Монолог Исабели, которая смотрит на дождь в Макондо Габриэль Гарсия Маркес Глаза голубой собаки #14 Настроение радостного ожидания в предвкушении дождя после долгой жары и засухи постепенно сменяется на все более мрачное по мере увеличения длительности выпадения осадков. Габриэль Гарсиа Маркес Монолог Исабели, которая смотрит на дождь в Макондо Зима обрушилась на нас в воскресенье, когда мы возвращались с мессы. Ночь с субботы на воскресенье была душной. Но даже в воскресенье утром никто еще не думал, что может начаться дождь. После мессы, не успели мы схватиться за зонтики, подул темный, тяжелый ветер и широким круговым взмахом вымел майскую пыль и сор. Кто-то рядом со мной сказал: «Ветер принесет дожди». И с тех пор я это знала. С той минуты, как мы вошли в галерею и я содрогнулась от какого-то тянущего ощущения в животе. Люди, одной рукой придерживая шляпы, а другой прижимая к носу и рту платки, чтобы защититься от ветра и пыли, бросились по домам. Потом пошел дождь. Студенистое серое небо колыхалось прямо над нашими головами. Остаток утра мы с мачехой просидели на веранде, радуясь, что ливень оживит розмарин и нард, засохшие в кадках за шесть месяцев изнурительного лета с его обжигающей пылью. В полдень земля уже перестала сопротивляться дождю, и запах размытой почвы, проснувшихся и обновленных растений смешался со свежим и здоровым запахом розмарина. За завтраком отец сказал: «Дожди в мае — к хорошему урожаю». Улыбающаяся, словно пронизанная светящейся нитью нового времени года, мачеха сказала мне: «Это и в проповеди говорили». И отец тоже улыбнулся. Он поел с аппетитом и даже отдохнул на веранде в одиночестве, прикрыв глаза, но без сна, как бы грезя наяву. Дождь монотонно лил весь день. Вода падала с равномерной и успокаивающей силой, — такое ощущение бывает, когда целый день едешь в поезде. Дождь незаметно проникал в нас все глубже и глубже. В понедельник на рассвете, когда мы закрывали дверь от резкого и холодного ветра из патио, наши чувства уже были наполнены дождем до краев. В понедельник утром он хлынул через край. Мы с мачехой опять стали наблюдать за садом. Майская земля, грубая и темная, за ночь превратилась в нечто вязкое, похожее на серое мыло. Между цветочными кадками поток бежал. «Похоже, всю ночь их заливало», — сказала мачеха. И я заметила, что она перестала улыбаться, вчерашняя веселость сменилась какой-то вялой брезгливой озабоченностью. «Видимо, да, — сказала я. — Пусть, пока не кончится дождь, индейцы поставят их в галерее». Так и сделали, а дождь тем временем рос, как огромное дерево, возвышаясь над другими деревьями. Отец сел в то же кресло, что и в воскресенье днем, но о дожде больше не говорил. «Должно быть, я плохо спал сегодня ночью, проснулся с болью в спине». Так он и сидел на веранде, положив ноги на стул, повернувшись к пустынному саду. Наступил вечер. Отец отказался от еды. Только произнес: «Похоже, дождь не кончится никогда». А мне вспомнились месяцы жары. Я вспомнила август, эти долгие сиесты, погружающие в оцепенение, сиесты, когда мы ложились, чтобы умереть под тяжестью часа, в одежде, прилипшей к потному телу, и слушали бесконечное, назойливое и глухое жужжание минут. Я увидела вымытые дождем стены, расширившиеся от влажности щели, садик, впервые пустой, у стены дома жасминовый куст, помнящий мою мать. Я увидела отца, сидящего в качалке, прислонившегося ноющими позвонками к подушке. Он потерянно блуждал взглядом по лабиринту дождя. Я вспомнила ночи в августе, когда в чудесной тишине бывает слышен только тысячелетний скрип Земли, вращающейся на проржавевшей, несмазанной оси. Внезапно меня охватила сосущая тоска. Весь понедельник дождь лил, как в воскресенье. Но затем он пошел как-то иначе, потому что на сердце стало совсем по-другому и очень горько. Чей-то голос неподалеку от меня произнес: «Надоел мне этот дождь». Я, не глядя, узнала голос Мартина. Он говорил откуда-то сбоку, тем же холодным тоном, который не изменился после того хмурого декабрьского утра, когда он стал моим мужем. Теперь я ждала ребенка. И Мартин был здесь, рядом со мной, и говорил, что ему надоел дождь. «Не то чтобы надоел, — ответила я, — что особенно печально, так это пустой сад и эти бедные деревья, которым никуда не деться из нашего двора». Я обернулась, но Мартина уже не было. Был только голос: «Видно, дождь никогда не кончится», а когда я повернулась на этот голос, то увидела пустой стул. Вторник начался с коровы в саду. В своей воинственной неподвижности она казалась глыбой из глины, копыта ее утопали в грязи, голова была упрямо наклонена. Все утро индейцы-гуахиро пытались прогнать ее палками и камнями. Но корова невозмутимо стояла в саду, суровая и непоколебимая, со склоненной перед дождем головой, и копыта ее были по-прежнему погружены