Мемуары Гасьен де Сандрa де Куртиль Автором апокрифических мемуаров г-на д‘Артаньяна считается Гасьен (иногда пишут — Гатьен) де Куртиль де Сандрa. В предисловии он упомянут как г-н де Куртлиц. Наиболее известной его книгой, несомненно, остаются Мемуары мессира д'Артаньяна, капитан-лейтенанта первой роты мушкетеров короля, содержащие множество вещей личных и секретных, произошедших при правлении Людовика Великого, которые впервые вышли в свет в трех томах в Кельне в 1700 году в издательстве Пьера Марто (псевдоним Жана Эльзевье), затем вторым изданием в Амстердаме у издателя Пьера Ружа в 1704 году и были переизданы в третий раз в 1715 году Пьером дю Кампом. Шарль де Баатц д'Артаньян Мемуары мессира д'Артаньяна, капитан-лейтенанта первой роты мушкетеров короля, содержащие множество вещей личных и секретных, произошедших при правлении Людовика Великого От распознавателя Отдавая должное труду переводчика, мне хотелось бы дать некоторые пояснения к тексту. Я прекрасно понимаю трудность перевода иностранных имен и географических названий русскими буквами. Мало того, что французские имена читаются не всегда так, как пишутся, а с учетом тех или иных местных традиций, восходящих к тем временам, когда французский язык еще не сложился в современном виде, и произношение имен весьма значительно зависело от местных диалектов, а написание вообще зависело от настроения писавшего. Кроме того, и в русском языке сложились определенные традиции написания тех или иных имен, которые тоже весьма далеки от того, как их воспринимают французы. Так, как-то в молодости, мне не удалось объяснить одному французу, что я понимаю под словом «Вогезы». Я говорил и про горы, и про департамент, и про площадь в Париже, но он меня так и не понял. Лишь позже я узнал, что «Вогезы» по-французски произносятся как «Вож». Ну и как он мог меня понять? Ну ладно я. Я учил французский по самоучителю, чтобы понимать французские тексты. Стоит посмотреть официальные наградные листы летчиков «Нормандии». Вряд ли сами французы на слух могли определить, где чей. Конечно, переводчик имеет полное право передавать имена так, как сочтет нужным. Но читателю не всегда сразу ясно, о ком идет речь. Скорее всего, он об этом догадается, но для этого понадобится некоторое время и усилие. Мне бы хотелось несколько облегчить этот процесс. И тогда за каким-то малознакомым именем возникнет хорошо известный персонаж, что заставит несколько по-иному воспринимать прочитанное. Автором апокрифических мемуаров г-на д‘Артаньяна считается Гасьен (иногда пишут — Гатьен) де Куртиль де Сандрa. В предисловии он упомянут как г-н де Куртлиц. Несколько раз упомянут город Колон, или Колонь. Только вспомнив «о-де-Колон», можно догадаться о хорошо всем известном Кёльне. Общепринято, что наследник титула принца де Конде, именуется герцог д’Энгиен, а не д'Ангиен, как здесь (хотя, если следовать правилам французской орфографии, это, как мне кажется, более правильно). Но вот граф (позже — герцог) де Сент-Эньян никак не может быть прочитан как де Сент-Аньан. Широк известен, и по литературе, и по истории, заговор маркиза де Сен-Мара, указанного здесь как де Сенмар. Часто встречается в мемуарах госсекретарь де Нуайе, именуемый здесь как Денуайе. Чаще встречаются маркизы де Куалены, а не Коэлены, хотя их как только не писали. Имя герцогов де Роан мало кому что говорит, а Роганов знают все. То же самое с де Нассо и Нассау. Герцог Лотарингский более нам привычен, чем герцог де Лорен. Да и фамилия самого д‘Артаньяна пишется у нас то как Баац, то Батс, то с любыми другими комбинациям «а» — «аа», и «тс» — «ц». Ну а если кто-либо захочет поставить переводчику в укор некую вольность в написании им имен, пусть вспомнит, что никогда в истории Франции не существовало человека с фамилией Ришелье, зато было много различных Ришельё. Традиции! А.И. Засорин Мемуары мессира д'Артаньяна МЕМУАРЫ МЕССИРА Д'АРТАНЬЯНА КАПИТАН ЛЕЙТЕНАНТА ПЕРВОЙ РОТЫ МУШКЕТЕРОВ КОРОЛЯ, СОДЕРЖАЩИЕ МНОЖЕСТВО ВЕЩЕЙ ЛИЧНЫХ И СЕКРЕТНЫХ, ПРОИЗОШЕДШИХ ПРИ ПРАВЛЕНИИ ЛЮДОВИКА ВЕЛИКОГО Том I К ЧИТАТЕЛЮ Простейшим путем к переизданию «Мемуаров Месье Шарля де Баатца Сеньора Д'Артаньяна» было бы точно перепечатать оригинальное издание, выпущенное в Кельне в 1700 году. Было бы довольно поменять орфографию конца XVII века и сохранить фразы, слова и пунктуацию эпохи. Мы выбрали дорогу более трудную, ставящую нас под удар критики. Не изменяя духу, не опресняя элегантности текста, было, однако, необходимо переиздать «Мемуары» на языке, понятном и приятном честному человеку XX века. Сей труд стал произведением Месье Эдуарда Глиссана, лауреата Премии Ренодо 1958 года и Интернациональной Премии Шарля Вейона за лучший роман на французском языке 1965 года. Мы надеемся, что эта встреча удачливого мемуариста XVII века и современного маститого писателя будет сочтена доброй, и что представляемое издание будет наилучшим образом оценено читателем.      Издатель Предисловие Полное заглавие этого труда не раскрывает целиком сути изложения, поскольку рассказ о высоких свершениях Месье д'Артаньяна начинается много раньше правления Людовика Великого, появляющегося в королевском обличье лишь к трети рассказа; но, тем не менее, совершеннейшая правда, что при Людовике XIII, либо при Людовике XIV (а чтобы лучше сказать, при Ришелье или Мазарини), автор этих «Мемуаров» никогда не скупится на то «количество вещей личных и секретных», что он нам и пообещал. Признаемся таким образом, что, несмотря на наше удовольствие консультироваться с Историей, и даже малой историей, мы с самого начала обворожены теми самыми «личными вещами», то есть, всем тем, что касается особы Капитана Мушкетеров. Месье Александр Дюма ответственен, разумеется, в первую голову; он нас очаровал приключениями своего героя; но сгласимся также, что за романтическим портретом, выписанным им, мы поначалу изумлены, затем удовлетворены, обнаружив здесь настоящего человека, чья жизнь и писания столь горячо вдохновили автора «Трех мушкетеров». Мы находим, что человек этот на самом деле менее идеален, чем романтический влюбленный Мадам Бонасье. По правде сказать, Месье д'Артаньян был постоянно занят поисками выгодной женитьбы, в чем злосчастная судьба, казалось, не менее постоянно и ревниво ему отказывала, до того дня, когда, к несчастью, наш Мушкетер добился-таки своего. Он мало страдал от щепетильности в области любви и, скажем так, имел откровенную склонность «пожить на счет женщин». Таковы были нравы времени, и одно из многочисленных достоинств «Мемуаров» — не оставлять никаких иллюзий на этот счет. Бесспорное женоненавистничество, наивный эгоизм и ничуть не меньшая суровость — вот ярчайшие характеристики дворянина, не желавшего уронить свой титул в Великий Век. Также неизменное презрение к «Народу» и недвусмысленно выраженные предубеждения против Горожан, особенно, когда, по образу и подобию Канцлера Брусселя, они осмеливались вмешиваться в сопротивление королевской власти. Если бы Месье д'Артаньян глубокомысленно излагал свои взгляды, он надоел бы нам в ту же минуту. Но каким-то чудом видишь его переживающим все бурные перипетии века с тотальным отсутствием манерности в выражениях. Потому что нисколько не хуже героя Месье Дюма, он умеет говорить. Он даже красноречив, как всякий добрый Гасконец; и мы с удивлением наблюдаем, как сквозь его предубеждения, «естественные» в каком-то роде, он проявляет поистине реальную объективность. И вот так мы возвращаемся к «вещам секретным», что захватывают нас здесь после свершившихся событий, но, может быть, оттого и более надежно. История решалась тогда в тайне Кабинетов, и Месье д'Артаньян знал ее наилучшим образом. Он не был заглавным ее актером, но, по меньшей мере, весьма немаловажным. Все в его «Мемуарах»: короли, принцы, кардиналы и министры — их характеры, их политика, их странности. Особы, влюбленные в литературу, смогут увидеть здесь играющего в кости Месье де Сен-Симона — отца, Мадам де Севинье, в пылу интриг организующую защиту ее друга Месье Фуке, и герцога де Ла Рошфуко, раненного в сражении в Предместье Сент-Антуан. Они увидят здесь вызванную в памяти в столь же краткой, как и справедливой форме «Распрю Сида». Любители галантности и деликатных удовольствий (если такие найдутся) поприветствуют по пути Нинон де Ланкло и Бюсси Рабютена, с ним так плохо тогда обращались. Те, кто увлечен Боссюе и его «Надгробным словом над принцем де Конде», обрадуются возможности продолжить здесь классическую параллель между этим принцем и Виконтом де Тюренном. Привычные к «жизни повседневной» насладятся интригами Двора, сценами нравов воинских, галантных, судейских. Люди серьезные поразмыслят немного о положении женщины в те времена, о статусе протестантов, об акциях финансистов, о гении Кольбера, да разве я все упомню? Вот только чего здесь не хватает, так это народа, чей голос, однако, так или иначе поднимается издалека, и, может быть, кто-нибудь удивится, увидев такое множество деталей, данных Месье д'Артаньяном о том обществе; не так уж много лет отделяло Мушкетеpa — Фигаро от Фронды 1648 и от революции 1789 годов. Но каждый быстро забудет свое пристрастие или собственную «специализацию», и касается это не только обидчивого и строгого историка, кто вскоре откажется ловить нашего автора на том или ином пункте. Поскольку все будут очарованы. Колоритность рассказа (где он не пренебрегает обращением к поговоркам и грубым удовольствием от игры слов), непринужденная легкость письма ответственны за вашу слабость. История Росне, обидчика молодого д'Артаньяна, или превратности Бемо, приятеля его юношеских лет, служащего почти противоположностью его успехам, филигранью пробегают через рассказ — это уже техника романа. Портрет в полный рост кардинала Мазарини, причем, казалось бы, повествователь вовсе не касается его, — один из самых замечательных успехов произведения, — вот где истинное искусство портретиста. И как не отметить манеру и ее нюансы, с которой сей Мушкетер Короля признает свое немое восхищение перед кардиналом де Ришелье, замечательно анализируя (и кратко, что имеет свои достоинства) его труды реформатора. Столько материала и такого богатого разнообразия почти сами собой нашли свой «порядок». Потому никто не сможет обвинить нас в делении на главы данного издания и на присутствие подглавок в тексте. Кроме того, что такое расположение было необходимо для общего восприятия целого, мы заранее протестуем против обвинений, что мы якобы не следовали по накатанной дороге рассказа, пренебрегли серией эпизодов и не согласились с остроумием автора. Мы можем сказать, имитируя Месье де Куртлица в его «Уведомлении» к изданию 1700 года — вот также и все, что мы привнесли нашего. Мы уважили с той же свободой выражения, как во времена Месье д'Артаньяна, две маленьких мании, показавшиеся нам довольно очаровательными, чтобы быть поддержанными; первая — совершенно английская — начинать с заглавных букв самые обыденные слова — правда, «Дама» может быть прелестнее, соблазнительнее, чем просто «дама»; вторая переносит на весьма разнообразную орфографию имена собственные — и нам кажется вполне законным писать Hedin, как и Hesdin, или же генерал 1'Orteste, как генерал Lorteste {То и другое произносится одинаково — Эден, генерал Лортест}. Мы следовали, значит, за автором в любезной ему свободе, без всякого навязывания ему, так же, как и нам, никакого регламента в повествовании. Наконец, когда мы были вынуждены выбирать между вычурным выражением и банальностью, мы отсекали банальность, по меньшей мере, надеемся, что так. Нередко бегут от истории к легенде, по естественной наклонности человеческого духа. Здесь мы восходим от легенды к истории и от Месье Дюма к Месье д'Артаньяну. Быть может, автор «Монте Кристо», чей отец был антильцем, видел на Мартинике, в двадцати километрах от Фор-де-Франс, могилу Маркиза де Баас, первого Генерального Наместника Антильских островов и брата Месье д'Артаньяна? По крайней мере, мы можем это романтично предположить. Кто знает, не задумался ли романист живописец над надписью, украсившей могильный камень, и не решился ли он подняться по течению времени в поисках этого семейства Баас, казалось, явно отмеченного гением авантюры? Как бы там ни было, поблагодарим в конце концов Месье Дюма; он с блеском открыл нам имя д'Артаньяна, он откопал его «Мемуары», талантливо черпал из этой одной из самых привлекательных «Хроник» XVII века, но так и оставшейся неисчерпаемой. Эдуард Глиссан Уведомление к изданию 1700 года Теперь, когда нет больше Месье д'Артаньяна, он мертв, а встречался он со многими особами, знавшими его и даже бывшими ему друзьями, они не рассердятся, особенно те, кто находили себя достойными его уважения, что я собрал здесь некоторое количество отрывков, найденных мной среди бумаг покойного. Я воспользовался ими для составления этих Мемуаров, для придания им определенной связности. Они ее не имели вовсе, и только в этом вся честь, на которую я претендую, выпуская этот труд. Это также все, что я вложил сюда моего. Я вовсе не забавляюсь прославлением его происхождения, хотя нашел по этому поводу чрезвычайно лестные вещи среди его писаний. Боюсь, как бы меня не обвинили в угодничестве перед ним, тем более, что весь свет не согласен считать его потомком той фамилии, чье имя он принял. Если так оно и есть, то он не единственный, кому хотелось бы казаться чем-то большим, чем он был. Его товарищем по судьбе, по крайней мере, когда их подгонял попутный ветер, был Месье де Бемо, Солдат Гвардии вместе с ним, потом Мушкетер и, наконец, Комендант Бастилии. Вся разница между ними в том, что после того, как они начали на равных, познав много бедности и лишений, вознесшись выше их надежд, один умер столь же нищим, каким явился на свет, а другой — необычайно богатым. Богатый, то есть, Месье де Бемо, так никогда и не испытал ни единого мушкетного выстрела; но подхалимство, скупость, жестокость и ловкость ему послужили много лучше, чем искренность, бескорыстие, доброе сердце и доблесть, чем другой мог бы поделиться с сотней. Они оба были, чему надо бы верить, добрыми слугами Короля; но служба одного останавливалась без очередного кошелька, так что он походил на известного Посла Короля в Англии, про кого Его Величество говорил, что он не способен истратить ни одного су, пусть даже дело бы шло о спасении Государства; тогда как д'Артаньян ни во что не ставил деньги, как только вопрос заходил о его службе. Если я заговорил здесь о Месье Бемо, то просто потому, что множество вещей будет сказано о нем в дальнейшем, и очень кстати познакомиться с тем, что он собой представляет. Я ничего не скажу здесь об этом произведении. Что бы я ни сказал о нем, я не сделаю его более достойным уважения. Нужно, чтобы оно было таковым само собой да так и предстало глазам других; может быть, я обманусь в моем суждении о нем, потому что приложил к нему руку тем или иным образом, а ведь всегда становишься любителем того, что сделал. В самом деле, не являясь отцом, я помогал ему в выборе направления. Итак, я не должен быть менее подозрителен, чем мэтр, желающий поговорить с учеником; он прекрасно знает, что тому воздадут всю славу за то, что было рекомендовано педагогом. Я, значит, не скажу ничего из страха самому подвергнуться цензуре, лучше я приберегу для нее других. Мне больше нравится оставить всю славу Месье д'Артаньяну, если рассудят, что он достоин хоть какой-нибудь за составление этого труда, чем разделить с ним позор, если публика сочтет, что он не сделал ничего стоящего. Все, что я выдвину в мое оправдание, если я, конечно, не скажу ничего, что может обидеть, так это то, что приготовленные для меня материалы виновны во всем нисколько не меньше, чем я сам. Никто не сумеет построить большой и великолепный дом, если в его распоряжении не окажется того, что потребно для осуществления проекта. Никто не сможет также мелкий бриллиант заставить выглядеть превосходным, какую бы ловкость он при этом ни проявил; но поговорим по чистой совести; и к чему мне притворяться скромником? Я говорил против моего собственного чувства, когда заявлял об отсутствии у меня материалов или о том, что не смогу сложить их наилучшим образом. Скажем же лучше с полной откровенностью, что материал, найденный мной здесь, драгоценен сам по себе, и, вполне возможно, я найду, как им воспользоваться не самым дурным способом. Часть 1 Из Беарна в Париж /Неуместно хвастать своим происхождением/ Я не стану вовсе забавляться здесь рассказами ни о своем рождении, ни о своей юности, потому что не нахожу, что мог бы о них сказать достойного отдельного рапорта. Когда я скажу, что рожден Дворянином из хорошего Дома, я извлеку из этого, как мне кажется, мало проку, поскольку происхождение есть чистое проявление случая или, лучше сказать, божественного провидения. Оно позволило нам родиться, как ему было угодно, и чем же нам тут хвалиться. К тому же, хотя имя д'Артаньян было уже известно, когда я явился на свет, а я послужил тому, чтобы возвысить его звучание, потому что судьба была ко мне порой снисходительна; тем не менее этого далеко не достаточно, чтобы его известность сравнилась с Шатийонами на Марне, Монморанси и некоторыми другими Домами, что блещут среди Знати Франции. Если и пристало кому-то похваляться, хотя этим кем-то должен быть разве что Бог, то это особам, вышедшим из столь прославленного ряда, как этот. Как бы там ни было, воспитанный довольно бедно, потому что мой Отец и моя Мать не были богаты, я не думал ни о чем ином, как уйти на поиски судьбы, как только достиг пятнадцатилетнего возраста. Все Недоросли Беарна, Провинции, откуда я вышел, были в том же настроении, как потому, что эти люди очень воинственны, так и потому, что скудость их Страны не обещает им никаких особых наслаждений. Еще и третья причина подгоняла меня, ничуть не наименьшая — она и до меня призвала нескольких моих соседей и друзей как можно раньше покинуть уголок их очага. Бедный дворянин из нашего ближайшего соседства ушел в Париж несколько лет назад с маленьким сундучком за спиной, и он добился столь великого положения при дворе, что если бы он был так же гибок характером, как и храбр, он мог бы пожелать всего. Король отдал ему Роту Мушкетеров, единственную в те времена (динственная Рота — поначалу Корпус Мушкетеров Короля состоял из одной-единственной роты, ее капитаном и был Месье де Тревиль. Корпус разросся при Людовике XIV, в рамках систематической реформы армии, проведенной Лувуа). Его Величество даже говорил, чтобы лучше засвидетельствовать уважение, какое он к нему питал, что если ему придется выдержать какую-нибудь личную схватку, он не пожелает никакого другого секунданта, кроме него. /Месье де Тревиль и его сыновья, или ошибки отца./ Дворянин этот звался Труавиль, вульгарно названный Тревиль; у него было два сына, довольно ладно скроенных, но далеких от того, чтобы пойти по его стопам. Они живы еще оба и сегодня; старший при Церкви, его отец рассудил, что ему кстати такое положение; из-за того, что он перенес операцию в юности, отец счел, что он будет менее способен, чем его брат, выдерживать тяготы Войны. Как, впрочем, верят большинство отцов, из всех вещей они обязаны предлагать Богу хлам; итак, Месье де Тревилю больше нравилось возложить на младшего заботу и попечение о судьбе Дома, возведенного его трудами; он находил в нем более разума, чем в том, кому это должно было естественно быть поручено. Итак, он отдал младшему право старшинства и удовольствовался тем, что раздобыл крупное Аббатство его брату. Но, как часто случается, те, у кого больше разума, совершают самые большие ошибки; этот младший, сделавшийся таким образом старшим, оказался столь непереносим всем молодым людям его возраста и его положения, желая им показать, что он ловчее их, что они не могли ему этого простить. Они обвинили его в свою очередь, утверждая, что если они и не способнее его во многих вещах, то, по меньшей мере, они его храбрее. Я не знаю, почему они так сказали, и я даже не верю, что они были правы; но так как верят скорее плохому, чем хорошему, слух этот достиг ушей Короля, кто сделал его некогда Корнетом Мушкетеров; Его Величество не желал в своем Доме людей, чья отвага была бы под сомнением; он потихоньку намекнул ему оставить Роту и перейти в Полк Кавалерии. Тот так и сделал; то ли он заподозрил, что Король действительно этого желает, то ли со всем своим разумом он попал впросак. Однако, более, чем никогда, позволило его заподозрить в слабости то, что с началом Кампании Лиля он покинул свой полк, чтобы броситься к Отцам Оратуар; еще бы ничего, если бы он надел рясу и посвятил там себя Богу, он просто снял там апартаменты, и когда он их даже оставил после, это дало неоценимый повод тем, кто хотел ему зла, продолжать их недобрые разговоры. /Честь и добродетель./ Мои Родители были так бедны, что они не могли мне дать ничего, кроме лошадки в двадцать два франка с десятью экю («С десятью экю» — Поскольку Месье д'Артаньян часто будет говорить о деньгах, читатель должен помочь себе следующей суммарной таблицей сравнительных стоимостей эпохи: 1 денье = двенадцатая часть одного су.; 1 лиар = 3 денье.; 1 су = 4 ливра.; 1 франк = 20 су.; 1 ливр = 1 франк = 20 су.; 1 экю = 3 ливра = 3 франка.; 1 пистоль = 10 ливров = 10 франков.; 1 луидор = 2 пистоля = 20 ливров = 20 франков.; 1 двойной луидор (или квадрюпль) = 40 франков, что составит 13.000 денье. Эти стоимости приблизительны, ливр и луидор особенно разнились в цене; су и франк были основными монетами; денье и ливр — мелкой расхожей монетой) в кармане для осуществления моего вояжа. Но они дали мне не только деньги, они мне расточили, в форме компенсации, множество добрых советов. Они мне порекомендовали хорошенько поостеречься и никогда не проявлять трусости, потому что, если это случится со мной хоть раз, я не опомнюсь от нее всю мою жизнь. Они мне растолковали, что честь военного человека, а именно эту профессию я намеревался выбрать, была так же деликатна, как честь женщины; ее добродетель никогда не может быть заподозрена, без чего жизнь ее станет бесконечным упреком в мире, даже если после она найдет средство оправдаться; что я мало знаю о том, как поступают с женщинами сомнительной добродетели, что то же бывает и с мужчинами, запятнавшими себя какой-нибудь трусостью; что я должен бы всегда иметь это перед глазами, потому что я просто не могу слишком рано запечатлеть это в мозгу. Порой опасно представлять молодому человеку слишком живой портрет определенных вещей, потому что в нем нет еще духа хорошенько их переварить. Я заметил это в момент, когда мне явился рассудок, но в ожидании его я натворил кучу ошибок, из желания применить буквально все, что они мне сказали. Как только я видел, что мне упорно смотрели в глаза, я тут же находил повод повздорить с людьми, не имевшими частенько никакого намерения нанести мне оскорбление. /Надругательство в Сен-Дие./ Впервые такое приключилось со мной между Блуа и Орлеаном, стоило это мне немного дороговато и должно было бы сделать меня мудрее. Моя лошадка настолько утомилась от дороги, что едва ли была в силах поднять хвост, и вот местный дворянин посмотрел на меня и моего коня презрительным взглядом. Я прекрасно видел и его самого, и ту улыбку, какой он невольно обменялся с двумя или тремя особами, что были вместе с ним; все это происходило в маленьком городке под названием Сен-Дие, — он приехал сюда, как я узнал потом, чтобы продать здесь леса, и стоял с торговцем, к кому он и обращался, а также с нотариусом, устраивавшим сделку. Его улыбка была мне так неприятна, что я не мог помешать себе засвидетельствовать ему мое неудовольствие в очень обидных словах. Он был намного более мудр, чем я, он сделал вид, что не слышит — либо он принял меня за ребенка, не могущего его оскорбить, либо он не хотел пользоваться превосходством, каким, по его уверенности, он обладал надо мной. Ибо он был крупным мужчиной в самом расцвете сил, и можно было сказать, осмотрев нас обоих, что я, должно быть, сошел с ума, осмелившись атаковать особу вроде него. Однако за меня был довольно-таки добрый рост, но всегда кажешься ребенком, когда тебе не более лет, чем мне было тогда; все, кто были с ним, превозносили про себя его сдержанность, в то же время ругая меня за неуместную выходку. И только я принял все это иначе. Я нашел, что его презрение еще более оскорбительно, чем первое надругательство, что, как мне казалось, я получил. Итак, теряя уже совершенно всякий рассудок, я пошел на него, как фурия, не принимая во внимание, что он-то был на своей земле и что мне придется помериться силами со всеми, кто составлял ему компанию. /Головомойка./ Он повернулся ко мне спиной после того, что произошло, и я крикнул ему сначала взять шпагу в руку, потому что я не тот человек, чтобы атаковать его сзади. Он же настолько меня презирал, что, как ребенку, посоветовал мне проходить своей дорогой, вместо того, чтобы сделать так, как я ему говорил; я почувствовал себя в таком раздражении гнева, — хотя обычно я всегда был довольно сдержан, — но тут я нанес ему два или три удара шпагой плашмя по голове. Дворянин, звавшийся Росне, в то же время взял шпагу в руку и пригрозил мне, что он не замедлит более заставить меня раскаяться в моем помешательстве. Я не придал значения тому, что он говорил, и, может быть, ему пришлось бы потрудиться исполнить обещание, когда я почувствовал себя осыпаемым ударами вил и палки. Двое тех, что были вместе с ним, причем один из них держал в руке палку, которой обычно измеряют деревья, первыми набросились на меня, тогда как двое других нырнули в ближайший дом подыскать другие орудия, какими они собирались меня атаковать. Поскольку они захватили меня сзади, я вскоре был выбит из боя. Я даже упал на землю, с лицом, залитым кровью из раны, нанесенной мне ими прямо в голову. Я крикнул Росне, видя надругательства, каким меня подвергали, что это совершенно недостойно честного человека, за какого я его поначалу принял, если в нем есть хоть немного чести, он не может тайно не упрекать себя в том, что терпит подобное гадкое обращение со мной, я-то его счел за дворянина, но теперь ясно вижу по его поведению, он просто ничтожество, и он хорошо сделает, приказав прикончить меня, пока я в его власти, поскольку если я когда-нибудь отсюда выберусь, я найду однажды, с кем переговорить. Он мне ответил, что не был причиной этой случайности, я сам навлек ее на себя по моей же ошибке; он далеко не вправе командовать вот этими людьми, издевавшимися надо мной, как им хотелось, он от этого в отчаянии, но я, тем не менее, мог бы воспользоваться этой трепкой, дабы быть более мудрым в будущем. /Дворянин в тюрьме./ Эта фраза показалась мне такой же бесчестной, как и его поведение. Если начало ее я нашел довольно сносным, то продолжение мне совсем не понравилось. По этой причине я наговорил ему еще и других угроз, не имея иного вооружения, кроме собственных слов, тогда как меня повели в тюрьму. Если бы при мне по-прежнему была моя шпага, они бы не потащили меня туда, как им это удалось, но эти люди завладели ею, застав меня врасплох, и даже сломали ее в моем присутствии, чтобы еще больше меня опозорить. Я не знаю, что они сделали с моей лошадкой и моим бельем, только я никогда уже их не увидел. На меня донесли в пользу этого дворянина, и хотя побит был я, и мне следовало требовать возмещения крупных убытков, меня еще и приговорили к ответственности перед ним. Меня обвинили в нанесении ему оскорблений и зачитали мой приговор; я сказал Секретарю суда, что я его обжалую. Эта каналья наплевала на мое обжалование и, приговорив меня еще и к оплате судебных издержек, забрала себе все деньги за лошадку и белье, их, видимо, уже успели продать. Меня продержали в тюрьме два с половиной месяца, ожидая, не явится ли кто за мной и не заплатит ли мои судебные долги. Я бы намного больше страдал во время моего заточения, если бы через четыре или пять дней местный Кюре не явился меня навестить. Он постарался меня утешить и сказал мне, что, к моему несчастью, не оказалось на месте дворянина, соседа Росне; при нем расследование прошло бы совсем иначе, чем оно было сделано. Но теперь слишком поздно чему бы то ни было помочь; все, что этот дворянин может сделать для меня — предложить мне помощь, на какую он только способен; он всегда пошлет мне несколько рубашек и какие-нибудь деньги, и если не является навестить меня сам, то только потому, что у него была размолвка с моим врагом, и он его даже немного помял, в результате чего на него был наложен запрет от имени Сеньоров Маршалов Франции (Трибунал Маршалов Франции — разбирал определенные распри между дворянами и, кроме того, нарушения Эдиктов о дуэли. Дуэль была запрещена по причине опустошений, что она вносила в ряды знати. 4000 дворян умерли на дуэли за девять лет правления Генриха IV) — под угрозой тюрьмы предпринимать что-либо, противное их мнениям. /Чудесная помощь./ Такая помощь могла бы быть мне как нельзя более кстати. У меня забрали все, что оставалось от десяти экю, когда посадили меня в тюрьму. У меня была всего лишь одна рубаха, да и та не замедлила бы сгнить прямо на теле, потому что никакой смены у меня не было. Но так как я обладал добрым запасом того, в чем, как обвиняют Беарнцев, они никогда не нуждаются, то есть большой гордостью, я счел за оскорбление предложение мне такой милостыни. Потому я ответил кюре, что очень обязан дворянину, пославшему его, но он меня еще не знает; я был таким же дворянином, как и он, и никогда не совершу ничего, недостойного моего рождения, а оно меня научило ни от кого и ничего не принимать, кроме как от Короля; и я намерен придерживаться этого правила, и скорее умереть самым отверженным на свете, чем изменить ему. Дворянин, кому рассказали все, что я сделал, засомневался в моем ответе и преподал урок кюре на случай, если я откажусь; следовало сказать мне, якобы он и не рассчитывал отдавать мне ни денег, ни своих рубах, но одолжить мне их до тех пор, пока я не смогу вернуть ему и то, и другое; и дворянин впадает иногда в нужду, как обычный человек, и ему вовсе не возбраняется, как и этому последнему, обратиться к своим друзьям, дабы выбраться из нее. Я нашел, что моя честь таким образом не будет затронута. Я составил расписку кюре на сумму денег и стоимость рубах; это составило сорок пять франков. Мои денежные траты были замечены и удлинили мне срок пребывания в тюрьме до двух с половиной месяцев; как я сказал, правосудие продлило бы его и дольше в надежде на то, что тот, кто дал мне деньги, даст их и еще, лишь бы вырваться из его лап. Но кюре позаботился убедить правосудие, что эта милостыня, прошедшая через его руки, поддержала меня. Итак, эти мерзавцы, поверив, что ничего больше не выиграют, охраняя меня и дальше, выставили меня вон. /Под вывеской «Экю де Франс»./ Сразу же, как я вышел на свободу, я отправился к кюре поблагодарить его за добрые услуги и за все труды, понесенные им ради меня. Ведь кроме уже сказанного мной, он еще и вымаливал мое освобождение и наверняка ничем здесь не повредил. Я спросил его, позволено ли мне пойти повидать моего кредитора, и засвидетельствовав ему мою признательность, заверить его, как только я буду в состоянии, я немедленно верну ему все, что задолжал. Он мне ответил, что этот последний приказал ему просить меня ничего не предпринимать из страха, как бы мой визит не насторожил его и моего врага; однако он хочет меня увидеть и на следующий день явится инкогнито в Орлеан; мне же следует поселиться там в «Экю де Франс» и подождать его в этом месте, или, по меньшей мере, он явится туда в то же время, что и я, одолжит мне своего коня для удобства моего пути, и поскольку он прекрасно знает, у меня не могло остаться больше денег из тех, что он мне передал, он мне одолжит еще для завершения моего путешествия. Я действительно испытывал нужду, как он и говорил; потому, не прочь найти такую помощь, я уехал на следующий день в Орлеан, решившись как можно раньше вернуться в те края, что я покидал, дабы возместить деньги, одолженные мне тут, и отомстить за оскорбление, тут же полученное мной. Я бы даже никуда не уехал, не удовлетворив моей справедливой досады, если бы кюре не известил меня, что дворянин, с каким я имел дело, узнав о моем скором выходе из тюрьмы, уселся в седло и отправился в свои земли в пятидесяти или шестидесяти лье отсюда. Я нашел такое поведение достойным его и не сказал кюре, что я о нем думаю, потому что хорошо знал, — те, кто более всего грозят, менее всего опасны; я уехал на следующий день пораньше по дороге на Орлеан. Я поселился в «Экю де Франс», и дворянин, столь любезно выручивший меня, звавшийся Монтигре, явившись в тот же день, познакомился со мной. Я поблагодарил его с живейшей признательностью, и после того, как он мне ответил, что это такая малость, что не стоило труда и упоминать о ней, я навел его на разговор о Росне. Увидев, что меня съедает нетерпение достать его, он мне сказал, что я должен взяться за дело тонко, если хочу в нем преуспеть, потому что этот Росне способен сделать со мной то же, что сделал с ним, то есть, если он случайно заметит, что я преследую его, он тотчас вынудит меня явиться перед Маршалами Франции и таким образом лишит меня всех средств, что я мог бы предпринять; мне нужно использовать величайшую скрытность, если я хочу его сцапать. Этот дворянин всеми силами хотел усадить меня в наемную карету. Он одолжил мне еще десять испанских пистолей, хотя я выдвигал невероятные трудности, чтобы их не брать; теперь я задолжал ему около двух сотен франков, даже не доехав еще до Парижа. По правде говоря, это было почти все, что я мог надеяться получить в наследство; как я уже докладывал, мои богатства не были непомерно велики; но, оставив себе надежду в придачу, я завершил мою дорогу, договорившись предварительно с Монтигре, что он мне будет сообщать новости о себе, а я ему — обо мне. /Париж. Мушкетеры Короля./ Едва прибыв в Париж, я отправился на поиски Месье де Тревиля, жившего прямо возле Люксембурга. Я вез рекомендательное письмо для него от моего отца. Но, к несчастью, у меня его забрали в Сен-Дие, и кража только увеличила мой гнев против Росне. Он же сделался еще более скромен, потому что из письма узнал, что я дворянин и должен найти покровительство у Месье де Тревиля. Наконец я решился рассказать ему самому все, что со мной произошло, хотя мне было очень трудно это сделать, потому что, мне казалось, у него сложится совсем неважное мнение обо мне, когда он узнает, что я явился оттуда, не вырвав удовлетворения за полученное унижение. Я расположился в его квартале, чтобы быть поближе к нему. Я снял маленькую комнатку на улице Могильщиков, совсем рядом с Сен-Сюлъпис, под вывеской «Вольный Лес». Там имелась игра в шары, а одна из дверей выходила на улицу Феру. На следующее утро я отправился к утреннему туалету Месье де Тревиля; вся его прихожая была забита Мушкетерами. Большая часть из них была моими земляками, что я прекрасно услышал по их разговору; и, оказавшись таким образом почти в родной стране, я счел себя сильнее наполовину, чем был прежде, и подошел к первому, кто попался мне под руку. За Короля, против Кардинала /Атос, Портос, Арамис./ Истратив часть денег Монтигре, я хорошенько отчистился и не забыл обычай страны, гласивший — когда не имеешь ни су в кармане, позаботься хотя бы о плюмаже над ухом и о цветном банте на галстуке. Тот из Мушкетеров, к кому я подошел, звался Портос и оказался соседом моего отца, жившим от него в двух или трех лье. У него было два брата в Роте; одного из них звали Атос, а другого Арамис. Месье де Тревиль вызвал их всех троих из страны, потому что они провели там несколько битв, чем заслужили большое уважение в Провинции. Впрочем, ему было очень просто подбирать себе людей, потому что существовала такая ревность между Ротой Мушкетеров и ротой Гвардейцев Кардинала де Ришелье, что схватывались они врукопашную ежедневно. Сплошь и рядом случаются ссоры между видными людьми, особенно когда идет спор, у кого из них более доброе имя. Но вот удивительно — эти мэтры первым делом хвастают обладанием людьми, чья храбрость не имеет себе равной у других. Не было ни единого дня, когда бы Кардинал не кичился отвагой своих Гвардейцев, а Король не стремился ее принизить, потому что он прекрасно видел, как Его Преосвященство думает этим лишь возвысить свою Роту над его собственной. И это правда, таково и было намерение Министра, недаром он разослал по Провинциям специальных людей; они привозили ему тех, кто там становился опасным из-за своих личных потасовок. Итак, хотя существовали строжайшие Эдикты против дуэлей, и были подвергнуты смертной казни несколько особ высочайшего положения, сошедшиеся в поединке, несмотря на их опубликование, этот министр не только давал пристанище подле себя провинциальным бретерам, но еще, и чаще всего, уделял им часть своих добрых милостей. Портос спросил меня, кем я был с тех пор, как прибыл, и с каким намерением я явился в Париж. Я удовлетворил его любопытство. Он сказал мне, что имя мое не было ему неизвестно, он часто слышал от своего отца о бравых людях из моего Дома, и я, должно быть, на них похожу, или же мне следует незамедлительно вернуться в нашу страну. Рекомендации родителей, данные мне перед отъездом, сделали меня столь щепетильным во всем, относящемся к вопросам чести, что я не только начал пристально вглядываться ему в глаза, но еще и спросил его довольно резко, почему это именно ко мне он обращается с подобной речью, уж не сомневается ли он в моей отваге, я не замедлю ему ее показать; стоит ему лишь спуститься со мной на улицу, и вскоре все будет закончено. /Дуэль Портоса./ Он расхохотался, выслушав мое обращение к нему, и сказал мне, что при быстрой ходьбе обычно преодолевают большую дорогу, но, может быть, я еще не знаю, больнее всего расшибают себе ноги, как раз слишком торопясь вперед; если надо быть бравым, то для этого совсем не нужно быть задирой; обижаться же некстати — столь же позорная крайность, как и слабость, какой хотят избежать таким путем. Но раз уж я не только из его страны, но еще и его сосед, он хотел бы послужить мне наставником, а не драться со мной; однако, если мне так приспичило напороться, он предоставит мне такую возможность в самом скором времени. Я подумал, когда услышал такой разговор его со мной, прикинувшись скромником, он готовит мне добрую взбучку. Итак, поймав его на слове, я поверил, что мы обнажим шпаги, как только спустимся на улицу; но, когда мы были у двери, он сказал мне следовать за ним в девяти или десяти шагах, не приближаясь к нему. Я не знал, как мне это понимать, но, рассудив, что скоро все выясню, решил запастись терпением до тех пор. Он спустился вдоль улицы Вожирар по стороне, ведущей к разутым Кармелитам (Разутые Кармелиты — религиозный орден, его члены ходили «разутыми», то есть в легких сандалях и без чулок. Один из четырех нищенствующих орденов). Он остановился у дворца Эгийон, обратился к некому Жюссаку, стоявшему у двери, и добрых четверть часа беседовал с ним. Когда он к нему подошел, я подумал, они сейчас обнимутся, что они были лучшими друзьями на свете, в чем я разубедился, когда, проходя мимо, повернул голову, посмотреть, не последует ли за мной Портос, и увидел Жюссака, говорившего с жаром, как весьма недовольный человек. Я пристроился у двери Голгофы, религиозного дома, находившегося поблизости; там я ожидал моего человека, как я видел, отвечавшего в том же тоне; они даже оба вышли на середину улицы, чтобы Швейцарец дворца Эгийон не подслушал, о чем они говорили. Я увидел со своего поста, как Портос указывает на меня, это обеспокоило меня еще больше, я ведь вовсе не знал, что все это означает. /Честь стать четвертым./ Наконец Портос, после долгого разговора, подошел ко мне и рассказал, как здорово он поспорил ради любви ко мне; теперь они должны будут драться через час, трое на трое, на Пре-о-Клер в конце Предместья Сен-Жермен; и, решившись, ничего мне не говоря, принять меня в свою партию, он убеждал этого человека найти четвертого, чтобы я смог испытать себя против него. Другой ему отвечал, что не знает, где найти такого человека за час, потому-то они и заспорили. Я должен был понять из его рассказа — лично он просто не мог принять мой вызов и, вообще, зачем гоняться за двумя зайцами разом. Тут я понял все, о чем не мог догадаться раньше, и я спросил у него имя этого человека, и не он ли был зачинщиком спора. Он поведал мне все, о чем я хотел узнать. Звали его Жюссак, и он командовал в Гавре при Герцоге де Ришелье, кто был Наместником города. Он же был и зачинщиком спора, поссорившись по этому поводу с его старшим братом. Один утверждал, что Мушкетеры разобьют Гвардейцев Кардинала всякий раз, когда с ними встретятся, другой же поддерживал обратное. Я благодарил его, как только мог, говорил ему, что оставил дом в намерении взять Месье де Тревиля себе в Патроны, а он мне доставил удовольствие, выбрав меня вместе с другими своими друзьями поддержать спор в честь его Роты. К тому же, как я знал, всегда было славно принимать партию Короля, в ущерб всем заманчивым предложениям, с какими подступал к нему Его Преосвященство. Я с легким сердцем шел на битву за дело, бывшее не менее по моим наклонностям, как и по его. Я бы и сам не смог сделать лучшего для собственного пробного удара. И я попытаюсь не уронить доброго мнения, выраженного им по поводу моей храбрости. Мы дошагали в такой беседе за монастырь Кармелитов, где мы свернули на улицу Шкатулки; мы спустились по всей ее длине и, добравшись до угла улицы Голубятни, вошли на улицу Святых Отцов, потом на улицу Университета, в конце которой и находилось место, где должно было состояться наше сражение. Мы нашли там Атоса и его брата Арамиса; они не знали, что и подумать, когда увидели меня вместе с Портосом. Они отвели его в сторону, потребовав у него ответа; он рассказал им о том положении, в какое я его поставил, он не мог найти лучшего выхода из затруднения; они заметили его огромную ошибку — кто же выворачивается таким образом? Кто я такой? Всего лишь ребенок, и Жюссак не замедлит воспользоваться таким преимуществом и сумеет их опорочить; он выставит против меня такого человека, кто быстренько отправит меня на тот свет, и этот человек обернется против них, в результате они останутся только втроем против четверых, а из этого не выйдет уже ничего, кроме несчастья. Если бы я слышал, что они обо мне говорили, я бы пришел в страшный гнев; в самом деле, это было очень обидное мнение о моей особе — как же можно было поверить в мою способность дать так легко себя побить. Однако выхода у них больше не было; они сочли себя обязанными состроить хорошую мину при дурной игре, как говорится. Так и поступив, изобразив на лицах самый довольный вид на свете оттого, что я соизволил подвергнуть риску свою жизнь ради их спора, совершенно не зная их, они даже отвесили мне цветистый комплимент, но он чуть было не застрял у них в горле. /Ротондис теряет и вновь обретает сутану. / Жюссак взял в секунданты Бискара и Каюзака, двух братьев и ставленников Месье Кардинала. У них был еще и третий брат по имени Ротондис, и тот, лишь накануне добившийся бенефиций Церкви, видя Жюссака и своих братьев в растерянности, не знающих, кого бы им взять для драки против меня, сказал им, что его сутана держится всего лишь на одной пуговице, и он готов ее оставить для такого случая. Не то, чтобы им не хватало друзей, ни одним, ни другим, но десять часов уже пробило, и время близилось скорее к одиннадцати, чем к десяти; они боялись, как бы мы не вышли из терпения, и уже посетили пять или шесть мест, не найдя никого дома; итак, они совсем уже было согласились поймать Ротондиса на слове, когда, к счастью для них и для него, вошел капитан Полка Наварры, принадлежавший к друзьям Бискара. Бискара, без лишних приветствий, оттащил его в сторону и сказал, что он им нужен для одного спора, и разрешить его надо тотчас же; он не мог зайти более кстати вытянуть их из огромного затруднения, и вообще, если бы он не явился, потребовалось бы взять в руки шпагу Ротондису, хотя его профессия не предполагает пользования ею. Этот капитан, звавшийся Бернажу, был дворянином, происходившим из Графства де Фуа; он был польщен обращением к нему Бискара, да еще с просьбой об услуге — он предложил ему свою руку и шпагу, и, поднявшись все вчетвером в карету Жюссака, они спешились у входа на Пре-о-Клер, как бы невзначай пожелав прогуляться и оставив на месте их возницу и лакеев. Мы обрадовались их приезду; было уже поздно, и мы их почти не ждали больше. Мы не пошли им навстречу, наоборот, мы еще глубже удалились от света, гулявшего в их стороне; мы двинулись в сторону островка Сводница и добрались до маленькой низинки, где, не увидев никого, мы и решили их дождаться. /Пре-о-Клер/ Они не замедлили присоединиться к нам, и Бернажу, у кого были пышные усы, как это было в моде в те времена, увидев, что Жюссак, Бискара и Каюзак выбрали трех братьев, желая иметь дело с ними, тогда как ему оставили меня для развлечения, спросил, не посмеялись ли они над ним, подсунув ему в противники ребенка. Я был задет за живое такими словами и ответил, что дети моего возраста разбираются в деле не хуже тех, кто их презирает. Я взял шпагу в руку и показал ему, какими действиями я умею подкреплять слова. Он был вынужден вытащить свою, ему пришлось защищаться, увидев по манере, с какой я за него взялся, торговаться с ним я не буду. Он даже выложил мне несколько довольно мощных ударов, претендуя быстро отделаться от меня. Но, отпарировав их с большим счастьем, я нанес ему один под руку и пробил ее этим ударом насквозь. /Доблестный шпажист./ Он упал в четырех шагах оттуда; я подумал, не умер ли он, и, поспешив подать ему какое-нибудь исцеление, если еще было время, заметил, как он подставляет мне острие своей шпаги, поверив, видимо, будто я настолько ополоумел, что нацеплюсь на нее сам. Я рассудил, если он способен на такие хитрости, то ему еще можно помочь. И так как я был воспитан по-христиански и знал — потеря души была бы самой ужасной вещью, какая когда-либо могла с ним приключиться, я крикнул ему издалека, чтобы он подумал о Боге; я явился не вырывать у него остатки жизни, но, скорее, их ему сохранить; я даже разозлен тем состоянием, в какое я его поставил, но пусть и он хорошенько оценит, что я был вынужден варварской яростью, составляющей честь дворянина и заставляющей его отнимать жизнь у человека, кого он часто никогда и не видел, и даже порой у лучшего из его друзей. Он мне ответил, что поскольку я говорю так справедливо, он без всякого сопротивления отдаст мне свою шпагу, и он просит меня соизволить перевязать ему рану, вырезав перед его рубахи; этим я, может быть, остановлю окончательную потерю его крови; не дам ли я ему руку после, чтобы он смог добраться до кареты, или же я проявлю еще большую доброту и схожу за ней сам, он боится упасть без сознания по дороге. В то же время он отбросил шпагу на четыре шага, показывая мне, что не желает пользоваться ею против меня, когда я приближусь к нему. Я сделал так, как он мне сказал, разрезал его рубаху ножницами, которые вытащил из моего кармана, и, наложив ему компресс спереди, помог ему приподняться и присесть, иначе я не мог бы сделать того же сзади. Приготовив ленту как можно лучше, я скроил ее из двух обрезков; вскоре я завершил эту работу. /Победа./ Однако время, употребленное мной вроде бы на доброе дело, я же его и потерял, потому что мои хлопоты, думаю, чуть было не стоили жизни Атосу, а, может быть, равно и его двум братьям. Жюссак, против кого он бился, нанес ему удар шпагой в руку и накинулся на него, пытаясь его заставить вымаливать себе жизнь; он только и ждал, как бы всадить ему острие своей шпаги в живот; когда я заметил опасность, в какой оказался Атос, я тут же побежал к нему; одновременно я закричал Жюссаку обернуться ко мне лицом, потому что я не могу решиться атаковать его сзади; тот обнаружил необходимость дать новое сражение, вместо того, как он верил, со славой завершить собственное. Этот новый бой не мог обернуться для него ничем, кроме неудачи, потому что Атос, избавленный таким образом от угрозы, не был расположен наблюдать, сложив руки, пока мы будем фехтовать. И в самом деле, увидев опасность быть настигнутым сзади, в то время, как я атакую его спереди, Жюссак хотел приблизиться к Бискара и, по меньшей мере, встать вдвоем против троих, тогда как теперь он был один против двоих. Я разгадал его намерение и помешал ему его исполнить. Тогда он увидел, что вынужден сам вымаливать жизнь, он, хотевший заставить умолять об этом других. И он протянул свою шпагу Атосу, кому я оставил честь его разгрома, хотя мог бы с таким же правом приписать ее себе. Мы вдвоем отправились на выручку Портосу и Арамису в надежде помочь им одержать победу над их врагами. Вот это нам было совсем нетрудно, поскольку у них самих было довольно отваги и ловкости одолеть и без нашей помощи; дело у них пошло еще лучше, когда они увидели нас, спешащих на подмогу. Остальным же стало невозможно им сопротивляться, их было не более двух против четырех; они были обязаны отдать шпаги, и битва закончилась в такой манере. Все вместе мы пошли посмотреть на Бернажу; он вновь улегся на землю по причине охватившей его слабости. Так как я был подвижнее других и обладал лучшими ногами, я и отправился за каретой Жюссака. Так его и доставили домой, где он шесть недель провалялся в постели, прежде чем выздороветь. Но, наконец, рана, хотя и очень серьезная, не была смертельной, и он отделался болезнью без особых последствий. С тех пор мы стали добрыми друзьями, он и я, и когда я сделался Младшим Лейтенантом Мушкетеров, он мне отдал одного из своих братьев для зачисления его в Роту. /Дуэль или встреча?/ Король узнал о нашей битве, и мы испугались последствий; он очень ревностно относился к силе своих Эдиктов; но Месье де Тревиль заявил ему, что, случайно оказавшись на Пре-о-Клер и не думая драться, Атос, Портос и Арамис не могли не услышать, как Жюссак расхваливал своим друзьям Роту Гвардейцев Кардинала, в ущерб Роте его Мушкетеров; они не могли не возмутиться; это повлекло за собой слова, от слов перешли к рукам, но невозможно рассматривать все эти действия иначе, чем встречу (Встреча (столкновение, стычка) — была непредвиденной битвой; дуэль подготавливалась — один из двух соперников (в основном тот, кто считал себя оскорбленным) «вызывал» другого, назначал ему свидание, решая с его согласия о часе и месте, о выборе оружия, и уточняя число «секундантов», кто примет участие в нападении. Нельзя было осудить дворян, попавшихся на «встрече». Только дуэль, с ясно установленным намерением, наказывалась порой смертью), но не как дуэль. Больше того, Кардинал будет убит этим обстоятельством; он так превозносил Бискара и Каюзака, как чудеса всех достоинств, и рассматривал их, так сказать, как свою правую руку. В самом деле, он их поднял превыше того, на что они могли бы правдоподобно надеяться по происхождению и, может быть, превыше их достоинств. Лучшее качество, каким они обладали, было личной привязанностью к нему, если только это может быть принято за доброе качество, в соответствии с тем, что он их заставлял делать ежедневно против службы Короля. Они принимали партию Кардинала вкривь и вкось, не оценивая, заинтересован ли Его Величество в их действиях или нет; так, стремясь поддержать его сторону, они не только время от времени ссорились с лучшими слугами, каких мог иметь Его Величество, но еще и дрались всякий день против них, потому как были более преданы делу Министра, чем Мэтра. Все сказанное Месье де Тревилем было ловким ходом утонченного куртизана. Он знал о неодобрительном отношении Короля к этим двум братьям именно по причине их привязанности к Кардиналу. Он знал, к тому же, что не мог доставить большего удовольствия Его Величеству, как оповестив его о победе, одержанной Мушкетерами над ставленниками Кардинала. Итак, Король, не осведомляясь больше, была ли наша битва встречей или нет, отдал приказ Месье де Тревилю привести в его Кабинет Атоса, Портоса и Арамиса по маленькой потайной лестнице. Он указал ему час, когда он должен быть один, и Месье де Тревиль явится туда с тремя братьями, и они расскажут ему все вещи, и как они произошли. Тем не менее, явившись, они скрыли от него все, что могло бы навести его на мысль о дуэли, и настаивали на неожиданной встрече. Они говорили ему обо мне, и Его Величество проявил любопытство меня увидеть; он приказал Месье де Тревилю привести меня на следующий день в тот же час к нему в Кабинет, и когда, по распоряжению Месье де Тревиля, три брата передали мне это от имени Его Величества и его собственного, я упросил их в тот же день провести меня к утреннему туалету этого Командира. Я был обрадован тем, как довольно счастливо вела меня судьба, с самого начала представив меня Королю, моему Мэтру. Я почистился в этот день наилучшим образом, как мне только было возможно, и так как, без бахвальства, у меня была довольно красивая фигура, довольно славная мина и даже довольно красивая физиономия, я надеялся, мое лицо не произведет на Его Величество того же эффекта, какой произвела на него физиономия Месье де Фабера уже некоторое время назад. Тот купил роту в одном из старых корпусов (Роту в одном из старых Корпусов — эти армейские Корпуса были самыми привилегированными, по причине их древности, их положения на службе, и происхождения тех, кто туда допускался), а Король отказал ему в своем согласии, потому что его мина, далеко не самая приятная, чрезвычайно ему не понравилась. /У Месье де Тревиля./ У меня не было больше нужды после распоряжения Его Величества сожалеть о потере рекомендательного письма, каким я обладал для Месье де Тревиля. То, что я сделал, более благоприятно отрекомендует меня перед ним, чем все письма на свете, и даже доставит мне честь принести поклонения моему Мэтру. Переполнявшая меня радость сделала эту ночь самой долгой в моей жизни. Наконец утро настало, я соскочил с кровати и оделся в ожидании, когда Атос, Портос и Арамис явятся забрать меня для представления их Командиру. Они явились некоторое время спустя, и так как от моего дома было недалеко до Месье де Тревиля, мы вскоре прибыли. Он отдал команду своему камердинеру, чтобы тотчас, как мы появимся в прихожей, тот прямо провел бы нас в его Кабинет; для всех остальных вход был запрещен. Стоило Месье де Тревилю бросить на меня один взгляд, как он тут же отчитал трех братьев, не сказавших ему правды- они говорили о молодом человеке, тогда как я был всего лишь ребенком. В другое время я бы страшно разозлился, услышав такие речи. Этим словом — ребенок — я, казалось бы, должен быть исключен из службы до более зрелого возраста; но мои дела говорили в мою пользу лучше, чем если бы я был на несколько лет старше; я уверился, — чем моложе я буду выглядеть, тем больше в этом будет для меня чести. Однако, поскольку я знал, что недостаточно исполнять свои обязанности, если у тебя еще не хватает духу приправлять свои поступки достойной уверенностью, я ему очень почтительно ответил — да, я и вправду молод, но я сумею справиться с каким-нибудь Испанцем, ведь я уже показал ловкость, выбив из боя Капитана старого корпуса. Он мне весьма любезно ответил, что, говоря так, я присваиваю себе малейшую долю должной мне славы, я мог бы сказать и о разоружении двух Командиров Гвардии и одного Командира Стражи, а это стоит не меньше одного Капитана старого корпуса. Атос, Портос и Арамис рассказали ему полностью, как происходило все дело, они добросердечно соглашались, что без меня они, может быть, не взяли бы верх над их врагами, и главное, Атос, кто даже признавался, что без моей помощи ему вряд ли бы удалось выбраться из рук Жюссака. Месье де Тревиль сказал мне, что он еще не говорил с Его Величеством, потому что не знал всех обстоятельств, когда имел честь обсуждать с ним нашу битву, но он не преминет теперь все ему доложить; он даже будет говорить с ним в моем присутствии, дабы я получил удовольствие услышать из его собственных уст должные мне славословия. Я делаюсь скромником при подобных речах, хотя в глубине души никакие другие не могут быть мне более приятны. Месье де Тревиль приказал заложить лошадей в свою карету и отправился навестить Бернажу, кого он знал лично. Он хотел услышать от него, каким образом протекала наша битва; он вовсе не подвергал сомнению слова трех братьев, но просто желал уверить Короля, что получил все подробности из места, не способного вызвать подозрения, то есть, из уст тех самых людей, с кем мы имели дело. Он нас пригласил, однако, отобедать с ним, а пока он не вернется после визита, мы пошли в сторону Игры в Мяч, располагавшейся совсем рядом с Конюшнями Люксембурга. Мы лишь обменивались мячами, — занятие, в котором я не был особенно ловок или, лучше сказать, ничего совершенно в нем не понимал, поскольку никогда не играл, кроме этого самого раза; потому, боясь получить удар в лицо, возможно, помешавший бы мне оказаться на свидании, назначенном мне Королем, я оставил ракетку и поместился на галерее, совсем рядом с оградительной веревкой. /Одна дуэль нагоняет другую./ Там было четверо или пятеро дворян, я с ними был незнаком, и между ними находился один Гвардеец Месье Кардинала, кого Атос, Портос и Арамис знали не больше, чем я. Он же прекрасно знал, что они Мушкетеры, и поскольку имелась определенная антипатия между двумя Ротами, и покровительство Его Преосвященства его Гвардейцам обращало их в наглецов, едва оказавшись под галереей, я услышал, как тот говорил своим компаньонам — не следует удивляться моему испугу, должно быть, я подручный Мушкетера. Он не особенно заботился, услышу ли я его слова, а поскольку произносил он их достаточно громко, чтобы я их все-таки услышал, я подал ему знак, что мне надо замолвить ему словечко, причем его друзьям совсем не обязательно этого видеть. Я вышел из галереи; Атос и Арамис, увидев, как я прохожу, поскольку они были около входа, спросили меня, куда я иду; я им ответил — иду туда, куда они не могли бы сходить вместо меня. Они сочли, что я выхожу по какой-нибудь нужде, и продолжали перекидываться мячами. Гвардеец, решивший дешево разделаться со мной, потому что видел, как я молод, последовал за мной моментом позже, как ни в чем не бывало. Его товарищи, не видевшие поданного мной ему знака, спросили, куда он идет; он им ответил, из страха, как бы они не усомнились в чем-нибудь, — он идет во дворец де ла Тремуя, примыкавший к игорному дому, и сейчас вернется. Его кузен был Оруженосцем Месье Герцога де ла Тремуя, и он уже заходил его навестить вместе с ними, они легко поверили, что, не застав его, он пошел осведомиться, не вернулся ли тот. Я ждал моего человека у двери, твердо решив заставить его раскаяться в наглых словах. Итак, как только он ко мне присоединился, я ему сказал, выхватывая шпагу из ножен, что ему здорово повезло иметь дело всего лишь с подручным Мушкетера, потому что, если бы речь шла о мэтре, то я не считал бы его способным ему сопротивляться. Я не знаю, что уж он мне там ответил, да и не придавал никакого значения ничему, кроме как отомстить за его наглость до тех пор, как появится некто, чтобы нас разнять. Я недурно преуспел, нанес ему два удара шпагой, один в руку и другой по корпусу, прежде чем явилась особа, оказавшая нам такую добрую услугу. Наконец, за короткое время, пока нас не беспокоили, я, без сомнения, ни с чем не считался, когда поднялся шум в самом доме Игры в Мяч, и все заволновались происходящим перед дверью. Тотчас набежали его друзья, и Атос, Портос и Арамис сделали то же самое, опасаясь, как бы со мной чего не случилось, поскольку они не видели меня возвращающимся. Первыми прибыли друзья Гвардейца, и это стало для него большой подмогой — я держал его на коротком поводке и как раз собирался нанести еще один удар в бедро; он не думал больше ни о чем, только бы добраться до Дворца де ла Тремуя и там спастись. Его друзья, увидев его в таком состоянии, взяли шпаги в руки, чтобы помешать мне докончить его убивать; может быть, они не остановились бы на этом и перешли бы от обороны к наступлению, не явись тут Атос, Портос и Арамис. Зная раненого, как родственника их Оруженосца, весь Дворец де ла Тремуя одновременно восстал против нас. /Стычка при Игре в Мяч./ Мы, без сомнения, были бы подавлены, если бы Арамис не начал кричать: «К нам, Мушкетеры!» Люди довольно охотно сбегаются на подмогу, когда слышат это имя — схватки Мушкетеров с Гвардейцами Кардинала, — кто был ненавидим народом, как ненавидят почти всех Министров, хотя никто не знает толком, почему их ненавидят, — сделали так, что почти все дворяне и все солдаты Гвардий охотно принимали партию за них, когда они оказывались в подобном положении. Наконец, один человек, видимо, обладавший большей сообразительностью, чем другие, и как раз проходивший мимо, подумал, что окажет нам наилучшую услугу, если побежит к Месье де Тревилю и поднимет тревогу, чем если он просто вытащит шпагу и станет нас защищать. К счастью, человек двадцать Мушкетеров находились на его дворе, ожидая, когда он вернется из города; они немедленно прибежали и загнали людей де ла Тремуя обратно в его дворец; друзья того, с кем я имел дело, были слишком счастливы отступить туда, даже не оглядываясь назад. Что до раненого, то он уже туда вошел и был не в очень хорошем состоянии, потому что полученный им удар по корпусу был крайне опасен. Вот что он навлек на себя своей неосторожностью. Наглость, проявленная прислугой Дворца де ла Тремуя, породила у нескольких Мушкетеров, явившихся нам на помощь, идею разложить огонь у дверей этого дворца, чтобы научить их не мешаться в следующий раз в чужие дела. Но Атос, Портос и Арамис и некоторые другие наиболее мудрые разъяснили им, что все произошедшее было к славе Роты, и не следует таким недостойным поступком, как этот, подавать Королю повод их укорять; все согласились с этим мудрым советом. Действительно, все располагало нас к тому, чтобы быть довольными — кроме Гвардейца Кардинала, кого я привел в то состояние, о каком сказал, еще двое из его друзей были ранены — Атос и Арамис, каждый, нанесли им по доброму удару шпагой, и тем, всем троим, придется не меньше месяца проваляться в постели, предполагая, во всяком случае, что Гвардеец не умрет от своих ран. Мы возвратились после всего этого к Месье де Тревилю, он еще не вернулся. Мы ожидали его в зале, каждый подходил сделать мне комплимент насчет того, что я сделал. Такие начала были слишком прекрасны, чтобы не привести меня в совершенный восторг. Я уже пророчил себе даже великую судьбу, но в самом скором времени мне поубавили спеси. /Расследование и контррасследование./ Месье де Тревиль вскоре прибыл — Атос, Портос и Арамис просили его соблаговолить уделить им маленькую личную аудиенцию — они намеревались сказать ему важную вещь. Такие таинственные слова, выражения их лиц подсказали ему, что они были более смущены, чем обычно. Он пропустил их в свой Кабинет, где они попросили его разрешения мне войти вместе с ними, поскольку то, о чем они будут говорить, касалось меня более, чем кого бы то ни было; едва они получили позволение, как я последовал за ними. Они рассказали ему обо всем произошедшем, и как я поддержал честь Роты, какую Гвардеец Кардинала осмелился нагло атаковать без всякого данного ему повода. Месье де Тревиль был обрадован, что я его так славно покарал, а узнав о еще двоих, пожелавших его защищать и отделавшихся ранами, он послал просить Месье Герцога де ла Тремуя не давать убежища людям, выказавшим себя столь недостойными в поступках. Он даже потребовал его правосудия за вылазку его людей, предпринятую против нас. Месье де ла Тремуй, предупрежденный его оруженосцем, прислал сказать в свою очередь, что жаловаться надлежит ему, а не Мушкетерам — убив перед его дверью Гвардейца Месье Кардинала, родственника одного из его главных слуг, они хотели поджечь дверь; они еще и ранили двух других особ, пожелавших их разнять — таким образом, если он не накажет главарей этого беспорядка, больше никто не будет в безопасности в собственном доме. Месье де Тревиль, выслушав, в какой манере разговаривал этот оруженосец, сказал ему, что его мэтр не должен был бы его слушать и верить тому, кто слишком заинтересован в этом деле; он же прекрасно знает, как все произошло, и люди, чье слово стоит его собственного, были тому свидетелями и все ему рассказали. Он тотчас направился к Герцогу и взял меня с собой. Он опасался, как бы Герцог не позволил обманывать себя и дальше, а потом не настроил разум Его Величества, пересказав ему дело совершенно иначе, чем оно было на самом деле. Он боялся к тому же, как бы к Королю, предупрежденному таким способом, не явился бы еще на осаду и Месье Кардинал и окончательно не захлопнул бы дверь всему, что могло бы быть сказано после него. Его Величество обладал таким изъяном, стоило его один раз предубедить, и ничто уже не было более трудным, как его в этом разубедить. Скорее, чем идти к Герцогу, Месье де Тревилю было бы лучше самому отыскать Короля и предупредить его первым. Это был бы выигрышный удар партии, но Его Величество, к несчастью, отправился с утра на охоту, и он не знал, в какую сторону. В самом деле, хотя накануне Король говорил, что желает ехать охотиться в Версаль, он с тех пор изменил намерение и выехал через ворота Сен-Мартен. Месье Герцог де ла Тремуй принял Месье де Тревиля довольно холодно и сказал ему в моем присутствии, что он ему советует еще раз, как добрый друг, покарать тех из его Мушкетеров, кто оказались виновниками убийства, кто были в это замешаны, поскольку дело на этом не остановится. Месье Кардинал уже о нем извещен, и Кавуа, Капитан-Лейтенант его пеших Мушкетеров, мгновение назад был у него и молил от имени Его Преосвященства присоединиться к нему, чтобы потребовать удовлетворения за общее оскорбление, нанесенное им обоим. Кавуа еще сказал ему, — если Гвардеец этого Министра был ранен, то его собственный дом чуть было не сожгли, и что одно было, по меньшей мере, столь же оскорбительно, как другое — потому что часто предпринимают ссору против человека, не задумываясь о мэтре, кому он принадлежит, но нельзя вознамериться сжечь дом, не задумавшись о том, кто этим будет оскорблен, даже если в результате не произошло никакого убытка. /Тактика Месье де Тревиля./ Месье де Тревиль, кто был человеком рассудительным, позволил ему выговориться, постаравшись уяснить, что у того было на сердце; но увидев Герцога замолчавшим, он у него спросил, как если бы раздумывал над сказанным ему, как тот человек — серьезно ранен? Месье де ла Тремуй ответил ему, что боятся за его жизнь, удар шпаги, нанесенный по корпусу, пробил ему легкие; первым же делом ему посоветовали подумать о душе, потому что он был между жизнью и смертью. Месье де Тревиль спросил его, не сам ли умирающий сказал ему, каким манером он был ранен, и Герцог чистосердечно согласился, что рассказчиком был не он, но один из тех, кто прибежал ему на помощь. Месье де Тревиль попросил его соизволить проводить его в комнату раненого, дабы, пока он еще в состоянии сказать правду, они могли бы выслушать ее из его собственных уст. Он сказал ему, что это послужит возданию Гвардейцу быстрой и полной справедливости, если окажется, что он был оскорблен, но также, если окажется, что он был нападавшим, как он слышал от Мушкетеров, это послужит к оправданию несчастных, лишь ответивших на обиду, ведь они не могли ее стерпеть, не потеряв их честь. Герцог, кто был довольно добрым человеком, и кто не особенно заботился обхаживанием Кардинала, которого он видел очень редко, так же, впрочем, как и Короля, не мог найти возражений на эту просьбу. Он отправился вместе с Месье де Тревилем в комнату раненого, а я не захотел за ними туда следовать, из страха, как бы не принести ему горя, если он меня увидит, меня, кто привел его в это жалкое состояние. Герцог не успел задать ему вопрос, как он признал свою вину и рассказал, как все произошло. Герцог был страшно удивлен, когда услышал его рассказ в таком виде и, в то же время вызвав к себе того, кто изложил ему все навыворот, он приказал ему покинуть его дом и никогда не являться ему на глаза, поскольку он был способен его обмануть. Месье де Тревиль, очень довольный своим визитом, возвратился к себе, где мы и отобедали: Атос, Портос, Арамис и я, так, как он нам и предлагал прежде. Хотя собралась такая бодрая славная компания, и нас было восемнадцать за столом, там не разговаривали почти ни о чем другом, как о моих двух битвах. Не было никого, кто не воздал бы мне больших почестей, что может слишком вскружить голову молодому человеку, у кого уже было в себе самом довольно гонору, чтобы поверить, будто он и вправду чего-нибудь стоит. Когда мы отобедали, все уселись играть в «ланскене (ландскнехт)»; у меня достаточно чесались руки, чтобы сделать, как остальные, если бы мой карман был потуже набит; но мои родители заклинали меня перед отъездом бежать от игры, как от подводных камней, она губит большинство молодежи; я так твердо держался настороже, не только на этот раз, против моей собственной склонности, но еще и при всех других обстоятельствах, когда меня пробирал тот же зуд, что, какими бы ни были соблазны, я поддавался им только в крайне ограниченных пределах. /Интриги Кардинала./ Проведя послеобеденное время в этой манере, то есть, одни играя, другие наблюдая за игрой, мы отправились вечером в Лувр, Атос, Портос, Арамис и я. Король пока еще не возвращался с охоты, но так как он не мог надолго задержаться с появлением, мы оставались в его прихожей, куда, как сказал Месье де Тревиль, он зайдет забрать нас, чтобы отвести в Кабинет Короля. Его Величество явился момент спустя, и три брата, имевшие честь быть лично известными и даже уважаемыми им, выстроились на его проходе, желая привлечь к себе какой-нибудь взгляд; но вместо того, чего они добивались, они испытали на себе взор гнева и негодования. Они вернулись совсем опечаленные к окну, где я стоял, так и не осмелившись показать меня перед ним, прежде чем сами не будут представлены и не принесут ему свои поклонения. Они были настолько убиты только что приключившимся с ними, что мне было нетрудно разглядеть их горе. Я спросил, что привело их в такое состояние — они ответили, что наши дела пошли плохо, или же они сильно ошибаются; во всяком случае, следовало дождаться прибытия Месье де Тревиля и тогда уже разобраться здраво; он сам спросит у Его Величества, в чем было дело, но зная характер этого Монарха, он, конечно, не зря состроил им мину; он был чрезвычайно естественен; и если абсолютно необходимо для ремесла правления, как заявлял известный политик, умение скрывать, то никогда не существовало менее пригодного Принца, чем он. Я почувствовал себя совершенно ошеломленным при этих словах. Я испугался, тем не менее совершенно не зная, что случилось, как бы дурное настроение Его Величества не распространилось и на меня; потому я так нетерпеливо ждал прибытия Месье де Тревиля, чтобы узнать поскорее, каков же мой удел. Он явился, наконец, и сказанное им еще более увеличило мое беспокойство. Он нам сообщил, что Месье Кардинал, отослав Кавуа к Герцогу де ла Тремую, и с тех нор, как он был уверен, заручившись поддержкой Герцога, распорядился передать Королю все, что произошло при выходе из нашей Игры в Мяч; Его Преосвященство написал ему длинное письмо по этому поводу, представив ему, что если только он не покарает своих Мушкетеров, они во всякий день будут устраивать тысячу убийств и тысячу наглых выходок, и тогда никто уже не осмелится больше призывать их к порядку. Месье де Тревиль покинул нас, сказав напоследок, что он не рассматривает сложившуюся ситуацию, как благоприятствующую нам увидеть в этот день Его Величество; сам он войдет в его Комнату, и если он не вернется к нам через момент, мы сможем каждый разойтись по домам; он тогда сумеет предупредить нас о том, что следует делать, и он не упустит ни единого мгновения. Он тотчас же нас оставил и вошел к королю. Его Величество некоторое время стоял, ничего ему не говоря, и даже состроил ему мину, как только что трем братьям. Месье де Тревиль, кого это не особенно тронуло, потому что он знал, — Король вскоре заставит его вернуться к впечатлениям, внушенным ему Кардиналом, тоже ничего не говорил, зная, что должен отложить наше оправдание на другое время. Король, кто, как я уже говорил, был весьма естественен, не понимая, почему ему не сообщают о том, что произошло, как он думал, в чем ему обязаны были отдать отчет, наконец, внезапно разорвал тишину. Он спросил Месье де Тревиля — значит, так он справляется со своим поручением — его Мушкетеры убили человека и спровоцировали множество беспорядков, и, однако, он не говорит ему об этом ни единого слова. Еще более важная вещь, он пренебрег своей обязанностью заключить их в тюрьму, дабы они понесли наказание в должное время и на указанном месте; подобное поведение недостойно доброго Офицера, каким он его всегда считал, и он тем более удивлен, зная лучше, чем кто бы то ни было, насколько тот был врагом всякого насилия и всякой несправедливости. /Правда — это Мушкетер./ Месье де Тревиль спокойно дал ему выговориться, предоставив Королю возможность излить всю его желчь; тогда он ответил, что в курсе всего сказанного Его Величеством, но, по-видимому, он был дурно оповещен, поскольку отчитал его таким образом; он просит у него прощения за смелость своих выражений, но так как он глубоко осведомился обо всем этом деле, вплоть до личного посещения Месье Герцога де ла Тремуя, Его Величество не найдет неуместным, если он будет молить его послать за Герцогом, прежде чем он продолжит свой рапорт. У Герцога находится человек, кто может говорить об этом более точно, чем другие, поскольку это тот самый человек, кого, как заставили поверить Его Величество, убили. Он сам его допросил в присутствии Герцога, и даже близко Мушкетеры Его Величества не оказались виноваты; этот человек признал, что он сам, по своей наглости, стал причиной своего несчастья. Больше того, и ранили-то его не Мушкетеры, но тот же самый молодой человек, кто выдержал бой, о котором он имел честь рассказывать ему накануне. Король был изумлен, когда он услышал подобные речи. Тем не менее, так как это было удобно после недавнего взрыва неудовольствия не давать веры никаким словам до того, как не станет ясно, представляют ли они собой правду, он послал сказать Герцогу де ла Тремую не преминуть появиться на следующий день при его утреннем туалете. Кардинал, имевший шпионов в Комнате Короля, докладывавших ему обо всем, что там происходит, уже узнал о дурном приеме, оказанном Его Величеством Месье де Тревилю. Это дало ему надежду погубить его, наконец, в сознании Короля. Он давно искал такой удобный случай; не то, чтобы он не уважал Месье де Тревиля, но ему никогда не удавалось заставить его служить своим интересам, какие бы посулы ему ни делались. Когда же ему доложили о том, что сказал этот Командир не только для собственного оправдания, но еще и для оправдания тех, кого Кардинал обвинил в убийстве, тот испугался, как бы его не поймали на лжи. Он немедленно отправил кого-то к Месье Герцогу де ла Тремую узнать, не изменил ли он своего мнения. Герцога не было во дворце — он уехал ужинать в город; и так как его люди не могли сказать, к какому часу он возвратится, Кавуа посчитал за лучшее вернуться к себе и отложить на следующее утро исполнение приказов Его Преосвященства. Герцог возвратился лишь к двум часам после полуночи, и его Швейцарец вручил ему письмо Месье Бонтама, коим ему указывалось от имени Короля прибыть к его утреннему туалету; он встал с раннего утра, к чему был привычен, дабы быть пунктуальным в том, что ему предписывалось. /Злоключения Кавуа./ Потому-то, когда Кавуа туда вернулся, он его уже не застал; Швейцарец сказал ему об отъезде Герцога в Лувр, чему он с трудом поверил, потому что, как я докладывал, Герцог не особенно заботился обхаживать Его Величество. У него даже вошло в обычай говорить, что одна из вещей мира заставляет его считать себя счастливее других, а именно то, что он всегда больше любил свой Дом в Туаре, чем Лувр; так и получилось — прошло более тридцати пяти лет, как он не видел Короля, Протестантская религия, какой он придерживался, стала причиной его ненависти к ремеслу Куртизана — он знал — Король не любил ее приверженцев и удовлетворялся страхом перед ними. Совершенная правда, что сегодняшний Король, говоря однажды с людьми этой религии, имевшими дерзость упрекнуть его в том, что строгость его эдиктов не отвечает их чаяньям, заметил: «Все потому, что вы всегда смотрели на меня, как на Короля моего Отца и как на Короля моего Деда (Краткая хронология правлений Людовика XIII и Людовика XIV: Людовик XIII: Правление от 1610 до 1643 гг.; Министерство Ришелье: 1624–1642 гг.; Регентство Анны Австрийской: 1643–1651 гг.; Министерство Мазарини: 1643–1661 гг.; Фронды: 1648–1653 гг.; Война против Габсбургов: 1635–1648 гг. и 1659 г. в Англии: Революция 1648 г. против Карла I.; Протекторат Кромвеля: 1648–1658 гг.; Людовик XIV: Правление от 1643 до 1715 гг.; Совершеннолетие в 1651 г.; Личное Правление с 1661 г.). Вы верили, без сомнения, что я вас люблю, как делал один, или, что я вас. боюсь, как делал другой, но я желаю, чтобы вы знали, я вас не люблю и не боюсь». Когда Кавуа прибыл, Герцог де ла Тремуй уже переговорил с Королем и подтвердил ему все сказанное Тревилем. Его Величество больше не испытывал гнева против своих Мушкетеров; но зато у Кардинала накопилось много гнева против Кавуа, столь дурно исполнившего его приказания. Он сказал ему, что тот должен был бы скорее дожидаться Герцога у него всю ночь, чем упустить его, как он это сделал; так бы они вместе приняли меры, чтобы погубить мелкого дворянчика, считающего себя достаточно заслуженным, чтобы вечно ему сопротивляться. Он не простит Кавуа за всю его жизнь, и он приказывает ему удалиться прочь с его глаз, с запретом когда-либо появляться здесь без его указаний. Кавуа, знавший нрав своего Мэтра, не хотел ничего ему возражать, боясь из невиновного, каким он и был, сделаться преступником, выставив напоказ его несправедливость; он вернулся к себе в совершенном горе, и его жена, обладавшая не меньшим разумом, чем он сам, захотела узнать, что он такого сделал. Едва она все выяснила, как заявила ему, что он позволяет себе огорчаться по пустякам; есть средства от всего, кроме смерти, и не пройдет и трех дней, как она восстановит его отношения с Его Преосвященством в лучшем виде, чем они когда-либо были. Он ответил, что она не знает Кардинала, он упрям, как мул, и если уж он отвернулся от кого-то с презрением, нет никакой возможности заставить его повернуться обратно. Мадам де Кавуа ответила, что она так же хорошо, как и он, знает, на что способен этот Министр, значит, ему и заботы нет, каким фасоном она за это примется, но она вернет его к рассудку, она сделает свое дело, а так как ему известно, если она за что-нибудь берется, то доводит это до конца, ему остается только спокойно почивать. /Комедиантка высокой пробы…/ Действительно, эта дама делала почти все, что хотела, при Дворе, и частенько заставляла смеяться Министра, даже когда он этого совсем не хотел. Однако достигала она всех этих чудес не женским кокетством, не истертыми насмешками, что так часто слышишь из уст куртизанов. Все, что она делала, так это приправляла свои слова определенной дозой соли, удовлетворявшей самых разборчивых и заслужившей ей такое уважение, что все уже просто не могли обходиться без ее компании. Ее ловкости был обязан и ее муж частью своего успеха, потому он передал в ее руки заботу вытащить его из той оплошности, что он допустил. Она ему сказала тогда всего лишь в точности исполнять все, что она ему будет рекомендовать — первым делом улечься в постель и сделаться больным; пусть он говорит всем, кто нанесет ему визит или явится от чьего бы то ни было имени справиться о его здоровье, что оно не может быть хуже, чем сейчас; пусть он постарается, однако, говорить как можно меньше; когда же он будет к тому принужден, пусть говорит сиплым голосом, как человек, мучимый удушьем. Со своей стороны она держалась весь день так, будто только что отошла от его постели, как если бы мнимая болезнь ее мужа вывела ее из состояния даже думать о собственном туалете. Этот человек, имевший множество друзей, как все обласканные Министром, а он всегда был в хороших отношениях с ним, не испытывал недостатка в визитах, когда слух о его болезни распространился по городу. Визитеры, однако, прекрасно знали слова, сказанные ему Кардиналом, чего было более, чем достаточно, по обычаям куртизанов, чтобы лишить его их дружбы. Но так как они надеялись, что немилость не затянется, они продолжали навещать его, как ни в чем не бывало. Кардинал, совсем недавно выслушавший сердитые слова Короля, упрекнувшего его в том, что по его фальшивым рапортам он чуть было не разжаловал Тревиля и его Роту Мушкетеров, пребывал более, чем никогда, в гневе против Кавуа. Потому, узнав, что его дом не оставляют визитеры, он сказал во весь голос перед большой толпой особ, что удивляется столь малому почтению к нему, когда посещают человека, кого он счел достойным своего неудовольствия. Этих слов оказалось довольно, чтобы сделать дом мнимого больного таким же пустынным, каким он был переполненным прежде. Мадам де Кавуа была этому только рада, потому что она боялась, как бы кто-нибудь не раскрыл ее подвоха и не донес о нем Кардиналу. Однако их родственники, не веря, что запрет настолько же строго касался и их, посылали туда, по меньшей мере, лакеев, если не осмеливались больше ходить туда сами; эти лакеи передавали им именно то, что говорила мадам де Кавуа, иногда сама, когда они поднимались до ее прихожей, иногда через привратников, когда они не давали себе труда к ней подниматься. /… и врач из комедии./ Больной чувствовал себя по-прежнему, как говорили, все хуже и хуже; и мадам де Кавуа, чтобы еще надежнее утвердить такое мнение в свете, вызвала к себе первого Медика Короля, дабы он высказал, что думал по поводу этого недуга. Она рисковала немногим, поступая так — никогда не существовало врача более безграмотного, чем он; в конце концов это было настолько явно признано при Дворе, что он был с позором изгнан. Впрочем, для большей достоверности она распорядилась принести в комнату своего мужа сосуд с кровью одного из лакеев, больного плевритом, и убедила врача, что это была его кровь. Не нужно было особой учености, чтобы констатировать отвратительное качество этой крови; тут он покачал головой, как бы говоря ей таинственным тоном, что опасность поистине высока. Мадам де Кавуа внезапно сделалась плаксивой, — ремесло, естественно, присущее ей, как и всем женщинам, но она еще и изучила его, чтобы пользоваться им ко времени и к месту. Еще бы немного, и Бувар, таково было имя медика, расплакался бы вместе с ней во время ее рассказа о болезни, сопровождавшегося тысячью рыданий. Он хотел пощупать пульс больного и заметил, что тот был весь в поту; причина была та, что мадам де Кавуа поместила в постель маленькую вазочку с теплой водой, где ее муж и оросил свою руку. Несколько капель пролили даже на простыню и уверили врача, будто укутывали ею больного; пока он сидел у постели, она оставалась более, чем влажной, что придавало еще больше правдивости. Он нашел, что вещество, увлажнившее эту простынь, пахло исключительно гадко. Он сделал из этого вывод, что болезнь была чрезвычайно опасна, и, выйдя из их дома, рассеял слухи при Дворе. Месье Кардинал был растроган, как и остальные, но не подавал никакого вида. Он думал о том, что не следует так скоро менять свои чувства, если он хочет удержать в руках свою партию Великого Министра; к тому же, это будет и бесполезно, если Кавуа умрет, а вот, если он выкарабкается, всегда найдется время примириться с ним. /Королевское вознаграждение./ А пока все это происходило, Король, вернувший свою дружбу Месье де Тревилю, сказал ему привести нас к себе, трех братьев и меня, в его Кабинет, как он и приказывал прежде. Месье де Тревиль провел нас туда в тот же самый день, когда Герцог де ла Тремуй подтвердил Его Величеству то, что он ему сказал. Король нашел меня совсем еще юным для моих свершений и, разговаривая со мной с большой добротой, сказал Месье де Тревилю зачислить меня Кадетом в Роту его родственника, кто был Капитаном Гвардейцев. Звался он дез Эссар, и там я и прошел мое обучение армейскому ремеслу. Этот полк был тогда совсем другим, не тем, чем он является сегодня — Офицерами были люди знатных родов, и не видно там было ни Судейских людей, ни сыновей Сторонников (Сторонники — деловые люди и финансисты, создававшие партии или общества для поднятия податей. Они авансировали деньги Государству под довольно крупные проценты), как их видишь там теперь. Я не хочу сказать, что первые были достойны презрения. Если бы им запретили носить оружие, у нас не было бы двух Маршалов Франции, которых уже дал нам Парламент Парижа. Маршал де Марийак, хотя он и злосчастно погиб, тем не менее считался достойным человеком многими честными людьми, знавшими, каким образом с ним приключилось такое несчастье. Маршал Фуко также происходил из Судейского семейства, и если он и носил другое оружие, нежели привыкли носить выходцы из подобных семейств, то только потому, что Генрих IV сменил их ему в награду за важную услугу, оказанную Королю одним из его предков. Король, прежде чем меня отпустить, пожелал, чтобы я ему рассказал не только о моих двух битвах, но еще и обо всем, что я делал с тех пор, как начал себя осознавать. Я удовлетворил его любопытство, утаив лишь случившееся со мной в Сен-Дие; я поостерегся ему об этом говорить. Ничто не заставило бы меня терпеливо снести полученное там оскорбление, разве что надежда на скорую месть. Я особенно полагался на обещания, сделанные мне Монтигре, предупредить меня, когда Росне не будет больше ничего опасаться и возвратится в свой дом. У меня были некоторые беспокойства; я раздумывал, как смогу вернуть те деньги, так щедро одолженные мне Монтигре, когда Король счастливо вывел меня из затруднения. До того, как я вышел, он сказал привратнику своего Кабинета вызвать к нему его первого камердинера, и когда тот явился, приказал ему взять пятьдесят луидоров из его шкатулки и принести их ему. Я прекрасно догадался, что эти пятьдесят луидоров предназначались для меня, и в самом деле Король мне их тут же отдал, сказав мне только позаботиться быть честным человеком, а уж он не оставит меня нуждаться ни в чем. Я поверил, что моя судьба обеспечена, когда услышал такие его речи, и так как не имел желания уклоняться от предписанного им для меня пути, то принял за несомненную реальность все, что исходило из уст такого великого Короля. Я очень скоро признал, что был неправ, доверившись этим речам, и если бы я изучил те слова Святого Писания, где говорится, что мы никогда не должны доверяться Принцам, но единому Богу, кто никогда не обманывает и не может быть обманут, я поступил бы гораздо лучше, чем рассчитывать на его слова. Я объясню все это в свое время, а пока я должен доложить сперва о том, что вышло из розыгрыша Мадам де Кавуа. /Военная хитрость Мадам де Кавуа./ Она четыре дня сохраняла своего мужа в том состоянии, какое я уже описал, и Бувар, как можно лучше строя из себя важную персону, продолжал уверять, что если не вмешается чудо, он не выкарабкается. На следующий день она отправилась в Кардинальский Дворец в траурном платье, самом строгом, какое когда-либо могла носить женщина. Офицеры Кардинала, знакомые с ней, едва лишь завидели ее в этом облачении, как сразу же заподозрили, что она потеряла мужа. Они осыпали ее соболезнованиями, и она приняла их, словно все это было правдой. Они хотели доложить о ней Его Преосвященству, но она отказалась, сказав, что дождется, когда он пойдет к мессе; ей будет достаточно взглянуть на него, чтобы дать понять Его Преосвященству, как она нуждается в его помощи. Министру все-таки шепнули, что Кавуа мертв, а его вдова ожидает на проходе к часовне, чтобы поручить ему своих детей. Кардинал при этой новости не осмелился выйти из комнаты, боясь, как бы она при всех не обвинила его в том, что он уморил ее мужа. Итак, предпочитая, чтобы она выступила обвинительницей в его Кабинете, чем перед всеми его куртизанами, он распорядился привести ее к нему. Он пошел ей навстречу и обнял ее, сказав, как он расстроен ее потерей, что покойный был неправ, приняв все так близко к сердцу, он должен был бы узнать его характер, так долго находясь подле него, и понять, каким бы грозным ни был его гнев против его истинных слуг, он никогда не бывает долговременным. Он добавил, что потеря, какую он понес, ничуть не меньше ее потери, больше, чем никогда, он признает, насколько покойный был ему другом, поскольку он не смог перенести из его уст единого резкого слова без того, чтобы не умереть от горя. Чуть только Мадам де Кавуа услышала от него такие речи, как она сказала, что ей не надо больше ни плакать, ни носить такие одежды, она надела их в знак траура по потере, понесенной ее мужем и ей самой, по утраченной чести его добрых милостей; но поскольку он им их возвращает, ни к чему ей больше ни траур, ни слезы; ее муж еще очень плох, но так как он пока не умер, он поправится скорее, узнав эту добрую новость. Кардинал был порядком изумлен, когда увидел, как быстро она преобразилась. Он сразу засомневался, не подстроила ли она все это, чтобы вынудить его говорить именно так, и он сильно рассердился, что, пожалуй, слишком поспешил и что здесь не обойдется без насмешек над ним в свете. Тем не менее, дело было сделано, отступать было некуда, и он рассмеялся первым. Он сказал, что не знал покуда лучшей комедиантки, чем она, и добавил, что желает, дабы доставить ей удовольствие, просить Короля, чтобы он соизволил учредить должность Суперинтенданта Комедии, как существует Суперинтендант Зданий, и ее же ею и увенчать; хотя и не в обычае поручать какое-либо дело женщине, он постарается добиться для нее этого, и он не сомневается, Король отдаст его преимущественно ей, чем всякому другому, поскольку она более способна, чем кто бы то ни был, им пользоваться. Месье Кардинал, продолжая шутить и острить вместе с ней, пригласил в Кабинет своих главных Офицеров и сказал, что им всем, сколько их там ни было, не пристало насмехаться над другими, поскольку все они в равной степени попались в одну ловушку, поверив, что Кавуа был мертв, тогда как теперь есть все причины подозревать, что он был только болен; правда, его уверял Бувар, но так как этот Бувар не что иное, как бестолочь, да позволено будет всем уверовать в это, не подвергаясь риску прослыть еретиком. Офицеры, увидев его в столь прекрасном настроении, подхватили его остроты, добавив, что Бувар просто осел с медицинской точки зрения и что весь Париж с этим согласится, так же, как добровольно соглашаются они с тем, что Мадам де Кавуа их всех провела. /Последнее слово за Месье де Тревилем./ Вот так эта дама примирила своего мужа с Кардиналом. Кто-то рассказал Королю, какую шутку она сыграла с Его Преосвященством, и страшно этим рассмешил Его Величество. Тревиль, сердитый на Кардинала, потому что Его Преосвященство был сердит на него, был не из последних, кто от души веселился вместе с Королем, приговаривая, что и у великих людей есть свои смешные стороны ничуть не меньше, чем и у других, и он давал волю собственной радости за счет Министра, уж и не знаю, в течение какого времени. Часть 2 Осада Арраса Получив пятьдесят луидоров от Короля, я думал только о том, как бы возвратить Монтигре его деньги. Некий человек из Орлеана, проживавший в том же доме, что и я, видя меня в затруднении, к кому бы обратиться, чтобы наверняка урегулировать это дело, предложил оказать эту маленькую услугу, передав деньги через кого-то из его знакомых, кто ездил в страну Монтигре по меньшей мере раз в неделю. Я обрадовался такой оказии и отдал ему одолженную сумму; и так как я хотел добавить что-нибудь на расходы, человек отказался, говоря мне не наносить ему обиды; он не тот человек, чтобы требовать возмещения за столь малую вещь, удовольствие оказать мне услугу — вот все, чего он желает. Я не сделал бы подобного предложения другому, но так как этот человек содержал постоялый двор в Орлеане и не казался мне чересчур богатым, я не хотел упрекать себя, вынудив его истратить хоть единое су из любви ко мне. /Долги надо платить./ Мои деньги были верно переданы Монтигре, кто не ожидал получить их так скоро и, может быть, даже вообще получить их когда-нибудь назад. Ришар, так звали человека, оказавшего мне услугу, просил своего друга привезти ему расписку, оставленную мной Монтигре. Он передал мне ее в руки, доказав этим, как он позаботился о моем деле. Я поблагодарил его, потом сунул расписку в карман, вместо того, чтобы порвать ее, как должен был бы сделать; я потерял ее в тот же или на следующий день, может быть, вытаскивая платок, а заметил это лишь двумя или тремя днями позже. Это меня живо обеспокоило, как если бы я предвидел, что должно было случиться со мной однажды, и я поделился всем этим с Ришаром, кто меня укорил за мою небрежность. Это обстоятельство поддерживало мою обеспокоенность в течение нескольких дней, но так как нет ничего, что бы не забывалось на расстоянии, я больше и не думал о ней через некоторое время. Я старался исполнять мой долг солдата так хорошо, как это только было для меня возможно. /Бемо хвастун./ В той же роте, где был и я, находился так называемый Бемо. У этого человека был другой характер, чем у меня, и мы не имели абсолютно ничего общего, если не считать, что мы оба были гасконцы. Он обладал тщеславием превыше всякого воображения, вплоть до того, что почти пытался нас уверить, будто происходит чуть ли не прямо от Людовика Святого. Имя Бемо принадлежало маленькой ферме, приносившей весьма скудные доходы, но он присвоил титул Маркизата этой лачуге, как только сколотил небольшое состояние. Что до меня, то я всегда следовал своим путем, не желая казаться чем-то большим, чем я был. Я знал, что был всего лишь бедным дворянином — я и жил так, как должен был жить, без стремления подняться над моим положением, но и не опускаясь ниже. Я с трудом переносил разговоры Бемо, когда он хвастал именем Монлезен, что он носил, или когда принимал надутый вид. Правда, это было славное имя, но так как никто не признавал, что оно ему принадлежит, я счел себя обязанным ему сказать, как товарищ и друг, что все его хвастовство приносит ему больше вреда, чем добра. Он дурно принял мое высказывание, и, вообразив, будто я завидую ему, как, впрочем, и другие кадеты, он смотрел на меня с тех пор, как на человека, кто должен быть ему подозрителен. У него был еще и тот изъян, что если он видел какую-нибудь новомодную вещь, он тотчас приобретал себе что-то похожее, не разбирая, была ли в этом нелепость или нет. Я припоминаю по этому поводу одну историю, приключившуюся с ним и рассмешившую не только нашу Роту, но еще и весь Полк. Мы стояли в Фонтенбло, и Бемо проживал у одной хозяйки, оказывавшей ему некоторые милости. Он пользовался ими, как только мог, но так как она была небогата, из этого мало что выходило. Его вовсе не привлекало набивать себе брюхо, как множеству молодцов, предпочитающих чувствовать себя полными изнутри, чем тащить на спине все великолепие мира. Итак, следуя поговорке, бытующей у Гасконцев: «Живот пустой, зато бархат густой», он посвящал собственной одежде все, что мог вытянуть из этой женщины, не заботясь об остальном. В то время начали носить перевязи, расшитые золотом, что стоило восемь или десять пистолей, а поскольку финансы Месье де Бемо не могли достичь такой цифры, он решил приказать отделать себе перед перевязи этим фасоном, а заднюю часть оставить без всякого украшения. Однако, дабы не увидели подвоха, он принялся носить плащ под предлогом мнимого недомогания; итак, он выставлял на глаза всего света одну лишь переднюю часть, и никто ни в чем не отдавал себе отчета в течение двух или трех дней. Но вот пришла очередь нашей Роты нести охрану, Бемо был вынужден нацепить другую перевязь, потому что было запрещено носить плащ на этом посту, и один из моих товарищей по имени Менвийер, кто тоже не мог терпеть его тщеславия, сказал мне, что спорит на собственную голову — у его расшитой перевязи нет задней стороны. Я ему ответил, что это было бы невероятно, и Бемо слишком умен, он не будет выставлять себя на посмешище, а ведь он неизбежно окажется в таком положении, если об этом когда-нибудь узнают. Он мне заметил, что я могу верить во что мне будет угодно, но он останется при своем убеждении; и к тому же, он не замедлит узнать, кто из нас прав, он или я. Мы сменились с поста; Бемо продолжал разыгрывать недомогание, чтобы иметь предлог накидывать плащ. Он не хотел так рано упустить случай выставлять напоказ свою перевязь, пока не переменилась мода, и давать знать всему свету, что уж он-то не из обычных людей. /Фарс по всем правилам./ Менвийер, шустрый малый, не требовавший от жизни большего, как посмеяться и насмешить других, видя, что Бемо опять ухватился за свой плащ, а это только подтверждало его мысль, рассказал пяти или шести из наших товарищей, тоже насмехавшимся над Бемо, все, что он об этом думает. До тех пор никто ни о чем не догадывался, и нашелся один, кто спросил у него, как бы устроить так, чтобы выяснить наверняка. Он ответил ему, что лучше всего было бы явиться всем вместе к этому фанфарону после обеда и предложить ему прогулку в лес; тогда этому товарищу стоит только пойти за ним, и он сам, собственными глазами увидит, кто был прав. Мне он сказал то же, что и всем другим, и мы, отобедав, сразу же отправились к Бемо; мы нашли его как раз готовящимся явиться провести вечер с нами, и на плечах его уже красовался плащ. Он согласился на предложенную прогулку, и при входе в лес пятеро или шестеро из нас остановились и сделали вид, будто рассматривают гнездо на вершине дерева. Менвийер разговаривал с ним, дабы не возбудить никакого подозрения насчет того, что он собирался сделать. Мы же следовали за ним, как нам и рекомендовал Менвийер, и он, увидев, что мы были уже не более, как в пятнадцати или двадцати шагах от них, сделал шаг вперед, все еще не раскрывая своего намерения. Тогда он сказал Бемо, что тот просто неженка со своим плащом, а это не подобает молодому человеку и еще менее Кадету Гвардейцев; в то же время он завернулся в один из углов его плаща и сделал три или четыре полуоборота влево, открыв тем самым позорную часть перевязи. Раздался взрыв смеха, который можно было услышать, наверное, за четверть лье. Бемо; настоящий Гасконец, каким он и был, и даже самый отборный Гасконец, оказался разгромлен; каждый высмеивал его мнимую болезнь, и так как смеялись также и над его перевязью, он счел, что единственным решением для него, чтобы спастись от бесчестья, каким он покроет себя во всем полку, было бы драться против Менвийера; и в тот же день он вызвал его через одного парижского бретера из его знакомых. Менвийер, кто был бравым малым, поймал его на слове, и, явившись рассказать мне, что с ним приключилось, упомянул, что теперь он нуждается в секунданте; я предложил ему мои услуги, мне было прекрасно понятно, — говоря мне все это, он сам хотел попросить меня пойти к нему в секунданты. Свидание было назначено на следующее утро за сотню шагов от Эрмитажа Святого Людовика, над Фонтенбло, в чаще леса. Явившись туда, мы повстречались с отделением нашей роты, искавшим нас, чтобы помешать битве — наш Капитан был извещен о ней в тот же вечер запиской от бретера, кто ощущал себя гораздо сильнее на мостовой Парижа, чем на открытом воздухе, и не желал рисковать здоровьем. Бемо был этим страшно недоволен, но нас такая ситуация не особенно трогала, не наша честь была под ударом. Что до бретера, то он разыграл из себя храбреца с наименьшими затратами, и заявлял, что Бемо ему так же обязан, как если бы он убил своего человека и помог бы ему таким образом одержать победу. Отделение препроводило нас в наше расположение, где Месье дез Эссар засадил нас всех четверых в тюрьму за дерзость идти наперекор приказам Короля. Тем не менее, он доложил Королю, но в такой манере, чтобы нам не навредить. Король сказал ему, что оставляет его единственным судьей в этом деле, но что неплохо бы нам несколько дней посидеть в тюрьме, дабы в другой раз мы поостереглись пренебрегать нашим долгом. Мы просидели там пять дней, что много для молодости, не требующей ничего более, как вечно резвиться. При нашем выходе наш Капитан пожелал, чтобы мы обнялись, Бемо, Менвийер и я, и наложил на нас запрет говорить кому бы то ни было о перевязи; но, когда бы даже Его Величество нам это запретил, я не знаю, смогли ли бы мы ему повиноваться. Как мы были далеки от того, чтобы хранить молчание об этом деле, Бемо отныне не имел для нас другого имени, кроме «Бемо ле Бодрие» (Бодрие — le Baudrier (фр) — перевязь), так же, как прозвали Подполковника некоего полка из Фонтене «Удар шпаги», и как еще сегодня называют одного Советника Парламента — «мандат удар кинжала». Бемо рассердился на меня за согласие быть секундантом его врага. Он находил, что я проявил крайнюю нелюбезность, я — его соотечественник или почти, принял сторону выходца из Боса, поскольку Менвийер был из окрестностей Этампа. Король, любивший свой полк Гвардейцев и знавший всех Кадетов вплоть до того, что почти фамильярно разговаривал с ними, сказал мне в день моего выхода из тюрьмы, что я так долго не протяну, если не изменю своего поведения; всего только три недели, как я прибыл из своей страны, и, однако, уже участвовал в двух битвах, а если бы мне не помешали, то ввязался бы и в третью. Он сказал мне быть более мудрым, если у меня есть желание ему угодить, иначе я не получу от него ничего, кроме неудовольствия. Его Величество говорил бы со мной еще более строго, если бы знал, что приключилось со мной в Сен-Дие, и исходило-то от меня самого. Однако это дело все еще лежало у меня на сердце, и я не понимал, как Монтигре, показав мне столько благородства, мог так надолго оставлять меня без всяких новостей. Я ему написал, отправляя назад его деньги, и, не получив ответа, почти засомневался, что деньги ему были переданы, если бы мне не возвратили расписку, что сохранилась у него от меня. /Появляется еще и другой Кардинал./ После возвращения из Фонтенбло нашему полку был устроен смотр перед Королем, приказавшим нам держаться наготове для отправки на Амьен, куда Его Величество должен был явиться незамедлительно. Он уезжал туда, чтобы поддержать осаду Арраса, начатую по его распоряжению маршалами де Шон, де Шатийон и де ла Мейере. Уже некоторое время Кардинал Инфант бродил вокруг их лагеря с армией не менее сильной, чем их войска, и заявлял, что заставит их снять осаду без всякого сражения. Он совсем неплохо преуспевал в этом до сих пор; наша армия испытывала недостаток во всем, поскольку он прилагал все свое старание, мешая конвоям добираться до места назначения. Делать ему это было довольно легко, по причине большого количества народа в его распоряжении. Итак, половина наших конвоев обычно перехватывалась, а те, что проходили, были явно недостаточны для удовлетворения нужд такой огромной армии. Этот успех превращал осажденных в наглецов. Они выставляли на их стенах крыс из картона и противопоставляли им котов, сделанных из того же материала. Осаждающие недоумевали, что бы это могло означать, и, захватив двух или трех пленников, настоящих Испанцев, потребовали от них объяснения. Приведенные в штаб Маршала де Шатийона и услышавшие от этого последнего тот же вопрос, эти пленники, отличавшиеся большим присутствием духа, нахально ему ответили, что если бы кто-нибудь другой поставил им такой вопрос, они бы ему легко простили, но так как он исходит от него, они не могут ни на что решиться, поскольку им казалось, что уж он-то должен бы быть более сообразительным. Неужели он сам не видит, что это значит — когда крысы сожрут котов, Французы возьмут Аррас. Маршал не посмел осмеять этот ребус, что бы он, может быть, сделал, если бы дела осады находились в лучшем состоянии. Он сделал вид, будто не слышал, что они сказали, предпочтя противопоставить презрение их дурацкому ответу. Тем временем Король выехал из Парижа, и часть нашего полка, по прибытии в Амьен, получила приказ маршировать на Дорлан, где подготавливали большой конвой для осаждающих. Другие остались в Амьене, частью для охраны Его Величества и частью для экспортирования второго конвоя, что должен был соединиться с первым. Не то, чтобы какая-то опасность угрожала на тех семи лье, что отделяют Амьен от Дорлана, но требовалось все-таки принять все меры предосторожности, дабы не попрекать себя потом, поскольку противник мог перейти реку за этим маленьким городком и поджечь его. /В сапогах не маршируют…/ Король, получавший громадное удовольствие от вида проходящих перед ним его войск, вызвал несколько других полков из Шампани, дабы увеличить армию этих маршалов. Среди них был один, замечательный тем, что Полковник его был очень молод, потому что в те времена, как, впрочем, и в эти, состояние особы служило ему гораздо лучше для получения доброго поста, чем его служба; и в самом деле, вовсе не без причины всегда больше почтения состоянию перед достоинством, поскольку одно из главных качеств для Полковника, кто хочет иметь хороший полк, — это держать добрый стол. Это чудесно служит на пользу его Офицерам, и они уважают его настолько же за это, как и за все остальное. Этот не отличался недостатком разума, но он верил, может быть, что разума у него еще больше; он не очень был любим своими, то ли он не особенно хорошо справлялся с той, главной обязанностью, то ли имел несчастье понаделать себе больше врагов, чем друзей, как делают почти все люди, у кого больше разума, чем у других. В самом деле, так как они не прощают ошибки других, их всегда страшатся и смотрят на них, как на неудобных педагогов, что вызывает больше ненависти, чем любви. Этот Полковник, кто, к несчастью для него, был человеком именно такого сорта (поскольку я лично считаю, что лучше не иметь такого разума, зато быть побольше любимым), не дошел какой-нибудь четверти лье до Амьена, когда набат оповестил о его приближении. Как только Король услышал его звон, он отправил кого-то узнать, что там увидели на колокольне. Ему доложили, что это полк, двигавшийся единым корпусом и разбивавшийся теперь на батальоны. Его Величество, пожелав увидеть его марширующим перед ним прежде, чем он явится в отведенный ему лагерь, послал ему приказ пройти вдоль земляного вала города, на который он выходил. Майор, кого Полковник отправил к Королю за его приказами, найдя при въезде в город гонца с тем посланием, о каком я только что говорил, вернул его назад, взяв на себя засвидетельствовать перед своим Полковником волю Короля. Однако, так как он был счастлив заставить этого Полковника претерпеть какое-нибудь унижение, дабы научить его раз и навсегда (каким бы умелым он себя не считал, найдется еще множество вещей, по каким ему не худо бы посоветоваться со старыми Офицерами), он отослал бывшего вместе с ним Капитана в полк, чтобы предупредить подполковника о смотре, что желал провести Король, но не говорить ни единого слова Полковнику. Подполковник распространил эту новость из уст в уста всем Капитанам, не поделившись ею со своим вышестоящим, и каждый принял свои меры, храня молчание. Те, кто были в сапогах, переобулись в башмаки, как и подобает Пехоте, когда она проходит на смотру. Наконец, когда полк был не более, как на расстоянии пистолетного выстрела от города, Майор вышел оттуда, чтобы подойти и сказать Полковнику, что Король находится в сотне шагов от них для наблюдения за их проходом перед ним. Этот Полковник, кто не отдал себе отчета в маневре его Подполковника и его Капитанов, тут же спешился и скомандовал, чтобы каждый делал, как он. Он додумался только взять пику, совершенно забыв про свои сапоги. /… или война в кружевах./ Итак, когда он маршировал в сапогах перед Его Величеством, Месье дю Аллье, Маршал Лагеря (Современный эквивалент — Генерал Бригады), кому было поручено проведение конвоя, и кто был родственником этого Полковника, сказал Королю, что он желал бы ради блага его службы, чтобы все те, кто носит оружие ради него, имели бы столько же разума, как проходивший Полковник. При этих словах Его Величество отвел взгляд от инспектируемого им Полка, чтобы посмотреть на Маршала. Так как он ничего не сказал, тот удивился и спросил у Его Величества, что бы это могло означать? — Я не смею вам этого объяснять, — ответил ему Король, — из страха вас огорчить; поскольку, если бы мне было позволено сказать вам, что я думаю, я бы вам откровенно признался, что если вы верите в большой разум человека, как вот этот, надо полагать, что у вас его вообще нет. Месье дю Аллье был сильно изумлен, услышав, как Король говорит таким образом. Он умолял просветить его, поскольку он не видел, в чем была его ошибка. — Я бы вам простил, — ответил ему Король, — если бы это с вами случилось до того, как вы стали Офицером Генералитета; я бы подумал тогда, что, постоянно служа в моих Телохранителях и в моей Страже, вы настолько привыкли к виду сапог, что не удивились бы, увидев их даже на обезьянах; но, чтобы Маршал Лагеря, кто видит Полковника Пехоты, проходящего на смотру с пикой в руке передо мной, не заметил их на нем — это большая оплошность, и этого я не могу стерпеть. Месье дю Аллье был весьма сконфужен, услышав эти упреки, и он хотел бы вовсе не произносить тех слов, что у него вырвались, но так как время было упущено, он послал секретно предупредить своего родственника приготовиться получить большой нагоняй от Его Величества. И в самом деле, когда Полковник явился отсалютовать ему после смотра его полка, — Такой-то, — сказал ему Король, — Месье дю Аллье говорил мне, что вы обладаете большим разумом; я ему ответил, что охотно этому верю, но надо также, чтобы и он поверил вместе со мной, что у вас очень мало усердия к службе, или же вы очень плохо воспользовались временем, затраченным на подготовку; где и когда вы обучились тому, что Полковник может маршировать передо мной в сапогах? — Сир, — ответил ему Полковник, — я узнал о желании Вашего Величества осмотреть мой полк, только когда уже был у ворот города, и у меня хватило времени лишь на то, чтобы взять мою пику. К тому же, кто мог подумать, что при такой жаре и пыли, как сегодня, Ваше Величество соблаговолит дать себе такой огромный труд. — Поверьте мне, — заметил ему Король, — каким бы там разумом вы ни обладали, вы очень плохо выкручиваетесь из этого дела, и стоило бы гораздо лучше вам помолчать, чем говорить настолько некстати; это лучший совет, какой я могу вам дать. — Этот Полковник не лазил за словом в карман и ответил Королю, что он и не пытался оправдаться, раз Его Величество не находит его достойным, но, как бы ни была велика его ошибка, она, по меньшей мере, послужила ему для того, чтобы первым выразить восторг, испытываемый всеми при виде самого великого Короля Христианского Мира на коне, в момент, когда каждый не просил бы ничего иного, как укрыться от жары и других неудобств природы. Его лесть не послужила ему ни к чему, равно, как и гнев на его Майора. Он напрасно старался добиться его разжалования, так же, как и нескольких Офицеров его Полка, кого он подозревал в соучастии подготовки его унижения. Никто, кроме [60] Полковников, в те времена не имел такой большой власти над их Капитанами, но, наконец, когда эти последние были признаны, как бравые люди, и когда они имели друзей, то если и случалось Полковникам пожелать предпринять что-то против них, они объединялись все против него, и Двор не считал уместным, ради удовлетворения страсти одного-единственного, отнимать их звания у людей, славно ему в них служивших. /Атака на конвой./ Король провел подобным образом смотр всех других войск, прибывших в лагерь и сформированных за четверть лье от Амьена. Он так проинспектировал пятнадцать или шестнадцать тысяч человек, включая в это число и Дом короля (Дом Короля — имел в своем составе из Кавалерии — Мушкетеров Короля, Телохранителей, Стражников и Рейтаров — и из Пехоты — Мушкетеров и Телохранителей, Гвардейцев Французских и Гвардейцев Швейцарских. Дом Короля был элитным корпусом Армии). Когда они все были собраны, мы двинулись в путь вместе с конвоем, его-то мы и должны были эскортировать. Из-за количества повозок, что нам требовалось провести, мы два дня добирались до Дорлана. Там мы приняли еще и другой конвой, приготовлявшийся заранее, и, пробираясь вдоль лесов Графства Сен-Поль, сделали в этот день всего лишь два лье. На следующий день, хотя мы выехали гораздо раньше, чем в день предыдущий, нам не удалось сделать намного больше. В самом деле, враги, решившиеся дать нам ложную тревогу, чтобы скрыть их истинное намерение взломать ряды осаждающих, бросили Пехоту в леса, что тянулись и справа, и слева. Она показывалась в разных местах, создавая впечатление подготовки к чему-то важному — мы удовлетворялись тем, что отгоняли ее маленькими подразделениями по мере того, как она появлялась, без особого беспокойства для нас. Месье дю Аллье считал, что ему нет до этого дела, лишь бы он довел конвой до пункта назначения — это все, что от него требовал Двор. Мы разбили лагерь в этот день между двух лесов, на страшно стиснутой ими в этом месте равнине, протянувшейся на лье, и так как нужно было получше там устроиться, мы разожгли большие костры. Враги, по-прежнему заставляя нас поверить, что они не допустят прохода конвоя, подогнали к этой стороне несколько маленьких полевых пушек. Они нас подхлестывали из них всю ночь, но только слева от нас, потому что там у них было сзади больше свободного пространства, чем справа, где мы могли бы их отрезать. Их маленькие полевые пушки убили у нас лишь нескольких лошадей, интенданты заменили их другими, и мы, наконец, показались в виду наших линий. Враги заняли позицию посередине, чтобы преградить нам проход; это вынудило нас окопаться, из страха, как бы они не напали на нас врасплох. Они даже являлись на разведку, опять же пытаясь внушить, что именно на нас они нацелились, но, поразвлекав нас таким образом в течение двух дней, они, наконец, внезапно раскрыли свой план атакой на Форт, что Граф де Рантсо, ставший впоследствии Маршалом Франции, возвел для безопасности наших линий. Этот Граф был славным Воином, и, может быть, не имел бы себе равных во многих вещах, если бы меньше предавался вину. Насколько он был активен и бдителен, когда постился, настолько же был он сонливым и неспособным, когда вливал десять или двенадцать бутылок вина Шампани себе в желудок, поскольку требовалось никак не меньше, чтобы его свалить. Когда же он выпивал только половину, по нему ничего не было видно, будто капля воды падала в море. Кардинал Инфант, имевший отличных шпионов, через кого он узнавал хорошее и дурное обо всех наших Генералах, выведав, что у него есть такая склонность, задумал атаковать именно его расположение с самого начала осады, длившейся около двух месяцев, предпочитая его всякому другому, и пусть он был бы, может быть, более силен; Кардинал предполагал встретить там меньшее сопротивление, если, конечно, он атакует его в благоприятный момент. Рантсо, догадавшись о его намерении, удерживался от какого бы то ни было дебоша, пока он полагал, что существует опасность. Днем и ночью он не спускался с седла и даже усовершенствовал этот Форт в такой манере, что казалось невозможным предпринять его захват на виду у всей армии трех Маршалов. Но, наконец, Рантсо, кто до сих пор держал себя в струне, убедив себя, что всякая бдительность будет для него теперь бессмысленна, раз Кардинал Инфант не думает больше ни о чем, кроме как атаковать наш конвой, тотчас поддался своей склонности. Он устроил дебош, пригласив на него главных Офицеров двух полков, что были в его распоряжении, одного Пехотного и другого Кавалерийского. Они располагались лагерем рядом с ним и были сформированы из особ его Нации, поскольку Двор не имел тогда политики, какую имеет сейчас, то есть, не доверять командование иноземными войсками Офицерам Генералитета их же национальности из страха, как бы они этим не злоупотребили или не сделались чересчур могущественными. Правда, всегда поручали их полки Бригадирам, как было сделано с Кенингсмарком в первый год войны с Голландией; но, когда они становились Генералами Корпуса или Маршалами Лагеря, их либо обязывали отказаться от командования, либо отправляли эти полки служить в другие места, дабы принять все меры предосторожности. /Вино добавляет смелости./ Как бы там ни было, но едва только Рантсо уселся за стол, как шпионы Кардинала Инфанта, зная, что он нескоро из-за него выйдет, пошли предупредить этого Принца. Хотя от одного лагеря до другого было недалеко, и соответственно не нужно было много времени, чтобы прибыть в Форт, он поднялся в седло лишь два часа спустя. Он хотел не просто оставить Графу свободу начать пиршество, но еще и дождаться момента, когда он не будет больше в состоянии защищаться. Принятые им меры не могли быть более верными. Он прибыл в Форт через четыре часа после того, как Рантсо поместился за стол, но этот последний, пока он совершенно не погружался в вино, получал от него лишь еще больше храбрости, и он защищал свои позиции с гораздо большей суровостью, чем мог себе вообразить Кардинал Инфант. Маршал де Шатийон очень быстро примчался на выручку Рантсо; он поспешил тем скорее, узнав, что этот последний был застигнут тогда, когда был за столом. Было уже два часа утра, и, имея сведения, что Рантсо сел за стол в десять часов вечера, он думал, что тот, должно быть, опустошил столько бутылок, что к настоящему часу вряд ли был в состоянии взглянуть в лицо ситуации. Он нашел Рантсо верхом, и это было просто чудо, как его еще не убили. В самом деле, вот так, на коне, тогда как другие приближались к врагу пешком; по нему стреляли бесчисленное множество раз. По первому же его слову Маршал де Шатийон прекрасно понял, что он выпил много больше разумного, но он рассудил, что не время делать ему упреки; он просто посоветовал ему спешиться или удалиться за других, поскольку если он до сих пор и ускользал от смерти, то один момент мог все это изменить. Он, разумеется, никогда бы не согласился, если бы мы были в силах удерживать Форт и дальше, но Кардинал Инфант, овладев им после долгой и упорной битвы, начинал разворачивать против него несколько пушек, найденных им в Форте. Маршал де Шатийон, приведший с собой войска, скомандовал им тогда отбить Форт, открытый с этой стороны. Дабы взбодрить эти войска, он сам встал во главе атаки, и его люди, постыдившиеся бы не исполнить их долг в присутствии их Генерала, столь доблестно устремились туда, что этот Форт был очень быстро взят назад из рук врагов. Мы потеряли четыреста человек в этой первой атаке, из них шестьдесят четыре Офицера, среди которых двадцать девять принадлежали к двум полкам Рантсо. Вражеский лагерь потерял двести пятьдесят человек, и Кардинал Инфант, не ожидавший такого поворота судьбы, более, чем никогда, горел нетерпением возобновить сражение. Он сменил людей, кто, побывав в победителях, сделались побежденными, свежими силами. Он сказал им в кратких словах, что слава Арраса или его гибель зависят только от их смелости, и если они преданы их Королю и их стране, они не найдут, может быть, никогда такой прекрасной возможности это доказать. Действительно, Его Католическое Величество (Его Католическое Величество — Король Испании, в противоположность, если можно так сказать, Его Христианнейшему Величеству, Королю Франции) придавал чрезвычайную важность этому городу, и Король, забирая его, не только закрывал этим свою границу, но еще и открывал себе широкий проход в его страну. К тому же, это была столица Артуа, завоевание, что должно было принести славу оружию Франции и отнять ее у Испании. /Война, которая убивает./ Маленькая проповедь Кардинала Инфанта не оказалась для него бесполезной, поскольку его войска браво пошли на тех, кто только что отбили Форт. Те хотели его защищать, но, несмотря на их усилия, они были принуждены уступить, а большая часть этих людей была убита на месте или выведена из состояния драться. Маршал де Шатийон, кто выдвинул с этой стороны свежих людей, дабы поддержать их в случае нужды, увидев, как его войска отходят достаточно быстро, чтобы предположить, что они скорее бегут, чем отступают, снова сам повел нападение. Он делал чудеса, так что враги, не имея времени укрепить их позицию в Форте, были изгнаны оттуда во второй раз. Месье дю Аллье, подошедший к лагерю в течение этого времени с восемью или девятью тысячами человек, в том числе и с нашим полком, нагнал страху на Кардинала Инфанта этим маршем, поскольку тот знал, что он вел с собой Дом Короля, одну из лучших частей Его Величества. Итак, не помышляя больше о захвате Форта, он дал нам время провести наш конвой, принесший изобилие в лагерь. И осажденные, мощно защищавшиеся до тех пор, не замедлили больше, чем на два дня, с просьбой о капитуляции. Король, кто оставался в Амьене всего лишь с дозором Телохранителей, Бригадой Стражников и Рейтаров, и Ротой его Мушкетеров, исполнявших при нем те же функции, что привык исполнять наш Полк, был тотчас извещен и пустился в путь, чтобы посетить свое новое завоевание. /Дуэль при бильярде./ Перед отъездом из Амьена три Мушкетера и три Гвардейца Кардинала опять бились между собой, так и не придя к согласию, за кем осталось преимущество. Их ссора произошла в бильярдной, где, по обычаю этих двух Рот, едва они успели встретиться, как начали друг друга искоса оглядывать. Игравшие до них люди, закончив партию, удалились, и один из Мушкетеров взял один бильярдный кий, тогда как Гвардеец взял другой. Конечно, они не собирались вместе играть, посокольку недостаточно любили друг друга для этого, но когда кого-то не любят, получают удовольствие от того, что ищут с ним ссоры. Мушкетер по имени Данневе, кто был дворянином из Пикардии, щелкнул по шару, находившемуся перед Гвардейцем, и так как он отлично играл в эту игру, он заставил шар подскочить. К несчастью, он попал в лицо Гвардейцу; тот или счел себя намеренно оскорбленным, или просто ухватился за предлог, подал ему глазом знак выйти, дабы посмотреть, так ли ловко он будет щелкать шпагой, как щелкает по шарам. Два товарища Гвардейца последовали за ним, и два друга Мушкетера сделали то же. Данневе убил своего человека, и один Мушкетер также был убит. Четверо остальных были разлучены Горожанами, вынужденными крикнуть «к оружию!», чтобы вынудить их прекратить схватку. Отделение Мушкетеров получило приказ выяснить, что произошло и почему кричали «к оружию!» Как только они их увидели, двое Гвардейцев сбежали, уверенные, что те явились изрубить их в куски, и поскольку они таким образом бросили поле боя, два Мушкетера заявили, что одержали победу. Их заявление, впрочем, было основано на факте, что двое беглецов были ранены, а они — нет. Гвардейцы возражали на это, что их раны были ничтожны, и они не помешали бы им призвать противников к ответу, если бы им позволили так поступить; что отступление их было сделано из предусмотрительности, а не из страха; не было ничего чрезвычайного в том, что два человека убегали перед дюжиной, особенно, когда эта дюжина была вооружена мушкетами, тогда как у них из всей защиты оставались только шпаги. Хотя я всегда был в душе Мушкетером, что простительно, поскольку у них я сформировался, я не могу умолчать, что эти два Гвардейца не были неправы, отстаивая свое мнение. Однако Король, кого время от времени так и подмывало огорчить Кардинала, сразу же, узнав об этой истории, не разбираясь, должна ли она рассматриваться как дуэль, или как простая встреча, принялся над ним насмехаться. Он сказал ему, что ежедневно видит разницу между своими Мушкетерами и Ротой его Гвардейцев; когда бы даже он не заметил ее сам, эта единственная встреча была бы достаточна, чтобы на нее ему указать. Кардинал, каким бы великим умом он ни был, тем не менее, моментами не отвечал тому высокому уважению, какое снискал себе в мире; он оскорбился этими словами, забыв, что почтение к Его Величеству обязывало его слушать еще и не такое, пусть бы это ему абсолютно не нравилось. Он ответил ему довольно грубо, — если позволительно так говорить о Министре, — что надо признать его Мушкетеров бравыми людьми, но только, когда их оказывается дюжина против одного. Король был задет; он ему заметил, что это можно было бы отнести лишь к его Гвардейцам, настоящему сброду из всех бретеров Парижа; однако Данневе убил одного, а те, кто ему секундировали, ранили остальных, и хотя с их стороны один Мушкетер был убит, это не помешало им обратить в бегство их противников; наконец, не существовало ни одного Мушкетера, кто не смог бы сделать так же, как Данневе, и что те из его Гвардейцев, кто будут иметь дело с ними, не смогут надеяться на лучшее обхождение. /Оплошность Его Преосвященства./ Эти слова повлекли за собой другие со стороны Кардинала, все более и более забывавшего, что он имеет дело со своим Мэтром, и что он обязан ему почтением. Граф де Ножан вошел в эту самую минуту и тотчас понял при виде лиц Его Величества и Его Преосвященства, что там происходило что-то необычайное. Он был крайне смущен, что прибыл в такой момент, и хотел тут же выйти, когда Кардинал, начинавший осознавать свою ошибку, его удержал, говоря, что нуждается в нем, дабы рассудить, виновен ли он или нет, потому что некто третий был бы более способен это сделать, чем он сам. Этот Граф был новоиспеченный Граф, и был настолько незначителен, что, естественно, сделался чрезвычайно богат. В течение определенного времени он проходил при Дворе за буффона, но, наконец, самые мудрые вскоре признали, что у него больше рассудка, чем у других, поскольку он сумел сколотить более трех миллионов добра, и это при том, что считалось, будто он не изрекает ничего, кроме глупостей. Он любил игру превыше всего и даже терял на ней деньги. Он не был в добром настроении, когда такое с ним случалось, потому что был очень корыстен. Он ругался и поносил тогда крещение и святость, что настолько удивило однажды одного из братьев Герцога де Люина, кто вел очень крупную игру против него, что, лишь бы не слушать больше его богохульства, он вернул ему более пятидесяти тысяч экю, какие у него выиграл. Он сказал ему, смешивая жетоны, лежавшие перед ними и стоившие по пятьдесят пистолей каждый, что он придает больше значения его дружбе, чем его деньгам, что, приводя себя в такой гнев, он губит свое здоровье, и из страха, как бы он не заболел, он предпочитает лучше никогда более не играть против него, чем подвергать его подобной опасности. Однако этот великий богохульник сделался человеком благотворительности к старости, что далеко не огорчило Капуцинов. Так как он соседствовал с одним из их монастырей, когда он видел аппетитное блюдо на своем столе, он распоряжался убрать его ради умерщвления плоти, не желая притрагиваться к нему, и отправлял его им, приказывая сказать съесть его во имя его спасения. Его жена и дети, кто распрекрасно съели бы его сами и кто вовсе не были такими набожными, как он, частенько здорово бесились, но им приходилось запасаться терпением, ибо он заставлял себе подчиняться вопреки всему. Человек, чей портрет я очертил в немногих словах, хорошо понял по тону Кардинала, что он нуждается в его помощи, чтобы вытащить его из этого дела. Тем не менее, он не мог угадать, что это было за дело, поскольку и не предполагал, что Министр настолько лишился разума или оказался настолько мало политичным, что у него не достало почтения к Его Величеству. Когда ему все было рассказано, он прекрасно увидел, что и самые великие люди способны, как и другие, совершать великие ошибки. Так как он был большим дипломатом и большим льстецом, он увидел по лицу Короля, что Его Величество был шокирован не без причины всем сказанным Его Преосвященством, и он рассудил, что не остается никакого другого средства его утешить, как свалить всю вину на Кардинала. Король был страшно обрадован, что Ножан высказался за него. Теперь он почувствовал себя вправе сделать самые строгие упреки Его Преосвященству, говоря ему, что его личные интересы настолько его ослепляли, что он становился неспособным прислушиваться к голосу разума, и если бы не появился некто третий, дабы его осудить, он бы сопротивлялся ему до дня Страшного Суда. Кардинал, осознавая по этим словам, в каком праведном гневе пребывал Его Величество, был достаточно ловок, чтобы все загладить смиренным раскаяньем в своей ошибке. Он даже попросил у него прощения в присутствии Ножана, а когда ему подвернулся случай встретиться с ним наедине, он сказал ему, что тот оказал ему такую огромную услугу, что он будет признателен ему за нее всю свою жизнь. Наместник и Мельничиха Король отдал Наместничество над Аррасом Офицеру по имени Сен-Прей, бывшему Капитану Гвардейцев. Он был тогда Комендантом Дорлана, и так как оттуда выводили большую часть конвоев, послуживших поддержке жизнеобеспечения армии, а следовательно, и взятию крепости, Его Величество подумал, что услуги, оказанные им в подобной ситуации, вполне достойны такого вознаграждения. Это был очень бравый человек, очень опытный в своем ремесле и, кроме того, неутомимый до той степени, что с четырех часов утра, когда он вставал, до одиннадцати часов вечера, когда он ложился, он старался единственно о том, как бы сорвать все планы, какие бы могли иметь враги. Когда гарнизон считал его погруженным в самый глубокий сон, именно тогда он вставал и шел делать обход, и его видели на всех укреплениях. Он частенько проходил там по два или по три раза за одну ночь, так что его солдаты, даже когда они его уже видели, не были уверены, что не увидят его снова моментом позже. Это заставляло их быть более бдительными, чем они бывали в других местах, потому что существует множество Комендантов, кто думает, что когда им дают Комендантство, это лишь для вознаграждения их прошлых трудов и забот, и в будущем они должны быть избавлены от этого бремени. /Месье де Сен-Прей влюбляется в весьма очаровательную мельничиху./ Сен-Прей никогда не был женат. Не то, чтобы ему недоставало выгодных партий, но он думал, что супружество вовсе не согласуется с его ремеслом. Тем не менее, так как он был в самом цветущем возрасте и обладал живыми страстями, у него всегда имелась какая-нибудь любовница за отсутствием жены. Через несколько дней после получения своего Наместничества он отправился посетить окрестности вплоть до двух лье в округе, и на одной мельнице он нашел жену мельника, столь очаровательную, что всеми силами захотел ее иметь. У этой женщины были такие прекрасные глаза, что родись она чем-то иным, чем была, ей не понадобилось бы много времени, чтобы разглядеть разницу между Наместником и ее мужем. Ни время, ни обстановка не позволили им поговорить, но так как опыт научил Сен-Прея, что в подобных случаях лучше действовать через третьих лиц, чем самому, он поручил все дело своему камердинеру, кто два или три года назад сделался его Главным Дворецким. Тот направился к мужу вместе с булочником Сен-Прея под тем предлогом, что ему надо наделать муки для хлеба его мэтра. Но тогда, как булочник беседовал с мужем, Главный Дворецкий сообщал жене о том, что его мэтр безумно влюбился в нее, как только увидел, причем настолько, что он не будет вовсе иметь покоя до тех пор, пока он не будет ею обладать. Это совсем не мимолетная прихоть, он желает сделать ее своей любовницей и не потерпит, чтобы муж разделял ее ласки с ним. Главный Дворецкий хотел передать ей бриллиант, стоивший целых пятьдесят пистолей, и мельничиха, какой бы простушкой она ни была, знала достаточно, чтобы не сомневаться, — когда принимаются одаривать, намереваются всерьез. Итак, она тут же про себя заключила сделку; но она подумала, — если покажется чересчур доступной, это будет самое верное средство погасить страсть Сен-Прея, вместо того, чтобы ее разжечь. Может быть, она приобрела такую опытность в объятьях кого-то другого или, по меньшей мере, в руках собственного мужа; как бы там ни было, она выставила Главного Дворецкого вместе с его подарком. Тем не менее, она успела шепнуть ему, что только стыд ее удерживает. /…похищает ее у мужа,/ Выслушав рапорт своего Главного Дворецкого, Сен-Прей не рассердился, что мельничиха не сдалась на первое сделанное ей предложение. Он за ней приказал следить, дабы подступить к ней с другими предложениями в случае, если она явится в город. И когда эта особа туда явилась в день Святой Девы Сентябрьской, Главный Дворецкий пригласил ее вместе с двумя другими сопровождавшими ее женщинами на угощение к Наместнику. Он говорил, однако, только от своего имени и поостерегся делать это от имени его мэтра перед двумя свидетельницами. Мельничиха приняла его приглашение, и обе женщины были счастливы, поскольку они надеялись выпить там доброго вина, Фламандки не менее пристрастны к нему, чем их мужья; итак, они пошли туда все втроем за компанию. Главный Дворецкий потчевал их на славу, и, подав знак мельничихе воздерживаться, он напоил двух других женщин до такого состояния, что они потеряли всякое сознание. Каждой из них постелили постель и уложили их так, что они совершенно не соображали, что с ними делают, настолько винные пары ударили им в голову. Они беспробудно проспали всю ночь, тогда как Главный Дворецкий передал мельничиху в руки своего мэтра. Она немного поломалась, прежде чем броситься в его объятия, поскольку боялась, как бы он не отослал ее назад, когда пройдет его фантазия. Но Сен-Прей поклялся ей, что даже и не думал об этом и накупил уже разнообразных тканей ей на платья, потому что не желал всегда видеть ее одетой так, как она была, и немедленно послал за тканями, дабы ей их показать. /…соблазняет ее всеми способами;/ Вопреки тому, что он говорил, эти ткани были куплены не для нее, но для одной любовницы, которая была у него до нее; но, когда он заподозрил ее в какой-то неверности, та из гордости не пожелала перед ним оправдываться; то ли она была невиновна и не считала себя обязанной этого делать, то ли она действительно была виновна и не хотела приносить ему бесполезных извинений. Вид тканей убедил мельничиху, что здесь не было и следа подвоха, и она не заставила тянуть себя за уши, чтобы остаться с ним. Мельник был крайне обеспокоен, когда увидел, что мельничиха не вернулась, и так как он знал, что она ушла в город с двумя знакомыми женщинами, он отправился к каждой из них в надежде разузнать новости. Он нашел их мужей в таком же состоянии, в каком находился и он сам, и так как было уже слишком поздно, чтобы идти искать их в военном городе, да и ворота, должно быть, уже закрыли в такой час, они решили дождаться, пока их откроют, и тогда отправиться на эти розыски. Сен-Прей, предвидевший нечто подобное, послал своего Главного Дворецкого им навстречу. Так как тот знал, через какие ворота они должны прибыть, он явился на подъездную дорогу под предлогом какого-то дела в лавке бакалейщика. Он был настороже, дабы мельник не проскочил мимо него и, наконец, увидев его проходящим, окликнул его по имени и спросил в присутствии бакалейщика и его семейства, не знает ли он двух женщин, явившихся накануне с его женой. Милые кумушки, — добавил он, — накачались вином в его Кладовой, он вынужден был приказать уложить их в постель, и он не верит, что они и сейчас-то проснулись. Главный Дворецкий уже рассказал эту басню бакалейщику и его жене, чтобы их предупредить. Двум мужьям не составило больше труда искать их жен, но мельник, по-прежнему ничего не зная о своей, был встревожен, как никогда. Он спросил у Главного Дворецкого, не была ли и она уложена, как другие. Тот сделал удивленный вид и сказал ему, что она наверняка спала у себя, поскольку она пошла обратно рано накануне. Этот ответ лишь увеличил замешательство мельника, и он покинул их, чтобы идти искать ее повсюду, где считал возможным узнать новости о ней. Так и не сумев ее найти, бедняга не мог придумать ничего лучшего, как пойти спросить у двух ее компаньонок, что с ней сделалось. Так как они по пробуждении не помнили больше абсолютно ничего, мельник, не продвинувшийся ни на шаг вперед, начал побаиваться, не приключилось ли с ней какого-нибудь несчастья, однако, совершенно не подозревая того, что было на самом деле. Он провел несколько дней, разыскивая ее по всем местам; поскольку она была очень хороша, он находил, что это стоило труда. Тем не менее, Главный Дворецкий весьма часто наносил ему визиты, следуя указаниям своего мэтра, и время от времени, чтобы посмотреть на его реакцию, говорил ему, — должно быть, какой-нибудь Офицер, найдя ее по своему вкусу, наверняка ее похитил. Мельник отвечал ему на это, если бы он знал точно, он не пожалел бы труда, специально пошел в Париж и бросился бы в ноги Королю; Его Величество не зря носит имя справедливый, и он не сомневается, попроси он у него правосудия за столь большое насилие, он ему в нем не откажет. /…потом подкупает мельника,/ Эта речь была передана Сен-Прею, кто рассудил за благоразумное не выставлять немедленно свое новое завоевание на глаза публике. Он спрятал ее, по меньшей мере, на месяц или на два, тогда как устраивал всяческие удовольствия, какие только мог изобрести, — мельнику, чтобы обезоружить его гнев. Он взялся за дело очень ловко, дабы тот ни о чем не подозревал. Как-то ночью он послал спалить хлев возле его мельницы, где были одни коровы… Мельник, находившийся далеко не в добрых отношениях с одним из его соседей, счел, что это его рук дело, и устроил ему процесс. Затем, опомнившись, мельник понял, что неизбежно его проиграет, поскольку несправедливо обвинил человека, и попросил покровительства у Наместника, испугавшись, как бы его самого не засудили за отсутствием доказательств. Сен-Прей оказал ему покровительство, а чтобы примирить соседей, он не только оплатил все издержки, но еще и распорядился заново отстроить хлев за свой счет. Он ему отдал также вдвое больше коров, чем сгорело. Наконец, уверовав, что достаточно умаслил его столькими знаками явной щедрости, он польстил себя мыслью, что нет больше никакой опасности и можно раскрыть ему все дело; потому, в одно прекрасное утро он послал за ним и спросил, — если то, что он слышал о своей жене, было правдой, если она содержится, и с ней очень хорошо обходится персона большого благородства, и дабы поделиться с ним своим счастьем, она посылает ему сумму в две тысячи ливров. Мельник, хорошо понимавший, что часть этой речи была фальшивой, все-таки надеясь, — может быть, другая будет правдой, ответил ему, что он в первый раз слышит о подобной вещи; что он не может сказать, свалилась ли его жена на руки персоне, кто так о ней заботится; со своей стороны он больше ничего не слышал о ней с тех пор, как она уехала, и если она теперь сильно зажиточна, вряд ли она интересуется, живут ли так другие или же нет. /…покупает у него мельничиху,/ Так как его речь казалась более корыстной, чем любовной, Сен-Прей перестал церемониться и заговорил ясно. Он сказал этому человеку — то, что он выдвигал ему, как неопределенную новость, он скажет ему теперь, как решенную вещь; персона, забравшая его жену, передала ему самому две тысячи франков, и он взялся предложить их мельнику. Его слова вновь открыли раны бедного человека, еще не полностью закрытые временем, и он не мог помешать себе испустить глубокий вздох. Однако, так как он узнал, что обеспечит себе две тысячи франков, всего лишь согласившись их взять, тогда как он не был уверен, что если потребует свою жену, ему ее вернут, он принял деньги, в счет будущего платежа, да позволено будет так сказать. Он знал, что в том веке, в каком мы живем, деньги весьма полезны, и не существует более могучего утешения, чем это. Сен-Прей, кому вполне доставало рассудка и кто знал, какие у него влиятельные враги, провернул здесь ловкую штуку, но она, тем не менее, не особенно пригодилась ему, как я расскажу позже. Он взял с него расписку на эту сумму и велел занести ее в список, как секретное дело между ними. Он задумал таким образом, если этот человек решится потом пожаловаться, что он у него похитил жену, сразу же показать, что тот сам ему ее продал. Он был убежден, что невозможно придать никакого другого смысла документу, и что бы там этот бедный рогоносец ни сделал, он не добьется ничего, кроме как изобличения во лжи. /…он делает из нее свою даму, если не свою жену./ Когда это дело было улажено, он подумал, что нет большой опасности показать мельнику, что именно он услаждается его женой. Он впустил его в комнату, где была она. На ней были великолепные одежды, и, взглянув на ее наряд, скорее сказали бы, что она жена Наместника, а не мельника. Бедный муж, кому Сен-Прей ничего не сказал перед тем, как его ввести, был так поражен, увидев ее, что повалился без чувств к ногам одного и другой. Им стоило немалых трудов привести его в себя, и когда он немного оправился, Сен-Прей дал ему еще тысячу франков, чтобы смягчить его горе. Он пообещал, что при случае он снова будет щедр к нему, лишь бы тот вел себя мудро и вовсе ничего не говорил. Мельник взял еще и эту тысячу франков, так и не осмелившись приблизиться к своей жене, и, возвратившись на мельницу, он не заботился больше, как прежде, о том, что с ней стало. Так как они расстались добрыми друзьями, по крайней мере, по всей видимости, и этот бедный человек молча согласился на все условия, Наместник рассудил, что он не обязан больше держать свою любовницу взаперти. Он позволил ей распустить перышки, и так как у него был дар внушать к себе любовь так же, как и страх, внезапно увидели, как весь его гарнизон проникся настолько же большим почтением к мельничихе, как если бы она была его женой. Попытка убийства ведет к большой любви /Новости о Росне./ Двор пребывал в Адвиле, и наш Полк возвратился из Арраса в Париж к середине сентября месяца. Я нашел здесь письмо от Монтигре; он извещал меня, что Росне вернулся в свой дом, но провел там одну-единственную ночь, и, видимо, я был тому причиной; он опасается меня, как самой смерти, особенно с тех пор, как узнал о двух моих битвах; он считает, что я заставлю его пережить дурной момент, если мне удастся его отыскать. Монтигре говорил, что не может мне дать лучшего совета, как держаться настороже, поскольку Росне богат, и он такой человек, что не пожалеет денег, лишь бы укрыться от того, кого он опасается. В коротких словах это означало, что он такой человек, кто способен распорядиться меня убить; мне с трудом в это верилось, потому что, естественно, я довольно хорошо сужу о моем ближнем. В самом деле, я никогда не мог вбить себе в голову, как можно довести себя до такой огромной злобы. Засыпая со спокойной совестью, я думал, что все, о чем извещал меня Монтигре, вызвано ненавистью, царившей между двумя особами, прошедшими вместе через процесс. Однако я отправил ему ответ, поблагодарив за его мнение, хотя я и считал его ошибочным. Я просил его в этом письме дать мне знать, верит ли он, что Росне в Париже, дабы я мог принять предварительные меры, и желает он мне зла или нет, всегда, как галантный человек, а не как убийца, показать ему, что когда получают такую обиду, какую он мне нанес, невозможно забыть ее иначе, как за нее отомстив. Монтигре написал в ответ, что Росне пустился в путь на Париж, и никто не сможет лучше известить меня о нем, чем некий Месье Жило, кто был Советником Парламента Парижа; живет он где-то возле Шарите, и если люди его квартала не смогут указать мне его дом, я всегда узнаю об этом у его племянников, Месье ле Бу, Советника, или Месье Анселена, Офицера Счетной Палаты; этот Месье Жило был когда-то близким другом моего врага, но они затеяли вместе процесс из-за какой-то безделицы, и их неприязнь сделалась еще большей, чем была когда-либо их дружба. По получении этих новостей я счел, что ничем не рискну, повидав этого Месье Жило, поскольку мы питаем одинаковую ненависть к Росне. Я искал в указанном квартале, и, найдя его, едва было не ускорил мою гибель в этом случае, вместо того, чтобы поторопить мою месть, как намеревался. Один из лакеев старого Советника проводил меня в его комнату, и мне пришлось объяснять ему, зачем я к нему пришел, в рожок, что он вставлял себе в ухо, поскольку был глух. Этот лакей, кто оставался в комнате, оказался шпионом Росне, и, описав меня ему, повторил ему в тот же день все речи, что я вел с его мэтром. Месье Жило поведал мне, где обитает Росне, и я уверился, что найду там его и сразу же отомщу за себя без всякого ожидания. Но портрет, переданный этим лакеем, не оставил у него никаких сомнений по поводу моей личности; он немедленно переехал, разрушив таким образом все мои планы. Неудовлетворенный этим, он еще подыскивал солдат среди Гвардейцев, чтобы поручить им разделаться со мной, не сообразив того, что я был их товарищем, и они, может быть, не захотят обагрять их руки в моей крови. Он надеялся, раз уж деньги заставляют идти на все тысячу самых разнообразных людей, эти сделают все, что он пожелает, особенно, если ему подберут таких, каких ему было нужно. Он обратился для этого к Тамбурмажору Гвардейцев, кто был из его страны и служил когда-то Барабанщиком в другой Роте вместе с одним из его братьев. Тем не менее, он не сказал ему, каково было его намерение, и Тамбурмажор отказался в довольно резкой манере. Он сказал ему, хотя он и знает всех храбрецов, какие только есть в Полку, он не сможет их привести, когда устраивают тайну из услуги, какой от них ожидают. Получив отказ от Тамбурмажора, Росне обратился к Сержанту, кто не был так разборчив, как тот, и кто привел ему на следующее утро четырех солдат, занимавшихся в Париже примерно тем же ремеслом, каким в Италии занимаются те, кому дают имя «Браво». Такое имя им вовсе не подходит, поскольку вся их бравада состоит лишь в том, чтобы хладнокровно убить человека, особенно, когда их шестеро против одного, и они могут сделать это, не подвергаясь опасности. Я и не подозревал вовсе, что замышлялось против меня, и думал только о том, как бы подстеречь Росне в том месте, где, по словам Месье Жило, он проживал, когда узнал, что он переехал в тот самый день, как я явился к Советнику. Я спросил у его домохозяйки, исключительно прелестной женщины, весьма стоившей того, чтобы за ней поухаживали, куда он переехал. Она мне ответила, что ничего не знает, но наверняка с ним приключилось дело, крайне его взволновавшее, потому как он не успокоился до тех пор, пока не унесли все его пожитки; случилось это после визита лакея, одетого в зеленое; он поспешно спустился в ее комнату, спросил у нее свой счет и съехал. По деталям, какие она мне дала, я догадался, что это был лакей Месье Жило, кто провожал меня в его комнату. Итак, дабы лучше в этом убедиться, я молил ее сказать мне, как он выглядел. Ее описание полностью соответствовало тому человеку, какого я видел, и я ничуть не сомневался, что ухвачу там персонажа, позволившего моему врагу так быстро улизнуть. /Гавань любви среди шторма./ Столь малого времени, когда я оставался с хозяйкой, задавая вопросы и выслушивая ответы, однако, оказалось достаточно, чтобы я влюбился в нее и, может быть, она влюбилась в меня. Я сказал, что она потеряла постояльца в лице Росне, но если она пожелает, я могу предложить ей другого; может быть, его кошелек не будет так туго набит, как у Росне, но я могу ее заверить, он заплатит ровно столько, сколько пообещает. Услышав от меня такие речи, она прекрасно поняла, что я сам намереваюсь поселиться у нее, и так как у нее уже появилась определенная склонность к моей особе, как она призналась мне впоследствии, она мне ответила, что придает небольшое значение тому, богаты ее постояльцы или нет, лишь бы ей регулярно платили; для нее важнее честность, чем богатство, и поскольку я пожелал оказать ей честь поселиться у нее, мне стоит только занять комнату, покинутую Росне, где имеется довольно удобный гардероб; и когда я там расположусь, в Париже найдется тысяча других, кто не будет так удобно устроен, как я. Хотя я и Гасконец, то есть, происхожу из той страны, где неохотно признаются в собственной бедности, тем не менее, я сказал, что как раз та причина, какую она назвала, помешает мне принять ее предложение; эта комната слишком хороша для меня, мне хотелось бы что-нибудь более обычное, дабы быть в состоянии расплатиться; мне нечего делать с гардеробом, прихожей и конюшней, потому что я всего лишь бедный дворянин из Беарна, нет у меня ни лошадей, ни лакея. Другая на месте этой женщины, занимавшаяся тем же ремеслом, что и она, была бы обескуражена таким наивным заявлением, но эта, более щедрая, чем множество других, ответила мне, что каким бы бедным я ни был, она хочет поселить меня в этих апартаментах, или же я могу вообще не переезжать к ней; я ей дам за них столько, сколько сам пожелаю, и даже совсем ничего, если это доставит мне удовольствие; скорее она попросит меня вспомнить о ней, когда я составлю себе состояние, поскольку она убеждена, это случится со мной однажды. Мне понравились и ее щедрость, и ее пророчество. Я ей ответил, что как только ее увидел, сразу же решил снять у нее хотя бы чердак, чем лишиться такой хозяйки, и она может судить о моих чувствах теперь, когда она предложила мне с такой доброй любезностью одни из лучших ее апартаментов. Я пообещал как можно меньше быть ей в тягость, а если гороскоп, предначертанный ею, когда-нибудь сможет сбыться, я буду счастлив разделить мое состояние с ней, иначе во мне совсем уже не останется чувств. /Семейство, обреченное на несчастье./ Не следует удивляться, что эта женщина настолько превосходила своими чувствами тех особ, кто обычно занимается подобным ремеслом. Она родилась настоящей Демуазель и даже происходила из довольно древнего рода в Нормандии, но дурное поведение ее матери послужило причиной гибели их дома. Эта женщина влюбилась в одного дворянина из их соседства, и он в нее также; ее муж не мог стерпеть их темных делишек и однажды убил ухажера, когда он явился к своей жене, веря, что другого там не было. Это убийство разорило два дома, весьма зажиточных прежде; они растратили свое добро, одни, гоняясь за смертью убийцы, другие, защищаясь. Наконец убийца добился помилования и приказал запереть свою жену, никогда не желая ей прощать. Он сам взялся за воспитание детей, а было их у него восемь человек, три мальчика и пять девочек. Мальчики недолго обременяли его, поскольку он отправил их на войну. Что до девочек, то он рассчитывал раскидать их по монастырям, но либо они пошли в мать и любили распущенность немного больше, чем допускает разум, либо они не могли решиться запереться на всю жизнь, только ни одна из них не пожелала туда поступить. Он, значит, был вынужден выдать их замуж за первого встречного, потому что, когда не имеют больше достояния, не только не приходится выбирать себе зятьев, но еще слишком счастливы принять их такими, какими они являются. Одна была замужем за бедным дворянином, соблюдавшим пост по полгода, и заставлявшим делать то же и свою жену, вовсе не из набожности, не по какой-то заповеди Церкви, но чаще всего потому, что ему не на что было есть. Другая стала супругой Мэтра Крючкотвора, исполнявшего ремесло адвоката и прокурора в суде, расположенном довольно близко от того места, где она родилась. Эта была не самая несчастная, поскольку люди такого сорта всегда находят средство жить за счет другого. Мужья двух других были людьми примерно того же пошиба, и если их супруги жили и не блестяще, то они выживали, по крайней мере. Наконец, та, у кого я должен был поселиться, получила в мужья человека, кто сейчас отсутствовал, и кто, дослужившись до Лейтенанта Пехоты, сменил ремесло и занялся сдачей внаем меблированных комнат. Я не знаю, сохранила ли его жена что-то из своего прошлого, и не забрала ли она себе в голову, увидев меня, хотя была старше меня на пять или шесть лет, что я буду слишком счастлив сделаться для нее тем же, как тот, кого ее отец убил подле ее матери. Ее муж уехал в Бургундию на процесс в Парламенте Дижона по поводу наследства, на которое он претендовал, и она вовсе не была раздосадована его отсутствием, поскольку нисколько его не любила. Как только я обосновался у нее, и она буквально вынудила меня въехать в апартаменты Росне, она не пожелала, чтобы я питался в моей комнате или где-нибудь еще, но исключительно вместе с ней. И увидев, как я колебался из страха перед теми расходами, в какие это меня введет, она мне сказала, что разводя подобные церемонии, я изменяю моей стране; не существует ни одного Гасконца, кто на моем месте не был бы слишком счастлив воспользоваться столь доброй фортуной. Я был еще так молод и так мало привычен к женщинам, что это не придало мне большей дерзости. Однако, угадывая, что все это может означать, я решился объясниться с ней, когда дело, гораздо более затруднительное, свалилось мне на руки. /Четыре солдата без их сержанта./ Четверо солдат, кого Сержант, уже упомянутый мной, привел к Росне, пообещав ему убить меня за сорок пистолей, не намерены были медлить между планом и исполнением, кроме как на время, что им понадобится для отыскания удобного случая. С момента моей первой битвы три брата, Атос, Портос и Арамис, сделались моими близкими друзьями, и большинство их друзей стали также и моими. Итак, я редко выходил совсем один, и почти всегда возвращался к себе в компании. Красота моей хозяйки, может быть, способствовала этому, так же, как и дружба, какую, по словам всех этих людей, они питали ко мне. Я проживал на улице Старой Голубятни в Предместье Сен-Жермен, и так как эта улица не была удалена от резиденции Мушкетеров, и как раз этой дорогой три брата уходили в город или возвращались оттуда, четверо солдат несколько дней не могли сдержать их слова. Между тем, другой солдат из моей Роты, кто был другом одного из четверых убийц, не имея денег нанять повитуху для девицы, с какой он находился в близком общении, обратился к нему, дабы тот их ему одолжил. Он попросил у него четыре или пять пистолей и рассказал, в какой он оказался нужде, чтобы тот ему в них не отказал. Тот, к кому он адресовался, ответил, что он в отчаянии, но, наконец, невозможно одолжить деньги, когда их не имеешь; это зависело от другого дела, он бы сказал ему запастись терпением на несколько дней, потому что тогда он бы их наверняка получил, но поскольку его дело спешное, он бы посоветовал ему, как добрый друг, обратиться к кому-нибудь другому. Этот проситель, знавший, каким ремеслом занимался другой, и не поверивший, что, рискуя собственной жизнью, как тот делал ежедневно, он может не иметь такой маленькой суммы, обвинил его, что тот отказывает ему скорее из-за недостатка доброго отношения, чем возможности. Тот, дабы доказать ему обратное, предложил ему пойти вместе с ним, всего их было четверо, они взялись убить одного человека, и если они преуспеют, они тотчас получат сорок пистолей; он охотно разделит с ним десять из его части; эти деньги уже переданы в руки одного общего друга, и теперь их оставалось всего лишь заработать. Желание или скорее нужда заставили его согласиться составить компанию четырем убийцам. Другой назначил ему свидание в ста шагах от моего дома, где они сидели в засаде больше двух часов; наконец, я прошел в сопровождении Портоса и Арамиса, так же, как и еще двоих из их товарищей, зашедших за мной, чтобы повести меня в Комедию. Итак, увидев, что у них менее, чем никогда, удобства для нанесения удара, тот, у кого одалживали деньги, сказал просителю, указывая на меня, — без всякого сомнения, я чего-то остерегаюсь, поскольку больше не выхожу без компании. Из четырех убийц ни один не узнал, что я тоже принадлежал к Полку. Так как они были из первого батальона, а я из второго, мы еще никогда не оказывались вместе. В деле при Аррасе один из этих батальонов был в Дорлане, тогда как другой оставался в Амьене, и с тех пор они меня видели во всякой другой одежде, но не в форме Полка. Проситель, кто, как я сказал, был из той же Роты, что и я, и кто узнал меня даже переодетым, едва лишь остановил на мне свой взгляд, как принял решение меня предупредить. Он подумал, когда он окажет мне такую услугу, я не откажу ему в деньгах, что он просил у другого, и если даже у меня их нет, я скорее займу из тысячи кошельков, чем уклонюсь от этого, настолько я ему показался щедрым во время одной охраны, когда я угощал его и троих из его товарищей. Он, разумеется, поостерегся говорить другим, о чем он думал, и так как он был довольно изобретательным для солдата, и хорошо понимал — для того, чтобы придать своему сообщению больше значения в моих глазах, он должен разузнать всю подноготную о том, кто командовал делом, он ловко осведомился о нем у своего друга. Тот без всяких сложностей признался ему, что речь шла о Росне, кто специально явился в Париж распорядиться меня убить, потому что он боялся, как бы я не захотел отомстить за обиду, какую он мне нанес, и тотчас же, покончив с делом, он отсюда уедет. /Пистоли берут там, где они есть./ Запасшись такими важными сведениями, этот солдат на следующее утро явился в мою комнату, тогда как я был еще в постели. Так как я уже находился в совсем недурных отношениях с моей хозяйкой, она сама подвела его к моему изголовью, поскольку на ее ответ, что слишком рано меня будить, он ей возразил, что, тем не менее, ему надо видеть меня в ту же минуту, дело, о каком он будет со мной говорить, имеет для меня жизненный интерес. То участие, какое она начала проявлять ко мне, сделало ее чувствительной к подобным словам; она не пожелала, чтобы он вошел ко мне без нее и намеревалась выслушать все, что он мне скажет. Солдат заметил, что дело, о котором пойдет речь, не для женских ушей; но та, упрямая, как ослица, ни за что не захотела удалиться. Напрасно я подавал ей знаки, что в глазах солдата это может нанести ей большой вред, и он может вообразить себе невесть что о ней и обо мне, она ничему не хотела внимать. Такое упорство было вызвано только страхом, как бы меня не спровоцировали на дуэль, и как бы не за этим именно важным делом явился человек, кому она сама открыла дверь. Со своей стороны, я знал, что никому не давал повода меня ненавидеть, и, следовательно, не должен был опасаться никакого врага. Я скорее подумал, что он явился занять у меня несколько экю, и смущение мешало ему осмелиться разговаривать об этом при ней. Так как я все более и более укреплялся в этом ощущении, я откровенно спросил его, не этим ли вызван его визит ко мне, и добавил, — когда я могу, я всегда с удовольствием помогаю моим друзьям и особенно ему, кого я знаю за честного малого. Я был уверен, что это одолжение обойдется мне в экю или в полпистоля самое большее, и считал это просто ничем в сравнении с той тревогой, в какой я видел мою хозяйку. Солдат, увидев, как я направляю его на такую добрую дорогу, ответил, что всегда признавал меня достаточно щедрым в поддержке моих друзей, когда они оказывались в нужде, и, по правде, это было частично именно то, что его ко мне привело. Однако он может похвастаться, — если я соглашусь оказать ему большую услугу, то он сполна расквитается со мной, раскрыв мне одно дело, где речь шла ни больше ни меньше, как о моей жизни; он явился отдать мне в нем отчет, дабы я смог принять все предосторожности, какие принимаются в подобных случаях. Так как я вовсе не верил в существование врага, замышлявшего что-либо против меня, я, признаюсь, поначалу принял его речь за предлог, найденный им для прикрытия просьбы, с какой он намеревался ко мне обратиться. Моя хозяйка, более чувствительная ко всему, относящемуся ко мне, вывела из этого иное суждение, чем я, и она его резко спросила, — с настолько малым разумением, какое только когда-нибудь может иметь женщина, поскольку она раскрывала таким образом, что интересуется мной гораздо больше, чем была бы должна, — не держать и дальше мою душу в неведении, такие слова могли бы навлечь на меня болезнь, и она будет признательна, если он объяснится, так что же это за тайна, о которой он говорил. Я с трудом переносил непредусмотрительность этой женщины, не ради себя, но скорее ради нее. То, что она говорила, не приносило мне никакого вреда, но, совсем напротив, только бы повысило уважение ко мне, если бы узнали, что я нахожусь у нее в таких добрых милостях. Как бы там ни было, я все еще упорствовал в своем мнении о солдате, но с первого же слова он заставил меня его потерять. Он меня спросил, не знаю ли я Росне, и когда я ответил, что слишком хорошо его знаю, поскольку мне предстоит отомстить ему за оскорбление, какое он мне нанес, он мне заметил, — если я не приму меры, тот распрекрасно мне в этом помешает; он пообещал сорок пистолей четырем солдатам, чтобы меня убить, и если я и ускользнул от этой опасности, то только потому, что несколько дней не выходил из дома, кроме как в доброй компании; он даже не знает, сколько времени они меня подстерегают утром и вечером, решившись атаковать меня в тот же день, когда я не приму столь надежных предосторожностей; он мне поможет схватить этих четырех солдат, если я пожелаю; негодяи, вроде них, не заслуживают ни малейшего снисхождения. Затем он рассказал мне, как явился занять денег у одного из них, и обо всем, что за этим последовало, вплоть до того, как он пришел ко мне; он все-таки скрыл то участие, какое хотел принять в их преступлении, поскольку он составил им компанию, чтобы меня убить. Я сделал вид, будто поверил всему, что он мне говорил, и одолжил ему или, скорее, отдал четыре пистоля, в каких, по его словам, у него была огромная нужда. Прежде чем отдать ему деньги, я заставил его поклясться, что он засвидетельствует, когда придет время, все, сказанное им мне; и, отпустив его из-за срочной необходимости сообщить его любовнице, что у него теперь есть чем ей помочь, я забавлялся рассуждениями с моей хозяйкой о том, как я должен поступить в столь деликатной ситуации. По ее мнению, я не должен был подвергать себя риску и выходить, из страха, как бы эти четыре солдата, убедившись в невозможности для них меня настигнуть, не позвали бы на помощь еще четырех других, но я должен послать разыскать Комиссара и подать ему жалобу; по его позволению я получу декрет и распоряжусь его затем исполнить, как при встрече с Росне, так и при столкновении с его сообщниками. Я не нашел ее мнения хорошим во всех его частях, зная, что для получения декрета требовалось два свидетеля, а у меня был только один; но я решился подать жалобу, рассудив, что она не будет мне бесполезной для оправдания всего, что может воспоследовать из этого дела. Моя хозяйка вызвалась сама сходить за Комиссаром, кто был одним из ее соседей и ее друзей. Я поймал ее на слове и сказал привести его в коротком плаще, из страха, как бы не вспугнуть дичь, если она находится в окрестности и, по всей видимости, меня подстерегает. Я одевался, ожидая, когда она вернется, и тут вошел один Мушкетер из друзей Атоса, Пopтoca, Арамиса и моих. Найдя меня всего взбудораженного, он спросил меня о причине, и я ему перечислил все, приключившееся со мной, и меры, какие я принимаю по этому поводу. /Преследуемые преследователи./ Так как он был еще совсем молод и не обладал избытком здравого смысла, он мне ответил, чтобы я и не думал обращаться к правосудию, всегда медлительному и подчас ненадежному, у меня есть более верные пути отомстить за себя, и если я доверюсь ему, он сейчас же приведет отряд Мушкетеров; они расправятся с этими негодяями, затем отправятся к Росне и обойдутся с ним точно так же, таким образом мне не понадобится и получаса или трех четвертей часа самое большее для избавления от моих врагов. Он хотел выйти в ту же минуту. Удержав его за руку, я ответил, что не следует торопиться в деле такой большой важности; можно и раскаяться за слишком поспешные решения, и надо поразмыслить обо всем прежде, чем действовать, дабы потом не в чем было себя упрекнуть. Комиссар явился минуту спустя, и мы договорились, какие принять меры для захвата моих забавников. Вот, что он сделал со своей стороны, а я с моей. /Мышеловка./ Он вызвал офицера стражи и приказал ему разместить человек тридцать лучников в том месте, где, по словам солдата, меня подстерегали. Офицер их переодел перед тем, как туда идти, и отправил их, одних за другими. Я был предупрежден тотчас, как только они туда прибыли, и тогда я вышел совсем один, дабы заманить моих убийц, но я держался наготове, боясь быть застигнутым врасплох. Они выскочили на меня из засады, едва увидели, что могут безнаказанно меня атаковать, но в тот же момент нагрянули лучники и похватали всех четверых; те даже не успели причинить мне никакого зла. Комиссар, ожидавший только исполнения этой операции, чтобы пойти овладеть особой Росне (солдат указал мне его дом), немедленно отправился туда. К счастью для него, тот уже вышел, когда прибыл Комиссар. Этот последний допустил оплошность; он не должен был бы проникать к нему, не зная, там ли он или нет, но служанка, не видевшая, как выходил Росне, уверяла, что он еще в постели, и всего лишь момент назад она его там видела. Как всегда в подобных случаях, большое количество народа собралось перед дверью Росне, тот же не отходил особенно далеко; едва он вернулся к своему дому и заметил, сколько людей толпится у его двери, как сразу же рассудил туда не возвращаться. Он опасался, не случилось ли чего-нибудь с его «браво», и если это было так, то его, без сомнения, обвинили, хотели засадить в тюрьму, чтобы выяснить правду. Итак, он внезапно повернул на другую улицу, и, оказавшись таким образом в безопасности, больше не имел ни минуты покоя, пока не добрался до Нормандии, к одному из своих родственников, кто был дворянином этой провинции. Его родственник написал оттуда одному из своих друзей в Париже, чтобы осведомиться, не зря ли тот забил тревогу и не без причины ли напугался. Этот друг ответил ему, что тот поступил мудро, когда уехал, дело это натворило много шума, заключенные, поначалу сговорившиеся все отрицать, веря, что не было никаких свидетелей, в конце концов признались, когда им предъявили одного; тотчас же был выдан приказ об аресте Росне, и его процесс, видимо, будет произведен заочно. Росне, кому требовались «браво», когда он хотел с кем-нибудь разделаться, испытал нужду в еще большей смелости, какой он, естественно, не обладал, чтобы выдержать новость, вроде этой. Он уже чувствовал, как все стражники Парижа гонятся за ним по пятам, и, не веря больше в собственную безопасность у его родственника, хотя никто не знал, какую он выбрал дорогу, перебрался в Англию, где, как он прекрасно знал, Правосудие Франции не осмелится исполнять свои декреты. /Казнь чучела Росне./ Моя хозяйка, узнав, что он обладал состоянием, сочла, что ничего не потеряет, если поведет тяжбу против него, и была достаточно безумна, чтобы, очертя голову, броситься в этот процесс. Я позволил ей действовать, так как был еще очень молод и не осознавал до конца, что значит судиться. Все эти процедуры производились под моим именем и обошлись ей по меньшей мере в две тысячи франков перед тем, как был вынесен окончательный приговор моим убийцам. Росне был приговорен к отсечению головы, а четверо гвардейцев — к Галерам. Осуждение было бы реально исполнено против этих, если бы их Капитан, по имени дю Буде, не смог бы добиться их помилования. Месье де Тревиль, оказывавший мне тысячу любезностей, как потому, что мы были соотечественники, так и потому, что я был другом Атоса, Портоса и Арамиса, кого он весьма уважал, скрытно этому воспротивился. Итак, Король, созидавший свою славу, показывая себя достойным прозвания «Справедливый», данного ему, оказался непреклонным в этом вопросе, и пожелал, чтобы эти четыре солдата были посажены на цепь. Что касается Росне, то он был казнен только в виде чучела, но моя хозяйка заставила наложить арест на все его имущество и наделала ему еще, сам уж не знаю, сколько расходов, прежде чем он смог навести там порядок. /Безжалостный кредитор./ Так как ей было не под силу выдержать всю эту процедуру, не занимая, ее муж нашел, что она много задолжала, когда он вернулся из Дижона. Он там выиграл свой процесс и привез оттуда доброго вина, которое привело бы его в отличное настроение, если бы на следующий день к нему не явились с требованием выплатить восемьсот ливров, занятых его женой у мало приятного кредитора по доверенности, что он ей оставил перед отъездом. Он ее спросил, как она их употребила, и эта женщина, поопасавшись все ему рассказывать, потому что с потерей его денег он, может быть, заметил бы, что потерял и кое-что другое, она привела ему такие нелепые объяснения, что они рассорились с этого дня. Преследование, какому они подверглись ради любви ко мне, привело меня в большое беспокойство, и не зная, как поступить, чтобы помешать распродаже их обстановки, какую должны были осуществить через неделю после наложения ареста, я решился отыскать кредитора и вымолить у него пощаду. Он показал себя неумолимым до такой степени, что придя в еще большую досаду, чем прежде, я принялся ему угрожать, если у него хватит дерзости привести в исполнение свой приговор. Он мне ответил, что мои слова только усилили его решение, и он не предоставит ни минуты отсрочки своим должникам; он мне посоветовал, однако, побыстрее выйти из его дома, потому что, если он пошлет за Комиссаром, он мне покажет, что мы живем при таком правлении, когда не позволено являться грозить человеку, одолжившему свои собственные деньги с самыми добрыми намерениями. Мое вмешательство было юношеским порывом, поскольку я не задумался, что оно гораздо более способно навредить моему хозяину и моей хозяйке, чем послужить им. Наконец, срок готов был иссякнуть, и я предложил этой последней пятнадцать луидоров, еще остававшихся у меня от пятидесяти, данных мне Королем; она проявила великодушие, не захотев их принять; но я продолжал настаивать, говорил, если она сможет найти еще восемь или десять других луидоров и отнесет их своему кредитору, тот, может быть, отложит свои домогательства, и в конце концов она меня послушалась. Присоединив к моим пятнадцать других луидоров, а это составляло почти половину одолженной суммы, она отправилась к нему, думая, что он не будет уже таким гнусным турком, чтобы отказать в ее просьбе. Но мой поступок настолько озлобил его разум, что он приказал ей удалиться, иначе он заставит ее пересчитать ступени его дома, поскольку она посылала к нему бретера, и тот угрожал ему прямо в его комнате; он бы хотел, чтобы она запомнила это на всю жизнь, и сейчас же, как только истечет срок, он распорядится распродать всю ее мебель. /Герцог де Сен-Симон играет в кости по-крупному./ Бедная женщина возвратилась от него домой в совершенном отчаянии и хотела отдать мне мои деньги, поскольку они ничему больше не могли послужить. Я упорно отказывался, но она меня вынудила положить эти пятнадцать луидоров обратно в мой кошелек, что я и сделал, не менее удрученный, чем могла быть она. У нас был четверг, а распродажа обстановки должна была состояться в субботу — итак, желая, так сказать, сделать невозможное, дабы остановить надвигавшееся на нее бедствие, я явился в прихожую Короля, где я видел несколько раз, как играли в кости на большие деньги. Я никогда до конца не разбирался в игре, поскольку далеко не был игроком; напротив, я решил удерживаться от этого всю мою жизнь. Все, чему я научился, так это делать ставку и узнавать, когда выиграл или когда проиграл. И вот, не имея другого выбора, как только рискнуть и сыграть на мои пятнадцать луидоров, я приблизился к столу, где ставили довольно крупно, чтобы занять там место сразу же, как кто-нибудь от него отойдет. Я ждал более полутора часов, прежде чем получить его, так как там было больше людей, чем могло бы присутствовать при поучении самого искусного проповедника Парижа. Однако я дрожал при мысли потерять мои деньги и тем еще больше усугубить мою печаль. Наконец, с трудом втиснувшись на место, я оглядел расположение перед тем, как произнести слово, от которого должно было зависеть все мое счастье. Я увидел, что здесь играли в устрашающую игру, наименьшие ставки были по двенадцать или пятнадцать пистолей; более того, затем они удваивались, и все рисковали всем, что лежало перед ними, как если бы речь шла о простой булавке. От этого меня затрясло еще больше, чем прежде, поскольку я сказал себе — одного захода, вроде этих, вполне хватит, чтобы вытащить нас из беды, мою хозяйку и меня, или же отправить нас обоих в лечебницу. Понаблюдав за игрой около четверти часа, я рискнул сделать ставку в пять луидоров. Месье Герцог де Сен-Симон держал кости и посмотрел на эту ставку, как на недостойную его гнева; итак, он не ответил мне ничем, пока держал рожок; после него кости перешли к Шевалье де Моншеврею, дворянину из Французского Вексена, из окружения Месье де Лонгвиля. Он не стал презирать меня, как сделал Герцог де Сен-Симон, то ли он хотел вовлечь меня в Братство игроков, где он играл большую роль, то ли, не имея больше денег, что было правдой, он нашел мою ставку более соответствующей своим средствам, чем множество других, предлагавшихся вокруг стола. Я выиграл девяносто шесть луидоров, это было на несколько пистолей больше, чем я жаждал получить; таким образом, вернувшись домой, более довольный, чем мог бы быть сам Король, я нашел по прибытии, что там произошли вещи, весьма способные частично поубавить мое удовлетворение. /Обманутый муж одурачен./ Хозяин, видя, как истекают последние двадцать четыре часа, когда он еще мог помешать распродаже его мебели, отправился на поиски кредитора, ничего не сказав жене и не зная, что я побывал там до него. Кредитор, кто был не только грубым, но еще и злобным человеком, не удовольствовался, обругав его, но добавил в придачу, что в другой раз ему следовало бы лучше следить за своей женой, потому что она, по всей видимости, проела вместе со мной одолженные деньги. Это замечание привело мужа в скверное настроение, и, возвратившись домой, он устроил ей настоящую трепку. Я так и нашел ее всю в слезах и, забыв сообщить ей добрую новость, додумался лишь спросить, что с ней. Она сказала мне без всяких церемоний, а я поведал ей, что произошло со мной. Она вновь окрепла от моих слов и сказала мне, — раз уж так обстоят дела, мне нужно купить с торгов их мебель, поскольку она желает, чтобы ее муж никогда больше в глаза ее не увидел; вот почему я дурно поступлю, если помешаю распродаже. Я прекрасно увидел, что она хотела его покинуть, и полученные удары весьма ее беспокоили. Я не стал скрывать, что не могу одобрить ее развод; у нее не нашлось для меня другого ответа, кроме того, что она не привыкла быть битой, и требовалось остановить это с самого начала, иначе ее муж будет злоупотреблять этим еще больше в будущем; он хочет помешать нам видеться, чего она никогда не потерпит, по меньшей мере, по своей доброй воле. Я достаточно любил ее и имел для этого добрые основания; кроме ее красоты, она всегда была так добра со мной с первого до последнего дня, я должен бы быть совсем неблагодарным, чтобы этого не признавать; потому я наговорил ей столько нежностей, сколько могли мне подсказать признательность и дружба. Я заверял ее — этот новый знак привязанности меня глубоко тронул, я старался внушить ей доверие к моим словам, я растолковывал, что она не может покинуть своего мужа, не подав повода к сплетням, что я ее люблю настолько, что ее репутация мне не менее дорога, чем моя, что… Она меня прервала и сказала — язык весьма удобный инструмент и можно его заставить сказать все, что пожелаешь, когда мужчина любит женщину, он достаточно деликатен для того, чтобы не делиться ее милостями с мужем; она бы не полюбила мужчину, у кого была бы жена, по меньшей мере, если бы он не покинул ее ради любви к ней. Я позволил говорить ей и дальше, а сам старался утешить ее моими ласками, дабы привести ее в то состояние, какого бы мне хотелось. Наконец, вопреки моему отвращению жить под одной крышей с ним, мы вместе согласились на том, что завтра, во время обеда, я скажу, сделав вид, будто не замечаю их размолвки, что я нашел человека, кто одолжит им денег для расплаты с их кредитором, и он даст им три месяца на то, чтобы их вернуть, и он попросит от них письменное обязательство. Она намеревалась держать его этим в тесной зависимости, чтобы страх попасть под преследование из-за выплаты этой суммы обязывал его относиться с большим почтением ко мне. На следующий день я все сделал так, как мы договорились, и так как ее муж не мог смириться с идеей увидеть распродажу собственной мебели, он поймал меня на слове. Я упросил Атоса соблаговолить одолжить мне его имя для этого дела, мне передали расписку, и мы прожили всю зиму в довольно добром согласии, муж, жена и я. /Муж одурачен и доволен./ Когда три месяца подходили к завершению, муж умолял меня попросить новой отсрочки у моего друга, потому что он не был еще в состоянии расплатиться. Его жена требовала от меня сказать ему, что Атос нуждается в своих деньгах, дабы нагнать на него страху и прижать его еще теснее; но я счел, что не следовало так подступать к нему с ножом к горлу, он и так уже достаточно потрепан. Вскоре должна была начаться кампания, она давала прекрасный предлог для того, что хотела от меня его жена. Однако я призвал ее прислушаться к голосу разума, и мы сделались лучшими друзьями на свете, муж и я, поскольку я сказал ему, что по моей просьбе Атос охотно подождет до нашего возвращения из армии. Часть 3 Секретная война Несчастья Месье де Сен-Прея /Политика Кардинала./ Испанцы, у кого был взят Аррас под носом их Генерала, и потерявшие в той же Провинции еще несколько городов большого значения, боялись, как бы те, что у них остались, не замедлили бы подвергнуться той же участи; а так как они рассудили, что завоевание Королем Эра не поведет ни к чему иному, как к его приближению к приморской Фландрии, они старались не только передать свое беспокойство Англичанам и Голландцам, но еще и привести себя в такое состояние, чтобы все отобрать назад. Им нетрудно было преуспеть в мнении Англичан, потому что эта Нация во все времена была настроена против нашей, и, кажется, ее неприязнь еще увеличилась с некоторого времени; но Кардинал де Ришелье, никогда не ждавший, пока что-то совершится, чтобы потом туда вмешиваться, настолько хорошо принял собственные меры, что эта Нация не могла вмешиваться в дела других, потому что была достаточно обременена распутыванием своих. Она сделалась нетерпимой к секретному покровительству, оказываемому ее Королем Католикам его Королевства, и к тесной связи, существовавшей тогда между этим Принцем и Людовиком Справедливым, на сестре которого он женился. Эта Принцесса была красива, обладала совершенно очаровательным характером и привлекала множество людей ко Двору Короля, ее мужа, вопреки нравам Англичан, обычно уверенных в том, что есть нечто от рабства и низости в ухаживаниях, проявляемых к их государю; это обращало все дела еще более подозрительными в глазах тех, кто хранил в сердце ту независимость и ту свободу, к каким их Нация расположена превыше всех других Наций в мире. Препятствие, поставленное Кардиналом де Ришелье с этой стороны против намерений Испанцев, состояло в том, что он разжигал огонь, вместо того, чтобы его гасить. Политика, обычное основание всех действий Министров, требовала этого от него в ущерб благотворительности. Ведь благотворительность — добродетель, не только неизвестная больше при всех Дворах, среди Куртизанов и Политиков, но и частенько называемая многими химерой, хотя никто ее не порицает, напротив, каждый пользуется любым случаем для превознесения ее до седьмого Неба. Испанцы, быстро разобравшиеся в том, что они тяжело ошибутся, если понадеются на какую-то помощь с этой стороны, и признав то же самое со стороны Голландии, где интересы Фредерика Анри Принца д'Оранж, Стадхаудера и Генерального Адмирала этого Государства, вступали в противоречие их удовлетворению, возложили отныне полное доверие лишь на их собственные силы, поддержанные их же ловкостью. /Борьба против Высшей Знати./ Власть, так сказать, абсолютная, какую Кардинал де Ришелье приобрел при дворе, во всякое время порождала большое число завистников, особенно среди Высшей Знати, потому что, возвышаясь над ними, он умело втягивал Короля и Государство в свои дрязги. Этот Принц, кто был так же добр, как мало прозорлив, с удовольствием видел, как под предлогом установления Верховного могущества в его Королевстве мало-помалу губил всех способных воспротивиться ему их влиянием и их благоразумием. Я говорю благоразумием, потому что, каким бы ни казалось парадоксом желать быть благоразумным и в то же время противиться воле своего Принца, тем не менее, когда высшая воля только и делает, что опрокидывает законы Государства, часто случается, что большую услугу оказывают своему Государю, противясь ему со всем должным к нему почтением, чем соглашаясь с ним из духа трусости и раболепия. Вот так Парламент Парижа часто делал предостережения Его Величеству в деликатных обстоятельствах; иногда какие-то из них были с успехом выслушаны, тогда как другие были отвергнуты, потому что случалось, как почти всегда, — те, кто их делал, вместо привнесения в них надлежащего почтения, позволяли себе увлечься или своей страстью, или же своими интересами. Испанцы, не столько полагаясь на их собственные силы, сколько пытаясь еще растравить зависть, царившую в нашем Государстве, отправили тогда ко Двору доверенного человека по имени… (Мы не пытались отыскать имена, вместо которых Мессир д'Артаньян счел своим долгом оставить пробелы в его манускриптах. Так как понимание текста от этого нисколько не страдает, а розыски, может быть, оказались бы тщетными в определенных случаях, мы предпочли повсюду уважать сдержанность (или изъяны памяти) Капитана Мушкетеров) под предлогом сделать там несколько предложений по примирению. Кардинал де Ришелье, правивший почти с такой же абсолютной властью, как сам Король, охотно отказал бы ему в паспорте, необходимом, чтобы туда попасть, если бы не боялся, что народ за это на него озлобится. Он знал, что народ очень быстро утомляется от войны, потому что именно в такие времена он наиболее отягчен податями; и он не упустит случая сказать, — если тот желает ее продолжать, значит, он скорее служит своим личным интересам, а не интересам Нации в целом. Однако они не сказали бы правды, когда бы говорили таким образом; поскольку, если уж говорить всю правду, то давно уже дела Франции не находились в таком добром состоянии, в каком они были тогда. Ее армии со стороны Германии действовали великолепно вплоть до самого Рейна; они взяли Бризак и захватили весь Эльзас. В Италии — Пиньероль, и во Фландрии — Аррас. Его домогательства не произвели ни малейшего эффекта в Португалии и Каталонии, если все-таки мы не должны скорее сказать, что произошедшее там имело еще более важные последствия, чем все случившееся в других местах. Это Королевство и эта Провинция восстали против Испанцев; одно отошло под господство Герцогов де Браганс, заявивших на него права законных наследников, другая — под покровительство Франции, введшей туда гарнизоны. /Герцог де Буйон замышляет заговор./ Кардинал, взбунтовав эти Государства против их прежних Мэтров, указал им дорогу, по какой они должны были следовать, если они уже не догадались об этом сами; и тот, о ком я недавно упомянул, едва прибыв ко Двору, секретно встретился там с Герцогом де Буйоном. Этот Принц всегда имел секретные связи с Испанией, хотя был рожден Французом и имел еще и обязательства перед Королевством, возложившим на его голову корону, какую он носил. Он ее унаследовал от своего отца, а тот сам получил ее от Генриха IV, женившего его на наследнице де ла Марк, кому принадлежали Герцогство Буйон и княжество Седан. Король сделал для него еще и много больше. Его Величество поддерживал его своим покровительством в обладании этим Княжеством, в ущерб Месье де ла Буле, к кому оно должно было законно перейти, поскольку он женился на сестре этой Принцессы, умершей, не оставив своему супругу детей. Но так как непременно, становясь Государем, меняют и свое поведение, все его огромные обязательства исчезли при виде той зависти, какую возбуждало к нему положение его Страны. Он нисколько не сомневался, что она представляет собой удобство для Франции, поскольку является ключом к этому Королевству; придет время, и от него потребуют возврата того, что ему не принадлежало, и, выражаясь ясно, он должен рассматривать себя всего лишь, как человека, кому доверено наместничество, и вскоре его принудят, помимо его воли, отдать в нем отчет. Вот какова была причина секретных сношений Месье де Буйона с Испанцами. Он надеялся, что при их посредстве он сможет удержаться в своей новой Стране, а при необходимости получить гарнизоны для его замков Буйон и Седан. Первый считался неприступным в те времена, когда не знали еще, как следует осаждать крепость, и когда войну вели совсем иначе, чем сегодня. Второй был очень надежен или, по меньшей мере, славился такой известностью, хотя, по правде сказать, был менее крепок, чем о нем заявляли. Король, конечно же, подозревал, что Месье де Буйон не был ему слишком верен; но так как дела окружали его со всех сторон, он был убежден, что должен притворяться и не придавать этому значения, тем более, он думал, что Герцог делал все это из осторожности. В самом деле, все прошлые договоры до настоящего времени заключались лишь тогда, когда его собирались атаковать, и так как Король не имел никакого резона делать это в данный момент, он уверился, что должен продолжать по-прежнему до тех пор, пока обстоятельства не позволят ему разразиться неудовольствием к его поведению. /Тем же занят Граф де Суассон./ Испанец, являвшийся в Париж и весьма точно осведомившийся об интересах этого Герцога, что было вовсе нетрудно, поскольку они бросались в глаза всему свету, получил приказ Короля, своего мэтра, возвратиться к нему, и был там очень хорошо принят. Во время его пребывания при нашем Дворе он узнал, что Луи де Бурбон, Граф де Суассон, был недоволен Кардиналом; это ему позволило донести его Королю, что его положение Принца Крови было достаточным для привлечения множества знатных особ в его партию, и можно, завоевав доверие этого Принца, отплатить Франции тем же, чем она одолжила Испанию, подбив к восстанию ее Провинции; у Кардинала де Ришелье много врагов, и стоит им только увидеть вторжение иностранной армии в Королевство, как они воспользуются этим временем и взбунтуются против него; этот Министр предпринимал столько дел, что не потребуется почти ничего, чтобы его свалить; он отправил войска в Португалию и Каталонию, границы Королевства настолько оголены, что теперь будет легко туда прорваться, дело за малым — правильно принять меры предосторожности. Давно уже Герцог де Буйон до смерти хотел устроить себе заграждение со стороны Шампани, вынудив Двор волей-неволей отдать ему Данвильер. Он даже осмелился однажды заявить о своей амбиции Кардиналу де Ришелье, кто, еще более политик, чем об этом возможно было бы сказать, оставил ему какую-то надежду, дабы увлечь его на какой-нибудь неверный шаг, что привел бы его к потере собственного достояния, вместо приобретения чужого. Испанец, знавший о его желании, говорил с ним о нем, как о совершенно простой вещи, и сказал ему, что Франция будет слишком счастлива ему уступить, лишь бы умерить войну, какую он разожжет с этой стороны. Он поддался на его льстивые посулы, и, секретно свидевшись с Графом де Суассоном, без труда завоевал его симпатии. Этот Принц озлобился на Кардинала из-за того, что тот, после проигранного по его воле процесса, какой он затеял против Анри де Бурбона, Принца де Конде, дабы объявить его незаконнорожденным, еще и выдал замуж свою племянницу за Герцога д'Ангиена, его старшего сына. Он видел по всему, что пока этот Министр будет жить, он не должен ожидать большого успеха от гражданского иска, поданного им против вынесенного приговора. Он имел еще и другие причины к недовольству. Кардинал уменьшал, как только мог, исключительные права его ранга Главного Мэтра Дома Короля, и к тому же добивался отказа на многочисленные милости, какие он испрашивал у Его Величества. Причина, по которой этот Министр так ему противодействовал во всех делах, была та, что он был более горд, чем Принц де Конде. Он отказался от супружества, предложенного ему через Сенетера, и тот, бывший его военным Интендантом, оказался в незавидном положении. Граф, разозленный тем, что один из его Слуг взялся за такое поручение, потому что добродетель предложенной ему Дамы была немного подозрительна, не только отругал его на словах, но еще и выгнал из своего дома. /Секретные миссии./ Этот Принц, с тех самых пор питавший все большую и большую неприязнь к Кардиналу, охотно выслушал все, что Месье де Буйон хотел ему предложить против Государства. Он счел, что чем хуже пойдут дела во Франции, тем больше Король будет терять к ним охоту. Он знал, что уже не особенно любим Королем, и таким образом любая мелочь могла бы его погубить. Все их планы, как бы они ни были вредны для судьбы Министра, ни на что бы им не пригодились без поддержки испанских сил, потому Месье де Буйон отправил в Брюссель дворянина по имени Кампаньак, кто был старым Слугой его дома. Он рассчитывал, что его путешественник не мог быть подозрительным для Двора, потому что племянник этого дворянина был захвачен в плен испанцами возле Куртре и препровожден ими в столицу Брабанта. В той схватке он был ранен; такой предлог казался правдоподобным, его человек оказался и состоянии проникнуть в эту страну, не возбудив ничьих возражений. Он был хорошо принят Испанцами, и Кардинал Инфант охотно вернул бы ему племянника тотчас же, если бы не боялся, что это породит кое-какие подозрения. Этот Принц был обрадован, что Граф де Суассон, по наущению Герцога де Буйона, был в настроении пожелать взбудоражить Государство. Он пообещал дворянину распорядиться выдать этому Принцу пятьдесят тысяч экю пенсиона от Короля Испании, как только он удалится от нашего Двора, и сто тысяч франков Герцогу де Буйону с армией в двенадцать тысяч человек, помещенной под его командование, причем Испания не будет претендовать ни на одно из завоеваний, что он сможет сделать вместе с ней. Заключив письменный договор с Кардиналом Инфантом, Кампаньак возвратился в Париж без племянника, оставшегося в убеждении, что он предпринял этот вояж исключительно ради любви к нему. Он отдал отчет о своих переговорах двум Принцам, и те были им весьма удовлетворены; Герцог де Буйон по истечении нескольких дней отбыл в Седан, под предлогом, что Герцогиня, его жена, занемогла. Как ни в чем не бывало, он отдал приказ Офицерам гарнизона пополнить пока еще не укомплектованные Роты до конца марта месяца, впрочем, уже очень близкого. Он отдал такую команду под страхом своего гнева, и они позаботились ее выполнить. В то же время он забил свои магазины всякими военными и съестными припасами, в каких он мог испытывать нужду, а дабы Кардинал де Ришелье не заподозрил его в намерении восстать против Короля, он не только заставил его поверить в то, что Император отправляет армию к Люксембургу для проведения какого-то предприятия на Мезе в сговоре с Испанцами, но еще и в то, что он получил сведения об их угрозе самому Люксембургу. /Неверная оценка Месье де Тюренна./ Марш этой армии не был фикцией, как можно было бы себе вообразить из того, что я сказал, но вопреки тому, что утверждал Герцог, армия эта двигалась не против него, но ради него. Он сделал гораздо больше, он надул Кардинала свадьбой Виконта де Тюренна, его брата, и одной из его родственниц, и Виконт разыгрывал влюбленного, поскольку он еще больше, чем его брат, горел желанием вернуться в Седан. Этот последний, если и мог сойти в своих старых летах за человека скромного и лишенного всяких амбиций, то это могло быть лишь в сознании людей, не знавших его до конца. Действительно, никогда человек не был более упрям в тщеславии, и все, кто его посещал, знают, — достаточно было пропустить его титул «Высочество», чтобы навлечь на себя его ненависть; зато, когда его им награждали, он был доволен, как сам Король. Впрочем, этот Виконт настолько хорошо содействовал своему брату, что Граф де Суассон в один прекрасный день уехал из Парижа якобы навестить свой дом в Бланди; но прежде, чем прибыть в Мелен, он принял влево и перешел Марну по указанному ему броду по эту сторону от Шато-Тьери; тогда-то он и явился в Седан на сменных лошадях, высланных ему навстречу Месье де Буйоном. Как только Кардинал узнал о его маршруте, он признал, что был одурачен. Он немедленно послал курьеров его нагнать и предложить ему от имени Короля вернуться, обещая всевозможные выгодные милости. Этот Принц, думая, что не может полагаться на какие бы то ни было прекрасные предложения, пока Министр будет оставаться на своем посту, так и не дал себя убедить, несмотря на беспрестанные появления курьеров. Та армия, какую Император должен был отправить на Люксембург, явилась сюда же под командой Ламбуа; Граф де Суассон послал ему навстречу дворянина, чтобы узнать у него, когда он сможет прибыть на Мезу. Этот марш встревожил Двор, испугавшийся, как бы пример Графа де Суассона не вызвал неповиновения большинства Знати, имевшей не больше причин, чем он, любить Кардинала де Ришелье. Двор особенно опасался Герцога д'Орлеан, чьи склонности были крайне изменчивы и кто в одиночку натворил больше зла Государству различными бунтами, возбужденными им, чем все враги, вместе взятые, не смогли бы сделать за несколько лет. Итак, для предупреждения дурных намерений, какие он мог бы иметь, расставили Гвардейцев по всем дорогам, чтобы остановить его, если он там появится. Несмотря на все предосторожности, некоторое количество других недовольных явилось к Графу де Суассону, дабы, поучаствовав вместе с ним в риске, на какой он пошел, они могли бы так же разделить его успех в случае, если он восторжествует. /Портрет трех Маршалов Франции./Это препятствие стало причиной того, что армия Короля, предназначавшаяся для Фландрии под предводительством Маршала де Брезе, не была столь сильна, как предполагалось. Надо было забрать из нее часть, чтобы отправить в эту сторону под командованием маршала де Шатийона, тогда как Маршал де ла Мейере будет иметь летучий лагерь, дабы покрывать те места, где враги захотели бы что-нибудь предпринять. Характеры этих трех Маршалов были совершенно различны. Первый был обязан своим положением лишь тому, что женился на одной из сестер Кардинала де Ришелье; он имел от нее двух детей, Герцога де Брезе и Мадам Герцогиню д'Ангиен. Никогда человек не был более горд без заслуг. Он даже довел гордыню до наглости и тирании, делая в своих Наместничествах Анжу и Сомюруа все, что самые жуткие и самые ненавистные тираны когда-либо могли делать самого жестокого. В самом деле, неудовлетворенный тем, что издевался над Дворянством до такой степени, что в конце концов оно было вынуждено возмутиться против него, он еще и украл жену у мужа и приказал того убить, чтобы пользоваться ею по своему усмотрению. Но он — родственник Его Преосвященства, и этого ему было вполне достаточно, чтобы все делать безнаказанно. Маршал де Шатийон был настолько же любезен, насколько другой был невыносим. К тому же он унаследовал все достоинства своих предков, о ком наша История упоминает с почетом. У него было много опыта и выдержки, но все эти добрые качества блекли перед его любовью к отдыху и спокойной жизни. Итак, когда он славно устраивался в каком-нибудь лагере, ему требовалось приложить все усилия на свете, чтобы его покинуть, настолько он боялся, что ему не будет так же хорошо в другом. Кардинал хорошо его знал, что заставляет удивляться, почему он отдал ему это командование, где он должен был иметь дело с Принцем, столь же живым и неусыпным, сколь сам он был тяжеловесен и сонлив. Что же касается до Маршала де ла Мейере, то хотя он и был, равно как и Маршал де Брезе, обязан своим возвышением Кардиналу (его жена была кузиной Его Преосвященства), он имел и много личных достоинств. Он был брав и разбирался в своем ремесле, а это позволяет предполагать, что даже не будь он таким близким родственником Министра, он мог бы надеяться сам проложить себе дорогу. Однако у него было то общее с Маршалом де Брезе, что он зачастую, как и тот, злоупотреблял своим положением, а вместо достоинства, столь славно идущего любому, и главное, тому, кто видит, как он возвышается над другими, или по происхождению, или по заслугам, или, благодаря состоянию, он отличался лишь высокомерием и, так сказать, презрением к тем, кто, как и он, возносился к почестям или был близок к тому, чтобы к ним вознестись. Он боялся, как бы от этого не потускнела его слава; потому в поисках фальши он терял истинное и наживал себе бесчисленное множество врагов, вместо друзей, кого он мог бы себе приобрести. Он рассорился с Сен-Прейем исключительно из ревности и устроил против него несколько резких выходок, Сен-Прей не стерпел их, ничего не сказав, как это слишком часто случается в подобных случаях, когда те, кто вас оскорбили, столь близки к Министру. Он ответил на них, как отважный человек, не боящийся ничего, разве что позволить замарать свою славу какой-нибудь трусостью. Этот Маршал еще хуже обошелся с Месье де Фабером, кому, наконец, Король дал Роту у Гвардейцев после того, как отказал ему в согласии на Роту в старом Корпусе. Он решил вести себя с ним, как ему заблагорассудится, потому что этот Офицер был очень скромного происхождения, и он не верил, что когда-нибудь жезл Маршала Франции придет ему на помощь, чтобы очистить его дурную кровь. Месье де Фабер постоянно восставал против него и находил покровительство у Кардинала, кто первый осуждал поведение своего родственника. Правда, Фабер всегда проявлял сноровку очень почтительно разговаривать с Маршалом, дабы, когда он явится жаловаться на него Его Преосвященству, тот был бы более расположен его слушать. /Сен-Прей не робеет перед сильными./ Было бы желательно для Сен-Прея, чтобы ой вел себя так же мудро не только с этим Маршалом, но еще и с Герцогом де Брезе, с кем он имел совсем недавно нечто вроде ссоры. Явившись ко Двору по приказу Короля для обсуждения с ним пограничных дел и возможностей что бы то ни было там предпринять во время предстоящей Кампании, он прожил около двух недель в Париже, прежде чем Совет Его Величества принял решение по этим вопросам. Месье Денуайе, Военный Секретарь Государства, не любивший его, потому что тот никак не мог решиться подольститься к нему, хотел, чтобы осадили Дуэ, в пяти лье за Аррасом, дабы этот город не был больше пограничным, когда другой будет взят; Сен-Прей увидел, как его лишают славы Наместника, самого близкого к врагам. Сен-Прей, напротив, хотел, чтобы до того, как идти вперед, расчистили все, остававшееся сзади него. Например, Бапом, отрезавший ему сообщение с Городами Соммы и расположенный всего в четырех лье от его Наместничества. Кроме того, имелся Камбре, хотя и более удаленный, но гораздо более необходимый для взятия, чем город вроде Дуэ, да его и никогда нельзя было сохранить без мощного гарнизона. На все это Денуайе отвечал, что там устроят Плацдарм, и часть Кавалерии, проведя в нем зиму, рассеет страх и ужас вплоть до самого сердца Валлонской Фландрии, которую в то же время можно будет покорить. Маршал де ла Мейере держался того же мнения, что и Месье Денуайе, скорее ради удовольствия противоречить Сен-Прею, чем действительно веря, что Секретарь был прав. Наконец, Совет с трудом определился, потому что сила рассуждения Сен-Прея одолела в сознании Его Величества все, что могли сделать домогательства других. Наместник провел эти две недели в погоне за развлечениями, когда он не был обязан идти в Лувр. Дела, приведшие его в Париж, были, наконец, завершены к его удовлетворению, если не считать размолвки с Маршалом де Брезе, я о ней уже упоминал, и он возвратился в свое Наместничество, где вновь начал неотступно преследовать врагов, немного передохнувших за время его отсутствия. Однако Кампания началась, Полк Гвардейцев получил приказ маршировать во Фландрию, и я несказанно обрадовал моего хозяина, отправляясь туда. В самом деле, хотя он и состроил мне добродушную мину, он догадывался, что я был в совсем недурных отношениях с его женой, но так как он был должен деньги Атосу, одному из моих друзей, то считал себя обязанным ублажать меня до дня моего отъезда. Когда я отбыл, он не обращался больше со своей женой, как это делал прежде. Он упрекал ее во множестве якобы подмеченных им вещей, и она все это мне сообщала в таких выражениях, какие заставили меня поверить, что она гораздо большая страдалица, чем когда-либо действительно была. Единственное, чем я мог ей помочь, это о ней сожалеть. Я ей отвечал по адресу, указанному мне ею же самой, и то участие, какое я принимал в ее делах, позволило ей перенести ее несчастье с большим терпением. /«Моя домохозяйка» становится «моей хозяйкой кабаре»./ Ее муж, желавший непременно отделаться от меня и не желавший, чтобы я снова свиделся с ней, когда возвращусь, додумался тогда сменить не только дом, но еще и ремесло. Вместо сдачи внаем меблированных комнат он сделался виноторговцем и подыскал себе крупное кабаре. Во время его вояжа в Дижон он свел знакомство с людьми, расхвалившими ему эту коммерцию, и он заявлял, когда даже это ремесло не удастся ему лучше, чем то, что у него было прежде, он, во всяком случае, извлечет из него ту выгоду, что избавится от человека, крайне для него подозрительного. Кабаре, что он открыл, располагалось на улице Монмартр. Он продал почти всю мебель и сохранил только самое необходимое для его нового ремесла. Его ревность была слишком сильна, и жена не осмелилась спросить, куда он меня поместит, когда я вернусь, и она дала мне знать, что пришла в полное отчаяние. На деньги, вырученные за мебель, он накупил множество товаров, надеясь, что прежде, чем Кампания будет завершена, он заработает намного больше денег, чем ему потребуется вернуть Атосу. Я был весьма удручен этой новостью, потому что находил его жену чрезвычайно любезной и, кроме всего прочего, она устраивала мне очень достойное существование, мне даже не приходилось затруднять себя совать руку в кошелек. Наконец, так как нет такой вещи, от какой нельзя было бы отвлечься, я не думал более ни о чем, как только отыскать случай о себе заявить, дабы я мог шаг за шагом продвигаться к тем почестям, каких ты вправе ожидать, когда стараешься, как делал это я, выполнять свой долг. Во время этой кампании мы оказались далеко не самыми сильными. То, что часть войск была вынужденно откомандирована Маршалу де Шатийону, обязывало нас оставаться в обороне во Фландрии, где Кардинал Инфант имел внушительную армию. Он стремился отбить Эр, пока Маршал де Шатийон разбил лагерь в… для наблюдения оттуда за всеми движениями, что сделает Граф де Суассон. Происходящее в той стороне гораздо больше волновало Кардинала, чем что бы то ни было во Фландрии или других местах. Он не должен был стать менее могущественным, когда бы даже враги забрали обратно Эр и совершили бы другие завоевания в этой стороне, но он не знал, останется ли он еще при Министерстве в случае, если Граф де Суассон одержит верх над Маршалом. Он просил Маршала де Брезе отправить ему еще три батальона из лучших его войск, чтобы отослать их Mapшалу де Шатийону. Наш полк вызвался идти добровольно, рассудив, что невозможно было более поддерживать Эр, поскольку наша армия, уже очень слабая, совсем бы поредела от такого откомандирования. Месье де Брезе не пожелал нам его предоставить; он находил, что пока имеет этот полк при себе, это дополнительная честь, делавшая его главенствующим над другими Маршалами. Между тем, наша армия была составлена не более, чем из двенадцати тысяч человек. Впрочем, это не помешало нам взять Ланс, тогда как Маршал де Шатийон позволил себя побить из-за того, что не пожелал вовремя занять выгодные позиции, откуда мог бы помешать Графу де Суассону рассредоточить свои войска на равнине. Вопреки советам Офицеров Генералитета, он не захотел никого слушать; либо ему не нравилось делать то, что исходило не от него, либо лень удерживала его в прекрасном доме, где он поселился. Кардинал, извещенный о допущенной им ошибке, поклялся тотчас за нее отомстить, лишь бы только Граф де Суассон дал ему время передохнуть — он боялся, как бы тот не воспользовался своей победой, и как бы все города Шампани не были вскоре ему открыты. /Смерть Суассона и капитуляция Буйона./ Однако, тогда как он замышлял жуткие вещи против Маршала, к нему явился курьер и отрапортовал ему новость о смерти Графа де Суассона, причем никто не мог сказать по правде, каким образом она его настигла. Итак, еще и сегодня задаются вопросом, убил ли он себя сам, как было угодно утверждать некоторым, или же он был убит человеком, подкупленным его врагами. Те, кто верят в убийство, твердят, что один из его Гвардейцев, побежав вслед за ним со словами, что они укрепились еще в одном месте, внезапно выстрелил из мушкетона ему в голову, когда тот обернулся посмотреть, кто отдает ему этот отчет. Другие, напротив, говорят, что он хотел поднять забрало своей каски дулом пистолета, он еще сжимал его в руке, пистолет выстрелил сам по себе и уложил его на месте. Однако я встречал людей, говоривших мне, что пистолеты были еще заряжены, когда его нашли мертвым. Это-то и делает особенно трудным выяснить, кому следует верить, одним или другим. Маршал де Шатийон, достаточно осуждавший себя, чтобы самому же себя и приговорить, притворился больным или действительно впал в болезнь от горя. Это явилось причиной того, что Маршал де Брезе получил приказ занять его место, и вот тут этот Генерал повел нас в ту сторону вместе с ним. Он поручил остаток своей армии Маршалу де ла Мейере, осаждавшему Бапом, тогда как мы захватили Данвильер, который Герцог де Буйон не преминул осадить после смерти Графа де Суассона. Король явился к нам как раз тогда, когда мы стояли перед этой Крепостью, и Герцог, прибегнув к милосердию Его Величества, дабы испросить прощения за совершенную ошибку, получил от него помилование. Ему трудновато было бы преуспеть в этом в другой момент, но смерть Графа де Суассона привела Кардинала в столь прекрасное настроение, что он посоветовал Королю продемонстрировать в этом случае, что его доброта была еще превыше его справедливости. Правда, Месье Принц много помог Его Преосвященству вступиться за него, и так как он был родственником Герцога и его добрым другом, он не поостерегся забыть об этом при такой важной встрече. /Распутья судьбы./ Месье де Буйон добился для себя мира; Сен-Прей не был столь счастлив, хотя и был гораздо менее виновен, чем тот. Ему достаточно было восстановить родственников Кардинала против себя, чтобы бояться всего на свете. Однако, будто забыв, в какую это его бросало опасность, он нажил себе еще одного важного врага, кто ему не простил. Месье Денуайе отправил одного своего бедного родственника в Аррас в качестве комиссара. В те времена Наместники брались за поставку солдатского пайкового хлеба для их гарнизонов, и этот комиссар, заметив, что хлеб, поставляемый Сен-Прейем, не соответствует ни весу, ни обычному качеству, подал об этом уведомление Двору. Сен-Прей, вместо того, чтобы поразмыслить, как бы исправить злоупотребление, шедшее от булочников, додумался только перехватить его письма. С этим он справился, поскольку весь Аррас подчинялся ему не хуже, чем он мог бы подчиняться самому Королю. Итак, едва познакомившись с содержанием письма, он пошел на поиски человека, кто прогуливался по площади с несколькими Офицерами. Он отколотил его тростью и велел посадить его в тюрьму. Тотчас, как только эта новость достигла ушей Месье Денуайе, он захотел убедить Кардинала, что если позволить этому человеку разыгрывать тирана, то в самом скором времени дойдет до того, что он не пожелает больше признавать ничьих приказов. Кардинал, любивший храбрецов, а, главное, тех, кто, как Сен-Прей, сделали их девизом добрую службу Его Величеству, не захотел приговорить его, не выслушав. Он потребовал от него выпустить Комиссара по снабжению на свободу, отправить его ко Двору, а самому очиститься от выдвинутых против него обвинений. Это не представляло для него никакой трудности; если и были изъяны в солдатском пайковом хлебе, то он-то здесь был совершенно ни при чем. Он заключил сделку с булочниками, снабдившими его хлебом такого качества и веса, какого он и должен был быть. Но Небо, чьи пути неведомы и самым искушенным, видимо, решило покарать его за совершенное им похищение; случилось так, что когда он поднялся в седло несколько дней спустя, чтобы кинуться на поиски врагов, как ему сказали, вышедших из Дуэ, он наткнулся на гарнизон Бапома, только что сдавшийся Маршалу де ла Мейере, и эскортируемый всего лишь одним Трубачом. Не было еще такого обычая, как раз наоборот; во время всех капитуляций, как с нашей стороны, так и со стороны Испанцев, всегда выделялось Отделение Кавалерии для эскортирования тех, кто капитулировал. Но случай или каприз Маршала распорядились так, что все произошло совсем иным образом; пешие связные, отосланные вперед с одной и другой стороны для опознания, замедлили с ответом на брошенный им оклик. Они бы узнали друг друга днем, но так как стояла глубокая ночь, Французы настолько торопили Испанцев отозваться, что те в конце концов крикнули: «Да здравствует Испания». Ответ вроде этого вполне заслуживал того, что с ними случилось. Сен-Прей приказал их немедленно атаковать и разгромил, прежде чем они сообразили дать знать, что находились под эскортом. Невозможно объяснить себе, почему они не заговорили раньше, и было ли это из-за упрямства, или же смятение, царившее среди криков умирающих, помешало расслышать их голоса. Те, кто вырвались из схватки, добравшись до Дуэ в жутком беспорядке, едва только рассказали об их злоключении тому, кто там командовал, как он известил о нем Кардинала Инфанта. Этот Принц сразу же отправил гонца к нашему Двору с жалобой на такую акцию, какую он назвал ужасающей, позаботившись скрыть все, что могло послужить к оправданию Сен-Прея. Он знал, что тот нажил себе много врагов при Дворе, и так как Его Величество не имел в своих пограничных владениях Наместника более неудобного для Кардинала Инфанта, чем этот, он был бы не прочь от него отделаться. С прибытием гонца Денуайе, беспокоившийся, как бы чего не произошло по поводу его родственника, отвел этого гонца к Кардиналу де Ришелье и пересказал ему событие, еще больше преувеличив факты, чем сам Кардинал Инфант. Маршал де ла Мейере также пошел в наступление, сказав Министру, что это дело не менее отвратительно Французам, чем врагам; что те приносят клятву не щадить более никого, по меньшей мере, если не свершится правосудие, и надо ожидать с их стороны настоящей резни. Маршал де Брезе, кто тоже был возбужден против Сен-Прея, не остался в стороне и ничуть не хранил молчания. Он говорил против него, как делали и другие, в такой манере, что Кардинал, поддавшись их советам, согласился на его арест. Приказ был отдан Маршалу де ла Мейере, кто, дабы не возбудить опасений Наместника, который мог бы, если бы был предупрежден, прекрасно укрепиться в своем городе и призвать Испанцев себе на помощь, сделал вид, будто марширует в сторону Дуэ. Он разбил лагерь у ворот Арраса, контролировавшего эту дорогу, и Сен-Прей счел своим долгом пойти поприветствовать его, хотя и не питал ни большого уважения, ни большой дружбы к нему. Маршал сам взял его за перевязь и скомандовал вручить ему его шпагу. Всякий другой на месте Сен-Прея был бы удивлен и даже сломлен столь страшным приказом, но, сохраняя не только свою отвагу, но еще и присутствие духа, что было далеко не обычно в такого сорта обстоятельствах, — «Вот она, Месье, — сказал он ему, — она, однако, никогда не обнажалась иначе, как для службы Королю». Он говорил это не только для того, чтобы подтвердить свою неизменную верность Его Величеству, но еще и для того, чтобы пристыдить нескольких особ, находившихся тогда при Маршале, и кто в день битвы Кастельнодари подняли оружие против Его Величества. Впрочем, так как он знал, что эти люди, далеко не принадлежавшие к числу его друзей, не прекратят настраивать Маршла против него, он был не прочь дать им почувствовать разницу между их поведением и своим собственным. После его ареста поговорили с мельником, дабы он подал жалобу по поводу совершенного Сен-Прейем похищения. Тот об этом и думать забыл; полученные им тысячи экю, приправленные несколькими другими благодеяниями, усыпили в нем всю горечь утраты. Но так как весьма трудно заставить сменить шкуру тех, кто родились в грязи, едва этот мельник увидел, в какой злосчастной ситуации оказался Наместник, как вся его ревность и его ненависть пробудились вновь. Маршал, властью, данной ему Его Преосвященством, утвердил другого Наместника в городе. Он назначил туда некоего Месье де ла Тура, отца нынешнего Маркиза де Торси. Он сказал Аррасцам, жалуя ему это достоинство, что дает им агнца вместо волка, какого он от них убрал. Нашли, что он был неправ, говоря таким образом; каждый мог вывести отсюда, что он широко и секретно способствовал подобной немилости. Его речь была, тем не менее, истинной, если только ее понимать в ее настоящем смысле. Надо знать, что из всех городов, завоеванных до сих пор, не было ни одного, что дожидался бы с большим нетерпением смены мэтра, прибывшего к ним, и чем более Сен-Прей показывал себя преданным Королю, тем более он казался им ненасытным волком. Как бы там ни было, он был препровожден в Амьен, где должен был начаться и завершиться его процесс, Кардинал направил туда Комиссаров, трудившихся над ним без передышки. Это был новый обычай, против которого Парламенты протестовали несколько раз, скорее ради их личного интереса, чем во имя публичного блага. Этот Министр был первым, кто его ввел, и Совет Короля, не требовавший ничего лучшего, как видеть верховную власть на высшей ступени, не поостерегся ему воспротивиться, потому что это уполномочивало его все делать так, что уже никто больше не мог в это вмешаться. /Монахини, одержимые бесом./ Вот так были осуждены и приговорены Маршал де Марийак и некоторые другие, причем их не могли обвинить в ином преступлении, кроме как в том, что они осмелились не угодить Кардиналу. Некий Грандье стал одной из этих несчастных жертв. Уверяли, будто он был колдуном и вселил легион бесов в тела монахинь из Лудена. По этому обвинению, Господин де Лобардемон, кто был во главе Комиссаров, приговорил его, против мнения большинства судей, к сожжению живьем. Он им откровенно сказал, чтобы вынудить их подписать столь несправедливый приговор, — если они ему воспротивятся со всей энергией, какую должны бы иметь добрые люди, тогда к ним самим направят Комиссаров, и те очень быстро уличат их в сопричастности к колдовству. Он был гораздо менее неправ, разговаривая с ними подобным образом, чем желая послать на смерть невиновного. Все преступление бедного Грандье состояло в том, что он развратил этих монахинь, и если он и впустил какого-нибудь беса в их тела, это не мог быть никто другой, как бес бесстыдства. Так как все судьи навещали этих монахинь, и, может быть, даже пользовались их услугами так же распрекрасно, как и он сам, поскольку те были весьма далеки от целомудрия весталок, они колебались насчет того, что им следует сделать. Но в конце концов, они предпочли показаться несправедливыми, приговорив невиновного, чем самим попасть на его место, желая его спасти. Их вполне могли обвинить в том, что они колдуны, и я не знаю, что бы с ними произошло, учитывая всемогущество Его Преосвященства. /Торжество мельника./ Сен-Прей оказался в том же самом положении, как и этот несчастный священник; против него согнали тысячи и тысячи свидетелей, как из Дорлана, где он был Комендантом, прежде чем стать Наместником Арраса, так и из многих других мест. Несколько раз на очную ставку с ним вызывали мельника. И хотя все его преступление, точно так же, как и преступление Грандье, состояло лишь в том, что он не угодил Властям, тем не менее, ему отрубили голову. Свидания хозяйки кабаре /Безумно влюбленный./ По возвращении Полка Гвардейцев в Париж я не смог расположиться у моей хозяйки, потому что ее муж поостерегся приберечь мне комнату. Однако он не собрал еще все, что ему требовалось мне заплатить; это вынудило его состроить мне доброжелательную мину при моем прибытии. Я нашел его жену еще более влюбленной, чем во время моего отъезда, а так как она была в отчаянии, что не будет видеться со мной так же, как когда я жил у нее, то сделала все, что только могла, убеждая меня заставить ее мужа расплатиться, дабы навсегда лишить его возможности меня удовлетворить. Она заявляла, что, приведя таким образом его дела в расстройство, она расстанется с ним, а потом мы вместе заведем свой домашний очаг. Это мне было не по вкусу; если я и хотел иметь любовницу, я не желал обременять себя ею на долгие годы. К тому же я боялся, как бы Бог меня не покарал за проделку вроде этой, поскольку сделать с ее мужем то, что мне советовала его жена, было бы равносильно тому, чтобы просто перерезать ему глотку. Несмотря на то, что я не мог помешать себе обвинять ее в жестокости по отношению к нему, я старался видеться с ней, однако, как можно чаще, потому что находил в этом мое удовольствие. Больше того, она делала все это исключительно ради любви ко мне, и если бы она меня меньше любила, мне не пришлось бы порицать ее поведение. /Комната наверху./ Зная характер мужа, чья ревность, казалось, спала в мое отсутствие и пробудилась с моим возвращением, я скрывал от него мои визиты, насколько мог. Я даже столь тонко за это взялся, что ему бы стоило большого труда что-нибудь заметить, когда бы он не заплатил одному из своих лакеев, чтобы предупредить его, если мы назначаем друг другу свидания. Этот лакей, весь день остававшийся в доме, был ли там его мэтр или нет, видел, как я входил туда несколько раз, не догадываясь, что именно его хозяйка меня туда привлекала. Так как я являлся в доброй компании и под предлогом выпить там славного вина, он, по меньшей мере, два или три месяца верил, что я скорее пьяница, чем влюбленный. Мои товарищи, с кем я приходил, знали о моей интриге и давали мне время выполнить обязанности любви, не без зависти все-таки к моей счастливой удаче. Я называю моими товарищами Мушкетеров, с кем я свел знакомство, а не Солдат Гвардии. Портос, ставший моим лучшим другом и имевший, как и я, любовницу молодую, красивую, ладно скроенную и снабжавшую его деньгами, всегда настаивал, чтобы нас поместили в маленькой комнатке рядом с комнатой хозяйки кабаре, дабы мне не приходилось особенно далеко ходить. Она чаще всего находилась там, пока ее мужа не было, и даже оставалась бы там постоянно, если бы я первый не сказал ей, что она должна раз-другой спускаться вниз, дабы не возбудить подозрений у ее гарсонов. Она никак не хотела мне поверить, настолько ей было приятно со мной. Эта маленькая уловка некоторое время прекрасно удавалась, но в конце концов лакей засомневался, нет ли тут какой интриги, либо из-за нашего упорства всегда требовать ту же самую комнату, либо из-за слишком явного нетерпения, проявлявшегося его хозяйкой, как только она узнавала, что я наверху. Итак, однажды, перехватив несколько взглядов между его хозяйкой и мной, он раз за разом тихонько поднимался и подходил подслушивать под дверью комнаты, где мы расположились, Мушкетеры и я, доносится ли все еще оттуда мой голос. Пробудило же его любопытство то, что некоторое время спустя после наших переглядываний его хозяйка поднялась к себе без всякой причины, показавшейся бы ему убедительной. Пока он слышал, как я говорил, он не входил в комнату, по крайней мере, если не стучали, чтобы его вызвать. Но явившись в очередной раз и не расслышав меня, он вошел посмотреть, там ли я. Мои товарищи были весьма удивлены, увидев его, тогда как никто из них его не звал, и этот забавник, кто был хитер и пронырлив, заявил, что явился проверить, не нужно ли нам что-нибудь. Едва он увидел, что меня там не было, как больше уже не сомневался, что я ушел совсем недалеко, и он отрапортовал обо всем своему мэтру, кто, истерзанный ревностью, решил сыграть со мной злобную штуку. /Ловушка./ Однажды он упросил меня явиться отобедать с его женой и с ним, и к концу застолья его гарсон подошел ему сказать, что его спрашивают. Он принес мне свои извинения в том, что вынужден меня покинуть. Он тут же поднялся к себе, и, спрятавшись там в кабинете с двумя добрыми пистолетами, изготовленными и заряженными, он рассчитывал дождаться меня там, потому что, если мы действительно были вместе, его жена и я, в чем он охотно бы поклялся, мы не замедлили туда подняться. Укрепляло его в этой мысли то, что место, где он нас оставил, вовсе не подходило для любовников. Оно было отделено от кабаре всего лишь легкой перегородкой, со стеклами до самого пола. Итак, легко было заглянуть как оттуда в кабаре, так и из кабаре туда, по меньшей мере, пока не задергивали шторы. /Характер ревнивца./ Тогда стояли самые короткие дни в году, и я назначил свидание в кабаре Атосу и другому Мушкетеру, по имени Бриквиль, дабы, если у меня не будет времени перекинуться парой слов с моей любовницей из-за присутствия ее мужа, я, по крайней мере, попробую сделать это с их помощью. Я знал, что вид кредитора всегда грозен для его должника, и когда хозяин увидит своего, он либо оставит нас в покое, либо примется обхаживать его с такой услужливостью, что я смогу тогда улучить момент сделать все, что мне заблагорассудится. Атос и Бриквиль прибыли лишь к пяти часам вечера, а так как было около четырех, когда хозяин нас покинул, у него было время истосковаться и истомиться от скуки в том месте, где он укрылся. Однако он упорно нас ждал, поскольку уговорился со своим гарсоном, что если я случайно выйду, тот его тотчас предупредит; итак, не получая никаких новостей, он был уверен, что я все еще с ней. Как только Атос и Бриквиль прибыли, нас поместили в маленькую комнатку, где уже привыкли нас размещать. Я сказал этому гарсону приберечь ее для нас, потому как знал, что они должны явиться, и это мне облегчит мои похождения. Хозяин был счастлив, когда он нас там услышал, поскольку ревнивцы имеют такую особенность, что радуются лишь тем вещам, какие их заставляют убедиться в их несчастье. Это болезнь, и они не умеют от нее защититься, ведь правда, что ревность есть извращенный вкус, внушающий ненависть к тому, что надо бы любить и любовь к тому, что надо бы ненавидеть. В самом деле, ревнивец жаждет увидеть свою жену или любовницу в руках соперника. Все, способное подтвердить ему, что то, чем он забил себе голову — правда, имеет для него ни с чем не сравнимое очарование, и он никогда и ни от чего не получает такого удовольствия, как от исследования собственного несчастья. Хозяйка поднялась через некоторое время после нас и оставила свою дверь приоткрытой, дабы я мог войти, как обычно; стоило ей меня увидеть, как она кинулась меня обнимать. Я начал отвечать на ее ласки, как и следует страстному любовнику, когда мне послышалось, как кто-то шевелится в кабинете. Я подал ей знак глазами; она поняла, что я хотел сказать, и мы оба застыли, словно оглушенные ударом дубины. Услышанный мной шум производил хозяин, желавший рассмотреть через замочную скважину, чем мы там занимаемся, поскольку он не слышал, чтобы мы разговаривали. Он прекрасно знал или, по меньшей мере, догадывался, что я был там, потому что подслушал, как кто-то вошел вслед за его женой. Наконец, разглядев, как мы приблизились друг к другу вплотную, хотя он видел нас только по пояс в том месте, где мы были, он распахнул дверь кабинета и поприветствовал меня для начала пистолетным выстрелом. Он так торопился свершить правосудие, что промахнулся; вместо того, чтобы попасть мне в тело, пуля прошла более чем в десяти шагах от меня. Я немедленно бросился на него из страха, как бы он не оказался более ловок при втором выстреле, чем был при первом. Хозяйка не могла придти мне на помощь, поскольку она упала в обморок, как только увидела своего мужа с пистолетами в каждой руке. Услышав выстрел, Атос и Бриквиль сразу же догадались, в чем дело, и хотели явиться мне на выручку; но так как, войдя, я запер за собой дверь, они нанесли по ней несколько ударов ногами, чтобы ее выломать, но так и не добились никакого результата, несмотря на все их усилия. Мы схватились, однако, хозяин и я, и все, чего я хотел, это заставить его выпустить пистолет, пока он меня не ранил, и помешать ему наложить руку на мою шпагу, я не успел ее выхватить. Я, наконец, добился и одного, и другого, в то время, как Атос и Бриквиль громкими криками призывали дозор через окно. Они не знали, не ранен ли я, и это их живо беспокоило. Комиссар квартала явился с несколькими стражниками, кого он поспешно собрал по дороге, и так как Мушкетеры были очень уважаемы, да их и побаивались в те времена, Атос и Бриквиль едва только начали говорить, как Комиссар пообещал покарать этого ревнивца, если на мне сыщется хоть малейшая царапина. /Намерение и действие./ Когда Комиссар подошел к двери, я ее ему открыл, не найдя к тому никакого препятствия, потому что хозяин выскочил тогда в кабинет, где он перезаряжал свои пистолеты; я так и не смог их у него отнять. Комиссар было поверил сначала, что женщина была мертва, потому как он видел, что она не шевелит ни руками, ни ногами; но убедившись в том, что выстрелы мужа прошли весьма далеко от нее, и она была просто в обмороке, он направился к кабинету и велел его себе открыть. Хозяин не захотел и сказал ему, что преследовать тот должен не его, но меня, кого он застал в постели со своей женой. Комиссар, конечно, заподозрил, что здесь было что-то от правды, хотя, по правде, этого и не было — поскольку, если я и имел такое желание, я совсем не имел на него времени. Несмотря на настойчивость Комиссара, муж не хотел открыть ему дверь кабинета, и так как военное ремесло, исполнявшееся им в течение какого-то времени, придавало ему уверенности, он ответил ему или очень грубо, или очень энергично (я не знаю в точности, что это было из двух) — если тот претендует вмешиваться в дела, не входящие в его компетенцию, он не выразит большого почтения к его мантии; его обязанности имели бы другое значение, если бы давали тому право инспекции над всеми рогоносцами, к коим он, к несчастью, причислен; он советовал бы тому, как добрый друг, удалиться; ему одному принадлежало право наказать свою жену, когда она изменила супружескому долгу, и тому не позволено в это вмешиваться; он просто просит его увести меня вместе с ним, так как он прекрасно знал, насколько вид человека, причинившего бесчестье семейству, неприятен одураченному мужу. Наконец, он наговорил тому тысячу вещей, вроде этих, постоянно продолжая ему угрожать, что если тот будет упорствовать в желании открыть себе дверь, он больше не отвечает ему ни за что. Его речь воспламенила гневом этого Офицера, кто был очень вспыльчив. Он приказал своим стражникам вышибить дверь, что и было вскоре сделано; хозяин искал Комиссара среди других, чтобы сдержать данное ему слово. Он прицелился в него еще тогда, когда дверь не была выбита полностью, но его пистолет дал осечку, и не успел он ухватиться за другой, как был буквально задавлен числом нападавших. Один из стражников отвесил ему удар тяжелым поленом по руке, и, выбив его пистолет, набросился на него. Тотчас же его увели в Шатле, тогда как в его доме был поставлен гарнизон. Это мне вовсе не понравилось, поскольку не могли разорить его, не разорив в то же время и мою любовницу. Я попросил Атоса замолвить словечко Месье де Тревилю, кто был родственником одного Судейского человека, очень влиятельного в Парламенте. Месье де Тревиль ответил ему, что если я продолжу заставлять говорить о себе, как я делал с самого моего приезда из Беарна, то очень скоро погублю мою репутацию; он-то думал, что я вмешиваюсь только в драки, но поскольку он видит, что я вмешиваюсь также и в развращение чужих жен, то он меня велит предупредить — Король не одобряет ни одного, ни другого. Таков был выговор, какой он пожелал мне преподать, тем более, что он стремился казаться человеком доброжелательным (либо он действительно им был, в чем я не хочу даже сомневаться, либо он довольствовался сохранением подобной видимости). Он знал, что тем самым он сделается еще более приятным Королю, Принцу, боявшемуся Бога, и никогда не имевшему любовных интрижек. В самом деле, Его Величество, знавший о своем деликатном здоровье, не верил в то, что ему остается еще долго жить, и задумывался с ранних лет окончить свою жизнь по-христиански, дабы не опасаться этого последнего момента, что должен еще больше приводить в трепет Королей, чем всех остальных, по причине множества дел, проходивших через их руки. И по правде, чем в большее количество вещей вмешивается человек, тем отчет, какой ему предстоит в них отдать, должен быть огромнее — даже когда на их совести только кровь, что самые миролюбивые из них заставляют проливать в предпринимаемых ими войнах, этого более чем достаточно, чтобы их смутить, когда они начинают размышлять об этом серьезно. /Правосудие не дремлет./ Атос, услышав такие речи Месье де Тревиля, счел, что не стоит надеяться на большую помощь от него в этом случае. Итак, он не знал, что ему ответить в мое оправдание, и рассудил более благоразумным запастись терпением. Месье де Тревиль добавил — хотя мое преступление и преступление этой женщины не заслуживают того, чтобы кто бы то ни было заинтересовался нами, тем не менее, будет справедливо сделать это для бедного мужа, кто был достаточно несчастен сделаться рогоносцем, и вдобавок битым, без того, чтобы еще его хотели разорить; он поговорит о нем со своим родственником, и тот в самом скором времени облегчит участь несчастного. Его родственник был Советником Высшей Палаты, и так как эти Магистраты уже начинали пользоваться большим влиянием, не прекращавшим увеличиваться с тех пор и вплоть до того, как Король не положил этому определенные границы, тот без лишних церемоний сам явился в Шатле и приказал привести к нему заключенного. Смотритель скомандовал своим тюремщикам сходить за ним, и когда он был введен в комнату, куда проводили этого Магистрата, тот спросил его в присутствии смотрителя, почему он был арестован. Заключенный ответил, что не мог терпеть добровольно, как из него делали рогоносца, он хотел удалить из своего дома того, кто навлек на него этот позор; все это произвело некоторый шум в квартале, а Комиссар, явившись к нему, вместо того, чтобы встать на сторону правосудия, принял сторону изменницы и отправил его в тюрьму, не пожелав выслушать справедливых резонов, вынудивших его сделать то, что он сделал. Магистрат, кто был предупрежден и осведомлен его родственником, но кто тщательно остерегался укрепить мужа в его подозрениях, поскольку это еще больше возбудило бы его против меня и его жены, заметил ему, что, вопреки видимости, какую часто приобретают вещи, не следует судить о них по своей первой мысли; когда вдумаешься в них поглубже, они часто меняют характер, особенно, когда речь идет о ревности; рогатые видения посещали множество людей, хотя здесь зачастую бывает больше воображения, чем реальности; его ремесло хозяина кабаре выставляло его жену на обсуждение посетителей этого заведения; это вовсе не обязательно означает, что она не была благоразумна, даже, если она делала мину, будто прислушивается к их словам; она делала это скорее, дабы не потерять клиентуру в этих болтунах, вовсе не имея желания для этого ему изменять; он поступил совсем нехорошо, столь яростно забив тревогу из-за таких мелочей, и он будет порицаем мудрыми людьми; но, сжалившись над его участью, он сам захотел вытащить его из неприятного дела, при условии, что тот захочет ему пообещать быть более благоразумным в будущем; он примирится со своей женой; и так как эта последняя была рождена в благородном семействе, он должен бы знать — она не та особа, чтобы бесчестить себя и позорить его. Заключенный, уже видевший себя в каменном камзоле и боявшийся, как бы правосудие не пожрало все, что он имел, и не вышвырнуло его на мостовую, пообещал ему все, что тот от него хотел. Магистрат, видя его столь покорным своей воле, скомандовал смотрителю принести ему книгу записей, и в соответствии с властью, присвоенной в те времена Советниками Высшей Палаты, выпустил его из тюрьмы без всякого дальнейшего разбирательства. Он проводил его до дома, и, призвав его жену, свел их вместе одну с другим. До этого, с помощью Месье де Тревиля, он прочел мораль хозяйке кабаре, сказав ей, что они не хотели верить, будто она была виновна, но, тем не менее, так как она могла бы предстать в суде перед своим мужем, ей надо настаивать на том, что все ее преступление состояло в обязанности строить приветливую мину всему свету; пусть он только прикажет не открывать ее дверь никому, и он вскоре увидит, что ей ничего не будет стоить его ублаготворить. /Всезаново./ Муж сделал вид, будто принимает эти извинения, дабы не показаться неблагодарным за полученную от Магистрата милость. Однако ему была нужна и другая — убрать гарнизон из его дома, что и было сделано на следующий день. Таким образом, все дела вернулись к прежнему порядку, за исключением того, что мне не позволено было видеться с моей любовницей. Но кроме того, что разразившийся скандал был мне вполне достаточной помехой, Месье де Тревиль запретил мне это еще раз после того, как устроил мне грандиозный нагоняй. В течение некоторого времени я не осмеливался преступать его приказы; но поскольку, когда ты молод, как я был тогда, и полон сил, ты не находишь ничего сравнимого с любовью, я вскоре забыл его запрет ради удовлетворения моей страсти. Я десять или двенадцать раз встречался с моей хозяйкой у одной из ее добрых подружек так, что ее муж ни о чем и не подозревал. Она просила меня действовать вместе с Атосом, чтобы было выплачено все, одолженное ее мужу, дабы, если он рассорится с ней, я имел бы, по меньшей мере, эти деньги для поддержки в ее нужде. Я пообещал ей сделать все, что только она ни пожелает, но решил все-таки исполнить лишь половину обещанного. Я действительно потребовал выплаты от моего должника, но не хотел, чтобы его выставляли на улицу, если он не был в состоянии мне заплатить. Дело затянулось на некоторое время, и меня это вовсе не расстраивало, поскольку хозяин кабаре не мог найти возражений, когда Атос заявлялся к нему, пока тот был его должником, зато я нашел здесь средство общаться, сколько мне было угодно, с моей любовницей. Часть 4 Заговор Сен-Мара Так прошла зима, и Король отправил часть своего Полка Гвардейцев в Русийон, который пытались приобщить к завоеваниям предыдущей Кампании. Эта маленькая Провинция была нам абсолютно необходима для сохранения Каталонии, куда, пока она оставалась у Испанцев, ничего нельзя было доставить, кроме как по морю. Так как Русийон расположен между Лангедоком и Каталонией, и единственно из Лангедока можно было вывезти всевозможные вещи, в каких Каталония испытывала нужду, требовалось избавиться от этой зависимости от моря, тем более серьезной, что Испанцы в ту эпоху были так же сильны на море, как и мы. Месье Кардинал де Ришелье был наверняка одним из самых великих людей, когда-либо существовавших не только во Франции, но и во всей Европе. Однако, какими бы прекрасными качествами он ни обладал, у него имелись и кое-какие дурные; например, он слишком любил мстить и чересчур господствовать над знатью, с могуществом столь же абсолютным, как если бы он был самим Королем. Вот так, под предлогом возвышения королевской власти на самую высокую ступень, он настолько возвысил свою собственную, пользуясь его именем, что опостылел всем на свете. Принцы Крови (он начал принижать их могущество, а нынешний Король полностью завершил его уничтожение) терпеть его не могли, потому что он испытывал к ним не больше почтения, чем ко всем остальным. Герцог д'Орлеан, интриговавший против него всякий раз, когда подворачивался удобный случай, готов был сделать это опять. Что до Принца де Конде, то он любил его ничуть не больше, хотя и женил Герцога д'Ангиена на его племяннице. Высшая Знать, чьим врагом он всегда себя объявлял, питала те же самые чувства к Его Преосвященству. Наконец, Парламенты равным образом были им раздражены, потому что он преуменьшил их власть введением Комиссаров, кого он назначал на любой процесс, и возвышением Совета им в ущерб. /Кардинал — великий человек./ Министр ловко пользовался опасением Короля по отношению к Герцогу д'Орлеан, вынуждая его одобрять все эти нововведения. Он даже не встречал здесь никакой трудности, потому что подкрашивал все публичным благом, служившим для него чудесным предлогом. Что же касается до принижения других, то Король легко на это соглашался, потому что тот заявлял — он найдет здесь свой расчет, как это и было по правде. Король прекрасно видел, чем больше он их принизит, так же, как и Парламенты, тем его власть сделается огромнее, поскольку лишь они были в состоянии ей противостоять. Однако, так как этот Министр знал, что, несмотря на все преимущества, извлекаемые из этого Королем, он был склонен наводить тень на все, исходившее от него, потому он всегда заботился иметь подле Его Величества людей, готовых свалить дурные впечатления, возможно, возникавшие от его поведения, на ненависть, порожденную его привязанностью к интересам короны. /Некто Сенмар./ Тогда подле Короля находился некий молодой человек, кому едва перевалило за двадцать один год, но кто, тем не менее, пользовался громадным влиянием. Это был сын Маршала Д'Эффиа; в возрасте семнадцати лет он был сделан Капитаном Гвардии, потом Главным Камердинером Его Величества и, наконец, Обер-Шталмейстером Франции, и никогда ничья судьба не была равна его удаче. Король не мог ни на один момент остаться без него; как только он терял его из виду, он тотчас за ним посылал. Он даже укладывал его спать вместе с собой, как могла бы делать любовница, не остерегаясь, что столь большая фамильярность и, главное, с особой такого возраста, не только была противна королевскому величию, но еще и могла заставить его в этом раскаяться. В самом деле, так как благоразумие и молодость редко совместимы, следовало опасаться всего от молодого человека, уже забывавшегося настолько, что вместо того, чтобы постараться своими услугами заслужить ту честь, какой удостаивал его Король, он доводил иногда дерзость и даже наглость до разнузданных разговоров со своими друзьями о том, как бы ему хотелось быть поменьше по душе Его Величеству и иметь побольше свободы. Никто не смел передать Королю речи, вроде этой, скорее из страха ему не угодить, чем ради любви к этому фавориту; а так как при Дворе далеко не царила благотворительность, его положение наделало достаточно завистников, чтобы внушить им намерение его погубить, если бы она одна их от этого удерживала. Этот молодой человек носил имя Сенмар, от названия земель его Отца в соседстве с побережием Луары. Кардинал сам пристроил его ко Двору, как инструмент, каким он делал бы все, что пожелает, поскольку он был другом его отца и немало способствовал его возвышению. На самом деле, Дом д'Эффиа, далеко не один из самых древних в Королевстве, был так нов, что имел все основания быть довольным своей судьбой по отношению к его происхождению. Все эти резоны просто обязывали фаворита оставаться в тесной связи с благодетелем его отца и его собственным, но пожелав быть Герцогом и Пэром и жениться на Принцессе Мари, дочери Герцога де Невера, ставшей впоследствии Королевой Польши, он едва только заметил, что Кардинал украдкой этому противодействует, а подчас даже и открыто, как немедленно забыл все его благодеяния. Его неблагодарность причинила тем большее горе Его Преосвященству, что, видя его так близко от Короля, он боялся, как бы, вместо того, чтобы оказать ему услугу, как тот ему обещал, когда он продвигал его в окружение Его Величества, он не был бы способен ему навредить. Итак, ненависть и ревность, что он начал испытывать к нему, увеличивались с каждым днем, отношения между ними настолько ожесточились, что они не могли больше переносить один другого. /Начало заговора./ Король, вовсе не любивший Кардинала, был обрадован их размолвкой и получал удовольствие ото всего, что мог наговорить против него его фаворит. Однако, так как, несмотря на эту ненависть, он видел, что Министр был ему абсолютно необходим для блага его Королевства, он никогда не прекращал им пользоваться, хотя Сенмар время от времени предпринимал различные атаки, чтобы заставить его передать это место другому. Между тем, фаворит, видя, что Король оставался туг на ухо, а Министр более чем никогда противился его намерениям, так что, в каких бы хороших отношениях он ни был с Его Величеством, он не мог добиться от него ни Принцессы Мари, кого он страстно любил, ни патента Герцога и Пэра, он решил отделаться от Кардинала, подстроив его убийство, раз уж у него не было другого средства. Итак, он решился его убить, веря, что когда он нанесет этот удар, ему будет нетрудно получить помилование Принца, кто его любил, и кто, вдобавок, смертельно ненавидел его врага. В самом деле, он верил, будто неоднократно замечал, что если Его Величество и не изгонял того от себя, то вовсе не из-за недостатка воли, но потому, что он его боялся. Он так ему и сказал; Его Величество ему ответил, что все его предложения почти неисполнимы, поскольку этот Министр был мэтром всех мест его Королевства и всех армий, как на море, так и на суше; его родственники и друзья командовали ими, и он мог заставить их взбунтоваться против него, когда только тому заблагорассудится. Сенмар совершенно уверился, что когда он убьет Кардинала, Король первый обрадуется тому, что от него отделался, и даже не подумает за него мстить. Итак, все более и более утверждаясь в принятом решении, он рассудил, что надо бы посвятить Тревиля в свои интересы, дабы быть более уверенным в своем ударе. /Тревиль не говорит ни да, ни нет./ Заинтересованность, какую этот последний должен бы иметь в гибели Кардинала, всеми силами противившегося тому, чтобы Король продвигал его к более высоким почестям, как Его Величество, казалось, сам этого желал, заставила Сенмара поверить, что стоит ему только сделать такое предложение, как он его сразу же примет. Однако Тревиль, кто был мудр и благоразумен, ответил ему, что он никогда не был замешан в убийстве кого бы то ни было, и он сможет сделать это исключительно по личному требованию Его Величества ради блага его Государства. Сенмар заметил ему, что он ручается — не пройдет и сорока восьми часов, как Его Величество поговорит с ним, и он просит его слова лишь на этом условии, Тревиль дал ему слово, не слишком раздумывая над тем, что он делал. Однако либо Тревиль это все-таки сделал и подумал, что Король никогда не согласится на подобную вещь, он, кто всякий день повторял, в каком он отчаянье из-за того, что разрешил убить Маршала д'Анкра, либо он счел, что немного слишком позволил себе поддаться злопамятству; а Сенмар, едва заручившись его словом, обо всем рассказал Его Величеству. Король, кто был весьма естествен, признался ему, что он не прочь бы отделаться от Его Преосвященства, не особенно размышляя, с какими целями фаворит делал ему такое предложение. Он поверил, что все, сказанное им, было не чем иным, как пустыми словами на ветер, как говорят иногда. Сенмар, ободренный таким ответом, нашел Тревиля, попросил его действовать вместе с ним и убедить Его Величество сохранить при себе часть его Полка Гвардейцев, так как они могут им вскоре понадобиться для осуществления плана. Он добавил, что позволяет ему прощупать Короля по поводу всего сказанного между ними, пока он не получит, как ему и обещано, формального распоряжения из уст Его Величества. Тревиль, кто так же, как и он, был бы рад отделаться от Кардинала, в тот же самый день навел Его Величество на этот предмет. Он не ответил ему ничем, несообразным с тем, что пообещал ему Сенмар. Итак, Тревиль выполнил свое обещание убедить Короля задержать часть нашего полка для безопасности его особы, Его Величество сам скомандовал Полковнику Гвардейцев оставить несколько рот его полка подле него, тогда как остальные двинутся по дороге на Русийон. Месье де Тревиль устроил все таким образом, чтобы рота его родственника была бы из числа тех, кто никуда не уходил. Он полагался на него более, чем на всякого другого, и в перевороте столь огромного значения ему было важно знать, что он не будет ни брошен, ни предан. Сенмар, совсем молодой человек, каким он и был, знал уже все уловки, приобретаемые при Дворе, он умел уже ловко обманывать и выдавать за чистую правду гримасы и переглядки; потому он счел, что, вместо обещанного Тревилю, ему будет вполне довольно побудить Короля сказать тому те же самые вещи, что он говорил и ему самому. Тревиль, слышавший от Короля такие речи и не один, но более сотни раз, не был этим столь удовлетворен, как предполагал фаворит. Он желал, чтобы Его Величество более определенно объяснился с ним, и таким образом дело затянулось вплоть до его отъезда, и они решили исполнить их план в Немуре. Один ни на что не соглашался, пока, как ему было обещано, сам Король не скажет ему всего прямо, а другой все еще верил, что будет отвлекать его и обяжет сделать дело незаметно, не вдаваясь в особые размышления. Когда Двор прибыл в Мелен, Тревиль настойчиво просил Сенмара сдержать его слово, тот же отослал его к моменту, когда Король будет в Фонтебло. В действительности он поговорил с Его Величеством и даже упорствовал в получении от него согласия, но Король пришел в ужас от его предложения и ответил, чтобы тот не смел и думать, тем более ему об этом говорить; Сенмар это скрыл от Тревиля и сказал ему, будто Его Величество ответил, что такие вещи должны бы понимать с полуслова, не вынуждая Короля отдавать подобные команды; именно так действовал Маршал де Витри, когда он освободил его от Маршала д'Анкра; Коннетабль де Люин всего лишь выразил Королю свою уверенность, что Его Величество весьма обяжут, если заставят исчезнуть этого Маршала, кем он имел основания быть недовольным; он не ответил ни да ни нет, но этого было достаточно для Маршала де Витри, кто знал — когда категорически не протестуют против какой-нибудь вещи, значит, на нее согласны. /Боевой кинжал./ Тревиль совершенно не удовлетворился таким ответом, и хотя уже были приняты все меры для убийства, он взял свое слово назад тотчас, как увидел, что Король на это не согласен. Сенмар, к кому Кардинал по-прежнему продолжал проявлять свое дурное расположение, пришел от этого в отчаяние, поскольку он надеялся, что когда он сживет его со света, он не найдет больше препятствий ни своей любви, ни своей амбиции; потому, упорный в желании отделаться от него во что бы то ни стало, он приказал изготовить кинжал, чтобы убить его самому. Он подвесил его к головке эфеса своей шпаги, как это было в обычае в те времена, чем довольно-таки поразил весь Двор, так как, по правде сказать, этот обычай был введен скорее в расчете на военных людей, чем на куртизанов. Кардинал опасался, он был кем-то предупрежден о его намерении. Это вынуждало его держаться настороже и избегать оказываться, насколько он мог, наедине с ним. Случаю, однако, было угодно, чтобы он дважды попадал в такое положение, но, вопреки его решимости, этот фаворит всякий раз бывал столь растерян, что ему не хватало храбрости взяться за кинжал, а ведь заказал он его специально, чтобы лишить того жизни. Двор завершил короткими переходами этот вояж, и Кардинал, видя, как Король позволяет себе поддаваться злобным советам своего фаворита, заболел от горя. Так он был вынужден остановиться в Нарбоне, где, уверившись в том, будто умирает, изменил свое Завещание, добавив, что обладает пятнадцатью сотнями тысяч франков, принадлежащими Королю, о каких этот последний ничего не знал; с самого начала своего Министерства он счел себя обязанным сделать этот маленький фонд, дабы помочь в назначенный час нуждам Государства; и так как все это было только на пользу Его Величеству, он надеется, что Король будет скорее более благодарен, нежели возмущен. Месье де Сенмар, кто не посмел отделаться от него спланированным образом, но кто, однако, ничего не забывал, лишь бы его погубить, сделал все, что мог, объявляя этот резерв подозрительным. Он указал Его Величеству, что только страх смерти заставил Кардинала о нем заговорить, и никогда бы он этого не сделал, если бы, как в подобной ситуации, не опасался бы Божьего суда. Кардинал, почувствовав некоторое облегчение, явился в Лагерь перед Перпиньяном, куда Король прибыл уже несколько дней назад. Это место было осаждено до того, как он туда явился, Маршалами де Шомбергом и де ла Мейере. Но, хотя первый был ветераном, второму досталась почти вся честь за происшедшее. Это не понравилось другому, кто был гораздо более высокого происхождения, и так как он приписал это предпочтение родству, существовавшему между Маршалом де ла Мейере и Кардиналом, он тайно объявил себя врагом, как одного, так и другого. Итак, узнав, что Сенмар не принадлежал к друзьям Кардинала, он вошел с ним в секретные связи. Прибытие Кардинала изменило настроение Короля по его поводу. Так как этот Принц, далеко не постоянный в своих чувствах, как Король, его сын, сегодня, имел ту дурную черту, что последний, разговаривавший с ним, оказывался правым; его доверие внезапно ожило вновь к Его Преосвященству. Правда, Маршал де ла Мейере, кого Король счел нужным пригласить на эту встречу, немало послужил Его Преосвященству для его примирения с Его Величеством. Он заявил ему, что все, о чем разглагольствуют враги Министра, касающееся резерва, о каком я недавно упомянул, было бы даже стыдно подумать в отношении человека, кто всегда приносил себя в жертву интересам Государства; такой секрет должен быть позволен любому Министру, потому что прекрасно известно, когда любой Принц убеждается в том, что у него есть деньги в казне, он же первый приказывает их забрать, частенько вовсе не заботясь о том, не будет ли у него в них надобности в будущем. /Новая встреча с Орлеаном и Буйоном./ Маршал, только что взявший Колиур, порт на Средиземном море на мысе Русийона, да еще совсем готовый сделать то же самое с Перпиньяном, сделался еще более убедительным своими действиями, чем всеми резонами, приведенными им в доказательство своих речей. Сенмар вошел в такой раж, что голова у него пошла кругом. Вместо того, чтобы ждать, когда Король снова поменяет настроение, по своей доброй привычке, он решил впустить во Францию армию Испанцев. Он знал, что им всегда не терпелось это сделать, лишь бы они доверяли особе, которая их к тому призовет — потому, стремясь привлечь в свою партию людей со столь же дурными намерениями, как у него, он добился оправдания своего решения у Герцога д'Орлеан и Маршала де Шомберга. Герцог де Буйон, всегда готовый взбаламутить Государство, тотчас вошел в этот заговор. Так как вопрос теперь был только в том, как бы обеспечить ему успех, Фонтрай, поставленный в курс Сенмаром, кто был его другом, сделал вид, будто поссорился с одним из главных Офицеров армии, дабы получить предлог для перехода в Испанию. Дело осуществилось так, как они вместе и предполагали, и Фонтрай, поискав ссоры с тем, о ком я говорил, в довершение всего спровоцировал его на дуэль. Едва он узнал, что имеется приказ его арестовать, как того и следовало ожидать, он перебрался в Испанию. Хотя Сенмар принял столь позорные меры, способные лишь погубить его в сознании Его Величества, он не преминул оживить к нему свои ухаживания, явно находившиеся на точке угасания. Король вновь воспылал дружбой к нему, а так как он знал, что у Его Величества легко зарождались подозрения из-за безделицы, он нагнал на него страх непомерной властью, оказавшейся в руках Его Преосвященства. Он сказал ему, что тот стал господином на море через Адмиралтейство, расположенное им в его же доме, и на суше он не менее могуществен; его родственник, Маршал де Брезе, может, когда только захочет, овладеть Каталонией, что тот отдал ему в Вице-Королевство; армия, стоявшая в настоящее время под Перпиньяном, подчинялась настолько же полно Маршалу де ла Мейере, как казалось, еще и другому господину, а те, кто командовали во Фландрии, тоже были мужьями его племянниц, так же, как большинство Наместников провинций были еще и людьми, всецело ему преданными; так что теперь, можно сказать, лишь от него зависит, не завладеть ли ему и короной. /Тарасконское уединение./ Ничего и не требовалось больше, чтобы встревожить Короля; итак, с этого самого дня он обращался к Министру с самой злобной физиономией, какую только можно себе вообразить; Его Преосвященство был тем более изумлен этим обстоятельством, что знал, как далек был Его Величество от той скрытности, что видишь обычно при всех Дворах. В последующие дни ситуация еще ухудшилась, и Сенмар, видя, как обеспокоен Министр, передал ему через третьих лиц, что если тот вовремя не позаботится о своей безопасности, с ним может приключиться нечто пострашнее, чем об этом можно было бы сказать. Кардинал всегда казался тверд при самых досадных событиях, происходивших в течение его министерства. Во времена взятия Корби его враги распустили слух, что люди из народа обвиняли его во всех беспорядках Государства, и стоит ему показаться на публике, как они принесут его в жертву их недовольству; он столь мало испугался этих угроз, что выехал совершенно один в карете и прогулялся в ней по всему Парижу. Если он был столь дерзок в тот раз, то, наверное, потому, что знал, насколько эти слухи были ложны, и что народ нередко угрожает людям в их отсутствии, тогда как он трепещет, оказавшись с ними лицом к лицу. Как бы там ни было, Министр, оценив, что ситуация совсем не та при этой встрече, где он имел дело с фаворитом, не только обнаглевшим от своего положения, но еще и способным предпринять все, что угодно, против него, громко обвинявшим его одного в противодействии своей любви и своему тщеславию, притворился еще более больным, чем он был в Нарбоне. Под этим предлогом он испросил разрешения Короля туда вернуться, Его Величество ему это позволил, и вместо того, чтобы там остановиться, он проехал вплоть до Тараскона, где, наконец, почувствовал себя в большей безопасности. Он даже решился удалиться подальше, следуя сведениям, доходившим до него от Двора, где у него еще имелось несколько друзей. Месье де Ту, Государственный Советник, кому Сенмар сказал но секрету, как своему лучшему другу, зачем Фонтрай отправился в Испанию, заметил ему, что он немного слишком торопится; сам лично он посоветовал бы ему теперь, когда тот устроил травлю на своего врага, удовлетвориться этим триумфом, не упорствовать в предприятии, что сделает его преступником в глазах Его Величества, если он когда-либо о нем узнает; он должен бы, как можно скорее, отозвать Фонтрая и послать ему приказ найти предлог разорвать все, что он там затеял. Сенмар ответил ему, что дела уже слишком далеко зашли, и нельзя поступить таким образом; Испанцы именно те люди, что способны злоупотребить его секретом в случае, если они увидят, как над ними всего лишь посмеялись. Он даже воспользовался этой поговоркой — когда вино налито, его надо выпить. Едва Кардинал прибыл в Тараскон, как его друзья повторили ему, что Сенмар по-прежнему продолжает губить его в сознании Его Величества; они вместе постоянно его высмеивают, и если такое продлится, они просто не знают, чем все это кончится. В самом деле, уже громко требовали заставить его отдать отчет во всех налогах, поднятых при его Министерстве, его даже открыто обвиняли в присваивании части их в свою пользу. Кстати об этом, громко растрезвонили о его затратах на замки Ришелье, Рюэй и на Кардинальский Дворец; и говорили даже, что Его Величество не должен бы быть ему особенно обязан за принесение этого Дворца в дар по его Завещанию, потому что это было скорее возмещение, нежели дар. /Умело спровоцированный разгром./ Кардинал был встревожен этими новостями. Он рассматривал их, как предвестья какой-то опалы, что в его случае могла быть только грандиознейшей, потому что, когда падают Министры, то это всегда с очень большой высоты. Так как враги были сильны во Фландрии, и Граф де Аркур и Маршал де Граммон, командовавшие там каждый армией, отделенной одна от другой, постоянно находились в обороне, он попросил этого последнего сделать какой-нибудь ложный маневр, из которого он не смог бы выпутаться иначе, как позорным бегством. Он не посмел попросить об этом и другого, потому что забота о его репутации, поднятой им на самую высокую ступень бесконечным числом великих поступков, трогала его гораздо ближе, чем желание, какое он мог бы иметь, угодить министру. Маршал, кому приходилось улаживать столько разнообразных вещей, оказался не таким разборчивым, он пошел на тот шаг, какой Его Преосвященство пожелал, чтобы он сделал, и враги набросились на него в тот же момент, он же столь резво принялся спасаться, что день этот был назван днем шпор. Как только Король был извещен об этом событии, он утратил всякое желание смеяться вместе с Сенмаром. Он пожалел об удалении Кардинала, чьи советы были ему абсолютно необходимы в обстоятельствах, вроде этих. Он посылал к нему гонцов за гонцами, чтобы заставить его вернуться, требуя от него содействовать безопасности границы, что вскоре рискует подвергнуться свирепости Испанцев теперь, когда они не найдут больше армии на своем пути. Кардинал, обрадованный столь добрым успехом своих предначертаний, не поехал ни с прибытием первого гонца, ни даже второго. Он желал, чтобы болезнь сделалась еще более нестерпимой, прежде чем принести от нее исцеление. Он позволил врагам частично сделать все то, что в обычае делать, когда одерживают большую победу. Король, находившийся более, чем в двухстах лье от него, и все еще полагавшийся на него во многих вещах, оказался еще более неспособным навести порядок; он послал новых гонцов, чтобы приказать ему поспешить с отъездом. Тот торопился не более, чем раньше, и, продолжая разыгрывать больного, велел сказать Королю, что он пребывает в жалком состоянии, и ему просто невозможно подчиниться ему, не подвергаясь опасности умереть по дороге. Он мог легко заставить поверить во все, что ему угодно было сказать о своей болезни, потому что горе, посетившее его с некоторых пор, сильно его изменило; кроме того, по правде сказать, у него был геморрой, уже какое-то время доставлявший ему большие страдания. Король чуть было сам не отправился за ним и наверняка бы это сделал, если бы Сенмар, желавший помешать ему любой ценой, не сказал, что, если он хоть немного отдалится от лагеря, то дела осады, вместо того, чтобы завершиться успехом, вскоре придут в странный беспорядок. Он сказал, что зависть, царившая между Маршалом де Шомбергом и Маршалом де ла Мейере, скоро явится причиной печальных перемен; только его личное присутствие могло бы этому помешать настолько, что завоевание или потеря этого места не зависят ни от чего иного, как от того решения, какое Его Величество примет в данной ситуации. Ему отрапортовали так же, что Маршал де ла Мейере был ненавидим всеми войсками из-за его невыносимого тщеславия; каждый день у него стычки с главными Офицерами, и если бы речь шла лишь о том, чтобы отнять у него славу, какую он стремился придать себе взятием этого города, они вовсе не заботились бы об исполнении их долга. /Шпион доносит./ Эти речи, основанные на наблюдениях, потому что действительно Маршал был о себе высокого мнения, погрузили Короля в странную растерянность. Однако, тогда как он поверил, будто все погибло, Кардинал получил донесение о том, чем Фонтрай, вернувшийся из Испании, там занимался. Это донесение пришло к нему из Италии, где находился Герцог де Буйон, кому Его Величество отдал командование своими армиями в этой стране. Полагают, что оно было послано слугой Герцога, состоявшим у него на жаловании, и кому его мэтр полностью доверял, потому что считал его бесконечно далеким от всякой неверности ему. Как только Кардинал заручился этим донесением с приложенной к нему копией договора, дабы не возникло никаких сомнений в подлинности дела, он выехал из Тараскона на встречу с Королем. Месье де Шавиньи, Государственный Секретарь, кого Сенмар так и не смог подкупить, предупредил Его Величество о его скором приезде. Сам он был лично извещен нарочным курьером, что Кардинал вез с собой такое, чем он мог бы поразить своих врагов. Шавиньи, водивший дружбу с месье де Фабером, сказал ему об этом по секрету, а он, в свою очередь принадлежавший к друзьям Маршала де Шомберга, поделился с ним, дабы тот вовремя отказался от дружбы с человеком, кого он считал погибшим. Он знал о близости, с определенного времени связывавшей Маршала с Месье де Сенмаром, и не сомневался в том, что его мнение должно быть ему приятно, потому что оставалось еще достаточно времени, чтобы им воспользоваться. Маршал был весьма изумлен, когда услышал подобные слова от Фабера, кто был человеком искренним и неспособным никому подать повод опасаться его. Он в тот же момент послал за Фонтрайем и высказал ему все, что только сейчас узнал сам. Фонтрай ответил ему, что все, высказанное им, нисколько его не удивляет; он уже заподозрил о каком-то готовящемся важном деле, поскольку вот уже несколько дней, как Король не обращается больше к Сенмару с той доброй миной, с какой он обычно это делал. Он говорил правду, но не думал, что причиной этому было то, о чем ему сказал Маршал. Все горе его Величества происходило лишь от разгрома Маршала де Граммона. Однако, так как все наводит страх, когда чувствуют себя виновными, не потребовалось больше ни одному, ни другому для принятия собственных мер. Маршал под предлогом болезни покинул армию, чтобы наблюдать издалека, на кого обрушится гроза, и Фонтрай сделал то же самое, попытавшись прежде убедить Сенмара не дожидаться громовых раскатов. /Смерть фаворита./ Кардинал, прибыв под Перпиньян, едва только посвятил Короля в то, что он открыл, как Его Величество приказал арестовать Сенмара. Был отправлен приказ арестовать Месье де Буйона. Месье де Кувонж, кому он был поручен Графом дю Плесси, командовавшим в этой стране войсками Короля, весьма ловко его исполнил. Месье де Ту был тоже арестован и препровожден в Лион вместе с Месье де Сенмаром; их процесс был начат и завершен. Они оба были приговорены к отсечению головы, один за желание впустить врагов в Королевство, другой за осведомленность в этом деле и за сокрытие его. Что же касается Месье де Буйона, то, конечно, толковали о том, что надо бы с ним поступить точно так же, но поскольку у него было, чем выкупить свою жизнь, он расквитался за все, отдав свои владения в Седане. Фабер, кто обхаживал Кардинала в течение нескольких лет, получил в вознаграждение это наместничество, несмотря на то, что его домогалось множество Офицеров, более значительных, чем он. Смерть Кардинала и конец страсти /Кардинал умер, да здравствует Кардинал./ Кардинал ненадолго пережил этот триумф; геморрой по-прежнему продолжал причинять ему тысячу мучений, и вскоре он не смог больше ни сидеть, ни даже оставаться в одном положении. Итак, он был вынужден приказать Швейцарцам увезти его из Русийона, и они вынесли его оттуда на собственных плечах. Во все места, где он располагался по дороге, его вносили через окна, расширенные при надобности, дабы было удобнее его туда пронести. Так его доставили до Роана, где поместили на судно до Бриара; потом от Бриара Швейцарцы вновь понесли его, как делали это и раньше; и, прибыв таким образом в свой Дворец, он там и умер через два месяца и двадцать два дня после того, как послал на смерть Сенмара и де Ту. Перпиньян сдался Маршалу де ла Мейере как раз тогда, как Король въезжал в Париж, и затем он взял Сале, когда наш полк возвращался оттуда ко Двору. Я увидел в первый раз тогда, под Перпиньяном, Кардинала Мазарини, для кого Король добивался пурпурной мантии два года назад, но кто получил кардинальскую шапочку только в момент этой осады. Его состояние было столь колоссально, что богатства многих государей никогда даже и не приближались к нему; также никогда не существовало человека, кто так бы кичился, как он, тем постом, куда он был вскоре помещен. Однако достойно удивления, как он мог сопротивляться огромному числу врагов и завистников, каких он немедленно нажил своим высокомерным поведением; но еще более удивительно, мне кажется, как народ, всегда любивший свободу так, как наш, мог терпеть, оказавшись жертвой его скупости. Король ввел его в свой Совет после нескольких услуг, оказанных им в Италии; а так как он обладал гибким разумом, Кардинал де Ришелье, кого он весьма заботливо обхаживал, вскоре начал употреблять его в делах большой важности. Король поручил ему овладеть городом Седан, и, утвердив там Фабера, он вернулся ко Двору, где почти сразу после его приезда последовала смерть первого Министра. В этот момент подумали, что так как Король его вовсе не любил, его семейство недолго будет оставаться в том блеске, до какого он его возвысил. Но Его Величество, предвидя, что если он пойдет на какой-нибудь подобный шаг, это слишком явно засвидетельствует, как частенько и поговаривали в мире, что Министр всегда держал его под опекой, и лишь его смерть позволила ему из-под нее выйти, потому он не только поддержал это семейство в его славе, но пожаловал ему еще и новые почести. Он повелел принять в Парламент сына Маршала де Брезе в качестве Герцога и Пэра, что совсем не понравилось Королеве (ее всегда обижали в течение его Министерства), и она надеялась теперь, когда, наконец, глаза Кардинала были закрыты, Его Величество отомстит за все, что тот ей сделал. Она тем более этому верила, что, казалось, мстя за нее, Его Величество одновременно отомстит за себя самого, за множество случаев, когда, можно сказать, пренебрегали почтением по отношению к нему, как при тех стычках, о каких я говорил. Однако, хотя Король придерживался такой политики, это не помешало ему выпустить на свободу некоторое количество заключенных, кого Министр приказал арестовать под разными предлогами. Среди них были Маршал де Бассомпьер и Граф де Кармен; они были заперты в Бастилии на протяжении десяти лет и никогда бы не увидели света дня, если бы Кардинал был жив. Его Величество желал свалить на него вину за их заточение и избавиться этим от народной ненависти; но получилось так, что, желая обрести репутацию Принца, преисполненного добродетелями, поскольку он возвращал свободу несчастным, потерявшим ее исключительно потому, что они осмелились не угодить Министру, он окончательно убедил весь свет, если в этом была нужда, что он никогда не был в силах править своим Государством сам. В самом деле, если бы Его Величество обладал всем своим могуществом, никогда бы он не потерпел, чтобы над ними устраивали такие насилия. Именно этого хотели все его добрые подданные, много выстрадавшие при Кардинале, но так ничего и не сумевшие добиться, пока тот был жив. Что было в этом невероятного, так это то, что Министр частенько добавлял насмешку к насилию по отношению к тем, кого он принимался притеснять. Мадам де Сен-Люк, сестра Маршала де Бассомпьера, несколько раз ходила к Кардиналу, дабы умолить его соблаговолить облегчить страдания ее брата; он притворился, так как у нее было не меньше разума, чем у него, будто он первый этим интересуется, и когда она ему сказала, что ее брат заболел, он спросил у нее, — может быть, тот просто соскучился. Это был забавный вопрос о человеке, десять лет запертом в четырех стенах, и особенно со стороны человека столь же светского, каким был и сам Маршал. Потому Месье де Сен-Люк и все те, кто сочувствовал несчастью заключенного, не желали больше, чтобы она возвращалась к Его Преосвященству, найдя, что еще труднее снести подобное оскорбление, чем насилие, совершенное над Маршалом. /Настырный ревнивец./ Едва я вернулся в Париж, как хозяйка кабаре представила мне множество доказательств необычайной изворотливости, чтобы видеться со мной вопреки ее мужу; она назначала мне разнообразнейшие свидания, то у одной из своих подруг, то у другой, и так далее. Бедный ревнивец всегда был достаточно дурного мнения о своей жене, а так как они приняли решение не спать больше вместе, это вносило еще большую неприязнь между ними; потому он не думал ни о чем ином, как застать ее на месте преступления, дабы получить возможность ее постричь и засадить в какой-нибудь монастырь. Вот почему он сделал вид, будто коммерция призывает его в Бургундию, и приготовил свои дела, как если бы действительно ему нужно было туда уезжать. Итак, пока мы думали, что он собирается ехать, он размышлял только о том, как бы ему остаться в Париже и самому наблюдать за всеми нашими передвижениями. Он разыграл, однако, подготовку к своему вояжу с большой заботой, дабы лучше нас обмануть; он смазал сапоги, уложил чемодан, купил коня и сговорился с тремя или четырьмя виноторговцами, чтобы путешествовать в компании. Его жена, кто была свидетельницей всего этого, сказала мне об этом во время одного свидания. Стояло еще начало Октября месяца, но погода была такой теплой в том году, что весь урожай винограда уже собрали. Повсюду осень была столь хороша, как могло бы быть само лето; таким образом, я и сейчас еще припоминаю, будто это было вчера, как в день, когда хозяин кабаре притворился, что уезжает, настолько яростно припекало, что едва ли было жарче в Сен-Жане. Вечера в это время года обычно становятся свежими; не так было тогда, а впрочем, мы все это увидим из того, что я теперь расскажу. В этот вечер ярко сияла луна, и можно было подумать, будто вернулось лето, столько людей вышло на прогулку. Как бы там ни было, так как сумерки более благоприятны для любовников, чем свет, это лунное сияние меня вовсе бы не устроило, если бы я должен был чего-то опасаться; но, далекий от всякого беспокойства, я явился вечером к одной приятельнице моей любовницы, где мне нужно было взять ключ от ее комнаты, дабы я смог войти прежде, чем она туда удалится. Эта приятельница успела сходить навестить ее час назад и усадила меня ужинать с ней, как они вместе условились; я вышел из ее дома около девяти часов, чтобы отправиться на мое свидание. Муж стоял на страже по другую сторону улицы, напротив двери. Он до глаз закутался в пунцовый плащ, специально купленный им на толкучке, чтобы лучше замаскироваться. Я его, конечно же, заметил, но так как полагал, что он уже более, чем в десяти лье отсюда, и этот плащ настолько его преображал, что потребовалось бы быть колдуном, чтобы его узнать, мне и в голову не могло придти, что это был он. Итак, прямо у него на глазах я вошел на подъездную дорогу к его дому, и так как он меня узнал гораздо лучше, чем я его, он страшно обрадовался увидеть вблизи столь долгожданный момент, когда он сможет отомстить своей жене и мне; поскольку он решился сыграть со мной злую шутку, рискнув всем, что могло бы с ним за это произойти. Он намеревался, по меньшей мере, искалечить меня, если не убить, как я узнал потом от его гарсона, пообещавшего поддержать его в исполнении всех задуманных им планов. Войдя в дом, я поднялся как можно тише в комнату, где у меня было назначено свидание. Она располагалась на третьем этаже, потому что этот человек оставил второй этаж для важных гостей, какие могли бы к нему зайти. Обычно комната была довольно хорошо обставлена, но, не желая, чтобы правосудие наложило арест там, где он нанесет свой удар, хозяин кабаре все вывез накануне, причем никто, кроме его гарсона, не был в курсе этого дела. Он перевез мебель к кузену гарсона, кто был одним из его постояльцев и кому они оба доверили секрет. /Жаркое дело./ Я открыл дверь комнаты так же тихо, как и поднимался. Я все-таки затворил ее за собой и застыл без движения, как от страха наделать шума, его могли бы услышать снизу, так и для того, чтобы самому не упустить, когда будет подниматься хозяйка. Мы договорились, что я открою эту дверь, как только она в нее поскребется, и мне нужно было стоять совсем рядом, чтобы не спутать ее с людьми, случайно забредшими сюда. Время показалось мне достаточно долгим, прежде чем я услышал, как она поднимается; просто-напросто она хотела пронаблюдать, как все ее люди удалятся, перед тем, как идти ложиться. Между мужем и гарсоном было условлено, — как только я прибуду, тот тотчас явится на подъездную дорогу к дому, или же мэтр пойдет его искать, чтобы обменяться новостями. Это было исполнено точно по уговору, причем жена ничего не смогла заподозрить. Хозяин кабаре сказал гарсону держаться наготове — зверь попался в сети. Вот так он говорил обо мне, и он, без сомнения, верил, что моя смерть так же близка, как смерть бедного кабана или какого-нибудь другого загнанного животного. Как бы там ни было, его жена удалилась, проследив за уходом всех ее людей, поскреблась в дверь комнаты, и я поторопился ей открыть. Моментом позже мы улеглись в постель и находились там добрые полчаса, когда гарсон открыл входную дверь своему мэтру. Тот вооружился пистолетом и кинжалом, чтобы на сей раз меня не упустить. /Выпавший из окна./ Его жена и я были весьма далеки от мысли о том, что сейчас с нами случится, и мы задумывались лишь, как бы поприятнее провести время, когда этот муж, втихомолку поднявшийся со своим гарсоном, захотел открыть нашу дверь специально заказанным им дубликатом ключа. Мы были крайне удивлены, когда услышали эту возню, но так как, к счастью, я задвинул засов, у меня было время принять решение, подсказанное мне благоразумием, а именно — бежать. Но, когда я хотел одеться и кинуться во двор торговца жареным мясом, расположенный под окнами соседнего с комнатой кабинета, я оказался в такой спешке, что не успел натянуть ни мой камзол, ни штаны. Хозяин кабаре, кто был не менее предусмотрительным человеком, чем я, захватил с собой железный лом, чтобы разбить дверь, если она окажет ему хоть малейшее сопротивление, и так как дверь эта не была особенно крепка, он вскоре расколол ее надвое. Я был мудр — с первым же нанесенным им ударом я распахнул окно кабинета и выбросился на двор, где и свалился человек на двадцать подмастерий торговца, сидевших один подле другого. Они воспользовались прекрасным лунным светом, чтобы наворовать себе мяса, и вовсе и не думали обо мне. Так как я был совсем голый под рубахой, я позволяю поразмышлять, насколько они были поражены, увидев меня в подобном одеянии. Они меня знали, поскольку с тех пор, как я выиграл восемьдесят пистолей, я постоянно продолжал резвиться в прихожей Короля и не был там слишком несчастлив, так что эти легко нажитые деньги я и тратил так же легко, не отказывая себе в удовольствиях — торговцы жареным мясом и хозяева кабаре почувствовали это настолько же хорошо, как и торговцы перьями, тканями и лентами. И пока мне было позволено видеться с моей любовницей у нее, и даже после этого, я всегда был клиентом этого торговца жареным мясом, поскольку мне казалось, что у него имелось лучшее мясо, чем у других. Эти подмастерья, наслышанные о моей интрижке с женой их соседа, потому что после устроенного им разгрома и не могло быть иначе, прекрасно догадались тогда о том, что со мной приключилось. Их хозяин и хозяйка, вовсе не любившие его по причине его крайней скупости и из-за того, что он был мало сговорчив с теми, с кем имел дело, дали мне башмаки, плащ и шляпу. Они с удовольствием дали бы мне и целый костюм, если бы у меня было время его натянуть, но так как они боялись, как бы ревнивец не явился меня искать к ним, когда он увидит, что я не мог спастись в другом месте, они мне посоветовали бежать, не теряя ни минуты. Я счел, что их совет был совсем недурен, и, последовав ему, предстал перед тем же Комиссаром, кто отвел его в тюрьму, когда он мне устроил свою первую свару. Я, конечно, поостерегся рассказывать ему все, как оно было на самом деле, потому что этим я только бы вызвал смех над самим собой. Если правда, что нет на свете города, где безнаказанно плодится столько рогоносцев, как в Париже, не меньшая истина то, что это злоупотребление карается в определенных случаях, вроде моего. По крайней мере, если со мной, и не случилось большой беды, все же моя любовница, чью репутацию я всегда желал уберечь, не отделалась столь дешево. /Доходы полиции./ Итак, собравшись с духом рассказать ему ложь вместо правды, я начал говорить, якобы занимался игрой все послеполуденное время, и, задержавшись там до десяти часов вечера, так проголодался, выходя оттуда, что зашел в первое попавшееся мне на пути кабаре, попросил что-нибудь мне приготовить, но, под предлогом позднего времени, получил отказ; тогда я подумал, не направиться ли мне в знакомые места, где будут более милостивы со мной, и в этой надежде я явился к упомянутому хозяину кабаре; он пригласил меня подняться в маленькую комнатку рядом с его собственной, куда, как он мне сказал, он распорядится принести мне поесть; какой-то момент спустя он явился туда сам, делая вид, будто желает идти ложиться спать, и попросил меня пройти в его комнату в ожидании, пока мой ужин будет готов; я так и сделал, не подумав о том, что может со мной случиться; но всего лишь через минуту, вместо обещанного мне ужина, я увидел, как он входит в комнату в сопровождении двух гарсонов и двух бретеров, их я совсем не знал; они все впятером набросились на меня, ободрали меня догола, за исключением рубахи, и хозяин кабаре сказал мне вверить себя Богу, потому что он собирается заколоть меня кинжалом; я попросил его позволения удалиться в угол, дабы свершить там мою молитву; он мне это позволил; я вошел в кабинет, зная, что там имеется окно, выходящее на двор торговца жареным мясом, и выбросился в него, предпочитая лучше риск сломать себе шею, чем быть так подло зарезанным. Я добавил, что не знаю, почему хозяин кабаре настолько хотел меня убить, разве только потому, что я рассказал ему, как накануне выиграл шестьдесят луидоров в прихожей Короля и показал их ему в моем кошельке. Комиссар, знавший, что этот муж имел добрые резоны не желать мне ничего хорошего, не поверил всему, что я ему наговорил, кроме как под условием проверки. Он подумал скорее, что все, чуть было не произошедшее со мной, получилось из-за ревности; и сколько бы я ему ни повторял, что тот, без сомнения, позарился на мои деньги, я не произвел большого впечатления на его рассудок. Это было правдой, как я уже сказал, я действительно выиграл шестьдесят луидоров накануне, но вовсе не было правдой, будто я их ему показывал, или что вообще они были в моем кошельке — я их оставил дома по причине множества воров, царствовавших в Париже в те же времена. Поговаривали, что Королевский Судья по уголовным делам безнаказанно покровительствовал ворам за определенное вознаграждение, и я не знаю, была ли это правда или нет, но отлично знаю, что, начиная с момента, когда закрывались лавки, небезопасно было высовывать нос на улицу. В эту эпоху не существовало еще ни Лейтенанта Полиции, ни ночных караулов, а те, кто должны были заботиться о соблюдении публичной безопасности, обвинялись так же, как и Королевский Судья по уголовным делам, в том, что получали свою часть от совершаемых краж, отговариваясь, словно бы они совершенно не знали, кто их совершал. /Похвальное слово Месье Кольберу./ Добрым порядком, царящим сегодня, мы обязаны исключительно отеческим заботам Короля о своем народе и бдительности великого Министра, кто был смертельно ненавидим до настоящего времени, хотя, если внимательно изучить его поведение, то можно увидеть, что не существовало еще в Королевстве человека, кто трудился бы с такой пользой ради его величия. Именно ему мы обязаны устройством множества мануфактур, о каких никогда и не думали прежде. Доброе состояние Финансов, могущество Флота и тысяча других прекрасных вещей, перечислять их было бы слишком долго, также являются плодами его великого гения. /Муж рогат и побит./ Комиссар был не прочь, чтобы я подал жалобу. Он нашел хозяина кабаре грубияном, когда он имел с ним дело, полагал, что тот был недостаточно наказан, и очень хотел, чтобы на этот раз тот бы так дешево не отделался. Он мне дал разрешение уведомить против него, и, не имея для предъявления других свидетелей, кроме подмастерий торговца, кого я, наверное, помял, свалившись на них, Комиссар зарегистрировал их показания. Они ему сказали, что я, должно быть, весьма спешил выброситься с третьего этажа; я упал на двух их товарищей, и они от этого получили ранения, и эти последние требовали возмещения убытков от хозяина кабаре. Я не знаю, заслуживали ли их показания, чтобы возбудили расследование против него, я даже в этом сильно сомневаюсь. Тем не менее, либо Комиссар выкинул здесь какую-то штуку из своего ремесла, либо деньги, какие я щедро рассыпал, лишь бы не быть уличенным во лжи, произвели благоприятное впечатление на Королевского Судью по уголовным делам, но я получил от него все, чего только мог желать. В тот же день, во исполнение врученного мне декрета, я засадил моего человека в тюрьму Шатле. Он был страшно удивлен, когда оказался там, и не смог помешать себе обвинить в несправедливости того, кто выпускал против него декреты; едва его слова были переданы этому судье, как тот распорядился упечь его в карцер. Ему не позволяли там ни с кем разговаривать, а когда тюремщикам был отдан приказ еще хуже обращаться с ним, он начал понимать, что лучше бы ему молча страдать от положения рогоносца, чем выставлять себя на такие унижения ради желания на это пожаловаться. Жена вовсе не была огорчена его злосчастьем, потому что, не случись этого, он всерьез намеревался ее постричь. Он уже запер ее в комнате, где рассчитывал держать ее на хлебе и воде в ожидании, пока он не добьется приговора, позволяющего поместить ее либо в монастырь Магдалины, либо в другой подобный дом; но увидев, как стражники уводили в тюрьму не только его самого, но еще и его гарсона, она заговорила иным языком. Поначалу она кинулась ему в ноги, потому что была застигнута на месте преступления, но увидев, как его уводят, она быстро сообразила, что я где-то принял свои меры, и кто-то так прекрасно повернул дело, что явный рогоносец, каким он и был, он еще имел физиономию побитого, и она тоже подала жалобу против него. Правда, она действовала в такой манере только потому, что я ей велел сказать, как она должна поступать, если хочет спасти свою репутацию. Ее жалоба достаточно совпадала с моей. В ней говорилось, что он имел намерение меня изувечить, и именно такой ужин он мне готовил, вместо того, о каком я его попросил, войдя к нему. Она обвинила его также и в том, что сделал он это из ревности и вследствие той несчастной страсти, что привела его уже один раз в тюрьму. Эта женщина, едва получив свободу, была необычайно поражена, увидев свою первую комнату без всякой мебели. Хорошенько осведомившись, мы открыли, что и это тоже сделал он; мы даже нашли место, куда он велел перенести всю мебель. Было признано, что он заранее задумал свой удар, поскольку постарался поставить мебель в укрытие, и я потихоньку передал двум его сообщникам, что их ждет веревка, если они не найдут средства спастись. Один был виновнее другого, поскольку он во всем помогал своему мэтру; но, хотя его товарищ был не только невиновен, но даже не знал, почему его арестовали, дрожал он от этого ничуть не меньше. На него напал жуткий страх, когда ему объявили, что его обвиняют в сокрытии мебели и в желании меня ограбить. Он знал, что в Париже совершается множество несправедливостей, и приговаривают не меньше невиновных, чем спасают преступников. /Нагоняй от Месье де Тревиля./ Муж написал письмо родственнику Месье де Тревиля, где он изложил ему свое несчастье. Этот Магистрат, бравый человек, был тронут искренней интонацией, исходившей от его письма. Он показал его Месье де Тревилю, сказав ему, — поскольку у него больше влияния на меня, хотя бы потому, что я был из его страны, ему надо помешать мне вносить еще больший беспорядок в это семейство; в случае, если я проявлю неповиновение к его внушениям, ему самому придется пригрозить мне употребить власть, дабы отправить меня назад к моему отцу. Месье де Тревиль, питавший большое уважение к нему, пообещал сделать все, что тот пожелает, и он тотчас послал сказать Атосу привести меня к нему на следующий день, прямо к его утреннему туалету. Я туда явился, не зная, чего он от меня хочет, и даже не догадываясь ни о чем. Когда я прибыл, Месье де Тревиль был еще не совсем одет, но, покончив с этим через минуту, сказал мне пройти вместе с ним в его кабинет, у него есть о чем со мной поговорить. Когда мы там расположились, он спросил у меня, с каким намерением я явился в Париж и не было ли моей целью добиться здесь успеха; он еще не думал осведомляться об этом у меня, но получив два дня назад письма из страны, которыми я ему был рекомендован, он не хотел бы дольше медлить с этим вопросом. Я отвесил ему глубокий поклон, поверив, что он говорит со мной чистосердечно, и ответив ему, что никогда у меня не было другой заботы с тех пор, как я покинул страну, кроме той, о какой он мне сказал; я был страшно поражен, когда он повернул ко мне медаль другой стороной как раз тогда, когда я меньше всего этого ждал. Ибо он мне заметил, что я должен бы лучше полагаться на него и не бояться наивно высказать ему мою мысль. Тогда я спросил его, что он этим хотел сказать, и попытался убедить его, что не было у меня никогда другой мысли, кроме той, какую я ему засвидетельствовал, и было бы совсем бесполезно желать требовать от меня другого объяснения. Месье де Тревиль ответил мне с холодностью, покачивая головой, чтобы еще лучше показать, насколько он не верит моим словам, — если у меня больше нет доверия к нему, то и мне не следует ожидать от него хотя бы единой услуги; он прежде всего любит откровенность, и когда он видит, что кому-то ее недостает, то ставит ни во что все другие качества, какими такой человек мог бы обладать помимо нее. Я предпочел бы, чтобы он говорил со мной по-гречески, чем таким образом, потому что и тогда я понял бы его не лучше. Он спросил меня, какую дорогу я выбирал до сих пор, чтобы добиться успеха, и не имел ли он резона верить, что я ему вру, когда я его заверял, будто явился в Париж только с этой целью; разве я когда-нибудь слышал, что ее добиваются, связываясь с хозяйкой кабаре, как сделал я сразу же по моем прибытии; он не отрицает, что добрые милости какой-нибудь Дамы лишь придают блеск достоинствам молодого человека; но надо, чтобы Дама была иного ранга, чем та, с какой я виделся; интрижка с благородной женщиной считалась бы галантностью, в то же время, как та, что я завел с этой женщиной, зачтется мне, как дебош и подлость. Я нашел несправедливость в том, что он мне говорил; в конце концов, порох всегда порох, и ничуть не более позволено благородной Даме заниматься любовью, чем женщине из простонародья; но так как обычай дозволял ему эти упреки, я почувствовал себя столь оглушенным, что не имел сил ответить ему хоть единым словом. Он воспользовался этим моментом, чтобы спросить меня, на что я решусь — покинуть эту женщину или же вовсе отказаться от моего успеха; у него не было другого выбора, и если я не сделаю этого добровольно, он будет вынужден поговорить об этом с Королем из страха, как бы я не обесчестил мою страну жизнью изнеженной и недостойной человека моего происхождения; может быть, я еще не знаю, но все мои соотечественники, прослышав о моей связи, насмехаются надо мной. Я был тронут этими упреками до такой степени, что мне просто невозможно передать. Я потупил глаза, как человек, взятый с поличным, и Месье де Тревиль, поверив, что наполовину меня убедил, окончательно привел меня в смущение, набросав пикантные черты всех тех людей, кто вели такую же жизнь, какую вел и я до этих пор. Он обрадовался, доведя меня до такого состояния, какого он и хотел, и воспользовался им, спросив меня, не желаю ли я пообещать ему никогда больше не видеться с этой женщиной. Какой-то момент я был в нерешительности, поскольку знал, что для человека чести дать слово — всегда означает его сдержать. Месье де Тревиль, видя мои колебания, нисколько не был удивлен, потому как знал, что победа над самим собой в такого сорта обстоятельствах никогда не дается без усилий. Итак, сменяя убеждения на укоры, он попытался всеми способами окончательно вытащить меня из той грязи, куда я попал. Наконец, переломив себя, как только смелый и решительный человек может над собой это сделать, я сказал ему тоном, чудесно ему понравившимся, что со всем этим разом покончено, и я буду признателен ему всю мою жизнь, так как он увел меня от пропасти, куда я так опрометчиво устремился; я никогда не увижу эту женщину и согласен всю мою жизнь слыть за подлеца, если окажется, что я изменил данному ему слову. /Отличное письмо разрыва./ Он был рад тому, что я причинил себе эту боль, потому как он вывел отсюда, что мои намерения были добрыми. Однако, так как следовало сделать две вещи, первое — вытащить ее мужа из тюрьмы, второе — опять свести их вместе, да и попытаться утешить ее в том крахе, в какой я ее ввел, я оставил Месье де Тревилю и его родственнику две первых заботы, а сам взялся лишь за третью. Я написал этой женщине, что имел несчастье вынуждать ее губить свою репутацию дважды, и не хочу подвергаться в третий раз тому же самому; Небо, сохранившее ее, словно чудом, от того, что должно было с ней случиться, может быть, наконец устанет приходить ей на помощь, если увидит, как мы злоупотребляем его расположением; я ей советовал наладить отношения с ее мужем, если, конечно, он того же хочет, а родственник Месье де Тревиля, уже примирявший их однажды, хочет проявить милосердие и потрудиться над этим еще и во второй раз; все, что я могу сделать в настоящее время для доказательства моего истинного уважения к ней — это пожелать, чтобы она никогда не разделяла своих милостей с кем-то другим, кроме ее мужа; женщина никогда не бывает более уважаемой, чем когда она бывает мудра, и она может рассчитывать, что я всегда буду тем большим ее другом, поскольку не желаю более быть ее любовником исключительно ради ее интересов, никаким образом не беря в расчет мои собственные. Я приложил к этому письму половину моих денег в свидетельство того, что если она пожелала отдать мне свое сердце, то и я тоже хотел поделиться с ней всем, что было у меня самого ценного. Она была страшно поражена получением этого письма, и, отправив назад мои деньги, ответила мне в столь нежных и трогательных выражениях, что, доведись мне еще раз давать слово Месье де Тревилю, не знаю, захотел бы ли я это сделать. Но, наконец, оказавшись связанным собственным обещанием, потому что частенько это счастье — не осмеливаться делать то, что подсказывает нам наша слабость, я твердо противостоял бесконечным чувствам, представлявшим мне, какая это жестокость к себе самому так обращаться с этой женщиной. Я ей ответил, тем не менее, в выражениях столь же достойных, как и у нее, хотя они и не были такими же страстными. Но так как ничто не могло ей понравиться, если только я не возвращу ей моего сердца, она вновь вернула мне деньги, которые я счел весьма кстати предложить ей снова. Я это сделал, дабы показать ей, что не испытываю недостатка ни в любви, ни в признательности, но важные причины вынуждают меня забрать у нее мое сердце. Она примирилась со своим мужем, кого родственник Месье де Тревиля во второй раз освободил из тюрьмы, но либо этот бедняга впал в такое горе от обращения с ним его жены, либо он был поражен болезнью апатии, но он умер, протянув пять или шесть месяцев. Его вдова сделала тогда все возможное, лишь бы вновь со мной свидеться, видимо, льстя себя надеждой, поскольку она была Демуазель точно так же, как я был Дворянином, и не было у нас состояния ни у одной, ни у другого, — может быть, я буду достаточным сумасшедшим и женюсь на ней — я прекрасно знал, однако, что нет, я так ей и сказал на ухо, едва она меня об этом спросила. Тем не менее, я не мог помешать ей верить во что угодно, и она меня преследовала до того момента, когда я был принужден заявить ей, что не только она никогда не будет моей женой, но я еще и намерен не видеться с ней больше всю мою жизнь. /Любовь оборачивается ненавистью./ После смерти мужа она опять взялась за свое первое ремесло, сдачу внаем меблированных комнат; она сняла дом на улице Старых Августинцев, и, словно забыв все мои жестокости, предложила мне снова поселиться вместе с ней. Это было весьма соблазнительно для человека, не страдавшего от избытка денег, да вдобавок еще и достаточно влюбленного, но, хорошенько над этим поразмыслив, я не захотел ничего такого делать. Это вывело ее из себя, ее любовь обернулась яростью; теперь не существовало ничего такого, чего бы она не сделала, чтобы отомстить за презрение, какое, она в это поверила, я испытывал к ней. Когда она проживала на улице Монмартр, некий Капитан швейцарцев, по имени Страатман, кто сделался завсегдатаем ее дома по причине доброго вина, имевшегося в ее подвале, удовлетворившись на другой манер, начал ей рассказывать, найдя ее прелестной, то, чем она была на самом деле. Пока мы оставались добрыми друзьями, она не желала его слушать, но увидев, наконец, по тому, как я с ней обращался, что не на что больше надеяться со мной, она начала менять свое поведение по отношению к нему. Он тут же переехал к ней, дабы продолжать за ней ухаживать более настойчиво, и, делаясь все более влюбленным день ото дня, он сказал ей, увидев, что она ни в чем не хотела ему уступить, что он скорее решится жениться на ней, чем не иметь возможности удовлетворить свою страсть. Это было большим преимуществом для нее, он имел достойную должность, приносившую ему крупный доход; потому она поймала бы его на слове в тот же час, если бы не боялась, что, когда пройдет его фантазия, он не стал бы дурно с ней обходиться. Она полагала невозможным, чтобы он не слышал о нашей связи, и опасалась, как бы однажды он ее в этом не упрекнул. Итак, страх перед будущим заставлял ее пренебрегать настоящим; она ему откровенно сказала, что слухи не щадят никого, и ее муж имел слабость приревновать ее ко мне; она не желала подвергаться этому во втором браке, из страха, как бы второй муж не устраивал ей таких же сцен, как и первый. /Плата за преступление./ Швейцарец, кто не был слишком разборчив по этому пункту, ответил ей, что если всего лишь такая малость мешает ей быть его женой, это не должно ее останавливать; его слабым местом было как раз не верить всему тому, что ему говорили; он, конечно бы, не потерпел в случае, когда бы женился на девице, констатировать, что она была женщиной; но у него не было никаких опасений сделаться ревнивцем, особенно по отношению к женщине, уже побывавшей замужем, поскольку найти ее вдовой одного мужчины или двух означало примерно одно и то же, и не было бы ничего особенного, когда бы даже, вместо двух мужей, она бы имела дюжину. Однако, так как эта женщина была вольна пользоваться им, чтобы отомстить мне, она ему сказала, — если его не интересует то, что она ему говорит, то он даже не ровня ей, поскольку она не выйдет снова замуж до того, как я буду мертв, потому что она не могла выносить вида человека, явившегося причиной того, что ее честь была скомпрометирована. /Двое на одного./ Мне хотелось бы верить, что Швейцарец был смел, когда дело касалось его долга, но не найдя, отчего он должен рисковать собственной жизнью по фантазии своей любовницы, он предложил ей дать Швейцарцев из своей роты, чтобы она делала с ними все, что захочет. Она пообещала выйти за него замуж на этом условии, и ее любовник дал ей двух человек, отрекомендовав их, как самых бравых из Полка Гвардейцев; они явились на улицу, где я проживал, дабы нанести мне оскорбление, когда они увидят меня, выходящим из дома. Они не замешкали с исполнением; заметив меня издалека, они пошли мне навстречу, разыгрывая пьяниц. Я хотел их обойти, нимало не догадываясь об их намерениях, но, нарочно натолкнувшись на меня, они едва не опрокинули меня на землю. Так как я приписал это опьянению, то удовлетворился, сказав им несколько слов, чтобы заставить их от меня удалиться. Тогда они снова перешли в нападение, и тут я сразу же сообразил, что их удар был подготовлен заранее; я выхватил шпагу, чтобы помешать им приблизиться еще больше, и тотчас же они взяли в руки свои шпаги, по-прежнему играя пьяных. Я был немного удивлен их манерой драться, я не был к ней привычен. Уверен, тем не менее, что если бы я имел дело с одним, я бы быстро свел с ним счеты, но так как их было двое против меня, я прислонился спиной к стене из страха, как бы один из них не атаковал меня сзади, пока другой будет нападать спереди. В конце концов, я не знаю, что бы из всего этого вышло, потому что один человек перед двумя врагами всегда имеет одного лишнего, когда Горожане избавили меня от этой опасности, напав на них, вооруженные длинными палками, чтобы доставать их с более дальнего расстояния. Они обрушили на них несколько ударов по плечам, и два Швейцарца, видя себя столь славно атакованными, развернулись против них, оставив меня в покое. Те, кто на них напали, не стали затруднять себя их арестом и позволили им обратиться в бегство. Однако я обнаружил, что был ранен ударом шпаги, нанесенным одним из двоих мне в правое плечо; к счастью для меня, перевязь отразила большую часть удара, и моя рана оказалась легкой; я пролежал в постели всего лишь два или три дня. Швейцарец тотчас потребовал своего вознаграждения у Дамы, пообещав ей, что его солдаты вскоре завершат начатое ими дело. Так как она видела его столь настойчивым, то подумала, что он заслужил быть вознагражденным — она вышла за него замуж в соответствии с его желанием; но когда он получил ее в качестве собственной жены, он рассудил, что было бы весьма некстати обременять себя убийством ради любви к ней. Вот как закончились первые любовные похождения, какие я имел в Париже; я был счастлив тем, что удержался здесь, а все произошедшее со мной сделало меня более мудрым. Часть 5 Баталия при Рокруа и первые шаги Мазарини Король, с трудом выносивший влияние, какое Кардинал де Ришелье приобрел над ним, не желая претерпевать те же огорчения при другом Министре, вовсе не хотел замещать его кем бы то ни было, пока будет жив. Все были этим удивлены, потому что он не казался более способным самому заниматься делами; кроме того, он не отличался крепким здоровьем. Но он подумал, что посредством учрежденного им Совета справится со всеми вещами; главное, если Государственные Секретари пожелают исполнить их долг. Среди них было двое достаточно способных, а именно Месье Денуайе и Месье де Шавиньи, но что касается двух других, то они немногого стоили, и не следовало особенно рассчитывать на них. До сих пор они подражали примеру Короля, сваливая на своих подчиненных все дела, что были у них на руках, поскольку видели, как Король проделывал то же самое по отношению к своему Министру. /Преемники Кардинала./ Как только Кардинал де Ришелье навеки закрыл глаза, Шавиньи, кто был его ставленником и кто, в этом качестве, разделял все его страсти, пока тот был жив, полагая, что нажил себе множество врагов, постарался добиться их расположения поведением, совершенно противоположным тому, какое он проявлял по их поводу. Королева особенно его ненавидела, потому что он всегда следовал примеру своего Мэтра, кто имел мало почтения к ней, пока держал в своих руках высшую власть. Претендующие на знание источника такого неуважения говорят, что раньше он питал некие чувства к этой Принцессе, и когда она оказалась слишком мудрой, чтобы ответить на них в той манере, в какой, может быть, ему этого хотелось, он начал преследовать ее, дабы наказать за то презрение, какое она ему выказала. Я не сумею сказать, было ли это правдой или нет, потому что, хотя этот слух столь распрекрасно распространился в мире, что его теперь считают абсолютной истиной, достаточно известно, до чего порой доходит ненависть, какую обычно испытывают к Министрам, чтобы не доверять полностью всему тому, что может быть опубликовано им в ущерб. Не существует ничего, что бы злобно не изобреталось для их поношения, и, кажется, достаточно о них позлословить, чтобы заставить поверить во все, что о них говорят. Итак, не утверждая и не опровергая этого обвинения, я буду доволен сказать, что, должно быть, Королева была сильно раздражена против всех тех, кто помогал Кардиналу ее преследовать; и Шавиньи, знавший, что она должна бы обвинять его еще больше, чем кого-либо другого, учитывая, какое участие он имел в советах Его Преосвященства, сделал все, что только мог, лишь бы эта Принцесса забыла, из-за чего она не желала ему добра. Если бы речь шла только о том, как бы обезоружить ее гнев, он, может быть, в этом бы и преуспел, поскольку Принцесса была добра, легко забывала наносимые ей оскорбления; но, к несчастью для него, она уже слишком широко распахнула свою душу Кардиналу Мазарини. Этот человек был хитер и ловок, втерся туда огромной услужливостью и бесконечно повторяемыми заверениями в своей полной преданности ее службе, вопреки и против всех, не исключая даже самого Короля. Это чрезвычайно нравилось Принцессе; она, по примеру всех других женщин, любила не только слепое подчинение, но еще и лесть. /Агония Людовика Справедливого./ Кардинал рисковал немногим, безоглядно обещая ей столько вещей разом. Он видел, что Король умирает, и нет ни малейшей надежды на возможность вылечить его от медленной лихорадки, подтачивавшей его долгие годы. Его тело не было больше ничем иным, как настоящим скелетом, и хотя ему шел еще всего лишь сорок второй год, он был доведен до такого беспомощного состояния, что истинный Король, каким он и был, желал бы смерти во всякий день, если бы это не было запрещено ему, как христианину. Тем не менее, он не мог помешать себе бросать время от времени взгляды на колокольню Сен-Дени; он видел ее из Сен-Жермен-ан-Лэ, где почти всегда находился, и вздыхать, посмотрев на нее. Он даже говорил своим куртизанам, что именно там закончится его земное величие, и хотя и надеялся, что Бог окажет ему милосердие, никогда это не будет столь рано, как он бы того хотел. Впрочем, причиной того, что Кардинал Мазарини так безоглядно обещал все это Королеве, был страх, как бы она не примирилась с Месье де Шавиньи; Его Преосвященство тайком противился этому всячески, как только мог. Так как он, конечно, предвидел, что, следуя обычаям Франции (их он старался до тонкости изучить), Королева должна была получить опекунство над нынешним Королем, кому было тогда не более четырех лет, и забрать также всю власть в свои руки, он не хотел допустить этого Государственного Секретаря до такого благоприятного положения, когда тот смог бы оспаривать у него Министерство, к которому уже секретно стремился. Итак, чтобы добиться в этом успеха с большей легкостью, не было ничего такого, на что бы он не пошел, лишь бы завоевать расположение особ, близких к Королеве, он даже притворился влюбленным в одну из ее камеристок, по имени Бове, по его расчетам, находившуюся в самых лучших отношениях с ней. Бове, настолько любившая всякую лесть, что всегда была готова купить ее дорогой ценой, необычайно обрадовалась, что ей предложили ее даром, и она сделала подле своей Государыни все, что он хотел. Она молила ее не только устранить Шавиньи, но еще и содержать в секрете все обещания, данные ей Кардиналом Мазарини. Она говорила Королеве, что у нее здесь еще больше интереса, чем у него, потому что Король, ее муж, не испытывая большого доверия к ней, прежде, чем умереть, может принять такие решения, какие ей вовсе не понравятся, и ей было бы хорошо не только иметь в его Совете человека, кто мог бы отвести удар и при этом не быть заподозренным, будто делает это ради личного интереса, но кто еще мог бы ее обо всем предупредить; и она, таким образом, смогла бы вовремя навести порядок во всех делах; если же она ничего не узнает, кроме как после удара, то окажется в гораздо большем затруднении. /Завещание Короля./ Королева поддалась ее совету, поверив, что та ей дала его исключительно ради любви к ней, не ища здесь ни малейшей выгоды. Месье де Шавиньи, не добившись ничего из того, что он желал, перевел огонь на другой фланг, дабы не быть застигнутым врасплох, когда Король скончается. Он примирился с Герцогом д'Орлеаном, с кем он не слишком хорошо ладил прежде. Печатью их соглашения стало то, что он пообещал Герцогу вынудить Его Величество составить такое завещание, какое бы столь прекрасно