Montpi Габор Васари Роман Габора Васари «Monpti», описывающий увлекательную жизнь и удивительную любовь молодого венгра в Париже, привлек читателей уже в 1930-е гг., был переведен на многие языки и до сих пор остается популярным. На русском языке роман издается впервые. Габор фон Васари Montpi Первая глава Отель «Ривьера» расположен на улице Сен-Жакоб. Улица Сен-Жакоб – всего-навсего жалкий переулок. А отель «Ривьера» – убогая гостиница. И все это – правда. На улице Сен-Жакоб есть дома причудливые с виду. Один скривился, словно собирался чихнуть, да в этот момент его хватил удар. Другой, будто старик-нищий, прижался к черным балкам, чтобы не сползти вниз. Эта часть улицы полна продовольственных магазинов, лавочек с фиксированными ценами и ресторанчиков, а узкие тротуары вдоль домов усеяны отбросами – листьями салата, банановой кожурой, гнилыми фруктами и обрывками газет. С трудом верится, что всего в нескольких шагах отсюда сверкает бульвар Сен-Мишель, а чуть дальше вверх, рукой подать, высится Пантеон, где спят вечным сном те, кого нарекли Бессмертными. За воротами отеля «Ривьера» вас встречает длинный, глухой и мрачный коридор, напоминающий катакомбу. В конце его – ветхая деревянная лестница, ведущая на этажи и в гостиничное бюро. Оттуда, сквозь грязное окно конторки, каждого вновь прибывшего встречает испытующе-подозрительный взгляд. Взгляд Мушиноглазого. Неопрятный и лысый владелец отеля, сидящий в затхлой и скупо освещенной конторке, своими глазами навыкате напоминает огромную муху. Кошмарный сон этот Мушиноглазый! В отеле «Ривьера» четыре этажа, и у каждого свой собственный запах. Я думаю, будет лучше, если мы обратимся к запахам, вместо того чтобы описывать обитателей. Рисовать характеры проживающих нет смысла, прежде всего потому, что у них нет характера, да и на глаза они попадаются очень редко, в то время как запахи на этажах постоянны и характеризуют эту гостиницу лучше, чем что-либо другое. На первом этаже несет сыром. Источником запаха является вдова почившего в Бозе торговца сыром, пребывающая в глубоком трауре. Второй этаж пропах рыбой. Это поразительно, ибо среди постояльцев нет ни одного рыбака, а ближайший морской берег находится в трех часах езды на поезде. Третий этаж отдает преимущественно мышами. Причина мышиного запаха – восьмидесятидвухлетняя женщина, выказавшая удивительные способности: уже на следующий день после своего въезда в отель она почти полностью вытеснила господствовавший до того запах квашеной капусты. Старуха редко показывается на людях, но, если уж она покидает свое убежище, даже легкого принюхивания в воздухе достаточно, чтобы получить информацию, в какую сторону она направилась. Волны запаха, сопровождающие старую женщину, подобны тем, что возникают вокруг больших океанских лайнеров, разрезающих спокойную воду, – их можно даже увидеть. Примечательностью четвертого этажа является смесь, этакий коктейль запахов. Бывают дни, когда здесь разит жженой известью с небольшой примесью земли, в другой раз запах напоминает, скорее, аромат высыхающей одежды, слегка пропитанной скипидаром. К сожалению, я живу на четвертом этаже, в большой клетке, которую называют комнатой. Если у дверей отеля «Ривьера» еще и можно было бы говорить об относительной элегантности – говорить так, разумеется, нельзя, – то, добравшись до четвертого этажа, не обнаружишь от нее и малейшего следа. Привлекательность этажей с каждой ступенью улетучивается, а после четвертого пятый уже просто невозможно себе представить. Моя комната, имеющая три шага в ширину и пять шагов в длину, обставлена лишь самой необходимой, к тому же расшатанной мебелью, зато в ней есть камин. Камин – это весьма возвышенный предмет обстановки; в своих письмах я постоянно напоминаю: «Это письмо я пишу, сидя перед камином…» На мерзких обоях когда-то цвели пышно-красные розы, но благотворная рука грязи давно стерла буйные краски. Вдобавок кое-где обои порваны и свисают вниз длинными лохмотьями. Над самым окном два таких больших языка соприкасаются, образуя балдахин, который при малейшем дуновении ветерка с улицы издает шелестящий звук. После того как со временем интерьер приедается, взор устремляется к окну и через него во двор. А там тянутся к небу покрытые сажей стволы деревьев. Они связаны меж собой толстыми веревками, на которых вечно сушится белье. Жена Мушиноглазого – особа, ничуть не страдающая от отсутствия хотя бы отдаленных признаков красоты, – вывешивает здесь для просушки собственноручно выстиранные гостиничные простыни и полотенца. С этими белыми пятнами двор выглядит как покойницкая с накрытыми от случайных взоров трупами. В конце двора есть небольшое здание, в котором всего две комнаты. Оно тоже относится к отелю. В одной из комнат проживает негр, который каждый вечер, вернувшись с работы, громко распевает в открытое окно ужасные африканские песни и временами без всякой причины так мучительно взвизгивает, будто только что получил пинка. Вторую комнату занимает чиновник, который ходит в контору в неизменном черном сюртуке, а по дороге туда и обратно все время сплевывает (служащий магистрата). Если посмотреть поверх нашего двора, можно увидеть ближайших соседей. Посреди двора, расположенного напротив, к примеру, находится столярная мастерская. Слева я вижу верхушки деревьев в саду пансиона для девушек, справа – брандмауэр соседнего дома. Два окна этого дома смотрят прямо на меня. Перед одним из них висит клетка с грязно-серой канарейкой. Это создание каждую минуту издает громкий и отчаянный писк, похожий на свисток далекого локомотива, который никогда не придет. Временами в птичьем окне появляется беззубая старуха, которая все время что-то жует, она напоминает мне корову, постоянно пережевывающую свою жвачку. В другом окне костлявая женщина каждый день перед обедом смешивает салат, а после полудня высовывается лысый мужчина в одном жилете, с погасшим окурком сигареты во рту и разглядывает небо. Это, вероятно, муж и жена, потому что они почти не разговаривают друг с другом. Женщина готовит салат только до полудня, мужчина рассматривает небо только после полудня. В пансионе живут молодые девушки. Они редко появляются в том углу сада, который доступен моему взору. Но и тогда я вижу сквозь листву лишь светлые пятна их платьев. Зато отчетливо различаю веселый смех и громко произнесенные слова. Колокол пансиона звучит с равными промежутками. Звонят к началу занятий в классах, к переменам и перед приглашением в столовую. Эти три различных по значению сигнала колокола напоминают мне о трех вещах: об одиночестве, о бренности сущего и о еде. Последнее напоминание, без сомнения, самое неприятное и в то же время самое ненужное. После перемены девушки уходят в лицей на занятия, и площадки, где они резвятся, сразу становятся тихими, как церковные дворы. Временами сюда сквозь шум бурлящей снаружи жизни прорываются удары колокола церкви Сен-Жак-дю-От-Па, чтобы утешить меня, заживо погребенного под дымоходами. После полудня старая женщина с канарейкой садится у окна и что-то шьет. В прямоугольнике окна я вижу только ее руку, которая то подымается, то опускается. Эта рука как маятник часов, неутомимо раскачивающийся и напоминающий о быстротечном времени. После десяти часов ворота дома заперты. Кто хочет войти – звонит, а желающий выйти кричит портье внутрь дома: – Шнур, будьте добры. Шнур висит непосредственно рядом с постелью портье, ему достаточно лишь протянуть руку. Вознаграждение за отпирание ворот в неурочное время здесь не принято. Вечерами, когда я, чужестранец, слышу это «шнур, пожалуйста», у меня возникает ощущение, будто кто-то требует веревку, чтобы повеситься. Так в однотонной размеренности проходят дни. В соседнем дворе раз в неделю отлавливают крыс, здесь, у нас, раз в месяц нужно платить за проживание. Это единственные события. Если я высунусь из окна подальше, мне видно даже, как точно подо мной, в окне второго этажа, сушатся трусики с кружевами. Стоит лишь выглянуть солнцу, как в этом окне тут же сохнут дамские штанишки. Такова жизнь. Кусок неба завершает общую картину. Грязное, серое, усталое пятно, с романтической безнадежностью распростершееся над крышами и каминами. Теперь я хочу подробнее рассказать о крысиной охоте у соседей. От меня видна часть двора этого дома. Здесь каждую субботу после полудня – когда никто не работает и у всех есть время немножко оглядеться – под громкий галдеж идет охота за крысой. В эти минуты все кругом оживает. Старуха с клеткой появляется в окне при первом громком слове, проворно вращает глазами туда и сюда и нервно сопровождает своими блеклыми старческими руками путь вспугнутой твари. Однако все это время она не перестает жевать, только беззубый рот ее двигается медленнее. Салатные супруги появляются у окна одновременно. Муж в виде исключения открывает рот и говорит своей половине: «Ее нужно прикончить одним ударом». Когда внизу пинками выпроваживают на двор распростертый труп крысы, муж с тонкой ухмылкой на губах обнимает тощую жену; так они застывают на некоторое время, даже если событие давно позади. Им достаточно, чтобы у соседей прикончили крысу, чтобы обрести себя. Спустя некоторое время мужчина снимает руку с шеи жены и произносит тоном провозвестника чего-то сверхъестественного: – Ну, зайчик, завтра будет отличный денек. Или, смотря по обстоятельствам, такое: – Ну, зайчик, завтра будет дождь. И безнадежно исчезает в глубине комнаты. Совершенно не заячьих параметров женщина задерживается еще немного у окна и тупо разглядывает брандмауэр напротив, на ее лице неподражаемая скорбь и абсолютное безразличие. Во время крысиной охоты во дворе появляется даже Мушиноглазый и во всеуслышание заявляет: – У нас крыс нет. В приличной гостинице крыс не бывает. Это предназначено для постояльцев, что стоят у окон и ни словом не возражают, хотя знают, что Мушиноглазый возмутительно врет; они не знают лишь, что будет в ближайшее первое число месяца, и потому мудро молчат. Между прочим, даже Мушиноглазому это известно, он лишь хочет показать свою власть, а затем, успокоившись, возвращается в свое затхлое бюро и экономит дальше. Крысиный труп валяется во дворе в течение двух дней. На третий день его обнаруживает грязная бродячая кошка, лижет его и с безразличным видом бредет дальше. Позднее толстая женщина берет Мурку к себе на колени, гладит и целует, затем спокойно отправляется на рынок, где за все хватается руками. Мелочная торговка даже уговаривает ее: – Потрогайте этот сыр, моя дорогая! Он по-настоящему созрел! Спустя еще несколько дней кто-то играет крысой в футбол и тащит ее в соседний двор. Просто так, для развлечения. Теперь мне уже не видно дальнейшее развитие событий, тем не менее я хочу рассказать и об этом. Соседи замечают крысу и с криком: «Ах! Эта падаль!» – перебрасывают ее в соседний двор. Так продолжалось бы до бесконечности, не наступи разложение. Но оно наступает и говорит: «Ша!» Остальное – дело мух, гнусных навозниц, которые после проделанной работы отправляются на прогулку прямо по фруктам, выпечке и различным сортам мяса. Эти продукты, выставленные на улице перед лавками, покрыты лишь благотворным слоем пыли, и ничем более. То, что мы еще не вымерли от различных эпидемий, – настоящее волшебство Парижа. По будним дням в отеле «Ривьера» довольно тихо; здесь живут рабочие и мелкие служащие, которых днем не бывает дома. По утрам меня пугают близкие и далекие будильники, возвращая из сна в действительность. Затем слышится мощное зевание, причем не каких-нибудь дегенерирующих зевунов, а настоящих, основательных, слышно даже, как хрустят челюсти. Вхождение других в повседневную жизнь я слышу, лежа в постели. Я много сплю, потому что много нахожусь дома. Мое гостиничное существование я веду так, будто сижу в приемной у зубного врача, или наподобие свихнувшегося странника, потерявшего надежду когда-нибудь снова выйти из леса, так что он садится на землю и ждет, сам не зная чего, и делает вид, что размышляет, чтобы успокоить самого себя. Порой он даже насвистывает. Спустя несколько минут после того, как протрещали будильники, ступени уже скрипят под тяжестью шагов. За это время люди успевают помыться, одеться и даже позавтракать. До половины первого в отеле абсолютный покой, только хлопают двери после коротких пауз и затем слышно, как кто-то возится в комнатах. Это горничная убирает номера. Девушка за пару часов убирает тридцать комнат. Можно представить себе девушку во время уборки, а комнаты – после нес! В половине первого на этажах становится оживленнее. Те, кто работает неподалеку, приходят домой обедать. Полуденная трапеза таких одиноких работяг состоит из холодных блюд или из какой-нибудь закуски, с которой они быстро расправляются. Все экономят, и любой прием пищи рассматривается как неизбежное зло, которое должно быть преодолено как можно быстрее. Здешние обитатели уже ничего особенного от жизни не ждут. К вечеру тонус на лестничных маршах поднимается, теперь возвращаются домой все и проводят монотонно неизменный конец рабочего дня. Мой сосед слева, лысый господин, по вечерам бреется до красноты вареного рака, время от времени он откашливается и шумно очищает нос. Иногда я слышу, как под ним трещит стул или как с шипением зажигается спичка в его руках. Когда бьет десять, он ложится в постель. Стук ботинок об пол свидетельствует о том, что в данный момент он раздевается; вскоре скрипящая кровать принимает его в свои объятья. В субботу после полудня отель принимает совершенно иной вид. С субботнего полдня до утра понедельника каждый свободен. В гостиницу «Ривьера» приходят элегантные, стройные женщины – они наносят визиты своим любовникам. Проворные женские ножки взбегают по лестницам, туфли на высоких каблуках отбивают нетерпеливый такт по старым деревянным ступеням. Двери захлопываются. «Вот и я», – говорят накрашенные женские рты, и стены отражают звуки поцелуев. У моего левого соседа восхитительным голоском каждую субботу после полудня щебечет женщина, иногда даже в воскресенье. В промежутках они ходят обедать, ужинать, при случае также в кино, но самые волнующие вещи происходят дома, и я вынужден все это слушать. Дама с симпатичным голосом, например, говорит: – Иди сюда, мой невозможный маленький лысик, и сейчас же скажи что-нибудь приятное своей белой кошечке. У соседа справа жизнь воспринимают серьезнее… – Ты мне изменила? – Да ты что, обезьяна, клянусь жизнью моей матери. (Бедная мама.) Внизу кто-то неутомимо воркует: – Chouchou… Chouchou… Chouchou… Chouchou… Милашка… милашка… милашка… милашка… – Ах, чего бы я не сделала ради тебя, мышоночек! Надо бы постучать во все стены: «Дамы и господа, прошу немного сочувствия и понимания. Я одинокий, бедный молодой человек. Если уж без всего этого нельзя обойтись, то избавьте меня хотя бы от подробностей». Они наверняка все слышат друг друга, но им, видно, ничто не в состоянии помешать. Правда, однажды какая-то из женщин заметила Бог знает в какой комнате: – Дорогой, однако, эти стены очень тонки. На что мужской голос пробурчал: – Qu'est-ce que ça peut me foutre, à moi? A мне на это с высокой колокольни… Одним словом, я живу в отеле «Ривьера». Я хорошо выгляжу, настоящий джентльмен; один из моих прародителей был важной птицей при дворе короля Маттиаша. Но в данный момент, к сожалению, речь не о том. Почти полгода прошло, как я прибыл в Париж для четырехнедельного обучения. Единственная причина моего затянувшегося пребывания тут: у меня нет денег на обратную дорогу. Учебная поездка никак не может окончиться. Такое тоже бывает. Ни о какой помощи из дому и речи быть не может после писем, которые я отправлял ради душевного спокойствия родителей. Ничего не остается, как продолжать эту необычную учебную командировку, милостью провидения когда-нибудь у нее обозначится цель. Если бы я потребовал от домашних денег, мне бы обязательно прислали. Но как только мысль об этом приходит мне в голову, я вспоминаю бабушку, сказавшую как-то раз обо мне: – Вот увидите, этот юноша в своей жизни даже на воду сам не заработает. Поэтому, памятуя уже об одной бабушке, я не могу требовать из дому денег. Правда, бабушка проживет еще в лучшем случае лет десять. Не знаю, стоит ли из-за этих нескольких лет… В конце концов, я волевая личность. Во всяком случае, я молю Бога, чтобы эта учебная поездка окончилась хотя бы в больнице, а не на кладбище. Я живу один, и мне не к кому обратиться за помощью. У меня есть, правда, один друг в Париже, которому я еще в начале своего пребывания здесь ссудил триста франков, но благодаря этому необдуманному шагу мне удалось окончательно от него избавиться. Из фешенебельного отеля, в котором я остановился в первом самозабвенном угаре, я вскоре переехал в «Ривьеру», после того как, подобно воздухоплавателю на шаре над открытым морем, выбросил из корзины – я хотел сказать, из моего чемодана, – все движимое, то есть годное для продажи, чтобы продлить свою жизнь. Мои первые впечатления на улице Сен-Жакоб были столь ужасающи, что я стремглав помчался в библиотеку Св. Женевьевы, чтобы разузнать, кто такой был этот святой Жакоб. Несчастный был епископом в Низибисе и преставился восьмидесяти лет от роду. Но после его смерти французы вспомнили о нем: назвали улицу его именем. В гостинице «Ривьера» жизнь скучна, в особенности если нет ни денег, ни цели и есть только ожидание чего-то, плохого или хорошего – неизвестно. Я встаю в одиннадцать часов утра, потому что мне надоедает сон, лучше сказать – неясная полудремота этих утренних часов, в которую привносят чуточку реальности лишь звонки в девичьем пансионе. В полдень я отправляюсь гулять в ближайший Люксембургский сад и остаюсь там до двух часов; тем временем горничная убирает мою комнату и Мушиноглазый с удовлетворением констатирует, что я ем на стороне. В два я иду домой. По пути я покупаю литр молока, полметра парижского хлеба и коробку нормандского сыра. Все это я прячу под своим пальто и незаметно проношу в комнату. Согласно гостиничным правилам, в номерах готовить запрещено; несмотря на запрет, это делает почти каждый постоялец – тайно и украдкой, обращая внимание на малейший запах. Случается, что без всякой причины приходит мерзкий Мушиноглазый и стучит в дверь с целью проверки. У меня есть большой электрокипятильник, и я готовлю себе литр какао на молоке. Половину я выпиваю в полдень, другую половину оставляю на ужин. На вечер остается также половина сыра и хлеба. После приготовления какао я никогда не мою кастрюлю. Благодаря этому обстоятельству со временем в ней образуется толстый слой подсохшей гущи, которую я могу соскрести, размолоть и снова пустить в дело. После нормандского сыра полюбить нормандцев невозможно. Французские гурманы знают триста сортов сыра, самый дешевый из них – нормандский. Это трехсотый. Видимо, я единственный во всей округе, кто его ест. Бакалейщику это тоже бросилось в глаза (к сожалению, такой товар невозможно купить без общения с продавцом), и однажды он осведомился, не потребляю ли я этот безжалостный сыр по предписанию врача. Коли уж речь зашла о моих расходах, то сюда я должен присчитать пачку мэрилендского табака, сигаретную бумагу и спички. Табак черен, как чай, и так же крепок. Требуется порядочная тренировка, чтобы во время сворачивания сигареты опилкообразные куски табака, запросто прокалывающие дырки в сигаретной бумаге, уложить в самокрутку без потерь. Одна затяжка мэрилендской сигаретой создает впечатление, что вашу глотку обрабатывают наждачной бумагой. Уже многие месяцы я живу на математической основе, рассчитывая самые дешевые способы приобретения калорий. Еда уже перестала приносить удовольствие, это для меня, скорее, работа, даже долг. Во второй половине дня я бреду по Буль'Мишу[1 - Сокр. бульвар Сен-Мишель. – Здесь и далее примечания переводчика.] и оглядываю стройных женщин, которые с явным сознанием своего превосходства скромно покачивают бедрами, одной рукой приподнимая пальто, чтобы было видно все, что стоит показать, а другой делая призывные загребающие жесты. Так мечутся они бездумно и рассеянно посреди мирской суеты. Только они одни знают с полной уверенностью, зачем мы, мужчины, живем и каково наше назначенье здесь, на этой земле. Иногда по вечерам я захожу в «Кафе дю Дом». На террасе, тесно притиснутые друг к другу, стоят маленькие столики, между ними набивается самый различный люд, на девяносто процентов – иностранцы. Есть индианки, закутанные в пестрые шелковые сари; со своими черными как смоль волосами они похожи на свежевымытых и выглаженных цыганок. Невысокие японки всегда печальны, они одиноко и безмолвно сидят за бокалом американского грога, скорбное лицо повернуто в сторону востока. Негритянки все время показывают свои сверкающие зубы и заметно избегают своих братьев по расе. Затем испанки со сладострастными извивами тела и узким, худощавым лицом, большими, наполненными влагой глазами, над которыми пышные ресницы нависают как опахала; они все время чему-то удивляются: «Ah, senorita… Porqué? Те dice que no… Bueno!».[2 - Ах, сеньорита… Почему? Ты говоришь, что не… Прекрасно! (исп.)] И итальянки с веселой усмешкой на накрашенных губах: «О, mio caro!».[3 - О, мой милый! (итал.)] Жительницы северных стран – утонченные вампиры в мещанской упаковке; невинно улыбаясь, они легко покачивают ногами над пропастью морального разложения. Ну и конечно, американки, неистощимо веселые, в одиночку перелетающие через океан и коллекционирующие парижские любовные воспоминания, чтобы присоединить их к собранию билетов от метро, ресторанных меню и театральных программок… «Хэлло, старик!» – «Милая!» – «Идем завтра утром в Версаль?» – «А что там есть выпить?» Только французские кокотки сидят тихо и скромно поблизости от входа, взор их загорается лишь тогда, когда кто-то обращает на них внимание. Синий сигаретный дым плавает над террасой словно рваное расползающееся облако. Юный гарсон со сладостями – чаще всего венгр, – высоко подняв свой поднос, мужественно и решительно, точно исследователь джунглей, прокладывает себе дорогу посреди лиан из стульев и ног: «Cacahuettes… Сасаhuettes!».[4 - Арахис… Арахис! (франц.)] Успокоительное ощущение – знать, что деньги еще существуют и что некоторые умеют ими пользоваться с аристократической небрежностью. В отдельные вечера я сижу здесь за кофе со сливками и страстно заглядываю в лучистые глаза хорошо сложенных женщин. Я пытаюсь вторгнуться в их жизнь. К сожалению, красивые женщины вспархивают и уходят, они даже уезжают на машинах. Скромный подобострастный танцор-стрелок захлопывает – бумс! – дверцу за ними. Автомобиль заводится, ласково и равномерно подрагивая, и беззвучно скользит вниз по сверкающему пестрыми огнями бульвару Монпарнас, а я иду домой, в отель «Ривьера», продолжать свое существование. По пути домой я иду в обход по рю Ваван, рю Бреда, вдоль темного и тихого Люксембургского сада – лишь для того, чтобы подольше насладиться этим фешенебельным кварталом. От парка ко мне плывет запах деревьев, он сопровождает меня вдоль массивной железной решетки, по каменному фризу которой, беззвучно и замирая в ответ на каждый шорох в саду, совершает свой ночной обход бездомная кошка. Возле рю де Флер сад разрезает широкая аллея. С другой стороны видны сверкающие лампы рю Суффло, между темными кустами и почти черной листвой они мистически мерцают, подобно искрам упавших на землю звезд или напоминая причудливых фей, ведущих свою таинственную жизнь в умолкнувшем парке. Фешенебельные арендные дворцы люксембургского квартала дремлют с закрытыми глазницами окон, лишь изредка нарушают тишину шаги запоздалого прохожего. Передо мной поспешно перебирает ногами молодая девушка и испуганно оглядывается. Ее маленькие груди подпрыгивают в такт торопливым шагам. В довершение картины можно представить маму, которая дома сидит в кровати и тревожно, с замирающим сердцем гипнотизирует будильник. Полицейские на велосипедах бесшумно скользят по асфальту, в котором отражается свет дуговых ламп, с маленькими крылатками на спинах, словно юбочками, из которых они внезапно выросли. Башенные часы на Сен-Сюльпис бьют полночь. Из маленьких кафе еще падает свет на безлюдные улицы; они напоминают гаснущие светлячки. Красная светящаяся сигара над лавкой: «Табак. Пиво Дюмениль. Здесь экспертиза качества пива». В это время улица Сен-Жакоб полностью вымирает. Один-два отстоящих далеко друг от друга фонаря тщетно пытаются рассеять тьму. Крысы, вспугнутые моими шагами, бегут по проезжей Части мостовой. Однажды я видел двух огромных дерущихся крыс. Они подпрыгивали высоко в воздух и с яростью набрасывались друг на друга. Это был беззвучный, жестокий бой, площадь схватки расширялась порой до десяти, двадцати метров. Когда я возвращаюсь так поздно, мне попадается на лестничной клетке отеля старая крыса. Чаще всего она проскакивает между ног. Но иногда она замирает и смотрит на меня. У меня ощущение, что она размышляет, укусить меня или нет. Потом видит, что игра не стоит свеч. Черные крысы неожиданно напомнили мне о моих рубашках. Необходимость сдавать в стирку белье чаще всего дает о себе знать тогда, когда у меня на это нет денег. Беда редко приходит одна. По большей части одновременно кончаются продукты и даже сигареты. Добывание последних сопряжено с таким напряжением сил, что на рубашки уже ничего не остается. Так возникла относительная рубашка. Относительная рубашка появляется тогда, когда достают нормальную рубашку, надевают и без зазрения совести носят два дня. Потом два дальнейших дня – с угрызениями совести; между прочим: носят уже не рубашку, а скорее то, что осталось от нее. Затем ее снимают и больше о ней не думают. Достается вторая рубашка. С ней повторяется то же самое. В конце концов все рубашки изношены, и тут наступает период относительности. При этом смотрят, какая из всех ношеных рубашек самая чистая, и спокойно надевают ее снова. Так по очереди по только что описанной методе носятся все рубашки одна за другой. Если учесть, что уже на первом этапе удалось исключить из обращения абсолютно белый цвет, совесть приглушается все больше и больше; без надежной опоры любое беспокойство теряет право на существование. Так теория относительности оборачивается своей положительной стороной. Разумеется, затем нет более причин для остановки; так как белый цвет спустя короткое время, подчиняясь физическим законам, полностью исчезает, проблемы больше не существует. Аминь. Суть несчастья состоит в том, что эти рубашки никогда больше нельзя сделать чистыми. Грязь можно в лучшем случае немного приглушить пудрой. Самый достойный выход из ситуации – похоронить все эти рубашки где-нибудь по ту сторону городского вала, в предгрозовую ночь, когда луна прячет свое расплывшееся желтое лицо за мчащимися грозовыми тучами. Часы на башне бьют полночь, и я, слегка вздрагивая от холода, плотнее запахиваю пальто. Следуй за мной, Арчибальд! Будь с нами, проклятье небес! Вторая глава Сегодня с последней вспышкой испустил дух мой ускоренный кипятильник, молоко призвал к себе Создатель, какао умерло, табак отправился в «поля блаженных» и даже хлеб вознесся отсюда в другой мир. Сахар разделил эту безжалостную участь еще вчера. Я почти разорен. Несомненно, Христос помог бы мне, если бы только пожелал; он не любит чудеса; но и я тоже наверняка испугался бы, если бы он попробовал на мне испытать какое-нибудь чудо. Н-да, таков человек. Я отправляюсь в Люксембургский сад, чтобы отдохнуть и поразмышлять. В Люксембургском саду бабье лето. В длинных аллеях хозяйничает осенний ветер, пытаясь сдуть с деревьев ржаво-коричневые и желто-зеленые листья. «Бу-у-у», – завывает осенний ветер, и голос его полон причитаний заколдованных старух, у которых нет больше времени облагораживать свою молодость запоздалыми молитвами. «Бу-у-у», – воет осенний ветер и переворачивает сухие листья, лежащие на земле, поспешно, как кухарка наполовину подгоревшие котлеты. Откровенно говоря, в саду на самом деле не так уж и плохо, ибо, если быть точным, в данный момент нет сильного осеннего ветра. Есть только маленький, совсем невинный и безобидный ветерок, а за ним по аллее следует вздыхающая старая дева с черной бархаткой на шее, держа на вытянутой руке свою сумку, словно только что извлекла ее из клоаки. Зачем старые женщины сигнализируют черной бархатной повязкой, что их шея увяла? Эти старые бабы – смешные творения Создателя, так же как и старые мсье с их неизменной любовью к белым пикейным галстукам. Еще отвратительнее, когда черная бархатная лента у такой старухи к тому же еще в пятнах пудры. Старушенция, гуляющая здесь по аллее, к примеру, как раз в бархатке с пятнами пудры. Но не будем чересчур пристально вглядываться в старую барышню. Она – всего лишь статистка в пейзаже моего настроения. Одним словом, я сижу в Люксембургском саду на скамейке в этот прекрасный послеполуденный осенний день. За скамью, на которой я расположился, платить не надо. За стулья пришлось бы. Стулья, как приманка, расставлены в самых лучших местах – под тенистыми деревьями или перед обнаженными статуями. Придешь эдак, ни о чем не подозревая, сядешь на стул – и тут же появляется тетка, одетая в черное, в черном чепчике, и говорит: – Двадцать пять сантимов. Вещь ужасно неприятная. На бесплатной скамье, где я устроился, сидят еще пожилая женщина и господин в летах. Старуха вяжет и читает одновременно. Старик ничего не делает. Ветеран грустно опустил голову, на нем лиловый галстук, небрежно надетый прямо на перекошенный воротничок. Выглядит так, будто он с куском веревки на шее сошел с виселицы и весь ужас содеянного переживает только теперь. Я тоже стану таким же, когда мне будет пятьдесят. Из меня тоже получится трясущийся старик. В грязном пиджаке, с иссохшими руками в темных старческих пятнах, я так же грустно буду взирать на осенний пейзаж. Только мне будет от этого больнее, чем этому старику, потому что ему уже не стыдно. В данный момент, например, он поправляет кончиком языка свои фальшивые зубы и анализирует состояние своего организма. Неожиданно из-за деревьев появляется стройная молодая девушка. Она идет по аллее, ветер обдувает ее платье, прилегающее к прекрасным бедрам; из-под шляпки выглядывают белокурые волосы. Она идет, беззаботная в своей свежей юности, с легким удивлением замечает нас, бесплатно сидящих, и затем тоже садится на скамью. Очень тонкий аромат духов смешивается с запахом сырой листвы. Ее глаза чудо как хороши. Черты лица не очень правильные, но само лицо бесконечно милое. Она откидывает назад голову и смотрит на небо с оттенком легкой грусти. Старик встает и уходит. Адью, дедушка! Старая женщина прерывает чтение и заговаривает с девушкой: – Я прочла очень интересный роман, мадемуазель. Может, хотите взглянуть? Она протягивает ей дешевое издание. – Такое бывает и в жизни. C'est quelque chose de vécu. Действительно, жизнь подсказала сюжет. – Вот как? – говорит молодая девушка, вежливо улыбаясь, и с легкой брезгливостью берет книжку. – Это сама жизнь! – уверяет старуха. Но эти слова уже относятся ко мне; она ждет, что я приму участие в разговоре, как поступил бы на моем месте настоящий француз. Например, так: «Вы правы, мадам. Я хоть и не знаю романа, но вы его прочли, и этого мне достаточно. Роман как сама жизнь, мадам, то есть жизнь как роман, как роман с продолжением. Вы, во всяком случае, женщина острого ума, как вы это подметили! Je vous enfélicite! Я поздравляю вас!» Или еще: «Enchanté, Madame! Я восхищен, мадам!» Мамаша продолжает распространяться на ту же тему. Она обычно не читает романов, но как только она раскрыла первую страницу на этой бесплатной скамейке, то тут же сказала себе: «Tiens, ça m'intéresse. Ой, это мне интересно». Молодая девушка, которая тем временем пробежала текст в нескольких местах, кривит рот и возвращает даме тетрадь. – Интересно, правда? – Очень! – говорит молодая. Встает, оправляет платье и идет. Она уходит, и я никогда больше ее не увижу. На ее стройной ноге натянулся шелковый чулок, юбка, шурша, хлопает по ее коленям, она идет и сдержанно покачивает узкое тело в ритме своих шагов. Надо бы догнать ее, попросить не уходить, ведь я и без того так несчастен. «Мадемуазель, будьте выше предрассудков! Через сто лет мы оба будем всего лишь грудой костей и клевер (трифолиум вульгарис) будет расти на наших могилках. Я чужестранец и живу один в Париже… Не уходите же! Скажите мне что-нибудь совсем простое… Вашему приличию это вовсе не повредит. Скажите лишь: „Какая прекрасная погода“, на первый раз мне и этого достаточно. Я больше не выдержу одиночества. Я уже дошел до того, что громко здороваюсь с незнакомыми пожилыми людьми – „Бонжур, мсье“ – из страха, что разучусь говорить. Стариков можно приветствовать без опасения подвергнуться наказанию, они даже не помнят, что они ели на обед. Я борюсь с удручающим чувством заброшенности. Отправляюсь, например, пешком в универмаг и пишу на бесплатной почтовой бумаге ободряющее письмо самому себе, осведомляюсь любезно о своем самочувствии и благополучии. Когда тишина вокруг меня становится совсем уже невыносимой, я громко говорю сам с собой в комнате, но только в предполуденные часы, когда отель пуст…» Надо бы пойти за этой юной девушкой и познакомиться с ней. Эта славная старая тетка на скамейке еще помогла мне, когда перед этим заговаривала то со мной, то с девушкой. Мне всего лишь надо было принять участие в разговоре. Милая старая тетка, я оказался тупым, я просто идиот, вы мне напрасно помогали. Но разве уже все потеряно? Надо тотчас же догнать ее, заговорить с ней. Вперед! Я скажу ей: «Мадемуазель, как вам эта чудесная погода? И какого мнения вы об этой совершенно выжившей из ума старушке?» Потом я запросто возьму ее за руку, и мы отправимся по аллее среди падающих шуршащих листьев (сим-сим), будем слушать биение наших сердец (так-так) и заглядывать в глаза друг другу. О, мое очарование! После этого она поднимается ко мне, бросает шляпку на постель и говорит: «Однако, убого же у тебя здесь, милый. Ну, иди, поцелуй меня!» «Ах, мадемуазель, вы умнейшая женщина в моей жизни. Если бы женщины знали, как ужасно ждать все время, пока они измеряют вес собственной добродетели, предполагая, что они тем добродетельнее, чем дольше нас мучают! Они забывают, что тот, кто слишком долго довольствовался закуской, на жаркое уже не обращает внимания». Я заговорю с ней. Что из этого получится? В крайнем случае она мне не ответит. Она продолжает идти. Я за ней. Итак, теперь самый момент. Перед фонтаном не годится. Подождем, пока она окажется под деревьями. Нет, здесь я тоже не могу начинать, освещение не подходит. Вот она поднимается на террасу и наверху останавливается. Вот теперь я мог бы заговорить с ней, но старушки-посредницы у меня уже нет. Прошло уже четверть часа. Надо начать как-то иначе. Например, так: «Мадемуазель, вы, очевидно, не любите романы…» Нет, это тоже не пойдет. Впрочем, что-нибудь более толковое я все равно ей сказать не смогу. Может, поговорить о Декарте или Бергсоне? У меня ощущение, что я трус. Я мог бы познакомиться с девушкой, если бы она неожиданно упала, а я пришел бы ей на помощь. Для этого, пожалуй, можно и подножку подставить. Вот уж после этого достаточно было бы тем для разговоров. Она бы освободила меня от материальной стороны жизни. Когда около тебя женщина, подлинная нищета уже невозможна. По вечерам мы гуляли бы вдоль Сены. Она бы гладила меня по щеке, а я бы ей показывал Большую Медведицу. «Какой твой любимый цветок?» «Лилия. А твой?» «Гвоздика». Ах, то были бы счастливые дни. Женщина – это надежда, поэзия, грезы. Боже мой милостивый, пошли мне такую женщину, когда мне уже так плохо и совсем нечего есть. Мы покидаем сад. На Буль'Мише она на секунду останавливается и оборачивается. Теперь она заметила меня. Теперь она тоже чувствует, что судьба предназначила нас друг другу. Она переходит через бульвар, неожиданно останавливается, немного медлит, а потом заходит в небольшое кафе и совершенно забывает, что судьба определила ей меня. Она же ищет себе что-то другое. «Миленькая, ты даже не подозреваешь, что шаг, который привел тебя в это кафе, удалил тебя из моей жизни. В конечном счете я даже благодарен тебе за это, ты вернула мне мое душевное спокойствие, теперь я по крайней мере убежден, что я здесь лишний. Да, так наверняка лучше, завтра я забуду тебя». Третья глава Труд делает жизнь привлекательной. Я, правда, не могу себе представить, как в конце недели токарь говорит своей жене: «Ну, мамочка, я стал еще на одну неделю привлекательнее. Что ты скажешь на это?» Работа! В этой идее содержится что-то волнующе новое, что-то противоестественное. Короче, я начну работать. Какую работу мне искать? Я не владею никаким ремеслом. Попутно замечу, что это несколько успокаивает: мои руки не связаны и я могу развиваться в любом направлении. Большинство парижских венгров зарабатывают себе на хлеб тем, чем раньше никогда не занимались. Они отважно подают заявления куда-нибудь. «Вы имеете какое-нибудь представление о деле?» «Еще бы!» Они обзаводятся скрепленными печатью разрешениями на занятия ремеслом и с этого момента могут отдаваться несвойственному им труду. Пять раз их выбрасывают вон, в шестой они начинают понимать смысл избранной профессии, в десятый они уже эксперты в этом деле. Стол в моей комнате шатается, поэтому я в свое время подложил под одну из ножек медную монету в пять су, после чего стол обрел равновесие. Эти двадцать пять сантимов я вынул теперь и купил на них «Le Journal». В нем много объявлений. Речь в них вот о чем: ищут посыльного; упаковщика; администратора игорного дома; отца к детям; лифтового боя; театрального директора с капиталом; переплетчика; егеря-каменотеса. В одном объявлении ищут даже опытного водолаза. Обращаться туда-то и туда-то. Пока это самое серьезное предложение. А следующие строки этого объявления прямо-таки бьют в больное место: «Мы настоятельно просим всех, кто желает быстро разбогатеть, в их же интересах откликнуться по адресу: переулок Жаворонков, 1. Объединение „Дорога к счастью“». Даже самым несчастливым людям хоть раз в жизни улыбается счастье. Но, конечно, это означает действовать и не раздумывать долго. Comme on fait son lit, on se couche. Как говорит поговорка: «Как постелешь, так и поспишь». Переулок Жаворонков лежит по ту сторону городского вала и состоит всего из двух домов. Более отвратительный по внешнему виду – дом номер один. Над входом в подвал висит табличка: «Дорога к счастью». Я как раз собирался рвануть на себя подвальную дверь, ведущую к счастью, когда в одном из окон раздался женский голос: – Ну что там, вы принесли бабки? – Нет, будьте любезны, я ищу объединение «Дорога к счастью». – Это уже десятый болван сегодня, – сказал где-то низкий мужской голос. Затем я спускаюсь в подвал, приготовляя себя к любым неожиданностям. В подвале темно хоть глаз выколи, неизвестно, где дверь. Спустя четверть часа слепого блужданья – хотелось все-таки выяснить, куда я, собственно, вошел, – откуда-то выскакивает мужчина и ведет меня в комнату. У стены стоит старый диван с выпирающими пружинами. Рядом видавший виды стол, над ним склонился тощий молодой парень и что-то царапает на бумаге. – Садитесь, пожалуйста, – говорит человек, приведший меня сюда, и исчезает. Садиться предстоит как раз на диван. Ловким и быстрым движением мне удается втиснуться между двумя торчащими пружинами. Ужасно. Тишина. Ужасная тишина. Молодой парень изредка поглядывает на меня и продолжает что-то корябать на бумаге. Я смотрю на него уже полчаса, он царапает, словно хочет выскрести из своей биографии огромное темное пятно. Я тихо и страдающе сижу на диване и чувствую, что похожу на второстепенного персонажа из давно прочитанного романа. Неожиданно входит белокурая девица. – Кто следующий? Другая комната, куда меня приводят, тоже без окна. Посредине ее невысокий пожилой господин сортирует стопки бумаг, явно взволнованный. Тут имена, фамилии. Интересно, есть ли среди них люди, которые уже разбогатели, или все дела пока еще на стадии регистрации? Кто знает… – Ах, это вы? – говорит он, не оборачиваясь. – Что вам угодно? – Я по объявлению… – начинаю я неуверенно. – Н-да, – говорит он. – Так на чем вы хотите разбогатеть? – Прошу вас… возможно… тем, что… – Ну, это всего лишь формальности, милостивый государь, чистые формальности, я только спрашиваю и тут же забываю это. Анонимность гарантируется. (Сколькими годами тюрьмы пахнет это?) – Почему вы хотите разбогатеть? – Боже мой… Фамильная черта… Я полагал, что все же было бы лучше… Он не дает мне договорить: – Насколько богатым вы собираетесь стать? Неожиданно невысокий господин ко мне поворачивается и вытягивает перед собой руки с заявками, словно собирается меня благословлять. Только бы не было слишком поздно! Если это не сумасшедший, то в конце концов очень тонкий человек, то есть как раз такой, который мне нужен. – Я прошу наибольшего богатства, я не хотел бы еще раз сюда возвращаться. – Наибольшего? Подождите-ка… да, это составит на круг всего сорок девять франков и девяносто пять сантимов. – Это все, что я получу? – Нет, это лишь то, что вы заплатите. За это вы получите идеи – милостивый государь, вы даже не представляете, какие идеи вы приобретете! Вы будете в восхищении!.. Ah, je vous dis moi, sans me flatter… et puis… pas besoin de comprendre!.. Ах, я говорю вам не для того, чтобы льстить… и тогда… совершенно не нужно вам это понимать! – А вы сами не покупаете идеи? Он меня совсем не слушает, так он рад, что мне тоже необходима помощь. – За этот взнос в вашем распоряжении все сборники, комментарии и советы, дающие кучу возможностей быстро обзавестись деньгами. Здесь все подробно объясняется. – О да, – говорю я умирающим голосом. – Есть также более дешевые издания, милостивый государь. Только не падайте духом. Девятнадцать франков и девяносто пять сантимов… Но в них содержатся лишь возможности заработка до тысячи франков в месяц. Но вам этого совсем не хватит. – Одним словом, достаточно эти штуки только прочесть, и уже… – Ну, почти! – говорит он. – Послушайте! Дело чертовски простое! Когда человек соответственным образом одарен… – А как это определяют? – Например… Доказательством тому служит… то, что вы здесь. Вы предпринимаете попытку. Вы платите сорок девять франков девяносто пять сантимов, и… – А кто не одарен? – Такой не придет ни к чему даже с помощью наших руководств. Mais, jeune homme, je n'm'en occupe pas de ces détracués-la. Ah, mon Dieu, faut se faire du mal pour le bien des gens. Молодой человек, я не занимаюсь с подобными дураками. Боже милостивый, чего только не приходится вытерпеть, когда хочешь сделать добро. Я думаю, что пора двигать домой. – Не беспокойтесь, пожалуйста, я пришлю деньги почтой. Четвертая глава В Люксембургском саду деревья принимают солнечную ванну. Этот сад – мое единственное утешение, поэтому я прихожу сюда так часто. Старая женщина ковыляет вдоль цветочной клумбы. Как чудно может выглядеть такая старая дева – я представил себе, как она дома у себя то и дело говорит: «Пожалуйста, оботрите ботинки! Опять всюду пепел от сигарет. Ты хочешь, чтобы я из-за тебя Богу душу отдала? Почему ты так поздно? Я не буду сто раз разогревать обед!» Конечно, старые женщины хорошо готовят, но они сильно экономят и сразу после еды начинают допытываться, что подавать на ужин. Они собирают хлебные крошки со стола: «Боже мой, когда ты наконец научишься отрезать хлеба столько, сколько сможешь съесть?» Что будет с ними на том свете? Маленький воробей купается в пыли. Маленький грязный пушистый комочек с блестящими смолисто-черными глазками. Говорят, что они наглы и подлежат истреблению. Зимние холода они не переносят, большие морозы для них губительны. Короткая, маленькая жизнь. Такой воробышек прилетает, подпрыгивает по дорожке и выискивает среди разбросанных автобусных билетов и талонов на метро что-нибудь съедобное. Это вся его жизненная программа. Милостивый Господь заботится о всех небесных пташках, но не следует это воспринимать дословно. В этот момент воробей взмывает и гонится за мотыльком. Отчаянная, дикая погоня над цветочной клумбой. Целовать он его, как видно, не собирается. Природа невыразимо прекрасна, но совсем не безмятежна. Как же быть с объявлением о водолазе? Я все-таки возьмусь за ремесло водолаза. Как это в школе учили: «Каждое тело теряет в воде ровно столько, сколько весит вытесненная им вода». И с такими знаниями я собираюсь сейчас стать водолазом? Но будь что будет. Дома я разыскиваю свое свидетельство о прививке оспы и старательно вывожу поверх заглавия: «Certificat de scaphandrier. Удостоверение водолаза». Не забыть бы вести себя по-матросски. По-джентльменски не пройдет, сразу заподозрят и вышвырнут за ворота. В водолазном офисе, кроме меня, ни одного желающего наняться. Кажется, не так уж много безработных водолазов в Париже. Хороший признак. Поджарый господин, прислонившись к карте на стене, ковыряет в зубах, мужчина пополнее сидит за письменным столом и пишет. Он смотрится как палач перед казнью, рядом с ним – виселица. – Мсье, я пришел по объявлению. – У вас есть документ о том, что вы – водолаз? Я протягиваю ему мое свидетельство об оспопрививании. – Что тут написано? – Тут написано, мсье, что такого водолаза, как я, мсье, вы еще в жизни не видели, мсье. Я подводник и надводник, s'il vous plaît, это моя специальность. Худощавый тоже заинтересовался и подошел, теперь они оба разглядывают мое свидетельство. Служебная печать городского врача производит впечатление. – Вы раньше тоже были водолазом? – Уже моя мама была водолазом. – Где вы работали? – На Дунае. Он в десять раз шире Сены, даже в двадцать, если уж быть точным. – Где? – Повсюду. Вы только посмотрите на меня в деле, господа, вы не поверите собственным глазам! На какую глубину мы опустимся? – спрашиваю я небрежно. – Завтра в пять утра приходите на набережную для пробного спуска. Пятая глава Я ставлю будильник, чтобы он зазвонил в четыре утра, и тут же ложусь спать. Еще рано, в пансионе даже не звонили к ужину. Интересно, чем будут кормить сегодня девушек. Строго говоря, эта водолазная история совсем не веселая шутка, впрочем, не будем торопиться с выводами. Оставим детские страхи. Меня спустят под воду, я немножко осмотрюсь, затем всплыву наверх и суну в карман пачку денег. Небольшая банка какао, килограмм сахара. Сигареты тоже нужны человеку… Как складывается личная жизнь водолаза? Разделяют ли жена и дети его страсть к подводной работе? Какое впечатление он производит на женщин, когда выходит из воды? И что делает водолаз, если под водой ему «приспичит»? Сколько нерешенных проблем… Я встаю уже в половине третьего и, тихо дрожа, собираюсь в путь. Отель «Ривьера» еще храпит, кряхтит, стонет и скрежещет зубами. «Там будет плач и скрежет зубов».[5 - От Матфея, 8, 12; от Луки, 13, 28.] Если я случайно умру, то попаду прямо в ад. Чушь. Водолазы редко умирают под водой. Да, но разве я водолаз? В первом классе восьмилетней школы у меня было всего лишь «удовлетворительно». Не стоит… Я должен подойти к подозрительному дощатому зданьицу на берегу Сены. Туманно. Трое мужчин стоят неподалеку от буксира, груженного гравием, и смотрят на него. На буксире сооружено подобие хижины; оттуда время от времени выходит парень, невозмутимо сплевывает в воду и снова исчезает. Ему хорошо. Где-то звонит колокол, звук как погребальный. В эти минуты наверняка врачи окончательно отказываются от многих безнадежно больных, они говорят, бессильно разводя руками: «Все под Богом ходим!» Трое других мужчин, как выяснилось, пришли по объявлению в качестве опытных водолазов. Один солиднее другого. Они прохаживаются взад-вперед, учтиво обходя друг друга по широкой дуге. Уже сейчас их терзает взаимная ревность. Это лазанье под воду было неплохой идеей. Нет большой толкотни конкурентов. Но почему у этих ребят на лице страх? Наконец первый осужденный препровождается на судно и готовится к спуску. В водолазном костюме он похож на Голема. Стройный белокурый мужчина превратился в страшного и неуклюжего робота. Сердце замирает, когда видишь его замедленные движения. Чего только люди не изобретут! Водолаза опускают под воду. Он не сходит в нее по маленькой железной лестнице, как в кино, его просто стравливают на веревке в реку, как грузило в глубину. Вода образует широкие круги, когда он шлепается о поверхность и погружается. Затем еще долго поднимаются воздушные пузыри. Все это дело мне не нравится. Почему вода пенится? Что-то тут не так… Может, водолазный костюм пропускает? Надо спросить, почему вода пузырится. Как сказать по-французски «пузырится»? Водолаз не возвращается. Мы, джентльмены и солидные водолазы на берегу, начинаем нервничать. Могу себе представить, как неспокоен сам водолаз. Те же, кто спускал его, ничуть не беспокоятся. Наконец его вытаскивают. Он едва держится на ногах. Его распеленывают из подводного костюма. Как мокрая тряпка… Неожиданно он вскакивает и говорит на чистом венгерском: – Чтоб вас всех черт побрал, собаки! И мчится прочь. Один из кандидатов в водолазы тотчас же бросился следом за ним. – Стой, брат, как прикажешь понимать твоих «собак»? Еще один венгр. Собрание венгерского землячества! Водолаз рычит в ответ: – Бросайте это, земляк, если вам ваша жизнь не надоела! Это же чистая могила. Вы ничего не видите, не слышите, стоите по шею в тине. Черт побери! Они учуяли во мне иностранца! Второй теоретический водолаз поднимается на судно и долго дебатирует с могильщиками. Третий еще ждет около меня на берегу, потом неожиданно подходит ко мне: – Bonjour, Monsieur. – Bonjour, Monsieur. Он поворачивается и исчезает. Второй кандидат в водолазы тоже покидает буксир и идет прочь. Все уходят. У меня тоже пропала охота. А теперь вдобавок разум прощается со мной. Я должен стать водолазом. Я могу выбирать лишь среди двух способов умереть: либо я умру в тине, вследствие удушья, стоя, либо на суше, вследствие недостаточного питания, лежа. Первый способ короче, но мучительнее. В средние века людей колесовали и четвертовали, и им за это ничего вообще не платили. – Хэлло, вы там, недотепа! Это мне. Я иду. Я не дам завязывать себе глаза. Надо бы пойти исповедаться, но это уже не имеет значения. Меня начинают одевать, как невесту, у которой дрожат колени. Так, сейчас я узнаю, что это такое. Мне что-то говорят о моей подводной работе. Одним словом, еще больше нервируют. Мне вдруг вспомнилась тетя Илка, дальняя родственница. Она носит на шее толстую золотую цепочку. Она всегда приходит в гости, когда папа и мама в ссоре. Тут она появляется и говорит о погоде. Детство мое не проходит передо мной, и грехи мои тоже. Это странно и даже подозрительно. Вода плещется, меня спускают в глубину. Впечатления под водой: 1. Те, кто наверху, экономят кислород. 2. Меры предосторожности не соблюдаются. Ни сигнального колокола, ни аварийного тормоза нет. Водолаз предоставлен руке божьей, но Бог не носит его на руках. 3. Дальнейшее уменьшение подачи кислорода. Надо бы исповедаться. Моя сердечная деятельность оставляет желать лучшего. Но история может закончиться и эмболией мозга. Однако!.. Так. 4. Пахнет так странно. Как будто я сижу во рту у плохо пахнущего парикмахера. Даже Мушиноглазый был славным парнем. 5. Дьявольская темнота. Что-то свистит. Милая тетя Илка, я кончу жизнь не на виселице. 6. Я случайно дотронулся до груди, вспыхнул электрический фонарь. Плохое предзнаменование. Мою могилу не будут поливать. 7. Грязные, слизистые предметы проплывают перед моими глазами. Издали замирают маленькие рыбки в воде и машут плавниками. Не дожидаются ли они смерти водолаза? 8. Опять уменьшение кислорода. После смерти жизнь заканчивается. А если и продолжается, то в лучшем случае совсем недолго. Итак, да или нет? Но стоит ли из-за нескольких минут ломать себе голову? 9. Мне вдруг приходит на память: я читал где-то, что матросы с подводных лодок бросаются на пол и лежат недвижимо, если кончается кислород. Лучше бы я не читал эту глупую книжонку или по меньшей мере не вспоминал про это. Я чуть не умер преждевременно. 10. Ты не должен желать дом, землю, слуг, девушку, скот ближнего своего – и даже его работу водолаза. Аминь. Внимание, главное – хорошее настроение. Я буду оптимистичным трупом. Дно Сены здорово запушено. Ужасное состояние. Нигде ни скамейки. Да что я говорю – нет даже приличного камня, чтобы посидеть. Те наверху определенно прекратили подачу кислорода. Уже полминуты, как я ограничиваю дыхание, чтобы не случилось беды. …О-о… Так плохо это… О, больно… Скорее… Исповедь… Смерть… Страшный суд… Растерзанный молодой человек с темными волосами должен появиться здесь слева… Когда я пришел в сознание, меня уже вытащили на палубу, выковырнули из водолазного костюма и швырнули на мешки, лежавшие на набережной. За карьеру водолаза мне не платят ни гроша. Я мчусь домой. Чего доброго, с меня еще потребуют плату… Мне остается констатировать следующее: каждого озабоченного проблемами человека надо по меньшей мере раз в месяц отправлять на прогулку по дну Сены, чтобы к нему вернулась жажда жизни. Так же поступать и с чересчур жизнерадостными – чтобы они стали немного серьезнее. По Буль'Мишу спешат деловые люди. Женщины в помятых брючках, с ярко накрашенными губами торопятся в метро. Автомашины гудят, звенят трамваи, автобусы грохочут во всех направлениях, битком набитые людьми, которые имеют постоянную работу и теперь делают вид, что она им претит. И кислород, как много кислорода! Он воняет, но это хорошо. Кто-то хватает мою руку сзади. – Эй, молодой человек! Мужчина в синем рабочем кителе сует мне под нос десятифранковую купюру. – Прогуливайтесь по возможности так, чтобы не терять при этом свои деньги. – Я?.. Мои?.. Я с ужасом смотрю на него. – Faut être idiot, tout de même. Наверное, чудила какой-то. Он поворачивается и идет прочь. Уже неделя, как у меня нет никаких десяти франков, стало быть, эти деньги не мои. Видимо, я поддел ногой валявшуюся бумажку в десять франков, и этот честный рабочий решил, что она принадлежит мне. Я чувствую себя так, словно мне в далекие детские годы нарассказали всякого рода затасканных историй. Вроде, например, бравого мальчика, который передал найденные деньги полицейскому, после чего его сердце наполнилось благотворным теплом. (Не у полицейского сердце, нужно полагать, а у мальчика.) Полицейский с почтением козыряет и говорит: – Это тебе зачтется. Я думаю, тот мальчик был дураком. Сразу проверяю деньги – не фальшивые ли. В одном из баров покупаю пачку мэрилендского табака, мне на полном серьезе его выдают. Тут же в два прыжка я уже у стойки и заказываю кофе со сливками и рожок. Затем прикуриваю свою самодельную сигарету, разворачиваю газету и изучаю объявления о новых свободных вакансиях. Садиться нельзя, иначе завтрак сразу подорожает. Во Франции только богатые люди имеют привычку сидеть, по большей части в Санте. Так называется здесь тюрьма. Шестая глава О Боже милостивый, как смешна жизнь! Даже неизвестно толком, что с ней делать. Да и времени нет размышлять, как было бы лучше: так или этак, потому что незаметно стареешь, обзаводишься вставными зубами, да еще грыжевым бандажом в придачу, если юные годы были слишком бурными… Определенно есть в Париже богатые люди, которые сейчас даже не знают, что делать с деньгами. Вообще-то дурацкая была идея – выдумать деньги. Красочную бумагу испестрить всякими цифрами и в конце концов все так организовать, что некоторые ее даже в глаза не видят. Есть так много молодых, энергичных людей, которые большую часть своей жизни обивают пороги влиятельных особ и ждут. Определенно я не единственный во Вселенной, который скучает без дела. Я ничего не хочу сказать, в целом все налажено очень хорошо. В древние времена по крайней мере все было гениально просто. Если предок был голоден, он запросто выходил в своем скромном волосяном костюме на цветущее лоно природы и убивал диплодока. Иногда бывало наоборот, и диплодок убивал его. Во всяком случае, один из них всегда имел что пожрать. Ну а затем любовь! Если ему нужна была женщина, он только делал знак прародительнице – они долго не философствовали. («Ах, Ленхен, я бы так хотел сказать вам кое-что на ушко… вы позволите?» – «Не-ет, это неприлично».) Нет, это происходило без обиняков. Праотец еще не интересовался душевной жизнью прародительницы и не думал о том, что будет через девять месяцев. («Куртик, я в интересном положении, потому что ты легкомыслен и у тебя никогда ни гроша за душой».) О подобном праотец не заботился, он лишь садился перед своей пещерой и переваривал. Его не волновали ни плата за жилье, ни счета за газ. Ему неведомо было, что это значит – с биением сердца замереть за дверью и вглядываться в силуэт: это наверняка газовщик, не вздумай открывать, идиот. А что за женщины были наши прародительницы! Здоровые звери женского пола, самки с мощными туловищами, крупными, большими грудями с сосками как орехи и бедрами шириной в два метра. Кости их трещали, когда они двигались. Они урчали, спариваясь в траве высотой с дом, и ихневмониды гименоптерисы парили над их распаренными телами. (Я заранее должен заявить: пусть никакому ученому не взбредет в голову описывать мне в письменном виде, как это происходило в древности, ибо я не буду на это реагировать. Однако против марок, вложенных для ответа, пожалуй, возражать не буду.) «Хоууууууууууууидеруицпикшауууууууууууу…» Так рычали праотцы после удовлетворения в надвинувшиеся сумерки, стоя на краю в другое время бесполезной скалы. Эти прекрасные времена миновали. На свете появились высоколобые, лысые, бритые люди, гнушавшиеся даже минимальных усилий, чтобы стряхнуть плоды с дерева. Вместо этого они изобрели цивилизацию. Остальное мы знаем. Так, посмотрим сегодняшние предложения по части свободных вакансий. Первое попавшееся место я не приму. «Еженедельник приглашает карикатуриста». Это не может быть связано с опасностью для жизни. Зато я никогда в жизни не рисовал. А когда я был водолазом? Выбирать не из чего. Где у меня карандаш и кусок бумаги? В общем, должно получиться. В карикатурах ведь все дело не в умении рисовать. Как раз то, что не получается, забавно, а что не забавно, то… А что вообще в жизни забавно?.. Я беру шляпу и тотчас отправляюсь в указанный еженедельник. Меня встречает маленький черный человечек с головой ящерицы. Им нужны пикантные рисунки, изошутки им придумывать должен тоже я. Чем скорее я принесу рисунки, тем лучше. – Мсье, посмотрите на меня, вы меня не знаете. Во второй половине дня рисунки будут у вас. Я покупаю кучу бумаги, тушь, перья и сразу же сажусь за работу. К пяти часам у меня готовы десять рисунков. Я работаю так лихорадочно, что проливаю тушь на скатерть. Боже милостивый! Теперь мне придется возместить Мушиноглазому весь отель. Еще попаду в долговую тюрьму, есть такая в Париже. Надо попытаться вывести пятно мыльной водой. Я пытаюсь. Пятно расплывается по скатерти, как раковая опухоль. Я стираю всю скатерть. Вода сразу становится черной. Эта бархатная скатерть определенно никогда не зналась с водой. Мушиноглазый должен быть мне просто благодарен, но он, конечно, слишком туп для этого. Получилась совсем-совсем небольшая скатерть. Очень милая крохотная скатерка. Она едва прикрывает стол. Шут с ней, я так и так куплю этому бессердечному Мушиноглазому скатерть еще лучше этой, если мне заплатят за рисунки. Секретарь редакции сказал, когда я ему передавал иллюстрации, что я должен сделать еще две, они покупают больше, когда есть из чего выбрать. Короче, сегодня денег я не увижу. Что ж, ничего не поделаешь. Я возьму деньги и завтра. До следующего послеполудня – я трудился даже ночью – мне удалось смастерить еще двадцать рисунков. Это было в среду. В четверг, стало быть, я узнаю приговор. В четверг – я буду краток – меня принимает толстый господин, борода его такой длины, что закрывает галстук. Он с презрением возвращает рисунки. Они ему не нужны. Два дня я работал, чтобы узнать об этом! Лучше бы остался лежать дома и проедал деньги, бессмысленно истраченные на рисовальные принадлежности. Секретарь редакции порекомендовал мне два иллюстрированных еженедельника, где тоже берут такие рисунки. Там я тоже побывал. На мои рисунки даже не взглянули, потому что знали заранее, что это не для них. Стать иллюстратором было никчемной идеей. А теперь уже все равно. На обратном пути я обнаружил еще одну редакцию, здесь я тоже решил оставить свои работы. Мне сказали, чтобы я через неделю наведался. У меня остались пять рисунков – не все взяли для последующего отказа, – я повешу их у себя в комнате. Ну вот, теперь я выбрал себе свободную профессию. Седьмая глава В Париже часто празднуют «Fête d'arrondissement» – праздник района. Это народное гулянье столичного масштаба. Вдоль тротуара устанавливаются палатки и киоски. Есть тиры, лотерейные «колеса фортуны», японский бильярд, женщина с крокодильей кожей, самолеты, карусели, вампиры, пойманные в склепах, факиры, вещуньи, глотатели стеклянных осколков, русский балет для рассматривания снизу, музыкальный зал с пикантными шкафчиками, в которые можно заглянуть, предварительно бросив два су, чтобы потом удалиться в приятном возбуждении. Есть цирк с тиграми, борцами и атлетами. У глотателя огня нет своей палатки, он расстилает на земле рваный коврик, ставит рядом бутылку с керосином и тампон, укрепленный на длинной проволоке. – Дамы и господа, представление начинается. Я выпью керосин и затем подожгу его. Выступление опасно для жизни. Сначала мы организуем небольшой сбор. Когда наберется сотня су – это не много, будьте рассудительны, я, в конце концов, тоже должен есть, – начнется представление… Спасибо… спасибо… спасибо. Так, не хватает еще девяноста двух су… Спасибо, итак, еще восемьдесят шесть су… Франки в счет не идут, господа, они считаются почетным даром. Прежде чем дело доходит до представления, появляется полицейский. Огнеглотатель не глотает никакого огня, его самого проглатывает толпа. Уличные торговцы предлагают невероятные вещи: настоящие, восемнадцати каратов, золотые наручные часы с браслетом за пять франков, а вдобавок еще и платиновое кольцо. Никто не понимает, как это у них получается. Конечно, им приходится приплачивать. На углу уличные певцы знакомят с новейшими шлягерами: – Auprès de ma blonde… qu'il fait bon… fait bon… fait bon… auprès de ma blonde qu'il fait bon dormir. Рядом с моей блондинкой… о, как хорошо… как хорошо… как хорошо… рядом с моей блондинкой спать. Маленькие дамочки приглаживают пальто и плащи на своих вялых формах и заглядывают вам в лицо, прищуриваясь и подмигивая, словно близорукие, забывшие дома очки. На таких праздниках есть чертовски много развлечений, но я