Магус Владимир Аренев Италия эпохи Возрождения, очень похожая на нашу… да не совсем! Здесь в фамильных поместьях обитают призраки, здесь маленький волшебный народец сосуществует с людьми, здесь Церковь дозволила чародейство — и она же создала орден законников-магусов. Всегда найдутся те, кто захочет обратить чудо во вред другим. Магусы как раз и призваны раскрывать преступления, совершенные с помощью магии. «Закон превыше всего!» — вот их девиз. Но так ли все просто? Черно-белый мир вдруг оказывается многоцветным! — и магус Обэрто уже не знает, кто прав, кто виноват. Заурядная кража фамильных перстней в поместье древнего рода Циникулли оборачивается длинным, запутанным, сложным делом. Погони, выстрелы из-за угла, тайны призраков, веселые проделки волшебного народца, пираты и ювелиры — все перемешалось в этой истории. Фейерверк чудес, калейдоскоп захватывающих приключений! — но когда произойдет чудо настоящее — заметит ли его мессер Обэрто?.. заметишь ли его ты, читатель?.. В книгу также вошла повесть «Заклятый клад» — фэнтези, основанная на украинской демонологии. Владимир Аренев Магус ПРЕКРАСНАЯ ИТАЛИЯ ВЛАДИМИРА АРЕНЕВА Пинокио Санчес, более известный как Burattino — Мельничное Сито, вопреки утверждениям графа Алексея Николаевича Толстого не был ни сыном Папы Карло, ни роботом, изготовленным им из попавшего под руку полена. Зато в совершенстве стучал на ударных — как и сам Папа в молодые годы. Кличку же получил вовсе не благодаря профессии, ибо на мельнице не служил и дня. «Деревянненькое» имя — лишь бледный след давней вендетты между марионетками, рабами ниток, и буратинами-петрушками, расколовшей итальянский народный театр. Папа Карло же хоть и не является в этой истории Творцом, но в со-творении явно замечен. Именно он изготовил для искалеченного на войне Санчеса Буратино деревянные протезы и накладку для носа, что открыло инвалиду путь на большую сцену… Эта маленькая криптоистория сложилась сама собой во время чтения «Магуса». Автор, мой давний и хороший знакомый Владимир Аренев, сам виноват. В его магическом детективе отставной потомственный барабанщик Папа Карло, он же Дон Карлеоне (вздрогнули, уважаемый читатель?) играет куда более зловещую роль! И куда более яркую. Бессмертный (потому как ко всему еще и призрак) барабанщик-кукольник приложил немало усилий, дабы главным героям романа жизнь медом не казалась. На то и детектив, на то и магический. Подробности о Пинокио Санчесе (он же Burattino) легко найти в Интернете. Утка, запущенная агентством Mignews об «эксгумации праха Буратино», победно крякает уже не первый месяц. И пусть себе, веселее будет. Ибо вечный и бессмертный Папа Карло Карлеоне (у Бориса Штерна в «Эфиопе» он еще римский папа Карел-Павел, помните?) в данном случае лишь предлог. Или символ, это уже как посмотреть. Если бы меня спросили, какой совет я мог бы дать своим коллегам-фантастам… Если, если! Не любят писатели советов, ибо каждый — Творец, у каждого если не целая Вселенная, фантазией рожденная и взлелеянная, то хотя бы кукольный театр со все теми же марионетками и буратинами. Какие уж советы, коли ты почти что Саваоф! Но если бы спросили, если бы захотели выслушать… Коллеги, хватит спасать мир! Ей-богу, надоело. Все мы Толкиеном ушибленные, Кольцом Всевластья сплющенные, но сколько можно? Шутка от долгого употребления и та оскомину набивает, а если уж всерьез, то и вовсе невмоготу. Яркая обложка, рисуночек веселый… О чем ты, книжка? Да все о том же, об очередном Фродо с артефактом в зубах. Из мироспасателей всех возрастов, профессий и национальностей можно формировать не роты даже, батальоны. А то и полки, если переводную литературу добавить. Спасают мир, спасают, а на базаре все так дорого! Это я к чему? Да к тому, что в «Магусе», книге более чем фантастической, мир спасать не требуется. И слава Тому, Коему сие только и по силам! Ибо стоит лишь согнать с лица романтическо-арагорновскую мрачность, перестать воображать себя светлым эльфом или темным гномом, выяснится, что в Мире, Который Спасать Не Надо, имеется масса интересного. Хотя бы привидения. Не один Папа Карло, бессменно-бессмертный фантом, хоть и мертв, но бодр, дела важные вершит. Иные тоже стараются, средневековую скуку клочьями тумана по небу пускают. И здоровое колдовство, вкупе с нездоровым, само собой, в самой силе. А вокруг, как и полагается, шум, гам, интриги, воры с разбойниками, постные физии монахов, пуэрулли, народец малый, но прыткий. Готические башни, белые паруса над морем. Чем не жизнь, чем не мир? Средневековье, как много в этом звуке, в этом слове!.. И вправду — много, даже с излишком. В одной Далекой Галактике, именовавшейся когда-то СССР, фантастам в те века, что между Древностью и Новью, нырять не слишком рекомендовалось. Отчего, сразу и не сказать. Может, из-за вечного совдеповского страха: «убегуть!» Не в Италии во время круиза, так в Италию времен Сфорца и Джордано Бруно. С тем большим удовольствием и авторы, кто посмелее, и читатели отправлялись туда, где готические башни. Великий успех «Трудно быть богом» стал поистине вдохновляющим. От тупой официальной критики попросту отмахивались, а змеиные диссидентские-намеки («Рэба— это ж Лаврентий Палыч!») воспринимались вполуха. И без того интересно. Есть, есть у нас неубиваемая любовь к «ихней» старине! Замки, рыцари, Айвенги-Дорварды, мушкетеры, наконец. «Старая романтика, черное перо!» И не надо насчет отечественной гробофилии. Гоголь Николай Васильевич, дабы Русь-тройку воспеть, не в Тамбов уехал — в Рим. Потому как Италия. Потому как любим — и любить будем. Особенная она, Италия между римской Древностью и Новью «от Гарибальди», не спутаешь. В Англии — рыцари и вольные стрелки, во Франции — тамплиеры, а в Италии вроде как все сразу. Весело, страшно, забавно, героично, необычно. И очень интересно, что, пожалуй, самое главное. Причем у каждого она своя, Италия, штучная. Италия Владимира Аренева тоже индивидуальна, как без этого? Критики, вумные словно вутки (вотруби только вот не клюют!), сие «исторической фантазией» обозвали. Вроде и реальность почти как настоящая, но, так сказать, со сдвигом — небольшим, чтобы в фэнтези драконью не свалиться. Автор, ничуть не тушуясь, сие честно оговаривает: и спагетти братьям-итальянцам раньше времени варить разрешил, и орден законников — чистое ноу-хау, и с привидениями в реальности иначе все было, и с Папой Карло. Да и магус, честно говоря… Честно говоря, «магус» — единственное, в чем автора можно серьезно упрекнуть. Не потому, что спецы подобного профиля в Италии отсутствовали напрочь. Отчего бы и нет, знаем мы это Средневековье!.. То есть очень плохо знаем. Иное давит — слово, слово! Термин! Давно пора вводить запрет на некоторые сочетания букв, как на полностью скомпрометированные и тошноту вызывающие. «Маги», коллеги дорогие и читатели бесценные, это жреческое сословие в древней Персии. И все! Остальное уже фэнтези. Глянец обложек, позор горе-иллюстраций, тупость текстов из-под копирки, из-под чужого лекала. Маг де Магог, Серо-Бурый Властелин, Кольцо Напасти… Чур меня, чур! Термины вообще материя тонкая. «Папа Карло не зря звался вором в законе». Зря! Потому как таковых в Италии не было, нет и не будет. Никогда! Почему бы отставному кукольнику-барабанщику не зваться, как и положено — «каппо»? Каппо Карло — звучит! Или даже «Карло, Каппо ди тутти каппи Альяссо». Буратино бы одобрил, не сомневаюсь. Ho это уже ворчание пуриста, внимания особого не требующее. Лучше сразу в текст, в дивную старую Италию, где пахнет рыбой и ладаном, где распоследние злодеи кажутся добродушными злыднями, где даже между Жизнью и Смертью не вражда, а нечто вроде сосуществования. Кипарисы, шепот теплого ветра, случайная улыбка юной смуглянки… Хорошо! Это «хорошо» если не понял, то костями прочувствовал главный герой книги — брат Оберто, магус-законник, отправившийся за девятью таинственно пропавшими кольцами. Не Кольцами Всевластья, слава богу, обычными. То есть почти что обычными. Пошел — и тут ка-а-ак!.. Что и следовало ожидать, к нашей вящей читательской радости. Конечно, в жизни все оказалось не так, как на самом деле, конечно, герой отдал дань раздумьям тяжким (как без этого?). Но вот выводы сделал абсолютно верные. К чему строить постную мину, спасая мир (он же Порядок, он же Закон, он же Цена-на-Скумбрию)? Скучное занятие, как раз для братьев ордена законников — и для читателей бароно-драконьих фэнтези. Был фра Оберто, стал синьор Обэрто Пандорри, практикующий магус, сиречь частный детектив. Ризу с плеч — и вперед, за приключениями по дорогам прекрасной Италии! Жизнь так хороша, так коротка! «…И звезды пока еще светят, пока еще радуют глаз». Люди, духи, пуэрулли К нам в окошко заглянули, Смерть и Жизнь рядком стоят, Унывать всем не велят. А вот встретит ли частный детектив сеньор Пандорри актера ярмарочного театра-балагана Пинокио Санчеса, дернет ли крестника Каппо Карло за деревянный нос, примется ли расследовать заговор буратин против марионеток, это уже от автора-демиурга зависит. Почему бы и нет? Вот он мир, только что сотворенный, для всех любознательных открытый! «Спросонья Карло швырнул в малыша башмаком, но длинноносый не обиделся. "Дурачина! Неужели ты не хочешь заработать немного денег и начать жить по-новому?"». Андрей ВАЛЕНТИНОВ МАГУС Магический детектив Необыкновенные события случаются там так редко, что люди не узнают их, когда они приходят все-таки наконец.      Е. Шварц. «Обыкновенное чудо» Пролог ИСКУШЕНИЕ ФРА ВИНЧЕНЦО Жалок тот ученик, который не превосходит своего учителя.      Леонардо да Винчи. «Обучение живописца» 1 То, что у возвратившегося в монастырь брата не хватает двух пальцев, первым заметил апокризиарий фра Винченцо. В обязанности апокризиария входила выдача монахам завтрака — и когда фра Винченцо протянул положенную порцию вернувшемуся брату-законнику, тот принял ее правой рукой, но неудачно; потянулся поддержать миску левой, длинный рукав ризы чуть съехал, и — извольте видеть, на месте мизинца и безымянного зияла только пустота, ничего более! Справедливо полагая, что возвратившийся брат сам в нужное время сообщит обо всем отцу-настоятелю, фра Винченцо продолжал раздавать порции и об увиденном старался не думать. Признаться, первое получалось у апокризиария лучше, чем второе; мыслями он нет-нет да и возвращался к изуродованной кисти того, кто считался лучшим, искуснейшим и талантливейшим из воспитанников ордена. Как же так? — терялся в догадках простодушный брат. Если лучший, почему позволил кому-то нанести себе увечье?! Любопытство — грех, хоть и не из самых тяжких. С досадою думал фра Винченцо, что до капитула, где вся братия услышит от вернувшегося о выполненном задании, — до капитула, Господи, еще почти сутки! Ну что же, вот и случай усмирить дух свой, вопреки искушению хранить бесстрастность, достойно выполняя обязанности свои в обители… глядишь, и время пройдет незаметней, а там и капитул… Увы, ожиданиям фра Винченцо не суждено было сбыться. На капитуле, после богослужения и рассказа аббата о текущих делах монастыря, братьям-законникам было объявлено, что ровно на год их покидает… этот вот, "искуснейший и талантливейший". Сообщение произвело немалое замешательство в рядах братии — и единственное, что интересовало всех: почему он уходит из монастыря. О недостающих пальцах никто и не вспомнил. Что же до фра Винченцо, то эта загадка еще какое-то время мучила его, но потом апокризиарий попросту выкинул ее из головы, еще раз доказав: кто настойчив в намереньях своих, кто обуздывает сиюминутные порывы и недостойные мысли, тот способен творить настоящие чудеса! 2 Ах, если бы знал фра Винченцо, отправившийся вместе с братьями на обязательный полуденный отдых, если бы только знал, что как раз сейчас в монастырском саду тайное становилось явным, а вопрос, мучивший его, обретал простой и однозначный ответ! Ах, если б знал! Какими терзаниями, какими соблазнами наполнилась бы тогда душа его, сколь почетней была бы победа над ними! Но нет, достойный апокризиарий отдыхал телом (и мучился душою, преисполненной любопытства), а в монастырском саду тем временем уж и вопросы прозвучали, и ответы — и теперь царила тишина, но не та благостная, полная спокойствия тишина, которая приличествует богоугодным местам, нет. Тишина, которою полнился сад, была тяжкой и грозной, предвещавшей скорые молнии, а возможно, и гнев, и даже суровое наказание. Изувеченный брат ожидал и того, и другого, и третьего. Когда он ехал сюда, в обитель, он знал, что так будет. Но он не мог не вернуться — и не мог промолчать, когда бывший его учитель, наставник, глава ордена спросил, не хочет ли он добавить что-то к уже сказанному. — Хочу, отче, — и задержав дыхание, как перед прыжком в бушующее пламя: — Я намерен просить вас о милости и снисхождении. И благословении, если вы сочтете возможным. Отче, я… Я хочу уйти из ордена. — Объяснись, — велел наставник, и изувеченный его ученик рассказал, что к чему. Вот тогда-то воцарилась в саду та самая предгрозовая тишина. Изувеченный брат знал, конечно, что из ордена законников можно уйти. Сам он еще несколько месяцев назад и не предполагал, будто такое возможно, он рассмеялся бы, услышь от кого-нибудь: "Ты захочешь оставить орден и своих братьев"! Изувеченный не впервые выезжал в мир, чтобы исполнить повеление учителя; законниками именно для того и становятся: достигнув внутренней чистоты и досконально изучив законы, братья идут к людям — помочь, поддержать, покарать, если будет нужно… — Ты больше не веришь в идеалы ордена, — произнес вдруг наставник — и изувеченный вздрогнул от неожиданности. — Хорошо. Если ты так решил… — Я понимаю, что… — Ты ничего не понимаешь! Ты только думаешь… А впрочем, ты волен поступать, как считаешь нужным. Хочешь — уходи. Все равно рано или поздно вернешься. Изувеченный медленно качнул головой. — Простите, учитель. Я не… — Не прощу. Ты можешь сомневаться в правоте уставов ордена, но возражать своему наставнику — нет. А впрочем, время все расставит на свои места. Ступай! Изувеченный хотел что-то добавить, но не посмел. Он учтиво поклонился и покинул сад, а вскоре — и монастырь. И хотя не рискнул повторно возразить настоятелю, все-таки остался при своем мнении. А время, как водится, показало, кто же был прав. Глава первая СТРАННАЯ ПРОСЬБА РУБЭРА ХОДЯГИ Трубадуров прославить я рад, Что поют и не в склад и не в лад, Каждый пеньем своим опьянен, Будто сто свинопасов галдят: Самый лучший ответит навряд, Взят высокий иль низкий им тон.      Пейре Овернский 1 Записку передали ровно в полдень, когда колокол на ратуше гулко отзвонил положенное количество раз, оповещая: настал час Единорога. Фантин в это время, как обычно, только-только продрав глаза после ночной прогулки, завтракал в харчевне «Кость в горле». Запыхавшийся мальчишка-рассыльный с блестящими глазами и чумазой мордочкой мавра-полукровки пробормотал: «Не вы ли носите прозвище Лезвие Монеты?» — и, сочтя Фантинов кивок подтверждением, выложил на стол, рядом с уже ополовиненной кружкой молока, конверт. После чего, как водится, недоверчиво покосился на кружку: взрослый мужик, с виду не хворобливый, а гляди ж ты — молоко!.. Фантин мысленно ухмыльнулся, бросил чумазому монетку и смотрел, как тот улепетывает, на ходу проверяя, в самом ли деле острое ребро у полученного кругляша. Эх, молодежь! Ни тебе знания традиций, ни уважения к старшим; спокойно позавтракать и то не дают. Что же до молока, то Лезвие Монеты перед работой не пил ничего горячительного еще с той поры, когда получил свое прозвище. Вор — карманник ли, чистильщик ли господских вилл — должен заботиться о незамутненности разума и точности движений. Фантин за эти годы вырос из рыночного щипалы до высококлассного «виллана», но принципа своего придерживался строго. Он допил молоко и вскрыл печать. «Когда пробьет час Секача, приходи в "Стоптанный сапог"», — то ли просил, то ли требовал писавший. Судя по пририсованному снизу корявому силуэту сапога, текст составлял хозяин упомянутого заведения, Рубэр Ходяга. Фантин лениво поразмыслил, зачем бы он мог понадобиться Ходяге, ничего толком не придумал и решил-таки идти. Собственно, решать было нечего. Рубэру он верил, властей сейчас не боялся, потому что уже неделю как лег на дно и жил на старые сбережения. Вот тебе и гримасы фортуны: весь городишко трясут снизу доверху из-за кражи в поместье градоначальника, а Фантин не боится! Потому что, во-первых, к оной краже не причастен, а во-вторых, ловить его стражам порядка не на чем. «Чист, аки водица родниковая, господин дознаватель, хотите — проверяйте, хотите — доверяйте, мне все одно…» «Тогда почему так неспокойно на сердце? — спросил он сам себя — и сам же себе ответил: — Не знаю. Чутье». Это был один из тех случаев, когда, как любят певать бродячие musicus'ы, «ничто беды не предвещало, но сердце ныло и стращало», — тьфу, нет сил выносить их девичьи бархатные голоса! Один вон уселся в углу «Кости» — и с самого утра бренчит, даже сквозь сон слышно было. Спроси кто Фантина, так он бы сказал, что эти горлопаны не приманивают посетителей, а, наоборот, отваживают, — но Лезвие Монеты никто не спрашивает, да он и сам не очень-то склонен сейчас к разговорам на отвлеченные темы. Потому что — чутье. То самое, благодаря которому Фантин не раз избегал засад, уходил от погонь; ему еще лет восемь назад старая гадалка сказала: «Отмечен ты удачей, сынок, только гляди, не транжирь ее понапрасну, не искушай судьбу, слушайся своего сердца». Значит, все-таки не идти в «Сапог»? В другой бы раз Фантин так и поступил. Через рассыльного передал бы Рубэру тысячи извинений, а сам бы засел на чердаке в доме напротив «Сапога» и понаблюдал. Однако скука способна творить с людьми страшные вещи. Конечно, эту неделю Фантин не только плевал в потолок и давил по стенам клопов, вот вчера как раз ходил «прицениваться» к одной вилле, вернулся только под утро — но и вилла, и другие дела могут отложиться бог весть на какой срок, а Фантин — ему жизнь не в жизнь без азарта, сердце вяло ворочается в груди и тоскует по риску, — и Лезвие Монеты усилием воли забывает про гадалкины слова, велит чутью чуток помолчать и подытоживает: «Пойду!» — Он решился, один против всех!.. — мяучит из своего угла бродячий певец, чем чрезвычайно раздражает вора, но верно передает суть момента. Певцы — они такие. 2 Приморский городок Альяссо похож на краба-сигнальщика. Бухта, образованная двумя мысами-клешнями, гостеприимно распахивает свои объятия; прямо в порту уже булькает, пенится варево дел, делишек, делищ, звонкая монета снует из рук в руки, товары, такие и сякие, отправляются на склады и со складов, грузчики кряхтят, катятся по сходням тяжелые бочки, зеваки не зевают и норовят подхватить выпавшее из тюка («Что упало, то пропало» — вот она, воплощенная народная мудрость!), корабельные плотники в доке латают распоровшую себе чрево «Цирцею», сборщики налогов недовольны: жарко сегодня, — они всегда недовольны, такой монетой ворочают, да почти вся — мимо кармана, за исключением хабара, но хабар — это ж разве доход, слезы одни! — тут и у самого мягкого человека характер испортится. Ну а чтобы настроение поднялось — идем на рынок, он начинается прямо здесь, в порту, и разрастается, ширится, пускает корни: весь Нижний Альяссо — сплошные прилавки, магазинчики, лавчонки — «Эй, красавец, купи барышне ожерелье, недорого отдам!», «А вот изюм, кому изюм, по новому манеру изготовлен, без косточков, кому изюм, а вот изюм…», «У мэня лючшие клинки на всом пабэрэжье, вэришь?!» — и так далее, кто был в Альяссо — поймет, кто не был — представит. А нам пора дальше, в путанице улиц нижнего города заблудиться легко, от «Кости в горле» до «Стоптанного сапога» путь неблизкий, хоть, конечно, по дороге этой сапоги не стопчешь, но времени потеряешь преизрядно, особенно если идти не напрямую, а петляя, словно уходящий от погони заяц. Фантину бы это сравнение не понравилось, он предпочел бы что-нибудь более возвышенное — пусть будет леопард или рысь. Тем более что часть пути Лезвие Монеты проделывает как раз поверху — не по веткам деревьев, конечно, а по крышам домов; в этом нет ничего удивительного, Альяссо — городок, выросший на скалах, улицы его тянутся снизу вверх, и иногда кровля одного дома находится вровень с первым этажом другого. Однако Фантин предпочитает крыши даже тогда, когда мог бы идти по мостовой. Он решил сходить в «Сапог» вопреки дурным предчувствиям, но это не значит, что напрочь утратил осторожность. Напротив нужного ему постоялого двора располагалась лавчонка Лавренца-Кожевника, который, вопреки фамильному прозвищу, торговал не только изделиями из кожи, а вообще любой обувкой, частью производимой его подмастерьями, частью — закупаемой у заморских торговцев. Фантин и Лавренц были хорошо знакомы, так что Кожевник позволил ему устроиться на чердаке мастерской, где есть удобное окошко, выходящее прямо на улицу. «Вот тебе мешок, набитый соломой, если что-нибудь понадобится — только скажи». — «Спасибо, Лавренц». — «…Что стряслось-то?» — «Пока ничего. Просто хочу поосмотреться», — оба преступили на полшага неписаные законы: один устроился наблюдать за заведением общего приятеля, другой спросил о причине. Каждый немного смущен, но время все расставит на свои места, пока же — тс-с-с! — не будем шуметь: засада сродни рыбалке, она не терпит громких звуков, резких движений и торопыжества. Солнце сползает по небу прямо на пики дымоходов, Альяссо продолжает торговать, выпивать, взимать налоги, браниться, рожать, отходить к праотцам в мучениях или же безболезненно; по улицам чаще, чем обычно, прохаживаются стражники, всегда попарно, в полном обмундировании и с алебардами на плече (как уже говорилось, город взбудоражен дерзким грабежом на вилле подесты, синьора Леандро Циникулли). Фантин лежит на чердаке, солома колется, но это ничего, бывало и похуже, главное — предчувствие беды приумолкло: то ли послушалось хозяйского приказа, то ли нет больше причин для беспокойства. Наконец бьют часы на башне — пора идти. Лезвие Монеты в последний раз окидывает взором улочку, встает в полный рост — на чердаке потолок низковат, но и Фантин отнюдь не дылда, не зря же носит такое имя, — спускается по деревянной лесенке, благодарит Кожевника и ступает на булыжники мостовой. Пересечь улочку — дело нескольких шагов; Лезвие Монеты останавливается под вывеской «Стоптанного сапога» (угадайте, что на ней изображено!), бессознательно касается кончиками пальцев кожаной рукоятки кинжала, наконец толкает дверь и входит в харчевню, что при постоялом дворе. Здесь дымно, душно, весело. Вечер только начинается, но постояльцы и завсегдатаи уже заняли лучшие места и успели принять по кружечке для разогреву. В углу, прикормленный и благодушный, бренчит на струнах… гляди ж ты! тот самый музыкантишка, что нынче утром не давал Фантину отоспаться в «Кости»! Видать, попросили его оттуда или сам перебрался, где потеплей да народ поприветливей; Лезвие Монеты пытается злорадствовать, но душа отказывается: в самом деле, жалко тебе, что ли, каждый зарабатывает на хлеб и вино как может. Не всем же пробавляться благородным искусством прикарманивания того, что плохо лежит, — это уже подает голос Фантинова самоирония, он бы и рад слышать ее пореже, да не получается. Ну, пусть… — и это относится в равной мере к поющему musicus'у и к иронии. Так, а где же хозяин заведения, достопочтенный Рубэр? — …почему?! Я спрашиваю тебя, и не смей отворачиваться и молчать, не смей мне лгать, слышишь! Неужто я мало платил тебе?! Такая у тебя благодарность, да? Вот и Рубэр. За последние годы, после того, как остепенился и завел собственное дельце, он изрядно растолстел, да и заботы о «Сапоге» здоровья не прибавляют. Впрочем, Ходяга никогда не мог похвастаться покладистым характером. Сейчас он распекает какую-то девицу, видать, из своих же служанок, та — мертвенно-бледна лицом, слушает его брань безропотно и не пытается вставить ни словечка в свое оправдание. То ли знает, что сейчас это бессмысленно, даже опасно, то ли до смерти напугана Рубэровым рыком. Интересно, в чем ее, собственно, обвиняют? ага: — Нет, представьте только: взять и украсть целых два кувшина с молоком! Видит Бог, я не скряга, не скупердяй, но это ж немыслимо — два кувшина! Они что, витязи какие-нибудь, твои младенцы, а? Может, они съедают в день по возу хлеба и выпивают по котлу молока, я не знаю, это ж ни в какие ворота!.. А теперь что? Теперь откуда я возьму молоко, чтобы готовить багели, и ризотто, и гноцци?.. наконец, чтобы угостить им моего лучшего друга?! — Разумеется, от глаз Рубэра в «Сапоге» ничего не скроется, он давно заметил Фантина и теперь, наскоро отдав распоряжения — в том числе отчитанной служанке, — спешит навстречу гостю. — Извини, старик, сегодня ты останешься без выпивки! — Ничего страшного, — отмахивается Лезвие Монеты — и уже потише спрашивает: — Ну, так в чем дело? — А? — Эту вот записку ты писал? Ходяга, насупив брови, вглядывается в бумагу. — Нет, не я. — Он едва успевает перехватить за руку Фантина, который уже начал разворачиваться к выходу — стремительно и плавно, готовый в любой момент к нападению откуда угодно; он и Ходягу сейчас едва не ударил кинжалом, да вовремя остановился. — Не я, — повторил Рубэр, — а мой сынишка. Под мою же диктовку. Что ты, в самом деле, как ужаленный. — Прости, — Фантин постарался незаметно спрятать кинжал обратно в ножны. — Итак, для чего я тебе понадобился? — Не спеши. Сядь, поешь, выпей… хм… ну, не молока, так чаю, чай же ты пьешь, верно? Тебя хотел видеть один человек, он скоро подойдет… Да не дергайся ты! Всюду видишь одни засады и облавы, сядь, говорю, поешь, а то обижусь вконец! Ну же, Фантин! Ладно! — сел, у Рубэра уже и отдельный столик освобожден, тарелками спешно обставляется, чайничек изящный из носика пар пускает; запахи такие-е-е!.. — руки сами тянутся к ножу, но не чтоб ударить кого-нибудь в бок — чтобы нарезать холодные говяжьи языки с артишоком, посыпать тертым сыром ньокки да полить чесночным соусом знаменитые Ходяговы каштановые оладьи, да раздумчиво откусить, пожевать не спеша. Чем мы не господа?! Фамилией не вышли, кровь не та — но и нам жизнь улыбается, верно, Рубэр? Поговорили о том о сем, и Ходяга вскочил: дела, дела! некогда рассиживаться, даже с таким дорогим гостем, — вечер в самом разгаре, надобно отдать распоряжения, проверить, озаботиться… А ты, Фантин, кушай, не беспокойся. Фантин кушал. Фантин не беспокоился. Он цепко всматривался в каждого входившего, но почти сразу же отводил взгляд. «Не тот». «Не эти». «Вряд ли». И так далее. Когда час Секача был почти на исходе и кое-кто из посетителей начал выпивать «на коня» (хоть большинство и пришли, и уйдут отсюда пешком), — Фантин признался сам себе: вечер удался. Готовили у Рубэра отлично, таинственный незнакомец, алкавший встречи с Лезвием Монеты, так и не явился. Если бы не музыкантишка со своими тягучими песнями… Впрочем, во-первых, песни были не такими уж скверными, а во-вторых, он уже перестал их петь, отдыхает, наверное. Ну, хорошо. Позабавились и будет. Надобно позвать Ходягу, рассчитаться за ужин и идти себе подальше от «Сапога», сегодня, как раз этак начиная с часа Крысы, у Фантина есть чем заняться. Ту виллу, за которой он вчера наблюдал, следует еще разок осмотреть, уже с других точек, а чтоб туда добраться, выходить нужно прямо сейчас. — Как вам мои песни? Это, конечно, музыкантик. Он, не спрашивая разрешения, садится на лавку напротив Фантина; здесь, за столом Лезвия, царит мягкий сумрак, лицо бренчальника плывет туманом… да нет, понимает Фантин, лицо musicus'а в самом деле расплывается, черты его нечетки: вот, например, нос, какой у него нос — крючковатый? курносый? с горбатинкой? — не разобрать! Форма усов и бороды тоже изменчива, если не смотреть в упор, а как бы краем глаза, тогда кажется: вот-вот уловишь настоящую, но нет, все время ускользает. Только взгляд не меняется. Он вообще как будто с другого лица: внимательно-острый, насмешливый, самую малость уставший. Не горлопанский взгляд. — Так как вам понравились мои песни? — Хорошие песни. — И Фантин выкладывает на стол монетку: если хорошие, значит, нужно заплатить. Знаем, знаем, для чего задаются подобные вопросы! — Что-нибудь еще? — Да, — говорит музыкант. И проводит рукой по глазам, как будто притомился петь-играть и хочет снять с лица усталость. А выходит — вместе с нею лицо снимает: то, верхнее, музыкантово. Теперешние же его черты вполне однозначны, никакой тебе туманности, никакой изменчивости. Строгий взгляд, бородка клинышком, на лбу складки — видать, от раздумий тяжких. «Ну, попа-ал», — и Лезвие Монеты мысленно костерит и себя, и Рубэра, и сынишку его, больно грамотного, а прежде всего — этого вот, псевдо-musicus'а. А на самом деле — законника-magus'a. Чародея, по-простонародному. — Да, кое-что еще, — говорит Фантину магус. — Зря, что ли, я тебя в «Сапог» вызвал? А денежку спрячь. Пригодится еще. 3 «И никуда же не денешься!» — с тоской думает Фантин. Рядом псевдо-musicus невозмутимо жует каштановый оладушек, обильно политый чесночным соусом. Проголодался, наверное, целый день на струнах бренча да за Фантином приглядывая. Теперь задал вопрос и ждет ответа, и жрет заодно, чтоб время не терять. А что отвечать-то? Ну, слыхал Фантин про ограбление, слыхал! (Это каким надо быть глухарем, чтобы жить в Альяссо и не слышать?!) А что именно хочет узнать магус? Фантин к чистке Леандровой виллы отношения не имеет, у него и свидетели есть, которые подтвердят, что той ночью он безвылазно сидел вот как раз в «Стоптанном сапоге». О чем разговор-то, господин дознатчик? В чем обвиняете? — Ни в чем я тебя не обвиняю, — кривится магус. — А захотел бы — нашел бы, в чем. У меня предложение, деловое. Как же, делец нашелся, купец новоотчеканенный! Знает Фантин его предложения, это пусть другим спагетти на уши вешает! Ясно же: магус прибыл в Альяссо не случайно, услуги таких, как он, ценятся ой недешево; небось, Леандро-то его и вызвал. Чтобы, значит, расследовать и покарать. А магус спекся, сам распутать дело не может, вот и ищет осведомителей. Только Фантин скорей язык себе отрежет, чем станет коллег закладывать! Каким же надо быть cretino, чтоб не понимать простейших вещей?! — А спагетти здесь отличные, — между прочим отмечает магус. И качает головой: — Неправильно ты меня понял. Понадобилось бы развязать тебе язык — я бы развязал. И без твоего согласия. Я другого хочу. Знаю, что к краже у Леандро ты не причастен. Но и о твоих недавних ночных прогулках тоже знаю. Ты когда собирался туда наведаться? — Куда? — прикидывается дурачком Фантин. — Не зли меня. — Взгляд у магуса по-прежнему цепкий, оценивающий. Густые брови сходятся над переносицей: хозяин недоволен, хозяин сердится. — Ты ведь уже все понял. И Лезвие Монеты решает: а-а, будь что будет! Даже если только половина россказней о магусах — правда, господин дознатчик упрячет Фантина в холодную легко, играючи. Даже не поморщится. Уже б упрятал, если бы захотел! — Недели через две, — отвечает Фантин. — Или позже. Когда уляжется суматоха из-за предыдущей кражи. — Но как на виллу попасть, ты уже придумал. — Это не вопрос, это утверждение, но Лезвие Монеты кивает. — Сегодня, — говорит магус. — Сможешь отвести меня туда прямо сейчас? Фантин пожимает плечами: — Зачем? Вы ведь и без меня пробрались бы, ну, я имею в виду ваше искусство — оно ведь позволяет такие штуки проделывать: глаза стражникам отводить, через стены перебираться… Магус хохочет: — Не все так просто! Хотя, — добавляет, — ты прав: я мог бы попасть туда и без тебя. Но мне нужно сделать это чисто, не используя магию. — А если откажусь? — Есть два метода: кнут и пряник. Который предпочитаешь? Фантин молчит. Он следит, как магус продолжает поглощать оладьи, и почему-то злится: жирует-то, гад, за его счет! — Вы уже сами по себе кнут, мессер, — говорит он наконец. — А что там про пряник? — Будет тебе и пряник, обязательно. В средствах я не ограничен, возьмешь, сколько сможешь унести. И Леандро не станет выдвигать никаких претензий. Согласен? — По рукам! Они поднимаются из-за стола, Фантин тянется к поясу, чтобы отдать Ходяге деньги за ужин, но магус качает головой: — Я оплатил все заранее. Идем. У тебя инструмент с собой? Лезвие Монеты улыбается: эх, святая простота! Куда ж я без инструмента?! Глава вторая ГРИММО НА КОЛОКОЛЬНЕ И ПРИЗРАК В СКЛЕПЕ Из речей человеческих глупейшими должны почитаться те, что распространяются о суеверии некромантии. […] Некромантия эта, знамя и ветром развеваемый стяг, есть вожак глупой толпы, которая постоянно свидетельствует криками о бесчисленных действиях такого искусства; и этим наполнили книги, утверждая, что духи действуют и без языка говорят и без органов, без коих говорить невозможно, говорят и носят тяжелейшие грузы, производят бури и дождь, и что люди превращаются в кошек, волков и других зверей, хотя в зверей прежде всего вселяются те, кто подобное утверждает.      Леонардо да Винчи. «Dell'Anatomia. Fogli В» 1 Двое прохожих в молчании поднимаются по ночным улочкам Альяссо: каждый думает о своем. Фантина беспокоит переделка, в которую он угодил, и немного тревожит то, что предстоит сегодня совершить. Магус же… Вот о нем — подробнее. В отличие от церковных следователей-инквизиторов, магусы-законники занимаются преступлениями в первую очередь светскими, хоть и подчинены они все той же церкви — а как иначе? Всякий сверхъестественный талант объявляется клириками либо даром Господним, либо проделками дьявола. В первом случае изволь служить на благо церкви, а если нет — вот тебе и второй случай, при котором полагается задушевный разговор, раскрывающий, как правило, всю подноготную осужденного, ну а потом — порция теплого, даже горячего прощания — и верная дорога на небеса, все равно что за руку тебя проводил бы туда сам папа. Магусы — они из тех, кто не торопится с прогулками на небо и предпочитает жизнь земную. Для обучения молодых людей с врожденными способностями к надчувствованию клирики даже устроили несколько школ при монастырях ордена законников, в одной из них и обучался Обэрто, спутник Фантина. «Как, — спросите вы, — неужели у такого важного господина нет фамилии, а одно только имя?» А кто-нибудь наблюдательный заметит: «Но ведь в Альяссо — да, кажется, и во всей этой Италии, похожей на нашу, но не совсем, — мужские имена заканчиваются на "о" только у знатных особ. Что же получается?» Вот то и получается: происхождение у Обэрто знатное ровно наполовину. Бастардо он, по маменьке из высокородных, а насчет папеньки только родительнице его ведомо, кем тот был. Эх, молодые годы, горячая кровь, amour в прибрежной пещерке, подальше от любопытных глаз!.. А потом «вдруг откуда ни возьмись…» — и в поместье скандал за закрытыми дверьми, дочурку срочным образом — замуж, «кто согласится, за того и пойдешь, раньше выбирать надо было!», родившегося же младенчика думали сперва… того… ну, не важно, что думали, главное, фра Диониджи вовремя обнаружил у него те самые, к надчувствованию, — вот и отдали дитя монахам, все ж лучше, чем… Так обычно и становятся магусами-законниками. Есть чему позавидовать, верно? С девизом «Закон земной превыше всего» и с полномочиями почти безграничными отправляются они вершить правосудие — и вершат, бесстрастные, неподкупные, ведомые одним только стремлением к справедливости. «Страшные люди — магусы», — говорят старики. А мудрейшие из них добавляют: «Если вообще — люди». Магусов много не бывает, вообще дети с такими способностями редко встречаются. И тем более не из каждого ребенка со сверхъестественным талантом удается воспитать следователя-чародея. Однако потребности чрезмерной в магусах нет: редко кто рискует просить у них помощи, да и не всегда магусы оказывают ее — их в первую голову интересуют случаи необычные. Как тот, например, что произошел на вилле синьора Леандро Циникулли. 2 В поместье синьора Леандро, как и во всяком особняке фамилии, чей возраст исчисляется столетьями, а родовитость, согласно обычаям (изредка — и в самом деле), восходит к особам королевской крови, обитал призрак. В этом не было ничего из ряда вон: предприимчивые наследники с ведома и благословения церкви частенько вызывали дух умершего предка и просили его какое-то время еще побыть в сей юдоли страданий и грехов. Все стороны поначалу были довольны: церковь в который раз наглядно подтверждала факт бессмертия души (и получала немалую мзду за дозволение на вызов этой самой души), неупокоившийся предок даже бестелесное существование здесь предпочитал тамошней неизвестности (ибо, воскрешенный, забывал о том, что с ним произошло с момента смерти); наконец, потомки, во-первых, подтверждали свою именитость (дозволение «на призрака» давалось только знатным родам, голубой крови), а во-вторых, получали дарового охранителя виллы. Ведь призрак не испытывал связанных с бренных телом неудобств, как то: голод, холод, необходимость спать, etc. Все это, повторимся, поначалу приводило договаривающиеся стороны в священный трепет и восторг. Но со временем выяснялось, что престижный «призрак предка» обладал рядом отрицательных качеств. О да, матерьяльные потребности его не беспокоили, однако же душа (та самая, бессмертная!) жаждала соответствующей пищи. Разговоры, чтение книг, услаждение слуха музыкой — все это призрак мог получить, но тут-то выяснялось, что играть для привидений, даже за очень солидное вознаграждение, никто не хочет; одну-две, в лучшем случае несколько десятков книг, которые имелись в фамильных библиотеках, призраки прочитывали быстро, новые же фолианты стоили дорого и были по карману не каждому отпрыску когда-то великих фамилий. Ну и не следует забывать о разговорах — тоже не самом легкодоступном для призраков развлечении. Со временем характер воскрешенных не улучшался, наоборот, становился более склочным, раздражительным. В самом деле, трудно сохранить невозмутимость, когда оказывается, что стольких жизненных удовольствий ты лишен и можешь лишь с завистью наблюдать за любовными утехами своих потомков, за разудалыми пирушками, балами — и даже простая радость от купанья тебе недоступна. А вы говорите, «воют, зубами скрежещут»! Что ж тут удивительного? …Необходимо пояснить: после вызова и частичной материализации духи не могли самовольно развоплотиться. Чтобы это случилось, нужны были специальные ритуалы, проводимые, опять-таки, клириками и за… правильно! — солидные деньги. Потомки же не торопились расстаться с «дорогим прапрадедушкой» или «бесценным прадядюшкой», потому что, во-первых, престиж есть престиж, а во-вторых, польза от призраков перевешивала неудобства, с ними связанные. Ибо из всех способов развлекаться самой любимой у привидений оставалась игра в «кошки-мышки» с грабителями, время от времени покушавшимися на семейные драгоценности, картины и прочие недешевые штуковины. Ни одна команда охранников и в подметки не годилась изнывающему от безделья призраку — ни по бдительности, ни по изобретательности наказаний для «вилланов». Опять же людей можно подкупить, а чем подкупишь бестелесное привидение? Но, как свидетельствовал случай на вилле синьора Леандро, нашлись и такие ловкачи. Потому что, изучив все обстоятельства дела, Обэрто пришел к выводу категоричному и неожиданному: тот, кто унес из поместья набор фамильных перстней (количеством девять штук, изготовлены мастером Уливьери делла Кьостра), не воспользовался ни одним из известных способов обезвреживания призраков. Это была лишь первая из целой серии странностей, связанных с ограблением семьи Циникулли. Не менее подозрительно выглядели попытки синьора Леандро замять случившееся: он вызвал магуса, подписал contractus, но вдруг передумал, мямлил про «наверное, потерялись» (это фамильные-то перстни!), просил прощения за причиненное беспокойство и едва ли не выпихивал Обэрто из поместья. Магус пожал плечами, собрал вещи и уехал. Официально. В действительности же свернул с полпути, вошел в Альяссо через ворота Нижнего города и поселился incognito на постоялом дворе «Блаженный отдых». И начал расследование уже по собственному почину. Потому что для магусов «закон земной превыше всего». Нет у них других стремлений и желаний, сравнимых с этим вот «превыше», нет и быть не может. Страсть к восстановлению законной справедливости отодвигает на вторые роли и личные привязанности, и материальную заинтересованность… Сыщики-инквизиторы иногда пренебрежительно называют магусов «идейные» — и вполне резонно. Впрочем, помимо соображений «идейных», у Обэрто имелись еще и средства, чтобы продолжать расследование: семья Циникулли выплатила ему причитающееся вознаграждение, как бы «за беспокойство», на самом же деле — чтобы поскорее избавиться от гостя, ставшего вдруг нежелательным. Басням о «потерялись» Обэрто не поверил — и вскоре в подозрениях своих утвердился. Улицы Альяссо начали усиленно патрулировать явно вздрюченные стражники, вообще отношение ко всякого рода жулью ужесточилось. Местная шваль залегла на дно, не рискуя показываться на глаза блюстителям порядка: те брали в оборот любого сколько-нибудь подозрительного типа и выпускали далеко не сразу. И не без увечий. Кто вдруг в Альяссо озаботился предотвращением возможных злодейств, было ясно распоследнему грузчику. Обэрто приходил в портовые кабаки, садился где-нибудь в углу, даже не надевая «иллюзорную маску», — и слушал. — …«Совет Знатных»? — скептически ухмыляясь, переспрашивал у приятеля какой-нибудь старичина в засаленной куртке. — Да забудь ты про Совет, когда они последний раз что-то решали? Наш синьор с бугра, почтенный Леандро Циникулли — вот кто заправляет в городе, и не знают об этом только медузы да креветки в бухте, а уж в Совете все всё правильно понимают. Он сверху спустил предложеньице: надо б, мол, попатрулировать наш родной город, — Совет и согласился: ой, надо-надо, давно пора, сами как раз собирались!.. Зачем, говоришь? — Старичина хмыкал и выстукивал черными пальцами (загар пополам с грязью) вдохновенное стаккато. — А слыхал ты, что у нашего уважаемого Леандро пропали фамильные перстенечки-перстеньки? Даже магуса выписывали для их поиска, только магус руками развел, дескать, ничем не помогу — поклонился Льву, поклонился немому и неграмотному Львенку и укатил себе обратно в Ромму. Представляешь, как они теперь-то бесятся? — Да, осталось синьору нашему лишь на милость Божью надеяться. — Думаю, в этом случае милость Божья — не то, что ему нужно. Тут одно из двух: или милость, или правда. Что бы ты предпочел?.. Обэрто слушал эти разговоры и мысленно складывал одно с другим, как кусочки разбитого витража. Он знал наверняка: ему нужна правда. И, милостью Божией, Обэрто отыщет ее — во что бы то ни стало! 3 — Можно вопрос? — вполголоса произносит Фантин. Они одни на улице, впереди уже показались Новые ворота Верхнего Альяссо, но до стражницкой далековато, мог бы и громче спросить… — не решился. Город полон посторонних взглядов и чутких ушей. Даже ночью. Особенно ночью. Обэрто роняет вполголоса: «Спрашивай», — и через плечо с легким интересом глядит на своего спутника. Низкорослый, с гладко выбритым лицом, он и впрямь похож на ребенка, такого себе мальчика-куколку из не слишком благополучной семьи. Глаза — наивно-доверчивые, распахнуты широко, правая рука смущенно теребит край плаща. Хорошо играет, стервец! Убедительно. А повернись к нему спиной, дай гарантию, что ты безоружен и расслаблен, — небось, пырнет своим ножичком-валлетом, под пряжку ремня замаскированным, — и опомниться не успеешь! — Сердиться не будете? — Не буду. — Зачем вам это? Ну, перстни краденые. Вам же синьор Леандро уже заплатил за услуги, вы ведь и уехали было. Сам он о вознаграждении за побрякушки эти не объявлял. А так… ну какой резон? — Я — магус, — напоминает Обэрто. — Я слежу, чтобы был соблюден закон, чтобы вора наказали, чтобы собственность вернулась в руки законного владельца. Фантин тихо смеется, качая головой. — Я сказал что-нибудь смешное? — Ох, господин магус, не обижайтесь, но… Сами ведь говорите: «чтобы соблюсти закон», так? И сами же его нарушить собираетесь. Ну, положим, залезть на градоначальничью виллу — ничего тут такого особенного, вы ж не красть лезете, а вроде как наоборот. Но мне вот разрешили брать, чего захочу, а это уже кража, как ни крути. Так? Так. Это раз. Но это мелочи, ерундишка. А если шире поглядеть? Любой город возьмите — хоть наш Альяссо, хоть Фьорэнцу — везде и воруют, и мошенничают, и кишки из людей выпускают ни за гроссо. Что ж вы тех, других, не ловите? — Ты когда-нибудь видел, чтобы лев охотился на ящериц? — спрашивает Обэрто. — Не случайно придавил, а нарочно бы выслеживал? Правильно, не видел. Потому что на ящериц есть свои охотники, помельче. — Понял, — хмыкает Фантин. — Вы, значит, лев. — Я не лев, — равнодушно отвечает магус. — Я тот, кто охотится на львов. 4 Через Порта Нуова они, конечно, покидать город не рискнули. Ночью к воротам только сунься — не оберешься потом разговоров да расспросов: кто, куда, зачем… Пошли вдоль стены — так, что по левую руку тянулись дома знатных и зажиточных горожан, с роскошными, облицованными древним мрамором фасадами, с садами, сторожевыми псами и ссобачившимися охранниками, которые, объяснил вполголоса Фантин, чуть что — стреляют в тебя из арбалета, а уж потом интересуются, кто таков. Но это — ежели к фасаду вплотную подойти и начать в окна заглядывать или там за дверной молоток хвататься, но если просто идешь мимо — иди себе и зазря не трясись. Мало ль по какому делу пошлют человека: может, с записочкой от дона Джованни к донне Анне, а может, в «Три поросенка», за пиццей с беконом. Во всех же подряд стрелять — болтов не напасешься. Значит, вдоль мраморных фасадов двинулись на запад, а дальше вышли к кладбищу. Окруженное со всех сторон невысокими портиками (колонны увиты плющом, резным и живым вперемешку), оно проступало из тьмы как борт громадного корабля — того самого, из моряцких легенд о галионах-призраках, только здесь вместо скелетов команду составляли гранитные и алебастровые памятники. Ангелы с огорченными лицами и полусложенными крыльями укоризненно тыкали пальцами куда-то за спину двум полуночникам, пробиравшимся между склепов. Скорбные мадонны глядели вслед и роняли скупую каменную слезу. Крыса — не скульптурная, живая! — шарахнулась прочь от незваных гостей, и Фантин привычным движением сыпанул в ее сторону хлебными крошками. Видать, нарочно заготовил, ишь ты, в отдельном мешочке они у него. Аккуратный паренек. — Это еще зачем? — спрашивает Обэрто. — Вдруг то был гриммо. Ну да, верно, магус ведь в темноте видит почти так же, как днем, а вот Фантин — нет. Но даже будь это гриммо, а не крыса — хлебные крошки вряд ли бы пригодились. Гримми — одна из ветвей «мелкого народца», селятся обычно на кладбищах или где-нибудь поблизости от таковых. Их хлебом не корми — дай попугать людей, но вообще они миролюбивые, и хоть излишне проказливы (почти все пуэрулли этим отличаются), а все-таки не зловредны. Словом, отпугивать или отвлекать гриммо Фантину бы не пришлось (да и не удалось бы — хлебными-то крошками!), а как угощение это средство тем более не годилось. — Они освященные, — шепчет вор-«виллан». — Если честно, гриммо я здесь ни разу не видел, а кое-что другое — доводилось. — Помогали крошки-то? — По-разному, — уклончиво отвечает Фантин. И показывает на величественный склеп с грозным, в два человеческих роста, ангелом над входом: — Пришли. Отсюда, мессер, прямой путь из Альяссо на окружную, к перекрестку, от которого и до виллы синьора Леандро рукой подать. — Ну, пойдем, — даже как-то излишне бодро соглашается Обэрто. — Вы не сомневайтесь… Закончить фразу Фантин не успевает — вдруг на церковной колокольне, кажется, совсем рядом с ними, раздается раскатистое «БОМ!» — и затем, через истаивающие паузы, снова и снова: «БОМ! БОМ-М!! БОМ-М-М!!!» — как будто колотится, пробивает себе путь наружу из яйца исполинский птенец, драконыш какой-нибудь огнедышный. Фантин неосознанным движением втягивает голову в плечи и горбится, кутаясь в плащ. Обэрто, наоборот, расправляет плечи и пристально всматривается туда, где на фоне позлащенного звездами неба темнеет силуэт церквушки. Колокольня ему тоже видна — и виден тот, кто сидит там, у самого края, свесив мохнатые ноги через парапет и глядя куда-то вдаль. Существо похоже на помесь обезьяны с псом — мохнатое, очень тощее, оно недвижимо замерло, повернув голову в сторону Нижнего Альяссо. Колокол за спиной у гриммо сам раскачивается, но (магус не сомневается) заставил его звонить именно пуэрулло. Такое случается иногда. Ночью, во время или накануне чьей-либо смерти — обычно трагической, мученической — гримми бьют в церковные колокола. Считается, таким образом они дают Богу знак, что эта душа-страдалица достойна снисхождения, даже если и грешила при жизни (а кто без греха?!). Поверья гласят, будто гриммово звонарничество помогает намаявшейся душе легче отойти в мир иной. Фантин, видимо, знает об этих приметах и догадался, кто сидит на колокольне. — Не передумали? — спрашивает. (А колокол — «БОМ! БОМ-М!! БОМ-М-М!!!» — продолжает размешивать круто заваренный ночной чай в стакане неба.) — Если там гриммо, значит, сегодня или завтра кто-нибудь умрет. И смерть его будет не из легких. Так, может, нам отложить? Ну, пара деньков туда, пара — сюда, что за дело! А знамение дурное. Обэрто качает головой: — Знамениями Господь дает знать, что ожидает нас впереди. Слабый духом отступится, сильный — воспользуется предупреледением и обернет испытание к вящей славе Его. — Вы говорите ну прямо как священник! А только, знаете, я ведь именно из слабых, мессер. — Я тоже, сынок. Но надо же когда-нибудь закалять душу, верно? Или ты уже не так уверен, что сможешь провести нас на виллу синьора Леандро? — «На слабо» берете? Ладно, мессер, идем. Но потом, если что — пеняйте на себя! Когда они вошли в склеп, колокол над церквушкой продолжал звонить; гриммо — смотрел в сторону Нижнего Альяссо. 