ограничило власть Королевы, что если бы оно и не могло помешать ей быть опекуншей своего сына, но зато она была бы обязана всегда обращаться к нему, когда бы захотела что-либо предпринять. Герцог д'Орлеан, кто далеко не пользовался никогда никаким влиянием при Дворе, был оттуда изгнан и содержался в большом пренебрежении. Если бы не знали, что он был братом Короля, об этом никогда бы не догадались. Он обрадовался такому предложению. Он согласился на него всем сердцем и наобещал тысячу прекрасных вещей Шавиньи, лишь бы тот добился удачи в своем предприятии, и тот взялся за работу, не теряя времени. Он сказал Королю, чье здоровье угасало день ото дня, что если он вовремя не предупредит все, что может случиться после его смерти, его сын, вместо того, чтобы стать однажды самым могущественным Принцем Европы, каким он, казалось, должен бы явиться по рангу, в какой он возведен Богом, легко может оказаться весьма удаленным от этого счастья; Королева, с тех самых пор, когда она прибыла во Францию, всегда поддерживала связи с Королем, ее братом, вопреки всем сделанным ей запретам; ему страшно огорчительно освежать память Его Величества, потому что это не может быть ему особенно приятно, но, наконец, требовалось принять меры по поводу этого злоупотребления, если, конечно, не желать все погубить; и лучше стоило на один момент оживить то горе, какое причинял ему этот сговор, чем промолчать и не советовать ему принять все необходимые распоряжения в столь важной ситуации. Этот так называемый сговор послужил, впрочем, предлогом Кардиналу де Ришелье для преследования Королевы. В соответствии с этим, он устраивал ей действительно невероятные сюрпризы, в какие потомство никогда не сможет поверить, если все те, кто захотят писать историю верно, не будут обязаны в точности их передать. Он заявлял, — когда Королева получала письма из Испании, будто бы она прятала их у себя. Дабы еще больше унизить эту Принцессу, он вырвал согласие у Его Величества, кто не допускал никаких шуток по поводу сговоров с Испанией, как он показал это в деле Сенмара, на посещение ее неким Канцлером. Он представлял собой странного Комиссара — этот человек, кто был дважды монахом Картезианского ордена, и ему не нужно было ничего большего, чтобы ввести его в искушение. Так как эта Принцесса была красива, и хотя никто и никогда не видел ее тела, чтобы говорить о нем определенно, но по тому, что являлось снаружи, можно было предположить, что скрытое под платьем не было менее прекрасно, чем остальное. Ее грудь и руки были великолепны и превосходили белизной цветы лилий. /Весьма оригинальный монах./ Канцлер никогда бы не получил такого поручения, если, выйдя из монастыря, он сохранил бы те же чувства, какие его туда привели. Но тогда, как он там находился, его настолько терзали разнообразные искушения, что он частенько по ночам будил Монахов. Среди прочих, искушение плоти особенно его донимало, и так как ему позволили в такие моменты ходить звонить в колокол, дабы все Братья за него молились, только и слышали во всякий час, как звонил этот колокол; так что проживавшие вокруг монастыря спрашивали себя, что бы это могло означать, вслушиваясь в столь частые звоны. Но либо Бог не внял их молитвам, либо он сам не заслужил того, чтобы Господь им внимал, в конце концов он отрекся от этого призвания и нашел себя в службе при Дворце. Он совсем неплохо там преуспел, поскольку сделался Канцлером, и в довольно молодом возрасте. В самом деле, он жив еще и сегодня, и по-прежнему испытывает столь огромные искушения, особенно того рода, о каких я говорил, что об этом рассказывают странные вещи. И если кому-то угодно верить всему, что о нем говорят, заявляют еще, будто он употребляет совсем другой колокольчик, чем тот, у Картезианцев, для смирения своих искушений. Шавиньи не походил на него с точки зрения тех советов, какие он дал Королю. Его Величество оценил его мнение и в то же время потрудился над декларацией, которой он намеревался, после своей смерти, разделить власть между Королевой, Герцогом д'Орлеаном и Принцем де Конде. Королева была предупреждена об этом Кардиналом Мазарини; она молила его поговорить с Королем, раскрыть ему глаза на то, что те, кто ему это посоветовали, грубо злоупотребили влиянием, какое они имели на его душу; Герцог д'Орлеан всегда был поджигателем в его Королевстве; стоит дать ему хоть малейшую власть, как возобновится гражданская война, какую он столько раз разжигал; не менее опасно давать ему в союзники Принца де Конде, потому что у него одного мальчики из всей Королевской Семьи; он, может быть, попытается возвысить их в ущерб сыновьям Его Величества. У нынешнего Короля имеется брат, кто моложе его на два года и несколько дней. Это Месье, кто жив в настоящее время, это Принц, кто после того, как носил в молодости имя Герцога д'Анжу, принял имя Герцога д'Орлеан после смерти его дяди. Однако, можно сказать, он не имеет ничего общего с ним, кроме этого имени — насколько тот был расположен прислушиваться к врагам Государства, настолько этот покорен приказам своего Государя. Единственное нарушение, какое он себе когда-либо позволил, случилось, когда он покинул двор и уехал в Виллер-Котре, по причине опалы, наложенной на Шевалье де Лорена, его фаворита; но и это не продлилось дольше времени, понадобившегося Месье Кольберу для того, чтобы съездить за ним. Как только ему напомнили о его долге, он вернулся, и никогда больше не видели, чтобы с ним приключилось нечто подобное. /Сообразительный Кардинал./ Кардинал Мазарини был слишком тонким политиком, чтобы взять на себя ту миссию, какую Королева желала ему поручить. Он боялся, как бы она не пришлась Королю не по вкусу, и как бы он не прожил достаточно долго, чтобы заставить его в ней раскаяться. В то же время, как он обхаживал так Его Величество, он хотел делать то же самое и с Королевой; он сказал ей, что если не брался за это поручение, то лишь потому, что ждал более благоприятного случая оказать ей услугу — если бы она направила с этой миссией кого-нибудь другого, то Король не преминет с ним об этом поговорить, и тогда он сможет высказать ему свое мнение и одним словом сделать гораздо больше, чем теперь целой сотней, Королева поверила в его добросердечие, не дав себе труда узнать, отчего проистекал его отказ. Она обратилась к Месье Денуайе, поручив ему сыграть перед Королем ту роль, какую Кардинал не захотел исполнить. Месье Денуайе, чересчур обрадованный, что может оказать услугу этой Принцессе, согласился взять на себя эту миссию, не слишком задумываясь, чем она, возможно, для него обернется. Он положился на то, что, обладая достаточным влиянием на душу этого Принца, по причине общей с ним склонности к набожности, он будет выслушан милостиво. Но Его Величество, вбивший себе в голову, что должен остерегаться снисходительности, какую Королева, его жена, имела к Королю Испании, ее брату, в частности, и ко всей этой Нации в целом, весьма дурно приняв его предложение, запретил ему когда-либо снова говорить с ним об этом под страхом подвергнуться его негодованию. Ответ, вроде этого, и особенно манера, в какой он был дан, заставили бы другого сделаться мудрее; в самом деле, Король сопроводил свои слова весьма недвусмысленной миной. Он был свободен рассудить, что если повторит совершенную ошибку, то может очень сильно в ней раскаяться. Но то ли он хотел услужить Королеве во что бы то ни стало, то ли испугался, что впустил в душу Короля досаду на эту Принцессу, а милосердие заставляло его желать видеть Его Величество умирающим с более христианскими чувствами, только он воспользовался этим предлогом и посвятил исповедника Короля в свои интересы. Он сказал ему — если тот желает ему помочь, надо, чтобы он переубедил Короля насчет этого дела, и так как они были добрыми друзьями, и он даже поместил свои деньги в Дом обета Святого Людовика, откуда был этот Иезуит, тот пообещал ему все, что он от него хотел. Его положение давало ему все удобства для этого, когда бы ему не заблагорассудилось; итак, он не стал тянуть с исполнением своего слова, Король принял его ничуть не лучше, чем Денуайе. Исповедник подумал, что не должен сдаваться с первой попытки, и, обладая полномочиями говорить с ним сурово, он мог воспользоваться ими в пользу своего друга. Итак, снова перейдя в нападение, он сделался настолько неприятен Его Величеству, что тот прогнал его от Двора. Иезуиты не одобрили выходки, совершенной исповедником без их ведома, и так как Король пригрозил им взять в будущем исповедника из другого монастыря, потому что они вмешивались в слишком многие вещи, они открыли Его Величеству, что он должен бы гораздо менее сердиться на них из-за всего случившегося, чем на Месье Денуайе; это он был причиной ошибки, допущенной его исповедником, и без него он никогда бы об этом и не подумал. Королю нетрудно было в это поверить, потому что Государственный Секретарь пожелал сам начать то, что другой попытался осуществить; итак, он повелел ему удалиться от Двора, а его должность была отдана Месье Телье. /Интриги Государственных Секретарей./ Денуайе удалился в свой Дом в Дангю, находившийся всего лишь в восемнадцати или двадцати лье от Парижа. Он счел, что его опала не затянется, потому что Король не был способен особенно долго прожить. Он счел также, что так как он не подавал в отставку со своего поста, Королева вернет его на прежнее место тотчас, как только этот Принц закроет глаза. Он имел право надеяться на это, нисколько не льстя себе самому, поскольку вовсе не ради себя он потерял добрые милости Его Величества; итак, перенося свою беду с тем большим терпением, что был убежден в ее недолговечности, он ожидал много большей прибыли от времени, чем мог бы получить от какой бы то ни было интриги. Шавиньи, осознав себя триумфатором и над своим коллегой, и над исповедником Его Величества, составил с Королем декларацию такую, какую он ему присоветовал. Власть Королевы была там ограничена очень тесными рамками, хотя она и объявлялась опекуншей своего сына, Король устанавливал также Совет при этой Принцессе, дабы, когда он будет мертв, она ничего бы не смогла сделать без его одобрения. Шавиньи вошел в него и надеялся в нем удержаться вопреки Королеве, потому что Герцог д'Орлеан и Принц де Конде были до сих пор в сговоре с ним. Наконец, дабы придать более подлинности этой декларации, Король повелел зарегистрировать ее в Парламенте, и Его Величество заявил, что его последней волей было, чтобы она была исполнена от точки до точки после его смерти. Королю стало еще хуже через несколько дней, и так как было ясно видно, что он не протянет более пяти или шести дней, Королева повела интриги вокруг Парламента, дабы, как только его больше не будет, эта декларация была бы признана недействительной. Она заявляла, что этот документ не мог оставаться в силе, потому что он противоречил не только законам Королевства, но даже просто здравому смыслу. Действительно, каждый видел, что Его Величество не очень хорошо подумал, когда вручал главное могущество в руки двух первых Принцев Крови, не видевших другого препятствия к своему возвышению, кроме двух маленьких Принцев, кого он оставлял в столь нежном возрасте. Не то, чтобы их считали способными сделать что-либо вопреки их долгу, — их власть уравновешивалась властью Королевы, кто, как мать, имела несравненно больше интереса, чем все другие, помешать им что бы то ни было предпринять против ее детей; но так как частенько случаются вещи и более невероятные, а вдобавок прежнее поведение Герцога д'Орлеана должно было всех заставлять остерегаться его, каждый находил, что Королева была в полном праве изменить сложившийся порядок вещей. Король за несколько дней до смерти принял большую часть Офицеров, как из его Дома, так и из его армий, дабы они пообещали ему, что какие бы интриги ни велись против его сына, они всегда будут ему верны. Не нашлось ни одного, кто бы ему этого не пообещал, и даже клятвенно — однако, наибольшая их часть вскоре оказалась клятвопреступниками. Испанцы, знавшие, в каком состоянии находился Король, и что интриги, составлявшиеся при Дворе, очень скоро его расколют, приготовились воспользоваться нашими беспорядками. /Герцог д’Ангиен./ Кардинала Инфанта не было больше во Фландрии, и Король Испании отправил ему на смену Дона Франсиско де Мело. Он рассуждал в своем Совете, не воспользоваться ли столь благоприятными обстоятельствами, чтобы отбить Аррас и отбросить нас за Сомму. Но Граф де Фонтен, кто был Мэтром Главного Лагеря всех испанских сил, каким является сегодня Граф де Мартен, придерживался мнения, что лучше войти во Францию, потому что ее города падут сами собой, если бы им когда-нибудь удалось возбудить там какие-нибудь восстания. Едва Мело услышал, что большинство других Офицеров Генералитета было того же мнения, как он к ним присоединился. Он приблизился к Сомме, и так как состояние Короля заставляло еще более опасаться их сил, Герцог д'Ангиен, находившийся во главе нашей армии во Фландрии, получил приказ соприкоснуться с ними, не ввязываясь в битву. Он был еще так молод, что, по всей видимости, не мог справиться со всем этим один; вот почему ему придали Маршала де л'Опиталя, дабы предотвратить то, что бурлящий огонь его юности мог вынудить предпринять весьма некстати. Наш полк вовсе не удалялся от Дворе, потому что, хотя армия Герцога была слабее армии врагов, можно было бояться всего от амбиций знати, и не следовало настолько лишаться всех войск, чтобы быть не в состоянии им воспротивиться. Королева в последние дни жизни Короля велела выведать в Парламенте, не в настроении ли он будет отменить подтвержденную им декларацию, доверив ей опеку над сыном во всей полноте, какой бы могла желать мать. Она воспользовалась для этого своим первым Капелланом, Епископом Бове, происходившим из одного из самых значительных Судейских семейств. Он превосходно там преуспел, и его родственники, льстя себя мыслью, что вознаграждение за эту услугу будет началом их успеха, внушили ему надежду на все, думая, что, когда он достигнет тех почестей, какие они ему предрекали, он поделится с ними своим счастьем. Королева, успокоенная с этой стороны, оставила Короля умирать с большей безмятежностью, чем, казалось, должна была бы иметь в том состоянии, в каком пребывала. Может быть, она была утешена радостью видеть, что участь Короля, ее сына, будет теперь в безопасности в ее руках, чем тогда, когда она боялась, как бы Герцог д'Орлеан и Принц де Конде не злоупотребили бы властью, данной им Королем в его декларации. Может быть, также ее горе не было так живо, как если бы эта смерть была бы непредвиденной; но так как этот Принц давно угасал, и уже больше месяца ожидали, что он во всякий день может скончаться, не было ничего удивительного, что она смирилась с идеей этой разлуки, обычно столь тяжкой для женщины. Наконец Король умер, Королева, найдя средство вынудить Герцога д'Орлеана отказаться от власти, данной ему Королем в его декларации, предстала вместе с ним перед Парламентом. Эта Компания, главные члены которой были подкуплены Епископом Бове, пожаловала ей Регентство с абсолютным могуществом, вопреки последним намерениям Его Величества. /Рокруа./ За несколько дней до смерти Короля Мело, после того, как он в течение некоторого времени разыгрывал желание вторгнуться во Францию, форсировав Сомму, внезапно повернул в сторону Шампани, где осадил город Рокруа. Этот город, похожий на бульвар с той стороны, где Нидерланды прилегают к нему, расположен весьма выгодно. Громадное количество лесов с одной стороны делает подступы к нему чрезвычайно трудными, а с другой болото сделало бы его неприступным, если бы окружало его полностью. С таким положением было бы чем провалить замысел Мело, если бы город был достаточно снабжен всеми вещами и если бы его укрепления были бы в добром состоянии; но либо Кардинал де Ришелье счел перед смертью, что Испанцы не готовы предпринять столь значительную осаду, или что дела, в какие он их впутал в Португалии, Каталонии и в Артуа, заставят употребить их силы скорее с этой стороны, чем с какой-нибудь другой, он довольно-таки пренебрегал поставками туда. Покойный Король не проявил о нем большей заботы после смерти Кардинала; потому, когда Мело прибыл к городу, один из земляных валов почти обрушился, а незначительный гарнизон, находившийся там для его защиты, потерял всякую смелость при его приближении. Герцог д'Ангиен, чьи достоинства были замечены в двух или трех кампаниях, какие он сделал прежде в качестве добровольца, решил сначала незамедлительно придти ему на помощь. Маршал де л'Опиталь воспротивился под предлогом представлявшихся к этому трудностей, но в действительности потому, что он имел секретные приказы помешать любому риску баталии. Королева Мать, кто их ему отправила, полагала, что нельзя проиграть ни одного сражения, не открыв тем самым всего Королевства врагам, и, может быть, не опрокинув всех планов, что она строила в расчете на ее нынешнюю судьбу, обещавшую ей больше счастья, чем в прошлом. Герцог не был удовлетворен предостережениями Маршала — его храбрость позволяла ему видеть легкость в самых больших затруднениях, и ему больше нравилось полагаться на это, чем на что бы то ни было другое; итак, скомандовав Гассиону пройти сквозь лес с небольшим количеством кавалеристов с пехотинцами на крупах их лошадей, чтобы посмотреть, не сможет ли он забросить их в город, он сам последовал за ним, якобы для простой поддержки. Гассион, уверенный, что заслуживает жезла Маршала Франции ничуть не меньше, чем л'Опиталь, кто добился его к концу жизни покойного Короля, был в курсе намерений Герцога; либо тот ему доверился, как, по всей видимости, можно предположить, либо он догадался о них сам — итак, рассматривая этот случай, как возможность добыть себе такую честь, он столь ловко скрыл свой марш, что прошел насквозь все место стоянки Итальянцев, кого Мело вел с собой, отделавшись всего лишь незначительной стычкой. Большинство пехотинцев проникло в город, и, немного успокоив его этой помощью, Гассион послал сказать Герцогу, что он все исполнил в соответствии с его приказами. Герцог, подняв на марше все гарнизоны, какие только были на его пути, усилил свою армию до двадцати одной или двадцати двух тысяч человек, так что силы Мело превосходили его собственные на четыре тысячи самое большее; Герцог, говорю я, более решительный, чем никогда, вступить в бой, велел ему передать, что если он сумеет удержаться на маленькой равнине между лесом и городом, то очень скоро он сам прибудет ему на подмогу. Гассион не смог исполнить этого приказа, потому что опасался не выдержать численного перевеса; итак, явившись навстречу Герцогу, он отрапортовал ему обо всем, что увидел перед городом. Эти новости лишь увеличили рвение Генерала дать сражение. Он придал ему большее количество войск, чем у него было для того, чтобы вернуться на равнину, и поскольку Мело не принял предосторожности охранять проходы (то ли он презирал молодость Герцога, или же не считался вовсе с его армией, какую он рассматривал, как сборные войска и, следовательно, мало способные тягаться с его воинами, кто были элитой всего, что имела Испания самого лучшего), Гассион возвратился туда, не найдя ни малейшей преграды. /Баталия./ Мело, может быть, не слишком верил до сих пор, что Герцог осмелится предстать перед ним. Он знал, что тот уступал ему не только в количестве, но еще и в качестве его войск, по меньшей мере, по его суждению. Но встав перед необходимостью изменить мнения, он был, без сомнения, разозлен тем, как же он не принял лучших мер предосторожности, если, конечно, он не льстил себя одновременно мыслью, что будущие события принесут ему лишь большую славу. Итак, не желая ждать подкрепления, шедшего к нему из Германии и маршировавшего на соединение с ним, он покинул свои линии, где оставил только нужное для их охраны число людей, и двинулся навстречу Герцогу д'Ангиену. Гассион уже овладел высотой, удобной ему для ведения боя, и две армии сошлись одна с другой, тогда как почти уже наступила ночь, что задержало сражение, потому как с одной и с другой стороны желали видеть день свидетелем их действий. Но с первыми лучами рассвета две армии сцепились. Бой был странно упорен, как с одной, так и с другой стороны, но Герцог, проявив чудеса распорядительности и отваги, и отлично поддержанный всеми войсками, главное, Гассионом, обеспечил себе победу столь блестящую, что давно уже никто не одерживал подобной. Вся вражеская пехота была изрублена в куски, и Граф де Фонтен был убит тогда, как он отдавал приказы, лежа на носилках по причине подагры, мешавшей ему подняться в седло. Ничто более не оказывало сопротивления. Тем не менее, это великое событие стоило нашим много крови, Граф защищался, как лев, и потребовалась пушка, чтобы прорвать батальон, выстроившийся в каре, посреди которого он казался столь бесстрашным, что можно сказать, будто он ощущал себя внутри цитадели. Большое количество знамен и штандартов послужили еще трофеем к славе Герцога, со множеством пушек, взятых им в сражении. Так как мы живем не во времена Древних Римлян, каравших смертью тех, кто осмеливался дать бой вопреки их приказам, даже если он приносил успех, Королева Мать забыла в честь его победы ту дерзость, с какой он вступил в сражение, несмотря на то, что Маршал сказал ему в конце концов, увидев его решимость, что не таково было намерение Государыни. Эта победа, одержанная через пять дней после смерти Короля, не могла прийтись более кстати, чтобы разрушить множество интриг, затевавшихся против нарождавшейся власти новой Регентши, главное, когда те, кто поверили, будто заслужили наибольшую часть в ее добрых милостях, увидели себя удаленными от них. Епископ Бове был из их числа; услуга, оказанная им Королеве Матери, позволила ему поверить, что она не могла вознаградить его иначе, как предоставив ему место первого Министра; он претендовал на него столь открыто, что безо всяких обиняков заговорил об этом с ней самой. Королева Мать постаралась, избегая необходимости высказать ему прямо, что он на это неспособен, дать ему почувствовать, что он будет в тысячу раз более счастлив, оставаясь в том положении, в каком он был, чем пытаясь вознестись на пост, исполненный опасностей и тревог. Он не пожелал понять ее с полуслова, причем настолько рассердился, не найдя в ней всей признательности, на какую он надеялся, что вынудил, наконец, изгнать себя от Двора за явное выражение недовольства тем, что эта Принцесса бросила глаз на другого, а не на него, чтобы доверить ему это место. /Кардинал Мазарини- первый Министр./ Выбор Королевы пал на Кардинала Мазарини, кто тотчас по возведении в это достоинство сделал все, что мог, дабы погубить Шавиньи. Он заставил его удалиться от должности Государственного Секретаря под тем предлогом, что Кардинал де Ришелье назначил его лишь после того, как довольно несправедливо лишил этого поста Графа де Бриенна. Он был очень рад скрыть таким образом под тенью правосудия ту ненависть, какую к нему питал; но так как он вовсе не прекратил преследовать его с тех пор, и так вплоть до его смерти, все вскоре распознали, сквозь все его личины, каким принципом он руководствовался. Это отвращение проистекало от того, что он походил на множество людей, кто весьма рады, когда они пребывают в нужде, найти кого-нибудь, кто бы им помог, но они не могут более выносить и вида этого кого-нибудь, когда они добиваются благополучия. При своем прибытии ко Двору Мазарини явился туда столь жалким, что ему требовалась чья-нибудь поддержка. Не имея ничего, кроме весьма скудного пенсиона, далеко не достаточного даже для скромного существования, он был слишком счастлив, когда Месье де Шавиньи, кто узнал его, воспользовавшись им в делах Италии, дал ему комнату у себя и место за столом своих служащих. Когда же он увидел себя вознесенным на такой пост, какой вгонял его в стыд перед прежним его состоянием, он был исключительно рад случаю не иметь во всякий момент перед глазами свидетеля. Он воображал себе, будто каждый раз, как тот бросал на него взгляд, это было лишь для того, чтобы упрекнуть его тем, что тот для него сделал. Выбор Королевы Его Преосвященства на должность первого Министра ничуть не огорчил ни Герцога д'Орлеана, ни Принца де Конде, с кем Ее Величество решила находиться в добрых отношениях, чтобы не подавать им повода для омрачения счастливого начала правления ее сына, Кардинал утвердил ее в этой решимости и приспособился к ней сам из страха, как бы не посадить их обоих себе на шею. Он знал, что множество людей, завистливых к его судьбе, начинали перешептываться о том, что Королева Мать удостоила его такой чести в ущерб стольким Французам, будто бы среди них не нашлось способного справиться с постом, вроде этого. Итак, вместо того, чтобы выставлять напоказ свою скупость и свое тщеславие, как он делал позже, он оставался не только в величайшем почтении к ним, но еще и, казалось, соразмерял все свои поступки с их желаниями. В течение некоторого времени он настолько хорошо удовлетворялся жизнью на свои пенсионы да на несколько благодеяний, что Королева Мать делала ему время от времени, что они оба сочли себя слишком счастливыми оттого, что эта Принцесса выбрала человека столь разумного и думающего больше об исполнении своего долга, чем о приобретении богатств. /Раздражения и разочарования нового правления./ Покровительство, оказываемое ему обоими Принцами, пока он не удалялся от этого принципа, нисколько не мешало другим, вроде Епископа Бове, высказывать зависть к его возвышению. Герцог де Бофор, кому Королева Мать засвидетельствовала такое доверие в день смерти Короля, что пообещала передать в его руки охрану двух Принцев, своих детей, был возмущен, увидев, что действие, обещавшее ему множество почестей, осталось без последствий, и соединился с Мадам Герцогиней де Шеврез, обладавшей поистине предприимчивым разумом. Она была выслана при жизни покойного Короля, потому что Его Величество заподозрил ее в нашептывании злобных советов Королеве. Она прожила, по меньшей мере, десять лет в Брюсселе, где ее еще и обвинили в желании, в сговоре с Марией Медичи, вдовой Генриха Великого, также удалившейся туда, стараться время от времени будоражить Государство. Она оттуда, наконец, возвратилась после смерти Людовика Справедливого, потому что Королева рассудила, — поскольку та была выслана из-за нее, было бы несправедливо, чтобы она и дальше оставалась в страдании. Эта Герцогиня, прежде бывшая в прекрасных отношениях с Ее Величеством, поначалу понадеялась, что едва она вернется, как получит большое влияние в Правительстве. Ее амбиции и ее тщеславие заставляли ее поверить в то, что если она и не была способна к этому из-за своего пола, то ей всегда будет возможно кого-нибудь возвести в Министерство, кто будет ей так покорен, что будет лишь именоваться Министром, тогда как она получит всю власть. Для этого она бросала взоры на Шатонефа, Хранителя Печати, с кем обошлись еще хуже, чем с ней, при правлении покойного Короля. Поскольку, если она была обязана провести десять лет вне Королевства, то он провел, по крайней мере, столько же в Замке Ангулем, где был заперт. Только смерть Короля позволила ему вновь обрести свободу, и так как он был ее личным другом и вполне способным занять пост, вроде этого, она не могла сделать ничего лучшего, как противопоставить его Кардиналу Мазарини. По ее прибытии, Королева приняла ее не только довольно безразлично, но еще и с достаточным презрением, чем разочаровала ее во всех надеждах; потому-то она и объединилась с Герцогом де Бофором, чье недовольство было настолько известно всему свету, что каждый думал, как бы хорошо поступил Кардинал, предупредив угрозы, какие тот невольно произнес в своей запальчивости. Поскольку, хотя он и не был столь безумен, чтобы бросить их ему в лицо, тем не менее, у него было так мало сдержанности, что все это произошло почти так, как если бы он говорил в его присутствии. /Кабала Вельмож./ Шатонеф, чья мать происходила из Дома де ла Шатр, увидев, что Герцогиня и Герцог де Бофор не прочь сделать его первым Министром, не пожелал этому воспротивиться, хотя имел все основания бояться, как бы это ни привело его обратно в тюрьму. Итак, преодолев тревогу, какую могла у него вызвать эта мысль, он посвятил в эту интригу Месье де ла Шатра, Генерала Полковника Швейцарцев, своего близкого родственника. Тот получил эту должность по смерти Маркиза де Коэлена, зятя Канцлера. Маркиз был убит при осаде Эра два года назад и оставил трех сыновей, а именно нынешнего Герцога де Коэлена, Епископа Орлеана и Шевалье де Коэлена. Маршал де Бассомпьер обладал этой должностью прежде и с великим трудом был там принят, потому что Швейцарцы заявляли — только принц может быть их главой, и, никогда не имея никого другого, им стыдно теперь иметь простого дворянина. Однако, показав пример на нем, они сделали то же самое для Коэлена и для Месье де ла Шатра, вплоть до того, как они не вернулись под команду Месье Графа де Суассона, Принца Савойского Дома, кто женился на племяннице Кардинала Мазарини. Месье де ла Шатр, входя в эту интригу, не имел никакой иной цели, кроме как сделать свою судьбу еще лучшей. Итак, хотя он и оставил мемуары специально для внушения публике, что был гораздо более несчастлив, чем виновен, единственная правда та, что он рассчитал — у Месье де Шатонефа нет детей, и сделав себе честь союзом с ним, он получит удовольствие, возвышая его, если когда-нибудь окажется в состоянии это сделать. Эта лига, названная Кабалой Вельмож, имела успех, весьма отличный от того, на какой надеялись заговорщики. Полагают, что их намерением было отделаться от Кардинала во что бы то ни стало, и скорее убить его, чем потерпеть неудачу; но этот Министр, как-то прослышав об их заговоре, приказал арестовать Герцога де Бофора и Графа де ла Шатра; первый был посажен в Венсенн, и другой в Бастилию. Этот отделался потерей своей должности, где его сменил Маршал де Бассомпьер, вернув ему деньги, какие он за нее отдал. Другой, отсидев три или четыре года в тюрьме, счастливо оттуда спасся, и, спрятавшись на какое-то время в Бери, он, наконец, вернулся в Париж, когда увидел, как этот громадный город взбунтовался против Короля. Об этом я еще расскажу в своем месте. Королева Мать, успокоенная заточением этих двух человек и ссылкой Герцогини де Шеврез, переехавшей в Испанию, подумала, что не будет больше никого достаточно дерзкого в Королевстве, чтобы предпринять что-нибудь против ее воли, и отправила большую часть нашего полка на границу Лотарингии, куда Месье Герцог д'Ангиен направился после битвы при Рокруа. Он осадил там Тионвиль, и взяв его, пошел на помощь Маршалу де Гебриану, кто оказался крепко зажат между двух армий. Он вытащил его из опасности, но этот Маршал, осадив Ротвайль к концу кампании, попал там под пушечный выстрел и умер от него через два дня после того, как овладел этим местом. Английские дела /Посольство Графа д'Аркура./ Рота, к которой я принадлежал, не вошла в отряд, отправленный к Герцогу д'Ангиену; потому, чувствуя себя как бы ненужным в Париже, я попросил разрешения у моего капитана съездить в Англию вместе с Месье Графом д'Аркуром, кого Королева посылала в эту страну, чтобы наладить некоторые соглашения между Его Величеством Британским и его Парламентом. Кардинал де Ришелье, возбудивший беспорядки между ними, не предвидел, что они могут зайти настолько далеко. Этот народ, что не управляется, как другие, после того, как обвинил своего Короля в желании ввести абсолютную власть в его Королевстве и изменить там религию, вооружился против него. Это уже послужило причиной нескольких баталий, и пролитая кровь скорее ожесточила души, чем расположила их слушать разговоры о мире. Граф д'Аркур, кому я был отрекомендован, принял меня в число своих дворян, находившихся при нем в большом количестве. Так как этот Принц был знаменит множеством великих поступков, он желал, чтобы ничто не противоречило за границей той репутации, какую он там себе завоевал. С самого начала мы пустились на поиски Короля Англии, кто оказался в Эксетере; его армия, — командование над ней он поручил Принцам Роберту и Морису, своим племянникам, — полностью овладела им, так что у него оставалось очень немного времени. Граф д'Аркур нашел этого Принца вялым и лишенным всякой решительности; он уже упустил несколько благоприятных возможностей заставить вернуться под свое подчинение город Лондон, восставший против него. Граф д'Аркур, бывший столь же предприимчивым, сколь этот Король был робким, хотел внушить ему бодрость духа, как единственную вещь, способную вернуть ему власть. Но тот ответил ему, что он говорил так свободно, по-видимому, веря, что Англичане похожи на Французов, вовсе не отстранявшихся от должного почтения к их Государю, а если они и отстранялись от него хоть раз, они могли быть принуждены к нему вернуться всевозможными путями, какими бы грубыми и чрезвычайными ни были эти пути; если позволено держать в ежовых рукавицах одних, то все совершенно иначе с другими; это будет как раз самое верное средство погубить себя, поскольку Англичане желали быть возвращены мягкостью; вот почему он молил его заехать в Лондон, чтобы попытаться сделать там больше своими советами, чем он когда-либо сможет сделать с армией, каким бы великим Капитаном он ни был. Граф д'Аркур прекрасно видел его слабые струны, и, думая, что этот Король никогда не преуспеет, пока будет действовать таким образом, он поехал скорее для его удовлетворения, чем в надежде добиться успеха, какого тот так желал. Многие заявляют, будто бы Кардинал Мазарини, беря пример с Кардинала де Ришелье, далеко не желая мира в этом Королевстве, напротив, приказал этому принцу сеять там еще больше розни и смуты. Что же до меня, то я думаю, что большинство говорящих так строят свои речи всего лишь на догадках. /Законы Английской Нации./ Как бы там ни было, Граф д'Аркур, прибыв в Лондон, имел крупные совещания с Графом Белфортом, самым большим врагом Короля Англии в его Парламенте. Он имел там и несколько других с другими важными особами, кого он мог бы склонить к своему мнению без этого Графа; тот так уперся в желании погубить власть своего государя, что Граф д'Аркур не смог сдержаться и предостерег его — если Его Величество Британское найдет способ вновь завоевать доверие своих подданных, невозможно, чтобы он когда-нибудь ему простил его поведение. Белфорт ответил ему дерзко, и, может быть, с достаточным резоном, что когда он произносил такую угрозу ему, он, видимо, ставил на одну доску могущество Королей Англии и Королей Франции; Англичане были слишком мудры, чтобы терпеть от их Государя прямую или окольную месть человеку, вызвавшему его ненависть тем, что защищал, как он и делал, их интересы; их Нация обладала такими законами, с какими их Принцы должны были считаться, по меньшей мере, если они не хотели, чтобы она тотчас обернулась против них; это и происходило каждый раз, когда они хотели предпринять что-то, превышавшее их власть, и то же произойдет еще и в будущем, потому что нет ни одного Англичанина, кто бы не знал, что здесь залог его свободы и его покоя. Обо всем этом немедленно узнали в городе, хотя совещания проходили секретно и с глазу на глаз. Я полагаю, сам Граф Белфорт с удовольствием все это предал огласке, дабы показать народу, что он всегда был тот же, и ничто не могло его заставить поддаться. Однако то, что говорилось об угрозах ему Графа д'Аркура, если, конечно, можно так назвать сказанные им слова, сделало этого Графа ненавистным народу, и Англичане обходились с ним так, будто он был для них обычным частным лицом. Он проводил все дни на улицах, и никто даже не приподнимал перед ним шляпы; больше того, один возница городского экипажа, каких множество в этой стране, встретившись с его каретой, имел наглость вознамериться проехать прежде него. Я не знаю, как его пешие лакеи не убили возницу тут же на месте, потому я охотно верю, что они не замедлили бы это сделать, если бы Принц, боявшийся еще больше скомпрометировать свое значение, вооружив против себя подлое население, не скомандовал бы им от этого воздержаться. Сукарьер, кто был незаконным сыном Герцога де Бельгарда, Обер-Шталмейстера Франции, находившийся тогда с ним в карете, спрыгнул на землю, когда увидел, что собралось уже много народа, и может произойти какой-нибудь несчастный случай. Он знал манеры поведения этого народа, потому что уже совершил несколько вояжей в эту страну, оказавшихся для него совсем не бесплодными; он выиграл там огромные суммы в мяч, и Двор был не прочь, чтобы он вошел в свиту Графа, поскольку, знакомый со всеми большими сеньорами, он не был бы бесполезен в его переговорах. Сукарьер обратился по-английски к вознице, и, весьма вероятно, он говорил бы с ним впустую, если бы некий Смит, с кем он ежедневно играл, не оказался бы случайно в экипаже, которым правил этот наглец. Он сделал вид, будто пробудился от глубокого сна или, скорее, вышел из дремоты опьянения, дабы прикрыть свою ошибку и оправдать свое молчание в обстоятельствах, когда он имел все причины его нарушить. Он вышел тогда из экипажа, и, поприветствовав Сукарьера, первый пригрозил своему вознице, что если тот не окажется более мудрым, то именно с ним ему придется иметь дело. Его слова возымели больший эффект, чем особа Графа, чем достоинство Посла в соединении еще и с достоинством Принца, не менее почитаемым у всех Наций. Граф д'Аркур был весьма восхваляем за его снисходительность, и Парламент, прослышав о том, что случилось, распорядился заточить Возницу в Ньюгейт, тюрьму, куда сажают злоумышленников. Он даже принял грозный вид, словно бы желая его покарать, но Граф д'Аркур попросил его помиловать, и тот отделался несколькими днями заключения. /Добровольцы для битвы./ Король Англии все еще ожидал ответа от Графа д'Аркура, и либо он надеялся, что ответ этот будет для него благоприятен, или же он не желал проливать кровь своих подданных, кроме как в крайнем случае, но он медлил сражаться с Графом Эссексом, командовавшим армией Парламента. Но, наконец, Граф д'Аркур велел ему сказать, что далеко не приходится ждать от них возвращения на прямую дорогу; он должен скорее рассчитывать, что они сделают это лишь под воздействием силы; он настолько хорошо дал Королю почувствовать необходимость не щадить их больше, что Его Величество Британское решил дать новую битву. Когда слух об этом достиг Лондона, мы испросили позволения у Графа д'Аркура, все, сколько нас было дворян подле него, вступить в армию Его Величества Британского. Он предоставил нам его под секретом, потому что боялся, как бы не преступить этим шагом своих полномочий Посла. Итак, мы отправились одни за другими и по разным дорогам, но вскоре, сойдясь вместе, составили маленький эскадрон, не испытывая нужды принимать к нам других особ, кроме тех, кто явились вослед за этим Послом. Мы прибыли предложить наши услуги Королю, кто находился не более, чем в двух лье от своей армии. Он принял нас совершенно прекрасно и дал нам письма к своим Генералам. Мы еще не доехали до них, а Парламент уже был предупрежден о том, что произошло. Он обратился с превеликими жалобами к Графу д'Аркуру, говоря ему, что если с ним приключится что-либо противоречащее правам человека, то пусть он пеняет на себя самого; это он первый поступил им вопреки и дал этим повод к недостаточному почтению к нему, так что ничего нельзя исправить. Их речи, бывшие своего рода угрозой, не удивили Принца, хотя ему следовало бы опасаться всего от беспокойного духа этих Народностей. Он ответил говорившим, что те, на кого они жаловались, были его слугами лишь по воле случая, то есть, если они и пожелали посмотреть страну и его сопроводить в его посольстве, то вовсе не были обязаны спрашивать у него разрешения делать то, что они сделали; французская знать имеет такое своеобразие — когда она знает, что где-то затевается баталия, она не только туда бежит, она туда летит; молодые люди, какими мы были все по большей части, не всегда размышляют над тем, что они делают. Эти резоны не удовлетворили Парламент; он отдал строгие приказы против нас и даже написал Графу Эссексу, что если случайно мы попадем в его руки, то пусть он обойдется с нами как можно суровее. Граф Эссекс, только и думавший о том, как бы ему угодить, выставил в поле отряд, чтобы нас нагнать прежде, чем мы явимся в армию, на пути от того места, где мы нашли Короля; но этот отряд, повстречав какой-то другой из войск Его Величества, атаковал его, потому что увидел, насколько он был сильнее, чем тот. Они подумали, что им будет легко после этого устроить засаду и застать нас врасплох на нашем пути; и в самом деле, они уже имели большое преимущество над своими противниками, когда, на их несчастье, мы прибыли на место схватки. Мы сейчас же подскакали туда, чтобы подать помощь тем, в ком мы узнали бьющихся за Его Величество Британское. Нам было легко их различить, так же, как и других, по разным знакам, какие они нацепили на свои шляпы. Итак, зайдя противникам в тыл, мы поубивали их всех, за исключением пяти или шести человек, сбежавших так быстро, что невозможно было их догнать. Они добрались до их армии, где рассказали своему Генералу, как, без нашего вмешательства, они бы разбили более двухсот пятидесяти рейтаров армии Короля. Нас они обрисовали ему в таком черном свете, что он решил, — если сумеет нас взять, не давать нам никакой пощады. Еще более раздражало его против нас то, что он уже видел себя накануне баталии и потерял три сотни всадников, каких ему как раз могло бы не хватить в обстоятельствах, вроде этих. Принц Роберт, кому рапортовали его шпионы, поведал нам на следующий день, что эта схватка не только привела Генерала в бешеный гнев, но, чтобы еще и отомстить за нее, он отдал указание в день баталии не давать нам никакой пощады. Он даже скомандовал двум эскадронам из войск его армии, каким он особенно доверял, заняться исключительно нами, не отвлекаясь на других. Он сказал им, что, видимо, нам захотелось поиграть в авантюристов, и так как, по всей вероятности, мы встанем во главе, как отчаянные мальчишки, им будет просто нас узнать и, в конце концов, нас уничтожить. Когда все эти факты дошли до сведения Принца Роберта, он захотел убедить нас распределиться по его эскадронам, трое или четверо в одном, столько же в другом, и так далее. Кое-кто на это, в общем, соглашался, но некий Фондревиль, дворянин из Нормандии, очень бравый человек, прошедший через несколько кампаний под командой Графа д'Аркура, объяснив нам, что мы не могли бы принять это предложение, не обесчестив себя, или же, самое малое, не лишив себя славы, какую мы могли бы завоевать в этот день, заставил каждого пересмотреть его решение. Потому мы умоляли Принца Роберта позволить нам составить отдельный отряд, и он не был слишком огорчен нашей мольбой, поскольку рассудил, что такие возбужденные, какими мы и были, по поводу поведения Графа Эссекса, мы не преминем подать добрый пример его войскам. То презрение, какое мы выказали к нашей безопасности, потому что были убеждены — дело касалось нашей славы, тронуло его; но все же, не желая оставить на погибель столь бравых людей, не подав нам всей помощи, какая только была для него возможна, он отдал приказ Роте своих Гвардейцев и Роте Принца, его брата, нас поддержать. Это были две самые прекрасные Роты, какие я когда-либо видел, и я сумею их сравнить разве что лишь с Домом Короля, таким, каким он стал с тех пор, как его Величество очистил его от постыдных элементов, бесчестивших его, поскольку, по правде говоря, не должно быть в гвардии такого великого Принца никого, кроме людей благородных или людей заслуженных, таких, какие и есть там в настоящее время. Не пристало фермерам, кем переполнены все Роты Телохранителей и Стражников, иметь в их руках персону столь драгоценную, как особа Его Величества, и, хотя я знаю, что, может быть, не с этой целью проведена реформа, дело от этого не оказалось менее полезным. /Французы на переднем крае./ Так как Король решил дать сражение, и Граф Эссекс не желал его избегать, две армии приблизились одна к другой. Всего лишь ручей разделял их, и мы попросили Принца Роберта позволить нам встать во главе, как этого и ожидал Граф Эссекс; но Англичане, ни во что не ставящие другие Нации по сравнению с их собственной, не потерпели, чтобы он предоставил нам такое право, и Принц дал нам понять, что он бы, конечно, согласился, но ему не было позволено это сделать; все, чем он мог нам услужить, если мы будем в настроении такое принять, это смешать нас с эскадронами, первыми идущими на врага; если же мы не удовлетворимся этими предложениями, все, что он мог сделать, так это расположить нас по флангам. Фондревиль, уже помешавший нам принять подобное предложение, помешал нам еще раз; итак, мы встали там, где он хотел; битва началась и была сперва достаточно упорной, но вскоре войска Парламента не устояли; мы одержали столь славную победу, что если бы Король пожелал приказать своим войскам маршировать на Лондон, то, по всей видимости, этот город сдался бы на любых условиях, какие ему угодно было бы ему навязать. Фондревиль осмелился предложить ему свои мысли по этому поводу после того, как Его Величество присоединился к принцу Роберту; но так как он по-прежнему был исполнен не только робостью, но еще и навязчивой мыслью, что не следовало претендовать возвращать Англичан, как это делали с другими Нациями, он оказался настолько слаб, чтобы выслушать несколько предложений, что повелел ему сделать Парламент с единственной целью его отвлечь. Так как Граф д'Аркур предостерег нас от приезда к нему в Лондон, потому что Парламент без всякого почтения к нему был способен приказать нас там арестовать, мы ловко добились паспортов от Графа Эссекса, чтобы вернуться в нашу страну. Правда, Его Величество Британское постарался об этом сам. Он попросил их у него на имя какого-то Англичанина, кто пожелал поехать путешествовать во Францию с многочисленной свитой, а нас он выдал за его Слуг. Я не знаю, не закрыл ли Парламент глаза на все это дело из страха, как бы не поссориться с нашим Королем в случае нашего ареста. Как бы там ни было, вернувшись во Францию без всяких приключений по дороге, как семь или восемь других Французов, вместе с кем я пересек море в компании сына Милорда Пемброка, я отправился на поиски моих друзей, и они сразу же попросили доставить им удовольствие, рассказав обо всем, что я увидел в этой стране. Мой Капитан загорелся тем же желанием, и найдя, что отчет, какой я ему дал, был довольно интересен, он повел меня на следующий день к Королеве Англии, чтобы я рассказал ей сам все, что уже доложил ему. /У Королевы Англии./ Эта Принцесса укрылась во Франции, чтобы избежать ненависти Англичан, желавших ей еще большего зла, чем Королю, ее мужу. Они обвиняли ее в том, что она была единственной причиной новшеств, какие он пожелал ввести в своем Королевстве, и, основываясь на этом предубеждении, они посмели потребовать от него, сделав ему несколько предложений, чтобы он изгнал ее от себя. Его Величество Британское не пожелал ничего такого делать, но, наконец, увидев себя втянутым впоследствии в гражданскую войну, не слишком уверенный в собственном успехе, счел за благо переправить ее за море, скорее обеспечивая безопасность ее особе, чем снисходя до ответа на столь наглое требование. Эта Принцесса очень хорошо меня приняла, и, поинтересовавшись, видел ли я Короля, ее мужа, и Принцев, ее детей, она расспрашивала меня затем, что я думаю об этой стране. Я ответил ей без колебаний, хотя там было с ней двое или трое Англичан и даже четверо или пятеро Англичанок, чья красота заслуживала большей любезности, что я нашел Англию самой красивой страной в мире, но населенной столь дрянными людьми, что я всегда бы предпочел любое другое место жительства этому, когда бы даже пожелали дать мне это место среди медведей; в самом деле, должно быть, эти Народности были еще более злобны, чем дикие звери, раз уж они объявили войну собственному Королю и потребовали выгнать от него Принцессу, кто могла бы стать их отрадой, имей они чуть больше понимания и рассудка. Месть Миледи /О значении слова «наглец»./ Если моя речь и была приятна этой Принцессе, кто приняла ее за комплимент, какого она и должна была ожидать от галантного человека, то она совсем не понравилась одному из Англичан, и даже, может быть, всем тем из этой Нации, кто там присутствовал. Как бы там ни было, тот самый, кто звался Кокс, придя от нее в совершенное негодование, послал ко мне другого Англичанина прямо на следующее утро, и уже этот сказал мне от его имени, что я держал столь наглые речи о его Нации, что он желает меня видеть со шпагой в руке. Я охотно бы ему ответил — сами вы наглец, поскольку никогда не пользуются подобным словом, разве что среди базарных баб или же среди каких-нибудь похожих на них персон; но так как он не слишком хорошо говорил по-французски и мог допустить ошибку, не понимая настоящего значения этого слова, без всякого намерения меня оскорбить, я счел, что мне вполне достаточно одной ссоры и совсем ни к чему навлекать на себя еще и вторую. А этого мне не удалось бы избежать, если бы я дал ему понять, что со мной не разговаривают таким образом безнаказанно. Он назначил мне свидание за Картезианским монастырем, где Плесси-Шивре был убит несколько дней назад, сражаясь на дуэли против Маркиза де Кевра, старшего сына Маршала д'Эстре. Я попросил у него один час времени на поиски одного из моих друзей, чтобы драться против него, потому что он должен был служить секундантом Коксу; когда я выходил из дома, то наткнулся на еще одного Англичанина, кто протянул мне записку, где содержался комплимент, совсем отличный от того, что сделал мне другой. Вот что говорилось в записке: «Я была у Королевы, когда вы говорили вещи, столь неучтивые о моей Нации, что я никогда не должна вам их прощать — итак, хорошенько поразмыслив, как я за них отомщу, я не нашла лучшего средства добиться цели, как молить вас дать себе труд явиться ко мне. Тот, кто передаст вам настоящее письмо, скажет вам, где вы меня найдете; мы там посмотрим, понравится ли вам больше, как вы говорите, жить с медведями, чем пребывать с особами из моей страны». Никогда человек не был настолько удивлен, как был я при виде этой записки. Я прекрасно понял, что она означала, и так как там было несколько Англичанок, когда я держал те самые речи, в каких эта меня упрекала, я терялся в догадках, от какой из них могло мне прийти это послание. Однако, поскольку они все показались мне красавицами, я счел, что не могу особенно сильно разочароваться. Когда я осведомился, где смогу найти ту, кто таким образом вызывала меня на бой, человек мне ответил, что это будет в том же самом Дворце, где расположилась Королева Англии, и добавил, что мне стоит лишь спросить Миледи…, как меня сейчас же допустят к разговору с ней. Если бы я мог достойно избавиться от битвы, какую мне предстояло провести с Англичанином, я бы сделал это с легким сердцем теперь, когда у меня появилось другое дело, трогавшее меня гораздо ближе; но, не в силах ничего сделать, не замарав мою репутацию, я отправился в Резиденцию Мушкетеров, чтобы захватить с собой того из трех братьев, кто первый попадется мне под руку. Я не нашел никого, кроме Арамиса, кто принял слабительное час или два назад. Атос и Портос вышли, и я спросил у него, где бы они могли быть, поскольку его я считал не в состоянии оказать мне услугу; он мне ответил, что ему было невозможно мне это сказать, потому что они не сообщили ему, куда идут. Это меня озадачило; я испугался, как бы то же не произошло со всеми, кого я пойду искать. Арамис это заметил, и, угадав, чего я хотел от его братьев, он выскочил из постели и сказал мне, ухватившись за свои выходные штаны, что, одним слабительным больше или меньше в животе, но он не сможет допустить, чтобы я остался один. Он добавил, что удовольствие мне послужить принесет ему больше пользы, чем принятое им лекарство, и мне нужно только ему сказать, куда он должен идти. /Весьма ароматная дуэль./ Он все еще одевался, говоря мне это, и я рассудил, что вовсе не должен с ним хитрить. Я ему признался в том, что меня сюда привело, и извинился, что принимаю его предложения в том состоянии, в каком он находится. Я ему сказал, что если и ловлю его на слове, я ни на единый миг не усомнился в том, что это доставит ему удовольствие, потому что мне известно его крайнее великодушие; но зная также, какой вред это может нанести его здоровью, я не потерплю, чтобы он подвергал себя такой опасности. Он не придал никакого значения моему возражению, закончил одеваться, и мы вместе явились на свидание, назначенное мне Англичанином. Он туда еще не прибыл, что меня весьма огорчило, потому что время, какое я проводил в настоящий момент, не приближаясь к той, кто спровоцировала меня на другую битву, казалось мне совершенно зря потерянным. Через полчаса Англичанин и его компаньон показались у стен Люксембурга, выходивших здесь за пределы города, и мы пошли им навстречу, настолько мне не терпелось завершить нашу ссору. Арамис был охвачен какими-то желаниями, двигаясь туда, и сказал мне, что очень хотел бы остановиться, если бы мог сделать это с достоинством; но, находясь в присутствии наших противников, он боялся, как бы они не истолковали во зло ту нужду, причины которой они не знали. Я ему ответил, что его стеснительность совсем ни на чем не основана, и все его знакомые знали, что он был столь бравым человеком, кого просто невозможно обвинить в слабости; я мог, к тому же, засвидетельствовать, в каком состоянии его нашел, что полностью оправдает его, если даже кто-то произнесет обвинение такого сорта. Он никак не хотел мне поверить и заметил мне, что эти Англичане не были его знакомыми, и именно им он боялся внушить дурное мнение о своей храбрости, если поступит так, как я ему советовал; так, за разговором, мы и приблизились к ним. Мы все четверо обыскали друг друга, чтобы посмотреть, не было ли здесь какого-нибудь мошенничества, поскольку случалось, что некоторые фальшивые смельчаки натягивали на себя кольчугу и устремлялись на противника, прекрасно зная, что его шпага не могла причинить им никакого зла; мы не нашли ничего, не соответствующего установленным формам. Тем временем, и тогда как тот, кто должен был биться против Арамиса, ощупывал его со всех сторон, его желания настолько доняли его, что он уже был не властен делать или не делать того, что так ему хотелось. Усилие, какое он предпринимал над собой, чтобы сдержаться, заставило его перемениться в лице; Англичанин, кто был очень тщеславен, как почти все из его Нации, тотчас заподозрил, будто он испугался, и он больше совсем в этом не сомневался, когда распространился дурной запах, вынудивший его заткнуть себе нос. Этот Англичанин, очень большой грубиян, сказал Арамису, что он задрожал вовремя, и если от простой щекотки рукой с ним случилось то, что он сейчас унюхал, то что же будет, когда он пощекочет его своей шпагой. Арамис, по-прежнему донимаемый своими желаниями, дал тогда поблажку своему животу, чтобы не испытывать больше такого стеснения; Англичанин, обладавший столь добрым носом, торопливо отступил из страха, как бы не отравиться, но, хотя всей его заботой тогда было затыкать себе рукой нос, он был обязан в тот же момент оставить эту предосторожность, чтобы приняться за другую — Арамис пошел на него с разящей шпагой в руке, и Англичанин, — боясь, как бы он не оказался таким же, как один Маршал Франции, кто, как говорили, никогда не ходил на битву, не страдая от того же неудобства, и кто, однако, заставлял себя бояться больше, чем никого другого, — подумал было защищаться, но сделал это так плохо, что едва Арамис смог его настигнуть, как он попятился. Тогда Арамис спросил его, у кого же из них двоих больше страха, и не об этом ли он хотел сказать, когда заявлял, что заставит его задрожать иначе, пощекотав его кончиком своей шпаги. Арамис, говоря это, неотступно следовал за ним по пятам и нанес ему, наконец, добрый удар шпагой, так что его предосторожность в быстром отступлении не смогла его уберечь. Что же до его товарища, то он лучше справлялся со своими обязанностями в отношении меня, и если дрался и не более счастливо, то, по крайней мере, делал это, не сходя с места. Я нанес ему уже два удара шпагой, один в руку, другой в бедро; и, одновременно сделав ложный выпад под воротник, я приставил ему острие к животу и вынудил его молить меня о жизни. Он не заставил себя упрашивать, настолько он боялся, как бы я его не убил. Он вручил мне свою шпагу, и, покончив на этом битву между нами двумя, я побежал к моему другу, чтобы прийти к нему на подмогу, если он нуждался в моей помощи; но в этом не было необходимости, и он бы вскоре сделал то же, что и я, если бы тот, против кого он бился, соизволил не столь резво отступать перед ним. Однако, когда тот увидел, что приближаюсь еще и я для атаки на него, следуя обычаю дуэлей, и что вместо одного человека, кого уже ему было слишком много, он сейчас получит двоих, он не стал дожидаться, пока я добегу, и сделал то же, что и его товарищ. Он вручил свою шпагу Арамису и попросил у него извинения за все, что он мог сказать ему неучтивого. Арамис охотно ему простил, и два Англичанина ушли, даже не попросив обратно их оружия, хотя мы имели намерение его вернуть; Арамис вошел в Дом Предместья Сен-Жак и, пока по его приказу разводили огонь, чтобы он смог переменить белье, предложил мне сходить купить ему рубаху и кальсоны. Я принес ему все, что он просил, и, проводив его затем к нему домой, тотчас же его покинул, чтобы пойти повидать мою Миледи. /Миледи хочет мстить за брата./ Я спросил у Стражников, стоявших перед дверью Королевы Англии, где находятся апартаменты Миледи… Тот, кто меня осведомил, сказал, что не думает, чтобы я смог бы поговорить с ней в настоящее время, поскольку она только что села в карету и уехала навестить своего брата, кто был недавно ранен. Его слова тут же заставили меня заподозрить, что, должно быть, это был один из двоих, против кого мы имели дело, Арамис и я. Так как этот Стражник был Француз и показался мне довольно честным, я спросил его, прикинувшись, будто не придаю этому большого значения, где же могло случиться такое несчастье. Он мне ответил, что произошло это за Картезианским монастырем; брат хотел послужить секундантом одному из своих друзей; обо всем уже сказали Королеве Англии, дабы она приняла свои меры при Дворе, чтобы покарать того, кто привел его в подобное состояние. Я не захотел узнавать больше, чтобы убраться оттуда. Я подумал, что не должен представать перед моей Миледи после того, как стал причиной несчастья ее брата, и какую бы доброту она ни питала ко мне, надо было дать ей время, по меньшей мере, посмотреть, к чему приведет эта рана. Потому я сказал Стражнику, что, поскольку она сейчас в таком затруднительном положении, я подожду другого раза явиться ее повидать. Стражник мне ответил, что я правильно сделал, приняв такое решение; она очень любила своего брата и все равно была бы не в состоянии меня принять. Я ушел оттуда весьма огорченный этой помехой, боясь, как бы она не лишила меня удачи, обещавшей мне большое удовольствие, хотя я и не знал, чем она была на самом деле. Я вернулся к себе, более разозленный тем, что эта битва столь близко коснулась ее, чем интересом, проявленным к дуэли Королевой Англии. Я знал, что, говоря против Арамиса и меня, она не могла поступить никак иначе, как говорить и против обоих Англичан. /Игра в кошки-мышки./ Прошло три дня, и я не получал никаких новостей от моей Миледи, все еще очень занятой братом, чья рана показалась поначалу намного более опасной, чем была. Но, наконец, успокоившись за это время, я получил на четвертый день второе письмо, составленное так: «Я прекрасно вижу, как, вместо того, чтобы признать допущенную вами ошибку и явиться просить у меня за нее прощения, вы желаете осложнить положение, все еще сохраняя шпагу, которой вы или ваш секундант не овладели бы с такой легкостью, как вы это сделали, если бы имели дело не с Коксом и моим братом, если бы имели дело со мной. Пришлите мне их оружие или, скорее, принесите мне его сами, не боясь, что я пожелаю воспользоваться им против вас. У меня есть гораздо более опасное, чем это, и оно такого свойства, что, вовсе не желая мне зла, когда я снисхожу до употребления его по поводу кого-либо, мне за это бывают признательны». Эта записка очаровала меня ничуть не меньше, чем первая, и, уже считая себя самым счастливым из людей, я отправился к Арамису, чтобы умолять его отдать мне шпагу, оставшуюся в его распоряжении. Я сказал ему, что те, против кого мы бились, попросили меня вернуть им шпаги через такую особу, кому я ни в чем не могу отказать. Он не стал меня расспрашивать, кто же это был, да я бы и не сказал ему, рассматривая это дело, как очень для меня серьезное. Он мне возвратил эту шпагу, и, спрятав обе под плащом, каким я специально запасся, я тут же явился к Миледи… Я бросился к ее ногам, едва вошел, и, вручив ей шпаги, сказал ей, — когда бы даже она пронзила бы меня ими сама, она лишь исполнила бы свой долг, поскольку я имел несчастье ей не угодить; однако, если она задумала взяться за месть другим оружием, каким она мне угрожала, я признался, что не мог бы умереть более прекрасной смертью. Я говорил правду или, по меньшей мере, был уверен, что ее говорю, объясняясь с ней таким образом. Никогда не существовало более красивой особы, чем она, и вопреки времени, протекшему с тех пор, я признаюсь, что еще не могу подумать о ней, не почувствовав, как вновь открываются мои раны. К тому же, она обладала не меньшим разумом, чем красотой, потому-то отношения, в какие входишь с такими особами, длятся гораздо дольше, чем те, в какие входишь с другими. Моя Англичанка ответила мне, что я слишком дешево отделаюсь, если она сделает то, о чем я ее просил; вовсе не шпагой она намеревалась меня атаковать, но таким оружием, что вскоре даст мне почувствовать, на что она способна. Я ей ответил, видя, насколько открыто она говорила, что нисколько в этом не сомневаюсь, и, не откладывая на дальнейшее, я уже испытываю достаточное могущество, какое имеют надо мной ее глаза, не упоминая о других ощущениях. Она мне заметила, что мне нечего делать, как только смеяться, потому что, если я смеюсь теперь, то, может быть, вовсе не всегда мне доведется смеяться. Ее игривость мне понравилась, и, влюбившись прямо с этого первого визита, я становился все более и более влюбленным, до такой степени, что был счастлив, лишь когда находился подле нее. Я нажил не одного ревнивца, потому что она явно выражала свое расположение ко мне. Я позволил себе воспламениться еще больше, и так как она была благородной девицей и, казалось, обладала всеми достоинствами, какие могла иметь молодая особа, я не выдержал и сказал ей в порыве страсти — хотя я и был очень счастлив отдать ей мое сердце, однако, никогда не смогу надеяться быть совершенно счастливым, если не буду обладать ее сердцем, и скорее совершу невозможное, чем откажусь от моей цели. Она спросила, как бы насмехаясь надо мной, как я собираюсь за это взяться, чтобы преуспеть. Я ей ответил, что постараюсь добиться успеха на войне, дабы получить возможность предложить ей руку и сердце; я не намеревался покупать себе счастье в ущерб ее благополучию; я предпочел бы никогда ничем для нее не быть, чем добиться моих целей, не окружив ее достатком; я имел честь быть дворянином, и даже из довольно славного Дома; а так как мне недоставало лишь богатства, чтобы быть, как другие, я буду трудиться изо всех моих сил, но я его добуду. До сих пор эта девица обращалась ко мне с наилучшей миной в мире, и любой другой, так же, как и я, подумал бы, что он ей по душе; но едва я закончил эту речь, как увидел ее внезапно изменившейся в лице. Она меня спросила, с видом настолько же способным оледенить, насколько прежний ее вид обращал меня в сплошное пламя, хорошо ли я знал, кем она была, чтобы осмеливаться разговаривать с ней подобным образом; если я не знал, она была рада мне это сообщить; она была дочерью пэра Англии, и особа ее знатности не пара маленькому дворянину из Беарна; к тому же, она не постесняется мне сказать, что я принадлежал к Нации, настолько для нее ненавистной, что даже, когда бы я сделался тем, кем вознамерился стать, она бы не пожелала и взглянуть в мою сторону; итак, если она и проявляла ко мне противоположное отношение до сих пор, то только для того, чтобы лучше подчеркнуть мне ту ненависть, какую она питала к Французам, и чтобы тем вернее отомстить за презрение, какое я осмелился показать к ее Нации перед Королевой Англии. Я, признаюсь, был настолько поражен, когда услышал от нее такие слова, что подумал, уж не сплю ли я. Тогда я ее спросил, не испытывала ли она меня, говоря все это, и если так, то при том состоянии, в какое она меня привела, для нее это было совершенно бесполезно, поскольку она обладала мной столь абсолютно, что я гораздо больше принадлежал ей, чем самому себе; она ответила мне с беспримерным варварством, что очень этому рада, потому что я тем больше буду страдать, чем больше я ею увлекусь. Я оставляю другим думать, как выходка, вроде этой, повлияла на меня. Я бросился к ее ногам, умоляя не доводить меня до отчаяния, как она это делала, но добавив презрения к без того уже жестоким словам, она мне сказала, что другая на ее месте запретила бы мне, может быть, заходить ее навещать, но, что до нее, то она будет рада вновь меня видеть, дабы иметь больше случаев насмехаться надо мной. Если и было какое-то средство, способное меня излечить, так это были, без всякого сомнения, ее слова; они должны были заставить меня ненавидеть ее так же, как я смог ее полюбить; однако, я любил ее чистосердечно, и, поскольку не так-то просто, как думают, переходят от любви к ненависти, или от любви к безразличию, я ушел от нее в таком отчаянии, какое легче себе вообразить, чем описать. Едва я вернулся домой, как сразу же ухватился за перо. Я писал тысячу вещей и зачеркивал их одни за другими, потому что они мне были не по вкусу. Наконец, проделав эту карусель уже не знаю сколько раз, я остановился вот на каких словах, — мне показалось, что я лучше выразил ими свою мысль: «Гораздо больше бесчеловечности в том, что вы сделали, чем если бы вы нанесли мне тысячу ударов кинжалом один за другим; вы были правы, грозя мне полностью отомстить за то, что я сказал, не задумываясь. Вы не могли бы лучше взяться за это, чтобы добиться цели, единственно в этом я признаю ваше чистосердечие. Что меня удручает, так это то, что я еще не научился вас ненавидеть, хотя ваше поведение должно бы сделать вас намного более ненавистной в моих глазах, чем вы кажетесь желанной в глазах других». /Презрение и насмешка./ Я отправил это письмо Миледи с лакеем, кого я содержал с некоторого времени на доходы от моей игры. Он ее нашел в ее комнате в компании некой горничной; та пользовалась у нее большим доверием. Она сказала этому малому, что сейчас мне ответит — но вот весь ответ, какой она мне устроила. Она позвала к себе девиц Королевы, ее госпожи, и вдоволь посмеялась над моим письмом вместе с ними. «Вы скажете вашему мэтру, — обратилась она к этому лакею, — какое значение я придала тому, что он мне написал; вы сами были свидетелем этому, и я ничуть не сомневаюсь, что, при таком добром свидетельстве, он имеет все основания быть довольным». Такой ответ для меня стал довершением моего отчаяния. Я заставлял моего лакея три или четыре раза рассказывать мне все, что он видел. Я делал все, что мог, убеждая себя не только бросить ее, но еще и отомстить. Я находил, что этим лишь восстановлю справедливость; ведь то, что она мне подстроила, называлось не иначе, как западня; я не могу быть порицаем вообще никем за то, что сделаю против нее; но эти мысли, возбуждаемые поначалу огромной досадой, не задерживаясь надолго в моей душе, вскоре уступали место другим, имевшим большее отношение к любви. Я продолжал, вопреки всякому презрению, ухаживать за ней, и ей еще хватало жестокости это терпеть, поскольку она рассудила, — чем чаще я буду ее видеть, тем более я стану жалок; действительно, я сделался таким настолько, что все сказанное мной здесь для описания моего состояния даже не приблизится к нему никаким образом. Она получала огромное удовольствие, видя меня в таком положении, и, спрашивая меня время от времени, по-прежнему ли я верю, что лучше устраивать свое жилище с медведями, чем с особами ее Нации, она мне ясно показала, что если ее лицо и было весьма далеко от сходства с мордами этих зверей, зато ее сердце походило на их сердца в точности. /Чем рискуют в злачных местах./ Пока она в столь ужасной манере обращалась со мной, случай предоставил мне возможность поверить, что я смогу заставить ее отказаться от неприязни ко мне. Ее брат, кто давно уже излечился от своей раны, и кто был крайне развратен, пошел повидать гулящих девиц, проживавших довольно близко от его дома, и с ним произошло то, что достаточно часто происходит с людьми, принимающимися за ту жизнь, какую вел и он. Он был оскорблен бретерами, которые, пожелав завладеть тем, что при нем было, устроили ему Германскую ссору. Один из них заявил ему, будто тот набрался дерзости явиться на свидание с его женой, и он взял в руку шпагу без всяких дальнейших приветствий. Товарищи этого бретера одновременно выхватили свои шпаги, и все, что мог сделать Англичанин в подобной ситуации, это кинуться в ближайший кабинет и захлопнуть за собой дверь. По счастью, внутри имелось кольцо с крюком, и, воспользовавшись ими, чтобы сделать себе заграждение из двери, ожидая, когда к нему смогут прийти на выручку, он принялся призывать себе на помощь из окна кабинета, выходившего на улицу. К счастью для него, я проходил мимо с тремя или четырьмя гасконскими дворянами, кого я угостил завтраком. Так как я знал, что здесь было злачное место, я им сказал — может быть, кто-то из наших друзей попал в переплет, и если они захотят мне поверить, мы войдем туда и постараемся его оттуда вытащить. Они приняли это предложение, и, вместе поднявшись, мы начали делать с дверью комнаты, где были бретеры, то же, что они пытались сделать с дверью кабинета, где находился Англичанин. Они изо всех сил выламывали ее и не замедлили бы добиться своего, но предпринятая нами диверсия дала двери небольшую передышку, и эти убийцы, или эти воры, а, может быть, одно и другое вместе, поскольку такие люди способны на все, сбежались на нашу сторону, чтобы улизнуть прежде, чем правосудие наложит на них руку. Итак, сами открыв дверь, уже получившую от нас несколько бесполезных ударов, едва распознав по нашим минам, что мы не имели ничего общего со стражниками, они сказали нам, что не намеревались защищаться против нас, как могли бы сделать против Комиссара; они рассчитывали на нашу мудрость, чтобы выслушать их резоны, и просили нас не становиться в позу неумолимых. Они рассказали нам то, о чем я уже говорил, то есть, что один из них был мужем одной из женщин, находившихся тут же, перед нашими глазами, и, не стерпев, чтобы какой-то Англичанин являлся ее навещать, они преследовали его и загнали в кабинет. В конце концов, они не верили, что такие люди, как мы, могли бы оправдать какого-то иностранца, являвшегося наносить подобное оскорбление Французу прямо в его доме. У меня было столько причин ненавидеть Англичан из-за манеры обращения со мной Миледи…, что, признаюсь, я не был больше настолько разгневан, как раньше, на этих негодяев. Мы объявили им помилование под впечатлением от их обвинительной речи. Однако, так как все мы были слишком гуманны, чтобы оставить им на растерзание этого иностранца, мы вытащили его из кабинета, несмотря на упорное нежелание его открыть дверь, настолько он был перепуган. Но, наконец, позволив себя убедить, он вышел из своего укрытия. Он был разом страшно поражен и страшно весел, когда меня узнал; ему было известно, как я влюбился в его сестру, и он даже принимал участие во всех ее жестокостях ко мне; он тотчас рассудил, — если только я не изменил своих чувств по ее поводу, то приму его сторону с той же горячностью, как я мог бы это сделать для моего собственного блага. Как только я бросил на него взгляд и узнал его, я действительно дал ему в этом слово. Я сказал ему, взяв его за руку в знак дружбы: «Как, Милорд, вы, у кого такие прелестные цыпочки под боком, приходите сюда заниматься любовью со старыми клячами, подобными тем, что я вижу здесь». Поскольку передо мной находились две, кто не были ни красивы, ни молоды, и, даже если бы они и обладали этими двумя качествами, они все равно не удостоились бы от меня большего внимания, учитывая подлое ремесло, каким они занимались. Я был прав, делая такой упрек Милорду, потому что Королева Англии имела подле себя пять или шесть фрейлин, хотя и не казавшихся мне столь же красивыми, как Миледи…, но наверняка бывших таковыми в глазах всякого другого. Он мне ответил, что это было безумие, простительное людям его возраста, но он в него никогда больше не впадет после того, что с ним приключилось. Он приблизился в то же время ко мне и сказал совсем тихо: «Месье д'Артаньян, вы оказали мне сейчас услугу, что никогда не умрет в моей памяти. Я хочу, чтобы моя сестра изменила свое поведение по вашему поводу, и если она не сделает все, что я ей скажу, я вам ручаюсь — она будет иметь дело со мной». Это обещание мне было в тысячу раз приятнее, чем если бы он мне дал сто тысяч экю, хотя меня весьма бы устроил такой подарок. Я обнял его в ту же минуту, думая лучше так засвидетельствовать ему мою признательность, чем всем тем, что мог бы ему сказать. Одновременно я шепнул ему на ухо, не желает ли он, чтобы мы вышвырнули бретеров в окно. Он ответил мне, что они достаточно оскорбили его, чтобы возбудить в нем такое желание, но, имея секретные резоны скрыть это приключение, он не только от всего сердца отказывается от этой прихоти, но еще и умоляет меня никому и ничего об этом не говорить. Его секретные резоны состояли в том, что он был влюблен в одну благородную женщину из его страны, и если бы она случайно узнала, что он посещал места такого сорта, ему пришлось бы навеки распроститься с надеждой, что она позволит ему когда-нибудь приблизиться к ней. Как только милорд поговорил со мной таким образом, мир с бретерами был заключен, и мы его увели, мои друзья и я, не осведомляясь о том, что с ними произошло, когда Комиссар вошел в этот дом, в то время, как мы были всего лишь в четырех шагах от него. Этот Комиссар послал кого-то за нами, чтобы просить нас дать показания против них, но мы нашли весьма кстати указать ему справляться со своими делами, как он сам сумеет, а мы никогда не послужим свидетелями для устройства процесса кому бы то ни было. /Жестоко обманутая надежда./ Я был тогда настолько переполнен надеждами, данными мне милордом, что моим самым большим желанием было состариться на несколько часов, дабы увидеть, не станет ли Миледи… немного более снисходительна. Но я был неправ, выказывая такую поспешность, поскольку время не должно было принести мне ничего хорошего. Тем не менее, здесь не было никакой вины милорда. Я узнал от надежного лица, что он сделал все возможное, убеждая свою сестру обходиться со мной иначе. Он ее даже просил, увидев, что она не могла решиться относиться ко мне по справедливости, притвориться, по крайней мере, будто бы у нее нет такого уж отвращения ко мне. Но как бы он с ней ни разговаривал, признавшись ей даже в своем обязательстве передо мной, дабы скорее склонить ее к этому, ему не удалось ничего от нее добиться. Я по-прежнему ходил к этой красивой и привлекательной особе, ходил, пожалуй, слишком часто для моего собственного покоя, потому что она имела жестокость всегда позволять мне ее видеть, дабы заставить меня еще дороже расплатиться за доставленное удовольствие. Ее брат не осмелился признаться мне, в каких чувствах он ее нашел, и предоставил мне самому разбираться в них во время визитов, какие я ей наносил. На следующий же день я был у нее, терзаемый страхом и надеждой. Едва она меня увидела, как сразу же спросила, как бы я хотел, чтобы она обходилась со мной теперь; когда я ухитрился добавить к неприязни, какую она уже испытывала ко мне, тяжкий ущерб, какого она не простит мне за всю свою жизнь, даже если проживет еще тысячу лет. Я не знал поначалу, что она хотела этим сказать, тем более, что она разговаривала со мной с развеселым видом, и как особа, получившая скорее повод для смеха, а не для злобы, как она заявляла. Все гадости, какие она мне говорила, всегда были произнесены шутливым тоном, и это было так ново для меня, да, я полагаю, и для всего света, что не было никакого средства к этому привыкнуть. Я пожелал узнать, каков же был этот новый ущерб, в котором она меня обвиняла; она мне ответила с прежней веселостью, что, должно быть, я просто тупица, если не понял этого сам; я, может быть, поверил, будто доставил ей громадное удовольствие, спасши жизнь ее брата, а, однако, я должен был бы знать, что наиболее смертельно огорчу ее именно этим, чем всем другим, что бы я там ни сделал; или я считаю за безделицу отнять у нее сто тысяч ливров ренты, перешедших бы к ней без моего вмешательства; этот поступок она не забудет никогда в жизни, он один способен был бы внушить ей самое устрашающее отвращение в мире, когда бы уже не имелось семян, готовых прорасти в назначенное время. /Признание в любви горничной./ Я приписал все эти речи логическому проявлению ее характера. Однако, если бы я узнал, как мне довелось позже, о том, что тайно происходило в ее сердце, я бы вынес другое суждение. Она действительно пришла в отчаяние оттого, что я помешал ей сделаться наследницей; итак, вместо того, чтобы принимать ее слова за насмешку, я гораздо лучше бы сделал, приняв их буквально, дабы воспользоваться ими для собственного излечения. Однако, если я, к несчастью, никак не мог смягчить ее нрав, зато на меня более благосклонно смотрела ее горничная; либо она прониклась жалостью, видя, как дурно со мной обращаются, или, что более правдоподобно, я больше пришелся по вкусу ей, чем ее госпоже. Так как эта горничная была довольно хорошенькая и верила, что в моем возрасте у меня должен быть достаточно добрый аппетит, она сказала мне, что умирает от желания утешить меня после резкостей своей госпожи. Она завела со мной такие речи в один прекрасный день, когда той не было дома. Она начала с того, как сочувствовала моему горю; может быть, я так не думаю, но она хотела сделать все для моего излечения, вплоть даже до того, что будет неверна, ради любви ко мне, той, кто сделала меня столь несчастным. Я понял, что это могло означать, и, начав нашептывать ей всякие нежности, поскольку сообразил, что ничто другое не способно ее разговорить, затем изменил тон и свел всю нашу беседу к ее госпоже. Я ей сказал, — если она еще и видит, как я прихожу ее повидать после всего, что она мне сделала, то ей не нужно верить, будто это было из-за любви; совсем напротив, я делал это с намерением найти удобный случай за себя отомстить; только ее я хотел любить отныне, и лишь от нее одной зависит, чтобы я дал ей все доказательства, какие она может пожелать. Мой молодой возраст, делавший меня чувствительным ко всем женщинам, лишь бы они стоили труда, стал причиной того, что я начал с этого момента показывать ей, что говорю правду по ее поводу. Она не хотела поверить мне так скоро из страха, как бы потом не раскаяться; она притворилась мудрой, хотя больше уже таковой не была. Однако, чтобы не выглядеть неблагодарной за те свидетельства любви, какие я ей тут же дал, она сделала мне признание, крайне поразившее меня. Она мне сказала — если ее госпожа и была ко мне несправедлива, то вовсе не от отвращения к Французам, как она пыталась меня убедить, но оттого, что она отдала свое сердце другому; хотя она и делала вид, будто ненавидит нашу Нацию, на самом деле она связала все свои надежды именно с ней, воплощенной в персоне Маркиза де Варда, молодого Сеньора, одного из самых ладных красавцев Двора, в кого она безумно влюбилась; она была настолько безрассудна, чтобы вбить себе в голову, — поскольку они оба происходили из равно славных Домов, он будет слишком счастлив на ней жениться; без моей помощи, оказанной ее брату, все это могло бы стать правдой, потому что если он был бы убит в этой схватке, она сделалась бы такой крупной наследницей, что это была бы большая удача для Маркиза — возможность сделать из нее свою жену. Когда горничная осведомила меня обо всех этих вещах, я пожелал узнать, в каких отношениях Маркиз де Вард находился с ее госпожой, и добился ли он от нее каких-нибудь милостей. Она мне ответила, что он ничего не добился, потому что никогда с ней не говорил; правда, он заходил иногда повидать Королеву Англии, но так как Ее Величество строго наблюдала за поведением своих фрейлин, среди которых всегда была и Миледи…, хотя она и не принадлежала к их числу, Маркизу было невозможно с ней поговорить, когда бы даже он и имел такое намерение; однако она не могла сказать наверняка, знал ли он о ее любви к нему, потому что он так сильно вспыхивал в ее глазах всякий раз, когда она на него смотрела, что не требовалось быть особенно ясновидящим, чтобы это угадать; она несколько раз хотела к нему писать, но всегда отказывалась от своего желания, объясняя ей, что он никогда не сможет питать к ней большого уважения с момента, когда она дойдет с ним до этого. /Женщины верят тому, чему желают верить./ Я был чувствительно задет этими новостями, что не могли иметь большего значения для моей любви. Я старался, тем не менее, скрыть волнения, какие они возбудили во мне, из страха, как бы не разрушить то, что попытался внушить горничной. Я думал, что было важно не показать ей мою слабость по этому поводу, и, наоборот, заставить ее поверить, что если я хотел быть в курсе всего, что приключится впоследствии от этой страсти, и если какая-то есть и во мне, то только она была тому причиной. Я довольно-таки преуспел в моем намерении, и мы расстались самыми добрыми друзьями, эта девица и я, хотя между нами не произошло еще ничего такого, чтобы я мог совершенно положиться на нее; она пригласила меня заходить навещать ее в часы, когда ее госпожи не будет дома. Я пообещал ей это, как человек, ни за что не упустивший бы такого случая ради любви, какую я уже испытывал к ней. Она легко в это поверила, потому что я, показался ей влюбленным и потому, что женщины с радостью верят тому, чему желают верить. Между тем, принявшись с этого самого дня изучать Маркиза де Варда с ног до головы, я заметил, какими странными бывают глаза у соперника. Хотя я не мог отказать ему в справедливости, что каждый получает по собственным заслугам, но находил возражения всему, что бы он ни делал. То я находил определенный напыщенный вид во всех его манерах, то, желая показаться остроумным, он был им гораздо менее, чем сам о себе возомнил. Я хотел также, когда он желал иметь чересчур доброе мнение о своей персоне, чтобы другие не ценили его вовсе, и так, всегда расположенный судить о нем к его невыгоде, я рисовал себе с него ужасающий портрет, в то время, как он даже не подозревал о моем существовании на этом свете. Часть 6 Свадьба при Дворе Тем временем при Дворе состоялась свадьба, имевшая последствия, что могли бы принести мне большую известность, если бы не помешали чести, какой хотел меня удостоить Месье де Тревиль по этому случаю; впрочем, я расскажу об этом. Маркиза де Коален, молодая вдова, красивая и богатая, влюбилась в Шевалье де Буадофена, младшего отпрыска славного Дома; он был очень хорош собой. Она вышла за него замуж вопреки Канцлеру и Канцлерше, так же, как и вопреки всем родственникам ее первого мужа. Нет ничего удивительного, что эти не пожелали дать ей своего согласия, поскольку эта вторая свадьба была способна разорить детей от первого брака; но что до Канцлера и Канцлерши, то они не смогли бы найти себе зятя, сделавшего бы им большую честь, даже если бы они обыскали всю Францию; всем было прекрасно видно, что их огорчали не личные достоинства Шевалье, а та довольно скудная часть состояния, доставшаяся ему при дележе. Так как он изменил имя сразу же после свадьбы, и вместо имени Шевалье де Буадофена принял титул Графа де Лаваль, я не буду называть его больше иначе, когда мне придется о нем говорить. /Канцлерша в восторге от собственного зятя./ Этот Граф уже занимался любовью со своей женой, но Канцлерша еще не была с ним знакома, хотя его связь с ее дочерью длилась довольно порядочное время; итак, увидев его однажды, явившегося к Францисканцам с Королевской Площади, куда она ходила по какому-то богоугодному делу, она сказала сопровождавшей ее даме, с кем раскланялся этот новый Граф, что надо признаться — этот человек был отлично сложен, и он ей весьма понравился. Дама, обрадовавшись возможности позабавиться, видя, что та его совсем не знала, не сочла своим долгом тотчас же докладывать ей, кто он такой, хотя Канцлерша ее об этом уже спрашивала, добавив, насколько она была очарована его видом и его славной миной. Итак, вместо ответа она заметила ей — нет ничего удивительного в том, что этот Шевалье так сильно пришелся ей по вкусу, поскольку он также по вкусу множеству дам; доброе количество их находило в нем свою радость, и одна среди других ценила его гораздо больше, чем всех остальных мужчин. Ее слова уверили Канцлершу, что существовала какая-то любовная интрижка со стороны упомянутой Дамы, и это еще больше раздразнило ее желание познакомиться с Шевалье. Итак, она попросила свою подругу не держать ее больше в нетерпении и, не откладывая, назвать ей его имя и в то же время имя дамы, кто настолько его ценила; но эта подруга коварно ей ответила, что определенная щепетильность не позволяла ей удовлетворить Канцлершу; уже сказанное ей имеет некоторый вид злословия, а потому она полагает совсем некстати называть ей имена ни одного, ни другой; если она ей все расскажет, это может навлечь на нее какое-нибудь дурное суждение. Канцлерша приняла все это за чистую монету. Однако, так как она была женщиной, а значит, чрезвычайно любопытной особой, она шепнула одному из своих лакеев, выходя из Церкви, подойти к такой-то Капелле и спросить у лакеев, одетых в такие-то ливреи, как зовут их мэтра. Поскольку существует множество похожих ливрей, этот лакей перепутал ливреи одного Генуэзца, прибывшего ко Двору месяц или два назад, с ливреями Графа де Лаваля; итак, когда он обратился к людям первого, они ему ответили, что их мэтр звался Маркиз Спинола. Канцлерша, пригласившая Даму отобедать у нее, не пожелала подниматься в карету, пока лакей не принесет ей ответ. Он передал ей на ухо имя, названное ему лакеями Генуэзца, и Канцлерша, не подозревая, что он мог обмануться в сведениях, переданных ей, сказала тогда другой, что та не подверглась бы большому риску, назвав ей человека, чье имя ей так хотелось узнать, поскольку она в первый раз о нем слышит; так же и его любовница не должна быть ей более знакома, чем он, а потому та могла ей ее назвать, поскольку невозможно сложить дурного суждения о персоне, какую совсем не знаешь. Дама прекрасно видела, что здесь произошло какое-то недоразумение и даже галиматья во всем этом, и, не желая прояснять факты, терпела, пока Канцлерша вела с ней беседу с умным видом о так называемом Маркизе, не возражая ей ни в какой манере. Та, не уставая о нем говорить, сказала ей, что если бы ее дочь, де Коален, вышла замуж за человека, вроде этого, по крайней мере можно было бы сказать, что она не слишком дурно выбрала, и она сама первая заняла бы ее сторону. Другая имела здесь превосходный случай не устраивать больше никаких тайн и признаться, что тот, кого она принимала за Маркиза Спинолу, был ее собственным зятем; но, догадываясь, что после того, как этот человек столь сильно пришелся ей по сердцу, она не удержится и захочет поговорить о нем за обедом с Канцлером, та имела достаточно коварства, чтобы не разубеждать ее так рано. Она хотела насладиться всей комедией целиком и лишь аплодировала тому, что говорила Канцлерша. Впрочем, все произошло так, как она и думала. Канцлер спросил у своей жены, не выходила ли она утром, и если да, то куда; та ему ответила, что была у Францисканцев, где видела множество весьма знатных персон; однако, она скажет ему со всей искренностью и не боясь вызвать его ревность, что если бы ей предстояло еще выйти замуж, и она была бы сама себе хозяйкой, то она увидела там одного мужчину, хотя и совершенного иностранца, кто был бы способен занять большое место в ее сердце; самого Шабо с его великолепным танцем и впечатляющей внешностью нельзя было бы и близко с ним поставить; счастье Шабо, что этот человек не явился в Париж до того, как он женился на Герцогине Роан, потому что, если бы Герцогиня его увидела, она наверняка отдала бы предпочтение ему в ущерб первому. /Канцлер упрям, как мул./ Канцлерша добавила еще множество вещей, стремясь приукрасить своего героя настолько, что Канцлер, теряясь в догадках, кем бы мог быть этот человек, столь ладно скроенный, с таким величественным видом и славной миной, наконец, спросил, не было ли какого-нибудь средства узнать его имя. Она ему ответила, что не было тут никакой загадки, как ее пыталась уверить некая Дама, не пожелавшая ей его назвать, хотя она ее и просила об этом несколько раз. Этими словами она обличала свою приглашенную и верила, что накажет ее по заслугам за то, что та устраивала ей тайну из такой простой вещи, какую она так легко узнала на стороне. Испытывая, по меньшей мере, такое же нетерпение сообщить своему мужу, как звали ее Адониса, как и он, спрашивавший об этом, она назвала ему имя Маркиза Спинолы; он тут же ей возразил — или же кто-то посмеялся над ней, или ей захотелось поиздеваться над ним; он сам неоднократно видел этого Маркиза, направляясь к Королю, и тот не только не обладал той славной миной, какую она ему расписывала, но был способен вызвать скорее отвращение, чем восторг. Его ответ изумил Канцлершу; она хотела призвать своего лакея в свидетели того, что она говорила правду. Канцлер ей возразил — уже не думала ли она, что лакей достоин большего доверия, чем он, будто у того были лучшие глаза, чем у него. Приглашенная смеялась украдкой над их спором; она еще и не так бы рассмеялась, если бы не боялась, что Канцлерша и от нее тоже потребует свидетельства; но дело обернулось совсем другим образом, и вот как свершилась развязка. Канцлер, рассерженный постоянными утверждениями жены, что ее Маркиз Спинола был красавцем и имел тот вид, в каком нам обычно представляют Бога Марса, сказал ей, что не удовлетворится общим описанием и хотел бы, чтобы она обрисовала этого человека в деталях. Она только этого и желала, и когда сделала это, он прекрасно увидел, что упомянутый человек был не кем иным, как его зятем. Он сказал, что она не должна бы больше порицать свою дочь, влюбившуюся в него, раз уж сама призналась, что если бы ей предстояло выходить замуж, с ней случилось бы то же самое. Она была крайне поражена его словами и немного обиделась на Даму, окружившую тайной все, что с ней произошло в настоящее время. Но законы гостеприимства требовали от нее сдержанности по отношению к гостье, потому на этом все и закончилось, и это дело больше не выносилось на обсуждение. Однако Канцлерша прониклась отныне такой симпатией к своему зятю, что если бы это зависело лишь от нее, она не только простила бы дочь в тот же час, но еще и согласилась бы с ней по поводу великолепного выбора, какой она сделала, снова выйдя замуж. Оставалось пожелать этим новобрачным, чтобы и Канцлер был бы в таком же настроении. Но так как он был упрям, как мул, хотя и добрый человек в глубине души, он продолжал не только вести с ними войну, но еще и жаловался совершенно несправедливо: они столь мало старались обезоружить его гнев, что не боялись даже ежедневно показываться именно в тех местах, куда он должен был направляться по обязанностям своей службы. Речь шла о Лувре, где Граф и Графиня часто находились в их качестве Придворных, и так как их общие друзья были бы рады видеть их всех примирившимися, они посоветовали молодым удалиться из Парижа на некоторое время, дабы выказать Канцлеру большее почтение. Граф и Графиня попросили тогда Месье де Бельевра, кого мы увидим позже Первым Президентом Парламента Парижа, одолжить им его дом в Берни, располагавшийся у самых ворот этого великого города. Он был счастлив предоставить им это удовольствие, и когда они туда переехали, весь Двор являлся их там навещать, вовсе не заботясь о том, что мог сказать об этом Канцлер. Оба новобрачных были весьма уважаемыми персонами, кроме того, все прекрасно понимали, — когда у Канцлера пройдет его фантазия, он ни и коей мере не будет возражать против того, чтоб к ним являлись с визитами, он даже будет признателен тем, кто оказывал им знаки внимания. Так как никто не сомневался в подобных ожиданиях, явились разнообразные посредники для налаживания примирения между столь близкими особами. Граф и Графиня и не требовали ничего лучшего, и говорили всем, кто с ними об этом беседовал, что если требовалось идти просить на коленях прощения у Канцлера, они всегда готовы это сделать; больше того, если бы они знали, что их свадьба должна быть ему неприятна, они бы воздержались от такого шага, чтобы не подавать ему повода огорчаться из-за них. Не было ничего более покорного, чем эти их слова, и их друзья старались превозносить их перед Канцлером, но так как его трудно было провести, он им отвечал, что не было ничего проще говорить так после сделанного шага, когда всем прекрасно известно, что он уже не способен здесь ни прибавить, ни убавить. Итак, он казался суровым, как старый Капрал, как вдруг смягчился и тогда, когда об этом меньше всего думали. Вот как все это произошло. /Вспыльчивость Месье де Тревиля./ Месье де Тревиль, осмеливавшийся сопротивляться Кардиналу де Ришелье, кто был, однако, ужасом всей Высшей Знати, заставил ценить себя еще больше теперь, когда имел дело всего лишь с вялым Министром, и о ком уже начинали поговаривать, что стоит ему показать зубы, как добьешься от него, чего захочешь, — Месье де Тревиль, говорю я, вырвав у него некую милость, какой он от него никогда бы не добился, если бы тот не боялся его еще больше, чем не любил, сам явился представить Грамоты Канцлеру из страха, как бы тот не отказался скрепить их печатью, если он распорядится представить ему их через кого-нибудь другого. Канцлер, кто не был вовсе так же вял, как Кардинал, хотя и любил угождать Могущественным, приняв Грамоты и увидев, прочитав их, что если он приложит к ним печать, это может подать повод к ропоту тех, кто мог иметь здесь интерес, вернул ему Грамоты, не пожелав их скрепить. Он сказал, что ему надо предварительно поговорить о них с Королевой Матерью, а когда его спросят, по каким причинам Грамоты не прошли через Канцлера, он надеется, что никто об этом больше и не подумает. Тревиль, не привыкший, чтобы ему отказывали в лицо, ответил на Гасконский манер, что, видимо, Королева прекрасно знала, что делала, когда предоставляла ему ту милость, какую он теперь предъявляет Канцлеру, что тот немного слишком о себе возомнил, желая контролировать ее действия, и если тот не скрепит Грамоты добровольно, то ему не составит труда заставить его скрепить их силой; Королева сама прикажет ему вскоре это сделать, и лучший совет, какой он мог бы ему дать, как добрый друг, не связывать себе рук подобным делом. Он немного чересчур занесся, говоря таким образом с первым Чиновником Короны; но каким бы разумом ни обладал человек, бывают обстоятельства, когда, далеко не владея своими чувствами, позволяешь себе увлечься до такой степени, что теряешь рассудок. Месье де Тревиль, вместо того, чтобы прийти в себя и сделаться более мудрым, не удовольствовался только тем, что сказал, но совершил еще один поступок, оскандаливший всю Роту. Это был день Печати, и событие стало еще более замечательным от большого числа людей, собравшихся там; как бы там ни было, не заботясь более о стольких свидетелях своей вспыльчивости, он снова спросил, не пожелает ли тот скрепить печатью Грамоты, и, увидев, что тот не хочет ничего делать, сказав ему, что никогда больше не окажет ему чести представлять их во второй раз, ни даже представлять ему когда-либо другие, он начал рвать их прямо у него под носом. Он добавил, как своего рода угрозу, что это больше не его дело, но дело Королевы, и он оставляет ей заботу заставить себе подчиняться. Весть о таком его поведении тотчас облетела весь Париж и не замедлила добраться до Берни. Месье Граф де Лаваль тут же выехал оттуда, ничего не сказав своей жене, и, остановившись у одного из своих друзей, попросил его сходить вызвать Тревиля от его имени. Выйдя от Канцлера, Тревиль направился к Королеве и к Кардиналу, чтобы опередить надвигавшиеся события и, завернув пообедать к Месье де Беренгану, Первому Шталмейстеру маленькой конюшни Короля, вернулся затем к себе. Я пошел туда отнести письмо из страны, что один дворянин адресовал мне для передачи ему в собственные руки. Перед тем, как его вскрыть, Тревиль спросил меня, от кого оно, и когда я назвал имя того, кто мне его отправил, он ответил, посмеиваясь, что этот дворянин лучше бы сделал, оставшись в Роте Мушкетеров, где он отслужил три или четыре года, чем покидать ее, как он и сделал, чтобы ехать наживать себе рога в провинции; он готов был поспорить, что перескажет мне слово в слово содержание письма, не читая его; он, разумеется, просил его о помощи, дабы явиться выставить свои рога в Парламенте Парижа, будто бы он был недостаточно доволен тем, что Парламент По уже с ними ознакомился. Принявшись таким образом шутить со мной, он вскрыл это письмо, где действительно нашел все то, о чем мне говорил. Дворянин сообщал ему, что ухажер его жены был родственником двух или трех Президентов этого последнего Парламента, и, не надеясь ни на какую справедливость для него от этого Трибунала, он подвергался большому риску получать обиду за позором, если тот не послужит ему отцом и покровителем. Месье де Тревиль, прочитав мне вслух эти последние слова, спросил меня, что я о них думаю, и не следует ли ему скорее занять позицию против него, чем заявить себя его сторонником. Когда он заговорил со мной в такой манере, я счел, что он, должно быть, был любим ухажером или, по меньшей мере, тот был отрекомендован ему с хорошей стороны. И так как страдающий муж был из друзей Дома, а мнение, какого требовал от меня Месье де Тревиль, давало мне право рекомендовать ему правосудие над предвзятостью милости, какую мог найти у него другой, я уже было начал его убеждать, когда он прервал меня, чтобы упрекнуть в том, что я ему советовал объявить себя отцом рогоносца. Он мне сказал в то же время, не подумал ли мой друг, обращаясь к нему с такой просьбой, а, впрочем, и я, убеждая его на нее согласиться, выставить его в таком виде, если бы он был так прост и поверил мне, что все будут показывать на него пальцами. Увидев, что он в хорошем настроении и желает лишь посмеяться, я тоже перевел все в шутку, в чем совсем недурно преуспевал, когда хотел. В то время, как мы оба начинали углубляться в этот предмет, лакей явился доложить ему, что какой-то дворянин, не пожелавший назвать своего имени, просил с ним поговорить. Это был как раз друг Графа де Лаваля, пришедший исполнить данное ему поручение, но Месье де Тревиль, нисколько об этом не подозревая, скомандовал лакею его впустить. Этот дворянин прибыл момент спустя, и Месье де Тревиль, знавший его по ежедневным встречам при Дворе, спросил, что его к нему привело, и не может ли он быть ему чем-нибудь полезен; тот ответил, стараясь поставить меня в неловкое положение, что он явился просить у него плащ Мушкетера для одного дворянина из своих родственников. Но так как с ним приключились кое-какие дела в его стране, он бы хотел поговорить с ним об этом наедине, дабы он мог рассудить, будет ли тот в безопасности в его Роте. Мне захотелось выйти и оставить их в покое, но Месье де Тревиль сказал мне особенно не удаляться, потому что у него есть кое-что мне сказать по поводу принесенного мной письма; я направился в его прихожую, где принялся беседовать с одним Мушкетером, кто служил ему Оруженосцем. /Только со шпагой в руке./ Едва я вышел за дверь, как дворянин заговорил с ним другим языком; он сказал, что Граф де Лаваль желал бы увидеть его со шпагой в руке; он узнал, как Тревиль обошелся с его тестем, и так как Мантия не позволяла тому потребовать ответа, он должен был сам рассчитаться за его ссору; он ожидает его за воротами Сен-Жак, и этот дворянин проводит его туда, если ему будет угодно; ему стоит лишь взять с собой одного из своих друзей, дабы дворянин не был бесполезным свидетелем их битвы. Месье де Тревиль был далеко не труслив и обладал большей храбростью, чем какой-либо иной человек на свете, он ответил, что тот доставил ему удовольствие, взявшись за такое поручение, Граф де Лаваль доставил ему еще большее удовольствие, приняв на свой счет ссору его тестя, потому что, учитывая ремесло последнего, он вынужден был бы проглотить обиду, по его мнению, полученную им от этого магистрата, если бы, к счастью, не представился хоть кто-нибудь, от кого он мог бы потребовать за нее удовлетворения. Этот дворянин ему заметил, что вовсе не было вопроса, кто прав или кто виноват, поскольку все это завершится со шпагой в руке; жалобы могли быть хороши лишь в установленном порядке или перед судьями, но судьба решит, как ей заблагорассудится, за кем была правда — за одним или за другим; наверняка, в какой бы манере ни обернулось дело, его друг, во всяком случае, будет удовлетворен, хотя бы он имел удовольствие нанести всего лишь два удара шпагой против него; он полагает, что не будет иначе и с его стороны, поскольку, когда бравые люди, вроде них, вменяют себе в обязанность пролить кровь один другого, та, что прольется, с чьей бы стороны это ни произошло, сможет стереть все разногласия, порождающие досаду в душе. Так как самые короткие речи наиболее уместны при встречах, вроде этой, они оба на этом и остановились. Месье де Тревиль, вызвав своего лакея, стоявшего на страже у двери, сказал ему пригласить меня. Лакею не пришлось долго меня искать, поскольку я был всего лишь в трех шагах оттуда; и когда я предстал перед ним, он мне сказал в присутствии этого дворянина, что тот явился сделать ему вызов от имени Графа де Лаваля; ему совершенно незачем бросать взгляд на другого, кроме меня, чтобы послужить ему секундантом; он даже не спрашивает, справлюсь ли я с этим занятием, поскольку имел столько доказательств того, что я умею делать, что скорее ошибется в своем собственном суждении, чем во мне самом. Дворянин был изумлен, что он вот так поручает молодому человеку моего возраста драться против него, и, не сдержавшись, высказал ему свою мысль. Месье де Тревиль ответил, что если он не одобряет его выбор, то тем самым ставит себя в большую опасность и может потерять собственную репутацию; когда бываешь побит человеком моего возраста, это гораздо большее огорчение, чем быть битым человеком зрелым; вот и все, что может его печалить, поскольку, что до остального, то он найдет во мне соперника, кто будет драться упорно. Я счел себя не только польщенным столь почетной для меня речью, но еще и не менее лестным выбором. Быть секундантом Месье де Тревиля показалось мне честью, что заставит говорить обо мне не меньше, чем это сделал друг моего Дома вместе с его рогами, какие он намеревался таскать из Парламента в Парламент. Итак, в страшном нетерпении оказаться на лугу, боясь, как бы у меня не отобрали эту славу каким-нибудь непредвиденным случаем, я ждал только выхода одного и другого, чтобы последовать за ними с легким сердцем; но то, что я предвидел, случилось как раз тогда, когда мы все трое меньше всего об этом думали. Когда мы уже совсем собрались подняться в карету, явился Офицер из ведомства Коннетабля объявить Месье де Тревилю, что Мессиры Маршалы Франции отправили его, дабы пребывать подле его особы вплоть до нового приказа на основании того, что им стало известно о намерении Графа де Лаваля вступить в кампанию с целью добиться мести за оскорбление, по его мнению, нанесенное его тестю. /Сорванная дуэль — воссоединенная семья./ Мне невозможно описать ту скорбь, какую я испытал, услышав эти речи. Она была равна чести, какую я уже считал своей, когда меня избрал такой, человек, как Месье де Тревиль, для действия, вроде того, что он пожелал мне доверить. Гвардеец был также отправлен к Графу де Лавалю, и после того, как это дело было улажено несколько дней спустя, Канцлер, порицаемый всем светом за нежелание простить своей дочери и удерживаемый лишь стыдом столь быстро менять свои решения, воспользовался тем, что Граф готов был сделать ради него, чтобы одарить их обоих своей милостью. Графиня де Лаваль, безумно любившая своего мужа, подумала, будто умрет от радости, найдя, что после всего этого ничто больше не помешает ее счастью. Что до Канцлерши, то она наглядеться не могла, так сказать, на своего зятя, и ничуть не сожалела, что родственные узы, существовавшие между ними, препятствовали ей влюбиться в него, как она, возможно, влюбилась бы в другого, не столь ей близкого мужчину, и что она могла смотреть на него без всякого ущерба для своей добродетели. Горничная Миледи /Безумие Миледи./ Я был обрадован тем, что дочь первого Чиновника Короны вот так вышла замуж за младшего сына, и хотя я не мог похвастаться происхождением из столь славного Дома, как он, я, тем не менее, льстил себя мыслью, что его пример способен произвести добрый эффект на мою возлюбленную, если, конечно, она станет более рассудительной и отдаст мне справедливость. Но она была по-прежнему упорно увлечена своим Маркизом де Вардом, и легко было увидеть, что она о нем мечтала. Этот Сеньор не был расположен жениться на иностранке, поскольку считался при Дворе одним из самых состоятельных людей; и она могла надеяться на брак с ним, лишь сделавшись богатой наследницей, какой она и думала стать, не вмешайся я в это дело. Однако, так как надежда никогда не умирает, и именно она заставляет жить самых отверженных, случилось так, что пока я льстил себя мыслью преодолеть ее ненависть ко мне, она также льстила себя надеждой, что ее брат может умереть, и его состояние, и ее красота позволят ей овладеть сердцем, без которого она не могла жить. Но ее брат через несколько месяцев возвратился в Англию и весьма выгодно там женился, и ее надежды вскоре рассеялись, как дым, когда до нее дошли новости, что ее невестка уже была беременна; итак, не видя больше никакой возможности достичь своих целей, она было подумала умереть от горя. Ее горничная, кого я время от времени заходил навестить, чтобы узнать новости о ее госпоже, и от кого я рассудил весьма кстати получить все милости, какие женщина способна дать мужчине, дабы еще больше вовлечь ее в мои интересы, поведала мне о ее безумии, и я сделал все, что мог, попытавшись ее забыть. Но так ничего и не добившись, какие бы усилия я к тому ни прилагал, я столь успешно скрывал мои чувства от этой горничной, что она поверила, будто я не был больше влюблен в ее госпожу. Любая другая особа ошиблась бы здесь точно так же, как и она, поскольку она получала от меня настолько убедительные знаки моей дружбы, что было простительно составить о них ложное представление. Эта горничная была столь сильно удовлетворена мной, и я соответственно довольно-таки доволен ею, поскольку, учитывая ее милости, ее госпожа не делала ни единого шага без того, чтобы она меня о нем не предупредила; она мне сказала два или три месяца спустя, как замечательно я поступил, излечившись от страсти к ее госпоже, потому как у той не осталось больше ни рассудка, ни чести. Вопреки тому, во что она верила, я столь мало от этого излечился, что почувствовал, как меня пронзило отчаяние при этих словах. Однако, не желая раскрывать перед ней мои мысли, я принялся смеяться, как если бы действительно был рад тому, что больше не любил сумасшедшую. Я спросил ее в то же время, но так, будто мне все равно, что же это был за скандал. Она мне ответила, что та всеми силами хотела заставить ее отнести записку Маркизу де Варду, чтобы назначить ему свидание, но она пока еще ничего не сделала, поскольку пожелала прежде узнать мое мнение по этому поводу. Я удивился, как она не заметила, какой эффект произвели на меня ее слова. Я замер в изумлении; но, наконец, оправившись от смущения, я спросил ее, какого рода было это свидание; хотя они все преступны для девицы, тем не менее, одни были гораздо серьезнее, чем другие, но от пустяков быстро переходят к большому, и такой человек, как Вард, слишком ловок, чтобы долго оставаться на праведном пути. Она мне объявила, что упомянутое ею свидание не оставляло на этот счет никаких сомнений; Миледи… хотела провести с ним ночь, и если мне интересно взглянуть на записку, она могла сейчас же мне ее показать, потому что она была у нее в кармане. Я был слишком заинтересован в этом деле, чтобы не поймать ее на слове; я попросил посмотреть на записку, и когда она мне ее дала, прочел там такие вещи, в какие никогда бы не поверил, если бы не видел их моими собственными глазами. Я невольно побледнел от такого чтения, и она побледнела в свою очередь, поняв, насколько ошиблась, когда поверила, будто я бросил ее госпожу ради нее. Она обрушила на меня тысячу упреков, и, не смея ничего ей возразить в свое оправдание, я решился попросить у нее помощи против самого себя. Итак, признавшись ей в моей слабости, какую я не мог больше отрицать, я бросился к ее ногам и сказал ей, что мой покой был отныне в ее руках; я не мог больше иметь никакого уважения к моей возлюбленной после того, в каком свете она мне ее показала, но так как я оставался еще достаточно слабым, чтобы ее желать, теперь только от нее зависело предоставить мне это удовлетворение; едва я получу то, чего желаю, как не буду больше думать о ней, разве что с презрением; лишь взаимная дружба способна оживить огонь, погашенный в утехах; и так как я украду ее милости скорее, чем она мне их предоставит, поскольку я позабавлюсь с ней только под маской ее любовника, я не попрошу увидеться с ней во второй раз, не находя больше в этом удовольствия; итак, я возвращусь к ней с сердцем, освобожденным от всякой другой страсти, и таким образом она единственная будет его хозяйкой в будущем. /Любовник без лица./ Несмотря на все мое красноречие, я бы никогда ее не убедил; но заявив ей, что если она желала продолжить наши отношения, то должна предоставить мне это удовлетворение, я заставил ее устроить все дело наполовину насильно, наполовину по доброй воле. Она меня спросила, как бы я хотел, чтобы она принялась обманывать свою госпожу, потребовав от меня клятву, что в случае, если та что-либо заметит, я возьму ее под мое покровительство, дабы она могла избежать ее гнева. Я сказал ей, — поскольку свидание назначено ночью, ей будет легко выдать меня за Маркиза де Варда; ей это будет тем более просто, что ее госпожа сама пожелала, чтобы не было никакого света в ее комнате, ни когда я туда прибуду, ни пока я там буду оставаться, и так как я должен выйти за час до рассвета, она прекрасно видит, что ничем не рискует, устраивая ей это надувательство. Почти успокоенная, она тревожилась лишь из-за того, как бы мой голос не выдал меня, но я пообещал ей изменить его так хорошо, что она могла полностью на меня положиться. Горничная, посулив мне свои услуги, заверила свою госпожу, что отнесла записку Маркизу, и он не преминет явиться в ее комнату с наступлением ночи, и он был так же нетерпелив, как могла быть и она, в ожидании часа свидания. Миледи… пришла в восторг от того, что она была так близка к счастью, какого она столько ждала. День тянулся для нее в тысячу раз дольше, чем другие, и для меня он длился бы так же, если бы время от времени меня не охватывал испуг, как бы она меня не узнала. Наконец Королева Англии удалилась, как и все Дамы ее Двора; едва только Миледи… улеглась в постель, как ее горничная провела меня к ней по маленькому проходу, ведущему в ее апартаменты. Так как я был обязан сделать ей комплимент по поводу великой судьбы, какой было угодно, чтобы она призвала меня к себе, я не замедлил его произнести, но так здорово подделав мой голос, что даже если бы она сомневалась в подстроенном ей подвохе, то никогда ничего бы не заметила. Я счел совсем некстати, и по этой причине, и дабы лучше выказать ей мою любовь, особенно затягивать комплимент, но, перейдя к ласкам от слов, я настолько ее ублаготворил собой, а также столь доволен был ею сам, что нам верилось — не прошло еще и половины ночи, когда горничная явилась предупредить меня, что самое время уносить ноги. Может быть, из хитрости, или, лучше сказать, из ревности она явилась немного раньше, чем следовало, но так как Миледи не желала, чтобы день застал ее в моих объятьях, она тихонько шепнула мне на ухо сейчас уйти, а когда мне зайти навестить ее в следующий раз, она предупредит меня через свою горничную. Горничная взяла меня за руку, чтобы вывести из комнаты, поскольку она вернулась за мной без света, точно также, как меня сюда и привела. Она проводила меня в свою комнату и сказала, что ни входить сюда, ни выходить от Королевы Англии не так-то просто; мне нужно задержаться здесь на целый день и выйти только с наступлением сумерек; это был приказ, что ей отдала ее госпожа, дабы ее не скомпрометировать, приказ, с каким мне придется смириться, потому что галантный человек всегда должен заботиться о репутации Дам. Я не сумею сказать наверняка, принимала ли ее госпожа такую предосторожность или нет, но, наконец, то, что она мне говорила, было из породы тех вещей, о которых обычно высказываются, что если они и не правдивы, то, по меньшей мере, прекрасно придуманы, и я не нашел ни малейшего слова возражения. Я выпил приготовленный ею для меня бульон, сказав ей, постаравшись как-то извиниться, хотя я и желал провести ночь с ее госпожой, мысль, что это свидание было назначено ей другому, была столь для меня отвратительна, что я не слишком истощил там мои силы. Я представлял себе, говоря это, что она поверит мне на слово, не требуя иных доказательств; но так как она обладала большей сообразительностью, чем я думал, она мне ответила, — если это так, как я хотел ее уверить, она убедится в этом в один момент; поскольку она была вынуждена томиться ожиданием всю ночь и ни на минуту не сомкнула глаз, как и я, нам надо поскорее ложиться в постель, к тому же у нее не было до полудня никакого дела в комнате ее госпожи, что даст нам обоим время хорошенько отдохнуть. Если бы мне было возможно достойно вывернуться, я не преминул бы это сделать — покинуть постель особы, какую я любил больше всего на свете, чтобы улечься в постель девицы, с какой я сблизился разве что из распущенности, не было особенно устраивавшей меня вещью. Но так как я произвел бы дурное впечатление, воспротивившись ей, а кроме того я действительно нуждался в отдыхе, я принялся ее ласкать, заставляя ее поверить, что милости Госпожи не отбили мне память о том, как я должен быть благодарен за ее собственные. Затем, извинившись самым наилучшим образом, я сказал ей, что страшно хочу спать, и, задремав, я проспал до полудня, то есть, до того часа, когда она ушла на службу подле своей госпожи. Она поостереглась говорить ей, где я находился, но сказала, что Маркиз де Вард был так очарован ночью, проведенной с ней, что он почитал ни за что ту тюрьму, какая ожидала его в этот день. /Удовлетворенная Госпожа./ Миледи была обрадована такими заверениями, и так как она считала себя обязанной оказать знаки признательности этому слишком счастливому Маркизу, она велела принести бумагу и чернила и послала ему эту записку, какую горничная никогда бы мне не отдала, если бы та не потребовала на нее ответа. Вот что в ней содержалось: «Я никогда не знала, насколько беспредельны силы мужчины, чтобы говорить об этом уверенно, но так как в моем возрасте я не могла не слышать несколько раз рассуждений об этом, я верю, что вы теперь более нуждаетесь в отдыхе, чем в трудах. Итак, забота, какую я питаю о вашем здоровье, вынуждает меня, чувствуя вас столь близким от меня, не желать еще больше воспользоваться вашим присутствием ради вашего интереса и ради моего. Дайте мне знать, когда вы думаете быть в состоянии выдержать новое испытание. Это, разумеется, дерзость — говорить с вами в такой манере. Я не сказала бы так в лицо, и вы не можете в этом сомневаться, поскольку видели, как я позволила вам подступить столь близко ко мне, лишь скрыв мое смущение под покровом ночи; да, только темнота подала мне повод сделать это усилие над собой, и стены, разделяющие нас, позволяют мне писать вам то, что я осмелилась здесь выразить. Извините мне это и поверьте, что я была бы более сдержанна, если была бы менее очарована вашими достоинствами». Горничная нашла меня еще спящим, когда принесла записку, и, разбудив меня, чтобы я на нее ответил. «Держите, враль, — сказала мне она, — и когда бы я не знала по собственному опыту, что вы не паралитик, эта записка слишком много бы мне поведала на ваш счет». Я не знал, что ответить на ее справедливый упрек, и еще меньше, как отозваться на записку. Не то, что я не был еще достаточно влюблен в Миледи…, чтобы не наобещать ей всяких волшебств, но так как этот ответ должен был пройти через руки горничной, а я знал прекрасно, насколько дурным она найдет то, что я так нетерпелив, в общем, я оказался в совершенной растерянности. Однако я ей заметил, что малый опыт ее госпожи заставил ее рассматривать, как что-то грандиозное и чудесное, то, что с ней произошло, и мне немногого стоило поддерживать ее в добром мнении, какое она составила обо мне; итак, если она сочтет это правильным, я назначу той второе свидание на этот же самый вечер или на следующий день; чем ближе оно будет от того, что предоставила мне ее госпожа, тем меньше ей придется ревновать; так как она сама уже обозвала меня паралитиком, она прекрасно понимала, что я не смогу восстановить силы за столь короткое время; она вовсе не должна тревожиться, и, если она это делала, то была совсем неправа. Горничная, более лукавая, чем я мог вообразить, не поддалась на обман, и ответила мне, что какой бы ревнивой она ни была, она еще больше заботится о моем здоровье, потому никогда не допустит, чтобы я отправился на столь близкое свидание; сегодня у нас была суббота, и когда я передам ее госпоже, что приготовлюсь к следующей среде, то это все, на чем она может со мной поладить. Я смирился с ее решением, не имея возможности поступить иначе. Итак, я отослал ответ Миледи… в соответствии с ее желаниями, и так как она не знала ни моего почерка, ни почерка Маркиза де Варда, она легко приняла один за другой. Однако, отдавая мою записку своей госпоже, горничная сказала ей, будто я переменил решение после того, как ее написал, вспомнив, что Король должен был уехать в этот вечер ночевать в Венсенн, и, вынужденный поехать вместе с ним, я умолял ее перенести встречу на следующий день, то есть, на четверг. Миледи… чистосердечно ей поверила, хотя все это было изобретено только из-за резонов, какие я объясню через один момент. Настала среда, и я явился к горничной; она по-прежнему должна была проводить меня к месту свидания, но она сказала мне, что ее госпожа не могла увидеться со мной этой ночью, поскольку одна из ее подруг заночует с ней. Я был весьма обескуражен этой новостью, хотя она мне сказала, что ждать мне всего лишь двадцать четыре часа, и все произойдет на следующий день. Наконец, вынужденный утешиться помимо собственной воли, я собрался возвратиться домой, когда горничная сказала мне, — если я и не могу позабавиться с ее госпожой, я распрекрасно смогу сделать это с ней, она постелила белые простыни на своей кровати, и, по крайней мере, будет иметь удовольствие привести меня в такое же состояние, какое бы я имел, выходя от ее госпожи; она приложит к тому все свои старания, и, в конце концов, несправедливо, что она всегда пользуется остатками от другой. /Умирающий от холода и голода…/ Эти слова, более, чем достаточные, чтобы показать мне, насколько она была лукава и корыстна, весьма меня огорчили; но, наконец, очутившись пойманным, все, что я должен был сделать, это поберечь себя, дабы не попасть впросак подле ее госпожи. Но так как я имел дело с женщиной коварной, она завела меня гораздо дальше, чем мне бы того хотелось. Настало утро, и она не пожелала оставить меня в кровати под тем предлогом, что в ее комнату должны были явиться торговцы и принести что-то для ее госпожи. Действительно, она назначила им встречу на этот день, чтобы не дать мне времени восстановить силы; она заставила меня перейти в кабинет рядом с ее комнатой, и, заперев за мной дверь, оставила меня там без огня, хотя погода не позволяла еще без него обходиться. Она сделала гораздо больше, она оставила меня там на весь день, не принеся мне даже хлебной корки, потому что хотела окончательно меня доконать прежде, чем провести меня в комнату ее госпожи. Я прекрасно разгадал ее хитрость, но, не в силах ничем воспротивиться, мне пришлось запастись терпением до тех пор, когда ей будет угодно вытащить меня из заточения. Наименьшим из моих бедствий был волчий аппетит; я продрог до мозга костей, и никогда человек не был менее предрасположен, чем я, являться на любовное свидание. Наконец, в час ночи, коварная горничная отперла мне дверь, и, желая принести мне извинения за то, что оставила меня так надолго без всякой помощи, заявила, будто бы ей невозможно было поступить иначе; я счел себя необязанным принимать их без того, чтобы не высказать ей все, что я об этом думал. Она довела свою хитрость до того, что еще и потушила огонь, обычно пылавший в ее комнате с той минуты, как она вставала, и до того момента, когда ложилась спать. Итак, не имея никакой возможности согреться перед тем, как идти на свидание с моей любовницей, я молил ее дать мне, по крайней мере, хоть одну вязанку хвороста, чтобы развести пусть даже совсем маленький огонь. Она мне ответила с определенным видом злорадства и ревности, что выставит меня в дурном свете перед своей госпожой, если расскажет ей, как я требовал огня, когда зашел вопрос о том, чтобы пойти ее повидать, она не будет говорить ей об этом из страха, как бы не погубить мою репутацию в ее глазах; влюбленный, имеющий весь пыл страстей, как я должен бы его иметь, скорее будет от него перегрет; одним словом, мне не оставалось больше ничего, как отправляться на свидание, не теряя ни минуты. Она не стала дожидаться моего ответа, чтобы провести меня в ее комнату, и когда она взяла меня за руку, я подумал, что ее оледеню, настолько моя была холодна. Радость видеть меня в таком состоянии была так велика, что она не поостереглась той печали, какую все это мне причиняло. Я позволил ей себя вести, видя, что мне совершенно бессмысленно о чем бы то ни было ее просить; она меня оставила, когда я был возле самой постели Миледи…, и так как я не осмеливался приблизиться из страха, как бы не оледенить ее саму, она меня спросила, почему я не устраиваюсь рядом с ней. Я ей ответил, что ее горничная продержала меня несколько часов в своем кабинете, не разжигая огня, и я промерз до такой степени, что это было просто невероятно; мои зубы, стучавшие одни о другие, еще лучше подтверждали ей мои слова, и, сжалившись надо мной, она сказала мне поскорее ложиться, дабы я мог согреться. Я сделал, как она хотела, но никоим образом не почувствовал себя влюбленным. Она приникла ко мне и сжала меня в своих объятьях; любовь, какую она питала не ко мне, но к тому, за кого меня принимала, заставила ее поначалу не чувствовать ледышку, какую она обнимала. Она пускалась на все ухищрения в мире, лишь бы меня отогреть, и долго не могла ничего добиться; она нашептывала мне самые нежные вещи на свете, стараясь дать мне понять, насколько она обязана мне за то, что я подвергался такому неудобству ради любви к ней. /…или неудовлетворенная Госпожа./ Не понимая, однако, почему горничная заставила меня так долго ждать в том месте, где она меня заперла, и еще меньше, почему она оставила меня там без огня, она меня спросила, не знаю ли я какой-либо причины. Я поостерегся не открывать ей ни этого, ни того времени, что я провел в кабинете. Как бы там ни было, силы не вернулись ко мне; либо выстраданное мной время так их ослабило, или же горничная истощила их в бесчинствах, какие она вынудила меня с ней разделить, и Миледи была столь мало удовлетворена свиданием, что не попросила бы меня о другом, если бы поверила, что и при следующем все произойдет точно так, как в эту ночь. Я поднялся с ее постели в том же виде, в каком я на нее и улегся, а горничная еще имела коварство явиться за мной за четыре часа до рассвета. Я нашел тогда не только добрый огонь в ее комнате, но еще и то, чем я мог как следует подкрепиться. Я ел, как человек, имевший в этом насущную необходимость, и, вытерпев множество насмешек от этой лгуньи, утешался лишь мыслью, что ее госпожа устроит ей славный нагоняй за ту манеру, в какой она со мной обошлась. Та действительно не упустила случая это сделать, и я узнал от самой горничной, что ей стоило большого труда внушить той, что она поступила таким образом только потому, что в тот день в ее комнате постоянно толпились люди. Миледи… кому пришлось по вкусу первое назначенное мне свидание, получила недостаточное отвращение от второго, чтобы не попросить меня о третьем. Горничная, которой все это начинало не нравиться, решила положить всему конец советом, казалось, данным ее госпоже единственно с целью доставить той самое полное удовлетворение. Она заявила ей, что та лишает себя половины удовольствия, какое она могла бы получить, если бы пользовалась моими объятьями при свете дня или, по меньшей мере, при помощи другого освещения, заменявшего нам то, что дает солнце; она не должна больше церемониться и взглянуть, наконец, своему кавалеру в лицо; кроме того, свидания, назначаемые ему, станут от этого более долгими, а, следовательно, более приятными для нее. Ей стоило великого труда убедить ту на это решиться, но она добилась своего, непрестанно ее урезонивая. Миледи договорилась с ней, что она еще раз приведет меня в ее комнату в следующий понедельник, как обычно, то есть, не принося с собой никакого огня, но, вместо того, чтобы явиться за мной за два или три часа до рассвета, она оставит нас вместе вплоть до самого того времени, когда уже пора будет вставать. Этот совет должен был заставить меня воздержаться от дальнейших визитов к ней из страха, как бы не подвергнуться справедливому негодованию, если она раскроет то надувательство, каким я воспользовался, дабы украсть ее милости. Правда, поскольку горничная была моей сообщницей, ей следовало не меньше, чем мне, опасаться этого разоблачения; но так как она могла отвести от себя угрозу, или предупредив меня о намерении Миледи…, или же покинув ее службу, она уверилась, будто сможет принять свои меры, лишь бы не испытывать больше ревности, какую вызывали у нее наши частые свидания. Я был весьма изумлен, когда горничная поведала мне о намерении своей госпожи, и, не догадываясь, что это она сама подала ей такой совет, я сказал ей, что даже не знаю, как бы нам выкрутиться из этого дела; было бы почти так же опасно оказаться в настоящее время на свидании с ее госпожой, как и уклониться от него после того, как я на него согласился; если бы я от него уклонился, это бы подало ей повод обратиться к кому-нибудь другому помимо горничной, чтобы узнать от самого Маркиза де Варда, чья в том была вина, особенно когда она увидит, что ей не смогут дать вразумительных ответов; а с другой стороны, если я туда явлюсь, легко понять, что все может кончиться еще хуже. /Ревность горничной./ Горничная, внимательно меня выслушав, ответила, что все это правда, вот до чего она дошла ради любви ко мне, но поскольку я был причиной зла, я же должен принести и избавление от него; она была виновата, допустив такую снисходительность, не предвидя всех ее последствий; тем не менее, так как не существует ничего, чему нельзя было бы помочь, если это только не было смертью, она готова дать мне спасительный совет, если я пожелаю им воспользоваться. Я ей ответил, что в том затруднительном положении, в каком я нахожусь, я сделаю что угодно, лишь бы из него выбраться, я поклялся исполнить все, что бы она мне ни посоветовала; тогда она заставила меня написать письмо, я должен был передать его Миледи…, когда улягусь вместе с ней. Оно необычайно пришлось мне по вкусу, потому что она заставила меня написать его от имени Маркиза де Варда, и потому как оно не должно было показаться чересчур приятным этой девице. Согласившись на новое свидание, горничная ни за что не хотела мне сказать, как она вытащит меня из интриги этой ночью до тех пор, пока я не был совсем готов пройти в комнату ее госпожи. Наконец, так как нужно было сейчас или никогда меня предупредить, она мне сказала, — когда произойдет нечто чрезвычайное, я воспользуюсь этим случаем и выскользну из рук ее госпожи. Она не пожелала сказать мне больше, настолько она была таинственна, или, скорее, настолько она хотела оставить меня с беспокойством на душе. Ей очень хотелось, чтобы это третье свидание прошло так же, как второе, но я все еще был так влюблен в эту красивую особу, что вопреки тому, как она себе его вообразила, я вновь обрел подле Миледи ту репутацию, какую завоевал во время нашего первого свидания. Однако я отдал ей письмо, что ее горничная заставила меня написать, и, попросив ее отнестись к нему с полным доверием, я ждал уже с большим спокойствием, чем, по-видимому, должен был иметь, сигнала, обещанного мне этой девицей, когда настанет время позаботиться о моем отступлении. Она подала мне этот сигнал лишь между четырьмя и пятью часами утра; она сама подожгла соломенный тюфяк, находившийся на галерее, достаточно удаленной от ее комнаты. Действительно, это было то, о чем я меньше всего думал, так же, впрочем, как и Миледи…, размышлявшая только о том, что бы мне сказать, дабы избавиться от смущения, когда мы окажемся лицом к лицу. Шум, сразу же поднявшийся во всем дворце, отвлек ее от этих мыслей, и она первая попросила меня уйти, поскольку в этом беспорядке и смятении меня могли застать подле нее. Я не заставил умолять себя об этом дважды и отправился к горничной, она мне тут же сказала, что так как двери дворца были теперь открыты всем ветрам в ожидании получения подмоги, я могу воспользоваться этим случаем, чтобы удалиться к себе. Я сделал так, как она мне посоветовала; огонь был потушен до рассвета, и Миледи… была весьма рассержена тем, что этот случай извлек меня из ее объятий раньше, чем предполагалось. /Отчаяние Миледи./ Когда горничная вошла к ней со светом посмотреть, не нанес ли огонь какого-либо ущерба, и когда она удалилась в свою комнату, убедившись, что с этой стороны нечего больше бояться, Миледи…, едва оставшись одна, прониклась любопытством прочесть записку, какую я ей оставил; но у нее не оказалось особенных причин быть ею довольной, поскольку она нашла там лишь то, что можно прочитать здесь: «Я настолько обременен свиданиями, что если бы вы не были иностранкой, а я не пожелал бы распространить известность о моей репутации за море, отделяющее вашу страну от моей, я никогда бы не согласился на те, что вы мне назначали. Не ждите же, чтобы я явился таким же пунктуальным в будущем, каким был в эти дни. Всему свое время, и все, что я могу сделать для вас — это обнимать вас самое большее три или четыре раза в год». Миледи никогда бы не поверила в то, что она видела, если бы эту записку ей передал кто-либо другой, а не я. Я ей казался слишком влюбленным всего лишь момент назад, чтобы позволить ей совместить в ее разумении настолько противоположные вещи, а именно, такую любовь и столь огромное презрение. Она снова улеглась в постель, где и проплакала все утро. Я прекрасно догадывался об этом, не видя ее, и когда отправился к ней после обеда, чтобы позабавиться немного ее смущением, она оказалась недоступной в этот день ни для меня, ни для кого бы то ни было. То же повторилось и на следующий день; но, сказав накануне вечером своей горничной, что желает со мной поговорить, если завтра я вернусь ее повидать, она ей приказала впустить меня в свою комнату, тогда как ее дверь оставалась закрытой для всякого другого. Горничная, превосходно знавшая причину ее печали, ломала себе голову, разгадывая, чего же она от меня хотела, и так и не могла в это проникнуть, какую бы пытку она ни применяла к своему рассудку. Итак, обязанный запастись терпением до тех пор, как ее увижу, я был весьма изумлен, когда, вернувшись туда в этот день, услышал от горничной комплимент, какой она должна была мне сделать от имени ее госпожи. Мне было невозможно точно так же, как и ей, угадать, чего она от меня хотела, но, наконец, убедившись, что мне недолго придется ждать, прежде чем узнать об этом, я приказал о себе доложить, дабы посмотреть, не переменила ли она своих чувств ко мне. Ее горничная, кем я воспользовался, чтобы передать ей о моем присутствии здесь, сказала мне, что я могу войти, и я тотчас же это сделал. Я нашел ее госпожу в постели, одета она была весьма небрежно, но не показалась мне от этого менее красивой. Все это навело меня на мысль, что больше ничто не мешает моему счастью, играть полюбовно со столь прелестной особой, не вынуждая себя при этом прибегать к мошенничеству, чтобы обладать ею. Я обнаружил ее в столь неузнаваемом настроении, что и быть не могло более громадного изменения. Вместо того, чтобы принять со мной свой обычный насмешливый тон, она очень серьезно спросила меня, говорил ли я правду, когда сказал, что люблю ее с последней страстью. Я опустился на колено рядом с ее постелью, заверяя ее всеми возможными клятвами, что если и был какой-то изъян в тех уверениях, какие я ей давал, то он происходил от того, что мне было невозможно по-настоящему выразить, до какой степени я ее любил. Она мне ответила, — поскольку это было так, будет справедливо обходиться со мной лучше, чем она это делала в прошлом; она переменит отныне свое поведение по отношению ко мне, но все-таки при условии, что я никогда не откажусь от моих обещаний, сделанных ей, любить ее больше, чем самого себя; она вскоре потребует от меня доказательств всему этому, и ожидает, что я предоставлю их ей от чистого сердца. Я взял ее руку и целовал ее с невероятными восторгами, чтобы засвидетельствовать ей этим, так же, как и моими словами — стоит ей только приказать, и ей обеспечено абсолютное повиновение. Она позволяла мне делать это без малейшего сопротивления, чем очаровала меня настолько же, как и всеми милостями, какие я у нее украл, хотя они и были совсем другой природы, нежели эти. Так как, наконец, все, что украдено, не имеет той же привлекательности, как то, что отдается по доброй воле, по меньшей мере, когда это не того сорта похищения, где легко заметить, что та, у кого нечто похищают, прекрасно расположена позволить это делать. Миледи… остановилась на этом в тот день, не пожелав сказать мне большего. Я видел ее и в последующие дни, и всегда со мной обращались превосходно; она даже встречала меня все с лучшей миной день ото дня, так что, если бы я не знал о ее слабости к Маркизу де Варду, то почитал бы себя счастливейшим из людей. Горничная не оставалась равнодушной ко всем этим визитам; она желала знать, в чем был секрет, и мне стоило великих трудов заставить ее поверить в подмену. Впрочем, я добился своего довольно ловко. Я убедил ее в том, якобы Миледи показала мне письмо от своего брата, кто поссорился с Маркизом Винчестером; он просил мне сказать, что немедленно переезжает во Францию биться против него, не осмелившись сделать это в Англии; он умолял меня быть его секундантом, и вот из-за этого-то ее госпожа меня и ласкала. Она проглотила эту новость, и по причине того счастья, какое я имел до сих пор в битвах, она легко поверила, что когда собирались устроить еще одну, более надежно было воспользоваться мной, чем кем-либо другим, и что именно из-за этого совершилась такая перемена в поведении ее госпожи. Новое поведение Миледи… настолько удивило и меня, меня, кем всегда пренебрегали, что я принялся размышлять, от чего бы оно могло произойти. Хорошенько над этим подумав, я нашел наиболее правдоподобным то, что она походила на большинство Дам, кто, по прошествии их фантазии с одним мужчиной, искали себе другого, в ком они могли бы найти то, чего больше не находили в первом. /Ради ночи любви./ Моя мысль, однако, оказалась ложной, и я не замедлил в этом убедиться. Когда я явился ее проведать на следующий день, она мне сказала, что настало время подвергнуть меня испытанию, и она желала бы узнать сегодня же, не откажусь ли я от того, о чем она меня попросит. Я ответил ей без колебаний, что стоит ей только сказать, и если даже она потребует мою жизнь, то вскоре увидит по той жертве, какую я ей принесу, с каким удовольствием я ей подчинюсь. Она заметила, что вовсе не мою жизнь она просила, но жизнь совсем другого, и если я пожелаю ей ее обещать, не существует ничего такого, на что я не мог бы надеяться. Эти слова открыли мне глаза в ту же минуту, и, тотчас поняв, какой эффект произвела записка, что я оставил ей во время нашей последней встречи, я не преминул сказать ей — пусть она лишь назовет своего врага, и очень скоро она будет от него избавлена. Это обещание мне ничего не стоило, поскольку я рассчитывал воспользоваться намеком, сделанным мне ей самой в яростном желании отомстить. Я рассчитывал также, что, добившись того, что я претендовал получить, как вознаграждение за мои обещания, я простодушно признаюсь ей, что она не должна больше пылать таким гневом против Маркиза де Варда, поскольку это я сам обманывал ее под его именем. Она обрадовалась той горячности, с какой я обещал ей мою помощь; итак, подтвердив еще раз, что не существовало ничего, на что я не должен был бы надеяться от нее, если я окажу ей эту услугу, она мне сказала, что тем врагом, чьей крови она требовала, был Маркиз де Вард. Я притворился крайне изумленным, услышав его имя, и Миледи не могла недооценить мое изумление и спросила, что сделалось с моей храбростью, со мной самим, кто, казалось, всего один момент назад хотел тягаться с небом, лишь бы ей угодить. Я ей ответил, страшно удивленный, каким я должен был ей показаться, что во мне не меньше храбрости, чем прежде, но, приняв во внимание, что в какой бы манере ни обернулась битва, я буду вынужден никогда больше не увидеть ее в моей жизни, я наивно признался ей, что все мое постоянство покинуло меня при этой мысли. Она меня спросила, почему же я не увижу ее больше, если выйду победителем из этой битвы, как она и надеялась; потому, — ответил я, — что мне не придется ожидать никакой пощады для себя от Его Величества. В самом деле, я не только бы нарушил этим его приказы, но еще и убил бы Сеньора, находившегося в прекрасных отношениях с Королевой Матерью; итак, самое лучшее, что я смог бы сделать, так это сбежать и соответственно никогда больше ее не увидеть. /Ожесточенный спор о сделке./ Миледи сказала мне, — поскольку дела обстоят таким образом, мне надо будет всего лишь переехать в Англию, а она явится и отыщет меня там. Я весьма сомневался, что у нее есть хоть малейшее желание туда перебираться, как мне вскоре привелось легко в этом убедиться, но, сделав вид, будто поддался на обман, как простофиля, я заявил ей, что на таких условиях я буду драться не только против Маркиза де Варда, но еще и против всех тех, кого ей будет угодно мне назвать; однако, так как ничто не придаст мне большей смелости, как гарантии, что она сдержит данное мне слово, я умолял ее не счесть за дурное, если я попрошу у нее задаток прежде, чем ринуться в эту битву; самое лучшее, что она могла бы мне дать, это предоставить мне заранее те милости, что она мне пообещала; если она хотела сделать из меня победителя, то должна была сделать из меня счастливца, поскольку без этого я буду биться в нерешительности и буду скорее побежден страхом, что она не сдержит своего слова, чем испугом перед моим противником. Она мне заметила, что никто, кроме меня, не был бы способен произнести просьбу, вроде этой; где это видано, чтобы требовали оплаты заранее, особенно, когда имеют хоть немного уважения к особе. Она была права, и я, может быть, покраснел бы от собственного поведения, если бы полное знание о ее делах не успокоило меня, когда я об этом подумал. Мне было известно, что она переступила тот порог, что обычно так дорого обходится девице, и я сказал себе, — поскольку она переступила его для другого, она распрекрасно может переступить его еще раз для меня. Не позволяя сбить себя с толку всем тем, что она могла сказать, лишь бы отговорить меня от моей решимости, я настаивал на своей просьбе под предлогом, что без этого я не могу быть в состоянии безмятежности, и если она хотела одержать победу, в ее интересах, так же, как и в моих, не отказываться от того, о чем я ее просил. Наконец, почти открыто дав ей понять, что мои услуги могли быть приобретены только за эту цену, хотя я сделал это в скромной манере, и как человек страстно влюбленный, я поставил ее перед роковой неизбежностью — или предоставить мне то, о чем я ее просил, или, по меньшей мере, позволить мне взять все это самому. Ей больше понравилось одно, чем другое, и мы сделались добрыми друзьями, или, по крайней мере, не было бы никого, кто не рассудил бы именно так; и я ей пообещал быть непобедимым теперь, когда был столь счастлив, что обладал ее дружбой. Я рисковал немногим, обещая ей быть непобедимым с этой стороны. Я не имел ни малейшего желания драться, и более, чем никогда, очарованный этой сиреной, раздумывал лишь о том, как бы признаться ей в моем обмане, дабы, избавив ее этим от всякого негодования и одновременно избавив себя тоже от битвы, какую я должен был дать, я мог бы наслаждаться в покое моей доброй удачей. Мне было необходимо сделать это поскорее из-за преследований, какие она уже устраивала мне, понуждая исполнить данное слово. Я получил некоторую передышку, узнав, что Маркиз де Вард заболел; и так как лихорадка приковала его к постели, для меня это было извинение, на какое она не могла найти возражения. Лихорадка продлилась у него семь или восемь дней; тем временем я попросил у этой девицы милости провести с ней ночь; она пыталась уклониться под тем предлогом, как бы ее горничная об этом не узнала. Я хотел взяться подкупить ее, уверенный, что, после всего случившегося между нами, она будет обязана попридержать свою ревность; но она никак не хотела на это согласиться, сказав мне, что не пожелает и за все золото мира дать ей в руки такую власть над ней. Я, конечно, мог, если бы захотел, сказать Миледи… все, что знал о ее делах, и поведать ей о своей уверенности, что она никогда не сойдет за Весталку в сознании ее служанки. Но сочтя, что не настал еще момент высказывать ей мою мысль, я сделал вид, будто поддался на ее резоны. Итак, я предложил ей поступить иначе; она оставит меня закрытым в своей комнате, тогда как отошлет куда-нибудь свою горничную, дабы, когда она вернется, она уверилась бы, что я уже ушел. Она было хотела найти и здесь какое-нибудь препятствие, но я напомнил ей, что Маркиз де Вард вот-вот будет на ногах, и она не должна бы отказывать мне в этом удовлетворении, потому что не пройдет и трех дней, как я буду уже не в состоянии попросить ее о чем бы то ни было; она согласилась в конце концов. Я решился не дать пройти этой ночи, не признавшись красавице, что ей нечего больше так сердиться на Маркиза де Варда, поскольку причиной к этому послужил лишь вымысел. Я вообразил себе, что эта новость может быть ей только приятна, потому что вместо любовника, якобы презиравшего ее, она найдет такого, кто всегда настолько ее любил, что пошел на столь грандиозное надувательство, лишь бы помешать ей броситься в объятия другого. Каждый на моем месте загорелся бы, без сомнения, той же мыслью, а каким громадным утешением было бы для нее узнать, что если она и возвела напраслину по поводу его чести, то произошло это по милости человека, страстно в нее влюбленного. Я подумал, что было бы желательно запастись временем для разговора с ней, дабы быть хорошо принятым. Я не мог и надеяться на более благоприятные обстоятельства, чем эти, и, еще раз подготовив момент, когда она будет наиболее расположена прислушаться к голосу разума, я был страшно поражен, встретив вместо пылкости, какую она не раз проявляла прежде, внезапную ледяную холодность. Я старался ее оживить не только речью, казавшейся мне очень убедительной, но еще и ласками. /По заслугам и награда./ Я верил, что не существовало ничего более способного ее тронуть, и, движимая дружбой или разумом, она меня отблагодарит за ее освобождение от куртизана, кому она хотела отдаться, не зная, проявит ли он к ней хоть малейшую дружбу. Я рассчитывал также ей наглядно показать, что когда бы даже он ее проявил, он, весьма возможно, злоупотребил бы ее доверием, следуя привычному обычаю ему подобных, больших негодяев в любви. Но она мне не позволила сделать все, что я хотел; она мне нанесла такой удар ногой, что если бы он был нанесен с такой же силой, как и с гневом, она бы меня вышвырнула вон из постели. Этот поступок меня изумил, и я счел совсем некстати ни призывать ее к разуму, ни обращаться к ее нежности, и попросил у нее прощения; но она была так же мало чувствительна к моему смирению, как и ко всему остальному. Она даже проявила столь мало скромности, что разбудила свою горничную грохотом, какой она устроила. Правда, она не заботилась об этом больше, а так как узнала, что та помогала мне в разыгранном с ней надувательстве, то вознамерилась разбудить ее еще и не таким образом. Горничная, вовсе не знавшая, что бы это могло означать, весьма далекая от всякого подозрения застать ее госпожу со мной, (она уверилась, будто я ушел, как та сама ей сказала), явившись посмотреть, что происходит, со свечой в руке, была сильно поражена, обнаружив меня там. Она, может быть, первая начала бы жаловаться, если бы ее госпожа, не дав ей на это времени, не высказала ей всех оскорблений, какие могли когда-либо выйти из уст женщины. Она ее упрекала в том, что с ее помощью я ее обманул, и горничная ответила ей с дерзостью, что если она и обманывала ее три раза, то вовсе не она уложила меня этой ночью в ее постель. Я верю, что та бы ее с радостью убила или, по меньшей мере, избила, если бы могла это сделать, не разбудив весь дом. Наконец ее гнев спал, и она сказала ей собирать свои пожитки, как только настанет рассвет, поскольку она никогда не желала ее больше видеть. Что до меня, то она мне скомандовала никогда не появляться перед ней, по крайней мере, если я не хочу, чтобы она вонзила мне в грудь кинжал. Я наспех подхватил мои одежды, не заставляя повторять мне этого дважды, и из страха, как бы она не сделала моей шпагой то, что не могла сделать кинжалом, за отсутствием такового, это была первая вещь, какую я на себя нацепил. Я провел остаток ночи в комнате горничной, у кого не было больше никакого желания смеяться, точно так же, как и у меня. Ее госпожа задолжала ей все ее жалование с самого ее поступления к ней на службу, и так как ее брат, хотя и богач, вовсе не присылал ей денег, она не знала, куда идти в случае, как это было возможно, если та сохранит на нее свой гнев. Вместо того, чтобы попрекать меня, она только жаловалась, как особа, не знавшая, что с ней станет завтра; итак, не желая видеть ее в отчаянии, я ей сказал успокоиться, и если ее госпожа дурно обойдется с ней, она найдет меня всегда готовым, когда ей что-нибудь понадобится. В девять или десять часов утра ее госпожа позвонила, как она привыкла делать, когда ей нужно было что-нибудь ей сказать. Прошло уже семь или восемь часов с тех пор, как произошло наше дело, вполне достаточное время, чтобы утихомирить ее гнев; но она была столь мало к этому расположена, что вызвала горничную только для того, чтобы возобновить отданный ей приказ, — незамедлительно убраться из ее дома. Другая, менее заносчивая, хорошенько этого бы поостереглась, так как отчаяние, в какое она ее приводила, выставляя ее вот так, без денег, стало бы причиной того, что та не замедлила бы перемыть ей все косточки в самой странной манере. Далеко над этим не раздумывая, она сказала еще, — если до нее дойдет, что та ведет о ней какие бы то ни было речи, она может быть уверена, что поплатится за это жизнью. Напрасно горничная возражала ей, что так не выставляют девицу на мостовую, и, по меньшей мере, ей платят, когда увольняют, но ей стоило бы не говорить вообще ничего, чем держать перед ней подобные речи. Вынужденная возвратить ключи своей госпоже, она явилась мне сказать прежде, чем уйти, что мне гораздо лучше выйти вместе с ней теперь, в неурочный час. Я прекрасно понял по ее словам, насколько ее не заботила больше ни ее репутация, ни репутация ее госпожи, поскольку, вместо запрещения, какое она мне делала прежде, выходить до наступления ночи, она же первая мне это советовала. Она мне советовала даже выйти вместе с ней, отбрасывая таким образом всякую осторожность, какой она столь строго придерживалась когда-то. Я не счел себя обязанным следовать ее совету, больше ради самолюбия, чем ради какого-то расположения к ней. Я нашел, что не буду иметь больше никакой чести в свете, если пойдут разговоры о том, как я оставляю дом и провожу ночи со служанкой. Итак, сказав ей уходить, я заметил, — поскольку уже задержался с выходом, то подожду уж до ночи, дабы поберечь репутацию ее госпожи, как она сама мне советовала; она же мне сказала поступать, как мне заблагорассудится, но если я пожелаю ей поверить, я хорошенько поберегусь; следовало бы поопасаться, как бы к ней по их обычаю не нагрянула куча Англичан, и как бы она не попросила одного из них пырнуть меня, когда я меньше всего буду об этом думать; она достаточно ее знала, чтобы дать мне возможность воспользоваться этим советом, пока не было слишком поздно. Такие речи заставили меня задуматься, что она, возможно, права, особенно поразмыслив над тем, как, все принеся мне в жертву за данное мной обещание убить Маркиза де Варда, моя Миледи прекрасно могла бы сделать то же самое для кого-нибудь другого. Итак, не имея больше ни такого уважения к ней и ее добродетели, ни такого же к себе самому и моей чести, я сказал горничной, что хочу ей верить, даже под угрозой всего, что могло бы от этого приключиться; пусть она позволит мне пройти перед ней, а сама последует за мной минут через пять, дабы не возбуждать такой настороженности, как если бы мы вышли вместе. Она согласилась на все, но эта предусмотрительность не помешала тому, что меня заметили, и так как знали, что я мог выйти только от Миледи…, куда я обычно заходил, меня, может быть, заподозрили бы выходящим от госпожи, если бы не увидели, как появилась служанка через короткое время после меня. Она уносила свой узел, и некий человек, полюбопытствовав за ней проследить, увидел меня, ожидавшего ее в сотне шагов оттуда, там, где я назначил ей свидание. Я хотел узнать, не сказала ли ей что-нибудь ее госпожа, когда она ходила попрощаться с ней, как я ей посоветовал сделать. /Миледи и Королева./ То, что сделал этот человек, оправдало Миледи…, как я вскоре расскажу; тем не менее, это не было полностью убедительным доказательством для нее. В самом деле, могли поверить, и это было даже весьма правдоподобно, что если я имел какие-то отношения с ней, все это могло происходить не иначе, как с помощью ее горничной, и потому я мог разговаривать с ней о предмете, не касающемся ее лично. Но этот узел был чудесной находкой для ее госпожи, и вот как все произошло. Тот, кто видел меня выходящим незадолго перед ней, и кто за нами проследил, доложил об этом Королеве Англии, то ли он был сердит на Миледи… и полагал, что это сможет бурно обернуться для нее, или же он думал лишь позабавить Ее Величество; Королева поговорила об этом с Миледи… и в таких выражениях, что дала, ей понять, — если она не оправдается перед ней, той будет трудно поверить, что не она являлась целью моих визитов. Миледи…, не испытывавшая недостатка ни в хитрости, ни в сообразительности, совсем не растерялась в случае, в каком другая, может быть, оказалась бы весьма смущенной. Она ответила Ее Величеству, что, со всем должным к ней почтением, она позволит себе ей сказать, так как только правда может оскорбить, она нисколько не возмущена ее подозрениями; и если ее душа спокойна, то не столько по причине ее невиновности, сколько из-за доказательства, какое она легко ей предоставит. Она не отрицала, что я провел ночь в ее апартаментах, но в постели ее горничной, а не в ее собственной; она первая это заметила и с позором выгнала эту девку, не пожелав выслушивать ложь, какой та намеревалась оправдаться. Она добавила, что пригрозила вышвырнуть меня из окна и, может быть, сделала бы это, если бы у нее были люди для исполнения ее воли; но мое бегство предупредило ее негодование, и она сочла за благо на этом и остановиться, не устраивая скандала, что мог бы обернуться против нее. Она опасалась, так как далеко не всегда расположены воздавать по справедливости всему свету, как бы ей не вменили в вину, как это и делают в настоящее время, интрижку, не имевшую к ней никакого отношения; иначе она не стала бы заставлять эту девку укладывать ее пожитки, с приказом никогда больше не попадаться ей на глаза. Так как в этом было много правдоподобия, Королева Англии легко поверила всему, что та ей сказала. Итак, весь ее гнев обернулся против меня; хотя я не имел чести быть лично с ней знакомым, она послала сказать Месье дез Эссару, что просит его явиться повидать ее после обеда. Он не осмелился уклониться от приглашения, и когда Ее Величество пожаловалась, будто у меня было столь мало уважения к ней, что я, не колеблясь, обесчестил ее Дом, он пообещал ей применить ко мне все наказание, какого она могла ожидать от его глубочайшего почтения к ней. Наказание действительно было серьезным; он отправил меня в тюрьму Аббатства Сен-Жермен, как только возвратился к себе. Я отсидел там два месяца, и полагаю, все еще был бы там, если бы сама Королева Англии не соблаговолила мне простить. Однажды, когда она находилась в Лувре, она сказала Месье дез Эссару, что мое наказание было достаточно долгим, и так как можно надеяться, что я сделался более мудрым, не было никакой опасности вернуть мне свободу. Я счел себя обязанным пойти поблагодарить ее, и когда я явился, она мне сказала, что прощает моей молодости все сделанное мной, но при условии, что я не начну сначала. Я кстати рассудил ничего ей не отвечать, найдя, что почтительное молчание лучше подходило в случае, вроде этого, чем все извинения, какие я мог бы отыскать в мою пользу. Как только я вышел, она сказала нескольким Дамам, находившимся вместе с ней, в том числе и Миледи…, что я был очень хорошо сложен, и та, кого я ходил навещать, удостоилась большой чести, поскольку я был слишком лакомым кусочком для служанки, и многие госпожи таким бы с радостью удовольствовались. /Все кончается убийством./ Вот как окончилась история с моей Англичанкой, если, конечно, я не должен рассматривать как продолжение множество опасностей, из каких я счастливо выпутался, сам не зная, как в них попал. В самом деле, некоторое время спустя меня чуть было не убили при выходе с Ярмарки Сен-Жермен три человека, толкавшие меня от одного к другому, как ни в чем не бывало. Они рассчитывали, что, по природе не особенно терпеливый, я им что-нибудь скажу и подам им тем самым предлог к исполнению злобного умысла, какой они заготовили заранее; но, старея, набираешься опыта, и я сделался гораздо более выдержанным, чем когда я прибыл из страны. К тому же, так как я знал, что приобрел себе весьма опасного врага в лице Миледи, я ходил с большей предосторожностью, чем делал бы это, если бы между нами ничего не произошло. Итак, я продолжал свой путь, будто бы ничего не замечая. Они следовали за мной, и я не добрался еще до Улицы задиристых мальчиков, поскольку вышел через ворота на Улицу Турнон, когда один из этих трех мерзавцев загородил мне дорогу и сказал взять шпагу в руку. Я тотчас оглянулся назад и по сторонам, и, увидев не только двух других, готовых придти к нему на подмогу, но и еще четверых людей, кого я не знал и у кого был вид настоящих убийц, я расположился при входе в тупик, что был здесь совсем рядом. Я счел, что мне будет проще защищаться там, чем посреди улицы, но когда семь человек атаковали меня все разом, я вскоре, конечно бы, пал под численным превосходством, если бы не додумался крикнуть — «Ко мне, Мушкетеры». По счастью, Атос, Портос и Арамис были тут же совсем неподалеку вместе с двумя или тремя из их друзей. Они сидели у трактирщика вблизи от Ворот Ярмарки, и так как достаточно любого пустяка в Париже, чтобы собрался весь народ, едва они высунули нос в окно, как население, сбежавшееся в добром количестве со всех сторон, оповестило их, что это убивают какого-то Мушкетера. Как раз вовремя они явились мне на помощь, я уже получил два удара шпагой и не замедлил бы вскоре отправиться на тот свет, судя по манере, с какой взялись за это дело мои убийцы. Они были бравые люди, и это будет хорошо видно из того, что я расскажу, если, конечно, можно дать такое наименование негодяям, решившимся на столь зловредный поступок. Они уже рассчитывали очень скоро завершить их труды, когда вдруг увидели себя вынужденными повернуть головы против врагов, каких они вовсе не ожидали. Наша битва начала тогда становиться менее опасной для меня, и мне посчастливилось убить одного из этих людей, кто постоянно наседал на меня настырнее, чем все остальные. Мои друзья сделали то же с двумя из их компаньонов, но и с нашей стороны два дворянина из Бретани были убиты на месте. Даже Атос получил сильнейший удар шпагой по корпусу, и эта схватка грозила стать еще более зловещей, когда эти убийцы приняли внезапное решение сбежать, потому как пять или шесть Мушкетеров вышли с Ярмарки и бежали к нам на подмогу; до них докатился слух, что их товарищи схватились врукопашную с наемными убийцами. Наши друзья, подбежав как можно поспешнее, позволили спастись убийцам, чтобы оказать нам помощь, Атосу и мне, так как мы теряли много крови. Однако, выйдя из этой битвы, нам чуть было не пришлось дать другую против Комиссара, явившегося с войсками Стражников за мертвыми телами. Мы никогда бы не пожелали стерпеть, чтобы они унесли тела двух Бретонцев, и четыре Мушкетера охраняли их, пока нам делали перевязки, Атосу и мне; мы послали за каретой, куда и уложили эти два трупа. Мы перевезли их в такое место, куда бы, как мы прекрасно знали, никто бы не явился у нас их отнимать. Это была Резиденция Мушкетеров, но там бессмысленно было их беречь, и мы их похоронили в тот же вечер на Сен-Сюльпис. /Мало симпатичные Англичане/ Итак, у Комиссара имелись всего лишь тела трех убийц; он составил протокол обо всем, что произошло, и приступил к их опознанию в соответствии с правилами его ремесла. Он не нашел на них ничего, что могло бы указать на то, кем они были, и поскольку никто их не потребовал, он распорядился выставить их тела в Шатле, как это обычно практикуется, когда находят кого-нибудь мертвым, кто никому неизвестен, и кого никто не желает опознать. Подозрение, что все это дело было подстроено мне Миледи…, заставило меня, хотя и раненого, не оставлять наблюдения за ней. Я передал об этом Комиссару через одного друга, кого я нашел подле него, дабы узнать, откровенно ли он говорил, якобы не знал, кто такие эти убийцы, или же он держал такие речи потому, что был подкуплен. Мой друг отрапортовал мне, что сказанное им было совершенно искренне; он знал только то, что мертвецы были Англичане; позволило ему так думать обнаружение у них записок, составленных на их языке. Он приказал расшифровать эти документы, но они не раскрыли ничего важного, разве что Англичане отмечали все, что они видели прекрасного в Париже, и всякие другие вещи, подобные этим. Это обстоятельство укрепило меня более, чем никогда, в моем подозрении, и, решив хорошенько поберечься, если я буду достаточно счастлив оправиться от моей раны, я делал все, что мог, лишь бы отделаться от любви, еще остававшейся во мне к столь опасной особе. Казалось, однако, после всего, что случилось, я не должен бы ее иметь вовсе, главное, после злобной выходки, на какую, как я верил, она оказалась способна. Но так как не всегда делаешь то, что должен, я все еще слишком ее любил, и разве что время могло бы меня от этого излечить. Слабость, всегда сопровождающая несовершеннолетия Королей, устроила так, что правосудие не обращалось больше к этому делу, хотя и были поданы докладные записки Его Величеству, будто бы это была дуэль. Я не знаю, кто мог осуществить такой удар, поскольку никогда не было ничего более ложного и даже лишенного всех внешних признаков. В самом деле, два удара, полученные мной, прежде чем мои друзья пришли мне на помощь, достаточно доказывали, что меня просто убивали, а я вовсе и не намеревался драться. Но так как Король возобновил по своем восшествии на Престол Эдикты, опубликованные при жизни Королем, его отцом, против дуэлей, тот, кто подал докладные записки, был рад этим подольститься к нему, или же нанести мне такое оскорбление по злобной воле, какую он затаил против меня. Я не знал, тем не менее, чтобы я хоть кого-либо обидел, если это не была Миледи… Да и тут еще остается узнать, могло ли то, что я сделал, сойти за оскорбление, поскольку, далеко не обидев ее, я лишь выдал себя за человека, кто, может быть, не обошелся бы с ней так хорошо, как я это сделал. Наконец, когда это дело, что намеревались раздуть против меня, рассеялось, подобно дыму, я думал только о том, как бы мне излечиться, дабы поразмыслить о моем будущем в иной манере, чем я это делал до настоящего времени. Атос делал то же самое со своей стороны., и его рана заживала довольно хорошо, так же, как и мои, как вдруг его хирург начал приходить от его раны в отчаяние. Так как мы лежали бок о бок, и я слышал, как он сказал, что его рана почернела и больше не гноится, я сказал этому бедному раненому, слышавшему так же прекрасно, как и я, замечание хирурга, что я не удивлюсь, если он сам станет причиной своего несчастья, и когда он помрет, ему придется винить в этом лишь самого себя; впрочем, никто о нем не пожалеет, и я не больше других, хотя я и был его лучшим другом. /Атос хочет умереть от любви./ Он спросил меня, почему я так говорю. Я ему ответил, что он сам мог бы догадаться, не принуждая меня ему об этом напоминать; когда действуют, как он, это не меньшее самоубийство, чем если бы он выстрелил себе в головe из пистолета; слыханное ли дело, чтобы раненый человек, вроде него, вызывал к себе любовницу, а скоро появится и гангрена, если он будет продолжать вести такого рода жизнь. Он мне ответил, что я просто смеюсь над ним, разговаривая с ним в такой манере; я был свидетелем его мудрости; по крайней мере, если я не хочу обвинять его по пустякам, я не должен бы говорить с ним о таких вещах; кроме того, он предпочел бы умереть, чем не видеть особу, какую он столь нежно любил; однако, лучше бы я поостерегся и ничего не говорил об этом его братьям, поскольку они, может быть, станут достаточно щепетильными, чтобы не позволять ей входить сюда после этого. Когда я увидел, в каком он настроении, и как мало значения он придавал тому, что я ему говорил, как он намеревался упорствовать в своем заблуждении, я ему заметил, что переговорю с ними об этом, как только они заявятся в комнату, если он довольно взбесился, чтобы пожелать себя уморить, то я еще не настолько непредусмотрителен, чтобы позволить ему такую вещь, пока я вижу отличное средство против этого. Мы живо спорили по этому поводу, так уж он был влюблен и безумен, и когда его братья вошли, тогда как мы были еще в пылу обсуждения, я им сказал, не ожидая, чтобы он дал мне на это позволения, если они желали вытащить его из этого дела и избежать предсказаний его хирурга, им надо последовать моему совету. Я им объяснил, о чем шла речь, и им не понадобилось большего, чтобы все исполнить буквально. Они сами пошли умолять любовницу их брата не появляться у него, пока он не будет совершенно здоров. Так как она была заинтересована в этом больше, чем кто-либо другой, ей ничего не стоило на это решиться; она не являлась к нам больше, и рана ее любовника сделалась здоровой, а вскоре он был уже на ногах, точно так же, как и я. Часть 7 Вторая кампания во Фландрии Гассион был сделан Маршалом Франции недолгое время спустя после баталии при Рокруа, по рекомендации Герцога д'Ангиена, показавшего себя героем в тот памятный день. Этот новый Маршал был воспитан, как паж Принца де Конде, и можно смело сказать — это была добрая школа для того, чтобы сделаться кем-то великим, поскольку мы видели четверых выходцев оттуда, добившихся жезла Маршала Франции. Это была честь, какую трудно было найти в Доме какого-либо другого принца, хотя бы даже у самого Короля. Принц де Конде имел, однако, гораздо большее количество пажей, чем другие, и, соответственно, такое было менее невероятно у него, чем у кого бы то ни было еще, но что делало это обстоятельство более замечательным, так это то, что он, казалось, оставил все достоинство, касавшееся военного искусства, своему сыну, а сам удовлетворился занятиями политикой. Не то, чтобы я хотел этим сказать, будто ему недоставало храбрости, Боже избави меня от этого, так как я говорил бы против собственной мысли, и я прекрасно знаю, что у принцев из Дома Бурбонов ее всегда хватало; но я хочу сказать здесь — поскольку он был всегда несчастлив в экспедициях, куда бы его ни посылали, с ним скорее учились хорошо снимать осады и осуществлять отступления, нежели брать приступом крепости и выигрывать сражения. /Принцы и Знатные Сеньоры./ Виконт де Тюрен тоже получил такую же честь, как и Гассион. Он вовсе не был безразличен к ней; как оказался впоследствии, титул и жезл Маршала не показались ему недостойными быть поставленными перед его именем, так же, как спереди и сзади его кареты. Наконец, слабость Министра вскоре придала дерзости знатным особам, и в самое короткое время нашлось довольно значительное число, потребовавших сделать себя Принцами. Тем не менее, большая часть оставила при себе свои претензии, чтобы выставить их снова в более благоприятных обстоятельствах; но Дом Буйонов был настойчивее других, под предлогом, что он не требовал ничего такого, что не было бы ему должно, поскольку во времена, когда он обладал Седаном, некоторые Могущества признавали его в этом качестве. И он добился в конце концов того, чего желал. Это заставило Маршала де Граммона произнести фразу, какую с тех пор часто повторяют, когда хотят засвидетельствовать, что добиваются всего, когда упорствуют в своей решимости: Как Руль сделался Парижем из-за настырности, — сказал он, — так и Дом Буйонов добрался до достоинства Принцев. Руль — предместье Парижа, и довольно-таки отдаленное прежде; но так как этот город постоянно увеличивают, оказалось, наконец, столько там всего понастроено, что оно сделалось теперь его частью. Вот что имел в виду этот Маршал, тогда как сам тоже претендовал на такую же честь. Он даже сделал все, что мог, при свадьбе короля, дабы тот ему ее предоставил; но так как нельзя было сделать это для него, и одновременно не сделать того же для кого-нибудь другого, Двор рассудил некстати соглашаться на его требование. Правда, как похвалялись Мессиры де Буйон, некоторые иностранные Могущества признавали их за Принцев с тех пор, как они были мэтрами Седана — Император и Испания делали это, дабы рассорить их с Францией, даже в насмешку не дававшей им этого достоинства; она имела их, как подданных, на протяжении всех прошедших веков, и всегда причисляла их к этому положению. Голландцы признавали их, чтобы угодить Принцу д'Оранж, кто был близким родственником этих новых Принцев, так как покойный Маршал де Буйон, отец Месье де Буйона и Месье де Тюрена, женился на Элизабет де Нассо, сестре Графа Мориса. Этот Принц при жизни делал все, что мог, чтобы расположить Генриха IV, с кем был в очень хороших отношениях, предоставить ему эту привилегию; но Великий Король так никогда и не снизошел до подобной милости. Он так же старался и подле Людовика XIII; не то, чтобы тот не признавал его за Принца Седана, но обращаться с его Домом, как с Домом Суверенным, об этом он и слышать никогда не хотел. Но то, чего не желали делать отец и сын, нынешний Король, наконец, сделал. Это дает понять, что наши Государи делают Принцев, когда пожелают, ничуть не хуже Императора; поскольку, в конце концов, если бы это не было так, то где бы были сегодня Принцы этого Дома, кто могут считаться таковыми лишь по милости Короля, а вовсе не милостью Божей. /Кошелек дороже жизни./ Как только Кардинал Мазарини расположился в своем Министерстве и увидел, как он там утвердился, благодаря успеху баталии при Рокруа, благодаря заточению Герцога де Бофора и других его врагов, он изучил привычки Знати Двора, дабы забавлять их всем, что имело к ним отношение. Он признал, что игра была страстью, вовсе не чуждой им, и так как она не была чужда и ему самому, он ввел в обиход игру «хока» и несколько других игр, привезенных им из Италии. Обладавшие достаточным разумом вскоре распознали его скупость по его желанию постоянно выигрывать. Так как он был далек, однако, от того уважения, каким пользовался Кардинал де Ришелье, почти исключительно особы скромного положения пожелали быть слугами у него. Сын одной белошвейки из Парижа получил главное попечение над его домом. Другой, еще ничтожнее первого, поскольку он был всего лишь сыном мельника из Бретани, не стал пока одним из его младших Офицеров; он получил Интендантство над его финансами. Они были совсем невелики поначалу, и не было нужды в пухлом журнале, чтобы ими пользоваться, но со временем они сделались столь огромны, что если бы не могли обратиться прямо к нему, потребовалась бы почти целая Счетная Палата, дабы ими распоряжаться. Он имел ловкость, среди всех его переустройств, завести себе такую, в какой всякий другой, кроме него, никогда бы не разобрался. Он был благожелателен к тем, у кого выигрывал их деньги. Те, кто выигрывали у него его собственные, не могли добиться выплаты их жалования, какую бы настойчивость они к тому ни прилагали. То же случалось даже и с теми, кто выигрывал деньги у других. Он отвечал всем, когда с ним об этом заговаривали, что у них имелись средства и обождать, и что они должны пропустить более нуждающихся. Он остерегался им говорить, что у них вовсе не будет денег, пока они будут выигрывать их у других. Он не желал обрезать у них кошельки столь недостойно, и брался за это дело с гораздо большей сноровкой. Это поведение не принесло ему уважения тех, кто давал себе труд сравнивать его действия с поступками Кардинала де Ришелье. Они знали, что пока был жив тот, он не совершал ничего, кроме великого и похвального, если исключить отсюда его жестокость. Что же до другого, то он не жаждал ничьей жизни; он испытывал жажду только к их кошельку, и не существовало такого коварства, какое бы он не пустил в оборот ради того, чтобы набить собственный. Он, казалось, не знал, однако, что с ним делать; Королева, добрая Принцесса и мало способная к делам, оставила его мэтром абсолютно во всем, не требуя от него никаких отчетов. Но либо он опасался более проницательных глаз, чем его собственные, или же, как Итальянец, полагал, что и самое лучшее не стоило ничего без приправы каким-нибудь плутовством, но очень скоро он научил тех, кто и сами были способны испортиться, сделаться мошенниками по его примеру. И в самом деле, не видано было до этих времен, чтобы обвиняли Французов, как это делают сегодня, в неверности данному слову. Если они и имели изъяны, так как нет Нации, у какой бы не было своих, только ей присущих, это были лишь такие, в каких их всегда и справедливо обвиняли. Мы, например, больше, чем надо бы, любим жену нашего ближнего; мы любим также казаться чем-то большим, чем позволяют нам наши средства; мы любим даже повелевать другими, и так далее, тысяча подобных вещей, какие было бы слишком долго перечислять. Если невозможно отрицать, что все это дурно само по себе, то можно сказать, тем не, менее, что это ничто по сравнению с тем, как мы вскоре начали относиться одни к другим после того, как обучились его урокам. Первый год Регентства прошел в этой манере; едва наступил 1644 год, как Его Преосвященство, дабы остаться единственным мэтром в делах Кабинета, отправил Герцога д'Орлеана командовать во Фландрию, а Герцога д'Ангиена в Германию. Не было больше никого, кроме Принца де Конде, кто бы мог внушать ему подозрения, но его он довольно ловко отправил в Бургундию, под предлогом дел в этой Провинции, где тот был Наместником; тогда этот Министр принялся перекраивать все по-своему при Дворе, будто бы сам был Государем. Французы, совсем не болваны, хотя частенько они ничего и не говорят или из любезности, или же из-за политики, не замедлили распознать его намерение. Они перешептывались об этом между собой и начинали находить странным, что Принцы Крови позволяли ему делать все, что он пожелает. /Слишком молод./ Полк Гвардейцев, где я по-прежнему находился, не имея возможности до сих пор поступить в Мушкетеры, несмотря на все мои старания к этому, был назначен для несения службы в армии Герцога д'Орлеана. Причиной того, что я никак не мог попасть к Мушкетерам, было то, что Министр уже пожирал глазами эту Роту. У него имелись племянники, все еще остававшиеся в Италии, но с кем он намеревался поделиться своей доброй удачей. Все самые лучшие должности казались ему еще недостаточно хорошими для них, а так как эта не принадлежала к незначительным, он стремился заранее отбить к ней вкус у Месье де Тревиля, дабы тот не испытывал сожаления, расставаясь с ней, когда другому захочется ее заполучить. Итак, он убедил Королеву приказать ему не принимать ни одного Мушкетера, пока он сам не представит его Королю. Его Величеству не было еще и пяти с половиной лет, и ему должны бы скорее представлять ракетку да волан, чем спрашивать его мнения по вопросу, далеко превосходившему его познания; поскольку, какое бы расположение он не имел ко всему великому и возвышенному, как всеми было признано впоследствии, легко было признать, что это была просто насмешка — выставлять его судьей, способен или нет такой-то человек войти в эту Роту. Итак, когда я был ему представлен, а мне было достаточно происходить из страны Месье де Тревиля, чтобы не быть приятным Кардиналу, этот Принц, кто говорил в те времена исключительно словами Министра, сказал мне, что я еще слишком молод, чтобы туда войти; прежде, чем я смогу на это претендовать, мне понадобится потаскать мушкет в Гвардейцах, по меньшей мере, на два или на три года больше. Мне предлагалось дороговато купить себе место, вроде этого, тем более, что, по тогдашнему обычаю, после восемнадцати месяцев или, самое большее, двух лет службы Король давал звание Офицера в старом Корпусе и даже позволял иногда, если кто-то был в состоянии это сделать, купить там Роту, или же во всяком другом Полку, если там имелась какая-либо на продажу. /Причины отказа./ Тем, кто ими обладал, редко препятствовали их продавать, особенно, когда они состарились на службе, и это было для них, как своего рода вознаграждение за их труды. Прежде, чем Месье де Фабер сделался тем, кем он стал, он именно так добивался для себя Роты. Он тем более был уверен в благоприятном исходе, что прослужил в Гвардейцах гораздо больше требуемого времени. Людовик XIII даже сказал продавцу, что если тот, кто представится для ее покупки, будет иметь за плечами всего лишь восемнадцать месяцев, он может рассчитывать на немедленное согласие. Но Месье де Фабер был настолько лишен того, что называют «доброй миной», что Король, едва его увидев, сказал тому, кто хотел отделаться от своей Роты, сохранить ее, если у него нет под рукой другого покупателя. Вот как начал человек, кого видели затем Маршалом Франции; и так как я увидел его уже Наместником одной из лучших земель Королевства, я легко утешился, не получив плащ Мушкетера. Я говорил себе, что, при столь печальном начале, последующее, может быть, не будет более бурно. А еще помогло моему успокоению то, что я узнал, несмотря на обманчивый вид Месье де Тревиля, кого бы не обрадовало, если бы заметили, в каких недобрых отношениях он находился с Министром, что этот отказ был скорее направлен против него, чем против меня. Как бы там ни было, отправившись вместе с Полком Гвардейцев, взявшим дорогу на Фландрию, я прибыл в Амьен в начале мая. Мы пробыли там два дня, весьма стесненные в этом городе, переполненном войсками, одни из которых направлялись по дороге к Абвилю, другие к Аррасу, дабы скрыть от врагов истинные намерения. Прошел слух, будто мы идем на Дуэ, тогда как об этом меньше всего думали. Целью был Гравлин, и для этого заключили договор с Голландцами, бывшими в те времена нашими друзьями. Они должны были снабдить нас судами, дабы помешать врагам получать помощь морем. Однако Испанцы начинали уже ничего более не бояться с этой стороны, потому что они бросили большую часть своих сил в Португалию и Каталонию. Маршал де Гассион явился на соединение с Герцогом д'Орлеаном со стороны Бапома, и когда наш Полк нашел там армию, мы внезапно повернули налево, что раскрыло врагам нашу настоящую цель. Мы были вынуждены навести мосты по реке А, чтобы иметь возможность ее форсировать, а так как враги соорудили Форт между Гравлином и Сент-Омером для сохранения сообщения между этими двумя городами, как только мы оказались на другом берегу, мы его атаковали. Этот Форт назывался Форт де Бэетт, и был достаточно правильно укреплен, но он не представил большого сопротивления Маршалу де Гассиону, кого Герцог д'Орлеан отправил для овладения им. Маршал добился успеха в первый же день, и мы захватили также Форты де ла Шапель и де Сен-Фолькен, возведенные врагами для затруднения подступов к Гравлину. /Война во Фландрии./ Маршал де ла Мейере, кому войска дали прозвище Захватчик Крепостей, поскольку действительно он был более талантлив в этом, чем остальные, прибыл к городу несколько часов спустя после того, как он был блокирован. Эта миссия была поручена Графу де Рантсо, явившемуся через Абвиль. Герцог д'Орлеан расположил ставку Короля возле монастыря монахинь со стороны Бурбура, и, распределив другие места Графам де Рантсо и де Крансе, он отвел также место и Маркизу де Вилькье, кто привел к нему дворянство Булони, где он был Наместником; этот Маркиз, как и оба Графа, был сделан Маршалом Франции впоследствии, и стал называться Маршалом д'Омоном. Однако, так как Герцог д'Орлеан имел мнение, что враги намеревались разорить маленькую провинцию, где Наместником был Вилькье, пока тот будет в удалении, он тотчас вернул его назад и приказал занять его пост Маршалу де Гассиону, кого прежде хотел поместить на флангах. Проделав все это за три дня, начали работать над линиями обложения и оборонительным рвом со всей возможной поспешностью. То и другое было равно необходимо, потому что гарнизон был силен, и Испанцы, казалось, не желали позволить взять это место без боя. Они еще удерживали один Форт, под названием Сен-Филипп, гораздо более значительный, чем уже взятые нами; он оказал более сильное сопротивление. Однако те, кто его защищали, рассудили, что не смогут защищать его еще дольше против столь сильной армии, как наша; они покинули его ночью и отступили втихомолку. Они возвратились в Город, а мы об этом узнали далеко не сразу. Наш полк, вскрывший траншею перед этим Фортом, поднялся туда в этот день во второй раз, и не услышал никаких выстрелов; Месье дез Эссар сказал сержанту передового поста, где находился и я, взять с собой нескольких солдат и подняться до уровня равелина, обрушенного нашей пушкой, чтобы выяснить причину такой тишины. Сержант, бравый человек, ответил, что он подчинится, но считает — нет никакой надобности в большом отряде для исполнения его приказа; чем больше он поведет туда народа, тем больше будет убитых; итак, он предложил взять с собой одного-единственного человека, потому что таким образом он наделает меньше шума. Он положил глаз на меня для этой экспедиции и спросил в присутствии моего Капитана, не хочу ли я последовать за ним на эту разведку. Я ответил ему жестом, что готов это сделать, и, пристроившись к нему, ждал лишь, когда двинется он, чтобы одновременно двинуться самому. Это крайне понравилось Месье дез Эссару, кто не питал ко мне отвращения. Однако, как только мы собрались уходить, Месье де Крансе, дежуривший в этот день в траншее, как раз прибыл к нам, и когда Месье дез Эссар сказал ему о своем намерении, он не пожелал, чтобы сержант рисковал идти туда в одиночку. Он приказал ему взять еще девятерых солдат; так нас стало всего одиннадцать. Впрочем, я не сделался от этого ни менее подвижным, ни менее бдительным; обогнав вскоре всех остальных, маршировавших в полной тишине и со всеми предосторожностями, какие обычно принимаются в такого сорта вылазках, я оказался уже далеко впереди, в равелине, когда они не дошли еще до его уровня. /Взятие равелина./ Я не нашел там никого, кроме единственного человека, да и тот сбежал от меня. Я крикнул ему вослед- «бей», — дабы поторопить моих товарищей, и потерял его из виду в темноте; сержант послал спросить Месье дез Эссара, что следовало делать, так как равелин оказался брошенным. Месье дез Эссар отправил нам подкрепление из тридцати человек с саперами, чтобы нам там окопаться. Он и сам явился к нам с визитом, порекомендовав нам делать поменьше шума, поскольку так мы сможем избежать вражеской атаки до завершения укрепления нашего лагеря. Он отбыл отдать отчет Графу де Крансе о том, что он сделал; а так как я видел, что враги не произвели ни одного выстрела из Форта, откуда они должны бы, однако, слышать наши работы, какие бы предосторожности мы ни принимали, я сказал сержанту — если он доверяет моим ощущениям, то я считаю бесполезной работу, какую мы тут делаем; враги, по всей вероятности, бросили Форт, как они уже сделали с равелином. Он мне ответил, что хотел бы в это верить, если бы я не видел человека по моем прибытии. Он спросил меня, действительно ли я его видел, и не ошибся ли я. Я ему ответил, что нет. На что, перехватив слово, он мне сказал, что этого человека не было бы здесь, если бы никого больше не было в Форте. Я не хотел ему возражать, потому что, поскольку я служил не особенно долго, он должен был знать свое ремесло намного лучше меня, кто ничего еще не видел по сравнению с ним, и было бы великим нахальством с моей стороны преподавать ему уроки. Однако, так как я никак не мог отделаться от своего ощущения и согласиться с его мнением, я ему сказал, — если бы ему было угодно дать мне разрешение пойти разведать Форт, я бы отрапортовал ему сам, кто ошибался, он или я. Он мне заметил — поскольку здесь имелся старший, я мог бы пойти поделиться моей идеей с ним, и он не сомневался, что тот предоставит мне свое позволение; потому что, если моя идея окажется верной, мы все смогли бы с большей пользой провести ночь, чем занимаясь бессмысленной работой. Последовав его совету, я пошел просить Месье де ла Селя, Лейтенанта нашего Полка, командовавшего здесь, о том же, о чем просил сержанта. Он дал мне свое согласие и назначил другого кадета, по имени Менвиль, меня сопровождать. /Трусость кадета Менвиля./ Едва я спустился с равелина, как увидел, что тот исчез, будто молния. Он побежал сказать, будто я попался в руки маленького дозора, тотчас же меня изрубившего ударами шпаг. Месье де ла Сель был весьма этим рассержен и очень сожалел о предоставленном мне разрешении. Он рассматривал его, как причину моей смерти, и не знал, как оправдаться перед Месье дез Эссаром; он опасался его негодования, потому что ему было небезызвестно, как тот меня уважал. Обо мне, тем не менее, не стоило так сожалеть, как он думал. Менвиль заверял его в моей смерти лишь для того, чтобы лучше прикрыть собственную трусость. Так как у этого человека не было ни большого ума, ни великодушия, он и не подумал о том, что Форт мог быть брошен, тогда как я сам говорил, что преследовал какого-то человека. Итак, он твердо верил, что я никогда не выскользну из опасности, куда я устремился, по его мнению, с беспримерной дерзостью. Наконец, тогда как мои друзья меня уже оплакали, и новость о моей смерти дошла до Месье дез Эссара, кто был не из последних, сожалевших обо мне, я, живой и здоровый, возвратился в равелин. Без всякого сомнения, меня бы приняли за привидение, если бы не то обстоятельство, что военные люди редко бывают подвержены такого рода впечатлениям. Месье де ла Сель признался мне, что уже произнес заупокойную молитву по моему поводу. Я хотел бы поберечь репутацию моего товарища. Но все, что я мог сделать, это сказать — если Менвиль видел дозор, о каком он говорил, должно быть, его глаза просто более проницательны, чем мои, поскольку я не заметил ни единого человека во всем Форте, хотя и прогулялся по нему из конца в конец. Ла Сель настолько же обрадовался этой новости, насколько Менвиль был ею удручен. Он прекрасно видел, что ему не вернуть больше уважения его товарищей; потому он покинул армию той же ночью из страха стать всеобщим посмешищем после того, что произошло. /Армия, которой не хватает пороха…/ Оставив за собой брошенный Форт де Сен-Филипп, мы атаковали Гравлин, и он оказал нам серьезное сопротивление. У врагов было бы время ввести туда людей и завезти припасы, если бы Голландцы надежно не следили за морем. С нашей стороны, мы держались твердо. Однако, так как у них были превосходные войска, и им было бы позорно отдать в наши руки такое прекрасное место, не сделав, по меньшей мере, хоть какой-то попытки его спасти, Пиколомини, командовавший там, вышел из города и показался в виду нашей армии. Это заставило нас всех поверить, что вскоре состоится сражение, и когда Генералы уверились в этом ничуть не меньше, чем остальные, Герцог д'Орлеан скомандовал раздать порох всем полкам. Обратились в Артиллерию за его получением, но не нашли там ни крошки; а тот, кто отвечал за его наличие, сказал Майорам, что столько его было истрачено с тех пор, как стояли перед этим местом, что потребуется дождаться, пока он вновь прибудет, чтобы его получить. Это объяснение было столь невразумительным, что в тот же час обратились с жалобами к Маршалу де ла Мейере, Главному Мэтру Артиллерии. Можно было бы пожаловаться прямо Герцогу д'Орлеану, но так как этот Маршал был честным человеком, и всем было известно, что он не принимал никакого участия в мошенничествах, совершавшихся в Артиллерии, все Офицеры рассудили, что сначала надо обратиться к нему. Маршал послал за тем, на кого жаловались, решив обратиться с ним самым строжайшим образом. Офицер Артиллерии, прекрасно знавший, что имел дело с человеком вспыльчивым, особенно по поводу тех, кто злоупотреблял их долгом, не пожелал идти к нему, не предприняв некоторых предосторожностей. Он пошарил в шкатулке, и, запасшись какой-то бумагой, отправился тогда выяснять, чего от него хотели. Маршал тотчас сказал ему, что прикажет его повесить и дает ему всего четверть часа для приготовления к смерти. Он действительно предупредил Герцога д'Орлеана о необходимости такой кары. Герцог одобрил его решение, поскольку Маршал знал обстоятельства лучше, чем кто-либо другой, так как был непосредственным командиром виновного. Но этот человек, особенно не беспокоясь, ответил ему в конце концов, что тот, конечно, может его повесить, если захочет, да еще, когда Герцог д'Орлеан приложит к этому руку, но как только он им скажет, что у него имеется в качестве оправдания, он уверен, они не будут столь торопливы. Маршал пришел в еще больший гнев, чем прежде, и спросил, не приказывал ли он ему сделать запас во столько-то тысяч фунтов пороха для осады, и не должно ли было у него остаться еще больше половины. Тот ему ответил, что он ничего этого и не отрицает, но у него имеется высший приказ, какому он счел своим долгом подчиниться. Маршал, услышав о высшем приказе и испугавшись, как бы он не наделал столько шума понапрасну, и вообразить себе не мог, что речь могла идти о ком-нибудь другом, кроме Герцога д'Орлеана. Тут же он перешел с ним на другой тон и пожалел о тех словах, что вырвались у него, по его мнению, по неосмотрительности. Тем временем в его палатку вернулся человек, посланный им к Герцогу д'Орлеану; он вгляделся в него, стараясь прочесть по его лицу, следует ли ему бояться или надеяться, даже не заботясь спрашивать его об этом. Он не увидел на нем ничего опасного, и еще более успокоенный ответом Герцога д'Орлеана, велевшего ему делать все, что ему заблагорассудится, снова принял свой грозный вид и сказал тому, кого публично приговорил, уж не считает ли тот себя недостаточно виновным, раз добавляет к собственному преступлению еще и вранье. /… или экономность Кардинала./ Человек слушал его слова, казалось, ничему больше не удивляясь, что сделало Маршала еще менее снисходительным; он снова поклялся, что не пройдет и четверти часа, как он прикажет лишить его жизни. Человек тут же возразил, что он ничего не сделал, кроме как по приказу первого Министра, и каким бы Знатным Сеньором тот ни был, ему не удастся умертвить его безнаказанно, а если у того есть какие-то сомнения по этому поводу, он их сейчас же рассеет. В то же время он вытащил из кармана письмо Кардинала; оно было составлено в таких выражениях: «Помните о клятве, какую вы принесли, когда вы были приняты на вашу должность. Вы обещали Королю быть ему верным. Верность, какой он от вас требует, состоит в том, чтобы вы мешали, насколько это будет в ваших возможностях, его обворовывать. Расходуется много пороха каждый год, и неизвестно, куда он уходит. При малейшей тревоге ваши командиры находят предлоги выпускать приказы о распределении его в огромных количествах; однако, или эти приказы не исполняются, или же такое распределение возвращается в их кошельки окольными путями, о каких Его Величеству прекрасно известно, и нет никакой необходимости их объяснять. В этих обстоятельствах и во всех других им подобных всегда вынуждайте повторять вам приказы, по меньшей мере, три или четыре раза; отыскивайте любой предлог, чтобы не подчиняться им немедленно. Иначе вы окажетесь не только недостойны вознаграждения, какое было вам обещано, но станет ясно, что вы участвуете в их кражах». Маршал был невероятно изумлен таким чтением, где его выставляли, как разбойника, и даже, как главаря всех остальных, поскольку он был Мэтром всей Артиллерии. Однако, так как он не желал восстанавливать против себя первого Министра, он поговорил об этом с Герцогом д'Орлеаном; тот сказал ему, что, как разумный человек, он несколько поражен всей этой штукой; он прекрасно знал, что первый Министр безумно любил деньги, и ему довелось самому раскрыть это всего за несколько дней до отъезда, когда Министр говорил ему, что Полк Гвардейцев крайне дорого обходится Королю, лично он не видел, чтобы Офицеры там были более бравы, чем другие; с тех пор, как он стал первым Министром, там еще ни одного не убили, и он рассматривает все, что туда отдается, как потерянное. Маршал не удовлетворился этим ответом. Он возразил Герцогу, что каково бы ни было мнение Министра, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы младший Офицер, под предлогом ему угодить, принялся за неповиновение своим командирам; здесь уже дело касалось успеха всей армии, и если бы Пиколомини был в курсе, он бы этим воспользовался. Герцог прекрасно понимал, что тот старается подзадорить его, дабы он принял его сторону. Однако, вместо всякого ответа, он сказал ему, что не желает ни в чем посягать на его права, и раз уж речь зашла об одном из его Офицеров, он оставляет его полным мэтром назначить такое наказание, какое он сам сочтет уместным. Маршал притворился, будто не видит, насколько больше лукавства было в этом ответе, чем доброй воли. Он распорядился передать человека в руки Прево, и нашли его уже удавленным ночью, причем так и не смогли добиться правды, этот ли Офицер от него отделался, или же какая другая персона протянула ему руку помощи. Всех оповестили, что якобы отчаяние заставило его покуситься на собственную жизнь. Но, если бы это было и верно, все равно кто-то же должен был одолжить ему веревку и гвоздь, чтобы повеситься в этом скверном домишке, где несчастный закончил свою жизнь. /Нашумевшее дело./ Это дело не вызвало бы никакого шума без тех обстоятельств, что ему предшествовали; но так как они подверглись большой огласке, эта смерть произвела ничуть не меньшую. Получали удовольствие от распространения слуха, будто Маршал с радостью отделывался от неудобного свидетеля. Это была грандиозная клевета, поскольку не только никогда невозможно было предъявить ему какого бы то ни было упрека в его службе, но никогда человек не исполнял ее с большей преданностью и меньшей личной заинтересованностью. Потому все, чему Кардинал мог бы поверить, исходило скорее от его подозрительного настроения, чем от какого-либо доказательства, что он имел против него. Сказать по правде, он был бы рад воспользоваться этим предлогом, чтобы лишить Маршала его звания. Он уже страстно стремился глазами и сердцем ко всему, что было прекрасного и великого в Королевстве, и так как подобный лакомый кусок не всякий день оставался вакантным, он желал его заполучить, так же, как и все остальные. Он желал его не для самого себя, хотя и видели прежде человека, одетого в пурпур, бывшего одновременно и Адмиралом Франции, и Генералом армии в Пьемонте. Но у него были племянники и племянницы, с кем он намеревался поделиться своей удачей, и кого он хотел как можно скорее вызвать во Францию, дабы пристроить их здесь так хорошо, как только сможет. /Ловко проведенная кампания./ Армия не испытывала недостатка в порохе после этого наказания. Тот, кто занял место покойного, не заставлял себя упрашивать, чтобы выдавать его. Но за всю эту кампанию он послужил разве что для стрельбы по воробьям. Пиколомини после того, как подступил на пушечный выстрел к нашим линиям, удалился, не осмелившись ничего предпринять. Гравлин после этого больше не удержался и сдался 28 июля; мы еще на несколько дней задержались перед этим местом, чтобы восстановить его укрепления. Когда они были завершены, мы сделали вид, будто нацеливаемся на другие приморские города Фландрии, дабы стянуть все вражеские силы к этой стороне. Наши добрые друзья Голландцы удерживали тем временем море, но как бы не имея какого-либо особенного намерения. Испанцы попались на эти внешние признаки настолько, что они меньше всего об этом думали, когда увидели, как те напали на Гент. Они хотели было бежать его спасать, но прибыли туда слишком поздно и с сожалением понаблюдали лишь за его сдачей 7 сентября. /Как хорошо быть Мушкетером./ Для нас кампания закончилась взятием Аббатства Уатт и нескольких других Фортов, что враги позаботились укрепить. Это была последняя кампания, какую я прошел в рядах Гвардейцев, и, поступив в Мушкетеры примерно через месяц после моего прибытия в Париж, счел, что моя судьба обеспечена, поскольку я, наконец, добился того, чего более всего желал. Я не сумею выразить охватившую меня при этом радость. Я выставлял себя напоказ, как только мог, перед дамами, чья помощь не была мне безразлична с тех пор, как я явился из Беарна. Я рассчитывал даже составить себе состояние при их посредстве, так же, как и при посредстве оружия, и так как я был еще молод и не обладал всем опытом, какой могу иметь в настоящее время, моя надежда основывалась больше на добром мнении, какое я имел о себе самом, чем на всем остальном. Однако, если бы мне довелось все начать сначала, я бы не стал полностью полагаться на это. Какая бы добрая мина у меня ни была, существовало бесконечное число других и при Дворе, и в Париже, что вполне стоили моей. Итак, если я и имел некоторый успех до сих пор, то был обязан им скорее слабости, какую находил у представительниц прекрасного пола, какой, да не будет им это нелестно, все они преисполнены, чем собственным так называемым качествам. Однако мне приходится признаться, к моему смущению, — у меня сложилась странная мысль обо всех женщинах вообще; я не верил, что хотя бы одна могла устоять против моих ухаживаний, и поскольку я нашел нескольких, находивших удовольствие в выслушивании моих любезностей, я подумал, что то же должно быть и со всеми другими. Тем не менее, мне стоило бы лишь вспомнить о моей Англичанке, чтобы изменить мнение. Но так как люди изобретательны в обмане самих себя, я ее просто вычеркивал из числа разумных женщин, когда о ней задумывался, или же приписывал неудачу малому опыту, какой я имел тогда, и какого, я был уверен, набрался вполне достаточно с того времени. /Тревиль противостоит другому Кардиналу./ Кардинал Мазарини упорствовал, однако, в своем желании заполучить Капитанство Мушкетеров для старшего из Манчини, кого уже начали замечать при Дворе. Он был хорошо сложен и обладал приятной миной, и в нем чувствовался человек знатного происхождения. Действительно, Дом Манчини не принадлежал к незначительным среди римской знати, хотя и не был обойден, как и сам Кардинал, злословием, вскоре поднявшемся против Его Преосвященства. Месье де Тревиль, кто потерял в покойном Короле свою единственную поддержку против нападок Кардинала де Ришелье, ни в чем не растерял своей гордости и верил, что после сопротивления такому человеку он еще прекрасно сможет выстоять против этого. Итак, он твердо держался против него, не желая прислушиваться ко всем его обещаниям. Он отвечал тем, кто разговаривал с ним от его имени, что эта Должность была ему дана, как награда за его добрые поступки, и он хотел бы сохранить ее на всю оставшуюся жизнь. Он был бы очень рад, если бы Его Величество, кого он еще не имел чести знать лично, так как, в самом деле, было невозможно, чтобы этот юный Принц знал кого-либо лично в том возрасте, в каком он находился, он был бы очень рад, говорю я, когда бы Его Величество, найдя его удостоенным этого звания по его совершеннолетии, смог бы осведомиться о причинах, обязавших покойного Короля, его отца, предоставить его ему, чем кому-нибудь другому. Этот ответ вовсе не понравился Кардиналу, кто не видел другого, более подходящего поста, чем этот, для своего племянника, и кто хотел поместить его туда во что бы то ни стало. Он видел, что Король, совершенный ребенок, каким он и был, уже проявлял стремление к великим делам, а эта Рота имела все виды сделаться однажды его радостью, чем она и стала в действительности. Но Тревиль действовал с подобными же целями; у него был сын того же примерно возраста, что и Его Величество, и он, конечно, надеялся устроить его на свое место прежде, чем Бог отзовет его из этого мира. Тем не менее, Кардинал, объявив ему секретную войну, делал все, что мог, подле Королевы, дабы вынудить ее сместить того с его должности. Предлог, каким он воспользовался, был тот, что он имел множество друзей в Гвардии, и так как он был мэтром и там, и в своей собственной Роте, то было бы в его власти злоупотребить этим, когда ему заблагорассудится. Королева, всегда доверявшая Тревилю, не придала никакого значения этим подозрениям. Она помнила, как, никогда не примыкая ни к каким интригам, этот Офицер всегда демонстрировал свою верность нерушимой привязанностью к особе Короля. Министр еще недостаточно прочно обосновался подле этой Принцессы, чтобы заставить ее прислушаться к его советам. Итак, сделав вид, будто все, что он говорил, было лишь следствием его рвения, он отложил продолжение этого дела до более благоприятного времени. Он с большой заботой, однако, замечал Ее Величеству обо всем, что могло бы выступить в защиту его цели; и так как Тревиль был человеком открытым, считавшим себя вне всяких подозрений по причине своей преданности, тот пытался интерпретировать во зло множество его поступков, что были не только совершенно невинны, но еще и исходили из самых добрых побуждений. Вся наша Рота знала об этом из нескольких слов, что Месье де Тревиль не смог удержать, и так как не было ни одного Мушкетера, кто бы его не обожал, если случалось одному из нас оказаться на дороге, по какой проходил Кардинал, он отворачивался, чтобы не быть обязанным воздавать ему должных знаков почтения. Кое-кто обратил на это внимание Его Преосвященства, но он, как ловкий политик, притворился, будто не придает этому никакого значения. Он знал, что если покажет, что все это ему известно, он будет принужден выказать определенное негодование. А он понимал, что такое поведение возбудит лишь отвращение этой Роты к его племяннику и станет верным средством, если он когда-нибудь преуспеет в своих замыслах, доставить тому всеобщую ненависть, вместо дружбы. Другие влюбленности и Разочарования Тем временем я влюбился в одну молодую знатную Даму, кто была довольно прелестна, но считала себя гораздо более прекрасной, чем была на самом деле. У нее была такая огромная слабость к лести, что ее близкие, знавшие о ее изъяне, пользовались им столь хорошо, что не было ни одного из них, кого бы она не обогатила. Их единственная заслуга состояла в том, что они умели ловко расточать ей любезности. Кто более ею восхищался и имел больше угодливости к ней, на того она и приветливее смотрела. Я вскоре узнал о ее слабости, так же, впрочем, как и другие, и так как я был влюблен, мне было ничуть не затруднительно довольно славно водвориться в ее душе. Мне не составляло никакого труда говорить ей, что она была красива, поскольку она казалась такой в моих глазах. Наконец, хотя мне и не все нравилось из того, что она делала, я не упускал возможности действовать так, как если бы я и этим равно восхищался. Именно такой дорогой и надо было следовать, если я хотел и дальше быть ей приятным. /Молодая, красивая и богатая Дама./ Она была вдова и прожила всего лишь восемнадцать месяцев вместе со своим мужем. Он был убит и битве при Рокруа, и хотя она овдовела уже достаточно давно, чтобы подумать и о новом замужестве, мысль об этом еще не являлась ей, потому что она не была слишком счастлива с первым мужем. Он имел любовницу, когда женился на ней, и продолжал посещать ее после свадьбы; для нее это было тем более чувствительно, что она обладала добрым мнением о себе самой. Она верила, и с полным правом, что заслуживала всей его нежности; потому столь малая справедливость, какую он ей воздавал, заставила бы ее, без сомнения, никогда больше не рисковать, дабы не оказаться снова в подобной ситуации, если бы она могла воздержаться от выслушивания комплиментов. Было бы опасно связаться с такой женщиной, и здесь наверняка нашелся бы камень преткновения для ревнивого мужчины. Но так как я не чувствовал за собой никакой склонности к столь роковой страсти для покоя людей, я продолжал мои усилия в надежде присовокупить ее богатства к моей нищете. Дама была необычайно богата, и это качество нравилось мне ничуть не меньше, чем ее красота, хотя я и не был безразличен к последней. Я рассчитывал к тому же, если она когда-нибудь сделается моей женой, вскоре отучить ее от всех ее слабостей, особенно, обращаясь с ней настолько хорошо, что она легко и полностью доверится мне. Я был первым, осмелюсь сказать, кто заставил ее задуматься об изменении ее вдовьей участи на положение замужней женщины. Я приглянулся ей с самого начала. Я откровенно признался ей, — если она пожелает меня послушать, она всячески обеспечит мою судьбу; итак, равно соединив признательность и любовь во мне, она может смело положиться на то, что я ее буду гораздо меньше любить, как муж, но скорее, как любовник. Она нашла искренность в моих речах. Я отличался от тех из моей страны, кто, поверить им, никогда не были бедны, и я охотно соглашался, что не следовало возлагать больших надежд на доходы, приходившие мне из Беарна. Итак, мои дела подле нее шли все лучше и лучше; я уже начал строить планы на будущую жизнь, когда мы поженимся, как вдруг увидел, как воздвигается жестокая война против меня. Она исходила не от моих соперников, хотя их было у меня значительное число, и даже особ знатнейшего происхождения и достаточно больших достоинств, чтобы вполне резонно нагнать на меня страху. Самым опасным из этих соперников был Граф де…, кто, как и я, хотел на ней жениться, и кто, кроме того, что был прекрасно сложен, обладал таким рангом при Дворе, что я рядом с ним просто тускнел. Но либо мне улыбалась фортуна, или же Дама прослышала о нем некоторую вещь, выставлявшую его в невыгодном свете, а именно, хотя он и имел видимую большую ценность для Дам, но его способности вовсе ей не отвечали, вот так оказалось, что маленький Гасконец восторжествовал над самыми знаменитыми куртизанами того времени. Но тогда, как я меньше всего об этом думал, гроза, о которой я говорил, сгустилась над моей головой и не замедлила меня поразить. Близкие Дамы, поняв, что стоит ей выйти замуж, как ее благодеяния для них иссякнут, тут же начали подстраивать мне все те злые шутки, какие они были в состоянии выдумать, и преуспели в этом даже чересчур хорошо. Один говорил ей, что я был ветренником всю мою жизнь и останусь таковым, пока живу, она прекрасно знала, какую ей это принесло печаль во времена ее первого мужа, и ей придется не меньше страдать, если она будет достаточно безумна, чтобы выйти за меня. Второй сказал ей, будто я женился на моей первой любовнице, а третий, что Англичанка запрезирала меня только потому, что во мне было больше внешности, чем толку; якобы мы были в самых хороших отношениях, но едва она меня узнала короче, как сочла за благо от меня отделаться. /Еще одна горничная./ Из всех этих обвинений, одинаково ложных, лишь первое произвело на нее какое-то впечатление. Услышав разговоры о тех, кто имеет легкомысленный темперамент, она испугалась, как бы я не вернулся к прежней манере жить тотчас после женитьбы на ней. В результате она начала держать меня в узде, таким образом мне не понадобилось много времени, чтобы заметить перемену в ее отношении ко мне; я спросил ее о причинах, но она не соизволила меня просветить. Так как я не знал, откуда исходил удар, и даже далеко об этом не догадывался, вместо того, чтобы применить необходимые средства, я совершил ошибку, сделавшую зло непоправимым. Я счел кстати с самого начала подкупить ее Демуазель, кто, по общему мнению, имела большую власть над ее душой. Эта девица происходила из довольно хорошего Дома, но ее отец натворил дурных дел, и она еще была очень счастлива в момент свадьбы ее госпожи поступить к ней в качестве камеристки. Это была брюнетка, достаточно пикантная, и так как она сохранила кое-что из того круга, откуда вышла, находились многие, кто, особа за особой, и отставляя в сторону все остальное, любили ее ничуть не меньше, чем ее госпожу. Эта девица, с тех пор, как поступила к ней, совсем недурно устроила свои дела, хотя она и жила при ней всего три года. Так как она изучила ее характер, то не преминула нащупать ее самую слабую струнку, и наговорила ей больше нежностей, чем самый страстный любовник, и ее любезности простирались так далеко, что, должно быть, заинтересованность имела крайнюю власть над ней, дабы заставлять ее ежедневно делать все то, что она делала. Она более не переносила, чтобы кто-либо оказывал услугу ее госпоже, по меньшей мере, когда бы она была способна оказать ей ее сама. Она покидала ее не чаще, чем тень покидает тело, и так как скаредность вынуждала ее действовать так, без малейшей примеси дружбы, она поначалу принимала деньги, что я ей предлагал за оказание мне услуг подле ее госпожи. Она принимала уже и ее собственные в вознаграждение за ее внимательность, но с теми и с другими она принимала еще и деньги от всякого человеческого существа, потому что все, способное вытащить ее из нужды, в какой она себя видела, имело для нее невообразимое очарование. /Весьма ловкая Демуазель./ Если бы мой кошелек был достаточно туго набит, чтобы не иссякнуть так рано, я бы еще долго принадлежал к ее друзьям, поскольку у нее был добрый аппетит. Но ее скупость вскоре заставила меня увидеть его дно, а вместо обещанных мне ею услуг при ее госпоже, я очень скоро заметил, что у меня еще не было более опасного врага, чем она. Однажды, когда она улеглась вместе с ней, поскольку та обращалась с ней скорее как с сестрой, чем как с камеристкой, она принялась плакать и рыдать, как если бы потеряла всех своих родных. Ее госпожа тотчас спросила, что с ней такое, и эта девица, кто была большей мошенницей и большей интриганкой, чем я сумею сказать, сделала вид, будто все страдания мира не дают ей ответить. Другой потребовалось два или три раза повторить ей тот же вопрос, прежде чем она согласилась ее просветить. Наконец, уверившись в том, что достаточно хорошо сыграла свой персонаж, она ей ответила — близится день, когда та возьмет себе нового мужа, и она не могла подумать об этом, не умирая от горя. Она вновь разрыдалась, или, по крайней мере, сделала такой вид, и эти фальшивые всхлипы уверили ее госпожу, что ее печаль исходила лишь от дружбы к ней, и та настолько была ей благодарна, что нежно ее обняла. Утешая ее, та даже сказала, что я не так уж целиком овладею ее сердцем, чтобы в нем не осталось какого-нибудь места и для нее. Эта девица, обладавшая таким же разумом, как и злостью, и бывшая еще более злобной, чем приятной, возразила ей, что если она так скорбит, то это гораздо меньше из-за нее самой, чем по поводу ее госпожи; если бы она вышла замуж за кого-нибудь другого, а не за меня, она бы так не расстраивалась, поскольку, по меньшей мере, тогда бы она наверняка увидела бы ее любимой, как та того и заслуживала. Она не сказала ей ничего больше, потому что прекрасно знала — самые длинные речи не всегда содержат самый смертоносный яд. Неизбежно ее госпожа вскоре спросила, что она хотела этим сказать. Эта девица, кто, дабы лучше сыграть свою роль, притворялась до сих пор, будто принимает мою сторону, сказала ей тогда — если ее положение позволяет ей еще броситься к ее ногам, она это сделает, не теряя времени, с мольбой о прощении за ее ошибку, за то, что поддерживала меня, когда ей говорили, якобы сразу же после свадьбы я ей буду неверен, за ее мысли о том, что выступавшие с этим обвинением против меня хотели меня устранить или причинить мне зло; теперь она изменила мнение; я оказался еще большим негодяем, чем могли бы об этом сказать, и, не откладывая на дальнейшее, она предпочла бы скорее умыть перед ней руки, чем стать причиной непоправимого несчастья лишь из-за того, что не пожелала признать правду. Говорить таким образом означало говорить без прикрас. Она, однако, не вложила еще всей дозы отравы, дабы добиться желанного результата; и эта доза состояла в раскрытии перед ней причин такой перемены в ее поведении. Она ей сказала, что я столь мало скрывал степень моего мошенничества, что обратился прямо к ней для начала моих измен; я хотел заставить ее поверить, будто бы только ей принадлежит мое сердце, она же притворно выслушала меня лишь для того, чтобы ее предупредить; и когда та пожелает, она предоставит ей возможность услышать эту правду ее собственными ушами. Ее слова прозвучали громовым раскатом для этой Дамы. Она меня любила; потому она почувствовала при этом большое горе. Она не подала никакого вида, потому что ей показалось бесславным выказывать такую склонность к столь недостойному человеку. Однако, если бы темнота не скрыла ее лица, эта девица без особого труда раскрыла бы все, что происходило в ее сердце. Она заметила, тем не менее, в какое изумление привели ее эти слова. Дама замерла в совершенной растерянности и после довольно долгой паузы спросила ее о подробностях, какие уже не позволили бы ей сомневаться в том, что она услышала. Не следует бегать за двумя зайцами разом. Эта девица, обвинившая меня в мошенничестве, дабы лучше прикрыть свое и лучше злоупотреблять доверием госпожи, прикинулась несколько дней назад, будто не может больше помешать себе признать мои достоинства и быть ими сраженной. Я был весьма изумлен, услышав от нее подобные речи; она всегда представлялась мне очень мудрой и была такой на самом деле. Но говорила она со мной в такой манере вовсе не по склонности, но чтобы навсегда сохранить ту же власть над душой ее госпожи. Она намеревалась, заманив меня в сети, столь ловко ею для меня расставленные, заставить ее порвать наши отношения, причем так, чтобы я никогда не смог восстановить их. Она слишком хорошо в этом преуспела — я позволил себе, то ли из любезности, или же из страха, как бы не нажить себе врага, заверить ее, что если она меня любила, то и я ее любил не меньше. Даже вовсе не от меня зависело, что я не доказал ей этого более ощутимыми знаками — светский обычай уверил меня, что я могу дать ей этот знак удовлетворения, никоим образом не нарушая моей обязанности к ее госпоже. Она была слишком мудра, не позволив мне это, и слишком зла, убедив меня в том, что ее отказ не должен лишать меня всякой надежды лучше преуспеть в другой раз. Мы остановились на этом в тот день, но когда, движимый силой моего темперамента, а немного и гордостью, я заговорил с ней в том же тоне, как только увидел ее в следующий раз, мне очень скоро пришлось в этом раскаяться. Я не мог бы более дурно выбрать для этого время, поскольку она предложила своей госпоже спрятаться за драпировкой, откуда та могла бы меня видеть и слышать без моего ведома. Эта Дама вышла из своего укрытия, и кто был действительно поражен, так это я, когда увидел ее перед своими глазами. Изумление сделало меня столь озадаченным, что я не догадался, какую со мной сыграли шутку; и когда бы меня застали за самым черным делом на свете, я не был бы более смущен. У меня не было сил произнести ни звука; таким образом, Дама осыпала меня тысячью упреков, а я не мог подобрать ни единого слова, чтобы извиниться. Наконец, полагаю, я так бы и остался немым, если бы она не закончила свою речь требованием, чтобы ноги моей больше не было в ее доме. Если бы я был только влюбленным, может быть, я бы ей подчинился, не осмелившись ответить; но так как речь шла о моем состоянии, а также о покое моего сердца, попытавшись убедить ее отречься от этого запрета, я взял слово и сказал ей все, что считал способным утихомирить ее гнев. Если бы я сказал правду, может быть, я бы и добился цели; но так как я находил недостойным честного человека похваляться заигрываниями ее камеристки, то промолчал об этом обстоятельстве, единственно способном оправдать меня в ее душе, и, возможно, раскрывшем бы ей всю злобу, какой она и вообразить себе не могла. Дама вышла из комнаты, не пожелав меня больше слушать, и так как все мое утешение могло зависеть теперь от ее Демуазели, хотя я и обвинял ее про себя, как причину моего несчастья (но не в том смысле, в каком она действительно ею была), я заклинал ее воспользоваться влиянием, какое она имела на душу своей госпожи, чтобы восстановить меня в ее добрых милостях. Она мне ответила, что ничего не сможет добиться после происшедшего; даже ей самой потребуется посредник, дабы примирить ее с ней, поскольку она не припомнит, чтобы когда-нибудь видела ее в таком сильном гневе. Наконец, все, что я смог вытянуть из нее, так это согласие действовать в мою пользу, смотря по расположению, в каком она найдет свою госпожу. Я ничем не мог ей возразить, потому что находил ее правой, и даже верил, что Дама, должно быть, так же разгневана на нее, как и на меня. Легко угадать после всего, сказанного мной, что я тут же был принесен в жертву этой мошенницей. Она мне сказала несколько дней спустя, что у меня нет больше никакой надежды на возвращение милости ее госпожи, и, вместо желания мне простить, она не желает даже слышать, чтобы произносили мое имя. Я без труда в это поверил, потому что, когда я случайно встречался с ней в двух или трех домах, куда захаживал, она делала вид, будто мы едва знакомы. И больше она даже ногой не ступала туда из страха встретить меня там в другой раз; таким образом, видя, как я жестоко отставлен, я впал в такую меланхолию, что меня прихватила изнурительная лихорадка, странно меня обезобразившая. Я поверил, что должен показаться ей в этом состоянии, чтобы вызвать ее сострадание. Но произошло как раз обратное; Дама, не видя больше во мне ничего приятного, просто не смотрела на меня или, по меньшей мере, если она это и делала, то только для того, чтобы выразить мне еще большее презрение. Я почувствовал такую досаду, какую не сумею выразить, и хотя мне стоило большого труда успокоиться, что вот так я упустил мое состояние, я решил не сносить больше презрения этой Дамы, поскольку все равно ни к чему бы хорошему меня это не привело. Это много, когда можешь однажды преодолеть самого себя. Вскоре добиваешься и всего остального, что со мной, к счастью, и случилось. Я нашел, что должен презирать всех, кто презирает меня, и найдется достаточно женщин, чтобы утешить меня после этой. /Везет в игре, не везет в любви./ Вот так я и излечился мало-помалу, и игра, какой я предавался и где продолжал находить поддержку, учитывая редкость заемных писем, приходивших мне из Беарна, немало способствовала моему выздоровлению. Я выиграл в триктрак за один сеанс у Маркиза де Горда, старшего сына Месье де Горда, Капитана Телохранителей, девятьсот пистолей. Он мне заплатил три сотни наличными, все, что имел при себе, и так как были весьма точны в те времена среди достойных людей в оплате того, что проигрывали на слово, остальные шесть сотен мне были отправлены на следующее же утро. Я прекрасно распорядился этими деньгами и в то же время завел множество друзей. Я много одолжил моим товарищам, у кого денег совсем не было, и Бемо, по-прежнему остававшийся в Гвардейцах, и живший не особенно зажиточно, прослышав о моей удаче, упросил меня обойтись и с ним, как с другими. Я охотно это сделал, хотя вовсе на него не полагался, и наши манеры жить, его и моя, были совершенно различны. Его доход был скуден, и часто видели, как он не умел отыскать единого су, чтобы сходить пообедать. Теперь, когда я об этом думаю и вижу его таким богатым, я не могу достаточно надивиться на капризы судьбы, или, скорее, божественного Провидения, получающего удовольствие, унижая одних и возвышая других, как только ему заблагорассудится. Так как, наконец, пока этот наживал себе огромное состояние, Граф де ла Сюз, большей частью земель которого тот владеет, впал в такую немыслимую бедность, что чуть было не вынужден был идти умирать в богадельню. Один, тем не менее, все равно истратит за день больше, чем другой за целый год; и когда даже я скажу в три раза больше, меня не смогут обвинить во лжи. /Обманутый обманщик./ Промотав таким образом часть моих денег, я воспользовался другой, чтобы попытаться продвинуться по службе. Я не забывал также ухаживать за Дамами, и так как не мог совершенно выбросить из головы ту, о ком столько наговорил, то вновь свиделся с ее камеристкой и спросил, не вспоминала ли та обо мне. Ее ответ не был для меня более обнадеживающим, чем предыдущий. Я легко утешился, и, желая все-таки разделить постель с Демуазель, дабы возместить нанесенные мне ею убытки, был совсем поражен, увидев ее абсолютно другой, чем видел ее до сих пор. Она ответила мне, что я слишком поздно спохватился, стараясь ее завоевать, и после того, как я ей пренебрегал, мне не на что надеяться от нее. Я подумал, что она говорила так, лишь вынуждая меня проявить больше настойчивости, а так как в том возрасте, в каком я был, всегда влюбляешься в хорошенькую девицу, я без труда засвидетельствовал ей, что без ума от нее, только бы она пожелала меня послушать. Но поскольку она никогда меня не любила, как бы ни притворялась, была столь безразлична ко всем доказательствам, какие я мог ей предъявить, что мне уже вовсе нетрудно было признать, что с ней я оказался действительно без ума. Часть 8 Войны, интриги, месть Так промелькнули конец 1644 года и начало года 1645; я готовился к Кампании под командованием Герцога д'Орлеана. Двор снова отправлял его во Фландрию. Кардинал Мазарини, кто был очень рад остаться один во главе всех дел, отправлял его туда еще и в этом году под предлогом оказания ему особой чести. Он хотел позабавить его этим суетным назначением, и Аббат де ла Ривъер, пользовавшийся большим влиянием подле Принца, приложил к этому руку, в благодарность за Бенефиции, какие он время от времени получал от Кардинала, а также и за добрые пенсионы. Его Преосвященству очень бы хотелось поразвлечь таким же образом и Месье Принца де Конде, но так как он обладал иным рассудком, чем Герцог д'Орлеан, он был не тем человеком, чтобы поддаться на столь грубый обман. Он хотел принимать участие во всем, что делал тот, и преуспевал в этом до конца своих дней. /Мудрость Принца де Конде и слава его сына Герцога д'Ангиена./ И в самом деле, хотя Кардинал, в качестве первого Министра, казалось, один управлял делами, он не осмеливался предпринимать ничего важного, пока не договаривался предварительно с ним. Тем временем Герцог д'Ангиен по-прежнему был во главе армии, и так как успех, одержанный им в Баталии при Рокруа, был поддержан множеством других, еще увеличивших его репутацию, оказалось, что отец, человек значительный сам по себе, был менее известен этим, чем собственным сыном. Этот молодой Принц, получив лавры во Фландрии, собрал целый их урожай в Германии, где одержал грандиозную победу под Фрейбургом. Она для него была тем более славна, что долго оспаривалась, а он там исполнил долг солдата так же хорошо, как и долг Капитана. Эта великая слава вовсе не понравилась Кардиналу, потому что отец из-за нее был более дерзок в требованиях, а он сам более застенчив в отказах. Он видел, как каждый увивался вокруг этого молодого Герцога, и, казалось, все остальные были более ничем рядом с ним. Его Преосвященство, у кого было бесконечное число хитростей в запасе, но тех хитростей, что скорее присущи частному лицу, чем великому Министру, видя Принца де Конде слишком мудрым, для того, чтобы совершить опрометчивый шаг, давший бы ему власть над ним, подкупил особу знатнейшего происхождения, дабы заставить сына сделать то, чего он не надеялся дождаться от отца. Эта особа снискала доверие молодого Герцога определенной схожестью настроений, какая существовала между ними. У них обоих было много разума и еще множество других качеств, довольно близких, что их и объединяло. Было достаточно трудно опасаться человека, вроде этого, особенно, когда у него хватало ума устраивать события издалека, и как бы вовсе о них не думая. Кардинал рассчитал, что можно нанести удар по славе отца и сына, лишь посеяв рознь между ними и Герцогом д'Орлеаном, и он трудился над этим в согласии с Аббатом де ла Ривьером. Принц де Конде, бывший большим политиком, вскоре разгадал их намерение. Он предупредил сына и порекомендовал ему поостеречься. Тем временем он постарался подкупить Аббата де ла Ривьера, дав ему знать, что он не окажется в меньших прибылях с ними, чем с Кардиналом, и мало-помалу вытягивал его из обязательств по отношению к тому. Это ввело в замешательство Его Преосвященство, и, тогда как он почти уже ни на что не надеялся с этой стороны, случилось нечто, что было бы способно вновь распалить его надежды, если бы Принц де Конде не поправил все своей мудростью. /Вспышка Герцога д'Ангиена./ Месье де… находился в прекрасных отношениях с Кардиналом; именно им тот и воспользовался, дабы заставить Герцога д'Ангиена совершить какой-либо ложный шаг. Он внушил молодому Принцу неуважение к персоне Герцога д'Орлеана и надеялся, что его советы произведут свое действие в определенное время и в нужном месте. Герцог не заметил ловушки, и тот же Месье де… сказал ему, что в этот день намечается оргия во Дворце Орлеанов; он его туда пригласил и пообещал прибыть туда сам. Он там действительно был. Однако, так как там собралось больше друзей Кардинала, чем его собственных, едва только он прибыл в этот Дворец, как был отдан приказ не впускать больше никого под предлогом, что они были в достаточно доброй компании, чтобы не испытывать нужды в пополнении. Герцог д'Орлеан и не подумал о Герцоге д'Ангиене, или, если он о нем и подумал, то счел, что его знатность ставила его превыше этого запрета; его Гвардейцы сделают исключение по его поводу. Однако, либо один Офицер был куплен, либо он хотел показать себя пунктуальным в уважении к отданным приказам, но как только Герцог вошел в зал, он предупредил его о полученном им распоряжении. Герцог ответил, насмехаясь над ним, что этот приказ касался других. Офицер возразил ему, что он относился ко всем на свете без разбора. Он хотел преградить ему проход в апартаменты, где находился его мэтр, и Герцог пришел в такое негодование, что вырвал из рук его жезл, сломал его перед ним и швырнул обломки ему в лицо. Весь зал присутствовал при оскорблении, полученном этим Офицером, кто ничего не сделал, кроме исполнения своего долга. Тотчас послышался всеобщий ропот и, может быть, он вылился бы в какое-нибудь возмущение, если бы Граф де Сент-Аньан, бывший тогда Капитаном Гвардейцев Герцога д'Орлеана, не вышел из комнаты своего Мэтра посмотреть, что происходит. Так как он был большим куртизаном, а если и любил драться, то только не против Герцога д'Ангиена, он немедленно обвинил во всем Офицера. Этот удалился, увидев, как тот, кому надлежало его поддержать, первый же его и приговорил. Герцог д'Орлеан не разделил мнения своего Капитана Гвардейцев, и стоило великих трудов убедить его, что это оскорбление не адресовалось ему. Месье Принц де Конде заручился посредничеством близких к нему, дабы заставить его забыть, что сделал его сын. Он не простил, тем не менее, Графу де Сент-Аньану, и так как тот быстро это заметил, он продал свою должность и купил у Короля место Первого Камер-Юнкера. И хорошо сделал, как доказали последствия, поскольку если бы он по-прежнему остался у Герцога, он никогда бы не сделался Герцогом и Пэром, кем стал позднее. Кардинал скрытно сделал все, что мог, воздвигая преграды к этому примирению. Но Герцог д'Орлеан имел ту личную, черточку, что ненавидел Министров, и едва он увидел, как тот в это вмешивается, как тут же уничтожил все затруднения, какие выставлял против этого прежде. Любители раздоров были рассержены его снисходительностью. Некоторые осуждали Графа де Сент-Аньана за слабость, тогда как те, у кого было больше здравого смысла и меньше страсти, находили, что он счастливо вывернулся из столь деликатной ситуации, в какую вовлек его случай. /Снова дорога на Фландрию./ Между тем, мы входили в новую кампанию, и я попросил о зачислении в отряд Мушкетеров, что Король отправлял во Фландрию. Что касается Герцога д'Ангиена, то он возвратился в Германию, где Виконт де Тюрен позволил застать себя врасплох при Мариендале. Генерал Мерси сыграл с ним там одну из своих шуток, и, проведя кампанию вплоть до наступления зимы, сделал вид, будто уходит на дальние зимние квартиры, дабы тем проще его застигнуть. Виконт де Тюрен чистосердечно поверил ему. Он в свою очередь направил войска занимать зимние квартиры; Мерси вернулся обратно и без труда разбил его. По причине такого разгрома мы не осмеливались больше и носа показывать в эту страну, и там потребовался генерал с репутацией Герцога д'Ангиена, чтобы успокоить все еще перепуганные войска. Мерси, зная, что ему предстоит иметь дело с тем, для чьей храбрости не было ничего невозможного, и зная, что он не мог преградить ему проход к Рейну, каким тот овладел взятием в предыдущем году крепости Филиппсбург, постарался остановить его на Неккаре. Он выставил там гарнизон и приказал тем, кого бросил в эти места, стоять насмерть. Комендант Вимпфена, атакованный первым, плохо запомнил этот приказ. Не стоило большого труда его взять, и когда армия подошла под Ротенбург, тот, кто там командовал, больше позаботился о подчинении приказам Мерси. Он выдерживал осаду в надежде, что обстоятельства как-нибудь переменятся, а он всегда найдет время отступить живым и здоровым вместе со своим гарнизоном. Он полагал, что ему нетрудно будет поджечь Мост, имевшийся в его распоряжении на этой реке. Но, атакованный ночью, когда люди Герцога сами зажгли город, прежде чем он успел подумать об отходе, он был столь изумлен, что, так и не исполнив свой план, оказался погребенным под пламенем. Герцог, сделавшись таким образом мэтром этих двух проходов, не пожелал останавливаться перед Хайльбронном, куда враги бросили их главные силы. Так как они думали, что это место было таким постом, какой Герцог никогда не захочет оставить позади себя, они укрепили его заново, хотя он и был уже укреплен заранее. Они рассчитывали, что ему было бы опасно оставить мощный гарнизон в тылу; итак, пока он будет занят его осадой, они примут все меры, какие подсказывало им благоразумие, чтобы выпутаться из опасности. Но Герцог, знавший, что они лишь пытались его отвлечь, форсировав реку, вместо остановки перед этим местом преследовал их столь настойчиво, что они не смогли добраться до Нортлингена, куда предполагали удалиться. Каждый удивлялся, увидев, как они пятились назад после победы, одержанной ими при Мариендале, и настолько напугавшей наших Союзников, что они были готовы нас покинуть. Они успокоились, увидев нас, к своему изумлению, торжествующими над другими, и когда Ландграф Гессенский, лично командовавший войсками Ландграфа, его сына, явился на соединение с Герцогом вместе со своей армией, было решено атаковать Мерси, разбившего свой Лагерь на двух горах, подступы к которым он считал неприступными. Он защищался там очень хорошо, и долго победа не склонялась ни на чью сторону. Два первых натиска были даже настолько удачны для него, что Герцог счел бы все потерянным, если он был бы способен пугаться. В самом деле, он видел, как был разгромлен перед ним Маршал де Граммон, командовавший его левым крылом, и даже попавший в плен; но, вовремя придя туда на подмогу, он так быстро поправил ситуацию с этой стороны, что враги, поверившие уже, будто все завоевали, увидели себя отброшенными тогда, когда они думали лишь о развитии их успеха. Они находили Герцога повсюду, куда только ни направляли свои стопы, и они поневоле говорили, дабы воздать должное его достоинствам — должно быть, существует столько же Герцогов д'Ангиенов, сколько есть у него солдат. Их разгром последовал вскоре за их первой неудачей. Они не могли больше соединиться, и Мерси, кто после похвальбы победой не мог решиться пережить свое бесчестье, желая перейти с одного крыла на другое, дабы пресечь начинавший царить там беспорядок, был убит, осуществляя все, чего можно было ожидать от великого Генерала. Его смерть вызвала все то, что обычно следует за несчастьем, вроде этого, тем более, что Генерал Глеен, кто мог бы командовать вместо него, уже был пленником. Через несколько дней он был обменян на Маршала де Граммона, кого никак не могли отбить, хотя крыло, каким он командовал, сделало для этого все возможное. /Зависть среди Вельмож./ Мы узнали об этом успехе в нашей армии; это сделало Герцога д'Ангиена столь популярным, что если бы мы жили в языческие времена, ему бы воздвигли жертвенники, как делали когда-то для тех, кто возвышался над обычными людьми. Я не знаю, был ли Герцог д'Орлеан так же доволен этим, как другие; но, наконец, я заметил, — когда один Офицер преувеличивал перед ним произошедшее в той стороне, этот Принц спросил его с огорченным видом, присутствовал ли там он сам, чтобы говорить об этом так утвердительно. Офицер ответил ему с большим почтением, что письма, полученные им, соответствуют его рассказу, но, должно быть, его корреспондент ошибся, поскольку Его Королевское Высочество находит этому возражение. Так мы узнали, что зависть была таким же обычным делом у Вельмож, как и у остальных смертных, и никто не осмеливался больше говорить перед ним; мы приберегали наши восторги действиями молодого Принца на время, когда находились вне его присутствия. Герцог д'Орлеан, тем не менее, приобрел над врагами некоторые преимущества, что могло подать ему надежду, если и не на хвалы, возносимые молодому Принцу, то, по крайней мере, на то, что и о нем тоже заговорят с достаточным славословием, и если он и не одержал, как тот, большой победы, он, во всяком случае, имел удовольствие еще раз увидеть, как Пиколомини согнулся перед ним. Этот Генерал вознамерился остановить его у прохода к реке Кольм и дал здесь достаточно горячую схватку, где не одержал верха. Он должен был отступать так, что едва ноги унес, и после этого маленького разгрома и взятия Мардика мы атаковали Бурбур. Я участвовал в этой осаде с первых дней; однажды я был столь возбужден преследованием врагов, сделавших вылазку на траншею, что чуть было не вошел вперемешку с ними в крепость. Пятеро других из моих товарищей, находившихся со мной в траншее, сопровождали меня в этом предприятии, и мы оказались одинаково растерянными, что один, что другой, когда понадобилось отступать. Враги проскользнули у нас, так сказать, сквозь пальцы, и четверо из нас упали замертво при первом залпе; тот, кто остался со мной, сказал мне, что самые короткие безумства — наилучшие, и так как ничего нет хуже смерти, он предпочитает сдаться, чем пытаться спастись бегством. Он обернулся к городу, выпрашивая пощады у тех, кого видел снаружи, но либо они в него уже прицелились и его не расслышали, или же они не заботились о предоставлении ему помилования, они по нему пальнули и отправили его составить компанию другим убитым. Что до меня, то три пули пробили мои одежды, одна попала в шляпу, не оставив ни малейшей царапины на теле. Это научило меня тому, что когда Бог охраняет кого-то, тот надежно охранен, и стоит лишь поручить ему себя с утра, чтобы ничего уже не бояться за весь оставшийся день. По мне сделали еще несколько выстрелов, но поскольку стреляли издалека, это было только напрасной тратой пороха и свинца. Я вернулся в траншею головой вперед, и когда встретил там Месье дез Эссара, видевшего, как я из нее вылезал, он спросил меня, что стало с моими товарищами. Я поведал ему об их участи, и как последний погубил себя, желая спастись. Он мне ответил, что если бы знал об этом заранее, то попросил бы меня его обыскать прежде, чем возвращаться, так как при нем должны были находиться знаки внимания одной Дамы весьма знатного происхождения. Он предложил в то же время десять золотых пистолей солдату из его Роты за то, чтобы сходить взять из его карманов все, что там окажется. Он сказал ему, что еще было время, а так как врагов было видно из передней части траншеи, ни один из них не отважится выйти. /Нескромный мертвец./ Солдат согласился, и пока он туда, добирался, по нему было сделано более пяти сотен мушкетных выстрелов, и ни один его не задел. Он сделал все, что хотел от него Месье дез Эссар, и, стянув с мертвеца штаны, не забавляясь их обыскиванием из страха потерять на этом слишком много времени, он принес их в траншею после того, как освободил их от всего, что счел для себя полезным. Дез Эссар не пожелал, чтобы кто-либо другой, кроме него, ознакомился с их содержимым, и когда он с большой заботой изучал найденные письма, мы заметили по его лицу, что одно из них было для него более важно, чем другие. Мы увидели, как он тут же побледнел, не пожелав назвать нам причину. Во всяком случае, не было бы непочтительностью его об этом спросить, хотя, может быть, нам и не следовало проявлять излишнее любопытство. Я подумал, так как опасался всех Дам, что он нашел письмо от своей любовницы и узнал из него, что она ему изменила. Я сказал это на ухо одному Офицеру, стоявшему рядом со мной и заметившему, как и я, что это чтение было ему небезразлично. Тот кивнул мне в ответ головой, соглашаясь с тем, что я сказал. Однако мы оба ошибались, дело касалось его гораздо ближе, чем мы об этом подумали. Если бы это была всего лишь любовница, он бы расквитался, найдя себе другую, более верную, но речь шла об одной из его ближайших родственниц, чье поведение было для него почти так же важно, как если бы она была его женой. Я раскрыл все дело, вовсе не думая об этом, через два дня после того, как вернулся в Париж. /Портрет Дамы./ Эта Дама, кого я знал весьма поверхностно, передала мне просьбу зайти ее повидать; я счел, что не должен от этого отказываться, поскольку она того стоила. Она мне сказала, что узнала, будто я находился вместе с покойным, когда он был убит, и попросила меня поведать ей все обстоятельства его смерти. Я ей ответил, что действительно был свидетелем этого дела, и она не могла выбрать лучше, как обратиться именно ко мне. Я рассказал ей все, о чем уже говорил, и увидел, как она покраснела, когда я дошел до истории с солдатом. Она меня даже спросила, не смог бы я к ней его привести, и когда я ответил, что приложу все усилия, она на момент замечталась, как особа, мысленно взвешивавшая какое-то дело. Наконец, после минутного молчания, она вновь заговорила и сказала мне, что благодарит меня за мою добрую волю и за то рвение, с каким я предложил себя к ее услугам; но по зрелому размышлению она предпочла бы скорее довериться мне, чем прибегать к тому, о чем попросила меня сначала. Она мне откровенно призналась, что далеко не презирала покойного, чем вызваны ее неприятности с дез Эссаром; этот солдат наверняка отдал ему одно из ее писем; но, не зная, что он сделал с ее портретом, какой мертвец имел при себе, когда был убит, она меня умоляла о нем осведомиться; она будет моей должницей, если мне удастся забрать у него портрет, ничего не пожалев ради этой цели. С таким намерением она попросила меня поначалу привести к ней солдата, но, хорошенько поразмыслив, рассудила, что это было бы совсем некстати. Я пообещал ей сделать то, о чем она мне говорила, и, найдя Даму совершенно по моему вкусу, я не только употребил на это все мои силы, но и решил еще, если смогу, занять в ее добрых милостях место покойного. Я отыскал солдата, и так как мы были товарищами и находились в самых простых отношениях, откровенно спросил его, не расстался ли он с портретом, что нашел на Мушкетере, кого он ходил обыскивать перед Бурбуром, Я увидел, как он покраснел, и, рассудив, что он испугался, как бы я не донес на него Капитану за то, что он отдал лишь часть найденного на покойном, я сказал ему успокоиться, в мои намерения вовсе не входило ему вредить; он и так уже подвергся достаточной опасности и заслуживал большего вознаграждения, чем получил; итак, я далеко не хотел лишать его того, что он взял, наоборот, я первый же это скрою. Я успокоил его этими словами, и он признался мне без обиняков, что знает, о чем я хотел поговорить; он мне искренне сказал, что был готов отдать мне эту картину тут же, но если я попрошу у него коробочку, где она была закрыта, он не сможет меня удовлетворить, поскольку он ее продал вместе с бриллиантами, что находились сверху, а полученные за нее деньги проел. Я поверил ему от чистого сердца, не обязывая его приносить мне никаких клятв. Я знал, каким добрым аппетитом он обладал для этого. Однако, подумав, что именно картину хотела получить Дама скорее, чем все остальное, я попросил его мне ее отдать. Он так и сделал, и, даже не проявив любопытства на нее взглянуть, настолько я спешил отнести ее этой Даме, я оставил ее завернутой в бумагу, совсем так, как он мне ее и отдал. Дама, едва увидев меня, спросила, что мне удалось сделать. Я ей ответил, что она, по меньшей мере, может получить часть того, о чем меня просила; солдат не в состоянии был вернуть мне коробочку, поскольку он ею уже распорядился, но зато я принес ей картину. Она мне ответила, что этого вполне довольно, и, развернув бумагу, была совершенно поражена, найдя вместо своего портрета изображение соперницы, к которой крайне ревновала. Покойный никогда не желал открыть ей правду; но теперь не оставалось больше никаких сомнений, и она мне сказала с естественным видом, показывавшим, что она думала так же, как и говорила, — а! Какие мужчины мошенники, и какие женщины сумасшедшие, что полагаются на них. Я спросил, что она хотела этим сказать, и если уж она знала одного неверного, должна ли она подозревать, что и все другие на него похожи. Она мне ответила — поскольку тот, о ком она говорила, был таким, то и все другие прекрасно могли быть такими же; она не хотела никого, кроме меня, в свидетели того, чего она стоила, и без всякого хвастовства верила, что если ее покинули ради другой, распрекрасно может приключиться то же самое и с той, кто была причиной того, что ей изменили. /Две Дамы-соперницы./ Она мне объяснила в то же время эту загадку, где бы я ничего не понял без нее, и, показав мне картину, спросила, знал ли я ту, кто на ней представлен. Я не находил этот портрет и наполовину столь же красивым, как тот, что я бы написал с нее, и, не зная, кого он там мог представлять, я ей высказал и то, и другое разом. Она. нашла меня весьма угодливым в том, что я отдал ей преимущество перед женщиной на портрете, и сказала, что хотела бы мне назвать ее имя, потому что, когда я его узнаю, я, может быть, отдам предпочтение ей, поскольку это была Мадам…, жена одного из самых богатых сторонников, какие только есть во всем Париже. Я возразил ей, что это качество, быть может, и смогло бы заставить меня склониться на ее сторону, если бы я позволил заинтересованности управлять мной; но так как я всегда придаю большее значение достоинству, чем богатству, я продолжаю повторять ей, что предпочту кончик ее мизинца всему телу другой. Она мне ответила, что не верит больше подобным словам после измены, какую ей довелось претерпеть; но, отставив всю галантность в сторону, она мне будет обязана, если я вновь свижусь с солдатом, дабы узнать у него, когда он нашел этот портрет на покойном, не обнаружил ли он еще и другого. Я все сделал так, как она пожелала, и солдат мне сказал, что действительно у него есть еще один, но он не поверил в первый раз, будто бы именно этот я хотел у него попросить, поскольку он находился в такой обычной коробочке, что легко было заметить, — тот, у кого он его взял, не придавал ему такого же значения; он мне отдал его в той же коробочке, в какой и нашел; она, и в самом деле, была весьма обычная и не должна была стоить более двадцати су. Однако, не желая допускать той же ошибки, как в предыдущий раз, то есть, нести его Даме, не осмотрев предварительно, я открыл коробочку и увидел тот самый портрет, какой она у меня и просила. Я его ей отнес и заметил, отдав его, что она была очень довольна моей находкой. Я воспользовался этим случаем и высказал ей все, что начинал чувствовать к ней, но обратив все в галантность, хотя легко было заметить, как серьезно я говорил; она мне ответила, — так как совсем недавно ее обманули, она меня считала исполненным такой прямотой, что если бы она попросила у меня совета, она ничуть не сомневалась — я сам ей скажу — никогда не полагаться на слова. Все, что я мог ей сказать, убеждая ее в том, что я говорил правду, ничему не послужило. Итак, мне было бесполезно умолять ее оставить мне этот портрет, несмотря на мои заверения придавать ему столько значения, что она будет вынуждена вскоре убедиться в моей верности. Я действительно сделался столь влюбленным в нее, что мне стало невозможно это скрывать. Я делал, однако, все, от меня зависящее, и особенно по поводу дез Эссара, чья ревность была мне слишком хорошо известна, чтобы я мог в этом ему довериться. /Новая любовь./ Мое поведение необычайно понравилось этой Даме и гораздо больше послужило в мою пользу, чем все страстные слова, какие бы я только смог ей наговорить. Она позволила мне довольно часто видеть ее, и так как я делался все более влюбленным день ото дня, она сочла своим долгом воздать мне по справедливости из страха, как бы от чрезмерно строгого обращения со мной я не стал бы нескромен, уверив себя в собственном несчастье. Она потребовала от меня секрета, равного верности, сказав мне, что по соблюдению его она рассудит и о ней, поскольку, кто не был скромен, никогда не может быть верным. Такая удача заставила меня полностью забыть утрату добрых милостей Дамы, упомянутой мной прежде. У меня всегда оставалось печальное воспоминание о ней до тех пор, и оно начало стираться лишь с того дня, когда я уверился, что эта была расположена обойтись со мной по справедливости. Конечно, это завоевание не могло равняться с другим в том, что касалось моего устройства. Дама была замужем, и когда бы даже не это, я был не тем человеком, чтобы жениться на женщине, признавшейся мне в другой любви. Но, наконец, так как мысль о моем состоянии не занимала полностью всех моих желаний, я достаточно удовлетворился произошедшим со мной и отстранил от себя все, способное огорчить меня по иным поводам. Как бы там ни было, наша связь оставалась секретной в течение некоторого времени, и, видимо, о ней так бы никогда и не узнали, если бы мы могли обойтись без других для ее поддержания. Но любовники имеют ту досадную особенность, что оказываются в необходимости положиться на кого-нибудь; так мы вручили наши дела в руки одной Демуазели, она-то нас и обманула. Я остерегался ее с тех пор, как Дама предложила ее мне в качестве нашей поверенной. Я нашел ее и кокетливой, и заинтересованной, что совершенно противоречило обычным требованиям по отношению к той особе, какую мы подыскивали. Но Дама сказала мне, что знает ее лучше, чем я, и у нее было время испытать ее скромность на протяжении десяти лет ее службы при ней; я оказался принужденным поверить ей вопреки моим впечатлениям. /Памятное письмо./ Однако, не по причине ее кокетства та изменила ей в верности, но потому, что жена сторонника, видевшая в том свою славу и даже поклявшаяся похищать у нее всех ее любовников, нашла средство подкупить Демуазель. Две эти Дамы взревновали одна к другой в монастыре, где они обе оказались перед замужеством, и так как они придерживались доброго мнения о самих себе, то частенько ссорились по различным поводам. Маркиз де Вилар-Ороондат влюбился в новоиспеченную жену сторонника, другая была не прочь его у нее отбить; либо ей такое завоевание показалось достойным ее, либо она сделала это, лишь бы взбесить соперницу. Та действительно подумала, будто умрет от горя; но так как время утешает в любых печалях, та в конце концов забыла об этом уроне. Она даже тем лучше утешилась, что Вилар, порхавший с красотки на красотку, как шмель с цветка на цветок, покинул ее соперницу ради особы знатнейшего происхождения. Затем Мушкетер занял место Вилара, и жена сторонника, разузнав об этом, совратила его, благодаря своим деньгам. Итак, уверенная в том, будто и со мной она сделает то же, что ей удалось сделать с ним, она написала мне письмо, и его стиль я нашел столь забавным, что я не думаю забыть его, пока буду жив. Впрочем, так как убежден, что он покажется таким же всем людям хорошего вкуса, я хочу привести здесь все это письмо целиком, дабы мне сказали, прав я или же нет. Вот что оно содержало: «Я достаточно хорошо сложена и верю — когда на меня смотрят, легко могут влюбиться в меня, без особой необходимости для меня заключать соглашение, чтобы в этом преуспеть. Но если даже я буду слишком самонадеянной в этом мнении, я сообщаю_ вам, что у моего мужа имеется весьма хорошо набитый денежный сундук, куда я запускаю руку, когда мне заблагорассудится. У меня есть и ключ от него, чтобы копаться в нем во всякий час, и это первый подарок, какой я делаю тем, кого нахожу достойными моего уважения. Поскольку вы из их числа, или, скорее, вы единственный, отыскавший секрет показаться мне милым, посмотрите же, к какой удаче вы призваны, если только вы не проявите себя недостойным ее, из неуместного великодушия по поводу глупого постоянства. Я знаю, вы любите Мадемуазель де…, но, наконец, какой бы привлекательной она ни была, она не сумеет быть таковой по сравнению с моим денежным сундуком. Впрочем, если вы возьмете на себя труд явиться завтра в девять часов к Благодарению, хорошенько рассмотрите Даму с маленькой черно-белой собачкой на руках, и вы, может быть, согласитесь — если я предложила любить вас без всякой двойной игры, вы еще будете иметь повод поздравить себя с доброй удачей». Я был весьма удивлен, когда получил это письмо, и так как не знал почерка моей Дамы, поверил, сказать по правде, что это она отправила мне его от имени другой, поскольку была очень ревнивого темперамента и казалась мне единственной особой в мире, наиболее способной сыграть со мной такую шутку. Эта мысль заставила меня все ей открыть, хотя это и казалось мне достойным порицания, и я знал, если об этом проведают среди честных людей, конечно же, меня осудят, предположив, во всяком случае, что это письмо исходило не от моей любовницы. Дама была в восторге от этого нового знака моей привязанности, и, отправившись на свидание вместо меня, она оскорбила другую в такой манере, что та не могла больше сомневаться в своем проигрыше. Не то, чтобы она ей что-либо сказала; они не разговаривали, а если бы они это и сделали, с теми чувствами, какие они испытывали одна к другой, я убежден, беседа была бы пикантна; но она неотрывно разглядывала соперницу глазами, полными презрения, и ее глаза сказали той столько же, сколько мог это сделать язык. К тому же, так как я не показался на этом свидании, и жена сторонника знала, что письмо мне было передано в собственные руки, дело было настолько ясно само по себе, что она не могла поставить его под сомнение. Ее досада была необычайна, и ее негодование было неменьшим, потому легко рассудить, что мессу она прослушала крайне дурно; вообще, она лучше бы сделала, если бы сюда вовсе не приходила. В довершение, она оказалась у кропильницы вместе с моей новой любовницей, и эта сказала ей насмешливым тоном, дабы лучше доказать той, что она была в курсе всего, — если та привела с собой свою собачонку, чтобы подыскать ей маленького муженька, то она только напрасно потрудилась; муженек, кого она ей предназначала, не нашел ее достаточно красивой даже для того, чтобы просто принять ее во внимание. Бедная женщина растерялась от таких слов, хотя обычно ее язык был довольно хорошо подвешен. Но так как они находились в месте, требовавшем благоговения, и они не могли занестись дальше, не навредив самим себе, дело на этом и замерло. Каждая поднялась в свою карету с движениями столь различными, что невозможно было бы описать эту сцену. Оскорбленная вращала в своей голове исключительно мысли о мщении, тогда как другая аплодировала себе за то, что нанесла ей столь грандиозное унижение. Я навестил ее в тот же день, и когда она рассказала мне о том, что сделала, я ее за это сильно укорял. Я сказал ей, что она совсем не подумала о последствиях; она должна была удовлетвориться тем, что я уклонился от свидания, а желая сделать свою победу более сокрушительной, она подвергла ее такому же риску, как на войне, где, захотев сделать слишком много, частенько разрушают то, что уже было сделано. /Месть оскорбленной./ Дама не была светской особой самого большого рассудка. Она обладала гораздо большей красотой, чем разумом; потому мои предостережения не произвели на нее никакого эффекта; кроме того, они явились немного поздно, чтобы она могла ими воспользоваться. Я оказался, к несчастью, слишком прозорливым пророком в том, что ей сказал. Ее противница после такой обиды решила отомстить, и хотя от той манеры, в какой она задумала за это взяться, она сама должна была претерпеть кое-какие последствия, ее злоба была столь велика, что она вовсе не заботилась о том, что с ней могло случиться. Муж моей любовницы не отличался ни красотой, ни доброй выправкой, потому она и вышла за него только по воле родителей. Его состояние заменяло ему достоинства. Так как крайне редко такого сорта брки бывают удачными, особенно когда Дама немного склонна к галантности, получилось так, что Мушкетер, о ком я говорил выше, может быть, не был вторым из любовников этой, и, следовательно, Вилар-Ороондат не был первым. Я, может быть, тоже был далеко не третьим. Как бы там ни было, хотя этот муж не имел ни одного из качеств, делающих мужчину желанным для Дамы, жена сторонника, тем не менее, пожелала завязать с ним знакомство, в ущерб своей чести. Она верила, что когда они будут вместе, ей станет гораздо проще им управлять, таким образом ее месть сделается более неотвратимой и против его жены, и против меня, кого она сочла своим долгом возненавидеть так же, как и ее, после шутки, что я с ней сыграл. Если бы у мужа было побольше сообразительности, он бы легко разгадал, что эта Дама скрывала какое-то тайное намерение под теми любезностями, какие она ему расточала. Так как он не был привычен ни к подобному расточительству, ни к тому, чтобы выслушивали его любезности, все должно было показаться ему подозрительным. Но поскольку, какие бы ни имелись резоны жаловаться на природу, редко кто оценивает себя по справедливости, он сделался настолько слепым по своему собственному поводу, что поверил, будто вполне заслуживает удачи, предлагавшейся ему. Он воспользовался ей, как чем-то должным ему, и Дама, не желая торопить свою месть из страха, как бы ее не упустить, обращалась с ним некоторое время, как с фаворитом, ничего ему не говоря. Она рассчитывала понадежнее привязать его к себе, и тогда уже она воспользуется им наверняка. Мне не понадобилось много времени, чтобы заметить их интригу, и я немедленно угадал грозу, собиравшуюся над моей любовницей и надо мной. Я ее предупредил, дабы она не позволила застать себя врасплох, и дабы вовремя принять все меры, что подскажет нам благоразумие. Тем не менее, так как никогда не сумеешь избежать своего несчастья, все, что мы смогли сделать, оказалось на поверку бесполезным. Я чуть было не пал под ударами этой Дамы, и если я от них и ускользнул, то это просто каким-то чудом. Моя любовница не была столь счастлива, и она поплатилась своей свободой. /Новая Кампания./ Однако меры, какие Дама пожелала принять, дабы обеспечить успех своей мести, затянули дело на определенное время; началась Кампания, и я проделал ее, как прошел и другую, хотя от меня и не требовалось это делать. В самом деле, всякий год лишь один отряд Мушкетеров отправлялся в армию, и обычно участвовавшие в одной Кампании не ходили на другую; каждый должен был идти туда в свою очередь, и это повторялось ежегодно. Но желание удалиться из Парижа, дабы избежать то, что я предвидел, заставило меня домогаться от Месье де Тревиля позволения пойти туда вместо одного моего заболевшего товарища. Он колебался, предоставить ли мне такое удовлетворение, из страха, как бы каждый не принялся уклоняться от службы в его Роте, когда придет его очередь это сделать. Но Месье дез Эссар, начинавший ревновать к моим ухаживаниям за его родственницей, вступился за меня, безо всякой просьбы с моей стороны, и я еще раз зашагал по дороге к Фландрии, где армия в этом году была даже более значительна, чем обычно. Герцог д'Ангиен примирился с Герцогом д'Орлеаном и принес ему свои извинения за то, что произошло. Итак, они казались лучшими друзьями на свете, хотя в глубине души затаили зависть, как с одной, так и с другой стороны. Герцог д'Орлеан с сожалением взирал на то обстоятельство, что репутация этого молодого Принца превосходила его собственную, а Герцог д'Ангиен был не слишком доволен, что титул другого возвышал его над ним и обязывал к почтительности, с какой его дух никак не мог свыкнуться. Так как он был естественно высокомерен и расположен верить, что все должно регламентироваться достоинствами, он имел в виду свои, тогда как не всегда отдавал справедливость другим. Те, кто окружали его особу, поддерживали его в этом настроении; настолько, что он стал этим еще более подозрителен Герцогу д'Орлеану, и тот добился от Двора, чтобы молодой Принц служил под его началом, дабы унизить его. Герцог д'Ангиен действительно был унижен, но, не имея возможности уклониться от участи, какую ему готовили, несмотря на его влияние и влияние его отца, он вместе с другим Принцем пустился по дороге на Фландрию, чтобы служить там, один в качестве Генерала, а другой — Генерал Лейтенанта. Они нашли там, над чем потрудиться; враги отбили Мардик, и так как они прекрасно видели, что мы нацеливались на Дюнкерк, они не нашли ничего лучшего, дабы помешать нам взять это место, как отбить у нас другое. /Наставник Короля./ Кардинал, заботившийся прежде всего о наполнении своего кошелька, но стараясь позабавить Французов, делавший вид, будто имеет самые прекрасные предначертания на свете, додумался, пока готовились великие свершения с этой стороны, предпринять завоевание Орбетелло. Этот Город в Италии был нам совершенно ни к чему. Как бы там ни было, предприятие провалилось, и так как уже начинали проявлять некоторое недовольство им, это дало новый повод желать ему еще большего зла. Его враги заявляли, что он пошел на это только ради личного интереса, и нам нечего делать так далеко, тогда как прямо у наших дверей мы могли бы совершить завоевания гораздо более полезные. Дабы пресечь эти слухи, вредившие его репутации, и заставить говорить о нем более уважительно, он привел Короля на границу Фландрии. Он похитил этого юного Принца из женских рук, окружавших его до тех пор, и дал ему в Наставники Маркиза де Виллеруа. Такой выбор породил множество завистников при Дворе, потому что этот Маркиз не принадлежал к самой древней знати Франции. Но это был человек, чувствительный к почестям и хотевший делать лишь то, чего желали Министры. Его Преосвященство выбрал его преимущественно перед другими, потому что был более уверен в том, что будет его мэтром. Впрочем, дабы сделать его более достойным столь великой чести, он отправил его незадолго перед тем командовать перед ла Мотом, замком, расположенным в Лотарингии, что некий Комендант поклялся защищать до последнего вздоха. Этот Комендант заперся там с шайкой бравых людей, но больших грабителей, разорявших всю страну более, чем на двадцать лье в округе. Они уже погубили Итальянца, по имени Магалотти, родственника Кардинала, кого Его Преосвященство направил туда, дабы сделать его достойным жезла Маршала Франции, что он ему готовил, если бы тот смог пережить это завоевание. С тем же намерением он послал туда и Маркиза де Виллеруа, дабы тот не только был более покорен его воле из-за такого благодеяния, но еще, чтобы было поменьше зависти, когда его увидят возведенным в подобное достоинство. Министр знал, что честь, какой его удостоят, призвав к воспитанию особы Его Величества, многим при Дворе развяжет языки, и внук человека, признававшегося в своих мемуарах, что его сын был недостаточно высокого происхождения, чтобы ехать послом в Рим, не покажется более высокородным, дабы занять пост, вроде этого. Но получилось все совсем иначе, как он и не думал. Поскольку не угодишь на весь свет, враги, каких мог иметь этот новый Маршал, нашли, что он столь же мало достоин одного, как и другого. Позволив им говорить, что вздумается, Кардинал, остановившись в Амьене вместе с Королем, приказал Маршалу де ла Мейере идти поправить поражение, понесенное войсками Короля перед Орбетелло, взятием Пьомбино. Его обвиняли впоследствии в замыслах основать Королевство в той стороне, дабы получить возможность там спастись и утешиться от ударов злого рока, в случае, когда число его врагов увеличится во Франции, как он имел все основания бояться. /На службе Кардинала./ Я последовал за Королем в Амьен; я еще не выехал на соединение с армией Герцога д'Орлеана, где должен был служить, когда Его Преосвященство попросил Месье де Тревиля дать ему двух Мушкетеров, кто были бы дворянами и не имели бы ничего, кроме плаща да шпаги, дабы они были бы обязаны только ему всем своим достоянием. Месье де Тревиль, кто всегда был добр ко мне, выбрал меня без колебания для представления ему. Выбор другого был более затруднителен. Он пал, наконец, на Бемо, поступившего через какое-то время после меня в Мушкетеры. Мы оба сочли нашу судьбу обеспеченной, когда вот так были призваны к самому Министру. Всякий другой на нашем месте подумал бы, как и мы, но поскольку он далеко не отличался особой щедростью, как, бывало, Кардинал де Ришелье, мы долго прозябали, прежде чем увидели осуществление наших надежд. Далекий от доставления нам всяческих благ, каких мы от него ждали, он употреблял нас, как гонцов, а в вознаграждение за труды распоряжался выдать нам то пятьсот экю, то сотню пистолей, а то и того меньше. Так как приходилось тратить в поездках добрую часть, нам оставалась такая малость, что мы так и пребывали в нашем прежнем положении. Я хочу этим сказать, если у нас и имелись чулки, то не было башмаков, особенно у Бемо; он не находил, как я, доходов в игре, и не вернул мне еще денег, что я ему одолжил. Однако вскоре я сделался так же беден, как и он; судьба внезапно отвернулась от меня, и я начал терять все, что имел. Итак, я увидел себя лишенным моих претензий скупостью моего нового мэтра, и мое положение ухудшилось как раз тогда, как я поверил, будто преуспел. Мои потери следовали одни за другими, и очень скоро мне стало недоставать всего на свете. И так как игрок по случаю, а не по наклонности, каким я и был, всегда верит, будто сможет заткнуть бреши, какие сам же и наделал, я тем глубже погружался в трясину, чем больше предпринимал усилий из нее выбраться. Все это заставило меня сделаться более мудрым в конце концов, и, рассудив, что Бог послал мне эту помощь в игре в момент, когда я не обладал ничем, и ему было угодно отказать мне в ней теперь, когда я должен был иметь хоть какой-то доход, я пообещал себе совсем больше не играть. Итак, хотя и говорят обычно — кто играл, тот и будет играть — и верят в безошибочность этой поговорки, я вскоре показал моим поведением, что нет никакого правила без исключения. Если мне и доводилось играть при случае, то это было ничем по сравнению с тем, как я играл прежде; вот так я одержал победу над самим собой, и судьба волей-неволей была обязана улыбнуться мне с этой стороны. Она готовила мне, однако, другое несчастье, ничуть не менее чувствительное для меня. Дама была слишком поздно предупреждена мной о ее промахе, чтобы как-то поправить свои дела; другая осведомила ее мужа о нашей связи через некоторое время после моего отъезда из Парижа. Следуя традиции, он весьма дурно перенес этот урон. Он тотчас же воспламенился, и, нисколько не сомневаясь в происшедшем по тем доказательствам, какие та ему предоставила, решил отомстить или же умереть в трудах. К несчастью для нас, он перехватил еще два письма, что мы друг другу написали, таким образом терпению его пришел конец, и он послал в Амьен человека, чтобы меня убить. Он прибыл туда на два дня позже того, как я оттуда уехал по приказу Месье Кардинала, направившего меня к Маршалу дю Плесси. Он был в Италии, и Министр приказывал ему перейти в Прованс, дабы соединиться там с Маршалом де ла Мейере. /Осада Куртре./ Это обстоятельство помешало убийце нанести удар, и, не зная, где меня застать, поскольку Его Преосвященство хранил мою миссию в секрете, он возвратился в Париж, где объявил тому, кто его послал, причину, по какой вернулся, так ничего и не сделав. Мой ревнивец написал ко Двору, чтобы выяснить, где я мог бы быть, и когда ни один не сумел ничего ему сказать, он не пожелал дать волю своему негодованию по отношению к жене из страха, как бы не провалить то, что задумал против меня. Он дотерпел до моего возвращения, и едва я показался в Амьене, как он был предупрежден теми, кому написал. Он отправил сюда того же человека, кто меня уже упустил, и тот, упустив меня здесь еще раз, потому что Его Преосвященство сразу же отослал меня к Куртре с несколькими приказами Герцогу д'Орлеану, последовал за мной к этому Городу. Граф Дельпон, уроженец Савойи, командовал там, и так как это был человек опытный в атаке и защите Крепостей, он требовал во что бы то ни стало от Наместника Нидерландов снабдить его боевыми припасами и довольствием, в каких он испытывал нужду. Наместник не верил в возможность атаки на этот Город, слишком углубленный в страну. Он принял свои меры на случай тревоги и ответил Дельпону не беспокоиться, его и не думают атаковать. Дельпон был этим недоволен и дал ему знать, что, хотя бы это и было противно его приказам, он позволит себе ему сказать, насколько плохо его обслуживают его шпионы, или же он просто не остерегается вражеских перемещений; а лично он зря потерял время на войне, если заблуждается в мысли, что Город будет атакован в самом скором времени. Так как достаточно иметь достоинства, чтобы нажить себе врагов и завистников, Дельпона высмеяли перед Наместником, как человека, подверженного паническому ужасу. Когда же один из его друзей рассказал ему, как его пытались выставить, как одержимого, он удовольствовался тем, что снова написал Наместнику, дабы его не смогли упрекнуть в нерадении к его долгу и в совете лишь с собственной досадой. Его письмо встретило тот же прием, что и предыдущее; на этом он и остановился, и не говорил более ничего. Тем временем его и осадили, и поскольку горький опыт показал его насмешникам, насколько больше он знал, чем они все, они были весьма сконфужены, что так некстати его оговорили. Так как ничто не может смутить бравого человека, дурное состояние этого места не заставило его лишиться мужества. Он дал время Генералу армии Испании приготовиться подать ему помощь, и этот Генерал, приблизившись к нашим линиям, сделал все, что обычно делается, чтобы не позволить уступить крепость без боя. Именно так обстояли дела, когда я прибыл в лагерь, и поскольку Кардинал не рекомендовал мне проявлять особого проворства, я счел, что накануне баталии я повел бы себя недостойно, тотчас же возвратившись к нему. Я даже смешался с несколькими добровольцами, просившими Герцога д'Орлеана о позволении сходить на разведку во вражеский лагерь. Мы их выманили наружу из лагеря, спровоцировав их обменяться пистолетными выстрелами. Мы завязали таким образом нечто вроде битвы, что было уже несколько больше, чем хотел наш Генерал, если бы он не сдержал нашего пыла. Так как ему было предписано ждать, чтобы его атаковали, он приказал трубить отступление, в чем проявил себя гораздо более мудрым, чем мы. Мы ретировались, следуя его приказам, а поскольку другие добровольцы получили формальное запрещение возобновлять эту провокацию, мы твердо остановились в ожидании врага. Их Генерал не смел ничего предпринимать, пока оставался хозяином собственного рассудка; но, потеряв его в дебоше, какой он устроил со своими главными Офицерами, среди которых нашлось несколько Германцев, кто, имея четыре лишних стакана в желудке, не видят уже ничего превыше их доблести, он им позволил явиться нас атаковать, когда мы об этом почти больше и не помышляли. Их предприятие было скорее дерзким, чем разумным, поскольку они пошли прямо на расположение Маршала де Гассиона, кто был человеком бдительным и хорошо умел защищаться. Им еще сошло бы, если бы они напали на Маршала де Рантсо, кто имел с ними то общее, что во всякий час дня его невозможно было найти постящимся. Они могли бы надеяться на равенство с этой стороны, и случай решил бы остальное. Но атаковав Гассиона, они наткнулись на человека, кто не мог быть застигнут врасплох, и кто отбросил их с такой силой, что, хотя и разгоряченные вином, они не замедлили обратиться в бегство. Это предприятие весьма дурно им удалось; тогда они кинулись в другое со стороны Маршала де Рантсо, но и оно оказалось таким же безумным, как и предыдущее. Так как он укрепил свое расположение редутами, возвышавшимися от места к месту, они сконструировали траншеи для атаки на него. Это было вернейшее средство пробудить его бдительность и помешать ему пить. Но либо они прослышали, как было в действительности, что когда он выпивал, он только еще лучше бил, если, конечно, не напивался сверх меры, либо они решили добиться цели более просто, но они бесполезно проводили множество времени в этой траншее. Между тем, расположение Рантсо укрепили еще надежнее, и он совершал против них частые вылазки; если бы осажденные действовали так же против нас, и с таким же успехом, они сохранили бы свою крепость гораздо лучше, чем всем тем, что они сделали. Но малочисленный гарнизон, имевшийся у Графа Дельпона, ставил его в положение невозможности что-либо предпринять; он был принужден довольствоваться защитой, в соответствии с его силами, и оставаться зрителем того, что происходило в расположении Рантсо. Он, впрочем, и не надеялся ни на что хорошее, видя, как этот Маршал почти всегда одерживал верх в вылазках. Он рассудил, что все это лишь предвещает неизбежные последствия, и не ошибся — они были вынуждены бросить их предприятие после некоторого времени. Герцог д'Орлеан воспользовался замешательством, в какое это должно было ввести дух осажденных. Он призвал их сдаться; но Дельпон, чья храбрость не ослабела, посчитал, что ему не будет чести покинуть город, когда армия была готова ему помочь. Он ждал, пока она отступит, чтобы рассуждать о капитуляции; но едва он потерял ее из виду, как счел некстати ждать большего и сдался. /Убийца при смерти./ Двумя днями раньше человек, кто должен был меня убить, и кто незаметно для меня не упускал меня из виду с тех пор, как нашел, явившись в траншею, где я находился, попал под мушкетный выстрел, как раз тогда, когда подыскивал удобный случай сыграть со мной дурную шутку. Рана была смертельная, и когда ему объявили, что надо готовиться к смерти, он попросил со мной поговорить и признался мне под секретом, с какой целью пробрался сюда. Он мне сказал в то же время поберечь себя, потому что тот, кто его послал, был настолько переполнен злобой, что он на этом не остановится. Я воспользовался полученными сведениями и держался настороже. Однако, считая себя обязанным предупредить об этом Даму, дабы и она приняла меры предосторожности, так же, как и я, написав ей письмо, я отослал ей его с моим лакеем, кого отправлял в Париж., чтобы собрать немного денег, какие отдал взаймы, когда выиграл девятьсот пистолей. Он вручил его ей в собственные руки и без ведома мужа, поскольку я его научил перед отъездом, как за это взяться. Она была весьма поражена, познакомившись с содержанием письма, и, прекрасно поняв, что если ее муж пошел на такую крайность в отношении меня, ее он тоже не пощадит; она решилась его опередить. Она подкупила аптекаря, и тот за пятьдесят пистолей дал ей дозу яда. Она ловко скормила его мужу, но так как яд должен был оказать свое действие лишь мало-помалу, у него еще оставалось время поразмыслить о своей мести. Он подыскал другого убийцу, дабы отправить меня на тот свет. Не решаясь и с ней обойтись столь же жестоко после той дружбы, какую он к ней питал, он задумал отправить ее в монастырь. Из предусмотрительности он выждал какое-то время, прежде чем остановить свой выбор на человеке, какого он искал, чтобы заняться мной. Что до нее, то, так как он думал, что лучше стоило действовать по отношению к ней с возможно меньшим шумом, он ее отправил к ее отцу. Тот был знатным дворянином в Нормандии. Он прикинулся, будто получил письма из этой страны, известившие его, что тот был совсем плох, и он сказал, что ей было необходимо заехать туда, дабы, в случае кончины, вторая из двух его единственных дочерей, жена родовитого человека из Прованса, не наложила руку на все наследство. /Гнев отца./ Дама чистосердечно ему поверила, и так как она его не любила, а когда испытывают такие чувства к мужу, не требуют ничего лучшего, как от него удалиться, она уехала не только без всякого противоречия, но еще и с удовольствием. Она сочла, что пока будет у своего отца или у ее родственников, ей нечего бояться. Но прибыв туда, вместо того, чтобы увидеть своего отца мертвым или умирающим, как ожидала, она нашла его совершенно здоровым и не имеющим ни малейшего желания умирать. Она, без сомнения, весьма этим обрадовалась, но почувствовала при приближении к нему, что он не особенно хорошо настроен по отношению к ней. Ей даже показалось, что взгляды его были угрожающими, в чем она не слишком ошиблась. Он получил письмо от мужа, кто поставил его в курс всех дел, и кто в заключение умолял его как можно раньше освободить его от жены из страха, как бы он не поддался соблазну, появлявшемуся у него иногда, обойтись с ней самым дурным образом. Бедняга, конечно, скрыл бы от него свое горе, если бы умел скрытничать, как делают обычно люди его провинции; но он на них не походил, и не только скорчил ему кислую мину, но еще и высказал ему все свои резоны. Дама была весьма поражена, услышав эти упреки. Однако, не зная, что сказать в свое оправдание, потому что ее муж прислал ему также и два перехваченных им письма, она потупила глаза. Она не скоро бы их подняла, если бы ее отец, казавшийся довольно сдержанным сначала, не занесся таким образом, что она испугалась, как бы он не пошел на странные крайности. Итак, подумав, что самое плохое извинение было бы все-таки лучше, чем ничего, она ему ответила — если бы он пожелал дать себе труд ее выслушать, он, может быть, не нашел бы ее такой виновной, как он заявлял; он должен бы припомнить, что ее выдали замуж против ее воли, как она заклинала его дать ей в мужья другого, поскольку прекрасно чувствовала, что никогда не сможет полюбить такого мужа; он же не хотел ничего сделать, несмотря на ее слезы; но ее слезы произвели не больше эффекта, чем ее мольбы, она должна была жить с человеком еще более неприятным по его настроениям, чем по его мине, хотя и его мина не была сильно привлекательна для женщины; полное отсутствие в нем деликатности устрашило бы самую добродетельную женщину; итак, она не могла расточить ему всех тех ласк, какие уделила бы другому; он разумеется, не был этим удовлетворен; однако все это могло бы еще устроиться, если бы он не был осведомлен о чувствах, какие она испытывала к нему перед свадьбой; он пришел от этого в отчаяние и вздумал обвинить ее в том, что у нее якобы имелся любовник; он не остановился на одних упреках и перешел к крайностям, вплоть до того, что поднял на нее руку; она же не хотела никому жаловаться, льстя себя надеждой, что со временем он успокоится. Но поскольку его ревность довела его до изобретения любовных авантюр из-за каких-то невинно написанных писем, она не могла больше помешать себе дать знать отцу, до какой степени была несчастна. Этот человек не верил всему, что ему говорили, особенно, когда это исходило от такой женщины, против кого у него имелись серьезные подозрения. Он ответил, что если она говорила правду, это делало ее ошибку более легковесной, но не оправдывало ее полностью; муж был неправ, заходя так далеко, какими бы ни были его резоны; но еще хуже, когда женщина, ради желания отомстить, доводила себя до поступков, в каких ее обвиняли. Она захотела еще ему сказать, что это был лишь ревнивец, не заслуживавший никакого доверия к его словам. Он возразил, что желал бы ради любви к ней и ради собственного самолюбия, чтобы она говорила правду; но так как это дело следовало еще прояснить, прежде, чем ей поверить, он все-таки отвезет ее в монастырь. Он скомандовал в то же время заложить свою карету, и, препроводив ее в Руан, сдал там на руки Аббатиссе, одной из его родственниц. Она перенесла без сопротивления, что ее туда отвезли, поскольку верила — ее заточение не будет продолжительным. При том, что она сделала со своим мужем, ему долго не прожить, а после его смерти она будет свободна и не обязана признавать власть над собой кого бы то ни было. В монастыре она так здорово разыграла святошу, что сама Аббатисса обманулась и велела сказать ее отцу, кто осведомил ее обо всем деле, дабы она неотступно следила за ее поведением, что все сказанное о его дочери наверняка было клеветой; никто, как она, не мог быть ни более мудр, ни более скромен, и он должен быть удовлетворен ею в самой высшей степени. Отец знал, что женщины, желающие обмануть других, обычно стараются выглядеть добродетельными. Он отложил свое окончательное суждение до тех пор, когда предпримет путешествие в Париж. Он хотел прояснить этот вопрос со своим зятем, кому распорядился сообщить место, где находилась его жена, дабы, если того охватит желание ее повидать, он мог бы сделать это, когда ему заблагорассудится. Он знал, что подобные желания частенько разбирают рогоносцев, и рогоносцы рогоносцами, но они тоже любят, чтобы их навещали, если не жены, то хотя бы любовницы. Но прежде, чем он смог осуществить свой план, яд подействовал на другого, заставив его впасть в бессилие; он не осмеливался с ним об этом говорить, поскольку в свете прошел слух, якобы тот заболел лишь от горя. Он боялся бередить его рану при том, что считал свою дочь более виновной, нежели невинной. /По примеру Адмирала./ Болезнь этого бедняги усиливалась день ото дня; его исповедник спросил, не простит ли он своей жене, на что получил ответ, в точности подобный ответу одного Адмирала Франции в аналогичной ситуации. У этого Адмирала была одна-единственная дочь, и некий дворянин сделал ей ребенка. Соблазнитель сбежал в Англию после нанесения такого удара, дабы уклониться не просто от побоев, но еще и от повешения, неизбежного в данном случае, или, по меньшей мере, от отсечения головы. Итак, Адмирал уже обеспечил ему приговор, когда сам слег с опасной болезнью. Исповедник не скрыл от него состояния, в каком тот оказался, и так как он был подкуплен друзьями дворянина, он спросил у своего кающегося, неужели он хочет унести с собой свою месть в мир иной? Богу было бы угодно, дабы он простил, и если он не простит, исповеднику не хотелось бы быть на его месте. Адмирал ответил ему, что тот требует от него весьма трудного решения, но если он не мог спастись иначе, как на этом условии, то он прощает соблазнителю и своей дочери, если действительно умрет. Исповедник возразил ему, что этого недостаточно, и надо сделать это вне зависимости, умрет ли он или же выздоровеет. Но другой ответил ему, — что сказано, то сказано, и он не должен ждать от него большего. Он и в самом деле умер, не пожелав изменить решения, но так как этого было достаточно, чтобы принести покой любовникам, соблазнитель вернулся, едва тот закрыл глаза, и женился на своей любовнице. Они стали родоначальниками множества кавалеров голубой ленты (Голубая лента — лента Ордена Святого Духа, самого почетного из Орденов французской знати, эквивалентного Ордену Подвязки в Англии или Ордену Золотого Руна в Испании и Австрии) и других весьма значительных персон, хотя муж был всего лишь мелким дворянином из Прованса, даже настолько мелким, что подобные ему так бедны в Берри, что вынуждены сами проливать пот за плугом. Между тем, муж моей любовницы, дав своему исповеднику условный ответ, точно так же, как Адмирал своему, так же и отошел в мир иной, не пожелав ничего изменить. Дама немедленно вышла из монастыря, и ее отец счел себя обязанным дать на это свое согласие, не заставив себя уламывать из страха, как бы, сопротивляясь, он бы не убедил свет, что у его зятя была причина поступить именно так, как он сделал. /Не надо занимать место рогоносца./ Когда она вот так возвратилась в Париж, я счел, что ничто не мешает мне больше заходить к ней, и явился туда, как обычно. Я был так же прекрасно принят там, как и в других случаях, но когда пожелал попросить ее о тех же милостях, что прежде, она мне откровенно сказала, что времена теперь не те; если она и была безумна, то больше не хочет ею быть, но если ее милости мне были дороги, она вернет их мне, как только я пожелаю, лишь бы я захотел заслужить их, женившись на ней. Многие на моем месте поймали бы ее на слове. Молодая, красивая и богатая, какой она уже была, она должна была стать еще богаче после смерти ее отца. Этого было более, чем достаточно, дабы соблазнить Гасконца, у кого ничего не было, кроме плаща да шпаги; но, найдя, что в мире вполне довольно рогоносцев, без неуместного увеличения их числа, я застыл столь холодный и озадаченный при этом предложении, что ей невозможно было ошибиться в ответе. Она осыпала меня множеством упреков и сказала мне — вот что значит облагодетельствовать неблагодарного. Я было открыл рот, собираясь ей ответить — если бы она никогда не благодетельствовала никого, кроме меня, я, может быть, не вглядывался бы в этот вопрос столь пристально; но, не желая обидеть ее такими словами, и предпочитая подыскать какое-нибудь скверное извинение, я ей ответил, что от чистого сердца принял бы честь, какую ей угодно было мне оказать, если бы не испытывал такого нерасположения к браку из страха сделать ее несчастной, впрочем, так же, как и самого себя. Она распрекрасно поняла, что я хотел сказать. Она была мной очень недовольна и принялась искать другого покупателя, раз уж я не пожелал им стать. Таковых всегда можно найти в Париже, где не испугаешь рогами большинство людей, лишь бы они были позолочены. /Предусмотрительный муж./ Шевалье де…, младший сын славного дома, но не имевший другого достояния, кроме мизерного пенсиона, установленного ему старшим братом, встал в ряды соискателей и одержал победу, я вовсе не позавидовал его удаче, поскольку лишь от меня зависело ею обладать; но так как я был бы не прочь снова сделать ее моей любовницей, я представился ей, когда они были женаты, дабы посмотреть, не будет ли она в настроении обходиться со мной так, как это делала при жизни своего первого мужа. Шевалье, в чьем сознании она не могла сойти за Весталку, и опасавшийся ее слабости, счел за лучшее поговорить об этом скорее со мной, чем с ней. Он мне сказал без лишних предисловий, что каждый мэтр у себя дома, и он не находит особенно добрым, чтобы я сюда когда-либо возвращался. Мне нечего было на это сказать, и, принужденный поступить так, как он мне намекнул, я бы здорово заскучал, если бы Париж не снабдил меня тысячью других любовниц, вскоре утешивших меня от потери этой. В самом деле, я недолго подыскивал себе одну, сказать по правде, не такую красивую, какой была жена Шевалье, но зато гораздо более богатую. Речи, с какими она ко мне обратилась, едва мы сделались добрыми друзьями, полностью пришлись мне по вкусу. Она мне сказала, — поскольку нам хорошо вместе, надо, чтобы все между нами было общее; итак, я мог запускать руку в ее секретер, когда мне что-нибудь понадобится, и она никогда не найдет на это возражения. Ее муж был Президентом, и они не слишком хорошо жили вместе, причем ни один, ни другая особенно об этом не заботились. Он сам стал причиной их раздора. В начале их семейной жизни, вместо того, чтобы жить с ней, как он и должен был делать, он пустился в тысячу авантюр. Она была этим оскорблена и донимала его попреками. Он попытался смягчить ее более порядочным поведением, но, так как он напрасно себя насиловал, ведь развратники всегда возвращаются к их первоначальной манере жить, с ним случилось досадное приключение, принятое им поначалу за простую галантность. У него имелся красивый дом в четырех лье от Париже, куда он часто ездил понаслаждаться вволю со своими любовницами. Как-то его жене нездоровилось несколько дней; он отправился туда один и назначил там свидание одной из своих подружек. Он продержал ее там два или три дня, и, хорошенько позабавившись с ней, выпроводил ее обратно в город, тогда как сам задержался там на весь остаток недели. Соседство с Парижем привлекало к нему многочисленную компанию друзей, пока он был там; один из них явился с некой Дамой, кого он представил, как одну из своих двоюродных сестер. Он сказал, что она была замужем за одним видным дворянином из Бургундии, а в Париж ее привел процесс в Парламенте. У него действительно имелась одна, вышедшая замуж в тех краях, и находившаяся там в настоящий момент, но она далеко не походила на эту, настолько же мало добродетельную, насколько та была мудра. Они, ее друг и она, выбрали дом Президента, чтобы провести несколько дней вместе, оба абсолютно уверенные, что он не тот человек, кто будет особенно присматриваться к их делам, а даже, если он что-нибудь и заметит, он не был достаточным врагом природы, чтобы возмутиться из-за того, как они воспользовались его домом для их удовольствий. /Любовники на седьмом Небе./ В самом деле, он не был особенным формалистом в этом вопросе. Однако, догадавшись, в каких они были отношениях, хотя они и устроили из них для него тайну, он решил раскрыть истину, ничего у них не спрашивая. С этим намерением он отвел им спальни, соединявшиеся одна с другой. Но Даме он предоставил не совсем обычную кровать; она располагалась посреди комнаты и была подвешена за четыре угла. Он рассчитал, что мужчина явится к ней туда, и замыслил такой план, какой должен был сразу же прояснить все дело. После славного ужина настал час отходить ко сну; он распорядился проводить их обоих, каждого в его апартаменты. Они обрадовались, когда увидели, как близко находились друг от друга, а главное, когда обнаружили, проверив общую дверь, что ничто не мешало их обоюдным визитам. Как и ожидал Президент, мужчина пробрался к Даме и улегся с ней в кровать, в подвешенную кровать, походившую скорее на маятник, чем на настоящую кровать; едва Президент убедился, что они задремали, как они были подняты к самому потолку комнаты при помощи веревок, пропущенных через блоки, прикрепленные к четырем углам. Они были столь утомлены, либо вояжем, что они проделали от Парижа до этого дома, либо чем-то иным, о чем не говорится, но легко угадывается, что ничего не почувствовали. На следующее утро они были страшно изумлены, оказавшись вот так наверху комнаты. Она была, по меньшей мере, пятнадцати футов в высоту; они никак не могли спрыгнуть, не подвергаясь риску сломать себе руку или ногу, и их ситуация показалась им столь же печальной, как участь человека, попавшего в осаду, когда он меньше всего об этом думал. Они оставались там вплоть до полудня, когда Президент счел за благо пойти сменить их с поста. Он разыграл удивление, когда увидел их, лежащих вместе и поднятых так высоко; но вскоре, обратив свое так называемое удивление в насмешку, он сказал им, что они могли бы избавиться от подобного конфуза, если бы признались ему в их интрижке, и так как он не был святошей, то с удовольствием бы оказал им услугу. Он довольно долго высмеивал их, и хотя Дама воспринимала это не без стеснения, как, впрочем, и ее друг, они притворились, будто и для них это была всего лишь веселая шутка, потому что они просто не могли сделать ничего лучшего. Однако, они затаили определенную злопамятность, и как только возвратились в Париж, молодой человек решил за себя отомстить. Ему пришла в голову идея, какую он нашел выдающейся, и вот что он немедля сделал для ее осуществления. /Не всякая, что в рясе, — Аббатисса./ Так как он знал, — стоит лишь предложить любую прелестную девицу Магистрату, как тот, очертя голову, попадет впросак, он выбрал одну, настолько же всю прогнившую от болезни, насколько и красивую. Он привел ее к себе вместе с другой женщиной тех же нравов. Он велел им переодеться в монахинь и дал той, кто нехорошо себя чувствовала и была более привлекательной, все украшения, что носит аббатисса, дабы ее отличали от других. Сделав это, он предоставил ей также карету, запряженную шестерней, с челядью в серых ливреях. Эта карета покатила по дороге к водам Бурбонов, где располагался дом Президента. Фальшивая аббатисса, кого ее болезнь лишала живых красок на лице, остановившись в его деревне около пяти часов после полудня, под предлогом, якобы легкое недомогание не позволяло ей ехать дальше, послала через час спросить у Президента, не позволит ли он ей прогуляться в его Парке, когда она отдохнет. Тогда стоял месяц май, и дни были долгими и довольно жаркими. Она пошла туда к семи часам вечера, после того, как узнала, что Президент не только на это согласился, но еще и вызвался сам показать ей все, что было прекрасного в его доме. Он спустился и встретил ее в дверях, когда узнал, что она прибыла. Он нашел, что ей недостает лишь румянца, дабы быть одной из самых красивых особ на свете, приписав этот палевый цвет лица тому, в чем обычно обвиняют Дам, то есть, влюбленности. Благотворительность, какую он, естественно, оказывал прекрасному полу, заставила его задуматься о том, как бы предложить ей лекарство, почитающееся наилучшим при такого сорта болезнях. Не пожелав сказать ей сразу, до каких пределов простирается его добросердечие к ней, слишком счастливый от возможности расположить ее в свою пользу, не было такого преклонения, какого бы он ей не принес, ни такой нежности, какой бы он ей не высказал. Фальшивая аббатисса сделала вид, будто не остается ко всему этому нечувствительной, и когда она дала ему понять, что не имеет ни малейшей склонности к жизни в монастыре, тогда как ее родственники вынудили ее к этому, он заверил ее, насколько его потрясло насилие, какое над ней проделали. Наконец, воспламеняясь все более и более подле нее, он проявил к ней множество галантностей и не счел их потерянными по той манере, с какой она их принимала. Она делала это, как женщина, не имевшая никакого представления об этом мире, то есть, как воплощенная невинность, верившая всему, что ей говорили. Президент приписал это тому, что она была заперта в монастыре с пеленок, таким образом поверив, будто она настолько же наивна в любви, насколько она была в ней дряхла и истрепанна; он счел себя счастливейшим из людей. Итак, он устроил себе роскошный пир из того лакомого кусочка, что она ему заготовила. Он весьма сильно ошибся; едва попробовав упомянутый кусочек после нескольких церемоний, представленных ему Дамой, дабы лучше сыграть свою роль; он не замедлил заметить, что уж лучше бы он выпил яд, чем делать то, что он сделал. Совсем немного дней спустя он заболел, и его цвет лица сделался ничуть не лучше, чем у мертвеца, он вынужден был признать, рассматривая себя в зеркало, что если и стоило смеяться над теми, кто бледны, то и он теперь принадлежал к их числу, так же, как и его новая подружка. /Итальянская болезнь./ Фальшивая аббатисса прожила у него четыре или пять дней, и все это время они разделяли тот же стол и ту же постель. Затем она уехала в свое так называемое путешествие, но, едва добравшись до Корбея, вместо того, чтобы продолжать путь, она пересекла там Сену и возвратилась в Париж. Тот, кто ее послал, пообещал ей доброе вознаграждение в случае успеха. Она была рада ему доложить, что ее вояж завершился полной удачей, в чем она вовсе не ошибалась. Человек пришел в восторг от этой доброй новости; он щедро с ней расплатился, и она сбросила одежды, что носила прежде. Между тем Президент почувствовал сильные боли во всем теле, и, однако, далеко не осознавая, что бы это могло значить, он зашел в один прекрасный момент в спальню своей жены, когда у него не было ничего лучшего на примете. Она его там приняла, хотя они и находились в скверных отношениях; то ли ей больше нравилось это, чем совсем ничего, или же ее исповедник посоветовал ей не отказываться от супружеских обязанностей. Вот так она и приняла свою долю подарка, преподнесенного ему, а убедившись в этом гораздо раньше, чем он, она наговорила ему оскорблений, способных вывести из терпения самого сдержанного светского человека. Он не осмеливался ничего говорить, потому что боль, от которой страдал и он сам, заставляла его опасаться, что он и есть виновник. Ему не понадобилось долго размышлять, чтобы признать аббатиссу за фальшивку, и он кинулся в ноги жене, умоляя ее о прощении. Он даже рассказал ей, как сам был обманут, намереваясь таким способом вызвать у нее сострадание или, по меньшей мере, сделать свои извинения более приемлемыми. Если бы он так хорошо не поступил, то вместо признания своей ошибки, да еще с такой искренностью, он мог бы свалить на свою жену причину этой заразы. Дама, замирая от страха, как бы он об этом не догадался, притворилась, будто простила ему, наказав на другой раз хорошенько изучить предмет, прежде чем за него браться. Он почувствовал себя счастливым в своем несчастье, и, ничего больше не боясь, заново рассказал ей об этой авантюре; откуда же ему было знать, что она спрятала двух особ между стеной и кроватью, дабы донести на него, когда настанет удобное время. Вот тогда-то он и стал жертвой ее обмана, когда меньше всего об этом думал; а она вынудила его предстать перед правосудием, подав на него иск с требованием раздельного жительства супругов. /Тонкая штучка./ Он вознамерился тогда отречься от того, что было сказано по секрету — он был уверен в том, что никто не сможет уличить его во лжи, поскольку лишь от его доброй воли зависело признать правду или же скрыть ее; но когда ему противопоставили двух свидетелей, ему больше нечего было сказать, разве только то, что его жена оказалась более тонкой штучкой, чем он сам. Так она добилась в Шатле раздельного жительства, какого она и требовала, тогда как Парламент, по своему обычаю, не пожелал высказаться столь быстро. Он пожелал оставить им время на раздумье о том, что они собираются делать, и своим постановлением дал им шесть месяцев на решение, расстанутся они либо же нет. Едва истекла эта отсрочка, как она возобновила свои судебные преследования, и Парламент не мог отказаться утвердить приговор Шатле. Итак, разделенная с мужем, кем она совсем не была довольна, она отправилась жить к одному родственнику, моему близкому другу. Здесь уж я не тратил времени понапрасну подле нее. Она мне сделала много добра, в отличие от Месье Кардинала, кто не доставлял мне никакого, впрочем, не больше, чем Бемо; он по его приказу последовал в Италию за Маршалом де ла Мейере. Он попал там под пистолетный выстрел или, по меньшей мере, уверил всех, будто бы получил его в угол глаза. Тем не менее, это была безделица, и он испытывал от этого не больше неудобства, как если бы, почесавшись, оцарапал себя собственным ногтем; но из страха, как бы память об этом не затерялась, и для того, дабы показать при случае, что и он был на войне, он носил с тех пор на этом месте мушку; он весьма бережно сохраняет ее еще и сегодня. /Как подчас кончается любовь./ Мне не понадобилось долгого времени, чтобы заручиться любовью Дамы, и так как она никогда не имела детей от мужа, то думала, что какую бы милость она мне ни предоставила, она не подвергалась никакому риску. Я не был, разумеется, огорчен, когда она избавилась от страха, что любая другая могла бы иметь на ее месте, и жили мы с ней, как муж и жена, с тем единственным исключением, что далеко не оповещая о наших отношениях с барабанным боем, мы все делали втихомолку; как вдруг она оказалась беременной, когда меньше всего этого ждала. Едва она это заметила, как пришла в отчаяние. Однако, так как дело было сделано, и не существовало от него никакого лекарства, она обратилась ко мне, пожелав услышать от меня, как ей следует поступить, чтобы весть об этом не дошла до сведения ее мужа и ее родственников. Я не нашел другого выхода, как поместить ее в монастырь, раз уж она боится, что вскоре это будет видно по ее талии. Она меня послушалась, взяла себе повивальную бабку, вместо горничной, дабы та могла ей помочь в случае родов, и все дело было проведено с такой ловкостью и под таким секретом, что только мы были в курсе, она, ее горничная да я, как внезапно об этом узнал весь монастырь из-за несчастья, какого никто не мог предвидеть. У нее начались самые страшные роды, какие когда-либо могла иметь женщина, и повивальная бабка, не зная, к кому обратиться, увидела себя в роковой неизбежности или оставить ее умирать у нее на руках, или же просить о помощи в городе. Она не могла ничего сделать, однако, не испросив на это позволения Настоятельницы, и так как речь шла о жизни женщины и ее ребенка, она не колебалась. Кто был необыкновенно изумлен, так это Настоятельница, когда она узнала, что Дама рожает. Она собрала всех наиболее благоразумных монахинь, дабы узнать, что сделали бы они в столь деликатном положении. Они все были так же растеряны при такой неожиданной новости. Те, кто были добросердечны, сказали, однако, по зрелому размышлению, что вопреки всему, что бы ни могло из-за этого произойти, надо было помочь матери и ребенку. Другие придерживались иного мнения, и так долго они не могли договориться, что эта Дама скончалась в таких муках, какие легче почувствовать, чем описать Ребенок, между тем, оставался у нее в животе, и хотя повивальная бабка сказала им, что, вскрыв его, они смогли бы еще, может быть, спасти ему жизнь, они ни за что не пожелали позволить послать за хирургом из страха, как бы это не нанесло удар по репутации их монастыря. /В поисках супруги./ Смерть этой Дамы положила конец нашей идиллии, и, утешившись некоторое время спустя, поскольку в этом мире и самые великие беды кончаются я решил жениться, дабы не подвергаться более тем бесчисленным приключениям, что случались со мной из-за моих любовниц. Принять такое решение было нетрудно — мне хотелось бы молодую особу кто была бы богата и скорее привлекательна, если только не совершенная красавица. Так как такое не встречается каждый день, особенно, когда ты не устроен, как было в моем случае, я растратил долгое время на поиски, так и не сумев найти то, что хотел. Наконец, одна дама из Судейских, родственница Месье де Тревиля, чей дом я посещал во всякий день, зная мои намерения, сказала мне, что она знакома с одной молодой вдовой, кто полностью бы мне подошла; она была не прочь оказать мне услугу и представить меня ей; мне же предстояло довершить остальное; но если понадобится еще замолвить за меня словечко, она приложит все силы, чтобы повернуть дело в мою пользу. Я был в восторге от этого предложения и, поблагодарив ее, как должно, умолял ее как можно раньше подать мне знаки ее доброй воли. Я ей сказал, что если я настолько тороплюсь, то только потому, что вскоре возобновится кампания, и так как меня неизбежно назначат верховым курьером Месье Кардинала, я боюсь, раз уж я вступлю в отношения с Дамой, как бы он не спутал всех моих планов, доверив мне какую-нибудь неудобную миссию. В самом деле, Бемо и я развозили большую часть его посланий, и это нам вовсе не нравилось, поскольку не приносило ни славы, ни дохода, но лишь усталость, без какой бы то ни было пользы для нас. Но прежде, чем устремиться дальше в рассмотрение этого дела, мне надо сказать несколько слов о делах Государства. Часть 9 На службе Мазарини Герцог д'Орлеан покинул армию после взятия Куртре и нескольких других завоеваний, и Герцог д'Ангиен, за кем осталось командование, и спросил позволения осадить Дюнкерк. Это поразило весь Двор, потому что кампания была уже в самом разгаре, и, казалось, времени далеко недостаточно для столь значительного предприятия; кроме того, Комендантом в этом городе был некий Маркиз де Лед, человек весьма опытный в ремесле войны; предвидя с предыдущего года, когда он увидел осаду Мардика, что мы занялись этим предприятием только для того, чтобы открыть дорогу к нему, он предостерегся против наших замыслов. Кардинал напомнил об этих трудностях Сент-Эвремону, кого Герцог д'Ангиен отправил ко Двору добиваться позволения, какого он испрашивал. Он выбрал его предпочтительно перед многими другими для этой миссии, так как тот обладал большим разумом, и он надеялся, что тот дельно ответит на все возражения, какие ему будут сделаны. Он не ошибся; тот сгладил перед этим Министром все трудности, какие могли прийти ему на ум. Однако, видя, как он все время возвращается к естественной застенчивости, заставлявшей его дрожать среди самых верных друзей, тот спросил его — разве Герцог д'Ангиен, увенчанный славой, пожелал бы предпринять что-то сверх его сил; разве он не знал, что здесь дело коснется личной репутации этого Принца, так же, как и славы Государства; всегда оставаясь ревностным к этой репутации, он был не тем человеком, чтобы дерзко устремиться в безумное предприятие. Кардинал возразил ему, что эта осада не может осуществиться без Голландцев, а у нас нет еще с ними подлинного договора, и пройдет целый год, пока появится возможность его заключить. Сент-Эвремон ответил, что Герцог и об этом позаботился, отправив к ним Барона де Турвиля, своего первого Камер-юнкера; он должен подготовить с ними этот договор, под условием согласия Двора, дабы, если он одобрит его намерения, понапрасну не терять времени. Кардинал прекрасно увидел по манере, в какой говорил с ним Сент-Эвремон, что эта осада была решена в сознании Герцога; и так как он имел большую доверенность к нему, он отослал назад этого посланника с приказом сказать ему, что Король оставляет его мэтром делать все, что он сочтет за лучшее. /Взятка Дюнкерка./ Была и некоторая доля лукавства в столь поспешной снисходительности. Этот Министр, начинавший желать единоличного правления, не видел ни одного, как я уже сказал, прекрасного вакантного места, будь то на войне, будь то при Дворе, какого бы он не пожирал глазами для своих племянников и племянниц, вызванных из Италии. А вот уже несколько месяцев пустовало одно из самых великих и самых значительных мест — это была должность Адмирала Франции; на нее был назначен Герцог де Брезе, брат Герцогини д'Ангиен, перед своей смертью. Он был убит пушечным выстрелом на берегах Италии, где командовал нашей морской армией для поддержки того самого предприятия, затеянного Кардиналом в двух местах, о каких было сказано раньше. Это предприятие ему лучше удалось, чем при Орбетелло; Маршалы де ла Мейере и дю Плесси одержали победу, и так как кампания во Фландрии была не менее счастливой, он претендовал никак не на меньшее за услуги, какие он, по его мнению, оказал, как именно на эту великую должность. Он предназначал ее Герцогу де Меркеру, старшему сыну Герцога де Вандома, за кого хотел выдать одну из своих племянниц, но он столкнулся с трудностями со стороны Принца де Конде и Герцога д'Ангиена, заявивших, что она должна была принадлежать сестре покойного. Эта претензия могла быть основана только на личных заслугах Герцога, а они были таковы, что можно было бы насчитать столько же выигранных баталий, сколько он уже проделал Кампаний. Столь разительная слава порождала зависть у этого Министра и заставляла его побаиваться, как бы право Герцога не перевесило его собственное, если, конечно, с ним не приключится ничего огорчительного. Итак, теша себя надеждой, что, каковы бы ни были поведение и отвага этого Генерала, ему трудновато будет преодолеть природные неприятности и атаковать столь многоопытного Коменданта, он освободил ему руки на все, чего ему захочется. Сент-Эвремон уехал с этими приказами; Турвиль возвратился из Голландии с добрыми новостями, и Герцог направился к этому месту и, благодаря своей распорядительности и доблести, восторжествовал над всеми преградами, устроенными ему врагами и природой. Маркиз де Лед сделал, однако, все, чего можно было ожидать от человека бравого и отлично разбиравшегося в ремесле. Тем временем Граф де Лаваль, о ком я говорил ранее, находясь на посту в траншее, был там ранен мушкетным выстрелом в голову. Я был совсем рядом с ним, когда произошел этот несчастный случай. Месье Кардинал отправил меня к Герцогу, дабы настроить его отречься от претензий на должность Адмирала; в качестве компенсации за нее он обещал обеспечить ему Комендантство Дюнкерка для того, кому будет ему угодно его отдать, как только это место будет взято. Он ему обещал также присоединить к этому какие-то другие милости Двора. Но Герцог лишь осмеял его предложения, и я мог вновь пуститься по дороге на Париж, откуда я и явился; тем не менее, я не хотел ничего делать прежде, чем сам не взгляну на траншею. /Смерть Графа де Лаваля./ Граф де Лаваль, кто был Маршалом Лагеря, командовал там в этот самый день, и так как я с ним еще не виделся, он спросил, нет ли у меня новостей от его жены; тут-то и грохнул выстрел, о каком я недавно упомянул. Он повалился от него на землю, как если бы был мертв. Я действительно было поверил, будто с ним покончено, когда он поднялся одним рывком, сказав мне, что все это ничего. Он даже велел подать чернила и бумагу, прежде чем позволил перенести себя в палатку, и написал своей жене, что так как он не сомневался, она наверняка встревожится при вести, что тотчас же распространится о его ране, он был весьма рад сам сообщить ей, что она вовсе не так опасна, как могли бы ее в том уверить. Итак, едва я провел час или два в траншее и отметил, в каком она находилась состоянии, как был вызван к Герцогу д'Ангиену; тот сказал мне, что он хотел бы дать мне письма к Его Преосвященству. Он действительно дал мне одно, и так как он говорил в нем о ране Графа де Лаваля совсем иное, чем то, что Граф сам написал о ней своей жене, весь Париж вскоре наполнился слухами о его близкой смерти. Все это скрывали, как могли, от Мадам де Лаваль, но, прослышав о его состоянии, она не пожелала ничего принимать всерьез, поскольку придавала больше веры письму, полученному от мужа, чем всему остальному. Канцлер, видевший его в руках дочери, узнав, что именно я приносил новости, послал просить меня явиться его повидать. Он спросил меня по секрету, в каком состоянии был его зять, и должен ли он верить письму, написанному им самим жене, или же тому, что разносят в свете. Я было хотел его обнадежить, но, сейчас же распознав мое намерение, он мне сказал, что ни о чем больше не спрашивает; я сказал ему гораздо яснее, не сказав ему ничего, чем если бы подтвердил то, что рассказывается повсюду; он умолял меня объясняться со всем светом на том же языке, на каком я объяснился с ним, потому что если я заговорю в другой манере, он боялся, как бы его дочь об этом не узнала, а это было бы способно свести ее с ума — так как она бесконечно любила своего мужа; он же заранее примет меры, чтобы незаметно подготовить ее к новости о его смерти, что, по всей видимости, не замедлит объявиться. Я не хотел ничего больше добавлять из страха быть к нему жестоким, приукрашивая правду. Он точно угадал, когда поверил тому, что сам же и высказал; поскольку двумя днями позже явился гонец из армии, кто и привез эту печальную новость. Однако, Герцог д'Ангиен взял этот город, вопреки надеждам Кардинала, и это завоевание еще более увеличило ожидания Принца де Конде; он передал сыну не возвращаться из армии до тех пор, пока он не узнает, что Министр в настроении удовлетворить его справедливые претензии. Дело находилось в обсуждении, как с одной, так и с другой стороны, и Кардинал, уверившись, что с момента, как он сохранит за собой эту должность, он не может ни в чем отказать взамен, тут же предложил ему множество вещей. Принц де Конде, действовавший от имени своего сына, счел, что все надо принимать, и это не помешает Герцогу возобновить его претензии в другое время. Итак, он прикинулся удовлетворенным, после чего Герцог явился ко Двору, где на него смотрели, как на героя, равного кому не было уже давным-давно. Вот в это-то самое время родственница Мадам де Тревиль и предложила мне супружество, о каком я говорил раньше. Я ей достаточно засвидетельствовал, насколько это было мне приятно, дабы побудить ее не терять времени. Потому она его и не теряла, и, поговорив об этом с Дамой, рассказала ей обо мне столько хорошего, что та согласилась увидеть меня у нее, чтобы рассудить самой, должна ли она верить всему сказанному моей подругой. Она мне необычайно понравилась обаянием мудрости, исходившим из всей ее особы. Ее красота была не особенно поразительной, хотя в ней и не было ничего отталкивающего. Побеседовав с ней некоторое время и выйдя первым, дабы моя подруга могла спросить, что та обо мне думала, я зашел к ней в тот же день выслушать ее отчет. Моя подруга сказала мне, что я произвел неплохое впечатление на Даму, и так как та обладала большим состоянием, она надеялась, та не станет допытываться, имею ли я какое-либо или нет. Я пришел в полный восторг от такой доброй новости и умолял ее предоставить мне еще несколько бесед с этой Дамой, дабы поддержать и даже увеличить то доброе мнение, какое та могла составить обо мне; она мне это пообещала и сдержала свое слово. Эта Дама звалась Мадам де Мирамион, и это та самая, о ком сегодня идет такая молва по поводу ее набожности. Я имел счастье нравиться ей все больше и больше, и так как не существует очарования, подобного тому, что исходит от добродетели, я сделался столь влюбленным в нее, что не имел никакого покоя, пока она не давала слова моей подруге, что согласна с намерением, с каким я обращался к ней. Она ни на что не хотела решаться, пока не узнает меня до конца. Итак, она ей ответила, что недостаточно чувствовать какую-то склонность ко мне для заключения сделки, что должна была длиться столь долго, и только время могло ей в этом помочь; я вынужден потерпеть, поскольку частенько все портят лишь потому, что чересчур спешат. Я не смог найти никакого возражения на этот ответ и встречался с ней еще время от времени, всегда у той же самой Дамы, и, по всей видимости, дела мои шли наилучшим образом, когда все мои надежды оказались разом разрушены. /Месье де Бюсси-Рабютен совершает похищение./ Большие богатства этой Дамы привлекали к ней множество влюбленных; одни из них делали предложения, а другие ничего еще не делали. Я не знаю, по каким причинам Бюсси-Рабютен, кого мы видели впоследствии Генерал Лейтенантом Армий Короля и Мэтром Лагеря легкой Кавалерии Франции, был из числа этих последних. Это был весьма тщеславный человек, и когда бы я не сказал этого здесь, достаточно было бы прочитать его «Любовную историю Галлов», дабы рассудить, что я ничего не приписываю ему, что не было бы им вполне заслужено. Однако, каким бы надменным он ни был, он счел некстати положиться на свои редкие качества, какими хвастает сам в похвальном слове, посвященном им собственной персоне. Он решил похитить Даму, дабы когда он сделается мэтром над ней, никто больше ее бы не пожелал, а он добился бы от нее силой тех милостей, каких не мог надеяться получить по доброй дружбе. Едва замыслив себе такой план, он принялся за его исполнение. Он обзавелся сменными лошадьми и каретами, и, расставив их на дороге к Бри, где намеревался удалиться в маленькую крепость, принадлежавшую одному из его родственников, выбрал момент, когда она ехала из Сен-Клу к горе Валериан, для нанесения своего удара. Она уже была набожной, но набожностью сдержанной, не имевшей ничего несовместимого с замужеством. Она намеревалась отправиться туда в паломничество, когда он приказал задержать ее карету нескольким из своих родственников и друзей, какими заранее запасся. В то же время он произнес ей свой комплимент, и так как язык у него был хорошо подвешен, он собирался уверить ее, будто бы она была обязана ему своим избавлением от похищения, якобы грозившего ее особе. К несчастью для него, она не была очень доверчива, так что она изрыгала ему проклятья, вместо изъявления нежности, к которой он хотел ее приготовить. Тогда он оставил прежний слащавый тон и сказал, — согласна она или нет на свое похищение, это уже ничего не изменит. В то же время он вынудил ее покинуть ее карету и, заставив ее подняться в другую, погнал по дороге между Сен-Дени и Парижем, дабы не заезжать в город. Он думал, будто настолько хорошо принял свои меры, что прибудет на место назначения прежде, чем смогут узнать, что произошло. Но карета, куда он ее заставил подняться, сломалась подле Булонского Леса, и прошло более двух часов до того, как ее починили. Это дало время одному из лакеев Дамы явиться объявить ее подруге о том, что случилось. Я был у нее, к счастью, и, узнав эту скверную новость, тут же вышел, чтобы лететь ей на помощь. Я пошел бы, конечно, скорее всего в Резиденцию Мушкетеров, но ее не было больше. Мазарини настолько заупрямился в желании получить Роту Месье де Тревиля, что, увидев, как тот ни за что не хочет ее ему отдать, он устроил так, что она была расформирована. Потому мне стоило больших трудов собрать семь или восемь моих друзей. Я был уверен — мне понадобится никак не меньше, поскольку выяснил, что Бюсси имел столько же своих, и даже больше. Я проявил расторопность, и так как примерно знал, какой он придерживался дороги, вскоре напал на его след. Он обнаружил меня издалека, в момент, когда уже собирался войти в крепость, куда намеревался удалиться, и так как никто не любит драться, когда неправ, он покинул поле боя и оставил мне Даму. /Еще одна разбитая надежда./ Я бросился к ней и засвидетельствовал ей, какую радость испытал, освободив ее из рук похитителя. Я верил, что она сейчас же выразит мне свою признательность и отблагодарит меня в соответствии с оказанной услугой, но она посмотрела на меня почти как на вовсе незнакомого ей человека. Я приписал это страху, какого она натерпелась, и что сделал ее как бы бесчувственной. Итак, я не стал пугаться по этому поводу и вернул ее в Париж, где, как я верил, она будет более в состоянии высказать мне все, что она думала о сделанном мною ради нее. Однако напрасно я этого ждал, я не увидел никакого эффекта, а если и увидел какой-то, то он лишь убедил меня, что я не могу надеяться на большее подле нее, как если бы я ее оставил в руках Бюсси. Она мне действительно сказала, что, после всего приключившегося с ней, навсегда мужчина станет для нее ничем, и она не желала подвергаться упрекам, какие могли бы быть ей сделаны за то, что она побывала в руках другого; всевидящий Бог, тем не менее, знает, что тот ни в чем не покусился на ее честь, но так как ей недостаточно осознавать себя невиновной и надо еще постараться, чтобы весь свет знал об этом так же хорошо, как и она сама, она изберет такой образ жизни, какой укроет ее от всего, чего ей, возможно, довелось бы опасаться, если бы она совершила безумие снова выйти замуж. Я был поражен ее словами более, чем могу это выразить. Я даже настолько растерялся, что мне было как бы и невозможно на это отвечать. Дама воспользовалась моим молчанием и покинула меня; либо она, может быть, так же была пронзена болью, как я, или же она просто не пожелала меня пожалеть. Итак, она избежала присутствия, молчаливо обвинявшего ее в дурном обращении с единственным человеком на свете, кто меньше всего этого заслуживал. Я не сумею сказать, говорила ли она, покидая меня, еще что-то, кроме переданного мной; одно лишь я знаю наверняка — зайдя к ее и моей подруге рассказать ей о моем несчастье, я не имел даже утешения с ней об этом поговорить. Она участвовала в маскараде, и, уйдя на бал, возвратилась оттуда лишь на следующее утро. Так как я был не в настроении идти искать ее там, я поплелся к себе, где провел одну из самых скверных ночей, какие знал в жизни. Она длилась бесконечно, и утро тоже; поскольку эта Дама пробегала всю ночь, я должен был оставить ее отдохнуть, и снова зайти навестить ее только после полудня. Наконец, я явился туда, когда счел, что она могла бы уже быть доступна. Она прекрасно знала, что я прибыл на помощь ее подруге и даже с достаточной пользой; но так как она не знала, в какой манере мне за это заплатили, то вообразила, будто бы это должно было продвинуть мои дела. Итак, едва меня увидев, она наградила меня комплиментом, весьма отличным от того, что бы она мне сказала, когда бы знала, как все произошло. Она, между тем, ходила повидать свою подругу через полчаса после того, как я ее покинул; но там у нее было столько посетителей, что она не смогла перемолвиться с ней по секрету. Я ее крайне изумил, когда поведал, в какой манере я там был принят. Она мне сказала, что в это просто невозможно поверить, а когда я подтвердил мои слова клятвой, она сделалась серьезной и заявила мне о своем намерении свидеться с ней в тот же самый день, дабы попытаться заставить ту изменить настроение, со всей горячностью, на какую она была способна. Я вернулся еще раз повидать ее в тот же вечер, чтобы узнать, какое впечатление ей удалось произвести. Она воскликнула, едва завидев меня, что абсолютно ничего нельзя было для меня сделать, и она сожалеет обо мне так, как я того и заслуживаю; никогда не слыхано было о несчастье, подобном моему, и, должно быть, мне суждено было родиться под такой весьма несчастливой звездой, чтобы мои надежды рушились как раз в то время, когда все, казалось, способствовало их возвышению. Наконец, она мне накурила бесконечное множество фимиама; но, поскольку все это было лишь дымом, я спросил ее, не сказала ли ей что-нибудь Дама, дабы скрасить, по меньшей мере, резкость своего поведения. Она мне ответила, что той и не оставалось говорить ничего иного, кроме сказанного уже мне самому — она не желала, как сама выразилась, подвергаться упрекам, какие я смог бы ей сделать, если бы она вышла за меня замуж; и это все, что ей удалось из нее вытянуть; в довершение всего, та настолько прочно вбила себе в голову эту, мысль, что она очень сомневалась, смогу ли я или кто бы то ни было ее оттуда вырвать. /Дамам объявляется банкротство./ Вот и весь ответ, что я смог получить от одной и от другой, и столько у меня накопилось причин быть недовольным Дамами, что я решил не терять больше моего времени с ними. Я действительно объявил себя банкротом по отношению к ним, на пять или шесть месяцев, по крайней мере; я распрекрасно сделал бы то же самое и с Кардиналом, если бы мог, настолько я находил его скверным мэтром. Он никогда не делал нам никаких подарков, причем Бемо не больше, чем мне, и хотя мы состояли при нем в качестве его дворян, мы не имели даже мизерного влияния пропустить одного из наших друзей в его комнату. Если кому-либо доводилось нас об этом просить, нам приходилось признаваться им в нашей несостоятельности или же подыскивать какое-нибудь извинение для подобных наших действий. Наконец, мы были настоящими рабами, что заставило меня задуматься, как бы занять место на другой стороне, если бы я знал, к кому мне обратиться, чтобы быть лучше устроенным. Но никто не хотел и взглянуть на нас, пока мы оставались на его службе. Так как вот уже некоторое время, как он дал знать о себе, что он такой же скряга, как и мошенник, казалось, что и мы на него похожи, поскольку находились у него в услужении. Это мешало знатным особам связываться с ним, так что можно было сказать — вокруг него гораздо больше видно било сволочи, чем честных людей. Вошел туда примерно в это же время или, по меньшей мере, боюсь, как бы не соврать, вошел туда за некоторое время до этого некий маленький человечек, чье происхождение едва ли было значительнее его роста. По своему первому ремеслу он был гарсоном-кабатчиком в Беарне, но, обменяв красный колпак, что он носил в те времена, на широкополую шляпу и белое перо, он сделался столь горд, изменив таким образом внешность и положение, что ссорился почти со всеми на свете. Однако, так как он приобрел кое-какие преимущества, над некоторыми, он пользовался большой милостью у Его Преосвященства, кто сделал его даже несколько времени спустя одним из главных Офицеров его Мушкетеров. Он был бравым человеком, сказать по правде, и так как в той же Роте имелся еще один Офицер, такой же неуживчивый, как и он, но только дворянин, дело у них вскоре дошло до рук. Дуэли были так же строго запрещены в те времена, как они еще запрещены и сегодня, потому они были обязаны прятаться, чтобы получить верную возможность драться. Король недавно подал, на персоне де ла Фретта, поучительный пример несгибаемости, с какой он будет обходиться с теми, кто нарушит его Эдикты. Это нагнало страха на всех и каждого, так что, если кто-то был возбужден, один против другого, он стремился прикрыть свои действия потемками. Они бились в комнате Шарантона, где располагалась их казарма, и ла Вернь, так звали дворянина, был убит наповал, там же на месте. Нантиа, его старший брат, служивший обычным Шталмейстером Королевы, счел своим долгом скорее приглушить это дело, чем придавать ему огласку какой-нибудь процедурой. Он приказал схоронить мертвеца украдкой, и убийца был столь счастлив, что Король никаким образом не прослышал об этой битве. Итак, это не помешало маленькому человечку продвигаться своей дорогой. Он оставался Младшим Лейтенантом этой Роты, когда Король забрал ее для себя. Бравый Марсак, командовавший ею раньше, умер, и Месье Кольбер, Государственный Министр, назначил на его место своего брата, вскоре поставившего ее на другую ногу, чем она была прежде; тогда маленький человечек был так горд, забыв о своем собственном происхождении, не пожелал ему подчиняться. Он предпочел покинуть свою должность, что обеспечило судьбу Месье де Монброна. Поскольку, хотя он был рожден иначе, чем другой, он почел за честь служить под этим новым Командиром, кто вскоре принял имя Графа де Молеврие вместо того, что он носил прежде. Этот Граф был, однако, всего лишь сыном простого плательщика податей, то есть, доброго Горожанина, но так как удача его брата и ему самому открывала доступ к более великим почестям, он не только назвался Месье Графом, постоянно напоминая окружающим о его титуле, но еще вскоре пожелал стать Наместником Провинции. Он вел переговоры о Наместничестве над Мецем и над всей его округой с Маршалом де ла Ферте, кто был вдобавок еще и Наместником Лотарингии. Он был убежден, что получит согласие, опираясь на поддержку брата, кто был тогда в наибольшем блеске, да и на собственную отвагу, какая была, чтобы не соврать, отнюдь не из мельчайших. Между тем, на маленькой войне, что разразилась некоторое время спустя в Голландии, и куда Король послал шесть тысяч человек на помощь Республике против Епископа Мюнстера, к числу которых принадлежал и он, Месье де Прадель, командовавший там, обычно поговаривал, как бы ему хотелось оказаться его наследником, уж очень тот был охоч до траншеи. Однако, хотя каждый отдавал ему должное в этом вопросе, и не было такого достаточно страстного человека, чтобы посмел говорить иначе о его храбрости, Король отказал ему в согласии на это Наместничество. Никто не знает хорошенько, откуда проистекал этот отказ, был ли он возмущен тем, что этот Граф заручился им, не поговорив с ним об этом заранее, или же его гордость, еще даже превышавшая гордыню маленького человечка, о каком я только что говорил, чем-то была ему неприятна. Граф де Молеврие счел себя настолько задетым, что покинул его Роту. Месье де Монброн заступил на его место и покинул его совсем недавно, чтобы стать во главе Полка Короля, где, как засвидетельствовал Его Величество, его услуги будут ему более приятны, чем где бы то ни было еще. /Размышления о композиции произведения./ Я немного упредил время и перескочил от 1648 года к году 1672; я не знаю, буду ли я порицаем за это теми, кто ищет малейший повод раскритиковать произведение; но пусть они делают все, что им заблагорассудится, если только это можно поставить ему в упрек, я вскоре получу отпущение грехов от публики. Существуют материи, что часто увлекают, и прерванная нить которых может не понравиться порою больше, чем следование за ней вопреки хронологии. Как бы там ни было, когда Мадам де Мирамион дала мне отставку в той манере, о какой я говорил, я нашел утешение хотя бы в том, что вовсе не ради другого она меня покинула. На самом деле, в самом скором времени она основала то заведение, что удовлетворило весь Париж, и подает большую помощь огромному числу особ. До сих пор Кардинал обходился с нами довольно холодно, как с Бемо, так и со мной, и так как мы были товарищами в Гвардейцах, потом в Мушкетерах, и, наконец, компаньонами по судьбе в его доме, казалось, он хотел, чтобы все между нами двоими было равное, вплоть до его грубостей. Но, в конце концов, когда мы меньше всего об этом думали, он внезапно и совершенно изменил поведение по нашему поводу. Я захотел узнать причину, находя, что мы менее, чем никогда, заслуживали его ласк, по крайней мере я, видя, как мало значения он придает моим услугам, не понуждая меня, как прежде, их ему оказывать. Я недолго оставался в неведении. Я увидел, как его удача шаталась, и так как он начинал верить, что вскоре ему понадобятся все на свете, он постарался нас подкупить. Я сказал об этом Бемо, кто мне ответил — будь это так или иначе, надо обернуть это в нашу пользу. Он всегда заключал точно так же, потому я не был удивлен его ответом. Этот Министр нажил себе бесконечное число врагов гнусной скупостью, что он проявлял в тысяче обстоятельств. Едва освобождалась должность, будь то на войне, или же где-то еще, не следовало и думать, будто он посчитается со службой либо с достоинствами, чтобы ее отдать. Тот, кто предлагал ему больше, всегда предпочитался остальным. Вот это самое сделало его столь омерзительным для всех тех, кто мог усмотреть здесь свой интерес, что если бы это зависело только от них, они давно бы уже выдворили его обратно в Италию. Что же касается народа, то он вовсе не был им доволен. Он был обременен его Эдиктами о новых поборах, и было ли это правдой или нет, заявляли, якобы он отправлял часть денег, собранных благодаря этим Эдиктам, в Италию. Ропот об этом начал подниматься с 1645 года, и, может быть, с этого времени был бы способен привести к весьма нежелательным эффектам, если бы Месье Принц де Конде не помешал этому своим благоразумием; но он умер в конце 1646 года, а Герцог д'Ангиен, кто принял его имя, не проявлял к Кардиналу того же уважения, как его отец; либо он был менее осмотрителен, либо считал себя вправе жаловаться на этого Министра. Он обвинял его в том, что через год после баталии при Дюнкерке тот отправил его в Каталонию, и, дабы очернить там его славу, коварно втянул его в осаду Лериды, где оставил его нуждаться во всем необходимом. /Интриги вокруг Герцога д'Ангиена./ Кардинал, кому стоило всего лишь показать зубы, чтобы добиться от него всего, что захочешь, едва прослышав о его жалобах на него, сделал все, что только мог, дабы вновь обрести его дружбу. Он употребил на это всех, кто имел хоть какое-то влияние на его душу; и поскольку Герцог де Шатийон пользовался у того большим доверием, а к тому же боялся, как бы он не затаил обиду на него самого за его отказ предоставить ему Наместничество над Ипром, он пообещал обеспечить ему жезл Маршала Франции в случае, если он потрудится над этим примирением. Этот Герцог, в чьем Доме дважды получали подобное достоинство, свято верил, что заслужил его ничуть не меньше тех, кто был уже им награжден; он был шокирован таким предложением вместо того, чтобы им удовлетвориться, как на то рассчитывал Кардинал. Он ответил тому, кто говорил с ним об этом от его имени, что только собственным заслугам он будет обязан этим достоинством, и ни в коем случае не предложенной ему Министром интриге; он оставляет это тем, кто более к такому приспособлен, чем он сам; что до него, то он будет благодарен лишь своей шпаге за все благодеяния, что выпадут на его долю. Кардинал, рассудив по этому ответу, что тот был озлоблен на него, обратился к Гито, кто с некоторого времени сделался фаворитом Принца. Этот оказался не столь гордым, как другой, и, получив от него двадцать тысяч экю звонкой монетой, пообещал устроить ему мир со своим мэтром. Принц, кто ни в чем не мог ему отказать, согласился на все, о чем тот его попросил. Он простил Кардиналу оскорбление, по его мнению, полученное им от него, и, взаимно пообещав ничего не делать в будущем, что могло бы их снова рассорить, они скрепили это обещание большим застольем, данном в их честь Маршалом де Граммоном, общим другом как одного, так и другого. Между тем, началась Кампания 1648 года, и так как враги отбили Куртре и сделали несколько других завоеваний, опять появился повод говорить о том, как радовался Министр такому обороту событий, поскольку снова появился предлог поднять денежные поборы; якобы он хотел, чтобы война тянулась бесконечно, потому что, если бы она закончилась, а ему ничто не мешало добиться этого, если бы он хоть раз применил соответствующие средства, не было бы больше никакого предлога поднимать новые пошлины. С такой отговоркой Парламент Парижа отказался заверить несколько Эдиктов, а так как тогда невозможно было поднять денежные поборы за счет народа без его согласия, начали искать различные подходы к этому Корпусу, дабы убедить его поступить так, как желал Король. Именно так называл Кардинал те решения, что он принимал в своем кабинете с несколькими другими людьми подобного пошиба, заинтересованными в точном следовании его воле и его политике. Так как им было привычно жиреть на крови народа, он прекрасно знал, что они ни в чем не станут ему противоречить. Парламент, среди Членов которого имелись и такие, что проявляли столько же заботы об их интересах, сколько и об интересах публики, не нашел кстати его удовлетворить. Кое-кто, обязанные их честью рекомендации, тем не менее, не воспротивились этому открыто. Они попытались, наоборот, согласовать права Короля с правами Народа, внося некоторые предложения, казавшиеся им разумными; но другие, не торговавшиеся столь прямо, провалили их добрые намерения, и появилось более, чем никогда, препятствий к подтверждению нескольких Эдиктов, что Король, или, скорее, его Министр отправил в этот Корпус. Они сделали гораздо больше. Они тайно представили мятежный отказ, где формально обвиняли Его Преосвященство в разжигании беспорядков в Государстве ради его личных интересов. Они в этом документе восставали также против сторонников, обвинили их в многочисленных взятках, для искоренения которых требовали криминального процесса против них, вплоть до окончательного приговора. /Арест Брусселя./ Так как это не могло осуществиться, не вызвав неудовольствия Совета, кому Король поручил ознакомиться с делом, а Двор мог быть только крайне деликатен по этому поводу, поскольку его власть была бы уменьшена, если бы такой процесс имел место, Советники, кто были мудрецами и любителями общественного покоя, ни за что не желали за все это браться. Некто Бруссель, кто был Советником по Ходатайствам, поступил иначе. Он скрывал громадную амбицию под фальшивым рвением к общественному благу. Так как он не мог похвастаться своей удачей, она была достаточно паршива, он задумал исправить ее, заставив себя бояться. Ради этой цели он демонстрировал при всех обстоятельствах свою горячую любовь к народу. Он разговаривал с одними и с другими запанибрата и заявлял, будто Кардинал, дабы помешать ему взять их под свое покровительство, вскоре передаст ему словечко на ухо. Итак, он взялся за это дело с большой дерзостью. Так как Министр не знал еще могущества этого Корпуса, и никогда он не обучался ни самостоятельно, ни через кого-то еще тому, какую весомость он мог бы придать партии в случае гражданской войны, он презирал поначалу этого Советника, вместо того, чтобы умаслить его, как он должен был бы сделать. Итак, воспользовавшись новой победой, одержанной Месье Принцем де Конде во Фландрии, и примирением, заключенным между ними, он приказал арестовать Брусселя вместе с несколькими другими членами Парламента при выходе с Благодарственного Молебна, отпетого Богу в Нотр-Дам в честь этого успеха. Удар был дерзок, поскольку это означало нанести оскорбление не только всему населению Парижа, считавшему Брусселя своим покровителем, но еще и Парламенту, что не должен бы быть в настроении безнаказанно стерпеть такие покушения на его свободу; потому немедленно разразились устрашающие беспорядки, да такие, каких Двор и не думал никогда увидеть. /Баррикады Парижа./ Этот народ, узнав, что произошло, возвел баррикады, начиная от Нотр-Дам и вплоть до расстояния в один пистолетный выстрел от Пале-Рояля. Все было сделано в один момент и, так сказать, молниеносно. Доложили Кардиналу, и так как Король проживал тогда в этом Дворце, Министр приказал усилить охрану, потому что он не ощущал себя там в безопасности. Одновременно он собрал Совет, дабы выяснить, не должен ли Король выехать из города. Что до него, то он придерживался этого мнения, потому что страх, в каком он находился, не давал ему свободы хорошенько оценить, какие от этого могли возникнуть неудобства; но Месье Ле Телье, принадлежавший к этому Совету, и к кому он питал совсем особое доверие, продемонстрировал ему, как, помимо того, что совершенно неизвестно, позволит ли ему народ увезти Короля, гораздо лучше стоило бы попытаться обезоружить это население мягкостью. Он меня отправил к первой баррикаде, чтобы ловко разведать, в каких настроениях находились те, кто ее защищал. Я явился туда в тот же час, хотя и существовала достаточная опасность, если бы случайно меня кто-нибудь там узнал. Как только я прибыл, передо мной предстал ремесленник, вооруженный с ног до головы, будто бы он хотел попугать маленьких детишек. Он мне крикнул: «Кто идет?» — грохочущим голосом, дабы все в нем отвечало его одеяниям. Я отозвался: «Да здравствует Король» и «Да здравствует Бруссель» — что чрезвычайно пришлось ему по вкусу. Он раздвинул передо мной заграждение и пропустил меня внутрь баррикады. Я обнаружил там несколько бутылок вина на бочке с каким-то холодным мясом. Тот, кто там командовал, хотел заставить меня пить вместе с ним, дабы, видимо, вынудить меня скрепить слова, что я недавно произнес, выпив за здоровье этого Магистрата. Мы действительно это и сделали, затем он позволил мне идти дальше. Пока я был там и братался с этой сволочью, чтобы лучше раскрыть ее секреты, Маршал де Граммон явился в Пале-Рояль, после того, как отдал приказ Полку Гвардейцев, чьим Полковником он был, посылать туда же солдат по одному. Несколько Офицеров этого Полка также пробрались туда, и Королева Мать, рассматривавшая все происходящее, как устрашающее покушение на власть ее сына, сочла, что если она повелит маршировать против этих бунтовщиков всех солдат, собранных вместе, те быстро разбегутся; она скомандовала Маршалу де ла Мейере вести их туда лично. Маршал посчитал себя не вправе проявить меньше храбрости, чем эта Принцесса, в положении, вроде этого, и поскольку у нее хватило отваги принять такое решение, уж он-то должен иметь не меньшую и его исполнить. Он тут же направился туда, но эта чернь, вместо того, чтобы перепугаться, как предполагала Королева, оказалась достаточно наглой и открыла по нему огонь. Силы были неравны; потому, тотчас же удалившись, и даже осуществив отступление втихомолку, он передал Королеве — если, по меньшей мере, ночь не охладит это население, он просто не знал, как призвать его к порядку. /Шпион на Баррикадах/ Я был внутри первой баррикады, когда все это случилось, и, немного продвинувшись дальше после того, как выпил три или четыре стакана, помимо собственной воли, встретился с настолько буйными настроениями повсюду, куда бы ни обращал мои шаги, что пришел в ужас от количества вещей, говорившихся против нынешнего правления и, особенно, против персоны Кардинала. Был там даже один, кто болтал настолько великие глупости, что я счел своим долгом ему их не простить. Однако, так как было опасно позволить ему узнать мои дурные замыслы против него, я прикинулся, будто не только разделяю его чувства, но пошел бы еще и дальше. Я сказал ему, что он не мог бы лучше засвидетельствовать его рвение к народному благу, кроме как открыто выказав свою ненависть к этому Министру; все это, однако, ничего не значит, если не присоединить дела к воле; я знаю секрет, как дать почувствовать Кардиналу ту злобу, какую он к нему питает, и если он захочет разделить со мной опасность, он разделит так же и всю славу. Я говорил это не только для того, чтобы передать его в руки Кардинала, но еще и стараясь рассмотреть, способен ли он, как похвалялся, однажды убить Его Преосвященство. Я вскоре признал по его ответам, что он настолько же опасен, насколько хотел, чтобы этому верили, поскольку он мне сказал в тот же час, что не только готов разделить со мной все, о чем я ему говорил, но еще и пойти на риск совсем один, если я не захочу составить ему компанию. Я притворился более, чем никогда, будто не меньше, чем он, раздражен против этого Министра, и поскольку он буквально требовал сказать ему, как нанести предложенный мной удар, я ему ответил, что знаю место, где Кардинал проходит в полном одиночестве, когда он идет в Совет, и где можно будет свести с ним счеты. Он был достаточным простаком, чтобы мне поверить, и спросил меня, со шпагой или кинжалом нужно было идти в эту экспедицию, или же с каким-нибудь огнестрельным оружием; я ему ответил, что кинжал был бы надежнее всего остального; по тому простейшему резону, что, нанеся удар, его можно незаметно обронить, дабы в случае преследования и обыска подозрение не упало бы на него. /Угрызения совести провокатора/ Двое или трое из его товарищей, весь день устраивавшие дебош вместе с ним, и неспособные ни к какому здравому рассуждению, услышав меня, разглагольствующего таким образом, не только нашли, что я был прав, но еще и ободрили его в этом предприятии. Он же, казалось, и не имел в этом нужды, по меньшей мере, если все хотели верить его словам. Как бы там ни было, он сейчас же хотел отправиться вместе со мной, чтобы как можно раньше совершить это убийство, я счел, что не должен этого позволить, поскольку вполне могло быть и так, что этим планом он был обязан всего лишь винным парам, ударившим ему в голову. Итак, я пожелал перенести дело на следующий день и вынудил его, помимо его воли, этим удовлетвориться. Он мне назначил свидание в кабаре, довольно близко от Пале-Рояля, и заставил меня поклясться, что я появлюсь там между семью и восемью часами утра. Я все ему пообещал, не слишком задумываясь о том, что я больше не буду иметь чести, заманив его в ловушку, какую ему приготовил; итак, поразмыслив над этим, после того, как я его покинул, я решил изменить своему слову, когда один из моих друзей, с кем я об этом поговорил, сказал мне, что по совести я должен следовать моему намерению, потому как здесь уже шла речь о благе Государства; лишь так я помешаю разразиться беспорядкам, а они неизбежны, если поздно или рано тот убьет Министра; наконец, я ни в малейшей степени не должен церемониться, потому что затаить такую злосчастную мысль против Короля или против того, кому он доверил заботу о своих делах, было почти одним и тем же. Я не особенно удовлетворился словами этого казуиста и был бы рад посоветоваться с кем-то другим. Я пошел искать одного доброго человека, к кому обращался иногда, дабы разрешить сомнения, возникавшие у меня порой по поводу моей совести. Я изложил ему дело, ничего не преуменьшая и не преувеличивая. Он высказал те же мысли, что и мой друг, и я решил им поверить, из страха, как бы от чрезмерной привязанности к собственному мнению я не сделался бы преступником по отношению к Государству. Итак, на следующее утро я отправился на это свидание, теша себя мыслью по дороге, что, быть может, ночь подала совет моему человеку и плеснула воды в его вино. Но он меньше всего об этом думал; так что, хотя назначенный нами вместе час еще и не прошел, он уже не знаю сколько времени поджидал меня в кабаре, настолько его подстегивала страсть. Я предупредил Месье Кардинала о намерении этого человека, тут же, как только мне сказали, что я обязан по совести позволить его схватить. Его Преосвященство, кто легко был способен пугаться, задрожал, когда услышал от меня, что существует человек, замышлявший его убить. Он весьма одобрил казуистов, посоветовавших мне выдать его ему в руки, так как я не постеснялся признаться ему, в каком находился затруднении, дабы он не посчитал меня ни льстецом, ни человеком, желавшим попользоваться подле него, потому что он имел всю власть Государства в своих руках. Как бы там ни было, мой человек уже проявлял нетерпение поскорее оказаться на месте, где надеялся нанести свой удар; он даже не захотел выпить больше одного стакана прежде, чем туда идти. Он застыл на указанном мной месте, а я поместился в десяти шагах ниже его, под предлогом, что если он случайно промахнется, я устроюсь так, чтобы не промахнуться самому. Он был необычайно доверчив для столь злобного человека, каким он и был. По крайней мере, это не совсем обычно, когда человек, способный пойти на такой зловещий поступок, так плохо заботится о предосторожностях. /А, мошенник! А, злодей!