уже не раз убеждался, что на это у меня никогда не хватает денег. Стоило лишь объявить об этом гигантском гулянье и приступить к возведению будок и киосков, я уже знал: когда они будут выстроены, у меня уже не будет денег. Поэтому я всегда мрачнею, завидев что-нибудь палаточноподобное или просто белое пятно, простыню или озаренный солнцем брандмауэр. Вот и на этот раз у меня всего тридцать пять сантимов. Перед одной из палаток толпится особенно много народу. – Дамы и господа! Один номер лотереи стоит всего двадцать пять сантимов, и обратите внимание, сколько всего вы можете выиграть. Ваш приз – большая сумка для покупок, в которую мы кладем следующие вещи: палку лионского салями, килограмм масла, пачку сахара, пакет макарон, банку кофе, плитку шоколада, пачку риса, коробку сардин, сыр, мясные консервы, сладкий горошек, коробку фиников, банку компота и, наконец, бутылку шампанского. Все это вы сможете иметь всего за двадцать пять сантимов. Есть также утешительные призы. Смелее, дамы и господа, approchez-vous, подходите ближе! Все спешат приобрести номера лотереи. Сначала я хочу взглянуть поближе – может, надувают? Не надувают. Показывают на толстую женщину, которая с полчаса как стоит перед палаткой и ухмыляется. Она уже выиграла такую сумку для покупок! – Дайте сюда один номер, мне тоже! Мне достается номер 132. Встаю перед выкликающим, вперяю взгляд в его водянистые глаза и начинаю гипнотизировать: вытащи номер 132, ты, собака… номер 132… Пришлось ждать добрых полчаса, пока набралось столько идиотов, что проведение лотереи стало выгодным. – Итак, дамы и господа, мы продали все номера, сейчас будем тянуть. Нервное содрогание в толпе. – Первый выигравший: 132. Я цепляюсь за шляпу старой женщины: – Это я… я! Боже милостивый! – Пожалуйста, номер. Да, 132. Мы не обманули. Прошу, дамы и господа, взгляните на этого мсье, он сошел с ума от радости. Пожалуйста, не трогайте сумку для покупок. Сначала разыгрываются утешительные призы. Вот ваш утешительный приз. Мне дают лишь продолговатую коробку. Что это? Это утешительный приз? Ничто не в силах меня утешить. Сумку для магазина снова выигрывает толстая дама впереди. Вот счастье скотине! Я смотрю на свою коробку. На ней написано: «Питательное средство для укрепления костной системы младенцев. Полную ложку питательного средства добавить в молоко или суп ребенка. Смесь не имеет вкуса. Вы будете поражены развитием вашего ребенка». У меня осталось еще десять сантимов. Их тоже стоило бы пустить в дело. Сейчас я иду домой. Только бы еще знать, что там делать. Половина первого. Раз уж мне все равно проходить мимо Люксембургского сада, я решаю зайти в него, чтобы немного передохнуть. Прекрасное осеннее настроение. Бессильные солнечные лучи ласкают деревья и людей. Аллеи полны опавших листьев. Солнце светит невыразимо мягко, как будто у него не осталось других забот. Я прогуливаюсь с утешительным призом. Находясь в подобном настроении, примиряешься со своими воспоминаниями. Начинаешь верить в более сносное будущее, которое определенно придет, нужно только уметь ждать. Терпение! В конечном счете даже эта ужасная современность будет когда-нибудь прекрасной, и я буду предаваться блаженным воспоминаниям о ней. Когда-нибудь я сделаю вывод: все-таки я был счастлив. Короче, я и сейчас счастлив, только не ведаю о том. Под деревьями гувернантки неотступно следуют за бегающими, играющими детьми. Их задача – по возможности отравить им детство всевозможными злыми замечаниями: «Ты не должен засовывать камешки в нос Нинетте!» «Не обмазывай грязным песком голову Полетте!» «В сумке воспитательницы воду носить нельзя!» А что тогда можно? Стаи голубей прорезают воздух. На краю зеленого газона еще цветут цветы. Так приятно пахнет травой. Туристы с планом города в руках идут, осторожно ступая, словно босиком по жнивью, и всё добросовестно обнюхивают. Я сажусь на бесплатную скамейку. На ней уже сидит девушка и читает газету. Фигура ее в этом положении образует красивую, эротично изогнутую линию. Интересно. У всех молодых девушек, когда они сидят, красивые фигуры. Я сбоку смотрю на ее профиль. Надо бы привязаться к ней: «Мадемуазель, ведь я знаю вас!» – «Я тоже». – «Меня?» – «О! Не вас – этот трюк». У нее красивое маленькое, почти детское лицо. Интересно, как ее зовут? Какой у нее голос, когда она говорит? Какие привычки? Живы ли еще ее родители? Невинна ли она или уже носит скрытую горечь, которую каждая первая любовь привносит с собой и которую каждая молодая девушка утаивает, полагая, что ее случай единственный и неповторимый. Ее прекрасные длинные пальцы нервно шелестят газетой. Она просматривает объявления, наверняка ищет работу. Это же родственная душа, на ней можно жениться. Теперь она взглядывает на меня и презрительно кривит прекрасные пухловатые губы. Сложенную газету она кладет рядом с собой на скамью, встает, оправляет платье и уходит. Можно рассмотреть ее фигуру: она из тех, кого женщины называют немножко полными, а мужчины – немножко худыми. Мой случай. В конце аллеи она сворачивает, и я больше не вижу ее. Газета словно упрек лежит на скамье рядом со мной; если бы она могла говорить, она бы сказала: «Добрый человек, женщины презирают лишь тогда, когда не имеют возможности любить». Кого я буду любить через пять лет? Мне это совсем неожиданно пришло в голову. Кстати: та женщина этого еще не знает. Она, не унывая, завязывает одно знакомство за другим и не подозревает, что однажды ей придется дать мне отчет о своем прошлом. В два часа я отправляюсь домой. Оставшиеся десять сантимов раздражают меня. Я смотрю на них: отчеканены в 1921 году. На них стоит: Liberté, Egalité, Fraternité. Свобода, Равенство, Братство. Я швыряю их в окно. Сразу становится намного спокойнее. Я ложусь на диван, чтобы почитать свой французский словарь. Другого чтения у меня нет. Неожиданно я слышу необычное оживление и радостный, довольный смех во дворе. В будни после полудня в отеле «Ривьера» это крайняя редкость. Я выглядываю в окно. Группа празднично одетых негров, мужчин и женщин, пожимает руку негру, играющему на лютне. Играющий на лютне женится. Мне он бросился в глаза еще вчера. Он сидел во дворе, грелся на солнце и нагло ухмылялся. Уже это должно было навести на подозрение. Кроме того, он уплатил за квартиру за два месяца вперед. У негра много хороших друзей. Будет куча еды и выпивки, накрытый стол занимает почти всю комнату. Сверху мне все будет очень хорошо видно. Бедняги, как много им придется всего съесть. …Негры ели и пили в течение трех часов – уже темнело, когда они постепенно разошлись, оставив молодую парочку наедине. Вскоре свет был погашен, а окно захлопнуто. Что делает эта негритянская свинья теперь там, внутри? Парень определенно заключил брак по всем правилам. Я высунулся из окна и смотрел на небольшой клочок звездного неба, видневшегося поверх крыш и дымовых труб. Дома сейчас папа наверняка играет с кем-нибудь в шахматы, пепел едва держится на его сигаре… «Теперь мой ход». Бабушка тихо сидит в кресле, держит руки на коленях и делает вид, что думает о чем-то. Но на самом деле она дремлет. Мама в большой столовой дает указания по сервировке стола, девушка постукивает приборами – бокалы тихо звенят в ее руке. В коридоре снаружи другая девушка машет утюгом, напевая «Адью, мой маленький гвардеец-офицер…». Господин в пенсне на носу долго чистит ботинки, прежде чем войти в дом. «Привет, Паульхен, какой приятный сюрприз!..» И начинается ужин… Ну а мы идем спать. Кстати: мы очень поздно ужинаем в отеле. В пансионе уже звонят отход ко сну. Девушки выстраиваются плечо к плечу и идут в общую спальню. Сплошь девчушки-подростки с большими руками и ногами, только в их глазах уже отблески общей судьбы. Пока даже неизвестно, кто из них станет красивой и элегантной: все это спит еще под двойной оболочкой их институтских одежд и их полудетским возрастом. Они уже раздеваются красиво и томительно долго: складывают свои платья, спускают рубашки и выступают из белого круга. В зале горит лишь красная лампочка, надзирательница обходит аллею из кроватей, пока равномерное дыхание девушек не показывает, что все в порядке. Тогда, тихо ступая, она выходит. Раздается шепот из одной кровати: – Смотри, Жанетта, Бог тебя накажет! – Та-ра-та-та! Я ложусь. До чего же холодная постель! На далекой крыше плачет влюбленная кошка. Кто-то хочет выйти из дома в соседнем дворе и кричит привратнику: – Шнур, пожалуйста! Я определенно умру с голоду. Восьмая глава Сегодня я целый день гулял в Люксембургском саду, пил много воды, вечером выкурил свою последнюю сигарету и наблюдал за негритянской парой. Но ничего особенного не произошло. Я бодрствовал до полуночи. Прочел словарь до буквы «С». Затем, утомленный, уронил его на колени и прислушался в сумерках к треску старого шкафа. Окно я оставил открытым, потому что погода была весьма приятной и свежий ветерок надувал странно пахнущие желтоватые занавески. Мне вспомнилось детство. Прошлое на цыпочках подкралось ко мне и нежно прикоснулось к вискам. Все, что было прекрасного, снова ожило во мне. У меня появилось ощущение, что я очень, очень стар. Если лечь на спину и разглядывать кусочек неба, то из моей постели видны две звезды. Сегодня я еще не слышал колокол в пансионе. Смешно. Хоть бы раз посмотреть на того, кто звонит. Пятница В шесть часов утра у одного из моих соседей громко затрещал будильник. Потом зазвенело. Что-то шмякается о стену, и сосед, который в это время один, кричит: – Je suis malade, salaud! Я болен, свинья ты этакая! Это относится к будильнику, который старик отшвырнул за то, что тот разбудил его. Будильник тупо продолжает свое дело где-то на полу, но все тише, апатичнее, как подстреленная птица; наконец он затихает. Заснуть я уже не в состоянии. Желудок мой горит. Я встаю и пью воду. Она теплая, с каким-то своеобразным привкусом. Я снова ложусь и вслушиваюсь в шорохи просыпающегося отеля. В ближней церкви Сен-Жак-дю-От-Па зазвонили колокола. Почему сегодня звонят в колокола? Как прекрасна эта мелодия – я очень люблю колокольный звон. Может, умер кто-нибудь? Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь. Теперь покойный стоит перед троном Бога. Бррр. Не приведи Господи, чтобы со мной случилось такое. Неожиданно я вспоминаю о питательном средстве, которое я выиграл на ярмарке. Уже два дня я живу рядом с этой подкормкой и совсем забыл про нее. Решительными движениями я одеваюсь и достаю утешительный приз. Не повредит, если мои кости немного укрепятся, боюсь, правда, что немножко поздновато. Я вспарываю коробку. Похоже на белую муку. Совсем ничем не пахнет. Что мне делать с ней? В таком виде потреблять ее вряд ли разумно. От нее задохнешься. Я разведу ее в небольшом количестве воды и буду есть. Я высыпаю весь порошок в свою чашку и с помощью воды делаю кашу. У нее нет никакого вкуса. Ничего. Да и не важно. Еда для меня давно перестала быть наслаждением. (Жизнь – это сон в лихорадке. «Счастливых сновидений. Моему дорогому Мутцихен от его верной подружки Путцихен».) Одну-две ложки этого месива можно рискнуть проглотить. Мой желудок принимает к сведению поступление пищеобразного и перестает урчать. Много питательной каши есть нельзя, после пятой ложки она переходит в наступление и душит меня. Я запиваю ее двумя стаканами воды, и дело в шляпе. Как-нибудь перебьемся. С сегодняшнего дня начинаю целесообразную жизнь. Я выучу из Ларусса все слова, начинающиеся на «X», – их меньше всего. «"X" – двадцать третья буква и восемнадцатый консонант алфавита». Мне это нравится, я люблю точных людей, они все пересчитывают, не дают себя ни в чем провести. Может ли точность быть должностью? Почему у меня нет подобной должности? Если бы это был немецкий словарь, тут было бы указано, что «X» является вторым консонантом и третьей буквой с конца алфавита. Еще бы, милый мой, немцы… «Ксантрель, дворянин из Гаскони, умер в 1461 году в Бордо». Сказано очень трогательно, но мало. Отчего он умер? Долго ли он болел перед смертью? Когда у меня в следующий раз будут деньги, я куплю толстенный лексикон и вызнаю про это дело все. Или человек интеллигентен, или нет. В сущности, интеллигентность нужна не ему самому, а другим, потому они и не прощают тому, кто глуп. Сначала я должен раздобыть точные данные о Ксантреле. Суббота Черт возьми, из чего сделано это питательное средство? Надо бы обязательно записать название этого препарата. Но я не нахожу коробку. В комнате убирались, пустую коробку выбросили. А для чего здесь вообще убирают, как будто ничего не случилось? Они еще ничего не знают, механически выполняя предначертания Судьбы. В один из дней уберут и меня, когда найдут посреди комнаты, как высохшую муху, отдавшую Богу душу, в положении лежа на спине с откинутыми конечностями. Большое невезение, когда нечего даже курнуть. Сигарета определенно успокоила бы меня. Голодать – дело мучительное, но больше всего я опасаюсь последствий. Лишь бы со мной не приключилось то, что произошло с одним типом, который тоже прибыл в Париж для четырехнедельного обучения… Он шел голодный по бульвару, здоровался с кем-то, и ветер вырывал у него волосы с головы целыми прядями. Правда, это случилось в настоящую бурю, а при легком ветерке он вообще не мог ходить, только если дуло в спину, – так он ослаб. Я попытался подергать свои волосы – еще не выпадают. Поэтому надо есть питательное средство. Корни волос тоже хотят быть сытыми. Бедные корни, они не заикнутся о своей нужде. Но мои волосы еще хорошо держатся. За них можно даже дергать. Воскресенье Утром я проснулся усталым и разбитым. Мне приснилось, что я пешком возвращался в Будапешт. Я, видимо, целую ночь во сне двигал ногами. Это большая ошибка. Лишняя трата сил. Короче, мы пробудились к новому дню. Только без паники! На пустой желудок голова работает лучше. Следовательно, с каждым днем я становлюсь смышленее. Спрашивается, как долго можно так совершенствоваться? Сейчас полдевятого утра и воскресенье. Чем я займусь в этот праздничный день? Что я должен праздновать? Есть люди, которые радуются воскресенью. Они зевают, потягиваются при просыпании и приветствуют утро утробными звуками. Потом они умываются, фыркают и сморкаются, растираются докрасна после холодной воды и надевают свежевыстиранное, еще влажное от утюжки белье. «Черт возьми, опять кто-то мои запонки засунул неизвестно куда». Красная шея разрывает воротник, на широких плечах потрескивает туго натянутый пиджак. «Сюзанна, где же мой завтрак?» Сюзанна несет кофе с молоком и хрустящие булочки. Кофе заглатывается большими глотками – он горячий, от него еще поднимается пар. На желтых от никотина усах остается кофейный след. «Ах!» Достается сигарета, кончиком с фильтром стукается о закрытую сигаретницу. Спичечный коробок основательно встряхивается, прежде чем из него извлекается спичка. Изо рта и носа струится дым, водянистые глаза, обрамленные мешками морщин, созерцают лучшую половину, которая в халатике сидит в кресле и обмакивает конец рогалика в большую чашку с кофе. Мерзость эта баба. Боже мой милостивый, и этакое я взял себе в жены! «Ну, так, сейчас я иду к парикмахеру». Вот что такое настоящее воскресенье. Из всего перечисленного мне остается только умывание. Для чего я вообще умываюсь? Чистейшая трата энергии. Что это опять за сумасбродство, позвольте спросить? Даже команда на подводном корабле… но оставим это… Нет, почему же, если кто-то идет на смерть, он должен иметь право спокойно высказать свои последние мысли. Что же случилось, мой мальчик, как это было у команды подводников? Команда ложится плашмя на живот и не двигается, когда кислород кончается. (Эту чепуху ты уже однажды рассказывал.) Мне надо тоже экономить движения. Хотя было бы лучше в свое время экономить деньги. Но так и бывает, когда кто-то… Господи! В церкви Сен-Жермен-де-Пре по воскресеньям после девятичасовой мессы раздаются маленькие булочки. Эти небольшие хлебцы освящены, их можно сразу есть, потому они и распределяются. Не будем исследовать подробно, почему они, собственно, раздаются, на это нет времени, главное – что раздаются бесплатно. Это хороший обычай. Я решительно вскакиваю с постели и начинаю лихорадочно одеваться. Булочки хоть и очень маленькие, но все же это булочки. Через десять минут я готов, еще через десять минут я буду на месте. При раздаче я попытаюсь получить три штуки. Одну я сохраню на утро. Я готов и смотрю на будильник: половина девятого. Только половина девятого? Перед этим было столько же. А если точнее, то выясняется, что часы остановились. Я выглядываю в окно, отсюда видны часы на башне, сейчас без четверти десять. Месса окончена. Булочки давно розданы. Верующие уже успели съесть их. Все помолились. И все это уже прошлое, имперфект. Даже плюсквамперфект, давнопрошедшее. Мыслимо ли такое? Можно ли в воскресенье спать до без четверти десять? Кто не способен следить бдительным оком за местом, где распределяются булочки, пусть умрет с голоду. Что теперь делать? Я уже одет. Может, пойти на прогулку? По улице сейчас ходят люди, которые уже позавтракали и ели даже вчера; такие мне противны. В принципе всюду так и кишат эти бесхарактерные типы. Нужно только уметь справляться с самим собой. Энергия много значит. Нельзя распускаться. Немного шведской гимнастики пошло бы на пользу. После гимнастики прогуливаются широкими, решительными шагами, словно после завтрака. Все дело в воображении. В те времена, когда у меня было что поесть, я ведь, в конце концов, тоже не ел беспрерывно. Смешно. Мне всего-навсего надо вообразить, что я только что закончил трапезу, и все о'кей. Как проста, в сущности, жизнь, об этом элементарно забывают. Уходя, я заглядываю сквозь грязное окно двери в конторку: нет ли почты для меня? У каждого постояльца есть маленькая ячейка, над ней висит ключ от номера, который нужно сдавать, когда выходишь из гостиницы. В ячейки раскладывают письма. Каждый день я ожидаю письма, помощи, которая должна же когда-нибудь прийти. Не знаю только, откуда и от кого. Письма нет, к сожалению. Бог спит. До двух часов я иду гулять в Люксембургский сад. По воскресеньям сад полностью преображается. Пожилые господа играют у фонтана в парусники, делая вид, будто бы того желают дети, щелкают в волнении фальшивыми челюстями и бегают вокруг фонтана с большими шестами в руках. Вот солидный, усатый дядя подходит к фонтану, осторожно опускает на землю большой парусник. Это точная копия огромного парусного судна, со всеми деталями и принадлежностями. Он любовно чистит его фланелевой тряпочкой, трет его, обнюхивает и наконец решается спустить на воду. Во время приготовительного церемониала вокруг собирается с полсотни зрителей, сопящих и вытягивающих шеи. Детей тоже много, но их старик не любит. По-воскресному вычищенные, таращащие на все глаза дети катаются на осликах и ездят в повозках, запряженных козликом; позади них шествует папа в скрипучих ботинках, в одной руке зонт с ручкой из слоновой кости, в другой – газета. Во рту погасшая сигарета. По воскресеньям в саду много изумительных женщин. Они красивы и элегантны. Маленькие мидинетки, в единственном, за счет желудка приобретенном платье по последней моде, с глазами синими, как горные озера, нежным чистым цветом лица, ярко накрашенными губами и прекрасными, словно рекламными, зубами. Изящные девушки, которые раз в неделю купаются, сжавшись в комочек, в тазу для стирки и потом докрасна растирают махровым полотенцем свое тело, стараясь удалить с него все обнаруженные несовершенства. Мама, старый боевой конь, которая одна выпивает литр вина, долго наблюдает за происходящим и наконец не выдерживает: «Что ты, черт побери, затеваешь, коль ты так прихорашиваешься? Отдавай же наконец таз, нам нужно мыть салат». Там, где извилистые тропинки более всего затенены, между деревьями и кустами, сидят и обнимаются любовные парочки. Он, как правило, сидит, устремив взгляд перед собой, а она смотрит на него блестящими глазами и шепчет возле самого его рта. Она ухаживает за ним. Пожимает его руку или залезает в рукав его пиджака, и он разрешает ее ладошке опускаться прямо до колен и смотрит при этом на нее. Это как взгляд смертельно больного, который глядит на алтарь любви и знает, что не позднее чем через двадцать четыре часа он станет лучшим супругом, незаменимейшим другом, любвеобильным отцом семейства… Лучше всего мне пойти домой. Правда… в это время в отеле «Ривьера» тоже бушует любовь. Ну, ничего. Я устал, буду отдыхать, лягу в постель. Запах свежезажаренного мяса заполняет гостиничный коридор. Отменный аромат. Ради своего желудка Мушиноглазый не экономит. Две смеющиеся молодые девушки обгоняют меня. Они одолевают сразу по две ступеньки, перешептываются между собой, оборачиваются и смеются, глядя на меня. Не по адресу, мои милые. У меня на все есть желание, только не на баб. Я занимаюсь сейчас больше с самим собой, как брахман. Хотя… брахманы тоже иногда съедают какой-нибудь пустячок, прежде чем углубиться в загадки жизни. После полудня небо неожиданно затягивается тучками, начинается дождь. Прохожие бегут под арки ворот и пассажей, под навесы на террасах кафе и оттуда поглядывают на небо. En voilà un dimanche emmerdant. Какое занудное воскресенье. И им кажется, что уже наступило утро понедельника. Стоя за закрытыми окнами, рядом с пожелтевшими, странно пахнущими занавесками, я смотрю из своей комнаты на усталый осенний дождь. С легким стуком оставляет он на грязном стекле маленькие капли. Капли отправляются путешествовать, сливаются по пути с другими и зигзагами сползают вниз. Где-то звонят колокола. О Боже мой, как отвратительно это одиночество! Притихшие было комнаты гостиницы вновь оживают. Дождь загоняет обитателей с их возлюбленными домой. Так, сейчас начнется цирковое представление. Тем временем дождь перестал, но тут же пошел снова. Воздух стал сырым и влажным. Все безнадежно скучно. Что мне делать? Лучше всего мне снова выйти. Куда? Жизнь не имеет особого смысла. Человек совершает бессмысленные прыжки на пути между колыбелью и гробом, пока наконец не успокаивается навсегда. Близкие люди поскорее закапывают его, иначе в квартире появится трупный запах. Ах, не будем философствовать. Я беру пальто и спускаюсь по лестнице. Перед входом в гостиницу я останавливаюсь. Магазины открыты даже в воскресенье. Хотя некоторые закрываются после полудня. «Хотя…» Это прекрасное слово. Красивое и благородное. Оно подходит людям с перстнями с печаткой и пенсией. Такие слова употреблять я не могу, иначе опрокинется мое душевное равновесие. С какой-то улицы сюда доносится протяжный, напевный звук. Грустный мужской голос. Похоже на старьевщика, «хэндли», как у нас называют. Так кричат парижские хэндли. Они толкают перед собой небольшую тележку и кричат: «Покупаю старую одежду… тра-ла-ла-ла… тра-ла-ла… я – хэндли… Тралла-лла…» А мое пальто? Неожиданно толчками забилось сердце. Почему бы и нет? Лучше жить без пальто, чем завтра быть трупом в пальто. Я продам его. Быстро снимаю пальто, перекидываю через руку и иду в направлении звука, за старьевщиком. В этом районе перекрещивается множество маленьких улочек. И Бог один ведает, на какой из них раздается пение. Пока я высматриваю нужного скупщика, замечаю идущую навстречу мне женщину. У нее чудесная раскачивающаяся походка, ее груди тихо подрагивают при каждом шаге. Проходя мимо, она взглядывает на меня и идет дальше. Сзади она тоже хороша, отсюда видно, как колыхаются ее формы в такт походке. Боже, съесть бы мне сейчас миску студня! Жажда жизни вспыхивает во мне свечой. Благодарю тебя, Господи, что мне на ум пришло мое пальто. Какое чудесное сегодня воскресенье! Я больше никогда не буду легкомысленным. На деньги, вырученные от пальто, я закуплю хлеба про запас. Я ищу хэндли, но нигде не могу отыскать. Он исчез. Что Бог хочет этим сказать? Ведь в этом опять скрыт какой-нибудь смысл. А вообще-то даже лучше, что так получилось. Это пальто совсем не мое. Папа дал его на время поездки. Отличное короткополое охотничье пальто. Правда, папа уже не ходит на охоту. Но как быстро исчез этот хэндли! В конце концов… да, это тоже элегантный оборот речи. Я не имею право продавать пальто. Немедленно возвращаюсь в отель. Пусть я голоден, но зато смогу без угрызений совести выдержать взгляд кошмарного Мушиноглазого. Это будет чудовищно успокоительным ощущением. Потом я поем немного питательной смеси. Я и без того хочу пить. Насколько я знаю это питательное средство, мне его хватит на неделю. Это как лекарство. Двух ложек совершенно достаточно. Питательная мука это выдержит, вопрос лишь в том, смогу ли и я… Пальто не продается. Я этически и морально возвышенная натура, человек утонченный и чувствительный. Моральное питательное средство для самого себя. Мне показалось, что я снова слышу голос хэндли. Легкая дрожь пробирает меня. Господь, Боже милостивый, зачем ты искушаешь меня?.. Изящно и тихо жужжа, как пение сверчка на лугу в летнюю ночь, приближается ко мне уже знакомый мне звук и целует меня: «Ну, подходи!» Нельзя не идти на зов. Я мчусь маленькими переулочками. Повсюду празднично одетые люди. Супружеские пары, безмолвно идущие по улицам рядом друг с другом. Их держит вместе только воскресный день и узы брака, но по крайней мере они сыты. И тут я вижу хэндли. Боже мой! Только бы не потерять его из виду. Вон он идет в конце улочки, толкая тележку перед собой. Он двигается и поет точно так, как по праву можно ожидать от серьезного скупщика, от натурального хэндли. – Тра-ла-ла-ла… Я хэндли… Я скупаю у хороших ребят их одежду… Тра-ла-ла-ла… Сейчас я подойду к нему и продам свое пальто. Да, но это не так просто. Сначала надо выждать момент, когда на улице будет поменьше народу. Неторопливо проходя мимо, я беззаботно осведомлюсь: «Господин хэндли, сколько вы дадите за мое пальто?» Эту фразу я брошу как бы мимоходом и небрежно, как подобает человеку, для которого вся эта затея совсем не важна, который лишь случайно увидел хэндли и сказал себе: «Посмотрим, что было бы, если бы я предложил ему купить мое пальто». Не повинуясь нужде, а из чистой скуки. Все это прекрасно, но хэндли моментально использует это. Он сразу предложит меньше. Наоборот, надо на очень грустной ноте подступиться к нему: «Да, признаюсь, если хотите знать, я очень нуждаюсь в деньгах!» Может, он сжалится надо мной. У хэндли нет сердца. Рассчитывать на это? Напрасный труд. Нет, надо идти к нему твердым шагом; нужно наорать на него, чтобы он сразу понял, с кем имеет дело. А что будет, если пальто ему не понравится? Он примется лгать. Достаточно лишь посмотреть на него, даже взгляда на его спину довольно, чтобы убедиться: ни одного правдивого слова этот человек в жизни не сказал. Каких только людей нет на свете! Я заметил, что за мной тащится какой-то оборванный парень. Чего ему надо? Он подходит ко мне смиренно, с опущенной головой, и говорит: – Я уже три дня ничего не ел… Почему именно три дня? Почему не четыре и не два? В любой сказке люди не едят ровно три дня. И я должен ему верить? Он лишь взглянул на меня и опустил голову. Итак, еще один, который ничего не ел. Родственная душа, только иначе одет, чем я. Если я сейчас не пойму этого человека, то как же его поймут те, у которых есть что поесть? – Ну, пошли вместе, так и быть, дам вам что-нибудь. Мы оба тащимся за хэндли, который идет впереди нас и поет: – Тра-ла-ла-ла… тра-ла-ла… Собственно говоря, этот побирушка – посланник Бога. Бог проснулся и принимает свои меры. Нищий будет продавать мое пальто. – Послушайте, господин нищий, – говорю я, – что вы скажете об этом пальто? – Прекрасное пальто. – А цвет? – Очень красивый. – Господин нищий, это хлам. Просто обыкновенный хлам. Я не выношу больше это пальто. Je commence à m'embêter. Продайте его этому старьевщику. – За сколько? Это умный парень. Его отец определенно посещал гимназию. Такое ведь передается с генами… – Проси как можно больше. Он берет пальто, несет его хэндли. Я скромно отступаю назад. Хэндли хватает пальто, придирчиво его рассматривает. Я слышу его голос: – Даю за это сорок франков. Я совсем забыл предупредить нищего, чтобы он поторговался. Я сам еще ни разу в жизни не торговался, но так не может продолжаться, это же чистое сумасшествие. Надо, безусловно, начать новую жизнь. Может, он даст на пять франков больше. С пятью франками можно питаться целый день на витаминной основе. Без витаминов – на три франка. Решившись, я подхожу к обоим. Заново родившийся – решившийся торговаться; это зарево новой жизни. Осанна! – Пальто принадлежит мне. Тридцать пять франков. – Сорок, – отвечает он неуверенно. – Тридцать пять! – рычу я. Хэндли напуган, он платит тридцать пять франков и уходит. – Что случилось? – спрашивает нищий. Действительно, что случилось? – Он же хотел дать сорок. – Теперь скажите сами, господин нищий, видали ли вы когда-нибудь подобного афериста? Сейчас же идите за ним и потребуйте от него пять франков. Я ведь приезжий и незнаком с местными нравами и обычаями. Je suis étranger, Monsieur. Я иностранец, мсье. Нищий гонится за хэндли. Я гонюсь за нищим. Они начинают оживленно жестикулировать и показывают на меня. Я слышу, что разговор уже зашел о родителях хэндли. Люди останавливаются и начинают интересоваться. Мне это не нравится. Нищему я должен дать минимум пять франков. Из-за продажи пальто его добрая репутация в этих местах загублена. Пять франков, которые он сейчас выбивает, по праву принадлежат ему. Чего я, собственно, еще жду? А если он их не получит, я должен ему что-то давать из своих тридцати пяти? Пусть нищий продает охотничье пальто своего отца. А если у него его нет? Чего нет – отца или пальто? Но почему я, собственно говоря, все еще здесь торчу? Я неспешным, прогулочным шагом направляюсь на угол улицы, а оттуда мчусь домой и взлетаю к себе на четвертый этаж. Зачем я пришел домой? Где это питательное средство? Господи, будь к нему милостив! Я швыряю все на лист бумаги, комкаю ее и выбрасываю в окно. Комок долетает как раз до крыши мастерской напротив. Ну вот, все закончено, теперь мы идем есть. Я лезу в карман, чтобы пересчитать деньги, – их там нет. Обыскиваю все карманы подряд – ничего похожего. Я молю Всевышнего и ищу снова. Десять раз заклинаю Создателя. Денег пока все еще нет. Что это значит? Я задыхаюсь. Где тридцать пять франков? Хэндли отсчитал нищему, а нищий деньги мне еще не отдал. Так все и было. Только денег у меня нет. Голод окончательно лишил меня разума. Я мчусь в обратном направлении к тому месту, где мы заключили выгодную сделку по части пальто. Нигде нет хэндли, нигде нет нищего. Я не рискую предположить, что оба исчезли в тот момент, когда я молился. Как хоть выглядел этот нищий? Не помню. Я знаю о нем лишь то, что он три дня ничего не ел, но теперь в этом вопросе полная ясность, и он уже наверняка ест. Целый час ищу обоих – напрасно. Все. Конец. Я возвращаюсь в комнату и, не помня себя от отчаяния, сажусь на стул. Если бы я не бросил нищего на произвол судьбы, мы могли бы сейчас сидеть вместе и неторопливо есть. Нищий рассказал бы мне историю своей жизни, с ним наверняка случались интересные истории. Он определенно будет есть, но не в этом районе. Я выглядываю в окно. Питательное средство лежит на крыше мастерской напротив, завернутое в бумагу. Даже лучше, что именно там. С тех пор как я и питательное средство спали в одной комнате, крысы отеля «Ривьера» толпами ломились по ночам в мою дверь. А теперь наконец будет покой. Небо красивого серого цвета, и птицы носятся над домами. За окнами живут люди. Счастливые и несчастливые. Да-а, целая куча несчастливых. Если у кого-то портится желудок, он уже считает себя несчастным. Может быть, даже плачет. Я не несчастен. Но если так, то зачем я сижу такой грустный? Нужно быть веселым. Надо бы спеть что-нибудь. Небольшую, простую песню, которую смогу спеть даже я, чтобы успокоиться. Но я не знаю ни одной песни. Хотя нет: гимн. Но он печальный, кроме того, при пении гимна надо вставать. Я знаю еще одну: «Славный май, веселый май». Но это чепуха. Лучше разглядывать небо. Оно красивое, серое, и под ним носятся птицы. В нем или под ним? Птицам хорошо, они порхают и едят. Что будет, если они переключатся на питательное средство для младенцев? Кажется, я еще не совсем пришел в себя, до меня не дошло, что питательного средства больше нет, раз я так спокойно сижу и жду. Птицы склюют питательное средство. Ужасно. Питательное средство, может, и невкусно, но оно насыщает, ведь уже название говорит само за себя: средство питания. Обратите внимание: совсем от еды отвыкнуть невозможно. Я снова спускаюсь вниз и говорю Мушиноглазому: – Прошу вас, я сейчас уронил пакетик, он упал на крышу мастерской. – Мастерской? Она же на соседней улице. Как это он туда попал? – Да это был совсем легкий пакетик, совсем неудивительно. Его подхватил ветер и перенес туда. В этом пакетике воспоминания о моих юных годах. Моя тетя, когда была совсем маленькая… – Сегодня воскресенье, и мастерская закрыта. Спросите завтра. Вы наверняка достанете его. С пакетиком ничего не случится. Утро. В принципе никакое это не несчастье. По крайней мере время моего обладания мукой для младенцев продлевается. А организм требует немного покоя. Желудок тоже должен иметь передышку. Может, такая питательная смесь его перетруждает. Кто знает? Я поднимаюсь к себе в комнату. Мука все еще лежит на крыше. Что тут можно придумать? Во всяком случае, приходится констатировать, что единственное съестное – это питательная мука, которая лежит на крыше. Надо укрепить на конце длинной веревки изогнутую булавку, утяжелить ее грузилом и перекинуть на крышу. Только так можно выудить пакетик. Веревки у меня нет, зато есть катушка ниток. Надо нитку сложить втрое или вчетверо, а в некоторых местах и сплести, чтобы выдержала. Боже мой, у меня появилось занятие! Хоть бы оно подольше продлилось. Я сгибаю булавку и прикрепляю ее. Чем утяжелить эту «наживку»? Ключом от комнаты, он тяжелый – то, что надо. Главное – хорошо прицелиться. Какой глаз нужно закрывать при этом? Не могу понять, почему в самые ответственные моменты мне в голову лезут разные идиотские мысли. Итак, вперед! Ведь прищуривание не играет роли. С третьей попытки заброс удался. Я закинул ключ по большой дуге, так что он даже перелетел через крышу мастерской. Теперь не ослаблять внимания и медленно тянуть за нитку. Она не поддается. Наверное, где-то застрял конец булавки. Если я слишком сильно дерну, оборвется ключ. Совсем недавно был скандал между Мушиноглазым и одним постояльцем, который потерял ключ и не торопился заказывать новый за свой счет. В конечном счете ему пришлось заплатить. Утерю ключа утаить невозможно. Потому что снаружи у двери нет ручки, и комнату, даже если она не заперта, можно открыть только ключом. Если ключ пропадет, я больше не смогу отсюда выйти и буду заперт как в склепе. А оставить комнату открытой, уходя, тоже не могу. Я тщетно пробую освободить ключ – ничего не получается. Боже, если бы удалось по крайней мере спасти ключ, я был бы уже рад. Что делать, если ключ сорвется? Надо заранее все обдумать. Я не смогу объяснить, как туда попал ключ и что, собственно, произошло. Я не могу признаться, что все случилось из-за этого пакетика, иначе откроют и посмотрят, сделают химический анализ и, если выяснится, что это несъедобно, меня отправят в дом для умалишенных. Дом находится в Шарентоне. Как избежать всего этого? Я отчаянно тяну за нитку. Неожиданно она поддается, и на крыше появляется ключ. Я подтягиваю его очень бережно, ближе к пакету с питательной мукой. Теперь они лежат рядышком. Волнующие мгновения. Можно немного передохнуть и порадоваться, затем работа продолжится. Ключ лежит уже на пакетике и тащит его. Питательная мука, стало быть, клюнула и теперь на крючке. Медленно штука поднимается на попа, бумага разворачивается, смесь высыпается наружу. Теперь она лежит на грязной жестяной крыше. Все. Я же знал, что этим кончится… Ничего. Наоборот, даже хорошо… Одним словом, теперь… Ключ ведь спасен. И по крайней мере вся эта история с питательной мукой раз и навсегда закончилась. Больше об этом не будем говорить. Я быстро тяну нитку с ключом наверх. Опять… опять он застрял. Я высовываюсь из окна и вижу, что булавка вцепилась в какое-то белье, выставленное в окне второго этажа гостиницы для просушки. Пытаюсь высвободить ее – не получается. Я тащу, я дергаю – ничего не выходит. Но и лежать там ключ тоже не может. Людям ведь не объяснишь, как дело дошло до этого. Ничего не остается, как подтянуть к моему окну эту тряпку, а потом выбросить во двор. Подумают, что сама свалилась. Я быстро тащу ее наверх. Маленькие дамские кружевные штанишки. Из окна сразу же высовывается женщина. – Et ma culotte? А мои трусики? – спрашивает она и в отчаянии осматривает двор. Потом поднимает взгляд на меня. Я делаю вид, что оцениваю состояние неба. Только оставаться хладнокровным, это главное. Я даже вытягиваю руку, чтобы удостовериться, не идет ли дождь. Солнце светит вовсю. Именно сейчас ему приспичило светить. Перед этим ведь накрапывало. – Вы не видели мои штаны, мсье? Теперь в окне появляется мужчина и рычит: – У кого ты ищешь свои штаны? – Я его совсем не знаю. – Это неправда, иначе бы ты его не спрашивала. Какая дама будет спрашивать чужих мужчин, где ее штаны?! Отвечай, или я задушу тебя. Женщина не отвечает. Он удушит ее. Завтра мы попадем в газеты, все трое. (Белым крестиком помечен молодой человек с кружевными трусиками в руках.) – Вы! – кричит мне мужчина. Я отпрядываю назад, все еще оцепенело держа трусики в руке. – Он даже не осмеливается показать свою рожу! Да и не надо, я ее уже запомнил! Если я вас где-нибудь увижу, я из вас сделаю фарш. (Помечено двумя крестиками: молодой человек в виде фарша.) Куда девать трусы? В постель? Там их найдут. В шкаф? Там их тоже отыщут. У шкафа нет замка. Может, выбросить ночью во двор? Лучше всего сунуть в карман и в удобный момент положить возле двери их владелицы. Но как найти ее дверь? Вопросы… Нет, не пойдет. Пусть лучше их черт заберет. Нужно их просто где-нибудь оставить лежать. Пока на сегодня так или иначе делать нечего. Я выпиваю литр воды и ложусь одетым на кровать. Уже семь часов, а супруг все еще не появляется. Пожалуй, он отложил свой визит на утро. Я почитаю немного в словаре и потом засну. Природой мудро предусмотрено, что голодающий хорошо спит. Но если бы не было даже этого… Я уже не хочу есть. Почему я не хочу есть? Неужели питательная мука была такая сытная? Я утратил ощущение голода, потому что это конец. Организм устал бороться с ударами судьбы. Последний миг придет так неожиданно, что у меня не будет даже времени закричать. Я однажды не смогу больше встать на ноги, и – все. Нельзя ложиться в постель, я вообще не имею права ложиться. Надо сесть в кресло, периодически вставать и пробовать, могу ли я еще ходить. Ноги мои слабы, как у выздоравливающего. Возможно, это уже мышечная атрофия ног. И я тут же заметил, как странно я дышу. Я не вынесу этого больше. Достаточно наголодался! Господь всемилостивый, я не смирюсь с этим. Терпел достаточно. Я бунтую. Ты понял? Ты слышал? Разразилась революция! Прошу принять меры. Создавать людей и не заботиться о них – так не пойдет. Если про птичек небесных правда, которых ты насыщаешь… Что случилось? Кто-то что-то сказал?.. Да… так дальше не пойдет… я хочу есть. Я ХОЧУ ЕСТЬ! Но я не потерплю никакого какао и никаких нормандских сыров. Я хочу иметь настоящий обед. Если ты заботишься о птичках небесных, то позаботься, пожалуйста, и обо мне. Прошу отрегулировать мои обстоятельства. В обратном порядке, пожалуйста. То, что я до сих пор не съел, я сэкономил! Теперь я все это хочу съесть сразу! Довольно я натерпелся. Хватит. Я устрою такой скандал, что… Со мной не поиграешь!.. Я тебе покажу!.. Когда я хватаю кресло, ножка задевает оконное стекло; звенят осколки. О-о! Я осторожно заглядываю вниз, в глубь двора. Все тихо, ни шороха. Никто ничего не заметил. От проникновения холода я не смогу защититься, я умру на сквозняке. Бог мой, Боже мой милостивый, я не плохой человек, только несчастливый. Ты это хорошо знаешь, я просто нервный. Тебе это известно, ты же всю эту чепуху с нервной системой изобрел… Боже милосердный, целую неделю я жил на питательной муке и воде… Надо было молиться. Молитесь, и обрящете. Бог, старик, отец, где ты там во Вселенной, дай мне чашку чая без рома, кусок хлеба с маслом. Масло не надо толсто намазывать, лучше пусть хлеб будет немножко потолще; если он не совсем свеж, это тоже ничего, а от масла, в конце концов, я могу совсем отказаться. Полчашки чая тоже достаточно. Бутерброд подождет до утра. Или только сигарету… Господь… отец… «…сидя по правую руку Господа…» Я не умею молиться. Я хочу только благоговейно думать о тебе. Тебе даже не надо делать никакого чуда. В рамках законных границ, без всякого шума. Да, как же… Только без сенсаций. Неожиданно мне приходит мысль о сигарете, которую я однажды отложил и потом забыл про нее. Короче: примерно так. У меня есть маленький медальон с образом Богоматери, я кладу его на стол. Кладу голову на руки и пытаюсь вспомнить все про сигарету. Честное слово, сигарету я положил куда-то. Но куда? Куда? Клянусь, что сберег еще и бутерброд. Еще и неделя не прошла. Я ищу на столе, в ящике стола. Ничего, нигде. Я проверяю даже относительные рубашки. Когда я рассматриваю одну из рубашек, я обнаруживаю большое кровавое пятно. На другой то же самое. Свежие пятна крови. А вот и еще одно, хотя только что тут совсем ничего не было. Я смотрю на свою руку. С моей правой ладони стекает кровь. Рукав пиджака весь в крови – темное, пурпурного цвета большое грязное пятно. Что со мной произошло? В ужасе я иду к двери. Но куда я иду? Хочу убежать от самого себя? Это случилось, когда разбилось стекло. Теперь я все понимаю. Я становлюсь все слабее, даже кровь, столь необходимая для организма, покидает меня. Но Бог бесконечно добр. Мне не надо пугаться, все решает большая-большая мудрость. Бог не хочет никакого чуда. Он хочет сделать добро, но по-своему. Каким-то особым образом, так что я сам об этом ничего не узнаю. Теперь я быстро умру. Быстро и с незначительными болями – чтобы затем вновь родиться, но уже богатейшим человеком. Страдания очищают и облагораживают. Нужно страдать, даже голодать. Молиться нужно тоже. Но почему попы такие красные и толстые? Хвала Иисусу Христу. Не знаю, когда я заснул, но среди ночи меня будит дикий вопль. Это женские крики. Бьют женщину, бьют ночью. Странно! Кстати, почему странно? Девушкой она быть не может, девушек по ночам не бьют. Такое бывает очень редко и происходит в крайнем случае после балов. Я выглядываю в окно, слышны и другие, не столь громкие звуки. Вокруг темно, ни в одном окне нет света. Событие никого не интересует. Вот теперь можно бы и штаны выбросить во двор, но кто знает, может, как раз избивают обладательницу этих несчастных трусов. Ужасно. Вопль становится все громче, отчаяннее – и нигде никого, кто бы вмешался, пока эту несчастную совсем не прибили. Неужели никому нет дела до нее или просто никто ничего не слышит? Страшная мысль приходит мне в голову. Это не слышит никто, кроме меня. Поэтому никто и не идет на помощь. Все ясно: это галлюцинация, последствия голода. Я должен немедленно успокоить свой организм и объяснить ему, что я тоже ничего не слышу. Еще будут вещи и пострашнее. Ничему нельзя удивляться, и нельзя об этом никому рассказывать. Никому. Шкаф подойдет к умывальнику и станет перед ним кланяться. И сплошь такие вещи. Ужасно. Нечего также удивляться, если питательная мука влетит в окно и будет громко насмехаться надо мной. Нужно закрыть окно, пока еще не поздно; но тогда не услышат мои крики о помощи. Да мне и нельзя кричать о помощи, это же только видения, и если о них узнают окружающие, меня запрут в дом для умалишенных. А это в Шарантоне. Короче говоря, помощи ждать нечего. Я опускаюсь на край кровати и жду видения. Легкое жужжание издали, словно приближается поезд. Я слышу даже, как состав погромыхивает на стыках. Гудение приближается. Значит, мне предстоит еще встреча с целым поездом. Как он здесь поместится? Только без нервозности. Нужно рассматривать все вместе взятое как фата-моргану, и нельзя возражать видениям. На все говорить только «да»… Я устал, иду в кровать, Глазки буду закрывать. Отче, я тебя люблю, Охраняй, пока я сплю. Если плох я был сегодня – Пусть минует гнев Господень. И храни моих родителей, братьев и сестер, врагов моих, преподавателя катехизиса… Нет, преподаватель катехизиса придет раньше. Он появится вместе с поездом и скоро будет здесь. Преподаватель был в молодости гусарским офицером и придет с саблей. Он убьет питательную муку. Что это опять за бред? Помогите! Ведь это все неверно. Кнут Гамсун никогда не писал о таких видениях. Нет? Тогда придет Хорла. О нем писали. ХОРЛА. Речь идет о мебели. Сейчас начнут перевозить мебель. Устрашающая тишина. Почему все так внезапно стихло? Светлая полоска появляется на краю смолисто-черного неба. Странный равномерный стук доносится с улицы. Питательная мука! Творец в небе! Надо пойти ему навстречу и предотвратить дело. Какую-нибудь вещь… оружие… Я ковыляю к окну. Через соседний двор идет мужчина, совершенно нормальный мужчина. Он сплевывает и закуривает сигарету. Где-то открывается окно. Светает. Спасение пришло в последний момент, как это бывает в американских фильмах. Утро. Я падаю на постель. Девятая глава Понедельник Солнце светит в окно, и полоса света падает на мою кровать, но она не несет тепла. Я лежу в постели и не имею ни малейшего желания шевелиться. Теперь все становится ясным как божий день. Все находит свое объяснение. Глубокое спокойствие охватило меня, я даже улыбаюсь, хотя не знаю – чему. Муха ползет по стеклу. Она останавливается, сучит передними лапками и чистит голову раз, второй… Обои с бахромой совсем оборвались. Вчера я их от скуки свернул, и теперь они свисают со стены, как крыло подбитого гигантского орла. Стена за ними голая и мерзнет. Еще и это! А что ищет маленькая мушка в моей комнате? Здесь она не найдет пищи. Эта мушка прилетела снаружи, и завтра ее здесь уже не будет. Интересно, как долго такая маленькая может переносить голод? Это муха-самец или самочка? Скорее всего, это душа умершего, и она пришла, чтобы утешить меня. Муха чистится и чистится. Это насекомое – судьба. На каждой из ее лапок шесть тысяч бацилл, шестью шесть – тридцать шесть тысяч бацилл, не считая даже голову, крылья и все остальное. Муха – это смерть. Я медленно тянусь за ботинком. Муха летает по комнате и ни за что на свете не собирается садиться куда-нибудь. У нее нечиста совесть. Ну вот, теперь села на лампу. Не раздумывая, я бью по мухе, и лампочка с треском раскалывается. Электрического света теперь тоже больше нет. Под покровом ночи появятся видения. Что здесь будет ночью? Видения во мраке… Я должен обязательно раздобыть деньги на новую лампочку. Как хорошо, что я разбил эту лампочку, – от резкого движения я почувствовал приток жизненных сил. Я больше не буду ложиться. Постоянное лежание слишком расслабляет человека. Скоро я не смогу вставать вообще. Теперь я сижу в кресле и время от времени встаю, чтобы пройтись. Мне надо постоянно контролировать, могу ли я ходить. Я решил это еще вчера. Итак, задача – любой ценой раздобыть деньги. Я пойду на улицу, буду внимательно рассматривать тротуар и, может быть, найду деньги. Париж велик, масса людей ежедневно теряет деньги. Как это раньше не приходило мне в голову? Я мечтаю и жду чуда, вместо того чтобы заботиться о реальных вещах? Кто знает, сколько раз я проходил мимо денег, лежавших на улице? Решительно шагая, я спускаюсь вниз. Деньги у меня будут, я уверен. Я только не знаю, как буду делить их и сколько их будет. Мушиноглазый говорит мне, что мастерская сейчас открыта, так что я могу забрать свой пакет. Бесхарактерный тип. Я вышагиваю по улицам и анализирую каждый клочок бумаги – возможно, в него завернуты деньги. Нужно только набраться терпения и настойчиво продолжать поиски. В конце концов, деньги не могут лежать повсюду, и это даже хорошо, иначе было бы слишком много ищущих. Надо быть внимательным и найти. В этом деле участвуют двое: тот, кто теряет, и тот, кто находит. Успех гарантирован на пятьдесят процентов, так как один из двух уже налицо, то есть я, ищущий. Спустя два часа шатания по окрестным улицам и переулкам я, усталый, возвращаюсь обратно в отель. Только половина двенадцатого. В час дня я могу идти «обедать». Зачем я все время заставляю себя двигаться? Я за всю свою жизнь не ходил так много, как в эти дни. Я убегаю от смерти. Ведь теперь моя комната выглядит как склеп. Я вышагиваю по этому склепу из угла в угол, словно человек, упустивший шанс воскреснуть и не знающий, что делать дальше. Неожиданно в мою дверь энергично стучат, и на пороге уже стоит широкий квадратный тип. Он не здоровается, отодвигает меня в сторону, подходит к окну, открывает его и смотрит вниз. – Да, это было здесь, – говорит он. – Где трусики моей жены? Так, надо объяснить поточнее. – Пожалуйста, это была, собственно, питательная мука… – (Завтра я так и так умру.) – Где трусики моей жены? – Прошу вас выслушать, вообще говоря, это была питательная мука. Название уже не помню, потому что коробка потерялась. Я давно собирался поинтересоваться адресом компании-изготовителя, сейчас можно было бы позвонить, и вам бы подтвердили всю правду. Хотя нет. Стоило бы прямо на фабрике запросить, то есть на празднике во время лотереи, а не в лавке. У меня был номер 132. Утешительный приз. – Трусики жены здесь или нет? – Нет! Он лезет в карман моего пиджака и вытаскивает то, за чем пришел. – А это что? – Я потерял питательную смесь, видите ли, она упала на крышу, и я достал ключ, но перед этим еще катушку ниток, если позволите. Я буду краток… Нет, это пересказать невозможно. – Что это такое? – Он сует мне под нос трусики и рычит: – Здесь монограмма моей жены! Надо же было ей вышить эти буковки! – Что это такое? – Я прошу вас, я клянусь всем чем хотите, мне уже все равно, но не станете же вы думать, что я только потому говорю… и если даже… я хотел питательную муку ниткой вытащить; булавка застряла, умоляю вас, в штанах вашей дорогой супруги, милостивой госпожи, прошу вас поцеловать ей ручку за меня. Трусики все никак не хотели падать. Так они попали ко мне, и я уже собирался отнести их обратно, но вы соблаговолили заорать, что опять же вредно для голосовых связок, прошу покорно. Есть хорошее средство их подлечить. Мой друг – студент-медик и мог бы достать лекарство за бесценок или даже бесплатно, прошу покорно. Я сейчас как раз иду к нему, и в течение первой половины дня… это очень помогает… вы убедитесь, это бальзам для глотки… – Ты знаком с моей женой? Он достает складной карманный нож и открывает штопор. Он хочет меня убить, к тому же штопором. Это будет медленная смерть. Обманутым мужьям нельзя противоречить. – Да, знаком. – Тогда выкладывай, чем вы друг с другом занимались. – Ничем особенным. – Твое личное мнение меня не интересует, я хочу знать факты. – Да, это немного странно. – Что странно? – Пожалуйста, не орите так громко. Вам нужны ваши факты. До них мы еще не дошли. – Ближе к делу. – А разве я не ближе к делу? Я действительно не собираюсь уклоняться. Да, такое дело… Но если уж разбираться, то позвольте узнать, что вы называете делом? – Что здесь произошло, ты, пожиратель фиалок! (Фиалки жрать… Боже милостивый… осенью…) – «Сюзанна», – сказал я ей в один прекрасный день… – Мою жену зовут Мари-Луиз. – А я называл ее всегда Сюзанной. То была глупая привычка, признаюсь, но, если уж так случилось, не будем ломать голову над тем, отчего, собственно. Человеческие дела иной раз как фата-моргана, например… Примерно пятьдесят метров над уровнем пустыни… Как обстоит дело с составом пустынных песков?.. Что такое песчинка – не правда ли, в этом все дело? Он ударяет по моему столу так, что тот трещит. – Что произошло? – Я хочу быть совершенно искренним. – Говори! – Кстати: лучше не слушайте, что я говорю, – боль помутила мой разум. – С каких пор ты знаешь ее? Давно? – Недавно. – Уже год знаешь ее? – рычит он. – Да… в общем – уже год. – Ты лжешь, ты знаком с ней уже два года. – Пусть будет так, два года. – Словом, маленький Луи от тебя, – говорит он хрипло. – Какой маленький Луи? – Твой сын, – хрипит он, медленно встает и так же медленно выходит из комнаты. Почему он не попрощался? Я одного не могу понять: почему он не попрощался? Через четверть часа в дверь стучат; появляется мужчина, ставит рядом с дверью два больших чемодана и молча выходит. Из чемоданов торчат края одежды. Видно сразу, что сборы были поспешными. Через несколько минут он снова входит, на этот раз с грудным ребенком на руках, кладет его на постель, на мгновение застывает перед ним и говорит тяжело, показывая на меня: – Твой отец. Он поворачивается и исчезает. Но в дверях тут же появляется Мушиноглазый и заявляет, что не может сдавать комнату на двух персон за сто тридцать пять франков. Кошмар. Через пять минут в комнату врывается изрядно растрепанная молодая женщина. – Он убил его! – кричит она и кидается к ребенку. Дитя орет как зарезанное. Женщина плачет, но постепенно успокаивается и поворачивает ко мне свое бледное, влажное от слез лицо. – Теперь вы можете понять, мсье, какие страдания я испытываю со стороны этого негодяя. Его ревность – чистейший ад. Он утверждает, что вы – отец моего ребенка, а мы с вами видим друг друга впервые… C'est un tragedie, Monsieur. Это трагедия, мсье. Я сегодня же уеду из города. Разрешите мне побыть здесь до отхода поезда. Мне просто опасно оставаться дальше с этим сумасшедшим. А вы все-таки мужчина. – Да. – Могли бы вы сделать мне большое одолжение? – Моя жизнь принадлежит вам. – Я вам симпатична? – Могу я говорить в присутствии маленького Луи? Он за нами зорко наблюдает! – Говорите! – Я могу только сожалеть, что ваш супруг не прав. J'en suis désole, Madame. – Правда? – тихо спрашивает она, это звучит почти как вздох. Она опускает голову, руки ее задумчиво перебирают оборки на платье. Маленький Луи на кровати шпионит, как заправский сыщик. Он ждет момента, когда научится говорить, чтобы затем все донести своему папаше. Женщина медленно отворачивается от меня, открывает сумку, извлекает пудреницу и приводит себя в порядок, даже пускает в ход губную помаду. Теперь я могу разглядеть ее пристальнее. Она стройная, высокая, платье так сурово скрывает ее формы, что только такой брошенный и одичавший тип, как я, может испытывать возбуждение от увиденного. Она поворачивается ко мне и берет мою руку. – Окажите мне услугу. Я уезжаю вечерним поездом. Мужа я не хочу больше видеть. Кроме того, он мне даже сказал, чтобы я не приходила больше домой, потому что он сидит напротив двери с раскрытой бритвой в руке. Прошу вас, пойдите к нему вниз и потребуйте от него мое приданое. Только, пожалуйста, не пытайтесь понять происходящее. Это должно было когда-нибудь кончиться. В принципе перед вами счастливая женщина, – сказала она, и слезы хлынули из ее глаз. – Куда мне идти? – Второй этаж, номер двенадцать. Я поправляю свой галстук. Ну что ж, я пойду вниз. Если муж влепит мне пощечину, я ему дам пинка и задушу его. То есть, если соблюдать точную последовательность, сначала я его задушу, а потом уже спокойно, не торопясь набью морду. Я спускаюсь вниз и стучу в двенадцатый номер на втором этаже. Ответа нет, я вхожу. Муж сидит за столом и пишет письмо. – Прошу выдать мне приданое вашей жены. – Какое приданое? – спрашивает он в ответ и совсем кротко смотрит на меня. – Что за наглый вопрос? Я не потерплю такого обращения! – Садитесь, я сейчас же предъявлю вам доказательства, как были помещены деньги. – Меня не интересуют ваши инвестиции. Приданое существовало не для мошенничества. Он выходит из комнаты, приносит бутылку вина, две рюмки. – Мсье, давайте поговорим как мужчина с мужчиной. Я готов выплатить приданое в рассрочку. Он наполняет рюмки и протягивает мне свою табакерку. Рука дрожит. – Где приданое? – О, – отвечает он и принимается гладить крышку стола. – Ни одного сантима больше не осталось? – Наверняка. – Что значит «наверняка»? Отдайте то, что есть! – Сигарету угодно? Не хотите ли отведать вина? – Мсье, я у вас с официальным визитом, меня подкупить нельзя. – Мы что, должны враждовать? – Нет! – рычу я. – Вот видишь. Сервус! Пей! – Сервус! – Я могу дать пять тысяч франков. На тебя я не сержусь. Ты, конечно, за это не в ответе. Твое здоровье! – Где пять тысяч франков? Я хотел бы получить их в самых мелких купюрах. – Во второй половине дня я пойду в банк и вечером пришлю тебе деньги наверх. Ну, так пей же! Неожиданный поворот. Голова супруга вдруг раскалывается надвое, потом опять соединяется в целое. Ну что опять? Что со мной происходит? Мне приходит на ум… либо я задушу, либо обниму его… Больше оставаться нельзя. Я должен немедленно идти к себе наверх, ибо, если я еще немного задержусь, мне придется в свой женский терем ползти на четвереньках. Десятая глава Женщина в этот момент кормит маленького Луи: – Что он сказал? (О, как прекрасна ее грудь!) – Вечером деньги будут здесь, только не волнуйтесь. Собственно, спокойствие нужно только мне одному. Я срочно занялся перекладыванием с места на место печатных материалов. Не могу же я ей сказать, что мне нечего делать. Ее грудь так прекрасна… Чудесный, мягкий, белый маленький холм. Она так контрастирует с темным цветом платья и высовывает свою благоухающую головку, как расцветающий цветок весной… Маленький розовый бутон… Материнское молоко калорийно. Наши взгляды неожиданно встречаются в зеркале шкафа. Женщина медленно отнимает маленького Луи от груди. Легким движением плеч она прячет свою грудь в платье и опять сидит безмолвно на краю постели, зажав руки между колен. У меня сразу кружится голова, невероятная истома охватила все тело. – Мадам… я… по важному делу… я должен сейчас уйти. – О, прошу вас, если я вам мешаю… простите… наверное, плохо, что я здесь нахожусь. – Я прошу вас остаться… я обязательно вернусь… еще не знаю, как… но обязат… Я чувствую, что сейчас мне станет дурно. Я не хочу, чтобы меня тошнило в присутствии женщины. Все равно куда, только прочь отсюда. Комната вращается вместе со мной. Сейчас здесь произойдет нечто ужасное, нечто страшное. Я, пожалуй, умру, но до того момента, переход… Если бы кто-нибудь пришел на помощь… Кто может мне помочь? Боже мой… Я, шатаясь на непослушных ногах, выхожу за дверь и цепляюсь за перила. Голова моя кружится, сердце дико колотится. Не знаю, как долго я стоял так. Не знаю, что со мной случилось. Я ощупью осторожно спускаюсь вниз, со ступеньки на ступеньку. Свежий воздух действует благотворно. Я стою перед входом в отель и совершенно спокоен. Только в мыслях нет четкости. Мои мысли очень туманны. Передо мной вдруг вырастает супруг. – Привет, это я! – Добрый день! – Куда ты идешь? Я провожу тебя. В таком виде, без пальто, ты явно собрался недалеко. – Я иду есть… – Поешь со мной! – Я ем всегда один… – Мы могли бы за столом спокойно обговорить наше дело. А? Он запросто берет меня за руку. – Называй меня просто Луи. Я знаю здесь один приличный ресторан. Когда хочешь хорошо поесть, спроси первого же шофера. В этом шофера разбираются лучше, чем в вождении машины. Они знают Париж как свои пять пальцев. В ресторане передо мной ставят тарелку, рюмку, прибор. Луи составляет меню. Нам принесут два сорта вина. Аперитив тоже будет. Закуски, устрицы, пулярка, молодой картофель, рис, раки, сладкие блюда, сыр, фрукты. О небо! – Пойми меня, – говорит он после черного кофе и предлагает мне сигарету, – я не в состоянии вернуть приданое. Скажи моей жене, что я ее прощаю… Тебя я уже тоже простил! Черт побери, отпусти ее! Маленького Луи получаешь ты! Маленького Луи получаю я. Маленький Луи – подарок Бога в беде. Он, подождав немного, наклоняется ближе и шепчет: – Ты ее очень любишь? – Ах… нет… – Зачем тогда вы сделали это? – Маленький Луи не от меня. – Ты хочешь сказать тем самым, – хрипло возражает он, – что она и тебя обманула? – Нет… я… пожалуйста, прочти вот это. – Что это? – Мой заграничный паспорт. – Зачем он мне? – Если ты внимательно ознакомишься с ним, то сможешь констатировать, что два года назад меня еще не было в Париже. Как я смог бы… маленького Луи? Он окаменело глядит на меня. – Луи, я обидел тебя? Не сердись. Я не хотел этого. – Как попали к тебе трусики моей жены? Так, он снова начинает старую песню. – Я их вытянул наверх. – Ты их стянул вниз, хочешь сказать. Ну-ну. Теперь уже все равно. Мне не надо было жениться. – Я их вытянул наверх. – Ну хорошо, ты их вытянул наверх после того, как они были уже внизу. Не собираешься же ты мне внушить, что ты их вытянул наверх, не стащив вниз? Это же физически невозможно. И вообще, как ты дошел до мысли, что я штаны… – Я хочу тебе во всем признаться – я вижу, с тобой нужно говорить открыто. Ты – мужчина. Он с чувством трясет мою руку. – Так что знаешь, я жуть как влюблен в твою жену. Я могу говорить начистоту? – Разумеется. – Я видел, что эта женщина живет со старым дураком. То есть с тобой. Я подумал: нужно познакомиться с дамой, но так, чтобы старый дурак об этом ничего не узнал. Если я заговорю с ней на улице, она, чего доброго, расскажет ему, и он меня прикончит… – Обязательно… – Одним словом, я долго над этим размышлял. Наконец мне пришла хорошая идея. Милые маленькие штанишки твоей жены всегда висят в окне. Я решил их украсть и под предлогом их возвращения представиться ей. Об этом она не смогла бы рассказать тебе, ибо это звучит совсем невероятно. Ты умный, мыслящий, проницательный человек. Почему ты не стал министром? – Да. Что было дальше? – Однажды ночью я карабкался вниз по стене… Ты слушаешь? Я осторожно пополз вниз по стене и выкрал штанишки. – И ты совсем не боялся, что я в этот момент высунусь из окна, удушу тебя и выброшу во двор? – Еще как! – Дальше. Ты познакомился с моей женой? – Нет. Мучительная тишина. Мы закуриваем по новой сигарете. – У тебя нет полегче? – Какую марку ты хочешь? – «Джоун». – Кельнер, одну пачку «Мэриленд Джоун», только побыстрее, и еще одну бутылку этого недурного вина. Он склоняется ко мне, кончики наших носов соприкасаются. – Ты ее очень любишь? – Очень – но теперь больше украдкой. – Знаешь что? Я разрешаю тебе ее поцеловать. Ты можешь ей сказать это. Такой вот я муж! Я разрешаю это тебе! Ты заслуживаешь это! – Она не допустит этого. Он блаженно улыбается. – Мы же можем оба ее любить! Официант, счет! В дверях ресторана мы расстаемся. У Луи срочные дела. Он придет домой поздно. Пусть жена не ждет его с ужином. – Скажи ей, что я встретил своего директора и должен быть с ним. Вот десять тысяч франков, они