5 Под древними сводами склепа тихо и темно; Фантин порывается зажечь потайной фонарик — изящное творение воровских умельцев, — но магус останавливает своего спутника. — Не будем привлекать к себе лишнее внимание. Глупость, бессмыслица: чье внимание можно привлечь в старом склепе — крыс? тараканов? мокриц? — но Фантин только согласно склоняет голову, мол, как скажете, мессер. Оба знают: предосторожность в таких местах не лишняя. Впрочем, «виллан» знает и кое-что еще. И поэтому не удивляется, когда в самом конце склепа, у надгробия основателя этой фамилии перед ними вдруг появляется размытый, чуть светящийся силуэт. Призрак одет старомодно: в пестрый жюстокор с множеством причудливых сборок, зубчатых краев, разрезов и буфов, с длинными висячими рукавами до земли. На голове у него круглая шапочка ярко-зеленого цвета с двумя опущенными ушками, она украшена золотым узорчатым шитьем и медалью с драконом и всадником, пронзающим гада копьем. На поясе у призрака изящная сумочка, там же — кинжал и пара перчаток. Еще на духе — плащ, длинный настолько, что, спускаясь широкими складками, волочился бы по земле внушительным шлейфом… будь он чем-то большим, нежели призрачная одежда бестелесного привидения. — Доброй ночи, синьор Аральдо! — кланяется Фантин. Призрак вглядывается в пришлецов крупными, блестящими глазами. Лицо его гладко выбрито, у переносицы и на лбу — глубокие, резкие морщины. Узкие губы растягиваются в добродушной улыбке, однако выдающийся вперед подбородок и остроконечный нос придают ей зловещий оттенок. — Доброй ночи, малыш. Рад тебя видеть. — Голос призрака звучит мягко, но мягкость эта сродни подушечкам кошачьей лапы. А вот и когти: — Но кто это с тобой? Разве ты не знаешь: каждый, нарушивший покой усыпальницы рода Аригуччи, должен быть наказан?! Разумеется, знает. Небось, именно на это и надеялся, когда привел сюда Обэрто. Дурачок. Но додумать магус не успевает — с Фантином он разберется потом, пока же есть более насущная проблема: призрак синьора Аральдо уже запустил в его сознание свои цепкие пальцы. Это, конечно, такой словесный оборот. Откуда бы взяться пальцам у бесплотного призрака? Привидения действуют иначе: взамен утраченной телесности получают возможность влиять на то, что видит, слышит, чувствует живой человек. По сути, каждый из нас ограничен собственными органами чувств, магусы знают это лучше прочих — и знают, насколько зависят люди, их представления об окружающем мире, от глаз, ушей, языка. Отнять у человека все это — много ли он будет знать о том, что творится вокруг? А если не отнять? Если подменить одни ощущения другими? Призраки (и, кстати, магусы) так и поступают. Они заставляют человека воспринимать несуществующие, ложные звуки, запахи, осязательные ощущения. Конечно, люди бывают разные: одним проще передать ощущения звуков, другим — запахов, третьи вообще «непробиваемы» для такого рода влияний извне. Однако синьор Аральдо уже знает, что спутник Фантина — не из последней категории: он ведь услышал слова, «сказанные» основателем рода Аригуччи. Значит, в принципе к такому влиянию восприимчив. И сейчас призрак штурмует сознание Обэрто легионами образов: боль от раскаленных иголок, горечь желчи, рев всех демонов ада, бездна, что распахивает вдруг у самых ног магуса свою ненасытную пасть, исторгая тяжкий смрад грязных котлов, людских испражнений, гниющих тел!.. — все это и многое другое синьор Аральдо вытряхивает на нежеланного гостя, словно заправский шулер — веер карт: «Походим-ка с малого козыря. А теперь побьем валетом. А теперь — с туза! А с козырного туза!» Красиво играет, шельмец, убедительно! Одной только карты нет у синьора Аральдо в рукаве, одной способностью не обладает он — да, впрочем, и никто из духов. Не могут они передавать живым людям ощущение страха. Наслать страшные картинки, звуки, запахи — легко, но пугается в этом случае сам человек. Или не пугается. Магусы, например, к таким вот атакам на сознание приучены и умеют вовремя «закрыться». При необходимости — еще и дать зловредному шутнику по рукам (фигурально, разумеется, выражаясь). — Ай! — тонко взвизгивает синьор Аральдо. — Эй, любезный, не надо так! Я же не знал! Скрежет зубовный и пламень адов тотчас пропали. И смрад развеялся. И бездна — гляди ж ты! — затянулась, нет ее, один пол каменный, чуть влажноватый да в меру грязный. — Что же ты, малыш, не сказал, кого с собой привел! — укоризненно восклицает синьор Аральдо. — А вы, мессер, простите меня. Следовало старому болвану разглядеть, кто в гости пожаловал, следовало! — Ничего страшного, почтенный Аригуччи. Кто не ошибался в этой жизни? — И в этой, и в иной, — смеется синьор Аральдо. — Пока ошибаемся — живем, верно? Но скажите-ка, любезный, вы что, тоже подались в «вилланы»? Уж простите мое неуемное и, может быть, неоправданное любопытство, однако здесь так скучно, и поговорить-то не с кем — одни покойники вроде меня, мы да-авно все кости друг другу перемыли… а разговоры? — Синьор Аральдо сокрушенно качает головой: — Ну о чем, позвольте вас спросить, могут разговаривать два старых основателя знатных родов? Правильно-правильно, именно об упадке: кишка тонка, кровь — не кровь, а вода, прежние доблестные свершения останутся навек недостижимой вершиной для наших потомков… Ведь, мессер, мы — Аригуччи, Питти, Карнесекки — мы сами, своими руками и головой делали себе имя, зарабатывали состояние! Я, верите ли, знал одного плотника, его звали… дай Бог памяти… Томмазо? да, Томмазо Гвидотти — так он вместе с моим дедом входил в городской совет Фьорэнцы, а уже его сын выбился в гонфалоньеры справедливости! Представляете, какие времена, какие возможности, люди какие!.. Тогда от каждой муниципальной «компании» пополан в советники выбирали всего-то по… по сколько же? — морщит лоб призрак. — То ли по шесть, то ли по семь… вспомнить бы, да память уже не та; впрочем, неважно, главное, что в прежние времена сын простого плотника— представляете, простого плотника! — становился уважаемым человеком, мог добиться многого — а теперь? Я вас спрашиваю, мессер, что теперь, куда мы катимся?! Мои прапрапра… — синьор Аральдо усердно загибает пальцы, но сбивается и машет рукой. — В общем, мои потомки — они ведь ничем не интересуются, кроме куртизанок и карт. Вы не подумайте, я не ханжа, я и сам к куртизанкам отношусь весьма положительно, но все-таки Господь поместил голову нашу выше, нежели… хм… то, чем обычно руководствуется нынешняя молодежь. И представьте, наблюдая за другими отпрысками родовитых фамилий, я могу только гордиться, что мои хоть не скатились до самого дна. А теперь вижу магуса, который направляется вместе с талантливейшим «вилланом» западного побережья к особняку Циникулли. Как полагаете, что я должен испытывать? — Удивление? — пытается угадать Обэрто. — Удовольствие, мессер, удовольствие! — синьор Аральдо прищелкивает пальцами и, кажется, вот-вот пустится в пляс от переизбытка чувств. — Посудите сами: наконец-то, после стольких лет, этот пройдоха привлек к себе внимание законников!.. Наконец-то, наконец-то мерзавец ответит за все! — Вы о синьоре Леандро или… — Какой еще синьор Леандро? — непонимающе моргает почтенный Аригуччи. — Ах да, нынешний глава семейства! Оставьте, мессер, я же говорил вам: нынешние в подметки не годятся прежним. И хотя род Циникулли всегда был слаб по части женского пола, куда там нынешним отпрыскам до Бенедетто Циникулли! Вот тот был бабник — да-а! — Закон, кажется, не слишком суров к любителям плотских утех, — Обэрто улыбается самым краешком губ, но синьор Аральдо замечает это и яростно машет руками: — О, мессер, не лукавьте, прошу вас! Все мы не без греха, но уж старый Циникулли заткнул бы за пояс любого из нынешних дамских угодников. И главное — его плодовитость вошла в поговорку, у них ведь и герб-то — ха-ха! — имел соответствующее изображение! И когда Циникулли заказывал себе перстни, чтобы, значит, раздавать потом наследничкам, сделал не один, не два — целых девять штук. — Девять, говорите? — Именно! И были времена, когда на всех чистокровных Циникулли их не хватало. Обэрто довольно щурится: — Но времена изменились, если я правильно вас понял. Семейства мельчают — и Циникулли не исключение. Так почему же Грациадио — он ведь наследник, да? — не носил свой перстень? Их было девять, синьор Леандро должен был один отдать сыну, а остальные хранить в заветной шкатулке, в своей библиотеке, откуда их недавно украли, все девять. Как же так? — Циникулли всегда были немного того, с безуминкой. Откуда мне знать, что творится в их головах и почему они поступили именно так?! — Простите, синьор Аральдо, простите, мессер, — подает голос Фантин. — Если мы намерены попасть… туда, куда шли, то самое время поспешить. — Да-да, верно! — старый Аригуччи торопливо кивает и делает руками приглашающий жест: — Вот этот, малыш. Когда Фантин поворачивает указанный камень в кладке, одна из плит у его ног со зловещим скрежетом уезжает вбок, под стену. На месте плиты обнаруживаются ступени, круто уходящие вниз. — Потайной ход, — констатирует Обэрто. — И выйдем мы?.. — Уже рядом с виллой Циникулли, — гордо сообщает синьор Аральдо. — Надеюсь, вы сделаете что должно, господа, и эта семейка получит по заслугам! Да… э-э-э… мессер, могу ли я просить вас об одном маленьком одолжении? Не сочтете ли за труд зайти как-нибудь ко мне в гости — сюда, в любое удобное для вас время? Обэрто, который и сам собирался просить об этом, естественно, соглашается. Они вдвоем с Фантином идут по ступенькам — ниже, ниже, позади остается синьор Аральдо, с задумчивым видом глядящий им вслед; наконец «виллан» нажимает на какой-то рычаг в стене, и плита над их головами с тем же невыносимым скрежетаньем встает на прежнее место. — Далеко идти-то? — тихо спрашивает магус. — He очень… здесь по прямой выходит быстрее. Но все равно давайте поспешим, еще же на вилле возиться не один час. — Кстати, Фантин. Ты ведь знал, как отнесется синьор Аральдо к моему появлению? И что предпримет. — Знал, мессер, — спокойно соглашается «виллан». — Думаете, я зла вам хотел, когда не предупредил? Но посудите сами: вы меня вынудили пойти к Циникулли раньше времени, хоть я еще не готов. А там повстречаются и ловушки, и призраки — с ними-то я не знаком, вся надежда на вас. А ну как вы только глаза отводить мастак, на большее не способны? — Значит, решил меня проверить, — подытоживает Обэрто. — Вроде того. — И что скажешь? Прошел я испытание? — Это — прошли, — серьезно говорит Фантин. — А дальше уже для нас двоих проверка, мессер. Не знаю, пройдем ли… Слышите? Кажется, гриммо перестал звонить. — Много здесь разберешь, под землей! — ворчит Обэрто. — Пошли, пошли, время не ждет! Гриммо давно уже перестал звонить, чего Фантин не заметил, увлеченный разговором с синьором Аральдо, но Обэрто предпочитает об этом пока промолчать. Он идет сквозь влажную темноту потайного хода и размышляет о словах старого Аригуччи. И чем дольше размышляет, тем меньше магусу нравится дело, которое он расследует. «Слишком просто! Слишком все просто выходит. Обычно под такими "ровными делами" кроются болота невероятной глубины — вязкие, смрадные». Он хотел бы, чтобы хоть в этот раз все было по-другому. Но не верит, что так будет. Глава третья КАК ОГРАБИТЬ ГРАДОНАЧАЛЬНИКА Однажды вор пришел ночью к дому богатого человека и, забравшись на крышу, стал через щель прислушиваться, все ли уже заснули. Заметив вора, хозяин тихонько говорит жене: «Спроси меня погромче, как я нажил богатство, которым мы владеем, и не отставай, пока я тебе наконец не отвечу». Тогда женщина говорит: «О, добрый мой господин, ты ведь никогда не был купцом, как же ты нажил добро, которое есть у тебя?» Он отвечает: «Глупая, полно спрашивать». А она все больше и больше настаивала. Тогда муж, словно уступая ее просьбам, говорит: «Только не выдавай меня, и я открою тебе правду». А она: «Боже упаси!» Муж тогда говорит: «Я был вором и разбогател, совершая ночью кражи». Жена ему: «Удивляюсь, что тебя ни разу не поймали». Он отвечает: «Мой наставник в этом деле научил меня слову, которое я семь раз повторял, сидя на крыше, и тогда спускался в дом по лунным лучам, брал все, что хотел, и спокойно на тех же лучах опять поднимался на крышу и уходил». Жена говорит…      Аноним. «О том, что пастырю душ надлежит быть бдительным». Из «Римских деяний» 1 Вилла Циникулли тонула в садах, качалась в колыбели, сплетенной из шелеста листьев и цикадовых симфоний, из журчания фонтанных струй, из тревожных криков ночных птах — вилла казалась представительством кущей Эдемских на земле, и Фантин, перебираясь через забор, на миг почувствовал себя величайшим грешником, какие только рождались в этом мире. Вот сейчас, подумал, выскочит откуда-нибудь из чащи ангел с пламенным мечом и ка-ак!.. Но наваждение прошло, ангел так и не явился — кто мы такие, в самом деле, чтоб к нам спускались небожители?! Фантин подождал, пока мессер Обэрто перелезет через забор (кстати, справился магус с этим ловко; не только, значит, чародействовать может) — ну, пошли потихоньку, только чтоб не шуметь и вообще без резких движений. Собак здесь на ночь не спускают, потому как давным-давно известно: существует не менее семнадцати способов обезвредить любых, самых злобных и недоверчивых псин. К тому же, насколько знает Лезвие Монеты, хозяева виллы рассчитывают на других охранников — и живых, и не очень. Первых обдурить не сложно, у Фантина имеются некоторые соображения. Что же до призраков, тут — как повезет. Отдельные наработки у Лезвия Монеты есть, но не более того, а раз мессеру Обэрто приспичило, пусть сам в случае чего расхлебывает. Так, шагаем к вилле. Главное, здесь не заплутаешь: сад он сад и есть, все растет строго да аккуратно, деревья образуют длинные аллеи, цветники на террасах напоминают узорчатые ковры; тут и там разновсякие фонтаны струятся (и это в плюс — если под ногой хрустнет ветка или там гравий, вряд ли кто услышит). А здесь у них что? Павильон какой-то, хотя размерами похож скорее на хороший сельский домишко, убранством же — и вовсе на палаццо. Одно плохо: взять нечего, не будешь же, в самом деле, волочь на себе до города резные скамейки или стол! Нет чтоб какой-нибудь слуга-склеротик чашу из чистого золота в уголке забыл или ложка серебряная за скамейку упала! — все чисто, аккуратно, Фантин бы не удивился, если б и столы со скамейками оказались к полу гвоздями прибиты. Ничего, в доме сполна отыграемся! Кстати, вот и особняк. — Как внутрь собираешься попасть? — шепчет под руку мессер Обэрто. Лезвие Монеты только отмахивается: погоди, мол, не торопись. Перед тем как «попасть», нужно разобраться, куда именно ты намерен лезть. Снаружи вилла выглядит просто: три ряда окон, на первом этаже — поменьше и забраны решетками, на втором и третьем — побольше и без решеток. Посмотришь: вроде ничего сложного, — в действительности же… — У них тут левое и правое крыло по-разному устроены, — объясняет Фантин, натягивая маску из черного бархата. Еще одну предлагает магусу, но тот отказывается. — В левом, — продолжает Лезвие Монеты, — и впрямь три этажа, все сходится. А в правом — два, нижний и верхний: там второй и третий ряды окон — общие для огромадного зала, в котором хозяева пиры разные закатывают, балы, ну и все такое, что положено. Видите, мессер, как окна устроены? Отсюда ничего не рассмотреть, в этом весь фокус. И получается, наобум соваться смысла нет: а ну как угодишь не туда… Они затаились в тени ближайшей к дому беседки и оценивающе глядели на громаду особняка. Все на вилле подчинено одной цели: создать впечатление роскоши и неприступности. Высота рядов кладки уменьшается от этажа к этажу, а обработанность наоборот: ниже камень почти не отесан, только окаймлен чисто стесанной кромкой, но чем выше, тем более гладкая поверхность у кладки. Так что у человека неискушенного создается впечатление этакой грандиозности всего сооружения, которое выглядит большим, чем есть на самом деле. Но Фантин — как раз из искушенных, ему рассказывал об этом хитром приемце один франк по имени Агостино Шуази. Был упомянутый Агостино знатоком по части устройства разного рода домов — да знатоком, каких еще поискать! Жаль, помер от чумы сколько-то лет назад, а то у Лезвия Монеты имелись на него виды в плане сотрудничества… не срослось. Но еще до мучительной своей смерти Агостино кое-чему научил приятеля. Поэтому: — Подниматься будем не по внешней стене, — говорит Фантин. — Обойдем сзади, там еще один проход во внутренний дворик. Из стражницкой — видите, на первом этаже, где окна с решеткой андреевскими крестами светятся? — туда, во внутренний, окна не выходят. — Думаешь, проход не охраняется? — Сейчас сами убедитесь, мессер! Да и зачем? Стражники — это ж так, потому что принято, ну и если банда какая решит напасть, то есть совсем уж для редкого случая, почти невозможного. А таких, как мы с вами, будут не вояки останавливать, поверьте. Опять же снаружи — ну что красть (и охранять)?! Самое ценное — там, — Фантин для наглядности тычет пальцем в окна второго этажа, которые — слева. — Идем? Они идут, сметая плащами росинки с травы, стараясь не шуметь, хотя уже, кажется, решили, что вряд ли найдется здесь кто-нибудь, способный их услышать. Сзади особняк выглядит не менее грандиозно, разве что отсюда напоминает не рукотворное сооружение, а скалу правильной формы. Ни в одном из окон не горит свет, а факелы, вставленные во флагштоки вместо знамен, не рассеивают — лишь подчеркивают темноту. Только широкий, с закруглением поверху тоннель прохода во внутренний дворик слегка освещен — там, во внутреннем, видимо, в каких-то окнах горит свет. — Вы первый, — предлагает Фантин. — Можете не пользоваться своими способностями, но… вдруг почуете чего. Магус не спорит, кивает отрывисто и деловито, шагает под арку. Его размытый силуэт на миг кажется Лезвию Монеты тенью — одной из множества, что скрываются в углах и под сводами здешних переходов, арок, галерей; отвернись, да просто поверни голову по-другому, и она растает, перельется в озера тьмы, исчезнет навсегда… Он смаргивает и обнаруживает, что мессер Обэрто действительно куда-то пропал: его не видно в проеме, но, кажется, и пройти до конца весь тоннель магус не успел бы. Фантин встревоженно делает вперед два шажка — настолько же выверенных, насколько и опасливых, в любой момент он готов бросить все и пуститься наутек, и ни одно обязательство, ни одна угроза не способны будут остановить его. Его останавливает (как раз перед третьим шажком) чья-то рука, легшая на плечо. — Эй, сынок, поосторожней! — шепчет Лезвию Монеты магус, невесть каким образом оказавшийся сзади. — Ты слишком часто хватаешься за рукоять клинка, это не дело, так и порезаться недолго. Будь спокойней, береги нервишки. — С вами, мессер, побудешь спокойным! — Ну-ну, волноваться не о чем. Все чисто, можем идти. В нескольких окнах горит свет. И судя по яркости, это обычные светильники: видимо, синьор Леандро не на шутку встревожен пропажей и сам не уверен, то ли хочет отпугнуть воров, то ли приманить. Поэтому светильники зажег, а стражи толковой снаружи не выставил. — Говорю же, не нужна им наружная стража! — Тогда зачем светильники в коридорах? — Чтобы лучше было видно тем, кто внутри, — раздраженно, как маленькому, поясняет Фантин. — И не в коридорах они… — Посмотрим, кто прав, — пожимает плечами магус. Похоже, для него это задача исключительно интеллектуального свойства, причем давным-давно решенная и только требующая ненужного, даже избыточного подтверждения. Вроде как если бы он спорил с Фантином, взойдет ли утром солнце, и — так уж и быть — соглашался подождать пару часиков, дабы предъявить наглядные доказательства своей правоты. Кстати, о солнце — время-то на месте не стоит. Пусть мессер Обэрто строит из себя мудреца, коих свет не видывал, — сделаем вид, что так и есть, кивнем да поспешим дальше. Они почти миновали тоннель, когда справа в стене вдруг вкрадчиво скрипнули дверные петли — какая дверь? откуда?! — пришлось спешным порядком (и бесшумно! бесшумно!) преодолевать оставшееся расстояние и прятаться уже во внутреннем дворике… а здесь, зар-раза, и не спрячешься — негде! Фантин заметался всполошенным зайцем: куда? куда, куда, куда деваться?! — но магус твердой и бесстрастной рукой схватил его за плечо и пребольно прижал к стенке, прям рядом с тоннелем. «Стой, — говорит, — и не дыши». А у самого кровь в жилах тикает ровнехонько, будто не вот-вот обнаружат их местные сторожа, будто, понимаешь, стоит он, магус, днем на рынке и с ленцой грушу выбирает, какая посмачней на вид, какая послаще. Только плащиком, самым краем, повел так чуток перед Фантиновым лицом — и замер. А в коридоре стук-грюк, чьи-то шаги; наконец выходит во внутренний дворик… ну точно, усатый и заспанный охранничек, зевает в пол-лица, неспешно штаны приспускает и журчит себе прям на ближайшую клумбу. Отжурчал, штаны подтянул, в ухе почесал, обратно поплелся. …И почему Фантин не пошел в охранники? Харч, монета — и, смотри ж ты, никакого напряга, знай поливай себе цветочки хозяйские по ночам. Благодать! — Проморгали мы дверцу, — шепчет он, понемногу приходя в себя. — Почему же проморгали? И почему «дверцу»? Там их две, вторая напротив первой. — Что ж вы, мессер, молчали?! — Решил, сам заметишь. — Может, вы еще о чем умолчали? — Может, — соглашается магус. — Там видно будет. Что дальше делаем? — Дальше? Забросим крючок. Во-он туда, где на втором этаже галерейка идет. Подымемся по веревочке — и войдем легко, без шума, по-хозяйски. Причем, заметьте, не нужно ни двери взламывать, ни стражу обходить, ни потом по дому шастать, искать нужную лестницу, комнату и все такое. — Ловко. — А то! Сказано — сделано. «Кошка» заброшена со второго раза, надежно клацнула когтями о каменный барьерчик — лезь, хозяин, и будь спокоен, не подведу! Не подвела. И вообще больше накладок никаких не случилось: Фантин взобрался как по маслу, тихо и аккуратно. Мессер Обэрто — тоже. Галерейка, значит. Обегает весь второй этаж, по квадрату; на каждой стороне — две двери, по углам. Где библиотека синьора Леандро находится, ясно: вон она, из нее одной во внутренний дворик окно нормальное выходит, все остальные либо чересчур высоко от пола, только для освещения, либо вообще в них витражи, через которые наружу не очень-то повыглядываешь (ну и внутрь, соответственно, тоже). Через такие не пройдешь, застрянешь — поутру тебя и обнаружит проснувшийся охранник, в проеме оконном висящего. Не наш метод. Мы, пояснил Фантин магусу, через дверь войдем, как люди приличные, не лишенные светских манер. Та-ак, нажали, провернули, отмычку спрятали в кармашек мяконький (чтоб не звякала). Итак, прошу! Коридоры здесь не предусмотрены, сама галерея вместо коридора. А мы входим сразу в комнату, которая обычными дверьми соединена с двумя соседними. Фантин и магус сейчас стоят на стыке левого крыла и задней части дома… передняя — фасад, а как называется противоположная — фазад? Лезвие Монеты хмыкает: неважно как, главное — они сейчас здесь и знают, куда идти. Но, собственно… — Все, — говорит Фантин. — Я, что требовалось, выполнил. Позвольте откланяться. Только сперва давайте расчет произведем. — Что с тобой? — Ничего, мессер. Я вас на виллу провел, в дом помог проникнуть? Чего ж еще? До самой библиотеки с вами идти — уговора не было. Не согласился б я на такое, это ж, не серчайте, натуральное самоубийство. Вы, конечно, знатный маг, спору нет. А только здесь не одни призраки водятся. Слыхивал я, в тутошнем домике и линчетти встречаются, которые по ночам спящих душат, и фолетти, и прочие «малые». — Ты веришь в сказки? А ведь вроде из детского возраста уже вышел, — качает головой мессер Обэрто. — Пойми, чудак, мне надобно воссоздать ситуацию, в которой действовал похититель перстней. Он не применял магию — и мы не будем. Он не знал точно, как дом изнутри устроен, — и я тебе не подсказываю, хотя был здесь и знаю, что где. Он проник ночью — и мы так поступили… — Он валяется где-нибудь под забором с перерезанным горлом — и мы туда отправимся? — Да нет здесь никаких линчетти и фолетти! — вспылил магус. Стоит, очами молнии пускает, презлющий, будто гадюка растревоженная; разве что не кусается. — Вот что, — шепчет, — ты меня лучше не зли. Пойдем дальше, времени у нас немного, а мы почти ничего и не сделали. И, кстати, заодно можешь поглядывать по сторонам — решай, что в плату возьмешь. И рукой хозяйским жестом поводит, мол, бери, не жалко. Оно, конечно: чего жалеть, если все равно имущество чужое. И надобно вам сказать, знатное — одна мебель чего стоит! Сундучищи вдоль стен — да с резными орнаментами, с блестящими застежками, с ин-крус-та-циями! А буфеты!.. а в буфетах! — гляди, хоть и темно, а видно же, каких вещиц понапихано: и каркас из серебра, чтоб, павлинью кожу на него натянувши, набить блюдо сластями всевозможными; и солонка, и ложки, и вилки с ножами. Отдельно возвышается судок-неф в виде махонькой каравеллы, полкою ниже — блюда и чаши, и сосуды из венесийского стекла, две конфетницы-дражуара, набор уховерток и зубочисток (каждая, если глаза Фантину не врут, из чистого хрусталя, да золотом отделаны! да на черенках по жемчужине вот такенной!). Взгляда от красотищи этой не отвести, а руки, руки сами тянутся, чтобы прикоснуться, огладить, сунуть в карман!.. Только — нельзя. — Не пойдет, — заявляет Фантин. — Я, мессер, не совсем ведь еще дурак, чтобы такие приметные вещицы хватать. Мы, конечно, воссоздаем ситуацию и все такое, но давайте обойдемся без перегибов. Тот, кто перстеньки увел, сдуру это сделал, поверьте. Сейчас он или покойник, или вот-вот им станет. Продать их не продаст, даже по отдельности. А заляжет на дно — скоро его и вычислят. Или местные, альясские (как думаете, рады наши, что на столько времени промысел застопорился?), или вон вы же его за мягкое место и возьмете. Так ли, эдак — толку с побрякушек краденых он не поимеет, а головы лишится. Поэтому, мессер, я предпочитаю звонкую монету: может, получу в результате чуть поменьше, чем с каких-нибудь камушков, зато — наверняка. — Тогда тем более не стоит останавливаться на полпути. Здесь синьор Леандро вряд ли прячет свои сбережения. А вот в библиотеке… Подумал Фантин, почесал в затылке — да и махнул рукой. — Ладно, — соглашается, — пойду дальше. Но если что… — Тех, кто работает на меня… или со мной, я в обиду не даю. — Вы сказали, мессер. Пожалуй, должной весомости и — тем паче — угрюмой решительности в голосе Фантина не хватает. Побудешь тут решительным, как же! Тут бы живым-здоровым побыть еще чуток. Они покидают комнату с пиршественными принадлежностями и проникают в следующую. Судя по висящим на стенах клинкам, это оружейная славного рода Циникулли, причем оружейная немалая, собираемая давно и с тщанием. Было бы время, Фантин бы отнесся к ней с надлежащим вниманием и кое-что себе присмотрел, а так… Дальше идем. А вот дальше — нужно поосторожнее. Из-под следующей двери сюда, в оружейную, падает полоска света — правильно, именно там, в этой комнате за дверью, Фантин и магус видели со двора зажженные свечи. Или другое что-нибудь, что горело: растопленный камин, фонарь, пожар, наконец… нет, не годится пожар, он бы уже полыхал на всю виллу и сейчас бы здесь было шумно, дымно и стремно. Наверное, все-таки свечи. На широкую ногу живут Циникулли, что им, свечей жалко? Вот и жгут зазря. Воров отпугивают, ага. «Хотя вообще способ неплохой», — размышляет Фантин, когда его спутник осторожным, по-кошачьи мягким движением распахивает дверь и останавливается на пороге. Шутки шутками, а если кто-нибудь снаружи — да те же стражники, столь любящие цветочки! — взглянет на окна, сразу увидит, есть здесь кто или нет. Свечи расставлены так, чтобы вошедший отбрасывал на стену, противоположную окну, тень — причем жирную, упитанную, какую издалека разглядишь. А загасишь свечу — считай, открыто признаешь: сижу в библиотеке, жду, пока придете вязать меня, непутевого. Хитро придумано! — Комнату можно обойти, — решает наконец Фантин. — По галерее, зайдем с другой стороны, провозимся дольше, зато… — Не годится, — качает головой мессер Обэрто. — Что обходить, если это и есть библиотека? А ведь верно! Лезвие Монеты так увлекся разглядыванием свечей, что о главном позабыл. Теперь он вполголоса ругается и прикидывает: а если по-пластунски? Окна здесь, конечно, до самого пола, это да — но так во всех домах, ничего удивительного; однако ведь и свечи стоят на подсвечниках, поэтому человека в полный рост тенью одарят большой, маленького — менее заметной, а на пузе по плитам скользящего — и вовсе мелкой, никакой. Все эти соображения Фантин излагает магусу, и тот соглашается. Но пасть на живот не спешит: «Ты первый», — а как же, кто б сомневался! — Куда ползти-то? — спрашивает Лезвие Монеты. — К тому вон шкафу. — Над которым картина с мужиком на троне? — Вообще-то это изображение статуи Зевса в Олимпии, — бормочет магус. — Что, впрочем, сейчас значения не имеет. Да, — говорит он Фантину, — именно к этому шкафу. Оттуда перстни и украли. — Как скажете, — Лезвие Монеты опускается на пол и ползет. — Зад не задирай, — вполголоса советует мессер Обэрто. — Тень от него. Фантин, ни слова не говоря, делает как сказано. До шкафа не так уж далеко, потерпим, а потом — извольте, я свое выполнил, теперь никаких уговоров и доводов не приму, в шкафу наверняка найдутся деньжата — за пазуху их и деру отсюда, с этой чертовой виллы, от этого проклятого бесстрастного магуса, синьора Само Совершенство. — Теперь чего? — шепчет он уже от шкафа. — Теперь приподнимись осторожно, тебе нужна дверца с гербом, видишь ее? — Где кролики и шпаги? — Именно. — Заперта, небось. — Тебя это может остановить? Кого угодно, только не Лезвие Монеты! Он даже не снисходит до ответной реплики, пусть мессер Зазнайка думает, что остроумнее всех, а мы сохраним достоинство и гордость. «Способно остановить», ха! Если бы не свечи, Фантин, конечно, вскрыл бы эту ракушку раза в два быстрее, но и так он справляется с нею споро и отменно: ни громкого щелчка, ни скрипа, только едва слышное «крак» в замковом механизме. — Готово. — Открывай. Пригнув голову, чтобы не стукнуть себя дверцей, он распахивает последнюю и тотчас приподнимается заглянуть, что там внутри. Внутри, в пустом ящике, сидит человечек ростом в локоть, с мальчишечьим проказливым лицом, в ядовито-зеленой курточке и широкополой шляпе набекрень. При виде Фантина он корчит зверскую рожицу и начинает визжать котом, которому шипастым сапогом со всего маху наступили на мужское достоинство. «А стражники-то, небось, только задремали, — с легкой грустью думает Фантин. — Эх, бедолаги…» И сам не возьмет в толк: то ли стражников ему жалко, то ли себя с магусом. Впрочем, магусу — что станется?.. Когда вор это услышал, обрадовался, ухватился за лунный луч, семь раз повторил волшебное слово и с раскинутыми руками и ногами свалился через окно в комнату, учинив великий шум. Он лежал едва живой на полу со сломанной рукой и ногой. Когда раздался шум, хозяин спросил его о причине, точно не знал, что случилось. А вор в ответ: «Меня подвели волшебные слова». Хозяин схватил его и наутро повел на виселицу.      Аноним.      «О том, что пастырю душ надлежит быть бдительным». Из «Римских деяний» 2 — Я так и знал! — громыхает густой бас. — А то ходил здесь, прикидывался сыскарем, как же, знаем мы таких сыскарей, видывали на Площади Акаций — в петле пляшущих! И вам, разлюбезный, там самое место с вашим подельщиком. Чем обещаю в ближайшее же время озаботиться! Лично прослежу! Это не человечек в зеленой курточке угрозами сыплет. В самом деле, ему, с писклявым голоском да мелким ростом, куда уж такие обещания раздавать! Место крикуну в шкафном ящике, где Фантин его и запер, как только прошло первое оцепенение, вызванное пронзительным воплем. Запер, на два поворота отмычку повернул, хмыкнул, когда убедился, что ящик сработан добротно, никакие визги оттуда не слышны почти. С улицы точно не разобрать. — Серван, — невозмутимо пояснил мессер Обэрто. — А? Какой еще сервант? — Не сервант — серван. Один из «мелкого народца». Проказлив, вороват, обожает выводить людей из себя. Способен менять облик, но количество видоизменений ограничено и невелико. Известны случаи сотрудничества с людьми. — Думаете, договоримся с ним? — Думаю, с ним уже договорились до нас, другие. И тут-то явились эти самые «другие», точнее — другой. Вплыл прямо через стену — дородный синьор в одеянии, которое, как и у синьора Аральдо Аригуччи, было в моде лет двести назад. А то и больше; когда там основан род Циникулли? Вот оттуда и следовало считать, поскольку явившийся был призраком fundator'а этого самого рода. Оглядел он, значит, библиотеку, оправил широкополые свои рукавищи и пошел басить: «Я так и знал!» — и проч., и проч., о чем сказано выше. Благородно негодовал. Долго так негодовал, Фантин уже утомился в полусогнутом своем состоянии корчиться: пол-то холодный, между прочим! Думал наплевать на все и дать деру, а магус пусть сам выслушивает, к нему же в основном обращаются. Нет, смотри ты, умолк наконец гневливый синьор Как-Кстати-Его-Зовут, а мессер Обэрто, наоборот, решил заговорить. — Все? — спрашивает. — Вы закончили, синьор Бенедетто? Призрак очами повращал, брови густые сдвинул, но молчит, кивает только сурово, мол, я-то закончил, а вот что ты скажешь, сякой-такой-разэтакий?! — Зря вы шумите. Не в ваших это интересах. Вы ведь прекрасно понимаете — и что я — настоящий законник, и что licentia у меня имеется, и полномочия, и что ваш потомок к уже совершенным беззакониям успел с перепугу добавить новые. И вам поэтому не так себя вести следует. Вы ждали меня — я пришел. Нападение в данном случае вряд ли станет для вас лучшим способом защиты. Я бы предложил другое: расскажите мне, что произошло на вилле той ночью, когда пропали перстни. — А с чего вы взяли, что я знаю? — Не смешно, — говорит мессер Обэрто. И судя по тону, ему в самом деле не смешно, а смертельно скучно препираться с призраком. — Это синьор Леандро мог не знать. Синьор Грациадио. Охрана на первом этаже, прислуга, кто угодно из живых. Но не вы. Итак? Синьор Бенедетто хмуро покосился на Лезвие Монеты, который по-прежнему сидит возле шкафа. — Пусть выпустит малыша, — цедит сквозь зубы. — И, кстати, мессер, вы доверяете своему… компаньону? — Это уже мои заботы. — Магус поворачивается к Фантину: — Открой дверцу. — И снова к призраку: — А своему «малышу» вы доверяете? Синьор Бенедетто становится в величественную позу «меня оскорбили, но я выше этого!» и заявляет: — Теперь и для вас это не имеет значения. К тому же именно Малимор в некотором роде является свидетелем случившегося. Серван, взъерошенный, но не утративший прежней прыти, как раз выглядывает из шкафа. — Синьор Бенедетто? — Давай, малыш, расскажи мессеру, что сталось с перстнями. — Я же просил вас! — обижается Малимор. — Сотню раз просил не называть меня малышом! Фантин неизвестно почему проникается симпатией к сервану. А тот продолжает дуться: — И что мне рассказывать? Вы сами все знаете лучше моего, — он бросает шкодливый взгляд на синьора Бенедетто. — Молодой Грациадио ничем не отличается от своего папочки, это у них, хе-хе, наследственное! Ну, я гостил у приятелей в Нижнем, они мне кое-что рассказали. Я решил, чтоб по справедливости. Как лучше хотел! А вы потом набросились: «Что натворил! Честь семейства!», то, се. Можно подумать, я их украл! Можно подумать, я натворил, а не потомок ваш драгоценный! Можно подумать… — Думать раньше надо было! — громыхает синьор Бенедетто. — Тоже мне, доброхот нашелся! Никому от твоей доброты лучше не стало, а вот хуже — многим! — Господа, — вмешивается магус. — Давайте по порядку. То, что перстни не украдены, я знал с самого начала: их просто не могли украсть, если на вилле был призрак, — мессер Обэрто отвешивает поклон в сторону синьора Бенедетто. — То есть мизерный шанс того, что отыскался сверхталантливый и невероятно везучий вор… такой шанс существовал, однако лучший из «вилланов» на этом побережье, как выяснилось, только планировал наведаться сюда. Кстати, господа, познакомьтесь с Фантином. — Оч` приятно, — кивает Лезвие Монеты. Он сидит на полу, так и не сняв маски, и с нескрываемым интересом слушает магуса. Вот ведь хитрюга, с самого начала знал, что здесь случилось, а дурил голову какими-то «воссозданиями ситуации»! — Итак, — продолжает мессер Обэрто, пересекая комнату и жестом указывая на шкаф с пустым ящиком, — мы выяснили, что теоретически талантливый «виллан» мог забраться в библиотеку и унести перстни. Но он бы наверняка привлек внимание если не стражников, то ваше, синьор Бенедетто. И если перстни покинули дом, не вызвав переполоха, сделано это было кем-то из здешних обитателей: либо хозяевами, либо пуэрулли. В первом случае хозяева не стали бы вызывать магуса. Значит, перстни унесли серваны, или массариоли, или другие «мелкие». Опять же причин такого поступка могло быть несколько, например, обычное для серванов шкодничество: из вредности припрятали, чтобы позлить. Но когда прошло столько времени и перстни не были найдены, а синьор Леандро осмелился нарушить законы и использовал в личных целях городскую стражу, я понял, что дело не в проказливости «мелкого народца». Теперь я не сомневался, куда и зачем отправились перстни, я только не смог выяснить, кто именно сейчас ими владеет. — Представьте, мы тоже! — бормочет себе под призрачный нос основатель рода Циникулли. — Более того, мы хотели бы, если это возможно, нанять вас для выяснения данного обстоятельства. Леандро наделал дел, что да, то да, но теперь я вразумил его, и он не будет против принять от вас помощь. К тому же все раскрылось… — Погодите. Прежде чем мы продолжим, ответьте вот на какой… В это время со двора раздается приглушенное: «Точно! Стреляй!» Далее — клацанье воротковых механизмов и одновременный выстрел двух арбалетов. Мессер Обэрто слишком поздно понимает, что сам же и сделал себя мишенью, когда от дверей вышел на середину комнаты; а крик сервана, видимо, услышал-таки кто нужно. Мысли эти проносятся в Фантиновой голове как драпающие от ос мыши, хвостиками щекочут изнутри череп. «Все! — пищат. — Пропали!» Мессер Обэрто — маг-сыскарь, мастер своего дела! — надломанной куклой валится на пол; под ним хрустят осколки оконного стекла. Лезвие Монеты, сорвав с лица маску, бежит к мессеру, чтобы помочь, остановить кровь, хоть что-нибудь сделать!.. Хнычет растерянный Малимор, отчаянно ругается синьор Бенедетто. А Фантин, зажимая рану магуса непослушными руками, думает невпопад: «Вот ведь, говорил я ему… говорил же!..» Глава четвертая РАЗГОВОРЫ О ЯДАХ, ЗАКОНАХ И КАЗНЯХ — ДА, КСТАТИ, И САМА КАЗНЬ Никто не думай, что он столь велик, Чтобы судить; никто не числи жита, Покуда колос в поле не поник. Я видел, как угрюмо и сердито Смотрел терновник, за зиму застыв, Но миг — и роза на ветвях раскрыта! Я видел, как, легок и горделив, Бежал корабль далекою путиной И погибал, уже входя в залив. Пусть донна Берта или сэр Мартино, Раз кто-то щедр, а кто-то любит красть, О них не судят с Богом заедино; Тот может встать, а этот может пасть.      