/ Но страсть ослепила его до такой степени, что он расположен был верить всему, чему хотел, и едва он оказался на своем посту, где царила такая тьма, что мы не могли различить один другого, как он попался, будто в силок. В то же время он прозрел, и, как бы начиная осознавать, что не должен винить никого, кроме меня, в своем несчастье, тотчас сказал: «А, мошенник! А, злодей!» Кардинал, разумеется, приказал бы его убить без всякого дальнейшего разбирательства, если бы посмел, но так как мы живем при Монархии, когда не позволено столь безоглядно прислушиваться к своим страстям, он отложил это дело до тех пор, пока Парламент не будет принадлежать к числу его друзей, чтобы тогда потребовать от него правосудия. Хотя намерение и не наказуемо во Франции, как поступок, но так как этот несчастный вменил себе в обязанность исполнить свой план, надо было рассматривать его действие не только, как нечто задуманное в его сознании, но еще и как исполненное, если бы его не предупредили тем, что было сделано. Итак, поскольку Его Преосвященство не осмелился дать ход всему своему негодованию, распорядились вызвать к двум часам ночи на кухонный двор карету, чтобы отвезти его в Бастилию. Несколько стражников Прево получили приказ поместиться внутри вместе с ним, дабы доставить его более надежно. Окружить карету не посмели из страха, как бы народ не бросился на них, если бы разузнал, что увозят государственного преступника. Но все эти предосторожности ничему не послужили. Народ, расставивший доносчиков у всех ворот этого Дворца, из страха, как бы не вывезли Короля, узнав, что кто-то выехал в наглухо закрытой карете, остановил ее прежде, чем она смогла преодолеть улицу Пти-Шан. Стражники Прево хотели выскочить наружу, когда услышали, как оттуда спросили их имена, их должности и куда они направлялись. Тем не менее, им не пришлось трудиться на это отвечать, пленник их от этого избавил, сказав, куда они его везли, и причину, по какой он был отдан в их руки. Чернь его освободила, в то же время и стражники были бы не прочь, чтобы и их изгнали подобным образом; но их проводили обратно, наградив тысячей ударов по дороге. Один из них даже умер через несколько дней от побоев. Народ, однако, верил, что Парламент станет на его сторону, и если не повелит повесить этих стражников, то, по крайней мере, отправит их на галеры; но, не являясь таким уж неопытным и не заводя дела столь некстати и столь несправедливо, чтобы наказывать людей всего лишь за исполнение приказов Двора, от чего те не могли отказаться, Парламент вскоре предоставил им полную свободу, вместо того зла, какого требовали их враги. Месье Кардинал был в отчаянии, когда Офицеры Прево отдали ему отчет о том, что случилось с их стражниками. Он испугался, как бы этот человек, вот так ускользнувший от него, не задумал снова нанести свой удар. К его глубочайшему прискорбию, он не был допрошен; итак, он не знал, ни где его схватить, ни как ему самому поступить, дабы избежать того, чего он опасался. Он послал за мной в то же время, чтобы сказать мне о произошедшем и спросить, не упоминал ли тот в разговоре со мной, кто он такой. Я ему ответил, что не смел его об этом спрашивать из страха возбудить его подозрения; я удовольствовался тем, что заманил его в ловушку, полагая, что всегда сумеют узнать, кто он такой, когда он окажется в надежном месте. Однако, если он имел основания бояться чего бы то ни было от столь злобного человека, то и я не видел, почему не должен бы остерегаться его подобным образом. Так как он знал, что именно я сыграл с ним дурную шутку, по всей видимости, он постарается за себя отомстить, как только поверит в возможность в этом преуспеть. Я имел все резоны, по меньшей мере, так думать, особенно когда этот человек узнал, кто я такой, после своего ареста. Поскольку Месье Кардинал пожелал, дабы я сам упрекал его в преступлении в присутствии нескольких персон, а те называли меня перед ним, расспрашивая меня о некоторых обстоятельствах, какие я им не особенно внятно объяснил с первого раза. /Девушка необычайной красоты./ Мой страх был далеко не безосновательным, и я могу сказать, то, что я выскользнул из всего этого, было настоящим чудом. Этот человек, вновь обретя таким образом свою свободу, ловко осведомился о моем характере и моих привычках, и, узнав, что моей грешной слабостью всегда были Дамы, рассчитал тем легче подловить меня, что не знал о том, как я объявил себя банкротом подле них с некоторого времени. У него имелась сестра, и хотя у нее не было ни особенных одежд, ни других безделушек, так прекрасно служащих для подчеркивания красоты, тем не менее, она была одной из самых очаровательных девиц Парижа. Он пустил ее по моему следу, и я больше не делал, так сказать, ни единого шага, не обнаруживая ее перед собой. Шел ли я в церковь или в какое-нибудь другое место, она следовала за мной повсюду, ни больше, ни меньше, как если бы была моей тенью. Я не замедлил это заметить, и так как человек всегда слишком хорошего мнения о самом себе, я тотчас уверился, что она нашла меня по своему вкусу. Это заставило меня тщательнее наблюдать за ней, и все мною подмеченное еще более укрепляло меня в этой мысли, потому я сказал ей однажды, когда она опередила меня у кропильницы, куда, как она видела, я направился взять святой воды: «Вы необычайно прелестны, моя девочка, и я давно уже заметил, что для моего счастья не нужно ничего иного, как быть любимым вами». Она сделала мне реверанс с грациозным видом, и как его обычно делают, когда услышанное не вызывает неудовольствия. Я нашел мой комплимент славно употребленным, поскольку она приняла его таким образом, и отдал приказ лакею, находившемуся при мне, проследить за ней до ее жилища и осведомиться у соседей, кто она такая; он отрапортовал мне, что это была честная девушка, или, по меньшей мере, она пользовалась такой репутацией. Он сказал мне в то же время, что она жила под крылышком мамаши, и они обе занимались швейным ремеслом. Когда мой лакей доложил мне обо всем этом, я сделался влюбленным на основании упомянутой им репутации, якобы девица вела себя мудро. Поскольку для меня это совсем немаловажное обстоятельство, вызывающее уважение к особе — вера в ее добродетель; без этого все впечатление, какое может произвести красивое лицо — это зажечь несколько огоньков, живущих не дольше, чем сгорает солома; материя, способная их поддержать — это вера в то, что особа добродетельна; если же такой веры нет, то это растение, умирающее от отсутствия корней, или же постройка, разваливающаяся сама собой от отсутствия солидных фундаментов. После этого открытия я первым же делом послал за этой девицей под тем предлогом, что некая Дама желала бы заказать ей кое-какое белье. Я порекомендовал, однако, особе, какую я туда отправлял, не входить к ней, пока она не увидит, что мать вышла, из страха, как бы она не привела мне одну вместо другой. Девица поначалу отказалась идти и хотела дождаться своей матери, чтобы ее повели вместе с ней; но особа, говорившая от моего имени и на все имевшая готовый ответ, сказала ей, что Дама, ради кого она явилась к ней, находилась накануне отъезда из города, и если та не пойдет с ней, она легко найдет другую, кто не будет разводить таких церемоний; тогда девица подхватила свою шляпку и перчатки из страха потерять эту работу. Я умолил одну мою знакомую женщину побыть в комнате одного из моих друзей, дабы ее принять. /Сам себя перехитрил./ Эта женщина, далеко уже не Весталка, Знала свое ремесло, так что, отдав ей несколько мужских рубашек в работу, как если бы она имела такое поручение от одного из своих друзей, она ей сказала, что для столь хорошенькой девушки та выбрала себе занятие гораздо ниже ее достоинств. Девица не была удивлена этим комплиментом; должно быть, она частенько слышала подобные из уст тех, кто давал ей работу. Она изумилась гораздо больше, увидев меня, входящего в ту же комнату; она даже покраснела, и я приписал это склонности, что, как я верил, она имела ко мне. Дама в то же время перешла в другую комнату под тем предлогом, что ей еще нужно передать ей какой-то кусок полотна. Так как все было обговорено между женщиной и мной, я не упустил эту возможность и тут же высказал девице все, что я к ней чувствовал. Однако, дабы лучше ее подготовить, я не преминул заверить ее, что никогда не буду носить никакие рубашки с такой радостью, как те, что выйдут из-под ее руки. Но, наконец, желая перейти к делу, поскольку все это пока еще было лишь взбитыми сливками, я без всяких церемоний сделал предложение снять для нее хорошую комнату и сделать ее моей любовницей. Я в то же время приукрасил мою речь всем тем, что обычно льстит девице. Я даже сказал ей, что она сможет перевезти с собой свою мать, если пожелает, а я буду содержать как одну, так и другую. Эта девица, кто была, по меньшей мере, настолько же лживой, насколько приятной, принялась плакать при этом предложении. Я сделал его ей дерзко, поскольку предполагал, что, после сделанных ей самой шагов, оно не могло быть ей неприятно. Однако, уже распрекрасно поддавшись на обман, я по доброй воле попался на него еще и во второй раз. В самом деле, ничего не понимая в происходящем, я поверил всему, что ей угодно было мне сказать по поводу тех слез, какие она проливала передо мной. Она мне сказала столь наивным тоном, какой обманул бы любого другого, не только меня, что ей страшно не посчастливилось иметь те чувства, что были у нее, поскольку вместо признательности, какой она ожидала, она нашла во мне лишь беспримерную неблагодарность; иногда действительно видят, это правда, как взаимная любовь приводит к последствиям, подобным тем, что я ей теперь предложил; но, наконец, начинать так с девицей, как я поступил в настоящее время с ней, значит совершенно ее не уважать, да, наверное, я вообще никого не уважаю, кроме самого себя. Я нашел столько справедливости в ее упреках, что даже не счел себя вправе оправдываться в сказанном о глубине моей страсти — мне показалось гораздо лучшим для меня откровенно признаться ей в моей ошибке. Так я и сделал от всего моего сердца и сказал — она была права, говоря мне все то, что она сказала; я согласился с ней, — мало ли что говорила Пословица, якобы надо сначала узнать, прежде чем полюбить; тем не менее, я не видел в этом для себя никакой необходимости, поскольку она была настолько привлекательна, что достаточно было на нее хоть раз взглянуть, чтобы отдать ей все свое сердце без остатка. Произнеся перед ней такие речи, я сказал ей также, что она со своей стороны была совершенно права, пожелав узнать меня, прежде чем отдать мне свое. Я добавил еще множество всего такого все в том же тоне и, убедившись, что она этим удовлетворилась, не счел себя несчастным, поскольку она позволила мне придти повидать ее, как только получит согласие своей матери. Она мне пообещала попросить ее об этом тотчас же, как представится случай, а дабы я ничего не опасался, она мне сказала, что эта женщина так привязана к ней, что не откажет ей во всем, чего бы она ни попросила. Она молила меня зайти ее навестить на следующий же день, якобы за моими рубашками, ее мать уже сделает их для меня. Она хотела, чтобы та меня увидела, поскольку, когда та меня увидит, она еще скорее даст ей согласие, которое она собиралась у нее попросить. Вот так она позолотила мне пилюлю, и я заглотил ее столь удачно, что на следующий день был на свидании. Ее мать находилась там, как она мне и сказала; я не сумею утверждать наверняка, предупредила ли она ее о той шутке, какую желала со мной сыграть, и сыграла-таки в самом скором времени; так как предлог для моего визита к ней был настолько убедителен, что эта женщина могла прекрасно принять меня у себя, вовсе не участвуя в мошенничестве. Но, если она и не была предупреждена в это время, то ее поставили в курс сразу же после, поскольку она позволила мне не только заходить видеться с ее дочерью, но еще и нашептывать ей всякие нежности. Она принимала их с величайшей грациозностью на свете, и будто бы была к ним весьма чувствительна. Это доставляло мне тем большее удовольствие, что я делался все более и более в нее влюбленным. Между тем, в один прекрасный день, когда я туда направлялся, я встретил за сотню шагов от ее дома одного Гвардейца Месье Кардинала, кто сказал мне, что я нашел себе славную интрижку; моя любовница, разумеется, стоила труда, а он достаточно ее знал, чтобы за это поручиться. Я сделал вид, будто не понимаю, что он хочет этим сказать. Я потребовал от него объяснения, и он мне тотчас сказал, что это абсолютно бессмысленно; видимо, мне хотелось его перехитрить; он же видел меня ежедневно, как я входил к портнихе и выходил от нее; я не мог к ней пройти без того, чтобы он меня не заметил, поскольку он проживал как раз под ней; а мне все-таки здорово повезло встречаться с ней, когда мне заблагорассудится, потому что он так и не смог добиться этой цели, хотя и сделал для этого все возможное. Так как я увидел, что его сведения исходили из надежного источника, я не стал больше настаивать. Я согласился с ним на этом факте и спросил его, так ли добродетельна эта девица, как мне рассказывали; он мне ответил, рассмеявшись, что скорее мне, а не ему надо задавать такой вопрос, поскольку за то время, что я с ней вижусь, я мог отдать себе в этом отчет лучше, чем кто-либо другой. Я же ему ответил, что мы совсем недавно познакомились; да и видел-то я ее всего пять или шесть раз, так что он должен был знать ее лучше, чем я, ведь он проживал в ее доме. Он подтвердил мне все хорошее, что я о ней уже слышал, и когда мы с ним распрощались, я думал лишь о том, как бы продвинуть мои дела подле нее, поскольку узнал из тысячи мест, что ее поведение таково, что мне не придется краснеть за мою склонность. /Западня./ Однако, два или три дня спустя после этой встречи, когда я явился туда, как обычно, к пяти или шести часам вечера, ее брат нагрянул туда ровно через час в сопровождении троих его друзей, имевших вид настоящих телохранителей. Я был поражен, увидев его, и даже до последней степени. Я тут же угадал, что он явился сюда разделаться со мной. У меня был резон в это верить, и даже когда бы я не поверил, его комплимент осведомил бы меня вполне достаточно. Он меня спросил, что я явился делать у его сестры, и уж не думал ли я, что он это безнаказанно стерпит. В тот же миг он набросился на меня вместе с тремя своими друзьями; защищаться я никак не мог, они застали меня врасплох, и он сказал мне готовиться к смерти, потому что он мне не предоставит больше одного момента жизни. Если я был поражен его появлением, то еще больше я был изумлен его манерой действовать. Тем не менее, имея довольно живую сообразительность, чтобы заметить одну вещь, которой я был обязан жизнью, я сказал, что если я не могу надеяться получить от него пощады, я умоляю его, по крайней мере, дать мне время приготовиться к смерти, как подобает доброму Христианину; пусть он позволит мне зайти в соседний кабинет, чтобы я мог собраться. Он согласился, и заскочив туда, я захлопнул за собой дверь, запер ее на крючок, нежданно оказавшийся там, и начал колотить ногой в пол, дабы призвать Гвардейца Месье Кардинала ко мне на помощь. К счастью для меня, он сидел в своей комнате с тремя или четырьмя друзьями, они должны были ужинать вместе с ним. Они слышали шум, поднятый моими убийцами, когда они входили, а главное, бросались на меня. Они не поняли, что бы это могло означать, поскольку не привыкли слышать сверху подобный грохот. Но призыв, что я им выстукивал, позволил им подумать, что там происходило что-то неладное, и они поднялись посмотреть, в чем было дело. Мои убийцы уже было захотели высадить дверь кабинета, где я находился, но когда они услышали соседей на лестничной площадке, их ярость быстро превратилась в страх; они прекрасно поняли, что в самом скором времени их вынудят отдать отчет в их действиях. Гвардеец прибыл к двери вместе со своими друзьями, но ему не пожелали ее отпереть. Я крикнул ему через мою дверь послать за Комиссаром, чтобы силой заставить их открыть. Он услышал мой голос, несмотря на ропот, поднятый этими убийцами, совещавшимися, как им поступить в столь опасной для них ситуации. Они приняли решение, продиктованное благоразумием — открыть дверь самим, прежде чем прибудет Комиссар. Так как один человек из Роты Гвардейцев ушел искать этого Офицера, их было теперь четверо против четверых; таким образом, кровопролитие было неизбежно, потому что отчаяние, в каком оказались эти убийцы, заменило им храбрость. /Беспощадная битва./ Едва я услышал, как входная дверь открылась, я отпер дверь кабинета, где находился, хотя эти убийцы меня и обезоружили, когда накинулись на меня. У меня не было средства подать особенно большую помощь Гвардейцу и его друзьям, но случаю было угодно, чтобы те, на кого я был зол, обернулись ко мне спиной; я внезапно напал на одного из них сзади и вырвал у него шпагу в тот момент, когда он меньше всего этого ожидал. Он бросился в кабинет из страха, как бы я не убил его ил, как бы его не проткнул кто-нибудь из вновь прибывших. Я нашел удачным, что он оказался там, подумав, что ему не хватит дерзости выйти оттуда, как это сделал я. Так нас стало пятеро против троих, что уже делало схватку неравной. Но отчаянье этих людей уравняло неравенство; они дрались с таким остервенением, что успели ранить двоих из наших людей, когда прибыл Комиссар. Что до них, то они были ранены все трое, и помощь, какую принес нам этот Офицер, сделала нас господами положения; они не могли нам больше сопротивляться, они были схвачены все четверо и отведены в Шатле. Увели туда же и мать с дочерью, и хотя эту мне было жаль, и я порывался ее простить, я рассудил, тем не менее, что не должен был этого делать после столь огромного надувательства с ее стороны. Я позаботился в тот же вечер осведомить Месье Кардинала об этом приключении, и так как не преминул в то же время сказать ему, каким одолжением я обязан его Гвардейцу, вытащившему меня из такой скверной ситуации, он был настолько доволен видеть того, кто хотел его убить, в руках правосудия, что дал Гвардейцу Лейтенантство от Кавалерии в своем Полку. Затем он сделался там Капитаном и был на пути к достижению чего-нибудь еще большего, когда был убит в битве у Предместья Сент-Антуан, имевшей место четыре года спустя. /Освобождение Брусселя./ Конец положению с баррикадами Парижа, положившими начало тому, о чем я еще расскажу, тем не менее, весьма огорчил Двор. Матье Моле, первый Президент Парламента, человек коварный и хитрый, кто под внешней простотой и напускной беспристрастностью скрывал сердце, переполненное лукавством и заинтересованностью, был обязан его Корпусом идти требовать у Королевы Брусселя и других Магистратов, арестованных вместе с ним. Это обязательство весьма ему досадило, поскольку он был пенсионером Двора и опасался потерять свои доходы, сделав что-либо ему неприятное. Так как он пошел не один в Пале-Рояль, а имел при себе Депутатов его Корпуса, ему надо было говорить с Ее Величеством заранее предписанным ему тоном. Королева довольно дурно приняла все, что он сказал, не столько по причине его особы, сколько по причине тех, от чьего имени он явился. Итак, он был вынужден удалиться, ничего не добившись; но народ, по-прежнему остававшийся вооруженным для охраны своих баррикад, принудил его возвратиться обратно, как только он перед ним предстал. Это было сделано даже с угрозой, что если он не преуспеет лучше на этот раз, то ему придется на себе перенести последствия. Итак, этот Магистрат во второй раз предстал перед Ее Величеством и не стал скрывать примененного к нему принуждения; это поставило Королеву в большое затруднение, поскольку она опасалась принизить власть Короля, ее сына, хоть единым компромиссом. Но первый Президент снова сказал ей, в какой манере обстояли дела на баррикаде, и добавил, что он не может отвечать за последствия, к каким, возможно, приведет неподчинение этих бунтовщиков, если Ее Величество будет упорствовать и не предоставит свободы заключенным; тогда она решилась ему поверить из страха, как бы не довести всех этих дел до крайности. Совет Короля одобрил ее решение, и когда был отправлен приказ выпустить их из тюрьмы, бунт утих точно так же быстро, как и разгорелся. Дела на этом и остановились, когда моих убийц препроводили в Шатле. Месье Кардинал, имевший там своих людей, приказал им действовать, дабы те были осуждены с предельной суровостью. Они не пожелали его огорчать из-за подобной безделицы, так как они посчитали ни за что жизнь этих мерзавцев по отношению к низменности их происхождений, скорее, чем по отношению к их действиям. Итак, они их приговорили к повешению, а после того, как те апеллировали к Парламенту, все, чего смог добиться Кардинал, так это приговора об их ссылке. Это осуждение не понравилось ему так, как первое, настолько, что, опасаясь, как бы они не спрятались в Париже вместо того, чтобы выехать из королевства, и как бы они не употребили их время на его убийство, он распорядился выдать королевский указ об изгнании их в Сальс. Если бы он мог выпроводить их еще дальше, то не преминул бы это сделать. Он отправил Бемо их сопровождать вместе со стражниками; мне вовсе не понравилось такое поручение, и я бы за него никогда не взялся, будь я на его месте; потому я это ему и сказал со всей откровенностью. Я счел себя обязанным сказать это именно ему, чем кому-либо другому, потому что он и я были на равной ноге подле Его Преосвященства, и я опасался, как бы эта его угодливость перед ним не отозвалась потом дурно и на мне. Он мне ответил, что когда имеешь мэтра, ты должен исполнять его приказы, а не критиковать их, таково было его мнение; я же мог делать все, что мне заблагорассудится, он не станет искать этому возражения. Я понял по его ответу, что он готов искать со мной пустой ссоры, лишь бы найти для нее малейший предлог. Это меня удивило, поскольку он сам говорил мне поначалу, что такое поручение ему не особенно приятно. Как бы там ни было, но вовсе не желая иметь дело с ним и еще меньше с Месье Кардиналом, к кому, как я боялся, он хотел бы подольститься за мой счет, я ему сказал, что далеко не порицаю того, что он делает, и готов дать ему мое благословение, дабы он мог уехать без всяких зазрений совести. Я не знаю, сказал ли я ему это с презрительным видом, или же он воспринял это в такой манере, но когда я предстал вечером перед Месье Кардиналом, тот повернулся ко мне спиной, даже не взглянув на меня. Он проделал это столь нарочито, что я не мог сомневаться — он что-то затаил на сердце против меня. Я тотчас приписал это проискам Бемо, и, нисколько не сомневаясь, как он приукрасил то, что я ему сказал, решил прояснить это дело с Его Преосвященством при первом удобном случае. Я не ошибался; Бемо был человеком, готовым пожертвовать лучшим из его друзей, как только дело доходило до его личного успеха, он не упустил возможности подольститься к Его Преосвященству. Он сказал ему при прощании, что не придал значения словам одного из его друзей, желавшего отговорить его от этого вояжа, под тем предлогом, что его поручение скорее подошло бы стражнику, чем дворянину; но, что касается его, то он от всего сердца сделается не только этим персонажем, но даже и палачом, когда речь идет о службе Его Преосвященству. /Дворянин — не стражник./ Месье Кардинал не был особенно ревнив к тому, чтобы служили скорее ему, чем кому-либо другому, как был когда-то Кардинал де Ришелье. Он даже говаривал порой, пользуясь случаем осудить память его предшественника, как далек он от сходства с ним; для него не было большей радости, чем видеть, как его Слуги переходят на службу Королю. Однако, хотя он и хотел казаться таким беспристрастным, но все-таки походил на множество других, не любивших находить что бы то ни было превыше них самих, когда дело заходило об их удовлетворении. Итак, позволив себя уверить в том, что я был большим преступником, поскольку Бемо выдал меня за такового в его сознании, он продолжал не только отводить от меня глаза, но еще и строить мне кислую мину. Я не был ни достаточно доволен им, ни достаточно виновен, чтобы с терпением сносить такое обращение. Если бы я был виновен, я бы первый опустил глаза, сказав себе, что получил по заслугам; и если бы я имел какое-то обязательство по отношению к нему, я, может быть, сказал бы себе, что должен все претерпеть от человека, кому я стольким обязан; но этот Министр ничего еще не сделал для меня, и так как я полагал, что он не должен был оскорбляться тем, что я сказал Бемо, я дождался его однажды в темной аллее, где человек, о ком я недавно говорил, хотел его убить. Я знал, что он проходил там во всякий день, и мне был известен даже час и, так сказать, самый момент его прохода. У меня не было времени соскучиться, и едва я его увидел или, скорее, услышал его шаги, как я ему сказал: «Монсеньор, ничего не бойтесь, это д'Артаньян; я понял, что Ваше Преосвященство не желает на меня смотреть, и поискал темноты, дабы спросить, в чем я перед вами виноват». Месье Кардинал был весьма поражен, услышав мой голос; он был бы поражен еще больше, если бы не узнал меня, и если бы я ему не представился. Наконец, уверившись в этих двух вещах, он мне сказал, что если не смотрел на меня, то к тому имелись веские причины, и если я об этом догадывался, то мне стоило только припомнить, что я сказал Бемо перед его отъездом. Я ему ответил, что прекрасно помню, как говорил ему такие-то и такие-то вещи, и не только их придерживаюсь, но еще, если бы довелось повторить все сначала, сделал бы то же, что сделал тогда. Я его самого призываю в судьи, пристало ли дворянину вставать во главе отряда стражников, какую бы услугу ему ни предстояло оказать. Каким бы добросердечным он ни был, я убежден, он бы этого не одобрил, и если надо меня подвергнуть испытанию, он может его осуществить в любой другой ситуации, кроме этой; какова бы ни была опасность, он никогда не увидит меня отступающим, лишь бы во всем этом не заключалось бесчестья, а если все-таки оно там будет, если я смогу поверить, что оно там есть, он увидит, как я тотчас же закроюсь в своей скорлупе. Он засвидетельствовал свое удовлетворение моим оправданием, и когда Бемо возвратился некоторое время спустя из своего вояжа, я холодно принял его, как человека, кем у меня нет никаких оснований быть довольным. Шанфлери, Капитан Гвардейцев Кардинала, был нашим общим другом и захотел нас вновь соединить, он пригласил нас обоих на солдатский обед к себе, причем мы не знали, ни один, ни другой, что оба приглашены, и еще менее, что нам придется вместе выпивать. Он воспользовался этой возможностью и попросил нас забыть прошлое. Бемо и не требовал ничего лучшего, и, рассудив, что я не должен заставлять себя умолять, тем более, что речь шла более о его вине, чем о моей, во всем, что касалось прошлого, я сделал все, что хотел от меня мой друг. Он заставил нас вместе чокнуться стаканами, и на этом дело было улажено; хотя в глубине души у меня не было большого уважения к моему товарищу, сыгравшему со мной подобную шутку, но я не нашел случая схватить его за руку, хотя и сделал бы это с радостью. /Кардинал-Миротворец./ Кардинал получал удовольствие до сих пор от поддержания войны, и, дабы легче добиться такой цели, просто не предпринимал всех необходимых усилий для ее завершения; теперь он изменил политику. Едва он увидел баррикады Парижа, как оценил, насколько был ненавидим и какой опасностью могло бы ему грозить возбуждение нового бунта; он отправил меня в Германию к нашим полномочным министрам в этой стране. Он послал их туда немедленно после того, как сам сделался министром, дабы уверить народ, якобы он желал ознаменовать начало своего правления столь благословенной вещью для Государства, какой всегда был мир. Так как его еще не знали, и Королева Мать ошиблась первой, поверив в момент, когда она доверяла ему этот пост, какой он теперь занимал, что он справится лучше, чем кто-либо другой с этой должностью, поскольку заинтересованность — этот яд, что обычно коррумпирует большинство министров — не окажет на него того же действия, как на бесконечное число других, ведь она же не видела у него ни ребенка, ни наследника, тем не менее, совсем нетрудно было узнать, в каком огромном количестве у него имелись племянники и племянницы. Но он всегда представлялся столь безразличным к ним, что, казалось, о них он будет думать меньше всего на свете, когда окажется на этом месте. Однако аппетит приходил к нему по мере того, как он становился мэтром великого Королевства; он не думал больше ни о чем, кроме как ловить рыбку в мутной воде, дабы возвыситься не только над своим положением, но еще и над всеми своими надеждами. Для этого, пока он громогласно трубил о своих добрых устремлениях к миру и для доказательства таковых ссылался на отправку полномочных министров, он посылал одному из них секретные приказы порождать там непреодолимые препятствия. Итак, протекло уже несколько лет, а столь знаменитая Ассамблея так ничего и не произвела. Опытные люди признавали, еще более двух лет тому назад, что все это было не чем иным, как настоящим лицемерием. Но, наконец, грозившая ему опасность заставила его увидеть необходимость договориться о мире с иностранцами, чтобы получить возможность защищаться от внутренних врагов, и я повез приказы Месье Сервиену. Это был один из самых хитрых людей, когда-либо существовавших на свете. Он играл с двумя своими коллегами, будто у них вовсе не было никакого здравого смысла. Правда, один из них не был слишком ловок, и хотя другой отличался большей опытностью, это не мешало ему частенько обводить их вокруг пальца. Сервиен, получив эти приказы, вскоре сгладил все трудности, им же самим и порожденные. Он заставил согласиться Шведов, заинтересованных в подписании этого договора, на множество вещей, против которых они восставали прежде — немного пожертвовали там католической религией и оставили этим Народам несколько стран, где она всегда царила до тех пор, и где они ее начали мало-помалу отменять. Отдали также, дабы удовлетворить протестантских Принцев, Епископство Оснабрюкк на раздел между Лютеранами и Католиками. Наконец, Император, кто так же спешил, как и Кардинал, освободиться от страха, что нагоняли на него Венгры и некоторые другие внутренние враги, согласился расчленить Империю в пользу Королевы Швеции Кристины, сидевшей тогда на троне Густава Великого, ее отца, и этот договор был заключен в Мюнстере 12 октября 1648 года. Король Испании и Герцог де Лорен не пожелали принять в нем участия без того, чтобы им не возвратили сделанные ими завоевания. Так как это не могло осуществиться без неизбежного бесчестья для нас, Кардинал, кто был бы рад заставить их сложить оружие, впрочем, как и Германцев, утешался, несмотря на их сопротивление, сознанием того, что каждый узнает, сколько им приложено стараний, дабы сделать мир всеобщим. Часть 10 Новая миссия в Англии /Кардинал де Ришелье или ссора из-за «Сида»./ Возвратившись из этой страны, я получил приказ направиться в Англию, где разыгрывались странные Трагедии. Этот народ, выгнав собственного Короля из его Столицы и дав ему несколько баталий, принудил его, наконец, к роковой неизбежности броситься в объятия Шотландцев. Он, кто должен бы им покровительствовать, был достаточно несчастлив попасть в такое положение, чтобы требовать их покровительства. Англичане, обычно обращавшиеся с этим Народом, как с варварами, едва увидели его в их руках, как решили его оттуда вытащить. Они договорились с кое-кем из главных Шотландцев, что те им его выдадут в обмен на добрую сумму денег. Сделка осуществилась немедленно, и этот бедный Принц сделался пленником своих собственных подданных. Всегда приписывали причину этих беспорядков политике одного великого Министра, кто принимал близко к сердцу славу Государства, управление которым было ему доверено. Но если это и так, он потерял весьма много своего времени, когда хотел сойти за доброго человека, так же, как и за великого политика. Такое поведение вовсе не отвечает тому, что сказано в нескольких набожных книгах, какие он написал; но, может быть, он выпустил их на публику лишь для того, дабы показать, что у него было достаточно разума, чтобы сыграть все персонажи, какие пожелает. Например, мне вспоминается, как он сочинил также одну Комедию в ту же эпоху, и огорчение, что она не завоевала такого же успеха, как пьесы Корнеля, заставило его предпринять все, чтобы основанная им французская Академия осудила «Сида». Он думал — так как она обязана ему своим основанием, она с удовольствием засвидетельствует ему свою признательность слепым угодничеством. Но все произошло как раз наоборот; да настолько, что ему пришлось испытать неудовольствие увидеть себя ободранным еще и с этой стороны. /Кромвель./ Как бы там ни было, если заточение Короля и было событием невероятным, этот Народ не остановился и на этом. Раз уже решив действовать преступно против него и подчинить его своим законам, как мог быть им подчинен ничтожнейший между ними, он перешел от мыслей к поступкам. Кромвель, кто сделался знаменитым на все последующие поколения, поднявшись от положения простого дворянина до ранга Протектора трех Королевств, составляющих эту Корону, был уже как бы мэтром этой Нации. Он снискал себе это могущество какой-то волшебной ловкостью, а за ней последовало и почти единодушное согласие этого Народа. Он был одним из самых амбициозных людей в мире, но умел скрывать этот изъян под столь безупречной внешностью, что сказали бы напротив — не существовало еще человека ни менее напыщенного, ни меньшего любителя пустых почестей. Наконец, казалось, настолько умело он играл своего персонажа, что преступная процедура, производившаяся против Его Величества британского, была ему абсолютно не по вкусу, хотя он и не требовал ничего лучшего, как увидеть его, сложившего голову на эшафоте. Дела обстояли таким образом, когда Королева, его жена, удалившаяся во Францию уже три или четыре года назад, умолила Королеву Мать употребить все ее влияние, дабы помешать, чтобы это злодейство, чей ход она прекрасно предвидела, не зашло гораздо дальше. Кардинал, превосходно себя чувствовавший, пока этот Народ копался в своих внутренних распрях, не позволявших ему вмешиваться в дела его соседей, не принимал чрезмерных забот до сих пор к тушению этого огня, хотя ему было не более трудно, чем Королеве Англии, предвидеть все его последствия. Но либо он не верил, что они могли зайти так далеко, как все увидели в самом скором времени, или же секретные пружины, что заставляют действовать большинство министров, вынуждали его закрывать глаза на все другие обстоятельства, непосредственно не влиявшие на благо Государства, что было ему поручено, он оставался зрителем всех этих трагедий, не задумываясь о том, что милосердие и даже интересы Короля не позволяли ему быть к ним столь безучастным. Он бы даже и не был разбужен от этой летаргии без настойчивых молений Королевы Англии. Эта Принцесса, совершенно естественно желавшая пустить в дело все средства, лишь бы не увидеть гибели Короля, ее мужа, переговорив несколько раз с Королевой Матерью и ее Министром, добилась, наконец, что снова посылали кого-то в эту страну попробовать приложить там последнее усилие. Некоторые уже побывали там без всякого результата; либо они имели секретные приказы делать все лишь наполовину, или же они не находили там благоприятных расположений для успеха в их переговорах. Как бы там ни было, Его Преосвященство бросил глаз на меня, чтобы доверить мне дело столь великой важности; он отдал мне приказ явиться получить инструкции из его собственных уст. Не то, чтобы он не должен был отдавать мне их письменно, поскольку приказал Графу де Бриенну, Государственному Секретарю по иностранным Делам, их записать; но так как существовали определенные вещи, секрет которых он сохранял за собой, он не пожелал их ему доверить, и объяснил мне их с глазу на глаз. /Секретный Посредник./ Этот вояж не носил государственного характера, хотя я и ожидал этого поначалу. Я даже успел обрадоваться этому заранее, ничего и никому, разумеется, не сообщив. Поскольку я знал, что этот Министр пожелал держать в секрете место, куда мне надлежало явиться, и в самом деле, вместо того, чтобы об этом разгласить, он, напротив, захотел, чтобы я не только проник инкогнито в эту Страну, но еще и направился бы по совсем другой дороге, чем по той, что туда ведет. Ничего не стоило, таким образом, сбить со следа всех тех, кого бы разобрало любопытство по поводу моего пути; итак, вместо того, чтобы направить меня в сторону моря, он заставил меня обратиться к нему спиной. Я начал мою дорогу с Шампани, и, проехав через Седан, вручил письмо Месье де Фаберу, кто почти из ничтожества поднялся до достоинства Наместника этой провинции, тогда одной из самых значительных во всем Королевстве. Он имел странную репутацию, а именно, будто бы он во всякий день разговаривал с тем, кто зовется духом, и хотели верить, уж не знаю ради какого резона, якобы тот предупреждал его о будущем. Я знаю, впрочем, или почти что знаю, на чем это было основано; просто он всегда любил определенные книги, не слишком рекомендованные для чтения, и похвалялся, будто бы ему явилось видение, когда, он был в девяти или десяти лье от Парижа, в замке, принадлежавшем Герцогу д'Эпернону. Я не сумею сказать точно, была ли эта его репутация верна или же нет. Это превосходит мои познания, и единственное, что я могу утверждать, так это то, что человек он был остроумный. Потому Кардинал де Ришелье, кто распорядился отдать ему это Наместничество, не предпринимал более ничего, не спросив предварительно его мнения. Кардинал Мазарини не делал поначалу ничего подобного; не то, чтобы он не знал почти все, на что тот был способен, но просто он хотел заполучить для себя или для кого-нибудь из своих ставленников его Наместничество над Седаном, как он сделал с должностью Тревиля. Фабер не пожелал ему его отдать, и это породило у Его Преосвященства мысль его погубить. Он даже решился на это тем более, что Фабер был в весьма хороших отношениях с Месье де Шавиньи, его отъявленным врагом. Фабер, распознавший его злонамеренность, не стал унывать по этому поводу. Так как мы живем во времена, когда вполне довольно заставить себя бояться и вовсе не заботиться потом стать для кого-то любимым, он воздерживался от поездок ко Двору из страха быть там арестованным. Он сделался маленьким королем в своем Наместничестве, как случалось тогда делать то же самое определенному числу Наместников. Кардинал был этим встревожен, и дабы воспрепятствовать ему броситься в объятия врагов, он изменил поведение по его поводу. Однако, так как он по-прежнему вынашивал те же замыслы на его счет, он старался завлечь его в Париж под самыми различными предлогами. Он все еще намеревался его там арестовать. Но Фабер, кто был ничуть не менее хитер, чем он сам, и у кого хватало добрых друзей при Дворе, дабы предупреждать его обо всем, что там происходило, никак не хотел выезжать из своего места, и он находил к тому добрые резоны — то ему докладывали, что если он удалится, враги воспользуются этим моментом для осады города, а то он сам затевал какое-либо предприятие, требовавшее его присутствия. Кардинал прекрасно понял, что это означало, и рассудил, что было бы совсем некстати просить у него более полных объяснений. /Добрый Советчик./ Дела оставались в таком положении в течение некоторого времени, но, наконец, Фабер, желавший еще дальше распространить свой успех, видя, что если он захочет направиться этой дорогой, ему придется завоевать доверие этого Министра, изучил его характер, дабы получить возможность ухватить того за его слабую сторону. Он вскоре выяснил, что его всепоглощающей страстью была скупость, потому он ему предложил кое-какие средства уменьшить расходы на его гарнизон и кое-какие меры, дабы наши войска, опустошавшие страну точно так же, как это сделали бы враги, если бы они туда вошли, не продолжали их беспорядков; они сделались столь добрыми друзьями, что все стало теперь не так, как прежде. Кардинал ему писал регулярно во всякую неделю, и то ли он уверовал, что посредством духа, о котором я недавно говорил, тот был бы более способен, чем кто-либо другой, подать ему совет, но он начал подражать Кардиналу де Ришелье, то есть, консультироваться с ним обо всем, как это делал тот Министр. Я распознал их совершенное согласие, как только представил ему письмо, что Его Преосвященство передал мне для него. Поскольку после того, как он взглянул на меня, будто стараясь вырвать у меня хоть несколько слов, так как видел, что я смотрел в сторону, ничего ему не говоря, он меня спросил, рассчитываю ли я преуспеть в моем вояже. Я ему ответил, что не знаю, о каком вояже ему угодно было говорить, но он сказал, что я вовсе не должен был с ним хитрить, когда сам Месье Кардинал осведомил его обо всех делах; едва я убедился в том, что он говорил правду, как ответил ему, что не могу ручаться за мой будущий успех, и мог бы сказать лишь одно — я намерен употребить на его достижение все мои силы. Вы их там употребите, — сказал он мне, — в этом я совершенно убежден без всяких клятв с вашей стороны. Но, или я сильно ошибаюсь, или же вы вернетесь, ничего не добившись — ваш вояж только поторопит осуществление дурных намерений этой нации против ее Короля, поскольку она не любит, чтобы иностранцы позволяли себе свободу вмешиваться в их дела. Я ему ответил — быть может, она дважды поостережется, прежде чем это сделает, поскольку она, без сомнения, будет опасаться, как бы у нас не установился мир с Испанцами, так же, как он был установлен с Германцами, и как бы две короны не обрушились потом на нее, когда она меньше всего будет об этом думать. Он мне возразил — поостеречься самому и не делать им подобной угрозы, поскольку это будет как раз самым верным средством все испортить; это заставит их заключить договор с Испанией, вовсе не желающей мира, и уже слишком ясно засвидетельствовавшей это, отказавшись войти в тот, что был подписан в Мюнстере. Этот отказ был продиктован единственной надеждой, что мы сами рассоримся внутри нашего Государства; и Испания не так уж неправа, веря в это, поскольку умонастроения предрасположены во Франции в такой манере, что при первом удобном случае мы увидим странные перевороты; Кардинал нанес безрассудный удар, когда распорядился арестовать Брусселя и его компаньонов, и он должен был бы предвидеть, чем это обернется; но, наконец, даже совершив ошибку, он должен был стоять на своем под угрозой смерти; выпустить же этих заключенных, как он и сделал, означало желать, чтобы тебе самому навязывали закон во всех обстоятельствах; он не замедлит убедиться в этом, и хотя гроза внешне и улеглась, он вскоре увидит, как она разбушуется вновь и станет в тысячу раз ужаснее, чем прежде. Что до остального, то Англичане были слишком близкими нашими соседями и имели слишком хороших шпионов у нас, чтобы не знать обо всех этих движениях; именно это придает им дерзости устраивать процесс своему Королю, именно это и приведет его к самой жалкой гибели. Его рассуждение было весьма справедливо; так и Месье Кардинал шепнул мне на ухо перед тем, как я уехал, хорошенько остерегаться всего, когда я прибуду в эту Страну; если я увижу, что все там безнадежно для Его Величества британского, то я его оставлю погибать, как и другие, поскольку желать ему что-то гарантировать ничему бы не послужило. Более того, в какой бы манере ни разворачивались там события, я всегда должен думать о том, что интересы Короля и Государства не требовали особенно быстрого и надежного примирения умонастроений в этой Стране, чтобы они снова могли противостоять нашим внешним предприятиям. /Обходные пути./ Я задержался на два дня в Седане, где этот Наместник потчевал меня весьма отменными угощениями, хотя он и не содержал особенно деликатного стола, как делало множество других Наместников. Он думал скорее о составлении достояния своего семейства, впрочем, достаточно многочисленного, чтобы быть уверенным, что ему не доведется умереть без наследников. Я распрощался с ним, и, спустившись по Мезе до Льежа, переехал оттуда в Колонь (Имеется в виду Кельн. А. Засорин), где рассчитывал найти их Курфюрста. Мне нужно было вручить ему письма от имени Его Преосвященства, но, не застав его там, я вынужден был поехать в Брюль, где он находился. Это загородный дом, принадлежащий тем, кто владеет этим Курфюршеством. Я справился с моим поручением, что было не так уж и трудно; это письмо не содержало ничего, кроме комплиментов, весьма, однако, заинтересованных, как все, что обычно делал этот Министр. Так как он предвидел нисколько не хуже, чем Фабер, что его судьба была не слишком обеспечена; после того, что произошло, он старался заручиться убежищем подле этого Курфюрста на случай, если в этом будет нужда. Тем не менее, так как он знал, что дары неплохо служат для поддержания дружбы, вместе с письмом я привез Курфюрсту изображение Святой Девы — подарок Его Преосвященству от Герцога Савойского. Я простился с Курфюрстом после того, как два дня прожил при его Дворе, не имевшем ничего, достойного одобрения для суверенного Принца. Я даже нашел, что его манеры не слишком хорошо отвечали величию его происхождения. Он оставался целый день взаперти, никому не показываясь на глаза, и занимался там поисками философского камня, по меньшей мере, если верить тому, что о нем говорилось. Это было причиной того, что у него никогда не водилось ни единого су, поскольку, вместо того, чтобы жить, как подобало персоне его достоинства, он все свои доходы пускал в трубу. Не то, чтобы у него было недостаточно еды за столом, но все там было так дурно приготовлено, что, когда выезжаешь, как сделал я, из такого места, где все привыкли к столь славной кухне, как во Франции, можно смело сказать — они там просто помирали с голоду. Оттуда я явился в Брюссель, куда мог ехать наверняка, благодаря паспорту, что Его Преосвященство прислал мне в Брюль. Там я не виделся ни с кем, только переночевал и отправился в Остенде, где, как я выяснил, имелось судно, готовое отплыть в Англию. Это судно было устроено наполовину по-торговому, наполовину по-военному, и мы не сделали на нем более трех или четырех лье, как увидели другое судно под флагом Франции. Так как наше несло флаг Испании, едва они опознали одно другое, как приготовились, как с той, так и с другой стороны, к битве. Их силы были примерно равны, но буквально через один момент это равенство исчезло, поскольку мы увидели на горизонте некий корабль, спешивший к нам, будто за каким-то неотложным делом. Он был гораздо ближе к Французскому судну, чем к нашему, так что те могли намного раньше, чем мы, различить, чей он был. Он был испанским, и как только французы его опознали, они пустились наутек, вместо того, чтобы направиться к нам. Итак, два испанских судна пустились за ним в погоню; они даже подошли к нему так близко, что я было поверил, будто они его захватят. Это глубоко меня опечалило, и горе отразилось на моем лице; в тот момент я не расслышал, как меня осыпали ругательствами, но вдруг получил удар палкой, что почти оглушил меня. Я повернул голову в направлении удара, пытаясь рассмотреть, кто это был столь дерзок, чтобы обойтись со мной таким образом, и увидел, что это был Капитан судна. Хотя я и надеяться не мог отомстить за себя, не поплатившись за это жизнью, тем не менее я взял в руку шпагу, чтобы всадить ее в его тело. Ничто бы не помогло ему ускользнуть от моего негодования, если бы он предусмотрительно не покинул меня. Когда его бегство вот так лишило меня противника, некий Кавалер испанской Мальты, человек одного из первых Домов во всей Андалузии, увидевший его жест, тотчас взял в руку шпагу, не для того, чтобы помочь мне убить того, кто меня оскорбил, но дабы помешать его солдатам, кому тот сказал меня убить, исполнить его команду. Он мне крикнул ничего не бояться, и он скорее погибнет, чем позволит этому грубияну еще больше измываться надо мной. /Морская битва./ Всеобщее почтение перед ним произвело такой эффект, что эти солдаты не посмели продолжать их предприятие. Даже пассажиры, довольно многочисленные на этом судне, приняли нашу сторону, чтобы помешать наносить нам оскорбления. Матросы, думавшие прежде лишь о том, как бы настигнуть французское судно, бросили их усилия и явились посмотреть, в чем было дело. Так как именно наше судно наиболее близко нагоняло француза, а другое, преследовавшее его, не было особенно легким на ходу, он воспользовался этой передышкой, чтобы спастись от опасности, и мы вскоре потеряли его из виду. Другое судно подошло к нам, дабы узнать, почему мы его не захватили. Они нашли нас вооруженными, одни против других, и застыли, совершенно потрясенные. Однако, когда тот, кто меня оскорбил, пожелал защитить свое поведение перед Капитаном корабля, этот последний сказал ему, что тот был не кем иным, как грубияном, и он давно уже почитал его за такового; он был раздражен тем, что не мог немедленно оказать мне правосудия, но поскольку я плыл в Англию, он даст мне добрый совет — пожаловаться Послу Испании, кто сейчас же велит того арестовать. Я был не слишком доволен этим средством, я нашел его мало способным меня удовлетворить после нанесенного мне оскорбления. Я хотел, чтобы мне позволили проткнуть его шпагой или, по меньшей мере, изрезать ему лицо, как он распрекрасно того заслуживал. Но, наконец, увидев, что я только понапрасну растрачу силы и все равно никогда не получу позволения, я ответил тому, кто, казалось, был по-доброму настроен ко мне, что Посол, быть может, не будет знать, как взять этого скота, и таким образом я не получу вообще никакого удовлетворения. Он мне ответил, что тому так или иначе придется выгрузить его товары в каком-нибудь порту Англии; они были явно на счету каких-то английских торговцев; и вот там-то его и схватят. Однако он мне сказал, пытаясь меня утешить, что ничего хорошего и нельзя было ожидать от человека, вроде этого Капитана. Он был вероотступником и корсаром, и Его Католическое Величество никогда бы не принял его на службу, если бы не рекомендация одного из главных членов его Совета; покровительство, найденное им подле этого Министра, вовсе не заслуживало того, чтобы им хвастаться; тот добился его, лишь предложив ему рабыню, купленную им где-то в Берберии; теперь у этого Министра прошла его фантазия, и не следовало бояться, будто он будет покровительствовать ему и дальше. Этот Капитан, настолько же достойный человек, насколько другой был скотиной, сделав все возможное, дабы смирить мой гнев, предложил нам подняться на свой борт, Кавалеру Мальты и мне, после того, как пообещал мне, что сам будет моим переводчиком подле Посла Испании. Он направлялся в Лондон, и он нас туда доставил. Мы прибыли туда, так сказать, не успев опомниться, настолько попутный ветер был нам благоприятен. Этот Капитан сдержал данное мне слово сразу же по прибытии. Он рассказал Послу все, что со мной приключилось, и потребовал у него правосудия от моего имени. Я был в большом затруднении, следовало ли мне идти к Послу, боясь, как бы мой визит не вызвал неодобрения Двора при настоящих отношениях двух Корон. Затруднение, в каком я находился, хотя и заняло мое сознание на некоторое время, но, в конце концов, я отделался от моих сомнений. Я решил, что визит, какой я ему нанесу, не имел ничего предосудительного по отношению к службе Короля. Итак, я явился его повидать и был им отлично принят; едва я поведал мою историю, как он уже вынес суждение, более выгодное для меня, чем я мог бы надеяться; затем он спросил, что я явился делать в этой стране. Он тотчас же заподозрил, как я признал это позже, что я был послан по поручению Двора, и по тому, как он оглядывал меня с ног до головы, я понял, как бы ему хотелось сделаться волшебником, чтобы узнать мои мысли. Я обманул его, и дабы он не мог ничего опасаться, ответил ему, что некое дело во Франции обязало меня оттуда выехать; я бился против одного из моих родственников, и так как дуэли там запрещены под угрозой тяжких наказаний, я не имел никакого покоя, пока не добрался до надежного места. Как я ни старался скрыть, кем я на самом деле был, я так и не смог его уверить в небылице. Он расспросил меня обо всех подробностях моей так называемой битвы. Я не готовил заранее мою ложь, по крайней мере, как должен был бы это сделать, чтобы не показаться лжецом; потому, когда я рассказал ему первое, что пришло мне на ум, ему не составило труда узнать, что все это было враньем, поскольку у него были люди на местах; они-то и доложили ему правду. Я нашел, однако, обстоятельства столь безнадежными для успеха моего посредничества, что, следуя полученным инструкциям, счел некстати замолвить о нем хоть единое слово. Совсем напротив, я старался втереться в доверие к Кромвелю, для кого у меня имелись верительные грамоты. Так как он был лукавым политиканом, он рассылал шпионов по всей стране, и они отдавали ему отчет обо всех тех, кто въезжал или выезжал из Англии, лишь бы они казались подозрительными. Так он узнал о моем появлении в тот же самый день, когда я ступил на эту землю. Более того, так как с тех пор протекла целая неделя, и у него не осталось никаких сомнений, что если я настолько затягиваю с визитом к нему, значит, я что-то заранее изучаю, я сделался для него еще более подозрительным, чем был для Посла. Он поостерегся мне это выразить и, напротив, обошелся со мной с сердечностью, способной обмануть гораздо большего, хитреца, чем я; он мне сказал, что весьма обязан Месье Кардиналу за предложение услуг, какие тот желал бы ему оказать; он будет иметь честь сам ему написать, и так как он никогда так хорошо не засвидетельствует в письме признательность, достойную его доброты, он будет мне крайне благодарен, если я пожелаю высказать ему ее еще и на словах. /Встреча с Кромвелем./ Он сопроводил эту столь услужливую фразу бриллиантом, что вполне мог бы стоить две сотни пистолей. Он пожелал, чтобы я его принял, и я не захотел от него отказаться, из страха, как бы Месье Кардинал не нашел это дурным. Это лишило бы меня последних подозрений, если предположить, что они у меня были прежде. Однако, будто все сговаривались меня обмануть, как со стороны Посла, так и с этой стороны, это Превосходительство приказал арестовать оскорбившего меня Капитана, как только стало известно, что произошло в Грейвзенде. Он велел мне передать в то же время, что свершит доброе и краткое правосудие, и я не мог в этом усомниться, поскольку, действительно, он приказал посадить того в тюрьму. Правда, против него имелись и другие жалобы, кроме моей, не меньше заслуживавшие, чтобы из него сделали назидательный пример, как и за то, что он выкинул против меня. Однако, хотя все эти почести и утешили меня в моей явной неудаче, но вместо того, чтобы погрузиться на пакетбот и возвратиться в Кале, как намеревался прежде, я нанял специальную барку между Дувром и тем местом, где стоят две башни, что моряки называют обычно двумя сестрами. Я это сделал по приказу Месье Кардинала; он не только написал мне поступить именно так, но еще приказал высадиться подле Булони, в одной бухте, ее названия я сейчас уже не припомню. Он меня уведомил, что там я найду новости от него, и чтобы я не преминул исполнить от точки до точки все его наставления. Я не позаботился о сокрытии моего отъезда, поскольку не верил, будто что бы то ни было меня к этому обязывало. Но едва я уехал из Лондона, как Кромвель, с одной стороны, и Посол, с другой, снарядили в дорогу людей, чтобы меня похитить. Они не сомневались, что я должен был отправиться по пути к Дувру и не сходить с него вплоть до прибытия; но так как у меня был приказ заручиться баркой и направиться туда, куда мне велено было плыть, они меня потеряли по дороге. Они узнали, что я заключил сделку с одним судохозяином и удалился в сторону Булони. Они подыскали себе другого, каждый со своей стороны, чтобы опередить меня, если возможно; но они потратили время на поиски, пока не нашли, что им было нужно, и я уже был в безопасности на земле, когда они еще находились более, чем за три лье от меня. Так как эти две барки следовали тем же курсом, каким прошел и я, и искали они обе одну и ту же вещь, едва они завидели одна другую, как сочли, что это как раз то, за чем они гнались. Итак, они пошли на сближение одна с другой, и так как все они были вооружены мушкетами, только они приблизились на расстояние выстрела, как начали палить друг в друга безо всякой пощады. Я еще был на берегу, но не знал, что бы это могло означать. За первым залпом последовал другой, потом они пошли на абордаж и тогда лишь увидели, хорошенько разглядев одни других, что там и следа не было того, что они искали. Они насчитали по двое или трое человек убитых с каждой стороны, и, вдобавок ко всему, один из судохозяев был ранен пулей навылет. Этот судохозяин явился сделать перевязку в то самое место, где находился я, и так как он меня не знал, и его спросили, ради какого резона передрались люди, что были вместе с ним, он наивно рассказал все, что об этом знал. /Отвратительная миссия./ Я был в восторге, что так славно выкрутился. Я нашел там приказы, о каких говорил мне Месье Кардинал, и так как надо было снова выйти в море, счел за лучшее дождаться, пока эти люди удалятся, дабы не попасть им в руки. Отправленные мне приказы состояли в том, чтобы взять на борт испанского шпиона, кто явился подстрекать к беспорядкам Парламент, и бросить его в море, прежде чем вернуться, когда мы будем в четырех или пяти лье от рейда. Так как он не требовал ничего, кроме моего свидетельства, и я не должен был принимать ни малейшего участия в казни, я счел, что не мог ему не подчиниться. Он отправил этого бедного мерзавца на место, не объявив ему столь жестокого приказа. Напротив, его заверили, будто он возвратится в свою страну. Я не знаю, что он думал по дороге, поскольку не здесь проходил самый короткий путь. Но, наконец, когда отплыли на полу-лье от берега, и не боялись больше, что он огласит воздух своими жалобами, не притворялись больше и сказали ему его приговор. Он был страшно поражен этой новостью и сильно кричал против совершенной с ним несправедливости. Она не была, однако, особенно великой, и он наверняка заслужил смерть, поскольку человеческое право не позволяет делать то, что он сделал. Он, тем не менее, заявлял обратное, и поскольку был отправлен некой Властью, с ним не могли обращаться ни как с предателем, ни как со шпионом. Но, как бы он ни протестовал против своего приговора, ему надо было пройти через это. Итак, он с этим смирился, видя, что для него это было неизбежностью, и так как те, кто его сопровождали, взяли с собой исповедника, он покаялся в грехах, потом претерпел свою казнь с большей стойкостью, чем выказал сначала. Я возвратился затем туда, откуда явился, и, сев в почтовый экипаж за лье оттуда, проехал через Булонь, где не преминул повидать Месье Домона, кто был Наместником как этого города, так и всей округи. Довольно было того, что я принадлежал к людям Кардинала, чтобы быть у него прекрасно принятым. Это был человек сугубо политичный и сугубо преданный власти. Он волшебно меня угостил, и, отдохнув там до следующего полудня, я снова сел в почтовый экипаж и прибыл ко Двору, что был еще в Париже. Королева Англии, долгое время не получавшая новостей от Короля, ее мужа, и крайне этим опечаленная, узнав, что я вернулся из этой страны, послала мне сказать, так как я имел честь быть с ней знакомым, что она будет счастлива со мной побеседовать. Так как ничего хорошего я не мог ей сказать, я подумал сначала притвориться больным, лишь бы не быть обязанным туда идти; но, рассудив, что так не может продолжаться вечно, и, кроме того, она непременно отправит кого-нибудь ко мне, я решился ей подчиниться. Итак, я туда явился, но, не говоря ей всего, что знал, я настолько замаскировал настоящее положение вещей, что она не узнала ничего нового. Я ей сказал, что Короля так плотно охраняют в течение двух или трех месяцев, что говорить о его положении можно лишь предположительно; я видел в этой стране Милорда Монтегю и некоторых других из его самых верных слуг; они так же этим удручены, как и она, а этот Милорд переодел своего племянника, чтобы можно было надежнее приблизиться к Королю, но тот был схвачен на месте и посажен в тюрьму. /Казнь Короля Англии./ Это обстоятельство было мне чрезвычайно выгодно для того, чтобы уверить ее в том, что я говорил, но так как эта Принцесса была бесконечно проницательна, она сказала мне, что она погибла, а по той манере, в какой я с ней говорил, она прекрасно поняла, что покончено также и с Королем, ее супругом. Я постарался, как мог, успокоить ее тревоги, но так как у человека часто появляется тайное предчувствие его несчастья, она горько плакала, и ни я, и никто из ее окружения никак не могли ее утешить. Она не так уж была и неправа, рассудив, что дела ее плохи; и в самом деле, Англичане дошли до такой степени злодейства, что заставили их Короля появиться на скамье подсудимых, чтобы дать там отчет в своих поступках; видели никогда невиданное до сих пор, такое, о чем даже никогда не слыхано было прежде, видели, говорю я, как подданные выдали себя за судей их Государя и приговорили его к смерти. Вся Европа была не просто удивлена столь гнусным отцеубийством, но еще и странно застонала. Однако никто не взялся за него отомстить, по крайней мере, соседние Могущества, поскольку большая их часть вела войну между собой, а были даже и такие, что были обременены, так же, как и Англия, гражданскими войнами. Мы, к несчастью, принадлежали к их числу, и баррикады Парижа произвели столь страшное действие, что, как со стороны Двора, так и со стороны Народа, имелись все вообразимые предрасположенности к смуте, что, по всей видимости, не погасла бы особенно скоро. Королева Мать была в отчаянии от того, что ее принудили, можно сказать, с кинжалом к горлу, вернуть свободу человеку, кого Совет Короля, ее сына, нашел достаточно виновным, чтобы у него ее отнять. Народ со своей стороны, опершись в его бунте на Парламент, надувался спесью, видя, как его увенчали выгодным успехом, вместо положенной кары, и был готов к любому неповиновению. Парламент Парижа и начало Фронды Двор не осмеливался больше выпускать Эдикты без того, чтобы Народ не находил им возражений; а так как нужды Государства требовали выпускать их ежедневно, или по крайней мере, Министр с легкой совестью в этом уверял, во всякий день в Парламент представлялись Ходатайства, дабы не терпеть больше такого вспарывания глотки всему Королевству ради обогащения одного человека, чья скупость была такова, что он никогда не будет доволен, пока не разжиреет на крови всего Народа. Этим достаточно указывали на Кардинала Мазарини, чьи бережливые настроения, если не называть их чем-нибудь похуже, вызывали всеобщую яростную неприязнь. Когда же оказалось недостаточным такое объяснение, чтобы его узнали, вскоре его назвали формально, дабы ни у кого больше не оставалось сомнений. Парламент был в восторге, что таким образом обращались к нему, дабы он служил посредником между Королем и его Народом. Некоторые члены этого Корпуса, обладавшие добрым аппетитом, сочли, что это даст им средство обделать их делишки, но так как Кардинал не был особенным либералом, они вскоре увидели, что им придется многое уступить, если они хотели положиться на это. Те, кто заметили, что им надо заставить себя бояться, дабы вырвать у него хоть что-нибудь, изменили тогда свою тактику и начали отделять его от всего остального, что подавало повод к ропоту. Они обвинили его в преднамеренном затягивании войны ради личных интересов, а так как они не могли доказать это по поводу войны во Фландрии, то обратились к тому, что происходило в Германии между Сервиеном и его коллегами, дабы знание о прошлом послужило предубеждением для того, что осуществлялось в настоящее время. Они составили еще множество других обвинений против него, и так как. это означало протрубить призыв к гражданской войне, Кардинал решил их опередить. /Король выезжает в Сен-Жермен-ан-Лэ/ Королева Мать сама была к этому предрасположена. Итак, в Крещенский сочельник эта Принцесса вывезла из Парижа Короля, ее сына, кому Кардинал дал уже странные впечатления об этом городе; она удалилась в Сен-Жермен-ан-Лэ, замок, расположенный на вершине горы, омываемой у подножья водами Сены. Там ни о чем больше не говорили, как об осаде этих бунтовщиков, и Месье Принц де Конде, кто не считал ничего для себя невозможным, пообещал это Королеве, или, по меньшей мере, их блокировать, хотя у него и не было более десяти-двенадцати тысяч человек для столь огромного предприятия. Парламент был бы весьма удивлен известиями о таком намерении, если бы он не предвидел его заранее. Однако, так как все их предвидение не доходило до такой степени, чтобы заготавливать впрок продовольствие для такого громадного Народа, а кроме всего прочего, это было бы даже и абсолютно невозможно, он счел, что сделает лучше, если поищет примирения, а не будет подвергаться упрекам, неизбежным для него, если бы он стал причиной народной гибели. Множество бедных людей, кому предстояло много страдать, было действительно ни при чем в тех секретных движениях, что всех их заставляли действовать. Голод наступал на них, и не могло быть никакого сомнения, в какой манере разовьются события. Поскольку, наконец, так как столь огромное население перебивается обычно лишь со дня на день, было не только совершенно ясно, что когда ему не будет хватать хлеба, оно тотчас обвинит Парламент, но еще, может быть, оно сделает его за это ответственным. Вот эти соображения и обязывали этот Корпус не подталкивать события так далеко, как кое-каким из его членов очень бы хотелось. К тому же наиболее мудрые были бы рады оправдаться во множестве вещей, в каких их обвиняли. Самые зоркие говорили, что во все их собрания входило больше происков и амбиций, чем рвения об общественном благе. Итак, они отрядили кое-кого из них в Сен-Жермен, с предложением вернуться к исполнению долга на определенных условиях, тем не менее, еще показывавших, что если они и не хотели стать полноправными мэтрами, то по меньшей мере, не дмали уступать тому, кто должен им быть. Это не понравилось Королеве Матери; она была предупреждена еще до их отбытия из Парижа, какие предложения они намеревались ей сделать. Итак, когда их выпроводили, не пожелав даже выслушать, Парламент настолько вознегодовал, что выдал решение против Кардинала. Он был объявлен там врагом Государства, и в таком качестве недостойным того места, какое занимал. Этот корпус в то же время отдал приказ охранять город, а так как это не могло осуществиться без войск, он объявил о нескольких новых мобилизациях, как в Кавалерию, так и в Пехоту. Месье де Лонгвиль, недавно прибывший из Мюнстера, где находился во главе ваших Полномочных министров, скорее по причине его происхождения, чем заслуг, вместе того, чтобы выразить признательность за милость Двора, выбравшего его, а не кого-либо другого для столь важного поста, первым же заявил себя его Противником. Он покинул Сен-Жермен, куда поначалу последовал за Королем, и явился предложить свои услуги Парламенту. Этот Корпус их с радостью принял, а так как его неповиновение послужило примером для нескольких других Вельмож, он заявил, поскольку его ранг при Дворе был выше, чем у них, что его предложения службы этому Корпусу могут быть действительны лишь при возведении его в звание Генералиссимуса его армий, хотя обязан был уступить его другому, кто был еще более знатен, чем он. /Со шпагой вместо креста./ Принц де Конти, или соблазнившись поменять свой крест на шпагу, поскольку он был Аббатом Сен-Дени, или, может быть, отправленный Принцем де Конде, его братом, дабы получить еще через его посредничество немного влияния на Парламент, что он сам подрастерял, объявив себя его противником, также явился в Париж с теми же намерениями, как и Герцог де Лонгвиль. Таким образом, он привел к согласию нескольких Герцогов и некоторых других знатных персон, не желавших подчиняться Герцогу де Лонгвилю. Они требовали предварительно взглянуть на грамоту, какой похвалялся его Дом, и что давала ему право следовать непосредственно за Принцами крови. Они не верили, будто эта претензия настолько надежно обоснована, что они не могли бы ее оспорить, особенно, когда они не видели, чтобы он пользовался ею при Дворе, где они наблюдали всякий день, как Принцы Савойского и Лотарингского Домов оспаривали у него первенство. А так как Герцоги настаивали на том, что они никогда не уступали тем, то соответственно они не должны были уступать ему. Но, если таковы были их претензии, Маршал де ла Мотт Уданкур, кто был недоволен Кардиналом, и кто с намерением отомстить за себя, поскольку тот засадил его в тюрьму, откуда он с трудом выбрался, тоже явился предложить свою голову и шпагу Парламенту и выдвинул претив них свое право, казалось, гораздо более обоснованное. Он заявил, что их титулы Герцогов никак не могли равняться его званию, когда речь шла о Командовании армией, и что Маршалы Франции были несравненно выше их с этой точки зрения. Наконец, все эти различные претензии, может быть, послужили бы причиной еще и другой войны, кроме той, что готова была разгореться, когда Принц де Конти всех их привел к согласию своим прибытием. Те, кто оспаривали это командование у Герцога де Лонгвиля, не осмелились оспаривать у истинного Принца крови то, что они готовы были отстаивать один против другого со шпагами в руке. Итак, когда заканчивалось это разногласие, Месье Кардинал сказал мне приготовиться к возвращению в Англию. Я взял на себя свободу напомнить ему, что я был подозрителен Кромвелю, кто намного увеличил свое могущество со дня зловещей смерти Карла I. Этот человек, ставший одним из самых великих политиков, когда-либо существовавших в Европе, после того, как узнал на опыте, что Англичане были способны предпринять все, что угодно, лишь бы сохранить их. свободу, заставил их уничтожить звание Короля, под чьим правлением они всегда жили, дабы заявить, якобы у них отныне Республика. Он настолько их обольстил, что они чуть ли не целовали следы его шагов и не раздирали его одеяния на куски, чтобы наделать из них себе столько же реликвий. Действительно, никогда не видано было столь великой дружбы к человеку, как та, что этот Народ проявлял к нему поначалу. Он сделал еще и гораздо больше в их пользу. Так как простой Народ, освободившись из-под королевской власти, рассматривал, как своего рода рабство, влияние Высшей Палаты в Парламенте, он устранил ее, как уже сделал с Королевством. Невозможно передать, какими благословениями осыпало его население. Оно устраивало иллюминации в течение нескольких дней, и так как его встречали восторженными воплями каждый раз, когда он появлялся на публике, Его Преосвященство счел его способным с этих пор преуспевать во всем, что он пожелает предпринять. /Отъезд в Англию./ Эта мысль, вместе с той, что явилась ему в то же время, завязать тесную дружбу с Кромвелем, стали причиной того приказа, о каком я только что сказал. Он обратил внимание на мой ответ по этому поводу, и так как знал, что меня преследовали люди этого нового тирана, так же, как и Посла Испании, мое замечание, может быть, и произвело бы на него какое-нибудь впечатление, если бы он не считал меня более способным, чем кто-либо другой, приспосабливаться к этой стране. Он собирался не только отправить комплименты Кромвелю по поводу его могущества, увеличивавшегося день ото дня, но еще и выявить тех, кто пользовался наибольшим влиянием подле него, дабы расположить их к себе своей щедростью. Итак, он дал мне заемные письма на двадцать тысяч экю, сказав, что если мне потребуется больше для исполнения его распоряжений, мне стоит лишь предупредить его, и он мне их немедленно вышлет. Вот почему ничто не должно было мне пешать делать авансы вплоть до той суммы, какую я найду необходимой им пообещать. Я поехал, как бы против собственной воли, в эту страну. Едва Кромвель меня увидел, как он меня узнал. Он тотчас спросил, не обману ли я его и теперь, как в прошлый раз, и добавил, что мне здорово повезло вырваться из его рук; если бы я попался ему при тех обстоятельствах, он бы не мог сказать, в какой манере он бы со мной обошелся, потому что это бы зависело от тысячи вещей; он мне прощает в настоящее время, когда нет больше опасности, особенно, если я ему сообщу, что я снова явился делать в Англии. Кромвель, говорил со мной с такой добротой и сердечностью, что я решил наивно признаться ему во всех делах. Я не принял предосторожностей, что при этом я отступлю от того характера, в какой я преобразился. Я прекрасно знал, однако, по портрету, составленному человеком этого века, будто бы имевшим много разума, что народный Министр, вместо того, чтобы строить из себя персонаж, какой я намеревался изобразить, должен скорее уметь врать со значительным видом. Это, по меньшей мере, определение, какое он дает, и оно недурно придумано по отношению к персонажу, что большинство тех, кто берутся за подобные поручения, разыгрывают во всякий день на глазах у всей Европы. Итак, освободив себя от всей этой политики, даже если я и считал ее неотделимой от моего достоинства, я сказал Кромвелю, что он не был неправ, заподозрив, что я был чем-то другим, нежели представлялся, поскольку в первый раз я действительно явился с другим намерением, чем сделать ему простой комплимент; я имел приказ выяснить, в каком состоянии находились дела Карла, и вести себя в соответствии с тем, что мне о них удастся узнать; он не должен бы находить мое поведение дурным, поскольку если он поставит себя на место Месье Кардинала, то признает, что не сделал бы меньше, чем тот. /В узком кругу с Кромвелем./ Ему понравилось мое простодушие, и он мне сказал, — насколько лучше можно сделать дела своего Мэтра в согласии с правдой, как это сделал я, чем стараясь их замаскировать; он пожелал быть одним из моих друзей при условии, что я буду принадлежать к числу его друзей; он просит в этом моего слова, так как убежден, — когда я его ему дам, я его не нарушу. Я счел себя крайне польщенным такой манерой поведения и сказал ему, что вовсе не в моей дружбе я осмелюсь его заверить, но в глубочайшем почтении; он мне весьма учтиво ответил, чтобы я оставил за дверью почтение, и предоставил ему то, о чем он меня просил. Я постарался ответом, исполненным уважения и смирения, не нарушить его доброго мнения обо мне. Наконец, эта встреча меня бесконечно удовлетворила, и я попытался воспользоваться честью, какой он меня удостоил, чтобы предложить ему то, что Месье Кардинал мне порекомендовал. Я сказал ему о страсти, с какой Его Преосвященство желал бы стать одним из его друзей, а она была такова, что он не упустит ни малейшего случая ее доказать. Он мне ответил, рассмеявшись, что я исполнял мой долг, пытаясь его в этом убедить, и если бы он захотел исполнить свой, он бы мне посоветовал не настолько уж доверяться слову Кардинала, чтобы служить ему заложником; этот Министр явился из страны, где не устраивают себе закона из всего, что обещают; истинная правда, не существует такого общего правила, у какого не было бы своего исключения, но, наконец, быть Итальянцем и Государственным Министром великого Королевства, такого, каким была Франция, и в то же время исполненным искренности, это были две вещи почти несовместимые; он скажет это ему самому в лицо, как он говорил об этом мне, и чем больше Кардинал найдет возражений, тем больше будет доказательств, что он ему сказал правду. Он принялся в то же время зубоскалить вместе со мной над всеми гримасами, что строят друг другу при большинстве Дворов, спрашивая меня, были ли когда-нибудь Франция и Испания лучшими друзьями от всех тех посольств, что они направляли одна другой, а также и от всех тех союзов, что они заключали? Я не мог сказать ему ничего другого, кроме того, что считал его абсолютно правым. Ему еще раз понравилось мое чистосердечие, и когда мы расставались таким образом, он сказал мне, что хотел бы пригласить меня пообедать в кругу семьи, прежде чем я возвращусь во Францию; он не мог лучше отметить свое уважение ко мне, и он всегда поступает так лишь со своими добрыми друзьями; наконец, сбросить с себя вместе с ними свое достоинство означало показать им, что не желаешь застать их врасплох в какой бы то ни было манере. Полковники Харрисон, Мэлми и Лэмберт были самыми близкими его соратниками. Он сам представил меня им, и они все трое устраивали мне угощения, но слишком они были строгими и слишком роскошными, чтобы можно было поверить, будто все это от чистого сердца, так как, когда дают застолья своим друзьям, не разводят столько церемоний. Я был в восторге, что он сам познакомил меня с теми, кто был ему близок, и я устроил им всем троим ответное угощение, и оно ничуть бы не уступало их собственным, если бы у меня был дом, так хорошо обставленный, как бы мне хотелось, чтобы их там принять. Но так как в этой стране не существовало подобных тому, что находится в Сен-Клу у некого Денуайе, все, чего, могло недоставать моему празднику, так это того, что место, где мы пировали, вовсе не отвечало сделанным мною затратам. Правда, я ничего не упустил, тем более, что рассчитывал поставить это все на счет Месье Кардинала. Я был уверен, что он не сможет на это возразить, поскольку ради его интересов, а вовсе не ради моих, я их обхаживал, и он никогда меня не попрекнет ни единым словом. /Скупость Его Преосвященства./ После этого я сделал все, что надо было сделать, и все, что могло подсказать мне благоразумие, дабы привлечь этих трех Полковников к партии Кардинала. Но так как Посол Испании меня опередил и наобещал им золотые горы, лишь бы они оставались глухими ко всем предложениям, что могли бы быть им сделаны с моей стороны, я нашел этих людей столь непрошибаемыми, что мне было совершенно невозможно их смягчить. Я известил об этом Месье Кардинала и сообщил ему в то же время, что, по моему мнению, было тому причиной. Он мне ответил — хотя Индии и снабжают Испанию сокровищами, каких у Франции не имеется, так как наша Корона всегда побеждала другую, надо попробовать еще, когда представится удобный случай, чтобы я ничего не жалел, и я не буду опровергнут, какими бы ни были расходы, что я должен сделать. Я уже предлагал мои двадцать тысяч экю, дабы их подкупить. Они сочли это за безделицу, и, должно быть, Испания пела на другой лад, раз уж они так меня запрезирали. Наконец, это письмо было составлено в столь точных выражениях, что я поверил, будто могу дойти до ста тысяч экю, если будет нужда. Мне удалось провернуть гораздо лучшую сделку, поскольку, пообещав шестьдесят тысяч, я заставил их согласиться сделать все, что пожелает Месье Кардинал. Я поделился этим с Его Преосвященством, весь исполненный гордости за победу, какую я одержал над Послом; но полученный мною ответ, вместо того, чтобы меня обрадовать, странным образом меня ошеломил. Кардинал меня извещал, что по той манере, в какой я действовал, он удивляется, как это вместе с шестьюдесятью тысячами экю я не предложил еще и Корону Короля, моего Мэтра; ему абсолютно нечего делать с их дружбой за такую цену, и ему гораздо больше нравится обойтись без нее, чем покупать ее столь дорого. Он приказал мне в то же время вернуться, но, не желая ничего делать, пока я не сниму с себя вину перед этими тремя Сеньорами за измену моему слову, я сделал это как только можно лучше, но чувствовал себя при этом крайне неловко. Когда я возвратился в Париж и захотел поставить в счет, представленный Его Преосвященству, сделанные мной затраты для их ублаготворения, он мне сказал, что я просто смеюсь над ним, и все это мне повычеркивал. Он мне сказал также, что если бы ему надо было оплачивать все пирушки, что угодно будет закатывать его Слугам, всех доходов Короля на это не хватит, а те, кто приглашают других плясать, должны и оплачивать музыку; и лишь я один такой, кто пожелал его к этому обязать. Жесткая манера, в какой разговаривал со мной Его Преосвященство и от какой попахивало выговором, показалась мне невыносимой. Я поговорил об этом с Месье де Навайем, кто был его фаворитом или, в достаточной мере, его ушами, чтобы передать ему, когда он с ним заговорит, вое, что у меня имелось ему сказать. Я ему сказал, что решил покинуть Кардинала, не в силах больше терпеть дурного обращения, что сносил от него во всякий день; я умолял его попросить у того моей отставки, а я ему буду за это весьма признателен. Так как он был одним из моих друзей, он спросил, не смеюсь ли я над ним, разговаривая с ним подобным образом; он не тот человек, чтобы мне поверить, а если бы он даже, это и сделал, то это была бы самая дурная услуга из всех, какие он когда-либо мне оказывал; если я не хотел потерять время, проведенное на службе Его Преосвященства, надо было запастись терпением, и то, что он не делал за один день для своих Слуг, он делал это со временем; истинная правда, он мог бы воздержаться и не говорить мне всего того, что он мне наговорил; но что должно меня утешить, так это то, что я не единственный, кто сносит его грубости; он сам от них не избавлен, точно так же, как и другие, но так как этот Министр держит в своих руках все милости Королевства, и проистекать они могут только по его каналу, надо не просто закусить губы, когда чешется язык пожаловаться на свои обиды; но еще и задушить негодование, что может зародиться в сердце; надо принимать и дурное и хорошее от людей, с кем имеешь дело, и решиться иногда проводить скверные часы, дабы однажды получить наилучшие. Я действительно нуждался в подобных наставлениях, чтобы привести в порядок мой рассудок, настолько он был возбужден против этого Министра. Не то, чтобы расходы, какие он свалял на меня, особенно меня заботили, хотя у меня в то время каждая монета была на счету, но мне казалось, и это было правдой, что даже если бы правота была на его стороне, а это далеко не было правдой, можно было бы в более достойной, чем у него, манере сделать выговор. Но таков уж был у него характер, и хотя он был самым большим мошенником из всех людей, он имел еще и такую особенности что часто, вовсе не скрывая своих мыслей, объяснялся в таких выражениях, какие были в тысячу раз оскорбительнее для тех, о ком шла речь, чем если бы он мог заподозрить их в неверности или нечестности. /Бормотание Кардинала./ Несколько дней спустя убили одного Лейтенанта Гвардейцев при взятии какого-то замка во Фландрии, и так как вопреки совету, данному мне Месье де Навайем, я решил покинуть Кардинала при первом удобном случае, я попросил у него эту должность, что снабдила бы меня прекрасным предлогом для собственного удовлетворения. Он внимательно посмотрел на меня, и, боясь, как бы он не сказал мне еще какой-нибудь грубости, я заранее прикусил язык, потому что почувствовал определенную чесотку поговорить с ним, как надо, если он опять начнет меня хулить. Но, вместо того, чтобы сказать мне что-либо неучтивое, он ответил со своим бормотанием, от какого так и не смог никогда избавиться, вплоть до самой смерти: «Месье д'Артаньян, никогда не узнаешь о человеке по виду; я вас всегда принимал за орла, и я вижу, что вы всего лишь птенец. Хочет меня покинуть ради Лейтенантства в Гвардейцах; знайте, Капитан в этом полку сочтет за счастье обменяться своей должностью с вами, и дать еще вам двадцать тысяч экю впридачу. Наместничество — малейшая вещь, на какую может надеяться один из моих Слуг. Взгляните-ка, что за прекрасное сравнение — Лейтенантство в Гвардейцах или Наместничество». Другой на моем месте утешился бы таким отказом из-за прекрасных надежд, что он мне посулил; но так как это был самый большой обманщик на свете, а уж я его знал лучше, чем кто-либо, я не счел себя от этого особенно неуспевшим. Наоборот, я вообразил, что этот отказ исходил из того факта, что у него имелся какой-нибудь покупатель под рукой, предлагавший ему наличные деньги за эту должность. Я не ошибся; некий деловой человек выторговывал ее у него для своего сына. Однако, такой пост не предназначался для особы столь низкого происхождения. Когда я прибыл в Париж, такого сорта должности были заняты исключительно людьми первейшей знатности, но так как происхождение не казалось ему чем-то достойным наибольшего уважения, и он гораздо больше значения придавал богатству, он бы отдал ее и человеку еще более скромному, чем этот, лишь бы тот пожелал дать ему за нее на пятьдесят пистолей больше. Герцог де ла Фейад, кого Король удостоил не так давно должности Мэтра Лагеря этого Полка, сделал в эти дни некую вещь, доказывавшую, что он немного походил на этого Министра, за тем исключением, что он поубавлял спеси, когда ему не хотели дать того, чего он просил, а Его Преосвященство не отступался вплоть до того, пока сам не убеждался, что ему не на что больше надеяться. Сын одного откупщика из моих друзей, пожелав купить в эти дни Звание в Гвардии у знакомой ему и мне особы, заключил с ним сделку в четырнадцать тысяч франков; когда же он пожелал получить согласие Герцога прежде, чем просить о нем у Короля, Герцог ему сказал, что он не принимает этой должности от того, кто ее ему продавал, и что он хотел бы сам продать ему подобную, находившуюся в его распоряжении. Сын откупщика был в восторге, поскольку счел, что это облегчит ему принятие в Полк. Но, когда они заговорили о цене, другой пожелал получить две тысячи луидоров под предлогом, что стоившее бы дворянину четырнадцать тысяч франков должно стоить двадцать две тысячи простолюдину, вроде него. Он хотел, таким образом, проверить, что говорится обычно о черни, а именно, что они проникают на Должности через позолоченные ворота. Но хотя он был таковым от отца к сыну и вплоть до тысячного поколения, ему больше понравилось вообще не вступать в Гвардию, чем вступить туда, отдав на восемь тысяч франков больше, чем было нужно. /Заметки по поводу амбиции./ Когда Месье Кардинал отказал мне в такой манере, я решил сделать то, что посоветовал мне Месье де Навай, то есть, запастись, терпением до тех пор, пока Его Преосвященству не будет угодно дать мне какое-нибудь положение в свете. Случилось так, что Месье Кардинал вскоре воздал по справедливости Бемо и мне, одному за другим. Так как он считал его более способным, чем меня, охранять его зал, а меня более способным, чем его, вращаться в армии Короля, он дал ему Лейтенантство в своих Гвардейцах, а мне должность, подобную той, о какой я его недавно просил. Так мы были удовлетворены, как один, так и другой, и я постарался служить в моей должности таким образом, чтобы не задерживаться в ней. Поскольку, когда тебя подталкивает добрая амбиция, хотя и добился, чего желал, ты вскоре желаешь чего-нибудь еще лучшего. Человек имеет такую особенность, что он никогда не доволен своей удачей — он всегда надеется на нечто новое, и даже Король не лишен этой слабости, хотя, казалось бы, чего уж может не хватать исполнению его желаний. Да, вот так я называю слабостью это нетерпение, заставляющее нас никогда не довольствоваться нашим настоящим положением. Кардинал, после того, как вывез Короля из Парижа, постоянно возбуждаемый Королевой Матерью и своим собственным негодованием отомстить за общие оскорбления, что они получили от Парламента и Парижан, теперь уже ненавидевших ничуть не менее одного, чем другую, хотя нельзя было сказать, будто они подали к тому равный повод, Кардинал, говорю я, решив в своей душе не оставлять их бунт безнаказанным, держал Совет с Месье Принцем де Конде, как он должен за это взяться, дабы добиться успеха. Месье Принца отводили сначала от этого решения его настоящие друзья и его добрые и преданные слуги. Они убеждали его в том, что он потеряет таким образом дружбу этого Корпуса, а ведь его отец, чей пример он не мог презирать, поддерживал ее с такой заботой, что всегда ставил ее в число вещей, наиболее для него драгоценных. Но Кардинал, кто, если уж он в ком-то нуждался, не гнушался пойти на любые низости, лишь бы добиться, чего он желал, встал перед ним на колени и умолял его не бросать его интересы, в данном случае настолько связанные с интересами Государства, что можно было сказать — они были одними и теми же. Он сделал еще много больше, он примирился с Президентом Перро, Интендантом этого Принца, кого не мог выносить прежде, потому что, под предлогом достоинства и влияния своего Мэтра, этот Президент желал иметь почти такую же силу в делах, как если бы он был первым Министром. Так как он был естественно горделив, как почти все люди, явившиеся из ничтожества, он говорил весьма громко не только, когда дело касалось интересов Месье Принца или его собственных, но еще и кого бы то ни было, состоявшего на службе его Мэтра. Он был Президентом Счетной Палаты, что уже было много для него по отношению к его происхождению, но так как он был как раз из тех, о ком я сейчас говорил, то есть, из тех самых людей, что никогда не бывают довольны их удачей, он желал быть Парламентским Президентом. Принц де Конде, вняв желаниям Его Преосвященства, к чему немало усилий приложила Королева Мать, заклиная его не бросать ни ее сына, ни ее в столь грозных для них обстоятельствах, приказал маршировать своим войскам со стороны реки Сены, ниже Парижа. Малое их число помешало им овладеть всеми выгодными постами, и так как Шарантон принадлежал к тем, что не были заняты, Принц де Конти, кто был назначен Генералиссимусом сил Парламента, отправил туда две тысячи человек под командованием Маркиза де Шанлье. Тот наскоро воздвиг баррикады, чтобы защищаться в этой ничего не стоившей дыре. Граф де Бранкас, придворный Кавалер Королевы Матери, попытался вытащить его из неповиновения, пока тот не заявил о нем еще очевиднее. Они были близкими родственниками, и узы крови, что особенно дают себя почувствовать во времена вроде этих, придали ему дерзости ничего от того не скрыть, дабы заставить его признать свою ошибку; но так как другой жаловался на Кардинала, будто бы он оставлял того в забвении, чтобы выдвигать людей, послуживших гораздо менее его, тот никак не пожелал ему довериться. /Битва при Шарантоне./ Месье Принц де Конде, опасавшийся, как бы Парижане не принялись поддерживать этот пост, удаленный едва ли на лье от их предместий, сам направился в эту сторону, хотя такое худо укрепленное местечко было недостойно его присутствия. Он поместился за стенами, окружавшими Парк Венсенн, с кое-какой Кавалерией, отдав приказ своей Пехоте охранять Аббатства Конфлан и Каррьер. Он поручил Герцогу де Шатийону совершить эту атаку, и так как тот всеми силами хотел стать Маршалом Франции, он понадеялся, что Кардинал, принимавший близко к сердцу это предприятие, зачтет ему это гораздо больше, чем все то, что он мог бы сделать в других местах. Месье Принц воспользовался стенами Парка Венсенн, как укреплением, чтобы не быть подавленным количеством, поскольку Парижане не могли явиться к нему иначе, чем через бреши, что он сам же велел проделать, и что видны еще и сегодня в том же состоянии, в каком он их оставил. Герцог де Шатийон, всегда показывавший себя достойным того великого имени, какое он носил, после разведки того дома, что, по мнению Шанлье, он должен был атаковать со стороны Парижа, поскольку эта сторона казалась наиболее слабой, нашел его столь надежно укрепленным, что решил с ним не связываться. Он предпочел обратиться в сторону собора, имевшегося у монахов в этом Местечке, хотя он был, естественно, более крепок, чем с другой стороны, и Шанлье бросил туда какую-то Пехоту захватить с фланга тех, кто выдвинется с этой стороны; но так как он пренебрег устроить там траншеи, как сделал по всем другим местам, а искусство частенько превосходит природу, он оказался схваченным как раз с той стороны, с какой вовсе не ожидал. Он помчался туда сам, чтобы его защитить, и подвергался тем большему риску, поскольку боялся, как бы его не обвинили в пренебрежении мерами предосторожности из-за глупой самонадеянности. Он обещал Парламенту, что, благодаря тому количеству войск, какого он требовал, он сохранит этот пост или же будет погребен под его руинами. Итак, при превосходной обороне и не менее мощной атаке вскоре можно было увидеть, как с той и другой стороны пало множество людей, но не разобраться, за кем же остался верх. Герцог де Шатийон, сопровождавший Месье Принца во всех его победах и в атаках на большинство городов, павших перед ним, рассердясь, что это местечко еще сопротивляется ему после стольких великих свершений, сделал тогда последнее усилие, чтобы заставить согнуться противостоявшие ему войска. Он в этом преуспел и, выгнав их из их укреплений, приказал сровнять их с землей, чтобы освободить себе проход для дальнейшего продвижения. Так его люди пробились на улицу, что вела к Собору. Шанлье сопротивлялся как нельзя лучше, и так как он помнил о слове, данном им Парламенту, он позволил там себя убить, сделав все, что только мог сделать человек разума и отваги. Герцог де Шатийон, не находя больше ничего, что оказало бы ему сопротивление после смерти Шанлье, направился к Собору; он, разумеется, рассчитывал, что те, кто там были, сложат оружие и сдадутся в плен без боя. Но тогда, как он меньше всего опасался дурной участи, он получил ранение, от которого сначала потерял сознание. Немедленно доложили Месье Принцу, кто был бы этим гораздо более разозлен, чем был на самом деле, если бы он не был влюблен в его жену; но так как Герцог с недавних пор сделался весьма неудобным мужем, а этот Принц не любил быть стесненным, он сказал Гито, стаявшему рядом с ним, что Герцогу вовсе не стоило быть настолько ревнивым, раз уж ему оставалось так мало времени жить. Люди Герцога не оставили, невзирая на его рану, завершения завоевания, какое он начал. Войска Шанлье почти все были изрублены в куски, хотя смерть их Командира должна была бы сделать их менее дерзкими. Тем временем раненого перенесли в Венсенн, куда со всех сторон потянулись медики и хирурги. Король послал ему своих, и Месье Кардинал сделал точно так же, и он наверняка избежал бы смерти, если бы это зависело только от помощи; но его рана была смертельна, так что он прожил лишь до следующего дня. Его Преосвященство, у кого я еще служил, послал меня засвидетельствовать ему, какое горе он испытывал по поводу его положения. Я нашел Герцогиню, его жену, подле него. Она со всей поспешностью явилась из Сен-Жермена, узнав, что он был при смерти. Не то, чтобы она питала к нему большую дружбу, у нее было слишком много любовников, чтобы любить еще и мужа; и так как это была самая красивая особа при Дворе и наиболее кокетливая, он признал, но немного поздновато, что должен был поверить своему отцу, сказавшему ему перед свадьбой, что частенько опасно жениться на чересчур красивой женщине. Я нашел его совершенно растроганным подле нее; либо он сожалел, что покидает ее, или же, поскольку ему было всего тридцать лет, он не мог перенести своего несчастья с той же твердостью, как если бы был постарше. Шарантон таким образом был взят, Месье Принц вернулся в Сен-Жермен вместе с Герцогом д'Орлеаном, кто пожелал поприсутствовать при этой акции. /Смерть Герцога де Шатийона./ Кардиналу сказали, что из Парижа вышло более двадцати тысяч человек, дабы этому воспротивиться, и Месье Принц обратил их в бегство с единственным эскадроном. Одно было правдой, другое же нет. Правда состояла в том, что двадцать тысяч человек действительно выходили из этого огромного города, но вовсе не для атаки на него. Они удовольствовались тем, что высунули нос, не осмелившись на большее; но так как этот Министр был большим любителем курить фимиам, даже не осведомившись больше, сказали ли ему правду или нет, он воскликнул, как только его увидел: «Месье Принц, что отныне будут делать Испанцы, если вы один убиваете больше народу, чем это делает целая армия?» Он в то же время попросил его показать ему его шпагу, видимо, предполагая, что она обагрена кровью бедных Парижан; но Месье Принц вовсе не желал восхвалений ни за что; впрочем, даже когда они были им заслужены, он ничуть не больше о них заботился; потому он просто рассказал ему, как было дело. «А, что вы говорите, подхватил тот, — я далеко не отрекаюсь от того, что сейчас заявил, я сожалею о них еще больше, один ваш вид для них более опасен, чем вид Василиска; обратить в бегство двадцать тысяч человек, лишь взглянув на них, это поистине свершение, присущее только вашему Высочеству». Он наговорил ему еще множество смехотворных похвал, лучше прозвучавших бы из уст бродячего комедианта, чем из уст первого Министра Государства. Я даже полагаю, что такова была и мысль Месье Принца. Как бы там ни было, Генералы Парижан все были пристыжены тем обстоятельством, что у них под носом взяли пост, какой им легко было удержать; они попытались смыть позор каким-нибудь более значительным завоеванием. Однако, просто не существовало таких, что могли бы принести им большую честь. Все, что мы удерживали выше и ниже Сены, ничего не стоило, и не заслуживало даже названия городка. Единственный город Мелен имел кое-какую репутацию по причине своей древности, так как он был построен до Юлия Цезаря, по меньшей мере, об этом нас извещают его «Записки». /Стычки среди полей./ Но так как не древность делает город значительным для войны, а если бы это было и так, ничто не шло в сравнение с городком Трев, однако, ничего не стоившим, потому они и не нацеливались на это место, поскольку река разделяла его на три части, можно сказать, почти на три города, и они боялись, что им придется раздробить их силы для атаки, тогда как Месье Принц нападет на них, а они не смогут и помочь одни другим. Итак, они ограничили их великие замыслы овладением Бри-Конт-Робер и несколькими другими местечками. Когда эта новость достигла до ушей Месье Принца, он пожелал покинуть Двор и соединиться со своей армией, удерживавшей, по крайней мере, пятнадцать или двадцать мест в стране. Он поместил ставку Короля в Сен-Дени, потому что это место казалось более значительным, чем другие, не только потому, что оно является усыпальницей наших Королей, но еще и из-за близости его к Парижу. Но Кардинал и Королева Мать заявили ему, что места, подверженные атаке, недостойны его присутствия; он позволил себя тем проще разубедить, что у него имелось несколько любовных интрижек в Сен-Жермен, делавших его пребывание там более приятным. Маршал дю Плесси принял его место. Граф де Грансей, впоследствии Маршал Франции, и кто был тогда Генерал Лейтенантом, отделившись от его армии, атаковал Бри-Конт-Робер. Этот город у начала Бри со стороны Парижа сделал вид, будто защищается, потому что было бы постыдным сдаваться, находясь у ворот столицы, откуда можно было надеяться на помощь; но никто не появился отогнать Графа от его стен, поскольку Маршал встал между двумя городами и помешал этому, и они тотчас попросили о капитуляции. Затем несколько других атакованных городов сделали то же самое, и никогда не видели большей трусости, чем было выказано со стороны Парижан, поскольку, хотя у Маршала дю Плесси была всего лишь горстка людей, они так и не осмелились показаться перед ним. Правда, когда из Сен-Дени войска были выведены в поле, и осталась там одна Рота швейцарцев, неспособная его защитить, они захватили это место, льстя себя мыслью, что этим взятием они оправдаются от хулы, справедливо им воздаваемой за потерю всего остального без малейшего сопротивления. Но, если они и хвастались этим завоеванием, однако, совершенно неспособным смыть их позор, их похвальбы вскоре были задушены прибытием Месье Принца. Он покинул Сен-Жермен, чтобы отобрать это место, и сделал это под самым их носом, так что они не посмели воспротивиться. Месье Кардинал был в восторге от всех этих маленьких экспедиций, что, хотя и незначительные сами по себе, теснее сжимали блокаду вокруг Парижан. настолько, что те начали испытывать нужду во всем. Они должны были бы обратиться к их Генералам, а те должны были бы открыть им проходы; но так как они не думали больше ни о чем, все, сколько их там было, от первого до последнего, как бы только лично заключить какое-нибудь выгодное примирение с Двором, и они остерегались, как бы Народ не прослышал о их секретах, потому что это было бы уж слишком большой наглостью, они находили трудности на каждом шагу, а Парламент не мог разобраться, правда это была или нет, в самом деле, вовсе не его ремеслом было решать все это, и ему приходилось волей-неволей полагаться на их слово. Ненависть всех тех, кому доводилось страдать, обрушивалась, тем не менее, на него, потому что они резонно обвиняли его в разжигании войны ради его частных интересов. Так как их недовольство и нищета, что во всякий момент увеличивались в городе, были способны возбудить какое-нибудь восстание, этот Корпус оказался в сильном замешательстве и начал признавать, но немного поздно, что никогда не уклоняются от подчинения, каким обязаны своему Государю, не находя при этом громадных затруднений. Все начало даже казаться ему подозрительным вплоть до его собственных членов, потому что некоторые из них, по примеру их Генералов, вступали во взаимоотношения с Двором, стараясь добиться от него какой-либо милости, прежде чем пообещать ему вернуться к исполнению своего долга. Месье Кардинал, и не требовавший лучшего, как только увеличить подозрение их собратьев к их поведению, далеко не покончив с ними, держал их в неведении, тогда как украдкой посвящал других во все предложения, что были ему сделаны. Он использовал меня в этих случаях, и я ему весьма полезно служил. /Галантная интрига./ Я знал жену одного Советника, она была кокетлива до такой степени, что желала весь свет видеть у своих ног. Я служил ей в соответствии с ее наклонностями, потому что мне это стоило всего лишь слов, и не больше труда сказать женщине, что она прелестна, чем когда это делают другие, частенько повторяя это вопреки истине, вместо того, чтобы сказать, что они думают на самом деле. Ее кокетство поначалу не нравилось ее мужу, уверенному в том, что удел мужчины, чья жена пребывает в подобных настроениях, вскоре стать тем, кем столькие другие уже являются; но время и опыт научили его, хотя это обычно и случается, совсем иное было с ней, и если она и любила ухаживания, она ничуть не меньше ценила добродетель; он к этому привык, и порой испытывал лукавое удовольствие, слушая о ее интрижках. Она сказала ему, что я принадлежал к числу ее воздыхателей, и так как я еще не покинул Месье Кардинала, и этот Магистрат верил, что я могу быть особенно в курсе происков его собратьев, она написала мне письмо по его совету. Содержание его было таково, что она поверила, якобы я говорил ей правду, когда подчас принимался заверять ее, будто она мне небезразлична; но она боялась, однако, в этом обмануться, поскольку когда истинно любят, находят же какое-то средство, вопреки тому, что происходило между обеими партиями, вновь увидеть ту, кого любят; такая неразбериха творилась с паспортами, что я, конечно же, мог раздобыть себе один, если бы хоть немного об этом позаботился; она даже предлагала мне сама избавить меня от этого труда, если я столкнусь с какими-нибудь трудностями; мне стоит лишь ее предупредить, и она пришлет мне паспорт. Я показал это письмо Месье Кардиналу вовсе не для того, чтобы испросить у него позволения пойти повидать эту Даму, так как это была наименьшая из моих забот, но дабы узнать, не пожелает ли он воспользоваться этим случаем и приказать мне провернуть что-нибудь в городе, что могло бы обернуться в его пользу. Он мне сказал, что признателен за мою откровенность; мне непременно следует принять это предложение, и прежде, чем этот паспорт до меня дойдет, он скажет, что мне предстоит сделать для его службы; ему надо обдумать вопрос, поскольку по зрелому размышлению меньше ошибаются, чем когда решают дела впопыхах. Часом позже он послал за мной и вызвал к себе в Кабинет. Едва он меня увидел, как спросил, хорошо ли я умею разыгрывать влюбленного; я ему ответил, что были времена, когда я совсем недурно с этим справлялся, да полагаю, что и сейчас не окончательно все забыл. — Тем лучше, — сказал мне он, — но смотри не обмани меня, поскольку, когда имеют любовницу, весьма редко не жертвуют ей своим Мэтром при случае. — Я ему ответил, что такое приключалось несколько раз, но только не с достойным человеком; к тому же для этого понадобилась бы любимая любовница, но когда она не больше по сердцу, чем эта, ни Мэтру, ни даже самому незначительному другу нечего бояться. Он мне заметил, поскольку я ее не любил, он признает вместе со мной, что должен отбросить всякое подозрение, и таким образом я должен ей без промедления написать, дабы она выслала мне обещанный паспорт. Я сделал это, как только его покинул, и так как между ею и мной были совершенно одинаковые чувства, и мы думали лишь о том, как бы обмануть друг дружку, она не теряла времени со своей стороны и отправила мне то, о чем я ее просил. Я явился к ней в тот же день, когда получил мой паспорт, и, здорово разыграв своего персонажа подле нее, настолько хорошо прикинулся влюбленным, что она нашла мое месячное отсутствие, без возможности видеть ее, чудесным секретом для подогрева самого холодного любовника. Однако, подтверждая ту пылкость, какую я к ней проявлял, я сказал ей по секрету о своей надежде в самом скором времени вновь свидеться с ней, но уже без всякой нужды в паспортах. Я не хотел говорить об этом больше, прекрасно зная, — если я скажу что-то наполовину, то лишь сильнее раздразню ее любопытство узнать, что я под этим подразумевал. Что и не замедлило проявиться. Она умоляла меня объясниться получше, и, притворившись, якобы я раскаиваюсь в том, что и так уже слишком много выболтал, я ни за что не хотел нарушить молчания, пока она клятвенно не пообещала мне никогда и никому не передавать то, что я так хотел ей сказать в доказательство моей страсти к ней. Я действовал не слишком хорошо, требуя от нее подобной вещи, ведь я нисколько не сомневался, что она не замедлит стать клятвопреступницей; но, наконец, так как я знал, что лицемерие часто приходится ко времени, и оно может даже принести больший успех, чем все остальное, я без труда отделался от всяких угрызений совести. Дама поклялась мне во всем, в чем я пожелал, и я сказал ей после этого, что такие-то и такие-то Президенты и такие-то и такие-то Советники обещали Месье Кардиналу принять его сторону вопреки всему; большинству из них обещаны бенефиции для их детей, и это осуществится тотчас же, как появятся вакантные должности; благодаря этому вознаграждению, они обещали незамедлительно покинуть Париж и удалиться в Монтаржи, куда Король переводит их Корпус своей Декларацией; те, кто останутся в Париже, окажутся после этого в малом числе; таким образом, Его Преосвященству будет нетрудно их свалить. К тому же, Народ, уже жалующийся на них, вскоре поднимет их на смех, увидев, как более здравая часть их Корпуса бросила их, а те, что остались в Столице Королевства, не заслуживают больше называться Парламентом. /Парламент разделен./ Дама тем лучше проглотила эту новость, что все те, кого я ей называл, сделались подозрительными для их собратьев. Они действительно знали, что те делали многочисленные предложения Двору, дабы запутать их партию, и если это не завершилось еще договором, то скорее потому, что их запросы не согласовывались с бедностью Двора. Так как, по большей части, Провинции поддержали неповиновение Парламента и последовали его примеру, деньги, поступавшие из них, были столь редки, что, далеко не проматывая их, как тем бы хотелось, никак не могли даже достаточно их сэкономить. Потому-то я и решил, что не должен заявлять, будто бы они были подкуплены за наличные деньги, поскольку все, что бы я ни сказал, было бы опровергнуто настоящим положением дел; и было гораздо более кстати, как я это и сделал, обратиться к таким вещам, на каких меня не смогли бы уличить во лжи. Муж, с кем Дама поделилась тем, что я ей поведал, попался на это так же распрекрасно, как и она, настолько, что, войдя в сношения с теми из его Корпуса, кого он считал незапятнанными в каких-либо связях с Двором, они собирали между собой различные ассамблеи, где они, не остерегаясь, называли тех, кто был им подозрителен. Я не назвал, однако, Даме тех, кто должен был вызвать наибольшее подозрение, и кто действительно получал благотворительность Двора, так что никто ничего об этом не знал. Это уничтожило бы доверие к ним и те услуги, какие они оказывали, заверяя, что их советы даются исключительно в интересах Корпуса и блага Народа. Как бы там ни было, это коварство начинало сталкивать их между собой, и вскоре можно было надеяться на кое-какие плоды, когда Герцог де Бофор, недавно спасшийся из тюрьмы и вступивший в партию Парламента, постарался опровергнуть фальшивые слухи о предательстве его членов. Так как он не мог простить Кардиналу всех тех бедствий, что тот заставил его претерпеть, он не мог слышать без ужаса, будто бы кто-то желал пойти на соглашение с ним. Итак, когда он позаботился оправдать тех, кого я пытался очернить, я подвергся большому риску увидеть, как все мои надежды рухнут, как вдруг нежданный случай скорее, чем все остальное, вновь соединил души в тот самый момент, когда, казалось, они снова рассорятся точно так же, как прежде. Дурное состояние дел Парижан вынудило Парламент отправить кого-то просить помощи у Испанцев; Эрцгерцог Леопольд, командовавший в Нидерландах, счел не только возможным обещать ее тому, кого послал к нему Парламент, но еще и должным написать ему письмо своей собственной рукой, дабы заверить его, что он мог быть в этом уверен. Один из его дворян привез это письмо от его имени, и когда Двор узнал об этой новости и даже о том, что этот Эрцгерцог должен сам войти во Францию, чтобы снять блокаду Парижа, Королева Мать, всегда казавшаяся твердой в решимости покарать этот огромный город, внезапно изменила к нему отношение по причине угрожавшей ему опасности. Она сочла, и с полным на то резоном, что этот Принц, уже воспользовавшийся нашими беспорядками, чтобы отбить во. Фландрии множество добрых мест, прекрасно сможет присоединить к ним по дороге те, что пристанут к нему, будь то на границе Пикардии, будь то даже в самом сердце Королевства. Итак, необходимость обязала ее поубавить гордости; она отправила герольда к подданным Короля, хотя они и переходили всегда лишь от государя к государю. Но страх перед явлением Эрцгерцога настолько затуманил мозги большинству, что они больше сами не знали, что делали. Этот герольд предстал перед Воротами Сент-Оноре в своем военном платье и со своим жезлом; известили о нем этот Корпус, что не собирался больше, как обычно, для разбирательства личных дел, но только тех, что имели отношение к нему самому или же к Государству в целом. Так как он был по-прежнему разделен, и те, кто были хорошо настроены по отношению ко Двору, пытались лишь урезонить других разделить с ними их соображения, они ухватились за этот случай, чтобы призвать тех к исполнению долга. Они заявили, что те, все, сколько их ни было, уже породили достаточно возражений своим поведением, отправив просить помощи у врагов Государства, чтобы навлекать на себя еще и новые упреки; если они примут этого герольда, они подадут их врагам повод обвинить их, как кое-кто уже и делал, в желании выдать самих себя за Государей; итак, следовало отослать его обратно и дать знать этой Принцессе, что если они его не приняли, то лишь потому, что не были такими преступниками, какими их старались изобразить в ее воображении. /Примирение./ Парламент нашел этот совет совершенно достойным для него, и когда это мнение было принято большинством голосов, он послал людей Короля, дабы сообщить Королеве, из-за какого резона был отправлен назад этот герольд. Среди этих Депутатов были люди, по-доброму настроенные к миру, и так как подобная покорность пришлась по вкусу Двору, и он хотел избавиться от страха перед явлением Эрцгерцога, он им предложил конференцию, дабы завершить полюбовно разногласия, разделявшие души. Они не могли согласиться на нее самостоятельно, какими бы добрыми ни были их намерения. Им надо было предварительно отдать об этом рапорт Парламенту, и, сделав это в таких выражениях, что если им пожелают поверить, то следовало немедленно воспользоваться расположением Королевы Матери их простить, они добились единогласного согласия с их мнением. Договорились, как с одной стороны, так и с другой, что все соберутся в Рюэй для изучения всех вопросов. Парламент направил туда Депутатов, и Кардинал Мазарини сам поехал туда от имени Двора; Герцог д'Орлеан почтил эти конференции своим присутствием. Наконец, после добрых споров, мир был заключен между обеими партиями. Но он был недолговечен, в том смысле, что в самом скором времени гражданская война разгорелась столь сильно, что все виденное до тех пор показалось ничем по сравнению с тем, что увидели тогда. Конец первого тома. Том II Часть 1 Принц де Конде Мир, купленный такой ценой, породил множество льстецов, превозносивших не только его великие свершения на войне, но возносивших до небес, что бы он ни делал вообще; таким образом все, что в нем было хорошего, странным образом смешалось с откровенно плохим и превратило его в настолько надменного человека, что редкие люди, да еще с большим трудом, могли его выносить. Кардинал особенно не мирился с его высокомерием. Его Преосвященство, видя, как дорого он хотел продать ему помощь против Парижан, хотя и не имел у них уже тех милостей, на какие претендовал, жаловался на это Королеве, а она, в свою очередь, вовсе не была довольна тем количеством благ и привилегий, что тот же самый Принц требовал во всякий день от нее для своих Ставленников. Он даже пожелал, чтобы Его Величество позволил вход его Советникам к Принцу де Конти; это послужило явным доказательством того факта, что когда этот последний предложил свои услуги Парламенту, или это было уговором двух братьев, или же они договорились позже, дабы заставить себя больше бояться. /Принц и Кардинал./ Эта милость, как и множество других, каких он требовал для Герцога де Лонгвиля, женившегося на его сестре, весьма не понравились Королеве; она находила, что бунт, куда устремились Принц де Конти и Герцог, был достоен соответствующего вознаграждения. Наконец, так как при Дворе принято делать точно такую же милую мину, когда хотят погубить персону, или с таким же очарованием делают ему что-то хорошее, Кардинал с одинаковой физиономией улыбался тому, кому он думал оказать невероятную милость, либо же подстроить самую страшную подлость. Он подстрекал Принца четыре или пять раз устраивать застолья вместе с ним буквально каждый месяц, и так как тот любил пирушки и увлекался ими с начала и до печального конца, Его Преосвященство делал вид, будто пьет, лишь бы раззадорить его еще больше. Этот Министр знал, что в таком положении человек не очень-то в состоянии контролировать себя, и он может вырвать у него именно ту мысль, какая ему была нужна. Он недурно в этом преуспел; Месье Принц, ничего не опасавшийся, как-то раз разгулявшийся не на шутку, потребовал от него присутствия Герцога д'Орлеана, кто был бы на этом празднике, не испугайся он Парижан, слишком нагнавших на него страху; если уж говорить всю правду, он дрожал не первый день; честно говоря, он трясся не раз в день Баррикад, по крайней мере, бледнел, и настолько, что если бы слышали причину, нетрудно было бы догадаться, какая с ним произошла неприятность. Ничто не удержало бы Принца от более язвительных насмешек, если бы он не побоялся от Министра более прямых действий. Он поговорил с Королевой, как с единственной персоной, способной пролить бальзам на его раны. Королева заметила с печалью, что Месье Принц далеко не был доволен милостями, получаемыми каждый день от Его Величества; он вновь начал претендовать на ранг Адмирала Франции. Он давно претендовал на это, как на нечто, принадлежащее ему по полному праву; Кардинал отвечал ему, что когда бы эта должность и в самом деле принадлежала ему, он обязан был бы от нее отказаться в силу множества благ, уже полученных им от Двора; он посмел ответить ему, что заслуги, недавно оказанные им, достаточно говорят в его пользу, а если кого-нибудь и можно назвать неблагодарным, их репутации достаточно красноречивы по этому поводу. Столь заносчивое поведение окончательно поставило этого Министра в странные отношения с ним, и так как он был из страны, где бытует пословица: Passato perucolo il gabato del Santo, то есть, на добром французском: «Ни капельки не заботятся больше о Святом, к кому взывали, надеясь, что он поможет в нужде», он решил его погубить, желая, однако, поставить его на такое место, где он будет целиком и полностью зависеть от него. Королева, начинавшая безгранично доверять этому Министру, смотрела на все отныне, так сказать, его глазами, и очень скоро начала разделять его чувства и отношения. Они поклялись между собой в гибели Принца, и никто и никогда не видел в ней такого совокупления ненависти и доверия; насколько они доверяли ему только что, настолько же, уверившись в собственной безопасности, они постарались сделать ему как можно больше зла. Не было ни единого человека, не осознававшего, что мир, заключенный с Парижанами, был настолько непрочен, что мог быть разорван во всякий момент, правда, было бы довольно вырвать из их Рядов их Шефов, какими они могли манипулировать для разжигания нового бунта; но уже совсем некстати в Совете было решено арестовать одновременно Принца де Конти, Герцога де Лонгвиля, и в то же время взять под стражу Принца де Конде. Два правительства, вне зависимости от их близости к Парижу, готовили ему гибель. Одно было Правительством Шампани и Бри, а другое — наиболее богатой Провинции, какая только возможна в Королевстве; я хочу говорить о Нормандии, стране наиболее подозрительной, поскольку она всегда обременена тысячью податей. Итак, следовало поостеречься, как бы люди, шушукающиеся по углам против нынешнего Правительства, не воспользовались первым удобным случаем и не показали им, что такое дурное настроение населения. Один из правителей был мужчиной, недовольным самим собой. Не то, чтобы Наместники были недостойны друг друга. Один из них, Герцог де Лонгвиль, был предметом, презираемым всеми, презираемым самим собой, несмотря на высочайшее происхождение и супружескую связь с двумя Принцессами крови. Он имел нулевое соображение, и, хотя это ни на что уже не похоже, он обладал рассудком, и даже необыкновенным, во всем, что касалось Церкви, и был первейшим попом из множества, приписанных к его персоне. Кроме того, ни одна особа высокого происхождения не умела так обхаживать Двор. /Три Принца разом./ Тем не менее, Королева и ее Министр боялись, и с большим резоном, как бы друзья и ставленники Принца де Конде, кого было столь же много, сколь мало их было у его брата, вскоре собравшись вокруг него, как только он впадет в немилость, как бы они не вспомнили тогда о достоинстве Принца крови, уступающему лишь Королевскому, и не сделали бы самого простого на их месте. Итак, они уверились, дабы укрыться от этого и от множества вещей, что подразумеваются сами собой — потому я их опускаю — первейшей необходимостью было заклято погубить как его самого, так и его брата, и его свата. Так как довольно трудно удержать подобную вещь от огласки, а кроме того, требовалось посвятить некоторых персон в ее секрет, так и было сделано, не ставя в курс дела, так сказать, заинтересованных особ. Двор, дабы не поднимать шума в Парламенте, решил задержать некоторых его членов, пока все дело не прояснится. Этот Корпус не особенно был расположен к Месье Принцу, потому что партия, поддержанная им против него, уничтожила в его глазах весь блеск одержанных им побед. Среди его членов, тем не менее, как и среди громадного числа людей, их избравших, находились и те, кто лично был привязан к его персоне, и кто гораздо меньше заботился об общественном благе, чем об их собственном. /Благоразумие Принца./ Президент королевского штата почувствовал некий сквозняк, и дабы ему самому не надуло, тщательно скрыл, от кого долетел к нему этот ветерок, но поделился о нем с Принцем. Принц де Конде, возмущенный и не верящий в то, что Кардинал захочет испачкаться в столь огромной неблагодарности по отношению к нему, уверенный еще в надежности репутации собственной и своих друзей настолько, что не допускал и мысли о том, что кто-либо предпримет такой шаг, семь раз не отмерив, ответил этому Магистрату, что не знает, откуда до него дошел этот слух, но он сильно ошибается, если не считает его абсолютно ложным; его шепнули ему, без сомнения, дабы склонить его к каким-нибудь неверным действиям, положившись на его глупую доверчивость; но так как, благодаря Богу, он сам еще способен отличить правду от лжи, он не попадется на столь грубо подстроенный ему обман. Он говорил точно то же, что и думал, и даже верил, — если этот Магистрат столь сильно привязан к его интересам, он не говорил бы так, чтобы первым же толкнуть его к гибели, настолько он был уверен, что Кардинал не осмелится и подумать о чем-нибудь подобном. Как бы там ни было, не придав значения предупреждениям и советам этого Президента, он попрежнему продолжал тот же образ жизни, в чем в самом скором времени ему пришлось раскаяться. /Преосвященство без чести./ Король вернулся в Париж после того, как даровал мир Парижанам; и так как труднее спрятать свои изъяны от тех, кто рядом, чем от тех, кто удален от человека, весь Двор и весь Париж питали столь мало уважения к Его Преосвященству за сотни совершаемых им ежедневно вещей, что не было больше ни его Слуг, ни его личных Ставленников, кто хранил бы об этом молчание. Он, можно сказать, не открывал рта, чтобы не произнести какого-либо бесчестья. Все, что он обещал сегодня, он немедленно забывал завтра; ради низменного интереса он порывал с лучшим из друзей, и он так к этому привык, что такое случалось с ним во всякий момент. Личной причиной ненависти Месье Принца к нему было то, что примирение с Парижанами было заключено с отказом в Наместничестве над Пон-де-л'Арш для его свояка. Его Преосвященство выдвинул предлог, что не следовало оказывать почестей и милостей Государства бунтовщикам, каким он и был; это не только было бы дурным примером, но и отозвалось бы дурным духом в Народе; кроме того, хотя бы Герцог де Лонгвиль и был бы верен, он не был политиком и не следовало делать его столь могущественным; он обладал уже большей частью городов Нормандии; отдать ему еще и этот означало желать сделать его Государем этой Провинции; подчинить ему множество дворян и особ высочайшего происхождения, да это же ясно, — с большой опасностью для Государства — еще больше увеличить его власть. /Ореховое масло./ Месье де Матиньон, близкий родственник этого Принца, был Генерал-Лейтенантом Провинции и служил еще одним предлогом Министру для оправдания его речей. Он говорил по его поводу, что это еще одно усиление могущества Герцога. Это действительно заслуживало бы какого-нибудь рассмотрения, будь этот Граф де Матиньон нормальным человеком, но поскольку все его достоинства заканчивались родством с Принцем, все остальное завершалось в его тщедушной персоне, Принц по рождению терялся в его ничтожной особе. Он не говорил ни о чем, кроме как о простейших вещах, и не так давно в весьма доброй компании он распространялся о том, что никогда не едал такого прекрасного оливкового масла, как то, что изготовляют в Пуату. Кто-то ответил ему, что его там не делают, и, должно быть, оно было привезено из Прованса или Лангедока, но он повторил свои слова, дабы подтвердить то, что сказал; он утверждал, что его производилось там столько же, как в двух Провансах, упомянутом кем-то, и он сам видел деревья, с каких собирались, оливки, и они были так же прекрасны, как те, что ему доводилось есть в Италии или где-либо еще, и нечего и возражать против его свидетельства, поскольку он говорил не на ветер, но чтобы рассказать о том, что видел своими собственными глазами. Никто не пожелал более возражать ему, и все пришли в восторг от его прекрасной сообразительности, согласившись с тем, что ему было угодно, то есть с тем, что оливы Пуату давали лучшее оливковое масло в мире. Он был, однако, уроженцем Нормандии, страны мудрецов, и где действительно сообразительность людей не менее остра, чем где бы то ни было еще; но если она наверняка и заслуживает сойти за таковую, там все-таки можно найти грубиянов, как и повсюду. Кажется, в месте, где рождаются Матиньоны сегодня, ибо некогда они рождались в Бретани, поскольку именно оттуда они ведут свое происхождение, люди отличаются некоторой простоватостью, если не сказать — замечательной глупостью. Это об этих обитателях обычно говорят, что упоминая имя их Сеньора, они обыкновенно утверждают, что он так же велик, как сам Король, или, по крайней мере, почти; и в самом деле, я слышал от одного дворянина, кто вовсе не был любителем рассказывать сказки, как, заехав однажды к Месье де Матиньону, он с потрясением увидел, с каким восторгом его крестьяне глядели на него, молящегося Богу точно так же, как и они. Этот дворянин рассказал об этом Кюре, дабы тот их отчитал, дабы они не считали равным Королю, или почти; они же верили в то же время, что для него унизительно поклоняться Богу, как это делали они. Но этот Кюре либо приближался к ним по тупости, или же боялся не угодить своему Сеньору, разубеждая его людей в великом мнении о нем, удовлетворился, сказав им, — если Граф склоняет колено перед Богом, то это лишь желая подать им добрый пример, и если такой великий Сеньор идет на такое унижение, то только для того, чтобы они хорошенько позаботились ему подражать. Но, возвращаясь к моему сюжету, я скажу, что Кардинал, пытавшийся сделать Месье Принца ненавистным всему народу, пришел в восторг от его требования Наместничества над Пон-де-л'Аршем для его свояка; так как он боялся, как бы его не обвинили в неблагодарности при его аресте, он рассматривал, как нечто восхитительное для него, что тот сам снабдил его поводом для ареста, и ему не придется выискивать какие-то надуманные предлоги. Переворот такого значения не мог быть подготовлен за один день, хотя вроде бы речь шла всего лишь о том, чтобы потребовать у него шпагу, что было совсем нетрудным делом, поскольку он выходил от Короля; но так как схватить предстояло не его одного, с учетом возможных последствий, их не только надо было собрать всех троих вместе, но еще и так обработать умы, чтобы они переварили столь громадное событие без малейшего расстройства. Месье Принц уже подготовил их к этому сам, встав на сторону Кардинала против народа. Его войска сильно помогли этому, грабя и разоряя страну. Однако, вопреки мнению Президента королевского штата, этот Принц ничего еще не опасался, а вместо того, чтобы изменить свое поведение, порождавшее подозрения в его верности, начал происки в Провинции Гюйенн, дабы сделаться там Наместником. Он хотел поменять его на свое Наместничество в Бургундии, поскольку эта Провинция была гораздо значительнее по доходам и по тысяче других вещей, что обеспечили бы большее его благополучие. В самом деле, у него уже было одно за Луарой, а именно Берри. Итак, хотя и не должно предполагать, будто бы у него уже были великие намерения, что он свершил позже, так как совершенно естественно, что человеку свойственно устремляться вперед, он воспользовался обстоятельством, показавшимся ему удачным, дабы удержать оба Наместничества в своих руках. /Восстание в Бордо./ Герцог д'Эпернон, унаследовавший это Наместничество от своего отца, отличался весьма высокомерными манерами и сильно притеснял жителей этой Провинции. Он находился в прекрасном взаимопонимании с Кардиналом, подумывавшим о свадьбе одной из своих племянниц с Герцогом де Кандаль, его единственным сыном. Итак, этот Наместник давил, как только мог, свою Провинцию все новыми поборами, какими Его Преосвященство обременял народ с каждым днем все более и более. Бордо — Столица этой Провинции, непрестанно шевелящаяся, как обычно и все Столицы, не осмеливалась сказать всего, что она об этом думала; Замок Тромпетт, нечто вроде цитадели этого города, служил серьезной помехой; но, наконец, это население, естественно зажатое между суровостью их Наместника и поборами сборщиков податей, внезапно восстало против него. Маркиз де Совбеф, дворянин, обитавший по соседству и жаловавшийся, в частности, на Герцога д'Эпернона, а также и на весь Двор в целом, за то, что тот довольно дурно к нему относился, встал во главе восстания. Они вооружили несколько судов, дабы сделаться господами Гаронны, и мятеж, почерпнув новые силы в их ненависти к Наместнику, подступил к самым стенам Замка Тромпетт. /Миссия в Бруаже./ Я был уже лейтенантом Гвардейцев в те времена, что привязывало меня к исполнению моей должности, гораздо более значительной тогда, чем теперь; причина тому, что, благодаря Богу, все подчинено сейчас, как оно и должно быть, своему Королю; тогда как в те времена его особа не была в беспрекословной безопасности из-за явно малого почтения, все еще сидевшего в головах множества людей. Итак, все держалось на бдительности и верности тех, кто его охранял, и все те должности, что имели к этому хоть какое-то отношение, пользовались невероятным почетом — потому Месье Кардинал выказывал нам огромную дружбу, всем, сколько нас там ни было, дабы, если кто-нибудь попытался бы нас подкупить, мы бы немедленно поставили его об этом в известность. Однако, так как ему показалось, что я буду еще более необходим в той стране, чем в Париже, он меня отослал с почтовым экипажем в Бруаж отыскать там Графа д'Оньона, он был там комендантом. Я ему приказал от имени Короля со всей возможной поспешностью вывести корабли в море и идти на подмогу Герцогу д'Эпернону. Это занятие касалось его более, чем кого-либо другого, потому что он был Вице-Адмиралом — должность, к какой в те времена относились далеко не с тем почтением, как сегодня. Потому, когда какое-то время спустя ее захотели вручить Графу д'Этре (видимо — д’Эстре — А.З.), кто занимает ее теперь, он отказался принять ее из страха, как бы это не помешало ему сделаться однажды Маршалом Франции. Он был уже Генерал-Лейтенантом, и ему казалось, что для такого преуспевающего человека, как он, это могло бы послужить препятствием на пути к успеху. Итак, потребовалось, чтобы Месье Кольбер пообещал ему со слов Короля, что эта должность не нанесет никакого предосуждения его претензиям, и лишь на этом условии он ее принял. Я имел для Графа д'Оньона не только словесные, но еще и письменные приказы. Но Месье Принц всегда радовался случаю запутать Кардинала, дабы обязать его обратиться к нему, чтобы усмирить эту Провинцию и таким образом вынудить его добровольно передать ее в его руки; он уже принял предварительные меры по поводу Графа. Он секретно послал к нему одного из своих дворян, и они вместе договорились, что в случае рекомендации ему какой-либо поспешности он все будет делать предельно медленно, и тем самым сорвет все намерения Двора. Я прекрасно догадался об этом, едва лишь прибыл к этому Коменданту. Он находил тысячу трудностей в том, что я мог ему предложить, а когда я устранял их перед ним с точки зрения здравого смысла, хотя и ничего не понимаю в Морском деле, о чем говорилось при этой встрече, я хорошо видел — вместо рвения, какого должно было бы ожидать от доброго Слуги Короля, он везде пользовался медлительностью, чрезвычайно подозрительной. Итак, мое поручение было завершено, делать мне подле него было нечего, и едва я вернулся и отдал отчет Его Преосвященству о том, что я, по моему мнению, разузнал, как увидел прибытие к нему двух Депутатов из Бордо. Герцог д'Эпернон согласился по приказу Двора выдать им паспорт для проезда к нему. Эти два Депутата были смертельными врагами Наместника, и по этой причине он, разумеется, отказал бы им в паспортах, если бы был волен в своих поступках. Главным поводом их депутации было принести на него жалобы. Они обвинили его, между прочими вещами, в тираническом обращении с ними, и хотя и не осмелились сказать, что продолжат их бунт, по меньшей мере, пока Месье Принц не станет Наместником вместо него, но достаточно наговорили о том, что их Провинция никогда добросердечно не покорится, разве что некий Принц Крови сам явится ею командовать. Они добавили, — если от них не уберут Месье д'Эпернона, навсегда останется, как с одной, так и с другой стороны, некоторое недовольство, что могло бы породить лишь прискорбные эффекты, так что в интересах Двора, так же, конечно, как и в их собственных, было не отказать им в этом удовлетворении. /Крушение Замка Тромпетт./ Месье Принц тем временем все подстраивал таким образом, дабы выбор пал на него, тогда как Граф д'Оньон, следуя его советам, настолько запоздал с выходом в море, что Замок Тромпетт оказался в крайне тяжелом положении, прежде чем тот был бы в состоянии придти ему на подмогу. Эта Крепость действительно сдалась, так и не дождавшись помощи. Горожане Бордо сравняли ее с землей, не ожидая ни момента, хотя они и вели переговоры с Двором. Они разворотили ее с такой поспешностью, поскольку сочли, что когда это будет сделано, им будет гораздо проще помешать ее восстановлению, чем добиваться ее сноса в случае, если бы она по-прежнему оставалась на своем месте. Поступок был дерзок, но так как слабость Правительства его позволила, это не помешало им добиться большей части того, о чем они просили. Они отделались от их Наместника, и Месье Принц занял его место, Герцог же д'Эпернон некоторое время спустя отправился на новое свое Наместничество в Бургундию. Там не было от него большего удовлетворения, чем в Гюйенне. Население, привыкшее подчиняться первому Принцу крови, и не могло иначе, как с сожалением, смотреть на такую перемену. Месье де Таван, Генерал-Лейтенант Провинции, совершенно подобно имевший честь получать приказы от Принца де Конде, не был более доволен, чем другие. Месье Принц еще и разжигал украдкой все эти недовольства; таким образом, хотя он и не был больше вправе командовать в этой Провинции, он все еще правил там так же абсолютно, как когда-либо прежде. Он не отправился в Армию в этом году. Граф д'Аркур, кто, как я говорил уже в другом месте, отличился в бесконечном числе баталий, взял город во Фландрии. Поначалу он осадил Камбре, но враги обезопасили этот город, прежде чем он успел завершить свои линии; он не мог долее продолжать свое предприятие. Он бросил осаду, что некоторым образом омрачило славу, приобретенную им бесчисленностью великих свершений. Месье Принц, пожелавший остаться в Кабинете, где ему начинало нравиться не меньше, чем в Армии, был в восторге от этого события, казалось, еще возвышавшего его собственную славу, хотя она и была уже в самом зените. Чем более Граф Д'Аркур считался великим Капитаном, тем более причин было восхвалять Принца, его, кто всегда так точно принимал свои меры, что подобного с ним никогда не случалось, если не вспоминать про Лерида. /Оскорбления и гнев./ Кардинал, кому вовсе не нравился его триумф, думал, что просто умрет от горя. Однако, так как он был ловок и коварен, он пытался не только подточить его пышную репутацию, но еще и свалить на него вину за все. Он тайком рассеивал о нем слухи, будто бы тот никогда не хотел брать на себя командование Армией, а если бы это было не так, с нами никогда бы не произошло такое, как в этом году. Между тем, эти слухи, в соединении с недавним отказом Его Преосвященства предоставить ему Наместничество над Пон-де-л'Арш, достигли ушей Месье Принца и привели его в столь великий гнев против Министра, что он осыпал того таким потоком брани, что, казалось, не должен бы исходить из уст Принца его ранга. Так как было бы более пристойно ударить кого бы то ни было, поскольку желали, чтобы все его поступки отвечали его репутации; а они ей больше, казалось, не отвечали, когда он, подобно торговке, обращался к колким словам, дабы засвидетельствовать свое негодование; и нашли, что такого сорта оскорбления были более присущи торговкам, а не таким героям, как он. Вся армия узнала об этой сваре настолько же хорошо, как весь Двор и весь Париж, и хотя Граф д'Аркур чего только ни делал, пытаясь заручиться дружбой Офицеров, ничего ему не удавалось, по крайней мере, с самыми значительными; они лишь уверили Месье Принца, что если его разногласия с Министром зайдут и дальше, они, не колеблясь, встанут на защиту его интересов против того. Кардинал, имевший то общее со своим предшественником, что старался иметь шпионов повсюду, получил донесение от некоего дю То, считавшего, что ради достижения успеха ему следует сблизиться с Министром, предпочтя его всем остальным. Его пытались переубедить, потому что он был человек военный и достаточно любимый солдатами. Брался за это и Деба, Ставленник Месье Принца и мой соотечественник. Но дю То отвечал ему в ясных выражениях, что он слуга Месье Принца, но не до такой степени, чтобы объявлять себя противником того, кому Королева-Мать вручила бразды Государства; он не войдет в спор, достоин ли тот такого положения или нет; не ему об этом судить, но Королеве; и до тех пор, пока он не будет ею приговорен, он останется верен ему до последнего дыхания. В самом деле, изменять в верности ему, или же изменять Королю, вплоть до того, как он был изгнан, не составляло большой разницы. Кардинал весьма одобрил этот ответ, хотя узнал о нем намного позже, то есть, когда Деба, пытавшийся тогда совратить других, позволил совратить самого себя. Так как дю То претендовал на звание достойного человека, он предпочитал, дабы тот узнал о нем от кого-либо другого, а не от него. Он удовлетворялся исполнением своего долга, не вознося самому себе похвал. Также, хотя я совсем недавно назвал его шпионом, я не думаю, чтобы я обладал каким-то правом это сделать. Можно предупредить Министра о том, что происходит, вопреки служению Королю, не нанеся изъяна своей чести; а ведь это то самое, что тот и делал, и соответственно, хорошо было бы воздать ему справедливость. Как бы там ни было, Его Преосвященство, видя, какая страшная гроза собирается над его головой, не счел лучшим выходом для себя позволить ей разразиться. Однако, дабы не быть порицаемым в свете и, наоборот, найти себе защитников, когда друзья и Ставленники Месье Принца восстали против него, он согласился предоставить ему Наместничество над Пон-де-л'Арш после длительной и ожесточенной борьбы. Она даже была предана громкой огласке, эта борьба, дабы каждому было известно, как это и было на самом деле, что у него скорее вырвали эту милость, чем он на нее добровольно согласился. Месье Принц, не обладавший еще всем тем опытом, каким он обзавелся впоследствии, зачтя себе это как великий триумф, хвастался им, в частности, перед теми, кого считал своими друзьями. Но так как далеко нельзя сказать, будто все те, кого им награждают, достойны его носить, это имя, нашелся еще один, кто опять же отрапортовал Его Преосвященству, что еще увеличило нарекания на него этого Министра, и когда он поделился с Королевой своей досадой, Ее Величество сочла кстати принять все меры, дабы Парламент не стал на сторону партии Принца. Не то, чтобы у этого Корпуса были многие причины это сделать; кроме того, что Принц объявил себя против него в гражданской войне, он настолько опустошил все дома его членов, что можно было сказать, якобы он против них особенно остервенился. Кардинал потребовал этого от ее уступчивости не потому, что он думал о том, что должно было случиться тогда, но, равно являясь объектами публичной ненависти, он не желал, дабы в будущем их интересы воспринимались, как единое целое. Его политика в этом совсем была недурна, она была тонкой Итальянской работы; он отыскал средство погубить Принца. Для осуществления такого переворота нужно было вовлечь в свои интересы Герцога д'Орлеана, кто был слабым Принцем и позволял собой управлять. Его положение дяди Короля придавало ему большой вес в Государстве и несколько сглаживало не особенно значительное отношение к нему лично. Месье Принц, знавший его лучше, чем кто бы то ни было, своей ловкостью старался вытеснить из его памяти то негодование, что могло еще оставаться у него от дела с его Офицером. Однако, так как единое слово Аббата де ла Ривьер, кому совсем недавно Двор пожаловал Епископство Лангр, имело полную власть над душой Герцога, и было бы более, чем достаточным, дабы разрушить все его планы, Кардинал принял такие меры с этим Аббатом, лишь бы тот не только не противился, но всячески потворствовал ему, насколько только сможет. /Епископ, желающий стать Кардиналом/ Этот Епископ был человеком из Народа, но, тем не менее, обладавшим здоровым аппетитом. До его поступления к Герцогу д'Орлеан он считал себя слишком счастливым тем, что ему уделили маленькую бенефицию в пять или шесть сотен ливров ренты; но в герцогский дом вместе с ним вошла и его удача, обеспечив его несколькими Аббатствами, а затем и Епископством; он подумывал уже сравняться с Кардиналом, о ком клеветнически поговаривали, что его рождение было совершенно подобно его собственному. Те, кто знали истинное положение вещей, этому не верили, хотя ненависть, какую они питали к Министру, ничуть не меньше, чем все остальные, делала их способными на все, до чего может довести предосуждение. Епископ Лангр тоже мог знать об этом правду, но все-таки, что только не делают эти люди, так как он очень хотел ничего об этом не знать, дабы находили поменьше возражений тому, что он хотел сравняться с ним, он начал страстно желать одеться в Кардинальский Пурпур, не считая больше Мантию и Митру Епископов достаточно достойными себя. Так, по мере того, как поднимается человек, он замахивается на нечто большее, чем он еще не обладает. Как бы там ни было, этот Епископ, не найдя расположения при Дворе способствовать его замыслам, обратился на сторону Месье Принца, кто не преминул всячески его обнадежить, дабы при случае он остался его мэтром, предположив, что кто-то попытается их рассорить. Епископ Лангр не отказался от его дружбы, и так как он знал, что Месье Принц с некоторого времени вознамерился волей-неволей получать все, что хотел, для себя или для своих ставленников, он счел его способным сделать и для него то, что он уже проделывал для бесконечного множества других. Итак, их интересы требовали того, чтобы они объединились против Кардинала; здесь Месье Принц чувствовал себя в такой безопасности, что даже счел себя неуязвимым. Резко разорвав отношения по всему фронту с этим Министром, он настолько ожесточился против него, что этому не видно было конца, пока Королева не заставила его остановиться. Нужно было для этого или подкупить Епископа Лангра, с кем Кардинал заигрывал уже в течение некоторого времени, снова обещая ему, что Король испросит для него в Риме так желанную им шапку, нужно было, говорю я, найти средство или забавлять его и дальше, или, по меньшей мере, разрушить доверие к нему его мэтра Герцога д'Орлеана, дабы вынудить этого последнего одобрить решение, принятое против Принца де Конде. Никто не осмеливался привести его в исполнение без согласия Герцога. Опасность была слишком велика, этим шагом можно было восстановить все Государство против нынешнего Правительства. Наконец, хотя одно казалось не менее трудным, чем другое, по причине возникающих со всех сторон препятствий, Его Преосвященство нашел, тем не менее, что, учитывая устройство духа Герцога д'Орлеана, он гораздо лучше преуспеет с ним, чем с Епископом. Этот был слишком искушен в делах, чтобы попасться во второй раз; вместо поисков какого-нибудь посредника, обладающего толикой ловкости и проворства, Министр мог понадеяться сам вынудить Герцога сделать все, что ему заблагорассудится. /Три партии./ Существовало тогда три партии в Государстве — партия Двора, обычно называвшаяся партией Мазарини, партия Принца де Конде и партия Парламента, отмеченная названием Фрондеров (fronde — (фр.) праща). Такое название было дано этой партии потому, что в разгар гражданской войны некоторые члены этого Корпуса считали недостаточными жуткие постановления против Кардинала; они настаивали на мнении, что надо для окончательной его погибели применить к нему их привычную тактику, когда они забрасывали своих собственных собратьев грязью. Их поведение исходило из того, что кое-какие члены этого достопочтенного Корпуса находили других его членов недостаточно страстными, и вообще ведение всех дел чересчур мягким. Первая из этих партий была составлена по большей части из Куртизанов, вторая — из огромного количества боевых Офицеров и даже наиболее уважаемых, третья — из Герцога де Бофора, Коадъютора (Коадъютор — епископ, помощник Архиепископа Парижа с установленным правом «наследования») Парижа, кто был братом Герцога де Реца, и из всего Народа этого великого Города. Его обитатели не знали, по правде, чего они хотели, а если и знали, они думали, конечно же, единственно о том, как бы поддержать мир. Они уже испытали столько горестей во время гражданской войны, что, хотя длилась она не более шести недель, им потребовалось больше шести лет, чтобы хоть как-то от них оправиться. Но это слово — подати, ненавистное для населения, а Парламент ловко еще и увеличивал ужас перед ним, распространяя слухи, будто Кардинал все собранные деньги отсылал в Италию, делало их столь доверчивыми ко всему, что им пытались навязать, а их простота заводила их так далеко, что они действительно верили, что все подати целиком отменят, как только в дело вмешается Парламент, Так как это очень много — иметь на своей стороне народ, почти равный по численности всему остальному Королевству, Кардинал, знавший, что он нелюбим Парламентом, осознавал также и то, что едва Принц де Конде будет арестован, как этот Корпус воспользуется удобным случаем, чтобы его погубить, старался не только отстранить от него Герцога де Бофора и Коадъютора, но еще и настолько рассорить их с Принцем де Конде, дабы они удержали Парламент в исполнении долга, обрадовавшись тому, что с ним произойдет. Это было для него довольно трудно по поводу первого, поскольку отвращение, сохраненное им к тюрьме, где с ним обходились весьма неделикатно, было еще настолько живо в нем, что он не мог без ужаса слышать упоминания о Кардинале; и хотя Его Преосвященство подумывал отдать одну из своих племянниц за его старшего брата, что вроде бы, по его мнению, должно было бы их примирить, это производило до сих пор столь мало эффекта, что тот желал ему такого же зла, как и прежде. Что до Коадъютора, то его душа была не лучше расположена в пользу Кардинала; так как он не просто мечтал о пурпуре, но еще и о том, как бы содрать его с Министра, чтобы натянуть на себя, он испытывал к нему такую же зависть, как влюбленный к счастливому сопернику. Впрочем, он не особенно был доволен и Королевой, она недостаточно хорошо приняла его предложение услуг, с каким он явился к ней в день баррикад; либо она знала его амбициозность и способность скорее разжигать беспорядки, чем он усмирять, или же она просто была в дурном настроении из-за того, что тогда происходило. /Ложное покушение./ Эти трудности, отбившие бы охоту у кого угодно, кроме Кардинала, нисколько его не обескуражили. Так как в области коварства и мошенничества он вряд ли уступил бы кому-нибудь первенство, он додумался до одной штуки, до какой, может быть, никто бы не додумался. Он расставил ночью людей, и они нанесли выстрелы из мушкетона по карете Месье Принца, когда она переезжала через Новый Мост. По счастью, его внутри не было, но один из его лакеев (он их сам так назвал, и я распрекрасно могу сделать то же самое после него) был там ранен; он уверился, по всей видимости, (а Кардинал был в восторге, что он это заподозрил) что его хотели убить. Тем не менее, он не знал, от кого это могло исходить, по меньшей мере, если это не исходило от Министра. Он считал, что никогда никого не обижал, если только не его; но Его Преосвященство, в чьи планы не входило оставлять его в этом мнении, вскоре из всего этого выкрутился, чтобы уверить его, насколько далеко он был от этого дела, и с какой уверенностью должен был бы обвинить в этом покушении Коадъютора; он подкрепил свою клевету некоторыми обстоятельствами, способными прекрасно запечатлеться в мозгу Принца; эти обстоятельства состояли в том, что при одном разговоре Принца с высокородными особами он немного позубоскалил насчет Коадъютора. Он прошелся по его поводу, заметив, что его скорее можно принять за влюбленного, чем за святошу, и так как правда оскорбляет более жестоко, чем все остальное, и даже только видимость производит частенько тот же эффект, что и правда, этот Принц поверил, тем более, что это было правдой, а он еще и знал из надежного источника, каким образом его слова были переданы Коадъютору. Этого было достаточно Принцу, чтобы, поверхностно осудив Месье де Реца, тут же его и приговорить. Он громогласно предал его проклятию, и когда дело стало известно Коадъютору, и этот Принц даже не пожелал принять его оправдания, из страха подвергнуться его насилию, слухи о котором были распространены повсюду, он нашел покровителя в персоне Кардинала. Его Преосвященство немедленно воспользовался этим обстоятельством, поскольку увидел, как тот нуждается в нем. Они объединились против Принца, и так как Коадъютор принадлежал к друзьям Герцога де Бофора, он пообещал этому Министру, заключая с ним договор, что привлечет к ним Герцога, если сможет. Он пообещал ему также, что если он этого сделать не сможет, то все-таки ручается, что Герцог никогда не примет партии Принца против него. Месье Кардинал был доволен этим обещанием, и увидев, что ему нечего больше бояться с этой стороны, не задумывался уже ни о чем ином, как об исполнении столь давно запланированного переворота. Все было исполнено весьма ловко, когда Принц менее всего этого опасался. Этот Министр нашел удобный случай собрать трех Принцев вместе; под предлогом дела, якобы имевшегося у Графа де Матиньона в Совете, он втихомолку внушил этому Графу, что не только тот должен молить Месье де Лонгвиля присутствовать там, но еще и заклинать его вызвать туда своих родственников. Они явились туда, ни о чем не подозревая; там же они были и арестованы, и препровождены в Замок Венсенн, где Кардинал дал им в охранники Деба (принцев охранял маркиз Ги де Бар. Одно ли это лицо с тем Деба, о котором говорилось выше, и о ком будет говориться ниже (осада Мурона), я не знаю — А.З.), кто был отборным Гасконцем. Он был моим товарищем, пока я находился при Его Преосвященстве, и никогда человек не мог найти лучшего секрета внушить к себе уважение публики. Каждый считал его неспособным на обман; даже те, кто не вполне разделяли мнения Кардинала, замечали, говоря об этом Деба, что он опровергает поговорку, поучающую нас, что каков мэтр, таков обычно и слуга. Но, наконец, после того, как он столь блестяще играл свою роль в течение некоторого времени, он показал, что мы еще недостаточно доверяем этой поговорке; в самом деле, он подхватил сто тысяч экю, что доверил ему Граф де Селанбер, Наместник Арраса, ставший впоследствии Маршалом Франции под именем Мондеже (Жан де Монтежё, граф Шулемберг — А.З.). /Арест./ Добродушный Гитто, Капитан Гвардейцев Королевы, вместе с Комменжем, его племянником, были теми людьми, что арестовали трех Принцев, и так как была опасность, как бы их не спасли по дороге, Его Преосвященство пообещал Графу де Миоссану, Лейтенанту Роты Стражников Охраны Короля, что стоит ему довезти их до доброй гавани — тюрьмы, и он обеспечит ему жезл Маршала Франции. Это его мы видели потом Маршалом д'Альбре, отборным Гасконцем с непомерной амбицией; так эта честь, что вручается обычно в вознаграждение за великие свершения, досталась ему всего лишь за два лье пути, что он проскакал рядом с каретой, скрывавшей трех пленников. Но не надо этому удивляться. Он был из тех людей, кому все удается, и кто, воспользуюсь тем выражением, каким обычно обозначают счастливого человека, родился в рубашке. Он носил поистине прекрасное имя, а ведь имя д'Альбре таково, что никакое другое не может и сравниться с ним; если бы оно ему действительно принадлежало, все д'Альбре были бы обесчещены во времена, когда еще оставались настоящие; но так как существует большая разница между незаконными и законными потомками, не следует удивляться, если тот, о ком я говорю, показывал себя менее деликатным, чем те, кто происходил по прямой линии. Как бы там ни было, я не слишком неправ, как мне кажется, сказав, что он родился в рубашке, поскольку в юности, совсем уже готовый вернуться в свою провинцию из-за отсутствия денег, он нашел одну Даму, настолько хорошо платившую ему за определенные услуги, какие он ей оказывал, что у него появилось, на что купить себе Роту в Гвардейцах. Он получил еще и множество других благодеяний; одним словом, именно ей он был обязан своей удачей. Правда, он не разводил деликатностей, а это, разумеется, заслуживало, чтобы она платила ему лучше, чем когда бы она принесла ему в дар свою первую любовь. Так как она, видимо, любила расу незаконных сыновей, до него она имела в любовниках человека из ее собственного дома. У нее было даже множество других любовников, вне зависимости от того, незаконные они были, либо законные. /Благоразумный муж./ Все были готовы сказать об этом ее мужу, кто был первостатейным героем, но так как не было надобности говорить ему об этом, чтобы он узнал что-то новое, а он полагал, что в такого сорта положениях гораздо лучше изображать слепца, чем казаться особенно ясновидящим, он отвечал тем, кто, дабы разговаривать с ним более предусмотрительно, заводили речь издалека, и как бы желали говорить о ком-то другом, а не о нем самом, что, на его взгляд, если уж ему досталась жена кокетка, он найдет столь дурным, когда ему на это укажут, что, вместо всякого вознаграждения таким сердобольным людям, он просто нацепит их на свою шпагу. Большего и не требовалось для любителей побеседовать, чтобы они спрятали подальше свои комплименты. Они добросердечно констатировали, что он никогда не разрогоносится, как это порой намереваются сделать люди, убивающие любимцев своих жен; но пусть они претендуют на все, что им заблагорассудится, я не нахожу, что этим они намного разрогоносились. Я нахожу, напротив, что вместо того, чтобы вытащить себя из трясины, они погружаются в нее все глубже и глубже, по самые рога. В самом деле, это не что иное, как самому же разглашать о собственном бесчестье, и, как с большой солью сказал изобретатель ныне общеизвестной поговорки — из Cornelius Tacitus становиться Cornelius Publicus (Cornelius Tacitus, Cornelius Publicus — игра слов на совершенно достойных и, к тому же, исторических именах из Древнего Рима — в переводе с латыни — Скрытно Рогатый и Рогатый Публично). Когда Месье Принц был таким образом заточен, его друзья и Ставленники, пришедшие в отчаяние, имели еще и горе видеть, как зажигались огни иллюминации в Городе. Но что-то не слышалось криков «Да здравствует Мазарини», как кричали когда-то «Да здравствует Бруссель». Они удовлетворились тем, что отпраздновали правосудие, как они верили, по праву отданное им с лишением свободы человека, не только похитившего у них часть их достояния, но еще и настолько хорошо затыкавшего все подъезды к Городу, что в его руках находилось решение, не помереть ли им всем от голода. После того, как обитатели совершили по этому поводу сотню безумств, как это случается с ними обычно в тех делах, когда они вдруг поверят, что речь шла об их интересах, они немного утолили их великий огонь, что смешон любому обладателю хоть какого-то мозга. Месье Кардинал, кого я обхаживал особенно настойчиво в те времена, когда больше не состоял у него на службе, увидев меня однажды в своей комнате, где почти никого не было, спросил меня, что я думаю о столь неожиданных изменениях; я поначалу не хотел ему ничего говорить, из страха, быть может, не угодить ему, выразившись свободно. Тем не менее, мое молчание лишь увеличило его тщеславие. «Говорите, — сказал мне он, — и знайте, я не нахожу ничего хорошего в том, что вы один молчите о таком деле, где я, по меньшей мере, заслуживаю некоторой похвалы». — «Я в этом уверен, Монсеньор, — ответил ему я, — поскольку вы сделали все, что смогли, лишь бы сделать добро, но поверить, будто дела вам удадутся, как вы думаете, вот с этим я не соглашусь так рано». /Прогулка по Парижу./ Он не пожелал, чтобы я говорил что-либо еще, и как бы оборвал меня на слове. «Вы демонстрируете остроумие, — подхватил он, — но дабы вам показать, что вы, так же, как любой другой, способны ошибаться, я хочу, чтобы вы поднялись в карету, немедленно, вместе со мной; я хочу, говорю я, вам показать бесконечные публичные приветствия, и как вы неправы, не веря в то, что народ теперь думает обо мне так же хорошо, как он думал обо мне плохо прежде». Я опять не захотел ничего ему сказать, из страха его огорчить своим настойчивым желанием его разочаровать. Между тем мы поднялись в карету, как он того и хотел; Его Преосвященство сидел в глубине вместе с Месье де Навайем, а я впереди с Шамфлери, его Капитаном Гвардейцев. Карета, куда мы уселись, была великолепна, лошади, впряженные в нее, тоже, все самые лучшие, какие только были на его Конюшне, ибо он желал привлечь к себе взгляды каждого; но вместо того, чтобы преуспеть этим в своих претензиях, с ним произошло совершенно противоположное; чем более его выезд был достоин восхищения Парижан, тем более они находили в этом повод его проклинать. Я прекрасно видел это по манере, как они переговаривались одни с другими, когда бы даже мне недостаточно было их взглядов; так же ни один не снял перед ним свою шляпу, и, напротив, его разглядывав ли, как человека, разодетого за их счет; мы пересекли Город от Пале Рояля до Ворот Сент-Антуан, и никто не предстал перед нами, чтобы поаплодировать ему, что ли, хоть немного. Навай, уже хотевший, чтобы он вернулся в Пале Рояль, старался занять его по дороге забавными разговорами, дабы избавить от огорчения по поводу того, что ему приходилось видеть; но у него не было никакого желания смеяться, особенно после того, как он расхвастался свысока, что стоит ему лишь показаться на улице, чтобы вскоре опровергнуть мою мысль; потому ничто не шло ни в какое сравнение с его смущением по возвращении. Я взял слово, как это делал Навай, чтобы отвлечь его от печали, но так как он знал, что я далеко не так угодлив, как Навай, он не был мне настолько же благодарен. Впрочем, говоря по правде, Навай был тончайшим Куртизаном, когда-либо существовавшим при Дворе. Составленное им состояние прекрасно это показывает; чтобы Дворянчик из Гаскони, каким он и был, накопил более ста тысяч ливров ренты — хорошее доказательство тому, что он умел больше, чем кто-либо другой. Правда, дочь его старшего брата, чьими землями он владеет, немного жалуется на него; узнавать, права она или нет — это то, во что я не погружаюсь, да и не хочу я в это вмешиваться; у меня достаточно моих собственных дел, нечего мне заботиться о делах других, и хорошо ли, дурно ли он поступил, этим пусть занимаются те, кому это интересно, меня все это не касается. /Тюренн спешит на помощь Конде./ Тем временем трех пленников перевели из Замка Венсенн в Маркусси, а оттуда в Авр (Гавр — А.З.) де Грас. Были получены сведения, что Виконт де Тюренн, позволивший перетянуть себя на сторону Принца де Конде, движется к Шампани, и будто он рассчитывает без труда пересечь ее; он намеревался явиться вытащить Месье Принца из его тюрьмы, неспособной сопротивляться его армии; но Его Преосвященство организовал переезд; как я только что сказал, Виконт де Тюренн осадил Ретель и взял его; Эрцгерцог дал ему войска, и тот присоединил их к нескольким Полкам, находившимся в его распоряжении. Все это составило армию от тринадцати до четырнадцати тысяч человек — Тюренн командовал ею один, Эрцгерцог не появлялся там собственной персоной, как уверяют многие историки. Но не надо верить их россказням, поскольку совершенно достоверно, что этот Принц был в Брюсселе. Я говорю об этом, как знаток, я, кто вскоре оказался там в числе войск, что имели дело с Принцем де Конде и разбили его вдребезги. Я не слишком дурно судил о чувствах Парижан к Его Преосвященству. Ненависть, какую они питали к нему, заставила их быстро забыть об оскорблениях, якобы полученных ими от Принца де Конде; итак, они оплакивали его несчастье теми же глазами, где совсем недавно сияла радость при известии о его заточении; они твердо и бесповоротно требовали, чтобы его и его братьев освободили из заключения и выгнали Кардинала. /Парламент шевелится./ Парламент, втихомолку подстрекавший их к действиям и со времени заключения мира сделавший множество вещей, достаточно ясно дававших понять, что он никогда не подчинится этому Министру, разве что под давлением силы, вскоре присоединился к ним, чтобы поддержать их восстание. В нем засело семя бунта, и мир ни в коем случае его не вырвал; итак, внезапно вновь обретя былые силы, он возобновил свои ассамблеи вопреки запретам Двора. Кардинал украдкой противился этому, прежде чем сделать это открыто. Он жаловался Коадъютору, пообещавшему ему держать его при исполнении долга, что тот плохо сдержал свое слово; по его заверениям, Парламент никогда не должен был зашевелиться, а он сделал намного хуже, чем когда-либо делал. Он сказал, что именно ему следовало этому помешать, раз уж он за это взялся. Коадъютор ни единым словом не отозвался на это. Он действительно обещал ему сдерживать Парламент всякий раз, когда его разберет желание пошевелиться, но так как Кардинал, со своей стороны, обещал ему достать шапку Кардинала, а она так и не явилась, этот Коадъютор пальцем не пошевелил, дабы удовлетворить его жалобы. Как один, так и другой пытались друг друга надуть; весь вопрос состоял поначалу в том, только бы обделать это так тонко, чтобы никто этого не заметил; но так как это стало теперь весьма трудным делом, когда они узнали друг друга лучше, чем вначале, опасение сменило дружбу, в какой они взаимно поклялись, потом ненависть, и, наконец, крайнее желание погубить друг друга. /Границы, установленные Богом./ Виконт де Тюренн, овладев Ретелем, подумал подобным образом поставить всю границу Шампани под свое подчинение. Это было ему нетрудно, пока дела оставались в том положении, в каком они были. Не было никого, чтобы ему это запретить, а завоевания, что Министр вбил себе в голову осуществить в Италии ради своих личных интересов, задерживали там войска, которые гораздо лучше могли бы быть употреблены против Тюренна, чем в стране, что отделена от нас барьером, какой нельзя преодолевать без того, чтобы, по всей видимости, идти против воли Бога, так как, наконец, когда хорошенько всмотришься в положение вещей, кажется, можно воистину сказать — именно Бог пожелал установить границы Государствам, и невозможно их лучше расположить, чем ту горную цепь, что отделяет эту страну от нашей. То же самое с Пиренеями, кажется, совершенно подобно и специально установленными для отделения нашей Короны от Испанской. Но, наконец, так как не сегодня пошли против воли Высшего Господа всех созданий, и даже когда это дано нам в Писании, не следует удивляться, если на это идут с еще большей охотой, хотя можно смело сказать, что все совершается по некоему предопределению. Но быстро тушатся все светильники ради собственной амбиции, и желание командовать всем светом заставляет не только перелезать через горы, но еще и переплывать целые моря, когда встает вопрос о собственном удовлетворении. /Маневры подле Ретеля./ Как бы там ни было, необходимость защитить Шампань обязала этого Министра оставить свои пустые прожекты и действовать более спешно; он вызвал несколько соединений, что стояли по другую сторону Альп, и отдал их Маршалу дю Плесси. Тот служил уже давно, и повсюду, где бы он ни находился, он считался добрым Капитаном. Было необходимо, чтобы он не только пользовался такой репутацией, но еще и в действительности был им, дабы выступить против Виконта де Тюренна, кто уже начинал заставлять себя бояться, а равно и уважать. Кардинал присоединил к этим войскам Полк Гвардейцев, и так как мы превосходили противника в пехоте, у Маршала дю Плесси не было никаких затруднений маршировать прямо на Ретель, который он намеревался отобрать. Виконт де Тюренн был слишком удален от этого города, чтобы вовремя придти ему на помощь, если он окажется несколько стеснен; итак, поскольку успех этого предприятия зависел только от проворства, Маршал принялся за него с таким усердием, что осада была завершена прежде, чем Виконт де Тюренн смог также прибыть на высоты Сонпюи. Он бросил все, что задумал сделать с другой стороны, чтобы явиться на подмогу этому городу, и надеялся довести дело до конца, потому что имел в своем распоряжении лучшую Кавалерию Европы. Во-первых, у него имелось шестнадцать сотен коней, и они были так же прекрасно экипированы, как сегодня у Гвардейцев Короля. Люди составляли такую же элиту, как и кони, и он имел, кроме того, старые войска, что сражались некогда под командой Великого Густава и знаменитого Герцога Веймарского. Так как он не получил еще никаких новостей о том, что город сдан, то по-прежнему двигался с той же поспешностью, с какой шел с тех пор, как пустился в путь; но, прибыв в Сонпюи, он узнал не только об участи этого Города, но еще и о том, что Маршал выступил ему навстречу, дабы избавить от заботы куда-то ходить его искать. Когда Кардинал принял гонца от этого Маршала, он счел, что для него столь важно находиться при готовящейся битве, что он тут же нанял почтовый экипаж, дабы туда явиться. Он запасся заранее десятью тысячами луидоров, что составляло в те времена крупную сумму для Двора. Он желал выказать свою щедрость солдатам, чтобы обязать их сражаться более доблестно. Без сомнения, его одолевало сильное желание одержать победу, поскольку он захотел, чтобы она ему столько стоила; такое усилие над его склонностью было настолько же замечательно, как и его состояние — в самом деле, десять тысяч луидоров значили для него то же, что десять миллионов для другого; и хотя они извлекались не из его кошелька, совершенно точно, что это решение ему было очень нелегко принять, прежде чем полностью на него отважиться. Но, наконец, он принял во внимание, что это, может быть, станет средством заставить Парламент вернуться к исполнению долга. Он опасался этого Корпуса больше, чем армии, и даже слышать не мог о нем без дрожи. Он всегда помнил о дне баррикад, и так как видел, как из-за того, что осмелились наложить руку на двух или трех из его членов, сто тысяч человек тотчас же взяли в руки оружие, он рассудил с большим резоном, что никогда не будет в безопасности, пока не найдет средства или подкупить его, или настолько принизить его значение, что он больше не будет иметь сил ему досаждать. /Разгром Тюренна./ Едва Виконт де Тюренн узнал о прибытии этого Министра и с каким намерением он явился, как счел, что не должен отказываться от битвы. Он льстил себя надеждой, что достоинства его Кавалерии заменят ему недостаток в батальонах; итак, вместо того, чтобы выстроиться для баталии, как обычно практикуется при подобных обстоятельствах, он удовольствовался тем, что раскидал отряды Пехоты между эскадронами. В таком порядке он пошел на противника, ожидая пробить себе проход, но Маршал расставил своих пеших людей в выгодных местах, повелев им ни в коем случае не стрелять без приказа, и скомандовал залп, так сказать, в упор; какими бы достоинствами ни обладала эта Кавалерия, она пала в таком большом количестве, что остальные оказались совершенно сбитыми с толку. Маршал воспользовался этим беспорядком. Он бросил на них в то же время свои эскадроны, что не особенно утомились при осаде и были свежи и мощны. Эта атака окончательно их сразила, и когда они отступили в полном смятении, Виконт де Тюренн напрасно призывал их вернуться к нападению. Он так и не смог их собрать; таким образом, каждый побежал в свою сторону, и он сам был вынужден сделать то же самое. Маршал отрядил несколько эскадронов для преследования беглецов. Большое количество было взято в плен, и Виконт де Тюренн сам подвергся бы той же участи, если бы не его добрый конь и знание дорог. Он удалился в Стенэ. Это Место, принадлежавшее Месье Принцу, встало за него и приняло Испанский Гарнизон, чтобы быть более в состоянии защищаться. Кардинал, вернувшись в Париж после этой победы, счел, что он должен заставить трепетать Парламент. Итак, не веря, что этот Корпус всегда будет в состоянии навязывать ему закон, он весьма гордо разговаривал с несколькими из его членов, кого Королева вызвала в Пале Рояль, чтобы сделать им выговор за те предприятия, что они устраивали во всякий день. Этот Корпус действительно был совершенно изумлен тем преимуществом, что ставило Двор превыше его противников; но, наконец, поразмыслив над тем, что если он потерпит, чтобы этот Министр окончательно одолел Месье Принца, ему, может быть, станет совсем невозможно сопротивляться Его Преосвященству, он принял к рассмотрению ходатайство от Мадам Принцессы с просьбой об освобождении ее мужа. Мать этого узника уже подавала ему одно в начале его заточения; оно содержало то же, что и это; но Парламент тогда его отверг, поскольку Коадъютор, направлявший его действия, был тогда в добром сговоре с Министром. Так как он еще надеялся, что тот добудет ему Шапку Кардинала, обещанную по их договору, он поостерегся допустить, чтобы это ходатайство было выслушано; но, наконец, когда Его Преосвященство сыграл с ним такую же распрекрасную шутку, как некогда с Епископом Лангром, ничто не мешало ему больше открыто выступить за Месье Принца, разве что страх, как бы у того не сохранилось желания отомстить за свое так называемое покушение. Друзья Месье Принца, всегда действовавшие за него со времени его заключения, видя, что, несмотря на добрую волю Парламента, ему трудно будет выбраться оттуда, где он находился, если Коадъютор не расстарается для него, держали совместный совет, как им поступить в столь деликатном деле. Этот Прелат хотел, чтобы ему дали гарантии против страха, каким он был скован. Это показалось им справедливым настолько, что они предложили себя ему в заложники того, что не только Принц никогда не подумает об этом в своей жизни, но еще и будет ему другом. Они ему сказали, дабы он удовлетворился их словом, что все люди, сколько бы их ни было в Париже, а также и они сами, не верили больше, будто бы он был замешан в том, что произошло на Новом Мосту. Действительно, вот уже некоторое время каждый начинал признавать, что все это исходило лишь от Кардинала. Его даже еще больше возненавидели за такое надувательство, тогда как он продолжал себе аплодировать втихомолку за то, что его уловка так славно ему удалась. /Полая монета./ Коадъютор нашел, что слово стольких честных людей — это уже кое-что, особенно в деле вроде этого, что говорило само за себя. Однако, так как прежде, чем заявить себя окончательно за Месье Принца, он желал бы заключить с ним некоторые условия, он нашел, что никогда бы не чувствовал себя в безопасности, по меньшей мере, пока тот сам их не утвердит. Такое утверждение было как бы и невозможно в том положении, в каком тот находился. Деба, кто последовал за ним в Авр, и кто был совершенно предан Его Преосвященству, по-прежнему продолжал не спускать с него глаз. Он сделался даже настолько мнительным, что еще немного — и он заподозрил бы собственную тень. Но как бы он ни был хитер и опаслив, тем не менее, его обманывали несколько раз, и даже прямо в его присутствии. Один из его Стражников, кого удалось подкупить, передавал Принцу записки в монете достоинством в одно экю, специально сделанной полой изнутри и так ловко закрытой, что, не считая ее необычной легкости, выглядела она в точности, как остальные. Никто бы не устраивал столько тайн, если бы этот стражник мог поговорить с ним по секрету или ловко передать письмо, так, что никто бы не заметил; но Деба никогда не выпускал своего пленника из виду, или же, если он его и покидал, его сын, вылитый он сам, тотчас же заступал на его место. Итак, все было опасно с такой бдительностью, как у них, потому и прибегли к этой уловке, чтобы передать Принцу весточку или получить ее от него. Воспользовались же именно этим инструментом, потому что он часто играл в палет то с Принцем де Конти, то с Герцогом де Лонгвилем, а подчас даже с Деба-сыном. Что до отца, то, далеко не имея с ним ничего общего, он ненавидел его так сильно по поводу его жестких манер, что употреблял невероятные усилия для того, чтобы его стерпеть. Стражник стал причиной. того, что прибегли к этому изобретению, поскольку, когда его подкупили, у него осведомились, чему этот Принц имел привычку посвящать свое время. Он отрапортовал о том, о чем я только что сказал, и даже что Принц поручал ему подбирать их биты; итак, его научили тому, что ему надо сделать, а именно, когда он отдаст полое экю Принцу де Конде, он пожмет ему руку или как-нибудь подмигнет, чтобы тот догадался об этой тайне. Стражник не подвел, и этот Принц, кто был весьма ловок, быстро поняв по легковесности этого экю, что монета сделана для чего-то другого, а не для игры в палет, сунул ее в карман и взял оттуда другую взамен. /Договор с Месье де Рецем./ Вот так смогли сообщать ему новости о том, что происходило, но так как договор, который Коадъютор желал получить для своей безопасности, содержал немало статей, и в эту монету его могли поместить лишь в несколько приемов, это заставило бы потерять множество времени, если бы смерть вдовствующей Принцессы де Конде не изгладила этого затруднения. Этим обстоятельством воспользовались, дабы испросить у Двора позволения повидать ее сына по поводу завещания, какое она оставила. Это было так естественно, что не вызвало у Кардинала никакого подозрения. Он, впрочем, и отказал бы, если бы не боялся, что против него поднимутся крики. Он знал, что за его поведением наблюдали, и соверши он малейшую вещь, какой можно найти возражение — никто не будет в настроении ее ему простить. Итак, Перро, о ком я вроде бы уже говорил, арестованный в то же время, что и его мэтр, но позже выпущенный на свободу, получил позволение пойти его повидать. Деба следил за ним во все глаза, дабы он не заговорил с Принцем ни о чем, кроме предмета его вояжа, но так как, каким бы несгибаемым он ни был, совершенно невозможно при такого сорта встречах даже для него не быть обманутым, Президент ухитрился сунуть в руку своего Мэтра бумагу, содержавшую все, о чем он хотел дать ему знать. Он был столь мало разубежден в том, что Коадъютор намеревался организовать покушение на его персону, что почувствовал совершенно невероятное омерзение при мысли согласиться на то, о чем тот просил для себя. Тем не менее, так как он не видел ничего худшего, чем тюрьма, а это должно было предоставить ему свободу, он решился на этот шаг в конце концов. Однако никто не знал, было ли это по доброй воле, и не задумал ли он с этого времени изменить своему слову. Как бы там ни было, он не только подписал бумагу, но еще и вернул ее Перро в той же манере, в какой она была ему передана; едва Коадъютор увидел ее в той самой форме, какой он и добивался, как отвернулся от Кардинала. Он сохранял по-прежнему отношения с ним до этих пор. Хотя он и признавал его мошенничества, но не осмеливался ничего заявить, пока не был уверен в Месье Принце. Он и без того боялся, как бы Кардинал не договорился с Принцем, чтобы его погубить, и как бы он не остался без поддержки и опоры между двумя столь грозными врагами. Наконец, получив теперь укрытие от этого страха, он сделал все усилия по отношению к Парламенту, чтобы заставить его потребовать ссылки для одного и свободы для другого. Он намеревался возвыситься на руинах этого одного, и так как Месье Принц по одной статье их договора брался предоставить ему свое покровительство, дабы помочь ему преуспеть в этом предприятии, он счел, что удача ему обеспечена. /Портрет Герцогини д'Орлеан./ Между тем Герцог д'Орлеан, кто должен был по праву играть первую роль в Государстве, настолько позволил Кардиналу завлечь себя, что, можно сказать, полностью сложил с себя всю свою власть и передал ее в его руки. Он позволял управлять собой то одним, то другим, в том числе и своей жене, кому недоставало рассудка увидеть, как все, кого она допускала приближаться к своей особе, давали ей советы лишь для того, чтобы обмануть и ее, и ее мужа. Она была сестрой Герцога де Лорена, и он женился на ней против воли покойного Короля, кто не только велел объявить его брак недействительным по постановлению Парламента, но и еще, пока был жив, никак не хотел изменить своего мнения по этому поводу. Вот так их разлучили на несколько лет, и лишь после смерти Его Величества нынешний Король согласился, чтобы они снова соединились. Эта Принцесса обладала совершеннейшими чертами лица, так что, если судить по деталям, это была очень красивая женщина; но стоило оценить ее целиком, как становилось ясно, что самое большее — это красота умирания, лишенная всей прелести, что придает облику живость; единственное живое проявление, показанное ею за всю ее жизнь, так это то, что она была амбициозна превыше всего, что возможно себе вообразить. Итак, хотя она и не отличалась злобной душой, но была не прочь увидеть зарождение смут в Государстве, лишь бы сохранить свой уголок и при этом не быть обязанной брать во внимание весь Двор. Она в особенности не могла переносить Королеву-Мать; не то, чтобы она находила в этой Принцессе что-то не достойное уважения, но просто потому, что положение той превосходило ее собственное. Она не слишком любила также и Месье Принца, главное, с тех пор, как он нанес оскорбление Офицеру Гвардейцев ее мужа. Кардинал, кто старался извлекать пользу изо всего, и кто был бы рад увидеть зависть, царящую между этими двумя Домами, ловко внушил ей, что амбиция Месье Принца настолько огромна, что она его пожирает; таким образом он не только намеревался возвыситься над Герцогом, ее мужем, но еще и презирал его до той степени, что, кажется, потерял и воспоминание о разнице, существующей между сыном, братом и дядей Короля и первым Принцем крови. Столь малая прозорливость, доставшаяся ей от природы, не позволила ей найти в себе самой, чем защититься от этого надувательства. Она глупейшим образом попалась на него, тем более, что во времена побед Месье Принца его Двор был обычно столь многолюден, что просто позорил Двор ее мужа. Коадъютор, сам бывший свидетелем при тысяче обстоятельств чувств этой Принцессы, и знавший, что, дабы лучше преуспеть в своих намерениях, он должен завоевать Герцога, счел, что, далеко не пользуясь каналом Герцогини для достижения цели, он, наоборот, должен с величайшей заботой скрыть от нее все дело, если хочет добиться счастливого успеха. Итак, он пообещал Герцогу ничего ей не говорить из того, о чем он ему скажет, и потом не колебался больше открыть ему свое сердце. Герцог имел друзей в Парламенте точно так же, как и он сам; почтение, какое питали к его рождению, привлекало к нему кое-кого; с другой стороны, все остальные были бы рады видеть его у них во главе, поскольку льстили себя надеждой, что его тень укроет их от упреков, что некоторые люди делали им в устройстве предприятий, превышавших их власть. /Парламенты на стороне Принца де Конде./ Как бы там ни было, Герцог д'Орлеан, поддержавший заключение Месье Принца, вознамерившись теперь вернуть ему свободу, потому что позволял себе поддаваться всякому веянию, объединился с Парламентом и Коадъютором для усовершенствования этого труда. Парламент не только ответил на ходатайство Мадам Принцессы, но решил еще сделать внушения Королю и Королеве для освобождения ее мужа. Королева, хотя и не обладавшая всем тем разумом, каким награждают некоторых женщин, отличалась мужеством превыше ее пола; она нашла, что Парламент присвоил не должную ему власть. Она язвительно отчитала его за вмешательство в дело вроде этого; она сказала ему в категорических выражениях, что оно не входит в ее компетенцию, и настанет, быть может, день, когда он в этом жестоко раскается. Она сказала также этим Депутатам, что не им входить в тайны Государства, и делая то, что они делали, они, видимо, хотели последовать примеру Англичан, сначала выгнавших их Короля из его столицы, а потом и бесчеловечно обезглавивших его. Парламент был оскорблен этим сравнением; итак, дела день ото дня ожесточались все более и более; Его Преосвященство начал побаиваться, как бы вскоре его не обязали удалиться в Италию. В самом деле, Парламент Парижа не единственный встал на сторону Принца де Конде; Парламент Бордо сделал то же самое, и хотя Кардинал, казалось бы, усмирил эту грозу, когда привез в ту сторону Короля, далеко нельзя было сказать, будто бы она совершенно рассеялась. Эта провинция всегда защищала свои интересы, и хотя она не видела больше удобного случая к восстанию, за какой она ухватилась бы от всего сердца, все-таки Министр боялся соединения этих двух Парламентов. Он предвидел, что если такое случится, еще и другие поступят точно так же, особенно в той обстановке, когда не существовало почти ни одной провинции, что была бы довольна его Министерством. С другой стороны, Граф де Грасе удалился в свое Наместничество Гравлин, совершенно готовый, по всей видимости, сформировать там партию, поскольку после баталии при Ретеле кое-кто был произведен в Маршалы Франции, а его этим обошли. Он претендовал на то, что не меньше их достоин этой чести, а потому решил взять силой то, что ему не пожелали дать по доброй воле. /Свобода для Принца, ссылка для Кардинала./ Так как мы жили тогда во времена, когда тот, кто умел заставить себя бояться, добивался всего, что ему заблагорассудится, все нашли, что он был прав. Как бы там ни было, это бы не особенно обеспокоило Кардинала, если бы у него на руках было только это дело; он знал, что всегда может поправить его, предоставив тому то, чего он просил. Впрочем, совсем иначе было с остальными, поскольку хотели заполучить его собственное место, а он был не в настроении его отдавать. Это заставило его все привести в действие, лишь бы усмирить Парламент, но так как ему потребовались бы богатства Креза, чтобы удовлетворить всех его членов, поскольку буквально каждый из них претендовал продаться как можно дороже, так долго собиравшаяся над ним гроза начала угрожать ему в столь странной манере, что он счел себя обязанным уступить. Итак, сделав из необходимости добродетель, он уехал от Двора и явился в Авр де Грас, чтобы подчиниться постановлению этого Корпуса, повелевавшему предоставить свободу Принцу де Конде и двум другим узникам. Тут же последовало несколько других постановлений против него, и радуясь тому, что он может от них уклониться, потому что они абсолютно его не устраивали, он выехал из Королевства после того, как заявил этому Принцу, что совсем не он был причиной его несчастья. Принц де Конде поверил ему настолько, насколько он и должен был поверить, и без всякого сожаления посмотрев на отъезд Министра, он возвратился в Париж, откуда ему навстречу вышло бесчисленное множество народа. Он был бы этим озадачен, если бы знал, с какой радостью они приняли новость о его заточении, но так как еще никто не позаботился ему об этом рассказать, он с удовольствием воспринял знаки их доброй воли, потому что он тешил себя мыслью, что это продолжение тех приветствий, с какими его встречали, когда его великие свершения и постоянные победы делали его значительным для всего Королевства. Фронда Принцев Королева, достаточно поднаторевшая при Кардинале, знала, насколько следует скрывать свои чувства, дабы стать достойной того места, какое она занимала; потому она встретила Принцев тысячей любезностей, хотя в душе у нее было отчаяние от их возвращения и от отъезда Кардинала. Бемо последовал за ним в Брюль, загородную резиденцию Курфюрста Колоня, куда тот удалился, а Его Преосвященство переехал в Седан. Когда он туда прибыл, Фабер одолжил ему уж я не знаю, сколько денег, не принадлежавших ему и отданных на хранение ему его друзьями; так как это была очень значительная сумма и никогда ему не позволялось распоряжаться закладом, этот заем, сделанный им вопреки всем силам и даже с большой долей опасности, весьма повредил его репутации. В самом деле, кто мог сказать, что этот Министр должен когда-либо вернуться ко Двору, он, кого Парламент своим постановлением объявил изгнанником, и кто видел против себя всех Принцев крови на свете. Между тем, не преминут сказать, когда узнают, в какой манере Фабер обошелся с ним, и когда увидят впоследствии, что ему совсем не пришлось раскаиваться в том, что он сделал, — ему надо было просто стать колдуном, чтобы отважиться на поступок вроде этого. /Тюренн против Конде./ Пока Кардинал находился в Брюле, он был в точности оповещен обо всем, происходившем при Дворе, самой Королевой, умиравшей от желания устроить его возвращение. Она находила, что здесь шла речь о ее славе, и уступить вот так банде заговорщиков было бы равносильно тому, чтобы пробить брешь в ее власти. Принц де Конде был еще молод и любил удовольствия; он провел первые дни в Париже в дебошах, не слишком задумываясь над тем, что ему предстояло делать. Он верил, что его победа была полной, поскольку его враг освободил ему Место, и, совсем не предвидя возможных последствий, начал презирать весь свет. Он едва удостаивал взгляда тех, кто поднял оружие против их Государя ради того, чтобы вытащить его из тюрьмы. Виконт де Тюренн был одним из таких, и даже, так сказать, главным; он осмелился дать баталию во имя интересов Принца. Потому он был просто сражен горем при виде его неблагодарности; он поклялся самому себе никогда больше не впадать в подобную ошибку, раз уж он был так скверно за нее вознагражден. Месье Принц не замедлил в этом раскаяться, когда решил некоторое время спустя взять в руки оружие против своего Короля. Неизвестно, сказать по правде, что его действительно толкнуло на столь великую провинность перед его Государем, если только это не было то, что он увидел приближение его Совершеннолетия и испугался, как бы после этого времени Королева не повелела вернуть Кардинала. Так как этот Министр был не более, как в ста лье от Парижа, и Принц должен был узнавать от каждого, что Ее Величество постоянно посылала к нему гонцов, он рассудил, что Министр все еще имеет столько же власти над ней, сколько имел и прежде. К тому же он видел, как в его отсутствие Королева не советовалась обо всем наиболее важном ни с кем, кроме Сервиена, де Лиона и ле Телье, тремя из его Ставленников, что ему страшно не нравилось. Он вернулся из тюрьмы с намерением править в Совете, чтобы все происходило там исключительно по его фантазии. Он осознал, насколько его от этого удалили, и так как был рожден с огромной амбицией и более способным командовать, чем подчиняться, то искал путей удовлетворения. Тем не менее, он не проявлял поначалу ничего из того, что думал, и, приспосабливаясь по примеру Королевы, встречавшей его с доброй миной, чтобы лучше его обмануть, воздавал ей свое почтение со всеми знаками смирения и покорности, каких она могла только желать от подданного. Но после того, как они вот так скрытничали как с одной стороны, так и с другой, у Королевы по подсказке Кардинала зародилась мысль распорядиться снова его арестовать. Де Лион и ле Телье категорически этому воспротивились, потому как это воссоединило бы партию этого Принца с партией Коадъютора. Они уже вновь начали ссориться; не то чтобы Принц не был полностью разубежден в своей прежней мысли, что другой хотел подстроить его убийство, но потому, как, приняв во внимание, что если он и исполнит договор, в силу которого вышел из тюрьмы, то далеко не приобретет влияния, на какое он претендовал в Совете; уж лучше он просто поменяет мэтра. /Первый план женитьбы Принца де Конти./ Мыслью Коадъютора было, как я уже говорил, занять там место Мазарини, и так как он вступил в секретные и могущественные связи с Герцогиней де Шеврез, Принц де Конде, обладавший высокомерным духом и не позволявший легко собой управлять, боялся, как бы ему не пришлось склониться не только перед ним, но еще и перед ней. Они уже сделали Хранителем Печати человека из их окружения, Маркиза де Шатонеф. Они рассчитывали еще раздать и более важные должности их Ставленникам, не уделив ему в этом особенно большой части; итак, желая освободиться от этого нового рабства, что пришлось ему абсолютно не по вкусу, он воспользовался Принцем де Конти, чтобы добиться цели. Этот последний, по одной из статей их договора, должен был жениться на Мадемуазель де Шеврез, молодой Принцессе, довольно ладно скроенной и более способной ему понравиться, чем положение аббата, в каком он находился до сих пор; потому он был гораздо более влюблен в нее, чем в свой требник, да он и никогда его особо не ласкал. Эта великая пылкость не понравилась его брату, кто по выходе из тюрьмы задумал разорвать эту женитьбу, а в то же время и договор, что он заключил. Он высказал ему свои чувства по этому поводу, тем не менее, ничего ему еще не говоря о своем намерении; он ему внушал, что Принцы должны заниматься любовью иначе, чем обычные персоны, а когда бы даже это было бы и не так, у него больше средств поостеречься, чем у другого, недаром же он всегда носил маленький воротник; итак, совершенно невозможно, чтобы увидели, как он внезапно перешел от столь возвышенного положения к такой громадной слабости, и не были бы этим возмущены. Принц де Конти, носивший под сутаной те же страсти, что другие носят под кирасой или под перевязью, наплевал на эти советы, или, по меньшей мере, если он и не наплевал на них открыто, то все-таки не позволил им повлиять на его обычные отношения с любовницей. Принц де Конде пришел из-за этого в совершенное негодование на него, и так как он желал, чтобы его брат, точно так же, как и все остальные, сгибался под его волей, он начал принимать с ним совсем другой тон, чем до этого. Он начал строить перед ним тысячу насмешек над его любовницей, и, не найдя, за что бы укусить ее особу, обвинил ее в дурном поведении. Так как у ее матери были личные друзья, чьими советами она пользовалась в тех великих предначертаниях, что гнездились у нее в голове, он приписал дочери несколько иные отношения с ними, чем у матери. Он заявил ему, что Коадъютор, Маркиз де Лэк (Лег — А.З.) и Комартен, выходя из комнаты Герцогини, направлялись в комнату ее дочери; она отличалась здоровым аппетитом, настолько, что если ему угодно получить остатки от этих трех персонажей, ему остается только взять ее в жены. Принц де Конти, каким бы влюбленным он ни был, проглотил эту клевету, как правду, и получил от этого такое отвращение, что порвал с ней. Коадъютор прекрасно догадался, что удар был нанесен скорее старшим, чем младшим, но так как он еще ни в чем как следует не уверился, то рассудил кстати не порывать с ним окончательно. Он хотел сначала хорошенько прояснить свои подозрения, надеясь, что если всего лишь ревность заставила Принца де Конти сделать то, что он сделал, нетрудно будет его от нее излечить. Так как дела находились в этом состоянии, когда Королева и Кардинал загорелись мыслью вновь наложить руку на персону Принца де Конде, советы Сеньоров де Лиона и ле Телье не показались неуместными ни Ее Величеству, ни этому Министру. Итак, они решили отложить исполнение до того, как у Коадъютора не останется больше сомнений по поводу истинных намерений Месье Принца. Они взялись, однако, как одна, так и другой, приложить старания к тому, чтобы осознание явилось к нему как можно раньше. Они рассчитывали — когда это будет сделано, не останется больше не только видимости примирения между ними, но еще и им самим будет легко вынудить Коадъютора вернуться на их сторону. /Де Лион и Ле Телье./ Де Лион и ле Телье были двумя весьма различными людьми; один был воплощенной тайной, другой довольно прям, хотя и занимал такое место, где даже рожденный с искренностью вскоре ее теряет. Потому они и повели себя совершенно различно при исполнении возложенного на них поручения. Один воспользовался большими обходными маневрами, чтобы достичь успеха, другой пошел прямо к цели, не заботясь о разведении стольких церемоний. Он отправил одного из своих Служителей сказать Коадъютору, что хотел бы с ним поговорить; таким образом, если тому будет угодно назначить ему свидание, он на него непременно явится. Коадъютору даже очень было угодно; он направился к Картезианцам, и когда дал знать об этом Месье де Лиону, они там же и встретились у некого Отца по имени Дом Жюлио. Они оба пришли туда инкогнито, и хотя Месье де Лион был предрасположен дурно судить о достоинствах Дам, потому что у него самого была одна, кем он не имел никаких причин быть довольным, он начал превозносить добродетель Мадемуазель де Шеврез до небес, дабы еще увеличить ту досаду, какую этот Прелат должен был ощущать от того, что Месье Принц воспользовался именно этим предлогом, чтобы порвать с ней. В общем, когда он так подготовил его сознание слушать себя более охотно, он сказал ему, — если тот пожелает примириться с Кардиналом и наставить Парламент не противиться больше его возвращению, ему дадут все заверения, что он сможет разумно надеяться переодеться в Пурпур в первый же раз, как только Папа назначит новых Кардиналов. /Ради шапки Кардинала./ Сделать ему такое предложение означало ухватить его за самое слабое место. Он всеми силами хотел им стать, и так как не мог больше рассчитывать сделаться первым Министром, теперь, когда он не имел больше Принца де Конде в качестве опоры, он пообещал сделать по этому поводу все, что пожелает Королева. Он хотел, однако, прежде чем ввязаться во что бы то ни было, чтобы Ее Величество сама утвердила то предложение, какое она ему делала в настоящее время. Эта конференция длилась добрых три часа, потому что они не могли часто встречаться без опасности быть узнанными и хотели договориться обо всем за одно-единственное заседание. Королева своими собственными устами подтвердила все, что сказал Коадъютору де Лион от ее имени, и когда они вместе согласились держать это дело в секрете, Коадъютор, успокоенный с этой стороны, порвал с Месье Принцем в самой резкой манере, какая только была для него возможна. Он громко жаловался, что тот был Принцем без честного слова, и когда бы ему удалось совершить даже еще более прекрасные поступки, чем те, что он уже совершил, этот изъян их полностью замарает. /Старшая дочь Герцога д'Орлеана./ Месье Принц был слишком прозорлив и не мог не понять, что для того, чтобы порвать с ним с таким шумом, Коадъютору потребовалось заручиться могущественным покровительством. Он тотчас заключил, что, должно быть, это было покровительство Королевы, и так как ему было невозможно удержаться против них обоих, если он подобным образом не обопрется со своей стороны на какую-нибудь персону, которая смогла бы уравновесить их влияние, он принялся ухаживать за старшей дочерью Герцога д'Орлеана, Принцессой, кому больше подошел бы камзол, чем юбка. Она имела довольно величественные склонности, хотя в глубине души испытывала большое нетерпение выйти замуж — она была уже в возрасте, вот-вот ей должно было исполниться двадцать четыре года; но, несмотря на то, что она была тогда весьма красивой Принцессой и самой богатой в Европе, Министру не хотелось отдать ее множеству иностранных Принцев, очень желавших бы получить ее в жены. Двору не нравилось, чтобы она принесла им четырнадцать или пятнадцать миллионов, какие у нее имелись, и эта сумма казалась ему достаточно значительной, дабы желать сохранить ее для себя. Месье Принц, знавший и о ее нетерпении, и о препятствии ее стремлениям, ловко воспользовался этим обстоятельством и вовлек ее в круг своих интересов. Он знал, что она обладала большей властью над душой своего отца, и если бы взялась отвоевать его в пользу Принца, то была бы более способна, чем кто бы то ни было, в этом преуспеть. Итак, ради того, чтобы она более охотно согласилась ему услужить, он предложил ей в мужья Герцога д'Ангиена, своего единственного сына. Такая партия вряд ли была способна ее соблазнить. Ребенок семи или восьми лет, каким он тогда был, не особенно подходил красавице Принцессе с разгоревшимся аппетитом; но так как она предвидела, что то же самое затруднение, помешавшее ей до сих пор выйти замуж, будет существовать всегда, и таким образом она останется вечно в девицах, она гораздо больше предпочитала надеяться получить однажды этого юного Герцога в мужья, чем не иметь вовсе никакого. Она знала, что он со временем подрастет, и рассчитывала, что, хотя тогда она должна быть в возрасте, не соответствующем его годам, ее огромные богатства заменят ей все достоинства, когда бы даже протекшие лета стерли с ее лица расцвет красоты, пылавший на нем в настоящее время. На самом деле Принцесса настолько вбила себе в голову это замужество, что сделалась просительницей ради Принца подле своего отца. /Интриги Коадъютора./ Принц де Конде, заручившись этой поддержкой, вступил в серьезные схватки с Коадъютором, кто с гордостью ощущал за собой покровительство Королевы. Она его предоставила ему даже столь открыто, что Месье Принц пришел от этого в совершенное негодование — потому он на это весьма громко жаловался; и обида, какую, по его мнению, она нанесла ему, еще и разозлила его, больше, чем никогда, против Кардинала; он изо всех сил воспротивился его возвращению. Герцог д'Орлеан также этому противился, но сохраняя больше меры с этой Принцессой, делавшей все возможное, чтобы вернуть Министра. Коадъютор не слишком хорошо ей помогал, хотя и обещал употребить на это все влияние своих друзей. Он знал, что едва только тот вернется, как они уже не будут испытывать никакой нужды в нем, ни тот, ни другая; так он мог распрекрасно впасть в презрение. Он знал, что это участь всех тех, кто продает их службу своему же Принцу, и кто прикладывает намного меньше усилий к исполнению своего долга, чем к тому, чтобы их подороже купили. Он с радостью, к тому же, взращивал втихомолку затруднения, представлявшиеся к его возвращению — он мечтал, если Королева потеряет на это всякую надежду, она будет обязана в конце концов поместить его на пост этого Министра, когда бы это было лишь для того, чтобы иметь преданного ей человека, заклятого врага Принца, делавшего все возможное, только бы ее огорчить. В таких видах не существовало никаких обязанностей, каких бы он для нее не исполнил, ни любезностей, о каких бы он забыл. Королева, однако, не воздавала ему пропорционально его чаяниям, потому что три друга Кардинала возложили на себя заботу оповещать ее, с каким намерением он все это делал. Они остерегали ее вносить какие-либо изменения по этому поводу, и вразумляли ее, когда видели, что она совсем готова поддаться ложной видимости. Было бы невозможно, чтобы среди стольких происков народ не дал бы себя вовлечь в какое-нибудь неподчинение. Дурной пример имеет такую особенность, что развращает тех, у кого есть к тому хоть малейшая склонность. Итак, Парижане, видя, как их обременяют податями, и как Принцы крови, обычно служившие устоями Государства, были столь мало в согласии с Королевой, что они, по всей видимости, поддержали бы горожан, если бы те уклонились от исполнения их долга, били Служителей, собиравших эти подати. Они даже бросили одного или двух в воды Сены; это посеяло такой ужас среди остальных, что большинство покинуло их Бюро. Дело было слишком большой важности, чтобы стерпеть его безнаказанно — кроме того, что следовало подавить такое правонарушение, это было вернейшее средство погубить доходы Короля, если не будет отдан соответствующий приказ. Именно отсюда черпали наиболее ясные и наиболее наличные средства для расходов по поддержанию его Дома и его Войск. В самом деле, этот город производил столько денег, что как бы и невозможно этого как следует понять. Итак, Королева, показывая, что она не намерена дремать при таких обстоятельствах, скомандовала в то же время двум Ротам Гвардейцев оказать вооруженную помощь Служителям. Эти две Роты находились на их Квартирах в стороне Медона и двинулись в путь в тот же час; Месье Принц, имевший сведения, что его вновь собирались схватить, счел, так как у него не было никаких известий о причине их внезапного вооружения, что они направлялись исключительно для окружения Дворца Конде. /Бегство Принца де Конде./ В тот же миг он оттуда выскочил, и, хотя ему понадобилось совсем немного времени для признания его промаха, некоторый стыд из-за того, что он так некстати забил тревогу (а он вскочил на коня, чтобы выехать из города) явился причиной того, что он пожелал никогда туда не возвращаться. Он испугался, как бы над ним не стали насмехаться, когда обнаружится, что такой великий Капитан, каким он был, позволил себе поддаться паническому ужасу. Итак, пытаясь замаскировать истинную причину своего отъезда, он удалился в Сен-Марк (видимо, имеется в виду, Сен-Мор — А.З.) и разгласил, что ни в коем случае не вернется в Париж, пока дух Кардинала будет царить при Дворе, как он царил там в настоящее время. Он жаловался также на то влияние, какое Королева отдала трем Ставленникам Его Преосвященства, претендуя доказать этим, как действительно вовсе нетрудно было сделать, что она думала исключительно о том, как бы его вернуть. Он не забыл, в том числе, поговорить и о намерении, какое она все еще имела по поводу его особы, и какое она не осмелилась исполнить за недостатком присутствия духа; поскольку, возвращаясь из Версаля вместе с Королем, она нашла его однажды в Аллее, где он прогуливался совсем один в своей карете. Тогда ей было бы не особенно сложно воспользоваться подходящей ситуацией, если бы она вовремя об этом подумала; при ней был дозор Телохранителей и две Бригады Стражников и Рейтаров Гвардии — этого было более, чем достаточно, чтобы снова препроводить его в Венсенн или в Бастилию. Как бы там ни было, Королева, предвидя, что его демарш грозил вскоре опять погрузить Королевство в водоворот гражданской войны, отправила к нему Маршала де Граммона, чтобы вынудить его вернуться во Дворец Конде. Маршал принадлежал к числу его друзей и поручился этой Принцессе привезти его назад; но либо Принц уверился, что тот действует больше в интересах Кардинала, чем в его собственных, или же он стыдился после того, как сделал шаг вроде этого, столь быстро от него отрекаться; он твердил ему те же резоны, какие называл и всем остальным, чтобы приукрасить свое поведение. Маршал, кто был человеком здравомыслящим, увидев, что его расчет на дружбу не оправдался и не привел того в чувства, развернул перед ним все соображения, какие только могло подсказать ему благоразумие, чтобы заставить Принца выбрать то решение, какого он от него ожидал. Он даже пообещал ему договориться с Королевой, чтобы она дала ему удовлетворение над тремя людьми, что были ему подозрительны. Полагают, что он имел приказ Королевы сделать ему эти предложения; либо она желала его этим усыпить, или же, что более правдоподобно, ничто ей не было дорого, лишь бы предупредить напасти, какие она предвидела, если этот Принц когда-либо поднимет оружие против Короля, ее сына. В самом деле, опуститься до такой степени, чтобы идти на уступки воле одного из своих подданных — все это мелочи для Принцессы, стоящей на страже власти великого Короля. Однако, так как существуют люди, что от всех сделанных им предложений только еще больше упираются, лишь бы не показаться рассудительными, Принц выставил Маршала, не пожелав его дослушать. Королева очень рассердилась из-за его неповиновения, и так как она ясно видела все, что неизбежно произойдет с этой стороны, то нисколько не огорчилась, узнав, что почти весь Двор ездил предложить ему свои услуги. Не оставалось больше никого, кроме Виконта де Тюренна, кто бы там не побывал. Он по-прежнему был зол, что Принц пренебрегал им со времени своего возвращения, и вместо того, чтобы вспомнить о его службе, он почти на него не взглянул. Месье Принц, кто был самым большим политиком из всех людей, когда хотел, постарался вновь завоевать его доверие, сделав ему множество посулов, но так как он опомнился слишком поздно, Виконт де Тюренн отвечал ему откровенно, что ему здесь не на что надеяться для себя, если только не на то, что он был рад не оставлять Королеву в неуверенности по поводу своих чувств. Ответ вроде этого совершенно уверил ее в его верности, но поскольку, к несчастью, мы тогда жили во времена, когда стало обычаем продавать свои услуги, и он захотел сделать, как другие. Он еще не был настолько бескорыстен, каким его видели позже. Он подумывал жениться, и удерживало его лишь то, что ему не удалось взять в жены Мадемуазель де Роан; но она предпочла ему Шабо, прельстившись его изысканными манерами, не приняв во внимание, какая большая разница существовала между одним и другим. /Приготовления к войне./ Месье Принц, приобретя множество друзей за время своего пребывания в Сен-Марке, выехал оттуда в конце концов, чтобы удалиться в Берри. Кроме Наместничества, какое он имел над этой Провинцией, он обладал там еще собственной крепостью под названием Монрон, что его отец распорядился чрезвычайно надежно укрепить. Я не знаю, как это потерпели, поскольку такое не могло не указывать на злодейские замыслы; как бы там ни было, едва его сын прибыл туда, как разослал циркулярные письма всем своим друзьям. Он в них излагал, что только чудом выскользнул из рук Кардинала, хотя и весьма удаленного от Двора, но не позволявшего уклоняться от исполнения его приказов, точно так же, как если бы он там присутствовал; так как первому Принцу крови было невозможно видеть воцарение таких насилий, особенно со стороны человека, кого Парламент объявил неспособным к Министерству (поскольку имелось постановление, не только объявлявшее его таковым, но еще и приговаривавшее его очистить Королевство), он призывал их присоединиться к нему, дабы заставить исполнить это постановление; однако, так как им требовались деньги и для того, чтобы самим сесть в седло, и выставить войска, в каких у них будет нужда для сражений с теми, что Королева не преминет направить против него, он позволял им забирать поборы, находившиеся в общественных кассах. Он в то же время отправил к ним Посредников для осуществления этих сборов, и поскольку большинство тех, кто командовал в Провинциях, были к нему расположены, в самое незначительное время увидели все Бюро разграбленными, и страну буквально усеянную воинами, шедшими на подкрепление его бунта. Едва Королева узнала о том, что происходит, как направила графа де Сент-Аньана в Берри, чтобы навести там порядок. Она его считала более способным к этому, чем кого-либо другого, поскольку знала, что он затаил злобу со времени происшествия во дворце Люксембург из-за того, что Месье Принц сказал ему в разговоре — хорошо бы ему не обращать внимания на случившееся, потому что если он поступит иначе, тот обойдется с ним еще хуже, чем он это сделал с офицером. Месье Принц не придал большого значения его силам, пока имел дело только с ним, Но узнав, что Король и весь Двор готовятся совершить вояж, чтобы явиться его поддержать, он решил покинуть эту Провинцию и переехать в Гюйенн. Он оставил в Монроне Герцогиню де Лонгвиль вместе с Герцогом де Немуром и несколькими другими высокородными персонами. Одни последовали за его партией, потому что имели честь ему принадлежать и считали бесчестным бросить его в нужде, другие имели обязательства по отношению к его особе, и хотя они не были столь же достойны прощения, как первые, они казались недостаточно сильными, чтобы поднять оружие против их Короля. Принц де Конде отдал командование этой крепостью Маркизу де Персану. Однако, так как он имел столько же доверия к опыту Деба, как к его собственному, он его там оставил, с приказом Персану ничего не предпринимать без предварительных известий от него. Герцог де Немур нимало не оскорбился, увидев, как было установлено Командование в обход его особы, поскольку он должен был выйти из Крепости вместе с Дамами, как только проявится видимость, что она будет осаждена. Жители Бордо, большие любители нововведений, были счастливы, когда узнали, что Принц де Конде явился в их страну. Они направили ему навстречу Депутатов за пятнадцать лье от их города, дабы заверить его в их расположении и повиновении. Большинство других обитателей этой Провинции также объявили себя на его стороне, так что эта страна показалась ему более пригодной, чем какая-либо другая, для того, чтобы превратить ее в место ведения войны; он начал там вооруженные нападения на Маркиза де Сен-Люка, кто был Генерал-Лейтенантом Провинции. Он почти единственный остался верным Королю, а Граф д'Оньон (чаще — дю Доньон — А.З.), сохранявший какую-то меру во время первой войны в Париже, в настоящее время больше ее не сохранял и заявил себя полностью против Его Величества. Он вооружился против него на земле и на море, и так как все, сколько их ни было, открыто сбросили маски, их первой заботой стало исполнение приказов, что посылал им их новый Мэтр. Он им повелел, как я недавно сказал, захватить общественные деньги — они не преминули это сделать. Что же до него самого, то он еще раз напомнил о своем бунте другими действиями, настолько же точно оскорбительными для Государя, какими только они могли быть. В самом деле, он послал просить помощи в Испанию и в Англию, и, не в силах лучше протрубить фанфару восстания, пустился в Кампанию и обязал большую часть городов, все еще стоявших за Короля, покориться его могуществу. /Кардинал возвращается./ Поскольку до сих пор ничто не мешало возвращению Кардинала так, как страх Королевы перед тем, как бы Месье Принц не задумал то, на что он пошел в настоящее время, она сочла, что не обязана больше соблюдать какие-либо границы. Хотя она, конечно, подозревала, что Принц ничего не делал, кроме как с согласия Герцога д'Орлеана, и могла бы опасаться, как бы этот последний не потряс небеса и землю против нее тотчас же, как увидит возвращение Кардинала в Королевство, она знала, что Герцог был Принцем слабым и неспособным самостоятельно совершить никакую насильственную акцию; да она и не особенно заботилась о его возмущении. Потому что Кардинал уже сделал ему украдкой все зло, какое только мог, и самое худшее, что с ним могло бы случиться — вместо того, чтобы действовать, как лис, что он и делал в настоящее время, он сможет действовать, как лев, в будущем. Итак, она отправила гонца к Его Преосвященству, дабы расположить его не откладывать больше его возвращения. Она уже посылала к нему двух других по тому же поводу, и это с того самого мгновения, когда она узнала, что Месье Принц пустился в путь на Берри. Казалось бы, он должен был бы повиноваться, как только принял первого, и место, какое она весьма желала ему вновь препоручить, было достаточно высокой ценой, чтобы скорее нанимать почтовый экипаж, чем задерживаться хоть на момент с ее удовлетворением. Но если Герцог д'Орлеан был слаб, то этот Министр был таким же ничуть не меньше. Итак, прежде чем устремиться в дорогу, он хотел знать заранее, будет ли обеспечена безопасность для его особы. Впрочем, он имел при себе три тысячи пятьсот всадников; он навербовал их в стороне Льежа и в пригородах Колоня и Экс-ла-Шапель. Это был достаточно надежный эскорт, чтобы ничего не бояться, особенно когда ему был обеспечен свободный въезд в Шампань стараниями его доброго друга Фабера, кто обещал ему еще увеличить эту помощь на пятнадцать сотен человек в случае надобности. Он не мог остерегаться ни его преданности, ни его обещаний, потому что тот имел самый большой интерес, чем кто-либо другой, поддерживать его удачу, он, кто одолжил ему столько денег; но, какие бы резоны он ему ни называл, точно так же, как и Королева, дабы поторопить его не задерживаться с отъездом, так как Кардиналу мерещились тени Комендантов Мезьера и Шарльвиля, увеличивших их гарнизоны, Фаберу потребовалось сначала прощупать их пульс, а потом уже уговаривать его решиться выехать в дорогу. /Два ловких Коменданта./ Эти Коменданты, один из них Маркиз де Нуармутье, и другой, Бюсси ла Me, абсолютно не думали препятствовать его намерениям. Они были друзьями Коадъютора, а поскольку Кардинал и он были заодно в этот момент, это означало бы действовать прямо против интересов их друга — мешать въезду в Королевство человека, кто являлся туда только для того, чтобы переодеть его в пурпур. Однако, так как в этом мире частенько бывает опасно дать понять, что боишься некую персону, потому что она способна этим злоупотребить, едва эти два Коменданта услышали комплимент Фабера, как немедленно объединились, чтобы заставить бояться себя еще больше. Итак, они принялись с ним лукавить; первый сказал ему, что всегда старался принадлежать к друзьям Кардинала, но так и не извлек из этого большой пользы; до сих пор этот Министр сделал добро бесконечному числу особ, но что касается его, то он никогда не чувствовал на себе его благодеяний; потому он не удивляется, если сделался подозрительным Его Преосвященству, поскольку, когда подают кому-то повод жаловаться, тотчас же уверяются, что этого человека следует опасаться. Другой говорил с ним почти в тех же самых выражениях, но, тем не менее, с заверениями, что он всегда уделял больше внимания исполнению долга, чем своей справедливой досаде. Нуармутье сказал то же со своей стороны, но с определенным видом, как бы желая его уверить, якобы он говорил не совсем от чистого сердца. Фабер, кого было довольно-таки трудно застать врасплох, прекрасно понял, что они хотели воспользоваться удобным случаем продвинуть свои личные дела; но так как они были способны навредить делам Государства, нуждавшегося в помощи, навербованной Кардиналом, он рассудил, что будет совсем некстати передавать ему их ответ. Напротив, он дал ему знать, что они настолько хорошо настроены по отношению к нему, насколько только можно желать; к тому же Маршал д'Окенкур был на марше, чтобы встретить его по дороге; Королева поручила ему эскортировать его вплоть до Пуату, где тогда находился Двор, а с таким проводником с ним никогда не могло приключиться ничего дурного. Скорее эта помощь, чем резоны Фабера, обязала его повиноваться Ее Величеству. Наместник, увидев его расположенным поверить ему в конце концов, двинулся в путь перед ним до окрестностей Сент-Юбера, и когда он доставил его живым и здоровым в свой город, Его Преосвященство уже не так дрожал, как по дороге. Он видел издали несколько испанских соединений, что Эрцгерцог отрядил для разведки его следования, и хотя они не приближались к нему более, чем на полу-лье, он совсем было уверился, будто пропал. Правда, невероятно увеличило его страхи то обстоятельство, что он заметил с другой стороны отделение гарнизонов Мезьера и Шарльвиля, оставившее стены их городов, потому как эти два Коменданта узнали, что враги вышли в поле, и они пожелали выяснить причину; но так как этот Министр не входил во все эти детали, он тотчас поверил, будто они сговорились друг с другом его окружить. Итак, хотя Фабер внушал ему, что одни были Испанцы, а другие Французы, и, следовательно, он не должен опасаться их объединения, тот никак не мог прийти в себя от своих тревог, пока не очутился посреди Седана. Командир отделения этих двух гарнизонов явился, однако, заверить его по дороге, что эта вылазка сделана только для благополучия его следования; но либо он счел, что этот комплимент сделан лишь для того, чтобы лучше его поймать, или же страх не позволил ему обратить внимание на то, что ему говорили, он оказал тому столь жалкий прием, что тот вернулся к своему отряду весьма недовольный Министром. Часть 2 /Племянницы Кардинала./ Этот последний, выезжая из Франции, проводил своих племянниц до Седана. Он вызвал их из Италии некоторое время спустя после того, как был возведен на Министерство, и оставил их там Фаберу, чтобы тот отправил их к нему, если будет вынужден совсем оставить город, или же, дабы они были поближе ко Двору, если его счастью будет угодно позволить ему когда-нибудь туда вернуться. Однако, так как недавно Герцог д'Орлеан достаточно явно заявил себя на стороне Принца де Конде, вербуя Войска от его имени, а к тому же, Кардинал еще не был уверен в успехе армий Его Величества в Гюйенне, он распорядился оставить их в этом городе до тех пор, пока он более-менее не прояснит свои дела. Красотки были все довольно очаровательны, и вот об этих-то Манчини, по меньшей мере, можно было сказать скорее, чем о Мадемуазель де Шеврез, что они были девицами с большим аппетитом. Хотя они были еще совсем молоденькие и имели Гувернантку, не дававшую им особенной воли, они говорили подчас вещи, казалось бы, непристалые ни их возрасту, ни воспитанию, какое их дядюшка расстарался им дать; поскольку, сказать по правде, он не только стремился к тому, чтобы у них был скромный вид, но еще и к тому, чтобы они были действительно добродетельны. Он отчитывал их сам перед всем светом, когда к этому имелся какой-то повод, но стоило ему отвернуться, как они начинали себя вести еще хуже; они все вещи называли по их именам, не остерегаясь того, что это далеко не всегда прилично особам их пола. Из семейства Манчини было пятеро сестер, а из Мартиноцци — всего лишь двое; эти не часто одобряли того, что те говорили и повторяли; хотя изредка они были довольно слабы, чтобы подражать тем, однако, следует признать, существовала значительная разница между теми и другими; у этих было гораздо больше сдержанности, и это подарок, какой они получили от природы. Видели даже, как они частенько краснели от определенных рассуждений своих родственниц. То, что делало вот так одних столь дерзкими, тогда как другие выглядели более скромными, так это то, что у тех из трех их братьев имелся один, и это был второй, кто научил их всевозможным скверным выходкам и коварству. Это не нравилось Кардиналу, и так как вопреки его выговорам тот продолжал усердствовать в своих дрянных привычках и даже подавать ему множество других поводов к огорчению, это послужило причиной тому, что он его в каком-то роде лишил наследства, как я скажу об этом в своем месте. Вместо того, чтобы установить его своим наследником и позволить ему носить свое имя и свой герб, он предпочел ему одну из его сестер, когда пожелал задуматься о составлении своего завещания. /Осада Монрона./ Его Преосвященство, выехав из Седана, как я говорил, направился к берегам Луары; он бросил туда несколько эскадронов Кавалерии, чтобы установить свое господство над этой рекой. Он избегал городов, принадлежащих к уделу Дяди Короля, таких, как Орлеан, Блуа и нескольких других, потому что, хотя этот Принц и не поднял еще Войска, о которых я недавно сказал, он вполне достаточно заявил себя против него, отказавшись последовать за Его Величеством в его вояж. Он притворился больным и задержался в Париже под этим предлогом; Парламент там продолжал собираться, корчась в раже против Его Преосвященства. Объявив его неспособным к Министерству, как он высказался по этому поводу, он еще и распространил действие своей декларации на всех иностранцев, дабы тот не рассчитывал, что он когда-нибудь будет способен его помиловать. Он лишил их права управлять Государством и даже причислил к ним всех Кардиналов, какой бы Нации они ни были, хотя бы и Французской; но если страсть против него была велика до сих пор, ситуация еще намного ухудшилась, когда его увидели по возвращении подле Королевы. Этот Корпус тотчас удвоил число своих постановлений, а Герцог д'Орлеан воспользовался этим предлогом, чтобы исполнить то, что обещал своей дочери некоторое время назад. Его Преосвященство присоединился ко Двору в Пуатье, где был принят с такими знаками привязанности как со стороны Короля, так и со стороны Королевы, что было легко увидеть, если он и находился в отсутствии, то только вопреки их воле. Король, прежде чем явиться сюда, побывал в Берри и помешал своей расторопностью всей этой Провинции принять сторону Принца де Конде. Бурж распахнул перед ним ворота против всех ожиданий Ставленников этого Принца, и в особенности Деба, кто несколько раз ездил туда и обратно, лишь бы этого не допустить. Эта столица увлекла остальную провинцию последовать ее примеру, и бунт не удержался более нигде, за исключением Монрона. Король оставил Войска в этой стране для возвращения этих мест к исполнению долга; командовал ими Граф де Паллюо, большой друг Кардинала; его мы увидели впоследствии Маршалом Франции, под именем Клерембо. Он потребовал сдачи крепости, прежде чем атаковать ее силой, но так как это было совершенно бесполезно, и внутри находились люди, не настроенные ничему удивляться, ему потребовалось развернуть свои пушки и даже довольно часто из них палить, перед тем, как ею овладеть; крепость защищалась около года, да еще и не сдалась бы так скоро, если бы ее защитники не начали испытывать недостаток в хлебе. Деба снискал большую славу при этой защите, и хотя он и не носил звания Коменданта, все же все были убеждены, что без него она бы не продержалась так долго. /Наказание Шабо./ Осада, организованная сразу же, как Паллюо увидел, что ничего не добьется от защитников крепости мягкостью, стала причиной того, что Герцогиня де Лонгвиль оттуда выехала, как и рекомендовал ей Принц де Конде; она удалилась в Бордо вместе с Герцогами де Немур и де ла Рошфуко; Принц де Конти уже явился туда и поддерживал там некоторое время обитателей в добром отношении, какое они ощущали к его брату. Я говорю некоторое время, потому что Кардинал нашел в конце концов средство переманить его на свою сторону, точно так же, как и Графа д'Оньона; впрочем, я расскажу об этом через один момент. Вояж Короля вовсе не произвел того действия, на какое возлагала надежду Королева, его мать. Она рассчитывала, прежде чем отправиться из Парижа, что его присутствие заставит бунтовщиков вернуться к исполнению долга, и особенно жителей Бордо, кому Ее Величество уже столько раз прощала в других обстоятельствах, что у них были все поводы бояться, если они и дальше будут упорствовать в этом новом восстании, как бы для них не осталось больше никакого милосердия. Но либо присутствие Месье Принца помешало им сделать то, что они, может быть, сделали бы, если бы он удалился, или же лесть, какую он ловко умел рассыпать, когда речь заходила о его интересах, настолько подогрела их чувства к нему, что куда там сложить оружие, они показали себя такими активными и яростными в их бунте, что Королю пришлось уехать, так ничего и не сделав. Правда, его обязало к этому еще и то, что Шабо, кто принял имя Герцога де Роана, женившись на наследнице этого великого Дома, поднял провинцию Анжу против Его Величества. Он был там Наместником, и так как следовало бояться, как бы он не закрыл проезд, когда ему будет угодно вернуться, Король развернул свои армии против этого нового бунтовщика, кого он не замедлил привести в чувство. Маршал д'Окенкур отобрал у него под носом Пон де Се, а когда он осадил его самого в столице его Наместничества, Герцогу не понадобилось особенно много времени, чтобы испытать на себе, что самая злодейская партия, какую когда-либо может принять подданный, это восстать против своего Принца. Вот так он был лишен всех своих городов в самый ничтожный срок. Его бунт стоил ему не только потери его чести, но еще и его достояния, поскольку он купил свое Наместничество за сто десять тысяч экю, и никогда уже не смог их вернуть, хотя мы и жили тогда во времена, когда восстание зачастую гораздо лучше вознаграждалось, чем добродетель. Маршал д'Окенкур, осуществивший это завоевание и безупречно там послуживший, претендовал обогатиться на останках достояния Герцога и попросил его Наместничество; Кардинал ему отказал, хотя и нуждался в нем. Тем не менее, он ему сказал, дабы тот нашел его отказ более сносным, что он ему отдал бы его от чистого сердца, если бы Королева не пообещала Графу д'Аркуру предоставить первое же освободившееся Наместничество над провинцией; ни в коем случае нельзя было отказать ему после великих услуг, оказанных им Государству; не говоря о том, что он сделал в Италии, и что никогда не умрет в памяти людей, он еще недавно склонил всю Нормандию к повиновению Королю, так что получил Наместничество над ней в те времена; но так как по мирному договору требовалось вернуть его Герцогу де Лонгвилю, кому оно принадлежало, будет совершенно справедливо вознаградить его за эту потерю, и теперь же, когда представился удобный случай. Кардинал говорил о том, что произошло во время первой войны в Париже. Как бы там ни было, Маршал, совершенно убежденный, что речь шла о его собственной пользе, находя, что существовала некая справедливость во всем этом, не осмелился ничего сказать, хотя с тех пор у него навсегда осталась тайная досада из-за того, что ему вот так отказали. /Бофор против Немура или Герцоги-враги./ Когда провинция Анжу была усмирена в такой манере, Король поднялся по реке Луаре, узнав, что произошел раздор между Герцогом де Бофором и Герцогом де Немуром, кого Принц де Конде отправил из Бордо, дабы он стал во главе семи или восьми тысяч человек, маршировавших к этой реке. Герцог д'Орлеан направил туда примерно столько же под предводительством Герцога де Бофора, и эти два Корпуса соединились. Эти два Герцога были близкими родственниками, но никогда не уживались вместе. У них постоянно шел спор о превосходстве, потому что в те времена подобные вещи не были еще упорядочены, как это сделано сегодня. Покойный Король, чтобы заставить раскаяться Герцога де Вандома в кое-каких обязательствах, в какие он вступил в ущерб своей службе, никогда не желал присудить ему старшинство ни над Принцами Савойского Дома, ни над Принцами Дома Лотарингского. Это часто порождало ссоры между теми и другими. Принцы обоих этих Домов считали себя обязанными тем более отстаивать их право, что Его Величество не захотел объясниться по этому поводу. Они даже верили, что он не делал этого лишь из стремления сохранить за собой в полной мере прозвание Справедливый, данное ему со времени его восшествия на Престол. Им казалось, если и должна была существовать какая-либо разница между ними и Бастардами Франции, то она должна быть совершенно в их пользу. Герцог де Немур, представитель Савойского Дома, более чем кто бы то ни было другой, был настроен в этих чувствах и держался настолько же гордо, будто не прошло и двух дней, как он вышел из Императоров, чем всегда похваляются Принцы его Дома; он с трудом переносил, когда человек, кого он почитал ниже себя по всем статьям, имел дерзость не только оспаривать у него превосходство, но еще и желать утвердить его за собой. Правда, Герцог де Бофор не имел ничего сравнимого с ним во многих вещах, но, наконец, он стоял на своей ступени, где каждый привык строить из себя мэтра; итак, если другой находил возражения на его претензии, он ничуть не меньше находил со своей стороны возражений его амбициям, того, кого он рассматривал всего лишь как Младшего сына Герцогского Дома, кто даже до возведения его Императором в Герцогское достоинство был только Графом де Мориенн. Он не желал вспоминать из страха получить чрезмерное уважение к нему, что эти Графы, кого он притворно презирал, все-таки были прямыми потомками Витикина, Герцога Саксонского, от кого самые великие Дома Европы, то есть, Суверенные Дома, занимающие сегодня самое высокое положение, стараются вывести свое происхождение. Он боялся, если он это припомнит, быть обязанным склонять флаг перед Немурами, он, происходивший всего-навсего от Бастарда Франции, чьи предки по прямой линии считали себя польщенными, точно так же, как наиболее великие Принцы, числиться потомками того же самого Витикина. Вот что было причиной споров между этими двумя Герцогами, и так как Герцог де Бофор командовал Войсками Герцога д'Орлеана, что присоединились, как я уже сказал, к Войскам Принца де Конде, они были готовы во всякий день сами перейти к рукопашной схватке, одни против других, потому что считали себя обязанными разделять интересы их Генералов. Король не мог прибыть к их расположению так скоро, как он бы, разумеется, желал. Затруднение, с каким он столкнулся, заставляя открывать перед собой ворота городов, попадавшихся на его пути, было тому причиной. Он вошел в Блуа лишь после того, как заключил с горожанами договор, что остановило его, по меньшей мере, на два или три дня. Он положил еще больше трудов на убеждение обитателей Орлеана, вовсе не захотевших отворять ворота. /В поисках Росне./ Проезжая по этой стране, я выспрашивал новости о Росне, чье скверное поведение всегда, сильно меня беспокоило. Хотя протекло уже несколько лет с тех пор, как он нанес мне оскорбление, я его еще не забыл. Напротив, я решил отомстить за него, как только смогу, но то, что мне сообщили, никак меня не удовлетворило; я узнал, что он показывался здесь время от времени, и как человек, по чьему следу идут все стражники провинции. Это побудило меня спросить у тех, кто так со мной о нем говорил, не отягощали ли его какие-либо дела. Они мне ответили, что не знают за ним никакого дела, разве что однажды он разругался с одним прохожим; ходит слух, будто именно из-за этого он отсутствовал, потому как этот прохожий, тогда еще совсем молодой человек, остался у него в душе и в памяти всех людей страны, как такой приятель, кто рано или поздно сыграет с ним какую-нибудь дурную шутку. Я признал по этим разглагольствованиям, что прохожим был не кто иной, как я сам, а когда я у них спросил потом новости о Монтигре, они мне поведали о его отъезде в Тулузу, где ему предстояло выдержать процесс против Росне; они сутяжничали друг с другом, уж и не знаю, сколько времени, пока некое постановление Сеньоров Маршалов Франции, вмешавшихся между ними, не смогло положить конец их раздорам; все боялись, как бы Монтигре не проиграл этот процесс, потому что он был честным человеком и будет начисто разорен, если такое с ним случится. Он обязал меня слишком доброй милостью, чтобы я не был чувствителен ко всему, что его касалось. Я ему тотчас же написал с предложением услуг моих друзей в этой стране, так же, как и денег. Я спрашивал его в то же время, не показался ли там Росне, дабы ходатайствовать против него; я решил занять позицию в соответствии с его ответом, немедленно, как только мой долг мне это позволит, но новости, какие я от него получил, не принудили меня утруждаться. Он меня извещал, что не видел больше Росне, словно оборотня, он не мог мне сказать, в какой части света тот обитает, но ему бы очень хотелось, ради его собственного покоя, чтобы я отнял у того желание жаловаться, точно так же, как и желание показываться среди честных людей. Я восхищался силой страха и тем, на что она была способна. Однако, так как я постоянно осведомлялся об этой лесной Сове, любившей исключительно потемки, я узнал пять или шесть месяцев спустя, что он не только выиграл свой процесс, но что Монтигре, приговоренный к возмещению убытков более, чем на десять тысяч экю и к уплате судебных издержек, там же на месте умер от горя. Я сожалел о нем, как и должен был после всего, что он для меня сделал — но так как не существует лекарства от того, что с ним произошло, я успокоился, помолившись о нем Богу, и заказав по нему несколько Месс. Между тем, за маршем Короля последовали очень значительные события. Месье Принц, настолько же прекрасно зная, как и Его Величество, о разногласии, царившем между Герцогами де Бофор и де Немур, в то же время покинул Гюйенн, чтобы явиться примирить их своим присутствием. Каждый из них хотел командовать, но только при условии отстранения другого, и они были готовы во всякий день пистолетным выстрелом завершить их претензии, то есть, смертью одного из двоих. Маршал де ла Мейере, кого Король оставил в этой стране для сопротивления Принцу де Конде, дал ему о себе знать тотчас же по его отъезде. Хотя он и старался скрыть свой марш, так как он был чрезвычайно долог, он не мог не быть и чрезвычайно опасным. Проворство, какое он должен был проявить, если хотел прибыть достаточно вовремя, дабы устранить угрожавшую ему опасность (поскольку его армия была бы вскоре разбита, если бы эти два Герцога передрались друг с другом); проворство, говорю я, какого требовало это дело, не позволило ему взять с собой особенно много людей. Он шел днем и ночью, пытаясь ускорить свой марш; но, наконец, гонец Маршала его обогнал, Король отправил приказ всем тем, кого Кардинал бросил на Луару, направляясь в Пуатье, настолько хорошо охранять подходы к этой реке, чтобы они смогли его захватить живым или мертвым. Тот же приказ был также отправлен тем, кто командовал после Роана, вплоть до тех мест, где Кардинал не проезжал, но, вопреки всем этим предосторожностям, Принц вывернулся из дела, но не без подозрения, что он купил верность Генерал-Лейтенанта Ниверне, когда-то весьма расположенного к нему. Он был даже Лейтенантом его Стражников; таким образом, припомнив еще о своей прежней привязанности, он, видимо, не захотел дать ему погибнуть. Как бы там ни было, когда Принц устранил своим появлением всякий повод к зависти между двумя конкурентами, по меньшей мере, к командованью, Его Величество противопоставил ему Виконта де Тюренна вместе с Маршалом д'Окенкуром, имевших силы примерно равные его войскам. Кардинал вернулся /Клевета на Тревиля/ Кардинал всегда испытывал желание сделать одного из своих племянников Капитан-Лейтенантом Роты Мушкетеров Короля; он и расформировал-то эту Роту лишь в этих видах, надеясь, что когда ее больше не будет, Тревиль окажется более сговорчивым, чем до сих пор. Он распорядился передать ему тайком и не скрывал от него, что если тот не примирится с ним, он не должен ожидать когда-либо увидеть ее восстановленной. Тревиль, кто был так же горд в дурных оборотах судьбы, как и в добрых, нисколько не испугался этих угроз; он ответил говорившим с ним от имени Кардинала, что пока Королю нравится обходиться без Мушкетеров, он останется при Дворе без должности, но если Его Величество разберет желание снова поставить их в строй, он надеется, что Король воздаст ему по справедливости, вернув ему эту Роту, поскольку он сам не верит, что хоть когда-нибудь пренебрегал своим долгом. Этот ответ обескуражил Кардинала, и так как, когда у него один раз появлялось желание завладеть чем-нибудь, он не сдавался так скоро, он велел сделать ему множество предложений, что казались ему самому весьма соблазнительными, чтобы тот отрекся от своих претензий. Тревиль, не походивший ни на какого другого человека, даже и выслушать их не захотел. Его Преосвященство разгневался на него, а так как он имел наклонности, в каких обвиняют выходцев из его Страны, и он еще не растерял их за время своего пребывания во Франции, а именно, он любил мстить, он сделал все, что мог, лишь бы подвести того к какому-либо ложному шагу. Времена тому весьма способствовали — он имел близкого родственника в Парламенте, и если и не был настолько же любим, чем когда находился на службе Короля, бунтовщики уделили бы ему почетное место, дабы иметь а своих рядах человека его достоинств; но, так как сломить его преданность было не под силу любым дурным обращениям, каким бы его ни подвергали, он оставался нерушимо верен своему долгу. Кардинал не сдался и на сей раз, и зная, как частенько выдают за предателей людей, не менее преданных, чем он, особенно, когда обладают ловкостью приукрасить свои подозрения некой видимостью правды, он захотел внушить Королеве, будто Тревиль замешан в восстании Парламента. Он даже сказал ей, якобы узнал из надежного источника, что тот не только в самое скорое время должен присоединиться к бунтовщикам, но еще и увести с собой часть Полка Гвардейцев при посредстве своего родственника; нельзя было терять ни единого момента, нужно было им помешать, а, значит, немедленно их схватить; поскольку, если они почуют хоть малейшее веяние, один либо другой, что их подозревают, то смогут не только укрыться от должной кары, но еще и принять такие меры, что будут очень вредны для Государства. Королева не всегда делала то, чего хотел Кардинал; итак, далеко не уподобляясь покойному Королю, кто сослал Тревиля за несколько дней до смерти Кардинала де Ришелье ради удовлетворения этого Министра, и кто, так сказать, не осмеливался вернуть его назад, пока этот Кардинал не закрыл глаза, она заняла позицию против него; она ответила ему, что слишком хорошо знала Тревиля, чтобы когда-либо заподозрить его в неверности; он был горд и даже подчас более, чем полагалось бы, поскольку надо научиться склоняться перед Могуществами, раз уж оказался при Дворе; но, хотя она и знала за ним этот изъян, она никогда не окажет ему несправедливости, поверив, будто бы он виновен в том, в чем обвиняют его в настоящее время. Кардинал, увидев себя как бы обвиненным в клевете, захотел оправдаться, а поскольку он не мог это сделать никаким иным способом, кроме как по-прежнему настаивая на том, что другой был виновен, и известие дошло до него из столь доброго источника, что ему просто невозможно во всем этом сомневаться, Королева не смогла помешать себе возразить ему, что он сам не верит тому, что наговорил, но был бы счастлив, когда бы другие этому поверили, дабы удовлетворить свою страсть; вот уже некоторое время она признает, что он унаследовал это от Кардинала де Ришелье; тот совсем не любил Тревиля; она почти догадалась о причине, какую он мог бы иметь, но эта причина казалась ей совершенно необоснованной, и как бы он ни поступил, она не верит, чтобы когда-либо подобная причина могла ей понравиться. /Миссия Бемо./ Эти слова были столь сильны, что какое бы почтение он ни испытывал к Ее Величеству, он просто не мог остаться без ответа. Он захотел извиниться и сделал это в выражениях, настолько пришедшихся не по вкусу этой Принцессе, что она была обязана высказать ему еще гораздо более нелюбезные вещи, чем до сих пор. Он удалился в полном смущении и подавленности, и поскольку большие дела, какие он затевал тогда при Дворе, вынуждали его уехать на несколько дней, он оставил Бемо подле Ее Величества, чтобы примирить его с ней. Он ему приказал втолковать ей, что ее дурное отношение гораздо скорее заставит его покинуть Королевство, чем все постановления Парламента; не только вся Франция, но еще и вся Европа была убеждена, что она доверяет ему; однако, должно быть, это доверие было совсем маленьким, поскольку оно не смогло устоять против ловкости Беарнца; ему бы хотелось ради многих дел, чтобы Парламент и все остальные его враги узнали о том, что произошло, поскольку предлогом для их неповиновения служила исключительно ее предполагаемая доброта к нему; ничто не смогло бы лучше их в этом разубедить, чем та малая доля доверия, проявившаяся теперь к тому, что он ей говорил; и остальном, так как не существует ничего более прискорбного, чем человек, видящий себя мишенью всего великого Королевства, а главное, вся выплеснутая на него ненависть исходила только из того факта, что он с немного чрезмерно большой теплотой воспринимал интересы Ее Величества, он решил удалиться в Италию, поскольку лишен того вознаграждения, какого ждал за свои услуги — этим вознаграждением было лишь нравиться ей и доказывать ей, что ничто для него не равнялось тому, что касалось ее; он только даром потратил свое время, это ясно после того, что он увидел сегодня; он был от этого в отчаянии, но, тем не менее, не мог здесь ничего поделать, потому как, когда делают все, что могут, невозможно принудить к большему. Он, однако, приказал Бемо постоянно настаивать на заключении этих двух человек, а если он не сумеет добиться цели, пусть попросит, по крайней мере, эту Принцессу перевести их в какой-нибудь город подальше от Двора. Бемо был счастлив послужить таким образом этому Министру. Он уже использовался им в нескольких других мелких делах, но так как никогда это не было связано с Королевой, ни даже с какой-нибудь особой, на сто шагов приближавшейся к ее положению, он держался от этого столь горделиво, что мне было совсем нетрудно распознать по его виду, что у него появился какой-то большой повод к радости. И правда, это мне показалось настолько явным, что хотя я прекрасно знаю, никогда и ни у кого не следует спрашивать о его секрете, тут я не удержался и сказал ему, что он неправ, скрывая добрую удачу от своих друзей, поскольку это лишает их всякой возможности повеселиться вместе с ним. Он прикинулся, будто не понимает, о чем я хотел сказать, и попросил у меня объяснений; я ему наивно объяснил все, что об этом думал. Он не пожелал посвятить меня в это дело и не слишком плохо поступил, поскольку, кроме того, что он обязан был хранить секрет, я не воздал бы ему особо великих почестей за радость по такому поводу, когда, как мне казалось, он должен бы скорее испытывать печаль. Действительно, это дело было совсем не к чести его мэтра, и каким бы способом он из него ни выпутался, он непременно оставит в нем и свою, по моему мнению. Как бы там ни было, я не смог из него вытянуть ничего другого, кроме того, что я вмешался в чужие дела, пожелав их разгадать, но из меня получилась скверная гадалка; он приложил все усердие к исполнению команд Его Преосвященства и не слишком здорово в этом преуспел — Королева по-прежнему отдавала справедливость Тревилю, и ее доброе мнение о нем уберегло его родственника, к кому она далеко не испытывала таких же милостивых чувств; Кардиналу ничего больше не оставалось, как осуществить свои угрозы. Он велел сказать этой Принцессе, будто бы возвращается в Италию; но он поостерегся доставить столько удовольствия Франции, что сохранило бы ей и многих людей и многие миллионы. В самом деле, гражданская война, разгоравшаяся в то время в Королевстве, полыхала только по его поводу или, по крайней мере, если сюда и привносились амбиции со стороны нескольких персон, таких, как Принц де Конде и кое-какие Члены Парламента, он все-таки удалил бы к ней главный предлог, если бы пожелал сдержать свое слово. Но он предусмотрительно не покинул место Первого Министра, где уже накопил множество денег и переправил их в Италию, и где намеревался скопить еще гораздо больше для утоления своей скупости. Итак, далеко не изменив своего поведения ради удовлетворения народа, жаловавшегося все громче, он все так же продолжал продавать освобождающиеся должности, какого бы рода они ни были. Он продавал даже такие, какие не продавались никогда, вроде поста Суперинтенданта Финансов, за который Маркиз де Вьевиль дал ему четыреста тысяч франков. Маркиз поверил, выплатив эту сумму, будто тот позволит ему действовать, как ему самому будет угодно, и он не замедлит после этого вернуть свой заклад; но Кардинал столь чувствительно дал ему по рукам, что если бы тот мог еще за всем уследить, то там не осталось бы вообще никакой прибыли для Маркиза. Его семейство действительно совсем от этого не разбогатело, и для него было бы гораздо лучше, когда бы он сохранил свои деньги и не имел такого доброго аппетита. Кардинал, захотевший еще после угроз, сделанных им Королеве, чтобы она почувствовала свое обязательство перед ним за то, что он остался, велел своему агенту сказать ей, — если он и не поддался своей праведной досаде, то только из-за жалости, какую ощутил при виде нынешнего состояния Королевства; он хотел залатать бреши прежде, чем его покинуть, и он надеялся, что тогда она не откажет ему в отпуске. Он выказывал себя разумным, высказываясь в таком роде, и даже добросовестным, поскольку именно он пробил эти бреши; было бы справедливо, когда бы он же их и залатал; но вместо того, чтобы преуспеть в этом, как он задумал, он чуть было многократно не увеличил число уже сделанных до сих пор. /Стычки./ Едва Принц де Конде оказался в своей армии, как он предпринял ночную атаку на Маршала д'Окенкура. Он напал на его воинов, отделенных от солдат Тюренна, когда они ощущали себя в полной безопасности; итак, захватив поначалу одну траншею, не встретив там ни малейшего сопротивления, он овладел другой, и, наконец, третьей; сам Маршал подвергся бы риску быть захваченным подобным же образом, если бы он спешно не собрал кое-какую Кавалерию. Он крепко держался вместе с ней, и это дало время его Пехоте отойти в его расположение; он укрыл ее в Блено. Виконт де Тюренн окончательно его вызволил и остановил наступление армий Принца, претендовавшего ни больше, ни меньше, как захватить Двор, продвинувшийся вплоть до Жержо — Кардинал тем временем умирал от страха и очень бы хотел на этот раз быть уже в Италии; но, наконец, отделавшись много дешевле, чем предполагал, Его Преосвященство оказал невиданные ласки Виконту де Тюренну, дабы тот полностью вытащил его из опасности. Этот Генерал старался его успокоить, но, в конце концов, каким бы способным он ни был, это потребовало бы от него немалых трудов, если бы Месье Принц сумел воспользоваться своей победой. Весь Двор пребывал в устрашающем напряжении и даже в большой нужде; он не извлекал больше денег ни из Парижа, ни из множества провинций; и так как Короли имеют то общее с остальными людьми, что их уважают лишь пропорционально роскоши, в какой находят, некоторое количество Куртизанов было совсем готово поменять партию, поскольку они видели дела Его Величества в величайшем беспорядке. Месье Принц не мог не знать их положения, он, имевший множество друзей среди них, от кого он во всякий момент получал известия! Но так как у него имелись и подружки, и они ему были так же по сердцу, как и все остальные, он оставил свою армию Герцогу де Немуру и отправился навестить их в Париже. Однако, так как после того, что произошло, следовало побеспокоиться о нем, если уж оставлять его вместе с Герцогом де Бофором, как бы они не возобновили их споры, он прихватил этого последнего с собой. Его Преосвященство, с кем не могло приключиться большего счастья, чем удаление этого Принца, кого, одного-единственного, он опасался гораздо больше, чем всю его армию вместе взятую, был счастлив узнать, что тот попал в руки своих любовниц. Он счел, и все служило тому подтверждением, что это даст ему передышку, тем более, что тот оставил командование своими Войсками Принцу, а именно Герцогу де Немуру, кто был ничуть не менее влюблен, чем тот сам. Они даже увлеклись оба одной и той же особой, но с той разницей, что хотя они двое отдали их сердца Герцогине де Шатийон, один был ей намного более верен, чем другой. Принц де Конде был всего-навсего ветреником, успевавшим забавляться и там, и здесь, тогда как Герцог всерьез воспринимал свою страсть. Его любовница, тем не менее, этого не заслуживала, у нее было столько же любовников, сколько, так сказать, дней в году, и, если верить скандальной хронике, ее характер почти соответствовал поведению Принца де Конде. Хотя она питала больше склонности к Герцогу, чем к кому-либо другому, это не мешало ей прислушиваться ко всем, желавшим ее развлечь. Частенько дело у них доходило до грубостей и даже до желания расстаться, но, наконец, слабость этого Принца к ней была столь велика, что хотя он был как бы убежден в своем несчастье, она заставляла его увериться совсем в обратном, когда хотела дать себе такой труд. /Цена головы./ Месье Принцу оставалось пожелать, чтобы лишь она одна ему изменяла. Он смог бы, по крайней мере, явиться снова принять командование над своей армией и придумать какую-нибудь новую заботу для Кардинала. Но другие его любовницы обошлись с ним еще хуже, чем она, и, принимая их милости, он подхватил такую неудобную болезнь, что вынужден был отдаться в руки хирургов. Он скрыл это невезение под необходимостью задержаться в Париже. Парламент собирался там, как обычно, и возвращение Кардинала привело этот Корпус в злобное настроение, как я уже говорил где-то. Он оглашал жуткие постановления против его особы — он выпустил одно, где назначал цену за его голову в пятьдесят тысяч экю, и другое, повелевшее продать его Библиотеку, дабы вырученные деньги были всегда готовы для того, кто совершит это убийство. Невозможно было бы отыскать Министра, с каким обходились бы более скверно, и так как он несколько раз слышал историю Маршала д'Анкера (д'Анкра; видимо, просто описка — А.