твои. Китайский император шлет тебе привет. Шандор Петефи будет жить вечно. Луи весело вскрикивает, поднимается в облака и исчезает за крышами улицы Сен-Жакоб. – Он причинил вам боль? Я не понимаю, что со мной приключилось. Я лежу на своей кровати. Но ведь только что я стоял в воротах отеля. На лбу у меня – холодная примочка, сымпровизированная из кружевного носового платка. Два грустных глаза пытливо смотрят на меня. – Он вам сделал очень больно? Я устал. Закрываю глаза. Очертания странных предметов мелькают перед моими закрытыми веками, растягиваются, стягиваются вновь. Теперь уже ничто не причиняет боль. Блаженство – вытянуться и лежать, совершенно ни о чем не думая. – Он вам причинил боль? Я вспоминаю – туманно, как в мираже, – что я поднялся в свою комнату… Или нет? Голова трещит, мысли утомляют. Звуки, мягкие, милые звуки, нисходят на меня, они идут издалека, сбегаются ко мне и ласково журчат. – Вам надо выпить чаю… я помогу… Боже мой, вы устали?.. Если бы я знала… Какой милый, прекрасный сон! Я приоткрываю глаза, чтобы он не улетучился. Круглая, белая рука женщины перед моим лицом. Тихий нежный аромат окутывает меня. – Я села к вам, на край постели… Так, сейчас будет хорошо… Она осторожно кладет руку мне под голову и мягко поднимает ее повыше. – Еще немного чаю… вот так. Благотворное тепло переполняет меня. Я чувствую, как горит мое лицо. – Что произошло? – Я тоже хочу знать… Вы поднялись сюда… и вдруг упали… Лоб ваш кровоточит немного… Боже, как дрожит ваша рука… Ее пальцы слегка пробегают по моим волосам. Мало-помалу окончательно прихожу в себя. Сажусь в постели. Влажная повязка соскальзывает мне на лицо. – Подождите, я ее поправлю. – Спасибо, мне уже совсем хорошо. Молодая женщина стоит передо мной, улыбаясь. Как же ее зовут? Мари-Луиз… да… Я знаю ее. Но я нигде не вижу ребенка. У меня легкое головокружение, но я хотел бы встать. Я вытягиваю вперед руку, чтобы найти опору, тут она подставляет себя, и моя рука обхватывает ее талию. Теплое, красивое женское тело. Значит, это не сон. Никакое не видение. Она поправляет кружевной платочек на моем лбу. Неожиданно ее пальцы замирают, она не шевелится. Из-под ее круглой обнаженной руки я смотрю на стол. Белый хлеб… нарезанная ветчина в тонкой бумаге… масло… сыр… Я хочу видеть ее лицо, но она нежно удерживает меня от движений. Своим лбом я ощущаю, как тихо поднимается ее грудь. Неожиданно ее лицо скользит вниз, к моему. Красивый круглый подбородок дрожит, линия губ слегка искривляется, словно она собирается плакать. Она все ближе наклоняется ко мне. Теплая рука обвивает мою шею, она гладит щеками мое лицо. Она ласкает меня наполовину как женщина, наполовину как взволнованная девственница. Затем она уходит. Я слышу тихое шуршание ее платья; она уже стоит в двери и говорит: – Adieu. – Мари-Луиз. – Ну что? – Я до несчастья приличный человек… отчаявшийся и безнадежно приличный… и… Она подходит совсем близко, ее тело легко и изящно прижимается ко мне. Она играет пальцами в моих волосах. Глаза полузакрыты, рот приоткрыт, она глухо шепчет: – Теперь хватит… хватит… Мы не должны больше видеться… – Почему? – Потому что… так лучше… я так хочу… Дверь за ней медленно закрывается. Перед постелью на полу лежит раскрытый французский словарь. На столе хлеб, сыр, ветчина, масло… Ночью мне становится очень плохо. Руки, ноги, а затем и голова начинают неметь. Грудь словно сжата в тисках, я не могу дышать. Кошмар. Я высовываюсь из окна навстречу черному небу. Помогите! Это оттого, что я так внезапно поел? Я не должен был есть! Зачем я ел? Боже милосердный, будь так же добр ко мне, как к Кнуту Гамсуну. Лишь на рассвете мне становится лучше. Чувство онемения проходит, я могу нормально двигать руками. Я медленно тащусь обратно к кровати и уже лежа смотрю на постепенно светлеющий четырехугольник окна и свисающие куски обоев на стене. Одиннадцатая глава Я потерял всякое представление о времени. Мой будильник остановился. Я осторожно поднимаюсь в постели и нигде не вижу своих ботинок. Стул, на котором обычно лежит моя одежда, тоже пуст. Кто-то украл ее, пока я спал. Боже, теперь я буду умирать не только голодным, но еще и голым. Диким рывком я выпрыгиваю из кровати, в глазах все потемнело. Что бы это значило? Приступ головокружения. Только не пугаться! Я стою перед кроватью совершенно одетый, в обуви. Правильно, я ведь даже не раздевался вчера вечером. Галстук мой съехал набок, волосы нависают на лицо. Разбитое зеркало так смешно искажает мою физиономию. Вообще-то надо бы умыться. Вода холодна, меня словно колют мелкими иголками, когда я погружаю в нее руку. Но после процедуры приятная теплота окутывает меня. Когда я вытираю руки, происходит нечто кошмарное. Я замечаю, что из моего кармана торчит что-то белое. Я вынимаю это. Кружевные трусики. Кровь ударяет в голову и начинает громко стучать в висках. Я засунул это в карман после того, как вытащил наверх… Одним словом… одним словом, с той поры ничего не произошло. Мужчина, женщина, ребенок – их никогда не существовало в реальной жизни. Я страдаю галлюцинациями. Я сошел с ума. Без сомнения. Тотчас я чувствую сильное давление в головном мозгу. Я помешанный. Поэтому у меня затекают ноги, руки и голова. Что мне теперь делать? Что предпринять? Я нахожусь вместе с одним чокнутым. Какие меры предосторожности существуют в таких случаях? Ведь я могу быть опасен даже для самого себя. Надо бежать прочь. То есть мне надо убежать из своего тела. Сумасшедших лечат холодной водой. Холодные обмывания. Я с лихорадочной быстротой раздеваюсь. (Надо заказать себе смирительную рубашку.) Может быть, еще не слишком поздно. Дрожащими руками я ставлю таз на пол, наполняю его холодной водой и встаю в него. Но ведь нужно лить холодную воду и на голову… Я выпрямляюсь, взгляд мой падает на стол. Боже милостивый, там все еще лежит тонкая бумага… Я вот-вот заплачу от радости… В этой бумаге лежала ветчина. Даже крошки остались… и корка от сыра… Значит, все было на самом деле. Это доказательства. Можно дотронуться до бумаги и до хлебных крошек. Спокойно одеваюсь и торжественно-медленно, осторожно спускаюсь по лестнице. Колени мои трясутся при каждом шаге. Воздух на улице резкий и насыщенный. Я механически переставляю ноги, мне кажется, это происходит независимо от меня, возможно, я не смогу остановиться, когда захочу, или не смогу сдвинуться с места, если остановлюсь. Во всяком случае, самого плохого я избежал. Несчастье – не умереть, несчастье – спятить с ума! Может, мне посчитать, сколько шагов в длину имеет улица Сен-Жакоб? Нет, это слишком утомительно. Я прогуливаюсь туда и обратно напротив отеля. Может, мне удастся повидать Мари-Луиз, когда она выйдет или когда будет возвращаться, если уже вышла. Милая Мари-Луиз… милая Мари-Луиз… Я стою перед мясной лавкой и наблюдаю через витрину, хорошо ли внутри обслуживают покупателей. Кажется, клиентам всегда отвешивают больше мяса, чем они заказывают. Хоть эти подмастерья всю жизнь только и занимаются взвешиванием, все равно у них нет достаточного чувства веса, чтобы не ошибиться каждый раз на несколько десятков граммов. Каждый мясник толстяк, и каждый булочник тоже. Это становится скучным. Я снова поднимаюсь к себе в комнату и гляжу в окно. Если бы Мари-Луиз захотела, она могла бы увидеть меня из своего окна. Может быть, она поднимется. Это даже лучше, что я сижу дома. Я жду до четырех часов пополудни и внезапно чувствую себя уставшим от ожидания. Но разве я влюблен в эту женщину? Чушь какая-то. Я пойду в Люксембургский сад и забуду про нее. В парке я неожиданно встречаю того друга, которому в лучшие дни одолжил на короткое время триста франков. С той поры я его больше не видел. Не видел ни друга, ни трехсот франков. Мерзкий негодяй, презренный тип… Сердце у меня сильно бьется. Удушить бы без лишних слов эту сволочь. – Сервус! – Как дела? – Спасибо, хорошо. Что с тобой стряслось? – Ничего особенного. А что со мной могло случиться? Лучше бы сказал, что случилось с тремястами франков! Или он вообще не собирается их отдавать? А он тем временем уже заговорил о прекрасной погоде. – Дай мне свой адрес, – говорит он наконец. – Я несколько раз намеревался зайти к тебе, но не знаю, где ты живешь. Иногда появляется желание от души поболтать… Возможно, он стесняется и хочет мне прислать деньги почтой. – Сервус. Он аристократически подает мне руку и со спокойной совестью идет дальше. На его брюках даже свежеотутюженные складки. Не имеет смысла огорчаться поведением подобных людей. Чем раньше их забываешь, тем лучше. Его я действительно могу легко забыть, но деньги!.. Это будет потруднее. Вот он обернулся. Он видит, что я смотрю ему вслед. С Минуту стоит, потом идет назад. Если он до меня дотронется, я убью его! – Скажи-ка, я тебе ничего не должен? – Должен. – Сколько там было? – Триста франков. Он озадачен. Надо было сказать «сто», тогда он дал бы хоть что-нибудь. Он достает бумажник, вытаскивает три стофранковые ассигнации и протягивает их мне. – Знаешь, я немного забывчив. Сервус. Тип дал мне эти триста франков как подаяние. Надо бы пойти за ним и швырнуть деньги прямо в лицо. Строит из себя важную персону, наверно, думает, что у него на это больше прав, чем у меня. Один из моих предков был важной шишкой при дворе самого короля Маттиаша, ты, ничтожество… После этого я начинаю жить. – Такси! В отель «Ривьера»! Я не поддамся судьбе. Негодяи! Я стучу в дверь конторки гостиницы. Вероятно, я ему помешал экономить. – Что угодно, мсье? – Я заявляю, что уезжаю и освобождаю комнату, – вот что угодно, мсье. – Но почему, прошу вас? Может, вы недовольны комнатой? – В ней даже нет кресла! – Мсье, еще до вечера кресло будет стоять в вашей комнате. – Ну хорошо. Я выхожу. – Шофер, отвезите меня в приличный ресторан, но я предупреждаю вас, если он окажется убогой харчевней, я пристрелю вас на месте. – Прошу покорно! – говорит водитель и жмет на газ. – Стойте! Что это за машина? Куда мне девать ноги? – Может быть, мсье будет угодно лечь на бок, – говорит таксист и ухмыляется. – Или, может, сядете на пол и положите ноги на сиденье. – Пожалуйста, не наглейте! Я мексиканец! Поехали! Из зеркальца заднего обзора на меня смотрит смертельно-бледное, осунувшееся лицо – чужое, со сверкающими глазами. С таким лицом невозможно быть молодым. Мне двадцать шесть лет… Мы летим по Большим Бульварам, сверкают яркие вывески – пульсирует жизнь. По тротуарам течет людской поток. Фигуры стройных женщин возникают, проскальзывают мимо и исчезают в толпе. Такси не открыто, а закрыто. – Эй, водитель, остановитесь! Откройте крышу! – Для чего? Сейчас ведь не лето?! – Я вас не спрашиваю, какое сейчас время года, а прошу открыть эту штуку. – Немного дождит, мсье. – Не говорите мне об абстрактных вещах. Мне нужен воздух. Заметьте себе это, вы, невыносимый тип. Разумеется, я все оплачу. Он откидывает крышу. Чертовски холодно. Он смотрит на меня с недоверием. – Вы американец, мсье? Тогда я знаю один блестящий трюк. Вы покупаете одну-две бутылки шампанского и набор рюмок. Из каждой рюмки вы выпиваете только раз и затем бросаете ее мне в голову. Каждый раз это будет стоить пять франков. Я тем временем продолжаю ехать, естественно. – Это чушь! Поехали! – Но зато дешево! У меня есть еще одна идея. На каждом перекрестке вы даете мне пощечину, это стоит тоже пять франков. – Хватит! Поехали – или вы свои глаза понесете домой в кульке! Мы сворачиваем в узкую, тихую улицу и останавливаемся перед мрачным зданием. Перед ним горит небольшой красный фонарь. – Что это значит? Вы привезли меня в полицейский участок? – Здесь ресторан, мсье. – Здесь? Что это за кабак? Я сказал вам, что хочу в престижный ресторан! – Только не волнуйтесь. Тут так престижно… Желаю вам, мсье, чтобы у вас хватило денег оплатить ваш обед! – Подождите! – Пожалуйста, – отвечает шофер и шепчет мне дополнительно: – Только будьте внимательны, здесь каждый вдох стоит денег. Все ясно: водитель тоже чокнутый. Когда я вхожу в зал, ко мне спешат примерно двести мужчин во фраках, сплошь безупречные, угрюмые джентльмены. Зал с господами во фраках выглядит как аристократический бал, с которого куда-то сбежали все дамы. На их месте расставили столы, на столах – цветы; потому-то и мрачны одетые во фраки господа. Все обтянуто красным бархатом, и загадочный свет пробивается прямо из паркета. На стенах висят большие стеклянные бабочки всевозможных расцветок, они тоже испускают свет. Паркет покрыт ковром, который имитирует цветущий луг. В середине каждой из стен – огромное, безрамное зеркало, отражающее внутренний интерьер зала и создающее впечатление бесконечности. Число безупречно мрачных кельнеров умножается. Я тоже стою повсюду, дрожащий, во многих экземплярах. Группа фрачных мужчин кланяется мне и при этом смотрит на меня так озабоченно, словно я тяжелобольной перед операцией. Куда мне сесть? Все равно. Весь мой аппетит пропал. После короткой агонии я выбираю один из столов. Два господина во фраках встают справа и слева от меня и остаются так стоять вплоть до конца трапезы. Трое других кельнеров плечом к плечу стоят перед моим столом. Метрдотель склоняется ко мне, он держит посеребренный блокнот и карандаш. Лицо его выбрито до красноты. Глаза плавают в синем свете, череп желтоват, на внушительной лысине – несколько бесцветных волосков. Он зачесывает их поперек, от одного уха к другому. Смешная мода. Эта голова, если смотреть вблизи, сигнализирует о следующем: перед вами один из тех мужей, которых их жены не обманывают лишь тогда, когда у них на это нет времени. Меню не упаковано в позолоченный переплет, и это действует успокаивающе, гораздо менее утешительны наименования блюд. Обозначения длинны, перечисляются имена давно почивших генералов, поэтов и прочих немыслимых личностей, о которых можно думать в любой связи, только не когда голоден и хочешь есть. Чтобы затяжные поиски не были истолкованы как беспомощное шараханье провинциала, я быстро выбираю двух генералов и одного академика. О последнем я тут же сожалею. Я всегда считал его труды неперевариваемыми; соответственно и названное в его честь блюдо вряд ли съедобно. Метрдотель удаляется вместе с тремя кельнерами, двое других остаются стоять позади меня. Эти люди начисто лишены всякой сердечности и деликатности. Если бы по меньшей мере один из них носил очки, чтобы хоть благодаря им выглядеть полюбезнее, как, например, стараются делать врачи перед операцией, когда глядят на пациента, похлопывая его по рукам: «Ну, ну, не надо бояться, милый друг, скоро все будет в порядке!» Неожиданно звучит музыка, приглушенно и издалека, словно играют где-то под землей. Она на ощупь вскарабкивается наверх, становится громче, расстилается над ковром и скулит прямо в уши. Как и в уши безупречных фрачных господ, которые, ничуть не взволнованные, стоят группой в конце зала. Иногда они безо всякой нужды поправляют букетики на столах, наблюдая при этом за мной. Наконец появляется первое блюдо. Прибыл один из господ генералов. К моему столу подкатывают маленький столик на четырех колесиках – это выглядит точно так, как столы для инструментов в операционной. Но хлороформом не пахнет. Метрдотель с дьявольской ловкостью принимает свои меры. Раздаются команды, которых я вообще не понимаю. Слава Богу, что меня ни о чем не спрашивают! Большая серебряная крышка поднимается, из-под нее извлекается маленькая черная рыбка и возлагается на серебряную тарелку. Рыбка испускает пар. На столе прибор для еды: шесть вилок, шесть ножей, три маленькие ложки и пять рюмок. Последние различной емкости и стоят тесно одна к другой, как органные трубы. Душу мою охватывает легкое беспокойство. Маленькая рыбка лежит передо мной и ждет; два фрачных господина тоже ждут. С точки зрения логики к маленькой рыбке надо подступать с наименьшим ножом и наименьшей вилкой, но мы в Париже, и здесь все подчиняется совершенно иной логике. Двери должны закрываться так, как будто их хотят открыть; трамваи ходят в абсурдных направлениях и т. д. Следовательно, за маленькую рыбку надо приниматься с большим ножом и большой вилкой. Возможно, еще лучше остаться нейтральным и выбрать прибор средней величины. Во время моей тихой медитации возникают новые осложнения. Подходит запыхавшийся фрачный господин и ставит на стол банку с черным сапожным кремом, эта банка тоже уложена на серебряную тарелку. Надо поторапливаться, иначе история станет еще запутанней. Я соскабливаю рыбку и разделываю ее. Неожиданный оборот: у нее нет спинного хребта. Это моллюск, наподобие Мушиноглазого. Ну да ладно. Я разрезаю его на куски и ем. Он невкусный, но это меня не удивляет. Что вообще хорошего в жизни? Когда я сюда входил, я уже знал, что здесь ничего хорошего быть не может. Крем для обуви я даже не трогаю. Если бы у него по крайней мере было название. Оба фрачных джентльмена у меня за спиной застыли как статуи и не шевелятся. Какое у них назначение здесь? Зачем они неподвижно уставились в воздух? Они определенно делают это не за так. Я готов заплатить даже за то, чтобы они ушли, чтобы хоть один из них убрался. Когда я положил на место прибор, подошел господин, что был справа, он наклоняется к столу и нажимает снизу на кнопку звонка. С шумом появляется господин во фраке; господин, что слева, отдает ему мою тарелку. Одновременно сервируется стол под второе блюдо. Короче, один для звонков, другой для очистки стола. И второе блюдо тотчас приносится. Никакой паузы, мне не надо ничего делать, кроме как есть. Ну, и платить. На стол ставят голубую чашку. В ней кипяток, и в нем, если не ошибаюсь, плавают по кругу кусочки лимона. Нечто ножеобразное, возникшее, пожалуй, из скрещивания вилки и ножа, лежит рядом. Кроме того, передо мной ставят также пузырек с микстурой и непонятную четырехугольную вещицу на небольшой изящной тарелочке. Оба господина сзади меня ожидающе смотрят в расположенное напротив зеркало. В первый момент у меня возникает идея помыть руки. По обстоятельствам надо, видимо, в воду добавить несколько капель микстуры. Но как будет смотреться мытье рук посреди трапезы, не в начале и не в конце? Я же ничего не ел руками. А что там в станиолевой бумаге на тарелочке? Это ведь тоже относится к сему блюду. Один из господ сзади меня тактично наклоняется и легким, невесомым жестом придвигает вещицу в станиолевой бумаге ближе к голубой чашке, чтобы намекнуть, что эти два предмета связаны между собой, и тут же в качестве запоздалого предлога разглаживает скатерть. Он хочет сказать следующее: «Мсье, эта вещь в станиоле относится к этому отряду, но я не потому придвинул ее, чтобы обратить на это ваше внимание, а потому что на скатерти образовалась складка; этого же у нас допустить никак нельзя. Я был бы безутешен, если вы мои действия истолкуете как указание, мсье. То была просто счастливая игра случая, которым вы должны воспользоваться, мсье». Через десять минут я так или иначе уйду отсюда и никогда в жизни не вернусь. Я беру вещь в станиолевой бумаге и осторожно разворачиваю ее. Она поразительно легка, внутри что-то зеленое. Едва я успеваю взять это в руки, как оно выскальзывает, и ковровое море беззвучно поглощает его. Оба господина сзади меня ничего не видели, я тоже. Снова появляется метрдотель. Он еще ни о чем не догадывается. Я вижу это по его глазам: он ищет проблему в серебряной бумаге. Обеспокоенно смотрит на меня: уж не съел ли я это? Я рисую ножом небольшие змеистые линии на скатерти, чтобы успокоить его. Не дрейфь ты, неудачник, если даже я не боюсь! Иди лучше домой, ведь твоя жена наставляет тебе рога, безликий ты тип. Теперь подают второе блюдо, академика. Этот член академии уже при жизни проявлял не много фантазии: опять рыба. Сначала в изысканном стеклянном сосуде приносят рыбу с метр длиной, чтобы я видел, что она жива, и успокоился. Роскошный экземпляр. Нужно бы обязательно рассматривать ее через пенсне, я чувствую это. На всякий случай я встаю. Вот он, торжественный момент, когда нужно представляться даже рыбе. Рыба уносится на кухню. Наливают вина, музыка снова ползет по залу. В этот момент в зал входят дама и господин. Дама – от макушки до пят декольтирована – останавливается в дверях и с достоинством контролирует взглядом все зеркала, в которых она тиражируется. Это придает ей мужества, и она начинает ползти словно тонкий тростник, со сдержанными и тактичными вывихами плечей, причем ее живот совершает небольшие полукруглые движения. Проходя мимо меня, она неожиданно распахивает глаза и быстро закрывает их. Это страшно, но совершенно излишне. Сережка у этой женщины стоит намного больше, чем вся моя жизнь, а эта женщина давно уже не придает большого значения своим серьгам. Она давно уже не придает большого значения ничему, лишь собственная жизнь ей еще не опостылела. Но об этом заботится мсье в ее обществе, который короткими шажками неуклюже ступает за ней; он лыс, обладает потухшим взглядом и двумя мешками под ним. Конечно, он безумно любит эту женщину, только с последствиями все еще не может примириться. Наконец снова появляется персонал, торжественная процессия приносит труп жившей еще недавно рыбы. Метрдотель снимает серебряную крышку гроба, под ней лежит распростертая на одре рыба, между листьями зелени, с выпученными глазами, немо и неподвижно. Во всяком случае, аминь. Зеленые листья есть нельзя, это я уже знаю; однажды я попробовал это сделать, было невкусно. Это только оформление. Счастье тому, у кого образование. Эта мысль почти веселит меня. Итак, когда родился Карпио Лопе де Вега – в 1562-м или 1652-м? Ну а вечность? Сколько кусков сахара клал в кофе Бальзак? Он пил его без сахара. Так что со мной так просто не получится. Можно мне подать что угодно – меня не смутишь. Такие преступные рожи, и теперь они приносят мне рыбу. Метрдотель демонстрирует высокую степень акробатики в сервировке. При этом его лицо преображается и теперь так же одухотворенно скучает, как у профессора, еще до операции узнавшего, что пациент не заплатит. Прежде чем взять в руки нож, он виртуозно вертит им в воздухе и в решающий момент подхватывает его. Такое можно видеть лишь в варьете. Там, правда, дешевле. Рыба удивительно вкусна, поданный к ней соус тоже. Тем временем дама и господин заказывают такую же маленькую черную испаряющуюся рыбку, и тут происходят поразительные вещи. Выясняется, что из рыбы с помощью сапожного крема приготовляется паста для бутерброда, которую нужно есть на тосте. Я тактично смотрю на двух фрачных господ за моей спиной. Они спокойны как статуи. По выражению их лиц невозможно установить, что приключилось со мной, хотя они определенно все видели – если и не впрямую, то через зеркало. Однако лица их невозмутимы. Представляю, как должны клокотать их внутренности. Можно ли здесь потребовать порцию двууглекислого натрия? Вряд ли. Зачем я ел маленькую черную рыбку ножом и вилкой? Ну что ж, по крайней мере у меня есть над чем поразмышлять. Я бы еще поел от другой рыбы, но у меня ее неожиданно забрали. Но зато мне наливают вина из другой бутылки, и музыка снова начинает всхлипывать. Зачем я ел маленькую черную рыбку ножом? Так или иначе, эти два кельнера сзади меня – идиоты. Теперь несут второго генерала… Интересно, как решили среди военных проблему умственного превосходства, вызывающую неприятные моменты? Есть рядовые, ну, и фельдфебель всегда умнее, чем рядовые, лейтенант умнее фельдфебеля, после лейтенанта идет старший лейтенант и так далее. Чем выше звание, тем умнее его носитель. У них все связано с рангом. Солдат должен принимать это к сведению, что он и делает. Если, к примеру, лейтенант хочет быть умнее, чем майор, из этого получается дуэль. В общем и целом за военными ходит слава, что офицеры ухаживают за красивейшими женщинами, а гуляют под руку с безобразнейшими. Это залог. И почему супруги некоторых офицеров сердятся на моду? Это мне пришло в голову само собой, пока несли генерала. Уже принесли. Я смотрю на блюдо и не знаю, что мне делать. Если рыба и теленок вступают в интимную связь, следствием может быть только аборт. Новое вино. И сыр. Какой-то вид булочек. Вина меняются беспрестанно. Черный кофе. Лысый мсье, пришедший до этого с дамой, расплачивается. Он дает на чай пятьдесят франков. Чудовищно. Я тоже расплачиваюсь. Мне приносят счет в сложенном виде, запрятанный под салфетку, как семейный позор. Видимо, следует вообразить, что это телеграмма. Только осторожно, милый, сначала нижнюю строчку. Двести одиннадцать франков. Хотел бы только знать, откуда взялись еще эти одиннадцать франков? Чаевые сжирают еще пятьдесят франков. У меня остается тридцать девять франков… Ну, черт побери… Если бы я хоть не ел маленькую черную рыбку ножом. Я ухожу из ресторана. Фрачные кланяются как сумасшедшие. Мне удалось их убедить, что я джентльмен. Они не подозревают, что это было в последний раз. Такси стоит перед рестораном и ждет меня. Я плачу двадцать два франка. Побудь я в зале подольше, я бы здесь, снаружи, не смог бы расплатиться. Если бы я только не ел черную рыбку ножом и вилкой! Я иду пешком по Большим Бульварам, и свежий воздух немного приводит меня в чувство. Сейчас я пойду назад и скажу обоим кельнерам, почему я маленькую черную рыбку съел вместе с кожей. Я им скажу, что рыбка называется «бубис минералис» и ловится в мексиканской бухте, вблизи Камчаткарутки. Приманкой служит таракан. Не перебивайте меня, я вижу, вы глупы и цепляетесь за вашу географию. Его ловят на таракана, дедушка. Знаете, почему я ел ее вместе со шкурой? Эх вы, несчастные, вы что, даже не знали, что кожа «бубис минералис» богаче всего витамином D, который, однако, концентрируется только после прикосновения ножом и вилкой? У вас что – культурный ресторан или нет? Вы вообще-то кончали гимназию? Нет, по-латыни это называется «пластикус вульгарис». Что так называется? Неважно. Уж выто определенно нет, это точно. Прямые потомки диких генитов и леитов, живших у подножий Гималаев в 462 году до Рождества Христова… Неожиданно пришли лемуры, дружочки мои, но сначала они избили до крови нарвов. Вождь племени, великий Вокативус, бежал с поля боя, придерживая при этом штаны. У него была красавица дочь, здоровая стерва, услада. Вы что думали? Я буду вам всю мировую историю излагать? Честь имею! Я голоден. У меня еще есть четырнадцать франков. Может, мне завернуть в ночное бистро и поужинать? Ну, нет, после маленькой черной рыбки не будет никакого ужина, понятно? Я спускаюсь в метро и на остановке у Буль'Миша снова выхожу. Нет никакой логики и никакой благотворной постепенности во всем, что со мной происходит. По бульвару проходят и прогуливаются счастливые, довольные люди. Элегантные женщины, красивые и молодые, покачивают бедрами. Студенты бьют друг друга по спине чертежными линейками, насвистывают шлягеры и отпускают скромные замечания по адресу одиноко прогуливающихся женщин. Я не виноват, но я чувствую чудовищный голод. В чем дело? Мой желудок хочет получить сразу все пропущенные мной обеды и ужины? Дважды ужинать – нет, так не пойдет. Что я сделал со своими франками, Боже праведный, что я сделал? Разве едят за двести франков маленькую рыбку с вилкой и ножом в руках? Только теперь я начинаю по-настоящему понимать, что со мной стряслось. Я хочу в каком-нибудь баре заказать кофе с двумя рогаликами. В следующий раз, когда я опять буду при деньгах… Самое ужасное, что мне некого бояться, кроме себя самого. Ибо во мне существуют два человека – подлый и разумный. Как только денег нет, пробуждается разумный, но эффективными его действия не назовешь, он только констатирует безумные поступки и поучает меня на будущее. Злой же человек толкает меня в пропасть. Напрасны все благие намерения, злодей только слушает и для видимости говорит всему «да». Теперь наступает решающий момент. Четырнадцать франков нужно спасать. Я зайду в небольшое кафе и выработаю оперативный план по спасению четырнадцати франков. Имеет ли смысл тратить на это деньги? Да, имеет, потому что благодаря этим расходам можно избежать больших. Это педагогический совет. Для чего нужен тут педагогический совет? Тут пригодятся мои навыки в философии. Черт с ними, с этими франками. Сделаем вид, будто их никогда не было. Идиота, который мне их вернул, я вовсе не встречал. Мои мысли идут дальше. Я вообще никогда не давал ему триста франков взаймы. Деньги были проедены уже давно. Нужно продолжить жизнь точно с того момента, где я прервал ее в первой половине дня. С той поры я даже набрался опыта. Богатым людям не позавидуешь. Они обязаны есть таких маленьких черных рыбок. Но не с ножом и вилкой! Цыц! Займись-ка, пожалуйста, новой мыслью. Лучше буду рассматривать прохожих. Интересно, сколько денег у каждого из них в кармане? У этого с усами как у моржа примерно тысяча франков. Он идет домой и будет ужинать. (Я ужинал в семь часов, это тоже было идиотизмом, но еще довольно невинным.) У его жены плоский нос, и он говорит ей: «Знаешь, Адриенна, если погода и завтра будет хорошей, мы пойдем в парк». «Ладно, – отвечает Адриенна, – только не закуривай сигарету. Сейчас будем есть». И Адриенна накрывает на стол. «Салат будет?» «Конечно», – говорит она. Он выпивает две рюмки аперитива и садится за стол, чтобы почитать газету. Окно квартиры выходит на улицу, по которой другие люди идут домой – они тоже будут ужинать, но никаких черных рыбок, это мы можем констатировать. (Слыхано ли, чтобы кто-то посреди голодной смерти ел черных рыбок?) Так что, пойти ли мне снова поесть или лучше настроиться на нужду, купить какао и сахар? Ужин был бы неплохим мероприятием, но спустя полчаса он забудется, а нищета определенно будет длиться дольше. Мы не должны также упускать из виду, что хорошая еда обычно обладает эффектом, который может действовать до утра. И даже еще дольше. Ведь в первую очередь речь идет совсем не об удовольствии, а о калорийности блюд, которые поедаются. Если бы я, скажем, сейчас съел картофельного супа, крупных бобов и тому подобного, я бы до завтрашнего вечера не испытывал голода. Но где тут найдешь крупные бобы? Сколько народу крутится тут, и никто даже не знает, что это такое. И это образованные люди? Ха-ха!.. Что такое? Уж не слишком ли много вина я выпил? Сколько вокруг красивых женщин, однако и как много таких, о которых я никогда не буду знать, что они вообще существовали. Если бы мне вдруг пришлось выбирать, на какой бы из них я женился? Только не на толстой, хотя как раз такие дольше выносят нищету; некоторое время моя жена могла бы питаться собственным жиром. Она бы даже радовалась, что его становится все меньше. «Ягненочек, я со дня на день становлюсь все стройнее!» Но спустя месяц-другой наступил бы крах. Худые выдерживают голод дольше, во всяком случае, часто приходится слышать: «Слушай, ты, она же худоба!» – «Правильно – ты посмотрел бы, что она ест!» Существует ли еда, которую я сейчас не стал бы есть? Когда я был маленьким и воспитывался в интернате, я с отвращением ел запеченный картофель и лапшу со сливовым повидлом. Стоп! Был ли я тогда прав? Н-да, молодость весьма легкомысленна. Мучные блюда не только насыщают, они весьма способствуют полноте. А запеченный картофель? Один слой картошки, один слой яиц вкрутую, нарезанных кружочками, немного сметаны; затем верхний слой запекается до поджаристой корки. Я пытаюсь наложить себе порцию побольше. «Постой, не так много! Подумай о своем брате!» Черт возьми, до чего шикарна женщина, что идет сейчас передо мной. Талия ее стройна, платье на бедрах натягивается при ходьбе. Аппетитная персона, и с такими совершенными ногами, что просто чудо, как они могут нести такое чарующее тело. Как красиво и с легким извивом ноги от лодыжки постепенно расширяются кверху, у коленей они прячутся под юбкой, становятся еще шире, чтобы у талии неожиданно вновь сузиться, стать стройными. (Как сказать по-французски «она раскачивается на бедрах»? Elle balance ses hanches au rhythme de ses pas… Или проще: elle se tortille.) Бог мой, это элегантная, крупная женщина, и так красива сзади, что ее надо бы просто обогнать и сказать в лицо: «Mes hommages, Mademoiselle, меня зовут Икс-Игрек. Хотите стать моей женой?» Дама, безусловно, позовет полицейского, хотя некоторые маленькие глупости в ее биографии есть. Французы утонченны: если им случается учинить большую проказу, они говорят: «Я сделал маленькие глупости. J'ai fait de petites folies». Мне так хочется хотя бы погладить эту женщину. «Ну, не бойтесь же, моя милая, вы тоже когда-нибудь состаритесь и еще вспомните обо мне, плача: „Я не позволила ему меня погладить, и смотри-ка, я же стала старой“. Да-да». Теперь я смотрю на нее спереди. Кстати: уже несколько месяцев, как я не вглядываюсь больше в лица женщин. Она стара. Но может, виновато вечернее освещение? Эта, пожалуй, была бы мне даже благодарна, если бы я стал с ней заигрывать. О Боже, я ее смог бы омолодить… Так, ладно, заигрывать так заигрывать, я только хочу еще раз взглянуть на нее сзади. Фантастика! Теперь я снова смотрю на нее спереди; сколько ей может быть лет? Женщина свой возраст носит не на лице. У женщины возраст написан в сердце, а не на лице. Разве это не страстная, породистая особа! Попробовал бы кто-нибудь при ней читать в постели газету и тайком подремывать. Она сразу вышвырнет такого из постели. Роскошная стерва. Теперь я снова посмотрел на нее сзади. А сбоку? Я ведь еще даже не видел ее сбоку. Неожиданно она останавливается. – Скажите, вам что-нибудь нужно от меня? – Мне? Нет… ничего. – Вот это я и хотела знать. Я иду домой, спать. Двенадцатая глава Перед моим камином стоит новый предмет меблировки: кресло немыслимого цвета. Я встал уже в пять утра, оделся и уселся в кресло. Вчера на это не было времени, я очень устал и сразу лег спать. В полдень я устал уже и от кресла и встал, чтобы слегка отдохнуть. Позднее я пошел в Люксембургский сад, на свой якобы обед. Парижская осень засвидетельствовала саду свое почтение. Деревья засыпали листьями извилистые тропинки, а на небе ветер гонялся за быстро плывущими облаками. Навстречу мне идет ребенок с гувернанткой и наклоняется, чтобы поднять кусочек гравия. – Не прикасайся! – кричит гувернантка. Она вытирает ему руку и дает шлепка. Со мной это вроде бы тоже когда-то было… Солнце еще греет, многие сидят в саду и принимают солнечные ванны. Дни становятся все короче, а вечера прохладнее. На авеню Обсерватуар есть две маленькие узкие полоски зелени – сады Обсерватории. Они выглядят как продолжение Люксембургского сада, но только с отдельной оградой. Они и закрываются позднее, и любовные парочки чаще посещают их в душные летние вечера. Если женщина чувствует себя одиноко, она просто приходит в один из этих маленьких садов и садится под деревья, чтобы взглянуть на звездное небо; долго сидеть одной ей не приходится. Но лето уже прошло. Холодные осенние вечера убивают любовь и мух. Здесь прогуливается и прозаическая публика: рабочие, гувернантки или пенсионеры. Фармацевтический факультет Сорбонны находится тоже здесь. Студенты и студентки носятся по аллеям или садятся и листают свои книги. Это тихий отгородившийся квартал. С обеих сторон на зеленую листву двух садиков уставились вечно закрытые окна фешенебельных домов. В каждом садике по две аллеи. Между аллеями тянется окаймленная цветами полоска газона со статуей на каждом конце. Вдоль аллей есть деревья и кресла, можно опуститься в кресло, чтобы вдохнуть немного романтики под шевелящейся от ветра листвой или наблюдать за бегущими облаками и порхающими голубями. На одной из сторон от Люксембургского сада видно здание сената, на другой на фоне серого неба вырисовывается купол Обсерватории. Я люблю здесь прогуливаться и воображаю себя владельцем майората, медленно шагающим, заложив руки за спину, по аллеям под шуршание листьев на деревьях. «Господин граф, вы обронили тысячу франков». – «Оставьте их, мой дорогой. Их подметут вместе с листьями». И тут со мной происходит нечто чрезвычайное. С внутренней стороны аллеи, в первом садике, сидит молодая девушка лицом к газону. Она что-то читает и делает выписки. Определенно студентка. Когда я прохожу мимо нее, она поднимает голову и смотрит на меня. Это та молодая девушка, которую я уже встречал в этом саду, в тот раз пожилая женщина показывала ей роман. Чудесное совпадение. В этом городе живут почти четыре миллиона человек. Дважды встретить одного и того же – это чудо. К тому же она сидит вовсе не на бесплатной скамейке. Она, должно быть, из верхней десятки тысяч. Я поворачиваюсь и останавливаюсь перед деревом, которое к ней ближе всего. Она взглядывает на меня и улыбается. Я принимаю внезапное решение. – Bonjour, Mademoiselle. – Bonjour, Monsieur. Она ответила на мое приветствие. Она закрыла глаза и ответила мне так – я клянусь, – так сердечно, как будто мы давно знакомы. Даже немного улыбалась при этом «Бонжур, мсье». Кстати, я тоже приветствовал ее как абсолютный джентльмен. Один из моих предков был большой шишкой при дворе короля Маттиаша… Надо бы продолжить начатое, но она больше не смотрит в мою сторону. Она продолжает читать. А я всего-навсего стою и жду. Спустя какое-то время молодая девушка снова поднимает взгляд и – ждет. Я оборачиваюсь. Может, кто-то стоит позади меня, кому предназначена ее улыбка. Там никого нет. Наверняка прочитала что-то, над чем не могла не рассмеяться. Если она еще раз мне улыбнется, я подойду к ней. Она больше не смотрит. Я не спеша пройдусь мимо нее, сейчас так и так никого нет поблизости. Когда я поравнялся с ней, она подняла взгляд от книги, слабая улыбка появляется на ее лице. С дрожащими коленями я подхожу к ней и спрашиваю хрипло: – Что вы читаете, мадемуазель? – Книгу, – говорит она, нисколько не удивляясь. – Роман? – Ага. – Интересно? – Очень. – Могу я сесть к вам? – Если угодно… Конечно, студентка. Я вел себя корректно. Один из моих предков… – А что вы там пишете? Делаете заметки? – О нет. Скучно все время читать. Когда появляется мысль, я ее записываю для себя. – Можно прочитать? – Вы очень любопытны. Нет, вам нельзя. Скажите, почему вы заговорили со мной? – Почему вы мне ответили? Она смеется. Боже милостивый, вот рядом со мной сидит живая женщина, она говорит со мной и смеется. Ее синие глаза прекрасны, волосы волнисты и белокуры. Как будто немножко грустна, так по крайней мере мне кажется. – А на книгу тоже нельзя взглянуть? – Пожалуйста. У нее красивые белые руки с узкими ухоженными пальцами. – Да это же стихи! – Да. – Перед этим вы говорили, что читаете роман! – Да? Я так говорила?! Очень может быть. – Вы часто приходите в сад? – Да, довольно часто. – Вы студентка? – Нет. – Где-нибудь служите? – Да что же это? Разве мы в суде? Господин следователь, мне девятнадцать лет, блондинка, глаза голубые, подбородок нормальный. Я живу у родителей, единственный и избалованный ребенок, встаю в одиннадцать часов, завтракаю в постели. Я люблю Поля Валери и Розамунд Жерар. «Свирели» – очень хорошая книга. Зачем вы, собственно, заговорили со мной? – Я очень скучал. – Это неправда. – Тогда не знаю почему. – Вы француз? – Нет. – Кто же? – Венгр. – А-а! А что вы делаете в Париже? – Я в учебной командировке. – О! Что же вы изучаете? – В основном – жизнь. – Милое занятие. Как вам нравится Париж? – Очень. – Парижанки милы? – Этого я не знаю. – Это неправда. – Могу я тоже спросить вас о чем-нибудь? – Пожалуйста. – Как вас зовут? – Отгадайте-ка! – Жермен? – Нет. – Ивонн? – Нет. – Жильбер? – Нет. Я помогу вам. Это двойное имя. – Мари-Луиз? – Нет. Анн-Клер. – Прекрасное имя. – Мне оно тоже нравится, а как ваше имя? Надеюсь, не Жорж? – Нет. – Слава Богу. Я не люблю это имя. Она размышляет недолго, неожиданно поворачивает ко мне лицо и совсем тихо спрашивает: – Сколько вам лет? Двадцать? – Нет. Двадцать шесть, но годы войны не считаются, я, собственно, еще совсем не жил… – А сколько мне, как вы думаете? Перед этим она сказала, что ей девятнадцать. Она уже забыла про это? – Восемнадцать. – Бог мой! – говорит она с сияющими глазами. – Честно? – Абсолютно честно. – Вы поклялись бы в этом? – Да. Я римско-католической веры. – К сожалению, мне больше восемнадцати. – Девятнадцать. – Больше. Как это? Раньше она говорила, что девятнадцать. – Двадцать один. Она задумывается ненадолго. – Да, теперь достаточно, то есть как раз столько. – Но раньше вы сказали – девятнадцать! – Не может быть! Эта женщина лжет и сама больше всех удивляется. Но что это меняет? Она женщина, и этим все сказано. Она очень просто одета, но я не слишком разбираюсь, возможно, это и есть самый последний шик. Во всяком случае, очень неброский. Фигура у нее очень красивая. Она стремительно поворачивается ко мне, словно заметив, что я ее разглядываю. – Мне пора домой. Почему так внезапно? Я ей не нравлюсь? – Могу я вас проводить? (Ничего не значит, если я ей и не нравлюсь.) – Нет, – говорит она после короткого раздумья. – Могу я вас видеть завтра? – Если вы действительно хотите этого… – Я так хочу этого. Я очень одинок. Секунду она смотрит на меня испытующе. – Завтра я тоже приду в сад, – говорит она тихо. – В это же время? – Да. До свиданья, мсье. – До свиданья, мадемуазель. Она согласилась очень быстро. Разумеется, я никогда в жизни больше не увижу ее. Таковы они, эти француженки. Они охотно идут на знакомства, из любопытства. Они ужасно милы и сердечны, а потом вы их никогда больше не видите. Я смотрю ей вслед, ее стройная фигура исчезает за деревьями. Позволит приличная девушка заговорить с собой в саду? Вряд ли. Правда, Камиль Демулен с Люсиль тоже познакомился таким образом. Но я не Камиль Демулен, и она не Люсиль. Ну, все равно. Я ведь не увижу ее больше. Тринадцатая глава Когда-нибудь я стану богатым, я знаю это, только это произойдет слишком поздно. К тому времени я буду уже страдающим желудком несчастным стариком. «Жан, меня ни для кого нет дома. Понял?» – «Да, господин тайный советник…» Если бы я встретил свое будущее «Я» на улице Сен-Жакоб, я загородил бы ему путь перед лавкой итальянских деликатесов. «Минутку, почтенный мсье. Я дам тебе мою юность, которая мне теперь не нужна. Когда человек в летах, он наверняка не всегда испытывает голод. За тысячу франков я заберу у тебя даже твой плохой желудок. Даже за пятьсот франков. Погоди, не уходи; изволь, за сто. Ничего не давай на благотворительные цели, таким путем добывают деньги для администрации и для родственников, я же вот он – здесь». Старик совсем не слушает меня, отстраняет с дороги и, бессердечный, продолжает идти. «Почтенный мсье, любовь… Я не требовал, чтобы купить что-нибудь поесть. Перед этим я лгал, поверьте». «Ах, пустое». Полдень. Время обеда. Я уже могу идти в Люксембургский сад, чтобы поесть видимости. Конечно, даже в этом есть свой глубинный смысл, как и во всем в жизни, только я пока еще не добрался до него. В два часа я в Обсерваторском саду. Анн-Клер здесь нет. Я ведь это предвидел, не так ли? Как может красивая французская девушка пойти на свидание со мной, чужеземцем? Преклонных лет священник прогуливается по аллее и читает молитвенник. Волосы его белы как снег, глаза излучают доброту. Сутана в сальных пятнах, ботинки стоптаны. Нет, на этого падре я не сержусь, он не толст, не ухожен и не пахнет одеколоном. Постойте, а как звали того святого, который никогда не мылся? Короче, Анн-Клер не пришла. Все-таки немного досадно. Но и это пройдет. Я иду гулять в обратном направлении. Через полчаса я возвращаюсь назад. Она здесь, она сидит точно там, где сидела вчера, и перед ней стоит элегантный молодой человек; он опирается на трость, которую он за спиной воткнул в землю. Некоторое время он говорит с ней, потом откланивается и отваливает восвояси. Кто этот молодой человек? Знакомый? Я с минуту выжидаю, потом подхожу. Она что-то вышивает. Итак, будем равнодушны, но в то же время вежливы. – Qu'est-ce que vous faites de joli? (Это такая тупость, что я не буду переводить.) – Я вышиваю скатерку. – Такая вещь требует, наверное, много труда? – О нет. – Для кого это вы? – Для себя самой. Хочу положить на свой столик – это будет хорошо смотреться. Небольшая пауза. – Что вы делали сегодня до полудня? – (Она скажет о молодом человеке.) – Писала письма. Я принесла вам интересные фото с альпийскими мотивами, мы отдыхали там на даче. – (Она ни слова не говорит о молодом человеке.) Из своей сумочки она вытаскивает кипу снимков. – Очень красиво. – Видите ли, я писала сегодня своему жениху вот это письмо, – говорит она и протягивает мне убористо исписанный лист. – Вы помолвлены? – Да. Но мне он не нравится. Вы можете это прочитать. Она показывает письмо. Я взглянул на обращение: «Mon tout petit Georges». Возможно ли, чтобы женщина так писала мужчине, которого не любит? Я в растерянности. – Он не в Париже, можете не волноваться. Вот это Франция. – Она очерчивает пальцем большой круг на подоле юбки. – Вот здесь Париж, а здесь, в пятистах километрах от него, мой жених. Милая невеста, можно сказать. Когда она наклоняется, я вижу ее небольшие груди, стянутые тонкой кофточкой. Господь хочет подвергнуть меня испытанию, поэтому он послал мне именно невесту. – Я не люблю своего жениха. Зачем она говорит это? И все же, может быть, она любит его? – А кто был тот молодой человек, с которым я вас застал? – Меня? – спрашивает она таким тоном, словно приготовилась все отрицать. – Да, до того как я пришел. – Он заговорил со мной, пока я здесь ждала вас. – (Конечно, ему она тоже посылала улыбки.) – Я сказала ему: «Пожалуйста, оставьте меня, я жду кое-кого». Тем временем я вижу, что молодой человек медленно идет по противоположной аллее и наблюдает за нами. Он тоже видит, что я заметил его. – Вы не верите мне? Пойдите и спросите его. Типично. Я должен его спрашивать! Она прекрасно знает, что я никогда не сделал бы это. Через некоторое время она говорит: – Ну вот, мне пора. Улыбаясь, она встает. Я тоже принял решение. – Мы больше не увидимся, мадемуазель. – Почему? – спрашивает она удивленно. – Я не поддерживаю знакомства с дамами, которые позволяют кому угодно заговаривать с собой. – (Какая чушь! Кто я такой? Принц Уэльский? Но теперь уже все равно.) Ее лицо вздрагивает и краснеет. – Вы не верите, что я сказала правду? Я этого молодого человека впервые вижу. Не верю. Она нервно теребит перчатки с длинными узкими пальцами и кусает губы. Слеза, совершенно неожиданно, сбегает с ее щеки. Потом она стремительно поворачивается и порывается уйти, но, пройдя несколько шагов, прислоняется к стволу дерева и дает волю слезам. Как река в половодье, прорвавшая плотину, ручьи слез хлынули из ее глаз. Я знаю ее всего два дня, а она уже плачет. Очень нежно и виновато беру ее за руку. – Не плачьте… Я не то хотел сказать. Она кусает перчатку, и слезы катятся, как толстые дождевые капли во время летней грозы. – Простите, если я вас обидел. В конце концов мы миримся. Я провожаю ее до выхода из сада, потом она идет домой. Я долго смотрю вслед, пока она спешит по аллее. Она не обернулась ни разу. Четырнадцатая глава Шесть грязных черных вагонов метро бешено мчатся под землей, оглушительно скрежеща, как сумасшедший, чувствующий приближение приступа – жуткая дрожь пробегает по его телу, – или как опьяненная солнцем и весной влюбленная женщина. «Ту-у-у-у-у… тит…» Мы несемся под землей, кружим по темным тоннелям, красные и белые глаза фонарей слепят нас то справа, то слева, и извилистое рельсовое полотно теряется вдали. Приближение станций угадывается уже издали по сгустку ярких огней и длинных рекламных плакатов по обе стороны тоннеля, красными буквами по желтому полю: Дюбонне, Дюбонне… «Ту-у-у-у-у… тит…» Мы под Монмартром. Здесь самая глубокая линия метро. Подвально-сырые, дымящиеся паром станции, стены покрыты искрящимися бисеринками. Я должен был съездить на Монмартр. Эй ты, старина Париж, у меня тоже есть девушка! Прощай, Одиночество! Ночью я не мог заснуть. Je vous aime – это означает: я вас люблю. Je t'aime – я люблю тебя. Женщина может на это ответить: Moi aussi – я тоже тебя. В конце концов она говорит: Prends-moi – я твоя. Простите, мсье. Ах вот что – это был фонарь. Белым и выцветшим высится над городом собор Парижской богоматери, словно умирающий, в последний раз приподнявшийся в постели, чтобы проститься с миром. Узкие тихие переулочки набегают один на другой и гоняются друг за другом среди причудливых домов. В старых домах живут люди – они живут в замкнутом мире. Курносые милые парижаночки – ле монмартруаз – семенят, щелкая каблучками, между старых стен; их точеные ноги неуверенно ступают по мостовой. Вот эта малышка весьма красива, но моя девушка еще красивее. Ее волосы светлы, как чистое золото, глаза синие и влажные, словно она готова вечно плакать. Губы алые, о таких можно только мечтать. А один голос чего стоит, когда она говорит: «Vous dites, Monsieur? Как вы говорите, мсье?» Она даже уже плакала. Анн-Клер! «Ну, милый мой, что сказать тебе, случай фантастический… „Красива“? Это ни о чем не говорит! Одно ее тело, мой мальчик, ее тело… Ее талия стройна… одни ее изящные формы». (Я должен непременно написать моему трехсотфранковому другу.) Пожилая женщина в черном идет вдоль кирпичной стены; над стеной склонились, с любопытством разглядывая дорогу, темноствольные деревья. Старая нищенка. Через каждые пять шагов она останавливается и испытующе смотрит на людей, но не отваживается просить милостыню. Эта старая тетка тоже была когда-то молодой… Маленькая влюбленная девочка, а теперь прошлое доставляет ей боль. Она стала старой и бедной. У меня два франка, один я даю ей. – Madame, s'il vous plait. Я вкладываю монету в ее протянутую руку. Старая тетка какое-то мгновение смотрит на меня озадаченно, затем выпрямляется. Без передышки выпаливает: – Кто вы такой? Как вы осмеливаетесь давать мне деньги, презренный тип? Имейте в виду, я – графиня Леони. Я спешу прочь. Больше ничего не происходит. Только графиня вопит. Сияет солнце. Через пять минут я все это забуду. На старой улочке, неуклюже спускающейся с горы, на меня воззрился пустынный двор. Старый дедушка сидит тут и греется на солнышке. Рядом с ним, на столе, стоит клетка для птиц. В клетке висит сушеная рыба. Что это? Юмор или традиционная реклама старой пивной или бара? Но никаких признаков увеселительного заведения во всем этом грязном доме-развалюхе. Старик на солнце замечает мое удивление и смотрит на меня с презрением, как старый морской волк на неопытного юнгу, который, дрожа всем телом, стоит перед ним: «Папаша Мишель, приближается шторм!» Ад, хорошо же мы выглядим! Есть, оказывается, такие люди на земле, которые даже не знают, что это такое – клетка с сушеной рыбой внутри. Неожиданно мне на память приходит небольшое французское стихотворение, прочитанное мною недавно в библиотеке Св. Женевьевы. Там тоже речь о рыбе, копченой селедке. Стихотворение принадлежит Шарлю Кро: Le hareng-saur Il était un grand mur blanc – nu, nu, nu. Contre le mur une échelle – haute, haute, haute. Et par terre un hareng-saur – sec, sec, sec. Il vient, tenant dans ses mains – sales, sales, sales. Un marteau lourd, un grand clou – pointu, pointu, pointu. Un peloton de ficelle – gros, gros, gros. Alors, il monte a l'échelle – haute, haute, haute. Et plante le clou pointu – toc, toc, toc. Tout en haut du grand mur blanc – nu, nu, nu. Il laisse aller le marteau – qui tombe, qui tombe, qui tombe. Attache au clou la ficelle – longue, longue, longue. Et au bout le hareng-saur – sec, sec, sec. Il redescent de l'échelle – haute, haute, haute. L'emporte avec le marteau – lourd, lourd, lourd. Et puis il s'en va ailleurs – loin, loin, loin. Et depuis le hareng-saur – sec, sec, sec. Au bout de cette ficelle – longue, longue, longue. Très lentement se balance – toujours, toujours, toujours. J'ai composé cette histoire – simple, simple, simple. Pour mettre en fureur des gens – graves, graves, graves. Et amuser les entants – petits, petits, petits. Копченая сельдь Возле высокой белой стены – голой, голой, голой, Стояла лестница, а на земле – рядом, рядом, рядом, Лежала под ней копченая сельдь – сухая, сухая, сухая. Кто-то подходит, держа в руках – грязных, грязных, грязных, Большой молоток, огромный гвоздь – острый, острый, острый, И еще клубок бечевы – толстый, толстый, толстый. По лестнице он залезает наверх – медленно, медленно, медленно, И забивает свой острый гвоздь – тук, тук, тук, В самую кромку белой стены – голой, голой, голой. Потом он кидает свой молоток – вниз, вниз, вниз, К гвоздю привязывает бечеву – длинную, длинную, длинную, А к бечеве копченую сельдь – сухую, сухую, сухую. Затем он слезает по лестнице вниз – медленно, медленно, медленно, Уносит ее и свой молоток – тяжелый, тяжелый, тяжелый, И прочь удаляется не спеша – вдаль, вдаль, вдаль. И с этих пор копченая сельдь – сухая, сухая, сухая, На самом кончике той бечевы – длинной, длинной, длинной, Раскачивается едва-едва – влево, вправо, влево. Я сочинил этот рассказ – простой, простой, простой, Чтобы позлить взрослых людей – важных, важных, важных, А заодно позабавить детей – маленьких, маленьких, маленьких…[6 - Перевод М. Яснова.] Монмартр – это сердце Парижа. Здесь живут Жанетты, Люсьенны, Сюзанны, которые молятся на своих мужей и все-таки обманывают их: Полей, Луи и Мишелей, которые не могут освободиться от своих возлюбленных, хотя они стары и безобразны, не любят их и не любимы ими. Наряду с этим они лучшие отцы семейств. Мне вспоминается «Сафо» Доде. И Mими Пинсонс тоже обитает здесь. Француженка способна на все. Она может быть святой или чудовищем – или тем и другим одновременно. Она двигается между крайностями, играя и шутя, с мягкой улыбкой на устах. В полдень всего за ничтожных двадцать су я побывал в изысканном обществе. Я был вместе с Бессмертными в Пантеоне. Самым замечательным мне показалось то, что я сумел удалиться оттуда и сразу же простил себе это. Каждый четверг вход свободный, только «гиду» надо дать на чай. Как всегда, многое зависит от подхода, но Бессмертные – хорошее общество, даже если кое-кто из них пребывает здесь из-за безмерной любви своих родственников или благодаря хорошим связям. Значит, они по меньшей мере были из хорошей семьи. Мысль посетить Пантеон пришла ко мне совсем неожиданно. В утренних солнечных лучах стояли мощные экскурсионные автобусы на площади дю Пантеон. Элегантные и хорошо одетые люди – одним словом, не французы – сидели в них, нервничая как школьные юнцы в день экзаменов. Рядом с водителями стояли мсье и утешали экскурсантов через длинные рупоры. Я смотрел на туристов, этих странных творений Господа нашего, как они спрыгивали с подножек высоких автобусов и с улыбкой оживленно разминали свои затекшие от длительного сидения чресла. Собственно говоря, я пошел в Пантеон вместе с туристами из-за одной женщины. Она была очень красива, с выразительными светящимися глазами. Я никак не мог насмотреться на нее. Конечно, я не первый, кто идет в Пантеон из-за женщины. Бессмертные были сюда принесены, непосредственно или окольными путями, в основном по той же причине. Вон тот стал Бессмертным из-за этой, а этот из-за той. Разумеется, женщины здесь ни при чем, они в этом не виноваты, бедняжки. Женщины. Все наши страдания и наши радости так тесно связаны с ними, что в каждом нашем вдохе в самой глубине таится женщина. Если она только таится, можно уже говорить о счастье. Мне удалось среди посещающих Пантеон иностранцев обнаружить супружескую пару венгров. Оба молодые, не иначе как в свадебном путешествии. Молодая жена громко смеется по всякому поводу, но быстро прикладывает руку ко рту, чтобы подавить свою веселость, как школьница, которая беспричинно хихикает. – Мутцикам, не смейся так часто. – Нет, но ты только посмотри на шляпу, которую надела эта худая дама. Разве тут выдержишь? Сначала мы рассматриваем картины Пантеона. Гид, длинноусый, толстый француз, строго, как генерал новобранцев, обозревает с ног до головы согнанных в стадо туристов. Здесь сейчас важен только один человек, а именно – он. Пюви де Шаванн написал картину, перед которой мы сейчас стоим, исключительно ради того, чтобы гид смог рассказать о ней. Он говорит звучно, о возражениях нечего и думать. Пока мы разглядываем фрески, очередь доходит до портрета короля Аттилы во главе своего войска перед Парижем. Супруг-венгр не может сдержать волнения. – Ты слышала, Мутцикам? Аттила… Наконец он не выдерживает и кричит гиду: – Мсье, я тоже венгр! Monsieur, je suis hongrois aussi! – Кто это был? Lequel c'était? – строго осведомился генерал. Венгр, переполняемый восторгом, протискивается вперед; пожалуй, он возомнил, что теперь его тоже будут показывать как знаменитость. Во всяком случае, его поздравят. – Ну да, мы ведь были с Аттилой под Парижем! Если бы святая Женевьева не молилась так беззаветно, кто знает, что бы здесь могло произойти. Вам помог единственно только Бог. Француз строго глядит на венгра, но неожиданно становится добрее: он чувствует, что от этого получит больше чаевых. – Ничего, мсье. Ca n'fait rien, Monsieur. Француз полагает, что венгру стыдно за эту историю. Мы не можем понять друг друга. – Переведи мне скорее, что он сказал. – Мутцикам, есть обороты, которые нельзя перевести на венгерский: как раз то, что важно, при этом теряется. Что тебе сказать – он был в восхищении. После этого мы переходим в крипту, где Бессмертные спят своим вечным сном. Правда, это показывают уже не бесплатно. Даже Бессмертным приходилось раскошеливаться, чтобы попасть сюда; мы тоже должны платить, чтобы получить право немного вдохнуть воздуха на первой ступени вечности. По темным, извилистым коридорам мы тянемся за сторожем. Англичане нюхают, как взбудораженные собаки, каждый камень, в потемках иной раз даже друг друга. В небольших, похожих на загончики помещениях – могилы Бессмертных, доступные для обозрения. Даже здесь реноме посильнее, чем само дело. – Дамы и господа, здесь покоится Виктор Гюго, величайший французский поэт. Родился в 1802 году в Безансоне, умер в 1885 году в Париже. Член Французской академии… Следует полное жизнеописание. Гид даже называет его важнейшие произведения. Некоторые нервно делают записи, другие в приятной задумчивости лишь рассматривают рот, усы, нос, уши сторожа, ибо не понимают ни слова. – Здесь покоится Франсуа-Северин Марсо, французский генерал. Родился в 1769 году в Шартре, скончался в 1796 году в Альтенкирхене. Он был умерщвлен. Все съеживаются. Один даже бледнеет и проводит рукой по лбу. Этот из породы нервных людей, которые всегда опасаются, что при обстоятельствах их сразу же арестуют. Предводитель командует: – Снимите шляпы, господа! Один немец даже хочет, чтобы его жена тоже сняла шляпу. – Примирись, дитя мое. Французы очень чувствительны. Жена смотрит на него с удивлением и слегка отодвигается в сторону. – Лазар Карно, организатор победы, – (видимо, был умелый парень), – родился в 1753 году в Нолаи, умер в 1823 году в Магдебурге. Exile par la Restauration, – строго говорит сторож. – Снимите шляпы, господа. Здесь, в крипте, женщины не задерживаются, их не приходится то и дело звать, чтобы группа могла идти дальше. Тут они усердно идут вместе со всеми, они следуют по пятам друг за дружкой. Впечатление такое, будто они боятся, что один из Бессмертных может потянуться за ними, потому что одно лишь бессмертие слишком скучно. Милые, сбитые с толку зверюшки жизни! Лихая американка, из-за которой я пришел в Пантеон, говорит своему соотечественнику типа «олд бой»: – Слушай, что говорит гид. Эдна лопнула бы, будь она на моем месте! Ни один из них не понимает по-французски. Парень скучает от незнакомого языка, женщина наслаждается им. То, чего женщины не могут понять, они могут тут же оценить и сразу жалеют тех, кто лишен этого наслаждения. – Эдна умерла бы от счастья, если бы могла быть на моем месте! – Зачем ты это говоришь? – Потому что я терпеть ее не могу. – Прости, я не понимаю этого. – Марселей Вертело, химик и политик. Родился в 1827 году, умер в 1907 году в Париже. Господа, снимите, пожалуйста, шляпы. – Чего ты не понимаешь? – Связи. Эдна хотела бы оказаться на твоем месте, потому что ты ее терпеть не можешь? – Я не возьму в толк, ты же в принципе сообразительный, как это ты не понимаешь? – Ну хорошо, объясни мне – почему. – Потому что нет никакой связи. – Сади Карно, – (ага, родственники), – президент Республики, родился в Лиможе в 1837 году. Он был убит в 1894 году в Лионе одним итальянским анархистом. Снимите, пожалуйста, шляпы, господа. Он это произносит таким тоном, словно выискивает среди нас итальянца. Неприятно, уже второе убийство. А как у них в этом плане идут дела сегодня? Когда называются более известные Бессмертные, например Золя, раздается всеобщее «ах!» – в остальных случаях Бессмертные всем порядком наскучили. – Здесь покоится Жан-Жак Руссо… – Ах!.. – …философ и писатель. Господа, пожалуйста, наденьте шляпы. В первый момент я не понимаю, почему именно Руссо должен получить пощечину. Позднее выясняется, что именно в этом месте в коридоре сильно сквозит; значит, только поэтому. Как можно помещать философа и поэта на сквозняке? Правильно. Только философ и поэт стерпит такое. Так, хватит бессмертия! Гид стоит перед лестницей, ведущей в крипту; выйти может только тот, кто уплатил чаевую пошлину. Для французов акцию, видимо, аранжировали бы потактичнее, но с иностранными туристами тонкости неуместны. Они не поняли ни слова, их можно просто схватить за грудки и указать на вытянутую пустую ладонь. Чужестранцы все кретины (независимо от одежды). Некоторые так напуганы, что по первому же слову отдали бы свои шляпы. Наверху новая группа ждет, когда она сможет пойти вниз, и осматривает лица выходящих из подземелья. Что там внизу с ними сделали? Пятнадцатая глава Вот уже несколько дней как я страшно нервничаю. Стоит кому-нибудь в метро громко обратиться ко мне: «Vous descendez a la prochaine? Вы выходите на следующей остановке?» – или сложить с шуршанием газету под моим носом, как я чувствую, что способен размозжить о стену голову невинного, распахивающего двери вагона кондуктора. Как раз в том месте, где висит небольшая дощечка: «Не забывайте, дамы и господа, что у кондуктора тоже есть нервы». Раздражительность во мне все растет, и временами она прорывается по какому-нибудь совершенно безобидному поводу. Пожилой мсье идет навстречу по улице Сен-Жакоб и роняет свою трость перед лавкой итальянских деликатесов. – Дурак! – громко говорю я. Старик не произносит ни слова. Он весьма тщательно оттирает носовым платком палку, затем очищает нос и идет дальше. Нельзя оскорблять пожилых людей безо всякой причины. Особенно тех, кто переносит это с христианским терпением. Я тотчас же иду за ним и хочу извиниться. Я догоняю его как раз перед гостиницей «Ривьера». – Мсье, я только что оскорбил вас. Я был взвинчен, я не хотел вас задевать. Он останавливается