Данте. «Божественная комедия» 1 Боль в плече кажется невыносимой. И первая же мысль: «Как рука?! Что с пальцами, не утратили ловкость?» Нет-нет, это не воришка-«виллан» полуживым валяется на чужой кровати — это талантливейший сыскарь, глупо, по-мальчишечьи подставившийся под арбалетный выстрел. Увлекся надуваньем щек и изложением собственных теорий — вот и получил по заслугам! А что насчет руки волнуется — ну, есть такой грех, работает иногда с карандашом и бумагой; случается, это и в деле помогает: показать свидетелю портрет подозреваемого, место преступления зарисовать. Кстати, о месте. Судя по алому балдахину, расшитому золотыми нитями, судя по роскошной кровати, по подушкам, которыми магус заботливо обложен со всех сторон, судя по отведенному в сторону занавесу с кроликами и скрещенными шпагами, по стенам, где эти же кролики и шпаги присутствуют едва ли не на каждом ковре… словом, судя по всему, находится Обэрто не где-нибудь, а на вилле синьора Леандро. Что — пр-роклятие! — худший из всех возможных вариантов. Если магуса видели слуги — все, об incognito можно забыть! — Очнулся! — противно пищит над ухом тонкий голосок. — Синьор Бенедетто, он пришел в себя, слышите! — Я мертвый, но не глухой, — сурово ответствует призрак. — Ну-с, молодой человек, — (это уже к Обэрто), — наделали вы переполоху! Как себя чувствуете? — Могло быть хуже. — Чувствует он себя не очень. Скверно, что боль угнездилась не только в плече, а, оказывается, во всей руке. И какие-то умельцы так перевязали — шевельнуться невозможно! — Выпейте-ка лекарство, — говорит синьор Бенедетто, а Малимор по его знаку подносит магусу кружку с дымящейся, остро пахнущей жидкостью. — Что здесь? — Укрепляющий отвар, пейте, не бойтесь. Вы потеряли чрезвычайно много крови. Обычно кровопускание идет на пользу, но это не ваш случай, — призрак грустно улыбается собственной шутке. — Пейте, мессер. Или боитесь, что мы решили вас отравить? Малимор, отхлебни-ка! Тот с готовностью делает несколько маленьких глоточков. — Давайте, — Обэрто пьет, губы слушаются его плохо, язык тоже, но серван терпелив и заботлив. Наконец — чашка пуста, Малимор возвращает ее на столик рядом с кроватью и переворачивает песочные часы, стоящие там же. «Интересно, когда я пришел в себя, песок в них еще сыпался?» — почему-то этот вопрос кажется магусу чрезвычайно важным, но ответа он не знает, не помнит. Вместо этого спрашивает: — Долго я пролежал без сознания? — Всего пару часов. Леандро велел перенести вас в комнату для гостей и хотел послать за врачом, но я запретил. — Звучит зловеще. Итак, если я правильно понимаю, обо мне знает не так много людей. — Я решил, что вы сможете заняться поиском перстней с большим успехом, если все по-прежнему будут уверены: магус, выписанный из Роммы, туда же и уехал. — Не спрашиваю, как вам удалось убедить своего потомка… — Леандро? — фыркает синьор Бенедетто. — А вы полагаете, в теперешнем положении у него есть выбор? И потом, признаюсь вам, когда становишься нематерьяльным, поневоле совершенствуешь мастерство риторики: порой только словами и удается воздействовать на вас, живущих. Логика, сила убеждения, проникновение в тайны человеческого характера… Ну, вы понимаете. — Отдаю должное вашему таланту, — совершенно серьезно говорит Обэрто. — Но если вы предприняли первый шаг, должно быть, продумали и последующие. Оставаться на вилле мне нельзя… — Все так. Однако, мессер, вы сейчас не в том состоянии, чтобы уйти отсюда на своих двоих. И вам требуется лечение, хотя бы осмотр человеком, знающим толк во врачевании. Здесь, признаться, я затрудняюсь что-либо советовать: вы же понимаете, мы, призраки, привязаны к месту нашего захоронения. Так что я плохо ориентируюсь в современном Альяссо. — Думаю, в этом нам поможет мой юный друг. Где он, кстати? Синьор Бенедетто покашливает в кулак и, насупившись, роняет взгляд на столик рядом с кроватью. Кроме кружки и песочных часов, на нем лежат разновсякие мелкие вещи, которые были у Обэрто с собой. В том числе — альбомчик, где магус имеет обыкновение делать дорожные зарисовки. Альбомчик открыт на одном из последних разворотов, там — портрет молодого человека, причем это явно набросок с картины: видны даже контуры рамки и часть стены, на которой эта картина висела. Стены с ковром. А на ковре вышивка: блестят скрещенные шпаги и стоят, подобно геральдическим львам, поднявшись на задние лапы, кролики. — У вас очень меткий глаз и точная рука, — как бы между прочим роняет синьор Бенедетто. — Были, поскольку теперь, после ранения… кто может что-либо утверждать наверняка? В наши-то неспокойные дни? Обэрто не до смеха, но он хохочет: — Уж не угрожаете ли вы, любезный Циникулли? — Как вам такое могло прийти в голову, мессер?! Я всего лишь хочу сказать, что существуют возможности… разные возможности, если вы понимаете, о чем я. Кстати, не раскроете ли секрет: как вы намерены поступить с этой историей о пропаже перстней? — Еще не решил. Может, присоветуете что-нибудь? Как человек, умудренный опытом? Синьор Бенедетто кивает и усаживается рядом с кроватью, в накрытое пушистым ковром кресло (разумеется, ни одна ворсинка ковра под ним не прогибается). В глазах призрака — решительность и кое-что еще, очень магусу не понравившееся. — Малимор, оставь нас. — И только когда малыш покидает комнату, синьор Бенедетто начинает «советовать». — Грубо говоря, мессер, у вас есть два выхода. Вы можете вернуться в Ромму и составить отчет о случившемся, после чего, полагаю, дело будет закрыто. Фактически, мой непутевый потомок совершил только одно преступление: оказал давление на Совет Знатных, чтобы те распорядились об усиленном патрулировании улиц. Не бог весть что, согласитесь; к тому же это совсем не по вашему ведомству. А пропажа фамильных перстней — дело сугубо личное, касающееся только нашей семьи, официально мы заявление о нем отозвали, состава преступления нет, нет свидетелей, нет вообще ничего незаконного. По сути, вы уже не имеете права заниматься этим делом. — Пожалуй, мне и впрямь стоило бы забыть о нем. Обэрто употребил оборот «стоило бы» не случайно. Даже лежа в кровати, подстреленный и спеленутый, якобы с благородной целью «скорейшего излечения», он остается магусом. «Логика, сила убеждения, проникновение в тайны человеческого характера?» Хорошо, поиграем по этим правилам. Магус пытается незаметно проверить, насколько плотно связаны руки — увы, пеленали на совесть, применить магию Обэрто не сможет. — На вашем месте я бы не спешил с выводами, — продолжает синьор Бенедетто. — Помните? — есть два выхода. — И второй?.. — Второй заключается в следующем. С помощью друзей вы тайно покинете виллу, поправите здоровье и продолжите поиски перстней. Я обещаю, что любой из здешних обитателей, кого вы только пожелаете допросить, не станет запираться и расскажет все, что знает. Когда же вы найдете драгоценности… — синьор Бенедетто выдерживает театральную паузу, подкрепив ее обезоруживающей, до приторности «искренней» улыбкой. — Тогда, полагаю, мы позаботимся о том, чтобы справедливость была восстановлена. Я ведь знаю, мессер, как это для вас важно: чтобы виновные получили по заслугам, а пострадавшие — хоть какое-то compensatio. — И все-таки я склоняюсь к первому пути: он более соответствует тому, чего требуют от меня закон и долг. — Но он и более опасен, — вкрадчиво говорит синьор Бенедетто. — На этом пути, мессер, вас может поджидать что угодно: дорожные разбойники, отравленное вино, даже, позволю себе предположить, смерть от раны, нанесенной незадачливым — но честно выполнявшим свой долг и действовавшим по закону! — стражником. Да-да, представляете, какой нелепой случайностью стала бы ваша смерть прямо здесь, на вилле Циникулли! — А вы игрок, синьор Бенедетто. — Это комплимент или оскорбление? Впрочем, мессер, я действительно игрок — был им еще в молодости, когда начинал купцом (и, по совместительству, тайным агентом Альяссо). Игра, знаете, чрезвычайно развивает выдержку и весьма наглядно показывает, сколь быстротечна и непостоянна наша жизнь. Удача в ней — случайно сданные козырные карты. Еще ночью я полагал, что они у вас на руках, все до единой. А расторопный стражник перемешал колоду — и вот мы поменялись ролями. — Все-таки не до конца. Кое-какие козыри оставались у меня, не так ли? — Ну конечно, конечно. Иначе — разве мы бы сейчас разговаривали с вами? Только если кто-нибудь озаботился бы вызвать вас сюда в качестве призрака. — Перстни, да? Вы хотите их вернуть. Бенедетто Циникулли склоняется над кроватью так, что нематерьяльное лицо его нависает над магусом; глаза блестят зло и яростно: — А вы бы, мессер, не хотели? Не знаю, поймете ли вы, безродный, те чувства, которые испытал я, основатель знатнейшей фамилии, когда узнал, что наша семейная реликвия передана — «согласно традиции» — ха! — в руки невесть кого! Я не намерен с этим мириться. Пока жив… точнее, пока существую (и — следовательно — мыслю), я сделаю все возможное, чтобы вернуть перстни. Не отступая от традиции. Да, если угодно, я готов… на многое, мессер. Но позора надлежит избежать любой ценой. Если в дело вмешаетесь вы, возможно, обойдется без ненужных жертв. В противном случае… — синьор Бенедетто качает головой. — Это скверно, однако традиция есть традиция. — Вы даже готовы будете убить бастарда, — констатирует магус. — Поймите, мессер, традиция передавать перстни самым младшим отпрыскам рода Циникулли по мужской линии возникла не ради того, чтобы плодить бастардов. За несколько десятков лет — с той поры, как я почил, и до времени моего воскрешения — за эти годы не слишком разборчивые потомки фамилии переиначили традицию по-своему и стали раздавать перстни направо и налево, едва только ухитрялись наплодить достаточное количество ублюдков. Вернувшись в мир, я озаботился вернуть перстни семье — и на это ушло без малого тридцать лет! Да, я был ограничен в передвижениях и действовал с помощью других людей… и не только людей, как вы, наверное, убедились. Теперь же все мои старания обратились в ничто: традиция, которая должна была обуздывать плотскую невоздержанность и неразборчивость моих потомков, ни к чему не привела! — Так часто случается, — дипломатично сообщает Обэрто. — Оставим пустые философствования! В этом деле существует лишь две возможности. Перстни попадут сюда, если бастард умрет либо если все претензии на принадлежность его к роду Циникулли будут сняты. — Либо они не вернутся на виллу. Третья возможность, вы о ней подумали? — Рано или поздно, так или иначе — но вернутся. Это лишь вопрос времени, поверьте, я знаю, о чем говорю. — А я вам потребовался, чтобы сберечь время? — Мессер, прошу вас, не смотрите на мое предложение столь предвзято! Разве вы не заинтересованы в том, чтобы законность была соблюдена? Между прочим, бастард по закону не является наследником — нигде, ни у нас, ни во Фьорэнце, ни в Венесие, ни у франков — нигде! — И поэтому вы предлагаете мне найти и покарать. — Не покарать! Всего лишь развязать узел, завязанный неудачным стечением обстоятельств. Причем развязать мирно, с очевидной выгодой для всех заинтересованных сторон. — Но вы забываете, что хотите поручить поиск перстней и восстановление справедливости такому же ублюдку и бастарду. — Вы, мессер, другое дело, — ничуть не смущаясь, заявляет синьор Бенедетто. — Так что скажете? — А не боитесь, достопочтенный Циникулли, что я обману вас? Вы меня отпустите, а я не выполю обещания? — Клятвы, мессер, будет достаточно. — И он косится на песочные часы. — Решайте, мессер! — Что уж тут решать… — в голове у Обэрто словно все перемешалось. Во время разговора несколько раз ему казалось, что он слабеет, голос призрака звучал все тише — и вот сейчас это повторяется. Теперь даже если бы магусу развязали руки, он вряд ли что-нибудь сумел бы сделать. Обэрто хочет произнести «клянусь», но язык вдруг обретает тяжесть свинцового слитка и давит на зубы так, что пошевельнуть им невообразимо сложно, а кивнуть головой, просто кивнуть — тем более: в затылке и у висков словно прорезались вулканчики боли. Невыносимо думать, каждая мысль причиняет страдания, что уж говорить о движениях тела! — Решайте, мессер! Просто кивните, просто смежьте веки в знак согласия. Скорее же! — И, повернувшись к двери: — Малимор, где ты?! Поспеши! Синьор Бенедетто вскакивает с кресла и надвигается своим одутловатым лицом вплотную к лицу Обэрто: — Так да или нет? Смотреть на него магус не в силах, глаза закрываются сами собой. — Малимор! — гремит бас. — Дай ему противоядие, да не тяни, слышишь! Не хватало еще, чтобы!.. Дальше — тьма, забытье. И почему-то нестерпимо жалобно воют собаки. 2 Сквозь пустоту, сквозь ничто, через бездны пространства и времени — женский голос: Пришел котик на порог, на порог в теплый в темный вечерок, вечерок Попросил он творога да молока, — кот по имени Пушистые Бока. — «Дай, хозяюшка, скорей — да не жалей. Я ведь сяду у дверей, у дверей. Колыбельную спою я свою, в этом доме, где добро да уют. Коли в двери постучит средь ночи гость недобрый — ты, хозяйка, молчи. Я его-то не пущу, так и знай, чтоб не потревожил дитятке сна». 3 — Позвольте, господин? — Входи, Мария. Воду поставь на столике, еду тоже. — Голос Фантина на мгновение становится тише, он и так едва слышен, а тут и вовсе не разобрать — какое-то вопрошающее бормотание, не голос. Предлагает ей деньги, что ли? Судя по металлическому звону, взяла. Ну, Бог с ними с обоими, лишь бы не в комнате принялись играть в зверя о двух спинах, а то ведь не заснешь под скрипы да вздохи! А спать… А спать и не хочется. Хлопает дверь: Мария ушла, Обэрто не успел ее рассмотреть, поскольку лежит ко входу затылком. «И это обнадеживает, — думает он с легкой насмешкой. — Был бы совсем плох, положили б наоборот, ногами к двери, чтобы легче потом выносить». — Где?.. — и не договорив, он вспоминает все, вплоть до бешеного крика синьора Бенедетто («Решайте, мессер! Скорее!..») и воя собак. Только вкуса противоядия не может вспомнить, как ни старается. — Ну наконец-то! — восклицает Фантин. — Я уж думал, мессер, синьор Бенедетто ошибся. «Кое в чем он действительно ошибся». Но говорит Обэрто другое: — Где мы? Он уже понял: не в покоях семейства Циникулли. Даже если предположить, что на вилле где-нибудь имеется комната с таким затрапезным потолком и траченными временем стенами, все равно гулу людских голосов, характерным кухонным запахам, звукам с улицы там взяться неоткуда. Фантин появляется в пределах видимости с подносом в руках, на подносе — дымящийся, источающий аппетитные запахи бульон. «Виллан» присаживается рядом с кроватью и явно собирается кормить Обэрто с ложечки, как младенца. Вскорости выясняется, что это ни к чему, магус за прошедшее время (кстати, а сколько именно времени прошло-то?!) поправился — не настолько, чтобы применять сильные заклятья вроде «inflammari», но достаточно, чтобы питаться самостоятельно. Фантин, оставшись не у дел, пожимает плечами и начинает рассказывать, что же с ними случилось на вилле. Рассказ его полон темных мест (или, если угодно, белых пятен) — не из-за желания Фантина о чем-то умолчать, а по более прозаической причине. После того, как охранник подстрелил магуса, в библиотеку ворвались люди синьора Леандро, связали «виллана» и уволокли в какой-то чулан, где и продержали довольно долго, в темноте, среди клочьев паутины, в соседстве с наглыми крысищами. Крысищи щекотали Фантина влажноватыми усами, скреблись и вообще вели себя крайне вызывающе. Он, конечно, пытался освободиться (а кто бы на его месте стал безропотно ждать милостей от фортуны?!) — но, увы, пленители хорошо знали свое ремесло, да спустя какое-то время, кстати, и навестили Фантина в его узилище, велели вести себя тихо и поволокли обратно на второй этаж, только уже не в библиотеку, а в одну из соседних комнат. Там пленника дожидался синьор Бенедетто, каковой и пояснил вкратце ситуацию: рассекречивать мессера магуса нельзя, а потому надо бы поместить его, хворого, не на вилле, а где-нибудь в городе. Сыщет Фантин подходящее местечко? А как же, ответил тот, сыщет, как раз есть на примете одно такое. С помощью слуг (тех самых, что недавно вязали и заточали Фантина в чулане) беспамятного мессера Обэрто переправили в указанное место, даже приставили на какое-то время Малимора — то ли соглядатаем, то ли помощником, то ли тем и другим одновременно. Фантин его терпел-терпел, да потом, знаете, пару раз обидел невзначай: кипятком брызнул, на ногу наступил, то, се — серван и убрался, весь из себя оскорбленная добродетель маленького росту. По правде сказать, он Фантину еще тогда, в библиотеке не понравился: чего визжать, спрашивается? Ну вот, значит, Малимор убрался, синьор Бенедетто с тех пор посылает его раз в сутки наведаться, про здоровье мессера расспросить, а в прочее время предоставляет больного заботам Фантина. Предоставляет не зря: хоть и звонил тогда гриммо в колокол, да, видать, ошибся! И собаки, что несколько дней по ночам выли, аж Рубэр умаялся их палками охаживать — тоже позаткнулись; верная, значит, примета. А главное — вон вы как, мессер, на супчик-то накинулись, загляденье одно, видела б вас моя матушка-покойница… а? нет-нет, это я не в прямом смысле, она не воскрешенная, откуда, никогда у меня таких денег не будет, опять же, даже если и наво… насобираю, обязательно ведь ресурдженты поинтересуются, откуда, мол. Да и, знаете, матушка моя была нрава сурового, поэтому… ну, я бы подумал, прежде чем… Это знатным господам приличествует предков оживлять, а простой человек и без таких излишеств обойдется. Что? Батюшка? Не-е, батюшку я не видел никогда, его в какой-то пьяной драке зарезали, он грузчиком был в порту или что-то вроде того. Точно не знаю, матушка не любила рассказывать. Наверное, выпивал да и поколачивал ее, сами знаете, нравы у «тощего народа» дикие. Я ведь почему в «вилланы» подался? — какая-никакая, а все ж таки честь у нас имеется, традиции, достоинство. И тут неважно, кто ты по происхождению, тут, мессер, иное ценится. Чего своими силами, умом добьешься — то твое. — Есть и другие пути, — осторожно говорит Обэрто, отодвигая в сторону пустую миску. — Тем более в таком городе, как Альяссо. — Без денег, без знакомств, без отца и матери? — в голосе Фантина сарказм звенит предельно дерзко, почти вызывающе. — Мессер, я допускаю, что вы лучше меня знаете законы Республики. Но я, пожалуй, лучше вашего разбираюсь в жизни. — Помоги-ка мне, — Обэрто медленно, стараясь не делать резких движений, отбрасывает одеяло и садится на кровати. — Ты помнишь, что говорил синьор Бенедетто?.. Ах да, тебя же тогда не было в комнате! Впрочем, неважно, если не веришь мне, спросишь при случае у синьора Аральдо. Каждый из них начинал обычным купцом и получил титул за заслуги перед Республикой. — Я не могу начать обычным купцом, мессер, — язвительно замечает «виллан». — И давайте оставим этот разговор. Вы пришли в Альяссо не затем, чтобы перевоспитывать таких, как я, верно? — Он, отвернувшись, наводит порядок на столе, преувеличенно громко звякает ложками, мисками, переставляет небольшие песочные часы, сдвигает вещицы, которые раньше покоились в карманах Обэрто, в том числе — альбомчик. — И, между прочим, — добавляет, — я здесь тоже не для того, чтобы приглядывать за всякими там законниками, далее если они — магусы! Если б вы меня тогда не заставили… Но все равно, я обещал помочь вам, а не выслушивать всякую… ерунду! — И тем не менее мы еще продолжим этот разговор. В другой раз. А сейчас… — Обэрто делает попытку встать на ноги — и ему удается! — Скажи, когда должен прийти Малимор? — Сегодня уже был, — бурчит Фантин. — Теперь завтра явится, не раньше полудня… Мессер, могу я спросить? Я понял так, мессер, что вас отравили, а потом дали противоядие, правда? — С чего ты взял? — Ну, я же не дурак! Догадался. Синьор Бенедетто — он очень уж себя выше других ставит, думает, вокруг болваны глухие. И Малимор оговорился один раз… Обэрто кивает: — Ты все правильно понял. Мне действительно сперва подсунули яд, а потом — противоядие. — Вы так спокойно об этом говорите! И когда мы на виллу шли, я ж заметил, вы совсем не волновались. Как вам удается? Я вот, если на промысел иду, всегда чуток трушу. — В том-то и разница. Для тебя это промысел, ты знаешь, что идешь против людей, против законов человеческих и Божьих. Поэтому боишься быть пойманным. А для меня это всего лишь работа. — Опять поучаете, мессер? — Посмотри на меня. — Это зачем еще? — Фантин продолжает бесцельно передвигать вещи на столе. — Взглядом зачаровать хотите? — Я хочу, чтобы ты повернулся ко мне лицом. Или это пугает тебя больше, чем попытка проникнуть на виллу подесты? Фантин медленно поворачивается. — На вилле, мессер, так на так выйти могло. От стражников бы я наверняка ушел… ну, почти наверняка. От призрака — не исключено. Удачливый я потому что. А с вами, мессер, без вариантов, вы хуже судьбы: взялись намертво и не отпустите, пока не получите свое! — Ты мог бы бросить меня. Здесь, когда я лежал в беспамятстве. Малимор бы тебе ничего не сделал. — И синьор Леандро, скажете, ничего бы не сделал? Ему предок-то бестелесный все рассказал… ну, не все, но основное. Мне теперь на промысел придется далеконько ходить от Альяссо. Это если подеста соблаговолит закрыть глаза на мои прежние заслуги. Малимор — он да, шестерка пиковая, карта слабая. А те соглядатаи, что в доме напротив глаза себе провыглядывали, за мной следя? — Перестань! Неужели ты не ушел бы от них, если б захотел? — Ушел бы. Но далеко ли? Мне, чтобы мои сбережения забрать, так или этак пришлось бы в городе появиться. А у всех стражников — мои портреты рисованные, у всех, понимаете! И теперь, мессер, я только на вас и рассчитываю. Помнится, вы мне не только кнут сулили, которого я уже по самое не могу отведал, — вы мне еще и пряник обещали. — Будет тебе пряник. — В виде поучений? — Кстати, о поучениях. Ты спрашивал, почему я не боялся, когда шел с тобой на виллу Циникулли. И почему так спокойно принял известие об отравлении. Ответ узнать до сих пор хочешь? Фантин кивает и смотрит исподлобья, готовый, едва заметит малейший признак чародейства, к обороне. Дурачок! Если бы Обэрто захотел… — Слушай же. Каждый из нас соразмеряет свои поступки с тем или иным высшим эталоном. Конечно, даже за один день мы совершаем множество поступков — но для самых обычных из них, самых несложных существуют с детства объясненные, вросшие в нас понятия о правильности. — Мессер, нельзя ли попроще? Вы же не в Академии каких-то там искусств изъясняетесь! — Попроще? Вот, скажем, откуда ты знаешь, что, не задержав дыхание, нырять в воду опасно? — Да в детстве однажды… проверил. — А, к примеру, не проверял ведь, что… ну, что пить кипящую смолу не следует? — Да ведь ни к чему. Это ж каким cretino надо быть!.. — А когда решаешь, что на завтрак выбрать? — В кошелек заглядываю. Он самую правильную подсказку дает. — А когда решал, что нужно помочь матери по хозяйству? — Я ведь, мессер, не среди зверей рос, среди человеков. Как вести себя подобает — знаю, обучен. — А с чего ты взял, что обучен правильно? Других, например, по-другому учили поступать. — А Святое Писание на что?! Кто по нему не живет, разве может… — Он вдруг понимает что-то и замолкает. Долго смотрит в пол, растерянно качая головой, наконец поднимает взгляд на магуса. — Вот вы к чему вели, мессер! Про заповедь нумер не помню какой — про «не укради» напомнить решили? Я ж говорю: проповедь! — Ты веришь в Святое Писание и так пренебрежительно отзываешься о проповедях? — Обэрто не скрывает иронии. — Но и к Святому Писанию, похоже, у тебя совсем не канонический подход? — Хотите в еретики меня записать? — Хочу на твой вопрос ответить. Попроще, как и просил. Когда ты решаешь, как поступить в ситуации обычной, ты опираешься на знания, правила, законы, заложенные в тебя с детства родителями, вообще людьми, которые тебя окружали. Но разве знал ты хоть что-нибудь о Святом Писании, когда сделал первый вдох? Нет, однако тогда тебя по жизни вела твоя душа. Уже тогда законы Божьи были вложены в тебя. — Эк вы! — не выдерживает Фантин. — Прям как по писаному строчите. Магус улыбается, чуть покровительственно, но дружелюбно: — Ты не первый, кому приходится объяснять, что к чему, и доказывать правоту нашего ордена. — Первым были вы? — простодушно уточняет «виллан». — Вы уж простите, мессер, но похожи вы сейчас на проповедника. Причем на такого, который сам не уверен в том, в чем убеждает других. Что человек от рождения наделен душой, известно каждому. Из Священного Писания, если вам вдруг захочется об этом спросить. А что в жизни следовать Его заповедям не всегда и не у всех получается — думаю, вы и сами об этом знаете. — А почему, как ты думаешь? — Греховны мы по природе своей. Ну и мир не совершенен, поскольку осквернен сатаною. Тут бы хоть половину заповедей не нарушить! — А законы человеческие, не Божьи? Зачем они, по-твоему, нужны? — Думаю, чтоб примирить природу человеческую, греховную, с душою его. И с заповедями, наверное. Хотя вам, — добавляет после паузы, — все ж видней, вы ученый. — Да нет, ты правильно сказал: чтобы примирить в нас две природы: небесную и земную. Но когда ты решаешься нарушить заповеди и земные законы, что тобою движет? Фантин краснеет. — Хотите вы, мессер, меня обидеть, вот что движет сейчас вами! Только не выйдет. Складно говорите, красиво, правильно. А ногтем ваши слова поддень — краска посыпется! Или закон, скажете, для одних один, для других — другой? Или спорить будете, что нынче, как и прежде: если у тебя есть деньги и власть, можешь на законы земные класть, уж простите за невольный стишок. Вот и приходится другим, кто победнее да послабже, приспосабливаться. Тут не до земных законов, порой — и не до заповедей! — почти кричит Фантин. — От суда мирского бежим, перед судом небесным стараемся грехи отмолить, выклянчить хотя б отсрочку, хотя бы надежду на помилование. А ваша братия так любит отнимать даже ее! — Мне странно это слышать. Из всех возможных путей, что лежали перед тобой, ты отдал предпочтение тому, который поставил тебя против законов Божьих и человеческих. Потому что он показался самым легким! Но разве Господь обещал, что путь к Нему — именно таков? — Ваш, само собой, тернистее, мессер! — с сарказмом отвечает Фантин. — Я живу в согласии с законами. Более того, я служу им — а значит, служу Господу и людям. Ты спрашивал, отчего я не испугался тогда. Ответ прост: это моя работа. Разве тревожен сапожник, когда тачает сапоги? Или венесийский стеклодув, готовя очередную вазу, волнуется более, чем делал бы это любой мастер? — Ну-у, если он настоящий художник… — Я не про художников. У тех работа творческая, а у меня — ремесленная. Я не создаю ничего нового, всего лишь занимаюсь поиском тех, кто нарушает законы. Выполняю свой долг по мере возможностей. Я — в ладу с законами и небесными, и земными. Поэтому не волнуюсь, не трепещу перед опасностью сверх необходимого: знаю, что правота за мной и закон на моей стороне. — Говорю же, тернистый у вас путь! Но это я б еще посмотрел на вас, мессер, если б судьба по-другому вами распорядилась. Проще простого о законности рассуждать, когда брюхо сыто и кошелек полон! Вот вы мне за услугу мою, как сговаривались, заплатите, тогда и я, глядишь, беседу такую смогу поддержать на равных… Только, мессер, вы на Циникулли не очень рассчитывайте, ага. У них надобность в вас отпала, уж простите, что сразу не сказал, как-то к слову не приходилось. — Нашлись перстни? — Именно что нашлись! Да не просто перстни, а вместе с похитителями! И знаете… Он не успевает договорить — с улицы доносится гул голосов, слов еще не разобрать, но ясно, что люди чрезвычайно взволнованны. Фантин выглядывает в окно и хлопает себя ладонью по лбу: — Забыл! Их же сегодня как раз казнят. Через час, на Площади Акаций. — «Их»? Кого «их»?! Впрочем, неважно. Мне нужно быть на казни, обязательно. Помоги! — Куда, мессер?! Вы и на ногах-то едва стоите! — Найди какую-нибудь повозку, найми, я заплачу. Фантин в отчаянии смотрит на магуса, взвешивая, насколько тот тверд в своем решении, наконец машет рукой и бежит вниз, спросить у Ходяги про повозку. Это потом, по дороге на площадь, «виллан» расскажет Обэрто о подробностях поимки воров. Вот ведь, будет запальчиво восклицать, какая история! Если б тогда ихняя «Цирцея» на мель не села — и это, заметьте, в бухте, где все пути-дорожки, маршруты то есть, известны-переизвестны, где сесть на мель — ну, вроде как в луже утонуть: или в усмерть пьяным надобно быть или совсем не в себе!.. А они, кажется, вполне нормальные, взрослые мужики — ну, эти, с «Цирцеи». Так вот, говорю, если б галера ихняя на мель не села, так и уплыли бы перстни невесть куда. Уж и вы, мессер, не нашли бы их, и никто не нашел. А тут случайность, совпадение, гримаса фортуны: принуждены были остаться, оказались на мели — и в прямом, и в переносном смысле — и решили добычку сплавить, чтобы хоть какую монету за нее выручить. Дурачье! Вот ювелир, к которому обратились, — тот дураком не был, хоть по секрету скажу вам, сам, случается, скупает такое-всякое, ага; но здесь же совсем особый случай, он и обратился (как честный гражданин!) к кому надо. А шкипера послал погулять часок, пока деньги достанет — и уж по возвращении тот угодил аккурат в засаду, а там и остальных труханули, за ними тотчас наблюдение установили — и выяснилось, между прочим, что у боцмана, кока и еще у одного матроса как раз по перстню и имеется. Да у шкипера еще были. Словом, туда-сюда, слово за слово (в застенках кто разговорчивым не сделается?) — признались, голубчики, во всем, как есть признались! А потом уж и «Цирцею» ихнюю в доках внимательней осмотрели и обнаружили — представьте себе! — что морячки не только перевозкой сельди промышляли!.. Не-е, не каперством, хуже, мессер; каперство — все ж таки благородная профессия, хоть и, по-вашему, не слишком законная. Но торговать людьми, живыми людьми!.. Это, доложу я вам, произвело впечатление! Пока вы лежали в отключке, случился суд, обычно они у нас до-олго тянутся, но сей раз, видать, поступил наказ, чтоб без проволочек. Опять же дело прозрачное и младенцу очевидное, какие тут могут быть мнения? — повесить позорнейшим образом, без эшафота, как подлых собак (хотели и без причастия, да фра Дженерозо воспрепятствовал, сказал, чересчур это, не по-христиански и не по-людски). А я как услышал, так и обмер весь: ну, думаю, пропало мое вознаграждение. Если у семьи Циникулли надобность в вас отпадет, значит, и вы мне много не заплатите. Хотел, честно признаюсь, сбежать, да стража эта в доме напротив… потом еще о портретах своих узнал — куда уж, думаю, тут, думаю, одна надежда на вас, что очнетесь и в обиду не дадите. А вы, едва в себя пришли, давай поучать, только душу растравили, ей-же-ей! Теперь сам чуть живой, а на колымаге этой трясетесь — что вы, неужели казней не видывали?! А? Да нет, какие мальчишки, на «Цирцее» самый молодой — года на три меня старше, не иначе. Не возьму я в толк, к чему такие вопросы задаете. Нет-нет, спрашивайте, ежели надобно, за спрос денег не берут, хотя я, признаться, не против бы… Обэрто заверит его тогда, что непременно вознаградит Фантина и за то, что пошел с ним на виллу, и за заботу, и за рассказы. И воодушевленный «виллан», пока они будут тащиться на повозке к Площади Акаций, еще раз подтвердит: да, и после поимки морячков Малимор наведывался в «Стоптанный сапог», о здоровье мессера беспокоился, вот и сегодня заходил. Да, стража нарисовалась напротив «Сапога» сразу, как Фантин перебрался туда с беспамятным магусом, а вот с картиночками стала расхаживать уже позже. Ага, аккурат как поймали душегубов, так и… …Потом они приедут на Площадь Акаций, где напротив Дворца Заседаний, рядом со старым, искривленным деревом вершится правосудие. Там уже будет не протолкнуться от зевак; к акации, под длинную и прочную ветвь со свисающей с нее петлей подведут одного за другим моряков с «Цирцеи», помогут взойти по шаткой лесенке (многие не будут способны сделать это сами, ибо застенки инквизиции — они, господа, только душу выводят на путь праведности и спасения, а тело зачастую при этом калечат) — и моряки с телами, напоминающими ствол дерева, на котором их вздергивают, примут смерть по-разному: одни молча (и не только потому, что лишены языка; случаются ведь и такие, кто перед лицом вечности проявляет вдруг скрытое доселе мужество), другие — вымаливая пощаду, хотя сами же признанием своим подписали себе смертный приговор, поздно на попятную идти!.. а шкипер их в ужасе отшатнется и ткнет пальцем в толпу, и замычит что-то нечленораздельное («…этому точно укоротили язычок!»), и даже взойдя по лесенке к очередной петле (для каждого забрасывали новую, а затем перерезали и тела складывали сбоку, в чудовищную поленницу) — даже просунув голову в петлю, шкипер будет тыкать пальцем в толпу, где как раз окажутся повозка с магусом и Фантином и многие другие из «Сапога», — будет указывать на них, и мычать отчаянно, и в конце концов повиснет, пошатываясь, исторгнув из тела своего как душу, так и менее возвышенное содержимое, и на лице шкипера читаться будет самый неподдельный ужас. Впрочем, никак со смертью его не связанный, что уже удивительно и достойно внимания. Но это все — через час или более того, а теперь Обэрто стоит в комнатке, дожидается, пока Фантин переговорит с хозяином «Сапога», — и вдруг, решившись, вырывает листок из своего альбомчика, пишет пару слов и кладет, перегнув вчетверо, под подушку. Затем поднимает голову к потолку и внятно велит невесть кому: — Передать Малимору, как можно скорее! После, вернувшись с Площади Акаций (а будет это поздним вечером), изрядно утомленный увиденным и пережитым, он прежде всего заглянет под подушку. Там вместо оставленного листка обнаружится новый, с цифрой «6», подчеркнутой дважды. И перстень, на печатке которого — кролики да шпаги. Глава пятая ВИЗИТ ПАПЫ КАРЛ0 Неожиданное появление Карло, его дубинка и нахмуренные брови навели ужас на негодяев.      А. Толстой. «Золотой ключик, или Приключения Буратино» 1 От чего люди устают? От работы, понятное дело: от готовки съестного, от ловли рыбы; если целый день на веслах спину гнули, ежели документы какие важные читали-писали, в суде заседали, воевали. Еще устают от любви, если с утра до ночи в постели кувыркались, но это усталость сладкая, истомная. Еще от дум, не зря ведь в народе говорится: «голову ломает». В общем, много от чего устают. Но чтоб Фантин когда-нибудь думал — от сиденья в портовых тавернах?!.. Это ж причем не пить-есть, хотя и не без того, это ж в основном слушать и вопросы задавать! Казалось бы, чего легче. Но вот уж вечер близится — и Лезвие Монеты ощущает себя скорее мертвым, чем живым, и с тоскою размышляет о скоропалительном своем обещании помочь мессеру Обэрто. По правде сказать, не слишком оно скоропалительное. И — главное! — Фантин дал его прежде, чем явился дон Карлеоне, а тогда уж… тогда уж… ну, тогда мнение самого Фантина мало что значило бы. Он сидит в таверне «Ветер странствий», вполуха слушает, о чем говорят за соседними столами, и еще раз вспоминает об утреннем визите дона Карлеоне. 2 Сперва в дверь постучался молодчик неопределенного вида, смахивающий на вольного художника, причем проевшего последние багатино и теперь подрабатывающего мальчиком на посылках. Было что-то такое у него во взгляде, одновременно искательное и гневное, будто и жрать охота, и гордость все еще костью поперек горла встает. Вошедший в два взгляда (быстрый на Фантина, более внимательный на магуса) определил, кто здесь кто, и, перегнувшись в неуклюжем поклоне — казалось, слышно было, как скрежещет негибкая гордость, — провозгласил наконец: «Дон Карло Карлеоне». Затем сдвинулся вбок (в комнату он так и не вошел, стоял на пороге; впрочем, никто его и не приглашал) — ну вот, отступил вбок, а рядом с ним прямо из стены вдруг проступил низкорослый призрак, одетый очень даже по-современному. На светло-голубой жюстокор гостя была накинута пунцовая мантия, опушенная горностаем и застегнутая на правом плече тремя аграфами в виде улыбающихся звезд. Парчовым башмакам, пожалуй, позавидовал бы иной герцог (если бы не знал, что они нематерьяльны), а уж белые перчатки, украшенные золотым шитьем и жемчугом, повергли бы в трепет любого модника! В общем, вошедший выгодно отличался от синьора Аральдо или синьора Бенедетто с их вычурными, но безнадежно устаревшими одеждами. Итак, призрак проник в комнату, отвесил чинный поклон мессеру Обэрто и чуть менее изысканный — Фантину, после чего сел в кресло у окна и попросил прощения за столь неожиданный визит. «Впрошем, проиштекающий иж необходимошти шрежвышайной, инаше бы я не пошмел вот так жапрошто потревожить ваш». Прежде чем продолжить, совершим с тобой, читатель, небольшое путешествие во времени и пространстве, дабы рассказать о том, чего Фантин не знал, а потому не мог и вспомнить. Незадолго до того, как молодчик с внешностью «вольный и голодный художник» постучал в дверь комнаты мессера Обэрто, в «Стоптанный сапог» вошла презанятнейшая компания из трех человек. Двое несли небольшую и неказистую урну; в дверях они чуток задержались, поскольку оба были высоки да широкоплечи, и вот, один неловко наклонил урну, которая тотчас отозвалась мягким шелестом, будто там пересыпалась земля, даже что-то клацнуло внутри, — но и только. Оказавшись в общем зале, широкоплечие уселись за отдельный столик, заказали кувшин вина и, поставив урну на лавку между собой, сидели двумя истуканами, к питью почти не прикасались, зато внимательнейшим образом наблюдали за окружающими, каковые, заметив широкоплечих, старались к их столу не подходить, глупых вопросов вроде: «А чего это у вас в горшке?» — не задавать и вообще в пределах видимости не появляться. Третьим в компании был как раз упомянутый выше молодчик, который тотчас отправился на поклон к магусу. Он работал на редкой и почетной должности Vox larvae, то бишь «Голоса мертвых». Нынешняя его миссия в том и заключалась, чтобы отрекомендовать призрак дона Карло Карлеоне, «крестного отца» города Альяссо и вообще всего западного побережья. Широкоплечие же были костехранителями дона. Здесь следует кое-что пояснить. Как уже говорилось, призраки ограничены в передвижениях: они способны удаляться от места захоронения лишь на определенное расстояние. Дона Карло, в свое время возвращенного (тайно от церкви, разумеется!) к призрачному бытию в сем греховном мире, такой расклад не устраивал. Вот он и придумал трюк с урной, где хранились его кости и которую при необходимости приносили в нужное место могучие, не лишенные интеллекта Арнольдо и Сильвестро. Кстати, это помогало Папе Карло не только в решении «семейных» проблем, но и во время очередных магических облав; находись его бренные остатки постоянно в одном каком-нибудь месте, ресурдженты давно бы обнаружили это и возвратили Папу туда, откуда вызвал крестного отца их преступный коллега по ремеслу. Обо всем этом Фантин, разумеется, не знал, но вот о самом Папе Карло был наслышан, как и любой, кто занимался в Альяссо противозаконным промыслом. Сам он, правда, лично с доном Карлеоне не сталкивался, но исправно платил положенную долю его представителям — а те уж заботились, чтобы лишний раз «виллана» никто не беспокоил и чтобы вольные добытчики не промышляли на его территории. Конечно, против законников, особенно законников-магусов, когда тех вызывал кто-нибудь из пострадавших, Папа Карло выступать в открытую не рисковал; однако же западное побережье — велико, а законников мало, так что опасность они представляли скорее умозрительную. Более опасными всегда были местные стражи порядка — а вот с ними-то Папа Карло договариваться умел, как никто другой. Выучился за долгие годы. Начинал он свой творческий путь весьма оригинально. Отец Папы Карло, старый армейский барабанщик, однажды всерьез пересмотрел систему жизненных ценностей и дезертировал, прихвативши с собою тамбурин, благодаря которому потом стал зарабатывать на пропитание, свое и семьи. Увы, занятье, имевшее немалый спрос на войне, оказалось почти невостребованным в мирной жизни. Своему отпрыску музыкант-дезертир смог завещать лишь изрядно потрепанный временем тамбурин да каморку, меблированную кроватью и сундуком без крышки. Какое-то время юный Карло пытался зарабатывать на жизнь ремеслом отца, но, при всем уважении к папаше, быстро смекнул, что тот посвятил себя не самому доходному промыслу в округе. Наскребывая в день этак корочки на три хлеба, да если подфартит — на луковицу, Карло лелеял честолюбивые планы покорения мира вообще и отдельно взятого городка в частности. Правда, без каких-либо знакомств, связей и проч. светило ему одно: до конца дней своих бродить по улицам, извлекая из тамбурина что-нибудь фальшиво-бодрое, — и так бы оно и было, если бы не случай. Его пригласил поработать зазывалой некий странствующий артист, хозяин театра марионеток. «Только одно представление! Торопитесь, торопитесь!» — знай кричи да наяривай мелодию позадорней… или чтобы хоть на похоронную не совсем была похожа. Много ума не надо — а на похлебку, глядишь, и заработал. Как большинство подобных артистов, этот возил свои подмостки с собой — в большой крытой повозке (она же служила ему домом). Когда начался спектакль, хозяин посадил Карло в дальний закуток, налил в миску горячее варево, даже хлеба дал. Казалось бы — чего же боле? Нет, любопытствующий Карло, пока артист показывал представление, сунул свой длинный нос в ящик стола и обнаружил там некий ключик. Пошарил по углам, нашел неказистую на вид шкатулку, да и отпер: ключ подошел к замочной скважине идеально. Едва крышка поднялась, из шкатулки прямо в лицо любопытствующему юнцу что только не полетело: и клочья старого тряпья, и пуговицы, и картонные колпачки в бело-красную полоску, и горсть семян, и острый, словно игла, зуб, и даже (хотя Фантин считал, что в этом-то месте легенда слегка привирает) — тяжеленная цепь с кандалами! Как столько всего поместилось в маленькой шкатулке, Карло не знал; он успел лишь удивиться — а со сцены уже донеслись первые крики ужаса. Марионетки, которыми якобы управлял хозяин театра, вдруг перестали ему подчиняться, они обрывали нитки и бросались на кукловода. Зрители в панике бежали, избиваемый хозяин катался по помосту и вопил от боли и ярости, а из недр повозки на подмогу собратьям спешили те марионетки, что не были задействованы в представлении. Позже выяснилось: хозяин театра колдовством и обманом пленял разных пуэрулли и заставлял их, воплотившись в кукол или прикидываясь ими, выступать в спектаклях. А в заветной шкатулке колдун держал заговоренные вещи, с помощью которых обретал власть над своими «актерами». Карло, открыв шкатулку, освободил «мелкий народец», — и тот не преминул воздать мучителю должное. Однако, вопреки распространенным представлениям о проказливости и неблагодарности пуэрулли, они же воздали должное и своему освободителю. Уже в каталажке, куда Карло упекли «до выяснения обстоятельств», юношу навестил некий длинноносый малыш — проник сквозь тюремную решетку, нагло примостился на подоконнике и писклявым голоском заявил: «Не волнуйся, все уладится — и прескоро!» Действительно, спустя полчаса Карло отпустили, принеся извинения и — что намного важней! — передав в его полное и безраздельное владение «кукольную» повозку. Как «оказавшему властям посильную помощь в поимке преступного колдуна» и т. п. Правда, колдунову лошадь стражи порядка присвоили; Карло кое-как откатил свое новое движимое имущество к родной каморке, да и улегся спать, дескать, утро вечера мудренее. Утром его разбудил длинноносый пуэрулло: «Вставай — и поторопись!» Спросонья Карло швырнул в малыша башмаком, но длинноносый не обиделся. «Дурачина! Неужели ты не хочешь заработать немного денег и начать жить по-новому?» «Разве что продать тебя игрушечных дел мастеру!» — проворчал Карло. По правде сказать, других способов разбогатеть он не видел: стражи порядка не только умыкнули лошадь, но и порядочно обчистили повозку. А без кукол и декораций — кому он нужен? Разве на дрова кто купит… «Дурачина! — повторил длинноносый. — Этак ты будешь до самой смерти дубасить по тамбурину за щепоть хлебных крошек!» И заставил Карло пойти к повозке и внимательно осмотреть там все уголки. Увы, за ночь в них не прибавилось ничего, кроме пыли; только в шкафу, под вешалкой валялся старый букварь с картинками, видимо, забытый или попросту не замеченный стражниками. Вряд ли (думал Карло) за него можно выручить сколько-нибудь приличную сумму. В этом он не ошибся. Но полученные за букварь монеты (в количестве их разные варианты легенды расходились) стали первым шагом на пути Папы Карло к невероятному богатству и негромкой, но прочной славе. Конечно, не обошлось без активного участия со стороны пуэрулли. «Мелкий народец» буквально взял юного барабанщика под свою опеку. Вскоре по приморским дорогам уже колесила повозка с единственным в своем роде театром — театром, где пуэрулли прикидывались куклами, которые играют на сцене вместо живых людей! В то время представления с марионетками давно уже превратились из исключительно религиозных спектаклей в развлечения светские. И хотя дева Мария, в чью честь были названы эти куклы, по-прежнему появлялась в традиционных сценках, теперь истории о ней и других персонажах обоих Заветов соседствовали на подмостках с историями из жизни обычных горожан, селян и, разумеется, призраков. Для «мелкого народца» игра в театре Карло была развлечением — веселым и захватывающим, потому что всякий раз они словно ставили пьесу заново, в зависимости от публики и того, как она воспринимала спектакль. Что же до самого Карло, то он не собирался всю жизнь зависеть от милости своих капризных и, в общем-то, непостоянных благодетелей. Да и судьба бродячего кукольника казалась ему немногим лучше судьбы барабанщика. Как и всякий странствующий артист, он не смог отказаться от «сногсшибательного предложения» нескольких контрабандистских компашек, которым требовался курьер. Пуэрулли не очень протестовали: законы мира людей не вызывали в них должного пиетета, а стражи порядка расценивались как наиболее подходящий объект для мелких проказ. Но если для «мелкого народца» сотрудничество с контрабандистами было еще одной веселой игрой, Карло отнесся к нему всерьез. Он много слушал, изредка задавал вопросы и старался запомнить как можно больше обо всем: о ценах на хрусталь и шерсть, о маршрутах венесийских нав, о том, чьи полотна и вазы нынче в моде… А запомнив, делал выводы и предпринимал первые самостоятельные шаги. Поворотной в его судьбе стала покупка картины — невзрачного на первый взгляд холста, который пылился на стене у одного изрядно обнищавшего кондотьера. Натюрморт изображал очаг, огонь в очаге и котелок, кипящий на огне, и был куплен Карло за несколько гросетто, а потом продан за сумму прямо-таки баснословную, ибо принадлежал кисти модного в те годы живописца. Карло стал богатым, но прежних занятий не бросил! Наоборот, приобрел небольшой домик в центре какого-то захолустного городка и устроил в нем первый постоянно действующий театр марионеток. На самом же деле — приют для «мелкого народца»: там могли жить те из них, кто был изгнан из прежних своих домов — кого-то выжили люди, а кто и сам ушел странствовать по свету и искать лучшей доли. И, разумеется, даже тогда Карло не оставил доходного дела, которому выучился у контрабандистов. Прежних работодателей он послал куда подальше, рыжебородого дона Карлобаса Барбароссу, заправлявшего местным промыслом, разорил (причем вполне законными путями!) и зажил себе, горя не знаючи. Кстати, следование букве закона стало для Карло главным правилом. «Законы нужно чтить!» — твердил он своим подчиненным. И добавлял: «Законы тем и хороши, что писаны людьми. Которым, как известно, свойственно ошибаться. Ну так и ищите эти ошибки, чтобы обратить их себе на пользу!» Сам Карло после того, как купил театр, не совершил ни единого противозаконного поступка. Однако магус (не сомневался Фантин) наверняка обнаружил бы в деяниях Папы множество сомнительных моментов. Да толку?.. Папа Карло не зря звался вором в законе — ибо по существу был преступником, но de jure— нет. Еще при жизни он стал негласным хозяином всего западного побережья, а уж после смерти вес дона Карлеоне только увеличился. Папа был одним из самых влиятельных призраков. И то, что он самолично явился к магусу, говорило о многом. 