З.), именно после этого постановления он по-настоящему захотел вернуться в Италию. Страх, как бы с ним не расправились точно так же, как с этим Маршалом, заставил его переговорить с Королевой; но эта Принцесса, чье мужество было совершенно отлично от его собственного, поскольку малейший пустяк вгонял его в дрожь, а Ее Величество, напротив, проявляла лишь еще большую решительность, когда видела, что опасность казалась более грозной, сказала ему успокоиться. Она воспользовалась самыми выразительными доводами, пытаясь его убедить, вплоть до того, что сказала ему — его дело она считает отныне своим собственным; но так как можно оградить людей от опасности гораздо скорее, чем от страха, он продолжал настолько бояться, что охотно бы спрятался, если бы посмел. Королева была принуждена, видя, что он не полагается больше на ее слово, просить Виконта де Тюренна заверить его, что Парламент не в состоянии причинить ему то зло, какого он опасался. Может быть, он чему-нибудь и поверил, если всегда старался держать рядом с собой Виконта с его армией, но так как у этого Генерала были дела и в других местах, едва он его покинул, как Министр решился просить отставки у этой Принцессы. /Тюренн отказывается от девицы Манчини./ Однако у Его Преосвященства зародилась мысль предложить одну из своих племянниц Виконту де Тюренну, дабы тот употребил весь свой опыт на армейские дела, чтобы вытащить его из того дурного положения, куда он попал. Он трепетал от ужаса, как бы тот еще раз не заявил себя против своего Государя, тем более, что его брат еще и в настоящее время выступал с оружием против Короля в Бордо. Так как он от природы был подозрителен, он не знал, в хороших ли они отношениях, и не должен ли он опасаться, что тот от него отвернется, как раз когда будет самая большая надобность в его помощи. Он поделился планом этой женитьбы с Навайем, кто тотчас же его одобрил, найдя, что это было бы полезным шагом для Виконта де Тюренна, не имевшего еще ни Должности, ни Наместничества; впрочем, вскоре он их получил; он даже взялся сам с ним об этом переговорить, надеясь, что так как и он был причастен к армейскому ремеслу, этот Генерал, кто должен будет чувствовать себя обязанным ему за устройство такого брака, не преминет проявить свою признательность ему при случае. Кардинал принял его услуги, и, таким образом, предложение было сделано Виконту де Тюренну. Этот последний был добрым Гугенотом в те времена и не верил, что должен был жениться на женщине какой-либо иной религии, чем его собственная, хотя это и было тогда достаточно распространенным явлением; он ответил Навайю, что весьма благодарен Кардиналу за ту честь, какую он пожелал ему оказать, но деликатность его совести мешала ему этим воспользоваться. Этот ответ, исходивший явно не от куртизана, в чьи привычки входило не иметь никакой Религии, когда заходила речь о его состоянии, еще больше встревожил Кардинала. Он немедленно уверился, что тот вот так отказался от этого брака лишь потому, как имел более деликатную совесть, чем, к примеру, у Кардинала де Ришелье, кто не стал устраивать никаких сложностей и дал погибнуть Герцогу де Пюилорану, несмотря на то, что женил его на одной из своих родственниц; он уверился, говорю я, что Виконт не хотел, чтобы его обвинили, как обвиняли этого Кардинала, якобы он устроил эту свадьбу лишь для того, чтобы лучше поймать человека, которого хотел погубить; итак, все более и более уходя в свои мысли, он начал строить столь скверную мину этому Генералу, что тот счел себя обязанным поговорить об этом с Королевой. Однако, так как он вообразил, будто все это явилось следствием того, что произошло между ним и Навайем, он был вынужден рассказать ей о том разговоре, дабы она лучше поняла его резоны. Королева, отличавшаяся большой набожностью и походившая на него своей верой, что это очень хорошо сделано — вовсе не женить двух особ противоположных Религий, сказала ему успокоить свою душу, а уж она заставит Его Преосвященство внять голосу разума. Она действительно побеседовала с ним, и так как этот Министр был счастлив изо всего извлекать пользу, он ей ответил, что как-то не лежало у него сердце к этому Генералу, и все это имело отношение исключительно к интересам Короля; когда он предложил тому жениться на одной из своих племянниц, это было сделано не по причине его несметных богатств, не по причине того высокого положения, какое тот мог бы ей дать; он знал, каково состояние Младшего сына Дома Буйонов; но так как в настоящие времена, когда чуть ли не каждый славился изменой своему слову, он рассудил, что Его Величеству было бы полезно заручиться этим человеком, он пытался связать его этим настолько крепко, что, какие бы предложения ни доходили до него со стороны, он был бы просто не в состоянии их принять. Он постарался таким образом замаскировать под прекрасным предлогом истинные чувства, побудившие его действовать. Королева поддалась на обман и была ему весьма признательна за то, за что она не почувствовала бы абсолютно никакого к нему обязательства, если бы узнала по правде, почему он так поступил. А отношения тем временем все более и более обострялись между Парламентом и Кардиналом; наконец, ему посоветовали распорядиться сжечь дома, какими этот Корпус обладал в пригородах. Дабы его возбудить, ему сказали, поскольку они столь мало с ним церемонились, что назначили цену за его голову и постановили продать его библиотеку, он просто обязан со своей стороны сделать им все самое плохое, что только сможет; он проявил к ним вполне достаточно мягкости в прошлом без малейшего успеха, и сейчас самое время признать, что пока он будет придерживаться с ними того же поведения, он не выиграет ничего большего. Это мнение вполне пришлось бы ему по вкусу, если бы он не опасался последствий; на так как он узнал на горьком опыте, что самой важной побудительной причиной, заставившей Парижан одобрить заточение Месье Принца, был разрешенный им грабеж тех самых домов, какие ему теперь советовали сжечь, он отбросил это мнение. /Осада Парижа./ Его Преосвященству гораздо больше пришлось по душе блокировать Париж, как он делал во времена, когда этот Принц сражался ради его интересов; итак, возвратив Короля в замок Сен-Жермен, он отдал приказ Виконту де Тюренну утвердить за собой посты, что могли бы навредить этому огромному городу. Этот Генерал тотчас же овладел теми, что располагались в верхнем и нижнем течении Сены; это немедленно поставило город в затруднительное положение в снабжении продовольствием, и Месье Принц должен был захватить со своей стороны Монлери, Шартр и Этамп, дабы сохранить за собой, по меньшей мере, связь с Орлеаном. Съестные припасы доходили к нему с этой стороны, и особенно вино, каким изобилуют окрестности Орлеана. Граф де Таван, Генерал-Лейтенант армии этого Принца, командовал в Этампе, где сосредоточилась большая часть его сил; и так как Старшая дочь Герцога д'Орлеана возвращалась из удельных владений ее отца с паспортом Двора, и эта Мадемуазель была счастлива увидеть их вооруженными, едва он узнал ее волю, как счел, что не может сделать ничего лучшего, как устроить ей это развлечение. Он знал, до какой степени она была другом его мэтра, и когда бы даже это не было должно по отношению к ее рангу, одно только это обстоятельство обязывало его ни в чем ей не отказывать, о чем бы она его ни попросила. Итак, он приготовился произвести перед ней смотр своим Войскам; а Виконт де Тюренн, предупрежденный об этом своими шпионами, внезапно напал на него, когда он менее всего этого ожидал. Однако, так как трудно застать врасплох людей, научившихся драться под командой такого знаменитого Капитана, каким был Принц де Конде, они оказали ему настолько славную оборону, что, хотя преимущество и осталось за их противником, обошлось оно ему весьма дорого. Жавель, Мэтр Лагеря Полка Конти, находившегося тогда на службе у этого Принца, и кого мы видим сегодня Капитан-Лейтенантом второй Роты Мушкетеров Его Величества, с большой смелостью отразил первый натиск Виконта де Тюренна. Так как он командовал в этот день кавалерийским отрядом в карауле перед лагерем, он повел его против этого Генерала и остановил его достаточно надолго, чтобы дать время своим вскочить в седло; но, наконец, так как силы были явно неравны, и количество войск Виконта де Тюренна превосходило те, что мог иметь Таван, он потрепал его в конце концов и заставил удалиться в город. Так победители овладели Орлеанским Предместьем, где они сражались, и так как их Генерал претендовал на то, что эта атака должна была нагнать страху на побежденных, он решил их осадить, хотя прежде нисколько об этом не помышлял. Он увидел себя мэтром Предместья, откуда мог крушить город пушечными залпами. К тому же, Принц де Конде не имел абсолютно никаких войск для оказания помощи осажденным. Те, что он мог забрать у Парижан, ни в коей мере не были значительны; это могло бы быть городское Ополчение, и Тюренн не верил, что тот когда-либо осмелится что-нибудь с ним предпринять. Он слишком насмотрелся на их трусость в других обстоятельствах, чтобы поверить, будто на них можно рассчитывать, а отсюда он сделал вывод, что Принц не будет настолько непредусмотрительным и не передаст свою честь в их руки. С этим предубеждением он начал приводить все в порядок для ведения осады, что должна была принести ему большую славу, если он добьется успеха, и она была бы славной, честно говоря, когда бы он не с гарнизоном собирался биться, но со всей армией целиком. /Шарль IV, Герцог де Лорен./ Как только Месье Принц получил весть о его намерениях, он счел для себя позором терпеть, чтобы тот привел их в исполнение, не воспротивившись этому со своей стороны. Он был так близок к месту, где все это должно было произойти, что ему казалось, будто его собственная честь пострадает, если он не придет туда на подмогу. Всего лишь день пути для пешего человека, и самое большее, два для того, чтобы привести туда армию. Однако, так как нужно было иметь эту армию для осуществления задуманного, а он не видел, откуда мог бы ее взять, разве что ему бы помогли в этом Испанцы, он продлил свое недомогание дольше обычного времени, чтобы иметь предлог оправдаться. В его комнате собрался совет для обсуждения мер, какие необходимо было принять в столь важной ситуации; все находили здесь затруднение, поскольку, хотя каждый и соглашался точно так же, как и он сам, что следовало обратиться к Испанцам за помощью, все боялись получить от них отказ по причине того, что они якобы пытались выиграть время, чтобы отобрать во Фландрии города, какие потеряли перед нашими гражданскими войнами. Шарль IV, Герцог де Лорен, давно уже изгнанный из своих Владений, но не особенно об этом заботившийся, поскольку он имел войска, заставлявшие с ним так же считаться, как если бы он все еще был мэтром своей страны, находился на жаловании у этого народа. Он скопил таким образом множество денег, и так как настоящая цифра его состояния у многих вызывала зависть, поскольку перед ним заискивали все Могущества, полагают, будто последовать его примеру было именно той причиной, что вдохновила Месье Принца поднять оружие против своего Короля. Он увидел, что у него самого совсем не меньше войск, чем у этого Герцога, а так как он не уступал тому ни в величии мужества, ни в опыте, ни в репутации, было как бы и невозможно, чтобы враги Франции не сделали всего, что было в их силах, лишь бы пристроить его к их партии; если все так и было, вот поистине странные чувства для первого Принца крови; к тому же, разве это не было ему менее простительно, чем Герцогу, поскольку тот, после того, как Его Величество лишил его всех Владений, и не видел другого врага, кроме него, с кем ему надлежит сражаться; этот же, напротив, получив бесконечное число милостей и благодеяний, просто не мог без того, чтобы его осудил весь свет, показаться таким неблагодарным по отношению к своему благодетелю. Как бы там ни было, так как этот Герцог имел репутацию любителя денег и о нем обычно говорили, что он за того, кто больше даст, было решено на Совете, о каком я недавно говорил, договориться с ним и призвать его на помощь осажденным. Это не могло осуществиться без участия Испанцев, с кем он тогда находился и от кого не мог отстраниться без их на то согласия. Итак, тот, кого к нему послали, имел приказ поговорить с Эрцгерцогом, прежде чем обратиться к нему. Всеми силами поддерживать бунтовщиков и помешать их разгрому — входило в интересы этого Принца. Он даже получил приказ об этом из Испании, она же, со своей стороны, направляла войска и деньги в Бордо для усиления бунта. Потому он одобрил сделанное ему предложение, разрешил переговоры с Герцогом, и при посредстве доброй суммы денег договор вскоре был заключен. Одну часть ему заплатили наличными и выдали обязательство на остальное, дабы у него не было никакого предлога запаздывать с помощью. Он действительно вошел во Францию во главе своей армии, но прежде, чем он прибыл в окрестности Парижа, Двор нашел средство задержать исполнение его намерений, сделав ему соблазнительные предложения. /Двойная игра./ Казалось бы, он не должен был их слушать, он, кто стал бездомным бродягой, так сказать, из-за того, что Король был его врагом; но так как каждый соблюдает свой интерес, а Принцы еще и гораздо более, чем остальные, он насторожил уши более быстро, чем можно было бы поверить; две сотни тысяч экю, какие ему пообещали, сломили всякую досаду, какую он мог чувствовать к Его Величеству. Их довольно трудно было раздобыть в те времена для Короля, изгнанного из своей столицы, да от кого, к тому же, отвернулась часть его Королевства. Невозможно было в этом злосчастном положении ни найти друзей, кто снабдил бы его этой суммой, ни обратиться к Сторонникам, кто бы ее одолжил; это когда-то было хорошо, но Кардинал настолько странно и грубо с ними обошелся после того, как прибегал к их помощи в других обстоятельствах, что они не желали более соглашаться ни на какой заем. Он подстроил им потерю всех их авансов под предлогом их взяточничества и воровства, забыв при этом, что доверие — основа великих Государств. Итак, они были не в настроении что бы то ни было ему одалживать, поскольку, хотя он им и давал слово, что в будущем к ним будут совсем иначе относиться, чем в прошлом, так как они прекрасно знали, что он без всяких церемоний может изменить всему, что наобещал, они не хотели больше быть жертвами его надувательств. Впрочем, если и нашлись, в конце концов, некоторые, поддавшиеся на его уговоры, они выставили столь кабальные условия для Государства, приняли столь надежные меры предосторожности, что стало ясно по их поведению: они не только верили, будто имеют дело с человеком не менее опасным, чем грабители, но и сами принадлежали к числу таковых. Они действительно не заключали больше с ним договоров, за исключением тех случаев, когда там было сто на сто барыша для них, а подчас даже и больше; потому все те, кто был замешан в этом ремесле, стали настоящими Крезами. Все было золото и лазурь в их домах, тогда как Королевский Дом изобиловал всего лишь бедностью. Герцог де Лорен нисколько не был рассержен трудностями Двора в отыскании денег, поскольку это обеспечивало ему предлог остановиться в окрестностях Парижа. Так как страна была хороша, его войска расположились там совсем недурно, точно так же, как и он сам; он потребовал контрибуций, и получив их, заставил выплатить себе их снова; он совершенно не заботился о том, что о нем могли говорить, и приготовился к этому заранее. Парижане передавали ему жалобы на задержку с подачей помощи Этампу, на который Виконт де Тюренн обрушивал всю свою мощь; но либо он считал, что может себе это позволить, как возмещение убытков за все, что он потерял со времени, когда был лишен его Владений, или же вовсе не заботился о собственном оправдании, но он не придумал никакого другого извинения, кроме того, что ему было обещано снабжение повсюду, где будут проходить его войска; а поскольку они ничего там не нашли, они так настрадались за время их марша, что нуждались в поправке, прежде чем прибыть к лагерю врага. /Право первенства./ Что же касается Двора, то он не обращался к тому ни с какими упреками по поводу его действий, поскольку запаздывал он сам, и ни в коем случае не тот. Хотя Герцог и обещал ему в договоре, заключенном между ними, немедленно вернуться во Фландрию; так как нужно было понимать, что это осуществится лишь после получения им денег, он оказался бы в неловком положении, если бы потребовал от того исполнения условий, какое сам же и затягивал. Герцог д'Орлеан и Принц де Конде имели некоторые подозрения по поводу того, что происходило, и, желая удостовериться, ошибались они или нет, они его торопили переговорить с ними. Он явился в Париж и остановился в Люксембурге, где далеко не было достигнуто никакого соглашения; вся эта встреча прошла в сплошных спорах. Он претендовал на превосходство над Месье Принцем, а поскольку Месье Принц претендовал на то же самое по отношению к нему, они вышли не только недовольные друг другом, но еще и Герцогом д'Орлеаном. Они находили крайне дурным, как он наблюдал за их спором, не восстановив между ними согласия; Принц де Конде обвинял его в большом пренебрежении к своему долгу, ведь он не принял его партии, он, имевший здесь больше интереса, чем кто-либо другой, поскольку, если Бог даст ему когда-нибудь детей, они окажутся однажды беззащитными перед той же обидой, какую хотели нанести ему сегодня. Герцог де Лорен, со своей стороны, не оставался безмолвным. Он даже сделал все, что мог, для дальнейшего обострения отношений, дабы по-прежнему выигрывать время; Двор обещал ему деньги с часу на час, и, чтобы дать ему возможность их найти, далеко не желая никаких встреч с Принцем де Конде, как предлагали некоторые члены Парламента для полюбовного разрешения этого раздора, он постоянно претендовал на первенство над ним. Наконец, Двор после долгих поисков нашел требовавшиеся ему деньги; он велел отсчитать их Герцогу и напомнить, что он должен после этого вернуться назад, следуя данному им слову; он призвал его сдержать обещание — Парижане, со своей стороны, снабдившие его двумя сотнями тысяч экю, что были отданы ему для подмоги Этампу, не намеревались оставлять его в покое, пока он не отработает их деньги. Раздор его с Месье Принцем был в конце концов улажен по предложению, внесенному членами Парламента. Как один, так и другой отказывались от их претензий и согласились временно считаться равными тогда, как они находились вместе; тем не менее, это не могло повлиять на их права в будущем. Герцог должен был чувствовать себя растерянным в этих обстоятельствах; он не мог выкрутиться, не представ клятвопреступником по отношению либо к одним, либо к другим; потому, найдя, что ему не обойдется дороже быть таковым по отношению к ним обоим вместе, чем к кому-то одному, он объявил Двору об отсрочке. Он воспользовался тем предлогом, якобы ему нужно, чтобы тот дал ему время достойно отделаться от Герцога д'Орлеана и от других приверженцев его партии. Однако, так как он заботился оправдаться и перед этими последними, так же, как перед Его Величеством, он постарался их уверить, будто окажет им большую услугу, разоряя страну Короля, чем если бы он вдруг двинулся, ни с того, ни с сего, на помощь Этампу. Он им сказал, что этот город еще не в таком тягостном положении, чтобы он нуждался в его присутствии; итак, он всегда прибудет достаточно рано, лишь бы он снял осаду. В то же время он поднялся вдоль по течению Сены, и так как он проходил недалеко от Предместья Сент-Антуан, его обитатели, испугавшись, как бы он не захотел их пограбить, воздвигли там кое-какие оборонительные сооружения для защиты подъездных путей. /Армия грабителей./ Такое поведение заставило немного покричать Парижан, чьи дома он уже опустошил. Те, у кого еще не достало мудрости признать ошибку, какую они совершили, подняв оружие против своего Государя, получили тогда время об этом призадуматься. Он вовсе не стал забавляться, однако и не развернул свои армии против Парижа, потому как мог погубить там свои войска, составлявшие все его богатство; итак, имея прямой интерес их оберегать, он их увел в сторону Корбея, совершенно подобно не захотев и его атаковать. Он удовольствовался разграблением равнины, и Двор, кого это касалось в первую голову, желая помешать ему и дальше продолжать враждебные действия, был вынужден дать ему еще сколько-то денег, дабы заставить его угомониться. Он сразу же согласился, при условии, что тот снимет осаду Этампа, веря, что когда Двор пойдет на эту уступку, ни у Герцога д'Орлеана, ни у Принца де Конде не найдется больше упреков к нему. В самом деле, так как он уже пытался оберегать свою репутацию от их нападок, обязывая их поверить, будто он хотел осадить Корбей, а затем и Мелен, дабы освободить Сену, ему казалось, что им будет больше нечего ему сказать, когда, вместо исполнения этих обещаний, он все-таки исполнит первое, а именно, заставит снять осаду, о какой я только что говорил. Двор нашел очень жестким такое предложение после всего, что тот ему наобещал; нужно было не только снова давать ему деньги, но еще и отступать перед Этампом. Город был совершенно готов попасть в его руки, и его падение, может быть, способно было вынудить и Парижан вернуться к исполнению их долга, поскольку, наконец, они бы оказались зажаты со всех сторон — Король уже заблокировал их по трем направлениям, и лишь это оставалось у них свободным. Кроме того, нужен был только пример повиновения столицы, чтобы обязать все остальное Королевство ему последовать. Восстание по-прежнему удерживалось в Бордо, и хотя Его Величество повелел осадить его и с моря, и с суши, этот город, что никогда не обвиняли в чрезмерной преданности, настолько увяз в своем упорстве, что не было никакой видимой возможности вернуть его к послушанию, по меньшей мере, если не произойдет какого-нибудь грандиозного события. Однако, так как Короли, и даже самые могущественные, частенько бывают обязаны брать Совет у необходимости, надо было, чтобы Двор, несмотря на всю его досаду, подписался под условиями, навязанными ему Герцогом; итак, он снял осаду Этампа; это обстоятельство сделало врагов Его Величества столь дерзкими, что они обратились к нему с предложениями по заключению мира; ни больше, ни меньше, как если бы он был их подданным, а они его Государями. /Кардинал де Рец./ Возвращение Кардинала во Францию вопреки обещаниям, данным им Королевой, послужило им предлогом для дальнейшего пренебрежения их долгом. Парламент, казалось бы, обязанный быть более сдержанным, чем все остальные, поскольку он претендовал в некоторых обстоятельствах быть как бы посредником между Королем и его народом, первый указал им дорогу; вместо того, чтобы призвать их вернуться к исполнению долга, он по-прежнему продолжал свои ассамблеи. Он даже осмелился на одной из них вынудить их поклясться в том, что они никогда не пойдут на мир с Его Величеством, пока он не выгонит Кардинала. Его Преосвященство пожаловался на это Коадъютору, кто обещал ему несколько иное поведение этого Корпуса. Он же обещал со своей стороны, и с лучшими намерениями, чем в предыдущих ситуациях, раздобыть ему шапку Кардинала в вознаграждение; это даже было исполнено в начале года; но, наконец, этот Министр признал, что тот задумал с ним поиграть; он притаился со своей стороны, чтобы поймать его в нужное время и в удобном месте. Парламент, вот так взбудораженный этим Прелатом, наполненным исключительно притворством, а с другой стороны и сам всегда слишком предрасположенный сеять смуту в Государстве, поступал так, что напрасно некоторые по-доброму настроенные особы предлагали передышку, чтобы примирить полюбовно распри, раздиравшие души на протяжении столького времени. Напрасно даже собиралась конференция между двумя партиями; Депутаты Принцев и Парламента снова требовали изгнания Кардинала от Двора; Кардинал де Рец, всегда желавший, чтобы это могло осуществиться, желал этого еще более страстно, чем никогда, поскольку ему казалось, если такое удастся, место Министра не могло больше от него ускользнуть, теперь, когда блеск его нового достоинства прибавлял новое сияние доброму мнению, какое он, естественно, имел о самом себе. Наконец, положение обострилось более, чем когда-либо; Двор решил предпринять новое усилие, чтобы привести своих врагов к повиновению; он заложил у Швейцарцев драгоценности Короны, набрал вновь мобилизованных и, отправив их в гарнизоны, вывел оттуда войска, что там находились, потому что они были уже дисциплинированы. Армия Короля оказалась таким образом увеличенной, а силы Принца де Конде, напротив, таяли день ото дня, потому что Парижане, уже снабдившие его столькими деньгами, не желали ему больше ничего давать; в результате одна Армия столь превзошла другую, что принудила ее прятаться перед собой. Принц де Конде, не привыкший получать отпор, снова предложил вызвать Герцога де Лорена, из страха быть обязанным отступать, когда он поведет кампанию. Но Парижане так дурно к этому отнеслись, что ни за что не захотели с ним согласиться. На самом деле, кроме всего, что я рассказал, только от этого Герцога зависело, прежде чем уйти, полностью разгромить Виконта де Тюренна после снятия осады Этампа. Королевские войска были обязаны пойти против него, поскольку он еще не покинул окрестности Корбея, и он запер их между реками Сеной и…, где они едва не погибли от крайней нужды; потому Виконт де Тюренн был приведен в такое состояние, что вскоре он был бы вынужден явиться к нему, так сказать, с веревкой на шее, если бы тот сам не предоставил ему средства спастись, Тот сделал вид, будто не придает никакого значения, что он наводил мост, дабы спастись в Мелене, где командовал Граф де Монба; итак, он позволил ему ускользнуть, по правде, не устраивая ему никакого золотого моста, как говаривали прежде, когда находили некстати преследовать неприятеля, из страха, как бы отчаяние не толкнуло его на действия, от каких сам окажешься в незавидном положении, но попросту приняв золото, чтобы позволить ему достроить мост. Действительно, заявляют, будто Двор в третий раз дал ему денег, лишь бы развязать себе руки. /Опустошения на полях Франции./ Непомерные запросы Парламента отодвинули мир еще дальше, чем прежде; те, кто желал его от всего сердца, старались настроить Месье Принца против него и против Парижан из-за полученного им отказа вернуть Герцога де Лорена. Этот Принц был достаточно расположен к подобному отношению сам, потому как ему, естественно, не нравилось, когда противились его воле. К тому же он видел, как этот народ, казалось, утратил кое-что из того уважения, каким он пользовался у него прежде, потому как то, что он предпринимал, далеко не всегда увенчивалось успехом, отвечавшим его надеждам; итак, выехав из его города, после обмена несколькими словами с этим народом, он отправился брать Сен-Дени, чей гарнизон его не устраивал. Это была не единственная вещь, заставлявшая население страдать и роптать на него. Так как ему нечем было платить своим войскам, он был обязан частенько притворяться; будто не видит, что они проделывали; они безнаказанно грабили повсюду, где находились; таким образом, все пригороды Парижа, вызывавшие прежде восхищение их богатством и плодородием, представляли ныне печальный пример ужаса, что война обычно приносит с собой. Не было конца землям, что никто уже больше не обрабатывал, а еще более прискорбно, когда солдаты не находили больше обитателей в каком-либо месте; они тут же рушили дома и рубили под корень деревья. Наконец, опустошение не могло быть более огромным, чем оно было на всех полях, и так как все знали, что только Принц был тому виной, никого больше и не осуждали, кроме него. Мадемуазель единственная предохраняла его до сих пор от гнева этого народа, кто давно бы уже его бросил, если бы по ее мольбам его не поддерживал Герцог д'Орлеан. Принц, понимая, в каком он оказался положении, начал раскаиваться, что так далеко зашел в своем бунте. Да ему и не понадобилось особенно много времени, чтобы признать, на какие трудности обречен подданный, захотевший поднять оружие против своего Государя. Итак, не спалось ему больше в покое под сенью его лавров, и хотя он часто слышал, что молния никогда не ударяет в них, он не ощущал себя настолько в безопасности, будь он весь ими покрыт, чтобы его не мучило беспокойство о будущем. Король не только овладел уже всем его достоянием, но еще и повелел объявить его виновным в оскорблении Величества; итак, он не видел больше для себя иной двери, чтобы выбраться из этого лабиринта, кроме той, какую искал Коннетабль де Бурбон после своего восстания. Это была странная крайность для Принца, кто стал восторгом всей Франции и ужасом всех ее врагов. Но так как не было больше средства отречься от самого себя после того, что натворил, он послал к Эрцгерцогу, дабы узнать у него, какую партию ему будет угодно принять в случае, когда он будет вынужден выехать из Королевства. Эрцгерцог, рассчитывавший, что тот сможет намного дольше продержаться против Короля, был разозлен, увидев, насколько тот был готов пасть под его могуществом, так как, наконец, его просьба к нему об убежище была не чем иным, как признанием его слабости. Однако, каким бы сильным или каким бы слабым ни был этот Принц, для него было делом первейшей важности удержать его в своих интересах, потому он обещал ему все, чего тот хотел. Он призвал его, тем не менее, хорошенько держаться столько времени, сколько он сможет, зная, что тот в тысячу раз более способен наделать зла Франции, пока он там оставался, чем когда он из нее удалится. Принц, успокоенный с этой стороны, решил, следуя собственному мнению, не покидать партию, какую он видел бесповоротно ему обязанной. Это, впрочем, нелегко было осуществить с тем малым количеством людей, каким он обладал, да, вдобавок, оказавшись обремененным, каким он и был, ненавистью народа. Однако, так как не было ничего невозможного для Принца, кто с горсткой людей вынудил Париж, где насчитывалось до миллиона человек, взывать к милосердию, он пустился в кампанию, ни более, ни менее, как если бы у него имелась армия, сравнимая с армией Виконта де Тюренна. /Принц оборачивается лицом в врагу./ Между тем, эта армия была сильнее его более, чем на восемь тысяч человек, что весьма ощутимо в день баталии; также и сам Генерал, против кого ему теперь предстояло сражаться, имел привычку говорить, что Бог обычно помогает крупным батальонам и крупным эскадронам. Но, наконец, уверившись, будто найдет в своей храбрости и в своих навыках источники сил, каких не имеют другие, Принц встал у моста Сен-Клу, по ту сторону реки. Виконт де Тюренн находился по эту сторону, и Принц де Конде намеревался посмеяться над ним, помешав ему довести дело до рукопашной при помощи этого моста. Он рассчитывал также, если увидит, как тот наводит какой-нибудь понтонный мост сверху или снизу от его позиции, тотчас перейти на эту сторону реки и так играть с ним, так сказать, в догонялки, пока тот другой не решится предпринять нападение прямо на его пост. Все это было бы достаточно трудно для Виконта де Тюренна, поскольку мост, оберегавший Принца, был из камня, и ему было невозможно его поджечь. Виконт де Тюренн прекрасно разгадал его замысел, как только увидел, где тот расположился; он, разумеется, мог, если бы захотел, приказать части своей армии форсировать реку и атаковать того в голову и с тыла, но, испугавшись, если он ее разделит, как бы Принц сам не атаковал его, когда увидит его силы раздробленными, и как бы тот не нанес ему какого-нибудь поражения, он довольствовался пушечной пальбой по его войскам до тех пор, пока Маршал де Ферте, вызванный из Лотарингии, не прибудет на место; он вел с собой семь или восемь тысяч человек, и Виконт де Тюренн рассчитывал дать ему еще три или четыре тысячи своих, дабы они смогли атаковать того как с той, так и с другой стороны, предварительно зажав его между ними двумя. К тому же, дабы этот Маршал еще более поторапливался, к нему был отправлен Гонец с приказом маршировать и днем, и ночью. Виконт де Тюренн тем временем отошел от позиции Принца, чтобы нисколько не утомлять свои войска, он хотел их видеть совершенно свежими в день битвы. Он не особенно удалился, тем не менее, и знал, что с тем происходит, и всегда был готов обрушиться на него, когда придет время. /Накануне Баталии./ Маршал имел приказ скрывать свой марш, насколько возможно, поскольку Кардинал надеялся, если ему удастся утаить его от Принца, это станет для того роковым сюрпризом. Маршал весьма недурно справился со своей задачей, и его авангард прибыл к Сен-Дени, а Принц де Конде еще ничего о нем не слышал. Но Мадемуазель подала ему весть через специального человека, нашедшего средство к нему пробраться, несмотря на стражников, расставленных Виконтом де Тюренном на подъездных путях к Парижу; едва он получил эту новость и ту, что Маршал приступил к работам по наведению моста в той стороне, как он уже знал, какое должен принять решение в столь грозной ситуации. Другой бы там, может быть, совсем растерялся. Опасность, в какой он оказался, была слишком ясна для него; Кардинал даже настолько уверовал, будто тот никогда не сможет ее избежать, что посоветовал Королю подняться в седло и быть свидетелем его разгрома. Он и сам уселся на коня, дабы не лишать себя удовольствия увидеть гибель самого главного из своих врагов в собственном присутствии. Это удовольствие было слишком велико для Итальянца, чтобы он захотел себя им обделить, но, хотя по его расчетам того должны были разбить в самом скором времени, совсем на иной исход претендовал Принц де Конде. Так как в его обычаи входило быть более холодным и осмотрительным в опасности, чем другой мог бы быть при большой удаче, он спокойно занялся тем, что должен был сделать, дабы обмануть ожидания своего врага; итак, когда он увидел часть армии Маршала, уже перебравшейся через реку, а другую в полной готовности за ней последовать, он сам перешел на эту сторону. Виконт де Тюренн, наблюдавший за ним, в то же время двинулся за ним по пятам и настиг его прежде, чем тот смог получить новости из Парижа. Он послал туда человека сказать Герцогу д'Орлеану, что он в большой опасности, если только этот город снова не окажет ему знаки своей доброй воли — он просил, если город не пожелает встать на его сторону, пусть он, по меньшей мере, даст укрытие для его возимого имущества, дабы оно не было разграблено той толпой, с какой он через один момент будет иметь дело. Битва в Предместье Сент-Антуан У Короля всегда были слуги и Ставленники в этом городе; у Кардинала тоже там имелся кое-кто, но никогда с начала гражданской Войны число их не было так велико, как в настоящее время. Скверное состояние дел Бунтовщиков было тому причиной, и так как ничто обычно не прибавляет или не отнимает больше друзей, чем добрый или дурной успех в предприятиях, каждый начал отдаляться от этих мятежников, поскольку было ясно видно, как во всякий день они все больше и больше приходили в упадок. Потому, когда обсуждали предложение Месье Принца, они нагородили ему столько препятствий, что было решено большинством голосов отказать ему в том, о чем он просил. Те, кто на этой ассамблее секретно отстаивали интересы Короля, изо всех сил внушали остальным, что у Его Величества уже достаточно поводов жаловаться на то, как они приняли сторону этого Принца в ущерб его службе и их долгу, чтобы еще становиться виновниками того, о чем шла речь в настоящее время. Как бы Месье Принц ни дожидался положительного ответа, он так его и не получил. Однако ему нужно было срочно принимать план действий; Виконт де Тюренн живо его преследовал, и так как он не видел больше никакого ни более надежного, ни более достойного средства для себя, кроме как встретить грудью королевские войска, а не бежать еще дальше перед ними, как он пытался делать до сих пор, он решил обернуться к ним лицом. Правда, окончательно подтолкнуло его к этому решению то, что он заметил оборонительные сооружения, возведенные Парижанами у въезда в Предместье Сент-Антуан для ограждения от грабителей Герцога де Лорена. По всей видимости, он счел, что сумеет ими воспользоваться; они в какой-то мере должны были уравновесить неравенство между его войсками и армиями Виконта де Тюренна. /На высотах Менильмонтан./ Король вместе с Кардиналом, как я недавно говорил, поднялись в седла, чтобы принять участие в разгроме Принца. Этот Министр считал его неизбежным, судя по малому количеству людей, кого Принц мог противопоставить армии Его Величества, гораздо более многочисленной. Она должна была еще увеличиться буквально через один момент за счет армии Маршала де ла Ферте, кто получил приказ обратно перейти реку, как только Кардинал узнал о передвижении Месье Принца; ее авангард уже показался на уровне Предместий Сен-Дени и Сен-Мартен, и так как этому авангарду предписывалось немедленно обрушиться на Принца, это была для Виконта де Тюренна такая подмога, что невероятно усиливала надежды Министра. Итак, он не стал устраивать никаких затруднений по поводу того, чтобы Король спешился на высотах Менильмонтан, откуда он смог бы увидеть все, что произойдет, причем его персона была бы вне всякой опасности. Месье Принц уже вошел в укрепления, о них я сказал, и выстроил свой обоз с имуществом вдоль ограды ворот Сент-Антуан, дабы тот ему нисколько не мешал. Он также принял меры к устранению слабости этих оборонительных сооружений, насколько это было возможно в подобной спешке; и так как они возводились недавно руками людей не слишком ловких в ремесле войны, из дрянных, какими они были, он сделал их надежными, приложив к ним свою руку. /Король-солдат./ Карл II, Король Англии, никак не мог найти средство, со времени зловещей смерти его отца, снова взойти на Трон. Он не дремал, однако. Он старался вооружить всех своих подданных, чтобы отомстить за столь устрашающее отцеубийство, но это ни к чему ему не служило, разве что лишь ужесточало его опалу. Так как там было мало преданных, его так плохо сопровождали или так скверно ему служили, что после того, как он дал большую баталию, ему стоило большого труда спастись от рук мятежников; наконец, после немыслимых тягот и опасности, одного воспоминания о которой вполне достаточно, чтобы вогнать в дрожь, он переехал во Францию, как в такое место, где он надеялся найти более верное прибежище, чем где бы то ни было еще. Так как он был сыном Дочери Франции, одного этого качества ему казалось довольно, чтобы ничего не бояться. Он знал, к тому же, что Французы считали для себя делом чести помогать несчастным и угнетенным, каким он и был. Он не ошибся в своих надеждах — он нашел не только Короля и Королеву, но еще и весь народ настолько отзывчивыми к его невзгодам, как если бы они были их собственными. Потому он счел себя в вечном долгу как по отношению к одним, так и к другим, а так как в тех беспорядках, в каких пребывало наше Государство, мы нуждались точно так же, как в нем, во всех людях, способных посочувствовать нашим горестям, он послужил здесь настолько полезно во времена, когда Герцог де Лорен держал Виконта де Тюренна как бы в своих руках, что исключительно ему мы обязаны признательностью, поскольку именно он вытащил этого Генерала из пресса, куда он угодил. Ему не было, однако, более двадцати одного года; в этом возрасте, казалось бы, человек не особенно способен к переговорам; но так как он был вскормлен в бедствиях, он больше узнавал за год, чем другой не узнал бы и в несколько лет — в остальном, по-прежнему желая выразить благодарность Короне, по отношению к каковой он считал себя обязанным, он просто служил в армии своей собственной персоной, как мог бы сделать самый обычный солдат. Месье Принц приложил все свое усердие, готовясь к защите, но Виконт де Тюренн атаковал его столь стремительно, что после весьма ожесточенного боя как с одной, так и с другой стороны, он в конце концов взломал его укрепления. Итак, он шел, нападая, вдоль главной улицы Предместья, выставив вперед маленькие полевые пушки и ведя из них сильную пальбу. Люди Месье Принца пробили стены домов на его пути, и так как они стреляли оттуда из прикрытия, им удалось убить какое-то количество народа прежде, чем он смог их оттуда извлечь. Это затянуло битву на некоторое время, и народ Парижа, взобравшийся на стены поглазеть, в какой манере пройдет этот великий день, увидев Месье Принца уже в самом наихудшем положении, и, по всей видимости, неспособного больше сопротивляться, тешил себя надеждой, что вскоре наступит мир, поскольку едва этот Принц будет сражен, как каждый не потребует ничего лучшего, только бы вернуться к повиновению. /Час героизма Мадемуазель д'Орлеан./ Новость о положении, в каком находился Принц, вскоре пробежала из уст в уста и достигла ушей Мадемуазель, кто не осталась к этому самой безразличной; она перетряхнула небеса и землю, лишь бы ему помочь. Она не удовольствовалась тем, что пошла в Ратушу грозить Маршалу де л'Опиталю, Коменданту Парижа, но она сделала еще то же самое по отношению ко всем тем, кто был ей подозрителен; она сказала им без церемоний, что именно с ней им придется иметь дело, если они продолжат возмущать против него народ, и что лучший совет, какой она могла бы им дать — это тотчас изменить поведение; она даже принудила этого Маршала выдать ей приказ открыть перед ней двери Бастилии и ворота Сент-Антуан. Он не осмелился ей в этом отказать, поскольку у нее имелось намного лучшее сопровождение, чем у него, и он испугался, как бы она не наложила руку на его особу. Из всей защиты у него было лишь несколько стражников — слабая помощь против бесконечного числа негодяев, кого она скупила, не пожалев на это щедрот; вся эта сволочь и не просила ничего лучшего, как поиграть ножичком и заслужить ее вознаграждение каким-нибудь славным преступлением. Едва Мадемуазель получила этот приказ, как распорядилась открыть ворота Сент-Антуан, тогда как сама поднялась на верхнюю площадку Бастилии; Комендант не посмел захлопнуть перед ней двери, увидев приказ Маршала. Кроме того, он уверился, так как не был осведомлен о случившемся в Ратуше, что она явилась сюда исключительно из любопытства; действительно, отсюда можно было видеть все, что происходило в Предместье, и даже видеть гораздо лучше и намного точнее, чем с того места, где находился Король; итак, он приговаривал, провожая ее на эту площадку (настолько он доверился своей мысли), что она не могла бы выбрать места более удобного, чем это, чтобы наблюдать за самой жестокой битвой, подобной какой давно уже не видели. Он имел все резоны говорить таким образом. Месье Принц, после того, как сопротивлялся какое-то время на главной улице Предместья, был оттуда выгнан в конце концов, по меньшей мере, с верхней ее части, без малейшей возможности удержаться там дольше. Он осуществил отступление к Аббатству девиц, расположенному где-то посередине этой улицы и носящему название Предместья. Он велел его укрепить с намерением найти там убежище в случае, если его загонят вплоть до его стен. Однако он все еще стоял во главе Эскадрона, самый незначительный всадник которого был достоин, так сказать, командовать армией. Они все были людьми высочайшего происхождения и громадных заслуг, а так как во главе они имели Принца, кому даже его враги присвоили прозвание Бога Марса из-за его великих свершений в тысяче обстоятельств, они столь браво следовали за ним повсюду, куда ему было угодно их направить, что громили лучшие войска Виконта де Тюренна. /Герцог де Ла Рошфуко ранен./ Однако, так как мы не живем больше сегодня во времена тех воображаемых героев, о каких нам рассказывают романы, сражавшихся в одиночку с целыми армиями, Принц де Конде не только был выгнан из Аббатства, но еще и потерял значительную часть этого Эскадрона. Герцог де Немур, бившийся там, как простой всадник, был ранен, точно так же, как и Герцог де ла Рошфуко, кто, поскольку его отец был еще жив, звался в то время Принц де Марсийак; все остальные его войска были так же изрядно потрепаны, как и эти, а пожалуй, даже и больше, потому что не все из них имели ту же твердость и то же мужество. Наконец ему стало абсолютно невозможно сопротивляться дальше, когда Мадемуазель вытащила его из этого замешательства; едва она поднялась на Бастилию, как приказала направить пушку на армию Короля. Это страшно поразило Коменданта, далеко не ожидавшего такого оборота, но так как он больше не был мэтром своего замка, а вошедшей вместе с ней толпе понадобился бы всего лишь один момент, чтобы перерезать его гарнизон, если бы он пожелал воспротивиться, он был принужден ничего не говорить, поскольку видел, что не он здесь самый сильный. /Ворота открыты./ Едва Кардинал узнал, что эта Принцесса распорядилась отворить ворота Сент-Антуан его врагу, и его обоз уже начал въезжать в город, как отослал приказ Виконту де Тюренну отступить. Он счел, как и многие другие сделали бы на его месте, будто весь город возмутился против него; в самом деле, не мог же он догадаться, что Внучка Франции, имевшая честь быть двоюродной сестрой Короля, изволила сотворить такую брешь в своей репутации, что по собственной воле приказала стрелять по войскам Его Величества. Месье Принц таким образом выскользнул из этого яростного дня, когда он несколько раз видел себя в величайшей опасности. Тем не менее, он потерял тогда нескольких заслуженных и высокородных особ. Сам Король не был избавлен от такой потери, поскольку как с одной, так и с другой стороны дрались с большим упорством и храбростью; было просто невозможно, чтобы каждый не вынес с собой оттуда чувство досады. Даже Кардинал Мазарини понес там личную потерю в лице старшего Манчини, его племянника; правда, он не нал там замертво. Он прожил еще несколько дней после битвы, даже достаточно долго, чтобы быть почтенным званием Лейтенанта рейтаров Гвардии, освободившемся со смертью маркиза де Сен-Мегрена. Армия Месье Принца прошла через весь Париж вслед за его обозом и стала лагерем по ту сторону Предместья Сен-Марсо. Сена, протекавшая между его войсками и армиями Его Величества, оградила его от их гнева. Он действительно нуждался в этом препятствии; его людей заметно поубавилось за двадцать четыре часа, и так как он и раньше был не особенно силен, теперь он обессилел настолько, что ему понадобилась никак не меньшая преграда, чем Сена, чтобы получить возможность дух перевести. Однако вовсе не шпага неприятеля лишила его всех тех, кого ему недоставало. Весьма существенную часть он потерял от дезертирства; некоторые его воины, проходя по городу, разбредались, одни в одну сторону, другие в другую, потому что им ничего не заплатили; итак, они частенько не знали, как им справиться со своими нуждами, и им гораздо больше понравилось вернуться в их дома, чем по-прежнему подвергаться тем же страданиям. Он, разумеется, предвидел это дезертирство, но так как из двух зол всегда надо избегать худшего, он счел, что должен скорее пойти на такую опасность, чем стерпеть, чтобы всех его людей перерезали и, может быть, его самого в первую очередь. /Принц исчезает./ Добрые слуги Короля в городе с горестью наблюдали за дерзостью Мадемуазель; но еще больше их опечалило то, что после того, как она его спасла, она постаралась также поправить его разбитую репутацию, вернув ему дружбу людей из народа. Он обладал ею некогда в высочайшей степени; блеск его побед настолько наделил ею его особу, что они его страстно полюбили. Они бы даже и продолжали испытывать те же чувства к нему, если бы он никогда не поднимал оружия против Короля, или когда бы он нашел секрет неразрывно связать удачу со своей партией; но дурной успех, начавший преследовать его предприятия, незаметно подтачивал то большое уважение, какое он заронил в них своими великими свершениями; Париж не был столь податлив воле этой Принцессы, чтобы разлюбить собственный покой, свою покорность, продолжавшую составлять его счастье; итак, он сопротивлялся не только ей, но еще и всем тем, кто хотел разговаривать с ним в пользу Принца; состоялось несколько шумных ассамблей в Ратуше. Мадемуазель, не желавшая получить отпор всему, что она предприняла, отправляла туда людей, настырно отстаивавших ее интересы. Принц де Конде, нетерпеливо следивший за падением дружбы к нему этого народа, да к тому же и не любивший, когда противились его воле, весь был охвачен гневом; как бы там ни было, народ еще раз собрался на ассамблею два или три дня спустя после этой битвы и столкнулся с прево торговцев и некоторыми другими слугами Короля — причиной этих беспорядков послужило то, что они настаивали, вопреки мнению бунтовщиков, что намного лучше стоило вернуться к послушанию и воззвать к милосердию Его Величества, чем сделаться совершенно недостойными его из-за дальнейшего продления мятежа. Несколько значительных персон были там убиты, и так как имелась некая видимость, что все это исходило от Месье Принца, или же его враги проявили достаточную ловкость и убедили в этом всех остальных, но его не могли больше терпеть в городе; насколько он был любим там прежде, настолько же стал ненавистен в настоящее время. Это восстание, тем не менее, было причиной подписания акта содружества между Герцогом д'Орлеаном, Принцем де Конде и городом, в нем они пообещали одни другим не складывать оружия, пока не обяжут Королеву прогнать Кардинала; но так как это содружество было заключено лишь с кинжалом у горла, оно было недолговечно. В этом акте было также оговорено, что, дабы отличать членов содружества от приверженцев партии Мазарини, каждый будет обязан носить особый знак. Мятежники уже несколько дней назад выбрали солому, а слуги Короля бумагу; но так как всякая сволочь пользовалась этим предлогом, чтобы оскорблять достойных людей, нашлось из них и множество таких, кто, дабы избавиться от их рук, нацепили солому точно так же, как и те, хотя в глубине души они не желали ничего лучшего, как быть на службе Его Величества. Смуты, надежды, разочарования /Дуэль двух Герцогов./ Парламент, получив жалобы от имени родственников, убитых на ассамблее в Ратуше, выпустил постановление, где заявлял о своем желании быть об этом осведомленным. Он отрядил даже двух из его членов для принятия показаний свидетелей, но так как никто не осмелился говорить против тех, кого считали настоящими зачинщиками этих беспорядков, вся процедура не замедлила улетучиться, подобно дыму. Однако Герцоги де Бофор и де Немур сошлись в дуэли на пистолетах, и последний тут же на месте был сражен наповал. Их раздор был скорее замаскирован, чем разрешен; Герцог д'Орлеан и Принц де Конде, вмешавшись в это дело, никак не могли произнести ничего иного, кроме как: пока они будут необходимы их партии, они обязаны отложить взаимные требования друг к другу, но со времени, когда в них больше не будет нужды, ничто не помешает им получить удовлетворение. О Герцоге де Немуре, обладавшем тысячью добрых качеств, необычайно сокрушался весь свет; его любовница горько плакала по нему и была тем более достойна сожаления в ее горе, что не осмеливалась никому его показать — ей следовало обходительно обращаться с Принцем де Конде, кто всегда был крайне ревнив к покойному, и кому было достаточно любого пустяка, чтобы вновь разбудить его тревоги. /Депутация к Королеве-Матери./ Парламент, точно так же, как и народ, уже не с тем почтением относившийся к Принцу де Конде, потерявший последние остатки уважения к нему в результате недавнего дела в Ратуше, счел за лучшее в настоящее время окончательно освободиться из-под его власти. Итак, после нескольких ассамблей, где, тем не менее, еще присутствовали люди, желавшие его от этого отговорить, он отправил депутатов к Королю, дабы умолять его соизволить самому убрать затруднения, не позволявшие этому Корпусу вернуться к повиновению — они состояли исключительно в ложном понимании чести, когда они не желали признать в качестве первого Министра человека, против кого они выпускали столь кровожадные постановления и декламировали в столь ужасающем тоне. Эти депутаты имели приказ заверить Его Величество как от имени Парламента, так и от имени города Парижа, что они совершенно готовы возвратиться к послушанию, если все-таки он соблаговолил бы удалить Кардинала Мазарини. Итак, они ему сказали, насколько было бы несправедливо, когда бы из-за одного-единственного человека, да еще и иностранца, каким он и был, весь народ потерял бы честь его доброго расположения; публичная ненависть, какой он обременен, была знаком, что нечто действительно достойно возражения в его особе, поскольку как бы и невозможно, чтобы один человек вызывал такую всеобщую ненависть, сам не подав к этому никакого повода; ненависть к одной, двум и даже иногда к большему числу персон не всегда предполагает, что тот, кто ненавидим, виновен в этом сам; часто враги или завистники, далеко не воздавая ему справедливости, думают лишь о том, как бы безвинно его опорочить; но, наконец, когда нет никого, кто не говорил бы ничего, кроме скверностей о ком бы то ни было, это верный знак, что дело только в нем, поскольку голос народа обычно голос Божий. Парламент опять воспользовался множеством других резонов, чтобы вынудить Короля одобрить ту ненависть, какую он питал к этому Министру. Двору так надоела гражданская Война, что, хотя это было делом его чести, соглашаться или нет с Парламентом в том, о чем он его просил, он, тем не менее, сам приступил к обсуждению, не стоило ли лучше притвориться сломленным, чем дальнейшим упрямством подать новый повод к более великим бедствиям; сам Кардинал придерживался этого мнения; он сказал Королеве, противившейся такому решению, из страха, как бы это не пробило бреши во власти Короля, ее сына, что она не должна бы устраивать никаких сложностей; ей обеими руками нужно было ухватиться за их предложение, поскольку, как бы долго ни продлилось его отсутствие, Принц де Конде не сделается от этого более покорным, ведь он настолько увяз в отношениях с Испанцами, что отныне ему будет невозможно от них отделаться. Королеве пришлись не по вкусу эти резоны, да и он высказывал их, быть может, не слишком чистосердечно; она выставила депутатов не только с отказом, но еще и с угрозами. Озлобленность этого Корпуса по поводу подобного приема произвела странные эффекты. Те, кто были не в ладах с Принцем де Конде, примирились с ним, и, направив весь свой раж против Королевы и ее Министра, первыми начали торопить свой Корпус к выпуску постановления, которым все другие Парламенты призывались войти в сообщество с ним для изгнания Его Преосвященства. /Надежда на избавление от банкротства./ Между тем, именно Кардинал явился причиной того, что я на долгое время оставил заботу о делах Государства. Я уже говорил, что с тех пор, как больше не находился у него на службе, я особенно настойчиво обхаживал его. Однажды, войдя в его комнату, я среди прочих лиц увидел совсем незнакомую особу; это была миловидная Дама средних лет; может быть, я и не обратил бы на нее внимания, если бы она не остановила на мне заинтересованного взгляда. Когда прибыл Его Преосвященство, он коротко побеседовал с ней, и она удалилась, удостоив меня последним взором. Эта деталь не ускользнула от внимания Министра; впрочем, в этом не было ничего удивительного, так как от него редко что-нибудь ускользало; посетителей в комнате было немного, и он, взяв меня за руку, отошел вместе со мной в нишу окна. Он сказал мне, что заметил, как мы обменивались взглядами, и поскольку я, должно быть, с ней незнаком, он мог бы удовлетворить мой интерес; я не нашелся, что ему ответить, и он продолжал — это была Мадам де…, вдова Советника Парламента Парижа; обычно она жила в своих Владениях, но теперь явилась в столицу с жалобой на собственного сына, она обратилась с письмом к этому Министру, он назначил ей аудиенцию, и сейчас на моих глазах пообещал ей помочь, чем только сможет. Эта Дама узнала от своей Демуазель, ее бедной родственницы, жившей при ней в качестве компаньонки, что ее сын вынашивал планы запереть ее в одном из маленьких домов (Маленькие дома — приюты для сумасшедших). Она была необыкновенно поражена такой новостью, ведь сын ее служил в Гвардейцах, и она никогда и ни в чем ему не отказывала, поскольку была очень богата; кроме земельных Владений, у нее еще имелось двадцать тысяч ливров ренты. Произнеся последние слова, Кардинал многозначительно на меня посмотрел. Так вот, — заключил он, — не соглашусь ли я ей помочь. Его вопрос застал меня врасплох, поскольку я уже давно объявил о своем банкротстве Дамам; однако, его предложение породило во мне хоть и слабую, но какую-то новую надежду на счастливое супружество. Я выразил Его Преосвященству мою признательность и согласие и попросил у него рекомендательное письмо к ней. Затем, осведомившись, где она проживает в городе, я тут же отправился ее навестить. /Рискованное решение./ Надежда на удачный брак и спокойную жизнь давно уже зародилась в моей душе. И Кардинал не напрасно подчеркнул слова о состоянии Дамы; ему были известны намерения всех его подчиненных. Но так как у меня имелся горький опыт в делах подобного сорта, а кроме того, при тех отношениях, какие сложились между Двором с одной стороны и Парламентом вместе с народом Парижа с другой, Лейтенанту Гвардейцев Короля было далеко небезопасно появляться на улицах города, а особенно делать это часто, я решил на этот раз действовать как можно быстрее. Когда я подошел к указанному мне дому и спросил у прохожего, здесь ли обитает Мадам де…, тот подтвердил, что этот дом действительно принадлежал некому Советнику Парижа, но последние несколько лет в нем никто не живет; я поблагодарил его и постучал в дверь. Мне пришлось несколько раз браться за дверной молоток, пока мне не открыла хорошенькая девица; мне нетрудно было догадаться, что это упомянутая Демуазель. Неприятности с горничными были еще слишком живы в моей памяти, потому я очень холодно ей представился и протянул письмо Кардинала к ее Госпоже. Она с некоторым удивлением взглянула на меня и пригласила войти в дом. Демуазель проводила меня в весьма приятно обставленную комнату, попросила подождать и направилась с письмом в апартаменты Дамы. Не успел я как следует осмотреться, как она вернулась в сопровождении своей Госпожи; та, увидев меня, слегка покраснела, и это обстоятельство еще больше укрепило меня в правильности избранного решения. Дама попросила Демуазель оставить нас наедине, и когда та вышла из комнаты, обратилась ко мне. Во-первых, она пожелала передать через меня благодарность Его Преосвященству за столь незамедлительный отзыв по ее делу, но тут же выразила сомнение в том, может ли такой молодой человек, как я, разобраться в ее сложной ситуации; я намеренно промолчал, и она, несмотря на свои колебания, принялась подробно излагать свое положение. Признаюсь, я не особенно внимательно слушал ее, занятый мыслями, как бы поискуснее исполнить задуманный план. Когда же она завершила свой рассказ, я заверил ее, что шел сюда с намерением сделать все возможное для осуществления распоряжений Кардинала, но, увидев ее, чей образ меня необыкновенно поразил еще утром в комнате Министра, я забыл обо всем и теперь умоляю ее простить мою дерзость, но я смогу снова встретиться с ней, только если ей будет угодно предоставить мне свою дружбу. На этот раз она ничего не смогла ответить и лишь покраснела еще больше; тогда я в нескольких словах объяснил ей, где меня можно разыскать, почтительно раскланялся и вышел. /Стремительный роман./ Два или три дня не было никакого ответа на мою выходку, и я уже начал сожалеть о проявленном мной нахальстве по отношению к этой Даме, как однажды мой лакей вошел и доложил, что меня хочет видеть какая-то девица. Я сам выскочил в прихожую и встретил там уже знакомую мне Демуазель; после взаимных приветствий она сказала мне, что ее Госпожа приглашает меня к обеду, и протянула мне письмо. Я его немедленно вскрыл; Дама в очень строгих выражениях сообщала мне, что не желала бы остаться совсем одна в таком затруднительном положении, как у нее, но, хотя мое предложение и показалось ей несколько странным, поразмыслив, она все-таки согласна на него. В глубине души я необычайно обрадовался, но, сдержав свой порыв, нее таким же холодным тоном сказал этой Демуазель, что принимаю приглашение ее Госпожи. Около семи часов вечера я снова был в доме этой Дамы; она точно так же покраснела, увидев меня, как и в первый раз, и обед прошел в напряженном молчании; но когда мы встали из-за стола, она, может быть, под воздействием выпитого за обедом вина, почувствовала себя свободнее в моем присутствии и снова рассказала мне о своем деле. На этот раз я слушал ее с большим вниманием, чем прежде, и заключил из всего сказанного, что сын ее был порядочный мерзавец. Разумеется, я не стал раскрывать ей свои мысли, поскольку было ясно видно, что она его очень любила; вместо этого я пообещал ей встретиться с ним и объясниться по всем вопросам. Но не успела она меня поблагодарить, как я признался ей, что едва взглянул на нее, как проникся к ней самыми нежными чувствами, и если она не хочет сделать из меня несчастнейшего из людей, она должна предоставить мне свои милости. Я говорил совершенно откровенно, поскольку, несмотря на разницу в возрасте, я находил ее миловидной, как я заметил выше, а сознание того, что она очень богата, делало ее в моих глазах совершенной красавицей. Она была смущена моим признанием, но когда мы прощались, позволила себя поцеловать. /Осуществление надежд./ Продолжавшаяся в Париже смута и обязанности службы мешали мне, как я и предвидел, чаще встречаться с моей Дамой, но буквально каждый день я писал ей страстные послания, и ее ответы делались все искреннее день ото дня. По странному стечению обстоятельств я никак не мог встретиться с ее сыном, хотя, как я узнал, он находился при Дворе, но когда бы я о нем ни спрашивал, он всегда был в отлучке. Тем временем в одном из своих ответов Дама в самых скромных выражениях намекнула мне, что совсем не прочь снова меня повидать. Я употребил все средства, чтобы отговориться от службы, и на следующий же день был у нее. Она, как обычно, вспыхнула, увидев меня, но за разговором смущение ее постепенно прошло, и дальнейшая беседа протекала в совершенно откровенных тонах. Я высказал перед ней все страстные желания, о каких уже писал ей в посланиях, она же робко возразила, хотя я ей был далеко не безразличен, но следует учесть разницу в возрасте, существенно мешавшую нашим взаимным симпатиям, и вообще она никогда и никому не предоставит своих милостей, кроме как в законном браке. Ее слова означали для меня даже больше того, на что я смел надеяться, однако я счел, что дело будет вернее, если мне все-таки удастся настоять на своем; потому я мягко отвел все ее возражения и настолько нежно и страстно уговаривал ее, что она начала постепенно уступать, и в конце концов я добился от нее всего, что только может желать мужчина получить от женщины. На следующее утро я вышел из ее дома, переполненный совершенным счастьем. Часть 3 /Старые друзья и новые враги./ Мне не хотелось покидать Париж, не поделившись с кем-нибудь своей радостью, и тут я вспомнил о своих первых друзьях в этом городе, о трех братьях — Атосе, Портосе и Арамисе; я никогда не порывал отношений с ними, правда, со времени расформирования Роты Мушкетеров мы виделись намного реже, вот потому-то я и направился к ним. Из троих братьев я нашел только Атоса, он весело поприветствовал меня и заметил, что по моему сияющему виду можно заключить, что я нашел сокровища. Я ему ответил, что примерно так оно и было, но кроме того я еще и обручился и не пожелает ли он отпраздновать вместе со мной мою помолвку. Он охотно согласился и начал было расспрашивать меня о деталях, но я ему возразил, что сначала мы усядемся за стол, а потом уже я ему все подробно объясню. Он принял мой план действий; мы вышли от него и нырнули в первый попавшийся кабачок. Но едва мы устроились и заказали хозяину вина, как дверь растворилась, и на пороге показался пышно разодетый молодой человек; он оглядел зал, направился прямо к нашему столу и сел напротив меня. Предваряя наши протесты, он представился мне, как сын Мадам де…, сказал, что хорошо меня знает, поскольку следил за мной, так же хорошо знает и о моих отношениях с его матерью, так как подслушал кое-что из наших бесед, а далее он по-дружески попросил бы меня оставить мою Даму в покое; если же я этого не сделаю, а напротив, захочу вступить с ней в церковный брак, то он специально привезет в Париж Кюре из их прихода Сент-Эсташ, и тот прямо в церкви опротестует этот брак, а он сам его поддержит, потому, во-первых, что он дорожит своим будущим наследством и не допустит, чтобы его у него похищали, а во-вторых, потому, как один из его приятелей был также ближайшим и давним другом его матери. С этими словами он встал, пожелал мне всяческих успехов, сказал, что я всегда могу рассчитывать на его услуги, откланялся и вышел. Мне показалось, будто я целую вечность просидел, разинув рот и не зная, что сказать, настолько его явление меня ошеломило; но наконец я вскочил и, даже не попрощавшись с Атосом, выбежал вслед за ним. /Двадцать тысяч ливров ренты./ Когда я очутился на улице, того там и след простыл; не зная, что предпринять дальше, я вернулся в кабачок и выложил Атосу всю историю. Тот изумленно выслушал ее и, может быть, желая меня успокоить, сказал, что если этому мошеннику пришла в голову идея засадить в один из маленьких домов собственную мать, то уж наверняка ему ничего не стоило наврать и мне; по его мнению, я должен был сейчас же отправиться к Даме, все там окончательно выяснить и снять камень со своей души. Я рассудил, что он, разумеется, прав, попрощался с ним на этот раз, пообещал держать его в курсе дела и уныло побрел обратно к дому Дамы. И Демуазель, и сама Дама крайне удивились моему столь скорому возвращению, я же, ошибочно приписав подобное удивление нечистой совести, рассказал о встрече с ее сыном и язвительно спросил, зачем ей понадобился я, когда у нее уже был такой добрый и давний друг; я потребовал от нее ответа, поскольку такое положение не могло мне нравиться, резонно говоря. Эта Дама в необычайном смятении никогда бы не нарушила молчания, если бы я ее к этому не обязал, спросив у нее, что все это значит. Она мне ответила, что ничего не знает; она бы могла сказать единственно то, что по отношению к ней все это было весьма жестоко, поскольку я достаточно выражаю моей миной, насколько подозреваю ее в какой-то интриге; однако она никогда и ни с кем не имела никакой связи ни до, ни после смерти ее мужа — итак, у нее не было и повода поверить, что с ней могло произойти нечто такое, как в настоящее время; она всегда была мудра, таким образом, она не только не давала предлога какому-либо мужчине воспротивиться ее зарокам, но даже не позволяла посметь говорить, будто она хоть когда-нибудь сказала ему что-то похожее на заигрывание; прошло восемь лет, как она сделалась вдовой, и если я желаю об этом осведомиться, мне всегда скажут, что она жила с тех пор в таком глубоком затворничестве, что ее просто невозможно обвинить в том, якобы она принимала у себя какого-либо мужчину, кто не был бы членом ее семейства. Наивность, с какой она со мной говорила, дала мне тотчас же понять, что она не столь виновна, как я подумал. Я поначалу вбил себе в голову какие-то рогатые видения, омрачившие мой разум; итак, еще не отделавшись от них в тот же момент, я все же счел, что не надо из-за ложной тревоги отказываться от надежды когда-нибудь обладать ее двадцатью тысячами ливров ренты. Потому я попросил у нее прощения за мое подозрение, сказав, дабы заставить ее охотнее воспринять мое возвращение, что она должна быть даже рада этому случаю, поскольку он дал ей возможность узнать не только о том, что мне бы не понравилось ее потерять, но еще и о том доверии, какое и всегда буду питать к тому, что она мне скажет; в самом деле, она прекрасно видела, что после того, как я горячо забил тревогу, я тут же положился на одно-единственное ее слово. Она мне ответила, что что было правдой, но она не знала, тем не менее, стоило ли ей этому радоваться; женщина, попавшая и руки столь подозрительному мужу, обречена на довольно плачевную жизнь с ним; ревность странная вещь, и как бы там ни пытались утверждать, что она лишь следствие любви, так как она может быть самое большее следствием больной любви, моего настроения следует ничуть не менее опасаться, чем смерти. Я абсолютно не был ревнив — для того, чтобы сделаться им, надо было бы стать влюбленным, а я далеко таковым не был. Я был ненамного старше ее сына, а любить женщину, годившуюся мне в матери, было совсем не в моем вкусе; но я любил почести и достаток, и новость о том, что какой-то Кюре из Сент-Эсташа мог бы обеспечить мне потерю и того, и другого, было действительной причиной состояния, в каком она меня увидела. Однако, так как я все больше и больше успокаивался, я постарался наладить с ней мир, но добился этого ценой немалых усилий. Уже после этого я у нее спросил, кто бы мог быть этим незваным другом, но поскольку она знала о нем не больше, чем я, и была настолько задета, что и не подумала об этом спросить, она мне ответила, что, кем бы он ни оказался, все равно он будет самозванец; изумление, в какое привела ее эта новость, а главное, манера, какую я внезапно принял, помешали ей осведомиться о нем у ее Пастора, но поскольку я начал признавать мою ошибку, и она тоже начала приходить в чувства, надо приказать заложить лошадей в карету, поехать туда вместе и все разузнать. /Некий Месье Бег де Вилен./ Мы поступили так, как она хотела, и, не застав Кюре дома, поговорили с одним из его викариев. Этот последний нам сказал, что возражение исходило от дворянина по имени Бег де Вилен, выходца из провинции Берри, он обосновался у Прокурора по имени Аруар; этот Прокурор, видимо, предоставит нам все новости, какие мы захотим получить, сам же он посоветовал нам отыскать именно его, поскольку, если мы желаем узнать больше того, что он нам только что сообщил, нам надо обратиться к кому-нибудь другому, но не к Кюре и не к нему самому. Мы рассудили кстати ему в этом поверить и тут же направились к Прокурору; он проживал совсем близко от Нотр-Дам, в маленьком приходе, какой там имелся. Вдова мне уже поклялась, покинув викария, что не знала никакого Месье де Вилена, она даже о нем никогда не слышала — она еще и заверила меня в том же по дороге, что весьма меня обрадовало, поскольку я был бы счастлив лишь тогда, когда бы особа, какую я желал бы сделать моей женой, была бы не только признана добродетельной, но и еще была бы выше всякого подозрения. По всем приметам я рассудил, что с нами просто вознамерились сыграть дурную шутку, но лишь никак не мог сказать, против нее или против меня она была направлена. Я не мог вообразить, тем не менее, чтобы она касалась непосредственно меня; я не знал за собой никакого врага, тем более, что мое поведение всегда было столь осмотрительным по отношению ко всем на свете, что легко было увидеть, насколько я всегда пытался понравиться каждому, чем не угодить хоть единой особе. Аруар оказался довольно честным человеком для особы его профессии; итак, едва мы сказали, что нас к нему привело, как он ответил, что вовсе не знал никакого Месье де Вилена, тем не менее, правда, к нему являлся утром довольно ладно скроенный человек, кого он знал ничуть не больше, дабы просить его соблаговолить принимать показания, какие ему будут доставлены по этому делу; а для привлечения его тот ему сказал, что это дело не замедлит быть перенесенным в Парламент, и Месье де Вилен, по слухам о его репутации, уже обратил взор на него для защиты там его интересов. Так как все это поведение нам показалось настоящим замыслом сыграть с нами дурную шутку, мы спросили у этого Прокурора, как выглядел человек, являвшийся к нему; мы хотели узнать того по портрету, какой он нам очертит, дабы рассудить по нему, с кем мы имеем дело. Но хотя он рассказал нам простодушно все, что о нем знал, все-таки получилось так, как если бы он нам вообще ничего не рассказывал; ни она, ни я не знали особу, имевшую хоть какое-то отношение к той, какую он нам описал. Дама предстала перед судом, куда она была вызвана — она потребовала сначала, чтобы противная партия предстала там лично, отрицая перед правосудием, как она уже сделала передо мной, что она когда-либо знала этого Месье де Вилена, ни даже кого бы то ни было, кто ему принадлежал. Появился там и некий Прокурор этого суда, кому было поручено выступать от противной партии, и кто попросил отсрочки в один месяц, чтобы тот смог сюда добраться — он воспользовался тем предлогом, что от того до Парижа более шестидесяти лье, да тот вдобавок еще и нездоров. Судья урезал отсрочку наполовину и предоставил тому лишь две недели. Но и этот срок показался мне чрезмерно долгим, не по отношению к любви, она как раз была вполне умеренной, но по отношению к нетерпению узнать, кто же оказался достаточно зловреден, чтобы сыграть с нами проделку вроде этой; мне уже очень не терпелось с самого первого истекшего дня, когда я счел, будто заметил в конце недели человека, портрет которого нам набросал Прокурор Парламента. /След./ Он описал нам его в коротком красном камзоле с серебряной вышивкой по нему, в черном парике и бобровой шапке того же цвета с белым плюмажем. Он даже упомянул о пучке синих лент за отворотом его шапки, как носили их по моде того времени. Итак, проезжая в носилках по Новому Мосту, я заметил карету моего будущего пасынка, а в ней человека, в точности подобного тому. Это навело меня на кое-какое подозрение, не он ли был у Аруара, и уж не мой ли пасынок поручил ему такую роль. Я сказал об этом его матери, когда зашел повидать ее после обеда. Она полностью разделяла мое чувство, и мы вместе пришли к соглашению распорядиться выследить, куда направлялся ее сын, дабы раскрыть, кем же все-таки был этот красный камзол. Мы вскоре узнали, что это был авантюрист, не имевший ни происхождения, ни чести, а единственным его ремеслом было посещение игорных домов со скверной репутацией. Это еще увеличило наши подозрения, поскольку, если понадобился человек именно такой закалки для поддержки самозванства, вроде этого, он был к этому гораздо более пригоден, чем любой другой, кому пришлось бы щадить или свою собственную честь, или же честь своего семейства. Дама пожелала поручить мне найти его и пригрозить, — если он немедленно не откажется от своего преследования, то я прикажу забить его палками; но, найдя, что она чересчур торопится, потому как далеко не все еще было проверено, как бы ей того хотелось, я нашел здесь еще одно затруднение и попросил ее унять нетерпение до тех пор, пока ее и мои подозрения не обернутся правдой. Затруднение, какое я тут нашел, состояло в том, что этот человек не назывался своим настоящим именем. Он выдавал себя за Шевалье де ла Карлиера; впрочем, Благородство, по всей видимости, ему не стоило особенно больших денег, поскольку его даже не пожелали принять на Мальте в Шевалье-послушники. Он был всего лишь сыном какого-то каменщика, хотя по внешнему виду можно было сказать, что он происходил никак не меньше, как от Маршала Франции. /О значении бород./ Мы тоже приставили по одному шпиону к двери Аруара и к двери Прокурора Суда, дабы посмотреть, не явится ли он к одному либо к другому; но эти шпионы только потеряли напрасно время и труды; тогда я додумался поселить Атоса на том же постоялом дворе, где и тот обитал. Предварительно я его переодел; я взял взаймы в лавке старьевщика черные одежды вместе с мантией того же цвета, попросив его назваться адвокатом, когда он прибудет на этот постоялый двор, и он заставил поверить множество жалобщиков, проживавших там, будто он специально явился из По для ведения процесса, порученного его заботам обществом этой страны. Ему чистосердечно поверили, хотя он совершенно не был похож на адвоката, просто к нему не присматривались настолько близко; к тому же, человек не всегда имеет вид того, кто он есть на самом деле; пример тому некий Мэтр по Ходатайствам, с кем я виделся несколько раз при Дворе — у него была такая же борода, как у солдат в Гвардии, и он имел бы намного лучшую мину во главе Полка Кавалерии, чем на цветах лилий скамей Парламента. Нужно, чтобы каждый не только занимался своим ремеслом, но еще и имел соответствующий ему вид; борода совершенно не идет Магистрату, она скорее прилична стражнику, чем Советнику Парламента — потому все эти люди, выходящие вот так из их характера, выходят в то же время и из их здравого смысла. Они лишь сами понуждают других насмехаться над ними; но достаточно поговорили о бороде, и гораздо лучше вернуться к моему сюжету. Итак, Атос сказал, что он прибыл из По; ла Карлиер, не обладавший великим рассудком, тотчас спросил у него, не знавал ли он меня. Он, видимо, выяснил, что я был из этой самой страны, и хотя он совсем не знал меня иначе, как по репутации, непреодолимый зуд поговорить обо мне заставил его отмести все сложности и задать этот вопрос Атосу. Этот же, имевший настолько же больше рассудка, насколько меньше его было у другого, едва услышал, как тот заговорил обо мне, как тут же сообразил, что его труды не пропадут даром. Он сообразил, говорю я, и то, что я был прав, заподозрив того, и что он сам не замедлит все это дело прояснить. Итак, он ему ответил, дабы получше его надуть, хотя Беарн и не был особенно громадной страной, но все-таки невозможно было знать там всех на свете; он, разумеется, слышал обо мне и о моем семействе, но сказать, чтобы он знал меня лично, так этого не было, по меньшей мере, ему бы не хотелось врать; он и вправду слышал за два дня до отъезда, будто бы я добился большой удачи в Париже; будто бы я женился там на богатой вдове, что прекрасно меня устраивало, поскольку сам по себе я далеко не был богачом. Ла Карлиер ему возразил, что он не знает, кто мог бы наплести ему таких новостей, но только они полностью фальшивы; удача, какой я добился до сих пор, не была чем-то особенным; правда, я был Лейтенантом в Гвардейцах, но что касается женитьбы на вдове, о какой он сказал, хорошо бы мне вовсе выкинуть это из головы; он, конечно, согласен, что я думал на ней жениться, но это ничем приятным для меня не окончится, или же он сам очень крупно ошибается. /Неосторожный Шевалье./ Если этот новоиспеченный Шевалье был весьма неосторожен, просто спрашивая Атоса, не знал ли он меня, теперь это было намного более неосмотрительно — говорить с ним столь ясно. Он не должен был бы даже и рта раскрывать по поводу этого дела, когда бы имел хоть каплю здравого смысла; но так как у него это качество явно отсутствовало, он сам выбрал себе дорогу, не побеспокоившись о том, что она могла привести его к пропасти. Атос, как ни в чем не бывало, ответил ему, что не придает никакого значения всем новостям, какие ходят по провинции, но, если по правде, то он поверил именно в эту, поскольку услышал ее у Наместника Короля в Байонне; но раз уж тот говорил, якобы все это неправда, он, естественно, желал бы положиться в этом на него скорее, чем на другого рассказчика, потому что этот был тут, на месте, и он мог лучше знать положение вещей, чем человек настолько отсюда удаленный. Его угодничество понравилось Шевалье, и, ничуть не подозревая, что Атос защищает мои интересы по напускной манере, с какой тот с ним говорил, он попросил его сказать ему по секрету, действительно ли я из Дома д'Артаньянов, как я на то претендовал. Я договорился с Атосом и с Дамой, что если им случайно зададут какой-нибудь вопрос вроде этого, то пусть они распространяют любую клевету, какую только смогут придумать в таких обстоятельствах. Атос немного замялся, как если бы боялся сойти за клеветника, а потом сказал, — если тот любопытствовал узнать о моем происхождении, никто не смог бы более точно посвятить его в это, чем он; лет восемнадцать или двадцать назад в По проходил процесс, касавшийся моей генеалогии; он сам был в это время клерком адвоката, к кому приносились все документы, имевшие отношение к этому делу; его природная любознательность склонила его внимательнейшим образом их изучить; и либо он вообще в этом ничего не понимает, либо я был не большим дворянином, чем его лакей; он припоминает, что я был сыном какого-то жестянщика, кто ушел на войну, добился там кое-какого успеха и принял имя и герб Дома д'Артаньянов. /Досадная серенада./ Ла Карлиер, кто и был человеком, навестившим Аруара, пришел в восторг от этого открытия. Он был отправлен туда сыном Дамы, как мы и догадывались; итак, уверившись, что едва она услышит разговор обо мне в подобных выражениях, как сама не пожелает меня больше видеть, он поделился этим известием со своим другом. Я узнал от Атоса, с кем тайно виделся в доме, где я назначал ему свидания, все, что произошло на постоялом дворе. Я вывел из этого то же суждение, что и он, и, тут же поверив, что мне осталось недолго ждать, как я от них что-нибудь услышу, я, по крайней мере, заказал гороскоп, и вскоре он был готов; едва сын узнал о том, что я только что рассказал, как он велел своему сообщнику написать его матери письмо; оно якобы было отправлено из По и содержало всю эту историю вплоть до последней буквы. Еще одна особенность этого дела та, что в следующую ночь состоялся самый странный концерт, о каком я когда-либо слышал, под окнами этой Дамы. Для него заняли, как я полагаю, все свистки жестянщиков Парижа и окрестностей, а так как к звуку, что они издавали, примешивался грохот бесконечного числа котелков и сковородок, это была самая жуткая музыка, кем и когда бы то ни было слышанная до сих пор. Правда, такое обычно устраивают на свадьбах старух, выходящих замуж за молодых людей; но так как это не было еще нашей брачной ночью, да и она не была в таком уж дряхлом возрасте, что ее должны бы были оскорблять вот так в лицо, нам легко было понять, что не столько ей, как мне, предназначался этот новый тарарам. В самом деле, если в обычном гвалте и привыкли видеть часть этих инструментов, добавленный сюда свист означал нечто таинственное и мог относиться исключительно ко мне. /Палочная взбучка./ Большего мне и не требовалось, чтобы решиться отомстить человеку, кто вел со мной войну скорее как лис, чем как лев; я хочу сказать о моем так называемом пасынке, кто так распрекрасно меня заговорил под предлогом дружбы, что я же первый его и расхвалил перед матерью. По этой-то причине она и простила его без особого труда. Но дела значительно изменились с того времени; она испытывала такое желание увидеть его наказанным за коварство, что чуть ли сама не побуждала меня к этому, если бы не боялась поступить таким образом против благопристойности и природы. Мне же, однако, никто не мешал возмутиться против него; я, естественно, был врагом измены, когда бы даже она была обращена на кого-то другого, а так как его измена прямо касалась меня самого, я отыскивал его с намерением сказать, что совсем не прочь перерезать ему глотку. Я так нигде и не нашел его за весь день, либо он чего-то остерегался, или же он где-то затаился, замышляя еще какое-нибудь жуткое дело. Я не смог его найти и за целый следующий день, не в силах найти этому другого резона, чем те, что уже назвал; при мысли о стольких зря потерянных трудах меня охватила такая печаль, что я выместил всю мою досаду на его добром друге ла Карлиере; я его порадовал при выходе от Мотеля отличной палочной взбучкой. Я ухватился за предлог, будто он наступил мне на ногу, выйдя из этого дома, где играли в кости, и где во всякий день находилось всякой твари по паре, говоря яснее, сюда захаживали и родовитые люди, и последние негодяи. Он так и не осмелился взять в руку шпагу для защиты; это проняло меня такой жалостью к нему, что у меня появилось даже какое-то раскаянье в том, в какой манере я с ним обошелся. Мне даже показалось, что вовсе не к моей чести оскорблять ничтожество вроде него. Итак, сразу же прекратив его бить, я сказал ему, дабы он не вообразил, будто я задал ему такую трепку лишь из-за того, что он наступил мне на ногу: «А, я вас принял, мой друг, за Месье Бега де Вилена, а не за Шевалье де ла Карлиера; Шевалье де ла Карлиер слишком зубаст, чтобы позволить себя бить, не выругавшись, по крайней мере, но бег (Бег — begue (фр.) — заика) сумеет говорить ничуть не больше, чем вилен (Вилен — vilain (фр.) — простолюдин) сумеет делать нечто иное, как подставлять спину под удары, что вы сейчас и проделали». Он был крайне изумлен, когда услышал, в какой манере я с ним разговаривал, и так как он уже был достаточно сконфужен от тех ударов, какими я его развлек, он постарался прошмыгнуть за угол улицы, дабы спастись в стороне Отеля Сале. Ему не надо было преодолевать длинный путь для этого; Мотель проживал в квартале Марэ, на Улице Жемчуга, самое большее в пятидесяти шагах от этого отеля. Я не знаю, забился ли он туда или прошел. мимо. Поскольку я не дал себе труда следовать за ним, как бы там ни было, тут же отправившись отдать отчет Даме в том, что я сделал, я ей сказал, насколько правильно поступает ее сын, избегая встреч со мной, потому что, если бы я его нашел, когда вышел на поиски, я намеревался посмотреть, такой же ли он храбрец, какой мошенник и клеветник. Она мне ответила, что я прекрасно сделал, приласкав моего Шевалье подобным образом; это его научит в другой раз быть мудрее, но так как это может причинить мне беспокойства, если я обнажу шпагу против ее сына, она умоляла меня ничего такого не делать; есть надежда, что предупреждение, какое я дал его другу, заменит ему трепку; а на худой случай, если он не исправится сам, тогда уж она попросит меня сама не проявлять к нему больше никакого уважения, точно так же, как было с другим. /Песенка для сорокалетней женщины./ Я нашел, что эти слова чересчур жестоки для матери, да еще и для благородной женщины, кто не должна бы желать, чтобы с ее сыном обращались, как с последней сволочью. Но она пребывала в таком негодовании от тарарама, устроенного ей, поскольку полагала, что так поступают лишь со старухами, и в результате она совсем не владела собой. В самом деле, говорить женщине подобные вещи значит задевать ее за самое чувствительное место; так она простила бы все, вплоть до собственной смерти, но никогда не простит подобную шуточку; из всех оскорблений, какие им только возможно нанести, ничто их не затрагивает больше, чем те, что касаются их возраста; они даже обижаются тем больше, чем ближе эти слова к правде; и так как этой перевалило за сорок лет, каждая фраза, способная напомнить, что ей больше тридцати, была для нее болезненнее удара кинжала. Итак, она готова была изувечить своего сына три недели или месяц тому назад только за то, что он частенько напевал ей песенку, новую в те времена и написанную для особы примерно ее возраста. Слова были такие: Когда шагнешь за сорок лет, В помине наслаждений нет, Любовников простыл и след, Теперь приходится поститься, Лишь память может возвратиться К годам весны, в былой расцвет. /Королевский указ./ Она, тем не менее, остерегалась ему говорить, что считает себя обиженной именно словами; она воспользовалась тем предлогом, что он якобы скверно пел, и его голос резал ей ухо, как самые отвратительные звуки на свете. Когда наш Шевалье так славно нас позабавил, мы с большим терпением, чем прежде, ожидали развязки той шутки, что ему и его другу угодно было с нами сыграть; как вдруг сын подстроил нам другую, о какой мы далеко не думали. Так как у него было более чем достаточно денег, он отыскал служителя некого Государственного Секретаря, кто за пять сотен пистолей пообещал ему раздобыть Королевский указ для заточения без суда его матери; для достижения своей цели они представили подложные письма и ответы, какие она якобы писала брату, находившемуся в иностранных землях. Он удалился туда из-за дуэли, наделавшей большого шума при Дворе. Он потерял таким образом все достояние своего дома, унаследованное им после смерти старшего брата, кто был Мэтром по Ходатайствам и скончался бездетным. Эти письма, в той манере, в какой они были преподнесены, имели некоторое отношение к делам Государства, и так как большего и не требовалось, чтобы погубить любую персону, Королевский указ был выдан и весьма тонко приведен в исполнение. Тогда был день Всеобщего Отпущения грехов; Дама была очень набожна и пошла пешком в сопровождении одной Демуазель для Стояния на молебне, и была арестована сразу же при выходе из Божьего дома. В то же время ее швырнули в карету, как это практикуется в подобных обстоятельствах, и стражники, слишком хорошо обученные тому, что они должны делать, чтобы не упустить хоть малейшую деталь, заставив подняться туда же Демуазель, задернули шторы кареты и доставили их обеих в дом того, кто распорядился их арестовать. Глава этих конвоиров считал ее настоящей преступницей; и все, что она могла ему сказать, дабы тот объявил о ее невиновности Министру или переправил письма ее родственникам, так ничему ей и не послужило; на следующее утро он опять велел ей подняться в карету, запряженную шестерней лошадей, чтобы препроводить ее в предназначенную ей тюрьму. Ее люди были весьма удивлены, когда она не вернулась к обеденному часу. Они ждали ее, тем не менее, до двух часов, не особенно беспокоясь. Они уверились, будто набожность побудила, ее к посещению нескольких церквей и была поводом ее опоздания. Но, наконец, пробило три часа, и, не имея от нее никаких известий, лакеи пустились на розыски среди ее друзей, попытавшись узнать, не остановилась ли она пообедать у кого-нибудь из них. Между тем, прошло еще два часа, а они так и не выяснили, что с ней сделалось, а когда и лакеи вернулись, узнав ничуть не больше, чем когда они уходили, ее домашние начали по-настоящему волноваться; они сочли себя обязанными предупредить ее сына; этот соизволил явиться в ее жилище лишь под надежной охраной. Он, очевидно, боялся, если придет совсем один и случайно повстречает там меня, то как бы я его не оттрепал с таким же успехом, как и его доброго друга. Эта опасливость даже еще усилилась от сознания, что он добавил новое преступление к первому; и так как после того, что я сказал ла Карлиеру и сделал с ним, он прекрасно понимал, что, уже сводя знакомство с одним, я быстро угадаю и другого, он рассудил, насколько для него некстати так легко подвергаться риску. /Обвинен в похищении./ Компания, какую он пожелал прихватить с собой, состояла из четырех или пяти его родственников, судейских и заслуженных людей, кого он оповестил об исчезновении его матери. Они были сильно изумлены, как и следовало ожидать в подобной ситуации. Они расспрашивали его, как он сам полагает, что же могло с ней приключиться, и, хорошенько остерегаясь им доверяться, поскольку не обвинять же ему было самого себя, он им внушил, что я распрекрасно мог бы ее похитить. Он им сказал, дабы лучше их в этом уверить, что, хотя поначалу, как только она познакомилась со мной, она страстно пожелала выйти за меня замуж, она испытывала ко мне такое отвращение со времени серенады, о какой я сказал выше, что дала мне отставку; будто бы я не пожелал ее принять; больше того, я заявился сюда, как обычно, но, очевидно, встретив здесь холодный прием, прибег к насилию, в чем он меня и заподозрил. Он объяснил им в то же время тайну серенады, но так как там находился один из этих Магистратов, кто прежде был интендантом в По и знал мое семейство, тот сказал ему поостеречься разглашать подобное мечтание в свете, потому как он сам же сделает из себя посмешище; при Дворе не было никого, кто бы не знал, кем я был, и когда человек настолько известен, всякая клевета со стороны кого бы то ни было упадет на голову того, кто ее выдумал; итак, если его мать и питала ко мне отвращение, то вовсе не из-за моего происхождения, что скорее было бы способно разжечь ее желания, чем погасить их. Однако, так как все эти Сеньоры были далеки от осознания его коварства и чистосердечно доверяли ему, они решили подать простую жалобу в суд по поводу похищения их родственницы и точно осведомиться во всех монастырях, не удалилась ли она случайно в какой-нибудь из них перед тем, как приступить к какой бы то ни было другой процедуре. Однако, поскольку всякое расследование, какое они могли бы предпринять, оказалось для них бесполезным, они так увлеклись своей страстью, что представили ходатайство Королевскому Судье по уголовным делам для получения разрешения меня арестовать. Этот Магистрат был человеком выдающимся, и весь Париж знал его, как такового; он никогда не отвечал отказом на ходатайства, если ему представляли их вместе с деньгами. Но, когда этой помощи им недоставало, он изучал дело от корки до корки и судил, абсолютно невзирая на лица, каким бы покровительством они ни пользовались с их стороны. Я забыл здесь сказать, что этому ходатайству предшествовали сведения, возведенные против меня. Мой так называемый пасынок настоял на прослушивании показаний всех домашних его матери, но так как сказанное ими скорее оправдывало меня, чем обвиняло, Королевский Судья ответил им, что если они хотели добиться благоприятного окончания их ходатайства, они должны были бы привести к нему других свидетелей, чем тех, кого они ему представили; в самом деле, они показали лишь, что я во всякий день бывал у их госпожи, мы часто вместе пили и ели, и она им приказала за несколько дней до этого проявлять ко мне такое же почтение, как если бы я уже был их мэтром. Я оставляю задуматься другим, к чему могли бы привести такие показания, и не нужно ли было вовсе потерять здравый смысл, чтобы претендовать основать на них дело против меня. Сын, оценив все это, прибег к средству, каким обычно пользовались, когда хотели переманить этого судью на свою сторону. Он распорядился предложить ему денег; но так как Магистрат узнал, к несчастью для моего пасынка, что я принадлежал к людям Месье Кардинала, и тот оказывал мне свое покровительство, он не пожелал принять эти деньги, а, совсем напротив, велел предупредить меня, что очень бы хотел со мной побеседовать. Я никак не мог понять, чего он от меня хочет; я его абсолютно не знал, но, хорошенько над этим поразмыслив, счел, что один солдат из моей Роты, арестованный за воровство, явился тому причиной. Я вообразил себе, будто он сослался на меня, а этот Магистрат, не имевший привычки забывать о своих интересах, когда дело касалось прибыли, пожелал пощупать мне пульс для спасения жизни этого мерзавца. Эта мысль вызвала у меня столь большое презрение к нему, что, вместо ответа на его комплимент, я даже не дал себе труда хоть как-то на него отозваться. Когда он увидел такое к себе отношение, он поговорил об этом с дворянином из своей родни по имени Сегье де ла Верьер, состоявшим на службе у Мадемуазель. Этот человек, у кого тот уже спрашивал, знает ли он меня, был одним из моих друзей; это он сказал тому, что я находился при Месье Кардинале, и Его Преосвященство проявлял некоторую доброту ко мне; итак, пожаловавшись ему, что я не удостоил его чести отозваться на его приглашение после всего, что он сделал для меня, он попросил его снова предупредить меня, что у него имеется нечто важное мне сказать. Он даже сказал ему, что это более близко касается меня, чем я мог бы подумать, с той целью, чтобы я не был столь же небрежен на этот раз, как в предыдущий. Ла Верьер сильно меня изумил, когда передал подобный комплимент. Я ему ответил с определенной сердечностью, всегда существующей между добрыми друзьями и честными людьми, что он знал своего родственника так же хорошо, как и я, насколько скверная была у того репутация, и именно это помешало мне ответить на его любезность; ведь я-то полагал, что тот хотел запросить с меня денег для того, чтобы вытащить мерзавца из петли, и, даже очень может быть, это повторное приглашение преследует ту же цель; я попросил его сказать мне по этому поводу свое ощущение, потому как, если у него та же мысль, что и у меня, я буду стоять на своем, не желая его видеть. Я спросил его в то же время, не знает ли он, чего тот от меня хочет, рассчитывая, что, несмотря на родство, он не будет от меня таиться. Ла Верьер, кто был честным человеком и на кого можно было положиться, сказал мне, что он прощупывал своего родственника по этому поводу, но тот ни за что не хотел ему ничего сказать; итак, по его мнению, тот хотел со мной поговорить вовсе не по тому поводу, что я себе вообразил; резоном для его мысли послужило то, что если бы речь шла о такой мелочи, его родственник не стал бы напускать такой таинственности, а просто ему бы все рассказал; тот даже сказал ему замолвить мне словечко, что это дело им ведется честно, без всякой оглядки на собственные интересы. Наконец, Ла Верьер заключил — должно быть, у того есть нечто важное мне сказать, и даже настолько важное, что он не желает открыться никому, кроме меня. /Поиски пропавшей./ Я решился ему поверить, так что, когда я пришел повидать этого Магистрата, тот меня страшно поразил, сообщив о том, что происходит. Я уже был потрясен, насколько только можно, исчезновением Дамы, но, еще услышав, что в похищении ее обвиняют меня, я переполнился таким горем и гневом, что уж и не знаю, что мог подумать обо мне этот судья. Я, должно быть, показался ему гораздо более грубым, чем вежливым, поскольку вместо того, чтобы его поблагодарить, как я обязан был сделать, я буквально рассвирепел против сына Дамы, кого я без всяких церемоний обвинил во всем, что произошло; та шуточка, какую он уже сыграл со своей матерью и со мной, вполне довольно убеждала меня, что я нисколько не ошибаюсь. Я так и сказал Королевскому Судье, кто мне ответил, что здесь имелось некоторое подозрение, но доказательства были недостаточно ясными для возможности построения на них какого-либо точного основания; к тому же он был совсем не тот человек, чтобы распорядиться ее убить, да и ему самому было как бы невозможно такое исполнить без того, чтобы до судьи не дошли бы какие-то слухи; ему отдают точный отчет о всех убийствах, совершаемых в Париже, и не было никаких сведений ни об одном на протяжении примерно трех недель, и хотя я его и обвинил, если он окажется виновным, то самое большее — в ее похищении; однако совершенно невозможно скрыть особу вроде этой, чтобы кто-нибудь об этом не проведал; он же осведомится у всех прево, ради любви ко мне, не видел ли кто-либо проезжавшую карету подозрительного вида; они высылали шпионов в пригород с самого рассвета и вплоть до полуночи; итак, когда будут приняты надлежащие меры, все это совсем недолго останется скрытым, если, конечно, мои подозрения оправдаются. Все эти обещания для меня были совершенно бесполезны; даже если кто и видел проезжавшую карету, где находилась Дама, он не осмелился бы мне об этом сказать, потому что дело касалось непосредственно Короля. Как бы там ни было, после тысячи тщетных попыток узнать, что же могло с ней сделаться, не в силах больше бороться с подозрением, что все это подстроил сын, я решил отправить его на тот свет, я и не думал, тем не менее, добиться цели злодейскими путями. Моим решением было драться против него и заставить его сказать мне, что он сделал с этой Дамой, если, конечно, исход схватки позволит мне его об этом спросить. Но, едва он заметил, что я ищу с ним встречи, как тайно продал свою должность. Он тут же перебрался в иностранные земли под предлогом совершить путешествие. Я бы и туда за ним последовал, если бы был в настроении, как он, все бросить, но, приняв во внимание, что здесь уже речь шла о моей судьбе, я запасся терпением настолько, насколько мне было возможно, из страха горько раскаяться, если я натворю дел без зрелого размышления. /Анонимное письмо./ Так прошли три месяца, а я о ней ничего не слышал. Я по-прежнему продолжал, однако, заниматься моим расследованием, но продвинулся в нем не дальше, чем в первый день, как вдруг я получаю письмо без подписи и написанное незнакомым почерком; в нем говорилось, что некто взялся сообщить мне великую новость, и она, должно быть, очень близко меня касается; ее не могли доверить бумаге из-за чрезвычайно важных резонов, но не пройдет и шести недель или, самое большее, двух месяцев, как мне передадут ее устно; было бы невозможно удовлетворить меня раньше по непреодолимым причинам; до тех пор я должен жить в надежде, потому что наверняка мои муки не будут более долгими. Первая мысль, явившаяся мне в голову, была та, что мой враг распорядился написать мне его, дабы еще раз надо мной посмеяться. Мне понадобилось, однако, вновь проявить терпение, потому что я даже не знал, откуда пришло мне это письмо. Так как даты на нем не было и меня не было дома, когда его принесли, я не мог спросить об этом почтальона. Я отыскал его на следующий день, чтобы это узнать, но когда показал ему письмо, он мне ответил, что не сможет сказать точно, откуда оно было; он разносил столько писем из самых разнообразных мест, что боится спутать его с другими; однако ему кажется, что оно пришло из Бордо, и он даже мог бы меня в этом уверить. Плата, какую он взял с меня за доставку, достаточно соответствовала этому расстоянию; но, наконец, пришло ли оно оттуда или из другого места — все это было для меня совершенно бесполезно, поскольку я не знал, к кому мне обратиться, чтобы избавиться от беспокойства; прошло два с половиной месяца, а я так и не приблизился к развязке этого дела. Это меня заставляло более, чем никогда, поверить, что мне подстроили новую шутку. Наконец, когда я больше ничего не ожидал, потому что прошло уже две недели после назначенного мне крайнего срока, я получил новое письмо, в каком у меня просили прощения за нарушение данного слова. Незнакомец извинялся в самых достойных выражениях, какие только можно подыскать, и он заканчивал в конце концов свои комплименты формальным заверением, что не пройдет и трех недель, как у меня будут все причины для удовлетворения. /В тюрьме Пьер Ансиз./ Это второе письмо обрадовало меня больше, чем первое, потому что, если в нем и не было никакой надежды для меня, тот, кто мне его написал, не особенно об этом и заботился; я снова запасся терпением на то время, о каком меня просили, и за два дня перед тем, как ему истечь, один из моих лакеев явился мне доложить, что меня спрашивает какой-то дворянин. Так как я всякий час ожидал написавшую мне особу, я спросил, не известен ли он ему, потому что если бы он его знал, это был бы явно не тот человек, кого я ждал с таким нетерпением. Он мне ответил — нет, и настолько увеличил мою надежду, что я чуть было не побежал впереди него, чтобы поскорее увериться в моем деле. Но сообразив, что если бы даже я полетел, а не побежал, тот все равно ничего не скажет мне на пороге, я остался поджидать его в моей комнате. Я увидел, как через один момент вошел высокий, ладно скроенный человек; кто, вежливо поприветствовав меня, сказал, что не имеет чести быть знакомым со мной, но это он писал мне два раза. Я был счастлив увидеть, что это именно тот человек, кого я так долго ждал, и, усадив его на стул подле огня, выставил моих людей из комнаты, дабы он мог говорить со мной совершенно свободно. Он мне сказал тогда, что он дворянин из Гаскони, имевший несчастье быть заточенным на протяжении десяти лет в замке Пьер Ансиз; он вышел оттуда всего лишь за два дня перед тем, как написал мне свое первое письмо; он не мог мне сообщить в нем истинный повод, из страха, как бы его не схватили прямо там же, на почте, и не завели на него какое-нибудь новое дело; достаточно было пустяка, чтобы бросить любого человека в такого сорта тюрьму, особенно если бы увидели, как, немедленно после выхода оттуда, он вознамерился распространять сведения родственникам или друзьям других заключенных; в остальном, он должен был мне сказать с того времени и исполнит это в настоящее время, что некая Дама, заточенная в этом замке пять или шесть месяцев назад, возлагала великую надежду на то, что только я способен дать знать о ее невиновности; она не могла мне написать сама из-за отсутствия чернил и бумаги, но она мне сообщала, что это дело, видимо, было возбуждено против нее тем же человеком, кто воспротивился нашему браку; пусть же я не потеряю ни единого момента времени и приду ей на помощь, потому что, когда я хоть немного запоздаю, ее печаль вскоре сведет ее в могилу; она только и делает, что плачет дни и ночи напролет. Сам же дворянин весьма боялся, как бы долгое время, что он не подавал мне известий о ней, не привело ее в полное отчаяние; однако он просто не мог сделать ничего лучшего, потому как, выйдя после столь долгого заключения, был обязан отправиться на свои земли, повидать там жену и детей; он не рассчитывал сначала пробыть там так долго, но так как не был богат, а в этом мире не удается делать все, что хочешь, ему потребовалось все это время, чтобы запастись деньгами, необходимыми ему на дорогу оттуда до Парижа. Вот кто был совершенно поражен, так это я, когда услышал эту новость. Я не мог сомневаться, что это была именно та Дама, о какой я так давно тревожился, а когда бы даже у меня и были еще какие-то сомнения, они бы сейчас же рассеялись, поскольку он назвал мне ее по имени. Он добавил к этому, что она была заперта в комнате как раз под его собственной; он пробил там камин, имевший ту же трубу, как и тот, где он сам разводил огонь; он разговаривал с ней через это отверстие, и, наконец, через него же он узнал ее грустную участь. Он покинул меня моментом позже, сказав мне, что время должно быть столь драгоценно для меня после того, что он мне рассказал, что все потерянное из-за него может быть мне невосполнимо; впрочем, он будет заходить ко мне со дня на день и узнавать, что мне удастся сделать; между тем, если у меня появится нужда в нем, то он расположился на Улице Орлеана, в «Золотом Резце», и стоит мне написать крошечную записку, как он тут же явится, мне довольно лишь адресовать записку Месье де Лас Гаригесу, и, хотя это по правде и не настоящее его имя, но под ним он остановился на этом постоялом дворе для соблюдения ему одному известных резонов. /У Месье Ле Телье./ Я его поблагодарил, как полагается, за понесенные им труды, и тут же отправился к Месье Ле Телье, Государственному Секретарю, кого я имел честь знать лично; я ему рассказал так кратко, как мне было возможно, дело Дамы, дабы он оказал мне услугу. Он мне это пообещал, добавив, что, так как не он отправлял Королевский указ, он немедленно осведомится у других Государственных Секретарей о том, кто его выдал; итак, мне пришлось не только перечислить имя и титулы Дамы в письменном виде, но еще и составить три памятные записки, совершенно подобные одна другой, дабы он отослал их трем Государственным Секретарям, сколько их всего и было, не считая его. Я был в восторге от его обещаний, и прямо от него зашел к одному из первых его служителей, по имени Буатель, кто принадлежал к моим друзьям; я попросил его дать мне три листа бумаги вместе с пером и чернилами. Это было вскоре выполнено, и чтобы мои записки были теперь же отосланы, я в тот же час понес их к Месье Ле Телье, но на том же месте я его больше не застал. Месье Кардинал вызвал его для какого-то дела; я явился к Министру не для того, чтобы там говорить с Секретарем, но просто занять там пост, и когда он выйдет, сопроводить его к нему домой; я прождал там более двух часов, а он все не показывался. Наконец он заметил меня в прихожей, когда выходил от этого Министра, и, подав мне знак приблизиться к нему, он меня весьма учтиво спросил, готовы ли мои памятные записки; я ему ответил, что готовы, но когда он сказал мне передать их ему, дабы он как можно скорее мог дать мне на них ответ, я не пожелал этого сделать под предлогом, что гораздо любезнее с моей стороны будет вручить их ему у него в кабинете, чем передавать их вот так, на ходу. Но, по правде, я боялся, если их ему отдам, как бы он не сунул их себе в карман и не забыл о них и думать через один момент. Огромные дела, какими он был уже обременен тогда, и еще более завален после, давали мне повод опасаться такой забывчивости. Но он мне сказал, что все эти формальности ни к чему между нами, чтобы я их отдал ему без церемоний, поскольку он тотчас же пошлет их своим собратьям. Так как я увидел его в таких добрых намерениях, я повиновался ему беспрекословно. Он действительно отдал их одному из своих лакеев с приказом отнести их камердинерам трех других Государственных Секретарей. Он велел ему также сказать каждому из них, что эти записки не только исходили от его имени, но пусть они еще заверят их Мэтров в его глубокой благодарности, если как можно раньше будет разобрано это дело. Лакей тут же направился туда, куда указал ему его мэтр, и он пунктуально справился со своим поручением; по крайней мере, я нашел у Месье Ле Телье возвращенными все три записки вместе с тремя ответами, совершенно подобными один другому; в них говорилось, что упомянутой Дамы не оказалось в Пьер Ансиз; были перелистаны все регистры Государственных пленников, арестованных за год, и после тщательного изучения было найдено, что она в них не значилась. Едва Месье Ле Телье показал мне эти ответы, как не забавляясь написанием записок Месье де Лас Гаригесу, как он мне рекомендовал, я сам отправился на его поиски. Я его нашел, по счастью, и когда я ему передал, какой мне был дан ответ, он мне сказал, что здесь явно какая-то неразбериха, ведь он же говорил мне только правду, когда поведал о заточении моей подруги, и так как он не может постигнуть, что бы это все значило, наилучший совет, какой он может мне дать, раз уж у меня есть такие влиятельные друзья, осведомиться у них об имени Дамы, посаженной в Пьер Ансиз точно в то время, какое он мне указал; это неизбежно будет та, о ком я так тревожусь; я должен быть тем более в этом уверен, что он рассказал мне всю историю не с чьих-то слов, но так, как услышал ее от нее самой. /Под девичьим именем./ Я нашел его резоны убедительными; итак, вернувшись к Месье Ле Телье, я ему сказал по секрету, как узнал, что Дама, чье имя упоминалось в моих памятных записках, наверняка была в Пьер Ансиз, дабы он не счел меня неблагодарным из-за моего настойчивого возвращения к нему после трудов, уже возложенных им на себя. Я сделал ему это признание, тем не менее, со всеми возможными для меня предосторожностями, чтобы не навредить тому, от кого я получил все эти сведения. Я ему сказал, что это не только было естественно для несчастного пытаться помочь другому несчастному, но еще он был бы достоин Божьей кары, если бы не оказал такой помощи со всем усердием; такого сорта поступки совсем не противоречили интересам службы Короля, особенно когда к ним приступали справедливыми и разумными путями, какими и были те, что давали знать о невиновности обвиняемого. Месье Ле Телье ответил мне со своим обычным достоинством, что вовсе не было никакой необходимости для меня принимать столько трудов, оправдывая поступок того, кто доставил мне это известие; довольно было бы моей заинтересованности в этом деле, дабы побудить его к исполнению своего долга; я получу ответ на то, о чем просил его в настоящее время, точно так же и с той же быстротой, как получил его на мои памятные записки; его собратья не откажут ему в этом, особенно когда узнают, что он принимает в деле такое же участие, как если бы это было ради него самого. Я его поблагодарил, как и должен был сделать, за столь великую честность, и, проведя в ожидании ответа всего лишь двадцать четыре часа, узнал в конце концов, что Дама, кого я искал, была арестована под именем ее собственного семейства, а не под тем, какое носил ее муж. Это была уловка ее сына, чтобы еще больше сбить меня с пути и помещать мне узнать, что с ней стало. Самое первое, что я сделал, получив такой ответ, это попытался узнать о причине ее заточения. Распорядился ее арестовать Месье Граф де Бриенн, Государственный Секретарь по Иностранным Делам, но так как он обладал довольно сложным и довольно странным характером, да еще в настоящий момент находился в ссоре с Месье Ле Телье из-за какого-то дела, касавшегося их должностей, и в каком они оба почитали себя заинтересованными, мой покровитель попросил меня поискать кого-нибудь другого для оказания услуги, какая мне потребовалась теперь от этого человека. Когда дело на этом остановилось, я обратился за помощью непосредственно к Месье Кардиналу. Так как именно он посоветовал мне поначалу добиться любви этой Дамы, я позаботился осведомить его обо всех милостях, каких я добился от нее. Ему было известно также о горе, какое меня постигло, когда я увидел крах моего дела из-за несчастного случая, приключившегося с ней. Он мне сказал даже, что, должно быть, меня преследует какой-то дурной рок, поскольку не в первый раз он видел меня накануне выгодной женитьбы, и в конце концов я оставался ни с чем. /Дурное настроение Месье де Бриенна./ Как бы там ни было, этот Министр не мог найти ничего нехорошего в том, что я говорил с ним об особе, с какой он сам же меня свел, и потому я рассказал ему о том, где она сейчас находится, и о моей нужде в его помощи, чтобы ее оттуда вытащить. Этот Министр был настолько рад оказать услугу всем на свете, когда она ему ничего не стоила, что милостиво принял мою мольбу. Он мне сказал подать ему памятную записку об этом деле, а он уже направит ее Графу де Бриенну. Я написал ее в четверть часа, а когда принес ему, он ее не принял; вместо этого он сказал мне представить ее самому, от его имени, этому подчиненному Министру. Я так и сделал, но либо он не поверил, что я явился из такого высокого места, или же он был в своем неучтивом настроении, как случалось с ним довольно частенько; Месье де Бриенн ответил мне, что ему уже все уши прожужжали об этом деле, но оно так дурно пахло, что он просто удивляется, как это честные люди хотели еще в него вмешиваться. Он передал мне это все лишь через посредство своего служителя, кто считал себя обязанным поддерживать свое творение из страха, как бы не обнаружилось, что за пять сотен пистолей, полученных им от моего так называемого пасынка, именно он провернул подобное мошенничество. Но так как я всего этого не знал, меня охватил испуг от такого сорта разговоров, и, если бы не шла речь о моем собственном интересе, не знаю, может быть, я бы скорее все это бросил, чем рискнул ввязываться в такое настолько некстати. Я сказал себе, так как я узнал, что эта Дама достаточно горда и мстительна, что, очень возможно, она затевала что-то против Министра. Резон к подозрению у меня имелся; у нее был дядя, кото Его Преосвященство еще и в настоящее время держал в изгнании, и я слышал, как она порой оплакивала его участь. Ей очень нужно было бы в этот момент превратить меня во влюбленного, дабы преодолеть это препятствие; в самом деле, так как не существует ничего такого, чего бы любовь не могла добиться, мой испуг вскоре исчез бы перед ней. Однако, либо я был более заинтересованным, чем сам о себе полагал, или же сострадание к ее положению произвело на меня тот же эффект, какой могла бы произвести любовь, но я все-таки вернулся к Графу де Бриенну два дня спустя, чтобы узнать, не найдется ли у него для меня более милостивого ответа, чем тот, что он мне уже дал. Он принял меня еще хуже, чем в первый раз. Я пожаловался на него Кардиналу, и так как знал, что его надо заранее предупредить, по меньшей мере, не ожидая гибели ее дела перед ним, я ему сказал на всякий случай, не зная, однако, лгу я или нет, что один служитель этого Государственного Секретаря настраивал против меня своего мэтра; якобы мне сказали, будто тот позволяет себе брать деньги, а так как у сына моей заключенной их было много, по всему видно, что он склонил того к своим интересам новыми подарками, и так как именно этим способом удобнее всего можно было удушить невиновность, я подвергался большому риску совсем пропасть, если Его Преосвященство не предоставит мне свое покровительство во всех формах; ведь я просил у него только справедливости, и если бы Дама оказалась виновной, далеко не желая ее оправдывать, я бы первый потребовал процесса над ней. /Кардинал вмешивается./ Его Преосвященство выслушал мои резоны, и, так как я выбрал для изложения их момент, когда он только что выиграл пятнадцать сотен пистолей, он находился в столь добром настроении, что сказал мне следовать за ним в его кабинет. Он вызвал туда одного из своих Секретарей и сказал ему в то же время написать записку Графу де Бриенну, дабы доставить к нему немедленно регистр всех заключенных, пребывавших в Пьер Ансиз. Граф не осмелился сопротивляться приказу вроде этого, и, вынужденный ему подчиниться, он принес этот регистр, и я тут же увидел, что Дама была арестована по тем причинам, о каких я недавно догадался. Я был счастлив убедиться, что это вовсе не было тем, чего я опасался; итак, ничто не мешало мне больше употребить все мои силы ради ее доброй участи; я умолял Месье Кардинала распорядиться принести те письма, о каких упоминалось в деле, дабы он сам увидел, настолько ли они преступны, как о них говорили. В нем нашлось довольно доброты, чтобы отозваться на мою мольбу. Месье де Бриенн отослал служителя, кто вместе с ним принес регистр на отыскание этих писем. Он не замедлил вновь появиться, и когда он разложил письма на столе Его Преосвященства, и едва я взглянул на них, как признал, что они фальшивые. Я тут же сказал об этом Министру, а также о том, что наговор был так груб, что они не позаботились даже подделать ее почерк; он был совершенно отличен от ее собственного, и даже настолько не похож, что не было никакой нужды в экспертах для проверки этого факта; я предложил, если Его Преосвященству будет угодно задержать эти письма, принести ему через один момент несколько настоящих, написанных ко мне рукой обвиняемой; милосердие и даже справедливость требовали не заставлять ее больше страдать, поскольку она была невиновна, и она была заточена, как злодейка, и это было весьма печально и очень жестоко в то же время по отношению к особе, обладавшей кое-каким происхождением и никогда не подававшей повода к подобному наказанию. /Поддельные письма./ Кардинал, кто бывал добр, когда хотел, но с кем это редко случалось, оказавшись тогда, по счастью, в прекрасном расположении, сказал мне сейчас же идти искать мои письма, дабы дело было раскрыто теперь же на его столе, чтобы не было надобности откладывать его до другого раза. Никогда команда не была мне более приятна, чем эта; я вышел в тот же час, не заставляя повторять мне этого дважды, а когда принес ему эти письма, он тотчас же признал мошенничество точно так же, как это мог сделать я; сам Граф де Бриенн не смог с этим не согласиться, каким бы предубежденным он ни был; итак, теперь речь шла только о том, возможно ли достаточно положиться на меня и поверить, что письма, представленные мной, были от нее, а другие — нет, Его Преосвященство, пожелавший сделать мне одолжение со столь малыми затратами, сказал мне подписать мои показания и заверить, что они содержали правду. Я сделал это без колебаний и даже предложил себя в заложники того, что я заявлял в пользу Дамы. Месье Кардинал соблаговолил принять еще и это, потом скомандовал Месье де Бриенну выдать мне приказ, чтобы вытащить ее из тюрьмы, но этот Граф вознамерился отложить мое дело на следующий день, а, может быть, даже на четыре или на пять дней; тогда я попросил Его Преосвященство оказать мне полную милость, поскольку он уже столь чувствительно меня облагодетельствовал. Я ему сказал, что служитель, кто принес письма, мог написать этот приказ, а Граф де Бриенн его подписать, и тогда останется только приложить к нему Королевскую Печать, и так как это было делом одного момента, я мог бы в тот же день нанять почтовый экипаж, чтобы вызволить эту Даму из плена; всего лишь полдня времени в подобных обстоятельствах было бы огромным облегчением для несчастной, тем более такой долгий срок, какого от меня требуют. Месье Кардинал нашел, что я был прав, и все дело было устроено, как я того и желал; все обстояло бы лучше всего на свете, если бы я мог добиться приложения печати через четверть часа, как я и рассчитывал. Но служители, привыкшие между собой все делать одни для других, не изменили своему обычаю и в этих обстоятельствах; тот, кому следовало исполнить эту формальность, по всей видимости, был просто счастлив вогнать меня в раж, потому что он знал, как это будет приятно тому, кто получил пять сотен пистолей; он два дня водил меня за нос, не желая удовлетворить моей просьбе; я даже верю, что он водил бы меня таким манером еще и гораздо дольше, если бы я вновь не кинулся к Кардиналу и не рассказал бы ему о моем злосчастье; наконец, когда Его Преосвященство взял на себя труд снова отправить туда приказ и даже пригрозить, если они наберутся дерзости заставить меня ждать хоть немного дольше, он, по меньшей мере, дюжину служителей посадит в тюрьму, мой приказ был мне возвращен, но опять же не без затруднений. Служитель, в качестве последнего крючкотворства, всеми силами хотел отправить его с курьером. Но увидев, что я собираюсь вновь вернуться к Его Преосвященству с новой жалобой, страх, как бы с ним не приключилось чего-нибудь худого, заставил его в конце концов отказаться от преследования, какое он мне устроил. /Слишком поздно./ Я выехал в тот же день, ощущая неизъяснимое удовольствие от того облегчения, какое я принесу этой бедной женщине. Я осознавал, что стал причиной ее несчастья, поскольку без ее доброты ко мне ее сын никогда бы и не подумал устроить ей подобную несправедливость. Так как я был молод и силен, я одолел большую часть пути за короткое время; я прибыл в Лион в очень ранний час, и задержавшись ненадолго у брата Маршала де Виллеруа, кто был там архиепископом, отправился оттуда в то самое место, где у меня имелось дело; я вручил мой приказ тому, кто командовал в этом замке, и этот Офицер, взглянув на его содержание, сказал мне, что ему чрезвычайно жалко понесенных мной трудов; он очень боялся, как бы я не явился слишком поздно, той Даме, какой я принес свободу, видимо, не суждено особенно долго ею наслаждаться; она была больна и находилась в критическом состоянии, и так как ее болезнь исходила исключительно от горя, вся надежда, на какую можно было бы положиться в настоящий момент, состояла в том, что, быть может, привезенная мной новость возродит ее от смерти к жизни. Она уже приняла последнее Причастие, и, в конце концов, не ждали больше ничего, кроме смерти. Я оставляю другим задуматься о том, какую я испытал печаль от речей вроде этих. Я попросил этого Коменданта позволить мне ее увидеть, и когда меня провели в тот же час в ее комнату, я нашел ее в еще более жалком состоянии, чем он мне его описал; она не узнала меня, но ее Демуазель, кто была заперта в той же самой комнате, подбежала к ее кровати и объявила ей о моем появлении: «Мадам, — сказала она ей, — вот Месье д'Артаньян, он пришел вызволить вас из тюрьмы. Я же вам говорила, что он вас не бросил, как вы поверили, и вам надо было просто немного потерпеть». Я понял по ее словам, что время, пока дворянин, о ком я недавно говорил, собирался предупредить меня о ее состоянии, погрузило ее в отчаяние. Это было даже слишком правдой; она поверила, будто я больше не заботился о ней, и это, соединившись со скорбью, какую она уже переживала от своего несчастья, ввергло ее в изнурительную лихорадку, приведшую к состоянию, в каком она сейчас находилась. Она прекрасно слышала, что сказала ей Демуазель, и, поведя глазами направо и налево, пытаясь разглядеть, где я был, потому как зрение у нее настолько ослабло, что она едва различала что-нибудь в трех шагах перед ней, она, наконец, увидела меня, потому что я придвинулся вплотную к ее кровати. «Вы явились слишком поздно, — сказала она мне тогда, — я не знаю, чья в том вина, вы это знаете гораздо лучше, чем я. А мне это будет стоить жизни, и я чувствую, как быстро я ее теряю». Я постарался придать ей бодрости, и так как не должен был бояться нанести вред тому, кто предупредил меня о том, где она была, поскольку я рассказал Кардиналу, как я об этом узнал, и он не нашел тому ни единого возражения, я счел, что не сделаю слишком большого зла, заявив ей, если моя помощь так надолго запоздала, она не должна была винить в этом меня; но это было то же самое, что втолковывать резоны особе, кто была больше не в состоянии их услышать, да и жить-то ей оставалось не более двух часов, и, действительно, она скончалась с наступлением ночи. /Вечные сожаления./ Мне нет надобности, кажется, говорить, насколько я был опечален. Легко в это поверить, не принуждая меня к клятвам; потому, хотя я обещал Месье Архиепископу Лиона явиться отужинать с ним, я был столь мало расположен сдержать данное слово, что послал к нему извиниться за себя; мой камердинер, посланный туда, вовсе не стал скрывать от него, что мне в этом помешало, и так как это был очень достойный Прелат, он отправил ко мне одного из своих дворян, дабы засвидетельствовать то участие, какое он принимает в моей скорби. Она, разумеется, была велика; я потерял состояние, какое не во всякий день найдешь, женщину, обладавшую двадцатью добрыми тысячами ливров ренты, и, кроме всего прочего, настолько меня любившую, что, увидев меня, она скорее меня упрекнула в моем непостоянстве, чем пожаловалась на свои несчастья. Если бы я был и в самом деле виновен, как она полагала, одного этого было бы достаточно, чтобы умертвить меня от отвращения к самому себе и от смущения; но, поскольку мне не в чем было себя упрекнуть с этой стороны, мне предстояло лишь преодолеть огорчение, какое я мог испытывать от потери моего времени и моих надежд. Я рассудил некстати снова нанимать почтовый экипаж, как сделал бы, окажись я в ином положении. Но ее смерть освободила меня помимо моей собственной воли; я вернулся в Роанн, решив следовать оттуда по реке. Я нашел это место как раз по мне, где я мог бы грезить, сколько мне угодно; я рассчитывал оттуда сделать крюк до Сен-Дие, посмотреть, не придала ли смерть бедного Монтигре дерзости Росне туда возвратиться. Он мог поверить, как и было на самом деле, что у меня там нет больше никого, кто предупредил бы меня о его пребывании там; я был бы в восторге застигнуть его врасплох, и, хотя это было дьявольски по-итальянски — столь долго сохранять свою досаду, я очень хотел быть именно таковым в этих обстоятельствах, хотя во всех других случаях мне ничего не стоило объявлять себя противником этой Нации. /С мыслью о Росне./ Я нанял лошадей от Лиона до Роанна и потихоньку добирался туда, дабы отдаться по дороге всему тому, чем меня могли занять мои грустные мысли. Я принял там тысячу решений, каких не сдержал впоследствии — я пообещал себе никогда не привязываться ни к какой женщине, и, думая все об одном и том же, повторял себе, что не будет ни одной из них, кто не сказала бы, как я объявил себя банкротом по отношению к ней на всю оставшуюся жизнь, настолько я казался себе решительным в этом вопросе; в самом деле, до такой степени это стало моим намерением, что если бы мы еще жили во времена тех странствующих Рыцарей, что дали материал для написания стольких томов, я бы не преминул принять какой-нибудь девиз, указывавший всем Дамам, что им не на что рассчитывать в отношении меня. Но так как мы были намного удалены от тех времен, я удовольствовался принятием такого зарока про себя, решившись лучше сохранять его, нежели я это делал в прошлом. На Луаре я нанял для себя одного местное судно, представлявшее из себя барку с зонтиком. Я спустился по этой реке до Орлеана, где осведомился, не находился ли Месье де Росне у себя, и мне сообщили, что он показывался там несколько дней назад. Так как я не испытывал нужды в деньгах, я купил доброго коня в этом городе и другого для моего камердинера. Они мне были абсолютно необходимы для моего замысла, поскольку, оставаясь на ногах, как прежде, я был бы не в состоянии ни что бы то ни было предпринять, ни даже спастись в случае нужды. Росне оказался предупрежден, я уж и не знаю, как, что некий человек осведомлялся о нем в Орлеане; и так как вопреки годам, протекшим со времени нашей ссоры, он настолько запечатлел меня в своем воображении, что, будь он женщиной и доведись ему забеременеть, он неизбежно родил бы ребенка, что был бы вылитый я; итак, он вскочил на коня в тот же миг и сбежал как можно дальше оттуда. Таким образом, я провалил и этот план, и так как уже был в гневе по поводу понесенной мной утраты, то решил обрушить мою месть на кого-нибудь другого вместо него. Я прекрасно понимал, что мне бесполезно и думать его догнать, поскольку он так хорошо скрыл от всех свою дорогу, что никто не мог сказать, куда он направился. Тот, кем я заменил его в моих мыслях, был Шевалье де ла Карлиер; не видя ничего, после того, как я упустил Росне, что могло бы меня удовлетворить, кроме как еще новое оскорбление этому Шевалье, я отправился из того места, где находился с истинным намерением не лишить себя хотя бы этого; я даже прибыл в Париж, ничуть не растеряв моего пыла; однако, едва преодолев Новый Мост, я был вынужден остановиться. Я нашел там ужасающее столпотворение карет и повозок по случаю готовившейся казни на Круа дю Тируар. Эта давка привела меня в такой гнев на Парижан, что я не мог помешать себе тысячу раз обозвать их про себя ротозеями, каким именем их обычно окрещают, потому как действительно у них вошло в обычай быть такими болванами, чтобы заниматься определенными вещами, от которых другие покраснели бы от стыда; если и вправду есть в чем их упрекнуть, так это в том, что они сбегаются на все казни, совершающиеся в их городе; хотя не проходит и недели, чтобы не состоялась хоть одна, существуют среди них такие, что сочли бы себя совсем пропащими, если бы пропустили хотя бы одну. Они бегут туда, как на свадьбу, и, понаблюдав за этим усердием, за их нетерпением, можно сказать, что они составляют самый варварский народ в мире, поскольку это некий род жестокости — глазеть на страдания себе подобного. /Наказание виновного./ Я сделал все, что мог, лишь бы проехать прежде, чем увидел прибытие тех, кого вскоре намеревались казнить. Я не походил на всех тех людей, кого видел перед собой, мне уже хотелось бы быть за тысячу лье оттуда; меня далеко не прельщали такого сорта спектакли, не было ничего такого, на что бы я ни пошел, только бы их избежать — потому после того, как я попытался прорваться вперед, так как увидел, что не смогу добиться цели из-за толпы, я захотел повернуть назад. Я уже продвинулся далеко вперед по Улице Сухого Дерева, и даже настолько вперед, что был совсем недалеко от виселицы, приготовленной для этих несчастных. Однако, так как давка была настолько же сильна сзади, как и спереди, по той причине, что именно оттуда являлись эти несчастные, я был обязан посторониться, как и другие, дабы освободить проход стражникам, сопровождавшим их; уже показались их головы, и преступники должны были, по всей видимости, быть недалеко от них. Эти стражники вели их из тюрьмы Фор л'Эвек, куда обычно сажали фальшивомонетчиков. Они обвинялись в этом преступлении, или, скорее, в урезывании пистолей; по крайней мере, об этом перешептывались вокруг меня. Я услышал также, будто бы в их банде имелась еще и женщина, и якобы она была весьма привлекательна; это придало мне любопытства повернуть голову в ее сторону, когда повозка, где она находилась, была возле меня, но, пожелав разглядеть ее, я заметил рядом с ней моего Шевалье де ла Карлиера; их собирались отправить на тот свет в компании еще с одним мужчиной, кто был так же ладно скроен, как и тот. Никогда человек не был столь удивлен, как я при этом видении, и, застыв в совершенной растерянности, я был еще более поражен момент спустя — повозка остановилась напротив меня, и едва мой Шевалье меня узнал, как сказал мне: «А, Месье д'Артаньян, вот странный конец для человека, кто, как я, вращался в высшем свете; правда, я это вполне заслужил, но ничто не доставляет мне такого огорчения, как то, что я сделал по злобному совету; я приказал написать письма особе, что вы видите здесь, рядом со мной, чтобы погубить Мадам… Она в тюрьме Пьер Ансиз, постарайтесь ее оттуда вытащить; это будет вам нетрудно, поскольку я признался во всем перед Месье Королевским Судьей. Я прощу у нее прощения, — продолжал он, — и у вас тоже, поскольку я знаю, какой интерес вы к ней питаете». Эти слова, с какими перед всем народом обратился ко мне человек, кого через один момент собирались вешать, наделали мне почти столько же неприятностей, как если бы я был совершенно таким же преступником, как и он. Однако, так как он еще и попросил, чтобы я захотел его простить, дабы умереть добрым христианином, я счел себя обязанным ответить ему, несмотря на охватившее меня смущение. Наш разговор, тем не менее, не был особенно долог, как это может представиться. Я удовлетворился тем, что простил ему от всего моего сердца; итак, в тот же момент повозка тронулась, и он претерпел вполне заслуженную кару. Тотчас все те, кто слышали, как он со мной разговаривал, начали не только бросать на меня косые взгляды, но и предупреждать стоявших рядом, что здесь имелся один из этих преступников, кто был узнан одним из его сообщников — вскоре я был окружен великим множеством зрителей, ожидавших с момента на момент, что за мной придут, чтобы схватить и, самое большее через сорок восемь часов, подвергнуть той же. казни, какой предавали его в настоящее время. Лишь те, кто находились совсем близко ко мне, не могли поверить в то, во что остальные поверили так легко. Так как они слышали слово в слово то, что сказал мне преступник, они прекрасно знали, что я не был виновен, разве что они нашли бы удовольствие надувать самих себя. Я был еще более сконфужен, чем прежде, видя, как столько людей уставились на меня. Я, конечно, догадывался о мыслях большинства; так как оно больше расположено, как и всякая толпа, верить дурному, чем хорошему, достаточно было преступнику обратиться ко мне с единственным словом, как оно тут же было истолковано мне во вред. Это заставило меня приложить новые усилия, чтобы вырваться из зажавших меня тисков. Те, кто следили за мной, были этим страшно возмущены, потому как вообразили себе, будто я сделал это движение исключительно для того, чтобы спастись. И тут они начали освистывать меня, ни больше, ни меньше, как если бы я был бешеным псом. Так как эти преступники были своего рода бретерами, и стражники могли подумать, что весь этот шум произошел лишь из-за того, что появились люди, желавшие их спасти, они начали разворачиваться в мою сторону и принимать меры к отражению нападения. Это произвело некую диверсию в мою пользу; их кони раздвигали тех, кто был к ним поближе, те опрокидывались на других, другие на следующих и так далее; в общем, никогда еще не видели большего беспорядка и смятения, чем тогда среди всего этого благородного собрания. Это еще больше, чем прежде, помешало мне выбраться оттуда; а так как стражники постоянно подталкивали преступников к виселице и уже возводили к ней женщину, кто должна была начать эту грустную пляску, все мои зрители начали тогда отводить от меня глаза и устремлять их к этой презренной. Мне ни к чему было больше так краснеть, и, наконец, когда эта женщина претерпела наказание, какого заслуживало ее преступление, и двое других преступников последовали за ней, едва их казнь была завершена, как одни побрели в одну сторону, другие в другую. Вот так я увидел себя освобожденным не только от принуждения, в каком меня держали более часа, но еще и от битвы, какой прежде была занята моя голова. За долги и галантность — тюрьма /Потерянная расписка./ Однако настало время, когда я должен был понести кару за легкомысленную потерю расписки, написанной мной когда-то Монтигре. Она попала в руки, уж не знаю, кого именно, но так как это, должно быть, были руки какого-то мерзавца, пытавшегося делать деньги изо всего, что угодно, он столь усердно принялся за расследование, кто такой был этот Монтигре, что раскрыл это в конце концов. Так как Монтигре был мертв, он не мог обратиться к нему для извлечения какой-либо пользы за возвращение расписки, но за неимением его самого, он нашел его Прокурора и спросил у него имя его наследников; Прокурор ответил ему, что у того их не было вовсе; он умер несостоятельным, и только одному человеку он задолжал более десяти тысяч экю за расходы и кое-какие другие вещи того же сорта, за что и был приговорён. Он спросил у него, кем был этот человек, видимо, дабы узнать, не будет ли он в настроении потребовать уплаты по этой расписке. Так как это я был должен указанную сумму, он рассудил, что если другой получит в руки расписку, он сможет предъявить свои права против меня. Прокурор назвал ему Росне и имя того, кто занимался его делами в Париже. Этот человек тотчас отправился на поиски названного ему адвоката и спросил у него, где бы он смог получить новости о его мэтре; так как он увидел, что тот с ним хитрит, поскольку не знает, с какой целью об этом спрашивает, он откровенно открыл тому повод своего визита. Росне скрывался в Париже в какой-то паршивой дыре; его крючкотвор нашел его там и отдал ему рапорт, а так как он знал, что тот прячется исключительно из любви ко мне, он поведал ему, что нашел кое-что, чем бы можно было меня слегка огорчить. Росне осведомился у него, что бы это могло быть, и когда другой все ему рассказал, он порекомендовал ему поостеречься, как бы это не оказалось коварством с целью его поймать; так как я не мог его настичь, я, может быть, пытался завлечь его этим на какое-нибудь свидание; он еще не совсем сошел с ума, чтобы полагаться на такое, но если появившийся человек был чистосердечен, это вскоре обнаружится по тому, не поколеблется ли он отдать ему эту расписку, не вынуждая его показываться самому. Крючкотвор нашел его совершенно правым, и так как он сказал человеку зайти к нему еще раз, и он даст окончательный ответ, когда тот к нему вернется, он спокойно его поджидал; человек не преминул возвратиться; он был чересчур жаден, чтобы упустить такую благоприятную возможность. Он получил кое-какую мзду за эту расписку, и едва Росне оказался ее хозяином по совету своего крючкотвора, или, может быть, по своим собственным соображениям, поскольку он вполне достаточно знал в области зловредности, чтобы не нуждаться ни в чьих уроках, он втихомолку устроил мне вызов в суд, дабы увидеть меня приговоренным к выплате этой суммы в зачет погашения долга Монтигре. Этому вызову должно было предшествовать наложение ареста на все мое имущество, казалось, соответствовавшее всем формам. Он подстроил еще и всякие другие приемы крючкотворства, к каким обычно прибегают в такого сорта ситуациях, когда хотят поддержать первую ложь. Он даже запасся постановлением о моем заочном осуждении. Я не мог ничему этому воспротивиться, потому как вся процедура осуществлялась точно так же, как и первая, то есть, я о ней не имел ни малейшего понятия. Все уведомления о решениях суда от меня скрывались, и этот отъявленный мошенник, гораздо лучше умевший жаловаться, чем драться, оставил на какое-то время это дело в покое, как вдруг я получил оскорбление, какого и более ловкий человек, чем я, никогда не смог бы избежать. /Арест на публике./ Он подстроил мне приговор об аресте для уплаты этой суммы; итак, находясь однажды во Дворце вместе с дамами, я был схвачен, когда меньше всего об этом думал, дюжиной стражников, запихнувших меня в Консьержери, прежде, чем я успел взять в руку шпагу, чтобы помешать им произвести надо мной выходку вроде этой. В то же время я остолбенел от срама, особенно когда оказался в проходе между двумя дверьми с зарешеченными окнами, дабы позволить помощникам тюремщиков оценить, хороша ли у меня физиономия, поскольку это практикуется по отношению ко всем, поступающим в тюрьму; этим помощникам тюремщиков нужно время и место, приспособленное для изучения их заключенных, дабы распознавать их дичь; без этого она могла бы упорхнуть от них во всякий день, и эту предосторожность они почитали слишком необходимой, чтобы манкировать ею в каком бы то ни было роде. Одна из Дам, вместе с кем я находился, была женой Советника по Ходатайствам Дворца; она нашла в себе довольно присутствия духа, пошла и рассказала мужу, кто принадлежал к моим друзьям, какой со мной произошел несчастный случай. Он был, впрочем, в своей комнате, куда ему принесли важное дело, но так как оно показалось ему менее значительным, чем выяснить, какую он мог бы оказать мне услугу, он тут же вышел и явился в Консьержери. У меня не было никакого желания смеяться; меня усадили на скамью, как какого-то недоросля, причем мне не было даже позволено прикрыть руками лицо. Никто не поинтересовался, не болела ли у меня голова, и хотел ли я держать ее прямо; сейчас же явился человек и сказал мне: «Уберите вашу руку, здесь не место прятаться». Мой Советник не смог бы, может быть, помешать себе рассмеяться, увидев, какую я скорчил мину, если бы не боялся огорчить меня еще больше, последовав своей склонности. Итак, он принял серьезный вид, хотя не имел к этому никакого желания, и спросил меня, что могло бы послужить причиной этой обиды, какую мне нанесли. Я наивно ответил ему, что и сам ничего не понимаю, как это и было в действительности; должно быть, по всей вероятности, меня приняли за кого-то другого, потому как за мной не числилось никакого дела, ни криминального, ни гражданского. Он мне возразил, что не слишком-то я был любопытен, раз не осведомился об этом с тех пор, как был здесь; я должен был все выведать у тюремщика, ведь он обязан по моему требованию представить копию моей записи в тюремной книге. Я ему ответил — для того, чтобы сделать то, о чем он мне говорил, мне нужно было сначала об этом знать, а я едва ли знаю и в этот час, когда он со мной говорит, что это за запись в тюремной книге; я никогда не разбирался в делах, и, выехав из моей страны в возрасте, когда совершенно не знают, что такое тюрьма, знал об этом ничуть не больше и в настоящее время, потому как всегда занимался военным ремеслом, никогда не вмешиваясь во что-либо другое; все мои познания в этой области ограничивались тюрьмой для наших солдат; но поскольку он знал гораздо больше меня по этой части, я умолял его сделать здесь все, что потребуется. /Совет доброго друга./ Советник, не ответив мне, скомандовал тюремщику сказать ему, почему я был арестован — тюремщик тотчас ему повиновался; и едва я узнал, что это Росне подстроил мне такую штуку, как чуть было не свалился с моих высот. Я сказал моему другу, что не только ему ничего не должен, но ничего не должен даже и Монтигре. Я ему рассказал, как расплатился с этим долгом, и добавил, что торговец, кому я отдал мои деньги, засвидетельствует это в любое время и в надлежащем месте. Я поведал ему также, как он вернул мне мою расписку, и как я ее потерял. Он мне заметил, что тем хуже для меня, и мне трудновато будет выпутаться из этого дела, не заплатив во второй раз; процедура, во исполнение которой я был арестован, соответствовала всем формам, но, к счастью для меня, и вообще самое хорошее во всем этом деле то, что моя расписка была совсем не на значительную сумму, и я не умру, заплатив по ней дважды; как бы неприятно мне это ни было, он советовал сделать это и на том успокоиться; и так как дело было сделано, и ни я, ни кто бы то ни было другой не мог его поправить, самой кратчайшей дорогой будет отсчитать требуемую от меня сумму; после этого я смогу защищаться, как мне заблагорассудится, при условии, конечно, если не пожелаю оставить дело в настоящем положении; но, между тем, нужно было все-таки отсюда выйти, если же при мне не было никаких денег, как это случается во всякий день с самыми Большими Сеньорами, он пошлет за ними к себе домой, и он даже уверен, что я не буду обязан дожидаться, пока их принесут, и вновь обрету свободу, потому что, когда он даст тюремщику свое слово лично отсчитать ему эту сумму, он убежден — тот не будет устраивать никаких затруднений и распахнет передо мной двери тюрьмы. Ему не было никакой необходимости брать на себя этот труд. При мне было пятьдесят луидоров, то есть, более чем достаточно, дабы выкрутиться из этого дела. Но так как я находил чрезвычайно неприятным платить то, что я не был должен, не знаю, смог бы ли я когда-нибудь решиться последовать его совету, если бы он мне не сказал, что пока я ему не поверю, я никогда не выйду из тюрьмы; а так как это дело будет долго обсуждаться до полного прояснения, у меня будет все необходимое время, чтобы здорово здесь соскучиться; он нисколько не сомневался, что я заплатил эту сумму, как я ему и говорил, но поскольку у меня не было никакой расписки в получении, и формально, и даже по праву, все обстоятельства, казалось, были против меня, надо бы мне научиться опускать копье и передоверять Богу месть и правосудие; а он мне уже говорил один раз, что, по счастью, у меня просили сущей безделицы, и он еще раз мне это скажет, затем, чтобы я не упрямился и не затевал процесс, что принесет мне больше горя, чем удовлетворения, даже если мне случится его выиграть. Часть 4 /Упрямство мудрости помеха./ Я был немного упрям, как на грех, хотя и не раз слышал, насколько выгоднее прислушиваться к мнению своих друзей, чем к своему собственному. В самом деле, не поразмыслив как следует над его советом, как добрым, так и спасительным, я так уверовал в свои ощущения, что изволил довериться лишь части из всего сказанного им. Правда, я выплатил залоговую сумму, последовав его мнению, но вознамерившись, вопреки ему, воспротивиться передаче этих денег, начал заниматься ремеслом, в каком никогда не было ни чести, ни прибыли. Я претендовал доказать, как я выплатил эту сумму. Это было бы мне совсем нетрудно, если бы мне требовался лишь один свидетель, или если бы Монтигре был еще жив — он не отказал бы мне в своих показаниях, и это подтвердило бы показания того, через кого я осуществил уплату, и кто готов был присягнуть по первому требованию. Но так как в этого сорта материях существуют писаные законы, с каковыми судьи обязаны согласовывать свои решения, хотя они и знали бы, что справедливость на моей стороне, это не помешало бы им вынести приговор против меня. Однако и это должно было бы совершиться после бесконечного числа процедур как с одной, так и с другой стороны. Я попал, к несчастью, в руки одного Прокурора, настолько же прекрасно осведомленного, как и тот, другой, в области крючкотворства. Я позволил ему действовать, потому как абсолютно ничего сам в этом не понимал, а к тому же он обещал мне со дня на день избавить меня от судебных издержек. Таким образом он вытащил у меня уж и не знаю, сколько денег. Но что принесло мне еще больше печали, чем все остальное, хотя с меня уже было вполне достаточно этих расходов, поскольку у меня не прибавлялось денег по моей команде, так это то, что меня приговорили к выплате Росне двух тысяч пятисот ливров. Так как Король еще не отменил аресты за долги, как он сделал это впоследствии, такой приговор бросил меня в дрожь. Я был посажен в тюрьму за гораздо меньшую сумму, потому у меня были все причины бояться, как бы меня вновь туда не засадили, поскольку эта сумма была куда более значительна, чем другая; к тому же, когда бы даже Король уже запретил арестовывать особ за долги, я бы все равно не подпадал под этот запрет, поскольку он исключил из своего указа задолжавших более двух сотен ливров. У меня не было этих денег ни в наличии, ни даже в моем имуществе, разве что я мог продать свою должность — итак, не зная, как заплатить, я страшно разозлился на себя за то, что не поверил моему другу. /Галантная записка./ Однако мне была назначена отсрочка в четыре месяца до начала преследования за долги, но и она уже подходила к концу, когда я получил записку, написанную неизвестной мне рукой, и без подписи. Я нашел ее у себя по возвращении из Комедии, куда ходил. В ней довольно любезно просили меня о свидании; мне сообщали, что я найду на следующий день между двумя и тремя часами пополудни наемную карету, остановленную в трех шагах от ворот Сент-Антуан; мне следовало в нее подняться, и тогда я найду там женщину, умиравшую от любви ко мне; так как я был из страны, где живут не слишком богато, она принесет мне три сотни пистолей, дабы засвидетельствовать мне ее добрую волю; она ни за что не желала, впрочем, чтобы я ее узнал, потому она увидится со мной только с маской на лице. Нужда в деньгах заставила меня согласиться, чтобы она прибыла хоть с мешком на голове, если ей было бы это угодно. Я явился на свидание за час до назначенного мне времени, так боялся его пропустить; Дама туда еще не прибыла, но вскоре я увидел подъехавшую карету и уверился, что это была именно ее; любой другой счел бы то же самое на моем месте, потому как она остановилась в то же время и там же, как она мне и сообщила; итак, абсолютно не сомневаясь, что это была та карета, какую я явился искать, я сам опустил дверцу экипажа, поскольку они не были еще застекленными, как сейчас. Месье Принц по своем возвращении от врагов принес во Францию эту моду, неизвестную прежде и введенную с тех самых пор; как бы там ни было, я проник в карету под задернутой занавеской и увидел одну из самых красивых женщин Франции, и кого я совершенно не знал. Никакой маски не было на ее лице, и я не знал, написала ли она о ней, чтобы тем приятнее меня поразить, или же я принял одну карету за другую. «Мадам, — сказал я ей без дальнейших комплиментов, — не меня ли вы ожидаете здесь, или же я разыгрываю перед вами нескромного персонажа, явившегося к вам непрошеным. Правда, у меня назначено здесь свидание, но Дама, повелевшая мне сюда явиться, сообщила мне в то же время, что ее лицо будет скрыто под маской, так что я не знаю, что сказать, увидев вас; я явился с намерением достойно ей послужить, не узнав ее, но чего бы только я ни сделал, если бы это были вы; вы — одна из самых прекрасных женщин мира». Мой многообещающий комплимент, может быть, и вызвал бы у нее какое-нибудь внимание к моей персоне, если бы кто-то другой не похитил ее сердца; итак, поначалу вспыхнув от того, что я ей говорил, и от того, что она нежданно оказалась наедине со мной, совсем незнакомым ей человеком, она ответила, что вовсе не меня она ждала, и без всяких церемоний посоветовала мне покинуть карету из страха пропустить мое свидание. Возница, видевший, как я опускал дверцу, в то же время слез со своих козел, чтобы поднять ее за мной. Он вновь забрался туда, и для отправления в путь ждал только приказа, какой подаст ему она или я; итак, не желая ослушаться воли Дамы, я сам опустил дверцу, как будто мне было не горько оставлять столь лакомый кусочек в руках другого, и оказался лицом к лицу с тремя или четырьмя людьми, сказавшими мне особенно не утруждаться, потому что в этом не было никакой надобности. /Недоразумение у ворот Сент-Антуан./ Все эти люди имели вид стражников и были таковыми на самом деле; итак, хотя я прекрасно знал, что отсрочка в четыре месяца еще не истекла, боясь, как бы Росне не подстроил мне и на этот раз какую-нибудь штучку из своего ремесла, я сделался бледным, как смерть. Дама побледнела ничуть не меньше, чем я — она была замужем, и так как знала, что характер ее супруга далеко не из самых легких, она сразу же заподозрила, что именно он распорядился ее арестовать. Четверо стражников одновременно поместились у двух дверец кареты, двое с одной стороны, двое с другой, и в такой манере препроводили нас в Шатле; там нас разлучили, и так как Королевский Судья по уголовным делам получил приказ допросить меня от имени Двора, где муж пользовался большим влиянием, я не стал мудрить перед этим Магистратом. Я ему наивно рассказал, что я вовсе не знал этой Дамы; другая назначила мне свидание на том же самом месте, где я нашел эту и вошел в ее карету — она в то же время сказала мне выйти, потому что не была той женщиной, за какую я ее принял; и только я собрался ей подчиниться, как был арестован в тот же момент. Дама рассказала совершенно то же со своей стороны. Однако, так как ее спросили, что она явилась делать там и к кому у нее имелось дело, у нее достало присутствия духа сказать, что она явилась туда подстеречь своего мужа, кто был кокетлив по натуре. По этому поводу он имел как раз такую репутацию, потому что, действительно, он сам занимался такими вещами, какими изо всех сил желал помешать заниматься другим; итак, поверив ее речам гораздо легче, чем она могла подумать, ее супругу посоветовали на этом и остановиться, поскольку, какого бы тот ни добился успеха, он неизбежно свалится на его же голову. Его друзья ему даже сказали, что он должен быть счастлив такому оправданию его супруги; а так как для него не ожидалось ни прибыли, ни чести от дальнейшего углубления в этот предмет, это был наилучший совет, какой они могли ему дать. Он не пожелал им в этом поверить; он знал, что существует при Дворе человек, преследующий его жену буквально по пятам; итак, он приложил столько же старания, объявляя себя рогоносцем, сколько мог бы любой другой приложить усилий, доказывая ее добродетель. /Тем временем другая Дама…/ Так как не на меня падало его подозрение, он скорее отказался преследовать меня и еще упорнее занялся задуманным против нее. Я оставил их спорить, сколько им заблагорассудится, и вышел из тюрьмы, не пожелав требовать от него возмещения убытков, хотя мой Прокурор и обещал мне отсудить у него мои интересы; я совсем не был доволен этим приключением, вынудившим меня пропустить условленное свидание. Я особенно сожалел о трех сотнях пистолей, что должны были мне привезти и в каких я испытывал столь великую нужду, поскольку, наконец, четыре месяца моей отсрочки вскоре истекали, и до назначенной даты, я полагаю, мне оставалась всего неделя. Между тем Дама, написавшая мне, явилась на свидание и даже прибыла всего лишь на один момент позже того, как я там был арестован; так что она еще застала толпу собравшихся зевак, всегда сбегающихся на такого сорта представления. Она полюбопытствовала узнать, что бы все это могло означать, и приказала своему вознице спросить о причине такого собрания; так как всегда находится кто-то, лучше информированный, чем остальные, ему рассказали почти обо всем, что произошло; вероятно, какой-нибудь стражник не удержал языка за зубами, и слухи расползлись по кварталу. Этот случай должен был бы сделать эту женщину более мудрой за счет первой, у нее точно так же имелся муж, как и у той; но либо он был менее ревнив, либо пример другой ее вовсе не тронул, она прождала меня добрых два часа, не двигаясь с места. Столь долгое ожидание не могло ей, однако, не наскучить, она была весьма далека от мысли, что это меня схватили вместе с Дамой; итак, она все еще верила, что с момента на момент я должен появиться. Это, тем не менее, было совершенно бессмысленно, поскольку я вот уже некоторое время находился в клетке; наконец, проведя там то время, о каком я сказал, не желая тратить его понапрасну и дальше, она удалилась в большой растерянности от того, что должна была думать обо мне; в самом деле, если с одной стороны она могла поверить, что я пренебрег свиданием из-за недостатка уважения к ней, или, может быть, потому как мне пришлась не по вкусу маска, о какой она меня предупредила, с другой стороны, она считала три сотни пистолей достаточно привлекательной чертой лица, чтобы заставить меня переступить через все остальное. /После Сент-Антуана- Сент-Оноре./ Так как она не знала, во что и верить после того, как я с ней обошелся, она услышала в свете, что я был арестован вместе с Дамой. Это поначалу возбудило в ней ревность, не поддающуюся никакому выражению; она тут же уверилась, что не должна больше искать другого резона, по какому я пренебрег свиданием с ней; но когда дело прояснилось в результате моего допроса и допроса ее мнимой соперницы, беспокойства ее души улеглись; она рассудила, что была неправа, обвинив меня, и сочла себя тем более обязанной желать мне добра, что этот несчастный случай произошел со мной исключительно во имя любви к ней; итак, едва она узнала о моем выходе из тюрьмы, как написала мне вторую записку. Она была написана совершенно в том же стиле, что и первая, только место свидания было перенесено от ворот Сент-Антуан к воротам Сент-Оноре. Была в ней еще и та разница, что вместо объявленных мне в первый раз трех сотен пистолей она обещала мне четыре сотни на этот раз, как вознаграждение, писала она, за мое заточение по ее вине. Я нашел ее манеру написания записок наилучшей в мире, хотя кто-нибудь другой, для кого не содержалось бы в ней такой прибыли, может быть, нашел бы ее скорее бесстыдной, чем славно написанной. Мы не заходили ни в какой дом за все послеобеденное время. Мы только и делали, что прогуливались в Булонском лесу, и так как я очень хотел увидеть ее лицо открытым, я настаивал на этом столь настойчиво, что просто не верил в возможность ее отказа; но она настолько владела своей душой, что какие бы мольбы я к ней ни обращал, все это было мне бесполезно; она мне отвечала, что не желала потерять моего уважения, а это неизбежно с ней приключится, если она будет достаточно глупа, чтобы предоставить мне то, о чем я ее просил; пока я ее не увижу, она была уверена в том, что я ее не покину ради другой, или, по меньшей мере, если я ее и покину, может быть, я совсем ничего не выиграю от замены; в самом деле, она знала, если природа и обделила ее с одной стороны, она же ее вознаградила с другой; она должна была придерживаться своего решения и не потерять за один момент по собственной ошибке все то, что может сохранить разумным поведением тогда, как будет длиться наша связь. Она хотела дать мне этим понять, что была уродлива, и не получит никакой выгоды, показавшись мне; я же, тем не менее, не хотел ничему этому верить, и не так уж был неправ. В той же манере мы возвратились в Париж, и когда она меня попросила о другом свидании, я сказал ей, что она может выбирать любое время и место, поскольку всегда найдет меня готовым оказать ей услугу. В следующий раз мы встретились подле Венсенна, и выслушав мои мольбы войти в какой-нибудь дом, а не оставаться все время в карете, как мы сделали в предыдущий раз, она меня спросила, нет ли у меня какого-нибудь на примете. Я ей ответил, что не имел ввиду какого-нибудь особенного; у меня нет привычек ветреника, но я полагаю, мы будем так же хорошо встречены повсюду, куда бы ни пошли, как если бы были там завсегдатаями; в пригороде Парижа каждый занимался ремеслом доставлять удовольствие своему ближнему; а потому мы можем остановиться у первой попавшейся двери, и ее перед нами распахнут настежь. /Маскане должна падать./ Она рассмеялась мне в ответ и сказала вести ее, куда я сам пожелаю, поскольку она отдавалась под мое покровительство; так мы оказались в Монтрее, в доме с очень красивым садом. Я попросил ее о той же милости, о какой просил и при первой нашей встрече, то есть, сделать мое счастье полным, позволив мне увидеть ее. Она мне ответила, значит, я все еще хочу быть неисправимым, она же меня уже предупреждала, если во мне есть хоть капля уважения к ней, то это высушит во мне даже и эту каплю в тот же миг. Ее ответ вовсе меня не удовлетворил, я лишь еще больше стал на этом настаивать; тогда она мне сказала: поскольку я так заупрямился в своем намерении, и нет никакого средства меня от этого отговорить, она соизволит меня удовлетворить, и будь, что будет — в то же время она сбросила свою маску, и от этого движения я действительно похолодел, словно мрамор. Тем не менее, это произошло совсем не от того, чем она мне, казалось, грозила — далеко не от того, напротив, она была прекрасна, как ясный день; но потому, что я тут же узнал в ней жену одного из моих лучших друзей. А ведь я уже говорил самому себе подчас, как здорово она на нее похожа. Однако я отбрасывал мысль, что это может быть она, поскольку не верил, что та была бы когда-нибудь в состоянии делать такие подарки, какой она мне вручила; и, должно быть, она выиграла эти деньги, уж и не знаю, в какую игру, дабы проявлять столь внушительные щедроты. Она быстро сообразила, что мое положение доброго друга мужа нанесло мне весьма ощутимый удар; потому она сразу же продолжила: «Я же вам говорила, — сказала мне она, — едва вы меня увидите, как в то же время прекратите меня любить. Я же, однако, не менее достойна любви, я даже должна казаться вам еще более достойной ее, чем всем остальным, если вы, конечно, пожелаете хорошенько поразмыслить обо всем. Примите во внимание то, что я сделала здесь для вас, и поскольку лишь любовь к вам была всему этому причиной, знайте, вы никогда не сумеете проявить достаточную признательность за нее; знайте, — сказала она, — вы навсегда останетесь неблагодарным в душах благородных людей, если вы когда-либо забудете, как сила этой любви заставила меня переступить через верность, какой я обязана моему мужу, и даже через все то, чем я обязана себе самой. Мне кажется также, — продолжала она, — ни в коем случае не делая вам никакого упрека, вы должны бы оценить и подарок, какой я вам сделала. Вам известно, я не гребу деньги лопатой, если мне будет позволено воспользоваться этим выражением, но, наконец, я узнала, какую вы испытываете нужду в такой помощи, и хотя мне она недорого стоила, поскольку я все это выиграла в бассет, тем не менее, любой другой, кто чувствовал бы меньшее сострадание к вам, был бы счастлив сохранить все это для себя». /Тит и Береника./ Я не знаю, то ли ее слова внезапно пленили мое сердце, то ли одна ее красота произвела этот эффект, но, наконец, заставив себя совершенно забыть о ее муже, чтобы отдаться ей всему целиком, я сделал все, что было в моих силах, дабы засвидетельствовать ей, что у нее никогда не будет повода жаловаться на меня. Я почувствовал, однако, угрызения совести от того, что принял ее деньги, и хотел было вернуть ей еще остававшиеся у меня, так как я уже истратил большую часть на то, чтобы вывернуться из дела с Росне; но она ни за что не пожелала взять их назад — она мне сказала: когда женщина доходит до того, что отдает свое сердце, все остальное теряет для нее всякую ценность. Таков был весь ответ, какой я получил, и так как все ее манеры были настолько же чарующими, как и ее особа, я начал столь безумно ее любить, что не мог прожить и единого момента без нее. Однако, несмотря на все наши чувства (а она меня любила ничуть не меньше, чем я ее), нам вскоре пришлось расстаться. Война в Бордо продолжалась по-прежнему, и так как это было семя раздора, способное снова разрастись в гражданскую войну в самом сердце Государства, Месье Кардинал рассудил кстати отправить меня в эту страну. Впрочем, все еще продолжались кое-какие переговоры о мире между двумя партиями, и хотя Месье Принц удалился из пределов Королевства и даже был объявлен Генералиссимусом Испанцев во Фландрии, тем не менее, это не мешало тому, что во всякий момент видели гонцов, разъезжавших по стране. Его Преосвященство не имел абсолютно никаких намерений вынудить его вернуться. Он слишком боялся его сообразительности, чтобы когда-нибудь на нее полагаться — потому, когда тот уезжал в свои провинции, он сказал Навайю в моем присутствии, что только с этого часа он начал понастоящему быть Первым Министром. Он ничего не добавил, но и этой фразы было вполне довольно для тех, кто понимал вещи с полуслова — он жил до этих пор в постоянной зависимости и не желал больше к ней возвращаться; потому все те, кто обладали хоть какими-то мозгами, прекрасно видели, что эти все курьеры не делали ничего иного, как бессмысленно взбивали пыль по дорогам. Приключения в Бордо Итак, я вовсе не был доволен, когда Кардинал сказал мне собираться в дорогу на Бордо; но так как при Дворе не следует говорить все, что думаешь, а еще менее давать понять, что проникаешь в мысли Министра, я состроил такую же добрую мину, как если бы был вполне удовлетворен. Он назначил мой отъезд на пятнадцатое февраля, и, вызвав меня накануне в свой Кабинет, сказал мне явиться в Пуату, а там я найду приказы, по каким мне и предстоит действовать. Он туда отправил заранее Аббата Бомона, Епископа Родеса, хотя тот был Наставником Короля, и эта должность не позволяла ему особенно удаляться от Двора. Это был старый Куртизан, прошедший свою выучку в доброй школе. Он принадлежал к Ставленникам Кардинала де Ришелье, и это его мы увидели впоследствии Архиепископом Парижа под именем Перефикс. Этот Аббат избрал предлогом для такого вояжа необходимость в родном воздухе, дабы излечиться от изнурительной болезни. Однако он был таким же больным, как и я, но некий шарлатан, обретавшийся тогда при Дворе, дал ему некое зелье, придававшее ему желтушный цвет лица, когда он того желал, и он воспользовался им, уверив весь свет в том, что он по-настоящему недомогает. Как бы там ни было, отправившись его искать в земли его брата в этой стране, я обнаружил его посреди такого количества бумаг, что скорее подумал бы, будто попал в бюро Прокурора, если бы не знал, что нахожусь в Кабинете Церковника. Не проходило ни единого дня, чтобы он не принимал у себя Гонца из Бордо, и Кардинал послал его сюда, потому как пытался заключить договор с Принцем де Конти за спиной Принца де Конде, и он желал содержать это дело в секрете. Итак, он наделил его властью вскрывать пакеты и отсылать на них ответы, как если бы он делал это сам. Этот Аббат отправлял время от времени известия о том, что происходит, Его Преосвященству, и они оба тешили себя надеждой, что эта интрига придет к счастливому завершению, причем Принц де Конде останется в полном неведении. /Епископ Родеса далеко не Гений./ Аббат де Бомон не был одним из самых великих гениев мира; его счастье и его друзья, скорее, чем его заслуги, вознесли его на тот пост, где он и пребывал; к тому же Кардинал вовсе не желал возвышать Короля, как бы надлежало поступать по отношению к великому Принцу; он был бы счастлив сделать из него короля лентяя, дабы всегда удерживать власть в своих руках, потому он и проявил особую заботу выбрать ему в Наставники полностью зависимого от него самого человека, чем поистине мудрого придворного. Однако, так как самые ничтожные души разводят наибольшие церемонии, дабы в них видели все то, чего в них никогда не было, едва я прибыл к его особе, как он вбил себе в голову рассматривать меня совершенно так же, как будто бы я был его школяром. Он принял со мной педагогический тон и сказал мне, что раз уж Месье Кардинал удостоил меня своей дружбы, то это требовало от меня не только большой признательности, но еще и усердия по праву заслужить его уважение; а наилучшим способом для меня добиться этого — быть не только чрезвычайно скрытным, но еще и не упускать из виду ни единой буквы приказов, какие будут поступать ко мне от него или же от тех, на кого он полагается. Вот так преподав мне этот урок в немногих словах, он добавил, дабы показать мне, как я полагаю, что он недаром потратил время на службе у его прежнего мэтра, что мне не только необходимо идти в Бордо инкогнито, но еще мне потребуется переодеться в отшельника; таким образом, я хорошо сделаю, отрастив себе бороду, потому как надо, чтобы все мое снаряжение соответствовало моему одеянию. /Женщина любопытна и несдержанна./ Я действительно начал отпускать бороду по приказу Его Преосвященства; либо они вместе решили нарядить меня в такие одеяния, либо Министр повелел мне сделать это лишь по совету Аббата. Все это несколько раз вызывало ропот моей любовницы, не любившей столь длинных бород — я даже и не знал, что ей сказать в свое оправдание, так что мы едва не разругались по этому поводу; она меня обвиняла в слишком малой учтивости по отношению к ней, доходило до того, что я частенько уже раскрывал было рот, чтобы сказать ей, если я не подчиняюсь, то исключительно вопреки собственной воле, у меня есть высший приказ делать то, что я делал, и за объяснениями ей следует обратиться к Министру. Однако, так как я уже знал, сколь важно хранить секрет, и даже без преподанного Аббатом дополнительного урока, я просто говорил ей, стараясь согласовать мою любовь с моим долгом, якобы во всем этом существует некая тайна, и однажды я ее перед ней раскрою. Эта женщина походила на большинство созданий ее пола, то есть она была чрезмерно любопытна и не желала предоставлять мне времени, о каком я ее просил — она меня терзала, лишь бы я рассказал ей мой секрет немедленно, и остерегаясь, как бы этого и вправду не сделать, я был вынужден подыскать ей какую-нибудь чепуху, дабы сбить ее с толку; итак, не раскрывая ей истинной причины, почему я отращивал бороду, я уверил ее, будто Месье Кардинал заключил со мной пари на Роту в Гвардейцах, что я не смогу выдержать целый год не побрившись; я не хотел говорить ей этого раньше, потому что пари было заключено лишь между нами двоими, и, может быть, ему станет неудобно, если до него дойдет известие, что я кому-то проболтался; итак, я молил ее ничего не говорить кому бы то ни было, ведь она сама, видимо, рассердится, если я упущу удачу вроде этой, лишь из-за того, что не сумел удержать язык за зубами; она мне накрепко пообещала ничего не говорить, но так как она была женщиной, и чем больше их о чем-нибудь просишь, тем меньше они это исполняют, стоило мне выйти за дверь, как секрет таким тяжелым камнем лег ей на сердце, что она разнесла его по всему Парижу. Вот так он и возвратился ко всему Двору, что борода, какую я увожу с собой, была верным залогом моего продвижения — этому поверили тем более легко, что Кардиналу случалось частенько заключать пари, порождавшие не меньше толков, чем это; правда, случалось это только тогда, когда это сходилось с его расчетами, и он был уверен в этом преуспеть; например, когда кто-то становился в ряды претендентов на какую-нибудь бенефицию, и эта особа имела, чем за нее уплатить, он его спрашивал, не захочет ли тот с ним поспорить, что вскоре тому суждено получить или Епископство, или Аббатство с таким-то доходом; а так как он был мэтром отдать их, когда ему заблагорассудится, всегда получалось так, что он выигрывал наверняка. /Ормисты./ Между тем, так как мне следовало повиноваться всему, что бы мне ни приказывалось от имени Его Преосвященства, едва Аббат де Бомон сказал, что мне надо сделаться отшельником, как я заказал себе соответствующее одеяние. Он сам позаботился снабдить меня тканью, что его брат изготовлял в своем доме; будто он боялся, если я возьму ее в другом месте, то как бы наш секрет не был раскрыт. Я распорядился уложить это одеяние в чемодан, нанял почтовый экипаж до армии Герцога де Кандаля, расположившейся вокруг Бордо, а Аббат отправил мне его в город, куда он и прибыл много раньше, чем я сам. Я приехал туда в другом экипаже, и так, если бы я был простым отставным солдатом, удалившимся в эту страну. Город был разделен на несколько групп заговорщиков, главными из которых были так называемые Ормисты. Это было сборище всех, сколько их там только имелось, мерзавцев, вроде тех, что восстали когда-то против Короля Испании в Неаполитанском Королевстве, и кто, однако, чуть было не обеспечили ему потерю этого прекрасного Государства. Это название произошло от того факта, что бунтовщики собирали их первые ассамблеи под вязом (Orme- (фр) — Вяз); число их поначалу было очень невелико, как это обычно и бывает при начале мятежа; но с тех пор их ряды настолько пополнились, что тогда их уже было где-то около сорока тысяч человек. Сначала они равно не нравились всем на свете, потому что их тянуло исключительно на жестокости да на грабеж. Они держались их количеством и той ловкостью, с какой их вожди умели внушить народу, что они никогда не сложат оружия, пока не будут отменены все поборы; они даже претендовали, во всяком случае они так говорили, изменить форму Правления и учредить Республику в их провинции по примеру той, что установилась в Англии — они даже послали кого-то к Кромвелю просить его покровительства в таком великом предприятии, либо действительно они замышляли нечто подобное, или же они были бы только очень рады уверить в этом народ, потому что здесь шла речь об их интересах. Но этот человек, кто был тонким политиком, не пожелал обременять себя ни их делами, ни даже делами Месье Принца. Так получилось вовсе не из-за того, якобы этот Принц сам не упрашивал его точно так же, как и они, просто Кромвель рассчитал, что какие бы распрекрасные предложения не были ему сделаны как с одной, так и с другой стороны, слишком опасно было бы для него на них полагаться. Он знал, что у него уже вполне достаточно врагов в Англии без того, чтобы наживать себе еще новых во Франции, где население вскоре вернется к повиновению. Он знал о привязанности народа к Его Величеству и понимал, какая существует разница между нашей Нацией и его собственной, не придававшей большего значения ее Королям, чем ничтожнейшим частным лицам. /Призвание отшельника./ Как бы то ни было, Ормисты, потерпев неудачу с этой стороны, старались продержаться своими силами. Они образовали войско, отдельное от тех, что придерживались партии Месье Принца в городе, поскольку рассудили, если они попадут под его подчинение, им не быть больше мэтрами, как им бы хотелось, и право на воровство, быть может, у них будет отнято. Тем временем, условившись обо всем с Месье де Кандалем, кто вел переговоры в городе в пользу Короля и был посвящен в секрет Месье Кардинала, предпочтительно перед Герцогом де Вандомом, командовавшим морской армией в устье Гаронны, я отправился из его лагеря переодетый, как я и говорил. Я нашел в ста шагах от города корпус этих Ормистов, состоявший, по меньшей мере, из четырех или пяти тысяч человек. Герцог де Кандаль раздобыл для меня паспорт, подписанный неким л'Ортестом, кто был их Генералом, таким же, как Генералы других групп мятежников; итак, нисколько не боясь их грубости, я отдал им отчет, откуда я явился и куда иду, так как они захотели узнать это из моих собственных уст, хотя уже все прочитали в моем паспорте. Один из их Капитанов, по имени Лас-Флоридес, к кому меня привели, тут же начал называть меня своим товарищем и сказал, что мне надо принять его сторону; я ему показался бравым малым, и он мне обеспечит гораздо больше выгод от службы в его Роте, чем я когда-либо находил в войсках Короля; он хотел, однако, чтобы я сбрил мою бороду, потому как в таком виде совершенно не чувствовалось солдата. Я ему ответил, пока я был солдатом, я и выглядел, как солдат, но теперь, когда я подумал принять другое существование, у меня и вид соответствовал моим помыслам. Он спросил меня тотчас же, уж не хочу ли я стать Капуцином, потому что только Капуцины носят длинные бороды. Я ему ответил, что даже очень бы этого хотел, поскольку нет ничего лучшего, как посвятить себя Богу, но так как требовалась ученость, чтобы быть принятым среди них, а я не знал, так сказать, ни А, ни Б, так я и удовольствуюсь жизнью отшельника; я захотел сказать ему это, дабы если случайно он увидит меня в том одеянии, что ожидало меня в городе, я нисколько не показался бы ему подозрительным. Некоторые Ормисты принялись насмехаться надо мной, услышав, в какой манере я разговаривал; так как они не думали больше о спасении их душ, подняв оружие против их Короля, они не понимали, как это человек мог подумать вот так об изменении существования; Лас-Флоридес, кто не больше их размышлял об исполнении долга христианина, состоявшем и в воздаянии Кесарю кесарева, а Богу богова, и кто сам был насмешником, сказал им, что они неправы, проявляя такое удивление над подобной безделицей; разве они не знали, что Дьявол сделался отшельником, когда состарился, а потому и каждый свободен ему подражать. Он хотел им этим сказать, что когда человек оказывается отягощенным преступлениями, Бог иногда предоставляет ему милость поменять род занятий. Но либо они не желали помогать ему в таком деле, или же они вознамерились заставить его поболтать, они ему сказали, что если Дьявол сделался отшельником только когда состарился, то он не должен был бы стерпеть, чтобы им стал я, когда мне, казалось, не исполнилось и тридцати лет. Это было бы отречением от мира в слишком молодом возрасте, и если он захочет им поверить, он обяжет меня разделить с ним радости войны. Лас-Флоридес сказал мне тогда, что я прекрасно вижу, как все противятся моему намерению, и он не позволит мне уйти. Я ему ответил, рассмеявшись, потому что и он говорил со мной, посмеиваясь, что я обращусь к л'Ортесту, их Генералу, поскольку мой паспорт был подписан им, и он никогда не потерпит подобного неподчинения; во всяком случае, если он пожелает совершить надо мной насилие, как и они, я попрошу у него, по крайней мере, разрешения сделаться отшельником его войск, дабы каким-то образом удовлетворить и моей клятве; я ведь поклялся им стать и, может быть, он позволит мне не оказаться в положении клятвопреступника — существуют же при Полках капелланы, а отшельник или капеллан — это же почти одно и то же. Лас-Флоридес сказал мне, что совсем не за чем мне ходить к л'Ортесту, если я хочу отхватить себе эту милость, он сам предоставит ее мне точно так же, как и тот, стоит мне только об этом сказать. Он загорелся таким желанием заполучить меня лишь потому, что прочитал в моем паспорте о том, что я целых двенадцать лет прослужил в Гвардейцах. Тут надо знать, что он внезапно сделался одним из Вождей мятежников, не имея никакой иной заслуги, кроме той, что убил бесконечное число быков и баранов. /Заботы Лас-Флоридеса./ Он был мясником всю свою жизнь, но поскольку привык проливать кровь этих животных, его товарищи рассудили, что ему будет так же легко проливать кровь людей. Однако, когда ему надо было отдать какую-нибудь команду, он оказывался столь же растерянным, как в первый раз, когда ему потребовалось помочь убить быка; итак, он был бы счастлив, если бы я остался подле него, чтобы подсказывать ему при случае, что ему следует делать. Ему гораздо больше нравилось, чтобы я исполнял при нем роль подсказчика, чем кто-либо из его компаньонов, потому как я намного меньше значил в его глазах, чем те, кто вознесли его на тот пост, какой он занимал. Его желания довольно-таки совпадали с моими собственными. Он вознамерился сохранить меня подле себя, а я — остаться там, дабы знать все, что будет у них происходить — итак, не заставляя тянуть себя за уши по этому поводу, на тех условиях, какие я ему предложил, я оказался в состоянии, сам того не предполагая, оказать большие услуги Его Величеству. Эти бунтовщики, хотя они и ничего не понимали в военном деле, тем не менее, могли вызывать страх и прекрасно отдавали себе в этом отчет. Они останавливали все суда, спускавшиеся или поднимавшиеся по Гаронне, а так как коммерция была открыта, как с Англией, так и с другими соседними Государствами, это им приносило огромные суммы. Лас-Флоридес проникся дружбой ко мне, потому что я предупреждал его иногда, о чем он меня постоянно просил, о кое-каких ошибках, в какие он мог бы впасть и какие могли бы послужить поводом насмешек над ним; впрочем, я делал это лишь тогда, когда видел, что служба Королю от этого бы не пострадала; в остальном я оставлял его делать все то, что бы ни советовало ему его невежество, и я еще бы и сам увлек его в пропасть, если бы мог — так, я доставил две или три весточки Месье де Кандалю, что были весьма кстати этому Генералу, и какими он не преминул воспользоваться. В первой я дал ему знать о шпионах, кого Лас-Флоридес послал в его лагерь, вовсе не для того, дабы он их арестовал, но чтобы надуть отправившего их. Я намеревался при их помощи расставлять ему ловушки и довольно недурно в этом преуспел. В самом деле, едва Герцог де Кандаль о них узнал, как поместил своих людей к маркитантам, куда те ходили, и эти люди, как ни в чем не бывало, обсуждали в их присутствии некоторое предприятие, какое якобы намеревался осуществить Герцог. Эти шпионы тут же насторожили уши и проглотили эту новость, как если бы она была правдой. И так как они уже были переполнены нетерпением бежать отдать рапорт Лас-Флоридесу, дабы утвердиться в его добрых милостях и извлечь из этого вознаграждение, какое он завел обычай им выдавать, когда они пронюхивали что-нибудь новенькое, они тотчас отправились на его поиски; Лас-Флоридес, кто после л'Ортеста пользовался наибольшим влиянием среди Ормистов, и кто уже преуспел в двух или трех стычках, благодаря сведениям, поданным ему этими шпионами, пришел в полный восторг от этой новости и немедленно поговорил о ней с л'Ортестом, дабы тот дал ему свое одобрение. /Благонамеренный отшельник./ Л'Ортест дал ему свое благословение, как если бы он был Патриархом этих бунтовщиков, и без малейшего страха умалить при этом мою роль — тем не менее, здесь он должен был бы поостеречься, поскольку я уже натянул на себя мои одеяния отшельника и не назывался никак иначе среди них, кроме как отшельником благонамеренных. Потому как именно это звание они себе нахально присвоили, хотя если бы они пожелали воздать себе по справедливости, они назвались бы попросту ворами, кем они и были на самом деле. Как бы там ни было, Лас-Флоридес оказался достаточным простаком и отнесся с полным доверием к отданному ему рапорту; он взял двенадцать сотен из своих Ормистов и повел их на это предприятие. Он захватил меня с собой, ничего не сообщив, тем не менее, о своих замыслах. Он удовольствовался, заявив передо мной, будто марширует навстречу верной победе, а дабы сделать ее более полной, он был бы не прочь, чтобы я держался рядом с ним, помогая ему моими советами, и становясь свидетелем его личной отваги. Я ему ответил, что заранее радуюсь той славе, какой он будет увенчан; я ни о чем не спрашиваю, поскольку он уверен в своем деле, но ему не мешало бы поостеречься и не дать себя обмануть, потому как бывают на войне весьма странные хитрости. Он расхохотался, услышав от меня такого сорта предостережения, как бы снова заверяя меня, что он не тот человек, кто ввязывается в какое-либо дело, не приняв своих мер. Я сказал ему это с единственной целью — завоевать у него побольше доверия, а когда он будет разбит, я ничуть не сомневался, что это случится с ним очень скоро, он бы первый сказал своим товарищам, что если бы он пожелал мне поверить, он бы избежал такого конфуза. Вот так мы и продвигались, страшно довольные оба, он своими великими надеждами, а я моими. Лас-Флоридес одолжил мне Испанского скакуна, стоившего никак не менее сотни добрых пистолей, и я восседал на нем, как Святой Георгий. Я задрал мою сутану до пояса, и так как мои глаза сверкали от радости в предвидении его скорого разгрома, я настолько ему понравился в этом виде, что он мне признался, когда бы я даже не сказал ему, что был солдатом, он бы распрекрасно сейчас признал это по моей выправке. /Скверно начатая экспедиция./ Мы беседовали таким образом по дороге о том, о сем, причем я ни за что не хотел спрашивать его, куда он направляется. Я даже был бы сильно раздосадован, если бы он сам об этом заговорил со мной. Я хотел, чтобы он зашел как можно дальше и был бы не в состоянии больше от этого отказаться, а советы, какие я бы ему дал, явились так поздно, что он не мог бы больше ими воспользоваться. Так я удовлетворился объяснением, как ему надо вести его людей в бой, чего они не могли осуществить, поскольку ни он, ни они не умели этого делать. Я забавлял его этим во время всего нашего пути, показывая ему, как в той манере, в какой он начал перестраивать их на марше, они выглядели гораздо лучше, чем когда шли вперемешку и без всякого порядка, как они делали прежде. Так мы подошли на расстояние в полу-лье от того места, где он намеревался стяжать свои лавры, и вот тогда-то он мне сказал, что там, на маленькой ферме, засели две сотни человек, они собирались отрезать обоз, что л'Ортест проводил через это место; эта ферма ничего не стоила, он подожжет ее по прибытии, дабы люди, каких он расставил по всей округе, смогли перестрелять этих солдат, как при свете дня. Я спросил его, прежде чем выдвинуть какое-либо возражение, способное принизить его надежды, от кого он получил эти сведения, и мог ли он достаточно полагаться на то, что это было правдой. Он мне ответил, что оповестившие его были верными людьми, и он мог положиться на них, как на самого себя. Мы, однако, все еще продолжали продвигаться вперед по нашей дороге, и мне не хотелось пока его совершенно разочаровывать. Я отделывался простыми возражениями, как если бы пытался изучить обстановку, скорее, чем нагонять на него страх; но, наконец, видя, как мы проходим через теснину, за которой Герцог де Кандаль устроил засаду, я начал ему говорить, что нахожу его предприятие не лишенным трудностей. Генерал частенько распускал лживые слухи, дабы надуть своих врагов; вместо двух сотен человек он, быть может, найдет четыре раза по столько же; итак, далеко не застав их врасплох, он, может быть, первый окажется в западне; к тому же ему могли бы отрезать путь к отступлению, значит, он должен держаться теснины, какую мы только что прошли, и даже послать на разведку довольно крупного дома, стоявшего поодаль, потому что если враги задумали их захватить, несомненно, именно здесь они разместили свою засаду. Он принялся хохотать, услышав от меня разговор такого сорта. Он меня спросил, за кого же я его принимал, если поверил, будто он такой непредусмотрительный человек. Я обрадовался, найдя его в столь самоуверенном спокойствии. Это еще больше убедило меня в надежности моего дела, хотя, сказать по правде, он был больше не в состоянии воспользоваться моим мнением, когда бы даже имел к тому желание. Герцог де Кандаль, кого я предупредил о месте, с какого я начну давать ему советы, скомандовал тем людям, каких он направил в дом, о котором я говорил, выставить часового в будке на самом верху. Он им сказал, что если они увидят изменение нашего продвижения, им надлежит предупредить его, захватив эту теснину. Он также отдал приказ находившимся на ферме поместить своего часового на дереве перед воротами и выступить навстречу Ормистам, как только они увидят их появление. Их было восемьсот человек вместо двухсот, ожидаемых Лас-Флоридесом, и хотя у него было на треть больше, так как это были дисциплинированные войска, а у него вовсе не обученные, их было более, чем достаточно, чтобы дважды разбить его наголову. Однако он по-прежнему маршировал с великой верой в победу, когда часовой, что был на ферме, его заметил, и он понял, что принужден растерять добрую половину своих надежд. Первой неприятной вещью, приключившейся с ним и заставившей его испугаться, как бы сказанное мной не обернулось правдой, было то обстоятельство, что он услышал пушечный выстрел. Он не наделал особенно большого шума, сказать по правде, да и произведен он был всего лишь четырехфунтовым ядром, но каким бы незначительным он ни был, страху он на него нагнал весьма значительного. Это была маленькая полевая пушка, какую люди Герцога захватили с собой, чтобы предупредить тех, кто находился в большом доме, быть наготове, потому как они вскоре увидят врага пятящимся на них. /Разгром./ Лас-Флоридес изменился в лице, как только услышал этот выстрел; и увидев, как испуг охватил его уже до такой степени, что он не знал больше, что делал, я спросил его, не содержали ли жители Бордо какого-нибудь Гарнизона поблизости; он мне ответил — нет, а сам спросил меня, что я этим хотел сказать; я отозвался, не желая его обнадеживать, что все это означает не что иное, как то, что его предали; это означает, что он найдет гораздо больше врагов на поле боя, чем предполагал, и это был сигнал, что они подавали одни другим о готовности его побить; но, наконец, поскольку не было никакого средства этого избежать, надо принимать свою участь, как подобает бравым людям. Я бы не сказал ему этого, если бы увидел, что он собирается так и сделать. Я пытался скорее еще увеличить его страх, чем его от него избавить — и вот я увидел, как он, почти не имея сил мне ответить, заколебался и даже начал заикаться, как если бы смерть уже схватила его за ворот. Наконец он вновь обрел дар речи и спросил меня, как же быть в таких грозных обстоятельствах. Я ему ответил, что надо бы сделать остановку и послать разведчиков на Ферму, поскольку мы к ней уже достаточно приблизились, но прежде чем люди, кого он отрядил для этого, успели сделать пятьдесят шагов, как они со всех ног примчались к нему обратно сказать, что оттуда вышло несметное число народа; они не могли бы доложить в точности, сколько их было, но они готовы свалиться ему на голову; так что наиболее надежным и для него, и для них было бы убраться отсюда сей же час, и даже не теряя ни единого момента времени. Я ему сказал, что не следовало им верить, и он скорее должен погибнуть бравым человеком, во всяком случае, если он на это решился; может быть, врагов и не такое огромное количество, как говорят эти люди, они были виновны, что вернулись сюда без его приказа; они могли бы пересчитать противников, если бы там задержались; но раз уж они этого не сделали, мы сами пойдем на разведку, он и я, если он пожелает мне довериться. Но держать перед ним такие речи было все равно, что беседовать с глухим. Он был из тех людей, кто приближается к врагу лишь при благоприятных предзнаменованиях; предосторожность, предпринятая им, маршировать с двенадцатью сотнями человек против двух сотен, была тому добрым примером; итак, сказав мне, что ему гораздо больше по душе довериться своему коню, чем последовать такому опасному совету, он в то же время развернулся, его люди со своей стороны поступили точно так же, и когда я приблизился к нему и сказал, что этот демарш его обесчестит, я в какой-то манере придал ему бодрости. А еще я сказал ему, что, может быть, он успеет добраться до теснины прежде, чем враги овладеют ею. Итак, я его настроил собрать свое войско и не бросать так рано начатую партию. Вот так мы и направились даже в какого-то сорта порядке ко входу в теснину, причем я прекрасно знал, что она уже должна охраняться; стоило Лас-Флоридесу увидеть врагов, как он мне сказал, что все пропало. Я его было спросил, не хочет ли он предпринять на них атаку, но ответа мне не последовало, он уже сбежал, а так как его конь был еще лучше того, какого он одолжил мне, я вскоре потерял его из виду. Его люди пришли в полный беспорядок, когда увидели себя таким образом брошенными. Я сыграл там фанфарона и сказал им, что нам надо сразиться, поскольку не было для нас никакого другого средства спастись; некоторые мне поверили и, как бешеные, дали себя перебить, другие сложили оружие, тогда как третьи, но в очень малом числе, были довольно счастливы и спаслись. Однако, так как среди этих, беглецов нашлись и такие, что побросали свое оружие, дабы бежать более уверенно, а, главное, побыстрее, я подобрал какое-то ружье и выстрелил из него в свою мантию, какую предварительно пристроил на дереве в тридцати шагах от себя. Ружье оказалось заряжено тремя пулями, и каждая из них проделала в ней дыру; снова напялив сутану на себя, я вернулся в город, необычайно гордый той репутацией, какой я буду пользоваться у этих мятежников из-за того, что подвергался столь великому риску и вышел из него невредимым, если не считать пробитой мантии — никто не видел, что я сделал, я принял к этому все меры предосторожности, а так как я советовал и Лас-Флоридесу, и всем остальным не убегать, я был уверен, что они никогда не поверят, будто эти дыры моих рук дело. Я нашел, что это будет мне полезно для еще большего завоевания их доверия, ведь не найдется теперь ни одного, кто бы не принял меня за отчаянного вояку. /Мантия-талисман./ Лас-Флоридес прибыл в Бордо прежде меня, к счастью для него, отыскав проход, где никого не было. Он был совершенно сконфужен своим несчастным случаем, а главное, тем, как он из него вырвался с такой поспешностью, что не осмелился подставиться ни под один мушкетный выстрел. Он был в восторге, что я спасся, точно так же, как и он, может быть, скорее из-за любви к своему коню, кого он уже считал пропавшим, чем во имя любви ко мне; он был одним из первых, заметивших дыры в моей мантии. Я позаботился разместить их на видном месте и поостерегся пробивать их сзади. Я хотел заслужить репутацию человека, грудью встретившего неприятеля, дабы еще больше подкрепить этим то уважение, каким Лас-Флоридес, я нисколько не сомневался в этом, вознамерится меня окружить — в самом деле, он не преминул рассказать всему свету, и л'Ортесту в том числе, каким я был восхитительным человеком, как для совета, так и для исполнения; как я предсказал ему все, что с ним приключится, и если бы он пожелал мне поверить, он не забрался бы в такую даль. Я просто не мог, имея подобное одобрение моего Генерала, сделаться подозрительным кому бы то ни было — каждый захотел увидеть мою мантию, чтобы восхититься моим счастьем; она разгуливала по городу в течение четырех или пяти дней, и не было такого доброго дома, где не пожелали бы на нее поглазеть. /Одним Аббатом больше./ Аббат Сарразен, Секретарь Принца де Конти, к кому Аббат де Бомон меня адресовал для начала моих важных переговоров, никак не мог согласовать все то, что обо мне рассказывали, с тем персонажем, какой я должен был представлять от имени Двора. Вести переговоры в его пользу и сражаться против его партии — эти две вещи казались ему совершенно несовместимыми. Он поговорил об этом со мной, упрашивая открыть ему разгадку моего поведения. Я счел совсем некстати это делать, я знал, существуют определенные вещи, всю правду о которых полезнее сохранять исключительно для самого себя — я сказал ему только, что в некоторых делах подчас большую роль играет случай, как я, например, вовсе не ожидал оказаться сегодня среди Ормистов; я абсолютно не думал о них, направляясь в Бордо, но раз уже завязал с ними отношения теперь, мне надо было доигрывать мой персонаж до конца; ему предстоит со всем этим покончить, когда ему будет угодно, и чем раньше это будет сделано, тем лучше. Этот Аббат был тот самый, чьи произведения сегодня довольно уважаемы, и какими он одарил нас под своим собственным именем. Он не был лишен разума, чтобы прекрасно справляться со всем, что он хотел предпринять, и об этом можно судить по его произведениям. Месье Кардинал, впрочем, заботливо его в этом поощрял ради своих интересов. Он обещал ему деньги и бенефицию, если тому удастся отстранить его мэтра от партии Принца де Конде. Сарразен сказал мне поначалу, что это было бы весьма нелегко, поскольку Принц де Конти получал крупную пенсию от Испанцев, а к тому же он был очень лаком до командования; он тотчас же потеряет его, как только вернется к повиновению; он настолько хорошо это понимал, что если и смирится с этим, то лишь с огромным сожалением; с другой стороны, у него имелась любовница в городе, и она, конечно же, воспротивится такому соглашению, если он случайно даст ей об этом знать; каждому любезен свой доход, и так как она нашла источник своего благополучия в нем, она будет далеко не в восторге его потерять; она была не так глупа и прекрасно осознавала, что он тут же уедет ко Двору, как только заключит мир с Королем; у Принца была непреодолимая слабость к Дамам, и Аббат побаивался, что тот в определенные моменты посвящал его далеко не во все, что происходило. Все это было истинной правдой — потому, известив об этом Аббата де Бомона, дабы тот проинформировал Кардинала, я предупредил его в то же время, что если бы он пожелал преодолеть эту трудность, я находил кстати, чтобы Его Преосвященство отправил мне несколько галантных вещичек из Парижа для поднесения их в дар этой Даме; таким образом я вкрадусь ей в душу, а затем можно будет воспользоваться ею для завершения труда, начатого Сарразеном. Однако, дабы расположить к себе самого Принца, я полагаю, что ему надо бы предложить кого-нибудь в жены; у Месье Кардинала еще вполне достаточно племянниц на выданье, и ему не составит труда выбрать для него одну; его положение Церковника вовсе не нравилось Принцу, хотя сутана достаточно подходила ему для прикрытия изъянов его фигуры — потому, может быть, это могло быть полезно, как и все остальное, поскольку по его темпераменту он был способен никак не меньше влюбиться в предложение, что он уже показал год или два назад по отношению к Мадемуазель де Шеврез. /Подарки для фаворитки./ Аббат де Бомон возвратился ко Двору так, что я об этом ничего не знал — Его Преосвященство нашел кстати вернуть его из Пуату, из страха, как бы более продолжительное его отсутствие не навело на какие-либо подозрения. В самом деле, кроме поручения, требовавшего от него постоянного и непрерывного пребывания в нынешней резиденции, Гонцы, кого видели во всякий момент входящими туда и выходящими оттуда, были вполне способны навести на мысль, что в той стороне происходило нечто значительное. Гурвиль, кто состоял прежде на службе Герцога де ла Рошфуко и кто был теперь в откупщиках Его Величества, уже обронил об этом словечко в доброй компании. Немедленно об этом отрапортовали Кардиналу, а так как Его Преосвященство знал его как человека, не бросавшего слов на ветер, он рассудил кстати обрубить корни всех подобных разговоров, призвав Аббата назад. Мне пришлось много дольше, чем я предполагал, дожидаться ответа. Я сей же час вообразил, что это было только из-за того, что я попросил о каких-то подарках. Я вполне довольно был знаком с Кардиналом и прекрасно знал, что отдавать он всегда пытался как можно меньше. Однако никто бы не сумел ошибиться более грубо, чем это удалось сделать мне; возможность женитьбы Принца де Конти на одной из его племянниц настолько изменила его естество, что едва он увидел мое письмо, как решился довериться мне буквально во всем. Итак, он в то же время отдал приказ накупить мне подарков, о каких я просил. Он переправил мне их по каналу Герцога де Кандаля, и я их получил из рук его Секретаря, кого он направил в город договариваться о выкупе за нескольких пленников как с одной, так и с другой стороны. Никому не показалось ни новым, ни чрезвычайным, что этот Герцог направлял туда кое-какие вещицы. Он сам проживал там достаточно долго во времена, когда его отец был Наместником этой провинции, чтобы завести там нескольких любовниц. Это даже весьма соответствовало его возрасту и его наклонностям, так как он был крайне либерален и имел всего лишь двадцать четыре года от роду. Многие даже верили, будто знают, для кого эти подарки были предназначены, предполагая, во всяком случае, что это именно он их послал. Поскольку имелись и другие, заподозрившие, что это был его отец, кто, несмотря на его возраст, не был ни менее галантен, ни менее влюбчив, чем сын. Однако, может быть, так бы никогда и не узнали, что именно подарки находились в маленьком тюке, предназначавшемся этому Секретарю, если бы Ормисты не отвоевали себе право, наполовину силой, наполовину из-за ревности, царившей между Принцем де Конти и Графом де Марсеном, охранять Ворота города. Они ни за что не захотели пропустить тюк, не обыскав его. Они боялись, как бы Герцог де Кандаль не подложил туда чего-нибудь опасного для них, ведь было общеизвестно, что он был не только на стороне Его Величества, но еще и на стороне Кардинала. Они перерыли в нем все вплоть до мельчайших вещичек, а главное, взяли на заметку подарки, посланные мне. Так как они были крайне охочи до блага ближнего своего, все, что там было драгоценного или редкостного, вызывало у них соблазн, с каким им было невозможно совладать. Вот так и узнали через час после прибытия тюка обо всем, что находилось внутри него. Это меня обеспокоило, я-то хотел поднести мои подарки тайно, а обыск всю мою надежду нарушил; но мое горе не шло, однако, ни в какое сравнение с разочарованием двух Советниц Парламента Бордо; обе они ожидали, что эти подарки предназначались им. Герцог поведал о них им обеим, так что каждая уверилась в том, что ими завладела другая в ущерб ей самой; они вознамерились разорвать друг дружку в клочья у одной общей подруги, где они нечаянно встретились. Сначала они подтрунивали друг над дружкой ни с того, ни с сего, затем незаметно перешли на грубости, при этом как одна, так и другая проявили столь мало рассудительности, что взаимно обвинили одна другую в принятии этих даров, вовсе не заботясь о том, что вся компания получит неоспоримое доказательство изъянов их добродетели. Я узнал об их ссоре и пришел от нее в восторг, решив, что недурно сделаю, еще приукрасив эти ложные слухи, поскольку не было ничего полезнее для меня, чем эта нежданная диверсия. Произошли и кое-какие столкновения среди любовниц Герцога д'Эпернона — они вообразили, что эти подарки исходили от него и были отданы Секретарем одной фаворитке, причем им самим не досталось ни крошки. Дама, Отшельник и Принц /Тактика галантности./ Тем временем, когда все это происходило и каждый получал удовольствие точно так же, как и я, натравливая этих женщин одну на другую, я втихомолку втирался в доверие к той, к кому у меня было дело. Приключения моей мантии принесли мне первый успех; она наравне с другими проявила любопытство взглянуть на нее, и либо я льстил себя пустой надеждой, или же я и вправду имел к этому некоторый резон, мне показалось, будто я узнаю в ее глазах нечто настолько располагающее ко мне, что я вбил себе в голову, если бы я мог появиться перед ней в другом одеянии, чем в том, что в настоящее время было на мне, я, быть может, подобрал бы какой-нибудь ключик к ее сердцу. С самого первого моего разговора с ней я ощутил ее добрую милость ко мне. Я построил на этом такой замысел, какой должен был бы напугать меня вместе с моей длинной бородой, но какой, тем не менее, я хотел привести в исполнение. Я решил сделаться влюбленным. Впрочем, я хотел осуществить это без всякого барабанного боя. Я счел, что мне совсем не помешает немного таинственности, особенно в деле с такой женщиной, что должна была бы гордиться своим положением возлюбленной Принца Крови. Я взял себе за правило, дабы лучше исполнять роль персонажа, какого я представлял, шляться по всем домам, выпрашивая милостыню. Не то, чтобы у меня была в этом какая-нибудь нужда — слава Богу, я не страдал от отсутствия денег; у меня имелось более двух сотен пистолей в моем кошельке, и больше того, меня кормили чем только душе угодно у Лас-Флоридеса. Потому он и не хотел, чтобы я вот так рассыпался в поклонах, говорил мне во всякий день, что это некрасиво и нечестно для человека, ни в чем не испытывающего недостатка. Он говорил мне даже, что заниматься таким ремеслом это значит отбирать хлеб у бедняков. Я извинялся тем, что исполнял обязанности человека моего положения. Я отвечал ему, что нищенство должно быть исключительным уделом отшельника и сразу же останавливал его столь веским резоном. Тогда он оставлял меня в покое, видя, что все его выговоры абсолютно ничему не служили. В самом деле, кроме того, что я находил это основой моего нового призвания, я всегда узнавал что-нибудь новенькое в домах, куда я захаживал. Я старался извлекать из новостей свою пользу, и далеко не всегда это было для меня непригодно. /Кокетка./ Я очень часто наведывался к Даме, и даже в те часы, когда не всем было позволено туда заходить. Я даже иногда заставал ее едва проснувшейся, из страха, как бы не встретиться там с кем-нибудь. Я хотел использовать все мое время для продвижения моих дел подле нее или, скорее, дел Кардинала. Как бы там ни было, понаблюдав за моими частыми визитами, она сочла за удовольствие трогать меня за сердце. Она подозревала, что оно уже немного привязано к ней, поскольку я наносил ей столь настойчивые визиты. Итак, вменив себе в похвальбу или в настоящую заслугу возможность сказать, что она очаровала бедного отшельника, она воспользовалась всеми украшениями, какие имела, и всеми теми, какие могла позаимствовать, дабы причислить меня к толпе своих обожателей. Я вскоре осознал ее намерение. Да и нетрудно было его раскрыть, хотя бы по тем льстивым комплиментам, какие она мне расточала. Она говорила мне по десять раз на дню о моем так называемом мужестве и о том, как я лицемерю, чтобы заставить говорить о себе еще больше; она говорила о совершенной бесполезности для меня выказывать столько скромности, поскольку моя мантия достаточно говорила о том, каков я был. Я в конце концов позволил ей говорить все, что угодно, поверив в то, что я выиграю намного больше, соглашаясь с ней во всем, чем сопротивляясь ей, как я делал прежде; я даже был счастлив навести ее на мысли о моем положении, почти открыто дав ей понять, что я вовсе не тот, кем казался; итак, я ей ответил однажды, тогда, как она вновь завела разговор об этого сорта вещах, что она прекратит удивляться, если узнает все, что известно мне. Она не могла понять, что я хотел этим сказать, и так как вполне достаточно обронить хоть одно двусмысленное словечко, чтобы невероятно возбудить любопытство любой Дамы, эта, кто была еще более любознательна, чем другие, не оставляла меня больше в покое, настаивая на объяснении ей этой тайны. Я ей сказал, дабы еще больше ее воспламенить, что это слово сорвалось у меня с языка совершенно случайно, и она не должна придавать ему ни малейшего значения. Я не слишком дурно преуспел в моем намерении; итак, далеко не приняв мой ответ буквально, она столь горячо пожелала вытащить из меня мой секрет, что в конце концов я был вынужден ей сказать, чтобы она запаслась терпением, по крайней мере, до завтрашнего дня. Она с большим трудом на это согласилась, но, наконец осознав, что срок был недолог, заставила меня пообещать вернуться повидать ее в этот день в тот же час. Я оказался еще более ранней пташкой, чем она мне наказала, и застал ее в постели; она сказала мне, едва меня заметив, что я человек слова, и одно удовольствие иметь со мной дело. Я ей ответил, что желал бы всегда поддерживать в ней это доброе мнение, но очень боюсь потерять его тотчас, как только удовлетворю ее любопытство. Потому-то я просто не в силах что-либо ей сказать; таким образом, если она желает узнать мой секрет, ей надо дать себе труд самой прочитать его на бумаге; именно туда я его поместил и был готов отдать его ей тотчас же, как она мне это прикажет. Дама была более любознательна, чем осмотрительна, потому, хотя она, разумеется, подозревала, что я хочу ей вручить всего лишь признание в любви, она мне сказала без всяких церемоний, что примет все, что бы я ей ни представил. /Загадочный пакет./ Я держал пакет, совершенно готовый ей его вручить или же сунуть его назад в мой карман в зависимости от ответа, какой она мне даст, но, увидев, как она уже протянула руку, чтобы его принять, я все ей отдал, а затем вышел, как ни в чем не бывало. Я подождал, пока она его раскрывала. Она прекрасно видела, что я удалился, и позвала бы меня, если бы пожелала. Но она почувствовала, что я ей преподнес нечто более весомое, чем просто письмо, и не зная, что бы это могло быть, она хотела скорее разобраться в этом, а потом уже думать обо всем остальном. Пакет содержал пятьдесят бумажек, уложенных одна на другую, как если бы я хотел ее хорошенько позабавить до тех пор, пока не уйду. Она сочла, по меньшей мере, что именно это входило в мой намерения, поскольку я вложил туда такое большое количество, что она даже растерялась — сумеет ли она когда-либо с ними покончить. Как бы то ни было, проявив терпение развернуть их все одну за другой и просмотрев, не было ли среди них хотя бы одной, на какой было бы что-нибудь написано, она обнаружила в самом низу коробочку с миниатюрным портретом внутри. Она не знала, что бы это могло означать, не находя никакой связи между этим портретом и тем, что я ей пообещал. Поначалу это навело ее на странные мысли по моему поводу. Потом она приняла меня за человека, занимавшегося не одним-единственным ремеслом, и вбив себе в голову, что я взялся преподнести ей подарок от имени кого-то другого, она открыла коробочку, дабы посмотреть, кто же мог поручить мне такое задание. Она была совсем неправа, заподозрив меня в этом. Я никогда не был таким человеком, чтобы работать ради кого-то другого, и хотя при Дворе подобный персонаж далеко не редкость, он мне всегда не нравился настолько, что я считал всех этих людей особами без чести и не достойными даже того, чтобы на них смотреть. Потому, какими бы замечательными качествами они ни обладали с другой стороны, я имел к ним еще меньше уважения, чем к фиглярам или продавцам Элексира. Но оставим все это в стороне; Дама, после того как дала себе труд развернуть все эти бумажки, не остановилась на столь прекрасном пути и открыла еще и коробочку. Она нашла там меня не во весь мой рост, но от пояса до макушки, как и принято изготовлять портреты этого сорта. Я на нем был одет в кирасу, словно первостатейный герой. Правда, я не стал поступать, как Бемо, кто в последнее время заказывал изображать себя в величественной позе, верхом на великолепном скакуне, с мушкой в углу глаза и вооруженным с головы до пят; он также желал, чтобы его рука сжимала жезл с цветами лилий, какие вручают генералам армий. Все его заслуги, тем не менее, сводились к тому, о чем я говорил выше, а впоследствии лишь к охране узников Бастилии. Как бы там ни было, хотя я и не имел никакого настроения ему подражать, тем не менее, я сделался совершенно иным в душе Дамы, чем было сказано обо мне в моем паспорте. Итак, начав изучать меня поближе, чем она делала до сих пор, она нашла, что если я отделаюсь от моего одеяния и моей бороды, я вполне стою труда быть ею выслушанным. Я целых два дня не появлялся у нее, оставив все необходимое ей время, дабы она выбрала свою роль в приключении вроде этого. Я хотел посмотреть, прежде чем приступить к осаде, не будет ли она в настроении предупредить обо всем Принца де Конти. Саразен, кому я не только сказал о моем намерении сделаться влюбленным, но кто еще и сам подавал мне в этом советы, пообещал меня предупредить, если у нее проявится зуд заговорить. У его мэтра не было от него никаких секретов, главное, в такого сорта вещах. Он нашел средство, прикинувшись союзником всех его шалостей, заставлять его пересказывать их ему одну за другой. Он даже изготовлял за него все или большинство его писем по этому поводу, точно так же, как он писал для него другие, гораздо большей важности; по меньшей мере, если он и не писал их все полностью, он всегда их ему исправлял. Не то, чтобы у этого Принца совсем не было разума, и даже не более, чем требовалось для такого сорта безделиц; но, наконец, письмо этого Секретаря проходило тогда за нечто возвышенное и не имевшее изъянов. Саразен, говорю я, должен был бы предупредить меня обо всем, что бы ни произошло по этому поводу, и я бы мог вывернуться из дела, вовремя протрубив отступление. Для этого были уже приняты все меры. Я узнал место, наиболее скверно охраняемое Ормистами, и где мне было бы легко пройти к армии Герцога де Кандаля. Но мне так и не пришлось явиться туда. /Нетерпеливая Дама/ Дама никогда не нуждалась ни в ком для нашептывания ей нежностей, тем более ради этой цели она не пожелала бы начать с меня; но, напротив, она умирала от нетерпения вновь увидеть меня, лишь бы разузнать о множестве вещей, о каких не могла догадаться. Я ей казался, и даже по благородству, более достойным наполнить ее сердце, чем Принц, кто верил, будто обладает им; к тому же, так как она была любознательна, как я только что сказал, она желала узнать, кем я был, волей какого случая влюбился в нее, я, явившийся от Двора; и, наконец, действительно ли она была причиной того, что я сменил мою военную экипировку на одежку отшельника. Я принял вместе с Саразеном все меры, какие должен был принять по этому поводу. Он вполне довольно меня наставил, кроме того, что я совсем недурно был красноречив сам по себе. Природа одарила меня достаточно удачно подвешенным языком и даже довольно славным рассудком. Правда, не мне бы об этом говорить, но, наконец, на что пригодна скромность, когда речь идет об истине; всякое притворство никогда ни на что не годится, и гораздо лучше одним махом выйти на свою широкую дорогу, чем прозябать, уж сам не знаю, сколько времени, занимаясь лицемерием. В конце концов, два дня, о каких я уже упомянул, прошли без сколько-нибудь важных известий, и я вернулся к Даме. Я выбрал время, когда она была еще в постели. Я бесцеремонно уселся у ее изголовья, сделав вид, будто почти не смею взглянуть на нее, дабы лучше уверить ее, как я стремлюсь к ней всем моим существом. «Это вы, — сказала мне она, — Месье Отшельник, а не откроете ли вы мне, сколько еще продлится ваше переодевание?»- «Насколько хватит моих сил, Мадам, — ответил я ей тотчас же, — поскольку я специально явился из Парижа увидеть вас, и я пошел бы вас искать на самый край света, если бы это понадобилось». Она сказала мне, смеясь, что, значит, я был очень странным влюбленным; увидев, что она желает посмеяться, я счел, что тоже должен смеяться с ней вместе. /О должном почтении к Дамам./ Я было приготовился так и поступить, но Дама нашла, что это было бы немного слишком рано; она остановила мой порыв и сказала, что хотя я монах лишь по одеянию, я перенял все их наклонности, напялив на себя то, что ношу в настоящее время; по меньшей мере, их обвиняют в желании сразу же переходить к делу, как только у них появляется такая возможность; по правде, они поступают не слишком дурно каждый раз, когда находят женщин, настроенных это переносить; но что до нее, так как она не желала им уподобляться, то мне следовало бы не только вернуться на свое место, но еще и засвидетельствовать ей большее почтение. Я ей ответил с нахальством Куртизана, если только это не была наглость монаха, что я не мог засвидетельствовать ей ничего большего, как делая то, что я и делал; почтение не могло появиться иначе, как от большого уважения, и невозможно лучше засвидетельствовать Даме свое настоящее уважение, как пожелав получить ее добрые милости. Такая мораль показалась ей совершенно новой, и она ни за что не желала ее принять. Итак, я был обязан сдержаться вопреки собственной воле. Поскольку недоставало пустяка, чтобы я пустился по следу течки, а кроме того, я был обуреваем тщеславием подменить собой Принца крови. Однако, хотя она и установила границы моим порывам, я счел, что она сделала это скорее из-за простого кривляния, а не из подлинной сдержанности. Также, не желая таить на меня никакой обиды, по крайней мере, ничуть не больше, чем когда я отдавал ей мой портрет, она спросила меня, с какого времени я сделался влюбленным, и как это со мной произошло — в самом деле, когда бы я ей этого не сказал, она не смогла бы этого и предположить; она знала, что я явился в город совсем недавно, и в тот же день натянул на себя одеяние, какое ношу и в настоящее время; таким образом, если я увлекся ею, как я старался уверить ее в этом сейчас, должно быть, моя страсть уже была поистине сильна, прежде чем я отправился оттуда, откуда явился. Я ей отчетливо сказал, что когда захотел оказаться к ней поближе, я постарался сделать все, на что считал себя способным. И, так как это переодевание не было одной из самых ничтожных вещичек из моего мешка сюрпризов, я поостерегся оставить его напоследок. Итак, теперь вопрос был лишь в том, как удовлетворить ее любопытство; я ей сказал, что если она пожелает призвать на помощь свою память, она припомнит, как некий художник находился подле Принца де Конти пять или шесть месяцев назад; ей будет тем более легко его вспомнить, что она сама заказала ему свой портрет; между тем, он сохранил копию с него, и, увидев ее в Париже в его Кабинете, я нашел ее столь прекрасной, что захотел обладать ею во что бы то ни стало; вот так я отдал ему за нее все, что только он пожелал, и, частенько бросая на нее взгляд, сделался столь влюбленным в изображенную на ней особу, что решился отправиться ее искать; я узнал у этого художника, с кого был написан портрет, и где я найду оригинал. Он сказал мне также, что я не единственный, кто был им очарован; Принц де Конти отдал свое сердце этой Даме, а так как было опасно объявлять себя соперником персоны такого происхождения, я счел за лучшее скрыть мою страсть под тем одеянием, какое и ношу сейчас; к тому же, я вообразил, что мне совершенно необходимо замаскироваться, дабы меня не могли узнать видевшие меня при Дворе; вот так я и отрастил себе бороду, и теперь нет такой особы, какую бы она не поставила в тупик. /Слабость видеть себя любимой./ Вот какой рассказ я для нее изобрел. Он весьма ей понравился, поскольку она была достаточно тщеславна, чтобы придавать значение приключению вроде этого. Ей показалось, будто ее достоинства выросли от этого наполовину, а когда она попросила взглянуть на эту копию, о какой я столько ей наговорил, я показал ей портрет, что Саразен специально заказал у лучшего художника города. Я обцеловывал его тысячи и тысячи раз перед ней, чтобы по-прежнему все лучше и лучше убеждать ее в том, что рассказанная мной история не была сказкой. Я совсем недурно ухаживал за ней, проделывая это, и так как она была женщиной, а среди таковых вовсе не существует ни одной, кто не получала бы удовольствия от того, что видела себя любимой, пусть даже любовью конюха, она мне сказала с любезным видом — будь это полной чепухой или же чистой правдой, то, что я ей рассказал, но поведал я все это с такой грацией, что она развлеклась ничуть не меньше, чем когда бывала в комедии. Она пожелала узнать после этого, кем же я все-таки был, видимо, захотев рассудить по тому, что я ей скажу о моем происхождении, достоин ли я заполнить место любовника такого значения, как тот, кого она имела. Я чуть было не выдал себя за кого-нибудь совсем другого, чем был на самом деле, дабы еще больше потешить ее тщеславие. Но наконец, рассудив, что кое-кто мог бы меня и узнать, а если такое приключится, я окажусь в полной конфузии, я не сделал себя ни более великим, ни более малым, чем тот, каким Бог меня уродил. Однако, так как в провинции воображают, будто все, что приближается к особе Короля, скорее достойно зависти, чем сожаления, каким бы малым я ни был, тем не менее, я не вызвал абсолютно никакого отвращения у Дамы. Я даже продвигался во всякий день все более и более в добрых милостях Дамы, вплоть до той степени, что оказался в состоянии через некоторое время предложить ей заставить Принца де Конти вернуться к исполнению долга. Правда, несколько иначе послужило мне в завоевании ее доверия и то, что я преподнес ей в подарок все, присланное мне Месье Кардиналом. Я начал с того, что там имелось из пустячков, потому как я не сказал ей еще, что все это исходило от него. Я сделал этим честь самому себе; итак, я был в восторге от того, что все преподнесенное мной, казалось, соответствовало моим силам, или, по крайней мере, если это в каком-то роде превышало мои средства, она могла приписать это силе моей любви. Она ни в коем случае не оставалась неблагодарной; она считала своим долгом идти на все, что угодно, ради человека, делавшего для нее больше того, что он мог. Мне доставалось от нее ничуть не меньше, чем Принцу де Конти. Но прежде, чем на это отважиться, она сделала совершенно особенную вещь, чтобы мне совсем не беспокоиться по поводу моей бороды, и об этом стоит рассказать. Эта борода не нравилась ей, как обычно бороды не нравятся всем женщинам. Дама не осмеливалась предложить мне от нее избавиться, потому что боялась, как бы я не обвинил ее в большей заботе о ее удовольствии, чем о моей безопасности. В таком настроении она сказала Лас-Флоридесу, кому она служила заступницей перед Принцем де Конти в начале правления Ормистов, что находит меня весьма забавным отшельником; надо бы мне устроить дебош и отрезать бороду, когда я засну; как я здорово удивлюсь при моем пробуждении, и какое удовольствие будет наблюдать за моим поведением, когда я окажусь пойманным в ловушку. Лас-Флоридес, кто и не просил ничего лучшего, как ублаготворить ее, а кроме того всегда был рад поразвлечься сам за счет другого, тут же пообещал дать ей удовлетворение прежде, чем пройдет два или три дня. Не так давно он наведался на пост, где было задержано судно, груженное вином из Лангона. Он распорядился выдать себе одну бочку, найдя, что оно было великолепно. Он уже давал мне его попробовать, чтобы проверить, не найду ли и я его таким же отменным. Мне нужно было бы совершенно лишиться вкуса, чтобы не присоединиться к его мнению, и, еще надбавив ему цену, я назвал его не великолепным, как сделал он, но великолепнейшим. Он мне ответил, что обрадован тем, каким хорошим я его нашел, а поскольку это так, он хотел бы, чтобы мы вместе устроили дебош, как только вино отстоится. Однако войска Короля не предоставили ему для этого чересчур большого времени. Они начали еще более плотно сжимать город, особенно с тех пор, как нашли средство подкупить некоего иностранца Полковника, командовавшего одним из главных Фортов, что осажденные еще удерживали на Гаронне. Форт защищал самое устье этой реки, так что потеря его была невосполнимой. Месье де Кандаль сам заключил этот договор, а потом отослал его ко мне для придания ему последней завершенности. Этот Полковник был Ирландцем по имени Ислан, благородным человеком из этой страны. Впрочем, его аппетит несколько не соответствовал его благородству. Он договаривался с нами на весьма мягких условиях, хотя если бы он знал свое ремесло, он мог бы содрать со Двора такую сумму, на какую мог бы себе приобрести самые лучшие земли во всей Ирландии. Он же удовлетворился в качестве цены за свое предательство двумя тысячами пистолей, каковые я распорядился ему отсчитать через банкира, к кому у меня имелись кредитные письма. Я переменил одежду, чтобы идти к нему, и хотя он был совершенно поражен видом моей огромной бороды, он вовсе не знал, что я был отшельником благонамеренных. Если бы он прослышал обо мне, он бы никогда со мной не встретился. Он выходил из дома только чтобы появиться на Бирже, из Биржи он возвращался к своей кассе, и хотя ему было более шестидесяти лет, он никогда не занимался другим ремеслом, кроме этого. Часть 5 /Борода сбрита начисто./ Вот в каком состоянии пребывал город снаружи, тогда как внутри он находился в еще большей опасности. Большинство членов Парламента и главные горожане, всегда ненавидевшие тиранию Ормистов, более, чем никогда, начали ею тяготиться; итак, каждый из них имел свой замысел возвращения к повиновению, каким они были обязаны своему Государю. Они даже находили, что не было другого средства, кроме этого, дабы, наконец, освободиться, и хотя поначалу они очертя голову ринулись во все то, что Месье Принц или его посланники им предлагали, опасность, в какой они очутились, да и его собственная дурная участь заставили их разорвать те обязательства, в каких они не находили больше безопасности. Все это было вполне способно встревожить л'Ортеста и его сообщников и, следовательно, помешать Лас-Флоридесу позабавиться на мой счет. Но, наконец, его услужливость по отношению к Даме и его неуемная склонность к удовольствиям привели к тому, что он нимало не задумывался над собственным положением; он пригласил нескольких из своих друзей, а также и меня на вскрытие огромного утиного пирога, преподнесенного ему в подарок. Этот пирог был далеко не единственным угощением. Он запасся всем наилучшим, чем только могло его снабдить это время года, для грандиозного пиршества, и так как он сказал своим приглашенным, что оросит все это самым изумительным вином, какое им когда-либо доводилось пить, каждый явился к нему с великим благоговением хорошенько выпить и закусить. Так как я давно уже потерял привычку пить сладкие и крепкие вина Лангона, это вино ударило мне в голову гораздо раньше, чем остальным; итак, не желая обременять им еще больше мой желудок, я откровенно сказал всей компании, что бедному отшельнику надо бы пойти отдохнуть. Если бы Лас-Флоридес не имел желания сыграть со мной шутку, подсказанную Дамой, он никогда бы не потерпел, чтобы я вот так разрушал компанию, но так как у него имелся свой замысел, он сказал одному из своих лакеев проводить меня в комнату, какую он ему назвал. Он послал посмотреть четверть часа спустя, может быть, немного раньше или позже, что я там делал. Я лежал на кровати, и едва я на нее улегся, как тотчас же там и заснул. Я даже храпел с такой необычайной силой, как если бы страдал одышкой; либо я там расположился в неудобной позе, или же вино произвело на меня такой эффект; но слышно меня было на другом конце улицы. Лас-Флоридес, никому не говоря, что упомянутая Дама упросила его сбрить с меня бороду, сказал им только, что неплохо бы было сыграть со мной такую шутку. Они точно так же, как и я, испытали на себе действие этого вина; а так как нет такого коварства, до какого бы не додумались люди в этом состоянии, они без промедления перешли от предложения к исполнению. Лас-Флоридес приказал лучшему брадобрею города быть наготове с добрыми бритвами, когда он пришлет за ним. Это распоряжение несколько озадачило беднягу. Он испугался, как бы ему не пришлось заняться более опасной и более преступной операцией, чем эта. У Лас-Флоридеса была довольно прелестная жена, а так как она имела репутацию, якобы не слишком удовлетворительную для ее мужа, брадобрей вообразил себе, будто бы тот застал ее с каким-нибудь ухажером, и вот теперь он хочет привести его в такое состояние, когда этот ухажер будет не способен больше забавляться с женой ближнего своего. Но когда его спросили, сможет ли он сбрить с меня бороду так, чтобы я не проснулся, он ответил, что не станет клясться наверняка, но уверен, если уж он в этом не преуспеет, никому другому никогда такое не удастся. Ему сказали браться за дело, и, обрезав сначала мне бороду ножницами, он затем принялся и за бритье. Я не почувствовал ни того, ни. другого, настолько глубоко я погрузился в сон. Я проспал даже разом целую половину ночи, но, наконец, пробудившись где-то в середине нее и случайно поднеся руку к лицу, был совершенно потрясен собственным видом, не больше, не меньше, чем те, кого обвиняют в том, что они приносят несчастье. Я тотчас догадался, что со мной сыграли дурную шутку, и не мог приписать ее никому иному, как Лас-Флоридесу, но у меня не возникло ни малейшего подозрения, что в этом хоть сколько-нибудь была замешана Дама. Положение, в каком я оказался, было для меня затруднительно, да и всякий человек со здравым смыслом должен был бы почувствовать на моем месте то же самое. Я боялся, как бы из-за этой шуточки меня не узнали, а так как подле Принца де Конти находилось множество людей, бывавших при Дворе, всегда найдется такой, кто ему скажет, что у меня от отшельника разве что одна одежка. К тому же, было неоспоримо, едва слух об этом фарсе разнесется по городу, как все, сколько их ни есть, маленькие детишки повсюду будут преследовать меня, словно поводыря медведей. В этом не было абсолютно ничего приятного для честного человека; даже те, кто будут слишком мудры, чтобы не бегать за мной, как другие, не всегда помешают себе взглянуть на меня, а, соответственно, и узнать, если они хоть когда-либо случайно видели меня. /Хорошая мина при дурной игре./ Эти размышления, показавшиеся мне довольно рассудительными, не дали мне сомкнуть глаз за весь остаток ночи. Все присутствовавшие на этом пиршестве заночевали у Лас-Флоридеса и встали пораньше, точно так же, как и он сам, чтобы не опоздать к моему утреннему туалету. Они заранее предвкушали удовольствие поглазеть на мое изумление и немного позабавиться им прямо там, передо мной. Но изумленными оказались они сами, когда увидели, как я первый рассмеялся им в лицо, будто бы вовсе не был задет их шуткой. Я избрал такое поведение, хорошенько его обдумав, а состояло оно в отказе от мантии, дабы избежать оскорблений и неудобств, а они неизбежно бы последовали, если бы я додумался вновь натянуть ее на себя. Лас-Флоридес захотел одарить меня своей одеждой. Мы были почти одинакового роста, и таким образом его вещи могли бы вполне мне подойти, но я счел некстати их брать, потому как нашел их слишком роскошными для того положения, какое я хотел занимать в этой стране. Я не был бы в особом восторге, когда бы мои одежды приковывали ко мне взгляды — потому я был далек от желания носить позолоту, да я бы охотнее надел мешок себе на голову, если бы это было мне позволено — Лас-Флоридес вызолачивался подобным образом с тех пор, как поменял свою доску для разделки мяса на шпагу, поскольку прежде он был всего лишь мясником, да и то из тех, кто не имел большой практики. /Военная хитрость./ Так как я сохранил одежду солдата, в какой явился в город, я вновь ухватился за нее, и причем очень кстати — это меня избавило от большой конфузии; поскольку новость о моей бороде уже распространилась в квартале, все население вышло на улицу, чтобы поглазеть на мою сутану и прокричать: «Он обкакался в постели, как на Немецкой масленице!» В самом деле, более двух сотен персон собралось на каждом углу улицы Лас-Флоридеса; они даже уже держались наготове затянуть эту музыку мне вослед; итак, боясь, как бы их не предупредили, что я появлюсь в другой одежде, и как бы они не устроили такого же приветствия мне в солдатской одежонке, как и в той, что я носил прежде, я сказал конюху этого Ормиста, кто был порядочным болваном, — я поспорю с ним на один пистоль, что он не посмеет надеть мою мантию отшельника и пройти в таком виде всего лишь три улицы, начиная отсюда. Он не видел, как я, весь этот собравшийся народ, а когда бы даже он его и видел, у него не хватило бы ума догадаться, в чем там было дело. И, так как он жаждал выиграть мой пистоль, он мне ответил, что поспорит со мной, когда мне будет угодно. Я ему сказал, что лучше всего это сделать сейчас, если он сам этого хочет, и в тот же миг, поймав меня на слове, он немедленно обрядился в мое одеяние. Народ, довольно-таки хитрый в этой стране, не захотел тотчас же нападать на него. Напротив, он даже отступил в другую улицу, позволив ему пройти по самой середине, прежде чем показать ему, чего он от него хочет. Конюх, совершенно смутившись, не только опустил капюшон, чтобы спрятаться, но еще и закрыл лицо рукой, дабы не быть узнанным. Одного его поведения было вполне достаточно, чтобы убедить этих людей в том, что это был именно я. Итак, едва он их миновал, как они обрушили на него устрашающее улюлюканье. Тем временем толпа разрасталась с момента на момент, и так как я прекрасно подозревал о том, что произойдет, когда те, с другого угла, мимо кого он не проходил, кинулись вдогонку за остальными, я преспокойно присоединился к ним и таким образом выскользнул из тисков. Бедный конюх совсем растерялся, не зная, как распутать этот клубок. Он им кричал, однако, во все горло, что всегда хорошо заработать пистоль, и только это заставило его взять мою одежду. Но так как посреди рева, поднятого этой сволочью, ему пришлось надорвать себе глотку, прежде чем они расслышали хоть единое слово из того, что он говорил, он был вынужден остановиться в конце концов, потому как увидел себя окруженным со всех сторон. Он сказал им, что для него здесь шла речь о пистоле, если он дойдет до определенной улицы; он заключил со мной пари, и просит их не препятствовать его счастью. При этих словах у них открылись глаза; кроме того, среди них находились люди, знавшие меня и начинавшие понимать, что он был совсем не тот, кого они искали. Они от этого взбесились от гнева, но наиболее мудрые среди них заявили, что я их все-таки ловко провел. Когда Лас-Флоридес узнал, как я избежал подстроенной мне западни, он нашел, что я поступил, как находчивый человек. Он не знал, однако, что со мной стало, поскольку вместо того, чтобы вернуться к нему, я спрятался на целых четыре дня, не подавая ему о себе известий. Он пытался узнать их повсюду, потому что во всякий момент происходили события в его ремесле, ставившие его в тупик и настоятельно требовавшие моего совета. Он спросил о них и у Дамы, подстроившей мне эту шутку. Я направился как раз туда, выйдя от него, но она ему сказала, что слышала обо мне не больше, чем он сам. Она была совершенно поражена, увидев меня в том состоянии, в каком я находился. Хотя по правде она, разумеется, не ожидала увидеть меня вернувшимся к ней с длинной бородой, она все-таки не ждала, что я должен возвратиться туда без моего обычного одеяния. Она спросила меня о причине такой перемены, и так как я был весьма далек от мысли, будто она сама была причиной того, что я сделался безбородым, то оказался достаточно наивен, чтобы поведать ей о моем приключении; она сочла его очень приятным, и найдя меня еще больше по своему вкусу, чем прежде, хотя теперешняя моя одежда не особенно меня красила, дала мне понять жеманными ужимками, что все, в чем мне было отказано в прошлый раз, она предоставит мне сегодня. Я не заставил повторять себе этого дважды, и в тот же час мы сделались добрыми друзьями; потом она спросила для поддержания разговора, кто, по моему мнению, подстроил мне ту шутку, о какой я ей только что говорил. Так как я начинал чувствовать себя с ней свободнее, я ей ответил, что она задала мне просто нелепый вопрос; не настолько уж у меня были тупые мозги, чтобы обвинить кого-либо другого, кроме Лас-Флоридеса; конечно же, это он пожелал позабавиться за мой счет, но я ему этого не прощу ни в жизни, ни при смерти. /Счастье без бороды./ Она принялась смеяться над моими речами, да еще с такой силой, что я был совершенно возмущен. Потому я ее спросил в тот же час и довольно резко, где же она здесь нашла повод для смеха, если она, разумеется, не полагает, что я злоупотребляю той свободой, какую она мне дала. Однако, чем больше я казался ей разозленным, тем больше она насмехалась надо мной. Она более тысячи раз назвала меня слепцом, и не зная, что она этим хотела сказать, я чуть было не разозлился на нее по-настоящему. Тем не менее, я счел некстати делать это по многим резонам; итак, когда я снова попросил ее объяснить мне, почему она вот так смеялась надо мной, она мне предложила с развеселым и насмешливым видом хорошенько посмотреть на нее и сказать ей после этого, неужели я верю, что очаровательная женщина, какой она и была, захочет когда-либо спать с монахом. Этих слов было еще недостаточно, чтобы окончательно просветить меня. Потому-то я счел себя обязанным объясниться с ней в другой манере и сделал бы это, если бы она тотчас не добавила, что гораздо больше удовольствия переспать с солдатом, как она и поступила, чем с бородой длиной в локоть. Так пусть же я не сваливаю вину ни на кого другого, кроме нее самой, за то, что со мной приключилось; она просто терпеть не могла мою громадную бороду; но пусть же я, однако, и ни о чем не сожалею, поскольку, если бы все те, кто их носит, узнали бы, что стоит им только их сбрить, и они получат ее добрые милости, как, по ее мнению, не осталось бы больше ни одного Капуцина в их монастыре. Она мне сказала все это в столь приятной манере, что я сейчас же дал ей знать, что обладаю добродетелью монаха, хотя на мне и нет сутаны. Она была чрезвычайно довольна мной, и так как я не мог бы пойти в какое-нибудь другое место, где мне было бы лучше, а кроме того, я боялся вновь показаться на улицах из-за этой сволочи и маленьких ребятишек, что не стали бы особенно скрывать их желания, дабы я послужил им игрушкой, я попросил ее позволения остаться в ее доме. Она решилась на это тем быстрее, что при ней не было мужа, кто контролировал бы ее действия, а к тому же она тешила себя надеждой, что я ей щедро оплачу мое пристанище. /Муж-рогоносец и Посол./ Не то чтобы она была вдовой; напротив, она вышла замуж всего лишь два года назад, и более того, ее муж не испытывал еще никакого желания умирать. Но она нашла средство от него избавиться за несколько дней до этого по настоянию Принца де Конти, крайне надоедавшего ей по этому поводу. Так как он полагал, что иметь любовницу было почти пустяком, и следовало только проводить ночь вместе с ней, он пожелал отправить мужа в вояж, дабы тот дал ему время делать все, что ему будет угодно, с женой. Он отослал его во Фландрию, к своему брату, с жалобами на Марсена. Принц де Конде, знавший обо всем, происходившем в Бордо, настолько хорошо, как если бы он сам там находился, спокойно его выслушал. Однако, так как этот Принц взял себе манеру говорить каждому правду в лицо, и даже женщинам, кого от нее обычно в каком-то роде оберегают, он тотчас заметил этому мужу-рогоносцу, что его брат, Принц де Конти, по всей видимости, не пожелал, чтобы он ему поверил, поскольку выбрал именно его для переговоров о своих интересах; ему надо было бы отправить менее подозрительную персону, дабы расположить его ко всему этому прислушаться. Поначалу посол не понял, что он хотел этим сказать, либо он не обладал особо живой сообразительностью, или же просто не знал об интрижке Принца де Конти с его женой. Итак, когда он взмолился перед Принцем де Конде соблаговолить сказать ему, в чем он мог быть ему подозрителен, тот прикинулся, будто не желал верить ему на слово, потом внезапно смягчился. «Я вам верю, — подхватил Принц, — поскольку вижу, что вы готовы в этом поклясться, но если вы и оправдались в этом, я совершенно убежден, что вы не оправдаетесь в другой вещи. Ваша жена слишком добрая подруга моего брата, чтобы вы не принимали его интересов с особой теплотой; а значит, вы не способны свидетельствовать против его врагов; вам это известно лучше, чем мне, вы не только юрисконсульт, но вы ведь еще направляли с жалобами перед вами тех, каковые считаются мэтрами в этом ремесле». Бедный муж было подумал, будто он грохнулся со своих высот, когда услышал подобный упрек себе. Он ничего не знал о делах своей жены, или, по меньшей мере, делал вид, якобы о них не знает; но скрытность вовсе не подходила ему после этого, и он в глубочайшем горе выехал назад в свою страну. Тем временем я постоянно находился подле Дамы, и так как с момента на момент мы завязывали все более близкое знакомство, я счел себя вправе сказать ей, впрочем, как бы это исходило от меня, что если бы я был на ее месте, то бы постарался воспользоваться настоящим временем; быть может, оно не всегда будет ей столь выгодно, как было сейчас, когда она пользовалась добрыми милостями Принца де Конти; и если бы она пожелала воспользоваться тем влиянием, какое имела на его душу, убедив его вернуться к повиновению, каким он обязан Его Величеству, я употреблю все силы для предоставления ей вознаграждения, соответствующего этой услуге — она сможет даже приобрести себе некоторое положение в Париже; Двор сможет использовать ее мужа, особенно если он пожелает купить себе должность Мэтра по Ходатайствам; порой не требуется почти ничего для достижения успеха, мы имеем прекрасный пример этому в особе Месье Ле Телье, кто, находясь на посту Королевского Прокурора Шатле, раздобыл столь выгодную информацию для одного из детей покойного Месье де Буйона, Суперинтенданта Финансов; тот столь хорошо был принят после этого, что счел себя обязанным возложить на него все свои надежды на удачу, продал свою должность, чтобы купить другую уже в Совете, совершенно подобную той, какую я посоветовал бы принять ее мужу; тот же со своей совсем недурно справился, поскольку он был теперь не только Государственным Секретарем и одним из богатейших людей во всем Париже, но и еще на пути сделаться однажды Канцлером. /Женский рай./ Дама слушала меня с удовольствием. Она уже слышала от других, что Париж был для женщин раем; надежда, что я дам ей однажды возможность перенести туда свой семейный очаг, была для нее столь приятна, что она сказала мне в тот же час — после того, как она отдалась мне, она теперь полностью отдается под мое руководство. Она сейчас же добавила, — если она так легко отказывается от своей страны и своих родителей, то это исключительно ради любви ко мне; не могу же я постоянно оставаться в Бордо; привязанность моей должности ко Двору вскоре обяжет меня туда вернуться; ведь я ей и вправду говорил, что получил отпуск на четыре месяца, но, наконец, один из них уже прошел; остальные пробегут так же быстро, когда бы даже это и был более долгий срок, чем этот — значит, нам надо задуматься, как бы устроиться, чтобы видеться всегда. Она меня молила в то же время соизволить написать ко двору, говоря мне, что из признательности к ней и по моей доброй воле я просто должен употребить все мое влияние и влияние моих друзей, дабы довести это дело до благополучного окончания. Я был в восторге от той горячности, с какой она приняла мое предложение. Любовь, впрочем, не имела абсолютно никакого отношения к моей радости; дебош и политика связали нас любовной интрижкой скорее, чем какая-то сердечная привязанность. Не то чтобы она не была достаточно мила, и даже многие на моем месте составили бы себе на этом кругленькое состояние. Но либо не всем суждено любить всех подряд, либо мне не нравилась любовница, делившаяся своими милостями с другим, но я приближался к ней более для того, чтобы сохранять репутацию славного кавалера, какую я снискал себе подле нее. Мое поручение в отношении Принца де Конти также заставляло меня ей угождать. Саразен нашел препятствие нашим намерениям в том опасении, какое этот Принц испытывал к своему брату. Хотя он был очарован портретом племянницы Кардинала, что этот Секретарь показал ему, как ни в чем не бывало (поскольку он еще не заговаривал с ним о его браке с ней и хотел предварительно послушать, что тот скажет об этом портрете), он так дрожал, когда думал, как разъярится Принц де Конде, если брат его действительно бросит, что никак не мог на это решиться. Саразен, однако, был настолько ловок, что пользовался любыми резонами, какие только могли его тронуть. Он неоднократно замечал ему, что его брат в тысячу раз больше доверяет Марсену, чем ему; таким образом, откровенно говоря, именно в его руках находится вся власть, тогда как он облечен ею лишь для вида. Да если бы он захотел сказать об этом всю правду, он сам прекрасно осознавал, он не осмеливался решительно ничего сделать без предварительного уговора с ним; все важнейшие Гонцы из Нидерландов направлялись прямо к Марсену, тогда как он принимал лишь тех, что приносили ему решения, уже принятые между ними обоими; все его истинные слуги с негодованием взирали на все это и во всякий день обращали мольбы к небу, дабы увидеть его избавившимся от этого рабства; если он соблаговолит над этим хоть немного поразмыслить, то вскоре даст им такое удовлетворение; во-первых, его призывала к этому честь, наиболее могучий мотив из всех, способных всколыхнуть душу Принца; но если ему требуется еще и другое побуждение, то он ему скажет, что в не меньшей степени здесь шла речь и о его собственных интересах. Все достояние его брата, а оно было очень значительно, теперь конфисковано, и, по всей видимости, оно никогда не будет ему возвращено, поскольку обязательства, в какие он во всякий день вступал с Испанцами, были так велики, что казались нерасторжимыми. В самом деле, этот Принц, неудовлетворенный городами, что он взял в Шампани, отступая к ним, готовился вторгнуться еще и в Пикардию, чтобы все там предать огню и мечу. Он даже поклялся им никогда не заключать Мира без их участия и не ждать отныне никакого возвышения кроме того, что они ему смогут предложить. /Эффект другого портрета./ Портрет, что Саразен показал Принцу де Конти, был немного льстив, как почти все портреты, на каких изображены Дамы. Однако, так как он не произвел всего того эффекта, на какой мы рассчитывали, либо он не затронул тонких струн души этого Принца, или же его страх был по-прежнему столь велик, что он не мог его преодолеть, я счел себя обязанным представить ему еще и другой, присланный мне Его Преосвященством. Это был парадный портрет, и он производил весьма сильное впечатление. Он был еще более льстив, чем тот, какой имелся у Саразена, в том роде, что можно сказать, надо бы быть совершенно непрошибаемым, чтобы не поддаться чарам модели, во всяком случае, предполагая, что она была похожа на свое изображение. Я отдал его моей советнице, и она поместила его в своей комнате, после того, как заказала для него великолепное обрамление. Этот портрет имел некоторое сходство с другим, в чем не было абсолютно ничего удивительного, поскольку они оба были написаны с одной и той же особы. Сама модель, в общем, походила на них, хотя в деталях далеко нельзя было сказать, была ли в них та же согласованность, ни даже были ли у нее те же черты. Принц де Конти, явившись к Даме, тотчас же узнал там персону, изображенную на портрете. Однако он боялся обмануться, потому что в таком городе, как Бордо, было довольно необычайно наткнуться на вещь вроде этой; Кардинал там был смертельно ненавидим, и украсить вот так свое жилище портретом его племянницы казалось совершенно неуместной дерзостью. Итак, он спросил у Дамы, чей это был портрет, как если бы ничего не знал и даже ничего об этом не подозревал. Дама ему ответила, что это был портрет самой красивой, самой мудрой, самой добродетельной и самой совершенной особы во Франции. Такую похвальную речь она произнесла в столь немногих словах, но что было в ней наиболее прекрасно, так это то, что эта речь была правдива. Из семи племянниц Его Преосвященства эта была не только самой совершенной, но, казалось, еще и воплотила в своей персоне всю добродетель, должно быть, отпущенную на всех остальных. Дама, предупредив душу этого Принца столь справедливыми и столь сильными похвалами, тотчас добавила, что та была на выданье и стала бы для него счастливой участью; она ему в тот же час ее назвала, сказав ему, — если он желает добиться успеха и унаследовать в то же время все должности и богатства его брата, он не должен искать никакой другой жены, кроме этой. Страх перед его братом рассеивался по мере того, как она ему говорила о достоянии племянницы Кардинала, и как он продолжал вглядываться в ее портрет. Он влюбился в нее настолько, насколько можно было влюбиться в видение вроде этого. Он никогда не видел Демуазель, она почти всегда пребывала в монастыре или же была вне пределов Франции, когда он находился при Дворе; итак, чистосердечно уверившись, что она была так же красива, как свидетельствовал об этом ее портрет, едва он вернулся к себе, как вызвал Саразена в свой Кабинет. Он спросил его там, кто дал ему портрет, какой тот ему показывал, если он не исходил от Кардинала, и попросил его ни в коей мере не приукрашивать правду. Этот Принц был чересчур разумен, чтобы не видеть, насколько все это было заранее задумано, и как теперь ему навязывали эту девицу. Саразен ему во всем признался, тем не менее, ни в какой манере не обмолвившись обо мне. Кроме того, вовсе не об этом шла речь, но лишь о том, чтобы поведать его мэтру, каково было намерение Кардинала. Принц де Конти, кому он еще раз перечислил все выгоды для него в случае его возвращения к исполнению долга, поразмыслив над этим, скомандовал ему в то же время продолжать это дело и отдавать ему отчет в том, что будет достигнуто. Однако, когда он пожелал узнать, какая, роль была отведена его любовнице в этом деле, ей, получившей портрет Демуазель, и говорившей с ним об этом совершенно открыто, Саразен ему сказал, что был вынужден передать его ей, поскольку, прекрасно видя, что Принц не пожелает пойти на этот шаг, если его к этому не подтолкнут, он доверился высшему влиянию, нежели советы простого Секретаря. Он счел, что Дама обладает большей властью над ним, чем кто бы то ни было, и без этого обстоятельства она ни о чем бы не узнала. Он распорядился, поскольку это было так, чтобы ей больше ничего не говорили. Саразен дал мне об этом знать, и я вовсе не возражал, потому что был убежден, что секрет никогда не был в большей ненадежности, как в руках женщины. К тому же я рассудил, что Принц имел лишь самые прямые намерения, поскольку он привносил тайну в эту интригу. В самом деле, когда о чем-то по-настоящему заботятся, обычно не любят, чтобы об этом судачили на каждом углу, когда же не заботятся вовсе, все это не имеет никакого значения. /Ярость принца./ Как бы там ни было, когда этот Принц явился навестить Даму на следующий день, он чуть было не застал нас вместе. Ее горничная, на кого она полагалась, и кому было приказано не позволять входить никому, заранее ее не оповестив, забавлялась, занимаясь любовью, как вдруг мы услышали многочисленные шаги в прихожей; это были Принц и его свита, мы прекрасно об этом догадались, и я проворно проскользнул в кабинет, что был подле ее кровати. Я не успел закрыть за собой дверь, и поскольку не мог больше выглянуть в комнату после того, как он туда вошел, мое беспокойство было, пожалуй, так же велико, как и волнение Дамы. Она действительно была от него совершенно скована и никак не могла от этого оправиться. Принц, кто далеко не был хорошо сложен, а потому имел повод опасаться за свою особу, спросил ее, что такого необыкновенного могло с ней произойти, что она предстает перед ним в таком состоянии. Этот вопрос окончательно ее смутил, так что его подозрение увеличивалось все больше и больше; он бросил взгляд направо, налево и увидел приоткрытую дверь кабинета. Это возбудило в нем любопытство подойти заглянуть туда. Он был весьма изумлен, обнаружив там меня, хотя должен был бы этого ждать после того волнения, в каком он ее увидел. Он спросил меня, что я там делал, таким тоном, что заставил бы меня задрожать, когда бы только я был подвержен испугам. У меня было время подумать о моих делах на случай, если он явится туда, где я укрылся; итак, совершенно приготовившись к ответу, какой я должен был ему дать, я ему сказал, что его Секретарь поручится ему за мое поведение; его Секретарь знал, почему я явился в город, да и он сам тоже должен об этом знать, по крайней мере, в соответствии с тем, как Саразен мне об этом отрапортовал; это вполне достаточно скажет ему о том, что я делал теперь там, где находился; и в этом состояли все дела, какие я имел с хозяйкой дома. Дама, подумавшая было, не упасть ли ей в обморок, когда она увидела, как он входит в кабинет, понемногу оправилась, благодаря моим словам. Я подавал ей этим возможность оправдаться, на что она и не надеялась раньше. Принц де Конти более или менее хорошо понимал, в чем здесь было дело. Запрет, данный им Саразену и далее посвящать Даму в его секрет, вовсе не согласовывался с моим извинением. Однако, так как он уже вознамерился жениться на предложенной ему особе, он не пожелал дать волю своему возмущению, как, несомненно, сделал бы в другое время. Он, впрочем, очень сухо сказал мне, чтобы я удалился из города в двадцать четыре часа, в ином случае, по истечении этого времени, он не поручится за мою безопасность. Выразив таким образом мне свой гнев в кратких словах, я не сумею сказать по правде, что он наговорил Даме. Он принудил меня выйти из дома в тот же час, и я рассудил вовсе некстати возвращаться туда и выяснять, что с ней произошло. Я дал знать о моей опале Саразену, кто пришел от этого в отчаяние. Он отправил мне паспорт сейчас же, как только вернулся к себе. Так как у него всегда имелись бланки, ему не было надобности разговаривать со своим мэтром, чтобы выдать мне этот документ. Я не счел нужным прощаться ни с Лас-Флоридесом, ни с кем бы то ни было еще — мой чемодан оставался у одного из друзей Секретаря с самого первого дня, как я туда прибыл. Я его забрал и тотчас же выехал, из страха, как бы какая-нибудь муха не вцепилась в нос Принца де Конти и не изменила его настроения; я прибыл в лагерь Месье де Кандаля и нашел его уже осведомленным обо всем, что со мной приключилось. Я не знаю, как и через кого он смог об этом проведать. Мне казалось даже, что Принц де Конти и Дама имели равный интерес, как один, так и другая, не особенно этим хвастаться. Лишь мы трое присутствовали при этой сцене, и мне представлялось, что если и был кто-то, кто мог бы о ней рассказать, то это должен бы быть я, скорее, чем кто-либо другой. Я признался Герцогу в некотором долге, не вынуждая его задавать мне об этом вопрос, но все-таки сохранил про себя все, что могло бы послужить во вред чести Дамы. Он немного посмеялся надо мной, над тем, как я строил из себя скромника. Он сказал, что у меня были все резоны считать это доброй удачей, поскольку я, видимо, привык, когда был Мушкетером, посещать лишь таких любовниц, что принимали по двадцать мужчин в день, а тут напал на такую, что видела двадцать мужчин за всю ее жизнь; он мог бы перечислить мне их, если бы мне было угодно, и по именам, и по титулам, а если он и окажется лжецом, то самое большее в одном или двух случаях; он все же знал из надежного источника, что Принц де Конти был семнадцатым из ее отборных любовников, и из этого факта можно спокойно судить о достоинствах и аппетитах Дамы. Герцог настолько любил посмеяться и был к тому же таким клеветником, что все сказанное им не произвело на меня особенно большого впечатления. Однако, боясь, как бы Месье Кардинала не предупредили против меня, и как бы вместо вознаграждения, что я должен был ожидать за мои услуги, я не получил бы ничего, кроме неблагодарности, я попросил его соизволить написать в мою пользу. Он мне сказал, что, разумеется, соизволит, но вместо того, чтобы написать ему в самом лучшем стиле, то, что он мне вручил, скорее испортило мои дела, чем послужило мне хоть в чем-то. Он сообщал Его Преосвященству, желая, видимо, рассмешить его до слез, что Принц распрекрасно расположен жениться, поскольку он не нашел счастья с любовницами, вот уже седьмая не устояла в данном ему слове. К счастью, ему выбрали жену, чья добродетель выстоит перед кокетством, в этом состояла вся его безопасность; потому что сам по себе он был подвержен столь великому несчастью, что немедленно стал бы рогоносцем как с женой, так и с любовницей, без той предусмотрительности, какую ему обеспечили. Маленькая война с Его Преосвященством Когда я прибыл в Париж, Месье Кардинал, кто был бы рад избавиться от преследования, какому, как он предвидел, я его подвергну, дабы стать Капитаном в Гвардейцах, сказал мне, что, помнится, он посылал меня в Бордо вовсе не заниматься любовью, но для исполнения там дел Короля. Я прекрасно понимал, с каким намерением он бросил мне этот упрек; потому, так как все, что бы я ни делал, имело целью оказать ему услугу, я ему ответил без всякого удивления, что не знаю, кто меня оклеветал перед Его Преосвященством, но если ему сказали правду, ему должны были бы поведать одновременно с рассказом о моих любовных похождениях, что это была одна из самых трудных заслуг — притвориться влюбленным в той манере, как я это сделал; как мне кажется, посланнику надо уметь превращаться во всякого сорта формы, лишь бы довести свои переговоры до благополучного завершения. Я же не предпринимал ничего, пока предварительно не согласовывал это с Саразеном; а Его Преосвященству известно, что он разумный человек, и поскольку он считал, что я должен был сделать то, что я и сделал, я не уверен, будто обязан выслушивать за это попреки. /Решение об отставке./ Моя твердость заставила его умолкнуть. Нужно было ему противоречить, чтобы что-нибудь выиграть у него. Он меня не упрекал больше ни в чем, но мое положение от этого нисколько не улучшилось. А когда я захотел поговорить с ним о вознаграждении, надежду на которое он сам подавал мне в течение столь долгого времени, он мне ответил, что теперь, когда он возвратился во Францию, он не желал для себя нового изгнания; он совершенно согласен, он действительно обещал мне Роту в Гвардейцах, но так как невозможно было мне ее дать, не перешагнув при этом через головы двадцати Лейтенантов, постарше меня, далеко не надоедавших ему просьбами, как это делал я, то я не должен был бы об этом и помышлять, если во мне осталось хоть немного дружбы к нему. Разговаривать со мной в этом роде означало высказываться ужасающе против меня; потому, уверившись, что мне больше нечего было ожидать от Двора, я решил продать свою должность и удалиться восвояси. Я сказал об этом Месье де Навайю, дабы он поставил его в курс дела, и тот позволил бы мне искать покупателя. Месье де Навай постарался отговорить меня от этого решения, сказав, что гораздо лучше для меня оставаться тем, кем я был, чем быть принужденным заниматься разведением капусты; по всей видимости, я совсем не знал, что за скука быть человеком в отставке, поскольку это положение не вызывало у меня никакого страха; когда хоть раз почувствуешь, что такое Двор, уже нет больше средства заниматься другим ремеслом; тогда не проходит ни единого дня, чтобы человек не желал своей собственной смерти — в общем, он не советовал мне проводить подобный опыт на себе самом. Все его резоны, какими бы добрыми они ему ни казались, а они действительно были таковыми, совершенно меня не тронули. Я упорствовал в моем решении тем более, что помощь от игры, в течение нескольких лет поддерживавшая меня, теперь полностью меня покинула. С самого первого дня, когда я начал проигрывать, я проигрывал постоянно; итак, я находил себя порой настолько лишенным всего на свете, что не верил больше в людей, более несчастных, чем я. Если я и говорил, что в Бордо у меня было больше двух сотен пистолей, то надо знать, что нашел я их в кошельке одного из моих друзей. Когда он узнал, что я получил приказ уезжать, и что это было дело большой важности, он мне их просто принес без малейшей просьбы с моей стороны. Я, ничуть не колеблясь, их принял, потому как был уверен, что наименьшее вознаграждение для меня за это дело будет хотя бы компенсацией моих затрат; но Кардинал, устроив мне ссору по пустякам, о какой я уже рассказал, счел себя вправе не давать мне ничего; он лишь приказал Сервиену направить мне предписание на получение двух сотен экю, да еще сказать мне при этом от его имени, что я и этого не заслужил; а если он мне что-то и дает, то только потому, что я не богат и нуждаюсь хоть в чьей-нибудь поддержке. Я не знаю, как он мне еще не передал в специальных выражениях, что он делал это исключительно из благотворительности, поскольку только этого недоставало его комплименту. Да еще и не знаю, недоставало ли этого, потому как, что эти слова, что те, какие он мне передал, были в сущности одним и тем же. /Достойнее быть лавочником, чем министром./ Вот что приводило меня в столь скверное настроение и заставляло желать уволиться вчистую. Навай, убедившись в том, что все сказанное им так ничему и не послужило, в конце концов пообещал мне с ним поговорить. Он сделал это в выражениях, очень любезных по отношению ко мне, и даже весьма способных привести в чувство Кардинала. Так как, сказав ему, что я был безупречным человеком и всегда преданно и верно служившим ему, он добавил, что моя отставка заставит призадуматься очень многих; они и вправду поверят, что не было больше ни пользы, ни чести служить ему; вот почему он был обязан, когда бы даже это было бы сделано из уважения к себе самому, ни в коем случае не оставить меня удалиться без вознаграждения. Навай перечислил ему еще несколько неотложных вещей по этому поводу, так что совершенно изменил его настроение; Его Преосвященство ответил ему, что, значит, надо меня удовлетворить, раз уж нет никакого другого средства меня сохранить; однако нужно, чтобы я сам себе помог, если хотел получить эту должность, поскольку она, разумеется, стоила такого труда. Навай прекрасно понял, что он хотел этим сказать. Помочь себе, по его мнению, я мог бы только одним путем, заплатив ему какие-нибудь деньги — впрочем, дабы внушить ему вовремя, что он не должен бы этого от меня ожидать, Навай, всегда хотевший быть мне другом, возразил ему, что у меня не было ни единого су, и когда бы мне потребовалось возвращаться в Беарн, он знал наверняка, что я был бы вынужден занять деньги на дорогу. Наконец, после многих других речей как с одной, так и с другой стороны, причем один все время старался нанести мне удар, а другой его отпарировать, они расстались на том, что никто не мог бы сказать, даст ли он мне то, о чем я его просил, или же позволит мне убраться отсюда. Поскольку, что бы он ни сказал о необходимости меня удовлетворить, ибо без этого у него не было никакого средства рассчитывать на меня, так как он тотчас добавил, что мне следовало бы самому помочь себе, это был еще вопрос, пожелает ли он отказаться от последнего условия. Он был весьма неуступчив, когда заходила речь о его интересе, настолько, что знавшие за ним этот изъян обычно приговаривали, что куда достойнее быть последним лавочником, чем Министром Государства. Я ждал ответа Навайя со всем нетерпением, какое только возможно вообразить, когда к моему крайнему изумлению услышал, что он не знает, что мне сказать. Он рассказал мне в то же время, как все это между ними произошло, и по-прежнему продолжая демонстрировать мне свою дружбу, он посоветовал, если Кардинал пожелает прощупать меня по этому поводу, притвориться еще беднее, чем он меня ему представил; и каким бы позорным для этого Министра ни было желание вытянуть деньги из того, что ему ничего не стоило, но что бы там ни говорили, а он сделает по-своему, и не больше, и не меньше. Он ввел этот несчастный обычай со дня своего вступления в Министерство — ничего не отдавать без денег — и он намеревался строго придерживаться его до самого конца. Я поблагодарил Навайя за добрый совет и ответил, что когда бы даже он мне его и не дал, я не преминул бы сам применить его на практике; я был вынужден сделать это из-за нужды, а так как нужда не признает закона, Его Преосвященству пришлось бы изрядно похлопотать, прежде чем я нашел бы для него деньги; он был всемогущим во многих вещах, но что касается этого, то я пренебрегу ему подчиняться. Навай мне ответил, что он рад видеть меня в таком настроении, и чтобы я позаботился таким его и сохранить. /Трюфели в качестве предлога./ Месье Кардинал ничего мне не говорил в течение нескольких дней, хотя я проявлял заботу представать перед ним и по утрам, и по вечерам. Я не знал, что бы могло означать все это, находя, что ему первому следовало бы со мной заговорить; но видя, что он так ничего и не делал, и, похоже, мне еще очень долго придется ждать, прежде чем он что-нибудь сделает, я не захотел еще и дальше оставаться без объяснения с ним. Я выбирал подходящий момент, как делал уже несколько раз, когда он выходил после игры, причем обязательно с выигрышем. Я знал по опыту, что никогда он не бывал в таком добром настроении, как в эти моменты — можно было сказать, будто бы он видел распахнутые перед ним небеса, настолько мирным было его лицо и ублаготворенными глаза. Но на этот раз он прекрасно заметил, что я хотел с ним поговорить, а так как он знал о моем намерений просить, а не подносить, он постарался меня обойти; это ему удалось в данном случае, и он было уже поверил, будто надолго избавился от меня, как однажды нашел меня, и когда меньше всего об этом думал, у Мадам де Венель. Эта Дама была наставницей его племянниц, и я нанес ей визит под предлогом вручения ей трюфелей, что прислали мне из Дофине. Она до них была большая охотница, и я выяснил, что нельзя было преподнести ей подарка приятнее, чем этот. Племянницы Его Преосвященства довольно-таки разделяли с ней эту склонность; их карманы всегда были ими полны, и хотя эта Дама и так уже достаточно знала об их наклонностях к галантности и без помощи этого дополнительного средства (Трюфели пользовались репутацией средства, возбуждающего чувственность), она не осмеливалась отбирать у них грибы, поскольку у них бы хватило дерзости ей ответить, что она просто нелюбезна, если порицает в других то, что одобряет в самой себе. Этот Министр был изумлен, обнаружив меня там без всякого приглашения, и спросил, что я там делал, грубым тоном, и почти подразумевая, что я явился принести зло его племянницам; я ему ответил, что, вознамерившись сделать маленький подарок Мадам де Венель, я решил отнести его сам, из страха, как бы тот, кого я с ним пошлю, не соблазнился случайно запустить туда руку. Он сразу обмяк при этом слове «подарок», настолько он привык получать удовольствие, когда их преподносили ему — потому, тотчас же приняв совсем другой вид, чем тот, с каким он со мной разговаривал, он мне ответил, что давно знал меня, как предусмотрительного человека, как того, кто не позволит легко себя провести; я совсем недурно поступаю, что вот так опасаюсь моего ближнего, потому как свет теперь так извращен, и особенно во Франции, что найдется сотня мошенников на одного честного человека. Я не посмел ему сказать то, что я думал по поводу его упрека в отношении нашей Нации, а именно, если и есть столько извращений в ее среде, то это только от дурного примера, что он ей подавал с первого дня, когда он вошел в Министерство. Так, по меньшей мере, говорило большинство честных людей. /Разожженные страсти./ Как бы там ни было, я не посмел, как уже сказал, засвидетельствовать ему мои чувства; напротив, я сохранял почтительное молчание, как если бы одобрял то, что он высказал; тогда он спросил, что же это был за подарок, о каком я ему говорил. По всей видимости, он хотел получить от него свою часть, если сможет наложить на него руку. Если я был предусмотрительным человеком, как он заявил, то он был человеком хозяйственным. Он ничему не позволял ускользнуть по его недосмотру, и имел то общее с некоторыми людьми, что не пренебрегал все обращать в прибыль. Однако, когда он узнал, что это были всего лишь трюфели, он сморщился, будто внезапно состарился до восьмидесяти лет. Итак, он у меня тотчас спросил, разве это не насмешка — приносить такое в дом, где находились девушки; страсти уже были накалены без дополнительных попыток их разжечь — я должен бы иметь побольше скромности, и он никогда не ожидал этого от меня. Он немедленно попросил осмотреть эти трюфели, и либо он боялся того, что сказал, либо он был не прочь сам ими завладеть; он скомандовал одному из своих дворян подозвать одного из его людей, дабы тот отнес их к нему. Мадам де Венель, кому совсем не понравилось, как он выхватывал их вот так прямо у нее из-под носа, а, главное, уже после того, как она почувствовала себя их хозяйкой, сказала ему тогда, если и есть опасность в том, чтобы их ели девушки, то не будет никакой беды, когда женщина ее возраста их поест. Он ей ответил, что если не было никакой опасности, как она утверждает, то не было также и никакой необходимости, к тому же она была слишком снисходительна, чтобы поверить, будто она сможет отказать его племянницам, если они ее как следует об этом попросят. Когда он таким образом полностью ими овладел, не уступив ей ни малейшей доли, я побоялся, что скверно выбрал время для разговора с ним, хотя и хорошо его изучил, как говорил выше. Тем не менее, это не помешало мне упорствовать в моем решении выяснить раз и навсегда, следует ли мне уехать к себе, или же он повелит мне остаться. Я было открыл рот для объяснения с ним, но он сам предупредил меня; он мне сказал довольно сладким тоном, что я, значит, захотел его покинуть, не припомнив, как он всегда считал меня в числе его самых верных слуг; Навай разговаривал с ним в мою пользу, прекрасно зная, как он об этом всегда высказывался; была какого-то рода неблагодарность в таком поведении, особенно в той спешке, когда я приступал буквально со шпагой к груди, лишь бы мне дали Капитанство в Гвардейцах; я должен был бы, по крайней мере, запастись хоть каким-нибудь терпением, дабы он мог распорядиться своим временем и устроить все так, чтобы мои же товарищи не подняли крик против него; я должен был бы знать лучше, чем кто бы то ни было, насколько они нетерпеливо страдали, когда их младших продвигали раньше них самих; значит, требовался какой-нибудь предлог, и его-то он и искал, только бы доставить мне удовольствие; именно ради этого он меня спрашивал, не могу ли я помочь себе сам, потому как, если бы я мог это сделать, он бы ответил им, когда бы они явились протестовать против милости, оказанной им мне в ущерб остальным, что это была совсем не милость, а просто мы заключили некое соглашение; им бы нечего было на это сказать, поскольку действительно мне бы такое достижение чего-то стоило. Итак, он мне советует еще раз посмотреть, не могу ли я сделать чего-нибудь либо сам, либо через моих друзей, поскольку он и не просил ничего лучшего, как только оказать мне услугу, но, наконец, было бы совсем несправедливо, если бы он погубил себя, пытаясь угодить мне; когда бы я поставил себя на его место, или же на место других, я бы вскоре признался ему, если, конечно, я захотел бы быть чистосердечным, что это не могло бы осуществиться в той манере, в какой я желал, полностью не поставив под угрозу его самого. /За деньги все, что угодно./ Вот так, нанося мне еще один удар, он прикидывался, будто желает мне только добра. Любой другой, кто знал бы его меньше, чем я, без сомнения, поддался бы на обман и скорее перевернул бы и небо, и землю, чем не вошел бы в его положение. Но так как мне давно были известны все его повадки, я всегда ссылался на мою бедность, не позволявшую мне делать даже то, чего бы мне и очень хотелось. Он рассердился, не сумев уговорить меня разделить с ним его точку зрения, и либо был рад отделаться от меня, не нажив себе репутации, какой угрожал ему Навай, либо действительно боялся приобрести себе врагов, предпочтя меня моим товарищам, но он мне сказал, поскольку я не могу раздобыть себе денег, значит, я должен был сделать что-то такое, что обязало бы их замолчать, когда они меня увидят продвинувшимся раньше них; Король намеревался в самом скором времени отбить города, взятые Месье Принцем при его переходе к врагам; отличись я там превыше других, и вскоре после этого я получу удовлетворение. Этот комплимент мне вовсе не понравился; не то чтобы я боялся за свою шкуру, как, возможно, могли бы поверить. Я всегда и повсюду исполнял мой долг, по крайней мере, я тешил себя надеждой, что ни у кого не было иного представления обо мне. Но так как слишком часто люди склонны дурно судить о своем ближнем, вполне могли найтись и такие, что поверили бы, будто я ушел в отставку лишь потому, что почувствовал себя неспособным исполнить то, к чему он меня призывал. Итак, хорошенько все обдумав, я решил не только остаться, но еще и сделать в течение этой кампании все, что было в моих силах, но уличить Кардинала в его неправоте. Я очень боялся, однако, что, как бы я себя ни проявил, я все-таки не смогу там преуспеть. Я не находил, что мы были в состоянии совершить что-либо значительное в этом году. Бунт по-прежнему бушевал в Бордо, и со времени моего отъезда Граф де Марсен заметил, что Принц де Конти был в полной готовности подстроить любую гадость Принцу де Конде, своему брату, и он следил за ним столь неотступно, что тому было просто невозможно осуществить все то, чего он горячо желал. Итак, этот Принц был вынужден обратиться к Капитулу, чтобы подготовить себе пути, каких он искал. Капитул, пользовавшийся влиянием в Городе, а также и энергично действовавший, заявил, что пока они будут упорствовать в неповиновении, они всегда будут несчастны. Этот народ уже действительно ощущал на протяжении некоторого времени все те бедствия, что гражданская Война обычно приносит с собой. У них не было больше никакой коммерции, и хотя море было им открыто поначалу, теперь они оказались настолько плотно зажаты в кольцо, что ничто больше не проникало в город. Страдания, какие они претерпевали, намного притушили тот огонь, что заставил их легко поверить дурным советам, щедро раздававшимся им; они устремились вслед за этим Капитулом и принялись кричать, что им нужен либо мир, либо хлеб. Ормисты, ничего не опасавшиеся так, как речей вроде этих, поскольку, если они имели место, им не только требовалось отказаться от их грабежей, но еще и бояться кары, какую они вполне заслужили, захотели сначала всему этому воспротивиться, однако они тут столкнулись с гораздо большими трудностями, чем думали, потому что Капитул принял столь действенные меры, что ему не пришлось особенно их опасаться. Марсен, человек рассудительный и опытный, сообщил Принцу де Конде, что все для него было потеряно в этой стране, если он не найдет средства спешно оказать помощь Городу; не было никакого другого способа расшевелить там его ставленников; не то чтобы они не были по-прежнему также преданы ему, как никогда, но они не чувствовали больше поддержки народа, и мужество начало изменять им — правда, Ормисты все еще упорствовали в мятеже с тем же упрямством и яростью, что и вначале; но так как они были в основном ненавидимы всем народом, он не осмеливался показывать особенно большого взаимопонимания с ними и еще менее свидетельствовать им свое уважение, из страха, как бы и на самого себя не навлечь народный гнев; итак, все зависело от помощи, о какой он его просил, и от его проворства. /Конде упрашивает Кромвеля./ Месье Принц, кому не следовало больше забавляться подле Дам Парижа, уже стоивших ему множества упущенных возможностей, в этом случае не дремал. Он отправил в Англию доверенную персону, чтобы убедить Кромвеля, по-прежнему правившего там со дня зловещей смерти покойного Короля, что в его интересах было бы взять этот город под свое покровительство. Кромвель, у кого были другие дела и совсем в другом месте, не пожелал обременять себя еще и этим. Он недавно объявил войну Голландцам, поскольку видел, что это было приятно его Нации — она испытывала тайную зависть к этой Республике, ей не нравилось видеть эту страну в том цветущем положении, в каком она находилась, и она охотно отдала бы все, что угодно, лишь бы принизить ее могущество и вынудить ее пресмыкаться перед ней. Англичане всегда свято верили, будто бы им не было равных; и настолько же из амбиции, насколько и из тщеславия они полагали — или они вскоре подчинят все нации их собственной, или же им суждена участь Фаэтона, кто погиб, как нам повествует легенда, от излишнего самомнения. Как бы там ни было, Месье Принц, не потеряв ничего, кроме своих трудов с этой стороны, обратился к Испанцам, дабы использовать их вместо Кромвеля. Марсен уже отправлял кого-то в Мадрид добиваться той же помощи, какую теперь этот Принц просил у Эрцгерцога. Он даже получал от него несколько раз деньги, и эти деньги послужили ему для содержания войск, какие он имел при себе. Его Католическое Величество, кому было крайне важно поддерживать гражданскую Войну в этой провинции, в то же время отдал приказ Вице-Королю Наварры снарядить самый прекрасный флот, какой только будет возможно, для исполнения всего, чего бы ни попросил Марсен. Если бы Эрцгерцог сделал то же самое со своей стороны, быть может, Герцог де Вандом, имевший всего лишь тридцать семь кораблей, оказался бы в огромном затруднении, отражая подобный натиск. Но Эрцгерцог, составивший грандиозные замыслы по поводу побережий Пикардии и Нормандии на то время, когда Принц де Конде вступит в первую из этих двух провинций, никак не хотел на это согласиться. Он уверился в том, что сам будет нуждаться в морской Армии для успеха своего предприятия. Итак, Вице-Король, кто вышел в море во исполнение приказа своего мэтра, был обязан в конце концов отступить после нескольких тщетных попыток помочь осажденным. Месье Принц ничуть не лучше преуспел в набеге, какой он предпринял во Францию. Он надеялся, однако, совершить там чудеса, поскольку там все так же были недовольны Кардиналом; но Месье де Тюренн, противопоставленный ему Двором, сумел ему помешать в его великих предначертаниях; он смог взять лишь Руайе, да и этот город ему пришлось тотчас же оставить; мы следовали за ним по Сомме, где опасались, как бы он не вступил в сговор с какими-нибудь Наместниками этой стороны. Большинство и на самом деле, не устраивая больших церемоний, предавало их мэтра, так что если бы у Принца де Конде имелись деньги для их подкупа, нашлось бы немало таких, кто без больших затруднений перешли бы на его сторону. Но он был настолько нищ, что был далек от всякой возможности давать что-то другим, он и сам-то едва сводил концы с концами. Эрцгерцог выдавал ему так мало, как ему было возможно; либо он сам был далек от изобилия, в каком надо пребывать, чтобы мощно поддерживать других, либо он имел приказ из Испании ничего не делать сверх того, что он делал, из страха, как бы не привести Принца де Конде в такое состояние, когда бы он устанавливал свой закон противнику. Может быть, если бы он смог исполнить все, чем полна была его голова, он бы вскоре въехал триумфатором в Париж, и соответственно бросил бы командование испанскими Армиями, а ведь в этом Эрцгерцог видел одну из причин превосходства своей Нации. У него не было никакого другого столь многоопытного Капитана, как этот Принц, следовательно, политика требовала от него все пустить в ход ради его сохранения. /Стратеги./ Месье Принц делал все возможное, дабы принудить Виконта де Тюренна к битве. Он рассчитывал — если ему будет сопутствовать успех, он сможет вернуться во Францию и вознестись там гораздо выше, чем ему удавалось сделать до сих пор. Кардинал привез Короля в нашу Армию и показывал его солдатам, дабы вдохновить их против мятежника, тем более виновного, что он обязан был делать как раз обратное тому, что делал. Видеть Принца крови во главе Армий Испанцев было чудовищной вещью для всех добрых Французов. Такого не было видано со времени восстания Коннетабля де Бурбона; но Принц не имел даже того оправдания, какое было когда-то у Коннетабля. Королева никогда его не преследовала, как мать Франциска I поступала в свое время с другим. Напротив, не было такого сорта доброго отношения, какого бы она к нему не проявляла, вплоть до того, что его могущество сделалось настолько огромным, что способно было бы у нее самой возбудить зависть. Месье де Тюренн, кто был чрезвычайно мудр, и кто не верил, что при нынешнем положении дел следовало рисковать и давать баталию, поделившись своими ощущениями с Его Преосвященством, в то же время добавил, что тому было совершенно бессмысленно перевозить Короля от строя к строю; это было бы хорошо только, когда хотели вдохновить людей на свершение, так сказать, невозможного. Таким образом, тот сделал бы гораздо лучше, вернувшись в Париж, чем оставаясь здесь еще дольше, поскольку это способно произвести скорее прискорбный, чем добрый эффект. Этот Генерал ничуть не преувеличивал, разговаривая с ним в такой манере; горячность, в какую Его Преосвященство их этим приводил, была столь велика, что они уже ввязались в две или три схватки, что грозили перерасти в общее сражение. Кардинал был этим сильно напуган, и если бы Виконт де Тюренн оказался менее мудр и менее опытен, чем он был, я не знаю, к чему бы все это привело. Я выбрал это время для того, чтобы отличиться, как мне порекомендовал Его Преосвященство, но либо он искал со мной лишь пустых ссор, или же страх, как бы действительно не перешли к общей битве, еще мощнее действовал на него, но вместо признания моих достоинств он меня ужасно осрамил. Он упрекнул меня в том, что я оказался совсем не тем, за кого он меня принимал, и если бы нашлось всего лишь две дюжины, подобных мне, мы погубили бы вместе с собой всю армию. Я ему ответил, что если бы каждый исполнял свой долг, как это делал я, не создалось бы вообще никакой большой опасности; совсем наоборот, мы бы очень скоро заставили врага убраться за Сомму, поскольку их армия была еще на этой стороне, и Принц де Конде делал вид, будто желает угрожать то одному Городу, то другому. Кардинал остерегался поддаться на мои резоны и по-прежнему срамил меня все больше и больше; я был настолько огорчен, что на этот раз решил бежать от него без оглядки. Я ничего не ждал, чтобы сделать это, разве что, когда Кампания будет завершена. Я сказал об этом моим самым близким друзьям, и не веря, что Министр может быть достаточно несправедливым, чтобы отказать мне в продаже моей должности, я начал искать покупателя без дальнейших разговоров с ним. Я счел, что вполне довольно прожужжал ему об этом уши, и вновь обращусь к нему, только если он примется мне мешать. Я не находил никого, кто бы сделал для меня то же, что сделал Навай, то есть, кто пожелал бы воспротивиться моему намерению, настолько все они находили справедливым мое негодование. /Второй план супружества для Конти./ Однако Его Преосвященство покинул армию, и едва он выехал из нашего лагеря, как мы получили известие о заключении примирения в Бордо. Принц де Конти делал все, что мог, дабы скрыть от друзей своего брата, что он был в этом хоть как-либо замешан. Он надеялся надуть их такой проделкой, но поскольку не нашлось ни одного такого простака, чтобы поддаться на столь грубо подстроенный обман, он в конце концов сбросил маску, потому как совершенно бесполезно было ему и дальше скрываться. Его свадьба была одним из условий Договора, и даже таким, что нравилось ему больше всего и скрепляло документ лучше любой печати. Он верил, что никогда не получит жену достаточно рано, и хотя у него уже было даже чересчур много женщин, по крайней мере, именно это люди нашептывали друг другу на уши, у него появился какой-то странный зуд прощупать еще и эту. Она, разумеется, стоила такого труда, сказать по правде, и хотя она не была той совершенной красавицей, какой представлял ее портрет, но все-таки была вполне довольно хороша, чтобы оправдать любой странный зуд. Он удалился в Кадийак, где, как нам сказали, принялся усердно лечиться, дабы приготовиться к битве, в какую вскоре должен был вступить с ней. Это кинуло меня в дрожь. Я знал, что он имел любовницу, общую для нас обоих, и то ли она преподнесла ему в подарок его нынешнюю болезнь, или же он сам наградил ею ее, в любом случае я подвергался большому риску произнести однажды поговорку: «Раз насладился — тысячу раз поплатился». Ничто меня не успокаивало в этой тревоге, разве то, что я по-прежнему отличался завидным здоровьем. К тому же, чем чаще я вызывал в памяти цвет лица и фигуру упомянутой Дамы, тем больше мне казалось, что с ней нечего было опасаться. С другой стороны, я знал, сколько порой сочинялось небылиц, и хотя вся наша Армия была переполнена слухами о болезни этого Принца, было похоже, что, по всей видимости, эта сказка оборачивалась обычной клеветой. Я нашел для моей должности покупателя, как я того и хотел. Прапорщик нашего Полка, принадлежавший к числу моих друзей и знавший о моем желании от нее отделаться, дал знать об этом Капитану Полка Рамбюр, имевшему желание служить в нашем Корпусе. Он был намного удален от нас. Он служил в Италии. Однако, обсудив все это дело в письмах, точно так же, как будто мы сидели друг против друга, мы условились, что он явится в Париж тотчас по завершении Кампании; я представлю его Месье Кардиналу, а если у него имелись друзья подле Его Преосвященства, пусть они заранее ему о нем расскажут, дабы он одобрил то, что мы сделали. Он был уверен в его согласии, потому что уже долго служил, да и вообще Капитан в таком Полку в те времена кое-что значил. Мы продолжали нашу Кампанию каждый со своей стороны; Месье Принц после многих маршей и контрмаршей был вынужден, наконец, удалиться за Сомму. Виконт де Тюренн в течение некоторого времени сомневался в искренности его отступления и стоял достаточно близко от того места, где тот находился, до тех пор, пока не узнал наверняка, что тот и не думал больше возвращаться. /Капитуляция Бордо./ К нам прибыли туда два Полка подкрепления из Армии Герцога де Кандаля. Их офицеры рассказали нам подробности капитуляции Бордо, и как Лортест был захвачен при попытке спастись. Они нам сказали также, что за свой бунт он был наказан в такой манере, какая вогнала бы в страх тех, что могли бы по своей злобе последовать его примеру — он искупил свое преступление самой жестокой смертью, какую обычно изобретают для самых закоренелых преступников. Я спросил, нет ли у них новостей о Лас-Флоридесе, боясь, как бы и с ним не приключилось то же самое, что и с другим — он ведь был точно таким же преступником, каким мог быть Лортест, а если и существовала какая-нибудь разница между ними, то она состояла, самое большее, лишь в том, что один был Вождем Мятежников, а другой им не был; но они мне сказали, что Лас-Флоридес не был так же несчастлив, как и его Вождь; его искали так же тщательно, как и другого, чтобы предать его смерти — его даже чуть было не взяли в доме, куда он удалился, но у него хватило присутствия духа спрятаться под юбку женщины, страдавшей водянкой, там его и оставили, не додумавшись туда заглянуть, потому что предположили, что такая толщина женщины происходила исключительно от того состояния, в каком находилась больная; затем он отыскал какую-то барку, и, заплатив две сотни пистолей, перебрался на ней в Англию; по их мнению, он и обретался там в настоящее время. Как я только что сказал, он был совершенно так же виновен, как и другой. Он совершил тысячи краж и тысячи насилий точно таких же, что мог совершить и Лортест; но каким бы преступником он ни был, когда уж познакомишься с человеком, ни за что не сумеешь желать ему конца вроде этого, разве что полностью лишишься всех человеческих чувств, и я вовсе не печалился, что он вот так нашел средство уклониться от наказания, хотя вполне его заслужил. Тем временем Месье Кардинал перевел нас в Шампань, и вызвав туда еще и другие войска, кроме наших, под командованием Маршала дю Плесси, он еще увеличил их большинством тех, что возвращались из Бордо. Мы начали осаду Муссона, расположенного на Мезе повыше Седана, но не успели мы ее завершить, как столкнулись с противником, по всей видимости, желавшим поддержать Сен-Менец. Месье Принц никак не отваживался сразиться с нами, пока мы стояли под Муссоном, но взамен он овладел Рокруа. Сделанное им вполне стоило того, что смогли сделать мы с нашей стороны; итак, ему только еще недоставало для поддержания его великой репутации напасть на Виконта де Тюренна на том посту, где он расположился, и вынудить Маршала дю Плесси снять осаду. Но хотя он подступал к нему то развернутым строем, то маленькими отрядами, дабы прощупать его, но он нашел его в столь хорошем состоянии защищаться, что побоялся получить от него отпор. Итак, он позволил нам отбить это место, точно так же, как сам взял Рокруа, и удовлетворился тем, что поручил командование в Рокруа Сеньору де Монталю, перешедшему на его сторону, а тот был вовсе не одним из ничтожных его Офицеров, он отличался как храбростью, так и усердием. На этом мы закончили нашу Кампанию, а поскольку я служил, так сказать, через силу, потому что прекрасно видел — мы живем при таком Министре, когда деньги куда более значат, чем заслуги, я тотчас нанял почтовый экипаж, решившись более, чем никогда, уйти в отставку. Непросто продать патент, непросто и должность купить /Хлопоты по продаже патента Лейтенанта гвардейцев./ Капитан де Рамбюр, с кем я сговорился, уже прибыл сюда более трех недель назад. Он приготовил для меня деньги и немедленно мне об этом сообщил. Мы дали друг другу слово пойти повидать Месье Кардинала в ближайший четверг. У нас еще было три дня до этого срока, и мы рассудили, кстати, не особенно торопиться, дабы у этого Капитана было время упросить действовать своих друзей. Один из них пользовался подле Месье Кардинала большим влиянием; это был Маршал де Клерамбо, человек прямой и обладавший как находчивостью, так и способностями к своему ремеслу — считалось, что скорее благодаря первому качеству, чем второму, он сделался Маршалом Франции; а так как мы жили во времена, когда пускались в ход всякого сорта уловки, никто не нашел этому ни малейшего возражения, настолько все с этим свыклись. В то же время, когда он был удостоен этой чести, были сделаны Маршалами еще двое, и так как они еще меньше заслуживали такого достоинства, чем он, все ополчились с критикой исключительно на них. Как бы там ни было, мой Капитан де Рамбюр просил его соизволить замолвить словечко Его Преосвященству в его пользу, Маршал ответил, что он раздосадован, почему тот не попросил его о более значительной вещи, чем эта, дабы показать ему, насколько он был бы рад найти повод оказать ему услугу. Он и взялся за это дело с большой прямотой и теплотой. Он не поступил подобно другим Куртизанам, раздающим обещания во всякий час и во всякий момент, не имея ни малейшего намерения их исполнять. Он в тот же день поговорил с этим Министром, сказав ему, что каким бы добрым подданным ни был тот, чье место он забирал, Король наверняка ничего не потеряет от замены, он в этом ручается, и он хочет, чтобы спрашивали только с него, если окажется, что он не сказал ему всей правды. /Сожаления Солдата./ Месье Кардинал принял его просьбу не только с милостивым видом, но еще и с такими знаками доброжелательности, что Маршал был совершенно удовлетворен. Этот Министр дал ему ответ, в точности подобный тому, что Маршал дал Капитану — а именно, он был недоволен, что тот не представил чего-то гораздо более важного для оказания ему услуги, дабы он мог засвидетельствовать ему то уважение, какое он к нему испытывал; ему стоило лишь подать памятную записку Месье Ле Телье и представить ему от его имени ту особу, какую он ему рекомендовал, он тотчас распорядится его делом, а так как он знал о его уважении к нему, то мог быть уверен, что тот сделает это с удовольствием. Маршал удалился, крайне довольный его добрыми словами, и, объявив Капитану, что Месье Кардинал дал ему свое согласие, он назначил ему час, когда поведет его к Месье Ле Телье. Капитан известил меня об этом, уверенный, что весьма развеселит меня этой новостью. Он видел, как я спешил выйти в отставку, и не думал, что с тех пор я изменил свое решение. Я ничуть не больше верил в это сам, столько, по моему мнению, у меня было поводов жаловаться на дурное обращение по отношению ко мне; но узнав, что теперь это стало решенным делом, а Месье Кардинал не выразил ни малейшего сожаления обо мне, я почувствовал себя совсем иначе, чем предполагал встретить эту новость. Я постарался, тем не менее, скрыть мое смятение от этого Офицера. Я не хотел давать ему возможность однажды расписать мою слабость Его Преосвященству и предоставить тому еще и этот новый повод для торжества после стольких снесенных мной от него унижений. Итак, я притворился, будто нахожусь в прежнем настроении, а он поторопил меня с получением моих денег. Он оставил их у Ле Ка, нотариуса, и спросив у меня, не желаю ли я, чтобы он распорядился доставить их мне через час или два, сказал мне в то же время, что не верит, будто ему придется долго ждать его патента; лишь бы я вовремя отдал ему свою отставку, а там уж он рассчитывал, что его дело не может больше затянуться. Я ответил, что он может принести мне свои деньги, когда пожелает, а что до моей отставки, то она ни от чего не зависит — я после обеда зайду к нотариусу и захвачу ее с собой; итак, если ему будет угодно навестить меня в семь часов вечера или на следующее утро, с этим делом будет покончено, и о нем можно больше не думать; пусть же он устраивается, как ему удобно, и он найдет меня дома в тот час, какой я ему назначил. Действительно, как только он от меня вышел, я отправился к знакомому нотариусу, чтобы сделать там все, о чем я и говорил. Я счел, поскольку мне все-таки предстояло испить эту чашу, уж лучше стоило сделать это грациозно, чем с нахмуренной физиономией. Я был слишком честолюбив и слишком горд, чтобы поступать иначе, да и, кроме того, неудобно мне было теперь пятиться назад, поскольку я сам попросил о моей отставке. /Тысяча экю долга./ Мой Капитан не преминул заглянуть ко мне вечером, хотя он еще не был у Месье Ле Телье. Неожиданные дела Маршала де Клерамбо помешали ему пойти туда вместе с ним. Он отложил посещение на следующее утро, и они должны были направиться туда вдвоем. Он принес с собой двенадцать тысяч экю, что представляли оговоренную между нами цену, и, заперев их в шкатулку, что стояла в кабинете, находившемся рядом с моей кроватью, я передал ему в руки мою отставку. На следующее утро я взял из шкатулки тысячу экю, чтобы пойти расплатиться с моими долгами, дабы, как только это будет сделано, я смог бы уехать из Парижа и увезти остальное в Беарн. Это было исполнено в утренние часы, и, отправившись после обеда попрощаться с моими друзьями, я не забыл и Месье де Навайя. Он был совершенно изумлен моим комплиментом, сказав мне с дружеским видом, что я совершил великое безумие, и если бы я еще раз послушал его совета, он бы меня от этого отговорил. Я ему ответил, что это было дело решенное и не следовало о нем больше говорить — к тому же, и Месье Кардинал недостаточно ценил меня, чтобы выразить хоть какое-то сожаление по поводу того, что я его покидал. Совсем иное, однако, он обещал мне прежде, но стоило ли больше полагаться на обещание Вельможи, чем на зимнее солнце; как то, так и другое очень быстро скрываются за тучами, чему я сам могу служить печальным подтверждением, не прибегая к свидетельствам других. Когда мы расстались таким образом, он, уверенный, что никогда больше меня не увидит, и я, уверенный в том же самом с моей стороны, я направился завершать мои визиты. Я употребил на это все остальное послеобеденное время, потом один из моих друзей уговорил меня отужинать с ним, и я вернулся к себе лишь к одиннадцати часам вечера. Домохозяин, у кого я проживал, сказал по моем прибытии, что Месье де Навай дважды посылал меня искать, и его лакей не нашел меня ни в первый, ни во второй раз, тогда он сам вошел в дом, чтобы передать мне — ожидать его завтра утром, у него было что-то важное мне сказать, и он очень рекомендовал хозяину меня об этом предупредить. Я не был, признаюсь в этом, безразличен к такой новости; я уезжал с большим сожалением; итак, теша себя мыслью, что нечто важное, о чем он собирался мне сказать, было приказом остаться, я приятно наслаждался этим воображением. Я верил, что Месье Кардинал сделает что-нибудь для меня, и, должно быть, он об этом ему сказал. Ночь длилась для меня бесконечно, поскольку ничто не досаждает так, как невозможность заснуть, когда уляжешься. Однако не было еще и шести часов, как мне доложили о приходе Месье де Навайя. Я растянулся на моей постели, и, усевшись в кресло у моего изголовья, он сказал, что Месье Кардинал ни в коем случае не желал, чтобы я уехал, он никогда не был столь изумлен, чем когда узнал, что я продал свою должность; он никак не думал, что это именно о моей Маршал де Клерамбо просил его согласия; потому он немедленно послал к Месье Ле Телье, дабы запретить ему распоряжаться патентом; все будет очень хорошо для меня, или же он слишком сильно ошибается; вот почему я должен был оказаться при утреннем туалете Его Преосвященства, чтобы поблагодарить его за тот интерес, какой он засвидетельствовал ко всему, что меня касалось; он являлся меня искать накануне, лишь бы объявить мне эту добрую новость, и еще и вернулся сюда сегодня утром ради той же цели, и хотя еще никто не встает в подобный час, он счел, что когда бы явился даже еще раньше, я не нашел бы в этом ничего дурного, потому что просто невозможно прийти в слишком ранний час с новостью вроде этой. /Отказ Кардинала./ Я поблагодарил его наилучшим образом, каким для меня было только возможно, за ту теплоту, с какой он постоянно продолжал проявлять ко мне свою дружбу. Он отправился затем по своим делам, и едва он вышел, как вошел мой Капитан де Рамбюр с искаженным лицом, на каком легко было прочитать его горе. Он мне сказал, что принес мне обратно мою отставку, потому что Месье Ле Телье послал сказать Маршалу де Клерамбо, что Кардинал запретил ему распоряжаться патентом; сам же он был поражен этим до последней степени, поскольку не только Его Преосвященство дал слово этому Маршалу, когда тот говорил с ним в его пользу, но еще и Месье Ле Телье совершенно подобно дал им свое, когда они вместе были у него; правда, этот последний показался ему удивленным, когда Маршал сказал ему, что хлопотал он именно о моей должности. Но, наконец, он не преминул оказать ему всю возможную любезность, так же, как и пообещать ему самому тысячу прекрасных вещей из уважения к Маршалу; он не мог догадаться, откуда исходила такая перемена, но, по всей видимости, я ему об этом поведаю, если пожелаю дать себе этот труд, поскольку совершенно невозможно, чтобы я об этом ничего не знал. Я ему чистосердечно ответил — все, что я мог бы ему об этом сказать, так это то, что мне доложили, якобы Месье Кардинал не пожелал, чтобы я оставлял мою должность; я совсем недавно узнал об этом от Месье де Навайя, только что вышедшего от меня; подобная перемена поразила меня ничуть не меньше, чем его самого, потому как мне казалось, что этот Министр не должен был так скоро изменить свое отношение ко мне после того малого значения, какое он мне демонстрировал в тысяче обстоятельств. Маршал де Клерамбо должен был ему сказать, что он хлопотал именно о моей должности, когда он просил Его Преосвященство о согласии для него; итак, после того, как он одобрил мою отставку, было довольно поразительно и даже достаточно необъяснимо, почему он не желал ее больше в настоящее время. Капитан мне ответил, что когда Маршал с ним говорил, он никого не называл; он просто просил для него согласия на Лейтенантство в Гвардейцах, не уточняя, у кого он его покупал; здесь, видимо, он допустил ошибку, а она уже послужила причиной отмены его слова; надо бы, однако, утешиться, поскольку, если этот Министр не пожелал меня терять, как это и было на самом деле, он, быть может, не отнесется с такой же заботой ко всем остальным; со временем найдется кто-нибудь из моих товарищей, кто захочет отделаться от своего Лейтенантства, и поскольку он теперь знал, как надо за это браться, чтобы не встретить препятствий в другой раз, когда он захочет покупать, он не преминет сделать все, что необходимо. В то же время он попросил у меня назад свои деньги, так как было справедливо их ему вернуть; но имея на одну тысячу меньше, я ответил — все, что я могу для него сделать, это возвратить ему одиннадцать тысяч экю в настоящее время, потому как, уверившись, будто у меня осталось менее двадцати четырех часов, я воспользовался остальным и заплатил мои долги; я был весьма огорчен этим теперь, но так как невозможно было предвидеть, что случится сегодня, ему придется дать мне немного времени для того, чтобы мне сориентироваться. /Очень невоспитанный Капитан./ Этот Капитан был немного грубоват, потому он не захотел вежливо принять мое извинение; он довольно резко ответил мне, что не понимает, как я это себе представляю; никогда не следовало распоряжаться деньгами, тебе не принадлежащими; его деньги не принадлежали мне до тех пор, пока он не вступил бы в мою должность, именно так положено поступать в свете, и никому не позволено преступать эти границы. Я ему возразил, не заносясь, но и не унижаясь, поскольку, если бы я повысил тон, ему могло бы показаться, будто я ищу с ним ссоры, потому как я должен ему деньги; я с ним совершенно согласился, что так поступают по отношению к закладу, но его деньги показались мне моими, и, следовательно, я мог воспользоваться ими, как я и сделал, не нарушив самых строгих правил честности; однако я был весьма раздосадован этим сегодня, поскольку все обернулось иначе — это все, что я мог предложить ему в свое оправдание, предположив, во всяком случае, что я допустил ошибку, за какую мне необходимо было бы извиниться; я, тем не менее, так не полагаю, и он сам, без сомнения, не будет так полагать, если соизволит над этим немножечко поразмыслить. Он был настолько невоспитан, или, лучше сказать, так груб, что не обратил никакого внимания на мой ответ. Он начал ужасно мне хамить. Я не особенно сдержан сам по себе, а тут я почувствовал, как он неоднократно доводил меня до бешенства. Однако я все еще держал себя в узде и ничего ему не говорил, поскольку речь шла о деньгах, и я боялся, какие бы резоны ни были на моей стороне, все равно, может быть, для меня не пожелают сделать никакого исключения из поговорки «кто должен, тот и виноват», но, казалось, мое терпение делало его еще более наглым. Наконец, когда я уже несколько раз закусывал губы, лишь бы помешать себе ответить ему всем тем, что мое возмущение вкладывало мне в уста, один из моих друзей вошел в комнату, совершенно ничего не зная о том, что там происходило. Он только узнал, в какой манере мое дело обернулось при Дворе, и зашел меня с этим поздравить. Он счел себя тем более обязанным это сделать, что я всегда питал особое уважение к нему, и он никогда, ничуть не больше, чем Месье де Навай, не одобрял моего решения, какое я намеревался исполнить. Я был необычайно рад его увидеть, потому что нуждался в свидетеле, кто мог бы дать отчет о моем поведении, особенно если Капитан вынудит меня на деле дать отпор его наглости. Итак, когда я без всяких затруднений объяснил ему, что происходило между нами, он взял слово и сказал этому Капитану, что, кажется, он был совсем неправ; не сбегу же я ради тысячи экю, и когда бы даже я растратил все его деньги, никто бы не смог меня за это порицать, поскольку, как я уже очень хорошо ему об этом сказал, я имел все основания считать их своими. /Вызов в трибунал Маршалов./ Капитан, кто был намного более заинтересован, чем рассудителен, ответил, что он был слишком близким моим другом для того, чтобы пожелать встать на его место. Наконец, слыша, как он продолжал меня оскорблять по-прежнему, мой друг не нашел в себе столько же терпения, сколько его оказалось у меня. Он сказал, что ему надо заплатить, не откладывая ни на один момент, поскольку такой человек не даст нам передышки; он сам раздобудет ему тысячу экю, но пусть он позаботится, пока сам он будет их искать, обеспечить себе одного друга, кто помог бы ему показать нам, как ему, так и мне, что у него такая же добрая шпага, как и задиристый язык. Капитан ему ответил, что если дело стало только за этим, чтобы ему получить назад его деньги, то очень скоро все разрешится; ему стоит лишь за ним сходить, а тот со своей стороны пусть сделает то, о чем он ему сказал. Мы чистосердечно поверили, и мой друг, и я, что он говорил естественно, и то же самое, что и мы оба могли бы сказать, если бы оказались на его месте. Но вместо того, чтобы поступить, как он нам говорил, он отправился прямо к Маршалу де Клерамбо и понарассказал ему все, что захотел. Он ему доложил, что вместо того, чтобы вернуть ему его деньги, я ему будто бы заявил, что уже истратил большую часть. Маршал ему поверил, поскольку не знал, что это был бесчестный человек. Итак, один момент спустя ко мне явился Стражник с приказом предстать перед Сеньорами Маршалами Франции, дабы отдать им отчет в моих действиях. Никогда человек не был более удивлен, чем я, когда увидел этого Стражника. Я заподозрил в то же время, от чьего имени он был ко мне послан, и он признался мне в этом сам. Тем временем мой друг вернулся с тысячей экю, как и обещал. Он продал всю свою серебряную посуду, лишь бы вытащить меня из этого дела. Он был почти так же удивлен, как я, когда увидел Стражника, и никак не хотел поверить, будто тот явился от его имени, пока я ему не сказал, что Стражник первый это подтвердил. Но, когда бы даже он не пожелал этого подтвердить, нам оставалось совсем недолго, чтобы самим об этом узнать, так как Капитан вовсе не возвратился, как он нам пообещал, и показался перед нами только в ассамблее Маршалов Франции. Маршал де Клерамбо собрал эту ассамблею в тот же день собственной властью, и когда он предупредил меня, что мне следует там появиться, я предварительно отвел моего Стражника к Месье де Навайю, кому я хотел сказать, что не сумею прийти поблагодарить Месье Кардинала при его утреннем туалете, как он мне рекомендовал, из-за приключившейся со мной досадной неприятности. Я уже не застал его дома и написал ему записку с подробным объяснением, но мой лакей так и не смог ему ее передать, хотя я специально направил его к Месье Кардиналу, где, как я прекрасно знал, он непременно будет. Разумеется, он там был, но один Гвардеец, кто меня не любил и, как назло, стоял в этот день у дверей, ехидно отказал лакею в доступе, а у того не хватило соображения пожаловаться Бемо или какому-нибудь другому Офицеру этой Роты, дабы сделать тому убедительное внушение. Так как все они были моими друзьями или, по меньшей мере, моими знакомыми, они бы не преминули дать ему поговорить с тем, кого он искал. Итак, его дурость явилась причиной этого недоразумения, и Месье Кардинал пришел в совершенное возмущение, не увидев меня в числе посетителей. Это по его приказу Навай являлся ко мне, хотя он и сделал из этого для меня тайну; итак, поверив, что я, может быть, вскочил в почтовый экипаж и уехал, поскольку ему отрапортовали, что я получил свои деньги, он сказал Навайю, если я совершил проступок вроде этого, после всего, что тот сказал мне от его имени, я могу рассчитывать, что он прикажет меня арестовать повсюду, где бы я ни находился. Навай ответил, что Его Преосвященство прекрасно это сделает, но он не верил, чтобы ему пришлось взять на себя этот труд; он слишком хорошо меня знал, чтобы решиться обвинить меня в подобной выходке; по правде, я не изменял своей Нации в том, что касается гордости, но каким бы гордецом я ни был, я всегда сумею усмирить это чувство разумом; если ему будет угодно, он в тот же час отправится разузнать, что помешало мне исполнить мой долг, и он немедленно явится к нему с ответом. /Бемо все так же лицемерен./ Кардинал был слишком большим политиком, чтобы стерпеть выходку вроде этой. Он боялся, как бы я не извлек из всего этого чересчур большого преимущества против него, и как бы я не вообразил, что он не может больше без меня обойтись, — потому он рекомендовал Навайю не говорить мне, когда он явится ко мне с визитом, будто это было от его имени. Впрочем, не пожелав отступать от этого решения, он сказал, что не ему следовало бы туда пойти, пусть это будет лучше Бемо, поскольку он выглядел бы гораздо более значительно, чем тот, другой; он сделает вид, якобы узнал, что я хотел уехать, и явится повеселиться вместе со мной по поводу, что теперь нет такой надобности. Навай нашел, что он был прав; впрочем, он нашел бы то же самое и в противоположном случае, настолько он привык угождать любым его желаниям. Он отправился сказать Бемо, кто находился в зале Гвардейцев, что от него угодно Его Преосвященству. Бемо тотчас же направился меня навестить, и так как я уже больше часа назад вернулся от Навайа, он нашел меня наедине с моим Стражником. Мой друг отсюда ушел; он всеми силами хотел заставить меня сохранить его тысячу экю, хотя я старался обязать его ее забрать. Бемо сделал мне свой комплимент с еще более сердечным видом, чем когда-либо ко мне обращался Навай. Так как это был человек, как я, помнится, уже говорил, не признававший никаких друзей, когда шла речь о его собственных выгодах, он даже не намекнул мне каким-нибудь двусмысленным словом о том, что происходило, как это обычно водится между соотечественниками, всегда сохраняющими друг с другом какую-то связь; он ни в светлых, ни в темных тонах не говорил со мной о Кардинале. Я тоже вовсе не хотел с ним говорить ни о нем, ни даже о том, по какой причине подле меня оказался Стражник. Он не мог, однако, ни с кем его спутать, потому что этот Стражник был в форме. Он носил на спине знаки его ремесла, какие обычно носят ему подобные. Бемо был достаточно любопытен, однако, и спросил, что за дело могло со мной приключиться и из-за чего я оказался в такой компании. Но так как я хотел, чтобы только Навай отдал в этом отчет Месье Кардиналу, я отделался ответом, что из-за долга я поссорился с одной особой, и, не сумев примириться дружелюбно, нам пришлось прибегнуть к суду Сеньоров Маршалов Франции. Я не сказал ему ничего, кроме правды, разговаривая с ним в такой манере, потому, приняв это за чистую монету, он покинул меня через один момент, дабы пойти отдать отчет Его Преосвященству обо всем, что он сам увидел, и о том, что я ему сказал. Я поручил ему, прежде чем позволить ему уйти, письмо, что я написал Навайю, и какое мой лакей принес обратно. Оно несколько умерило гнев Месье Кардинала, когда Навай его ему показал, сказав при этом, что не было никакой моей вины, если даже я и не явился к его утреннему туалету. Навай сказал ему в то же время, что я был просто неудачлив, поскольку на меня сваливаются беды, когда я меньше всего об этом думаю. Кардинал перевел разговор на другую тему, испугавшись, как бы он не сделал ему этот комплимент только для того, дабы убедить его, что, в ожидании от него для меня какой-нибудь милости, он бы должен заплатить за меня еще и этот долг. Навай явился повидать меня по этому делу и посетовал, что не прихватил с собой наличных денег, чтобы предложить мне их на этот случай. Я его поблагодарил, правда, не за его добрую волю, но за его комплимент. Я действительно знал, что он мог бы дать мне взаймы не только эту сумму, если бы захотел, но еще и в тридцать раз больше, если бы ему это было нужно. Не было никого из всех Куртизанов Его Преосвященства, у кого бы дела были в таком порядке, как у него самого. Он вытягивал бесконечное число благодеяний из этого Министра; таким образом, можно сказать, каким бы скупым он ни был с другими, он нашел средство изменить свою натуру в отношении Навайя. Однако, так как надо принимать своих друзей со всеми их добрыми и дурными качествами, я поостерегся замечать ему, что его комплимент мне не понравился. Напротив, я вознаградил его всеми почестями, какие только способен был изобрести, так что он покинул меня вполне довольный. Мой друг, кто одолжил мне тысячу экю, явился отобедать вместе со мной. Он сказал мне его подождать, и, отведя меня в сторонку, когда мы вышли из-за стола, он мне сказал — когда я предстану перед Сеньорами Маршалами Франции, чтобы я совсем ничего не говорил о нем, по крайней мере, если противная партия не заговорит о нем первой; если же Капитан вовсе не упомянет о нем, я смогу расплатиться с ним сполна и сказать, что нашел мою тысячу экю в кошельке одного из моих друзей, но если он о нем заговорит, я попрошу отсрочки для уплаты этих трех тысяч ливров. Он полагал, что это было нам необходимо, дабы снять всякое подозрение, будто кто-то кого-то хотел вызвать на дуэль, если тот окажется до такой степени трусом и пожалуется на это; итак, мне следует отрицать все это дело, поскольку мне ли не знать о существовании указов, грозивших строжайшими карами тем, кто вызывал других вопреки Эдиктам. /В трибунале./ Он оставался со мной до трех часов, и так как примерно в это время должна была собраться ассамблея Маршалов Франции, я поднялся в карету вместе с тремя или четырьмя моими друзьями, пожелавшими меня туда сопроводить. Ибо установился обычай не оставлять идти совсем одних тех, кого к ним вызывали; таким образом, чем больше было у тебя друзей, тем лучше тебя туда сопровождали. Маршал де Клерамбо был там, и хотя это было, может быть, в первый раз, как он оказался Высшим судьей Дворянства, так как еще совсем недавно его удостоили Жезла Маршала Франции, он почти постоянно владел разговором, дабы показать, что мое поведение было неверно. Я его спросил со всем должным к нему почтением, и с каким бы я к нему не обратился полгода назад, поскольку он был вовсе не из лучшего дома, чем любой другой, — в какой же я мог быть обвинен злонамеренности, как он утверждал, когда я распорядился лишь теми деньгами, какие считал принадлежащими мне по закону. Он был весьма изумлен моей твердостью, и еще более тем, что мое рассуждение было столь же справедливо, как и его собственное. Так как он говорил много и говорил даже совсем недурно, он был уверен сначала, будто подавит меня своим кудахтаньем. Другие Маршалы слушали меня и не могли не одобрить ту свободу, какую я взял на себя ему противоречить. Однако, так как не существует судей, что не стояли бы один за другого, а главное, когда они слышали, как обвиняют кого-то из них прямо здесь же, в их собственном Трибунале, Маршал д'Эстре, прославленный тем, что обругивал всех на свете, спросил меня, к чему я намереваюсь свести все мои резоны, и уж не поверил ли я, будто они смогут избавить меня от уплаты. Я был обрадован, хотя он мне сказал это достаточно бесцеремонно, что от меня не требуют ничего другого, как заплатить. Я боялся, как бы нам не устроили дела из вызова на дуэль, сделанного Капитану моим другом, и как бы нас не отправили в тюрьму, как одного, так и другого. Он присутствовал при всем, что происходило, и я старался его задеть, дабы он выблевал все то, что было у него на сердце. Я намеревался после этого принять манеру поведения, следуя совету моего друга; но едва я увидел, как он по-прежнему сохраняет молчание и ведет себя достаточно скромно, не обвиняя других, из страха, как бы самому не погубить себе репутацию, как я сказал Маршалу д'Эстре в ответ на его грубость, с какой он обратился ко мне, что он бы не увидел меня перед собой в настоящее время, точно так же, как и перед Сеньорами другими Маршалами Франции, если бы я имел дело с человеком, кто захотел бы дать себе труд потерпеть меня, подождав всего лишь двадцать четыре часа; я действительно уже нашел недостававшую мне тысячу экю и возвращу ему его сумму полностью, стоит ему только зайти за ней ко мне хоть сейчас. Я, конечно же, затаил некое коварство, говоря ему это. Я хотел нагнать на него страха, зная по опыту, что он не слишком в себе уверен. Потому этот Капитан, взяв в то же время слово, ответил мне, что не было никакой необходимости заходить за деньгами ему самому; ведь он же принес их ко мне домой, и я должен доставить их обратно к нему или, по меньшей мере, к его нотариусу, жившему на полдороге. Этот нотариус обитал совсем рядом с Сент-Эсташем, сам он подле Сент-Мари, а я напротив Пале-Рояля. Маршал де Клерамбо взял слово по этому поводу и сказал, что после того, как этот дворянин вынудил меня явиться к ним, он не считал, что было бы слишком кстати заставлять нас встречаться с глазу на глаз перед тем, как наше дело полностью не завершится; итак, если с ним согласятся, я отнесу эти деньги к нотариусу, а тот вернет мне мою отставку. Часть 6 /Законопослушный капитан./ Остальные Маршалы Франции кивнули, одобрив его мнение, и я отнес эти двенадцать тысяч экю к Ле Ка, где Капитан не осмелился появиться, чтобы их принять. Это не помешало тому, что я отдал их нотариусу, а когда я получил в руки мою отставку, дело на этом бы и закончилось, если бы у нас не оставалось на сердце, у моего друга и у меня, все, что произошло. Мы хотели призвать его к ответу, вот почему мой друг нашел его на следующее утро, захватил его прямо в постели, так что тот не смог бы отрицать оскорбления, когда бы у него текла кровь в жилах. Но так как он был вовсе не таков и готов был выслушать любой комплимент по своему поводу, и когда даже мой друг сказал ему, что он навеки прослывет трусом, пока не даст нам удовлетворения, он ему ответил, якобы Богу не угодно, чтобы он когда-нибудь допустил такую ошибку; ему известно, что Сеньоры Маршалы Франции не только запретили нам подобные дела, но еще и заставили нас обняться; итак, это означало бы сделаться виновным вдвойне, нарушив их приказы, поскольку, изменив тому, чем мы обязаны им, мы изменили бы и обязательству перед Его Величеством, и он поостережется сделать что бы то ни было вопреки его долгу. Мой друг был крайне настойчив; итак, абсолютно не жалея его после этого ответа и не жалея себя самого, он наговорил ему столько обидных вещей, что другой, наконец, сделал вид, будто почувствовал себя оскорбленным; итак, сказав моему другу, что он не будет сохранять никаких ограничений теперь, поскольку здесь задета его честь, он назначил ему свидание в Булонском лесу, где мы будем драться двое-на-двое. Мой друг явился рассказать мне обо всем этом, и насколько ему потребовалось унизить этого Капитана, чтобы привести его в чувство. Я не благословил бы ничего лучшего, но, сказав ему в то же время, будто меня посетило предчувствие, что все это пахло изменой, и что я бы ему не посоветовал оказаться на этом свидании; он мне ответил, что не помешает мне туда не ходить, если я чувствую хоть малейшее опасение; но он сам не преминет там появиться, когда бы даже от этого зависела сама его жизнь; его честь была ему гораздо дороже его жизни, а так как она пострадает, если он не явится на это свидание, так он просто примчится туда самым первым. Говорить со мной в такой манере означало заставить меня забыть о моем обязательстве по отношению к нему. Никогда еще не говорили с мужчиной, как он это делал со мной, якобы если уж я так испугался, мне стоит всего лишь пойти да спрятаться. Правда, он не воспользовался совершенно теми же выражениями; он нашел кстати завуалировать мне свою мысль под другими, не настолько же грубыми, но имевшими все-таки тот же самый смысл для тех, кто хорошо знал французский; итак, я был настолько взбешен, что если бы мог, не выставляя себя на общее осуждение, тут же схватиться с ним, я бы сделал это от всего сердца. Однако, так как я боялся, как бы в свете не сказали, будто я оказался просто-напросто неблагодарным, я обратился к нему тоном пониже. Я ему сказал, если разум позволяет мне видеть опасность в каком-нибудь деле, это вовсе не означает, что я вовсе лишился храбрости; пусть же он ведет меня, куда захочет, я последую за ним до конца, пусть он раскается в этом, быть может, точно так же, как и я, но мне это совершенно неважно, поскольку он так захотел. /Засада в Булонском Лесу./ Он сделал вид, будто не слышал того, что я ему сказал, и, вскочив в седло на следующее утро, мы пустились по дороге Добрых Людей, дабы въехать в Булонский лес через ворота, располагавшиеся с этой стороны. Назначенное им свидание должно было состояться между семью и восемью часами утра, но, подъехав к этим воротам, мы нашли их запертыми, что достаточно меня поразило. Правда, тогда стояли самые короткие дни в году, и это меня убедило после некоторого размышления, что всему виной лень привратника, еще не встававшего сегодня. Мы постучали, чтобы нам открыли эти ворота, и сей же час объявившийся привратник сказал моему другу, первым представившемуся ему, что он должен вернуться в Париж, не теряя ни одного момента времени, потому что он безвозвратно погибнет, если углубится всего лишь на четверть лье в лес; он весь был переполнен стражниками, явившимися его арестовать по доносу, что он намеревался здесь драться на дуэли двое-надвое. Привратник был лакеем моего друга пятнадцать или шестнадцать лет назад, а так как он содержал кабаре, он проведал об этом от одного стражника, заночевавшего у него и рассказавшего ему все это дело после доброй выпивки, не подозревая о том, что тот был некогда на службе у моего друга. По этой-то причине он и запер ворота, из страха, как бы мы не проскочили без того, чтобы он нас заметил. Мой друг был необычайно удивлен его словами; он сказал мне, что я был гораздо более прав, чем он, теперь-то он поверил, что мы не сделаем особенно большого зла, вернувшись восвояси, и даже не проявив любопытства оглянуться назад. Я был счастлив, что он принял это решение сам, и потому, что в этом заключалась наша безопасность, и потому, что это должно было заставить его раскаяться в нанесенном мне оскорблении. Мы повернули в Париж в тот же момент, и когда мой друг попросил у меня прощения по дороге за его срыв против меня, я ему ответил, что надо уметь и стерпеть кое-что от своих друзей, когда прекрасно знаешь, как я знал это о нем, что их намерения не могут быть дурными. /На славу вздутый капитан./ Капитан, подождав нас некоторое время в лесу, имел наглость заявиться прямо домой к моему другу вместе со своим так называемым секундантом, дабы спросить его, чему он был обязан тем, что нас не оказалось на лугу. По всей видимости, он претендовал снискать себе громкую славу, поймав нас на подобной ошибке; но мой друг, кто не мог стерпеть, когда я сказал ему одно слово, без того, чтобы не сорваться только потому, что оно пришлось ему не по вкусу, дал себе полную волю, едва лишь услышал, как тот начал разговаривать с ним в этой манере; итак, тотчас взяв в руку шпагу и не дав ему времени на более длинный комплимент, он упрекнул его, что тому недостаточно показалось быть только трусом, но понадобилось прибавить еще и предательство к своему отсутствию мужества. Тот сделал вид, будто не понимает, что он этим хотел сказать, и попросил у него объяснения, дабы быть в состоянии ему ответить. Мой друг не пожелал ему давать никакого другого объяснения, кроме того, что он ему уже представлял, то есть желания биться против него. Но так как, когда человек хоть однажды поддался слабости, ничто уже не способно побудить его к доброму действию, мой друг напрасно приставлял острие своей шпаги к самому его животу — тот так и не смог отважиться взяться за свою. Его секундант проделал совершенно то же самое передо мной; так что показалось, тот подобрал абсолютно равного себе, дабы им не пришлось делать никаких упреков друг другу. Я тоже держал острие шпаги у его живота, но увидев, что он точно так же безразличен к этому, как и его товарищ, я начал подавать знаки моему другу, в какой манере мы должны разделаться с ними обоими. Мой знак превзошел все обычные знаки и даже простые демонстрации, поскольку я принялся отвешивать ему удары шпагой плашмя по голове, а он все это сносил с поразившим меня терпением. Происходило это, тем не менее, не без того, что сначала он сделал какое-то движение. Он пытался достичь двери, и, на свое счастье добравшись до нее, он захлопнул ее за собой, видимо, дабы избавить меня от труда провожать его и дальше. Капитан был тотчас же отделан моим другом в той же самой манере и последовал примеру своего секунданта в малейших деталях. Он позволил себя бить, сколько угодно, не скорчив даже при этом мстительной физиономии и желая лишь поскорее удрать; как сделал другой, он старался опять открыть эту дверь. Ни от кого другого, как от моего друга, зависело просто-напросто проткнуть его насквозь. Тот повернулся к нему спиной и не мог предоставить ему для этого более удобного случая, но так как никогда не случается достойному человеку замарать свою руку в крови ничтожества, кто далеко не защищается, а пытается только спастись, мой друг сам открыл ему дверь, дабы тот мог спуститься по лестнице. Тот не заставил повторять себе этого дважды и покатился по лестнице с совершенно невероятным проворством, но конец его шпаги застрял между столбиками перил, так что он едва не сломал себе при этом шею. Он пересчитал носом ступени, а сверху на него еще свалились два обломка его шпаги. Домохозяин моего друга уже давно прислушивался к необычному шуму, а выяснив, в чем было дело, он приказал слугам очистить дом от непрошеных гостей. /Великодушие Его Преосвященства./ Последнее время Капитан и его деньги отвлекали меня от главной моей заботы. Как мне неоднократно напоминал Навай, я как можно скорее должен был поблагодарить Месье Кардинала за его личное попечение обо мне. Потому, распрощавшись с моим другом, я поспешил к этому Министру. На этот раз комната Его Преосвященства была переполнена возбужденными людьми; видимо, что-то произошло в свете, тогда как я улаживал свои собственные дела. Месье Кардинал, мельком взглянув на меня, сделал вид, будто бы он меня больше не замечал. Я поискал глазами Месье де Навайя, но его почему-то не было в комнате; вместо него ко мне подошел Месье де Бартийак, это был довольно таинственный человек, кого Месье Кардинал обычно посылал с особенно секретными миссиями; впрочем, он тоже принадлежал к числу моих друзей. Он передал мне от его имени, что он не может переговорить со мной сейчас, и мне придется подождать. Ждать мне пришлось довольно долго, и у меня сложилось впечатление, будто он специально задерживал подле своей особы Куртизанов, так как время от времени он все-таки бросал в мою сторону косые взгляды. Но, наконец, и последний посетитель вышел, и Кардинал обернулся ко мне. Некоторое время он хранил молчание, а потом сказал, что ему известны все мои обстоятельства, но теперь ему бы хотелось обратить мое внимание на мою же собственную неблагодарность; как же я посмел после всех его благодеяний вознамериться продать должность и возвратиться домой, и это в тот час, когда в Государстве происходят беспорядки, и оно нуждается буквально в каждом преданном человеке; и потом, зачем мне потребовалось его обманывать, когда он посоветовал мне помочь себе самому, ведь вот я же нашел деньги в тот же день, когда у меня появилась в них необходимость. Здесь он остановился и пристально вгляделся в меня, но я не нашел, что ответить, лишь еще раз удивившись про себя, насколько быстро ему обо всем доносили. Убедившись в том, что я намерен и дальше молчать, он продолжил свою речь, сказав, что, к счастью, не все столь же неблагодарны, как я; в тот самый день, как я сочинял свою отставку, он решил послать меня по важнейшему делу в Ретель и отправить меня туда в новом качестве, для чего он отнес на подпись Его Величеству эту бумагу. С последними словами он протянул мне документ — это был патент Капитана Гвардейцев. /Благодетели и искушения./ Не успел я наглядеться на эту бумагу и выразить в полной мере мою признательность Его Преосвященству, как он быстрым жестом убрал ее и сказал мне, что я получу этот документ ровно через сорок восемь часов, когда приду к нему за инструкциями, касающимися моей миссии. Я было начал рассыпаться в новых благодарностях, но он остановил меня и сказал, что я покуда могу быть свободен, и что у меня будет вполне достаточно занятий на ближайшие два дня. Тогда я откланялся и вышел, но не добрался я еще до дома, как меня нагнал Месье де Бартийак; он выразил желание проводить меня. Хотя я и был переполнен радостью, это не помешало мне задаться вопросом, зачем я ему понадобился; и еще одна мысль тревожила меня — почему бы Кардиналу сразу не отдать мне патент. Когда мы вошли в мою комнату, все мои худшие опасения подтвердились. Месье де Бартийак объявил мне, что Месье Кардинал дал мне сорок восемь часов для того, чтобы найти двадцать тысяч франков для уплаты пошлины на вступление в должность Капитана Гвардейцев. От подобной неожиданности я застыл, раскрыв рот и не зная, что ответить; Месье де Бартийак выразил мне свое сочувствие, уточнил, что без уплаты пошлины патент будет недействителен, заверил меня в своей неизменной дружбе и вышел. Я, даже не снимая сапог, повалился на кровать; никогда прежде не было слыхано о какой-нибудь подобной пошлине; без сомнения, поводом для этой новой уловки Кардиналу послужил тот факт, насколько быстро я нашел тысячу экю для Капитана. Я не знаю, сколько часов я провалялся так на кровати, тщетно ломая голову над тем, откуда мне взять столь огромную для меня сумму, но вывел меня из задумчивости мой лакей, сообщивший мне о прибытии сразу четырех записок. Все эти четыре записки были посланы мне значительнейшими лицами Государства — Сеньорами де ла Базиньером, Сервиеном, д'Эрваром и де Лионом — и все эти люди, к моей величайшей радости, предлагали мне в случае денежных затруднений