и смотрит на меня с изумлением. – Что случилось? – Я обозвал вас дураком и поэтому прошу прощения. – Как так? – Я только что сказал вам «дурак»! Он делает из пальцев воронку и прикладывает ее к уху. – Что сказали? – «Дурак»! Он беззвучно бьет меня своей палкой. Я тут же поднимаюсь в гостиницу, чтобы приготовить свой какао-обед. Надо обязательно начать новую жизнь. Надо углубиться в суть вещей. В Бытии до Существования что-то есть. Даже этот старик с тростью… Человек добр. Конечно… После обеда я иду в сад Обсерватории, на место наших свиданий. После такого нервного утра, как сегодня, ни на что хорошее я не могу уже надеяться. Аллея пуста. Анн-Клер здесь нет. Этого можно было ожидать. Теперь наступает пора мучений. Вчера я очень оскорбил ее. Она плакала от бессилия, а не оттого, что любит меня и… После случившегося ясно, что она не придет. Что вообще со мной творится, если я так жестоко обижаю людей? Сенатские часы бьют три. Я больше никогда не увижу ее. Теперь я снова одинок. Кладу голову на спинку бесплатной скамейки, на которой сижу, и затихаю в отчаянии. Голуби воркуют и крутятся в танце ухаживания на газоне. Холодный ветер продувает увядшую листву – большой шумный вентилятор. Деревья уже сильно просвечиваются, аллеи полны желтых листьев… Американцы фотографируют обнаженную статую на обочине газона. Высокого роста девица в очках громко смеется. Интересно, что ей сказали? Я снова остался в одиночестве. Есть ли у меня еще дома какао? Двадцать минут четвертого. Кто-то идет по аллее. Это она или не она? Я не хочу поднимать голову, лучше подождать, пока подойдет ближе, – но не выдерживаю. Она пришла, пришла, пришла! Стройная фигура Анн-Клер! Улыбаясь, она медленно приближается. Само солнце идет по аллее, чтобы осветить мою убогую жизнь. Сегодня она очень красива. До жениха мне никакого дела нет. Бог мой, он ведь даже не супруг ей. Где мы живем? В средние века? Кстати, есть французская поговорка: чего хочет женщина, того хочет Всевышний. А она хочет. На ней легкое голубое платье без рукавов; о, эти полные руки! Бежевое пальто она несет на руке. Свой беретик она сдергивает, как только видит меня. Быстрым движением головы встряхивает волосы. Плотные, волнистые белокурые пряди трепещут вокруг лица. – Bonjour. – Bonjour. Она вытягивает гибкое тело, гордая – она знает, что молода и красива. Глаза ее блестят, словно она чуть-чуть опьянела. Женщин иногда пьянит уже сам воздух. Я смотрю на ее платье. Как мило и красиво она одевается. Обычно я никогда не рассматриваю одежду, которую носят люди. Я стал это делать с тех пор, как сам испытываю затруднения со своим гардеробом. На ее прекрасном платье множество пуговок. Освободить ее от платья, расстегнув все пуговки, – вот было бы наслаждение! – Пойдемте погуляем? – Хорошо. – У меня есть неплохая идея. Давайте будем друзьями. – Давайте. – Обещайте мне, что будете всегда корректны. – Я обещаю. – Я буду вас всегда называть mon petit, Малыш. Она уже распоряжается. – А я буду говорить вам «ты». – О, какой нахал! – Ты сердишься? – Вы не смеете меня называть на «ты». Только если я разрешу. – Так мы хорошие друзья или нет? В конце аллеи она вдруг берет меня под руку. – Жорж, видишь вон там старую женщину? – Что-что? Она на мгновенье задумывается. – Вы же хотите, чтобы мы были на «ты»? Теперь она настроена примирительно. Берет мою руку и улыбается мне в лицо, склонив голову. Мимо нас проходят два студента. Один из них толкает приятеля локтем: – Шикарная стерва! Как тут реагировать? Я оборачиваюсь к ним. Один из студентов кричит мне: – Поздравляю, дружище! Je t'en félicite! Ne fâches pas, hein? Ты ведь не сердишься, a? Шестнадцатая глава Анн-Клер обнимала относительную рубашку. Вчера ночью я в полной тайне постирал ее. После стирки я как мог расправил ее, повесив для просушки, чтобы она не высохла измятой, так как гладить невозможно. Я чувствую, что я потерянный человек. Джентльмен ты либо представитель богемы, но ночью стирать рубашки нельзя, это наводит на мысль о мелкобуржуазных замашках. После полудня Анн-Клер и я приходим в сад одновременно. Она уже издали машет мне своей сумкой. – Servus! Да, она здоровается по-венгерски. Я научил ее вчера. – Давай не будем садиться. Лучше немного погуляем. – Могу я взять тебя под руку? – Подожди, лучше я сама возьму тебя под руку. Она чуть ли не полностью опирается на меня, я почти ощущаю тепло ее тела. – Monpti, ты не умеешь ходить под руку с женщиной. Не делай такие большие шаги. Ха-ха!.. Мне сейчас кое-что пришло в голову, но тебе я не скажу, Monpti. Потом, когда мы получше подружимся. – Ты очаровательна. – Нет, правда, мы всегда будем хорошими друзьями? Поклянись, что всегда будешь милым со мной и никогда вульгарным. – Клянусь. – Только тогда я смогу говорить тебе «ты». Я еще ни с кем не была на «ты». Что ты мне хотел сказать на ухо? Перед этим, возле дерева, ты сказал, что хочешь мне что-то сказать по секрету… – Теперь уже нельзя. – Почему? Нет, ты скажешь сейчас же. Я очень любопытна! – Я только хотел сказать, что ты очень красива и нравишься мне. – Погоди, я покажу тебе одну фотографию. Сядем на минутку. Из сумочки она достает небольшой снимок. – Это я. Лицо почти не узнать. Я прошу подарить мне фото. Нет, оно плохое. В следующий раз она принесет получше. – Дай мне твою сумку, Анн-Клер. – Для чего? – Хочу посмотреть, что внутри. Меня интересует содержимое, по нему можно определить характер владелицы. Как в зеркале. – Внутри вещи для тебя совсем неинтересные. – Обещаю: если внутри будет что-либо, что я не должен видеть, я не буду смотреть. – Мне это не нравится. – Даю тебе слово. Но она не расстается с сумкой, даже прячет ее. – Ты, вероятно, обычно имела дело с людьми, для которых честное слово ничего не значит. Французы, возможно… – Перестань, это некрасиво с твоей стороны. Вот тебе сумка. – Спасибо. Теперь она мне не нужна. – Нет, ты сейчас же возьмешь ее и посмотришь, иначе я рассержусь. Я беру сумку, раскрываю ее, заглядываю вовнутрь и снова закрываю ее. – Пожалуйста. – Отчего ты не смотришь? – Я посмотрел. Мне было любопытно, какую губную помаду ты употребляешь. «Коти»? Неплохо. Дамы моего круга пользуются чаще всего «Убиганом». Она с улыбкой глядит на меня. – Да, это так, – говорю я. Анн-Клер лишь улыбается и склоняется ко мне совсем близко. – Ты только так говоришь мне это. Ее неожиданная близость смущает меня, мой голос изменяет мне. Она открывает сумку и выкладывает: – Видишь, милый, вот здесь кисточка для пудры, это пудра, розовая охра… Вот карандаш, а это помада, это календарь, вот письмо от моей подруги Луизы – красивая девушка, ей двадцать лет. Это песенка. А это стихи. Я тянусь за стихами. Нервным жестом она опережает меня и протягивает их мне. Я читаю стихи. Эти небольшие поэтические строчки очень милы, только их нельзя переводить, они сразу становятся глупыми и сентиментальными. Но они мне нравятся, потому что я чужеземец и с французскими любовными терминами встречался только под строгим попечением грамматики, например: «Ольга любит Адель», «Адель любит Мари», «Мари не любит Ольгу». Чтобы понять эти маленькие вирши, надо здесь жить. Нужно знать серое небо Парижа, ритмичную походку женщин – они идут по земле покачиваясь, с полуоткрытым ртом, с ярко-пунцовыми губами и с полуприкрытыми глазами, словно все время ищут кого-то. Нужно быть одиноким и не иметь денег, и тогда защемит сердце от такого вот стихотворения: Дождик бьется в окна, Милое дитя. Хорошо, что снова Вместе – ты и я. Слышу в шелесте его Стук сердечка твоего. Недурно, ничего не скажешь. Немножко притянуто, верно, но сравнение прекрасно. Дождь стучится снаружи, и она слышит его, сердце женщины напротив бьется внутри, в ее груди, а это слышит в свою очередь он. Естественно, при этом он прижимает свое ухо к ее левой груди, прохладному мягкому холмику… Сердце у женщин находится именно в этом критическом месте. Как прекрасно было бы оказать первую помощь какой-нибудь молоденькой девушке. Неужели нигде нет вакансии на должность спасателя? Я собираюсь положить стихи обратно – и снова тот же нервный жест, что и вначале. Между прочих бумаг, писем и разных безделушек лежит голубой конверт. Мне показалось, что она хотела скрыть его. Каждый раз, когда она роется в сумке, чтобы что-нибудь показать мне, пальцы ее быстро скользят по этому конверту, словно не замечая его. Может, это просто совпадение? Я спокоен, однако слежу за каждым ее движением. Строго говоря, меня совершенно не касается, что за письмо она носит в своей сумке. Меня это не заботит, я ведь даже не влюблен в нее. Я так или иначе однажды отсюда уеду. И совсем не обязательно, что это любовное послание. Мало ли какое письмо она мне не может показать. Письмо от родителей, родственника или, может, подруги. Возможно, и от мужчины. «Посмотри, мама, я получила это письмо сегодня. Мы ведь уже оплатили, а от нас снова требуют денег, к тому же в невероятно грубом тоне!» Если же это любовное письмо, то это любовь из того времени, когда она меня еще совсем не знала. Женщины, бывает, иногда годами таскают такой сувенир в сумке. (Кенгуру таскает своего отпрыска не так долго.) Она вытаскивает сложенный белый лист. – Это написала я. – Что это? – Да так… мысли. Я их записала здесь, в саду. «Сентябрьский день. Небо серое, вот-вот пойдет дождь. Если начнет капать, я пойду домой. На каштанах уже нет больше листвы. Желтый лист…» Быстрым движением она кладет руку на лист бумаги. – Не читай, пожалуйста. – Почему? – Просто так. Она вдруг краснеет и становится задумчивой. – Я иногда и стихи пишу, mais oui, но не надо спрашивать, что это за стихи… Случайно она склоняется совсем близко ко мне, я почти ощущаю ее теплое дыхание. Когда она растягивает рот в улыбке, видны красивые ровные белые зубы. В глазах лучится ум. У меня такое чувство, что она играет мной. Тонкое платье обрисовывает прекрасно сложенные бедра… Боже мой. Боже мой! – Анн-Клер, мне очень хочется пойти с тобой на набережную Сены. – А что там? – Мы спустимся с тобой к реке по дорожке Сен-Мишель. Листья уже падают на дорожку Сен-Мишель. – Почему ты говоришь «дорожка Сен-Мишель»? Это же бульвар. И что нам делать на набережной? Здесь намного лучше, чем там. – Я хочу взглянуть на двойные башни Нотр-Дам, когда они отражаются в темной воде Сены. И хочу, чтобы французская девушка поцеловала мои глаза. – Я? – Я имею в виду… горячо, легко, воздушно, как говорит наш великий поэт Ади. – Ты такой странный. Она думает немного, потом украдкой взглядывает на меня. – Для этого совсем не нужно идти на набережную Сены. – Как так? – Я могу поцеловать твои глаза и здесь, но ты не должен меня целовать, иначе все будет выглядеть слишком смешно. Ну, закрой хорошенько свои глаза. – Хотелось бы это сделать в самый последний момент. Она наклоняется ко мне, как будто это самое естественное дело на земле, здесь, посреди Люксембургского сада, под обнаженной каменной статуей, и медленно прижимает свои пылающие губы к моим закрытым глазам. Пожилой мсье смотрит на нас сквозь очки в золотой оправе, оторвав взгляд от газеты. Очки сидят на самом кончике носа. Семнадцатая глава Если я верну назад молочную бутылку, мне отдадут залог: франк и пятьдесят сантимов. На это я смогу купить сигареты. Постой, за винную бутылку я тоже платил залог: один франк. Интересно, какие рожи корчат бакалейщики, когда им сдают бутылки и на залоговые деньги ничего у них не покупают? Я иду с бутылкой в лавку и скромно пропускаю всю очередь – пусть их обслужат передо мной. – Что вы желаете, мсье? – Я принес обратно молочную бутылку. – Литр молока, – говорит он и тянется за черпаком. – Нет-нет, я только принес назад бутылку. Он не желает понимать меня. – Пол-литра молока. – Мне не нужно молоко. – Тогда что угодно? Может быть, сыру? – Ничего. Деньги швыряют на прилавок и даже не прощаются. С винной бутылкой дело еще сложнее. Лишь после длительного изучения готовы признать, что посудина местного происхождения. Однако вся история им жутко не нравится. Но в результате у меня есть два франка пятьдесят сантимов. После полудня я тщательно чищу щеткой костюм и иду на свидание. Я чувствую, что стал серьезным человеком. В саду Обсерватории Анн-Клер еще издали машет мне и бежит навстречу. Подбежав, она шаловливо бьет меня беретом по лицу. Эта женщина с каждым днем молодеет. – Майдар. – Что это? – Майдар. – Ах вон что! Мадьяр! – (Венгр.) – Посмотри-ка сюда, Monpti! – Полная восторга, она показывает мне книгу. – Я прочла здесь, что венгры ужасно любят паприку. Все, даже сладости, у вас посыпают паприкой. Это национальный обычай. Мне тебя так жаль. – Да это совсем не так! – Ты стесняешься, правда? – Ну вот еще! Послушай… Мой взгляд выхватывает строчку: «…les Autrichiens-hongrois, ce sont les autres chiens…» Это игра слов. По смыслу получается, что австро-венгры – собаки. – Ничего себе книжечки ты почитываешь! Послушай… Франц Иосиф Первый… общая армия… немецкое командование… в Араде целых тринадцать генералов… – Боже, смотри, какой толстый голубь! Ты только взгляни! Политика ее не интересует. Да это и неважно, здесь, за границей, и без того острят на наш счет и утверждают: венгр – это тот, кто вечно с картой в руках каждому французу, попавшемуся на пути, объясняет старые государственные границы. – Monpti, пойдем в кафе, я плачу за себя. – Гм… Сейчас мне что-то не хочется. – О, Monpti, как ты можешь так говорить! – Что ты намереваешься там пить? – Большую чашку черного кофе, grand noir. Ты тоже выпей, он хороший и недорогой. За свой кофе заплачу я. – Я уже слышал это. На таких условиях я не пойду. – Ну, тогда я тоже не пойду. Два кофе по-восточному – это недорого. У меня еще останутся деньги на сигареты. – Ладно, идем. Мне все равно надо купить сигареты. – А я подумала: мне лучше не ходить. Меня увидят с тобой, дома будет сцена, и мы не сможем больше встречаться. Теперь поторопись, я подожду тебя здесь. Но ты тоже не смей пить кофе. Когда я возвращаюсь, она играет в салки с каким-то малышом. Мальчишке лет шесть-семь. Оба смеются и кричат от восторга. – Чей это ребенок? – спрашиваю я, когда она наконец освободилась. – Это мой крестник, – говорит она гордо. – Что ты скажешь – правда, красив? – Ничего, если тебя увидят со мной? – Чепуха! Такое дитя… – Не дитя! А другие! Ребенок же не приходит один в парк. – Ой, это верно! Пойдем скорее! Она в волнении оглядывается и вырывается вперед меня на извилистую тропинку, на которой стоят деревья с уже изрядно оголенными ветвями. Напористый ветер шелестит листьями. – Алло, да остановись же! Куда ты мчишься? Она ждет, пока я догоню ее. – Холодно. Ты не замерзла? – Немножко. – Я хочу тебе кое-что сказать, Анн-Клер. – Ну, говори. – Пойдем ко мне. Я приготовлю тебе чашку чая. – Зачем ты говоришь это? – Затем, что холодно. Она долго смотрит мне в глаза и не отвечает. – Знаешь, я живу очень просто, в старой гостинице. Я затоплю, будет очень тепло… Не знаю, правда, какой у меня сейчас порядок… – Нет… я не пойду. – Анн-Клер, послушай меня. Чего ты боишься? Ты так плохо думаешь обо мне? Ты, умная девушка, считаешь, что можно причинить насилие женщине против ее воли? Смешно. В крайнем случае речь может идти о том, что ты боишься сама себя. Тогда, конечно, не ходи. Голос мой звучит фальшиво, но она этого не замечает. Тем временем мы покидаем сад и идем по Рю Суффло по направлению к Пантеону. Сейчас я говорю о нейтральных вещах, чтобы подбодрить ее. Когда мы подходим к улице Сен-Жакоб, она крепче сжимает мою руку. Сердце мое стучит сильнее. У нее, вероятно, тоже. Она заметно побледнела. – Я пойду вперед и покажу тебе путь, а ты иди следом за мной. В спертом воздухе лестничной клетки плывут парфюмерные воспоминания. Правильно, сейчас вторая половина дня, суббота. Моя комната еще не очень сумрачна. Хоть бы эти лестничные впечатления вовремя улетучились! Чтобы она не повернула обратно. Нет, она идет… Наконец мы добираемся до четвертого этажа. Я быстро распахиваю перед ней дверь в комнату. – Вот мы и пришли, Анн-Клер. – Прекрасно, – говорит она неуверенно и смущенно. Я тут же открываю окно. Самое фешенебельное в этой комнате – это вид из окна. Я стараюсь казаться спокойным и бесхитростным. – Вот перед вами небольшой двор, мадемуазель. В нем растут красивые деревья. Там, в стороне, девичий пансион, о котором я рассказывал. В этом доме за последним окном живет старая дама, которая все время ест салат. А вот это гостиничный двор, здесь каждый вечер слышно, как хозяин лупит своего сына, который что есть силы орет: «C'est pas vrai! C'est pas vrai! Это неправда! Это неправда!» На этом экскурсия по окрестностям окончена, мадемуазель. А вот это моя комната. Первой достопримечательностью я бы назвал это большое кресло, о первоначальном цвете которого меня, пожалуйста, не спрашивайте, я все равно не смогу вам ответить. В нем я люблю сидеть и заниматься подсчетами, на что буду тратить деньги, когда однажды разбогатею. Это мои книги. В данный момент только одна: словарь Ларусса. У шкафа всего три ножки. Тут рядом с умывальником мышиная нора. Зеркало над камином разбил не я, черные пятна на нем – воспоминания о мухах, что умерли во времена первой империи. Мушиноглазый по не выясненным пока причинам благоговейно сохранил их для потомков. Часы на камине сломаны, как во всех гостиницах, и имеют лишь декоративный характер. Рисунки на стене – оригиналы и в настоящее время не продаются. Плата составляет сто тридцать пять франков в месяц и, к сожалению, должна вноситься заранее. Электрический свет имеется, но пользоваться им не очень просто. После полуночи свет отключается, и ежедневно, когда абсолютные сумерки достигают апогея, приходится долго клянчить, пока не включат снова. Два постояльца (которые не имеют права находиться между собой в родстве) должны кричать вниз со своего этажа: «La lumière, s'il vous plaît! Свет, пожалуйста!» – Какой тут беспорядок, – заключает она искренне. – Разумеется, мадемуазель, но, пожалуйста, снимите шляпу и пальто и сядьте, а я тем временем разведу огонь. – Я пока наведу порядок. Хорошо, Monpti? – Нет, не хорошо. Ты сядешь сюда, в это абсолютно цветонемыслимое кресло, и будешь смотреть на меня, хотя, вероятно, это и не очень интересно. Во всяком случае, я скоро управлюсь. Развести в камине огонь нетрудно, если есть чем топить. В данном случае дело обстоит именно так. Спустя несколько минут огонь уже весело трещит. – Хочешь взглянуть на виды Будапешта? – Пожалуй. – Давай лучше сядем на кровать, тогда я смогу сесть рядом с тобой и рассказать о снимках. Боже милостивый! Она доверчиво садится на постель! Мы вместе рассматриваем фотографии, иногда наши руки соприкасаются. Я пытаюсь овладеть своим волнением, выражающимся главным образом в том, что мне приходится всякий раз прокашливаться, ибо голос мой непонятным образом отказывается мне служить. И это именно сейчас, когда я больше всего нуждаюсь в том, чтобы придать ему подкупающую интонацию! Ведь женщинам не важно, что им говорят, все зависит от того, как это говорится. Анн-Клер сидит так близко ко мне, что я ощущаю запах ее волос. Белокурые локоны в каминном свете блестят как венец. Крохотные волоски на шее выглядят словно золотой пушок. Руки ее нормальной полноты, но фигура стройная, как у девочки. Красивее всего ее рот. Голос у нее певучий и мягкий. Она так красиво говорит. Ее тело излучает слабое тепло, как солнечный луч ранней весной, когда он еще не обрел силу. Я окончательно робею. Бог мой, если бы эта женщина со мной сейчас пофлиртовала! Почему бы и нет? Иногда читаешь про такое. Надо сейчас же поцеловать ее, очень осторожно. Сначала ее волосы – может, она вовсе не заметит этого. Но я же дал клятву. Ничего, на Пасху я покаюсь. Суббота, вторая половина дня, оживленные приходы и уходы в отеле «Ривьера» нервируют меня. Женские туфельки радостно спешат и отбивают веселые ритмы на старых ступенях. Ярко накрашенные женские губы чирикают, как воробьи, сбивающиеся в стаи весной. «Me voilà, chéri! А вот и я, милый!» Сосед мой, астматический лысый мсье, в это время тоже полирует свои чувства, хотя ему уже за шестьдесят. Он не носит жилетов, лицо его выбрито до красноты вареного рака, уши в волосах снаружи и внутри. Так он проводит свой золотой век, старый хрыч. Женщина, которая в данный момент у него, не переставая хихикает. Сюда доносятся ее слова: – Эй, Жак, не щупай меня как слепой. Во дворе негр неутомимо играет на лютне. Кажется, первые перегрузки семейной жизни он успешно преодолел. Анн-Клер с неестественным усердием рассматривает снимки, словно ничего другого на свете не существует. Медленно и осторожно я протягиваю руку к ее талии. Боже милосердный, помоги мне… Да, верно, это безвкусица… Моя рука касается ее тела. Слабо сопротивляясь, она хватается за нее, но пальцы просто бессильно лежат на моей руке, не пытаясь оттолкнуть ее. Она медленно поворачивает ко мне лицо и пристально смотрит на меня. Глаза грустны и полны слез, затем они медленно закрываются. Неф начинает негромко выть. Я медленно наклоняюсь над ней и целую ее в губы. Слеза скатывается из уголка ее глаза, вторгается в поцелуй и солит его. Она нежно отстраняет меня и тихо говорит незнакомым голосом: – Включи свет, уже темно. – Пока еще нет света. Я уже пробовал. Надо крикнуть вниз. – Тогда давай пересядем к камину. Я толкаю кресло к камину. Усаживаюсь на ковер у ее ног и кладу голову ей на колени. Она запускает гибкие пальцы в мои волосы, и мы оба молчим. Субботний вечер. Сумерки вежливо подступают к окну: «Le crépuscule. Faites excuse, Monsieur… Dame. Я сумерки». Слышно, как где-то приглушенно и удовлетворенно хихикает женщина. Определенно ее целуют в шею. – Отчего ты плачешь, Анн-Клер? – Ничего – правда, – я просто разнервничалась. Какое-то время мы молчим. – Хочешь, я спою тебе песенку? – вдруг спрашивает она. – Я была тогда маленькой девочкой, мы в институте водили хоровод и при этом пели: II était un petit navire, II était un petit navire, Qui n'avait ja…ja…jamais navigué, Qui n'avait ja…ja…jamais navigué. Ohé! Ohé! Плыла однажды парусная лодка, Плыла однажды парусная лодка, Которая ни… ни… ничего не смыслила в плавании, Которая ни… ни… ничего не смыслила в плавании. Хооо-хо! Хоо-хо! Она скрещивает ноги, обнимает обеими руками колени и раскачивается в такт песне. Почему она плакала перед этим? – Дай мне тоже сигарету, Monpti, – неожиданно весело произносит она. – Которая у тебя во рту. А ты сделай себе новую. Она затягивается, осторожно отводит сигарету подальше от себя и с силой выдувает дым изо рта. – Я хочу тебя кое о чем спросить, Monpti, если ты захочешь мне честно ответить. – Пожалуйста. – Почему ты так долго не решался меня поцеловать? Она спрашивает меня об этом после восьми дней знакомства. – Ты сказала, что я должен быть корректен. – Да? Ах, правда, правда. Интересно, эта женщина испорчена или она меня любит, пожалуй, и поэтому считает все естественным? Я, во всяком случае, играю здесь роль идиота. Неожиданно вспыхивает свет. – Oy! – раздается одновременно в соседних комнатах. Кстати: Мушиноглазый при этой своей бережливости скорее переплачивает, чем экономит. Жильцы все время пробуют, горит свет или нет. При этом чаще всего забывают о выключателях, уходя из гостиницы, – со мной это бывало – и возвращаются в полночь. Тем временем свет горит в номерах с пяти вечера до полуночи. – Я приготовлю тебе чашку чая, Анн-Клер. – Ты очарователен. Помочь тебе? – Нет, сиди спокойно, как сидишь. Это так прекрасно, что ты здесь. У тебя такая чудесная фигура, когда ты вот так сидишь в кресле. Это придает мне сил приготовить чай. Когда я разливаю чай, она говорит: – Зачем нам две чашки? – Я ведь тоже хочу выпить чаю, как ты думаешь? – Глупышка. Одной чашки хватит для нас обоих. Один раз отопьешь ты, другой – я. Садись в кресло, а я сяду к тебе на колени, только смотри не пролей чай на меня. Все это она произносит так естественно, словно говорит: «Нет ли у тебя зеркала, я хочу причесаться». Затем она мягко соскальзывает мне на колени и прижимается ко мне. Кладет щеку на мое плечо и рукой обхватывает мою шею. – Мы будем играть в голубков. – Это еще что? – Я буду тебя кормить – вот так. Откуси хлеб у моего рта. Ой, глупышка, ну вот, пролил чай. – Не сердись! – Да нет же! – Слушай, Анн-Клер, этот чай плохой. – Ужасный. Он отдает какао. Оставим его. А что теперь будем делать? – Расскажи мне что-нибудь. – Тебе не кажется, что возле камина очень жарко? Она, не говоря ни слова, встает и садится на постель. Такая фигура!.. Мсье Жак, мой второй сосед, кричит: – В чем дело, Люсьенна, ты даже не снимаешь шляпы? – Анн-Клер, ты не хочешь стать моей маленькой подружкой? – Ну конечно же, глупышка. – Я имею в виду – вся, целиком. Она молчит. – Хочешь? – Гм… – Погасить свет? – Гм… Я выключаю свет. – Ты любишь меня? – Она сжимает в руках мое лицо. – Я очень тебя люблю… ты любовь моя… ты милая… ты… – Сейчас же зажги свет! – Почему? – Я не хочу. Я передумала. – Почему ты не хочешь? Я тебя очень люблю. Разве я не сказал это? – Я еще невинна. Включи свет. Я зажигаю свет. – Ты очень сердишься? – спрашивает она покаянно. – Ну вот еще! – Нет, ты сердишься, а я этого не хочу. Погаси свет. Я подчиняюсь. – Подожди, Monpti. Боже мой, это же смешно. Больше всего мне плакать хочется. Не прикасайся ко мне. О Боже! О Боже! Лучше опять зажги свет. – Нет. – Подожди минуту, я сначала сниму платье. В темноте слышно шуршание одежд, потом все стихает. – Ты где? Что ты делаешь? – Не могу найти выключатель. – Что ты заладила про выключатель? Неожиданно она находит выключатель, вспыхивает свет. Она стоит передо мной совершенно одетая, даже шляпку успела натянуть. – Зачем ты оделась? – Потому что ухожу. Мне надо идти. Прямо сейчас. – Ты меня не любишь? – В том-то и дело, что люблю, но я не могу делать этого. Не надо было мне подниматься сюда, я же знала, что все так выйдет. Ты не виноват; того, кто изобрел чай, надо было убить. Она нервно открывает и закрывает сумочку. – О чем ты сейчас думаешь, Monpti? – Ты играешь со мной и совсем не любишь меня. – Если бы я тебя не любила, меня бы здесь не было. Она вдруг опускается передо мной на колени. – Ты не смеешь так дешево ценить меня. Я к тебе еще совсем не успела привыкнуть. Собирайся, проводишь меня. Здесь мы не можем оставаться, это опасно. Но ты все равно любишь меня, ведь правда? Восемнадцатая глава Среди прочих достопримечательностей на улице Сен-Жакоб есть итальянская лавочка деликатесов. Мощная двойная витрина уставлена изысканными лакомствами. Здесь можно запросто все купить – от нарезанной ветчины до лягушачьих лапок, улиток и морских пауков. Выставлены вещи, о которых можно лишь догадываться, рыба ли это, мясо, фрукт или десерт. Роскошные салаты, компоты, фрукты, изделия из теста – все это выставлено длинными рядами, так что вполне может закружиться голова от одного вида этого великолепия. Это самый фешенебельный и чистый магазин во всем районе, и пахнет здесь всегда поразительно аппетитно и не вызывающе. Сколько бы я ни проходил мимо – четыре или пять раз на дню, – я всегда вынужден здесь останавливаться. Иногда в витрине появляются новые чудеса, но большинство, однако, я уже знаю. Когда я однажды разбогатею или накоплю пятьдесят франков сразу, я буду покупать все яства по очереди, так, как они здесь уложены. А вообще-то я собирался рассказать не об этом итальянском деликатесном магазине, а о Лео. Лео – это не француз и не венгр. Лео вообще не человек. Лео – это крыса. Когда я ночью возвращаюсь в отель «Ривьера», то на этом отрезке улицы Сен-Жакоб, где расположена итальянская лавка, спугиваю огромную крысу. Она скачет впереди меня большими прыжками, но, как только я отдаляюсь, снова пробирается назад и занимает сторожевой пост перед спущенными магазинными жалюзи. Это стало настолько привычным ритуалом, что я сразу же вспоминаю о ней, когда сворачиваю с Рю Суффло на улицу Сен-Жакоб. Перед лавкой я замедляю шаги, чтобы она не наткнулась на меня и имела время для бегства. Однажды я возвращался домой поздно, было что-то около часа ночи. Я шел пешком от Монпарнаса и по дороге ел кусок хлеба. Стояла тихая теплая осенняя ночь. В непосредственной близости от итальянского магазина я укорачиваю шаги и останавливаюсь. Крысы нигде не видно. Я осторожно приближаюсь, и тут она выскакивает из темноты, пробегает несколько метров, но затем останавливается и пригибает голову. Я тоже продолжаю стоять, мы наблюдаем друг за другом. Я кидаю ей кусок хлеба, чтобы напугать ее и освободить путь, ибо она сидит как раз там, где мне нужно пройти. Хлебный ломтик и в самом деле пугает ее, она скрывается. Позднее я оборачиваюсь и вижу, как она возвращается к хлебу и жрет его. На следующий день мне снова случилось поздно возвращаться домой, и у меня уже был припасен кусок рогалика. Крыса снова появляется. Я бросаю ей то, что осталось от рогалика. Та же самая штука. Она отбегает, но, как только я ухожу, возвращается и жрет. В другой день я провожал Анн-Клер домой. Была такая чудная погода, и мы прогуливались по набережной Сены. Пока я оттуда пешком добрался до своей улицы, было уже поздно. У меня не было ни хлеба, ни рогалика. У итальянской лавки Лео пунктуально отрекомендовался, и едва я успеваю удалиться, он галопом возвращается назад и отчаянно рыщет по мостовой. Я фантазирую или он действительно ищет кусочек хлеба? У этой грязной, отвратительной крысы есть разум? Я решил отныне систематически приносить что-нибудь Лео и как следует изучить этот случай. При следующей нашей встрече я рассказал об этой истории Анн-Клер, но ее она совсем не заинтересовала. Наоборот, она отодвинулась от меня и округлила в испуге глаза. – Скажи, зачем ты проделываешь такие вещи? – Какие вещи? – Связываться с крысами! Когда-нибудь она укусит тебя. – Ну если и укусит? Тебе-то что? Она вдруг цепляется за меня. – Это причинило бы мне очень большую боль. – Значит, ты любишь меня? – Немножко. – Почему только немножко? – Потому что больше не хочу. – Почему? – Ты же меня совсем не любишь! – Я не люблю тебя? Отчего ты решила? – Ты никогда мне этого не говоришь. Но я люблю тебя, даже если не говорю об этом. Я очень люблю тебя. – Правда? – Да. Ты сегодня очень красива, Анн-Клер. – В самом деле? Я нравлюсь тебе? – Очень. Хочешь пойти ко мне? – Нет-нет. Лучше останемся здесь, в саду… Позднее мы прогуливаемся по обоим обсерваторским садам. Говорю только я. Она почти не отвечает, будто совсем не обращает на меня внимания. – Что с тобой? Почему ты такая странная? – Я совсем не странная. – Не спорь! Я знаю тебя достаточно хорошо и заметил: с тобой что-то происходит! Я тебе наскучил? Она молчит недолго, потом тихо произносит: – Monpti, я уезжаю. – Когда? – Сегодня вечером. – Куда? – В Гренобль. – И все-таки ты могла бы прислушиваться, когда я с тобой говорю. Я провожу тебя к поезду. – Нет-нет, я не хочу. – Нет? И когда ты возвращаешься? Она опускает голову и не отвечает. – Когда? Молчание. – Почему ты не отвечаешь? Когда ты возвращаешься? – Не знаю. – Ты не знаешь, когда будешь снова в Париже? – Нет. – И писать мне не будешь? – А, писать?.. Нет, я не напишу тебе. Это было прекрасно, просто хорошо – быть с тобой, ты был очень мил, но теперь все кончено. Когда-нибудь все равно все кончилось бы. Ты бы уехал, а теперь именно я уезжаю. Это еще прекраснее. – Ну тогда… прощай, Анн-Клер. – Не грусти, Monpti. Ты найдешь другую. Новую Анн-Клер. – Прекратим эту комедию! Прощай! – Ты даже не хочешь проводить меня? – Нет. Какой смысл? Адье! Она держит меня за руку и не выпускает ее. – Пусти меня. – Нет. – К чему этот спектакль? – Я ведь вовсе не уезжаю. – Ты не уезжаешь? – Нет. – Тогда зачем ты это все говорила? – Я не хотела тебя больше видеть. – Но почему? – Потому что… Подожди, это так странно. Давай сядем, но не в кресла, за которые надо платить. Сюда, на скамейку… Обещай мне, что спокойно выслушаешь меня до конца… Я солгала тебе. Это неправда, что я целый день ничего не делаю. Я работаю. – Ты работаешь? – Да. – Зачем ты лгала мне? – Чтобы больше понравиться тебе. У меня было две недели отпуска, и здесь в саду я провела свой летний отдых. Отныне я не смогу приходить, время вышло. Если не веришь, спроси у моего шефа в бюро. Мелкие служащие получают свой летний отпуск всегда только осенью. Анн-Клер – мелкая служащая. – И ты вовсе не живешь у своих родителей? – Живу, но мне приходится работать. Я думала, что я не так уж и люблю тебя и мы расстанемся. Не хотела тебе говорить, что работаю и потому не смогу больше приходить сюда днем. А теперь чувствую, что не могу расстаться с тобой. Я привыкла к тебе. Ты даже не знаешь, как можно к тебе привыкнуть. Я так часто думаю о тебе! «Что там сейчас поделывает мой маленький иностранец…» Боже ты мой, у нее есть работа, и она еще стыдится из-за этого. – Когда ты занята на работе? – С восьми до двенадцати и с двух до шести. – Кем ты работаешь? – Я младший бухгалтер в одной конторе. – Тяжело? – Нет. Только приходится очень рано вставать, потому что контора далеко отсюда. – Скажи… гм… сколько ты зарабатываешь? – Два франка в час. А что? – Да так, меня интересует, можно ли на это прожить. – Очень трудно, Monpti, притом я все делаю сама – убираюсь, готовлю, шью и даже глажу. – У вас нет служанки? – Есть, Monpti… но… Скажи, ты проводишь меня? Мы расстаемся на авеню де Гоблен. – Дальше тебе нельзя. Если папа тебя заметит, все пропало. – И что было бы? – Он может даже убить тебя. Я приосанился. Я становлюсь важной персоной в Париже, меня даже хотят убить. Определенно папочка говорит после ужина, затянувшись сигарой и уставившись на клубы дыма: «Я пристрелю его как бешеную собаку». Как раздобыть деньги? Искать работу я сейчас не могу. Я должен каждый день встречать Анн-Клер в саду, а это уже занятие. Неожиданно я вспоминаю, что у меня есть небольшой золотой медальон с Мадонной. Его можно было бы продать. (Нужно было появиться женщине, чтобы я вспомнил об этом.) Перед отъездом в Париж я получил его от одной девушки в качестве сувенира: «Вот увидите, медальон поможет вам, если вы попадете в беду!» Правильно. Поможет, если я его продам. Я полагаю, что при этом не совершу никакого свинства. Ведь и дальше буду вспоминать ту, что подарила мне его. Я тоже ей подарил маленькое золотое колечко на память. Нет. Все-таки это свинство. Я не продам медальон за бесценок. Я пошел в ювелирную лавку на Буль'Миш и показал его ювелиру, протоптавшись перед тем с полчаса в смятении перед витриной. Ювелиром оказался тонкошеий человечек с птичьей головой. Он вставил в глаз лупу и обстоятельно изучил медальон с Мадонной. Наконец он заявил, что с цепочкой вместе он дал бы за него тридцать франков. Тогда как вещь по меньшей мере стоила франков сто. В интересах любви я должен поддерживать свой организм. Кроме того, через две недели предстоит вносить квартплату, что составляет сто тридцать пять франков. На эти тридцать франков я пока проживу еще одну неделю, еще неделю сверх того я буду располагать своей комнатой. Что будет потом, я так и так узнаю. А может, не следовало бы мне это знать? У нас теперь всегда так получается, что я встречаю Анн-Клер в шесть часов перед ее конторой и провожаю домой, то есть лишь до определенного места – дальше она идти не позволяет. В субботу после обеда она свободна, и мы можем до вечера находиться вместе. По воскресным дням мы не видимся, так как Анн-Клер в это время у своих родителей. На мои тактичные расспросы о семье она отвечает, что мать ее очаровательна и очень мила, отец же напротив – весьма строг. – Кого ты любишь больше? – Маму, – говорит она, и голос ее делается удивительно мягким. Прогулки после трудового дня утомляют Анн-Клер, она заходит ко мне, или я провожаю ее на метро домой. Каждый вечер я жду ее перед конторой в половине седьмого. В шесть работа кончается, но, пока она приводит себя в порядок, проходит еще полчаса. В бюро работает около двадцати человек, и на всех один умывальник; конечно, возникает толкотня – каждый хочет пробиться первым. Однажды я увидел синяк на ее руке. Она сказала, что кто-то толкнул ее об угол умывальника. С тех пор ровно в шесть она уже выскакивала из конторы как была, с запачканными чернилами пальцами, косо надетой впопыхах шляпкой. Руку во второй рукав она просовывала уже на улице; мы мчались к станции метро, и приводить себя в порядок ей доводилось уже у меня или дома. Лишь бы выиграть время, чтобы дольше побыть вдвоем. Кросс к станции метро тоже имеет свой смысл. В шесть часов закрываются большие магазины, масса учреждений. Настоящее людское море вливается в станции метрополитена. Каждый едет в метро, это самое дешевое и быстрое средство передвижения. В шесть часов ценой усилий и лишений еще можно раздобыть место в вагоне, в половине седьмого это почти невозможно. К этому времени люди уже на улице стоят в очереди, хотя вагоны метро курсируют каждую минуту. Поэтому нам приходится идти быстро, чтобы за три минуты покрыть расстояние между конторой и ближайшей станцией метро, на что уходит десять минут при обычной ходьбе. Поездки в метро в любом случае оставляют массу впечатлений. Иногда пассажиров так много, что ногами пол совсем не достаешь, а на больших станциях тебя просто выносит масса выходящих из вагона, хочешь ты или нет. Случается, что Анн-Клер на полметра приподнималась в воздух и отдалялась от меня на некоторое расстояние. Она еще успевала крикнуть мне: – Следи, милый, куда меня несет, и пробирайся за мной! Сначала нам очень не хватало безмятежных часов раннего после полудня: Люксембургский сад… и так далее. Все это пришлось забыть. Нам удавалось провести вместе лишь один час, и то не каждый день. С каждым днем оставалось все меньше надежды, что когда-либо она будет принадлежать мне целиком. Однажды она ввалилась ко мне в отель сразу после полудня, с раскрасневшимся лицом и сияющими глазами. – Целуй меня скорей, и как можно сильнее! – Почему? Что случилось? – Сильнее… еще… еще! – Хватит! Что с тобой? – Солнце выглянуло, и от этого голова кругом пошла. Открой окно, на улице так прекрасно, а ты сидишь здесь в душной комнате. – Да что с тобой, почему ты здесь? Она отворяет окно. Теплый свет разливается по закопченным крышам и черным трубам. Маленький пучок лучей проникает даже в комнату. – Вот видишь, Monpti. Она распахивает руки и в чисто гимнастическом прыжке бросается мне на шею. – В чем дело? Да отвечай же наконец! Каким образом ты здесь в такое время? – Сегодня после обеда мне не нужно в бюро. Я отпущена и могу остаться у тебя до вечера. У тебя нет срочной работы? – Нет. – Тогда я тебе дам небольшую приятную работу. Ты садишься сюда в кресло, а я – к тебе на колени, и ты рассказываешь мне, как ты меня любишь. Сначала поцелуй меня. Еще… еще… еще. – Но все-таки что произошло? – Мне повысили жалованье. – Ах вот оно что. Значит, только поэтому. – Да нет, неправда. Мне совсем не повышали жалованья. – Так ты теперь получаешь больше или нет? – Нет. Я останусь до пяти у тебя, а потом пойду в контору. – Ты только что сказала, что тебе не надо в контору. – Когда я это сказала? – Когда пришла. – До пяти часов мне не надо… – Ты опять лжешь. Вчера ты тоже лгала. Ты сказала, что у твоего шефа длинная борода, а через пять минут показала мне гладко выбритого старика на улице – вроде бы он твой шеф. – А он тем временем сбрил бороду. – Перестань. Ты его сразу узнала, но не сказала: «Смотри, у него исчезла борода», ты сказала: «Этот омерзительный тип – наш шеф». Кто же тогда из нас двоих в дураках? – Шеф. – Давай не будем острить, любовь моя. Ты вообще всегда врешь. Я предупреждаю тебя, мы расстанемся, если и дальше так пойдет. – Послушай, Monpti, я больше никогда в жизни не буду лгать! – Ой! – Да-да, я уже приступила к этому. – Как это понимать? – Очень просто, Monpti: отныне я вру только другим людям, тебе же никогда. Посмотри, что я тебе принесла! Из сумочки она достает фотографию. – Только что снялась. Как она тебе? – Ты очень красивая. – Прочти мое посвящение, я написала его на обратной стороне: «La petite folle à son grand fou». «Моему большому дурачку. Маленькая дурочка». Поухаживай за мной, Monpti. Ведь ты даже льстить не умеешь. – Да что, бесполезно ухаживать… – Откуда ты знаешь? Ах, если бы ты был французом! Эти умеют говорить! Правда, половина – вранье, но все-таки… От тебя мне достаточно услышать: «Ты очаровательная». – Ну, ты очаровательная. – Но не так же! – Подойдем к окну, Анн-Клер. Видишь, это Париж. Серая масса домов-чудовищ и табуны крыш, под которыми люди живут как муравьи. У каждого мгновенья своя печаль и своя радость. В любую минуту в мозгу возникает преступная мысль. В любое время молятся и в любое время распутничают. В любой момент целуют женщину и обманывают мужа. По-французски это звучит так: «L'homme cocu». При этих словах Анн-Клер яростно цепляется за меня. Что это? Может, она меня уже обманула? – Скажи, ты меня уже обманывала? После небольшой паузы она тихо произносит: – Да. Лицо ее неподвижно, она закрыла глаза. – Как часто? – Всего однажды. – Когда? – Вчера. – Вчера? – Гм-м. Лица ее мне не видно, она положила голову мне на грудь и с силой обнимает меня. – О Monpti, – вздыхает она. Сердце мое стучит предупреждающе: хватит, пора кончать, достаточно волнений. Но мне хочется знать подробности. – Ты ходила к кому-нибудь домой? – Нет. – У себя дома?.. – Да. – Кто это был? – Я не знаю. – Француз? – Не знаю. – Что это значит? Вы что, не разговаривали друг с другом? – Нет. – Ты немедленно расскажешь, как это случилось, ты… – Он тотчас ушел. – Конечно – зачем ему оставаться с тобой, грязнухой… Она вдруг задирает голову, ее лицо горит. – Что ты сказал? Так знай: я невинна! – Я отведу тебя к врачу, больная ты душа. Впрочем… не стоит время тратить. – Куда ты направился, Monpti? Послушай меня, это была лишь шутка. Это мне просто пригрезилось. Вчера вечером я грезила. Не сердись на меня. – У невинной девушки не может быть таких пошлых видений. – Ну, мой милый, только не рассказывай мне, какие видения посещают девственниц. Скажи, тебя это очень задело? – Очень. – Тогда ты любишь меня. Я уже давно задумываюсь, любишь ли ты меня. Осторожно, ты с ума сошел, ты же рвешь мне платье… Веди себя тихо, иначе я уйду. – Я больше не выдержу этого. – Разумеется, выдержишь. Рассказывай дальше: что еще случается каждую минуту в Париже? – Каждую минуту кто-нибудь сходит с ума, и теперь, вероятно, очередь за мной. – Ты не сойдешь с ума. Если ты такой, ты не заслуживаешь даже поцелуя. – Мне двадцать шесть лет – я не могу жить с тобой как отшельник. – Ну, тогда раздобудь подружку, которая отдастся тебе. Тогда ты не будешь таким взбудораженным, а со мной станешь обходиться вежливее и приличнее. – Подружку? И это говоришь мне ты? – Только для одного. – Тогда я забуду тебя. – От этого ты меня еще не забудешь. Это знаю даже я. – Много ты понимаешь в таких вещах. И ты еще смеешь мне говорить, что любишь меня? От такой любви я отказываюсь. – Если тебе такая любовь не нужна, тогда ты должен чисто по-человечески обо мне заботиться. – Чисто человечески ты меня не интересуешь. – Ах так? Спасибо! Она берет пальто и собирается уходить. Пудрит лицо, подводит помадой губы; движения ее становятся все медленнее и растянутее. Когда с приготовлениями покончено, она тихо стоит передо мной, словно ждет чего-то. Я не произношу ни звука. Она еще медлит некоторое время, потом резко поднимает голову, идет к двери, открывает ее, на мгновенье останавливается, поворачивается ко мне и говорит по-венгерски: – Servus. – Servus. Она затворяет за собой дверь, но я не слышу, чтобы она уходила. Пару минут я выжидаю, потом выхожу из комнаты. Она прислонилась к стене в темном коридоре и плачет. Я беру ее за руку и веду в комнату. – Я не хотел тебя обижать, глупая. Не плачь, пожалуйста. Я люблю тебя и просто как человека. Да ты и сама не знаешь, какой ты хороший человек. Неожиданно плач переходит в судорожное рыданье. – Я так несчастна… целый день… работаю… и мчусь к тебе… как безумная… а ты… мне такое… – Да не реви же. Сейчас ее нельзя утешать, иначе она заревет пуще прежнего. Стоило мне забыть про ее слезы, как она тотчас прекращает плакать, еще всхлипывает пару раз, сморкается и затихает. Нужно говорить с ней о каких-нибудь пустяках. Как только она увидит, что ее слезы меня не трогают, боль тоже пройдет. – Знаешь, что я сделаю, когда у меня будет сто тысяч франков? Анн-Клер, послушай! Ты слышишь? Она медленно поднимается с шаткой кровати, на которую, всхлипывая, бросилась в пальто и шляпке, и смотрит на меня полными слез глазами. – Что бы ты сделал? – Прежде всего я купил бы отель «Ривьера» и выбросил бы Мушиноглазого, как мертвую крысу, в соседний двор. – А что бы ты потом сделал с гостиницей? – Продал бы. Посуди сама: что остается делать с этой обшарпанной клеткой? Я купил бы отличную автомашину. Я бы приоделся пошикарнее. Потом пришел бы в твое бюро и влепил бы твоему шефу две пощечины. – Зачем? – Чтобы тебя уволили. – Но на что мне тогда жить? – И ты об этом спрашиваешь, когда у меня сто тысяч франков? – К тому времени у тебя не останется ни сантима. – Ладно, оставим это. А что бы ты сделала, если бы имела сто тысяч франков? Подожди-ка. Скажем так, ты сидишь однажды в бюро и тебе вручают сто тысяч франков. Что ты делаешь для начала? – В двенадцать я ухожу из конторы… – Что? Ты способна проработать до полудня, имея так много денег? – А что делать? Иначе меня выставят за ворота. И я бы немножко нервничала. – Хорошо, считай, что я ничего не говорил. Что дальше? – Я выхожу из бюро, иду к метро… – Ты садишься в метро – со ста тысячами франков? – Ты забываешь, у меня недельный проездной! – Ты его сейчас же выбросишь! Говори же! – Выбросить? Ты сумасшедший? Чтобы его кто-нибудь нашел? – Ну, хорошо. А потом? – Потом я купила бы тебе большой букет роз и пошла бы обедать. – Куда? – В «Julien». – За три франка пятьдесят сантимов? – Нет. За семь франков. Ты был бы со мной. А потом на остающиеся девяносто девять тысяч и еще сколько-то франков скупила бы все твои рисунки. – Анн-Клер, эти рисунки ничего не стоят… слушай, не кусайся! – Хочешь, я скажу тебе кое-что? – Говори. – Я сегодня в конторе размышляла о жизни. – Лучше не задумывайся, любимая, ты знаешь, с этого начинается Любой спор. – Когда-нибудь ты уедешь, я, возможно, даже не буду знать об этом. Когда-нибудь я тщетно буду стучать в твою дверь. Каждый счастлив, когда он молод. Я еще ни разу не была счастлива. Теперь мне уже двадцать лет. – Двадцать? – Девятнадцать. – Оставь это, я сам уже не помню, сколько ты называла. – Я тоже хочу когда-нибудь быть счастливой. Где же счастье? – спрашивает она. – Где оно? Où est-il? – И оглядывается в комнате, словно собирается здесь найти его. – Здесь лучше не искать. Я свое тоже потерял в этой комнате. – Вот так я размышляла о жизни, – добавляет она нерешительно; по ней видно, что она давно сожалеет о всей истории. – Выходит, я должен жениться на тебе? – Какая наглость! В данный момент я не могу понять, в чем дело. Оскорбил ли я ее, потому что мысль о браке пришла мне в голову лишь в такой связи, или она обиделась, потому что я столь недооценил нашу любовь, что уже говорю о браке. – Я хочу доказать тебе, что я тебя люблю. Предоставь мне эту возможность. – Изволь – одну уже имеешь: прекрати этот разговор! – Не бойся, я не хочу, чтобы ты на мне женился, я хочу лишь быть с тобой, проводить время вместе. Я бы привела в порядок твои вещи и готовила бы тебе венгерские блюда. Я только не знаю, где берут паприку. Не бойся, я в восторге от паприки, но она мне пока еще непривычна. Запиши мне все твои любимые кушанья на листке бумаги. Нам надо снять совсем крохотную квартирку и обставить ее. Клетку с канарейкой купить на всякий случай. Там, в этой квартирке, я хочу быть целиком твоей. – Канарейку мы назовем Эвкалиптусом. – Ну вот видишь? Совсем просто – быть счастливым, нужно только желать этого. О Monpti, нам ничего не надо, кроме совсем небольшой комнаты и крохотной кухоньки. Комната будет принадлежать тебе, кухня мне. Ты сможешь в комнате целый день рисовать без помех, пока я в бюро. Я буду экономить, ты же не умеешь обращаться с деньгами. А если ты однажды уедешь, ты снова вернешься и застанешь все таким же, как было перед отъездом. Меня тоже. Иначе видишь: я только ношусь целый день между моей квартирой, бюро и твоей комнатой как загнанная мышь. И это жизнь? – А что твои родители скажут на это? – Да, ты прав, – говорит она и сразу становится серьезной. – Нам придется сбежать из Парижа. – Куда? – На твою родину – не пойдет? – Нет. – Тогда мы подадимся в Лондон. – Ты разве говоришь по-английски? – Нет, но это ничего не значит. Я завтра же куплю себе английскую грамматику. – А что будет, если от меня уйдешь ты, Анн-Клер, а не я от тебя? – Я? Pas possible! Совершенно невозможно! – Да, ты. – Ты… ты не оставишь меня? – Нет. – Тогда поцелуй меня, и не будем об этом больше говорить. Я обнимаю ее стройное тело в тонком платье; она совсем плотно прижимается ко мне и подставляет мне свои губы. – Ведь правда – у нас с тобой впереди еще так много всего? – говорит и спрашивает она этим страстным долгим поцелуем. – Анн-Клер, посмотри еще раз на Париж. – Я показываю в открытое окно на море крыш за черными трубами, в туманной дали. – Однажды этот город узнает, кто я такой, – пока он этого не знает. Ты меня тоже не знаешь, Анн-Клер. Даже я сам еще не знаю себя. Она проводит пальцами по моим волосам и целует меня в глаза. – Видишь, когда ты так мил и так славно говоришь со мной, я ужасно люблю тебя и плюю на будущее. Je m'en fous de l'avenir. Но ты не должен это заучивать, это жаргонное выражение. – Хочешь пойти поужинать со мной? – Если ты меня приглашаешь. – Мы идем в «Julien». – Я плачу за себя. – Тогда иди одна. – Я пойду, только если ты пойдешь. Поцелуй меня, Monpti, но посильнее. После ужина я расплачиваюсь и кладу два франка чаевых на стол. Пусть видят, что здесь был кавалер, предок которого был важной персоной при дворе короля Маттиаша. Я удаляюсь с гордо поднятой головой. На улице Анн-Клер говорит мне: – На, держи их. – Что? – Твои два франка. Я выкрала их обратно… Девятнадцатая глава Сегодня утром мне встретились институтские воспитанницы с улицы Сен-Жакоб. Они шли парами друг за другом и развлекались тем, что старались наступить на пятки впереди идущим подругам. Все одинаково одеты, на всех широкополые шляпы, из-под которых насмешливо сверкают серые и карие кошачьи глаза. Носы у них еще блестели от жира, кое у кого были прыщи на лице, но груди у всех уже набухали. Чудно, у некоторых не было еще совсем заметно бедер, лишь тонкие журавлиные ноги, но под их курносыми носами подскакивали и перекатывались две мощные груди. Какие же они станут, когда будут мамами… Все они цепко оглядывают проходящих мимо мужчин и шепчутся друг с дружкой. Впереди всех шествует с застывшим величием учительница, при каждом шаге пиная длиннополое пальто своими низкими каблуками. Девица с широким носом посылает мне воздушный поцелуй. Я оборачиваюсь: кому он предназначался? Воспитанницы хихикают и ржут, как молодые жеребята. Среди них наверняка есть одна-две, которые со временем вырастут очаровательными подлыми стервами, ради которых можно пойти на любое безумие. Анн-Клер маленькой девочкой тоже была такой… В одной из витрин на Буль'Мише я увидел прекрасный серый в синюю полоску галстук, полоски совсем узкие. Он был просто сногсшибателен. Цена тоже была указана. Бред, на такие вещи у меня нет денег. Впрочем, есть! Еще даже останется кое-что. Какао тоже еще есть. Да, но когда и оно кончится? Эти несколько дней действительно не в счет. Тот, кто влюблен, не должен думать лишь о своих «внутренностях» и брюхе своем. Нужно заботиться и о внешности. Подобно лунатику я переступаю порог магазина. Мне показывают и другие галстуки. Тот, который выставлен в витрине, в руках смотрится совсем иначе. Два других нравятся мне больше. Один отличного темно-синего цвета со светло-голубыми полосками, другой – красный с темно-красными полосками. Покупается синий. Дома я его тут же надеваю – и вижу, что цвет мне не к лицу. Красный был бы лучше. Нужно их поменять. Французы очень милые люди, они определенно обменяют мне галстук. Еще не прошло и десяти минут, как я купил его. Я иду туда и отношу галстук. – Прошу вас, моему другу, которому я хотел сделать подарок, не нравится цвет. Он бы хотел иметь красный. – Пожалуйста. Дома я вдруг вспоминаю, что Анн-Клер не переносит красный цвет. Она всегда говорит, что красный приносит ей несчастье. Если галстук не понравится Анн-Клер, то жаль впустую затраченного времени и денег. Лучше всего, если я скажу продавцу в магазине, что мой друг суеверный и не любит красный цвет. Я все-таки хочу купить галстук, который понравился мне самым первым, в витрине. Я несу красный галстук обратно и объясняю, в чем дело. Один из продавцов вполголоса роняет: – Как только можно терпеть такого несносного друга?! Мне подают первый галстук. Кошмар: он мне вообще больше не нравится, но что теперь поделаешь? Мне заворачивают его. Руководитель секции обращается к продавцу: – Мсье Морис, я иду обедать. Если мсье с галстуком вернется снова, поменяйте и этот. Бонжур, мсье. По дороге домой я обнаруживаю в другом магазине галстук намного красивее и всего за полцены. Я отворачиваюсь, чтоб не видеть его. Галстук я тут же вешаю в шкаф, я не надел его ни разу. Едва я выпил какао и убрал чашку и посуду, в дверь постучали. Вошла Анн-Клер, очень взволнованная. – Servus. Я только на секунду. Мне надо сразу же обратно в контору. – Сними пальто. – У меня мало времени. Я всю ночь не могла заснуть, потому что вчера я солгала тебе. – Меня удивляет, что ты именно вчера не могла заснуть; ну ничего, ты еще к этому привыкнешь. – Ты сказал, что если я еще раз солгу, то с тебя довольно, ты не захочешь больше меня видеть. – Правильно. Впредь будет намного проще, если ты будешь предупреждать, когда в порядке исключения говоришь правду. Она смотрит на меня, белая как полотно. – Итак, что там у тебя? – Вчера я тебе сказала, что у меня есть два брата. – Правильно. Кстати: я тебя об этом совсем не спрашивал. Почему ты вспомнила об этом? – Потому что вчера я утверждала, что у меня нет братьев, и потому что я хотела, чтобы ты все знал. – Словом, вчера ты тоже лгала? – Да. – И позавчера тоже? – И позавчера… – Ну а что ты теперь утверждаешь? – У меня только один брат. – Знаешь, мне противна вся эта история. Чему теперь верить? Два у тебя брата или ни одного? Я убью тебя, если ты еще раз соврешь. Я так сильно сжимаю ее руку, что она чуть не кричит. – Сколько у тебя братьев? Отвечай! – Два. Пусти меня, – говорит она, страшно бледная, и стремительно убегает. Что это было? Зачем она, собственно, приходила? В момент прихода у нее тоже было два брата. На следующее свидание она приходит сияющая, словно ничего не случилось. Так, о братьях больше говорить не будем, уж это точно. «Il faut prendre le temps comme il vient, le vent comme il souffle et la femme comme elle est», – сказал Мюссе. И все же это отвратительно. Она останавливается передо мной и говорит: – Servus. One, two, three, four, five, six, seven, eight, nine, ten. – Что это значит? – Я уже могу считать по-английски. Это самое важное, чтобы тебя не надули. Ты же сказал, что мы хотим поехать в Лондон. – Я?! Она берет рисунок с моего стола. Вчера вечером я по памяти нарисовал обнаженную женщину. Когда нет никакой, рисуют красивую женщину, к тому же как раз обнаженную. Очень практично. – Кто эта женщина? – Никто. – Это неправда. Ты видел ее в таком виде и нарисовал. – Это ты. Губы ее слегка дрожат. – Это несчастье, что мне приходится эти рисунки делать из головы. Я уже давно собирался тебя просить хоть раз полностью раздеться с научными целями, чтобы я видел твою обнаженную натуру. – Как понимать «с научными целями»? – Послушай, Анн-Клер, ты интеллигентная женщина. Я пишу книгу «Взаимосвязи психопатологической сексуальной биологии и психографической питуленции». Должно быть пять томов. На странице двести семьдесят шестой, седьмая строка сверху, я застрял. Только ты можешь мне помочь. Знаешь, все женщины так чувственны, они не в состоянии в связи со своим обнаженным телом думать о научных вещах, у них другое в голове. Ты – исключение. – Что ты хочешь делать с моим обнаженным телом? – Я хочу измерить каждый мельчайший мускул. Мне надо знать, как соотносятся параллели расстояния между грудями к одной трети расстояния между пупком, номбрилем, и одной третью бровей. Ибо, если предположить, что А плюс В-С-3/4 и с4 – ш8, тогда я возвожу это в квадрат, перехожу к окружности и так далее. – Разорви сейчас же этот рисунок. Дай мне сюда. – Пожалуйста. Она рвет бумагу так, что та только трещит. – Значит, я могу на тебя рассчитывать? – А что это такое – питуленция? Тут нет никакой похабщины? – Да что ты! Ты только подумай о колебаниях атомов. Откуда же тут взяться похабщине? – Ну, хорошо. Завтра так и так суббота, она это сделает… Я не могу заснуть всю ночь. Ранним утром я покупаю сантиметр и горящими глазами начинаю сверлить будильник. Еще пять часов, еще четыре, еще три… В полдень даже привычная порция какао застревает у меня в горле. Черт! Эта девушка разденется передо мной догола! Я сойду с ума! Я развел в камине такой огонь, что пот капает с моего лба. Она не должна говорить, что боится простудиться. В три часа она появляется. – Servus, Monpti. Я принесла тебе небольшой букетик. Почему здесь так ужасно жарко? – Ты уже забыла, что мы хотели осуществить научные эксперименты? Ты обещала, что разденешься. – Я?! – Ты. – Не помню, чтобы я такое обещала. – Давай не будем спорить. Если ты этого не сделаешь, завтра утром я покончу с собой – я не переживу позора, того, что ты со мной только играешь. Лицо ее становится совершенно белым, она садится на край кровати. – Туфли я тоже должна снимать? – Их можешь оставить. Она глубоко вздыхает и медленно, с огромными паузами снимает платье. Она носит короткую комбинацию из трусов и рубашки; садится, сжавшись, на кровать и закрывает руками голые плечи. Глаза ее горят как в лихорадке. – Измеряй меня так, но побыстрее. – Послушай-ка, Анн-Клер. Спешить при этом я не могу, – говорю я хрипло. – Был древнегреческий мудрец, звали его Питонилли. Он изложил основы серьезной алгебры. Знаешь, что сказал Питонилли? «Каждое женское тело было идеально чистым, пока бедра не обхватили подвязками». Так что снимай свои подвязки тоже, если не хочешь, чтобы я узрел в тебе неопрятную женщину. «Где место женщины под солнцем? Vel in tumulo, vel in thalamo». – (Собственно говоря, цитата эта не соответствует истине. Но она об этом не имеет ни малейшего представления, следовательно, ничего страшного.) – Monpti, ты просто пугаешь меня. Как ты аморален! Она раздевается, а я аморален. – Опусти хоть рубашку до пояса. Вспомни, статуи в парках Парижа все стоят обнаженные, и думай о науке. Знаешь, сколько мучеников знает наука? Голого женского тела нужно стыдиться лишь тогда, когда оно искалечено или обезображено сыпью. Зачем скрывать то, как нас создал Бог? – (На Пасху иду исповедоваться, каяться в грехах!) – Как выглядела бы роза в комбинации или корова в шелковых чулках? Бык в длинных подштанниках? – Перестань, или я сойду с ума. Или ты меряешь сейчас же то, что хотел измерять, или я одеваюсь. Никакой питуленции не существует, я вчера всех спрашивала. – Теперь мне все ясно: у тебя определенно сыпь. – Смотри сюда, ты, нахал! Быстрым движением она встряхивает плечами, рубашка скользит вниз, к талии, и теперь она стоит передо мной обнаженная до пояса. Ее прекрасной формы груди сияют на темном фоне, как ослепительно белое пятно внезапно пролитого молока. Это был всего лишь миг. Она тут же поднимает рубашку и тянется к платью. – Разреши мне хотя бы измерить. Твердые небольшие груди напряглись под тонкой материей. Сантиметр дрожит в моих руках. – Прости, Анн-Клер. Я больше не выдержу этого. Я схожу с ума от тебя. Я хочу тебя. – Нет. Пусти меня, или я закричу. – Ты не хочешь? – Нет. – Ну что ж, прекрасно. Запомни: я больше никогда в жизни не попрошу тебя об этом. Лучше пойду в сумасшедший дом, но не унижусь. Она безмятежно одевается и становится все веселее. Даже поет: J'aime tes veux, Comme un enfant Aime un joujou Qu'on lui défend. Я люблю твои глаза, Как ребенок-егоза Любит более всего То, что прячут от него. Если какой-нибудь женщине когда-либо взбредет в голову быть со мной милой и готовой к любви, она у меня узнает – я буду ее так мучить, что – чтобы черт всех баб… Двадцатая глава Сегодня я узнал от горничной, что супружеская пара с кружевными трусиками съехала. Передо мной вдруг возник образ Мари-Луиз: бледная узкоплечая женщина с большими карими глазами. Женщина, которая может только плакать. Анн-Клер – сама жизнь, с ее вьющимися белокурыми волосами, ее лучистыми синими глазами, ее алыми губами, жизнь, молодость, сила. Она тоже часто плачет, но это нечто другое. В одну из суббот вечером Анн-Клер говорит: – Завтра мои родители уезжают погостить в Сен-Клу и вернутся лишь во второй половине дня. Я не поеду – скажу, что болит голова, и приду к тебе. Уже в полдевятого я могу быть здесь, хочешь? – Приходи, любовь моя, я буду ждать тебя. В семь утра я уже на ногах. Комнату мне пришлось убрать самому, так рано здесь еще не убирают. В четверть девятого я покончил с уборкой и лег на кровать. Сейчас Анн-Клер выходит из дома. Я мысленно сопровождаю ее. Вот она выходит из метро, теперь идет по улице Сен-Жакоб, вот стоит перед отелем и поднимается наверх. Но она не приходит. Стук маленьких туфелек по старым деревянным ступенькам все еще не слышен. Сегодня я намерен быть похитрее. Я обвяжу ее красивыми словами. Женщины хотят этого, она же сама сказала. Девять часов уже прошло. Уже четверть десятого, а ее все еще нет. Иногда я слышу шаги, но они затихают на первом или втором этажах, и хлопанье отдаленных дверей кладет конец всем мечтаниям. Это просто невозможно вынести. Она опаздывает больше чем на час. Значит, она всего лишь играет со мной? Я покончу со всей этой историей, хватит ждать. Когда мужчина жесток с женщиной, то он, по сути, мстит всего лишь за это вечное ожидание, доведенное женщинами до настоящего садизма. Ничего нет более унизительного. Может, с ней что-нибудь случилось? Этот вопрос всегда задают в таких случаях, и ни разу он не был справедлив. Еще никто не умирал накануне свидания. Я беру шляпу и хочу выйти. Когда я открываю дверь, я слышу знакомый стук каблуков, но не такой проворный и быстрый, к какому я привык, скорее медленный и тяжелый. Это кто-то другой, должно быть, конечно, полная женщина. (Мне сейчас подумалось, что полные женщины всегда пахнут белками, по крайней мере те, кто посещает отель «Ривьера».) Я свешиваюсь через перила. Это Анн-Клер, но она несет большой белый