3 Вспомнив историю жизни Папы Карло, Фантин изрядно перетрусил. А вдруг встал мессер Обэрто своими деяниями поперек Папиных замыслов? Тогда жди-пожди худшего: дон Карлеоне разбираться не станет, помогал ты магусу по принужденью или из искренней привязанности, — покарает быстро, сурово и беспощадно. — Полагаю, — продолжал тем временем призрак «крестного отца», обращаясь к магусу, — вы шами догадываетесь, што меня шюда привело. Говорил он неторопливо и с величественностью неимоверной, которая плохо вязалась с его шепелявостью. Причиной же последней было отсутствие нескольких зубов в урне с костями дона Карлеоне. — Эти перстни взволновали многих, — обтекаемо выразился мессер Обэрто. — Мне плевать, што там жа перштни! — Папа Карло передернул призрачными плечами, будто отгонял надоедливую муху. — У меня, мешшер, блештяшших цацок хватает. Вот што меня не уштраивает — шуета, которая вокруг них поднялашь. Работать невожможно! — Так ведь меня это устраивает. Я, если вы не забыли, именно тем и занимаюсь, что… — Я не жабыл, — весомо произнес Папа Карло. — Однако вы рашшледуете шейшаш дело о перштнях, верно? Я готов окажать вам вшяшешкую поддержку — ш тем, штобы наконец оно ражрешилошь. — А разве оно не?.. — Шами жнаете, што нет. Да, моряшков повешили и жделали вид, што вопрош жакрыт. Но как нашшет патрулей, а? Молшите. То-то и оно, што патрули не отменили, а ушилили! Меня это не уштраивает. И я ешше не обладаю влаштью, доштатошной, штобы диктовать швои ушловия Шовету Жнатных. Поэтому предлагаю вам шоюж — временный, ражумеется. — Чего же вы от меня?.. — Как можно шкорее жакрыть дело. Найдите эти проклятые перштни, ушпокойте синьора Леандро и его далекого предка, пушть в Альяшшо опять воцарятся мир и покой. — А вы?.. — А я помогу вам в вашем рашшледовании. Поверьте, я рашполагаю… Мессер Обэрто решил не отказывать себе в удовольствии и перебил наконец призрачного собеседника: — Не сомневаюсь. Поверьте, законники… наслышаны о вас. И вы, похоже, тоже кое-что о нас знаете. — Магус задумался на мгновение, потом прищелкнул пальцами: — Пусть так. Временный союз? Тогда докажите готовность к сотрудничеству прямо сейчас: расскажите все, что знаете о ювелире, у которого были найдены перстни. Но прежде… Фантин, почему бы тебе не прогуляться по тавернам? Держи-ка, — мессер Обэрто бросил Лезвию Монеты увесистый, заманчиво звякнувший мешочек. — Ступай, проветрись. В другой бы раз, пожалуй, Фантин заупрямился. Ну, то есть если бы еще вчера вечером мессер Обэрто сперва не попросил помочь, а потом, получив согласие (и, со своей стороны, кое-что пообещав Фантину), не рассказал о своих соображениях по делу. Соображения были следующие. Во-первых, конечно, Лезвие Монеты не преминул удивиться, зачем и кому могут понадобиться услуги магуса, раз перстни найдены, равно как и их похитители. На что ему была показана записка с цифрой «6» и сам перстень и объяснено то, что позже повторил Папа Карло: раз патрули не сняты, значит, и вопрос не решен. Это мессер Обэрто сразу смекнул, а вот, в записке, и подтверждение. У казненных сегодня матросиков обнаружилось только семь перстней, из них один — в качестве образца — прислан мессеру. (Фантин не понимал, зачем тогда было на записке рисовать шестерку, а не семерку, но занудствовать не стал: им, грамотным, всяко видней!) Во-вторых, разматывать этот клубочек надобно с разных сторон, и не везде сие сподручно магусу, теперь уже безнадежно засвеченному — прежде всего для «мелкого народца». Без которого здесь наверняка не обошлось. К тому же и семейство Циникулли хоть и позволило мессеру Обэрто покинуть их резиденцию, однако ж хватку свою не ослабило и будет пристально наблюдать за магусом (что и подтвердилось быстрым получением ответа на записку). Фантин же — лицо, как будто прямого отношения к делу не имеющее. Всего лишь простачок-дурачок, которого магус использовал для своих нужд, а теперь скрывается у него, раны залечивает. Внимания к Фантину — никакого, в худшем случае — мизерное, для порядку. Да и задачу магус ему придумал такую, чтобы лишних подозрений не вызывать. Лезвие Монеты выслушал и решил: да, задание приятственное и несложное. За тот интерес, что ему предложен магусом, — почему не поработать? Поэтому и ушел безропотно, когда мессер Обэрто захотел с глазу на глаз с Папой Карло перемолвиться, — и вот Фантин здесь, в «Ветре странствий», сидит за столом, пьет вино и вполуха слушает разговоры завсегдатаев. А надо бы — в два уха! Потому что: — Говорю же, подозрительные они какие-то были, — втолковывает своему собеседнику старичина в засаленной куртке. — Мне с первого дня, как в порту нашем встали, не понравились. Вели себя — будто пришибленные чем: как пес, когда он недужен, когда хворь изнутри его пожирает, а он чует это, даже если боли не испытывает, и оттого бесится: то рычит на собственную тень, то скулит, то вдруг кидается в драку с другими, а то ляжет под забором и лежит безмолвно, только глаза тоскливые. Так и эти: сегодня гуляют, словно чумные, завтра грустные ходят и милостыню подают всем нищим у храма, каких только отыщут. Говорю: бесились. Не с жиру, не с бесшабашности — что-то их тяготило, разъедало изнутри. — Старик прерывается, чтобы хлебнуть из кружки, которую держит черными (загар пополам с грязью) пальцами. — И поверь, дружище, старому Марку: это «что-то» они приволокли с собой. Сейчас-то, когда их поймали на перстенечках-перстеньках, всяк рад горлопанить, мол, понаехало ворье иногороднее… и все в том же духе. А они не были ворьем, нет. У них… вот ты смеяться будешь… — Буду! — с пьяной лихостью подтверждает его собеседник. — Ну и иди ты!.. — вдруг обижается старичина. В сердцах стучит кружкой о столешницу, аж брызги во все стороны! Поднимается, кидает несколько багатино трактирщику и выходит вон. Что остается Фантину? Правильно, идти вслед за ним. Искусство слежки Лезвие Монеты освоил в совершенстве, еще когда только начинал заниматься «вилланством». Теперь пригодилось: он с видом непринужденным, даже рассеянным идет за старичиной, а тот плетется, едва не путаясь в собственных ногах (от винных паров, дело известное, ног становится не две, а четыре, бывает же — и до шести увеличивается их количество, и тогда, конечно, с непривычки любой оплошает). Приморская улочка извивиста, крута, она спускается к старым причалам неподобающе резво, старичине за нею никак не поспеть, и он наконец садится на мостовую, вполголоса костеря нелегкую судьбину рыбака, опирается спиной о каменную кладку чьего-то дома и затягивает: «Где ты месяц, где вы зори?» — действительно, ночь сегодня черна и безвидна, и даже довольно трезвому Фантину приходится вглядываться под ноги, чтобы не упасть. Впрочем, сейчас он стоит в тени на другой стороне улицы и ждет, пока подопечный перестанет издеваться над здешними собаками (вон как лают! скоро и хозяева проснутся, как бы бока не намяли бедолаге…), ждет, пока старичина поднимется и пойдет к себе домой. Разговаривать на улице Фантин не хочет. Вокальные таланты старика наконец пронимают здешний люд. Вооружась кто чем, на улицу выходят разбуженные альяссцы, и певец, догадавшись по их мрачным рожам, что нет, по-настоящему оценить его здесь не способны, резво вскакивает на ноги и задает стрекача. Какое-то время его сопровождает гурьба поклонников, они размахивают дрынами и сулят старичине скорую и суровую расправу, но в конце концов выясняется, что бегает тот — дай Бог иным вьюношам! не угонишься! — и, поотстав, они разбредаются по домам досматривать сны, ласкать жен или с досадою гнать враз напавшую бессонницу. Фантин, конечно, более настойчив, он видел, в каком проулке спрятался старичина, и, дождавшись, пока улица опустеет, спешит туда: далеко уйти тот не мог, так что… Удар под колено, меткий и сильный, швыряет «виллана» на мостовую, и темная ночь на мгновение расцвечивается целой россыпью звезд-искорок. Действуя по-звериному быстро, Фантин перекатывается влево, уходя от очередного пинка, но делает это с недостаточной прытью — а нож, замерший в печальной близи от его горла, увы, менее всего располагает к резким движениям. Лезвие ножа смердит рыбьими кишками и немного — мокрой кошачьей шерстью. К этому изысканному букету запахов добавляется стойкий духан винных паров. Духан исходит от гневного лика склонившегося над Фантином старичины и кажется сейчас самой малой из ожидающих «виллана» неприятностей. — Следим, — сурово утверждает лик. — Вынюхиваем. Ну-ну. Фантин пытается сглотнуть, кадык его тычется в лезвие ножа, а мысли — те вообще разбегаются во все стороны, как шкодливая детвора, застуканная в чужом саду. Он бормочет что-то про «перепутали, дяденька», мол, ни за кем не следил, а просто шел себе по улице, а вы тут петь расселись, кто ж знал, что те, с дрынами повыбегут, мне ж надо в порт, срочное порученье, дождался, пока отстанут, да и пошел дальше, вы тут ну совсем ни при чем!.. — Врем. Фантин снова сглатывает, чувствуя, как из тонкого пореза на коже начинает сочиться кровь, соленая и липкая, словно выступивший на теле пот. Правая рука, которую старичина прижимает к мостовой своим костлявым коленом, болит по крайней мере в двух местах. Все это, как ни странно, мало склоняет Фантина к искренности. Он начинает рассказывать о том, что хватил чуток лишнего и поэтому… Еще один удар, на сей раз — по пальцам левой руки, которые почти дотянулись до пряжки на поясе. Точнее, до рукояти спрятанного там валлета. — Зря, — укоризненно говорит старичина. И вздыхает так, что Фантин не сомневается: наступает полная finita, найдут завтра утром в этом переулке с раскроенным горлышком, на том и завершится его недлинный жизненный путь… — Я насчет тех моряков! — кричит Фантин. — Я расскажу!.. И он рассказывает — конечно, не все, но многое. Достаточно, чтобы лезвие, пахнущее рыбьими кишками, кошачьей шерстью и его кровью, отправилось обратно в голенище стариковского сапога. — Дурак. Что ж ты раньше молчал? — Да я… — Идем. — Старичина цепко берет его за руку своими черными пальцами и ведет за собой — через лабиринт узких проулков, по крышам чьих-то халуп с разбитыми прямо на них небольшими садиками, заставляет перелезть через дыру в ветхом заборе («Так быстрее»), они минуют рыбный рынок, ночью пустой и похожий на погост, где вместо надгробий — прилавки; возле рынка за ними увязывается стая тощих и расхрабрившихся от голода кабысдохов, которые норовят цапнуть путников за голени, так что приходится стать спиной к спине и, вооружившись палками, дать «друзьям человека» решительный отпор. К порту они выходят, когда небо из черного становится светло-серым. «Скоро рассвет, — говорит старичина. — А тогда был поздний вечер, и я возвращался домой с уловом. Улов был, в общем, так себе…» И пока они пробираются через порт к некоему утесу (о котором сказано будет в свое время), старичина повествует Фантину о том, что видел той ночью. Глава шестая ЮВЕЛИРНАЯ ТОЧНОСТЬ В кошельке у меня случайно был алмаз…      Б. Челлини. «Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини, флорентинца, написанная им самим во Флоренции» 1 — Шамо шобой! — говорит Папа Карло. — По рукам! — усмехается, потому что — ну какое «по рукам», когда одну из договаривающихся сторон представляет призрак, а другую — живой человек? — Вше будет жделано! И пожалуйста, по первому же зову в комнату является уже знакомый Обэрто молодчик субтильной наружности, выслушивает приказания Папы, молча кланяется, уходит — и через полчаса в комнату доставлено все необходимое. Сам Папа Карло к этому времени покинул магуса, вернувшись в родную урну. Обэрто тоже не терял времени даром: на столе разложены кое-какие вещицы из его нехитрого арсенала, как то: яркоцветные пилюли, инструменты для изготовления некоторых быстродействующих (и не менее быстро портящихся) эликсиров, фиал с освященной водой, десяток миниатюрных серебряных иголочек, кисет, где в семи кармашках лежат высушенные листья, корни, цветки растений… Он оглядывает все это — так полководец устраивает смотр войскам перед решающим сражением с противником, чьи силы — превосходящи, позиции — выигрышны, но — биться-то с ним, супостатом, все равно нужно, отступать нельзя! И значит, надежда на хитрость, на то, что уверенный в собственной победе враг потеряет бдительность и наделает ошибок. В случае с караулящими Обэрто соглядатаями (человеческими и не очень) первой такой ошибкой было уже то, что к магусу допустили Папу Карло. Дальнейшее — дело техники, как сказал бы гениальный да Винчи — впрочем, на данный момент имеющий ровно три месяца от роду и вот только что напрудивший в пеленки братцу-близнецу… 2 Людская молва приписывает магусам неисчислимое количество сверхъестественных способностей: будто и летать они умеют, и уменьшаться до размеров горошины, и видеть сквозь стены… и прочая, прочая, прочая. Разумеется, большая часть таких историй — досужие выдумки, часто, впрочем, основанные на реальных событиях. Кто-то что-то не так увидел, неправильно понял, домыслил свое, пересказал куму, тот добавил красок и интриги, делясь услышанным с супругой, которая, в свою очередь… «Да-да, надел берет-невидимку и выскользнул из запертой комнаты, представьте себе!» А на самом деле? На самом деле никаких беретов, конечно, не было. Перебрав свои скляночки, Обэрто сложил их обратно в сумку, и лишь внимательный наблюдатель заметил бы, что нескольких пузырьков не хватает. (Раскрывать суть фокуса — неблагодарное занятие, но для самых любознательных уточним: недостающие пузырьки перекочевали в потайные карманы куртки магуса.) Обэрто ложится на кровать и минут десять лежит с закрытыми глазами, дыша медленнее, чем обычно. (Хорошо, зануды, знайте: пересматривая свой фармацевтический арсенал, он ухитрился сунуть за щеку пилюлю ржаво-красного цвета.) Кое-кто резонно спросит: к чему такая конспирация? Даже если за магусом присматривают, какое соглядатаю дело до скляночек и пилюль? Да хоть все выкушай! — к чему таиться? Но Обэрто во всем предпочитает осторожность и обстоятельность. Он, разумеется, не способен взглядом проницать стены, даже такую хлипкую и щелястую, как та, что слева от двери. И все-таки по некоторым признакам магус предполагает, что именно за нею находится приставленный к нему шпион старинного семейства Циникулли. Обэрто прав ровно наполовину: за ним действительно наблюдают — один из «мелкого народца», барабао со сложнопроизносимым именем, которое мы опустим (все равно в этой истории другие барабао не появятся). Для удобства он принял свою излюбленную форму — превратился в этакую паутину или, скорее, мицелий какого-нибудь гриба-переростка, угнездившийся на всем пространстве между потолком, чердаком и в щелях стены; на конце каждого отростка барабао выпучил по примитивному глазу и уху, так что комната находится полностью под его контролем (так он, во всяком случае, думает). Барабао вообще крайне самоуверенные существа. Благодаря способности изменять свою внешность (от человечка ростом с локоть до клубка ниток) барабао могут проникать куда угодно, оставаться незамеченными и в свою очередь за кем угодно подсматривать. Такая безнаказанность и вседозволенность, знаете ли, портит характер. Проказливость, свойственная почти всему «мелкому народцу», у барабао приобретает болезненные формы: забираться под одеяло к спящим или прятаться в ночных горшках, согласитесь, не совсем нормально, даже с учетом особенного склада ума пуэрулли. Наблюдение за магусом поначалу казалось барабао занятием нескучным. Была у него и другая заинтересованность, синьор Бенедетто позаботился; он вообще многих пуэрулли взял в оборот, по-разному насадив на крючки. Барабао, например, — тем же манером, что и колдун, некогда разоблаченный Папой Карло. И потому даже спустя несколько дней, убедившись, что на самом-то деле ничего любопытного здесь не предвидится, барабао оставался на посту. Он выпустил еще несколько нитей в ближайшие комнаты, чтобы не скучать, и за Обэрто присматривал уже не столь внимательно. Во всяком случае, ржаво-красную таблетку и пузырьки в потайном кармане проворонил. Теперь он видит, как магус лежит на кровати и, кажется, дремлет. Ничего особенного, ничего, что могло бы вызвать подозрения. Вот Обэрто переворачивается на бок, протяжно вздыхает, снова переворачивается, наконец встает и, наклонившись, шарит рукой под кроватью, видимо, в поисках ночной вазы. Каковую унесли и забыли вернуть (барабао, как вы понимаете, сей факт отметил особо и с досадой). Недовольно покряхтев, Обэрто накидывает плащ и торопливо выходит из комнаты. Барабао пускает нить, которая сопровождает магуса в продолжение всей его прогулки к отхожему месту и вслед за ним возвращается обратно в комнату. Разумеется, нить следует за Обэрто незаметно, прокладывая себе путь в щелях между досками, протискиваясь в мельчайшие отверстия и так далее. По мнению барабао, магус ведет себя предсказуемо, причин для беспокойства нет. Намного интереснее понаблюдать не за ним, а за этой соблазнительной служанкой, которая только что столкнулась с Обэрто в коридоре. Ишь ты, даже корзинку уронила, а оттуда… клубки покатились во все стороны! Барабао мысленно вздыхает: вот бы кто начал вязать!.. Уж он, барабао, не упустил бы своего! Но приходится отвлечься: Обэрто помог служанке и идет в свою комнату, где снова ложится на кровать, теперь лицом к стене — и засыпает. Похоже, надолго. Барабао переключает внимание на служанку, которая зашла в соседнюю с Обэрто комнату и оставила там корзинку. Следом за служанкой является некая госпожа, она только недавно поселилась на постоялом дворе и, перекусив после путешествия, намерена провести время за рукодельем. О да, это именно то, о чем страстно мечтает наш барабао уже несколько дней подряд! Он выпускает одну из нитей, чтобы та незаметно вплелась в клубок… Вот они, особенности физиологии! У барабао нет разделения на мужские и женские особи, каждый из них, в сущности, не «он», а «оно». Но это не значит, что барабао чужды утехи плоти, о нет! Напротив, барабао — величайшие сладострастники, просто их способ получить наслаждение — иной, нежели у людей. И по иронии судьбы, наивысшее блаженство им доставляют именно люди. …Отросток, выпущенный барабао, уже вплелся в клубок, скользнул по нити в ушко иглы и теперь следует за стальным стерженьком, направляемым тонкими пальчиками госпожи. То, что мы могли бы назвать туловищем барабао — плотный шерстяной комок, расположившийся на чердаке, сейчас легонько подрагивает от возбуждения; исходящие от него нити змеятся, испытывая неземное блаженство. В этом состоянии оставим-ка барабао одного. Нужно же иметь какое-то уважение к частной жизни, вы согласны? 3 Но и магус, мирно спящий на кровати, вряд ли будет нам сейчас интересен. Проследим лучше за Сильвестро и Арнольдо — бравыми парнями, до сих пор скучающими в нижнем зале «Стоптанного сапога». Жалко их, горемычных: тяжела судьбина костехранителя. Работа у них непыльная, без приключений, выстрелов, скачек на взмыленных конях и прочих, столь милых сердцу читателя атрибутов. Сиди себе, за урной приглядывай, чтоб не разбилась или не уволок кто… хотя, какой безумец на нее позарится, увидев две этакие-то рожи?! Не нужно быть великим физиогномистом Бартоломео Кокле, чтобы понять: изысканной беседы от Сильвестро с Арнольдо не жди! И вообще, лучше выметывайся отсюда, иди, куда шел. И даже не оглядывайся! Вот и скучают парни друг с дружкою да с урной Папы Карло. Хлюпик Раффаэль, Vox larvae, — и тот примостился за другим столом, нос воротит, будто не с ними в компании пришел. Заметил пышногрудую служанку, увязался следом, локтем ее локотка касается, в ухо что-то ласковое мурлычет — так и ушли вдвоем. Костехранители переглядываются, Арнольдо пожимает плечами: пусть идет. Папа потом, если что, скажет свое веское слово. А до тех пор — блуди, «голосок», давай. Презрев правила приличия, увяжемся, читатель, за Раффаэлем и его новой подружкой. Мы бы, может, и оставили их наедине, но смущает совпадение: служанка — та самая, с которой столкнулся в коридоре Обэрто. Да и маршрут, которым следуют эти двое, — необычный. Ну что, скажите на милость, делать двоим едва познакомившимся молодым людям в квартале ювелиров? Рановато еще для обручальных колец, не находите? И все-таки «голос» уверенно ведет служанку к одной из ювелирных лавок — причем, судя по вывеске и обстановке внутри, не самой бедной!.. 4 Вы, проницательный читатель, уже догадались, в чем дело, верно? А вот наивный барабао только сейчас заподозрил неладное. У него, сердечного, вообще дела идут хуже некуда. Обычно-то, поразвлекшись, барабао незаметно выскальзывает из шитья и убирается восвояси. Но на сей раз, едва он попытался покинуть узор, в который вплели его умелые руки безымянной госпожи, как обнаружил, что ткань держит крепко, да и настоящие нити не спешат отпускать его на свободу. Тут уж не до сладострастий, тут, господа, у барабао начинается самая настоящая паника, потому что отросток, застрявший в шитье, это не рука в кувшине с узким горлышком, это, скорее… а впрочем, обойдемся без дерзких сравнений, добавим лишь, что никогда прежде барабао в такие переделки не попадал, вообще не мог вообразить, что кто-то способен пленить его столь подлым образом. И поэтому вполне справедливо подозревает в случившемся участие неких зловредно настроенных сил. Как минимум — сил недружелюбных. Подозрение переходит в уверенность, паника — в обреченное «попался!», когда барабао посредством других своих отростков наблюдает происходящие с магусом метаморфозы. Все это время Обэрто, укрывшись плащом и повернувшись лицом к стене, мирно похрапывал, как и положено добропорядочному больному, но вот теперь он заворочался во сне, плащ съехал, лицо перекосилось, как будто нос, брови, уши, глаза — все это было изготовлено из теста и от движения целостность картинки нарушилась. Нечто подобное наблюдал уже Фантин — причем здесь же, в «Сапоге»! Только теперь вместо мужского лица проявляется женское — ну да, разумеется, той самой служанки, которая несколько аве-марий назад вошла в ювелирную лавку маэстро Тодаро Иракунди. 5 — Маэстро занят, — роняет без малейшей тени почтения мальчик, встретивший «голос» и его спутницу у входа в лавку. Собственно, как видим, это не совсем лавка: здесь живут, изготавливают разнообразные предметы (ювелир работает и златокузнецом, при необходимости может изваять скульптуру или подготовить проект внутреннего убранства какого-нибудь палаццо); здесь также продают то, что делалось не под заказ или же не было выкуплено владельцами. Выбор готовых изделий невелик: пара солонок, подсвечники да вазы… Здесь не нуждаются в средствах, не гонятся за заработком. Поэтому могут позволить себе мягко, но настойчиво указать на дверь клиенту не слишком богатому: маэстро занят, досадно, а что поделаешь! Заходите в другой раз (когда поднакопите деньжат) — и дверь перед носом захлопнут. Вежливо. Подмастерье уже настолько привык отваживать «мелочевку», что теряется, когда девица, не обратив внимания на его слова, пересекает узкое помещение магазинчика, по-хозяйски толкает дверь, ведущую в мастерскую, и входит туда. — Но… — только и успевает пискнуть мальчик. Мысленно он уже прикладывает лед к своим ушам, которым — эх! — достанется от маэстро. — А вам чего? — насупленно роняет он «голосу». — Тоже?.. — А я на улице подожду, — тот с неожиданным смирением улыбается и действительно выходит на улицу. Вот пойми ж ты этих, свихнутых!.. Мальчик выжидает немного, чтобы убедиться: гость не обманывает; но следить за ним все время никак нельзя, нужно скорее бежать в мастерскую и если не упредить, то хотя бы уменьшить гнев Тодаро Иракунди. Однако, едва мальчик берется за дверное кольцо, маэстро по ту сторону раздраженно рычит: — Больше ко мне никого не впускать! И сам не смей входить, слышишь? — Да, маэстро. Он прижимается ухом к замочной скважине, обмирая от любопытства и ужаса быть застигнутым за этим занятием. И слышит, как некий мужчина (кто таков? откуда взялся?!) спрашивает: — Вы могли бы изготовить точно такой же? Далее следует ругань маэстро — отборнейшая, мальчик уже и не помнит, когда Иракунди в последний раз так свирепствовал. — Отойди, — велит ему «голос», который вернулся и теперь стоит у входа в лавку. — Некоторые разговоры сходны с медленно действующими ядами, этот — из таких. Отравишься — рано или поздно умрешь. Налей-ка мне лучше вина. — И он, взяв табурет, усаживается на улице у входа в лавку с твердым намерением не пускать сюда никого, пока мессер Обэрто не закончит беседу с маэстро Тодаро. 6 Когда вошедшая в мастерскую женщина вдруг превратилась в мужчину (аккурат в то же время, когда застрявший в шитье барабао узрел метаморфозы, произошедшие с псевдо-Обэрто в «Стоптанном сапоге»), в первую минуту Тодаро Иракунди изрядно струхнул. Хотя, видит Мадонна, никто в этом городишке не рискнул бы утверждать, что маэстро — робкого десятка! Те, кто в этом сомневались, либо успели вовремя (и прилюдно!) отказаться от своего мнения, либо раньше срока узнали правду об устройстве Ада и Чистилища. И все-таки он перепугался. За долгие годы Тодаро нажил не одну чертову дюжину врагов: все эти вдовы, сыновья, лишенные отцов, и прочая, прочая. Прежде-то сам папа (не Карло — римский) покровительствовал маэстро; по правде сказать, было за что: чеканы для монет, несколько талантливо выполненных медалей, дароносицы, реликварии… всего не перечислишь. Да и в стеклодувном ремесле маэстро разбирался не хуже венесийских мастеров — зря, что ли, учился у некоего искусника с острова Мурано?!.. Словом, пока Тодаро оставался при папском дворе, он был защищен от нападок недоброжелателей. Однако и восседающие на престоле Петровом — смертны: и вскорости после кончины покровителя маэстро Иракунди пришлось в спешном порядке оставить Ромму, а также позабыть на какое-то время о Фьорэнце, Венесие и прочих крупных городах. А впрочем, в Альяссо тоже жизнь на месте не стояла! Здесь Тодаро взял под свою опеку местный Папа. Власти у него, пожалуй, было больше, чем у покойного Евгения Упорствующего, но и ко всякого рода вольностям призрак «крестного отца» относился не в пример суровее. Маэстро пришлось научиться обуздывать свой взрывной темперамент: единожды дав согласие сотрудничать с Папой, он уже не мог пойти на попятную. Да и некуда было ему бежать: нынче за мертвого Тодаро Иракунди во всех прочих местах платили больше, чем за живого. Сам Карло и дал ему понять, что к чему; но он же без обиняков заявил: «Пока ты со мной, твои враги — мои враги». И велел костехранителям показать Тодаро содержимое холщового мешка, принесенного вместе с Папиной урной. Тодаро узнал головы тех троих. При жизни они считались лучшими брави Фьорэнцы, то бишь наемными убийцами. В тот день Иракунди и Папа заключили договор, который ни одна из сторон не нарушала все эти годы. (Маэстро никогда не узнал: был еще четвертый браво, которому накануне встречи с Иракунди Папа велел сидеть у себя в номере и «ждать вестей». После встречи браво предложили покинуть Альяссо, на выбор: в каюте отплывавшей галеры или же в трюме оной, бездыханным и в мешке. Можем только предполагать — впрочем, с достаточно высокой степенью вероятности, — какому из двух способов отдал предпочтение браво-везунчик.) Сотрудничество с Папой не требовало от Тодаро чрезмерных усилий или топтанья обеими ногами по горлу своей песни, чем так любят стращать доверчивый люд монахи-моралисты. До встречи с «крестным отцом» маэстро случалось выполнять разные заказы, в том числе не совсем сочетающиеся с представлениями о профессиональной чести. Маэстро давно решил для себя одно: гений и злодейство несовместимы — в том смысле, что первый априори делает невозможным второе (в собственной гениальности он никогда не сомневался). Жизнь покамест не спешила опровергнуть его убеждения. Скорее, наоборот — подтверждала. Что же до наемных убийц, то Папа Карло исправно соблюдал договоренность: пустоголовые молодчики, падкие на звон монет и не гнушающиеся замарать руки кровью, более не тревожили покой маэстро. То есть до сегодняшнего дня не тревожили. Тодаро с досадой думает о невнимательности своего патрона и заодно ищет взглядом боевой кинжал, который только что лежал же рядом! — для таких случаев и куплен, и обычно носим был на поясе, но сегодня, как назло, маэстро Иракунди снял его на минуточку, когда работал над восковой моделью статуи одного славного кондотьера, — снял и куда-то положил — и вот, теперь-то что делать?! Гость явно не из пугливых да еще магией владеет. — Я пришел к вам с мирными намерениями. Ну да, поверили ему, как же! Не сосчитать, для скольких простецов эти слова были последним, что они услышали. А все-таки игру поддержать надо: время потянуть, с мыслями собраться. — Чем могу служить, сьер?.. — Мое имя вам ни о чем не скажет. (Кто бы сомневался!) — Но имя человека, приславшего меня… — (Маэстро отыскивает наконец взглядом кинжал. Теперь он одновременно размышляет, как бы добраться до дальнего угла мастерской, и вспоминает, кому в последнее время мог насолить — или кто мог бы столь долго помнить обиду; это ведь его, заказчика, имя…) — …полагаю, вам известно. Простота и натиск — вот успешнейший из приемов; маэстро Иракунди прыгает на гостя, отталкивает и мчится туда, к заветному кинжалу! — Дон Карло говорил, что с вами непросто найти общий язык, — невозмутимо подытоживает гость. — И все-таки он рекомендовал мне обратиться именно к вам. Маэстро оборачивается: в руке — оружие, в глазах — растерянность, быстро сменяющаяся пониманием. — Ах вот оно что! — и Тодаро Иракунди хохочет, запрокинув лобастую голову к потолку. — Вот, значит, как! Тогда поговорим, уважаемый. Конечно, поговорим. Все описанное заняло совсем немного времени: подмастерье только и успел, что переброситься парой слов с «голосом» да подойти к двери. Маэстро велит ему: «Больше ко мне никого не впускать! И сам не смей входить, слышишь?» — а затем гость выкладывает на рабочий стол некую вещицу и небрежно спрашивает: — Вы могли бы изготовить точно такой же? Маэстро смотрит на предмет, принесенный гостем, и с уст Иракунди поневоле слетают отборнейшие ругательства. — Неужели слишком сложно для вас? — с почти наивным изумлением в голосе уточняет гость. — Прежде чем отвечать, мне необходимо переговорить с доном Карло. — Его «голос» пришел вместе со мной. Полагаю, он ответит на все ваши вопросы и разрешит все сомнения. — Проклятие! Откуда у вас… это, мессер? — Дон Карло… — Ах да, Папа, — досадливо морщится ювелир. — Так что сказал Папа? — Что вы мне поможете и не станете задавать лишних вопросов. — Я, уважаемый, лишних и не задаю, — насупившись, сьер Тодаро переступает с ноги на ногу: ну чисто медведь, разбуженный охотником-неумехой! Сейчас ка-ак приласкает мохнатой лапой — мало не покажется! — Вы, уважаемый, может, не знаете, что за такие вот перстеньки вчера премного людей повесили. Хотя, — добавляет, — вряд ли вы не знаете, так ведь? Вы потому и пришли ко мне, что я выдал их шкипера. — Я пришел к вам, маэстро, потому что вы — лучший. Никому больше в Альяссо не под силу сделать точно такой же перстень. Или посоветуете кого-то более способного? Тодаро Иракунди затравленно глядит на магуса. А тот с отстраненным любопытством ждет: ударит ли маэстро? продолжит отпираться? сломается? — Кто вы? — спрашивает ювелир тихо. Обэрто доволен: «Все-таки сломался. Значит, поговорим». 7 На ступеньках у входа в ювелирную лавку подмастерье и «голос» прихлебывают из увесистых кружек и молча глядят на прохожих. Для обоих это редкий случай передохнуть от трудов, вот и цедят мгновения, как вино — не спеша, со смаком. Оба знают в этом толк. Послеобеденное солнце покрывает позолотой дверные кольца и петли, навевает мысли о вечном. Как будто почувствовав настроение подмастерья и «голоса», в конце улицы появляются двое господ в алых плащах. На правом плече у каждого по фениксу — не настоящему, разумеется, а вышитому, причем действительно золотыми нитками. Фениксы на плечах корчатся в вышитом же пламени: то ли сгорают, то ли возрождаются. Господа неспешно вышагивают, перебрасываясь на ходу скупыми фразами. Каждая — на вес золота. — Вы склонны верить таким осведомителям, брат? — Я склонен проверять любые свидетельства. — Однако возмущения вероятностного поля не превышают допустимых… — Вы еще молоды, фра Оттавио, вам предстоит многое узнать, многому научиться… Разумеется, не превышают. Потому что нарушение случилось не сегодня и не вчера. А мы имеем дело с его последствиями. — Говоривший проходит мимо лавки маэстро Тодаро и бросает мимолетный, но пристальный взгляд на подмастерье, потом — на «голос». Последнему кажется, что в глазах алоплащника вспыхнул и погас — фениксом из пламени — острый, жгучий интерес. Но: — Поспешим-ка, фра Оттавио, время и так против нас. След становится все слабее, а — я уверен — дичь давно уже покинула побережье. Мы же только начнем оттуда, и бог весть, куда выведет нас… Дальше — не слышно: алоплащники ушли, скрылись за поворотом. Только приторно-сладкая волна ароматов от их одежд еще какое-то время держится в теплом воздухе. Потом истаивает и она. — Ресурдженты, — шепчет потрясенный мальчишка. — Откуда?.. — Из Роммы, — флегматично пожимает плечами «голос». И встает, не допив вино. — Пожалуй, я рискну вмешаться в разговор твоего хозяина и моего… моей спутницы. Если я правильно понял, время играет не только против воскрешателей. А ты посторожи-ка здесь, чтобы никто посторонний не входил, хорошо? Не дожидаясь ответа, «голос» скрывается в лавке. Подмастерье растерянно глядит ему вслед и отхлебывает из кружки. «Ну дела-а!.. А так хорошо сидели!» Глава седьмая РАССКАЗ РЫБАКА, ИЛИ «… ВИДИТ ИЗДАЛЕКА» Ведь очень часто торопливость дум На ложный путь заводит безрассудно; А там пристрастья связывает ум. И хуже, чем напрасно, ладит судно И не таким, как был, свершит возврат Тот рыбарь правды, чье уменье скудно.      Данте. «Божественная комедия» 1 — Был поздний вечер, — рассказывает старик Фантину, пока они идут через порт, — и я возвращался домой с уловом. Улов был, в общем, так себе, и настроение у меня, как ты понимаешь, тоже было паршивое. Подгребаю я, значит, к порту, мысленно распекаю на все корки горькую судьбину, нерадивую рыбу, которая ленится заплывать в сети честных ловцов… тут еще, гляди-ка, в порту не протолкнуться, понаплыло проходимцев и жулья, поди полавируй между ними! Пока до пристани догребешь, сойдет с тебя сто потов, как пить дать! Кстати, и хлебнуть тогда мне не помешало бы, в горле пересохло, а винцо разбавленное, которое обычно с собой в лодку беру, я уж к тому времени выпил. С таким вот настроением (и мыслями о том, что надо б наведаться в таверну и промочить глотку) гребу я себе, никого не трогаю, слежу, чтобы самому никого не задеть: конечно, даже в темноте налететь на корабль — это надобно хорошо поддатым быть, но веслом о якорную цепь со всего размаху навернуть можно — и плыви потом без весла, знаем, случалось. В общем, гребу помаленьку, по сторонам гляжу да прислушиваюсь: на палубах в такую пору обычно никого, кроме вахтенных, но те зато любят языками почесать; бывало, что-нибудь любопытное и узнаешь… (Фантин эту его болтовню слушает небрежно, таращась на туши кораблей. Хоть детство его прошло здесь, в порту, вот уже несколько лет как Лезвие Монеты перебрался повыше — и поближе к объекту своего промысла, к виллам богатых горожан. Сейчас это место вызывает в нем смешанные чувства: легкий болезненный укол детских воспоминаний, жгучее отвращение, даже страх перед громадной империей пенькового каната, зарифленных парусов, пьяных отчаянных драк и авантюр, сулящих баснословное богатство или бесславную гибель в пучине; добавьте ко всему этому естественную мечту любого подростка о морских путешествиях — и пожалуй, получите именно ту диковинную смесь чувств, которые переполняют Фантина этой ночью. И — да, корабли, вот что является сердцем каждого порта, вот без чего он был бы мертв! Необъятные, словно библейские левиафаны, навы из Венесии, в чьих чревах — объемистые кипы хлопка; торговые галеры, наполненные ценнейшими грузами: перцем, пряностями, шелком, мальвазией; несколько каравелл, мараны, груженные дровами и камнем из Истры; глядите-ка, чуть дальше стоят и гости с далекого севера: «Золотой пес», «Охотник», «Святая Мария» из Стоугхолма, кенингсбургский «Святой Петр», «Милосердие» из Дэнкирга, а дальше… Впрочем, прервемся. Все равно список кораблей никто не прочтет до конца — кому это нужно? По нынешним временам такие старомодные песни важны только для полуслепых виршеплетов, которые пересчитывают их («Первая, вторая… десятая»), прилежно шевеля губами, уставившись куда-то в небо; для них важна каждая деталь, они бы принялись рассказывать о мельтешенье двухмачтовых фелук, о быстроходных фузольерах, похожих на водомерок, они непременно бы воспели элегантность каракк, они бы… Но мы — не они, поэтому хватит пялиться на корабли; кстати, и Фантин уже не предается мечтам да воспоминаниям, а более внимательно слушает старичину.) — Я к самим причалам подплыл, — рассказывает тот, — вдруг слышу — неподалеку о чем-то спорят. Причем, знаешь, не кричат, а шепчутся, но так отчаянно, яростно, что пострашней, чем иной крик. Главное, я ж корабля, где спорили, не видел: его от меня каравелла одна закрывала. Стал обходить (мне все равно в ту сторону нужно было) — а на палубе уже не бранятся, а к рукоприкладству перешли: удары слышатся, вскрик детский или женский, потом: «Держи! Держи!» — и громкий всплеск. Такой, знаешь, будто немаленький предмет за борт уронили. Или, подумал я, не предмет даже. Человека. И тогда, конечно, мне бы не к кораблю, откуда людей роняют, а обратно плыть, да поздно, я уж выгреб из-за чертовой этой каравеллы, рифы ей под брюхо! выгреб, гляжу — галера небольшая, носовая фигура у нее в виде какой-то богини, что ли? Глаза сверкают, груди внушительные платьицем едва прикрыты, руки тонкие, вперед вытянуты, бушприт держат крепко, и во всем облике сквозит царственность гневливая, власть карать и миловать. И настроение — именно карать, без пощады! Признал я галеру: еще когда на рассвете плыл в море, приметил ее и спросил у тамошнего матросика, кто такие да откуда. Сказал: торговцы сельдью, а судно называется «Цирцеей». Не понравилось мне тогда в его ответе что-то — или тон, каким были слова сказаны, или выражение лица. Будто врал и сам же собственного вранья стыдился. На носовую фигуру я утром внимания почти не обратил, да она тогда и не показалась мне какою-то особенной. А потом, в полутьме, — как подменили ее. Будто ожила, недовольная, сердитая. Вот-вот сойдет с носа на палубу и возьмется людей в скотов превращать, как когда-то с Уллисовыми товарищами поступила та Цирцея, о которой мне матушка байки на ночь рассказывала.. Так значит, выплыл я из-за каравеллы и увидел «Цирцею». На палубе ни огонька, но я на фоне не совсем еще темного неба различил-таки несколько силуэтов. Меня же не заметили, и думаю, в том сказалась благорасположенность руганной мною фортуны. Кто знает, вернулся б я иначе домой… Люди на «Цирцее» о чем-то яростно совещались, один перегнулся через борт и долго вглядывался в волны, но ничего не увидал, махнул рукой, сплюнул, и все они отошли так, что мне не стало их видно. Я, кстати сказать, уже какое-то время не греб, а сидел, сложив весла, тише воды, ниже травы. Признаюсь честно: перепугался до смерти. Ясно же было, как Божий день: вляпался помимо воли в чьи-то грязные делишки, а в таких случаях со свидетелями не церемонятся. Я сидел в лодке, ссутулившись, чтобы не привлекать внимание, и вслушивался в то, что творилось на палубе. Сперва моряки переругивались, потом наконец ушли, оставив вахтенного; тогда я взялся за весла и, стараясь не шуметь, погреб как можно дальше от проклятой галеры. Я, как ты понимаешь, и думать тогда забыл о том, что (или кого) они сбросили за борт. И мысль одна в голове билась: подальше, подальше от «Цирцеи»! Только когда оказался на приличном расстоянии — не выдержал, оглянулся. Ничего сперва не разглядел, но потом на носу, рядом с фигурой богини, увидал силуэт. Не человеческий, нет. Бесовской. Голова округлая, с рожками, тело обезьянье, хвост козлиный. Стоял дьявол на самом краю бушприта и в мою сторону глядел. Потом сгинул. 2 — Ерунда, — говорит Фантин старику. Говорит, а у самого мурашки вдоль позвоночника так и бегают! Кто ж ночью такие истории рассказывает?!.. Этак и беду накликать можно. — Ерунда, привиделось, наверное. Снисходительно глядит старичина на «виллана». С жалостью. — Голову, — велит, — мне не задуривай. Я не юнец, браги в первый раз хлебнувший и оттого всякие химеры наблюдавший. Правду от обмана отличу — что на словах, что в жизни. Иначе, думаешь, поверил бы твоему рассказу?… Молодежь! Ладно, что с тебя взять. Дальше слушать будешь? — Так это еще не все? — удивляется Фантин. — Не все, — подтверждает старичина. — Хотя с «Цирцеей» остальные события той ночи вроде и не связаны. Он молчит, размашисто шагая по узкой улочке вдоль доков. В тенях шныряют крысы и тощие коты, а также (думает с ужасом Фантин) какие-нибудь здешние демонята из мелкого народца. Может, даже слуги почтенного рода Циникулли или те, кто работает на Папу Карло. — Я позаботился об улове, после чего навестил Коррада Одноухого, чтобы пропустить стаканчик-другой, — продолжает рассказывать старик, — да только винцо в тот вечер было для меня на вкус что моча ослиная. Оно, конечно, было бы неплохо поделиться с кем-нибудь увиденным, но я ж понимал: длинный язык до добра не доведет, особенно в моем случае. Морячки с «Цирцеи» иногда по портовым кабакам гуливали, кто-нибудь когда-нибудь сболтнул бы им лишнее — знаешь, как это делается, из желания отомстить или из простого губошлепства неуемного — и тогда уж за свою жизнь я не дал бы и ломаного гроссо. А держать в себе это все тоже сил не было. Расплатился я с Коррадом да пошел к своей старухе. Она, конечно, баба вредная, чуть что не так — затыкай уши, а то и спину береги, приложит чем тяжелым — мало не покажется; однако ж и слушать умеет, и — главное! — молчать, когда нужно. Живем-то мы с ней не один десяток годков, приноровились уже друг к дружке по-человечески относиться. Ей я мог доверять, она бы языком зазря трепать не стала. Тем вечером, правда, разговора по душам у нас не получилось. Я явился поздно, Джемма, сокровище мое ненаглядное, пошла на абордаж, яростная, что твой василиск! Я и решил: утром поговорим. Поужинал, легли спать. И почти сразу же будят меня младшенькие мои, тятя, шепчут, тятя, там кто-то под окнами ходит! Я сперва рассердился не на шутку. В самом деле, мало ли кому в пьяную или дурную башку взбредет между рыбацкими лачугами шляться. На каждого такого гостя поклонов не напасешься. Шикнул я на малых, спите, мол, а сам лежу, взглядом в потолок уткнулся — нейдет сон, хоть ты тресни! Вдруг во дворе какой-то шорох, ракушки и галька под ногами скрипят, вздохи глубокие, страдальческие раздаются; потом — грохот! Вскочил я, в руки нож — и к окну припал: гляжу, значит. Никого. Бочка пустая, опрокинутая, катится, стукнулась о крыльцо, остановилась. От нее, видать, и грохот случился, когда упала. Но бочки-то сами собою не падают, верно? — Может, собака опрокинула? — говорит, чтобы не молчать, Фантин. — Не держу я собак, — угрюмо сообщает старичина. — И кстати, хорошо, что напомнил. Стою, значит, у окна, глаза в ночь таращу и пытаюсь сообразить, кого это нелегкая занесла, что за вздыхалец такой объявился. Вдруг слышу: соседские псы заходятся от лая, да такого, знаешь, полуяростного-полуиспуганного. И — как волна пошла, это их гавканье от двора ко двору, те умолкли — другие начинают; гвалт до небес, уже и хозяева просыпаются, с руганью, позевываниями, берутся за палки, чтобы проучить мерзавцев; уже и досталось кому-то по хребтине — вместо лая скулеж и визг слышны, а только и лай продолжает себе катиться этакой волной — от нас, от побережья, значит, к городу. — И? — Чего? — Ну, кто это был? Старичина лукаво хмыкает: — Знамо кто. Дьявол. Видать, заприметил меня с «Цирцеи», да и увязался следом. Чего лихое замыслил учудить, не иначе. Только не вышло. — С чего вы взяли, что дьявол? Может, действительно пьянчужка какой… — А вот смотри, — произносит старичина. За разговором они миновали порт, вышли к утесу — одинокой, истрепанной ветрами загогулине, нависшей над морем, — поднялись по едва заметной тропке и теперь стоят на небольшой площадке, откуда видны и порт, и предместья, и даже огоньки вилл Верхнего Альяссо. Впрочем, как уже говорилось, дело к утру, поэтому огоньки — тусклы, в домишках — сонное шевеление, но еще тихо в мире, только на чьем-то подворье прокашлялся мучимый нетерпеньем петух — и тотчас затих, смекнувши, видно, что такое торопыжество ведет прямиком в бульон. Море, спокойное и величественное, плещется где-то далеко внизу, усеянное, как болезненной сыпью, кораблями; терпит их до поры до времени, ибо пока — благодушно прощает. При взгляде на него Фантину становится чуток поспокойней; воображение, взбудораженное было рассказом старичины, да и обстановочкой вокруг, снисходительно машет рукой: живи, малодушный! — и прячет подальше набор патлатых уродливых пугал. До следующего удобного случая. Фантин вспоминает, что перед теми приключениями его спутник выпил «чуток винца» («разбавленного»? а как же, верим, аж спотыкаемся!), он еще раз оценивает услышанное и скептически хмыкает. Ну да, дьявол. С копытами и хвостом, с рогами. Преследует честных рыбаков, бочками по ночам громыхает, собак дразнит, мерзавец! — Смотри. — Куда? — не понимает сперва Фантин. Старичина недовольно ворчит, тычет пальцем в залив. — Видишь наву с длинной надписью на борту золотистыми буквами? Вот мимо нее я проплывал в ту ночь. «Цирцея» стояла ближе к пристани, где сейчас венесийская нава, ага. Я вышел вон там, сдал рыбку Джульетте, получил монеты и отправился к Корраду… ну, туда, где ты мне на хвост сел. Зачем так подробно рассказываю? Скоро поймешь. Пробыл я у Одноухого недолго, к себе добирался тем путем, которым мы сегодня шли. Видишь слева, в предместьях, несколько хижин новоотстроенных? Да, после пожара. Ну вот, от той, что ближе всех к берегу, пятая справа — моя хибара. Слава Богородице, не добрался до нас огонь, а то не знаю, что и делали бы… Тот, кто ночью бочку у меня опрокинул, пошел как раз в сторону новостроек, а оттуда — вверх, в Нижний Альяссо. Мои пострелятки поутру сбегали, людей-то порасспросили — осторожно, чтоб лишних подозрений не вызвать. А я, едва солнце на небо — вышел из хибары и давай к следам присматриваться. Нечеткие они были, бесформенные, вроде человек ступал, а вроде и нет. Пошел я по ним в обратном направлении. Аккурат к утесу и выбрел. Они, слышь, из воды выходили — оттуда, со стороны «Цирцеи», потом на утес взбирались, с него — к моей хибаре. Ну и дальше, в Нижний Альяссо; куда точно, малые мои не выяснили. — А почему — дьявол? — не сдается Фантин. Приближение утра добавляет ему уверенности, хотя чертово море теперь не успокаивает, а наоборот. Слушая старичину, «виллан» нет-нет да оглядывается через плечо на угольно-черные волны. Н-ну, чтоб если вдруг что — врасплох не застало. Мало ли… — Так он же перед тем, как на утес взобраться, человека убил! — ликующе восклицает старичина. — Убил и сожрал, ага. Я только клочья одежды нашел, башмак один — не башмак даже, кусок подошвы да каблук — ну и крови на камнях тоже было чуток. Недавно пролитая кровь, еще влажная. — Мало ли, — пожимает плечами Фантин (а сам все косится на море; что это там за шевеление в волнах у берега? силуэт чей-то?! или — померещилось?). — Мало ли. Вдруг пьянчужка какой упал и поранился. А рванье волнами на берег выбросило. Или вот! — прищелкивает он пальцами, воодушевленный собственной находчивостью. — Сбросили же кого-то там с «Цирцеи»? Ну, он и добрался до утеса, вышел и побрел в Альяссо. Старичина лукаво ухмыляется: доволен, как вернувшийся с мартовских гулек котяра. — Э-э-э, — тянет, — а как же кошелек? — И поясняет: — Ну, я ведь не только одежду и кровь нашел. Был еще кошелек. А какой человек — или даже кто-нибудь из мелкого народца — оставил бы на берегу свой кошелек?! Только дьявол, я так думаю. — А вы? — Что — я? — Как поступили с кошельком вы? Старичина прокашлялся. — Ну, нельзя же было оставить его на берегу, верно? Если кошелек подбросил дьявол, кто-нибудь неосторожный подобрал бы и мог из-за своего неведения пострадать. Словом, я поднялся на утес, вот прямо туда, где ты сейчас стоишь, — да и выбросил его в море, ага! В самую пучину. — Мудрое решение, — бормочет Фантин. Конечно, он не поверил старичине — и насчет дьявола, и особенно насчет кошелька; но нужно же соблюдать приличия. Он ловит себя на том, что снова уставился в волны, и нарочно отводит глаза, скользит взглядом по предместьям Альяссо, рассматривает хибары рыбаков и вдруг замечает возле одной необычное для столь раннего часа шевеление. — Ишь ты, пожар там у вас снова занялся, что ли? — роняет, не задумываясь. И только когда старичина, вглядевшись, с отчаянным криком спешит вниз по тропе, Лезвие Монеты понимает: необычная суета развернулась именно вокруг хибарки его спутника. 