воспользоваться их кошельками. Но когда эта первая радость понемногу улеглась, я заметил, что все послания были написаны почти в одной и той же форме; кроме того, мне пришло на ум, что все их авторы были Ставленниками этого Министра, следовательно, одалживать деньги у них означало то же самое, что занимать у него самого. Я еще не разобрался с этими моими сомнениями, а лакей уже сообщал мне о появлении нового гонца и протягивал мне очередное письмо. Оно было от весьма известной в городе особы, молодой вдовы двух или трех покойных мужей. В своем письме она сообщала о своей давней симпатии ко мне, о том, что если бы не сложившиеся благоприятные обстоятельства, она, может быть, так никогда и не объяснилась бы со мной; потом она весьма откровенно писала, как рано она начала забавляться любовными интрижками, какое влияние в свете она приобрела, а стоило оно ей всего лишь небольшой любезности по отношению к определенным людям, к кому в глубине души она не имела большого уважения, но они столь щедро ее вознаградили, что она в этом не раскаивалась. Она имела более двадцати тысяч ливров ренты с великолепных владений в Париже, не считая множества ценной мебели и серебряной посуды; у нее еще имеется десять тысяч экю в звонкой серебряной монете в ее кабинете, и всего этого более чем достаточно для уплаты суммы, требуемой от меня Месье Кардиналом; и все это мне будет стоить всего лишь одного словечка «да», произнесенного перед священником, и хотя она предлагала мне только останки от двух крупных финансистов, эти останки показались столь прекрасными множеству Куртизанов Двора, что они без всяких затруднений предлагали ей руку для заключения такой же сделки, что она сама предлагала мне сегодня; она чистосердечно признавалась мне в своей склонности к моей особе, она поведала мне также о своих делах, дабы, если я поймаю ее на слове, я не стал бы таким человеком, кто сказал бы ей впоследствии, будто она меня обманула. /Честная сделка./ Эта записка была бы более соблазнительна, чем четыре другие, для многих людей; Дама была очень обольстительна и находилась еще в самом расцвете ее возраста. Ей было не более двадцати пяти лет, но так как она принялась за свое ремесло очень рано, как она не нашла никакого затруднения сказать мне об этом, о ее репутации были настолько наслышаны в Париже, что она была там так же хорошо известна, как могла бы быть жена Первого Президента. Это послужило поводом к тому, что я ни одного момента не колебался, какое я приму решение. Однако, пожелав посмотреть, не способна ли будет эта склонность, в какой она сама призналась по отношению ко мне, уделить мне хоть какую-то часть из ее богатств без того, чтобы мне пришлось произносить то самое «да», о каком она меня просила, я сказал тому, кто принес ее записку, что я сам явлюсь к ней с ответом после обеда. Я не преминул так и поступить, и, понадеявшись на мои собственные средства, я постарался не только поддержать ее добрую волю по отношению ко мне, но еще и увеличить ее до той степени, когда она уже не сможет ни в чем мне отказать; она же сказала, когда увидела, как я начал делать ей великие заверения в признательности и любви, что все это было бы просто прекрасно для какой-нибудь дуры, но не для нее; она ничего не будет слушать без участия нотариуса и священника; она хотела получить меня в мужья, а вовсе не в любовники; вот почему она посоветовала мне, как добрая подруга, приберечь все мои комплименты, по крайней мере, если я не соизволю тут же облечь их в нужную для нее форму. Этот ответ был совсем не глуп — но так как я считал себя не меньшим хитрецом, чем она, и надеялся незаметно привести ее к моей точке зрения, лишь бы она пожелала дать мне на это время, я ей сказал, что было бы хорошо, как мне казалось, узнать друг друга поближе, прежде чем заключать ту сделку, какую она мне предлагала. Мадам де Мирамион мне так однажды сказала, как я, помнится, уже упоминал, когда я хотел сделать ее моей женой. Я не мог не воспользоваться ее примером, хотя и с совершенно другими намерениями. Я думал добиться, несмотря на всю ее проницательность, позволить мне с ней видеться, зная, что когда женщина хоть раз проявила к кому-либо склонность, надо только проявить побольше настойчивости подле нее и наговорить ей побольше нежностей, чтобы заставить ее зайти достаточно далеко в самое короткое время. Но она оказалась более лукава, чем я предполагал; итак, либо она разгадала мое намерение, или же она твердо решила начать с того, чем другие обычно заканчивают, она мне ответила, что ей незачем узнавать меня получше, ведь ее выбор уже сделан, правда, она не знала, что именно хотел предпринять я, но ей казалось, все, чего бы мог желать я, так это подтверждения, что она действительно обладает теми ценностями, о каких мне сказала; если в этом состоял резон, по какому я хотел ее узнать, она не может его не одобрить, но если я имел в виду нечто иное, вовсе не служившее к ее пользе, мне стоит только взять на себя труд вернуться еще раз ее навестить. /Любовь, почтение, бескорыстие./ Для меня было бы бесчестно воспользоваться предлогом, каким она сама же меня и снабдила, для достижения успеха в моем намерении. Мужчине никогда не подобает казаться заинтересованным, особенно в такого сорта положениях, когда идет речь о завоевании доброго мнения о своей особе — потому всегда и оставляют демарши такого рода своим близким или своим друзьям, тогда как сами лишь заверяют в любви, почтении и бескорыстии. Итак, я попал в сильное замешательство с ответом; в самом деле, что бы такое я мог ей сказать, что должно было бы ее удовлетворить. «А! — сказала мне она, заметив мое замешательство, — мне вас жаль, нельзя же быть настолько искренним, вам бы и хотелось мне соврать, и вы не осмеливаетесь; это довольно оригинально для человека Двора, кому обычно ничего не стоит наговорить того, о чем он никогда не помышлял; что до вас, то я прекрасно вижу, что вы думаете, без всякой обязанности с вашей стороны мне это высказывать. Мое состояние чрезвычайно бы вас устроило, если бы я захотела вам его отдать, чтобы быть вашей любовницей, но если вы на меня похожи и сумеете разгадать, о чем мои мысли, вы отлично увидите, что у вас нет никакой надежды наложить на него руку иначе, чем на тех условиях, какие я вам предложила». Она меня тотчас спросила, за кого, я ее принял, когда вбил себе в голову заставить ее переменить намерение по этому поводу. Она мне сказала также, что я не слишком хорошо поразмыслил, когда попросил ее о каком-то времени; Месье Кардинал не даст его мне самому; весь Париж знал настолько же хорошо, как и она, что у меня лишь дважды по двадцать четыре часа на то, чтобы найти деньги; итак, если я хотел получить их от нее, мне не следовало терять ни единого момента. Так как я увидел ее столь ловкой и столь решительной, я счел, что мне не стоило терять драгоценного времени на дальнейшие беседы с ней. Она хотела жениха, я же не был готов стать ее человеком, потому я и удалился без звона труб и барабанного боя. Однако, поступая достойно и не подавая ей повода жаловаться на меня, не назвав ей резонов, по каким я не желал больше думать об этом деле, я сказал, что вскоре вновь загляну к ней. Я не знаю, поверила ли она мне от чистого сердца или же, скорее, сразу увидела, что все это оказалось неудачной попыткой. Как бы то ни было, но о чем я думал меньше всего, выйдя от нее, так это о том, как бы сдержать данное слово. Если мне и суждено было принадлежать к великому братству, как это случается с большинством тех, кто женится, я меньше всего на свете хотел бы, дабы такое свершилось по моей собственной воле. Я считаю недостойным честного человека идти на такие поступки. Я был не в настроении подражать определенным людям, каких немало я видел в свете, и каковые подхватывали их шпагу и перчатки при виде прибытия поклонника их жен. Правда, я полагаю, и она была не в настроении подавать повод говорить о себе, когда она обзаведется мужем; я скорее верю, что в ее намеренье входило стать достойной женой. Но с меня было вполне довольно, что она не была таковой в то время, как была девицей, чтобы не иметь никакого сожаления о ее богатствах; итак, хотя я прекрасно знал, что упустил их только потому, что был гораздо более деликатен, чем множество других, если бы им предложили подобное состояние, мне понадобился всего лишь один момент, чтобы утешиться. /Кардинал несгибаем./ Между тем я полагал, что Месье Кардинал должен был бы оставить меня в покое; для него двадцать тысяч франков были, так сказать, каплей в море, тогда как для меня они представлялись чем-то вроде всех сокровищ Перу. Но так как он не считался ни с кем, когда вставал вопрос о его интересе, едва истекли сорок восемь часов, отпущенные мне им для уплаты, как он спросил Месье де Бартийака, позаботился ли я его в этом удовлетворить. Я думаю, он сделал это исключительно ради соблюдения формы, и ему было известно ничуть не хуже, чем мне, как обстояли дела. Люди, предложившие мне деньги, видимо, не преминули ему сказать, что я не захотел их взять, поскольку они исходили от него. Бартийак, кто был сердечным и добродетельным человеком, ответил ему, что я не внес положенной суммы и удовлетворился лишь тем, что зашел к нему, дабы продемонстрировать свое бессилие, поскольку я ничем не обладал в этом мире, кроме моей должности, а так как для таких вещей не существовало ипотеки, не существовало и толпы, готовой одолжить мне деньги. Это не было правдой, будто бы я заходил к нему. Он сказал это исключительно из одолжения ко мне и не зная, что четыре персоны, о каких я упомянул, предлагали мне их кошелек, или, скорее, кошелек Его Преосвященства; Месье Кардинал покачал головой, услышав, как тот заговорил с ним в такой манере. Он хотел таким образом дать ему понять, что его это вовсе не устраивало, и не так уж я был обделен друзьями, как он думал. Однако, боясь, как бы тот не оказался человеком, не понимающим намеков, он сказал ему совершенно открыто, что только от меня зависело ему заплатить; он узнал об этом из надежного источника, но так как мне недостало доброй воли, я отказался от предложенных мне денег. Он добавил также, дабы ввести того в заблуждение и проделать то же самое со мной, если тому доведется поговорить со мной при случае, когда он сказал тому, что знал это из надежного источника, он ничего не придумал; несколько Куртизанов говорили ему, что человек весьма счастлив, когда получает какую-либо милость от Двора, потому что лучшие кошельки раскрываются перед ним на выбор. Итак, либо человек что-то имеет, или же не имеет совсем ничего, он равно находит себе друзей; и я прекрасный тому пример, я, не имевший ничего, кроме плаща и шпаги, едва получил Роту в Гвардейцах, как четыре значительнейшие особы написали мне, что я могу черпать из их кошелька; я этим, может быть, не хвастался, из страха, что придется платить; вот почему, так как он не мог терпеть лукавства с моей стороны, было бы хорошо меня поправить, не теряя времени; итак, ему придется написать мне вторую записку, где он будет чрезвычайно рад замолвить мне одно словечко, а словечко это будет состоять в том, что он дает мне еще двадцать четыре часа для улаживания этого долга, а если я упущу и эту возможность, Король разберется, как ему лучше поступить; тому же, надо мне сказать, однако, дабы вызволить меня из моего напускного бессилия, что мне стоит только взять деньги из кошелька тех, кто мне это предложил; это, быть может, приведет меня в сильное изумление, потому что я, возможно, и не подозреваю, что у него имеются еще и эти сведения. Эти речи, переданные мне Месье де Бартийаком слово в слово, необычайно укрепили меня в моей мысли, что это именно он позаботился подыскать мне стольких друзей, кого мне, быть может, недостало бы при нужде в других обстоятельствах. Наконец, видя, что меня все равно будут преследовать вот так с ножом к горлу, и нет мне никакой, возможности парировать этот выпад, я решил пойти к Месье де ла Базиньеру, кто принадлежал к числу моих друзей. Я предпочел его трем остальным, чтобы одолжить у него эти деньги, поскольку знал, исходили ли они от него или от Кардинала, он не будет меня торопить с возвратом. Я заметил, что, несмотря на его большую заинтересованность, почти неизбежную черту большинства финансистов, он имел и еще одну и, пожалуй, даже большую слабость. Он любил лесть до такой степени, что если только с ним не скупились на комплименты, он бы охотно отдал за нее собственную кровь. Итак, поскольку мне ничего не должно было стоить обеспечить его ею, я рассчитывал заплатить ею проценты с той суммы, какую я возьму у него взаймы. Я довольно глупо поверил, что он будет в настроении этим удовлетвориться, а навело меня на такую мысль то обстоятельство, что немалое количество людей, усаживавшихся за его стол, один из самых лучших столов в городе, не расплачивалось с ним никакой другой монетой. Я прибыл к нему перед обедом, а так как его тщеславие служило поводом к тому, что он находил удовольствие приглашать к своему столу всех и каждого, он тотчас же сказал мне, что своих друзей узнают по тому труду, какой они принимают на себя являться составлять ему компанию за обедом. Я ответил, что это лишь частично привело меня к нему, у меня имелся еще и другой резон явиться его повидать, он сам предлагал мне деньги для уплаты пошлины, затребованной с меня запиской Месье де Бартийака; поначалу я просто его поблагодарил, поскольку верил, что Месье Кардинал снизойдет к моему бессилию, но он выказал себя настоящим Турком по моему поводу, и я теперь обязан переменить тактику. Он мне весьма любезно заметил, что его кошелек открыт для меня в настоящее время, точно так же, как и тогда, когда он мне его предложил; он распорядится отсчитать мне эти двадцать тысяч франков после обеда; и, однако, он мне скажет, как он мне обязан за предпочтение его тем, кто сделал мне такие же предложения, как и он; он знал, что Сеньоры Сервиен, де Лион и д'Эрвар писали мне по этому поводу в тот же момент, как узнали о моей нужде, но, наконец, я воздал ему по справедливости, поверив, что он настолько большой мой друг, как ни один из этих Сеньоров. /Первый предполагаемый Кредитор./ Эти речи еще раз подтвердили мне, что все, сделанное этими четырьмя, было сделано только по приказам Месье Кардинала, если я и вправду сомневался в этом в какой-то манере. Однако, когда я упомянул Месье де ла Базиньеру, абсолютно не задумываясь, что это могло бы иметь для меня какое-нибудь значение, что ни он, ни другие три Сеньора не были единственными, кто предложил мне деньги, он так настаивал, чтобы я ему рассказал, кто бы это мог быть, что я счел себя не обязанным делать из этого тайну для него. Я без церемоний назвал ему ту особу, кто хотела мне их дать, и поведал ему в то же время, что я бы не устраивал никаких затруднений и принял ее предложения, если бы она не поставила при этом слишком жестких для меня условий; ему не потребовалось говорить больше, поскольку он тут же догадался, что это были за условия; он сейчас же и перечислил мне их, так что мне оставалось лишь согласиться с ним; тогда он снова взял слово и сказал, раз уж я сделал ему такое признание, он был бы не прочь поговорить со мной по этому поводу тотчас, как мы отобедаем. Он даже сделал бы это, не теряя времени, настолько он оживился, если бы ему не явились доложить, что стол накрыт, и к обеду собралась большая компания. Мы вышли из его кабинета и оба прошли в зал, где его ожидали гости; мы уселись за стол и отведали столь великолепных блюд, будто находились у самого Короля, просто невозможно было нас лучше ублаготворить. Говорили о множестве новостей и среди прочих о Монтале, кто начинал заставлять говорить о себе по всей Шампани. Эрвар завязал этот разговор, и так как он был полностью предан Кардиналу, мне пришла в голову одна мысль, может быть, она была ошибочна, а, может быть, и совершенно правдоподобна. У меня промелькнула идея, будто Кардинал поведал ему о том, что я должен ехать в Ретель, и он скомандовал ему поговорить об этом Коменданте, дабы проверить, не буду ли я в настроении высказать какую-нибудь нескромность и открыться в слишком большом желании набить себе цену. Мысль вроде этой была более чем достаточна, чтобы сделать меня мудрее, когда бы даже я был рожден большим болтуном, от чего, слава Богу, я довольно далек. Я воспринял с самой колыбели от моего отца, что никогда не раскаиваются в сохранении молчания, и, наоборот, почти всегда каются, когда его нарушают. Итак, у меня никогда не слетали с губ такие слова, каких бы я заранее не взвесил, что позволяло порой говорить моим друзьям, видевшим, насколько я был осторожен, что я был бы очень хорош в стародавние времена, когда в храмах поклонялись Идолам, поскольку я никогда бы не трактовал их оракулов некстати. Эрвар был сильно изумлен, увидев меня столь сдержанным; либо он действительно имел приказ меня разговорить, или же тема, о какой шла речь, касалась скорее военного человека, чем деловых людей, кем они преимущественно являлись, ему казалось особенно редким, что я хранил молчание по этому поводу, тогда как другие постоянно его нарушали, высказываясь и не зная, верно ли они говорили или нет. /Дружеский совет./ По окончании обеда Месье де ла Базиньер, который по моде Двора свободно обращался со всеми теми, кто являлся его повидать, сказал мне, что ему есть что мне сказать, и не перейдем ли мы в его кабинет. Я рассчитывал, что он даст мне денег или, по крайней мере, приказ получить их у кого-нибудь из его служителей. Но после того, как он вновь вынудил меня рассказать ему о предложениях, сделанных мне Дамой, он мне сказал, что был слишком хорошим моим другом, чтобы не порицать меня за отказ от них; итак, дабы поставить меня в необходимость вернуться к ней, а, следовательно, заставить меня обрести состояние, у него не было больше для меня денег взаймы; он намеревался, однако, отказав мне таким образом, засвидетельствовать мне в тысячу раз лучше, что он был моим слугой, чем если бы из ложной угодливости он сделал меня мэтром всех сокровищ, находившихся в его распоряжении. Он хотел сделать еще намного больше ради меня, он поговорит об этом деле с Месье Кардиналом, дабы вместо двадцати четырех часов, данных мне на поиски денег, он дал бы мне столько, сколько мне понадобится, для завершения предложенного мне супружества. Кто был страшно поражен, так это я, когда услышал от него такого сорта разговоры. Я ему ответил, уж не думает ли он, что я пожелаю жениться на Б… Я бесцеремонно бросил ему это слово прямо в лицо, придя в совершенный гнев от того, что он посмел предложить мне такую низость. Он принялся смеяться над моим ответом, заметив мне тотчас же, что я, наверное, на такой и женюсь, но, далеко не сделав меня богачом, как эта, она, быть может, будет такой же нищенкой, как и я сам. Он просил у меня прощения за вырвавшееся слово, но, наконец, надо было говорить откровенно со своими друзьями, потому что им льстить — это совсем не свидетельствовать, что на самом деле являешься тем, за кого себя выдаешь. Он мне наговорил еще множество других вещей, и все они были схожи с этими, так что я уже почти не знал, во сне я или наяву, и настолько я был потрясен его речами, что сказал ему в конце концов: если он хочет уверить меня, что он мне друг, как он пытался меня в этом убедить, я умоляю его дать мне лучший совет, чем этот; все то, что нацелено на разрушение моей чести, не могло явиться ниоткуда больше, как из дурного источника, или, по меньшей мере, от людей, вовсе не заботившихся о потере всего, что я имел наиболее дорогого. Я собирался сказать ему намного больше, когда он меня оборвал, не желая терпеть от меня еще более длинных речей. Он мне сказал, как прекрасно он видел, что со мной надо поступать, как с теми людьми, кого приходится вязать, чтобы отрезать им руку или ногу, когда того требовала необходимость — итак, поскольку я на них похож, желая погубить себя вопреки совету моих друзей, со мной должны обходиться в точности, как с ними; если меня и не надо было связывать, потому что здесь не шла речь об отрезании мне ни ноги, ни руки ради спасения остального тела, все-таки надо было держать меня покрепче за руку, чтобы я обязан был делать то, чего требовали разум и моя судьба; я сам нашел возможность жить в достатке, так не следовало позволять мне упускать такой случай из-за глупой угодливости по отношению ко мне; так как было бы вовсе не по-дружески иметь их в случае вроде этого, он мне снова заявлял, что у него нет больше денег для меня взаймы, чтобы вытащить меня из этого дела; пусть я возьму из кошелька той, кто мне его предложила; пусть я не буду обязан их ей возвращать, и это лучший совет, какой он только мог бы мне дать. Он добавил к этому — если я и находил теперь его слова немного резкими, настанет время, когда, отказавшись от этой мысли, я превознесу и благословлю его за то, что, вопреки моей собственной воле, он вынудил меня избрать наиболее подходящее для меня положение. Вот и весь резон, какой мне удалось из него вытянуть, и, придя в жуткое негодование от его поведения, я не мог помешать себе сказать ему — если я и верил до сих пор, будто те, кого называют честными людьми, разделяли общие убеждения, как одни, так и другие, то после того, что я услышал от него в настоящее время, я прекрасно вижу, в каком я пребывал заблуждении; должно быть, люди финансов имели абсолютно другую мораль, чем люди шпаги, поскольку я не верил в существование хотя бы одного-единственного человека со шпагой на боку, кто был бы в настроении последовать тому совету, что он мне дал; однако он давал его мне не только как сносный, но еще и расхваливал его, как чрезвычайно великолепный; а раз уж я придерживался совсем иного мнения, просто необходимо, чтобы кто-нибудь из нас двоих ошибался. Так пусть же он хранит свои деньги, поскольку он придавал им такое значение, что хотел убедить меня купить их ценой моей чести; я уже не попрошу их у него ни за что в жизни, главное, когда он пожелал назначить им цену вроде этой. /Угрозы./ Я вышел от него в таком безудержном гневе, что вместо того, чтобы отправиться к Месье Сервиену или другим, сделавшим мне такие же предложения, как и он, я пошел домой, дабы дать немного остыть моему негодованию. Там я хорошенько поразмыслил над случившимся, и так как я сожалел об обязанности платить эти деньги, то было поверил, будто смогу увернуться от этого, или, по крайней мере, отдалить уплату, возразив Месье Кардиналу или Бартийаку, когда он напишет мне еще какую-нибудь записку от его имени, что тот, о ком я только что сказал, не пожелал мне одалживать. Он мог бы спросить его самого, если бы засомневался, и Его Преосвященство, кто знал в назначенный момент, когда тот мне это предложил, мог бы знать еще более подробно, как тот изменил данному мне слову. Я вовсе не собирался молчать о том, что со мной произошло, как раз напротив, я намеревался растрезвонить об этом на весь свет. Не то, чтобы я был не в настроении стерпеть что бы то ни было от моих друзей при случае, но я нашел его манеры по отношению ко мне столь грубыми, по меньшей мере мне так показалось, что никак не мог решиться ему такое простить. Я не забывал также говорить всем подряд, кто бы ни оказывался рядом со мной, все, что я думаю о его поведении, и так как он не был всегда услужлив по отношению к каждому, чем наживал себе врагов, а к тому же его огромные богатства и роскошь, в какой он жил, создавали ему массу завистников, все узнали менее, чем за двадцать четыре часа, по всему Парижу о том добром совете, какой он пожелал мне дать. Лишь Месье Кардинал об этом не знал или же прикидывался, будто бы ему ничего не известно, поскольку он отправил ко мне Бартийака собственной персоной сказать мне, что он не потерпит подобных насмешек над собой; в последний раз он предупреждает меня исполнить его приказы; если я пренебрегу ими и в этом случае, он сумеет так за меня взяться, что заставит себе подчиниться. Эти угрозы нисколько меня не удивили, потому что они были достаточно обычны для него, когда он верил, что они могли быть ему полезны при отыскании денег. Я ответил, однако, Бартийаку, дабы он это ему передал, что я ходил занимать их у ла Базиньера, но, хотя он и предлагал мне их сам, он изменил данному мне слову. Я сказал ему в то же время, какой он выбрал предлог для извинения, предлог, показавшийся мне настолько неприемлемым, что я не мог не поверить в наличие какой-то дурной воли с его стороны. Бартийак ответил мне, что и ему этот предлог показался ничуть не лучшим, чем мне; он слышал разговоры в свете об этом деле, либо рассказал о нем я сам, или же это был ла Базиньер; он знал даже и об ответе, какой я дал тому по этому поводу, но хотя и он сам был деловым человеком, как и тот, он попросил бы меня отличать тех из них, кто любил деньги больше их чести; у него самого был сын, и он намеревался женить его как можно раньше, но чем женить его на женщине вроде этой, он лучше бы предпочел утопить его своими руками. Я пришел в восторг, услышав от него разговор такого сорта, и хотя всегда почитал его за человека чести, я был просто счастлив, когда он снова утвердил меня в той мысли, какую я имел о нем со времени нашего знакомства. Он мне, однако, дружески посоветовал выпутаться из этого дела с Месье Кардиналом так скоро, как только мне это будет возможно. Он даже заверил меня, что поговорит с ним об этом в тот же день, якобы я смог сослаться на это извинение, и он сам его им позабавит, хотя он вовсе и не верит, что оно мне на что-нибудь сгодится; Его Преосвященство, казалось, настолько заупрямился в получении этих денег, как если бы это был миллион; должно быть, он раздул для себя из этого большое дело, раз уж так часто вспоминает о нем; так пусть же я приму какие только можно меры, потому что, чем раньше я от него отвяжусь, тем будет лучше для меня. /Второй Кредитор./ Его совет и скупость, какую я давно признавал за этим Министром, вынудили меня направиться к Месье Сервиену. Так как у него были ключи от казны, я счел, что мне лучше всего обратиться именно к нему для получения этой суммы. К тому же, он мне ее пообещал, так что, с большим доверием войдя в его кабинет, куда меня ввел один из его служителей, я сделал ему точно такой же комплимент, как накануне ла Базиньеру. Я поостерегся, однако, говорить ему о Даме в каком бы то ни было роде, из страха, как бы еще и он не вмешался в это дело с таким же советом, какой мне дал другой. Но так как ла Базиньер сам рассказал ему о ней, я нашел его не только прекрасно осведомленным, но еще и самодовольно разделяющим чувства этого последнего; либо они были для него естественны, или же они были внушены ему высшей властью и сопротивляться он ей не мог, но он бросил мне в ответ, что когда человек обладает источниками вроде моих, он не должен быть в тягость своим друзьям; конечно, двадцать тысяч франков сущая безделица, но ему подчас их труднее достать, чем крупную сумму; у него только одних задолженностей в настоящее время более, чем на пять миллионов, таким образом, теперь нет ни единого су в его доме. /Третий Кредитор./ Он попросту бесчестно выпроводил меня точно так же, как это мог сделать и другой, он, сам предложивший мне деньги, впрочем, как и первый. Он даже продемонстрировал мне, что у него настолько же мало чести, как и у того, поскольку под этим словом — источники — он не мог подразумевать ничего иного, как предложенную мне женитьбу. Итак, столь же мало довольный как одним, так и другим, я явился к Эрвару, дабы посмотреть, не будет ли и он похож на тех двоих. Он сидел взаперти в кабинете со своим секретарем по имени Деби, кто был достаточно честным человеком, и кто всегда проявлял по отношению ко мне большую дружбу. Они работали, как мне сказали, над важным делом, потому, сочтя, что я не должен распоряжаться докладывать обо мне, из страха их прервать, я решил дождаться, пока они закончат. Я нашел кое-каких людей в зале и беседовал с ними о тех или иных вещах. Через полчаса или, самое большее, через три четверги часа Деби вышел, наконец, из кабинета своего мэтра, и, заметив меня, подошел ко мне и спросил, чем он может мне услужить. Я поведал ему мое дело настолько кратко, как это было для меня возможно, и хотя он был из страны, где не пугаются называть ту или иную особу Б…, конечно, если у нее имелось чем позолотить рога, что она приносила в приданое своему мужу, он не смог помешать себе поначалу пожать плечами от удивления. Затем он сказал мне, как необычайно он поражен, что люди с таким весом и значением, как те, о ком я ему рассказал, имели дерзость осмелиться мне даже посоветовать супружество вроде этого; что касается его, то, далеко не уподобляясь им, он весьма одобрял мое отвращение к этому; совершенно бесполезно меня в этом приободрять, поскольку я был человеком чести, а человек чести никогда не изменит тому, чем он обязан самому себе. Однако, так как не об этом шла речь к настоящее время, но о том, как найти мне двадцать тысяч франков, в каких я испытывал нужду, он мне окажет услугу, ни в коей мере не соперничая с его мэтром; если я не найду их в его кошельке, он предоставит мне свой собственный; он даст мне, однако, добрый совет — займу ли я деньги у него или у кого-либо другого — я должен испросить Королевскую Грамоту на обязательное возвращение мне денег за мою Должность; я должен постараться, чтобы она была оценена в сорок или пятьдесят тысяч франков и даже больше, если я смогу этого добиться; это послужит мне в случае, когда мне понадобится что-нибудь другое, и, кроме того, это будет обеспечением для того, кто одолжит мне свои деньги. Хотя я прекрасно видел, что он говорил в свою пользу в случае, если я приму его предложения, я не мог его за это порицать. Было бы вовсе несправедливо, когда бы он, пожелав доставить мне удовольствие, нанес вред самому себе. У меня не было ничего, кроме моей Должности, и так как она пропадала с моей смертью, было ясно — если я, к несчастью, буду убит или же скончаюсь в иной манере, тот, кто одолжит мне свои деньги, подвергнется большому риску их потерять; потому, не имея никакого настроения ставить моих друзей в опасное положение ради любви ко мне, я не захотел обращаться к нему, дабы вытянуть меня из того затруднения, куда я попал. Я счел, что сделаю лучше, обратившись к тем, кто предложил мне их помощь, как и он, но обладали достаточным влиянием, чтобы либо все себе вернуть, или же, по меньшей мере, заставить компенсировать себе затраты в случае, когда я неожиданно умру, не расплатившись; и так как мне осталось еще повидать двоих, а именно его мэтра и Месье де Лиона, я вошел в кабинет первого, дабы испытать, не сделает ли он мне того же комплимента, как ла Базиньер и Сервиен. Я и не должен был бы ожидать от него ничего большего, если дал бы себе труд немного поразмыслить. Он был швейцарцем по национальности, а так как людей этой страны обвиняют в крайней заинтересованности, нужно было бы, чтобы он совсем на них не походил, если бы он захотел оказать мне услугу. Но, наконец, сделанные мне предложения отвлекли меня от дурных мыслей о нем, и едва я вошел в его кабинет, как тут же выложил ему повод моего визита. Он не мог бы мне сказать, как это сделал Сервиен, что у него не было денег; Деби только что отсчитал ему пятнадцать тысяч луидоров, и они лежали тут же, на виду, еще не убранные в их мешочки, хотя в обычае было их взвешивать, а вовсе не пересчитывать. Я не сумею сказать по правде, отчего он отступил от этого обычая. Как бы там ни было, не в состоянии, как я сказал, сослаться на это извинение для измены собственному слову, он ухватился за то же, чем воспользовался ла Базиньер, чтобы отделаться от меня. Он спросил меня ни с того, ни с сего и не предупредив меня каким-нибудь другим рассуждением — разве то, что делало человека рогоносцем или же просто удар мимо цели портили ему фигуру. Я тотчас же и прекрасно понял, к чему он хотел меня привести; итак, я дал ему такой ответ, каким он немедленно бы удовлетворился, если бы, по всей видимости, его не подталкивал тот же самый дух, что заставлял действовать и других. Я сказал ему, что ни удар мимо цели, ни отношения человека с женой не портили по правде фигуру тому, кто должен был бы иметь к этому интерес, но так как одно жутко затуманивало человеку мозги, тогда как другое не стоило ни малейшего размышления, да позволено будет мне ему сказать, что не существовало абсолютно никакого сравнения между одним и другим. Он мне возразил на это, что лишь дураки да люди с недостатком разумения затрудняются тем, что я здесь ему сказал; у рогоносца и руки и ноги в порядке, а жена его все равно забавляется; по его мнению, от чего действительно должна болеть голова — это когда имеешь на руках дело и не имеешь никаких денег, чтобы из него выпутаться; я мог бы сказать ему, правда это или нет, я, кто сейчас оказался именно в таком положении, о каком он говорил; он был совершенно уверен, что если бы я захотел, я бы признался ему, как на исповеди, что это был поистине странный выбор; итак, заключение, какое он выводил из своей речи, состояло в том, что, поскольку только от меня зависело сегодня устроить себе жизнь в довольстве, я не должен был упускать удобный случай вроде этого; он советовал мне это, как мой друг, и в знак того, что он действительно им был, и даже будет им всегда вопреки мне, у него нет для меня в настоящее время денег взаймы; потому-то он и желает, чтобы я взял предложенные мне другой рукой, а не его собственной, и чтобы я зажил, наконец, в довольстве на весь остаток моих дней. /Обиженная Дама./ Я прекрасно понял по этому ответу, что они все втроем дали друг другу слово довести меня до бешенства. После того, как я выразил ему свое глубочайшее удивление, в какое я просто обязан был прийти, увидев его в таком настроении, я счел, что мне абсолютно бесполезно разговаривать с ним дальше — итак, не задержавшись у него надолго, я отправился к Месье де Лиону, и не застал его дома. Я спросил у его привратника, не вернется ли он вскоре, и когда тот мне ответил, что он не вернется до вечера, я решил обойти места, где у меня имелись дела, а заодно и провести время до тех пор. Я зашел и к себе, посмотреть, не являлся ли кто-нибудь меня навестить. Мой домохозяин сказал мне, что никто не приходил, за исключением одного лакея, у кого было для меня письмо, он оставил его у себя; и когда он сей же час сходил за ним, и едва я бросил на него взгляд, как увидел, что оно было от пресловутой Дамы. Я вскрыл его, дабы посмотреть, чего еще она от меня хотела после того, что я высказал в разговоре с ней самой. Мне казалось, что, не прибегая к резкостям, я достаточно ей наговорил и ясно дал понять, что ей не на что надеяться в отношении меня. Как бы то ни было, развернув письмо, я увидел, что она ничего больше и не ждала; вместо этого она осыпала меня упреками за мое поведение; она мне говорила — как это странно, что добрая воля, проявленная ею ко мне, навлекла на нее клевету с моей стороны; мне было позволено не ловить ее на слове, и она не нашла бы этому ни единого возражения, но если я был свободен делать это или нет, я, разумеется, не мог быть свободен жестоко трезвонить об этом на весь свет. Я увидел по стилю, в каком было составлено это письмо, что она не находила ничего хорошего в моей похвальбе теми предложениями, какие она мне сделала. Весь Париж действительно говорил об этом, а так как она ничего и никому об этом не сказала, и все это не могло стать общеизвестным иначе, как потому, что я доверился ла Базиньеру, а тот уже передавал каждому встречному, мне не потребовалось ничего большего для признания собственной неправоты. Я явился к ней, принес ей мои извинения и наивно признался ей, в каком состоянии духа я это сделал. Никогда бы это не было сделано из пристрастия к клевете, и я мог бы дать ей в этом такую клятву, какую бы она сама пожелала, но я был избавлен от трудов. Она никогда не хотела меня больше видеть; либо ей нечего было делать с моей вежливостью, или же она была оскорблена презрением, какое я засвидетельствовал ей, отказавшись от предложения, что она без каких-либо затруднений сделала мне сама. /Четвертый и последний./ Месье де Лион, кто оказался более достойным человеком, нежели другие, не пожелав изменять слову после того, как он мне его дал, сказал мне в тот же вечер, когда я к нему зашел, что у него вовсе не было денег, но он их непременно найдет для меня к следующему утру; он меня умолял, однако, не говорить никому, что именно он мне их дал; он ожидал от меня этой милости, гораздо более значительной для него, чем я мог бы подумать; итак, дабы я не загорелся ложным благородством и не распространялся о том, что это он доставил мне такое удовольствие, он потребует от меня клятвы, согласной с тем, о чем он меня просил; я не должен нагромождать трудностей по этому поводу, а просто удовлетворить его желание и тем самым оставить его душу в покое. Клятва, какой он от меня просил, убедила меня более, чем никогда, что это Месье Кардинал побудил их всех четверых к действию, когда они предложили мне деньги. Я уверился также, что это он наложил на него, как и на других, тот же запрет не давать мне взаймы в настоящее время, но имея больше чести, чем те другие, Месье де Лион не пожелал, чтобы я смог обвинить его в нарушении данного им мне слова. Я заверил его, что сделаю все, что ему будет угодно, и даже не побеспокою его больше с оказанием мне этой милости, стоит ему лишь засвидетельствовать, что он попадет из-за этого в неловкое положение; точно так же, поскольку у него не имелось денег, было бы совсем несправедливо, чтобы он занимал их ради меня; это меня крайне огорчало, и еще раз, стоит ему лишь высказать, насколько трудно ему исполнить обещание, как я тотчас оставлю его в покое. Он мне весьма достойно ответил, что это ему не составит никакого труда, он обладал таким кошельком, где никогда не видел недостатка денег, да когда бы даже это ему было и трудно, он все равно не преминул бы вытащить меня из того тупика, куда я попал; он не знал, сумел ли я, находясь на службе Месье Кардинала, изучить того так же хорошо, как он сам смог это сделать; он не знал, говорю я, достаточно ли я осведомлен о том, что тот не терпел никаких насмешек над определенными вещами. В остальном, так как моя нынешняя схватка с ним была именно такого рода, я должен вырваться из нее как можно раньше, по крайней мере, если не хочу подвергнуться странным последствиям; ему не надо было, как ему казалось, говорить мне об этом нечто большее, дабы дать мне понять, что я не могу сделать ничего лучшего как ему поверить; достаточно было одного-единственного слова, чтобы отправить меня обратно, в мою страну, а так как со мной никогда бы не могло приключиться большего несчастья, чем это, главное, сегодня, когда я начал ясно различать мое предназначение, не существовало ничего, на что я не должен был бы решиться, лишь бы найти себе укрытие. Он назвал ясным видением моего предназначения — возведение меня в Капитаны Гвардии. В самом деле, когда достигали Должности вроде этой, редко уходили с нее без Наместничества; а он рассматривал Наместника Провинции, как доброго Пастыря, в чем он не особенно ошибался. Как бы там ни было, назначив мне свидание на девять часов завтрашнего утра, чтобы я явился забрать мои деньги, он отправил кого-то просить Главного Казначея Бретани выслать ему эту сумму. Это был некий Аруис, кто был им тогда, и кто является им еще и сегодня. Никогда человек не был столь обязателен, как этот. Он никогда не умел отказать в чем бы то ни было достойному человеку; до того, что если его бы попросили отдать себя самого, я верю, что он бы пошел на это тотчас же. К тому же у него не было склонностей делового человека. Он, скорее, обладал всеми качествами Принца, настолько он был щедр. По-видимому, это передалось ему по наследству; поскольку каким бы финансистом он ни был, он был далеко не низменного происхождения, каковыми являются обычно все люди, отдающиеся этой профессии. Его отец был Первым Президентом Счетной Палаты Бретани, и его предки, происходившие из этой страны, всегда занимали там первые посты. Он отослал Месье де Лиону двадцать тысяч франков, какие он испросил у него запиской. Они только что прибыли, когда я там появился; найдя их еще совсем тепленькими, я не дал им времени остыть. Они были в прекрасных двойных луидорах; и когда я принес их с собой к Кардиналу, первое же слово, какое он сказал, увидев меня — исполнил ли я его приказ, переданный мне Бартийаком. /Необходимость обзавестись рогами./ Хотя он и обратился ко мне с этим вопросом, я был убежден, что он не верил, будто бы я смог это сделать, по той манере, в какой говорил со мной Месье де Лион, да еще и по той манере, в какой обстояли дела; было совершенно очевидно, что это он запретил ла Базиньеру и двум другим одалживать мне деньги. Он, по-видимому, еще и распространил тот же запрет и на Месье де Лиона, и, по меньшей мере, именно такое суждение можно было бы вывести после того, как он потребовал от меня клятвы. Кардинал, без сомнения, хотел привести меня к необходимости обзавестись рогами; не то чтобы он был в настроении желать мне зла; так как я должен отдать ему ту справедливость, что, не учитывая его заинтересованности, он не желал мне ничего, кроме добра. Итак, я говорю, что далеко не желая мне зла, он, скорее, думал о том, как бы избавить меня от того, что, по его мнению, меня угнетало. Так как он знал о моей нищете, а он свято верил, что не существует большего горя, чем это, он был бы рад, когда бы я избавился от излишней деликатности. Он сам объяснялся со мной на эту тему, не довольствуясь тем, что объяснял мне это через других. И обратился он ко мне с этим требованием, по крайней мере, я так думаю, только для того, чтобы еще раз сказать мне, что я должен жениться на этой женщине, поскольку лишь она могла бы обеспечить мне Роту в Гвардейцах; он был порядком изумлен, когда я сказал, что принес мои деньги ему самому; я не захотел их нести к Месье де Бартийаку, как он мне приказал, потому что накануне прошел слух, якобы Его Преосвященство собирается в вояж; и он не мог запастись более прекрасными и более портативными монетами, чем те, что я ему теперь отдам. Это были двойные луидоры, совсем новенькие и такие блестящие, что сказали бы, не прошло и двух дней, как они были сделаны. Он меня спросил, кто мне их дал, и так как я остерегался ему об этом говорить после запрета, сделанного мне де Лионом, я ему ответил, что он спрашивал меня о такой вещи, о какой я не скажу даже моему Исповеднику, если ему случится когда-либо меня о ней спросить; особа пожелала остаться неизвестной, и минимальная вещь, какую я могу сделать для нее после того удовольствия, какое она мне доставила, это выполнить ее волю. /Запах денег./ Такие речи заставили его поверить, будто эти деньги исходили от Дамы, что мне их предлагала. Он попросил меня показать ему эти монеты, и когда я высыпал их на стол, он пожелал узнать, пересчитал ли я их, прежде чем уложить в мешок. Я ему сказал, что да, и счет был верен. Он поверил мне на слово, потом захотел сам собрать их обратно, не потерпев, чтобы я приложил к этому руку; монеты не все еще были уложены, когда он поднес мешок к своему носу. Я не знаю, зачем он захотел это сделать, потому как никогда не слышал, чтобы нюхали золото или серебро. Я читал, однако, когда-то в Римской Истории, как Император Веспасиан заставил однажды понюхать монеты своего сына, потому что тот воспротивился Эдикту, налагавшему подать на мочевину; я читал, говорю я, что он ему сказал после того, как сын ответил, что деньги ничем не пахли, что это, однако, те самые, собранные благодаря тому Эдикту, о каком он говорил, будто бы у него очень дурной запах. Как бы то ни было, остерегаясь думать о том, о чем думал Кардинал, я не сделал почти никакого умозаключения из того, что он делал, когда, обнюхав мешок, он сказал и мне тоже его понюхать. Я тотчас счел, что он нашел там какой-то запах, но, не найдя там абсолютно никакого, после того, как я поднес его к моему носу, я сказал ему, что я об этом думал, потому что он спросил меня, не нахожу ли я, что он пахнет дурно. Между тем, едва я высказал ему мои ощущения, как прекрасно понял, что он читал Римскую Историю так же хорошо, как и я, и даже захотел применить ее ко мне. В самом деле, он мне тут же сказал, что поскольку эти деньги не имели никакого дурного запаха, все те, что я еще извлеку из того же места, откуда извлек и эти, не будут иметь более скверного аромата; он меня вовсе не спрашивает, отдала ли она мне их за обещание жениться или в вознаграждение за какую-нибудь уже оказанную услугу; я слишком скрытен для того, чтобы признаться ему в этом, но, наконец, с какой бы стороны ни достался мне этот подарок, он радуется ему вместе со мной. Он был в распрекрасном настроении, потому что ничто не могло привести его в такое расположение духа, как вид того металла, что я ему сейчас показал. Итак, после нескольких других шуточек он спросил меня, когда же я соизволю отправиться в Ретель; мой вояж был тем более спешен, что вся Шампань стонала от беспорядков, устроенных там Монталем; он заставлял платить себе контрибуции со всей страны вплоть до границы с Бри, и в самом скором времени его отряды принесут с собой и туда такие же опустошения, какие они натворили с другой стороны. Я ему сказал, что если ему будет угодно им в этом помешать, я вскоре раскрою перед ним один маленький секрет; это послужит даже удержанию наших войск в строгой дисциплине, от которой они уж чересчур отклонились. В самом деле, под предлогом рейдов, совершаемых гарнизоном Монталя, они же сами первые устраивали набеги, как если бы были на стороне Принца де Конде. Их не могли отличить от войск этого Принца, потому что все они принадлежали к нашей Нации. Его Преосвященство уже получил множество различных жалоб, но он считал это зло неодолимым, поскольку не знал, как надо за это взяться, дабы ему помешать. Кардинал пришел в восторг, услышав оброненное мной слово, и сейчас же сказал мне, что если я смогу оказать Королю услугу столь великой важности, я должен вскоре ожидать себе вознаграждения. Я подумал было ему ответить, что не попрошу никакого другого вознаграждения, кроме возвращения мне тех двух тысяч пистолей, что я ему только что отдал. Но сообразив в то же время, что при том настроении, в каком он пребывал, он скорее даст мне жезл Маршала Франции, чем вернет эти деньги, я не уступил зуду, что так и подмывал меня с ним об этом поговорить. Итак, вместо речи вроде этой, я ему сказал, что добрый слуга Короля, каким я стараюсь быть, вовсе не действует в видах личного интереса, он оставляет своему Принцу заботу о его вознаграждении, когда тому заблагорассудится, никогда не выклянчивая у него никакого условия для тех услуг, какие он сможет ему оказать; итак, не льстя себя надеждой на его обещания, я откровенно сказал ему о том, что полагал кстати предпринять, чтобы справиться с беспорядками, о каких мы недавно говорили; стоит только наполнить наши деревни военными людьми и укрепиться там настолько хорошо, чтобы их не смогли бы взять; во-первых, мы остановим этим рейды гарнизона Монталя и в то же время прекратим опустошения, наносимые нашими собственными войсками под предлогом устраиваемых этим гарнизоном рейдов. В самом деле, они не смогут больше выходить оттуда без приказа их Командиров; так как эти Командиры увидят опасность, в какой они будут постоянно находиться, быть взятыми, по меньшей мере, если они не организуют добрую оборону, они сами первые перейдут на передний край, дабы лично наблюдать за поведением солдат; они не делают этого сейчас, когда их Роты расквартированы в городах — зная, что те в безопасности в этих городах, они являются проводить время в Париже, потому что его близость их соблазняет, так же, как и распущенность, в какой они живут. Между тем, эта распущенность была столь велика, что все, чем они занимались, не имело никакого отношения к военному искусству, каким они должны были бы заниматься; поскольку, хотя оно и требует ничуть не меньшего порядка и подчинения, что существуют в монастырях, каждый претендовал быть мэтром, так что если кто-то был Капитаном, он вскакивал в седло, и в голову ему не приходило спрашивать кого-либо об отпуске. Лишь подчиненных обязывали к какого-то сорта дисциплине, да и они от нее частенько уклонялись, потому что, оставаясь ежедневно всего лишь с одним Лейтенантом на весь гарнизон, особенно когда они считали себя вне опасности нападения, другие Лейтенанты или Прапорщики полагали для себя постыдным снять шляпу перед человеком, кто имел над ними только то преимущество, что принадлежал к Полку, более высокопоставленному, чем их собственный. Миссия в Ретеле Месье Кардинал нашел по вкусу то, что я ему предложил, и сказал мне приготовиться к отъезду в следующий четверг, сам же он отправит приказ моей Роте маршировать на Ретель вместе с Ротой Праделя. Прадель уже был Наместником Сен-Кантена и отбыл туда по специальной команде Его Преосвященства в связи с некоторыми беспорядками, проявившимися там в городском Гарнизоне. Итак, это было как раз то, что мне было нужно, чтобы получить командование над двумя Ротами. Приказ был отослан немедленно, и Его Преосвященство выразил мне свое желание, чтобы я посетил Интенданта Шалона. Это был Месье де Вуазен, кто является сегодня Государственным Советником. Он был единоутробным братом де ла Базиньера, и я тотчас бы сказал, что он принадлежал к моим друзьям, если бы не боялся, как бы он не походил на того; после того, что сделал мне другой, мне казалось, что мне следует опасаться всех на свете, но так как в Магистратуре, по-видимому, больше чести, чем среди Финансистов, я нашел в нем человека прямого и неподкупного. /Занятие окрестных деревень./ Я имел приказ Его Преосвященства раскрыть ему план моих намерений, дабы он приложил к нему руку вместе со мной и помог мне привести его в действие. Он нашел по вкусу то, что я ему сказал, точно так же, как и Кардинал, и, задержавшись у него на четыре или пять дней, я направился на соединение с моей Ротой, расположившейся в Ретеле. Месье Интендант распорядился дать мне эскорт до самого города. Он действительно был нужен до тех пор, пока не был приведен в исполнение мой план; но с момента, когда войска вошли в деревни, в нем не было больше абсолютно никакой необходимости. Резоном к этому послужило то обстоятельство, что выставили дозорных на колокольни, и так как местность в этой стране была открытая, по меньшей мере, начиная от Ретеля и дальше, они предупреждали одни других и высылали в поле людей, пропорционально тому количеству, какое было замечено; ударом колокола больше или меньше они давали знать о числе неприятеля; так что они никогда не могли быть застигнуты врасплох, какие бы уловки ни изобретали враги. Месье Вуазен сказал мне, когда я прощался с ним, что в самом скором времени он явится повидаться со мной, поскольку, так как это я был автором задуманного предприятия, было бы хорошо, чтобы я приложил к нему руку, точно так же, как и он. Он действительно явился туда несколько дней спустя, и, воспользовавшись его эскортом и частью нашего Гарнизона, мы двинулись туда, где предполагали начать работы; мы обследовали передние части деревень, какие хотели укрепить. Я распорядился очертить линии обороны вокруг них, где должны быть палисады; приказано было также возвести земляные форты повсюду, где я полагал, в них была необходимость. Однако все это не могло бы осуществиться без Королевского Указа, повелевающего всем Офицерам вернуться в их Гарнизоны, но вскоре такой Указ был прислан, и подчиняться ему должны были все под угрозой разжалования. Прибыл также приказ Казначеям по Чрезвычайным расходам и их Служителям не делать никаких выплат всем тем, кто мог бы найти там работу, пока они не получат сертификат Интенданта о том, что они явились к месту их расположения; благодаря этому средству не только обязали их самих участвовать в предпринятых работах, но они же еще и первыми позаботились об этом. Монталь посчитал себя обязанным тревожить нас в начале наших работ, но так как мы совершенно достаточно укрепили передний край и защитили его от всяких посягательств, он только напрасно проехался и вернулся восвояси, так ничего и не сделав. Однако, дабы иметь предлог войти в переговоры с ним, я приказал пятнадцати из моих Солдат ускользнуть ночью из города, как бы выслав их на разведку. Я скомандовал всем им вернуться в Париж окольными путями, за исключением одного, кто должен был сделать то, о чем я сказал ему заблаговременно. Каждый из них пунктуально исполнил то, что от него требовалось; так что тот, кто не был из числа уехавших в Париж, возвратился на следующий день, как человек, перепуганный произошедшим с ним несчастным случаем — и тут он сказал мне в присутствии некоторого количества Офицеров, находившихся у меня, что все его товарищи были убиты одни за другими; они наткнулись на противника в числе более двух сотен человек, и те, заперев их в маленьком лесу, хладнокровно расправились с ними, ни за что не пожелали слушать их мольбы о пощаде; одному ему, по счастью, удалось вырваться из их рук, но все остальные пали там же, на месте. Один лишь Наместник да я знали, что это не было правдой. Однако, дабы приукрасить его ложь, и на самом деле этой ночью выезжало более двух сотен человек из Рокруа. Я ему приказал перед уходом подобраться как можно ближе к этому городу и осведомиться там, не выезжали ли оттуда какие-нибудь отряды. Так как он вовсе не был глупцом, то разузнал о силе одного из отрядов, и даже о том, что он окружил какой-то лес по рапорту, сделанному им каким-то крестьянином, якобы одна из наших частей туда вошла. Я, казалось, раскипятился от этого рассказа, дабы все те, кто были там, передо мной, ничуть не усомнились в том, что он был правдив. Я спросил в то же время Наместника, что он решится сделать после этого, и, не ожидая его ответа, сказал, что по моим соображениям, поскольку враги не дали пощады Полку Гвардейцев, Полк Гвардейцев не пощадит и их. Приказ, что я привез с собой, наделял меня властью сделать это, не спрашивая его разрешения. Он указывал, дабы я мог делать все, что мне заблагорассудится, чтобы я следовал его приказам в городе, но в поле я имел право руководствоваться тем, что подскажет мне благоразумие. Это ему не слишком понравилось, хотя он и знал, что существовала некая тайна в том, как я укрупнял его Гарнизон. Он боялся, как бы Офицеры Гвардии не вознамерились организовать отдельный корпус от остальных Офицеров и не устранились от многих дел, находившихся под властью Наместников, и как бы их товарищи не пожелали воспользоваться их опасным примером. Однако, не осмелившись высказать все, что он думал, из страха, как бы ему не пришлось отвечать перед Двором за непунктуальное следование присланным ему приказам, он мне сказал поступать так, как я сочту нужным. /Пустая ссора./ Итак, я приказал одному барабанщику отправиться в Рокруа и дать знать Монталю, что сколько бы его людей мои ни встретили на их пути, они не позволят вернуться ни одному из них, если смогут. Он пожелал узнать причину моего гнева, и когда барабанщик рассказал ему все, во что он сам поверил, тот ему ответил, что я просто устраиваю ему ссору на пустом месте; его возвратившийся отряд ничего такого не предпринимал, поскольку он в том лесу никого не нашел; он был сердит из-за того, что я вот так хладнокровно пожелал заняться кровопролитием, но уж если я сам того захотел, он мне отплатит той же монетой, когда представится случай. Я сделал вид по возвращении барабанщика, будто пришел в гораздо больший гнев, чем прежде, от того, как после такого безрассудного поступка, вроде его собственного, он постарался еще его и отрицать. Итак, едва мой барабанщик отдал мне свой рапорт, как я сказал перед всеми, что Монталь хорошо сделал, отрицая подобные действия, потому что всякая гнусная выходка нуждается в замалчивании. Я выслал, однако, несколько отрядов в поле, и, не давая никакой пощады всем тем, кого они встречали, когда оказывались сильнее, они терпели такое же обращение с собой, когда, к несчастью для них, они оказывались слабее. У меня не было никакого желания, чтобы это длилось особенно долго. Меня бы замучили угрызения совести. Но так как при определенных обстоятельствах, по крайней мере на войне, позволено погубить нескольких человек, чтобы спасти большее число, я запасся терпением до того, как найду средство положить конец этому беспорядку. Однако, так как иногда надо выставить все волнующие вещи на обозрение, дабы как можно скорее привести их в естественный порядок, я начал примешивать других солдат к моим собственным, с молчаливого согласия Наместника. Монталь, имевший шпионов в городе, не замедлил об этом узнать — когда бы даже они ему не доложили, он бы вскоре выяснил это иначе. Его люди, схватывавшиеся врукопашную с моими, немедленно отдали бы ему в этом отчет. Им было так же просто отличить Гвардейца от солдата другого Полка, как нормального человека от хромого; если один был прекрасно одет, потому что Капитан был обязан его экипировать, то другой ходил, в чем мать родила. Как бы там ни было, Монталь был человечен, когда нужно, и груб, когда того требовали обстоятельства; он захотел остановить продолжавшееся кровопролитие, которого, как ему казалось, не собирались еще прекращать; он написал Наместнику, дабы вместе с ним найти какой-то выход. Часть 7 /Первый контакт./ Наместник, имевший приказ обсуждать со мной все дела, к каким у меня будет хоть какой-нибудь интерес, как только получил письмо, тотчас же показал его мне и спросил меня, что ему следует на него отвечать. Я попросил его сообщить тому, что если тот пожелает выслать ему паспорт на одного человека, он прикажет какому-нибудь Офицеру направиться по дороге на Рокруа, чтобы постараться завершить вместе с ним это дело полюбовно. Монталь и не требовал ничего лучшего, он тут же отослал ему паспорт с пробелом на месте имени Офицера; Наместник заполнил его моим, по нашей с ним договоренности. Я сей же час вскочил в седло, чтобы даром не терять времени, и прибыл в Рокруа к вечеру; Монталь, никогда меня раньше не видевший, был сильно поражен, когда, читая мой паспорт, обнаружил там имя человека, объявившего ему войну. Так как он был сообразителен, то ни на один момент не усомнился, что я бы не явился ни с чем. Он поостерегся, тем не менее, это мне демонстрировать. Это было бы с его стороны совсем несообразительно, напротив, притворившись исполненным сердечности, он учтиво упрекнул меня в том, что я поверил одному из моих солдат вопреки его заверениям. Он мне сказал в то же время, что теперь я сам прекрасно увидел, как из-за этого я один стал причиной пролитой крови; он старался противодействовать этому, пытаясь донести до меня правду; но, наконец, поскольку дело было сделано, и здесь ничего уже нельзя было исправить, все, что мы должны сделать в настоящее время, так это больше доверять друг другу; то качество противников, что мы на себе носим, не отнимает у нас человечности и даже благовоспитанности; они должны даже больше присутствовать в нас, когда нам есть о чем договориться одному с другим, потому что между честными людьми, какие бы разные стороны они ни занимали, далеко не помешает привлечь к себе уважение своего противника и всячески заботиться о его отыскании. Его мина вовсе не отвечала мягкости его слов. Она абсолютно не была привлекательна в том роде, что у него скорее был вид сатира, чем воспитанного человека. Однако, так как никогда не следует судить об особе по внешнему виду, а кроме того, я начал замечать по манере, в какой он обернул свой комплимент ко мне, что если он умел славно биться, когда видел перед собой врага, он совсем недурно умел и говорить, когда в этом являлась надобность, потому я держался настороже, из страха, как бы мне не случилось обронить какое-либо слово, которое он смог бы использовать против меня. И так как я знал, что, за исключением великой добродетели, чрезвычайно редкой в том веке, в каком мы живем, не было ни единой персоны, что не была бы в восторге от лести, я начал ему ее расточать. Я особенно распространялся по поводу его бдительности и его активности, и, желая защититься от моих похвал, поскольку не принято было аплодировать самому себе собственным молчанием в подобных ситуациях, он хотел было что-то возразить, но я сказал, что ему не пристало опровергать оценку Месье Принца бессмысленной скромностью; поскольку он выбрал именно его предпочтительно перед столькими другими последователями его партии, значит, это верное указание на то, что он его знал не менее хорошо, чем я сам. /Лесть./ Все это были только речи, и даже речи достаточно бесполезные, когда бы они не вели к цели. Однако, так как никогда так хорошо не втираются в доверие к определенным особам, как расточая им льстивые слова, что самолюбие частенько заставляет их принимать за истинную правду, если я и упорствовал в продолжении этих восхвалений, то совсем недолгое время; напротив, я решил возобновить их в нужное для меня время. После этого мы заговорили о деле, что привело меня к нему, а так как ему нужно было также урегулировать кое-что с Наместником Ретеля по поводу контрибуций, а я возложил на себя заботу и об этих переговорах, точно так же, как и о других, мы имели с ним несколько совместных обсуждений. Я нашел уместным в этих новых разговорах осыпать его похвалами, что я оставил в запасе; я ему сказал, насколько же это обидно, что такой человек, как он, употребляет свою молодость на службу кому-то иному помимо его Короля. Я его спросил, на что ему было здесь надеяться, и кроме того, что его честь и долг были этим задеты, разве не правда, что Король мог сделать для него гораздо больше за один день, чем Месье Принц за всю его жизнь. Он был обязан согласиться в этом со мной, и, отбросив все другие разговоры, чтобы продолжить этот, я ему сказал, поскольку он признавал эту правду, он воистину дурно позаботится о своей судьбе и своей чести, если не постарается загладить все сделанное им какой-нибудь великой услугой. Он прекрасно мог понять, что под этим я подразумевал возвращение Рокруа в руки Короля. Это было вовсе нетрудно, но так как он хотел посмотреть, до каких пределов я намеревался дойти, либо из любопытства, может быть, также и потому, что он мог извлечь из этого больше преимущества, он слушал меня с величайшим вниманием, ни в какой манере не желая меня прерывать. Он принял даже вид некоторой покорности, будто бы уже наполовину был убежден в том, что я ему говорил. /Посулы./ Я поверил в это, по крайней мере, и, не желая задерживаться на столь хорошем пути после того, как я его так славно начал, по моему мнению, я сказал ему, хотя он мог бы адресоваться к другим, может быть, имеющим больше влияния, чем я, чтобы обеспечить ему доброе расположение Двора, предполагая, во всяком случае, что моя речь произвела на него какое-то впечатление, пропитание, какое я получал в течение некоторого времени от Месье Кардинала, давало мне к нему достаточный доступ, чтобы пользой ему послужить подле Его Преосвященства, если он пожелает мне в этом довериться; я получу от этого двойное удовольствие, поскольку вместе с услугой, какую я окажу Его Величеству, я надеюсь, мне удастся и завоевать его дружбу. Я не знаю, позволил ли он мне сказать все, что я хотел, дабы ловко выпытать мои мысли, или же действительно намереваясь мне поверить. Как бы там ни было, так как я не мог постоянно пребывать в молчании, а то, что я ему сказал, требовало ответа, он проговорил в конце концов, вынуждая меня сказать ему еще больше, что был какой-то резон во всем том, что я ему внушал; но, наконец, после того шага, что он сделал, казалось, не было больше дороги назад; вся его судьба теперь находилась в руках Месье Принца; он уже начал совершать значительные вещи ради него; из прапорщика, кем он был в его Полку, он возвысил его до достоинства Коменданта такого важного города, каким был Рокруа; Месье Кардинал, через чей канал текли все милости Двора, не будет в настроении ни сделать для него то же самое, ни даже близкое к этому; он был тверд, как гвоздь, когда заходила речь что бы то ни было отдать; я знал это лучше, чем кто-либо другой, я, кто прошел через его руки, и вот почему было бы бесполезно мне о нем рассказывать. Я ему ответил, что Его Преосвященство действительно считался достаточно скупым, и с моей стороны было бы безумием намереваться оправдывать его по этому поводу; тем не менее, в какой бы скупости он ни мог быть заподозрен, не надо было полагать, будто он упорствовал в ней, когда дело доходило до службы Его Величеству; надо быть уверенным по правде, что он не даст ему Наместничества сразу же после его расставания с Принцем; политика не допустит такой неуместной вещи; я его самого призываю в судьи, его, кому известно лучше, чем мне, что когда хоть раз человек замешан в бунте, требуется время, дабы изгладилась даже память об этом. Он прервал меня на этом слове и сказал — поскольку память об этом остается в душе, он считает меня слишком справедливым и бескорыстным, чтобы советовать ему такое примирение, какое навсегда оставит его под подозрением, а, значит, и соглашение ничему не послужит, и, следовательно, он гораздо лучше сделает, удержавшись там, где он был, чем перейдя в партию, где на него всегда будут смотреть, как на предателя; он был уважаем в своей, и так как с ним не будут так же считаться в партии Короля, ему надо было бы потерять или разум, или честь, чтобы позволить себе увлечься моими словами. /Отборные аргументы./ Другой на моем месте, может быть, и растерялся бы, и затруднился бы с ответом. Его возражение имело кое-какие основания, и, казалось, не так-то просто было бы его разрушить. Однако, так как редко можно заставить сбиться с толку человека, бьющегося во имя справедливости и ради правды, я заметил ему, что он, видимо, не понял, о чем я хотел ему сказать, поскольку он мне так ответил; когда я ему сказал, что Месье Кардинал не даст ему поначалу Наместничества, какое он сейчас фактически имеет, это вовсе не потому, что требовалось положить какой-то срок между вознаграждением и мятежом; когда Месье де Тюренн поднял оружие против Короля, ему далеко не сразу поручили командование армиями Его Величества, он целый год оставался без службы, но после наложения на него этого наказания он сделался более могуществен и более почитаем, чем никогда; Граф де Гранпре, Бюси-Рабютен и некоторые другие, кому случилось так же, как и этому Генералу, поднять оружие против Короля, все вернулись в милость, хотя поначалу рассудили бы некстати показывать особенно большое доверие к ним; эта политика не столько даже имела отношение к провинившимся особам, сколько к народу, постоянно следящему за всем, что происходило при Дворе. Не следовало выставлять на всеобщее обозрение, будто кто-то был в настроении короновать прегрешение, хотя частенько кое-кто бывал к этому и принужден; например, Кардинал был обязан сделать Графа д'Оньона Маршалом Франции, дабы отобрать у него из рук Наместничество; но хотя он и был возведен в это достоинство; так как сделано это было по принуждению, его и оставили при нем, как неприкаянного; гораздо лучше стоило претерпеть своего рода недолговременное покаяние и затем принимать милостивые взоры своего Принца, чем претендовать единым махом захватить все то, что предназначено истинным слугам Его Величества; все, что я сказал ему здесь, с ним непременно произойдет, если он захочет мне в этом поверить, и ему остается лишь позволить мне взяться за работу, чтобы вскоре увидеть ее успех. Мне показалось, что он был более чем наполовину убежден моими резонами. Потому я наговорил ему еще и других, что я счел такими же убедительными, как и эти; в конце концов он меня спросил, что Месье Кардинал намеревался сделать для него, если он перейдет на его сторону. В те времена почти не говорили о Короле, как если бы его и вовсе не было. Его имя, разумеется, упоминалось в публичных актах, поскольку невозможно было действовать иначе, но если оно иногда и звучало на устах людей, то это была как бы форма преданности или же просто манера говорить. Не знали, однако, что это будет один из самых великих Королей, каких когда-либо знала Франция, и самый достойный ею повелевать. С момента, когда я осознал, что Монталь зашел настолько далеко, что задал мне этот вопрос, я счел мое дело почти решенным. Я не захотел, тем не менее, следовать его примеру, то есть, забегать вперед, как он это сделал. Я рассудил некстати делать ему еще какие-нибудь предложения, хотя и был наделен такой властью. Я побоялся, как бы он не уверился в том, будто бы я явился специально ради этого. Вот почему, оставаясь наиболее сдержанным, чем когда-либо, я ему ответил, что он спрашивал меня о деле, превосходившем мои полномочия; когда бы я вмешался в это и принялся ему что-то говорить, все это были бы лишь предположения, и я сам не был бы уверен в своих утверждениях; а я не тот человек, чтобы высказывать вещи, которые впоследствии могут быть опровергнуты; мне нужно его позволение написать об этом ко Двору, если он хочет, чтобы я высказался с полной ясностью. Он мне заметил, что я прекрасно изображаю хитреца, а он и не ожидал меньшего от человека вроде меня; это, однако, было совершенно бесполезно с ним, потому что он умел разгадывать загадки, хотя бы и не хотели этого за ним признать; он весьма крупно ошибется, если я не прибыл в Шампань специально для того, чтобы его совратить; он не скажет мне ничего больше, потому что я не тот человек, кто признался бы ему в чем бы то ни было; однако я бы сделал это, если был бы так же чистосердечен, как и он, и это послужило бы больше, чем я могу себе представить, в продвижении моих дел. Он не смог меня убедить, хотя и прикладывал к этому столь великие обещания. Я знал, что ничего не следует больше опасаться, чем советов врага; итак, я по-прежнему, как и должен был, оставался сдержанным, он же мне сказал в завершение, что я раскрою ему мой секрет, когда сочту нужным. Я снова спросил его, желает ли он, чтобы я написал, или нет, и когда он ответил мне, что я сделаю все, что угодно, но у него в этом нет никакой надобности, я нашел его ответ лукавым, потому что он мог означать две совершенно различные вещи. В самом деле, он мог подразумевать под этим, что так как секрет Кардинала у меня в руках, мне было бессмысленно притворяться, якобы мне надо о нем у него спрашивать. Он мог подразумевать также, что какой бы ответ я ни получил от Его Преосвященства, его самого он никак не будет касаться. Как бы там ни было, так как мы всегда тешим себя надеждой на то, что нас касается, я придерживался первого значения, не пытаясь еще глубже проникнуть в его намерения. Мы согласились, однако, как он, так и я, что отныне будет соблюдаться доброе перемирие между его войсками и моими. Это вовсе не было трудно, поскольку мы оба находили в этом наше преимущество, а к тому же, после того, как я сам подал повод к жестокости, проявлявшейся и с одной, и с другой стороны, я уже начинал тайно себя в этом упрекать. Я не выказал себя столь же сговорчивым по статье о контрибуциях; не то чтобы у меня было к этому бесконечное число резонов, но просто я желал иметь предлог вернуться его повидать. Он уже торопил меня с отъездом, из страха, как бы, позволив мне более долгое проживание подле него, он не сделался бы подозрительным Месье Принцу. Он знал, что тот был ловок и хитер, а так как заинтересованность и амбиция подтолкнули его самого на совершение множества вещей, противных его долгу, нужен был всего лишь пустяк, чтобы заставить его поверить, что и другие на него похожи. Я счел некстати задерживаться дольше против его воли, и когда я ему сказал, что могу еще вернуться навестить его по делу о контрибуциях, он мне бросил в ответ хорошенько принять мои меры и возвратиться только в этот раз, поскольку он не желал бы видеть меня еще дважды в городе. /Цена предательства./ Я прекрасно понял по этой речи, насколько он хотел, чтобы на этот раз я дал ему знать обо всем, что у меня было на сердце; а когда я отдал об этом отчет Месье Кардиналу, а также и обо всем произошедшем в течение нашей встречи, он прислал мне новые инструкции в отношении моего поведения в этом деле. Во-первых, я должен был предложить ему Роту в Гвардейцах и двадцать тысяч экю в звонкой монете при условии, что он пожелает сдать ему Рокруа; Его Преосвященство добавлял к этим двадцать других тысяч экю и аббатство в семь или восемь тысяч ливров ренты для одного из его детей, как только он будет в возрасте ими обладать. Рота в Гвардейцах и сорок тысяч экю были уже кое-что, поскольку здесь можно было не опасаться никакого крючкотворства, но едва я увидел обещание аббатства в будущем, как сразу же рассудил, что это очень сомнительно. Он был человеком, знавшим себе цену и обращавшим гораздо большее внимание на то, что можно потрогать, чем на все обещания в мире. Кроме того, так как он знал характер обещавшего, и если тому захочется изменить своему слову, он не сможет заставить того это слово сдержать, он поостережется включать эту статью в общий счет. Я выразил мои ощущения по этому поводу Его Преосвященству, но не в той манере, что могла бы его рассердить, если бы я был в состоянии говорить с ним, как я бы хотел; но так как я не мог с ним общаться иначе, чем через Гонцов, и у меня просто не было времени дожидаться от него ответа, мне приходилось придерживаться того, что он мне приказал. Я нашел средство вернуться повидать Монталя, как я ему и говорил, под предлогом завершения дела о контрибуциях. Поскольку в те времена в это вовсе не вмешивались Интенданты, как они делают это сегодня, это было делом Наместников, и даже их личным делом, потому что Кардинал большинству из них оставлял доход от их барышей на условии содержания их Гарнизонов. Это послужило причиной тому, что развелось столько же тиранов, сколько было Наместников, поскольку, так как они были мэтрами в их городах, они признавали приказы Двора только когда они были им приятны. Монталь принял меня довольно хорошо, дав мне этим понять, что он согласится на мои предложения или отвергнет их в соответствии с тем, выгодны они будут ему, либо накладны. Но когда я явился к нему с первым предложением из тех, что мне поручено было передать, он послал меня так далеко, что если бы я не сохранил в резерве еще двадцать тысяч экю и обещание аббатства, я тотчас же рассудил бы, что мне не добиться ничего хорошего подле него. Я счел кстати не выкладывать перед ним весь мой товар целиком, подражая в этом большинству лавочников, всегда приберегающих все их самое ценное напоследок. Однако, так как надежда, какую я имел, была совсем невелика, а я уже об этом говорил, я задумал дать знать Его Преосвященству, в каком положении оказались мои дела. /Дипломатическая болезнь./ Это было трудновато в том состоянии, в каком я находился; я не мог без разрешения отправить Гонца и еще менее получить ответ. Вот в таком-то замешательстве я и прикинулся больным и потребовал медика. Тот, кого прислал мне Монталь, либо по безграмотности, либо желая набить себе цену, сказал Коменданту, что я был серьезно болен. Я пожаловался на прилив крови, сопровождаемый сильными коликами; первое можно было определить по виду, поскольку стоило только бросить взгляд на то, что выходило из моего тела, и сразу же убедиться, правда это была или нет; другое было посложнее, поскольку нельзя же было взглянуть на то, что происходило в моих внутренностях, и приходилось полагаться на мое слово. Монталь распорядился отвести мне апартаменты у Советника, кто был его другом и его шпионом. Он доносил ему обо всем, что происходило в городе, и делал это так ловко, что никто его не опасался. Он получил приказ наблюдать за моей болезнью и отдавать ему отчет обо всем, что он о ней разведает. Между тем, надо бы знать, что на протяжении года или двух лет я был подвержен почти женской болезни. У меня был внутренний геморрой, не доставлявший мне никакой боли, но извергавший из меня столь внушительное количество крови, что простыни, которыми я пользовался, казалось, были вымочены в крови зарезанного быка. Это было достаточно впечатляюще для Советника, кто был еще более безграмотен в медицинской науке, чем в практике крючкотворства, хотя и в ней он не отличался большими познаниями. Итак, стоило ему только увидеть содержимое моего таза, как он делал вид, будто навестил меня исключительно из сострадания к моей болезни, и тут же отправлялся передать этому Коменданту, что это будет чудо, если я из такого состояния выкарабкаюсь. Когда я так славно принял свои меры, только мое лицо могло бы меня предать. На нем абсолютно не отражалось никакой болезни, скорее, оно напоминало лицо Распорядителя Нон, кому заботливо подают добрый бульон по утрам для поддержания свежего цвета его физиономии. Тогда я распорядился закрыть все ставни в моей комнате под предлогом, якобы от яркого света дня мне становилось дурно. Так я начал походить на те мощи, какие дозволяется видеть лишь по большим праздникам; мои шторы были всегда задернуты, и едва я слышал, как кто-то входит в мою комнату, я испускал крики, как человек, умирающий на колесе, дабы отбить у них охоту там останавливаться. Наконец, отыграв мою роль в такой манере в течение двух или трех дней, я велел сказать Монталю, что непременно умру, по крайней мере, если он мне не позволит послать за одним хирургом в Париж; я его хорошо знал, и он уже вылечил меня однажды от той же болезни, и когда бы только он смог явиться вовремя, я надеялся, что он еще вытащит меня из этой хвори и на сей раз. Монталь не был ни Ле-Манцем, ни Нормандцем, ни Гасконцем, то есть, не принадлежал ни к одной из тех наций, какие почитаются самыми ловкими в Королевстве; он был откуда-то с берегов Луары, но от этого вовсе не был менее хитер; итак, либо он заподозрил, что моя болезнь была вызвана по заказу, либо он предпочел принять свои предосторожности после того, как предоставил мне разрешение, какое я у него выпрашивал; он приказал остановить моего камердинера, кого я отправил в Париж под предлогом вызова хирурга. Это произошло в лесу за первой деревней по выезде из Рокруа. Остановили его всего лишь три человека, и так как он прекрасно видел, что это был не отряд, он принял их сначала за воров, но он недолго придерживался этой мысли, потому что, не отняв у него денег, они удовлетворились тем, что обыскали его. Так как Монталь пребывал в своего рода нерешительности, был ли я действительно болен или нет, он, видимо, опасался, если бы он приказал забрать его деньги, как бы это не задержало его в пути, и не послужило причиной моей смерти. Как бы там ни было, эти искатели приключений ничего у него не нашли, потому как я предвидел, что такое может с ним произойти, и передал ему на словах все, что хотел довести до сведения Месье Кардинала; они позволили ему уйти и явились отдать отчет тому, кто их послал, в том, что ими было сделано. Это заставило его поверить, что я совершенно добросовестно болен, и он сам явился ко мне с визитом, как уже делал два или три раза; я же сказал ему угасающим тоном — если по воле Бога я буду отозван из этого мира, я умру удовлетворенным, лишь бы он пообещал мне вернуться на службу Короля; я больше не хитрил с ним, поскольку просто не имел на это времени; мои полномочия простирались лишь до тех пределов, чтобы предложить ему сорок тысяч экю вместе с Ротой в Гвардейцах, кроме того, ему дадут еще и аббатство для одного из его детей; предложение вполне заслуживало того, чтобы он над ним поразмыслил, поскольку он приобретет и состояние, и уважение, и в то же время ему позволят восстановить его честь. /Маршальский жезл./ Я прекрасно признал по виду, с каким он выслушал это предложение, что оно ему не было более приятно, чем первое. Однако, когда я еще сомневался, он рассеял все мои предположения тем ответом, что он мне немедленно дал. Он сказал мне, что не сумеет быть особенно благодарным Его Преосвященству за то малое уважение, какое тот питает к нему; должно быть, тот принимает его за вовсе никчемного человека, поскольку, далеко не приравнивая его к Графу д'Оньону, тот делает между ними столь огромное различие, какого нет, пожалуй, между Небом и Землей; одному он дал жезл Маршала Франции и пятьсот пятьдесят тысяч ливров, а другому предлагает сорок тысяч экю и должность примерно в ту же цену. Может быть, он хотел этим сказать, что Рокруа не стоил Бруажа, а Монталь не стоил Оньона; однако здесь он может здорово ошибаться, и когда бы даже Рокруа не стоил Бруажа, да будет ему известно, что Монталь стоит пятидесяти Оньонов; он просил бы меня, тем не менее, ему об этом не говорить, потому что он намного предпочитает прибегать к действиям, а не к угрозам; очень скоро он ему покажет, что значит его недооценивать, и его совсем не заботит, что он предупредил меня об этом заранее, потому что я в самом скором времени узнаю, что это была совсем не гасконада. Он сказал это мне таким тоном, что я понял — на сей раз он говорил от сердца и именно так, как думал. Я был сердит, что мои приказы не распространялись несколько дальше, поскольку прекрасно видел — только от этого зависела возможность его подкупить. Однако, так как у меня была надежда, что мой камердинер привезет мне добрые вести из Парижа, я употреблял все наилучшие резоны, какие только мог найти, дабы его умаслить. Мне не особенно это удалось, в таком он находился гневе, и покинул меня, насколько я мог судить, разъяренный против Кардинала; я же с великим нетерпением ждал возвращения моего человека, чтобы мне убраться назад в Ретель или же продолжить мои переговоры. Я направил его не прямо к Его Преосвященству. Я ему сказал поговорить, во-первых, с Бемо, дабы выяснить, пожелает ли Его Преосвященство, чтобы он предстал перед ним. Бемо сделался Капитаном его Гвардейцев; Шам Флери удалился недовольный в плохонький дом, каким он владел в окрестностях Шеврез, и где он проживает еще и сегодня. Я дал урок моему человеку, в какой манере он должен говорить с одним и с другим в случае, если его допустят к персоне Месье Кардинала. Так как я знал, что под каким бы то ни было резоном кто бы то ни было мог раскрыть их секреты, чаще всего Министры не желали подпускать к ним этого кого-то, я порекомендовал ему сказать сначала Бемо, что он должен замолвить словечко от моего имени Его Преосвященству, если он пожелает его выслушать; если же тот этого не пожелает, он скажет самому Бемо, когда он явится с ответом Кардинала, что тот конь, какого он распорядился себе купить, обойдется ему намного дороже, чем он предполагал; таким образом, ему самому решать, угодно ли будет ему иметь его за такую цену или же больше не думать о нем вовсе; если он положится в этом на меня, я буду щадить его кошелек, как мой собственный, или же совсем откажусь от торга. У него не было приказа говорить что-то большее Его Преосвященству, даже в случае, когда он сам с ним поговорит, но так как я был уверен, что этого вполне достаточно, дабы дать ему понять, что я хотел этим сказать, это были все инструкции, данные мной этому камердинеру, кто сам не знал, о чем здесь шла речь. Он, конечно, догадывался, так как не был болваном, что в этих словах заключена какая-то тайна, но сказать в точности, что же это было — вот этого он никогда не смог бы сделать, когда бы даже его допросили под присягой. /Миссия камердинера./ Он поговорил с Бемо, как я ему и сказал, и когда тот доложил о нем своему мэтру, Его Преосвященство скомандовал ему сей же час ввести его в свой кабинет. Мой камердинер обратился к нему с тем самым комплиментом, какому я его обучил, и этот Министр, тут же поняв, что все это означало, велел ему задержаться в Париже до нового приказа. Я, однако, по-прежнему продолжал изображать из себя больного, ожидая его возвращения с таким нетерпением, какое только можно вообразить. Монталь не наносил мне больше визитов, по всей видимости, свалив на Посла все негодование, какое он испытывал по отношению к мэтру; однако прошло уже на два дня больше времени, чем потребовалось бы моему камердинеру для возвращения. Я не мог понять, что могло его остановить, и другие на моем месте, может быть, поняли бы ничуть не больше, чем я; но вот в чем было дело, и лишь осведомленный обо всем мог бы что-то отгадать. Месье Кардинал, распалившись гневом против Монталя за то, что тот пожелал заставить купить себя слишком дорого на его вкус, едва покинул моего камердинера, как дал знать втихомолку Месье Принцу о моем пребывании в Рокруа для заключения договора, но не того договора, что послужил предлогом к моему вояжу, но договора, ставящего под большое сомнение его преданность. Месье Принц, не пожелав остерегаться человека, кто всегда хорошо ему служил, пока его не уверят с другой стороны, и даже настолько полно, что после этого было бы невозможно в этом сомневаться, повелел тотчас же Майору этого города, всецело верному ему человеку, не только наблюдать за его поведением, но еще и останавливать всех едущих в Париж или возвращающихся оттуда. Он скомандовал ему также обыскивать их, какими бы паспортами они ни обладали, подписанными им самим или же Монталем, и если он найдет у них хоть что-нибудь подозрительное, он обязан отправлять их к нему, никому не отдавая отчета. Майор пунктуально исполнил все, что ему было приказано, и сильно бы меня этим затруднил, как я скажу через момент, если бы, увидев, что мне нечего больше было делать с Монталем, а, следовательно, и бесполезно задерживаться там дольше, я внезапно не решил воскреснуть. И так как я опасался решительно всего, что должно было бы произойти, поскольку слишком хорошо знал натуру Кардинала, я убрался оттуда, не ожидая возвращения моего камердинера. /Монталь остерегается./ Монталь, кому до всего было дело, уже заметил, с какой тщательностью Майор обыскивал всех подряд. Один городской лавочник даже подал ему жалобу, обвинив того в порче его ценных товаров под предлогом этого осмотра. Этот Комендант поговорил с ним об этом, как об излишней строгости в отношении некоторых особ, но это не помешало тому придерживаться прежнего поведения под предлогом, что они находились слишком близко к врагу, и он просто не мог делать что-либо чересчур тщательно. Монталь догадался, что тот ничего бы такого не делал, не имея на то высшего приказа. Это подозрение заставило его написать Месье Принцу, что я уже являлся в его город под предлогом контрибуций и некоторых враждебных действий между двумя партиями, выходивших за обычные пределы. Он хотел его этим предупредить; вот почему он говорил ему в то же время, что не подавал ему об этом известий раньше, потому что считал это столь незначительным делом, что не хотел его им попусту беспокоить; и без этого ему приходилось думать о достаточно большом количестве вещей, но, наконец, так как я предложил ему в последний раз, когда уже его покидал, Роту в Гвардейцах, сорок тысяч экю и аббатство для одного из его детей, при условии сдачи его города Королю, он счел своим долгом отдать ему в этом отчет. Месье Принц нашел, что тот поздновато опомнился с рапортом ему об этих новостях. Он не был ему за это особенно благодарен, поскольку счел, что тот сделал это только потому, что мы с ним не смогли договориться. Он не осмелился, тем не менее, показывать тому, что он на самом деле думал, из страха, как бы это не приблизило его Сговор с Двором. Он удовлетворился, сообщив тому, что уже некоторое время назад был предупрежден об этом деле, но он никогда не сомневался, что Кардинал только даром потратит свои труды по отношению к нему. Такой ответ поразил этого Коменданта. Он тотчас уверился, что такие сведения Месье Принц мог получить, лишь заподозрив его, или же сам Кардинал передал ему их, дабы породить это подозрение. Он знал, что тот был как раз таким человеком, чтобы сыграть с ним шутку вроде этой, ведь именно этим тот и отличался превыше всего остального. Итак, заподозрив, что все это исходило именно от него, он испугался, как бы тот не подослал в его город какого-нибудь шпиона с письмами, адресованными мне, будто бы я там еще находился, и он буквально все привел в движение, дабы они не попали в руки его же Майора. Для этого дела он отрядил одного из своих друзей, по имени Мовийи, в поле с приказом не возвращаться в Рокруа до тех пор, пока тот не избавит его от страха, в каком он пребывал. Мовийи, кто был отважен, отобрал девять или десять солдат, столь же дерзких, как и он сам, и отправился с ними в разъезд в сторону неприятеля. Они запаслись провизией, дабы оставаться четыре или пять дней под открытым небом, если в этом будет нужда, для исполнения отданных им приказаний. /Козни Кардинала./ Но им не было необходимости задерживаться там так надолго; Кардинал, рассудив, что Месье Принц не тот человек, чтобы после переданного ему сообщения забыть принять свои меры предосторожности, выпроводил моего камердинера с пакетом, адресованным мне. Он надеялся, что тот попадет в западню, какую ему наверняка сумеют расставить. В остальном, так как он должен был полагать, что я уже возвращусь в Ретель, потому как я дал ему знать после первого возвращения из Рокруа, что Монталю не слишком нравится видеть меня рядом с собой, как я и говорил, он должен был опасаться, как бы мой камердинер, проезжая через первый из двух городов на его пути, не узнал, что я вернулся, а следовательно, и не поехал бы дальше; потому, за три часа до того, как выдворить его из Парижа, он послал еще и другого Курьера, кто ждал его в Фиме, на Постоялом дворе, где располагалась почта. Там этот Курьер сделал вид, разговаривая с моим лакеем, якобы он Комендант одной деревни в двух лье от Рокруа, и, попытавшись внушить ему лучшее мнение о своей персоне, он ему сказал, спросив его прежде, кто он такой, и не является ли он моим слугой, что он счастлив с ним встретиться, потому как ему нужно было передать мне письмо от имени Месье Кардинала; вот уже три дня, как ему это поручили, поскольку он рассчитывал уехать еще тогда, но его задержали неожиданные дела, и никто ему не сказал, было ли оно срочное, и он дождался удобного случая усесться в почтовый экипаж, а тут так кстати приехал и он, чтобы мне его передать; и он вручит его прямо ему в руки, когда они будут расставаться. Мой камердинер добродушно ему поверил, и они оба согласились путешествовать дальше вместе; этот фальшивый Комендант помешал ему, когда они проезжали через Ретель, осведомиться, вернулся я или нет. Он сказал ему, что, по его сведениям, я еще был в Рокруа и даже не так-то скоро оттуда выеду. Он устроился даже таким образом, дабы кто-нибудь из прохожих не сказал ему о моем возвращении, что сообщил ему о прибытии туда лишь после того, как дверцы были закрыты. Этот Курьер имел приказ пропускать их обоих, не препровождая к Наместнику, кто, осведомляясь о моем человеке, кем он был и куда направлялся, не преминул бы в то же время сократить его вояж, сообщив ему, что он не должен ехать меня искать так далеко. Итак, все вполне удачно складывалось, к полному успеху намерений Кардинала; эти два человека продолжали их путь и остановились за три лье от Рокруа. Фальшивый Комендант сказал ему там, когда они меняли лошадей, что он хотел бы отдать ему письмо, о каком он ему говорил, потому что прежде чем явиться в свое расположение, он желал заехать навестить своего друга Офицера, стоявшего в деревне в полу-лье оттуда. Мой камердинер по-прежнему ему поверил, и, с большой заботой спрятав это письмо вместе с другим в подушках седла его коня, он продолжал свой путь, абсолютно не подозревая о поджидавшем его несчастье. Однако, не проехал он еще и одного лье, как попал в руки Мовийи, кто остановил его вместе с его форейтором. /Опасные письма./ Он хотел показать тому паспорт, полученный им от Монталя и равно действительный как на дорогу туда, так и обратно, но тот обратил на него не больше внимания, чем на пустую бумажку, и отвел их в лес, что был тут же, совсем рядом. Они оба поверили, что настал их последний час и, должно быть, Мовийи и его люди были разбойниками, раз уж они не имели никакого почтения ни к тому паспорту, какой им хотели показать, ни к тому, подписанному Королем, о каком им сказали. Но у них сразу исчезло это впечатление, когда, обыскав их и не тронув их денег, те принялись рыться в их одеждах и их башмаках, выясняя, не запрятали ли они туда какое-нибудь письмо; по меньшей мере, они заподозрили именно это, потому как те шарили за подкладками и в других местах, где они могли бы его спрятать. Все это породило множество опасений у моего камердинера, так как он прекрасно знал, что письма у него имелись, и даже догадывался, что они были очень важными, так что с чем большей заботой они искали, тем больше он предвидел, в какую он попал страшную опасность. Итак, Мовийи, заметив, как он был смущен и как его била дрожь, начал угрожать убить его, если он сам не укажет, куда он спрятал свои письма; тот обыскал его с ног до головы и не смог их обнаружить. Тот не сообразил еще заглянуть в седло его коня, но видя, как его смятение скорее постоянно увеличивалось, чем уменьшалось, а это прекрасно показывало, что его дела были не слишком хороши, в конце концов приказал расседлать двух коней. Мой камердинер не стал ожидать ничего большего, чтобы во всем признаться. Стоило ему увидеть, как Мовийи начал кромсать седельные подушки ножом, как он бросился перед ним на колени. Мовийи приказал привязать их обоих к дереву и отвез эти письма Монталю; когда этот Комендант нашел их оба зашифрованными, он приказал их себе расшифровать тому же Мовийи, кто отлично разбирался в этом деле. Тут он увидел, что одно из них было адресовано ему, как если бы он состоял в большом заговоре с Кардиналом; Его Преосвященство указывал ему — претендуя, что письмо попадет в руки Месье Принца, а вовсе не в его собственные — что он должен поторопиться заключить с ним договор, поскольку это будет ему гораздо выгоднее, чем постоянно откладывать, как он поступал; чем больше времени он с этим затягивает, тем больше он сам теряет; он прекрасно знает, что ему было обещано, как только он проведет три месяца в его доме; от тех условий не отступят ни на йоту, и он может так же смело на это полагаться, как если бы все было уже сделано, данное ему слово будет сдержано. Другое письмо было для меня и соотносилось с этим; оно содержало также большие обещания по моему поводу, если я завершу то, что так похвально начал. Невозможно описать тот гнев, в какой пришел Монталь при виде этих двух писем. Он отправил Мовийи назад в лес, где тот оставил двух человек, и, скомандовав ему отпустить форейтора на свободу, приказал привезти в город моего камердинера. Он велел бросить его в подземный застенок, и окажись я тогда в его руках, я уверен, он поступил бы со мной ничуть не лучше, настолько он был разозлен столь огромным надувательством. Он держал там совет с Мовийи, как он должен обойтись с заключенным, и когда тот порекомендовал ему отправить его к Месье Принцу вместе с письмами, Монталь последовал его мнению. Тот сказал ему в объяснение своих резонов, что если этот Принц будет оповещен кем-то другим о том, что произошло, он, может быть, поверит в существование какой-то тайны во всем этом, поскольку сам он вовсе его об этом не предупредит; хорошо бы дать ему знаки своей доброй воли, лично выдав ему носителя этих писем; пусть он подвергнет его допросу, если пожелает, дабы вытащить из него правду; он даже должен просить его это сделать, уверив таким образом Принца, что ему нечего бояться. Монталь, уступив его первому мнению, уступил еще и этому; Мовийи сам конвоировал моего камердинера, и, переправив его через Арденны, за Филипвиль, он явился в Намюр, где рассчитывал найти Принца де Конде. Не найдя его там, как он предполагал, он вынужден был добраться до Брюсселя; едва Месье Принц узнал о причине его вояжа, как сказал ему, что весьма признателен Монталю за такое его поведение, ничто не свидетельствовало бы лучше о его невиновности, как выдача ему самому заключенного; он позаботится вытянуть из него правду, а когда его приготовят к повешению, может быть, он не будет особенно упорствовать в ее сокрытии. Но не было никакой необходимости ни приводить его в это состояние, ни применять к нему пытку, дабы заставить его признаться во всем, что он знал; как только Месье Принц его об этом спросил, он выложил ему все от начала до конца. Месье Принц взвесил все его слова и нашел их слишком наивными, чтобы их сопровождала какая-либо скрытность; итак, рассудив по тому долгому времени, какое Его Преосвященство удерживал его в Париже, что все это было сделано лишь для внушения ему самому именно такого мнения, якобы Монталь был подозрителен, он было вознамерился выпустить его, не причинив ему никакого зла. Но кто-то намекнул ему, что это повлечет за собой последствия; раз уж они вешают обычного шпиона, то еще больше резонов повесить человека, осуществившего такой злостный маневр; тут этот Принц оказался как бы в нерешительности, что же он должен был сделать. /Смерть невиновного./ Не то чтобы он недостаточно был расположен к строгости; он обычно так же мало заботился о жизни человека, как если бы это не был ему подобный; но на этот раз он рассудил, что этот человек, может быть, послужил инструментом коварства, сам того не зная; итак, он по-прежнему настаивал на его спасении, когда люди, еще более жестокие, чем он, говорили ему, что если он это сделает, он тем самым оправдает всех, замешанных в шпионстве; далеко не всегда то, что они передавали, исходило из их личного опыта, они переносили и передавали письма, чаще всего не зная их содержания; их неосведомленность, однако, их не спасала, поскольку их ежедневно вешали с этими письмами на воротниках — к тому же, он обязан таким удовлетворением по отношению к Монталю, поскольку, если он пренебрежет наказанием человека, кому ничего не стоило погубить того в его собственных глазах, тотчас же можно будет поверить, и он сам поверил бы первый, если бы встал на место других, что он нашел его невиновным; тем не менее, он не мог быть таковым без того, чтобы этот Комендант не был преступником; таким образом, если он намеревался оправдать одного, он неизбежно обвинял другого. Принц де Конде оказался в сильном замешательстве после всего этого, и так как он нуждался в Монтале и не желал его обижать, он вернул ему узника, дабы тот делал с ним все, что ему заблагорассудится. Монталь счел делом своей чести его повесить, из страха, как бы его не обвинили в сговоре с ним, а заодно и со мной. Итак, устроив эту казнь среди бела дня, в присутствии всего своего Гарнизона, он не боялся больше, что этот бедняга скажет что-нибудь против него, поскольку мало того, что он никогда ничего не знал из того, что я проделывал там, теперь его просто не было больше на свете, чтобы что-то сказать. Разнообразные настроения /Настроения Парламента…/ Я узнал эту новость в Париже, куда рассудил кстати вернуться, увидев, что мне нечего было больше делать в Ретеле — я был этим страшно сокрушен, зная, что именно я стал причиной смерти этого бедняги; но, наконец, не в силах тут что-либо сделать, я заказал заупокойные молитвы по нему, и это было все, что я мог теперь предпринять для облегчения его души. Я нашел Кардинала завершившим супружество его племянницы с Месье Принцем де Конти, несмотря на множество препятствий как со стороны Месье Принца, так и со стороны Рима. Ставленники Дома Конде, кто были по большей части членами Парламента, воспротивились намерению Его Преосвященства отдать достояние этого Дома Принцу де Конти. Они утверждали, — каким бы значительным оно ни было, это совершенно справедливо, если бы оно могло быть достаточным на выплаты им самим. Принц де Конде втихомолку побуждал их к действиям, дабы отнять у своего брата всякую надежду им когда-либо обладать. Он был взбешен из-за его женитьбы и яростно писал ему по этому поводу. Кардинал не желал больше никаких разбирательств с этим Корпусом, неоднократно пытавшимся полностью разорить его самого, потому-то он не осмеливался больше распоряжаться этим достоянием, видя, как тот противится этому наибольшей своей частью; так как именно с этого, однако, начали совращать Принца де Конти, нужно было подыскать что-то другое, дабы восполнить этот недостаток. Самое простое было дать ему пенсион на те бенефиции, какими он владел; а владел он самым прекрасным Аббатством Королевства в смысле дохода, а именно — Сен-Дени; Кардинал хотел бы сохранить его для себя, избавленным от всякого пенсиона, но необходимость обязывала его или разорвать эту свадьбу, или же возложить на это аббатство пенсион; это была поистине странная схватка между его скупостью и его политикой. В самом деле, тогда как его скупость желала, чтобы он не делился ни с кем куском, который он еще не находил слишком крупным для себя, хотя он стоил никак не меньше пятидесяти тысяч экю ренты, политика же внушала ему, что он никогда не сможет сделать слишком много для обеспечения себе спокойного будущего, где ему еще предстояло, быть может, встретиться с многими препятствиями на его пути. Он знал, что могут еще случиться большие перевороты в его судьбе и, по меньшей мере, получить Принца крови в качестве мужа его племянницы, для него будет не только укрытием от многих людей, но даже и от самого Принца де Конде. Он тешил себя мыслью, что в какой бы гнев тот ни пришел против него, по всей видимости, он не пожелает уничтожить дядю жены собственного брата, особенно если у них появятся наследники, на что он очень надеялся. /… Двора, Рима…/ Эти резоны взяли, наконец, верх над его скупостью, хотя обычно его скупость торжествовала над всякого сорта резонами; итак, когда Его Преосвященство не думал больше ни о чем ином, как провести этот пенсион в сто тысяч франков настолько же за счет указанного аббатства, насколько и из других бенефиций через одобрение Двора Рима, он наткнулся там на такие препятствия, о каких и не думал. Этот Двор вовсе не любил Францию, что для него довольно-таки обычно, поскольку он состоит по большей части из подданных Его Католического Величества, которые не умеют отделаться от предвзятостей, определенных их происхождением — этот Двор, говорю я, не слишком хорошо расположенный к нашему, устроил этому Министру пустую ссору, лишь бы не предоставлять ему того, о чем он просил. Он высказал ему, что до того, как претендовать на предоставление ему какой-либо милости, он должен привести себя в состояние ее заслужить; а это не достигается тем, что он проделывал во всякий день, поскольку ему, кажется, доставляет удовольствие огорчать его вместо расположения его к благожелательности. Кардинал не знал, что ему хотели этим сказать — он всегда был обходительным с ним, по меньшей мере, когда мог согласовать это со своими интересами; итак, вынужденный попросить объяснений, он узнал, что поводом для этих жалоб было заточение Кардинала де Реца. Этот Двор заявлял, дабы прикрыть свой отказ, что Король не вправе держать в оковах человека, одетого в пурпур, без уклонения от своего долга по отношению к Его Святейшеству; только он является Высшим Судьей Кардиналов, и только ему, следовательно, принадлежит право их наказания, предположив, разумеется, что смогут доказать, якобы они манкировали их долгом. Вина этого заключенного была достаточно очевидна, поскольку стоило лишь бросить взор на его поведение, чтобы увидеть, насколько оно всегда было удалено от того, что требовало от него его положение; но Кардинал не пожелал входить в эти детали, потому что Франция, претендовавшая ни перед кем не отвечать за свои действия, кроме как перед Богом, такого бы не потерпела; ему нужно было отыскать другую уловку, дабы ублаготворить Двор Рима. Ему приходилось сдерживаться в течение, уж и не знаю, какого времени, прежде чем получить для себя эту милость; но Его Преосвященство добился своего в конце концов, и пенсион прошел через одобрение Двора Рима, но едва был заключен этот брак, как Саразен потребовал обещанного ему вознаграждения. /…Саразена…/ Оно должно было состоять из двух вещей, как я говорил выше, из аббатства и из наличных денег — он кричал, что ему не было дано совсем ничего после столь великой услуги; однако, так как он имел дело с человеком, кто всегда отдавал как только можно меньше, все, что он смог из него вытянуть, оказалось маленькой бенефицией в пять сотен экю ренты; он вновь закричал против такого скудного подарка и какое-то время не желал его принимать, но Кардинал ему передал, что если он будет настолько безумен, чтобы демонстрировать свое отвращение, он распрекрасно может вообще ничего не получить; тогда он ее взял в счет будущей расплаты и затаил надежду на остальное. Кардинал обещал ему деньги, как я уже говорил, и он потребовал их от него, провозглашая, что у честного человека должно быть одно слово. Он говорил ему самому относительно бенефиции, что она оказалась совсем не так доходна, как обещал ему Кардинал, когда переманивал его на свою сторону, но так как сказано это было в двусмысленных словах, какие могли быть подвержены разным объяснениям, Кардинал полностью отказался от первого смысла, дабы перейти к совсем иному. Кардинал, кто был плодотворен на изобретения, особенно когда вставал вопрос об изыскании предлога, под каким можно было бы не сдержать данное слово, не стал забавляться разговорами о том, что тот дурно истолковал то, что он ему сказал. Напротив, он ему сказал, что тот совершенно прав, придерживаясь того, что ему было обещано; значит, речь шла о том, чтобы посчитаться друг с другом, дабы тот, кто окажется должен своему компаньону, был бы обязан расплатиться. Саразен спросил, какой же счет существовал между ними, чтобы говорить с ним в таком роде; ему казалось, они никогда вместе ничего не делили так, чтобы вскоре был представлен счет. Его Преосвященство ему ответил, что так оно и было, и он ему кое-что напомнит в настоящее время; он просто обладал более доброй волей, чем тот; итак, не принуждая его задавать себе вопросы, он откровенно соглашался, что пообещал ему деньги, при том, что тот ему поможет устроить свадьбу его племянницы с его мэтром; он даже утвердил сумму в десять тысяч экю, или, если он ошибся, тот здесь же может ему возразить; но после того, как тот согласится с этой правдой, а он не сомневается, что тот так и сделает, тот будет обязан в то же время признать, что она была более, чем выплачена; тот, может быть, припомнит, или, по меньшей мере, он должен был бы об этом помнить, поскольку еще совсем недавно все это произошло; эта сумма даже прошла, так сказать, через его руки, поскольку это он посоветовал часть ее израсходовать; он не мог упустить из памяти подарки, что были поднесены Советнице; он не должен сомневаться в том, что это было сделано за его счет, поскольку, когда кто-либо пообещал десять тысяч экю ради дела, не должно верить, по крайней мере, не рискуя впасть в грубую ошибку, что эта персона была бы достаточно глупа, чтобы отдать на это же двадцать тысяч. Саразен прекрасно понял по этой речи, что со всех сторон он остался ни с чем, и тот совет, какой он мне дал обратиться к этой женщине, дабы убедить Принца де Конти сделать то, что мы желали, послужит этому Министру предлогом не отдавать ни единого су из того, что он ему наобещал; итак, совершенно взбесившись против него, он начал говорить о нем все самое скверное, до чего он мог только додуматься. /…Принца де Конти…/ Кардинал об этом знал и был совершенно готов его покарать, но, приняв во внимание, что ему самому будет неудобно это сделать, поскольку у того был справедливый повод жаловаться на него, он сделал это чужими руками, казалось, не приняв в том никакого участия. Он дал знать украдкой Принцу де Конти, по какому поводу этот человек так распоясался против него, а так как это означало, как ни в чем не бывало, сообщить ему, что личный интерес сделал того предателем по отношению к нему, этот Принц в один момент забыл ту благодарность, какую он порой проявлял к нему за похвалы, что тот расточал ему в своих стихах, чтобы полностью отдаться своему негодованию. Правда, еще больше разозлил его против того Принц де Конде, строивший пикантные насмешки над его женитьбой. Так как обладание притушило большую часть его любви, а кроме того, вместо этих великолепных обзаведении, каких он наобещал себе в результате этого супружества, он увидел себя намного более нищим и более презренным, чем он был, когда обладал своими бенефициями, он взял однажды каминные щипцы и отвесил ими удар по голове Саразена; тот, зная, что у него гораздо лучшие ноги, чем у Принца, тотчас прибег к этому средству, дабы избежать возможного повторения удара. Он проворно пустился бежать, но его плащ случайно зацепился за что-то, прежде чем он смог выскочить из комнаты; он с усилием рванул его на себя и растянулся в трех шагах от той двери, через какую намеревался выйти. Принц де Конти тоже повалился на него, с таким жаром он его преследовал, и, нанеся ему еще несколько тумаков, он не перестал бы так рано его колотить, если бы люди, находившиеся в прихожей, не услышали поднятый ими шум и не явились посмотреть, в чем было дело. Они были страшно поражены, найдя их одного на другом; Принц по-прежнему сжимал в руке свои щипцы, а так как он свалился носом вперед, лицо его было слегка оцарапано. Его люди тотчас уверились, будто у Саразена хватило наглости защищаться от него. Итак, обрушив на него град ударов, они бы там же и прикончили его прямо перед Принцем, если бы он сам им в этом не помешал. Саразен, уже потерявший всякую ориентировку из-за той манеры, в какой обошелся с ним Принц, еще меньше понимая, зачем эти люди окончательно вышибали из него разум, сказал им, как бы обвиняя их в жестокости, что он был совершенно несчастен, поскольку они вот так сделали его ответственным за непостоянство их мэтра; когда он был влюблен, он не знал покоя, пока не женился на этой женщине, но теперь, когда она ему опостылела, просто удивительно, почему они заставляют его за это непомерно расплачиваться; и это было совсем неразумно, и то, что Принц вымещал на нем свою досаду из-за того, что Кардинал провел его на честном слове. Его речь объяснила этим людям, по какому поводу у них была размолвка, а когда слух об этом достиг ушей Кардинала, страх, как бы этот Принц не опротестовал свою женитьбу и как бы он не отправился к своему брату примиряться с ним, заставил его предложить ему командование над Армией Каталонии вместе со щедрым содержанием. Такое командование отнюдь не было большим подарком. Это не было больше тем, что представляло собой когда-то; мы не удерживали больше ничего в этой стране, и наши внутренние дивизии потеряли там Барселону вместе со всеми другими нашими завоеваниями. Двор предъявлял огромный счет по этому поводу к Графу де Марсену, на кого он возлагал всю вину из-за его измены; но так как после того, как он сбросил маску, он еще и удалился вместе с Принцем де Конде, он ничуть не печалился от того, что там о нем думали. Он вытягивал из Испанцев крупное жалование, утешавшее его за те потери, какие он мог бы иметь во Франции. Как бы там ни было, Принц де Конти позволил умаслить себя командованием, о каком я только что сказал; Саразен не смог стать свидетелем его триумфов, дабы воспеть их в своих стихах; он умер от горячки, вызванной печалью и позором от того, что с ним произошло. Он совсем недолго болел, его скрутило за какие-то четыре или пять дней; но до последнего момента он не переставал говорить то о Принце де Конти, то о Кардинале; он высказал о них все, что знал, разумеется, по отношению к нему, показывая тем самым, если он и умирает вот так в цветущем возрасте, то ему некого больше винить, кроме них. Они позволяли ему это говорить, веря, что незнавшие о происшедшем примут это за расстройство его мозгов; но ведь большинство-то знало, что оно должно об этом думать и судить, на его примере, когда бы даже они не узнали об этом гораздо раньше, насколько служба Вельможам была обычно неблагодарным делом. /…доброе настроение будущего Лейтенанта мушкетеров…/ Месье Кардинал еще не потерял желания получить Роту Мушкетеров для одного из его племянников. Старший умер два года назад, как я тогда и сказал. Он оплакивал его, как женщина, и не мог и сейчас сдержать слез, когда о нем говорил. Между тем, хотя его младший не казался ему столь же годным к военному ремеслу, каким был тот, так как он надеялся, что в нем оправдается поговорка — «покуешь и кузнецом станешь» — он мне сказал однажды, что настолько был доволен мной, что хотя я еще и недавно сделался Капитаном в Гвардейцах, он не намерен позволять мне состариться на посту вроде этого. Он желал бы сделать нечто большее для меня, а так как я принадлежал к друзьям Месье де Тревиля, я должен бы постараться добиться его согласия на то, что эта Рота будет восстановлена в пользу кого-то другого; сам же он устроит передачу ее под командование старшего из племянников, что у него остались в настоящее время; а так как тот был еще молод, он не мог бы немедленно исполнять такие обязанности; таким образом, тот, кто будет при нем лейтенантом, будет соответственно и мэтром; он остановил свой взор на мне для замещения этого поста. Я был тем более в восторге от его предначертания, что имел еще более скверное мнение о его племяннике, чем он сам. Он был вял и ленив превыше всего, что только можно себе вообразить; он не любил ничего, кроме праздности и доброго угощения; в остальном он не страдал отсутствием сообразительности и обладал довольно приятной внешностью, если не считать чересчур толстых ног для его возраста, уже предвещавших, что однажды он превратится в настоящего обжору, точно такого, каким его и видят сегодня. Итак, я, рассчитывал, если ему посчастливится добиться успеха в этом предприятии, я буду мэтром этой Роты не только, пока молодость его племянника отставляла его от службы, но еще и когда он достигнет зрелого возраста для такого занятия. Потому, возбужденный моим личным интересом действовать с горячностью по отношению к де Тревилю, я отправился пообедать с ним, чтобы посмотреть, нет ли надежды, что он станет посговорчивее, чем был прежде. Он находился в своем доме в Гренеле, какой он специально купил наезжать туда развлекаться время от времени. Однако, по правде говоря, это была всего лишь добрая ферма, далеко не имевшая всех тех удовольствий, каких ищут в других домах и стараются у себя завести, насколько это возможно; но близость, Парижа заменяла ему их все, в том роде, что он получал там такое же громадное удовлетворение, будто бы действительно это было нечто стоящее. Я нашел там довольно славную компанию, что помешало мне поговорить с ним в этот день, и вернулся в конце недели посмотреть, не буду ли я на этот раз более счастлив. Я взял в качестве предлога его пребывание в этом доме и сказал ему, что, видимо, он уже настолько привык жить в удалении от Двора, что и потеря его должности не должна была больше приносить ему таких огорчений, как это бывало прежде; к тому же, когда человек чего-то лишен, как он, на протяжении нескольких лет, он становится совершенно безразличным к тому, было ли у него это что-то или же его никогда и не было; я просто поражаюсь, как такой умный человек, как он, не добился себе за это какого-либо вознаграждения; его дети еще слишком молоды, чтобы он мог питать надежду увидеть их однажды во главе этой Роты; такого сорта посты существовали лишь для фаворитов или же для людей безупречных в их службе, каким мог быть он сам; абсолютная правда, что заслуги отцов говорили иногда в пользу детей, таким образом они бывали вознаграждены в их особах за то, что сделали их отцы; но, наконец, если такое и случалось, чего я и не намеревался отрицать, совершенно точно также, что это не случается больше ни с кем иным, как с теми, кто в прекрасных отношениях с Министром; в остальном, так как я не верю, что он бы должен был тешить себя надеждой на нечто подобное, судя по той манере, в какой они обходились друг с другом, я утверждаю настойчивей, чем никогда, что он поступит совсем недурно, если последует тому, что я ему советовал в настоящее время; я знал из надежного источника, что Месье Кардинал выслушает предложения, какие ему угодно будет сделать по этому поводу; если же он пожелает передать их через меня, он может быть уверен, что я отдам ему в них самый точный отчет. /…и дурное настроение Месье де Тревиля./ Месье де Тревиль был человеком, совсем не похожим на всех других. Из всего сказанного мной он достаточно хорошо понял, что это Месье Кардинал поручил мне с ним поговорить, не обязывая меня более полно ему об этом заявить; но, не довольствуясь тем, что я для него сделал, как если бы я не объяснил ему положение вещей слово в слово, он сказал мне самому, не пытаясь передавать это через других, что он всегда причислял меня к своим друзьям, но ему пришлось серьезно усомниться в этом в настоящий момент; он весьма сердит, что я забавлялся, вот так пытаясь с ним лукавить; добрый друг ни из чего не будет делать тайны для своего друга и даже не додумается просить его о соблюдении секрета. Я хотел ему сказать, что никогда не хотел отказываться от добровольного обязательства всегда быть его слугой, и никогда ни на единый момент я не забывал, чем я ему обязан. Но он не пожелал больше слушать доводов разума, как если бы был настоящим Швейцарцем, и мы расстались, достаточно недовольные друг другом. Однако легко было увидеть, кто из нас двоих был неправ, но так как редко кто умеет воздать себе по справедливости, с этого дня наши отношения были холодными до тех пор, пока он не нашел кстати вновь отогреть свои чувства ко мне. Осады и противоборства /Осада Стене./ Примерно в то же время Король решил отнять у Месье Принца Город, отданный ему некогда в вознаграждение за его услуги; но так как Принц пользовался им с тех пор для еще большего разжигания своего бунта, было бы несправедливо, когда бы он владел им более долгое время. Стене, Дан и Жаме, во все времена принадлежавшие Герцогу де Лорену, составили часть его завоеваний на службе Короля и часть вознаграждения, полученного им от Двора. Это был достаточно щедрый дар, дабы подвигнуть его к усердию в исполнении долга, но когда позволяют пожирать себя амбиции вместо должной признательности, оборачивают против собственного благодетеля даже полученные от него милости; случилось так, что после того, как Принц укрепил эти три Города под предлогом, якобы из-за близости к врагу они были более подвержены захвату, чем все другие, он устроил из первого плацдарм и как бы главную штаб-квартиру своей тирании. В самом деле, он всегда говорил своим друзьям, что именно сюда он удалится вместе с ними, когда он рассорится с Кардиналом. Но так как он был арестован некоторое время спустя, и когда меньше всего об этом думал, все, что они смогли сделать, так это удалиться туда без него. Там они навербовали войска, дабы вытащить его из тюрьмы, и когда дела приняли тот оборот, о каком я сказал выше, этот город по-прежнему остался за ним, причем Двор никак не смог вырвать его из рук Принца. Он приложил к этому, однако, все свои усилия, потому что прекрасно предвидел — как только этот человек выйдет из тюрьмы, он непременно им злоупотребит; но и он совершенно подобно предвидел, что его не оставят в покое по этому поводу, и передал его в руки Испанцев, дабы иметь возможность сказать, когда с ним заговорят о нем, будто бы они были в нем хозяевами, а вовсе не он. Потому-то он так и разглагольствовал о нем, пока оставался при Дворе; но когда он вскоре выехал оттуда в Берри, а потом и в Гюйенн, как я отрапортовал выше, совсем нетрудно было тогда убедиться, что испанский гарнизон входил туда лишь для отвода глаз да для сохранения этого города, в то время как Принц мог демонстрировать, будто бы не имеет никаких дурных намерений. Соседство его с Седаном привело к тому, что Его Преосвященство поделился с Фабером своими видами на него. Тот получил приказ сделать все приготовления к осаде, а так как многое осуществлялось еще и в Реймсе, Монталь счел, что все это совершалось исключительно против него. Этот Министр был только рад увидеть его настолько сбитым с толку, и, доставляя себе удовольствие еще увеличить его страхи, приказал некоторому количеству Кавалерии отправиться на разведку дорог в его стороне. Все это было сплошным притворством, и едва к Рокруа подоспела помощь, как о нем уже забыли и думать. Однако Комендант Стене тоже поддался на этот обман; он вывел из города некоторые из своих войск для переброски их в Рокруа; этот город показался ему в большой опасности. Фабер, кто следил решительно за всем, и к кому был прислан большой корпус Кавалерии, разместил его по окрестности и воспользовался этим временем, чтобы окружить Стене; Кардинал пообещал, что он сам осуществит осаду, в чем был довольно опытен. Итак, он шел непосредственно за отрядом, которому приказал маршировать в ту сторону; сам же он уже прикладывал к этому и весь свой разум, и все свои силы. Месье де Тюренн развернулся навстречу помощи, что могла бы туда прибыть. В намерения Месье Принца никак не входило позволить взять Стене без боя, настолько же потому, что этот город принадлежал лично ему, как и потому, что его сохранение казалось ему значительным для его интересов; но Испанцы, вот уже более двух лет желавшие отбить Аррас и удерживаемые от этого только Месье Принцем, кто похвалялся, будто еще обладает достаточным влиянием во Франции, чтобы снова разжечь там гражданские войны, из каких мы едва только начинали выходить, придерживались совсем иного мнения, и тщетно Принц упрямился в своем желании маршировать на помощь городу. Эрцгерцог ясно сказал ему, что в предыдущем году он учтиво отложил свое предприятие в пользу его собственного; было бы теперь только справедливо, чтобы каждый имел свой черед; к тому же, он не мог бы выбрать более благоприятного времени и отбить Аррас; армия Короля будет занята в другом месте и не сможет явиться на подмогу, и все, что он бы мог сделать для него, так это пообещать, если его люди в Стене будут защищаться достаточно мощно и продержатся еще до тех пор, когда он сделается мэтром другого города, он тотчас же тронется в путь, чтобы предохранить их от падения под могуществом их врагов. Часть 8 /Конде спешит на помощь./ Эрцгерцог держал перед ним такие речи только потому, что Месье Принц поручился ему за Стене, когда он вошел во Францию во время последней Кампании. Принц сказал в ответ на его возражение, что там совсем рядом имелась армия, способная его захватить, пока он будет в окрестностях Парижа; действительно, такое могло бы произойти, если бы он, предвидя это, не дал бы городу другой гарнизон взамен того, что был там прежде. Это слово не было приятно Эрцгерцогу, и так как это очень походило на похвалу войскам Принца, вошедшим туда после того, как он вывел оттуда свои, он не был бы слишком опечален, когда бы они дурно ответили на его ожидания. Как бы то ни было, осада Арраса была абсолютно решена на Совете Эрцгерцога через несколько дней после начала осады Стене; между тем, Принц де Конде, с негодованием воспринявший отказ в помощи, о какой он просил, настолько хорошо сошелся с Герцогом де Лореном, хотя они и завидовали славе друг друга, что тот пообещал ему свои войска для его экспедиции. Интерес в ее успехе, открывавшем ему самому возможность вернуться в Лотарингию и освободить свою страну от тирании Правления Маршала де ла Ферте, явился причиной того, что он отделался на этот раз от всякой ревности к Принцу. Эрцгерцог, кто не мог ничего сделать без войск этих двух Принцев, насчитывавших пятнадцать или шестнадцать тысяч человек и составлявших далеко не наименьшую часть его армии, вот так был обязан помимо собственной воли вновь отложить свое предприятие в угоду Принцу де Конде, и они все втроем двинулись маршем в сторону Мезы, и разбили лагерь в трех лье от лагеря Виконта де Тюренна. Я был в его армии, и так как она была неспособна устоять перед той, что маршировала для битвы с ней, Маршал де ла Ферте прислал нам большую часть войск, что он имел в своем Наместничестве, дабы обеспечить нам поддержку от их ярости. Нашу армию еще увеличили несколькими гарнизонами городов, что мы удерживали на Сомме, и так как это почти уравнивало силы в настоящее время, Эрцгерцог, согласившийся идти на нас только потому, что их войска численно превосходили наши, не пожелал больше подвергаться риску и давать сражение. Он утверждал в военном Совете, собранном по этому поводу вместе с этими двумя Принцами и с его Офицерами Генералитета, что расположение Виконта де Тюренна слишком выгодно для того, чтобы осмелиться его атаковать; итак, следовало избрать лучшую тактику — отрезать конвои, без которых мы не могли бы обойтись, точно так же, впрочем, как и осажденные, дабы мы были принуждены сами снять осаду. /Незадачливый курьер./ Так как он обладал большим весом в Совете, чем двое других, они не смогли воспротивиться его воле. Они начали окапываться на том же месте, где и остановились, точно то же сделали и мы с нашей стороны. Они нашли, однако, секрет, как провести одного Офицера Кавалерии в Город, дабы придать мужества осажденным, сделав им при этом тысячу прекрасных обещаний. Мужества им самим вполне хватало, так что они не нуждались в этой помощи для исполнения их долга. Они уже защищались, как львы. Тем не менее, это нам еще не вредило; они сделали несколько вылазок, и тем, кто находился в траншее, пришлось достаточно потрудиться, отражая их первый натиск. Это затягивало осаду, а так как сам Кардинал пожелал ее предпринять предпочтительно перед многими другими, кого предлагали в Совете Его Величества, дабы отнять у Принца де Конде всякую надежду основать когда-либо здесь центр своего мятежа, Его Преосвященство все привел в движение, лишь бы не уйти отсюда с позором. Так он привез Короля под стены этого города, дабы его присутствие равно придало храбрости как Офицерам, так и солдатам. И на самом деле, это произвело чудесное действие, настолько, что осажденные, почти не смея больше высовывать и носа, выслали солдата с письмами для Принца де Конде, где говорилось, что если он не придет к ним на подмогу до истечения недели, ему придется считать, что это место погибло для него безвозвратно. Солдат был взят вместе с этими письмами, когда он хотел пройти через наш лагерь, и Месье де Тюренн, рассудив кстати сохранить его вместо того, чтобы приказать повесить, пообещал ему жизнь по истечении нескольких дней, если он захочет обязаться клятвой сказать осажденным, что здесь им не на что надеяться; Месье Принц нашел слишком затруднительным им помогать, и все, что он мог им предложить, это вовремя составить их соглашение, из страха, как бы, выжидая еще дольше, они не смогли бы заключить такого же достойного, какое они могли бы надеяться получить в настоящее время. Солдат наобещал бы еще и больше, если бы его об этом попросили. Однако, дабы тот не изменил слову, Виконт де Тюренн сам сказал ему, что он сразу же убедится в его неверности, если Город не сдастся тотчас же, как тот туда вернется; он может быть уверен, что этим лишь отложит собственное повешение на несколько дней, по меньшей мере, когда такое ему удастся; итак, он поостережется принимать Коменданта с каким бы то ни было соглашением, пока тот не выдаст его лично ему в руки; пусть он поразмыслит на этот счет и приступает прямо к делу. Эти угрозы вогнали беднягу в такой страх, что он уже видел себя болтающимся на каком-нибудь дереве и испускающим последний вздох. Он не колебался сделать все, что бы ни скомандовал ему Виконт де Тюренн. Однако, так как одно обстоятельство смущало его во всем этом, а именно то, что Комендант Стене не поверит ему на слово и он очень нуждался в письме от Принца де Конде, адресованном этому Офицеру, он сказал по прибытии, что был остановлен Королевским отрядом, и после того, как они раздели его до нитки, они почему-то не пожелали причинить ему еще большего зла. Тот вид, в каком он прибыл, ни в коем случае не опровергал его слов. Он побросал свои одежды в лесу, оставив на себе разве что рубаху. Все сказанное им могло бы быть правдой и даже случалось во всякий день при подобных обстоятельствах, не возбуждая ни малейшего удивления; но так как надо быть завзятым вруном, чтобы заставить поверить в свои враки, Комендант засомневался, я сам не знаю в чем, что было здесь как-то не так. /Казненный своими./ Этого подозрения оказалось достаточно, чтобы вскоре бросить этого злосчастного в величайшие затруднения. Комендант, одни за другими, задал ему тысячу вопросов, и пока шпион запутывался в них все больше и больше, другой сказал ему в конце концов, что он был достаточно терпелив до сих пор, позволяя ему безнаказанно врать, но решил не делать этого больше; не было никакой правды в том, якобы тот побывал в лагере Месье Принца, и еще меньше в том, будто бы он с ним разговаривал, а доказательство тому — недавно полученные им новости, что Принц внезапно опасно заболел и повелел перевезти себя в Рокруа. То, что он сказал здесь, было полностью ложно. Он придумал все это, лишь бы заставить говорить беднягу и получить возможность поставить его в тупик. В остальном, так как тот не имел никакой уверенности в своих враках, когда ему на них ничего не отвечали, еще хуже ему сделалось в настоящий момент, когда его обвинили в измышлениях. Он побледнел, как выходец с того света, и, не в силах ответить ни единым словом, кинулся к ногам Коменданта, криками умоляя его о пощаде. Он признался ему, как после ареста в лагере Месье де Тюренна, через который ему необходимо было пройти, он был вынужден пообещать тому все, чего бы тот от него ни захотел; он не нашел никакого другого средства сохранить свою жизнь, вот почему этот Офицер не должен бы желать ему особого зла. Он рассказал ему также, как тот грозил его повесить, когда Город сдастся, по крайней мере, если это не произойдет немедленно по его прибытии туда; вот так страх умереть на виселице заставил его решиться соврать. Эти известия, может быть, и показались бы полезными и добрыми кому-нибудь другому, но не этому Коменданту, не устававшему повторять во всякий день, что война и жалость никогда не согласуются. Итак, не обращая внимания ни на его мольбы, ни на его слезы, он распорядился воздвигнуть виселицу на валу и велел его повесить на виду у осаждавших. Большинство не знало, что бы это могло означать, поскольку никого не оповещали о происшествии. Но Фабер, кто получил письмо от Месье де Тюренна, предлагавшего ему воспользоваться этой ситуацией и потребовать сдачи города, потому что Комендант будет встревожен его рапортом, сразу же обо всем догадался и прекрасно увидел, что не приходится ждать ничего хорошего от того требования, какое ему предлагалось сделать. Он не ошибся; Комендант не только отослал назад присланного к нему трубача вместе с упреками в том, что его хотели застать врасплох, но он еще наказал ему ответить, что все это послужит лишь тому, что он организует еще более надежную оборону. В самом деле, он сделал ее настолько крепкой, что вовсе не от него зависело то, что городу не была оказана помощь. Он, по крайней мере, выиграл для этого более, чем достаточно времени, но враги, после самых разнообразных попыток увидев, что им невозможно было здесь преуспеть, в конце концов приняли решение удалиться. Они вновь пустились в путь на Фландрию, и, уверившись, что этот город еще продержится в течение некоторого времени, взяли в кольцо Аррас. Это был, должно быть, давно созревший план, если действительно со временем наилучшим образом вызревают такие вещи. Два года они об этом думали, что вполне достойно испанской важности, ибо они никогда ничего не делают без предварительного размышления. Однако они, гораздо лучше бы сделали, если бы размышляли на месяц или два поменьше, поскольку они бы могли воспользоваться блестящей защитой, организованной Комендантом Стене, но, прождав столь долго, дела сложились таким образом, что едва они расположились для осады, как мы оказались в состоянии маршировать на них и принудить их к ее снятию. /Капитуляция Стене./ И в самом деле, два дня спустя после того, как они окружили этот город, Комендант Стене, кому не приходилось больше надеяться на помощь с их стороны, поскольку они не только отступили столь далеко, но еще и взялись за предприятие, что должно было занять все их внимание без отвлечения на мысли о чем-либо другом, приказал бить сигнал о сдаче и признал себя побежденным. Месье де Тюренн, кому нечего больше было делать здесь, распорядился разрушить фортификации, возведенные в лагере по его же приказу, и затем пустился по той же дороге, по какой ушел неприятель. Мы маршировали в собственное удовольствие, потому что знали, никакой спешки от нас и не требовалось. Враги едва приступили к устройству их линий, и так как в этом городе имелся бравый Наместник вместе с добрым гарнизоном, можно было рассчитывать, что они задержатся перед ним, по крайней мере, столько же времени, сколько мы простояли перед Стене. Мы узнали по дороге, что Шевалье де Креки, Наместник Маршал Франции, в то же время поднялся в седло, и, пробившись сквозь вражеские эскадроны, счастливо ворвался в город. Это была помощь, далеко небезразличная Графу де Мондеже, кто там командовал. Этот Шевалье был не только бравым человеком сам по себе, но еще и очень умелым в атаке и защите крепостей. Так как он был, к тому же, полон великих амбиций, этот Наместник мог ожидать, что тот не упустит ни единой возможности отличиться. Мы остановились на три или четыре дня где-то на половине дороги, дожидаясь прибытия дополнительных войск, посланных к нам Кардиналом. Мы в них испытывали нужду для усиления нашей армии, поскольку было получено известие нашим Генералом, что враги уже вели мощный огонь из их пушек, и в самом скором времени они будут в состоянии атаковать город прикрытым путем. Он боялся, если они будут столь стремительно продвигаться, как бы и впрямь не сделались мэтрами этого места. Мы продолжили наш марш после этого короткого привала, а когда подошли на два лье к неприятелю, мы нашли их успехи не столь огромными, как это приписывала им молва; мы удовлетворились тем, что отрезали, насколько нам это было возможно, их конвои, не предпринимая ничего большего. /Орлы против Орлов./ Маршал де ла Ферте тоже маршировал туда, но по другой дороге, чем мы; он имел приказ соединиться с нами, когда в военном Совете найдут кстати атаковать неприятеля. Мы ожидали еще и другие войска перед тем, как схватиться с ним. Участники осады Стене, засыпав траншею и заделав все бреши, двинулись маршем под предводительством Маршала д'Окенкура, дабы разделить опасность, через которую совершенно необходимо было пройти, прежде чем приблизиться к славе, что должна была к нам вернуться, если мы добьемся цели нашего предприятия. Наконец все войска соединились за несколько дней до этого, и мы перешли реку Скарп. Маршалу д'Окенкуру было поручено захватить Аббатство Сент-Элуа, куда противник бросил несколько отделений Пехоты; он добился своего, выдержав мощное сопротивление. Овладев этим постом в тот же день, когда он был атакован, мы зажали неприятеля внутри его линий и отправились на разведку; мы нашли их так прекрасно укрепленными, как только они могли быть; мы проехались вокруг этих линий, дабы помешать противнику узнать, откуда его должны атаковать. Испанцы и Лотарингцы позволили нам приблизиться, не подав даже виду, будто они нас заметили, но совсем иначе обстояли дела в день, когда мы приблизились к Принцу де Конде. Он предстал перед нами во главе десяти эскадронов, найдя бесславным увидеть нас в такой близи и не испытать его силы против наших. И так как все войска, находившиеся с ним, состояли исключительно из Французов, можно было сказать об этой битве то же, что древний автор сказал, говоря о баталии при Фарсале — «Орлы против Орлов, легионы против легионов…» и все остальное. Как бы там ни было, если эта битва не могла войти в сравнение с той, о какой говорил этот древний автор, по той причине, что при Фарсале все римские силы сражались разом одни против других, а в нашем случае всего лишь горстка Французов схватилась врукопашную, если, говорю я, существует огромная разница между той и другой, все равно остается истиной, что там было проявлено много мужества с обеих сторон. Было пролито также и немало крови, но наиболее славной из всех была кровь Герцога де Жуаеза, Принца из Лотарингского Дома, кто был Генерал-Полковником Кавалерии, и кто осуществил один из первых натисков в войне. Он был ранен в руку пистолетным выстрелом, но столь опасно, что умер от этого несколько дней спустя. Уже около двух месяцев неприятель стоял перед этим городом и захватил несколько подступов к нему. Граф де Мондеже весьма мощно их защищал, но так как вся его артиллерия была демонтирована, и невозможно было осажденным освободиться самим от вражеской армии, по меньшей мере, не получая помощи извне, он дал знать в конце концов Виконту де Тюренну, что после того, как он побеспокоил врагов, отрезав их конвои, сейчас, как никогда, настало время воспользоваться всеми его силами, дабы принудить их снять осаду. Для этого не существовало никакого другого средства, кроме баталии; итак, Генерал решился ее дать, и оба Маршала Франции поддержали его в этом настроении; они выбрали день Святого Людовика для столь памятного события. Линия окружения, какую враги обязаны были охранять, протянулась на такое большое расстояние, и так как они не знали, где их начнут атаковать, им пришлось разделить их силы для получения возможности предостеречься от всего. Виконт де Тюренн, к кому наши войска испытывали гораздо больше доверия, чем к этим двум Маршалам вместе взятым, потому что и сказать было нельзя, будто бы они были так же мудры и так же благоразумны, как он, хотя, может быть, они и были настолько же бравы, сумел прекрасно воспользоваться этой раздробленностью; итак, для того, чтобы держать их в постоянной тревоге, и для того, чтобы они не могли узнать, откуда их должны атаковать, он приказал приладить зажженные фитили к концам множества палок, окружавших их лагерь; так как он проделал все это ночью, когда он решил перейти к схватке с ними, они были обязаны держать оборону со всех сторон. Они поверили, будто все эти фитили принадлежали стольким же мушкетерам, и так как дул ветер и фитили колыхались, не было ни одного из них, кто не вообразил бы себе, будто они на марше и готовы обрушиться на них в любой момент. Между тем, тогда как каждый из них держался своего поста, не смея его покинуть, Виконт де Тюренн действительно и на деле атаковал их со стороны Горы Сент-Элуа, где уже было взято Аббатство, о каком я говорил выше. Маршалы де ла Ферте и д'Окенкур также предприняли атаку с их стороны; враги защищались, как только могли, против этих трех Генералов, но наконец, количество людей, кого они могли противопоставить, не шло ни в какое сравнение с тем множеством, что на них навалилось, и они вскоре бросили их линии. Те, кто счел своим долгом их сохранить, были оттуда выбиты, и когда Виконт де Тюренн приказал засыпать траншеи, дабы дать проход своей Кавалерии, они побежали вперемежку одни с другими, не смея больше сопротивляться. /Атака Тюренна./ Эрцгерцог, боявшийся именно того, что с ним приключилось в настоящее время, приказал заблаговременно вырыть ямы по всему своему лагерю, чтобы остановить Кавалерию в случае, когда она откроет себе туда проход; некоторые из наших людей вылетели из седел и повалились одни на других, а темнота ночи еще увеличила беспорядок; этот Принц мог бы воспользоваться таким положением, если бы страх настолько не сковал его людей, что они не осмеливались даже оглянуться назад. Они не способны были и подумать ни о чем ином, как о погрузке их багажа, из страха, как бы кроме позора снятия осады они не оказались бы достаточно несчастны потерять все их обозы. Они знали, что армия без багажа — это, попросту говоря, то, что зовется телом без души. Однако, едва их Офицеры отдали распоряжения по этому поводу, как они сами последовали за их людьми, пытавшимися спастись в Дуэ. Те, кто захотел оказать сопротивление, все были изрублены в куски. Это должно было бы нагнать страха и на Месье Принца, чья штаб-квартира была удалена от места прорыва линий. У него было вполне довольно времени спастись, если бы он того пожелал, но ничто не казалось ему более позорным, чем бегство; потому он вывел своих людей на битву и посмел со столь малым числом противостоять ярости тех, кто уже прорубился вплоть до него самого. /Защита Конде./ Он бы даже легко их остановил, таким он казался мужественным и стойким, если бы по мере того, как он убивал одного, не возникало десять других, занимавших место мертвеца. Итак, видя, что он вскоре будет подавлен численным превосходством, если не заменит благоразумием недостающее ему количество, он удалился в теснину, предварительно пропустив через нее самую большую часть своих обозов. Он сделал то же самое с обозами Эрцгерцога, кто был особенно тяжел на подъем. Виконт де Тюренн мощно атаковал эту теснину, но ее защита была ничуть не менее мощна, чем атака; Принц отбил эту, потом другую и еще другую после этой, и защитил их всех так хорошо, что дал возможность как инвалидам, так и больным, удалиться, причем с ними не приключилось никакого злосчастья. Вот так, в одиночку, поддержав собой все бремя битвы, он спасся и сам, живой и здоровый, под укрытием пушек Дуэ. Испанцы, преисполненные признательностью за все, что он совершил ради них в этот день, вышли из их лагеря с радостными приветствиями, когда увидели его вне опасности. Так как прошло уже более трех часов, как они прибыли, а он все не возвращался, они боялись, как бы он не погиб под массами нападавших. Он был счастлив увидеть их в столь лестных для себя чувствах, а когда сам Эрцгерцог засвидетельствовал, что его Нация обязана ему в этот день своим спасением, поскольку без него ей пришлось бы много выстрадать в отступлении, он счел, что ему более, чем заплатили за то, что он для нее сделал. Кардинал привел Короля в соседство с нашей армией, поскольку он знал, что его присутствие производило чудесный эффект, когда речь шла о битве; итак, он попал во вражеский лагерь почти в тот же час, что и мы. Он проехался по нему из конца в конец, как если бы этот Король был уже тем, каким мы видим его сегодня. Он обладал великолепными способностями к войне, и так как ему уже исполнилось шестнадцать лет или совсем немного меньше, и он был высок для своего возраста, он распрекрасно оставался в седле по семь или восемь часов кряду, не подавая виду, будто это было для него хоть самую малость утомительно. Он осуществил свой въезд в Город в сопровождении Кардинала. Мондеже вышел его встречать перед воротами, после того, как он выразил ему свое поклонение заранее, то есть, после того, как он явился ему навстречу за полу-лье от его города. Король сказал ему, что он поступает не особенно благоразумно, выезжая оттуда, когда неприятель еще так близок к нему. Кто-то шепнул это на ухо Его Величеству, поскольку было известно, что Кардинал не жаловал этого Наместника, и все довольно усердно старались ему угодить. Мондеже ответил Королю, что если он их не боялся, когда они стояли под его стенами, что было признано по нескольким вылазкам, какие он предпринимал, когда они наиболее упорно наседали на него, и особенно по той, какую он совершил в тот же самый день, когда Виконт де Тюренн явился их атаковать, тем более он не боится их в настоящий момент, когда Его Величество настолько близок к нему. Король не мог помешать себе воздать ему по справедливости, хотя его враги и постарались настроить Его Величество против него; а так как друзья этого Наместника позаботились рассказать Королю, что, не довольствуясь прекрасной защитой, какую он осуществлял в течение всей осады, он еще и засыпал траншею, пока Виконт де Тюренн взламывал линии неприятеля, он милостиво ответил ему, что его безопасность более зависела от его головы и от его собственной руки, чем от королевского присутствия, настолько, что он абсолютно полагался на себя во всем, что он делал в настоящее время. Это Наместничество было тогда самым прекрасным Наместничеством из всех, какие были во Франции, и можно было сказать, что оно не испытывало недостатка ни в чем из всего того, что по обычаю создает им репутацию. Этот город был очень значителен сам по себе, он был столицей провинции, обителью всего дворянства страны, он был силен своими окрестностями и своим расположением, и превыше всего этого, крайней точкой всех наших завоеваний, что не были особенно велики в те времена. От него было всего лишь сорок лье до Парижа, и это была слишком близкая граница для столицы великого Королевства, чья репутация, казалось, обязывала утвердить свои межевые столбы гораздо дальше на протяжении стольких веков, что оно процветало в Европе. /Столь же сообразителен, как и храбр./ Я не знаю, по каким мотивам Кардинал желал прибрать его к рукам, но уже долгое время Аррас был объектом его вожделений. Он желал заполучить его и даже несколько раз заговаривал об этом с Мондеже. Мондеже, у кого вовсе не было детей, и кто совсем не заботился о накоплении богатств для племянников, что должны были стать его наследниками, всегда отказывался от всех предложений, какие бы тот ему ни делал. Так как он привык жить в блеске и изобилии, не больше не меньше, как если бы он был Государем, он никак не мог решиться вести частную жизнь. У него была своя Гвардия, ничуть не менее великолепная, чем Гвардия Короля, и Его Преосвященство, желая показать ее Его Величеству, дабы затем породить в нем зависть, сказал Мондеже в его присутствии, что Король наслышан о ее великолепии, и надо бы ему устроить ей смотр перед его особой. Этот Наместник разгадал его уловку, и зная уже по опыту, что ничто не было так способно привлечь к себе доброе расположение Его Величества, как репутация ценного человека, он сказал, обратившись прямо к нему, что его Гвардия была и вправду великолепна, но она была еще более доблестна, чем великолепна; все, что она сделала во время осады, просто невозможно выразить, и дабы дать ему какое-то представление о ней в двух словах, все, что он мог бы ему сказать, это, что когда он хотел добиться от нее поистине невероятных свершений, ему стоило только сказать ей, что дело идет о службе Его Величеству. Короли любят лесть, как и все остальные, и главное, когда они находятся в возрасте, в каком был тогда наш Государь, потому что в этом возрасте еще недостаточно различают, что исходит от правды, а что от лести. Как бы там ни было, эти речи расположили душу Короля милостиво прислушиваться ко всему, что исходило от него; он не только укрыл его от нападок Кардинала, касавшихся его участи, но еще Его Величество, прежде чем уехать, засвидетельствовал свое большое уважение к нему. /Параллели между Тюренном и Конде./ Король возвратился в Париж после того, как посетил все, на что можно было посмотреть в этом городе Аррасе; наша армия двинулась в путь на Эно, где она овладела Кенуа. Можно смело сказать, что этот Город пребывал в том же состоянии, в каком он находится сегодня. Однако он не преминул оказать кое-какое сопротивление, потому что Принц де Конде, дабы поддержать репутацию, какую он недавно приобрел себе под Аррасом и снискал еще и в тысяче других обстоятельств, маршировал для оказания ему помощи. Но, так ничего и не добившись, он был вынужден сдаться на добрую волю Месье де Тюренна. Когда Город вот так попал в наши руки, Принц было вознамерился его отбить, поскольку, как я только что сказал, его укрепления не были чем-то стоящим в те времена; но он несколько рано раструбил о своем намерении, и Виконт де Тюренн прикрыл Город, пока там производились по его приказу новые работы. Принц был не в состоянии явиться и отобрать этот город у него под носом, и еще менее раздавить его, чтобы приблизиться к этому месту; тогда он был принужден прибегнуть к другим мерам. Он счел, что поскольку силы ему недоставало, он должен обратиться ко всей той хитрости, что приобрел ему опыт в его ремесле. Он рассчитывал заменить ею явную нехватку его сил. Но Виконт де Тюренн, кто не уступал ему больше в те времена во всем, что может сделать Капитана достойным уважения, и кто, может быть, еще и превзошел его в этом, не был человеком, позволившим бы застать себя врасплох так легко, как тот об этом думал; совершенно напрасно он льстил себя надеждой, что, заняв выгодные позиции, он приведет его в такое состояние, что Виконт будет обязан отступить перед ним. Принц рассчитывал, что если Месье де Тюренн этого не сделает, то в самом скором времени начнет страдать его армия; она действительно с трудом гарантировала себя от голода, настолько углубившись во вражескую страну. Но Виконт де Тюренн исправил положение при помощи конвоев, приходивших к нему от нашей границы; его работы завершились в конце концов, а Принцу де Конде осталось одно утешение — еще беспокоить его в течение некоторого времени. /Тщеславие Бюсси-Рабютена./ Двор был столь доволен этим Генералом, кто был единственным, кого он мог с успехом противопоставить тому, кто ему серьезно угрожал, что он дал ему Должность Генерал-Полковника Кавалерии, сделавшуюся вакантной после смерти Герцога де Жуаеза; тысячи людей домогались ее, кто не были ее достойны ни по их заслугам, ни по их происхождению; у них не было даже достаточных способностей, чтобы только осмелиться подумать о ней, но так как уж слишком обычно ценить себя самого больше, чем следовало бы, и вовсе не ценить других, просто не существовало никого вплоть до Бюсси Рабютена, кто не был бы достаточно дерзок, чтобы испросить для себя эту Должность. Все его претензии состояли, впрочем, лишь в том, что он купил себе Должность Генерального Мэтра Лагеря Кавалерии, а от этой Должности до той не существовало ничего такого, что могло бы его исключить из числа претендентов, предполагая, разумеется, что он поднялся до нее своим рангом. Сказать, как он добрался до того, чем он уже обладал — так этого никто не сумел бы сделать, если бы захотел просто перечислить его заслуги, что не были особенно велики. Он поднял оружие против Короля после заточения Месье Принца, и если он не продолжал по-прежнему заниматься тем же самым, то только потому, что этот Принц не выражал ему достаточного уважения, чтобы возбудить в нем желание и дальше следовать за его фортуной. А это означало, что он, как бы помимо собственной воли, вернулся к исполнению своего долга; откуда можно заключить, что к нему не испытывали великой благодарности за его службу Королю в настоящее время. Он сделал еще хуже, если верить всеобщей молве. Именно он открыл проход Месье Принцу, когда тот возвращался из провинции Гюйенн, дабы помешать Герцогам де Бофору и де Немуру своими раздорами окончательно погубить его армию. Как бы там ни было, его тщеславие, послужившее причиной того, что он уже купил себе должность, превышавшую его способности, заставило его еще и поверить, будто он имел право претендовать на должность Герцога де Жуайеза; он не только попросил ее, как я недавно сказал, но также и рассердился, когда увидел, что Двор не обратил никакого внимания на его просьбу. Он не осмелился, однако, продемонстрировать ему свою обиду, но так как Виконт де Тюренн гораздо лучше умел драться, чем разводить красивые разговоры, как раз на него он и решил излить всю свою досаду, ведь это ему она досталась. У этого Генерала было несколько любовных интрижек. Такая страсть была совершенно естественна для него, как и для других, хотя вот тут-то, казалось, ему далеко не всегда сопутствовала удача. Его всегда надували все его любовницы, а когда он пожелал в этом разобраться, и совсем недавно переговорил об этих вещах с некой Принцессой, она столь чувствительно выставила его на смех, что он был серьезно задет за живое. Он не смог удержаться от неодобрительных высказываний по ее поводу, после чего ему пришлось иметь дело с близкими этой дамы. В остальном, либо он ощутил себя неудачником в любовных приключениях, или же наступил такой момент в его жизни, когда как бы и невозможно помешать себе сделать глупость и жениться, но он вступил в супружество с Мадемуазель де ла Форс, единственной дочерью Маршала того же имени. Это была весьма выгодная партия и в смысле происхождения, и в смысле достояния, да и сама невеста была совсем не дурной особой. Эта Дама не принадлежала к числу тех кокеток Двора, коими столь опасно обременяться; она была взращена под крылышком своих отца и матери, а те оба были добрыми Протестантами; и так как персоны этой религии неохотно терпят в их. детях то, что мы зачастую терпим от наших, все те, кто желали бы иметь добродетельную жену, обращали взоры на эту Демуазель, дабы связать с ней свою судьбу. Сестра Виконта де Тюренна присматривалась к ней для своего сына, кого мы знаем сегодня под именем Герцога де Дюра; так как он был безупречно сложен, а она знала, что это качество всегда по вкусу молоденьким особам на выданье, она была глубоко уверена, что едва та взглянет на него, как тотчас же и влюбится. Она устраивала, однако, этот брак через Маршала де ла Форс, но, обмолвившись однажды об этом брату, этой доверчивостью заронила в него мысль взять себе то, что она желала. получить для своего сына. Маршал предпочел Месье де Тюренна, потому что он был уже Маршалом Франции, а другой не был абсолютно ничем; кроме того, тот и Герцогом-то еще не был и даже стал им лишь долгое время спустя, то есть, когда он женился на Мадемуазель де Вантадур. Как бы то ни было, Мадам де Дюра и ее сын не могли помешать себе плакаться втихомолку, одна на своего брата, другой на своего дядю; Бюсси, до кого дошло кое-что из этих рыданий, ухватился за этот повод и принялся всячески поносить Виконта де Тюренна. Он строил над ним насмешки, и когда до самого Виконта докатились кое-какие слухи, это так сильно ему не понравилось, что он весьма сурово с ним переговорил. Бюсси занял позицию все отрицать; Виконт де Тюренн, кто не выносил никаких насмешек и прекрасно знал, в чем тут было дело, ответил ему, что он вполне доволен, поскольку тот отрекался, глядя ему в глаза, от того, что он, как его обвиняли, говорил украдкой; но что до него самого, если когда-либо ему случилось насочинять каких-нибудь басен, то он бы их поддержал, когда бы даже зашла речь о его жизни, потому как человек чести не должен бросаться такими словами, каких он не готов был бы защитить и на жизнь, и на смерть. /Еще одна параллель./ Когда Генерал вот так его отчитал, а другой это стерпел, как бы сделав вид, будто никогда не примет в этом участия после его заверений в невиновности, можно было бы подумать, что он больше не сделает ничего такого, в чем бы его смогли упрекнуть; но так как он не считал еще себя достаточно побитым, он не сумел придумать ничего худшего, и пожелал стать вровень с Виконтом. Он претендовал на то, что, учитывая его Должность Генерального Мэтра Лагеря, все Мэтры Лагеря, все Майоры и все Капитаны Кавалерии должны были заручиться его одобрением, прежде чем приступить к исполнению их обязанностей. Итак, когда он согласился со своими друзьями, что теперь все, кого это коснется, будут обожать его, как идола, Виконт де Тюренн, кого это коснулось в первую очередь в его звании Генерал-Полковника, и кому единственному принадлежала эта прерогатива, был вынужден пожаловаться на это Двору. Он не пожелал сам обсуждать это с Бюсси, из страха, как бы, разговаривая с ним, он не навел того на мысль, будто все это имеет отношение к тому, что уже произошло между ними, и как бы, если он скажет ему какое-нибудь хоть немного резкое слово, его бы не отнесли на счет его досады. Он знал, когда получаешь должность, а у кого-то появляются видения в голове по этому поводу, только Двору надлежит решать, давать или нет отповедь таким мечтателям. Впрочем, он был весьма мудр от природы, и порывы были ему гораздо менее свойственны, чем кому-либо другому, так что, казалось бы, ему нечего было бояться подобной слабости со своей стороны. Но либо он остерегался себя самого, или же у него имелись другие резоны, он полностью оставил на усмотрение Двора все это дело. Он не был, пожалуй, чересчур неправ, положившись на него; Двор был неспособен проявить к нему несправедливость; он прекрасно видел разницу между скороспелым Капитаном, надутым спесью, каким был Бюсси, и Генералом, безупречным в воинском ремесле, каким был Месье де Тюренн; к тому же, этот последний обладал и другим качеством, что делало его не менее уважаемым, чем первое; ни в коем случае не выставляя себя напоказ, как, может быть, сделал бы другой на его месте, он был столь скромен, что никогда бы не догадались, увидев его или послушав его речи, что это был Генерал Армии первой Короны во Вселенной. Как бы там ни было, у Бюсси не было никаких причин быть довольным суждением, вынесенным по этому делу. Он получил полный отказ на все свои претензии, и, видя себя обойденным со всех сторон, постарался спастись в злословии, чем он по-прежнему продолжал заниматься украдкой. Из Лондона в Бастилию /Королева Англии и Королева Франции./ Кампания 1654 года завершилась, и Месье Кардинал снова отправил меня инкогнито в Англию, дабы я ему точно отрапортовал, в каком состоянии находились дела в этой стране. Хотя от Парижа было всего лишь сто лье до столицы этого Королевства, можно было смело сказать, что расстояние это равнялось десяти тысячам лье, настолько различно об этом говорили. Одни хотели видеть в Кромвеле лишь узурпатора, причем столь ненавистного народу, что держался он там исключительно благодаря насилию и жестокости; другие же говорили, напротив, что он там был обожаем до того, что не нашлось бы ни одного человека в трех Королевствах, кто охотно не принес бы себя в жертву ради него. Для Его Преосвященства имело огромное значение узнать на самом деле, кто же из них был прав, те или другие. Впрочем, это не настолько относилось к делам Государства, насколько к его личным интересам. Я полагаю даже, что эти последние трогали его гораздо больше, чем другие, и так как с тех пор, как Месье Принц удалился, а сам он нашел способ усмирить Парламент, раздав пенсионы или бенефиции тем, кто пользовался там наибольшим влиянием, он вбил себе в голову такие заманчивые вещи по поводу своих племянниц, что намеревался сделать из них столько же Государынь, сколько у него их осталось на выданье. Между тем, поскольку Корона этой страны не представлялась ему одной из незначительнейших, какие он мог бы напялить им на голову, он хотел знать наверняка, кому предлагать племянницу, Королю Англии или же сыну Кромвеля. Он вынашивал еще и другую мысль, намного более смехотворную, чем эта. Я почерпнул ее из надежного источника, я узнал о ней от Епископа Фрежюса, кто был его доверенным лицом; он претендовал на то, что если когда-нибудь сможет сделать одну из них Королевой Англии, то в самом скором времени он сделает другую Королевой Франции; потому, — говорил он этому Прелату, как я позже узнал, — когда это будет сделано в Англии, он поднимется на другую ступеньку и станет более дерзко говорить с Его Величеством; ему не составит труда предложить Государю жениться на сестре Королевы, и сам Король не должен будет колебаться по поводу поступка вроде этого, поскольку другой укажет ему дорогу. Итак, начиная с этого дня, он начал рассматривать всех Вельмож Королевства, как недостойных родственной связи с ним. Он даже рассердился из-за того, что выдал одну из них за Герцога де Меркера, поскольку когда есть надежда выдать замуж других за двух столь великих Королей, какими являлись Французский и Английский, сын бастарда слишком незначителен для подобного союза. Он еще не знал Короля, когда посчитал его способным на такую низость. Никогда Принц не обладал более прекрасными чувствами, чем он. Но причиной появления у него этой мысли послужило то обстоятельство, что Королева Англии, кто доводилась теткой Его Величеству, сама и без всяких колебаний уже предложила ему заключить брак ее сына со старшей из Манчини, что оставались у него еще на выданье. Она испытывала к этому, однако, немалое отвращение, сохранив и в несчастье королевское сердце, тайно упрекавшее ее в том, что этот брак абсолютно не соответствовал величию ее сана; но так как она была окружена людьми, всячески заискивавшими перед этим Министром, дабы получить и себе какую бы то ни было часть в его благодеяниях, она позволила себе им поверить тем более легко, когда они заявили ей, что без этого ее сын никогда не взойдет на трон. Уже довольно долго тянулось это дело, но, наконец, взявшись за него более живо, чем никогда, Его Преосвященство пожелал, чтобы я немедленно отправился в эту страну, дабы получить возможность принять точные меры, основываясь на том, что я ему скажу по возвращении. Он вызвал меня в свой кабинет накануне моего отъезда и сказал мне там все, что, по его мнению, было способно облегчить мне оказание ему этой услуги. И так как всегда люди меряют других по своей мерке, а в нем ничто и никогда не равнялось его скупости, он мне сказал, что это дело было настолько же его, насколько и моим собственным, потому что я от него могу ожидать большой прибыли; значит, я должен хорошенько поостеречься и не дать себя обмануть; он рассчитывал дать мне наипервейшую Должность в Доме его племянницы, как только она станет Королевой; отсюда я сам могу рассудить, какой интерес для меня в утверждении за ней ее трона. Этот Министр, разговаривая со мной в таком роде, видимо, был уверен, что я именно такой человек, кого можно кормить химерами. Я знал лучше, чем он думал, порядки управления в этой стране, ничуть не хуже, чем в нашей; я знал, говорю я, когда бы даже он смог преуспеть в своих намерениях, он не смог бы дать никакого Офицера своей племяннице. Англичане немного слишком ревнивы к иностранцам, чтобы позволить что бы то ни было подобное. Однако, так как вовсе не интерес направлял мои действия, я ответил ему, что бесполезно предлагать мне какое-либо вознаграждение для того, чтобы я с жаром проникся его интересами, я сам всегда готов им служить и покажу ему результаты моей деятельности в самом скором времени; кроме того, я был рожден столь добрым Французом, что когда бы только от меня зависело обладать самым огромным состоянием в мире у иностранцев, я все-таки не пожелал бы отказаться от моей страны; мне гораздо больше нравилось быть здесь простым Капитаном в Гвардейцах, чем Полковником Гвардии где-то еще; и особенно в стране, где народ завел себе привычку, как их история нас этому учит, сбрасывать с трона их королей, когда им в голову взбредет такая фантазия. /Разница между королем и узурпатором./ Месье Кардинал сказал мне в ответ, что если я поеду с такой предвзятостью, я подвергнусь большому риску отрапортовать ему лишь о дурных новостях; я просто не могу иметь большого уважения к Кромвелю с такими настроениями; вот почему я рассужу по малейшей детали, какую увижу или услышу, будто он смертельно ненавистен для каждого; я сочту его ненавистным, потому что ненавижу его сам; однако он хотел бы мне заметить, что если бы следовало ненавидеть всех узурпаторов, я должен был бы возненавидеть моего Короля в первую очередь; потомки Гуго Капета, от кого он происходил, узурпировали Корону Франции в ущерб наследникам Карла Великого, кому она принадлежала по закону; а те сделали то же самое по отношению к Меровингам, так что, хорошенько присмотревшись к положению вещей, или, лучше сказать, присмотревшись к ним, как я на это претендую, окажется, что наша Корона не принадлежала ни Каролингам, ни Капетингам. Но мне надо усвоить — то, что казалось тиранией поначалу, оказывалось справедливостью впоследствии; время исправляло всяческие вещи, так с небольшой долей терпения узурпатор и даже тиран становился законным Королем; потому-то он и хотел, чтобы я полюбил Кромвеля, если Англичане его любили, и возненавидел его, если они его ненавидели; только это было тем пробным камнем, которым он хотел, чтобы я воспользовался, дабы распознать, правил ли он ими законно, поскольку исключительно этим путем можно было выведать, унаследует ли ему его раса или нет, как наши Короли стали наследниками их отцов. Я нашел это решение чудесным и совершенно достойным его. Однако Кромвель не был еще Королем, хотя и имел большое желание им стать; пока же все, чего ему удалось добиться, так это провозгласить себя протектором трех Королевств. Как бы там ни было, выслушав такие речи Кардинала, я не захотел ему перечить; я, напротив, заверил его, что много меньше ненавидел Кромвеля лично, чем всю Нацию в целом. Итак, я отправился в эту страну в третий раз с приказом не попадаться на глаза нашему послу, кем был тогда Месье де Бордо, сын Месье де Бордо, Интенданта Финансов. Это был маленький человечек, необычайно спесивый и имевший привычку говорить, настолько доброго мнения он был о собственной персоне, что не существовало ни одной добродетельной женщины в мире; впрочем, все его кругленькое состояние было перевезено в эту страну для совращения дочери Офицера покойного Короля, с кем он поддерживал интрижку, довольно скандальную для посла. После того, как он выдал ее замуж за одного из своих родственников, молодого вертопраха, не имевшего за душой ничего стоящего, кроме шпаги, он выдворил этого родственника обратно во Францию, и завел нечто вроде семейного очага с его женой. Там он и пил, там он и ел, и вся разница его существования там от той жизни, какую он вел с женой, состояла разве только в том, что они не проживали вместе. Кардинал знал об этой двойной жизни, вызывавшей осуждение честных людей; они не допускали, и вполне резонно, что она хоть как-то подходила человеку его достоинства. Но это дело мало заботило Его Преосвященство, лишь бы посол не просил у него денег на свое содержание. Он завел обычай вообще не давать их некоторым послам и говорить им, когда они их у него просили, что они не заслуживали того, что он сделал ради них, что найдется огромное число в Королевстве таких, кто будет слишком счастлив проесть все свое достояние, только бы получить такую должность, какую он отдал им; их имена останутся в истории, вместо того, чтобы быть погребенными во тьме и прахе, какая участь их бы и ожидала, если бы он по своей доброте не вытащил их оттуда. /Нищета министров./ Он был прав, отвесив такой комплимент именно этому, кто был никчемным человеком, и чей отец только начал историю успехов их семейства. Но так как он поступал точно так же и с другими, людьми заслуженными и родовитыми, такими, как Месье д'Аржансон, кто был послом в Венеции, легко было заметить, что исключительно скупость вкладывала подобные речи в его уста. Однако, так как нет ничего более заразного, чем дурной пример, случилось так, что Месье де Бриенн, кто не был особенно коварным Греком, хотя и занимал место, требовавшее больше способностей, чем какое-либо другое, поскольку именно ему приходилось разговаривать и переписываться с послами, случилось, говорю я, что он испытывал столь мало почтения к Месье д'Аржансону, хотя этот посол был намного способнее, чем он сам, что когда он умер, в его бумагах нашли несколько пакетов от этого Превосходительства, какие он даже не пожелал потрудиться распечатать. Вот как служили Королю в те времена. У него занимал пост Министра человек, не считавший нужным платить послам, а ведь им обязаны были платить более крупно и более регулярно, чем другим, поскольку, как бы много денег им ни выделяли, не было еще человека, кто бы не разорился на такого сорта должности. Вот, говорю я, как служили Королю, ему, у кого в Министрах был человек вроде этого, а в Государственных Секретарях по Иностранным делам — особа столь не усердная, что полагала возможным не вскрывать пакеты послов. Это как бы не поддаеттся пониманию настолько, что можно сказать — это своего рода чудо, как Королевство, имея столько значительных врагов снаружи и слуг с таким настроением внутри, смогло сохраниться в том. блеске, в каком его видят сегодня. Как бы там ни было, мне бы не составило никакого труда избежать встречи с Месье де Бордо, пребывавшим в том состоянии духа, о каком я недавно сказал, поскольку для этого не надо было просто появляться в квартале его любовницы, у кого он проводил всякий час и каждый момент, если бы, когда об этом думаешь меньше всего, с тобой не приключались вещи, каких никогда не сумеешь предугадать. Несколько дней спустя после того, как я ступил на землю Англии, я зашел вечером к торговцу, продававшему ткани из Индии. Я хотел купить там платье для одной Дамы из Парижа, кому я пообещал прислать его из этой страны; моя слабость и несдержанность явились причиной этого обещания. Так как я испытывал к ней самые дружеские чувства, а по моему характеру я никогда не мог обойтись без любовницы, после того, как я ей сказал, что буду отсутствовать месяц или, быть может, и дольше, она так заклинала меня сказать ей, куда я еду, что, приняв поначалу твердое решение сохранить тайну, я все-таки не смог сдержаться и все ей выложил. Она тут же принялась умолять меня прислать ей это платье, а так как я всегда был человеком, помнившим о моих обещаниях, я, кажется, на следующий же день заглянул к торговцу, о каком я уже сказал. Когда я туда вошел, у него не было ни одной особы, достойной внимания. Но всего лишь одним моментом позже я увидел входящую женщину, великолепно одетую, и чье лицо было совершенно прекрасно. Она была также очень высокого роста и даже настолько крупна, что это было для нее скорее дурно, чем хорошо. Однако, так как, когда понравится лицо, всему остальному не придаешь значения, я отложил мою сделку, дабы получить удовольствие полюбоваться на нее подольше. Она попросила ткани на полное одеяние, и, рассудив по цветам Дамы, а они были очень хороши, по тем почестям, какие воздавал ей торговец, что она, должно быть, являлась высокородной особой, я влюбился в нее в один момент. /Самая внезапная любовь./ Эта Дама не находила ни одну из представленных ей тканей достаточно богатой для нее, задала этим большую работу всем лакеям лавки, все еще искавшим для нее наиболее красивую, чем те, что она уже видела; по этой причине меня не особенно торопили с покупкой той, к какой я приценивался. Итак, я рассматривал ее, сколько душе было угодно, и, становясь все более и более влюбленным, так настойчиво не сводил с нее глаз, что ей не составляло никакого труда рассудить о том, что происходило в моем сердце. Она взглянула на меня более внимательно, чем, может быть, сделала бы без этого обстоятельства, и хотя моя одежда вовсе меня не красила, она не преминула найти меня ладно скроенным, как она сама сказала мне по прошествии нескольких дней. Она тотчас сочла, что я был иностранец, и даже Француз, и, шепнув моментом позже на ухо лавочнице, сказала ей выяснить, кто я такой. Я никогда бы не смог догадаться о чем она ей говорила, так как она из предосторожности прежде отвела от меня глаза и остановила их на какое-то время на чем-то другом; она даже сказала ей проделать все это так ловко, чтобы я не смог ничего заподозрить. Лавочница, вполне оправдывавшая репутацию почти всех женщин этой страны, якобы бывших весьма сообразительными, отлично справилась со своей задачей; она проделала все это в такой манере, что понадобилось бы необычайное хитроумие, чтобы угадать, с какими намерениями она действовала. Она мне сказала, что просит прощения, если не обслужила меня так быстро, как бы ей хотелось, и как было бы даже необходимо для особы ее профессии; появление этой Дамы стало тому причиной, но она надеялась, я извиню ее по двум мотивам, на какие она чрезвычайно рассчитывала; один из них тот, что все Кавалеры, вроде меня, не сердятся, когда обслуживают Дам предпочтительно перед ними, главное, когда они столь красивы, как была эта; другой, что как истинный Француз, за кого она меня приняла, я еще и перещеголяю все другие Нации в деликатности и любезности, особенно ради всех персон ее пола. Если и было что-то способное выдать ее в комплименте вроде этого, самое большее то, что сделан он был Англичанкой Французу, а они не слишком-то нас любят; поскольку, наконец, что бы там ни могли сказать другие, уж я-то знаю, что у них это общее со всеми мужчинами этой Нации, и хотя они так же любят галантность, как и все Дамы, это не мешает им испытывать по отношению к нам тайную ревность. Однако ее ремесло лавочницы требовало от нее лести ко всем на свете, потому я отбросил все возможные подозрения и не только признался в том, что я Француз, но еще и сказал ей, что она бы не смогла лучше угодить мне, чем обслуживая эту Даму, совершенно не думая о том, что и я тоже находился здесь. Я ни в коем случае не забыл, как это легко вообразить без того, чтобы я был обязан об этом говорить, замолвить словечко о красоте Дамы. Тогда Дама сама взяла слово и сказала, что я, видимо, не хотел бы выставить лавочницу лгуньей по поводу того, что та сказала в пользу моей Нации. Француженка, Шведка или Датчанка была бы более сдержанна в разговорах, если бы, конечно, она умела жить и сохранять дистанцию; она бы и виду не подала, будто слышала то, о чем говорилось. Я уж ничего не говорю об Испанках и Итальянках, кто еще более осмотрительны и, пожалуй, самые лучшие комедиантки, чем все остальные. Как бы там ни было, ее ответ дал мне предлог сделать ей комплимент по всей форме, и моя речь вовсе не произвела на нее более удручающего впечатления, чем ранее моя особа. Я прекрасно распознал это без всякой надобности с ее стороны мне об этом намекать. Она мне сказала в то же время приблизиться к ней, чтобы помочь торговцу ее обмануть; когда же ее сделка будет завершена, она точно так же поможет при заключении моей, во всяком случае при условии, что я скажу ей прежде, для кого я хотел купить ткань, к какой приценивался в настоящий момент. /Галантности в лавке./ Я нисколько не был раздражен ее любопытством, теша себя надеждой, так как я не был слишком дурного мнения о себе самом, в чем я достаточно походил на Месье де Бордо, что в ее вопросе заключалось, может быть, хоть немного ревности; и так как я не был настолько простодушен, чтобы тут же ей рассказать, для кого предназначалась эта ткань, из страха, как бы не испортить этим мои дальнейшие дела, я немедленно нашел обходной маневр. Я ей сказал, что это для моей сестры, оставшейся в Гаскони; она написала мне накануне моего отъезда из Парижа прислать ей платье из этой страны, и вот теперь я исполняю то, о чем она меня просила, поскольку не успел сделать это заблаговременно. Она меня спросила, хороша ли моя сестра, и когда я ей ответил, что нет, и я мог бы дать ей какое-то представление об этом, сказав лишь, насколько похожими считали нас все на свете, они и различали нас только по одежде; она мне возразила, что если это так, то ей вовсе не жаль мужа моей сестры. Я ей сказал, что сестра не была замужем, ей не было еще и семнадцати лет; на это она мне ответила — значит, у нее должно быть много поклонников, я, быть может, не придавал значения одной вещи, тем не менее, она очень важна; я вполне могу стать причиной, еще подчеркивая ее красоту тем нарядом, что собираюсь ей послать, множества убийств в моей провинции; она рада меня предупредить, из страха, как бы я не стал ответственным за это перед Господом; мне следовало бы принять свои меры по этому поводу, потому как теперь, когда я был предупрежден, у меня нет больше никаких оправданий. Не было ничего более любезного, чем эта беседа, особенно после того, как я ей сказал, насколько мы были похожи, моя сестра и я. Но так как это исходило от Англичанки, а в обычае этой Нации, в особенности когда речь заходит о Дамах, делать и говорить множество вещей, каких другие не сделали бы и не сказали, я пока не почитал себя более счастливым; я ждал, дабы рассудить о своем счастье или злосчастье, какие это повлечет за собой последствия. Однако, после того, как она покончила со своей покупкой и помогла мне с моей, как и обещала, она позволила мне подать ей руку, дабы помочь ей подняться в карету, что доставила ее сюда. Я полагал при выходе из этой лавки найти нечто великолепное, нечто такое, как их умеют делать Англичане и до сих пор; но вместо триумфальной колесницы, какую я ожидал там увидеть, я нашел там то, что называется Hackney-coach в этой стране; Hackney-coach означает наемный экипаж, но не такой, как у нас во Франции, у нас они довольно-таки приличны, и мы называем их роскошными наемными каретами, но жалкий фиакр, такой, какие видят сегодня на площади Пале-Рояль или перед Церковью Великих Августинцев. Это меня удивило, потому что, хотя знатные мужчины этой страны и ездят без всяких церемоний в такого сорта экипажах, совсем иное дело дамы, они все же более разборчивы. Это бы навело меня на странные мысли по поводу этой женщины, будь я во Франции. Так как я знаю, что никто больше не напоминает родовитых особ, чем определенные Куртизанки, я почти уверился, что она была одной из них. Я бы даже не знал, о чем еще с ней говорить, настолько все это отдавало дурным ароматом, если бы сам не видел, как торговец рассыпался перед ней в бесподобных любезностях. Как бы там ни было, пожелав было там же ее и оставить, усадив в повозку, я был совершенно поражен, когда она мне сказала подняться туда вместе с ней. Такого я меньше всего ожидал. Я размышлял лишь над тем, как бы мне вернуться и порасспросить торговца, кто она такая, дабы определить собственные намерения в соответствии с тем ответом, какой он мог бы мне дать; но ее слово послужило мне командой, и она сказала, когда я вот так устроился с глазу на глаз вместе с ней, что ей хотелось бы попросить меня об оказании ей одной услуги. Я ей ответил, что стоило ей сказать одно слово, как я ей немедленно подчинюсь. Я было поверил, что она попросит о том, о чем обычно просит женщина, когда она доведена до крайности своими нуждами, но все оказалось совсем иначе, чем я предполагал. Она мне сказала о своем желании сейчас же отправиться вместе со мной к своему отцу, и я должен был сказать этому бедняге, будто бы видел во Франции ее мужа, якобы тот собирается вернуться к ней в конце апреля месяца, в чем он меня решительно заверил. Тогда стоял январь месяц, и так как я не мог понять, что бы это все могло означать, и пребывал в полной растерянности, она мне сказала о необходимости объяснить мне эту тайну, дабы прекратить все мои недоумения; я оказал ей большое почтение у торговца, но, наконец, не все на свете подобны мне, так вот — она вышла замуж против воли отца за одного Француза, и этот Француз ее покинул, поскольку не нашел ее столь богатой, как он себе вообразил, прежде чем на ней жениться. И тут выяснилось, что эта Дама оказалась как раз той самой любовницей посла, но она поостереглась рассказывать мне о нем ни с хорошей, ни с дурной стороны. Я прекрасно понял, однако, если тот Француз ее и покинул, у него были к тому более веские резоны, чем те, о каких она пожелала мне сообщить. Я знал, что эта страна, точно так же, как и наша, изобилует крупным рогатым скотом, и хотя быки и коровы были там очень величественны и очень красивы, однако не было недостатка там и в других животных, ничуть не уступавших им в подобных украшениях. /Параллели между женой и любовницей./ Эта мысль немного притушила мой любовный пыл. Если я и любил Дам до помешательства, то только не авантюристок, в число которых я уже включил и эту, не успев ее узнать. Я считал их всех дьявольскими обманщицами, в чем не был так уж слишком неправ; и когда мне клялись, будто бы такая-то авантюристка не имела никаких других связей, кроме как со своим поклонником, я бы охотно потребовал официального поручительства, прежде чем в это поверить. Я всегда их рассматривал, как распутниц, и, следовательно, как недостойных привязанности честного человека. Наконец, я был просто не в настроении попасть когда-либо в такое положение, в каком оказался однажды Герцог де Бельгард, когда ему пришлось искать выхода, лишь бы король Генрих Великий не застал его с прекрасной Габриэль. Он взял на себя труд выпрыгнуть из окошка в сад Отеля Вандом. Такого сорта женщины не заслуживают подобного риска сломать себе шею ради них; такое пристало сделать ради прелестной Дамы, не имеющей связи ни с кем, кроме мужа; но ради других я не пожелал бы спрыгнуть и с высоты в один дюйм. Я, впрочем, не слишком хорошо сам отдаю себе отчет, почему делаю столь огромную разницу между теми и другими; жена, у кого никого нет, кроме мужа, должна быть абсолютно тем же самым, как и та, у кого есть только ее поклонник; обе они имеют лишь по одному мужчине, и когда хорошенько над этим поразмыслишь, кажется, одна не должна бы быть более презренна, чем другая, в глазах особы, ищущей милостей подле них; если одна изменница, то и другая точно такая же. Итак, если в неверности полагают найти повод презирать ту, что желает иметь двух любовников сразу, я лично считаю, что другая, желающая иметь любовника одновременно с мужем, еще более презренна. В самом деле, та, что поклялась перед Господом хранить верность, гораздо более виновна, когда она разрывает свою клятву, чем та, что если и клялась, то лишь под пологом собственной постели; Бог любви, кого эта призывала в свидетели правдивости своих слов, гораздо более привычен наблюдать за нарушением всего, что ему обещают; улицы буквально усеяны неверными любовниками и любовницами. Итак, любовница, выходит, менее неверна, чем жена, а, следовательно, и менее достойна презрения. Но довольно рассуждений по этому поводу, потому что многое можно было бы еще сказать как за, так и против; просто надо знать, что Дама прекрасно меня наставила, прежде чем отвезти к ее отцу, и я встретил в его особе доброго дворянина, правда, немного раздражительного; он, после того, как я обратился к нему с моим комплиментом, ответил, что если и готов поверить моим словам, то только потому, что моя физиономия выдавала во мне близкого родственника его зятя. Я не понял сначала, что он хотел этим сказать, и когда я ему возразил, что он ошибается, и я не имел этой чести, он прервал меня и заметил, что если он ошибся с одной стороны, то наверняка не ошибается с другой; если я и не был родственником его зятя, я, по крайней мере, стал им по отношению к его дочери, так что в конечном счете это почти всегда одно и то же. На этот раз я прекрасно усвоил, что он хотел сказать, то есть, что мы были настолько близки с его дочерью, что при нужде я мог бы заменить ей мужа; я счел себя тем более обязанным избавить его от этой мысли, что в ней не было ни малейшей доли правды. Другой резон еще более укреплял меня в таком намерении и казался мне не менее сильным, чем первый. Подле него стояли два здоровенных малых, напоминавших мне настоящих наших Скалолазов. У них был такой вид, будто они отправили на тот свет столько же Англичан, сколько те препроводили туда же Французов. Я полагал бы даже, что для них не составило бы большого труда атаковать сзади тех, с кем они имели дело, как и для других биться подчас вдвоем против одного; может быть, тем не менее, я мог и ошибаться, поскольку никогда не следует судить о людях по их минам. /Немного грубоватое семейство./ Комплимент отца и выражение лиц детишек заставили меня обратить особое внимание на то, что я собирался им сказать; я ответил первому, что не являюсь родственником ни одного, ни другой, а если ему угодно, чтобы я признался в чистой правде, я ему попросту скажу — еще и двух часов не прошло с тех пор, как я познакомился с Мадам его дочерью. Он мне ответил все так же резко, что не верит, будто бы я не поладил с ней из-за такого пустяка; она была лакомым кусочком, и для этого у меня было бы столько же пользы в долгом знакомстве, сколько и в первый же. день; с ней все это было совершенно все равно, потому что у нее имелся такой добрый аппетит, что она посчитала бы себя провинившейся перед самой собой, когда бы отказала хоть кому-нибудь. Бедная женщина страшно сконфузилась, услышав от него разговоры такого сорта, и она воспользовалась этим временем, чтобы выскользнуть из комнаты без фанфар и барабанного боя. Я не заметил, как она вышла, и был крайне изумлен, не увидев ее больше. Если бы я был во Франции, я бы, без сомнения, решил, будто все это ловкий трюк, чтобы меня убить, или, по меньшей мере, отнять у меня кошелек; но так как Англичане, при всей их жестокости, не способны на такие жуткие уловки, какие настолько часто изобретаются в Париже и бесчестят нашу Нацию, я немного приободрился, не найдя ни в отце, ни в детишках ничего такого, что бы указывало на заранее задуманное намерение на меня напасть. Я рассудил совсем некстати в чем бы то ни было им противоречить; на этом наш разговор был завершен, и я счел, что должен положить конец и моей аудиенции тоже. Ничего я так не боялся, как того, что они остановят меня помимо моей воли, но мои страхи оказались ни на чем не основанными, и я спокойно вышел на улицу, не спросив ни у кого из них на это позволения. Я, тем не менее, проявлял любознательность, время от времени оглядываясь назад, дабы посмотреть, не преследует ли меня кто-нибудь; и заметив девчонку, ускорявшую шаг и не сводившую с меня глаз, как если бы ей нужно было что-то мне сказать, я поднялся на порог какой-то двери, чтобы пропустить ее, если к кому-либо другому, а вовсе не ко мне у нее было дело. Она сразу же замедлила шаг, как только увидела меня вот так остановившимся, и это больше, чем все остальное, навело меня на мысль, что ей поручено передать мне некое послание; я ее упорно поджидал, решившись поглядеть, к чему все это приведет. /Поостывший влюбленный./ Я не ошибся; она явилась поговорить со мной от имени Дамы, ожидавшей в четырех шагах за углом улицы, откуда показалась сама девчонка. Она выставила ее как часового, прежде чем туда удалиться, дабы, когда я выйду от ее отца, обратиться ко мне с порученным ей комплиментом. Он состоял в том, что Даме нужно было со мной переговорить, и я не должен сердиться, когда ее служанка мне об этом доложит. Я был весьма раздосадован тем, что приключилось со мной у ее отца, и открыл уже было рот, намереваясь ответить — если та, кто ее ко мне отправила, и впрямь хотела мне что-то сказать, то лично у меня не было для нее никакого ответа. Но приняв во внимание, что когда я проявлю по отношению к ней такую невежливость, я буду выглядеть еще хуже, чем она сама, я решился сказать посланнице вернуться туда же, откуда она пришла, и ждать меня на другой улице перед дверью; я последую за ней по пятам, так что прибуду туда одновременно с ней. Она сделала все, как я и хотел, и подойдя туда, я нашел ее застывшей, словно статуя, на том самом месте, о каком я ей сказал. Именно в этот дом вошла та, кто отправила ее ко мне. Она пожелала пригласить меня подняться в комнату, где находилась сама, но рассудив совсем некстати запираться вместе с ней после произошедшего со мной, я ей сказал, не заботясь больше ни о какой невоспитанности, пусть бы даже она меня в ней совершенно справедливо обвинила, что если Даме будет угодно, она спустится ко мне сама, поскольку я вывихнул ногу и не могу больше никуда идти. В то же время я прикинулся хромым, и эта девчонка, не отличавшаяся особой сообразительностью, чистосердечно поверив мне на слово, умчалась с комплиментом, какой я велел ей передать. Дама сразу же заподозрила, что меня охватил страх, и только этим объясняются все мои недомогания. Однако, либо она не была заносчивой по природе, или же она просто не знала, чему на самом деле и верить, она решилась спуститься, ни в коей мере не вынуждая себя уламывать. Она пожелала меня убедить, когда осталась наедине со мной, что все услышанное мной от ее отца было лишь последствиями дебоша, устроенного им в этот день. Она мне сказала в то же время, дабы возбудить во мне больше доверия к ее словам, о том, насколько он пристрастился к вину, как не проходило и дня, чтобы он себя им не возбуждал; и тогда он не осознавал больше ни того, что он говорил, ни того, что делал; те, кто его хорошо знали, уже не придавали этому никакого значения. Наконец, лишь от нее зависело, чтобы я приписал влиянию Бахуса все мною услышанное, но все же я не был так туп, как она думала; я поверил тому, чему и должен был поверить, впрочем, не сказав ей ничего такого, что могло бы ее обидеть. Однако, так как я ей вовсе не казался столь же пылким, каким проявил себя у торговца, и она прекрасно поняла, если бы она даже предложила мне поехать к себе, я был уже не тем человеком, чтобы поймать ее на слове, она мне сказала, пока ей не удастся избавить меня от дурных впечатлений, вынесенных мной из этой беседы, она хотела хотя бы подвезти меня ко мне домой. Между тем уже темнело, и так как, выйдя из лавки, она приказала одному из своих лакеев забрать мою ткань и положить ее к себе в повозку, я не возразил ей ни словом, потому как обрадовался случаю увидеть ее вновь. Я, тем не менее, хорошенько огляделся, прежде чем туда подняться, не подстерегал ли нас кто-нибудь, но, так ничего и не увидев, я счел, что могу рискнуть, и ничего плохого со мной не случится. Я был совсем сбит с толку, когда, высадившись из повозки, увидел себя в каком-то совершенно неизвестном мне дворе. Она заметила мое изумление и сказала мне успокоиться, что мне никак не подобало дрожать подле Дамы; она знала тысячу людей, кто не стал бы строить такую кислую физиономию, если бы они оказались на моем месте, напротив, они наговорили бы ей тысячу любезностей, окажи она им такую же доброту, какую она проявила ко мне; я ни словом не отвечал на эти нежности, не то чтобы мне нечего было на них ответить, но потому что я вдруг увидел себя запертым в четырех стенах, абсолютно не зная, как я смогу выбраться отсюда. /Возрождение прежнего пыла./ Она мне сказала, что я был недостоин того, что она сделала сегодня для меня. Она была красива, как я уже сказал, и даже настолько красива, что даже не знаю, возможно ли было найти во всей Англии ей подобную — итак, отделавшись вскоре от той деликатности, каковая мешала мне прежде захотеть полюбить любовницу другого, только от меня зависело с этого момента искренне показывать ей, что я все еще нахожу ее такой же прекрасной, как тогда, когда она явилась в лавку выбирать себе ткань. Я умолял ее отослать лакеев и некую горничную, находившихся при ней, дабы я смог разговаривать с ней совершенно свободно. Она распрекрасно поняла по моему поведению, да это было и совсем нетрудно, что мне хотелось бы перейти непосредственно к делу, но так как мои расчеты не совпадали с ее собственными, она бросила мне в ответ, что я чересчур проворно переходил от одной крайности к другой — я показался ей живым огнем тотчас, как я ее увидел, затем я немедленно превратился в сплошной лед, как только услышал разглагольствования ее отца; она бесполезно предпринимала все, что могла, лишь бы меня отогреть, с этим я не смогу не согласиться, я ведь отлично сумел сохранить натянутость, прежде чем соблаговолить явиться с ней поговорить; когда имеешь дело с человеком такой закалки, нельзя твердо полагаться на то, что я предлагал ей в настоящий момент; наоборот, это будет, видимо, средством для меня вновь перейти от пламени к ледяной стуже, потому, ради большей уверенности во мне, ей надо было бы заставить меня купить ее милости подороже, чем я предполагал. Несомненно, правы говорящие, что ничто так не обостряет аппетит, как преодоление препятствий; чем больше она разводила церемоний, тем больше было мое желание поладить с ней. Она вскоре об этом догадалась либо по моим речам, сделавшимся неукротимо пламенными, либо по моим глазам, в странной манере искрившимся любовью. Она имела коварство не желать дать мне ни единого момента удовлетворения, какого я у нее просил. Несмотря на мои мольбы выставить ее людей хоть на одно мгновение, дабы я, по меньшей мере, мог поцеловать ей руку, она лишь бросила мне в ответ, — если я поцелую ей руку, то захочу после этого поцеловать у нее и еще что-нибудь другое. Я так и не смог вытянуть из нее ничего большего, разве что, когда я совсем приготовился было уйти, она мне сказала, что мы вновь увидимся, как только мне будет угодно, и терпеливый добивается всего, что захочет. Тогда я пригласил себя сам, и мы с ней отужинали без всяких церемоний. Правда, в качестве моего вклада я приготовил рагу, да такое, что она только пальчики облизывала. Она мне сказала, что никогда ничего лучшего не пробовала, и, оставив ее вот так при приятном впечатлении, я пообещал ей вскоре дать попробовать еще что-нибудь подобное, потому что я теперь не замедлю вернуться ее навестить. Я действительно рассчитывал заглянуть к ней на следующий же день, если, во всяком случае, как говорят Итальянцы, que la Signora ne fut pas impedita, то есть, когда Даме ничто не помешает; поскольку я по-прежнему опасался с тех пор, как послушал ее отца, что это была далеко не весталка. Однако, когда я еще потягивался на моей постели, я получил записку, переданную старой Дуэньей, где она мне сообщала, чтобы я хорошенько поостерегся заходить навещать ее до нового приказа; ее муж прибыл четверть часа спустя после того, как я ее покинул, а так как он был немного странноват, она предпочитала вести себя обходительно с ним. Я поверил сначала, будто это была уловка или для того, чтобы меня больше не видеть, или же помешать мне узнать о каком-нибудь свидании, назначенном ею ее поклоннику. Тем не менее, это оказалось правдой, и она не соврала на этот раз, хотя ей и случалось врать, как легко было заметить по тому, что она наговорила мне о так называемом пьянстве своего отца. Как бы там ни было, пребывая по-прежнему в сомнении, правда ли содержалась в ее записке или нет, я отправился прямо к ее двери осведомиться, действительно ли ее муж вернулся. Один сосед на ломаном французском сказал мне, что да, и спросил меня, не хочу ли я поступить к тому на службу; он мне сказал в то же время, что он бы мне этого не посоветовал, поскольку кроме того, что тот был беднее последнего нищего, он был еще и очень неуживчивым хозяином. Не было ничего удивительного в том, что этот человек принял меня за лакея. У меня была всего лишь одна одежонка, да и та вся в лохмотьях, а мои грязные волосы скрывал парик, я взял его с собой специально для этого вояжа, дабы быть менее узнаваемым. Я ему ответил, что, по правде, я искал состояния, но надо бы ему знать, когда удаляешься от своей страны, как это сделал я, не следует быть особенно разборчивым в том, какой мэтр тебе попадется; пока приходится довольствоваться тем, чтобы он дал тебе пропитание, ожидая, когда сможешь найти лучшего; итак, я попросил его сказать, какого сорта лакея тот искал, дабы я увидел, буду ли я способен к этому или нет. Он мне заметил, что тот искал повара, по крайней мере, тот сам ему так сказал. Тогда я направился прямо к мужу моей Англичанки в моих дрянных одеждах. Они прекрасно сочетались с предложением услуг, какое я намеревался ему сделать, а так как я очень хорошо умел готовить рагу, то вовсе не боялся, что он поймает меня на слове. Я ничуть не боялся также, что это помешает обязательствам, какие я принял на себя перед Месье Кардиналом, прежде чем явиться в эту страну. Я уже знал, что мои хлопоты на кухне в этом доме не займут у меня много времени и не воспрепятствуют моим походам за новостями, когда я сочту это нужным. Сам муж Дамы открыл мне дверь, когда я к ним постучал. Я испугался, увидев его, так как он был человеком с весьма непривлекательной миной, а руки его были черны, как у угольщика, что я явился слишком поздно для поступления на эту должность. Я его самого принял за повара, да и физиономия у него была скорее поварская, чем дворянская, так что ему потребовалось сказать мне, кем он был, прежде чем я смог поверить, что это и в самом деле он самый. Он меня спросил сначала, кто мне сказал, будто ему нужен слуга, и когда я ему ответил, что это был тот человек, от кого я вышел, он мне велел пойти на кухню приготовить ему ужин, и, смотря по тому, будет ли он доволен мной, мы после переговорим о плате, какую бы я хотел у него получать. /«Санчо Панса»./ Тогда было примерно четыре или пять часов пополудни; ни лакеи его жены, ни ее горничная, видевшие меня, так сказать, лишь мельком, совсем меня не узнали, и когда они сбегали сообщить их госпоже, что ее муж нанял французского повара, она спустилась вниз, чтобы спросить меня, не смогу ли я приготовить ей рагу, подобного тому, что она ела вместе со мной. Она обладала лучшими глазами, чем те, другие; она тотчас же узнала меня, но остерегаясь что-либо показать перед ее людьми, находившимися тут же, снова поднялась наверх сей же час, из страха, как бы не навредить мне и не навредить ей самой в первую очередь, чересчур долго оставаясь со мной. Она была в восторге, как она сама мне сказала потом, от того доказательства любви, что, как она поверила, я ей представил, поскольку она твердо себе вообразила, что исключительно любовь заставила меня прибегнуть к этому маскараду, чтобы видеться с ней совершенно свободно. Я не пожелал ее в этом разубеждать; я, может быть, оказал бы ей скверную любезность, если бы сказал, что здесь было столько же ревности, сколько любви. В самом деле, если бы я был совершенно уверен в ее добродетели, я бы никогда не отправился к соседу, как я поступил, дабы выяснять у него, действительно ли вернулся ее муж, как она мне написала. Как бы там ни было, я приготовил ей рагу еще лучшее, чем накануне, и бедный рогоносец, походивший на настоящего Санчо Панса, сказал мне — пока я буду угощать их соусами вроде этого, я останусь его человеком; он пообещал мне в то же время крупное жалование, по всей видимости, при условии никогда его не платить. Какая жалость, что он не был учеником Месье Кардинала. Он бы обогатил всех на свете обещаниями точно так же, как и тот. Никогда человек не обладал более неодолимой склонностью ко вранью, чем этот. Он был самым богатым человеком в мире, по его словам, все принадлежало ему, и Небеса и Земли, так сказать; впрочем, хотя у него не было за душой ни единого су, он настолько любил надувать всех по этому поводу, что пока он хвалился обладанием того, чего не имел, он остерегался признаваться в том, чем владел. Он был буйно помешанным и не говорил об этом, хотя было достаточно взглянуть на него, чтобы признать печальную правду. /Женская стыдливость и честный разврат./ Все, что я сделал ради Дамы, или, по меньшей мере, то, что она полагала, будто я сделал ради нее, было немедленно вознаграждено. Несмотря на данные мне ею заверения, якобы она не была той женщиной, что столь рано предоставляет то, о чем я ее просил, она не замедлила позволить мне взять все, что мне было угодно, в первый же раз, как я вменил себе в обязанность это сделать. Правда, дабы оправдаться передо мной и придать себе лучшую репутацию, она мне сказала, что когда мужчина идет на такие жертвы ради какой-либо особы, вплоть до того, что готов выдать себя за повара, как это сделал я ради нее, женщина достойна быть утопленной, если она не почувствует к нему признательности. Вот так она извиняла собственную слабость, и так как люди сами слишком слабы, когда речь идет об их личных интересах, я вообразил себе большую удачу в том, что не должно было бы показаться таковой разуму незаинтересованного человека. Пользоваться остатками от второго Санчо Пансы да от посла не представляло само по себе особого успеха, если все принять во внимание; один получил ее милости за деньги, другой только для того, чтобы служить тому прикрытием; все это не говорило о великих достоинствах их обоих. Для меня это тоже не составляло особенно большого повода для триумфа, но так как человек частенько сам ослепляет себя, главное, когда к его действиям примешивается разврат, я счел себя тем более счастливым, что обнаружил в моей новой любовнице скрытое достоинство, какое находят далеко не у всех женщин. Это достоинство состояло в том, что у нее не было еще никаких детей, так что почти можно было бы сказать, будто она только начинала заниматься этим ремеслом. Она обладала, однако, по моему мнению, и одним изъяном; хотя он и не считается таковым в глазах многих людей, тем не менее, неприятен благоразумному человеку; ей нравилось проявлять великую страсть в определенные моменты, что абсолютно не подобает, я уж не говорю, честной женщине, но даже и честной любовнице. Честный разврат, если только можно назвать честным предмет, противоречащий как добрым нравам, так и любви, какую женщина обязана проявлять к своему мужу, никогда не должен позволять выходить за принятые границы. Лишь долгое сожительство в браке может приучить особу к определенным вольностям, частенько практикующимся между двумя супругами; да еще надо, чтобы она была уверена в настоящей нежности со стороны своего мужа; поскольку без этого все ему доставит лишь огорчение, вплоть до свидетельства, что она отдается самой себе в глубине сердца; особенность женщины, или же, по крайней мере, то, что она непременно обязана иметь — это целомудрие. Именно ради этого, как и для того, чтобы гарантировать себя от сквозняка, занавеси необходимо приличествуют кровати; и добродетельная женщина тяжело переносит, когда их приподнимают в определенные моменты, потому что свет дня как бы упрекает ее в недостатке требуемой от ее пола деликатности. /Ребенок от трех отцов./ Как бы там ни было, бесплодие, всегда сопровождавшее явные и тайные наслаждения Дамы, сменилось счастливой плодовитостью; она забеременела, и едва узнала об этом, как приписала мне эту завидную честь. Я поверил тому, чему и должен был поверить, то есть, не имея никакой возможности сказать наверняка, правда это была или нет, я рассудил — если этот ребенок и не был исключительно от меня, все-таки и я потрудился над ним, как и все остальные. Если Санчо Панса и имел к этому какое-то отношение, а он приписал себе всю славу целиком, по меньшей мере, оно было минимальным, соответственно его росту; он был не больше крысы, и если он превосходил в чем-то посла и меня, так это в том, что трезвонил о происшествии во всякий час и каждый момент, сам никогда не зная, что говорил. Этот ребенок, после того как он был вручен матерью мужу и мне, был еще и вручен ею послу; публика тотчас узаконила это последнее вручение, поскольку, хотя посол и не был нисколько больше Санчо Пансы, несколько иного мнения придерживались относительно его умения в этом деле. Он полюбил за это Англичанку еще больше, и так как он все дни проводил у нее, и она дала ему отведать моего рагу, он полюбопытствовал меня увидеть, чтобы расспросить, где я прошел мое обучение, и кто это меня так выучил. Итак, он послал одного из своих лакеев сказать мне подняться, но, не имея никакого настроения сталкиваться нос к носу с человеком, кто во всякий час мог возвратиться в Париж и увидеть меня в несколько ином месте, чем это, я сделал вид, будто у меня болит голова, найдя в этом предлог избавиться от смотрин, бывших для меня более чем неприятными. Кроме того, сказать по правде, я ненавидел его до глубины души. Так как обладание Дамой скорее разожгло мои желания, чем притушило, я рассматривал его, как человека, разделявшего те милости, какими я желал бы обладать один. Санчо Панса владел ими ничуть не меньше, и можно было бы сказать, услышав мои излияния, что я должен бы испытывать к нему подобную ревность; однако, так как он был существом того сорта, что способен был вызвать скорее презрение, чем ревность, я признаюсь, была большая разница между моими чувствами к нему и теми, что я испытывал к послу. Я боялся, как бы этот последний не был любим, поскольку, отложив в сторону всякий интерес, у него были качества, делавшие его привлекательным в моих глазах; но что касается другого, женщине надо было бы быть настоящей волчицей, подпускавшей его к себе во имя иного резона, чем для того, какой могла иметь именно эта женщина. Я не знаю, хорошо ли я поступил, отказавшись подняться наверх по команде посла. Это было способно впоследствии вызвать его досаду, особенно если мне доведется во второй раз ему не подчиниться. Однако такое не могло не случиться в другой раз, поскольку надо было бы предполагать, что когда бы даже он принял мой ответ всерьез, он бы не преминул передать мне ту же команду при первом удобном случае. Так как он должен был всегда питаться чем-нибудь моего приготовления, особенно когда не посылал больше, как он привык делать прежде, своего повара для обслуживания их застолья, было как бы и невозможно, чтобы это обстоятельство не заставило его вспомнить обо мне. /Рагу, оцененное по достоинству./ Должно быть, он предавался здесь усиленным упражнениям, а они вызывали у него больший аппетит, чем он имел обычно, но он всегда находил все, что бы я ему ни отправлял, столь прекрасным, что не прошло еще особенно много времени, как он возобновил мне тот самый комплимент, какого я так опасался. Я не счел кстати отослать ему тот же ответ, каким я отделался в предыдущий раз. Не потребовалось бы ничего большего, чтобы породить в нем подозрение. Но прикинувшись идиотом, как это случается порой с теми, кто действительно являются таковыми, я сказал лакею, пришедшему за мной от его имени, что его мэтр хотел посмеяться надо мной, и я не поднимусь наверх разговаривать с ним из страха выставить себя ему на посмешище. Такой человек, как он, привыкший к столь великолепной пище у себя дома, не мог восторгаться, как он это делал, тем, что выходило из-под моей руки, по меньшей мере, разве что он доставлял себе этим развлечение; мне не нравилось, каким бы презренным я ни был, служить игрушкой для кого бы то ни было; я происходил из страны, где все были такими гордецами, что часто упускали из-за этого свое состояние; по крайней мере, это заставило меня потерять мое, поскольку я и сейчас еще был бы у Командора де Жара, если бы смог стерпеть насмешки его самого и его главных слуг. Имя этого Командора вырвалось у меня скорее, чем чье-либо другое, потому как я знал, что он содержал у себя отменную кухню и любил позабавиться за счет своего ближнего. Но моя же предосторожность на меня же и обрушилась, без малейшей мысли по этому поводу с моей стороны; посол, знавший, что к этому Командору были вхожи лишь Офицеры, хорошо умевшие работать, больше, чем никогда, загорелся любопытством взглянуть на меня. Итак, он направил ко мне второе послание; когда же я не повиновался ему так же, как и первому, Санчо Панса, болтавший обычно полную несуразицу и бывший даже не в состоянии себе в этом помешать, сказал ему без малейшего раздумья над собственными словами, что не надо удивляться тому, что я заставлял себя так сильно упрашивать; я был, по его мнению, здоровенным чудаком, весьма ладно скроенным, и если бы он не был настолько уверен в своей жене, то он бы не захотел, чтобы она бросала взгляды в мою сторону. Я не знаю, покраснела ли она, услышав от него разговоры такого сорта, или же посол сам заметил, что в течение нескольких дней она не проявляла к нему прежнего рвения, и потому затаил какую-то ревность. Но едва с языка мужа сорвались эти слова, как он показался необычно озабоченным. Однако, чуть только они отобедали, как он сказал Санчо Пансе, поскольку его повар не захотел оказать ему честь явиться его повидать, он пойдет повидать его сам; он весьма желает взять на себя такой труд без всяких церемоний, и не угодно ли будет ему сходить туда вместе с ним; Санчо Панса, кормившийся доброй пищей лишь за его счет, не был тем человеком, кто захотел бы ему противоречить, когда дело касалось такой малости; он в то же время спустился вместе с ним. Никогда я не был более изумлен, чем когда увидел прибытие их обоих, и я наверняка сильно от этого покраснел; по крайней мере, я почувствовал, как жар бросился мне в лицо; посол заметил это еще лучше, чем я сам, потому как то, что видишь собственными глазами, еще более явно, чем то, что будто бы ощущаешь, особенно в такого сорта обстоятельствах. Часть 9 /Ревность Его Превосходительства./ Посол, сделав это открытие, допросил меня о многих вещах, как ни в чем не бывало. Он спросил, откуда я, где я побывал, кому служил и с какого времени занимаюсь моим ремеслом. Он притворился, однако, будто знает все дома, о каких я ему говорил, и так как я знал их гораздо лучше, чем он, поскольку они либо соседствовали со мной или же находились в моей стране, я прекрасно увидел, что он пытался меня надуть. Так как он делал все это с единственной целью — заставить меня выложить как можно больше, я отвечал ему точно лишь в том случае, когда не мог помешать себе ему ответить. Он нашел меня чересчур мудрым для повара, кому огонь обычно разжижает мозги. Потому он рассудил, не прибегая ни к каким другим средствам, что если я и занимаюсь сегодня этим ремеслом, то либо с каким-то умыслом, или же по воле случая. Он нашел даже в моем лице намного больше благородства, чем имеется обычно на физиономиях такого сорта людей. Это стало причиной, что, под предлогом научить одного из его людей моему способу приготовления рагу, он поместил ко мне некого затейника восемнадцати или девятнадцати лет, кого он имел привычку употреблять, когда хотел развратить какую-нибудь гризетку; такое приключалось с ним настолько же часто, как и с любым другим, поскольку, хотя у него имелись и жена, и любовница, их было ему еще недостаточно для утоления его аппетита. Правда, его жена оставалась в Париже, и он никогда не перевозил ее в Англию. Я не знаю в точности, какой он мог иметь к этому резон; все, что я знаю наиболее определенного, так это то, что она там проводила время в весьма доброй компании, а так как и не требуется ничего большего в том веке, в каком мы живем, для возведения клеветы на женщину, Месье де Бордо-отец сообщил кое-что об этом ее мужу. Так как он был человеком чести, он не пожелал пострадать вот так от чьих бы то ни было пересудов. Он строго отчитал свою жену и написал ей в то же время, если она не воздержится от свиданий с определенными людьми, она увидит его в Париже, когда меньше всего будет об этом думать. Ей ничего не стоило ему подчиниться, но предпочитая лучше последовать мысли, явившейся ей в голову, чем просто приспособиться к его требованиям, она выдумала себе болезнь и повелела говорить у своей двери всем на свете, что никто не сможет ее увидеть, пока она будет чувствовать себя так дурно, как в настоящее время; ее тесть — кому ее муж порекомендовал понаблюдать за ее поведением, потому как он переехал в Англию тогда как она была еще совсем молода, а так как именно в молодых летах женщина не всегда делает именно то, что бы ей следовало делать, дабы избежать клеветы — сам не имел никакой возможности ее увидеть; ему отказались отпереть дверь, как и остальным, что заставило его опасаться, как бы там, внутри, не происходило чего-либо обидного для его сына; он сообщил этому послу, что если только он сам не явится посмотреть, чем она там занималась, ему было совершенно невозможно оповестить сына о чем бы то ни было в настоящий момент; ее дверь не открывалась ни для кого, и напрасно он кричал и поднимал шум, вот уже дважды по двадцать четыре часа он не имел никакой возможности с ней поговорить. Он сообщал ему даже, что любой другой на его месте, кто не виделся бы с ней ежедневно, как это прежде делал он, имел бы повод поверить, что она вот так затворилась для излечения от некоторых опухолей, довольно обычных в Париже; однако он может пребывать в полном покое с этой стороны, потому как в последний раз, когда он ее видел, она не была еще задета тем недомоганием, какое вынуждает мужа растрачивать деньги для излечения его жены от этого сорта водянки. /Посольство./ Хотя посол приревновал ко мне, он сделался еще более ревнивым по отношению к своей жене, чье исчезновение вгоняло его в страх — если у него и нет еще заботы о какой бы то ни было опухоли, он сможет заполучить ее, может быть, в самом скором времени. Итак, наспех собрав свой Совет, он выехал из Лондона под предлогом большой охоты, что должна была состояться в стороне Дувра; он прекрасно знал, однако, что она сорвалась, но сделав вид, будто ему об этом ничего не известно, он перебрался через море, никому ничего не сказав. Он специально нанял для этого барку, и, пересев затем в почтовый экипаж в Булони, где он сошел на берег, прибыл к себе в час пополуночи. Привратник преспокойно спал; после того, как его хорошенько отколотили, что необходимо было сделать, дабы привести его в чувство, он не осмелился преградить ему дверь, как поступал со всеми остальными. Он позволил послу подняться в апартаменты его жены, но тот нашел их запертыми; он долго стучался туда, но ему так и не открыли; он отправился будить старую служанку, чтобы спросить у нее, что же сделалось с его женой. Так как она его вырастила, он верил, что она расскажет ему все новости скорее, чем какая-либо другая. Старуха отвела его в сторону и ответила, что он спрашивает ее о вещи, по поводу которой она не могла его удовлетворить; ее госпожа распрощалась с ней на две или три недели вот уже дважды по двадцать четыре часа назад, не сказав ей, куда она уезжала, хотя та ее об этом и спрашивала; она, очевидно, сочла, что будет довольно поручить ей все дела в ее отсутствие и запретить ей говорить кому бы то ни было, что она находилась вне дома. Это была неприятно странная новость для посла; она была ему тем более чувствительна, что у него не было времени ехать искать свою жену, где бы та ни находилась; его должность была несовместима с подобным расследованием, и он даже боялся, как бы его отсутствие в месте его обязательной резиденции не нанесло удар по его судьбе, если Король или его Министр случайно об этом проведают. Итак, все, что он мог сделать в том состоянии, в каком он пребывал — это поговорить с отцом и поведать ему о той проделке, какую сыграла с ним его жена. Он порекомендовал ему отомстить за себя, когда та возвратится, и пока сохранять все это дело в секрете, дабы не только не потерять свою репутацию в свете, но еще и из страха, как бы не упустить случая для ответного удара. Затем он отправился назад в таком беспокойстве, какое только можно себе вообразить, приговаривая про себя подчас по дороге, что ничего не доставало ему для довершения его несчастий, как оказаться таким же неудачником с любовницей, каким он уже почитал себя с женой. Между тем он прибыл в Лондон, и в тот же день, как он туда добрался, получил, к своему огорчению, подтверждение того, чего он опасался по моему поводу. Малый, кого он поместил подле меня, как ни в чем не бывало, вынюхивавший, чем я занимался, как днем, так и ночью, отрапортовал ему, что вот уже два дня Санчо Панса нажирался, как свинья, с двумя Англичанами, явившимися его навестить; его жена распорядилась перенести их всех троих в одну и ту же комнату. Однако, тогда как они отходили там от употребленного вина, я вовсю развлекался вместе с ней; я провел ночь в ее постели, он видел, как я входил в ее апартаменты около одиннадцати часов вечера и не выходил оттуда до пяти часов утра. /Эти Дамы вечно бьют стекла./ Первое дело, засевшее в голове посла, само по себе было вполне достаточно для приведения его в дурное настроение, но еще и это окончательно его добило; он вышел от себя с намерением произвести странное опустошение в доме своей изменницы. Он преподнес ей множество красивых зеркал вместе с некоторой другой ценной мебелью; он решил перебить их все в ее присутствии и поднять руку хотя бы на них, раз уж его достоинство не позволяло ему применить ту же меру непосредственно к ней самой. Но он нашел свою задачу наполовину выполненной, когда он к ней прибыл. Мадам де Бордо прежде него явилась к этой Даме в сопровождении своей Демуазель, и, не сочтя себя обязанной представляться, начала с того, что превратила все эти зеркала в осколки; потом она излила свою желчь против Англичанки, извергнув на нее тысячу ругательств; все это произошло только что, и осколки были еще совсем свежими. Англичанка была поражена до последней степени, потому как она совершенно ее не знала. Жена посла и одета-то была не слишком великолепно, что хоть как-то могло бы навести на мысль о ее положении; она оделась просто, как путешественница, намереваясь сразу же вернуться в Париж, даже не повидавшись со своим мужем. Но Англичанка твердо вознамерилась ей в этом помешать. Она отослала лакея на поиски того, кого называют коннетаблем в этой стране, кто занимается там почти тем же самым, как тот, кого мы зовем здесь Комиссаром. Тем временем она приказала охранять дверь в ожидании его прихода, претендуя на то, что когда Дама и ее Демуазель окажутся в руках этого Офицера, они не уйдут не только пока не оплатят весь убыток, какой они ей натворили, но еще и в немалую сумму им обойдется нанесенное ей оскорбление. Таким образом, дверь оказалась запертой, и послу пришлось приложить серьезные усилия для того, чтобы ему ее открыли. Сидевшие в засаде, по всей видимости, боялись, как бы птички не упорхнули в то время, как она будет отперта. Посол узнал, войдя, что было причиной этой предосторожности. Тот, кто охранял дверь, сказал ему то, что он, по его мнению, знал, то есть, что две воровки явились ограбить его госпожу, и они перебили все ее зеркала, когда увидели себя пойманными. Посол принял все это за чистую монету и похвалил его за исполнительность, выразившуюся в охране порученной ему двери. Он поднялся; но он гораздо меньше был бы удивлен, если бы на его голове внезапно выросли рога, чем когда увидел собственную жену и ее Демуазель. В самом деле, так как он приготовился сделаться рогатым, не отыскав свою жену в Париже, рога, пробивающиеся у него на голове, не показались бы ему такими уж чудесами; но поскольку он никак не ожидал подобной встречи, на короткое время от потрясения он лишился дара речи. Тем не менее, рассудок вернулся к нему через один момент; он сказал Англичанке, что умоляет ее отменить вызов коннетабля, и он сам позаботится о возмещении нанесенных ей убытков. Он сказал это только после того, как выставил всех посторонних из комнаты, из страха, как бы не узнали, кем доводились ему эти две женщины; потом, обратившись к жене, он спросил ее, кто внушил ей дерзость покинуть Париж без его на то позволения. Она ему горделиво ответила, что жена не нуждается ни в чьем внушении, когда она имеет мужа, ведущего жизнь в его манере; он, очевидно, не привез ее с собой из страха, как бы она сама не стала всему этому свидетельницей. Но так как новости вроде этой легко перелетают через море, он не должен был бы удивляться, когда она сама пересекла его, дабы выразить ему всю горечь, какую она испытывала по поводу его пренебрежения по отношению к ней. Посол был настолько встревожен новостями, переданными ему его отцом, и тем, что он сам не нашел ее в Париже, что обрадовался такому завершению этого дела. Он умолял Англичанку ничего и никому не говорить о случившемся, или же, когда она и будет об этом говорить, а он даже был уверен в том, что она должна так поступить по причине того, что ее люди первые разгласят об этом, ей лучше бы объяснять все это тем, будто бы к ней ворвалась любовница ее мужа, устроившая ей подобный подвох; якобы та претендовала на то, что он обещал на ней жениться, а так как он изменил своему слову, она позволила себе до такой степени увлечься страстью, что не остановилась ни перед чем, лишь бы сделать то, что она и сделала. Посол рассудил кстати послать в то же время сказать Санчо Пансе не возвращаться к себе домой в этот день, дабы лучше уверить в этой новости тех, кто что-нибудь о ней прослышит. Он узнал, что тот был или в кабаре, или на игре в мяч, и стоит только туда заглянуть, чтобы его отыскать. Действительно, там его и нашли, и отправили к послу для еще более лучшего заверения, будто бы он нуждался в надежном убежище; там он и дожидался дальнейших приказов, прежде чем снова показаться на люди. /Возвращение к порядку./ Весь беспорядок, царивший в этом доме, был таким образом усмирен благоразумием посла; он обязал свою жену оставаться там, никому не попадаясь на глаза. Люди Англичанки были здорово удивлены, когда увидели восстановление мира тотчас же после столь грозных предвестий войны; вот тогда-то посол, немного бормотавший на английском, вовсе не заботясь о репутации Санчо Пансы, лишь бы была сохранена его собственная, сказал своей любовнице на ее родном языке, дабы ее люди могли понять, что он ей говорил, насколько был простителен порыв этой Дамы, и когда мужчина обманывает женщину, как поступил ее муж по отношению к этой, невозможно найти возражений тому, что она сделала. Он еще и усадил их вместе ужинать, но едва они вышли из-за стола, как он заставил их обеих подняться в карету и направил ее в сторону Тауэра; там ожидал их нанятый им фрегат, вместе с Санчо Пансой; он остановил выбор именно на нем, чтобы вернуть его жену во Францию. Он был необыкновенно ловок, как обычно говорят, одним камнем наносить двойной удар, то есть, он выпроваживал свою жену и выдворял одновременно Санчо Пансу, кого он находил слишком противным для того, чтобы желать пользоваться его остатками. Супруга посла крайне удивилась, когда после того, как она сошла на берег, ее муж обязывал ее снова взойти на фрегат; она бы еще утешилась, если бы Англичанку тоже отправили в вояж, но увидев при себе лишь Санчо Пансу, кто был довольно скверным компаньоном, она выразила мужу огромное огорчение по поводу такого с ней обращения; либо она действительно от этого страдала, либо же весьма желала всех в этом уверить. Посол укутывал нос плащом, из страха, как бы его не узнали. Но так как было уже поздно, а кроме того, там не было никаких других пассажиров, кроме этих трех особ, он перестал чего бы то ни было опасаться. Он вернулся вместе с Англичанкой только после того, как увидел, что на фрегате подняли якорь. Между тем, он написал своему отцу, как, слава Богу, его тревога по поводу жены завершилась более счастливо, чем он когда-либо мог тешить себя надеждой; у нее тоже появились беспокойства, и она нагрянула к нему без его позволения, но он так отменно ее покарал, что не верит, будто в будущем ей случится пожелать осуществить такое же безумие; он ее выпроводил, и он не видит, каким образом ее дальнейшее поведение могло бы вызвать его подозрение, потому как женщина, взявшая на себя труд отправиться так далеко искать своего мужа, достаточно засвидетельствовала этим, что ее сердце принадлежит тому, кому оно и должно принадлежать. Он был прав, как я полагаю, льстя себя этой мыслью; потому как, кроме того, что я не подвергаю сомнению добродетель этой Дамы, всегда хорошо иметь доброе мнение о той, кто так близко нам принадлежит. Когда посол навел порядок в этом деле, у него осталось только мое, доставлявшее ему огорчение. То, о чем отрапортовал ему его шпион, постоянно вертелось у него в голове, хотя он этого еще и не проявлял, наблюдая за мной во все глаза; чем больше он в меня всматривался, тем больше он утверждался в убеждении, что я был совсем не тот, кем казался. Он не мог понять, однако, с чего бы это я ни с того, ни с сего, свалился в этот дом. Он узнал, что такого сорта событиям обычно предшествуют долгое знакомство и сильная привязанность, что никак не вязалось со мной, поскольку он постоянно видел эту Даму и никогда не слышал от нее никаких разговоров обо мне с какой бы то ни было стороны. В то время, как я вот так забавлялся пустяками, не надо думать, будто я ради этого пренебрегал моим долгом. Я уже дважды писал Месье Кардиналу относительно того, что он желал узнать от меня; он нашел все, что я ему сообщал, столь соответствующим новостям, что он получал из других источников, что выразил мне в ответ крайнее удовлетворение моим поведением. Итак, он повторно написал мне продолжать тщательное наблюдение за всем происходящим, не думая о возвращении вплоть до получения нового приказа. Сказать по правде, персонаж, какой я играл у Англичанки, не был для меня особенно привлекательным. Я находил, что это слишком дорогая плата за ее милости — быть обязанным скрываться под поварским колпаком, но так как я претендовал таким образом подольститься к Кардиналу и добиться от него какой-нибудь награды, я успокаивал себя тем легче, что вместе с надеждой, никогда не покидавшей меня с этой стороны, я по-прежнему обладал добрыми милостями очень красивой женщины. Я даже имел удовольствие видеть подчас, как она обнимала меня прямо в моем жирном фартуке и говорила мне при этом, что я гораздо больше нравлюсь ей в таком виде, чем весь Двор Англии. Она остерегалась сказать мне — больше, чем посол. Она всегда отрицала передо мной, как смертный грех, будто она имела какую-либо связь с ним. Я порой заговаривал с ней о нем, потому как прекрасно знал — проявляя время от времени кое-какую ревность, пробуждаешь аппетит; но она всегда старалась заверить меня, что все визиты, какие он ей наносил, были исключительно жестом покровителя, доброго друга и родственника Санчо Пансы. Он, впрочем, вернул ей вдвойне все, что расколотила его супруга, и так как он был необычайно щедр, она бы вытянула из него намного больше, если бы не поселила в его мозгу того самого головокружения. /Шпионство за шпионом./ Посол, поместивший шпиона подле своей любовницы, разумеется, имел также нескольких по всему городу, доносивших ему о том, что могло бы быть полезно в исполнении им его должности. Между тем, так как в этой стране все честные люди ходят в кабаре, и каждый рассказывает там все, что он делает, нимало не заботясь о том, касается ли это Государства или же личных дел, я ходил туда, так же, как и другие, дабы выведывать все, что там говорилось, как ни в чем не бывало, а потом рапортовать об этом Его Преосвященству. Я усаживался там вместе с первыми попавшимися, людьми родовитыми или другими. Так как я поставил себя довольно прочно с тех пор, как поступил в услужение к Англичанке, и всегда имел, чем оплатить мою долю, меня принимали за нечто совсем иное, чем за повара жены Санчо Пансы. Эта жизнь на самом деле вовсе не соответствовала моим наклонностям, что никогда не побуждали меня любить ни кабаре, ни беспутство; я, однако, был привязан к ним прежде, так сказать, во времена моих первых влюбленностей, но так как это было связано исключительно с моей любовницей тех времен, никогда нельзя было сказать, будто меня привлекал там дебош; кроме того, я находил недостойным честного человека ходить и надуваться там вином в течение наибольшей части дня, что случается и во Франции, но только с людьми из народа. Что же до других, если с ними и случается иногда сделать из этого свое обыкновенное занятие, их уже считают достойными лишь того, чтобы указать на них пальцем. Итак, находя, что чем меньше я питаю к этому склонности, тем больше мои заслуги перед Двором, поскольку я делал это исключительно ради оказания ему услуг, я приобрел к этому такую привычку, что сделался одним из главных устоев кабаре, где стал постоянным посетителем. Это пробудило любопытство тех, кто захаживал туда точно так же, как и я, познакомиться со мной поближе, и постыдившись признаться в моем нынешнем положении, мне не стоило большого труда убедить заинтересовавшихся в том, что я был совершенно другой человек, а не злосчастный повар, если бы пожелали соотнести это или с моим видом, или с моими речами. Но так как любопытные пожелали еще узнать, где я проживал, и что я явился делать в их стране, я оказался в полной растерянности. Я ответил, тем не менее, на вопрос одного из них, что близость Франции к Англии побудила меня сюда переехать; резон был совсем недурен, и так как это случалось ежедневно и с другими, помимо меня, я понадеялся, что он никому не мог показаться подозрительным, по крайней мере, не до того, чтобы следовать за мной по пятам или, лучше сказать, изучать мое поведение. Но кое-кто догадался по моим ответам, что я прилагал несравненно больше заботы к выяснению того, что происходило в отношении к Правительству, чем к осмотру диковинок города. Один из шпионов посла зашел еще дальше; заметив, как я любознателен к любым новостям, он предположил, как обычно судят о других по самому себе, что все рассказанное мной по поводу моего вояжа распрекрасно может быть очень удачной выдумкой, чтобы не вызвать никакого подозрения. Ему было более чем довольно этой мысли, дабы постараться все это прояснить. Он явился подстерегать меня к самому Лонг Экру, где, как я ему сказал, я обитал. Это широкая улица при выезде из города по дороге к Уайтхоллу, Дворцу Королей Англии; но так как совсем не там меня следовало ожидать для встречи со мной, он бессмысленно протоптался с семи часов утра до пяти часов вечера. Нужно было иметь несокрушимое терпение для столь долгого ожидания, и хотя он угадал совершенно точно, когда увидел во мне собрата по ремеслу, поскольку то, что я явился делать в этой стране, не было ничем иным, как тем, чем и он там занимался, я честно признаюсь, если бы Месье Кардинал потребовал бы от меня столь долгого ожидания перед дверью, от этого могла бы серьезно пострадать вся моя натура. Я был немного чересчур живым, чтобы так долго оставаться на одном месте. Как бы там ни было, этот человек явился прямо оттуда в кабаре, где мы обычно виделись в течение большей части послеобеденного времени; он нашел меня там и рассудил по этому обстоятельству, что пауки имели сколько угодно времени для работы в доме, где, как я ему сказал, якобы я проживал, если он был не более населен другими, чем мной самим. Он поостерегся мне говорить, откуда явился, и, усевшись за стол, где находился и я, пристально осматривал меня с ног до головы и все больше и больше утверждался в убеждении, что я был никем иным, как именно тем, за кого он меня принимал. /Преследуемый преследователь./ Я вышел оттуда около семи часов вечера, потому как мне надо было приготовить ужин. Я не особенно перетруждался на кухне у Англичанки, по меньшей мере, когда к ней не должен был явиться посол; но дабы не возбуждать никаких подозрений у слуг, я обязан был всегда находиться при деле, потому-то я и выказывал самое большое прилежание, какое только было для меня возможно. Шпион очень хотел последовать за мной, если бы мог, и увидеть, наконец, где я обитал на самом деле, но так как он не принял еще всех своих мер, то позволил мне уйти одному на этот раз, отложив свое предприятие на следующий день. Он отправился, однако, к послу и отдал ему полный отчет о свершенном им открытии. Посол проявил живейший интерес по этому поводу, поскольку как раз в это время Месье Принц делал все возможные шаги, дабы склонить Кромвеля к заключению Договора против Франции. Он тотчас же уверился, что я был человеком его партии, особенно, когда шпион сказал ему, что я обладал большим разумом, чем хотел показать, или он уж совсем не разбирается в своем ремесле. Итак, заставив его пересказать все мои слова и действия, так сказать, вплоть до мельчайших жестов, настолько он оказался заинтригован, он сказал ему, что надо бы меня выследить на следующий день; он даст ему еще одного человека, а тот уже отчитается перед ним, что я из себя представляю. Я вовсе и не думал об этом, и, направившись по моему обычаю к тому же самому кабаре, вскоре был принят за простака, но так как я не желал, чтобы раскрылось, каким ремеслом я занимаюсь в настоящий момент, я приобрел постоянную привычку оглядываться назад, когда выходил оттуда. Мне было нетрудно, благодаря этому средству, установить, что человек, пущенный по моим следам, не отступал от меня ни на шаг. Я постарался его запутать, но увидев, как после того, как я направлялся то в одну сторону, то в другую, мне было невозможно от него отделаться, я нашел кстати пойти прямо на него. Он был немного изумлен, когда увидел, как я резко развернулся, и забеспокоился, как бы я не начал искать с ним ссоры. Тем не менее, так как он был упрям, он не свернул со своей дороги. Он только остановился у какой-то двери, чтобы посмотреть, как я пожелаю поступить, и пойти за мной дальше, если я ничего ему не скажу. Но, не повернув головы и позволив ему продолжать его маневр, едва отойдя от него на три шага, я внезапно обернулся и сказал ему, что уже четверть часа назад заметил его преследование; теперь я желал бы знать, о чем он хотел мне сказать, потому что, если он и на этот раз не пойдет своей дорогой, я не тот человек, кто бы безнаказанно это стерпел. Он мне ответил с большим нахальством, что, значит, я хотел бы ему помешать прогуливаться по улицам; он никогда бы не поверил, что это было в моей власти, потому как Король Англии, кому единственному принадлежало право это запретить, дал, однако, свободу всем тем, кто жил в городе, делать по нему столько кругов, сколько им заблагорассудится. Его ответ показался мне достойным ничего другого, как примерного наказания. Я сей же час взял в руку шпагу и приготовился его атаковать, но так как он не имел совершенно такой же смелости, как пустого кудахтанья, он положился на свои ноги, дабы избежать моего гнева. Он бегал совсем недурно, и наверняка столь хорошо справился со своей задачей, что другому на его месте было бы трудно сделать это лучше. А так как я провожал его глазами при свете фонарей, он показался мне человеком тощим, и никакой жир не мешал ему бежать; итак, изрядно уверившись в его способностях с этой стороны, я не дал себе труда его преследовать, хотя тоже бегаю не слишком скверно, когда хочу этим заняться. К тому же, я не особенно стремился его догнать; напротив, все, что мне было нужно, так это избавиться от его присутствия. Я не видел его больше с тех пор; я нагнал на него такого страха, пожелав на него напасть, что он меньше всего думал преследовать меня и дальше. Таким образом, я освободил себе дорогу и вернулся к Англичанке; она охотно бы желала, чтобы я все послеобеденное время проводил вместе с ней. Она находила, что так как ее мужа не было больше дома, и в этот самый час посол занимался депешами у себя, я был неправ, теряя столь драгоценное время. Но если это Превосходительство имело свои дела, я имел мои, точно так же, как и он; итак, я сказал ей без всяких церемоний, что ночи были достаточно длинны, и мне незачем посвящать ей еще и дни. Я проводил большую часть ночей вместе с ней, а так как разгадал, что малый, кого посол поместил подле меня, наблюдал за мной во всякий момент, я отыскал секрет, как сделать все его предосторожности бесполезными. /Винные пары./ Он страстно любил вино, а так как у него не было средств покупать его в этой стране, где оно очень дорого, я угощал его им каждый вечер, дабы он оставлял меня в покое. Я даже заставлял его пить сверх меры, дабы, когда я переходил в комнату Дамы, у него находились бы другие занятия, чем подкарауливать меня. Однако, так как во всем нужен порядок, и особенно когда спишь с женой ближнего своего, я его уверил, что это вино ничего мне не стоило, дабы моя щедрость не показалась ему подозрительной. Я ему сказал, что нашел способ открывать дверь погреба Англичанки, так что мы с ним выпиваем за счет посла. Моя доверительность ему бесконечно понравилась. Он, по всей видимости, боялся, как бы у меня вскоре не обнаружился недостаток в деньгах, если бы оказалось, что он пил за мой счет. Итак, не в силах помешать себе в своем пьянстве отблагодарить меня со своей стороны, он мне признался, что посол испытывал ревность к моей особе, и скорее по этой причине, а не, для обучения приготовлению моего рагу он поместил его к Англичанке. Он, конечно, поостерегся во время такого признания сказать мне, что хотя бы раз видел меня входящим в комнату Дамы, и что он уже докладывал послу, якобы я провел там ночь. Это заставило бы меня принять меры предосторожности, каких я не принял из-за недостатка осведомленности, и избежать в то же время того, что приключилось со мной несколько дней спустя. Однако, так как я боялся, если выражу ему признательность за его откровенность, как бы он не злоупотребил этим, когда придет в чувство, я сделал вид, будто не могу поверить в то, что он мне говорил, поскольку небо не более было удалено от земли, чем мысли посла от истины. Эта фраза вынудила его обронить несколько слов, из которых я мог бы извлечь для себя выгоду, если бы был таким же мудрым, каким был обязан быть. Он бросил мне в ответ, что я могу говорить по этому поводу все, что мне будет угодно, но что до него, то он думает об этом только так и не больше, но и не меньше. Я захотел было заставить его объясниться, но, признав, без сомнения, что он и так уже слишком много наговорил, и как бы посол однажды не призвал его за это к ответу, если тот когда-либо об этом прослышит, он прикинулся, будто и не знал вовсе, о чем наболтал, дабы уверить меня в том, что всему виной то состояние, в каком он находился, да бессвязные слова, слетевшие с его губ, притом, что в них не было ни малейшей доли правды. Этот вовсе не был настолько пьян, как я себе вообразил, когда услышал от него такого сорта бормотание. Тем временем посол нетерпеливо ждал ответа того, кому он приказал засесть в засаду у выхода из кабаре, и он был сильно поражен, когда тот явился ему сказать о том, что с ним случилось. Он заметил ему, что, поскольку тот столько сделал, так долго преследуя меня, и даже дав мне столь отважный ответ, тот не должен был так рано бросать хватку; другой же отвечал ему, что все это было бы хорошо, когда бы дело не шло о его жизни, но так как он не смог бы никогда оказать ему услугу, если бы позволил себя совершенно некстати убить, интерес посла, точно так же, как и его собственный, заставил его принять решение сбежать, как он и сделал. Посол прекрасно понял по всему, что ему было доложено обо мне, что догадка оказалась верна, когда ему сказали, что я прибыл в Лондон не просто так. Он проявил предусмотрительность, спросив у того, кто ему донес обо мне, как я выглядел, дабы, если он встретится со мной где-нибудь случайно, он мог бы меня узнать. Тот описал ему мой портрет, и так как посол виделся со мной во всякий день, он меня тотчас же узнал, без всяких дополнительных сведений. Однако, желая быть абсолютно уверенным в том, что он может смело положиться на свою мысль, он отправил человека к Англичанке в час ужина с просьбой послать к нему ее повара на четверть часа, не больше; она объявила мне эту новость, что сразу же мне не понравилась, как будто бы я предвидел, что сейчас со мной случится. /В ловушке./ Такая новость не понравилась и ей самой по отношению ко мне; она находила, что для особы моего происхождения не было никакого удовольствия разыгрывать персонаж вроде этого. Но наконец, выразив мне огорчение, какое ей это доставляло, она мне сказала, тем не менее, что просто не представляет, как я мог бы отказаться от этой просьбы, по крайней мере, не навлекая на нее неприятностей с послом. Я с этим согласился, и когда мы оба пришли к единому мнению, я решился уж лучше сходить к нему, потому как если я опять сошлюсь на какую-нибудь трудность, он, по всей видимости, попросит ее выгнать меня из ее дома. Потеря была бы совсем невелика для меня, сказать по правде, когда бы я проявил мудрость; но поскольку постоянный дебош располагал меня находить по вкусу то, что я давно должен был бы оставить, я проворно оделся и отправился к нему. Он велел спрятаться своему шпиону в таком месте, откуда он мог бы меня увидеть, оставаясь для меня невидимым. Он ему приказал в случае, когда я окажусь тем самым человеком, о ком он ему сказал, без всяких церемоний выйти из его засады и обвинить меня в его присутствии, якобы я ему проговорился о своем желании отравить посла. Я вовсе не остерегался всего этого, и не вижу, как бы я мог этого остерегаться, когда бы даже был человеком света, у кого было бы побольше разума. Вот так посол повелел впустить меня в комнату тотчас же, как ему обо мне доложили, и в тот же момент я увидел вылезающего из его дыры человека, о ком я только что сказал. Вот уж кто был страшно поражен, так это, конечно же, я. Посол, подступая ко мне, сказал, что он повелел мне явиться, чтобы самому расспросить меня, как приготовляется мое рагу, потому как он хотел отослать его рецепт своей жене, кто необычайно любила соусы высочайшего вкуса. Так как это рагу было рагу нашей страны, это имело некоторый оттенок; уж не поверил ли он, что эта просьба могла бы послужить ему предлогом для выдворения меня без каких-либо опасений с моей стороны, в случае, когда он заподозрил меня так некстати. Но увидев теперь, что я был именно тем, за кого он меня и принимал, он мне сказал, предварительно позвонив в колокольчик, находившийся на бюро у него под рукой, что я, значит, устроился у Англичанки только для того, чтобы его отравить. Этим словом он застал-таки меня врасплох, потому что шпион еще не открывал рта и ничего против меня не говорил. Быть может, его удерживал страх. Так как он знал по опыту человека, пущенного по моим следам, что со мной лучше не шутить, быть может, он боялся, как я недавно сказал, как бы меня не охватил гнев и не заставил меня потерять почтение, каким я был обязан к послу моего Короля; может быть, также он дрожал, когда думал о брошенном мне обвинении. Как бы там ни было, не успел я еще ответить на то, что мне сказал посол, когда увидел, как в комнату входит большая часть его слуг. Все они были вооружены самым разнообразным образом; и во главе их шел его конюх, держа пистолет в одной руке и шпагу в другой. Я прекрасно понял, что он намеревался одолеть меня, и так как он не мог ни в чем обвинить меня, кроме собственной ревности, я сказал ему, что для человека его характера он совершал сейчас поступок, что не принесет ему особенной чести в свете тотчас, как об этом узнают; он мог бы приказать меня убить, если бы захотел; более сильный всегда навязывает свой закон слабейшему, но если он замарается в подобном предательстве, найдутся, быть может, люди после моей смерти, что отомстят за мою кровь гораздо более дорого, чем он думает. Эти слова более, чем никогда, уверили его, что я был ставленником Месье Принца, и именно его я имел в виду, когда сказал о тех, кто отомстит за мою кровь. Ревность уже не слишком располагала его к желанию мне добра, а интересы Государства еще увеличивали его злую волю в отношении меня; я был безвозвратно погибшим человеком в той манере, в какой он хотел за это взяться, если бы у меня не было такого доброго патрона. Он не имел никакого желания приказывать меня убивать, как я думал; кроме того, что он не был тем человеком, кто пошел бы на шаг вроде этого, он находил, без сомнения, что я бы таким образом слишком дешево отделался для такой особы, что посмела ему развратить его любовницу. Но вот то, что он хотел сделать, и в чем лишь от него зависело добиться успеха. После того, как он еще раз обвинил меня перед всеми этими людьми в желании его отравить, он спросил у своего шпиона, было ли это правдой — шпион, ставший более уверенным, чем он был всего один момент назад, главное, после того, как он увидел вошедших слуг, ответил ему с наглостью, достойной такого человека, что это была чистая правда. /Оковы и кляп./ Посол приказал меня запереть тем временем в одной комнате, где повелел содержать меня под присмотром до тех пор, пока он напишет Месье Кардиналу и получит от него ответ. Он ему сообщил, что схватил шпиона Месье Принца; этот шпион, дабы лучше преуспеть в своих намерениях, переоделся в повара; этот злосчастный, кто оказался Французом, проник в дом, куда он сам заходил во всякий день, очевидно, надеясь подслушать там секретные вещи ради службы своему мэтру. Он ему доносил, наконец, о бесконечном множестве мечтаний вроде этих, так что Его Преосвященство, придерживавшийся недурного мнения о нем, поверив всему этому, словно символу веры, написал ему в ответ отправить меня, связав по рукам и ногам, к морю. Он ему указывал в то же время, наняв барку для моего переезда, высадить меня в Булони; сам же он отдаст приказ Маршалу д'Омону держать меня под надежной охраной вплоть до того, как он отправит людей мне навстречу, дабы препроводить меня со всевозможной безопасностью в Бастилию; пусть же он хорошенько поостережется, однако, как бы Кромвель не прослышал ни о том, что он схватил пленника, ни о том, что он собирается переправить его во Францию, потому как его Нация была столь ревнива к своим привилегиям, что она никогда не преминет найти возражения тому, что он осмелился наложить руку на кого бы то ни было; итак, он должен не только вывезти пленника из Лондона ночью, но еще и наложить оковы ему на ноги и на руки, и засунуть ему кляп в рот, до тех пор, пока он не будет погружен на судно. Это был ужасный приговор, произнесенный Его Преосвященством против меня, так что посол, дабы не упустить ничего из того, что он от него требовал, принял все необходимые меры предосторожности. Он был движим к этому своим личным интересом — действительно, это дело казалось вдвойне значительным для него, поскольку кроме его ревности, какую он намеревался утолить в этих обстоятельствах, ему еще чудилось, будто здесь шла речь об интересах Государства. Итак, он отправил две смены лошадей для кареты на ту дорогу, по какой меня нужно было провезти, дабы сопровождать меня более надежно и с большим проворством. Он отдал приказ тем, кто с ними отправлялся, разместить их прямо среди поля, из страха, что если бы они ожидали меня в городе или в какой-нибудь деревне, как бы я не подал какого-либо знака, практически за отсутствием языка, поскольку я не мог больше им воспользоваться. Он боялся, как бы я не взбунтовал народ на мою защиту, и как бы это не наделало нежелательного шума. Эти самые люди запаслись съестными припасами для них и для меня, дабы вовсе не терять времени на их поиски, когда я буду в дороге. Наконец все было приготовлено в этой манере; те, кто меня охранял у посла, засунули мне в рот кляп по воле Его Преосвященства. Этого им удалось добиться с большим трудом. Я не упустил случая защищаться руками и ногами, пока они были еще свободны, но когда они лишили меня такой возможности при помощи наложенных на меня оков, мне пришлось, помимо собственной воли, стерпеть все, чему я не в силах был помешать. Они принудили меня затем подняться в карету в час ночи или около того; трое из этих людей поместились вместе со мной, они опустили кожаные шторы, будто боялись, чтобы, несмотря на темень, скрывавшую меня от взглядов всех на свете, кто-нибудь все-таки не заметил их насилия. Я пересек весь город в этом великолепном экипаже, и когда меня подвезли вот так к тому месту, где ожидала барка, я был погружен туда вместе с шестерыми людьми, постоянно державшими наготове мушкетон, как если бы они должны были убить меня в любой момент. Тем не менее, во мне не было страха. Я находил, что они не завезли бы меня так далеко, если бы в этом состояло их намерение. Я имел гораздо больше оснований опасаться, как бы они не выкинули меня в море, чтобы одним ударом отделаться от меня и удовлетворить страсть их мэтра; но они далеко и не думали об этом, как я боялся, и едва я оказался в четверти лье от берега, как они освободили меня от кляпа. Они уже дважды или трижды вытаскивали его из моего рта по дороге, дабы заставить меня поесть, что должно было бы избавить меня от всех страхов, если бы я уделил этому хоть какое-то размышление. В самом деле, не заставляют же есть человека, которого хотят зарезать или выкинуть в море. Но так как не всегда рассуждают здраво, особенно когда находятся в таком положении, в каком я оказался в их руках, что частенько лишает способности думать и самых решительных, я не ощущал себя в безопасности до тех пор, пока не увидел Булонь. Однако до этого было еще далеко. Хотя обычно бывает довольно пяти или шести часов для преодоления этого пути, мы находились в нем целых четыре дня, несколько раз поверив, будто уже погибаем. Поднялся шторм через два часа после того, как мы подняли якорь, и отбросил нас на порядочное расстояние от цели нашего вояжа. Это дало время тем, кого Месье Кардинал отправил из Парижа забрать меня в Булони, прибыть туда раньше меня. Они представили их приказ Маршалу д'Омону, кто уже получил другой — надежно охранять меня до их появления. Итак, не узнав от них ничего нового, он сказал им, что раз так, то тем меньше забот для него, и он не помешает им сделать со мной все, что им заблагорассудится, тотчас же, как я высажусь на берег. /Один несчастный случай за другим./ Я прибыл туда только на следующий день, и когда они уже почти не ждали больше меня увидеть. Так как они узнали, что произошло несколько кораблекрушений на море во время шторма, они испугались, как бы и я не был из числа этих несчастных. Итак, они боялись быть вынужденными возвратиться ни с чем. Поскольку они привезли с собой наемную карету, чтобы поместить меня в нее, так как совсем недавно вспыхнул мятеж в Булони, Кардинал им порекомендовал воспользоваться этой предосторожностью, из страха, как бы горожане не проявили дерзость выхватить меня из их рук. Я было понадеялся, увидев город, что меня отведут к Маршалу или же в его отсутствие к Наместнику Короля, и тогда дурное обращение со мной продлится лишь до этих пор — но мои надежды обратились в дым из-за приказа, уже полученного от Маршала теми, кто должен был препроводить меня в Париж; они явились принять меня при сходе с барки и отвели меня в свое жилище, находившееся здесь же, в порту. Я был по-прежнему скован по рукам и ногам, будто бы был самым большим преступником из всех людей; но так как язык мой был свободен, я сказал им доставить меня к Маршалу, потому как у меня было нечто важное ему сказать. Он бы тотчас же распорядился отпустить меня на свободу, в этом я был совершенно уверен. Но, не придав никакого значения тому, что я им сказал, будто я и не говорил вовсе, они заставили меня подняться в карету, позволив до этого слегка перекусить. бы, конечно, исправил это, если бы захотел. Стоило мне только сказать, кто я такой, и они бы, безусловно, поговорили об этом с Маршалом; итак, они не смотрели бы на меня больше, как на шпиона, но, напротив, как на особу, к какой они должны были бы относиться с некоторым почтением. Однако, боясь, как бы Его Преосвященство не нашел возражений тому, чтобы я отнесся к ним с таким доверием, я позволил им везти меня, куда им было угодно, не проронив ни единого слова. /В Бастилии./ Семь или восемь дней спустя мы прибыли в Бастилию где-то около четырех или пяти часов пополудни, и я принялся смеяться про себя, когда увидел, что именно сюда они меня везли. Я уверился, что очень скоро они будут весьма поражены, как только сдадут меня с рук на руки Коменданту, кому я был известен, и кому мне было достаточно шепнуть одно словечко на ухо, чтобы со мной обходились несколько иначе, чем они могли бы себе это вообразить. Но, к несчастью, не найдя его в этом Замке, они передали меня в руки человека, действовавшего под его командой, не имея на это никакого патента от Двора. Так как этот человек был всего-навсего слугой Коменданта, он не был вхож ни ко Двору, ни к Министру, за исключением тех случаев, когда его мэтр был не в состоянии явиться туда сам. Я с ним был совсем незнаком, и ему я был известен ничуть не больше; итак, не желая раскрывать ему моего секрета, я рассудил кстати сохранить его про себя до тех пор, пока не вернется Комендант. Этот Комендант был на охоте, он любил ее с безмерной страстью; олень завел их вплоть до окрестностей Манта, и когда загнанный конь рухнул у него прямо под ногами, он вывихнул себе левую руку. Этот несчастный случай помешал его возвращению в Париж на некоторое время, и так как его Помощник или его слуга, уж и не знаю, как я должен его называть, поскольку он одновременно был и тем и другим разом, по-прежнему запер меня в предварительное заключение, у меня было более, чем достаточно, времени здорово там соскучиться. Он поместил меня в низкую комнату, где я каждое утро находил мои башмаки влажными, а одежду насквозь пропитанную водой, хотя я распорядился принести мне дров и весь день поддерживал там добрый огонь; кроме того, мне дали вместо кровати какие-то козлы, вроде тех, на каких пилят дрова, да еще вдобавок козлы эти были столь коротки, что мои ноги свисали с них более, чем на полфута. Прошли три недели, прежде чем Комендант возвратился в Париж; его болезнь оказалась более долгой, чем должна была быть, в соответствии с тем, что она собой представляла. Тот, кого позвали сначала, чтобы вправить ему руку, был жалким деревенским лекарем, ничего не смыслившим в своем ремесле; итак, далеко не сделав того, что требовалось для его излечения, он столь скверно действовал, что явилась необходимость переделывать его труды и начинать работу сызнова. Я всякий день просил того, кто приносил мне поесть, поговорить с ним или же ему написать, что мне нужно передать ему наиважнейшие сведения. Но так как в такого сорта местах первая клятва, какую требуют от тех, кто будет наблюдать над заключенными, это отречение от всякого рода человечности, что бы я ни делал и ни говорил, я не продвигался вперед ни на шаг. Он мне твердил в течение трех недель, что Комендант отсутствует, мне надо запастись терпением, и он вскоре вернется; потом, когда он вернулся, охранник откровенно сказал мне, чтобы я не дожидался его увидеть, потому как сюда сажают человека не для предоставления ему того, о чем он просит, но для того, дабы заставить его понести покаяние за его грехи. Вид, с каким он со мной разговаривал, был еще суровее произнесенных им слов; я потребовал Исповедника, понадеявшись через него дать знать Месье Кардиналу, что со мной сделалось, и с его помощью вырваться из заточения, куда я нежданно угодил; но мне столь же мало было позволено говорить с Исповедником, как и с Комендантом. Я уверился в том, что если мне вот так запрещали разговаривать с исповедником, то только потому, что я слишком хорошо себя чувствовал, и никто не видел в этом никакой необходимости; тогда я притворился больным, дабы его ко мне прислали; я неистово требовал его, как человек, готовый отдать Богу душу. Но мне не желали верить на слово, и либо мое лицо опровергало то, что я говорил, или же просто жестокость была уделом такого сорта людей; я далеко не сумел добиться исполнения моей просьбы, мне даже не позволили повторно переговорить с тем, кто приказал запереть меня по прибытии. Я бы сказал ему на этот раз, кем я был, дабы он передал это своему мэтру, поскольку, наконец, я прекрасно увидел, как, пожелав действовать осмотрительно, я сам себя вогнал в то злосчастное состояние, в каком я находился в настоящее время. Однако, так как все, что бы я ни задумывал по этому поводу, оказывалось столь же бесполезным для меня, как и все остальное, я в конце концов принял решение сказать тому же самому человеку, кто во всякий день приносил мне поесть, раз уж я не видел никого, кроме него, поскольку он, очевидно, не желал, что бы я ему ни говорил, позволить мне побеседовать с кем бы то ни было, по крайней мере, пусть он сам скажет Коменданту, что я был человеком Двора. Этот лакей, кого в других тюрьмах назвали бы надсмотрщиком, но кто в этой именовался ключником, пообещал мне непременно все это ему сказать. Он обещал мне даже принести от него ответ к вечеру. Но вместо того, чтобы верно исполнить мое поручение, как он меня в этом заверил, он явился сказать Коменданту, якобы у меня голова пошла кругом, будто бы я пускаюсь на тысячи безумств и желаю выдать себя за Великого Сеньора; я даже устроил балдахин в моей комнате, лишь бы ничего не потерять из собственной важности; ради этого я сорвал полог моей кровати; я взгромоздил все это над седалищем из строительного камня; и вот там-то он меня обычно и находит сидящим; видно, там я будто бы провожу мои торжественные приемные дни и наслаждаюсь моим помешательством во всем его блеске. /Объяснение помешательства./ Это было правдой, как он и говорил, что я сорвал полог моей кровати и пристроил его с этой стороны; но далеко не с тем намерением, какое он мне приписал; я сделал это лишь для того, чтобы соорудить себе укрытие от сквозняка, постоянно шедшего от окна и попадавшего как раз на меня. Так как в комнате было совсем мало света, я время от времени приближался к этому окну, в основном, когда хотел произнести кое-какие молитвы по моему часослову. Так как в эти моменты мне нужно было приподнять эти занавески, чтобы получить хоть какое-нибудь освещение, я их прицепил к гвоздям в форме крючков, что какой-то заключенный вбил там, очевидно, для пользования ими точно так же, как и я это делал. Это и было тем, что ключник назвал балдахином, а так как он заставал меня под занавесками раз или два, с моей книгой в руке, он или из-за коварства, или из тупости и придумал все, что сказал: Комендант, привыкший видеть, как сходила с ума большая часть заключенных, кого запирали там, внутри, не дав себе труда углубиться в это дело, просто причислил меня к тем, кому случилось потерять там рассудок. Он пожалел меня по этому поводу или же не пожалел вовсе, поскольку я не могу сказать наверняка, до каких пределов простиралось его сострадание к человеку, кто был ему совсем неизвестен. Между тем, Месье Кардинал писал мне в Лондон, дабы отдать мне некоторые приказы, и, не получив никакого ответа, поскольку я вот так пребывал в четырех стенах, он пришел в замешательство, не понимая, что же могло со мной произойти. Он бы охотно спросил об этом у Месье де Бордо, если бы осмелился, или же поручил бы ему осведомиться обо мне и отдать себе в этом отчет. Но так как он ничего не сообщал ему о моем присутствии в этой стране, а если бы он сделал это в настоящее время, другой, может быть, счел бы, что я направлен туда для частичного исполнения его обязанностей, он вообразил себе, будто должен набрать другой канал, в обход его посольских полномочий, для выяснения того, что он пожелал узнать. Итак, он обратился к некоему банкиру, чьими услугами он обычно пользовался, когда хотел отправить деньги в эти области, и так как он знал имя, какое я там носил, и дом, куда я просил адресовать мои письма, он снабдил его всеми этими сведеньями, дабы тот вскоре удовлетворил его любопытство. Банкир сам отправился на место и не узнал там практически ничего, если не считать того, что я вот уже скоро месяц не показывался больше в городе, и все там сильно печалились обо мне; он тотчас же сообщил об этом Его Преосвященству. Он был более огорчен, чем никогда, оттого, что со мной сделалось, когда получил эти новости, и, не зная, что и подумать по этому поводу, нашел совершенно необычайным, что я вот так внезапно испарился, причем никто не мог догадаться, в какую сторону я завернул. Банкир получил приказ изъять с почты все письма Его Преосвященства, адресованные мне, и провести новое расследование по моему делу. Все труды, понесенные им, оказались столь же безрезультатными, как и в предыдущий раз. Он немедленно отдал в этом отчет Министру, и так как Тревиль начал входить с ним в переговоры о своей должности, и, не вспоминая обо всем том высокомерии, какое он напускал на себя до этих пор, когда я хотел с ним об этом поговорить, Его Преосвященство спросил у него, давно ли он не имел от меня новостей. Тревиль, не видевший меня больше при Дворе в течение некоторого времени, уверился, будто бы я уехал в мою страну, потому как прежде, чем отправиться, я позаботился распространить известие, якобы я хотел заехать туда на месяц или на два. Итак, он ему сказал, что полагал меня отбывшим в мои края, но Его Преосвященство должен бы знать об этом лучше, чем он, поскольку именно к нему я должен был обратиться для получения отпуска. Кардинал прекрасно понял по этому ответу, что он не вытянет из него ничего, что могло бы его удовлетворить. Однако Бемо, кому задали тот же вопрос, что и ему, сказал, что такой человек, как я, мог бы броситься и в Картезианские монахи, потому как я ему несколько раз говорил, якобы нет на свете более счастливых людей, чем они; Его Преосвященство отдал приказ написать во все Картезианские монастыри Королевства, дабы выяснить, правда это была или нет. Но полученные им известия не дали ему ничего нового, как, впрочем, и другие; он, может быть, в тот же час распорядился бы моей должностью, если бы не счел нужным запастись терпением еще на какое-то время. /Одним меньше, дюжиной больше./ Не один Месье Кардинал так огорчался из-за меня. Англичанка не знала, что и сказать о моем исчезновении, и спросила, наконец, обо мне у Месье де Бордо; он имел коварство на протяжении нескольких дней ничем не выражать ей свою ревность, дабы она не приняла мер предосторожности скрыть беспокойство, вызванное моим отсутствием; итак, вместо упреков в ее неверности, он сказал ей, что после того, как он выслушал от меня, в какой манере я готовлю мое рагу, потому как он хотел сообщить его рецепт во Францию, где уже успел расхвалить его, он меня отправил назад к ней для приготовления ее ужина. Англичанка не знала, как все это надо понимать, если только она не надоела мне, и я пошел искать развлечений на стороне; она утешилась тем более легко, что с присущим ей настроением она давно убедилась — не стоит отчаиваться из-за потери одного любовника. В самом деле, она была из числа тех, кто глубоко верит — сегодня потеряешь одного, завтра найдешь дюжину, особенно с такой красотой, как у нее. Посол, никак не ожидавший, что она примет мое отсутствие с таким безразличием, не знал, во что он должен верить после этого из всего того, о чем донес ему его шпион; итак, испугавшись, как бы он не ошибся на мой счет, он тайно терзался угрызениями совести, что стал причиной моего несчастья, а я вполне мог быть невиновным. Тогда он написал Месье Кардиналу о своем удивлении, почему ему не сообщают, виновен ли отосланный им Его Преосвященству человек или же нет, а он бы весьма хотел это знать, дабы в соответствии с этим принять свои меры против замыслов Месье Принца. /Свет в потемках/ Голова Месье Кардинала была забита таким количеством дел, что с тех пор, как я прибыл, он просто забыл, что к нему прислали пленника. Между тем, письмо посла заставило его об этом вспомнить; он отдал приказ Королевскому Судье по уголовным делам явиться меня допросить. Тогда не существовало еще, как сегодня, Генерал-Лейтенанта Полиции, кому поручались бы такого сорта функции, и их привык исполнять Королевский Судья по уголовным делам до учреждения этой должности, а иногда и Королевский Судья по гражданским делам. Я был в необычайном восторге и одновременно необычайно счастлив, когда этот Магистрат заявил мне, что ему надо меня допросить. Но если я был изумлен, то и он был поражен ничуть не менее, когда увидел, что это был я, я, кто никогда не имел ничего общего с интересами Месье Принца, а кроме того, вместо моего имени ему назвали имя какого-то незнакомца. Однако именно по этому поводу он должен был меня допросить, и когда он, невзирая на свое личное знакомство с моей особой, все-таки пожелал это сделать, я ни за что на свете не пожелал ему отвечать. Я ему сказал только — пусть он объявит Месье Кардиналу, что я был здесь, тот наверняка беспокоится обо мне, и он, по всей видимости, освободит его от всех волнений этой новостью. Королевский Судья, убедившись в том, что он ничего не выиграет от моего дальнейшего допроса, поскольку я не желал ему отвечать, прямо оттуда направился во Дворец Мазарини, дабы отрапортовать Его Преосвященству о том, что я ему сказал. Месье Кардинал прекрасно заподозрил, когда ему доложили о его появлении, что, должно быть, произошло нечто чрезвычайное, поскольку тот так поспешно явился отдать ему отчет о том, что сделал; итак, отделавшись от нескольких персон, находившихся при нем, он скомандовал его впустить. Впрочем, едва он его увидел, как тут же спросил, приговорит ли он меня к повешению или к колесованию. Этот Магистрат ему ответил, что не знает еще, какую из двух казней я заслужил, поскольку я не пожелал ему отвечать; и, назвав ему мое имя, он сказал, что я утверждаю, будто ни в чем не виновен, и как раз по этой причине не желаю терпеть его допроса. Месье Кардинал без всяких затруднений уверился в том, что тот бредит, если даже вся остальная его речь была вполне связна, и он казался при появлении совершенно нормальным человеком. Однако, кое-как примирив его мудрость с тем словом, каким он обмолвился, Кардинал спросил его, что общего имеет Месье д'Артаньян с тем пленником, кого он был послан допросить; ему нечего было стараться и говорить, будто Месье д'Артаньян настаивает на собственной невиновности, поскольку он сам был в этом убежден, без всяких рапортов с его стороны; речь шла вовсе не об этом, но только о том, чтобы узнать, является ли пленник шпионом Месье Принца. Если Месье Кардинал поверил по словам, сказанным Королевским Судьей, будто бы у того не все в порядке с мозгами, то и Королевский Судья тоже поверил, что Его Преосвященство не особенно-то и мудр, когда он услышал от него такого сорта разговор. Он у него спросил, может ли быть пленник виновен, и одновременно заявил, что я совершенно невиновен; и когда он попросил объяснить ему эту загадку, Месье Кардинал сам попросил его соблаговолить сказать, что я имел общего с этим пленником, дабы как-то приплести и меня к этому делу. Разглагольствования такого рода показались этому Магистрату просто какой-то галиматьей на галиматье. Пожелав разом выйти из той неразберихи, в какой они оказались, он попросил Кардинала дать ему один момент аудиенции и соизволить отвечать ему точно только да или нет. Месье Кардинал ответил, что стоит ему лишь заговорить, а уж он даст ему такие ответы, какие он пожелает. Королевский Судья спросил его тогда, разве он лично не отдавал ему приказа отправиться в Бастилию, дабы допросить пленника, доставленного туда из Англии. Месье Кардинал ответил, что — да; тут Магистрат перебил его, снова взял слово и взмолился объяснить ему, как же он хочет, чтобы пленник был виновен, а я совершенно невиновен, когда он и я были одной и той же особой. /Извинения Посла./ Это слово было слишком ясно, чтобы оставить еще какие-то потемки в сознании Министра. Он был настолько поражен, как только можно себе вообразить, при этой новости, и, не желая ничего делать наспех после донесения, представленного ему Месье де Бордо, он час спустя отослал в Англию гонца, дабы этот посол сообщил ему, на чем он основывал свои обвинения, якобы я состоял в связях с Месье Принцем. Мое имя не было столь же известно, как имена Месье Принца, Виконта де Тюренна или множества других подобных людей, но, наконец, с момента, когда становишься Капитаном Гвардейцев, начинаешь выделяться в каком-то роде; Месье де Бордо был достаточно наслышан обо мне, чтобы знать, кто я такой; итак, когда ему сказали, что это меня он распорядился арестовать, он оказался здорово удивленным. У него не было никаких добрых резонов в оправдание его поступка. Значит, ему надо было подыскать другие, чтобы извиниться. Он сообщил Месье Кардиналу, что, не имея никакой связи со мной, и узнав, как я ежедневно гонялся за новостями с неутолимой жадностью, он не мог поверить ни во что иное, как в то, что я был шпионом; лишь по этой причине он пустил по моим следам людей, дабы они отдавали ему отчет о моем поведении; он узнал от них, что я не только по-прежнему посещаю места, куда обычно ходят для выяснения всего, что происходит, но еще и поступил на службу к некой Даме, кого он довольно часто навещал; я проник к ней в качестве повара, а это заставило его увериться, как и любого другого на его месте, что я сделал это с единственной целью следить за ним; он бы не желал в этом никакого иного судьи, кроме Его Преосвященства; итак, ему вполне простительно, если он и вбил себе в голову, будто я делал все это во имя любви к Месье Принцу, а следовательно, он почел делом своего долга и благоразумия приказать арестовать меня и подать ему об этом донесение. Месье Кардинал, кто был самым осмотрительным человеком из всех существовавших когда-либо на земле, нашел мой маскарад столь скверным, что он разом потерял более половины доброго мнения, составившегося у него до сих пор обо мне; тот факт, что я сделался поваром, не поставив его в известность и без какой бы то ни было видимой необходимости, затуманил ему мозги до такой степени, что он поверил, будто бы я мог позволить Месье Принцу подкупить себя. Он не знал, что любовь и дебош сыграли некоторую роль в этом переодевании. Он не знал к тому же и о том, какой интерес Месье де Бордо проявлял к этой Даме, что делало его свидетельство весьма подозрительным. Итак, он сам составил другой приказ Королевскому Судье по уголовным делам; в нем ему предписывалось не преминуть вернуться допросить меня на следующий день; мне же в нем указывалось, однако, если я вознамерюсь еще раз ему не ответить, он устроит мне процесс, как немому; он будет обрадован, когда я смогу оправдаться, поскольку всегда испытывал ко мне дружеские чувства; но если я случайно окажусь виновным, он бы простил мне это еще меньше, чем кому бы то ни было другому, потому что вместе с преступлением, какое я тогда бы совершил, я еще и очернил бы себя неблагодарностью по отношению к нему, кто был моим благодетелем. Целых пять недель я пробыл в этой тюрьме; время тянулось для меня бесконечно, как это легко можно себе представить. Быть заточенным в четырех стенах, как какой-нибудь негодяй, это для меня, совешенно невиновного, да к тому же привыкшего видеть большой свет, было наказанием довольно-таки утомительным. Однако, признаюсь откровенно, эти пять недель протекли для меня гораздо быстрее, чем те двадцать четыре часа, до тех пор, пока Королевский судья по уголовным делам не вернулся снова меня навестить. Я примерно высчитал время, необходимое ему, чтобы дойти до Месье Кардинала и возвратиться обратно. Итак, едва истекло это время, как каждый момент начал казаться мне непереносимым. Я говорил себе в течение часа или двух, что, может быть, он нашел его запертым в кабинете, и в этом вся причина того, что он заставляет меня столько ждать; но, когда и это время прошло, я не знал больше, что и сказать для собственного успокоения, разве что Месье Кардинал отправился в Венсенн и прибудет оттуда только к вечеру. Так как такое с ним случалось довольно часто, я запасся терпением еще и на этот срок. Однако пробило восемь часов, потом девять, потом десять, а я так и не имел никаких известий; я не знаю, как у меня голова не пошла кругом, настолько я был охвачен горем и волнением, да этого и передать невозможно; наконец, я провел наверняка самую скверную ночь в моей жизни, и с наступлением дня, причем я ни на единый миг не сомкнул глаз, польстил себя надеждой — поскольку я не имел никаких новостей накануне, то, несомненно, получу их незамедлительно. /От отчаяния к негодованию./ Но когда еще и утро прошло, как вчерашний день, то есть, этот Магистрат не явился меня повидать, я тысячу раз испытывал искушение наложить руки на себя самого, как делает во всякий день множество отчаявшихся, и особенно в этой крепости. Ключник нашел меня с бегающим взглядом, когда принес мне обед. Наконец, я был в самом жалком состоянии в мире, когда услышал звяканье связки ключей у двери Башни, где я был заточен. Это дало мне какую-то надежду, что пришли за мной, а когда действительно я услышал, как открылась дверь этой Башни, ключник тут же поднялся в мою комнату и сказал, что меня требуют вниз. Я не стал заставлять себя умолять спуститься; я уверился, будто меня просили туда, дабы вернуть мне свободу и принести извинения за мерзкое обращение со мной без всякого повода. Но я нашел при выходе оттуда того же самого человека, кто распорядился меня запереть, когда я прибыл в эту тюрьму, а вместо объявления о новости, вроде этой, он сказал, что Месье Королевский Судья по уголовным делам ожидал меня вместе со своим писарем в зале Коменданта, и мне следует явиться туда с ним. Я последовал за этим человеком и нашел Королевского Судью в кресле, а его писаря рядом с ним, с чернилами и бумагой, совершенно готового славно потрудиться; они едва поприветствовали меня оба, настолько желали сохранить важность того поручения, каким они были облечены. Королевский Судья указал мне, однако, на сиденье напротив него и подал мне знак присесть, но я спросил его, к чему все эти церемонии, и не привез ли он мне приказа об освобождении. Он мне ответил, что это не так скоро делается, и раз уж попал в руки правосудия, требуется прежде оправдаться; меня изобразили черным, как уголь, и до того, как меня сочтут белее снега, каковым, он прекрасно видел это, я желаю, чтобы все меня почитали, надо было представить этому доказательства, да такие, в каких ему не было бы позволено усомниться; ему предстояло допросить меня о многих вещах, а когда я на все отвечу, он отдаст об этом рапорт Месье Кардиналу; тот после будет действовать, как ему заблагорассудится; но пока я обязан подготовиться ему отвечать. /Отзвуки отцовских наставлений./ Я заметил, если он явился меня повидать исключительно ради этого, он мог бы спокойно вернуться туда, откуда пришел; я не потерплю над собой никакого допроса, как какой-то преступник, все это было бы хорошо по отношению к тому, кто такое заслужил или, по крайней мере, когда была бы какая-то видимость, будто бы он это сделал, но когда не имелось и малейшей тени подозрения, надо быть поистине очень несчастным, чтобы попасть в такую переделку, в какой я вижу себя сегодня; я на самом деле весьма бы хотел, пусть мне скажут, что же я совершил такого, за что испытал на себе столь устрашающее и столь мало ожидаемое обращение, поскольку, какую бы пытку я ни применял к моему разуму, мне невозможно это отгадать; после того, как я просидел взаперти в Башне в течение пяти недель, я был хоть как-то утешен, поскольку признал по его поведению во время первого визита, что был принят за кого-то другого; но сегодня, когда узнали, кто я такой, задерживать меня здесь пусть даже на четверть часа было для меня в тысячу раз более жестокой вещью, чем сама смерть; какое мнение сложится отныне в свете о моей верности, когда узнают, что я был узником Бастилии и меня хотели там допросить; сколько бы я ни говорил, будто меня посадили туда вместо другого, этот допрос будет утверждать обратное; вот почему я не могу даже слышать о нем без дрожи; честь мужчины не менее деликатна, чем честь женщины, главное, в случае, о каком идет речь сегодня; он прекрасно знал, насколько унижается достоинство женщины, когда ее всего лишь заподозрят в отношении ее добродетели; в том же самом положении буду отныне и я, поскольку моя верность сделалась подозрительной до такой степени, что меня не желают выпустить из тюрьмы, прежде чем не допросят. Я бы наговорил ему намного больше и в том же самом тоне, настолько близко я принял к сердцу совершенную со мной несправедливость, если бы он меня не прервал. Он мне сказал, что не было никакой надобности в столь длинной речи для моего ответа ему; если бы он каждый день терял столько времени с теми, кого ему приходилось допрашивать, всей его жизни не хватило бы для исполнения и половины его долга; я просто вынужден отвечать либо да, либо нет, на все, о чем он меня спросит, иначе он мне устроит процесс, как немому; у него имелся на это приказ Месье Кардинала; итак, мне нечего переводить разговор на другую тему, притворяясь, будто моя невиновность ставила меня вне тех формальностей, что соблюдаются со всеми остальными преступниками. Я тотчас подхватил это слово и, не в силах терпеть, как он смешивал меня с теми, к кому он действительно мог применить такое название, я заметил, чтобы он делал все-таки небольшое различие между теми, кого он ежедневно отправлял на виселицу, потому как они это наверняка заслужили, и человеком, кого никогда и ничто не могло обязать усесться на скамью подсудимых. Наконец, это никогда бы не кончилось как с одной, так и с другой стороны, настолько он был решительно настроен исполнить все, что ему было приказано, а я — не давать ему ухватиться за меня в соответствии с его желанием, если бы после еще множества слов как с моей, так и с его стороны, я не додумался посоветовать ему предложить Месье Кардиналу прислать ко мне Навайя, а я уж отвечу на все, о чем бы он меня ни спросил от его имени, точно так, как если бы я находился перед судьей; если и после этого Его Преосвященство сочтет меня преступником, я охотно претерплю допрос, к какому он хотел обязать меня в настоящее время; однако я не верю, что со мной когда-нибудь дойдет до этого, по крайней мере, пока не считается преступлением целовать любовницу посла. Королевский Судья по уголовным делам, через чьи руки проходили все те, кого вешали или колесовали, столь хорошо умел отличать невиновного от преступника, едва взглянув на них, что он почти никогда в этом не ошибался. Итак, сделав обо мне свое заключение, какое он и должен был сделать, воздав мне по справедливости, он отправился к Месье Кардиналу и сказал ему о моем нежелании подвергаться формальному допросу; я боялся, как бы это не нанесло урона моей репутации, но я сам предложил на все ответить Навайю, как мог бы это сделать перед Комиссаром, если бы ему было угодно мне его прислать; ему, разумеется, не пристало давать советы Его Преосвященству, но лишь иметь честь получать его команды; однако, если ему будет позволено сказать Кардиналу все, что он думает по этому поводу, он полагал, тот не поступит слишком дурно, вняв моей мольбе; я ему показался невиновным, и если тому будет угодно, чтобы он высказался со всей искренностью, очень похоже, в этом деле немного задето самолюбие Месье де Бордо; я ему сказал в разговоре, что этот посол имел любовницу, а я немного слишком сблизился с ней, чтобы тот нашел это особенно приятным; одного этого было бы достаточно для моего оправдания; но кроме того, у него имелся и другой повод желать мне всяческого зла, а именно, он, без сомнения, поверил, будто бы я покушался на часть его привилегий; впрочем, ему я ничего не сказал, но так как он у меня спросил, что я ездил делать в Англии, дабы разговорить меня, а я ему ответил, что об этом пусть он спросит у Его Преосвященства, потому как я не тот человек, чтобы рассказывать ему об этом самому, отсюда он рассудил, что я ездил туда по секретным делам, а посол и тут мог затаить такую же ревность, какую я, может быть, ему причинил, слишком близко познакомившись с его любовницей. Кардинал, признававший за Навайем такое же умение действовать, как и за Королевским Судьей, несмотря на его постоянную склонность везде и во всем подозревать зло, уверился, что тот даст ему столь же точный отчет о моем поведении, какой мог бы ему дать Магистрат; итак, когда он ко мне его отправил, Навай сказал, что уже заявлял мне заранее, дабы я не подумал, будто он спросит меня о чем бы то ни было, продиктованном подозрением, что он считал меня таким же невиновным, как себя самого; но так как мы имели дело с самым осмотрительным человеком в мире, пусть я не найду ничего дурного в его попытках все обсудить со мной, дабы, когда тот его спросит, что я ему отвечал, он бы знал, что ему сказать, дабы пристыдить его за подобное обращение со мной. Я поблагодарил его за честность, и так как был убежден в том, что все слетавшее с его губ было полно искренности, и он на самом деле принадлежал к числу моих друзей, я целиком облегчил перед ним мое сердце. Я входил во все детали, о каких он хотел меня спросить, ни больше, ни меньше, как если бы я сделался совсем другим человеком, чем тем, каким был только что. Я наивно поведал ему обо всем, что со мной приключилось в Англии, сказав ему, что не желал бы никакого иного судьи для собственного обвинения, если и существовало нечто во всем этом, противное моему долгу. Я ему сказал, по крайней мере, что я в это не верю, хотя прекрасно знал, если бы я пожелал быть человеком до конца правильным, то не поддался бы определенным искушениям, выдававшим во мне особу, слишком привязанную к своим удовольствиям; однако, так как не было преступлением питать некоторую слабость к прекрасному полу, я, не колеблясь, признаюсь ему в моих, дабы если ему доведется услышать о них от кого-либо другого, он бы не обвинил меня ни в малейшей утайке. Он был доволен моей откровенностью, а когда он отдал рапорт обо всем Месье Кардиналу, он столь быстро излечил его рассудок, что тот отдал приказ Коменданту Бастилии выставить меня вон из его Замка. Я не знаю, кто из нас был больше сконфужен, Месье Кардинал или я, когда я явился его благодарить; если я боялся, как бы на меня не посмотрели, как на преступника, около шести недель отсидевшего в Бастилии, куда попадают далеко не безупречные персоны, он же боялся, со своей стороны, как бы я его не укорил тем, что он со мной сделал, поскольку он прекрасно осознавал, какая огромная вина лежала у него на совести, и это весьма его смущало. Я отдал ему отчет о том, что сделал в Англии в соответствии с его приказами, и наша встреча прошла без всяких выяснений с той или другой стороны о том, что произошло; тем не менее, он сказал Навайю, когда я вышел, что он был совершенно доволен моим поведением. /Благодарность Кардинала./ Прошло еще несколько дней, Его Преосвященство ни одним словом не вспоминал об этом деле, точно так же и я ничего ему о нем не говорил. Но, наконец, желая мне показать, что у него на душе ничего не осталось против меня, он повелел отослать мне Королевский указ о вознаграждении в две тысячи экю. Там было сказано о секретных услугах, оказанных мной Государству, что заставило бы меня отказаться от него, будь я более разборчив. В самом деле, я не оказывал никаких услуг этого рода, по меньшей мере, если он не считал делами Государства свои собственные. Как бы там ни было, такой подарок стоил труда пойти его поблагодарить, он воспользовался, этой ситуацией и попытался снять с моего сердца все, что там могло накопиться против него. Он мне сказал, что совсем ничего не знал о моем заключении, пока Королевский Судья не вернулся из Бастилии в первый раз, когда он туда ходил; никогда он не был более поражен, чем когда тот сказал ему, что это я был пленником; он даже назвал его мечтателем и фантазером при этой новости; ему было очень радостно сказать мне это, потому как для меня здесь было доказательство, что он всегда был расположен воздавать мне по справедливости, но Месье Бордо сообщил обо мне такое множество гнусных вещей, что он просто не мог поступить иначе, как приказать Королевскому Судье снова меня повидать; без этого народ, и так уже настроенный больше, чем никогда, дурно судить о нем, закричал бы, несомненно, что он меня спасал лишь потому, что я был его слугой, а он все еще рассматривал меня в том же качестве — следовало уступать обычаям на том посту, где он находился, и частенько поступать не так, как он бы действовал по своему личному порыву. Кампания 1655 года Это извинение в соединении с двумя тысячами экю, еще больше говорившими в мою пользу, чем все остальное, стали причиной того, что я ему не выразил никакой досады по поводу произошедшего; напротив, я высказал ему все, что только могло попасться мне на язык, наиболее лестное для него. Вот так мы целиком и полностью примирились, а когда Кампания 1655 года готова была начаться, я истратил часть этих денег на экипировку, а остальное на два или три дополнительных столовых прибора, что я еще не привык иметь, находясь в армии. Я любил славное застолье и тем самым противоречил большинству моей нации, имевшему немалую склонность к экономии. Я обычно говорил, если уж получил достаток, так умей им пользоваться, а хранить свои деньги на дне кубышки, как делало множество людей, так по мне лучше не иметь их вовсе. Месье Кардинал был весьма рад видеть меня в таком настроении, хотя сам он был совсем не таков, несмотря на обычай говорить, что мы любим лишь тех, кто нам подобен. Наша армия маршировала в сторону Эно; и когда она внезапно повернула на Ландреси, Месье Кардинал вместе с Королем явился в Гиз, дабы быть поближе для отдания приказов в соответствии с изменяющейся обстановкой. В этом году мы находились под командованием Виконта де Тюренна и Маршала де ла Ферте. Его Преосвященство с некоторого времени предпочитал иметь в армиях двух Командующих; он заявлял, что таким образом дела Короля будут в большей безопасности, и если бы враги нашли средство подкупить одного из них, тот, кто останется верен, пронаблюдает за тем, как бы другой сам не смог подкупить войска, находившиеся под его командованием. /Соперничество между генералами./ Не было ничего нового в этой политике, и во времена Древних Римлян часто видели двух Консулов во главе их легионов; но так как то, что было хорошо в те времена, не годилось для сегодняшнего дня, случилось так, что с того самого момента, как этот Министр пожелал привести ее в действие, все увидели зарождение несогласий между теми, кого он избрал, дабы показать на них пример всем остальным. Маршал д'Окенкур так никогда и не смог прийти в согласие с Виконтом де Тюренном, и их отношения еще намного ухудшились, когда он был разбит при Блено. Он заявлял, что вместо подачи ему помощи, а это, как он утверждал, было в его власти, Месье де Тюренн нарочно позволил его разбить, дабы, когда он сам вырвется из опасности, его слава показалась бы более великой на фоне его собственной, потускневшей от этого поражения; с тех пор далеко не лучшее понимание царило между Виконтом де Тюренном и Маршалом де ла Ферте, двумя компаньонами в командовании одной и той же армией. Частенько их видели совсем готовыми схватиться врукопашную, а ведь этого никогда бы не произошло, если хотя бы один из них был мудрее другого. Однако опасность, в какой пребывала из-за этого армия, вовсе не трогала Кардинала; он не желал пока еще ничего менять в этом правиле, какое начал практиковать три или четыре года назад. Когда армия прибыла под Ландреси, два наших Генерала расположили их штаб-квартиры каждый со своей стороны. Враги тотчас же вышли в поле для защиты этого места, поскольку сохранение его было им необыкновенно важно, как ради поддержания беспокойства на нашей границе, так и ради того, как бы мы не проникли за их собственную. Об этом, по крайней мере, они распустили поначалу слух, якобы они намеревались маршировать на нас немедленно; но либо они об этом никогда и не думали, или же они начали помышлять, когда они рискнут дать нам битву, их дела придут в жуткий упадок, если они ее проиграют, так или иначе, но они резко остановились на полном скаку. Месье Принц, гораздо охотнее принимавший решения биться, чем прятаться, по меньшей мере, когда его не принуждали к этому обстоятельства, не согласился бы с таким благоразумием, если бы он когда-либо в него поверил. Он внушал Испанцам, если они позволят вторгнуться в их Провинции с этой стороны, Король вскоре проникнет к самому сердцу, но они сочли, что он говорил так исключительно ради своего личного интереса, поскольку, когда этот город падет, Рокруа, что он до сих пор держал в своих руках, подвергнется большему риску погибнуть, чем это было прежде. Итак, вместо битвы, какой мы ожидали во всякий день, по ими же распространенным слухам, мы были совершенно поражены, увидев, как эти враги становятся лагерем в Ваданкуре. Они заняли этот пост, чтобы отрезать нам снабжение съестными припасами, какие мы должны были бы получать из Гиза и других наших городов с этой стороны. Однако, пожелав вот так уморить нас голодом, они чуть было не перемерли от него сами, потому как они вклинились между нашими городами и нашей армией. Виконт де Тюренн, чья проницательность была превосходна во всем, и кто не позволил бы застать себя врасплох из-за недостатка предвидения, позаботился и о том, что могло бы случиться, если бы враги, даже не пытаясь освободить город самыми достойными путями, возложили бы всю их надежду именно на это. Он распорядился завезти в лагерь, тут же, как только туда прибыл, достаточное количество всего, чем можно было бы прокормить армию в течение более пяти недель; враги, конечно, кое-что об этом проведали, но так как они не верили, что завезенного было бы довольно для нашей армии, насчитывавшей никак не меньше двадцати пяти тысяч человек, они продолжали упорствовать в их решении. Наши два Генерала, желая их еще позабавить, потому как им было выгодно, чтобы те не задумали забавляться чем-нибудь другим, вызвали несколько конвоев, будто бы в них была большая нужда. Это могло быть сделано лишь с большими трудностями; итак, враги, все еще льстя себя надеждой, что мы вскоре будем вынуждены снять осаду сами, без всякой необходимости для них чем-либо рисковать, спокойно оставались на их посту, не желая оттуда и носа высовывать. Однако голод начинал их поджимать гораздо больше, чем нас; они приготовились отправить большой конвой в Камбре, откуда уже вывезли несколько, за счет чего и просуществовали до этих пор. Вот тут-то у Виконта де Тюренна мелькнула мысль его захватить. Предприятие это было чрезвычайно трудное, и когда бы даже речь шла только о количестве лье, то есть о расстоянии, какое предстояло преодолеть, одно это огромное препятствие должно было бы заставить его не раз об этом задуматься; но так как великие люди, каким и он был в те времена, имеют свои особые озарения, каких никогда не бывает у других, он счел, что чем больше в этом будет для него сложности, тем большей будет слава, если он сумеет добиться своего; итак, он выехал из лагеря с отрядом в восемь тысяч человек. Успех зависел исключительно от умения скрыть свой марш от врагов, но так как Месье Принц наблюдал за всеми передвижениями, в какие он мог пуститься, точно так же, как и он сам мог быть извещен о движениях другого, Принц сам вышел в поле, дабы помешать ему что-либо предпринять с этой стороны. Месье де Тюренн, едва увидев, что его намерение раскрыто, повернул назад, тогда как Месье Принц спокойно шествовал впереди своего конвоя. Он нетронутым доставил его в свой лагерь. Это вселило большую радость в Испанцев, более, чем никогда, тешивших себя мыслью, что теперь, когда у них появилось время подождать, голод вскоре прогонит нас от Ландреси; но мы были столь далеки от того состояния, в каком они нас себе воображали, что никогда еще не вели осады, где испытывали бы меньшую нужду в чем бы то ни было. Итак, после того, как мы, не торопясь, сделали все, что нужно для начала и продолжения осады, Комендант, отлично защищавшийся до этих пор, оказался доведенным до такой крайности, что решил подать о себе известия своей армии. Он выпустил ночью солдата, знавшего страну, предупредить того, кто ею командовал, что если ему не будет оказана помощь самое позднее через четыре дня, он принужден будет сдаться. Солдат был схвачен при попытке пройти посреди Штаб-квартиры Маршала де ла Ферте. /Взятие Ландреси./ Таким образом, враги, не имея никакой возможности узнать, в каком он находился положении, по-прежнему оставались на своем посту и не думали оттуда выходить. Четыре дня протекли в такой манере; Комендант не видел и намека на то, чтобы они собирались исполнить его требования. Этого было вполне достаточно для оправдания его по отношению к ним, если бы он сдался незамедлительно; но уверившись, что после того, как он уже прождал столько времени, он сделает все, чего только можно было разумно желать от него, если он им даст еще два дня сверх назначенного срока, он никак не желал сдаваться до истечения еще и этого времени. Но вот, отказавшись от всех предложений, сделанных ему двумя нашими Генералами, он сам приказал бить сигнал о сдаче, когда никто и не думал больше с ним об этом говорить. Наши Генералы пришли от этого в восторг, поскольку они почти поверили, будто бы он вознамерился похоронить себя под развалинами этого города, настолько он показался им упорным, отказавшись от всех условий, какие были ему предложены. Я был отдан в заложники, пока договаривались о капитуляции этого города, а когда все статьи были вскоре подписаны, Месье де Навай, командовавший всем Домом Короля при этой осаде, посоветовал мне испросить для себя это Наместничество. Он мне сказал, что в то время, как у Месье Кардинала было еще свежо в памяти дурное обращение, какое он мне устроил, он будет, возможно, рад загладить во мне воспоминание о нем этим благодеянием. Для меня это было бы весьма крупным вознаграждением. Я был еще в самом цветущем возрасте, и мои заслуги не были еще столь значительны, чтобы я и на самом деле мог на это надеяться. Однако, так как проигрывают лишь наполовину, когда проигрывают по совету, а, главное, тот, кто его дает, знает, что он делает, я отважился на этот шаг; хотя, если бы я поступал согласно с моими собственными порывами, я бы хорошенько поостерегся показывать себя столь дерзким. Месье Кардинал чрезвычайно учтиво ответил мне, что если бы он следовал своим склонностям, не прошло бы ни единого момента, как он предоставил бы мне то, о чем я его просил, но так как ему далеко не позволено делать все по-своему, хотя многим людям и кажется, будто в его руках сосредоточено высшее могущество, не надо бы мне требовать от него больше, чем он смог бы сделать. Он мне назвал в то же время бесконечное число людей, находившихся на службе много дольше меня, и сказал, что такой посвященный в его интересы человек, как я, не захочет же вынуждать его разбираться с ними; а я прекрасно видел, что это неизбежно с ним случится, стоит им только увидеть, как человек младше их перешагнул через их головы; итак, он обращается прямо ко мне самому, чтобы узнать, должен ли он или нет предоставлять мне это Наместничество. Я нашел столь мало возражений на это извинение, что сказал ему в тот же час, как я рассматривал все это точно так же, как и он, прежде чем обратиться к нему с этой просьбой; да и обратился-то я к нему с ней как бы против собственной воли, и лишь выказывая себя послушным совету одного из моих друзей. Он спросил меня, кем был этот друг, и сказал не полагаться на него отныне, поскольку если он все так же продолжит советовать мне, как он сделал в этих обстоятельствах, было бы просто невозможно, чтобы рано или поздно он не подтолкнул меня к краю какой-нибудь бездны; надо бы мне знать, что столько же непредусмотрительности просить о том, на что не можешь разумно надеяться, сколько слабости или беспечности не напоминать о своих заслугах, когда видишь, что вместо вознаграждения за них, кажется, будто хотят утратить о них всякое воспоминание. Ландреси был взят, Король, постоянно проживавший в Гизе во время осады, явился в армию и устроил ей смотр. Эскадрон за эскадроном, батальон за батальоном проходили перед ним; это длилось довольно долгое время; итак, он оставался в седле в этот день с четырех часов утра до восьми часов вечера, лишь перекусив, не спешиваясь, точно так, как если бы враг был совершенно готов его атаковать. Каждый восхищался его выносливостью и рассудил с этих пор, что юный Принц, способный столько взять на себя, станет однажды тем, кем мы его видим сегодня. После этого Король вернулся в Гиз, причем никто еще не определил, что будет предпринято за остальную Кампанию. Не то чтобы не состоялось военного совета по этому поводу, но только мнения на нем разделились — Виконт де Тюренн утверждал, что надо осаждать Конде, а Маршал де ла Ферте — ла Капель. /Удар мимо цели./ Если бы все зависело от способностей этих двух Генералов, то неизбежно предпочли бы первого второму; но так как уже долгое время плелись козни вокруг Министра, и угодничество перед ним торжествовало превыше всего остального, Маршал де ла Ферте выиграл в этом споре, хотя его выбор не был наилучшим. Кастельно Мовиссьер получил приказ блокировать это место, а когда вся армия явилась вслед за ним, едва мы приблизились к нему, как заметили, что нам придется здорово потрудиться, прежде чем чего-нибудь добиться в этом предприятии. Враги не стали ждать, пока мы подойдем к ним поближе, и сами начали прекрасно защищаться. Они вышли нам навстречу и столь отменно преуспели в двух или трех вылазках, что валили нас одних за другими, так что мы потеряли там множество людей. Маршал де ла Ферте буйствовал от всего сердца, видя, насколько успех отдалялся от его надежд. Однако, так как чем короче помешательства, тем они лучше, Кардинал, узнав о происшедшем, вызвал в Гиз этих двух Генералов с несколькими другими главными Офицерами армии и сказал им, что они приглашены для обсуждения, не выгоднее ли будет снять осаду, нежели ее продолжать. Маршал де ла Ферте тут уж не осмелился противоречить, хотя и трудно отказываться от своего произведения, когда уже принялись за его воплощение. Он предпочел лучше признаться, что был неправ, настаивая на этом предприятии, чем еще и осложнять собственную ошибку более долгим упрямством. В остальном все присутствовавшие там Офицеры согласились по примеру Кардинала, что не было ничего хорошего упорствовать в предприятии, когда его успех был скорее неясен, чем предрешен; эта осада была снята, да сказать по правде, она и предпринята была вопреки всем стихиям. Враги, приблизившиеся к нам с очевидным намерением воспользоваться начинавшейся растерянностью в рядах наших войск, немедленно отступили, из страха, как бы их не принудили к битве. Если они ее и хотели, когда уверились, будто сумеют застигнуть нас врасплох в наших разбросанных на две стороны линиях, они не желали ее в настоящее время, когда увидели нас, собранных вместе. Они навели два моста через Эско, и они их тщательно охраняли, во-первых, для нападения на нас, а если мы захотим навязать им сражение против их воли, дабы они смогли отступить по ним на тот берег; потому-то они и заняли поначалу дорогу, а так как это была дорога на Конде, что Виконт де Тюренн всегда желал подчинить могуществу Короля, он так горячо их преследовал, что первые эскадроны нашего авангарда настигли их арьергард, еще не успевший полностью уйти. Он твердо удерживал теснину, дабы дать время своим осуществить отступление. Это удалось им сделать довольно счастливо и не стоило им значительных потерь; итак, тем, кто преграждал теснину, нечего было больше делать, как спасаться самим; поскольку их компаньоны уже были в безопасности, они поскакали на соединение с ними и разрушили оба моста, когда перебрались через реку. /Генерал-Лейтенанты./ Их генералы расположили их лагерем под прикрытием пушек Конде, но узнав о приказе нашим вновь навести эти два моста, чтобы в самом скором времени обрушиться на них, они отступили подальше. Но прежде они перебросили подмогу в этот город и в Сен-Гийэн, также оказавшийся под угрозой. Виконт де Тюренн овладел в то же время Замком Боссю, чей гарнизон мог бы навредить нашим фуражирам. Кастельно принадлежала честь этого маленького завоевания, потому что когда Виконт де Тюренн пожелал сначала отправить туда Маркиза де Монпеза, Генерал-Лейтенанта, нынешний Герцог де Мазарини, кого тогда называли Маркизом де ла Мейере, получивший по праву преемственности от его отца Должность Главного Мэтра Артиллерии, не пожелал дать ему пушек. Он не был святошей в те времена, каким он стал сегодня, поскольку, если бы он им был, он бы поостерегся перечить воле своих же Высших командиров, назначивших Монпеза для этого предприятия. Его резоном, или, лучше сказать, предлогом, каким он обосновал свой отказ, было то обстоятельство, что такое поручение, по его мнению, были бы обязаны отдать ему. Он был Генерал-Лейтенантом точно так же, как и Монпеза, и он полагал, что маршировать туда следовало ему, а Командующие не могли заставить его забыть о достоинстве его ранга, не совершив при этом большой несправедливости. Они могли бы отрешить его от Должности, если бы пожелали, после подобного неповиновения, и его проступок, разумеется, стоил такого наказания. Они могли также, если бы имели достаточно снисхождения и решили бы не прибегать к этой последней строгости, просто пожаловаться на него Королю, кто был совсем неподалеку и быстро бы навел порядок. Но либо они боялись потерять время, если станут этим забавляться, или же они не желали заводить ссор с отцом этого Маркиза, кто был Маршалом Франции, точно так же, как и они, но они покончили со всем этим разногласием, поручив Кастельно командование экспедицией. Главный Мэтр не посмел отказать в пушках ему, поскольку он был рангом выше Генерал-Лейтенанта, и назначить его на место Монпеза означало разом убрать все преграды. Он был Генерал-Капитаном, такого достоинства не существует сегодня между нами, оно принадлежало лишь тому времени. Оно было изобретено Кардиналом, чтобы избавиться от преследований некоторых людей, кто претендовал, будто своими заслугами добился права получить жезл Маршала Франции, и кто почитал для себя бесчестьем быть всего лишь простым Генерал-Лейтенантом. В самом деле, тогда их имелось такое количество, что если мне будет позволено так выразиться, довольно было трахнуть палкой по любому кусту, и их оттуда вывалилась бы целая дюжина. Действительно, их насчитывалось до двадцати двух в маленькой армии Каталонии, а дабы замолвить словечко о том, до какой степени доходило это злоупотребление, достаточно упомянуть, что Бемо, кто всегда сражался скорее на кухне, чем на войне, был достаточно дерзок, или, лучше сказать, достаточно обнаглел, чтобы через некоторое время испросить и для себя патент на это звание. Он знал, что его мэтру вполне хватало пергамента и бумаги, и то, что тому ничего не стоило, не казалось ему достойным отказа. Однако, либо этот Министр устыдился делать Генерал-Лейтенантом человека, никогда не видевшего войну, кроме как на картинке, или, по меньшей мере, имея привычку смотреть на человека в перспективе, он не пожелал назначить его не кем иным, как только Маршалом Лагеря. Нам бы очень пригодились Маршалы Лагеря, вроде этого, для взятия Конде; мы осадили его после того, как Кастельно утвердил за нами Боссю. Кардинал поселил там Короля на время осады, это весьма осложнило нашу ситуацию, поскольку армии уже недоставало фуража. Враги свезли в Сен-Гийэн и в Валансьен все запасы, что только были в округе. Они хотели сделать таким образом наше предприятие более трудным, зная, что мы готовили его заранее, в том роде, что мы ждали лишь благоприятного случая направиться туда. В остальном, так как Король никогда не ездит без внушительной свиты, и требуется множество вещей для ее содержания, этот фураж, что уже был достаточно редок, сделался таковым настолько, когда он прибыл, что вскоре обнаружилась большая его нехватка; а также, когда бы пожелали его иметь, нужно было идти за ним к самым воротам Валансьена. Было бы совсем непросто вывезти его оттуда без боя; враги, обладавшие крупным гарнизоном в этом городе, держались настороже; другие, соседние гарнизоны делали то же самое, все они были готовы подать друг другу руку помощи при первом тревожном сигнале. Генералы, дабы избежать того, что могло бы с ними приключиться, были обязаны составить крупные отряды для поддержки этих фуражиров. И опять же Генерал-Лейтенант командовал обозом, но так как они далеко не все были равно расторопны, войска вовсе не были в особой безопасности, когда они оказывались под предводительством определенных Генерал-Лейтенантов, имевшихся среди нас. /Бюсси в большом затруднении./ Бюсси Рабютен к ним себя не причислял. Никогда человек не имел столь доброго мнения о собственной персоне, как он о своей, и поскольку он первенствовал среди Дам, ему бы хотелось не меньше отличаться и на войне, хотя здесь он проявлял весьма скромный талант. Он находил возражения всему, что делали другие, и, по меньшей мере, когда предприятия не получали его одобрения, он желал, чтобы они не пользовались добрым успехом, или же всего лишь случай им его обеспечивал. Так как никто не находил укрытия от его языка, не было никого, кто не желал бы ему такого оборота фортуны, какой смог бы его унизить. Я не знаю, от силы ли этих желаний с ним это случилось в конце концов, или так уж ему было на роду написано, в это, очевидно, было легче поверить; но, наконец, когда он командовал однажды несколькими эскадронами в поисках фуража со стороны Валансьена, получилось так, что накануне туда прибыло некоторое количество Кавалерии, стоявшей наготове дать отпор тем, кто слишком близко подойдет к этому городу. Он мог бы узнать об их прибытии, если бы соблаговолил взять языка там, где он проходил, но похваляясь всем своим могуществом, поскольку он не видел еще никого, способного вызвать у него опасения, он выставил свою Гвардию на возвышенность, откуда открывался вид на всю округу. Он имел при себе число бойцов, пропорциональное количеству войск в городе до вступления туда подкрепления, так что момент спустя он оказался атакован тремя эскадронами; они бы даже взяли его в кольцо, если бы рельеф местности, на какой он расположился, не спас его от такого несчастного случая. Тогда как первый строй был еще в седле, два задних уже спешились, но, благодаря этому обстоятельству, они успели привести себя в порядок и встретить врага; однако схватка все равно была неравной, они все были вынуждены податься назад и даже отступить в беспорядке. Герцог де Бернонвиль, носивший в те времена имя Графа де Энена, был тогда Комендантом Валансьена. Он научился своему ремеслу несколько в ином месте, потому он скомандовал своим трем эскадронам сделать вид, будто они сами подаются назад, когда явится какая-нибудь помощь Гвардии, какую они потеснили. Они ловко исполнили его приказ, и так, как если бы в их действиях не было ничего неестественного. Когда Бюсси сообщили, что три эскадрона напали на его Гвардию, он отрядил три своих для их поддержки. Таким образом, они получили численный перевес над врагами, потому что эта Гвардия составляла отдельный крупный эскадрон, а этого было достаточно для одержания победы; итак, враги, прикинувшись страшно перепуганными, ухватились за эту возможность исполнить то, что им было приказано. Они отступили сначала в полном порядке, дабы самим не пострадать в их отходе, но затем бросились бежать со всех ног, прекрасно зная, что ненадолго замедлят добиться реванша; они заманили тех, кто их преследовал, в засаду, где залегли пять сотен Мушкетеров. Те напоролись на огонь этой Пехоты в упор, и когда половина их полегла после первого же залпа, вражеская Кавалерия развернулась и окончательно изрубила оставшихся в куски. Бюсси хотел было остановить победителей с еще остававшимися у него войсками, но увидев, как эти три эскадрона, какие он принял поначалу за единственные, были поддержаны несколькими другими, он сам присоединился к числу беглецов. Он даже далеко не одним из последних бросился спасаться, в том роде, что сам явился объявить о собственном разгроме. Он как только можно лучше его приукрасил, но так как окружающие были вовсе не достаточно расположены в его пользу, они не пожелали принять на веру его слова; напротив, все были просто счастливы разузнать обо всем этом из других источников. /«Любовная История Галлов»./ Событие вроде этого было для него величайшим унижением. Он был по этому поводу мудр в течение некоторого времени, но так как, когда человек привыкает к чему-нибудь, он вскоре возвращается к своей блевотине, также и он вновь принялся не только злословить вовсю про всех и про каждого, но еще и употребил на это свое перо, ничуть не менее ядовитое, чем его язык. Он сочинил свою «Любовную Историю Галлов», маленькую книжонку, насквозь пропитанную клеветническими измышлениями, но к ним он примешал несколько истинных происшествий, очевидно, дабы придать ей больше правдоподобия. Однако он не сразу вынес ее на публику, поскольку имел довольно доброе мнение о себе самом, чтобы поверить в то, что со временем сможет стать Маршалом Франции; он боялся, как бы это не помешало ему им сделаться, если случайно раскроется, что автор этой книжонки он сам. Я также слышал совсем недавно от одного из его друзей, что этот страх настолько угнездился в его душе, что он бы ее никогда не опубликовал, если бы ему была предложена эта честь; но увидев всю тщетность своих надежд ее получить, после Пиренейского мира, заключенного несколько лет спустя, он был необыкновенно счастлив вытащить ее из своего кабинета, вознамерившись отомстить Министру, кем он не был доволен. Он, по всей видимости, верил, что тот совершил несправедливость, не посвятив его в это достоинство, когда он посвятил в него других. Это правда, среди них попадаются и такие, что кажутся не более достойными, чем он, но если уж потребовалось бы оказать эту честь всем тем, кто ее не заслуживал, в конце концов в армии оказалось бы больше Маршалов Франции, чем солдат. Никто не понуждал Короля подавать добрый пример своим Офицерам, но в течение всего времени осады Конде его продолжали видеть верхом с утра до вечера, совсем так же, как после взятия Ландреси. /Взятие Конде./ Осада Конде началась в первых числах Августа месяца и продлилась до восемнадцатого того же месяца. Затем блокировали Сен-Гийэн, тогда как враги замышляли отбить Кенуа; но когда Сен-Гийэн оказал нам весьма скромное сопротивление, они не осмелились ничего предпринять, из страха, как бы вся наша армия не обрушилась на их головы. Она превосходила их армию на пять или шесть тысяч человек. Уже одно это было для них резоном не желать никаких схваток с ней, но у них имелся еще и другой, казавшийся им не менее значительным, чем этот. Они не находили никого ни в Испании, ни в Италии, кто хотел бы завербоваться для перехода во Фландрию, потому что из всех тех, добравшихся туда, не видели ни одного, кто бы вернулся в свой дом. Итак, они начали рассматривать эту службу точно так же, как отплытие в Индии, то есть, тому, кто туда отправлялся, уже не надо было рассчитывать больше возвратиться в свою страну. Это предубеждение послужило причиной тому, что войска, какие они еще имели во Фландрии, буквально таяли на глазах, так как не было больше солдат для замены тех, кого убивали, или же тех, кто умирал от болезней; им приходилось расформировывать целые полки ради пополнения других, если они желали иметь один, полностью укомплектованный. Конец второго тома Том III Часть 1 Надежды Кардинала /Племянники Его Преосвященства./ Король возвратился в Париж вместе со всем Двором после взятия Сен-Гийэна. Месье Кардинал еще не пришел ни к какому соглашению с Тревилем, поскольку, хотя тот и позволил приблизиться к себе после стольких нагроможденных им трудностей, он оценивал свои претензии столь высоко при условии его выхода в отставку, что Его Преосвященство, считал еще совсем некстати ловить его на слове. Он все-таки отдал пока что своему племяннику Полк Кавалерии, носивший его имя. Другой бы на месте этого племянника почел за честь отправиться туда служить, но тот рассматривал все это настолько ниже себя, что можно смело сказать, даже Корона была бы слишком мизерным вознаграждением для человека, вроде него. Все это приводило в бешенство его Дядю, кто от всего сердца желал бы сделать из него однажды великого человека. Он со мной беседовал о нем подчас со слезами на глазах, говоря мне, сколь он был несчастлив после стольких пролитых им потов ради обеспечения какого-то положения его семейству, не видеть никого из них, кто был бы в состоянии поддержать тот блеск, в каком он намеревался оставить все это семейство. Он сожалел в то же время о том, кто был убит в битве при Сент-Антуане, и он приговаривал, что это был совсем другой человек, чем его Младший. Его Преосвященство имел, однако, еще одного племянника, доводившегося братом двум другим, но он находился пока в столь нежном возрасте, что хотя и подавал какие-то надежды уподобиться однажды старшему, Кардинал находил это делом такого отдаленного будущего, что он не должен был бы строить по его поводу каких-либо основательных планов. Кроме того, ему было небезызвестно, что наиболее многообещающие дети частенько оказываются теми, кто наименее оправдывает возлагавшиеся на них надежды. Наконец, он и не полагался на него больше, чем позволял разум, в чем не был особенно неправ, поскольку вскоре после того этот молодой человек был убит. Он был пансионером Коллежа де Клермон, и какая-то молодежь его возраста, уложив его на одеяло, решила его покачать; они качали его столь усердно, что подбросили до самого потолка. Он ударился там головой о балку, а когда, весь залитый кровью, он вновь упал на одеяло, тут уже его могла спасти только трепанация. Он не смог перенести эту операцию. Он умер от нее одним или двумя днями позже, оставив своего Дядю в тем более великом отчаянии, что у того не осталось больше наследника, кроме того человека, кто казался ему недостойным огромных богатств, какие он накапливал с каждым днем. Поскольку Его Преосвященство продолжал жить точно так же, как и начинал, в том роде, что он принимал из любых рук, оставляя разве только то, чего не мог взять. Все было ему хорошо, вплоть до мельчайшей вещицы, и это казалось настолько постыдным даже его лучшим друзьям, что они не осмеливались предпринимать что-либо в его извинение, какую бы добрую волю они к нему ни испытывали. Он отдал, однако, одну из своих племянниц замуж за старшего сына Герцога де Модена (лучше — Герцога Модены, или Герцога Моденского — А.