пакет. Что она там тащит, интересно? Я возвращаюсь в свою комнату и жду. Спустя некоторое время в дверь стучат. Я открываю. В руках у нее большая коробка из-под шляп. – Почему ты идешь так поздно? – Тсс! – отвечает она таинственно. – Что в этой шляпной картонке? – Держи ее осторожнее, но смотри, она очень тяжелая. Я ставлю картонку на пол. – Почему ты опоздала? – Ставь не на пол, а на стол. – Что в этом пакете? Она открывает коробку и вынимает оттуда две тарелки, приборы, салфетки и другие свертки, помельче. Наконец последней появляется большая кастрюля. Когда она снимает крышку, столб пара взвивается к потолку. – Что это? – Pot-au-feu. Это мы сегодня будем есть на обед. Я приготовила. Я уже с шести утра варила. Теперь все готово. Я шла пешком, иначе в метро или в автобусе могло опрокинуться. Сейчас я совсем без рук. Мне пришлось готовить для тебя дома, потому что, если бы я делала это здесь, у тебя был бы снова скандал, да по-настоящему здесь и не приготовишь. А ты как думал? Должен же ты наконец знать, как я умею хорошо готовить. Ужасно. Я кажусь себе этаким «солдатом Марии». Что сказать на это? Наша связь день ото дня все более вырождается. В следующий раз она украдет деньги из моего кармана, и я даже не замечу. Отныне я должен пересчитывать каждый сантим и записывать. Вот это жизнь?! – Ну, пока. – Что такое? Куда ты идешь? – спрашивает она испуганно. – Я приглашен на обед в посольство. – А мне что делать? – Ты можешь есть свой pot-au-feu. – Одна? Тогда я умру. – Это невозможно! – Здесь так много всего, и все испортится до завтра. Я хотела пообедать с тобой. – Я здесь ни при чем. – Ты отлично знал, что я приду, – почему ты позволяешь себе такие вещи? – Я жду тебя с половины девятого, а сейчас половина десятого. – Мы же хотели целый день провести дома. – Мне позвонили из посольства, я только схожу на обед и сразу приду обратно. Ешь спокойно одна. Servus. Это обед с политической подоплекой. – Тогда хорошо, идем! – Что значит «идем»? Тебя не приглашали. – Я пойду с тобой и скажу посланнику, что он не должен меня обижать. – Не каждый так запросто может попасть к посланнику. – Я же с тобой, а ты не «каждый». – Посланник ненавидит французов. – Вот как? Чего же ты молчишь! Тогда это не интеллигентный человек. Зачем тогда он здесь стал послом? Только чтобы нас ненавидеть? – Это я не смогу тебе объяснить, ты бы все равно не поняла. Это слишком сложно. – Я провожу тебя до посольства и подожду снаружи. – Такой обед длится часа два-три, и после него тоже нельзя сразу уходить. – Я подожду тебя на улице. Я буду прогуливаться. – Тогда у меня кусок в горло не полезет. – Ну и лучше будет. Мы позже поедим вдвоем. – Нет, это не годится. Она стоит против меня совершенно бледная. На столе дымится pot-au-feu. – Ты идешь не к посланнику, ты идешь к женщине. – Чепуха! – Если я увижу эту женщину с тобой… и она засмеется… Ее рот дрожит, она хватается за крышку стола. – Тогда я возьму… большой камень… и подойду к этой… женщине… и… и… подниму большой камень и… убью себя! Огромная злость сменяется тихим, жалобным плачем. Жизнь дурацкая штука. – Ладно, приготовь еду, мы обедаем дома. Она чувствует, что это не естественный результат нашего предыдущего разговора. Анн-Клер деловита и не произносит ни слова. Обед проходит в молчании. – Ну как, вкусно было? – спрашивает она ближе к концу трапезы. (Подожди, я у тебя отобью охоту разыгрывать кухонные идиллии.) – Нет, не вкусно. – Тогда обещай мне, – говорит она робко и гладит скатерть, потому что она и скатерть принесла, – что ты никогда и никому об этом не станешь рассказывать. – О чем? – О том, что обед был плохой. – Я не понимаю. Кому я должен рассказывать? – Никому в мире, потому что это страшный позор для меня. Она глядит поверх моей головы, куда-то вдаль, за море крыш. Из ее ясных глаз выкатывается слезинка и сбегает вниз по щеке. Двадцать первая глава Снова воскресенье. Не могу выяснить почему, но я не люблю парижские воскресенья. После полудня отель «Ривьера» пережил большое событие. Негритянская пара во дворе затеяла скандал. Они перебрасывались непотребными словами. Их лица были искажены яростью, глаза округлились, они бы бросились друг на друга, если бы их сосед, чиновник магистрата, не встал между ними. После этого негритянка пошла в свою комнату и пыталась свести счеты с жизнью. Муж угрюмо стоял во дворе, уставившись на ствол дерева. Он то и дело уходил в свою комнату, но тотчас же выходил снова во двор. Они всего несколько недель как женаты. Я еще вижу перед собой лица их друзей, поздравлявших на свадьбе мужа, у которого мышцы лица наверняка болели от частых натужных улыбок. Он нетерпеливо думал, взволнованный, о предстоящей брачной ночи. А теперь – нате вам. О чем они могли спорить? Впрочем, неважно. Определенно оба правы. Несчастье совсем в другом. Самые большие ссоры между мужьями и женами всегда возникают только из-за пустяков. Эти двое тоже наверняка не имели настоящих различий во взглядах, они уже давно хотели рассориться и только ждали возможности. Вечером они снова помирятся. А утром начнут все заново. Но по-настоящему счастливыми и довольными они станут лишь тогда, когда каждый тайно обманет другого. Это даст удовлетворение обоим, и оба станут уступчивее, снисходительнее по отношению друг к другу. «Если бы ты знала, мое бедное дитя…» – вот тогда они станут счастливы. Вечером внезапно появилась Анн-Клер. – Я пришла на один час. Как дела, Monpti? Что ты делал без меня? – Я слушал музыку в Люксембургском саду, а затем читал свой словарь. Кстати, у тебя ничего нет почитать? – Есть. Я как раз прочла «Путеводитель для интеллигентной женщины» Бернарда Шоу. Ты знаешь, он пишет о политике, коммунизме, национальной экономике – короче, обо всем, о чем должна хоть немного знать любая женщина. – (Ее захватило название книги.) – Хочешь, принесу? – Нет. У меня отвращение к бородатым мужчинам. К тому же я не переношу и совершенно лысых, чьи головы уже наполовину мертвы. И совсем не терплю людей, которые начесывают на свой череп волосы сбоку или сзади, чтобы таким образом скрыть свою плешивость. Такие люди в большинстве своем чванны, капризны, эгоистичны, как шестидесятилетние старые женщины, которые не могут смириться с тем, что они увяли, и готовы задушить взглядом шестнадцатилетних девушек. Зато искренне ценю лысых мужчин, которые не принимаются сразу же упорядочивать остатки своих волос, как только снимают шляпу. Конечно, Бернард Шоу… здесь другое дело. Разумеется, умный малый, но борода у него провисает до самого сердца. – Ты снова нарисовал голую женщину, – говорит она, роясь на моем столе. – Она еще осталась с ранних времен… – Это неправда, Monpti. Кроме того, это аморально. – Возможно, но сейчас оставь меня в покое. Ты еще будешь мне рассказывать, что является аморальным, ты, которая ведет со мной такую противоестественную игру и в парках заводит знакомства. Оставь меня в покое, иначе пахнет ссорой. Негритянская пара уже поцапалась. – Я познакомилась в парке только с тобой одним, – говорит она тихо. Она надевает берет и идет к двери. – Прощай. – Прощай. Этот тон ее задевает. Она подходит ко мне совсем близко и берет мою руку. – Скажи, ты хочешь распрощаться со мной? – Я больше не выдержу это. – Что? – Это. Ты хорошо знаешь – что. – Если бы ты не просил меня об этом так часто, я бы уже давно сделала это. – Это неправда, часто мы целыми днями не говорим об этом. – Тогда опять же в этом дело. Если бы ты меня красиво и не впопыхах просил об этом, я, может быть, уже в первый день… – Вот как, в первый день? Ты порочное создание! – Учти, только целомудренная девушка может быть такой порочной. – Ага, попалась! Короче, ты, которая ни за что… – Ты же меня совсем не ценишь! Никогда не говоришь, как красивы мои глаза… мои волосы… мои губы. Они определенно не безобразны. Во всяком случае, ты бы мог по меньшей мере все во мне найти красивым. Ты должен это говорить, я нуждаюсь в этом. Если бы я захотела, я бы могла каждый день найти себе… даже богатого, у которого есть машина, но я выбрала тебя. А у тебя даже нет приятного слова для меня. Ты не умеешь даже ухаживать за мной. – Я не сторонник красивых слов. Не хочу тебя усыплять хлороформом. – Если разобраться, именно поэтому я и пришла к тебе! Она молча смотрит перед собой. – Ты собираешься и дальше сердиться на меня? – Я не сержусь. – Тогда поцелуй меня в шею. – Зачем ты говоришь, что в любой день можешь найти кого-нибудь, если захочешь? – Если бы ты знал, Monpti, как часто со мной заговаривают! Если бы ты знал, как я люблю тебя… Подожди еще совсем немножко. Может быть, уже завтра… – Разреши мне поцеловать край твоего платья, как сделал бы рыцарь эпохи средневековья. Двадцать вторая глава Я сижу здесь, в «Кафе дю Дом», и пью кофе со сливками на обед. Это благородное занятие. Время от времени это тоже необходимо. Но осторожно, вокруг меня сидят исключительно богатые люди. Поклонники богемы появляются лишь с приходом ночи, притягиваемые светом, как ночные мотыльки. Надо, почитать газеты. Но я буду читать газеты не с последних страниц, а с самого начала. «Во Франции очень мало детей». Да, это правда. Черт знает, чем занимается сегодняшняя молодежь. После часового чтения газет все в этом мире может опостылеть. Я отправляюсь на прогулку на бульвар Монпарнас. Перед обувными магазинами я притормаживаю и заглядываю вовнутрь. Женщины, когда примеривают туфли, забывают про всякое приличие и показывают свои ноги аж выше колен – поворачивают их вправо и влево, как будто делают все это для того, чтобы отсюда, снаружи, можно было их хорошенько рассмотреть. «Тебе хорошо видно сейчас, милый? Тебе нравятся мои ножки, мой сладкий?» Так я добираюсь до площади Италии. А что, если сегодня поужинать? Сегодня ужин, а завтра… Я тотчас обнаруживаю простенький ресторанчик. Засаленное меню висит на двери. Так, этот ресторан не должен быть дорогим. А в остальном да хранит нас всех Господь. Внутри за маленькими мраморными столиками сидят люди и шумно едят. Рабочие в синих блузах, с длинными, свисающими усами, тонкошеие чиновники в крахмальных воротничках и галстуках-регатах и несколько слишком молодых и слишком старых женщин. Все пьют красное вино. Кельнер приносит сразу двадцать блюд, выстроив башню из тарелок, расположившихся одна над другой: чесночные колбасы свисают в персиковый компот, кусок бифштекса соскользнул с края тарелки и устало прислонился к уху официанта. Отступление уже невозможно. Ничего, главное – спокойствие, здесь должно быть дешево. Я сижу напротив пожилого лысого мсье, который сразу начал кашлять мне прямо в глаза – он как раз ел шпинат, между прочим. Скатертей тут нет. Другие уже приняли это к сведению. Я, правда, вынужден был обходиться уже совсем без других вещей, но в том-то и дело, что со временем совершенствуется вкус человека. Мне принесли мясо а-ля Маренго. (Бедный Наполеон, ведь он все-таки победил при Маренго. Что же тогда было бы за мясо, проиграй он ту битву…) – Сыр, пожалуйста… Я получаю небольшую дольку сыра Грайер, из которой выглядывает что-то черное. Рассматриваю сие поближе. Ну да, это, должно быть, род жучка. Должно было быть, в прошлом надо говорить, так как вторая половина туловища отсутствует. Она осталась в другой дольке сыра. Кто-то другой получил ее, возможно, даже уже съел. Интересно, кто бы им мог быть среди этакого скопления людей? Должен признаться, я сожалею не о насекомом – в конце концов, зачем ему понадобилось прогуливаться именно между двумя порциями? Мне жаль сыр. Я говорю кельнеру, что он должен взглянуть на мой сыр. – А что там смотреть? – Здесь половина маленького червячка. – Ну и что? – Червяк. Точнее: invertébré à corps mou et dépourvu de membres, представитель цефалоподов. Будь он еще жив и ползал бы, я мог бы вместе с римлянами воскликнуть: «Vera incessu patuit dea!» Моей образованности никто не удивляется. За соседним столом мужчина в белом галстуке замечает: – Этого надо бы тоже в банку со спиртом. – Пожалуйста, но отсутствует половина. – Да не эту вещь, а вас. Мсье в очках, с грязными руками говорит просто «Пардон». Он берет пальцами мой сыр с тарелки и подносит его к носу, изучая, он близорук. – Вы заблуждаетесь, мсье, – объявляет он затем, – это никакой не цефалопод… ха-ха-ха… и уж конечно, не ламеллибранхиат или гастропод, если быть точным. Во всяком случае, надо бы иметь и вторую половину. Это ученый. Теперь любой может легко представить, как выглядят руки ученого в ресторане, когда он ест. – Если вы хотите видеть насекомых, молодой человек, то приходите ко мне! Я покажу вам пелециподезов – вы поразитесь. Мои «моллюска вермис» неповторимы. – Вы коллекционер? – Моя коллекция так богата, что вы будете хлопать глазами и рот разевать. – Вы ее здесь собрали? Кельнер возвращается, забирает сыр и, в высшей степени негодуя, показывает его еще кому-то. – Совсем крохотная мушка, мсье, и даже вряд ли она, ибо у нее совсем нет крыльев. – Надеюсь, вы замените мне мой сыр? – Но я просил бы вас, этакое мальчишество, – говорит с укором кельнер и прочищает нос с помощью салфетки. – Неужели это стоит разговора? – Червяк небольшой, ничего не говорю, вы правы. Но я клянусь, что я не хочу его и в таком виде – вообще, я просто боюсь всех червей. Я не мстителен по природе, я знаю, что в свое время черви и меня сожрут, но тем не менее я не хочу их есть, en attendant. Толстый мсье рычит мне: – Ну, недурно! Червяк, подумайте! Так вы только поэтому и не хотите есть сыр? А что говорить тогда моему кузену, которого вчера переехал трамвай? А дяде Лефакару, который уже шесть недель как помер? – Свети ему вечно свет небесный, мсье, но шутки в сторону – даже ради вашего кузена я не буду есть червей. Появляется новый посетитель. Кто-то кричит ему навстречу: – Жорж, если хочешь посмеяться, взгляни на сыр у этого типа! Неприязненная атмосфера сгущается вокруг меня. Я быстро заказываю слоеный яблочный пирог. Кто-то тянет руку к моему сыру. «Plaît-il? Вы позволите?» – должен он был бы сказать, согласно моему словарю, однако он говорит: – Passe-le moi, salaud, et pis ta gueule, hein! Дай сюда, ты, мерзавец, и заткнись! Он съел его. Это был апаш. Надо быть начеку! Я слегка кланяюсь. Здесь едят яблочный пирог ложками, но не потому, что он мягкий. Наоборот, твердый, дьявольски жесткий. Маленькая ложечка, собственно говоря, здесь, скорее, чистый символ; трогательно, но неуместно, так как ложкой едят только изысканные кушанья. Я вонзаю ложку в пирог. Оттуда выкатывается небольшая черная вещица и падает на стол. Я хватаю ее. – Славно! – говорит мужчина в белом галстуке. – Этот опять что-то нашел. Неплохо! – Ничего я не нашел! – За что вы хватаетесь тогда? Вы ловите мух? Ma parole, quel type! Честное слово, ну и тип! Я быстро поедаю пирог, чтобы избежать линчевания, и расплачиваюсь. На улице я с облегчением констатирую, что маленькая черная вещица была не чем иным, как дробинкой. Они сшибают яблоки дробью! Домой я иду пешком. Минуло десять вечера. Предместье уже спит. Ветер шуршит оборванными плакатами на стенах ветхих, подпертых черными балками домов. Бездомная собака с поджатым хвостом молча бежит посреди мостовой. Мужчина бурно целует женщину в воротах дома. – Ты любишь меня? – Не могу жить без тебя! – Скольким ты уже говорил это, негодник? – Еще никогда, никому. Дальнейшее я уже не слышу. Крупными шагами иду домой и забавляюсь тем, что стараюсь наступать точно в середину больших каменных плит тротуара. Отель «Ривьера» уже затих; это значит, он храпит, сопит и шипит. Не знаю почему, но сегодня моя комната кажется мне совсем чужой. Я открываю окно и всматриваюсь в темное море крыш и в сияющее звездное небо над ним. Дворы спят в черном безмолвии. Завтра я начинаю новую жизнь. Двадцать третья глава Только сейчас мою комнату убирают. Горничная девушка как раз заправляет постель. Молодая женщина с сильным торсом. Она, верно, приехала в Париж из провинции, у нее характерный диалект. Роскошный экземпляр бабы. Талия стройная, бедра широкие и готовые к любви. Лицо некрасивое, маленький нос картошкой, но вся она лучится здоровьем и молодой силой. – Bientôt, Monsieur. Сейчас, мсье, – говорит она и наклоняет во время работы свое крепкое тело то вправо, то влево. Она тихо напевает под нос, ничуть не смущаясь моим присутствием. Обе ее голых ноги купаются в слабом солнечном свете, пробившемся сквозь открытое окно. Я хочу ей что-то сказать, но слова задыхаются во мне. Слова, с которыми я сейчас все равно ничего не смог бы предпринять. Моя глотка словно сдавлена, ноги начинают медленно дрожать. Я часто и тяжело дышу. Скоро исполнится год, как… – Ну вот, я закончила, – говорит она неожиданно и идет к двери. При этом ее мощные бедра колышутся, своей голой рукой она задевает меня, проходя мимо в узком месте, но не произносит ни слова. Она не знает светских манер. Она невежлива. Это совершенно здоровая женщина. Родись она в высших кругах общества, она имела бы дюжину любовников. Я потихоньку открываю дверь и смотрю ей вслед. Она уже убирает следующий номер, весело выбивает постельное белье и насвистывает. Боже праведный, я подсматриваю за горничными! Холодной водой я смачиваю голову, чтобы успокоиться, и ложусь на кровать, чтобы… рассматривать плафон на потолке. Где же те бабы, которым нужен мужчина? Где они? Потому что здесь не хватает женщины. В следующий раз, когда у меня появятся деньги, Анн-Клер должна напиться. Почему бы нет? Я такой же кавалер, как остальные. Один из моих предков… Вечером я простудился. Совсем не понимаю, каким образом. Вечера, правда, холодные, это верно. Но я дал своему организму достаточно времени привыкнуть обходиться без пальто. – Сегодня я не буду целовать тебя, я простужен, – говорю я Анн-Клер, когда мы встречаемся. – Нет, поцелуй меня, я еще никогда не получала насморка таким образом. – О чем ты? Ты еще никогда не заражалась насморком через поцелуй? – Я не так сказала… а что никогда бы не получила! – Ты сказала, что еще никогда не получала. – Нет! Я сказала, никогда бы… – Скажи, зачем ты лжешь? Я слышал собственными ушами! – Ты плохо слышал. – Надо бы каждое твое слово записывать на граммофонную пластинку. Тогда ты не смогла бы спорить. Любая ложь отвратительна. Почему ты не берешь пример с меня? Скажи, я разве лгу?! – Monpti, у тебя нет пальто? – Да, но я спортсмен. – Ты? Да ты ведь такой тонкий! – Именно поэтому я закаляюсь. – Обещай мне, что ты сейчас же пойдешь домой и ляжешь в постель. Завтра тебе тоже нужно побыть в постели. А сейчас срочно домой, иначе ты ужасно заболеешь и даже можешь умереть. Завтра вечером я навещу тебя. У меня нет желания противоречить, я действительно чувствую себя отвратно. Я иду и сразу же зарываюсь в постель. Но и под одеялом я долго еще мерзну, меня пробирает дрожь. (Заболеть – мне только этого недоставало.) Ночью меня охватил такой жар, что я не мог спать. Ранним утром в полусне я слышу, как кто-то стучится в мою дверь. Сонный, растрепанный, я приподнимаюсь на локтях. Кто там может быть? Дверь осторожно открывается. Анн-Клер просовывает в нее голову. Она дышит часто и прерывисто. – Что-нибудь случилось? – Я спешу… только на десять минут… я так беспокоилась за тебя… поэтому решила забежать. Она быстро сбрасывает пальто и кладет на камин два пакета. – Я приготовлю тебе грог. У тебя есть кипятильник? – Мне ничего не надо. Очень мило с твоей стороны, что ты пришла, но… – Немного грога – это неплохо. – Кроме того, я швырну «немного грога» в окно. Будь так добра, Анн-Клер, не трогай ничего. Она уже открывает стенной шкаф. Там все реквизиты, которые необходимы, чтобы есть, не выходя из гостиницы. Она обнаружит мою нищету. – Там… – я хотел сказать: там ничего нет, я ем на стороне. Но слишком поздно. Она вытаскивает треснувший кофейник с остатками какао, помятую, видавшую виды кастрюлю, тоже с засохшим какао на дне, подобным древесной корке. Есть там и искривленная ложка и бутылка из-под молока. Я закрываю глаза, чтобы не видеть эту ужасную картину. – Я сейчас вымою это, – говорит она совершенно спокойно, без тени удивления в голосе. Она подворачивает рукава своей блузы и мчится в коридор к водопроводному крану. – Тсс! Анн-Клер! Мушиноглазый может настигнуть ее в любой момент. Кроме того, она просто соскребает слой какао из кастрюли, чтобы выбросить его. Я же умею использовать этот слой не один раз. – Анн-Клер! Слышно, как плещет вода в коридоре, она моет посуду как угорелая. Придется срочно выбираться из постели и принимать меры. – Анн-Клер! Пойди сюда! – Ты меня больше не увидишь, если не разрешишь сварить тебе грог. Не протестуй, этим ты только утомляешь меня, а у меня мало времени. У тебя есть большая ложка? Я лишь с грустью смотрю на нее. – Ой, глупая я! Большая ложка вовсе не нужна. Она распаковывает пакеты; на камине стоит бутылка рома в соломенной оплетке и коробка сухарей. – Ты с ума сошла, Анн-Клер? Ты что задумала? – Не ссорься со мной сегодня; я очень волнуюсь и совсем тебя не слушаю. – Пойми же, я совсем не болен! Когда ты уйдешь, я сразу же встану и пойду на ветерке прогуляться. Я не позволю, чтобы женщина тратилась из-за меня! – рычу я. – Мои деньги из банка еще не пришли! – Я тебя научу, как кричать в присутствии такой милой маленькой женщины. А если ты пойдешь гулять на таком ветру, с тобой случатся ужасные вещи. Покажи язык. – Чего ты хочешь от меня? – Посмотрю, не обложен ли он. – Нет! – Не кричи! У тебя жар? – Да. Сорок пять градусов. Она садится на край кровати, и слезы капают в грог. – Наш… домовладелец… тоже… от инфлюэнцы… умер… Неожиданно она становится на колени перед кроватью и говорит: – Monpti, ведь правда, ты выпьешь это? Ты будешь послушным мальчиком и выпьешь грог? Она по-матерински и неуклюже гладит мою щеку. – Я ставлю грог на ночной столик, потому что убегаю. Сухари тоже. Где твои сигареты и спички? Я все поставлю сюда, чтобы тебе не приходилось вставать, но обещай мне, что не будешь много курить. Обещаешь? Она губами изображает легкий поцелуй, хватает пальто и, не надевая его, убегает. В дверях она оборачивается. – Вечером я приду еще раз. Она сбегает по ступенькам. Ее каблучки проворно стучат, но все тише и отдаленнее, пока вовсе не стихают. Сквозь закрытое окно я слышу звонок в девичьем пансионе. Начинаются занятия. Начинается также дождь, и толстые капли робко стучат в оконное стекло. Рядом кто-то разговаривает, монотонные слова становятся постепенно тише. Настоящий мужчина не стал бы прикасаться к грогу, в лучшем случае вылил бы его из окна. Но кто это увидит? Никто не смотрит сюда, один Бог. Смирение – добродетель. Это так. А я болен. Выпить грог – это подлость. Когда женщина отдается сама, то принять этот подарок – корректно, правильно; принуждать к нему – прямо-таки по-мужски. Но когда она преподносит кому-то воду с ромом – это совсем другое. Размышляя об этом, я засыпаю. Когда я пробуждаюсь, снова слышен звонок в пансионе для девушек. Из четырехугольника окна струится туманный умирающий свет и слабо обрисовывает контуры мебели. На моем будильнике половина третьего. Я смотрю в окно, плотный туман покрывает море крыш. Тут и там светящиеся точечки окон борются за свое выживание. Короче говоря, еще всего-навсего вторая половина дня и на улице просто очень сильный туман. Что мне делать до половины седьмого – пока придет Анн-Клер? Недавно она попросила старые рисунки, чтобы повесить их в своей комнате. Я заберу рисунки из редакции «Альманаха», если они еще там и не выброшены в корзину. Их я хочу подарить ей. Иначе мне и без того нечего делать. Эта мысль вдруг ведет к другой. Что вообще со мной будет? Очень скоро произойдет катастрофа в моих отношениях с Мушиноглазым. Но помочь я себе уже ничем не могу, лучше всего просто не думать об этом. А что, если неожиданно начать совершенно новую жизнь? Одним словом, нужно искать работу. Может быть, стать актером? Например, киноактером. Я пробую сделать перед зеркалом несколько движений. Получается неплохо, даже сверх ожиданий. Мне надо обязательно стать киноактером. Я начну новую жизнь. В семь часов утра встаю. В половине восьмого шведская гимнастика. Основная стойка: руки тесно прижаты по швам, наклоны туловища, приседания. Раз-два! Раз-два! Для укрепления мышц живота стойка на голове, ноги развести – ноги выпрямить! Прыжок с места, руки скрестить назад! Раз-два, раз-два! Глаза открыты! Завтра начну с этого. Завтра я встану на рассвете в семь утра, замаскируюсь под Клемансо и явлюсь в фирму Пате. Будет немного трудно, ибо у меня нет прогулочной трости с серебряным набалдашником, и потом, я не знаю, как Мушиноглазый выпустит меня из гостиницы в виде Клемансо. Два глотка рома, и я свободен от этих забот. Подгоняемый надеждой на новую жизнь, я хватаю свою шляпу и мчусь на улицу. Видимость едва ли полметра. Я еду на метро до Оперы и дальше иду пешком, причем стараюсь подражать походке восьмидесятичетырехлетнего старца. Но тут происходит нечто незабываемое, от этого я лишь сильнее укрепляюсь в своем замысле. – Хелло, что с тобой, ты, кажется, совсем дошел! Мой друг, тот, с тремястами франков, вырастает передо мной. Значит, мне удалось. Даже он купился. Я неожиданно распрямляюсь и говорю, положив руку на его плечо: – Через две недели можешь смело обращаться ко мне, если в чем-либо в жизни будешь нуждаться! Я буду в твоем распоряжении! Servus! Он остается стоять как идиот и обалдело смотрит мне вслед. Если бы я попросил у него два франка, ему бы это, наверно, больше понравилось. В редакции меня принял секретарь. – Я даже не знаю, посмотрел ли господин редактор ваши рисунки, – говорит он, мило важничая. У этого я еще могу поучиться актерскому мастерству. Почему такие люди играют ничтожные, маленькие сцены? Нужно воспринимать роль связанной в единое целое, иначе она распадается. Ага, он уже несет мои рисунки. – Прошу. Господин редактор просмотрел рисунки и девятнадцать из них оставил у себя. – Ага. И когда я должен их забрать? – Мы их купили, мсье. – Купили? Что же теперь? – Потрудитесь обратиться в кассу, вам сейчас же выплатят деньги. Гм-гм… Это, должно быть, недоразумение. Такого не может быть, чтобы мне дали денег. Моя рука начинает дрожать. Поначалу незаметно, потом она совсем перестает слушаться. Мне удается расписаться в получении гонорара лишь с помощью трюка – я с дьявольской скоростью набрасываю свою фамилию. Кассир протягивает мне пять сотенных, одну пятидесятку и две бумажки по десять франков. Я делаю равнодушное лицо и запихиваю деньги в наружный карман пиджака, потом ухожу. В своем неслыханном возбуждении я вместо двери на выход едва не вошел в большой шкаф. На бульваре я обнаруживаю, что забыл наверху свою шляпу. Но вряд ли стоит из-за этого возвращаться, возможно, это вызовет раздражение. Разумеется, они уже спохватились, что ошиблись, и теперь только и ждут моего появления. Лучше куплю себе другую шляпу. У меня ощущение, будто меня преследуют. Полицейский не смотрит на меня. Я дрожу всем телом. Сую руку в карман: деньги еще там. Только спокойствие и хладнокровие! Важно одно: как можно скорее выбраться из района, где помещается редакция! – Такси! Шофер широко распахивает дверцу передо мной. – Остановитесь на углу авеню дель Опера и рю Пти Шан! Я заберу Анн-Клер из бюро. Она должна сейчас же узнать, что я привлек к себе внимание Парижа. Лучше всего, если я буду все время держать деньги в руке, иначе я так долго стану перекладывать их из одного кармана в другой, пока не потеряю. Нет, так тоже нехорошо. Анн-Клер все равно придет вечером. Лучше поехать домой и все приготовить к ее торжественной встрече. – Эй вы, шофер, сначала поезжайте на улицу Сен-Жакоб, отель «Ривьера»! Я куплю шампанское и цветы. Лилии. Нет, это ерунда. Я куплю золотые часы. Их я могу позднее заложить. Еще лучше было бы пойти с ней куда-нибудь поужинать. Мне надо будет купить Анн-Клер какой-нибудь подарок. А также шляпу. Квартплату надо внести за два месяца вперед. Я куплю мешок какао. Сегодня Анн-Клер должна напиться… напиться… Мы уже перед отелем «Ривьера». А что мне теперь делать дома? – Шофер, назад, на Большие Бульвары! С деньгами нужно непременно что-нибудь предпринять. Причем именно сегодня, иначе я сойду с ума от сплошных забот. Сначала что-нибудь купить для Анн-Клер. – Эй, шофер, поезжайте на рю Сан-Оноре. Я скажу, где остановиться. Это улица модных магазинов для дам. Но что мне покупать? В каком модном товаре женщина нуждается прежде всего? Придумал! Сенсационная идея. Я куплю ей шляпу. У первого же шляпного салона я прошу шофера остановиться. – Пожалуйста, – говорю я спешащей ко мне красивой белокурой девушке, – я хотел бы купить шляпу. Две стройные, элегантные дамы как раз примеряют шляпы перед зеркалом и тут же оборачиваются ко мне. – Вы ошиблись, мсье, это салон дамских шляп. – Олл райт! Я как раз хочу купить дамскую шляпу! Все женщины в магазине смотрят в мою сторону. – А где же дама, мсье? – Дома. Это должно быть сюрпризом. Очень приятным сюрпризом. Я рассчитываю на вас, мадам. Мне хотелось бы купить очень красивую шляпу. Какие теперь в моде? – Какой размер у дамы? – Размер чего? – Головы, мсье. – Ах да, правильно. Скажем так: речь идет о нормальной женской голове. Вот эти вещицы там – это сейчас современно? – Мсье, может быть, вы можете нам принести старую шляпу дамы, тогда дело будет намного проще. Сверху тоже группками подходят девицы и почтительно оглядывают меня. – Это абсолютно не нужно, мадемуазель, я опишу вам даму. Она мне по плечо, а голова примерно вот такого размера. Я даже могу вам сказать, что это должна быть небольшая шляпка. Я считаю, что мне она должна быть чересчур мала. Я знаю это, потому что однажды я примерял шляпку дамы, о которой речь, – она была слишком мала. Лучше всего, если я примерю все шляпы. Сразу почувствую, какая из них подойдет. Владелица магазина начинает дико волноваться. – Пожалуйста, мы можем позднее обменять шляпу, когда ваша знакомая преодолеет первые впечатления от сюрприза. В каком жанре вы хотите, собственно, выбрать, мсье? – Я хотел бы купить красивую, небольшую шляпку. Цена не играет роли. – Пожалуйста, взгляните на наши шляпы. – Вот эта мне уже нравится. Там, на каркасе, за лиловой шляпкой та, от которой виден один бант. Вот это я хочу. Сколько она стоит? – Восемьдесят франков. Я плачу. – Oy! – вздыхает все дамское общество и трепещет с закрытыми глазами. В другом магазине я покупаю три пары шелковых чулок. Это намного легче: здесь я уже мог сказать, что могу обхватить рукой лодыжку дамы. – Отель «Ривьера», – говорю я шоферу. На перекрестке нас застопорило движение транспорта. Я выглядываю в окошко. Туман медленно рассеивается. Мы стоим как раз у магазина патефонов. Бог мой, именно у патефонного магазина. Я что-то говорю шоферу и выхожу из машины. Через две минуты я выхожу, за мной несут патефон и набор пластинок, все это аккуратно укладывается в автомобиль, словно речь идет о младенце, которому исполнилось пять дней от роду. Музыка – важнейшее дело в жизни. Я вообще не понимаю, как я мог до этого обходиться без нее. Любимые песни Анн-Клер я купил, среди них и «Le temps des cerises», «Сбор вишен». В шесть я уже у гостиницы. Я расплачиваюсь с таксистом, у меня остается пятнадцать франков пятьдесят сантимов. Зато у меня нет шляпы, я совсем про нее забыл. Перед воротами отеля стоит морщинистый ветхий старичок. Иссохшими дрожащими руками он трет лоб, словно у него нервный припадок. Один глаз закрыт, крупная слеза выкатывается из него и на ходу чернеет, прежде чем исчезнуть в седой бороде. Это опять будет стоить мне денег. Неожиданно старик поворачивается и идет, не дожидаясь меня. Его обтрепанные брюки выглядят как отделанные кружевами дамские штаны из девяностых годов XIX века. Я тогда еще не жил, но знаю. Во время уроков географии много об этом читал. Старик обут в черные полуботинки – хотя они могли когда-то быть и желтыми, – и черная вода вытекает из них на уровне щиколоток. – Эй, дедушка, остановитесь же! Но он не останавливается. Пожалуй, он еще и глухой. Ах ты, несчастный! Я хватаю его за руку и кричу в ухо: – Хелло, гранпер! Старичок вздрагивает и вздымает вверх руки, чтобы защитить хотя бы голову. – Возьмите вот этот пустяк, старина. На жизнь этого, правда, не хватит, но три-четыре раза вы сможете основательно накачаться. – Да, да, да, да… – Вам ведь неважно, сколько вы еще проживете… – Нет, нет, нет, нет… – Главное – чтобы у вас было хорошее настроение… – Да, да, да, да… Я поднимаюсь наверх, на четвертый этаж, с патефоном и пластинками. Что случилось? Смена запахов на моем этаже? Тигровый запах сменился диким бычьим запахом. (Разница между обоими так же велика, как различие в размерах между тигром и быком.) Только в комнате я спохватываюсь, что совершенно забыл про ужин. Ужасно… Кроме того, Анн-Клер должна сегодня быть в опьянении. Я мчусь по ветхим ступеням. Последний этаж я проезжаю одним махом на собственных пятках. Я потребую у нищего назад пять франков из пятнадцати. Старик уже стоит перед витриной итальянского магазина деликатесов. Он еще покупает себе что-то из еды! И у итальянца! И за мои деньги! Так далеко я еще никогда не заходил. Я дал этому мошеннику денег не для того, чтобы он ел, а чтобы он нализался. – Эй, старик, верните-ка мне назад пять франков, я забыл о собственном ужине! Он только шевелит губами, не произнося ни звука. – Ну, дайте сюда пять франков, старик, этого хватит до завтра, потом я возьму деньги в банке. Он смотрит на меня как идиот. – У меня нет ничего… ничего… Он выглядит как рваный старый черт. – Как это – ничего? – Никаких денег… никаких… – Только не надо мне шарики заливать, что вы уже все потратили, вы, негодяй! – Никаких денег… – говорит он и хочет уходить. – Значит, не дадите? Старик останавливается, глядит на меня и говорит весьма определенно: – Нет! – Короче, я должен идти в банк? – Да. Такого в моей жизни еще не было. Я смотрю на старика, на то, с какой решительностью он стоит передо мной, и замечаю, что не такой уж он и истощенный. И брюки у него не такие уж оборванные, из ботинок не льется вода – словом, вполне приличный человек, только не очень следит за собой. – Я хочу с одной женщиной поужинать, старина. Ради этой дамы дайте мне пять франков, если вы уж меня терпеть не можете. Неожиданно я вижу Анн-Клер. – Я так и знала, я так и знала, – говорит она, – что ты встанешь. – Если ты это знала, то не удивляйся. – Кто этот старик, с которым ты только что разговаривал? – Бедный нищий. Я дал ему денег. – Подожди, я ему дам тоже. – Не давай ему ничего, Анн-Клер, если ты меня немножко любишь. – Нет, я хочу ему дать, а нам поможет Бог. – Бог сочтет нас за дураков. Слишком поздно. Она уже дает ему деньги. – Почему вдруг ты стал таким бессердечным, скажи? Ты разве не ощущаешь благотворное тепло, когда можешь кому-нибудь помочь? – Не говори мне о благотворном тепле… Подлый старик все-таки пошел в итальянскую лавку деликатесов. Хватило наглости… – Анн-Клер, я прошу о большой любезности. Пройдись вниз до Пантеона и сразу возвращайся назад. – А что мне там делать? – Ничего. Только дойди, поверни сразу обратно и подымайся ко мне. Мне нужно в итальянском магазине кое-что уладить. – Нет, нет, ты хочешь тем временем обмануть меня. Я пойду с тобой. – Обманывать? За такое короткое время? – Откуда я знаю? У тебя сейчас женщина в комнате, и она не может выйти, потому что я поднимусь наверх. Я не оставлю тебя ни на миг. Pas la peine d'insister. Бессмысленно на этом настаивать. – Я приготовил для тебя сюрприз. А так никакого сюрприза не получится. – Если я сейчас не пойду с тобой, я сойду с ума. И она уже гладит тыльной стороной ладони свой лоб. – Ладно, идем. Хотя я хорошо знаю, что безо всякой подготовки сойти с ума нельзя. Она прижимает руку к сердцу, пока мы поднимаемся по лестнице. Сначала она стучит, потом осторожно открывает дверь и всовывает голову в образовавшуюся щель. – Ну хватит, мне надоел этот театр! – Подожди, я только загляну под кровать. – Я начинаю бояться тебя. – Прости, я ужасно ревнива. Что в этих пакетах? – Ты мне всегда говорила, что я должен найти себе другую женщину, если хочу жить с тобой. – Я никогда не говорила этого. На чем тебе поклясться? Что в этих пакетах? Я жутко любопытна. – Отвернись к стене, ты узнаешь это, когда я тебе скажу. – Это имеет ко мне какое-нибудь отношение? Едва я начал развязывать сверток, в котором находился патефон, как она обернулась. – Ты как ребенок! Иди сюда. Я беру полотенце и обматываю ей все лицо. – Ой! Что ты делаешь? – Сядь сюда на кровать и не шевелись! Я вынимаю патефон, завожу его и ставлю пластинку «Сбор вишен». Снимаю полотенце с ее головы. – Опля!.. Она удивленно вздымает обе руки к потолку и замирает, как персонаж в стоп-кадре. Глаза ее ширятся от изумления. – Mon dieu! Это твое? Кому это принадлежит? – Тебе. – Боже мой, Monpti! О, это же моя песня. Monpti! Monpti! – И еще. Вот эти два пакета – для тебя. Она бросается к обоим пакетам. Пальцы нервно разрывают бумагу. Появилась шляпка. – Аааах! – говорит она, срывает с головы берет и бежит к зеркалу. Шляпа точно подходит и отлично идет ей. Совершенно новое лицо сейчас под полями шляпы. Глаза лучатся радостью и наполнены влагой. Она опускается на колени передо мной и, прежде чем я успеваю помешать, целует мои руки. Ужасно. – Скажи, откуда у тебя так много денег? Я говорю ей. Она с большим уважением оглядывает комнату и смотрит на жалкие рисунки на стене. – Теперь ты скажи, Анн-Клер, но только честно: значу ли я для тебя больше, чем француз? – Намного больше. – Ты говоришь это не оттого лишь, что… – Хочешь, чтобы я разорвала шляпу? – Вот возьми ножницы и разрежь чулок, чтобы я мог поверить! Решимость светится в ее глазах, она хватается за ножницы. В один миг чулка как не бывало. – Другой тоже разрезать? – Да. Она немного медлит. Этот чулок значит для нее больше, чем Исаак значил для Авраама. Но она тут же крепко закрывает глаза и разрезает второй чулок. – Хватит, я верю тебе. Ты тоже для меня дороже всех на свете. Хочешь, я выброшу патефон сквозь закрытое окно во двор? – Милый мой, единственный Monpti, не делай этого! – Хотя мне это нелегко, но изволь. – Скажи, сколько денег у тебя вообще? – Пятьдесят сантимов. – Ужасно. Если ты не рассердишься, я скажу тебе кое-что… – Ну? – Ты для денег то же самое, что филлоксера для виноградников.[7 - Филлоксера (род тлей) приносит огромные убытки виноградарству. – Прим. ред.] Хочешь, я отнесу шляпу обратно в магазин и потребую назад деньги? – Идет, но тогда я подарю патефон Мушиноглазому. Это единственный в мире человек, которого я не выношу. Двадцать четвертая глава Солнечные лучи, завладевшие комнатой, обшаривают новенький патефон. Как глупа жизнь! Если бы меня спросили в самом начале, я бы вообще не появился на свет Божий. Или если бы у меня была нянька, которая уронила бы меня головкой об пол в нежном возрасте, я бы мог сейчас свободно и весело беситься вместе с ангелами. «Слушай, ты, если еще раз будешь целиться золотой пращой в мои глаза, я пожалуюсь старшему ангелу, и он всыплет тебе по заднице алмазной палкой». Надо вставать, разогревать какао. Его еще немного осталось. Кажется, Андерсен прав: спирт, сахар и какао сегодня ночью сговорились кончиться одновременно. Одеваясь, я ищу спички и обнаруживаю в кармане пять франков. Настоящий подарок. На них я приобрету себе энергию. Так как я сегодня не смогу увидеть Анн-Клер, я пойду в кино. Остановимся ненадолго на этом. Кино – это потребность. Насыщение энергией. Когда тяжело, больной человек не может питаться сверху, его насыщают снизу. Таково кино. В этом районе есть дешевый кинотеатрик, хотя показывают там престарые фильмы, это верно, но это и интересно, если, к примеру, снова видишь фильм о Цигомаре, от которого в свое время, в пору школьной юности, был в восторге. На обратном пути можно подискуссировать со своим собственным прежним «я». «Ну, дорогой друг, большего бреда я еще в жизни никогда не видел». Озорник, каким я прежде был, идет рядом со мной и размахивает перед моим носом руками с грязными ногтями. «Вот это неверно! Класс, первый сорт! Отлично, скажу я тебе!» – «Ты, пострел, не возражай мне! Это чепуха, понял?» Паренек не оставляет меня в покое: нет и нет, это было прекрасно. «Смотри не упади, мальчик, а не то получишь такого пинка, что долетишь до Цигомара, а это будет нелегко, ибо он всего лишь выдуманная фигура». Показывают и американские фильмы. Ковбой лупит индейцев из-за белокурой красотки. Если он победит и заполучит девицу, загадываю я, я стану богатым человеком. Конечно, он побеждает; после сеанса я иду, блаженный, при лунном свете домой. Если я когда-нибудь напишу сценарий, люди обязаны будут смотреть фильм, такого ведь еще не было. Если меня только допустят к этому. Но где там – кругом сплошные идиоты! Пока мне удастся их убедить, я сам отупею. Нет, надо поставить на конвейер изготовление рисунков и усыпать ими весь Париж. Деньги будут сбегаться к моему порогу, как куры, которые не клюют. Я смогу выходить вместе с Анн-Клер… Она часто рассказывает о Робинзоне, о рае для влюбленных. Там есть листва между сучьями, и кофе пьют наверху, прямо на дереве. Или мы будем по нескольку часов каждый день ездить с ней верхом. Впереди еще прекрасные дни. Мы сможем, совсем как прежде, видеться ежедневно, я тоже, как Анн-Клер, буду работать. Мы могли бы также ежедневно вместе обедать. Вечером я продолжаю ковать планы на террасе «Кафе дю Дом». Я уже страшно богат и как раз покупаю пятую автомашину для служителей моего замка. За соседним столом громко разговорились два господина: «Почему же она не захотела?» «Утверждала, что она еще невинна». «И этот глупый парень месяцами ходил вокруг да около?» «Целый год». «Целый год! Учти, если женщина не отдается в первые две недели, то не сделает этого никогда. Каждая женщина уже в первый момент решает: с этим я бы стала, с тем – никогда. Но решение всегда приходит уже в первую минуту. Позднее она сопротивляется чаще всего лишь для того, чтобы соблюсти форму. И чем же закончилось дело?» «Он стал настойчивым, и она его бросила». «Этот неудачник мог бы действительно раньше приступить к делу. Это ему, пожалуй, стоило кучу денег, не так ли?» «Ясно – богатый юноша!» Я тут же расплачиваюсь и иду домой. Завтра я скажу Анн-Клер, что между нами все кончено. Или – или. В конце концов, я не кретин. Я представил себе, как буду выгонять ее. Я провожаю ее домой и, перед тем как расстаться, говорю: «Даю тебе двадцать четыре часа на размышление. Если ты завтра вечером не станешь моей любовницей, я не хочу тебя больше видеть. Меня вокруг пальца не обведешь». Ее лицо примет усталое выражение. Она уже не будет мне нравиться как прежде. Гибкие пальцы все заляпаны чернилами. «Ты хочешь меня покинуть?» Мы стоим в широких воротах большого двора; неожиданно поднимается холодный ветер и трясет фирменную вывеску над нами. «Je t'en sais gre. Прекрасно с твоей стороны». «Мы уже несколько недель вместе. Мне надоел этот театр». «Скажи лучше честно и откровенно: у тебя есть другая?» «Нет. Ответь на мой вопрос: хочешь ты быть моей? Да или нет?» «Нет!» – отвечает она, почти крича, и фирменная доска над нами трещит так громко, что кажется, она вот-вот свалится на наши головы. «Тогда исчезни навсегда с моих глаз, – говорю я, – ôte-toi de mes yeux à jamais. Vade in расе. Безнравственная душа!» Я поворачиваюсь и иду домой. Сколько гордости еще во мне, черт возьми! Вот так я хочу поступить. А утром я тотчас ищу себе Новую. На улице Сен-Жакоб перед моими ногами двигается что-то мягкое, странное. – Что такое, черт побери? В испуге и ярости я даю пинка этой штуке. Черное Нечто летит по дуге и шлепается на мостовую. Крыса. Она упала на спину и сучит в воздухе ногами, как опрокинутый игрушечный автомобиль, чей завод еще не кончился. Она так забавно повизгивает от страха, наконец снова встает на лапы и, как снаряд, выстреленный из пушки, мчится прочь. Я стою перед лавкой итальянских деликатесов. Крыса… Да, крысой был Лео. В последнее время он становился все более ручным. Когда я давал ему кусок хлеба, он уже не отбегал прочь, а останавливался в нескольких метрах от меня и грыз добычу. Сегодня, кажется, он решился вовсе побороть свою пугливость, ожидая меня. И тут я ему дал пинка… «Лео… О Лео!..» Я стою и ищу его. Никогда в жизни я больше не увижу его. Я подорвал его доверие ко всему человечеству. – Лео… – Qu'est-ce que vous fichez-la? Что вы здесь делаете? Два ажана на велосипедах останавливаются около меня. – Я иду домой… – Eh bien… Так, и дальше? – Eh bien… Bonsoir, Monsieur, 'dame! Двадцать пятая глава До полудня я изготовил новые рисунки и отнес их в редакцию «Альманаха», где недавно у меня купили так мною работ. Мне сказали, чтобы через три дня я пришел за ответом. То есть послезавтра. Если я разживусь деньгами, тотчас заплачу за квартиру (взнос на следующей неделе), до той поры буду поститься. В любом случае я заведу приличную молодую девушку, которая мне отдастся, не такую… В середине дня неожиданно является Анн-Клер. Так, сейчас с ней будет покончено. – Servus, Monpti, я пришла, чтобы немного послушать музыку. – Патефон не работает. – О, уже сломался? Ты не можешь его починить? – Я еще не пробовал. – Ты знаешь, я так несчастна с тех пор, как ты купил мне шляпу. – Каким образом? – До этого все было хорошо и прекрасно, а теперь все изменилось. Что бы я ни сделала, ты все время будешь думать, что это оттого, что ты подарил мне шляпу. Как я могу, мол, тебя оттолкнуть, когда ты был со мной так мил. Меня эта шляпа совсем не радует, кроме того, она и не очень идет мне. Да, шляпа… Я совсем забыл про нее. Ради шляпы мне не должна отдаваться ни одна женщина. – Принеси вечером шляпу. – Что ты с ней будешь делать? – Мы уничтожим ее. – Не лучше ли, если я снесу ее обратно в магазин? – Нет, это не годится. – Вот увидишь, разреши мне только сделать это. – В общем, как хочешь. – Я уже сдала ее. Ты не сердишься? – И что ты купила взамен? – Ничего. Мне вернули деньги, потому что я плакала. Вот они. Она может плакать даже по команде… Она достает из сумочки деньги и кладет их на стол. – Ничего себе. И что мне делать с этими деньгами? – Не покупай мне ничего. Мы теперь будем так счастливы, как ты этого не понимаешь! Теперь я могу с чистым сердцем сказать тебе «нет». Я не возражаю ни словом. Она еще радуется тому, что свое вечное «нет» смогла выстроить в систему. Ну, погоди! Едва она ушла, я тотчас же написал ей открытку для пневматической почты в ее бюро. Всего несколько слов: я должен отъехать, бесполезно искать меня в гостинице, когда она будет читать эти строки, я уже буду сидеть в поезде. С этим покончено. А теперь я пойду и раздобуду себе другую. Самое лучшее средство против женщин – другая женщина. А женщин, слава Богу, пока достаточно. Фонтан Медичи в Люксембургском саду – место встречи влюбленных. Все, кто срочно нуждается в дополнении, приходят сюда. Да и те, кто уже нашел взаимопонимание, тоже встречаются здесь. «Она» взволнованная сидит на скамейке, как задержавшийся в гнезде птенчик, ждущий маму-воробьиху и выглядывающий, не летит ли она наконец с червяком. «Он» задерживается с появлением; умный юноша. Собственно, женщины предпочитают лишь тех мужчин, которые так же невежливы, непунктуальны и лживы, как и они сами. Короче, юнец появляется. Девица вскакивает с места и растопыривает руки уже издали. Она закрывает глаза и раскрывает рот, как голодная птичка. Сидят здесь также и молодые дамы тонкого воспитания из хороших семей, которые имеют несчастье принадлежать к безупречному общественному классу и вынуждены приходить сюда, чтобы с замирающим сердцем насладиться блаженством мужского петушиного красноречия и парковых знакомств. И застарелые барышни сюда идут, чтобы предаваться воспоминаниям и с помощью наглядных примеров улетать в прошлое. Они как маленькие голубки с лицами коршунов, ртами как лезвия ножей с неприятной оправой. Они лелеют воспоминания и улыбаются своему стареющему облику, колышущемуся в воде. Перекормленные золотые рыбки равнодушно проплывают в зеленоватой воде, избегая столкновения с кусками хлеба, которые бросают им в изобилии. При этом мне приходит в голову, что холодные, с рыбьей кровью дамы тоже приходят сюда, чтобы насладиться повторяемым отказом. Не будем в одну кучу валить и холодных, и высоконравственных женщин. Холодная женщина любит втайне. (Только холодные женщины способны на большие скандалы, нервные приступы и на самоубийство, когда сомневаются в их чувствах.) Строго говоря, холодная женщина не может жить без любви, но она устраивает это дело совершенно холодно, ей так надо. «Будь любезен! Ты же портишь мне прическу!» Холодная женщина не закрывает глаза, когда ее целуют, и не теряет дыхания после поцелуя, а только поправляет прическу или говорит: «Я только что заметила небольшой угорь на твоем лбу, позволь, я его выдавлю». Холодную женщину невозможно продуманно, по программе одурачить. «Сегодня нет. Ты и без того уже очень нервничаешь». Не она, а ты. Ей виднее. Холодная женщина неверна, холодная женщина обманывает холодно. Против холодной женщины не существует никакого лекарства, холодная женщина не терпит холодного мужчину. Холодная женщина хочет прогуливаться по чувственности мужчины как по саду, вдобавок читая модный роман. Боже, охрани любого от холодной женщины… и не вводи нас в искушение, а избавь нас от… Вот так и сидят эти многочисленные женщины вокруг фонтана Медичи и ожидают событий, чего-то фатального. Здесь знают лишь одну фатальность. Судьбу. Муж обманывает жену, она догадывается – «C'est la fatalité». Это была его судьба. Если жена обманывает мужа, это тоже фатальность. Супруг убивает любовника, это тоже фатальность. Если супруг случайно не оправдан в суде, это снова фатальность. Как хорошо, что существует это слово, оно облегчает жизнь, успокаивает души, и любое чувство ответственности становится излишним. «Qu'est-ce que vous, c'est la fatalité. Чего вы хотите, то была как раз его судьба». Надо найти женщину, которая немного похожа на Анн-Клер… Люди сидят в саду без пальто и пиджаков. У фонтана Медичи ни души. Что сие означает? Любовники бастуют? Правда, по будням после полудня каждый работает. Тело у Анн-Клер красивое и стройное. Если бы она мне попалась навстречу, я бы с ней не стал здороваться. В четыре часа сад закрывается. Группа одетых в форменную одежду младших служащих появляется из здания сената и перекрывает входы в сад. Один из них проходит по важнейшим аллеям и возвещает звуками барабана – периодически бьет в него, – что сад закрывается. – On ferme! On ferme! Мы закрываемся! – кричат сторожа со всех сторон. Очень похоже на охоту с гончими. Я никогда больше не увижу Анн-Клер… В начале рю де Вожирар стоит небольшая часовня. Так как меня выгнали из сада и у меня нет желания идти домой, я иду в часовню. Словом, больше нет никакой Анн-Клер. Как давно я уже не был в церкви. Я совсем не думаю о ней. Да и смысла никакого нет. Как славно здесь пахнет потусторонностью. Где бы ни приходилось скитаться, на чужой земле, среди чужих нравов, церкви остаются более или менее одни и те же. Это нейтральные области, миссии Бога. Анн-Клер уже получила открытку по пневмопочте. Часовня почти пуста. Рядом со мной молится старуха, склонив голову. Вот бы иметь жену, которая все время молится. Старуха неожиданно вздрагивает всем телом и поднимает голову. Скорее всего, она заснула на молитве. Она смущенно тянется за своей шляпой. – Ну что? – спрашивает она без всякой связи и поворачивается ко мне. Я сразу устремляюсь из часовни. Боже милостивый, мои нервы не в порядке. Двадцать шестая глава То холодно, то жарко. Как только выглядывает солнце, появляются мухи. Двор отеля «Ривьера» раньше был конюшней, здесь даже Наполеон распрягал коня – в молодости, когда он имел дела в этой местности по любовной части. Прямые потомки тогдашних мух не могут это позабыть и тучами паломничают в это памятное место. Они нахальны до невозможности. Я купил мухоловку, длинную клейкую ленту. Повесил ее на лампочку. Большинство мух кружатся вокруг лампы. Час спустя на ленте уже двадцать одна муха. Они терзались, размахивали лапками и еще крепче приклеивались. Должно быть, это мучительная смерть. Собственно, голодная смерть. Мухи тоже чувствуют боль, наверняка. Иначе они не пытались бы освободиться любой ценой. Муха тоже создание Бога. Она радуется жизни: имеет друзей и семью, с угрозой для жизни ищет себе пропитание в мире, пока однажды такой вот подлый дурак не поймает ее и не замучает до смерти. Еще не слишком поздно. Я спасу ее! Очень осторожно я отковыриваю муху от бумаги. Сначала я мою в воде лапки, чтобы она не приклеилась где-нибудь в другом месте, потом кладу на подоконник подсушиться. Вообще говоря, на бумажной ленте чистая колония бацилл. Кто знает, какая из этих мух питалась падалью! Я убиваю их по очереди тапочкой. Потом как сумасшедший выбегаю из дому. На автобусе «Альбис» я еду на другую сторону Сены и выхожу у «Комеди Франсез». В половине шестого я уже стою перед бюро и дожидаюсь Анн-Клер. Ровно в шесть она выходит и тут же видит меня. Она смеется и плачет. – Ведь правда – ты не смог уехать? Она судорожно вцепилась в меня. – Хочешь пойти куда-нибудь поесть со мной, а потом в кино? – Да. – Дома тебе не будут выговаривать? – Нет, сегодня мои придут поздно, а до этого я уже буду дома. Она открывает сумочку. – Потрогай мой носовой платок! – Зачем? Я дотрагиваюсь до платка. Он насквозь сырой. – Ты постирала его в бюро? Для чего? – Я его не выстирала, выплакала, из-за тебя, сегодня после обеда. Я даже была на вокзале. Мне сказали, что в указанное тобой время никакие поезда на Будапешт не отправляются. Я бы тебя все равно с поезда стащила. Мы едим в «Жюльене». Я стараюсь быть равнодушным, когда переступаем порог ресторана. Никто не должен подозревать, насколько редко я посещаю такие заведения. Приятное местечко. Хлеб здесь сервируется независимо от блюд, это значит, что здесь питаются тучи студентов, которые съедают его по два килограмма на душу. Килограмм до обеда и килограмм после. Понятно! У большинства из них прием пищи происходит лишь раз в день, поэтому насытиться можно только хлебом. Каждая трапеза состоит из четырех перемен, это стандартный набор. Суп или закуски; мясо и овощи; сыр или выпечка. Кроме того, полагается четверть литра красного вина или пива, по желанию – лимонада; все это входит в фиксированную стоимость. Французские кельнеры – чудеснейшие создания творца. Только в цирке увидишь такие представления. Они берут одновременно двадцать заказов и для этого всего лишь слегка опрашивают по очереди посетителей: «А вам, мсье?», «А барышне?», «А вам, мадам?» Заказанные блюда повторяются устно один раз, но не записываются. Все это делает единственный человек с озабоченно наморщенным лбом и каплями пота на висках, который затем через пять минут появляется в зале с вожделенными кушаньями. Первый номер – тренировка памяти – отработан, теперь очередь за испытанием на ловкость. Он приносит двадцать различных блюд одновременно: супы, овощи, мясные блюда и торты – и все это несет в левой руке; тарелки лежат на его предплечье. Правой рукой он раздает, и случаи, когда какое-нибудь блюдо по ошибке приземляется не перед тем, кто его заказал, крайне редки. С двенадцати до двух часов дня кельнер переносит гору жратвы. И гости встают, дожевывая, чтобы уступить свои места следующим клиентам. Тот, кто не нашел места, просто выбирает кого-нибудь из заканчивающих трапезу, встает перед ним визави и ждет, когда тот встанет из-за стола. Некоторые театрально смотрят на часы и неодобрительно качают головами, если избранный ими кандидат на выход слишком медленно ест. Если кандидат – француз, то он тут же извиняется и начинает есть с такой скоростью, что глаза готовы вот-вот выскочить из орбит. «Mais prenez votre temps. Je vous en prie. Нет, пожалуйста, не торопитесь, я вас прошу». «Vous en faites pas, Monsieur. Не беспокойтесь об этом, мсье». Затем они так долго извиняются друг перед другом, что новый клиент за это время тоже спокойно мог бы поесть. После ресторана мы отправляемся в кинотеатр «Монж-палас». Показывают ужасный французский фильм. Маленького ребенка крадут цыгане. (Дальше этого они все еще не продвинулись!) Ребенок страдает, публика тоже, поэтому кто-то вдруг начинает свистеть: – Assez! Довольно! Я не понимаю этого. В целом французы производят самые плохие немые фильмы, и никто другой не страдает так от этих страшных фильмов, как сами французы. Короче, ребенок сирота и страдает в фильме так ужасно, что просто душу выворачивает. Неожиданно я слышу возле себя тихое хныканье. Я смотрю на Анн-Клер и чувствую смятение. Эта женщина втайне тоже страдает, лицо ее искажено, губы прикушены, слезы текут как горные ручьи в весеннее половодье. – Ты спятила? Ты плачешь над этой штукой? – Оставь меня, Monpti, оставь меня… – Да как можно плакать от такой чепухи, чокнутая девочка?! Позднее в фильме все неожиданным образом поворачивается в лучшую сторону. Цыган преследуют и настигают. Взрыв аплодисментов в зале. Он относится не к фильму. Фильм остается большой дрянью, а зрители – исключительно нервные люди, они предпочитают скорую справедливость. Некоторые не могут сдержаться и рычат: – Casse-lui la queule! Дай ему в морду! Большое преимущество киносеансов в том, что можно курить и целоваться. Можно даже взять даму своего сердца на колени. В худшем случае сзади кто-нибудь крикнет: «Ребята, или сдвиньтесь совсем головами, или немного разведите их в стороны. Так ничего не видно!» Можно, конечно, и фильм смотреть. В перерыве мы заходим в небольшое кафе напротив. – Что тебе взять? – Один «гран нуар»! – говорит она, просияв. Забавно, как многие здесь увлекаются черным кофе. Даже в порцию кофе с кремом они кладут лишь одну чайную ложечку молока. Если хотят посветлее, кладут две ложки. Кто желает еще больше – рискует быть удостоенным презрительной реплики кельнера: «Значит, вы хотите одно молоко?!» После кино я провожаю ее до авеню Гоблен, тут мы прощаемся. – Дальше не ходи, нас могут увидеть. – Servus, моя дорогая. На рю Клод Бернар кто-то хватает меня за руку. Это Анн-Клер. Она догоняла меня и теперь не может отдышаться. – Что такое?.. – Скажи… ты… в меня влюблен? – Да… Я не понимаю… – Тогда почему… ты не машешь мне… после… как мы попрощаемся? – Я забыл. – Я сейчас пойду, а ты мне будешь махать… а я даже не обернусь! – Что?! – Да, потому что многие люди видели, как я тебе махала, а ты вообще не обернулся. Какой-то незнакомец ответил мне. Я – француженка, меня нельзя унижать. – А я венгр. Я пойду в клетку со львами, если ты бросишь в нее свою перчатку, под совсем маленьких львят, но я не буду махать в воздухе. Это ниже моего достоинства. – Но ты любишь меня… – Я только что говорил о львах… А ты – ноль внимания! – Ну хорошо. Поцелуй меня в шею, и – servus! Двадцать седьмая глава Анн-Клер забыла у меня небольшую книжку, сегодня я обнаружил на столе «Les plus belles pensées. Le bonheur». «Мудрые мысли. Счастье». Ей это тоже нужно. Если же обратиться к анализу, то не все складно в вещах, от которых это зависит. В книге есть красиво сочиненные кабинетные премудрости. Ларошфуко, к примеру, говорит: «Né désirer que ce qu'on a. Удовольствуемся тем, что имеем». «Поиски счастья – это единственная цель всех в этой жизни, ибо основой счастья является эгоизм». А что будет, если мы признаем вышеозначенное определение как единственный путь к достижению счастья? Прекраснейшие вещи в жизни кормятся от грязных корней. Унавоженная земля урожайна. Мысль Рене Майзеро остроумна: «Heureux ceux qui n'ont jamais été heureux. Счастливы те, кто никогда не был счастлив». Совет, указывающий мне путь, у этого мыслителя я тоже не найду. Он прав. Только неумные люди способны верить, что мы можем помочь друг другу словами. Слова, как бы ни влияли благотворно, имеют ту же ценность, что и морфий для больного раком. Они уменьшают на некоторое время страдания, но не лечат. Зато Рене Майзеро – остроумная голова, что, однако, не означает, что он забавен. Его фраза напоминает Библию, а это великое дело. «Счастливы те, кто еще никогда не был счастлив». Шарлес говорит: «Il n'y a de bonheur parfait qu'avec un mauvais coeur et un bon estomac. Без здорового желудка и жестокого сердца нет полного счастья на земле». Из этого ясно следует одно: Шарлес страдал желудком. Бальзак считает: «On est heureux sans fortune, comme on est amoureux sans femme. Можно быть счастливым без счастья точно так же, как влюбленным без женщины». Одним словом, счастье приходит не извне вовнутрь, а изнутри наружу. Неплохо, но и не ново. «Предпосылкой счастья является отсутствие несчастья». На первый взгляд это выглядит глупостью, но если поразмыслить, то это хорошая программа. Таково мнение Мориса Доннея. На это есть лишь одно возражение: мы как-то не привыкли об этом размышлять. По Флоберу, «Счастье имеет три условия: нужно быть глупым, эгоистичным и иметь отменное здоровье. Если отсутствует всего лишь первое, все проиграно». Флобер, видимо, был очень несчастливым, так как он говорит здесь не о себе. Солон говорит: «Ни одного смертного перед смертью нельзя назвать счастливым». Приятно, когда о ком-то задним числом еще можно установить, что он был несчастлив. Не для самого несчастливца, а для нас. «Счастлив тот, кто смеется? Как часто мы обманываем самих себя». Клер Бурдон. Типично по-бабьи. Глупость. «Comment cherche-t-on le bonheur? Dans son élément. Где нам нужно искать счастье? В его стихии». Это – Кармен Сильва. Можно еще много красивого сказать: летом жарко; зимой холодно; белое не есть черное. Прощай, Кармен Сильва. Мы больше никогда не встретимся. Ипполит Тэн заявляет: «Ce sont les imbéciles, qui sont les plus heureux. Самые глупые и есть самые счастливые». Если бы об этом каждый знал, мир был бы полон несчастливых. Есть еще бесконечно тупая арабская поговорка: «Хочешь быть счастливым? Тогда не преувеличивай, ищи основу каждой вещи и будь весел». Вот так глупы арабы. Это у них от большого количества чашек черного кофе и неумеренного курения. С бабами они тоже занимаются слишком зло. Женщина духовно и физически сильнейший яд на земле. Порча, которую она распространяет, лишь оттого не принимает ужасающие размеры, что мы привыкли к ней в маленьких дозировках. Уже в Библии написано: «Женщина охотится за дорогой жизнью супруга своего». Кто перенасыщается женщинами физически, становится паралитиком, кто вкушает от них духовно, одним словом, живет с ними, со временем становится совершенным идиотом и немужественным, его самостоятельность пропала, у него нет собственного мнения; все его требование сводится к покою, а это – смерть, ибо движение – жизнь. Есть женщины, которые сразу после свадьбы так меняются физически и духовно, что их мужей невозможно понять. Как они могли, будучи людьми рассудительными, жениться на этих странных созданиях? Например, женщины, которые в браке совершенно меняют форму, то есть толстеют? Какое духовное единение может быть у несчастного мужа с таким расплывшимся, запрессованным в тугое белье и тяжело дышащим существом? Единственным занятием такой жены становится выискивание женщин, которые растолстели еще больше, чем она. Смешная сторона здесь в том, что за женщиной, которая уже разонравилась мужу, еще нужно присматривать. С толстушкой чаще заводят шашни, но в конце концов всегда оставляют ее на шее мужа. Где же здесь счастье? Об этом ничего не написано в этой зачитанной до дыр книге. Пока я таким образом кокетничал с прекрасными мыслями о счастье, в мою дверь постучали. – Entrez! Войдите! Входит мужчина с загорелым лицом и висячими усами. Боже милостивый! Венгерский крестьянин. Что это? Сказочный сон? – Дабре ютре! – говорит он на прекрасном диалекте. – Я тут иметь лист господину… Боже! Париж вдруг исчезает. Я где-то в венгерской провинции. Солнце палит на дворе. Собака с высунутым языком лежит перед конюшней. Слышно, как лошади, хрустя, жуют овес и звенят недоуздком. Железное кольцо, которым укреплена кормушка, стучит по дереву. У лошадей лоснящиеся шеи, они то и дело нервно встряхивают головами. «Хёё, Мицци!» Они глухо топчут копытами свежую солому, крупные мухи сидят на их животах, временами кожа на них вздрагивает. На дышле в сарае висит мешок с овсом, рядом с ним петух чистит клюв о перевернутый дырявый горшок, затем спрыгивает, неожиданно замирает и направляется – шея вытянута и раскачивается в такт шагам – в огород. На кольях забора, живописно раскинувшись направо и налево, сушатся опрокинутые кувшины для молока. Сквозь ветви сливы открывается вид на кукурузное поле. Стройная девушка в красной юбке покачивает бедрами. «Марика, черт тебя побери, не будь такой трясогузкой!» «Смотри за собой лучше, ты, ротозей… каждый как может!» На небе застыли облака-овечки, одно, невероятной формы, висит над куполом церкви рядом с кладбищем, где ящерицы греются на солнце между осевшими могилами. «Здесь нашел свой вечный покой Штефан Такач. Оплакиваемый его женой Сузанной Альвинчи-Фаркаш. Хвала Господу нашему». Скрипит колодец с журавлем, наверх вытаскивают воду. «Вот так, матушка Кати!» «Да, а что у вас такое?» «Я прибью цыплят вашей несушки, если они еще раз полезут один за другим через загородку…» «Иесус, вот безбожный парень, вот безбожник…» Вот что вместилось в «Дабре ютре». Полностью сбитый с толку, взвинченный, я читаю письмо. Оно от друга, которому я в свое время ссудил триста франков и который потом их отдал. Я полагаю, что этим я достаточно охарактеризовал его, ввиду того факта, что о нем вообще редко заходит речь. Этого мадьяра зовут Иштван Цинеге, написано в письме. Он ищет работу в Париже. Он хотел бы разместить свои пожитки у меня, пока не найдет квартиру. Я должен ему разрешить это. Мой друг уезжает на два дня, поэтому посылает подателя сего письма ко мне. – Так вы – Иштван Цинеге? – Так, господин. Здоровый парень, великан. Таких буршей я в своей жизни не видывал. – Хорошо, оставляйте свои вещи вон там, пока ищете квартиру. Он выходит за дверь и приносит большой белый бесформенный узел и еще нечто, завернутое в газетную бумагу. Разговорчивым его не назовешь. – Пфюат Готт, – (Грюсс Готт, привет) говорит он и уходит. Он даже не доверил мне информацию, когда он собирается забрать свои вещи обратно. Иштван Цинеге так меня разбередил, что после полудня я иду на Большие Бульвары и покупаю две венгерские грампластинки: цыганские мелодии. Затаив дыхание, я слушаю, как плачет, стонет и жалуется музыка. Боже мой, внезапно передо мной оживает прокуренное будапештское кафе: «Я тебе скажу, дорогой Эдмунд, нужно уехать из этой страны. Когда я в прошлом году был в Лондоне…» «Людвиг! Два яйца всмятку в рюмке». «Прошу вас, сей момент!» «Два дебреценских и половинку темного пива для господина доктора!..» Накрашенные женщины кладут свои обнаженные руки на мраморные поверхности столов и кокетничают с собственным отображением, улыбающимся им в отблеске огромных хрустальных люстр. Их фигуры аппетитно изгибаются даже при сидении. «Цлуручку, милст сдарыня!» «Как жизнь, как дела, господин Лебицкай?» «Помаленьку. Что стряслось с Имре?» Его тактично пинают под столом. Пожилые господа пьют «мокко». На сверкающем подносе приносят шесть стаканов воды для двух гостей, и каждые полчаса – свежей. «Мориц, свежей воды и вечерние газеты!» Бог мой! Кафе в Будапеште! «Сузихен, дорогая, небольшая неприятность, я забыл дома бумажник». «Я могу вам одолжить, Ферри, но вам придется вернуть мне – у нас дважды в месяц сокращают зарплату». Будапештские воспоминания танцуют у меня в голове. Они носятся, они обступают меня, сбивают меня с толку. Будапешт, улица Ракоци… «Я жду вас завтра на Берлинской площади, Манцика». «Путцерль, вот наслаждение: никто не подозревает, что я твоя любовница. Вчера Нора начала об этом болтать… я покатилась со смеху!» Весна приближается с Йоханнисберга. Трамвай, скрежеща, заворачивает за угол. «Что делают эти две собаки, фройляйн?» «Простите, ваше лицо кажется мне таким знакомым. Мы не встречались где-нибудь раньше?» В закоулочках Табаня ветер играет обрывками бумаг и приносит запах с Офнеровых гор. Старухи сидят перед старыми воротами своих желтых домиков. Разбитые оконные стекла заклеены бумагой. Господин Кенесси вчера опять пришел домой в подпитии и разбил свои очки. Теперь он передвигается вблизи домов и гладит стены так же, как старый дядя Шмицвейг гладит маленьких девчушек, когда угощает их конфетами. «Можешь не бояться дядю Шмицвейга». Будапешт! «Пожалуйста, полкило поджаристого хлеба». «Просьба сильнее стучать, звонок сломан». «Разносить по квартирам и играть на шарманке запрещается». «Вы только послушайте, тетушка Кати. Доходный дом, что напротив, разрушили, и все клопы перебрались сюда. Такого шествия я в своей жизни не видел. Приходилось их сметать со стены. Все жильцы выскочили на улицу и рыдали». «Два неполных билета до площади Борарош». «Почему это мой билет недействителен?» «Я дал вам два пенгё!» «Позовите полицейского, я не буду выходить». «Проходите, пожалуйста, проходите, вагон впереди совсем пустой». «Йо, господин Краузенфирцфюртиг, я не видел вас тысячу лет, вы настоящий венгр». «Посторонним вход воспрещен». «Сударыня… на благотворительные цели… в кожаном переплете… три геллера в месяц…» «Клавир, восемьдесят геллеров раз, восемьдесят геллеров два… кто больше? Три!» «Пощади свои нервы, мама». «Высокий суд! На обвинения господина депутата парламента, моего уважаемого предшественника, у меня есть лишь один ответ. Давайте передадим дело в независимый венгерский суд! Я уже давно знаю, что являюсь кое для кого бельмом на глазу. Речь идет о политической травле, и ни о чем другом. Мы не собираемся предъявлять обвинения здесь, в парламенте, – нет, только перед независимым венгерским судом. Если же моя безупречная политическая деятельность высветится ярче солнца, тогда долой клеветников!» «Господин доктор, однако, вы блестяще выглядите!» «Завтра я тебе определенно верну это, дорогой друг!» «У Лене, оказывается, связь с Ферри!» «А кто этот Ферри?» «Ее муж. Ну, что ты теперь скажешь?» «Ты должен дать мне денег на платье. В конце концов, не могу же я ходить голой». «Не читай, когда я с тобой разговариваю, не то я швырну книгу тебе в голову!» «Господин профессор, клянусь всей душой, то была моя сестра!» «Тише! Тише! Министр будет говорить!» «Высокий суд! Предварительное следствие начинается немедленно. У меня в руках нет конкретных фактов, и я не буду высказываться по делу. Одно лишь хочу констатировать: пока я нахожусь здесь, на своем месте, – (выкрик: „Уже недолго!