3 Рыбацкие домишки горят весело, празднично, пылают алым, будто вознамерились на равных посоревноваться с грядущей зарей. Ресурдженты, которые нахохлившимися кочетами застыли поодаль от творимых бесчинств, очень гармонично смотрятся на фоне зарева: алое на алом. Воскрешателей двое. Тот, что постарше и повыше, картонен ликом. Причудливые морщины на его щеках, горбатый нос-клюв, бесцветные глаза — все это кажется не более чем карнавальной маской: возьмись покрепче за уши, дерни — отвалится. А под ней будет еще одна. Точно такая же. По количеству масок этих, как по древесным кольцам на спиле, измеряется его возраст. Да впрочем, достаточно взглянуть на нынешнюю, чтобы понять: стар ресурджент, адски стар — и дело не в прожитых годах, а в пережитом, увиденном, услышанном; в совершенном. Ему не впервой смотреть со стороны на горящие дома и мечущихся в панике людей. Совсем другое — младший ресурджент. Лицо его еще не приобрело характерную отрешенность, взгляд живее, чем нужно, — но младший учится, старается, это заметно! — скоро он станет достойным последователем старшего. И всякая случайность, любая оказия вроде пылающей рыбачьей деревушки только закаляет младшего. Вот и стоят оба поодаль, оттачивают искусство бесстрастности. …Да нет же! — понимает наконец Фантин, — воскрешатели здесь не случайно. То, что сейчас они ничего не предпринимают — лишь видимость, иллюзия: их бездействие красноречивее любых слов и поступков. Захотели бы остановить стражу, с деловитостью муравьев снующую от халупы к халупе и швыряющую на крыши факелы, — остановили бы! — Да что ж это?!.. — всхлипывает старичина, кидаясь прямо в огненную круговерть. Его родные… там? Или все-таки успели спастись? Он не знает и, похоже, не очень-то об этом беспокоится, вид горящего дома превратил его в неразумного зверя, который в ярости готов на все. У такого лучше не становиться на пути, но Фантин все-таки рискует: он хватает старичину за плечи, повисает на нем и орет прямо в волосатое ухо: «Стой! Стой, куда!» Тот хочет вырваться, не может и бежит с Фантином на плечах — увы, Лезвие Монеты не только низкорослый, он и весит всего ничего. Городская стража не пытается остановить эту странную парочку, у блюстителей порядка есть дела поважнее. Например, поджигать другие дома и следить, чтобы их хозяева в сердцах не напали на алоплащников. Хотя, кажется, ресурдженты вполне способны за себя постоять. Один из воскрешателей вдруг выходит из оцепенения и делает стремительный шаг навстречу старичине. Тот не успевает свернуть и, вскрикнув, с разбега врезается в грудь алоплащника. Фантин от удара летит на землю, успев удивиться: среди гвалта и светопреставленья, в центре горящего поселка, где смрад от рыбьих внутренностей, запах водорослей и потных тел смешивается с чадной гарью, ресурджент словно окутан непроницаемым коконом из сладостных ароматов. Словно не от мира сего, а так, ангел, с небес спустившийся на часок. Сейчас справедливость восстановит и обратно вознесется, на облаке белом. Старичине, впрочем, на ангела плевать. Он мычит что-то нечленораздельное, подымается с земли и норовит непременно впрыгнуть в горящий дом. Уже явно не для спасения родных, потому что вот же они прибежали: жена, дети разновозрастные, от сопливого карапуза до дылды, каких еще поискать, — все рыдмя рыдают: куда ты, отец-кормилец, неужели совсем умом тронулся. А жена — та и кулаком для убедительности приласкала: «Одумайся, старый хрыч, мало, что мы без крыши над головой остались, хочешь еще и кормильца нас лишить» (у женщин — думает Фантин — своя логика). — Дура! — огрызается старичина. Отпихивает жену, расшвыривает, как новорожденных котят, детишек (даже дылду!) и по-прежнему норовит скакнуть в пылающую халупу. Которая уже и рушиться начала; но ничто, ничто не остановит безумца!.. Кроме слов, произнесенных ресурджентом. — Кошелька там нет, — сообщает алоплащник с легкой иронией, даже укоризной. Как будто обвиняет: мог бы и догадаться, любезный! Старичина сглатывает слюну, вконец шалеет и, гортанно рыча, поворачивается к воскрешателю, кажется, чтобы сжать его надушенное горло черными своими пальцами. Только сейчас (поздновато, верно?) Фантин задается вопросом, а что, собственно, он тут делает? Зачем побежал вслед за старичиной, зачем встрял в опасное, чужое ему дело, почему не махнул рукой, — удачи, мол, и всех благ, — да не поспешил к мессеру Обэрто с докладом? Пусть бы сам магус потом разбирался с этим рыбаком, который — ага! держи карман шире! — «выбросил» найденный кошелек. А теперь порывается вскочить в горящий… да нет, уже в обрушившийся домишко, чтобы упомянутый кошелек там отыскать. Верь после этого людям! …И все-таки — почему? Никакой симпатии, никаких обязательств перед старичиной у Фантина нет и быть не может. Он смотрит, как двое стражников выкручивают руки рыбаку, как ресурджент с прежним скучающим выражением что-то велит им, как стонет и корчится в пыли дылда-сын, бросившийся было на подмогу непутевому папаше… Фантин смотрит и ничего не чувствует. Это должно было случиться, вдруг понимает он. Все, вплоть до появления воскрешателей. Я знал, что это произойдет, это или что-то в таком духе. Я хотел, чтобы это произошло. Я, понимает Фантин, заболел худшей из хворей «виллана». Мне нравится риск, он уже не просто щекочет нервишки, а именно нравится: я сую голову в петлю даже тогда, когда в этом нет необходимости. Что равносильно потере профессионального чутья, равносильно гибели, — хуже, чем утрата гибкости суставов или быстрой реакции. Я, не задумываясь, сунулся в самое пекло. И сейчас получу по заслугам. Эта мысль не пугает Фантина, лишь вызывает легкую досаду, что все вышло так бездарно и бессмысленно. Проклятый магус испоганил ему жизнь, играючи перекорежил судьбу, а сам сейчас, небось, отлеживает бока в гостинице и ждет вестей. «А вот хрен он их дождется! — с пьянящей легкостью думает Лезвие Монеты. — Пусть хоть до Второго Пришествия на кровати вертится». Остатки благоразумия заставляют Фантина все же попытаться уйти, пока ресурджент и стражники заняты хнычущим старичиной. — Я верну тебе содержимое кошелька, — сулит воскрешатель. — И добавлю еще несколько золотых. Если ты скажешь мне, где… — Он прерывается, вскидывает голову и велит своим подопечным: — Этого хоть не упустите, болваны! Речь идет, разумеется, о Фантине. Неделю назад, услышь такое, он бы дал стрекача — и только б его и видали! Теперь даже не пытается. — Правильный мальчик, — шепчет за левым плечом вкрадчивый голос. Ну да, конечно, ресурджентов ведь двое — и второй, младший, как раз присматривал, чтобы «правильный мальчик» не сделал отсюда ноги. — Правильный… Он не побежит. — Однако и искушать сверх необходимого не следует, — отрывисто произносит первый воскрешатель. — Так о чем бишь я… о кошельке. Ну, будешь душу облегчать, грешный сын мой? Наверное, со стороны это выглядит смешно: ресурджент ведь годится рыбаку не в сыновья даже — во внуки. Но смеяться Фантину не хочется. — Грешен, — шепчет, сплевывая кровь, старичина. — Грешен, отче. Все скажу, как есть. Только ее, — выразительный взгляд на жену, — ее уведите. Уводят. — Ну вот, значит, — почти с удовольствием произносит рыбак. — Значит, грешен. Врал. Супруге — в том числе. Добро ближнего своего, Эфраима-барышника, возжелал (и не раз). Прелюбодействовал. Да-да, премного, всех и не вспомню!.. Еще… — Кошелек, — мягко напоминает ему воскрешатель. — А? — Кошелек. Старичина морщит лоб. — Кошелек, кошелек… Какой кошелек? Ресурджент брезгливо, двумя пальцами, берет его за ухо — словно отец, вознамерившийся проучить сына-шалопая. — Вспоминай, — советует ласково. По лицу старичины стекают крупные, мутные капли. Он кривит рот в ухмылке, от которой Фантину становится дурно. — Не знаю никакого кошелька. Не было его, господин. Не было. — Увы, фра Оттавио, обычная история. Они запираются даже тогда, когда ложь их очевидна. — Старший ресурджент достает выцветший, вымазанный в земле кошелек. Фантин мимоходом удивляется, что воскрешатель не побрезговал положить его в свой карман. — Видишь, — обращается ресурджент к рыбаку, — мы ведь действительно нашли его. А ты ерунду бормочешь. Зачем? Или скажешь, не твой кошелек? — Не мой. — И в хибаре твоей он случайно оказался, да? Недоброжелатели подкинули? Может, Эфраим-барышник решил тебя подставить? Или те, с кем прелюбодействовал, отблагодарить захотели, приятный подарок устроить? — Не знаю, отче. — Фра Оттавио, пожалуй, вам предоставится случай кое-чему поучиться. Велите барджелло, чтобы этого юнца связали и посадили отдельно от других свидетелей — и непременно проследили, чтобы он не мог с ними ни о чем говорить или обмениваться знаками. А мы займемся этим вот… — и ресурджент брезгливо указывает подбородком на старичину, не выпуская его уха из своих узловатых пальцев. На запястья Фантина накручивают едва ли не моток какой-то мерзкой, колючей веревки; он пытается сложить ладони лодочкой, но фра Оттавио замечает и прикрикивает на стражников, чтобы не зевали и как следует позаботились о пленнике; фокус не проходит. Еще и ноги связывают, да так, чтобы ни одного лишнего движения сделать не мог. В рот суют склизкую тряпку: знай молчи да жди своей очереди, тогда уж наговоришься всласть! Таким варварским образом обездвиженного, его сажают подпирать какой-то забор, собственно, не забор даже, а несколько уцелевших досок. Рядом, спиной к Фантину, становится стражник, присматривающий за прочими пленниками — семьей незадачливого старичины. Все, дорогой, понимает Лезвие Монеты, теперь уж попался по-настоящему. И никакой магус не спасет, потому что мессер Обэрто, чтоб он жил триста лет и испражнялся золотыми слитками, лежит сейчас в комнатке «Стоптанного сапога», дожидаясь верного своего помощника. Нет чтоб на помощь прийти! Внимание Фантина вдруг привлекает маленькая тень, мелькнувшая где-то справа, почти на самом краю видимости. Это могла бы быть крыса… но крысы ведь не ходят на задних лапах, верно? И не носят широкополые шляпы, щегольски сдвинутые набекрень. Мягкие пальчики касаются Фантинового запястья, потом скользят вниз, к узлам на веревке. Лезвие Монеты только и может, что промычать нечто, даже отдаленно не похожее на «Малимор». Но, кажется, это именно он — серван, обитающий на вилле Циникулли. Неужели пришел помочь?! Почему-то сейчас к Фантину вернулась его прежняя любовь к свободе, он отчаянно не желает попасть в руки ресурджентов и подвергнуться допросу. Он готов принять помощь от кого угодно, даже от вредного пуэрулло. Жаль, Малимор совсем не спешит его освобождать. Что-то надевает на палец Фантину, прескверно хихикает и… да, уходит, мерзавец! Наверняка устроил очередную пакость, Лезвие Монеты готов на что угодно спорить — устроил! Тем временем старший ресурджент понял, насколько бесполезно добиваться правды от допрашиваемого. Фра Оттавио велит стражникам отволочь бесчувственное тело в сторону и привести следующего. Следующий — Фантин. Он пытается сопротивляться — бесполезно. Теперь-то, связанный — что он может? Сожалеть о собственной безмозглости да жалостливо мычать нечто в духе «дяденька, не трожьте, не виноватый я». — Кто ты такой? — с легкой брезгливостью интересуется старший воскрешатель. — И откуда знаешь его? — указывает на рыбака. Фантин бормочет что-то про «первый раз вижу». Холодные пальцы воскрешателя едва ощутимо касаются его уха — и череп пронзает невыносимая, сводящая с ума боль. «А я ведь ему все расскажу, — вдруг понимает «виллан». — Еще чуток потерплю… для виду… чтоб не стыдно потом… и расскажу». Мысли путаются, скачут, накладываются друг на дружку, переплетаются. «Еще чуток… и как только старичина выдержал?..» Голос, который неожиданно раздается у него прямо над головой, Фантину кажется уже чем-то не вполне реальным, как рассказ об обязательных пасхальных чудесах или байка об ангеле, спустившемся с небес… но ведь двое крылачей давным-давно здесь, один продолжает держать его за ухо, вливая прямо в голову кипящую смолу… или расплавленный свинец… неважно, в общем, двое уже здесь, а третий, по всему, лишний, так откуда же?.. И что за ерунду, прости Господи, он говорит?! — По-моему, святые отцы, вы несколько ошиблись в выполнении порученной вам миссии. Речь ведь шла о предке рода Циникулли, не так ли, фра Клементе? А вы вместо предка вознамерились извести потомка, пусть и незаконнорожденного. Подчеркнуто вежливый голос старшего ресурджента: — Не могли бы вы объяснить подробнее, мессер? — Разумеется. Эй, барджелло, поди сюда. У тебя есть копия портрета, которые раздавали всем вашим людям? Ну так достань ее, болван, и вглядись повнимательнее. И святым отцам покажи. Узнаете, отче? А если сомневаетесь, велите развязать бастарду руки. Полагаю, на одной из них… ну да, вот же, на левой, видите. — Что это? — Это? Это, фра Клементе, фамильный перстень семейства Циникулли. Один из девяти, если точнее. Видите, на печатке кролики и шпаги, элементы их герба. — Он мог украсть перстень. — Полагаю, прежде чем делать столь поспешные выводы, следует спросить об этом у синьора Леандро. Если, — вкрадчиво добавляет магус, — вы не верите моим словам и этому портрету. Мессер Обэрто говорит что-то еще, что-то, кажется, крайне важное, но Фантин перестает воспринимать его слова, а потом и вообще окружающий мир: он впервые в жизни теряет сознание. Глава восьмая НОЧНЫЕ ВСТРЕЧИ В СКЛЕПЕ И В ДОКЕ Поэтому обычно бывает так, что первое соприкосновение со сверхъестественным производит наиболее сильный эффект, тогда как в дальнейшем, при повторении подобных эпизодов, впечатление скорей ослабевает и блекнет, нежели усиливается. […] В многочисленных романах, на которые мы могли бы сослаться, привидение, так сказать, утрачивает свое достоинство, появляясь слишком часто, назойливо вмешиваясь в ход действия и к тому же еще становясь не в меру разговорчивым, или попросту говоря — болтливым. Мы сильно сомневаемся, правильно ли поступает автор, вообще разрешая своему привидению говорить, если оно к тому же еще в это время открыто человеческому взору.      Вальтер Скотт. «О сверхъестественном в литературе и, в частности, о сочинениях Эрнста Теодора Вильгельма Гофмана» 1 От известия о появлении в городе двух ресурджентов до встречи с ними прошел не один час — и для Обэрто это были чрезвычайно хлопотные часы. То, что представлялось наиболее сложным — договориться с маэстро Иракунди — оказалось в действительности самым простым. Да, ювелир был порывист и вспыльчив, но далеко не глуп. Он выслушал предложение магуса, сквернословя почище иного сапожника, долго ворчал сперва о невозможности такой работы, потом — о затратах, связанных с заказом, наконец заявил: «Ничего не гарантирую» и «зайдите к концу Василиска» (то есть уже вечером). После чего выставил Обэрто из мастерской: «Не мешайте, мессер! Сами же хотите, чтоб быстрей». Ладно, у магуса как раз было несколько незавершенных дел, которыми он мог заняться до часа Василиска. «Голос мертвых» отпросился предупредить Папу Карло о воскрешателях — Обэрто отпустил. А сам надел личину почтенного старца и отправился на кладбище. Потому что обещания нужно выполнять. Даже если ты — законник, который собирается нарушить главные принципы своего ордена. 2 — Наконец-то, мессер! — в голосе призрака Аригуччи звучит неподдельное воодушевление. — Я уж заждался. Говорят, у вас случилась неприятность тем вечером… — Ничего серьезного, синьор Аральдо, поверьте. И я бы обязательно навестил вас, что бы ни случилось. — Мессер, у меня ни на мгновенье не возникало сомнений в том, что вы придете! Вы ведь законник, а законники — люди своего слова. Сказанное почтенным призраком попадает, что называется, в яблочко. Обэрто улыбается. — Итак, я здесь. О чем вы хотели говорить со мной? — Ах, мессер, вы так торопливы! Дела, полагаю? Хлопоты? Все ловите преступников, потревоживших покой уважаемого Циникулли? — Простите, синьор Аральдо. Я, пожалуй, не очень вежлив… — …но тому есть причина, ведь так? Всему на свете, мессер, есть причина, а порой даже не одна. — Призрак грустно улыбается и разводит руками, рукава его колышутся двумя пушистыми крыльями. — Такова жизнь, мессер. Она вмешивается в самый неожиданный момент и вносит свои поправки в наши планы. Насколько я понимаю, нечто подобное произошло и с вами. — Вы чрезвычайно проницательны, синьор Аральдо. — В моем возрасте и положении быть иным весьма накладно. К тому же… это, знаете, не составило особого труда: догадаться о том, что происходит с вами. Я, собственно, ожидал чего-то в этом роде, еще когда впервые увидел вас в своем склепе. Вы, мессер, уже в тот раз были не в ладах с самим собой. Со своим сердцем. — Да вроде пока не жалуюсь, стучит без перебоев, — отшучивается магус. Но он вспоминает свою «проповедь» Фантину и изумляется совпадению: ведь речь тогда шла именно о сердце! — И оно молчало, даже когда вы, мессер, незаконно проникли на виллу Циникулли? Вы, законник, нарушили самое закон! Пусть даже и с благой целью — но нарушили! — Вы обвиняете меня в этом, синьор Аральдо? — Ни в коем случае! Скорее, сочувствую. Ваши наставники, а прежде всего — основатели ордена были не очень-то дальновидны. Они учили вас одному, но мир устроен совсем по-другому. Не нарушив закон, вы бы никогда не отыскали перстни. Нарушив — пошли против собственной природы, вернее, против тех принципов, которые уже стали неотъемлемой частью вашего существа. Теперь жизнь и учение борются в вас — и пока что жизнь побеждает. — Полагаете, это плохо? — Полагаю, это больно и мучительно — но необходимо. Вы взрослеете, мессер. — Да ведь я, кажется, уже не мальчик. Синьор Аральдо, извиняясь, вскидывает руки: — Разумеется, разумеется! Я недостаточно ясно выразился, мессер. Мне следовало сказать: «Вы растете, изменяетесь». Этот процесс, каким он мне видится, похож на взросление. Дети ведь всегда живут заимствованной жизнью: родительскими представлениями, родительскими «хорошо» и «плохо». Постепенно ребенок начинает понимать, что эти «хорошо» и «плохо» могут не совпадать с его собственными, а мир устроен несколько сложнее, чем он привык думать. Понимание этих в общем-то простых вещей почти всегда болезненно. Рушатся стены яйца, и птенец выбирается на волю. Какое-то время в склепе царит молчание. Обэрто размышляет об услышанном, синьор Аральдо терпеливо ждет. — Итак, — наконец говорит магус, — вы советуете мне разбить яйцо моих прежних представлений? Но нарушивший закон единожды — пусть из самых благих побуждений! — уже не смеет называться законником. — Это не беда, — грустно улыбается синьор Аральдо. — Это как раз не беда. Ничто не помешает вам по возвращении к наставникам покаяться в грехах, принять епитимью и продолжать двигаться по выбранной вами (впрочем, вами ли?) стезе. Загвоздка не в том, что вы нарушили закон, мессер. Загвоздка в том, что вы нарушили его, уже веря в правильность выбранного пути. И до сих пор не сомневаетесь, что вор должен сидеть в тюрьме, а преступник — понести заслуженное наказание. В этом вы, безусловно, правы. И в этом правы были те, кто учил вас таким истинам… — Но справедливость не достигается обманом и беззаконием, — привычно, но уже неуверенно возражает Обэрто. — Утешьте таким аргументом тех, чьи судьбы сломаны ловкими купцами или судьями-крючкотворами. Можно говорить правду, действовать по закону — и тем самым творить несправедливые вещи, мессер. Вы наверняка об этом не раз задумывались, но основатели ордена уже подготовили для сомневающихся ответы на все вопросы. Свои ответы, не ваши, свои «хорошо» и «плохо». В Альяссо вы наконец-то обнаружили, что они не совпадают с вашими. — Я могу ошибаться. — Разумеется. Человеку вообще свойственно ошибаться. Это магус не может позволить себе ни одной ошибки, ибо он — выше их, он — совершенен, идеален, самодостаточен. Магус задает вопросы, направленные вовне, и никогда — обращенные к самому себе. — Есть вещи, в которых глупо сомневаться. — И есть те, в которых глупо не сомневаться. То, что вы говорите со мной об этом, доказывает: вы, мессер, уже сомневаетесь. Птенец разбил яйцо, скорлупу не склеить. Вам остается только одно: принять самостоятельное решение. Любое. Вы можете по-прежнему верить в идеалы братства или же отринуть их все до одного, но теперь это будет ваш сознательный выбор. — Я… — Обэрто запинается, качает головой, смущенный, — я подумаю, синьор Аральдо. В самом деле, спасибо за совет и участие. — Всегда пожалуйста, мессер. Когда-то давно я имел честь называть другом одного законника… это старая история, полузабытая и, пожалуй, не слишком интересная. Важно вот что: с тех пор я видел многих братьев вашего ордена — и магусов, и других. Увы, большинство из них предпочитает не покидать яйцо даже тогда, когда вырастает из него. Другие же разбивают скорлупу и оказываются совершенно неподготовленными к миру, который ожидает их по ту сторону белых выпуклых стен. Вы мне симпатичны, мессер, поэтому я бы хотел, чтобы вам удалось выбраться из скорлупы если и не безболезненно, то без роковых последствий. — Я постараюсь, синьор Аральдо… постараюсь. — Он все-таки берет себя в руки и вспоминает, зачем пришел к призраку. — Позвольте один вопрос? — Внимательнейшим образом слушаю. — Вы ведь знали о Фантине? С самого начала знали? — Это очевидно любому, кто видел несколько поколений Циникулли — хотя бы на портретах. — Но зачем?.. — Месть, мессер, месть. Сладчайшее удовольствие — и, кстати, единственное из немногих, доступных призракам. Не скрою, была еще причина: хотел, дурак недальновидный, помочь пареньку устроить свою жизнь; но это уже потом, когда я познакомился с ним поближе, а сперва единственное, что двигало мной — желание как следует насолить… даже не нынешним Циникулли, а тщеславцу Бенедетто, всегда оч-чень беспокоившемуся о чистоте крови и не терпевшему упоминаний о незаконных отпрысках. Потому что сам он (открою вам тайну) был именно бастардом. В те времена, кстати, к побочным сыновьям относились не в пример суровей, чем сейчас. Нынешний папа, я слышал, даже объявил нескольких своих бастардов племянниками, дал им внушительных размеров наделы — и ничего, слова никто поперек не сказал. В прежнее-то время доброжелатели устроили бы из этого зна-атный скандал!.. Воистину, прав был древний мыслитель, когда восклицал: "О tempores, о mores!" Обэрто, конечно же, не может с этим не согласиться. Также пообещает он выполнить просьбу, которую, прощаясь, выскажет призрак. И выполнит, потому что, даже перестав быть полноценным законником, Обэрто остается человеком своего слова. 3 Седьмой, последний удар колокола отзвенел в вечернем воздухе — и вот Обэрто уже возле ювелирной лавки. «Голос» Папы, как ни странно, ждет магуса у входа. Сидит на низеньком табурете, потягивает винцо, душой отдыхает. Рядом примостилась симпатичная девица, и они вполголоса воркуют о каких-то глупостях, им одним интересных и понятных. Девица, кстати, та самая, из «Стоптанного сапога». Оказывается, Папа Карло прислал ее, узнавши про ресурджентов: сказал, на всякий случай, вдруг нужно будет весточку передать. Как в воду глядел! Обэрто тут же велит девице возвращаться в «Сапог» и передать дону Карлеоне некую просьбу. Выясняется {«Vox» сообщает), что и «крестный отец» тоже хотел бы попросить Обэрто об услуге: по возможности узнать, зачем явились в Альяссо воскрешатели. — Разберемся, — кивает тот. Пока «голос» и девица прощаются, он идет в лавку, где маэстро Иракунди с подмастерьем как раз заканчивают выполнять обещанное. «Подождите, я позову вас, мессер!» — почти рычит Тодаро — что же, магус возвращается на улицу и проводит время в беседе с «голосом», уточняя кое-какие детали. В частности, расспрашивая о том, кто владеет верфью, в которую поместили севшую на мель «Цирцею». Наконец заказ выполнен, можно двигаться дальше, теперь — в порт. Магус удивляет своего спутника: заявляет, что нужно торопиться, времени мало — но при этом делает крюк, чтобы зайти на рынок и купить два меха дорогого вина. Вручает их «голосу» и велит беречь, как зеницу ока. Контора хозяина верфи — здесь же, в порту, чтобы далеко не ходить. Сам хозяин — взъерошен и сердит, на приветствие визитеров он рычит нечто невразумительное, явно враждебное, но магус после общения с маэстро Иракунди готов к такому приему. Да и «голос» быстро усмиряет уважаемого Риккардо Барбиаллу, шепнув ему на ухо пару слов. Видимо, авторитет Папы Карло значит для верфевладельца не меньше, чем для ювелира: Обэрто готовы выслушать, хотя принять угрюмое «Ну-с, так что вам, любезный?» за искреннее внимание или душевное расположение способен только совсем уж наивный. Сьер Барбиалла даже не потрудился сесть — встал у стола, уперся волосатыми кулачищами в учетную книгу, набычился. Молчит, но всем своим видом показывает: недосуг мне о всякой ерунде трепаться, и так хлопот немеряно; словом, давайте поскорей: выкладывайте, зачем пожаловали, и проваливайте подобру-поздорову. — Я здесь, чтобы помочь вам. — Да ну? — иронически вопрошает сьер Барбиалла. — А с чего вы взяли, что я нуждаюсь в помощи? — Если не ошибаюсь, в одном из ваших доков несколько дней назад начали происходить досадные… назовем их, случайности. — У меня, любезный, досадные случайности происходят каждую неделю. Жизнь, чтоб вы знали, не только из удач состоит! — Я говорю о том доке, куда поместили «Цирцею». Сьер Барбиалла тяжело вздыхает и, прищурив глаз, спрашивает наконец: — Что вы имеете в виду? — Я имею в виду пропажу инструмента, порчу снастей, протухшую питьевую воду, а также прочие мелкие пакости, которые способен сотворить разгневанный пуэрулло. — Пальцем в небо! — то ли радуется, то ли огорчается верфевладелец. — Я же вызывал специалистов, советовался. Говорят, все чисто, пуэрулли здесь ни при чем. — Если быть точным, они заявили, что ни один из известных им пуэрулло не причастен к происходящему. — Да, — растерянно подтверждает сьер Барбиалла. — А какая, собственно?.. — Разница, видите ли, заключается в том, что вы имеете дело с представителем той ветви мелкого народца, которая почти неизвестна у нас, в Средиземноморье. Они обитают преимущественно на севере, а сюда если и попадают, то случайно. Верфевладелец мигом соображает, что к чему. — Во сколько мне обойдется ваша услуга, синьор…? — Обэрто, но без «синьора». — Так во сколько мне обойдется ваша услуга, многоуважаемый Обэрто? — Деньги не важны. Проведите меня в док и велите, чтобы оттуда ушли все… — Сейчас вечер, на ночь я их и так отпускаю… — Тем лучше. Я закроюсь в доке и пробуду там, по-видимому, до утра. Никто не должен беспокоить меня, стучать в дверь или даже просто пытаться подсматривать. Раффаэль проследит за этим, верно? — «Голос» кивает. — Далее. Утром, возможно, мне понадобится осмотреть другие доки. При этом по первому моему требованию из них уйдут все рабочие… — Надолго? — Думаю, что нет, но не хочу загадывать. Возможно, и надолго. Но обещаю одно: после сегодняшней ночи пуэрулло оставит вас в покое. — Ну, — с видимым облегчением подытоживает сьер Барбиалла, — это как раз то, что нужно. — Да, еще. Мне нужны две чистые кружки. Сьер Барбиалла ничем не выдает, что удивлен просьбой магуса: кружки так кружки! Сам он решает остаться на ночь в конторе, много дел, знаете ли, поднакопилось, мы тут с уважаемым Раффаэлем скоротаем время, чтоб ему одному не скучать. — Помните: никто не должен до утра стучаться в док или заглядывать внутрь. — Лично прослежу! А когда приступать-то будете? — Сейчас, сьер Риккардо. Скоро полночь, времени почти не осталось. Ведите… Опираясь на трость (и по-прежнему — в личине седобородого старца), Обэрто следует за сьером Барбиаллой. «Голос» идет рядом, несет кружки и мехи с вином. Док уже пуст, последние рабочие переодеваются и, бросая недоуменные взгляды на эту троицу, уходят. В черном, полном тенями чреве не остается ни одной живой души… ни одного человека, если точнее. — Возьмите фонарь, — советует сьер Барбиалла. — Да, поставьте у входа, — вряд ли он понадобится магусу, но ни к чему тревожить и так взволнованного верфевладельца. — Раффаэль, занеси вино и кружки. А теперь, господа, позвольте откланяться. Увидимся утром, — он кивает им и переступает через порог. Дверь захлопывается, Обэрто, прислонив к ней трость, опускает изнутри тяжелый засов. И в это время свет в фонаре гаснет. 4 Сьер Барбиалла не на шутку взволнован, сьер Барбиалла нервически теребит бороду, стреляет глазами в сторону запертой двери и наконец не выдерживает: — Как по-вашему, молодой человек, он справится? — Папа знает, кого просить об услугах, — веско произносит «голос». — Пойдемте, нам не стоит… Его слова прерываются грохотом из дока, после грохота следует визг, яростный и грозный. Теперь у сьера Барбиаллы и Vox'а не остается ни малейших сомнений: внутри доблестный Обэрто сражается с врагом опасным, незаурядным. — Может, все-таки… — Пойдемте, — в голосе «голоса», пожалуй, не слышно уже той уверенности, но он берет сьера Барбиаллу под локоток и увлекает в сторону конторы. — Сказано было: до утра не тревожить. Значит, не будем… На сей раз его заглушает свирепый рев, от которого волосы у верфевладельца встают дыбом, да и Раффаэлю явно не по себе. Но они уходят — и правильно делают. До рассвета оба не сомкнут глаз, коротая время за картишками и припасенным сьером Барбиаллой мехом с манджагверрой. Ближе к утру «голоса» найдет посланник от Папы и сообщит, что вчера одному из «уборщиков» дона Карлеоне заказали некоего законника по имени Обэрто. 5 А что же сам Обэрто? Не стоит забывать, что еще недавно в него стреляли, к тому же он испытал на себе разрушительное влияние одного из сильнейших ядов, какие только имелись в распоряжении синьора Бенедетто. Влияние это сказывается до сих пор: не зря ведь по дороге в ювелирную лавку Обэрто опирался на руку Раффаэля, не зря и потом, поговорив с маэстро Иракунди, нацепил личину старца и взял трость, с которой не расставался, пока не вошел в док. Он бы и теперь оперся на нее, да свет погас и началось то, что началось, — не до трости, господа, совсем не до нее! Грохот! визг! оглушительный рев!!! Читатель, вероятно, уже представил себе какого-нибудь зловредного пуэрулло ростом со слона, с клыкастою и слюнявой пастью, с глазищами, как блюдца, с ладонями-лопатами и длинным скорпионьим хвостом. Это вот страховидло тихонько подкралось к Обэрто, зловонным своим дыханием погасило фонарь, а теперь вопит и рычит, чтобы поколебать уверенность противника, так сказать, морально раздавить его. И следовало бы, наверное, всем небезразличным вострепетать от мысли, что предстоит доблестному нашему магусу жестокая и кровавая схватка (а он — помните? — только-только начал приходить в себя от действия яда); следовало бы лихорадочно пробегать глазами строку за строкой, а то и перелистнуть пару страниц вперед, чтобы узнать, чем там все закончилось: вряд ли чудовище убьет чародея, но ведь может руку-ногу откусить, а пасть слюнявая, будет потом заражение крови… Успокойся, читатель, не спеши листать страницы. Жив Обэрто, жив и невредим, только горло сорвал вопить в две глотки да занозу в ладонь вогнал, когда ящики опрокидывал, а так — здоровехонек. Хотя, конечно, работать на публику притомился. Берет мехи, кружки берет, шагает прямиком к «Цирцее», посреди дока возвышающейся. Кое-как карабкается по трапу (тросточка оставлена у входа, хоть, конечно, с ней было бы сподручней). Залез наконец. Другой бы уже сто раз оступился и — пиши пропало: падать далеко, разбился бы всенепременно; но Обэрто видит в темноте не хуже, чем днем, поэтому обошлось без неприятностей. Оказавшись на палубе, магус направляется к носу корабля. Останавливается на самом краю, развязывает мех и брызгает вином на женскую статую, поддерживающую бушприт: — Мир тебе! Кто бы увидел сейчас магуса — решил бы, что тронулся умом бедняга. Сперва ящики роняет и визжит дурным голосом, теперь вином дорогущим поливает деревяшки. Беда, сгорел человек на работе, не выдержал душевного напряженья! Гляди, гляди, уже и черти ему мерещатся!.. Черт, господа, действительно имеет место быть. То есть, ежели издалека и в темноте, да не слишком приглядываясь, можно принять явившееся существо за черта (что и случилось несколько дней назад с рыбаком Марком, который сейчас допивает последнюю кружку в таверне и еще не обнаружил Фантина, за ним следящего). Обэрто же, не в пример Марку, в темноте видит хорошо — да и знает наверняка, кто пожаловал. Клабаутерманн. Тьфу, пропасть, слово не италийское, пока выговоришь — язык в морской узел завяжется! И сам гость — не из наших краев, северянин. Откуда взялся на «Цирцее», как туда попал? Да вместе с древесиною, из которой изготовили саму Цирцею — не корабль, а носовую фигуру. А если уж быть совсем точными, то вторую носовую фигуру, первая-то разбилась во время одного из рейсов, поэтому купили новую — а вместе с нею на галере поселился клабаутерманн. «Откуда вы о нем узнали?» — спросит завтра Фантин. Обэрто пожмет плечами: «Сопоставил отдельные факты. Ты ведь не раз был в порту. — Фантин содрогнется, вспоминая горящие рыбацкие хибары, и молча кивнет. — Значит, замечал, что в гавань Альяссо частенько заходят корабли с большим водоизмещением. Следовательно, глубина в гавани не маленькая — и вот так, за здорово живешь распороть днище о скалы «Цирцее» было бы сложновато, даже если предположить, что все на ее борту упились вусмерть и не следили, куда плывут. Теперь о команде. Помнишь, дознатчики обнаружили за ними кое-какие грешки? Я далек от того, чтобы уверовать в столь явную и скорую Божью кару за преступления — и потому предположил, что здесь не обошлось без вмешательства некой третьей силы, неучтенной, но вполне земного происхождения. Каковая должна была находиться на судне в момент отплытия (это раз) и крайне отрицательно относиться к преступлениям команды (это два). И (три) сила эта знала о преступлениях моряков «Цирцеи» тогда, когда никто в Альяссо о них даже не подозревал. Отплывая, они не взяли с собой ни одного пассажира, вообще никого из посторонних…» «И откуда вы только успели все это узнать?» — удивится Фантин. «Частично — видел сам, пока жил в городке, а кое-какие детали уточнил с помощью дона Карлеоне». «Но про этого… про клаптерьмана… дон Карлеоне ничего ведь не знал?» «Зато про клабаутерманнов знал я. Когда я запросил у Папы все, что известно о «Цирцее», он, среди прочего, разведал и про поломку носовой фигуры. Причем случилась она на северо-западе, в Лиссбоа, и для меня это оказалось последней картинкой в мозаике. Потому что именно в носовых фигурах северных парусников обитают клабаутерманны». «Да кто ж они такие-то?!» «Дальние родственники наших пуэрулли. Если правы те ученые, которые отстаивают теорию взаимопревращений… хм, словом, не исключено, что клабаутерманны когда-то были древесными духами, вроде элладских дриад, но со временем… превратились в клабаутерманнов. Кое-какие черты их характера только подтверждают эту теорию. Как и древесные духи, клабаутерманны очень чутки к несправедливости и, уж прости за каламбур, на дух не переносят на борту своего корабля преступников: преследуют, иногда очень жестоко мстят тем, кто крадет еду из камбуза, проходу не дают сквернословам и пьяницам». «Как же так? — будет недоумевать Фантин. — Ведь команда «Цирцеи» занималась каперством не один месяц! Да и работорговлей тоже не перед прибытием в Альяссо решили промышлять. Чего ж раньше этот ихний грабькарман бездействовал?» И тогда Обэрто расскажет ему вкратце то, о чем скоро сам узнает, — но сперва нужно еще поздороваться с клабаутерманном и найти с ним общий язык, ведь этот северный пуэрулло изрядно разгневан и не очень-то склонен вести светские беседы. Фонарь-то он погасил — и явно с намеком, что незваному гостю лучше убраться отсюда. Со стороны магуса первый шаг к примирению сделан: носовая фигура окроплена вином, произнесена приветственная формула. Но как поведет себя пуэрулло? Пока что он медлит. Жмурит громадные, как у кошки, глаза, прядет остроконечными ушами (их Марк той ночью принял за рога), поводит из стороны в сторону хвостом с кисточкой на конце. — Чего тебе? — спрашивает. — Я пришел с добрыми намерениями. Клабаутерманн ухмыляется, показывая два ряда мелких, похожих на иголки, зубов: — Это ведь у вас, у людей, есть пословица о дороге, вымощенной добрыми намереньями?.. А шумел зачем? — Для солидности, — улыбается Обэрто. — Чтобы хозяин доков понял, какой ты свирепый и решительный. — …а ты — отважный, да? Цену себе набиваешь? — клабаутерманн хихикает, тычет пальцем в мех с вином: — Налей-ка. — И, пока Обэрто наливает: — Пришел меня выжить отсюда? — Разве ты живешь? — парирует магус. — Насколько я знаю таких, как ты, «Цирцея» для тебя больше не подходит: слишком много крови и смертей. Клабаутерманн в ответ тихо, угрожающе шипит, топорща шерсть на загривке. Глаза его вспыхивают двумя золотистыми лунами, хвост хлещет по палубе. — Ты смеешься надо мной?! Человек, не играй с огнем, не советую! Обэрто как будто не обращает внимания на тон, он протягивает кружку собеседнику, наливает себе и садится прямо на доски, прислонясь спиной к фальшборту. — Хватит ворчать. Я пришел с деловым предложением, а не для того, чтобы дразнить тебя. Садись, выпей, поговорим. — Почему ты здесь? — холодно спрашивает клабаутерманн. Кружку он взял, но пить не спешит. — Я же сказал… — Не путай! Ты сказал, зачем пришел. Но не ответил почему. — Я — магус-законник. Слышал о таких? Клабаутерманн отрывисто кивает. — Расследую дело о пропаже тех перстней, из-за которых и попалась вся команда «Цирцеи». Хочу понять, что же произошло на самом деле. К сожалению, подеста поспешил с казнью, поэтому ты теперь — единственный, кто знает правду о событиях той ночи. Вот я и предлагаю сделку: ты поможешь мне, я — тебе. Идет? — Надо подумать, — и клабаутерманн наконец-то отпивает из кружки! Это верный признак: разговор состоится, дух уже не считает Обэрто врагом. Более того, он садится напротив магуса и меняет свое обличье — превращается в забавно одетого человечка: его белые матросские штаны по северной моде заправлены в сапоги с высоченными голенищами, алая курточка размера на два меньше, чем нужно бы, но клабаутерманна это совсем не смущает. Обэрто доволен: когда пуэрулло принимает человеческий облик, он тем самым выказывает высочайшую степень расположенности к собеседнику. — Что бы ты хотел знать? — спрашивает клабаутерманн. — Сперва расскажи о «Цирцее». Почему ты вовремя не заметил и не пресек изменения, которые произошли с командой. — Я спал, — просто отвечает пуэрулло. — Видишь ли… 6 Клабаутерманны действительно во многом сходны с духами деревьев. Как и дриады, они время от времени погружаются в долгий, полный сладостных переживаний сон — скорее, не сон, а спячку. И в такие моменты очень сложно достучаться до них: даже самые незаурядные происшествия во внешнем мире не способны пробудить уснувшего клабаутерманна. Поэтому когда тот, что обитал в носовой фигуре «Цирцеи» («Зови меня, пожалуй, Гермар, — разрешил он Обэрто. — Мое настоящее имя-для-друзей тебе все равно не выговорить»), — когда Гермар проснулся, он понял, что происходит нечто из ряда вон. «Нечто, доложу я тебе, отвратительное!» По правде говоря, его сон исподволь превратился в кошмар, жуткий и малопонятный; Гермар едва успел сообразить, что к чему, и усилием воли пробудиться. А иначе ведь мог и помереть — во сне. На «Цирцею» он попал недавно, когда она столкнулась с каперским коггом и едва уцелела в неравной схватке. Тогда-то прежняя носовая статуя и приказала долго жить. В Лиссбоа — центре торговли между ганзейскими купцами и торговцами Средиземноморья, «Цирцее» в тот раз пришлось задержаться дольше обычного. Эта задержка, конечно, не пошла на пользу: вместо того, чтобы, набив трюмы сельдью, поспешить домой, команда вынуждена была выложить кругленькую сумму за ремонт судна, да и проживание в Лиссбоа стоило немало. Поэтому решили сэкономить хотя бы на новой носовой фигуре — купили снятую с разбитого холька. Обитавший в ней Гермар понаблюдал за новыми попутчиками, убедился, что люди они порядочные, дело морское знают, — да и задремал. «Спячка у меня как раз начиналась. Если б знать, как все обернется… Потом я уже выяснил: подсел к ним тогда же, в Лиссбоа, один проныра по кличке Угорь (а настоящего своего имени он так и не открыл). Команда в сражении с каперами лишилась пятерых: двое померли, трое ранены, причем один — тяжело; конечно, всех троих взяли с собой, но толку от парней не было никакого. Тот, что тяжелораненый, — вообще все время лежал в полузабытьи, а его бред оседал на стенках тонкой маслянистой пленкой, которая прескверно воняла. (Люди, само собой, этого не замечали.) А потом он и вовсе помер: к нему в сны забралась сирена-полуночница и перегрызла нить, которая соединяет спящего с этим миром. Мне бы уже тогда забеспокоиться: я ведь сквозь сон чуял запах дурной, но решил, что это от раненых, скоро они выздоровеют — и все пройдет. Во сне за внешним временем плохо следишь… Они, те двое раненых, давно должны были бы поправиться, давно! Если бы я вовремя заметил… Тогда еще вот что случилось: у «Цирцеи» начались неприятности, связанные с торговлей. Серьезные неприятности, потому что испокон веков… ну ладно, хорошо, издавна… то есть вот уже лет пятнадцать — двадцать по вашему летосчислению команда зарабатывала тем, что курсировала между западным побережьем и Лиссбоа: возила ганзейцам венесийское стекло и разные пряности, а сюда доставляла сельдь. Теперь же оказалось, что ганзейцы больше не могут торговать сельдью, ведь — ха-ха! — сельди-то у них не стало! Закончилась. Она раньше в Балтику через датские проливы шла, да вдруг перестала — и предпочла голландские берега. Почему? Есть причины, тебе их знать без надобности, да и для истории нашей они не важны; закончилась сельдь и закончилась. Всякое в жизни случается. Но теперь «Цирцее» надо было менять все: либо закупать в Лиссбоа что-нибудь другое (а там весь рынок, ты же понимаешь, поделен и конкуренты никому не нужны), либо плавать за сельдью уже не в Лиссбоа, а подале и посеверней, что попросту не окупалось бы. Беда? Беда! Но жить-то нужно, хоть как-нибудь (а желательно — не впроголодь, не нищими на паперти). И Угорек этот начал потихоньку наборматывать остальным, дескать, начались все наши неприятности с каперов, но поглядите, им-то живется очень даже ничего; ну да, рискуют, так ведь риск — благородное дело! Хотя бы на первых порах, покамест не найдем, чем торговать, давайте попробуем, а?.. И случай подвернулся: догнали они у безлюдных берегов соперницу свою, «Пенелопу», которая сходила в рейс не в пример удачнее «Цирцеи». Еще и моряки ихние, когда проплывали мимо, непристойности всякие кричали, дразнились. Я сквозь сон слышал, но значения не придал. А потом и вовсе в беспробудные глубины погрузился… Тогда-то команда и решилась. «Пенелопа» шла медленно, груженная так, что едва не черпала бортами воду. А эти… фх-х-х!!! каперы! выбрали местечко поглуше, поудобнее, подстерегли и ночью напали! Знали, чем рискуют и на что идут: уцелей с «Пенелопы» хоть один, всех бы поймали и повесили. Потому и сражались безоглядно, даже акулы долгое время после того, как все было кончено, не решались приступить к пиршеству — так их напугал терпкий мускусный запах безумия, которым пропиталось все вокруг! Увы, «Пенелопу» строили на юге, и она плавала без клабаутерманна, так что некому было предупредить меня о происходящем. Сквозь сон я чувствовал только невыносимую вонь — как я тогда думал, от раненых и бредящих матросов. А они… — Гермар вздыхает и надолго прикладывается к кружке. — Их на следующий день убил Угорь. Они, видишь ли, были решительно против происходящего — единственные из всей команды, но теперь, когда пути к отступлению не осталось… кто мог поручиться, что эти двое будут держать рты на замке? Правильно — только акулы. Но прежде, разумеется, раненых напоили маковым отваром. «Не стоит проявлять жестокость большую, нежели необходимо» — вот такой был девиз Угря. Как думаешь, магус, когда его вешали на этой вашей площади, правило было соблюдено? Ладно, не отвечай. А я постараюсь не отвлекаться, иначе мы и до утра не закончим. Так вот…» В те годы каперство давно уже стало обычным делом, многие мелкие суда промышляли им от случая к случаю, когда рейс оказывался неудачным или просто когда подворачивалась возможность напасть на жертву без малейшего риска получить отпор. «Цирцея» стала лишь еще одной из многих промышляющих разбоем галер. Ее команда сперва искренне верила в то, что разбой для них — занятие временное, они тоже пытались совершать торговые операции, но, как назло, — безуспешно! Так что в конце концов даже пытаться перестали. Гермар обвинял во всем зловредного Угря, который, по его мнению, и подстрекал команду к преступлениям, однако Обэрто представлял себе все по-другому. Вряд ли один человек, даже обладающий незаурядным ораторским талантом, мог бы подвигнуть два десятка видавших виды моряков на то, что они сами не готовы были совершить. Тем более (и Гермар это признавал), Угорь не был колдуном, пользовался только силой убеждения и никогда — чарами. Так или иначе, но вскоре после нападения на «Пенелопу» «Цирцея» стала самым настоящим каперским судном. Благодаря расчетливому Угрю команда ухитрилась выжить в первые, самые сложные недели. Заходя в порт, они делали вид, что по-прежнему торгуют сельдью (которую отбивали у других судов), они постепенно учились всем премудростям разбойничьего ремесла, но еще старались сохранять людское обличье и продолжали убеждать себя, что наступит день, когда с каперством для них будет покончено. «Души изрядно прогнили у них, но все-таки здоровое ядро оставалось. До тех пор, пока Угорь не подкинул им идею торговать людьми. Заявил: откройте глаза, мы же своими руками пускаем ко дну самое дорогое, что есть на тех кораблях, которые обрабатываем! Деньги, товары — да, это хорошо, но остаются люди. Неужели вам по сердцу резать глотки тем, кто сдается без боя? Неужели проще пустить их на прогулку по доске над волнами, нежели продать в рабство туда, откуда им не будет пути назад? Так они не смогут выдать нас, но останутся жить. Угорь умел убеждать! И они… ф-ш-ш-ш! они пошли на это! Ты, наверное, не чуешь, человек, как смердит вся «Цирцея», от кончика бушприта до рулевого весла, от «вороньего гнезда» до трюмов. А она, поверь мне, пропиталась клейкой тоской, вязким ужасом, горечью отчаянья тех, кого возили в кандалах эти… доны удачи, так они звали себя! — по-дон-ки! — вот как их следовало бы звать! Не один Угорь, конечно, во всем виноват, но он подтолкнул, а они покатились — вниз и вниз, из людей — в чудовищ, вот в кого они превратились за год плаванья на «Цирцее». …А я все спал, человек. Мне снились кошмары, они затягивали меня в черный, бездонный водоворот, и нить моей жизни истончилась до того, что я начал верить, будто все, происходящее во сне, случается со мной на самом деле. Еще чуть-чуть, человек, и я бы не проснулся, еще чуть-чуть. Но та женщина… Сама того не зная, она спасла меня. Жаль, что для этого ей пришлось умереть». 7 У благородных хищных птиц есть правило: никогда не охотиться на дичь рядом со своим гнездом. У «благородных донов» с «Цирцеи» было сходное правило: не заниматься «промыслом» в тех портах, куда они заходят отдохнуть и пополнить запасы провизии. Например, в Альяссо. Единственный раз они нарушили это правило — слишком уж велик был искус! Единственный!.. — и он оказался роковым для всего экипажа. Началось, как водится, с женщины. Подвернулась одна: подошла тихонько, уточнила, когда отплывают. Угорь еще схохмил насчет того, чтоб и не надеялась, на борт не возьмут, женщина на корабле — всегда к несчастью. Она снова спросила, верно ли, что завтра поутру отплывают. Ну да, отвечали ей, да, а тебе-то какая с того печаль? «Продать хочу кое-что». И показала перстень. Шкипер повертел его в руках и вернул: дешевка, к тому же наверняка ворованная. Она принялась упрашивать, ее отталкивали, смеялись, не желали слушать. Знали, что никуда не денется. Потому к ним и пришла: здесь, в Альяссо, никому продать этот свой перстень не сможет. Она, как и следовало ожидать, не отставала. Сбили цену втрое против той (признаться, мизерной), которую она просила вначале. «А еще такие же возьмете?» «Сколько?» Она запнулась, словно решала что-то для себя, что-то важное. Потом твердо вымолвила: «Семь». «Ну, приходи вечером… знаешь ведь куда. Сейчас у тебя покупать ничего не будем, а вдруг ты подосланная. Сперва продашь, потом донесешь», — и внаглую перемигивались у нее за спиной. Знали, что придет — поартачится, поотнекивается и сделает все, как велят. А перстни знатные были, это они сразу поняли, потому и решили нарушить незыблемое правило: никаких дел в «домашних» портах. С другой стороны, ведь и риску-то чуть: явится девица ночью, никто ни о чем и знать не будет. Кстати, шкипер велел проследить, и Угорь проследил: работает она служанкой, мужа нет, и не похоже, чтоб была подослана местными властями. Все чисто. А перстеньки — знатные! Она и впрямь пришла, только припозднилась немного. Кэп выслал двоих, чтоб на шлюпку посадили и доставили на борт — те уже собирались возвращаться, когда наконец явилась. Выругали, помогли усесться, погребли помаленьку. К тому времени, конечно, все знали, чем закончится, даже если вслух еще не произносили этого. Принцип простой: меньше свидетелей — меньше риска. Народ — он мудрый, не зря пословицу придумал насчет «концов в воду». Сделали все по пословице. Хотя не обошлось без накладок. Сперва-то думали заковать в кандалы, кляп в рот, в мешок какой-нибудь сунуть, пока из гавани не выйдут, — ну а потом, по заведенному порядку, сдать знакомым работорговцам. За такую красотку, хоть худовата да бледна с лица, много б выручили. Не получилось. Когда она поняла, к чему все идет, словно обезумела! Сама в воду бросилась, никто помешать не успел. Конечно, жалко. Могли такие деньги получить, да, видно, судьбой ей назначено утонуть. Ночью, в одежде, в холодной воде — нет, там бы и бывалый моряк вряд ли доплыл, что уж о такой говорить… Угорь всех успокоил, шкипер поддержал: нечего суетиться, никто ни о чем не узнает. А завтра мы уже будем далеко. Утром его предсказания не оправдались: «Цирцея» села на мель, для ремонта нужна была звонкая монета, сбережений не хватало, и в конце концов решили один перстень продать. Ну а чем закончилось — об этом теперь каждому известно. 