З.), зная, что у него еще оставалось вполне достаточно, дабы сделать одну из них Королевой Англии, как он всегда намеревался сделать. Его единственной заботой было узнать, за кого ее выдать замуж, за Его Величество Британское, или же за сына Кромвеля, чтобы реально утвердить за ней это достоинство. Поскольку он не собирался питаться химерами, он не находил достаточно надежной судьбой для нее сочетаться браком с Карлом II, по меньшей мере, до тех пор, пока тот не будет уверен в том, что снова возложит корону на свою голову. Если бы было пустым тщеславием претендовать выдать эту девицу замуж за этого Принца, совершенно лишенного прав на свои Государства, то еще большим легкомыслием было бы вовсе не желать этого; все дело состояло лишь в короне. Ради этого он и посылал меня в Англию, дабы выяснить на месте, имеется ли у него надежда на возможность ее себе возвратить. Я ему сказал, что я об этом думал, когда вернулся из той страны. Это были не слишком добрые известия для этого бедного Короля, его там вовсе не любили. Эти народности или из страха перед наказанием за гнусное отцеубийство, совершенное ими над особой Карла I, или же из их ненависти к королевской власти вообще, далеко не расположенные приглашать его вернуться, слышать не могли о нем без ужаса. Кромвель, дабы все более и более утверждаться в своем узурпаторстве, заставил их поверить, будто тот сделался католиком по настоянию Королевы, его матери. Здесь было чем принудить их ненавидеть его еще больше прежнего, поскольку эта Религия была им отвратительна до такой степени, что они терпеть ее не могли. Не то чтобы они могли сказать, будто Католики когда-либо принесли им большое зло, напротив, они были страдающей партией с тех пор, как при попустительстве Королевы Елизаветы в ее Королевстве взяла верх Протестантская Религия; но если им было и не в чем обвинить их с этой стороны, то это и не мешало им бояться ярма Пап, и чем больше они изучали их политику, тем больше они находили, что их целью было подчинение себе всего света под предлогом Религии. Так как я отметил все эти вещи за время предпринятого мной вояжа в ту страну, впечатление от них, переданное мной Кардиналу, заставило его не забавляться больше химерами по поводу Короля Англии. Он полностью повернулся в сторону Кромвеля, хотя мне казалось, что у него было не больше надежд с этой стороны, чем с другой. В самом деле, Религия его племянницы создавала препятствие его желаниям, когда бы даже этот узурпатор был бы достаточно счастлив и добился осуществления своих великих замыслов. Но либо он знал здесь тайное средство, о каком я не догадывался, например, заставить ее переменить Религию, если дело станет только за этим, или же он тешил себя надеждой, когда силы Кромвеля соединятся с силами Франции, ему будет нетрудно обязать Англичан повиноваться его воле; он повелел Месье де Бордо заключить с ним альянс от имени Короля, его Мэтра. /Кромвель между Францией и Испанией./ Давно уже этот Посол вел такие переговоры, дабы помешать тому, как бы Испанцы, начинавшие осознавать упадок их дел во Фландрии, не нашли способа заключить какой-нибудь договор с Кромвелем. И вправду, так как в том состоянии, в каком они находились, они просто не видели для себя никакого лучшего выхода, чем этот, они прилагали все их старания ради успеха этого дела. Они даже разбросали множество денег при этом Дворе, лишь бы попроще достичь желанной цели. Так как они знали, что люди падки на это гораздо скорее, чем на все остальное, они не желали упрекать себя потом в экономии такой малости по сравнению с тем, о чем шла речь, ведь они бы легко могли потерять самые прекрасные Провинции Европы. Кромвель имел намного больше склонности заключить Договор с Францией, чем с Испанией, потому как он находил, что альянс с первой будет ему гораздо полезнее, чем с другой. Не то чтобы Испания не делала ему таких предложений, какие не должны бы были его тронуть. Она ему предлагала соединить свои силы с его собственными и не заключать никакого мира, пока она ему не поможет взять Булонь и Кале, каковые останутся в будущем присоединенными к Короне Англии, причем она никогда не будет на них претендовать. Это означало восстановить Англичан в том же положении, в каком они пребывали, когда заставили нас выстрадать столько зла в минувшие века. Такое предложение должно было бы чрезвычайно понравиться этой Нации, естественно, не любившей нас и еще менее расположенной к нам с некоторого времени, потому как наши дела постоянно поправлялись с наступлением Совершеннолетия Короля, вместо того, как они ужасно разлаживались до этих пор. Если бы Кромвель был менее привязан к своим личным интересам, чем к делам его страны, может быть, он бы и вовсе не слушал никаких других предложений, кроме этого, поскольку ему бы просто не смогли сделать более выгодного; но либо он счел, что им будет намного трудней в нем преуспеть, чем в него ввязаться, либо он принял во внимание, что это погрузит его в войну против могущественной Короны, и та после этого не побрезгует ничем, лишь бы возвести его врага на Трон, но только он нагромоздил таких трудностей, что не во власти Испанцев было их преодолеть. Он попросил их выставить армию, способную исполнить столь великие предначертания. Это означало просить их о невозможном, их, оказавшихся не в силах навербовать рекрутов, требовавшихся для их армии во Фландрии. Однако, когда он попросил их еще об одной вещи, они отчаялись в возможности договориться с ним о чем бы то ни было. Он захотел получить от них два миллиона денег звонкой монетой для мобилизации войск; это было им так же трудно выполнить, как и все остальное, поскольку, если они потеряли людей в войнах, какие они поддерживали на протяжении, уж и не знаю, скольких лет, они были никак не менее истощены в деньгах. В самом деле, невозможно было сказать, во что им обошлись Голландцы; подсчитали, что они употребили пятьдесят миллионов только на две осады, а именно — Антверпена и Остенде. Наконец, все, что можно было бы сказать по этому поводу, чтобы разом дать представление о той скудости в деньгах, какую они должны были испытывать, это то, что хотя Нидерланды дорого стоили, они, тем не менее, израсходовали вдвое больше их действительной стоимости в этой войне, если принимать во внимание только их годовой доход. /Кромвель выбирает./ Великие претензии Кромвеля затянули это дело так, что оно не казалось еще ни сорванным, ни готовым к завершению; Бордо счел, что поскольку Испанцы без всякого стеснения предлагали обладание городами Короля, его Мэтра, лишь бы заинтересовать этого узурпатора в переговорах с ними, он мог последовать их примеру, и никто не будет вправе выдвинуть здесь какие-либо возражения. Итак, в том самом альянсе с его стороны он пообещал ему, что Его Величество атакует Дюнкерк с суши, если тот пожелает блокировать этот город с моря; он предложил ему в то же время передать его прямо в его руки на определенных условиях, какие, по его мнению, Король мог бы оставить за собой. Кромвель нашел более выгодным для себя это предложение, чем сделанное ему Испанцами, не то чтобы Кале и Булонь не стоили того, что ему предложили взамен, но потому как ему не нравилось ссориться с нами по тем резонам, какие я недавно вывел. Кроме того, он считал нас более в состоянии сдержать данное ему слово, тогда как в других он был не особенно уверен; итак, договор вскоре был подписан в этой стране, а потом переправили и деньги, какие еще и обязались ему предоставить. Так как все это служило, так сказать, всего лишь предварительными шагами к великим замыслам Кардинала, он хотел было еще раз отправить меня в эту страну. Но не прятаться там, как я делал это в предыдущее посещение, а действовать с глазу на глаз с Кромвелем, дабы расположить его к альянсу с ним. Я был в восторге от его намерения, потому как, мне казалось, я получу возможность реванша над Бордо, кто не будет столь дерзок в этом случае, каким он выказал себя прежде, распорядившись меня арестовать. Итак, я уже рассчитывал ласкать его любовницу прямо у него под носом, дабы привести его в бешенство. Но Его Преосвященство, приняв во внимание, что после произошедшего между нами выбрать меня для такого поручения означает для него нажить себе смертельного врага, доверил все Марсаку. Однако тот был не слишком годным человеком для такого рода переговоров. Он был более прост, чем просвещен, а уж среди Гасконцев я никогда не видел ни менее живого, ни менее способного человека; потому он так скверно справился со своей задачей, что когда он вернулся, Его Преосвященство потерял всякую надежду преуспеть в этом деле. Кромвель возражал ему по поводу трудностей, а у того не хватало рассудка найти, что ему на это ответить; в общем, Его Преосвященство почти с такой же пользой мог бы послать туда ребенка вместо человека с таким характером. Его Преосвященство, прокрутив все дело в голове, решил не останавливаться на этом, хотя после рапорта, отданного ему Марсаком, он счел поначалу, что все было для него безнадежно. Однако, так как. снова посылать кого-то в эту страну, не сделав никакого перерыва, означало бы выдать свое излишнее нетерпение, он отложил свое намерение до тех пор, когда он найдет удобный случай вновь пустить его в дело. Он мне сказал, впрочем, разговаривая со мной однажды о Марсаке, что надо признаться, он был добрым человеком, и даже настолько добрым, что был от этого абсолютным дураком. Я ему ответил, если это было так на самом деле, можно сказать, что он не был богаче разумом, чем физиономией. Он действительно напоминал настоящего торговца свиньями, в том роде, что если бы не видели у него шпаги на боку, легко бы поверили, что он только-только покинул ярмарку, где продал свой товар. /Денье и лиарды./ Но, оставив в стороне этого беднягу, кто совсем истрепался уже некоторое время назад, я скажу, что Месье Кардинал, чей разум был всегда нацелен на то, что бы могло принести ему прибыль, додумался тогда изготовить новую монету из красной меди, вместо денье, ходивших по всей Франции. В первую очередь, в качестве предлога, он воспользовался войной, поглощавшей множество денег, требовал во всякий год наложения все новых и новых поборов на народ, дабы удовлетворять огромным расходам, необходимым для его поддержания. Он должен был бы настаивать на этом и не говорить ничего большего, поскольку этого было вполне достаточно для оправдания его действий; но он уверился, будто бы, чем более он выдвинет резонов, касающихся этого нового изобретения, тем более он его приукрасит; итак, он пожелал убедить всех на свете, якобы в Провинциях ощущается нехватка мелкой монеты, а так как совершенно необходимо их ею наполнить, нельзя и придумать ничего лучшего, как отправить туда денье, находившиеся в Париже, после того, как будут отчеканены лиарды. Кардинал на этих лиардах выиграл сто тысяч экю. Сторонники — авторы нововведения — преподнесли их ему в подарок, дабы получить возможность начеканить их гораздо большее число, чем было обозначено в их Договоре. Министр легко им это позволил, поскольку он никогда и ни в чем не мог отказать, когда его просили об этом с такой большой учтивостью, как сделали они. По всей видимости, это были немалые деньги для подарка, чтобы их можно было извлечь из столь мелкой монеты, как эта. Однако они были слишком умудрены опытом и прекрасно знали, что делали; потому, вместо ста тысяч экю, врученных ему, они нажили дважды по столько же, пустив в оборот то огромное количество лиардов, какое они распорядились отчеканить. /Болтливая жена./ Кромвель пожелал, заключив Договор, о каком я недавно говорил, содержать его в секрете до тех пор, пока он не вытянет деньги из Парламента Англии, собранного им для запроса о них на специальные нужды. Но так как не существует ничего тайного, что в конце концов не было бы раскрыто, Испанцев известила обо всем жена Генерал-Майора Лэмберта, близкого доверенного лица Кромвеля. Она спряталась однажды в комнате мужа, дабы выяснить, что такое Бордо является делать там так часто. Она тем более загорелась любопытством, что сам Кромвель наезжал туда поприсутствовать при их совещаниях. Она была, впрочем, пансионеркой Франции, точно так же, как и ее муж, что должно было бы помешать ей выдавать наши секреты. Но, разузнав столь значительные вести, она сочла своим долгом обратить их к собственной выгоде, не подвергаясь при этом никакой особой опасности; итак, она велела передать Послу Испании, что обладает сведениями первейшей важности для службы Короля, его Мэтра, и при условии сохранения им полного секрета и предоставления ей подарка, пропорционального ее доносу, она все ему сообщит; тот согласился со всеми ее пожеланиями, заверил ее, что их встреча состоится с глазу на глаз, а она его в том, что все сказанное ею будет настолько важно для Его Католического Величества, что тот никогда не пожалеет о своих деньгах. В самом деле, едва Посол узнал, о чем шла речь, он рассудил, когда бы он даже заплатил ей вдвое против ее просьбы, и тогда это было бы пустяком в сравнении с тем, чем он был ей обязан. Он в то же время отправился инкогнито на поиски спикера Нижней Палаты, кто был большим поклонником Короля, его мэтра, и пересказал ему все, недавно открытое им самим. Спикер посоветовал ему продемонстрировать полное незнание о нашем Договоре и по-прежнему продолжать выдвигать свои предложения. Он посоветовал ему даже известить Парламент обо всех условиях, на каких они делались, дабы расположить его в свою пользу явными выгодами их для Короны Англии. Посол не преминул последовать его совету, и, поделившись с этой Ассамблеей всем тем, что он тайно предлагал Кромвелю, он еще распорядился все это напечатать, дабы сделать свои предложения достоянием публики всего города Лондона, а затем и распространить их по всему Королевству. Однако он не стал забавляться разбрасыванием этих писаний по улицам, как это частенько практикуется, когда их содержание несколько подозрительно; весьма далекий от такого поведения, он поручил это разносчикам, дабы они объявляли о них по всем кварталам города. Очевидно, все это было согласовано со Спикером. Как бы там ни было, один из этих разносчиков отправился оглашать эти писания прямо под окнами апартаментов Кромвеля; тот навострил уши, стараясь разобрать, что это такое. Едва он все это прослушал, как скомандовал Офицеру Гвардейцев, находившихся подле его персоны, арестовать злосчастного разносчика. Он приказал доставить его к себе и спросил, кто поручил ему подобное занятие, а так как тот ответил, что это был посол Испании, он заметил, что тот подчинился, вопреки собственному долгу, человеку, чьи команды были бы должны ему быть подозрительны, но он, однако, догадывался, что этот человек обладал властью вытащить его из скверной переделки, в какую тот попал ради любви к нему. Он распорядился сей же час препроводить его в Ньюгейт, где он повелел его удавить на следующую же ночь без всякого иного разбирательства. Другие разносчики, бегавшие по городу, едва только увидели, как того волокли в тюрьму, тут же попрятались в такие закоулки, какие только смогли отыскать. Они не смели больше сбывать их товар, разве что украдкой да втихомолку. Посол Испании лично получил внушение в первый же раз, как он возвратился в Уайтхолл. Однако, так как он проявил при этом большую дерзость, он решил, что ему нечего больше церемониться. Итак, рискнув сыграть на все, он пожаловался Парламенту, что Протектор (именно так называл себя Кромвель, не осмелившись принять титул Короля, хотя и имел для этого более, чем достаточную власть), он пожаловался, говорю я, что ради резонов, в какие он не смог пока проникнуть, или, лучше говоря, какие он не желал бы еще выставлять на всеобщее обозрение, дабы дать возможность этому Протектору поразмыслить над его поведением, он отказался входить с ним в договор. Он заявил, тем не менее, что делал ему предложения столь выгодные для Англии, лучше которых невозможно ничего вообразить; таким образом, он не понимал, какими интересами тот был движим; тот приказал заточить разносчика, всего лишь выкрикнувшего те предложения, какие он ему сделал от имени Короля, своего мэтра; ходили даже слухи, будто бы по его повелению разносчика уморили в тюрьме; он с трудом в это верил, поскольку считал его слишком справедливым и чересчур рассудительным для того, чтобы погубить невиновного; но так это было или же нет, он все-таки узнал от жены разносчика, бросившейся к его ногам умолять его сжалиться над ее семейством, что он стал непосредственной причиной гибели ее мужа, а потому обязан отплатить добром ей и ее детям. /Маленькое восстание в Лондоне./ Парламент состоял из множества ставленников Кромвеля; одни из них были привязаны к нему его благодеяниями, другие — насущной необходимостью связать с ним свою судьбу, потому что, точно так же, как и он, были замешаны в смерти покойного Короля. Но так как дух нации торжествовал над всем этим, частично даже его люди начинали перешептываться о том, что вот уже какое-то время он принимал решения, не желая считаться ни с чьим мнением, и даже не обращая внимания на то, согласны ли они были с интересами Государства или же нет. Этот ропот зашел настолько далеко, что произошло даже нечто вроде маленького восстания в городе Лондоне; это несколько задержало исполнение Договора, заключенного Протектором с Его Величеством, что произвело не только этот эффект, но еще и заставило серьезно призадуматься Кардинала по поводу запланированного им альянса между двумя их семействами. Он сделал для себя тот вывод, что Кромвель еще не был готов к осуществлению его грандиозных замыслов. Итак, он решил, когда обнаружится еще какая-нибудь добрая партия для племянниц, остававшихся у него на выданье, не отказываться от нее ради воображаемых надежд. /Ревностный, верный и богатый слуга./ Кардинал, дабы позабавить Короля, хотя он и думал лишь о том, как бы туже набить свой кошелек, дал великолепный бал. Свадьба одной из его племянниц со старшим сыном Герцога де Модена послужила тому предлогом, тогда как, во всяком случае, настоящей его целью было обеспечить удовольствиями Его Величество и весь Двор, дабы помешать не в меру заинтересованным пускаться в неуместные размышления по поводу несметных богатств, стекавшихся к нему со всех сторон. Он уже овладел обширными землями с тех пор, как возвратился во Францию. Он сделал недействительными все постановления против него, принятые, как во время его присутствия, так и в его отсутствие; Король смотрел на мир, так сказать, его глазами, что было ему вполне простительно, поскольку Королева, его Мать, не уставала ему ежедневно повторять, что не существовало во всем Королевстве ни более ревностного, ни более преданного ему слуги. Эта Принцесса, кто была необычайно добра, сама свято верила в это, потому как ей казалось, будто бы он прикладывал все свои заботы и все усилия к работе по свержению Испанской Монархии. Она себе вообразила, поскольку все Французы рассматривали эту Корону, как основного своего врага, она просто обязана была рассматривать того, кто положил столько трудов на уменьшение ее могущества, как на человека, совершенно преданного службе Короля, ее сына, и его Государству. Однако она совсем не отдавала себе отчета в том, что все его великое рвение основывалось исключительно на нежелании никакого мира с Испанией; в этом не было абсолютно ничего удивительного, поскольку если бы он на него согласился, он бы лишил себя этим лучшего средства к обогащению. Он был уверен, пока война будет длиться, у него всегда найдется предлог к увеличению поборов, если же когда-либо мир придет на смену войне, его не преминут спросить, а что он с ними намеревался делать, если бы он додумался продолжить публикацию новых Эдиктов. Королева, рожденная Испанкой, и не освободившаяся еще от склонности, какую она питала к своей стране, хотя уже около сорока лет прожила во Франции, вопреки глубокому сожалению наблюдала за тем, как он вот так замышлял гибели ее Нации. Она не осмеливалась, тем не менее, ничем на это возражать, потому что боялась, как бы ее не обвинили в отстаивании интересов Короля, ее брата, в ущерб правам ее сына. Она горячо желала, однако, установления мира, но не видела для этого никакого просвета, потому что всякий раз, когда она заговаривала о нем с Кардиналом, он ей отвечал, что она, значит, хочет ограничить добрую удачу Короля, ее сына, весьма жесткими рамками; так могли бы поступить лишь самые заклятые его враги; намерение, вроде ее собственного, еще можно было бы стерпеть, в самом деле, во времена, когда большая часть Королевства взбунтовалась против него, но теперь, когда каждый возвращался к повиновению, и не было больше ни одной кампании, где он не одержал бы побед, требовалось пригнуть его врагов столь низко, что если бы они и захотели получить мир, то пусть они явятся вымаливать его с веревкой на шее; кроме того, Французская Нация жила надеждой на оккупацию, руки чесались у ее Дворянства настолько, что если не дать ее ему снаружи, оно вскоре примется искать себе удовлетворения внутри. /Военный Совет./ Зима прошла среди многочисленных развлечений; Кардинал собрал большой военный Совет в Марте-месяце, дабы выяснить, чем занять во Фландрии армии Короля в течение ближайшей Кампании. Не то чтобы не был сформирован план после взятия Конде и Сен-Гийэна вести их прямо в Валансьен; на протяжении всей зимы велись приготовления, достаточно свидетельствовавшие о том, что прежнее решение не было еще изменено; но так как враги не могли об этом не знать и приводили себя в состояние хорошенько там защищаться, речь шла о том, не лучше ли будет перенести действия совсем в иную сторону, чем эта. Основным намерением было, после заключения альянса с Кромвелем, побеспокоить врагов в морских городах Фландрии, дабы они не знали наверняка, с этой либо с другой стороны на них пойдут. Открывалась также возможность, в случае получения достоверных сведений о том, что они заняты всего лишь укреплением защиты Валансьена, по-настоящему задуматься о взятии Дюнкерка и даже о продвижении завоеваний гораздо дальше. Но Кромвель оказался занят много большим количеством дел у себя, чем предполагалось ранее, и, следовательно, не мог исполнить данное им слово до тех пор, пока он с этими делами не разберется. Жалобы на него посла Испании разбудили Английскую Нацию от спячки, в какую она впадала время от времени. В самом деле, начиная с революций, произошедших в этом Королевстве, то она покорно склонялась перед его волей, а то настолько восставала против, что можно было сказать, будто бы она полностью освободилась от ослепления, в каком он ее держал так долго. Показалось даже, что на сей раз она была так оскорблена, увидев, как он откровенно предпочел свои личные интересы публичным, что она больше не пожелает ему прощать. Каждый, одним словом, вопил о войне против Франции, вместо одобрения Договора, заключенного им с ней. На это он отвечал всего-навсего, что ему лучше знать, как следует поступать, чем всем им вместе взятым. Но вовсе не достаточно было это сказать, ему необходимо было им это доказать; для примирения с ним им требовались скорее резоны, нежели слова. А это казалось очень непросто, потому как они были настолько поражены предложениями Кале и Булони, какими их умасливал Посол Испании, что они как бы оглохли по отношению ко всем другим предложениям и внушениям. Наконец, это непонимание между Вождем и членами его Парламента лишило Кардинала возможности хоть в чем-то положиться на этот договор, и он вознамерился отрегулировать в военном Совете, о каком я говорю, все, что там предстояло сделать. Он вовсе не желал, чтобы его смогли обвинить впоследствии в принятии ложных мер, когда бы он захотел возложить всю ответственность за них на собственную голову. Итак, как если бы он предвидел то, что вскоре случится, он заявил всем присутствовавшим, — если он и взял на себя труд пригласить их сюда, то только для сообщения им сведений, недавно дошедших до него самого по поводу Валансьена; он вовсе не будет им говорить, что намерение его атаковать было высочайшим предначертанием, какое Король когда-либо задумывал, потому как они знали об этом точно так же хорошо, как и он сам, и даже еще лучше; им была известна сила этого города лучше, чем кому бы то ни было, поскольку основу их ремесла составляло знание подобных вещей, тогда как он узнавал о них исключительно из рапортов других; но он должен им сообщить, что врагами завезены туда все возможные виды припасов, как боевых, так и съестных, гарнизон там теперь состоял из пятнадцати сотен человек, набранных из регулярных войск, самых лучших, какие только могли найтись в Нидерландах; это уже было кое-что, но наибольшего размышления заслуживал тот факт, что помимо всего этого там оставались десять тысяч Горожан, поклявшихся не сдаваться до последнего дыхания; они сформировали различные Роты из всех тех, сколько их там было, в которых они намеревались сражаться под предводительством тех среди них, кто служил прежде; те их настолько хорошо вымуштровали, что они могли теперь защищаться ничуть не хуже лучших солдат гарнизона; вот об этом-то он и должен был им сейчас сообщить, дабы, если они рассудят, что это предприятие было превыше их сил, они бы поостереглись неосмотрительно ввязываться в него; гораздо лучше стоило оставить намерение, задуманное поспешно, когда обнаруживались трудности к его исполнению, чем упорствовать в нем против всякой видимости резона; Испанцы могли бы собрать в этом году до двадцати тысяч человек; Король же, в соответствии со всеми подсчетами, не мог бы иметь более двадцати пяти тысяч под стенами города, так что им предстоит рассудить, смогут ли они с той армией, какую он в силах им предоставить, одолеть и значительное число осажденных, и войска, почти столь же многочисленные, как и их собственные. Из всех собравшихся там один лишь Виконт де Тюренн нашел обстоятельства достойными размышления. Он даже упомянул о нескольких других трудностях, ускользнувших от внимания Кардинала, но так как Маршал де ла Ферте находил собственную славу в противоречии ему во всем, он настолько сгладил их своей речью, что если захотели бы поверить его словам, Валансьен должен был сдаться тотчас же, как только будет осажден. Большинство остальных придерживалось примерно того же мнения, как и он сам; они, разумеется, не были движимы теми же мотивами, что имелись у него, но они просто следовали в этом гению Французской Нации, не находящей никаких затруднений ни в чем, что бы ей ни предложили. Это особенно хорошо видно в сегодняшней войне, где она совершает такое, что почти не поддается пониманию, и в то же время, кажется, превосходит обычные человеческие силы. Я не желаю никакого иного примера, как переход через великую реку Рейн, причем одно только наведение моста через эту реку самые именитые из всех Древнеримских Императоров почитали некогда за величайшее достижение. /Конде не дремлет./ Как бы там ни было, Кардинал присоединился к большинству голосов, как это обычно практикуется во всякого сорта обстоятельствах, и мы пустились в Кампанию. Мы постарались отвлечь врагов, сделав вид, будто бы нацеливались на другое место, а вовсе не на это. Мы были бы в восторге, когда бы они ослабили гарнизон, поддавшись на подстроенное им надувательство; но Принц де Конде, завоевавший их доверие большими делами, осуществленными им ради них с тех пор, как он перешел на их службу, до той степени, что они внимали его словам, будто то были изречения оракулов, указал Графу де Эннену хорошенько поостеречься и ни в коем случае не направлять его войска ни в какие другие места, потому как именно на него одного направлено нападение; вот таким-то образом все наши хитрости ни к чему нам не послужили. Гений Виконта де Тюренна Король по своему обычаю явился на границу, дабы вдохновить войска собственным присутствием. Оно было необходимо более, чем никогда, перед этим предприятием, поскольку оно было гораздо более трудным, чем все, осуществленные до сих пор. Его Величество остановился в ла Фере, городе, купленном Кардиналом, в том роде, что разве стены в нем еще принадлежали Его Величеству. Наконец наша армия развернулась на две стороны, и нам удалось обложить Валансьен как ниже, так и выше по течению Эско. Граф де Эннен, приказавший снести мосты, находившиеся внизу, едва увидел наше приближение, как открыл шлюзы, дабы если бы мы и смогли вновь навести мосты, то только с большими сложностями. В самом деле, работа эта оказалась долгой и очень трудной, тем более, что болота подступали к самой реке. Нам понадобилось насыпать дамбу, чтобы спустить эти воды и наладить сообщение одной штаб-квартиры с другой. Нам понадобилось соорудить дамбы выше и ниже того места, где было задумано навести мосты, дабы остановить ярость вод, чтобы эти мосты не были снесены. Кавалерия получила приказ раздобыть сваи, необходимые для этой работы, какой и занялась Пехота. Наконец, когда мы добились своего с великими трудами, но не без того, чтобы вода не перехлестывала еще раз-другой через эту дамбу, два наши Генерала заняли их штаб-квартиры, один по ту сторону реки, другой — по эту. Осажденные не позволили нам доделать эту работу без того, чтобы не нанести нам визит. Они совершили несколько вылазок, и, сказать по правде, в них отличились солдаты как с одной, так и с другой стороны. Наконец наши линии были завершены, точно гак же, как и дамба; мы открыли траншею, где установился такой распрекрасный огонь, что мы еще не видели подобного. Кардинал, отдавший приказ тщательно осведомлять его обо всем, происходившем при этой осаде, узнал поначалу о весьма необычайных особенностях, о каких никто до сих пор и не слыхивал. В самом деле, враги, собравшись вместе, начали ежедневно нас прощупывать, не как обычно делают, когда хотят прорвать линии одним усилием, по как бы изматывая нас настолько, что когда бы они пожелали это предпринять, они справились бы с нами чуть ли не голыми руками. /Трудности осады Валансьена./ Но это еще совсем не то, что я хотел назвать не обычайным, напротив, ничто не могло бы быть более обычным, чем такое поведение; разве не скажешь, что когда-либо видели две армии одну подле другой, где бы это постоянно не практиковалось, то есть, когда одна осаждена, а другая приближается для снятия осады — такие обстоятельства всегда предвестники битвы. Но я хотел сказать о том, что Граф де Эннен явился к нам через траншею. Правда, слышали когда-то и не раз, и даже некоторые из нас были тому свидетелями, как Граф де Аркур оказался как бы осажденным в собственном лагере, когда он осаждал Турин, потому что в городе находились более многочисленные войска, чем у него, и те, кто вышли в поле для снятия столь памятной осады, тоже были вдвое сильнее, чем он. Но сказать, что к нему являлись когда-либо через траншею, как тогда явились к нам, вот этого с ним никогда не случалось; да такого даже и ни с кем не случалось, по крайней мере, с тех пор, как я пошел на войну. В остальном, так как осажденные использовали внушительное число народа в их траншее, и мы делали тоже самое с нашей стороны, вскоре мы и встретились в такой нежданной манере. Итак, начали биться гранатами, тогда как Граф де Эннен подорвал специально возведенное сооружение, набитое порохом; под его развалинами был погребен Эспи, дворянин из Пикардии, кто был Генерал-Лейтенантом. Несколько других значительных персон также нашли там свою погибель, тогда как Шевалье де Креки, кто стал сегодня Маршалом Франции, отделался там легкой раной, какую он получил в голову. /Вражеские генералы./ Враги покинули их траншею после такого счастливого успеха, но прежде они засыпали ее, из страха, как бы мы не воспользовались ею против них же самих. Наконец, после множества других ударов, все таких же дерзких, как и этот, как с одной, так и с другой стороны, Дон Жуан Австрийский, кто заступил на место Эрцгерцога в Командовании Нидерландами, приблизился к нашим линиям с Принцем де Конде и Графом де Фуенфальданом. Дон Жуан был бастардом Испании, но каким бы он там ни был бастардом, он стоил множества законных наследников. Он пользовался великим уважением среди своей Нации, и даже настолько великим, что это послужило резоном для Королевы Испании вынудить Его Католическое Величество удалить его из Мадрида. Она боялась, поскольку у нее не было детей мужского пола от Короля, ее мужа, а он не являлся даже сыном его первой жены, дочери Генриха Великого, как бы популярность Дон Жуана у народа не побудила этих людей предпочесть его дочерям Ее Величества, старшая из которых должна была унаследовать Корону. Вот уже каким был Испанский Генерал, с кем нам пришлось иметь дело. Что до Принца де Конде, то мне вовсе нечего делать, высказываясь о том, кем он был, потому как не было ни одного из нас, кто бы не знал его вполне достаточно, а потому каждый понимал, мы просто не могли бы иметь перед собой другого врага, чьи опыт и отвага были бы столь же опасны, как его собственные. По поводу Фуенфальдана я скажу так — это был человек, поседевший под ратным доспехом. Он даже был способен своими достоинствами вызвать такую зависть у Эрцгерцога, что тот, дабы наверняка отделаться от него, не поколебался обвинить его в каких-то сношениях с Кардиналом. И хотя Двор Испании, разумеется, пожелал удовлетворить Эрцгерцога, отозвав этого Графа из Нидерландов, так как он немедленно предоставил ему наместничество над Миланом и засвидетельствовал этим, что был доволен его заслугами и не придал никакого значения этому обвинению, поскольку не вознаграждают предателей, но их карают; так как, говорю я, Король, его Мэтр, казалось, не только оправдал его этим, но еще и вернул его во Фландрию, едва лишь Эрцгерцог оттуда отбыл, а это явилось еще одним знаком того, что обвинен он был несправедливо, — гораздо честнее вынести выгодное, суждение о его персоне, чем приговаривать его, не зная, хорошо ли поступаешь. Как бы там ни было, эти три человека, способные заставить себя опасаться каждый в отдельности, стали еще более грозными теперь, когда они собрались все трое вместе; но Виконт де Тюренн, чья штаб-квартира казалась более подверженной риску, чем расположение Маршала де ла Ферте, навел такой отличный порядок в своей обороне, что враги, решившиеся было атаковать его линии, сочли, что им проще будет разделаться с Маршалом, чем с ним. Два наших Генерала еще таили кое-какую небольшую досаду друг на друга, и так как не было никого столь буйного, если не сказать, столь мало разумного, как Маршал, когда он впадал в гнев, или же был предубежден против кого-нибудь, он выплеснул свою желчь на одного Гвардейца Виконта, кому он отвесил несколько ударов тростью. Так как такое нигде больше нетерпимо, даже между особами меньшей значительности и меньшего ранга, Гвардеец счел поначалу, что Виконт де Тюренн не преминет вспыхнуть, выслушав его рапорт; но этот Генерал, отличавшийся большим самообладанием, чем кто бы то ни было, увидев, что если он даст волю своему справедливому негодованию, то это может нанести ущерб службе Его Величества, дал этому гвардейцу ответ, заставивший того убедиться, насколько он ошибался в своих расчетах. Он сказал ему, что он, должно быть, серьезно оскорбил Маршала, поскольку тот почувствовал себя обязанным обойтись с ним в такой манере; но пока он не знает в чем было дело, он его не выгоняет из его Роты. Однако, дабы этот Маршал получил возможность прийти в себя, он его отсылает к нему вместе с его Капитаном Гвардейцев с приказом сказать ему, что проступок перед ним этого Гвардейца, очевидно, еще не искуплен ударами трости, какие тот ему нанес; он возвращает его ему, дабы тот распорядился его вдобавок и повесить, если рассудит, что это будет кстати. /Атака на лагерь Маршала./ Маршал был намного более унижен этим комплиментом, чем если бы к нему обратились с упреками, как он и ожидал, когда увидел явившегося к нему Капитана Гвардейцев вместе с тем, с кем он так скверно обошелся. В остальном Виконт де Тюренн, кто не был человеком, способным таить что-то на сердце, когда речь шла о службе Короля, узнав, что враги изменили принятое ими ранее решение атаковать сначала его и разворачивали их армии против Маршала, послал сказать ему, что он об этом проведал, дабы тот принял меры предосторожности против их атаки. Он даже предложил ему несколько Полков для охраны его линий, поскольку они были настолько растянуты, что у того просто не было необходимого количества людей для их надежной защиты. Маршал ничего этого не пожелал. Он был слишком большим гордецом, чтобы принять что-либо из рук своего врага; итак, довольствуясь тем, что имел, он настолько утомил его войска, что когда был атакован, они уже умаялись до изнеможения. Потому и сопротивление его было весьма скромным. Доблестно защищались разве что наш Полк да Полк Морской пехоты; мы и отогнали врагов так далеко, что если бы каждый сделал, как мы, они бы просто вынуждены были отступить с позором. Но так как другие поддались с самого начала, враги вошли в наш Лагерь, где они нашли нетронутые палатки и все наши обозы в том же состоянии, как если бы нам вовсе нечего было бы опасаться. Наш Полк, не имевший никаких известий о том, что происходило, точно так же, как и Морская пехота, потому как враги атаковали нас точно в один час утра, и ночная тьма мешала нам видеть, что совершалось буквально у нас под боком, по-прежнему мужественно защищались. Так мы сохраняли доверенный нам пост до тех пор, пока враги, проникшие в наш Лагерь через тысячу других проходов, не напали на нас сзади. Вот тогда-то мы и увидели, что попались врасплох, и нас силой заставили попятиться перед победителями. Полк Морской пехоты, во главе которого Граф де Гадань, Генерал-Лейтенант, бывший Мэтром Лагеря, бился с обычной пикой в руке, был принужден сделать то же самое, потому как тоже был обойден сзади. Этот Граф был схвачен, до конца поддерживая ту репутацию, какую он заслужил с начала битвы. Маршал де ла Ферте также поплатился собственной персоной, как и следовало ожидать от бравого человека, поскольку в свидетельство правды надо сказать, что если он в чем-то и грешил, то наверняка не с этой стороны. В самом деле, если бы он обладал таким же благоразумием, как и отвагой, он не уступил бы никому, и еще и об этом обязательно надо сказать, дабы ни в чем не соврать. Он вполне свободно мог бы спастись, но ни за что не пожелал этого сделать, потому как, по моему мнению, не хотел, чтобы о нем сказали, будто бы он отправился искать убежища у человека, кого он ненавидел гораздо больше, чем всех врагов Его Величества. Так как он не мог спастись никак иначе, как перейдя в штаб-квартиру Виконта де Тюренна, он не желал давать ему то превосходство над ним, как возможность сказать, якобы он был чересчур удачлив, укрывшись у него в своем несчастье, дабы избежать потери собственной свободы. Ему бы больше понравилось позволить себя повесить, и два других Генерал-Лейтенанта, кроме Гаданя, разделили с ним ту же участь, а именно Графы д'Эстре и де Гран Пре. /Разгром./ Множество значительных персон попало в руки врагов. Убитых было совсем мало, потому что не было оказано почти никакого сопротивления. Что до нас, действовавших совершенно иначе, то мы потеряли там нескольких Капитанов и какое-то количество младших Офицеров. Прадель, кто принадлежал к наиболее продвинувшимся в нашем Полку и сделался Генерал-Лейтенантом, оказался в числе пленников, точно так же, как и Поллиак, кто был Капитаном; что касается меня, то я ушел по дамбе, не проявив той деликатности, какой обладал Маршал де ла Ферте. Более того, я не имел никаких причин таковую иметь, и я даже был из тех, кто наиболее почитал Месье де Тюренна. Месье де Тюренн, расположивший свою штаб-квартиру на подступах к Кенуа, удалился в эту сторону, не разворачиваясь для битвы, потому что во всякий момент выскакивали беглецы, и они бы нарушили порядок, какой он мог бы установить в своей армии. Однако не все, пожелавшие спастись в этой стороне, добились цели, потому что Комендант Бушена приказал спустить свои шлюзы, затопившие водой всю дамбу. Многие особы там утонули, и это помешало Виконту де Тюренну найти возможность отправить из своей штаб-квартиры в лагерь Маршала несколько полков Пехоты; он хотел прийти ему на подмогу помимо его воли. Тот выказал себя, впрочем, недостойным этой помощи, предложенной ему как раз вовремя, своим отказом от нее, но так как Виконт ставил службу Короля превыше всего остального, он и забыл обо всем, когда увидел, насколько в ней нуждался Маршал; итак, когда он признал, что во имя блага Государства тому требовалось оказать услугу, он скомандовал полкам Рамбюр и ла Фейад маршировать в ту сторону. Но вода помешала им пройти, они повернули вспять, не осмелившись проникнуть дальше вперед; к тому же, и переход этот был гораздо более труден, чем тот, через Рейн, осуществленный Королем в те минувшие дни; дамба, по какой надо было пройти, превратилась в сплошное болото, где можно было увязнуть целиком, тогда как дно той реки было песчаным, где не подстерегала абсолютно никакая опасность; кроме того, когда бы и там было столько грязи и тины, как здесь, даже в этом не было бы никакого риска из-за огромного количества воды повсюду; и когда бы там захотели переправиться, просто надо было бы сделать это вплавь. Трудность спасения через дамбу послужила причиной тому, что число пленников было очень велико. Но если для нас это, с одной стороны, было большим несчастьем, это же было счастьем с другой, потому как враги думали скорее об их обогащении воровством и грабежом в Лагере Маршала, чем о преследовании Виконта де Тюренна. Итак, никогда не показывалось более двух или трех эскадронов, дабы побеспокоить наше отступление, а так как Виконт де Тюренн отрядил две тысячи всадников, маршировавших сзади для обеспечения надежной безопасности, беспокойство, приносимое нам этими эскадронами, не было особенно значительно. Они всего-навсего постреливали с довольно дальнего расстояния, в той манере, что с той и другой стороны потери составили, я полагаю, всего лишь четыре человека. Никто не сумеет понять, как три таких опытных Генерала, с какими мы имели дело, совершили ошибку вроде этой, поскольку наш разгром казался совершенно очевидным, если бы они плотно преследовали нас, не дав нам времени опомниться. В самом деле, испуг, неизбежный в такого сорта обстоятельствах, настолько овладел духом солдат, что, так сказать, малейший шелест листвы они принимали за вражеское нападение на них. В общем, стоило зайцу выскочить из-под копыт лошадей, как всадникам командовался отход, и едва только авангард слышал несколько выстрелов из мушкетона по этому бедному животному, как он столь горячо бил тревогу, будто бы враги совсем уже изготовились разбить его наголову. /Месье де Тюрен начинает свои тактические маневры./ Они, однако, появились на нашем горизонте лишь на третий день после битвы, но хотя между нами еще находилась река, столь велика была тревога по всему нашему Лагерю, как если бы враги ее преодолели, и наш разгром был бы уже неоспоримым. Месье де Тюренн делал все, лишь бы умерить страсти, но так как нет ничего более правдивого, как то, что обычно говорится, а именно: «можно заречься от испуга, но не от страха», он никак не мог вселить в них ни малейшей уверенности. Им стоило, однако, всего лишь вглядеться в него, чтобы полностью успокоиться, поскольку и в его действиях, и в его словах, и даже на его лице не отражалось ничего, кроме хладнокровия, какое и в такого сорта превратностях привычно царило в его особе. Он скомандовал, тем не менее, кое-кому из наиболее решительных защищать подходы к реке. Они исполнили свой долг в том роде, что ни один ее не перешел. Между тем, они менее всего об этом думали; то, что мы видели, не было всей их армией целиком, но всего лишь крупным ее отрядом. Они отправили его, дабы вселить в нас уверенность, будто они изменили решение и хотели все же с нами сразиться, тогда как сами замышляли всего лишь отбить Конде. Они были бы в восторге вот так позабавить нас, из страха, как бы мы не разгадали их намерений и не выставили им заслона. Месье де Тюренн заподозрил нечто подобное, когда увидел вместо попыток, какие они могли бы предпринять для форсирования реки, их удовлетворение от незначительного обстрела с одного берега на другой. При этой мысли он скомандовал восьми сотням всадников на следующее утро быть в полной готовности, причем каждый должен был иметь мешок зерна на крупе его коня. Он прекрасно мог бы отправить их сей же час и выиграть этим драгоценное время, но, опасаясь собственной оплошности, счел своим долгом потерпеть до тех пор, потому как враги перешли бы реку ночью, если они действительно намеревались драться. Это им было бы тем более просто, что он скомандовал отставить охрану берега через час или два после захода Солнца. Он также приказал выстроить свою армию в полном вооружении задолго до начала дня, но враги и не подумали двигаться оттуда, где они расположились; тогда он отослал эти восемь сотен всадников в то же мгновение. Эта помощь была тем более необходима в Конде, что город уже не слишком хорошо снабжался припасами, а с прибытием беглецов, о каких я недавно говорил, там уже начинал ощущаться голод. Всадники, груженные зерном, никого не встретили по дороге, кто бы преградил им проход; таким образом, доставив мешки, они возвратились в Лагерь окольным путем; это был тот же самый путь, каким они отправлялись туда и какой им был предписан для избежания всяких встреч. /Осада Конде./ Виконт де Тюренн сделал бы намного лучше, выведя из города беглецов и оставив там часть этих всадников. В самом деле, так как те, другие, привнесли туда дух ужаса, они вскоре передали его и гарнизону; так что, не будь там Наместника, он бы сам попросил о сдаче в тот же момент, как был бы атакован. На него еще не напали, но враги, имевшие в своем распоряжении все время, требовавшееся им для подготовки этой осады, на следующий же день сняли лагерь, располагавшийся перед нами, и явились под стены этого города Конде. Остальная их армия также прибыла туда, но так как Генерал-Лейтенантом в городе был некий ле Пассаж, человек весьма умудренный в своем ремесле, и единственным изъяном которого было желание принадлежать к какому-либо великому Дому, он устроил такое мощное сопротивление с первых дней, как был атакован, что, казалось, никакой испуг не оказывал больше действия на дух его гарнизона. Это стало причиной того, что враги не добились столь быстрого успеха, на какой они поначалу рассчитывали. Они рассудили, что число осажденных было чересчур значительно, и им будет стоить неизвестно скольких потерь возможность принудить их к сдаче силой. Итак, решившись взять их на измор, потому как восьми сотен мешков зерна ненадолго бы хватило такому крупному гарнизону, они принялись укреплять собственные позиции. Они сочли это лучшим из того, что они могли бы выбрать, и если бы Виконта де Тюренна после этого разобрало желание их атаковать, он натолкнулся бы здесь на такое сопротивление, что не додумался бы возвращаться сюда в другой раз. Их решение действительно смутило этого Генерала, кто предпочел бы лучше, чтобы они упорствовали в желании взять город открытой силой; и в самом деле, он рассчитывал прежде, когда они изнурят их силы при этой осаде, напасть на них и принудить их ее снять; но, наконец, увидев крушение своей надежды, он задумал уравновесить потерю этого города, казавшуюся теперь ему неизбежной, — взятием Сен-Венана. Едва Враги прознали о его марше, как они предоставили Наместнику Конде почетное соглашение о сдаче, в каком отказывали ему прежде. /Марши и контрмарши./ Едва Виконт узнал, что этот наместник капитулировал, как он поостерегся и дальше заноситься думами о Сен-Венане. Он не был в состоянии осуществить предприятие такого рода на виду у столь сильной армии, как была у них, хотя его собственная и увеличилась осколками войск Маршала де ла Ферте, да кое-какой помощью, присланной ему Двором после пленения этого Маршала. Мы разбили лагерь в непосредственной близости от Ланса, где он получил еще некоторые войска подкрепления, но так как они были недостаточны для того, чтобы выстоять против такого врага, он втихомолку снялся с места, как только получил донесение о вражеском марше в его направлении. Мы стали лагерем в Бюссьере со стороны Бетюна, у него, казалось, были по его поводу какие-то опасения. Но мы не задержались надолго и в этом Лагере, потому как до нашего Генерала дошло известие, будто бы враги угрожали Аррасу и уже налаживали с ним сношения. Тогда мы заняли Уден, что нарушало все их планы и ставило нашу армию в укрытие от всяких неожиданностей, поскольку это было чрезвычайно выгодное расположение. Мы еще туда не прибыли, как увидели с высоты, как и они пустились той же дорогой, что и мы, дабы нас там опередить. Мы поспели туда раньше них, что вынудило их сделать остановку; две армии оказались тогда столь близко одна от другой, что не возникало ни малейшего сомнения в неизбежности скорого сражения между ними. Наш лагерь было бы необычайно трудно атаковать, потому что он находился в горах, а подходы к нему были как бы и неприступны. Тем не менее, проще было бы добраться до нас с нашего левого фланга, чем с правого, потому что справа от нас пролегали столь глубокие овраги, что пятьдесят человек были бы способны остановить там армию. Виконт де Тюренн велел их охранять, а дабы быть в такой же безопасности с нашей левой стороны, как и с правой, он приказал соорудить там укрепление с маленькими уступами по флангам. Пехота работала там всю ночь, потому как она ожидала, что на заре ей придется резаться там ножами; но Испанцы, свято верившие, что когда человек обладает благоразумием, он должен оставаться при своем выигрыше, когда ему улыбнется какая-нибудь добрая фортуна, не желали ничем рисковать. Они говорили Месье Принцу, кто дал бы баталию, если бы он был там Мэтром, что им было вполне достаточно спасти Валансьен и отбить Конде, не подвергаясь случаю потерять все эти преимущества из-за какого-нибудь поворота судьбы; он должен поразмыслить над тем, что Виконт де Тюренн получил из Франции свежие войска, и они имели время успокоить всех напуганных тем, что с ними приключилось; кроме того, они расположились в такой манере, что было бы явно опасно идти там их атаковать; итак, они не сомневались, что обязаны были походить на тех мудрых игроков, кто, сделав значительный выигрыш, не вступает какое-то время в новую игру; в самом деле, когда вновь теряешь то, что совсем недавно выиграл, испытываешь куда большее сожаление, будто и не было у тебя прежней радости. Виконт де Тюренн, кто с самого рассвета ожидал увидеть марширующих на него врагов, заметив, что они не двигались с места, задумал в тот же момент план, что он единственный был бы способен осуществить. Он заподозрил, что столько предосторожностей враги развели лишь для того, чтобы верным ударом отбить Сен-Гийэн. Но пожелав им показать, что они далеко еще не получили по заслугам, он позаботился об укреплении этого места; а едва он увидел их, покидающих лагерь, как сделал вид, будто возвращается во Францию. /Осада ла Капели./ Погода была уже настолько осенней, а главное, для Фландрии, где, как только наступает Сентябрь-месяц, кажется, небо превращается в сплошной дождь, что враги легко поверили, будто бы в этом и состояло его намерение. А еще их ввело в заблуждение то, что этот Генерал перебросил некоторые войска в Аррас и в Бетюн, как если бы он опасался за эти места, когда он от них удалится; но стоило ему оказаться в Сен-Кантене, как вместо продолжения его пути на Францию он прошел вдоль границы и внезапно кинулся на ла Капель. Отец Графа де Шамийи, совсем недавно умерший после того, как имел честь командовать армией Короля, находился тогда среди врагов. Так как он был из Бургундии, его происхождение привлекло его на сторону Месье Принца, кто был там наместником после своего отца. Месье Принц, прекрасно знавший о его опыте и достоинствах, вручил ему Комендантство над этим местом, как наиболее способному, чем кто-либо другой, сохранить для него город, но, к несчастью для этого Коменданта, он отнял у него большую часть его гарнизона, понадеявшись на то, что армии были весьма удалены оттуда, и тому нечего было за себя опасаться. Принц уверился и в том, что у него всегда найдется время отправить ему помощь, если он увидит, что того задумали атаковать, но ничего не уяснив для себя из нашего марша, он попался в ловушку, точно так же, как и этот Комендант. Наша пехота не могла угнаться за кавалерией и прибыла под это место лишь два дня спустя после того, как та туда явилась. Мы нашли, что недавно туда вошло подкрепление, но столь незначительное, что оно не было способно изменить решение нашего Генерала. Принц де Конде, узнав, что это место было обложено, тотчас отрядил сына де Шамийи на помощь его отцу. Он счел, что тот, в ком естественные обязательства соединятся с долгом чести, лучше, чем кто бы то ни было другой, справится с этим поручением. Принц не ошибся; это именно он недавно вошел в город после того, как пробрался через владения Лоренов. Это кое-кому показалось подозрительным, потому как эта Нация всегда восставала с оружием в руках против нас; но Испанцы нанесли ей такое великое оскорбление, что это подозрение не было разумным. Не было и намека на то, что эти народы когда-либо пожелают примириться с ними; потому поверить, будто бы. они пошли на измену, вроде этой, означало бы поверить в невозможное. Оскорбление, нанесенное им Испанцами, состояло в том, что они вот уже два года назад арестовали их Государя в столице Брабанта. Этот Герцог де Лорен, впрочем, еще сражался ради их интересов, но либо они заметили, что он был им неверен, или же это было по пустому подозрению, но они сочли своим долгом стать превыше всех упреков, что со всех сторон посыпятся на них в результате этой акции, как только весть о ней распространится по свету. В самом деле, было бы невозможно, чтобы их друзья и их враги равно не нашли этому возражений. Достаточно было того, что этот Принц укрылся у них, дабы не нарушались права человека в его персоне. Потому его брат, находившийся в дурных отношениях с ним, счел в эти времена, независимо от его разногласий с ним, что он не должен упускать случая выразить все свое негодование по поводу столь неразумного обхождения. Он немедленно перевел его войска с их службы на службу Его Величества, хотя это он лишил Герцога его Владений, и эта акция не должна была ему казаться менее приятной, нежели лишение свободы его Государя. /Наше положение восстановлено/ Шамийи, узнав от сына, что Месье Принц решил ему помочь собственной персоной, состроил хорошую мину, хотя и не имел к этому особого повода… У него было не более ста двадцати человек гарнизона, когда прибыл его сын, а так как число пришедших с ним не превышало шестидесяти, у него не набралось и двух сотен человек, на кого он мог бы рассчитывать. Тем не менее, отказавшись от всех условий, предложенных ему Виконтом де Тюренном, дабы он не оказывал сопротивления, он сделал все и даже больше того, чего должно было бы ожидать от человека, оказавшегося в столь скромной компании. Месье Принц, сдерживая слово, данное им его сыну, внушал Испанцам, что они не могли продолжать осаду Сен-Гийэна, окончательно не погубив их армию, уже весьма ослабленную под Конде; она также сильно изнурена множеством маршей и контрмаршей, понадобившихся им для того, чтобы постараться ухватить Виконта де Тюренна с выгодой для них; однако, он не только ускользнул от них, как старый лис, но еще и отправился осаждать ла Капель; если они пойдут на него, он лично совершенно уверен, что для Виконта это будет неожиданностью; у него всего лишь горстка людей для участия в его предприятии, таким образом, это была бы обеспеченная победа, вместо того, что если они заупрямятся в продолжении их осады, легко может случиться, что они там потерпят неудачу, тогда как тот преуспеет в своей. Доверие, какое они питали к нему, заставило их, не колеблясь, ему поверить. Они сняли осаду с Сен-Гийэна и употребили все возможное проворство, дабы вскоре прибыть под стены другого города, а по дороге имели неудовольствие узнать, что он капитулировал. Вся Франция, уже было посчитавшая себя погибшей, или, по крайней мере, находившейся в сильной опасности после разгрома под Валансьеном, пришла в восторг от поведения Виконта де Тюренна, сумевшего все восстановить к большой выгоде для нее; он поистине сделал немало, поскольку, если мы и потеряли Конде, зато мы вновь обрели ла Капель. Это место было у нас отнято в течение наших гражданских войн, и нам было невозможно с тех пор его отобрать, хотя у нас и не было недостатка в доброй воле. Король явился в лагерь засвидетельствовать армии свое удовлетворение ее заслугами, но, рассыпая похвалы всем нам вместе, он приберег особые для Виконта де Тюренна, кто, разумеется, был их достоин. Король задержался в лагере на несколько дней, ожидая, когда ему приготовят эскорт до Ландреси. Он выбрал эту дорогу для возвращения во Францию, и наш Полк пошел перед ним, дабы явиться в Компьень, где я должен был остановиться. Некоторое время спустя я вернулся ко Двору, где царило такое великолепие, что легко было заметить, насколько он не чувствовал больше тех тягот, какие претерпел на протяжении гражданской войны. Англичане и Испанцы /Договор с Кромвелем./ Разгром под Валансьеном породил надежду у Посла Испании при Кромвеле разорвать Договор, заключенный с ним Его Величеством. Так как он подкупил наибольшую часть Парламента Англии и знал, что большинство публики обычно склоняется на сторону выигрывающих, надо было видеть, как он тотчас же обратил в свою пользу преимущества, полученные армиями Короля, его мэтра, над армиями Его Величества. Но, наконец, когда последовавшее вовсе не оправдало его надежд, и Франция, напротив, вскоре взяла верх, ему стоило гораздо больших трудов, чем он думал, добиться исполнения своего намерения. Кромвель, кто был одним из самых ловких людей своего века, казалось, поддавшийся мнению Парламента на некоторое время, внезапно вновь принял сторону Франции, чье уничижение не было долговременным. Он выгнал из этого корпуса тех, кто претендовал противиться его воле, и, пригрозив остальным обойтись с ними подобным же образом, если они когда-либо додумаются лишь пожелать им подражать, он настолько прочно снова утвердил этим свое могущество, вопреки всем злоумышлениям против него, что больше, чем никогда, оказался в состоянии диктовать Англии свои законы. Итак, его первым же делом после изгнания из Парламента тех, кто вздумал ему воспротивиться, стало удаление из Королевства самого посла Испании. Он это сделал даже с таким высокомерием, и так как тысяча пренеприятнейших вещей предшествовала получению этим послом прямого приказа, тот какое-то время пребывал в смятении, как бы его просто не арестовали. Месье Кардинал послал одного из своих дворян произнести комплимент Протектору по поводу его победы. Он действительно счел возможным дать такое наименование тому, что тот осуществил, поскольку, если бы тот рухнул под тяжестью интриг, сплетавшихся против него, с ним бы случилось нечто в тысячу раз худшее, чем если бы он просто проиграл какое бы то ни было сражение. Этот дворянин имел в то же время приказ поторопить его с исполнением Договора, заключенного им с Королем, а, следовательно, отправить ему двенадцать тысяч человек, каких он пообещал присоединить к его войскам. Испанцы приняли весьма близко к сердцу подобное обращение с их послом. Они распорядились отпечатать изложение всего этого дела и рассеяли его по Лондону; это вынудило Кромвеля, опасавшегося восстания, потому как в нем рассказывались по его поводу ужасающие вещи, не только отозвать половину его войск, но еще и тех, кто ими командовал. Они уже двинулись маршем и устремились в сторону моря под предводительством Полковника Мэлми, человека, настолько же ему преданного, и на кого он ничуть не менее полагался, чем на Лэмберта и Харрисона, кого он имел привычку называть своей правой рукой. И в самом деле, они всегда участвовали в его экспедициях и столь славно ему служили, что без них, быть может, он далеко не всегда так бы преуспевал, как это ему удавалось. Как бы то ни было, марш этих войск был спутан Испанцами до такой степени, что они было посчитали все пропавшим; а те вывели большую часть своих гарнизонов из других мест для укрепления их морских городов. Так как они знали, что по Договору, заключенному между Его Величеством и Протектором, мы должны были прежде всего атаковать Дюнкерк, они сочли, что именно оттуда им следовало начать предохраняться. Итак, они ввели туда мощный гарнизон, не поостерегшись, однако, что из-за таких действий остальные их города будут брошены в жертву амбициям двух этих Держав. Потому они могли, несколько изменив их Договор, не думать пока о Дюнкерке и направиться в настоящее время туда, где у них будут наиболее развязаны руки. В самом деле, в настоящий момент можно было натворить великих дел в одном месте, притом не встретив никаких препятствий, тогда как в другом дела обстояли бы совсем иначе. /Колебания Протектора./ В этом году Виконт де Тюренн должен был один командовать армией Фландрии. Произошедшее под Валансьеном в конце концов дало понять Кардиналу, что если он и был прав с одной стороны, пожелав дать двух Генералов одной армии, он ошибся с другой, поскольку это порождало столь великие неудобства. Виконт собрал свои войска в окрестностях Амьена, куда Король явился собственной персоной устроить им смотр. Этот Генерал, прекрасно осведомленный о действиях Испанцев, счел, что он мог бы нанести славный удар в ожидании прибытия Англичан. Кардинал вновь отправил в эту страну того же дворянина, кто уже туда ездил, просить Кромвеля не сводить до половины, как тот хотел сделать, ту помощь, какую он пообещал Его Величеству; Кромвель оправдался невозможностью, в какой он находался в настоящий момент, сдержать данное слово. Он внушил этому дворянину, что изложение, распространенное Испанцами, столь сильно настроило дух Англичан против него, что ему было совершенно необходимо оставаться вооруженным в Королевстве; без этого средства для него не будет там никакой безопасности; в таком случае он бы подвергся серьезному риску вскоре в этом раскаяться. Его извинение показалось бы приемлемым незаинтересованному человеку, но так как каждый думает о своих делах, случилось так, что Кардинал, рассчитывавший после взятия Дюнкерка захватить еще и Гравлин, и все другие города по соседству с этими, при условии уважения Кромвелем Договора, настаивал на исполнении его целиком, без пренебрежения к какой-либо его части. Это дело долго оставалось в подвешенном состоянии; каждый из этих двух людей упорно хотел пересилить другого. В течение какого-то времени все это наводило на мысль, что Договор вот-вот разорвется. Но на самом деле не таково было намерение Кардинала, потому как он пообещал много денег Протектору и даже выплатил ему большую их часть; теперь же он потребовал или урезать эту сумму наполовину, или же исполнить Договор в полном его объеме. Кромвель, кто был бы вынужден тогда возвратить деньги, не пожелал об этом и слышать. Однако в то время, как все это еще обсуждалось в Лондоне, при том, что ни одна из партий не желала идти на уступки, Виконт де Тюренн, собрав свою армию, сделал вид, будто вознамерился маршировать в сторону моря. Он побаивался, если даст знать, что задумал напасть на какое-то другое место, как бы враги тут же не нашли бы средство противодействия; он обманул их этим ложным маршем, так что они уверились в нерушимости его решения взять Дюнкерк; они тоже потопали в ту сторону, дабы быть на месте и самим пропускать туда все то, что считали необходимым. Они уверились также, что сохранят этим и соседние города, за какие они испытывали ничуть не меньшее беспокойство, как и за другие. Виконт де Тюренн был счастлив увидеть, как они проглотили наживку. Итак, тут же начав разворачивать свой настоящий план, он отрядил Кастельно с частью Кавалерии для блокирования Камбре по ту сторону Эско. Сам же он ринулся блокировать его по эту сторону, отдав приказ Пехоте следовать за собой со всей возможной поспешностью. /Осада Камбре./ Как в самом городе, так и в цитадели, насчитывалось не более шести сотен человек, и это было практически ничем в сравнении с тем количеством войск, какое потребовалось бы для надежной их защиты. Итак, Виконт де Тюренн рассчитывал сделаться мэтром этого города в самом скором времени. Он ожидал лишь свою Пехоту, намереваясь начать осаду с возведения укрепленных линий вокруг собственного лагеря. Он и не думал строить линии обороны вокруг самого города, не предвидя никакой опасности от гарнизона по причине его слабости. Но, к несчастью для него, в тот же день, как Кастельно обложил место, это было двадцать девятого мая, Принц де Конде, выйдя из Брюсселя, дабы устроить смотр своей Кавалерии, встретил на дороге человека, кого Комендант Камбре послал предупредить Дон Жуана о том, что враги находились под стенами его города. Он абсолютно не колебался в выборе решения в столь чрезвычайной ситуации. Он оценил, что пока он дождется полного сбора его армии для подачи помощи городу, или он будет взят до его прибытия, или, по меньшей мере, линии обороны лагеря будут уже готовы; тогда же он будет принужден дать сражение, успех которого далеко не предрешен. Между тем он счел, так как событие не казалось ему вполне определенным, что лучше уж он сразу пойдет туда вместе с Кавалерией, какой он намеревался дать смотр; итак, явившись на поле, назначенное им для сбора, он не стал забавляться видом поэскадронного прохода ее перед ним; он разом бросил ее прямо оттуда на Камбре. Дорога туда была так далека, что он смог прибыть лишь к ночи с последнего числа мая на первое июня. Виконт де Тюренн установил там очень строгий ночной дозор; не то чтобы он предвидел, что с ним вскоре случится, но просто из страха, как бы Коменданты каких-нибудь близлежащих испанских городов не предприняли оказания помощи Камбре. Он не желал давать им над собой такого преимущества, как возможность говорить, якобы они нанесли ему подобное оскорбление, тем более, что эта Нация уже была преисполнена гордостью от другого преимущества, какое она получила в первые дни весны. В самом деле, после того, как они упустили Сен-Гийэн в течение последней кампании, они, наконец, отбили его в начале этой, 22 числа марта-месяца. /Диверсия Принца де Конде./ Но каким бы великим Капитаном ни был Виконт де Тюренн, когда он имел дело с Принцем, кто был им ничуть не меньше, чем он сам, ему ни к чему не служили ни бдительность, ни хитрость, приобретенная им за долгие годы службы на войне. Месье Принц, знавший всю Фландрию лучше, чем знал собственный дворец Конде, указав своим войскам место, где Виконт де Тюренн выставил наилучшую охрану, потому как именно оттуда тот ждал поддержки городу, если к нему двинутся в настоящий момент, выбрал совсем другую дорогу, чем эта, дабы избежать столкновения с ним. Он не ошибся; Виконт подстерегал его как раз там, где он указал, распорядившись поставить незначительнейшие из своих войск с той стороны, откуда тот и нагрянул. Он даже уверился, что это место следовало оберегать, так сказать, только для формы. Эти войска охранения не должны были вроде бы быть, тем не менее, наихудшими, если судить по той милости, какой они пользовались подле Министра. Это были полки Мазарини и Манчини, но так как и те, кто ими командовал, и их Капитаны были куда лучшими Куртизанами, нежели вояками, едва они увидели появление первых эскадронов Принца де Конде, как вместо упорного сопротивления ради того, чтобы другие успели прийти им на помощь, они тут же попятились назад. Наконец, они повели себя в этих обстоятельствах ни более, ни менее, как если бы были составлены исключительно из женщин; напротив, полк Клерамбо, поддерживавший их, превосходно исполнил там свой долг. Потому он грозил некоторой опасностью Месье Принцу; но, счастливо увернувшись от него, тот повелел открыть себе ворота города, где он был принят, как триумфатор. Виконт де Тюренн, предпринявший эту осаду лишь по причине слабости гарнизона, счел совсем некстати теперь, когда он получил в подкрепление такие добрые войска и такого великого Принца в качестве их главы, упорствовать в своем намерении. Он немедленно отступил, так что в мире узнали об этом последнем событии почти в то же время, как и о первом. В самом деле, всего лишь три дня отделяли их одно от другого, что показалось столь мало значительным тем, кто дотошно изучает новости, прежде чем в них поверить, что большинство из них не пожелало принять всерьез, будто это место было по-настоящему осаждено. Как бы там ни было, едва до Кардинала дошло это неприятное известие, как он отослал приказ своему дворянину, еще находившемуся в Лондоне, уговориться с Кромвелем обо всем, чего он от него хотел. Так как от Амьена, где пребывал тогда Двор, было совсем недалеко до Булони, где гонец, посланный им в эту страну, должен был преодолеть море, он ничуть не замедлил туда прибыть. Маршал д'Омон в то же время велел найти барку для его переезда, и так как путь оттуда до Англии занимает самое большее три часа, он явился в Лондон к следующему утру. Дворянин, к кому этот гонец должен был обратиться, разговаривал с Кромвелем уже час спустя, а когда они все согласовали, был отправлен приказ войскам, что должны были переправиться во Францию, незамедлительно отплывать. Суда были совершенно готовы, и войска находились уже на берегу моря; итак, отплытие осуществилось со всем вообразимым проворством, Полковник Рейнолдс принял командование вместо Мэлми. /Англичане прибывают./ Эти войска соединились с нами в Тюпиньи и претендовали маршировать вместе с нами, не теряя времени, в сторону моря, дабы исполнить все, согласованное с Кромвелем. Но так как еще до осады Камбре Маршалу де ла Ферте было поручено осадить Монмеди, а случившееся перед другим городом обязывало помочь ему теперь, когда он в это уже ввязался, оказалось невозможным сделать то, чего требовал Полковник Рейнолдс. Он нашел такое положение дурным, потому как он перебрался во Францию гораздо менее ради продвижения наших дел, чем для устройства дел своей Нации. Итак, были употреблены все труды на свете, дабы втолковать ему, что надо запастись терпением до тех пор, когда предприятие Маршала будет завершено, а после этого у него будет сколько угодно времени для всевозможных дел. Но все, что только могли сказать Рейнолдсу, не сделало его более сговорчивым; наконец, потребовалось послать гонца в Англию, дабы заручиться приказом Кромвеля, чтобы заставить его прислушаться к голосу разума. /Взятие Монмеди./ Дворянин, кого Кардинал посылал в Англию для ускорения прибытия оттуда помощи этой Нации, уже не находился больше в этой стране, когда гонец Его Преосвященства туда добрался; итак, вынуждены были обратиться к Бордо, кто все еще был там послом, но тот, затаивший на сердце обиду по поводу того, что другие дела проплывали мимо его рук, может быть, не выполнил бы своего долга как следует, если бы он был в этом абсолютным мэтром. Но так как Король сам написал Кромвелю и объяснился в своем письме настолько хорошо, что посол просто не мог ничего испортить, Протектор удовлетворил его просьбу тотчас же. Таким образом, мы отправились в сторону Мезы, и Виконт де. Тюренн изловчился встать между отрядом врагов и Монмеди, наконец-то осажденным Маршалом; вся армия Испанцев явилась на соединение с этим отрядом, дабы постараться оказать помощь городу. Осада была долгой, и Комендант, по имени Монландри, необычайно там отличился. Но когда он, к несчастью, был убит своими же, пожелав разведать лично, что мы делали на передовом посту, показалось, его смерть отняла у осажденных всякое мужество. Они и защищались-то, так сказать, больше для очистки совести, в том роде, что вскоре мы сделались мэтрами этого места. Король, кто с самого раннего возраста имел привычку проводить столько же кампаний, как и его армия, появлялся два или три раза при осаде, дабы поторопить ее успех. Все высокородные персоны, сколько их там ни было, не могли помешать себе восторгаться его редкими качествами. Он не боялся ни дождя, ни солнца, ни пыли, ни остальных неудобств, что как бы являются участью военных людей. Другим поводом восхищения для его армии было то, что он как бы затмевал своей доброй миной всех имевшихся при нем Куртизанов, претендовавших на то, что именно они были наиболее ладно скроены. Единственная вещь, какой находили возражения в нем, была та, что он, казалось, немного чересчур следовал советам Кардинала. Тот давал ему между другими и такие, что были хороши сами по себе, но ничего не стоили для Короля, по меньшей мере, ему их и не следовало усваивать. Он ему рекомендовал во всякий день быть экономным, потому как боялся, как бы Его Величество не предался великолепию, к чему он, казалось, имел склонность, и не пожелал бы узнать, что делается с его доходами, дабы иметь возможность ими довольствоваться. А так как он присваивал значительную их часть, он издалека предпринимал свои меры, из страха, как бы Король не заставил его вернуть награбленное, когда он разузнает обо всех злоупотреблениях, творимых Его Преосвященством. Эти уроки, что не могли быть никем одобрены в тех намерениях, в каких они были преподаны Его Величеству, настолько, однако, запечатлелись в его душе, что Король во всякий день делал над собой насилие, дабы применить их на практике; за ним даже подметили столь большую бережливость, что когда он был на коне, частенько видели, как он снимал с рук перчатки и прятал их в карман, едва начинал накрапывать дождь. Вполне возможно, что этот принц поступал так только потому, что ему было неприятно ощущать промокшие перчатки на руках; но так как никогда не интерпретируют подобные вещи в добрую сторону, особенно, когда верят, будто совет исходит от особы, к кому не питают большой дружбы, этого вполне довольно, чтобы все это приписали Кардиналу, как лишний повод о нем позлословить. Монмеди, продержавшись более двух месяцев, сдался на предложенных ему условиях, причем Испанцы не осмелились оказать городу помощь. Виконт де Тюренн всегда предупреждал каждый сделанный ими шаг; так что, не сумев проникнуть дальше вперед, не натолкнувшись на него, из страха перед неудачей, они лучше предпочли сами сделаться свидетелями потери этого места, чем подвергнуться риску выставить себя на гораздо больший позор, взявшись за предприятие, по их собственному мнению, превышавшее их силы. Мы оставили лагерь на Уазе, где были поставлены в качестве помехи любой помощи, как только узнали, что город сдался. Виконт де Тюренн, всегда лелеявший в голове какой-нибудь замысел, затаил на сердце досаду, что ему не удалось захватить Камбре внезапным ударом после столь славно принятых мер; итак, он думал, как бы найти возможность для реванша и таким образом задушить все слухи, распространявшиеся его врагами, будто произошедшее там было единственно его личной ошибкой. Они почти требовали от него угадывания грядущих событий, как будто, если уже человек обладал какими-либо мудростью и благоразумием, так ему было бы дано предвидеть все случайности и в особенности нечто в этом роде; как бы там ни было, так как ему удалось прикинуться однажды возвращающимся во Францию, когда он отправился осаждать ла Капель, он еще раз воспользовался той же хитростью, чтобы идти атаковать Сен-Венан. Он перешел Уазу по мосту в Этре, но тут же вернулся во Фландрию, потому что это маленькое движение уже ввело врагов в заблуждение; он так ловко скрыл свой марш под предлогом самых разнообразных намерений, какие они могли бы ему приписать, что, отбив по пути Замок Эмери, что они захватили, спеша на подмогу Монмеди, он напал, без всякого подозрения на этот счет с их стороны, на то место, какое имел в виду осадить. Часть 2 /Ошибка Сирона./ Они были сильно поражены, когда увидели, что он обманул их еще и на этот раз, как сделал прежде. Однако, так как в городе находился Комендант, на кого они возлагали большие надежды, они уверились, что тот даст им достаточно времени прийти к нему на помощь, прежде чем оказаться вынужденным капитулировать; итак, они совершенно спокойно собрались в самом большом, возможном для них, числе, и, назначив место встречи подле Иля войскам, что должны были составить подмогу, какую они намеревались незамедлительно направить в эту сторону, они продвинулись затем до Калонны. Наша армия, оставившая крупные обозы в Аррасе, теперь нуждалась в них для удобного осуществления осады, и Виконт де Тюренн, уже отрядивший несколько дней назад Генерал-Лейтенанта Сирона для доставки их в лагерь, когда тот найдет время сделать это, ничем не рискуя, заметил ему тогда все-таки не затягивать с этим надолго, лишь бы он смог выполнить поручение в полной безопасности. Он поставил такое ограничение, потому что Граф де Бутвиль, сделавшийся сегодня Герцогом де Люксембургом, разъезжал по нашим флангам с пятнадцатью сотнями всадников, дабы помешать не только соединению с нами обозов, но еще и присылке в армию денег, каких там не хватало. Сирон, взяв языка, узнал, что Граф отъехал в сторону Эра, городка, расположенного в Артуа; итак, уверившись, что, прежде чем тот сможет напасть на него, он успеет соединиться с нами, он распорядился вывезти из Арраса все, что Виконт де Тюренн доверил его попечению. Его эскорт не превышал восьми сотен всадников; но зато у него имелось около двух тысяч пехотинцев, что должно было его совершенно успокоить, тем более, что из обозов он мог соорудить своеобразное укрепление для его Пехоты. Но так как слишком опасно полагаться на собственную неуязвимость, потому что это частенько сводит на нет все предосторожности, какие, конечно же, были бы приняты без этого, случилось так, что когда он был возле Лиллер, то есть, всего лишь в двух лье от нашего лагеря, он бросил все эти обозы, а сам явился объявить Виконту де Тюренну, как он распрекрасно их доставил. Однако, едва он показался среди наших линий с частью своего эскорта, как Граф де Бутвиль напал на другую его часть, составлявшую арьергард. К несчастью для них, им еще предстояло проехать через теснину, когда Граф на них обрушился, образовалась страшная неразбериха, потому как каждый спешил поскорее ее преодолеть, чем Граф и воспользовался настолько хорошо, что разграбил деньги и часть припасов. Затем он все это поджег и удалился туда же, откуда и явился; едва Двор был поставлен в известность об этом случае, как отдал приказ Виконту де Тюренну представить Сирона перед военным Советом. Он никак не мог от этого уклониться, хотя бы потому, что того хотели осудить сурово, но так как друзья очень много значат во всякого сорта обстоятельствах, Виконт де Тюренн предохранил того от опасности. Я не знаю, какую он изобрел отговорку для достижения цели, поскольку весь свет уже единодушно его приговорил; но, наконец, прибыл приказ от Двора не собираться больше по этому поводу; Виконт де Тюренн приложил все свои заботы к столь надежному укреплению лагеря, что он не был более открыт к получению какого бы то ни было нового поражения. /Серебряная посуда./ Враги, возгордившись столь добрым началом, атаковали конвой, шедший к нам из Бетюна. Сопровождавший его эскорт отчаянно его защищал, и много людей было убито как с той, так и с другой стороны. Враги, не ожидавшие столь яростного сопротивления, отступили, когда увидели, что мы защищались так же хорошо, как они смогли нас атаковать. Однако, приблизившись к нашим линиям, что мы укрепляли на протяжении целых шести дней, прежде чем приняться за траншею, они нашли их в таком безупречном состоянии, что не посмели идти на них приступом. Виконт де Тюренн, дабы уладить беспорядок, вызванный в наших рядах захватом предназначавшихся нам денег, велел собрать всех мэтров лагеря и всех первых Капитанов Полков для выяснения, какую помощь они могли оказать их ротам. Бедность, в какой они пребывали, не могла бы быть более тягостной; каждый оказался в нищете, а вражеское соседство делало ее еще более нестерпимой, потому что все, попадавшее в лагерь, продавалось там, так сказать, на вес золота. Те, кто был в состоянии поддержать других, помогали им по мере сил, и Виконт де Тюренн, кто в качестве командующего был обязан сделать самое большое усилие, чем все остальные, распорядился переплавить свою серебряную посуду для вызволения тех, кому Капитаны не в состоянии были оказать никакого добра. Он приказал распределить между ними это плавленное серебро вместо монеты и обязал маркитантов довольствоваться им, как если бы оно было отмечено чеканом Короля. Такая помощь оказалась им весьма кстати, и Виконт де Тюренн распорядился копать траншею. Враги после разведки нашего лагеря прониклись к нему слишком большим почтением, чтобы осмелиться нас в нем атаковать; они отступили от соседства с нами и направились осаждать Ардр. Этот городок на берегу моря находился в самом жалком состоянии на свете, без какого-либо внешнего вида, без земляного вала, и почти настолько же лишенный всякого сорта фортификаций, насколько их может быть лишена захудалая деревня. Добро бы еще, если бы там имелся крупный гарнизон, поскольку от этого обстоятельства ничуть не менее зависит сила города, как и от всего остального. Но там едва ли насчитывалось две сотни человек, что весьма незначительно, или, лучше сказать, вообще ничто для защиты подобного места. Две сотни человек были даже столь скверно экипированы, что их скорее можно было принять за оборванцев, чем за солдат; большая часть не имела ни одежды, ни башмаков, ни шляп, так что Виконт де Тюренн, в полной неуверенности по поводу будущих происшествий с этим местом, почти не знал, что он должен делать, продолжать свою осаду, или же снимать ее и спешить им на выручку. Однако после двух или трех дней неуверенности он решился упорно продолжать свое предприятие, рискнув всем, что бы там ни случилось; он, впрочем, снарядил три или четыре различных отряда, один из двух сотен добровольцев, другие из большего либо меньшего числа, для переброски их к тому месту. Ромкур, Капитан из Полка Вилькие (привычнее — Вилькье — А.З.), и кого мы позже видели Лейтенантом Телохранителей, командовал одним из них, ла Фейе — вторым; несколько других испытанных Офицеров были поставлены во главе остальных, и все вместе они направились в ту сторону, но, конечно, разными путями. Они, одни за другими, безрезультатно старались выполнить отданные им приказы, но Месье Принц устроил столь надежную охрану, что, далеко ни в чем не преуспев, они чуть было сами не попались ему в руки. /Миссия в Ардре./ Ромкур, хорошо знавший страну, сбежал оттуда с большей легкостью, чем другие. Как только он был раскрыт, он удалился в леса, откуда возвратился в лагерь объявить о своей неудаче. Другие также туда вернулись вслед за ним; так что, если бы Виконт де Тюренн предусмотрительно не отрядил нас, Куланжа, Ла Эйя и меня, для заброски нас туда всех троих, город был бы безвозвратно потерян. Куланж был переодет в виноторговца, Ла Эй в крестьянина, а я в торговца табаком. Рувиль, кто был там Комендантом, уже начинал терять надежду, если и не терял мужества. Так как он знал, что Виконт де Тюренн занят осадой Сен-Венана, он не верил, чтобы тот достаточно быстро завершил свое предприятие и явился ему на подмогу. В самом деле, Месье Принц, не забавляясь устройством осады по всей форме, сразу же распорядился вырыть траншею всего лишь в двадцати шагах от города. Он немедленно по прибытии отправил туда сапера и рассчитывал, как только мины произведут свое действие, или принудить Коменданта капитулировать, или же взять его штурмом, если он вознамерится оказать сопротивление. Я первым пробрался в городское предместье, потому что рискнул всем, лишь бы раньше других справиться с данным мне Поручением. Я направился прямо к штаб-квартире Месье Принца, где, сделав вид, будто торгую моим табаком, спросил у одного из его конюхов, не найдется ли у него какого-нибудь поношенного камзола его цветов мне на продажу. К счастью, он подобрал мне один, и когда он мне его продал, я тут же натянул эту одежонку на себя. Я воспользовался предлогом, будто бы мой никуда не годился, а кроме того сказал ему, что камзол послужит мне пропуском к солдатам, кого я сейчас же обвинил в желании заполучить мой табак со слишком большой выгодой для них самих. Я также обвинил их и в том, что они порой вступали со мной в жестокую борьбу из-за цены, казавшейся им вполне разумной, дабы он сам не нашел никаких возражений на столь внезапную смену декораций. В таком обмундировании я отправился прямо в траншею, где взял на заметку буквально все, и особенно, как сапер, уже пристраивался к стене. Оттуда, среди ясного дня, я перелез через насыпь переднего края траншеи, прикинувшись, будто подстрекаю одного солдата, кто похвалялся дойти отсюда до стен города, дав нам всем доказательство собственной храбрости; я даже пообещал сопроводить его туда, дабы он мог выказать себя более дерзким. Солдат был смертельно пьян или совсем недалек от этого состояния, так что, скорее, винные пары вытянули из него подобное предложение. Между тем, я прикинулся ничуть не менее пьяным, чем он, дабы никто не удивился моему рвению ему подражать и не затаил на меня никакого подозрения; и в самом деле, Граф де Бутвиль, дежуривший в этот день в траншее, спросил, что бы это могло означать, тотчас, как только увидел нас, вылезающих наружу, и ему ответили, что у него перед глазами двое пьяниц, кому никогда нельзя помешать сотворить помешательство. Он заметил, что тогда нечего за нас бояться, потому как Бог помогает безумцам и пьяницам. /Пьяница — отличный бегун./ Когда же все позволили нам вот так уйти, насмехаясь над нами один за другим, я сказал тому, кто был рядом со мной, если мы не хотим, чтобы нас поскорее убили, по моему мнению, нам надо бы идти не вместе, а друг за другом, потому как тем самым мы будем представлять собой меньшую мишень для врагов. Я даже предложил ему в то же время маршировать первым, а так как он еще не был настолько пьян, чтобы в нем не осталось хоть малейшей заботы о собственной жизни, он не упустил случая поймать меня на слове. Итак, я сказал ему остановиться и даже улечься на живот, пока я не отойду на двадцать пять или тридцать шагов. Он распрекрасно соизволил на это согласиться, а едва я немного удалился от него, я вытащил из кармана платок и в то же время помахал им осажденным. Это помешало им стрелять в меня, как они делали прежде, тем более, что я сей же час перешел на бег, стремясь как можно быстрее попасть в город. У меня был неплохой резон поступить таким образом, потому как в то же время, когда я вытащил мой платок, и те, кто сидели в траншее, увидели, как я размахивал им перед осажденными, они сами дали по мне залп. К счастью для меня, я был Баском, а так как среди нас нет ни одного, кто не обладал бы добрыми ногами, я вскоре избавился от опасности, где продолжал бы оставаться, если бы оказался дураком и не бежал оттуда изо всех сил. Офицер, командовавший у ворот и встретивший меня у входа, провел меня внутрь через потайную дверь, и, приняв меня за лакея Месье Принца, взглянув на цвета камзола, спросил, кто же это надоумил меня покинуть мэтра с такой великой репутацией. Я ему ответил, что не был тем, за кого он меня принял, и не знаю иного мэтра, кроме того, кто был им для него самого; но так как не ему я должен отдать отчет в том, кто я такой, ему надлежит препроводить меня к Коменданту, дабы только тому я мог сказать о цели моего появления. Он в точности все это исполнил, и, представившись Рувилю, я вернул ему надежду, какую он начал терять с тех пор, как был осажден. Я ему сказал, что Месье де Тюренн незамедлительно придет ему на помощь; вот почему ему потребуется защищаться всего лишь три или четыре дня, самое большее. Он тотчас же дал знать об этой новости своему гарнизону, дабы он порадовался ей вместе с ним. Они сейчас же отсалютовали из всех пушек и мушкетов в знак восторга, что порядком изумило Месье Принца и заставило его опасаться, как бы Сен-Венан уже не был сдан. Я прекрасно догадался, что именно такова будет его мысль, да у него и не могло возникнуть никакой другой при звуках этого салюта. Итак, сменив свои лохмотья на одежду солдата, я на следующий же день пробрался обратно в его лагерь, как если бы был пленником. Я хорошо осознавал, что меня немедленно отведут к нему, а любопытство вынудит его меня спросить, что мог бы означать салют, произведенный нами. Все произошло точно так, как я и думал. Едва он меня увидел, как тут же спросил, какую новость получили в городе, и почему был произведен салют, о каком я только что сказал. Я ему ответил, что некий Куланж и некий Ла Эй, оба Офицеры Кавалерии, явились объявить от имени Месье де Тюренна, что Сен-Венан сдался; гарнизон должен выйти оттуда через два дня, и армия двинется затем на подмогу осажденным Ардра. /Под угрозой быть повешенным./ Месье Принц, кого нельзя было легко напугать, затаил некоторое подозрение, как бы я специально не был подослан к нему, чтобы заставить его снять осаду, сообщив ему новость вроде этой; итак, я не сомневаюсь, что он бы устроил мне невеселое времяпрепровождение, если бы сам не находился как бы в подвешенном состоянии по поводу того, что же там все-таки случилось. Так как ему отрапортовали, что накануне некий человек, одетый в его ливрею, ворвался в город, предварительно пройдя через траншею, он по правде не знал, что и сказать, из страха, как бы самому не попасть впросак. Эта неуверенность не помешала ему, впрочем, пригрозить мне распорядиться меня повесить, как если бы он был убежден, якобы я принес ему ложные сведения. Он мне даже сказал, что эта новость не могла быть истинной по нескольким резонам, каковые он мне и перечислил. Он, однако, разглядывал меня во все глаза, дабы углядеть, какое я выдержу поведение, и не изменюсь ли я в лице, но так как я остерегался себя выдать, поскольку знал, что от этого зависит моя жизнь, я держался твердо и ответил ему, что он теперь хозяин моей участи; не мне пытаться ему воспротивиться, но если он прикажет меня удавить, это будет очень несправедливо; я мог ему сказать лишь то, о чем знал, и о чем знал весь Ардр ничуть не хуже, чем я сам. Когда я воспользовался именами Куланжа и Ла Эйя, я сделал это для придания веса тому, что сказал; и в самом деле, после того, как эти два человека избежали множество опасностей, они, наконец, проникли в город; итак, я нисколько не боялся, что они будут взяты при попытке туда прорваться, и это обстоятельство выставит меня в качестве вруна. Месье Принц не знал больше, чему верить, когда он увидел меня столь убежденным. Однако, из страха допустить оплошность, упустив меня, он передал меня Прево с приказом тут же меня повесить, если обнаружится, что я его обманул. Он не стал приукрашать для меня свое намерение, что заставило меня раскаяться в моем рвении, бросившем мою жизнь в столь великую опасность. Еще если бы я мог дать знать Месье де Тюренну о том положении, в какое я попал, я бы понадеялся, что он предпримет все усилия, лишь бы меня отсюда вытащить, особенно, если бы он узнал, что все это я сделал исключительно ради службы Его Величества, что и привело меня к порогу гибели. Но, не имея никакой надежды дать ему об этом знать, я так опечалился, увидев себя настолько близким к смерти, что решил рискнуть всем, чем угодно, скорее, чем и дальше оставаться в том же положении. У меня имелись при себе тридцать луидоров, я распорядился зашить их в мои штаны на всякий случай, не зная, в какой я смогу оказаться нужде. Я было вознамерился предложить их одному из моих стражников, дабы тот мне вернул мою свободу. Однако я подвергался огромному риску скорее погубить себя этим, потому как надо было полагать, что этот стражник, кто был одним из подручных Прево, тотчас же предупредит его о сделанном ему предложении. Случаю было угодно, чтобы я выбрался из этой неприятности, причем мне не пришлось трудиться подкупать кого бы то ни была. Прево, кто имел в качестве покровителя подле Месье Принца Графа де Колиньи, одного из его Генерал-Лейтенантов, долгое время понуждал его упросить своего мэтра соизволить отпустить его Роту на отдых. И как раз в это время он добился того, о чем просил, так что, отправив туда множество своих подручных, он умолял Месье Принца освободить его от пленников, находившихся под его Охраной. Месье Принц удовлетворил еще и эту его мольбу; таким образом, когда тот отбыл из-под штандарта полка Конде, один кавалер, кто стоял там на посту, и кто горел желанием дезертировать, сделал это в ту самую ночь, как я был передан в его руки. Другие кавалеры, несшие охрану вместе с ним, спали без задних ног, тогда как я лежал на земле, точно так же, как и они, но абсолютно не испытывал никакого желания уснуть. Я постоянно грезил о своей участи и размышлял о том, что мне, быть может, оставалось жить какие-нибудь двадцать четыре часа. Состояние, вроде этого, грустно для человека, чувствующего себя вполне хорошо, особенно, когда я задумывался, в какой манере мне доведется вскоре покинуть этот мир. Повешение ни в коей мере меня не устраивало, я и думать о нем не мог без ужаса. Когда я совершенно погрузился в эту мрачную мысль, я заметил, что часовой, имевший, как обычно, саблю в руке, вложил ее обратно в ножны, оглядевшись направо и налево, не подсматривал ли кто за ним. Он принял после этого на себя труд удалиться оттуда, где он стоял, так бесшумно, как это только было для него возможно. Все эти телодвижения не позволили мне вовсе сомневаться в его намерении. Я был тотчас убежден, что он дезертировал, и найдя, что просто не смогу сделать ничего лучшего, как взять с него пример, я без дальнейшего промедления последовал за ним. /Бегство в леса./ Я кинулся к лесу, что находился в четверти лье от нашего лагеря. Я остановился на опушке, чтобы посмотреть, не преследовали ли меня; но, наконец, заметив оттуда, что ничто не колыхалось вокруг, я двинулся вперед, дабы быть подальше, когда займется день. Я ничуть не сомневался, что обнаружат мой побег лишь к этому времени, и мне нечего особенно бояться до тех пор. Наконец, воспользовавшись собственными ногами как только можно лучше, я был уже более чем в трех лье от лагеря, когда обратил внимание на то, что начало светать. Я тут же завернул в другой лес, оказавшийся на моем пути, из страха, как бы за мной не пустились вдогонку и я бы не угодил, как обычно говорят, из лихорадки в горячку. Я провел там весь день в ужасающем трансе, потому как постоянно слышал шаги множества людей, входивших туда одни за другими. Это заставило меня поверить, как, вероятно, и было по всей видимости, что именно меня они там искали. Однако счастье не отвернулось от меня, и я никем не был раскрыт; я снова двинулся в путь с наступлением ночи, чтобы по-прежнему продолжить мой вояж. Я маршировал, по меньшей мере, четыре часа, так никого и не повстречав, настораживая уши с момента на момент, дабы прислушаться, не идут ли все-таки по моему следу. Наконец, примерно за час перед рассветом, я услышал конский топот, что обязало меня внезапно остановиться. Я улегся на землю в то же время, дабы пропустить эту Кавалерию; но случаю было угодно, чтобы она повернула как раз туда, где я затаился; я пополз на животе, лишь бы избежать столкновения с ней. Пешие связные, шагавшие перед остальными, тогда вдруг бросились в ту самую сторону, где я прятался; они не раскрыли меня, нет, просто деревья вокруг меня они почему-то приняли за людей. Один конь заметил меня и испугался, так что отскакал на несколько шагов; тот, кто на нем сидел, заставил его вернуться помимо его воли на прежнее место, дабы, как это в обычае у тех, кто хорошо разбирается в верховой езде, не приучать его делаться пугливым. Тут-то всадник и заметил меня, как ранее сделал его конь, и когда он мне сказал встать и следовать за ним, если, конечно, я не хочу, чтобы он застрелил меня в упор из своего мушкетона, пришлось ему подчиниться. Я не ждал, что он меня спросит, кто я такой, когда я поднялся, и я сам спросил его, к какой партии он принадлежал, потому как он говорил на очень хорошем Французском, и я понадеялся, что он окажется из войск Короля; я добавил к этим словам по собственному поводу, что я был бедным дезертиром, раскаявшимся в совершенной ошибке и возвращавшимся в свой полк, дабы добиться там прощения. Тогда он приказал мне шагать перед ним, чему я немедленно подчинился, потому как он не единственный отдал мне такое приказание, к нему присоединились еще и другие; он послал доложить тому, кто командовал этим отрядом, о его встрече со мной. И тут как раз оказалось, что этим командиром был его Мэтр лагеря, и когда этот Офицер выдвинулся вперед посмотреть, что я из себя представлял, и допросить меня, едва я бросил на него взгляд, как, несмотря на потемки, узнал в нем Месье Графа де Руайя. Сейчас же все страхи, какие только я мог иметь, преобразились в величайшую уверенность. Я назвал ему мое имя, в чем не было бы ни малейшей необходимости, будь там чуть посветлее. Он знал меня лично, и я знал его совершенно так же; но так как стояла ночь, а кроме того, мой маскарад делал меня неузнаваемым в его глазах, я счел себя обязанным поступить таким образом, как и поступил. Он был счастлив со мной свидеться, и, распорядившись дать мне в то же время своего запасного коня, он спросил меня, откуда я явился, и что за приключение вынудило меня оказаться в столь скверной экипировке. Он ничего об этом не знал и ни от кого ничего не слышал. /Исполненная миссия./ Я изложил ему в двух словах мои небольшие злоключения, и как меня чуть было не повесили. Он мне ответил, что, откровенно говоря, слишком многим рискуешь, когда занимаешься тем, что я делал; он был добрым слугой Короля и посвятил себя этому ремеслу, но с каким бы рвением он к нему ни относился, каким бы оно ни могло быть огромным, ничто и никогда не заставило бы его пожелать позволить себя повесить ради его службы. Я ему заметил, что мне было далеко до него; он большой Сеньор, чья судьба обеспечена; тогда как я всего лишь бедный дворянин, и мне просто необходимо рисковать всем на свете ради продвижения по службе, так должен ли он удивляться, что я делал то, чего бы он никогда не соизволил сделать. Он мне ответил, что все то великое состояние, каким он, по моему убеждению, владел, состояло всего-навсего из двадцати тысяч ливров ренты, данной ему отцом, когда тот его женил; а это не было чем-то непомерным для персоны его происхождения, тем более, что он не имел ничего из достояния его жены. Она была его двоюродной сестрой, и Виконт де Тюренн доводился дядей им обоим; в остальном как он, так и она — убежденные гугеноты, в том роде, что когда все великие Сеньоры, придерживавшиеся некогда этой Религии, изменили ей в настоящее время, они оба все еще настолько привязаны к их вере, как и те были прежде. Однако в этом кроется причина того, что он не продвигается так, как делал бы это, если бы показал себя хоть немного более угодливым. Поскольку Король не любит, чтобы ему сопротивлялись, пусть даже в мельчайших делах, он никогда и не задумывался над тем, что гораздо труднее сменить религию, чем рубаху. Ему вполне довольно быть убежденным в том, что его собственная — наилучшая, дабы желать, чтобы каждый ей следовал; к тому же, он вообразил, что два сорта религии в одном Государстве есть вещь, способная привести к его гибели. /«Хапуги»./ Но не буду далее углубляться в это рассуждение, не имеющее, к тому же, ничего общего с моим сюжетом; едва я удовлетворил любопытство Графа де Руайя, как попросил у него пять или шесть всадников эскорта, дабы получить возможность соединиться с нашей армией, не опасаясь «Хапуг», поскольку их развелось великое множество в этой стране; но они осмеливались собираться лишь в маленькие банды, потому как сколько их отлавливал Месье де Тюренн, столько же их он и приказывал вешать без всякой проволочки и даже без всякого подобия процесса. Мы называли этих воров «Хапугами», как это делали в Германии, хотя для различия их одних от других мы давали им подчас и другое наименование в этой стране. Итак, Граф уступил моей просьбе, и остальную часть ночи я маршировал вместе со всадниками, каких он мне дал. На следующее утро, в то время, как мы продолжали наш путь, и когда я находился на дороге, пролегавшей в низине, я заметил эскадрон, расположившийся на одной высоте. Это заставило меня натянуть поводья. Я счел, что эти войска были из гарнизона Эра, мы, должно быть, проезжали совсем недалеко от него; но, увидев появление еще одного эскадрона момент спустя, а за ним еще и другого, и, наконец, вплоть до шести, сделавших остановку на этой высоте, я продолжал маршировать, хотя они отрядили десять или двенадцать всадников встретить и окликнуть меня. Если бы я поверил тем, в чьей компании находился, далеко не продвигаясь к ним навстречу, я бы, напротив, оборотился к ним спиной, даже и не думая оглядываться назад. Но я не считал себя обязанным столь некстати бить тревогу, как хотели они. Я сказал себе, что абсолютно наверняка это был авангард нашей армии, либо там сочли за лучшее снять осаду Сен-Венана и маршировать на помощь Ардру, либо же, после завершения этого завоевания, они двинулись в путь для исполнения очередного предприятия. /Находчивость Месье де Тюренна./ Я не ошибся, это были они самые, в чем я не замедлил убедиться. В самом деле, когда я приблизился к этим всадникам, они мне все подтвердили, стоило мне крикнуть им при встрече: «Да здравствует Франция». В то же время я пустился галопом к Месье де Тюренну, кто, после приведения этого города Сен-Венана в повиновение Его Величеству, маршировал большими переходами для оказания помощи Рувилю. Он спросил меня, в каком положении я его оставил. Я ему ответил, что у того было много мужества, но мало сил, так что я не на шутку боялся, как бы он не прибыл слишком поздно для его спасения: Он мне заметил, что здесь надо бы найти ответный ход, и он над этим поработает. Я не понял, что он хотел мне этим сказать. Единственным ответным ходом, какой он мог бы найти, как мне казалось, было бы заставить его армию не маршировать, но лететь; а это, по моему мнению, было бы уже не в его власти — но великие люди, такие, каким был и он сам, обладают возможностями, каких другие не имеют, и о каких у них бы даже не хватило ума додуматься; он приказал своей армии маршировать немного левее, чем она маршировала прежде, дабы она прошла в виду Эра. Он ясно представил себе, как Месье Принц и другие Генералы Испании должны были бы отдать приказ Коменданту этого места выстрелить из пушки, если он увидит его появление, дабы Комендант Сент-Омэ ему ответил, и это послужило бы им сигналом для принятия решения, какое, они рассудят, было бы кстати в ситуации вроде этой. Все случилось точно так, как он себе это и вообразил; едва Комендант Эра завидел наш авангард, как он произвел несколько пушечных залпов. Комендант Сент-Омэ сделал то же самое, стоило ему заслышать пальбу из Эра; таким образом, Месье Принц, рассудив по этим знакам, что мы вскоре свалимся ему на голову, внушил Испанцам, что им было бы лучше отступить от Ардра. Однако, не желая иметь на совести ничего, в чем он мог бы себя упрекнуть, прежде чем уйти отсюда, он призвал Рувиля сдаться. Он даже велел передать ему, дабы скорее подвигнуть его к этому, что ему покажут, если он пожелает, насколько мины, подведенные под стены его города, были готовы произвести их эффект. Рувиль, кто не испытывал недостатка в сообразительности, нашел, что такая любезность, совершенно необычная со стороны врага, должна быть ему чрезвычайно подозрительна; итак, почти угадав причину, побудившую его так поступить, он ответил Месье Принцу, якобы он видит столько славы в сопротивлении ему, что когда бы даже ему было суждено пасть при таком блистательном предприятии, он решился подвергнуться этому риску; пусть Принц подрывает свои мины, когда ему захочется; он же явится защищать брешь; он прекрасно знал, как ему будет трудно воспротивиться Принцу; но, наконец, если вдруг ему удастся добиться своего, он видел в этом столько будущих почестей, что был готов принести в жертву практически все ради этого. Месье Принц не смог найти возражений на подобный ответ, настолько полный почтения и восхищения перед ним. Тем не менее, так как он предпочел бы поменьше лести и побольше доверия, то послал ему сказать в качестве последней попытки, что сделает все, чего бы тот ни пожелал, но если уж он не сдастся в настоящий момент, пусть он не надеется больше ни на какую пощаду для него. Рувиль наплевал на его угрозы точно так же, как уже обошелся с его предложениями; теперь уже Месье Принц увидел, что ему самому не на что больше надеяться от него, и тут же снял осаду. Он удалился под защиту пушек Гравлина, где не боялся, что Виконт де Тюренн явится туда его искать. Такое решение, принятое Месье Принцем, было наиболее безопасным для него. Так как он не распорядился соорудить никаких линий обороны, ему было бы совершенно необходимо или бросить свою затею, или же идти прямо нам навстречу и дать нам бой. В остальном, хотя последнее было бы более славно, чем все остальное, а, соответственно, и более ему по вкусу, ему, кто совершал лишь поступки, достойные восторгов, за исключением разве что его мятежа, он не мог этим удовлетвориться по причине неудобств, какие он здесь предвидел. Он боялся, что если фортуна не станет на сторону его отваги, ему будет в чем раскаяться. Так как он знал о Договоре, заключенном нами с Англией, и даже о том, что шесть тысяч Англичан уже находились в нашей армии, он видел потерю морских городов Фландрии неизбежной после проигрыша в такого сорта сражении. Итак, он рассудил кстати поберечь силы в ожидании какого-нибудь более удачного для него случая. /Марши и завоевания./ Месье де Тюренн отрядил четыре тысячи человек как Пехоты, так и Кавалерии, для атаки замка, известного под названием ла Мотт о Буа. Этот замок был достаточно крепок и имел довольно внушительный гарнизон; но Кастельно, кого Месье де Тюренн поставил во главе этого соединения, в первый же день дал по нему более пятисот пушечных залпов, и очень скоро его защитники попросили о капитуляции. Кастельно, разумеется, этого хотел, но так как его намерением было задержать гарнизон в качестве военнопленных, они бы никогда друг с другом не пришли к соглашению, если бы Виконт де Тюренн не послал ему сказать принять замок на более мягких условиях. Когда замок был сдан, Месье де Тюренн приказал сровнять его с землей, а затем двинулся на врагов, казалось, раскаявшихся, что не дали нам битву, когда мы маршировали на помощь Ардру. Поскольку они перешли Кольм, как если бы захотели сразиться с нами, но, получив сведения о нашем марше, они незамедлительно перешли его обратно. Они даже сейчас же окопались за рекой, и эта позиция была столь выгодна для них, что, разведав их расположение, мы так и не осмелились предпринять против них атаку. Они допустили тогда большую ошибку, а именно, оставили Бурбур. Виконт де Тюренн, кто был не тем человеком, чтобы не извлечь из этого для себя выгоду, немедленно им овладел. Он утвердил там Графа де Шомберга в качестве Наместника; не того, о ком я говорил выше, но Графа де Шомберга, кто сегодня в большом почете у Португальцев и даже среди всех прочих Наций из-за великих свершений, осуществленных им ради защиты этого Королевства. Два эти Графа, один из которых умер в настоящее время после того, как был удостоен жезла Маршала Франции, вовсе не находились в родстве, хотя оба были выходцами из Германии. Как бы там ни было, Шомберг получил приказ восстановить фортификации этого города, разрушенные врагами до того, как они его оставили; здесь был заложен плацдарм для дальнейшего служения великим предначертаниям, что замышлялись в этой стороне. Мы взяли затем Форт Мардик, где гарнизон составили Англичане. Так как место было чрезвычайна тесно для такого числа народа, а кроме того, эта Нация чрезвычайно плотоядна, там зародилась вскоре среди них такая порча, что множество их от нее поумирало. Испанцы выбрали как раз это время, чтобы постараться вернуть это место в их руки. Они осадили его к концу года, но гарнизон, каким бы он ни был больным, защищался достаточно мощно, дабы дать нам время выйти из наших зимних квартир и явиться им на помощь; эти Испанцы отступили, даже не осмелившись нас дождаться. Взятие Дюнкерка /Измена Маршала д'Окенкура./ Все эти счастливые успехи были омрачены изменой Маршала д'Окенкура, удалившегося к Принцу де Конде, и мятежом гарнизона Эдена, сдавшего это место тому же Принцу. Уже на протяжении некоторого времени Маршал сделался подозрителен Кардиналу, в том роде, что Его Преосвященство не имел никакого покоя, пока не вытянул из его рук Наместничества над Перонной и Амом, каких тот был удостоен во времена, когда по его заслугам полагалось какое-то вознаграждение. Да и это обошлось немного дороговато Министру, прежде чем он уломал того дать свое согласие. Ему пришлось выложить две сотни тысяч экю для получения его отставки; еще и подал-то тот в отставку лишь при условии сохранения за его старшим сыном Наместничества над Перонной. Это весьма обескуражило Кардинала, боявшегося, как бы сын не пошел в отца, и таким образом все эти деньги были бы для него просто потеряны. Но Месье де Тюренн, уверенный в том, что достаточно знает его и может отвечать за его преданность, предложил себя в его поручители; дело завершилось в конце концов без каких бы то ни было дурных последствий; и в самом деле, Окенкур-сын далеко не был способен сделать что-либо в ущерб своему долгу, когда же отец принялся искушать его, удалившись к Месье Принцу, он приказал палить по нему из пушек, потому как увидел, что тот чересчур близко подбирался к его месту. Он боялся, как бы у того не осталось кое-каких связей в городе, и как бы те, с кем он мог бы их иметь, не пришли в настроение возбудить там какой-нибудь бунт, увидев, как он забавляется попечением своего отца. Кардинал утешился тем, что предательство отца уравновесилось преданностью сына; и, стараясь вынудить Эден вернуться к повиновению, он не забывал рассыпать там ни обещаний, ни угроз. Причиной мятежа в этом городе послужило то, что Король отказал в Наместничестве над ним некоему ла Ривьеру, кто был там Лейтенантом Короля. Он испросил его после смерти Месье де Бельбрюна, кто прежде занимал эту должность — но либо этот ла Ривьер был бедным человеком, и Кардинал счел его недостойным по этой причине, либо, что более правдоподобно, Его Преосвященство вознамерился вытянуть деньги из Маркиза де Пальуазо, зятя покойного, кто также добивался этого Наместничества; ла Ривьер удалился настолько недовольным, насколько только возможно себе это вообразить. У него был близкий родственник, некий Фарг, кто был Майором того же города и претендовал, если тот станет Наместником, получить для себя Лейтенантство Короля. Итак, отказ по этому поводу ла Ривьеру задел его столь ощутимо, что он посоветовал тому заставить отдать себе силой то, в чем его не пожелали удовлетворить по доброй воле. Это было великое предприятие для человека вроде ла Ривьера, кто был еще более жалок, чем все то, что я сумел бы о нем наговорить; но Фарг, настолько же обладавший сообразительностью, насколько она отсутствовала у другого, заметил ему, что, посоветовав тому пойти на такой шаг, он отнюдь не имел в виду, будто бы тот сделается тираном этого места, нет, тот просто будет править там как бы от имени кого-нибудь, кто был бы способен оградить его от нападок Двора; он заручился его согласием направить кого-либо к Месье Принцу с таким предложением, что если ему будет угодно поручить ему Управление над городом, тот не признает отныне никакого другого мэтра, кроме него. Месье Принц поостерегся отказать в его просьбе; дело было слишком выгодным для него, и он подписался бы еще и не под такими условиями, какие были ему предложены; итак, договор между ними был заключен, он содержался в секрете до тех пор, пока Кардинал, не сумев поладить с Маркизом де Пальуазо, не распорядился этим наместничеством в пользу Герцога де Креки. Между тем, когда этот Герцог пожелал вступить в свои права, ворота города захлопнули прямо перед его носом. /Мятеж Эдена./ Это дело произвело страшный шум при дворе, точно так же, как и по всей Франции. Кардинал, кто был ничуть не менее ловок, чем другой, после того, как сделал все возможное для возвращения этого места к повиновению, увидев, что ему так и не удалось добиться цели, воспользовался этим случаем, дабы перехитрить врагов. Договор, заключенный нами с Кромвелем, привел их в устрашающее беспокойство по поводу Дюнкерка, а также и других морских городов, какими они обладали на этом побережье. Это их обязывало неусыпно их сторожить и покинуть все другие углы ради этого. Взятие Бурбура и Мардика показалось им даже неоспоримым предвестием ближайшей атаки на это место. Дабы увести их от той мысли, будто бы о чем-либо другом помышляли в настоящее время, при Дворе только и разговоров было, как покарать Фарга и его родственника в такой манере, какой они оба с избытком заслужили. На место действия был даже специально направлен некий человек для снятия плана этого города Эдена, как если бы лишь от этого зависело то обстоятельство, что город не был пока еще атакован; но либо об этом втихомолку сообщили Фаргу, дабы раздуть дело еще больше, или же это произошло случайно, человек был схвачен, когда он занимался тем, что ему приказали сделать. Фарг, знавший, что он должен был заставить себя бояться, особенно поначалу, по меньшей мере, если он не хотел превратиться вскоре во всеобщее посмешище, обошелся с ним безо всякой пощады и велел его повесить, как шпиона. Этот несчастный, без всякой задней мысли оказавшийся вот так жертвой политики Кардинала, признался перед смертью, что это именно Министр послал его снять план города. Его Преосвященство пришел от этого в восторг, потому что такое признание играло на руку его замыслам. Итак, дабы еще увеличить подозрение врагов, что именно отсюда он откроет Кампанию, едва наступил май-месяц, как он подле этой стороны назначил место сбора всем войскам Его Величества. Шесть тысяч Англичан, проделавшие последнюю Кампанию в нашей армии, должны были провести в ней еще и эту. Они были полностью укомплектованы, несмотря на большую смертность в их рядах; рекруты заменили павших, и эти войска были даже более хороши в настоящий момент, чем были по прибытии, потому как Локард, один из зятьев Кромвеля, должен был командовать ими вместо Рейнолдса. Однако начавший распространяться слух, якобы их собирались вести против Эдена, а вовсе не на Дюнкерк, настолько усилился среди них, что проходил уже за решенное дело в сознании большинства. Он не понравился ни Локарду, ни его солдатам, но так как, если бы он пожаловался раньше времени, его обвинили бы в излишнем легковерии; он отложил свое окончательное суждение до тех пор, когда убедится на опыте, что ему следовало обо всем этом думать. Виконт де Тюренн должен был еще и в этом году командовать нашей армией, и проведя ее прямо к Эдену, дабы, как обычно говорится, одним камнем нанести два удара, то есть ввести в заблуждение врагов и постараться в то же время нагнать страха на Фарга, он тем самым возбудил среди Англичан такой шум, что все было поверили, будто они совсем готовы порвать с нами. По крайней мере, Локард говорил об этом вслух, угрожая скорее возвратиться в Англию, чем терпеть дальнейшее пренебрежение интересами его Нации. Кардинал, получавший удовольствие от такого сорта положений, потому как он всегда наилучшим образом торжествовал в мошенничествах, далеко не раскрывая ему своего секрета, пожелал даже внушить ему, что время, употребленное на эту осаду, не нанесет никакого ущерба его делам. Он сослался на тот резон, что со стороны моря не было еще заготовлено никакого фуража, что не показалось достаточно добрым предзнаменованием Англичанину, чтобы привести его в хорошее настроение. Потому он начал богохульствовать и браниться, как если бы эти кощунства и ругательства должны были бы помочь ему выиграть дело. Кардинал оставил его за этим занятием, поскольку он прекрасно знал, что все это продлится недолго. И в самом деле, он предложил столько денег Фаргу за передачу этого места в его руки, что тот был бы сумасшедшим, если бы отказался. Итак, он поостерегся это делать, в том роде, что после измены Королю он безо всяких церемоний предал и Месье Принца, на чью сторону он перешел совсем недавно. Он преспокойно заключил договор с Его Величеством и получил за него, по меньшей мере, две сотни тысяч франков звонкой монетой. Месье Кардинал сказал тогда Локарду — теперь-то он видит, насколько был неправ, поверив досужим слухам, не задумавшись о том, что ловкий человек просто обязан пользоваться каждым удобным случаем. Локарду нечего было ему возразить, когда он осознал, какой здесь был нанесен мастерский удар. /Экспедиция Маркиза де Креки./ Наместничество над этим местом было отдано Герцогу де Креки, и так как Виконт де Тюренн был его личным другом, точно так же, как и другом его брата, кого он старался продвинуть по службе, насколько это было в его силах, он отправил того в Бетюн, где он был Наместником, под тем предлогом, что его присутствие там было необходимо. Он это сделал, однако, исключительно ради оказания ему услуги, причем не навлекая никакого ропота по своему поводу; поскольку, надо знать, что он во всякий день выдвигал его из общего ряда, когда ему нужно было что бы то ни было сделать, будто бы он единственный был способен это исполнить. Он уже поспособствовал его назначению Генерал-Лейтенантом, дабы затем превознести его заслуги перед Двором. Далеко не всем это нравилось; не то чтобы он действительно не имел достоинств, но, наконец, тем, кто были старше его, не могло прийтись по вкусу, что его протаскивали через их головы, оставляя их самих позади него. Другие Генерал-Лейтенанты находили возражения также и тому, что ему во всякий день поручалось командование, им в ущерб. Они даже раз или два подавали об этом жалобы Министру, но без приведения каких-либо существенных резонов. Так как Кардинал был убежден, что Виконт де Тюренн прекрасно знал, как ему следовало поступать, весь ответ, какой они от него получили, сводился к обещанию с ним об этом побеседовать, дабы такого не случалось впредь. Тем не менее, это заставило Виконта задуматься; он не желал, чтобы его обвиняли в несправедливости; особенно в такой момент, когда ему требовались усилия каждого, дабы вместе с ним преуспеть в порученном ему предприятии: А оно было одним из самых трудных. Расположение Дюнкерка, сила его гарнизона, а он был многочислен и составлен из добрых войск, опыт Коменданта и армия, совершенно готовая его поддержать — такие преграды он не был бы способен преодолеть, по крайней мере, если бы не был мощно подкреплен со всех сторон. Итак, не желая подавать повода для новых огорчений его главным Офицерам, всегда отличая им в ущерб, как он привык это делать, Шевалье де Креки, кто присвоил себе тогда титул Маркиза, он отослал его, как я недавно сказал, в его Наместничество. Резон был прост, он прекрасно знал, какие бы приказы он ни отсылал ему туда, они не повлекут за собой никаких последствий, а тот сможет спокойно исполнять их отдельно от других Генерал-Лейтенантов, причем они не найдут тому никаких возражений. Между тем, в настоящее время он хотел предоставить ему возможность раздобыть себе столько же славы, сколько тот мог завоевать исполнением всех его приказаний для приобретения кое-какой репутации. Надо знать, что враги при мысли о том, будто бы он пожелал осадить Эден, отправили некоторые войска в Монкассель. Они держали там довольно скверную оборону, полагаясь на то, что у Виконта де Тюренна было достаточно дел в той стороне, где он находился, и он даже думать не станет о выдворении их оттуда. Однако они крупно просчитались; этот Генерал скомандовал Маркизу де Креки взять всех, кого он только сможет, из своего гарнизона, как Кавалерию, так и Пехоту, и идти на захват этого места; тот исполнил этот приказ столь проворно, что тех, кому удалось спастись, не стоит даже принимать в расчет. Правда, весьма облегчило ему этот счастливый успех то обстоятельство, что пока он маршировал с одной стороны, Виконт де Тюренн маршировал с другой, в том роде, что прибыли они оба туда почти в одно и то же время. Все обретавшиеся там враги были взяты в такой манере, Маркиз де Креки отправил назад свой гарнизон и остался в армии служить там Генерал-Лейтенантом, как ни в чем не бывало. Это показало всему свету, с какими видами он был отослан в его Наместничество; но никто не осмелился по этому поводу ничего сказать, потому что Виконта де Тюренна уже рассматривали, как правую руку Государства; каждый думал лишь об исполнении собственного долга, не позволяя себе увлекаться бесполезными жалобами. Принималось во внимание, что когда бы даже на него пожаловались, в этом не было бы никакого резона, поскольку, при подобном доверии к нему Министра, одно-единственное его слово опрокинуло бы все, что могло бы быть сказано к его невыгоде. /Месье де Тюренн отказывается от выгодной партии./ Тем временем Кардинал, после того, как выдал замуж еще одну из своих племянниц за Графа де Суассона, сына покойного Принца Тома, едва с ним свиделся вновь, как предложил ему в жены Ортанс, свою любимую племянницу. Так как у него не было никаких детей от его жены, Министр полагал доставить ему удовольствие таким предложением. Но Виконт де Тюренн, уже имевший за спиной порядочное число лет, нашел сделанное ему здесь предложение гораздо опаснее любого предприятия, когда-либо осуществленного им на войне. Демуазель была резва до такой степени, что ничто не шло с этим ни в какое сравнение. Это никак не устраивало мужчину, кому перевалило за сорок пять лет; потому, предпочтя свой покой несметным богатствам и невиданным роскошествам, какие бы этот брак ему предоставил, он оставил совершить эту глупость кому-нибудь другому, кто бы, впрочем, не замедлил в этом раскаяться. Но вернусь к моему сюжету. Виконт де Тюренн приказал своей армии маршировать прямо на Берг, но приблизиться к нему он не смог, потому что враги в очередной раз спустили шлюзы. Вся окрестность оказалась под водой, и этот потоп простирался не только вокруг этого места, но еще и отсюда вплоть до самого Дюнкерка. Они, видимо, сочли, что прежде чем наш Генерал решится осадить этот последний город, ему требовалось заранее утвердиться в тех, что располагались вокруг, дабы не пробираться между столькими вражескими гарнизонами. Таким способом они сделали невозможными любые подходы к ним; кроме того, пока эти воды покрывали бы землю, он не смог бы иметь никакой связи с Фортом Мардиком. А это, однако, было ему необходимо, потому что там имелись кое-какие магазины для его армии. Еще гораздо лучше снабженные находились, впрочем, со стороны Кале, но сообщение с ними нам было так же отрезано Гравлином, городом, удерживаемым врагами между этим местом и Дюнкерком. Итак, Виконт де Тюренн, не зная, где раздобыть припасы, если он атакует это последнее место, как было условлено с Кромвелем, сообщил Кардиналу, явившемуся в Кале вместе с Королем, о новых трудностях, возникших на пути к исполнению этого предприятия. По его мнению, дабы проще и легче прорваться туда, надо было прежде всего атаковать Гравлин, после чего перед нами откроются все средства связи с Кале, какие мы только пожелаем. Это не могло осуществиться без переговоров с Локардом и получения от него на это согласия. Прощупать его по этому поводу поручили Графу де Гишу, обладавшему наибольшим влиянием на него, чем кто-либо другой, потому как они частенько вместе устраивали дебоши. Но тот сказал ему в ответ — хотя он и был его другом, ему не следовало рассчитывать на этом сыграть; слишком долго Кардинал забавлял того впустую, или пусть атакуют Дюнкерк, или же пусть позволят ему удалиться; никакой середины здесь не было, и вот почему тот молил его не разговаривать с ним об этом больше. /Маневры вокруг Дюнкерка./ Столь определенный ответ дал знать Виконту де Тюренну, что ему не на что надеяться с этой стороны, и он употребил все озарения, какие только ему мог дать долгий опыт ведения войны, на преодоление трудностей, вставших на пути исполнения его намерения. Итак, для облегчения сообщения с Мардиком по направлению, где было, к тому же, поменьше воды, он атаковал один редут, возведенный врагами на Кольме. При помощи этого сооружения они мешали нам воспользоваться наименее трудным проходом, чем все остальные. Они чрезвычайно укрепили этот редут и установили там четыре пушки; но творение вроде этого было абсолютно ничем для человека, обладавшего секретом рушить перед собой самые неприступные стены; вскоре он принудил тех, кто его охранял, оставить его ему. Тогда он приказал заготовить громадное множество фашин, и, подправив ими дорогу, всю размытую водой, двинулся к каналу Берга со стороны, что вела к Дюнкерку. Враги возводили там большой форт, он не был еще как следует укреплен, но они намеревались вскоре все привести в порядок; они просто не рассчитывали, что их редут будет так стремительно захвачен. Ему нужно было взять его во что бы то ни стало, прежде чем двигаться дальше вперед, потому как он снова преградил ему проход. Враги, прекрасно знавшие об этом, согнали в него множество народа, а так как тылы его были свободны, они могли с момента на момент пополнять его свежими силами. Это делало форт в какой-то мере неприступным, если только не отрезать ему пути к пополнению, что и сделал наш Генерал. Он приказал кое-какой Пехоте переправиться через Канал и окопаться по ту сторону. Сделать это было довольно трудно из-за воды, залившей землю; но эта Пехота отрыла траншею, спустила по ней воду и расположилась там столь накрепко, что враги напрасно старались ее оттуда выбить. Таким образом, форт был захвачен после достаточно упорного сопротивления, а тем, кто был внутри, стоило немалых усилий унести ноги; ничто не мешало больше Виконту де Тюренну осуществить задуманное, так как за фортом вода уже не царила так, как перед ним, и все дюны были на месте и выглядели, как обычно. Англичане пообещали нам флот для успеха предприятия, что не смогло бы осуществиться без этого. Он уже вышел в море в составе двадцати кораблей, что было более чем достаточно для удержания Испанцев на почтительном расстоянии. Виконт де Тюренн расположил свою штаб-квартиру на дюнах со стороны Ньюпорта; и так как он мог получать припасы только морем, поскольку Гравлин по-прежнему отрезал ему всякое сообщение с Кале, он не желал вскрывать траншею до того, как запасет достаточное их количество в своем лагере, дабы не бояться, как бы голод не обязал его снять осаду. В самом деле, так как Испанцы вышли в море, стараясь помешать их конвоированию, он с беспокойством ждал, осилят ли их Англичане, и выйдут ли из этого положения с честью; но наконец, какие бы препятствия ни пытались противопоставить им другие, они доставили в его лагерь вполне довольно продовольствия, так что можно было не бояться помереть от голода. Итак, Генерал приказал рыть траншею в ночь с четвертого на пятое июня; мы работали всю ночь, причем в нашу сторону почти не было произведено никаких мушкетных выстрелов. Предварительно были наведены мосты через каналы для сообщения между расположениями, так же, как укрепленные линии лагерей и линии вокруг города. Со стороны Ньюпорта соорудили и эстакаду на маршевом берегу, уходившую прямо в море в часы отлива. Маркиз де Лед, Комендант этого города, был человеком, опытным в военном ремесле и уже защищавшим его, когда мы атаковали- и взяли его в 1646 году; но наши гражданские войны заставили нас потерять его несколькими годами позже, они еще и сейчас приносили нам то несчастье, что тот, кто осуществил это завоевание для нас, необычайно там отличившись, вооружился в настоящее время, дабы помешать городу во второй раз подпасть под наше могущество. Как бы там ни было, этот Комендант, позволивший нам мирно трудиться три дня подряд, как если бы он и не вспоминал, что осажденный город никогда не защищается лучше, чем вылазками, на четвертый день все-таки предпринял одну и дал нам почувствовать, что он еще не забыл своего ремесла. В ней участвовали до пятнадцати сотен человек, как артиллерия, так и Пехота, и они поначалу привели траншею в жуткий беспорядок, так что, казалось, все для нас было потеряно, если бы высокородные люди, сколько их там ни было в нашем лагере, тотчас же не сбежались заслонить его собственными персонами, как будто бы все они были простыми солдатами. Их твердость дала время тем, кто перепугались раньше всех, вернуться к бою; и Виконт де Тюренн в то же время усадил в седло пять сотен всадников и послал вперед два батальона; тут враги отступили в полном порядке, из страха, как бы не оказаться окруженными. Несколько высокородных особ были ранены с нашей стороны в этой схватке, под другими поубивало коней, и даже некоторые из них были взяты в плен. /Превосходный человек./ Граф де Гиш был в числе раненых. Ему прострелили руку, когда он делал все, чего только можно было ожидать от человека великой души; к тому же не существовало другого Сеньора при Дворе, обладавшего большими достоинствами, нежели у него. Он воплотил в своей особе все, что могло сделать Кавалера значительным: знатное происхождение, высочайший разум по отношению ко многим другим, совершенно необычайные познания для столь вельможной персоны, огромная отвага без фанфаронства и, наконец, все те качества, что вызывают наибольший восторг. Все, достойное какого-либо возражения в нем, состояло в том, что он походил на большинство мудрецов, обычно не испытывающих большого поклонения перед религией. В нем было гораздо меньше набожности, чем морального превосходства, что уже стоило ему кое-каких столкновений при Дворе и готовило ему их еще и в будущем. Он был старшим сыном Маршала де Граммона и унаследовал его Должность Мэтра Лагеря Полка Гвардейцев. Эта Должность была одной из самых почитаемых при Дворе, она придавала еще больше блеска его особе, хотя он бы имел его уже достаточно из-за всего остального. У Маршала был еще и другой сын, но далеко нельзя сказать, чтобы он походил на старшего брата. Он был, однако, наиболее ладно скроен из всех Куртизанов; но так как недостаточно иметь приятную физиономию для одобрения достойных людей, не было никого, кто не находил его несчастным из-за брата, обладавшего столькими заслугами, потому как это лишь подчеркивало его собственные изъяны. За предпринятой врагами вылазкой последовали несколько других, и даже порой сразу две в один и тот же день. Виконт де Тюренн был вынужден увеличить ряды защитников траншеи, так же, как и Кавалерийскую охрану, дабы с ним не приключилось никакой неприятной неожиданности. Четыре или пять дней прошли вот так в ожидании вылазки осажденных, потому как они вменили это себе в обычай. Однако, тогда как мы были обязаны наблюдать за их стороной, нам пришлось поостеречься еще и с другой, потому как мы начинали видеть опасность и там. Враги сосредоточили их войска, дабы не позволить овладеть этим местом без боя, Маршал д'Окенкур ознаменовал свое прибытие к ним тем, что взял на себя разведку наших линий. Он явился всего лишь с одним эскадроном, составленным из людей элиты, и так как он прекрасно знал, что не будет ими покинут, то ничуть не поколебался, несмотря на собственную малочисленность, атаковать Кавалерийский отряд в карауле перед лагерем, хотя тот был и вдвое сильнее, чем у него. Он даже отбросил его с такой мощью, что тот проскакал через теснину с необычайным проворством. Это подняло тревогу по всему лагерю, и тотчас пополз слух, что Граф де Суассон, кто был Генерал-Полковником Швейцарцев, якобы был взят в этой схватке; Молонден, кто был Мэтром Лагеря Полка Гвардейцев этой Нации, побежал в ту сторону с несколькими Мушкетерами взглянуть, не сможет ли он ему чем-либо помочь. Сообщение оказалось ложным и основывалось лишь на том, что этот Принц, случайно находившийся в охранении, когда его атаковали, счел некстати уходить через теснину с той же поспешностью, с какой это сделали другие; совсем напротив, он еще крепче держался там с несколькими храбрецами, что, разумеется, было признаком его мужества, но не его благоразумия; в самом деле, если бы он пожелал надежно удержать эту теснину, ему стоило бы сделать это изнутри, а не снаружи; итак, он неизбежно должен был бы попасть в плен или пасть на поле боя, как это уже случилось с некоторыми из его Роты, когда прибытие Молондена резко изменило положение дел. /Смерть Месье д'Окенкура. / Он расставил своих Швейцарцев за дюной по ту сторону теснины и приказал им не высовываться, пока он не подаст им знак это сделать; он выжидал с подачей сигнала до тех пор, когда бы он увидел Маршала столь близко от себя, что каждый произведенный ими выстрел мог бы свалить человека в упор. Его замысел осуществился совсем недурно; когда он подал знак, о каком я сказал, его люди дали залп столь удачно, что человек двадцать уложили замертво на месте. Маршал был из числа тех, кто упал, хотя сам он был только ранен; но так как его ранили в живот, и ему предстояло еще час прожить, он все это время требовал себе исповедника, дабы тот отпустил ему прегрешения. Его перенесли в маленькую часовню, находившуюся тут же, поблизости, и засвидетельствовав там крайнее сожаление по поводу того, что поднял оружие против своего Государя, он отдал Богу душу момент спустя на руках дворянина из его приближенных. Кардинал не слишком горевал, узнав о его смерти, поскольку он опасался его больше, чем кого-либо другого. Не то чтобы тот был самым способным, вовсе нет; всякий резон ему всегда заменяло лишь то, что ему советовала его вспыльчивость; но по этой самой причине он и казался наиболее опасным; потому как со вспыльчивыми, вроде него, Кардинал прекрасно знал, что он никогда не будет в безопасности. Полагали, что вынудила его покинуть службу Короля и перейти на сторону мятежника не столько печаль по поводу некоторых неудовольствий, полученных им от Кардинала, сколько власть, какую Герцогиня де Шатийон приобрела над его сердцем. Он давно уже был в нее влюблен, что вызывало сильное недовольство Месье Принца, кто любил ее до того, как покинуть Францию, и кто все еще о ней не забыл, хотя и был от нее вдали. Итак, он засвидетельствовал немалую ревность к этой Даме из-за того, что Маршал так сильно к ней привязался; когда же он заявил, что никогда ей этого не простит, она передала ему в ответ, что, дабы не навлекать более на себя его упреки, она вскоре излечит его душу; она сделает одну вещь, которая не позволит ему сомневаться в том, что если этот Маршал ее и любил, то она, по крайней мере, не отвечала ему взаимностью. Она осыпала Маршала большими ласками, чем когда-либо это делала, и очаровала его этим вплоть до готовности отдать за нее свою жизнь; она сказала ему, насколько для нее непереносимо терпеть, что множество людей рассматривают его в настоящее время, как человека без чести, потому как он не выразил никакого негодования на все то, что проделал с ним Кардинал; если бы он захотел ей поверить, он бы показал ему в самом скором времени, что он не такой человек, кого можно оскорблять безнаказанно; она ему посоветовала удалиться к Месье Принцу, кто не преминет принять его с распростертыми объятьями; хотя его отсутствие и доставит ей большое огорчение, и ему не пристало в этом сомневаться, ей гораздо больше понравится видеть его вдали от нее, но зато увенчанного славой, каким ему и подобает быть, чем видеть его у своих колен и знать, как он всеми презираем. Маршал, кто был человеком, переполненным добрым мнением о самом себе, проглотил эти речи, как если бы они были сказаны от чистого сердца. Он тотчас же поклялся ей в своем нежелании показаться более слабым, чем она сама; он незамедлительно помчится мстить, чего бы это ему ни стоило, будет совершенно справедливо ему выказать себя достойным ее, поскольку без этого он не заслужит ни единого ее взгляда; во всем он последует ее советам и в самом скором времени предоставит ей в этом доказательства. Он действительно сделал глупость ей поверить; но так как это стоило ему жизни, он окончательно излечил этим ревность Месье Принца, поскольку ради его любви его любовница не поколебалась принести этого Маршала в жертву. На следующий день враги, наведя мосты через Канал Фюрна, перешли его и зашагали в боевом порядке по дюнам. Виконт де Тюренн не мог сомневаться по этому движению в их желании схватиться с ним врукопашную. Итак, хорошенько все разведав, он решил избавить их от половины пути, и сам пошел им навстречу. Он знал, когда атакуешь, всегда приобретаешь большое преимущество над другими, тогда как когда ограничиваешься всего лишь обороной, это огромное чудо, если вдруг удается выбраться из этого с честью. Итак, оставив Праделя охранять траншею с четырнадцатью сотнями человек нашего Полка и Морскими пехотинцами Генерал-Лейтенанта, во главе шести сотен всадников и пятнадцати сотен пеших людей он урегулировал порядок сражения в той манере, в какой сам пожелал; но тут возникло препятствие, немало затруднившее его и какого он никак не мог предвидеть. /Затруднения с Англичанами./ Хотя Локард и командовал Англичанами, находившимися там, а в качестве зятя он был неразрывно связан с интересами Кромвеля, ему недоставало власти над ними, дабы помешать им говорить во всякий день, что Протектор очень плохо поступил, предпочтя такое неверное дело, каким было взятие Дюнкерка, совершенно надежному, какое ему предлагали Испанцы, если бы он пожелал принять их сторону. И на самом деле, так как Испанцы видели его склонность к Франции, и как для отказа вступить с ними в переговоры он извинялся тем, что не верил, будто бы они были в состоянии осуществить их великолепные предложения, они заявили о решении немедленно передать Дюнкерк в его руки, прежде чем они смогут вручить ему Кале и Булонь. Они соглашались даже на то, что этот город останется в его личной собственности. Это было наверняка весьма заманчиво для него; тем не менее, поскольку он имел свои резоны не объявлять себя нашим противником, он снова извинился в своем нежелании ловить их на слове под тем предлогом, что они слишком поздно опомнились с устранением этой трудности. Он хотел им этим дать понять, что гораздо раньше сговорился с нами, во всяком случае, не говоря им, будто мы пребывали в полном согласии. Но так как отданное нам предпочтение пришлось абсолютно не по вкусу людям Локарда, впрочем, как и всей Нации в целом, его солдаты продолжали о нем перешептываться. Несколько раз это доходило до сведения Виконта де Тюренна и приводило его в некоторое беспокойство, потому как он знал их непостоянный нрав. Между тем Англичане, едва узнав о распорядке битвы, составленном этим Генералом, о том, что он их поставил в центре всего лишь как вспомогательные войска, не предоставив им никакого почетного поста, захотели получить от него именно такой, а иначе они грозили вообще не сражаться. Они давно привыкли к такому поведению, и во времена Карла I они проделали с ним такую же штуку в битве при Нейзби, что послужило причиной его гибели. Правда, они были правы на этот раз, им обязаны были предоставить почетный пост в ущерб Шотландцам, тоже претендовавшим его занять под тем предлогом, что они являлись основным корпусом их Нации, а что касается тех, то их и всего-то была какая-то горстка народа. Но это уже была нестерпимая похвальба — претендовать диктовать законы целому народу, такому, как французский народ, прямо в его собственной стране; потому Виконт де Тюренн, весьма мудрый и весьма сдержанный, каким он и был, поговорил об этом с Локардом в соответствующих выражениях, дав ему понять, что все их требования здесь были неуместны, и так они никогда ничего не добьются; Локард, кто никогда не был на войне, не приведя ему ни одного доброго резона, сказал вместо всякого ответа, что все претензии французской Нации, преимущественно над его собственной, должны были бы ограничиться обладанием правым флангом, как его Нация ей его и уступила; но уступить ей и правый, и левый, как та, кажется, на это претендует, вот на такое она не пойдет никогда; корпус, каким он командовал, был достаточно значителен, дабы иметь право отличиться, и таким образом он не мог отречься от своих претензий, по меньшей мере, сам не предав при этом свою отчизну. Когда он держал такие речи, он говорил не столько своим языком, сколько языком его войск; они без всякого притворства заявили, что не подчинятся ему, когда он додумается позволить себе дрогнуть. Они боялись, как бы он не позволил себя еще и подкупить. А он, без всякого сомнения, так бы и сделал, если бы Виконт де Тюренн имел дело лишь с ним одним; но, не осмелившись ничего предпринять самостоятельно, из страха, как бы от этого не пострадала его честь, он признался в своей слабости этому Генералу, когда тот пожелал ему сказать, что, поступая в этом роде, он действовал прямо против интересов своего же тестя. /Накануне битвы./ Когда Локард заговорил столь искренне с Виконтом де Тюренном, этому Генералу нечего было сказать; в том роде, что из страха, как бы с ним не приключилось чего-нибудь похуже, он согласился удовлетворить все требования Англичан. Полк Пикардии, что еще не был тогда тем, каков он сейчас, хотя после Гвардейцев он всегда имел преимущество над всеми другими полками, воспротивился этому всеми своими силами. Месье де Тюренн брался за него со всех сторон, лишь бы заставить его прислушаться к голосу разума, и увидев, что у него ничего с ним не получается, он обратился к просьбам и уговорам, чего, однако, никогда не практиковал по отношению к солдатам, и по правде, если он и обращался с теми, как отец обычно обращается со своими детьми, то только не тогда, когда они противились его распоряжениям. Он прекрасно показал это незадолго до Мюнстерского мира, когда обвинил весь корпус целиком, потому как он не хотел маршировать во Фландрию с ним. Итак, он мог бы обойтись гораздо более строго с этим полком, поскольку он был составлен из Французов, а не так, как те — из иностранцев; но либо он принял во внимание, что, в сущности, этот полк вовсе был невиновен, отстаивая свои права до конца, или же рассудил, что строгость была бы совсем некстати теперь, перед лицом врага, но только он не посчитал для себя зазорным то решение, какое он принял. Но утомившись умолять, он просто объяснил этому полку, что из-за его упрямства тот станет причиной устрашающего несчастья, и этим в конце концов он вынудил их расстаться с былыми претензиями. Когда эта трудность была устранена, неожиданно заметили, что враги желали избежать сражения. Это показалось поразительным после того, как они продвинулись так далеко вперед; но они сделали это лишь для придания храбрости осажденным и отнюдь не имея намерения драться так скоро. Они хотели потянуть время из-за того простого резона, что не получили еще основную часть своих пушек. Они ожидали их с момента на момент, и по их расчетам артиллерия не должна была больше задерживаться в пути. Месье де Тюренн получил эти сведения от пажа Маркиза д'Юмьера, кто был тогда Генерал-Лейтенантом, и кто стал сегодня Маршалом Франции. Этот паж, попав в плен в той схватке, где был убит Маршал д'Окенкур, недавно сбежал из лагеря врагов, так как из-за его молодости они не испытывали к нему никакого подозрения и позволяли ходить, где только ему было угодно. Однако он столь распрекрасно воспользовался тем, что увидел, что, выслушав его рапорт, Виконт де Тюренн не только более, чем никогда, решился дать битву, но еще и дать ее незамедлительно. Существовало, впрочем, некоторое недовольство между Генерал-Лейтенантами, потому как Виконт де Тюренн выдвигал одних из их рядов в ущерб другим. Бельфон принадлежал к числу недовольных, тогда как Маркизы де Креки и д'Юмьер служили причиной его зависти из-за тех почетных постов, какие он им дал. Поскольку их обоих он поместил во главе правого крыла первой линии, тогда как того отослал в Форт под тем предлогом, что и его надо защищать. Бельфон, кто был человеком бравым, и кто полагал, будто разбирается во всем ничуть не хуже Маркиза д'Юмьера, отправился туда, ни слова не говоря, демонстрируя свое повиновение; но он подговорил Маркиза де Ришелье попросить Виконта не наносить ему подобной обиды в день баталии и не запирать его в четырех стенах; тогда Месье де Тюренн велел его вернуть и доверил ему командование второй линией Пехоты. Кастельно был во главе левого крыла первой линии, и в качестве Генерал-Капитана имел в своем подчинении Варенна, Генерал-Лейтенанта, кто должен был там командовать под его руководством, так же, как Виконт де Тюренн мог иметь в своем подчинении Креки и Юмьера, командовавших крылом первой линии под началом этого Генерала. Вся армия провела ночь с тринадцатого на четырнадцатое в полной готовности, Виконт де Тюренн решил начать дело с первым лучом зари. Враги узнали о наших намерениях от их шпионов, и хотя это не совпадало с их расчетом, потому как их пушки еще не прибыли, и они поджидали еще какую-то Пехоту, они не упустили случая состроить добрую мину, как если бы им совершенно нечего было опасаться. Дон Жуан принял командование над их правым крылом, оставив левое крыло Месье Принцу. Месье де Тюренн пролежал всю ночь на дюнах, прикрыв нос плащом. Месье Принц поступил точно так же, и все Офицеры Генералитета, как с той, так и с другой стороны, не нашли себе лучшего приюта и последовали их примеру. /Быстрая победа./ Между тем, при первом свете дня Месье де Тюренн приказал нам выйти из наших линий и маршировать прямо на врагов. Наступавшие на правом фланге совсем не видели находившихся на левом из-за большого количества дюн между ними. Таким образом, Кастельно, шедший немного скорее нашего правого, вступил в битву, начавшуюся для него довольно удачно. К счастью, я не остался в отряде, что под командой Месье де Праделя защищал траншею; я был в батальоне первой линии, державшемся справа от всей нашей Пехоты. Мы продвигались с довольно большими трудностями, потому как справа мы были зажаты Осушительными каналами, избороздившими все окрестности как впереди, так и сзади нас. Маркиз де Креки, настолько же для умножения наших рядов, насколько и ради пользы, какую мы смогли бы из этого извлечь, приказал тогда перейти эти Осушительные рвы и каналы Полку Бретани; в том роде, что, выйдя из центра, он оказался на флангах. Месье Принц, не знавший о наших неудобствах, и кому это передвижение показалось попыткой захвата позиции, счел, что этот полк поставлен здесь лишь для нападения на него с тыла, когда его крыло и наше столкнутся; он отрядил один из своих батальонов сделать то же самое, что и этот полк, а мы тем временем наступали на него в такой манере, чтобы не обязывать его преодолевать и половины пути. Но он, далеко и не думая об этом, уложил на землю своих отчаянных стрелков, кого обычно выпускали перед Кавалерией, приказав им дать залп только в упор. Они очень плохо справились с исполнением его команды; мы находились еще в сорока шагах друг от друга, а они уже начали стрелять. Они были настолько удручены известием, что эту битву им пришлось предпринять без артиллерии, что уже более чем наполовину были побеждены; итак, когда они разбежались кто куда, сделав залп, и часть Кавалерии затем последовала их примеру, мы пошли на остальных, как на верную победу. Месье Принц прекрасно видел по столь злосчастному началу, что все для него пропало, по крайней мере, если он не найдет средства восстановить положение собственной твердостью. Он не знал еще, что крыло Дон Жуана было разбито; итак, сам встав во главе одного эскадрона, он сказал Бутвилю, Колиньи и некоторым другим высокородным персонам, следовавшим за его фортуной, сделать то же самое с их стороны, дабы их примером вновь вселить отвагу в тех, кто ее утратил. Но его войска находились уже в таком разброде, на такую малость они были еще способны, что всего лишь один эскадрон смог последовать за ним. Этого было слишком мало, чтобы осмелиться атаковать целую армию; но та легкость, с какой мы начали побеждать, стала причиной того, что сами нападавшие маршировали теперь без всякого порядка; они их атаковали столь стремительно, что эти два эскадрона обратили в бегство более восьми. Наш батальон, шагавший в лучшем порядке, чем двигалась наша Кавалерия, увидев ту ярость, с какой Принц ее преследовал, тут же резко остановился, чтобы стрелять по врагам более уверенно, когда они к нам приблизятся. И в самом деле, мы совсем недурно в этом преуспели, поскольку мы так здорово расчистили их ряды, что уложили более половины их людей нашим залпом. Из-под самого Принца выбили его коня; в том роде, что он в тот же миг сделался бы пленником, если бы какой-то Кавалер не отдал ему своего ради его спасения. Бутвиль, Колиньи и некоторые другие высокородные персоны его партии отделались не так дешево, как он; по большей части они были взяты и ранены; Виконт де Тюренн приказал преследовать остальных вплоть до канала Фюрна. Из-за поспешности, с какой они спасались, большая их часть там же и утонула. Те, кто не так сильно торопились, спасли свою жизнь ценой собственной свободы; тогда как Дон Жуан не оказался в столь затруднительном положении, потому как вовремя принял кое-какие меры. В самом деле, увидев, как первые его эскадроны были сломлены, и как морская армия Англичан палила из пушек по его тылу, он удалился в Ньюпорт. Эта баталия была не из тех, что длятся с утра до вечера и даже возобновляются еще и на следующий день; такие некогда давал сам Месье Принц. Четырех часов оказалось достаточно для начала и завершения этого великого дня, в том роде, что мы все вернулись в лагерь к полудню, за исключением тех, кого отправили в погоню за беглецами. /Маршальский жезл посмертно./ Виконт де Тюренн, дабы извлечь выгоду, на какую он должен был надеяться, одержав такую победу, в тот же день призвал к сдаче Коменданта, кто не мог пребывать в неведении по поводу произошедшего, поскольку ничто не случалось там без его участия; но он передал в ответ, что если Дон Жуан исполнил свой долг, пожелав ему помочь, он показал ему тем самым, как он обязан исполнить свой, обороняясь до последней крайности. Это был ответ бравого человека, кого не так-то просто встревожить; но еще более прекрасный ответ дал Локард накануне сражения. Виконт де Тюренн послал ему сказать, что он решил дать баталию, а если тот соизволит явиться к нему, он изложит ему свои резоны; тот же передал ему в ответ, что полностью полагается на него, и ему вполне достаточно будет узнать эти резоны по возвращении из боя. Итак, Комендант, отправив такой ответ, сделал все возможное для надежной защиты; Кастельно, кто на протяжении долгого времени претендовал на жезл Маршала Франции, и кто, разумеется, его заслужил, больше не покидал траншей, дабы принять такое же участие в успехе осады, какое он принял в триумфе битвы. Но через пять дней после ее завершения, пожелав посмотреть на работы, совершавшиеся по приказу Коменданта для отсрочки взятия его города, он получил мушкетный выстрел в живот. Он тотчас же распорядился переправить себя в Кале, где находился Двор, потому как от него не скрыли, что его рана была смертельна; он захотел увидеть, удастся ли ему добиться, умирая, того, в чем ему было отказано при жизни. Король оказал ему честь, явившись к нему с визитом, а так как и Кардинал пришел туда вместе с ним, этот бедный раненый молил Его Величество посвятить его в это достоинство, и тем самым утешить его семейство, ведь оно все потеряет с его смертью. Король, кто ничего не желал делать без Кардинала, потому как совсем юный, каким он тогда и был, он уже становился столь благоразумным, что не верил, будто в его возрасте должен был бы что-либо решать без мнения своего Министра, так ничего ему и не ответив, позволил Кардиналу взять слово. Его Преосвященство, дабы не быть обязанным предоставлять то же самое множеству других, а они бы не преминули его об этом попросить, если бы увидели, с какой легкостью он удостоил этой чести его, по-прежнему отказал ему в этом с упрямством. Итак, продолжая ему упорно отказывать, он ему сказал в ответ хорошенько поостеречься и не требовать чего бы то ни было в том состоянии, в каком тот пребывал; он серьезно боялся, как бы тот не поддался духу гордыни в этой просьбе, и как бы ему не пришлось отдавать в нем отчет перед Господом; забота о его душе должна ему быть более дорога, чем попечение о его семействе, и вот почему он молит его хорошенько над этим подумать. Кастельно ему заметил, что он весьма признателен ему за столь сильную заинтересованность в делах его спасения; однако он не верил, якобы одно было бы несовместимо с другим; в том смысле, если ему действительно угодно, чтобы он умер довольным, он умолял бы его не отвращать Короля от предоставления той чести, какую, по его глубокой вере, он завоевал на его службе. Этот министр ему ответил, что Его Величество поразмыслит над тем, чем он ему обязан. Вот так в нескольких словах он ему высказал, что ему не на что надеяться для себя, поскольку именно таким языком он обычно выражался, когда что-то ему не нравилось; потому этот бедный умирающий, сочтя, что от него отделались, поискал вокруг себя друзей, у кого было бы больше влияния на сознание Кардинала, чем все его заслуги, оказанные Государству. Он нашел множество людей, кому он раздавал такое наименование перед тем, как их испытать, и кто никак его не оправдал. В самом деле, так как они видели его на пороге смерти, они не желали взваливать на себя этот труд ради любви к нему, Месье ле Телье выказал себя более полезным; он пообещал ему переговорить с Его Преосвященством и взялся за это столь умело, что добился того, чего пожелал. Он сказал Министру, настраивая его не отказывать в этой милости, что он забеспокоился совершенно понапрасну, никто не сможет воспользоваться подобным примером, поскольку возможно сделать для умирающего человека то, что ни за какие посулы не сделаешь для того, кому еще осталось, уж и не знаю, сколько времени жить. Кардинал, опасавшийся возводить некоторых особ в высочайшие звания лишь по той простой причине, что едва они их удостаивались, как начинали выпрашивать себе или Наместничества над провинцией, или других подобных вещей, каковые он счастлив бы был сохранить либо для своих родственников, либо для своих же Ставленников, никак не мог бояться Кастельно с этой стороны, поскольку и жить-то ему осталось каких-нибудь два дня, позволил себя убедить в конце концов. Итак, Кастельно был сделан Маршалом Франции за двадцать четыре часа до смерти; было чем утешить вдову, тогда как ему самому от этого не было ровно никакого толка, поскольку, нисколько не считаясь с этим достоинством, он все-таки был съеден червями, будто бы он его и не получил. /Падение Дюнкерка./ Через день или два после несчастного случая с Кастельно Маркиз де Лед сам был ранен, когда пожелал побудить итальянский полк, кому он доверил защиту равелина, не предаваться панике при нашем приближении. Его ранение охладило отвагу его гарнизона, а так как увечье осложнялось день ото дня, в том роде, что он от него и умер в самом скором времени, их положение еще больше ухудшилось, когда люди узнали, что ему от него уже не оправиться. Он хотел, пока в нем будет теплиться дыхание жизни, чтобы они и не заикались о капитуляции, дабы они хотя бы похоронили его с почестями; но едва он закрыл глаза, как они протрубили сигнал к сдаче; так что город пал одновременно с ним. Месье де Тюренн немедленно передал его в руки Локарда, кто расположил там наибольшую часть своих Англичан в качестве гарнизона. Вся Франция, узнав о том, что они были так же страшны для нас, как могли бы быть Испанцы, корила Его Преосвященство за столь выгодное размещение их по эту сторону моря. Король специально явился из Кале посмотреть на выход гарнизона. Он был еще силен и насчитывал до тринадцати сотен человек, не считая множества больных и раненых, кого мы были вынуждены снабдить повозками для отправки их в Ньюпорт. Они было попросились в Гравлин или Берг; но так как имелось намерение овладеть обоими этими городами, сочли вовсе некстати увеличивать их силы, укрупняя их гарнизоны. Двумя днями позже мы обложили Берг, и траншею вырыли в тот же самый день; назавтра осажденные предприняли вылазку, удары сыпались как с той, так и с другой стороны; все и каждый сбежались туда, дабы поучаствовать в опасности, как если бы речь шла о славе; сам Король, едва прибыв в лагерь, пожелал увидеть, в чем там было дело; но, наконец, после жестокой схватки враги были отброшены и удалились в город. На поприще Почестей /Воспитание Принца./ Король, кто научился фортификации и совсем недурно в ней разбирался, захотел обследовать город и подошел к нему так близко, что мушкетные пули не только свистели вокруг его ушей, но еще и пролетали прямо у него над головой. Он выдвинулся вперед в полном одиночестве, тогда как два эскадрона Гвардейцев, находившихся здесь, дабы с ним не произошло какого-нибудь несчастного случая, то есть, как бы он не оказался в неожиданном окружении, остановились в двух сотнях шагов от него. Они не должны были бы настолько удаляться от него в соответствии со всеми законами войны, но Его Величество сам расположил их с приказом не двигаться оттуда, где они встали. Двор следил за Королем издали, и Маршал дю Плесси, кто был Наставником Месье (старшего брата Короля), подбежав высказать Королю, что он слишком далеко зашел, и пусть он даже об этом и не думает, сделал это с таким избытком чувств, что не смог сдержать ругательства, говоря ему об этом. Король ответил ему со всем хладнокровием старого капрала, что пусть он сам не думает так сильно распаляться гневом, плевриты весьма опасны в такие времена года, как в настоящее время; но следовало бы его удовлетворить, из страха, как бы он чересчур не разгорячился и не сделался бы от этого больным. Его Величество в то же время вернулся оттуда неспешной походкой, тем не менее весьма признательный Маршалу за проявленный им интерес к его неприкосновенности. Король, вернувшись в лагерь, сказал Виконту де Тюренну, кто находился по другую сторону, когда это с ним произошло, обо всем, что он разведал на месте. Этот Генерал нашел, что он рассуждал весьма справедливо, и сообщил Месье Кардиналу, что он сам об этом думал. Его Преосвященство пришел в восторг от такого его одобрения, потому как именно он принял на себя заботу воспитания Короля; он полагал, что сколько бы Его Величество ни стяжал славы, он обязан ему большей ее частью. Его претензии были, впрочем, совершенно беспочвенны, поскольку, за исключением фортификации, какую он повелел ему преподать, если бы все зависело лишь от него, Король вырос бы великим невеждой. Министр не дал ему никакого мэтра для обучения его множеству вещей, необходимых великому Принцу, каким он и был; напротив, он поступал с ним, как те обезьяны, что душат их малышей, якобы осыпая их ласками, поскольку, под предлогом страха за его здоровье, он вскармливал его в такой беспечности, что если бы Его Величество имел дурные наклонности, ему было бы отчего сделаться Королем, подобным последним Королям второй расы — династии Меровингов; но, слава Богу, его счастливая натура оказалась сильнее всего того скверного воспитания, какое ему было дано; в том роде, что без чьей-либо помощи он сделался тем, кого мы видим в нем сегодня. Между тем, если Министр и позволил вот так преподать ему фортификацию, то лишь потому, что счел эту науку скорее способной послужить его личным интересам, чем им навредить. Ему нужна была война для дальнейшего наполнения его кошелька, хотя он и так уже настолько разбух, что не существовало лямок, на каких его можно было бы унести. Итак, он очень хотел, чтобы Король знал все, способное быть для него самого полезным, но только не такие вещи, какие научили бы его самого править Государством и не быть обязанным по любому поводу обращаться к нему за советом. Потому он и не позволял всем на свете к нему приближаться, из страха, как бы ему не сказали правду. Он особенно боялся тех, кто был способен дать ему добрые советы, и к кому, как он прекрасно видел, Король имел некоторую склонность; и в самом деле, он немедленно старался погубить их в сознании Его Величества под каким-нибудь специальным предлогом; например, он ему говорил, будто бы они замечены в дебошах, в богохульствах, а такие изъяны ему были смертельно ненавистны, что было неоспоримым признаком его доброй натуры и его мудрости. /Король, окруженный шпионами./ Такого сорта сказками он внушил ему своеобразную неприязнь к Графу де Гишу, к кому прежде Его Величество всегда проявлял некоторую добрую волю. Он выставил его в сознании Короля за человека, замаравшего себя не только этими двумя изъянами, но еще и множеством других. Он поселил в нем страх особенно перед его разумом, как если бы это был человек, желавший превосходства над всем светом в том добром мнении, какое тот имел о себе самом. Ему гораздо больше нравилось, когда он привязывался к какому-нибудь ла Фейаду и некоторым другим подобным особам, потому как кроме того, что они ничего не делали без его ведома, они еще и обладали ничтожным разумом. Это, тем не менее, не мешало ему следить точно так же даже и за ними, потому как все у него были на подозрении; поэтому-то он и насадил шпионов подле Его Величества, рапортовавших ему обо всем, что он делал с утра до вечера. Барте, кто из самой гущи народа вознесся к довольно значительному положению для человека вроде него, и кто даже имел должность секретаря Кабинета, был одним из них; вот с этой-то стороны он и противился Герцогу де Кандалю, кому он нанес оскорбление, дабы отомстить за жуткую обиду, полученную им от него. Однако имелось вполне достаточно других, замешанных в том же ремесле. Первый Камердинер и Капитан Стражников занимались тем же самым, не остерегаясь того, что это ремесло подходит разве что для подлеца. Наконец Король оказался в окружении странных людей, и Кардинал так хорошо это знал, что говорил иногда, нисколько не опасаясь нажить себе врагов, что из всех Наций мира он не знал никакой более услужливой, чем французская Нация; ее можно заставить сделать все ради денег, она всегда готова отдаться тому, кто ей больше даст. /Сестры-соперницы./ Но все это просуществовало лишь для того, дабы еще лучше подчеркнуть однажды славу Его Величества, кто безо всякой иной помощи, кроме поддержки природы, сделался тем, кем мы его видим сегодня. Он, тем не менее, довольно легко понимал уже, кем он должен был стать в один прекрасный день, стоило только попристальнее к нему приглядеться. Он получал удовольствие лишь от верховой езды да от собственного пребывания среди солдат, посвящая все свои занятия как одному, так и другому. Существовали, впрочем, и другие объекты, способные подвигнуть его к искушению. Фрейлины Королевы-матери были самыми красивыми особами во Франции; но они, по большей части, пользовались столь скверной репутацией, что это отталкивало от них достойных людей, а тем более великого Короля. Они делали, тем не менее, все, что могли, лишь бы быть замеченными Его Величеством; но из страха, как бы он не позволил себе ими увлечься, а это было почти неизбежно в его возрасте, Его Преосвященство отвратил его от них при посредстве странных историй. Все, сколько их там ни было, ничем не отличались от Мессалины, по его словам. Он мог говорить правду о том, что касалось их склонностей, поскольку они считались, честно говоря, далеко не лишенными аппетита; но на деле все обстояло несколько иначе. Так как они вынуждены были себя оберегать, то если уж они и грешили, это происходило лишь в мыслях. Что до остального, то Королева содержала их в слишком большой строгости, не допуская с их стороны ни малейшей дерзости этим заняться. Однако Кардинал своим злословием устроил все таким образом, что Его Величество, отвернувшись от них, обратил свои взоры на его племянниц. Он полюбил сразу двоих, а именно Олимпию, кто позже вышла замуж за Коннетабля де Колонна, и Графиню де Суассон. Эта недолго пользовалась своей доброй удачей; ее сестра вскоре оттеснила ее благодаря собственной ловкости. Полагают, что она предупредила Короля, якобы Мадам де Суассон прислушивалась к нашептываниям другого любовника. Такое сообщение должно было показаться немного подозрительным этому Монарху, ему, кто знал, с какой легкостью ему самому удалось добиться любви Олимпии, с каким восторгом она сама обосновалась на развалинах привязанности к Графине. Кардинал отнесся с полным согласием к этой любви, но и с умыслом сделаться мэтром рассудка своей племянницы и обязать ее отдавать ему отчет о малейших помышлениях Его Величества. Потребовалось бы для исполнения его замыслов, чтобы этот Принц был менее привлекателен, или же, чтобы его племянница была менее чувственна. Но так как эта девица, по всей видимости, позаимствовала огонь ни более, ни менее, как у пушечного пороха, она не была больше способна позволить управлять собой кому бы то ни было другому, кроме Его Величества. Никто и никогда не видел, с тех пор, как этот Министр явился во Францию, каких-либо галантных похождений с его стороны, хотя несколько раз прежде его и обвиняли в недостаточной нечувствительности к прекрасному полу. Соответственно, он не должен был бы стать в этом чересчур ловким знатоком. Однако, несмотря на его весьма скромные познания в любви, он очень скоро распознал, как его племянница хитрила с ним, и ради какого резона; тогда он установил за ней такое славное наблюдение, что она никак не могла делать всего того, чего он и опасался от ее огромного аппетита. Он боялся, если бы такое случилось, как бы он сам не превратился во всеобщее посмешище после того, что он наговорил о девицах Королевы, якобы среди них не было ни одной, у кого не имелось бы ухажера; как бы там ни было, Король не посмел ничего сказать, хотя он и не любил, чтобы ему противоречили; вот так между ними ничего и не произошло помимо принятых форм. Каждый восторгался его сдержанностью, доходившей вплоть до подчинения тому, кто, так сказать, должен был бы ему абсолютно повиноваться, но он был воспитан в столь великом уважении к нему, что скорее приближалось к обязательному почтению сына перед отцом, чем ко всякому другому отношению. Король, после того, как он явился в лагерь под Бергом, как я недавно говорил, возвратился в сторону Мардика и приказал его укрепить. Он начинал осознавать, так же, впрочем, как и его Министр, что он поселил подле себя странного соседа, отдав Дюнкерк Кромвелю. Он пожелал отсчитать ему деньги, следуя секретной статье их Договора, после чего Кромвель должен был передать город обратно в его руки. Но поскольку его деньги не были готовы, когда он был обязан их ему отдать, Англичанин претендовал теперь сохранить за собой это место. Такие обстоятельства вынудили Его Величество незамедлительно распорядиться работами по завершению фортификаций Мардика, и даже как можно скорее утвердиться в городах по соседству с Дюнкерком. Он хотел, если на ум Кромвелю взбредет фантазия поменять партию, чтобы тот не смог иметь никакого сообщения с Испанцами через это место; итак, он не тратил даром ни единого момента времени, и так как он постоянно был на коне, его внезапно прихватила столь необычайная горячка, что он был принужден повелеть доставить себя в Кале. В тот же самый день мы взяли Берг, на состояние, в каком пребывал Его Величество, помешало Двору оценить, как следует, это новое завоевание. /Тревоги Кардинала./ Вся армия на следующий же день узнала о болезни Короля, и хотя о ней говорили, как о весьма серьезной, какой она и была, без всякого сомнения, мы все сочли, что или кто-то находил удовольствие преувеличивать событие, как обычно делается со всяким происшествием, или же, так как особа Его Величества чрезвычайно драгоценна, по его поводу гораздо легче поднимали тревогу, чем по поводу кого бы то ни было другого. Это не помешало нам идти атаковать Диксмюде, сдавшийся нам без единого выстрела. Виконт де Тюренн, по чьему совету Наместничество над Бергом было отдано Графу де Шомбергу, как человеку, способному призвать Англичан к порядку в случае, если мы с ними все-таки рассоримся, попросил Месье Кардинала о Наместничестве над этим городом для меня, вняв моим мольбам, с какими я к нему обратился. Его Преосвященство сказал ему в ответ, что у него имеются на меня другие виды; однако он был настолько удручен состоянием, в каком находился Король, что если это продлится и дальше, надо будет его самого уложить в могилу вместе с ним. Повод его печали был вполне простителен; она основывалась, как он сам сказал, на болезни Его Величества, продолжавшейся со столь угрожающей силой, что от этого уже начали приходить в отчаяние. Поэтому Его Преосвященство, не веривший в столь доброе расположение к нему со стороны Месье, как со стороны этого Монарха, отправил Графа де Море, старшего брата де Варда, посмотреть, какую помощь он мог бы извлечь из своих друзей в положении вроде этого. Я не знаю, какой помощи он мог бы у них просить, и не вообразил ли он себе, что объявят войну Месье ради сохранения его в Министерстве вопреки воле этого Принца в том случае, если Королевство поменяет мэтра. Как бы то ни было, когда этот Граф привез ответ, касавшийся и меня в связи с его интригами, он вручил мне самому письмо от этого Министра. Он сообщал мне в нем то же самое, что и Виконту де Тюренну, с той, однако, разницей, что в нем мне предписывалось прощупать мнения моих товарищей о Месье Принце и немедленно дать ему знать о тех, на кого он мог бы положиться, если Бог призовет к себе Его Величество. Я не знал, как справиться с этим Поручением, поскольку находил его опасным, особенно при тех многочисленных слухах о том, что с этим великим Принцем покончено, и вряд ли ему удастся оправиться от болезни. Тем не менее, так как я всегда надеялся на его молодые силы, на то, что небу не будет угодно нас его лишить, его, кто, по всей видимости, должен был стать одним из самых великих Королей, правивших когда-либо во Франции, итак, я решился сделать то, чего он от меня ожидал. Прадель, Поллак, Сезан, Бюссероль и некоторые другие дали мне слово, что они будут за него вопреки и против всех. Это были наиболее значительные бойцы нашего полка, хотя имелись в нем и более знающие люди, чем они. Итак, ничуть не догадываясь, какой легкий успех я ему готовил моими заботами, я известил его обо всем запиской, отнесенной ему прапорщиком моей Роты по имени Флери. Часть 3 /Солдат- отличный коммерсант./ Он был сыном одного дворянина из Нормандии, некоего Босе дю Буа, кто командовал полком Пехоты, и кто нашел средство сколотить себе двенадцать или тринадцать тысяч ливров ренты довольно-таки любопытным способом. Когда он выезжал от себя, дабы пуститься в кампанию, о его обозе можно было смело сказать, что он, очевидно, принадлежал какому-нибудь Генералу. Он состоял, по меньшей мере, из трех или четырех повозок, из стольких же тележек, и уж не знаю, сколько там было мулов. Все это было, впрочем, пустое, и только мулы тащили на себе сало и окорока; что же до повозок и тележек, то он отправлял их в Реймс, где их загружали вином, но он его совсем не пил и никого им не угощал. Он приказывал своему лакею продавать его кружками; когда же его больше не оставалось, он вновь посылал за ним какой-нибудь эскорт на границу. Это хозяйство продолжалось вплоть до конца кампании, а после этого ему свозили из Брюсселя и Ауденарде стенные ковры, какие он и переправлял во Францию, разумеется, без уплаты каких-либо пошлин. У него была большая лавка в Париже, где они продавались очень дорого, потому как у нас не имелось еще, как сегодня, мануфактур этого сорта товаров ни в Гобелене, ни в Бове. Наконец, вот так он и устроил себе беспечальную жизнь, соединив одновременно и в одном собственном лице и мэтра лагеря, и маркитанта, и лавочника. /Интриги./ Если Кардинал вот так плел интриги, дабы заручиться друзьями, которые могли бы его поддержать при случае, не было недостатка и в других, трудившихся ничуть не меньше для срыва его замыслов на тот момент, когда мы поменяем мэтра; Мадам де Шуази, жена Канцлера Гастона де Франс (привычнее — Французского — А.З.), Герцога д'Орлеана, рассерженная тем, что оказалась не у дел с тех пор, как этот Принц покинул партию и удалился в Блуа, призвала к себе Интенданта Месье Принца, дабы обсудить, какие меры они вместе примут в столь деликатной ситуации. Он был продажным лакеем, точно так же, как и она сама, со времени отъезда его мэтра из Королевства. Они оба рассчитывали, что, как только Король умрет, им будет совсем нетрудно вернуть Месье Принца и выгнать Кардинала. Герцог де Бризак (скорее всего — де Бриссак — А.З.) и Жерсе также присоединились к их партии. Первый был оскорблен тем, что после того, как Королева вручила ему жезл Капитана Телохранителей, она не забрала его обратно, дабы дать ему в руки другой; второй негодовал, не видя к себе никакого почтения из-за того, что он принимал сторону Гастона и Месье Принца в нескольких обстоятельствах; они так мало заботились о сокрытии своих мыслей, что открыто заявляли — Королю больше не подняться; и прежде чем Кардинал что-либо об этом узнал, по Парижу поползли слухи о скором возвращении Месье Принца. Не то чтобы Его Преосвященство задремал над своими интересами. Меры, принятые им в отношении армии, прекрасно свидетельствовали об обратном; но так как он постоянно находился у изголовья постели Короля, где он рыдал ни более, ни менее, как женщина при виде опасности, в какой тот пребывал, он верил, лишь бы войска были за него, и тогда зло, что могло бы обрушиться на него откуда бы то ни было, не будет особенно значительно. Однако он проявил ловкость перехватить письма, отправлявшиеся во Фландрию, и в них-то он и прочел о том, что затевалось против него во дворце Люксембург. Мадам де Шуази проживала там, а эти Сеньоры являлись навещать ее инкогнито, одни через одну дверь, другие через другую. Его Преосвященство ничего не сказал, потому как не пришло еще время что-либо говорить. Король был по-прежнему в критическом положении, и однажды даже уверились, будто он умер; в том роде, что раздвинули все завеси его постели, как делают по обычаю, когда кто-нибудь скончается. Однако все это оказалось ложным, по счастью; совсем напротив, Король почувствовал себя лучше моментом позже, и так как юность возвращает из дальнего далека, ему понадобилось всего лишь несколько дней, чтобы окончательно избавиться от болезни. Письмо, перехваченное Кардиналом, было от Перро и предназначалось для Месье Принца. Оно было написано цифрами и адресовалось Луи де Грову, торговцу в Брюсселе, имя было вымышленным; некий Испанец, кого Кардинал де Ришелье возвел в дешифровщики с официальным Званием, дал знать Его Преосвященству обо всем, что в нем содержалось. Месье Кардинал хранил глубоко в себе негодование по этому поводу до тех пор, когда он нашел, что настало время его проявить. Между тем, он отослал Короля в Париж и задержался на границе. Тогда он вызвал меня к себе в Кале, и когда я прибыл, он переправил меня в Англию, дабы потребовать от Кромвеля исполнения заключенного между нами Договора. Он уже предпринимал этот демарш через Месье де Бордо, кто все еще находился в этой стране; но Кромвель ему ответил, что он не знал, из-за чего Его Преосвященство мог бы жаловаться на него; он не отрицал, что они вместе пришли к соглашению возвратить Дюнкерк в руки Короля при выплате ему трех миллионов; но только на том условии, что деньги будут отданы ему в назначенный срок; предложенный ему срок давно прошел, и, следовательно, совершенно неверно говорить теперь, якобы он изменил своему слову. Он не привел мне никаких иных резонов, кроме этих, когда я явился к нему, сказав мне помимо того, что ему завидовали из-за одного города, тогда как мы взяли двадцать при помощи войск, которые он вам предоставил; без него мы не смогли бы осадить другие морские города, расположенные на том же берегу, так что все, в чем мы могли бы его упрекнуть, это то, что он забрал свою часть первым, вместо того, чтобы поделиться с нами по старшинству. Итак, я вернулся от него с позором и нашел Месье Кардинала еще в Кале. Он мне сказал, когда узнал о таком успехе моего вояжа, хорошенько поостеречься и не говорить об этом никому, потому как было бы хорошо, чтобы весь свет полагал, якобы мы по-прежнему вместе. Я ему ответил, что умею молчать, слава Богу, и не думаю, чтобы он когда-либо заметил обратное. Он мне ответил, что доволен мной, но не знает, доволен ли я так же и им самим; однако, если я и не вполне удовлетворен, что вскоре буду, потому как он устроит меня в самом скором времени настолько выгодно, что мне позавидуют очень многие люди. /Наследство Месье де Варда./ Эти прекрасные обещания были основаны на том, что он в конце концов заключил договор с Тревилем. Этот последний, после всех своих тщетных усилий по восстановлению его Роты к выгоде для себя, устав от невозможности добиться цели, все равно, как если бы он сам явился причиной собственной отставки, договорился, наконец, с Его Преосвященством, что с его согласия Герцог де Невер вновь поставит ее на ноги для себя, на тех условиях, что он даст место Корнета для его младшего, обеспечит старшему положение в церкви по той причине, что он унаследовал Аббатство Монтиранде по смерти его дяди, и, наконец, ему самому будет предоставлено Наместничество над землями Фуа с правом на преемничество для его младшего сына. Я заранее поблагодарил Кардинала за милость, какую он соизволил мне оказать, и отправился оттуда прямо на осаду Гравлина, что недавно была решена между Его Преосвященством, Виконтом де Тюренном и Маршалом де ла Ферте, и едва я туда явился, как Граф де Море был там убит пушечным выстрелом. Вард, его брат, унаследовал его весьма значительное достояние и еще дальше продвинулся по пути успеха, чего бы ему не удалось сделать после того, как он, нечто вроде фаворита Короля, позволил себе влюбиться в Графиню де Суассон. А так как эта Дама была немного вспыльчива, и, под предлогом угодить одной великой Принцессе, она была счастлива отомстить Королю, оставившему ее ради ее же сестры, она втянула его в некое жуткое дело, из-за которого он еще и в настоящее время удален от Двора. Его Величество, тем не менее, имел любезность не лишать его ни должности Капитана сотни Швейцарцев, ни его Наместничества над Эг-Морт; но так как жить вдали от Двора — самое жестокое наказание для Куртизана, у него было достаточно времени претерпеть кару, в том роде, что он не обошелся без раскаяния в том, что был лучшим слугой Дамам, чем собственному Королю. Но вернусь к моему сюжету, а, чтобы не увлекаться пустой болтовней, как я только что делал, надо заранее сказать — едва я провел два дня под Гравлином, как получил приказ Месье Кардинала следовать за ним в Компьень, куда он готов был направиться. Король явился туда же, оправившись после своей тяжелой болезни, и едва мы туда прибыли, как Его Преосвященство объявил мне о своем желании предоставить мне ту самую должность, какую он пообещал мне дать давным-давно. Мне надлежало сходить повидать Герцога де Невера и приготовить мою экипировку, дабы маршировать на Лион вместе с Ротой Мушкетеров, что должны были эскортировать туда Короля. У меня появился конкурент на эту должность, причем ни я, ни даже Месье Кардинал ничего о нем не знали. Это был де Ба, я говорил о нем выше. Он был сделан Гувернером Герцога де Невера по возвращении из Фландрии, таково было вознаграждение, полученное им за выход из партии Месье Принца, кому он служил прежде с большим отличием, и за переход на сторону Месье Кардинала. Так как Герцог де Невер находился в возрасте, не требовавшем больше никаких Гувернеров, едва он узнал, что Его Преосвященство предназначал мне эту должность, как он ее тут же у него испросил. Он сразу же ее и получил, и так, что я никак не мог выяснить, как же это сделалось; я пришел в страшное изумление, когда об этом узнал, после того, как Его Преосвященство беседовал о ней со мной не раз и даже совсем недавно. Я хотел поговорить с ним об этом начистоту; но вместо всякого ответа получил лишь неясное объяснение о том, как он сам оказался втянутым в такое положение помимо собственной воли, потому что, когда один из его дворян, некий Ла Шесне, уговаривал де Ба вернуться к исполнению его долга, он пообещал ему эту должность. /Слово Кардинала./ Так как нечего и думать возражать Министру, и приходится гнуть шею под всякой его волей, я был вынужден запастись терпением и на этот раз. Правда, дабы смягчить огорчение, какое я мог бы затаить, он мне наговорил множество самых распрекрасных вещей на свете. Однако ничто меня так не утешило, как тот труд, что он взял на себя, лишь бы показать мне, что я у него на самом лучшем счету. Он мне сказал по этому поводу, что, в общем, я ничего не потеряю в ожидании, и он дал мне в этом свое честное слово Кардинала. Я не знаю, всерьез ли он принес мне такую клятву. Я никогда не слышал, чтобы слово Кардинала было бы чем-то таким, на что можно было бы слишком рассчитывать. Я слышал как раз обратное, якобы с момента, когда они ими становятся, они начинают проявлять неверность к их настоящим мэтрам; в самом деле, человек, кого Папа облекает этим достоинством, тотчас же приносит ему клятву, будто бы он будет привязан к нему в ущерб всякому другому; тем не менее такое вряд ли возможно, поскольку долг происхождения совершенно иначе связывает его со своим Принцем, чем обязанности к проявившему благодеяние. Как бы там ни было, поостерегшись говорить ему, что я об этом думал, я его спросил, в ожидании той милости, какую он сочтет кстати мне оказать, не проявит ли он щедрость предоставить мне пенсион, как средство просуществовать более удобно, чем я делал это до сих пор. Он мне ответил, что я дурно употребляю мое время, обращаясь к нему с таким вопросом; сундуки Короля почти полностью истощены, в том роде, что когда бы и признали справедливость моей просьбы, там не нашлось бы ни единого су для выплаты подобного пенсиона. /Двадцать пять тысяч экю Шарнассе./ Мы расстались в наилучших дружеских чувствах, каких я, казалось, не должен был бы испытывать к нему после его измены своему слову. Однако, хотя мне надо было бы опасаться его доброго расположения, в той манере, как бы он снова не воспользовался мной, как когда я подал ему мое первое уведомление, я все-таки подыскивал ему второе. Я в самом скором времени нашел ему не только вполне осуществимое, но еще и показавшееся мне очень справедливым. Он был должен двадцать пять тысяч экю покойному Месье де Шарнассе в качестве его жалования посла, к какому тот так никогда и не прикоснулся. Его сын, кто был Лейтенантом Телохранителей и так же, как и все, ревностным защитником собственных интересов, перевернул землю и небеса, лишь бы заставить с собой расплатиться, и так и не смог в этом преуспеть. Между тем, когда я оказался вместе с ним однажды за обедом у главного Камергера, он рассказал мне об этом, как о безнадежном деле, и о каком он больше и не думал. Я ему ответил, что он был неправ, вот так махнув на все рукой, и то, что не делается в один день, делается в другой. Я спросил его в то же время, что он дал бы тому, кто заставил бы отсчитать ему его деньги, а я знал одного человека, кто непременно уладит для него это дело. Он мне заметил, что я вполне мог бы и ошибаться, вроде, хотя я и воспользовался словом непременно, дабы уверить его в такой возможности, он не поверит мне ни больше, ни меньше, до тех пор, пока я не назову ему имя столь могущественного человека; что до него, то он не знал никого на земле, кто обладал бы такой властью, о какой я говорил, будь это даже сам Король, потому как после всех тех, кого он на это подбил, он рассматривал это дело невозможным в настоящее время. Я ему ответил, рассмеявшись, какое же у него дурное мнение о могуществе Его Величества, раз уж он и его отнес к числу бессильных. Он мне заметил, если я хочу услышать от него откровенный разговор, то он мне скажет, что не считает его более могущественным в этих обстоятельствах, чем любого другого. Разве что Кардинал, один-единственный, мог бы еще уладить это дело, но так как беседовать с ним означало бы напоминать ему о его же бесчестье, он не хотел бы передавать ему об этом ни единого слова. Я ему ответил, что именно к Министру я бы, однако, и адресовался, если бы он сказал мне, какой подарок он бы намеревался сделать ради успеха его дела; я прекрасно знал, что тот мне не откажет еще и на этот раз; но так как это послужит мне вознаграждением, хорошо было бы знать, как он со мной разочтется после того, как получит свои деньги. Он отозвался, мотая головой, как бы по-прежнему мне не доверяя, что он не стал бы пускать деньги на ветер для плетения мешков, в которые он уложил бы эту сумму; он наверняка знал, что тот не позолотит мне руку, точно так же, как и ему, вот почему нам не стоит заранее заготавливать воду — нам нечего будет смывать с наших рук. Шарнассе, наговорив мне множество подобных вещей, старался дать мне понять, что если я искал денег на карманные расходы, мне следовало бы заняться чем-то иным, а вовсе не тем, за что я ухватился в настоящий момент; но, приняв во внимание, как я по-прежнему настаивал на том, что стоило ему позволить мне приняться за этот труд, как он, может быть, увидит столь великое чудо, о каком и не помышлял, он мне ответил, поскольку я так упрямо остаюсь при своем ослеплении вопреки всем его доводам, так пусть же не он будет ответственен за то, что я из него не вылезу; поскольку речь шла только о том, чтобы сказать мне, какой он готов преподнести подарок, так он разделит пирог пополам и даже отдаст мне две трети, если угодно; ведь одно не обойдется ему дороже другого, поскольку мы никогда не получим ни единого су, ни он, ни я. Я прекрасно видел, что, говоря в таком роде, он все еще оставался при своей недоверчивости, и так как я был совсем не таков, как он, я ему заметил, — что бы он ни смог мне на это сказать, я не сочту себя битым, пока не узнаю, действительно ли меня побили; я вовсе не желал предложенных им мне двух третей, потому как это было бы несправедливо; я не хотел также и половины, потому как это была бы слишком крупная цена за одно слово; но за треть, поскольку это не было чем-то непомерным, я охотно соглашусь, лишь бы он пожелал пообещать мне ее по доброй воле. Он заметил, что обещает мне это не только по доброй воле, но еще и от всего сердца; итак, мне остается лишь поставить печь пирог, если уж я так этого захотел; но пусть уж и я не цепляюсь к нему, когда все у меня сгорит. Я ему ответил на это, что после заботы, взятой им на себя, позволить мне приняться за труд, я не настолько несправедлив, чтобы цепляться к кому-либо, кроме себя самого, если попаду впросак; тем не менее, я надеюсь, такого со мной не случится, и долго ли, коротко ли, но я добьюсь своего. /Что называется добрым уведомлением./ Я в то же самое время отправился к Месье Кардиналу и сказал ему, что воспользовался его добрым уведомлением, и теперь только от него зависит позволить мне выиграть двадцать пять тысяч франков. Он мне ответил, что надо бы рассмотреть, в чем оно состоит, потому как все податели уведомлений частенько ошибаются в их расчетах; может быть, и я ошибся в моем, точно так же, как это делали остальные. Я ответил, насколько я был далек от того, чтобы в это поверить, я убежден — ничто не могло быть более ясным и более чистым, чем то, что я имею честь предложить ему в настоящий момент. Я тут же объяснил ему мое дело; но он вовсе не нашел его таким, каким я его себе вообразил. Напротив, он принялся смеяться и сказал мне, что я назвал добрым уведомлением такую вещь, какая менее всего достойна такого сорта наименования; должно быть, я совсем не знал, что называется уведомлением, раз уж заговорил так, как я это сделал, а называется этим словом лишь то, что приносит деньги, и отнюдь не то, что их лишает; я назвал все это ясным и чистым, потому что Король задолжал эту сумму; но мне надо знать, что если бы Его Величество оплачивал все свои долги, никогда не было бы худшего состояния, чем его собственное, во всем Королевстве. Я не стал и спрашивать его ни о чем остальном после ответа вроде этого, и, устыдившись идти искать Шарнассе после того, как я так самодовольно расхвастался перед ним, ждал случая поговорить с ним, но так, чтобы я смог абсолютно оправдаться. Такой случай вскоре представился. Так как мы оба состояли на службе у одного и того же мэтра, и обязанности наших должностей вынуждали нас непременно и во всякий день находиться подле него, мы с ним встретились на следующий же день в зале Гвардейцев. Я бы уклонился от такой встречи, если бы только мог; но, поразмыслив над тем, что не будь это в сегодняшний день, я все-таки столкнусь с ним в один из последующих, я укрепился духом, дабы выдержать удар, какого я опасался от него. Итак, направившись, смеясь, к нему навстречу, я сказал ему, что, очевидно, стоящие при дверях знают намного меньше тех, кто вхожи в зал; он был совершенно прав, сказав мне, что Кардинал не согласится устроить ради меня это дело, и, действительно, тот отказал мне наотрез. Он расхохотался, услышав от меня такого сорта речи, и ответил, что когда я похвалялся добиться того, что не удалось ему самому, я, видимо, не знал, что он принадлежал к добрым друзьям Месье Фуке; естественно, он не преминул пожелать использовать при этом и его, но так как тот разбирался в обстановке, как никто другой, тот ответил ему сейчас же, если в этом заключается его единственный источник к жизни, ему в самую пору решиться идти просить подаяния; ему не понадобилось ничего большего, чтобы считать это дело для себя потерянным; потому я мог бы распрекрасно увидеть по манере, в какой он со мной говорил и с какой он принял мое предложение, что у него не имелось больше на этот счет никакой иной мысли. /Лейтенант Мушкетеров Короля./ Деба, кто был уже стар и весь разбит усталостью от войн, недолго сохранял свою должность и предоставил этим Месье Кардиналу возможность проявить ко мне его добрую волю. Его Преосвященство отдал ее мне и добавил к этому благодеянию в подарок двух превосходных коней из его конюшни; я был обязан пользоваться ими на моей новой службе. Он попросил меня в качестве всей моей благодарности привить его племяннику вкус к ремеслу. Обращаться ко мне с такой просьбой означало молить меня о моем же бесчестье, меня, кто находил бесконечное удовольствие в презрении, какое он, казалось, испытывал к своей должности, которая в свою очередь должна была бы обратиться в ничто, так сказать, с момента, когда бы он пожелал дать себе труд исполнять ее, как должно. В самом деле, я имел честь во всякий день разговаривать с Королем, кто принимал совершенно особое участие к этой новой Роте. Он сам отдавал мне приказы по поводу всего, что ему угодно было там осуществить, не передавая мне их через Герцога де Невера, потому как он знал, что этот Герцог почитал все эти мелочи ниже своего достоинства. Я ничуть не сомневаюсь, что он разжаловал бы его сей же час, не питай он такого почтения к его дяде; как бы то ни было, имея достаточно обязательств перед Его Преосвященством, дабы соблюдать его интересы в ущерб моим собственным, я не остановился на том, что мне льстило, но на том, что должно было засвидетельствовать мою к нему признательность. Я сказал Герцогу, каким бы великим Сеньором он ни был, человек всегда мал, когда он не хорош по отношению к своему мэтру; Месье Кардинал уже дал ему огромное достояние и значительную должность вместе с возможностью чудесного доступа прямо к Его Величеству; он даже своими заслугами расположил душу этого Монарха в его пользу, но, наконец, все это станет ничем, если он не поможет себе сам. /Сожаления о Риме./ Герцог выслушал меня довольно внимательно, потому как прекрасно знал — все, что я ему говорил, исходило из приказаний Месье Кардинала. Я обязал его таким образом, постоянно тревожа его своими хлопотами, ходить в течение нескольких дней к утреннему и вечернему туалету Короля. Так как ему надлежало принимать там приказы Его Величества, он делал это на протяжении какого-то времени, но либо он не находил ничего хорошего в том, что Король обращался ко мне, когда речь заходила о какой-нибудь детали, или же, и это более правдоподобно, он просто не был рожден терпеть насилия, какие приходится применять к себе при Дворе, он вскоре вернулся к своему естественному поведению. Он даже не мог помешать себе, когда вокруг него собиралась кое-какая молодежь, рассказывать им об усладах Италии. Особенно, когда он заговаривал о Риме, ему всегда требовалось никак не меньше часа, прежде чем закончить. Он называл его своей дорогой отчизной, и наконец, легко было заметить по всему, что он об этом говорил, насколько он считал абсолютно ничем все удовольствия Двора и Парижа в сравнении с теми, далекими. Я счел своим долгом предупредить Месье Кардинала, дабы он внушил ему, что не при помощи таких вот средств становятся однажды Маршалом Франции. Со своей стороны я говорил, если мне позволено высказать ему мои ощущения, я находил, что он поступал не совсем удачно, показываясь столь естественным перед всем светом; быть может, он просто не знал, что при Дворе буквально все передавалось Королю; здесь бесконечное множество людей занималось исключительно этим ремеслом; итак, он не должен был верить, будто его обойдут вниманием лишь потому, что он племянник Министра; они не жалеют времени, лишь бы потрепать языком, и с ними никогда ничего не случается; кроме того, сам Король хранил секреты, потому как без этого ему не пожелали бы больше ничего докладывать. /Кардинал и его Мушкетеры./ Все, что я смог ему сказать, так ни к чему ему и не послужило; после двухнедельного постоянного пребывания в Лувре он целый месяц туда не заглядывал. Между тем, Месье Кардинал завел себе Роту мушкетеров, вроде Роты Короля. Он не осмелился, однако, дать ей лошадей, как у Мушкетеров Его Величества. Он удовлетворился тем, в ожидании лучших времен, что создал ее для службы в пешем строе. Но с какой бы завистью он ни хотел устроить ее прекрасно, и с какой бы завистью он ни смотрел на других, нравившихся ему воинов, в нее вошло очень мало высокородных особ. По этой причине он умолил Короля направлять туда пажей из его большой и малой конюшен, когда они будут вырастать из их штанишек. Но так как его Рота с самого начала была поставлена на дурную ногу, и было там множество простонародья, большая их часть предпочитала лучше удалиться к себе, чем проявить к нему такую учтивость. Офицеры, кого он туда поместил, также ни у кого не пробуждали ни малейшего желания в нее поступать; двое наиболее значительных были ничтожествами, а следующие за ними еще и в настоящее время невесть что такое, если, конечно, исключить Монброна, кто сегодня является Мэтром лагеря полка Короля и Бригадиром Пехоты. Его Преосвященство принял, однако, нескольких старых кавалеров из полка Кардинала и полка Манчини, дабы возглавить Роту, но и они показались чудовищными всем тем, кто знал ремесло. В самом деле, так как все Офицеры этих новых мушкетеров нигде и никогда не служили, кроме Пехоты, да еще и в течение весьма малого времени, стоило удивляться, как это он хотел, чтобы члены были какой-либо иной натуры, чем голова. Совершенно иначе обстояли дела с Ротой, где я имел честь быть Офицером. Король сам отрядил из полка Гвардейцев старых солдат, людей ладно скроенных и обладавших большой отвагой, дабы сделаться там тем же, чем те старые кавалеры стали в другой, а так как у них не было средств экипироваться самим, чтобы представлять собой лицо Роты, он помог им своей щедростью. /Месье де Бемо, скупец и ревнивец./ Бемо был устроен примерно в то же самое время, когда Месье Кардинал отдал мне эту должность. Он женился на дочери Плювинеля, чьим ремеслом было обучение верховой езде. Она была красива, а у него имелось кое-какое состояние. Он был почти так же обеспокоен, как одним обстоятельством, так и другим, потому что был скуп и ревнив. Обладать красивой женой и деньгами, не возбуждая при этом желания у других завладеть всем этим, представляло для него задачу немалой трудности. Однако, так как он уже видел себя вовлеченным в такое положение, он сделал все возможное, дабы выйти из него с честью. Итак, он уложил свои деньги в железный сундук, выстаскивая их оттуда только в случае крайней необходимости; если бы он мог проделать такую же штуку со своей женой, это было бы для него величайшим удобством, главное, в стране, где ему было бы позволено, как в стране его мэтра, использовать определенные машины, дабы укрыть его голову от того, чего он опасался. Но так как это было ему еще менее позволено, чем кому-либо другому, он купил ей одну из самых огромных масок в Париже, с одним из самых громадных подбородников, и обязал ее постоянно носить все это на лице. Он рассчитывал, что так как любовь возбуждается обычно через глаза, никто не сделается влюбленным в маску, особенно вот в такую, походившую как две капли воды на маску какой-нибудь старухи, но довольно было и того, что в свете узнали, какой он поражен болезнью; разумеется, никто и не пытался его от нее излечить. Нашлись достаточно коварные люди, ни с того ни с сего пускавшиеся в разговоры с этой маской, хотя они никогда и не видели того, что находилось под ней. Однако, так как и несчастье для чего-нибудь бывает хорошо, он настолько утомился все время быть настороже, что это натолкнуло его на мысль, положившую начало его удаче. Он рассудил, что если бы он смог засадить ее в какой-нибудь замок, она не была бы настолько открыта ухаживаниям первого встречного, как с ней обстояло дело в настоящее время. Он, тем не менее, был глубоко неправ, что так беспокоился из-за подобной мелочи, поскольку она была мудра, и он никогда и ничем бы не рисковал с особой ее характера. Но, какой бы мудрой она ни была, ему все равно было бы легче излечиться от болезни, чем от страха, а потому он разъезжал осматривать кое-какие замки в десяти или двенадцати лье от Парижа с намерением их купить. /Бастилия — наилучший из замков./ Земли были дороги в те времена, особенно, когда они находились на таком малом удалении от этого великого города. Итак, в непрестанной заботе о ценах он был однажды в Роте, когда обнаружил там некоего Ла Башеллери, кто был назначен временным Комендантом Бастилии. Когда же кто-то из присутствовавших там заговорил с ним о его Комендантстве и о том, что это было совсем недурное назначение для него, тот ответил, как он, однако, серьезно был им удручен. По его словам, причиной такого настроения было то, что ему задолжали много денег, израсходованных на питание заключенных, и он весьма боялся, что ему их так никогда и не заплатят. Бемо, пребывавший в постоянной настороженности по поводу всего, что могло бы ему послужить, не упустил ни единого звука его речей. Он тут же нашел, что этот замок был бы ему еще более удобен, чем любой другой, какой бы он был в состоянии купить, потому что там имелись стражники, и они не стоили бы ему ничего, находясь в то же время в полном его подчинении, и им, под предлогом службы Короля, он всегда мог бы приказать никому не позволять ни входить, ни выходить оттуда. Итак, самостоятельно составив прошение для предоставления ему этого Комендантства, какое он считал как бы вакантным, принимая во внимание, что Ла Башеллери занимал его лишь по временному Назначению, а кроме того, тот вроде питал к нему некое отвращение, он вручил прошение Его Преосвященству. В этот день Кардинал только еще собирался войти в свою комнату по возвращении от Короля. Он ничего не сказал ему о содержании прошения, разве что попросил заглянуть в него на досуге, потому как там шла речь и о его интересах. Его Преосвященство, кто был этим вполне доволен, потому как был чрезвычайно хитер, ответил, что окажет ему услугу во всем, в чем только сможет, затем ушел к себе. Тогда Бемо припал к замочной скважине посмотреть, проявит ли Кардинал любопытство прочитать его прошение. Он говорил сам себе, как он рассказывал мне об этом впоследствии, что если тот испытывает к нему дружбу, он не замедлит ни на момент заглянуть туда, тогда как если он положит его в карман или на стол, это будет верным знаком, что дружба его к нему невелика. И тут он увидел, как тот не только его читал, но еще и кивал головой, как он привык делать, когда одобрял что бы то ни было. Невозможно описать его радость при этом зрелище. Он тотчас рассудил, что все пойдет хорошо для него, потому как он изловчился указать в этом прошении, будто бы он возместит Ла Башеллери убытки, понесенные им за время его пребывания в этом замке. Однако вовсе не таково было его намерение. Он был не тем человеком, кто так быстро бы расстался с восемьюдесятью тысячами франков, что задолжали другому; ему была известна сумма, поскольку именно на это тот жаловался перед ним. Как бы там ни было, Кардинал, любивший, когда оплачивали долги Короля, лишь бы ему не приходилось запускать руку в свой кошелек, повелел призвать его в то же время и объявил, что он удовлетворяет его просьбу. Месье де Кенего (Геннего — А.З.), Государственный Секретарь Дома Короля, в чьи обязанности входила инспекция этого замка, как Месье Кольбер, сменивший его на этой должности, осуществляет ее и по сей день, немедленно получил приказ отправить ему на это жалованные грамоты. Ла Башеллери был страшно поражен, когда увидел себя вот так смещенным. Он побежал к Министру спросить у него, какое же преступление он совершил, когда с ним обошлись в таком роде. Его Преосвященство, кого позаботились оповестить о его жалобах, ответил ему, что Король не любит пользоваться услугами людей, сетующих на то, будто бы они разоряются на его службе. Бедняга прекрасно понял, что сболтнул лишнее, и его слова подхватили на лету, дабы подстроить ему такую штуку. Он обращался с несколькими настоятельными просьбами о восстановлении его в должности, но увидев, что не сможет добиться цели, ограничился ходатайством к Королю уплатить ему то, что он истратил от его имени. Кардинал не дал ему никакого обнадеживающего ответа, потому как ему было бы приятно, если бы Бемо отделался наилучшей сделкой, какой только сможет. Тот имел, однако, на восемьдесят тысяч франков утвержденных ведомостей; но увидев, что, быть может, он никогда не получит ничего, по той манере, в какой с ним обошлись, он был еще и слишком счастлив взять из них хотя бы половину. Бемо их ему отдал, на условии окончательного утверждения его во всех правах. /Женщина в благопристойной тюрьме./ Этот последний уверился, что все будет оплачено Кардиналом, а сам он получит Комендантство и еще сорок тысяч франков по унаследованным им ведомостям; но Его Преосвященство, кто никогда не понимал, как это можно отдавать деньги, особенно, когда имелся любой предлог от этого избавиться, возразил ему в ответ, не припомнит ли он, на каких условиях он испрашивал у него это Комендантство, и не говорил ли он тогда, якобы сам разочтется с Ла Башеллери, и не забыл ли он уже об этом; итак, Бемо напрасно распинался перед ним, будто бы эти расчеты не касались долгов Короля; он с таким же успехом мог бы и вовсе ничего ему не говорить, поскольку он его просто-напросто не слушал. Однако его быстро утешило в потере его денег то, что он поместил-таки жену в благопристойную тюрьму, а вскоре и не замедлил возместить свои убытки, урезав питание заключенным. Эта бедная женщина совсем не ожидала, когда ее муж получил это Комендантство, быть присоединенной к числу тех, кого он имел приказ содержать под замком; она скорее рассчитывала, что у нее будет больше удовольствий и больше блеска, потому как вместе с должностью он получил и крупные доходы от нее; но он ей сказал, дабы она не надеялась ни на то, ни на другое, что ему нужны так же и ее глаза, как и его собственные, для охраны доверенных ему заключенных; а так как она начала рожать ему детей, следовало прямо с настоящего момента начинать копить ради них. Итак, под предлогом этих двух резонов он не желал больше, чтобы она выходила куда-либо, кроме как на мессу в ближайший женский монастырь Сент-Мари, ни чтобы она позволяла себе хотя бы минимальные расходы; да еще и выходила-то она только в своей огромной маске с громадным подбородочником, совсем так же, как если бы она страшилась загара; ее сопровождали два солдата замка даже в ее религиозных паломничествах, один якобы под предлогом подать ей руку, другой же, как ни в чем не бывало, принимал все меры, как бы кто-нибудь не сказал ей лишнего слова, или как бы ей не подсунули по дороге какой-нибудь записки. В общем, никогда еще мужчина не заслуживал больше, чем этот, сделаться рогоносцем. Он не стал им, однако, по моим сведениям, потому как то, что охраняет Бог, — в надежной сохранности, и в этом он был более удачлив, нежели мудр, поскольку, по его обращению с ней, это все, чего он заслуживал; но, к счастью для него, она оказалась добродетельной женой, что не так уж часто встречается в том веке, в каком мы живем. /Король и его Мушкетеры./ Но вернусь к моему сюжету; едва Месье Кардинал дал мне ту должность, о какой я недавно говорил, как я был завален письмами из моей стороны и из тысячи других мест с просьбами места мушкетера для бесконечного числа людей, кого мне рекомендовали со всех сторон. Бернажу, о ком я рассказывал в начале этой истории, отдал мне своего брата для представления его Королю, дабы Его Величество сказал мне, принимает он его или нет, поскольку без этого ничего и ни для кого нельзя было сделать. Потому я и неохотно ручался за всех тех, за кого меня буквально молили, из страха получить отповедь. Король желал, чтобы они были ладно скроены, имели состояние и были высокородными людьми. А это далеко не всегда сочеталось в одной и той же персоне, особенно в нашей стране, где, если первое и последнее из этих качеств встречаются часто, то другое настолько редко, каким оно просто не может быть в каком бы то ни было ином месте. Оно было, однако, еще более необходимо, чем все остальные качества, на посту вроде этого. Во всякий день надо было делать все новые и новые расходы, без чего не было никакого средства суметь там остаться. Король, кто получал единственное удовольствие от личного проведения с нами выучки, ежедневно приказывал что-то новое для ее усовершенствования, так что тот, кто предпринял бесчисленные шаги и использовал бесчисленных друзей, лишь бы сюда попасть, оказывался столь обескураженным три месяца спустя, что частенько хотел бы начать все сызнова. Король обычно собирал нас во дворе Лувра, как в зимние морозы, так и среди палящего лета. Он оставался там все три или четыре часа целиком, командуя нам все передвижения и построения, одно за другим. Его не заботили ни холод, ни жара, тогда как его Куртизаны частенько дули на пальцы, дабы согреться, или же извлекали платки из карманов, дабы утереть пот, струившийся по их лицам. Затем Король повелевал нам дефилировать три или четыре раза перед ним, бригада за бригадой, и позволял нам разойтись почти с сожалением, так ему нравилось находиться с нами. Месье Фуке /Любезность Месье Фуке./Эта страсть Короля должна была бы ободрить Герцога де Невера; но тут потребовались бы другие средства, чтобы заставить его оставить свою нерадивость, и так как он по-прежнему придерживался того же самого поведения, все заботы о делах Роты настолько прочно легли на мои плечи, что хотя я и был всего лишь помощником Лейтенанта, каждый рассматривал меня, будто бы я уже был но главе ее. Это привлекло ко мне бесконечное почтение со стороны Куртизанов и даже со стороны подчиненных Министров, каковыми были Сеньоры де Лион, ле Телье, Сервиен и другие. Не было ни одного из них, кто не выражал бы ко мне дружеских чувств, и Месье Фуке, кто все еще был Суперинтендантом, упрекнув меня в том, что я не заходил его навестить и ни разу еще не был у него на обеде, буквально вынудил меня пообещать ему незамедлительно туда явиться. Я отправился туда прямо на следующий день, потому как он уговаривал меня с такой доброй любезностью, что я счел бы себя недостойным оказанной им мне чести, если бы отложил хоть на единый момент сделать это. Он беседовал со мной во время почти всего застолья, потом, пригласив меня выйти в свой кабинет по окончании обеда, он мне сказал, что так как на посту, где я нахожусь, мне необходимо делать множество затрат, он был бы счастлив мне сказать, что когда у меня объявится нужда в чем бы то ни было, я не должен обращаться ни к кому другому, кроме него, всегда у него будет наготове к моим услугам тысяча экю и даже более крупная сумма, как только у меня появится в ней надобность, он же просил у меня в качестве всей признательности просто стать одним из его друзей и оказывать ему знаки внимания при случае. Я принял, как должно, эти проявления его доброй воли и принес ему мои нижайшие благодарности; тогда, прежде чем меня покинуть, он пожелал делом подкрепить свои обещания. Он необычайно настойчиво уламывал меня принять кошелек, где содержалось пять сотен луидоров, говоря мне, что это лишь задаток того, что он имел бы желание сделать ради меня. Но я ничего не захотел от него взять, из страха, как бы подобный демарш с моей стороны не был бы неприятен Его Преосвященству. Я извинился тем, что в настоящий момент не имел в них никакой надобности. /Кардинал хмурится./ Он никак не удовлетворялся моим ответом до тех пор, пока я не пообещал непременно обратиться к нему, когда буду испытывать в этом какую-либо нужду. Я вовсе не вынуждал его меня упрашивать, потому как мне казалось, что я не вступаю ни в какие обязательства по отношению к нему. Только от меня зависело всегда говорить ему, будто бы я пребываю в изобилии, хотя мне и частенько приходилось поститься; итак, мы расстались самыми добрыми друзьями; но в тот же вечер я заметил, как Кардинал скорчил мне мину, когда я явился обхаживать его, как делал это обычно. Он едва удостоил меня взгляда; я проверил мое поведение, дабы посмотреть, не навлек ли я на себя такое дурное обращение моей же собственной ошибкой, и, не найдя абсолютно ничего, как мне казалось, что не соответствовало бы моему долгу, я настолько укрепился в этом, что последовал за ним в его кабинет, когда он пожелал удалиться туда совсем один. Он был изумлен, когда, повернув голову, обнаружил меня непосредственно за ним. Привратник позволил мне войти, видимо, полагая, будто бы он сказал мне следовать за собой, так что этот Министр спросил меня с угрюмым видом, кто это научил меня подобной дерзости войти туда, меня, кто отлично знает, что к нему не входят без приказа; я ему ответил, что моя невиновность и тот дурной прием, какой он мне оказал, явились причиной того, что я взял на себя такую смелость; должно быть, у него имелось что-то против меня, раз уж он смотрел на меня в такой манере, а так как я предпочел бы лучше умереть, чем жить в его немилости, я не стал остерегаться, входят ли туда лишь с позволения или же позволено безо всего этого обойтись. Он мне ответил, не заставив меня ожидать ни единого момента, что я был весьма неблагоразумен, присоединив еще и наглость к оскорблению; он прекрасно видел, как я вообразил себя чем-то великим, потому что я разговариваю с Королем, когда захочу; но он мне покажет в самом скором времени, что я еще не добрался туда, куда думал; Его Величество оказал честь ему поверить, дав мне должность на основании того хорошего, что он ему обо мне сказал, но тот же Король распрекрасно сможет у меня ее отнять, когда он его известит, насколько я был недостоин уважения честных людей; итак, он мне вскоре покажет, что от неблагодарности до кары совсем небольшая дистанция. Другой бы, может быть, на моем месте растерялся, услышав от него такого сорта речи. Но что до меня, то я был скорее обрадован, чем удручен, потому как уверился таким образом, что сумею оправдаться, как только он объяснится яснее; я умолял его сделать это, под заверениями, какие я ему дал, что без необходимости ходить к Королю, дабы отнять у меня должность, я сам возвращу не только ее в его руки, но еще и отдам ему мою голову, если окажется, что я был виновен. Он заметил, что уже говорил мне, насколько непредусмотрительно добавлять наглость к оскорблению, так вот он повторит мне это еще раз; однако, дабы меня сразу же пристыдить, он просил бы меня ему сказать, называю ли я невинным поступком вступление в тесные сношения с врагом своего благодетеля. Признаюсь, я еще не понимал, что он хотел мне этим сказать. Я совсем не знал, в каких дурных отношениях находились Месье Фуке и он сам, и что, оказывается, следует называть тесными сношениями присутствие на обеде у какого-либо человека. Поскольку, наконец, именно от этого его тошнило в настоящий момент, поистине, надо следить за каждым сделанным тобой шагом, когда хоть раз показался при Дворе. Как бы там ни было, не зная еще, ни кем был этот его враг, ни что это за секретные сношения, о каких ему угодно было упомянуть, я умолял его соизволить все это мне пояснить. Он мне заметил, что я недурно изображаю из себя невинность; но так как нет худших глухих, чем те, кто не желает слушать, все, о чем бы он хотел у меня спросить, так это — не обедал ли я в этот же день у Месье Фуке. Я ему ответил, что да, но я не вижу здесь, что же Его Преосвященству угодно вменить мне в преступление; я полагал, что тот весьма хорошо к нему относится, и он доставит мне удовольствие, сказав, ошибался я или нет; а до тех пор мне будет простительно верить, как верит вместе со мной и вся Франция, что Суперинтендант в прекрасных отношениях с первым Министром, особенно, поскольку он же сам сделал того тем, кем он является, и без него, очевидно, тому было бы невозможно удержаться на его посту; между тем, ноги моей у него никогда не было, кроме этого раза, да и это еще произошло только после множества упреков, с какими обратился ко мне Месье Фуке. Кардинал возразил мне, что для первого знакомства, каким, как я желал его уверить, было наше, мы совсем недурно чувствовали себя вместе, в чем он немедленно меня и убедит; случалось иногда, что у него обедали люди, никогда к нему прежде не являвшиеся, но не видывали еще, чтобы по выходе из-за стола он запирался бы с ними в своем кабинете; однако именно это я и сделал вместе с Месье Фуке; таким образом, он спрашивал меня самого, что же все это могло означать. /Оправдания./ Я узнал из этих слов, что, находясь при Дворе, никогда нельзя сделать и шагу, о каком тотчас же не донесут Министру. Однако, так как я не ожидал здесь никакого подвоха, я наивно пересказал ему, что и как там произошло. Он внимательно меня слушал, а когда я дошел до истории с предложением кошелька и моим отказом его принять, я добавил, что не мог бы, однако, пребывать в большей нужде, чем в настоящее время, поскольку без Месье Буалева, одолжившего мне две сотни пистолей всего лишь двадцать четыре часа назад, я не знал бы больше, куда девать мою бедную голову; он сможет узнать об этом от него самого, поскольку он видится с ним во всякий день; тем не менее, мой решительный отказ проистекал исключительно из страха ввязаться во что-нибудь, несоответствующее моему долгу; и хотя Суперинтендант не был ничем иным, как подчиненным Министром, так как я знал, что он скорее намеревался преподнести мне в подарок эту сумму, чем дать мне ее в долг, я счел себя обязанным держаться с ним настороже; после всего этого я предоставляю ему самому судить, существовали ли основания заподозрить меня, как он это сделал, в каких-то тесных сношениях ему в ущерб; не мог же я запретить себе принять эти почести и даже ответить на них визитом, потому как я ничего не знал об их скверных отношениях; но теперь, когда я о них узнал, я никогда не дам ему оснований жаловаться на меня ни по этому поводу, ни по какому бы то ни было другому. Его Преосвященство принял мои оправдания. Отказ от кошелька необычайно ему понравился, потому как действительно ничто не служило больше к снятию с меня всякой вины. Итак, далеко не находя более никаких возражений насчет моего визита, он было захотел сам посылать меня туда, дабы выведывать его тайны. Я умолял Кардинала от этого меня избавить, сославшись на собственную неспособность изображать подобного персонажа. Я ему сказал, что предпочел бы лучше отправиться делать это среди врагов, и хотя там речь бы шла о моей жизни, это беспокоило бы меня гораздо меньше, чем позволить говорить, будто я предал человека под предлогом дружбы. Этот Министр не смог порицать такого моего поведения, в том роде, что он условился со мной, когда Месье Фуке вновь заговорит со мной, я ему откровенно скажу; что не могу вступать с ним ни в какие связи, и это понравилось мне гораздо больше, чем то, что он хотел заставить меня сделать прежде. Этот Суперинтендант не преминул снова заговорить со мной несколькими днями позже, отыскав меня в Прихожей Короля. Он сказал мне походя и не ожидая моего ответа, чтобы я непременно зашел его навестить, и у него имеется что-то важное мне сообщить. Я отдал об этом рапорт Кардиналу, а также и о том, в какой манере это произошло, в том роде, что я просто не имел времени его отвадить, как было условлено между нами. Он на какой-то момент застыл, ничего не отвечая, видимо, раздумывая над сказанным мной; но, наконец, внезапно, нарушив тишину, он засвидетельствовал мне, как ему было бы любопытно узнать, что же хотел сказать мне Суперинтендант, так что он сам пожелал направить меня его повидать. Я явился туда, дабы его удовлетворить, хотя и сделал себе несколько упреков из-за подчинения ему в обстоятельствах вроде этих; но, не сумев избавиться от этого достойным образом, потому что это было бы все равно, как если бы я признался ему в собственной неблагодарности после стольких моих обязательств по отношению к нему; едва Месье Фуке меня увидел, как тут же сказал мне, что так как он претендовал принадлежать к моим друзьям, он хотел бы дать мне добрый совет, он узнал из надежного источника, что Король не был доволен тем малым прилежанием, с каким Месье де Невер исполнял свой долг; мне стоило только поддерживать Его Величество в этих настроениях, дабы он получал все большее и большее отвращение к нему, и вот именно так я расчищу себе дорогу к возведению в его должность; он, разумеется, полагает, что это дело не могло бы еще осуществиться немедленно, потому как Кардинал обладает слишком большим влиянием на его душу, чтобы Его Величество пожелал бы причинить ему такое огорчение; но, наконец, так как этот Принц уже становится большим, он не потерпит постоянного руководства собой, а, значит, это беспроигрышное дело, и оно свершится рано или поздно; если мне потребуется тогда сотня тысяч экю для утверждения на развалинах Герцога, он скорее займет их у своих друзей, если их не окажется в его сундуках, чем позволит мне упустить столь великолепную возможность; я могу твердо рассчитывать на это, а все, чего бы он желал от меня в знак признательности, так это обращения к нему по всем делам, какие бы со мной ни стряслись; он никогда не оставит меня в нужде, и стоит мне лишь потребовать от него доказательств, дабы быть уверенным, что он представит их мне тотчас же. /Атака благодеяниями./ Его щедрость меня подкупила. Я устыдился губить столь благодетельного человека, а так как я отлично знал, что действительно погублю его, если отрапортую Кардиналу обо всем, что он мне сказал, я настолько хорошо замаскировал перед ним это дело, что он абсолютно не опасался, как бы я не устроил для него тайны из чего бы то ни было. Я сказал ему, якобы важное дело, о каком тот пожелал со мной переговорить, состояло в том, что если бы я пожелал купить полк Пикардии, выставленный на продажу, он одолжит мне деньги; он мне внушал, будто бы я лучше пробью себе дорогу там, чем на той должности, на какой я нахожусь в настоящее время, а ведь это все, чего должен бы желать военный человек в своем ремесле. Его Преосвященство мне тем более поверил, что это достаточно походило на обычай Суперинтенданта. Он предлагал свой кошелек всем тем, за кем признавал какие-либо достоинства, а так как деньги не стоили для него, так сказать, ничего, он приобрел привычку именно так заводить себе друзей. Я не знаю, на что он претендовал таким способом; но я прекрасно знаю, что все те, кого он видел в недурных отношениях с Королем, находили у него помощь, когда хотели купить себе какую-нибудь должность. Он даже давал им пансионы из своих собственных фондов; в том роде, что у него было столько же пансионеров, сколько их было у Государства. Кардинал оказался столь доверчив, что принял за чистую монету все мои россказни; он мне тут же заметил, если в этом и состояло важное дело, о каком пожелал со мной побеседовать Суперинтендант, то он прекрасно показал этим, что лучше бы ему рассуждать о делах финансов, чем о тех, что касаются войны; он хотел бы, дабы тот хорошенько узнал, что пост, на каком я нахожусь, стоил больше полка Пикардии, да и всех других полков резерва Гвардии; в самом деле, если серьезно в это вникнуть, такого сорта посты хороши лишь для очень высокородных людей, чьи богатства отвечали бы их происхождению; он охотно признается вместе с ним, что гораздо раньше становятся Офицерами Генералитета с полком, чем с должностью в Доме Короля; но, наконец, каким бы ни был Офицер Генералитета, он такая малость при Дворе в сравнении с тем, кем являюсь там я в настоящий момент, что, хорошенько все оценив, он никогда не посоветует мне довериться Суперинтенданту, когда бы даже только от него зависело отдать мне этот полк. Я дал ему выговориться, потому как, чем более он горячился, тем более я убеждался в том, насколько счастливо я ввел его в заблуждение. Однако я ничего не ответил на любезные предложения Суперинтенданта, потому что не успел это сделать; откуда-то возник Герцог де Меркер как раз тогда, как я собирался откровенно ему сказать, как бы я этим ни был огорчен, но я не в состоянии принять его столь учтивого предложения. Я рассчитывал даже, такого я был доброго мнения о нем, поговорить с ним в той манере, чтобы он продолжил питать уважение ко мне, хотя я ему и объявлю без прикрас, что никогда не смогу быть ему другом. Как бы там ни было, появление Герцога мне в этом помешало, и я удалился, весьма озабоченный тем, как согласовать мои склонности и мой долг. Так как, сказать по правде, я воздавал по справедливости Суперинтенданту, поскольку среди дурных его качеств имелось и бесконечное множество добрых. Эти дурные качества состояли главным образом в том, что он страдал неутомимой амбицией. Впрочем, он не был человеком особенно высокого происхождения, в том роде, что когда в нем можно подняться всего лишь до третьего поколения — в этом обстоятельстве не так уж много чести. Но он воображал о себе, тем не менее, как если бы он был непосредственным потомком Святого Людовика. Его жена была с этой стороны еще и гораздо ниже его самого; но это не мешало ей еще и превосходить его в тщеславии. В этом она была просто невыносима, и я сам слышал ее заявление однажды, якобы она ничуть не удивлена, что Мадам, жена Гастона Герцога д'Орлеана, удалилась в Блуа, потому как намного лучше стоило быть первой в его деревне, чем второй в Париже. Поговаривали даже, будто бы она вбила в голову своему мужу купить где-нибудь Государство и уехать туда доживать оставшиеся дни вместе с ней. Я не знаю, возможно, этот совет и породил у Суперинтенданта желание купить Бель-Иль и распорядиться его укрепить, но, наконец, он заключил такую сделку примерно в это же время с Герцогом де Рецем и развернул там затем общеизвестные работы. /Месье Фуке сердится./ Моя озабоченность по поводу того, как бы мне с честью выкрутиться из дела с человеком, столь достойно поступившим со мной, привела к тому, что я желал, лишь бы Его Преосвященство отослал меня куда угодно, дабы я не был обязан так резко порывать с ним отношения, как я просто вынужден был это сделать в настоящий момент. Я предвидел, что он снова заговорит со мной тотчас же, как только найдет благоприятный случай, и не преминет наговорить мне таких же учтивых вещей, как те, что он уже мне сказал. Он действительно сделал это в первый же раз, как меня увидел, и так как тут уже не возникла никакая персона, какая помешала бы мне объявить ему мои мысли, я ответил ему, что пребываю в отчаянии от невозможности сделаться одним из его друзей, как он того бы желал; но мои резоны к тому столь сильны, что я никак не мог от них отделаться; без этого обстоятельства я бы непременно удовлетворил мою склонность уважать и почитать его, как я, да и всякая другая разумная особа должна была бы делать; я знаю его, как такого благодетельного человека, что даже, полагаю, мне не надо больше ничего говорить, дабы он сохранил ко мне уважение, какое ему угодно было мне засвидетельствовать; моя искренность должна была бы больше понравиться ему, чем любая скрытность; особенно при виде того, как я, несмотря на необходимость, в какой я нахожусь, оставаться в партии, противной его собственной, не смог помешать себе сказать, что буду бесконечно уважать его до тех пор, пока во мне теплится дыхание жизни. Не существовало ничего, как мне казалось, более способного загладить все неприятное для него в моем заявлении, чем та мягкость комплимента, каким я его сопроводил; но поскольку вельможи имеют такую особенность, что когда им недостает хоть чего-то одного, тогда уж им недостает всего на свете; далеко не приняв этот комплимент, как должно, и как я от него ожидал, он заметил, что оказал мне в тысячу раз больше чести, чем я заслуживал, попросив меня о дружбе, а без моего уважения он прекрасно обойдется. В то же время он повернулся ко мне спиной на виду у всех Куртизанов. Происходило же это в Комнате Короля, а так как он проделал все это в резкой манере, явно выражавшей его недовольство, все, кто за нами наблюдал, обратили на это особое внимание и согласно решили, будто бы я его о чем-то просил, что навлекло на меня его резкость, каковою я и удовольствовался. Обо всем этом деле отрапортовали Кардиналу, не в той манере, в какой оно произошло, но в выдуманной ими самими манере; и так как не требовалось ничего большего, дабы заставить его нахмуриться, он опять скорчил мне мину. /Кардинал тоже сердится./ Я не мог стерпеть такую несправедливость, не пожаловавшись на это, так что выбрав время, дабы поговорить с ним с глазу на глаз, я спросил его без всяких церемоний, не это ли приготовленное им мне вознаграждение за то, что я сделал ради любви к нему такое, чего не сделал бы ради родного брата. Он мне ответил, что не знал, сделал ли я хоть что-нибудь достойное его оценки, зато он прекрасно знал, как я, напротив, пошел на самый худший шаг, какой только мог себе позволить, несмотря на его внушение мне, чем бы я мог ему угодить или же вовсе нет. Я ему возразил, что он не воздает мне по справедливости, а поскольку он хорошо знал, как я поступил, он должен был бы испытывать ко мне благодарность вместо обращения ко мне с кислой миной, как сделал он; вот в этом-то я и приношу ему в настоящий момент мои жалобы, дабы ему было угодно относиться ко мне в другой манере. Он ответил мне, каким бы ловкачом я себя ни почитал, не следовало бы мне ожидать, будто я заставлю его поверить мне на слово; он слишком хорошо осведомлен обо всем, и его не сбить с толку, как я себе это вообразил; он знал и о том, с какой сердечностью я разлетелся к Суперинтенданту, и о том, какой скверный прием тот мне оказал. Сказать по правде, одним этим он довольно отомщен за мою неблагодарность, разве что, когда заручаешься обещаниями дружбы какой-либо особы, а потом видишь себя обманутым, всегда что-то остается на сердце. /Примирение./ Для Итальянца, вроде него, он слишком сдержанно говорил об оскорблении, если, конечно, он поверил, будто бы действительно оно было ему нанесено; но так как он его скорее опасался, чем был в нем убежден, он, видимо, был бы счастлив услышать мое собственное сообщение обо всем, дабы после этого соотносить все свои действия с тем, что ему подскажет благоразумие. Я был достаточно хитер, чтобы не раскрывать ему всего сразу, довольствуясь скорее разговорами о моей невиновности и жалобами на его поведение, чем истинными известиями о правоте сделанного мной. Однако, довольно-таки его помучив по этому поводу, как мне показалось, дабы дать ему понять, насколько он был неправ, когда после стольких оказанных ему мною услуг составил такое скверное суждение обо мне, я спросил, не припоминает ли он, как сам засвидетельствовал мне желание, чтобы я порвал с Суперинтендантом; а ведь именно это я и сделал сегодня и даже в манере, настолько обидной для того, что он не смог помешать себе прямо в Комнате Короля продемонстрировать мне свое негодование; поскольку у него столь добрые шпионы повсюду, и не происходит ничего такого, о чем он не был бы извещен, они должны были бы ему донести, что это тот разлетелся ко мне, а вовсе не я к нему; тот хотел возобновить мне те прекрасные обещания, сделанные им у себя, но так как в то же самое время я вспомнил о моих собственных, я откровенно ответил ему, что никогда не смогу стать его другом; вот это-то и навлекло на меня его резкости, о каких ему могли донести, и какие скорее должны были бы оправдать меня в его глазах, чем породить у него какое-либо подозрение против меня; в самом деле, человек, разлетевшийся к другому с наилюбезнейшим видом и покинувший его внезапно с огорченным видом, достаточно показывал перед всем светом, что это другой задел его, и никак уж не он другого. Месье Кардинал, едва выслушав от меня такого сорта рассказ, совершенно сконфузился от того, что скорчил мне мину без всякого повода; но так как обладающие властью над другими очень быстро заключают с ними мир, он ничуть не замедлил помириться со мной. Он мне сказал, так как отлично умел льстить, когда хотел дать себе труд это сделать, что я прекрасно вижу на этом примере, как я ему был дорог, поскольку с поводом или без повода он бил тревогу из-за всего, что могло бы угрожать ему потерей моей дружбы. Мне абсолютно нечего было возразить после этого, разве что рассыпаться в любезностях за его доброту ко мне, вместо продолжения жалоб на его ко мне придирки. Бракосочетание Короля /Страхи Испанцев./ Король тем временем предпринял вояж в Лион под предлогом повидать Мадемуазель де Савуа (т. е. принцессу Савойского дома — А.З.), кого ему предлагали в жены. Между тем Королева-мать и Кардинал отказывались об этом и думать. Его Преосвященство, далеко не желая выдавать за него эту Принцессу, очень бы хотел его женить на своей племяннице, кого Его Величество продолжал без памяти любить; она его любила ничуть не меньше, что еще подогревало их пыл; но Король, даром, что влюбленный, еще больше любил славу, чем собственную любовницу; в том роде, что, хотя его сердце и было занято другой, едва он увидел Мадемуазель де Савуа, как не преминул найти ее весьма привлекательной. Этого обстоятельства оказалось достаточно, чтобы встревожить Испанцев, чье положение уже было неважно со времени взятия Дюнкерка, особенно, потому как они потеряли в течение той же кампании еще и город Ипр со множеством других, о каких я говорил выше; итак, дабы расстроить это дело, ставшее бы для них столь фатальным, и сформировавшее бы тесный альянс между Его Величеством и Герцогом де Савуа (т. е. Савойским — А.З.), а в результате, может быть, и лишившее бы их Герцогства Миланского, они отправили ко Двору Пимантеля с предложением о заключении брака Короля с Инфантой Испанской. Королева-мать уже предложила вопрос о нем на рассмотрение и страстно желала его осуществления. Народы желали этого ничуть не меньше, дабы завершить на этом войну, длившуюся около двадцати пяти лет; но тут открылись затруднения, какие никак не могли преодолеть, и показавшиеся бы не менее сложными в настоящий момент, чем они были в те времена. Так как эта Принцесса была возможной наследницей Королевств ее отца, Испанцы боялись подпасть под владычество Франции, к которой они испытывали большую антипатию. Мы не находили это особенно странным, потому как испытывали бы то же самое, окажись мы на их месте — Испанец и Француз никогда хорошо не ладили вместе; итак, попытались отыскать какое-нибудь урегулирование, в каком эти народы не верили, однако, найти для себя полную безопасность. Им предложили обязать Инфанту отречься от Испанского наследства, как для себя, так и для детей, каких она могла иметь; Король должен был также, женившись на ней, отречься от него сам в наиболее убедительной форме, какая только возможна, и повелеть зарегистрировать в Парламенте и его собственное отречение, и отречение Инфанты. Это все, что смогли сделать ради них; но либо это им показалось далеко недостаточным, или же дела этой Монархии не сделались совершенно настолько же расшатанными, какими они являются в настоящее время; им больше понравилось продолжать войну, чем согласиться на столь подозрительные предложения. Между тем, так как то, чего не хотят сегодня, частенько обязаны пожелать завтра по причине необходимости, более настоятельной в одно время, нежели в другое, Пимантель явился с намерением преодолеть это затруднение или, скорее, переступить через него. Его прибытие в Лион вызвало немедленное возвращение туда Короля, не пришедшего ни к какому согласию с Мадемуазель де Савуа, кого Герцогиня, ее мать, доставила туда с громадной толпой в уверенности сделать ее вскоре Королевой Франции; но она была весьма неправа, прельстившись такой надеждой, и она, видимо, не понимала, что ее дочь ввели в игру только для того, чтобы пришпорить Испанцев. Как бы там ни было, хитрость совсем недурно удалась, и Кардинал, кто, по своему обыкновению, не желал никакого мира, перенес все муки на свете, согласившись на перемирие, какого просили эти народы, дабы не потерять остальную Фландрию, какую они видели в огромной опасности после потери стольких городов и разгрома их армии. Королева-мать, желавшая снять все преграды, что могли еще возникнуть на пути примирения двух Корон, употребила некоторое время, прежде чем смогла добиться согласия на это от Кардинала. Он говорил, выдвигая свои резоны, бывшие довольно-таки уместными, хотя и служили лишь предлогом для прикрытия его скупости, что если предоставить Испанцам то, о чем они просили, мы потеряем всю кампанию целиком, так что если они порвут с нами из-за ничтожнейшей безделицы, не будет уже никакого средства вернуться назад. /Посол Испании ослеплен./ Такие слова не пристало бы произносить ему, кто разорял Королевство на протяжении стольких лет, никогда не уделяя этому ни малейшего размышления; но, наконец, как то, что он выдвигал в этих обстоятельствах, было неоспоримо, Королеве потребовалось долго его уговаривать, до того, как он соизволил склониться перед ее волей. Вот так пришли к соглашению о Перемирии, хотя оно еще и не было пока подписано. Однако, так как все в нем уже уверились, то и пожелали устроить Пимантелю, явившемуся инкогнито в Париж, такое пиршество, какое могло бы показать ему, как на картине, великолепие Франции. Выбрали для этого дом в Берни, принадлежавший Месье де Лиону, кого свели с ним не только для утверждения статей брачного договора, но еще и для улаживания всех противоречий, существовавших между двумя Коронами. Но здесь перед ним разыграли настоящую Гасконаду. Дабы вызвать наибольший восторг у этого иностранца, Месье де Лион, как ни в чем не бывало, пригласил того посетить его дом, находившийся всего лишь в двух лье от Парижа, и там, как если бы все это было сделано невзначай, ему подали, как бы само собой разумеющееся, самое превосходное угощение, о каком едва ли даже слышали с давних пор. Все это было сделано, однако, за счет Короля, кто даже сам заехал туда, дабы почтить этот пир. Но, что там ни говори, так как тогда не проявляли к Его Величеству всего того почтения, как впоследствии, хотя и нельзя было пренебречь им, не совершив при этом преступления, случилось так, что до того, как угощение появилось перед ним, его Куртизаны разграбили значительную его часть. Пимантель, кто уже восхищался деликатностью и изобилием, с какими ублажали Короля во всякий день, нашел новый повод для восторга в том, что он видел в настоящий момент. Все это показалось ему тем более необычайным, что он увидел здесь совершенную противоположность умеренности, царившей не только за всеми столами грандов Испании, но даже еще и за столом Его Католического Величества. Он ел вместе с Сеньорами де Лионом, ле Телье, Сервиеном и несколькими другими подчиненными Министрами, но он хорошенько остерегался удивляться тому, что он видел в настоящий момент, потому как он был бы счастлив убедить окружающих в том, что здесь не было ничего такого, чего точно так же не происходило бы и в его стране, и даже больше того. Однако Инфанта проявила лучший нрав, едва только она прибыла; и уверившись, что ужин, какой ей приготовили, был чрезвычайным застольем, и вскоре ее низведут к положению более скудному, она сказала Месье де Виласерфу, кто был ее первым дворецким, распорядиться сохранить для нее остатки одного блюда, какое она нашла столь прекрасным, что отъела от него больше половины. Вилласерф ответил ей, что она была теперь в столь добром доме, в каком нет никакой необходимости прибегать к подобной экономии, у нее будет все, что лишь ей заблагорассудится, а обслуживать ее будут точно так же при каждом застолье, и это продлится до тех пор, пока все это ей не наскучит. Вся Франция радовалась в предвидении ближайшего мира. Никто не опасался больше никаких затруднений, теперь, когда Испанцы переступили через главную статью, состоявшую в согласии на предложенное им отречение от наследства. Тем временем, ко всеобщему облегчению, Королева Испании забеременела и даже вскоре произвела на свет Принца, кого рассматривали в Испании, как поддержку Короны и надежный оплот против всех страхов. /Нечестивые развратники./ Однако во времена, когда каждый вот так возрадовался душой, было получено известие о безумном дебоше, устроенном людьми Двора, принесшем много горя Королеве-матери и даже самому Королю, кто при всей своей молодости был врагом всего, не соответствовавшего добрым нравам; там придали осмеянию, как утверждалось, два самых высших Таинства нашей религии, а именно Крещение и Евхаристию; по этому поводу рассказывают устрашающие вещи, и лучше бы было обойти их молчанием и даже предать полному забвению. В самом деле, о нем не могут вспомнить без ужаса, и лучше бы никогда больше об этом не говорить. Герцог де Невер там был, Аббат ле Камю, Духовник Короля, а сегодня Епископ Гренобля, Граф де Гиш, Маникам, Кавуа, старший брат того, кто сегодня является главным Маршалом Корпуса Дома Короля, и Рабютен. Эта сцена происходила в Руасси, в Доме Графа де Вивонна, сына Герцога де Мортемара, имевшего право наследования на должность первого дворянина Комнаты Короля. Он сам участвовал в дебоше, и все они были примерно одного и того же возраста, за исключением Бюсси, кто был, по меньшей мере, лет на двадцать старше остальных. Это должно было бы сделать его более мудрым, поскольку двадцать лет сверх того, что принято называть молодостью — чудесное средство для исправления многих изъянов; но так как он обладал невыносимым тщеславием и тем, что еще менее простительно высокородному человеку, чем кому-либо другому, а именно претензией писать лучше, чем кто бы то ни было, вместо сокрытия того, что он совершил, он нашел удовольствие лично разгласить об этом в письменном виде. Он составил на этот счет изложение и отдал его одной Даме; та, может быть, и не была бы поражена устрашающими преступлениями против Бога, но она настолько оскорбилась проявленным ими презрением к прекрасному полу, а также и предпочтением ему вещей, о каких не позволено ни говорить, ни даже думать, что дабы они не остались безнаказанными, она распорядилась снять копии с этого изложения. Она рассеяла их в то же время при Дворе и по всему Парижу, рассказав, от кого она получила оригинал, дабы к ним отнеслись с большим доверием. Королева и Кардинал вскоре тоже получили по одной копии и увидели в них описание вещей, заставивших их вздрогнуть от ужаса. Король был этим оскорблен точно так же, как и Бог, и так как подобное преступление карается обычно гораздо более сурово и быстро, чем то, что касается только Небес, виновных отправили в изгнание. Это было весьма малое наказание по сравнению с тем, чего они заслуживали в соответствии со всем, что они натворили; но так как племянник Министра был там, и невозможно было покарать других более сурово без того, чтобы и он понес свою долю наказания, они спаслись под прикрытием его имени. Не было никого, кто не находил бы, что они отделались слишком дешево. Все хотели, чтобы был преподан другой пример, и особенно в отношении Бюсси Рабютена, кто считался еще более, виновным, чем остальные, в сознании каждого. Его возраст действительно только усугублял его преступление, ведь ему было сорок лет, а в эти годы либо человек должен стать мудрым, или же он не станет им никогда. Кроме того, так как никогда не любят заносчивых людей, ему не могли простить того, что он открылся сам, из пустого тщеславия. Однако Герцог де Невер явился причиной того, что их наказание не простиралось особенно далеко, а также и не было исключительно длительным. Они получили право возвращения из ссылки по прошествии одного года, не говоря уж о том, что вернулись они на самом деле намного раньше, поскольку, далеко не задержавшись на месте, предписанном им для наказания, большая их часть возвратилась оттуда в Париж уже через несколько месяцев, не делая из этого никакой тайны; они посещали всех своих друзей и даже показывались на публике. Если бы Герцог не принадлежал к их числу, без всякого сомнения, нашелся бы кто-то достаточно добродетельный, кто известил бы обо всем Королеву и ее Министра. Я не говорю Короля, так как Его Величество пока еще ни во что не вмешивался, и все оставлял на усмотрение Кардинала. Не было никого, тем не менее, кто не признал бы уже в нем совершенно необычайных талантов к правлению. Он был мудр и благоразумен превыше всего, что, казалось бы, позволял его возраст; так что каждый был этим тем более поражен, когда узнавал, что он не был особенно хорошо воспитан. /Смерть Месье Кромвеля./ Кардинал начал чувствовать тогда приближение своего заката, что побудило его снять многие препятствия к достижению мира. Так как он знал, насколько он был всегда ненавидим, он был бы счастлив оставить по себе это благоухание святости, умирая, дабы могли сказать, если он и натворил много зла в течение жизни, по крайней мере, он совершил при смерти то благо, что вернул мир всей Европе. В самом деле, так как все соседние Могущества не предпринимали ни единого действия, какого бы они, так сказать, не позаимствовали бы у двух Корон, они все были готовы следовать закону, какой те соблаговолили бы им предписать. Одна лишь Англия оказалась здесь в большом затруднении, потому как у нее не было больше Кромвеля, кто взял бы на себя заботу о ее интересах. Он умер совсем недавно и довольно внезапно, да еще в манере, наводившей на мысль, якобы кому-то удалось сократить его дни, если бы он всю свою жизнь не жаловался на колики, от каких он, по всей видимости, и скончался. Однако правда состояла в том, что он был отравлен; его вдова и дети скрывали это обстоятельство, как только могли, дабы не дать Англичанам времени сообразить, что таков конец всех тиранов, а, следовательно, как они были неправы, додумавшись сажать их себе на голову. Пимантель тем временем согласовал с де Лионом основные пункты Договора, а два первых Министра Корон пожелали воздать себе за это честь, будто бы только им все были обязаны столь великим благом. Итак, назначив себе свидание на Острове Фазанов, на реке Бидассоа, что разделяет два Королевства со стороны Наварры, они отправились туда с таким великолепным эскортом, что никто и никогда не видывал ничего подобного. Все, связанные с двумя Коронами каким бы то ни было местом, или же пожелавшие быть включенными в этот Договор, направили туда послов. Король Англии тоже было захотел поехать туда, дабы испросить помощи против своих народов, продолжавших упорствовать и их бунте. Так как после смерти Кромвеля большинство пожелало учредить свободную Республику без какой бы то ни было протекции над ними, они, наконец, выбрали Ричарда, его старшего сына, ему и преемники. Этот успех окончательно убедил Кардинала вновь взяться за его прежние намерения, то есть вынудить Ричарда жениться на одной из его племянниц из-за необходимости в помощи, дабы удержаться против заговоров, какие все еще продолжали плестись вокруг него. Итак, он повелел сказать Его Величеству Британскому не продвигаться дальше вперед. Король Англии обратился к испанцам, дабы они вытащили его из того неловкого положения, в какое его поставило столь несправедливое слово; но так как они ничего не могли сделать ради него без того, чтобы Франция на это согласилась, а это было абсолютно невозможно, пока ее Министр придерживался вполне определенных мнений на сей счет, они смогли всего лишь подать ему знаки их доброй воли, за которыми не последовало никакого действия. Этот Принц удалился в Брюссель, как бы совсем отчаявшись когда-либо взойти на Трон, поскольку он не смог воспользоваться даже таким благоприятным случаем, как этот. Он всегда рассчитывал на них, как и другой сделал бы на его месте, главное, зная, насколько эти два Могущества, точно так же, как и все коронованные головы, имели интерес не терпеть от народов столь гнусных преступлений, как убийство их собственного Короля, не пытаясь при этом отыскать средства их за это покарать. /Фортуна Месье Принца./ Но вернусь к нашим делам, Конференции относительно мира счастливо завершились во всем, касавшемся обеих Корон, оставалось только урегулировать интересы Месье Принца, а в этом Пимантель и де Лион никак не могли прийти к согласию. Даже два Первых Министра основательно тут запутались, как всегда опасался этого Кардинал. Он не желал возвращения Принца во Францию, убежденный в том, что едва тот там объявится, как потребует у него отчета за прошлое; испанцы же, с их стороны, пообещали тому, что они никогда не заключат Договора с Короной, пока туда не будет внесена статья о нем к его наибольшей выгоде; итак, ничего не желая подписывать до тех пор, как ему не будут возвращены все его владения, все его должности и все его почести, какими тот обладал до своего мятежа, они были готовы скорее все порвать, нежели изменить их слову. Что затрудняло Кардинала, кроме страха перед ним самим, так это то обстоятельство, что он уже распорядился частью его достояний. В самом деле, он отдал Герцогу де Буйону, кому он предназначал одну из своих племянниц, еще остававшихся на выданье, Герцогство д'Альбре, древнее наследие Дома Наварры. Месье Принц воспротивился этому от имени своих кредиторов, заявив, что Король, каким бы всемогущим он ни был, не мог распоряжаться его имуществом в ущерб его долгам. Эта претензия была сделана по всей форме и в соответствии со всеми правилами правосудия; но так как ни к чему больше не прислушиваются, когда пользуются Высшим могуществом для удушения правосудия, Его Преосвященство не преминул всем пренебречь, несмотря на это противодействие. Вот так это Герцогство, одно из самых прекрасных во Франции, и включающее в себя никак не менее пятидесяти лье земель, перешло от Дома Конде к Дому Буйонов, не в качестве подарка, как кто-либо, возможно, себе вообразит, но как равноценное Княжеству Седан, еще никому не отданное, хотя вот уже шестнадцать или семнадцать лет обещанное по Договору. Оно пребывает в том же состоянии еще и сегодня. Как бы там ни было, поскольку это затруднение было способно все порвать, испанцы додумались сказать Его Преосвященству, что они охотно согласятся на все, чего бы он ни пожелал, если он расстанется с чем-нибудь другим из его претензий. Впрочем, все было решено, за исключением этой статьи, но страх этого Министра, как бы Принц не отомстил за все сыгранные с ним штуки, стоит ему только вернуться, заставил его принести в жертву интересы Государства своей личной безопасности; итак, он вернул им три или четыре города, при условии, что не будет больше разговоров по этому делу. Месье Принц, кто внимательно следил за всеми установлениями по его поводу, пожаловался на это Дон Жуану и графу де Монтерею, сыну Дона Луиса де Аро, кто в качестве Первого Министра Его Католического Величества представлял собой такой же персонаж на Конференциях о мире, как и Кардинал. Ни тот, ни другой не знали, что ему ответить, потому как после обещаний, сделанных ему Королем Испании, и даже утвержденных торжественным Договором, они не находили, какой резон был ему от них отказываться, как он делал в настоящее время перед лицом всей Европы. Граф де Монтерей пообещал ему написать об этом своему отцу и не преминул это сделать; но едва его письмо было отослано, как он сам получил от него другое, в каком он приказывал ему найти этого Принца и сказать ему от его имени, дабы он нисколько не беспокоился по поводу возможно дошедших до него слухов, будто бы Король, его мэтр, от него отступился; такого не может случиться с ним никогда, и он может положиться в этом на его слово. Месье Принц не знал, как соотнести это заявление с содержанием нескольких копий Договора, уже распространявшихся в городе. Однако, так как он знал, что такой человек, как Дон Луис де Аро, не захочет его обманывать и еще менее пользоваться посредничеством собственного сына, дабы это сделать, он решил запастись терпением до тех пор, пока время не раскроет ему эту тайну. /Кардинала обманули./ Все его друзья, точно так же, как и все его ставленники, необычайно удрученные прежде, немного приободрились при этой новости. Тем не менее, во всех письмах, доходивших до них из Парижа, по-прежнему упоминалось одно и то же, то есть, что их мэтр погиб безвозвратно; они почти не знали больше, о чем здесь говорить, когда этому Принцу сообщили, что положение дел на конференциях здорово изменилось день или два назад; Дон Луис де Аро заявил Кардиналу, что если Король, его Мэтр, соблаговолил в пользу мира не припоминать о слове, данном им месье Принцу, позаботиться о его интересах, это не мешает ему засвидетельствовать свою признательность Принцу с другой стороны; он намерен сформировать для него маленькое Государство во Фландрии из городов, какие он же от нее и отделит; это было наименьшее, что он мог бы сделать ради него, после обязательств перед ним, взятых им на себя; кроме того, было бы справедливо, когда бы он вознаградил его за потери, какие ему пришлось претерпеть из-за несдержанного им самим слова. Кардинал, кто, благодаря тому, что Его Католическое Величество не настаивал на восстановлении Принца во всех его правах и достоинствах, со своей стороны расстался со множеством вещей, предложенных ему Испанией, оказался весьма пораженным этой новостью. Он ясно увидел в этом, как Дон Луис де Аро его перехитрил. Однако, так как завершить войну в той манере, о какой тот ему сказал, означало бы скорее превратить ее в вечную, поскольку такой Государь у ворот Парижа сделает со временем столько же зла Королевству, сколько натворили его Герцоги Бургундские в их времена, он первый пожелал разрушить все, сделанное им же самим. Итак, он потребовал возвращения городов, отданных им в пользу того, что ему было предоставлено, а уж он, якобы, устроится таким образом, что Король, его Мэтр, удовлетворит Месье Принца. Но Дон Луис де Аро сказал ему в ответ — что сделано, то сделано, и Король Испании, приняв свои меры в другом роде, не собирался больше ничего возобновлять. Этот ответ, давший понять Его Преосвященству, как его надули, даже больше, чем в это можно было бы поверить, чуть было не довел его до полного отчаяния. Ему потребовалось умолять после этого, дабы добиться того, от чего он отказался при очень выгодных для него условиях. Но все это не пожелали больше ему предоставить, потому как положение вещей переменилось в настоящий момент; итак, все, что он смог сделать, так это вместо четырех городов, каких ему должно было бы стоить помешать Месье Принцу вернуться во Францию, теперь он отдавал не более двух, дабы его туда возвратить. Когда это великое дело было завершено в таком роде, Король, выехавший из Парижа в эту сторону, усмирил по окончании пути какой-то мятеж, вспыхнувший в Провансе. Между тем, он отправил Маршала де Граммона в Мадрид просить руки Инфанты. Это была необходимая церемония для осуществления одного из условий Договора, по какому эта Принцесса была обещана ему в жены. Маршал получил все почести, какие когда-либо умели воздавать послу великого Короля повсюду, где бы он ни проезжал, перед тем, как прибыть в эту столицу; но его ожидало еще и нечто иное, — когда он туда прибыл. Он имел честь после аудиенции у Его Католического Величества появиться и перед Инфантой, кому он вручил письмо Короля. /Береника не столь возвышенна, как Тит./ Кардинал, всегда питавший какую-то надежду, что Его Величество будет иметь слабость жениться на той из его племянниц, к кому он проявил столько привязанности, едва увидел, что обстоятельства оборачиваются другим боком, как сам заговорил о ее замужестве. Она не испытывала недостатка в партиях, как легко можно себе вообразить — огромные богатства и расположение ее дяди устроили дело так, что она получила тысячу предложений вместо одного. Его Величество, обладавший всеми наклонностями великого Короля, нисколько не встревожился от этой новости, вопреки надеждам Его Преосвященства; если он ее и любил, то вовсе не до того, чтобы потерять голову, и его чувства были слишком величественны и слишком благородны, они не сделали его способным к подобной слабости. Его любовница, придя в отчаяние от его молчания, какого она, по ее мнению, не должна была от него ожидать после бесконечной пылкости его к ней, поняв, что он так его и не нарушит, сочла себя вправе обратиться к нему с упреками. Король, кто был чрезвычайно честен со всеми на свете, и особенно по отношению к дамам, ответил ей, что, далеко не имея никакого повода к жалобам, она просто обязана быть необычайно довольной его поведением; существуют определенные вещи, о каких гораздо лучше молчать, чем говорить, а так как и эта, без сомнения, принадлежала к их числу, он решил избавить ее от горя, так же, как и себя самого, изнуряться в бесполезных стенаниях; они не были созданы друг для друга, таким образом, все их сожаления по этому поводу далеко их не облегчат, но лишь сделают их боль еще более жгучей. Эта девица спросила у Короля, откуда он взял, будто бы они не созданы друг для друга, когда в его руках Высшее Могущество, и все зависит только от его воли. Король ей ответил, что, по правде, он смог бы все, чего бы ни захотел, главное, в деле вроде этого; но так как ему надлежит отвечать за свое поведение не только перед своим народом, но еще и перед всей Европой, наблюдающей за ним широко открытыми глазами, он должен предпочесть славу собственным удовольствиям. Она ему ответила, так как подготовилась к этому ответу, что она не видела, как бы он мог потерять свою репутацию, женившись на ней; если бы какой-нибудь Принц оказался обесчещенным из-за женитьбы на какой-нибудь Демуазели, то история была бы переполнена такими, кто не были поставлены в столь выгодное положение, как они сами; даже Король Генрих IV, кто был, однако, одним из самых великих Принцев, когда-либо правивших Францией, не поколебался жениться на Марии Медичи; правда, она была племянницей Государя, когда он сделал ее своей женой, но Государя столь нового, что Дом Манчини не стоил бы многого, если бы он не стоил большего, чем их Дом; Короли устраивали законы такими, какими они им были угодны, и разрушали их точно так же; в Московии Великие Герцоги, кто командовали в этом Государстве, никогда не женились ни на ком другом, кроме их подданных, и не находилось ни одного, кто бы посмел им возражать; Генрих III, Король Англии, поступил совершенно таким же образом; а потому и он сам мог бы сделать точно то же, что и они, когда бы ему пришла в голову такая фантазия, без всякого ущерба для своей репутации. /Дороже честь, чем наслажденье./ Король, кто был мудр, пожелал ее урезонить, дабы утешить ее и успокоиться самому. Поскольку, наконец, это была странная битва, где он нуждался в большой помощи, чтобы выйти из нее с честью, иметь перед собой предмет, какой нежно любишь и какой еще побуждает тебя к ласкам, совсем не та победа, какую можно легко одержать; потому Король, не доверяя собственным силам, захотел в то же время отступить назад, но так как она предвидела, что проиграет партию, если он ее покинет, она удержала его за перевязь и спросила, что же означали столькие клятвы, какие он приносил ей до сих пор; Король ответил, что он никогда не обещал на ней жениться, но только любить ее всю его жизнь; он не говорил ей и в настоящий момент, будто бы этого не исполнит, итак, она была неправа, обвинив его в клятвопреступлении, поскольку до тех пор, пока она не получит доказательств его дурной воли, она всегда должна милостиво судить о его намерениях. Она была от природы столь вспыльчива, а кроме того еще и возбуждена гневом, что спросила Его Величество, за кого же он ее принимал, осмелившись предлагать ей свою дружбу без святого обряда. Она держала, наконец, такие речи, как если бы была весталкой; но, увидев, что все это ни к чему ей не послужит, она подумала было отомстить Королю, или, может быть, внушить ему доброе мнение о своей персоне, сказав, что если он предполагает видеться с ней, как обычно, когда она будет замужем, он может здорово ошибаться; ее руки искали многие иностранцы, точно так же, как и сеньоры его Двора; она сейчас же попросит своего дядю предпочесть первых всем остальным, не потому, что к ним была у нее какая-то склонность, но дабы убрать с глаз долой тот предмет, один вид которого будет ей более невыносим, чем сама смерть. Король заметил, что она сделает все, как сама пожелает, и единственный совет, какой он может ей дать — подумать об этом хотя бы дважды. Она была столь раздражена, что едва ли расслышала эти слова; итак, отправившись оттуда к дяде в тот же час, она попросила его выдать ее замуж за Коннетабля де Колонна, кто был одним из ее претендентов. Кардинал, приняв во внимание его состояние, не менее значительное, чем его происхождение, был только счастлив, что она сама приняла это решение при том положении, в каком находились дела по бракосочетанию Короля. Он нашел, что она не могла бы выбрать более славного и для нее, и для него, теперь, когда у нее не было больше никакой надежды; итак, уладив это дело с представителем Коннетабля в Париже, он сказал ей двумя днями позже быть наготове для отъезда в Италию. Это слово прозвучало для нее громовым раскатом; когда она обратилась к нему с этой просьбой, досада владела ею гораздо больше, чем разум; итак, имея время теперь оценить, что переехать в Италию, как ее дядя ей приказывал, или же погрести себя живьем на весь остаток ее дней было бы почти одним и тем же, она кинулась к его ногам, умоляя разорвать все, что он сделал. Он ей ответил, что в настоящий момент было слишком поздно, да и после подписи статей брачного контракта не следовало и думать об отказе; она прекрасно знала, что он ничего бы не сделал без ее просьбы; итак, он удивлен, как быстро она изменилась в чувствах. Этот ответ, казалось, лишал эту девицу всякой надежды. Однако, так как Его Преосвященство питал необычайную слабость ко всему своему семейству, она не сочла себя пока еще побитой и вскоре вновь перешла в наступление. Она сказала Кардиналу, что если он не внемлет ее мольбам, он может считать, что она станет самой несчастной особой в мире; истинная правда — она сама молила его заключить эту сделку; она была в отчаянии от той манеры, в какой обошелся с ней Король, и ослеплена в каком-то роде блеском Дома Колонна; но она узнала с тех пор, что Коннетабль был странным человеком с дурным характером и настолько склонным к древности, что он уже совершил тысячу сумасбродств; итак, ей не стоило даже ему и говорить, какое ее ожидает будущее вместе с ним, если он по-прежнему будет желать их соединить, поскольку это легко угадывалось само собой. Кардинал был тронут тем состоянием, в каком он ее увидел; но, хорошенько все обдумав, он ей ответил, что такие рассуждения были бы кстати три дня назад, но совершенно не годятся в настоящий момент, когда договариваются письменно в такого сорта материях, а главное, с таким значительным человеком, как Коннетабль, нет больше средства отрекаться от сказанного; итак, он не видел здесь никакого иного способа, кроме как заставить действовать Короля, потому как стоит ему замолвить малейшее словечко, и Коннетабль не поколеблется полностью его удовлетворить; это послужило бы ему, по меньшей мере, предлогом отделаться от него и извинением в то же самое время по отношению ко всем тем, кто был бы не в настроении стерпеть такую измену своему слову. /Король держится прекрасно./ Племянница нашла такой способ почти хуже самого зла, тем более, что он хотел ее обязать самой говорить об этом с Его Величеством. Он полагал, что ей это больше подобало бы, чем ему, и что даже она преуспеет здесь легче, чем кто-либо другой, потому как она выставит это, как последствие дружбы, существовавшей между ними. Однако, какое бы отвращение она к этому ни испытывала, ей надо было пройти через это или уж решиться отправиться в Италию. В самом деле, ее дядя был несгибаем в своем нежелании самому идти на этот демарш. Она поговорила об этом с Королем, как он и желал, но ей от этого было мало толку; Король, кто начинал осознавать, каким она обладала беспокойным и вспыльчивым характером, счел, что сохранение такой персоны не сулит ему ничего хорошего; кроме того, он рассудил, что не может совершить поступок вроде этого, не породив разговоров в свете, якобы здесь замешана любовь. Итак, он ей ответил, поскольку она сама допустила ошибку, непростительно поторопившись, нимало не поразмыслив над тем, что она может вскоре в ней раскаяться, будет вполне справедливо, когда она же сама и понесет за нее кару; он совершенно не в настроении принимать на свой счет то, что должно быть на ее собственном, он не желал никаких пересудов, будто бы он хотел сохранить любовницу, тогда как вводил в дом жену; она должна была бы желать этого еще меньше, чем кто бы то ни было, поскольку это касалось ее куда ближе, чем всех остальных, а ведь она выражала ему когда-то чувства гораздо более доброжелательные, чем те, что засвидетельствовала в настоящее время. При этом упреке досада красотки сделалась невыносимой; она не смогла помешать себе поделиться ею с Королем по поводу резкости его поведения; но все это лишь ожесточило их души; они расстались столь недовольные друг другом, что несколько дней спустя она уехала в Италию, без всяких сожалений покинув этот великолепный Двор. Король со своей стороны нисколько не сожалел о ее отъезде, напротив, он обрадовался ему про себя, потому как она так же начинала ему надоедать, как она ему нравилась когда-то. Часть 4 /Прием в Во./ Так как я не покидал более Короля с тех пор, как получил мою должность, я оказался в Во-ле-Виконт; Его Величество проезжал через это место, направляясь в ту сторону, где проходили Конференции. Этот дом принадлежал месье Фуке, и он стоил ему столь невероятных затрат, что если бы это продлилось еще некоторое время, тот воздвиг бы здесь нечто более великолепное, чем Фонтенбло, в чьем ближайшем соседстве он и расположился. Я попадался там несколько раз ему на глаза, что причиняло мне огорчение после того, что произошло между нами. Он и сам испытывал что-то похожее, или же я сильно ошибаюсь. Однако, так как он был, естественно, горд и даже более, чем, казалось бы, пристало человеку его сорта, он смотрел на меня с великим презрением. Я все это распрекрасно заметил; но, не считая своим долгом как-либо это выражать, не по причине того, что я находился у него, поскольку я не почитал это ни за что, потому как, собственно говоря, я гораздо меньше был у него, чем у Короля, кто был мэтром повсюду, куда бы он ни зашел — так как, говорю я, меня гораздо меньше останавливало это соображение, чем другое, а именно, что мне будет бесполезно проявлять свое негодование перед человеком, кто не будет даже способен дать мне удовлетворение, я всем этим пренебрег, как если бы не придал этому никакого внимания. Он устроил там Королю прием наверняка достойный Его Величества. Он подал ему угощение более чудесное, чем все то, о чем когда-либо слышали. Застолье, данное в Берни, даже к нему и не приближалось, хотя оно и было устроено за счет Короля. Месье Фуке, разумеется, торжествовал там во всех манерах, поскольку вместе с удовольствием, какое он получал, выставляя свое великолепие перед взорами великого Двора, он имел еще и то, что видел, как ему аплодировали все Куртизаны. Не было ни одного, кто не курил бы ему фимиам, тем более, что Кардинала, кто мог бы ему в этом позавидовать, там не было, и он чувствовал себя прямо-таки всемогущим. Ла Фейад особенно рассыпался в лести подле него; не то чтобы он уважал его до такой степени, что старался его в этом уверить, но потому как он был настолько нищ, что нуждался во всяком дне, когда бы он мог прожить, не открывая собственного кошелька. Суперинтендант, кто знал, будто бы тот на довольно хорошем счету у Короля, не скупился для него на это, хотя он и не находил в нем разума, на каком можно было бы надежно основаться; потому и рассматривал-то он его скорее как человека, чьи шутки заставляли подчас смеяться Его Величество, чем как кого-то способного солидно укрепиться в его сознании своей мудростью. Как бы там ни было, Ла Фейад, кому нелегко было прокормиться, хотя он и был старшим в своем Доме по смерти двух его братьев, что были убиты, и потому как еще и другой оставил ему право старшинства, удалившись в Церковь, где он обладает сегодня первыми достоинствами, как бы там ни было, говорю я, этот куртизан был бы в восторге сохранить этот источник и обхаживал его хозяина столь усердно, что Король не был ему за это особенно благодарен. Он не пожелал, однако, ничего ему об этом сказать, потому как Кардинал, уже замысливший погубить Месье Фуке, настоятельно попросил его скрывать его чувства во всем, что могло бы иметь какое-либо отношение к нему. Этот Министр счел себя принужденным к такой осмотрительности, потому как он его невероятно боялся, и сам страшился попасть ему в руки. Речь шла, впрочем, не столько о друзьях, каких тот мог бы иметь, сколько о том, что тот обладал должностью в Парламенте, вгонявшей его в дрожь. Так как он всегда помнил, как поступил с ним этот Корпус, он боялся больше, чем чего бы то ни было, опять привлечь к себе его внимание. /Славно обеспеченное семейство./ Месье Фуке, вознамерившийся было угодить Королю великолепным приемом вроде этого, добился результата, совершенно отличного тому, какого он ожидал. Его Величество, вместо признательности к нему, вывел из этого, что все, уже сказанное ему о нем Кардиналом, было правдой, а именно, что это был большой вор. Он выставил его перед ним, как грабителя, и все предпринятые им огромные расходы ничего ему не стоили, потому как не было из них ни одного, что не оплачивался бы за счет Короля. И, так как те, на какие он пошел в настоящий момент, превышали силы любого частного лица, ему не потребовалось ничего большего, дабы окончательно погубить его в сознании Его Величества. В самом деле, он проявил весьма мало благоразумия, продемонстрировав такую роскошь; весь Двор знал, что он не был рожден богатым, его достояния хватило бы разве лишь на то, чтобы вырваться из нужды; к тому же их было пять или шесть братьев, а это слишком большое число в одном доме для получения возможности всем им жить на широкую ногу, особенно, когда они были сыновьями некоего Магистрата, в чьи привычки не входило накопление несметных сокровищ, как это случается с людьми других профессий. Однако, абсолютно нищие, какими они явились в свет, все они были столь жирны в настоящий момент, каким может быть лишь добрый Каноник. Один из них имел одно из самых прекрасных Архиепископств во Франции; другой — Епископство с огромным доходом, следующий — весьма значительные Аббатства, и еще один, наконец, — должность Шталмейстера Короля, занимаемую сегодня кузеном Месье де Лиона. Вовсе не Суперинтендант положил начало благосостоянию своего семейства, но его брат Аббат, кто был человеком интриг и безграничной амбиции. Именно он сделал своего брата Суперинтендантом после того, как женил его вторым браком на Мадемуазель де Кастиль, что было великолепной партией. Он, конечно бы, смог, если бы захотел, сам получить эту должность; но он настолько любил свои удовольствия, что страх быть стесненным заставил его предпочесть предоставить ее брату, чем взваливать на себя подобную ношу. Он рассчитывал, так как тот будет ему за это обязан, тот и будет действовать, так сказать, лишь по мановению его руки; но Суперинтендант, отличавшийся ничуть не меньшим аппетитом, чем его брат, едва только оказался на месте, как не пожелал ни мэтра, ни компаньона, по крайней мере, пока он не будет к этому принужден. Я сказал, по крайней мере, пока он не будет к этому принужден, потому как ему пришлось-таки иметь компаньона, помимо его воли; Месье Сервиен разделял с ним суперинтендантство, и он даже исполнял там наиболее полезные и наиболее почетные функции, поскольку это он распоряжался фондами, тогда как другой всего лишь их готовил. /Братья-враги./ Аббат с великим трудом терпел поведение своего брата, какое он квалифицировал одним названием — неблагодарность; итак, позабыв вскоре про узы крови, какие должны были бы оставаться для него святыми, он раскрыл Кардиналу множество маленьких ловких трюков, какими пользовался его брат, дабы переправлять в свои сундуки то, что предназначалось для казны Его Величества. Это означало слишком далеко заходить в своей мстительности, чтобы строить такие козни против собственного брата; но, видимо, страсть лишала его разума, и он не придерживался больше никакого иного языка с Кардиналом, потому как видел, что тот принимал с удовольствием все то зло, о каком он ему говорил. Его Преосвященство, кто действительно уже подумывал о том, как бы выкопать для него пропасть, куда он впоследствии его и спихнет, на лету ловил эти речи, дабы погубить его в сознании Короля. Он боялся, так как Его Величество уже начинал входить в возраст, как бы он не занялся его собственными делами, и как бы он не заметил того мотовства, что царило в финансах. Он боялся, говорю я, как бы Король не принялся за него самого, и за дело, и как бы с ним не приключилось какого зла рано или поздно. Итак, он пришел в восторг от возможности свалить на другого сделанное им самим и таким образом укрыться за его счет от розысков, какие Его Величество мог бы предпринять. Наконец, разлад, царивший между двумя братьями, дошел до такой степени, что, не в силах больше друг друга терпеть, они начали унижать один другого повсюду, где бы они ни находились, будто бы были совсем готовы схватиться врукопашную. Их враги наслаждались неблагоразумием, предвещавшим их скорую гибель, тогда как их друзья, ничуть не хуже предвидевшие ее, старались заставить их прекратить этот раздор, внушая, какими это угрожает им неминуемыми последствиями. Но они оба были столь мало разумны, что никак не желали слушать их советов, в том роде, что когда с ними случилось то, что все им предрекали, им не на кого было жаловаться, потому как они получили исключительно то, что сами честно заслужили. Свадьба Короля, тем временем, была совершена со всей вообразимой помпой; Его Величество явился в Венсенн дожидаться, пока все будет готово для входа, какой он должен был сделать в Париж. Этот вход был обставлен с немыслимым великолепием, и мне понадобился бы кошелек Месье Фуке для затрат, какие я обязан был там сделать. Только на моем коне лент было на двадцать пистолей, а так как я был обряжен, без преувеличения, ни более, ни менее, как алтарь братства, мне пришлось обратиться к друзьям для покрытия всех моих расходов. Карл II и Мазарини /Восшествие на престол Карла II./ Однако, едва я спешился, чтобы отдохнуть от утомительности этого долгого дня, как Король лично скомандовал мне отплыть в Англию, дабы направиться с Комплиментом к Карлу II, кто, наконец, взошел на трон. Он был обязан этим скорее беспечности Ричарда, чем дружбе своих подданных; они не призывали его по их доброй воле. Не то чтобы он не был наилучшим Принцем в мире; но так как он выехал из Королевства совсем юным, и они не знали ни его прекрасных качеств, ни его характера, большинство их по-прежнему упорствовало в ненависти к его Дому, точно так же, как и в намерении установить у себя Республику. Об этой штуке они постоянно думали со времени устрашающего отцеубийства, какое они совершили над персоной их Короля. Она еще издавна запечатлелась в их душах, поскольку те, кто являются знатоками в делах этой страны, нисколько не сомневаются, что эта зловещая катастрофа была всего лишь гнусным следствием этого намерения. Как бы там ни было, Ричард показал с первых же дней, как он уселся на место своего отца, что он абсолютно не способен к этому достоинству; его расслабленность оживила тех, кто вздыхал по этой Республике, в то же время, как она породила мысль у других сместить его и устроиться самим на его развалинах. Те, кто пользовались наибольшим влиянием при жизни его отца и наиболее отличились в войнах, какие ему пришлось предпринять, были из этого последнего числа. Так как они приняли наибольшее участие в его тирании и гораздо лучше, чем другие, распробовали сладости абсолютного командования, такого, каким было правление Кромвеля, они не пожелали стерпеть столь скорого расставания с ним; итак, увидев, как слабость Ричарда во всякий день выставляла Королевство на милость странных переворотов, и что оставить его на месте будет вернейшим средством вскоре подпасть под владычество королевского семейства, каждый из них сколотил свою партию, дабы иметь, одному в ущерб другому, то, что каждый полагал, будто бы больше заслужил, чем тот, другой. Но когда они истощили таким образом все силы Государства, состоявшие исключительно в их единстве, оказалось так, что Монк, кто был одним из этих претендентов, отчаявшись преуспеть в своем намерении из-за преграды, с какой он постоянно сталкивался с их стороны, отправил секретное послание Его Британскому Величеству с предложением соединить его силы со своими, дабы возвести его на трон. Карл имел свою партию, сформированную в королевстве, но не смевшую поднять голову, из страха, как бы ее тут же не раздавили. Итак, отделавшись от этого страха, теперь, когда Монк объявил себя за него, он, командовавший войсками, стоявшими наготове со дня смерти Кромвеля, соединился с ним, и они так славно провернули все дело, что вскоре затем Карл был восстановлен в своих правах. Кардинал, прибыв в Венсенн, где он почувствовал себя не особенно хорошо, посоветовал Королю отправить меня к этому Принцу, потому как я был в совсем недурных отношениях с ним, когда он проживал во Франции. Он уже отослал комплименты от себя лично по поводу его восшествия на престол и повелел предложить ему в жены в то же время свою племянницу Ортанс с двенадцатью миллионами приданого. Он рассчитывал соблазнить его предложением столь громадной суммы, тем более, что в начале своего правления тот нуждался в деньгах, и не только для уплаты его долгов, но еще и для поддержания себя в своем новом достоинстве. Он знал, что тот будет достаточно политичен и не станет так рано просить денег у своего Парламента, и все же, не сумев без них обойтись, тот будет слишком счастлив взять у того, кто их ему предложит; кроме того, он не боялся, что тот откажется жениться по той же причине, по какой отказался Кромвель, а именно, из-за разницы религий между ним и ей. В самом деле, этот Принц сделался католиком по внушению матери Герцога де Монмута, в том роде, что в настоящее время персона этой религии ему должна была понравиться скорее, чем любая другая. /Предложение супружества Королю Англии./ Накануне моего отъезда Его Преосвященство, кто не говорил мне еще, что он обратился к нему с этим предложением, вызвал меня повидать его в Венсенне, потому как у него есть кое-какие приказы для меня в отношении этой страны. Бордо там уже больше не было, Его Величество Британское с позором выгнал его от себя, поскольку тот втихомолку противодействовал его восшествию на трон. Не было никаких сомнений, что тот действовал по приказу Его Преосвященства, и это доказывало его невиновность, раз уж он всего лишь подчинялся; но Король Англии, при всей его рассудительности, не пожелал ничего даже слышать в его оправдание, и, напротив, пожаловался на него Кардиналу, как на человека, кем он абсолютно недоволен; Его Преосвященство настолько безжалостно обошелся с послом по его возвращении, что тот умер от горя несколько дней спустя. Вести обо всех этих обстоятельствах пока еще не доходили до меня, но, видимо, в настоящее время появилась необходимость мне их узнать, если Его Преосвященство желал от меня полезных действий в его интересах; дабы сообщить мне кое-что об этом, он и скомандовал мне явиться к нему. Я прибыл туда, следуя его приказам, и усадив меня у изголовья своей кровати, он сказал мне там, что чувствует, как он умирает с каждым днем; он принял так близко к сердцу все сделанное с ним Парламентом Парижа, что вовсе не имел, так сказать, и часу удовольствия, начиная с тех времен; неблагодарность этого корпуса пронзила его до глубины сердца, его, кто вместо издевательств, какие он от него получал, должен был бы получать от него восхваления, хотя бы в качестве вознаграждения за все труды, понесенные им ради спасения шатавшегося Королевства; если я хорошенько припомню то состояние, в каком оно пребывало после смерти покойного Короля, я, разумеется, соглашусь с ним, что не видано было еще подобной неблагодарности; Дон Франсиско де Мелло, Наместник Нидерландов, пообещал себе ни больше ни меньше, как через две недели быть у ворот Парижа; однако, благодаря добрым приказам, отданным им в качестве Министра, этот Дон Франсиско был еще очень счастлив сбежать в Брюссель; хотя он тогда и не был еще объявлен первым Министром, вся Франция все-таки узнала, сколько он для этого сделал, и в этой ситуации, и в последовавших за ней никогда и ничто не обходилось без его совета; начиная с тех времен он еще и послужил не менее хорошо, чем сделал тогда, так что из Королевства, совсем было готового пасть, он создал Государство, столь надежно укрепленное и столь процветающее, что его враги были принуждены явиться просить у него мира, так сказать, с веревкой на шее; и в вознаграждение за все это он получил лишь расстроенное здоровье, полностью разрушенное горестями и усталостью, неотделимыми от поста, на каком он находился; по правде сказать, он приобрел на нем некоторое достояние; но что все это такое, если оно не послужит ему ради устройства его семейства; он любил Ортанс с непомерной страстью; поначалу это навело его на мысль учредить ее своей единственной наследницей с условием, что тот, кто женится на ней, примет имя и герб Мазарини, но, наконец, хорошенько взвесив все обстоятельства, он нашел, что отказавшись от желания перенести свое имя в грядущие века, он сделает еще и нечто иное ради нее, если сможет возвести ее на трон; таким образом, его имя навсегда останется довольно известным в мире посредством того, что поведает о нем История — а она не преминет поведать обо всем, что он сделал во времена регентства, столь долгого и столь трудного; кроме того, он повелел возвести Коллеж, что сделает его еще более известным потомству, поскольку он послужит вечным монументом его славы. Он хотел сказать о Коллеже четырех Наций, какой он распорядился возвести и основал за счет крови Франции, и из которого он, тем не менее, исключил французов, по меньшей мере, они бы могли там обучаться, но лишь как отверженные; за стипендиями они не имели права и носа туда совать, они предназначались только для четырех Наций, какие он избрал, дабы пополнять их отборными персонами, единственно достойными его дружбы. Преувеличив таким образом передо мной свои горести и свои заслуги, а в то же время и неблагодарность Парламента, он продолжил свои речи признанием, о каком я сейчас скажу; правда, сначала он отрекся от того, что именно он отдал приказ Бордо сделать то, что тот и сделал. Он бранил его за это даже передо мной, говоря мне, что его злостное поведение исходило только из того факта, якобы этот Посол завязал дружеские отношения с одним из тех, кто претендовал на личную тиранию, и будто бы он был счастлив служить этому подмастерью тирана в ущерб Его Британскому Величеству. Я поверил только тому, чему я и должен был поверить, а он закончил весь этот долгий рассказ приказом, что он отдал мне, убедить Короля Англии в том, будто бы он сам абсолютно не замешан в этом отвратительном покушении на его права. Он поручил мне также и в то же самое время выдвинуть на обсуждение предложение, уже сделанное им по поводу Ортанс, и увеличить сумму в двенадцать миллионов, о какой тому предварительно дали знать, на восемь дополнительных; но шаг за шагом, дабы заключить наилучшую сделку, на какую только хватит моих способностей. /Состояние города Лондона./ Вот какие он дал мне инструкции, и ради каких он и вызывал меня явиться его повидать. Я отправился на следующий день в почтовом экипаже, и вскоре прибыв в Лондон, нашел обстановку там более спокойной, чем предполагал по отношению к тому, что там должно было происходить. В самом деле, мне казалось, что Король Англии уничтожит немало народа, дабы принести их в жертву душе своего отца, как он действительно и делал, но это никак не могло осуществиться без навлечения на него проклятий со стороны тех, кто имел здесь прямой или хотя бы косвенный интерес; но я здорово ошибся — никто не роптал на все то, что он делал, потому как они не могли отрицать, что он был прав после всего случившегося. Даже некоторые из виновных сами являлись отдаться в его руки, как бы признавая себя недостойными видеть свет дня после совершенных ими преступлений. Фэрфакс, кто командовал армией Парламента в начале беспорядков, и кто первым осмелился поднять шпагу против своего Короля, был из этого числа. Он ему заявил, без какой бы то ни было надобности его в этом обвинять, что он недостоин смотреть на белый свет. Он даже не стал дожидаться, пока ему предъявят обвинения, и сам приговорил себя к смерти, но вот так приговорив себя сам, он нашел средство не оправдаться, ибо это невозможно было сделать, но, по меньшей мере, избежать кары по заслугам. Король Англии, тронутый его раскаяньем, что казалось искренним, простил ему, при условии, во всяком случае, никогда больше не показываться ему на глаза. Как только я известил его о моем прибытии, он распорядился препроводить меня к нему на аудиенцию с обычными церемониями. Я не говорил ему здесь ни о чем, кроме той радости, какую получил Его Величество от его счастливого восстановления на троне; но, наконец, после того, как я справился с этой обязанностью, я испросил у него личной аудиенции. Он мне ее предоставил с меньшим трудом, чем он сделал бы это, если бы знал, что испросил я ее у него от имени Кардинала. Он его не любил, что мне легко было осознать при первом же слове, какое я произнес по его поводу, так как он мне ответил — единственное, что помешало ему закрыть мне рот, так это то, что Кардинал был первым Министром Принца, к кому он питал большое уважение, и к кому он сохранит его вплоть до последнего вздоха; но помимо всего этого, он не обращал на него большего внимания, чем на мельчайшего из всех людей; это была душа слабая, коварная и скрытная; эта слабость раскрылась перед ним, когда Кардинал позволил себя перепугать угрозами Кромвеля, в том роде, что тот изгнал его из Франции, где он искал прибежища после поражения в битве при Уорсестере; однако он не менее убежден в его скрытности и коварстве, чем в его слабости, поскольку в то же самое время, как он делал ему предложения отдать в жены одну из своих племянниц на выданье и восстановить его на троне, он делал совершенно подобные и Кромвелю, он у него просил для нее его старшего сына с заверениями употребить все силы Франции, лишь бы нацепить тому корону на голову. /Отказ Карла II./ Я ему заметил, что питаю слишком большое почтение к Его Величеству, чтобы осмелиться ему сказать, что он ошибается; но, может быть, это и не было менее похожим на правду; к тому же было довольно трудно понять, как человек, с кем не могло случиться большего счастья, как войти в альянс с ним, захотел бы сделать себя недостойным этого столь ужасной неверностью; но когда бы даже все было так, мне казалось, что Короли никогда не должны проявлять досады против кого бы то ни было, когда их интересы этому противоречат; Его Преосвященство сказал мне, что он предложил ему свою племянницу с двенадцатью миллионами приданого; по правде говоря, она не была ему ровней, дабы получить такую честь без чрезвычайной признательности, но, наконец, она, конечно же, стоила Анны Болейн, на ком Генрих VIII, правивший некогда теми же народами, как и он, все-таки женился; однако, когда бы у меня вовсе не было такого примера для цитаты, ни тысячи других, какие я хотел бы обойти молчанием, потому как он их знает не менее хорошо, чем я, мне казалось, что двенадцать миллионов и одна из самых прелестных девиц на свете, какой была эта, совсем не такие вещи, какие презирают; речь не шла более о жене Коннетабля де Колонна, чья красота ни в коей мере не была столь трогательна, как прелесть Ортанс, ни ее душа более податлива, как у нее, но о персоне совершенно очаровательной, да на нее просто взглянуть нельзя, чтобы не влюбиться; кроме того, по репутации той в свете знали, что она не принесет мужу совершенно нетронутого сердца, что вполне могло бы извинить его затруднения по этой статье, если бы о ней я говорил в, настоящий момент; но что до Ортанс, кто не знала еще ни слова любовник, ни козней Двора, и кто была, одним словом, ангелом в человеческом обличье, можно смело сказать, если он откажется от нее, да еще со столькими богатствами, значит, он просто не желает сделаться счастливым. Я преувеличивал в то же время ее привлекательные качества одно за другим, и особенно ее красоту, зная, что этот Монарх обладал влюбчивым характером, а следовательно, он настолько же будет тронут этим, как и всем остальным. Он внимательно меня выслушал, и это мне здорово понравилось, я тешил себя надеждой, что надрываю ему сердце моим рассказом, который, откровенно говоря, не настолько уж был преувеличением, насколько правдой, главное, по поводу красоты Демуазель; но он мне холодно ответил, что все мною сказанное было бы восхитительно в отношении любой другой, но не племянницы Кардинала, да у него бы просто руки чесались от нетерпения овладеть столь привлекательной особой, какой была она, судя по моему рассказу, так что он не просил бы ничего большего, как увидеть ее, дабы убедиться, соответствует ли оригиналу нарисованный мною портрет или же нет. Но что до нее, он так боялся, как бы она не походила на своего дядюшку, что он никогда не проявит к ней никакого любопытства. Я спросил его со смехом, дабы его разговорить, так же ли он безразличен к двенадцати миллионам, как и к Демуазель. Я даже сказал ему, дабы совершенно его искусить, что это было всего лишь первое предложение Кардинала, и если он хоть раз войдет в эти материи вместе с ним, может быть, тот даст ему еще три или четыре сверху. Он мне ответил, что ничуть не сомневался в этом; но так как дурно приобретенное добро, смешанное с тем, что нажито справедливо, никогда не принесет ничего, кроме проклятья, он не желал подвергаться риску потерять свою Корону, обогатившись за счет того, что наворовал дядюшка. Ответ вроде этого дал мне ясно понять, насколько бессмысленным будет мое желание искушать его и дальше; видимо, он был слишком задет Кардиналом за живое, чтобы когда-либо прислушаться к любому его предложению. Я отнес это за счет того, что натворил здесь Бордо, когда тот был уже совсем близок к восстановлению на престоле, и, не в силах больше излечить его сознание по этому поводу, хотя я, как мог, и присматривался к нему, я вернулся оттуда во Францию несколькими днями позже, поскольку дальнейшее пребывание в этой стране ни к чему бы мне более не послужило. Я был обязан Королю Англии тем, что он мне сказал, когда я было захотел распрощаться с ним, что Кардинал совсем недурно сделал, выбрав меня для выдвижения такого предложения; этот Министр весьма ловко угадал, что он испытывал большое уважение ко мне, и знаком его действительного расположения будет то, что если я пожелаю обосноваться при его Дворе, он мне сделает столько добра, что я не почувствую никакого сожаления ко всему, оставленному мною во Франции. Я поблагодарил его наиболее выразительно, как мне только было возможно, за проявленную им ко мне милость, тем не менее, умоляя его меня извинить, если я не приму его предложений; я сказал ему, что привязан к моему Королю нерасторжимыми узами, и мне не позволено их порвать. Он счел, будто бы я говорил о моей должности и о клятве, какую я принес, когда на нее поступал; итак, он вызвался сам просить моей отставки у Его Величества и позволения взять меня на свою службу; но я ему сказал в ответ, что те узы, о каких я ему говорил, были моей сильной склонностью, какую я питал к моему Королю, и какую я сохраню до самой смерти. Он не смог меня за это ни порицать, ни настаивать и дальше на своих соблазнительных предложениях, я вновь уселся в почтовый экипаж и отправился обратно, во Францию. Кардинал ожидал меня с великим нетерпением, так как если у него и оставалась еще какая-то надежда возвести свою племянницу на трон, это зависело теперь только от того, что мне удалось предпринять подле этого Принца; но у него не было никаких оснований быть довольным. Я ему сказал, что там ничего нельзя было сделать для него, и все его миллионы не смогли искусить Его Величество Британское. Он спросил меня о причине, и не объяснился ли тот со мной по этому поводу. Я счел, что не должен говорить ему точно всего выясненного мной, да это бы ни к чему ему и не послужило; итак, я просто дал ему почувствовать, или же я сильно ошибаюсь, или же у того осталась досада на все, сделанное там Бордо, как если бы он действовал по его приказу; я добавил к этому, что тот воспользовался тем предлогом отказать мне, будто бы он считал в своих интересах жениться исключительно по предложению своего Парламента. /Истоки ненависти./ Я не мог бы больше смягчить все дело, как мне казалось, а также и лучше исполнить мой долг, поскольку, сообщив ему, как я и сделал, что тот приписывал его влиянию поведение Посла, и воспользовавшись словом предлог для облегчения его извинения, я дал ему возможность понять всю правду; но какую бы заботу я ни прилагал для предохранения его сознания от проникновения туда жажды мести, это не помешало ему в самом скором времени изо всех его сил ополчиться против него. Он не только постарался заново разжечь гражданскую войну в его стране, но еще и восстановить против него иностранцев. Он послал специального человека в Соединенные Провинции, дабы внушить им, что этот Принц имел намерение разорить их коммерцию, и они не могли бы лучше избежать этого, как не дав ему времени оглядеться. Король Англии получил об этом сообщение и послал во Францию узнать у Короля, не по его ли приказу все это делалось. Он хотел принять точные меры в столь важных обстоятельствах, дабы ничего не сделать наспех, и в чем он мог бы раскаяться. Ему было совсем нетрудно отомстить за себя, разумеется, если у него имелся к этому резон; Испанцы, отдав их Инфанту Его Величеству, не полностью отделались от зависти, какую они всегда питали к нашей Нации; величие, к какому она вознеслась с некоторого времени, возбуждало в них ее еще больше; в том роде, что они не забывали насвистывать втихомолку на ухо Карлу, якобы теперь, как никогда, настало время отомстить за все дурное обращение, какое он претерпел от Его Величества, когда он пребывал при его Дворе. Они хотели говорить именно о нем, а не о Кардинале, хотя прекрасно знали, что он ни с какой стороны не был в этом замешан, и, наоборот, он проявлял лишь дружеские симпатии к Королю Англии во всем, что от него зависело. Они очень хотели, говорю я, свалить на Его Величество все то, что должны были бы приписать Кардиналу, дабы породить ненависть к нему в его сознании. Однако все их труды по этому поводу оказались напрасными, Его Величество Британское после скитаний от Двора к Двору, чем он занимался на протяжении целых двадцати лет, не думал больше ни о чем ином, как провести свою жизнь в покое. Именно ради этого он и отправил человека к Королю, прекрасно зная, когда бы даже это было правдой, чего на самом деле не было, и все происходило бы в Голландии по его приказу, он тут же от этого отречется. Король Англии рассчитывал, так как и на самом деле это было правдой, что ничто не могло отозваться столь скверно в свете, как желание притеснять такого Короля, кто после постоянных преследований не имел еще времени как следует осмотреться с тех пор, как вышел из этого положения, и он ни о чем не забудет, лишь бы предоставить ему подлинное удовлетворение. /Дело эмиссара из Гааги./ Он был прав в своей уверенности, что Его Величество слишком заботился о собственной репутации и не предпринял бы ничего, способного его очернить на виду у всей Европы; но он был и неправ, поверив, будто бы он действовал иначе в тайне своего кабинета, и заподозрив его хоть в малейшем участии в том, что произошло; и в самом деле, Король абсолютно ничего не знал, в том роде, что он был весьма изумлен, когда посланник этого Принца с ним об этом заговорил. Он спросил Месье Кардинала, что бы все это могло означать. Его Преосвященство ему ответил, что ничего об этом не знал, и наверняка, если там и переговариваются о чем-то в ущерб согласию, царящему между Королем Англии и им самим, он не имел к этому никакого отношения. Посланник Карла, кому Король передал ответ Кардинала, заметил Его Величеству, что Король, его Мэтр, не стал бы тревожиться по пустякам; существовал такой человек в Гааге, кому поручены эти переговоры, и кто делал все, что мог, только бы привести их к какому-то результату. Король изложил Кардиналу замечание посланника. Его Преосвященство распрекрасно отмел очевидность и сказал Королю, что подобные переговоры никогда не ведутся без приказа; а он никогда бы не отдал такового ради дела вроде этого. Он и действительно его не отдавал, и этот Министр, кто в материях мошенничества бесконечно превосходил всех тех, кто считал себя самыми крупными мошенниками, нашел средство окольными путями завязать эти переговоры. Однако, так как после его отрицания он не желал появления какой-либо возможности уличить его в лжесвидетельстве, он тотчас отправил гонца с приказом его эмиссару немедленно оттуда возвращаться. Он даже повелел ему принять все меры предосторожности, дабы выскользнуть незамеченным, потому как следовало опасаться, как бы Его Британское Величество не расставил ему ловушек по дороге. Это повеление оказалось как нельзя кстати. Этот Принц распорядился его выследить, дабы если Король от него откажется, как он этого и ожидал, и когда он его бросит, можно было бы узнать от него волей-неволей, кто же направлял его действия; итак, переодевшись, не теряя времени, чтобы спастись, этот эмиссар взял одежды своего камердинера, а ему отдал свои. Он сказал ему, прежде чем уехать, якобы у него имелись свои резоны для совершения такого обмена, и все, что он ему порекомендует — это не выходить из его комнаты, пока он не получит от него известий; он подаст их ему самое большее через два дня, а если от него ничего не будет за это время, ему надлежит явиться отыскать его в Брюсселе «Под Вывеской Волка», куда он прибудет одновременно с ним. Однако это была вовсе не та дорога, по какой он желал следовать. Напротив, он отправился прямо в Амстердам, нашел там торговое судно, готовое поднять якорь и плыть в Нормандию; он погрузился на него, совсем как простой пассажир; даже его одежды указывали на него, как на человека маленького, потому как его камердинер не был чересчур великолепен. Ветер был попутный; он уже высадился в Руане, не успев оглянуться, так сказать, в том роде, что шпионы Короля Англии сидели еще в засаде, когда он нанимал почтовый экипаж, дабы явиться оттуда в Париж. Между тем камердинер, исполняя приказания со всей точностью, какая была ему рекомендована, выехал из своего жилища в конце предписанного ему времени. Он пускался в путь исключительно по ночам, потому как это ему было приказано, и, отыскав судно на Роттердам, прибыл в этот город через два или три часа после того, как уехал из Гааги, а на следующий день он направился в Антверпен. Шпион Короля Англии, кто гораздо лучше знал человека, за кем ему было приказано следить, по одежде, чем в лицо, принял одного за другого, увидев, как тот выходил из своего дома, отплыл вместе с ним на Роттердам, выследил его до Антверпена, потом погрузился с ним на судно до Брюсселя, и увидев, как тот поселился «Под Вывеской Волка», он пошел искать Резидента, какого Король Англии имел при этом Дворе, и сказал ему, якобы он выследил человека, кого было делом первейшей важности для службы Короля, его мэтра, распорядиться арестовать. Он показал ему в то же время приказ, полученный им от Посла Англии в Гааге, следовать за этим человеком, так что Резидент, не теряя времени, тут же отправился упрашивать министров Его Католического Величества дать ему на это позволение. Так как они были счастливы его ублаготворить, а Наместника Нидерландов не было на этот момент в городе, они от их собственного имени предоставили ему все, о чем он их просил. В то же время Резидент послал того, кого называют Бургомистром в этой стране, в ту Гостиницу, и этот Бургомистр, поднявшись со своими стражниками в комнату того, кого он искал, застал того за столом и овладел его персоной. /Злосчастный камердинер./ Сначала его допросили о его имени и его званиях, а также о месте, откуда он явился, и о том, что он собирался там сделать. Этот человек ответил на все вопросы в соответствии с правдой, а именно, что он звался так-то, был камердинером такого-то, явился из Гааги, а прибыл туда вместе со своим Мэтром; но тот, кто его допрашивал, уверившись в том, будто бы он хотел его надуть, ответил ему, что все его укрывательства ни к чему не послужат, и он намного лучше сделает, сказав правду, чем пытаясь спастись увертками, как он и делал; он допросил его заново о множестве других вещей, о каких тот отвечал по-прежнему тем же самым тоном. Он сказал даже об обмене одеждами, что его Мэтр заставил его сделать, об отданном ему приказе не выходить в течение двух дней и, наконец, о повелении явиться ожидать его в Брюсселе, в той самой гостинице, где он и находился, в случае, когда он не получит от него известий до тех пор. Резидент Англии, кому передали его показания, в то же время написал Послу Короля, своего Мэтра, сообщая ему, что он боится, как бы его шпион не принял лакея за Мэтра. Посол тотчас же послал отыскать хозяина постоялого двора, где останавливался этот человек, и спросил его, был ли это мэтр или лакей, кто проживал у него последним; хозяин подтвердил ему все, что было отражено в показаниях заключенного. Он сказал ему даже, что был совершенно поражен, увидев на нем одежды его господина, в том роде, что он чуть было не послал за Профосом, кто арестовал бы его, как вора, и, может быть, как убийцу; но, наконец, он сообразил, что тот не может быть ни тем, ни другим, потому как если бы этот лакей им был, он бы не набрался наглости проживать у него целых два дня после отбытия его мэтра; итак, он уверился, что не мог нанести ему по-честному такую обиду; а кроме того, что еще больше убедило его с ним так не поступать, гак это то, что один из его родственников, занимавшийся коммерцией во Франции, отправлял товары в Амстердам в тот же самый день, когда отбыл его мэтр; так вот тот, кто должен был их везти, отрапортовал ему, что в том же самом судне, куда он их погрузил, он вроде бы заметил мэтра этого лакея, переодетого в его одежды. Послу не потребовалось ничего большего для осознания того факта, что его шпион сделался жертвой обмана, и такой контрудар задевал и его самого. Он ответил Резиденту, что подозрения, какие он ему выразил, оказались даже слишком правдоподобными; тем не менее, ему предписывается тщательно охранять заключенного, в ожидании, пока он не получит известий из Англии, куда он немедленно напишет по этому поводу; однако пусть его допросят насчет имени и званий его мэтра и обо всем, что могло бы иметь к нему какое-то отношение. Это было уже сделано и без его указаний; но это не добавило никаких новых сведений. Камердинер показал, что его мэтра звали Виллар; он взял его на свою службу в Париже за восемь или десять дней до того, как явиться оттуда в Гаагу; он проживал в Отеле Муази на улице Дофин, однако он не был уроженцем этого города, но, скорее, Гаскони или прилегающих к ней Провинций, как достаточно свидетельствовал об этом его выговор. /Неуловимый шпион./ Найти его по таким приметам было все равно, что отыскать иголку в стоге сена. Однако, так как Резидент не знал, была ли это уловка или же правда, когда тот говорил в этом роде, он пригрозил ему применить пытку, если тот не пожелает сказать большего. Бедный малый, кто был не больше осведомлен по этому поводу, чем уже показал, сказал ему в ответ, что он был в его руках, и тот поступит с ним, как ему заблагорассудится; однако, либо его будут терзать или же доверятся его доброй воле, он не скажет об этом больше, чем только что сказал, по меньшей мере, если не начнет говорить против правды. Его наивность и его вид, располагавшие в его пользу, сделали так, что Резидент не пожелал больше ничего предпринимать самостоятельно. Он ждал приказов Посла, кто вовлек его в эту заботу, а тот со своей стороны ждал их из Англии, и прошло две недели, прежде чем он их получил, потому как ветер не способствовал их прибытию из этой страны. В такой манере тот, кого искали и кого очень бы хотели найти, имел время отдать отчет Месье Кардиналу о начатых им переговорах и о том, до чего ему удалось их довести. Его Преосвященство приказал ему не показываться, из страха, как бы кто-нибудь его не узнал, потому как по той манере, с какой Король Англии за это взялся, ему будет трудно оградить того от его негодования. Этот человек не заставил его говорить себе об этом дважды; он в то же время уехал из Парижа и удалился в свою страну до тех пор, пока не пройдет гроза. Ветер, мешавший прибытию из Англии, внезапно стих, так что Посол получил ответ от Его Величества Британского. Этот ответ состоял в том, что его Резиденту в Брюсселе надлежало отправить заключенного к нему под доброй и надежной охраной. Резидент отправил его в Ньюпорт, куда Король Англии специально прислал яхту для доставки его в эту страну. Это была для него большая честь, без какой он распрекрасно бы обошелся. Я говорю честь, потому как такого сорта суда посылаются исключительно для значительных персон. Но этот Принц принял все это дело так близко к сердцу, что он сделал бы еще и гораздо больше, только бы не получить опровержения. Мы тоже имели Резидента в Брюсселе, и это был некий Лонэ, если я верно припоминаю. Это был человек сообразительный, и он постоянно интриговал, лишь бы хорошенько исполнять обязанности своей должности; итак, едва до него дошли слухи, что этот человек был арестован, и что вообще происходило, как он подал об этом донесение Месье Кардиналу. Его Преосвященство тут же послал отыскать мэтра заключенного, чтобы выяснить у него, достаточно ли близко знал его лакей, дабы суметь точно показать, кем он был. Он не считал его, однако, настолько неловким, чтобы увезти с собой в Голландию человека, кто мог бы ему навредить, тем более, что он сам сказал ему более чем за две недели до отъезда, принять во внимание, что его вояж будет секретным. Этот человек уже уехал из Парижа, когда Месье Кардинал послал его искать; итак, Его Преосвященство пребывал в большом беспокойстве по поводу того, что из всего этого может получиться. Он отправил, впрочем, гонца во Фландрию с приказом Наместнику нашего города, ближайшего к Брюсселю, послать туда двенадцать или пятнадцать отборных людей, дабы, когда заключенного повезут в какое-нибудь место, они смогли бы вырвать его из рук тех, кому будет доверена забота о нем. Одновременно наняли двух Капитанов барок, дабы они держались у берега в полной готовности их принять на борт, когда они пожелают спастись. Все это было исполнено чрезвычайно секретно и до того, как заключенный был вывезен из Брюсселя для препровождения его в Ньюпорт; в том роде, что эти пятнадцать человек, прибыв в первый из этих двух городов и разбредясь по разным кабаре, будто бы и вовсе не были знакомы, собрались все вместе в одно мгновение, когда узнали, что появились приказы из Англии отконвоировать в другой город того, кто был причиной их вояжа. /Похищение свидетеля./ Они прекрасно справились с их поручением. Они остановили тех, кто его эскортировал, когда те проезжали возле какого-то леса, и те, не чувствуя себя более сильными, бросили их жертву, в надежде, что после этого от них ничего больше не потребуют. Они не ошиблись; остановившие их, увидев связанного человека с кляпом во рту, оставленного им в залог, спросили только, кто он такой, убедились, что это тот, кого они искали, и ни о чем уже больше не думали, как развязать его и скрыться вместе с ним. Они были не так уж неправы, сделав это; те, кто эскортировал этого заключенного, сбежали в Ньюпорт, не особенно удаленный от этого места, и едва они сообщили о том, что произошло, как Наместник не только разослал различные отряды для их задержания, но еще и распорядился бить тревогу, дабы вооружить против них все деревни, располагавшиеся на протяжении его Наместничества. К счастью для беглецов, у них был час или полтора в запасе; этим-то временем они и воспользовались с большой пользой, и это-то их и спасло. Так как они знали, что одна из нанятых ими барок находилась в бухте совсем рядом с этим местом, они добрались до нее прежде, чем население этих деревень собралось с духом, а эти отряды смогли их отрезать. Вскоре наступившая ночь была им еще благоприятнее; в том роде, что барка незамедлительно вышла в море, и они еще до рассвета показались в виду Кале. Они не пожелали там остановиться, из страха, как бы там не оказалось Англичан, кто могли бы принести свидетельство против них, когда это дело будет предано огласке; итак, они решили достигнуть Булони, что было им совсем легко, потому как ветер был попутный, и они домчались туда, не успев оглянуться. В городе находился один лишь Майор; Наместник и Лейтенант Короля отсутствовали. Между тем, либо этот Майор пожелал изобразить из себя важного человека, или же он просто был робкого десятка, постоянно боясь, как бы его не застали врасплох, он приказал остановить этих людей у ворот и не впускать их, пока они не назовут их имена и звания. В этом не было большой трудности. Каждый из них имел имя, и от первого до последнего все они были Офицерами. Но Майор еще пожелал узнать и все обстоятельства дела, прежде чем позволить им войти; это огорчило одного из них до такой степени, что он послал ему сказать, если он уж так захотел узнать, кто они такие, ему стоило лишь явиться самому спросить об этом. /Оплошность Майора./ Столь дерзкий ответ тем более не понравился Майору, что ему не во всякий день доводилось командовать, а раз уж с ним такое случалось, он требовал к себе такого же почтения, каким обязаны, так сказать, Его Величеству. Итак, вместо появления собственной особой, как ему посоветовали, он приказал страже всех их арестовать. Тот, кто его обидел, еще и насмехался над ним. Он сказал тому, кому Майор отдал этот приказ, что он их выпустит скорее, чем ему бы этого хотелось, и у него будет все время, какое ему понадобится, для раскаяния в своей оплошности. Эта угроза вогнала его в страх. Он опасался, как бы тот не сказал правду, в том роде, что его сознание оказалось как бы в подвешенном состоянии между испугом, советовавшим ему идти навстречу злу, каким ему пригрозили, и тщеславием, толкавшим его к использованию власти, какую давало ему отсутствие его командиров; так или иначе, он ни на что не решился по этому поводу до следующего дня. А между тем, по всему городу разнесся слух, что эти люди были ставленниками Кромвеля, удравшими из Лондона, и вот их-то теперь и арестовали. Один Англичанин, задержавшийся там по болезни, услышав, как об этом говорили другие, принял эту новость за чистую монету и передал ее через первого же обычного курьера в свою страну. Итак, уже там немедленно пронесся слух, будто бы шестнадцать друзей Кромвеля были арестованы в Булони, а так как множество их действительно сбежало, и Король Англии приказал разыскивать их с величайшей тщательностью для предания их смерти, он в то же время послал гонца к Его Величеству, дабы умолять его выдать их ему в руки. Но, едва этот гонец отъехал, как Его Британское Величество получил другую новость, весьма отличную от этой; ему сообщили из Брюсселя, что там спасли человека, какого он распорядился доставить в Ньюпорт. Его радость от первой новости смягчила огорчение, полученное им от второй. Он успокаивал себя надеждой, что если этот человек от него и ускользнул, зато он вскоре отомстит главным убийцам Короля, своего отца; поскольку, наконец, так как нет ничего более безумного и более невероятного, чем городские слухи, этих шестнадцать заключенных уже называли по именам и титулам, совершенно так же, как если бы их видели всех, одних за другими. /Французы или Англичане?