“), – я буду с несокрушимой железной строгостью наказывать всех, кто злоупотребил всеобщим доверием, полученным благодаря государственным должностям. Если обвинители окажутся правы, виновные понесут наказание за свое преступление!» «Очень правильно! Очень правильно!» Будапешт! Картофельный суп с клецками. Жареная капуста со сметаной по-клаузенбургски. Пирожки с творогом. Будапешт. Городские газовые заводы. Зоопарк. Медведь поднимает голову. Гиена безостановочно ходит туда-сюда. «Летающая африканская собака-охотник». Ее клетка пуста, виден лишь вход в ее пещеру, перед ней порция дерьма, и больше ничего. «Ты видел это, Лаци? Она на меня посмотрела». «Однако, у нее высокоинтеллигентное тело, дорогой. Как ты думаешь, у нее уже было или еще не было?» «Скажи, где ты живешь, собственно говоря?» Анн-Клер далеко, где-то совсем далеко. Я лежу на этой черной постели, как больной, разбрасывающийся в лихорадке и с высохшей глоткой, умоляющей о капле воды. Вещи Иштвана Цинеге перевязаны бечевкой. Что может быть там? Старые штаны, зубная щетка и сломанная расческа. Расческа специально завернута в отодранный клочок газеты: От наших читателей (за сообщения в этой рубрике редакция ответственности не несет) ПУСИК, вернись назад, все простили. Директор ни о чем не знает. ТВОЯ МУСИК. Двадцать восьмая глава Около Пантеона стоит старейшая церковь Парижа – Сент-Этьен-дю-Монт. Она построена в тринадцатом столетии. Сохранилась башня, все остальное за прошедшее время перестраивалось, но и обновлениям уже не менее четырехсот лет. Церковь выглядит издали как ржавый утюг. Но и внутри она очень причудлива. Подобие роскошной галереи соединяет в нефе две могучие колонны; вдоль одной из колонн к ней ведет винтовая лестница, посреди которой расположен амвон, кафедра. Святая Женевьева, заступница Парижа, вынудившая к отступлению войско Аттилы перед городскими воротами, похоронена здесь, в боковом алтаре. Слева от Сент-Этьен-дю-Монт находится старейшая часть Парижа. Узкие древние переулочки тянутся вдоль берегов Сены, старый завод на углу, диковинной формы дома. Здесь еще незнакомы с водопроводом и электрическим светом. Здесь еще жгут керосин и достают воду из водоразборных колонок. Не знаю почему, но всякий раз, когда я сюда прихожу, сердце мое сжимается. Старые ворота тут и там кажутся мне столь знакомыми, словно я в немыслимо далекое время уже жил здесь. Смешно, но меня охватывает ностальгическое чувство, когда я рассматриваю эти дома. Почему мне все кажется знакомым? Ведь мне это ни о чем не напоминает. Люди, жившие здесь, мне незнакомы, только дома и улицы, и то внешне. И все же, я думаю, если я дольше пробуду здесь, мне наряду со старыми воротами откроются и старые лица. Возможно, даже фамилия. Постой-ка, фамилия, фамилия… Медленно приближается ко мне отдаленная мысль. Безумие. Сердце мое дико колотится. Лучше, если я пойду назад, в гостиницу. На улице Сен-Жакоб я встречаю Анн-Клер, она несет небольшую дорожную сумку. – Что случилось? – Я жду тебя уже целых полчаса. Идем скорее. Мне нужно уезжать. – Ты уезжаешь? Куда? – В Лион, но я вернусь. Ты можешь проводить меня на вокзал. Моя сестра очень больна. – У тебя есть сестра? Ты никогда об этом не говорила, то есть ты всегда это говорила, и именно потому… – Нам надо срочно идти. – А твои родители? – Они уже уехали. Прежде чем я успеваю вмешаться, она подзывает такси. – Побыстрее, иначе я опоздаю. Пока я с диким ужасом пытаюсь пересчитать деньги в кармане, Анн-Клер безо всякого перехода бросается мне на шею и целует меня как одержимая. – Боже мой, я вижу, ты тоже грустишь. – Да. Скажи, мы поедем на этом такси еще далеко? – На Лионский вокзал. У меня для тебя небольшой сувенир. Она вынимает малюсенький медальон и подносит к губам, чтобы поцеловать. Недавно мы видели такую сцену в кино. Любовники прощаются, она целует небольшой медальон и дарит ему. Анн-Клер хотела повторить это, но ей эта сцена не удалась. Она поцеловала медальон. Потом повсюду принялась искать его, но нигде найти не смогла. Он был так мал, что приклеился к ее губе. Она не разрешила мне платить за такси. Не знаю, что было бы, если бы она это разрешила. Она мчится прямиком к вокзалу и бросает в весы-автомат двадцать пять сантимов. – Для чего ты делаешь это? – Ой! Я думала, здесь покупают перронные билеты. Я хотела тебе купить билет. Черные поезда стоят на перроне. Носильщики носятся, обвязанные по шею вещами, отъезжающие целуются с родственниками. – Напиши сразу, как приедешь. – Газеты, газеты не угодно ли? – Этот поезд на Лион? – Дети, смотрите не простужайтесь! – Значит, ты все-таки уезжаешь, мой дорогой Жюль? – Следи за собой… и пиши! Я не знаю, как я смогу существовать без тебя. – Видишь вон ту стерву, блондинку? Она провожает своего хахаля. Я ей мигнул, и она мне в ответ тоже. – Не садитесь в это купе, оно как раз над колесами. – Другое купе уже занято. – Этот поезд на Лион? Мсье в сером дорожном костюме и спортивной шапочке, упитанный, во рту серебряный мундштук с сигаретой, презирая все и вся, прогуливается вдоль вагона. – Я ведь тебе говорил, что мы придем слишком поздно, но тебе приспичило рассиживаться у парикмахера! – Не лапай мое лицо, а то я заеду тебе! – Носильщик! – Ну вот, опять начинается. – Этот поезд на Лион? – Справа впереди – первый путь. – Куда опять этот озорник спрятался? Может, тебе влепить парочку, ты, дерьмоед? – Большой привет тетушке Люси. – Вагоны третьего класса – в голове поезда. – Этот поезд на Лион? – Анн-Клер, не спрашивай так часто, на Лион ли поезд, иначе я сойду с ума. – Оставь, пожалуйста. Вот так я один раз по ошибке уехала в Марсель. Я поднимаюсь с ней в вагон. Люди, глазеющие из окон, уже немного спокойнее. Они болтают с родственниками, стоящими на перроне, которые в данный момент стараются почему-то казаться равнодушными. – Хелло! Носильщик! Пятьдесят два! Вот идиотизм. Малый реагирует как чучело. – Дорогуша, у тебя есть мелочь? – Главное – у вас хорошее место. – Поистине нам будет очень не хватать вашего милого общества. – Ма-а-ма! Я хочу смотреть в окошко! – Замолчи! – Поезд до отказа переполнен. Как хорошо, что вы вовремя пришли. В первом купе еще есть места. Даже священник здесь, тоже едет и читает уже свой псалтырь. – Садись сюда. Она не слушает меня, идет дальше. В следующем купе никого, но все места заняты, кругом лежат вещи. Третье пусто. – Я хочу сесть здесь. – Вот как? Пожалуйста. – Что с тобой? Почему ты сердишься? – Когда молодая девушка едет одна, она напрашивается на случайные знакомства. – Ну, в моем случае ты можешь быть совершенно спокойным. – Я совсем не беспокоюсь, ибо вижу, что ты как раз заинтересована в этом. – Я? – Да, да, ты! Я сказал тебе: садись в купе со священником, но ты не садишься туда, где уже другие сидят… – Этого ты даже не говорил… – …потому что там ты не сможешь провоцировать такие сомнительные знакомства. Тебе нужно пустое купе, чтобы каждый сразу понимал, что ты едешь одна и не против… Она тотчас вынимает свой кофр из сетки и идет назад в первое купе. Тут еще одно место свободно, напротив священника. Только теперь я замечаю, что в этом купе едут двое детей. Во время всей поездки они будут шуметь. Она занимает место и выходит со мной. – Не сердись, об этом я совсем не подумала. Ты был прав. – Тебе хорошо удалось испортить последние минуты. Она начинает плакать. – Ты этим меня не проймешь. Я очень хорошо знаю, что ты можешь заплакать в любую минуту. Впрочем, здесь это не так уж редко, каждая вторая женщина плачет. Вон видишь ту малышку в красном берете, которая обвивается вокруг пучеглазого, как плющ вокруг дерева? Я бы отхлестал по щекам этого малого! – En voiture! Просьба заходить в вагоны! Поезд отправляется! Двери вагонов по очереди захлопываются. Анн-Клер уже стоит наверху, низко наклоняется из окна и смотрит на меня, словно хочет загипнотизировать. Паровоз свистит, пыхтит и фыркает; колеса начинают медленно проворачиваться. Руки, сомкнутые в пожатьях, снизу вверх и сверху вниз, размыкаются, стая белых носовых платков взмывает в воздух, поезд катится все быстрее, все быстрее. Анн-Клер машет дольше всех. Она уехала. На обратном пути меня спросил пожилой мсье, где находится улица Бонифация. Я не смог ему сказать. Он в течение четверти часа пожимал мне руку и смотрел на меня так странно, словно никак не мог проснуться. Спустя два дня пришло письмо. Она еще не может приехать. Только через неделю. Сестра очень больна. «…Я гуляю здесь в большом саду, где много елей, и ужасно часто думаю о тебе. Вечерами я гляжу из открытого окна на звездное небо. Ты видишь его таким же, как и я, и в то же время мы так далеки друг от друга. Здесь всегда хорошая погода. Любишь ли ты меня?» Теперь я снова одинок, и жизнь тяжела. Еще одна неделя. Целый день не знаю, что делать. Одиночество еще страшнее, чем раньше, потому что в последнее время я привык к общению с Анн-Клер. Я все брожу вокруг нашего места встреч и жду, что она вдруг появится здесь. Двадцать девятая глава Я понимаю старых дев, которые обзаводятся кошками или птичками. Одна из жизненных потребностей человека – любить и быть любимым. Присутствие зверюшки разгоняет сумрак одиночества. Оно привносит чуточку красок и радости в жизнь отшельника. Старые женщины оттого особо привязаны к кошкам и пернатым, что в этих животных есть что-то женское. Владелицы же собак, напротив, отнюдь не мечтательные, сентиментальные души. Все любительницы собачьего племени несколько замкнуты и пунктуальны, они хорошо воспринимают дисциплину, одним словом – они немного воинственны. Конечно, есть и маленькие комнатные собачки; но эти – для особо ненормальных сентиментальных особ. Собака – дело дорогое. Большая собака много сжирает, ее приходится выгуливать, покупать намордник, налог тоже надо платить – для любви остается так мало времени. Так что собаки не принимаются во внимание. Кошки дешевле, но зато пьют много молока. Хорошая кошка одна может выпить целый литр. Нужно купить птичку, птичка почти не жрет и красиво чирикает. На правом берегу Сены, неподалеку от Нотр-Дам, есть зоомагазин. Я куплю себе птичку. Я буду ее дрессировать. Почему бы нет? Такое удается даже с блохами, а они еще меньше. Невозможного здесь ничего нет, нужно только проявить терпение. Дрессировать придется еще и потому, что нет денег на приобретение клетки. В зоомагазине продаются животные всевозможных видов – попугаи, обезьяны, белые мыши. Голуби здесь тоже есть, но эти стоят дорого. Боже, что может быть лучше голубя! Голубиные яйца можно даже есть. Они хотя и небольшие, но хорошие. А цыплятки? Да, я куплю цыпляток. Из цыпленка вырастает настоящая курица и несет настоящие яйца. Вот и готов омлет. Но постой, а не нужен для этих целей еще и петух? С петухом же это вместе слишком дорого. Кроме того, петух кричит. Даже такой простой вещи я не знаю: нужен курице петух, чтобы нести яйца, или нет? Кстати, я как раз был болен, когда мы проходили это в школе, если вообще тогда об этом шла речь, ибо наш классный руководитель Кокаш фон Карсаг всегда избегал эротических вещей. Вот так всегда: вместо того чтобы подготовить человека к жизни и все разъяснить, ему в школе внушают, что А плюс Б равно С. Еще учат, в каком году кто из людей испоганил мировую историю, что позабыть было бы куда приличнее, но нет – мы должны это знать как можно подробнее. Что вода закипает при ста градусах, нужно тоже учить; ну а если бы сто один… что тогда? А вот что нужно курице – об этом не говорилось. На жизнь школьным халдеям было наплевать. Садитесь, господин профессор Кокаш фон Карсаг. Вы скотина. Даже во сне вы не напоминаете гомо сапиенса. Кол! Черт побери! Ну а что еще здесь купить? В одной из клеток резвятся утята, давя друг друга. Один прижался к стенке клетки и выставил голову наружу, словно хочет удостовериться, скоро ли пойдет дождь. – Я бы хотел купить утенка. – В кассу, пожалуйста, два франка. В пластиковую сумку засовывают утенка и протягивают мне. У него разноцветные перья и пара красивых маленьких черных глаз. Он смотрит на меня и пищит при этом, и все это очень интеллигентно. Я иду с ним в метро. Утенок ужасно пищит, я вставляю палец в сумку и глажу его, писк становится почти неслышным. Наконец у меня есть объект для любви, то есть кто-то, ибо этот утенок, несомненно, личность, это я сразу понял. Я же не глуп. Интересно также, что утенок тоже сразу принял меня сердцем, мы с первого взгляда стали симпатичны друг другу. Какой-то рабочий, стоящий рядом со мной, обращает внимание на утку, заглядывает в сумку и вопрошает: – С чем это едят? Нет чтобы спросить, едят ли это вообще, а то с чем! Разве в сумке – еда? Характерно. Определенные люди интересуются животными лишь как источником мяса. Они бы съели на земле все, что движется. Напрасно я пытался бы втолковать такому парню, что утка такое же существо, как и мы. Вот этому-то? Разве это человек? У него выпученные глаза, и он бесцеремонно висит на мне. Если он еще раз облокотится на меня, я швырну ему утенка в голову. Дома я ставлю утенка на пол. Ну вот, радуйся, малыш, ты дома. Как его назвать? Назовем его Наполеон. Из коридора я приношу воды, Наполеону будет неплохо выкупаться в моем тазу. Утенок идет за мной, вразвалку конечно, и смотрит, что я там делаю. Я возвращаюсь в комнату, утка следует за мной. Это не совпадение, потому что, стоит мне выйти из комнаты, она начинает жалобно скулить, появляется на пороге, выглядывает наружу, а когда увидит меня, так быстро мчится навстречу, покачиваясь на ходу, что по пути минимум раза два шлепается на пол. Я спускаюсь на одну, две ступеньки – сюда она не решается меня сопровождать, но отчаянно пищит вслед. Пусть мне никто не говорит теперь: верен как собака. Верен как утка – вот правильное выражение. Наполеон порядком загрязнился. Он должен искупаться. Я сажаю его в таз, но он тотчас же хочет улизнуть из него. Не может быть, чтобы он не любил воду и купание. Даже в народной песне поется: «Маленькая уточка купается в черном пруду». Потому что маленькие утки купаются. Это ясно. Может, она не знает, с чего ей начинать? Ну, иди, мое сокровище, я хочу искупать тебя. Маленькие зверюшки беспомощны, как маленькие дети, с ними надо обходиться ласково. Неужели ты еще ни разу в жизни не видел воды? Хотя правильно, ты родился в клетке. Кому это в зоомагазине придет в голову заботиться о том, купается утенок или нет. Все торговцы зверюшками негодяи и держат животных лишь ради наживы, а вот чтобы позаботиться об их внутреннем мире – не слишком ли много вы от них требуете! Перья Наполеона так черны, что от одной воды они никак не хотят светлеть. Я тебя намылю мылом, душенька. Мыло для бритья дает прекрасную пену, я тру им Наполеона и нежно массирую его. Разумеется, при этой процедуре он пищит, но дети тоже пищат, когда их купают, к тому же возможно, он пищит от радости. После основательного купания он вдруг сникает и становится сонным. Головка его опускается все ниже. Что такое? Неужели ванна так ослабила Наполеона? Я выталкиваю его на солнечное пятно, образовавшееся на полу от лучей, пробившихся в окно. Здесь он немного успокаивается и постепенно приходит в себя. Позднее я хочу его обсушить – ведь он будет обсыхать довольно долго. Но он пугается и бежит под кровать. Когда я вытаскиваю его, выглядит он ужасно: весь пыльный и грязный, на нем повисли паутина и клочья пыли. Еще раз мыть я не могу, его нежный организм этого не выдержит, но теперь он еще грязнее, чем был. Я решаю подождать, пока он высохнет, и потом очистить его с помощью зубной щетки Иштвана Цинеге. Я припоминаю, что утята в деревне всегда были грязными и вечно залезали в любое дерьмо. Так же и Наполеон: когда я даю ему кусок хлеба, он не ест его сразу, а несет к тазу, где пролита вода. Он топчется немного вокруг и пачкает хлеб до того, как начинает его есть. Только так он кажется ему вкусным. Ему нужна грязь. Ну, эту страсть я из него выколочу. Любовь Наполеона склонна к преувеличениям. Одного в комнате его нельзя оставить ни на секунду – он тотчас начинает орать вслед. Но настоящий театр начинается вечером. Я сделал ему гнездо из старой рубашки, чтобы было удобнее спать. Однако он выползает из него. Я засовываю его в ботинок – он ворчит. Он ковыляет ко мне, останавливается перед кроватью и глядит наверх. Он мог бы спать у меня в ногах, но я могу смертельно ранить его, ведь именно во сне я проделываю самые длинные марши в своей жизни. Да он и не хочет лежать у меня в ногах. Что же делать? Он топает по одеялу, залезает под мою руку и удовлетворенно попискивает. Хоть бы он перестал когда-нибудь пищать! Неужели эти создания никогда не закрывают клюв? Он взбирается наверх к моей голове и наконец находит себе подходящее место, положив клюв на мое ухо и непрерывно крякая. В два часа ночи удается найти единственно верное решение. Полотенцем завязываю уши, чтобы не слышать непрерывного радостного кряканья, и беру его в обе руки. В пять утра я просыпаюсь оттого, что кто-то выщипывает мои брови. Это Наполеон. Я ставлю его на пол – он ворчит. Снова беру в постель – это ему тоже не нравится. Он, видимо, хочет, чтобы я поднимался. Утром дождит. Как только проясняется, я кладу Наполеона в сумку и иду с ним гулять в Люксембургский сад. Под деревьями скопилась дождевая вода в виде больших луж. Я осторожно ставлю Наполеона на землю. Как одержимый он несется к воде и пьет. Потом ковыляет ко мне и стучит клювом по носку ботинка. Я пошел – он следует за мной. Когда вокруг набралось около тридцати детей, нас сопровождающих, я беру Наполеона и несу домой. Утенок превратился в сплошную холодную мокрую губку, только черные булавочные глазки тепло поблескивают. После обеда этот поросенок засобирался спать, но я решил не допустить этого. Нет, ты не станешь у меня вести ночную жизнь, наподобие поэта, чтобы я из-за этого не спал. Как только он сонно кивал клювом, я начинал его щекотать для бодрости, чтобы к вечеру он был уставшим, тогда он заснет как убитый. Надежд на деньги почти что никаких. В редакции «Альманаха» все еще не приняли окончательного решения. Я так часто теребил их, что в конце концов они сказали, что сами уведомят меня. Возможно, они хотят вежливо отделаться от меня. Такая несправедливость. Мне любопытно, что скажет по этому поводу милостивый Бог. Ровно в два часа сорок пять минут среднеевропейского времени нужда снова стала приближаться к кульминационному пункту. Я швырнул пустую банку из-под какао в воздушный океан, подобно бутылочной почте с сигналом «SOS». Она ударилась о печную трубу, покатилась по крыше и умудрилась попасть в сточную трубу. Летя вниз, она гремела как погребальный колокол. Это вечное голодание начинает мне надоедать. Я умру как святой Ламберт. Хотя я не знаю, как он умирал, но это неважно, главное – что он все-таки умер. Вечером Наполеон снова открывает вчерашний театр. Наверх, на постель, еще выше, мне на голову. Он собирается засунуть свой клюв мне в нос, я кричу на него, он валится навзничь, вытягивая лапы в воздухе, как деревянная утка-подсадка. Через пять минут он собирается спать в моей подмышке. И это вечное, непрерываемое кряканье… радостное попискивание или что там еще. – Да прекрати же! Он не перестает. В три утра мои нервы не выдерживают. Я тебя заставлю замолчать, будь спокоен. Ты сам себе выбрал нужного патрона, черт бы тебя побрал! Из шнурка от ботинка я делаю петлю. Я повешу его на оконном переплете! – Какое твое последнее желание? Пока я делаю петлю, он подходит ко мне, кладет клюв между большим и указательным пальцами и собирается всхрапнуть, счастливо покрякивая. И я теперь должен вешать его? Скажи же, скотинка, что тебя делает таким счастливым, что ты никак не можешь заснуть? Э, Наполеон, а на что мы с тобой будем жить? Тридцатая глава Так много людей, которые завидуют, что я живу в Париже. Я могу ходить вдоль берега Сены когда мне вздумается. Без проблем могу также разглядывать неподражаемых, стройных, как куколки, парижанок, которые шикарно впечатывают каждый шаг и скромно вибрируют телом. Только без женщины я долго не выдержу. Хорошо еще, что я не могу нормально питаться, это хоть немного ослабляет животные инстинкты. И все же завидуют мне многие. Да, когда я однажды вернусь в Будапешт, я сам буду завидовать себе, потому что буду вспоминать только то, что было прекрасно. Неприятные воспоминания со временем отбрасывают, как желудок выталкивает непереваренные остатки пищи, после того как он усвоил то, что питательнее. (Это отнюдь не безвкусное сравнение; оно даже в Библии имеется.) Я пойду гулять на улицу Ракоци, а мое сердце будет рваться в Париж. В мыслях я снова буду здесь. Неожиданно это представление о будущем становится таким сильным, что я еще здесь, в Париже, тянусь в Париж. Я спешу на Буль'Миш, чтобы успокоить нервы. Париж. «Comment allez-vous, Monsieur? Как поживаете, мсье?» «Merci, très bien, et vous-même? Спасибо, хорошо, a вы?» «Comme ci, comme ça. Так, ничего». Дождь еле заметен. Красочная парижская улица склоняется над моим сердцем и обнимает меня. Молодые девушки втроем, под руку, идут быстрыми шагами, и им смешно, что идет дождь. «Oh, alors, Paulette! Послушай, Полетта!» «T'es folle, dis? Скажи, ты что – с ума сошла?» Девушки заглядывают в шикарные автомобили, стоящие вдоль тротуара, чтобы определить время по часам на приборной доске. Что значит быть молодой и к тому же француженкой! Они даже не подозревают, что Земля вращается вокруг них. Эта Франция – земной рай. У нее есть горы и моря и все, что может только пожелать любая страна. Здесь живут свободные люди, а у женщин красивейшая улыбка. Ах, Париж, столица мира, Париж! Без тебя я не смогу больше жить. Спокойно, только спокойно. Будапешт в двух тысячах километров отсюда, и пока нет такой силы, которая могла бы унести меня из Парижа. Даже голодание тут такое успокаивающее. Бог мой, сделай так, чтобы я умер в Париже, раз уж я не вечен. А моя могила должна быть в Венгрии. В этой жизни, вероятно, я уже не смогу многого добиться, но в одно из моих других существований я должен стать очень большим человеком. В своих снах я провожу ленч с императорами и королями. Король испанский уже извинялся передо мной, что в этой жизни он ничего сделать для меня не может. Напрасно он завязывает на своем носовом платке до пяти узлов: когда он утром просыпается, я у него вылетаю из головы. Вечером мне удается решить проблему, как заставить Наполеона спать. Над кроватью я прибил в потолке гвоздь, к нему привязал бечевку, а на конце ее укрепил носок, куда подвесил Наполеона, как в табачный кисет. Только голова его торчит. Когда он начинает крякать, мне достаточно поболтать бечевкой. На этих качелях у него кружится голова, и от страха он засыпает. «Qui dort, dîne», – говорит французская поговорка. «Кто спит, тот обедает». Это явное легкомыслие, что не придумана поговорка: «Qui dort, déjeune. Кто спит, тот завтракает». Ибо в таком случае можно было начинать спать уже с утра. Вывод: никогда не надо полагаться на поговорки. В семь часов мы оба уже спим, я и Наполеон. Анн-Клер прислала длинное любовное письмо с засушенными подснежниками, но ни слова не говорит, когда вернется. Сегодня утром так сумрачно, словно уже вечер. Сырой, холодный запах пасмурной, туманной погоды просачивается сквозь оконные щели. Я в принципе люблю туман, когда день сменяется вечером и зажигаются фонари. Но сегодня я не уверен, что мне нравится туман. Думаю, нет. Чертовски приятно лежать не шевелясь, в бессильной, расслабленной неподвижности. Даже не ощущаешь, как ты лежишь, ибо совсем не чувствуешь своего тела. Например, надо бы взглянуть, как располагаются руки, сложены они или раскинуты в стороны, так как ни малейшего понятия об этом нет. Смешно. Вот так, наверное, видят свой собственный труп, если такое вообще возможно. Я не понимаю, как можно бояться смерти. Для меня она всего лишь переход, который мне неприятен. Вероятно, там, по ту сторону, жизнь начинается тоже с бессознательного младенческого состояния – в сравнении с вечностью, разумеется. – Ты где, Наполеон? Он как раз собирается заглотать спичку. – Стой! Отдай сюда, глупый! Ты что, хочешь умереть? Он в испуге мчится к двери и оттуда с ужасом смотрит на меня – он знает, чего я хочу от него. В полдень я веду Наполеона в Люксембургский сад, может, он найдет себе червяка, тлю или букашку, откуда мне знать. Ему-то легче, чем мне. На лестнице мне приходит в голову мысль, что еще вчера я должен был внести плату за проживание. Восемнадцатого я въехал, следовательно, должен всегда восемнадцатого платить. Мушиноглазый пока ничего не говорил, он определенно ждет, когда я выйду, чтобы предупредить меня. Мне надо пройти незаметно. На лестничной площадке непорочная тишина. Я на цыпочках направляюсь к перилам. Огромная муха, забытая здесь летом, бьется о стекло и жужжит, вымаливая свободу. Мышиный запах с третьего этажа поднимается наверх, смешивается с тигровым запахом, они душат друг друга. Вытертая лестница порой скрипит под моими шагами, хотя я осторожно, тесно прижимаясь к стене, скольжу вниз, чтобы не издавать лишнего шума. Лестничная клетка всегда темна. Я не включаю свет, так как он связан со счетчиком, который выключает его ровно через минуту. Когда здесь включают свет, в бюро раздается сигнал, отчего внимание Мушиноглазого удваивается. Временами шум даже извлекает его из укрытия. Но, впрочем, заблудиться невозможно, и нет надобности считать этажи в темноте, меня прекрасно ориентируют запахи, и я точно знаю, где в данный момент нахожусь. Дверь на втором этаже прикрыта неплотно, и я слышу ворчливый мужской голос: – О твоей матери давай лучше не будем говорить. Лишь бы никто не выходил сейчас из своей комнаты! Иначе я вынужден буду идти прямо в объятия Мушиноглазого. Грязное окошко гостиничного бюро словно создано, чтобы не пропускать и без того скудный свет. Трудно подыскать слова для описания бури моих чувств в эту решающую минуту. Однако мне удается незаметно покинуть отель. Мы отправляемся в Люксембургский сад. Наполеон часто падает и не может сам встать на ноги, я каждый раз вынужден приходить на помощь. Он тоже заметно ослабел. Кто знает, что будет с нами? Чего мы оба, собственно, ждем? Католическая церковь утверждает, что за свои страдания я буду вознагражден на том свете. Но что будет с Наполеоном? Он-то страдает напрасно или нет? Где тут справедливость? Лучше всего не ждать, пока он умрет от голода, а как-нибудь помочь ему. Если я просто оставлю его здесь, его сожрут собаки или по меньшей мере придушат. Но это неприятная смерть. Если я Наполеону неожиданно дам пинка, он без всякой агонии проснется только на том свете. Но он так слепо доверяет мне, так трогательно и верно бежит за мной, что я не могу быть безжалостным палачом. Когда мы вернулись в отель «Ривьера», меня встретил Мушиноглазый известием о том, что на мое имя поступила телеграмма и, кроме того, приходил посыльный из банка Креди Лионе, приносил мне деньги и сказал, что завтра снова зайдет. – Деньги? – Да, – говорит Мушиноглазый и потирает руки. Я поднимаюсь по лестнице. Откуда деньги? И сколько их может быть? Мне надо было спросить об этом. От кого бы я мог получить их? Вот те раз. Бабушка прибыла в Париж, чтобы забрать меня? Бабушка способна на нечто подобное. Бред. Тогда бы никаких денег не было. Да, а телеграмма?.. Телеграмма от Анн-Клер. Слава Богу. «Arriverai 6 heures attends moi bécots Claire. Прибываю шесть часов встречай целую Клер». Одним словом, сегодня в шесть вечера приедет Анн-Клер. А завтра деньги. Ну, слава Богу. Но что за деньги?.. После полудня мне пришла мысль, что лучше всего было бы отправиться в банк Креди Лионе и спросить о деньгах, чтобы не ждать до завтра, к тому же еще, возможно, напрасно. Но сначала я пойду спрошу Мушиноглазого. Я стучу в окошко гостиничного бюро. – Мсье, а не сказали, сколько денег? Я ведь ожидаю поступлений с различных сторон. – Восемьсот пятьдесят франков поступило на ваше имя. – И точно мне? – Точно. Я посмотрел. Редакция какого-то «Альманаха» послала. О Боже милостивый! Редакция «Альманаха». Там, где мне сказали, что меня известят. Значит, все всерьез. Они мне уже однажды платили. Я должен тотчас отправиться в Креди Лионе. Восемьсот пятьдесят франков… восемьсот пятьдесят франков… Лишь бы обошлось без сердечного приступа! Кажется, у меня есть работа. Я боготворю французов. Только бы удержаться и не произнести длинную восторженную речь перед Парижской Оперой! Я запираю Наполеона, кажется, он крякает уже гораздо тише. Кроме того, его никто не слышит: в это время в отеле «Ривьера» ни души. Пешком, задыхаясь от нахлынувшей радости, я отправляюсь в путь. Спустя полтора часа я уже на Больших Бульварах. В общем, сегодня есть деньги. Со вкусом отпечатанные красочные бумажные листики. Я куплю сигарет. Правильно, сначала я поем. Но что? Кнут Гамсун пил молоко. Все отлично устроилось. Мои деньги уже прибыли ко мне, они лежат, красиво уложенные, в банке и ждут меня. Наполеон тоже ждет меня. «Кто знает, почему осенний ветер плачет? Кто знает – отчего? И счастье коротко, как коротка удача. Светило солнце, но тучи налетели – и нет его». Табачный киоск совсем рядом с Креди Лионе. На обратном пути я куплю в нем сигарет. Блондинка продавщица выглядит рассеянной за своим окошком. Я хочу ей помахать: потерпите, я скоро приду. Хочу купить также молока. «Кто знает, почему осенний ветер плачет?..» Неожиданно я почувствовал жажду. Я куплю два литра молока. «Кто знает – отчего?..» По пути меня приветствует полицейский. Я отвечаю ему тем же. Хотя приветствие относилось не ко мне, это ничего не значит. Я тотчас снимаю шляпу и смотрю на него. Я снимаю ее еще несколько раз, чтобы проверить, как он реагирует. Полицейский успокаивается, я тоже. Как прекрасна жизнь… «И счастье коротко…» Шикарная женщина проходит мимо меня, обдав запахом сирени. Шелковые чулки туго натянулись на стройных ногах, юбки шуршат, обвивая колени. Будь я испанцем и имей пальто, я бы его бросил ей под ноги, чтобы она прошла по нему. О Альфонс, мой величественный друг… В банке меня гоняют какое-то время от окошка к окошку, наконец им наскучило, видимо, это дело, и меня приводят к старику. Он сидит за чудесной железной решеткой; кругом идеальная чистота. Милый, весьма приятный пожилой господин. Он объясняет мне коротко и убедительно – любое заблуждение исключается, – что я сейчас не смогу получить деньги, так как банк их уже выдал. Мне надо всего-навсего пойти домой, завтра я определенно их получу. – Только завтра? – спрашиваю я и стою, словно человек, ожидающий чуда или какой-нибудь его разновидности. Но никакого чуда не происходит. Старик приводит в порядок бумаги. Я для него решенный вопрос. Отвратительный маленький старец. Наверняка тайный селадон. – Tant pis, – говорю я и иду восвояси. Да, это будет ужасно длинный путь, если я его вообще выдержу и не свалюсь где-нибудь. Наполеон еще не знает, что я был при Ватерлоо. Еще входя в отель, я слышу отчаянные крики Наполеона. Боже, как громко раздается в гостинице этот вопль! Я мчусь наверх по лестнице и осторожно открываю дверь, чтобы не повредить его. Он страшно рад мне и огорчается лишь, что не может ущипнуть меня за руку. Через час я снова выхожу, на Лионский вокзал, чтобы встретить Анн-Клер. Грустный, истощавший, в компании Наполеона. Бурный протест на вокзале. – С уткой на перрон нельзя. – Но я не могу ее оставить на улице. Утенок тоже крякает совсем тонко и одобрительно: да, так не пойдет. У него уже совсем слабый голос. Совершенно загибается. – Сдайте утку в камеру хранения! В камеру хранения? С ума, что ли, сошел этот тип? Я быстро выхожу на улицу и имитирую расписку. Наполеона я засовываю в карман. – Где ваша утка? – А где ей быть? В камере хранения. Вот, пожалуйста, квитанция. – Что это за странная квитанция? – Ее ведь разместили не среди поклажи. Случай необычный, но со временем к этому привыкнут. Я уже привык. Едва я сделал несколько шагов, как утенок в моем кармане запищал. Он хочет все видеть, как осужденные, которых ведут на место казни и они не разрешают завязывать себе глаза. Они хотят смотреть своей судьбе в лицо. Анн-Клер не приехала. Я пропустил три поезда. Среди них был один, пришедший из Марселя. Тут радуются каждому прибывшему: «Как хорошо ты выглядишь!», «Я здесь, моя курочка!» Поцелуйчик… поцелуйчик… еще поцелуйчик… После семи вечера ожидание наскучило мне, и я иду домой. В девять часов я в отеле «Ривьера». Новая телеграмма: «Поезд опоздал прибываю одиннадцать вечера целую Клер». По мне, ты можешь приезжать когда захочешь, любовь моя. Еще раз пешком я на Лионский вокзал не потащусь. Наполеон и я сразу укладываемся, он – в свою висячую постельку. Это была сумасшедшая ночь, полная лихорадочных грез. Шесть государей, пятнадцать наследников престола. Мы до умопомрачения много смеялись. Я проснулся в десять утра. Наполеон еще спит, если не умер вообще. Трупный запах я определенно уловил бы, он ведь висит точно над моим носом. Надо вставать. Сегодня принесут деньги. Так прекрасно лежать в постели. Еще полчасика. Мои мысли следуют одна за другой, но не в быстром темпе, они медленно растягиваются и остаются висеть на мне, как жевательная резинка. Они такие странные и неопределенно-смутные. Я быстро закрываю глаза, чтобы думать, что я сплю, и успокаиваюсь. Мои мысли сказочно расплывчаты, стало быть, нормальные. Мои закрытые глаза горят, я вижу странные фигуры, толстые и тощие, – они распадаются на кровавые куски мяса. Нечто, во что они превращаются, вертится как волчок. Звонок. Я пробираюсь по заснеженным склонам. На вершинах высоких гор лежит толстый слой снега. Повсюду здесь растут деревья, а под деревьями лежат деньги. Под каждым деревом по небольшой кучке. Я собираю деньги. У меня есть авторучка, в нее засовываются деньги, при этом я с опаской посматриваю направо и налево, чтобы никто не дал мне по черепу, поскольку от удара я проснусь. Потом вдруг большой вестибюль, и в нем порхает, крича во все стороны, Мушиноглазый: «О горе, моя арендная плата! О горе, моя плата!» Президент республики отводит меня в сторону и одалживает у меня десять франков. Он их мне наверняка никогда не отдаст. В груде правительственных дел он о них забудет. «Нет-нет… не завязывай никаких узлов на своем носовом платке, Гастоне. Лучше обсудим одно надежное дельце». Неожиданно я вздрагиваю и просыпаюсь. Кто-то грохочет в дверь. Испуганный, я поднимаюсь в постели. На часах одиннадцать. – Войдите! Появляется черный мужчина в соломенной шляпе. – Votre passeport! Ваш заграничный паспорт! Что это? Меня хотят арестовать? Кто-нибудь услыхал, что я называл утенка Наполеоном, и теперь меня отвезут в тюрьму. Предъявление паспорта, очевидно, всего лишь формальность. Он мрачно разглядывает мою фотографию, потом меня, потом паспорт. Только бы побыстрее, я не люблю переходных состояний. Мужчина носит большую кожаную сумку, прикрепленную цепью к брючному ремню. Он вдруг замечает в висячей кровати Наполеона и приходит в полное смятение. – Креди Лионе, – говорит он наконец, вытаскивает кучу банкнотов из кожаной сумки и отсчитывает прямо на стол восемьсот пятьдесят франков. Я тоже так напуган, что со страху даю ему пятьдесят франков на чай. Лишь когда он исчезает, я прихожу в себя. Боже всемогущий на небесах, зачем ты проделываешь это со мной? Зачем ты моей рукой жалуешь ему целых пятьдесят франков? Опять начинается? Ведь он даже не поблагодарил. Конечно, он посчитал меня за кретина. Но может, он отец семейства и деньги ему позарез необходимы? У него двое маленьких больных деток. Жена в положении и срочно нуждается в деньгах. «Мой дорогой муж, хоть бы нам кто-нибудь дал пятьдесят франков». Наверняка его захлестнуло волнение, и потому он не сказал ни слова. Теперь он плачет от радости где-нибудь в укромном месте. Нет-нет, что я. Это состоятельный человек; у него небольшая дача в окрестностях Парижа. И на книжке у него деньги есть. По выходным он подводит итог и пересчитывает свое состояние: «Еще один-два года помучаюсь, дитя мое, а затем мы обеспечены. Я куплю небольшое авто, и мы совсем переедем за город. Главное – найти побольше таких идиотов, каким был этот тип сегодня». Лучше будет, если я выброшу всю эту дрянь из головы. Он был так отзывчив, что взял у меня пятьдесят франков? Да не давал я ему никаких пятидесяти франков, «Альманах» прислал мне всего восемьсот. Счастье, что у него было при себе пятьдесят франков, иначе я подарил бы ему сто франков. Радуйся, простофиля, ты сэкономил пятьдесят франков. – Наполеон! Милейший Наполеон! – Пип… пип… – Посмотри сюда, глупый утище, а не то я размажу тебя по стене. Ты когда-нибудь в жизни видел столько денег? Я гений. Клянусь честью, гений. Так, прекрасно. Теперь надо быть дьявольски внимательным и осторожным. Никаких глупостей больше, все тщательно обдумывать. Сначала надо на бумаге подсчитать, как и на что можно потратить деньги. Скоро Рождество. Анн-Клер должна получить рождественский подарок. Это важно – никакого легкомыслия, нет. Шляпу или чулки… нет, что-нибудь другое, небольшую драгоценность. Сначала я заплачу за проживание. Это наиважнейшее, а там посмотрим. Я ни в коем случае не поеду в лучший ресторан и не стану есть маленьких черных рыбок!.. Тридцать первая глава Я отобедал в русском ресторане, а затем пошел пропустить бокальчик пива в Латинский квартал. У моста Сен-Мишель старая женщина долго смотрела мне вслед. Определенно в своей прежней жизни я имел с ней связь. Могу себе представить, что она вытворяла бы, если бы узнала меня. Во второй половине дня я получил от Анн-Клер письмо по пневматической почте. «Mon petit, почему ты не был на вокзале? Я дважды извещала тебя телеграфом, когда я приезжаю. У меня сердце почти оборвалось, когда я не увидела тебя. Каждую женщину на вокзале встречают, всегда. На женщину, которую никто не ждет, другие женщины смотрят через плечо. Мне было так грустно. Такое ощущение, что тебе совсем не важно, приехала ли я. Ты бессердечный человек. Приходи сегодня вечером и жди меня около бюро, я хочу надрать тебе уши. Je t'embrasse comme une petite folle. Целую тебя как маленькая сумасшедшая. Твоя Клер». В половине шестого я и Наполеон едем на такси встречать Анн-Клер. Это событие для Наполеона. Никогда еще ни одна утка не жмурилась так от удовольствия, как эта, во время тряски на автомобиле. Утром я тоже купил себе шляпу. Прекрасную модель голубиного цвета с небольшим ястребиным перышком. Сказали, что это последний писк моды в Париже. Действительно последняя мода! Самая последняя. Когда мы подъехали к бюро, я вышел из машины, Наполеон же остался в салоне. Я погрузил его в коробку с позолоченными кантами, в которой проделал дырки. Анн-Клер показалась мне совершенно изменившейся, когда выходила из конторы. Впечатление такое, будто она боится меня. За десять дней мы стали почти чужими. Она очень сдержанна и лишь протянула руку. Лицо ее округлилось, глаза, кажется, стали еще больше. Она с ужасом взирает на мою шляпу. Если она меня спросит, я буду отрицать, что это новое приобретение. Она совсем не пожимает мою руку. Не рискует. Я веду ее к машине. Она потрясена. – Садись же! В задумчивости она поворачивает голову, а в этот момент я как раз наклоняюсь вперед – и мы впервые целуемся таким образом: это чистая случайность… Я показываю ей на утенка. Она опасается его. Странно, что и он не доверяет ей. – О! Что это? – Это Его Величество Наполеон. – О, какой уродец! Бедняжка! Oh, qu'il est moche, le pauvre! – Заметь: тот, кто интеллигентен, не может быть красивым. – (Я чуть не сказал: «Посмотри на меня».) – Но есть и исключения. Следующие строки я записываю с грустью и умилением. Когда мы добрались до Буль'Миша, я сказал таксисту, чтобы он остановился. Я хотел зайти с Анн-Клер в небольшую кофейню, чтобы выпить с ней аперитив, так как мы условились поужинать вместе. Анн-Клер определенно не разрешит мне никаких черных рыбок. Она смотрит сначала на цены, а потом уже на блюда. Кроме того, дешевое ей почему-то кажется более вкусным. Когда я расплачивался с шофером и разменивал у него стофранковую купюру, коробка выскользнула у меня из-под мышки, упала наземь, раскрылась, и из нее выскочил бодрый и веселый Наполеон. Пятью секундами позже он уже помчался через мостовую, прямо в гущу уличного движения. Приближается велосипедист. – Опля! – кричит он, но переехать Наполеона ему не удается. Утенок издает громкий визг и шлепается брюхом о землю. Сердце у меня бьется где-то возле горла. Этот конопатый велосипедист нарочно хотел его переехать. Есть же такие подлые люди! Ну, погоди, на том свете, да… Я даже ничего с тобой делать не собираюсь. На небе все равно все твои грехи уже зафиксированы. Между тротуаром и мостовой протекает небольшой канал. Сюда сгребают уличную грязь. Наполеон мгновенно обнаружил воду и уже, громко радуясь и хлопая крылышками, плещется посреди сигаретных окурков, клочков бумаги и прочего мусора. Ну, здесь с ним не может случиться ничего страшного. Дадим ему немного поплескаться. Неожиданно Анн-Клер хватает меня за руку. – Monpti! – кричит она. – Да что там опять? Автобус почти наехал на тротуар – водитель затормозил в самый последний момент. Восклицания, крики, ругань. Я совсем забыл про Наполеона. Когда я о нем вспомнил, он плыл уже далеко от нас. Я беру Анн-Клер за руку, и мы бежим за ним. Сточное отверстие канала недалеко. Быстрее! Мы должны предотвратить несчастье, чтобы… О Боже! Поздно! Грязная вода просто-напросто втянула Наполеона в водосток. Ни о чем не подозревая, он плыл, весело крякая и руля лапками, к месту своей гибели, в западню. Мы тупо смотрим на место, где разыгралась эта трагедия. Наполеон уже плывет под землей, в кромешной тьме подземного русла. Что будет с ним дальше? Может, он уже мертв, разбился при падении, а может, и жив еще, отчаянно зовет на помощь там, внизу, в вечной ночи, и отвратительные черные крысы следят жадными глазами за каждым его движением, готовые к прыжку. А здесь, наверху, жизнь идет своим чередом. Светит солнце. Ничто не напоминает о том, что происходит в глубине, под мостовой. И помощи никакой нет. Никакой помощи. Наполеон! Милый Наполеон! Я знал, что однажды ты умрешь, но думал, что это произойдет у тебя от старческой слабости. Ты устало положишь свой клюв в мои руки, еще раз поглядишь на меня своими черными глазенками, и я в минуты твоих последних судорог поглажу тебя нежно, чтобы облегчить отход в мир иной. Но чтобы так внезапно? Какой ужасный конец! Я все еще стою перед водостоком – с коробкой с позолоченными кантами в руке, – перед черной пастью преисподней. Я стою, и руки мои ходят ходуном. Здесь уже ничем не помочь. Прощай, Наполеон. Ты был маленьким светлым пятнышком в моей жизни. Малюсенькая любовь глупой зверюшки… Непостижимая зависимость. Прощай! Сейчас ты ковыляешь уже где-нибудь вблизи охотничьих угодий Великого Духа. Будь счастлив, Наполеон, маленький Наполеон. Сейчас тебя уже наверняка сожрали крысы. Теперь тебе уже не может быть больно. – Monpti, ты что – плачешь? – Я? Глупышка! – Ты можешь мне говорить что хочешь, я не рассержусь. Мы тоже едва не погибли. Ему хорошо. Он больше не страдает. – Анн-Клер, у меня пропало желание идти ужинать. – У меня тоже. Смотри, как я дрожу. – Анн-Клер, попробуй понять меня. У тебя тоже есть сердце. Я хочу кинуть в водосток немного денег, чтобы доказать мою любовь к маленькому Наполеону. Чтобы показать, что он для меня значил намного больше. Дороже денег. – Сколько ты хочешь бросить? – Не смотри на меня так. Я не сумасшедший. – Пойдем, дорогой. Лучше помолимся за него. Пойдем, мой малыш. Viens, Monpti. Тридцать вторая глава В газетном киоске на Буль'Мише я купил венгерскую газету. Она такая маленькая и смешная и сообщает помпезными буквами о своих ничтожных событиях: «Директор банка Икс-Игрек застрелился». В Париже это было бы маленькой заметкой в середине номера, но не на первой полосе. Но когда он застрелился? Говори же. Дальнейшее житье наверняка сулило ему одни неприятности. И это называется информацией? Но на второй странице газеты я уже сам отыскал подробности; все это надо читать с легким содроганием в будапештском кафе, чтобы точно узнать, что еще вчера он сидел здесь, никто ни о чем не подозревал. Он пил свой черный кофе и смеялся. Ужасно. «Отчет о заседании Будапештского совета общин…», «Андреас Шпаник, двадцатитрехлетний помощник слесаря, взобрался на Турул-птицу». – Добрый день, пожалуйста, – говорит кто-то по-венгерски. Чудной парень стоит передо мной и смеется мне в лицо. – Я тоже венгр быть! Он говорит на плохом венгерском и при этом ухмыляется мне так по-свойски, будто я его родственник, которого он давненько не видел. – Быть уже десять лет Франция. Не можно говорить хорошо венгерский. Я отвечаю ему по-французски; выясняется, что и по-французски он изъясняется с трудом. Венгерского языка уже нет, французского еще нет. Это действительно забавно. Он грязен и запущен с виду. Вокруг шеи намотан красный шарф, на голове прилепилась криво посаженная спортивная кепочка. Он уже не наш, но еще не стал и ихним. Ни туда ни сюда. Стоя между двумя языками со своей надвое расколовшейся душой, блуждает он посреди двух наций. Наверняка за эти десять лет у него не появилось ни одного друга среди французов. – «Лишь одна девушка есть в мире…» – говорит он и смеется. – Прекрасный песня. Я уметь много прекрасный песня. – Вы больше не вернетесь назад, в Пешт? – «Восстаньте, венгры, родина зовет», – декламирует он. – Comment? Как? Нет. Назад не иду больше. Здесь хорошо. Как это говорить?.. Он задумывается и поднимает утонченным жестом загрубелую ладонь к подбородку. Глаза его отстраненно глядят в сторону Сены, где двойные башни собора Парижской богоматери выделяются на фоне неба. – Забыть… Ничего… что делает? N'est-ce pas, Monsieur? Перед тем как уйти, он смешным движением подбрасывает руку в воздух: – Isten, âldd meg a magyart! Боже, храни Венгрию! Не станет же он плакать. Нет. Только энергично трясет головой. – Au plaisir, cher monsieur… И вот он уже уходит проворными шагами в направлении рю де Патр-Сен-Северин. После обеда неожиданно вваливается Анн-Клер с пакетом в руках. – Что это ты принесла? – Ничего. Servus. Завтра Рождество. – Анн-Клер, с этого момента я хочу называть тебя Аннушка. Скажи, что ты венгерка, не то я разнесу весь отель. Тебя зовут Аннушка. – О! А что это означает? – Это означает, что я тебя очень люблю! – Я тебе кое-что принесла из дому. Моя мама испекла. – Твоя мама знает, что… – Не переживай, я украла… А вот это мой рождественский подарок. Я знаю, что это надо дарить завтра, но я не выдержала. Я открываю пакет: молитвенник, в кожаном переплете с золотым обрезом. Сначала она крадет, потом сразу же приносит мне молитвенник. Так, я ничего не скажу. – А теперь ты получишь двенадцать поцелуев. – Почему двенадцать? – Потому что было двенадцать апостолов. Боже! Она впутывает в свои любовные дела даже церковь! Уже во второй половине дня можно было предугадать, что вечером предстоит Рождество. Праздничное настроение вторгалось в скуку повседневности и приукрашивало ее. Даже автомашины гудели не так, как всегда. Чтобы ощущение рождественского праздника стало более полным, выпал даже небольшой снежок. Правда, на улице он быстро превратился в грязную кашу, но на крышах снег то тут, то там лежал как отделка – разорванными тонкими кружевами. Я следил через окно, как падают нежные невесомые снежинки. Уже смеркается. Старуха с канарейкой крутится вокруг затеянного ею торта. Чиновник из магистрата стоит во дворе, засунув руки в карманы брюк. По случаю праздника черный сюртук, в котором он ежедневно ходит в контору, получил отставку. Он отплевывается и затем размазывает свой плевок каблуком. Негр с закатанными рукавами облокотился о подоконник и скалит зубы. Нечего ухмыляться, простофиля, твоя жена наставляет тебе рога. У меня, правда, нет прямых доказательств, но сегодня, скорее, добро нуждается в доказательствах. Рождественский вечер. Сентиментальные души среди читательниц – старые тетки с бархатками и вставными зубами – теперь от меня потребуют, чтобы, как одинокий холостяк, я пошел бродить по улицам, ел периодически сосиски с сухим хлебом, потирал замерзшие пальцы и слезящимися глазами заглядывал в окна, за которыми счастливая семейная жизнь бурлит в ярко освещенных комнатах вокруг рождественских елок. …Мальчик не получил в подарок велосипед, зато ему подарили дюжину кальсон с монограммой. Папа получил от мамы ужасно плохие сигары. К сожалению, ему придется их курить. Мама получила раскрашенную вазу. Вообще получают лишь вещи, которые не радуют, люди смотрят на подношение и тайком поглядывают на часы – может, еще не поздно переподарить подарок кому-нибудь. Тут появляется незаявленный дядя Андре, и вся семья в панике советуется, что ему подарить на скорую руку, ибо дядя Андре пришел как раз к раздаче подарков и теперь уже стоит в легкой задумчивости под рождественской елкой. В своих муках стеснения он все время повторяет: «Прекрасная елка, дорогой друг, действительно прекрасная елка». Мама быстро извлекает из шкафа новый папин галстук, который он получил на свои именины, заворачивает его в шелковистую бумагу и вручает дяде Андре. «Вы поистине очень милы, детки. Такие красивые узоры… Именно такой галстук я давно собирался купить. Да, мой дорогой, у вас Христос-младенец – богатый человек». Тем временем папа посвящается в развитие событий, это происходит в прихожей, так как папа до того был как раз на кухне, где принимал дозу ликера («Только не говори маме ни слова; с ее языком, если она что заметит… даже рождественский праздник для нее не указ»). С этого момента папа ненавидит дядю Андре, который, как нарочно, именно перед ним красуется в новом галстуке – он как раз завязывает его на папиных глазах… Рождественский вечер. К сожалению, мы не пойдем под чужие окна, чтобы вдохнуть немножко счастья. Я уже с утра хорошо протопил камин, поставил перед ним кресло невообразимой расцветки и весьма удобно уселся в нем. Я купил перед этим две бутылки шампанского, холодное мясо, сыр, фрукты, египетских сигарет, ликеру и теперь праздную Рождество в одиночестве. Чтобы гарантировать соответствующее настроение, я купил «Рождественские повести» Диккенса на французском языке: «Morlay était mort, c'est pour commencer». Конечно, нехорошо встречать Рождество в одиночку. Я мог бы пригласить женщину, ведь у меня есть деньги. Однако я не делаю этого, я ведь с характером. Печально, но факт. Я пью шампанское и курю египетские сигареты. Патефон играет без перерыва. В комнате так жарко, что я открываю окно, за ним видны черные, покрытые снежными пятнами крыши, дым поднимается к свинцово-черному небу. В отеле «Ривьера» все спокойно. Большинство постояльцев проводят рождественский вечер в кафе, дансингах и других увеселительных местах. В комнату вливается холодный, свежий, приятный воздух. Медленно гаснут все только что освещенные окна – все ищут развлечений вне домашних стен. Семья Мушиноглазого остается дома, она экономит. Ненавижу алчных людей. Для чего все добро? Однажды ведь мы умрем. Анн-Клер и я встретимся лишь на полуночной мессе в церкви Святой Анны на рю Тольбиак. Она придет туда с родителями и раньше меня, но устроит так, чтобы мы могли накоротке переговорить друг с другом. Она мне очень точно описала, где я должен стоять, так как эти службы собирают очень много желающих и нужно своевременно позаботиться о билетах, на это выдаются билеты – как в театр, где дают нашумевшую пьесу. Итак, в половине двенадцатого ночи я еду на метро на рождественское богослужение. Выходить мне на Курвизар. Здесь метро проходит уже не под землей, а скрежещет между крышами, как обычная железная дорога. У Курвизар надо пересечь узкий пассаж и таким образом попасть с рю Жонас на рю Бобийо, а отсюда на рю Тольбиак, на которой стоит церковь Святой Анны. Перед церковью толпится народ. Вовнутрь пускают небольшими группами, чтобы всем дать возможность быстрее и удобнее найти свои нумерованные места. Моя соседка справа – блондинка в вечернем туалете, она потихоньку курит сигарету; слева сидит старуха, от которой пахнет бедностью, она что-то жует и оглядывает каждого с ног до головы. Медленно падает снег. Туманный, заснеженный рождественский вечер. Французы в такие дни едят индейку. В танцклубах льется рекой шампанское, танцуют девушки. Мокрые от пота руки сжимают носовой платок. «Et le vieux Morlay était mort pour commencer…» Когда приходит моя очередь протиснуться вовнутрь, я сразу вижу Анн-Клер возле колонны, у которой мы назначили свидание. Ее взгляд, исполненный ожидания, устремлен к двери, через которую втекает поток верующих. Тут же она шепчет мне: – Я хочу тебе показать мою маму. Вторая в третьем ряду отсюда. Милая седая старая женщина, усердно молящаяся. Все запасные сиденья в церкви заняты. Уйма людей. Представлены все возрастные ступени. Взрослые мужчины, офицеры, молодые женщины, девушки и дети. Не считая завсегдатаев церкви: ревматических, сморщенных старух, которых страх перед смертью гонит ежедневно в храм предстать пред ликом Всевышнего. Все эти старые бабы – здесь и ожидают с сегодняшнего дня особой милости. Их губы беззвучно шевелятся, черные массивные четки медленно скользят между дрожащими, деформированными от работы пальцами. И Властитель Вселенной печально сидит на своем троне, с немыслимых времен окутанный мантией вечности, со спокойствием совершенства, от которого мы застываем в благоговении. Зачем создал ты нас, Господь, на свое большое горе? Мы не слишком близко принимаем тебя к сердцу, собираем разноцветные камешки и в ужасе разбегаемся, если ты одному из нас подашь знак. Мы не любим тебя, лишь боимся. Ты лучше всех знаешь, Господь, как мало радости тебе доставляют даже попы. Украшенный цветами алтарь купается в отблеске моря свечей, в холодном благородном сиянии электрических ламп. Облака благовоний тянутся от алтаря над нашими головами и борются с ароматом различных парфюмерных изысков и запахами стиснутых тел сотен людей. Орган звенит и гремит, мощный мужской голос звучно выводит наверху, на галерее: Все ближе полночь, дети человеческие, В которую явился Сын Божий, И снял с нас старый грех, И вместе с отцом простил нас, грешников. Священник высоко поднял дароносицу, все приподнимаются и смиренно опускаются, склонив головы, на колени. Колокольчики алтаря ритмично трезвонят, как множество погребальных колоколов. «Laetentur coeli, et exsultet terra ante faciem Domini, quoniam venit. Возрадуйтесь, небеса, и ликуй, земля, Господу, который вот идет». Во время причастия то тут, то там прихожане встают со скамей и с преклоненной головой идут к алтарю. Мужчины – с торжественными лицами и скрещенными руками, женщины – смиренно, руки крестом на груди. Они молча, с застывшими лицами идут к алтарю, словно умершие, которых Господь вызвал из могил, чтобы держать суд над ними. Словно они идут навстречу Вечности. Как прекрасно это слово: Вечность. Три священника причащают одновременно, и