в жижу. Индейцы пытались прогнать ее до тех пор, пока мой снисходительный, привыкший ладить со всеми отец не вступился за нее: «Оставьте ее в покое. Как пришла, так и уйдет». Во вторник к вечеру вода, как тяжелый саван, покрыла и болезненно сдавила сердце. Свежесть раннего утра сменилась горячей и вязкой сыростью Было не жарко и не холодно. Температура озноба. Ноги в туфлях потели. Неизвестно, что было неприятнее: ходить голыми или ощущать всей кожей влажную одежду. В доме прекратилось всякое движение. Мы сидели в галерее, но уже не наблюдали дождь, как в первый день. Мы больше не ощущали, что он идет, ничего уже не видели, кроме деревьев в мареве, в тот скорбный вечер, оставляющий на губах привкус, с каким просыпаешься, когда приснится незнакомый человек. Я знала, что сегодня вторник, и вспомнила о двойняшках из Сан-Иеронимо, о двух слепых девочках, которые каждую неделю приходили к нам в дом и пели нехитрые печальные песенки, казавшиеся еще печальнее из-за безутешности и горечи их голосов. Поверх дождя я слышала песенку слепых двойняшек и представляла, как они дома сидят на корточках и ждут, когда кончится дождь и можно будет идти петь. «Сегодня двойняшки из Сан-Иеронимо не придут, — думала я, — и даже нищенка не придет просить веточку мелиссы, как всегда по вторникам после мессы». С того дня мы перестали есть вовремя. В час сиесты мачеха подала суп и кусок залежалого хлеба, но на самом деле мы не ели с вечера понедельника, и тогда же, мне кажется, мы перестали думать. Мы были парализованы, одурманены дождем, спокойно и смиренно поддались разрушению, которое происходило в природе. Корова пошевелилась только вечером. Вдруг все ее естество сотрясла дрожь, и копыта ушли в грязь еще глубже. С полчаса ока стояла неподвижно, как будто уже умерла, и упасть ей мешала привычка быть живой и пребывать в одной и той же позе под дождем. Так было до тех пор, пока привычка не стала слабее тела. Тогда передние ноги подогнулись (темный лоснящийся круп все еще оставался поднятым в последнем судорожном усилии), слюнявая морда погрузилась в топкую грязь, и, уступив наконец тяжести своего собственного тела, корова приняла участие в безмолвной, неторопливой и величественной церемонии всеобщего распада. «Вот до чего дошло», — сказал кто-то за моей спиной. Я оглянулась и увидела на пороге попрошайку, ту самую, которая приходила по вторникам. Она явилась за своей веточкой мелиссы, несмотря на ливень. Может быть, в среду я бы уже привыкла к этой гнетущей обстановке, если бы, войдя в гостиную, не увидела стол, придвинутый к стене со сваленной на нем остальной мебелью, и чемоданы, и коробки с домашней утварью на настиле, наскоро сооруженном ночью. Это зрелище произвело на меня ужасающее впечатление пустоты. Ночью что-то произошло. В доме был беспорядок. Индейцы, босые и без рубашек, в штанах, закатанных до колен, переносили мебель в столовую. В выражении их лиц, в самой старательности, с которой они работали, угадывалось жестоко подавленное сопротивление, унизительное безволие и бессилие перед дождем. Я потерянно бродила по дому. Я казалась себе пустынной поляной, заросшей лишайниками и водорослями, волокнистыми мягкими грибами, пышно цветущей отвратительной флорой сырости и сумерек. Опустевшая гостиная со сваленной в кучу мебелью представляла собой удручающую картину. Тут я услышала голос мачехи из соседней комнаты. Она предупреждала, что я могу схватить пневмонию. Только тогда до меня дошло, что я стою по щиколотку в воде, что дом затоплен и пол покрыт толстым слоем тяжелой мертвой воды. В среду к полудню еще не наступило утро. Не было и трех часов дня, когда опустилась ночь, бледная и нездоровая, и потекла в медленном, безжалостно монотонном ритме дождя. Сумерки сгустились рано, мягкие и зловещие, они как будто выросли из молчания индейцев, съежившихся на стульях у стены, тихих и послушных стихии. Вот тогда и стали доходить слухи с улицы. Их никто не приносил в дом. Они просто доходили, отрывистые и точные. Казалось, их приносил поток жидкой грязи, который волок за собой также и домашнюю утварь, множество вещей и вещичек, обломки разрушений, объедки и трупики животных. События, происшедшие в воскресенье, когда дождь был еще только предсказан нам, стали известны в доме с опозданием на два дня. А то, что мы узнали в среду, стихия как будто сама вытолкнула нам из своих недр: оказалось, что церковь затоплена и с минуты на минуту обрушится. Кто-то, кто знал это неизвестно откуда, сказал ночью: «Поезд не может переехать через мост с понедельника. Видно, река разлилась и смыла рельсы». Еще стало известно, что одна больная, лежавшая в постели, исчезла, а вечером ее нашли всплывшей в патио. В ужасе перед потопом я, поджав ноги, села в качалку и уставилась в темноту, пропитанную