8 — Сквозь сон, сквозь тугие напластования кошмара, человек, я услышал ее предсмертный крик отчаяния. И было что-то еще… я не вполне понял, что именно, — клабаутерманн прерывается, но не отпивает из кружки, а просто молчит, уставясь в пространство перед собой. Забывшись, он «плывет»: черты его лица и форма тела вновь больше напоминают звериные, нежели человеческие. Обэрто не торопит его, он безропотно ждет продолжения. А сам мысленно выстраивает в единую цепочку все, что видел, слышал, узнал. Концы не сходятся с концами. Он еще не уверен, что знает, почему в город пожаловали ресурдженты. Он и не подозревает, где находятся два недостающих перстня. Но больше, чем вопросы о том, что уже случилось, Обэрто волнует то, что должно случиться. — Что-то странное произошло той ночью, — вдруг сообщает Гермар. — Да, вот самое правильное слово: «странное». — Ты про самоубийство той женщины? — Если бы я знал, я бы так и сказал, — ворчит клабаутерманн. — А я не знаю. Но поверь, одного самоубийства было бы мало, чтобы пробудить меня от того кошмара. — Он зябко поводит плечами и еле слышно шипит, как будто заново все переживает. — Словом, я проснулся, обнаружил то, что обнаружил, и решил как следует их проучить! Утром я направил «Цирцею» прямо на скалы… дальше ты знаешь. — Ясно, — кивает Обэрто. — Ну что же, ты выполнил свою часть сделки, благодарю, Гермар. Черед за мной. Насколько я понимаю, ты больше не в силах плавать на «Цирцее» — и следовательно, необходимо переселить тебя на какой-нибудь другой корабль… Клабаутерманн только успевает кивнуть — и тотчас вскакивает, перевернув кружку и расплескав остатки вина. Он моментально принимает животный облик и, упав на четвереньки, одним прыжком взлетает по мачте вверх, откуда и кричит, тихо, но угрожающе: — Зачем пришел?! — Я к мессеру, — задиристо пищит снизу знакомый голосок. Зажигается погашенный фонарь, и в его свете становится видна худенькая фигурка Малимора. — Мессер, — зовет он и машет ручками, — мессер, я к вам, с посланием! — Говори. — Мне барабао рассказал про то, что происходит. Я решил приглядеть за наследным… то есть за бастардом… за Фантином, словом. А он, мессер, в самое пекло сунулся! К ресурджентам! Они его пытать собрались… вот-вот начнут, мессер! — Где? — Да здесь, рядом, в рыбацком поселке. Если б я знал… Мессер, недоброе затевается, вот что я вам скажу! — Ты мне лучше вот что скажи, — Обэрто уже кое-как сбежал по трапу вниз и теперь присел на корточки, чтобы лучше видеть лицо своего маленького собеседника, — ты ведь тогда все девять перстней отнес новорожденным детям Грациадио, так? — Н-ну… — Потом, когда пропажу обнаружили, сказал синьору Бенедетто, что перстней там уже нет, верно? Малимор сокрушенно кивает. — Но на самом… — Ресурдженты, мессер! — в отчаянии напоминает серван. — Пытать собираются!.. — А, проклятье! — Обэрто поворачивается к «Цирцее» — клабаутерманн сейчас стоит у фальшборта и с интересом прислушивается к их диалогу. — Гермар, я вернусь и выполню все, что обещал. Веришь мне? — Верю. Тебе, человек, верю, а вот этому… — клабаутерманн хохочет неожиданно густым басом. — Гляди-ка, да он же спер у тебя перстень, этот!.. — Я для блага, чтоб по справедливости! — доносится уже из-за запертых дверей. — Я чтоб наследнику помочь! А вы поторопитесь, мессер! Помните: рыбачий поселок… — Значит, «чтоб по справедливости»? — переспрашивает Обэрто, с легкой полуулыбкой на устах он проверяет карманы: да, действительно спер. Причем единственный настоящий. — Значит, «наследнику помочь»? Да, — говорит Обэрто самому себе, — тогда все сходится. Он берет упавшую на пол трость и выходит из дока — спасать непутевого помощника. Даже отсюда видно, как пылают рыбацкие хижины, но магус, конечно же, успеет. На этот раз успеет. Глава девятая ГЛАВНОЕ — ВОВРЕМЯ ИЗВИНИТЬСЯ! Пусть же будет каждый готов Из вас, братья мои и сыны, так вести себя, чтобы ваши слова и деянья Отвечали всегда благородству вашего званья.      Бонаккорсо Питти. «Хроника» 1 Думал ли когда-нибудь Фантин, что будет чинно сидеть в библиотеке у самого подесты и завороженно внимать речам сильных мира сего?! Не думал, конечно. А ведь сидит и внимает (хотя насчет «завороженно» — это еще под вопросом!). Место памятное: именно здесь подстрелили магуса во время «воссоздания ситуации», а попросту говоря — при попытке ограбить виллу Циникулли. Теперь ничего не напоминает о той ночи: разбитые стекла заменены новыми, а след от арбалетного болта на тканых фламрских коврах наскоро прикрыли чьей-то картиною. На картине изображен Фантин. То есть не Фантин, конечно, а кто-то, очень на него похожий! Но если не присматриваться, если на первый взгляд — ну вылитый Лезвие Монеты, будто вчера с него рисовали. Очень непривычно это Фантину. И неприятно. Словно с тебя, живого и помирать покуда не собирающегося, мастер погребальных дел мерку снял. Фантин на портрет старается не смотреть. Нарочно куда угодно глядит, только б не на него (не на себя то есть!). Но посадили его аккурат перед картиной, спиной к окнам, и послеполуденное солнце злорадно освещает портрет своими лучами, а двойник Фантинов не сводит пристального взгляда с Лезвия Монеты. Все, с тоскою думает Фантин. Пропало дело, хоть в плотники или грузчики иди: в городе ведь каждый стражник теперь этот портрет видал. «Вилланом» теперь не поработаешь: узнают, еще когда будешь прогуливаться вокруг дома намеченной жертвы, обстановочку изучать. Вот что значит проснуться знаменитым!.. (Век бы этого не знал!) А за все — мессеру законнику спасибо огромадное. Вон, сидит под портретом, на лице своем магусовом спокойствие и уверенность изображает. Прикидывается, конечно. Распорядителя синьора Леандро обманет, ресурджентов, что вот-вот должны прийти, — тоже, может, проведет. Призрака синьора Бенедетто с толку собьет своей невозмутимостью, еще кого-нибудь. Только не Лезвие Монеты. Он-то помнит вчерашний вечер… слишком хорошо помнит. И поэтому совсем не злится на магуса за свои портреты, попавшие в руки каждому альясскому стражнику. 2 …Фантин пришел в себя сам, никто не щекам не хлопал, водой холодной не обливал. Воду всю пустили на тушенье пожара, к тому времени почти уже погасшего: огонь сожрал все, что мог сожрать, и сам собой устранился. Так что заливали уголья — больше из рьяности: господин магус, который, как известно, к самому подесте вхож, велел прибрать за собой; ресурдженты (приказавшие часом ранее поджечь рыбацкие хибары, чтобы «вынудить кое-кого к активным действиям») снисходительно молчали, не вмешивались. Стражники мигом смекнули, чем пахнет это лично для них, и занялись уборкой: построили в цепочку погорельцев, сами встали с ведрами, барджелло отчаянно командовал, надрывая горло: «Дружней! Дружней!» и все такое. Дружней не получалось, поскольку буквально только что одни из ведерной цепочки вязали других — и обе стороны еще помнили это. Мессер Обэрто тем временем взялся за ресурджентов. Продемонстрировал им свою licentia, полюбопытствовал, по какому праву уважаемые братья творят бесчинства, жгут дома простого люда, берут в плен и подвергают пыткам мирных граждан? Фантин, уж на что циничный тип, а и тот пожалел бедняг, таким тоном разговаривал с ними магус. Но тут Лезвие Монеты вспомнил, что недурно бы и о себе побеспокоиться. Он лежал, где упал, но уже развязанный, под голову кто-то заботливо подсунул стражницкий плащ. Рядом, вполоборота к «виллану», сидел на корточках Малимор и с явным наслаждением наблюдал за тем, как магус разделывает под орех ресурджентов. Фантин закашлялся, привстал на локте, но ойкнул от боли и повалился на бок. Как раз чтобы рассмотреть живописную картину «Единенье трудяг невода и мастеров алебарды». — Очнулся, — подытожил Малимор. — Быстро ты. Молодец. Лезвие Монеты промолчал, растирая запястья, потом вспомнил и приблизил к лицу руку с перстнем. Пожар угас, но солнце уже взошло, так что смог рассмотреть и кроликов, и шпаги, все как мессер Обэрто говорил. Вот дела! Это что же выходит?.. — Не уверен, мессер, что ваша licentia дает право задавать подобные вопросы, но поскольку так уж получилось и мы работаем по одному и тому же делу, отвечу. — Фра Клементе выдержал нужную паузу, потом достал из кармана кошелек, найденный в хибаре Марка. — Едва мы прибыли в город, как два свидетеля сообщили нам, что несколько дней назад видели здесь призрак. Судя по описанию, имело место несанкционированное воскрешение. Поэтому прежде, чем выполнять то, ради чего нас, собственно, пригласили в город, мы решили обследовать данный район — и тотчас засекли следы возмущения в вероятностном поле. Да, колебания не превышали нормы — тогда. Однако тех самых «несколько дней» назад картина скорее всего была принципиально иной. Понимаете, о чем я говорю, мессер? Магус кивнул. Он понимал. Фантин — нет. — То есть вы хотите сказать, что, сами того не ожидая, обнаружили следы… — мессер запнулся и какое-то время молчал, будто получил удар под дых. Лезвие Монеты даже пожалел его: сперва под выстрел подставился, потом ядом траванули, теперь пробежки по ночному городу… Тут у кого угодно со здоровьем нелады начнутся. — Что же, да, это многое объясняет, — заявил он, немного придя в себя. — И все-таки, фра Клементе, прошу вас не беспокоиться… хотя бы до полудня. Оставьте в покое этих людей и ступайте-ка на виллу к нашему общему работодателю. Я же… я вынужден откланяться и завершить кое-какие незаконченные дела. Что касается следа, который вы обнаружили, то смею вас заверить: никаких связанных с ним волнений (и в вероятностном поле, и, так сказать, в социуме) не будет. Заявляю это со всей ответственностью. — И все-таки… — В полдень, фра Клементе. Сегодня в час Единорога я соберу всех заинтересованных особ на вилле синьора Леандро и разъясню, что к чему. А теперь прошу вас… Ресурдженты переглянулись: младший был растерян, старший — явно недоволен, — но спорить не стали. Пожав плечами, они отправились по узкой улочке в Верхний Альяссо. Барджелло сунулся было «может, выделить людей для сопровождения», но встретил холодный взгляд фра Клементе и, отдав честь, вернулся к своим подопечным. А мессер Обэрто поспешил к Фантину и Малимору. Сейчас было особенно заметно, что в походке его появились некоторые скованность, болезненность. — Пришел в себя, — отметил он, встав перед Лезвием Монеты и тяжело опираясь на трость. — Ну, поднимайся да не забудь поблагодарить этого вот проныру-сервана, который очень любит, «чтоб все по справедливости». Иначе бы даже я со всеми своими полномочиями не спас тебя. А ты, — повернулся он к Малимору, — отвечай да поживее: где она жила? Тот сперва строил из себя дурачка: «вы о ком?» да «не возьму в толк, с чего вы решили», — но магус только устало велел: «Не дури. Сам же видишь, времени у нас всего ничего…» — и Малимор тотчас вскочил, готовый провести к нужному дому. — А я? — А ты — давай с нами. Идти-то сможешь? Фантин кивнул, поднялся-таки с земли и убедился, что идти сможет. Вот бежать — уже нет. — Я тоже, — горько усмехнулся мессер Обэрто. — Ладно, пойдем потихоньку. Глядишь, и дошкандыбаем, а? — Э-э-э… — Спрашивай. — Как вы догадались, что ресурдженты явились воскрешать кого-то из Циникулли? — Не воскрешать, сынок, не воскрешать. А совсем наоборот. Догадался? Так, птички напели. Еще вопросы? — Перстень… чего мне теперь с ним делать? — Как «чего»?! — встрял возмущенный Малимор. — Носить. По справедливости! — Оставь пока у себя, — добавил магус. — Там разберемся. 3 Перстень с непривычки немного жмет, и Фантин неосознанно вертит его на пальце так и сяк, пристраивая поудобней. И из-за этого чуть не роняет на пол теплый сопящий сверток, который тут же отзывается недовольным пыхтеньем и чмоканьем. Хорошо хоть не разревелся и не напрудил в пеленки — было бы конфузу, в библиотеке-то самого синьора Леандро! Тем временем дверь скрип-поскрии — и входят, гоня перед собою стойкую ароматную волну, ресурдженты. Оба гладко выбриты и хорошо отдохнули, как следует перекусили, это и по лицам видно, и по осанке. Они вчера, небось, туда-сюда из Верхнего в Нижний и обратно не бегали, а ходили неспешно, чинно. Теперь заявились выслушивать объяснения магуса. Градоначальничий распорядитель — худощавый дядька с кислой рожей — уважительно поводит рукой в сторону двух пустующих кресел в дальнем углу комнаты, напротив двери. Садитесь, значит, и извольте подождать, синьор Леандро скоро пожалуют. Фра Клементе и, с едва заметным запозданием, фра Оттавио здороваются с мессером Обэрто. Старший алоплащник любопытствует: — Как прошли утренние изыскания? Разрешились ли вопросы, которые столь взволновали вас тогда? — Разрешились. В свое время я подробнейшим образом расскажу обо всем. — А это… — фра Клементе запнулся, подбирая подходящее выражение, — эти чада — результат оных изысканий? — от растерянности алоплащник, и так выражающийся кучеряво, вообще переходит на архаичный штиль. — В некотором смысле, — туманно отвечает мессер Обэрто. — О чем тоже будет сказано в свое время. Ресурджент, стараясь сохранить хорошую мину при плохой игре, кивает, алоплащники проходят и усаживаются в предназначенные для них кресла. Оба готовы ждать, сколько будет нужно. Впрочем, ждать как раз уже не нужно. Дверь распахивается, распорядитель торопливо провозглашает о явлении отца и сына Циникулли. Синьор Леандро входит первым: шитые золотом одежды, уверенный шаг, породистый профиль, взгляд суровый. Одно слово: градоправитель! Весь в заботах об общественном благе, весь в трудах праведных, ни минуты для личного счастья. Наверное, именно годы забот придали его лицу такое истрепанное, затертое выражение, сделали щеки отвислыми, губы — чрезмерно пухлыми, как будто в драке с судьбой-злодейкой синьор Леандро не раз получал по губам, вот и не могут никак зажить, вздуваются, нижняя немного оттопырена. А он знает про недостатки своей внешности и только злее становится, потому что ничего не может поделать. С собой — ничего; только с другими. Синьор Леандро небрежно кивает присутствующим, недовольно морщится, заметив на руках у Фантина и мессера Обэрто по младенцу, но молча проходит и опускается в высокое кресло, не кресло — трон, изъязвленный резьбою, с чудовищно неприятными на вид фигурками на подлокотниках и спинке; синьор Леандро садится, величественно возложив на эти фигурки свои полноватые руки, и Фантин мысленно передергивается от отвращения. Чтобы не выдать своих чувств, Лезвие Монеты отводит взгляд — и замечает второго Циникулли, Циникулли-младшего… своего родного отца? Синьор Грациадио оказывается неожиданно юным и каким-то хворобливым на вид. Одет он, кстати, совершенно в тон своей внешности, то есть никак: бесформенные плащ и жюстокор самых невзрачных цветов, берет угловатый, с куцым пером, панталоны на коленях вздуваются пузырями, провисают, пышные банты на них трепыхаются завявшими, мясистыми цветами. И это, изумляется Фантин, мой отец?! О Мадонна, ничего себе повезло! Впрочем, синьору Леандро повезло-то еще меньше: такого дохляка иметь в качестве наследника… Младший Циникулли пересекает комнату и присоединяется к отцу; его трон пониже, да и менее изысканно украшен. — Ита-ак, — тянет синьор Леандро, оглядев присутствующих, — кажется, все в сборе. Начнем, господа. Но прежде… мессер Обэрто, обязательно ли присутствие здесь этих двух младенцев? Если вам не на кого их оставить, я позову служанку, она приглядит… — Обязательно, — прерывает его магус. — Так что действительно давайте начинать. Синьор Леандро ничем не выказывает своего раздражения, но Фантина не проведешь: подеста, конечно, грубость скушал, не подавился, только вряд ли забудет или простит. — Мессер Обэрто, прежде всего — то, ради чего вы здесь. Пропажа перстней, которую вы должны были раскрыть. Люди, их укравшие. Я жду отчета. — Разве шесть перстней не лежат сейчас в этом шкафу? — магус небрежно указывает правой рукой на знакомую Фантину дверцу с кроликами и шпагами. — Еще один был передан мне вашими фамильными пуэрулли в качестве образца. Остальные… полагаю, остальные, синьор Леандро, навсегда потеряны для вас. — Пусть даже так, хотя к этому вопросу мы еще вернемся. А похитители? — Если не ошибаюсь, именно с вашей подачи тех, у кого были найдены похищенные перстни, казнили не далее как позавчера? — Да, но… — А теперь давайте кое-что уточним, синьор Леандро, кое-какие формулировки. При желании вы можете достать текст contractus'a и проверить — там четко прописано, что «вызываемый член ордена законников (специализация — магус) будет проводить расследование, прежде всего руководствуясь соображениями законности — и если обнаружит»… — Я помню! — Чудесно. А это? — «имеет полное право потребовать проведения расследования, выходящего за рамки означенной выше задачи, и самолично таковое проводить, будучи уполномочен»… — Это я тоже помню, мессер. Но к чему вы клоните? — К тому, господа, что сейчас я намерен провести именно такое расследование. И только потом предоставить окончательный отчет по тому делу, для которого и был вызван в Альяссо. Синьор Леандро… — Да? — Будьте добры, сообщите мне, в каких целях были вами приглашены в город эти воскрешатели. — Это семейное дело, мессер! И ничего противозаконного в нем я не вижу. — Тем более вам нечего скрывать. — Но здесь, если вы обратили внимание, есть посторонние! — Ну так велите выйти вашему распорядителю — это ведь он посторонний, верно? А я буду нем, как не потревоженная ресурджентами могила. — Вы прекрасно понимаете, кого я имею в виду! — наливаясь красным, пропыхтел синьор Леандро. При этом он не удержался и стрельнул глазами в сторону Фантина. Магус картинно выгнул бровь: — Постойте, не считаете же вы посторонним своего собственного, пусть и незаконнорожденного сына? Точнее, троих незаконнорожденных сыновей, — добавил он уже совсем другим, совсем не светским тоном. — Что за чушь?! Здесь только один мой сын, вот он, — ткнул синьор Леандро пальцем в Циникулли-младшего. — Юнец, которого вы привели на мою виллу, в крайнем случае, если руководствоваться сомнительным сходством с портретом синьора Ринальдо Циникулли, является моим внуком. Или каким-нибудь другим побочным отпрыском нашего не в меру плодовитого семейства. Но сын?!.. Не-е-ет! И кого вы разумеете под третьим в таком случае? Себя самого? Одного из почтенных братьев? Его пламенную речь прерывает недовольное всхлипывание младенца, спящего на руках у мессера Обэрто. Тотчас второй, который у Фантина, отзывается почти членораздельным бормотанием — и первый умолкает, тяжело вздохнув. Эта недлинная заминка остается никем, кроме Лезвия Монеты, не замеченной: все слишком поглощены страстями, которые бушуют в библиотеке. — Вам говорил кто-нибудь, что вы — скверный артист, синьор Леандро? — спрашивает, нимало не смутясь, магус. — Синьор Грациадио, увы, не ваш сын — и вам это известно. То, что он нем и не обучен письменности, а также запуган вами — ничего не меняет. Мне не нужно его признание — и вы отлично знаете, что слова синьора Грациадио или любое другое подтверждение им вашей виновности не будут признаны ни одним судом. Таков закон… Впрочем, вполне допускаю, что вы сами искренне верили в то, что были отцом Грациадио. Верили до тех пор, пока не обнаружили удивительное: фамильный перстень, который вы вручили ему на совершеннолетие, все время теряется — и неизменно появляется в одном и том же месте: в этом самом шкафу, рядом с другими перстнями! Вы долго не могли понять, в чем же дело, но вам разъяснили, верно? Не супруга — к тому времени усопшая, а… нашлось кому и помимо нее. Да и ребенок вырос отнюдь не таким, которым можно было бы гордиться. Вы даже видели определенную привлекательность в том, что именно синьор Грациадио окажется наследником рода Циникулли. Это была ваша месть — за все, что довелось испытать, вынести. Призрак синьора Бенедетто с его представлениями о достойном и недостойном, о традициях и обязанностях любого, кто принадлежит к роду Циникулли, долгие годы действовал вам на нервы. Именно ради продолжительной, сладостной мести вы не желали жениться повторно, хотя до сих пор обладаете свойством всех настоящих Циникулли: невероятной плодовитостью. (К слову сказать, синьор Грациадио, увы, бесплоден и вообще мало озабочен вопросами продолжения рода, что только делает вашу месть еще изощреннее.) И хотя вы не стали связывать себя супружескими узами, однако обходиться без женского пола не намеревались. Что же до возможных бастардов — вас они попросту не волновали. Вы сходились с женщинами везде, где только удавалось, а положение подесты, согласитесь, открывает многие возможности. Синьор Леандро пренебрежительно фыркает: — Даже если та чушь, которую вы несете, содержит в себе хоть толику правды, — что за беда? Ничего противозаконного и даже противоестественного я не совершал, не та-ак ли? — Ничего, — подтверждает магус. — До самого последнего времени ваше поведение было абсолютно законным и, как вы выразились, естественным. Вы так или иначе платили женщинам за их молчание — и ни у единой не возникало претензий. Даже у тех, которыми вы овладевали против их желания. — Ложь! — Синьор Леандро, поверьте, я не собираюсь хитростью выманивать у вас признание. Она очевидна — и младенцы, которых вы видите в этой комнате, — подтверждение тому. Их мать мне все рассказала: как она, в числе прочих, была нанята вами для обслуживания гостей на приеме, который вы устроили чуть меньше года назад — здесь, на вилле. Как, в изрядном подпитии, подстерегли ее в одном из коридоров и… сделали то, что сделали. Когда она обнаружила, что беременна, было слишком поздно избавляться от ребенка. Да и денег у нее на это не хватило бы, а идти к вам она не осмелилась. К тому же… ее уговорили. — Кто?! — кричит Циникулли — и тотчас замолкает, понимая: проговорился, признался. — Неважно кто, — как ни в чем не бывало продолжает мессер Обэрто. — Она была вдовой, работала служанкой на постоялом дворе. Работы не лишилась — хозяин попался добрый, однако доброта его была не беспредельна: за повитуху и за те дни, когда мать этих близняшек не работала, ей пришлось заплатить уже из своего кошелька. Денег почти не оставалось, и тогда… — И тогда она решила ограбить мою виллу, да?! — Нет, тогда она решилась продать то, что попало к ней в руки неожиданным образом. Она уже работала, но, увы, денег едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Сначала Мария не решалась, а когда решилась, было слишком поздно: все в городе уже знали о пропаже перстней. Поэтому ей пришлось обратиться к тем, кто, как она выяснила, в скором времени должен был покинуть Альяссо. К команде галеры «Цирцея». Мария не знала, что команда эта давно промышляет не торговлей сельдью, а морским разбоем, в том числе — продает рабов. Согласно договоренности, она пришла в порт ночью, ее отвезли на «Цирцею», а потом намеревались пленить, но Мария бежала. Прыгнула за борт. И умерла. — Так все-таки умерла? — Умерла, синьор Леандро. Умерла — и вы об этом узнали, когда допрашивали матросов, не так ли? — Вот вы и попались! Вы лжете, мессер! Если она мертва, то как могла что-либо вам рассказать?! Вы лжете, у вас нет ни-ка-ких доказательств! — отчеканивает подеста. — Да с чего вы вообще взяли… — Действительно, с чего? Почему, например, я не решил, что Грациадио — отец этих двух младенцев? — Магус помолчал, видимо, заново переживая события нынешнего утра, о которых из присутствующих знали только он и Фантин. — В общем-то, сперва я так и подумал — за что должен просить у вас, синьор Грациадио, прощения. Я жил в вашем доме не так долго, чтобы узнать такие подробности о вас, поэтому вполне логичным считал… Впрочем, неважно. Тогда меня волновало только одно: перстни. С самого начала было ясно, что это не простая кража. И поэтому я решил устроить то, что называется «воссозданием ситуации»: пробраться на виллу и повторить все, совершенное гипотетическим вором. В результате некоторые мои подозрения подтвердились, но сам я надолго был выведен из игры. Единственная оплошность — а повлекла за собой такие… непростительные последствия! Отныне я всюду запаздывал: не успел выйти на матросов с «Цирцеи», не успел остановить их казнь, не успел вовремя переговорить с клабаутерманном галеры… А главное: узнал о ресурджентах тогда, когда был занят другими делами, и не мог как следует поразмыслить над вопросом: кто и зачем вызвал их в Альяссо. — Однако, мессер, вы знали об этом, когда пришли в рыбацкий поселок, — впервые за все время подает голос фра Клементе. — Всего лишь догадывался, а вы любезно подтвердили мои подозрения. Впрочем, если бы я сделал это раньше… Ответ ведь лежал на поверхности: в этом городе только Циникулли способны оплатить ваши услуги. Оставалось спросить себя, зачем вы им понадобились. Воскресить кого-либо из команды «Цирцеи» и получить ответ на какие-то свои вопросы? Вряд ли. Перед казнью матросов пытали и наверняка вызнали все, что хотели. Их потому и казнили так быстро, чтобы никто другой не успел с ними поговорить. Опять же останки поддаются воскрешению только спустя сорок дней после смерти человека. Значит, вариант с матросами не годился. И вообще сомнительно, чтобы синьору Леандро или синьору Грациадио (тогда я еще допускал их возможное сотрудничество — хотя бы из фамильных интересов) понадобилось бы вызывать чей-то призрак. «А если, — спросил я себя, — наоборот? Избавиться от какого-нибудь не в меру ретивого привидения, которое слишком много знает?» Да, именно так — и тогда все сходилось. Я знал подходящего призрака — синьора Бенедетто Циникулли. Общение с ним убедило меня, что он мог бы доставить немало хлопот своим ныне живущим потомкам. Но просто хлопоты — этого мало. В конце концов, синьор Бенедетто раздражал синьора Леандро своим брюзжаньем не один год — так с чего бы вдруг именно сейчас понадобилось устранять призрак? Он что-то знает? Но вряд ли синьор Бенедетто, основатель рода Циникулли, станет действовать во вред собственным потомкам, пусть и изрядно измельчавшим! Разве только сами потомки ведут себя так, что бесчестят род или… — …или не обращаются с фамильными драгоценностями так, как следует, — скрипучим голосом подытожил фра Клементе. — Именно, отче! Именно! Правда, я знал, что перстни покинули виллу не по вине синьора Леандро (и не с его ведома — иначе зачем бы ему вызывать меня?!). Другое дело, что об их возвращении больше заботился синьор Бенедетто, нежели его потомок. Почему? Да потому что синьор Леандро догадывался, каким именно образом перстни покинули виллу. И по какой причине это случилось. То, чего он боялся: бастард, даже несколько! А это уже позор, если кто-нибудь узнает, что, во-первых, Грациадио — вовсе не сын синьора Леандро, а во-вторых, что сам Циникулли-старший отнюдь не командует в этом доме, допускает пропажу фамильных драгоценностей, etc. Скандал, потеря собственного достоинства и авторитета, презрение в обществе — вот что ждало синьора Леандро. Он искренне хотел найти и вернуть перстни, но когда убедился, что это неосуществимо, что женщина, способная навести его на след неизвестных бастардов, утонула, что вызванный из Роммы магус начал копать слишком глубоко, а собственный, родной призрак по-прежнему тверд в своих убеждениях: «Фамильным перстням не должно покидать семью», — тогда синьор Леандро нашел тот единственный выход, который давал ему шанс на спасение. Для всех (как он полагал — и для меня) перстни были найдены, а воров настигла кара. (Он усилил патрули на улицах, но уже сегодня утром, догадавшись, что выдает себя, снял их! Поздно!) Всем, опять же, было безразлично, какова судьба драгоценностей: через год или два о них бы вообще никто не вспомнил. Только одно существо не готово было смириться с таким положением дел: синьор Бенедетто. И все бы ничего, но каким-то образом синьор Леандро узнал, что призрак по-прежнему поддерживает связь со мной, более того, сообщил мне о недостающих перстнях. Провал! Катастрофа! Если я найду перстни, я найду и бастардов, а значит, узнаю всю подноготную. А даже если и нет — только представьте себе, как допек бы синьор Бенедетто нерадивого потомка, не желающего искать и сохранять фамильные реликвии! Чтобы замять назревающий скандал, следовало, во-первых, избавиться от призрака, во-вторых, от меня. Призрака развоплотить, меня… Вы ведь не знали, синьор Леандро, что у меня существует договоренность с неким Карло Карлеоне? Вижу, вижу: не знали. Папа Карло сообщил мне о вашей попытке нанять двух убийц — и о том, что он обещал подумать. — И что, ваш Папа готов свидетельствовать против меня? — ехидно интересуется Циникулли-старший. — Нет? Вижу, вижу, что не готов. Вообще, мессер, есть ли у вас хоть какие-нибудь доказательства? Сейчас вы наговорили множество оскорбительных для меня вещей, приволокли ко мне на виллу двух каких-то младенцев, этого вот юношу, которого я вижу впервые (и надеюсь, в последний раз). Много слов, много фантазий и домыслов, мессер. Но где факты? Где, повторяю, доказательства?! Если их нет, я вынужден буду… — Их нет, синьор Леандро. И даже ваши оговорки не имеют никакой юридической силы. — Вот-вот! Dura lex — sed lex, — sed-ит подеста. — Вы воспользовались тем, что мой сын нем и не обучен грамоте, и возвели на него оскорбительнейший поклеп, обвинив в бесплодии. Вы… — Я готов извиниться перед вами, синьор Леандро. Если пожелаете — прилюдно, однако тогда мне придется прежде перечислить все то, за что я буду просить у вас прощения. — Ну-ну, к чему повторять всякую чепуху, — ворчит Циникулли-старший. — Полагаю, это лишнее. Я… — поджав губы, он вздергивает кверху породистый нос: глаза блестят уверенностью, плечи сами собою расправляются: орел! вот-вот взлетит в поднебесье! — Я прощаю вас, мессер. И даже готов заплатить сумму, указанную в contractus'e: в конце концов, часть перстней нашлась не без вашего участия. А остальные… — он снисходительно машет рукой, — что ж, видимо, такова судьба, увы, увы. — Сумму вы готовы заплатить прямо сейчас? — Немедленно! — Тогда будьте добры, выдайте ее вот этому молодому человеку, который пришел со мной. А также, если вас не затруднит, прибавьте к моему вознаграждению портрет, что висит надо мной. — Да пожалуйста! — восклицает в приступе искренней щедрости и вселенской любви синьор Леандро. — Все равно я намеревался его продать, он, знаете ли, давно мне не нравится. Дешевка, да! Подеста энергично встает и шагает к шкафу, чтобы достать то самое вознаграждение. Но еще раньше поднимается синьор Грациадио, презрительно сплевывает прямо под ноги «отцу» и выходит из комнаты, громко хлопнув дверью. — Мальчик расстроен, — пожимает плечами синьор Леандро. — Все-таки, мессер, ваши фантазии… да-с, следовало быть посдержанней, как мне кажется. Вы потешили свое самолюбие и доказали всем нам, что вы талантливый сыскарь… ха-ха! — и даже неплохой фантазер, а все-таки следовало бы… — Вы так и не спросите меня о главном? — А? — рассеянно бросает через плечо синьор Леандро, занятый дверцей шкафчика (ключ заел в замке и не желает проворачиваться). — Вы до сих пор не поинтересовались, зачем я так долго говорил о вещах, для нас с вами известных, для прочих — маловажных, а главное — абсолютно недоказуемых. — Да ладно, мессер, бросьте, что я, не понимаю? Самолюбие — оно каждому свойственно, верно ведь? — Совершенно верно, — улыбается магус. — Более того, оно не покидает некоторых даже после смерти. В это время дверца наконец распахивается — и Малимор, все это время просидевший запертым в шкафу, выскакивает наружу, визжа что есть мочи. Просто так, чтобы позабавиться. Потом, показавши обескураженному синьору Леандро непристойный жест, убегает. В ящике, где должны были лежать деньги, пусто. — Пожалуй, и нам с Фантином пора, — поднимается со стула магус. — Помоги-ка мне, — и пока Лезвие Монеты держит второго младенца, мессер Обэрто прямо сапогами становится на стул и снимает со стены портрет. За ним, как и следовало ожидать, обнаруживается рваная дыра в ковре. — Детей пора кормить, — как будто извиняясь, произносит магус. — А деньги пришлете с нарочным на постоялый двор «Стоптанный сапог», я там буду еще дня два, наверное. Всего хорошего, синьор Леандро. Вас, фра Клементе, и вас, фра Оттавио, жду, как и условились, сегодня вечером. Разрешите откланяться. — Мы тоже вынуждены попрощаться с вами, синьор Леандро, — встает с кресла старший ресурджент. — Вряд ли мы сможем выполнить ваш заказ, увы. Расположение планет не позволяет. — Не сезон, — почти хамит фра Оттавио, чье имя свидетельствует как о плодовитости его родителей, так и о том, что в семье он был отнюдь не первым ребенком; таким, как он, только и остается — защищаться остротами! — Но… — В другой раз, полагаю, — и оба воскрешателя направляются к выходу, окутанные облаком тончайших ароматов. Синьор Леандро, не очень заботясь о приличиях, громко и совсем неизысканно сквернословит — аж на галерее слышно!.. Глава десятая ПО КОМ ЗВОНИЛ КОЛОКОЛ Себастьяно, дорогой мой. Я доставляю вам слишком много хлопот. Терпите это спокойно и думайте о том, чтобы прославиться скорее воскрешением мертвых, чем созданием фигур, которые только кажутся живыми. Что касается гробницы Юлия, то я…      Микеланджело Буонаротти. Из письма к Себастьяно дель Пьомбо 1 — Что дальше? — спрашивает Фантин, когда они идут по галерее, каждый — с младенцем на руках, а «виллан» еще и с портретом под мышкой. Позади неспешно вышагивают ресурдженты, с которыми Обэрто еще предстоит длительная задушевная беседа. — Дальше? Много работы. Разговор с уважаемым Циникулли — лишь малая и неглавная часть того, что нужно сделать. Ты поможешь мне? — Куда я нынче без вас-то? — хмыкает «виллан». — Во-первых, пряник обещанный прибудет на ваше имя, так? Ну а во-вторых… я, мессер, знаю, что такое благодарность. Вы ж меня спасли сегодня утром!.. — Пустяки! Скажи, ты имел когда-нибудь дело с детьми?.. — Обэрто останавливается и тихо смеется. — Мой только что, кажется, подмочил себе репутацию. — Ну, наверное, не так мощно, как вы — синьору Леандро… С детьми-то я умею обращаться, доводилось нянчить соседских, когда… Но послушайте, — восклицает вдруг Фантин, — это что ж, выходит, матушка моя с этим вот, с подестой?.. — Какое-то время он молчит, вышагивая по узорчатым полам, потом медленно кивает. — Да, могло быть. Сходится. Так теперь, — поднимает он голову к магусу, — теперь я… ихний наследник? — Теоретически — да. Но не думаю, что тебе будет предложен хотя бы статус наследника синьора Грациадио. Единственное доказательство, картина, вряд ли будет принято судом. Они проходят по галерее до лестницы и начинают спускаться на первый этаж, когда навстречу, буквально из ниоткуда, выходит призрак синьора Бенедетто. — Я все слышал! — восклицает он, взмахивая руками и гневно пылая глазищами. — Мессер, позвольте засвидетельствовать мое глубочайшее почтение! И вам, господа, — поворачивается призрак к проходящим мимо ресурджентам. — Вы повели себя достойно! — Мы всегда ведем себя достойно, — бесцветным голосом сообщает фра Клементе. — До встречи, — роняет он магусу — и оба алоплащника уходят. — Каков! — хмурится синьор Бенедетто. — А впрочем, он наверняка прав. Рано или поздно… — призрак на мгновение замолкает, потом опять возвращается мыслями к своему недостойному потомку — и извергает на голову оного поток самых изощренных проклятий. За прошедшие столетия у синьора Бенедетто их накопилось преизрядно. — Если бы не вы, мессер, уж не знаю, что бы я… — Не стоит переоценивать мои заслуги, — вмешивается Обэрто. — Перстни я ведь так и не вернул. Всякое благодушие мигом слетает с призрачного лица синьора Бенедетто. — Я-то решил, вы сказали это нарочно, чтобы вывести на чистую воду моего неблагодарного потомка!.. — Неужели вы забыли? Законники стараются не лгать без крайней необходимости. Призрак молчит, вперив в Обэрто мрачный, задумчивый взгляд. — Готовы ли вы поклясться, мессер, что все три перстня найти невозможно? Вы не знаете, где они? — Я готов поклясться, что не знаю, где они находятся. И что все три вряд ли когда-нибудь станут доступны вам, вряд ли вернутся в сокровищницу рода Циникулли. Этого достаточно? — Увиливаете, мессер? Или хотите смерти этого молодого человека — ведь один из трех — у него на пальце, так? — Я — не ювелир, синьор Бенедетто. И не способен определить, поддельный ли перстень у Фантина или настоящий. Тот, что вы мне прислали тогда в «Стоптанный сапог», как вы сами утверждали, был поддельным. — Мы проверили все семь — и оказалось… — Я помню. Так вот, повторяю: я не знаю, поддельный ли перстень у Фантина. Синьор Бенедетто щурит глаза. — Значит, вы видели все три, так? — Я видел очень много перстней, синьор Бенедетто. И все были похожи на ваши. — Что… что вы хотите этим сказать?! — Не кричите, разбудите ребенка, — но малыш на руках у Обэрто уже и сам проснулся. Он поморгал, скривился было недовольно и собрался возопить о том, что пеленки мокрые и надо больше внимания уделять детям, а не старикам, к тому же давно мертвым, — но вдруг распахнул глазенки, выпростал ручку и потянулся к рукаву синьора Бенедетто. — Я понимаю, чего вы добиваетесь, мессер, — громыхает тем временем призрак. — Ваша хваленая законническая справедливость, да? По перстню каждому бастарду; вам-то что, не вы столько веков заботились о чести Циникулли!.. Не вы… В этот момент он осекается и изумленно глядит вниз, на свой рукав, за который его дергает пра-пра-пра… (мадонна ведает, сколько раз «пра») внук. — Но как?!.. Пальцы малыша уверенно держатся за призрачную ткань, мнут ее, тянут на себя. На лице ребенка — блаженная усмешка: вот ведь какую игрушку себе нашел! — Скажите ему что-нибудь. Все-таки ваш потомок. Но синьор Бенедетто лишился дара речи, он только и может, что, выпучив глаза, смотреть на младенца, схватившего его за рукав. Внизу, на лестнице, хохочет, ухватившись за живот Малимор. Вот только в глазах сервана — слезы. 2 До вечера отдыхали — насколько это удалось при двух требующих внимания младенцах, которые отоспались в библиотеке у синьора Леандро и теперь давали жару. Один раз даже кто-то из постояльцев приходил ругаться: «зачем дитев мучаете?!» «Еще неизвестно, кто кого!» — хмуро отозвался Фантин, в который раз меняя пеленки. И добавил: «Надобно нам, мессер, кормилицу завесть, без нее не справимся». Рубэр, хозяин «Сапога», знал одну, так что вскоре близнецы донимали уже ее. Впрочем, кормилица и малыши быстро нашли общий язык и в целом были довольны друг другом. Остаток дня Обэрто провел в глубоком сне, отдыхая после давешних событий. Жаль, времени на это было мало: только-только смежил веки, а уже — вечер, и Фантин трясет за плечо: «Вы просили разбудить, мессер, когда придут воскрешатели. Ну, так они уже явились. Ждут внизу, в зале». — Идем, — и они спускаются к ресурджентам, заглянув сперва к кормилице («Все в порядке? Спят? Ну, пусть спят»). Оба алоплащника, как по команде, встают, едва завидев Обэрто и его спутника. — Наша договоренность остается в силе, мессер? — Разумеется. — Тогда по пути вы хотя бы вкратце просветите нас по поводу случившегося на самом деле? — Собственно, вкратце я уже рассказал — сегодня днем, у синьора Леандро. — Там ни словом не был упомянут след, — напоминает фра Клементе. — Так ведь и говорить не о чем. Следа больше нет. Состава преступления — тоже, поскольку результаты напрочь отсутствуют. О самом событии знают всего-то несколько человек, но болтать не будет ни один, да и кто им поверит? Словом, можете не беспокоиться: то, что случилось, как будто и не происходило вовсе. — Очень хорошо, — кивает старший алоплащник. — Осталось выяснить, кто же совершил это. — А вы так и не поняли? — почти с сожалением смотрит на него Обэрто. Фра Клементе наконец начинает догадываться; он пристально смотрит на магуса, будто хочет убедиться, что тот не лжет. — Тогда тем более… — шепчет потрясенный ресурджент. — Тогда… что ж, что же… Может, оно и к лучшему. Да, — говорит он уже решительней, — несомненно, к лучшему. И вы правильно сделали, мессер, что именно так поступили в этой… непростой ситуации. Иначе… я даже затрудняюсь предугадать все возможные последствия. Но волнения в народе, смуты… — Он качает головой, представив все это и многое другое. — Да, вы поступили единственно возможным образом! Обэрто невесело усмехается. «Как будто я мог поступить иначе! Как будто от меня вообще что-то зависело в этой истории». Тяжело опираясь на трость, он идет по пустеющей мостовой, вечер плавно перетекает в ночь, улица — в дорожку кладбища, где вместо домов — склепы, склепы, с ангелами, скелетами, «…покойся с миром» и крысами, выбирающимися из нор и чутко нюхающими воздух: как оно там, чем сегодня душа успокоится? (и — чья?); под ногами шелестит мелкий гравий, ветер играет листвой и норовит бесстыдно задрать плащи ресурджентов, но, убоявшись шитых золотом фениксов, отступает. Черный, печальный гриммо на башне глядит сверху на четверых пришлецов, но не торопится бить в колокол. («Он знал уже тогда. Поэтому и звонил, — признался синьор Аральдо вчера вечером после того, как изложил магусу свою просьбу. — Мы, видите ли, неплохо ладили. Пожалуй, он один из немногих, кто будет печалиться по мне, когда я уйду.») Обэрто, за ним ресурдженты и Фантин входят в фамильный склеп Аригуччи. Призрак синьора Аральдо не заставляет себя ждать. Сегодня он одет торжественно и строго, на лице его блуждает рассеянная улыбка, медаль с всадником, пронзающим дракона, блестит особенно ярко. — Здравствуйте, фра Клементе… Конечно, помню! Вы ведь меня к жизни вернули… хоть и не совсем полноценной, а все-таки. И сегодня, кажется, вам снова предстоит сыграть роль моего благодетеля. — Где бренные останки? — невозмутимо спрашивает ресурджент. Устав ордена не велит ему беседовать на посторонние темы с призраками, которые подлежат окончательному упокоению. — Ах да, простите, что отнимаю ваше драгоценное время! Останки где и положено, в гробу — полагаю, вы читать умеете? «Синьор Аральдо Аригуччи, fundator фамилии Аригуччи» и прочее в том же духе. Приступайте, не стесняйтесь. — Хотите ли исповедаться? — заученным тоном произносит фра Оттавио, пока его старший товарищ сдвигает крышку и готовится к проведению нужных священнодействий. — По-вашему, молодой человек, я в бестелесном состоянии мог так уж много нагрешить? Я и в прошлый-то раз Богу душу отдал раньше, чем исповедался, — и ничего, воскресили меня без особых потерь. Словом, не тяните, приступайте. Устал я, — признается он, повернувшись к Обэрто. — Устал. «Воевать» с синьором Бенедетто на расстоянии, так ни разу и не увидев его в нынешнем обличье; жить в этой клетке без прутьев, занудствовать в разговорах со случайными прохожими… Спасибо, мессер, что согласились помочь. А насчет того нашего разговора… что-то решили? Магус отрывисто кивает: — Решил. Когда есть крылья, глупо в гнезде отсиживаться. Тем более если уже однажды летал. — Удачи вам… Их прерывает старший ресурджент. — У нас все готово, мессер. Попрошу вас с мальчиком выйти. Операцию надлежит проводить при минимальном количестве посторонних людей. А нынешние представители фамилии, как я понял, желания присутствовать не выразили… — Они давно уже переехали во Фьорэнцу, — пожимает плечами синьор Аральдо. — Ну, ступай, малыш, — подмигивает он Фантину. — И кстати, подумай: может, тебе стоит сменить род занятий… Обэрто и «виллан» выходят наружу, тяжелые створки захлопываются за ними, отсекая все звуки: голоса ресурджентов, шорох их одеяния, скрежет крышки гробницы. Остается только неистребимый, легко узнаваемый аромат, к которому на какое-то мгновение примешивается запах гари. Потом аромат рассеивается в ночном воздухе, и тогда Обэрто говорит Фантину: — Пора возвращаться. Они идут обратно — мимо все тех же ангелов, скелетов, заплывших жиром купидончиков. Гриммо на колокольне, не отрываясь, глядит им вслед. И вдруг, ухватившись за лохматую веревку, начинает раскачивать ее так, что в медной чаше колокола нарождается и крепнет яростное грохотанье. Двое на кладбищенской дорожке даже не оглядываются. 