/ Тем временем Майор по-прежнему так еще ничего и не решил. Он как бы застыл, разделенный между двумя страстями, о каких я недавно сказал. Он даже не знал еще, как же ему поступить, когда ему явились доложить, что Милорд Монтегю, прибывший на барке в порт, желает поговорить с ним от имени Короля Англии. Его Величество Британское действительно отправил его к нему, в ожидании ответа Его Величества на запрос посланного к нему гонца, дабы выяснить, кем были эти заключенные, и являлись ли они теми, кого ему назвали. Он отправил также этого Милорда просить его охранять их понадежнее и не позволить им улизнуть. Майор повелел впустить его в город, где, едва выслушав его комплимент, он ответил ему, что весьма огорчен тем обстоятельством, что тот взял на себя труд явиться из такого далека понапрасну; люди, арестованные по его приказу, не были ни Англичанами, ни Шотландцами, ни Ирландцами, и, следовательно, к ним у Короля, его Мэтра, ни в какой манере не было никакого интереса. Милорд Монтегю счел, что тот говорил ему все это, потому как был подкуплен, или же Кардинал пожелал спасти этих презренных; итак, рассудив кстати известить Короля, своего Мэтра, о том, что сказал ему Майор, он отослал своего камердинера обратно в Англию с письмом для одного из своих племянников, кто должен был поговорить об этом с Его Величеством Британским. Однако Майор, кто по рапорту, сделанному ему о заключенных, принял их всех за Французов, испугавшись, как бы не ошибиться после того, что сказал Милорд, явился лично узнать от них, кто они такие. Он тут же узнал двоих или троих, кого он видел на службе, прежде чем получить свое майорство, и, рассудив по этому обстоятельству, что был неправ, столь скоро распорядившись на их счет, а Король Англии подобно ему поступил не особенно хорошо, показав себя столь легковерным, он настойчиво повторил Монтегю все, что уже ему сказал, тогда как он принес извинения этим Офицерам за такое обращение с ними с его стороны. Между тем человек, кто явился ко Двору от имени Его Британского Величества, прибыв туда, получил от Короля не только самые прекрасные слова, каких он только мог пожелать, но еще и королевский указ Майору передать ему в руки тех Англичан, каких он мог приказать арестовать. Государственный Секретарь по Иностранным Делам, к кому он адресовался, прежде чем поговорить с Его Величеством, сказал ему, тем не менее, что он не знал, кто мог бы дать такие сведения Королю, его Мэтру, но что до него, то он даже не слышал никаких разговоров об этом; правда, могло случиться и такое, что его об этом не известили, потому как город, где, по его словам, были арестованы эти люди, не относился к его департаменту; он ему посоветовал, однако, прежде чем предпринимать другие демарши, поговорить об этом с Месье ле Телье, потому как если все было правдой, тот, без сомнения, об этом слышал, поскольку город относился к его департаменту; тем не менее, он не мог помешать себе сказать ему еще раз — он не верил, будто бы это известие было верным, потому как дело вроде этого, если бы оно было истинным, не осталось бы погребенным в молчании, как это было сделано по этому поводу. Король сказал почти то же самое посланнику, потому как тот говорил с ним, не замолвив ни словечка о деле Месье ле Телье, кто мог бы его об этом оповестить, и до того, как этот Государственный Секретарь имел бы время информировать Его Величество о поводе его появления. Он был столь хорошо предупрежден, что известие было верным, и столь ревностен к интересам Короля, его Мэтра, что счел бы непоправимой ошибкой отложить хоть на момент просьбу, с какой он должен был обратиться от его имени. Прежде чем королевский указ был отправлен, Его Величество, кто действовал совсем не так торопливо, как тот, пожелал узнать от Месье ле Телье, в чем же было дело. Месье ле Телье ему ответил, что и в самом деле Майор Булони приказал арестовать шестнадцать человек, явившихся в барке для входа в город, но он ему вовсе не сообщал, будто бы они были Англичане; он ему вовсе не сообщал также, будто бы приказал их арестовать по какому-либо иному поводу, как потому, что они, по его мнению, ответили на его вопросы с наглостью; однако, если ему будет позволено сказать, что он об этом думал, то он был убежден, что эти шестнадцать человек были пятнадцатью Офицерами и одним заключенным, кого они вырвали из рук Испанцев, препровождавших его в Ньюпорт для доставки куда-то за море. Он не хотел говорить большего Его Величеству, потому как он боялся навредить Кардиналу, ради чьих интересов, как он прекрасно знал, эти пятнадцать Офицеров и пустились в кампанию. Король полюбопытствовал узнать, кем был этот заключенный, и ради каких резонов Испанцы обошлись с ним в таком роде; но когда Месье ле Телье ответил ему, что об этом он ничего не знал, и только Месье Кардинал обладал этим секретом, Его Величество спросил об этом у Его Преосвященства. /Кардинал принимает меры./ Этому Министру было совсем нетрудно ввести его в заблуждение. Он ему ответил, что это был шпион, кого он отправил в Брюссель, и кто был там раскрыт, в том роде, что он бы совершенно погиб, если бы не сделал того, что сделал для его спасения. Король вовсе не стал входить в дальнейшие обсуждения дела, но подумав о том, что посланник Англии ошибался, когда уверился, будто бы эти шестнадцать человек были Англичане, он пожелал его в этом разубедить. Вот это уже оказалось совсем непросто. Тот был настолько уверен в обратном, что ответил Его Величеству, якобы Король, его Мэтр, будет недоволен им, по крайней мере, пока не увидит всего своими собственными глазами; он не отвечал и за то, до каких пределов дойдет его негодование, если он хоть раз вобьет себе в голову, будто бы пожелали увильнуть от его просьбы, потому как он ничего не принимал так близко к сердцу, как дело вроде этого. Месье Кардинал тут же вмешался и сказал Его Величеству, что надо было удовольствовать Короля Англии, поскольку его посланник столь недоверчив; стоит ему только выдать тому королевский указ, дабы тому передали на руки заключенных, и послать в то же время с ним курьера, и если окажется, что они не Англичане, указ останется без исполнения. Посланник на это согласился, отправился вместе с курьером, и вскоре они прибыли в Булонь. Кардинал пребывал, однако, в яростном гневе против Майора из-за того, что тот приказал арестовать этих шестнадцать персон, потому как, по всей видимости, когда Его Величество Британское уяснит, что это не были те, за кого он их принимал, он тотчас же рассудит, что, должно быть, это были те, кто отбили его заключенного. Итак, чтобы помешать этому Майору совершить еще какое-нибудь сумасбродство, он поспешил направить самого лучшего гонца, какой только нашелся при Дворе, дабы тот опередил курьера, ехавшего вместе с посланником. Тот действительно это сделал; но так как частенько проигрывают из-за чрезмерной ловкости, случилось так, что посланник заметил, как тот проскакал мимо, и затаил такое подозрение, что подумал было убить себя, лишь бы того догнать; тем не менее, это ему так и не удалось; прошло уже три часа с тех пор, как тот прибыл, когда он сам спешился у жилища Майора. Майор, как ни в чем не бывало, вскрыл пакет и просто сказал ему, что он предпринял совершенно бесполезный вояж; по правде, у него имелись на руках шестнадцать заключенных; но, если ему угодно, дабы ему выложили чистую правду, среди них не было ни одного даже похожего на тех, кого он искал; все они были Французы, и он заставит их говорить, если тот пожелает, дабы у него не осталось никакого сомнения; что было тотчас же и сделано, он их отвел туда, где они находились, и приказал заключенным поговорить с ними. Они все были прекрасно подготовлены, дабы не сболтнуть ему ничего такого, из чего он смог бы заключить, кем они были на самом деле и откуда явились, когда их арестовали. Майор даже распорядился уложить в постель, как если бы он был болен, человека, спасенного по дороге в Ньюпорт, из страха, как бы из-за его одежд, более скверных, чем у других, уловка не была бы раскрыта. Едва посланник заговорил с ними, как прекрасно понял, что это были Французы. Однако, так как Милорд, побывавший там до него, подверг это подозрению, он пошел к Королю, своему Мэтру, и сказал ему, что здесь скрывалось какое-то надувательство; в том роде, что если бы он был способен подать ему совет, он бы пожелал, когда бы был на его месте, послать в Булонь, как ни в чем не бывало, какого-нибудь человека, кто раскопал бы это дело и исследовал его шаг за шагом. /Смерть Министра./ Его Величество Британское не нашел это особенно необходимым, потому как рассудил, что заключенные будут отпущены на свободу до того, как он распорядится переправить кого-нибудь за море. Тем не менее, хорошенько над этим поразмыслив, он последовал его мнению и отправил туда шевалье Тампля, переодетого матросом. Он сказал по прибытии, будто бы потерпел кораблекрушение на берегах Бретани, и, остановившись в городе под предлогом напускного недомогания, вернулся оттуда несколькими днями позже, так ничего и не сумев узнать о том, о чем он мог бы вынести ясное суждение. Он узнал только то, что заключенные были отпущены на свободу в тот же самый день, когда посланник Короля, его Мэтра, отбыл из города, и все они удалились по дороге на Париж. Король Англии не пожелал ничего сказать обо всем этом, хотя думал он об этом деле ничуть не меньше. Он уверился более, чем никогда, что этими людьми были те, что выкрали у него его заключенного; в том роде, что он нисколько не меньше ненавидел Кардинала, чем Кардинал ненавидел его с тех пор, как он выказал презрение к альянсу с ним; от этого неизбежно произошел бы какой-нибудь разрыв между двумя Коронами, если бы не то обстоятельство, что Кардинал вскоре умер. Восшествие великих Служителей /Наследство Кардинала./ Он испустил дух в Венсенне девятого марта 1661 года, не пережив и года мира. Ему было всего лишь пятьдесят девять лет, возраст явно недостаточно древний, чтобы можно было сказать, будто бы он умер от старости. Никогда еще человека настолько не ненавидели, а, следовательно, столь же мало о нем сожалели. Однако, так как он натворил много зла при жизни, он пожелал делать его еще и посмертно. Он подал жалобы Королю против Месье Фуке и против всех деловых людей, выставив их перед ним, как больших воров. Я полагаю, что в основном он был прав, и они были еще большими, чем он о них сказал. Так как все они были ничтожными людьми и нажили невероятные суммы в течение несовершеннолетия Короля, их можно было осудить поверхностно, не боясь при этом допустить ошибки. Действительно, вовсе не нужно было других доказательств их взяточничества и их воровства, чем те прекрасные дворцы, что они понастроили в Париже и в округе; золото и лазурь сияли там со всех сторон, начиная от чердаков и кончая самыми роскошными апартаментами. А какой они были обставлены мебелью, еще никогда не видели великолепия, подобного этому. Однако не замедлили найти это обвинение странным; не то чтобы оно было неправдоподобным, но потому как оно исходило от него. Было непривычно видеть вора, обвиняющего другого, по крайней мере, когда он не был в руках правосудия, а так как он оставил более тридцати миллионов состояния, именно ему должны были бы устроить процесс, скорее, чем остальным, потому как среди воров не было ни одного, кто мог бы считаться таковым в сравнении с ним. Он оставил еще, после собственной смерти, двух племянниц на выданье; но одну из них, а именно Ортанс, он заранее пообещал в жены Маркизу де ла Мейере, при условии, что тот примет имя и герб Мазарини. Он утвердил ее своей единственной наследницей, лишив наследства других, дабы оставить ей состояние, способное вызвать зависть множества государей. Муж, кого он для нее выбрал, также обладал значительными богатствами со своей стороны, и кроме того, был в прекрасных отношениях с Королем; так как он не был тогда еще тем, кем его видят сегодня, в том роде, что можно смело сказать, насколько монахи, кому он отдал все влияние над его душой, полностью перевернули ему мозги. Он сделался ревнивцем, однако, тотчас же, как на ней женился, и, вынужденный тремя или четырьмя месяцами позже уехать в Бретань, где он был Наместником под властью Королевы-матери, имевшей преимущественное право владения этим наместничеством, он бросил ее без единого су в Париже, дабы отомстить ей этим за то горе, какое она, по его мнению, начинала ему доставлять. Она, впрочем, не испытала от этого больших тягот, потому как имела друзей, а они были не в настроении покинуть ее в нужде. Существовал среди других и один такой, кто во всякий день посылал ей букет, до каких она была большой охотницей, присоединяя к нему, не изменив своему обычаю ни единого раза, кошелек, где содержалась сотня луидоров. Этот кошелек предназначался, однако, лишь для ее мелких удовольствий, и он взял на себя заботу снабжать ее всем необходимым для ее дома. Ее муж, едва отъехав на четыре лье от Парижа, уже раскаялся, что оставил ее в подобном состоянии, написал этому человеку, попросив его поддержать ее в нужде. Он обязался вернуть ему все, что тот авансирует ради этого; но что до сотни луидоров и букета, то это дело он взял исключительно на свой счет и даже не получил от того за это ни малейшей благодарности. /Герцог де Невер и Герцогиня де Мазарини./ Надо было обладать достоянием, чтобы во всякий день позволять себе эту затрату, и быть или весьма зажиточным Принцем, или же, по меньшей мере, деловым человеком. Он не был, однако, ни тем, ни другим; это был всего лишь человек довольно скромного ранга, весьма удаленный от титула Принца и превосходивший также тех, кого называют сторонниками; но он управлял кое-какими делами, чем занимается еще и теперь, и именно оттуда он черпал эту сумму, ничем этого не выдавая. Он черпал ее оттуда все-таки, имея строгое намерение возместить ее собственными руками. Он претендовал кроме того на получение от нее кое-какого товара за эту сумму, товара, тем не менее, что не должен был бы стоить излишне дорого Герцогине, предполагая, во всяком случае, что она не придавала особенно великого значения своей чести. Он был без памяти в нее влюблен, и только этим намеревался оплатить свои издержки. Я не знаю, преуспел ли он в этом, в чем я лично сильно сомневаюсь; все, что я знаю наверняка, так это то, что Герцог сделал его вот так своим Интендантом без жалования, но вскоре лишил его своей доверенности, когда он сам заметил или же ему просто описали то, что происходило. Он приревновал к нему, более чем к кому бы то ни было, хотя у нее были и другие воздыхатели, и он столь мало сдерживался по этому поводу, что разве слепцы да глухие не заметили бы его слабости. В самом деле, он не удовлетворился демонстрацией собственными действиями того, что принимал это дело близко к сердцу; он еще и высказал то же самое на словах, в том роде, что все это сделалось общедоступным, как хлеб на рынке. Но, не говоря больше о его ревности, что завела бы меня слишком далеко, поскольку этот человек распространил ее на другого, и на следующего, и еще на одного другого, и еще, и еще дальше, так сказать, вплоть до бесконечности, надо знать, что едва только Кардинал закрыл глаза, как Герцог де Невер уехал бы отсюда в Рим, если бы осмелился. Не то чтобы он жаловался так, что просто чудо, на то, что Его Преосвященство сделал ему в ущерб для его сестры; если он даже об этом и говорил, это было в какой-то манере для очистки совести и ради того, дабы показать, что и он не был бесчувственным. К тому же, он и не был таковым в действительности, и даже он был им настолько мало, что находились такие, кто не желали бы, чтобы он смотрел на нее больше дурным глазом, как, например, тот, кто приносил ей во всякий день свою сотню луидоров в кошельке. Но пусть себе верят, во что захотят, я лично в это не поверю. Я гораздо скорее поверю, что особые отношения, установившиеся между ними, были всего лишь огнем еще не отошедшей юности. Это правда, они устраивали вместе дебоши, где напивались и наедались сверх всякой меры; в том роде, что от этого происходили странные вещи; но если только в этом пожелают их обвинить, то я скорее нахожу именно здесь их полное оправдание. Так как они были оба охвачены великим пламенем их юности, слово, сказанное на ушко друг другу, пожатие кончика мизинца, лукавство и, наконец, малейшее подмигивание или малейший жест были для них чем-то намного более очаровательным, чем гнусное поведение развратника, столь преувеличенное, что это попахивало скорее свиньей, чем разумной особой. Как бы там ни было, будь то из-за любви или же от бесчувственности, что Герцог видел в руках другой, без большого огорчения, столько богатств, что должны были бы принадлежать ему, он почти так же относился и к своей должности, какой он начал заниматься меньше, чем некогда. Потому он и отделался бы от нее в тот же час, если бы Король пожелал ему позволить извлечь из нее какие-либо деньги; но так как Его Величество задумал два великих дела в одно и то же время, а именно — реформировать свои Финансы и установить дисциплину в своих войсках, он пожелал, насколько только мог, уничтожить распущенность, по какой такого сорта должности сделались продажными под министерством Кардинала. /«Государство — это я»./ Король действительно столь упорно думал реформировать две вещи, о каких я сказал, что он во всякий день держал Совет по этому поводу. Этот Принц, кто уже обладал суждением подметить, насколько ему было невыгодно содержать первого Министра, не желал больше поступать по-прежнему и намеревался отлично справляться сам со всем, что найдется сделать в его Государстве. Однако, так как прежде чем суметь в этом преуспеть, ему требовалось гораздо более обширное образование, чем он имел до сих пор, потому он каждый вечер консультировался с Месье ле Телье, человеком очень мудрым и весьма рассудительным; но если он и обладал двумя этими прекрасными качествами, он был мягок до такой степени, что, пока был жив Месье Кардинал, не осмеливался даже чуть громче вздохнуть. Между тем, так как это было к его выгоде, что Король сам стал Мэтром, потому как ему не нужно было больше отвечать ни перед кем, кроме него, он не совсем еще сошел с ума, чтобы отговаривать его от такого намерения. Он, напротив, только еще больше приободрил его, и зная, что это потребует от него большей занятости, чем он имел в прошлом, он поставил в строй Мишеля Франсуа ле Телье, его старшего сына, дабы не только облегчить труды себе самому, но еще и заставить его работать вместе с Его Величеством. Так как тот был примерно того же возраста, что и Король, он надеялся, что этот Монарх проникнется дружбой к нему, потому как обычно имеют больше склонности к персоне своего возраста, чем к тем, кто постарше. Его сын был поначалу довольно скверной личностью, с очевидно тяжелым характером, избегающим работы, любящим свои удовольствия превыше всего остального, и, говоря все одним словом, развращенным до крайности. Это бесконечно не нравилось отцу, кто боялся, как бы его надежды не были бы этим обмануты. Он устраивал ему внушения несколько раз, вплоть до того, что грозил ему странными вещами. Король прекрасно заметил его беспорядочность по нескольким делам, в каких тот не мог дать ему отчета, поскольку не занимался ими заранее. Месье ле Телье старался скрыть его изъян под каким-нибудь другим предлогом. Он сказал Королю, что у его сына не было ни сообразительности, ни достаточного проворства, ни достаточной живости, чтобы сразу же хорошо понять то, о чем с ним говорили. Итак, ему бы больше понравилось выдать его за Немца или Фламандца, кто привыкли иметь тяжелый рассудок, чем за дебошира. Он боялся, как бы Король не оскорбился скорее вторым, чем первым; а так он, может быть, его и простит, когда узнает, что это дефект природы. /Крайности Месье де Лувуа./ Король обманывался в течение некоторого времени хитростями отца, в том роде, что он добродушно поверил, якобы тяжеловесность его разума мешала сыну делать все, чего бы от него весьма желали. Он не знал, однако, что и сказать подчас, потому как слышал от него иногда остроумные высказывания, каких никак нельзя было ожидать от глупца. Однако, так как они вселяли в него надежду, что он со временем сделает из него что-нибудь путное, он частенько примирял их друг с другом, говоря отцу, кто, казалось, отчаивался с момента на момент более чем прежде, запастись терпением, и в будущем он будет более доволен сыном, чем предполагал. Итак, он старался сформировать его сам; либо он был бы счастлив показать отцу действенность своих слов, или же он рассматривал, как произведение, сулящее ему честь, все то, что сможет сделать из него доброго. Его семена не упали на неблагодарную почву, как этого опасался его отец, или, по крайней мере, как он предполагал, в том роде, что этот подмастерье Министра является сегодня одним из первых Мэтров в искусстве верного управления Государством. Он особенно хорошо разбирается в вопросах войны, и хотя он никогда на ней не бывал, по меньшей мере, среди обмена ударами, он знает о ней столько же, сколько и множество Генералов. Вот те два человека, с кем запирался Король, дабы работать над восстановлением дисциплины в его войсках, тогда как он подыскивал другого для своих финансов, кто стоил бы их обоих. /Жан-Батист Кольбер./ Это был Жан-Батист Кольбер, человек без образования и эрудиции, но кто имел то общее с Королем, что хотя его никогда ничему не учили, он знал в тысячу раз больше множества других, проведших их молодость или у Иезуитов, или в иных школах. К концу жизни Кардинала он стал его правой рукой во многих делах, главное, когда шла речь о том, чтобы брать, в чем тот заметил у него выдающиеся способности. Так как он знал, что не мог бы лучше подольститься к нему, как подавая ему такого сорта советы, он не скупился на них для него, пока этот Министр был жив. Он был его Секретарем вплоть до самой его смерти; враг, каким он и был, всех деловых людей, потому как он хотел возвыситься на их развалинах, и особенно на руинах Месье Фуке, поскольку тот обладал местом, какое он сам хотел занять однажды по милости своего мэтра. Однако он никогда не смог бы этого достичь иначе, как раскрыв беспорядок, царивший в финансах, и средство его устранить; он давно уже до дна раскапывал это дело; он несколько раз беседовал об этом с Кардиналом, кто нашел это средство самым прекрасным в мире и даже довольно простым, в той манере, что он воздвиг на его основе целый проект; но так как неисчислимые богатства, какие он уже нажил, не были еще способны утолить его скупость, он всегда откладывал его исполнение на время после его смерти. Вот так он и отодвигал его до судного дня, поскольку он дожил бы до него, если бы смог; но, наконец, с приближением смерти, времени, когда начинают смотреть на вещи совсем другими глазами, чем делали это при жизни, он поговорил с Королем об этом деле, как о чем-то чудесном, что бы он непременно исполнил, если бы прожил подольше. Он верил, быть может, будто бы говорил правду, потому как начинают отвращаться ото всего в такие времена, и он не чувствовал больше той же привязанности к богатствам, какую всегда прежде чувствовал. Король слушал его со вниманием и с удовольствием, потому как, проделав столько Кампаний, сколько он проделал, никакая молодость не помешала ему признать, что добрый порядок в финансах был столь необходим Королю, что без этого он никогда не сможет надеяться сделать ничего хорошего. А также он припоминал множество предприятий, неудавшихся из-за нехватки денег; а также он уже испытывал большое нетерпение оказаться вместе с Кольбером, и едва он выразил это Его Преосвященству, как он, несмотря на свою агонию, вызвал того в свою комнату, дабы занять Его Величество. /Соборование Его Преосвященства./ Кольбер был человеком, каким и надо быть, дабы внушать к себе доброе уважение. Он никогда не смеялся на публике, и по его виду можно было сказать, что он являлся врагом всяческих удовольствий. Разум его был постоянно заполнен тысячью дел. Однако он никому не уступал в приятной манере ведения разговора, когда его ничто не стесняло. Разница его поведения с близкими или же безразличными персонами была такая же, как между днем и ночью; в остальном, беседовал он восхитительно хорошо для человека без образования и переворачивал дела в том роде, что убеждал во всем, в чем только желал. Король получал невыразимое удовольствие, слушая его рассуждения. Он находил, что весь его разговор был исполнен здравого смысла, и когда он формулировал перед ним какие-либо затруднения, тот сглаживал их столь прекрасно, что не оставалось ни малейшего облачка в сознании Его Величества. Король пожелал увидеть его во второй раз, но это не могло произойти в комнате Его Преосвященства, потому как состояние его ухудшалось во всякий день, и с момента на момент полагали, что он отойдет. Месье Жоли, кюре Сен-Никола де Шам, Главный Проповедник, кого этот Министр призвал для приобщения его к Святым Дарам, никак не желал дать ему последнего отпущения его грехов, пока он ему не пообещает возвратить все, что он забрал. Это означало как раз пожелать разорить Ортанс и разорвать ее свадьбу. Это было также самым верным средством привести в полное отчаяние этого бедного больного, кто выучил Французский, за исключением слова возвратить, которого он не понимал. Потребовалось найти замену всему этому, состоявшую в том, что он признается Королю, какими проворными руками он обладал, пока занимался его делами, и что он будет умолять его освободить от уплаты того, что он у него взял. Не было никакой необходимости делать такое признание Его Величеству; никто в Королевстве не сомневался, что он думал о своих интересах преимущественно перед делами Короля. Когда бы даже в этом усомнились, стоило только припомнить, насколько он был беден, когда сюда явился, и насколько он был богат в настоящее время; стоило только, говорю я, сравнить одно с другим, дабы рассудить, как он стяжал все, что имел, исключительно бесконечными кражами и воровством. В самом деле, его видели при его восхождении ко Двору слишком счастливым от обитания в комнатке на чердаке у Месье де Шавиньи, Государственного Секретаря по Иностранным Делам, и от питания за столом его Служителей. Однако, так как он не делал добра никому, кроме тех, кого боялся, и не испытывал ничего, кроме неблагодарности, к своим благодетелям, едва он увидел себя всемогущим подле Королевы-матери, как в качестве вознаграждения он распорядился отнять у Шавиньи его должность и выгнать из Совета; по крайней мере, если он и не изгнал его полностью, у него оставалось все-таки столь мало влияния в делах, что ему это стоило столько же, как бы его там и вовсе не было. Но и на этом его преследования еще не остановились. Вскоре за тем он повелел посадить его в тюрьму, и хотя он был оттуда выпущен по постановлению власти, или, скорее, благодаря вмешательствам Парламента, Кардинал отнюдь не прекратил с ним ведения войны до тех пор, пока не увидел его в могиле. Король знал все эти вещи, или, по меньшей мере, только от него самого зависело знать о них. Но так как он питал к Кардиналу истинное почтение, потому как до сих пор он был окружен лишь его Ставленниками, едва он услышал его стоны и стенания, потому как кюре Сен-Никола говорил, что нет для него надежды на прощение, если тот не осуществит полного возмещения, как, тронутый состраданием и милосердием при виде его мучений и молений, он предоставил ему все, о чем тот просил. Он и умер вот так в большем покое, чем пребывал прежде, тогда как, во всяком случае, не слишком известно, хватило ли ему этого для спасения его души. В самом деле, то, что он сказал против Месье Фуке, настолько же попахивало местью, как и желанием навести добрый порядок в финансах, поскольку при жизни он старался его погубить, тогда как он сам, однако, установил то злоупотребление в финансах, какое там и царило. /Неблагоразумие Месье Фуке./ Ненависть, какую он питал к Месье Фуке, исходила из двух обстоятельств; во-первых, в самом начале, когда тот сделался Суперинтендантом, тот отказал ему в двух миллионах, какие он у него пожелал занять, потому как возмещение, какое он тому предложил, было весьма сомнительным; во-вторых, ему донесли, якобы тот сказал, что вельможи Королевства просто помешались, бегая за его племянницами, поскольку если с ним приключится хоть малейшая опала, все они будут стоить ничуть не больше, чем шлюхи с Нового Моста; к тому же они совсем недурно походили на него самого их огромным аппетитом, так что он не понимал, как эти сеньоры отважились взвалить себе на голову столь скверный товар. Фуке, прослышав о том, что обо всем был отдан рапорт Его Преосвященству, отрекался от подобных слов, как от доброго смертоубийства; либо этого не было на самом деле, или же он счел некстати в этом признаться, предположив во всяком случае, что он все это сказал. Кардинал сделал вид, будто ему поверил; но так как он был Итальянцем и имел то общее с этой Нацией, что и не думал никому прощать, он навсегда затаил на него злобу с тех пор. Фуке предупреждали поостеречься его, что он вознамерился его погубить; но вместо обращения этого мнения себе на пользу, он столь бурно распорядился им, что сам, своим неосмотрительным поведением, дал в руки своим врагам исключительную возможность уничтожить его в сознании Его Величества. Он приказал укрепить Бель-Иль, устроил угощение, о каком я говорил момент назад, а кроме всего этого, раздавал пенсионы всем и каждому, как если бы имел неиссякаемый источник золота и серебра. Он допустил еще, немедленно по возвращении Месье Принца, такую же тяжкую ошибку, как все предыдущие, если, конечно, она не была еще худшей. Он сделал все, что мог, лишь бы втереться ему в друзья, вплоть до того, что преподносил ему подарки. Месье Принц, кто нуждался в деньгах, принимал их тем более, что не знал, насколько Фуке выбывал раздражение его Величества; совсем напротив, он полагал, что Король относился к тому лучше, чем никогда, со дня смерти Кардинала, поскольку вместо двух мэтров, как было прежде, предполагался только один в будущем, так как Король громко провозгласил в присутствии всего Двора, что он не желает больше иметь первого Министра, и что он сам будет таковым для себя. Поначалу нашли это предприятие слишком великим для молодого Принца, кому не исполнилось еще и двадцати трех лет; но едва Кардинал закрыл глаза, как в нем обнаружили мудрость явно не по годам, да еще вместе с суждением солидным и проницательным; теперь уже никто не сомневался в том, что он способен на это чудо, поскольку действительно было пристало молодому Монарху, каким он и был, сделать для себя необходимостью, а в то же время и удовольствием исполнение собственного долга. /Вкрадчивость Месье ле Телье./ Большинство думало, однако, заполнить своей особой место Кардинала, не принимая во внимание, что у них были слабоваты плечи для такой ноши. Месье ле Телье, Фуке и де Лион были как раз из таких и старались вытеснить одни других всякого рода ловкостью. Сервиен, разумеется, тоже принадлежал бы к их числу, если бы был жив; но он умер еще прежде Кардинала, проложив и ему туда дорогу. Месье ле Телье основывал свои надежды на его вкрадчивом характере, чем он и превосходил всех остальных. Он был сладок, как мед. Он никогда не превозносился и не унижался, всегда то же лицо, всегда тот же вид, такой же любезный как в одни, так и в другие времена; однако такой же зловредный и такой же опасный, как если бы он был самым гневливым и самым яростным человеком в свете. Он ловко внушал Его Величеству, якобы он обладал секретами всего Государства, потому как Кардинал, кто имел тысячу доказательств его сдержанности и его рвения, уверился в том, что не должен таить от него никаких секретов. Король выслушивал все это, ничего не говоря, ничем не показывая, насколько он проник в его намерения; итак, тогда как этот похвалялся перед ним доверенностью к нему Кардинала, де Лион со своей стороны приписывал себе честь его переговоров в иноземных странах. Он давал почувствовать Его Величеству, что без глубокого знания их интересов Министр мало чего стоит; разве не по этой единственной причине Кардинал Мазарини был избран из большинства других для занятия этого поста, на каком он так славно держался в Государстве. Я не знаю, что говорил Фуке со своей стороны, дабы заставить себя ценить; возможно, его доводом было то, что финансы являются нервами войны, и тот, кто ими управляет, должен быть предпочтен всем остальным, поскольку без этого никогда и ничего не бывают способны добиться. Как бы там ни было, Месье Принц, кого природа наградила большим разумом, и кому еще и его противостояние послужило мэтром, научив его тому, чего он прежде не знал, рассудил по манере, с какой Король за это взялся, что он никогда не возвысит ни тех, ни других на пост, где находился Кардинал; тогда он еще теснее объединился с Суперинтендантом; так как, кроме того, что тот обладал ключом от казны, а это составляет великолепную черту лица любой персоны, он не знал, что дела того столь плохи в сознании Его Величества, что тот пребывал буквально накануне собственного падения. Ко всему прочему, он не видел, как бы он смог примириться с ле Телье и де Лионом, против кого он не только метал громы и молнии прежде, но кого он еще и прогнал от Двора, вопреки воле Королевы и ее Министра. /Месье Фуке остерегается./ Итак, он вошел в тесную связь с Месье Фуке, а тот еще и скрепил ее подарком в пятьдесят тысяч экю. Месье Принц, кто имел то общее со своим отцом, что придавал большое значение деньгам, принял их от всего сердца, не осведомившись, с каким намерением Суперинтендант их ему отдал. Он мог бы прекрасно рассудить, однако, что цель эта не была чересчур доброй, поскольку его дружба не должна была бы покупаться столь дорого в настоящее время, когда его так мало ценили при Дворе. Это было бы хорошо когда-то, и никто бы на этом ничего не потерял, поскольку он был тогда всемогущим; но сегодня у него было не больше влияния, чем у ничтожнейшей персоны; совсем напротив, он сам получал неслыханные обиды и вынужден был их глотать, как если бы сделался вовсе бесчувственным. Фуке об этом прекрасно знал, и ради этого тоже он отвалил ему столько денег. Так как он рассудил, что тот, должно быть, всем этим не был особенно удовлетворен, он рассчитал, что тот будет способен возбудить еще и какие-нибудь новые смуты в Государстве, и принять его покровительство в случае, когда пожелают ополчиться против него — поскольку, хотя он и строил добрую мину и даже претендовал на Министерство, он далеко не был уверен в собственном успехе. Он боялся, как бы Кардинал не сказал чего-нибудь Его Величеству, что произвело бы сильное впечатление на его сознание, и как бы сам он не ощутил на себе контрудар, когда меньше всего будет об этом думать. Он имел все резоны для такой мысли. Король, кто во всякий день виделся с Кольбером, кого приводили к нему в Кабинет Королевы-матери по маленькой потайной лестнице, был возбужден более, чем никогда, против Фуке. Кольбер не упускал случая подливать масла в огонь, потому как хотел сам быть на месте Фуке. Однако, так как среди уроков, преподанных Кардиналом Его Величеству перед смертью, он порекомендовал ему никогда ничего не предпринимать такого, что могло бы подать повод Парламенту воспротивиться его воле, Король решил вместе с Кольбером хитростью обязать Фуке отделаться от его должности Генерального Прокурора этого Корпуса. Он боялся, так как не было более значительной особы во всем Парламенте, как бы этот корпус не взбунтовался, если бы увидел арест одного из главных его Членов. Может быть, действительно он был еще достаточно дерзок для этого, поскольку во времена войны в Париже он сделал совершенно то же самое ради простого Советника. Кольбер, кто желал сыграть наверняка, точно так же, как и Его Величество, придерживавшийся того же мнения, ловко намекнул Фуке даже и не думать сделаться первым Министром и Генеральным Прокурором Парламента одновременно; неужели же он не видит, что одно было несовместимо с другим, ни больше ни меньше, как Француз с Испанцем; прекрасно было известно из надежного источника, что Его Величество проявлял к нему немало доброй воли; но не будет никакой видимости, что он возведет его на этот пост, до тех пор, пока тот будет удерживать за собой еще и ту должность; он уверится скорее всего в правильности своего намерения самому занять этот пост, поскольку одно было абсолютно противоположно другому. Вот так ему позолотили эту Пилюлю, а он оказался таким простаком, что сглотнул ее, сложил с себя свою должность в пользу Месье де Арлея, отца нынешнего Месье Генерального Прокурора. Он получил за нее немыслимую цену по отношению к тому, что платят за нее сегодня, так как Король, после того, как принизил власть Парламента, о чем я расскажу ниже, разобрался и со всеми должностями, и с этой среди прочих, какая прежде не имела твердой цены. Король, в согласии с Кольбером и со своим собственным благоразумием, продолжал обращаться с доброй миной к Фуке; в том роде, что хотя он и не давал ему должности Первого Министра, как бы тот ни желал ее получить, тот не переставал утешаться надеждой, что все равно будет абсолютным правителем и на своей, теперь, когда Кардинала и Сервиена не было больше. Его Величество, однако, распустил слухи, якобы он пожелал поехать осмотреть берега Бретани, дабы распорядиться там постройкой порта, где бы наши корабли могли быть в безопасности. Каждый уверился в том, что это было правдой, потому как действительно такой план был подан Королю; но это было всего лишь предлогом для приобретения возможности приблизиться к Бель-Илю, причем так, что Суперинтенданту нечего было бы остерегаться. Опасались, если у него возникнет хоть какое-нибудь подозрение, как бы он не бросился в объятия Англичан, а те и не требовали ничего лучшего, лишь бы порвать с Его Величеством. Город Дюнкерк, какой они еще сохранили, и откуда они намеревались причинять нам зло, если когда-либо вступят в войну с ним, делал их гордыми до такой степени, что они без малейшего затруднения наносили оскорбления всякому Французу, въезжавшему в их страну или же покидавшему ее. Правда, это исходило только от населения, что еще более нахально у них, чем повсюду в других местах; но так как оно пользовалось также и большим влиянием, чем в любом другом месте, это соображение обязывало Его Величество держаться настороже. Он действовал предусмотрительно, совершая все это, тем более, что Суперинтендант, признав среди расточавшихся ему ласк, что его распрекрасно могли и арестовать, отправил кого-то в эту страну с просьбой о помощи Его Величества Британского в случае, когда он окажется в стесненном положении. Такой шаг с его стороны был чем-то почти немыслимым; поскольку сказать, что мелкое частное лицо, вроде него, да еще вскормленное в Магистратуре, дошло до такой дерзости, — это казалось простой выдумкой для обмана публики. Однако все это было чистой правдой, и вот как повлиял на него воздух Двора; в том роде, что с тех пор, как он там объявился, он стал почти неузнаваем. А еще его крайне испортило то, что имея деньги в своем распоряжении, он вознамерился с ними поступать, как Кардинал, кто никогда и никому не отдавал отчета; он уверился, так сказать, будто бы уже сделался Государем. Итак, он сам испортил себе мозги тщеславными устремлениями, надеясь, что все его пансионеры будут способствовать всей их властью еще большему процветанию его фортуны, потому как на них же первых это и отразится; кроме того, что он имел большие связи с Месье Принцем, он сблизился с еще одним человеком, о каком я уже говорил несколько раз, а именно с Маркизом де Креки. Он имел желание купить ему какую-нибудь великую Должность в армии, после того, как целиком уверился в нем посредством свадьбы с Мадемуазель дю Плесси-Бельевр, чья мать полностью разделяла его интересы; но, поразмыслив над тем, какая бы эта ни была должность, она не даст ему положения главнокомандующего, а, следовательно, ни к чему ему и не послужит, он изменил мнение и нашел кстати выторговать для него должность Генерала Галер. Так как это был бравый человек и способный так же хорошо командовать на море, как и на суше, он претендовал обеспечить ему таким образом командование Морскими Армиями Его Величества; а так как невозможно было атаковать Бель-Иль без флота, учитывая договоренность между ними, это место нескоро будет взято. Я убежден, что он предавался этим размышлениям в совершенном одиночестве, и Маркиз де Креки, конечно же, его друг и, конечно же, обязанный ему всем этим, не был человеком, подверженным подобным видениям. Я убежден также, что он слишком любил своего Короля и свой долг и не допускал и мысли изменить ни одному, ни другому. Как бы там ни было, когда вояж в Бретань был вот так решен, мы выехали из Фонтенбло, где тогда находился Двор, в конце Августа-месяца, дабы явиться в Нант, куда мы и прибыли первого Сентября. Месье Фуке последовал за Королем; иначе и быть не могло, поскольку вояж был предпринят исключительно ради него. Его Величество задержался там на четыре дня, ничем не раскрывая своего замысла, потому как некоторые войска, шедшие со стороны Бель-Иля, еще не прибыли, а он хотел их иметь вблизи этого города, прежде чем осуществить свой удар. Те, кто были в курсе их марша, не знали, как об этом и рассудить, и приняли бы, может быть, все это за совсем иное, если бы Король был более в летах и более опытен в делах. В самом деле, они тотчас же себе вообразили, так как они не знали о преступлении Суперинтенданта, что Его Величество пожелал предпринять какое-нибудь вторжение на Остров де Ре, поскольку невозможно было поверить во что-либо другое, если только это не касалось Англии. Часть 5 /Верный гонец./ Фуке имел доверенного человека, состоявшего у него на службе в Бель-Иле, кто поклялся ему в верности вопреки всему и против всех. Он первый вообразил себе, что столько войск в стране, где не видно никаких судов для транспортировки их за море, разумеется, могли бы касаться его скорее, чем кого-либо другого. Итак, как ни в чем не бывало, он послал гонца к Месье Фуке предупредить его поостеречься в столь деликатных обстоятельствах. Предупреждение было бы весьма кстати, если бы ему позволили добраться до него; но так как при таком положении дел было бы невозможно, чтобы не остерегались всех, выходивших из его места, гонец был остановлен прежде, чем удалился на два лье оттуда. Те, кто его остановили, спросили, куда он шел и откуда явился. Глупец был бы поставлен в тупик этим вопросом, но так как далеко нельзя было сказать, что этот человек был одним из таковых, он ответил, что явился из Бель-Иля, и, узнав о столь близком пребывании Двора, он шел туда просить Роту, освободившуюся в его Батальоне; итак, когда он изложил все обстоятельства дела, не отступив от них ни на йоту, тем, кто его остановил, не оставалось ничего другого, как его обыскать, дабы уличить его во лжи. Они не преминули сделать это и даже весьма тщательно; итак, только в каблуке они обнаружили, обшарив его со всех сторон, очень краткую записку от Коменданта. Она предназначалась Месье Фуке и не содержала ничего, если бы тот не просил его в ней полностью довериться тому, что скажет ему этот человек от его имени. Он был очень поражен, когда они раскрыли этот его тайник; сначала его спросили, что же он должен был сказать Месье Фуке от имени Коменданта; но так как у него голова пошла кругом, или же он уверился, будто имел дело с тупицами, он ответил, что здесь шла речь о его мольбе к Суперинтенданту посодействовать ему в получении Роты, о какой он шел просить; да ему и должны были ее отдать, поскольку со времени его поступления в гарнизон он всегда служил там бесконечно примерно. Ему заметили, что записку, вроде той, о какой он здесь говорил, не прячут в каблуке сапога, а с гордостью несут в руках; к тому же, неужели он никогда не слышал, если даже дело не касалось его, что всегда дают верительные грамоты по этому поводу к персоне. Он не знал, что ответить, совершенно сконфузившись, тогда ему пригрозили применить к нему пытку, если он не сознается во всем по доброй воле. Он все равно не пожелал ничего говорить, так что допрашивавшие его особы не выдержали характера, необходимого для приведения их угроз в исполнение; они сообщили обо всем Двору, дабы он дал им письменные инструкции. Они получили приказ отправить его в Париж под доброй и надежной охраной. Его поместили по прибытии в тюрьму большого Шатле, и когда Королевский Судья по уголовным делам пришел его допросить, он упорствовал в своем нежелании говорить. К нему применили пытки, полагая, что страдания сломят его упорство и принудят его прервать молчание; но так как этот преступник прекрасно знал, что умрет, если сделается столь безумным и заговорит, он выдержал все с восхитительным спокойствием, и ничто не смогло вытянуть из него ни единого слова. Он было уверился, что на этом его и оставят; однако ему не удалось дешево от них отделаться, так как ему пришлось претерпеть столько истязаний, что он и скончался посреди мучений. /Месье Кольбер выходит на сцену./ Тогда как все это происходило, Месье Кольбер, кто постоянно встречался с Королем секретно и в часы ночи, послал за мной с раннего утра, дабы просить меня дать себе труд зайти его повидать. Именно такими выражениями воспользовался тот, кто отправился меня искать от его имени; так как он не был еще Министром, и даже фигура, какую он из себя представлял, была от этого весьма удалена, он не напускал еще на себя всего того высокомерия, с каким он действовал позже, когда почувствовал власть в своих руках. Я был изумлен этим комплиментом, потому как не знал, что и он тоже принимал участие в вояже; кроме того, и поехал-то он в него инкогнито, и не показываясь на глаза никому, кроме Короля и Дениера, кто провожал его в Комнату Его Величества, когда тому нужно было что-то ему сказать. Суперинтендант был не единственным, кого беспокоили эти секретные беседы; самого ле Телье не в полной мере обошли стороной опасения по этому поводу. Так как он знал более глубоко, чем кто-либо другой, душу Кольбера, потому как в течение некоторого времени тот был его первым Служителем по назначению, он вывел из всего этого, что готовится нечто значительное. Он даже остерегался, как бы это не коснулось его самого, потому как и его департамент не был укрыт от злословия, по крайней мере, ничуть не больше, чем департамент Суперинтенданта. Там совершались хищения точно так же, как и в других местах, и хотя он был в них неповинен, и это было преступлением его Служителей, он боялся, так как Кольбер сунул нос и в его дела, как бы тот не пожелал его сделать за них ответственным. Это заставило его ловко обронить несколько слов против того, дабы отвратить Его Величество от подания тому знаков своей доброй воли; но он принялся за это несколько поздновато и так ничего и не достиг. Месье Кардинал слишком солидно утвердил Кольбера в душе Его Величества, чтобы его могли опрокинуть парой слов, сорвавшихся с языка. Кроме того, он столь прочно утвердился сам прекрасным планом, представленным им Королю об управлении его финансами, что хотя он из напускной скромности и не назвал себя его создателем, Его Величество горел таким же нетерпением, как и он сам, увидеть его на подобающем месте, дабы сделаться всемогущим, так как тот вселял в него надежду, что он вскоре им непременно станет. Он верил даже, что только тот, один-единственный, способен осуществить те великие предначертания, какие тот ему предрекал, в том роде, что это стало бы его осечкой, если бы он выстрелил в настоящий момент в него. Как бы там ни было, когда я зашел его повидать в соответствии с просьбой, с какой он ко мне обратился, он мне сказал после нескольких комплиментов, с какими он умел обращаться ничуть не хуже любого другого, когда хотел этим заняться, что Король решил нанести значительный удар, дабы ознаменовать начало своего правления, и он обратил свой взор на меня для его исполнения; по правде, я в некотором роде ему этим обязан, потому как, припомнив, что мы оба служили одному и тому же мэтру, он назвал меня Его Величеству, как персону, способную оказать ему эту услугу; кроме того, он почел своим долгом предпочесть меня множеству других, кто сумели бы так же хорошо, как и я, справиться с тем, что он сейчас же собирался мне поручить от его имени, потому как он всегда признавал меня весьма обязательным и весьма верным. Арест Месье Фуке /Причины выбора./ Он был любителем предварительных вступлений перед непосредственным переходом к делу, как это можно увидеть из этого рассказа. Однако, так как я всегда слышал, что человек заслуживает того, чтобы ему платили той же монетой, какой он одалживал, я ответил ему комплиментом на комплимент. Я сказал, что был ему чрезвычайно обязан за честь оставаться в его памяти, поскольку ощущаю последствия этого достойными необычайной признательности, потому как только из-за этого Король выбрал меня из ста тысяч других, кто были более заметны, чем я, для осуществления важного удара, о каком он походя замолвил мне словечко, тем не менее, не уточнив, что же это было такое; я ему скажу, однако, что если бы Его Величество смог, как это и есть на самом деле, бросить взор на человека, кто был бы более достоин по многим резонам чести принятия от него команд, я осмелюсь похвастаться, что не нашлось бы такого, кто бы исполнил их ни с большим рвением, ни с большей обязательностью. Он мне заметил, что два эти качества делали человека единственно достойным уважения его Принца; итак, как бы я себя ни принижал, он всегда верил обо мне всему, чему и должен был верить; в остальном, так как не следовало тратить время на бесполезные слова, он сразу же скажет мне, о чем шла речь в настоящий момент; Король приказывал мне арестовать Месье Фуке, когда тот выйдет из Совета, препроводить его затем в замок Анжера и не спускать с него глаз до нового приказа. Я ему ответил, что Король оказывал мне большую честь, доверяя Поручение, вроде этого; тем не менее, я был бы ему еще более обязан, если бы он бросил взор на кого-нибудь другого, а не на меня, для его исполнения. Месье Кольбер, обладавший живым и едким характером, тут же спросил меня, не из-за того ли, что я был его пансионером, как и бесконечное множество других, я извинялся, как я это и делал, лишь бы не подчиняться приказам Короля. Я ему ответил не менее живо, что я никогда не был ничьим пансионером и никогда им не буду ни у кого, кроме Короля; хотя я и был слугой, точно так же, как и он сам, Месье Кардинала, я никогда не был слугой на жалованье; это качество меня наиболее и устраивало на его службе, потому-то я и оставался на ней в течение нескольких лет; кроме того, если я и испытываю какое-то неприятие к исполнению Поручения, о каком он мне сказал, то только из милосердия; он, может быть, слышал, как Месье Фуке делал все, что мог, дабы причислить и меня к своим друзьям, и, может быть, также, дабы сделать меня своим пансионером, как он и говорил; по крайней мере, Месье Кардинал, не имевший от него секретов, мог бы ему об этом и сказать, потому как это дошло до его сведения; он мне даже засвидетельствовал, что ему не доставит удовольствия, если я войду в связь с Месье Фуке; я не пропустил мимо ушей его комплимент, потому как знал, что нельзя служить двум мэтрам одновременно (как я прочитал в одной книге, что никогда не лжет, как делает множество других), без того, чтобы сделаться неверным одному из двоих; итак, если бы сегодня я его арестовал, могли бы поверить, будто бы я выклянчил это Поручение, дабы отомстить за определенные вещи, какие он мне сделал с тех пор, потому как он не одобрил того, что я обязан был ему заявить, как я это и сделал, что я имел приверженность к другой партии, а потому не могу принадлежать к его друзьям. Месье Кольбер мне ответил, что он знал все это, и именно это стало причиной, по какой он предложил меня Королю предпочтительно множеству других; итак, без этого его уважение ко мне не было бы определено столь рано, дабы остановить на мне свой выбор в деле столь великой важности; он хотел бы мне сказать, что Месье Фуке был гораздо большим преступником, чем я мог бы подумать; я, может быть, уверился, увидев, как его хотят арестовать, что его преступление было простым злоупотреблением его должностью; имелось нечто совсем другое против него, он не может мне этого сказать в настоящий момент, но я недолго буду оставаться в неведении, потому как Король решил покарать его по заслугам; он, разумеется, не будет передавать Его Величеству ответ, какой я ему дал, потому как он боится, что это повредит мне в отношениях его ко мне; никакой Принц не любит проявления милосердия некстати, особенно, когда им пользуются, как предлогом для неисполнения его приказов; не существовало ничего такого, чего не должны были бы сделать, когда он отдавал команду, тем более, когда его команда не содержала в себе ничего, что не соответствовало бы правосудию. /Приказ Короля./ Я не нашел ни слова замечания на то, что он мне здесь говорил; итак, решительно отделавшись от моих сомнений, я почувствовал себя достаточно сильным, дабы ответить ему, что я, видимо, поддался ложной деликатности, сказав ему то, что сказал, но, наконец, поскольку он меня пристыдил, вновь указав мне на мой истинный долг, я был готов повиноваться Его Величеству; стоит ему лишь отдать мне приказ, в соответствии с которым я должен действовать, и все вскоре будет исполнено. Он мне ответил, что не будет никакого письменного приказа, и Король сам отдаст мне его устно; однако он был счастлив поговорить со мной об этом заранее, дабы я оказался при утреннем туалете Его Величества; мне не следовало терять ни единого момента, потому как теперь уже не замедлит наступить рассвет. Я в то же время явился туда, и Король, кто и тогда был воплощенным благоразумием, заметив меня, расспросил о своей Роте и приказал мне сделать множество вещей в отношении к ней. Однако, радуясь случаю ввести в еще большее заблуждение тех, кто его слушал, как он уже это сделал, он меня спросил, как поживают такие-то и такие-то, кто были замечательными людьми. Я ему ответил все, что я о них знал; затем Его Величество, отведя меня в сторону к окну, как если бы он хотел сказать мне нечто, не касавшееся их; он спросил меня совсем тихо, не поговорил ли со мной Месье Кольбер. Я ему ответил, что да, и я только что его покинул; по его словам, мне предстояло арестовать Месье Фуке и явиться получить приказы на это от Его Величества. Он мне заметил, поскольку дела обстояли таким образом, ему нечего больше мне скомандовать; мне следует приложить большую заботу к исполнению этого Поручения, и особенно не позволять ему разговаривать с кем бы то ни было после того, как я его схвачу; ему самому сказали, что того предупредили о намерении его арестовать; он не знал в точности, было ли это правдой или же нет; но если так и было на самом деле, тот прекрасно мог попытаться спастись в Бель-Иле; итак, я возьму на себя труд наблюдать за ним, из страха, как бы, притворившись, будто является в Совет, он не пустился бы по совсем другому пути, нежели по дороге к замку. Его действительно предупредили хорошенько поостеречься, поскольку имеется намерение овладеть его персоной. Он говорил об этом с Мадам дю Плесси-Бельевр, находившейся в Нанте. Мадам дю Плесси-Бельевр посоветовала ему посадить кого-нибудь другого в его носилки, наполовину задернуть шторы перед стеклами и в таком виде отправить его в замок. Она ему сказала, что если его хотели арестовать, то это случится, быть может, по прибытии туда; в том роде, что тот, кто получил это Поручение, окажется здорово обманутым, когда убедится, что принял другого за него самого; если же такого не случится, он сможет поехать туда после в карете и избежать в такой манере почти без затрат опасности, что ему угрожала. Но он нашел этот способ совсем не по своему вкусу. Он выложил ей множество возражений против ее предчувствия и, как видно, преуспел в этом; либо она их одобрила, или же согласилась с ними из любезности, но он явился в Совет, как обычно. Он был, однако, столь взбудоражен, что легко было увидеть, насколько его мучили угрызения совести. Впрочем, Король ничем не попрекнул его, тогда как длился Совет. Он счел, что не должен вовсе оскорблять несчастного, и что будет достаточно времени потребовать от него отчета в его поведении, когда он будет в руках правосудия. /Последний совет Месье Фуке./ Совет длился более двух часов, в течение которых Его Величество пожелал, чтобы тот сообщил ему об определенных вещах, прошедших через его руки, поскольку он не мог получить разъяснений по их поводу ни от кого, кроме него. Он боялся, что когда тот будет арестован, тот сможет схитрить и не захотеть ничего сказать, или же замаскировать эти вещи в таком роде, что в них не сумеют разобраться после этого. Наконец, когда Совет завершился, он спустился из апартаментов Короля по главной лестнице замка. Я ожидал его внизу с несколькими мушкетерами, кто находились в десяти шагах от меня, рассеянными по двое, как ни в чем не бывало. Так как он был предупрежден о своем несчастье, он совершенно перепугался, увидев меня, заподозрив, по всей видимости, что я стоял там исключительно ради того, что должно было произойти. Он был окружен толпой людей, как обычно все Министры, особенно же военный или тот, кто управляет финансами. Я не двигался с моего места до тех пор, пока не увидел его на последней ступени, а у подножья лестницы его ожидали носилки. Их дверца уже была открыта, совсем готовая его принять; но когда я сказал, что отнюдь не туда ему придется войти, и что я его арестую именем Короля, вся эта толпа Куртизанов исчезла в один момент, не осталось ни единого успокоить его или же пожалеть в его опале. Хотя он и оставался в полном изумлении, он не упустил случая сказать мне, что Король был мэтром делать все, что ему заблагорассудится; но он был бы ему весьма обязан, если бы он воспользовался любым другим, но не мной для исполнения своей воли; это был явный знак, что его враги предрасположили его душу, внушив ему отдать мне это Поручение; они знали, что у него не было повода меня любить, и, очевидно, ради этого они обратили их взоры на меня предпочтительно перед всеми остальными, дабы причинить ему наибольшее горе. Я ему ответил, что не знаю, однако, почему он меня не любил, поскольку я никогда и ничего ему не сделал; правда, я отказался войти в его интересы в ущерб интересам Месье Кардинала, кому я обязан всем, чем являюсь сегодня; если он называл это поводом меня ненавидеть, мне нечего ему ответить, но что до меня, то мне казалось, что это должно было скорее называться поводом меня уважать. /Родственники, друзья и слуги./ Я сделал ему этот комплимент как можно более кратко, время и место не позволяли мне быть более пространным. Я в то же время усадил его в другие, а не в его носилки; я держал их здесь в полной готовности, и, препроводив его в дом одного служителя Собора, не особенно удаленный оттуда, в ожидании, когда подвезут карету для конвоирования его, куда указывал мой приказ, я увидел его столь сильно взволнованным, что рассудил — должно быть, он пребывал не в особенно добром мнении о его делах. Главный Прево Дворца арестовал в тот же час служителей, последовавших за ним в этот вояж, тогда как опечатывали все его бумаги. Карета, какую я ждал, вскоре прибыла, и, заставив его в нее войти, я приказал окружить ее тридцати мушкетерам, во главе их был Сен-Map, кто является сегодня Комендантом. Цитадели Пиньероля. Он был в те времена всего лишь Вахмистром этой Роты; но фортуна улыбнулась ему, а его мудрость поддержала его фортуну; он продвинулся сегодня намного дальше меня, хотя в те времена я был гораздо выше, чем он. Я имел приказ Короля не покидать моего пленника ни на шаг; итак, отконвоировав его лично до Анжера, я поместил его в комнату, не признавая никаких приказов Лейтенанта Короля, находившегося в этом замке. Между тем, Коменданта Бель-Иля призвали к сдаче. Он ничего не пожелал сделать, так что уверились было, что придется прибегнуть к силе, дабы научить его разуму. В самом деле, он насмехался поначалу над всеми угрозами, какие ему смогли сделать, как если бы был уверен в достаточно мощной подмоге для скорого освобождения его от осады, что начали формировать вокруг его стен; но, наконец, поубавив мало-помалу свою гордыню, он привел дело к переговорам и вскоре после этого сдался. Все родственники Месье Фуке разделили участь его опалы, точно так же, как и некоторые из его друзей. Месье де Бетюн, сын Графа де Шаро, Капитана Телохранителей, кто женился на дочери от его первой жены, был сослан вместе с ней. Братья заключенного обрели тот же жребий, что и Месье де Бетюн; Аббат Фуке не составил исключения, как и Архиепископ Нарбонны, Епископ Агды и шталмейстер Короля, хотя именно он был обвинителем собственного брата. Потому как это качество ему мало подходило, он ни на кого и не жаловался; совсем напротив, весь Париж и вся Франция находили, что он получил только то, что заслужил. Шталмейстер захотел было увезти свою жену вместе с собой в изгнание, но она не пожелала туда ехать. Так как она вышла за него замуж исключительно из-за состояния его брата, едва она увидела его поверженным, как предпочла монастырь его компании. Все родственники и все друзья ее мужа делали, что могли, лишь бы удержать ее от шага вроде этого. Они ей внушали — кроме того, что она поступала здесь ни по Божеским, ни по человеческим законам, их враги, кто и так уже слишком торжествовали при виде их опалы, ухватятся еще и за этот новый повод их оскорблять; итак, она должна избавить их от этого позора, ведь в этом у нее было столько интереса, как ни у кого другого, поскольку, соединившись с их кровью, она просто обязана разделять с ними все то добро и все то зло, что могло выпасть на их долю. Все эти внушения оказались бесполезными. Так как она происходила из дома, намного более славного, чем тот, куда она вошла (она была из д'Омонов), она столь сильно презирала своего мужа, что терпела его только потому, как для нее существовала опасность, во времена удачи его брата, в раскрытии перед ним тех чувств, какие она к нему испытывала. Однако, так как все меняется в этом мире, а, главное, женщины, являющие собой само непостоянство, она соскучилась в конце концов быть запертой в четырех стенах и пожелала возвратиться к своему мужу. Тот был к этому довольно-таки расположен; либо он ее любил, или же это льстило его самолюбию — иметь ее под боком. Но когда его родственники пристыдили его тем, что он хотел сделать после того, как она сыграла с ним такую шутку, он велел ей передать, что поскольку она бросила его в опале, она слишком поздно додумалась пожелать разделить с ним его судьбу. /Месье Фуке в Бастилии./ Я совсем ненадолго задержался в Анжере вместе с моим пленником, и когда Двор отдал мне приказ препроводить его в Венсенн, я поместил его в главную башню замка, где содержатся Государственные преступники. Ла Феронней, кто был там Лейтенантом Короля под началом Герцога де Мазарини, и кто был одарен этим Комендантством, точно так же, как и множеством других, благодаря своей жене, бросил на меня заботу о дверях, и я доверил их охрану мушкетерам. Я расположил Кордегардию перед комнатой пленника, а так как я знал, что Месье де Бофор и Коадъютор сбежали из этой тюрьмы, я приказал еще и уложить там двух мушкетеров, дабы они, один за другим, не спускали с него глаз в течение ночи. Он не мог ускользнуть в такой манере, и Король держал его там, пока не выбрал Комиссаров для рассмотрения его дела в суде; я получил приказ, когда они были назначены, перевезти его в Бастилию. Бемо совсем недурно обделывал там свои дела с тех пор, как был там Комендантом. Так как аппетит приходит обычно во время еды, он уже подготавливал огромное состояние, какое составил там позже, и грезил о титулах, что будут настолько же помпезными, насколько его сокровища будут громадными. /Благородство Месье де Бемо./ Существовал в провинции один дом, носивший его имя, и он очень хотел сделаться ему родственником. Он не мог доказать свое происхождение, разве что со стороны Адама и Евы, если только ради приближения к нашему времени он не обратился бы к Ною, от кого уже он наверняка происходил, точно так же, как и от них. Но, наконец, зная, что с деньгами можно добиться чего угодно, он сделал предложение старшему этого дома — если тот пожелает признать его своим родственником и ввести его в свое семейство, он преподнесет ему подарок, каким тот будет удовлетворен. Этот дворянин обладал почти такой же нищетой, как и благородством, что должно было бы сделать его сговорчивым; но так как существуют Вельможи в провинции, кто верят, будто обесчестят себя, и в самом деле, они не слишком неправы, думая так, если собственным поступком принизят их ранг, этот оказался в том же настроении, как и покойный Маркиз де Везен, кто никак не пожелал признать родственником Маршала де ла Мейере, носившего имя де Ла Порт, точно так же, как и он сам, хотя Маршал предлагал ему за это кругленькую сумму. Наконец, поскольку этот дворянин оказался в таком настроении, он отказался от всех предложений, сделанных ему Бемо, и хотя этот последний щупал и перещупывал его несколько раз по этому поводу, он никогда бы не вышел из этого с честью, если бы у этого вельможи не было сына, более заинтересованного, чем он сам. Две тысячи луидоров по одиннадцати франков каждый заставили того не только сделать для него все то, в чем всегда отказывал ему его отец, но еще и отдать свои титулы Бемо, как если бы он был старшим его дома; итак, это он в настоящее время сохраняет все должности Монлезанов (в Гаскони одним из знатнейших домов были Монлезены — А.З.), он же распорядился составить их опись, какую и показывает всем своим друзьям, дабы убедить их, что и он из такого же доброго дома, как и дворянин из Гаскони. Каждый верит в то, во что ему заблагорассудится; я также поверю во все, во что пожелаю; но, что я прекрасно знаю, так это, если скажут, что я не д'Артаньян, по крайней мере, когда это не будет исходить со стороны женщин, и что я всего лишь Кастельмор, пусть же и о нем так, же скажут, что ни со стороны мужчин, ни со стороны женщин он не больший Монлезан, чем мой здоровенный лакей не Шампань, хотя он и носит это имя. Также Месье Граф де Сюз, кто и есть настоящий Шампань, не пожелает его признать, а мой лакей не посмеет от него этого потребовать, потому как у него нет двух тысяч луидоров, и он не может предложить их ему за его согласие, как Бемо отдал их Монлезану. Однако, так как никогда и ни в чем не надо отчаиваться, если он сможет в один прекрасный день сделаться Комендантом Бастилии, может быть, и он замечательно войдет в этот дом, как тот, другой, пролез в дом Монлезанов. Граф де Сюз достаточно нищ сегодня, дабы натворить много вещей ради такой суммы и даже удовлетвориться половиной. Прибыв в Бастилию, я показал мои приказы Бемо, дабы он распорядился открыть мне ворота. /Бемо беспокоится и печалится./ Они совершенно не понравились ему по двум резонам; во-первых, он не должен был иметь никакого надзора над моим пленником, а главное — я привел ему туда малых, будто специально подобранных поближе ласкать Мадам де Бемо, если она соизволит им позволить это делать. Не существовало никакого подбородочника, когда бы даже он был двойным и еще более громадным, чем тот, что она носила, непроницаемого для их неутолимого аппетита. Все это были люди от девятнадцати до двадцати лет, то есть, чудесного возраста для служения Дамам, особенно когда они и не просят ничего иного, как перейти к делу. Хорошо еще, что ему оставили заботу о кухне; сто франков, предоставленные Суперинтенданту на ежедневные расходы, быть может, и утешили бы его за все остальное; но так как это мне надлежало его кормить, от страха, как бы ему не предъявили какой-нибудь иск за скудное питание, Бемо настолько загрустил в течение нескольких дней, что я почти уверился, будто он просто помрет от горя. Между тем, отобранные Комиссары собрались в Арсенале, и всему этому дали наименование Палаты Правосудия. Они были извлечены из множества Трибуналов, одни из одной провинции, другие из другой, как если бы в настоящее время стоял вопрос о суде над человеком, обворовавшим все Королевство, и потребовались люди ото всего Королевства, дабы его осудить. /Злосчастие финансистов…/ Король придал также власть этой Палате производить процессы над сторонниками, кого пожелали уничтожить из-за негодования населения, которое они жутко грабили, тогда как длилась война; а также они скопили несметные богатства; в том роде, что их расходами они вгоняли в стыд самих Принцев крови. Некоторые из них, предвидя эту бурю, не были столь безумны, чтобы поместить все, чем они владели, в замки, должности или Дворцы в Париже, как поступила большая их часть. Они, напротив, все их достояние вложили в добрые заемные письма; и так как они не были привязаны любовью к вещам, что сковывает обычно все вплоть до свободы человека, они удалились прочь из Королевства. Месье Кольбер начал принимать на себя заботу обо всем в тот же час, как был арестован Месье Фуке, и так как он происходил из довольно доброго семейства Горожан и имел родственников в Магистратуре, он большую их часть выдвинул в новую Палату, какую сам же недавно и сформировал. Он надеялся снискать себе этим честь и заставить их в то же время делать все, что он пожелает; честь в том смысле, в каком она начинает проявляться на мировой сцене; он прекрасно догадывался, что первое, чему найдут возражения в нем, как и на самом деле это не замедлило случиться, будет низменность его происхождения; повиновение в том смысле, что они будут опасаться, если воспротивятся его воле, как бы после их отбора на тот пост, до какого он их возвысил, он бы не спустил их с позором вниз, как недостойных его покровительства. /… или — как Великий Король оплачивает свои долги./ Те среди сторонников, кто удалились в иноземные страны, оказались самыми мудрыми. Все, что с ними смогли сделать, это совершить над ними процессы заочно. Многие были приговорены к повешению их изображений, что и на самом деле было исполнено. Однако, так как требовали не столько смерти грешника, сколько его денег, удовлетворились наложением подати на тех, кто были до того безумны, что позволили себя взять; но это были такие высокие суммы, что хотя и каждый из них обладал добром на несколько миллионов, а кроме всего прочего они еще ссылались на то, что им были должны невероятные суммы от имени Его Величества, им намного недоставало средств для уплаты их подати. Такой-то был обложен податью в девять миллионов, другие — в восемь, еще другие — в семь, а те, у кого требовали всего лишь две или три сотни тысяч экю, рассматривались Палатой, как предметы, недостойные ее гнева. Многие так и сгнили в тюрьме из-за невозможности заплатить их подать или, может быть, из-за отсутствия на это их доброй воли. Король вот так одним ударом расплатился со всеми своими долгами; такому примеру дворянство, истощенное войной, очень бы хотело суметь последовать; но как раз это-то и было тем более запрещено, что начало великого могущества Короля означало уменьшение их собственного. Месье ле Телье с большим сожалением наблюдал за возвышением Месье Кольбера, кому Король отдал, но под другим титулом, не как Суперинтенданту, должность, какой обладал Месье Фуке. Он был сделан Генеральным Контролером Финансов, заверив Короля, что Его Величество сам будет своим собственным Суперинтендантом. Его Величество любил его умеренность, тогда как, во всяком случае, у него одного было больше могущества, чем могла бы иметь дюжина Суперинтендантов вместе взятая. /Защита узника./ Мадам Фуке, кто на протяжении удачи своего мужа была самой великолепной женщиной света, не уподобилась ее родственнице, бросившей своего мужа; она подавала заключенному всю помощь, на какую была способна; множество его друзей сделали то же самое с их стороны, но тайно, потому как это было Государственным преступлением, по мнению Месье Кольбера, принимать партию человека, настолько виновного, как он. Он действительно был таковым, сказать по правде, и если бы он только без разбора раздавал пансионы направо и налево, он, без сомнения, заслуживал бы наказания. Но можно было и кое-что другое сказать о нем; минимальным его преступлением, как утверждают, была кража нескольких миллионов. Его обвиняли еще и в желании восстановить Англию против Короля и в интригах по разжиганию бунта против него в случае, если его арестуют. Одно и другое, в сущности, было верно; но этому не обнаружилось никаких доказательств, разве что в камине одного из его домов нашли бумаги, написанные его рукой, где объяснялось, как надо взяться за дело, дабы вырваться из тюрьмы, если его туда посадят; он извинялся тем, что все это нельзя рассматривать иначе, как дурные мысли, являющиеся подчас человеку, и он в них вовсе не ответственен, учитывая то, что он их отбросил; в остальном, знаком его несогласия с ними или, по меньшей мере, того, что он в них не упорствовал, является отыскание этих бумаг в таком месте, куда бы он их не положил, если бы придавал значение их содержанию. Граф де Шаро не мог вступиться за него, потому как был выслан вместе с другими. Месье Кольбер боялся, как бы должность этого Графа, дававшая ему много доступа к особе Его Величества, не заставила бы прислушаться этого Принца, когда тот заговорит с ним в пользу узника. Этот новый Министр старался даже помешать какому-либо адвокату взяться за его защиту, вплоть до того, что он внушал им, если объявится достаточно дерзкий и пойдет на это, незамедлительно будут отправлены королевские грамоты для высылки в изгнание их самих. Приключения сумасбродного Аббата В то время, как подготавливали процесс, Аббат Фуке, чья душа стала еще более непоседливой с тех пор, как его изгнали от Двора, несколько раз инкогнито являлся в Париж. Месье Кольбер об этом прослышал и решился его там поймать в ловушку. Он и не просил ничего лучшего, как получить предлог для преследования всего семейства, хотя он был далек от ненависти к этому Аббату; он должен был скорее его любить. Ведь это он, в самом деле, дал возможность порождению величия нового Министра теми сказками, какие сочинял о собственном брате. Месье Кардинал заботливо сохранял эти сказки и не преминул внушить Королю, что если брат говорил такое против своего же брата, значит, он что-то об этом знал, поскольку ему должно было все быть известно лучше, чем кому бы то ни было. Это произвело впечатление на сознание Его Величества, тем более, что к нескольким выдумкам там была приплетена и кое-какая правда. Кольбер, кто и не просил ничего лучшего, как показать Королю, что дух мятежа был свойственен этому семейству, тотчас же отправил курьера в Аваллон, маленький городок в Бургундии, дабы узнать, правда ли, что Аббат оттуда отлучался или же его и по сей день там нет. Здесь как раз и было место его изгнания; правда, оно уже менялось два или три раза, поскольку он постоянно просил о чем-нибудь поближе к Парижу, дабы не быть принужденным бегать из такого далека, когда он пожелает там побывать. Аббат остерегался трубить в фанфары, когда он намеревался предпринять такой вояж. Совсем напротив, он тщательно скрывался, потому как ему было небезызвестно, что когда хотят погубить человека, не стесняются наблюдать за всеми его демаршами. Он принимал даже самые надежные меры, какие только мог, дабы и жители Аваллона тоже этому всегда верили; а так как не было еще изобретено наилучших, как прикинуться больным, он укладывал своего камердинера в постель, как если бы это был он сам, затем посылал искать врача за три или четыре лье оттуда, будто бы он и действительно заболел. /Аббат сходит с ума./ Это ему уже удавалось три или четыре раза. Врач, совершенно его не знавший, легко принимал его камердинера за него самого, особенно потому, как они были примерно одного возраста, а тот слышал от аббата, сколько ему лет. Он обманывался еще точно так же просто и по поводу его болезни, поскольку был скорее врачом по званию, чем на самом деле, какими являются почти все медики в провинции и даже множество в Париже. Старшины города желали поначалу ходить навещать этого мнимого больного, в знак признательности за несколько добрых застолий, данных им Аббатом, но двери для них предпочитали не открывать, потому как они знали мэтра гораздо лучше, чем врач, и им ничего бы не стоило заметить надувательство. Между тем, дабы они не находили этого столь странным, что он велит закрывать перед ними двери, мнимый больной с первого же раза начал жаловаться, будто бы у него появились некие головокружения. Эти бедные Бургундцы приняли все это за чистую монету, в том роде, что они приговаривали на ухо один другому, якобы у Аббата как раз такая физиономия, что он вскоре совсем рехнется. Он имел к этому достаточно естественное предрасположение, а то, что он натворил против своего брата, было тому добрым знаком. Все это распространилось затем по провинции, а оттуда и по Парижу, где поверили в это тем более легко, что знали, насколько неохотно терпел он свое изгнание. Так как он привык быть влюбленным двенадцать месяцев в году, горе оставаться в удалении от его любовниц уже заставляло его несколько раз бранить приказ, вынуждавший его терять время в паршивой дыре, тогда как он мог бы употребить его более приятно в других местах. Итак, каждый был вот так предупрежден, будто бы он еще более болен, чем об этом говорили; и едва курьер прибыл в Аваллон, как его поприветствовали этой новостью на постоялом дворе, где он только что успел спешиться. Когда же он спросил у хозяина, кого он пригласил выпить вместе с ним, как Аббат себя чувствует, и не правда ли, якобы он уехал в Париж, как ходят слухи по дороге, хозяин ответил ему, что все, болтавшие про эту новость, видимо, делали это, лишь бы поберечь его честь; он был абсолютно не в состоянии ехать в Париж, по крайней мере, если не позаботились его туда отвезти, чтобы упрятать в один из маленьких домов для помешанных. Он объяснил в то же время курьеру, что он этим хотел сказать, так что тот, поверив ему на слово, передохнув часок-другой, ускакал назад. Он доложил эту новость Месье Кольберу, точно так, как она ему была рассказана; и этот Министр, оказавшись таким же легковерным, как и тот, был просто счастлив, что она распространялась в свете, потому как он торжествовал, по его мнению, когда говорили что-либо неблагоприятное о семействе Суперинтенданта. Он даже сказал об этом Эрвару, кто был Контролером Финансов до него, но с гораздо более ограниченными полномочиями, чем у него, поскольку все его функции соответствовали названию, какое носила его должность, тогда как быть Контролером Финансов в настоящее время, в той манере, в какой был им этот Министр, означало намного меньше контролировать то, что делал его вышестоящий, но скорее распоряжаться всеми делами с абсолютной властью. Правда, он отдавал отчет Королю о своем управлении; но когда бы даже этот молодой Принц, начинавший любить свои удовольствия, был бы достаточно ловок, чтобы распознать, был ли его счет точен или же нет, все равно, сказать по правде, Месье Кольбер сделался тем, что всегда называлось Суперинтендантом, а Его Величество, самое большее, тем, что должно было называться Генеральным Контролером Финансов. Как бы там ни было, когда Месье Кольбер рассказал Эрвару то, о чем я говорил, тот ему ответил, что не знает, кто ему поведал эту новость, но только она была одной из самых ненадежных, и вправду, если он полагает, что быть сумасшедшим — это значит не подчиняться Двору и не думать ни о чем, кроме смеха, тогда как должно было бы задуматься о том, как поплакать, тогда он согласен с ним, что Аббат Фуке был одним из самых великих безумцев на свете; но если это о другом роде помешательства ему угодно было говорить, из-за какого обычно запирают людей в маленькие дома, тогда он найдет за лучшее ему сказать, что ему следовало бы пересмотреть свое обвинение. Кроме того, он сказал бы ему, что никогда еще Аббат не был столь мудр, как в настоящий момент; и прекрасный признак того, что вместо демонстраций в свое удовольствие собственных безумств, как он делал до опалы своего брата, он принялся теперь с величайшей заботой их скрывать. /Мудрость или безумие./ Месье Кольбер, не зная, что тот хотел этим сказать, попросил его это ему объяснить, дабы он отказался от своей мысли, если увидит, что тот был прав. Эрвар ему ответил, что это можно быстро сделать, и сообщил ему тут же, как Аббат время от времени наведывался в Париж, но инкогнито, дабы об этом никто не узнал. Кольбер заметил ему, если тот только на этом основывал свои слова, то лучше бы ему отречься от них самому; истинная правда, такой слух гулял по городу и даже при Дворе, где он и достиг его ушей; он нашел это весьма дерзким со стороны человека, кому предписано оставаться в изгнании; итак, не желая попустительствовать этому делу без соответствующей кары, если все это было действительно верным, он незамедлительно отправил в Аваллон курьера разузнать, не отсутствует ли он, как об этом говорили, или же это было пустой выдумкой; он даже поручил ему осведомиться, не исчезал ли тот порой из города, и особенно в то время, когда, говорили, он был в Париже; но курьер нашел его пластом лежащим на кровати, да еще измотанным головокружениями; его даже заверили, что вот уже больше двух недель тот во власти этих головокружений, что совершенно противоположно новости, переданной ему, и той, рассказанной ему самим Эрваром, поскольку именно в это самое время он и совершал, как утверждали, все свои подвиги вертопраха. Эрвар внимательно его выслушал, и, увидев, что тому нечего больше сказать, он ему ответил, что всегда верил, когда требуется получить добрые известия, надо адресоваться к Министрам, но он позволит себе ему сказать, если у него были другие новости, прошедшие по его каналу, как он получил по нему эту, вовсе не следовало на ней основываться; он не тратил столько, как тот, на шпионов и, однако, ему служили лучше; он знал из абсолютно надежного источника, что Аббат был в Париже еще дважды по двадцать четыре часа назад, так что тот не должен быть особенно благодарен тем, кто утверждали ему обратное. Кольбер пожелал узнать, кто ему это сказал. Тот ответил ему, что это были люди не только видевшие его своими собственными глазами, но еще и пившие, и евшие вместе с ним. Кольбер не удовлетворился этим заявлением, однако, столь определенным, что яснее и быть не могло, по крайней мере, пока Эрвар ему не скажет, что это он сам видел его и ел вместе с Аббатом. Он пожелал, чтобы тот назвал ему этих персон, и Эрвар, не в силах больше защищаться после того, что он ему сказал, признался ему, что это была его же любовница; поскольку он был человеком удовольствий, и даже подчас искавшим их там, где ему не позволено было и думать этого делать, не совершая при этом преступления, превышавшего преступления обычные. Кольбер спросил его, если это Аббат был с ней, как же она осмелилась признаться в этом ему, кто мог бы ее приревновать; тот ему ответил, что дело обстояло не совсем так, как он подумал; но она отправилась к одной из ее подруг, кто посылала за ней, чтобы вместе поужинать; застолье было на четверых, потому как там оказался один человек Двора, кого она совсем не знала, ни она, ни ее подруга; он у нее спросил, как тот выглядел, и по манере, в какой она ему его обрисовала, он догадался, что это был Ла Фейад. /Свидетельство публичной девки./ Месье Кольберу нечего было больше после этого сказать, и легко поверив подозрению Эрвара, что четвертым за этим ужином был тот, кого он ему назвал, Кольбер поговорил обо всем с Его Величеством. Король, естественно, любил Ла Фейада. Ему нравилось выслушивать, как тот выкладывал ему все свои нелепости; итак, ответив этому Министру, что несправедливо было бы обвинять и еще менее карать человека по простому подозрению, он отдал ему приказ прояснить это дело настолько, насколько он сможет. Кольбер мог бы посодействовать этому так, чтобы подобные вещи не случались больше в будущем, отправив Аббата в ссылку в Кимперкорантен, что казалось местом, куда удаляют тех, о ком не хотят больше слышать, или куда-нибудь в сторону Пиренеев, где видят столько же медведей, сколько и разумных людей. Но либо он не верил, что его месть будет достаточно этим утолена, или же он хотел взять Ла Фейада с поличным, поскольку он далеко не испытывал к нему такой же дружбы, как Король, он сказал Эрвару пообещать его любовнице от его имени тысячу экю, благодаря чему она предупредит его, когда Аббат возвратится в Париж. Не понадобилось бы такой тайны, если бы предупреждение должно было явиться от кого-либо иного, а не от публичных девок. Это было бы уже два свидетеля против Ла Фейада, предполагая во всяком случае, что речь шла о нем; но так как их свидетельство не принималось правосудием, а, к тому же, он еще и боялся, если воспользуется их посредничеством, как бы у него не спросили, откуда он их знает, он лучше предпочел запастись терпением, чем рисковать своей репутацией, желая ускорить свою месть. Причина, по какой он не любил Ла Фейада, была та, что в день, когда я арестовал Месье Фуке, он находился во Дворе замка Нанта, где он и крикнул тому походя, якобы тот может рассчитывать, что он будет его слугой и на жизнь и на смерть, но не в ущерб интересам Его Величества. Он ни о чем, конечно, не подумал, когда выкинул штуку вроде этой, поскольку это означало обвинить этого Монарха в несправедливости или же в слабости, его, по чьему приказу, как он прекрасно знал, того и арестовали. Итак, здесь были задеты интересы Его Величества, а, следовательно, ничего не могло быть более неблагоразумного и более бессмысленного вместе, чем предложение услуг, с каким он обратился к пленнику; но так как он не обладал большим рассудком, он не придал этому особого значения. Совсем наоборот, он был очень доволен собственной персоной, что вот так отличился на виду у всего Двора. /Как надо нравиться Королям./ Король не был благодарен ему, однако, и поговорил с ним об этом, как о вещи, вовсе ему не понравившейся. Но он почти закрыл рот Его Величеству, сам насмехаясь над тем, что он сделал. Он ему ответил, что это было бы странной вещью, если бы ему не было позволено подать слово утешения человеку за множество добрых луидоров, какие он от него получал время от времени; он от него имел две тысячи добрых экю пансиона, и если Месье Кольбер пожелает дать ему столько же, он был готов его заверить, что он сделает ему такой же комплимент и даже более сильный, когда и он окажется в таком же положении. Король улыбнулся этой остроте, тогда как Месье Кольбер не сделал того же, когда ему об этом отрапортовали. Он нашел просто скверным, что тот позволил себе свободу предрекать ему, что в один Прекрасный день Его Величество обойдется и с ним так же, как он это сделал с Месье Фуке; итак, он сделал все, что мог, лишь бы уничтожить того в его сознании; но он преуспел в этом не лучше, чем Месье Кардинал, у кого тоже временами появлялось такое же намерение. Если Его Величество и строил ему раз от разу дурную мину, то длилось это совсем недолго. Так как Ла Фейад нашел средство ему понравиться при его восшествии ко Двору, он вскоре занял высокое место в его сознании; и в самом деле, после многих взлетов и падений, как это случается со всеми Куртизанами, мы его видим сегодня в наилучших отношениях с ним. Король даже почтил его титулом Герцога, удостоил самой главной должности при Дворе, и он претендует теперь на жезл Маршала Франции и, по всей видимости, его не упустит, если война, какую мы только что начали, продлится еще три или четыре года, а по этой-то дороге она, кажется, и покатилась. Но вернусь к моему сюжету. Месье Кольбер занял позицию, о какой я сказал; Эрвар отрапортовал ему, что его любовница не преминет сделать то, о чем он просил, лишь бы это было по ее расположению, то есть, лишь бы она еще раз была приглашена ее подругой встретиться с ней, когда Аббат явится ее повидать. Частенько П… в их ремесле проявляют больше чести и крепче держат слово, чем множество персон, возведенных в достоинство, и кто сходят за честных людей. Я не хочу никакого иного примера, кроме Нинон Ланкло, женщины, довольно известной тем, что она доставляла удовольствие своему ближнему, и прославленной к тому же этим прекрасным ответом, данным ею стражнику Телохранителей, кого Королева-мать во времена ее Регентства отправила к ней, дабы отвести ее в монастырь. Когда тот сказал ей, что Ее Величество оставила ей свободу выбрать монастырь самой, она ему ответила без колебания и с чудесным присутствием духа — пусть же он отведет ее к Францисканцам, поскольку она не могла бы нигде чувствовать себя лучше, чем там. Она совсем не слишком была неправа; пять или шесть сотен молодых монахов, всегда находившихся в этом монастыре, были бы даже очень способны удовлетворить аппетит любой женщины, каким бы великим он ни был; потому Королева, кому стражник послал передать этот ответ, нашла его столь добрым и столь справедливым, что она отменила приказ, отданный ею против нее; она оставила ее жить, как та привыкла это делать, под заверениями, какие ей дал старый Гито, Капитан ее Гвардейцев, что во всем Париже не сыщется никакой более достойной Куртизанки. Он был вполне способен об этом судить. Он только тем и занимался всю свою жизнь, по крайней мере, если довериться в этом злословию, что пользовался услугами такого сорта персон. Он даже получал от этого столько удовольствия, что так никогда и не захотел жениться. Комменж, его племянник, был совсем недурно скроен, дабы последовать его примеру. Это-то и помешало ему соединиться с одной помешанной, бывшей для него и Богом, и светом, хотя она и представляла из себя всего лишь коротышку; к тому же, у него совсем не было ягодиц, а они — необходимая утварь для свадьбы, и без них он так и не научился хорошо ходить — пушечный выстрел у него их оторвал; но в вознаграждение он оставил две отличных своему сыну, великому почитателю воды, отчего тот, впрочем, ничуть не меньше любит Дам. /Всегда найдется время покаяться./ Как бы там ни было, его дядюшка отвел удар от Нинон, и она по-прежнему продолжала заниматься своим ремеслом с таким же добром и во всем достоинстве. Может быть, настанет день, когда она задумает измениться, ибо всему свое время. Существует и множество других, чем она, и они-то прожили с еще большим скандалом, чем она когда-либо сумела бы устроить, и они, тем не менее, еще не отказались от Рая. Всегда найдется время покаяться, когда бы это случилось и на последнем вздохе. Правда, это довольно-таки поздновато, и есть большая опасность в столь долгом ожидании — однако, хватит мне забавляться морализированием, свидетельство, какое я хотел принести в честности Нинон, это то, что Месье де Данжо оставил ей на хранение сто тысяч экю, и она отдала ему в них гораздо лучший отчет, чем сделал это в последние годы наш друг из Бара Маршалу де Мондеже в подобной же сумме. Данжо не нашел там ни на су возражений, а бедный Маршал так никогда и не нашел ни единого су из своих денег. Я не знаю, слышал ли Месье Кольбер о какой-нибудь истории, подобной этой, так как, что до того, о чем я говорил, то этого еще не произошло, и Данжо в те времена не был столь зажиточен, чтобы иметь сто тысяч экю звонкой монетой. Я не знаю, говорю я, слышал ли этот Министр рассказы о чем-либо подобном, дабы иметь такое доверие к П… Но, наконец, почивая в покое по этому поводу, он не принимал никаких других мер, кроме этих, в течение некоторого времени, совсем так, как если бы был полностью уверен в успехе. Однако всецело доверяться такой персоне означало бы то же самое, что строить на зыбучих песках; к тому же она весьма дурно сдержала свое слово, хотя и так определенно дала его Эрвару. Аббат какое-то время не возвращался в Париж, и Месье Кольбер, почти догадавшись о том, что должно случиться, то есть, что П… изменит ему в слове, отправил в Аваллон шпиона, кто сообщил бы ему, когда у Аббата появятся признаки его мнимой болезни, дабы предостеречься в это время. Он знал, что тот не мог улизнуть из города, не прибегнув к тем же уловкам, какими он уже пользовался, по крайней мере, дабы весь свет об этом не узнал. Причиной того, что Аббат так долго не появлялся в Париже, оказалось то, что любовница Эрвара сказала по секрету своей подруге о просьбе, с какой к ней обратились от имени Месье Кольбера. Она даже поведала ей о предложении, каким ее сопроводили, дабы та предупредила своего друга поостеречься и не позволить поймать себя в ловушку. Аббат воспользовался сообщением, и так как он был щедр, он послал ей бриллиант на ту же сумму, какую ей пообещали, в случае, если бы она его предала. Он счел, как на самом деле это и было, когда он вознаградит ее таким образом, она не пожалеет о том добром поступке, какой только что совершила. Любовница Аббата выказала себя ничуть не меньше благодарной со своей стороны. Так как она не желала потерять своего любовника, кто был еще более щедр к ней, чем он мог быть по отношению к другим, она тоже сделала ей подарок; но, конечно, меньше преподнесенного той Аббатом. Все это сотворило чудеса, и так как каждый любит свою выгоду, любовница Эрвара, проникнутая признательностью, поклялась своей подруге, что пожертвует сотней Кольберов ради нее и ради Аббата. /Розыски./ Наконец, еще какое-то время он не являлся в Париж и не хотел позволить своей любовнице приехать навестить его там, где он находился; он считал, что это время усыпило бдительность Министра, и теперь он мог пуститься напропалую. Он выскочил на английском коне через задние ворота своего жилища, и, спешившись у первой же почты в пунцовом костюме и в плаще того же цвета, как если бы он был каким-нибудь Офицером, на следующее утро прибыл в Париж, когда все еще полагали, будто он в своей постели. В то же время он был у своей красотки, кто, обладая воинственными наклонностями, нашла его еще в тысячу раз более привлекательным в этой одежде, чем в той, что он привык носить. Они насладились друг другом вволю, и как люди, изголодавшиеся и не видевшиеся слишком долго. Впрочем, не так уж это и наверняка, что они чересчур постились, ни один, ни другая, и особенно она, чье ремесло не особенно хорошо согласовывалось со столь длительным воздержанием. Как бы там ни было, проведя остаток дня вместе, не желая больше никакой иной компании, кроме их собственной, они послали к вечеру за подругой Эрвара вместе с Советником Парламента, неким Фэдо, кто принадлежал к близким друзьям Аббата. Они поужинали вместе и повеселились как следует. Затем они улеглись по двое, потому как подруга Эрвара не устраивала себе церемоний быть ему неверной. Между тем настало следующее утро, любовница Аббата, кому он преподнес в подарок кошелек, где обнаружилась сотня луидоров, захотела сходить использовать какую-то их часть и купить себе платье. Итак, поднявшись первой, под предлогом пойти заказать что-нибудь к обеду, она взяла вбок, решившись забежать на Улицу жестянщиков, где располагались тогда торговцы шелком, продававшие самые прекрасные ткани в Париже. По воле случая она кинула взгляд, выходя, на дверь по другую сторону улицы, находившуюся почти напротив ее собственной. Она увидела там человека с довольно злобной миной, да и весь вид его выдавал в нем то, что называют обычно шпиком прево, сержантом или другими похожими именами. Это была главная ее мысль, когда она увидела, как пристально он ее разглядывал, как бы с каким-то намерением. Она, тем не менее, не подала никакого вида, из страха, если она покажется ему растерянной, то это даст ему право поверить в то, во что она не желала позволить ему поверить. Она сообразила, что все это должно было касаться Аббата, потому как за собой она не знала тогда никакого дела, он просто не мог охотиться за ней, хоть бы он расшибся, ее разглядывая. /Шпик у двери./ Она, однако, пустилась в путь, не туда, куда намеревалась пойти сначала, но лишь бы не дать понять по возвращении к себе, будто бы она что-то заметила и старалась по этому поводу распорядиться. Она действительно не могла бы сделать шаг вроде этого, не погубив Аббата, а, может быть, не погубив и саму себя, поскольку во всякий день видишь, как любовницу делают ответственной за все проделки ее дружка. Но она не уходила далеко оттуда; она только зашла к своему мяснику отменить заказ, сделанный ею накануне; она рассудила очень предусмотрительно, ведь если бы ей его принесли, это тотчас бы уверило этого шпика, что у нее собралась компания, и именно та, какую он и искал. Она проделала это так проворно, как было для нее возможно, и, вернувшись назад, увидела, заходя внутрь, как ни в чем не бывало, что шпик стоял по-прежнему на том же месте, на каком она его и оставила. Он был там ради Аббата, как любовница себе это и представила. Шпион, кого Месье Кольбер отправил в Аваллон, узнав накануне, якобы Аббат, как говорили, слег в постель из-за своих головокружений, возвращался на почтовых весь остаток дня и всю ночь, как Месье Кольбер ему и приказал, дабы предупредить его о том, что произошло. Этот Министр тотчас же послал отыскать человека, каким он пользовался, когда желал арестовать кого-либо, и это тот уже выставил на пост чудака, о каком я недавно говорил. Аббат был еще в постели, когда его любовница вернулась из города, и когда он ее спросил, доброе ли угощение она припасла, ему к обеду, она ему ответила, что им придется обойтись вообще без обеда в этот день, потому как им в настоящее время надо бы подумать о других вещах, а вовсе не о развлечениях. Она ему сказала в то же время, кого она только что видела, заронив этим тревогу в сознание Аббата, кто от природы был боязлив; он соскочил со своей постели и отправился будить Фэдо, кто все еще спал. Он поделился с ним тем, о чем узнал, и спросил, что ему надо делать в столь деликатной ситуации. Фэдо ему ответил, что тот был прав, назвав ее именно так, потому как действительно это дело не могло бы иметь более важных последствий для него; если он попал в ловушку, его, без сомнения, отведут в Бастилию, вот почему, по его мнению, ему следует незамедлительно вернуться в Аваллон; у него есть все резоны бояться, как бы Месье Кольбер не отправил кого-нибудь его там арестовать, когда тот туда возвратится; это даже, может быть, уже и сделано; в том роде, что теперь ему нельзя терять ни единого момента. Аббат спросил его, как же он сможет выйти, когда шпик стоит перед дверью. Он ему ответил, что есть средства ото всего, кроме смерти; он, конечно же, вытащит его из этого дела; но пусть тот только поостережется и не даст себя схватить по дороге. Этот Магистрат послал в то же время отыскать настоятеля монастыря Капуцинов в Маре, кто был одним из его друзей. Они находились всего лишь в двух шагах от этого монастыря, так что настоятель вскоре явился с одним компаньоном, и тот ему сказал на ухо, что требуется немедленно оказать дружескую услугу или же вообще в это не вмешиваться; ему необходима его ряса или ряса его компаньона для спасения одного человека, кого подстерегают в трех шагах отсюда; это бы означало совершить благодеяние, в чем нет никакого сомнения, и даже благодеяние столь великое, что просто не могло бы быть более приятного Богу. Настоятель немного поколебался, собираясь с силами; но, наконец, на это решившись, выслушав мнение своего компаньона, кого он призвал на Совет, хотя именно ему надлежало командовать с абсолютной властью, он скинул с себя рясу и облачил в нее Аббата, с кем он не был знаком. /Ряса и борода./ После этого осталась одна забота — присовокупить бороду к этой рясе. Вот это оказалось большим затруднением. Настоятель, кому Фэдо посоветовал было отрезать свою и отдать ее его другу, возмутился против этого предложения, ни больше ни меньше, как если бы его подстрекали совершить какое-нибудь немыслимое преступление. Он считал, очевидно, что Капуцин без бороды был чем-то вроде монстра в природе, а главное, настоятель, кто заботится о ней обычно ничуть не меньше, чем о собственной жизни. Фэдо, увидев такую привязанность его к своей бороде, предложил ему сбрить бороду его компаньона, чему, как он полагал, тот не будет гак сильно противиться, потому как, во-первых, она не была столь красива, как его собственная, а кроме того, гораздо меньше заботятся о сохранении того, что принадлежит другим, чем о своем собственном. Но он выказал себя настолько же мало услужливым по поводу как одной, так и другой, до такой степени, что он ему ответил, что не осмелится более возвратиться в свой монастырь, если осквернит себя поступком вроде этого; все его монахи бросят в него камни, и пусть тот даже не советует ему подвергаться такому. Фэдо, после неоднократных внушений о том, что все его возражения были пустыми мелочами в сравнении с тем благодеянием, какое он должен оказать своему ближнему, не стал больше забавляться пререканиями с ним, из страха, как бы время, затраченное на это, не обернулось непоправимой гибелью для его друга. Итак, прибегнув ко всей своей сообразительности для отыскания средств обеспечения его другой бородой, поскольку его не пожелали удовлетворить этими, он не нашел лучшего способа, как остричь двух девок, вместе с какими они находились. Затем эти локоны наложили на свиной мочевой пузырь, какой раздобыли у ближайшего колбасника; отрезали лишь столько, сколько потребовалось для прикрытия подбородка и губ Аббата; потом приклеили все это крахмалом, на случай, как бы эта борода не отвалилась в четырех шагах от двери, как раз там, где стоял шпик; этот новоявленный Капуцин вышел вместе с братом и проскочил под самым носом у шпика, причем тот нисколько не насторожился. Аббат направился к Фэдо, где он должен был взять один из его дорожных костюмов и оставить там рясу Капуцина. Он должен был также взять там оседланного коня, что оказался довольно хорош, и таким образом уехать, уповая на милость Божью. Так все это и исполнилось с невероятным везением, он выехал из Парижа через ворота Сент-Антуан, обернувшись плащом до глаз, и проделал дюжину лье пути в два с половиной часа, ни разу даже не оглянувшись назад. /Бегство./ Там имелся дворянин по имени Фенкур, чей сын в настоящее время в мушкетерах, каковыми я имею честь командовать. Он был одним из друзей Фэдо, кто написал ему с просьбой дать во что бы то ни стало подателю его записки доброго коня, потому как он убил человека на дуэли, и ему требуется спастись без промедления. Фенкур проживал не более как в четверти лье от аббатства, каким управлял некий Барбо. Однако он знал его не лучше, как если бы это аббатство было в сотне лье от него; итак, поверив всему, что ему сообщил Фэдо, он отдал Аббату своего личного коня, и этот бежал не менее резво, чем тот, какого он ему оставил. Аббат был здесь в своей знакомой стране, поскольку, кроме того, что он был совсем близок к своему аббатству, он еще не особенно сильно удалился от Во-ле-Виконт, располагавшегося не более чем в двух лье оттуда; итак, не желая задерживаться там ни на единый момент из страха быть узнанным, он тотчас же и отправился и продолжил свой путь. Когда он приблизился к деревне, находившейся в пяти или шести лье оттуда, он заметил издали четырех человек, мчавшихся на почтовых, с притороченными к седлам дорожными плащами голубого цвета, как ему показалось. Страх, как бы это не были стражники с их Офицером, да еще и стражники, быть может, направлявшиеся в Аваллон его схватить, заставил его вместо продвижения вперед, как он мог бы сделать, натянуть поводья и пропустить их мимо; но едва они въехали в деревню, где, как он прекрасно знал, имелась почтовая станция, как он пришпорил коня, проскакал сзади деревни и намного их обошел, прежде чем они только подумали оттуда выехать. Так как такого сорта люди похожи на определенных лошадей, привыкших пить у каждого встречного брода, они сей же час распорядились нацедить им чарку, потом от этой чарки они перешли к другой, а от этой к следующей, в том роде, что казалось, будто бы они должны были раскинуть здесь их Шатер. Время, какое они употребили на опустошение этих чарок, дало возможность Аббату выехать на дорогу; он был уже вне видимости деревни, когда они оттуда выбрались; он постоянно скакал галопом, на какой только был способен его конь; но, наконец, почувствовав, что тот больше не мог, он взял почтового в том месте, где его зверь утомился, и он сказал распорядителю станции, якобы надеялся, что это животное доставит его до дому, где он хотел застать свою жену, потому как в Париже ему сказали, будто бы она при смерти; однако, почувствовав, что тот готов пасть прямо у него под ногами, он прекрасно увидел, что лучше сделает, если оставит его ему, а сам возьмет почтового, когда хочет, чтобы тот и дальше ему послужил; он пришлет за ним через два или три дня и очень просит его того для него поберечь. Он наговорил ему все это, дабы, если случайно люди, каких он заметил, увидят столь разгоряченного коня, они бы стали в тупик и поверили всему, что распорядитель станции им об этом скажет. После этого он нахлестывал изо всех сил, и так как не в первый раз он скакал на почтовом, он опередил их настолько, что прибыл за два часа до них в Аваллон, поскольку они действительно явились туда и даже были отправлены специально ради него. Но он явился туда не на своем почтовом. Он спешился за пятьдесят шагов от города и отправил его в обратный путь, дабы он там не показывался. Аббат вернулся в город пешком, укутался в плащ до самых глаз и вошел к себе через заднюю дверь; сразу же по прибытии он улегся в постель. Его лакеи имели приказ в течение его отсутствия придерживаться тех же самых разговоров, что они вели и прежде, а именно, что его головокружения все еще никак его не покидают; все обитатели охотно этому верили и частенько говорили друг другу, якобы не хотели они оказаться на его месте со всеми его богатствами. /В Аваллоне./ Через два часа после того, как он улегся в постель, четыре человека, каких он заметил по дороге, прибыли в город и остановились на лучшем постоялом дворе. Они распорядились дать им комнату, и тот, кто выглядел лучше других, вызвав хозяина для разговора с ним, спросил его, как себя чувствует Месье Аббат Фуке, и по-прежнему ли он недомогает. Они все попрятали их плащи; но так как такого сорта люди всегда попахивают тем, чем они являются, тот, с кем они говорили, почти догадался, кто они такие. Итак, он им ответил, что не знает, почему они к нему обратились с этим вопросом; но если это для того, лишь бы причинить тому зло, то у него и так уже было вполне его достаточно, и тот вовсе не нуждался в дополнении. В то же время он им показал пальцем на свой лоб, давая им этим понять, что именно там угнездилось его зло. Главой этих людей был Лейтенант Прево Ратуши, а другие — стражники этой Роты. Итак, увидев себя раскрытым, он вышел со своими людьми без всякого ответа хозяину и явился в жилище Аббата. Он получил приказ Месье Кольбера посмотреть своими собственными глазами, был ли тот в городе, тогда как его по-прежнему подстерегали и перед жилищем его любовницы. Лакеи Аббата захотели поначалу заслонить от него дверь, потому как они получали такой приказ, когда их мэтр уезжал, говоря при этом, якобы тот еще не вставал. Лейтенант был счастлив, что они действовали таким образом, уверившись, будто бы это явный знак отсутствия их мэтра, как Месье Кольбер ему на это и намекнул. Он его знал, потому как тысячу раз виделся с ним при Дворе; итак, ему нужно было только войти в его комнату и выяснить, не подменили ли его кем-либо другим; он показал свой командирский жезл этим слугам, дабы они не устраивали больше никаких трудностей и дали ему войти. /Безумие Аббата-Короля./ Все двери перед ним распахнулись после этого, таким уж почтением пользуется немного черного дерева и слоновой кости, из чего составлен этот жезл, и, поднявшись в комнату, он нашел там Аббата, кто будто бы крепко спал. Тот прикинулся внезапно проснувшимся, когда услышал, как раздвигали занавеси, и притворившись тем, кем никогда не был, то есть, опасным буйнопомешанным, он сказал этому Лейтенанту, как если бы сам был Королем, а его принял за своего Капитана Гвардейцев, что он его хорошенько научит его ремеслу, и случалось ли когда-нибудь с другим, кроме него, входить в комнату своего Принца с палкой в руке. Лейтенант застыл в полном обалдении при этих словах. Он, конечно, слышал разговоры в Париже, так как слухи об этом ходили там на протяжении некоторого времени, будто бы Аббат сошел с ума или же, по крайней мере, близок к этому, но так как Месье Кольбер его в этом разубедил и скорее внушил, якобы все это говорилось из-за притворства и лишь для прикрытия вояжей, какие тот инкогнито совершал в Париж, он явился столь убежденный в обратном, что подумал было, будто с его головой не все в порядке. Аббат выкинул еще несколько других сумасбродств, а именно, призвал своего первого камер-юнкера, дабы арестовать вот этого, так что Лейтенант, конечно же, убежденный, увидевший даже больше, чем хотел бы, вернулся оттуда на свой постоялый двор, после того, как сказал его камердинеру хорошенько его поберечь, и что он жалеет его как нельзя больше. Он сказал ему так же, дабы найти предлог для оправдания своего вояжа, что явился к нему с приказом от Короля; но состояние, в каком он его увидел, было столь плачевно, что он не верит, будто будет порицаем Министрами, когда он его не исполнит; этот приказ состоял в перемене для него места ссылки; он, разумеется, хотел ему об этом сказать, но что до него, то, по его мнению, уж лучше ему ничего не говорить, из страха, как бы еще не ухудшить его здоровье. Все это было чистейшей выдумкой; но ему надо было подыскать извинение для прикрытия предпринятой им вылазки. Эти четыре человека задержались на их постоялом дворе лишь на время, понадобившееся им для того, чтобы перекусить да передохнуть один момент. Затем они вернулись оттуда в Париж, где Лейтенант тотчас же доложил Месье Кольберу, что распространившиеся слухи о безумии Аббата оказались даже чересчур верными, по его мнению. Он рассказал ему в то же время о том, что видел своими собственными глазами, во что Министр не поверил столь охотно, как тот на это надеялся, потому как с другой стороны до него дошли сведения, повергавшие его в подозрение, какое он очень желал бы прояснить; но он не знал, как за это приняться, дабы добиться цели. /Месье Фэдо в затруднении./ Шпик, кого любовница Аббата заметила перед дверью, видел двух выходивших Капуцинов, как я сказал выше. Я сказал двух Капуцинов, потому как хотя из них лишь один был настоящим, так как на Аббате была ряса, я и дал ему точно такое же определение, как и другому. Однако я далек от незнания, что не ряса делает монаха, а это означает, может быть, что я должен был бы выразиться иначе. Настоятель остался у красотки в закладе, и, из страха быть вынужденным улечься в постель, напялил на себя одежки Аббата, что никак не подходило к его великолепной бороде. Фэдо, кто все еще был там, и кто был довольно счастлив оттого, что ему удалось найти средство спасти своего друга, теперь оказался в еще большем затруднении, чем был; ему предстояло решить сложнейшую задачу, представшую перед его разумом. Он совершенно не знал, как Капуцин выйдет отсюда без того, чтобы шпик его не заметил; вывести его в ярко-красной одежде — это было невозможно, если только не укутать его в плащ по самые глаза, дабы спрятать его бороду, что непременно выдаст его за какую-нибудь карнавальную маску или, по меньшей мере, за какого-нибудь бургомистра одного из тринадцати кантонов, кому вздумалось переодеться в обноски, лишь бы выглядеть, как и другие. Еще бы ничего, если бы его приняли за одного из этих двоих; сойти за карнавальную маску или за Швейцарца не было бы столь большим несчастьем; но кроме того, что не наступило еще время Карнавала, настоятель не был таким человеком, кто бы осмелился показать свой нос прямо среди улицы, не боясь при этом, как бы кто-нибудь его не признал — сочли бы, без сомнения, что он вот так вырядился, вознамерившись выкинуть какую-то шалость, а так как ему надлежало хранить свою честь, Фэдо не рассчитывал, что удастся хотя бы намекнуть ему на подобное предложение. Если же укутать его вместе с носом в плащ, то риск, казалось, был еще более велик; потому как совсем неизвестно, не нанесет ли ему шпик какого-нибудь оскорбления. У того имелись, без всякого сомнения, стражники в каком-либо кабаре тут же, поблизости, а так как тот мог бы поверить, якобы вот этот укутанный и есть Аббат, не следовало подвергаться такому риску, из страха, как бы после этого его не заставили назвать свое имя. Этот Магистрат знал, какие у Министра были длинные руки, и когда хоть раз попадешься в эти руки, из них не так уж легко выбраться, чем из объятий кого-то другого. Наконец, находя все большие трудности, в какую бы сторону он ни обернулся, он послал сказать компаньону настоятеля, кто пошел проводить Аббата к нему домой, и кто должен был дожидаться там нового приказа, что ему надлежало нанять карету к вечеру и доставить туда, где они находились, рясу его настоятеля. Этот экипаж никак не подходил человеку его сорта, но, наконец, когда настоятель присоединил свое позволение к записке Фэдо, монах не стал устраивать никаких затруднений. Лакей этого Магистрата проворно сходил отыскать для него наемную карету и доставил ее к двери, где тот ждал со своим свертком; так как Фэдо вовсе не желал, чтобы того взяли у него, дабы избежать всего, что могло бы от этого воспоследовать. Он совсем недурно все это провернул, как это вскоре будет видно, да еще он имел предосторожность всех их как следует наставить, дабы если это дело получит какое-либо продолжение, и явятся их допрашивать, все бы они отвечали в точности, как одни, так и другие, не расходясь ни в едином слове. Капуцин поднялся в карету и нашел экипаж гораздо более мягким, чем собственные сандали, в том роде, что дорога промелькнула для него незаметно. Он сказал вознице остановиться, когда тот оказался перед дверью любовницы Аббата. Она тут же открылась, так что ни одному, ни другому не было никакой необходимости стучать, потому как Фэдо поставил за ней служанку, дабы открыть ее тотчас, как только она услышит за ней остановившуюся карету; но, несмотря на все предосторожности, шпик все-таки увидел вышедшего из нее Капуцина с его свертком. Он не знал, что бы все это могло означать, и пребывал в тем большем изумлении, что видел здесь три вещи, достойные удивления, а именно, Капуцина в карете в Париже, чего, может быть, никогда не было видано, по меньшей мере, когда это не был их Высший Генерал; Капуцина совсем одного, что также было невероятным зрелищем, если только это не был какой-нибудь развратник, перемахнувший через стены своего монастыря и шлявшийся по непотребным местам; и, наконец, Капуцина, тащившего крупный сверток; так как, говорю я, эти три вещи были вполне способны подействовать на его мозги, он кинулся вдогонку за возницей, спросить его, где он был нанят — возница сказал ему — на улице, и по этой причине он не допрашивал его больше, потому как это бы ему ни к чему не послужило. Шпик удвоил все свои заботы, наблюдая за тем, к чему все это приведет. Он поверил, однако, как и многие поверили бы на его месте, что это был Капуцин-вероотступник, явившийся вовсю повеселиться к любовнице Аббата, кто не пользовалась репутацией весталки, хотя Аббат и относился к ней так, как если бы она принадлежала ему одному. Но вполне достаточно и того, что он полагал себя более счастливым, чем был; добрая и злая судьба чаще всего существуют лишь в воображении о них; в том роде, что тот, кто полагает себя счастливым, действительно им и является, и считающий себя несчастным — становится таковым. /Шпик не знает, за что ухватиться./ Как бы там ни было, карета, оплаченная заранее, до того, как Капуцин в нее ступил, отъехала тотчас же, как он сошел на землю, что более чем никогда убедило шпика в том, будто бы монах намеревался здесь заночевать; но он был совершенно поражен, когда четверть часа спустя он увидел двух выходивших Капуцинов вместо одного, кто туда вошел. Если бы он пил в этот день, как это с ним порой случалось, он бы немедленно поверил, что это вино удвоило ему предметы. Но так как он не устраивал никакого дебоша, он воспринял это видение совсем как настоящий Капуцин, постившийся целый день, как только мог. Он сей же час сошел со своего поста заглянуть этим двум монахам в лицо, потому как опасался, как бы сверток, какой он видел, и какого больше не было, не оказался бы одной из двух ряс, представших теперь перед его глазами. Он увидел две почтенных бороды, заставивших его поверить, что это были два настоящих Капуцина. Он сделал много больше; он последовал за ними и проследил, куда они пойдут, дабы отдать в этом отчет тому, кто поставил его на пост. Ему не пришлось особенно далеко идти, настоятель вернулся в свой монастырь, где его считали почти погибшим, ведь вышел он оттуда ранним утром; итак, привратник разразился громким криком радости; шпик его спросил, когда настоятель вошел, кем был этот добрый Отец, и не возвратился ли он из деревни. Привратник, кто был человеком простодушным, ответил на его вопрос все, что он об этом знал. Это навело шпика на мысль, что Капуцины, кого он увидел сначала входившими к Демуазель, вышли от нее не двое, как он себе это вообразил. Итак, поворочав это дело у себя в мозгах, он пришел прямо к цели, после довольно долгого размышления, какого это от него потребовало. Фэдо воспользовался отсутствием шпика и удалился к себе; но прежде чем уйти, он возобновил уроки, какие он дал хозяйке дома, дабы она не сорвалась, если ее случайно станут допрашивать. Подруга этой девицы незамедлительно вернулась к себе, тоже после преподанного ей урока, так что все бы устроилось лучше всего на свете, если бы Месье Кольбер не был предупрежден о том, что произошло. Он разделял мнение шпика и весьма одобрял его размышления. /Капуцин врет, как добрый Святой Франциск./ Он поверил, точно так же, как и тот, что птичка, какую он хотел поймать, вылетела, когда две рясы Капуцинов в первый раз вышли от любовницы Аббата; итак, послав за настоятелем, он спросил его, что тот являлся делать у такой-то девицы, кто там был, когда тот туда прибыл, и в каком часу он оттуда вышел. Настоятель ему ответил, что пошел туда, дабы расположить их ко всеобщей исповеди, никого у нее не было, когда он туда вошел, и вышел он оттуда только к вечеру. Месье Кольбер ему резко заметил, что если ему требуется столько времени для расположения всех кающихся к обращению к истинной вере, он не сделает большой работы и за целый год; однако его обуревает страх, что, несмотря на рясу, казалось бы, обязывающую его говорить только правду, он не был с ним откровенен; ему точно известно из надежного источника, что к ней вошли два Капуцина в девять часов утра — от нее вышло то же число часом позже — какой-то другой вернулся туда в шесть часов вечера, в карете, с крупным свертком — карета тотчас же отъехала оттуда пустая, и затем он вышел сам из этого дома с другим Капуцином, дабы вернуться в свой монастырь; итак, четыре Капуцина вышли из этого места, тогда как вошли только трое; он желал бы, дабы тот раскрыл ему эту тайну, иначе он не отвечает за то, что с ним произойдет. Настоятель, кто по примеру его доброго Отца Святого Франциска верил, что можно лгать официозно, лишь бы сунуть руку в свой рукав, ответил ему, что он не подготовился разрешить передним все, о чем тот его спрашивал; все это было превыше его познаний, и тот открыл здесь вещи, совершенно новые для него. Он говорил, в сущности, правду, поскольку он действительно не знал, кем был тот, кто спасся, еще менее, какие у того были счеты со Двором; итак, после этого ответа он еще сказал ему, что вольно Его Величеству поступать с ним так, как ему заблагорассудится, но он бы мог ему поклясться, что не было никого, кроме него самого и его компаньона из Капуцинов, кто бы вошел в этот дом, кем бы ни был тот, кто сказал ему, будто два монаха его Ордена вышли оттуда через час после того, как он туда вошел, не сказал ему правды; он бы осмелился принести ему клятву в обратном, если бы клятвы не были недозволены во всех обстоятельствах, как тот это знает ничуть не хуже его самого; все остальное было не более правдиво, чем то, о чем он уже сказал, так что все, в чем его могли заверять, было просто рапортом какого-то человека, попытавшегося приукрасить ему под покровом тайны дурную охрану, какую он нес перед дверью этого дома, предположив во всяком случае, что он был поставлен там в засаде. Часть 6 /Капуцин и публичная девка./ Месье Кольбер, осознав, что тот не желает ни в чем ему признаваться, отпустил его после еще нескольких вопросов, какие он ему задал. Он пригрозил ему, впрочем, поскольку тот ничего не хотел сказать по доброй воле, как бы его не заставили сделать это силой. Я не знаю, хотел ли он быть настолько зловредным, как говорил; но он послал все-таки приказ Королевскому судье по уголовным делам овладеть особой любовницы Аббата и препроводить ее в одну из его тюрем. Это было тотчас же исполнено, но совершенно бесполезно для него. Это не добавило ему никаких сведений; она никак не хотела сказать ничего большего, чем это сделал настоятель, так что после того, как Королевский судья вертел и переворачивал ее на все стороны, он был вынужден так ее и оставить, не спрашивая ее больше ни о чем. Из-за рапорта, отданного этим Магистратом Министру, тот просто вышел из себя от гнева и на нее, и на настоятеля; итак, отдав приказ перевести ее в Венсенн, где она оставалась Государственной узницей, по меньшей мере, пять или шесть лет, он бы сделал то же самое и с Капуцином, если бы это зависело только от него; но так как он боялся, как бы его Орден не принес на это жалобы Его Величеству, он пожелал заранее с ним переговорить. Король, кто всегда был чрезвычайно набожен, не пожелал на это согласиться, пока тот не изложит ему предварительно своих резонов — арестовать Капуцина, да еще и настоятеля, на основании пустяков, показалось ему актом, противоречившим тому почтению, какое он испытывал к религии. Месье Кольбер пожелал пересказать ему все, о чем я уже говорил, но Король не нашел здесь достаточного повода обойтись с ним столь сурово. Он ему весьма отчетливо сказал, как это и было на самом деле, когда бы даже все, что тот себе вообразил, было правдой, может быть, настоятель не знал, кому он одалживал свою рясу; вполне правдоподобно поверить — ему попросту не сказали, что это был Аббат Фуке, но, скорее, какая-то персона, не имевшая никакого отношения ко Двору. Это шпика следовало бы наказать, а вовсе не его и не Демуазель, ведь это он упустил человека только из-за того, что тот переоделся; что же до настоятеля, то он сделал только то, что требовало его призвание, поскольку ремесло Капуцина — оказывать благодеяния всем на свете. Именно так обстояли дела, когда Лейтенант Прево Ратуши вернулся из Аваллона. Итак, все, что он мог сказать Месье Кольберу, было принято им совсем не так, как он думал. Это дело, тем не менее, вскоре забылось, потому как этот Министр занялся более грандиозным свершением. Он пожелал абсолютного приговора Месье Фуке к смерти, особенно с тех пор, как народ, по отношению к кому он начал проявлять свою жесткость, свидетельствовал, оплакивая узника, как бы он был счастлив увидеть того оправдавшимся. /Аббат Фуке желает мстить./ Аббат Фуке, кого ославили при Дворе сумасшедшим на основании рапорта, отданного Лейтенантом Прево Ратуши, и слухов, уже ходивших об этом прежде, не имея больше в настоящее время никакой нужды притворяться, поскольку его любовница была в Венсенне и он не мог больше ездить ее навещать, пресек всякие разговоры, будто бы он прикован к постели из-за своих мнимых головокружений. Однако, так как он был крайне зол на Эрвара из-за рапорта, отданного им Месье Кольберу, из-за шутки, сыгранной с этой девицей, и из-за такой же, какую чуть было не сыграли с ним самим, он решил за себя отомстить. Это было довольно-таки сложно в том положении, в каком он находился, к нему не было больше никакого доверия при Дворе, и когда бы даже он поносил его на чем свет стоит и обвинил бы его в том же, в чем и своего брата, а именно в неслыханном воровстве — этого было бы далеко не достаточно, чтобы с тем случилось такое, чего он ему от души желал. Многие другие говорили это о нем, без его помощи, и без того, чтобы навлечь на него какую-либо опалу — сто тысяч экю его уже оправдали по отношению к Палате Правосудия, наложившей на него эту подать. Он имел на это квитанцию по всей форме, и он заверил ее в Суде по делам сборов и податей, так что теперь все его оставшееся состояние было в надежном укрытии от любых посягательств, все равно как если бы оно было честно нажито. Аббат, увидев, насколько бесполезны будут все его старания добраться до достояния того, поскольку тот уже был столь ловок, что упрятал его в укрытие, подумал нанести ему удар с другой стороны, больше касавшейся его чувств, чем интереса. Это можно было осуществить только со стороны его любовницы, к кому он был ревнив, так сказать, как нищий к своей суме. Итак, нацелив все свои батареи, он приготовился здесь преуспеть, как он того и желал. /Месье Фэдо боится./ Сначала он подумал о Фэдо, кто был достаточно близок с ней, чтобы вызвать ревность Эрвара, лишь бы он пожелал продолжать видеться с ней точно так же, как он это уже и делал; но этот Магистрат, каким бы развратником он ни был, так перепугался, когда увидел, как любовницу Аббата заточили в Венсенн, что он лучше предпочел отказаться от всякого знакомства со своей подружкой, чем и дальше сохранять дружбу, одно начало которой уже имело столь зловещие последствия. Он опасался, как бы и с ним не приключилось подобное, до такой степени, что если бы он осмелился, или, скорее, если бы он не был связан должностью, обязывавшей его помимо воли не выезжать из Парижа, он бы тут же предпринял какой-нибудь вояж в Рим или куда угодно, лишь бы дать время пройти грозе; потому он еще и в настоящий момент держал ухо востро, как если бы его должны были схватить с часу на час. При таких обстоятельствах Аббат был дурно им принят, когда пожелал предложить ему принять половинное участие в его мести. Тот сказал ему в ответ, якобы Богу не угодно, дабы он согласился с его предложением; далеко напротив, если он сам пожелает довериться ему, он все это оставит, даже не думая об этом больше; его резон необычайно прост, пусть-ка он припомнит пословицу, что, тем не менее, совершенно правдива, а именно — никогда не надо будить спящего кота. Аббат, увидев, как эта тетива сорвалась с его лука, натянул на него другую, что должна была оказаться покрепче, поскольку зависела только от него самого. Он написал собственной левой рукой записку Эрвару, в какой он ему сообщал, что тот остался в дураках, пустившись на такие расходы ради презренной твари, без малейшего затруднения обманывавшей его; при секретном свидании Аббата Фуке с девицей, в настоящее время находящейся в Венсенне, та отдалась Фэдо, хотя она никогда его прежде не видела; с тех пор она имела несколько свиданий с ним, впрочем, так же, как и с Ла Базиньером, кто преподнес ей несколько подарков и среди прочих прекрасный бриллиант, что стоил, по меньшей мере, тысячу добрых экю; знаком того, что ему сказали правду, будет то, что если он заглянет в то место, куда она привыкла складывать свои безделушки, он неизбежно найдет и этот бриллиант; ему не приводят больших деталей ее шалостей, потому как и этой вполне довольно, чтобы он мог рассудить обо всем остальном; кроме того, он не должен удивляться тому, что ему подали это известие; ему были обязаны это сделать, потому как находятся в таком долгу перед ним за многие вещи, что было бы неблагодарностью превыше всякого воображения позволить его обманывать и дальше. Этот почерк был совершенно похож на почерк девицы, и Аббат начал учиться имитировать его, как только мог, уж и не знаю, сколько времени назад, то есть, с тех самых пор, как выбрал себе занятие галантностью сверх всяких границ. И сообщение его о бриллианте было абсолютно точным, поскольку это он сам ей его отдал. /Месье Эрвар ревнует./ Эрвар тем более оказался сражен этим письмом, что ему пришло в голову, якобы оно исходило от бывшей горничной его любовницы, какую та прогнала от себя, потому как заметила за ней несколько интрижек, какие ей не понравились. В самом деле, хотя она сама любила заниматься любовью, она не желала, чтобы и другие ей уподоблялись. Что еще усиливало в нем эту мысль, так это то, что он оказал некоторые услуги этой девице в то время, как она еще находилась у своей госпожи. Итак, все совпало, дабы обеспечить успех намерению Аббата, состоявшему в том, чтобы сделать из того ревнивца и заставить его провести несколько часов поистине скверного времени. Лишь одно обстоятельство в сообщении могло бы заставить в нем усомниться, а именно, что его любовница никогда не имела ничего общего с Ла Базиньеpoм, по крайней мере, по его известиям; но так как тот в настоящее время сидел в Бастилии, и не было даже и намека на то, чтобы он вышел оттуда столь рано, потому как от него требовали нескольких миллионов, каких он был не в состоянии выплатить, как я и говорил, он пребывал в полной невозможности выпутаться из дела, потому как, по мере того, как он воровал, он точно так же и транжирил, Аббат не боялся, будто бы Эрвар сам отправится спрашивать у того, правда это была или же нет. Потому-то он и бросил тому эту кость, зная, что она вызовет у того несварение желудка. Ему было довольно, к тому же, знать, что Ла Базиньер, кто был человеком тщеславным, и кто во времена своей удачи не придавал большего значения тысяче экю, чем единому су, был волокитой по убеждению, а, следовательно, и более способным, чем кто-либо другой, сделать подарок такого рода. В самом деле, так как он был Хранителем Казначейства перед тем, как попасть в тюрьму, и ему было достаточно росчерка пера для получения всего, чего бы он ни пожелал, он тратил с той же легкостью, с какой и набивал свой кошелек. Эрвар, кто был предубежден, как я и сказал, что все содержание записки было не чем иным, как истинной правдой, пришел в столь великий гнев на свою любовницу, что если сейчас же бы смог пойти надавать ей пощечин, он бы не задержался ни на один момент. Поскольку он был человеком, применявшим рукоприкладство к своим любовницам, так что эта давно привыкла быть битой; к тому же с ним было опасно иметь дело. Он колотил без всякой пощады; больше того, если он куда-нибудь приложил руку, ему уже не терпелось снова ее туда приложить. А она у него была широкая, как лопатка барашка, и сухая, как ладонь повешенного летом; таким образом, ничто не смягчало ее твердости, потому как, когда били рукой жирной и пухлой, все это было только полбеды. /Наказание неверной любовницы./ Бог дал ему не особенно красивые руки (и я бы соврал, если бы заговорил о них в таком роде), но, по меньшей мере, столь надежные, что он никогда не забывал о них, когда мог пойти к своей любовнице. В этот день он был задержан делом, какое он имел тогда с Месье Кольбером, и ради какого этот Министр назначил ему свидание; но едва он от него вышел, как тут же направился к ней. Его глаза блуждали, что нагнало поначалу страха на красотку, кто ничуть не меньше боялась самой смерти, чем видеть его в этом состоянии. Она пожелала его спросить, что с ним, и не случилось ли с ним чего-нибудь такого, от чего он так покраснел; но он не дал ей времени завершить ее комплимент; вместо благодарности за проявленный ею интерес к его персоне, он в качестве первого шага предварительно отвесил ей пару пощечин и столько же ударов ногами в зад. Бедная девка, не зная, что означала эта грубость, положилась на свои глаза и начала горько плакать. Он нисколько не умилился при этом виде; он продолжал ее терзать и дал ей еще один удар ногой по тому же месту, по какому он уже нанес ей два других. Она рухнула на пол и притворилась мертвой; но она должна была иметь дело с человеком, кто слишком хорошо в этом разбирался, дабы позволить себя этим тронуть. В нем было не больше резона, чем в Швейцарце, и это ему было более простительно, чем другому, поскольку он действительно им был. Он было попытался поднять ее побоями. Однако она не сделала этого до тех пор, пока он не присоединил слова к наносимым ударам. Он сказал ей проснуться от ее притворной спячки; вот так он определил состояние, в какое сам же ее и вогнал, еще и насмехаясь над ней после столь сильной обиды. Еще бы ничего, если бы он спел ей песенку «Проснитесь, спящая красавица», слово красавица, к какому ни одна женщина не осталась бы бесчувственной, может быть, и заставило бы ее забыть все эти выходки из-за удовольствия, какое бы она от него получила; но вместо красавицы он назвал ее только Мадам П… Ла Базиньера, это имя скорее пришло ему на ум, чем имя Фэдо, потому как, очевидно, это имя было более известно в те времена, чем имя этого Магистрата. Но так ли это было или нет, поскольку не об этом идет речь в настоящее время, оно все-таки произвело магическое действие на бедную побитую девицу — она было угнездилась в своей раковине ни более, ни менее, как улитка, какую пытаются ухватить за рога, уверившись, якобы он раскрыл какие-то из ее интрижек, а их она знала за собой немало; но услышав, как он обвинял ее в таком деле, какого с ней никогда не случалось, она поднялась на ноги, прямая, как тростинка, и спросила его, не оттого ли, что он ясновидец, она должна сносить все те побои, какими он ее наградил — в то же время она кинулась на него, нанесла ему тумак, куда попало, рискуя получить в ответ четыре, и, наконец, показалась столь сильно страшной своему возлюбленному в том состоянии, в каком она находилась, что он решился заключить с ней перемирие. Он отступил на три шага, подав ей знак рукой не продолжать дальше боя, и будто бы у него имеется ей кое-что сказать; она ему подчинилась, потому как тоже не много бы выиграла, пожелав защищаться от него. Он ей сказал тогда, как бы сильно она ни возмущалась против упреков, какие он намерен ей высказать, он все равно не поверит из-за этого, будто бы она более невиновна; он бы хотел, чтобы она оправдалась иначе, чем выставляя себя нахалкой; пусть она отдаст ему ключи от своего кабинета, и если окажется, что он обвинял ее несправедливо, он вознаградит ее так щедро, что она будет более чем довольна. /О важности зеркал./ Красотка пришла в восторг от этого предложения, казалось, положившего конец ударам, какие она еще боялась от него получить, а также дававшего ей возможность вернуть себе его добрые милости. Он давал ей две тысячи экю всякий год, дабы заходить навещать ее один или два раза в неделю. Это была такая рента, какую она не желала терять, да и другие, точно так же, как и она, были бы счастливы сохранить; итак, она отдала ему ключ, какой он от нее требовал, успокоив себя тем, что он его от нее добивался, потому как рассчитывал найти там любовные письма от человека, с кем, по его обвинению, у нее была интрижка. Она не была столь безумна — класть туда письма, не от того, поскольку его она знала всего лишь по имени, но от других, с кем она была знакома немного ближе — потому, начав оскорблять его по поводу ревности, и спрашивать его, разве так следовало обращаться с персоной из-за подозрений, лишенных всяких оснований, поскольку не только она не слышала ни единого слова о том, кого он поставил ей в упрек, но даже не подозревала о его существовании; начав, говорю я, переходить на такой восхитительный тон, она еще готовилась и не так его пристыдить, когда он обрушился на нее пуще прежнего. Он нашел бриллиант, упомянутый в письме Аббата, и, не сомневаясь более, что во всем его содержании была лишь чистая правда, поскольку в нем не было лжи по факту столь великой значимости, по его мнению, он так сильно ее отходил, не говоря ничего другого, кроме П…, что на этом-то ударе она и грохнулась на пол по-настоящему, не в силах больше удержаться на ногах. Он сделал еще и гораздо худшее для нее; он расколотил, уж и не знаю, сколько зеркал в ее комнате, хотя и не все из них были его подарками. Она оказалась более чувствительна к этой потере, чем к тому дурному обращению, какое только что от него получила — едва она увидела, как разлетелось вдребезги одно из ее зеркал, как она начала кричать: «Грабят!» Все соседи собрались на ее крики и не знали, что она этим хотела сказать. Возница и лакей Эрвара, находившиеся перед дверью, были даже еще более заинтригованы, чем остальные. Так как они знали, что их мэтр пребывал не в слишком добром месте, и во всякий день приключались странные вещи в такого сорта домах, они испугались, как бы кто-нибудь не схватил его за горло, пытаясь придушить или, по меньшей мере, заставить его отдать кошелек. Итак, позволив себя увлечь нескромному рвению, нашелся один такой, кто побежал к Комиссару сказать ему явиться посмотреть, что же происходило в этом жилище. Комиссар явился и постучал в дверь с видом мэтра — лакеи красотки поднялись наверх подать ей помощь, так что внизу не было никого, кто бы ему открыл; он обратился к слесарю, кто вскоре и произвел вскрытие. Эрвар таким образом оказался застигнутым врасплох, что его несколько пристыдило. Мужчина, как он, в схватке с девицей, поскольку она поднялась, дабы помешать ему продолжать разгром ее зеркал — такое положение не должно было бы принести ему большой чести. Они так и стояли, ухватив друг друга за волосы, когда прибыл Комиссар, и когда его присутствие вот так прекратило битву, Эрвар разъярился против него, точно так же, как и против своей любовницы. Он ему сказал, что не его дело являться совать свой нос туда, где он находился, его не касается то, чем занимался человек вроде него, и ему это позволено лишь в отношении всякой сволочи. Комиссар, кто был самолюбив, оскорбился такими словами. Он ему гордо ответил в том роде, что Эрвар еще увидит — никогда ему не выиграть против него своего процесса; он спустился и сел в свою карету. Этот Офицер отдал свой рапорт и, получив показания Дамы и ее слуг, составил протокол о разрушении зеркал и других беспорядках, какие она приписала Эрвару. Дама додумалась тогда заглянуть в свой Кабинет, где Эрвар оставил ключ, и не нашла там больше своего бриллианта. При виде этого слезы и крики ее удвоились, а в то же время пополнился еще и протокол. Наконец, когда вся эта процедура была завершена и Комиссар оттуда ушел, Красотка послала за портшезом и отправилась на поиски Фэдо, дабы попросить его совета и покровительства в обстоятельствах столь большой важности для нее. Она объявила ему о краже ее любовником бриллианта, подаренного ей Аббатом. Фэдо, вовсе не подозревавший, какую роль сыграл его друг во всем этом беспорядке, нашел множество возражений на поведение Эрвара. Он бранил его тем больше, что знал, откуда явился этот бриллиант, а, следовательно, и о том, насколько его ревность была беспочвенной. Он посоветовал, однако, Красотке не пользоваться пока протоколом, а, скорее, поговорить о нем с Эрваром, кто не преминет после столь тяжкой ошибки придти в чувство. Итак, он выпроводил эту девицу и сей же час направился в свой Кабинет писать Аббату обо всем случившемся. Он счел эту новость достойной быть ему сообщенной, когда бы только ради успокоения того по поводу шутки, подстроенной ему Эрваром. Аббат написал ему в ответ, что тот доставил ему удовольствие присланным сообщением; тем не менее, он вовсе не поражен до такой степени, как тот себе, без сомнения, вообразил, потому как он сам все это подготовил именно в такой манере. Он ему привел затем все детали своего коварства, на что Фэдо отнюдь не слишком рассердился, потому как именно Эрвар был причиной того, что он сам долго пребывал в опасении. /Эрвар платит за разбитые зеркала./ Между тем, предсказание этого Магистрата по поводу последствий этого дела полностью оправдалось. Эта девица послала переговорить с Эрваром, и когда ему передали ее слова, якобы пусть ее сожгут живьем на костре, если она всего лишь знакома с Ла Базиньером, он возвратил ей ее бриллиант. Не то чтобы он поверил, будто бы она сказала ему правду; но он боялся прослыть плутом, если откажется от того, что взял бриллиант, или же если сохранит его после того, как признается, что взял. Она не удовлетворилась этим; она потребовала от него оплаты ее зеркал, поскольку он ничего не сказал о примирении с ней. Это было самое большое затруднение; но, наконец, увидев себя под угрозой вызова предстать перед правосудием, он предпочел лучше откупиться от нее, чем и дальше выставлять себя на всеобщее посмешище в Шатле и даже во всем Париже. Действительно, уже слишком много говорилось о его деле, и даже дети начинали, так сказать, липнуть к нему. Реформирование Армии Тем временем продолжался процесс над Месье Фуке, и продолжался он даже столь живо, что было прекрасно видно, как его желали по губить. Месье ле Телье, с кем тот имел несколько столкновений, из-за чего они никогда не были большими друзьями, придерживался поначалу того же настроения; потому он сделал для этого все, что мог; но видя, как Месье Кольбер утверждался во всякий день все лучше и лучше в сознании Короля, и что он мог бы в конце концов одержать над ним верх, а ведь тот был всего-навсего его служителем, он начал втихомолку противодействовать всему, чему только мог, по этому поводу. Утверждают, я ссылаюсь в этом на тех, кто там был, и то, что я об этом говорю, исходит не столько от меня, сколько от определенных людей, уверенных в том, будто глубоко знали это дело, — утверждают, говорю я, что не происходило больше ничего в Совете, касавшегося этого бедного узника, о чем семейство Месье Фуке и его адвокат не были бы предупреждены. Если так и было, то он слишком далеко зашел в своей зависти, поскольку прекрасно знал, что Месье Кольбер был не единственный, кто желал бы гибели Месье Фуке. Сам Король разделял его желание, и не было никого, кто не был бы об этом осведомлен. Однако это желание, что было преступным со стороны Кольбера, абсолютно не являлось таковым со стороны Его Величества. Король Англии предупредил его (и все, кто знали дела, не имели в этом никакого сомнения), конечно же, под секретом, обо всех демаршах, предпринятых Суперинтендантом, дабы ввести эту Нацию в свои интересы; итак, Король знал наверняка, что тот был виновен, но он не осмелился воспользоваться известиями, предоставленными ему Его Величеством Британским, потому как не пожелал раскрывать секрет, о каком тот его попросил. Как бы там ни было, то ли от Месье ле Телье или же от кого-либо другого семейство заключенного извлекало свои познания, неизменным остается то, что его адвокат защищал его настолько хорошо, что его процесс длился около трех лет, без всяких видимых результатов. /Мадам де Севинье общается с Месье Фуке./ Я оставался в течение всего этого времени на его охране, разве что выходил раз-другой в Лувр, или же когда меня вызывал к себе Король. Заключенный находился в довольно приятной комнате в условиях тюрьмы. Из нее открывался вид на бастион, расположенный по правую руку от дороги, когда выезжаешь из Ворот Сент-Антуан, дабы ехать по главной улице, что приводит к Трону, то есть, к тому месту, где восседают Их Величества, когда в день их въезда они принимают комплименты от суверенных Дворов Шатле и города. Этот вид простирался также и на Предместье, и так как там были дома, удаленные не более, чем на четыре сотни шагов от окна, я поставил часовых с той стороны, кто, как ни в чем не бывало, следили за тем, как бы ему не был подан никакой сигнал. Однако, какие бы меры предосторожности я ни принимал, им удалось-таки меня провести. Маркиза де Севинье, кто была одной из его близких подруг, проникла в один из этих домов и нашла средство, я не сумею сказать — как, передавать ему какие-то сведения и получать от него ответ. Это касалось его дел, ими занимался Бэр, так что Месье Кольбер, срезавший его на каком-то возражении, был весьма поражен тем, как тот, после двух месяцев молчания, внезапно стал походить на человека, выходящего из забвения. Он ответил ему с большой силой и не оставил камня на камне от того, что сказал Министр. Этот последний пребывал в совершенном изумлении, потому как он нисколько не сомневался, что, должно быть, кто-то вошел в общение с заключенным. В то же время он послал за мной, дабы спросить меня, как это могло произойти, меня, кому скомандовал сам Король удостовериться в том, чтобы никто не мог к нему приблизиться. Я был еще более удивлен тем, что он мне там сказал, чем он сам был поражен ответом Бэра. Однако, так как я чувствовал себя невиновным, я высказал ему в лицо, что никто с ним не разговаривал с тех пор, как он оказался под моей охраной, а я сам покидал его не чаще, чем тень покидает тело. Он меня спросил, когда увидел, насколько я был уверен в себе, кого я оставлял подле него, когда меня вызывал Король или когда он сам передавал мне распоряжение к нему зайти. Я ему ответил, что оставлял там весь отряд с Офицером, кто им командовал, потому как один был как бы шпионом над другим, и, по крайней мере, если не подкупить их всех, было бы невозможно, чтобы произошел какой-либо несчастный случай. Он мне заметил, что моя предосторожность была хороша, и нельзя было требовать от меня большего, по меньшей мере, оставаясь в пределах разумного. Однако, по-прежнему оставаясь в беспокойстве по поводу того, что случилось, он спросил меня, не могу ли я угадать, как это было сделано. Я ему ответил, что это было для меня абсолютно невозможно, и все, что я могу ему сказать, когда бы даже шла речь о моей собственной жизни, так это то, что я ему не могу подать на этот счет ни малейшего известия. /Предусмотрительный человек./ Он прервал меня и спросил, как была устроена комната, где тот находился, и не было ли перед ней или же сбоку чего-нибудь такого, при помощи чего кто-то мог с ним говорить или просунуть ему записку; а также, когда тот ходил на мессу, либо священник, либо какой-нибудь Мушкетер не был ли достаточно ловок сделать это так, чтобы я ничего не заметил. Я ему ответил, что все, о чем он тут говорил, не могло бы осуществиться, по крайней мере, если в это не вмешался сам Дьявол; правда, существовала комната в конце его собственной, но отделенная от нее стеной более чем в двадцать четыре фута толщиной; я сам проверил ее из конца в конец перед тем, как его туда поместить, и там не было ни дыры, ни трещины; перед его комнатой была Часовня, где он слушал Мессу, ее я посещаю во всякий день, прежде чем его туда вести, осматриваю, не подложено ли какой-нибудь записки на том месте, где тот привык стоять; по бокам этой комнаты расположены только двор и сад; внизу имеется комната, ключ от нее у меня, и никто, кроме меня, туда не входит; наверху, правда, имеется другая, и я там не хозяин, но и туда тоже никто не входит, потому как она служит исключительно для допросов с пристрастием; я распорядился перегородить дверь двойной железной решеткой, дабы никто туда не входил без моего ведома; вместе со всеми этими предосторожностями я беру на себя еще и ту, что пропускаю своего узника перед собой, когда он идет на Мессу, и никто уже не может к нему приблизиться, ни Сен-Map, ни какой-либо другой ефрейтор; из всего этого я предоставляю ему самому рассудить, так ли просто меня обмануть, как он, кажется, вбил себе в голову. Месье Кольбер имел терпение выслушать меня до конца, не пропустив ни единого из моих слов. Он мне заметил, что все эти детали ему весьма понравились, и говоря мне по правде, ему кажется, они применены знающим человеком; однако он не знал, что мне сказать, потому как, несмотря на все мои резоны, он был совершенно уверен, что не ошибся. Я не знаю, говорил ли он об этом с Королем или нет, но мне Его Величество ничего об этом не сказал. Он меня спросил, тем не менее, несколько дней спустя, который из Мушкетеров, находящихся при мне, наиболее пунктуально справляется со своим долгом; но так как он часто обращался ко мне с подобными вопросами, и ему нравилось знать, на что каждый из них был годен, я абсолютно не вывел отсюда, что произошедшее между мной и Месье Кольбером было тому причиной. Я сказал ему, впрочем, много хорошего о Сен-Маре, кто был мудрым и прилежным малым; так что я убежден, что не навредил ему в том сделанном для него с тех пор. /Реформирование Рот./ В то время, как работали над реформой Финансов, и их Глава страдал от этого вот так и столь значительно, Месье ле Телье не забывал со своей стороны делать все, что только мог, для проведения того же самого в войсках. Недостаток дисциплины, всегда наблюдавшийся там, проявлялся в тысяче обстоятельств; до сих пор покидали армию, когда вздумается, лишь бы оказаться на смотре Комиссара, всегда производившемся в определенный день, больше же ничего и не требовалось. Генералы частенько бранили и эти злоупотребления, и многие другие, особенно же то, что отдельные Роты, что должны были состоять из лучших, состояли из худших. Роты Дома Короля среди всех других были ужасающи, потому как вместо набора туда дворян или отставных Офицеров, как это и должно было производиться, там не было никого, кроме деревенщины, согнанной туда за длинный рост. Такие люди были неспособны нести службу и даже находиться в армии. Кем бы они ни были по профессии, что должна была приучить их к работе, а именно, к возделыванию земли, они были приучены также обедать и ужинать в один и тот же час и укладываться каждую ночь в их постель; совсем иные распорядки были в армии, вот почему они лучше предпочитали оставлять их жалование их Офицерам, чем подвергаться неудобствам, неотделимым от их ремесла. Их Капитаны распрекрасно этим пользовались. Не было тогда ни одной Роты Телохранителей, что не стоила бы около восьмидесяти тысяч ливров ренты. Роты Стражников стоили ненамного меньше, и лишь один Навай, кто по-прежнему был во главе рейтаров Гвардии, кто был менее заинтересован, держался за то, чтобы эта Рота была заполнена подданными, достойными их службы. Это часто приводило его к неладам с женой, кто не походила на него вовсе. Она до упаду выговаривала ему во всякий день, что он должен делать, как тот-то и тот-то, и особенно, как Маршал д'Альбре, а не убивать себя на службе за бесценок. Она готова была вместо него носить мужскую одежду; но он все равно не хотел поверить ей по этому поводу. Он претендовал, точно так же, как делал д'Альбре, стать Маршалом Франции, а так как не во всякий день арестовывают первого Принца крови, а кроме того, когда бы даже он арестовал одного, он не знал, дадут ли ему жезл, как его дали другому за то, что тот отвез его в тюрьму; он был счастлив всегда исполнять свой долг, дабы не иметь никаких угрызений совести, если случайно он не преуспеет в своих претензиях. /Добрые и дурные Офицеры./ Все лейтенанты этих Рот, особенно же Рот Телохранителей, были почти такими же, как и сами эти Телохранители, какими они командовали, за исключением нескольких высокородных и заслуженных людей — что до остальных, то это было самое жалкое зрелище в мире, в том роде, что было невообразимо, как им позволили добраться до поста, какого они ни по каким меркам не были достойны. Но это злоупотребление царило, пока Кардинал был на этом свете; в этом роде, что, так сказать, сын палача, кто принес бы ему деньги, был бы предпочтен человеку высокородному или заслуженному, у кого бы их вовсе не было, или даже у кого бы их недоставало хоть самой малой части. Ла Саль, Лейтенант Стражников, человек, говоривший кстати и некстати все, что он думал, частенько поносил таких товарищей и даже Маршала д'Альбре. Не то чтобы он не был разумным человеком, но обида оттого, что для него ничего не делали, после, уж и не знаю, скольких лет службы, заставляла его подчас терять ориентировку. Итак, Месье ле Телье и его сын нередко бывали поводом его выходок, как, впрочем, и многие другие. Щадил он разве одного лишь Короля, и я еще не знаю, по манере, в какой он предавался иногда своему гневу, испытывал ли он к нему больше почтения, чем к другим, или же просто знал, что и у стен бывают уши. Ведь он не сомневался, что достаточно клочка бумаги, подписанной Луи, для того, чтобы сбить с него всю его спесь и гордыню. В самом деле, он был горд превыше всякого воображения, бравый человек в остальном, и кто всегда славно служил. Король ради успешного установления надежной дисциплины в войсках пожелал выслушать мнения самых старых Офицеров, как от Кавалерии, так и от Пехоты, дабы взять все доброе и оставить дурное. Виконт де Тюренн был выслушан более внимательно, чем остальные, и это настолько не понравилось Месье ле Телье и его сыну, что породило к нему тайную зависть в их душах, уцелевшую еще и в настоящее время, хотя они и никогда не осмеливались ее проявлять. Правда, этот Генерал сам возбуждал ее некоторым образом тем огромным презрением, с каким он всегда относился к их персонам, но я никогда не верил, что он слишком хорошо в этом поступал, несмотря на все почтение, каким я ему обязан. Когда Король избирает Министров, нам не пристало порицать его выбор, но, наоборот, чтить их, как мы к тому и призваны. Я не знаю еще и в настоящий момент, почему он не смог промолчать по поводу той манеры, в какой проводилась эта Кампания 1672 года. Он утверждал, что это Маркиз де Лувуа стал причиной того, что вся Европа готова подняться против Его Величества. Он приписывает ошибку тому обстоятельству, что тот захотел сохранить все Города, какие мы взяли, и отказал в мире, о каком Голландцы явились просить нас прямо в наш Лагерь, на условиях, безусловно, выгодных для нас. Месье Принц говорил порой о том же самом, и что следовало сровнять с землей все эти Города, дабы всегда иметь армию, внушающую уважение к могуществу Его Величества — но так как он более политичен, чем Месье де Тюренн, в общении с Министрами, ему не надо было говорить об этом так громко, как тому. /Дисциплина — главная сила…/ Но оставлю в стороне все эти размышления и займусь исключительно моим сюжетом; Король, выслушав вот так мнения своих главных Капитанов, ввел несколько прекрасных регламентов для своих войск, положивших начало той отличной дисциплине, какую видишь царящей там в настоящее время. Это не слишком понравилось некоторым Офицерам, а главное, кое-каким Капитанам, пришедшим на службу с единственной целью — грабить их солдат. Они их оставляли чаще всего в такой жалкой экипировке, что можно было смело сказать — они были просто голы, как ладонь. У них действительно не было ни башмаков, ни чулок, ни шляп, отчего часть из них помирала, особенно в конце кампании, в том роде, что видели Роты, состоявшие всего-навсего из десяти человек. Работали также над очисткой Телохранителей от случайных Офицеров и Стражников, какими эти четыре Роты были заполнены от головы до хвоста. Однако, до того, как все это могло бы быть исполнено, сочли, что вскоре разразится война между двумя Коронами из-за события в Лондоне, казалось, заранее задуманного со стороны Испанцев, дабы оскорбить Его Величество. Но чтобы хорошенько разобраться во всем этом, надо вернуться к более ранним делам. Покоренная Европа Обида, засвидетельствованная Королем Англии против Кардинала, была выражена столь сильно, что стала известна всем народам. Так как они по-прежнему продолжали не любить нашу Нацию, они будоражили его так, как только могли, и старались побудить этого Принца порвать с Его Величеством. Они пользовались ради этого разными предлогами и, в особенности, декларацией, сделанной Месье Кольбером, якобы Королю надо было основать столько, сколько он сможет, Мануфактур в своем Королевстве, дабы обходиться своим и ничего не брать у иностранцев. Это им здорово не понравилось, потому как Его Величество таким образом свернул бы шею их торговле сукном, часть которого расходилась по Франции. Это не слишком понравилось и Голландцам, кто также продавали здесь множество их тканей, кроме нескольких других товаров, без каких, по утверждению Месье Кольбера, Королевство тоже смогло бы обойтись. Испанцы, чья душа всегда была устремлена на отыскание чего-нибудь, что могло бы нам навредить, нашли эту ситуацию благоприятной для натравливания на нас этих Могуществ и приложили к этому все их силы. Парламент Англии охотно к ним прислушался, тогда как Соединенные Провинции оказались более сдержанными в их к этому отношении. Они не говорили ни да, ни нет, желая предварительно посмотреть, к чему приведут великие предначертания Месье Кольбера, и нанесут ли они им такой большой урон, в каком Испанцы старались их убедить. /Испанские интриги./ Король Англии со своей стороны не оправдывал предложенного ему разрыва с нашим Королем. Он хотел насладиться покоем после стольких невзгод, какие он претерпел на протяжении его изгнания из собственного Королевства; кроме того, он испытывал совершенно особое почтение к Его Величеству, а потому желал жить в добром согласии с ним. Так как это не соответствовало расчетам его Парламента, а еще менее планам Испанцев, они вместе задумали принудить его к разрыву помимо его воли. Величие Франции пугало их в равной степени, так что политика оказалась теперь присоединенной к естественному неприятию, какое, как одни, так и другие, питали к нашей Нации. Они предприняли тут довольно-таки трудную затею при тех чувствах, в каких пребывал Его Величество Британское, и от каких, казалось, его было невозможно отвратить. Вся Европа обрела мир, за исключением Португалии, находившейся в войне против Испании, и для нового разжигания ее между двумя Коронами не имелось ни малейшего предлога, что было еще одним резоном, по какому Король Англии отказался войти в их настроения, или, по меньшей мере, предлогом, послужившим основанием для его отказа. Между тем, так как они хотели посмотреть, не от этого ли одного зависело, что этот Принц не пристраивался к их мнению, Барон де Батвиль, Посол Испании в Лондоне, вскоре нашел средство породить такой предлог, под каким Его Величество Британское будет оправдан. Полагают, что это было с согласия самых значительных членов Парламента Англии, и даже будто бы они все это задумали между собой. Те, кто придерживаются этого мнения, основываются на том, якобы Посол был слишком завален делами и не осмелился бы сам начать подготовку такого большого предприятия. Он был не тем человеком, чтобы не предвидеть, что этими действиями он посадит Короля, своего мэтра, в такую лужу, из какой тот никогда не сумеет выбраться в одиночку. Уже существовала значительная разница между силами Испании и Франции до заключения мира; но она еще увеличилась с тех пор, как он был заключен. Палата Правосудия не только заплатила все долги Короля единым росчерком пера, но еще и наполнила его сундуки в таком избытке, что никогда еще у Короля Франции не было такого могущества. Итак, увлечь Его Католическое Величество померяться силами с таким Принцем, кто был способен раздавить его в один момент, не было действием рассудительного человека, вроде этого Посла, по крайней мере, если не имелось средств, неизвестных всему миру. А такими средствами могли быть только те, о каких я сказал, и вот почему заподозрили Парламент Англии в сношениях с ним. Как бы то ни было, не желая проникать и дальше в то, что там могло быть или же нет, вот все-таки как за это принялся Батвиль, дабы возбудить не только Короля Англии объявить себя в пользу Короля, его мэтра, но еще и привлечь к этому Голландцев. Век назад или немного больше Испания, пребывавшая в те времена в чудесном великолепии, додумалась оспаривать первенство у Франции при правлении Филиппа II. Карл V, отец этого Монарха, имел его над ней, не в качестве Короля Испании, но как Император, потому как он был и тем, и другим вместе. И вот его сын, воспользовавшись прошлым, как правилом для будущего, никогда не желал принимать во внимание возражения, какие ему делали, что требуется различать эти качества одно от другого. Он претендовал, как Король Испании, на все, чего никогда не имел его отец, как Император. Все это стало причиной великих споров между этими двумя Государствами, что не были никогда урегулированы, потому как наши Короли имели только право на их стороне, тогда как Короли Испании с их стороны имели силу. Что создает первенство одного Государства над другим, так это древность и величие. Короли правили Францией около семи сотен лет, прежде чем появился Король в Кастилии, откуда и следует, что право Его Величества было совершенно неоспоримым, а их ничего не стоило. К тому же величие нашей Монархии всегда было чем-то иным, нежели у Королей Испании, если исключить отсюда правления Карла V и Филиппа II, его сына. Наконец, Батвиль, не найдя ничего, что лучше бы подходило его интересам, чем возобновление этой претензии, казалось, уже погребенной в молчании в течение тридцати или сорока лет, выбрал момент, когда Граф де Браге, чрезвычайный Посол Швеции, должен был осуществить свой въезд в Лондон. /Покушение Барона де Батвиля./ Мы имели в этой стране в том же качестве Посла Графа д'Эстрадеса (его имя — д'Эстрад — А.З.), кто был Генерал-Лейтенантом армий Короля. Он был умным и дельным человеком, и, конечно же, способным получить удовлетворение за оскорбление, какое Батвиль намеревался ему нанести, если бы дело решилось между ними двумя. Но так как в такого сорта положениях действуют не мэтры, но те, кого они посылают с их каретами, случилось так, что Англичане, в числе более двух тысяч человек, соединились с людьми Батвиля, дабы преподнести ему преимущество, о каком он и Замышлял. Они обрезали сначала вожжи лошадей кареты нашего посла, так что возница, кто ею управлял, не мог ее сдвинуть с места; все, что смогли бы сделать его люди — это поступить точно так же с каретой Батвиля, но они ничего не добились. Этот посол принял к этому меры, он приказал сделать вожжи для своих лошадей из гибкой стали, покрытой кожей. Последовал обмен ударами с обеих сторон, но так как схватка была явно неравная, там на месте осталось несколько слуг нашего посла, тогда как другие вышли из дела, не потеряв ни одного человека ни убитым, ни раненым. Д'Эстрадес в то же время отослал курьера к Королю осведомить его об этом покушении, а сам испросил аудиенции у Короля Англии, дабы пожаловаться ему на то, что Англичане в этой схватке действовали в пользу Батвиля. Она ему была тотчас же предоставлена. Этот Принц пообещал ему воздать полную справедливость, какую тот только мог бы пожелать, и он сделал это на самом деле, но все это не идет ни в какое сравнение с тем достоинством, с каким Король пообещал себе получить за это удовлетворение от Испании. Он незамедлительно послал курьера к своему послу с приказом узнать у Его Католического Величества, действовал ли Батвиль по своей воле или же ему велели это сделать. /Хитрости Короля Испании./ Министром Короля при этом Дворе был Архиепископ д'Амбрен, старший брат Ла Фейада. Король Испании, кто со своей стороны принял курьера Батвиля, сообщившего ему о том, что произошло в Англии, узнав о прибытии гонца от Его Величества и о том, что его посол просил его об аудиенции, тотчас догадался, по какому все это было поводу. Он уже известил свой Совет о том, что случилось в Лондоне, и просил его мнения о той манере, в какой он отпарирует выпад, что готов ему нанести Посол Франции. Его Совет нашел кстати для него прикинуться больным, дабы выиграть какое-то время. Однако, так как затягивание с ответом далеко не все решало, и требовалось знать, что он скажет Послу, когда будет обязан допустить его к себе, надо было посоветоваться и об этом. Было решено, что он объяснится в общих выражениях, чтобы не смогли вывести из них никакого невыгодного для него заключения — он скажет, например, что вообще не любит насилия; и так как он не одобряет поступок Батвиля, он его немедленно отзовет. Этот Принц отправил в то же время различных курьеров в Англию, в Голландию, в Швецию и в Данию посмотреть, не в настроении ли будут эти Дворы воспротивиться нарождающемуся величию Короля, кого там Министры Его Католического Величества имели приказ выставить им в самом подозрительном свете. Посол Его Величества был совсем не доволен, не получив аудиенции; он прекрасно догадался, хотя Король Испании и улегся в постель, что тот вовсе не болен. Тем не менее, так как он не мог ничего поделать, пока тот прибегал к этой уловке, он запасся терпением до тех пор, когда тому будет угодно поправиться. Он счел, что тому это раньше надоест, чем ему самому. Однако, дабы Его Величество не раздосадовался, не получая от него новостей, он отправил к нему назад его курьера с пакетом, содержавшим его известия о том, что происходило в Мадриде. Его Католическому Величеству и в самом деле вскоре надоело отлеживаться в постели без всякой болезни, и едва он встал, как не мог более откладывать аудиенции Архиепископу; он ему дал ответ, о каком я уже говорил. Посол нашел его лукавым, и так как он имел приказ Короля удалиться, если ему не дадут удовлетворения, он начал грозить этим Его Католическому Величеству. /Две Королевы-посредницы./ Королева-Мать, узнав, в каких отношениях оказались два Короля, умоляла Короля, своего сына, не прислушиваться ко всему, что может сказать об этом его негодование. Она сама взялась объясниться с Королем, своим братом; вот почему она отправила к нему курьера от своего имени, дабы сказать ему, что Король желает иного удовлетворения, чем было предложено ему до сих пор; без этого обе Короны скоро снова впадут в войну, еще более жестокую, чем та, что недавно угасла, ему одному предстоит выбрать позицию и дать на все определенный ответ. По прибытии этого курьера собрался Совет Испании, и так как Его Католическое Величество не получил еще ответов от тех, кого он послал в Англию и к другим Дворам, о каких я говорил, его Министры объяснялись все еще в уклончивой манере. Они хотели выиграть время до получения новостей и вознамерились тянуть до тех пор. Они согласились, что Король, их мэтр, должен написать своей сестре, будто бы отправляет во Францию Маркиза де ла Фуэнтеса в качестве Чрезвычайного Посла с приказом завершить это дело соответственно желаниям Его Величества. Король был еще менее доволен этим ответом, чем предыдущим. Он нашел его настолько лукавым, насколько только он им мог быть, если не еще больше. Итак, он совершенно решился возвратить своего посла и приготовиться к войне, когда Королева-мать еще раз переубедила его, уговорив дождаться прибытия Маркиза де ла Фуэнтеса. Молодая Королева также присоединила свои мольбы к просьбам Королевы-матери, а так как она готовилась подарить ему Дофина Франции, что наполняло радостью Короля и весь Двор, Его Величеству было невозможно противиться двум посредницам, столь могущественным, какими были эти. Маркиз де ла Фуэнтес, однако, долго откладывал свой отъезд, потому как новости, полученные Двором Испании из Англии, из Голландии и от двух Корон Севера были абсолютно неприятными — ни одно из этих Могуществ не желало развязывать войну ради его интересов, одни, как Король Англии, из-за секретных договоренностей с Королем, другие, потому как они опасались, как бы два эти Принца не объединились вместе, если они вознамерятся помогать Испанцам людьми или же деньгами. Эта медлительность утомила Короля, кто был живым во всем, что касалось его славы и его репутации. Тем не менее, он рассудил, что должен запастись терпением, поскольку этот посол в конце концов выехал, и не мог же он навсегда остаться на дороге. Эта медлительность, изобретенная Его Католическим Величеством, не исходила больше от того, что он надеялся нечто предпринять, способное вытащить его из этого дела с честью; он был бы слишком доволен, когда бы ему удалось выбраться из него с наименьшим стыдом, какой был бы для него возможен. Итак, тогда как Фуэнтес столь медленно маршировал, Его Святейшество присоединился к просьбе Его Католического Величества завершить эти распри полюбовно. Нунций Папы в Париже уже имел три или четыре совещания по этому поводу с Месье де Лионом, кому Король поручил выслушать его предложения. Король пожелал, дабы Король Испании предоставил ему Декларацию в письменном виде, в какой он отказался бы от первенства и отрекся от Батвиля, как от предпринявшего по собственной воле все, что было сделано в Лондоне. Его Католическое Величество, напротив, вознамерился пообещать только, что его Послы не окажутся более ни на какой церемонии, где будут присутствовать Послы Короля. Он верил, что этого должно быть довольно, без обязательства предоставлять какую-либо Декларацию, какая могла бы нанести ему ущерб. /Испания идет на покаяние./ Все это длилось целых пять месяцев, что показалось слишком долгим в конце концов Его Величеству. Месье де Лион указал Нунцию, что если Испанцам нечего больше сказать, Маркизу де ла Фуэнтесу незачем являться в Париж. Он был тогда в Орлеане, где продолжал притворяться больным, дабы сохранить приличия. Но комплимент де Лиона, обращенный к Нунцию, окончательно его излечил; Нунций и он согласились в конце концов, что вместо подачи Декларации, какой требовали от них в письменном виде, он произнесет ее устно в присутствии всех иностранных Министров, находившихся тогда при Дворе. Одно нисколько не отличалось от другого, поскольку столько безупречных свидетелей передали бы потомству о том, что произойдет; но либо Испанцы так не думали, или же они надеялись, что это забудется со временем, тогда как память об этом сохранилась бы навечно, если бы они предоставили ее письменно, им лучше понравилось одно нежели другое. Король, настаивавший на письменной декларации, не поддавался на уговоры, но еще раз уступил мольбам двух Королев, и Маркиз де ла Фуэнтес, наконец, завершил свой вояж. На следующий день или двумя днями позже, я просто не сумею припомнить, в какой из двух дней это произошло, Король дал ему аудиенцию. Все Принцы Крови были туда вызваны вместе с главными Офицерами Короны и четырьмя Государственными Секретарями. Все иностранные Министры также были приглашены туда явиться. Принцы Крови были поставлены справа от Его Величества, а иностранные Министры слева; каждый из четырех Государственных Секретарей имел перед собой бюро для составления протокола декларации, какую должен был произнести Посол. Нельзя было и придумать ничего более подлинного, а в то же время и ничего более унизительного для него. Однако ему надо было испить эту чашу до дна, поскольку истинную правду говорят, будто бы нужда свой закон пишет. Испанцы предвидели неизбежную потерю Фландрии, если бы они заупрямились и пожелали бы поддержать тот вид величия, какой они приобрели к середине прошлого века или же немногим раньше, но какой они здорово порастеряли за последние несколько лет. Они, очевидно, уверились, что с Коронами должно происходить то же, что и с частными лицами, приобретающими срок давности по истечении определенного времени. Как бы там ни было, Посол, заставив себя порядочно подождать, явился, наконец, со всеми обычными церемониями и заявил в присутствии этой августейшей ассамблеи, что Король, его мэтр, испытал большое неудовольствие тотчас, как узнал о покушении Барона де Батвиля; он ничего не желает так, как поддерживать доброе согласие, установившееся между двумя Коронами, и так как это действие полностью ему противоположно, он не только его отозвал, но еще и отдал ему приказ явиться в Мадрид и отдать отчет в своем поведении; он скомандовал, однако, всем своим другим Послам, при каких бы Дворах они ни находились, не появляться в будущем при всех церемониальных делах, где будет присутствовать Посол Франции, из страха, как бы еще раз не повторилась такая же ситуация по поводу первенства. Все эти слова были согласованы заранее между Нунцием и Месье де Лионом, дабы Посол не отступил от них ни на йоту. Они много значили, если их брать соответственно тому, как они должны были произноситься; но так как в них не было сказано в формальных выражениях, что Его Католическое Величество уступает это первенство, из-за какого было уже столько споров в тысяче других обстоятельств, это было поводом утешения и для него, и для его Посла. /Теперь еще и Папа./ Папа, кто вмешался ради других в этом положении, сам почувствовал необходимость во вмешательстве других пять или шесть месяцев спустя, в разногласиях, какие появились у него в свою очередь с Его Величеством. Все случилось по поводу Посла, какого мы имели в Риме, и с кем обошлись еще намного хуже, чем с Месье д'Эстрадесом. Если в Лондоне пострадали только люди Посла, то здесь ополчились против его собственной персоны и против персоны посланницы. Этим послом был Герцог де Креки, человек от природы гордый, и чье лицо не противоречило природе; слава была начертана на его лице — и если даже другие стараются исправить их изъяны, когда им о них говорят, то этот последний становился лишь еще более надменным от тех мнений, какие ему подавали время от времени. По прибытии в Рим он не пошел повидать ни Августина Киджи, брата Папы, ни других его родственников. Он счел, что это было недостойно Герцога и Пэра Франции, кто имел честь быть Послом первого Короля Христианского мира. Дом Августин и другие родственники Его Святейшества почли себя оскорбленными этим презрением. Это был обычай при этом Дворе, что Послы коронованных особ им отдавали первый визит. Герцог де Креки прекрасно об этом знал, но он говорил, что это был скверный обычай, а когда признаешь нечто дурным, ты обязан от этого воздерживаться. Он признавал, что они должны быть почитаемы, как родственники Его Святейшества, но не до такой степени, чтобы человек вроде него, да еще с его характером, должен был идти на подобный демарш. Это явилось причиной того, что ему нигде не были рады, потому как каждый проявлял учтивость к настоящему Правительству. Александр VII находился тогда на Престоле Святого Петра. Он взошел на него почти как Сикст V, о ком говорят, будто бы он воспользовался шкурой лиса, чтобы туда усесться, и удерживался там, облачившись в шкуру Льва. Все равно, как тот, дабы уверить Конклав, перед тем, как стать Папой, что и жить-то ему осталось всего лишь два дня, опирался на палку, склоняясь всем телом к земле, как если бы уже стоял одной ногой в могиле; как, говорю я, тот, столь отлично сыграв свой персонаж, выбросил свою палку, когда был возведен в Первосвященники, и сделался прямым, как церковная свеча; так и другой, кто всегда был добродетельным человеком, пребывая Кардиналом, до того, что пожелал всегда иметь в своей постели гроб, дабы напоминал он ему, как он говорил, что будет он вскоре внутри него; итак, этот, говорю я, едва надел тиару на голову, как вскоре отделался от этого зловещего спектакля и развернул такое великолепие и такую помпу, каких не могли бы требовать и от Двора великого Короля. В остальном, так как было невозможно, при его-то настроении, дабы он не принял близко к сердцу оскорбления, нанесенного, по его мнению, его родственникам, он отдал приказ Имперскому Кардиналу, Губернатору Рима, сделать все, что в его силах, лишь бы унизить посла. Вот, по крайней мере, что предшествовало произошедшему непосредственно после, поскольку, как полагают, без приказа вроде этого были бы приняты другие меры и в иной манере, чем это было сделано. Так вот как случилось это дело и какие последствия оно вызвало. Посол проживал во Дворце Фарнезе, одном из самых прекрасных Дворцов Рима, и поддерживал там блеск достоинства, каким он был облечен. Его дворня была великолепна, его кареты восхитительны, и его выезд достоин посла старшего сына Церкви. Все, чего ему недоставало, так это чуть побольше человечности и чуть поменьше этой славы, какую он выставлял напоказ, как если бы это был красивый орнамент; но так как в нем существовало это зло, что он был надменен до того, как стал послом, он сделался таковым, казалось, еще больше, с тех пор, как явился в этом качестве. Итак, он ничего не рекомендовал своим людям с большей заботой, как не позволять сбирам приближаться к его дворцу. Это было право, каким обладали послы Франции, впрочем, точно так же, как и другие послы. Это даже было то, что называют народным правом, и через это нельзя было переступить, не нарушив при этом всего, что считалось самым священным среди коронованных особ. Но так как предшественники его распространили, как утверждают, за обычные границы, одни больше, другие меньше, в соответствии с тщеславием каждого, случилось, что так как этот был еще горделивее остальных, он пожелал раздвинуть это право еще дальше, чем его предшественник. Вот то, что говорилось, по крайней мере. Я не знаю, по правде, так ли это было, и я не хочу ничего утверждать, из страха допустить ошибку. /Предумышленное покушение./ Как бы там ни было, Имперский Кардинал, как утверждают, зная об отданных им приказах, поставил поблизости одного человека и сбиров, его в качестве персонажа должника, преследуемого своим кредитором, а других, как исполняющих их обычные действия; случилось, что должник, ложный или настоящий (поскольку я не сумею сказать ничего определенного), побежал в сторону Дворца Фарнезе, изо всех сил взывая о помощи. Люди посла, предупрежденные о подобных вещах, едва заслышали его крики, как сделали вылазку на сбиров, живо его преследовавших. Сбиры были поддержаны несколькими Корсиканцами из Гвардии Папы, имевшей право наблюдать за действиями Полиции города, но маршировавшей обычно только, когда ее призывали. И так как они очутились тут так кстати, и ни у кого не было времени их вызвать, то, по всей видимости, это было задумано заранее; но так это было или нет, неизменным остается то, что ни они, ни сбиры не оказались сильнейшими. Они были вынуждены попятиться и отступили в сторону, где находилась Кордегардия корсиканской Гвардии; они увлекли ее вместе с собой, чтобы броситься на тех, которые только что их отколотили. Они получили их реванш, они оказались тогда в гораздо большем числе, чем люди посла, так что они загнали их в угол в стороне их конюшен, откуда они вышли, когда явились их атаковать. Посол был в городе, когда началась первая схватка, но, вернувшись между тем через главную дверь своего Дворца, он несколько моментов оставался в неведении о том, что происходило, потому как прибыл как раз в то время, когда его люди одерживали победу. Однако он недолго пребывал в этом неведении; его люди были сломлены в свою очередь, Корсиканцы осадили Дворец Фарнезе спереди и сзади, в том роде, что он увидел себя окруженным в единый миг. Он пожелал показаться на балконе, дабы приказать удалиться этим мятежникам, кого он грозил велеть повесить; но, не выказав никакого почтения ни к его персоне, ни к его положению, они дали по нему залп. Это было просто чудо, как они его там же и не убили, столько пуль ударило рядом с ним. Он не додумался больше желать их урезонивать, увидев, как мало они были способны воспринимать резоны. Он прекрасно понял с этого момента, что они скорее походили на диких зверей, чем на разумных людей, и он только даром потеряет с ними время. Итак, он удалился в свои апартаменты, куда моментом позже прибыла Герцогиня, его жена, спасшаяся еще большим чудом, чем он сам — когда она возвращалась из города, было сделано несколько выстрелов из ружья и мушкетона по ее карете; один из ее пажей и один из ее пеших лакеев были убиты на месте. Все Французы, оказавшиеся на улице в то время, когда все это происходило, были вынуждены пережить страшную грозу. Весь Корпус сбиров, весьма значительный в Риме, собрался вместе, дабы напасть на них. Они убили нескольких, прежде чем те успели спастись, и это был ужасающий беспорядок по всему городу. /Оскорбление последней степени./ Оскорбление было достаточно велико, главное, адресованное персоне его знатности и характера, дабы удовлетворить месть врагам Герцога, какой бы огромной она ни была. Итак, они распорядились снять осаду перед его дворцом, как если бы сделали вид, будто не желают терпеть этот беспорядок. Посол потребовал правосудия у Папы и Имперского Кардинала; те притворились, будто вовсе в этом не замешаны, и не выдвинули никаких затруднений, по всей видимости, ему его пообещать; но, вместо предоставления ему такого правосудия, они способствовали спасению тех, кто принял в этом наибольшее участие. Герцог, увидев все это, не выезжал больше иначе, как под надежной охраной; его люди вооружились добрыми мушкетонами и добрыми пистолетами. Он также расставил на будущее Гвардию вокруг своей кареты, как Кавалерию, так и Пехоту. Это не понравилось ни Имперскому Кардиналу, ни родственникам Его Святейшества. Они сочли, что им брошен вызов такого сорта действиями прямо посреди Рима, так что Кардинал расставил всю Гвардию Папы вокруг его дворца и велел ему сказать, якобы сделал это исключительно ради его безопасности, потому как он сделался столь ненавистным народу своим поведением, что если он выйдет, тот просто не отвечает за его жизнь. Он намеревался держать его там как бы осажденным, столько, сколько пожелает, под таким прекрасным предлогом, и задушить его спесь, что не замедлит пострадать от обращения вроде этого. Герцог прекрасно знал, чему верить, и нисколько не сдерживался высказывать все, что он об этом думал. Он знал, что несколько отправленных им жалоб на то, что с ним приключилось, не произвели ни малейшего впечатления; напротив, о них соизволили доложить лишь семь или восемь дней спустя, так что только потрудились сохранить приличия. /Гнев Короля./ Все его утешение состояло в том, что он знал, какой у него добрый мэтр и достаточно могущественный, дабы отомстить за это оскорбление. Он отдал ему рапорт тотчас, как оно было ему нанесено, и посылал к нему еще новых курьеров с момента на момент извещать его обо всем, что происходило. Едва Король был об этом осведомлен, как он отправил приказ Нунцию Папы выехать из Парижа в течение дважды по двадцать четыре часа. В то же время он послал к нему тридцать Мушкетеров из Роты Месье Кардинала, какую он принял на свою службу, и какая является сегодня второй Ротой Мушкетеров, дабы препроводить его до Пон де Бовуазен. Казо, кто был во главе этих тридцати Мушкетеров, имел приказ обращаться с ним довольно сурово из-за репрессий, каким подвергался посол. Нунций хотел сказать ему об этом кое-что; но так как он имел дело с маленьким человеком, от кого не мог надеяться получить больших шуток, чем от обезьяны, ему понадобилось запастись терпением до тех пор, пока он не будет вызволен из его рук. Его Величество в то же время отправил приказ своему послу выехать из Рима и удалиться во Владения Великого Герцога. Он ему тут же подчинился, в том роде, что его отъезд и манера, в какой Нунций был выдворен из Королевства, дали понять Папе, что Король не намеревался требовать от него ни малейшего отчета о произошедшем в Риме, как он сделал с Королем Испании по поводу того, что случилось в Лондоне, и он попытался вовремя принять меры предосторожности. Он постарался вовлечь Его Католическое Величество и всех Принцев Италии в свои интересы. Король Испании был достаточно к этому предрасположен из-за своей постоянной зависти, не позволявшей ему видеть процветания Короля и не испытывать при этом от всего сердца желания его нарушить. Но он был столь слаб совсем один, что начать войну означало бы для него пойти на очевидную гибель, по меньшей мере, если он не увидит себя надежно поддержанным; он попросил у него времени подождать с ответом. Принцы Италии собрали их Совет более проворно и не заставили его столько томиться, чтобы высказать ему все, что они об этом думали. Они отказали ему наотрез, к тому же в их расчеты не входило навлекать войну на их страны. Им гораздо больше нравилось, когда она происходила где-нибудь во Фландрии или в Каталонии. Вот почему Венецианцы предложили их посредничество Его Величеству, дабы добиться удовлетворения от Папы. Некоторые другие Принцы Италии сделали то же самое, но он с трудом сдерживался и не желал пока этого им предоставить. Ему казалось, что после покушения, вроде этого, не следовало столь рано прибегать к посредничеству, но, скорее, показать, как самое меньшее, розги виновным, когда бы даже он не желал их ими наказывать. Пока все это происходило, Король Испании старался снова восстановить Короля Англии против Его Величества, под предлогом, что у того больше интереса, чем он думает, воспротивиться этому невиданному величию, к какому он возносился с каждым днем. В самом деле, Король через политику Министров, отлично согласованную с его интересами, принижал значение всех Вельмож, а главное, всех тех, у кого оставалось еще достаточно могущества, чтобы возбудить в Государстве те же затруднения, на какие он насмотрелся на протяжении своего несовершеннолетия. Он уже упразднил должность Генерал-Полковника Французской Пехоты, весьма приближавшуюся к должности Коннетабля в отношении власти, какую она имела над пехотинцами; она сделалась вакантной по смерти Бернара де Ногаре, Герцога д'Эпернона, кто велел величать себя Высочеством столь же дерзко, как если бы он происходил по крови от какого-нибудь Государя. Никогда еще Дом не возвышался ни так высоко, ни за столь краткое время, как этот — но так как то, что является так быстро, не длится обычно особенно долго, в нем же и увидели конец славы этого Дома. /Политика новых Министров./ Резон, ради которого Министры хотели принизить значение Вельмож, был тот, что они никак не могли решиться пресмыкаться перед ними, как они это делали при Кардиналах де Ришелье и Мазарини; блеск, исходивший от Пурпура, в какой те были облечены, поддержанный довольно добрым происхождением, хотя оно и не было из самых знаменитых, предрасполагали их дух к этой угодливости, с какой Могущества обычно желают, дабы к ним относились; вместо этого они не видели ничего в новых министрах, что казалось бы им достойным почтения. Его Католическое Величество не был так уж особенно неправ, когда хотел вызвать страх Короля Англии перед Могуществом, к какому поднимался Его Величество. Однако, что бы он мог сказать или сделать, он не мог разорвать согласия, существовавшего между двумя Королями, в том роде, что он вынужден был передать Папе, что тому придется самому думать, как устраивать свои дела, потому как тому не на что надеяться от него. Папа, увидев себя вот так отверженным с его стороны, впрочем, так же, как и со стороны других Принцев, к кому он адресовался, был очень огорчен, что так далеко зашел в своем итальянском фанфаронстве. Он абсолютно не был в состоянии помериться силами с великим Королем, кто раздавил бы двадцать таких, как он. Однако, так как ему было трудно склониться на те условия, без каких, как он слышал, Его Величество никогда не забудет прошлое, он не знал, как поступить, дабы согласовать две такие противоречивые вещи, какими были его бессилие и его тщеславие. Тем не менее, ему вскоре надо было принять решение. Король, показывая, в какое он пришел негодование против него, не только отправил приказ Герцогу де Креки вернуться во Францию, но еще и повелел маршировать в Италию некоторым войскам под предводительством Маркиза де Бельфона. Этот последний имел приказ помочь Герцогам Пармы и Модены, жаловавшимся на то, что Его Святейшество удерживает за собой несколько их городов вопреки постановлению Пиренейского Договора, обязавшего его им их возвратить. За войсками, уже перешедшими через Альпы, должна была последовать внушительная армия, и командование над ней уже оспаривалось несколькими Маршалами Франции. Не то чтобы Виконт де Тюренн, так славно послуживший в недавно окончившейся войне, не рассматривался Королем по-прежнему, как правая рука Государства; но так как он продолжал оставаться гугенотом, хотя ему предложили бы меч Коннетабля, лишь бы он переменил религию, Король решил не посылать его в эту страну. Он боялся, как бы не сказали, что старший сын Церкви выбрал еретика для уничтожения ее Главы, и как бы это обстоятельство не бросило тень на его дело, что не могло бы быть ни более справедливым, ни более ясным. /Еще один очень способный Аббат./ Папа, в том беспокойстве, в каком он пребывал, узнав, что Герцог де Креки получил приказ уйти за Альпы, послал перехватить его по дороге, как ни в чем не бывало, Аббата Распони для разговора с ним: Этот Аббат был одним из его Ставленников и его повседневным посредником. Как только Герцог де Креки его увидел, он насторожился, прекрасно догадавшись, с какой целью тот явился сюда. Если он был горделивым прежде, он стал еще более таковым в это время. Он прекрасно догадался, как я сказал, что тот не явился бы сюда просто так и, должно быть, Папа здорово поторопился сегодня совершить демарш, вроде этого; вот что добавило еще одну черточку гордости к той, что была ему присуща. Но Аббат, кто по обычаю Итальянцев, точно так же, как и множество других Наций, был ничуть не прочь пресмыкаться, лишь бы добиться своих целей, буквально осыпав его бесконечными поклонами и комплиментами, так ловко ухватил его за самое слабое его место, что тот принял его лучше, чем намеревался моментом ранее. Аббат сказал, что ему надо было бы здесь проявить черту своего милосердия, попросив Короля, как только он прибудет к нему, принять во внимание, что ему не будет особенной чести, если он из-за ошибки нескольких Корсиканцев примется за общего Отца всех Христиан; он не мог отвечать за то, что они сбежали как раз тогда, когда он отдал приказ их взять; он слышал, будто бы Его Величество жаловался, якобы этот приказ запоздал, но он должен поразмыслить и о том, что ведь надо было узнать людей, прежде чем преследовать их по закону; вот где крылась причина медлительности, на какую он жаловался. Герцог ему ответил, что речь больше не шла об этом в настоящее время, но о том, чтобы дать удовлетворение Его Величеству; он оценивал вещи в той манере, в какой они происходили, в том роде, что было бы бесполезно желать ввести его в заблуждение теперь. Аббат, почувствовав, что если он и дальше будет настаивать на своем, может быть, у Герцога появится настроение его уязвить, потому он перешел от этого разговора к беседе о требованиях, выдвинутых Королем. Они были чрезмерны по тому, как он о них говорил, и особенно со стороны сына в отношении к своему отцу. Вот так он определил Папу и Короля, дабы, в знак почтения одного из этих качеств к другому, Его Величество поумерил свои претензии. Но Герцог, резко оборвав его, ответил, что Король не поручал ему этих переговоров, итак, совсем к другому, а вовсе не к нему, он должен адресоваться, если хочет получить ответ. /Пизанский Договор./ Папа, еще раз лишившись своих претензий с этой стороны, оказался вынужденным в конце концов пройти через все, чего желал от него Король. Собрались в Пизе для завершения этого разлада, дабы не быть обязанными прибегать к оружию. Распони находился там от имени Папы, и Аббат де Бурлемон, Аудитор Роты, от имени Короля — Распони согласился там от имени Его Святейшества, что Кардинал Киджи, его племянник, явится во Францию в качестве Легата заявить Королю, что ни он и никто из Его Дома не принимал участия в покушении, предпринятом на посла и на посланницу; Дом Августин даст в Риме такое же заявление письменно, и, однако, покинет город до тех пор, пока Кардинал Легат не получит аудиенции у Его Величества и не добьется его прощения; Имперский Кардинал также явится лично оправдываться в Париж и предастся в руки Его Величества, дабы быть наказанным, если он сочтет его виновным; вся корсиканская Нация будет объявлена неспособной торжественным декретом Папы служить когда-либо в церковном Государстве, а для сохранения памяти об удовлетворении, предоставленном теперь Его Величеству, будет возведена пирамида напротив их кордегардии, на какой золотыми буквами будет выгравирован декрет, о каком я только что сказал. Кардинал Киджи явился во Францию вместе с Имперским Кардиналом, в соответствии с этим договором. Папа предварительно за некоторое время удалил этого последнего от своей персоны. Он было перебрался в Геную, но эта Республика, узнав о том, что Его Величество не находил добрым, дабы она давала ему убежище, заявила ему, что он может убираться в другое место. /Торжественное удовлетворение./ Король принял их обоих, как Принц, кто не испытывает никакой досады, кроме той, к какой обязывает его Слава. Он дал аудиенцию Легату в Венсенне, куда специально направился, дабы посмотреть, справится ли тот со своим поручением со всем тем почтением, каким тот ему обязан. Легат, кто был ладно скроенным человеком, с доброй миной, дрогнул, когда увидел Короля, о каком он не имел и понятия, пропорционального истине. Льстецы, какими Двор Рима изобилует точно так же, как и множество других Дворов, выставляли его ему за юного Принца, вскормленного в легкомыслии и наслаждениях, и кому Кардинал не дал никакого знания дел. Как одно, так и другое было, в сущности, правдой, если принимать во внимание лишь образование, какое этот Министр вознамерился было ему дать; но он сам вышел из этого легкомыслия через все Кампании, какие он пожелал проделать вопреки тому, и за счет доброго разума, каким он обладал от природы; можно смело сказать, что Его Величество далеко не прозябал, как о нем распространялись во многих местах; никогда еще Принц не работал со столь раннего часа. Легат, дрогнувший при виде Короля, настолько его присутствие внушило ему почтение, был совершенно успокоен при первом же слове, сказанном ему Его Величеством. Он нашел его столь же мягким и столь же приветливым в его ответах, насколько он нашел его мину высокомерной и возвышенной. Король устроил Легату великолепный въезд в Париж, и он был этим так же доволен, как и все куртизаны, кто на зависть друг другу спешили воздать ему почести, так что ему было так же трудно оттуда вернуться, как и явиться туда. Он опасался, выезжая из Рима, как бы по причине всего произошедшего он не нашел бы спесивый и презрительный Двор, и он пришел в восторг, увидев совсем обратное. Он позволил себе даже, как говорили, привязаться сердцем к чарам одной прекрасной Дамы, кто, конечно, стоила труда быть любимой. Может быть, из-за этого он возвращался не столь охотно, как сделал бы без этого. Имперский Кардинал имел подобный повод быть довольным его аудиенцией; Король отправил Герцога де Креки обратно в Рим, и Папа по политическим мотивам устроил ему лучший прием, чем в первый раз. Его родственники были обязаны сделать то же самое, потому как Легат условился с Его Величеством об определенных пунктах церемонии, что будут соблюдаться по прибытии его самого и посланницы. Легат был здесь чрезвычайно пунктуален со своей стороны, особенно по отношению к Герцогине, потому как уверяют, будто бы именно ее прелести тронули ему сердце. Она имела бы прекрасную возможность отомстить, если бы пожелала, учитывая, во всяком случае, будто бы все это было правдой. В самом деле, после оскорблений, нанесенных ей и ее мужу, Кардинал имел все резоны опасаться, как бы она не заставила его заплатить безумную цену за все, сделанное другими. /Месье де Лозен./ Ждали только прибытия Легата во Францию, дабы вернуть Его Святейшеству Графство Авиньон, каким войска Короля овладели, переходя через Альпы. Бельфон возвратился из Италии вместе с Пегиленом, кто зовется сегодня Граф де Лозен. Он должен был служить при нем Маршалом Лагеря и взошел на этот пост, совсем как гриб, выросший наутро, хотя и следа его не было еще вчера вечером. Для Младшего сына из Беарна он совсем недурно обделал свои дела, хотя все это было еще ничем по сравнению с тем, что он сделал с тех пор. Однако я очень сомневаюсь, что воспоминание о стольких достоинствах, к каким он поднялся превыше всех своих надежд, приятно наполняло бы сегодня его воображение. Он дошел до падения тем более устрашающего, по моему мнению, что он почти на все смотрел сверху вниз, тогда как сегодня вряд ли кто-нибудь позавидует его судьбе. Сделаться, как он, Капитаном Телохранителей, фаворитом своего мэтра и женихом великой Принцессы, столь же отличающейся своими достоинствами, как и своим высоким происхождением, и оказаться теперь запертым в четырех стенах Цитадели Пиньероля — два столь различных положения, что, я полагаю, никто еще не ощущал живее своего несчастья. Но, оставив в стороне это размышление, я скажу, что Маршалу дю Плесси, добившемуся командования армией, что должна была действовать отдельно от той, где был Бельфон, не стоило трудиться переходить Альпы, потому как он их еще не перешел, когда Пизанский договор был завершен. Он, впрочем, уже протоптал туда дорогу, в том роде, что Папе не надо было оттягивать и дальше с заключением мира, потому как ему нашлось бы, в чем раскаиваться. /О пользе политики Двора./ Когда это дело было улажено, Двор думал только о развлечениях. Возраст Короля, его здоровье, что было превосходно, его добрая мина, его достаток равно склоняли его к этому, а кроме всего прочего, политика Министров, и не требовавших ничего лучшего, как делать куртизанов настолько нищими, насколько им это будет возможно, дабы те были им более покорны. Они отыскали в мемуарах Месье Кардинала, что Король никогда не будет абсолютным, ни они авторитетными, как они должны были этого желать, пока Знать сможет обходиться без Двора. Итак, дабы каждый усиливался в желании разориться, один быстрее другого, они задевали их честь в отношении множества вещей, увлекавших их в неизбежное разорение. Несколько пансионов, во всей ловкости рассеиваемых Королем, делали еще больше, чем их рассуждения; каждый, желая бежать за ними, незаметно растрачивал собственный капитал, и бросался таким образом в столь великую зависимость от Двора, что ему уже было невозможно после этого от него удалиться. О некоторых заключенных /День одного узника./ Я по-прежнему охранял моего заключенного все это время, и он, кто был самым живым человеком света, сделался столь спокойным, что можно было сказать, будто бы это был другой человек с тем же лицом. Он упорядочил все свои часы ни более, ни менее, как если бы был в монастыре. Он знал, что ему делать, когда он молился Богу, с чего, как и полагается, он начинал день. Затем он брал книгу и читал. Почитав час или два, он брал перо и чернила и делал заметки о том, что прочитал. Потом он слушал мессу, потом прохаживался по своей комнате до обеда; пообедав, он на полчаса погружался в размышления, потом снова брался за книгу до четырех часов вечера; в четыре часа он снова брал в руку перо, не для заметок, как утром, но чтобы написать что-нибудь свое собственное. После этого он прогуливался или смотрел в окно. Затем являлся ужин, и вот так дни следовали одни за другими, составляя одну и ту же жизнь, за исключением тех дней, когда его допрашивали. Тогда я вел его сам, перед его Судьями, по крытой галерее, сделанной специально, из страха, как бы другие заключенные его не увидели. Так как там были и такие, что пользовались непринужденностью двора, потребовалось их запереть и даже замуровать их окна, дабы помешать им видеть его при проходе. /Отчаявшийся Берейтор./ Там находился и один из его служителей, некий Пелиссон, кто был заключенным, точно так же, как и он, но они не вступали ни в какое общение. Это было мне строго рекомендовано. Его берейтор тоже был там, молодой человек, очень ладно скроенный и с весьма привлекательной физиономией. Однако гораздо лучше было бы для него, если бы он обладал не столь доброй миной, но более крепкой головой. Это помогло бы ему перенести суровость его заточения, но когда он позволил себе предаться отчаянию, оказавшись запертым в четырех стенах, да еще и конца этому не было видно, мозги его свихнулись, и он сделался совершенным идиотом. Первым знаком его помешательства было то, что он сжег все свои одежды вплоть до рубахи. Так как у него их было несколько, его заставили надеть другие, когда тот, кто обычно приносил ему поесть, отдал об этом рапорт Бемо; но он сделал еще и с этим точно так же, как поступал с другими; через некоторое время после того, как его мэтр был осужден, его отправили в маленькие дома. Что до Пелиссона, то он жил примерно так же, как это делал Месье Фуке, но так как в его комнате не было окна со столь прекрасным видом, как у того, или, лучше сказать, вообще не было никакого окна, он себе выдумал довольно забавное занятие на протяжении какой-то частя дня. Он распорядился себе купить одну тысячу булавок. Он их вытаскивал одну за другой из их бумажки, потом разбрасывал их по всем сторонам своей комнаты, не оставляя ни единой. Он подбирал их затем и вот так проводил свое время. Вот что поистине странно для человека большого разума, каким он обладал, без сомнения; но вот также и к чему приводит тюрьма, вроде этой; какими бы глубинами духа ни обладал человек, случаются моменты, когда он бесится. Он не может всегда заниматься огромными вещами, и лучше уж забавляться этим, чем думать впустую и предаваться отчаянью. Часть 7 /Обращенный служитель./ Однако он недолго оставался в подобной бездеятельности, побуждавшей его к таким развлечениям. Он нашел друзей подле Министра, и они дали ему знать, что его пребывание служителем при Суперинтенданте еще не означает, будто бы он принимал деятельное участие в его ошибках. Он помог себе сам со своей стороны, проявив намерение поменять религию; он поставил себе в заслугу такую вещь, что должна была показаться весьма подозрительной. Королева-мать, отличавшаяся большой набожностью, и верившая, что сделает доброе дело, как и в самом крайнем случае она не могла бы сделать лучшего, как обратить душу к Богу, услышав об этом решении, поговорила в его пользу с Его Величеством. Король, кому Кардинал внушал исключительно ради политики, а не как доброму католику, что если он когда-либо захочет стать абсолютным в своем Королевстве, он должен работать на объединение протестантов с представителями этой религии, прислушался к просьбе, сделанной ему Королевой-матерью ради того. Он смягчил его заточение, в ожидании, когда Месье Фуке будет осужден, потому как прежде его не пожелали выпустить. Это смягчение выразилось в том, что ему дали бумагу и чернила, а это великое утешение для разумного человека. Он тотчас же принялся писать Историю Короля, и он отдавал тетради Бемо, дабы показывать их Его Величеству по мере их завершения. Бемо дал мне взглянуть на кое-какие из них и попросил ему сказать, что я об этом думаю, но, по правде, если желают моего объяснения здесь по этому поводу, я полагаю, что немало людей способны написать панегирик Его Величеству, но что до написания его Истории, то это смогут сделать только те, кому он сам поручит такую заботу. И правда, можно прекрасно передать множество фактов, сделавшихся общеизвестными; но, по меньшей мере, если все это не будет связано с секретами кабинета, я скорее предпочту вообще ничего. Я признаю, когда вещи хорошо обработаны, разум всегда получает здесь какое-то наслаждение; но, наконец, с каким бы вкусом это не было бы сделано, надо согласиться, что все это лишено новизны, что является огромным удовольствием, по моему мнению, во всем, что сумеют мне предложить; и это настолько верно, что хотя начало правления Короля уже было самой прекрасной вещью в мире, и оно обещает нам чудеса в будущем, я скажу, когда даже это должно быть к моему стыду, то есть, когда бы даже далеко не каждый присоединился к моему ощущению, что я все-таки предпочту прочесть Историю очень скромного Принца, лишь бы в том, что я прочитаю, была новизна, чем Историю Принца, чьим действиям я сам был свидетелем или же полностью о них наслышан. /Из распутников в историки./ Как бы там ни было, некоторое время спустя появился новый заключенный в этой крепости, а именно Бюсси Рабютен, кто уверившись, будто это не помешает Пелиссону выбраться оттуда, тоже пожелал совершить нечто подобное. Он даже умолял Бемо сказать Его Величеству, что как во времена Александра нашелся один из его Капитанов, кто написал его Историю, будет просто прекрасно, когда один из его окружения даст себе тот же труд по его поводу. Король еще ничего не сделал самостоятельно, если не считать реформы Финансов и начала наведения кое-какой дисциплины в его войсках. Он еще не проделал кампании 1667 года, где его самого видели во главе его армии ночующим под открытым Небом, идущим в траншею, подставляясь под выстрелы пушек и мушкетов, штурмующим города, что доблестно защищались, берущим другие одним своим присутствием, и, наконец, совершающим бесконечное число других поступков, заявивших о нем, как о первостатейном герое. Совсем не видели еще и тех посольств из отдаленных стран, являвшихся просить покровительства Его Величества или же позволения стать в укрытие его могущества при полном повиновении его воле. Совсем не видели еще, одним словом, ни этих великолепных дворцов, какие он воздвиг позже или какие он украсил, ни этой славной кампании, какую мы ведем в настоящий момент и успех которой с трудом уложится в сознании потомства; потому Король, обладавший справедливостью духа, передал в ответ Бюсси, что он еще ничего не сделал достойного изложения; итак, он избавляет его от принятия на себя такого труда, но со временем он надеется дать материал тем, кто напишут его Историю и заговорят о нем более славно, чем они это делают в настоящее время. Он отнюдь недурно сдерживал свое слово до сегодняшнего дня, но я не знаю, так же ли хорошо сдержит свое Бюсси. Поскольку, сравнивая себя, как он сделал, или, по меньшей мере, как он хотел сделать, с автором жизни Александра Великого, он брался не за малое дело. Он не знал, может быть, что всего лишь преуспев, как он это сделал в сатире, совсем еще не говорит о том, что он так же хорошо преуспеет в Истории. Но, может быть, все мои слова здесь совершенно бесполезны, поскольку есть кое-какая видимость, что он сделал это предложение Королю, лишь бы посмотреть, не предоставит ли он ему свободу; но его расчет был явно без учета его мэтра, поскольку Его Величество находил очень большое различие между преступлением Пелиссона и его собственным; один был виновен только тем, что был привязан к мэтру, кто и был преступником, а другой был таковым сам собой, поскольку он писал жуткие вещи против Его Величества лично, против Королевы-матери, против первого Принца крови и против наиболее значительных персон Двора — потому как Его Величество очень хорошо умел взвешивать все вещи на безукоризненных весах, он нашел некстати разрывать его путы, дабы эта штука обошлась ему слишком дешево. Они отягощали его до тех пор, пока Королева-мать не оказалась при смерти и по милосердию, достойному великой и истинно христианской души, как ее, она неустанно молила Короля, ее сына, простить ему. Его Величество еще затруднялся это сделать, какое бы почтение он ни испытывал к ее последней воле, так как он знал, что оставить преступление этого рода безнаказанным или, по крайней мере, с легким наказанием было верным средством расплодить подобных преступников из-за надежды, что и с ними не будут обходиться более сурово, чем с ним; казалось, он желал продолжить его заточение; но между тем, этот заключенный сделался больным или, может быть, прикинулся таковым, дабы тронуть Его Величество. Король позволил себе смягчиться в конце концов и разрешил ему уйти лечиться дома в Париже, вняв сделанному ему внушению, что тот никогда не поправится, пока будет томиться в тюрьме. Это было сделано, однако, только на условии, что тот сразу же вернется в Бастилию, как будет здоров; но так как очень редко после милости, вроде этой, Король не предоставлял и совершенно полную, он вернул ему свободу после его выздоровления. Покупка Дюнкерка /Король — друг наслаждений./ В то время, как тщательно производился процесс Месье Фуке, и не оставалось больше надежды у его родственников и его друзей на добрый оборот его дела из-за той ненависти, какую Месье Кольбер затаил на него, Король, кто всегда был в прекрасных отношениях с Королем Англии, задумал забрать Дюнкерк из его рук. Его Величество Британское, кто на протяжении своего изгнания примешивал порой к заботе о грандиозных делах, какие должны были бы его полностью занимать, и заботу о развлечениях, делал еще то же самое и в настоящее время, когда он взошел на трон. Казалось даже, что он забрасывал иногда все свои дела ради огромной привязанности, какую питал к наслаждению. Надо признать, говоря по правде, что он к нему был весьма чувствителен; но надо признать также и то, что он поступал так подчас столько же по политическим соображениям, сколько и по природной склонности. Так как он знал настроения своих народов, способных на многие вещи, он желал, насколько только мог, лишить их всякого предлога шевелиться, не предпринимая ничего, что могло бы на него навлечь дела с кем бы то ни было. Это вполне устраивало Короля, кто видел себя достаточно могущественным для навязывания собственного закона всем его соседям, лишь бы сами Англичане не двигались. Однако, так как он видел, что никогда не сможет пребывать в безопасности, пока будет оставлять Дюнкерк в их владении, он старался воспользоваться тем положением, в какое ставил себя Его Британское Величество ради любви, какую он испытывал к наслаждениям. Он не заплатил еще ни одного долга из тех, что наделал в то время, когда был изгнан из своего Королевства. Это заставляло тайно роптать тех, кому он задолжал, а так как это были особы, наиболее приближенные к его персоне, д'Эстрадес получил приказ подкупить их, дабы они сами побудили его к продаже этого Города. /Давние кредиторы./ Это была совсем не та вещь, какой Король мог бы похвалиться, из-за того лишь, что эти Англичане пожелали поразмыслить о выгодах для их Государства иметь город такой важности по ту сторону Моря. Им было небезызвестно, что пока они им владеют, это верное средство заставить считаться с собой в равной степени нас и наших врагов; но так как личный интерес частенько становится дороже интереса общественного, надежда на то, что Король, их мэтр, им заплатит, если они сговорятся об этом с Его Величеством, привела к тому, что они не только дали доброе слово этому послу, но еще и взялись довести это дело до успешного завершения. Канцлер Англии единственный этому воспротивился, либо его мэтр ничего ему не был должен, а, следовательно, ему не на что было надеяться от этих денег, либо он осознал лучше, чем другие, какой ущерб это нанесет его Нации. Едва Англичане прослышали об этом деле, как они подняли нечто вроде бунта в Лондоне. Д'Эстрадес два дня не осмеливался показаться на улице, потому как именно он вмешался в это дело; он боялся, как бы эти Народы, с кем шутки плохи, не переступили через должное к его положению почтение. /Суета вокруг Дюнкерка./ Этот бунт дал понять соседним Могуществам, о чем шла речь, и заставил их насторожиться. Испанцы и Голландцы привнесли сюда все препятствия, какие им были возможны, первые открыто, вторые с некоторого сорта осмотрительностью. Они были по-прежнему в Альянсе с Францией, и так как, несмотря на Мир, какой они заключили с Испанией, они не прекращали рассматривать эту корону, как их основного врага, они были бы счастливы поддерживать кое-какие отношения с нами, дабы найти у нас помощь при случае. Однако, начиная также завидовать великому могуществу Короля, они не желали его усиления за счет еще и этого приобретения. Итак, они предложили деньги за этот Город Его Британскому Величеству, лишь бы он пожелал их в этом успокоить. Испанцы сделали то же самое с их стороны; но так как они были не в состоянии отдать то, что пообещали, Король Англии не обратил на них никакого внимания. Он ничуть не больше прислушался и к предложению Соединенных Провинций, потому как постоянно о чем-нибудь спорил с ними, а так как они были могущественны на море, он не желал способствовать увеличению их сил, уступая им Город столь большого значения. /Преображение Канцлера./ Англичане, после того, как они метали громы и молнии, как я говорил, против тех, кто советовали их Королю удовлетворить Его Христианнейшее Величество этим городом, преспокойно вернулись к исполнению их обязанностей, получив заверения Канцлера Англии, якобы никто об этом и не думал. Все замерло вот в таком спокойствии в течение некоторого времени, пока не узнали, что Месье д'Эстрадес вновь выдвинул на рассмотрение этот договор. Он даже лучше принял свои меры на этот раз, чем в предыдущий. Он подкупил Канцлера Англии, кто не изображал больше монстра перед своим Мэтром, как он это делал в другой раз, потому как ему была обещана кругленькая сумма, благодаря чему, далеко этому не противясь, он, напротив, побуждал к этому Его Британское Величество. Он не знал, однако, как за это приняться, чтобы не выдать столь ранней перемены своих настроений. Он боялся, как бы тот не распознал, что явилось тому причиной, и как бы это не произвело для него печального эффекта в его расположении. Он знал, что никому не позволено так быстро перескакивать с белого на черное, и особенно, когда не было приведено никаких других резонов, кроме тех, что уже были представлены прежде. Дабы уйти в тень от всего этого, он обратился к Месье д'Эстрадесу. Он сказал ему поступить таким образом с теми, кто уже вошел в его заговор, чтобы они пожаловались Его Британскому Величеству на то, как после употребления их достояния для поддержки его в нужде он не сделал того же самого ради них, что они сделали ради него. Д'Эстрадес не нашел, будто бы этот совет был особенно хорош. /Ради новой встречи с друзьями./ Он сказал ему в ответ, что жалобы из уст подданных никогда еще не приносили добра; но он устроит нечто такое, что произведет еще лучший эффект, чем все прочее, и тем не менее не заденет должного почтения к Его Величеству Британскому. Надо было сказать всем тем, кто помогал этому Принцу в нужде, удалиться в деревню на два или три дня, всем, за исключением одного. Этого одного он хорошенько обучил тем временем, о чем ему следует сказать Его Величеству Британскому, когда он у него спросит, как он, по всей видимости, и сделает, что приключилось со всеми остальными. Уловка не преминула сработать, как он и думал, Король Англии был крайне изумлен, не увидев этих персон, пожелал узнать у того, кто остался, куда они подевались, что исчезли вот так все разом в один и тот же день. Тот ему ответил, что он не знает об этом ничего определенного, но эти люди говорили ему, будто бы им недостает денег и они боялись, как бы им не пришлось предпринять поездку по своим землям и поискать их там. Его Величество Британское, кому они говорили о продаже Дюнкерка, как о деле, что прекрасно устроит его дела, а им поможет выбраться из нищеты, в какую они попали, прекрасно понял, что все это означало, без всяких дополнительных объяснений. Он тотчас же понял, что это был своего рода заговор, какой они устроили все вместе, дабы его бросить; итак, совершенно пораженный и совершенно униженный в то же время, едва он увидел Канцлера, как сказал ему, как тот явился причиной того, что он потерял всех своих лучших друзей; он хотел продать Дюнкерк исключительно ради того, дабы вернуть им все, что они ему одолжили в его нищете, но тот ему в этом помешал, не приняв во внимание, что необходимость диктует свои законы. Канцлер, кому Король Англии объяснил, что он хотел ему этим сказать, разыграл искреннее удивление, как если бы он не принимал никакого участия в произошедшем; он скорчил мину, якобы подчинялся насущным резонам, о каких ему сказал Его Британское Величество, и продажа Дюнкерка была вот так решена; дело велось под таким секретом, что Англичане ничего о нем больше не слышали. Договорились о сумме, какую Его Величество за него отдаст, она была гораздо солиднее той, что была обещана Кромвелю за возвращение этого города, но это еще было не слишком за его важность и за те расходы, какие там были сделаны с тех пор, как город попал в его руки. /Покупка./ Король, однако, примчался туда на почтовых, дабы самому вступить во владение, так он боялся упустить дело, вроде этого. Две Роты мушкетеров или, по меньшей мере, один отряд, какой из них составили, сопровождал туда деньги, какие Король согласился за него отдать, дабы дело не сорвалось, как в прошлый раз, из-за того, что они были доставлены недостаточно вовремя. Покупка осуществилась весьма счастливо для Его Величества, тогда как она чуть было не стоила жизни Канцлеру Англии. Большая часть города Лондона, не осмелившись взбунтоваться совершенно против Его Величества Британского, потому как она видела его в слишком добром согласии с Королем и боялась быть наказанной, если окажется столь дерзкой и нанесет удар, вроде этого, так вот она, эта часть, восстала против Канцлера. Он был вынужден спастись в Уайтхолле, и Король Англии, содержа его там в укрытии от их негодования, повелел опубликовать некий род манифеста, дабы оправдать его и оправдаться самому этой правдой. Он заявлял, что его последний Парламент не пожелал предоставить необходимых ему сумм и для уплаты его долгов, и для поддержания этого гарнизона и фортификаций города; он был принужден договариваться об этом с Королем; лучше было извлечь из него деньги, чем просто так позволить взять его либо Его Величеству, либо какому-нибудь другому соседнему Могуществу, и в том состоянии, в каком он находился, он представлял собой лишь повод для разрыва с ним, дабы получить предлог или овладеть; итак, он избежал здесь неминуемой войны, за что они должны быть ему тем более благодарны, что они прекрасно знали — никогда их Государство так не процветало, как во время мира. /Король — раб наслаждений./ Вот такие резоны Его Величество Британское привел им насчет того, что было сделано. Они были не слишком убедительными, и не надо было являться чересчур большим политиком, чтобы это заметить; но дело было сделано, обратного хода не было, им пришлось запастись терпением, если оно у них еще оставалось. Король отдал это Наместничество Графу д'Эстрадесу, кому оно, казалось, и должно было принадлежать преимущественно перед любым другим по двум причинам — первая та, что он уже его имел, когда у нас его отобрали в течение наших гражданских войн; другая, что именно благодаря ему был заключен договор. Все те, кто удалился от Короля Англии, вернулись к нему через несколько дней после их отъезда, по случаю завершения дела. Посол сдержал данное им слово; но либо Его Британское Величество узнал от Канцлера, как этому всегда верили, что каждый из них извлек свою часть, или же он нуждался в деньгах, он не уделил им никакой доли из того, что получил сам. У него и так было не слишком много для его любовниц, обладавших столь добрым аппетитом, что не было из них ни одной, кто не обглодала бы его до костей. Этот расход не казался, впрочем, столь же необходимым, как другой, поскольку нет ничего более спешного, как заплатить тем, кто нас поддерживал в нашей нужде. Но так как существуют Принцы, кто ставит их наслаждение прежде всех других вещей, есть еще много тех, кому Король Англии должен и в это время, кому он должен все ту же самую сумму и сегодня. Он вроде бы собирается быть в долгу у них еще и завтра, поскольку, когда так долго затягивают с оплатой своих долгов, после этого привыкают не слишком трудиться платить их вообще. Король Солнце /Процессы мелких тиранов — Вельможи укрощены./ Успех дела Батвиля произвел поначалу большое впечатление о могуществе Короля на его народы, а также и на его соседей. Дело Рима еще укрепило его репутацию у них, и, наконец, покупка Дюнкерка окончательно дала им понять, что он не менее дальновиден, чем могуществен; это вогнало в дрожь всех, не чувствовавших их совесть достаточно чистой, чтобы любить правление, при каком Принц имеет столько власти — их страх даже усилился, когда начали говорить, будто Король намерен устроить процессы некоторым людям, оказавшимся столь дерзкими, чтобы проявлять насилие по отношению к другим в течение его несовершеннолетия. Совершенно верно, он имел в виду нечто в этом роде, что даже еще и продолжалось с тех пор, потому как война, какую Его Величество был вынужден сдерживать в стольких разных местах, как бы вывела его из состояния думать о таком количестве вещей сразу. Он бы, разумеется, занялся этим, если бы правил самостоятельно или же если бы имел Министра, кто так же заботился о благе его Королевства, как о своих личных интересах; но так как совсем не это того беспокоило, тот действительно оставил Его Величеству попечение о немощном и слабом, вопреки тем, кто старались его притеснять. Он создал ради этого Палату, что была названа Палатой Великих Дней, а потому как несколько значительнейших персон были обвинены в причастности к этим насилиям, сочли, якобы Король отправит своих мушкетеров вслед за этой Палатой, дабы оказать ей вооруженную поддержку в случае надобности. /Мушкетер — не стражник./ Это, как я полагаю, была шутка, какую его Министры хотели сыграть с этой Ротой, поскольку они видели, как Его Величество продолжал привязываться к ней. Я написал об этом Месье де Неверу, дабы он принял заблаговременные меры подле Его Величества, если же они уже поговорили с ним об этом, пусть он разрушит все, что они сделали. Я бы не обратился к нему, если бы мог действовать сам, но я был по-прежнему прикован к Месье Фуке, в том роде, что я не был хозяином собственного времени. Месье де Невер не придал большого значения моей мольбе, если, тем не менее, это должно называться так, а ведь он был заинтересован в этом ничуть не меньше, чем я, если не сказать, гораздо больше, поскольку он был Главнокомандующим, а я являлся таковым разве что после него. Как бы там ни было, когда он пренебрег этим делом до такой степени, что не пожелал замолвить ни единого словечка Королю, я поговорил с ним об этом сам несколько дней спустя, когда Король вызвал меня спросить, правда ли, что Месье Фуке был болен, потому как тот не смог предстать перед Палатой Правосудия в последний раз, когда она собралась в Арсенале. Едва я отдал ему полный отчет, как воспользовался благоприятным случаем и поговорил с ним о нашем деле. Король мне ответил, что он не знает, кто подал мне этот рапорт, но он может меня заверить, что этот кто-то был весьма дурно осведомлен; он никогда не думал делать из своей Роты какую-нибудь Роту стражников, дабы снабжать палача дичью, он придавал ей слишком большое значение и не станет употреблять ее на ежедневные заботы, так что мне надо привести мою душу в спокойствие по этому поводу. Я воздал ему благодарность за справедливость, какую он к нам в этом проявил, и, возвратившись оттуда весьма довольный, узнал несколькими днями позже, что те, кто были назначены в состав этой Палаты, отбыли в Овернь. Именно там они должны были проводить их заседание, и, остановившись в Клермоне, они наполнили страхом и ужасом тех, кто прекрасно умел пользоваться своей властью и угнетать бедного и униженного. Самые мудрые, за кем водились грязные делишки, сбежали, не ожидая надвинувшейся на них грозы. Они поступили не слишком глупо, потому как имелся приказ осуществлять над ними примерное правосудие. Некоторые другие, положившиеся на их родственников или друзей, уверившиеся было выпутаться из дела, благодаря их влиянию, оказались пойманными в ловушку. Кое-кто из них был предан смерти, причем Судьи, а еще менее Король не позволили себе поддаться жалости. Не то чтобы он любил кровь, напротив, никогда Принц не проливал ее меньше, хотя вот уже около тридцати лет, как он на Троне; но он поверил в свою обязанность дать такой пример ради безопасности тех, кто во всякий день могли быть угнетены, как это и случилось с другими; да и его Министры внушали ему, если он потерпит, чтобы другие объявляли себя мэтрами в его Королевстве, не надо было и рассчитывать когда-либо увидеть его могущество возведенным на такую ступень, где оно и должно было находиться, дабы он стал поистине Королем. А к этому Король был необычайно ревностен, на что имел полное право, так что ему и не потребовалось большего, дабы сделать его непреклонным по отношению ко всем тем, кто пожелал было поговорить с ним в пользу приговоренных. Однако, так как у высокородных людей нет больших врагов, чем те, что из народа, им довелось многое претерпеть в этих обстоятельствах, потому как при малейшем их поступке их собственные крестьяне имели наглость грозить им, что пойдут доносить на них Интенданту. Министры не особенно заботились унимать эти беспорядки, потому как в их интересах было унизить Вельмож, дабы сделать их более податливыми своей воле. Не то чтобы в сущности не было справедливости в наказании нескольких Вельмож, возомнивших себя маленькими тиранами в их Провинциях; но так как преступление одних не делало преступниками и других, и, тем не менее, служило предлогом ставить всех на одну доску, было легко заметить, что не только рвение правосудия полностью здесь действовало, но привносилось сюда совсем немало политики. Король, однако, сказать по правде, начинал уже среди прекрасной амбиции показывать, что он любил правоту, точно так же, как это мог делать Король, его отец, кому это доставило прозвание Справедливого. Он выслушивал всех тех, кто являлись жаловаться ему, и воздавал им по справедливости сей же час, или же это было не в его власти. Между тем, если он откладывал на несколько дней их удовлетворение, то вовсе не потому, что дело требовало прояснения, и будто бы он ничего не желал решать без полного его изучения. Это удержало в исполнении долга нескольких Вельмож, кто не всегда повиновались в отношении к их подчиненным. Они сделались маленькими Государями или в их Наместничествах, или на их землях; но теперь им приходилось петь на другой лад, потому как Король был не в настроении это терпеть. /Искусство и Науки./ Его Величество совершил также нечто необыкновенно прекрасное, к чему он был привлечен, во-первых, своими собственными наклонностями, побуждавшими его любить все самое великое и возвышенное, а во-вторых, Советом Месье Кольбера. Поскольку, надо отдать справедливость этому Министру, хотя он, казалось, не должен был разбираться во множестве вещей, потому как у него не было ни знаний, ни образования, он, тем не менее, имел то общее с Его Величеством, что ему нравилось все, способное придать блеск его правлению и послужить на благо величию его Государства. Итак, Мэтр и Министр оба возгорелись столь высокими чувствами, что пригласили из иноземных стран всех, сколько их там было, редких людей, превосходивших других в познании Искусств и Наук, дабы все отвечало пышности, какой начинало славиться правление Короля. На это не жалели ни трудов, ни денег, и людей специально отправляли прямо в их Дома, чтобы те увозили их вместе с собой, и дабы любовь к Отечеству не заслоняла им тех преимуществ, какие им предлагали. Итак, по всей Франции начали процветать Искусства и Науки, но поскольку все можно обернуть в дурную сторону, когда человек обладает злобным разумом, вместо восхищения таким поведением, так как оно, без сомнения, было достойно восторга, объявились некоторые, кто нашли этому возражения, как если бы этим захотели изменить самую натуру Французов. Они говорили, что все, совершавшееся в настоящее время, было бы хорошо по правде в Республике, но заводить такое у Нации, что всегда видела свою силу в оружии и прекрасно ее в нем нашла, означало опрокидывать основание, на каком величие Государства всегда утверждалось; итак, все увидят, как мало-помалу растеряют Французы эту воинственную наклонность, что всегда повергала в страх и уважение перед ними всех их соседей; с ними случится точно то же самое, что начинают уже подмечать у Голландцев, ведь они считались прежде самыми боевыми народами Европы, но с тех пор, как они полностью предались коммерции, они больше не способны на все остальное; все равно, как верно говорят, что человек становится кузнецом, покоряя железо, также, как только он оставляет свое обычное занятие, дабы отдаться другому, он неоспоримо заражается такой привычкой, что расслабляет его, так сказать, совершенно незаметно. /Соперничество Великих Служителей./ Месье ле Телье и Маркиз де Лувуа, его сын, принадлежали к тем, кто наиболее поддерживали эти настроения, потому как один был Государственным Секретарем по делам войны, а другой имел право наследования на эту должность; они видели, что скоро останутся оба не только без занятий, но еще и без уважения и без влияния, если Король целиком предастся тому, что внушал ему Месье Кольбер. Но им нечего было беспокоиться о подобной химере. Его Величество с самой нежной юности показал слишком большую склонность к ремеслу войны, дабы опасаться, будто бы он пожелал оставить его во времена, когда был более, чем никогда, в состоянии им заниматься. Та высота, на какой он показал себя в делах Лондона и Рима, была достаточным им доказательством, что он не позволит безнаказанно наступить себе на ногу — кроме того, время, какое он уделял упражнениям с нами, вопреки всем его громадным занятиям, было для них еще одним знаком, что если он и доставлял себе удовольствие, привлекая в свое Королевство всех редких и знающих людей, он не станет от этого хуже, когда представится случай увеличить славу его правления осадами да баталиями. /Парламент покорен./ Различие занятий этих Министров поддерживало между ними некую зависть, что длится еще и по сегодняшний день; в том роде, что они не желают друг другу слишком большого добра, или я очень сильно ошибаюсь. Я даже еще сильнее ошибаюсь, если это не явилось причиной того, как на наших глазах мы упустили мир, самый славный, какой мог бы когда-либо установиться; но Маркиз де Лувуа, кто сегодня в самых прекрасных отношениях с Его Величеством, очевидно, рассудил, если он потерпит осуществление такого мира, и чем более выгоден он будет для Короля, тем менее осмелятся отныне меряться силами с ним; тогда он сразу же сделается бесполезным служителем, и у него более, чем никогда, появится повод завидовать Месье Кольберу. Вот как, ради интересов частного лица, общественное благо иногда приносится в жертву; но Королю эти Министры служат тем лучше, потому как из зависти к другому каждый старается понравиться в своем Министерстве, и видно, как за совсем небольшое время слава Его Величества достигла столь высокой степени, что она равно вызывает восхищение и у Иностранцев, и у его народов. Однако, так как этому Монарху еще оставалось покончить с делом, всегда казавшимся самым трудным Кардиналу, а именно, с низвержением гордыни Парламентов, и особенно Парламента Парижа, чья дерзость слишком явно проявилась на протяжении гражданских войн, он принялся за это шаг за шагом и совсем недурно в этом преуспел. Он уже начал эту работу, назначив Комиссаров по делу Месье Фуке и создав Палату великих дней. Это лишило Парламент двух дел, рассмотрение которых он отнес бы к своим правам в другое время. Король постоянно продолжал обращаться с ним тем же самым образом, дабы приучить его и в мелочах следовать исключительно его воле, тогда он будет действовать так же, когда зайдет речь о более великих вещах. Те, кто сохранил этот дух мятежа, какой они слишком здорово продемонстрировали в трудные времена, не могли видеть эти вещи без тайного ропота. Не то чтобы они были новы для них. Это назначение Комиссаров было весьма популярно еще со времен Министерства Кардинала де Ришелье; но так как это никогда не обходилось без возбуждения жалоб со стороны Парламентов, заявлявших, якобы такое поведение являлось покушением на их судебные права, все это не было еще столь надежно установлено, что проходило бы, как записанный закон, в сознании этих бунтовщиков. Они не смели ничего сказать, однако, потому как высшая власть более не дремала, как она делала во времена их предприятий, но совершенно напротив, она поддерживалась слепым повиновением всей Знати. И в самом деле, можно было смело сказать, что с тех пор, как Монархия стала Монархией, они никогда еще не получали такого удовольствия от подчинения воле их Монарха, как это делали в настоящее время; итак, каждый, как бы на зависть один другому, выбирался из глубины своей Провинции и являлся ко Двору засвидетельствовать свое рвение и свое почтение. Прошли времена Кардинала, когда из-за малейшего неудовольствия человек удалялся к себе и показывал зубы этому Министру. /Министры всемогущи./ Те, кто пришли ему на смену, хотя и были менее могущественны, чем он, и в почестях, и в богатстве, и во власти, поскольку, собственно говоря, они были всего лишь подчиненными Министрами, тогда как он был Главой, заставили всех трепетать под ними. Так как они занимали весь их блеск у самого Короля, к кому все были исполнены бесконечного почтения и страха, никто не осмеливался перечить тому, чем им были обязаны; причиной же тому было то, что в то время, как это происходило, они пользовались именем Его Величества для отмщения за оскорбления им, как если бы дело касалось его собственной персоны. В такой манере они уже засадили кое-кого в Бастилию и другие королевские тюрьмы; однако все преступление таких заключенных состояло лишь в том, что они не воздавали все почести, на какие те претендовали. Это удерживало всех на свете в страхе и почтении, даже Парламент не смел больше пошевелиться, потому как прошли времена, когда Палаты собирались, как им только это приходило в голову, и еще менее, когда частные лица, вроде всех тех, из кого состоял этот Корпус, вмешивались во все, как они делали в течение несовершеннолетия, строя из себя Государей. Король, кто слишком часто, на их вкус, припоминал об их предприятиях, думая, как я сказал, помешать им приняться за это [324] снова, ввел несколько добрых правил, касающихся правосудия, но никак их не устраивавших, потому как они были противоположны их интересам и власти, какую они узурпировали. Он выпустил поначалу сам Эдикты, дабы посмотреть, не поступят ли они с ними так, как делали несколько лет назад, или они утвердят лишь те, какие им заблагорассудится. Но так как они были выпущены в столь прекрасном сопровождении, что те, кто им бы воспротивился, немедленно понесли бы наказание, они скорее согласились бы, чтобы им пообрубали руки и ноги, чем посмели бы только пошевелиться. Однако, так как всегда находятся более дерзкие, чем другие, а кроме того, им было невероятно трудно отказаться от присвоенного ими качества посредников между Королем и народом, некий Президент по ходатайствам додумался пожелать сделать внушения от своего имени. Он говорил, тем не менее, со всем почтением и со всей возможной мягкостью, дабы не настроить Его Величество против себя; но так как Король желал, чтобы следовали его воле, не давая себе свободы что-то там изучать, в тот же день ему была отправлена королевская грамота о ссылке его в Брив-ла-Гайард. Его собратья хорошенько поостереглись сделать то же, что они сделали, когда арестовали Брусселя. Парижане точно так же не додумались возводить баррикады, как в те времена; каждый сделался мудрее за счет ссыльного и дабы утешить народ за множество вещей, предпринятых Месье Кольбером к его невыгоде, Король открыл множество мануфактур всех сортов, люди смогли зарабатывать на жизнь, и это вновь привело их в прекрасное настроение. Они имели в этом большую нужду, потому как во Франции установился голод, хлебные поля не дали никакого урожая. /Месье Кольбер что-то и отдает./ Между тем этот Министр, делая, как говорят Итальянцы, «немного добра, немного зла», распорядился закупить зерно за Морем, дабы сохранить себе дружбу Парижан, кто начинали несколько отдаляться от него. Хотя он едва только показался в Министерстве, когда наступил голод, это не помешало им желать ему зла, потому как они уже начали осознавать, что, далеко не напоминая Парламент, не требовавший ничего лучшего, как быть лишь посредником между Его Величеством и ими, он намеревался подавлять их каждый раз, когда они вздумают о чем нибудь повздорить с Королем. Это зерно было доставлено прямо в Лувр и распределялось по низким ценам, дабы облегчить беду частных лиц, так как большая их часть умирала от голода. Поскольку, наконец, хотя и не кажется особо важной вещью, будет ли фунт хлеба на два или три су дороже или дешевле, от этого, однако, зависит счастье или несчастье Государства, потому как он нужен всем на свете, и никто не сумеет без него обойтись; богатый, имеющий много слуг, чувствует нужду точно так же, как и бедный, из-за большого числа особ, кого он обязан накормить, дабы удержаться в своем положении. Дом Лоренов Некоторое время спустя после этого голода Герцог де Лорен, кто вышел из тюрьмы по заключении Пиренейского Мира, и кто был восстановлен в его Владениях, во исполнение этого договора, или потому как ему наскучило не заниматься больше смутами, как он делал в течение всей своей жизни, или, что более правдоподобно, потому как он не был доволен условиями, под какими он был восстановлен, явился оттуда в Париж под предлогом кое-каких разногласий, какие ему оставалось уладить с Его Величеством. Это Герцогство вместе с Герцогством де Бар, составлявшие с некоторого времени Владения Герцогов де Лоренов, были унаследованы не им самим, но его женой, кто и принесла их ему в качестве приданого. /Предложения Герцога де Лорена./ Герцогиня, после того, как она принесла ему столь богатое наследство, каким были бы весьма довольны многие коронованные особы, имела все основания надеяться на его большую признательность, но так как не всегда делают то, что должны были бы делать, дабы хорошо исполнить свою обязанность, обходясь с нею далеко не лучшим образом, он стал ей довольно злобным мужем. Можно было бы даже сказать — очень дурным, без всякого страха что-нибудь преувеличить, поскольку все равно, как если бы она уже умерла, он женился вторым браком на знатной персоне и имел от нее двух детей. Он любил их тем более, что оба они были очень ладно скроены и очень привлекательны, а от настоящей жены у него вообще не было детей; итак, он вбил себе в голову, дабы сделать что-нибудь ради них, что было бы достаточно дружбы, какую он к ним питал, уступить свои Владения Королю на определенных условиях, в каких они и смогли бы найти свою долю. Все это было бы прекрасно, если бы это Герцогство принадлежало ему. Но так как он ничем там не владел, поначалу при Дворе посмотрели на его предложения, как на химеру, какой не позволено было заниматься дольше одного момента. Тем не менее, Герцог сослался на то, что в Лотарингии существовал Салический закон, точно так же, как он существовал и во Франции, и не стали тратить большого труда на углубленные изучения, правда это была или же нет, потому как это Герцогство устраивало Короля до такой степени, что он пожелал во что бы то ни стало им овладеть. Шарль де Лорен, сын Принца Франсуа, к кому должны были перейти однажды эти Владения, потому как он был сыном сестры Герцогини, едва получил известия о том, что происходило, как постарался воспротивиться этому договору. Он поговорил об этом с Герцогом, кто все отрицал ему в лицо, но так как он узнал об этом из надежного источника, в каком не мог сомневаться, он обратился к Месье де Лиону, кто занимал должность Государственного Секретаря по Иностранным делам и кому в этом качестве было поручено приложить руку к этому договору, дабы он представлял интересы Его Величества. Королю, разумеется, хотелось, чтобы вместо протестов на это дело, он стал бы человеком, спокойно давшим на все согласие. Так как Герцогство де Лорен совершенно его устраивало, он охотно дал бы ему эквивалентное место во Франции, или достаточно денег, дабы купить другое Государство в Германии. Итак, постарались побудить его прислушаться к голосу разума, но он был не в настроении сделать то, чего от него желали; он покинул Королевство и переехал в Италию, предварительно составив протест по всей форме против всего, что его дядя мог бы предпринять в ущерб его правам. /Отвергнутая Мадемуазель./ Это был шаг более ловкого человека, чем тот, что он сделал всего лишь немного времени назад. Так как Король не заключил еще с его дядей договора, о каком я говорил, он пожелал женить его на Мадемуазель, дабы суметь заручиться им при посредстве огромного достояния, какое тот получил бы во Франции, взяв ее в жены. Это была та самая Мадемуазель, кто распорядилась палить из пушек по Королю в битве Предместья Сент-Антуан, и кого сегодня называют Мадемуазель де Монпансье, потому как дочь Месье вынудила ее потерять свое имя. Она была очень красивой Принцессой в молодости, и портреты, написанные с нее в те времена, служат доказательством тому еще и сегодня. Но так как ей было около тридцати пяти лет, а в этом возрасте девицы довольно-таки увядают, комплимент, какой он хотел ей было сделать, так и застрял у него в горле. Итак, вместо того, чтобы устремить глаза на нее, он не сводил их с одной из ее сестер. Ни он не был создан для нее, ни она точно так же для него, поскольку, когда бы даже он на ней женился, Король не предполагал, что он будет более привязан к его интересам. Он знал, что узы крови достаточно слабы, когда дело касается Принцев. Он испытал это на собственном опыте, когда пожелал порвать с Испанией после своей женитьбы на Инфанте. Тогда-то он и пожелал заручиться чем-то более сильным, чем могло быть то, о чем я и говорю в настоящее время. Четырнадцать или пятнадцать миллионов самого лучшего достояния в мире, каким Мадемуазель обладала во Франции, казались ему надежным залогом верности того, кто на ней женится, тогда как ее сестра не имела ничего, кроме того, что она могла надеяться получить от ее щедрот, а из-за этого нечего слишком сильно рассчитывать на того, кто станет ее мужем. Едва Мадемуазель увидела, как ею пренебрегли ради ее младшей сестры, как она не захотела ничего больше и слышать о Лорене. Однако, дабы окончательно сделать его несчастным, Король выдал его любовницу замуж за Козимо Медичи, великого Герцога Тосканы, так что, не имея больше никакой надежды ни со стороны любви, ни со стороны фортуны, он отправился умолять Императора урезонить своего дядю, кто вознамерился в ущерб ему распорядиться наследством, законно ему принадлежащим. /Первый договор./ По договору, какой Герцог де Лорен заключил с Его Величеством, Король обязывался заставить признать всех Принцев Лоренов младшими Принцами крови. Он рассчитывал, по всей видимости, что они охотно дадут их согласие на условие, столь выгодное для них. Это было возвращение в каком-то роде ко времени усыновлений, что были некогда в большой моде в Риме. Но так как это было нечто новое во Франции, начались интриги даже в Парламенте, со стороны Принцев крови, дабы помешать исполнению этой статьи. Но не они, тем не менее, имели к этому наибольший интерес, поскольку это ни в коей мере не наносило им ущерба. Король никак не коснулся их ранга, по-прежнему сохраненного за ними. Это, скорее, весьма коснулось дома Лонгвилей, претендовавших на обладание привилегией, по какой он должен был унаследовать Корону, в случае, когда у Королевского дома не окажется на нее претендента; но либо он побудил его к действию, потому как они были близкими родственниками, или же ревность, всегда существовавшая между Месье Принцем и Месье де Лореном, пробудилась вновь в этой ситуации, сам Принц поговорил об этом с Его Величеством, как о вещи, какая могла бы иметь более важные последствия, чем он себе представил. Он сказал ему среди многих прочих вещей, что если приучить эти народы рассматривать этих Принцев, как Принцев крови, были все основания бояться, как бы они не воспользовались однажды их временем снова оживить претензии, какие осмеливался выдвигать старший их дома во Франции во времена Генриха III и Генриха IV, дабы похитить у них Корону. Король, кто желал исполнения своей воли во что бы то ни стало, не обратил никакого внимания на этот резон. Он выпустил декларацию в пользу этих Принцев, соответствующую договору, какой он заключил с Герцогом, а дабы никто не осмелился воспротивиться ее регистрации, какую он пожелал провести в Парламенте, он сам поднялся туда после того, как приказал окружить Дворец всеми войсками Своего Дома. Принцы Лорены не были столь довольны этим договором, как полагал Его Величество. Они вообразили себе, по всей видимости, что если их будут рассматривать, как Принцев крови, это будет выглядеть, самое большее, как неведомый приплод, привитый на дичок; итак, они гораздо лучше предпочли бы иметь старшего, кто сохранил бы по-прежнему свой Суверенитет, и быть, следовательно, настоящими Принцами, чем быть таковыми в воображении, и как бы вопреки всей Франции; они сделали все, что могли, подле Герцога, дабы заставить его разорвать все, что он сделал. Это было довольно сложно. Парламент зарегистрировал декларацию Короля, какой он подтверждал эту статью, и хотя все это было сделано, так сказать, исключительно силой, дело все-таки было завершено. Однако кто-то шепнул украдкой на ухо Принцам Лоренам, что одного утверждения Парламентом недостаточно, и дело такого значения никогда не могло быть урегулировано никем, кроме ассамблеи Генеральных Штатов; тогда они настолько замучили Герцога, что он сам породил затруднения своему же договору. /Месье Кольбер желает устроить свою дочь, как принцессу./ Этого было бы далеко не достаточно, дабы заставить его все порвать, если бы они не вынудили действовать вместе с ним влюбленного в одну из дочерей Месье Кольбера. Тот недавно пожелал жениться на дочке аптекаря из Люксембурга и даже дошел в этом до составления с ней брачного контракта. Его дому пришлось прибегнуть к королевской власти, дабы отвадить его от подобной невесты, потому как весь стыд, какой он обрушил на него, так ни к чему ему и не послужил. После этого он, конечно же, был обязан спрятать свою любовь в карман. В остальном, Герцог д'Эльбеф, воспользовавшись безумием, какое он хотел совершить, для заверения этого Министра в том, что после желания жениться на девице столь низкого происхождения он сочтет себя слишком счастливым взять в жены его дочь; надежда, какую затаил на это Министр, заставила его втихомолку помочь порвать договор. Он внушил Королю, когда представился к тому благоприятный случай, что он рано или поздно навлечет этим на себя войну; в самом деле, следовало признать по доброй воле, что Принц Шарль был настоящим наследником Лоренов, поскольку это чистое видение — осмелиться утверждать, будто бы салический закон царил в этих Владениях; ему стоило, дабы узнать правду, всего лишь бросить взор на историю этого дома, и он тотчас увидит — когда у Герцогов были только дочери, именно они наследовали, никогда не призывая какого-либо родственника по боковой линии. Он запасся примерами и выложил их в то же время, так что, увидев Его Величество наполовину поколебленным, он сказал ему в завершение убеждения, что он может, однако, воспользоваться уже сделанным и обязать Герцога, отказавшись от этого договора, заключить с ним другой, что будет ему не менее выгоден. Король оценил это предложение и передал его Месье ле Телье и Маркизу де Лувуа, его сыну; они захотели поначалу ему воспротивиться, потому как в их интересах было походить на хирургов, о ком обычно говорят, что для них нет ничего лучшего, чем раны да шишки. Король, как справедливый Принц, и не требующий ничего иного, кроме правосудия, был предупрежден, когда он заключал этот договор. Эти два Министра, точно так же, как и Месье де Лион, к кому он обращался, сказали ему, что не составляло никакой трудности ввести салический закон, как в Лотарингии, так и во Франции, а, следовательно, протест Принца Шарля не мог ему ни помешать, ни принести никакого вреда. Но так как он был переубежден в настоящее время, он не пожелал им передавать этот, ничего им не сказав о том, что он обо всем этом думал. Месье ле Телье и его сын сделали все возможное, дабы раскрыть, кем был тот, кто заставил настолько измениться Короля в его настроениях. Они заподозрили в этом Пегийена, кто сделался фаворитом Его Величества, и кто настолько утвердился в этом качестве, что не обращал на них ни малейшего внимания. Они пожелали ему за это большого зла, чем он, казалось, особенно не беспокоился, потому как был уверен в благоволении своего мэтра, кто был для него надежной защитой от всего, что бы против него ни предприняли. /Второй договор./ Король заключил другой договор с Герцогом, по какому тот пообещал передать в его руки город Марсаль, как залог его верности. Такой договор был надежнее прежних, поскольку он не уступал ничего, чего бы он не мог сделать в соответствии со всеми правилами правосудия. Он должен был, по соглашению с наследниками его жены, пользоваться Лотарингией на протяжении своей жизни. Так как он уступал это место лишь на определенное время, и его должны были возвратить, как только он скончается, ни ее наследники, ни вообще никто не могли найти здесь возражений какого бы то ни было рода. К тому же Король был прав, не полагаясь на слово, какое давал ему Герцог, ничего не предпринимать в ущерб его службе, поскольку с наступления мира тот уже поражал его два или три раза, составляя заговоры против него; итак, он поступил совершенно верно, пожелав получить это место, как гарантию его слова. Как бы то ни было, Герцог освободился от своего первого договора этим, вернулся оттуда в свои Владения, не особенно заботясь тем, как Герцог д'Эльбеф выпутается из дела с Месье Кольбером. Но, оказалось, вовсе не это того беспокоило. Он отправился к этому Министру, как только другой уехал, и начал так декламировать против него, что прекрасно было видно, якобы они рассорились друг с другом насмерть. Он ему сказал, что был неправ, положившись на слово Принца, у какого его никогда не было; он обвинял себя из-за того, что все сорвалось, но он позволил себе увлечься рвением, какое всегда питал к своему дому; все это было так естественно, что он надеялся, будто бы тот первый его и извинит, заверив того, тем не менее, что он будет мудрее в будущем, в том роде, что никогда он не вмешается в дела других. Месье Кольбер притворился, будто ему поверил, хотя он меньше всего об этом думал. Он даже был бы счастлив притушить все это, из страха, как бы что-нибудь не дошло до Короля. Он боялся, как бы Его Величество не поверил, что тот совет, какой он ему дал, был не вовсе незаинтересованным. Однако, в самом себе он сохранил об этом воспоминание, в том роде, что когда он нашел средство показать Герцогу д'Эльбефу свое негодование, он не преминул это сделать. Герцог де Лорен, придя в восторг от разрыва первого договора, искал еще секрет, как бы разорвать и второй. Но так как у него не было больше на примете Министра, кого можно было бы заманить в ловушку, прикинувшись влюбленным в его дочь, Король торопил его передать ему в руки город Марсаль, как тот и обязался. Тот откладывал это дело то под одним предлогом, то под другим. Его Величеству это в конце концов наскучило настолько, что он отправил в Лотарингию Графа де Гиша собрать там свою армию совместно с Праделем, кто уже находился в этой стране. Граф помчался туда на почтовых, и слух, будто бы он едет осаждать это место, и сам Король прибудет туда собственной персоной, тотчас же распространился по всей Франции; видели, как в то же время туда направилось такое несметное количество добровольцев, что они одни были бы способны уничтожить и Герцога, и всю его страну; тот, кто уже не был в армии в течение двенадцати или пятнадцати лет, считал делом чести пойти туда в настоящий момент из уважения, какое каждый испытывал к редким качествам Короля. Все считали, что не вернутся больше времена Кардинала Мазарини, когда лишь те, кто умели заставить себя бояться, и были вознаграждены. Тот, кто отслужил под его Министерством и на кого даже не взглянули, потому как он выбирал пути совершенно противоположные тем, по каким надо было идти, чтобы попасть в милость, надеялся, что, явившись показать себя здесь, он пробудит память о своих прошлых заслугах; итак, Двор оказался настолько переполненным в Меце, что половина прибывших сюда людей не находила, где могла бы расположиться за собственные деньги. /Передача Марсаля в руки Короля./ Между тем Марсаль был осажден Праделем и Графом де Гишем, так что Герцог, увидев, что с Его Величеством шутки плохи, прибег к его милосердию. Он прекрасно видел, что у него не было иного средства, кроме этого, освободиться от пребывания армии, вовсе не устраивавшего его страну, так как из-за одного этого он был бы неизбежно разорен. Все и осуществилось в этой манере. Он передал это место в руки Короля, как и обязался. Вот так и закончилась война, в то время как все полагали, будто она должна начаться, Король сам принял во владение этот город, Комендантство над ним он отдал Лейтенанту Телохранителей по имени Фори. Он вернулся оттуда в Мец, куда Герцог явился воздать ему почести; Король уехал на следующий день, дабы возвратиться в Париж. Мадемуазель де Ла Вальер Этот вояж, не продлившийся и трех недель, окончательно разорил Знать, что была вынуждена делать в тысячу раз больше расходов с начала мира, чем в течение войны. Не было такого года, когда бы не давалась дюжина балов при Дворе. Устраивалось также и несколько балетов, а так как там танцевал Король, и каждый хотел танцевать вместе с ним, дабы лучше к нему подольститься, друг другу на зависть они показывались перед ним как можно более великолепными. В эти развлечения, как я уже говорил, входило и много политики, а кроме того, Король обзавелся любовницей, кому он был счастлив их давать. Он влюбился в нее у Мадам, при ком она состояла во фрейлинах. Она звалась Мадемуазель де Ла Вальер и была в тысячу раз более очаровательна в ее скромной красоте, чем самая роскошная светская персона. Король скрывал свою любовь в течение некоторого времени, поскольку, так как он был безукоризненно честным человеком, он питал большое уважение к Королеве, кому боялся причинить огорчение. Однако, так как он частенько заглядывал к Мадам, жене его брата, кто была сестрой Короля Англии и совершенно прелестной Принцессой, как своим разумом, так и красотой, она сочла поначалу себя главной причиной его визитов; ничто не могло ее в этом разубедить, кроме подарка, состоявшего из жемчужного колье и бриллиантовых сережек, что Король преподнес своей любовнице. Мадам де Шуази, возвратившаяся из изгнания, устроила себе праздник из того, что наставила эту привлекательную персону в тех чувствах, какие питал к ней Король, в той манере, в какой она должна была держаться с приходом к ней этой новой удачи, и приготовила ее его принять. /О некоторых посредниках./ Король тоже не испытывал недостатка в людях, кто разыгрывал тот же персонаж подле нее. Граф де Сент-А…, первый камер-юнкер, и Маркиза де Монто… проявили себя здесь наиболее услужливыми. Это им было зачтено, как если бы они смогли отличиться иначе, в том роде, что затем они поднялись к самым высоким достоинствам. Не принимая во внимание их совесть, они имели намного больше резонов заниматься этим, чем некоторые другие, кто восстали против выбора Его Величества. Графиня де…, кого Король прежде любил, пришла в отчаяние оттого, что он предпочел ей девицу, чьи прелести показались ей ниже ее собственных. Однако не все в свете разделяли ее мнение. Она была кокетлива, а Мадемуазель де Ла Вальер никогда. Правда, она уступила желаниям Его Величества, а это показало, что она не была весталкой, но кроме того, что весьма трудно устоять перед великим Королем, кто был необыкновенно обаятелен собственной персоной и своими манерами, неоспоримо и то, что она его полюбила даже раньше, чем он полюбил ее. Итак, она сделала из чистой страсти то, что она сделала, без малейшей доли кокетства; тогда как Графиня, после того, как была любима Королем, позволила себе перейти к множеству других, кто не могли идти ни в какое сравнение с ним. Она была даже тем более неправа, что имела мужа, честного человека, и кто любил ее без памяти, к тому же она была привлекательна, за исключением ее кокетства, что не всегда является изъяном, по мнению определенных людей. Они полагают, что это более заманчиво, чем бесцветная красота, что верно в каком-то смысле, но только не в той, кого должны бы желать для своего удовлетворения. Заманчивая красота, по моему мнению, это игривая красота, и замыкающаяся в своем долге, или же, если и изменяющая ему, то, самое большее, в угоду одному любовнику. То есть та, что присоединяет лишь одного любовника к своему мужу; но когда это переходит к более значительному числу, я охотно оставляю такую приятность другим и не обращаю на нее никакого внимания. Как бы там ни было, Графиня, с величайшим сожалением увидев, как эта девица заняла место, какое она сама весьма желала бы сохранить, подучила своего любовника передать Королеве обо всем, что происходило. Эта Принцесса любила Короля с безмерной страстью, в том роде, что никогда жена так не любила своего мужа, как она любила своего. Было не так-то просто, как было подумала Графиня, передать Королеве новость, вроде этой, без того, чтобы кто-нибудь этого не заметил. Когда Ее Величество явилась во Францию, она не знала ни единого французского слова; она выучила их еще совсем немного с тех пор, как она сюда прибыла, так что, когда ей хотели сказать о чем бы то ни было, нужно было всегда начинать с начала три или четыре раза, прежде чем она могла бы это понять. Частенько даже приходилось пользоваться жестами, дабы подать ей известие, в том роде, что в таком положении старина Гито был бы более пригоден, чем любой другой, потому как он один мог бы сообщить ей эту новость иначе, чем в полный голос, по меньшей мере, не шокируя ее скромность. Я не слишком неправ, говоря это о нем, поскольку однажды он сообщил знаками Королеве-матери новость, какую она любопытствовала узнать, и о какой ей никто не осмеливался открыто рассказать. Она несколько раз слышала об одном Наместнике. Провинции, как он спокойно терпел, что его паж был в наилучших отношениях с его женой. Она спрашивала у всех на свете, как такое могло быть, и каждый хранил молчание по этому поводу, потому что боялся, как бы, нарушив это молчание, не оскорбить ее уши. Она прекрасно понимала, что здесь была какая-то тайна, и это лишь сильнее разжигало ее любопытство, но она никак не осмеливалась никого попросить открыть ей эту тайну, потому как она уже однажды попалась в ловушку, когда держала такие речи при подобных обстоятельствах с одной из ее фрейлин, и та наговорила ей величайших непристойностей в мире, настолько та была неспособна пользоваться вуалью. /Язык жестов./ Между тем, любопытство ее никак не покидало, вопреки всему этому, и она спросила однажды у Гито, кто только что вошел в ее комнату, не будет ли он более сообразителен, чем другие, дабы ее удовлетворить. Гито спросил ее, о чем шла речь. Она ему это сообщила в то же время, на что Гито сказал, если дело стало всего лишь за этим, то она немедленно будет удовлетворена; пусть она себе вообразит, что его левая ладонь, какую он начал вытягивать, была жена Наместника, что его правая ладонь, какую он тут же положил сверху, был его паж, потом, убрав левую из-под правой, он сразу же положил ее сверху, — вот, — сказал он, — теперь это Месье Наместник; имеющий глаза да воспользуется ими, и пусть он рассудит, что я хотел сказать. Королева нашла это вполне доходчивым, как на самом деле это и было таковым. Итак, любовник Графини, разумеется, воспользовался бы тем же языком для передачи молодой Королеве всего того, что его любовница пожелала ей через него сообщить, если бы он был так же находчив в этом, как был друтой. К тому же то, что сделал Гито, было сделано в течение несовершеннолетия, когда, казалось, все было позволено; тогда как в настоящее время малейшее пренебрежение почтением рассматривалось, и по праву, ни более, ни менее, как тяжкое преступление. Итак, Графиня изменила намерение и вместо разговора с Королевой решила ей написать. Граф де Гиш, кто был с ними в сговоре, едва вернулся из Лотарингии, как предложил им свои услуги, дабы понравиться, как полагают, одной персоне высочайшего происхождения, в какую он был влюблен. Дело исполнилось еще не столь рано, из-за каких-то нежданных неурядиц; но так как ревность Графини не позволяла ей оставаться в покое, не было такого сорта коварства, до какого бы она не додумалась, лишь бы унизить Мадемуазель де Ла Вальер. По отношению к ней это означало то же самое, что и по отношению к Королю, и подлежало наказанию в то же время, если бы Его Величество не прощал действия, учитывая его причину. Король знал, что это была всего лишь ревность, заставлявшая ее выкидывать подобные штучки. Итак, он полагал, что она вполне достаточно сама себя наказала своим злобным поведением, и ему не следовало прикладывать к этому руку, поскольку она и так уже растрезвонила на весь свет о том, что должно было бы остаться скрытым, если бы она была более мудрой. Дела Короля /Граф де Шомберг в Португалии./ Испанцы жаловались в это время, якобы помогали Португальцам вопреки данным им обещаниям при заключении Пиренейского Мира. В сущности, это было правдой; но так как им всего лишь возвращали в этих обстоятельствах то, чем они нас одалживали в бесконечном числе других ситуаций, от них отделались пустыми фразами, тогда как было решено делать не больше, но и не меньше. Ограничились только, ради их утешения или, скорее, ради соблюдения приличий, молниеносными десантами против тех, кто будет отныне перебираться в эту страну, тогда как им втихомолку предоставлялись суда и деньги для совершения этого пути. Министры слегка протестовали против этой войны, что стоила многих денег Его Величеству. Месье Кольбер особенно не одобрял подачу помощи этим народам, потому как все расходы, какие там делались, почти целиком шли за наш счет. Едва только был заключен Мир, как Король, как ни в чем не бывало, отправил туда армейский корпус под командованием Графа де Шомберга. Эти войска были предварительно расформированы для видимости, дабы все это совершалось как бы без приказа Короля — в качестве иностранца этот генерал придавал еще больше веса всему делу, тем более, что он не был, казалось, привязан ко Двору никакой должностью. У него не было больше Наместничества, а то, какое он имел в течение войны, оказалось в числе Мест, что были возвращены Испанцам. Это Месье де Тюренн назвал его Королю для похода в эту страну, потому как вместе с качеством иностранца, какое казалось там необходимым, он обладал всеми способностями, каких только можно было желать от Генерала. Португальцы были не слишком счастливы, когда узнали, что Король послал к ним гугенота. Двор Португалии, казалось, даже насторожился, принимать ли его и дозволять ли ему отправление его религии, на каком он особенно настаивал, и без которого он и вовсе не желал служить. Он боялся навлечь на себя гнев Инквизиции, этого тем более опасного Трибунала, что он никогда не пренебрегает прикрывать все, что он делает, покровом Религии. Итак, понадобилось отыскать оправдания всему этому, прежде чем позволить ему ступить на их землю. Однако, так как Испанцы были сильны на границе, и они вознамерились заставить вернуться к исполнению долга этих мятежников (именно так они называли Португальцев), те были вынуждены поладить с ним, все равно как если бы он был римским католиком. Инквизиция тоже ослабила рвение по поводу собственных интересов в подобной ситуации, так что она позволила ему иметь Пастора не только в его резиденции, но еще и когда он будет в Армии. Он им оказал великие услуги и защищал их настолько хорошо, что вместо осуществления расчетов Испанцев разбить их повсюду, те сами оказались весьма частенько битыми. /Англиканцы и Пуритане./ Вот в этом-то и состоял повод их жалоб; и, не получив большого удовлетворения от Его Величества, они возобновили их происки в Европе, дабы убедить большую ее часть подняться против него; но каждый опасался иметь с ним дело, хотя многие и испытывали зависть к его могуществу; все их самые большие усилия были направлены в сторону Англии, потому как они были уверены, что именно с этой стороны Король мог бы получить какую-нибудь неприятность; но кроме того, что трудно было склонить к этому Его Величество Британское, кто желал жить в согласии со своими соседями, это Королевство начало разделяться в самом себе, в том роде, что он был достаточно занят усмирением своих собственных распрей, без всяких поисков разжигания их у другого. Это разделение было вызвано различием религий, царивших в этой стране. Это зло, пожиравшее ее с давних времен, и, кажется, имеющее все основания пожирать ее еще и в будущем. Те, кого эти народы называют Пуританами, и чья партия столь значительна, что она противится Англиканству, доминирующей религии этой страны, изо всех сил хотели добиться предоставления им определенных вещей, на каких они уже настаивали несколько раз. Они льстили себя надеждой, что Король Англии тайно к ним благоволит; не то чтобы он одобрял их религию, но потому как они подозревали, будто бы он не более привержен к религии других, чем к их собственной. Они имели к этому тот резон, что он недавно женился на католической Принцессе, откуда они делали вывод, что он придерживается скорее этой религии, чем какой-либо другой; следовательно, он будет счастлив установить определенное равенство между ними, дабы, натравив их однажды одних на других, он смог бы заставить предпочесть религию, какую он исповедовал в настоящее время превыше всех остальных. Квакеры и некоторые другие фанатики, составлявшие секты религии помимо этих трех, воспользовались тогда этими обстоятельствами, дабы продемонстрировать дурные намерения, какие, они имели против существующего Правительства; но Его Величество Британское, тотчас раскрыв их заговор, пресек всякие дальнейшие последствия наказанием наиболее виновных. Все это опрокинуло намерения других заговорщиков, так что этот Принц, примешавший столько политики к удовольствиям, во времена, когда его считали наиболее погрузившимся в наслаждения, оказывается, наиболее серьезным образом думал о своих делах. / Император ведет войну с Турками./ В то время как Король Испании вот так усердствовал, возбуждая врагов Его Величества, Император, увидев себя в опасности со стороны Турок, отправил во Францию Графа Строци, дабы просить Короля подать ему помощь против этого общего врага Христиан. Его Величество, как Ландграф Эльзаса, был бы этим обязан, если бы ему не уступили это Место, как и было сделано при заключении Мюнстерского Мира, и он оставался бы по-прежнему членом Империи. Но из страха, как бы Его Величество в этом качестве не послал своего депутата на Собрание Принцев, Император лучше предпочел претерпеть расчленение, чем позволить ему сунуть нос в свои дела. Итак, Король был избавлен теперь от обязательства, в каком всегда пребывали те, кто владел этой Провинцией до него, а состояло оно в отправке ему на помощь, когда он увидит себя в опасности со стороны Неверных, определенного числа войск, какое называли контингентом. Однако добродетельный, каков он и есть, Король вовсе не рассматривал ради помощи ему, обязан ли он был этим или же нет. Он пообещал шесть тысяч человек Строци, а так как вопрос теперь был только в том, какого им дать Генерала, каждый начал изыскивать для себя это командование, потому как, хотя и должны были сражаться вдали от глаз Его Величества, что обычно не особенно нравится куртизанам, тем не менее, всегда приятно быть Генералом; но те, кто ожидали, будто Король бросит взор на них, серьезно ошиблись; он отдал эту должность Графу де Колиньи; не то чтобы он заслуживал ее больше, чем кто-либо другой, но потому как были счастливы унизить Месье Принца, с кем Колиньи совсем недавно рассорился. Это была политика, царившая при Дворе с тех пор, как он туда вернулся и, казалось, необходимая Королю, дабы постоянно освежать тому память об ошибке, какую он совершил. Король дал двух Маршалов Лагеря Колиньи, настолько же нищих, как один, так и другой, а именно Ла Фейада и Пувиса. Этому последнему, однако, было менее трудно экипироваться, чем другому, потому как в своей бедности он научился быть экономным; итак, он накопил себе резерв, дабы воспользоваться им в случае надобности, тогда как ла Фейад, частенько пребывая в достатке, всегда так дурно пользовался тем, что имел в своем распоряжении, что сделался беднее Иова. Итак, он был принужден обратиться к Прюдомму, кто сделал еще и это усилие ради него и дал ему, на что уехать. Это действительно должно было так называться, поскольку он уже делал ему авансы, превышавшие все его возможности. Множество добровольцев присоединилось к этим войскам, две их части составляла Пехота, а остальное Кавалерия. Граф де Со, старший сын Герцога де Ледигьера, был в их числе вместе с Маркизом де Раньи, своим младшим братом. Это был самый богатый Сеньор во Франции, так же, как и самый великолепный, и самый щедрый, чего давненько не было видано. Он должен был иметь после смерти своего отца, кто был уже в очень преклонном возрасте, более четырехсот ливров ренты, но когда бы он даже получил десять раз по столько же, он все равно не был бы более зажиточен, поскольку он все отдавал, и не обращал никакого внимания на деньги, какие он растрачивал по любому поводу. Это был характер человека, почти полностью похожий на то, что нам рассказывают о последнем Герцоге де Монморанси, у кого были дырявые руки. Он был точно так же ловок, как великолепен и щедр, и он прекрасно показал это на Конных состязаниях, устроенных Королем, отхватив приз под носом у всех Сеньоров Двора. Он терпеть не мог Маркиза де Лувуа, ничуть не меньше, чем это делал ла Саль; но с той разницей, что ему это должно бы быть более позволено, чем этому последнему, предполагая во всяком случае, так как я поостерегусь с этим соглашаться, что можно законно уклониться от почитания особы, к кому сам Король засвидетельствовал уважение; поскольку, наконец, хотя этот молодой Министр был все так же развратен, Его Величество рассматривал его, как свое произведение, и пользовался им в бесконечном количестве обстоятельств. /Экспедиция в Германию./ Эта маленькая армия вошла в Германию в начале апреля-месяца и прибыла в Венгрию к концу следующего месяца. Когда она присоединилась к армии Императора, находившейся под командованием Графа Монтекукулли, этот Генерал уже потерпел поражение. Все его войска находились в большой растерянности и располагались вдоль берега Раба со стороны Сен-Готхарда, дабы помешать неверным окончательно переправить остатки их армии, часть которой уже перешла эту реку. Там уже была часть перебравшихся, они даже навели там мост, вопреки усилиям Монтекукулли, кто делал все, что мог, лишь бы им в этом помешать. Между тем, едва войска Колиньи заняли левое крыло войск этого Генерала, как они не смогли стерпеть беспорядка, царившего среди них, так как они были еще в схватке с неверными, но в таком невыгодном положении для себя, что если бы им сейчас же не помогли, являться туда было бы слишком поздно. Прибытие наших войск изменило все состояние дел. Турки были отброшены и даже столь живо, что они уже не верили, будто успеют достаточно вовремя добраться до моста; они навалились у входа на него одни на других. Преследовавшие их Французы воспользовались этим беспорядком, заткнувшим им проход. Они их поубивали там столько, сколько попалось под руку. От этого неверные, дабы избежать клинков их шпаг, попрыгали в реку, где множество их и потонуло. В то же время они подожгли их же мост, из страха, как бы им не воспользовались преследователи, и когда битва на этом закончилась, Император рассудил кстати заключить мир. /Возвращение, похожее на отступление./ Разное говорят о резонах, какие он к этому имел, поскольку после этого дела он действительно мог наобещать себе большие выгоды. Германцы говорят, будто бы он раскрыл, якобы некие Венгерские Сеньоры входили к Графу де Колиньи и выходили от него, и это ему тем более не понравилось, что они выбрали ночь для его посещения; но я сильно сомневаюсь, чтобы этому можно было верить, гораздо больше видимости в том, что изобрели этот самый слух исключительно ради того, дабы поставить этого Принца в укрытие от упреков, какие Король мог бы ему сделать по поводу того, что после столь полезно оказанной ему помощи он должен был бы, по крайней мере, подать ему хоть какие-то сведения о заключенном им договоре. Однако, что и было правдивого во всем этом, так это то, что Французы возвращались оттуда весьма недовольные. Их оставили нуждаться во всем на обратном пути, и хотя Император придал им интендантов для снабжения их на этапах, большинство поумирало бы от голода, если бы они не имели денег купить себе необходимое; да еще и это они находили далеко не везде, хотя ничего не просили задаром. Они находили большую часть мест, через какие их вынудили маршировать, пустыми, все равно, как если бы они были отъявленными врагами, явившимися сюда только жечь да грабить. Колиньи, хотя и весьма бравый собственной особой и очень опытный в ремесле, не получил больших почестей от этой экспедиции, потому как он не участвовал в битве. Он остался сзади из-за приступа мучившей его подагры, не зная, что враги были столь близко. Ла Фейад воспользовался этим благоприятным случаем. Он дрался, не ожидая его, и из страха, как бы Колиньи не взялся за перо и не сообщил Королю обо всем, что произошло в битве, он взялся за это дело сам, не сделав ни малейшего упоминания о нем. Напротив, он известил Его Величество, что вся схватка закрутилась вокруг него одного, в чем он не говорил всей правды, поскольку Пувис исполнял там свой долг так же хорошо, как и он. Но он считал его Немцем и свято верил, что в этом качестве тот должен быть исключен из всего. Вот так он стяжал всю славу за эту битву, что в каком-то роде заставила забыть ту гадость, в какую он вляпался не так давно в Мадриде. Он отправился туда на поиски Сент-Онэ, Коменданта Лекат, кто после того, как был посажен в Бастилию, из-за того, что поговорил с Маркизом де Лувуа со слишком большой заносчивостью и дерзостью, когда вышел оттуда, прислушался к весьма дурному совету, до такой степени, что перешел на службу Короля Испании. Он сделал даже нечто худшее, если можно так сказать, поскольку, неудовлетворенный переменой Мэтра, он еще и нахально написал Королю, правда, не по его поводу, так как, если бы он это сделал, он был бы хорош лишь для маленьких домов, но по поводу его Министров. Это рассердило Его Величество до такой степени, что он не смог помешать себе засвидетельствовать это перед всем Двором. Между тем, ла Фейад, изображая из себя доброго лакея, в то же время умчался на почтовых драться против Сент-Онэ, но едва он прибыл в Испанию, как не замедлил вернуться назад, потому как другой, весь изувеченный ударами, полученными им в Армии, почти не имевший сил стоять на ногах и удержать в руке шпагу, принял его вызов только на том условии, что биться они будут каждый с кинжалом в руке. По правде сказать, его нельзя было обвинить в недостатке смелости; но, наконец, он оценил, что такого сорта битва будет скорее с бешеным, чем с разумным человеком. Однако, так как при Дворе ничего не прощается, и после трудов, какие принял на себя Ла Фейад, проделав три сотни лье на почтовых, казалось, он должен был бы приготовиться ко всему, поскольку не нашли ничего хорошего в его столь раннем возвращении. Но вот то, что он недавно совершил в Германии, отмыло его от этого пятна, предположив, тем не менее, что он получил таковое; он возвратился оттуда ко Двору, где Король его принял с большими проявлениями уважения и дружбы. Не все в свете были настолько привязаны к Королю, как Ла Фейад. Находилось там даже множество таких, кто дали себе свободу контролировать его поступки. Графиня… по-прежнему пребывала в отчаянии оттого, что он предпочел ей Мадемуазель де Ла Вальер, кого он продолжал любить с той же страстью. Итак, она не оставляла в покое своего любовника, побуждая его придумать, как написать Королеве письмо, о каком они вместе договорились; Граф де Гиш оказался довольно слаб, или, лучше сказать, достаточно безумен, чтобы это сделать, уступив просьбе, как я сказал выше, одной персоны высочайшего происхождения. Это вызвало бешеный скандал — Королева показала письмо Королеве-матери и плакалась ей, как она могла скрывать от нее такую вещь — она об этом ничего не знала, хотя и догадывалась в каком-то роде. Ее подозрение исходило из того, что Король, горячо любивший, ее в начале своего брака, не выказывал ей больше той же пылкости, как в те времена. /Письмо на испанском./ Королеве-матери было совсем просто заставить ее прислушаться к голосу разума и очиститься от предъявленных ей упреков; она ей сказала, якобы та не должна удивляться, что она скрыла от нее новость, столь неприятную для нее. Но Королеве было невозможно скрыть свою ревность от Его Величества, а в то же время и известие, полученное ею, о ее несчастье; Король, как честный человек, каким он и является, утешил ее наилучшим образом, как это только было для него возможно. Он попросил отдать ему это письмо, дабы посмотреть, не узнает ли он почерк, или же кто-нибудь из его Министров не признает ли его случайно; поскольку они имели больше дела с письмами, чем он с высокородными людьми. Между тем, он, может быть, и угадал того, кто был его автором, если бы он не считал его слишком мудрым и слишком довольным Королем, чтобы допустить столь огромную ошибку. Он ему дал совсем еще недавно право на наследование Должности Полковника Полка Гвардейцев. Он был, кроме того, Генерал-Лейтенантом его Армий, да еще и занятым Генерал-Лейтенантом, что немало в течение мира, когда не находится занятости для всех на свете. Это были два поста, способные удовлетворить амбицию частного лица, а особенно молодого человека, кому не исполнилось еще и тридцати лет. В самом деле, он уже почти дотянулся до жезла Маршала Франции, какой другие бывают слишком счастливы обрести, когда они уже состарятся на службе. Наконец, Король, сочтя его оправданным этими резонами, несмотря на подозрение, какое он мог иметь по этому поводу, потому как это письмо было составлено на добром испанском, а при Дворе не было другого такого, как он, кто говорил на нем безукоризненно, он принял решение показать его Месье Кольберу. Король был сам способен рассудить, составлено ли это письмо на добром испанском или же нет, потому как он довольно хорошо на нем говорил. Он выучил его, когда увидел себя накануне свадьбы с Королевой, потому как она не знала ни слова по-французски в те времена; между ними были бы поистине странные ласки, если бы они не смогли, ни один, ни другая, приправить их приятным разговором, что обычно является главным их украшением. Месье Кольбер сказал ему, что он вовсе не знал этого почерка, потому как Граф де Гиш настолько его изменил, что если не знать наверняка, что именно он его написал, было бы невозможно об этом догадаться. Месье ле Телье и Маркиз де Лувуа, кому Его Величество показал его потом, ответили ему то же самое, так что он был вынужден отложить наказание, какое вознамерился за это воздать, до тех пор, пока он не будет лучше осведомлен. Причиной того, что Король поделился этим с Месье Кольбером прежде всех остальных, явилось то обстоятельство, что он больше всех других был привязан к его любовнице. Так как это был хитрый лис, едва он увидел ее на месте, как отправился предложить ей свои услуги и деньги. Она приняла его предложения с большой признательностью, а Граф де Сент-Аньан еще и заверил его в ее добрых чувствах к нему, потому как он уже рассчитывал на альянс с Месье Кольбером. Они оба уже дали друг другу в этом слово, что немного утешило Графа, ведь он совсем недавно посчитал свою судьбу окончательно пропащей, потому как призвали предстать перед Палатой Правосудия человека, кто пообещал ему свою дочь в жены для его сына с приданым в миллион звонкой монетой. /Подозреваемые./ Король провел несколько секретных расследований по этому письму, но все замешанные в этом деле имели такой интерес сохранить все в тайне, что все его труды оказались напрасными. Когда он убедился в этом, он изучил по совету Маркиза де Лувуа, кто во всякий день все лучше и лучше утверждался в его сознании, тех, кто были настоящими друзьями его любовницы, и тех, кто лишь притворялись таковыми. Не потребовалось становиться волшебником, чтобы это распознать, потому как правда резко отличается от видимости; итак, после очень тщательного изучения подозрения пали на Графиню и ее любовника. Он обладал значительной должностью в Доме Короля, ни больше, ни меньше, как должностью Капитана Телохранителей. Это был де Вард, одним словом, Капитан Сотни Швейцарцев, кто на протяжении какого-то времени оспаривал качество фаворита у Пегийена, и кто ничуть не меньше, чем тот, пользовался благоволением Его Величества; но любовь затуманила ему мозги до такой степени, что он допустил ошибку довериться своей любовнице в ущерб собственному долгу. Маркиз де Лувуа сделал это открытие, и он основал его на том, что Графиня, едва только завидев Мадемуазель де Ла Вальер, начинала ее передразнивать. Она насмехалась вот так над ее недостатками; но так как этот молодой Министр был не в слишком добрых отношениях с этой Дамой, что приписывали негодованию, каким он воспылал от ее дурного обращения с ним, когда он пожелал к ней подольститься, Король не изволил поначалу придать полного доверия тому, что он ему об этом сказал. Он добавил к этой оценке еще и некоторое уважение к ее родственникам, кто были первыми лицами при Дворе. Итак, он пожелал, чтобы все дело прошло через новое изучение, дабы, когда он их накажет, и ее, и ее любовника, все те, к кому они принадлежали, как один, так и другая, скорее имели повод поздравить себя с его терпением, чем жаловаться на ту кару, какую он им устроит. /Месье Фуке ускользает от топора./ Пока все это происходило, Месье Фуке, претерпев бесконечное число допросов, был, наконец, осужден и приговорен к вечному изгнанию. Месье Кольбер был страшно поражен этим приговором, какого он никак не ожидал; Офман подтвердил ему еще накануне все, что он ему говорил прежде о намерении судей по поводу этого заключенного. Он действительно верил, будто бы говорил ему правду, потому как они все были склонны приговорить его к смерти. К тому же, можно было сказать множество вещей о его поведении — ужасающий беспорядок в Финансах, явное намерение вооружить Королевство и иностранцев против Короля, устрашающие расходы превыше сил частного лица, очевидное доказательство его растрат на службе, данные им пансионы большей части знати, наконец, тысяча других вещей, какие будет слишком долго перечислять — но так как он находчиво замазал все прорехи во всем этом, а именно, по первому вопросу: это к Сервиену, а не к нему надо было обращаться, потому как Сервиен всегда распоряжался фондами, тогда как, он только их подготавливал; по второму: когда он задумал возбудить войну в Государстве, это была всего лишь мимолетная мысль, в какой он раскаялся, как, я полагаю, уже говорил об этом выше; по третьему: если он и делал расходы, это было за счет его доходов, а они были значительны, и даже за счет его личных фондов, какие он и проел; по четвертому: никогда он не давал пансионов, но лишь делал подарки своим друзьям; так как, говорю я, он ответил на все убедительно, и больше того, жаловался, как это было, в сущности, правдой, что как только его арестовали, у него украли все его бумаги, чем лишили его средств защищаться, Месье д'Ормессон, Мэтр по Ходатайствам, кто был одним из его судей, взялся за его оправдание и заставил всех других изменить осуждение, какое они уже было вынесли. Однако, так как было невозможно оправдать его совершенно, они все-таки приговорили его к наказанию, о каком я недавно сказал. Удар, вроде этого, был огромным оскорблением для Месье Кольбера; но так как дело было сделано, и не было больше средств его поправить, он внушил Королю, что тот должен изменить его наказание на вечное заточение; потому как у него не будет никакой безопасности, если он позволит Месье Фуке уехать в иноземные страны; ему известны все дела Королевства, и существует опасность, что он этим злоупотребит, хотя бы ради того, чтобы за себя отомстить. Король поверил ему тем более, что его совет не казался таким уж дурным. Суперинтендант, вместо получения свободы, как он этого ожидал после своего осуждения, был заперт крепче, чем никогда; однако его не оставили больше в Бастилии и вывезли в Шато де Море, что в двух лье повыше Фонтенбло, а через какое-то время его препроводили в цитадель Пиньероля, где он находится еще и сегодня. Он немного изменил той стойкости, какую всегда проявлял со времени своего заключения, когда ему сказали, что Король заменил его наказание вечным заточением через несколько дней после его осуждения. Мадемуазель дю Плесси-Бельер вышла из Монбризона, где она постоянно пребывала с самого ее задержания. Монброн, кто ее охранял, вернулся оттуда в Париж и был сделан Помощником Лейтенанта второй Роты мушкетеров, вместо Казо, оказавшегося достаточно гордым, несмотря на свое простонародное происхождение, чтобы не пожелать подчиняться брату Месье Кольбера, кому Король отдал эту Роту после смерти Марсака. Это тот, кого называют сегодня Кольбером де Молевриером, бравый человек собственной персоной, и кому нечего было бы делать с милостью его брата, если бы одних личных качеств было бы довольно для продвижения. Но если этого доброго качества у него хватило бы и на двоих, он обладал еще и другим, может быть, не столь похвальным. Его тщеславие было непереносимо, и оно явилось причиной того, что он рассорился при Дворе и недолго сохранял эту должность. Но так как не успеет потерять один, как другой находит, это обеспечило судьбу Монброна, кто и на самом деле дворянин, но кто совсем не казался в прошлом, лет пятнадцать или шестнадцать назад, таким, каким его видят сегодня. Часть 8 /Первый Тюремщик Франции./ Я могу сказать, что осуждение Месье Фуке лично мне вернуло мою свободу, поскольку находиться в моем положении или быть заключенным — это почти одно и то же. Месье Кольбер вознамерился, однако, продлить мое заточение, отправив меня вместе с Месье Фуке в Пиньероль, но едва я прослышал об этом, как я с ним поговорил и ничуть не поколебался сказать ему, что, по меньшей мере, если в этом нет абсолютной необходимости для службы Его Величества, я попросил бы его избавить меня от проведения моей жизни в качестве тюремщика; существует тысяча людей, что сочтут себя счастливцами от положения, вроде этого, свидетель Бемо, кто так всем этим доволен, что я сильно сомневаюсь, будто бы он захотел променять свою должность на жезл Маршала Франции; эта любовь исходила, без сомнения, из того, что здесь недурно обделывали свои делишки; сказать по правде, я совсем неплохо поправил здесь и мои собственные, но так как я не рожден заинтересованным, я гораздо больше предпочту честь служить Королю, как я это делал когда-то в Гвардейцах, в качестве простого солдата, чем как Первый Тюремщик Королевства. Месье Кольбер вовсе не был доволен моим ответом и сказал мне поговорить об этом с Королем. Я тотчас же это сделал и держал перед ним те же самые речи. Король принялся смеяться над манерой, в какой я с ним говорил; поскольку я делал это от чистого сердца, и как человек, кто не менее страдал, занимаясь этим ремеслом, чем сам узник, кого я охранял. И так как он любил людей, кто совсем не лукавили с ним, лишь бы они делали это со всем должным к нему почтением, он ответил мне, насколько он был счастлив узнать, что я не любил копить деньги, и он только больше меня за это уважал; однако я должен был ему сказать, мог ли он положиться на Сен-Мара в охране моего заключенного; я ему уже говорил, что это был человек мудрый и обязательный в службе, но так как порой случается, что он таков при исполнении приказов другого, тогда как становится иным, когда все дела зависят лишь от него самого, он хотел бы, чтобы я сказал ему откровенно все, что я об этом думал. Я думал о нем только хорошее; итак, когда я подтвердил ему все, что уже говорил по этому поводу, Сен-Мару было поручено препроводить заключенного в Пиньероль и охранять его там. Ла Морезанн, родственник Месье дю Френуая, одного из первых служителей Маркиза де Лувуа, был там Интендантом. Они женились на двух сестрах служителя, и так как у него была еще и третья на выданье, и он увидел Сен-Мара на пути к обретению достояния, он ее предложил ему в жены, если тот пожелает об этом подумать. Сен-Map оценил это предложение; итак, дело было вскоре сделано, он тоже стал родственником Месье дю Френуая и сделал себе из этого опору, что не могла ему повредить при случае. В остальном, он пользуется в настоящее время множеством благодеяний Его Величества, не считая дохода от его заключенных, разумеется, более значительного, чем он сумел бы получить в каком-либо ином месте. Когда это огромное и долгое дело было вот так завершено, многие рассматривали кару Месье Фуке, как в тысячу раз худшую, чем смерть. Они рассматривали ее также, как справедливое воздаяние неба за все его кокетства в те времена, когда судьба ему благоволила. Он развратил бесконечное число высокородных девиц при помощи своих денег, и когда он был арестован, нашли журнал, в какой он заносил их одних за другими, по именам и по титулам, как персон, чьими милостями он попользовался. Он не забыл даже занести туда, сколько ему стоило их добиться, так что, либо этот журнал содержал правду, как оно и было, по всей видимости, или же он делал это, дабы уверить тех, кто сможет увидеть его однажды, что он был человеком удачливым; эти девицы оказались обесчещенными навсегда, без того, чтобы кто-либо взял на себя труд прояснить, так ли это было. Там обнаружилась даже одна фрейлина Королевы-матери, кто была изгнана, поскольку она была вписана в его книгу красными буквами. /Опала Герцогини де Навай./ Любовь Короля к Мадемуазель де Ла Вальер не мешала тому, что он походил на многих других, кто покидают порой доброе застолье у себя, дабы отправиться отведать дурного. Человеческое непостоянство склоняет нас подчас к такого сорта вещам, и вполне достаточно быть мужчиной, чтобы попадаться на это чаще всего. Он загорелся на один момент страстью к некой фрейлине Королевы, его жены, кто была дочерью старшего сына одного Маршала Франции, и когда каждый это заметил, Герцогиня де Навай стала во главе, дабы помешать их дальнейшему сближению, если, тем не менее, этого уже не случилось. Она избрала такие пути, дабы добиться цели, какие были неприятны Королю; а так как он подозревал, что она уже подавала советы Королеве по поводу полученного ею письма, он изгнал ее из своего Дома. Ее муж был причислен к ее опале, и они оба получили команду отделаться от их должностей. А они стоили немалых денег, поскольку он обладал должностью Лейтенанта рейтаров Гвардии с Наместничеством над Авр де Грас, независимым от Наместничества над Нормандией, а она имела должность Статс-Дамы молодой Королевы. Но Король определил цены, какие им будут выплачены, так что она получила всего лишь пятьдесят тысяч экю за ее должность Статс-Дамы Королевы, тогда как могла бы иметь все четыреста тысяч франков, если бы Его Величество оставил ей свободу извлечь из нее все, что она бы пожелала. Что до него, то он тоже и по тому же резону получил только пять сотен тысяч франков за свое Лейтенантство над рейтарами и сто тысяч экю за свое Наместничество. Маркиза де Монтозье, чей муж был вскоре сделан Герцогом, заняла ее должность у Королевы. Граф де Сент-Аньан, кто подобным образом был возведен в это достоинство, получил Наместничество, а Герцог де Шольн — Лейтенантство над рейтарами. Герцог де Навай одолжил эти деньги Мадемуазель и добавил к ним еще пятьдесят тысяч франков, дабы заключить на них контракт на пятьдесят тысяч ливров ренты. Месье ле Телье уже имел таких один или два из тех же доходов, не считая множества других, что были поменьше. Так как он был большим экономом, жил, как простой горожанин, его должность никогда ему ничего не стоила, и уж не знаю, с какого времени, он был осыпаем благодеяниями Короля, из каких он составил крупный доход; он подбирал потихоньку су к денье и был невероятно богат. Опала этих двух персон была определенным предвестием, что ничуть не меньшее случится с теми, кто написал письмо, о каком я неоднократно говорил. Однако, так как они были пока еще слепы и не предвидели надвигавшейся на них грозы, они подбрасывали стишки в комнату Короля, где еще и издевались над его любовницей почти в той же самой манере, в какой они это уже делали. Они ставили ей в упрек, кроме того изъяна, что она хромала, вдобавок и тот, что она была худа до последней степени. Она действительно была такой, она даже была такой с тех пор, как явилась ко Двору, так что, можно сказать, это