все равно очередь продвигается медленно, около тысячи прихожан берут от тела Христа. Я тоже люблю тебя, Господь, хотя и отстраняюсь от причудливой религии и не возношу к тебе уравнивающую мантию молитв. Анн-Клер щиплет меня нетерпеливо за рукав и шепчет: – Давай выйдем, чтобы еще немного побыть вместе. Чистый холодный воздух на улице действует благотворно. Улицы вымерли, лишь мы вдвоем идем рядом друг с другом. Как прекрасна эта ночь, и как жаль, что она тоже пройдет. Скоро я снова останусь один и лягу спать. Затем придет завтра, потом послезавтра… Какой срок отпущен судьбой для нас двоих? Я постарею и затем умру. Как я буду умирать? Какой будет моя смерть? Но у меня еще есть время. Я не хочу думать об этом. Жизнь для всех нас коротка одинаково, и все вместе с нами любят, стареют и умирают. Нужно мудро и осмысленно жить настоящим. В плохом искать хорошее, чтобы найти покой и утешение. В этом – счастье. – О чем ты думаешь? – Я думаю, что пора закурить сигарету. – Показать тебе, где мы живем? – Да. Она ведет меня по маленьким, искривленным переулочкам. Название одного я заметил: рю д'Эспуар. Улица Надежды. Здесь я впервые. Темные дома окутаны в рождественское настроение. Диккенс… «Et Morlay était aussi mort qu'un dou de porte». – Здесь, – говорит она и берет меня за руку. Она показывает на четырехэтажный многоквартирный дом. – На втором этаже, где балкон… Эти пять окон наши. У второго окна стоит рождественская елка, она аж до потолка. – Какая комната твоя? – Первая. Ну, поцелуй же меня. – Итак, ты живешь здесь? Интересно. – Сейчас никого нет дома. – Как называется этот переулок? – Это улица Пяти Алмазов. Неожиданно эркерное окно освещается. – Смотри, кто-то зажег свет. – Ну конечно, горничная! – говорит она. Как странно, Анн-Клер жила здесь, я в Будапеште, и все же мы встретились. – А теперь уйдем, я не хочу, чтобы нас здесь видели. – Милая бедная мама, если бы она знала, что мы оба… Она тащит меня прочь. – Как жаль, Анн-Клер, что я не могу провести рождественскую ночь вместе с тобой, только с тобой. Я хотел бы спать с тобой в одной постели, тесно прижавшись к тебе, чувствовать тепло твоего тела, слышать биение твоего сердца. Я не стал бы ничего от тебя требовать. Это вообще невозможно, если ты не захочешь. Я никогда не признавал насилие. Меня удивляет, что ты не хочешь узнать мой характер. Тебе совсем не любопытно, какой я? – Если ты этого так уж хочешь… Я могу ведь когда-нибудь прийти. – Сегодня нет? – Сегодня нет. – Жаль. Не будем больше об этом. Вот это я называю прелестным рождественским праздником. – Такое я должна подготовить. У моей комнаты отдельный вход. Если я горничной дам пять франков, она наверняка не выдаст, что я провела ночь не дома. Когда-нибудь это получится… – Да ты никогда не сделаешь этого. – Сделаю, будь уверен. Только тебе надо еще немножко подождать. Я совсем не понимаю, почему мужчины всегда сразу об этом начинают думать. – Я знаю тебя уже четыре месяца. Это ты называешь «сразу»? Она уже носит на шее небольшую золотую цепочку, которую я подарил ей к Рождеству. Золотой пояс целомудрия был бы оригинальнее; в средние века такая штука была жутко модной. В музее Клуни выставлен один экземпляр, и женщины осматривают его весьма тщательно. «Это омерзительно, Эмиль, я прошу тебя, не смейся так идиотски, это омерзительно. Лучше объясни мне, Эмиль, где перед и где зад, как образованный человек, ты должен это знать». Мушиноглазый, учитывая, что сегодня праздник, всю ночь дает жечь свет. Я до четырех утра был на ногах – пил, курил и разглядывал звездное небо за черными трубами. – Да, надо бы мне заказать для нее пояс целомудрия. Но эту тонкую иронию она бы совсем не поняла. Где там мой Будапешт? Если бы дело происходило в Пеште, у нее уже был бы ребенок от меня. Но ведь я знаю ее только четыре месяца. Вот именно… Нужно знать Будапешт… Тридцать третья глава И снова потянулись серые будни недели. Сегодня мы встречаемся в полдень, так как вечером у барышни нет времени. Семья ждет гостей, и она должна быть дома. Едва выйдя из конторы, она вдруг спрашивает меня: – Monpti, как меня зовут? – Что?! – Какое мое новое имя? – Ах вот что! Аннушка. Но об этом не говори больше. Сегодня во мне проснулся прамадьяр, который, как известно, обязан ненавидеть и враждовать. – Аннушка! О! Я целый день размышляла об этом. Ты же меня любишь, если присваиваешь такие особые имена. Мы обедаем в кондитерской на рю Терез. Закуска: филе hareng. После этого бифштекс au cresson, с cardons au gratin. (Я это совсем не люблю и заказал лишь для того, чтобы потом отдать Анн-Клер, которая ни за что не заказала бы себе дополнительное блюдо, как бы оно ей ни нравилось.) Сыр называется coeur à la creme. На столе также четверть литра красного вина. После трапезы я провожаю ее обратно в бюро, затем иду за своим черным кофе на Монпарнас. У меня сложилась привычка совершать обход, прежде чем усесться на свое место на террасе в «Кафе дю Дом». Помимо прочих мест заглядываю я и в «Кафе де ля Ротонд», где на стенах висят тесно, впритык, картины, писанные маслом. Под картинами сидят курящие кокотки, как по команде поворачивающие головы к входу при появлении нового посетителя. Когда я пересекал внутренний зал, кто-то крикнул мне вслед: – Une seconde, Monsieur! Минутку, мсье! За столом сидит темноглазая белокурая девица и сигаретой делает мне какие-то знаки. – Чего тебе? – Я хочу тебя кое о чем спросить. – Слушаю. – Сядь ко мне. Чуточку времени ведь у тебя найдется? Тотчас появляется официант. – Что желаете, мсье? – Принесите мне один ликер, – говорит темноглазая светловолосая женщина и показывает на свою ликерную рюмку. Рядом на маленькой тарелочке лежит счет: четыре франка. Официант исчезает. – Заплатишь за меня? – О чем речь! – Идешь со мной? Я кладу на стол пять франков и ухожу, не дожидаясь официанта. На террасе «Кафе дю Дом» со мной здоровается Феликс, издатель – удивительно похожий на Эррио, – при этом очень дружески: – Ça va toujours? Как дела? – Mersi. Что случилось, нет ни одного места? – Я сейчас освобожу столик. Attendez, vous allez voir… – Выбросьте вон того старика. Он будет вам только благодарен за отсрочку от геморроя… Вечером я предпринимаю рейд по неизведанной местности. Мне нравится пробираться совсем незнакомыми улочками, заглядывать в подворотни чужих домов и представлять себе жизнь здешних обитателей. Во время прогулки я случайно выхожу на рю Тольбиак. Издали я вижу церковь Святой Анны, в которой мы слушали рождественскую мессу. Я сворачиваю на рю Бобийо и иду к площади Италии. Все люди проходят здесь торопливо. Только больные передвигаются медленно. Апаши с красными шарфами и в спортивных шапочках ведут под руки элегантных аппетитных дам. В этом городе по внешности нельзя судить, кто перед вами и чем он занимается. А в случае с женщинами и подавно. Это подлинная культура. Если я не ошибаюсь, там впереди идет быстрым, деловым шагом… Анн-Клер. Да, это она. Я догоняю ее и хватаю сзади за руку. Она вскрикивает. – Ты меня так напугал. Как ты очутился в этом районе? Она выглядит смущенной. – Я здесь гулял. – Ты шпионил за мной? – Зачем ты так, говоришь? – Не хочу, чтобы ты меня унижал. – Я провожу тебя. – Нет, нет, ничего не получится. Нас могут увидеть. У нас гости. Который сейчас может быть час? Я жутко спешу. Она говорит подозрительно быстро. Почему она говорит так быстро? – Ты не рада, что мы встретились? – Конечно, глупенький. Mais oui. Проводи меня. – Перед этим ты сказала, что я не должен провожать тебя. – Ничего. Может быть, нас не увидят. – Но если это тебе неприятно… – Да идем же. Лучше, если ты пойдешь со мной, иначе Бог знает что подумаешь. Я провожаю ее до улицы Пяти Алмазов, там она оглядывается и украдкой целует меня. – Servus. Завтра в полдень перед бюро! Я смотрю ей вслед, она исчезает в дверях дома. В последний момент она еще дружески кивает мне. Она так странно вела себя. Разумеется, она не обязана быть всегда в хорошем настроении. Но все же… Я хочу закурить сигарету. Спичек, оказывается, нет. Дальше наверху есть киоск. Я куплю спички. Кроме меня здесь уже два клиента, придется подождать. Наконец я получаю свои спички. Прикуриваю сигарету и возвращаюсь на улицу Пяти Алмазов. А дальше внизу я вижу, как Анн-Клер, которая со мной перед этим распрощалась, снова выходит из дому. Она осторожно озирается и переходит на другую сторону улицы. Куда она направляется? Что-нибудь срочно дозакупить? Но ведь у них есть горничная. Она снова осторожно оглядывает улицу, на которой мы простились. Сердце у меня стучит как сумасшедшее. Что это значит? Она шпионит за мной? Я осторожно иду за ней и слежу, чтобы не попасться ей на глаза. Она ни разу не оборачивается. Лишь на углу снова высматривает обстановку – хочет удостовериться, что я уже ушел. Зачем? Вот она пересекает площадь Поля Верлена и снова сворачивает в одну из улочек. Здесь она идет уже быстрее и увереннее. Я осмотрительно иду за ней в соответствующем отдалении, по другой стороне улицы. Неожиданно ее проглатывает какая-то дверь. Я читаю название улочки: переулок Луговых Мельниц. Дохожу до двери: это гостиница. Отель «Виктория». Сюда она вошла. Боль охватывает меня так внезапно, что я боюсь здесь же, на месте, рухнуть на тротуар! Анн-Клер!.. Анн-Клер… Сомнений нет, она пришла к кому-то… Возможно, к своему любовнику… Определенно. К кому еще она могла бы прийти? К подружке? Тогда почему она так опасливо озиралась? Кроме того, она всегда говорила, что в Париже у нее нет ни одной подруги. Я стою перед дверью разбитый и оцепенелый. Это очень больно. Может быть, она скоро сойдет вниз. Она навещала подругу. По-другому быть просто не может. Но отчего она вышла из дому сразу, как только мы простились, и зачем она высматривала меня? Почему она тайно навещает свою подругу? Да она же сказала, что сама ждет гостей. В таких случаях не уходят из дома. Где она может сейчас быть? За каким из множества окон? Здесь живет ее возлюбленный. Ее хахаль живет здесь. Сейчас он ее обнимает… держит в объятиях, прижимает гибкое тело девушки к себе, и я не в силах этому помешать. Я совсем не знаю, сколько времени стою перед входом в гостиницу и чего я, собственно, жду. Она не вернется. А если бы вернулась? Она тут же стала бы мне втолковывать, что я не прав. Иногда, правда, за простейшими событиями видятся призраки. Нет, нет. Здесь все не так просто. Девяносто процентов обманутых мужей никогда не могли бы представить, что жена… В театре, в кино неверная жена – тысячу раз обыгранный персонаж. Никто не удивляется тому, что так бывает. Но каждый муж считает себя исключением. Он твердо убежден в том, что его жена или подруга по кривой дорожке не пойдет. Тогда где же эти неверные жены? Повсюду. Я тоже никогда не подумал бы, что Анн-Клер… Чего же я жду здесь? Я только унижаю себя, если после всего еще жду ее, еще привязан к ней, еще хочу услышать, как она новой ложью будет мне втирать очки. Она всегда лгала. Не забудем это: всегда. Нужно по-мужски поставить точку на всей этой авантюре. Если бы я мог стереть из моей памяти все, что имело к ней какое-нибудь отношение, если бы удалось никогда больше не вспоминать о ней. Я принял решение. В первой попавшейся бумажной лавке я покупаю почтовую бумагу и конверт. Карандашом я царапаю несколько слов: «Я видел тебя – после того, как мы расстались». Конверт надписывается, я иду обратно на улицу Пяти Алмазов. Домовладелец передаст ей письмо. Я смотрю наверх, на окна ее дома. Всюду темно. Нет ни одного огня, балконная комната тоже темна. Значит, ни одного слова правды не было в болтовне о гостях. А своим домашним она так же солгала, как и мне. Она использовала обстоятельство, родители, видимо, уехали. Ну и смотрят же они потрясающе за своей единственной доченькой! Она может отсутствовать столько, сколько захочет. Один раз у меня, один раз у любовника. Она не должна отчитываться в том, где она проводит время после работы? Тоже мне прекрасные парижские нравы. Греховный Вавилон! «Я дам горничной пять франков, и она не скажет, когда я пришла домой. У моей комнаты отдельный вход». Ну и милая семейка, должно быть! Так, это письмо я отдаю домовладельцу, и точка. Finis coronat opus. Каково начало, таков и конец. Как я познакомился с ней? Она мне улыбалась. Конечно, я был не первый, кому она улыбалась. Уличное знакомство. Вот так! Грязная история! Лишь бы мне счастливо отделаться. Это был серьезный урок. Лучше одиночество, лучше нищета, лучше тысяча мук. Все бабы – канальи; некоторые особенно изощренны, но абсолютно ничем внешне это не выдают – в этом вся разница. С каких пор, интересно, она навещает своего любовника в отеле «Виктория»? Возможно, с того дня, когда мы познакомились. Неожиданно я вспомнил, что как раз в начале нашего знакомства я видел ее говорящей с молодым человеком, когда она меня ждала в саду Обсерватории. Может, это и был ее любовник? Но может быть, и другой. Кто знает, возможно, их несколько. Отвратительно… тьфу, как противно. Только скорее положить конец этому. Это последний акт. Я отдам письмо, и точка. Из квартиры домовладельца, как из огромной мышиной норы, появляется несимпатичная, тяжело дышащая старуха. Она с недоверием изучает меня. – Что угодно? – Пожалуйста, передайте это письмо мадемуазель Анн-Клер Жовен. – Кому? – Мадемуазель Анн-Клер Жовен. – Здесь нет никакой Анн-Клер Жовен. – Этого не может быть. – Что значит «не может быть»? Я здесь владелица или вы? – Она живет на втором этаже, в квартире с балконом. – Там живет пожилой мсье, отец Пивуа, d'ailleurs il est assez emmerdant. – Последнее окно в переулок – ее… – Вот упрямец! Там живет мадам Люпон со своими тремя кошками. Голова моя идет кругом. Такого быть не может. – Я сказал: Анн-Клер Жовен. Она захлопывает дверь перед моим носом. Анн-Клер здесь не живет? Что это значит? Кого же она здесь навещает и где живет сама? Действительность превосходит мои самые ужасные предчувствия. Словно лунатик, иду, качаясь, по рю Жонас с письмом в руке. И снова стою на улице Луговых Мельниц перед отелем, в который она вошла. Может, мне справиться о ней? Может, она и здесь не живет? Кто знает, возможно, она замужем и снимает здесь квартиру вместе с мужем. Мне вдруг все становится ясно. Она замужем. Однажды я видел обручальное кольцо у нее на пальце. «Что это значит? – спросил я тогда. – Ты носишь обручальное кольцо?» Она заметно покраснела и пробормотала в смущении: «Нет… это не мое… моей подруги. Я просто в шутку надела». И тут же сняла кольцо и спрятала в сумочку. Тогда я не придал делу особого значения. Молодые девушки порой кокетничают с кольцами из детского нетерпения или проворачивают перстеньки, чтобы укрыть камень. Теперь и вправду я все вижу яснее. Тогда она просто забыла снять кольцо, обычно она все время это проделывала. Она замужем, у нее есть муж, которому она принадлежит, который повелевает ее телом, которому она больше не верна, но который привык к ней. Возможно даже, что она давно уже надоела ему. Со мной она лишь флиртовала. Я был игрушкой для нее. Свобода, добытая воровством. То, что она не отдалась мне, теперь кажется мне тем более аморальным. Она сейчас у Него в комнате. «Я немного запоздала, милый, не сердись». «Раздевайся, скорее, мне свет мешает». В считанные секунды она ложится рядом с чужим мужчиной, с которым она не играет, которому она повинуется, когда он хочет ее. Безумие. Безумие. Теперь только я понимаю, как сильно любил эту женщину. Теперь, когда она для меня больше не существует. Возможно, у нее даже есть ребенок. Кто знает, может, это был тот самый ребенок, с которым она играла тогда в Люксембургском саду. Как много грязи, Боже милостивый! Письмо, которое я в смятении скомкал, я выбрасываю и иду пешком в отель «Ривьера». Не стоит. Не имеет смысла. Ничто в мире не имеет смысла. На улице Сен-Жакоб тишина, сегодня даже крысы не будоражат покой. Атмосфера в моей комнате навсегда отравлена. Здесь в каждом углу живет воспоминание о ней. Ко всему, что находится вокруг, однажды прикасалась она, о каждой вещи что-нибудь сказала. Это невозможно – совсем выбросить ее из головы. В этот воображаемый мирный и омерзительный дом я захотел привести женщину? Не лучше ли было лишь прислушиваться к любви? Негр о ней играл на лютне. Это было похоже на современный театр с Люцифером в качестве главного режиссера, театр, который никогда не мог наскучить. Всегда было волнующе и забавно. Отчего я в дальнейшем не остался просто публикой, зрителем? Почему честолюбие не оставляло меня в покое? Так я встретил утренний рассвет, сидя в кресле невозможной расцветки, с холмами окурков от сигарет вокруг меня. Утро холодное и сырое, я открываю окно и выпускаю наружу застоявшийся, дымный ночной воздух. Слышно, как скрипят высокие колеса конной упряжки, выкатывающейся на улице Сен-Жакоб из-за спящих домов. Тележки с продовольствием разъезжаются по магазинам и лоткам. Грязновато-серый край неба понемногу светлеет. В соседних дворах медленно распрямляется жизнь. Выставляются мусорные контейнеры перед воротами домов, скоро прибудет огромный мусоросборочный автомобиль, но до него еще появляются сборщики тряпья и роются, словно крысы, в мусоре, рассыпающемся по тротуарам. Теперь весь хлам лежит на улице. Эх, выбросили бы все, что является мусором, на улицу… Я стою у открытого окна; неторопливо начинается день. На дворе столярной мастерской вырастает фигура непричесанного мужчины в домашней рубашке и тапочках. В одной руке он держит бутылку с молоком, в другой – утреннюю газету и рогалик. В девичьем пансионе раздается первый на сегодня звонок. В моей комнате стало совсем светло. Я бросаюсь навзничь поперек кровати и рассматриваю грязные пятна на потолке; все они такой странной формы. Потолок выглядит как карта не открытой еще части земной поверхности, с горами, реками и железнодорожными линиями. Я не могу успокоиться. Вскакиваю с постели и снова стою у открытого окна. Как по сценарию, появляется женщина с салатом и встряхивает его, далекая от каких бы то ни было проблем. Как хорошо было бы, если бы я тоже мог мешать салат с такой самоотдачей, не заботясь ни о чем другом. Но я хочу написать Анн-Клер письмо. Его я пошлю в бюро. Оно должно быть совсем коротким, примерно таким: «Между нами все кончено». Нет, так не годится. Звучит слишком театрально, и разрыв не обоснован. Не стоит писать о том, что я узнал. Этим я унижаю лишь сам себя – тем, что со мной вообще такое могло произойти! Надо ей всего лишь сообщить: «Я больше не люблю тебя». Но это чересчур тонко и непонятно. Лучше всего написать так: «Ты изолгавшаяся, испорченная натура». Нет, вчерашний текст все же лучше: «Я видел тебя после того, как мы уже расстались. Я не хочу тебя больше видеть». Однако и это ужасно плохо. Ну, все равно. Быстро заклеиваю конверт и бегу к ближайшему почтовому ящику. Я должен освободиться от этого письма. День сегодня протекал невероятно медленно, но наконец снова пришел вечер. Я все время сидел в комнате – со скрещенными ногами, откинувшись на спинку невозможно окрашенного кресла. Сотню раз я говорил себе, что больше не буду думать о ней. Этой дамой я больше не интересуюсь. И вообще: ничего не произошло. Я всегда был одинок. Не было никакой Анн-Клер. Я просто лежал здесь, и все это мне приснилось. Это был тяжкий сон – пробуждение было не из приятных. Но я напрасно внушаю это себе: мысли мои непрерывно вьются вокруг нее, как ночные бабочки вокруг фонаря, и я знаю, что погибну от этого. Иногда во мне словно крик просыпается мысль: я не хочу отказываться от тебя! Лги мне сколько хочешь, но оставайся со мной. Я не хочу никакой правды. Не будем оставлять друг друга. Лги, чтобы я мог тебе поверить. Сними эту боль с меня, я ничего не хочу знать о действительности. Я больше не выдержу это. Нет. Снова вечер. Слава Богу! Не знаю почему. Кончаются ли на этом мои страдания? Я не знаю, но чего-нибудь надо ожидать, что-то должно наступить, если не вечер, то что-нибудь другое. Нечто такое, чтобы можно было сказать: слава Богу… Сколько это еще продлится? Это еще хуже, чем голодание. Медленно зажигаются звезды на небе. В сумерках предметы мебели мрачно молчаливы. В девичьем пансионе звонят. Неожиданно вспыхивает электрический свет. Ночью я не выключил. Горела лампочка, пока Мушиноглазый не обесточил дом. Лишь будильник идет неутомимо: тик-так, тик-так. Он без остановки измеряет время и утаскивает минуты. Растянувшись в постели, я слышу шаги обитателей гостиницы. Иссохшие ступени кряхтят под ногами, можно точно установить, мужчина или женщина идет по лестнице. Вдруг я различаю знакомые проворные шаги на лестничной площадке. Это Анн-Клер! Сердце мое готово выскочить из груди. Словно меня настиг неожиданный удар. Легкое постукивание приближается все ближе, оно все слышнее. Быстро решившись, я спрыгиваю с кровати, гашу свет и запираю дверь. Она на третьем этаже, вот уже на четвертом. Один, два торопливых шага – и она уже стоит перед дверью. Совсем тихо стучит в нее указательным пальцем: один раз, другой, третий. Я стою неподвижно с другой стороны двери. Всего лишь десять сантиметров разделяют нас, но мое неожиданно твердое решение отдалило нас обоих на километры. Я сразу чувствую, нет – знаю: во мне навсегда угасло намерение приближаться к ней. Нет. Не люблю я тебя больше. Я останусь сильным. Если бы она не пришла, я бы, вероятно, стал искать ее, но так… В том-то и дело, что она пришла!.. Это так важно – кто кладет конец отношениям. Очень важно. Она все еще стоит перед дверью. Еще не ушла, но больше не стучит – только ждет. Теперь слышу нечто похожее на шуршание. Ага, она решила мне что-то написать. Какое-то время спустя в дверной щели действительно появляется белый листок, и Анн-Клер уходит. Короткие легкие шаги удаляются все дальше, но она идет намного медленнее, чем до этого, когда спешила сюда. Я выжидаю еще немного, потом включаю свет и читаю записку, написанную карандашом: «Monpti, я была здесь и искала тебя. Ты обещал быть дома. Надеюсь, ничего не случилось? Я очень беспокоюсь. Завтра в полдень заскочу к тебе на минутку. Твоя маленькая подружка, которая любит тебя. Анн-Клер». Итак, она еще не получила моего письма. Значит, получит завтра утром. Да, завтра она получит это! Завтра ей тоже будет несладко. Но не оттого, что она обманула меня. Ей это не причинит такую боль, как мне. На минуту меня охватывает бессмысленное желание побежать за ней. Я хочу ее просто увидеть, еще раз, в последний раз… Зачем? Затем лишь, чтобы увидеть, что она тоже страдает. Если бы я знал это, мне сразу стало бы легче. Но нет. Не стоит. Усталый, я кидаюсь на постель и слышу звонок в девичьем пансионе, напоминающий погребальный звон. Зачем они непрерывно звонят? С ума сошли, что ли, что трезвонят каждую минуту? Я заявлю в полицию на всю эту компанию за нарушение общественного порядка: «Мсье агент, прошу вас…» Безудержная радость овладевает мной, она нуждается в выходе. Что мне сломать? Что расколошматить? Я хватаю ее любимые пластинки и шмякаю их о стену. Нужно вырвать с корнем все, что напоминает о ней. И отсюда переезжаю, запомни это, мерзавец. Да вот только Мушиноглазый… Этот негодяй… сброд… пучеглазая, лысая свинья! Где эта пластинка – «Сбор вишен»? Стук в дверь. Появляется Мушиноглазый, даже не один, с женой. – Мы хотим застелить свежим бельем постель, мсье. О, патефон?! Он так прелестно звучит всегда. Вы позволите? И вот он уже роется в пластинках. – Ах, у вас есть «Сбор вишен»? «Le temps des cerises». Ты помнишь, Мадлен? – говорит он жене. – Мсье наверняка разрешит тебе послушать ее. Такой милый молодой человек. Я вынужден проиграть свинье все мои пластинки по очереди. Во время концерта оба жмурятся друг другу. Мой будильник показывает десять часов, когда я встаю с постели, словно выхожу из поезда, прибывшего в день сегодняшний. Я одеваюсь и тут же выхожу, не в силах переносить дольше воздух моей комнаты. Здесь просто можно задохнуться. Неопрятная старуха стоит перед отелем «Ривьера» и ковыряется своей черной палкой в куче овощных и фруктовых объедков перед домом. Я смотрю на эту несчастную бабу, платье ее в тысяче заплат и пятен. В то время как я купаюсь в роскошных чувствах – любовных терзаниях, – другим приходится выцарапывать хлеб свой насущный в объедках. Я хочу просить прощения у всех бедняков за то, что был влюблен, в то время как они страдали. Я протягиваю ей франк. Словно голодная ворона своим клювом, хватает она его рукой и продолжает ковыряться в дарах улицы. Она даже не благодарит. Когда ее рука коснулась моей, по мне пробежала дрожь отвращения. Прекрасный теплый погожий день. Весна в январе. Погребальный катафалк проезжает по улице Сен-Жакоб. Лошади, везущие гроб, идут медленно, шагом. В пяти метрах впереди повозки идет мужчина в униформе. Люди останавливаются и снимают шляпы. Они делают это не из-за уважения к мертвому – они приветствуют смерть, с которой они хотели бы остаться хорошими друзьями. За фобом шествуют скорбящие. Впереди женщина во всем черном, два господина в подобающей одежде поддерживают ее, она так судорожно прижимает к себе носовой платок, словно в нем ее последняя надежда. За ней идут остальные, уже не столь опечаленные, и так постепенно мрачность сходит на нет по мере удаления от катафалка, а у последних провожающих всего лишь траурные повязки на руках, у некоторых нет даже таковых. Двое замыкающих процессию мужчин, одетых в серое, вообще шепчутся друг с другом и смеются. Такова и моя боль на весах времени: сейчас я еще целиком закутан в мрачные одежды печали, но когда-нибудь я тоже окажусь в последнем ряду. Мне надо лишь опереться на время, как нищему на костыли. Я иду за процессией. Я ведь тоже кое-что хороню. Перед церковью Сен-Жак-дю-От-Па все останавливаются. Гроб поднимают с постамента и вносят в церковь. Когда его проносят мимо меня, в нос бьет сладковатый запах. Запах трупа. Неизвестно, мужчина то или женщина, старый или молодой, может, ребенок. Здесь не пишут имен на фобах. В самом деле, к чему? Пришедшие на похороны и без того знают, кого они оплакивают, а остальных это не интересует. В церкви холодно. Святая вода ледяная, красочные витражи ткут мистические узоры в сыром полумраке. В отдельных местах на большие тесаные квадры падают солнечные пятна. Застыло молчат статуи святых, в руках они держат гитары, книги, пальмовые ветви и прочие вещи. Когда-нибудь я тоже умру. Точно так же буду лежать в фобу окоченевший, со скрещенными руками, как этот сегодняшний мертвец. «Requiem aeternam dona ei, Domine. Et lux perpetua luceat ei. Бедный, он был добрым человеком, правда, чересчур легкомысленным. Но теперь он обрел вечный покой и уже не может бросать деньги на ветер». Но я ведь еще жив. Прочь отсюда, на свежий воздух, иначе меня задушат святые у колонн. Где же есть дама в этом мире? Приличная женщина и… Где? Та, что идет передо мной? Возможно, она прилична, но зато больна. Вечером я возвращаюсь домой. В моем ящичке в рецепции светится белый конверт. Я нервно тянусь за ним. На голову мне падают два ключа: Мушиноглазый тоже хватает письмо, проверить, мне ли оно предназначено. Вот я тебе залеплю в рыло, и не откроешь больше свои выпученные глаза. Письмо от Анн-Клер. Я узнаю ее почерк. Я бегу с ним в комнату. «Ты уже дома сейчас? Хочешь поговорить со мной?» Сначала я закурю сигарету и только потом буду слушать тебя, бестия. Что ты смогла сочинить на сей раз? Ты, наверно, долго ломала себе голову. Подожди-ка, я выпью сперва глоток воды и выгляну в окно. Прекрасная погода. Я сажусь в невозможно раскрашенное кресло и беру в руки письмо. Оно довольно увесистое. Бритвенным лезвием я аккуратно разрезаю конверт. Внутри восемь убористо исписанных страниц. «Mon petit, прости меня, что я не живу на улице Пяти Алмазов. Я живу в гостинице, в которую, как ты видел, я входила в тот раз. Я живу совсем одна, так как мои родители давно умерли. Мне не исполнилось и шестнадцати, когда я потеряла их. С той поры я обретаюсь совершенно одна..» Далее следуют три мелко исписанные страницы, полные размывов от слез, – короткие болезненные фразы. «…Одинокую молодую девушку защитить некому, и каждый думает о ней, что она плохая. Я лгала лишь затем, чтобы ты сильнее любил. В моей жизни были двое мужчин, которые меня целовали, которых я любила – в разное время, – но так, как тебя, я не любила никого. Я говорю это тебе, потому что, возможно, позднее ты и сам узнаешь это. Да, я невинна. C'est bien la vérité. Я не такая плохая, как ты думаешь. Каждый день я приходила к тебе в твердой решимости отдаться; и я совсем не знаю, почему так все сложилось. Теперь это уже не имеет значения, раз ты все знаешь… Я обещаю тебе никогда не лгать больше. Я не знаю, почему я такая. Мне так стыдно. Однажды в бюро я солгала, что у меня умерла сестра, которой никогда не было, только чтобы выплакаться и чтобы другие меня пожалели. Должна также рассказать тебе, что у нас на работе есть один молодой человек по имени Поль Делавье, он видел, как мы однажды целовались. Я ему нафантазировала, что мы женаты. Я купила обручальное кольцо. На работе я всегда носила ею и прятала лишь в моменты наших встреч. Пишу это тебе лишь затем, чтобы ты снова не испытывал ко мне отвращения, если случайно об этом узнаешь. Прости меня, Monpti. Жди сегодня меня в шесть часов там, где обычно ждешь. Если ты не придешь, я буду знать, что ты не хочешь меня больше видеть. Твоя бесконечно скорбящая Анн-Клер». Постскриптум: «Сходи в мою гостиницу и справься обо мне. Тебе скажут, что я живу одна. Я все время дома, если только не у тебя. Могу я еще приписать, что тысячу раз целую тебя?» Хелло! Как чудесно светит солнце! По улице идут исключительно веселые люди. – Тетушка, букет прекрасных фиалок, пожалуйста! – Да они все прекрасны, дорогой мсье, все прекрасны! Пока только четыре часа. До шести у меня целых два часа. Я тем временем отправляюсь посидеть в Люксембургском саду. По извилистым тропинкам проходят дозором надзирательницы за креслами и атакуют ничего не подозревающего приезжего или туриста, который благодушно занимает место на стуле, поигрывая своими ключами, и не обращает внимания на кресельного полицейского в юбке. С местным гражданином подобное исключается. Местный гражданин садится только на скамейку или просто приносит с собой раскладной стул, ставит его на отличнейшем месте, там, куда из предусмотрительности никогда не поставят бесплатную скамью, и ухмыляется в лицо кресельной тетке, которая с презрением важно проплывает мимо него, как графиня, только что лишившая своего сына наследства. Коренные граждане позволяют себе стул в саду в крайнем случае по воскресеньям. Это не так просто. Господин коренной гражданин сначала добросовестно гуляет – со своей толстой золотой цепочкой, перстнем с печаткой, своими скрипящими ботинками, мягкой черной шляпой и черным зонтом, – чтобы устать и тем самым успокоить свою совесть: теперь можно и посидеть. Но если уж его вынудили раскошелиться, то он будет сидеть до самых сумерек. Не до тех пор, пока это доставляет удовольствие, а до тех пор, пока выдерживает зад. Конечно, он мог бы передать кому-нибудь другому свой билет на стул, но этого коренной гражданин не сделает. Он против обмена. Он посещает вечерние мессы и сдает в ризнице старые газеты в пользу бедных больных. Он готов также участвовать пятью франками в каком-нибудь фонде, но лишь если его имя попадет в газеты или перед ним рассыпаются в благодарностях особо чувствительным образом. Короче, он не обманывает, ибо чувствует, что должен сам отсидеть полностью свои деньги, чтобы достойно отметить воскресный праздник. Если сидят одновременно несколько таких граждан – ибо они появляются всегда, как журавли, стаями, – то все осведомляются, вставая наконец, хорошо ли было сидеть. «Forcément, ça fait du bien. Несомненно, это действует благотворно». Вообще здесь вошло в обыкновение обо всем спрашивать, хорошо ли было или нет. Едва освободившись от объятий, французская дама допытывается у своего возлюбленного, хорошо ли ему было. Это так же повсеместно, как у женщин в Будапеште вопрос: «Что вы теперь будете обо мне думать?» Это внимательные, вежливые люди. Само собой, каждый может на такой вопрос дать лишь один ответ: «Да, это было прекрасно». Даже умирающий, когда справляются о его самочувствии, отходит в мир иной со словами «Ca ва бьен». Стоит лишь кому-то случайно ответить «Ca не ва па», «Мне нехорошо», как все озадачиваются. Французы не любят горе, даже если оно настигает другого. Вот и еще одна покровительница кресел. Как бы я хотел удрать от нее. Честное слово, не из-за двадцати пяти сантимов, а из-за наслаждения, из-за возбуждения, которое доставляет бегство. С другой стороны, и эта старая женщина должна на что-то жить. – Скажите, дорогая, сколько вы имеете от этих двадцати пяти сантимов? – Один сантим, – отвечает она апатично и стоит грустная в своих стоптанных туфлях передо мной. Даже черное страусиное перо на ее шляпе грустит. Вот она уже ковыляет от меня в сторону, потому что засекла господина, который только что уселся на ее объект. Однако господин тоже заметил ее, он тут же встает и пускается в бегство. Тетка останавливается на полпути, медленно меняет направление обхода и исчезает в аллеях. Спустя десять минут рядом со мной на креслах удобно располагается целое общество. Пять человек. Это уже урожай из пяти сантимов, мадам надзирательница! Надо бы свистнуть ей, чтоб побыстрее пришла, пока и эти клиенты не удрали. Хотя они не похожи на таких. Ага, она уже торопится сюда на своих старых ногах. Страусиное перо весело подскакивает на ее выцветшей шляпке. Наверное, она была в засаде. Общество расплачивается медленными, натянутыми движениями. Безнаказанно нельзя даже любоваться природой. – Постойте, дайте мне тоже билет! Тетка озадачена. Она еще очень хорошо помнит меня и потому потрясена. Такого с ней еще не бывало – чтобы кто-то платил дважды, когда тут и один-то раз с трудом расстаются с деньгами. Она дает мне талон и ковыляет прочь. Спустя полчаса она снова проходит мимо, инспектируя окрестности. Так, теперь позабавимся по-настоящему. – Дайте мне, пожалуйста, билет! Она смотрит на меня так, словно я укокошил одного из ее родственников. – Вам я… никакого билета! – визжит она. – Я дожила до седин в честности! У вас уже есть два билета! Память меня не обманывает! Нет… нет… со мной у вас такие штучки не пройдут!.. Сказав, уходит, тряся головой; затем разговаривает сама с собой. От своей кристальной честности она рехнулась. Потеряла всю сообразительность и уже не знает больше, что разумно, а что нет. – Ты дряхлая, старая какаду, я же только хотел тебе помочь! В половине шестого я стою с букетиком фиалок перед бюро и ожидаю Анн-Клер. Стрелки часов медленно подползают к цифре шесть. Ровно в шесть я становлюсь напротив того места под въездом в ворота, где я ее обычно жду. Я не хочу сразу подходить к ней, пусть подумает, что я не пришел: тем больше будет радость, когда она меня увидит. Надо немножко ее потомить. Хочу на минуту насладиться ощущением, что меня любят. В шесть с двумя минутами – электрические часы рядом – Анн-Клер выходит из бюро, пересекает улицу, оглядывается по сторонам, взволнованная, ищет меня. Полная страха и ожидания, она смотрит то вправо, то влево. Вот здесь она неизбежно должна пройти, когда пойдет домой… Вот здесь я и подожду ее, так лучше всего. Она стоит, замерев, не трогаясь с места, и ждет. На проезжей части неожиданно возникло скопление машин и автобусов, за ними ее не видно. Когда движение снова упорядочивается, ее там уже нет. Словно сквозь землю провалилась. Куда она исчезла? Она же должна была пройти мимо меня, направляясь к метро… и неожиданно испарилась в воздухе. Я бегу вперед. Единственная станция метро, куда она могла спуститься, – «Лувр». Наверняка она поехала в этом направлении. Если потороплюсь, то смогу догнать ее. Не могла же она за это время далеко уйти. На улице много прохожих. Мне приходится держать в поле зрения и другую сторону улицы, что весьма нелегко. Анн-Клер нигде не видно. Лучше, если я не буду тратить время попусту, а сразу двинусь к станции метро, там я не упущу ее. Я отталкиваю в стороны идущих мне навстречу, протискиваюсь между людьми, задыхаясь, бегу к метро и стою в ожидании, фильтруя всех пассажиров. Целые толпы проходят мимо меня – люди смеются, теснят друг друга, счастливые тем, что освободились от принудительного дневного труда. Составы вагонов хватают и заглатывают людские массы и мчатся прочь, чтобы освободить место для следующих вагонов. Кондукторы едва поспевают – так много людей, и всем они должны проколоть проездные билеты. Костюмы их выглядят нереально и празднично – словно усыпаны конфетти. Ее нет. Уже три четверти седьмого. Я даже не заметил, как много времени прошло. Возможно, она пошла домой пешком. Ожидание уже не имеет никакого смысла. Я сажусь в первый поезд метро. К счастью, я знаю, где она живет. На станции «Одеон» я случайно выхожу – сам не знаю, инстинктивно или по привычке. Так как я уже вышел, я иду домой. Я хочу тут же написать Анн-Клер письмо и забросить в отель «Виктория». Да, это лучшее, что можно сделать. Я спешно пересекаю рю Мсье ле Принс, сворачиваю на улицу Сен-Жакоб и в гостинице за один прием одолеваю по три ступени сразу. На втором этаже мне показалось, что кто-то прошмыгнул мимо меня и спрятался в коридоре, чтобы остаться незамеченным. Я останавливаюсь. Возможно, я ошибся, и это всего-навсего постоялец, вернувшийся в свой номер. Как только я достиг третьего этажа, я услыхал шаги. Кто-то спускался со второго этажа. Я свешиваюсь через перила. Это Анн-Клер. В следующий миг я настигаю ее. Она прислоняется к стене и улыбается мне сквозь слезы: – Это ты? Неожиданно она теряет равновесие; если бы в последний момент я не подхватил ее, она бы просто рухнула на пол. Я несу ее в мою комнату, кладу на постель и быстро делаю мокрый компресс. Медленно она приходит в себя. – Анн-Клер, я ждал тебя около бюро, но ты неожиданно исчезла. Тебе лучше? – Да, сейчас немного лучше. Лицо ее бледно, под глазами глубокая синева. – Что с тобой? У тебя болит что-нибудь? – Нет, ничего. – Посмотри, я принес тебе цветы. – Мне? Она смотрит на меня большими, влажными от слез глазами. Такой красивой она еще никогда не была. – Я хочу выплакаться. – Ну, не будь ребенком, Анн-Клер. Лицо ее медленно искажается, она беззвучно рыдает, слезы катятся ручьем по щекам. – Перестань плакать, все же хорошо. Постепенно она успокаивается, обессиленная, затихает, словно готова вот-вот заснуть. Слышно лишь тиканье часов. Рядом кто-то кашляет. – С тобой действительно все в порядке? – Я голодна. Со вчерашнего дня я ничего не ела. – Отчего? У тебя не было денег? – Деньги были, но я была в трансе. – Подожди, я сварю тебе чашку какао. Есть еще немного сыра. – Возьми, прошу тебя, деньги из моей сумки и принеси для нас ужин. Я, задетый, молчу. Она смотрит на меня и говорит тихо: – Не смущайся, делай спокойно, что я говорю. Сегодня ночью я все равно буду спать у тебя. – Мне ничего не надо. – Как это? Я остаюсь эту ночь у тебя. – Я не улавливаю здесь никакой связи. – Я хочу спать у тебя. Я так рада, что могу быть у тебя. Я так устала. Своими прекрасными синими глазами она смотрит на меня изумленно. – Ты не хочешь спать со мной? – Больше нет. – Нет? – Ты можешь оставаться, раз ты устала. Я буду читать свой словарь в этом невозможно выкрашенном кресле. Зачем ты сейчас-то плачешь? Ты же всегда так хотела! – Я и не плачу вовсе. – Тогда хорошо. И если тебе будет недостаточно чашки какао и сыра, которые я тебе предложил… – Да нет, мой сладкий, конечно, достаточно, более чем достаточно. Мне помочь накрыть на стол? – Нет, лежи спокойно. Какао пригорело и на вкус отвратительно. Она пьет его. – Чудесно, – говорит она и улыбается благодарно. Она ведь всегда лгала. Если выпил гость, я, конечно, тоже должен вкусить того же. Бррр… – Я не виновата, Monpti. – В чем ты не виновата? – Я чувствую себя так, будто я себя продала частями. Меня это словно бьет наотмашь. – Кому продала? – Тебе. – Мне? – Да. Перед этим я сказала: возьми деньги из моей сумки. Это было естественно. Я не хотела тебя этим обижать. Послушай, если ты не разрешаешь, чтобы я тратила на тебя деньги так же, как ты делаешь это для меня, тогда я чувствую себя так, словно продавала себя по частям. Ты чувствуешь то же самое и поэтому уже не просишь меня стать твоей любовницей. Что на это сказать? – Деньги для того только и существуют, – заявляет она поразительно мудро, – чтобы облегчить жизнь. Когда кто-то кого-то любит, то составляет с ним одно сердце и одну душу и считает все естественным. Есть грешная и есть святая любовь. В основе своей обе одинаковы, и только от обстоятельств зависит, станет ли любовь грехом или добродетелью. Ты не думаешь, что точно так же и с деньгами? Я не смогла бы любить тебя больше, чем теперь, если бы даже мы были женаты. Если ты именно в этом пункте, являющемся основой совместной жизни, стал бы отделяться, не знаю, насколько большой была бы тогда твоя любовь. – Где ты это вычитала? – Нигде. После небольшой паузы она тихо говорит: – Это неправда. Я где-нибудь это вычитала. Я читала, что истинная любовь не знает никаких условностей и никакого ложного стыда, не страшится никакого закона и никакой силы. Любящие во всем хотят быть едины, даже в грехе. Любовь стоит выше всех сил. – Прекрасно. Но если ты меня любишь и хочешь мне угодить, ты прежде всего должна думать, как думаю я. Если ты считаешь, что ты таким образом продаешь себя по частям, то я должен тебе признаться, что напоминаю себе сутенера, когда между нами возникает разговор о деньгах. Я здесь ни при чем. А теперь давай поговорим о чем-нибудь другом. Она бросается поперек кровати и всхлипывает. – А сейчас отчего ты плачешь? – Я не знаю… Я боюсь, что я все испортила… Я прикуриваю сигарету. – Скажи, кто была та женщина, о которой ты мне во время рождественской мессы сказала, что это твоя мать? – Откуда я знаю? – А мальчуган, о котором ты рассказала, что он твой крестник? – Понятия не имею. Я его никогда раньше не видела. – А печенье, которое ты на Рождество принесла… якобы твоя мать испекла?.. – Купила его. – Тебе не стыдно тратить деньги на мужчину? – (Да, правильно, грог.) Пауза. – Но хоть родственники есть у тебя? – Нет, никого. – Друзья? – Тоже нет. – Твой жених? – У меня его никогда не было. – Письмо, которое ты однажды писала какому-то Жоржу? – Это я так просто писала, несуществующему адресату. Вообще-то я писала его тебе. – Зачем ты лгала? – Чтобы ты меня любил. – Когда я представляю себе, как последовательно ты играла роль осторожной девушки, у меня разум отказывается понимать что-либо. Я не мог тебя провожать, иначе бы нас увидели. А весь этот театр с улицей Пяти Алмазов. Ужасно. Я не сомневался ни минуты в твоей правоте. Это просто страшно, как ты умеешь лгать. Она закрывает глаза и не произносит ни слова. – Если у тебя нет родителей и вообще знакомых, то где же ты находилась, когда мы не были вместе? Все эти вечера, когда вы якобы принимали гостей? Она молчит и не отвечает. – Да говори же! Как ты проводила эти вечера? Тишина. – Анн-Клер, будь искренна! Даже в Библии говорится… – Не надо про Библию, я совсем не в том настроении. – Ты осмеливаешься говорить о Боге в таком тоне? – Такой он меня создал. – Я хочу знать правду. Где ты находилась все вечера, когда ты рассказывала, что должна быть с родителями? Ответа нет. – Ты все лжешь. Декарт говорил: cogito, ergo sum. Ты могла бы сказать о себе: я лгу, значит, я существую. – У Декарта была совсем другая жизнь. – Оставь Декарта, ответь на мой вопрос. – Нет. – Нет? – Нет. – Всего хорошего, любовь моя. – Что случилось? – Я вежливо прощаюсь с тобой, потому что ты уходишь. Поняла? Между нами все кончено. – Боже мой… Боже мой… – говорит она. – Мы же только что помирились. Она берется за пальто. Я мог бы убить ее. – До свиданья. Она тихо прикрывает дверь за собой. Подлая душа. Завтра куплю себе револьвер. «Молодой венгр застрелил свою любовницу-француженку в отеле „Ривьера“ на улице Сен-Жакоб». По крайней мере в газетах я не буду выглядеть простофилей. Минуту спустя в дверь стучат. – Войдите! Анн-Клер. – Это было твое последнее слово? – Да, всего хорошего. – О Боже мой, Боже мой, oh, ce n'est pas rigolo du tout. Но ведь это совсем не смешно. Она ждет какое-то время, наконец говорит очень тихо: – Я скажу тебе это. – Ну, говори! – Я стирала. – Что? – Свое белье; и кроме того, я варила, шила, гладила и готовила еду на завтра. Я зарабатываю всего два франка в час, а на это вряд ли проживешь. Дьявольски трудно. Ты подлая свинья. Зачем ты хотел это знать? Теперь она смотрит на меня так, словно ненавидит меня. – Мне не надо ничьей жалости. Даже от тебя. Стучат. На пороге появляется Штефан Цинеге, Иштван. – Здрастуте. У меня писмо милостивому гаспадину. Надо бы его когда-нибудь раз и навсегда вышвырнуть. Письмо опять написал мой друг. Он вернулся в Париж (вот непоседа, нигде не засиживается), его нашел Штефан Цинеге и хотел переночевать у него. (Этот крестьянин считает, что мы у себя в деревне.) Ему очень жаль, но он не может предоставить ему квартиру, даже на ночь, потому что он живет с одной женщиной и это никак не устраивает их обоих. Я же одинок и без проблем мог бы это устроить. Земляк спит на полу, даже может спать стоя или прислонившись к стене. В армии спал даже на марше – он совершенно не избалован. Я уже прочитал письмо, но еще долго блуждал глазами по строчкам. Что мне делать? Просто ума не приложу. Осторожно кидаю взгляд на Штефана, он стоит передо мной с опущенной головой, комкая шляпу в узловатых, натруженных руках. Он ничего не говорит, он ждет. От меня зависит, придется ли ему всю ночь прогуливаться под открытым небом. – Анн-Клер, извини, но сегодня я не смогу остаться с тобой. – Я хотела тебе сказать, что мне нужно домой. До свиданья, – говорит она, обращаясь к Штефану Цинеге. – Цлую ручку! – Цинеге отскакивает в сторону, давая ей пройти, и щелкает каблуками. Анн-Клер проскальзывает мимо него, как принцесса, на ходу накидывая пальто на свое гибкое тело. В воздухе поплыл нежный аромат духов. Штефан Цинеге с почтением внюхивается. Я провожаю Анн-Клер до двери. Она быстро шепчет мне: – Жди меня завтра перед бюро. В сумраке лестничной площадки я украдкой целую ее и возвращаюсь к Цинеге. – Мой друг пишет мне, что вам негде переночевать. – Н-да. Покорнейше докладаю. – То есть вам нечем было платить за гостиницу? – Это я не сделать, прошу вас. – Тогда неудивительно, что вас выставили за дверь. – Простит, милст'гсударь, что я не перебиваль вас, но кто мог мне такой позор учинять, хе? – Ну, естественно, гостиница, где вы не заплатили. – Какой гостиница, если позвольт мой вопросен, пожалста? – Там, где вы жили! – Я еще нигде не жилось вед. – С какого времени вы без квартиры? – Я никгда не имель воще не мог. – Где же вы тогда спали, с тех пор как в Париже? – Я спаль немног, пожалста. Я один за другой гуляль на мужской манир. – Боже милостивый! С каких же пор? – Но, итак уже несколько неделя, прошу вас. – С ума сойти. Действительно, если приглядеться к нему, у него явные трудности. Лицо его осунулось, щеки ввалились. – У вас нет денег? – Но есть, но если я мои деньги проспать, то не знай, что делать, когда проснусь. – Зачем вы, собственно, в Париж приехали, Цинеге? – Ну, прошу вас, это быль итак… что… – Садитесь, не стойте колом. – Нет, милст'господин, мои ноги выдержат, я знай, как положено. – Да сядьте же! В гостинице «Ривьера» о «положено» не может быть и речи. То, что крестьянину это еще не бросилось в глаза, меня удивляет. Впрочем, он привык спать даже в конюшне. Он неловко присел на край кресла. Не знает, куда девать руки. Мне кажется, что сидеть в моем присутствии ему более неловко, чем стоять передо мной навытяжку. И тут он рассказывает многословно о том, как несколько лет назад служил парадным кучером у отца моего друга. Недавно он узнал, что молодой хозяин живет в Париже, ну и «вдумал» приехать сюда – может, тот найдет для него здесь «применение». – Чем же вы собирались здесь промышлять? – Я ведь парадный кучер, милст'сдарь. Хорошенький парад… – Мой друг ездит на автомобиле, если спешит куда-нибудь. – Но это неправилно, думаю, милст'сдарь. Если настоящ венгр, он должн ездить на повозке, впереди которой лошадь. – Боюсь, что здесь вряд ли потребуются кучера, милейший Штефан Цинеге. – Но, прошу вас, я сам вижу, глупость сделал. Люди здесь совсем не знать, что им хорошо. Черт бы побраль все это модерное. – Ну и что вы теперь намерены предпринять? Сплевывайте, не стесняйтесь, мне это не мешает. – Я делать обратно концентраций на Зала-Апати. – Когда вы хотите ехать? – Я бы лучше целиком пешком ходить, осмелюсь доложить. Но хорошо б мне сказаль, милст'сдарь, куда я должен идти, я не зналь направление. Мне плохо уже при одной мысли о подобном предприятии. Но не могу же я показывать, к тому же наугад, дорогу в Венгрию – он ведь пойдет галсами и допрет до Испании. – Это не так просто. Дороги здесь такие извилистые, вы определенно заблудитесь. Вам надо обратиться в венгерское посольство, там вам объяснят, как вам попасть в Зала-Апати. Для этого у нас есть посольство. А теперь вы, наверное, хотите спать, вы, должно быть, устали. – Да это я живу как ночная сова, мне это не так над. – Завтра я напишу вам адрес посольства и объясню, как туда добраться. Я чуть не сказал: ка туд'дэбрац. Не из иронии, а как это делают государи, из уважения надевающие мундир другого. Он так на меня действует, что я тоже каждую вторую фразу начинаю с «да, итак…». – Я не знаю только, где мне вам постелить. – Я спать на полу, перед дверью, милст'сдарь. – Нет, так не пойдет, как это пришло вам в голову? Штефан Цинеге всю ночь спал на полу, положив под голову свой узел с пожитками, и храпел так, что стены ходили ходуном. Утром он распрощался, и больше я его ни разу не видел. Тридцать четвертая глава Едва я успел выпить свою маленькую порцию какао и съесть нормандский сыр (о вы, нормандцы!), как разразилась буря. Уже перед обедом небо хмурилось. Первый же удар грома до основания потряс старую гостиницу, затем хлынул ливень. Поток за потоком обрушивался на крыши. Всюду спешно закрывались окна. Молнии сверкали не переставая. Мощная гроза, предвестник весны! Погода здесь такая странная. Говорят, что она изменилась после войны. Несчетные орудийные выстрелы нарушили порядок в атмосфере. Небо таинственно темнеет. Уже почти ничего не видно. Мушиноглазый и не думает включать свет, ведь всего лишь половина третьего. В это время постояльцев еще нет дома. Вот мощная молния расколола небо, за ней следует жуткий, оглушительный грохот, гром гремит с неземной силой. Боже милостивый, да есть ли хоть в этой гостинице громоотвод? Дело мне совсем не нравится. Вероятно, молния ударила совсем рядом. Дождь льет непрерывно, как из ведра. Буря так грандиозна, что я кажусь себе мышью, попавшей в мышеловку. Один разряд молнии настигает другой. Бьет то совсем рядом, то чуть подальше. В четыре часа все еще льет как из ведра. Когда водостоки переполняются дождевой водой, наружу выходят крысы и целыми стаями мчатся, спасаясь, в дома. В пригородах уже такое бывало. Против орды взбесившихся крыс поистине нет обороны. Обезумевшие твари с дикой скоростью пробиваются сквозь толстенные двери, нападают на людей и изгрызают их. В моей комнате почти ничего не видно, так темно на дворе. Я стою у окна и наблюдаю грозу. Бушует стихия, черные деревья в нашем дворе трещат и стонут. Кровать вдруг странно скрипнула. Я оборачиваюсь и застываю как вкопанный. Неподалеку от ночного столика, рядом с дверью, горбится рослая крыса и следит за мной колючим взглядом. Ужасно. Благоразумие хвалит Господа! Я бью ногой по столу, чтобы испугать ее и успеть выскочить за дверь. Она не двигается. Холодный пот прошибает меня. Я медленно и осторожно вытягиваю руку, трубка на умывальнике расшатанная, я хватаю ее. Надо как можно прицельнее нанести удар, это необычная крыса, она все еще не двигается. Готовая к прыжку, она сторожит мои самые осторожные движения. Я тоже жду. Отчаянные, мучительные секунды. Неожиданно вспыхивает голубая молния и освещает комнату. Крыса перед моей постелью в тысячную долю секунды превращается в один из моих ботинков. – О черт! На ватных ногах я быстро покидаю комнату. – О мсье, – неожиданно раздается женский голос. Кто-то обращается ко мне, стоя у перил. – Такая гроза! Вы тоже испугались? – Ни капельки. Она молода. Лицо ее в темноте трудно различить. – Я так боюсь и не могу больше оставаться в комнате одна. В гостинице почти ни души. Ужасно. О!.. Один, два, три, четыре… в четырех километрах отсюда ударило. Разрешите посидеть у вас, пока не пройдет гроза. – Прошу вас. Она идет ко мне и при каждой вспышке отчаянно цепляется за меня. – О Боже мой, Боже мой, лишь бы не конец света! Вы верите, что когда-нибудь это кончится? Лицо у нее маловыразительное, волосы черные, глаза испуганно блестят. И поразительно большие уши. Когда она ко мне приникает, я случайно дотрагиваюсь до ее груди. – О мсье, обнимите меня, когда опять ударит молния, иначе я упаду в обморок. Итак, мы обнимаемся как одержимые при каждой молнии. Я целую щеки, она не противится. Я переключаюсь на ее рот, она немножко хнычет, но отдает его мне и целует меня тоже. Буря улеглась так же неожиданно, как и началась. Небо прояснилось, гром теперь грохочет совсем глухо и где-то в стороне. Дождь тоже перестает. Женщина с большими ушами вдруг приходит в себя. Она сверкает глазами, выражение на лице неузнаваемо меняется, она плотно сжимает губы и бьет меня по щеке. – Наглец! Выбегает из комнаты и захлопывает за собой дверь с такой силой, что свисающие лохмотья обоев на стене слегка дрожат. Я в полной прострации смотрю ей вслед. И все же я могу понять эту женщину. Эта пощечина предназначена не мне, а ей самой. Но так ей было легче и понятнее. Уже четверть шестого? Я еще успею зайти за Анн-Клер, если сразу же отправлюсь в бюро. На улице Сен-Жакоб дождевая вода течет подобно горному ручью и с хлюпаньем исчезает в водостоках. С крыш на шею мне падают крупные капли. Дома выглядят как намокшие воробьи. Один из домовладельцев стоит в воротах и громко кричит толстяку с забавным черепом, вдыхающему озон перед своим магазинчиком и стряхивающему пепел со своей сигареты подагрическим указательным пальцем: – On a reçu quelque chose, hein? Ну что, досталось нам, не так ли? – En effet! Разумеется! В мерцающем асфальте отражаются огни дуговых фонарей. Торговцы антиквариатом на набережной Сены продают гравюры с видами старого Парижа, на которых курносые дамы в широких кринолинах, с осиными талиями, в шляпах à la мельничное колесо грациозно приподнимают свои шлейфы, преследуемые господами в цилиндрах и с усами à la кайзер Вильгельм. «Bon sang». «Хорошая кровь, черт возьми». Едва Анн-Клер вышла из дверей бюро, снова пошел дождь. Люди вокруг засуетились, как застигнутые врасплох мыши. Пока мы добежали до ближайших ворот, оба насквозь промокли. Здесь уже стояли многие, мужчины и женщины. Запах мокрой одежды смешивался с особым, своеобразным запахом, шедшим из глубины темного двора. Здесь огромный текстильный магазин, а они всегда пахнут странно и неопределенно. «Дюпон и Ривуар. Оптовая торговля». Сейчас как раз время, когда закрывают жалюзи. Дородный мсье равнодушно разрешает дождевой воде стекать со шляпы прямо на пышные усы. Даже на кончиках усов застряли капли. – Saleté de saleté! Погода – сплошное свинство! Из глубины двора выбегают в спешке чиновники, словно удирая от великой опасности. Так откровенно и проворно, я бы сказал, с таким обилием жизненного искусства мчаться после окончания рабочего дня могут только парижане. В Будапеште даже при пожаре не наблюдается такой лихорадочной потребности удирать. – Tiens, il pleut! Смотри, дождь идет! Анн-Клер висит на моей руке. – Monpti, здесь нельзя оставаться, мы простудимся. Побежим к метро. – Дьявольская погодка. Кто-то кричит нам вслед: – Смотрите, ребята, вы насквозь промокнете! Грустная пожилая женщина добавляет меланхолично: – Им зонта не надо! Когда мы уже подбегали к станции метро, дождь пошел еще пуще. Мы вымокли до нитки. Анн-Клер еле дышит. – Monpti, знаешь что… поднимемся ко мне… у меня есть газовый радиатор… устроимся поуютнее… – К тебе? – Я не верю своим ушам. – Да, – шепчет она, – только сначала я поднимусь сама, ты подождешь десять минут и поднимешься следом… Чтоб не заметили, что мы вместе. V нас нельзя принимать гостей. Это не то, что у тебя. У хозяина девять детей, и он исповедуется каждую неделю. На улице Луговых Мельниц она сжимает мою руку. – Не забудь, второй этаж, комната девять. Сейчас многие возвращаются домой, ты пройдешь незаметно. А tout-à-l'heure! Сейчас. Сию минуту. Одним словом, до свиданья. – Да. А tout-à-l'heure! На этой красивой, мелодичной простой фразе она оставляет меня стоять: à tout-à-l'heure! Я чувствую, что это означает. После мучительного ожидания в течение нескольких месяцев все оказалось так просто: а tout-à-l'heure! Она спешит вперед. Отсыревшее пальто плотно приникает к ее стройной фигуре. Какой красавицей выросла эта девушка, как очаровательно ставит она одну ногу перед другой при ходьбе. (Я же не смогу ею обладать. После столь долгого ожидания это так просто не получится. Тогда, сразу, это было бы само собой разумеющимся, но сейчас.) Какой-то мужчина оборачивается и долго смотрит ей вслед. Вот так! Она нравится и другим, не только мне. Я убью этого типа, посмей он только заговорить с ней. Но он не решается, только делает большие глаза. Через десять минут я иду вслед за ней. Сердце колотится как сумасшедшее. Мушиноглазый в отеле «Ривьера» задерживает каждого незнакомца около своего бюро и осведомляется, куда тот идет, хотя визиты дам разрешены. Если меня спросят, к кому я иду, что мне отвечать? Не могу же я говорить: «Je monte chez Mademoiselle Ann-Claire Jouvain. Я иду к мадемуазель Жовен». Милая маленькая барышня. Я назову тому, кто спрашивает, выдуманное имя. «Простите, здесь живет мадемуазель Робеспьер? Нет? Пардон, я ошибся». Я быстро проскальзываю сквозь вестибюль гостиницы. Лестница находится совсем рядом с конторкой. Я не смотрю ни вправо, ни влево. И поднимаюсь наверх. За мной определенно наблюдают. Я останавливаюсь. Внимательно изучаю свои подошвы. Только побольше непринужденности, дорогой! Когда кто-то идет к женщине, он мчится наверх, перепрыгивая через ступеньки, а так дело выглядит совершенно невинно. Никто меня не останавливает, я вообще не вижу людей. Чистый милый компактный отель. Значит, сегодня… Но только если она этого действительно хочет. Иначе она может меня неправильно понять. На втором этаже я ищу девятый номер. Только бы не ошибиться. Таблички с номерами невозможно расшифровать. Где тут девятый? Одна из дверей чуть приоткрыта. Когда я прохожу мимо, Анн-Клер неожиданно высовывает голову. – Заходи скорей. Она быстро запирает за мной и прислушивается, затаив дыхание и прижав руку к сердцу. – Тебя никто не видел? – Нет. На ней пестрое, с. крупными цветами домашнее платье. Я никогда еще не видел ее такой. – Я уже переоделась. Комнатка совсем маленькая, но чистая и симпатичная. Повсюду покрывальца и кружева. Неугасимый огонь горит перед образом Марии. На стенах фотографии горных ландшафтов. Олеография с тремя котятами. Книжная полка ломится от книг. – Снимай сейчас же свое промокшее пальто. Небольшой газовый радиатор излучает тепло. Есть тут также крохотная кухонька со всеми принадлежностями и газовой плитой. Все сверкает чистотой. – Не будем громко говорить. Вот тебе купальный халат, надень его и садись к огню. Не стесняйся, я пойду пока на кухню и приготовлю чай. Через пару минут она стучит из кухоньки: – Можно? Она несет чашки в цветочках и чайные ложки, накрывает стол белоснежной скатертью. На подносе я вижу печенье к чаю, лимон, масло, маленькую бутылочку рома. Я с ужасом вспоминаю, как мы пили чай в отеле «Ривьера». Она оправляет скатерть на столе, рукав ее халата задрался, и голая рука светится в помещении. Нежный девичий запах воцаряется в тепловатой атмосфере комнаты. – Тебе чай покрепче или послабее? Меня обволакивает благотворное семейное ощущение, словно Анн-Клер моя жена: красивая, стройная, маленькая женщина, волосы белокурые, в локонах, губы красные, готовые к поцелуям; маленькая жена в первые дни медового месяца, когда жены лишь редко мечтают о чужих поцелуях, неожиданно погрузилась в размышления. «О чем ты думаешь, Жермена?» – «О, ни о чем. О тебе». – У тебя очаровательная комнатка, Анн-Клер. – Я сама убираю ее. Вот тебе пепельница. Хочешь еще чаю? – Спасибо, нет. – Возьми сигарету. – Ты куришь? – Я их купила для тебя. Я еще вчера знала, что ты придешь ко мне. – Она смеется. – Иначе говоря, дождь… – Бог сам пожелал этого… – Да… – Сядем на кровать, там нам удобнее будет разговаривать. Подожди, я сначала сниму накидку. Она изящным жестом складывает кружевное покрывало и вешает его на спинку стула. Спальный халат не оставляет на ее фигуре ни единой морщинки. Сегодня что-то будет между нами, она это тоже знает. Она пугающе спокойна, лишь иногда ей отказывает голос. Моя рука дрожит от волнения, я прикуриваю сигарету со стороны мундштука. – Мне тоже закурить сигарету? – Зачем ты спрашиваешь? Она встает перед зеркалом в шкафу и изящным движением поправляет волосы. – Давай выпьем немного ликеру. Она наполняет две небольшие рюмочки из изысканной бутылочки. Однако, она основательно подготовилась к этому дню. – Ты еще хочешь? – Она кладет обе своих руки мне на плечи. – Нет, мне достаточно. – Достаточно? – спрашивает она, полная удивления. – Я имела в виду, хочешь ли ты еще меня. – О Бог мой… Воздух становится тяжелым, ее дыхание обжигает. Она вся прижимается ко мне и шепчет мне в ухо: – Ты… скажи… что мне делать… Она вырывается из моих объятий и стоит передо мной как готовая к смерти мученица, с пылающими щеками, огромными, горящими глазами. Ее светлые волосы растрепались, один локон взметнулся кверху. – Скажи, Анн-Клер, ты действительно еще девственница? Она совершенно спокойна, только уголки рта дрожат. (Хозяин имеет девять детей и каждую неделю ходит на исповедь.) – Зачем ты задаешь дурацкие вопросы? Может, тебе жаль меня? Я же никогда не выйду замуж. Совершенно все равно, что из этого будет. Когда кто-то действительно любит, это не может быть грехом. – Ты очень любишь меня? – Да. – Я не богат, я не француз, всего лишь иностранец… – И все же… – Ты никого не целовала, с тех пор как мы знакомы? – Никого. – Поклянись. – Клянусь. – Я бы не смог этого вынести. И чем ты клянешься? – Всем. Твоей жизнью. Мне она дороже собственной. Выпьем еще. Лучше, когда при этом немного балдеют. – Ты такая милая. – Правда? – Скажи, откуда у тебя так много денег? Она смеется. – Да у меня и нет их. В последние недели каждого месяца я придерживаюсь диеты, чтобы не потолстеть. Почему тебя это интересует? – Ты пускаешься в такие траты! – Не стоит об этом. Я хочу тебе кое-что показать. Фотографии из моего детства. Показать тебе? – Покажи. Она идет к туалетному столику, убирает зеркало и всякие коробочки. Потом снимает еще одно кружевное покрывало, опускающееся до полу, и из туалетного столика мгновенно получается большой чемодан. Он был так искусно замаскирован, что о его существовании нельзя было догадаться. Она открывает чемодан. Внутри куча белья, тщательно рассортированного и перевязанного. – Это мне досталось от родителей, равно как и дом, который мы продали, когда они умерли. – Что ты сделала с деньгами? – Ничего, я отдала их Ивонне. – Кто это? – Моя сестра. Ну, вот и фотографии. Она достает плоскую коробку, но сначала все укладывает обратно на свои места и из чемодана снова делает туалетный столик. Потом забирается на постель, поджав ноги, и протягивает мне снимки один за другим. – Я тут самая младшая. Да, я сразу узнаю ее. Рот, глаза уже тогда были такими, как и сейчас. Славная пухленькая маленькая девчушка. Ноги держит по-озорному растопыренными, одна рука на поясе, голова наклонена. – Это дом моих родителей в деревне. Это большой сад. Здесь был сеновал, где я всегда воровала куриные яйца и выпивала их сырыми… Это вот мой папа, это – мама… Выцветшие фотографии; незнакомые люди в застывших позах; по ним сразу видно, что их уже нет на свете. – Отчего умерли твои родители? Не лги! – Я клянусь! – громко кричит она, но тут же в испуге прикрывает ладошкой рот. – Мои родители жили в Визиль, в Дофин. В этом департаменте говорят на особом диалекте, который понимают только местные жители. Его называют «патуа». – Ты умеешь на «патуа»? – Да, немного. – Тогда скажи что-нибудь… – Doul me u ba. – Что это означает? – Поцелуй меня. Ну, чего ты ждешь, мой маленький?.. У нас был прекрасный большой дом с обширным садом. Нас было трое у родителей. Я была самой младшей. У нас были две лошади, две коровы, свиньи, много кур и гусей… Лицо ее принимает мечтательное выражение. – Ah, c'était bon… это прекрасно – быть молодым… Ребенок, не знающий никаких забот… Мама умела печь отличные пирожные, она клала в них много изюма. Кофе был когда захотим. Жаль, что ты не мог с ней познакомиться, у меня была такая хорошая мама. Ни у кого нет такой хорошей мамы. Она долго молчит. – Рассказывай дальше. – Ну… Еще был большой лес, а около него огромный роскошный луг. Жанот пасла там коров. – Кто эта Жанот? – Маленькая крестьянская девочка. У нас были две красивые, в коричневых пятнах коровы, Россиньоль и Шарман. Знаешь песенку: J'ai deux grands boeufs, dans mon étable Deux grands beufe, marques de roux. La charrue est en bois d'érable. L'aiguillon en branche de houx… В моем хлеву два рыжих быка, Два рыжих быка больших. У кленового плуга древесина крепка. И хворостина – одна на двоих…[8 - Перевод А. Гугнина.] Она напевает приглушенным голосом. – Не знаю эту песенку. – Жаль. Это все равно как если бы я ей пропел венгерскую песню. В наших воспоминаниях нет ничего общего. – У меня до сих пор еще есть маленькое платьице в горошек, которое я тогда носила. Я сохранила его как сувенир. – Покажи. Она снова разбирает туалетный столик и достает из чемодана поблекшее платьице. – Вот это. – Сколько тебе лет было тогда? – Десять. Благоговейно прижимает она к себе выцветшее детское платье. – Я так люблю свое детство. Скажи, разве это не удивительно: мы так далеко друг от друга появились на свет – в двух чужих странах – и все же встретились. Она кладет на колени платьице и долго смотрит на него. – Скажи, я, по-твоему, красивая? – спрашивает вдруг. – Ты очень красива. – Тогда буду рассказывать дальше. В десятилетнем возрасте я поступила в пансион в Лионе, но перед этим умер Жозеф. – Кто это был? – Мой брат. Однажды вечером, была уже осень, он простудился в горах. Был ужасный град, он бежал домой, но споткнулся о камень и упал. При этом он вывихнул себе ногу, его нашли уже поздно вечером, когда он наполовину окоченел. Два дня спустя он умер. Бедный Жозеф. – А когда умерла твоя мама? – Мне тогда было пятнадцать лет. Меня привезли из пансиона на похороны. У мамы всегда было неважно с сердцем. Я и сейчас вижу ее сидящей перед камином: она посматривает в сад и листает большой молитвенник. Иногда она хваталась рукой за сердце. Это было зимой. В саду дрались вороны, снег скрипел под ногами. А потом я увидела маму уже в гробу. У нее было такое незнакомое, осунувшееся лицо. Папа ни с кем не разговаривал, целый день ходил молча из угла в угол и тихо закрывал за собой двери. Никто не успевал заметить, когда он входил в комнату и когда выходил. После похорон он тоже был очень странный. Когда он провожал меня на поезд, то прощался со мной как с чужой… Лишь когда вагон тронулся, он очнулся и крикнул мне вслед: «Прощай, моя маленькая девочка, прощай…» Его я тоже увидела еще раз, только уже в гробу. Он умер совершенно внезапно, кровоизлияние в мозг… и после похорон… Она рассказывает дальше тихим, глухим голосом. Передо мной медленно оживает картина… Обе девушки после траурной церемонии проходят по родительскому дому, чтобы проститься с мебелью, картинами и всеми другими свидетелями счастливых лет. «Смотри, папина тросточка треснула… видишь? Я хочу ее взять себе». «А я возьму его очки». Они плачут совсем беззвучно, обнявшись. Старые предметы мебели сумрачно молчат, словно обидевшись. С гор дует холодный осенний ветер, сквозь оконные щели он проникает в комнаты. Где-то оставили открытым окно, и теперь оно скрипит от порывов ветра. Обе девушки сразу начинают искать друг дружку, как только на минуту расходятся, они не в силах расстаться. «Эй, Анн-Клер, зайди в дом, а то простудишься!» «Ветер ледяной, а бедный папа там на кладбище…» Два дня спустя дом запирается. Появляется родственник – худощавый мужчина с невероятным тембром голоса. Он говорит очень много и быстро. Своими холодными пальцами хватает руки девушек. Он собирается все уладить. Они идут на вокзал. По дороге не разговаривают. То одна, то другая отворачиваются: не хотят показывать, что они плачут. «Подожди, я так устала». Обе оглядываются на конек крыши, который все еще виден издали. Ветер сопровождает их часть пути, но потом все становится прошлым. Подходит поезд… Перед сторожкой обходчика куры важно склевывают зернышки. Смотритель ест яблоко, он откусывает невероятно большие куски и при этом так смешно таращит глаза… – О Monpti… Красивые глаза затуманены слезами. – Что ты потом делала? – Я не смогла вернуться назад в пансион. Мы переехали в Париж и жили тут вместе. Затем Ивонна вышла замуж и перебралась в Лион. Я должна была ехать с ней, но тут познакомилась с тобой… Грустное настроение охватывает нас обоих. Словно тени умерших сидят рядом и наблюдают за нами. Ее белокурая головка покоится на моем плече, горячая слеза падает прямо на руку. – Анн-Клер, глупышка, услада моя, каждый когда-нибудь умирает. Я тоже, и ты тоже. Мы не можем умереть все сразу. Кто-то уходит раньше, чем остальные. Но до той поры мы должны жить. Каждому положены колыбель и гроб. Слезы не помогут мертвым, не помогут и нам. Вспомни Библию. Иисус призывает одного из своих апостолов последовать за ним. «Господи! Позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего». Но Иисус сказал ему: «Иди за мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов».[9 - Матфея, 8, 21–22.] Мертвый – это снятая одежда. Кто видит лишь до могилы, тот при жизни мертв. Кто плачет, сомневается в Господе… – Я больше не плачу. Она прильнула ко мне и протягивает мне свои теплые, благоухающие губы. – Нужно быть веселым, радоваться жизни. Мы должны любить друг друга и не доставлять никакого огорчения… Ее светлые локоны щекочут мою щеку. Сквозь тонкий халатик я ощущаю тепло ее тела, слышу биение ее сердца. Сейчас она отдастся мне – но кто-то сдерживает мою руку. Мои же слова снова возвращаются ко мне. «…не доставлять никакого огорчения…» Есть любовь, которая – грех. А как насчет того, чтобы жениться на ней? Можно ли связать два разных мира тонкой нитью любви? Могу я жениться на француженке, живущей совсем в ином мире? У нее ничего общего с венгерской жизнью. Если даже она пронесет свою любовь через любое национальное чувство, воспоминания, благодаря языку живущие в ней, нельзя стереть, и эти воспоминания будут становиться все сильнее, чем дальше она будет удаляться от родины. Поймет ли когда-нибудь Анн-Клер, что значат для меня тюльпан, горшок с геранью? Пушта… крестный отец… специи… звон колокола в сельской церкви… Здравствуйте! Доброй ночи! – Анн-Клер, послушай. Жил однажды в Париже великий венгерский поэт. Звали его Андреас Ади. – Я слышала о нем. Я по ее глазам вижу, что она лжет. Она делает это ради меня. Инстинктом она чувствует, что должна знать его, раз он что-то значит для меня. – Хочешь, прочту одно его стихотворение? – Да. – У меня есть французский перевод. Кому он принадлежит, я не знаю. Вот, послушай: La lettre de Zozo: Un gars arriva à Paris, Dont l'argent, les baisers lurent étrangers. Mon pauvre Charles, il faut me pardonner… Письмо Зозо: В Париж приехал раз студент, Все было из других миров – и поцелуй его, его монеты. Мой бедный Шарль, не вправе ты ругать меня за это… – Прекрасно, – говорит она без тени убежденности, совершенно бесцветным голосом, как если без всякого воодушевления сказать: «У меня болит голова». Н-да. Мы различные миры и напрасно пытаемся найти настоящий контакт. Мы в этой жизни заблудились, встретив друг друга, и этим все сказано. Даже лучше, что между нами ничего не произошло. То есть так, скорее, прекраснее, но не лучше, конечно, нет. И все же было бы легкомыслием в угоду преходящим радостям обрекать друг друга на неизбежные огорчения в будущем. Господь небесный, дай мне знать, где должна обрываться любовь, пока она не причинила другому горя; я этого не знаю. Возможно, ее боль, когда мы позднее разойдемся, будет не меньшей оттого, что я ее теперь не взял. Но я и не хочу совсем уходить от нее. Я сам не знаю, чего, собственно, хочу. В таких случаях не размышляют. Однако разумно ли это? Анн-Клер склоняется ко мне, две ее голых груди вырываются из плена рубашки. Две большие, неожиданно расцветшие белоснежные розы. Может, я борюсь с тенью? Что даст мне взамен жизнь за то, что я всегда и от всего отказываюсь? Снова на ум приходит Библия: «…а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению; И любовь их и ненависть их и ревность их уже исчезли…»[10 - Книга Екклезиаста, 9, 5–6.] Живая жизнь живущих должна проживаться, ибо мертвые уже ничего не чувствуют. – Анн-Клер. – Будь добр со мной, – шепчет она глухим голосом. – Ты хочешь быть моей, скажи? – Да, но обожди немного, у меня сердце так колотится. Неожиданно кто-то стучит в дверь. Она вскакивает, рубашка сползает вниз, но у нее нет времени думать об этом. Она накидывает на себя халат. – Что это? – Стучали. Не шевелись. – Кто? – Не знаю. Боже мой. Стук сильнее. Она шепчет в отчаянии: – Не знаю, заперла ли я вообще. Если кто-нибудь откроет… Стучат еще сильнее. – Посмотри, кто там. Я тем временем спрячусь. Я быстро надеваю пиджак, в один прыжок оказываюсь на кухне и закрываю за собой дверь. Кто-то открывает дверь в коридор. – Телеграмма! Пауза. – Спасибо. Дверь закрывается. Нервный треск разрываемой бумаги. Я осторожно выглядываю из кухоньки. Посреди комнаты напротив меня стоит Анн-Клер и держит в руках телеграмму. Спешно наброшенный халат распахнулся, и ее обнаженное тело светится в маленькой комнатке. Одной рукой она удерживает волосы, словно пытается остановить золотой водопад. Глаза совершенно мутны, она уставилась на меня, забыв про свою наготу; на лице написан ужас вместо чувства стыда. Бумага мелко дрожит в ее руке. – Что там? Что случилось? Она стонет тихо, как маленький ребенок, и быстро трет лоб тыльной стороной ладони. – Monpti… Monpti… Моя сестра тоже… мертва… теперь у меня… никого… на… целом свете… никого… кроме тебя… Тридцать пятая глава Воскресенье. Весна. Вечер в предместье. Белье, вывешенное для просушки в окнах и дворах прокопченных, грязных арендных домов, блестит на солнце. Как будто по случаю прихода весны в городе вывесили флаги. На скамейках всюду развалились неопрятного вида парни, перед ними, хрипло хихикая, стоят девицы, переминаясь с ноги на ногу, – девицы, цвет лица которых разительно отличается от цвета шеи. Это сезон девушек, холодный и сырой март. Теперь даже О– и Х-ногие шествуют гордо и независимо. Весна разделила на две половинки даже огромную бесформенную грудь домовладелицы, что сидит в воротах. Старички-пенсионеры постукивают тросточками по мостовой и поворачивают морщинистые лица к бессильному солнцу. Глаза их слезятся на свету, они все время щурятся. Двое встречаются и целуют друг друга в щеки, каждый троекратно, совсем как по регламенту визитов в княжеские дома. Потом молча стоят рядом и не произносят ни слова. После короткой паузы целуются снова и идут дальше… Они родственники и ничего общего друг с другом не имеют, их поцелуи вызваны лишь тем, что двое когда-то давно любили друг друга и состояли в родстве. То есть кто-то завел шашни с женщиной и не смог вовремя смыться. Смешно. Своих друзей и знакомых любой может тщательно отобрать, но родственников, с которыми проводят затем всю свою жизнь, получают с колыбели; и всегда это очень смешанное общество. Деревья, посаженные вдоль тротуара, еще безнадежно голы, но их застывшие ветви уже обдувают ветры, пахнущие весной. Скоро весна. Хорошо сидеть под каким-нибудь жалким деревцем и рассматривать маленькие клейкие припухлости на кончиках ветвей: почки, называемые «буржон». Воздух пьянит, одурманивает. Плетельщик кресел громко, словно сумасшедший, зазывает заказчиков, «хэндли» прямо-таки щебечет… У мясника на толстой красной шее вскочил фурункул; булочник встает в сетчатой рубашке перед своей лавкой и с интересом смотрит на дождевую воду, сбегающую в канализационный люк, к тому же еще и курит, делая глубокие затяжки. Люди предместья всюду разгуливают и плюются. Если кто радуется – он сплевывает, у кого горе – то же самое. В половине шестого я возвращаюсь домой. Воздух в комнате спертый. Черные трубы на крышах купаются в солнечных лучах. Я открываю окно. На старом дворе деревья потихоньку выбрасывают свои листочки. Какое-то далекое окно так сильно отражает солнечный свет, что сразу ослепнешь, стоит только взглянуть в ту сторону. Последние дни выдались печальными. Анн-Клер уехала в Лион на похороны сестры. Уже два дня, как она вернулась, но почти не разговаривает. В основном плачет. Сегодня в шесть вечера она придет ко мне. Я подвигаю невозможно окрашенное кресло к окну и курю. Уже шесть часов. Давно смеркается. В дальних окнах зажигается свет, приближается вечер. Прохладный парижский весенний вечер. Я смотрю на звезды, одна за другой они просыпаются на небе. Сегодня я чувствую себя так чудесно. Не знаю почему. Бывают иногда такие дни. Позднее становится еще прохладнее. Я закрываю окно. Шесть часов минуло. Я сажусь за стол и не знаю, с чего начать. Как только я слышу шаги на лестничной площадке, мне кажется, что это Анн-Клер. Бедная маленькая Анн-Клер… Три четверти седьмого. Семь. Половина восьмого. Определенно опять какую-нибудь глупость сделала, поэтому так опаздывает. Может, встретила старую знакомую, которую давно не видела. «О, привет! Вот это сюрприз! Как дела?» «Дай-ка посмотреть на тебя, ты выглядишь просто блестяще! Что поделывает Поль?» «Ничего. С ним покончено». «А ты его так любила. Как ты постройнела! Где ты работаешь?» Здесь, наверху, я больше не выдерживаю и спускаюсь вниз, чтобы ждать перед отелем, жду, расхаживая взад и вперед, слежу, чтобы не прозевать ее, потому что ключ у меня. Башенные часы на церкви Сен-Жак-дю-От-Па бьют восемь. Она опоздала уже на целых два часа. Сегодня после обеда на нее навалились дела, ей надо было шить или стирать, я уже не помню, что она говорила. Возможно, у нее часы остановились, поэтому она опоздала. Я мог бы пойти навстречу ей, но она наверняка уже давно в пути, и мы лишь разминемся. Я начинаю мерзнуть. Поднялся холодный ветер и продувает улицу Сен-Жакоб. Прохожих все меньше. В три четверти девятого я снова поднимаюсь к себе. Ноги мои ходят ходуном. Глотка совершенно сухая из-за частого курения. Я падаю на постель, не раздеваясь. В девичьем пансионе звонят ко сну. Шеренгой по двое девушки отправляются в спальную залу. Белокурые и темноволосые курчавые головки оживленно шушукаются между собой. Втайне они наверняка желают директрисе умереть или по меньшей мере тяжело захворать. Десять часов. Закрываются ворота гостиницы. Она опоздала на целых четыре часа. Это я уже ничем не могу объяснить. Что-то, должно быть, случилось, но не знаю, где и что именно. Куда мне обращаться? Если бы хоть увидеть, где она сейчас и что делает… Внизу звонят. Может, это Анн-Клер. Короткие шажки быстро и возбужденно приближаются вверх по лестнице. Это она. Я выхожу в коридор, спускаюсь вниз по лестнице ей навстречу. Молодая девушка поднялась на третий этаж и смотрит на меня с удивлением. Перед ней распахивается дверь, резкое световое пятно падает в коридор, освещая девушку, мужской голос ревет: – Только не говори мне, что твоя бабушка при смерти, а то я заеду тебе будильником по голове! Может, она еще придет, приходят же другие, которые запаздывают, как я только что убедился. Снова звонят. Я слышу тяжелые шаги – поднимается мужчина. Это меня не интересует. Я возвращаюсь в комнату и принимаю решение больше вообще ни о чем не думать. Но вообще-то так просто это вынести невозможно. В мою дверь стучат. Кто это может быть? Это не Анн-Клер. Я бы тотчас узнал ее шаги. – Entrez! Войдите! Высокий, тщательно выбритый мужчина лет пятидесяти. – Это вы? – спрашивает он, считывая мою фамилию с листка бумаги. – Да. Он снова смотрит на листок, словно желая удостовериться, что все правильно. – C'est bien vous! – констатирует он. – Идемте сейчас же со мной. С вашей женой приключилась большая неприятность. – Моей женой? – Ее переехал автомобиль. – Где она? – Она лежит в госпитале Кошэ и хочет вас видеть. Кто моя жена? Это, должно быть, Анн-Клер. Внизу ждет машина. Мы садимся. Я забыл сказать мужчине, что у меня нет денег. Еще и это. Что делать? Может, сказать ему прямо сейчас? Еще не совсем поздно. Машина мчится по весело освещенным улицам, наконец мы останавливаемся перед большим мрачным зданием. Главное – спокойнее. Только сейчас я замечаю, что это больничная машина. «Скорая помощь». – Посидите пока, – говорит мой спутник и выходит. Приоткрываются большие ворота. Машина ныряет в больничный двор и останавливается перед светлой высокой стеклянной дверью. Откуда-то появилась монахиня. Она не произносит ни слова, словно мы для нее не существуем. Она засовывает руки в белые рукава своей одежды, как в муфту, голову держит опущенной. На толстой цепи висит крест; цепь позванивает, когда она проходит мимо нас. Фигура ее растворяется в темноте. – Идемте за мной, – говорит мужчина, вернувшись, и проходит, не оглядываясь на меня, но перед этим успевает протянуть руку шоферу. Мы проходим через сад, то тут, то там на фоне неба видны контуры больничных коттеджей. Одна-две глухо светящихся звезды обозначились на небе. Никто не попадается нам навстречу. Неожиданно мой провожатый останавливается перед одним из коттеджей и пропускает меня вперед. Мы поднимаемся на одну-две ступени. Затем через широкую двойную дверь попадаем в коридор, выложенный светлой плиткой. – Дело не так уж безнадежно, – говорит мой спутник, словно это только что пришло ему в голову. Сиделка выходит из-за окрашенной в белое двери. За ней я на мгновенье вижу при слабом коридорном освещении длинные двойные ряды белых кроватей. Только спокойнее. Не следует сразу пугаться при виде такого обилия белого. Знак невинности тоже белый. – Вы супруг? – слышу я голос сиделки, неожиданно обернувшейся ко мне. – Пойдемте со мной. Сомнений нет, Анн-Клер назвалась моей женой. Я вижу, она не потеряла присутствия духа. Мужчина был прав, ничего страшного не будет. В нескольких местах содрана кожа, безобидные царапины. Французы такие осторожные, пожилые женщины с простыми болями в животе уже ложатся в больницы. Открывают дверь, сиделка пропускает меня вперед. В комнате Анн-Клер нет. Мы находимся в своего рода бюро, двое мужчин в белом говорят друг с другом, покуривая сигареты. – …Processus xyphoideus… flexura duodenojejundis и прекрасный экземпляр mal caduc. Один из них с удивлением воззрился на нас. Сиделка что-то говорит ему. – А, – говорит он и с любопытством смотрит на меня. – Этой маленькой очаровательной блондинки?.. Да, прошу вас, можете пройти. Он подходит к умывальнику и открывает кран. Второй, от которого разит эфиром, выходит и уже в дверях спрашивает: – Ты что сегодня вечером делаешь? – Я позвоню тебе. – О'кей. – Так идемте же! – нетерпеливо говорит сиделка и теребит меня за рукав. Мы проходим еще одним коридором. – Пожалуйста… что случилось с моей женой? – Ее переехал автобус. Вы что, не знаете? – поражена она. – Где? – Идемте, идемте. Мы входим в огромную палату. При свете красноватой лампочки видны женщины-пациентки, лежащие в кроватях. Они поворачивают головы при нашем появлении и смотрят на нас. Одна из них приподнимается в постели, белое пятно в сумраке – как будто оживший в ночи труп. Анн-Клер? Нет, это не она. Женщина хнычет, когда мы проходим мимо нее: – Madame, c'est terrible! Это так ужасно! Сиделка не отвечает, спокойными быстрыми шагами проходит дальше. Какая из этих женщин Анн-Клер? Мой взгляд боязливо прыгает от кровати к кровати, отыскивая ее белокурую голову. Ее здесь нет. Мы проходим всю палату и теперь находимся в следующем коридоре, откуда есть проход в небольшую палату. Вторая санитарка спешит мимо нас и роняет на ходу: – Номер одиннадцать: ей совсем плохо. Она не ждет ответа и торопится дальше, оставляя за собой шлейф эфирного запаха. Моя сиделка открывает дверь, заглядывает внутрь и говорит: – La voilà! – С этим она оставляет меня стоять. Совсем небольшая палата, внутри только кровать и ночной столик… Между двумя высоко поставленными подушками полусидит-полулежит Анн-Клер, она улыбнулась, завидев меня. – Servus, – говорит она на венгерский манер. – Что случилось? – Закрой как следует дверь. Никто не слышит? Я сказала, что я твоя жена, только затем, чтобы ты побыстрее приехал. Ты сердишься? – Ради Бога, что с тобой стряслось? – Дурацкая машина наехала на меня. – Где тебя переехали? – На рю Ги Люссак, недалеко от тебя. Наклонись, я хочу тебя поцеловать. – Где у тебя болит? Твои ноги?.. – О, я не умру от этого, не бойся. – Что сказали врачи? – Что я не должна двигаться. Знаешь, уже было так поздно. Я ведь хотела быть у тебя в шесть часов. Я так ужасно спешила и не смотрела по сторонам, когда шла по улице. Неожиданно кто-то закричал, но не я, – и вот я тут. А как ты? – Тебе больно? – Нет. Мне делают уколы. Я только устала и ослабла, но это оттого, что я потеряла немного крови. – Анн-Клер, ma petite, почему ты была так невнимательна к себе? Она тихо улыбается: – Ты напуган, Monpti? Ты любишь меня? – Боже мой, Боже мой, нас преследуют одни несчастья. – Ну, это первый раз. Подойди, я хочу погладить твои волосы. Врачи сказали, что через две недели я снова буду здорова. Знаешь, я почти не чувствую своего тела, такое впечатление, что у меня его вовсе нет. Это от большого количества уколов. – Так?.. Временами она закрывает глаза, и лицо ее искажает легкая гримаса. – Сядь ко мне на постель. – Нет… я не сяду. – Ну, говори, я тебя буду слушать, только не надо меня бранить… – Через две недели ты будешь опять дома, Анн-Клер… Это точно… Это ведь и не так страшно… Возможно, ноги у тебя еще немного поболят, но это пройдет… Скажи, они сейчас болят? Она не отвечает. С закрытыми глазами она лежит не двигаясь. Лицо ее распрямляется, она дышит равномерно, словно заснула. Я стою у края кровати и слышу, как где-то захлопнулась дверь. Тихими, быстрыми шагами по коридору проходят люди. Неожиданно Анн-Клер шевельнулась, она открывает глаза и долго, испытующе смотрит на меня, словно не узнавая. – Ты закрыл окно? Нужно закрыть обе двери… Она поднимает правую руку и делает ею какое-то движение в воздухе. Она смотрит на меня так отчужденно и зло, как никогда прежде. Я затаив дыхание слежу за ней. – Анн-Клер… Она долго всматривается в меня. Наверное, хочет что-то сказать. Затем снова утомленно закрывает глаза. Пальцы ее нервно дергаются на одеяле, будто собираются разгладить его. Теперь она что-то говорит, совсем тихо, несколько раз повторяет одно и то же. Я склоняюсь над ней, чтобы расслышать, какое слово срывается с этих бескровных губ, становится громким в этой белой комнате, чтобы достичь того, кто уже не живет более, но, возможно, сможет услышать. – Maman… Мама… Неожиданно она открывает глаза и с изумлением глядит на меня. Взгляд ее ясный и теплый. – Monpti… врач сказал, что я очень красива. – Хочешь чего-нибудь? – Хорошо, что ты здесь. Она закрывает глаза и спит. Тихо входит сиделка. – Сейчас вам лучше уйти. – Да. Я наклоняюсь и целую руку Анн-Клер. Она ровно дышит. Светлые волосы неухоженными матовыми локонами в беспорядке падают ей на лоб и шею. В справочном окне мне ничего не хотят говорить о ее состоянии. Тридцать шестая глава Больница открыта для посещений ежедневно между часом и тремя. Еще нет и одиннадцати, когда я отправляюсь в больничный квартал. Я прочесываю весь район, чтобы время проходило быстрее и незаметнее. Из станции метро «Глясьер» людская масса вытекает как скопище потревоженных муравьев. Уже минуло двенадцать. У меня есть еще добрых полчаса. Больница в десяти минутах ходьбы отсюда. Я смотрю на людей, спешащих домой, которых я вижу, быть может, в первый и, возможно, в последний раз в жизни. У кого из них такое же горе, как у меня? Кто может быть таким же несчастным, как я? Но лица людей ничего не выражают, не выдают никаких тайн. Невозможно, однако, чтобы все были счастливы. Они снуют туда и сюда один за другим – кто знает, какой груз они беззвучно несут на себе? Я вдруг замираю как вкопанный, сердце мое начинает бешено колотиться… Анн-Клер идет мне навстречу. Точно она. Такая же стройная фигура. Волосы белокурые, глаза синие. Лицо совершенно то же самое. Возможно ли такое? Если бы я совершенно определенно не знал, что Анн-Клер сейчас лежит в больнице… Даже походка, все движения удивительно похожи. Только платье другое. Она спешит прямо ко мне. Когда она оказывается совсем рядом, то смотрит на меня, словно удивляясь. Все это длится меньше секунды, и она уже идет дальше. Я как во сне иду за ней. Около рю де ля Глясьер она сворачивает в узенький переулок и останавливается перед мрачным многоквартирным домом. Перед тем как исчезнуть в темном подъезде, она еще раз оборачивается. Я стою перед этой огромной казармой и не могу шагу сделать дальше, сам не знаю почему. В доме прачечная. Через открытые двери видны три молодые девушки, которые споро гладят и складывают белье. Я дохожу до угла и снова останавливаюсь. Смешно. Как могут два человека быть так похожи. Если лицо зеркало души, то и внутренне они должны походить одна на другую, возможно, у них и судьба та же самая. Еще только четверть первого. Я еще раз прохожу узким переулочком. В воротах толстая женщина болтает с другой, которая стоит на пороге прачечной. Неожиданно из дома выходит блондинка. Она говорит какие-то слова толстухе и направляется ко мне. В руке у нее молочная бутылка, завернутая в газету, она проходит мимо меня, словно совсем меня не видит, смотрит мимо меня и рядом со мной в воздух, словно я вообще не существую. Затем она сворачивает за угол, и я теряю ее из виду. Теперь толстуха стоит одна в подъезде дома. – Извините, мадам, кто была эта дама, с которой вы перед этим разговаривали? – Э, молодой человек, у этой дамы четверо детей! – Невозможно. Она же так молода! – Это моя сестра. Я младшая. Faites vos excuses, Monsieur… Вам надо извиниться, мсье… – Это блондинка, которая… – Ах вон что! Я думала, вы спрашиваете о другой. Маленькая блондинка? Это мадемуазель Люсьенн Ребу. Очень приличная молодая девушка. Она живет одна. Очень толковая, солидная девушка. Обратите внимание, всегда аккуратно вносит плату за проживание. – Большое спасибо, мадам. – Y a pas de quoi, Monsieur. Не за что, мсье. Мадемуазель Люсьенн Ребу… мадемуазель Люсьенн Ребу… В три четверти первого я уже перед воротами больницы. Здесь уже многие стоят и ждут. Женщины с потерянными взглядами и молчаливые мужчины, прячущие под полами пиджаков пакеты и свертки. Ровно в час открываются ворота, посетители устремляются внутрь и расходятся по дорожкам, спеша к своим коттеджам-отделениям. Когда я с замиранием сердца спрашиваю сиделку о состоянии Анн-Клер, она отвечает: – Она все утро спала. Подробностей мы не знаем. Я осторожно закрываю за собой дверь в палату, она пробуждается. – Bonjour! Голос у нее усталый и бесцветный. Сиделка приносит в палату стул. – Merci. Я подвигаю его поближе к кровати. – Ну, говори же… Я хочу слушать тебя… – Анн-Клер, я видел кое-кого… Другого такого сходства быть не может, это была просто ты, совершенная копия. – Monpti, – говорит она неожиданно и приподнимается. – Monpti, когда я умру, не покупай мне цветов, позаботься лучше о себе. Ты такой легкомысленный. – Ты с ума сошла? Как тебе в голову такое… – Скажи, он меня здорово накажет? – Кто? – Всемогущий. – Не говори чепухи! Когда ты выйдешь из больницы, мы тут же уедем. Ты поедешь со мной в Венгрию и больше не будешь работать… Дунай – красивая широкая река, а Будапешт очень красивый город. Небо всегда синее-синее. Дождь идет редко. Горы тоже есть. Часть Будапешта такая же романтичная, как старый Монмартр вокруг Сакре-Кёр, но намного красивее. Там нет никаких увеселительных кабачков и заведений, переулочки тихие и чистые. Там живут старые люди, они крестятся, когда в полдень звонят колокола церквей и их звон тянется над старыми домиками, которые выглядят как пахнущие лавандой беловолосые матушки в белых фартучках. Зимой выпадает много снега, и тогда весь город белый. Воздух бодрящий и свежий. Жизнь размеренная, не такая беспокойная, как здесь. Люди ходят намного медленнее. В кафе можно по-настоящему посидеть и даже получить любые газеты. Есть и французские газеты и журналы. Женщинам говорят «целую вашу руку» и любят французов. Ты увидишь, все будут тебе рады… Венгры приятны и вежливы, в трамваях мужчины уступают дамам места. Все красиво одеты, и многие говорят по-французски. Женщины при встречах целуются и ни о ком не говорят зло. Все венгры порядочные и любят друг друга. – Там ты был маленьким ребенком? – Да. Она молчит некоторое время. – Monpti, я боюсь, что потеряю свою работу… Ты сходишь в бюро и скажешь, что случилось? – Анн-Клер, я женюсь на тебе. Она начинает плакать. – Отчего ты плачешь? – Ты говоришь это только… потому что… потому что я больна. – Неправда, я люблю тебя… Ты хочешь? – Да… я знала, что ты когда-нибудь спросишь об этом… только не думала… что здесь… на больничной койке… – И из-за такой чепухи ты плачешь? Я не пойду в бюро, тебе уже не нужно будет работать… – Нет, ты должен сходить… Я хочу работать, пока ты не возьмешь меня с собой… Это будет такое счастье – считать дни. Но до этого нам надо собрать немного денег. Я буду экономить. Раздобудь мне карандаш, Monpti, и немного бумаги. Я точно рассчитаю нашу жизнь. Она становится совсем оживленной. – Дай мне сумку мою… сюда… пожалуйста… Она извлекает блестящую вещицу. – Monpti, купи себе обручальное кольцо. У меня уже есть. И тут же надевает свое кольцо. Она улыбается. – Я всегда это знала, только не верила никогда, Monpti. Захвати с собой завтра молитвенник, тот, что я подарила тебе на Рождество. Принеси. Если ты меня хоть немножко любишь, ты принесешь молитвенник. Тридцать седьмая глава В конце улицы Сен-Жакоб неожиданно кто-то преграждает мне путь. Старик нищий. Которому я однажды дал пятнадцать франков. Он пьян в стельку, от него за версту разит перегаром, и он едва держится на ногах. Я хочу молча увернуться от него, но он не дает мне пройти. – Я однажды парню… ик!.. которому я влепил пощечину… ик!.. он получил свое… ик!.. Он сплевывает. – Убирайтесь прочь! – Ты… хочешь двадцать су… э? Не говори, что я… плохой собутыльник… Он, шатаясь, плетется за мной. Я убыстряю шаг. Он рычит мне вслед: – Ты! Espèce de métèque! Иностранная собака! Вот нализался… Сперва я отправляюсь в справочное бюро больницы и спрашиваю об Анн-Клер. На этот раз опять ничего определенного мне не говорят. Почему они тут все такие скрытные? Когда я вошел, она спала. Сегодня она выглядит намного хуже. Лицо бледное, щеки ввалились. Руки бессильно вытянуты поверх одеяла. Я не хочу ее будить; замерев, стою возле кровати. Проходят минуты, потом четверть часа, она не открывает глаз. На ночном столике, рядом с ее сумочкой, лежит лист бумаги, весь исписанный цифрами, рядом карандаш, который она просила принести. Наверняка она высчитала, сколько она сможет сэкономить от двух франков при почасовой оплате. Я не стану говорить ей, что вчера ближе к вечеру я побывал в ее конторе: они не собираются брать ее обратно. На ее место уже взяли другую. Бог мой, кому ты теперь рассчитываешь счастье? Не знаю, как долго я стою здесь, но побаиваюсь, что скоро кончится время посещения и мне придется уйти, не обменявшись с ней словом. Я осторожно дотрагиваюсь до ее руки. – Ma petite! Моя маленькая! Анн-Клер! Мне приходится довольно долго будить ее, наконец она открывает глаза. – О! – У тебя слабость? – Ты давно здесь? Почему ты ничего не сказал? – Как ты себя чувствуешь? – Я немного устала. Ты принес молитвенник? – Да. – Дай сюда! Подожди! Раскрой его! Все равно где. Она медленно высвобождает руку из-под одеяла и вцепляется пальцами в молитвенник. Она разрывает, рвет в клочья и мнет страницы изо всех оставшихся у нее сил. – Ты с ума сошла? – Молчи! Этот молитвенник ты сейчас же разорвешь, немедленно. Разорви его!.. Мне кто-то дал его… Я не хочу, чтобы он оставался у тебя… Разорви его… Если ты любишь меня, ты разорвешь его! Мне его дал один мужчина… Тогда я еще не знала тебя… Прости… что я тебе подарила эту книгу… но у меня… совсем не было денег… – Не надо плакать из-за таких глупостей. – Я такая скверная… – Не говори больше, иначе ты устанешь… – Теперь у тебя нет рождественского подарка… – Если ты не перестанешь плакать, я уйду… – Дай мне руку. – Ну, улыбнись же. Вот так. А ну-ка еще веселей. – Monpti, я умру… Принеси мне три красных апельсина… – Сейчас? – Нет. Завтра рано утром. – Здесь пускают посетителей лишь в час дня. – Но ты должен прийти уже утром. Только спрячь апельсины получше, а то у тебя отнимут их… Ночью я видел странный сон. Анн-Клер стояла на высокой скале, я пытался вскарабкаться к ней. Выступы камней обламывались у меня под руками, когда я цеплялся за них, и с глухим грохотом падали позади меня в бездну. Каждую секунду я снова сползал вниз, окровавленные руки уже не удерживали меня на скале. Силы мои были уже не исходе, я задыхался. Анн-Клер стояла высоко наверху и лишь улыбалась, глядя куда-то вдаль, словно мы были совсем незнакомы. Утром я проснулся и обнаружил, что плачу. Это был почти нервный приступ. Я быстро, лихорадочно стал одеваться. Чудесный весенний солнечный свет лился в окно. На дворе заливался дрозд: тилио, тилио… По улицам люди шли без пальто. «Enfin, un peu de beau temps. Наконец-то такая чудесная погода». «Pourvu que ça dure. Лишь бы подержалась подольше». Маленькая девочка гуляет с собакой, и та волочет ее на поводке, отчаянно порываясь к дереву. В больничном саду рабочие с вымазанными черноземом руками высаживают цветы. «Jules, passe-moi une cigarette. Жюль, кинь мне сигарету». Небо чистое и безоблачное. Воробьи во всю глотку чирикают на покрытых зеленым пушком ветках. В бюро больничного отделения худощавая женщина разговаривает с мужчиной. Здесь полагается испрашивать разрешение на внеочередное посещение. – Она ни о чем не подозревает! – говорит она своему собеседнику. – И это прекрасно. Поверьте мне, ей надо благодарить Бога. У нее будет тихая смерть. Она поворачивается ко мне. Мне надо быть чрезвычайно любезным, чтобы не напороться на отказ. – Что вы желаете? Я объясняю, о чем идет речь. Я хотел бы посетить свою жену. Я совсем ненадолго. – Да-да, – отвечает она, неожиданно посерьезнев, и перебирает бумаги на своем столе. Потом поворачивается ко мне, смотрит пристально и тихо произносит: – Она скончалась сегодня утром. Elle est décédée à trois heures du matin. Мужчина, с которым она только что говорила, уже ушел. Значит, это адресовано мне. – Вы хотите еще раз увидеть ее? Она делает знак сестре, и та ведет меня куда-то. Через больничный двор мы направляемся к мрачному зданию у каменной стены – это амфитеатр, морг. Перед нами открывают матово-стеклянную дверь. Мы попадаем в коридор с двумя дверями, справа и слева. Своеобразный, сладковатый запах стоит в помещении. – Эй, Луи, – кричит сестра в глубь коридора, и я слышу шаркающие шаги, которые приближаются. – C'est pour le 23. Просят номер 23. Она уходит, не дожидаясь даже, когда мужчина подойдет. От другого конца коридора ко мне медленно движется огромный, мускулистый, безобразного вида человек в белом халате. – Номер 23? – спрашивает он мягко. Неожиданно на меня накатывает слабость – такая, что я едва стою на ногах. – Вы хотите ее увидеть, – констатирует безобразный мужчина со смиренным сочувствием в глазах. У него желтое пятно спереди на белом халате. Вторая пуговица болтается, она оторвется, если ее вовремя не пришить. Эта пуговица оторвется. Он открывает дверь. Мы входим в огромный, совершенно пустой зал, разделенный на две части большим белым занавесом. Мужчина на цыпочках подходит к занавесу и раздвигает его. Там лежат мертвецы, выложенные в ряд, покрытые покрывалами. Их головы и ноги высовываются из-под простынь. Он подходит к одному из трупов и осторожно обнажает его. Неуклюжие, тяжелые, большие руки его составляют странный контраст с белым покрывалом. Он делает мне знак глазами, словно стараясь избежать любого шума, который мог бы разбудить лежащих здесь. Вот лежит Анн-Клер, с исказившимся лицом, недвижно. Ее белокурые волосы рассыпались, спутаны, падают на лоб. Она ужасно изменилась. И это – Анн-Клер? О Бог мой… Я не могу смотреть на нее… Мужчина вынимает из кармана сломанный гребень и причесывает ее. Он придвигает стул, выходит на цыпочках, оставляя меня одного. Дверь со скрипом закрывается. Слышно, как медленно защелкивается дверной замок. В полной тишине лежат мертвые и ждут. Их одиннадцать в зале, и еще много свободных мест. Кандидаты на них еще хнычут в различных отделениях, строят планы, а некоторые из них еще носятся по жизни за стенами больницы. Анн-Клер шестая от стены, рядом с ней лежит очень длинный труп. В конце стола, в изголовье, я вижу ее одежду, ее чулки и шляпку. Все это связано и в виде подушки подложено ей под голову. Рот ее слегка приоткрыт, чуть видны белые зубы. Один глаз закрыт не полностью, осталась щель, сквозь которую видно глазное яблоко, плавающее в слезах. Слезы сопровождали ее до последнего дыхания. Обнаженные плечи спокойные и застылые; эти красивые круглые плечи, которые она все время весело вздергивала, когда смеялась. Узкие длинные нервные пальцы так странно закоченели. Один палец поднялся кверху и так и застыл безо всякой опоры. – Анн-Клер… А-анн-нн… Кле-ер… Муха села ей на щеку, идет вдоль рта и в углу рта замирает. Она моет передние лапки, потом голову и ласкает бескровные губы. Дверь открывается, тяжелыми шагами вносят нового обитателя этого скорбного пристанища. – Луи, номер 14 надо одеть. Прошу вас, вам больше нельзя здесь находиться. Я выхожу в коридор и снова чувствую тот же сладковатый запах. Мне бы надо поцеловать ее лоб. Надо бы попросить отрезать локон. Почему я не погладил рукой ее платье, ее рубашку, чулки – вещи, сопровождавшие ее в этой безрадостной, непостижимой жизни? Почему я не был с ней ласковее? Теперь со мной случится что-нибудь страшное. Меня должен покарать Бог, не она. Бог… Нет никакого Бога. А если и есть, то он жестокий и старый, ему много миллионов лет… Он сидит на своем троне и молчит… Где теперь Анн-Клер? Где? Возможно, ее душа еще цепляется за мертвое тело, но не может больше ничего выразить… «Monpti, не оставляй меня… меня хотят увезти… они так грубы…» – Эй, молодой человек, вы забыли свою шляпу! Скоро двенадцать. Время обеда… Анн-Клер, время обеда… Я принес тебе три апельсина… Но я не могу их дать тебе… Эти не понимают… это сплошь негодяи и живут себе… Что ты делаешь сегодня вечером? Я позвоню тебе… Подлецы… Я подам в суд… Подлость… Почему мне не сказали, что она умрет?.. Почему я не мог бы быть возле нее в последний момент?.. Она меня наверняка звала… Ей надо было мне что-нибудь сказать. Может, она что-нибудь написала… для меня… А они отобрали это… уничтожили… Я уверен в этом… Но с помощью посольства… Женщина, которая мне первая сказала… Она испугалась… И этот длинный мертвец… К чему это было?.. Однажды я… Все… все это… к черту!.. А ты там, наверху, слышишь меня… Я ненавижу все… попов… церкви… Понял? Я буду бороться с тобой… Ты жесток… ты несправедлив… ты бессердечен… ты… – Вам нехорошо? Может, дать воды? – Нет… нет… спасибо… Кто-то в больничном дворе касается моей руки. Женщина в белом халате. – Вы муж номера 23, которая сегодня рано утром умерла? – Да. Она вручает мне небольшой пакет. – Это сумочка вашей жены. Может быть, Анн-Клер написала мне что-нибудь, это должно находиться в сумке. Я лихорадочно роюсь среди бумаг, писем и фотографий. Ничего, ничего… Неожиданно я замечаю голубой конверт. Таинственный конверт. Она всегда прятала его от меня, поэтому не разрешала заглядывать в свою сумку. Я сразу узнал его по оторванному уголку. Открывать этот конверт я не имею права. Анн-Клер этого не хотела. Я должен уничтожить. Но когда я собираюсь разорвать его, я чувствую, что-то мешает, конверт не пустой. Очки. Я ничего не понимаю. Тут же начатое письмо: «Дорогая Жанетта, я очень прошу тебя, будь так добра и дай мне взаймы еще десять франков. Я сразу же верну, как только получу свое жалованье. На днях я только потому с опозданием вернула двенадцать франков, что со мной приключилось несчастье. У меня разорвались чулки. Это я тебе, правда, говорила. В залог я отдаю тебе мой любимый сувенир, очки моего отца. Ты можешь подумать, что…» Больше ничего… Господи, помоги мне… Нет, нет… Вон церковь… Нет, не сниму я шляпу… Ты, там наверху!.. Слышишь? Я не сниму шляпу!.. Убей меня… пусть будет что угодно… нет… Нет! Тридцать восьмая глава Сквозь открытое окно я слышу шелест листвы на ветру. Весна. Где-то цвинькает птаха, я слушаю ее, лежа в постели. Руки мои, измотанные, лежат на одеяле. Сегодня я встану. Сколько я лежу вот так? Не постучав, в дверь входит горничная. – Ну как, вам лучше? – Спасибо. Где моя одежда? – Вы хотите вставать? Я повесила ее в шкаф. Подождите, я дам вам ее. Головокружение прошло? – Благодарю, мне уже лучше. Она кладет мой костюм на постель и ставит перед ним ботинки. – Еще чего-нибудь? – Спасибо… Какой сегодня день? – Вторник. – Вторник?.. Ах да. Вчера был понедельник, а завтра будет среда. – Не очень-то красиво со стороны вашей подружки, что она теперь не показывается здесь. Одевайтесь уж. Это намного лучше, чем лежать в постели. Помочь вам? – Нет… нет… У меня еще здорово кружится голова. В девичьем пансионе звонят… Какао… нормандский сыр… мэрилендский табак… Сколько лет может быть Мушиноглазому? Здоров ли он? Он тоже знал ее. Я стою перед домом номер 6 по улице Пяти Алмазов и поглядываю наверх, на балкон второго этажа, на пять темных окон. Собственно говоря, она жила здесь, а не в переулке Луговых Мельниц. Бедняжка Анн-Клер! Три месяца назад в полночь мы, тесно обнявшись, вместе смотрели на эти окна. «Monpti, последнее окно мое, в балконной комнате стоит рождественская елка, она макушкой достает до потолка. О, если бы мама знала, что мы двое…» Я почти чувствую аромат ее волос. Я верю в потустороннюю жизнь. Могу себе представить, как Анн-Клер стоит рядом со мной и плачет оттого, что я грущу. Если сейчас одно из пяти окон засветится, тогда загробный мир существует и Бог есть. – В мае дом снесут, – говорит кто-то сзади меня, – там уже никто не живет. – Это сказал бакалейщик, который стоит на улице перед своим магазинчиком. Я недвижно смотрю на дом и верю, что рядом стоит Анн-Клер, берет меня под руку и спрашивает своим приятным альтом: «Alors, tu viens, Monpti? Ну, ты идешь, Monpti?» Иври-Бисетр. Сюда ездят на восемьдесят четвертом. Трамвай выезжает за кольцевой вал. Безобразное, унылое предместье. Неподалеку от кладбища ресторан под открытым небом с длинными деревянными скамьями. Мужчины и женщины в траурных одеждах сидят тут, едят pommes frites и пьют к нему красное вино. Одна из женщин откинула назад траурную косынку, нос у нее блестит, когда она ест; глаза надломлены от боли. На столе большими лужицами разлито красное вино. В воздухе пахнет астрами. – Один франк – букет. Слева канцелярия кладбища. – Мадемуазель Анн-Клер Жовэн. – Когда она скончалась? – Двадцать девятого марта. Ее ищут в большой книге. Анн-Клер стала рубрикой, строчкой в большой книге, толстом фолианте. На писаре грязный воротничок. Его тоже однажды внесут в эту книгу. – 5 отделение, 17 линия, 38 захоронение. – Спасибо. Я иду по аллее могильных памятников. Мавзолеи, братские могилы, цветочные грядки, ивы. Могилы строго отделены одна от другой, обнесены белыми и серебристыми решетками, они выглядят как клетки. Тут и там мраморные доски: «Pour sa fête. Pour son Noël». «На день ангела». «Рождественский привет». Я нахожу ее могилу. Желтая глинистая почва совсем плоско утрамбована. Вероятно, недавно шел дождь. Два следа от обуви на могиле. Кто-то наступил на нее, чтобы быстрее добраться до могилы любимого покойника. Забавный жучок выскакивает у меня из-под ног и устремляется прочь. «Ici gît Anne-Claire Jouvain. Здесь покоится Анн-Клер Жовен». Было ей от роду двадцать три года. Светит солнце, и длинная волосистая гусеница сжимает свое тело как гармонику, когда переползает через ком земли по пути к кресту. Высоко в синем небе жужжит самолет. На глубине пять футов лежит гроб. Нет ни цветочка на ее могиле. Пахнет паленым, где-то сжигают старые сухие венки, ветер разносит странный запах. Мне вспоминается другой весенний день. «Я сбегаю за сигаретами, Анн-Клер. Быстро вернусь». «Я могу сама их купить, подожди, я схожу. Идет?» «Нет, подожди меня». Я возвращаюсь, перескакивая через три ступеньки, вхожу в комнату. Анн-Клер лежит на постели, кофточка расстегнута, белокурые волосы растрепаны, мне видна ее белая грудь. «Что с тобой? Что у тебя?» Она не шевелится. «Анн-Клер!» Я трясу ее. Она недвижима. В один прыжок я у двери. «Monpti!» Я оборачиваюсь. Улыбаясь, она сидит на постели. «Что случилось?» «Я хотела знать, больно ли тебе будет, если я вдруг умру…» Это больно, Анн-Клер… Анн-Клер, это страшно больно… Я этого не перенесу… Старуха набирает в пустую банку из-под какао воды из кладбищенского колодца, чтоб полить могилу. Она осторожно ступает, чтобы не пролить ни капли. Неожиданно солнце прячется, над могильными крестами повеяло холодом. Начинает моросить. Мужчина и женщина возвращаются к выходу. Она обнимает его: – Monpti, ты не должен плакать. Она говорит ему «Monpti». Я остался один. Теперь меня никто не видит. Я опускаюсь на колени перед ее могилой. – Отче наш, что на небе, да святится имя твое, да приидет царствие твое, исполнится воля твоя… Если я пойду домой пешком, на сэкономленные деньги я зажгу свечу в часовне Вожирар. Тридцать девятая глава – Вы не будете любезны позвать вниз мадемуазель Люсьенн Ребу на минуту? – Кто хочет с ней говорить? – Ее знакомый. Домовладелица идет во двор и кричит: – Mademoiselle Reboux! On vous demande en bas. Мадемуазель Ребу! Вас спрашивают. Она возвращается: – Поднимитесь, пожалуйста. Барышня ожидает вас. Sixième, première porte à gauche. Шестой этаж, первая дверь слева. Обшарпанная лестничная клетка. Непривычно пахнет керосином. На шестом этаже стоит вторая Анн-Клер, живая, и смотрит на лестницу. У меня темнеет в глазах – настоящее безумие. – Вы искали меня, мсье? Даже голос тот же самый. – Не понимаю. Сказали, знакомый… – Да… – Я ведь не знаю вас… то есть… подождите… так странно… Что вам угодно? – Хотелось взглянуть на вас. – На меня? Зачем? – Не знаю. – Это очень оригинально, мсье. Я не признаю таких знакомств… Я живу одна… Не знаю, что теперь обо мне будут думать… Она произносит это не категорично, а тихо и мягко, словно догадывается, как это ранит меня. Одна… она тоже живет одна. – Да и смысла никакого не имеет. – Конечно… никакого смысла. Простите. Я поворачиваюсь и иду вниз по лестнице. Я еще слышу, как она говорит самой себе: – C'est étrange. Странно. Я стою на углу небольшого узенького переулка и оглядываюсь на этот старый дом. Шестой этаж – мансарда. В окне неподвижно стоит мадемуазель Люсьенн Ребу и смотрит мне вслед. Справа от нее в окне висит птичья клетка, слева стоит цветочный горшок – вечные спутники одиноких девушек, этих маленьких француженок, отстаивающих свое достоинство, которые могут быть помолвлены с пятью мужчинами, не являясь любовницей ни одного из них. Прости, Анн-Клер, что я продолжаю искать тебя. Лишь иногда, в минуты отчаяния, во мне пробуждается ужасная мысль, что тебя больше нет. Анн-Клер, я сейчас возвращаюсь в жизнь и хочу покаяться, и за тебя тоже. Мадемуазель Люсьенн Ребу наверху наклоняется над клеткой и ласкает невидимую птицу. Я отправляюсь пешком к отелю «Ривьера». Об авторе и его книге «…И на следующее утро он проснулся знаменитым». Этой фразе не суждено устареть, ибо она точно воспроизводит обстоятельства, часто сопутствующие появлению нового яркого дарования, а таланты, слава богу, рождаются во все времена и чаще всего без предварительного уведомления. Примерно так было и с автором романа «Monpti» Габором Васари. Когда в 1934 году его произведение – первое, если не считать фольклорной «Книги сказок», – увидело свет в Будапеште, многие критики, и не только в Венгрии, почувствовали, что родился крупный прозаик, мастер диалога, с завидным чувством юмора и острой наблюдательностью в передаче портретных характеристик. Печать Европы сразу окрестила его «заметнейшим и занимательнейшим повествователем». В одной из статей об авторе романа «Monpti» говорилось: «Смесь чаплинского юмора, улыбчивой меланхолии и сердечной теплоты делает его одним из немногих поистине оригинальных рассказчиков». Роман «Monpti», написанный на автобиографической основе, повествует о приключениях молодого студента, приехавшего в столицу Франции учиться изобразительному мастерству. Начинающий художник Жорж часто голодает – у него нет денег даже на обратный билет домой, в Венгрию, – он не слишком изобретателен в добывании средств к существованию, нередко попадает в смешные, «пиковые» ситуации (когда, например, пытается выиграть приз на ярмарке или, получив от приятеля 300 франков, отваживается пообедать в лучшем парижском ресторане), он добр, наивен, застенчив, мечтает о любви, но как-то ничего у него не складывается. Но вот он наконец знакомится в Люксембургском саду с девушкой по имени Анн-Клер, и эта встреча все перевернула в его жизни. Предоставим слово одному из более поздних критиков: «Monpti (Мой малыш) – это ласковое прозвище, данное маленькой парижанкой Анн-Клер молодому венгерскому студенту, к которому рому она трогательно привязана и который тоже пылко любит девушку с ее скромными украшениями, ее невинной ложью и ее чистой душой. Среди шумного Парижа, в бедности и грязи, в отсветах фонарей Больших Бульваров расцветает чудо между двумя большими детьми, и мы познаем все, что составляет эту любовь: маленькие споры, немыслимые проблемы, сцены ревности, духовное примирение. Все это описано с широким размахом, грациозно, одухотворенно, наполнено юмором и тихой грустью и тем самым так притягательно и смело, что, как и заново увиденный Париж, западает в душу читателя». К сожалению, роман двух влюбленных оказался недолговечен, история заканчивается трагически (спеша на очередное свидание, Анн-Клер попадает под колеса автомобиля), но образы главных героев надолго остаются с нами, словно напоминая, что существует любовь возвышенная и чистая. Несколько слов о приметах времени в романе. Автор весьма точно Передает атмосферу парижской жизни начала тридцатых годов – тут и пользующееся особой привязанностью парижан метро, и появление первых в Европе специальных автомобилей-мусоросборщиков (одна из самых грязных стран в средневековье, Франция первой стала проявлять повышенное внимание к проблеме чистоты улиц, что ощущается туристами до сей поры), всеобщее увлечение патефонами и граммофонными пластинками, заменявшими в ту пору сегодняшние музыкальные центры, транзисторные приемники и радиолы, использование пневмопочты в учреждениях и т. п. А наряду с этим – замусоренность парижских улиц, потертые гостиницы и арендные дома с отвалившейся штукатуркой, какие уже давно не встретить в нынешнем Париже, старьевщики, которые, обходя дворы, скупают вышедшие из моды вещи, – все это тоже признаки эпохи. Однако и в речи персонажей она просматривается неплохо, главный герой, к примеру, передает свое состояние строчкой известного шлягера из кинофильма «Петер» («Heute fühl' ich mich so wunderbar!»), очень популярного в 1934 году, главную роль в котором исполнила знаменитая венгерская актриса Франческа Гааль; в другой раз он напевает «Адью, мой маленький гвардеец» – популярную тогда песенку австрийского композитора Роберта Штольца… Центральная фигура в романе, конечно, сам рассказчик – художник Жорж. Это именно его глазами читатель видит Париж и его улочки, обитателей третьеразрядной гостиницы «Ривьера», в которой он проживает, это в его воспроизведении оживают диалоги с Анн-Клер, его возлюбленной, и вообще чаще всего он непосредственно выходит «на связь» с читателем, повествуя о своих переживаниях и впечатлениях. Задержимся на этих переживаниях. Герою, казалось бы, можно предъявить упрек в излишней рефлекторности, слабоволии и малодушии. Он много и зачастую правильно рассуждает, но особых выводов из этого для себя не делает, да и вообще малоактивен. Но это на первый взгляд. Не забудем, что он иностранец, да к тому же без гроша в кармане, очутившийся по воле случая в «подвешенном состоянии». Как всем образно мыслящим натурам, ему вечно рисуются дополнительные преграды и трудности, которых в реальной жизни может и не существовать, – отсюда пространные внутренние монологи, сомнения «вслух». Во всем же остальном наш герой – типичный юноша начала тридцатых годов, когда, например, к ухаживанию, как прелюдии любви, относились с большей долей романтизма и, может быть, инфантильности, а увертюрой знакомства вовсе не было обладание; когда не было ни секс-шопов, ни дискотек, ни телефонных «герлс», а самым откровенным журналом для Мужчин считался «Париж иллюстрированный», в котором верхом эротичности было опубликование снимка, где мужчина в смокинге и цилиндре полуприникает к светской даме, всего-навсего осмелившейся обнажить грудь. Несмотря на «бульварное» знакомство наших героев, действие в романе развивается отнюдь не в ожидаемом или стандартном направлении. У иностранца без гроша в кармане свои комплексы и свои проблемы, у юной француженки Анн-Клер, как выясняется ближе к концу повествования, свои. Во всяком случае, в этот образ девушки, которая, несмотря на нищету, не пошла на панель, веришь, хотя иногда ловишь себя на мысли, что порой уж очень навязчиво автор заставляет героиню признаваться в своей невинности. Однако не будем забывать, что время действия – тридцатые годы, это время других измерений, иных скоростей. Окончательно побуждает уверовать в искренность героини решающая сцена сближения, когда Анн-Клер, краснея и заплетающимся языком, спрашивает возлюбленного: «Скажи… что мне делать?» В то же время автор словно издевается над рассказчиком, вкладывая в уста героя убийственную иронию по отношению к самому себе: так долго он добивался близости от девушки, столько напрасных усилий потратил (когда кругом, стоит только захотеть…). Но в том-то и дело, что своей свежестью и наивностью, искренностью несмотря на маленькие обманы – Анн-Клер притягательнее жриц продажной любви, и Жорж, этот мнимый ловелас и знаток женских душ, не может пересилить себя, он остается верен нарождающейся любви, находя отраду даже в невинной лжи своей подруги, в бесконечных сценах ревности. Вообще ирония и самоирония – одна из сильных сторон авторской манеры повествования, ею он пользуется весьма умело и охотно. Без иронии вся история производила бы впечатление слащавой картинки на тему бедной девушки и ее донкихотствующего рыцаря. Но автор беспощаден не только к себе – какой убийственный сарказм звучит по адресу всевозможных плутов и откровенных хищников (вспомним хотя бы объединение «Дорога к счастью», продававшее оптом и в розницу советы желающим разбогатеть)! Совсем иной оттенок приобретает ирония под пером автора, когда он описывает мытарства земляков-венгров, пытающихся найти в Париже хоть какую-нибудь работу (сам он безуспешно выступает поначалу в роли «опытного водолаза»). У читателя, успевшего пробежать несколько первых страниц, наверняка возникает вопрос: венгр пишет о Париже на немецком языке, пересыпая текст французскими оборотами и словечками, – нет ли тут какой-то мистификации либо ошибки? Тут самое время обратиться к личности автора. Итак, кто же он, этот Габор Васари, представитель старинного австро-венгерского рода (в немецких изданиях он пишется Габор фон Васари), выходец из семьи известных деятелей культуры, ученых и писателей (брат его, в частности, был художником, а дядя – известным драматургом)? Родился Габор Васари в 1896 году в Будапеште. Уже в детские годы был необычайно развит, проявлял склонность к изобразительному искусству. Учитывая наклонности мальчика, родители старались создать максимальные условия для его эстетического развития – с ним занимались специально приглашенные педагоги и художники. По окончании гимназии Габор поступает в Высшую школу изящных искусств. В 1924 году он уезжает в Париж, издавна считавшийся академией начинающих живописцев. Габор берет уроки живописи и одновременно сотрудничает в различных газетах и журналах – иллюстратором и даже карикатуристом. Это позволяет оплачивать уроки и, кроме того, поддерживать сносное существование в шумной Мекке разноязычных талантов, съезжавшихся в те годы в столицу Франции. Одновременно с этим Габор Васари пробует себя в литературе, пишет небольшие рассказы и юморески, однако накопленный к тому времени материал уже вполне пригоден для крупной вещи – романа или повести. В 1932 году Габор возвращается в Будапешт. Здесь он занимается журналистикой, пишет рецензии, эссе. Большое место в творчестве Васари – журналиста начала 30-х годов – занимают рецензии на кинофильмы, это неудивительно, ибо именно в это время происходило рождение звукового кинематографа и пройти мимо этого явления художник не мог. Здесь же, в Будапеште, Габор Васари создает лучшие свои прозаические произведения. Вслед за романом «Monpti» (1934) практически каждый год появляется по роману: «Она» (1935), «Только ты» (1936), «Будь начеку, когда появляется женщина» (1936), «Двое против Парижа» (1938) – всего около десятка. Как правило, автор сам и иллюстрировал свои книги. Последний роман, под названием «Бог спит», относится к 1943 году. В том же году вышел сборник рассказов «Однажды было…». Васари-прозаик пробует свои силы и в жанре драматургии – что в целом вполне оправданно при способностях мастера «услышать» и воспроизвести диалог, – так появились пьесы «Не надо слов о любви» (1937) и «Деревенская девушка» (1946). Пьесы Васари, поставленные и в столице, и на провинциальной сцене (Мишкольц, Дебрецен), пользовались успехом. В 1935 году вышел в виде пьесы и роман «Monpti», но театральные постановки не могли затмить романа – разве что увеличивали его популярность. Было предпринято также несколько экранизаций романа в разных странах, однако ярких фильмов, как правило, не получалось. Причина здесь одна: трудности в переводе диалогов на язык кинематографического действия и в ограниченности пространства для этих же диалогов в рамках одной, пусть даже многоактной пьесы. В 1946 году Габор Васари эмигрирует на Запад, а с 1949 года окончательно оседает в ФРГ. Произведения этого автора всегда пользовались популярностью у немецкого читателя, чему в немалой степени способствовали переводы, выполненные самим автором. «Monpti» был переведен еще в конце 40-х годов, а вышел массовым изданием в 1955 году. С 1957 года Васари пишет на немецком, издается в Гамбурге, Вене и других городах. Помимо немецкого книги Васари увидели свет на английском, французском, итальянском, испанском, голландском, шведском, болгарском и турецком языках. Умер Габор Васари в 1985 году в ФРГ в возрасте 89 лет. Последним переизданием был роман «Двое против Парижа», выпущенный в 1989 году издательством Ференца Мора (Будапешт). Таков вкратце жизненный путь Габора Васари. Этот типичный представитель культурных кругов художественной интеллигенции континентальной Европы, журналист, художник и писатель, эрудит и полиглот (он свободно владел четырьмя языками) свои жизненные наблюдения отражал в различной литературной форме, многими жанрами, но при всем этом разнообразии своих книг в основе авторского отношения к действительности оставались юмор и ирония, а также определенное сочувствие так называемым простым людям, нелегким трудом добывающим хлеб свой насущный. Произведения Васари, какие бы драматические коллизии и конфликты ни были положены в их основу, всегда говорили с читателем на понятном ему языке, они давали надежду, заряжали жизненным оптимизмом и потому были любимы самыми разными книгочеями из всех слоев общества. Кажется, пришло время и нашему читателю познакомиться с творчеством этого видного европейского писателя, начавшего, как это часто бывает в литературном цеху, с автобиографических сюжетов, свидетельством чего и является данный роман. Ю. С. Новиков notes Примечания 1 Сокр. бульвар Сен-Мишель. – Здесь и далее примечания переводчика. 2 Ах, сеньорита… Почему? Ты говоришь, что не… Прекрасно! (исп.) 3 О, мой милый! (итал.) 4 Арахис… Арахис! (франц.) 5 От Матфея, 8, 12; от Луки, 13, 28. 6 Перевод М. Яснова. 7 Филлоксера (род тлей) приносит огромные убытки виноградарству. – Прим. ред. 8 Перевод А. Гугнина. 9 Матфея, 8, 21–22. 10 Книга Екклезиаста, 9, 5–6.