3 Деньги от синьора Леандро принесли ровно в полдень, когда колокол на ратуше еще только начал отсчитывать положенное число ударов — никому и ничего не предвещая, а просто сообщая, который час. Вознаграждение принес тот самый распорядитель, который присутствовал при вчерашнем «разоблачении». Это слегка удивляет Обэрто (таких обычно с курьерскими поручениями не посылают), но разгадка, как всегда, проста: вместе с деньгами кое-что передано на словах. Прежде чем озвучить послание, распорядитель зачем-то пристально осматривает всю комнату, резко отворяет дверь, выглядывает в коридор, закрывает ее; теперь его внимание привлекло окно: распахнув ставни, он высовывается наружу и изучает улицу, дома напротив, прохожих… — Может, объясните наконец, что происходит? — Ах да, мессер, прошу меня простить. Но синьор Леандро строжайше велел проверить, чтобы никто не подслушивал, чтобы даже шанса такого не было… — Говорите же! Распорядитель указательным пальцем оттягивает ворот: жарко! Вспотел, бедный, пока плелся сюда аж от самой виллы, да еще такие тяжести нес: деньги, поручение (и неясно, что тяжелей)! — Синьор Леандро велел передать, что ваша миссия закончена. Он бы просил вас как можно скорее покинуть город. И еще… мессер, он спрашивал, как вы намерены поступить с… с ними. Посланник синьора Леандро бросает испуганный взгляд на двух малышей, которые умиротворенно сопят, каждый в своей колыбели. — Еще не решил. А в чем дело? — Он хотел бы… э-э-э… ну, мне было сказано передать, что… — распорядитель нервничает, хотя наверняка и раньше выполнял скользкие поручения хозяина. Мучает беднягу не мысль о неприглядности того, что ему надлежит вымолвить, а персона магуса. Этот может и с лестницы спустить. Или возьмет и в гидру превратит, какую потом ни один Геркулес не захочет уничтожать — побрезгует. Эх, рисковая жизнь у доверенных лиц! — Словом, синьор Леандро по некотором размышлении решил, что лучшим выходом было бы оставить младенцев у себя. Так сказать, под присмотром. Чьи они там дети, кто их мать, кто отец — это все, знаете, материи туманные, сомнительные, можно сказать. А младенчики — вот они, нужно же кому-то о них позаботиться. — Синьор Леандро полагает, что я не в состоянии это сделать? — Н-ну, не поймите меня, то есть его, превратно… Все-таки вы состоите в ордене законников и, насколько я знаю… — Позволю себе напомнить, что именно из сирот мы набираем большую часть новициев. И обращаться с детьми умеем: заботиться и о душе, и о теле. Что-нибудь еще синьор Леандро велел передать? Распорядитель открыл было рот, чтобы спорить, возражать, убеждать и добиться наконец своего, но он натыкается на холодный взгляд магуса и решает: да катись оно все к чертям в пекло! Пусть сам синьор Леандро, если ему так надо, идет и разговаривает с законником. Все это очень явственно отражается на лице распорядителя. Он подходит к окну, по-прежнему оттягивая воротник, вздыхает полной грудью, оборачивается к Обэрто и разводит руками: — Нет так нет, мессер. Что-нибудь еще передать синьору Леандро? — Ничего. Если я захочу с ним связаться, ваши услуги мне не понадобятся. — Раздуванье щек и ничего больше, но Обэрто вдруг захотелось созорничать. Наверное, передалось настроение Фантина, только что вошедшего в комнату и увидевшего на столе три увесистых мешочка с монетами. — Всего хорошего, — кланяется распорядитель. Он неприязненно зыркает на «виллана» и уходит. — Что будешь делать с деньгами? — Я, мессер? Хэх… я… — Фантин с недоверием касается самими кончиками пальцев ближайшего мешочка. Потом, осмелев, берет и взвешивает на ладони. — Тяжеленный! И что, это вправду все мое? — Несколько монет я возьму себе: стандартная плата за услуги и на проезд до Роммы. Остальное — твое. Обэрто, улыбаясь, ждет реакции, хотя знает, почти наверняка знает, какой она будет. Никакого чтения мыслей, просто догадался: два мешочка из трех «виллан» сейчас унесет, пробормотав какие-то невнятные пояснения. Спустившись по скрипучей лестнице, покинет «Сапог» и отправится в порт, в рыбацкий поселок, найдет там Марка, старичину Марка, Марка, которого со вчерашнего утра зовут Погорельцем, найдет и вручит оба мешочка, и поспешит уйти, потому что «и так тошно, приятель, а ты тут со своими благодарностями душу напополам рвешь! Бери — и чтоб отстроил все лучше прежнего, и соседям помоги, не жмись, они ж из-за тебя, считай… ладно, молчу. Ну, бывай», — и, возвращаясь на постоялый двор Рубэра Ходяги, Фантин пойдет не спеша, ибо совесть его с некоторых пор если и не чиста абсолютно, то уж чище, чем несколько дней назад, заботиться о будущем нет нужды, и вообще денек сегодня такой, что к поспешности, деловитости не располагает: хочется шагать, глядя по сторонам, раскланиваясь с каждым встречным, подмигивая симпатичным барышням (а несимпатичных в Альяссо испокон веков не бывало!); Фантин будет идти так медленно, что Обэрто успеет переговорить с «голосом» Папы Карло, отдать младенцев на попечение второй кормилице (первая одна не управляется — оно и понятно!) и даже вздремнуть часок, пока оба малыша за стенкой сосут молоко и, в перерывах, переговариваются между собой с помощью жестов да почти внятного бормотания. Зачем приходил «голос»? Попрощаться от имени Папы. Сообщить, что дон Карлеоне никогда не забывает об оказанных ему услугах и всегда платит по счетам. Разумеется, заказ синьора Леандро решительно отклонен, более того, подесте недвусмысленно дали понять, что обращаться с подобными просьбами к кому-либо из «уборщиков» Альяссо бессмысленно, даже опасно для здоровья некоторых власть имущих. И пусть мессер Обэрто не переживает, что прибегнул к помощи такого не совсем… как бы это выразиться… не совсем обычного партнера. Законность, может быть, и не соблюдена, однако и не нарушена. А вот справедливость, насколько понимает дон Карлеоне, восстановлена. Он, мессер, в первую очередь за справедливость. А вы? Еще Vox larvae пожелает магусу счастливого пути — и от себя, и от Папы. Кстати, что передать почтенному Барбиалле? Нет-нет, никто не сомневался, что вы помните. Просто сьер Риккардо волнуется, поймите его правильно. Проделки того пуэрулло вроде бы прекратились, но вы так неожиданно покинули док, что… Непременно заглянете и решите этот вопрос? Сегодня же, ближе к вечеру? Чудесно, чудесно, я так и передам! С тем «голос» и откланяется — зато придет вторая кормилица, Обэрто объяснит ей что к чему… ну, об этом мы уже рассказали. А дальше? А дальше будет предвечерье, окрашенное в мягкие пастельные тона. Обэрто встанет, удивляясь, какими причудливыми порой бывают сны. Всего он не помнит, только как колола подбородок и руки солома, да что снизу, с заднего двора (откуда «снизу»? с какого двора?..) воняло свежими кожами. Он плеснет из таза в лицо холодной воды, дабы окончательно стряхнуть клочья этого сна, — и как раз вернется Фантин, немного навеселе, но — парадокс! — грустный. — Можно с вами поговорить, мессер? — Конечно. Что-то стряслось? — Я думал… ну, про перстни и все такое. Ведь вы же солгали синьору Бенедетто, да? — Я не сказал ему всей правды, — спокойно согласится Обэрто. — А он волен был трактовать услышанное, как заблагорассудится. Подозреваю, что синьор Бенедетто сделал это неправильно. — А Малимор? — Малимор, как я и просил его, навестит нас сегодня ближе к ночи и принесет настоящие перстни. Где он их держит, я не знаю. Так что я действительно не лгал. — И закон не нарушали? Магус помолчит, вглядываясь в темнеющую улицу, где вот-вот начнут зажигать фонари. — Помнишь, мы говорили о двух законах, небесном и земном? Первый всегда с нами, в нашем сердце, второй… — …написан людьми, чтобы примирить в нас две природы. Помню. — Ну так вот, на сей раз я руководствовался сердцем, данным мне от Бога, а не «сердцем общества», созданным людьми. И поэтому фактически нарушил некоторые из человеческих законов, однако, не преступил других, более важных. — По-вашему, это правильно? Ну, то есть, я хочу сказать, такая отговорка — она же очень удобная, да? «Мое сердце подсказало мне, что это будет справедливо, и я убил» или там «украл». Чего проще — свалить все на сердце! — Нет, — покачает головой магус. — Убить или украсть проистекает не из сердца. Такое могут диктовать тебе ум или чувства, но не оно. Более того, каждый, положи руку на сердце, согласится с этим. — Он умолчит, а Фантин, хоть наверняка вспомнит о том, что случилось утром, не станет напоминать. Утром… утром произошло нечто из ряда вон выходящее, такое не меряют общей меркой; да и, прав Обэрто, то, что они сделали, было продиктовано в первую очередь велениями их сердец. — В жизни, — продолжит магус, — мы часто оказываемся перед выбором, который кажется нам неравноценным: чересчур много заманчивых и блестящих посулов на одной дороге, слишком сложной кажется другая… Обычный человек выберет первую: так проще, уютней, так, наконец, принято. Вот только иногда… иногда наступает время идти по другой. — Но вы же законник! — Я и говорю: удобная, ровная дорога. Кстати, быть «вилланом» тоже легче, чем отказаться от привычного образа жизни и последовать велениям своего сердца. Спроси у него, куда тебе дальше идти, что делать. — А что теперь будете делать вы, мессер? Ведь вы же нарушили… — Сейчас я намерен прогуляться в доки и переговорить с клабаутерманном. Хочешь — пойдем со мной. Фантин согласится. Заглянув в соседнюю комнату и проведав младенцев (спят, спят! все у них в порядке; кормилица тоже вон прикорнула), Обэрто и «виллан» спустятся в зал, задержатся ненадолго, чтобы переговорить с Рубэром Ходягой («Когда б я знал, мессер! Когда бы знал!.. Такая молодая — и умереть, оставив двух детей! Подумаешь, и сердце кровью обливается. Утонула… а ведь еще вчера… Эх, что говорить!») — хозяин «Сапога» будет сокрушаться и корить себя за то, что когда-то обвинил Марию в краже молока; Обэрто вежливо выслушает его и только потом выйдет на улицу. Где уже будут гореть фонари — как раз над входом в «Сапог». В их свете фигура любого — отличная мишень, даже криворукий попадет. А уж просто немой и подавно! …Обэрто улыбается: сейчас едва-едва перевалило за полдень, только что вошел Фантин и растерянно глядит на принесенные от синьора Леандро деньги, хотя «виллан» уже решил (а магус это знает), что будет с ними делать. В это самое время распорядитель, страдающий от жары, вышел на мостовую, еще раз оттянул воротник указательным пальцем, покосился на окно комнаты, которую снимает Обэрто (оно открыто, но — проклятье! — не просматривается оттуда, где залег стрелок); распорядитель возвращается на виллу, чтобы передать: предложение отклонено, знак об этом он дал, так что не стоит беспокоиться, синьор Леандро. Не стоит беспокоиться! Даже если мститель заснет (а он заснет — и ему приснится странный сон, в котором за стеной будут причмокивать два младенца-близнеца), все равно проспит он недолго и проснется вовремя. Успеет взять на прицел дверь «Стоптанного сапога», успеет натянуть тетиву, когда у входа появится знакомая ненавистная фигура. Выстрелить успеет. Попадет. Потом его, конечно, скрутят подмастерья Лавренца Кожевника, даже как следует изобьют, не поглядевши, что синьор, — а толку? Дело сделано, сказал бы им, улыбаясь, синьор Грациадио, если бы мог говорить. А так он будет только улыбаться, уверенный, что отомстил — не за синьора Леандро, постылого как-бы-отца, не за презренный род Циникулли, но за себя, за свою мать, чье доброе имя было опорочено магусом. Доказал, что не зря, кроме кроликов, в гербе его фамилии есть еще и шпаги. Хотя правильней было бы поместить там арбалет! 4 — Мессер! Мессер, вы живы?! Хвала Мадонне, он еще дышит. Ну, кто-нибудь, позовите же наконец лекаря!.. Глава одиннадцатая ТРЕСК СКОРЛУПЫ Смотри же, надежда и желание водвориться на свою родину и вернуться в первое свое состояние уподобляется бабочке в отношении света, и человек, который всегда с непрекращающимся желанием, полный ликованием, ожидает новой весны, всегда нового лета и всегда новых месяцев и новых годов, причем кажется ему, будто желанные предметы слишком медлят прийти, — не замечает, что собственного желает разрушения! А желание это есть квинтэссенция, дух стихий, который, оказываясь заточенным душой человеческого тела, всегда стремится вернуться к пославшему его. И хочу, чтобы ты знал, что это именно желание есть квинтэссенция — спутница природы, а человек — образец мира.      Леонардо да Винчи. «О природе, жизни и смерти» 1 Умирать, как и рождаться, бывает очень больно. Истина, которая становится банальностью всего-то спустя два-три десятка смертей-рождений. Обычных, будничных смертей: ты засыпаешь, ты теряешь близкого человека, ты расстаешься с иллюзиями детства, ты расстаешься с невинностью младенца, свято верившего в идеалы, которых нет и никогда не существовало, — ты умираешь, умираешь, умираешь. Ты рождаешься: с каждым пробуждением, с каждым «люблю», на которое ответили взаимностью, с каждым распустившимся цветком, с каждым новым «могу!» и каждым новым «хочу!» — ты рождаешься, рождаешься, рождаешь себя. Больно? Бывает, что и больно. Но чей-то голос зовет с той стороны ночи и забвения. Иногда так: — Пришел котик на порог, на порог в теплый, в темный вечерок, вечерок. Попросил он творога да молока, — кот по имени Пушистые Бока… Иногда так: — Мессер, мессер!..Думаете, он меня совсем не слышит? Скажите, маэстро, а он?.. Иногда — просто детским плачем. Ты возвращаешься — иногда. Если совсем невмоготу слушать голоса. Или если уйти не получается. Или если Кто-то… Но об этом лучше не надо. Спи. Тебя еще не взяли за поводок, не потянули обратно (голоса — не в счет, на них ты пока можешь не обращать внимания). Ты еще можешь оставаться здесь; а когда зов с той стороны становится слишком сильным, беги — в прошлое, в воспоминания, в прежние рождения и смерти. Беги!.. 2 В том-то и загвоздка: бежать Обэрто не мог! Сегодня он достаточно наупражнялся и в ходьбе, и в лазанье по трапу; да и постоянное ношение личины тоже сил не прибавило. А времени осталось — ровно до обеда, потом нужно будет встретиться с ресурджентами и объясниться. «Даст Бог, успеем! — это все, чем ему оставалось себя обнадеживать. — Должны, должны успеть!» По дороге он потребовал от Малимора полного, без утайки, рассказа обо всем. Сам уже знал или догадывался, как было дело, но решил, что лучше подстраховаться. Бывают детали, на первый взгляд незначительные, однако способные сыграть решающую роль. — Когда ты стал custos'ом? — А? — Малимор! — Ну ладно, ладно. Я, честно, не помню, когда стал хранителем. Просто однажды почувствовал, что могу точно определить, принадлежит ли тот или иной человек к фамилии Циникулли. Старые серваны говорят, такое случается, если долго служить какому-нибудь одному роду. Вроде само собой чутье появляется; хочешь этого или нет — значения не имеет. А вместе с чутьем как бы прорастает в тебе такая штуковина… когда соблюдение традиций становится самым важным в твоей жизни. Тогда даже слово основателя рода для тебя не указ — делаешь только так, как заведено испокон веков. Это страшно, между прочим, — заявил он, глядя снизу вверх на Обэрто. — Иногда и не хочешь, а делаешь. Еще и скрывать это приходится, потому что… ну, вы же знаете, каким бывает синьор Бенедетто. А тут традиция диктует свое, традиция и справедливость берут тебя за шкирку, как будто ты кукла и за все нити от рук-ног дергает кто-то другой, он — хозяин, а ты только исполнитель, не больше. С этим даже бороться нельзя, оно сильнее тебя во сто крат! — Но почему ты отнес той женщине все перстни? — У нее не было денег, — развел руками Малимор. — И они ей были нужны. К тому же синьор Леандро нарушил традицию, когда признал своим сыном того, кто им не являлся. — Вот оно что!.. — …потому что это был не его перстень! Он и не мог. Я все время возвращал перстень в сокровищницу, к остальным. Потом синьор Бенедетто рассказал синьору Леандро правду, и с тех пор перстни, все девять, лежали только в сокровищнице. То есть лежали, пока я не наткнулся на Марию и не понял, что ее близняшки — настоящие наследники рода Циникулли. — Синьору Бенедетто ты признался в этом какое-то время спустя. Малимор смущенно хихикнул. — По правде сказать, очень не сразу. Он не спрашивал, потому что вообще ничего не знал о пропаже. А глупый синьор Леандро тайно вызвал вас — боялся, предок его замордует упреками, если узнает, что перстней нет! — А Фантин? Удивленный «виллан» посмотрел на Обэрто. — Я тут при чем? — Еще как при чем! — отозвался Малимор. — Только я ж на большом расстоянии не чувствую, принадлежит человек к роду Циникулли или нет. Мне для этого нужно видеть его или хотя бы оказаться очень близко от него. — Иными словами, не исключено, что где-то в городе живет еще два-три десятка бастардов синьора Леандро, но ты о них ничего не знаешь. — Угу, — угрюмо согласился серван. — Но я же не могу заглядывать в каждый дом и проверять. — Какое-то время они молча шагали по мостовой, освещенной первыми лучами утреннего солнца, а потом Малимор добавил: — Понимаете, желание поддерживать традиции — оно не мое, оно только во мне. Как… — он даже приостановился, стараясь подобрать удачное сравнение. — Как наконечник стрелы в теле, — подсказал Обэрто. — Да, наверное, что-то вроде. Словом, я не слишком-то хочу заниматься этим, но вынужден. Так что если я не знаю о существовании бастарда, мне только легче. Тогда то, что во мне, не заставляет меня соблюдать справедливость. Только в случае с близнецами все оказалось совсем по-другому, — добавил он нехотя. — Ты пожалел их. И привязался к ним. — Ну… В общем, да, — вздохнул Малимор. — Я отнес все перстни Марии и даже надеялся, что она их продаст. — Думал таким образом освободиться? — Если бы я не знал, где находятся перстни, как бы я мог их отбирать или раздавать? — Это ты посоветовал ей продать драгоценности? — Ага. Только она слишком долго решалась. Когда пропажу обнаружили, я велел ей перепрятать перстни, и поэтому мог честно отвечать синьору Бенедетто, что не знаю, где они находятся. А потом… — А потом она пошла на «Цирцею» и умерла. — Она должна была умереть, — со странной интонацией произнес Малимор. — Понимаете, она должна была умереть. — Ты знаешь, что случилось той ночью в порту? Не на «Цирцее» — позже, — уточнил Обэрто. — Почему ресурдженты обнаружили колебания в вероятностном поле? — Мессер, вы можете попроще спрашивать, без заумностей? — Да, — поддержал его Фантин, — вы иногда как скажете… — Могу попроще, — сдался магус. — Представьте: наш мир — как картинка на зеркальной поверхности озера. Если погода спокойная, картинка видна хорошо и ничто не нарушает ее цельности. Так бывает в периоды стабильности, но едва в мире назревает крупная война или какое-нибудь другое значительное событие, способное затронуть всех и вся, картина начинает дрожать, меняться. Во времена, лишенные войн и смут, каждый способен с более-менее высокой степенью вероятности предсказать, что его ждет завтра, через месяц или даже через год. Но когда вокруг неспокойно — не знаешь, что случится с тобой и через час. Тогда мир, его развитие способно кардинальным образом поменяться — так вздрагивает и разрушается во время непогоды отражение на воде. Но даже в дни, казалось бы, спокойные, поверхность озера не бывает все время недвижной: на нее падает мелкий сор, по ней скользят водомерки, жуки-плавунцы; выныривают, чтобы глотнуть воздуха, лягушки. Точно так же даже в стабильные времена рождаются люди, которые по тем или иным причинам обладают властью изменять судьбы многих. Природа такой власти различна, но главное — мало кто из них может повлиять на судьбу всего мира самым кардинальным образом. — Как Иисус? — Да, Фантин, он сделал именно это. Если вернуться к моему сравнению, он очистил поверхность озера от мусора, который скапливался на ней тысячелетиями, и научил, как в дальнейшем поддерживать чистоту… впрочем, это очень неточное сравнение. Возвращаясь к тому, что способно разрушить картинку на поверхности озера или изменить ее… Кроме отдельных людей, бывают события (мы называем их чудесами), которые тоже могут повлиять на судьбу всего мира. Отчасти таковыми являются воскрешения, устраиваемые ресурджентами. Чудо — это всегда нечто невероятное, необъяснимое. Оно привносит в нашу картину мира элемент нестабильности — уже одним фактом своего свершения. И алоплащники, кроме прочего, очень чутки к степени самой вероятности того, что то или иное чудо может повлиять на окружающий мир. Они никогда не рискнут воскресить останки древнего святого — просто потому, что у них это может получиться, а последствия подобного воскрешения трудно предсказуемы и могут быть всеохватны, вызывать смуты в народе, панику… — Значит, эти двое ресурджентов унюхали что-то такое на берегу? — Не просто «что-то такое», а нечто очень мощное по своей природе. Потому что след, иначе говоря — возможные последствия, чувствуется до сих пор, спустя несколько дней после самого события. Как волны, расходящиеся по озеру от брошенного камня. Вот я и спрашиваю у Малимора: что же тогда произошло? — Я не знаю, мессер, — просто сказал серван. — Я честно не знаю. Но она… она вернулась к детям. — Что?! — Она вернулась к детям, той же ночью. — Как? Ты же сказал, что она умерла. — Она умерла, мессер. И она мертва по сей день. Но она, мертвая, пришла домой, потому что… — серван закашлялся, как будто ему вдруг стало трудно говорить, — потому что ее ждали дети. Понимаете! Она знала, что некому будет о них позаботиться, что их нужно накормить, что, кроме нее, у них никого нет, — и она вернулась! — Малимор покачал головой. — На берегу ее след, но я не знаю, кто сделал это, кто воскресил ее. Тут как раз вмешался Фантин и рассказал историю рыбака — как тот видел черта на корабле, а потом — чьи-то следы, и как возле его хижины кто-то бродил ночью. — Ну, по поводу черта я могу объяснить, — улыбнулся Обэрто. — Это был клабаутерманн… Он вкратце поведал им о том, что случилось сегодня в доке. — Откуда вы о нем узнали? Обэрто пожал плечами и принялся объяснять. Но делал он это, почти не думая о том, что говорит; мысли магуса были заняты другим. По мере того как Обэрто и его спутники поднимались по улицам Нижнего Альяссо, становилось ясно, что Малимор ведет их в тот самый район, где находится «Стоптанный сапог». Еще спустя несколько кварталов Фантин догадался спросить у сервана, где именно живет эта женщина, о которой шла речь. — В каморке, рядом с постоялым двором. — Как называется двор?! — Можешь не отвечать, — вмешался Обэрто. — Расскажи лучше, зачем ты воровал у хозяина молоко. Он уже понял, почему по ночам в «Стоптанном сапоге» выли собаки. И еще… многое понял. А если его догадки по поводу молока верны… — Ей же нужно чем-то кормить детей! — почти обиженно воскликнул Малимор. — А покупать или красть где-нибудь подальше ты не догадался? — Конечно, догадался, — с гордостью заявил он. — Разве потом у этого Ходяги хоть капелька молока пропала? Нет! Потому что… ну, в общем, я находил для нее молоко. Ох!.. — Он вдруг остановился и со всего размаху ударил себя ладонью по лбу: — Как я мог забыть! Сегодня утром я должен был принести новую порцию! — Принесешь попозже, — успокоил Фантин. — Ничего же страшного не… — Боюсь, ты ошибаешься, — тихо сказал Обэрто. — Малимор, ну же, чего ждешь?! Беги, постарайся убедить ее, чтобы подождала еще чуть-чуть! — Куда бежать? Мы ведь уже пришли, мессер. Нам с черного хода, вон в калитку. Они вошли в «Стоптанный сапог», когда солнце уже вовсю светило в небе. Когда было уже слишком поздно. 3 …слишком поздно. — Мессер! — зовут голоса. — Вы слышите меня, мессер? Ты слышишь. Но не торопишься откликаться — зачем? — Не нужно кричать, молодой человек, — то ли с раздражением, то ли с сочувствием заявляет кто-то. — Во-первых, далее если бы он и слышал вас, вряд ли у него хватило бы сил сообщить об этом. Во-вторых, если он спит (что, я полагаю, маловероятно, но все же), вы можете его разбудить, а сон сейчас пойдет ему на пользу больше, чем общение с вами. Ну и, наконец, вы мне попросту мешаете своими криками. Извольте-ка выйти, если не можете стоять смирно. — Да, маэстро, я буду молчать. Только скажите, есть ли надежда… — Вы обещали молчать — ну так и молчите! — теперь лекарь явно рассержен. Нет, — понимаешь ты, — не болтовней Фантина, а его вопросом. И ты, и маэстро слишком хорошо знаете ответ на него. Бежать. Прочь — подальше, поглубже, туда, где тени прошлого уже не причиняют боли, где голоса, даже если они слышны, — всего лишь голоса, безликие, лишенные какого-либо смысла. Бежать. Они все равно не способны вызволить тебя из той мягкой, уютной западни, в которую ты погружаешься: они снаружи, ты — внутри, барьер тонок, но непреодолим для них. — …Дело не в ранении, молодой человек. Он попросту истощен до крайности, истощен и устал. Ему необходимо выспаться… (Но в том-то все и дело, что твой глубокий сон способен незаметно перейти в нечто большее. В то, что длиннее и бездоннее любого сна. И куда ты так стремишься сейчас попасть.) Появляется еще один голосок, тонкий и растерянный: — Давно это случилось? — На закате, он как раз собирался идти в доки. — А-а, к этому. — Угу. К славдурману или как его там… — Что говорит лекарь? — Чтоб я заткнулся и проваливал, мол, мешаю. По-моему, он сам не знает, что делать. А ты? — А что я? Я — всего лишь серван, которому «повезло» стать custos'ом. Врачевать я не умею, ясно! — Может, позвать ресурджентов? — А они тут при чем? Он же еще не умер… да и если бы… они ж только через сорок дней после смерти могут оживлять. — Так что же нам делать? — в голосе Фантина звенит неподдельное отчаяние. — Молиться, — мрачно роняет Малимор. — Больше ты ничем ему не поможешь. Скажи лучше, как там дети? — Да как… Вредничали весь вечер, я их поручил кормилице. Чего она только не делала — и убаюкивала, и сказки рассказывала, и кормила… Ну, вроде вот заснули. — Можно, я взгляну? — Пошли. Они уходят, хлопает дверь. Маэстро лекарь тоже уже ушел, давно сдался, попросил позвать, если что-то изменится, и сбежал «проветриться и перекусить, если нужно, я буду внизу», он сейчас потягивает вино за одним из столов в общей зале и кивает Рубэру Ходяге: «Да-да, вы правы, это нельзя оставлять безнаказанным: вот так запросто, на улице подстрелить ни в чем не повинного человека, вы правы…» Ты чувствуешь запах пота, усталости и страха, что пациент умрет, а в этом потом обвинят его, лекаря; дома опять остывает нетронутый ужин, а обиженная супруга будет «все понимать», но дуться целый день или даже три. Пожалуй, он не зря переживает. Его действительно могут обвинить, и жена действительно будет дуться. Но ты ничем не можешь ему помочь. И он тебе — тоже ничем. …Умирать больно, понимаешь ты. Нет-нет, речь не о физической боли, а о привязанностях; тонкие-тонкие нити, которые крепче цепей, они протянуты от тебя во все стороны, ты — паук в центре паутины, но ты же — марионетка в чужих руках; в Его руках, постепенно ты избавляешься от них, одну за другой рвешь — и да, это адски больно. Не менее больно обнаружить вдруг, что твои представления о мире, твой панцирь («скорлупа», синьор Аральдо, вы были правы, «скорлупа»!) — ущербны, изъязвлены трещинами, твои «хорошо» и «плохо» обладают мельчайшим, недоступным глазу изъяном, который тем не менее делает свое черное дело: ты знаешь о нем и уже не можешь ежедневно и ежечасно выходить на бой — меч валится из рук, сомнения, подобно яду «misericordia», проникают в кровь, в самую твою суть — и, даже зная, что оружие врагов еще более ущербно и непрочно, ты отступаешь, сдаешься, признаешь собственное поражение (ибо это — поражение, Господи!), ты уже не пытаешься по крохам собрать развалившийся доспех, но срываешь его с себя — с кровью, с мясом, с отчаянным «Пусть так!» идущего на эшафот, свой меч ты вонзаешь в самого себя — и принимаешь боль, как высшую меру наказания, как неизбежное зло, которое ты уже выбрал, ибо «misericordia» — не для всех, тебе она недоступна, терпи, раскройся в последней слепой атаке на собственные ошибки и заблуждения, прими с достоинством, что должно, иди по этому пути до конца, пусть даже там, в конце, тебя ждет адов круг — тот, что предназначен для предателей!.. Голоса слышны хуже и хуже, они уже настолько похожи один на другой, что ты их почти не отличаешь, тем более — не можешь понять, кто именно говорит и о чем. В них сейчас ровно столько же смысла, сколько в грохоте прибоя или в стрекотании сверчков. Просто шум, который отвлекает. Который мешает спать. Скоро, очень скоро он не будет тебе мешать. Уже почти не больно. Уже… И в этот момент чьи-то цепкие пальцы хватают тебя, хватают и держат так, что снова приходит все: боль, время, память. Ты пытаешься сбежать, вырываешься что есть мочи, но становится только хуже: чем больше прикладываешь усилий, тем больше просыпаешься к жизни; возвращаются чувства, желания… память… Ты изумлен: ты знал, точно знал, что ни одно живое существо с той стороны барьера никак не могло повлиять на тебя. Ты растерян: невозможное тем не менее произошло. Ты пытаешься понять: как могло это случиться, ведь ты уже почти ушел. Что же — тебе охотно подсказывают. Показывают: на галерее стоят трое. Призрак и ты с Фантином; у вас в руках по младенцу. «Не кричите, разбудите ребенка», — говоришь ты синьору Бенедетто, но младенец уже проснулся, поморгал, скривился было недовольно и собрался возопить о том, что пеленки мокрые и надо больше внимания уделять детям, а не старикам, к тому же давно мертвым, — но вдруг распахнул глазенки, выпростал ручку и потянулся к рукаву синьора Бенедетто. …Пальцы малыша уверенно хватают призрачную ткань, мнут ее, тянут на себя. На лице ребенка — блаженная усмешка: вот ведь какую игрушку себе нашел!.. Вдруг младенец поворачивается и (этого не было, не было, не было!) смотрит на тебя внимательным, неожиданно взрослым взглядом. Такой бы больше приличествовал почтенному старцу — да вот хотя бы тому же синьору Бенедетто, но не ребенку, которому всего несколько месяцев от роду. Ну так обычные дети и призраков за рукава не хватают! Ты начинаешь догадываться. И, словно давая понять, что ты на верном пути, издалека — но в то же время совсем рядом — звучит смех. Веселый детский смех. Эпилог ОТСТУПНИК […] и по какому-то странному наитию меня посещает чувство, что все написанное на этих листах, все читаемое сейчас тобою, неведомый читатель, не что иное, как центон, фигурное стихотворение, громадный акростих, не сообщающий и не пересказывающий ничего, кроме того, о чем говорили старые книжные обрывки, и я уже не знаю, я ли до сей поры рассказывал о них, или они рассказывали моими устами. Но какая из двух возможностей ни восторжествует, все равно, чем больше я сам себе повторяю ту повесть, которая родилась из всего этого, тем меньше я понимаю, было ли в ней какое-либо содержание, идущее дальше, чем естественная последовательность событий и связующих их времен.      Умберто Эко. «Имя розы» 1 Из записей в конторской книге сьера Риккардо Барбиаллы, верфевладельца: «Странный старик, «просто Обэрто, без синьора», приходил сегодня днем. Сперва я не узнал его — он очень помолодел, хотя палочка при нем. Он облазил все мои доки, заглянул на несколько судов, которые в ближайшие дни должны быть спущены на воду, что-то там делал. (Я велел никому не вмешиваться, хотя знаю, что потом некоторые проверили корабли, на которые он поднимался. Я сделал вид, что не знаю об этом. Мало ли что он мог там…/вымарано/)». /чуть позже/ «Кажется, «просто Обэрто» не солгал: в доке, где стояла «Цирцея», все спокойно…» /значительно позже/ «Сегодня узнал: «Цирцея» разбилась о скалы. История странная, случилась в тихую погоду, команда (почти всем удалось спастись) не была пьяна или небрежна (тому есть свидетели из лиц незаинтересованных, бывших в момент катастрофы на берегу). Впору согласиться с теми, кто считал судно проклятым!» 2 Из секретного донесения Гвидо Фантони, начальника тайной службы города Альяссо, мессеру Томмазо Векьетти, одному из членов Совета Знатных: «…Спешу также сообщить, что из Альяссо наконец-то отбыл магус, вызванный Цининкулли для розысканий, цель которых Вам известна, равно как и их результат. Есть основания предполагать, что законники утратили или в ближайшее время утратят всякий интерес к нашему уважаемому подесте. Магус вполне ясно дал понять синьору Л., что считает свою миссию выполненной и, со своей стороны, не видит причин для нового расследования. Касательно же Грациадио — вряд ли попытка судить его за покушение на магуса окончится сколько-нибудь положительными результатами (и магус, по всей видимости, это понимает), поскольку Г. может быть (и, вероятнее всего, будет) признан невменяемым, а значит, не несущим никакой ответственности за свои поступки. В результате его передадут под опекунство Л., окончательно отказав в праве наследования. Т. о., мы можем с достаточно большой степенью вероятности говорить о том, что в ближайшие годы фамилию Ц. ожидает упадок, и здесь — вполне реальная возможность для Совета наконец-то взять бразды правления в свои руки. Если момент не будет упущен, формальное правление Знатных станет в Альяссо действительным, а тирании рода Циникулли будет положен конец. Сам Г. дал тому достаточные основания — и народ лучше (точнее — хуже) воспримет историю сумасшедшего убийцы, Ц.-младшего, нежели запутанную и слишком сложную многоходовку с перстнями (в которой, признаться, я и сам не все понимаю, хотя наше временное сотрудничество с людьми Барабанщика пролило свет на некоторые ее темные места, о чем будет сказано несколько ниже). Что же до магуса, то он не просто уехал, но и увез с собою всех трех бастардов, которые могли бы стать помехой на пути свержения тирана. К сожалению, проследить их путь нам не удалось. Мы знаем только, что законник вместе с Фантином — «вилланом», известным также под прозвищем Лезвие Монеты, — и двумя младенцами-близнецами отправился в порт и, вероятней всего, сел на какой-то из отплывающих кораблей, но на какой точно — выяснить наши агенты не смогли. Хотя они клянутся и присягают, что магус их не заметил, однако факт остается фактом: в какой-то момент они попросту потеряли из виду его и его спутников. Дальнейшие поиски, опрос портовых грузчиков, судовладельцев и пр. ничего не дал. Мы подозреваем, что здесь не обошлось без «особых умений», которыми, как известно, обладает каждый магус; мы же не могли применять таковые, поскольку не имеем надлежащим образом обученных людей (смею заметить на полях данного донесения, что уже не единожды подавал прошения о том, чтобы нам дали дозволение на наем или же выучку подобного рода агентов, каковые прошения всегда получали решительный отказ, в том числе и с Вашей стороны). Также мы обратились за помощью к агентам Барабанщика, однако тот передал, что не рекомендует нам искать следы магуса и его спутников: дескать, они никоим образом не угрожают благополучию города; сам Барабанщик содействовать нам в поиске магуса не намерен, более того, из тона его послания ясно, что таковой поиск будет им воспринят крайне неодобрительно. Памятуя о Ваших указаниях по поводу сотрудничества с Барабанщиком, мы сочли наиболее разумным таковые поиски прекратить. (Тем более что, по моему скромному разумению, магус и бастарды действительно не представляют угрозы для Совета. Даже появись у Л. возможность предъявить одного из своих незаконных отпрысков и объявить его наследником, найти доказательства этого отцовства будет весьма проблематично, а то и вовсе невозможно. Единственная косвенная улика — портрет Ринальдо Циникулли — была увезена магусом.) Что же до суда над Г., считаю наиболее разумным оправдать его, наградив упомянутым выше диагнозом — т. о. из него не будет сотворен очередной «святой страдалец», а фамилия Ц. окажется высмеяна, что только поспособствует скорейшему свержению тирании…» 3 Из судейского заключения по делу о покушении на жизнь мессера Обэрто, законника, синьором Грациадио Циникулли: «…по причине отсутствия истца, хоть и при наличии множества свидетелей…» «…признать невменяемым, а следовательно, неспособным отвечать за свои поступки, и препоручить опекунству отца его, синьора Леандро Циникулли, с обязанием последнего заботиться о физическом и — по возможности — душевном здоровье больного, держать оного под домашним арестом и тщательно соблюдать рекомендации врачей…» Я тогда не знал, чего ищет брат Вильгельм, по правде говоря — не знаю и сейчас. Допускаю, что и сам он того не знал, а движим был единственной страстью — к истине, и страдал от единственного опасения — неотступного, как я видел, — что истина не то, чем кажется в данный миг.      Умберто Эко. «Имя розы» 4 В монастырском саду — тихо и пусто. Полдень постепенно истекает медовыми лучами, наливается предзакатной глубиной — но двоих законников, кажется, бег времени мало заботит. У них сейчас есть дела поважней. — Так значит, это твое окончательное решение, — не спрашивает — утверждает крупный, широкоплечий мужчина, повадками и взглядом похожий на матерого волка. Сказавши это, он замолкает и какое-то время глядит вдаль, превратившись в подобие статуи: ни единого движения мысли, ни тени чувств не отражается на его лице. Обэрто смиренно ждет, стоя позади и рассеянно изучая узор складок на одеждах падре Тимотео. — Почему? — тихо спрашивает наставник. — Изволь объясниться. Обэрто склоняет голову: — Я утратил веру, отче. — Ты не веруешь больше в Господа нашего?!.. — Я больше не верю в то, что все решается обращением к законам. Справедливость… это не просто наказание виновных. Непогрешимых нет или почти нет, а степень вины каждого… кто способен определить ее, кроме Создателя? Я не считаю себя вправе судить. Карать — тем более. — Вот, значит, как, — не оборачиваясь, говорит падре Тимотео. — Ты усомнился в чистоте рук и помыслов братьев по ордену. — Нет, отче. Это ведь я ухожу, я. И усомнился я только в самом себе. — Не только, — сурово поправляет его наставник. — Ты усомнился в своих учителях, ведь это они доверили тебе быть законником, мечом карающим в руце Его! — голос падре становится громче, на последних словах он уже гремит, полный гнева и горечи. — Ты усомнился во всех нас, кто ежедневно и еженощно — ежечасно! — стоит на страже порядка. Напомню, если дни, проведенные вне стен обители, выветрили это из твоей памяти: наша обязанность — беспокоиться не о простых нарушениях закона, но о преступлениях, совершенных с применением сверхъестественных способностей, каковыми Господь наш отмечает лишь немногих, в знак предрасположенности Своей или же как испытание. И когда отмеченный даром обращает его во вред — тем самым совершается преступление во много раз худшее, нежели обычные. И что же, по-твоему, это несправедливо — наказывать столь явных преступников? — В большинстве случаев — справедливо, однако… Наставник наконец повернулся — плавно, всем корпусом, как волк, услышавший вдалеке хруст ветки под чьей-то ногой. — Ты ведь встретил в Альяссо воскрешателей, так? — Встретил, отче. — Говорил ли ты с ними на темы хаоса и порядка? Обсуждал вопросы стабильности мира? — Отче… — Так почему же ты сомневаешься в том, что поддержание стабильности и порядка, — благо?! Разве каждый непокаранный преступник, каждое преступление, оставшееся безнаказанным, не увеличивают долю хаотичности, разве не вносят они смуту в социум и в мир?! Тем более — преступления, которые с большей вероятностью способствуют порождению хаоса и бедствий. — Падре Тимотео презрительно передергивает плечами. — Ты напоминаешь мне новиция, которому в детстве на голову наступил осел. Иначе почему бы я повторял сейчас прописные истины, известные даже самому юному из законников? — Я помню каждую из них, отче. Они мудры, эти истины, они глубоки. Но глубина их предельна, мудрость — конечна, а жизнь… жизнь, отче, рано или поздно доказывает, что они не универсальны. И когда приходится выбирать… Вы знаете, отче, я был прилежным учеником, я постигал «принцип сердца» с детства, всегда использовал его, и ни разу прежде он не подводил меня. — Так в чем же дело? — сурово вопрошает наставник. — В Альяссо я тоже следовал этому принципу. И следую ему до сих пор, отче. Там я должен был сделать выбор между законом и справедливостью, зная, что ни одно из решений не будет совершенным. Я выбрал. — Твое сердце подсказало тебе именно этот путь? — Да. Падре Тимотео снова отворачивается и глядит в сад. — Расскажи мне еще раз о том, что случилось в Альяссо, — неожиданно приказывает он. Обэрто с надлежащим смирением повторяет всю историю — разумеется, ее сокращенный, официальный вариант, в котором Мария умерла, выбросившись за борт «Цирцеи», а оба близнеца оказались обычнейшими детьми, сиротами, чью судьбу пришлось устраивать самому Обэрто. — Одного малыша взял на воспитание Фантин, второго я пристроил в семью молодого человека, в чьей порядочности я уверен. К сожалению, пришлось торопиться, я навел справки и… — Почему ты не привез детей сюда? Из-за того, что разочаровался в наших постулатах? Обэрто молчит, склонив голову. — Хорошо, пусть так. Однако зачем было отдавать второго ребенка на руки какому-то неизвестному тебе человеку… кстати, как его звали? — Запамятовал, отче, — разводит руками магус. — А отдать пришлось, потому что морское путешествие не пошло на пользу ребенку. Обэрто не лукавит. Он действительно не знает имени человека, заботам которого вверил второго близнеца. История, им рассказанная, вообще почти целиком правдива. Если не считать того, о чем он умолчал. И того, что мотивы его поступков были несколько иными. 5 …Фантин сошел с корабля задолго до того, как «Святой Петр» прибыл в Ромму — во время непредвиденной остановки, случившейся рядом с каким-то безымянным (во всяком случае, Обэрто названия не запомнил) селеньем. Совершенно неожиданно обнаружилось, что вся свежая вода в трюмах протухла, и пришлось срочно пристать к берегу, чтобы пополнить ее запасы. Из-за этого выходило довольно солидное запоздание, клиенты в Ромме, предчувствовал шкипер, будут недовольны; он велел поторапливаться, не теряя ни одной лишней минутки. Прощание вышло скомканным. По мосткам раздосадованные матросы вкатывали бочки с водой; не стесняясь в выражениях, просили пассажиров уйти куда подальше, под ногами не путаться и вообще — раннее утро, еще бы спать и спать, вот и пользовались бы случаем, пока можно. — Это обязательно, мессер? — в сотый раз спрашивал Фантин. — Я ж тут совсем никого не знаю. — И хорошо. Присоединишься к каким-нибудь путникам и отправишься подальше от побережья, там найдешь городишко поукромней и будешь жить. Денег тебе хватит надолго. Наймешь кормилицу, чтобы за ребенком приглядывала, сам устроишься к кому-нибудь подмастерьем. Через пару лет деньги, конечно, закончатся, но ты к тому времени уже будешь иметь какой-никакой, а заработок. Лет через пять или лучше шесть можешь перебраться в город покрупнее — но только выбирай такой, чтобы подальше от Альяссо и особенно от Роммы. Перстни лучше спрячь, но ни в коем случае не продавай. Меня не ищи, вообще забудь, что мы знакомы. И особенно внимательно следи за Джироламо — он и сейчас горазд дела вытворять, а когда подрастет… ну, надеюсь, к тому времени ты уже будешь знать, как с ним управляться. Да, и главное: держись подальше от законников и ресурджентов. Особенно — от магусов-законников. — А вы? — А я, как и говорил, сойду в каком-нибудь городке и пристрою Леонардо в хорошие руки. Потом вернусь в Ромму. Все. — Эх, мессер, лучше б вы самолично за ними присмотрели! — Нельзя! Если кто-нибудь внимательный раскопает всю эту историю, найти детей ему будет легче легкого: главное отыскать бывшего законника Обэрто. Даже если я оставлю себе только одного ребенка и буду утверждать, что это мой собственный сын, а на расспросы о его брате-близнеце разводить руками: нет, мол, и не было никогда, — все равно найдут. Слишком большой риск, слишком большой. — Ну так я б, может, тогда обоих взял? — Опять же: нет! Во-первых, двоих ты не прокормишь, если только не займешься прежним ремеслом, а этого тебе делать нельзя ни в коем случае. Во-вторых — и в главных, — если они будут вместе, их способности станут развиваться. Это опасно — прежде всего для них самих. Они и сейчас-то… В этот момент Джироламо сонно заворочался на руках у Фантина и недовольно забормотал — тотчас Леонардо, которого магус оставил в каюте, отозвался яростным криком, слышным даже на палубе. — Видишь, — сказал Обэрто. — Ладно, ступай, а то они еще устроят представление, чтоб и матросы, и пассажиры надолго запомнили, — это нам совсем ни к чему. — Да, мессер. Я… Спасибо вам, мессер! Вы даже не представляете… — Ступай, ступай, — он мягко, но настойчиво подтолкнул Фантина к сходням. — Поспеши — и помни, что я говорил. Забыть об Альяссо и обо всем, что там было. Жить обычной жизнью, спрятать перстни. Никогда меня не искать. — До свиданья, мессер. — Прощай, — он дождался, пока Фантин, с дорожным мешком на плече и младенцем у груди, спустится на берег, пока исчезнет в зыбком утреннем тумане, и только тогда пошел в каюту. Впрочем, Леонардо к тому времени уже перестал кричать — магус так и не понял, когда именно это случилось. Малыш висел в люльке и молча смотрел на Обэрто. Рядом, приняв человечье обличье, примостился на сундуке клабаутерманн Гермар. — Вот и все, — сказал младенцу магус. — Дальше поплывем одни. — Воду больше не нужно портить? — деловито спросил Гермар. — А то я могу. Не нравится мне этот корабль, особенно шкипер. — Хочешь на другой перебраться? — Зачем? — удивился клабаутерманн. — Буду этих уму-разуму учить… А ты, значит, окончательно решил? — Нечего решать, — ответил ему Обэрто. — Все давно за нас решено. С палубы донеслось рваное: «Тово! Можно отплывать!», застучали убираемые сходни, и корабль, скрежетнув всем корпусом, тяжело двинулся дальше — прочь от туманного берега и деревушки, названия которой Обэрто так и не узнал. Позже, в Лэвьорно, где стояли полдня, он нашел некоего молодого нотариуса, очень нуждавшегося в деньгах, но (как Обэрто успел выяснить) честного и порядочного. Состоялся разговор при закрытых дверях. Предложение незнакомца сперва изумило молодого человека, затем — вызвало вполне обоснованные подозрения. Пришлось предъявлять доказательства того, что Обэрто — не жулик и не злополучный отец, норовящий избавиться от нежеланного отпрыска. Дело осложнялось тем, что он не мог рассказать все: нотариусу не следовало знать, что младенца ему принес магус (Обэрто допускал, что молодой человек со временем стал бы наводить справки и тем самым привлек к себе и к ребенку нежелательное внимание). Конечно, назывались определенные, немалые суммы, которые в случае согласия ежегодно мог бы получать приемный отец — например, в одном из банков Фьорэнцы. Да и сейчас, на первое время, Обэрто готов был снабдить молодого человека внушительной суммой, значительно превышавшей ту, которая нужна была, чтобы ребенок в ближайшие несколько месяцев ни в чем не знал отказа. Нотариус, хоть и был на мели, увидел в этом подвох и наотрез отказался брать ребенка. Ситуация складывалась критическая: до отправления «Святого Петра» оставалось всего ничего, Обэрто непременно следовало вернуться на борт с тем, чтобы в срок поспеть в Ромму; да и задержка в Лэвьорно или путешествие в столицу с младенцем равно выдавали его возможным недоброжелателям, если бы тем вздумалось пойти по следу близнецов. К счастью, спасла положение жена нотариуса. Как выяснилось вскоре после свадьбы, она не могла иметь детей; супруги горевали из-за этого, и вот — чудесный случай сам посылал им ребенка! Так разве можно отказываться от подарка фортуны?! Дело было решено. Леонардо усыновили, и вскоре все трое: малыш и его приемные родители, — должны были отправиться в некое горное местечко, в окрестностях которого у нотариуса имелось небольшое имение (в Лэвьорно он с супругой приезжал к лекарю, чтобы окончательно выяснить, может ли жена иметь детей). Таким образом, вероятные преследователи, даже прознай они о том, что магус сходил здесь на берег с младенцем, а вернулся уже без него, все равно не отыскали бы ребенка. Ну а на судне вряд ли что-то заподозрили: еще в Альяссо, оплачивая поездку, Обэрто как бы между делом проронил, дескать, малыш — сирота, вот попросили отвезти его единственным, дальним родственникам в Лэвьорно. На борт он успел вовремя — и дальнейший его путь в Ромму не был отмечен сколько-нибудь значительными приключениями, если не считать нападения каперской фусты, — нападения сколь дерзкого, столь и глупого, закончившегося для атаковавших бесславным поражением. Итак, на исходе лета магус Обэрто прибыл наконец в Ромму и тотчас отправился в обитель ордена законников с тем, чтобы предстать перед его главой и отчитаться о случившемся в городе Альяссо. Точнее, пересказать официальную версию тех событий. А вдобавок — сообщить наставнику о своем окончательном решении покинуть орден. 