зло было у нее издавна. Однако еще и несчастный случай вмешался в ее естество — так как она уже имела двух детей от Его Величества, какие полноправно могли бы сойти за детей любви, поскольку они оба были один красивее другого, это еще увеличило ее худобу, в том роде, что она чуть ли не зачахла. /Месье Кольбер создает Компанию Индий./ Незадолго до осуждения Месье Фуке, Месье Кольбер, кто сформировал Компании для распространения коммерции до Индий и до других частей Света, по примеру наших соседей, постоянно напрягая мысль к величию Государства, предпринял завоевание одного места у Варваров, дабы способствовать мореплаванию торговых судов, когда они будут преодолевать Пролив. Замысел был велик и достоин такого Министра, но он был не без трудностей — атаковать Место, окруженное отъявленными и тайными врагами, а кроме того, вне доступности для снабжения, когда оно будет взято, из всего этого было не слишком-то легко выйти с честью. Отъявленными врагами были Варвары, у кого и намеревались его отвоевать; тайными врагами — Испанцы, в чьих руках была Сеута и несколько других городов на этом побережье, и кому, следовательно, наше соседство было подозрительно. Герцогу де Бофору, кто был Адмиралом Франции вместо своего отца, было поручено это предприятие, хотя он и не был слишком к нему способен; ничего бы еще, если бы он осознавал свою безграмотность, и это побудило бы его обратиться за советом к более опытным, чем он; но только и делая, что хвастаясь, потому как он имел честь быть дядей Короля и командовать его Морской Армией, он начал ссориться с Гаданем, кого ему придали, как человека, способного его научить тому, чего он не знал. Гадань оставил его делать по-своему, поскольку тот желал действовать собственной головой, и ни о чем не рапортовать ему; по мнению Гаданя, нельзя было отправляться из Прованса, откуда они имели приказ отплыть, пока они не заберут с собой припасы, чтобы быть в состоянии ждать, по крайней мере, пять или шесть месяцев, когда им доставят другие. Он рассудил, что когда город будет взят, враги тотчас же обложат его, дабы отрезать им всякий проход в страну, откуда обычно добывают себе пропитание, когда ничего не приходит морем. Но Герцог был другого мнения; подняли якорь и девятнадцатого Июля прибыли под Жижери, то есть, к цели вояжа. /Провал под Жижери./ Так как первая атака нашей Нации опасна, Варвары не смогли ей сопротивляться. Место было взято, но когда Гадань ввел туда войска, ступившие на сушу, все, что он предвидел, случилось в точности. Варвары расположились вокруг своих стен вне досягаемости пушечного выстрела, и, бросив пиратов в море, они вознамерились морить их голодом со всех сторон. Их гарнизон, действительно не имевший припасов, начал страдать с первых же дней, потому что потребовалось сократить рацион каждого на основании того, что было неизвестно, когда доставят зерно для изготовления другого. Во всякий день положение становилось все хуже и хуже, поскольку, по мере того, как пустели магазины, постоянно урезались рационы. Месье де Бофор не знал, что на это и сказать, и прекрасно видел, насколько он был неправ, не поверив Месье де Гаданю. Он бранил, однако, Морского Интенданта Прованса, обвиняя того в неисполнении его приказов, в соответствии с какими тот должен был незамедлительно после их отплытия отправить конвой, достаточный для предотвращения зла, что их терзало в настоящее время; но это была не столько ошибка Интендантства, как он об этом думал. Чума и голод обрушились на эту страну и помешали перевозке зерна. Большая часть домов, где находились магазины, была заражена этой опасной болезнью; так что не осмелились ничего перевозить, из страха распространить ее еще и среди войск, как она уже охватила этих обитателей. Наконец, целых три месяца прошли в ожидании этого конвоя, а они так и не увидели его прибытия; нужда становилась все более и более нестерпимой, и собрали военный совет, вовсе не для решения, оставаться ли по-прежнему в городе, поскольку это было невозможно при таком положении дел, но для обсуждения средств отступления с наибольшей безопасностью. Это было совсем нетрудно, поскольку морские ворота были открыты, и вся опасность ложилась на тех, кто погрузятся последними. В самом деле, враги могли разведать об их намерении и войти в город, когда большая часть наших войск будет уже на кораблях. Итак, дабы избежать подобной случайности, Герцог де Бофор пустил слух, якобы он хотел отослать больных в Прованс и, по крайней мере, когда они уплывут, это сбережет немало припасов. А больных там было множество, и ничего удивительного после стольких-то страданий. Однако под этим предлогом погрузили не только госпиталь с больными, но еще и множество людей, находившихся в добром здравии. Таким образом избавились от многих дел, какие все равно пришлось бы сделать впоследствии. Неверные искренне поверили всему, что распространялось об этой погрузке. Тем временем, когда это было сделано, едва наступила ночь, как Гадань велел погрузить всех, кто остался в городе; вот так он был и брошен 31 октября, через три месяца после взятия. В довершение несчастья, несколько ветхих суденышек развалились на обратном пути, в том роде, что войска, переправлявшиеся на них, потонули вместе со всеми экипажами. Враги Месье Кольбера не были слишком огорчены этим несчастным случаем, точно так же, как и сомнительным успехом этого вояжа, потому как, хотя он и стоил огромных потерь Государству, они затаили надежду, что лично его все это лишит добрых милостей Его Величества. Итак, они старались насколько возможно распространять в свете слухи о некоторых ошибках, допущенных в этой экспедиции, дабы и ему что-нибудь от этого перепало; но так как не было спешки говорить вслух против Министра, может быть, Король никогда бы об этом ничего и не узнал, если бы не позаботились известить его обо всем записками, что подбрасывались к нему в комнату после его отхода ко сну, дабы на следующее утро, вставая, он мог бы заметить их сам, или, по меньшей мере, их заметил бы его первый Камердинер, кто там же и ночевал. Должно быть, рассеивал их какой-нибудь большой сеньор, потому как не всем на свете позволено входить туда; но это не произвело того эффекта, на какой так надеялись; Король, кто был рассудителен и справедлив, удовлетворился сожалением о тех, кто погиб в этом кораблекрушении, безо всяких упреков по этому поводу к своему Министру. Король рассудил, что вовсе не он был повинен в допущенной ошибке — переправлять войска на паршивых судах, но Интендант, сидевший там же, на месте; итак, он по-прежнему продолжал относиться к нему так же хорошо, как он привык это делать, чем и поверг его врагов в большой конфуз. /Слава Короля./ Король очень хорошо ответил Бюсси Рабютену, когда тот передал ему о своем желании написать его Историю, что он еще не сделал ничего достойного быть записанным; но он скоро наделает ему столько хлопот, точно так же, как и тем, кто загорится таким же желанием, как и он, что им всем найдется, чем заняться — действительно, никогда Принц не имел более возвышенных чувств, чем у него. Он стремился ознаменоваться великими предначертаниями, какие он тут же приведет в исполнение. /Свершенный труд и великие предначертания./ Он совсем недурно преуспел до сих пор. Он взошел по смерти Кардинала Мазарини (так как я отсчитываю его правление лишь с этого дня) на трон, весь утопленный в долгах; на трон, говорю я, по правде самый древний и самый прекрасный из всех, какие только есть в Европе, но столь замараный слабостью этого Министра, предприятиями Парламентов и отсутствием повиновения Вельмож, что можно сказать, не боясь погрешить против правды, что он нашел его с несколькими мэтрами, тогда как он должен иметь лишь одного — никакой дисциплины, не где-нибудь, но среди его войск, никакого порядка в его финансах, а это две вещи, способные нанести смертельный удар Государству. Однако, едва только он появился, как, подобно Солнцу (какое он незря избрал своей эмблемой), он рассеял все эти тучи. Он рассчитался со своими долгами, не развязывая кошелька, ввел Высшее Могущество на место слабости Кардинала, заставил Парламенты вернуться к исполнению их функций, естественно им присущих, без позволения отклонений, в какой бы то ни было манере, под предлогом присвоенного ими прежде великого титула Посредников между ним и народом, сделал Вельмож такими же послушными, какими они были непокорными, установил превосходную дисциплину в войсках и, наконец, так хорошо реформировал Финансы, что там столько же порядка в настоящее время, сколько было злоупотреблений на протяжении Министерства Кардинала Мазарини. Но всего этого было слишком мало для него, все это, говорю я, попахивало скорее мирным Принцем, чем Принцем-завоевателем, каким он желал стать; он нисколько не сердился, что его соседи ссорились одни с другими, потому как, пока они имели дела между собой, они были не в состоянии воспротивиться его великим предначертаниям. Англия была ему подозрительна отвращением, какое она питала, он знал, к Французской Нации; кроме того, он смотрел недобрым взглядом на то, что ее морские силы превосходили его собственные. Соединенные Провинции занимали его ничуть не меньше, что ему вполне простительно, поскольку в тысяче обстоятельств он признавал, как его процветание нагоняло на них страх, как если бы они уже догадались, что настанет день, когда он употребит против них все свои силы. Ему даже отрапортовали, якобы они веселились по поводу того, что приключилось в Жижери. Они действительно ревниво наблюдали за тем, как он по их примеру устраивал Компанию в Индиях и все другие вещи, имевшие к этому отношение. Наконец, либо Его Величество верил, что эти Народы действительно ревнивы к его славе, и они из-за этого были способны воспротивиться его предначертаниям, или же он по политическим соображениям пожелал опробовать их силы, никак не вступая в игру со своей стороны, утверждают, якобы он втихомолку взбудоражил кое-какие недовольства Короля Англии против них, дабы, объявив им войну, он смог бы смутить их покой и их коммерцию. Утверждают также, будто бы он сделал то же самое по поводу Бернарда ван Галена, епископа Мюнстера, кто обладал скорее качествами, требующимися от Генерала армии, чем от Прелата — ничего бы еще, если бы он имел и те, и другие вместе, поскольку он равно носил и митру, и шпагу, как делают все церковные Принцы Германии; но правда в том, что он гораздо лучше разбирался в построении армии к бою, чем в произнесении проповеди. Он намного больше любил кирасу, чем стихарь, и одним словом, никогда человек не был менее пригоден к церковному сану и более пригоден носить шпагу. /Войны между соседними Могуществами./ Так как он был соседом Соединенных Провинций и человеком предприимчивым, у него неоднократно руки чесались объявить им войну. Ему надо было кое в чем разобраться с ними, но он не осмеливался на этот шаг, потому как не столько полагался на собственные силы, чтобы отважиться потягаться с ними; но либо происходившее со стороны Англии придало ему больше смелости, чем он когда-либо имел, или же он действительно заручился поддержкой Короля, как уверяют, но он больше не колебался порвать с ними. Прежде чем перешли к враждебным действиям, как с одной, так и с другой стороны, Король, как ловкий политик, предложил свое посредничество обеим партиям. Он знал, дабы сделаться авторитетным среди своих соседей, у них ничего не должно было происходить такого, о чем он не имел бы известий, либо путем посредничества, либо, как заинтересованная партия. Однако, так как он знал также и то, что одно из этих двух качеств предпочтительнее другого, он не преминул избрать наилучшее. Он отправил Герцога де Вернея в Англию вместе с Месье Куртеном предложить Его Величеству Британскому все, что зависело от него, дабы полюбовно завершить спор, вынудивший того объявить войну. Этот Принц пожаловался на множество вещей, приключившихся в Индиях, по его мнению, к его невыгоде, и так как они имели важное значение, он не прекратил вооружаться на море, хотя и принял посредничество Короля, дабы добиться удовлетворения силой оружия. Может быть, эти Послы не слишком настойчиво отговаривали его от схватки, потому как не в интересах Его Величества было бы покончить с этим делом без боя. Это должно было истощить силы обеих партий, точно так же, как их вооружение уже истощило их кошельки; так что подняли якоря, как с одной, так и с другой стороны, и пустились на поиски друг друга. Голландцы со времени Мира, какой они заключили с Испанией, не предвидели, что Король должен был сделаться столь могущественным, а, следовательно, они настолько завистливыми; потому они расформировали большую часть войск, имевшихся у них на суше. Они рассчитывали, что если у них снова разразится война с Его Католическим Величеством, Король им поможет, как он уже это делал. Итак, дабы еще более упрочить тесный Альянс, какой они имели с ним, они сохранили несколько французских полков, что были на их службе, тогда как они распустили большую часть полков их Нации. Д'Эстрадес имел там один и был теперь Послом у них. Отрив командовал другим, и некоторые другие Французы меньшего положения, чем эти двое, также имели каждый по одному. Итак, война была объявлена между этими Могуществами, и Епископ Мюнстера, кто уже одержал несколько побед над Голландцами, не пожелал сложить оружия по требованию Его Величества; либо об этом существовало соглашение между ними, как желают заявлять, или же он был достаточно неблагоразумен и осмелился отказать в ответ на просьбу столь великого Короля, но Голландцы были принуждены испросить у Его Величества отправить им помощь. Они, без сомнения, нуждались в ней, поскольку этот маленький Принц громил их повсюду, где находил. Так как у него войска были отлично дисциплинированы, а их от долгого безделья были не более воинственны, чем недавно набранное ополчение, существовала такая разница между ними, что одни постоянно преследовали, а другие не прекращали отступать. Это удивило все соседние Могущества, что придерживались иного мнения о силах этих Провинций. Они не были, впрочем, этим особенно огорчены, потому как это Государство имело то общее с Королем, что его могущество породило множество завистников. Наконец, либо Его Величество им уподобился, и в этом качестве он был счастлив также и их беспорядками, но он отправил им помощь только тогда, когда они были немного унижены кое-какими потерями. /Наказание виновных./ Прежде чем все это произошло, Король раскрыл, кто написал, и кто додумался написать письмо Королеве, о каком я говорил выше. Он раскрыл, говорю я, что все это было сделано из-за ревности Графини…, и что подозрения Маркиза де Лувуа не были безосновательны. Она тотчас была сослана, вместе со своим мужем, в одну из их земель, не особенно удаленную от Парижа. Вард был посажен в Бастилию, а Граф де Гиш (против кого Король был в большем гневе, чем против кого бы то ни было, потому как те делали это, как заинтересованные партии, тогда как он сделал все исключительно по просьбе своих друзей) был изгнан из Королевства. Маршал де Граммон, кто был тонким куртизаном, вместо того, чтобы вступиться за него, сказал Его Величеству, якобы он его еще помиловал, и тот дешево отделался. Он поверил, будто сотворит этим чудеса, и Король, увидев, насколько он сочувствует его негодованию, смягчится в его пользу. Но Король был настолько оскорблен, что эта хитрость ни на что ему не послужила. Приговор остался в силе, и хотя сын и вернулся во Францию пять или шесть лет спустя, но на таких суровых условиях для него, что легко было увидеть, как и такой долгий отрезок времени не был способен стереть из памяти его преступление. Этим условием было сложить с себя свою должность, смертельный удар для его отца, кто был бы в восторге сохранить ее в Доме. Но Король не пожелал, чтобы он сложил ее с себя в пользу Графа де Лувиньи, его младшего брата, кто был намного лучше скроен, чем он, но кто и близко его не стоил. Он сделался, однако, последней надеждой этого могущественного Дома, потому как Граф де Гиш не только не имел никаких детей, но даже не вступал никогда в любовную связь со своей женой. Она была, однако, весьма прелестна, и ее происхождение не могло опозорить его собственного. Она, точно так же, как и он, была дочерью Герцога и Пэра, и даже Герцога и Пэра более древнего рода, чем его отец; но так как вовсе не красота и не происхождение оказывают влияние на сердце, его оставалось бесчувственным к ней, тогда как другие предрекали им добрую судьбу и даже одну из самых наилучших, что сделалось для него предметом полного безразличия. Его поведение в отношении к этой Даме, очень добродетельной, приводило в отчаяние его отца, кто не был, и вполне резонно, такого же доброго мнения о своем младшем сыне. Он видел гибель своего Дома по вине его старшего сына, и что бы он ему об этом ни говорил, не производило на того никакого впечатления. Наконец, дело, о каком я только что сказал, окончательно добило его, как удар дубиной, от какого он никак не мог оправиться; он послал Графа де Гиша в Голландию, повинуясь приказам Короля. Он хотел, чтобы тот сражался там в качестве добровольца вместе с войсками, какие, Его Величество заявил, он отправит туда незамедлительно. Эта помощь состояла из шести тысяч человек, среди них должен был находиться и отряд от Дома Короля. Я вызвался туда пойти, потому как я достаточно долго оставался домоседом в Бастилии. Но Месье Кольбер де Молевриер попросил об этом точно так же, как и я, а так как я довольно-таки хорошо воздавал себе по справедливости и не намеревался тягаться с братом Министра, я отказался от моих претензий, как только узнал о его собственных. Две роты Мушкетеров Едва Месье Кольбер де Молевриер объявился во главе второй Роты мушкетеров, как вся Франция, дабы угодить его брату, разумеется, скорее, чем ему самому, постаралась пристроить своих детей в его Роту. Одни только Маркизы да Графы были теперь мушкетерами, из каких она состояла, тогда как те, во главе которых я имел честь находиться, выглядели по сравнению с ними, так сказать, старыми козлами. Но большие Сеньоры, кто вступили туда поначалу, дабы подольститься к Королю, удалились оттуда с течением времени; итак, если и есть там еще люди высокого происхождения, они далеко не из первых Домов Королевства, как это было вначале, но всего лишь из тех, что зовутся добрым дворянством. Желание, каким был обуреваем Месье де Молевриер, меня опередить и утвердиться на моих развалинах в сознании Его Величества, приводило к тому, что он изобретал тысячу сортов расходов, каких, по его мнению, я не смог бы выдержать, ни я сам, ни мои мушкетеры. Я говорю — мои мушкетеры, хотя прекрасно знаю, что я не должен был бы говорить таким образом, поскольку они были мушкетерами Короля, а вовсе не моими — но если я это и делаю, то только потому, что это наиболее естественный язык, чем какой-либо другой, хотя он и не соответствует всем формам. Пусть же меня не упрекают в этом, хотя я и ущербен с этой стороны, поскольку это небольшая ущербность, когда сам признаешь свою ошибку и когда не прибегаешь к уловкам, лишь бы себя ни в чем не обвинить. /Супружеские несчастья или безумие жениться./ Мне еще повезло, при том намерении, какое имел Месье де Молевриер вот так сыграть со мной шутку, иметь любовницей богатую женщину, испытывавшую ко мне достаточно дружбы, чтобы разделить свое состояние с моим. Поскольку, наконец, я нашел себе совсем новую, и хорошо бы мне кое-что рассказать о ней, прежде чем пойти дальше. Я женился, как и другие, потому что, кажется, если это и безумие, так как на самом деле я полагаю его таковым, и даже очень большим, а именно — жениться, это, по меньшей мере, безумие, какое позволено сделать один раз. Я женился на женщине чрезвычайно ревнивой, и каковая изводила меня до такой степени, что если я куда-нибудь выходил, она в то же время пускала тысячу шпионов по моим стопам. Она довольно дурно проводила свое время за подобным занятием и заставляла меня не менее дурно проводить мое. Я не тот человек, чтобы сносить обвинительные речи, с какими она обращалась ко мне всякий раз, когда я ходил в такое место, какое ей не нравилось. Мы частенько затевали вместе перебранки по этому поводу. Я высказывал ей об этом мои скромные ощущения с полной свободой. Она не желала получать выговоры, какие я ей делал. Вот так отношения все больше и больше обострялись между нами обоими, так что, когда я однажды спросил, будет ли хуже мне увидеться с Мадам такой-то, чем ей навестить Месье де…, она воспользовалась удобным случаем, дабы удалиться в монастырь. Так как все на свете смеялись над ее ревностью, вплоть до ее подруг, среди каковых не нашлось ни одной, кто не бросила бы в нее камень, она была счастлива уверять, будто бы это я был ревнивцем, а вовсе не она. Итак, она распространила повсюду тот упрек, что я ей сделал, приговаривая при этом, что, дабы не подвергаться больше моим злобным настроениям и не выслушивать больше такие упреки, она предпочитала лучше сразу отказаться от мира, чем жить в нем столь несчастной. /Как преуспеть в браке./ Слухи о таких речах тотчас же дошли до меня, и так как я обладал большим рассудком, чем она, и я побоялся, как бы, желая себя оправдать, она не уверила весь свет в таких вещах, каких никогда не было, я сказал ей вернуться, потому как самые короткие помешательства всегда наилучшие. Я слишком хорошо знал свет, чтобы не понимать, чем дольше она будет вести эти разговоры, тем скорее склонность к злословию на своего ближнего заставит принять эти мечтания за правду. Но быть женщиной и быть разумной далеко не всегда одно и то же; итак, она отвергла мое предложение, как если бы я собирался принести ей огромный вред. Я сожалел о ее ослеплении, и это все, что я мог сделать в том положении, в каком пребывал, поскольку она не желала прислушаться к голосу разума. Я оставил ее в монастыре, раз уж ей там так сильно понравилось. Я не знаю, впрочем, так ли это было, но так ли это или же не так, мне хорошо известно, что она все еще там, а у меня не возникало больше желания ее оттуда извлечь. Она выказала себя гордой со своей стороны, в том роде, что, не захотев просить меня ее оттуда забрать, она осталась у нее, а я у себя. Вот так удается большая часть браков в этом мире, потому как частенько случается, когда женятся, как случилось и со мной самим при женитьбе на ней, люди скорее заботятся или о своем интересе, или о своей страсти, но не о характере персоны, с какой собираются связаться на всю жизнь. /Любовная записка./ Между тем, пора вернуться к моей любовнице, хотя мне и пришлось необходимо выложить все то, что я только что сказал, прежде чем говорить о ней; через несколько дней после этой эскапады, то есть, пятью или шестью неделями позже, и когда узнали, что мы не должны больше съехаться вместе, я получил записку, написанную неизвестной рукой, но по почерку я прекрасно догадался, что наверняка это была рука Дамы; и тот, кто мне ее передал, назвал Мадам Маркизой де Виртевиль ту, кто попросила его вручить мне ее в руки. Это имя мне было точно так же неизвестно, как и почерк, но так как тот, кто мне ее принес, был молодым дворянином доброго вида, и кто, чувствовалось, был уверен в себе, я не пожелал сразу же сказать ему, будто бы я не знаю, откуда он явился, до тех пор, пока не увижу, что же содержалось в этой записке. Итак, я ее тотчас открыл и нашел там объяснение в любви, что не было мне вовсе безразлично. Она содержала вещи, о каких я буду помнить всегда так хорошо, что если я и не передаю ее в тех же самых словах, то все равно смысл ее от этого мало изменится. Она содержала, говорю я, что вот уже бесконечное время испытывают уважение ко мне, потому как называют бесконечным все, что необычайно досаждает; эта досада проистекала из того, что у меня была жена, и проявляли достаточную деликатность, не желая разделения сердец; но теперь, когда узнали, что моя жена рассталась со мной, а я с ней, были готовы засвидетельствовать мне, насколько ценят меня; если я пожелаю оказаться на следующее утро к десяти часам на Улице двух су, у ворот Отеля Суассонов, я увижу наемную карету, что остановится по другую сторону улицы, в десяти шагах оттуда; пусть же я изволю подняться внутрь, и там я найду Даму, кто пишет мне в настоящий момент; в остальном, пусть же у меня не сложится дурного суждения об услужливости кавалера, подателя этой записки, она мне откровенно скажет, что никогда не видела его до того, как ему ее передала; она услышала, как он говорил в театре, будто бы хочет познакомиться со мной, дабы вступить в первую Роту мушкетеров; она поймала его слово на лету и предложила ему дать рекомендательное письмо ко мне. Ее рекомендация так мне понравилась, что я тут же сказал этому дворянину, что буду рад оказать ему услугу. Я спросил его, однако, кто и откуда он был, дабы, когда я представлю его Королю, я мог бы сказать об этом Его Величеству и не предлагать ему подданного, недостойного Роты, какую он почтил своим особым уважением. Тот мне ответил, что он был сыном одного Советника Бретани, и его отец имел двадцать добрых тысяч ливров ренты. Это мне весьма понравилось, потому как мне требовались люди, вроде него, дабы противостоять Месье де Молевриеру, то есть, чтобы содержать Роту, какой я имел честь командовать, в таком же состоянии, в каком он начинал содержать свою. Однако, как если бы я не знал, что он никогда не видел, за исключением этого раза, так называемую Маркизу де Виртевиль, я ему сказал, дабы попробовать выведать о ней новости, что он не мог бы найти лучшей подруги подле меня, кроме этой Дамы, и я теперь намереваюсь быть его командиром, пока он будет оставаться в Роте. Он мне простодушно ответил, что я не должен приписывать ему достоинства знакомства с нею, поскольку он никогда ее не видел, кроме одного раза в комедии. Он рассказал мне об этом в то же время все, что она мне уже поведала сама, а когда он добавил к этому, что никогда не видел ни столь красивой, ни столь обаятельной женщины, он возбудил во мне такую влюбленность, что ночь длилась для меня тысячу лет, настолько я желал уже увидеть себя на свидании, какое она мне назначила. Дворянин спросил меня, однако, где она жила, дабы сходить поблагодарить ее за любезность, какую она ему оказала, потому как он не осмелился спросить об этом у нее самой ради сохранения приличий. Он не смог также спросить об этом у ее лакеев, потому как она не пожелала позволить ему подать ей руку, дабы проводить ее до кареты, притворившись, будто она собиралась зайти к комедиантам, кому ей якобы нужно было что-то сказать. Он не захотел показаться нахальным, и, от чистого сердца поверив всему, что она ему сказала, он прямо оттуда явился ко мне, настолько его разбирало желание стать мушкетером. Он не обратил никакого внимания, был ли это удобный час меня повидать или же нет; красота Дамы уверила его, что я не придам этому особенного значения, больше того, ему доставило такое удовольствие получить что-то из столь прелестной ручки, что когда бы даже была полночь, он счел, будто бы я буду еще слишком счастлив предстать перед ним. /Сдержанность и предосторожность./ В то же время, как он расспрашивал меня вот так о ее жилище, он рассыпался передо мной в величайших извинениях за свое столь вольное обращение со мной. Он мне сказал, что прекрасно знал — это не придаст ему особенной чести, но слова сами срывались с его губ, прежде чем он успевал их обдумать, настолько он желал выразить признательность столь прекрасной Даме. Я ему ответил, что ему нечего так заботиться извиняться передо мной, поскольку, далеко его не порицая, я благодарю его за рвение; однако ему не выпадет удовольствия сходить ее повидать, потому как у нее очень ревнивый муж, на кого все нагоняет страх, вплоть до его собственной тени; такова уж обычная участь красивых женщин; но, хотя она от этого частенько страдала, она, однако, меньше достойна жалости, чем какая-либо другая, потому как она терпела все это с ангельской кротостью; и только лишь я один пользуюсь привилегией ее видеть, потому как я старинный друг ее супруга; сам не знаю, из-за чего, просто не сумею сказать, я не был ему более подозрителен, как если бы ему нечем было рисковать со мной; а я находил это весьма занятным, будто бы у меня не было глаз, как у другого. Я выдумал это вранье, дабы он не настаивал больше, чтобы я ему сказал о жилище Дамы, о каком я знал не лучше, чем он. Однако, дабы его утешить по поводу моего отказа, я пообещал ему передать этой Даме его признательность за ее доброту. Я устроил его дело двумя днями позже. Я представил его Королю, и когда Его Величество его одобрил, он стал мушкетером, как и желал им быть; но он ненадолго задержался в Роте. Так как он имел достояние и любил свои удовольствия, местная болезнь овладела им моментально. Я был от этого в восторге, потому как время от времени он выражал мне огромное желание повидать так называемую Маркизу де Виртевиль. А это меня вовсе не устраивало, потому как если бы он явился ее навестить, он бы немедленно узнал, что это не было ее настоящим именем. Итак, он мог бы вывести из этого кое-какое подозрение в ущерб своему покою, да и моему тоже. Он мог бы даже заподозрить, якобы я ее любил; а я не желал, чтобы такое случилось, потому как невозможно было уважать ее больше, чем я это делал, и это непременно нанесло бы ей какую-нибудь обиду. /Совершенно необычное свидание./ Я оказался на свидании, какое она мне назначила, как легко можно рассудить, безо всякой необходимости для меня в этом клясться. С ней была одна из ее подруг, что меня сильно поразило, потому как после того, что она мне сообщила, я имел все основания надеяться, как мне казалось, что она должна была предпочесть беседу с глазу на глаз. На лице ее была маска, точно так же, как и на лице подруги, и когда они не сбросили их, ни одна, ни другая, увидев меня, едва я приоткрыл дверцу их кареты, как я счел, что это вовсе не та персона, какую я искал, поскольку обнаружил ее в подобном облачении, да еще в компании со свидетельницей. Итак, когда я пожелал удалиться после легкого комплимента насчет моей ошибки, одна из них взяла слово, дабы сказать мне, что я действительно ошибся, но совсем не в том, о чем я подумал; если я изволю присесть в карете вместе с ними, она мне откроет, в чем я ошибался на самом деле. Если я был немного раздосадован, увидев двух Дам вместо одной, еще большую досаду во мне возбудил этот комплимент, какого я никак не ожидал. Я даже невольно от него покраснел. Однако, когда я поднялся в карету и пристроился спереди, потому как они обе сидели сзади, та, кто со мной заговорила, сказала мне, если я пожелаю признаться в истинной правде, я соглашусь с ней, что явился сюда, как на верное завоевание; надо бы, — продолжала она, — чтобы я признался ей, якобы я был полностью убежден, будто бы она не будет стоить мне ни малейшего вздоха; вот в этом-то я как раз и заблуждался, скорее, чем поверив, будто бы это не она мне написала; именно она сама это и сделала и пока еще в этом не раскаивалась, хотя такое действие было бы весьма смелым с ее стороны, и даже как бы и невозможным, когда бы у меня сложилось от этого дурное мнение о ее персоне; но она намеревалась столь хорошо исправить этот дерзкий демарш той манерой, в какой она отныне будет со мной обращаться, что я буду обязан частенько говорить самому себе — нет ничего более обманчивого, чем видимость; она мне писала в своей записке, что прониклась уважением ко мне; она признается мне в этом еще и в настоящий момент и даже в присутствии одной из ее подруг; но она мне скажет в то же время, что это уважение никогда не заставит ее сделать что-либо недостойное высокородной персоны, какой она и была, и еще менее персоны, придерживавшейся добродетели, какую она исповедовала; если я был способен к прекрасной страсти, она предложит мне сердце, чьи достоинства я, может быть, оценю, когда узнаю его получше; но если я не был к этому способен, абсолютно бесполезно для нас завязывать хоть какое-то знакомство. /Совершенство, а не любовница./ Я нашел этот комплимент столь необычайным после полученной мной записки, что если бы я был заядлым читателем романов, я бы тотчас ощутил себя одним из этих героев, с какими во всякий момент случаются приключения, еще более поразительные, чем это. Но так как они никогда не были моим чтением, а кроме того, я был более материален, чем нам описывают этих героев, этот комплимент вовсе мне не был приятен. Я действительно ждал, как она очень здорово сказала, всего лишь наклониться и взять. По меньшей мере, меня подготовила к этому ее записка, не считая того, что я питал к этому достаточную склонность. И предложить мне теперь, как она это делала, закрутить платоническую любовь — было делом, какое никогда и ни в каком виде не было бы мне по вкусу. Тем не менее, так как я был довольно опытен и знал, что женщины, прикидывающиеся обычно самыми добродетельными, частенько оказываются наибольшими кокетками, я отделался от первого впечатления, произведенного на меня ее речами, и сказал самому себе — после того, что она уже сделала, эта женщина не удержит больше свою смелость. Итак, притворившись, будто бы я и есть ее мужчина, и она найдет меня всегда готовым сделать все, что она пожелает, я собирался попросить ее после этого заверения соизволить снять ее маску, когда она предупредила комплимент, какой я хотел было сделать ей по этому поводу. Она сбросила ее сама и сказала мне, делая это, что при таком условии она очень хотела показаться мне, дабы я смог рассудить, ее увидев, достойна ли она каких-либо жертв ради нее. Она была права, говоря таким образом, и даже веря, что было таким удовольствием ей повиноваться. Это была наверняка одна из самых прекрасных персон света, а ее обаяние, по крайней мере, равнялось ее красоте, Итак, я сделался как бы околдованным при виде ее; отлично это разгадав, она мне сказала, что ей приятно мое изумление, и оно понравилось ей в тысячу раз больше всего, что я смог бы ей сказать, дабы уверить ее, будто я сделаю все, что она пожелает. Ее подруга тоже сняла маску, когда увидела, как мы оба привыкали друг к другу. С этой я был знаком, я часто видел ее в свете, но что до другой, то я просто не знал, где она могла прятаться до сих пор. Поскольку, наконец, хотя Париж и очень велик и даже напоминает большой лес, где встречаются лишь те, кто этого хочет, это хорошо, во всяком случае, только для обычных людей. Но что до высокорожденных особ, то или их видишь в Комедии, или на общественных гуляниях, или при Дворе, или же в Церкви; итак, хотя их и не знаешь сам, тотчас же узнаешь, кто они такие, потому как невозможно, чтобы у них не было интрижки с кем-нибудь, Кто был бы в какой-то близости с ними, или кто не был бы каким-нибудь другом, кто смог бы отдать о них отчет. Однако, оказалось, это я был тому причиной; с тех пор, как она меня увидела, она не показывалась больше ни в каких других местах. Она мне призналась, что, увидев меня однажды в Нотр-Дам, где она была с одной из своих подруг, у кого она спросила, кто я такой, она нашла меня настолько по своему вкусу, что, дабы не лишать себя первых впечатлений, какие она составила обо мне, она не пожелала меня больше видеть; итак, она избегала меня так, как только могла, но это ей ни к чему не послужило; она сделала в конце концов то, что сделала, когда узнала, что мы расстались с моей женой. Она состояла в браке, точно так же, как и я мог в нем быть, и она тоже не была больше со своим мужем. Это был тип какого-то буйнопомешанного, кого вынуждены были запереть в Бастилии из-за его глупостей, без всякой надежды для него когда-нибудь оттуда выйти. Он там действительно и умер, что освободило ее от огромного груза, поскольку не может быть ничего тяжелее, как являться половиной такого человека. Она была из гораздо лучшего дома, чем он, но зато он был намного богаче ее, и ее родители выдали ее за него замуж вопреки ее собственной воле. Она жила совсем недурно в настоящее время, потому как он был заперт, и у нее от него осталась одна дочь. Один укрыл ее от его выходок, от каких ей пришлось немало пострадать до тех пор, пока он не оказался там; другой предоставил ей право распоряжаться всем его достоянием, с каким она делала все, что хотела, без всякой обязанности отдавать в этом отчет — поскольку ей его отсудили, все равно, как если бы она была вдовой, в чем, тем не менее, больше обратили внимание на влияние ее родственников, а не то, что это обычно практикуется. /Резоны любви./ Наше первое свидание прошло в таком роде, и я прекрасно признал впоследствии, что все, сказанное ею тогда, было выражением истинных чувств ее сердца. В самом деле, хотя она меня любила, если я осмелюсь сказать, до безумия, я никогда не видел такой мудрости посреди такого порыва. Она никогда не позволила мне поцеловать и кончика ее мизинца, и этим обратила меня в такого влюбленного, что просто не знаю, любил ли я кого-нибудь наполовину так, как полюбил ее в самое короткое время. Я люблю ее еще и сегодня все так же страстно, как только возможно любить, потому как ничто не воспламеняет больше, чем добродетель. Я ей, впрочем, еще и бесконечно обязан. Ее кошелек был для меня постоянно открыт, как если бы он был мой, и она ни единого раза не пожелала получить ни отчета, ни расписки. Я совершенно уверен, что она вбила себе в голову, будто бы я на ней женюсь, если моя жена умрет; но так как я не тот человек, чтобы питаться иллюзиями, и я знаю, что у нее еще лучший аппетит, чем у меня, хотя и у меня не слишком дурной, я оставил ее верить во все, во что ей заблагорассудится, не разделяя и наполовину ее слабости. Не то чтобы я хотел сказать, будто я этого не сделаю, если такое случится. Я знаю, что это мне будет доброй удачей со всех сторон. Я знаю, говорю я, жениться на женщине, вроде этой, да мне и не снилось никогда большего счастья. /Честь командовать Первой Ротой./ Как бы там ни было, ее помощь мне была далеко небесполезна, как я сказал выше, дабы иметь возможность следовать за Месье де Молевриером в том огромном расходе, в какой он вогнал свою Роту. Он пожелал снабдить ее позолоченными камзолами, что стоили, уж и не знаю, сколько денег; и так как было бы несправедливо, когда бы он утер мне нос, мне, кто имел честь командовать отрядом, составленным из самых высокородных людей Королевства, тогда как в его роте не было никого, кроме сволочи, я сделал все, что мог, лишь бы ему в этом помешать. Однако, так как и мне было бы несправедливо разорять моих людей из-за его тщеславия, я пришел на выручку тем, кто были не в состоянии делать все, что требовалось, дабы выглядеть, как другие. Я делал все это за счет Дамы, кто вместе со мной прониклась нуждой тех, кому мне необходимо требовалось помочь или же решиться подать в отставку. Итак, того, на что претендовал Месье де Молевриер, не случилось; его Рота никак не затмила мою, хотя, правду сказать, ему это легче было бы сделать, чем другому, из-за бешенства, с каким старались к нему попасть, добиваясь милости его брата; и нельзя было вдоволь надивиться тупости тех, кто вот так бросались туда, очертя голову, как если бы они должны были бы чувствовать себя там лучше, оказавшись под командованием брата Министра. Им не хватало разума понять, что как раз из-за этого самого им там будет гораздо хуже, потому как он видел, как весь свет сгибается перед его старшим, он претендовал на то, что тот же свет обязан выкидывать такие же штуки и перед ним самим. Итак, он брезговал общаться с кем бы то ни было, кто не был бы Герцогом и Пэром, или Маршалом Франции, или, самое меньшее, Кавалером голубой ленты. Что до других, то если он с ними и разговаривал, так исключительно со спесивым видом, что наносило ему больше вреда, чем он и не думал, не только в их сознании, но еще и в сознании Его Величества. Потому, если Король и имел какое-то уважение к нему, не следовало бы ему вовсе этим кичиться. Это было самое большее ради почтения к его брату. Он так же точно обходился и со всеми Вельможами, и те терпеть не могли его спеси и его гордыни. Мушкетеры его Роты получили немало унижений из-за него; у большей их части все заблуждения на его счет рассеялись, бешенство поступления к нему длилось не дольше огня в соломе; и когда это дошло до ушей Месье Кольбера, кто в глубине души был не менее надменен, чем тот, но кто вел совсем другую политику, он сделал тому выговор. Кампании Короля /Войны на суше и на море./ Тем временем Король выбрал Генерала, дабы поставить его во главе маленькой армии, какую он пожелал отправить на помощь Голландцам. Это был Прадель, кто завоевал большую популярность по заключении мира. Он почти ничего не сделал с того времени, что бы послужило причиной его выдвижения в командующие; не то чтобы он был способнее, чем кто-либо другой, но потому как Министры постоянно придерживались намерения принизить, как они только могли, высокородных людей. А так как он был не из их числа, они уверились, будто бы он сочтет себя почтенным тем, что для него сделали, никогда не претендуя ни на что большее, а еще сделается и более податливым их воле. Едва его войска соединились с полками Соединенных Провинций, как они отбили несколько маленьких городков, какими овладел Епископ Мюнстера. Воинственный прелат сделался более сговорчивым после этого — он, кто не желал никакого мира прежде, далеко не отказываясь от него с тем же упорством, сам выдвинул этот вопрос на обсуждение. Голландцы прислушались к нему тем более охотно, что они видели, как на них наседали Англичане. Когда их морская армия схватилась с армией противника тринадцатого июня, они потеряли там, по меньшей мере, пятнадцать кораблей вместе с их Адмиралом, кто там же был и убит. Герцог Йорк, кто стоял во главе Англичан, дабы сделать свою победу более полной, атаковал их еще и на следующий день, или, лучше сказать, со следующей ночи; но вице-адмирал Тромп спас остатки флота своей твердостью и благоразумием, в том роде, что с ним не приключилось более крупного поражения. В остальном, так как это послужило поводом для Англичан проявить такое высокомерие, что они и слышать больше ничего не хотели о мире, Голландцы пошли на множество уступок в пользу Епископа Мюнстера, каких они не пожелали бы предоставить ему прежде. Епископ, со своей стороны, не желая ни в чем разбираться с Королем, перед чьим могуществом он преклонялся, стал готовиться к примирению. Однако это не могло осуществиться сразу, потому как множество вещей надо было урегулировать. Итак, наши войска стали на зимние квартиры прямо в этой стране, и эти народы были столь недовольны таким обстоятельством, что еще более поспешили заключить мир с этим прелатом. Они, впрочем, оказались в какого-то сорта безопасности со стороны Англии, потому как там разразилась столь ужасающая чума, что в одном городе Лондоне от нее уже умерло бесконечное число персон. Правда, именно там она свирепствовала с наибольшей силой; в том роде, что было поверили, будто бы там не останется ни единого обитателя. /Сложные альянсы./ Наши послы уже удалились из этого города на том основании, что Король Англии, вроде бы согласившись на посредничество Его Величества, не прекращал выдвигать столь высокомерные требования, что было ясно видно, насколько он не желал никакого мира. И хотя чума вот так опустошала его Королевство, он не желал еще ни от чего отступаться; либо он надеялся на то, когда нечто было столь свирепо, оно не будет длиться долго, или же он верил, что это зло, какое с полным правом называют бичом Бога, не настигнет его войска прямо на море. Это вынудило Голландцев просить Короля о помощи против него, точно так же, как они сделали это против Епископа Мюнстера. Была создана наступательная лига между двумя Государствами. Между тем умер Король Испании, Филипп IV, и Маркиз де Лувуа счел для себя это обстоятельство благоприятным, дабы заставить оценить себя в своем Министерстве иначе, чем он делал это до сих пор. Быть Государственным Секретарем по делам войны на протяжении мира или Канцлером без обладания печатями казалось ему почти одним и тем же, потому он решился побудить Короля нарушить мир. Амбиции и отвага этого молодого Принца служили ему как бы надежной гарантией того, что он преуспеет в этом, как только найдет какой-нибудь предлог, а так как он не считал, будто бы отказ, сделанный Его Величеством по поводу прав Королевы, слишком тесно его связывал, и он бы не смог от него освободиться, когда представится случай, он счел, что вопрос состоял только в том, как бы ему подыскать этот предлог, без которого он бы не осмелился с ним об этом разговаривать. /Права Короля на Фландрию./ Король Испании, прежде чем умереть, дал стране сына, кто и находится сегодня на троне. Поначалу сочли, будто бы ему и трех дней не прожить, потому как он происходил от отца, кого всегда полагали очень нездоровым. Вообразили себе, будто, вот так сформировавшись от совершенно испорченной крови, едва он появится на свет, как будет обязан его покинуть. Он действительно оказался не слишком здоровым, но когда он обманул тех, кто было поверил, что он должен умереть столь рано, воспротивившись нахлынувшим на него болезням, как он уже сделал, казалось, Месье де Лувуа не так-то просто будет найти его предлог, поскольку этот Принц был законным наследником Короны. Он, или, скорее, его Министры делали все возможное, дабы спокойно жить с Его Величеством. Между тем, у Королевы имелся некогда брат, по имени Дон Балтазар, кто умер совсем молодым. Она была бы его наследницей, предположив, что отречение от всех ее прав, какое она сделала, когда выходила замуж за Короля, было бы недействительно. И утверждали, что, в соответствии с некоторыми обычаями Фландрии, часть ее провинций принадлежала этому юному Принцу, а, следовательно, они принадлежали теперь Королеве, когда он был мертв. Действительно, дела обстояли именно так среди частных лиц, по обычаям, какие там имели место. Итак, речь шла о выяснении, распространялись ли эти обычаи и на Суверенов. Когда Маркиз де Лувуа заговорил об этом с Его Величеством, тот его поначалу оборвал, потому как ему казалось, что, естественно, ничто не могло принадлежать этому юному Принцу, поскольку Король, его отец, его пережил. Маркиз де Лувуа, кто хотя и изучил предмет настолько, что мог говорить о нем, как адвокат, засомневался в большом доверии Короля к тому, что он сможет ему сказать, и не захотел разговаривать с ним больше, без доброй консультации со стороны. Он предложил предмет на рассмотрение самым ловким адвокатам Парламента, дабы иметь об этом их мнение. Им понадобилось свериться с их книгами, прежде чем его ему дать, потому как этот вопрос был для них новым, и они в нем намного менее разбирались, чем адвокаты той страны. Однако, когда все они пришли к единому мнению, что эта претензия была совершенно справедливой и законной, Маркиз де Лувуа порекомендовал им содержать все это в тайне и принес их консультацию Его Величеству. Он не мог обойтись с ним, как в прошлый раз, теперь, когда тот запасся столь добрым, документом. Он изучил его из конца в конец, потому как оказалось, что документ, безусловно, стоил такого труда. Однако, боясь, как бы не было привнесено столько же угодничества, как и правоты, в то, что он видел перед своими глазами, он пожелал, дабы о предмете проконсультировались во Фландрии, как это сделали в Париже, прежде чем придать делу полную веру. Один из этих адвокатов-консультантов был отправлен в Малин изложить там факты под вымышленными именами. Он привез оттуда подтверждение по всей форме мнения своих собратьев и своего собственного, так что не было больше иного вопроса, как поддержать свое право силой оружия; Король тайно приготовился к войне. Пока все это происходило, Голландцы, пожелав во что бы то ни стало отделаться от помощи, какую им прислал Король, заключили в Клеве договор о мире с Епископом Мюнстера. Они заранее заключили и другой с Курфюрстом Бранденбурга и с некоторыми другими Принцами Германии, дабы, если этот прелат не прислушается к голосу разума, они смогли бы его к этому обязать помимо его воли. Казалось, им незачем было все это делать, поскольку самый великий Король Христианского мира был за них; но поведение Французов сделалось им подозрительным настолько, что они были счастливы принять все меры предосторожности на случай нужды. Епископ Мюнстера возвратил им все, что он у них забрал. Наши войска вернулись оттуда во Францию после этого договора, и лишь Граф де Гиш не вернулся вместе с ними, потому как его изгнание все еще продолжалось. Однако, так как ему не с кем стало сражаться на суше, он бился на море против Англичан, кто через год после их победы вновь явились искать Голландцев в Ла Манше. Они рассчитывали, или, по крайней мере, твердо надеялись, что и на этот раз разделаются с ними так же просто, как и в предыдущий; но так как фортуна переменчива, в том роде, что она сегодня за одного, завтра за другого; главное, на войне, где частенько оказывается побитым тот, кто собирался разбить других, с ними приключилось противоположное тому, на что они надеялись. После продолжительного трехдневного сражения, без какого-либо перевеса для одного или же для другого, Герцог д'Альбермарль, кто ими командовал, был обязан отступить. Он удалился в Темзу, дабы отремонтировать там всю оснастку своих кораблей. Он вернулся оттуда шестью неделями позже, и войдя в Ла Манш, дал другое сражение тем же самым врагам, с кем недавно имел дело. Он приписал победу себе, потому как Корнелис Эвертсен, Адмирал Зеландии, был там убит. /Доблесть Графа де Гиша./ Он не имел большого резона, тем не менее, хвастаться преимуществом, какое там получил, поскольку, за исключением этой смерти, потери были примерно равны, как с одной, так и с другой стороны. Граф де Гиш и несколько французских добровольцев творили там совершенно невероятные вещи. Это подало надежду его отцу, что Король ему простит. Так как Его Величество придавал особое значение бравым людям, он не мог поверить, будто бы тот сумел воспротивиться своему невольному уважению к нему, когда тот о нем услышит. Граф вместе с еще двумя людьми отваживался ходить на брандере поджигать один из главных кораблей Англии, несмотря на град мушкетных выстрелов, осыпавший их со всех сторон. Он даже несколько раз возвращался к нападению, потому как с ним постоянно случались какие-то неприятности; в том роде, что он привлек к себе равно восхищение и врагов, и тех, ради кого он сражался. Маршал де Граммон с величайшей заботой постарался передать эту деталь Его Величеству; но весь ответ Короля на это заключался в том, что все было в высочайшей степени у его сына, можно смело сказать — он был чрезвычайно брав и чрезвычайно глуп; Маршал не попросил никаких дополнений к этому ответу, при каком он присутствовал. Он подал знак тем, кто беседовал об этом с Королем, поговорить с ним о чем-нибудь другом, решившись дожидаться другого удобного случая, дабы попытаться его тронуть. Голландцы, получив вот такой реванш, усилились друзьями и союзниками, на кого они могли больше рассчитывать, чем на Короля. Они вообразили себе, будто бы, не делая всего возможного для ослабления накала войны, бушевавшей между Королем Англии и ими, он, напротив, подогревал ее втихомолку. Наконец, было ли это воображение или же правда, они пошли на постоянные выпады против него, вплоть до желания заключить мир без его участия — но так как Король Англии, беспрерывно свидетельствуя непомерными требованиями, что он абсолютно не расположен к примирению, они заключили договор с Королем Дании и с Принцами дома Брунсвик (Брауншвейг — А.З.), дабы помешать некоторым Принцам Германии, завистливым к их величию, посодействовать ему их одолеть. Король Англии предупредил Короля Дании, кто горел желанием объявить ему войну, самолично ему ее объявив. Однако, либо до Короля Испании дошли слухи о том, что происходило во Франции по его поводу, либо ему было естественно объединяться с Императором, предпочтительно перед всеми остальными, он отдал ему в жены Маргариту-Марию-Терезию Австрийскую, сестру Королевы. Филипп IV распорядился этой женитьбой перед тем, как умереть, и он утвердил своим завещанием эту Принцессу наследницей его Короны, в случае, если его сын умрет бездетным. Он утвердил также и тем же завещанием тех, кто должны наследовать этой Принцессе, и исключил из их числа ее старшую сестру и детей, каких она имеет или каких она сможет иметь от Его Величества. Король ничего не сказал на все это, потому как имелся Принц, кто мешал что-либо здесь предпринять; но, думая об этом никак не меньше, он собрал войска к концу года, дабы заставить оценить претензии, о каких я говорил выше. /Смерть Королевы-матери./ Королева-мать никогда бы этого не потерпела, если бы она еще была жива, и она столько бы сделала своими мольбами, что отвратила бы и этот удар от своего дома; но, к несчастью для Испании, она умерла в январе-месяце после необычайно долгих страданий. Она окончила свои дни из-за рака груди, какой она скрывала, по меньшей мере, четыре или пять лет, никогда не желая говорить об этом кому бы то ни было; но, наконец, не в силах больше терпеть боль, какую ей приходилось выносить, она доверилась одной из камеристок, а та известила об этом ее медиков. Так как было слишком поздно, а, к тому же, они и не разбирались вовсе в этой болезни, лечения, какие они ей предписали, ничему не послужили; рак открылся, в том роде, что эта Принцесса, кто была самой опрятной персоной в свете, и кто всегда проявляла наибольшую заботу о своей груди, а она была у нее очень красива, увидела себя умирающей с момента на момент в таком смраде, какой просто невозможно выразить. Она приняла это с терпением и восхитительным смирением, и так как она была чрезвычайно набожна всю свою жизнь, а умирают обычно, как и прожили, она отдала Богу душу с чувствами, достойными добродетели, какую она всегда проявляла. Она молила Короля, умирая, простить всем тем, кто были изгнаны или заточены по ее поводу. Бюсси Рабютен принадлежал к числу последних, по крайней мере, он оскорбил ее, как и многих других; но Король, такой человечный, каким он и является, нелегко забывает определенные преступления; он оставил его пока еще в Бастилии, как я говорил выше, не обратив никакого внимания на мольбы Королевы-матери. /Сбор войск./ Объявленные сборы немногого стоили Его Величеству. Существовала столь великая поспешность разориться ради любви к нему, что все, сколько их было, высокородные люди испросили позволения образовать Роты кавалерии за счет их расходов. Месье де Лувуа, кто знал, как Месье Кольбер добился расположения Короля, всего лишь экономя и увеличивая его финансы, не преминул последовать его примеру, поймав этих безумцев на слове. Итак, Король, не развязывая кошелька, получил пять или шесть тысяч всадников в самом скором времени, и даже гораздо лучше экипированных, чем были его старые войска. Маркиз де Креки еще не возвратился из его ссылки, хотя прошло уже некоторое время с тех пор, как его теща была выпущена из тюрьмы. Он имел друга при Дворе в лице Виконта де Тюренна, к кому Король питал совершенно особое доверие, как к самому великому человеку его Королевства. Не то чтобы и Месье Принц не имел необычайных качеств, точно так же, как и он, от чего тот и имел своих приверженцев, как и Виконт мог иметь своих — но так как тот был отмечен первородным грехом в сознании Его Величества, кто с момента его возвращения не переставал подвергать того странным унижениям, на того едва смотрели при Дворе, потому как там смотрят обычно исключительно на людей, пребывающих в милости. В остальном Виконт де Тюренн был столь добрым другом Маркиза де Креки, что он не упустил и этот случай без попытки оказать ему услугу. Когда Король спросил его, какие армии ему понадобятся для достижения успеха в его намерениях, он ему ответил, что между прочих ему потребуется одна со стороны Германии, дабы помешать Императору и Принцам Империи его побеспокоить. Франция не испытывала недостатка в Генералах, кого можно было бы поставить во главе этой армии, что не должна была бы отличаться особенной силой, потому как Король не провел еще больших мобилизаций. Он, впрочем, поставил в строй несколько полков Пехоты, некоторым из которых он дал названия определенных провинций его Королевства, против обычая, практиковавшегося прежде. Поскольку лишь старые корпуса были удостоены такой чести, как Пикардия, Шампань, Нормандия и другие. А положила начало этому нововведению довольно забавная вещь. Когда Король дал полк одному дворянину из Руэрга, по имени Монперу, с тем намерением, чтобы полк носил его имя, дворянин сказал ему, поблагодарив его за это, что он весьма обязан Его Величеству за оказанную ему милость, но если ему будет угодно оказать ему ее целиком, он его умолял дать полку название одной из его провинций. Король, кто боялся, как бы это нововведение не ввело в соблазн других Полковников, хотя, казалось, они должны были лучше предпочесть, чтобы их полки носили их имя, чем какое-либо другое наименование, спросил его о причине. Другой бы затруднился ему о ней сказать, потому как она абсолютно не была ему выгодна; но так как Гасконцы, а он принадлежал к их числу, хотя и не был уроженцем провинции с этим названием, обычно дают ответы, свойственные только им, он сказал Его Величеству, если он и обратился к нему с этой просьбой, у него были на это добрые резоны; хотя он ни в коем случае не претендовал быть на равных с большими сеньорами, кому Король давал полки, как и ему, но когда начнут их называть, они, конечно же, найдут себе больше офицеров и солдат. И он боялся, когда назовут Монперу, как бы это имя не звякнуло, как фальшивая монета. Король не мог не рассмеяться от того гасконского вида, с каким тот изложил ему свои печальные предвидения, и когда он спросил его, под каким же именем тот хотел бы увидеть свой полк, тот попросил его, пусть это будет название Руэрг. Его Величество соблаговолил согласиться и отправился работать над этой мобилизацией, а тот вернулся некоторое время спустя с хозяйством, о каком действительно можно было сказать, что оно бы уместилось в носке. Я полагаю, у него было всего-навсего две вьючных лошади, еще и вся их поклажа состояла из нескольких кусков сала да множества чеснока, из чего он, разумеется, намеревался готовить свои лучшие застолья. Потому и вонял он частенько, как козел, но, не считая этого, он был добрым офицером и здорово бравым человеком собственной персоной. Так как Король еще не объявлял, с какой целью он осуществлял эти мобилизации, все его соседи терялись в догадках, на кого из них обрушится гроза. Большая их часть уверилась, будто бы это касалось Германии, потому как Его Величество не был слишком доволен Императором из-за того, как тот дурно обошелся с его войсками. Он был ничуть не больше доволен и тем, как тот заключил мир с Турками, не дав ему об этом ни малейшего известия, — довольно убедительные резоны, дабы увериться в том, во что было поверили. Но, наконец, когда адвокат, отправленный в Малин, вернулся оттуда, как я сказал выше, с консультацией самых опытных адвокатов этой страны, несущей подтверждение того, что уже было решено адвокатами Парижа к выгоде Королевы, не стали больше делать никакой тайны из причины, по какой осуществлялись эти новые мобилизации. /Командование над армией для Германии./ Посол Испании подле Короля, поговорив с ним об этом от имени Его Католического Величества, представил ему памятную записку по этому поводу, каковой он претендовал опровергнуть все то, что говорилось в доказательство прав Королевы. Но так как Короли разрешают их дела иначе, чем это делают частные лица, едва наступила весна, как Его Величество сам собрался в кампанию. Виконт де Тюренн, у кого Король спросил, как я недавно сказал, кому он отдаст командование над маленькой армией, какую он должен отослать на границу с Германией, после того, как ответил ему, что она слишком слаба, дабы отдать ее под командование Маршала Франции, найдя какое-нибудь возражение по поводу всех остальных, как если бы не было среди них способного ею командовать, поставил Короля в затруднение, на кого бы тот смог бросить взор. На самом деле, правду сказать, мало было таких, на кого можно было бы положиться как следует; не в отношении их верности, но в отношении их безграмотности. Большая их часть была гораздо более пригодна исполнять приказы другого, чем что бы то ни было делать собственной головой. Так как Король питал безоглядное доверие к Виконту де Тюренну, и он знал, что тот разбирается лучше, чем никто, в такого сорта вещах, он ему сказал, поскольку тот не назвал ему кого бы то ни было, кто не имел бы изъяна, он сам назовет ему того, кого он полагал наиболее достойным этой должности. Этот Генерал ответил ему, что он бы это уже сделал, если бы не боялся огорчить Его Величество. Но, наконец, поскольку интересы его службы не позволяют ему ничего от него скрывать, он скажет ему откровенно, что не знает никого во всем его Королевстве, более способного командовать армией, вроде той, какую Его Величество должен использовать с этой стороны, чем Маркиз де Креки. Он в то же время напомнил ему о множестве вещей, какие тот исполнил достаточно славно; между прочим, как тот прорвался в Аррас, когда три Генерала, стоявшие во главе армии Испании, осаждали его; о вылазках, какие тот предпринимал после того, как туда вошел, и как, наконец, тот не был из тех, кто внес наименьшую часть в защиту этого города. Король ничего не ответил ему поначалу, потому как был убежден, что тот, в пользу кого с ним говорили, имел теснейшие связи с Месье Фуке. Женщина, на какой тот женился, должность, какую тот затем купил по большей части на деньги Суперинтенданта, крупный пансион, какой тот от него получал, и тысяча других подобных вещей настолько предубедили его сознание, что он не мог отринуть их иначе, как с большим трудом. Итак, Месье де Тюренн, понимая, что это молчание не предвещало ему ничего хорошего, предпринял последнее усилие, прежде чем бросить своего друга — вновь взяв слово без всякого страха, он сказал Королю, что ни в коем случае не отречется от того, что он был другом Маркиза; но каким бы он ни был ему другом, Его Величество должен быть убежден, если бы он знал более способного человека, чем тот, в его Королевстве, или даже равного ему, он бы назвал ему его в ущерб тому; но когда сегодня идет речь о начале войны, последствия которой могут быть более грандиозными, чем об этом думают, он бы изменил своему долгу, скрыв от него, если он лишится человека, вроде этого, он нанесет себе невосполнимую потерю; только ради этого резона он не назвал ему Маркиза де Юльера, кто был ему таким же другом, как и другой, если даже не большим; он бы мог ему сказать, что этот довольно хорошо знает свое ремесло, и он бы ему в этом не солгал, но так как он видит еще и большую разницу между тем и другим, он уверен, что правда должна быть превыше уважения, какое он к нему испытывал. Потребовалось бы не меньшее усилие, чем это, дабы обязать Короля восстановить Маркиза де Креки в чести его добрых милостей. Хотя этот Принц является наилучшим и самым человечным из всех людей, существуют определенные вещи, от каких он нелегко отрекается. Часть 9 /Благоволение к Виконту де Тюренну./ К тому же, это был обычай Двора — никогда не переводить человека сразу из опалы в милость. Это должно было происходить шаг за шагом, иначе боялись, как бы не сложилось мнение, что он был наказан несправедливо; но, наконец, так как не существует такого общего правила, какое не имело бы своего исключения, Король, увидев себя столь сильно теснимым, согласился отдать Маркизу командование над армией, о какой шла речь. Его Величество проявил это благоволение ради Виконта де Тюренна, потому как он недавно заявил во всеуслышание, якобы он не знал другого столь мудрого человека в своем Королевстве, чья репутация была бы так выгодно утверждена в армейских делах. Кроме того, он произнес в то же время и другое заявление, что было ему точно так же выгодно, а именно, что только его он избрал, дабы преподать ему самому ремесло войны, и он не желал в этом никакого иного наставника. А так как это означало бы в некотором роде противоречить самому себе — отказать ему в удовлетворении его просьбы, поскольку тот несгибаемо настаивал, будто бы дело тут исключительно в его службе, он не пожелал еще и дальше выказывать свою досаду. Заявление, какое Король сделал вот так в пользу Виконта де Тюренна, добавило тому немало завистников при Дворе, тем более, что Его Величество частенько запирался вместе с ним, и они проводили в беседе по два или три часа кряду. Особенно Маркиз де Лувуа терпел от этого невероятные муки, потому как он не мог решиться склониться перед этим Генералом; он боялся, как бы тот не воспользовался удобным случаем этих встреч и не навредил ему подле Его Величества. К тому же, чем больше тот находился подле него, тем более нетерпеливо он страдал, что кто-то другой разделял его благорасположение. Между тем, он получил еще и другое унижение с другой стороны; Пегийен всегда был фаворитом Короля, хотя, правду сказать, ему в этом больше повезло, как говорят обычно, чем он приложил к этому стараний. Во-первых, что до его персоны, то не было ничего более жалкого. Он был очень мал и очень нечистоплотен; но так как о людях не судят по наружности, это был бы еще совсем небольшой изъян, если бы он восполнял его гибким и любезным разумом, таким, какой и надо иметь в отношениях с Принцами, и даже по отношению ко всем на свете, дабы сделаться приятным. Но он был настолько горд, что даже Король не был избавлен от его выходок. Он пожелал насладиться одной Дамой, вопреки воле Короля, и из-за того, что Его Величество захотел было его от нее отдалить под предлогом какого-нибудь вояжа, дабы отсутствие смогло бы его излечить, он настолько пренебрег всяким к нему почтением, что тот был обязан посадить его в Бастилию; но он не оставил его там надолго, хотя Министр и даже большая часть Двора весьма бы этого желали. Король вернул его в свое окружение по истечении нескольких месяцев, и он прижился там лучше, чем никогда. Однако, после столь неосторожного, если не сказать, столь наглого поступка, как противиться в лицо своему мэтру, он делал гораздо худшее во всякий день по отношению к Министру, к кому он не имел абсолютно никакого уважения. Король, сразу же по выходе из Бастилии, сделал его Генерал-Лейтенантом своих Армий, и он отправился командовать в этом качестве в лагерь, что прозвали лагерем Тачек, потому как там было переворочено много земли, и из-за огромного ее количества не было видно почти ничего другого. Маркиз де Креки явился приветствовать Короля в Сен-Жермен, где Двор пребывал почти постоянно с некоторого времени. Его Величество, дабы заставить раскаяться Парижан во всем том, что они натворили в течение его несовершеннолетия, объявил, что он не собирается больше устраивать своего жилища среди них, и это, должно быть, для них не было сильно приятно. Король принял его очень хорошо, как если бы у него никогда не было повода на того жаловаться. Нашли, что тот по-прежнему был таким же гордецом, каким и был всегда; все его естество было настолько надменно, что просто невозможно сказать, кто из них был более спесив, он или де Молевриер. Однако, это было еще менее простительно ему, чем другому, потому как свойство высокородного человека — быть вежливым и достойным в отношении ко всем на свете и отличаться от остальных именно этим. /Начало компании./ Креки уехал несколькими днями позже принимать командование над своей армией. Он собрал ее в стороне Люксембурга, тогда как Король пустился в путь на Фландрию. Однако Его Величество обязал Герцога де Лорена отослать к нему большую часть войск, какие у того имелись в строю; не то чтобы у него была в них большая нужда, но дабы помешать тому пошевелиться, когда тот увидит Креки, занятого перед каким-нибудь местом. Поскольку Король знал, что, далеко не довольный своей участью, тот сделает все, что сможет, лишь бы обязать Дом Австрии пораньше воспротивиться могуществу Его Величества. Месье Кольбер остался в Париже, его должность требовала, чтобы он не удалялся надолго. Итак, когда Король был в Сен-Жермене или в Версале, какой он распорядился возводить на все остававшееся, он наведывался туда раз или два каждую неделю. Он осуществлял задуманное им огромное и опасное предприятие — сокращение рент Ратуши. Однако, не обходилось и без того, что ему приходилось неоднократно дрожать, поскольку кое-какие рантье являлись даже прямо к нему, дабы ему пригрозить. Он повелел нескольких бросить в тюрьму, а остальных разогнать дозору, что охранял его днем и ночью. Он намного увеличил его в городе, дабы это была ему более надежная помощь, если народу случится взбунтоваться против него. Тем не менее, несмотря на охрану этого отряда, он не всегда спал спокойно. Он даже вовсе не имел никакого покоя до того, как это дело было завершено, вот уж поистине скверное дело — восстанавливать весь народ против себя. Король, прежде чем уехать во Фландрию, отправил курьера в Испанию потребовать от Его Католического Величества, находившегося под опекой Королевы, его матери, кого Филипп IV объявил Регентшей в своем завещании, возвращения мест, принадлежавших ему, в соответствии с правами Королевы, его жены. Он распорядился заблаговременно опубликовать книгу, дабы его народы, точно так же, как и иностранцы, узнали, что он не требовал ничего, что не было бы ему должно. Он боялся, как бы его не обвинили в объявлении войны ребенку (так как Король Испании не был старше, чем Монсеньор, кому шел еще его шестой год). Итак, он желал помешать распространению слуха, вроде этого, из страха, как бы он не произвел дурного действия на умы определенных людей. Королева Испании написала в ответ, что если Его Величество имел какие-либо претензии в связи со смертью Принца Балтазара, во что она, однако, не верила; все равно он отказался от них своим брачным контрактом; а потому она не предоставит в его владение ни единой вещи, принадлежащей Королю, ее сыну, если только это не случится в силу ее отречения. Получив этот ответ, Король отозвал посла, какого он имел подле Короля Испании, и выпроводил посла Короля Испании от своей особы. /Взятие Шарлеруа./ Граф де Монтерей был тогда Наместником Нидерландов, и так как он был не в состоянии сопротивляться столь великому Королю, он разослал курьеров ко всем соседним Дворам, дабы им внушить, если они потерпят, чтобы Его Величество овладел этими провинциями, настанет, может быть, день, когда они раскаются, что допустили его до такого могущества. Англичане, побуждаемые их обычной завистью, обратились к их Парламенту, что был тогда как раз в сборе, дабы представить ему интересы, какие они имели в том, что происходило в тех краях — Король, для обозначения своего прихода, овладел поначалу городом, какой приказал построить Граф де Монтерей и какому он дал имя Короля, своего мэтра, назвав его Charles-Roi. Парламент Англии, одобрявший до этих пор, что Его Величество Британское отказывался от всех условий, предлагавшихся ему Голландцами для заключения мира между их Государствами, внезапно смягчился в их пользу. Итак, не слышно было больше других разговоров в Лондоне, как о том, что надо примириться с ними и объявить войну Королю. Эти народы даже принимали это тем более близко к сердцу, что они видели Французов с оружием в руках против них в двух последних битвах на море, какие они дали против Соединенных Провинций; итак, они хотели реванша, а также заставить раскаяться Короля, принявшего сторону Голландцев, в ущерб им самим. Король Англии, к кому обратился его Парламент, и кто не желал ссориться с Королем, разве что как можно позже, постарался обойти требование этого Корпуса, дав им понять, что если он проявит такой пыл, это будет верным средством заключить невыгодный для него мир. Парламент не мог опровергнуть этот резон, говоривший сам за себя; но так как они боялись, как бы это не оказалось скорее извинением, чем какой-либо иной вещью, они позаботились сами известить Голландцев об этом соглашении. Те были давно расположены к этому, потому как война, какую они вынуждены были поддерживать, вовсе не устраивала их Государство. Так как оно процветало исключительно коммерцией, а та прерывалась во время войны, они давно уже жаждали мира — но произошедшее теперь во Фландрии еще их пришпорило, мир вскоре был заключен между этими двумя Государствами, к удовлетворению как одного, так и другого. Король, кто в самое короткое время покорил бесчисленное множество городов, или собственной персоной, или через своих лейтенантов, прекрасно увидел, почему как одни, так и другие, столь сильно торопились. Нетрудно было также догадаться, что здесь большую роль играла зависть к нему. Вот почему, как только он узнал в то же время, что к этим двум могуществам уже подбирались Испанцы для образования наступательной лиги вместе с ними, чтобы остановить продвижение его войск, и они даже надеялись привлечь к себе еще и Швецию, он отослал в эти три Государства персон, достойных доверия, дабы постараться сорвать этот удар. Король бросил взор и на меня, намереваясь переправить меня в Англию, куда я уже так хорошо изучил дорогу. Его главным резоном было то, что я сделался столь приятен Его Величеству Британскому, что он пожелал иметь меня при своей особе, а это позволяло надеяться на всяческое удовлетворение от моего вмешательства. Но Месье де Лувуа, кто сразу же, как вошел в Министерство, был весьма счастлив, что Его Величество пользовался людьми только по его представлению, его от этого отговорил, под тем предлогом, что я не смогу исчезнуть без того, чтобы каждый в то же время не полюбопытствовал узнать, куда это я делся. Он ему сказал также, что этот вояж должен был оставаться в секрете, а, следовательно, это поручение не могло быть доверено персоне, имевшей должность вроде моей, то есть, тому, кто не был способен пребывать в отсутствии, не насторожив при этом всех на свете. /Осада Лилля./ Договор, заключенный этим Государством с Соединенными Провинциями, и намерения этих народов, точно так же, как и Шведов, кто действительно подумывали затруднить завоевания Короля, нисколько не помешали Его Величеству устроить осаду еще и под Лиллем. Он не мог бы лучше завершить свою кампанию, как взятием этого города, что был столицей Галликанской Фландрии. Десять или двенадцать городов, что он уже взял менее чем за два месяца, правда, обеспечили ему огромную славу; но, наконец, этот должен был принести ему еще большую, потому как Испанцы заперли там все их силы; он был снабжен к тому же людьми и припасами для сдерживания длительной осады, а кроме того, был укреплен с большой тщательностью и самим Монтереем, и другими Наместниками, что ему предшествовали. Испанцы были в восторге оттого, что Король затеял это предприятие, потому как они надеялись, что он в нем не преуспеет. Они совершенно особенно полагались на то, о чем я сейчас сказал; да, вдобавок, они имели Комендантом в этом городе человека, кто был большим врагом Французов, и кто пообещал им скорее дать похоронить себя там, чем сдаться. Однако, узнав, что, несмотря на его обещания, он оказался в чрезвычайно затруднительном положении, они отдали приказ Марсену собрать все, какие он только мог, войска и идти ему на помощь. Марсен попытался перекрыть проходы, через какие поступали припасы к Его Величеству; но об этом позаботились, потому как их доставили из Дуэ по приказу Короля месяц назад. Когда Марсен это увидел и понял, что не сможет уже ничему помешать, он решил поддержать город в другой манере, а именно, захватив какое-нибудь место нашей стоянки, пробиться к стенам сквозь охранявшие их войска. Это было ему совсем нетрудно, потому как мы не слишком надежно охраняли линии обложения, протянувшиеся, по меньшей мере, на четыре или пять лье; итак, Король известил об этом Маркиза де Креки и приказал ему явиться на соединение с нами со всей возможной поспешностью. Он находился тогда в стороне Лимбурга, и ему предстояло одолеть немалую дорогу; но так как он был проворен, он моментально перебрался через Арденны, форсировал Мезу и вышел к нам со стороны Арраса. /Предчувствие Кавуа и его смерть./ Пока он находился вот так на марше. Король, кто вовсе не терял времени, образовал отряд из вояк полка Гвардейцев для захвата равелина. Кавуа, о ком я говорил выше, был там по-прежнему Лейтенантом и получил команду присоединиться к этому отряду. Он считался бравым человеком среди своих товарищей и даже немного слишком любил разыгрывать из себя забияку. Поскольку, хотя он и имел еще лучшую мину, чем его брат, кто, тем не менее, слывет сегодня одним из наиболее ладно скроенных людей Двора, так как далеко нельзя было сказать, будто бы он напускал на себя вид большого Сеньора, он частенько связывался с людьми, с гораздо большей охотой посещающими дурные места, чем церкви. Вот там-то его и видели орудующим шпагой намного более разумных пределов; такое ремесло вогнало бы в стыд его брата, если бы он был и в те времена тем, кем является сегодня — но так как вместо имени Вельможи, что дает ему теперь его должность, он был тогда всего лишь младшим братом, это его меньше всего волновало в те времена, потому как он не претендовал еще, как делает в настоящее время, на суетности этого света. Как бы там ни было, узнав, что он был откомандирован для этой атаки, Кавуа почувствовал, как вздрогнул от испуга, в том роде, что не было ни одного, кто бы не заметил его смущения. Его спросили, что с ним такое, и не произошел ли с ним какой-нибудь несчастный случай. Он ответил, что нет; но все, что он мог бы сказать, так это то, что он здорово боится, как бы это не был последний день его жизни; у него имелось определенное предчувствие, какого он не мог преодолеть; он прекрасно знал, дабы быть мудрым, он не должен бы говорить подобных вещей; но, наконец, так как обычно говорят правду, когда готовятся умереть, будет совершенно справедливо, что и он поступит, как другие, поскольку уж ему не осталось больше жить. Нашлись такие, кто высмеяли эту слабость, что бы он неохотно стерпел в другое время. В самом деле, не тот он был человек, чтобы позволить безнаказанно наступить себе на ногу; но так как с некоторого момента он не был больше тем, кем привык быть, он и вида не подал, будто это его касается. Его друзья были этим совершенно поражены и постарались вернуть ему отвагу, но он уже был больше, чем полумертвый, настолько он поддался своей мысли. Итак, если бы он мог достойно уклониться от этой команды, он бы туда не пошел. Но так как это было невозможно, он вооружился с ног до головы и в таком виде отправился в траншею. Он имел все резоны столь сильно бояться. Его доспехи, хотя и выдерживали мушкетный выстрел, оказались для него всего лишь бесполезным украшением. В него угодила пуля, попавшая точно в то место, где в них оставалась дыра. Это там, где кираса крепится к каске при помощи крюка — так что он упал замертво там же, на месте. Рассказали и Королю, кто с трудом этому верил, пока ему все не подтвердили люди, достойные доверия. /Взятие Лилля./ Когда город оказался в чрезвычайном затруднении после взятия равелина, Комендант не вспоминал больше о данном им обещании. Он попросил о капитуляции, несмотря на то, что Марсен маршировал ему на выручку; либо он об этом не знал, или же он считал все это совершенно бесполезным против великого Короля, кто имел, казалось, победу у себя в услужении. Марсен явился с другой стороны, противоположной той, где Его Величество расположился лагерем. Король уже отправил навстречу ему Маркиза де Креки, дабы преградить ему проход. Тот лишь на момент остановился в лагере, получить новые приказы. Бельфон, к тому же, был также откомандирован идти ему навстречу с другой стороны. Однако Король, все еще недовольный тем, что противопоставил ему двух столь опасных противников, сам двинулся на него прямо через город. Я был откомандирован для его эскорта, и стоило забить боевой сигнал в то же время, как Креки и Бельфон атаковали врагов, как их Генерал, знавший о нашем марше, вообразил себе, будто Король явился туда со всей своей армией. Его тотчас же охватил испуг, или, скорее, благоразумие посоветовало ему не меряться силами с Королем. Он в то же время приказал трубить отступление; но так как те, с кем он имел дело, сжали его так тесно, что ему нельзя было выскользнуть без боя, он не смог этого сделать, не потерпев кое-какого поражения. Они поубивали какую-то часть его людей, а какую-то часть взяли в плен, тогда как, если бы он знал, насколько мало людей было с Королем, он одним ударом мог бы загладить собственной победой все потери, какие мэтр, какому он служил в настоящий момент, понес в течение всей этой кампании. Но, к несчастью для него, он имел на этот раз шпионов, какие скверно ему послужили, или же он сам скверно воспользовался ими, пожалев денег, какие должен был им отдать, поскольку без этого не следует и надеяться получать добрые уведомления. Он был генеральным Мэтром Лагеря Испанцев и сделался их правой рукой с тех пор, как Месье Принц возвратился во Францию. Вот этим-то сражением и завершилась кампания Его Величества, хотя был еще только конец августа, и стояла самая прекрасная погода на свете; но либо он не слишком на нее полагался, потому как знал, едва придет в эту страну сентябрь-месяц, как небо тотчас же переполнится нескончаемыми дождями, либо ему не терпелось оказаться в Аррасе, где Королева ожидала его вместе с Мадам де Ла Вальер; Король оставил свою армию под командованием Виконта де Тюренна. Однако он отдал Наместничество над Лиллем Маркизу де Бельфону с приказом всем другим наместникам городов, какие он удерживал во Фландрии, ему подчиняться. Начали даже называть уже то, что мы удерживаем в этих землях, Французской Фландрией, такое название и закрепилось за ней с тех пор и сохранилось до сегодняшнего времени. Его Величество, прежде чем уехать, приказал этому новому Наместнику щадить дух обитателей его Наместничества, кто были еще недостаточно хорошо расположены в его пользу. Жители Лилля в особенности не могли удержаться от демонстрации устрашающего пренебрежения к его правлению с грубостью совершенно невероятной в отношении к их новым гостям. Король оставил им шесть или семь тысяч человек гарнизона, что было не слишком много для поддержания порядка в столь огромном и столь дурно настроенном городе. Итак, Бельфону ничего не оставалось делать, как хорошенько следить за собственным поведением. Между тем, так как он не хотел пренебречь исполнением приказов Его Величества, он порекомендовал всем Офицерам гарнизона терпеть все, что угодно, от их хозяев, дабы подкупить их любезностью и мягкостью. /Хладнокровный человек./ Это было бы хорошо с людьми, кто были бы более рассудительны. Один Лейтенант Гвардейцев имел, два или три дня спустя, полную возможность выказать свою добродетель, в том роде, что я сильно сомневаюсь, будто бы даже Капуцин проявил подобную. Находясь во главе своей Роты, по случаю отсутствия Капитана, он должен был написать два слова по делу, не терпевшему никаких отлагательств. Это привело его в лавку булочника, где он попросил того одолжить ему перо и чернила. Булочник нахально ответил ему, что в городе имеются люди, торгующие такого сорта товарами, к ним он и мог бы обратиться, если бы захотел их иметь. Этот Лейтенант, пораженный его ответом, и не поразмысливший, быть может, над тем, что порекомендовал им Маркиз де Бельфон, заметил булочнику, что это было отменно грубо, и если уж тот хотел ему отказать, все равно, он должен был бы сделать это более достойно — но едва он обронил последнее слово, как булочник влепил ему пощечину, что была, как говорится обычно, столь увесиста, что у него искры из глаз посыпались. Кто был здорово поражен, так это, без сомнения, сам бедный побитый. Тысяча других на его месте прекрасно бы знали, что им надлежит сделать, дабы отомстить за нанесенное оскорбление-просто-напросто проткнуть тому шпагой брюхо. Ему даже не нужно было брать на себя этот труд, если бы он пожелал, потому как двадцать мушкетеров его Роты в то же время прицелились в булочника и ждали только, когда он от того отойдет, дабы не задеть его ненароком; но этот Офицер, более мудрый, чем все, что о нем сумеют сказать, и владевший собой до такой степени, что, наверное, он один и был на такое способен, не только приказал удалиться мушкетерам, но еще и скомандовал всей Роте маршировать. Он стоял, однако, перед дверью булочника до тех пор, пока она не прошла, из страха, как бы у какого-нибудь солдата не возникло желание за него отомстить. Едва Бельфону донесли об этом случае, как он известил о нем Двор. Он немедленно отдал приказ эшевенам самим свершить правосудие над этим наглецом, и они распорядились его арестовать. Маркиз де Лувуа, кому он адресовал свой рапорт, сообщил обо всем Королю, кто нашел действия Лейтенанта столь превосходными, что тотчас же дал ему Роту в Гвардейцах. Что до булочника, то после того, как он провел несколько дней в тюрьме, новый Капитан испросил для него помилования, и он его добился, либо это было согласовано со Двором, либо он захотел проявить свое великодушие до конца. /Последние битвы./ После того, как Король вот так покинул армию, враги, что отбили Алост, один из городов, покоренных Королем в течение кампании, вознамерились там укрепиться при помощи доброго гарнизона, какой они туда ввели, и кое-каких новых фортификаций, что развалились сами собой с течением времени, поскольку были возведены без должной тщательности. Все это не понравилось Виконту де Тюренну, кто с сожалением смотрел на то, как они желали там угнездиться. Он пошел против них, но так как он довольно-таки их презирал и позволил себе вскрыть траншею прямо среди ясного дня, они поубивали у него, по меньшей мере, три или четыре сотни человек всего лишь за один час. Это сделало его более осмотрительным, и, взяв это место, что оказало больше сопротивления в сравнении со всеми остальными, он распорядился полностью сровнять его с землей. В остальном, поскольку армия совсем уменьшилась из-за всех гарнизонов, какие Король оставлял в завоеванных им городах, Виконт де Тюренн счел некстати продолжать кампанию и дальше. Он приказал армии шагать в сторону Арраса, откуда он разослал ее по гарнизонам, сам же он направился по дороге на Дорлан. Король, возвратившись оттуда, устроил смотр нескольким Ротам Кавалерии нового набора и нашел их весьма отменными. Не было, однако, среди них такой, что превзошла бы Роту Герцога де Вантадура, что уже присоединилась к армии. Она состояла из ста двадцати молодцов, и Сериньан, родственник Кавуа, кого мы видим сегодня Помощником Майора Телохранителей, был там Лейтенантом. Среди этих ста двадцати молодцов более восьмидесяти были дворянами, и одни из них имели по пять или шесть коней, другие по три или четыре, и самые скромные по два. Наконец, там не имелось ни одной Отдельной Роты, что была бы более подвижна и лучше экипирована, чем эта. На смотре, устроенном Королем, находился и Маркиз д'Альбре, зять и племянник Маршала того же имени, кто пожелал высмеять Герцога, потому что он горбат, как каждый знает, и даже настолько, что и нельзя быть горбатее. У него также были толстые губы, вроде губ Мавра, что еще добавляло веселости этому Маркизу; но так как Герцог, при всем своем уродстве, был, тем не менее, отважным человеком, может быть, они бы кончили рукопашной один на один, если бы им в этом не помешали. /Тройной Альянс./ Столько завоеваний, осуществленных в столь короткое время Его Величеством, весьма обеспокоило Голландцев, кому не нравилось соседство столь великого Короля. Итак, сделав все возможное, дабы побудить Англию и Швецию помешать его захвату остальной Фландрии, что потребовало бы от него не более трех кампаний, предполагая, во всяком случае, что он пойдет все так же быстро, как он делал это до сих пор, им трудно было склонить к этому Его Величество Британское, потому как он боялся ввязываться в войну, вроде той, какую они ему предлагали. Может быть, также он питал уважение к Его Величеству, что послужило причиной его нежелания их удовлетворить. Его Парламент сделал, однако, то, что эти Голландцы не смогли сделать, и, внушив ему, немного чересчур живо, какие неудобства таятся для него и для его Королевства в потакании утверждению столь могущественного Короля в этих провинциях, они вынудили его заключить договор с Голландией и Швецией, каковым они обязывались все трое одни по отношению к другим заставить прекратить враждебные действия между Коронами Франции и Испании. Голландцы отправили в Париж Господина Ван Бенинга в качестве чрезвычайного посла, и он держал там такие речи, что не показались достаточно почтительными Его Величеству. Король вооружался в течение этого времени, дабы даже и не думали предписывать ему законы. На этот раз он дал денег на осуществление мобилизаций, потому как не нашлось больше стольких людей, как в предыдущем году, пожелавших разориться ради любви к нему. Он предложил, однако, удовлетвориться уже сделанными завоеваниями, как эквивалентом его претензий. Полагают, будто бы это было согласовано между Королем Англии и им самим, дабы сделать Лигу бесполезной. Этому договору дали название Тройного альянса по количеству могуществ, какие туда вошли. Это предложение совсем не понравилось Соединенным Провинциям, они нашли, что Король слишком близко с ними соседствовал, дабы согласиться с тем, чего он пожелал. Кроме Шарлеруа, что был им, как заноза в ноге, им не нравилось сохранение за Его Величеством Куртре и Уденарде — слишком далеко выдвинутых постов, чтобы их не беспокоить. Они желали, без выслушивания вот так предложений в целом, проверить права Королевы, дабы посмотреть, надежно ли основывался на них Король, делая то, что он сделал. Король Англии ответил на это, что они не найдут там того, на что рассчитывают; все прецеденты на стороне Короля, поскольку не только адвокаты Парижа решили дело в его пользу, но еще и адвокаты Малина. Голландцы, услышав от него такого сорта разговоры, сочли его скорее заинтересованной партией, нежели посредником; итак, попытавшись подкупить Швецию, дабы выступить потом вдвоем против него, они столкнулись там с теми же затруднениями, какие они обнаружили подле Его Величества Британского. В самом деле, Король нашел средство обзавестись друзьями в Сенате этой страны, и они говорили почти тем же языком, как это делал Король Англии. /Переговоры по поводу Франш-Конте./ Пока все это происходило, Месье Принц, кто уехал в свое Наместничество Бургундию, страшно раздосадованный тем, что увидел себя без влияния и без малейшего уважения при Дворе, постарался вновь обрести их какой-нибудь великой услугой. Он принадлежал к друзьям Наместника Конте, кто звался Маркиз д'Ийанн. Он свел с ним знакомство в то время, когда находился на службе у Испанцев, и так как этот Наместник не был особенно богат, а он знал его, как весьма заинтересованного человека, он послал к нему доверенную персону из своих друзей, дабы предложить ему, если тот пожелает, вручить эту провинцию Королю, он распорядится предоставить ему столь огромное вознаграждение, что когда бы тот оставался еще сто лет с Испанцами, он не смог бы надеяться даже и на половину. Эти великие обещания, хотя и сделанные наугад, без чего бы то ни было определенного под ними, поколебали Наместника. Он счел, что Месье Принц не сделал бы этого без приказа, а, значит, не было и никакого неудобства для него отдаться в руки посредника такого ранга. И вот, весь преисполненный доверием, он передал ему в ответ, что около пятидесяти лет находился на службе Его Католического Величества без малейшего продвижения; он прекрасно видел — все так же и останется по-прежнему, когда бы даже он прожил еще столько же; итак, он передает все свои интересы в его руки, поскольку тот пожелал предложить ему отыскать в тысячу раз больше подле Принца, против какого он всегда выступал с оружием в руках, чем он сам наживет подле мэтра, ради кого он проливал собственную кровь во множестве обстоятельств. Месье Принц пришел в восторг, увидев его в столь добром расположении духа, и тотчас написал об этом ко Двору; но он хорошенько поостерегся представлять дело настолько легким. Он знал, когда надо заставить себя оценить, требуется сперва всех убедить в собственной необходимости. А значит, он удовлетворился сначала простым предложением такого-то дела, как если бы он сам не был еще ни в чем уверен. Надо было, каким бы он там Первым Принцем крови ни был, чтобы он поговорил о нем с Маркизом де Лувуа, прежде чем разговаривать об этом с Его Величеством, без этого его дело было бы не хорошо, а этот Министр мог бы распрекрасно найти средство его провалить. Этот порядок, или, скорее, это злоупотребление было введено еще со времен Министерства Кардинала де Ришелье, и не было ни единого человека при Дворе, кто бы не знал, что никогда не говорят с Королем ни о какой вещи, о какой не было бы сказано предварительно Министру. Те, кто пожелал без этого обойтись, оказались в скверном положении; так что хорошо знавшие порядок придерживались этого правила буквально, хотя они его и не одобряли. /«Veni, vidi, vici»./ Маркиз де Лувуа по этому поводу сам подольстился к Его Величеству, как если бы он думал исключительно о его славе, Месье Принц был уполномочен заключить этот договор, что был уже совершенно готов. В самом деле, недоставало сущей безделицы, не условились еще только о том, что дадут этому Наместнику, ему были сделаны лишь обещания, что это будет нечто крупное. Маркиз д'Ийанн был счастлив увидеть его вновь вернувшимся к деятельности. Они очень скоро пришли к полному согласию. Была обещана кругленькая сумма совместно с пансионом; в том роде, что Король, распрекрасно уверенный, что стоит ему лишь съездить в эту провинцию, и он сможет сказать после этого то же самое, что сказал некогда Юлий Цезарь, когда он разгромил врагов, уверенных, будто он был еще за морями: «Пришел, увидел, победил». Итак, Король выехал из Сен-Жермен-ан-Лэ 2 февраля, несмотря на суровую погоду. Между тем Принц де Конде шел впереди вместе с армией, и большая часть тех, кто сопровождал его во Фландрию во времена его мятежа, последовала за ним на это завоевание, или, скорее, на захват того, что было ему продано; они имели должности пропорционально их опыту, они верили, будто родились заново, потому как они сочли себя мертвецами, когда увидели его вернувшимся к себе, ни более ни менее, как если бы это было простое частное лицо. Что до него, то хотя он и не был особенно старым, он почувствовал себя помолодевшим на десять лет, как только увидел себя на коне. Город Безансон сдался ему без боя в тот же самый день, как Король прибыл в Дижон. Ему не о чем было его извещать, потому как Король прекрасно знал, что это должно было произойти тотчас же, как он объявится перед его воротами. Другие города этой провинции делали точно то же самое сей же час, как только Король туда прибывал. Доль, не припоминая больше, как он выдерживал долгую осаду против отца Принца де Конде, и что он мог бы поступить так же и против Короля, поскольку он был не менее силен в настоящий момент, чем был тогда, открыл ворота Его Величеству, едва он появился перед ними. Король вернулся оттуда в Сен-Жермен, и он прибыл туда 24 числа того же месяца, какого и уехал. Итак, всего лишь двадцать три дня он затратил на это завоевание, и пришел, и увидел, и победил. /Интриги Герцога де Лорена./ Это событие привело в замешательство Голландцев, точно так же, как и Испанцев. Оно смутило еще и многих других, таких, как Герцог де Лорен, кто увидел себя тогда окруженным со всех сторон, в том роде, что он гораздо больше походил на пленника, чем на Суверена. Он по-прежнему оставался таким, каким и был всю свою жизнь, а так как он обладал беспокойным воображением, он только и думал, как бы натравить врагов на Короля. Он попытался, с самого начала этой войны, не давать никаких войск Его Величеству, каких он от него требовал; но, принужденный к этому помимо собственной воли, он и на этом еще не успокоился, и постарался побудить Императора заявить себя против него. Король прекрасно обо всем знал, но ничем ему этого не показывал; потому как он был уверен, что заставит его раскаяться, когда это ему заблагорассудится. Он уже стал мэтром части его Владений. Остальное было совершенно открыто, и пойти туда и все забрать было так же просто, как и то, что было сделано теперь в Конте. Существовала даже такая разница, что здесь не надо было давать никаких денег, дабы сделаться тут мэтром; тогда как там потребовалось отдавать их другому или, по крайней мере, пообещать. Итак, Король пользовался скрытностью, потому как не желал, чтобы Император, если он лишит Герцога его Владений, мог бы воспользоваться этим предлогом и объявить себя против него, еще увеличив партию его врагов и завистников. Ван Бенинг не встревожился, однако, так, как другие, взятием Конте, хотя Король засвидетельствовал, что потребуется ему ее оставить вместе с другими его завоеваниями, если Испанцы захотят заключить мир. Он сообщил своим мэтрам, что он воспротивится по этому поводу, как следует; Его Величество не выдержит своего характера, и все, чего им следует опасаться, так это, как бы Король Англии не изменил их договору. Испанцы весьма этого боялись, потому как им казалось, что он проявлял слишком много любезности ко всем чувствам Его Величества. Итак, сделав намного большее усилие, дабы подкупить его Парламент, нежели его самого, они начали устраивать столько заговоров в этом Корпусе, что, можно было сказать, они пожелали его рассорить с Королем Англии. Такое поведение настолько не понравилось этому Принцу, что если бы он мог уничтожить их после этого, он бы сделал это от всего своего сердца. Но так как он был чрезвычайно тонким политиком, хотя и не считался таковым в сознании всего света, он никому и ничего не показал, хотя им этого еще и не простил. То, что случилось в отношении Конте, вогнало Голландцев в страх, как бы Король не сделал вот так еще какого-нибудь непредвиденного завоевания; они потребовали установления короткого перемирия между партиями. Они были совершенно уверены, что Испанцы охотно дадут на это их согласие; но они не могли рассчитывать на то же самое со стороны Его Величества, и они попросили Короля Англии присоединиться к ним, дабы его добиться. Его Величество Британское, кто не хотел подогревать недовольство своих народов, в чьи намерения входило заставить Короля заключить мир на условиях, угодных его врагам, или, по меньшей мере, объявить ему войну, дал знать об этом Его Величеству, как о деле, почти необходимом для него, дабы помешать продолжению интриг кое-кого из дурно настроенных его подданных. Король не пожелал ему в этом отказать, но при условии, что перемирие коснется исключительно осад, поскольку он хотел еще прокормить его армии за счет своих врагов, хотя те, однако, находились уже в довольно бедственном положении. В самом деле, кроме войны, опустошавшей Фландрию, там появилась еще и чума. Она даже настолько свирепствовала там, что этой стране недоставало только голода, чтобы иметь разом все три бедствия, из каких Бог дал выбрать Давиду одно в наказание за его грех. /Новая кампания./ В этом году мы рано пустились в кампанию, дабы по-прежнему разорять вражескую страну. С апреля-месяца образовали два лагеря, продвигаясь все дальше в сторону Брюсселя. Один был под командой Ла Фейада и Маркиза де Коалена, другой — Герцога де Рокелора. Ла Фейад и Коален столь отличались один от другого, что я не знаю, как их выбрали для совместного командования. Один был воплощенной вежливостью, другой был груб до такой степени, что не имел себе подобного. Однако, так как одно из этих качеств нравится обычно больше, чем другое, Ла Фейад, кто был грубияном, имел, пожалуй, столько же приверженцев, сколько и Коален, кто был вежлив. Причина этого была та, что он распространял свою вежливость безразлично на всех на свете, в том роде, что оказывал ее ничуть не больше к высокородному человеку, чем к поваренку. Эта привычка, либо естественная для него, либо приобретенная давным-давно, пустила в его сознании столь глубокие корни, что как бы с ним ни говорили о ней, он не мог от нее отделаться. Его друзья несколько раз предупреждали его, что она принесет ему только вред; но это было все равно, как если бы они вообще с ним не разговаривали; даже еще и сегодня, когда я посылаю моего лакея сделать ему комплимент, он выказывает к нему ровно столько же вежливости, как если бы это был я сам; кроме того, что Коален был Генерал-Лейтенантом, он был еще и генеральным Мэтром Лагеря Кавалерии, вместо Бюсси Рабютена. Король обязал того подать в отставку и распорядился этой должностью в его пользу, при уплате за нее двухсот пятидесяти тысяч ливров. Однако, так как он имел скорее вид девственницы, чем мужчины, наделенного столь высокой должностью, он ненадолго ее за собой сохранил. Маркиз де Лувуа был счастлив, когда он сложил ее с себя в пользу Шевалье де Фурия, кто был совсем другой человек, чем он. Не то чтобы я не считал его бравым собственной персоной и даже очень хорошим Офицером; но так как существуют люди, о ком говорят, будто бы их мина приносит несчастье, свидетель тому некий Аббат Мелани, кто не умел никуда войти, как тотчас же все женщины не восставали против него; так же есть и Офицеры, кто, хотя и очень бравые в глубине души, настолько обижены природой, что никто не пожелал бы поставить на них, когда бы даже то, что они предпринимали, мог бы сделать маленький ребенок. Кто же пожелает, например, поставить на Маркиза де Гаро, точно так же, как и на Эрмено, его брата; что до меня, то если бы я был на их месте, или я никогда не глядел бы на себя в зеркало, или же я никогда не явился бы ко Двору, а еще менее в армию. Я бы уж лучше предпочел сохранять мое добро в моей провинции, а не выставлять его напоказ в должности Лейтенанта и Помощника Лейтенанта Стражников. Одно это звание, что наполняет рот, поскольку сказать: «Лейтенант Стражников» кажется почти объявить о прибытии первостатейного героя, одного этого резона было бы достаточно, дабы избавить их от подобных мыслей; но прервемся на этом, и не будем больше ничего об этом говорить; не всякую правду бывает хорошо сказать, главное, когда кто-нибудь может ею и оскорбиться. /Мир, заключенный в Экс-ла-Шапель./ После того как мы провели шесть недель или около того в кампании, договором был заключен мир в Экс-ла-Шапель, куда заинтересованные партии направили своих посланников, и Принцы, входившие в Тройной альянс, сделали то же самое. Все завоевания Короля остались за ним, за исключением Франш-Конте, эту провинцию ему пришлось вернуть. Однако это был лакомый кусок, и ему тяжело было на это решиться, но такова была необходимость, потому как Англичане дьявольски бесились, лишь бы объявить их Короля против него. Двор нисколько не прерывал своих удовольствий, хотя война не самое подходящее для этого время, и кажется даже, что такое великое занятие, как это, должно было бы заставить забыть все остальное. Однако и там все пошло совсем по-другому, когда мир был заключен; каждый принялся заниматься любовью; но никто не делал этого столь наивно, как Мадемуазель де Сен-Желэ, фрейлина Королевы. Она была, тем не менее, мало к этому приспособлена, она была явной дурнушкой, но так как никогда не отдают себе в этом отчета, она считала себя, по крайней мере, сносной, а превыше всего этого из столь доброго дома, что она вбила себе в голову, будто бы может увлечься страстью, как и любая другая. Это было бы правдой, если бы было достаточно высокого происхождения, чтобы сделать мужчину влюбленным. Дочь дома Люзиньанов, кем она и была, действительно имела бы на это справедливые претензии. Как бы то ни было, некий Нормандец, высокородный человек, точно так же, как и она, вообразив себе, будто бы у нее больше достояния, чем она имела, размяк подле нее на этом основании, она же приняла все это дело с такой доброй верой, что тут же ответила ему взаимностью; но этот заинтересованный любовник, узнав через какое-то время, что не все то золото, что блестит, благополучно выбрался из неудачного предприятия и удалился в тень. Бедная девица не желала ничему поверить, хотя и сама могла бы это заметить, и даже ее друзья ей о том же говорили. Она подыскивала тысячу извинений тому, что он не появлялся больше у Королевы, где он привык ее видеть и шептать ей какие-нибудь ласковые словечки походя; но, наконец, не в силах больше сомневаться в своем несчастье, едва она в нем окончательно убедилась, как сразу же сделалась желтой, как айва. Затем на нее навалилась тяжелая болезнь и вынудила ее улечься в постель. Наконец, не сумев утешиться от гибели всех ее надежд, она умерла в самое краткое время, обвиняя Нормандца в своей смерти, все равно как если бы он был ее убийцей. /Некоторые Маршалы./ Король, разумеется, не один выиграл войну, какую он вел. В результате Креки, Бельфон и Юмьер были сделаны Маршалами Франции. Двое из них были друзьями Месье де Тюренна, кто им полезно здесь услужил, а другой был в прекрасных отношениях с Королем, в том роде, что он вовсе не нуждался в рекомендации этого Генерала, дабы получить такое достоинство. Месье Кольбер, кто смотрел на войну далеко не добрым глазом, был счастлив увидеть Государство на пороге мира. Однако, чтобы еще больше в этом увериться, он так устроил все подле Мадемуазель де ла Вальер, кто была сделана Герцогиней и кого называли Мадам в настоящее время, что именно один из ее братьев был отправлен в Экс-ла-Шапель. Этот посланник был мэтром по Ходатайствам, а так как он должен был действовать лишь в соответствии со своими приказами, Министр не боялся, якобы он поступит так, как сделал некогда Сервиен в Мюнстере, когда, вместо облегчения договора, ради какого он, казалось, и был послан в эту страну, он породил там столько затруднений, сколько только смог. Ла Фейад был совершенно недоволен тем, что эти три новых Маршала были ему предпочтены, ему, кто, по его глубокому убеждению, стоил их всех, поскольку он имел то общее с Мадемуазель де Сен-Желэ, что неохотно отдал бы себя за кого-либо другого. Итак, дабы развеять огорчение от того, что он теперь вынужден будет им подчиняться, когда окажется в армии, он попросил Короля позволить ему уехать в Канди (Канди — Candie — Город на Крите и древнее название всего этого острова.). Война против Султана Столичный город этого острова, что носит то же самое название, был осажден на протяжении уж и не знаю, скольких лет, Турками. Он сопротивлялся так долго, потому как всегда получал помощь морем, каковое неверные никак не могли блокировать, но хотя эти ворота всегда оставались открытыми, теперь это место было настолько тесно взято в кольцо, что невозможно было бы себе пообещать, по крайней мере, если не тешить себя иллюзиями, будто бы оно еще сможет оказать большое сопротивление. Осажденные и осаждавшие находились столь близко одни от других, что если бы они не были заняты работами каждый со своей стороны, одни, чтобы получше укрыться, другие, все время продвигаясь вперед, они просто цеплялись бы друг за друга их оружием. Этот город принадлежал Венецианцам, кому для его сохранения он уже обошелся в десять раз больше, чем стоил весь остров вместе взятый; но так как эти расходы не целиком шли за их счет, и, напротив, они еще находили здесь свою выгоду, это и являлось причиной того, что они прикладывали все усилия, лишь бы не потерять его так рано. Кроме субсидий, какие они выманивали у Папы, кто помирал со страху, как бы он не попал в руки неверных, поскольку он был не особенно удален от Италии, все это притягивало со всех сторон в их Владения бесконечное число высокородных людей, дабы отличиться на его защите. Деньги изобиловали здесь так, как больше ни в каком месте мира, потому как, хотя война обычно и обедняет страну, она обогащает города, находящиеся на границе с теми, где она разворачивается. /Странные нравы Канди./ Граф де Сен-Поль, младший сын Герцога де Лонгвиля и сестры Месье Принца, но кто сделался вскоре старшим из-за некоего рода безумия, в какое впал его брат, также участвовал в этом вояже. Ла Фейад и он обнаружили там по прибытии всякого рода поразительные обстоятельства, а особенно, жизнь, какую вели многие Офицеры, кто среди опасностей, окружавших их со всех сторон, жили в столь устрашающем распутстве, что испытываешь ужас, просто сообщая о нем. История Франции доносит до нас, как Герцог де Невер, переходя из Италии во Францию, дабы явиться на помощь Королю, у кого Дом Гизов пытался похитить Корону под предлогом религии, привел туда вместе с собой две тысячи коз, укрытых попонами зеленого бархата с тяжелыми золотыми галунами. Она не оставляет нам в то же время никаких сомнений, чему служили эти козы, поскольку она говорит нам, сколько там было Офицеров, столько же было и любовниц для них и для него самого. Итак, здесь было почти то же самое, что и там, разве что количество этих животных здесь не было столь велико, как в лагере Герцога. Ла Фейад был не тем человеком, кого могли бы напугать многие вещи, он, кто однажды сказал Королю, если Его Величеству будет угодно сделаться Турком, он сам тотчас же наденет тюрбан. Однако, он не мот видеть во всякое утро, как одна из этих коз входила в комнату одного из Генералов, без того, чтобы не чувствовать, как у него волосы на голове вставали дыбом, такой он ощущал от этого ужас. Ее попона, впрочем, была не зеленой, как те, у Герцога де Невера, но из черного бархата с золотой вышивкой. Она даже меняла одежки раз-другой, потому как когда человек по-настоящему влюблен, он предпочитает видеть свою любовницу наиболее великолепной. Ему требовалось еще и украшать ее множеством бантов, то одного цвета, то другого, что придавало только больше ужаса тому жуткому преступлению, в каком его подозревали. В самом деле, чем с большим удовольствием он ее принаряжал, тем большим это было знаком того, чего не смеешь и назвать. Вот то, что уже было поразительно в этом месте, к чему надо бы добавить и то, что состояние, в каком оно находилось, поражало ничуть не меньше, правда, другим образом. Это была скорее груда камней, чем то, что обычно называют городом. Все дома были разрушены пушечными залпами, а если и находили еще какое-то средство здесь проживать, то это было исключительно в подвалах. Венецианцы нисколько не заботились, как они было делали поначалу, его сохранять, потому как там не было больше обитателей, а восстановление его стоило бы им невероятных сумм. Итак, они выдерживали осаду весьма небрежно и лишь бы только занять чем-нибудь неверных, из страха, как бы они не разбрелись по другим местам. Ла Фейад, кто не знал их политики, и кто был задорен от природы, едва туда прибыл, как предложил Морозини, кто осуществлял высшее командование над армиями Республики, множество вещей, способных, по его мнению, не только задержать работы неверных, но еще и обязать их снять осаду. Морозини сделал вид, будто бы плохо понимает по-французски, дабы не отвечать ему в точности ни по этому поводу, ни на все другие предложения, какие тот мог бы сделать ему в дополнение. Ла Фейад хотел получить от него людей, чтобы предпринять вылазку. Вот это-то как раз и не входило в расчеты Генерала; итак, по-прежнему прикидываясь не понимающим, чего от него просили, он привел другого в такой гнев, что тот насилу сдерживал себя. Он действительно имел все основания сердиться, ведь он явился из такого далека, и, оказывается, ему здесь нечего делать, и уже боясь, как бы и с этим вояжем с ним не приключилось то же самое, как и с тем, какой он предпринял в Испанию, то есть, как бы он не получил от неблагодарной судьбы никакого удовлетворения, он решился осуществить вылазку с теми людьми, каких он привез из Франции, не дожидаясь больше помощи от других. Ничего бы еще, если бы он этого и придерживался, поскольку, сделав все, что мог, он не претендовал бы ни на что большее; но либо он пожелал показать Морозини, насколько он не нуждался ни в нем самом, ни в его людях, или же он додумался привнести в свое свершение немного фанфаронства, но он предпринял такую забавную вылазку, каких давненько не видывали. Он взял в руку, вместо шпаги или какого-либо иного оружия, один из этих хлыстиков с серебряной рукояткой, что вошли в моду некоторое время назад, хотя это попахивало скорее курьером, чем военным человеком. Я не знаю, хотел ли он этим сказать, что ему не требовалось ничего, кроме хлыста, чтобы прогнать Турок, как если бы это были свиньи, но только он нашел, с кем переговорить, когда оказался в их присутствии. Они устроили на него охоту в странной манере, в том роде, что его хлыст не служил ему больше ни для чего, как только все сильнее нахлестывать его же коня. /Ла Фейад возвращается так же быстро, как и уезжал./ Он был немного смущен после такого сомнительного успеха; ссоры его с Морозини повторялись все чаще и чаще, и он не замедлил более погрузиться на корабль, дабы вернуться оттуда во Францию. Он не сделал этого, тем не менее, не наговорив тому такого, что другой не знал бы, как и переварить, если бы тот по-прежнему не прикидывался не понимающим французского языка. Ла Фейад, быть может, на сей раз пришел в восторг от этой его уловки и излил на того всю свою желчь, причем тот и не посмел на это пожаловаться, потому как его тотчас бы спросили, почему же он не понимал так же хорошо и всего остального; как бы там ни было, прибыв во Францию в скверном состоянии во всех отношениях, то есть, вывезя из этого вояжа дурную репутацию и огромную нищету, он не появлялся больше при Дворе, разве что, как постыдная часть Герцогов, к рангу которых он был причислен, как и некоторое количество других особ. То, что я говорю здесь, гораздо меньше относится, однако, к его персоне, чем к его нищете. Он стоил в сотню раз больше, чем определенные Герцоги, вроде Герцогов де Вантадур, де Бриссак, де Виллар, де Пондейо и бесконечного множества других — но он был так беден, что это не был больше тот Ла Фейад, кто блистал прежде среди самых галантных кавалеров Двора. Потому-то он и не делал больше ничего, как смущался да прятался, из-за чего каждый его просто не узнавал. Между тем, он изменил имя, когда был облечен достоинством Герцога. Он принял имя Руанэ (Роанне — А.З.) от названия земель, какие его жена принесла ему в качестве приданого. Поскольку она была сестрой Герцога де Руанэ, принадлежавшего к той породе Герцогов, о каких я только что сказал, если не считать того, что за ним не водилось дебошей, как за большинством остальных. Итак, если этот не являлся ко Двору, то лишь потому, что ему больше нравилось пребывать среди монахов, чем среди куртизанов. Это-то и послужило причиной того, что он додумался выдать замуж свою сестру и отдать ей свое Герцогство; но так как она потеряла титул, поменяв Дом, Король был обязан распорядиться его оживить в пользу Ла Фейада, без чего он не стал бы Герцогом; итак, его жена сделалась Герцогиней из-за него, а не он — Герцогом, благодаря ей. Как бы то ни было, едва он поносил это имя год или два, как бросил его и снова взял свое. /Любовные дела Графа де Сен-Поля./ Граф де Сен-Поль возвратился ко Двору в то же время, что и он. Ему было еще всего лишь семнадцать лет, возраст довольно нежный для кампании вроде той, какую он уже проделал. У него было лицо матери и плечи Принца де Конти, его дяди, то есть, он обладал красивым лицом, но был совсем не ладно скроен, поскольку был горбат. Его горб не был, однако, той же формы, как у этого Принца. Пока еще у него были только вздернуты плечи, нисколько его не уродовавшие; но со временем следовало опасаться, что это ухудшится и превратит его или во второго Принца де Конти, или же во второго Герцога де Виллара. Это не помешало, тем не менее, тому, что он сделался желанным для Дам Двора тотчас же, как явился и показался там. Они еще не возлагали на него больших надежд до его вояжа, потому как не считали большой честью для них осуществить завоевание юного Принца в шестнадцать лет. Они боялись, так как он едва оставил коллеж, как бы их не объявили любовницами школяра, если бы они проявили желание к его шкуре; но, отделавшись от этого опасения теперь, когда у него была кампания за плечами, Герцогиня де…, Маршальша де…, Маркиза де… и несколько других первостатейных Дам надавали ему столько авансов, что стало прекрасно видно — настало время, когда женщины будут умолять мужчин. Однако все они выстрелили по воробьям, за исключением Маршальши, кто была вознаграждена за понесенные труды. Он проникся дружбой к ней, точно так же, как и она к нему, хотя она вполне могла бы быть ему матерью, по крайней мере, кем-либо около того. Но кроме этой разницы в возрасте, имелся еще и другой резон, что должен был бы, по всей вероятности, отвратить его от мысли о ней преимущественно перед другими, кто, быть может, были бы и помоложе, и более очаровательны. У нее имелся муж, кто был воплощенной грубостью и, казалось, совсем не понимал шуток по этой статье. В самом деле, он частенько ей грозил, если она когда-либо поддастся настроению, в каком он обвинял свою первую жену, она умрет исключительно от его руки; и, похоже, не было никакой безопасности ни для нее, ни для того, кто поможет ей встать на путь неверности, столкнуться со столь грозным человеком. Однако, так как он был прикован к постели почти навсегда терзавшей его подагрой, они сочли, раз уж обманывали некогда Аргуса со всеми теми глазами, что приписывают ему поэты, они распрекрасно обманут старого подагрика, кто не имел сил пошевелиться. /Дела Португалии./ Между тем, Александр VII умер, так и не сумев при жизни побудить Короля дать свое согласие на снос пирамиды, воздвигнутой перед Кордегардией Корсиканцев, тогда как Кардинал Джулио Роспиглиози, кто был возведен в Первосвященники после него, едва только занял его место, как добился того, о чем другой столько раз тщетно просил. Этот Папа принял имя Климента IX и жил в довольно хороших отношениях с Королем. Потому, в знак признательности за оказанную ему милость, он согласился со своей стороны на то, чего его предшественники никогда не желали сделать, а именно, он дал Епископов Португалии. Вот уже около тридцати лет эти народы их не имели, настолько Двор Рима показывал себя пристрастным к Австрийскому дому. Он давал этим понять, что рассматривает скорее как бунт все, сделанное Герцогом де Браганс (Браганса или, чаще, Браганский — А.З.), нежели как акт законного наследования. Король, тем не менее, не счел себя особенно обязанным ему за это, поскольку все затруднения были сняты миром, какой Испания заключила с сыном этого Герцога, кого она признала законным Королем. Итак, даже помимо его воли, этому Папе пришлось бы сделать то, чего другие не пожелали сделать, иначе он бы оставил католическую религию на погибель в этой стране, не дав ей священнослужителей. Испания имела несколько резонов для заключения этого мира, хотя она и не могла бы подать более внушительного знака собственной слабости. Так как война с этими народами велась за обладание Короной, заключить мир означало признать свою неправоту в ее оспаривании. Между тем, Герцог де Браганс и вправду происходил от дочери Португалии, но от младшей, тогда как Король Испании происходил от старшей. Это Королевство, следовательно, должно было бы принадлежать ему в соответствии с естественным законом, что обычно регулирует наследования. А еще в его пользу было и то обстоятельство, что со времени битвы, какую проиграл Дон Себастьан, и в какой неизвестно, на самом деле был ли он убит или же нет, поскольку семнадцать лет спустя появился человек в точности похожий на него, кто утверждал перед лицом всей Европы, будто бы он и есть тот, кого считали погибшим в этой баталии, так как, говорю я, еще и то свидетельствовало в пользу Короля Испании, что его предки всегда правили этим Королевством, до тех пор, пока Кардинал де Ришелье не подбил Герцога де Браганс сделать то, что он и сделал, а именно, возложил Корону на свою голову и провозгласил себя Королем; казалось бы, Король Испании никогда не должен был бы отрекаться от своих претензий. Правда, противопоставляют тому, что я сказал, постановление Народного Собрания этого Королевства, по какому всякий иностранец, кто женится на Принцессе Португалии, был объявлен неспособным унаследовать Корону. Правда также и то, что намеревались придать этому постановлению форму закона, хотя он и пролежал со времени смерти, либо истинной, либо мнимой, Дона Себастьана до 1690 года. Но, наконец, какими бы правами ни обладал Его Католическое Величество, он не смог устоять против резонов его Совета завершить эту огромную распрю, отказавшись от его претензий. Главных таких резонов было два — во-первых, Король Франции, молодой и жаждущий славы, после той манеры, в какой он начал действовать во Фландрии, не собирался, по всей видимости, останавливаться на этом; итак, следовало освободиться от всякого рода войны, чтобы быть более в состоянии ему сопротивляться; во-вторых, Дон Жуан Австрийский сделался подозрителен Королеве Испании; надо было навести порядок и с этой стороны, дабы суметь и перед ним не склонить головы, если ему придет на ум фантазия оспаривать у нее Регентство, как он, кажется, уже замышлял. Он действительно подговаривал народы к тому, что и он должен иметь свою часть в Правлении делами, в том роде, что Королева Испании, завершив эту войну, длившуюся около сорока лет, изыскивала средства поймать его в ловушку, под предлогом новых милостей. Она сделала вид, будто бы пожелала ввести его в Совет Короля, ее сына, как наиболее пригодного и достойного подданного, кто мог бы поддержать блеск его короны; но этого Принца предупредили, что она делала все это, лишь бы тем надежнее его арестовать, и он предпочел лучше покинуть отечество, чем подвергаться грозившей ему опасности. Он выехал из Мадрида в такой час, когда она меньше всего об этом думала, и, попросив своих друзей не бросать его в этом состоянии, он пришел вскоре к такому положению, что заставил сожалеть о себе более, чем никогда. /Два замужества Изабеллы де Савуа./ Едва был заключен мир с Португалией, как Альфонс IV, кто обладал этой Короной со дня смерти своего отца и до конца предыдущего года, был разведен с Марией-Франсуазой-Изабеллой де Савуа, дочерью Герцога де Немура. Это тот, кто был убит сразу после битвы при Сент-Антуане Герцогом де Бофором. Коадъютор Лиссабона стал тем человеком, кто вынес этот приговор, под предлогом того, что тот был одержим мужским бессилием. Тот, однако, был менее подвержен этому недугу, чем просто развратен, поскольку он бегал по дурным местам на виду у всего своего Двора. Жизнь, столь недостойная Принца, уже была способна сделать его жену достаточно несчастной, а, следовательно, привести ее в восторг разводом с ним; но, кроме развращенности, тот имел еще один изъян, ничуть не менее отвратительный, в чем не может быть никаких сомнений. Он иногда прятался в такое место, где его совсем не было видно, и откуда он мог видеть всех остальных; там, когда его разбирала фантазия, он вооружался ружьем и палил с сотни шагов единственной пулей в первого попавшегося. Он делал этот превосходный выстрел, дабы всего-навсего иметь удовольствие заставить говорить, как хорошо он умел стрелять. Он уже убил двух или трех человек в этой манере, так что вполне мог считаться буйнопомешанным, хотя и был довольно уравновешен время от времени. Такого сорта действия вместе с некоторыми другими, совершенными им, стали причиной того, что вот уже четыре или пять месяцев назад он был смещен с престола. В то же время его обязали отречься от правления его Государством в пользу Дона Педро, его брата, у кого была менее безмозглая голова, чем у него; но так как, после получения его Короны, тот не замедлил пожелать и его жену, дабы полностью обогатиться его наследством, тот женился на ней тотчас же, как ее брак был объявлен недействительным. Король, кто вступил в наступательную и оборонительную лигу с этим Государством, когда он вошел во Фландрию, скомандовал своему послу признать этого Принца, как законного наследника Альфонса, хотя другие послы выдвинули здесь некоторые затруднения, желая подольститься к Испании; может быть, она претендовала, несмотря на их договор, что столь значительное событие развяжет гражданскую войну в Королевстве — но никто не был заинтересован судьбой этого несчастного Принца, и ей не на что было надеяться с этой стороны. Кроме того, никакая толпа не встанет на сторону буйнопомешанного, и так как он ясно показал, что его сердце было расположено к жестокости, никто не додумался смягчать свое в его пользу. Итак, его позволили запереть на острове Терсерес под доброй и надежной охраной, ничуть не беспокоясь, хорошо ли ему будет там или плохо. /Новая экспедиция в Канди./ Папа, по-прежнему боясь, по причинам, на какие я. указал выше, как бы город Канди не попал в руки Турок, отдал приказ своему Нунцию умолять Короля отправить туда более значительную помощь, чем та, какую приводил с собой Герцог де Ла Фейад. Этот Герцог странно опозорил при Дворе поведение там Венецианцев, и хотя обычно не особенно доверяли тому, что он говорил, так как это поведение подтверждалось и другими, Король затруднялся предоставить Нунцию то, о чем он его просил. Посол Венеции, увидев это, присоединился к Нунцию, дабы обратиться к Королю с той же просьбой, после получения приказа от своих мэтров; скорее ради заглаживания впечатлений Его Величества от рассказов Ла Фейада, чем ради заботы о сохранении этого города. Это безразличие исходило из того соображения, что после того, как город будет взят, они смогут вытянуть неисчислимые деньги от Принцев Италии и даже от других христианских Принцев, дабы служить им заслоном против могущества, какое всем им будет равно угрожать. Король по-прежнему проявлял все то же нежелание предоставить им то, о чем они его просили, потому как эти дальние вояжи не слишком ему удавались до сих пор. Он уже имел пример того, что приключилось в Канди, а кроме того, и то, что произошло в Жижери. Но, в конце концов, откликнувшись на живые настояния Его Святейшества, Герцог де Навай попросил для себя такое поручение, дабы попытаться снова утвердиться при Дворе. Не нашлось слишком торопливых оспаривать у него такую честь; Французам не очень нравится уезжать сражаться так далеко, и они больше предпочитают биться на глазах у Короля или, по крайней мере, во имя его интересов. Итак, никто не побежал с ним торговаться, скомандовали некоторым войскам, что находились в стороне Прованса, погрузиться вместе с ним. Герцог де Бофор, чей отец умер не так давно, получил в то же время приказ эскортировать их до места. Погрузка осуществилась в Тулоне, морская армия отправилась при попутном ветре, и Герцог совершил свой переход столь счастливо, что, казалось, все это предвещало нечто хорошее. Разгрузка прошла не так удачно, Турки бомбардировали порт с того места, где они установили батарею из двадцати четырех пушек, половина которых палила двадцативосьмифунтовыми ядрами, а другая двадцатичетырехфунтовыми, и они поубивали какое-то количество людей при разгрузке. Наконец, пушка и сделана, как говорят обычно, только для несчастных, но это не помешало тому, что у оставшихся была уже не та отвага, как если бы этот несчастный случай не произошел на их глазах. Сент-Андре Монбрен, кто командовал в городе под началом Морозини, и кто принадлежал к друзьям Навая, явился поначалу навстречу Герцогу и сказал ему на ухо, что тот не слишком здорово сделал, явившись сюда; ему хотелось бы быть еще в Париже; он сам здесь не так-то уж давно, и ему все это уже настолько надоело, что, когда бы не то, что он не имел бы больше чести, столь рано попросив отставки, он бы это уже сделал. Действительно, он находился здесь всего лишь пять или шесть месяцев. Он явился занять место одного Савояра, кто потребовал возвращения в свою страну, потому как он сделал то же открытие, что и Герцог де Ла Фейад, а именно, что Венецианцы не заботились больше о сохранении этого места. Сент-Андре Монбрен тоже сделал его, и это-то и побуждало его к такого сорта разговорам. Как бы там ни было, Навай был совсем не так уж дурно обо всем осведомлен для новоприбывшего человека; он не пожелал терять тут даром много времени и сейчас же предпринял вылазку. /Другая несчастная вылазка./ Он привел с собой добрые войска, и он знал, что они его не подведут; итак, опрокидывая все, чем хотели преградить его проход, он, по всей видимости, собирался самое меньшее завалить часть траншеи и заклепать пушки неверных на ближайшей батарее, когда внезапно панический ужас охватил войска, какими он командовал. Огонь подобрался к нескольким бочкам с порохом, а его люди сочли, что это враги подорвали специальную мину. Итак, они помчались одни в одну сторону, другие в другую, без смысла, без порядка, и ни больше ни меньше, как стадо баранов, когда до них добирается волк. Но Турки воспользовались столь благоприятным для них случаем. Они, кто убегали прежде со всех ног, вернулись назад и получили их реванш. Они перерезали, уж и не знаю, сколько человек, в том роде, что в город возвратилась лишь половина тех людей, какие оттуда вышли. Неизвестно, что произошло с Герцогом де Бофором в течение этой битвы; так как он пожелал сойти со своего корабля, дабы сделаться зрителем или же принять участие в схватке, хотя морские Офицеры, находившиеся вместе с ним, и пытались ему сказать, что это не его дело; его так больше и не видели. Итак, никто не знает, что с ним сделалось, и даже по нынешний день теряются в догадках. Одни говорят о его конце одним образом, другие — другим, но наиболее правдоподобно то, что ему, видимо, отрубили голову в битве, как Турки никогда не забывают сделать с теми, над кем они получают преимущество, по той простой причине, что за головы они получают вознаграждение, потому-то и невозможно было его признать среди мертвецов — в самом деле, все мертвые одинаковы, что одни, что другие, когда у них больше нет ни голов, ни одежд; как тут отличишь этого Генерала от обычных солдат. Навай, быть может, еще бы и задержался там на некоторое время, дабы попытаться исправить положение, если бы он не знал, что Морозини выдумает какую-нибудь насмешку из всего, что с ним приключилось. К тому же, так как он был хороший человек и самых добрых нравов, едва он увидел, что коза, о какой я говорил выше, по-прежнему пребывала в милости у того, кто ею пользовался, как он захотел уехать из страны, что, по его мнению, заслуживала быть поглощенной во всякий момент. Итак, он отплыл назад так рано, как это только было для него возможно, и так как мы не живем больше во времена того знаменитого Римлянина, кто приказал отрубить голову своему сыну, хотя тот и одержал победу, потому как тот сражался без повеления Республики, так как, говорю я, мы не живем больше не только в те времена, но, напротив, сегодня победить — значит оправдаться, а позволить себя побить-то же самое, что сделаться преступником или, по меньшей мере, заслужить весьма малое уважение, он снова впал в опалу. Королю доложили, поскольку он не может обо всем узнавать сам, и ему просто необходимо на кого-нибудь полагаться, якобы если бы Навай получше поостерегся, с ним бы не случилось того поражения, какое он потерпел. Итак, он был удален от Двора во второй раз, поистине счастью и несчастью свое время в этом мире. /Посольство от Султана./ Он нашел по прибытии во Францию посланника Великого Господина, кто явился жаловаться на то, что в ущерб добрым отношениям, какие всегда сохранялись между их Государством и нашим, Его Величество не прекратил подавать помощь Республике. Он явился также по поводу каких-то дел, касавшихся коммерции Леванта, о чем я не знаю многих деталей. Король какое-то время не давал ему аудиенции, потому как то же самое практиковалось в отношении к послу, какого он отправил в Константинополь. Великий Господин действительно верил, будто бы допускать к своей особе так рано было бы осквернением его величия, и он делал это лишь после многочисленных церемоний. Итак, Король, с полным на то правом, не считая себя менее великим, чем мэтр этого посланника, пожелал уподобиться ему в этих обстоятельствах. Потому он поручил Месье де Лиону расспросить того, каков был повод его вояжа, дабы тот отдал ему в этом свой рапорт. Тот не пожелал ничего ему об этом сказать, и ответил ему через своего толмача, якобы он имел приказ Великого Господина не объявлять об этом никому другому, кроме самого Короля. Это послужило причиной тому, что его заставили ждать еще дольше, чем, может быть, собирались это сделать. Однако к нему определили дворянина Дома Его Величества для предоставления ему всего, что тому было необходимо. Поскольку, хотя Король приблизительно знал, или, лучше сказать, догадывался о поводе его вояжа, он не преминул пожелать, чтобы с тем хорошо обходились. Он был бы в восторге, когда бы по возвращении в его страну у того были бы все основания только превозносить его. Итак, он распорядился его поселить и ублажать на свой счет, его и всю его свиту, и все это должно было продолжаться столько, насколько он задержится в его Королевстве. Парижане, наверняка самые глупые люди на свете, когда речь заходит о любопытстве, в том роде, что они готовы бежать с одного конца города на другой, лишь бы поглазеть на повешенного, не преминули все сходить его повидать. Нашлось даже множество таких, что удивлялись, как это он сделан точно так же, как и любой другой, что он пил и ел совсем, как они. Они походили в этом на крестьян некой земли в нижней Нормандии, принадлежавшей покойному Месье де Матиньону, и где они его еще не видели; он заехал туда случайно в субботу вечером, они все не преминули явиться в их приход, куда он должен был пойти слушать мессу. Они разглядывали его с ног до головы, и найдя, что это был человек, чье лицо было не более представительным, чем у любого другого, они говорили одни другим по выходе оттуда, что он не был сделан совсем иначе, чем все они, да и Богу он молился совершенно так же, как и они, а, значит, это верный знак, что Бог еще более велик, чем он, вот почему они были неправы, когда придавали ему столько важности. Король, перед кампанией, какую он проделал, и с тех пор, как она была завершена, принялся с такой заботой благоустраивать свои дома, и особенно Версаль, какой он любил превыше всех других, что все там было продумано, как если бы это было у какого-нибудь частного лица. Он распорядился приготовить там ложа для всех сезонов, и они все были столь великолепны, что там царила пышность, точно так же, как и чистота; но, разумеется, наиболее прекрасна была галерея, где он завел обычай принимать послов. Она была украшена самыми дорогими коврами и самыми утонченными картинами. Он велел разыскивать их по всей Европе и даже в еще более отдаленных странах, что было связано с невероятными расходами. К тому же, у него имелся свой художник на жаловании, кто ничуть не уступал самым искусным художникам, принесшим Италии такую честь. Все это было, однако, еще ничем по сравнению с кабинетами, столами, вазами, чашами и другими подобными произведениями из литого серебра, какими вся эта галерея была полна из одного ее конца в другой. Трон, где он восседал, отвечал всему этому великолепию, и хотя материал, из какого они были сделаны, превращал все эти вещи в неоценимые, общий их строй стоил еще дороже, чем все остальное. /Королева Кристина./ Вот и Королева Швеции, уже проезжавшая через Францию после своего отречения, услышав, будто бы Король, кого она видела сразу же по выходе из гражданских войн, весьма омрачивших блеск его Королевства, поднялся в настоящее время на столь высокую ступень могущества, что затмил, как говорится, все, что мы читаем в священных книгах о славе Соломона, пожелала сделать по его поводу то, что сделала некогда Царица Савская по поводу этого Монарха. Она специально явилась из Рима, куда уехала в намерении провести там свою жизнь, дабы посмотреть, все ли, что ей говорили, соответствовало истине. Она видела его только в детстве и под опекой Министра, кто делал его бедняком, лишь бы обогатиться самому. Она его видела, говорю я, отличным от других Королей, разве что тем, что был он более ладно скроен, имел лучшую мину, да вид более величественный, чем у всех тех Принцев, кого она видела, или о ком ей доводилось слышать. Итак, она пожелала увидеть в настоящий момент, неужели восемь или девять лет, что прошли с того времени, настолько прекрасно добавили блеска его персоне, что они сделали его дела наилучшими. Но так как она походила в этом на Царицу, о какой я недавно сказал, она походила на нее еще и в чувствах, какие она испытала, когда она созерцала его во всей его славе. В самом деле, она была обязана признать, что все слышанное ею о нем было ничем в сравнении с истиной. Часть 10 /Убийство Монадески./ Однако, если она и имела столь возвышенные чувства к нему, Король потерял вскоре все уважение, какое он мог бы питать к ней. Она распорядилась убить, находясь в Фонтенбло, Маркиза де Монадески, ее первого шталмейстера, за то, что он пренебрег почтением к ней, похваляясь, как утверждают, обладанием ее добрыми милостями. По всей видимости, все, что об этом говорили, было правдой, и он даже ожидал быть за это наказанным, поскольку, когда те, кому она поручила это убийство, явились его исполнить, они нашли его в кольчуге, так что первые удары, какие они нанесли, не причинили ему никакого вреда. Вся милость, какую она ему оказала, состояла в том, что предварительно она направила к нему священника, дабы его исповедовать. Он обратился к ее состраданию и вынудил ее исповедника пойти к ней попросить для себя прощения. Но так как ошибка, какую он допустил, не прощается, а если и видят кое-кого в том же роде безнаказанными, то это только потому, что те, перед кем они провинились, не имеют власти, какую она имела; она выказала себя беспощадной. Король поостерегся оправдывать действие, вроде этого. Он повелел ей сказать возвратиться в Рим, по меньшей мере, когда она не пожелает удалиться, куда ей угодно. Он даже не позволил ей продлить пребывание в его Королевстве, где он обнаружил, что она совершила такое, чего не должна была делать ни в какой форме. Итак, вместо проводов ее с подарками, как сделал Соломон по отношению к Царице Савской, он выставил ее совершенно опозоренной и совсем не довольной тем комплиментом, какой он распорядился ей передать. Она настаивала, когда ей дали почувствовать, что она совершила здесь такое, что не в ее власти было делать, не подвергаясь всей строгости законов, и если она от нее избавлена, то только из уважения к ее достоинству, и одна мысль об этом уже злоупотребление; она настаивала, говорю я, хотя она и находилась в Королевстве другого, она все-таки оставалась Королевой, а, соответственно, вправе поступать независимо в отношении тех, кто был ей подвластен. Король не пожелал углубляться в подробности этого дела и удовлетворился тем, что сделал. Она в то же время удалилась в Рим, предоставив своим врагам полную возможность судачить по поводу ее поведения, какого они не щадили и до этих пор. Посланник Великого Господина был, наконец, принят на аудиенции после довольно долгого ожидания. Он был совершенно поражен великолепием Версаля и еще более доброй миной Короля, каковая была еще и подчеркнута камзолом, полностью покрытым бриллиантами Короны. Но он поостерегся показывать свои ощущения, потому как это могло бы послужить опровержением мнения, какое он старался внушить здесь всем и каждому, будто бы все это было ничто в сравнении с богатствами Великого Господина. Но чем он обязан был восхититься, хотя он и опять ничего не показал, так это войсками Дома Короля, кого выставили на его проходе, и кто, конечно же, стоили в тысячу раз больше, чем все те спаги и янычары, каких когда-либо мог иметь какой-нибудь Великий Господин. Они были одеты во все новое, в чем, я не знаю, тем не менее, так ли уж хорошо поступили, потому как он мог поверить, будто бы все это сделано исключительно ради него, и не в их привычках было выглядеть столь великолепными. Он мог поверить, говорю я, что все золото и все серебро, сверкавшее на их одеждах, было чрезвычайной затратой, и Король пошел на нее лишь для того, чтобы поразить его пустой видимостью. Его обязали при приближении к трону Его Величества проделать все те фигуры и все те приседания, какие заставляют делать в Константинополе наших послов, когда Великий Господин дает им аудиенцию. Наконец все эти церемонии были завершены, его отвезли обратно в Париж, откуда он уехал некоторое время спустя, дабы возвратиться в свою страну. Он не получил никакого доброго ответа на жалобы, какие он явился сделать по поводу помощи, отправленной в Канди. Но кроме того, что от этого бурного успеха его были способны успокоить, он был утешен еще больше, когда попал в Марсель и узнал там новость, что Султан, его мэтр, овладел в конце концов этим городом. По крайней мере, он узнал ее не от нас, мы не доставили себе удовольствия предоставить ему это удовлетворение; но так как там всегда находятся несколько судов Варваров, невозможно было им помешать ему ее сообщить. Трон Польши Казимир, Король Польши из Дома Палатин, отрекся от Короны, точно так же, как и Королева Швеции. Они оба были к этому принуждены, хотя и старались, как один, так и другая, сделать себе честь их отречением. Поляки, кто являются людьми отважными и преданными воинскому ремеслу, никогда не имели о нем особенно доброго мнения, даже до того, как они избрали его их Королем. Но они сделали это по принципу чести, и чтобы их не упрекнули в том, как после того, как его Дом потерял Королевство Швеции, дабы явиться получить их Корону, по избрании Сигизмунда, они бы отняли ее в настоящее время у одного из его потомков, кто не подал им к этому никакого повода. Он был Иезуитом, потом Кардиналом, прежде чем стать Королем — два качества, что не так уж и противоположны, как полагают, сану Короля, поскольку быть Иезуитом или Кардиналом означает обычно быть переполненным амбициями, а частенько и предрасположенным к разнообразнейшим интригам. Это даже означает быть чрезвычайно надменным, по крайней мере, если мы пожелаем поверить в этом одному человеку старого Двора, кто имел обыкновение говорить, что он всегда замечал, якобы существует в природе четверо животных, чрезвычайно спесивых самими собой, а именно — павлин, Кардинал, Иезуит и Президент. Я удивляюсь, как он не присоединил сюда пятого, а именно — медика, и даже шестого, а именно — брадобрея; по меньшей мере, он бы имел в доказательство своих слов поговорку, что гласит: «спесив, как Брадобрей». Казимир приобрел со временем, благодаря еще двум своим качествам, не славу, о какой я недавно говорил, поскольку он был удален от нее на сто тысяч лье, но определенную скаредность, делавшую его недостойным Королевства, и едва умерла Принцесса Мария, на ком он женился после смерти своего брата, как его народы заявили ему, что он совсем недурно сделает, когда последует примеру Королевы Швеции. Они бы не осмелились сделать ему такой комплимент при жизни Королевы, у кого билось сердце Короля под одеждами женщины, и кто, соответственно, была бы не в настроении такое стерпеть. /Иезуит, Кардинал и Король./ Казимир, при чьем правлении произошло множество событий, сделавших его презренным для его народов, точно так же, как и для его соседей, и кто имел еще и то зло за собой, что он полюбил гризетку, был вовсе не прочь покинуть Королевство, переполненное заговорами, дабы суметь вести жизнь, согласную с его наклонностями. Он устроился таким образом, что Королева, его жена, находясь при смерти, утвердила своей главной наследницей Герцогиню д'Ангиен, кто была из ее Дома Палатин, впрочем, так же, как и он сам. Правда, Королева не сделала здесь ничего, что бы не отвечало законам природы, поскольку у нее не было никаких более близких родственников, чем Мадам д'Ангиен и Герцогиня Гановерская, ее сестра; но так как не всегда делают то, что, казалось бы, предписано законами, о каких было сказано, главное, когда любят свое имя, как это естественно у персон высочайшего происхождения, Казимир, уверившись, будто Дом Конде должен быть ему обязан за то, что он для него сделал, попросил Месье Принца соизволить обеспечить ему прибежище во Франции. Принц де Конде со времен дела Конте не был более столь дурно принят при Дворе, как прежде; итак, он добился от Короля не только того, о чем просил его Казимир, но еще и два значительных Аббатства для него и среди них такое, как Сен-Жермен-де-Пре, что стоило никак не меньше восьмидесяти тысяч ливров ренты, и вот, наконец, увидели прибытие этого Монарха в Париж через несколько месяцев после его отречения. Однако он не замедлил приобрести здесь такую же отвратительную репутацию, какую имел когда-либо в Варшаве. Вместо размеренной жизни Короля или, по меньшей мере, его манеры жизни Аббата, он принялся посещать падших женщин, и когда это дошло до ушей Его Величества, он повелел ему передать, что для его здоровья тому было бы лучше переменить обстановку и уехать в другое его Аббатство, не задерживаясь больше в Сен-Жермен-де-Пре. Другое находилось в Эвре, на землях, принадлежавших Герцогу де Буйону, и Казимир, не сумевший избежать повиновения великому Королю, поскольку он распрекрасно подчинился своим народам, когда они дали ему почувствовать, что он должен отказаться от его Короны, отправился туда, не заставляя повторять себе этого дважды. /Принц де Конде отказывается от трона./ Его отречение оставило, однако, Корону вакантной, и в первые ряды выдвинулись несколько персон высочайшего происхождения, дабы ее заполучить. Поляки предложили ее Месье Принцу, уверившись, так как они слышали, якобы он не слишком хорошо принят при Дворе, будто бы он будет во всех отношениях в восторге воспользоваться этим случаем от него уехать. Месье Принц был весьма польщен их доброй волей, но либо он боялся, как бы Король, уже бывший свидетелем его амбиций, не нашел это предложение дурным, либо, что более правдоподобно, он был настолько преисполнен дружбой к Герцогу д'Ангиену, своему сыну, что предпочел бы лучше передать эту честь ему, чем принимать ее самому; он их поблагодарил за их добрую волю. Они не нашли в себе чувств столь же благонамеренных к Герцогу, как к нему. Он не имел еще и репутации своего отца, каковая и породила их желание увидеть его их Королем. Не то чтобы у него не было большого разума, не был он брав собственной персоной и превыше всего не обладал всеми качествами, дабы сделаться однажды великим Капитаном; но такова уж была политика Двора, содержавшего его, как необработанный алмаз, до тех пор, когда он будет проверен в деле, а пока его имя было известно в иноземных странах лишь как имеющее отношение к славе его предков. Как бы то ни было, Месье Принц увидел их явное нерасположение предоставить ее его сыну, но их предложение ему самому открыло двери множеству козней, лишь бы натянуть эту корону себе на голову; моментально увидели, как все соседние Могущества норовили выхватить ее друг у друга и опустить ее на голову приверженной им персоны. /Чувствительное сердце Принца де Лорен./ Принц Шарль де Лорен, уехавший, как я говорил выше, в Италию, перебрался ко Двору Императора. Вдовствующая Императрица прониклась доброй волей к нему, и так как это был Принц отличных качеств, может быть, она бы и пожелала сделаться его женой, не обратив никакого внимания, насколько бы она уронила этим свое достоинство, если бы она не захотела соперничать с собственной дочерью. Эта юная Принцесса питала к нему те же чувства, какие могла испытывать и ее мать. Он тоже совсем недурно к ней относился. Однако побудило Императрицу менее горевать, уступая ей свои претензии, некое размышление по поводу ее лет, абсолютно не подходивших к годам этого молодого Принца. Ему не было и двадцати пяти лет, у нее же их имелось гораздо больше; в том роде, что она лучше бы выглядела в роли его матери, чем его жены; к тому же, раскрыв чувства своей дочери к нему, она раскрыла в то же время, что он не только одолел половину пути, но еще и обязал Принцессу одолеть половину ее; та сама призналась ей, что стала госпожой его сердца. Все это было весьма проворно после той великой страсти, какой он пылал к Великой Герцогине; итак, можно было бы поверить, будто бы здесь замешано столько же политики, сколько и искренности в их взаимных признаниях, если бы он не обладал столь чувствительным сердцем, что ему требовалось намного меньше времени, чем какому-либо другому, дабы излечиться и пораниться снова. Политика, в какой можно было его заподозрить, состояла в том, что, прибыв ко Двору, чьего покровительства он явился требовать против Могущества, какое он обвинял в желании обогатиться за счет наследия, законно принадлежавшего ему, он, казалось, не мог лучше убедить его в правоте своих намерений, как отдав его сердце Принцессе, кто была способна, предположив, что ему пожелали бы в этом поверить, стать залогом его преданности. Как бы там ни было, мать и дочь прониклись его интересами с такой теплотой, как одна, так и другая, они настолько прекрасно предрасположили к нему сознание Императора, что он избрал его среди всех других Принцев, кого он мог почтить своим покровительством для предложения его Полякам, как претендента, достойного заполнить собой их трон. Он даже дал им понять, что они не могли бы доставить ему большего удовольствия, как возведя его в это достоинство. Между тем, так как он желал в случае, если это могло бы удасться, соединиться с ним как узами крови, так и теми, что порождает признательность, он заботливо поддерживал надеждой то пламя, что Принцесса, его сестра, разожгла в своем сердце. /Утрата Короны…/ В общем, присутствие предмета, что один был способен заставить его забыть всех тех, кто могли занимать его прежде, оказавшись еще и укрепленным надеждой на Корону, он окончательно изгнал из памяти Великую Герцогиню, предположив во всяком случае, что у него еще оставались о ней какие-то впечатления. Он более не думал о ней, ни больше ни меньше, как если бы никогда ее не видел; это начали прекрасно признавать по некоторым изъянам, в каких он начал ее обвинять. Это бесконечно понравилось Императору, точно так же, как и Принцессе, и теперь вопрос стоял только о том, как бы осуществить в Польше надежды, возлагавшиеся на него; Его Императорское Величество рассеял там множество денег, потому как он прекрасно знал, что именно в этом состоял камень преткновения всех Палатинов Королевства. Именно они имели наибольшую власть на этих выборах, а, следовательно, их и требовалось подкупить. Франция делала то же самое со своей стороны, потому как и нам было так же хорошо известно, что в этом-то и состояла слабость всех вельмож этой страны. Все это уравновесило дело; тем не менее, претензии Принца де Лорена казались основательнее, когда Посол Франции, из страха, как бы не увидеть крах намерений Короля, его мэтра, предложил втихомолку Епископам и Палатинам избрать какую-нибудь персону из среды их самих, дабы избежать зависти той из двух партий, что окажется отвергнутой. Это показалось совершенно невозможным, потому как эти народы согласились между собой, уже долгие годы назад, что они никогда не будут избирать никого, кроме иностранца. Но, наконец, перешагнув через это соглашение, хотя оно всегда служило им вместо закона, они избрали Михаила Вишневецкого, кто был представителем одного из самых именитых семейств среди их Знати. Эти выборы сильно унизили Принца де Лорена, кто с утратой надежды на Корону очень боялся потерять еще и свою любовницу. Так как он не имел абсолютно никакого достояния, ему казалось, и с полным на то резоном, что вряд ли пожелают в настоящее время отдать за него дочь и сестру Императоров, тем более что он рассорился со своим дядей, а Французы уже овладели лучшими Городами маленького Государства, что по правам справедливости должно было принадлежать ему. /…и потеря любовницы./ Его подозрение оказалось даже слишком правдоподобным; все Принцы имеют то общее, одни наравне с другими, что политика регулирует все их действия; Император, дабы предрасположить к себе нового Короля и привязать его к своей партии, велел предложить ему свою сестру в жены. Тот поостерегся от нее отказаться, потому как во всей Европе не существовало более почетной и более выгодной для него партии, чем эта — Принц де Лорен, кто бы смирился с утратой Короны, если бы к ней не присоединили потерю его любовницы, казался безутешным после этого. Принцесса была таковой ничуть не меньше со своей стороны; не позволяя себя ослепить блеском достоинства, к какому ее вскоре должны были вознести, она находила, что бесконечно потеряла, поскольку будет принадлежать другому, а не ему. Она уехала, однако, в эту страну, и это обязало бы ее любовника покинуть Государство Императора, если бы он знал, куда ему податься в настоящий момент. Но Франция и Италия были для него закрыты после того, что с ним приключилось, а отправиться в Испанию, казалось бы, единственное место, где он мог бы найти себе прибежище, так об этом он даже и подумать не мог. Герцог, его дядя, ославил бы его по этому поводу, как фальшивомонетчика; память о Герцоге Франсуа, его отце, была там также нисколько не лучше утверждена, потому как он покинул партию этой короны, дабы принять сторону Франции, после заточения его брата. В этой растерянности, когда он почти не знал, куда же ему деться, совсем нетрудно было Вдовствующей Императрице уговорить его остаться. Голландцы, Англичане, Лотарингцы Пока все это происходило, Король, кто не испытывал больше к памяти Кардинала той нежной любви, какую он выказывал в течение жизни этого Министра и некоторое время после его смерти, обязал его наследников, кто не казались слишком достойными тех больших должностей, какими они были облечены, сложить их с себя в пользу людей, более к ним способных. Герцог де Мазарини, к кому питали уважение, прежде чем он сделался его племянником и наследником, был самым бедным невинным созданием в мире, потому-то на него и не смотрели больше иначе, как на помешанного и нелепого человека. Он натворил бесконечное число глупостей, увлеченный ложным рвением к религии или же приступами безумия, в каком каждый его громогласно обвинял. Однако, так как то, что кажется безумием перед людьми, часто является мудростью перед Богом, я лишь передаю все так, как оно есть, не беря на себя смелости что-либо об этом решать; можно сказать во всяком случае, что он был настоящим безумцем в отношении одной вещи, а именно — он без памяти любил свою жену, хотя и был ненавидим ею до смерти. Но в чем проявился предел его помешательства, так это в том, что хотя он и любил ее в самой страстной манере, о какой только можно сказать, он не позволял себе ей докучать, так что она была вынуждена в конце концов его покинуть. Король уже обязал его отделаться от его должности главного Мэтра Артиллерии. Затем он обязал его отделаться от множества теплых местечек, какими он обладал, и каких он, сказать по правде, абсолютно не был достоин. Потому, когда занимаешься каким-нибудь ремеслом, надо полностью ему отдаваться, а поскольку уж он хотел всегда пребывать с монахами, надо было сделаться монахом самому и, конечно же, никогда не жениться. В остальном, его набожность подстроила ему одну штуку, о какой много говорили в свете, и на какую он получил возражение; обнаружив, что жена Генерал-Лейтенанта де ла Фера вознамерилась посещать множество Офицеров, с какими она злоупотребляла своей свободой немного более разумного, он приказал лишить ее этой возможности и запереть в монастырь. Ее муж даже не позаботился идти его искать и требовать от него резона, потому как он очень сомневался, что тот мог бы ему его назвать; он обратился к правосудию и подал ходатайство в большой Совет. Герцог пожелал защищаться и сказал там все, что он высказал бы Генерал-Лейтенанту, если бы тот пожелал его выслушать, а именно, якобы следовало избегать всякого скандала; но все нашли, якобы он уцепился за столь мизерный повод, лишь бы дурно судить о своем ближнем, как он и сделал, он, кто хотел, дабы все считали его святошей; и он был приговорен к уплате судебных издержек. /Капитан Мушкетеров./ Вот так Герцог положил качало упадка Дома Мазарини, Главой какого он сделался, хотя он не имел к нему никакого отношения, разве что через свою жену, да и жена его, к тому же, была всего лишь младшей из племянниц, Герцог де Невер, кто был большим его управителем, чем он, подобно ему, также обязан был отделаться от своей должности. Король отдал ее мне, причем я не осмеливался ее у него просить, потому как, видя брата Министра во главе второй Роты Мушкетеров, я боялся, как бы он не предпочел мне одного из множества больших Сеньоров, кто выпрашивал ее у него с совершенно невероятной настойчивостью. Эта Рота уже сменила нескольких Офицеров после Кампании Лилля. Молодой Тревиль оставил свою должность ради полка Кавалерии, но либо он не отличался той же отвагой, что его отец, как его враги распустили об этом слухи, или же он проникся набожностью, как мы должны бы скорее себе вообразить, он распорядился выстроить дом для ордена Отцов Ораторианцев, что по ту сторону Картезианского монастыря, и сам туда удалился. /Приключение Комменжа-сына./ Не только по поводу Должности, отданной мне Королем, большие Сеньоры проявили жадность и обращались к нему с просьбами, но еще и по поводу всего, что сделалось вакантным. Комменж, кто обладал Наместничеством над Сомюром, недавно умер, и сразу же человек тридцать сочли своим долгом выпросить его для себя; но первый же, кто заговорил об этом с Его Величеством, был им так дурно принят, что другие додумались не жужжать ему об этом в уши. Когда тот первый сделал свой комплимент Королю, Его Величество спросил его, а на что же, по его мнению, будут жить вдова и дети покойного, если он предоставит это Наместничество другому, помимо его старшего сына. Каждый восхитился добротой этого Монарха, кто вот так интересовался семейством человека, кто, умерев, казалось бы, должен уйти в забвение, так как это почти всегда практиковалось при Дворе. Однако сын этого Наместника был очень близок к тому, чтобы не нуждаться больше ни в чем, поскольку бретеры едва было не отправили его на тот свет. Когда он завернул совсем один в дурное место с лакеем, шедшим позади него, эти канальи, явившиеся туда моментом позже и разглядевшие в нем молодого человека, каким он и был на самом деле, кого им будет нетрудно оскорбить; итак, ему было не более двадцати лет, да я еще и не знаю, исполнились ли ему и эти годы, поскольку все это произошло до смерти Королевы-матери. Первое, что они сделали, ища с ним ссоры, это обратились к нему с несколькими словами; но так как он не ощущал себя более сильным, он этим нисколько не возмутился. Такое не входило в их расчеты, потому как, если бы он оставался все так же мудр, они не нашли бы повода его хорошенько отделать, а именно таково было их намерение; самое меньшее, что они хотели бы с ним сделать — это отобрать у него его деньги, его шпагу и одежду, а, может быть, даже и жизнь, поскольку это не составляло для них никакого труда. Итак, не услышав от него ни слова в ответ на их обращение, они оскорбили его в другой манере, несколько раз щелкнув его по носу. Комменж позволил им это сделать, из страха, как бы с ним не случилось чего похуже. Между тем, затаив надежду высвободиться из их рук, он им сказал, что был галантным человеком, и он хорошо обойдется с ними, если они захотят так же отнестись к нему; у него совсем не было денег в кармане, но зато он пользовался неплохим кредитом в кабаре, тут же, неподалеку, и он сейчас же отправит туда за дюжиной добрых бутылок вина. Бретеры с сожалением выслушали, что у него не было денег, и приняли его предложение, скорее, чем подвергнуться риску не получить вообще ничего. Они согласились и на то, чтобы он подозвал своего лакея, лишь бы он отдал ему приказы громко и перед ними. Лакей был в то же время призван, и Комменж сказал ему пойти отыскать дюжину бутылок вина, самого красного, какое он сможет найти, того самого, какое он привык видеть у себя за обедом, когда кто-нибудь бывает вместе с ним; лакей прекрасно понял, что под словом «красное» он подразумевал Гвардейцев Королевы, у кого были камзолы этого цвета; итак, отправившись на их поиски, тот тем более спешил привести их с собой, что ему показалось, будто бы его мэтр попался в руки настоящих головорезов. Бретеры были здорово удивлены, когда вместо бутылок вина они увидели прибытие этих Гвардейцев. Дар речи вернулся к Комменжу тотчас же, как только он их углядел. Он его потерял четверть часа назад, хотя, с его фальцетом, он имел его обычно больше, чем десятеро других, вместе взятых. Он даже тут же выхватил шпагу и несколько поисцарапал лица этих достойных людей за полученные от них щелчки, а потом, колотя куда попало, погнал их немного быстрей, чем бы они хотели, если бы он спросил об этом их мнения. /Замысловатая медаль./ С тех пор, как Голландцы, поддержанные Англией и Швецией, обязали Короля заключить Мир, многие видели медаль, изобретение которой приписывали Ван Бенингу, и где было не меньше наглости, чем остроумия. С одной и другой ее стороны было изображено Солнце вместе с этими латинскими словами: «in conspectu meo stetit Sol». Так как он звался Иисус, было ясно видно, этим хотели сказать, ни больше ни меньше, что как Иисус, он остановил ход Солнца; то есть, он остановил ход завоеваний Короля, кого сравнивали с Солнцем, потому как он избрал себе его эмблемой. Итак, все это было тем более оскорбительно для Короля, что здесь имелась доля правдоподобия. Невозможно было поверить, будто бы его Мэтры дали согласие на такую медаль, предположив, что он достаточно забылся, чтобы распорядиться ее отчеканить; поскольку, может быть, он не больше задумывался над этим, чем я, так как и со мной бывает, что я не могу ничего найти, когда целую неделю подряд мечтаю о чем бы то ни было. Но уж совершенно определенно то, что была отчеканена другая, и на этот раз с их согласия, чему Его Величество нашел не меньше возражений. На ней была изображена Голландия, отдыхающая на трофейном оружии; надпись на ней гласила: «post laborem requies». Однако из страха, как бы кто-нибудь не остался в неведении, что бы все это могло означать, позаботились объяснить всему свету, будто бы она покровительствовала Королям, каких пожелали угнетать, утвердила покой Европы, каковая была бы в большой опасности без нее, и сделала тысячу других прекрасных вещей, что были истинными на самом деле; но все это невероятно оскорбляло Короля, потому как она обвинила вот так его в желании сделать все то, чему, как она похвалялась, она помешала. /Принц и Пансионер./ Непонятно, как она позволила себе опубликовать все это по собственной воле, поскольку она не могла сомневаться в том, что это неизбежно навлечет на нее врагов. У нее, однако, не было никакой надобности их иметь; кроме ее слабости, проявившейся в войне против Епископа Мюнстера, она была разделена в себе самой, что было для нее еще большим злом. Гийом де Нассау, Принц д'Оранж (так как он не француз, было бы логичнее назвать его, как у нас принято, Вильгельм Оранский — А.З.), потомок Гийома, Принца д'Оранж, и Марии Английской, вместо получения в Республике ранга, что Гийом Принц д'Оранж, Граф Морис и некоторые другие из его Предков, казалось, обеспечили ему их заслугами, был воспитан Голландцами без свиты и без экипажа, ни больше ни меньше, как если бы он был сыном простого горожанина. Этот юный Принц, отпрыск стольких великих людей, и кто насчитывал среди своих предков нескольких Императоров, не чувствовал поначалу никакой обиды, потому как он не был еще в том возрасте, когда мог бы знать, если можно так выразиться, ни кто он такой, ни зачем он явился в этот мир. Но его глаза открывались по мере того, как он формировался; он собирал, не вокруг своей персоны (поскольку этого бы ему не позволили) но, по меньшей мере, от раза к разу, и как бы непреднамеренно, тех, кто были привязаны к его Дому. Они первые пожалели его в том, что он столь отличен от того, кем были его предки, и так как это достаточно тяготило его самого, они решили все вместе сделать все, что они только смогут, лишь бы вывезти его из страны, столь мало пригодной для персоны его происхождения, чьи предки оказали такие великие услуги Республике. Она имела тогда в качестве пансионера, что является титулом первого министра Государства, некоего Жана де Вита, человека разума и рассудка, если и существовал когда-либо таковой. Он был рожден врагом этого Принца, потому как его отец был посажен в тюрьму замка Лувестейн, крепости при слиянии рек Рейна и Мезы, куда запирают государственных преступников. Он обвинял в этом покойного Принца д'Оранжа, вот здесь-то и зародилась ненависть, какую де Вит перенес в настоящее время на его сына. Вся Республика питала безграничную доверенность к нему, потому как он всегда прикрывал свои чувства предлогом публичного блага. Он, к тому же, всегда остерегался вызвать зависть к себе малейшей пышностью, какой слишком частенько позволяют увлечь себя люди, когда все им удается. Хотя он и имел карету, его никогда не видели в ней в городе, разве что по проезде, когда он отправлялся в деревню; кроме этого, вся его свита состояла из простых лакеев; расположенный к каждому, приветствовавший всех подряд на улицах, простой в меблировке и за столом, наконец, живущий, как человек без амбиции, хотя он и имел, быть может, больше, чем кто-либо другой. Жан де Вит верил на протяжении какого-то времени, что этот Принц не причинит ему больших затруднений. Так как он всегда был очень болезненным в юности, до тех пор, пока, поскольку все медики Голландии ничего не понимали в его хворобе, Принцесса д'Оранж, его мать, не умолила Короля прислать к нему кого-нибудь из Парижа. Его Величество отправил к нему Дакена, кто вытащил его из беды; либо он прописал ему лучшие снадобья, чем другие, или же, что более правдоподобно, его хворь дошла до того предела, до какого и должна была дойти, и его натура начала ему помогать. Как бы то ни было, настал 1670 год; Герцог де Лорен, чей беспокойный дух никогда не позволял ему пребывать в покое, постарался убедить Голландцев остерегаться Короля, кто только и думает, как бы им отомстить за то, что они остановили ход его завоеваний; едва Принц д'Оранж узнал об этом, как он воспользовался благоприятным случаем и потребовал от Республики восстановить его в должностях, какие имели его предки. А это были должности Штатгальтера и Адмирала, что давало бы ему всю власть над ее армиями на суше и на море (Штатгальтер означает Правитель Страны), но так как это не входило в расчеты Жана де Вита, он категорически этому воспротивился под тем предлогом, что война еще не готова разразиться; во всяком случае, если Короля разберет желание им ее объявить, они всегда будут иметь за себя Короля Англии, что помешает Его Величеству нанести им все то зло, какого, может быть, он им и желает. Эта надежда была не слишком хорошо обоснована; Король Англии, кто частенько просил Республику сделать хоть что-нибудь для Принца д'Оранжа, увидев, как она не обращала больше внимания на его рекомендацию, как если бы он вообще ее не делал, задумал ей за это отомстить, когда представится удобный случай. Еще более его отдаляло от добрых желаний к ней то обстоятельство, что у них шли постоянные раздоры по поводу коммерции. Голландцы, кто чувствовали себя могущественными на море, не желали проявлять услужливость урывать что-то из своих интересов ради любви к нему. Они, напротив, поддерживали их с большим высокомерием; в том роде, что они опережали его во множестве вещей. /Предложения Королю Англии./ Между тем, Его Христианнейшее Величество, кто за десять лет его самостоятельного правления Королевством добавил множество знаний к своим естественным озарениям, постарался воспользоваться столь благоприятным для него случаем. Он счел, что сейчас или никогда — самое время показать все, что он имел на сердце против этой Республики, поскольку было бы невозможно, чтобы она когда-либо еще приобрела двух более опасных врагов. Его Величество не желал ей ничего хорошего с тех пор, как эта Республика вынудила его заключить мир помимо его воли; итак, когда он отправил в Англию предложения Его Величеству Британскому вступить с ним в наступательную и оборонительную лигу против нее, этот Принц поначалу не осмелился принять его предложения, потому как боялся, как бы его народы не нашли возражений его союзу с Могуществом, что было им чрезвычайно подозрительно. /Нравы Двора./ Король Англии имел в настоящее время в качестве любовницы Графиню Кэстелмен (Кас{т}лмейн — А.З.), кого он сделал Герцогиней Кливленд; но он был ею столь мало доволен из-за постоянных неверностей, какие она ему устраивала, что хотя и примирялся с ней время от времени, было совершенно очевидно, что он ее полностью бросит, как только найдет что-нибудь по своему вкусу. Мадам, Герцогиня д'Орлеан, имела тогда одну из фрейлин, что была просто создана для этого Принца. Она была исключительно красива и не требовала ничего лучшего, как сделаться любовницей какого-нибудь Великого Короля; она даже явилась ко Двору единственно с этим намерением; она вообразила, тогда как еще находилась у себя, что ей будет совсем нетрудно заменить собой Мадам де Ла Вальер, чья красота казалась ей ничем по сравнению с ее собственной; эти надежды даже виделись ей тем более обоснованными, что распустили слух, будто бы Король начинал пресыщаться ею из-за ее необычайной худобы. Поговаривали даже, якобы одно из ее бедер не получало более питания со времени ее последних родов, а в этом не было большой пикантности для деликатного любовника; но кроме того, что Король не любил кокеток по убеждению, какой и была эта девица, у нее не было при Дворе покровителей для превознесения ее, какими обладали другие, имевшие те же самые виды. Поскольку, хотя любовь входит скорее через глаза, чем через уши, надо было видеть, сколько мужей сами превозносили их жен Королю, сколько родственников превозносили ему своих родственниц, сколько друзей — их подруг, и даже сколько любовников — их же любовниц, потому как не было ни одного из всех этих, кто не имел бы высшей страсти ухватить фортуну за счет всего, что было им наиболее дорого. Вот так имелся здесь один Принц, кто, узнав, что Его Величество пожелал сказать два слова его дочери, а она не захотела его выслушать, сам отправился приносить ему извинения, как в неком деле, в каком он не принимал участия, и его дочь в этом вскоре оправдается, если она пожелает принять его совет. Но она оказалась слишком мудрой, чтобы это сделать, а ее муж слишком благоразумным, дабы позволить ей следовать столь дурным советам; итак, он покинул Двор, где он был очень хорошо принят и весьма уважаем, и перешел на службу Короля Испании под тем предлогом, что интересы его Дома его к этому обязали. Находились даже отцы, что поступали еще гораздо хуже, чем этот, если, тем не менее, можно еще добавить что-то к тому, о чем я уже сказал. Всем известно, что сделал Маркиз де…, кто явился сказать Королю, якобы он видел одну из своих дочерей совсем голой, и если Его Величество пожелает увидеть ее в таком виде, она, бесспорно, будет этим очарована; но он далеко не преуспел в этом; Король был этим настолько возмущен, что, хотя он никогда не испытывал уважения к этому Маркизу, тому пришлось еще хуже после его скверного комплимента. Как бы там ни было, Мадемуазель де Кероваль (Керуаль — А.З.), именно так звалась фрейлина Мадам, пробыв некоторое время при Дворе, без того, чтобы Его Величество бросил на нее взор иначе, как бросают взгляд на прелестную особу, признавая ее красоту, но не становясь, однако, от этого влюбленным, Мадемуазель де Кероваль, говорю я, увидев, как все ее желания не производили абсолютно никакого действия, начала уже тяготиться своим положением, когда Король счел, что ему не надо искать никакой другой, кроме нее, дабы пристроить ее подле Короля Англии. Он поговорил об этом с Мадам, с кем ему всегда было приятно, потому как она обладала бесконечным остроумием, и в ее обществе никогда не скучали. Мадам точно так же не скучала с Его Величеством, к кому она частенько обращалась в огорчениях, какие ей доставлял Шевалье де Лорен, кто овладел сознанием Месье. Он овладел им даже до такой степени, что она частенько находила повод чуть ли не для ревности к нему; итак, не прося ничего лучшего, как пожертвовать собой ради любви к Его Величеству, она вызвалась сама отвезти эту девицу в Англию и посмотреть, произведет ли она там тот эффект своей красотой, на какой имели все основания полагаться. /Совершенно специальная миссия./ Между тем, так как сразу же перейти к цели, не имея к этому ни малейшего предлога, означало бы слишком, явно раскрыть свое намерение, Король предложил Королеве отвезти ее посмотреть французскую Фландрию, где он развернул большие работы. Он снес почти все города, какие взял, возвел Цитадели на местах большинства из них и распорядился тысячей другого сорта работ, говоривших лучше всего иного о его богатствах, поскольку требовалось быть настоящим Крезом, чтобы предпринять столько разнообразных дел разом. Он не мог выбрать более специального предлога, чем этот, поскольку не было ничего более естественного, как съездить посмотреть, достаточно ли надежно укрепляли границу Пикардии на те колоссальные деньги, что он на это выделил; итак, Его Величество выехал из Сен-Жермен-ан-Лэ к концу апреля-месяца; Мадам последовала за ним, как бы не имея никакого другого намерения, по всей видимости, как проделать тот же самый путь, что и Король. Двор расположился сначала в Аррасе, потом в Дуэ, и, посетив после этого работы, производившиеся в Турне, он явился затем в Лилль, дабы незаметно приблизиться к морю. Наконец Король, прибыв в Дюнкерк, направил оттуда приветствия Королю Англии, как бы не желая, чтобы тому сказали, насколько близко он подъехал к его Владениям, без соблюдения этого простого приличия. Мадам воспользовалась этой оказией и сделала то же самое, сообщив Королю, своему брату, что если бы он пожелал отправить ей яхту, она тотчас же пересекла бы море, дабы иметь удовольствие воздать ему свое почтение. Его Величество Британское был в восторге от ее намерения, он, конечно, предупредил бы его, сам отослав к ней яхту, если бы знал, что она пожелает взять на себя этот труд. И, так как он в то же время к ней ее отправил, Мадам перебралась в эту страну вместе со своей роскошной свитой. /Великолепная Демуазель./ Но ничто не шло в сравнение в этой свите с Мадемуазель де Кероваль. Дабы ее убор еще подчеркнул ее красоту, Мадам сделала ей значительный подарок за несколько дней до выезда из Парижа, с условием, что та полностью истратит его на себя. Однако он исходил не из ее кошелька, но из кошелька более великого Сеньора, кто не был ее мужем, поскольку это исходило от Короля. Едва эта девица показалась при Дворе Англии, как Его Величество Британское, совершенно в нее влюбился. Он в то же время заявил об этом своей сестре, а также и о том, что ей надо оказать ему одолжение и не увозить с собой обратно персону, на какую он уже смотрел столь жаждущим глазом. Мадам ни за что не пожелала с этим согласиться, потому как хотела соблюсти приличия; она боялась, если проявит себя столь сговорчивой, как бы ее не обвинили в преднамеренном устройстве этого вояжа, дабы сыграть там роль персонажа, не соответствовавшего ни ее красоте, ни ее молодости, а еще менее вообще персоне ее ранга. Мадемуазель де Кероваль уже во всем пришла к согласию с Монархом. Я даже не знаю, не подала ли она ему уже знаков, что в ее намерения отнюдь не входило оставаться неблагодарной за доброту, проявленную им к ней. Как бы там ни было, эта девица ему пообещала, едва она прибудет в Пале-Рояль, что был Дворцом, в каком обитала Мадам в Париже, потому как Король отдал его своему брату, как она покинет свою службу и отправится его искать, Король Англии на это согласился, потому как, каким бы он ни был влюбленным, он прекрасно видел, что Мадам была права, желая поберечь свою репутацию. Мадемуазель де Кероваль дала ему слово честной девицы, хотя в том ремесле, каким она собиралась начать с ним заниматься, она скоро бы потеряла это имя; но так как она рассчитывала, быть может, принадлежать скорее к последовательницам Нинон Ланкло, кто никогда не изменяла своему слову, чем к ученицам Графини…, кого обвиняли в том, что все и всегда ею обещанное она неизменно не исполняла, но Мадемуазель де Кероваль действительно вернулась назад. /Смерть Мадам./ Ей пообещали до ее отъезда из Парижа, что в пансионах у нее не будет недостатка, лишь бы она заставила Короля Англии сделать все, что от него желали. Она довольно недурно в этом преуспела; но Мадам, кому были обязаны этим началом доброй удачи, не смогла увидеть финала, потому как она умерла несколькими днями позже в столь странной манере, что заподозрили, будто бы ее смерть не была естественной. Месье имел своеобразный Версаль, точно так же, как и Король. Это был его Дом в Сен-Клу, подаренный ему Его Величеством. Итак, Мадам, с кем он имел несколько размолвок по поводу Шевалье де Лорена, прибыла туда вместе с ним, а когда она попросила пить, ей принесли стакан воды с цикорием и льдом. Она взяла его с блюдца и залпом выпила; но едва вода достигла того места, куда она и должна была дойти, как Мадам вскрикнула, что она больше не может, и что она была отравлена. Сначала не поняли, шутит она или нет, потому как малый отрезок времени между выпитой водой и этими речами, казалось, не должен был произвести столь скорого действия; но она в то же время изменилась в лице, и ее глаза, что были естественно всегда сияющими, сей же час погасли; слишком хорошо признали, что либо она говорила правду, или же, по меньшей мере, если там и не было яда, все равно там было что-то не менее опасное. Со всех ног пустились предупредить Короля в Версале о том состоянии, в каком она находилась. Он явился без промедления и нашел ее совсем плохой. Она обменялась с ним несколькими словами, из каких стало ясно, что она по-прежнему убеждена, якобы кто-то сократил ее дни. Его Величество постарался избавить ее от этой мысли, потому как он рассудил, что она не была спасительной ни для ее тела, ни для ее души. Он проследил за тем, как она приняла несколько лекарств, что медики этой Принцессы ей предписали, но увидев, что они не надеялись ни на что хорошее, и не в силах больше видеть ее дальнейших страданий, он поднялся в карету и вернулся туда, откуда явился. Мадам умерла на следующий день, настойчиво повторяя до последнего вздоха, якобы ее враги явились причиной того, что она заканчивает свои дни в столь нежданной манере. Ей было всего лишь двадцать шесть лет, слишком юный возраст, чтобы умереть вот так и столь внезапно. Месье любил ее с безмерной страстью до того, как на ней жениться, но когда эта Принцесса нашла возражения дружбе, какую он питал к своему фавориту, это настолько изменило их собственную дружбу, если не считать кое-чего, произошедшего по иным поводам, что они ссорились подчас прямо в присутствии их главных слуг. Король не мог поверить, будто бы нашелся кто-либо столь злобный, чтобы вот так покуситься на ее жизнь. Однако, так как она постоянно говорила, начиная с момента, когда она почувствовала себя плохо, вплоть до тех пор, как она отдала Богу душу, якобы это было именно так, он решил все это прояснить, дабы покарать того, кто окажется виновным, если обнаружится, что она говорила правду; он повелел ее вскрыть в присутствии его главных медиков. Он распорядился даже вызвать туда Посла Англии, дабы рапорт, какой они составят в его присутствии, был бы менее подозрителен Королю, его мэтру, с кем Его Величество боялся, как бы это его не рассорило. Но, либо медики были подкуплены, или же действительно это была правда, будто бы она умерла всего лишь от колик, они засвидетельствовали, что после исследования всех ее благородных частей из конца в конец они там не нашли никакого признака яда. Король не мог сделать ничего более рассудительного, как пожелать иметь свидетеля, вроде этого Посла, дабы отдать во всем отчет Королю Англии. Итак, этот Принц, хотя и тронутый зловещим концом его сестры, вскоре утешился в объятиях его новой любовницы и вскоре же поддался советам, какие она ему дала. Она его побудила присоединиться к Его Величеству и устроить войну Голландцам, чьи суда отказывались приспускать флаг, когда они встречались с его кораблями. /Наказание Герцога де Лорена./ Едва Король уверился с этой стороны, как он не колебался больше покарать Герцога де Лорена за все заговоры, какие тот плел против него при большой части Дворов Европы и особенно у Голландцев. Однако к нему не слишком прислушивались, потому как, кроме того, что он жутко отрекался ото всего, что сделал в своей жизни, прекрасно знали, когда бы даже и заключили какой-нибудь договор с ним сегодня, это вовсе не означало, что он будет придерживаться его завтра. Между тем, так как к тому испытывали именно такие чувства, Король не находил больше затруднений к овладению его страной. Маршал де Креки вошел туда с армией в пятнадцать тысяч человек, сделался там мэтром в самое короткое время; никто не заинтересовался восстановлением там в правах того, либо по тем резонам, какие я сейчас назвал, либо просто опасались иметь дело с молодым Принцем, чьим армиям стоило лишь показаться где-то, как все уже сгибалось перед ним. Что касается этого Герцога, то он взволновался ничуть не больше других, увидев себя обобранным, хотя уж он-то имел больше в этом интереса, чем кто бы то ни было. Его резон состоял в том, что он считал для себя лучшим жить в беспорядке, чем как порядочно устроенный Принц. Он провел всю свою жизнь без правил и, да позволено будет сказать, без рассуждений, поскольку, не беря во внимание положения его Владений, обязывавшего его к большому почтению в отношении к Его Величеству, он никогда не прекращал влезать во все козни, какие только ни устраивались против Франции со времен покойного Короля. Не успел еще покойный Месье, Герцог д'Орлеан, вступить в заговор против Королевства, как тот уже был или его советником, или его опорой. Это навлекало на него разнообразные опалы, из каких он никогда бы не смог вновь выбраться, когда бы не прибегал к милосердию Его Величества — но, едва только он заключал с ним мир, как снова возвращался на свою блевотину; в том роде, что сегодня он принадлежал к одной партии, а завтра — к другой. Однако, в какую бы сторону он ни повернулся, он всегда оставался тем же по отношению к одной вещи, а именно, он всегда давал волю своим войскам, дабы не быть обязанным что-либо им давать; при помощи этого средства он всегда клал в карман, не уделяя им ни малейшей части, все, что вытягивал из Принцев, на чьем содержании он состоял. Он сделался таким образом весьма могущественным в звонкой монете; но он был не так глуп, чтобы хранить деньги, не извлекая из них дохода. Наибольшая их часть находилась в Банке Франкфурта, откуда он получал кругленькие начисления. С потерей его Владений он утешал себя в этой манере, тем более что надеялся продолжать такую же жизнь и сделаться таким образом гораздо более богатым от этого беспорядка, чем мог бы надеяться быть, веди он себя мудро. Он был в остальном бравым солдатом собственной персоной, и больше того, таким же великим Капитаном, какие существовали когда-либо в Европе. Эти два качества заставляли ему прощать великое множество дурных. Какие бы странные встряски он ни получал со стороны Франции, еще более грубые он имел от Испании; ведь, как я говорил выше, она удерживала его узником с 1654 года вплоть до Пиренейского Мира. Наконец, никто не пошевелился, как я только что сказал, дабы ему помочь; Король поставил гарнизоны в Городах, сохранение которых он считал выгодным для себя, и приказал разрушить остальные. Несчастья торговца Парижа К тому времени или около того случилась с одним человеком, кто был некогда мушкетером, и кто был тогда Офицером в Гвардейцах, одна вещь, что тем более заслуживает рассказа, потому как сегодня он важничает. Я бы прятался, однако, если бы был на его месте, поскольку никогда приключение не должно было бы настолько обесчестить какую-либо персону, как он был обесчещен этим. Однако сегодня видишь его при Дворе Месье с прекрасной должностью, что является плодом его мошенничества. Больше того, видишь, как он задирает там нос, словно любой другой, будто бы ему не в чем себя упрекнуть. Я стал причиной того, что все, о чем я собираюсь рассказать, было признано. Наконец, вот что это такое, и как это случилось. Существовал в Париже, на Улице Бурдоне, крупный торговец французским кружевом, некий Муази, если я верно припоминаю его имя. Он не слишком удачлив в делах в настоящее время, и наш друг-мошенник пожелал еще тогда начать его разгром. Этот торговец, кто устроил из своего ремесла самую крупную коммерцию в Париже, имел мануфактуру кружева в Орийаке, что свернула шею кружевам Венеции и что вызвала одобрение Месье Кольбера, потому как этот последний объявил себя патроном и покровителем всех тех, кто заведет во Франции такого сорта вещи. И так как этот торговец считался Крезом и у него всегда были самые лучшие товары в Париже, некая родственница Месье ле Премьера, страшная интриганка, явилась к этому Муази и сказала ему, что ей поручили купить платок из французских кружев для одной высокородной особы, кто собиралась выйти замуж, а также и все другие вещи, какие обычно закупают в такого сорта обстоятельствах. Муази прекрасно знал, кто она такая, а, следовательно, должен был бы ее остерегаться; но так как ей действительно иногда кое-что поручали, и ему даже случалось иметь при ее посредстве кое-какую прибыль, он принял ее все равно, как если бы это была совершенно почтенная женщина. Он развернул перед ней свой товар, и после того, как она выбрала всего примерно на четыре тысячи франков, она сказала ему доставить все это к вечеру прямо к ней; он встретит там родственника названной Демуазель, и она была счастлива, что тот увидит сам все купленное ею, дабы рассчитаться в соответствии с собственным одобрением. /Важничающий дворянин./ Муази явился туда и нашел там нашего друга, Офицера Гвардейцев, придававшего себе величественный вид, как это всегда было его обычаем, по крайней мере, с тех пор, как он сколотил себе состояние на игре, поскольку до этого он вызвал бы насмешки над собой, если бы только подумал представить из себя нечто подобное. Он едва ли мог тогда натянуть на себя одежку в десять экю. Муази, кто увидел его ладно скроенным и не менее ладно убранным, проникся к нему поначалу большим почтением, главное, потому как посредница не преминула сообщить ему, будто бы у того имеется кошелек, из какого тот мог бы за все заплатить. Он развернул перед ним свои товары, точно так же, как он делал это перед Дамой, и когда важный подтвердил легким наклоном головы свое одобрение, оставалось лишь отсчитать деньги для завершения дела, как неожиданно посредница сказала Муази, что Месье Граф (поскольку именно так она назвала этого мэтра-мошенника) мог бы дать ему в уплату только заемное письмо; однако, так как оно было на более значительную сумму, чем стоил весь его товар, ему придется написать другое тому самому на весь остаток; оно было выписано на Мессиров ле Гутто, знаменитых банкиров Парижа, а значит, для него это было то же самое, что звонкая монета. Либо Муази поверил, будто бы она сказала правду, или же двое или трое мужчин, с кем он повстречался, входя к ней, а они имели вид настоящих налетчиков, нагнали на него страху, но он принял предложение, какое она ему сделала. Заемное письмо, какое ему представили, было на семь тысяч франков. Так называемый Месье Граф его подписал в его пользу, и Муази выдал ему другое, в соответствии с тем, что предложила ему Дама. Месье Граф в то же время принял и его, и картонную коробку, где находились принесенные им кружева. Затем Муази вышел; но едва он поставил ногу в наемную карету, доставившую его туда, как он заподозрил, что его надули. Итак, он пребывал в огромном нетерпении вернуться к себе, чтобы посоветоваться с одним из его соседей, кто разбирался в крючкотворстве, дабы узнать от него, как ему следует себя вести в этом деле. Этот сосед сильно отругал его за то, что он оказался настолько безумным, что отдал и свой товар, и собственное письмо. Муази ему ответил, что он не мог поступить иначе, потому как, по всей видимости, его бы просто убили, если бы он отказался это сделать; то место, где он был, насквозь провоняло грабителями; в том роде, что и тот на его месте сделал бы не меньшее, чем он сам. Жилище, где он навестил Даму, действительно находилось за заставой, что в стороне Инвалидного дома; так что его могли бы убить тысячу раз, и никто бы не явился ему на помощь. Сосед ему заметил, поскольку это было так, значит, вся его ошибка теперь сводилась к тому, что он отправился в неурочный час к персоне, к какой он не должен был бы испытывать большого уважения; но поскольку дело было сделано, надо бы поискать ответные меры; во-первых, у него не было больше его товара, и он должен считать его как бы потерянным, поскольку она уже наверняка была далеко в настоящий момент; Месье Граф был, по всей видимости, человеком, кто нуждался в деньгах; итак, он должен вбить себе в голову, что тот его уже продал или отдал в залог; но что до заемного письма, какое он тому выдал, то он его вытащит назад, если пожелает ему поверить; пусть-ка он сходит опротестует это заемное письмо перед нотариусом, и тот вычтет его на самом деле, как сам сосед только что вычел его перед ним в настоящий момент; вдобавок, он сможет съездить завтра к утреннему туалету Дамы вместе с Комиссаром, лишь бы, во всяком случае, дом, где он ее видел, не оказался наемным домом; хотя сосед и был почти уверен, что она оттуда улизнула, но новости об этом он сообщит ему на следующий день; однако, дабы ничего не предпринимать опрометчиво, и в чем он мог бы впоследствии раскаяться, он должен прежде всего сходить сам или послать кого-нибудь к Мессирам ле Гутто, дабы выяснить, не было ли заемное письмо, какое ему дали, сомнительным, к чему имеется большая вероятность. Муази нашел его совет весьма хорошим, за исключением того, что он не верил, будто какой-нибудь Комиссар пожелает поехать к Даме без постановления вышестоящего Судьи; так как она была женщиной высокого происхождения и принадлежала к значительным и влиятельным людям, здравый смысл ему подсказывал, что этот Офицер затруднится вмешиваться некстати. Он, должно быть, боялся, как бы с ним не приключилось какого-нибудь мрачного несчастного случая, вроде убийства или, по крайней мере, палочной трепки; как бы то ни было, Муази сам направился к Мессирам ле Гутто; те, увидев заемное письмо, сказали ему, что вообще не знают, что это такое, и, очевидно, он был обманут. Когда он это увидел, он отправился к нотариусу, опротестовал там свое заемное письмо и вернулся затем к себе, не на шутку заинтригованный. Однако у него постоянно стоял перед глазами тот, кто его так здорово обдурил, почему-то ему пришло на ум, что тот был мушкетером; в том роде, что он заявился в полночь ко мне. Я еще не ложился спать, и мои люди доложили мне, что какой-то торговец французскими кружевами просит меня его принять по важному делу; я скомандовал им его впустить, дабы выяснить, что там было такое. Я тотчас же его узнал, потому как он частенько приносил свои товары ко Двору; итак, когда я у него спросил, в чем я могу оказать ему услугу, он обратился ко мне с просьбой удалить моих людей, потому как он не мог ничего мне сказать в их присутствии. Я сделал так, как он пожелал, и удалил их из моей комнаты, а он поведал мне о том, что с ним приключилось. Он мне сказал также, якобы призвав на помощь свою память, он вроде бы уверился, будто бы видел своего фальшивого Графа с плащом мушкетера на теле, исполняющим упражнения во дворе Лувра. Я ему ответил, что он мог бы, конечно, и обознаться, потому как я старался, как мог, подбирать себе лишь таких людей, за каких мне не придется стыдиться; тем не менее, так как я и не намеревался ручаться за каждого головой, ему стоит лишь сказать мне, что я могу по этому поводу сделать, дабы доставить ему удовлетворение. Он мне заметил, что бесконечно мне обязан; он и не ожидал ничего меньшего от моей честности, и он обеспечит мне благодарность и Принца такого-то, и Герцога такого-то; они оказывали ему милость, удостаивая его чести их покровительства, и вот почему он нисколько не похваляется, раздавая мне эти обещания. После этих комплиментов он объяснил мне свое намерение, состоявшее в том, что, когда я соизволю приказать на следующий день, если у меня найдется свободное время, устроить упражнения мушкетерам на Пре-о-Клер часов в десять или одиннадцать утра, ему будет легко их увидеть одних за другими, дабы признать, ошибался он или же нет; он как бы случайно завернет туда в наемной карете, спустится поприветствовать меня, и так как он остановится рядом со мной, у него будет довольно времени всех их осмотреть, когда я им прикажу продефилировать передо мной. /Славно организованное дело./ Я ему ответил, если только это потребуется от меня для его удовлетворения, я весьма охотно это сделаю; однако я был бы счастлив, когда бы все это произошло раньше, чем он хотел, потому как я желал присутствовать на мессе Короля. Он мне заметил, что назвал этот час только из-за того, что собирался предварительно съездить к Даме, что заманила его в ловушку; но поскольку это мне неудобно, он будет мне обязан назначить это на самый ранний час, какой только будет для меня возможен, дабы он смог поехать к ней потом. Я ему ответил, что не смогу этого сделать и с самого раннего утра, сказав ему при этом свой резон, а именно, что в настоящий момент было слишком поздно посылать оповещать всех мушкетеров, каких я на следующий день желал бы увидеть в строю; я легко мог бы это сделать, если бы они все находились в Резиденции Мушкетеров, но так как многие проживают в городе, потребуется некоторое время сходить их предупредить. Он внял моим резонам, и, приняв мое время между восемью и девятью часами утра, он за два часа до этого отправился к Даме, дабы пригрозить ей, что собирается погубить ее репутацию, и ее собственную, и ее Графа, если она не распорядится вернуть ему его товары и его письмо; якобы он сделает с ней даже нечто гораздо худшее, поскольку он передаст ее в руки правосудия, а от него ей будет очень нелегко отделаться, потому как за ней уже были замечены грязные делишки. Дама и не думала покидать свой дом, как он боялся, что она это сделает, и как боялся того же сосед, дававший ему советы. Поначалу ему не пожелали было позволить разговаривать с ней, под предлогом слишком раннего времени, но когда он додумался сказать, будто бы явился от имени Месье Кольбера и все равно распорядится открыть ему двери силой, если ему их не отворят по доброй воле, после этого было сделано все, как он захотел. Дама, разумеется, догадалась, кто это был, когда услышала, как открывали двери ее апартаментов, а так как после того, что она сделала, она должна была приготовиться к упрекам, с какими он мог к ней обратиться, едва он успел открыть рот, дабы сказать ей, что она его обворовала, как она его спросила, не сошел ли он с ума, позволив себе разговаривать с ней в подобном тоне. Она хотела было прикинуться не понимающей всего того, о чем он ей говорил, но Муази, выражаясь с еще более грубой откровенностью, чем он сделал это сначала, сказал ей, что Месье Кольбер с жаром принялся за ее дело, и если бы он не помешал тому действовать до тех пор, пока он с ней не переговорит, тот бы уже засадил ее в тюрьму. Так как этот торговец разговаривал с Министром, когда только хотел, она испугалась, как только он упомянул его имя, как бы он не сказал правду. Итак, она сей же час перешла на другой язык и сказала ему, если она и хотела поначалу разговаривать с ним так, как она это сделала, то только, потому как она не была хозяйкой заемного письма, какое он потребовал возвратить ему вместе с его товарами; по правде, Месье Граф де… проделал здесь штуку, каких не принято делать; он был, однако, достойным человеком; но так как оказываются иногда в таком положении, что забываются помимо собственной воли, ему надо поверить, что тот действовал здесь, конечно же, помимо своей воли; она бы могла ему сказать единственное в его оправдание — тот сам признался ей, якобы проиграл очень значительную сумму Большому Сеньору при Дворе, тот пожелал ее заплатить в двадцать четыре часа, как это принято между достойными людьми, и, очевидно, не зная, где взять первое су, тот тем более счел своим долгом воспользоваться этой уловкой, поскольку не желал ни на один день затягивать с уплатой. /Месье Граф был мошенник./ Муази, услышав от нее такого сорта речи, понял, что его товары были у нее, а у ее мошенника — его заемное письмо. Это его утешило в каком-то роде, потому как его заверили, что заявленный им протест освободит его от уплаты, какую пожелают от него потребовать. Однако, не успокаиваясь до тех пор, пока он не узнает, хорошо или дурно он это уразумел, он по-прежнему потребовал у нее возвращения его товаров, в ожидании, когда его письмо тоже сможет к нему вернуться. Дама ему ответила, что она готова их ему вернуть, но под определенным условием, без исполнения какового она скорее подвергнется всяческому риску, чем передаст их в его руки. Муази пожелал узнать, какое это было условие, рассчитывая уже, что оно должно быть очень затруднительным, если он на него не согласится. Она ему ответила — ему придется принести ей клятву, что он никогда не вынудит ее ни прямо, ни косвенно раскрыть ему настоящее имя так называемого Графа. Он ей в этом поклялся, потому как ему не требовалось никакой более значительной рекомендации, нежели получить назад свои товары. Он рассчитывал, к тому же, если к нему и явятся с требованием заплатить по его заемному письму, он обяжет того, кто ему его принесет, сказать ему, от кого тот его получил. Он рассчитывал, говорю я, когда бы даже оно прошло через бесконечное число рук, все равно ему будет легко добраться до источника и вот так раскрыть тайну беззакония, какую она желала от него спрятать, после того как столь глубоко увязла в ней. Так как он был гугенотом, а тот, кто придерживается этой религии, обычно сдерживает и свои клятвы, он сохранял свою. Однако, когда она возвратила ему его товары, оказалось, что там недоставало платка из французских кружев, какой унес с собой Граф. Дама прикинулась, будто она ничего не знает, и еще настаивала, якобы она его и не заметила; она сказала Муази, что она ему заплатит за него, когда ей пришлют деньги. Это было для него весьма сомнительное заверение, но так как платок не представлял из себя ничего особенного и стоил самое большее тридцать пистолей, он был так счастлив получить обратно все остальное, что ушел оттуда еще и очень довольный. /Дефиле Мушкетеров/ Прямо оттуда он явился искать меня на Пре-о-Клер, где я ему сказал, что буду в тот час, о каком мы с ним вместе условились. Я распорядился предупредить в Резиденции Мушкетеров, что хочу провести смотр Роты во всеоружии, и никто не должен там отсутствовать, даже мушкетер, кого обычно посылали за приказами, потому как я рассчитывал сам принять их от Его Величества. Я был просто обязан увидеть, ошибался торговец или же нет. Вот почему я так хотел всех их собрать на смотр. Он вышел из кареты, как ни в чем не бывало, как он мне и говорил; потом он обратился ко мне с комплиментом, и я увидел его столь веселым по сравнению с тем, каким я нашел его накануне, что отвел его в сторону и спросил, не получил ли он каких-нибудь добрых новостей по поводу его кражи. Он мне ответил, что да, а когда он мне рассказал, в какой манере прошла его встреча с Дамой, я ему заметил, что по тому поведению, какое упомянутая им Дама пожелала принять в разговоре с ним, можно было легко предположить, что вор был или ее добрым другом, или же, по крайней мере, другом ее дочери. Я распорядился, однако, кое-какими перестроениями, какие мне им еще оставалось приказать, прежде чем им скомандовать продефилировать предо мной; когда же я это сделал, как Муази ни вглядывался в каждое лицо, одно за другим, он никак не мог обнаружить того, кого искал. Я пришел в полный восторг, как легко можно этому поверить. Я поднялся в карету после этого и отправился на мессу Его Величества. Король, кто устроился на балконе, дабы осмотреть сотню Швейцарцев, одетых во все новое, увидел, как я прибыл из Парижа, и вышел из кареты у большой железной решетки, что находится перед Двором Версаля; Король, говорю я, кто привык наблюдать мое прибытие в лучший час, спросил меня, как только я поднялся наверх, чем же это я так забавлялся, что явился так поздно. Я ему ответил, что охотно обо всем ему расскажу, лишь бы ему было угодно дать мне аудиенцию на один момент. Он отошел в сторону, дабы выслушать то, что я имел ему сказать, и я ему поведал о приключении Муази, и как из-за его подозрения, будто бы это один из мушкетеров совершил у него кражу, я был просто счастлив его в этом разубедить. Его Величество заметил мне, что я очень хорошо сделал, и перед всем Двором он пересказал громким голосом все то, что я сообщил ему потихоньку, за исключением того, что он соблаговолил не называть Даму, оберегая достоинство значительных персон, к кому она принадлежала. Муази снабжал Мадам де Ла Вальер, и когда Король сказал ей об этом деле, она послала за мной, дабы узнать всю историю из непосредственного источника. Я не смог сказать ей ничего такого, о чем бы не осведомил ее Его Величество, потому как я поведал ему обо всем от начала до конца, не упустив ни малейшей детали. Однако, какое бы расследование ни предпринимал Муази, он не мог раскрыть своего человека, потому как, по всей видимости, такое огромное количество их являлось к Даме и к ее дочери, что легко было их перепутать одних с другими. /Заемное письмо./ Десять или двенадцать дней прошло таким образом, и он по-прежнему не мог ничего узнать; но по истечении этого времени к нему заявился некий Аббат, дабы потребовать от него уплаты по выданному им заемному письму; это был брат вора, кому Граф, очевидно, доверился во всем, потому как этот Аббат, не найдя Муази в его жилище, ни за что не хотел сказать, по какому поводу он являлся. Однако на него сильно с этим наседали, потому как торговец отдал приказ, дабы если случайно принесут заемное письмо, когда его не будет дома, подателя могли бы тут же и задержать. Аббат возвращался еще два или три раза, и, не застав его, не желал ни о чем больше говорить. Наконец он стал навещать его столь часто, что в результате встретился с ним, и сказал ему, зачем он явился. Муази, не говоря ему о том, что передавший ему это заемное письмо был мошенником, попросил его позволения взглянуть на письмо, под тем предлогом, что он столько их выдавал, что теперь просто не припомнит, какое именно из них — его. Аббат ему ответил, что он не имел его при себе, но он принесет его ему на следующий день в тот же час; Муази послал проследить за ним, дабы узнать, куда тот пойдет. Тот шел пешком, и, оглядываясь время от времени назад, заметил, что за ним следовал шпик. Это заставило того обойти множество улиц, где ему нечего было делать, но шпик его не покидал. Наконец, после многих поворотов и обходов, тот достиг Нового Моста, где встретился со сводней или, по крайней мере, с женщиной, у кого была весьма похожая на то мина. Она того остановила, и они принялись вместе болтать. Шпик тоже остановился, и когда женщина, беседовавшая с Аббатом, проходила мимо него, после расставания с тем, шпик спросил у нее имя Аббата, как если бы он знал его в лицо, но совершенно забыл, как того зовут — женщина добродушно ему того назвала; шпик не стал больше, затрудняться за тем следить после этого. Его имя было так же известно, как имя какого-нибудь Маршала Франции. Его брат сделал его знаменитым своей игрой и кое-чем еще, о чем я промолчу; это и заставило шпика поверить, что он мог бы быть как раз тем, кого искал Муази. Он отдал рапорт Муази о своем открытии в то же время, как Аббат рассказал своему брату о сомнительном успехе его вояжа. Он сказал этому мэтру-мошеннику, как его выследили; это заставило его проделать гораздо больший путь, чем бы он сделал без этого, дабы сбить с толку того, кто его преследовал; но он был столь несчастлив, что все его труды оказались бесполезными, потому как он встретил женщину, кто остановила его на Новом Мосту; он видел затем, как этот шпион остановил женщину, и, по всей видимости, она ему сказала, кто он такой. Как только этот фальшивый Граф узнал эту новость, он понял, что ему бессмысленно в настоящий момент прятаться; он вызвал к себе сержанта и через него передал Муази вызов в Торговый Суд. Он имел нахальство самолично появиться на сцене, решившись обвинить Муази в обмане и потребовать от него еще удовлетворения за оскорбление, когда тот пожелает отказаться платить, выставив себя самого жертвой мошенничества. Он рассчитал, и на самом деле это было совсем нетрудно, так как он был Офицером Гвардейцев и подателем действительного заемного письма, Судьи не осмелятся ничего произнести против него, и вправду, они оказались в большом затруднении; в том роде, что они даже собрались было приговорить Муази, когда Герцог де Жевр вытащил его из этого скверного положения. После того, как он наведывался к нему несколько раз, дабы сделать какое-то понадобившееся ему там приобретение, и не заставал Муази, потому как тот был постоянно в бегах из-за своего процесса, Герцог явился, наконец, однажды между часом и двумя и нашел его совершенно разгоряченного, только что прибывшего из города. Герцог ему сказал, что никогда еще не видел столь большого бегуна, как он, он уже в четвертый раз является к нему в, дом и никак не может с ним встретиться; он не знал, что бы это все могло означать, но торговцу надо бы быть более усидчивым на своем месте. Муази тогда рассказал ему все, что послужило тому причиной, и назвал ему имя своего мошенника, а Герцог побеседовал об этом с Королем. /Правосудие Короля./ Его Величество припомнил, как ему уже об этом говорили, и сказал Герцогу, что он сам воздаст по справедливости этому торговцу. Он действительно тотчас же приказал Маршалу де Граммону сказать от его имени Офицеру Гвардейцев отделаться от его должности и вернуть Муази его заемное письмо. Он даже добавил к этому, что не знает, как это оно не привело еще его в руки Правосудия, дабы быть наказанным, как он вполне это заслужил. Тот был принужден после этого оставить свой процесс и покинуть полк Гвардейцев; но так как он и не вспоминал больше об этой неудаче и о том, в чем бы могла упрекнуть его совесть по этому поводу, он ходит теперь, задрав нос, все равно как если бы он был самым достойным человеком в мире. Совершенно неизвестно, однако, как Месье смог принять его в свой Дом. Знакомство, какое я свел с Муази, стало причиной того, что когда мне требуется белье, либо для меня самого, либо для некоторых моих друзей в провинции, что дают мне иногда поручение его им купить, я не хожу больше ни к какому другому торговцу, кроме него. И вот однажды, когда я к нему зашел около обеденного часа, он мне сказал, что у него имеется лучшее вино во Франции, а так как я, по всей видимости, еще не отобедал, и мне все равно придется куда-нибудь идти обедать, я бы оказал ему неизъяснимое удовольствие, позволив ему дать в мою честь застолье. Он уговаривал меня с такой доброй любезностью, что я совсем был готов согласиться от всего сердца, когда припомнил, что он был гугенотом, и сегодня пятница; итак, уверившись, будто ему нечего было мне подать, кроме мяса, я ему ответил, что и не подумал об этом, но хотя я и военный человек, тем не менее, я привык поститься во всякую пятницу и субботу. Он мне заметил, что не видит, с какой целью я говорил ему все это; у него нет ни малейшего желания вынуждать меня расставаться с моими добрыми привычками, и он подаст мне тюрбо и форель, лучше каких я не отведаю, может быть, даже у самого Короля. Это было для меня знатное угощение, а эту последнюю рыбу я любил превыше всех остальных; итак, я сказал, что охотно останусь пообедать с ним; он все-таки угостил меня глотком вина, в ожидании, пока подадут на стол, потому как уже начинало темнеть. Между тем, явилась высокородная дама в его магазин, кто пожелала что-то приобрести, и один из его помощников заглянул объявить об этом в своеобразный зал, где мы расположились за этим магазином; он вышел туда и я вместе с ним, потому как эта Дама принадлежала к моим знакомым. Она и я завели там шутливую беседу, и время для меня текло незаметно, потому как она была весьма очаровательна, а я еще и выпил немного, и было уже довольно поздно, когда мы начали усаживаться за стол. /Нечистоплотный священник./ Тем временем, пока мы находились в этом магазине, туда нагрянуло еще и несколько других женщин, как от Двора, так и из города, так что Муази и его жена выставили на обозрение почти все их коробки. Его жена, кто отнюдь не была неловкой, замерла, присматриваясь, потому как там еще кто-то был. Среди прочих там находился священник, кто явился повидать первого служителя, потому как они оба были из одной страны и знали друг друга с давних пор. Так как он являлся туда довольно часто и его почитали достойным человеком, его абсолютно не опасались; но жена Муази, случайно бросив взгляд на коробку, к какой он стоял совсем близко, увидела ее почти совершенно пустой. Это ее поразило, потому как, хотя и много людей заходило в этот магазин, они почти ничего не продали. Это заставило ее понаблюдать за священником, как ни в чем не бывало, и увидев, как он запустил руку в другую коробку, из какой ловко вытянул кусок кружева, она подошла потихоньку сказать об этом своему мужу. Она, видимо, не осмелилась сказать ему об этом вслух, потому как я был там, и она боялась, как бы, вынуждая выйти его из-за стола, она не нарушила благопристойности. Он рассудил, может быть, точно так же, так что увидев их обоих совершенно растерянных, я был обязан спросить, что с ними приключилось. Они было хотели сделать из этого для меня тайну; но озабоченность, появившаяся на их лицах, выдавала их, помимо их воли; Муази признался мне в конце концов, в чем было дело. Я ему сказал, что он просто помешался, задумав хранить молчание по поводу вещи, вроде этой, и когда бы даже он сидел не со мной, но с Принцем крови, он должен был пойти навести порядок и заставить этого вора вернуть награбленное. Он мне ответил, что, по правде, его удержало от этого поначалу уважение ко мне, но потом к этому присоединилась еще и другая вещь, и вот по ее-то поводу он был бы счастлив услышать мой совет; он был гугенот, вор был священник, и так как мы живем во времена, когда опять начали устраивать войну, людям их религии, он боялся, как бы это не навлекло на него какое-нибудь неудовольствие со стороны Двора. Я ему ответил, если он продолжит со мной такого сорта разговоры, я потеряю половину доброго мнения, какое составил о нем с тех пор, как с ним познакомился; здесь не о чем рассуждать в деле, вроде этого, и я ему в том буду порукой, что бы он ни сделал в подобных обстоятельствах, никто не найдет тому возражений. /Гугенот торжествует над священником./ Я так славно взбодрил его этими словами, а также и другими, какие я еще ему сказал, что он встал из-за стола, дабы пройти в свой магазин. Священника там уже больше не было. После того, как он наполнил свои карманы и штаны тем, что он нахватал, он распрощался со своим соотечественником с уверенностью, достойной скорее убийцы, чем человека его положения. Муази, не видя его больше, спросил у своих продавцов, куда тот вышел, потому как в его магазине имелось две двери: одна — на Улицу Бурдонне, а другая туда, где был прежде Дворец Виллеруа, и где находится теперь большая почтовая станция. Ему сказали, что тот вышел через дверь на Улицу Бурдонне, и, побежав за ним вместе с двумя своими продавцами, кому он сказал его сопровождать, он нагнал того на углу первой же улицы, куда тот совсем уже приготовился свернуть. Он безо всяких церемоний ухватил того за угол плаща и безо всяких комплиментов сказал ему, что хотел бы подвергнуть проверке содержимое его штанов, потому как у него украли кружева, а его карманы кажутся ему здорово набитыми; священник начал возмущать против него народ под тем предлогом, что он был гугенотом. К счастью для Муази, он был в своем квартале, где он считался честным человеком — итак, хотя уже нашлись прохожие, не знавшие его и вставшие на сторону священника, их вскоре урезонили, когда соседи им сказали, что они готовы ручаться головой за Муази; каким бы он там ни был гугенотом или подозрительным, каким бы его хотели выставить, этот человек никого напрасно не оскорбит; больше того, все дело состояло только в факте, священнику стоило лишь позволить обыскать себя, дабы себя же и оправдать; это будет ему гораздо выгоднее, чем все, что он мог бы сказать в свое оправдание, потому как одно дело слова, тогда как другое послужит ему верным доказательством его невиновности. Прохожим нечего было возразить на это; итак, перейдя внезапно со стороны священника на сторону его обвинителя, они первые пожелали, чтобы тот был обыскан. Они сделали намного больше, они сами обыскали его, помимо его воли, и, найдя у него на пять или шесть сотен экю кружев, или в его карманах, или же в другом месте, какое я не осмеливаюсь назвать, они его отвели к главному Шатле после того, как отпотчевали его, вроде ребенка из доброго дома. Там нашелся ефрейтор, кто занес священника в тюремный регистр на имя Муази, не зная, сочтет ли он сам это добрым или же нет. Он поостерегся найти это добрым, поскольку не желал, чтобы процесс, пусть даже в его пользу, стоил бы ему хоть единого су. Он вернул себе все товары, они ему были честно возвращены теми, кто обыскивал священника; итак, не имея больше никакого интереса к этому делу, едва он узнал, что ефрейтор ввел его в игру, как он ото всего отрекся. Часть 11 /Когда Магистраты желают обогатиться./ Тардье не был больше Королевским Судьей по уголовным делам, им был Деффита, кто является им еще и сегодня. Он обладал таким же добрым аппетитом, как и его предшественник, и даже немного большим. К тому же, он далеко не происходил из столь доброго семейства, еще один резон, чтобы не особенно заботиться о своей репутации. Сказать по правде, он действовал нисколько не хуже, чем это делал другой, поскольку он никогда не обрекал на гибель преступника, лишь бы тот мог дать ему денег. Значит, речь идет о том, чтобы узнать, не посылал ли он на гибель невиновного, когда находил в этом свой интерес; я обращаюсь только к правде, не желая ничего решать по этому поводу. Все, что я знаю, так это то, что правосудие не всегда слишком управляло им, а если в этом есть сомнения, я теперь же приведу тому доброе доказательство. В самом деле, едва Деффита узнал, что Муази не желал возбуждать дела против священника, как, рассерженный потерей этого подарка, на какой он рассчитывал прежде, он предоставил действовать Прокурору Короля, кто был точно так же заинтересован, как, и он. Это была, однако, высокородная персона, но он был беден, как Иов, тоже резон делать то, и частенько, чего никогда бы не сделал, если бы был богат. Итак, этот Магистрат послал сказать Муази, что тому надлежит представить в Канцелярию кружева, найденные на священнике, потому как, хотя это всего лишь немые свидетели, они имеют, тем не менее, больше силы, чем все другие свидетели, кого можно было бы предъявить из других мест. Муази прекрасно понял, что тот этим хотел сказать. Он понял, говорю я, что этот комплимент не означал ничего иного, кроме того, что Королевский Судья и Прокурор Короля, потеряв надежду обобрать его самого, пожелали нажиться на его кружевах. Итак, не имея никакого настроения сделать то, что потребовал от него этот Магистрат, он ответил ефрейтору, кто явился сделать ему этот комплимент от его имени, что у того вполне достаточно других свидетелей этой кражи, помимо его товаров, дабы не иметь никакой нужды их выставлять на обозрение, как вознамерился Месье Прокурор Короля. /Советы друга./ Этот ответ не понравился ни Королевскому Судье, ни Прокурору; итак, этот последний отправил к нему ту же особу, какая у него уже была, сказать ему, что против него вынесено постановление, каким он приговаривается к представлению своих кружев; в случае неисполнения приговора в его дом будет поставлен гарнизон; тот настолько испугал этим бедного торговца, что, ответив ему, будто бы он пойдет повидать своего Прокурора и сделает все, что тот ему посоветует, он явился ко мне совершенно перепуганный. Я прекрасно увидел, что с ним кое-что приключилось, как только он вошел в мою комнату, и когда я спросил его, что это было такое, он ответил мне, что я сам был свидетелем совершенной у него кражи, я знал также, как счастливо он все вернул; но сегодня на него ополчились другие воры, и они были гораздо опаснее того, из чьих рук он вывернулся. Он рассказал мне в то же время о деле, какое эти два судьи пожелали против него возбудить, и каким они прислали ему грозить прямо в его дом. Я смог лишь пожать плечами, выслушав рассказ, вроде этого, и, не удержавшись, высказал ему все, что я об этом думал, воспользовавшись не слишком почтительными словами по отношению к этим двум Магистратам; наконец, я спросил его, что он намеревался по этому поводу делать. Он мне ответил, что за этим-то он и явился, попросить меня замолвить о нем словечко Королю; Его Величество, справедливый и беспристрастный, каким он и является, никогда не допустит такого неправосудия; и так как Месье Первый Президент часто является воздать ему свое почтение, он сможет приказать ему призвать к порядку этих двух судей. Я ему заметил, что то, о чем он меня просил, мне было совсем нетрудно сделать; но, за неимением лучшего мнения, я дам ему, однако, лучший совет; потому как этот путь, хотя он и хорош, может затянуться надолго, поскольку, хотя Король ненавидел несправедливость до такой степени, что он был смертельным врагом тех, кто ее совершает, так как он был загружен бесконечным числом забот, и одна заставляла его забывать другую, Месье Первый Президент, может быть, явится к нему более четырех раз, прежде чем он вспомнит поговорить с ним о его деле; по крайней мере, пусть он не думает, что я сказал ему все это, не желая исполнить его просьбу; это далеко не так, я нашел бы в этом и собственное удовлетворение, во-первых, я оказал бы ему услугу, во-вторых, я подольстился бы тем самым к Его Величеству, поскольку я объявил бы себя тем самым против несправедливости, какую ему собирались устроить; Королю бы понравилось увидеть, как я принимаю сторону слабого против сильного. Муази мне ответил, что он абсолютно не сомневается в моих благих намерениях, и мне не надо было говорить всего того, что я сказал ему в настоящий момент, дабы убедить его в моей к нему доброте; а так как я, очевидно, полагаю, будто бы знаю более короткий путь для него, чем этот, он попросил бы меня ему на него указать. Я ему ответил, что действительно знаю один такой, какой мне кажется лучшим, чем его собственный, и я охотно ему его укажу; ему просто надо сходить к Месье Кольберу, раз уж он имеет к нему все доступы, и сообщить ему о том, что произошло; этот Министр имеет достаточно власти, дабы вызвать к себе обоих Магистратов и устроить им такую взбучку, какую они вполне заслужили их поведением. /Месье Кольбер вмешивается./ Он мне поверил, и, наняв в то же время карету на площади Пале-Рояль, он отправился в Сен-Жермен, где находился тогда Двор. Едва он сообщил Министру о той несправедливости, какую с ним собирались сделать, как тот ответил ему, что он отдаст такой добрый приказ, что он не верит, якобы даже подумали после этого причинить ему какое-нибудь зло. Он сказал ему также, что завтра к вечеру он уедет в Париж, и пусть тот не преминет явиться к нему на следующий день к восьми часам утра; пусть тот скажет его камердинеру доложить о себе, и камердинер тотчас же проведет торговца в его Кабинет. Муази вернулся из Сен-Жермена совершенно довольный, и, явившись меня повидать на следующий день к моему утреннему туалету, он сказал мне, что пришел меня поблагодарить за добрый совет, какой я ему дал. Он рассказал мне в то же время об успехе своего вояжа, и как он не опасается больше угроз ни Королевского Судьи, ни Прокурора Короля. Я поздравил его с тем, что он получил удовлетворение, но когда он возвратился к себе, его жена сообщила ему, что эти два Магистрата снова присылали к нему сказать, что он просто насмехается над ними, не желая исполнять приговор, переданный ему через ефрейтора. Так как он был добрым торговцем, и они боялись, как бы это не нанесло ему ущерб, когда они поставят к нему гарнизон, они были счастливы еще раз предупредить его об обязательном подчинении правосудию, иначе ему не поздоровится, поскольку они его в последний раз предупреждали о его долге. Муази, кто знал, что его свидание на следующий день у Месье Кольбера положит конец этому насилию, сказал Секретарю уголовного суда, кто явился к нему на этот раз вместо ефрейтора, что с отсрочкой всего лишь дважды по двадцать четыре часа он освободится от этого дела; но он никак не может раньше, потому как совершались свадьбы при Дворе, и он вынужден ходить то туда, то обратно, поскольку именно он их снабжал, и это тревожило его больше всего остального. Эти Магистраты вот так поменяли посланника, потому как они сочли, что этот будет иметь больше веса, чем другой, и слово из его уст послужит ударом шпор для Муази, дабы сдвинуть его с места. Между тем, Месье Кольбер, кому надо воздать по справедливости и сказать, что он любит правоту и неохотно сносит, когда отклоняются от своего долга, как сделали оба эти Магистрата, едва прибыл в Париж, как вспомнил о том, что он пообещал Муази; итак, он послал им каждому по маленькой записке, какими он им приказывал от имени Короля явиться к нему на следующее утро к восьми часам. Они были у него с семи с половиной часов, дабы нисколько не заставлять его ждать, весьма озабоченные, тем не менее, отгадыванием, зачем этот Министр потребовал их к себе. Они абсолютно не подозревали, что все это вышло из-за дела Муази; они распорядились ему о себе доложить, дабы показать, насколько пунктуально они явились по его приказу. Месье Кольбер передал им подождать, их пригласят, когда будет время. Он дал им этот ответ, потому как Муази еще не явился, а он хотел отчитать их перед ним за их поведение, дабы подвергнуть их еще большему позору. Муази прибыл на четверть часа позже и прямо пошел разговаривать с камердинером этого Министра, кто охранял дверь его Кабинета. Он сообщил ему, что он здесь, как тот ему и приказывал. Его вид тотчас навел этих Магистратов на мысль, что он сыграл немалую роль в полученном ими приказе; итак, начиная размышлять об их совести, они бы очень не хотели теперь делать то, что они сделали — но к этому не было больше никаких средств, вино было налито, его приходилось пить. Итак, сделав самые добрые мины, какие они только могли сделать при столь скверной игре, они сказали один другому, что их дела совсем плохи, и они еще будут очень счастливы, если отделаются только выговором. /Два смущенных Магистрата./ Камердинер Месье Кольбера доложил о Муази и получил приказ его впустить, что окончательно убедило их в крайней серьезности их положения. Поскольку этот Министр имел такую особенность, что когда действия какого-либо человека вызывали у него возражения, он нисколько не затруднялся выставить того на такой позор, какой он только мог себе вообразить. Моментом позже Месье Кольбер позвонил в маленький колокольчик, что было обычным сигналом для его камердинера зайти к нему. Два Магистрата, скорее мертвые, чем живые — такова уж правда, когда совесть нечиста, сам первый становишься своим палачом — тотчас сообразили, что это затем, дабы приказать им войти. Они не ошиблись, Министр отдал приказ камердинеру, и он со своей стороны исполнил свое поручение по отношению к ним; Месье Кольбер, едва увидел, как дверь его Кабинета закрылась, сказал им, что он был счастлив узнать, как они воздают правосудие народу, и он отдаст об этом точный отчет Королю; значит, они захотели немых свидетелей, чтобы беспощадно их обдирать, когда они не сумели рассудить иначе; значит, бедному торговцу было недостаточно, по их мнению, что он было подумал, будто потерял свои товары, поскольку им захотелось, чтобы он их потерял на самом деле; такие правила еще в тысячу раз более злокачественны, чем все, что можно сказать о них, поскольку, прикрываясь мантией правосудия, они совершали самую великую подлость, на какую только могут быть способны судьи. Они хотели было оправдаться тем, будто бы им недоставало свидетелей, и им было необходимо предъявить ворованные вещи тем, кто того обвинял. Муази, кто не желал им ничего хорошего и чувствовал за собой поддержку, ответил им, — что до свидетелей, то это вовсе не правда, не задевая почтения, каким он обязан к Месье Кольберу, их не могло им недоставать, поскольку стоило им только спросить об этом на улице, и они нашли бы сотню вместо одного. Здесь этот Министр снова взял слово и сказал, что им следовало бы запастись другими резонами, хорошими или дурными, лишь бы оправдаться; он бы не советовал им, однако, настаивать на столь неубедительной причине, потому как, если он поговорит об этом с Его Величеством, самое меньшее, что с ними может случиться — это команда отделаться от их должностей; если бы он был зловредным человеком, он прекрасно знал, скажи он об этом Королю хоть единое слово, и это произошло бы немедленно; но так как, слава Богу, он не делает зла никому, разве что в самом крайнем случае, он не скажет ему вообще ничего; во всяком случае, под тем условием, что он не услышит больше об их несправедливостях, потому как, если до него дойдет об этом когда-либо самая малейшая вещь, он им порукой, что Король заставит их поплатиться и за прошлое, и за настоящее разом, но в такой манере, что они сохранят об этом память на всю жизнь; итак, они не отделаются на этот раз потерей их должностей, но, весьма возможно, с ними обойдутся, как с судьями добродетельной Сусанны, каковые, как повествует нам Писание, были обречены на смерть. /Цитаты Месье Кольбера./ Вот так Месье Кольбер начинал давать примеры, насколько это было для него возможно, по поводу всего, что имело отношение к его речам, дабы показать, хотя он никогда не учился, что он не был таким невеждой, как о нем думали. Он даже начал изучать латынь, потому как вбил себе в голову стать Канцлером. Месье ле Телье претендовал на то же самое, в чем не было ничего поразительного, потому как он исполнял самые различные должности в Магистратуре, прежде чем стал Государственным Секретарем; тем не менее, так как судьба смеялась над другим во всех вещах, и, сказать по правде, Королевство, с тех пор, как он вошел в Министерство, стало совсем иным, чем оно было прежде, он надеялся, что в качестве награды за его заслуги Король почтит его этой великой должностью. Как бы там ни было, когда Месье Кольбер выставил Королевского Судью и Прокурора Короля со словами, о каких я упомянул, они не додумались больше посылать высказывать скверные комплименты Муази. Если они еще и обладали добрым аппетитом, как же без этого, несмотря на сделанную им взбучку, они старались, по меньшей мере, поприжаться, адресуясь лишь к людям без покровительства. Муази от этого не печалился, потому как его это больше не касалось, да и я не печалился точно так же, потому как я никогда не совал нос в их дела, разве что по отношению к нему. Приготовления к войне /Альянсы явные и тайные./ Но пора вернуться к другим делам, гораздо большей значительности, чем эти; Король, уверившись в Короле Англия при посредстве тайного договора, какой должен был вступить в силу, когда все будет предрасположено, как с одной, так и с другой стороны, для покорения Голландцев, начал подавать знаки своей недоброй воли этим народам, поощряя требования к ним со стороны Курфюрста Колоня, кто был также и Принцем Льежа, с кем он вступил в альянс. Земли этого Принца были перемешаны с их собственными. Так, не говоря уж о Маастрихте, что был общим между этими двумя Могуществами, поскольку верхний город, то есть, тот, что лежит по эту сторону Мезы (т. е. реки Маас — А.З.), принадлежал Голландцам, а тот, что по ту сторону, вульгарно прозванный Вик, принадлежал выходцам из Льежа, существовала тысяча других, представлявших собой то же самое. Вот почему это была ежедневная материя для споров между ними, и Епископ Страсбурга, первый Министр этого Курфюрста, кто с давних пор был пансионером Короля, не упускал больше ни единого случая побудить своего мэтра огорчиться по поводу Соединенных Провинций. Так как этот Курфюрст имел города на Рейне и на Мезе, он был совершенно необходим Его Величеству для тех замыслов, какие он имел. Однако это был не единственный, кого он подкупил, прежде чем начать эту войну; он заручился еще и Епископом Мюнстера, и Курфюрстом Палатином. Этот последний, не сумев ужиться со своей женой, взял себе другую, на какой он и женился морганатическим браком, Папа не мог этому воспротивиться, потому как он не имел никакой власти над ним, протестантская религия, к какой он принадлежал, его в этом оправдывала. Однако какую бы религию он ни исповедовал, ему не было позволено более, нежели католику, жениться вновь, поскольку его жена была еще жива, и он даже имел от нее детей; как бы там ни было, эта вторая женитьба оттолкнула от него душу его дочери, кто является в настоящий момент Мадам Герцогиней д'Орлеан; Король велел переговорить с ними обоими, дабы выдать ее замуж за Месье, кто, как я уже говорил, недавно потерял свою жену. Заключение этого брака казалось довольно затруднительным по причине того, что они были разных религий, а Его Величество, между прочими Эдиктами, какие он выпустил против Протестантов своего Королевства, запретил в будущем своим подданным практику такого сорта браков, какие были им позволены прежде; но желание, каким горели и отец, и дочь, отделаться друг от друга, вскоре сгладило и это затруднение. Курфюрст, разозленный тем, что его дочь терпеть не могла женщину, на какой он женился вместо ее матери, согласился не только на этот брак, но еще и на перемену его дочерью религии, лишь бы она вышла замуж за Месье; Принцесса со своей стороны и не требовала ничего лучшего, только бы вылететь из-под крыла ее отца, кого она обвиняла и в отречении от нее, в то же время, как он отрекся от ее матери; она не заставила тянуть себя за уши ни на эту свадьбу, ни на перемену религии. Итак, этот брак был заключен, и одной из секретных статей предписывалось, что Курфюрст поспособствует во всем, в чем сможет, замыслам Короля, а если Император или Принцы Германии сочтут своим долгом помогать Голландцам, он примет его партию под предлогом сохранения мира на Рейне. Этот Курфюрст имел в своем Доме Принца, кто еще ближе соседствовал с этими народами, а именно, Герцога Найбурга. Тот обладал городами Берг и Жюллье (Юлих — А.З.), что были еще необходимее Королю для этой войны, дабы разместить там магазины. Герцог издавна пребывал в его интересах, и как раз его Король противопоставил Принцу Шарлю, когда Император пожелал сделать того Королем Польши. Герцог, тем не менее, потерпел там неудачу, потому как, хотя Его Величество и понес наиболее значительные расходы, тому это тоже кое-чего стоило. Король ничего не мог сделать для него в настоящее время, когда Корона от того ускользнула. Он, однако, дал одному из его детей Аббатство во Франции в сорок тысяч ливров ренты. Это не было больше способно удержать того в его интересах, если бы Императору было выгодно подкупить его или, скорее, если бы он стал достаточно могуществен на Рейне, дабы избавить того от страха перед армиями Короля, какие были там весьма внушительны. Все эти новые альянсы сделали его даже еще более опасным, чем прежде, так что, когда он еще приумножил свою партию, либо по склонности, или же по необходимости, Голландцы ощутили себя чрезвычайно скованными с этой стороны. /Голландцы отвечают./ Все эти вещи слишком ясно говорили сами за себя, дабы оставить им возможность сомневаться в том, что именно к ним Король имел претензии — итак, чтобы не снабжать его оружием против них же самих, они запретили ввоз вина и водки из Франции в их страну, потому как их торговцы во все годы закупали их во Франции на огромные суммы. Король, в качестве ответных мер, запретил своим подданным коммерцию с ними определенными вещами — все это здорово попахивало близкой войной — к тому же, Король не задержался с осуществлением новых мобилизаций, как в Кавалерию, так и в Пехоту. То, что приключилось со множеством Знати Франции, каковая была разорена из-за желания сформировать Роты за свой счет, казалось бы, должно было сделать их мудрыми на этот раз — тем более, что, по всей видимости, эта война не продлилась бы дольше огня в соломе, точно так же, как и та, что началась в 1667 году — но как если бы их охватило бешенство к нищенству, нашлось пятьсот семьдесят две персоны, кто испросили позволения сформировать Роты Кавалерии, и бесконечное число других, кто пожелал выставить Пехоту. Маркиз де Лувуа подал об этом памятную записку Его Величеству, и все эти люди были перечислены там, за исключением отставных Офицеров, кому не надо было указывать их имена, поскольку они должны были проходить прежде других в соответствии с тем, что обычно практикуется, когда набирают новые войска. Король принял эту памятную записку, и бросив на нее взгляд, он попросил булавку, дабы отметить тех, кого он знал. Он проколол бумагу возле их имен, потом, вернув ее этому Министру, он сказал тому, так как другие ему неизвестны, тому самому предстоит выбрать тех, кого он считал способными оказать добрую услугу. Он повелел также раздать Поручения некоторым иностранцам и, между прочими, Кенигсмарку, сыну Генерала того же имени, кто незадолго до заключения Мюнстерского Мира прославил и обогатил себя в то же время разграблением Праги. В самом деле, добыча там для него одного достигала суммы, как утверждают, в двадцать миллионов. Король произвел также множество мобилизаций в Швейцарии, и он навербовал там даже Полк Кавалерии, что было никогда не видано до сих пор — хотя эта страна и производит множество лошадей и даже поставляет их своим соседям, Швейцарец на коне всегда казался столь невероятной вещью, что еще немного, и он был бы причтен к числу чудес. Голландцы, увидев столько приготовлений, обратились к Королю Англии, кто никак еще о себе не заявил. Они поискали даже в Парламенте этого Принца силы против него самого на случай, если он окажется нерасположенным что-либо сделать ради них. Но Его Величество Британское подкупил большую часть членов Парламента деньгами, выданными ему Королем, и эти Голландцы были здорово изумлены, увидев, как каждый поворачивался к ним спиной. Однако начали вооружаться и в Англии, точно так же, как это делали во Франции, и Король муштровал там два Полка, какие должны были пересечь море и явиться на соединение с нашей армией. Магалотти, кто служил во Франции в течение долгого времени, навербовал также Полк Итальянцев и приказал ему перейти через Альпы. Наконец, никогда не видели прежде таких великих приготовлений, как эти, потому как враги, каких эти два Короля задумали одолеть, пользовались не только репутацией очень богатых людей, но еще и чрезвычайно благоразумных и политичных; они оба полагали, что усилия, какие они должны к этому приложить, обязаны отвечать всем этим качествам. /Непочтительность голландских писателей к Королю./ Я уже говорил кое-что о медалях, отчеканенных в Голландии и увеличивших огорчение, какое затаил Король против этих народов, когда они воспротивились его завоеваниям; но что рассердило его еще больше всего остального, так это отсутствие почтения, какое писатели этой страны проявляли в тысяче обстоятельств к Его Величеству. Они сочиняли бесконечные пасквили по поводу того, что заслуживало лишь восхвалений. Когда Король, подобно Юлию Цезарю, одному из самых великих людей Античности, командовал своим войскам разбивать лагери во времена Мира, посылал их атаковать Форты, какие они же и защищали по очереди одни против других, и приказывал им тысячу других разнообразных вещей, не только поддерживая среди них дисциплину, но еще и обучая их на видимости войны вести войну настоящую, когда придет к этому надобность, они прозвали его Королем парадов. Они наговорили еще и бесконечное число глупостей по поводу его любовных историй, как если бы для того, чтобы быть Королем, надо было бы отречься от себя, как человека, и не быть подверженным никаким страстям. Наконец, либо это особенность Республик — терпеть все, чего не потерпели бы ни в каком ином месте, или же именно эта сочла, будто бы Король станет превыше всего этого, она не отдала по этому поводу асболютно никакого приказа, отчего Его Величество и не желал ей ничего хорошего. Поскольку я слышал, как он сам говорил об этом такие вещи, какие совершенно не позволяют в этом усомниться; итак, конечно же, это злословие не могло его не задеть, не был же он совсем бесчувственным. /Посольство последней надежды./ Голландцы, ничего не добившись от Короля Англии, отправили в Париж Гротиуса в качестве Чрезвычайного Посла, дабы попытаться, если еще возможно, вновь утвердиться в добрых милостях Его Величества. Гротиус не обладал таким пылом, как Ван Бенинг, но имел ничуть не меньше рассудительности; следовательно, характер его разума больше их устраивал по отношению к настоящему состоянию их дел, чем настроения другого Посла, кто сумел лишь все испортить. Этот поначалу поместил шпионов в деревне и в городе, и при Дворе, дабы выяснить, что, где и как говорилось; и узнав, что каждый тем более одобрял негодование Его Величества, что безо всяких церемоний говорили, якобы без Генриха IV, без Людовика XIII и даже без ныне правящего Короля, Голландия не только никогда бы не воспротивилась, как она сделала, усилиям Испанцев вернуть ее под свое господство, но она еще бы и не поднялась на такую высокую ступень величия, где она пребывала сегодня; Посол извлек из этого повод, дабы постараться растрогать Короля. Он ему сказал, будто бы люди его Государства были тем более поражены его теперешним намерением их атаковать, что прежде он был их опорой, точно так же, как Людовик XIII и Генрих IV, славной памяти его отец и предок; итак, приложив руку для их поддержки, он, может быть, не пожелает использовать ту же самую руку, лишь бы их низвергнуть; они и не требовали ничего лучшего, как возвратить Его Величеству все, что ему должно, и они примут все меры предосторожности, только бы у него никогда не было оснований на них жаловаться. Если бы Ван Бенинг вел такого сорта речи в течение его пребывания при Дворе, Король не вошел бы в такой гнев, в каком он находился теперь; итак, было бы совсем нетрудно вновь завоевать его дружбу, и даже никогда бы не возникло причины об этом думать, поскольку ее бы просто не потеряли. Однако, либо Король не для этого зашел так далеко, чтобы отступать со столь доброй дороги, или же он счел, что таких слов недостаточно, дабы стереть из его сознания то негодование, каким он воспылал из-за того, что произошло, когда он был во Фландрии, он выказал себя несгибаемым. Итак, он ответил этому Послу, что все сказанное им исходило скорее от него самого, чем от тех, кто его направил; никогда Республиканцы не обостряли дела до такой степени, как они сделали с этими; самое время заставить их в этом раскаяться, и он пойдет до конца, или же он умрет в трудах. Голландцы почти угадали, какой ответ даст им Король; итак, дабы привести себя в состояние обороны, они послали вымаливать помощь Принцев Германии и Корон Севера. Они им внушали, что Король будет счастлив сформулировать жалобы и против них, дабы прикрыть ими амбицию, что пожирала его самого и его Министра. Они имели в виду Маркиза де Лувуа, кто действительно раздул эту войну, и кто для достижения этой цели употреблял всякие хитрости и уловки; но так как эти Принцы свято верили, что Голландцы были слишком могущественны, чтобы быть сокрушенными с одного удара, они пожелали повременить с помощью до тех пор, пока те не придут в более убогое положение. /Партия Принца д'Оранжа./ Некоторые частные лица явились поступить на их службу, хотя Могущества, чьими подданными они были рождены, отказались их в этом поддержать. Их репутация самого богатого народа в Европе не могла не произвести такого эффекта; но так как эта помощь была ничтожно мала по сравнению с грозной силой, поднимавшейся против них, они не возлагали на нее больших надежд. К довершению бед этого Государства, оно было разделено более, чем никогда; молодой Принц д'Оранж, после того, как он был принят в Государственный Совет, вопреки воле Вита, обласкав всех тех, кто пользовался влиянием в Республике, потребовал быть облеченным теми же должностями, какие столь славно исполняли его предки с самого ее зарождения вплоть до смерти Гийома II. Де Вит противился этому изо всех своих сил под тем предлогом, что если пойти на этот шаг, это будет отказом от политики, какую нашли необходимой со дня смерти его отца для сохранения Государства. Он утверждал даже, что эта политика должна царить в настоящее время более, чем никогда, поскольку Король Англии и не требовал ничего лучшего, как сделать из этого Принца Государя, когда бы это было лишь ради его личных интересов. Голландцы, кто со времени заключения мира с Испанцами гораздо больше отдавались коммерции, чем воинскому ремеслу, с огромным сожалением предвидя войну, какую столь колоссальные Могущества, какими были Франция и Англия, собирались им принести, сочли некстати поверить в этом их Пансионеру, потому как Принц д'Оранж предлагал примирить их с Королем, его дядей, если они пожелают его на это употребить. Они боялись, если они откажут ему в его требование, как бы это не стало еще одним средством раздражить против них Его Величество Британское, далеко не сделав его к ним милостивее; итак, все расположились удовлетворить его желания, а все, чего смог добиться де Вит, так это того, что его сделали Штатгальтером, но не Адмиралом. Принц не был доволен тем, что они согласились лишь на часть его требований, и так как он был вправе надеяться на большее и по своему происхождению, и по тем заслугам, какие его предки оказали Республике, он ни в коем случае не отступался от своих претензий. Однако, так как в нем было меньше политики, чем амбиций, он, как ни в чем не бывало, принял предложенную ему должность. Но либо он обладал достаточным рассудком, а в этом не стоит сомневаться, дабы признать, что лишь необходимость вынудила их воздать ему по справедливости, и, следовательно, он был бы счастлив всегда быть им необходимым, или, что более правдоподобно, Король Англии не пожелал предоставить ему то, о чем он его попросил, а именно, посредничество, какое он им предложил, когда оно им было совершенно бесполезно. /Приготовления на море./ Король, кто с начала Министерства Месье Кольбера сделался таким же могущественным на море, каким он был и на суше, недовольный огромными приготовлениями, какие он осуществил на твердой почве, сделал ничуть не менее значительные и на воде. Он пожелал, если он не преуспеет в своем предприятии, дабы, по крайней мере, этого не смогли бы вменить ему в ошибку. Король Англии со своей стороны распорядился оснастить отличный флот и предназначил командование им Герцогу Йорку, поскольку, так как флот Короля, под водительством Графа д'Эстре, Вице-Адмирала Франции, должен был присоединиться к его собственному, у него не возникало бы никаких затруднений подчиняться другому, кто не был бы, как Герцог, братом Его Британского Величества. Именно этот Граф, со времени смерти Герцога де Бофора, всегда был во главе морских сил Короля. Не то чтобы Его Величество не назначил Адмирала тотчас же, как узнал об этом несчастном случае; но так как тот, кого он назначил, был еще столь юн, что несколько лет не мог и надеяться выходить в море, в ожидании пришлось Вице-Адмиралу исполнять его должность. Однако, хотя должность Вице-Адмирала была весьма привлекательной в настоящее время, так как она была почти ничем, когда ее предложили этому человеку, после смерти Маршала Фого (? Фуко-дю Доньон — А.З.), кто был им до него, он от нее отказался, вплоть до того, что Месье Кольберу пришлось уговаривать его ее принять; он пообещал, что это нисколько не помешает ему сделаться Маршалом Франции, а именно на это достоинство тот и претендовал, потому как он был уже Генерал-Лейтенантом Армий Его Величества. Он даже сказал ему, что все, о чем он тут ему говорил, он говорил от имени Короля, в том роде, что тот мог положиться на это с полным доверием. /Крепости Брабанта./ Если бы Голландцы были в состоянии так же хорошо защищаться на суше, как и на море, им бы не пришлось много жаловаться. Они могли, если бы захотели, собрать вместе три сотни кораблей и даже больше; но так как нельзя было сказать, будто бы они были настолько же грозны на земле, они решили вовсе не сопротивляться всему, что бы здесь мог предпринять Король, то есть, совсем не противопоставлять ему армию, а оставить его сражаться со стенами, какие он задумал бы сокрушить, а также и с другими препятствиями, какие сама Природа предоставила для их намерений. А он должен был столкнуться с громадными, с какой бы стороны он ни явился; из четырех мест, какие Голландцы удерживали в голландском Брабанте, три были как бы неприступными из-за их шлюзов, какие им было позволено спустить, когда им заблагорассудится; что до другого, то оно было укреплено в такой манере, что было бы немалым предприятием его атаковать — кроме десяти тысяч человек гарнизона, Комендантом там был Рейнграв, то есть, Граф Рейна, заслуженный высокородный человек, и кто еще к большому опыту присоединял огромное желание отличиться на виду у Короля, с кем он имел честь быть знакомым. Поскольку он имел земли во Франции, и даже земли довольно значительные, чтобы к ним привязаться; но так как он имел в других местах еще более значительные, а с другой стороны, его происхождение и его долг обязывали его делать то, что он делал, все, чего он желал, так это суметь завоевать уважение Короля, если он не, мог завоевать его дружбу. Этими четырьмя местами были Маастрихт, Бреда, Бергоп-Зоом и Больдюк. Что касается других, то они были укрыты крупными реками, а к тому же, находились в безопасности из-за этих четырех, какие их еще и укрывали; так что идти их атаковать казалось делом не только трудным, но даже и невозможным в каком-то роде. /Испанцы./ Король, кто был предусмотрительным Принцем, нисколько не сомневаясь, что Испанцы скорее из их личного интереса, чем из признательности к тому, что Голландцы сделали для них, с большим сожалением смотрели на его замысел их разгромить, пожелал не только заставить их высказаться, прежде чем пуститься в Кампанию, но еще и подкупить Марсена, дабы он мог быть секретно извещен обо всех их демаршах. Марсен был гораздо менее подозрителен этим народам, чем был бы любой другой, потому как кроме того, что он не был Французом, он имел все поводы быть недовольным Королем. Он единственный был исключен из амнистии Пиренейского Мира, что доставило ему большое огорчение, потому как у него была жена во Франции, кто принесла ему большое достояние и стала для него источником почестей, поскольку она происходила из отличного Дома среди Знати, то есть, обладала преимуществом, от какого он сам был весьма удален. Как бы там ни было, Король, уже уверившись с его стороны, отправил во Фландрию просить прохода у Наместника испанских Нидерландов. Тот не осмелился в этом ему отказать, из страха, как бы Король не взял его помимо его воли, и как бы он не овладел еще при проходе Шарль Моном и другими местами, какие бы ему приглянулись. Король, однако, выпроводил Гротиуса с большими знаками уважения к его персоне, но по-прежнему крайне раздраженный против его Государства. Этот Посол принадлежал к друзьям Де Вита и полностью придерживался его интересов. Их общая судьба или, скорее, судьба их отцов связала их узами дружбы — поскольку они оба происходили от двух людей, кто были врагами покойного Принца д'Оранжа. Отец Гротиуса претерпел за это заключение, точно так же, как и отец де Вита, и не избежал, как и тот, заточения в замке Лувестейн. Он нашел того страшно озабоченным по своем прибытии, потому как тому казалось, будто бы партия молодого Принца д'Оранжа усиливалась день ото дня. Так как он получил власть в качестве Штатгальтера рассыпать бесконечные милости, его ставленники множились на глазах. Надежда получить часть его благодеяний заставляла их; сбегаться к нему со всех сторон, лишь бы предложить ему свои услуги. Этот Принц говорил мало, либо он боялся сказать что-нибудь такое, из чего его враги извлекут преимущество, или же он уже прекрасно знал, что большая словоохотливость не служила еще никому, а особенно Принцу, все слова которого будут неизбежно взвешены одно за другим. /Заговоры в Республике./ Де Вит, пытаясь остановить ход его доброй фортуны, выиграл у Республики в том, когда она сделала того Штатгальтером, что заставил ее выпустить Эдикт, по какому эта должность стала бы несовместима в будущем с должностью Адмирала. Но влияние Де Вита распространялось теперь только на провинцию собственно Голландию, где он имел друзей; что же до шести остальных, то они уже как бы повернулись к нему спиной. Принц подкупил там дворянство и тех, кто пользовались там наибольшим влиянием. Но так как эти шесть не представляют собой ничего по сравнению с другой, что одна стоит много больше, чем все они вместе взятые, и даже дюжины таких, как они, Принц приложил все заботы, лишь бы отвадить ее от тех выгодных чувств, какие она питала к его врагу. Он постарался дать ей понять, что каким бы незаинтересованным тот ни казался в глазах большинства, тот вовсе не был лишен страстей. Он процитировал, в чем это могло состоять, дабы она не сочла, будто бы у него одно лишь злословие в запасе. Он подкупил там, впрочем, Знать, но так как она была слишком рассеяна по этой Провинции, она не должна была иметь там большого влияния. Однако, так как к ней относились со значительным почтением, и она имела друзей, она предоставила ему новых приверженцев, а они начали уравновешивать там влияние, издавна приобретенное Де Витом. /Два претендента./ Не понадобилось и трех месяцев, дабы осуществить столь огромные перемены в Республике, что предвещали тем лучшие последствия для Принца д'Оранжа, поскольку знали, чем грознее сделается Король к этим провинциям, тем большую необходимость они будут испытывать в нем самом. Его Величество вошел, однако, в кампанию во главе превосходной армии. Из двух других одну он отдал под командование Месье Принца, кем он воспользовался в деле подкупа Марсена; другую — Графа де Шамийи, хотя тот и выступал всю свою жизнь с оружием против него. Тот даже имел обязательство перед Месье Принцем, на службе у кого он всегда находился, за всю ту удачу, какой он в настоящее время пользовался, поскольку он женил того на богатой наследнице из Нормандии, какую тому пришлось отбить, тем не менее, на шпагах у одного из сыновей Маршала де Грансея, кто был менее влюблен в нее, чем в ее достояние. А ведь только от этого сынка зависело прежде сделать ее своей женой, поскольку несколько дней она оставалась в его распоряжении; но он был настолько безумен, что позволил ей уйти, взяв с нее слово, будто бы она никогда не выйдет замуж ни за кого, кроме него; но, очевидно, она не пожелала такого мужа, кто довольствовался бы одними комплиментами, тогда как она ждала от него совсем другого; едва она вырвалась из его рук, как не преминула изменить ему во всем, что наобещала. /Командование в Лилле./ Я не смог последовать за Королем в эту памятную кампанию, какая никогда не будет иметь себе подобной. Его Величество отдал мне командование Лиллем, куда мне и потребовалось уехать. Это Место сменило Наместника, с тех пор, как Король оставил в нем Маркиза де Бельфона, дабы там распоряжаться. Этот Маркиз сделался некоторое время спустя Маршалом Франции, а одновременно и человеком грандиозных замыслов, вроде того, чтобы стать Министром Государства, из-за этого резона он и принялся изучать Право, совсем как Месье Кольбер изучал латынь, дабы сделаться Канцлером; этот Маркиз, говорю я, боясь, как бы необходимое пребывание в этом месте время от времени не заставило его потерять добрые милости Его Величества, попросил его вскоре соизволить отдать эту должность другому. Виконт де Тюренн, кто по-прежнему утверждался все лучше и лучше в сознании Короля, претерпел несколько упреков от Маркизы д'Юмьер, когда он отдал Маркизу де Креки командование летучим лагерем в 1667 году. Она назвала его неверным другом за то, что он не отдал его ее мужу предпочтительно перед всяким другим. Так как он испытывал большое уважение к ней, это его весьма огорчило. Однако, так как Юмьер был сделан Маршалом Франции в следующем году, точно так же, как и Креки, а если он и добился этого достоинства, то настолько же благодаря рекомендации Виконта, насколько и в вознаграждение собственных заслуг, это немного восстановило Месье де Тюренна в мнении о нем Мадам д'Юмьер. Годом раньше он устроил отряд из мушкетеров, как из Роты черных мушкетеров, так и серых, дабы направить его в сторону Колоня. Король, отдавая мне команду составить этот отряд, не сказал мне, зачем это делалось; так как война не была еще объявлена, он не желал, чтобы кто-либо знал, куда он отправлялся. Он сказал мне только, что это было, дабы идти на Шалон, как и было на самом деле, поскольку это и была его дорога. Он приказал мне также сказать каждому из них захватить с собой рубаху или две. Приказ, по какому они должны были маршировать, и какой я принял из рук Господина Шарпантье, одного из служителей Маркиза де Лувуа, действительно останавливался на этом. Так как это было во времена, когда совершалась свадьба Месье, я счел, что Король пожелал поехать навстречу Мадам, а этот отряд предназначался для эскорта, когда он будет оттуда возвращаться; но едва они прибыли туда, как нашли там другой приказ — отправляться туда, куда я уже сказал. /Ла Ривьеру не хотят подчиняться./ Когда Король отдал мне Должность Герцога де Невера, я добился от него согласия на мою для одного из моих родственников, по имени Ла Ривьер, кто был добрым Офицером. Он был во главе одного старого Корпуса, когда я раздобыл ему эту милость; но так как он был уже в летах и не имел того вида, какой надо иметь, дабы возглавлять такой отряд, его там невзлюбили. До меня доходило даже время от времени, будто бы мушкетеры насмехались над ним, а если они и придавали ему какое-то значение, то лишь потому, что был предложен он мной и доводился мне родственником. Я говорю это не в отношении того, какое уважение они должны были иметь ко мне, но в отношении того, какое они действительно имели; так как они знали, что я рассматриваю их всех ни больше ни меньше, как если бы они были моими детьми, я могу сказать также, что и они все рассматривали меня, как если бы я был их отцом, за исключением этого случая. Я не хотел ничего им об этом говорить, потому как здесь было больше юношеского задора, чем коварства; но я замолвил словечко ла Ривьеру, дабы он воздержался от определенных своих штучек, что их возмущали; но так как горбатого могила исправит, как говорится обычно, в том роде, что мне уже было невозможно ему помочь. Кампания в Голландии /Врать с важностью./ Надо знать, что Испанцы, дабы лучше прикрыть их намерение объявить себя против Его Величества, как только им представится удобный случай, едва узнали о его прибытии под Шарлеруа, откуда он собирался начать свой путь, как они послали предложить ему все то, что только было в их власти. Весь Двор рассматривал эти предложения, как то, что обычно исходит из уст Послов, когда они находятся подле какого-либо Могущества, какое не является другом их Мэтра. Некий автор этого века, кто не считается слишком злобным, сказал по этому поводу, что в их характере врать с важностью. Как раз такое продемонстрировали Испанцы в этих обстоятельствах. Король славно ввел их в заблуждение, поскольку, как говорит пословица: «с волками жить, по-волчьи выть»; итак, ответив им комплиментом на комплимент, он продолжал свой путь, а когда он взял в сторону Шарльмона, Комендант приказал выстрелить из пушки, дабы воздать должную ему честь. Его Величество приблизился затем к Льежу, где у него имелись крупные магазины. Капитул Сен-Ламбера, вовсе не довольный тем, что война уже начала разорять его страну, тоже отправил сделать ему комплименты; наиболее прозорливые рассудили, что им не следует придавать значения, точно так же, как и речам Испанцев, то есть, не стоит принимать их за чистую монету. Однако, если эта страна и видела обеднение их полей из-за прохода трех армий, какие иногда разбивали там лагерь, столица от этого полностью обогащалась. Она поставляла все свои продукты по тем ценам, по каким сама хотела, в том роде, что деньги Франции сделались здесь почти столь же обычными, какими они могли быть в Париже. Король, пройдя довольно близко от этого города, распорядился стать лагерем в Визете, маленьком городке на Мезе, на полдороге или около того от Льежа к Маастрихту. Месье Принц нашел там дю Кондро, где была его армия, и держал с ним Военный Совет. Уже овладели постами, что были не только выше и ниже по течению этой реки, дабы блокировать этот последний город, но еще и теми, что располагались прямо среди полей. Не знали еще, надо ли атаковать его силой или же нет, по причине его отличных укреплений и крупного гарнизона, что находился внутри. Но когда Маркиз де Лувуа сказал, якобы получил точные новости из Голландии, из каких ему стало известно, что если Король устремится на Рейн, он не встретит никакого сопротивления с этой стороны, Месье Принц, либо из любезности, или же от страха потерять слишком много людей под Маастрихтом, если он посоветует его атаковать, сказал, что надо идти туда, не ожидая, пока Его Величество спросит его мнения. Никто не осмелился высказать иное суждение, чем он, главное, после сообщения Маркиза де Лувуа, кто хотя и не совсем еще выправился от своих юношеских замашек, все же с большим прилежанием стал относиться к делам, чем он делал это в прошлом. Он действительно столь мало выправился от них, что незадолго до отъезда из Парижа еще раз оказался в дурном месте, что обеспечило судьбу некоего Лейтенанта Пехоты по имени Бретей, кто завернул туда прежде него. Король дал этому Министру голубую ленту, не то чтобы он звался Кавалером голубой ленты, поскольку недостаточно высокое происхождение не позволяло ему ее иметь, но в качестве Канцлера его Приказаний он мог носить эту Ленту, ни больше ни меньше, как это делали истинные Кавалеры ордена Святого Духа. Он получил ее по смерти Ардуэна де Перефикса, кто был Архиепископом Парижа после пребывания в Наставниках Короля. Итак, когда он ходил в это дурное место, он отделывался от этой Ленты, из страха, как бы ее не обесчестить, либо входя, либо выходя, либо там находясь. /Месье де Лувуа развратничает./ Бретей прекрасно его узнал, как он только вошел, потому как, хотя тот и редко заходил в его Канцелярию, он видел его в каком-то другом месте, о каком я ничего не знаю. Он не был настолько глуп и никак этого не показал; напротив, он прикинулся, будто бы принял его за какого-нибудь лавочника с улицы Сен-Дени, на какого тот был достаточно похож, особенно когда он показывался в своих нижних одеждах. Тот принялся забавляться перед ним вместе с несколькими П… Его юмор показался жизнерадостным этому Министру, а так как он и не просил ничего лучшего, как посмеяться, он ему сказал, что надо бы им отужинать вместе, он сам желал дать ему здесь ужин, и он даже устроит ему превосходное застолье. Бретей и не требовал ничего большего, как легко можно себе вообразить — итак, употребив все свое умение, лишь бы развеселиться еще больше прежнего, он преуспел в этом настолько удачно, что Маркиз без всяких дальнейших церемоний открылся перед ним. Но только под условием, что тот не примет этого чересчур всерьез; потому как, если тот это сделает, он скорее не угодит ему, чем его этим обяжет. Бретей сделал все так, как тот пожелал, и когда некоторое время спустя Король дал Полк Драгун Фимаркону, освобожденному из Телохранителей, Маркиз распорядился дать ему в нем должность Майора. Но, дабы не терять более из виду мой сюжет, надо знать, что каждый разделял ощущение Месье Принца, даже Виконт де Тюренн, кто единственный мог бы ему воспротивиться, если бы увидел, что оно не было хорошо; армия Короля снялась с лагеря, где она находилась, перешла Мезу по понтонному мосту, наведенному совсем рядом от Визета, и устремилась к Рейну. Тогда едва перевалило за середину мая, стояла погода, когда жара начинала давать себя почувствовать на открытом воздухе; но Король, не опасаясь солнца и пыли более, чем в своей самой нежной юности, когда его частенько видели, как я говорил выше, целыми днями в седле, маршировал во главе армии, никогда не пользуясь своей каретой; что была загружена багажом. Месье Принц ушел вперед со своей армией и прибыл под Везель в то же время, или на день раньше, чем Король прибыл под Орсуа. Его Величество отрядил за два дня раньше Виконта де Тюренна пойти взять Бюрик; это был Форт по эту сторону Рейна в четверти лье от Везеля. Итак, эти три места были осаждены и взяты все в одно и то же время. Орсуа не продержался и двадцати четырех часов по открытии траншеи и сдался на милость победителя. Везель держался не более того, а Бюрик и еще меньше, в том роде, что об их взятии узнали скорее, чем об атаке на них. Именно во втором из этих городов Король рассчитывал форсировать Рейн, дабы углубиться дальше во вражескую страну; но так как он не желал ничего оставлять позади себя, он перенес свой лагерь под Римберг, что лежал всего лишь в одном лье от места, какое он осаждал. Там имелось пятнадцать сотен человек гарнизона с Ирландцем по имени Оссери в качестве Коменданта. Правительство рассчитывало, что он окажет большее сопротивление, чем другие, потому как за его плечами было больше службы, а его Комендантство составляло все его достояние; но либо его охватил панический ужас, или, может быть, он позволил себе соблазниться деньгами, в чем было больше вероятности, но он сдался без боя. В самом деле, три дня простояли перед этим Местом, не открывая траншеи, чего не делали перед другими, где она выкапывалась в тот же день, как туда прибывали. Это было сделано как раз для того, чтобы дать ему время решиться, и не быть обязанными атаковать его живой силой. /На Рейне./ Когда Римберг был таким образом сдан, Король пошел прямо на Везель, где он преодолел Рейн, тогда как Месье Принц атаковал Рес. Он был взят тотчас же, как и осажден, то же самое он проделал и с Эмериком, хотя прежде захват малейшего из этих Мест потребовал бы целой кампании; испуг столь сильно распространился по всей стране, что некоторые другие маленькие города, находившиеся в той же стороне, открыли их ворота, без какого бы то ни было требования о сдаче. Принц д'Оранж имел для сопротивления Королю и Месье Принцу всего лишь двадцать пять тысяч человек войск новой мобилизации, что было крайне мало для противостояния им, ведь у них было более шестидесяти тысяч. Итак, удовлетворившись приказом укрепить Иссель, что является притоком Рейна, прикрывающим множество добрых Мест, еще более углубленных в страну, он был счастлив не удаляться больше, потому как его интересы требовали время от времени его присутствия в Гааге. Де Вит был там по-прежнему на том же посту, какой он занимал до Объявления Войны; но он настолько утратил влияние, что вместо того, кем его почитали прежде в Республике, к нему едва прислушивались в настоящее время, когда он что-либо предлагал. Так как он предвидел, что Командование Армией даст огромную власть Принцу, и что в самом скором времени он не будет чувствовать себя в слишком большой безопасности по отношению к собственной персоне, он попытался осуществить рекрутский набор в двенадцать тысяч человек за счет Провинции Голландия. Он хотел, под предлогом необходимости для них служить исключительно защите этой Провинции, сделать их независимыми от Принца и отдать командование над ними Монба, родственнику Гротиуса. Монба был уже Генеральным Комиссаром Кавалерии и придерживался интересов де Вита, точно так же, как и своего родственника; но друзья и ставленники, каких имел там Принц, этому воспротивились, выдвинув мнение, что это будет образованием раскола в Государстве, если мне будет позволено воспользоваться этим словом, что более соответствует смутам, зарождающимся в церкви, но оно сорвалось у меня помимо моей воли, потому как я счел, что оно лучше выражает мою мысль, чем все те, какие я мог бы произнести. Итак, эти люди, говорю я, такому воспротивились, и де Вит собрался со всеми силами своего разума, лишь бы найти другой способ, раз уж не этот. Пока тому сильно мешали его найти, Граф де Гиш, кому Король позволил вернуться во Францию, но при условии, что он подаст в отставку со своей должности, из какой он сделал подарок Ла Фейаду, кто весьма в ней нуждался, дабы вылезти из нищеты, в какой он пребывал, Граф де Гиш, говорю я, отправил своего берейтора промерять Рейн. Один дворянин этой Страны явился ему сказать, что напротив замка Толюс можно было бы провести армию вплавь, без всякой нужды форсировать Иссель; он пожелал посмотреть, правду ли тот ему сказал; в самом деле, пересекать реку в присутствии людей, засевших в укреплениях, какие там оставил Принц д'Оранж, такого дела следовало бы избежать, если только возможно. Это затруднение показалось достаточно сильным и Его Величеству, чтобы подвергаться ему с легкостью; итак, он обсуждал это со своими Генералами, и те также нашли, что к этой материи надо подойти осторожно. /Инициатива Графа де Гиша./ Граф де Гиш, кто был Генерал-Лейтенантом армии Месье Принца, узнав от своего берейтора, якобы этот проход был вовсе нетруден, отправился разведать его сам, чтобы суметь говорить о нем после этого более убедительно. Он признал, что все сказанное его берейтором оказалось правдой; итак, он доложил об этом Месье Принцу, и Месье Принц, полностью положившись на него, потому как, если бы он пошел туда сам, существовала опасность, как бы враги чего-нибудь не заподозрили и не выставили охрану с этой стороны, он подал об этом уведомление Королю. Его Величество пришел в восторг от этой новости, потому как чем больше он присматривался к переправе через Иссель, тем больше он находил в ней сложностей. Итак, сей же час отправившись вместе со своим Домом и с отрядом в две тысячи всадников, набранных в других войсках, из каких состояла его армия, он явился в Лагерь Месье Принца. Едва он остановился там на один момент, как снова вскочил в седло, дабы осуществить столь высокое предприятие. Принц д'Оранж, кто получил рапорт о том, что видел людей на Рейне, будто бы промерявших его, тотчас же заподозрил, с каким намерением это было сделано; он отправил туда Монба с приказом взять войска в Неймегене и противостоять силам Короля в случае, когда они попробуют пройти с этой стороны. Едва Монба там показался, как тут же и отступил по приказу де Вита, кто отнюдь бы не рассердился, когда бы дела пошли плохо, дабы народ обвинил в этом Принца д'Оранжа. Этот молодой Принц был чрезвычайно изумлен таким поведением, и, не имея времени углубляться в детали этого поступка, потому как присутствие Короля доставляло ему множество других забот, он послал туда Вуртса, кто был несколько иным человеком, чем Монба. /Стиль поэта и стиль историка./ Король, прибыв на высоту напротив Толюса, когда не было еще и двух часов после полуночи, скомандовал Месье Принцу распорядиться попробовать проход. Поначалу пошли друг за другом, и так как стояли самые долгие дни лета, когда как бы вовсе не бывает ночи, Король вскоре увидел оттуда, где он стоял, тех, кто бросился в воду. Я сказал бы здесь, что река была в гневе от того, якобы пожелали воспользоваться ее водами, словно бы ступенькой к лошадям, если бы мне было позволено говорить, как поэту; но стиль историка, а еще и человека, кто пишет Мемуары, должен быть более ровен и более натурален, чем тот, каким те обычно пользуются; я же удовлетворюсь тем, что просто скажу — ветер возмущал эти воды всю ночь, это был спектакль, достойный восхищения и страха вместе — видеть, как вопреки этим водам, казалось, пожелавшим воспользоваться, как игрушками, теми, кто бросился в них, то вздымая их более чем на шесть локтей в высоту, то заставляя их падать, будто в бездну, они все равно не бросали, как бы из презрения к смерти, все время двигаться вперед. /Переправа через Рейн./ Между теми, кто вот так захотел показать дорогу остальным, так как почти все они были добровольцы, десять или двенадцать человек утонули, потому как они встретили нечто вроде впадины, образовавшей как бы стоячую воду, куда их и затянуло, прежде чем они осознали опасность там, куда они направились — другие, сделавшись мудрыми на их примере, избегали следовать по тому же пути и прекрасно перебрались. Но, избежав опасностей реки, они оказались в другой, когда приблизились к противоположному берегу. Враги, стоявшие под деревьями до тех пор, пока не настало время им наступать, эскадроном выдвинулись им навстречу и вынудили их вернуться туда, откуда они явились — но, не имея духа или уверенности преследовать их прямо в воде, они позволили другим остановиться; те, пока еще в малом числе, выждали до тех пор, когда их войско возросло, потом они пошли на врага, увидев, что партия была почти равной. Враги попятились, хотя они были поддержаны пятью или шестью сотнями всадников, разделенных на три эскадрона, и они сбежали, да так быстро, как если бы вся армия целиком гналась за ними следом — Король, кто начинал видеть ясно, как среди дня, потому как протекло время, пока они перебирались вот так, один за другим, скомандовал своему Дому эскадроном броситься в реку. Он отдал эту Команду, потому как опасался, как бы враги не очнулись, если бы они признали, насколько они струсили, сбежав, когда им предстояло сразиться с таким малым числом людей. Дом Короля вошел в воду все равно, как если бы там был мост, дабы их перенести, и его Офицеры, среди которых имелся и один Принц, сделав то же самое, что и другие, за исключением двух или трех, что были более пригодны для Парижа, чем для войны, они в один момент оказались на другом берегу реки. Весь труд, какой им пришлось приложить, состоял в сражении против волн, поскольку, что до врагов, то ни один из них не показался больше для защиты берегов. Имелась, однако, кое-какая Пехота в замке, что возвела перед ним баррикаду; но, ни за что оттуда не выходя, она удовольствовалась ожиданием войск Короля, когда они явились ее там атаковать. /Смерть Герцога де Лонгвиля./ Месье Принц, кто стяжал всю честь за то, что было сделано, потому как это он приказал перейти Рейн кирасирам, кто первыми обратили в бегство врагов, и это он, к тому же, подал уведомление Королю, что без обязательного форсирования Исселя можно было бы одержать над ними верх, с глазами, сияющими от радости, не пожелал оставить свое свершение незавершенным. Итак, сам переправившись через реку в лодке с Герцогами д'Ангиеном и де Лонгвилем и с некоторыми другими высокородными персонами, едва он прибыл на другой берег, как Герцог де Лонгвиль из-за неосмотрительности, за какую он заплатил очень дорого, поскольку она стоила ему жизни, подумал, будто бы он явился причиной его смерти, а также всех тех, кто его сопровождал. Враги, сделав залп из пятнадцати или двадцати мушкетов по другим персонам, кто подошли к ним слишком близко, увидев являющихся к ним всех этих Сеньоров, уже начали просить пощады, когда Герцог крикнул, что им ее не дождаться. Ему даже мало было эффекта собственных слов, он еще выстрелил по ним из пистолета и убил одного из их Офицеров — он привел их этим в отчаяние, они выстрелили в него и по всем другим из его группы; в том роде, что не было почти никого, кто не понес бы наказания за его неблагоразумие. Месье Принц был ранен, так же, как и Герцоги де Коален и де Вивонн. Принц де Марсийак, старший сын Герцога де Ла Рошфуко, был тоже ранен вместе с несколькими другими персонами первейшего ранга. Что до Герцога, то он был еще более несчастлив, чем они могли быть, поскольку он был убит наповал тут же, на месте, так же, впрочем, как и Маркиз де Гитри. Я обхожу молчанием нескольких других высокородных персон, разделивших его участь или же участь Месье Принца; как бы там ни было, те, кто совершили этот прекрасный залп, не получили никакой пощады после этого. Их всех перерезали шпагами и их кровью отомстили за кровь стольких значительнейших персон, что была здесь пролита. Замок Толюс, где все люди страны укрыли их богатства, был отдан на разграбление после этого, и обогатил всех тех, кто сумели прибыть туда первыми. В то же время навели понтонный мост, и Король переправил по нему свою артиллерию, и он сообщил Виконту де Тюренну, кто оставался во главе его армии, об успехе его предприятия; он отправился на соединение с ним, когда отдал Принцу де Конде необходимые приказы воспользоваться ужасом, в какой столь важное и столь мало ожидаемое событие повергло врагов. Он не был, однако, в состоянии возложить это на себя, потому как, хотя его рана была всего лишь в запястье, она, тем не менее, сделала его как бы полумертвым. Потому он был обязан уступить командование своей армией Виконту де Тюренну, кто тут же повел ее под Арнем. Весь остров Вето, что был переполнен бесконечным числом скота, был отдан на разграбление солдатам; они набрали там столь огромное количество коров и овец, что им даже пришлось сколько-то их бросить, потому как они не знали, что с ними делать. Принц д'Оранж, кто охранял Иссель, едва узнал, что Король овладел этим проходом и прекрасно мог бы в настоящий момент напасть на него с тыла, как он бросил свои укрепления. Он пустился по дороге на Неймеген, нашел там Монба и приказал его арестовать. Он счел, что это была жертва, какую он должен был отдать народу; тем более, что де Вит, дабы снять вину с себя за это несчастное событие, постарается возложить ее на Принца. Он сделал тому, приказав его арестовать, великие упреки от своего имени в том, что тот бросил этот проход после того, как на него напал. Монба, кого де Вит обеспечил приказом двух Комиссаров Правительства, кто были его друзьями, дабы сделать то, что он и сделал, хотел было этим прикрыться; но ему не дали времени никого в этом убедить. Принц велел препроводить того в Утрехт, куда он направлялся сам; поскольку он не чувствовал себя в настоящее время уверенным в Неймегене, какой, по его мнению, Король пожелает захватить в самом скором времени, дабы суметь еще дальше углубиться в страну. Месье Герцог д'Орлеан сопровождал Его Величество с самого его отъезда из Франции. Он имел право, после него, на главное командование в его армии, что нравилось ему намного меньше, чем если бы он отдал ему одному командование какой-нибудь армией — но Король по политическим соображениям давал как можно меньше власти Принцам крови, из страха, как бы они ею не злоупотребили. Маркиз де Лувуа поостерегся советовать ему что-либо другое, по отношению к своим личным интересам, потому как он был счастлив, когда командующие армиями были подчинены его воле, на что он не мог и надеяться со стороны персон столь высокого происхождения. Король, найдя Иссель оставленным, приказал своим войскам его перейти, не прибегая к наведению мостов, разве что для Пехоты, поскольку уровень воды в реке был так низок, из-за долгого отсутствия дождей, что Кавалерии эта вода была всего лишь по грудь. Король, перейдя этот приток Рейна, осадил город Дусбург, где был добрый гарнизон. Защищался же он, тем не менее, очень плохо и сдался после двух или трех дней по открытии траншеи; Король двинулся по дороге на Неймеген, каким Виконт де Тюренн овладел после взятия Арнема. Эти завоевания нагнали такого страху на обитателей Утрехта, что Принц д'Оранж не чувствовал себя там в безопасности; он отступил к Бодеграве. Он распорядился увезти вместе с ним Монба в Ниебрюк. Однако ему было все труднее спасать того от рук населения, что вменяло тому в вину все эти злосчастные успехи, поскольку из-за трусости тот бросил вверенный ему пост. Другие же называли его поступок еще и словом «предательство», и, поднимаясь к истоку, вслух говорили, что все это было сделано по совету Жана де Вита, кто договорился с Королем отдать ему страну. /Братья де Вит./ Эти речи, постоянно передававшиеся во все другие города, придали дерзости одному хирургу обвинить старшего брата Пансионера в том, якобы тот пожелал его подкупить, дабы он отравил Принца д'Оранжа. Выпустили постановление против этого брата, на основании его показаний, хотя свидетельство этого человека было немного подозрительно, потому как он был рецидивистом. Жан де Вит, признав по этому факту, а также и по тем слухам, что распространялись к его невыгоде, что народы, далеко не питая к нему той слепой доверенности, какую они имели прежде, были совсем готовы взвалить на него ответственность за то несчастное состояние, в каком находилась в настоящее время Республика, сделал последнее усилие, попытавшись вырваться из затруднения. Он побудил Правительство решиться отправить депутатов к Королю, дабы испросить у него Мира во что бы то ни стало. Король уже принял другую депутацию, что не была для него неприятной. Жители Утрехта, увидев, как он присоединил к завоеваниям, о каких я говорил, взятие Грава, Боммеля и нескольких других Мест, какие было бы слишком долго перечислять, не стали дожидаться, когда явятся к ним, чтобы сдаться. Они отправили ключи от города Королю за целых десять лье оттуда. Епископ Мюнстера со своей стороны взял у них Гролл и Девентер, и ничто не мешало ему больше явиться поздравить Короля с его победами, поскольку он открыл себе проходы к нему; он явился воздать ему свое почтение прямо в его лагерь. Герцог Нойбург и некоторые другие Принцы явились туда тоже — Лагерь Его Величества показался им всем самым прекрасным местом в мире и самым приятным в то же самое время. Король, кто приглашал обедать вместе с ним великих Сеньоров, имел там скрипачей, и они играли в течение всего застолья; его великолепие и желание каждого увидеть Принца, совершившего столько чудес в столь краткое время, привлекали туда бесконечное число людей, тем более, что его войска жили в такой строгой дисциплине, что каждый ходил по его лагерю так же безопасно, как он мог бы это делать среди ясного дня в Париже. Король отдал наместничество над Утрехтом Маркизу де Рошфору, кто женился на Мадемуазель де Лаваль, единственной дочери Графа де Лаваль и дочери Канцлера Сегье. Она была родственницей жены Маркиза де Лувуа, кто была урожденной Сувре. В остальном, этот альянс и кое-какой другой резон, о каком нет надобности упоминать, доставили ему это наместничество, скорее, чем его заслуги, что не были значительнее его способностей; он повел себя там настолько скверно, что после тысячи ошибок, ставших причиной того, что Король не сделался мэтром Голландии, обязаны были его оттуда отозвать. Прежде чем все это произошло, флоты Франции и Англии, соединенные вместе, атаковали флот Голландии, что был намного лучше защищен, чем ее Города и ее сухопутная Армия. Они похвалялись, однако, будто бы одержали над ним преимущество, с чем Голландцы не слишком соглашались. Как бы там ни было, Жан де Вит, зная о существовании такого союза между двумя Королями, что невозможно было добиться Мира от одного, не завоевав его и у другого в то же время, побудил Республику решиться отправить Послов к Его Величеству Британскому одновременно с тем, как она пошлет их к Королю. Те, кто явились к Его Величеству, нашли его подле Утрехта, к какому он подступал после того, как этот Город вымолил его пощаду и его покровительство. Король поручил выслушать их Месье де Помпонну, кто был Государственным Секретарем по Иностранным Делам вместо Месье де Лиона, совсем недавно умершего. Мадам де Монтеспан, кто уже начала оказывать большое влияние на сознание Короля, постаралась было обеспечить эту должность Президенту де Меме (Президенту де Мему — А.З.), чья двоюродная сестра вышла замуж за Герцога де Вивонна, ее брата. Он специально сделался Чтецом Его Величества, дабы проникнуться честью его добрых милостей, хотя эта должность, казалось бы, в некотором роде была ниже его. Это был человек из Судейских, наиболее ладно скроенный, и он обладал не менее совершенным разумом, чем телом. Эти два качества наделали немало страха Месье ле Телье и Месье Кольберу. Итак, испугавшись, как бы тот не занял это место и не приобрел больших преимуществ перед ними и своими собственными способностями, и поддержкой Мадам де Монтеспан, они объединились вместе, хотя и не всегда особенно хорошо ладили, дабы помешать столь предосудительному удару, как им казалось, по их власти. Они поговорили с Королем отдельно, и как если бы они не давали друг другу слова; они ему сказали, что самым необходимым качеством человека для занятия такой должности было бы обладание знакомствами, каких Президент не имел. Они дали ему почувствовать, между прочими вещами, что тому следовало бы иметь представление об интересах Могуществ, с какими ему придется вести переговоры. /Месье де Помпонн./ Этого качества действительно недоставало Президенту, а Помпонн им обладал или, по крайней мере, должен был им обладать настолько же, как и любой другой, поскольку он осуществлял разнообразные Посольства при многих Дворах. Месье ле Телье, зайдя немного дальше, назвал его Королю, как наиболее достойного подданного, какого он смог бы найти, дабы дать ему место де Лиона. Его Величество уже испытывал большое уважение к Месье де Помпонну, кто не только был из расы добрых людей, но еще и сам был добрым человеком. Каждый раз, когда этот Посол (поскольку он был им еще и в Швеции) ему писал, он всегда перечитывал его письма два или три раза, потому как он находил их очень хорошо сочиненными. В остальном, так как все сказанное ему этими двумя Министрами лишь возбудило добрую волю, какую он уже чувствовал к нему, он отдал ему эту должность, не заботясь о том, что могла бы сказать по этому поводу Мадам де Монтеспан, поскольку благо его службы этого потребовало. Итак, Месье де Помпонн, получив поручение разговаривать с Послами Голландии, пожелал дать им объясниться, дабы выслушать сначала их предложения Королю — но они ему возразили, что это Его Величеству принадлежит право самому изъявить им свою волю, а они уж затем отдадут рапорт об этом Правительству; отсюда было столь недалеко до Гааги, что они получат ответ тотчас же, в том роде, что дела ни в коем случае не будут затягиваться. Два молодых человека, или подкупленные врагами де Вита, или, может быть, взбудораженные слухами, что распространялись к его невыгоде, атаковали его в то же время, как он выходил из Совета в сопровождении одного лакея, и нанесли ему несколько ударов шпагами, ни один из которых не оказался смертельным. Эти удары не были даже слишком опасны, ни одни, ни другие, в том роде, что он недолго оставался в постели. Одного из тех, кто совершил нападение, схватили. Был вынесен его приговор, и он был казнен, тогда как другой избежал такой же кары бегством. /Смерть братьев де Вит./ Это покушение обескуражило друзей Пансионера. Тем не менее, так как его брат был посажен в тюрьму, дабы тот очистился от нескольких обвинений, выдвинутых против него, он явился его там повидать, а кое-какое соседнее население немедленно там сгруппировалось; они выкрикивали, якобы надо умертвить этих двух братьев, кто решились не только убить Принца д'Оранжа, их Штатгальтера и их Покровителя, но еще и отдать их страну Французам. Эти речи произвели тем большее впечатление на сознание других, что Послы, какие были в лагере Короля, дали знать через одного из них, что они не добьются мира от Его Величества, кроме как на условиях, настолько невыгодных для них, как если бы они все стали почти рабами. Маркиз де Лувуа действительно сказал Гротиусу, кто был во главе этих Послов, что кроме голландского Брабанта, какой им потребуется уступить Королю, они ему еще должны выплачивать определенную подать во всякий год и оплатить затраты на войну. Король Англии требовал никак не меньше со своей стороны; в том роде, что если бы Республика смогла решиться на удовлетворение этих требований, можно было бы сказать — ей потребовалось бы всего шесть недель, дабы упасть от самого высокого блеска славы, в какой она пребывала прежде, до состояния, достойного жалости и сострадания. Итак, каждый возмущался этими предложениями, а ответственность за них сваливали на ошибку Жана де Вита, потому как это он предложил отправить этих Послов; группа мятежников настолько разрослась в самое короткое время, что они оказались способны окружить тюрьму. Они вышибли ее двери ударами тяжелых молотов и направились истреблять этих двух братьев, кто подбадривали один другого до самой смерти, поскольку шум, какой они услышали перед дверью, слишком хорошо их оповестил, чего они должны ожидать; это помогло им вынести страдания с большей твердостью. Эти взбесившиеся затем схватили трупы и повесили их за ноги на месте перед живорыбным рынком, где обычно свершалось правосудие. Больше не говорили о Мире после этого. Послы, находившиеся в лагере Его Величества, были отозваны, а Принц д'Оранж начал с этого дня становиться всемогущим в Республике; он заставил отменить Эдикт, по какому Должности Штатгальтера и Адмирала были объявлены несовместимыми. Он уже был облечен одной, как я говорил выше, теперь он велел облечь себя и другой, несмотря на то, что этот Декрет был выпущен по смерти его отца, а Жан де Вит всего-навсего возобновил его ради собственной безопасности. Всем друзьям Пансионера пришлось много выстрадать, когда он умер. Те, кто находились на публичных Должностях, были смещены, или же сами подали в отставку. Гротиус спасся в Антверпен, где он не был слишком уверен в своей безопасности, потому как Испанцы, подкупленные Принцем д'Оранжем, были совсем готовы объявить себя на стороне этого принца и выдать его; он покинул этот город и удалился в такие места, где его враги не пользовались бы никакой властью. /Важность шлюзов./ Голландцы уже потеряли три провинции из семи, из каких было составлено их Государство, а так как им было невозможно сохранить остальное, не открыв шлюзы, Принц д'Оранж решился на это тем более быстро, что даже город Амстердам оказался на грани сдачи Королю. В самом деле, поставив этот вопрос на обсуждение тридцати шести персон, из каких состоял Совет Города, нашлось уже тридцать четыре, придерживавшихся мнения это сделать, когда двое других их от этого отвадили, скорее страхом, чем разумом. Они пригрозили выдать их народу, как приверженцев де Вита, и это нагнало на них такого страху, что они в то же время пришли в чувство. Однако, этому городу было бы невозможно не подпасть под господство Его Величества, если бы за время пребывания Маркиза де Рошфора в Утрехте он овладел бы Мюйденом, как он обязан был сделать. Таким образом, он бы сделался мэтром шлюзов этого города, а, следовательно, и всей Голландии. Он допустил еще и другую ошибку, кроме этой, а именно, не сохранил Вурден, город Провинции Голландия, какой враги просто бросили; но Герцог де Люксембург исправил эту ошибку, когда он прибыл на его место, и поставил там гарнизон. Принц д'Оранж, уверившись, что воды покрыли всю страну и Король не так уж быстро сделается тут мэтром, дал Комиссаров Монба, кого он решил обречь на смерть. Монба подкупил одного из охранников, чтобы тот позволил ему спастись, и, выбросившись из окна, пересек наводнение, что царило от Ниебрюка до Вордена. Он представился тому, кто там командовал, и, добившись от него паспорта для прохода к Герцогу де Люксембургу в Утрехт, нашел весь этот город настолько убежденным, будто бы Принц д'Оранж отрубил ему голову, что когда он разговаривал с этим Генералом, он привел всю гостиницу, где тот остановился, в смятение, потому как хозяин и хозяйка, кто знали его и видели тысячи и тысячи раз, приняли его за пришельца с того света. Их предубеждение исходило из того факта, что один человек явился накануне из Ниебрюка и уверял, якобы он сам видел его на эшафоте, где палач одним ударом снес ему голову. Отсюда его отправили к Месье Принцу, кто со времени своего ранения остановился в Арнеме. Месье Принц вытянул из него все сведения, какие только мог, дабы продвинуть завоевания Короля еще дальше, если имелась такая возможность; потом он отослал его назад к Герцогу де Люксембургу, посоветовав ему съездить прежде дождаться в Колоне приказов Его Величества и прощения, какого он должен был добиться от него, за то, что поднял оружие против своей страны. Король не задерживался больше в Голландии, потеряв надежду сделаться мэтром остальной страны. Он удалился через голландский Брабант, где распорядился разведать Буаледюк, полностью окруженный водой, хотя там и не открывали шлюзы. Так как он расположен в столь выгодной манере, что сказали бы, будто он неприступен, если бы не было хорошо известно, как Граф Морис показал в свое время, что это далеко не так, поскольку он им овладел после осады в несколько месяцев; так как, говорю я, его расположение настолько выгодно, что не так-то просто его взять, враги сочли некстати прибегать к такому сильному средству, как это. Кроме того, это не показалось им слишком необходимым, поскольку Король так ослабил свою армию бесконечными гарнизонами, какие ему требовалось оставлять в покоренных им городах, что она теперь была неспособна на что-нибудь великое. Месье Принц, кто не терял с ним постоянной связи, хотя он и отсутствовал при Дворе, советовал ему всякий раз, когда он к нему писал, сровнять с землей большую часть того, что он взял, и вывести оттуда гарнизоны. Резон, каким он пользовался, состоял в том, что Король после того, как он сам засвидетельствовал Манифестом, что он гораздо меньше думал совершить завоевания, нежели унизить Республику, какую он обвинял не только в гордыне, но еще и в злоупотреблении своей доброй удачей, сам же в настоящее время, противореча себе, кажется, демонстрирует обратное. К тому же, это привело его к такому положению, что с ним теперь всего лишь горстка людей, что постыдно для великого Короля, каким был Его Величество, да еще следует прибавить, что это способно придать дерзости определенным Могуществам принять партию его врагов, о чем они никогда не осмелились бы и подумать без этого. /Секретный договор./ Месье Принц не обвинял понапрасну, представляя все эти вещи Его Величеству. Император, Король Испании и Курфюрст Бранденбурга, кто в начале Кампании маршировали с осторожностью, начали в настоящее время поднимать головы, увидев все его силы, занятые охраной стен. Они все втроем заключили секретный договор с Голландией, и, после получения от нее субсидий, какие эта Республика обязалась им выплатить, они мобилизовали войска для подачи ей помощи, как они ей это и пообещали. Это дело получило публичную огласку, и Король не мог о нем не знать, поскольку к нему приходили уведомления об этом со всех сторон. Но Маркиз де Лувуа воспротивился мнению Месье Принца под предлогом кое-каких интриг, формировавшихся в Венгрии против службы Императора, потому-то он и рассудил, будто бы этот последний не сможет причинить зла Королю; он убедил Его Величество сохранить все, что он завоевал. Он поверил ему предпочтительно перед Месье Принцем, и между тем, вернувшись во Францию, он оставил Командование своими войсками Маркизу де Рошфору, Генерал-Лейтенанту. Он отдал ему приказ, прежде чем уехать, обложить Маастрихт, дабы воспользоваться обильным фуражом вокруг этого Места, какое он намеревался осадить при входе в следующую Кампанию. Рошфор, кто был бравым человеком, но мало что смыслившим, не приняв во внимание, что он имел с собой элиту всех войск Его Величества, так утомил их своими постоянными опасениями быть застигнутым врасплох, что просто изнурил их до изнеможения в самое короткое время. /Настроение Мушкетеров./ Пока он совершал там такое количество передвижений, как если бы Армия в пятьдесят тысяч человек гналась за ним по пятам, кто-то из Канцелярии сообщил одному из своих друзей, принадлежавшему к Дому Короля, что тому следовало бы подготовиться к переходу в Германию; Его Величество, не имея лучших войск, чем те, что находились там, собирался их туда отправить; в настоящее время работали над отсылкой приказов, и в самом скором времени они будут получены. Это уведомление исходило из слишком надежного места, чтобы этот Офицер в нем усомнился; итак, слух тотчас же распространился среди войск, он сделался настолько всеобщим четыре часа спустя, что не было никого в этой маленькой армии, кто бы об этом не знал. В то же время несколько мушкетеров, и особенно те, кто в прошлом году были отправлены в Германию, под предлогом перехода в Шалон, громко заявили, что они туда вовсе не пойдут. Они даже осмелились публично жаловаться, якобы их надули, поскольку, под предлогом вояжа в сорок лье, их заставили маршировать без денег, без экипировки и даже без белья в столь отдаленную страну. Ла Ривьер попытался заставить их замолчать, из страха, как бы Король не услышал их, и как бы он этим не возмутился; но так как он не обладал даром заставить себя бояться, и даже в меньшей степени, чем заставить себя любить, поняв, что, несмотря на все им сказанное, они будут продолжать говорить не больше, но и не меньше, он сообщил об этом мне. Едва я об этом узнал, как отправил к ним одного из моих друзей, кого все они знали, потому как частенько видели его вместе со мной. Я отдал ему приказ сказать им от моего имени, что если они пожелают сделать мне одолжение, они не будут говорить в таком роде; однако, так как я полагал, что исключительно недостаток денег вынудил некоторых из них дойти до принятия такого решения, я дал две тысячи луидоров моему другу, дабы он одолжил их всем тем, кто в них будет нуждаться. Я рассчитывал сдержать их этим; но никто не принял моих денег, либо из надменности, либо небольшая распущенность, как очень, на то похоже, возбудила в них желание вернуться оттуда в Париж. В самом деле, после того, как Маркиз де Рошфор исполнил отданные ему приказы, то есть, употребил весь фураж, что находился вокруг Маастрихта, и как только он получил новый приказ передать Дом Короля в руки Ланкона, Лейтенанта Телохранителей, для препровождения его к Виконту де Тюренну, кто был в стороне Везеля, все эти бунтовщики открыто дезертировали, все равно как если бы от них одних зависело, оставаться или же уходить. Ла Ривьер не посмел воспользоваться своей властью, чтобы принудить их остаться; либо он счел, что с мушкетерами совсем не то, что с другими войсками, какие прекрасно обязывают служить, вопреки всему, кем они там являются, либо он оказался более дрябл, чем должен быть в ситуации, вроде этой. /Дезертиры./ Итак, их ушло около тридцати человек, и так как им предстояло перейти Арденны, что протянулись почти на тридцать лье от Льежа до Седана там, где они рассчитывали проложить их путь, они выбрали себе в Командиры одного Лейтенанта Кавалерии, кто пожелал удалиться к себе, потому как не ему, а другому отдали освободившуюся Роту в его полку. Я был предупрежден о том, что произошло, и написал ко Двору, дабы был выпущен приказ арестовать их по прибытии в Париж, если, тем не менее, они смогут добраться до цели, учитывая количество лесов, какие им надо было пересечь; все случилось так, как я того и желал. Это был пример, каким я обязан Роте, дабы держать ее другой раз в исполнении долга. Эти дезертиры были посажены в Фор л'Эвек, но мне недоставало Командира, кто заслуживал чего-нибудь похуже, чем тюрьма, потому как лишь из-за его обещания довести их живыми и здоровыми до Седана они позволили себе дезертировать. Он пошел дорогой напрямик, чтобы добраться к себе. Однако Прево Маршалов д'Этамп, по соседству с чьими владениями был его дом, имел приказ его арестовать, но тот сообщил ему об этом втихомолку, дабы он не попался в западню. Он, конечно же, этим воспользовался. Он явился оттуда в Париж, где проживал инкогнито до тех пор, пока не использовал всех своих друзей для доставления ему мира и покоя. Он нашел одного такого, кто был другом и Маркиза де Лувуа. Итак, этот Министр ему простил под условием, что он вернется на службу; он взял на себя поручение составить Роту Кавалерии, и самое большее через шесть недель та уже прибыла в Лилль. Так как мне было известно его имя, я его тотчас же узнал, и я был тем более поражен, что он оказался способен допустить ошибку, вроде этой, ведь он-то мне казался мудрым человеком и с добрым рассудком. Дом Короля пошел на соединение с Месье де Тюренном лишь по той причине, что Курфюрст Бранденбурга наступал к Рейну во главе армии в двадцать пять тысяч человек. Он намеревался явиться захватить зимние квартиры на землях союзников Его Величества, и этот Генерал маршировал, дабы тому в этом помешать. Граф Монтекукули, Генерал войск Императора, должен был следовать за тем с подобным же числом, но Венгры натворили его Мэтру забот, когда тот меньше всего об этом помышлял, и он получил контрприказ, когда уже проделал пять или шесть дней марша. Пока все эти войска вот так находились в движении, Принц д'Оранж осадил Ворден, где командовал Граф де Ла Марк, Полковник Полка Пикардии. Он устроил славную защиту и дал тем самым время Герцогу де Люксембургу прийти к нему на помощь; Принц снял осаду и отступил в добром порядке. В остальном, Испанцы, зная, что Курфюрст Бранденбурга был на марше, а Виконт де Тюренн уводил к Рейну все войска, какие он смог собрать, дабы их ему противопоставить, пустились в кампанию под предлогом сохранения их границы, к какой приближался Принц д'Оранж. У них было не менее пятнадцати тысяч человек, а так как Принц по-прежнему имел двадцать пять тысяч, Маршал д'Юмьер нашел делом своей чести и своего долга испросить у Его Величества позволения направиться в его Наместничество теперь, когда ему угрожали со всех сторон. Поскольку, хотя Испанцы по-прежнему прикидывались, якобы они не хотели войны с Королем, следовало опасаться, что как только они найдут удобный случай, они соединятся с Принцем д'Оранжем. /Движения войск./ На протяжении всей Кампании Шамийи оставался в стране Льежа вместе со своей армией, то с одной стороны, то с другой, в соответствии с требованиями службы Короля. Итак, когда он заболел к концу Кампании, Герцог де Дюра занял его место и разбил тогда лагерь в окрестностях Тонгерена. Принц д'Оранж в согласии с Испанцами вознамерился зажать его между ними и самим собой, — так, маршируя то с одной стороны, то с другой, он делал вид, будто бы желает напасть на какой-нибудь замок из тех, где Его Величество расставил гарнизоны вокруг Маастрихта, как если бы его единственной задачей было помешать еще более тесному блокированию этого Места. Он даже атаковал один, дабы лучше уверить противника в этом. Но Герцог де Дюра был предупрежден из надежного места, что все это делалось с единственным намерением застать его врасплох; он приблизился к Мезе, дабы положить ее преградой между ними и им самим. Принц д'Оранж в то же время маршировал на соединение с Испанцами, дабы сразиться с ним, прежде чем он перейдет реку. Но, не сумев этого сделать, как бы он того ни желал, он перешел ее вслед за ним и пустился по дороге к Руру, куда, как он узнал, отступил Герцог. Испанцы соединились с ним в трех или четырех лье от Льежа, и, маршируя вместе к этой реке, они выяснили по пути, будто бы все, что мог бы сделать в настоящее время Герцог — это завершить наведение через нее двух мостов. Это заставило их поспешить в надежде нагнать его до того, как вся его армия уйдет за реку. Но с какой бы торопливостью они этого ни делали, они не смогли прибыть туда в то время, в какое намеревались, потому как стояла уже поздняя осень, и дороги были в скверном состоянии; им потребовалось, вопреки их замыслам, остановиться на берегу реки и приняться за наведение мостов, дабы получить возможность его преследовать. Герцог имел предосторожность разрушить свои, после того, как прошел по ним, и даже сжег несколько судов, что находились в окрестностях, из страха, как бы ими не воспользовались против него. Это послужило причиной того, что враги потеряли много времени, прежде чем добиться цели их намерений. Однако Испанцы, имевшие авангард, перебравшись первыми, дождались, пока Голландцы сделают то же самое, перед тем, как пожелать преследовать Герцога. Это заставляло поверить, что Марсен был подкуплен, и действительно, с этого самого дня он сделался подозрителен, как Принцу д'Оранжу, так и всем из его партии. /Неудача Принца д'Оранжа./ Принц, вот так упустив возможность удара, сделал вид, будто бы намеревается овладеть Тонгереном, что был насколько можно укреплен в течение Кампании. Монталь, кому Король отдал Наместничество над Шарлеруа, хотя тот и служил всю свою жизнь против него, получил приказ принять надлежащие меры; он бросился туда; но Принц, вместо подготовки к этой осаде, как тот этого и ожидал, внезапно развернулся против того самого Места, где он был Наместником, и осадил его. Двор был здорово изумлен, когда узнал, эту новость, а Монталь, весьма сконфуженный тем, что попался на такую уловку, и так как он, старый вояка, испытывал стыд, что его провел молодой Принц, кому не было еще и двадцати двух лет, решил вернуться в свой Город и скорее дать себя убить, чем изменить своему решению. Он был достаточно счастлив и преуспел в этом, так что положение вещей опять изменилось, а так как уже настало самое суровое время года, а именно, конец Декабря, Принц безо всяких колебаний снял осаду. Правда, особенно принудило его к этому то, что он узнал, будто бы Король покинул Сен-Жермен вместе со всем Двором, дабы явиться дать ему битву; даже все войска, находившиеся на границе Пикардии, уже собрались и сформировали Армейский Корпус — но Его Величество, узнав эту новость, приказал этим войскам разойтись по их гарнизонам, и сам возвратился обратно. /Самый славный Принц в мире./ Не оставалось более ничего этому Монарху, дабы сделаться самым славным Принцем в Мире, как одержать счастливую победу над Курфюрстом Бранденбурга. Этот Курфюрст единственный еще мог омрачить эту славу, поскольку Его Величество торжествовал повсюду, куда бы он ни направлял свои шаги. Но Курфюрст далеко не преуспел, Виконт де Тюренн выгнал его из Вестфалии, где тот намеревался расположиться на зимних квартирах, и даже гнал его с барабанным боем перед собой вплоть до его собственных Владений. Он взял там у него кое-какие из его Городов, а когда он вколотил его войска в землю по брюхо, Курфюрст нашел, что с ним так дурно обращаются, что был обязан обратиться к милосердию Короля. Он предложил отказаться от альянса, какой он заключил с Голландцами, на этом условии. Его Величество вывел свою армию из его Владений. Он обсудил по этому поводу договор между Виконтом де Тюренном и им самим, а когда этот договор был ратифицирован Королем и Курфюрстом в начале 1673 года, Его Величество увидел себя в состоянии продолжать его завоевания в Голландии и заставить раскаяться Испанцев в том, что они объявили себя против него. Итак, задумав все это сделать, он еще увеличил свои войска на несколько новых полков, как в Кавалерии, так и в Пехоте. Он распорядился также работать над их экипировкой, дабы войти в кампанию, как только позволит погода. Я был счастлив последовать за ним в этом году, поскольку Маршал д'Юмьер, явившись занять мое место, позволил мне тем самым исполнять мою должность, как прежде. Король выехал из Парижа первого мая, и когда он пустился по дороге через Лилль, Испанцы пожелали отречься от всего, что сделал Марсен. Они боялись, как бы Король не напал на них со всей своей армией, и это было резоном, во имя какого они сочли кстати вести себя тихо. Король нанес им кое-какое маленькое унижение, дабы покарать их за то, что они сделали; потом мы пошли прямо на Маастрихт, что Король решил атаковать на этот раз. Здесь заканчиваются настоящие Мемуары Мессира д'Артаньяна, кто был убит при этой осаде, что продлилась лишь тринадцать дней по открытии траншеи, хотя там был мощный гарнизон и Капитан-Комендант, чья репутация была велика среди персон воинского ремесла. Это не был больше Рейнграв, он умер от болезни. Это был некий Фарио, кто был Майором Валансьенцев, когда Виконт де Тюренн был обязан снять там осаду, а Маршал де ла Ферте выигрывал время. Конец третьего и последнего тома