неясными предзнаменованиями. В дверном проеме появилась мачеха. Она смотрела прямо перед собой и высоко над головой держала лампу. Она казалась привидением, которого я не боялась, поскольку сама была в состоянии сверхъестественном. Мачеха, шлепая по воде, подошла ко мне. Голова все еще была вскинута, а лампа высоко поднята. «Теперь мы должны молиться», — сказала она. И я увидела ее лицо, осунувшееся и сморщенное, как у покойницы только что из могилы или как если бы она была сделана из какого-то другого материала, не такого, как все люди. Она стояла передо мной, держа в руке четки, и повторяла: «Теперь мы должны молиться. Вода размыла могилы, и мертвые плавают по кладбищу». Наверное, я слегка задремала в ту ночь. Вдруг я проснулась от горьковатого, всюду проникающего запаха, похожего на запах разлагающихся тел. Я стала трясти Мартина, который храпел рядом со мной. «Ты что, не чувствуешь?» — спросила я. И он сказал: «Что?» И я сказала: «Запах. Наверное, это мертвецы плавают по улицам». Я пришла в ужас от этой мысли, но Мартин отвернулся к стене и пробормотал хрипловатым со сна голосом: «Тебе кажется. Беременные вечно что-нибудь такое выдумывают». В четверг утром запахи пропали, и к тому же мы утратили чувство расстояния. Всякое понятие о времени, и так уже искаженное со вчерашнего дня, исчезло совсем. Тогда не стало и четверга. То, что должно было быть четвергом, представляло собой аморфную массу, некую физическую субстанцию, рыхлую на ощупь, которую, чтобы высунуться в пятницу, можно было раздвинуть руками. А потом уже не стало различия между мужчинами и женщинами. Мачеха, отец, индейцы стали какими-то фантастическими ходячими манекенами на болоте зимы. Отец сказал мне: «Никуда отсюда не уходите, пока не скажут, что происходит», и голос его был уже далекий и неясный, он воспринимался не как звук, а скорее как прикосновение. Осталось только осязание. Отец не вернулся: он заблудился во времени… Как только наступила ночь, он позвал мачеху, чтобы она отъела меня в спальню. Я уснула спокойным, мирным сном. На следующий день мир был все тот же: без цвета, запаха и температуры. Проснувшись, я сразу села и долго сидела неподвижно, какой-то уголок сознания еще полностью не проснулся. Потом я услышала гудок поезда, идущего из-за перевала. «Видно, где-то дождь уже кончился», — подумала я, и голос за спиной как будто ответил на мои мысли: «Где…» — «Кто здесь?» — спросила я, оглянувшись. И увидела мачеху, которая стояла, опираясь длинной костлявой рукой о стену. «Это я». Я спросила ее: «Ты слышишь?» Она кивнула, сказала, что да, что, видно, дождь кончился где-то в окрестностях и пути починили. Она поставила передо мной поднос с горячей едой. Запах лукового соуса и кипящего масла. Суп. Сбитая с толку, я спросила, который час. «Что-то около половины третьего. Поезд, несмотря ни на что, не опаздывает», — сказала она ровным, будничным голосом, в котором чувствовалась усталость и отрешенность. «Как это я умудрилась столько проспать!» Ока сказала: «Ты спала недолго. Всего часа три». — «Половина третьего пятницы!» — воскликнула я, дрожа, и почувствовала, как тарелка выскальзывает у меня из рук. Чудовищно спокойная, она произнесла: «Половина третьего четверга, девочка. Все еще половина третьего четверга». Не знаю, как долго я была в этом сомнамбулическом состоянии, когда способности воспринимать теряет всякий смысл. Помню только, что спустя много часов я услышала голос из соседней комнаты: «А теперь откати кровать на другую сторону». Голос был слабый, но принадлежал не больному, а выздоравливающему. Затем я услышала, как постукивают друг о друга камешки в потоке воды. Я все сидела не двигаясь, пока не обнаружила, что уже лежу. Тогда я почувствовала огромную пустоту, яростно пульсирующее молчание дома, невероятное оцепенение, владеющее всеми предметами. Мое сердце превратилось в кусок льда. «Я мертва, — подумала я. — Господи, я мертва». Я подскочила на кровати и закричала: «Ада, Ада!» Тусклый голос Мартина ответил мне уже как бы с той стороны: «Они не могут услышать тебя, потому что они уже по другую сторону». Только тогда до меня дошло, что дождь кончился и вокруг нас простирается тишина, таинственный и глубокий покой. Мы пребывали в том совершенном состоянии, которое, должно быть, очень похоже на смерть. Затем послышались шаги в коридоре и светлый, совершенно живой голос. Потом свежий ветерок захлопал створкой двери, заскрипел дверной засов, и нечто плотное и тяжелое, как созревший плод, упало в бассейн патио с глубоким низким звуком. В воздухе угадывалось присутствие кого-то невидимого, улыбающегося в темноте. «Боже мой! — подумала я, смущенная этим сдвигом времени. — Теперь я бы ничуть не удивилась, если бы меня позвали на мессу, которую отслужили в прошлое воскресенье».