6 Вечереет, в монастырском саду множатся и удлиняются тени, но падре Тимотео по-прежнему стоит спиной к допрашиваемому, плечи наставника расправлены, и он ничем не выдает усталости, как будто разговор начался только что, а не длится с самого полудня. — А теперь я хочу услышать подробнее о том, когда именно ты совершил свой выбор. — Я уже объяснял… — Не мотивы. Момент, после которого ты принял решение уйти, — чеканит каждое слово наставник. — Начинай. — Это произошло у ювелира, — признается Обэрто. — В Альяссо мне не раз приходилось нарушать закон: я преступно проник на виллу подесты, согласился сотрудничать с призраком преступника, намерен был умолчать о том, что маэстро Иракунди сделал один фальшивый перстень и отдал его стражникам вместе с шестью настоящими. Именно на этом он попался: синьор Бенедетто выяснил, что из семи один поддельный, сообщил мне, а я с помощью Папы Карло отыскал ювелира. Надавил на него — он согласился изготовить еще несколько фальшивых перстней (и, разумеется, вернуть тот настоящий, который оставил себе). Он знал, что я пришел с ведома дона Карлеоне, поэтому не посмел жульничать. А вот я… Я, отче, дважды испытал искус и был готов всерьез преступить закон — как полагал, оба раза во имя торжества справедливости. Первый — когда мог выдать поддельные перстни Иракунди за настоящие и тем самым хотя бы на время обезопасить жизни близнецов и Фантина. В конце концов синьор Бенедетто обнаружил бы подмену, но вряд ли — быстро, потому что он доверял мне и знал: законники не лгут. — Но ты не стал обманывать синьора Бенедетто. — Увы. — А второй случай? — Второй искус возник у меня, когда я подумал, что дон Карлеоне, как ни крути, преступник. Я мог бы подложить перстни его костехранителям и «голосу» — и натравить на них стражников, обвинив этих людей в краже драгоценностей; а потом шепнуть пару слов ресурджентам, когда выяснилось бы, что костехранители и «Vox» помогали незаконно воскрешенному призраку. — Итак, ты дважды мог совершить, но не совершил противозаконное деяние. Так в чем же дело? Ведь ты оба раза выбрал правильное решение. — Дело не в самом решении, отче, а в том, почему я поступил именно так. Я счел несправедливым поступать подло с теми, кто помог мне, — вопреки формальным доводам, хотя понимал, что тем самым избавил бы западное побережье от опаснейшего преступника, который сумел превратить разрозненные незаконные промыслы в цельную, хорошо отлаженную систему. Что же касается синьора Бенедетто… я отказался от первого варианта в пользу другого, который, по-моему, в большей степени поспособствует восстановлению справедливости. Хотя он, отче, столь же незаконен, как и первые два. — Это связано с магией? — Никоим образом. — Тогда можешь не рассказывать мне, что ты там такое придумал. И снова падре Тимотео погружается в твердое, как панцирь, и острое, как меч, молчание. Обэрто терпеливо ждет. 7 …перстни, перстни, где на печатке — кролики и шпаги. Еще не раз они повстречаются Обэрто — в самых разных ситуациях, в разное время и в разных местах. Через несколько лет после событий в Альяссо он узнает, что ювелир Тодаро Иракунди баснословно разбогател, даже смог купить себе право на ношение фамильного герба. Для многих останется тайной за семью печатями, как талантливый, но все же отнюдь не столь высокооплачиваемый маэстро смог сколотить свое состояние. Мало кто свяжет богатство Иракунди с появлением в Альяссо огромного количества перстней, внешне ничем неотличимых от настоящих, но — поддельных, причем с кроликами и шпагами на печатках. Обэрто же только улыбнется, узнав, что на гербе синьора Иракунди изображены, среди прочего, десять перстней. Второй, менее приятный случай произойдет уже через семь или восемь лет после событий в Альяссо. К тому времени история с перстнями обретет анекдотическую окраску благодаря тем поддельным, что в большом количестве наводнят городок. Семейство Циникулли раз и навсегда вынуждено будет отказаться от того, чтобы считать перстни фамильной реликвией; впрочем, более серьезные проблемы возникнут у синьора Леандро, когда призрак синьора Бенедетто решит окончательно оставить этот мир. Подеста, обрадовавшись этому решению, тотчас вызовет ресурджентов, те выполнят, что положено, и уедут — и вот тогда-то обнаружится, что своими собственными руками синьор Леандро непоправимо навредил себе. Отныне у него не останется ни одного формального подтверждения знатности фамилии Циникулли — ни одного, кроме бумаг, которые одной ненастной ночью исчезнут из особняка; след их будет утерян навсегда, а вместе с бумагами, обесцененными перстнями и призраком основателя рода синьор Леандро лишится должности подесты: Совет Знатных однажды возьмет все полномочия в свои руки и более никогда не допустит Циникулли к управлению городом. Что же до перстней, судьба их долгое время будет оставаться неизвестной. Поддельные станут появляться там и тут, а шесть настоящих, по-видимому, сам же синьор Леандро уничтожит или продаст, когда финансовое положение его пошатнется настолько, что дальше уже невозможно будет и сохранять фамильные реликвии, и вести сколько-нибудь пристойный образ жизни. Один из перстней всплывет, как уже говорилось, лет через семь или восемь, совершенно неожиданным (а может, наоборот — вполне закономерным) образом. Находясь по делам во Фьорэнце, Обэрто станет свидетелем гнуснейшей сцены избиения какого-то воришки, пытавшегося на рынке стянуть у беременной синьоры кошелек. Синьору отведут в тенек и станут обмахивать платками, а воришку двое ее телохранителей начнут лениво, методично бить смертным боем — не обращая внимания на собравшуюся вокруг толпу, на вопли бедолаги, на то, что, в общем-то, в вольном городе Фьорэнце положено такие дела решать в суде, а не самочинною расправой. Потом — то ли от треволнений, то ли от криков толпы и пронзительного стона незадачливого карманника — у синьоры тут же, на базаре, случится выкидыш — и это окажется равнозначным смертному приговору для воришки. К телохранителям (мысленно уже распрощавшимся с работой и ощущающим на собственных спинах предстоящее наказание) присоединится кое-кто впечатлительный из толпы, скорчившееся в пыли тело перестанет вопить, а вскоре и двигаться, наконец все прекратится с приходом стражников, те разгонят зевак, и Обэрто станет видно изломанное и плавающее в крови тело то ли мальчишки, то ли взрослого, но низкорослого мужчины. Лицо его после всех зверствований будет напоминать мясной фарш: ничего человеческого, ни единой узнаваемой черты, — и только на скрюченном, неестественно выгнутом вбок пальце блеснет вдруг… да, именно он: перстень со знакомой печаткой. Небрежные, откровенно вялые разыскания городских властей личность убитого не установят. Перстень окажется настоящим. 8 — Рано или поздно это должно было случиться, — говорит падре Тимотео саду, что раскинулся перед ним. — Рано или поздно это случается почти со всеми. Обэрто внимает, почему-то затаив дыхание. — Устав ордена предусматривает, что законник по желанию своему имеет право покинуть орден. Либо на срок, длительностью не превышающий год, — и тогда по возвращении он снова будет принят в ряды братьев. Либо же — навсегда, без права возвратиться. — Словно догадавшись, что Обэрто собирается возразить, падре поднимает в предупреждающем жесте свою левую руку, на которой недостает двух пальцев: — Нет! Ты уйдешь отсюда с бумагами, в которых будет написано: «отпущен на год, для постижения мира и самого себя, после чего имеет возможность снова стать одним из братьев ордена». Я знаю, что твое решение вызрело не сразу. Но я старше, и поэтому знаю еще вот что: молодость поспешна и категорична более, чем следовало бы. И на том закончим. Падре Тимотео поворачивается к магусу и тихо добавляет: — Закончим, если тебе нечего мне больше сказать. В саду уже окончательно стемнело. Цикады и сверчки в едином яростном порыве возносят к небесам молитвы о грядущем дне: пусть будет он солнечным и в меру теплым, полным еды и питья, и пусть сандалии братьев пореже угрожают насекомой, такой хрупкой жизни, Господи! Колышутся ветви, ветер перебирает листья, словно тугие, сочные четки или страницы книг, которым еще предстоит быть написанными и прочитанными, но каждое слово которых — уже здесь: в воздухе, в траве, в искристых звездах и осколке луны над монастырем. В эту паузу между вопросом настоятеля и ответом Обэрто можно без труда вложить вечность; бесконечная цепь из трех звеньев: прошлого, будущего, настоящего, — прикидывается ручной змеей, веер вероятностей замер, распахнулся дивным капюшоном кобры, — и сейчас Обэрто отчетливей, чем когда-либо, понимает, каким мог бы быть его ответ. Ведь проще простого рассказать без утайки все, поделиться самым сокровенным. Ну, хотя бы вспомнить еще раз те несколько шагов настоящего страха, которые отделяли его от мостовой, на которой прозвучало «Сегодня утром я должен был принести новую порцию!» Малимора, до комнатушки, куда они ввалились, все трое; там, в люльке, подвешенной к потолку, мирно покачивался младенец, а второй, его брат-близнец, сладостно чмокал, припав к мраморно-белой груди. И когда Обэрто увидел это, страх лопнул гнилостным нарывом, растекся холодком по спине, горькой занозой вошел под сердце: «Опоздали! Великий сыскарь, ты так долго шел по следу, что утратил всякую способность смотреть по сторонам. И вот теперь… опоздали! А ты ведь мог их спасти!» Он действительно мог бы. Вовремя заданный вопрос, правильно понятое молчание Малимора… да вспомни хотя бы вой собак по ночам, или колыбельную, которую ты слышал! — или ту дурацкую сцену, когда Рубэр Ходяга ругал свою прислужницу за пропажу молока (а она была неестественно бледна; ты подумал тогда — перепугалась, а впрочем, был слишком занят наблюдением за «вилланом»); вспомни, наконец, казнь на Площади Акаций, где казнимый шкипер, поднимаясь по лесенке и даже просунув голову в петлю, страшно мычал и пальцем указывал в толпу — туда, где стояла она! — она, которая еще несколько дней назад бросилась с борта его галеры в волны и наверняка должна была утонуть, но не утонула, восстала из мертвых, потому что: «Дети позвали», — тихо отвечает эта женщина, смущенно, виновато улыбаясь. Она глядит на вас всех, ворвавшихся в ее комнатенку, и сокрушенно дергает плечом, а сама тем временем отнимает младенца от груди, платочком промакивает ему губки и, запахнув рубашку, относит, кладет его во вторую люльку: «Вы уж простите, мессер, что так вышло. Я, наверное, не имела права возвращаться, да? Но они… я не могла их оставить одних, поймите». И вдруг, упав на колени и обхватив твои руки мертвенно-холодными пальцами, заглядывает в глаза: «Что теперь будет, мессер? Что вы со мной сделаете? Нет-нет, я не отказываюсь, делайте, что должно, чтобы все по закону — но дети, что будет с детьми?!» — и в голосе ее, Господи, что-то такое, из-за чего ты отворачиваешься; она, неправильно истолковав это твое движение, еще сильней сжимает пальцы, лбом тычется тебе в колени: «Пожалуйста, позаботьтесь о мальчиках!» Что тут скажешь? «Клянусь, что с ними не случится ничего худого. Насколько это будет в моих силах…» — и прочая словесная шелуха; ты слишком растерян, чтобы вообще думать о ее детях, точнее, об их будущем; — тебя сейчас заботит их настоящее: «Но ведь Малимор говорил, чтобы вы не кормили их, говорил?!» Он-то говорил, конечно, но разве сможет родная мать выдержать этот двухголосый плач?! К тому же он не разъяснил, почему нельзя. Да и… совсем ведь чуть-чуть! И что ты ей скажешь? Что молоко умертвия способно — да что там «способно» — коренным образом изменяет человеческую природу, извращает ее, особенно — в детях! Что теперь ее «сыночки ненаглядные» скорее всего обречены, что ждет их либо смерть, либо нечто более жуткое, чем смерть?! К чему, зачем ей знать об этом — ей, которую тебе надлежит сдать ресурджентам или же самому упокоить, иначе погибель, уже верная, ожидает обоих близнецов! Умершая должна умереть повторно, теперь — окончательно; только тогда появится мизерный шанс спасти детей. О шансе ты, конечно, промолчишь. О всем прочем — расскажешь. И спросишь, задерживая дыхание (как сейчас задерживал в саду, ожидая вопроса от падре Тимотео): «А как вообще вам удалось?..» Она не знает, конечно. И мало что помнит. Был прыжок, и была увлекающая книзу тяжесть, вода в горле, в легких, последняя мысль о детях, тьма беспросветная, которую вдруг что-то оттолкнуло — прочь, прочь! — и потом какие-то лохмотья воспоминаний, боль во всем теле, шум прибоя в ушах, грохот деревянной бочки, лунный свет на лице, кусливая мошкара отдельных, непонятных до конца картин — очень знакомых: мостовые, улицы, фасады, решетки окон на первых этажах; лай собак — как голодные, жадные крики демонов Ада, у которых отобрали законную добычу; она вполне осознала себя только уже в этой комнатенке, когда прижимала к груди («Но тогда не кормила, нет, мессер, нет!») своих сыночков, две свои кровиночки. И спасибо Малимору: навещал, помогал, подсказывал, как быть, успокоил: раз случилось такое, значит, судьба. Хоть понимала, конечно: за все надлежит расплачиваться, тем более — за чудо. Это ведь чудо, правда, мессер?! И снова — ну что ты мог ей ответить?! Да, разумеется, чудо. Не громкое, пышное и величественное, а обыденное, преисполненное слез и страданий чудо, которому ты стал случайным свидетелем. Большая честь, неподъемная ответственность. И — она права — за все надлежит платить. За дар прикосновения к чудесному — тем более. Итак, ты объяснил ей, что и как. Она покорно, даже радостно согласилась. «Только о мальчиках позаботьтесь!..» Ты медлил. Убивать — грешно. Убивать ту, которая воскресла вопреки законам природы, только лишь по воле Его, — грешно вдвойне. И была еще подленькая, суетливая мысль: «А вдруг она снова?..» Поняла, враз посерьезнев, сказала тебе: «Нет-нет, мессер. Это уже будет навсегда, наверняка. Я… я вот знаю — теперь, когда вы пообещали, что не бросите мальчиков, я тотчас поняла: теперь смогу уйти беспрепятственно. Не бойтесь, мессер. Это быстро и почти не больно», — утешала тебя она; она — тебя!!! До встречи с ресурджентами оставалось не так много времени. Ты посмотрел на Фантина и Малимора — те отвели глаза: конечно, эта ноша — только твоя, твоя и более ничья, и ты знал, как оно будет. Так оно и было. Милосердные яды не годились (она ведь уже и так мертва!), пришлось одолжить у Фантина его поясной кинжал. Последними ее словами было: «Спасибо, мессер…» О теле позаботился Малимор с другими пуэрулли: незаметно вынесли и похоронили; детей вы с Фантином забрали в свою комнату. Ты выполнил обещание, данное ей. А сегодня выполняешь еще одно, данное себе. Жаль, что нельзя спросить у наставника о том, неужели это было так необходимо — все лишения, страдания и боль, неужели без них чудо было бы невозможно, неужели оно — лишь закономерный результат страданий, крови, горестей?!.. Ночь укутывает монастырь в черную, прохладную ризу, набрасывает на белый купол церкви непроницаемый клобук, прячет звезды за набежавшими облаками. Ночь и сад, и падре Тимотео ждут ответа — и Обэрто вдруг понимает, что прав был дважды покойный синьор Аральдо Аригуччи. Наступает время взрослеть. Время находить ответы самому, без помощи наставника. В воздухе еще дрожит тень слов падре Тимотео: «Закончим, если тебе нечего мне больше сказать». — Только одно, — хрипло произносит магус. — Спасибо за все, отче. Я не забуду… — Поблагодаришь меня через год, — бросает человек с повадками волка — и, кивнув на прощание, направляется к трапезной, чтобы присоединиться к ужинающим братьям. — Да, — добавляет он, — завтра тебе надлежит покинуть обитель. Для мирской жизни я назначаю тебе фамилию Пандорри, «синьор Обэрто Пандорри, практикующий магус» — как полагаешь, звучит? Впрочем, все равно, бумаги уже готовы, можешь забрать их хоть сейчас. Я велю фонарщикам, чтобы на всенощную и утреню тебя не поднимали — однако изволь до всеобщей мессы уехать из монастыря. Жду тебя через год с докладом, раньше не смей являться. — И он уходит по тропинке в сторону трапезной, властный, уверенный в себе, не привыкший выслушивать отказы. Обэрто остается в саду один. Запрокинув голову, он глядит на небо, где тучи на мгновение разошлись и звезды пока еще светят, пока еще радуют глаз. Из монастыря он уедет спустя полчаса. Привратник распахнет калитку и будет смотреть вслед одинокому всаднику, пока тот не скроется в чернильной, вязкой тьме и даже цокота копыт не станет слышно, — только тогда на калитку изнутри ляжет засов и все вокруг наконец погрузится в недолгий, но сладостный сон. Киев, июль 2003 — январь 2004 г. От автора И еще несколько слов. Ни одна из моих книг не была бы написана, если бы не помощь моих друзей и знакомых. Рискуя кого-нибудь не упомянуть, я все же хочу поблагодарить за поддержку и понимание: Владимира Бычинского, Кайла Иторра, Надежду Кудринецкую, Михаила Назаренко, Дашу Недозим и Наталью Тарабарову. Особая благодарность — Андрею Валентиновичу Шмалько за консультации по историческим реалиям описываемой эпохи. Разумеется, Италия «Магуса» в какой-то степени альтернативна по отношению к той Италии XV столетия, которую знаем (или думаем, что знаем) мы. Не углубляясь в детали, которые не касаются непосредственно данного романа, позволю себе все-таки упомянуть о некоторых отличиях «магусовой» и «нашей» Италий. Например, спагетти появились «у нас» значительно позже, равно как и понятия «крестный отец» или «вор в законе». А вот необъяснимые изменения в миграционных маршрутах сельди, наоборот, в «нашей» Италии произошли примерно на четверть века раньше. Также и «мелкий народец» называют здесь пуэрулли, а не пополини (второй термин носит более негативную окраску, поэтому в «магусовой» Италии не прижился). И разумеется, орден законников и орден Последнего Порога являются не более чем авторской выдумкой. Их устав, мировоззрение и пр. проистекают из тенденций в культуре и в обществе «нашей» Италии XV столетия, но, конечно, с поправкой на некие особые условия развития Италии (да и всего мира) «Магуса». Поскольку в романе часто встречаются слова иностранного происхождения, мне показалось наиболее разумным большую их часть вынести в отдельный глоссарий. Искоенне ваш. В. А. Глоссарий Апокризиарий — монах, раздававший в монастыре главные блюда и пайки. Багатино (итал. bagattino от bagata — мелочь) — первоначально старое народное название малого серебряного денария (denaro piccolo). Барджелло — начальник городской стражи. Ганза — торговый и политический союз немецких городов, осуществлял посредническую торговлю между Западной, Северной и Восточной Европой. Гонфалоньер справедливости (от gonfalone — знамя) — букв, знаменосец справедливости, возглавлял приорат, осуществляя высшую исполнительную власть в городе, считался также командующим ополчением. Гроссо (итал. grosso от лат. grossus — большой) — итальянское название серебряного гроша. Дон (от лат. dominus «господин») — почетный титул духовенства и дворян в Испании и южной Италии. Манджагверра — сорт вина. Мессер — официальный титул судьи, юриста; применялся также к знатным лицам. Мицелий — вегетативное тело грибов («корневая система»), состоящее из тончайших ветвящихся нитей. Новиций — то есть новичок. В данном случае — тот, кому еще предстоит пройти посвящение и стать равноправным членом ордена. Подеста (итал. podestà, от лат. potestas — власть) — то же, что градоначальник. В зависимости от законов того или иного города широта полномочий подесты могла быть очень разной. Пополаны (итал. popolani, от popolo — народ) — горожане, в основном торговцы и ремесленники. Синьор — обращение к знатным людям (signore — букв, «господин»). Сьер — обращение к горожанину. Тамбурин (франц. tambourin) — большой цилиндрический двухсторонний барабан. Высота корпуса свыше 1 метра. Появился в Провансе (Франция) в 11 в., отсюда другое название — провансальский барабан. Исполнители на тамбурине обычно одновременно играли на маленькой (т. н. одноручной) флейте. Применялся в качестве военного инструмента в средневековой Европе. Фуста — небольшая тридцатишестивесельная галера. Хольк — трехмачтовое судно, часто использовалось ганзейскими купцами. ЗАКЛЯТЫЙ КЛАД Повесть-фантазия Легенда Дед мой в молодости то ли услышал от кого, то ли сам видал, как у нас за селом, на холме, под явором, клад закапывали. Место это издавна считалось нечистым. Начать с того, что там когда-то, говорят, было поганское капище, даже жертвы человеческие приносили. Потом идолов выкорчевали, место освятили — да так и оставили. Земля тяжелая, родит плохо, к тому же истории разные про холм бытовали меж людьми. Я и сам, еще мальцом, один раз видал, как там ночью алые огоньки плясали, а многие ведь будто видели и силуэты — словно ходил кто безлунными ночами, высокий, страшный. Хотя, конечно, как оно там на самом деле было — бог весть… Пролог Холодный ветер по дороге плетется путником печальным. …и вдруг растерянно пойму, что это долю повстречал я. И я застыну на пороге. И ей поклон пошлю во тьму. — Дядьку! Дя-я-ядьку! Дай на хлебушек!.. Человек вздрагивает, оборачивается через плечо — и замурзанный хлопчик вдруг замирает узревшей змею пичугой. Потому что никогда раньше не видел, чтобы у людей был такой взгляд. Всякое довелось перевидать Мыколке за свою недолгую жизнь — по шляху, что протянулся через село, часто люди ходят — то в Киев или подкиевские монастыри, то обратно. И глаза у них разные бывают: злые, добрые, усталые, пустые. Но — не такие! Так, кажется, мог бы смотреть сам Боженька, нарисуй его гениальный до сумасшествия богомаз. Путник глядит на Мыколку, устало поводит плечами — и вздрагивает сломанными крыльями плащ за его спиной. Этот жест почему-то обнадеживает хлопчика, и он по привычке продолжает тоненько, жалостливо тянуть: — Дядьку! Дя-адь! Дай, а?.. И глазами показывает на сундучок за спиной у странника, мол, и так же ж видно, что денежки у тебя водятся. Так чего жмешься, в самом деле? На богоугодное дело бы… — у нас вон мамку хвороба замела прошлым летом, хозяйство на одной бабусе держится, а батька мы с колыбели не видали, козаком, говорят, был. А вы ж, дядьку, знаете, какие сейчас времена. Ну так и дали б на хлебушек, в самом деле, вместо чтоб стоять столпом соляным, про который нам старый Грыгорий любит вечерами рассказывать — ну про тот столп, что был сперва человеком, а потом провинился перед Господом и стал столпом. Ну, не важно. Дайте, дядьку! — А что, малец, далеко еще до Межигорки? Ага, ну вот, совсем другое дело! Раз спрашивает, значит… — Да не, не очень. Можно сказать, что и рядом совсем. Вот как звоны звонить станут, так даже и услышать сможете. — А сам глазами так и стреляет на сундучок, что заместо дорожного мешка хитро привязан ремнями к дядьковой спине! Знатный сундучок, в таких только коштовности и переносить, туда далее и каптан, будь он новеньким и хоть золотом расшитым, положить — святотатство. Да и, если честно, глупо, потому что кроме расшитого золотом каптана туда ж ничего и не поместится. Сундучок размером с кицьку Мурку дворовую, когда она вот-вот окошиться должна. …И — живой! Вернее, кажется, что живой, — так поблескивают бока у сундучка, будто глаза у стрекозы разноцветной. Только крылья и лапы кто-то этой стрекозе пообрывал. — До ночи дойду? О чем это? А, да, про Межигорку! — Дойдете! Даже и раньше дойдете, к обеду. Ой, про обед не надо было — вон как сразу в животе заурчало. И Марийка, младшая сестренка, совсем разнюнилась. Испугалась-таки как-будто-живого сундучка. Мыколка повернулся успокоить сестричку, а когда снова посмотрел на шлях, странника уже не было. «А жалко, что не кобзарь, — подумалось невпопад. — А то бы напросился к нему в ученики — всё лучше, чем тут за гусями ходить. …Или к козакам уйду, обязательно, когда вырасту, уйду к козакам!» Гуси, кстати, разбежались, теперь сгонять их… И вдруг явилась ниоткуда, прямо почти как дядька на шляху, странная мысль: может, и хорошо, что не дал прохожий ни медяка. А уж тем более, подумал Мыколка, не взял бы он ни монеты из того сундучка, даже золотой бы — не взял. …Если там вообще — деньги. Глава первая РАСТОПТАННЫЙ ЖУПАН Ой, танцую до упаду на истрепанном шляху! То ли к Богу возвращаюсь, то ль от черта я бегу. Или с Долей по последней чарке пью. Иль Костлявой чоботами морду бью. Ой, танцую, рассыпаю гопака! Помяните ж добрым словом козака! …Над селом — судьбы незримая рука. Ой, танцую!.. «… принят еси на века». Лето стояло в скирдах, скошенное, высушенное, ломкое. Лето почти закончилось. Оно уже сочилось осенью, все чаще уступая ей то там, то здесь пару-тройку пожелтевших листков. Скоро все отдаст, швырнет сменщице в лицо, будто колоду крапленых карт. Скоро, скоро…. Но сегодня был один из тех дней, куда осени ходу нет. Последний, прощальный банкет лета — в самом разгаре. Солнце, теплый ветерок, щебетанье птах — гуляй не хочу! А и гуляли! Так гуляли, что гул стоял, небось, до самого Киева. Как же иначе, такой козак в монастырь уходит — тут грех не проводить побратима в последнюю путь-дорожку. Да и ему, старому Андрию Ярчуку, известному характернику и просто доброму товарищу, грех со светом не попрощаться. Тем более в монастырь идет — там лишние грехи ни к чему, и тех, что за век его долгий блохами понасели, хватит с лихвой. Так что все устроили по козацкому обычаю, как положено. Музыкантов наняли самых-рассамых, чтоб умели до самой души достать смычками да бубнами; возы с горилкою и всяческой провизией скрипели колесами по шляху уже добрых десять дней, — и все это время гулянье не прекращалось ни на миг. Андрий, вырядившись в наироскошные свои одежды, щедро сыпал червонцами направо и налево (музыкантов и харч, натурально, оплачивал тоже он); плясал и пел песни, угощал всех встречных-поперечных, кто только выказывал желание почтить старого козака… Сопровождавшие его сичевые товарищи только понимающе кивали головами да подкручивали кверху усы: «Знамо дело! Такой человек со светом белым прощается! Сколько всего перевидано, сколько голов татарских да ляших срублено, сколько жизней козацких спасено! Вот так жизнь была у козака!.. Вот так жизнь… была… Ну, оно и не дивно, что теперь решил в монастырь податься. Все ж таки — характерник. Пришла пора и о Боге вспомнить, на склоне-то лет…» — Тату, а как это — характерник? — Это, сынку, козак такой, что может разные чудасеи творить. Захочет — волком обернется, захочет — глаза человеку отведет. Говорят, они в шинок приходят да так устраивают, чтоб, не плативши денег, и горилки выпить, и сдачу еще с шинкаря получить. — А у тебя одно на уме! Только про выпивку и думаешь, старый пень! Ты, сынку, не слушай его. Характерник — он у козаков в первую очередь заместо лекаря. За что и почет ему, и уважение. Но, конечно, в походе может всякое устроить. Бывало, заберутся козаки в татарскую землю, а на них идет войско нехристей. Так они спешатся, коней в одно место сгонят, вокруг повтыкают пики — вот едут татары и видят лес. Так и проезжают мимо. — Ну ты, Оксана, сильна выдумывать. По-твоему, у татар совсем голов на плечах нет? А про раненых, это ты правильно… — Тату, а почему вон тот дядька плачет? — Да откуда ж мне знать? — Это Гнат Голый, — хмыкает рядом сивоусый дед. Как и все межигорские, он вышел проводить в последний путь козака (а заодно — угоститься дармовым продуктом да горилочкой). — Андрий Гната выходил, когда тот, считай, одной ногой в могиле стоял. — А-а… — В толпе вздохнули, глядючи на дебелого козарлюгу, который ехал, прямой, как столб, с окаменевшим лицом, — и только на щеках его проступали две влажные ниточки-дорожки. Издали — и не приметишь, если нарочно не приглядываться. И не приглядываются. Когда козак в монастырь уходит, принято веселиться, а не слезы лить. Но Гнату — можно. Голый едет впереди возов, сразу же за Андрием, конем не правит, а только смутно глядит в спину своего спасителя. Как будто запомнить тщится — на века запомнить, до самой могилы, откуда однажды уже был спасен-вытащен Ярчуком. Словно ощутив на себе этот взгляд, Андрий оборачивается. — Нэ журыся, Гнатэ! И улыбнулся — как искрящимся счастьем осыпал, с головы до ног! Невозможно не улыбнуться в ответ. Какие там слезы?!.. А он уже снова глядит перед собой, невысокий, кряжистый, загорелый. Развеваются по ветру рукава-распоры голубого жупана, покачивается серебряная кисточка на заломленной шапке со смушковым околышем, волнами идут роскошные синие шаровары, лукаво блестят на солнце начищенные остроносые чоботы. И на удивление естественно смотрится все это богатство на Андрие, который всегда чурался роскоши, даже на гулянку одевался неброско, да и вообще не любил привлекать к себе внимание. Чем, кстати, оное внимание и привлекал, ибо среди козаков скромность и неприметность в диковинку. Однако ж характерник он и есть характерник, да и народ на Сич приходит разный. И не сказать, чтоб уж совсем нелюдим был Ярчук, товарищами не пренебрегал, всякий мог ему душу свою излить; вот он свою — никому. Разве что Богу теперь откроет; много придется рассказывать, да ведь и времени у них предостаточно, что у Господа, что у Андрия. — Мамо, а чем в монастыре козаку заняться? — Да чем обычно люди в монастыре занимаются… Богу молиться о спасении душ грешных, монахам помогать по хозяйству. — Эт, Оксана, что говоришь! В обычный монастырь козака б разве приняли?! Только в наш, Межигорский. И знаешь почему? — Я знаю, тату, я! В прошлом годе мы с Иваном на пруду рыбалили и видели, как возы козацкие в монастырь ехали, рыбу везли, соль, еще много разного. Вот за это! — Правильно, сынку. Наш монастырь вообще, говорят, на козацкий кошт отстроен — и лыцарство сюда всегда подарки посылает. Вот потому и принимают они старых козаков к себе, потому даже и Ярчука взяли. Значит, угоден он Богу, хоть и много в жизни натворил… разного… И идут посполитые вслед за возами, угощаются угощением, удивляются, глядя на характерника. А тот словно и не слышит их и не видит — едет себе и едет; шлях вьется под копытами коня придавленной змеей, но Андрий на то внимания не обращает, знает, что в конце одно: брама деревянная, за которой — другая жизнь. Он же едет сейчас через жизнь свою прежнюю, и встают по обеим сторонам дороги химериями прежние знакомцы, которых никто, кроме Ярчука, не видит, которых и на свете-то нет уже давно. Для других нет, для него — вот они, протяни руку — коснешься! Андрий не протягивает, только жадно вглядывается в лица прошлого (точно так же, как смотрит ему сейчас в спину Гнат Голый), вглядывается, кивает, держит улыбку и осанку. Догоняют воз, который тянут два глыбоподобных вола, почему-то похожих на жаб. На возу в застеленной соломой колыбели лежат младенцы-горшки, которые везет на торг хозяин. Горшки… А Ярчуку вдруг привиделось, что это не горшки, а головы, им за долгую жизнь порубленные, — покачиваются на соломе, подмигивают злыми глазами: «Рубил ты нас, дурень старый, да не дорубил! Вот мы, живые, целехонькие — что нам сделается?!» И ахает народ, когда, осадив коня, спрыгивает старый характерник на шлях, выхватывает из ножен саблю и, взобравшись на воз, начинает крушить гончаровы творения. Бьет острым лезвием, топчет чоботами; на губах — мертвенная улыбка. — Гуляет! — расходится волнами шепот. — Напоследок гуляет, с жизнью прощается, с долей танцует гопака — вишь, как оно бывает-то… Музыканты, словно ждали чего-то такого, заходятся пуще прежнего, лихой мотив на удивление быстро попадает в такт — и теперь кажется, Андрий танцует на возу, на черепках да соломе… Нет, уже не танцует, опомнился, спрятал саблю в ножны, подошел к хозяину, заплатил за попорченный товар. Гончар только понимающе покивал да пошел угоститься вяленой рыбкой, чтоб почтить старого Ярчука; опять же кто-то ему уже чарку оковитой поднес, деньги за горшки возвращены — чего грустить? — Татку, а почему дядя Андрий улыбается? — Радостно ему, сынку. — А чего ж он тогда так улыбается? …Горшки, побитые на черепки, перестали кривляться и прикидываться головами. И Ярчук глядит на них, а видит жизни, свою и чужие. И улыбается. Обычай такой: уходишь в монастырь — веселись. Напоследок. Подняв черепок, смотрит на него — и, устыдившись, бережно кладет на солому. В загорелой Андриевой ладони черепок выглядел неуместно, как подбитая влет птаха малая. Как — показалось Ярчуку, — и коштовная одежда, в которую он вырядился. «Что я тебе, жизнюшка, — блазнюк, что ли?!» Музыкантам: — А ну, хлопцы!.. Вшкварь нашу! И, сдернув с себя золотом вышитый жупан, швыряет оземь, прямо в пыль, прямо в грязюку: «вот тебе, жизнюшка, мой подарочек напоследок!» Ой, танцую до упаду на истрепанном шляху!.. Да как пошел выплясывать, только пыль столбом! — Рви подметки, Андрию! Дай лыха закаблукам! — А и дам, пановэ! Народ потеснился, освобождая место для танцора, кое-кто и сам пристукивает, посвистывает. А Ярчук топочет ногами, словно вознамерился вбить коштовный жупан (уже не голубой, куда там!..) в саму сыру землю-матушку. Ой, танцую, рассыпаю гопака!.. Продолжая выплясывать, он обводит толпу потяжелевшим взглядом. «Сейчас вы славословите меня и поднимаете чарки в мою честь. Вспомнит ли обо мне хоть один из вас завтра? А послезавтра? Неделю спустя? Месяц? Год? Правильно. Нечего обо мне, старом дурне, вспоминать. Жаль, Гнат этого не понимает. Жаль…» А люди смеются, подмигивают ему, увлеченно жуют гостинцы с возов… И только двое без улыбки глядят на танцующего Ярчука. Гнат рассеянно теребит гриву своего коня, не спуская глаз со старого характерника. Да иногда мельком взглядывает на одного человека в толпе… Человек же этот, неприметный и безобидный с виду, — просто смотрит, смотрит и выжидает. Когда же, мол, наконец нагуляешься ты, козаче? И зачем все это юродство: горшки побил, жупан вон топчешь… Добрый, между прочим, жупан, его продай — скольких бы детишек голодных накормил? А ты топчешь… Ладно, топчи, рви чоботами, твое право. Что, перестал, притомился, старик? Так пойди, отдохни — тебя уже заждались твои будущие новые братья. Попрощайся со старыми — и к воротам. А на меня внимания не обращай. Я подожду — и зайду попозже, когда не так занят будешь. Обязательно зайду. * * * …поклонился на все четыре стороны, прощения у народа попросил, обнялся с каждым, хлопнул по плечу Гната («Не журыся, козаче!»). Подошел к высоченным створкам, постучал. Звук получился гулкий, как будто мертвец из могилы на волю просится. — Кто такой? — спросили по ту сторону. — Запорожец Андрий Ярчук! — Чего ради? — Спасаться! После долгой паузы что-то упало за воротами, кто-то ойкнул и тихо зашипел от боли; потом наконец отворили. Чернец, скособочившись и стараясь не наступать на правую, только что ушибленную ногу, жестом пригласил Андрия входить. «Спасаться!..» Когда ворота захлопнулись, Ярчук снял черес — пояс с червонцами — и вручил чернецу. Раньше в этом поясе Андрий носил патроны с пулями и порохом — теперь же набил его монетами, аж швы трещали. Таков обычай; да и все равно теперь Андрию черес не пригодится. Чернец, прихрамывая, повел Андрия через яблоневый сад к старому шпиталю, где запорожцу надлежало провести первые дни, покуда исповедуется и очистится. Шпиталь был построен на кошт сичовиков и предназначен в первую очередь для раненых и увечных запорожцев, которых отправляли сюда подлечиться. Впрочем, как раз сейчас он почти пустовал. Андрию выделили небольшую комнатку, где он мог наконец-то побыть один. Скинув дорогое платье и переоблачившись в принесенную с собою в мешке повседневную одежду, Ярчук уселся на кровати и закурил люльку. — Эй! — кашлянули за стеной — и тут же гепнули в нее чем-то увесистым, не иначе кузнечным молотом. — Есть кто живой? Меньше всего Андрию хотелось сейчас кого-то видеть, и он промолчал. Молот снова ухнул в стену: — Та не молчи, я ж знаю, что ты там. Ну не в настроении разговаривать, так и бес с тобою. Только табачком поделись, а то совсем плохо без него, а клятые монахи запрещают — говорят, мол, вредно мне. Ну, ты слышал, чтоб когда козаку — да добрый табак повредил?! Пришлось идти в гости, угощать болезного. «Еще стену мне развалит своей кувалдой, тогда вообще покоя не будет», — решил Андрий. Соседа по шпиталю звали Степан Корж. Он лежал на кровати, грудь его была перевязана, к повязке жадно прильнули рыжие пятна крови. Еще не старый, с мощным телом (особенно впечатляли кулаки, действительно похожие на два молота), Корж тем не менее доживал последние дни. А может, и часы. Человек несведущий этого бы не заметил, но Андрий за свою долгую жизнь научился распознавать присутствие смерти даже тогда, когда Костлявая желала оставаться неузнанной как можно дольше. — Стрельнули, сучьи дети, — тяжело выдохнул Степан, показывая на грудь. — И попали-таки. Кто и почему в него стрелял, Корж не уточнил, а Андрий переспрашивать не стал. Вместо этого отсыпал раненому табачку — тот выудил из-под подушки люльку и тут же задымил. — Ой, гарно! — сказал, затянувшись. — А то эти лекари, чтоб их!.. Перехватив посмурневший взгляд Ярчука, Степан покачал головой: — То я так, вырвалось. Конечно, они люди добрые, не за что мне их ругать. Да ведь сам видишь, я уже не жилец. Вот и дали б напоследок душу отвести… — Он закашлялся и долго стучал себя по груди кулаком, кривясь от боли и бешено закусив люльку. — От же ж! — проронил отчаянно, — …как бывает!.. Отдышавшись, спросил: — А что, это тебя так провожали? — Меня. — И что там, на воле? — Жизнь, — коротко ответил Андрий. Разговор не клеился, да и не хотелось Ярчуку разговаривать. Степан догадался об этом, поблагодарил за табачок и приглашал заходить, «если вдруг чего надо будет». На том и расстались; Андрий вернулся к себе в комнатку, сяк-так разложил вещички, одежду упрятал в сундук у изножья кровати, а саблю положил поверх, на крышку. Лег, смежил веки — и как в бездну черную провалился. Сквозь сон, правда, иногда прорывался яростный кашель Коржа, но потом прекратился и он. И только ночью Степан, видимо, выкурив весь табачок, пришел за новой порцией. Впрочем, на сей раз стучал он в дверь — и стучал не в пример сдержанней, будто догадавшись, что Ярчука раздражает его излишнее запанибратство. — Входи, — бросил Андрий, зажигая свечу. А когда поднял взгляд, увидел, что в гости к нему пожаловал совсем не Корж. На пороге стоял давешний глядельник из толпы — тот самый, что не ел, не пил, не веселился, только наблюдал. — Красиво сплясал, — сказал гость, прикрывая дверь. — И пожил красиво. А теперь… Глава вторая НА РАВНИНЕ ПРЕДСМЕРТИЯ «Знаешь, мерзну по ночам», — прошептала мне свеча. — Я б согрел тебя, родная, да сожгу ведь сгоряча!.. Свеча выгорела почти до основания, но Андрий меньше всего беспокоился сейчас о том, что им недостанет света. Ночь была лунная, через окно в комнатку проникали бледные лучи «чаклунского солнышка», так что по большому счету свечу можно было и не зажигать. Ярчук с малолетства в ночи видел хорошо, да и гость его вряд ли оказался бы смущен полумраком. Не в гляделки он пришел играть, гость. За долгом явился. — …Вот тут я про тебя и вспомнил. «Кому еще, как не ему, под силу с этим справиться», — подумал я. Гость поднимает голову и с легкой усмешкой ждет, пока Андрий задаст вопрос. «И не жди, не задам! Сам все расскажешь, раз уж заявился». — Есть у меня надобность одна. Вот, видишь, какой сундучок красивый. — Гость кивает в сторону изножья, где на сундуке большом, в котором лежат Андриевы вещи, стоит сундучок маленький, гостем принесенный. Стоит, блестит коштовными боками, к разговору прислушивается. — Так вот, хочу, чтоб ты спрятал его. Закопал в землю, заклял, как это ты умеешь, да и навек забыл о том месте… Впрочем, можешь не забывать — то на твое разумение. — Не боишься, что вернусь и выкопаю? — Твоего слова будет достаточно. А ты мне его уже дал — тогда, семь лет назад. Потому не боюсь. И кажется Ярчуку, сквозь дверные щели просачивается в комнатушку время — вползает притворно неуклюжей, медленной тварью и таращится изо всех углов. Вздрагивает огонек свечи: холодно! Отдергивает за окном ветви старая яблоня: холодно! Зябко поводит плечами Андрий: холодно! Ой, холодно!.. * * * «…тогда, семь лет назад». — …холодно! Ой, мамочка, как же холодно! Хол-л-лодно… Ярчук вытер пот со лба и в отчаянии закусил ус. За стенами пьяно завывала в тоске метелица. И вторили ей два женских голоса, старый и молодой… Впрочем, нет, уже два старых. Горе иногда за час совершает то, на что времени требуются годы. Молодой козак, лежавший на постели перед Ярчуком, продолжал постанывать, хватая ртом воздух. Сейчас он стороннему наблюдателю мог показаться рыбой, выброшенной на лед, — да только не было тут сторонних. Было же их в комнате всего трое: раненый козак, вспотевший (топили жарко, специально для хворого) Ярчук и Костлявая. «А может, — устало подумал Андрий, — две Костлявых». Ему раненый тоже казался рыбой — но сорвавшейся с крючка и уходящей на дно. Андрий ловил ее, эту проклятую рыбу, из последних сил тянулся к ней ладонями, и словами, и душой своей характерницкой — и понимал: впустую. В любой другой раз он бы сдался, пожелал уходящему «земли пухом» и развел бы руками: ну не удалось, что ж, всякое бывает. В любой другой раз… Но сегодня он не мог позволить Костлявой разгуляться. Так уж получилось… Собственно, как так получилось, что они из всей деревни выбрали именно этот дом, Ярчук не понимал до сих пор. Ведь было же с краю две хаты, ничем не хуже этой — а вот, прошли мимо них! Наверное, дала о себе знать горячка боя. Вернее, то лихорадочное состояние уже после сражения, когда наконец-то (слава Господу, слишком поздно, чтобы испугаться и погибнуть!) наваливается понимание, что ты был на волосок от смерти. Смерть пришла, как обычно, из-за реки. Зима нынче выдалась щедрая, с глубоким снегом и почти без гололедицы. «Татарская зимушка». Именно в такие орда приезжала за ясыром: во-первых, потому что переправляться через покрытые льдом реки было не в пример легче, во-вторых, потому что прятавшиеся в мороз по селам и хуторам поселяне меньше всего ожидали нападения, а даже если и ожидали — как бы могли знать точно, откуда оно случится? На границах, конечно, были выставлены козацкие заставы, но у татар как раз на такой случай имелась своя тактика. За две — четыре мили до границы орда разделялась на три части: примерно треть от общего количества образовывала крылья по обе стороны от «ядра» — и так они устремлялись на украинские земли. Неслись без роздыха сутки, а то и дольше, останавливаясь лишь покормить лошадей; забравшись в глубь православных земель, они вдруг резко поворачивали назад, снова разделившись, так что «ядро» постепенно отступало, а «крылья» отправлялись грабить близлежащие села. Набрав добычи, они возвращались к «ядру», где сменялись новыми воинами, из числа тех, кто отдыхал; таким образом они быстро набирали ясыр (то есть невольников), да и другой добычи — немало. Въехавших в разоренное село козаков встречало лишь мертвое пепелище да пара-тройка свиней, умудрившихся сбежать от татар (свиней они не брали, считали «нечистыми», а потому сгоняли в один какой-нибудь сарай и сжигали там). Если же козаки настигали орду, то чаще всего татары ускользали от них, не принимая боя. При этом для воронов, неизменно следовавших за войском, картина бегства, должно быть, напоминала зрелище рассыпавшегося гороха: стремглав, разделившись на мелкие отряды, татары бежали прочь. Догнать их чаще всего было невозможно. …На сей раз — догнали; конечно, не всех, лишь один из отрядов — но догнали же! Когда бой, вскипев алым снегом и предсмертными криками, отгорел, обнаружилось, что из козаков убито четверо и шестеро ранено. Впрочем, раны пятерых были не слишком опасными, а вот молодой Гнат Голый, лишь с месяц назад присоединившийся к сичевому товариществу, пострадал серьезно. Один из татар разрубил ему левую ключицу и, кажется, зацепил легкое. Сейчас, в степи, точно определить, насколько серьезно ранили хлопца, Андрий не мог. Да и в любом случае лечить Гнага следовало бы в теплой хате, а не на морозе. Наскоро соорудив носилки для раненого, они направились к селу, которое только что спасли от разорения. И вот там-то, проехав две крайние хаты, ввалились в третью… — Холодно! — продолжает шептать умирающий козак. — Ой, мамочка, как же ж холодно, мамочка!.. Ярчук горько усмехается: если б ты знал, сынку, что мать твоя, вместе с сестрой твоею, в соседней комнате сейчас сидят! Если б знал!.. Хорошо, что не знаешь. Хватит и того, что умрешь ты у них на руках, укоротив их жизни — каждую этак на десяток лет. У Гната действительно задето легкое. Это значит, Костлявая вот-вот должна явиться. Если, конечно… Ярчук оглянулся на плотно прикрытые двери: он велел своим сотоварищам, чтобы ни в коем случае никого, даже мать с сестрой, сюда не пускали, пока сам Андрий не позовет. Ну что же, никто не помешает! «Я тебя вытащу, сынку! Уж во всяком случае — попытаюсь». Гнат лежал на полу, у печи, на постели из одеял. Ярчук примостился рядом, положив ладони ему на лоб и грудь, подстелив себе под бок свернутую свитку, чтоб удобней было. Закрыл глаза, выдохнул… Здесь тоже падал снег — только черный. И небо светилось фиолетовым, и звезды на нем проступали болезненной сыпью. Такой видел Ярчук-характерник Равнину предсмертия. Он знал, что скорее всего у нее — тысяча личин, для каждого своя. Но какая, Боже мой, разница?.. Шлях уходил за окоем. На шляху стояли двое: Андрий и Гнат, Гнат — далеко впереди, почти у самого окоема. Андрий пошел ему навстречу, чувствуя, что идти с каждым шагом становится все труднее. Будто кто-то, кто сидел в нем, внутри него, сопротивлялся. Или пытался выбраться наружу. Несмотря на это, очень скоро Ярчук приблизился к Гнату настолько, что мог видеть: тот не просто стоит на шляху. Гнат боролся с чем-то, что уже проступало сквозь туманные контуры его тела. И это что-то явно побеждало. «Костлявая», — понял Андрий. Как и Равнину предсмертия, саму смерть Ярчук представлял по-своему, понимая, что в действительности она совсем не такая: и выглядит иначе, и обладает другими свойствами. Однако же в его представлении Костлявая обитала в каждом человеке, накрепко соединенная с душой своего обладателя и будущего раба. Так что получалось, будто каждый человек носит в себе же собственную смерть — и когда приходит время, Костлявая просто отделяется от души. И уходит. А душа, не привязанная больше к телу, тоже уходит — вот этим самым шляхом, за окоем. Ярчук не единожды бывал здесь, видел многое, лишь не удавалось ему, если уж Костлявая покидала тело, загнать ее обратно. И еще он знал, что долго здесь оставаться нельзя. Равнина предсмертия только на первый взгляд казалась необитаемой. Гнат застонал и покачнулся. Андрий хотел крикнуть ему, чтобы держался, чтобы подождал, пока он придет на помощь… — не смог. То, что сидело в нем самом, словно пробудилось от соседства с чужою смертью и теперь забилось пойманной в силки птицей. Совершая над собою неимоверное усилие, Ярчук поднял руки и прижал их к груди, туда, где у человека бьется сердце. Здесь, на Равнине предсмертия, он не почувствовал ничего — да это и не удивительно, ведь ему и не приходилось здесь дышать. Те, кто попадает сюда, уже не нуждаются в такой малости. Костлявая Ярчука рвалась наружу, Гнатова — уже наполовину выбралась. Теперь из тела Голого на уровне пояса торчало второе тулово. Оно было составлено из человечьих костей, причем крайне небрежно, так что голова почему-то оказалась вдавленной в плечи, а одна рука — короче другой. Но даже и такое, тулово старательно шевелилось, выбираясь из Гнатового тела. Почему-то это напомнило Андрию виденную когда-то в детстве картину: бабочка-павлиноглазка, которая прорвала оболочку кокона и выползла наружу, расправив крылья. «Еще совсем чуть-чуть, и я тоже, как та бабочка…» Он глянул вниз — и увидел на уровне живота две костлявые руки, словно махавшие ему: «Привет, хозяин». — Ах, чтоб вас, сучьи дети! Ярчук попытался схватить руки собственной Костлявой, но без толку — пальцы проходили насквозь. Он с горечью подумал, что все это чертовски похоже на сны. Сны снились ему нечасто, но всегда, если накануне он кого-нибудь «вытаскивал». И всегда — одни и те же. Черный снег, фиолетовые звезды, шлях. И он сам, распадающийся на сотни частей, пытающийся собрать себя, но только еще больше… «Хорошо, что не сон. Значит, пора. И значит, больше не будут сниться эти дурацкие сны». Он посмотрел на окоем — сейчас такой невероятно близкий. Показалось, что оттуда, из-за края, доносится мычание коров, брех собак, вопли сорвавшего утром глотку петуха… Там — дом. «И мама…» Он три четверти жизни не видел матери — как ушел из дому, так и… Сперва стыдно было, потом забылось как-то. Да и она ведь наверняка уже… Верил, что обязательно встретится с ней за окоемом. Видать, пришла пора. И тут ему дали добрячего подзатыльника, аж в ушах зазвенело! — Ты куда собрался?! А ну стой! Андрий обернулся, еще не зная толком, что ответит (да и, собственно, кому придется отвечать). За спиной Ярчука стоял невысокий человек в драном плаще с капюшоном. Плащ почему-то показался Андрию сперва и не плащом вовсе, а сломанными крыльями; в этом месте он ожидал повстречать что угодно, не только крылатого человека. Впрочем, с крыльями или без, двигался этот дидько просто молниеносно. Мгновение назад он стоял за Ярчуком, а теперь уже преодолел расстояние, отделявшее его от Гната, и смачно, даже, кажется, с удовольствием, лупил Голого по щекам. Ну просто тебе разгневанная дивчина-рыбчина, которую милый бросает на произвол судьбы горькой! Смех да и только! И Андрий, не сдерживаясь, захохотал, ухватившись одной рукою за живот, а пальцем другой указывая на Гната с незнакомцем. Вот ведь уморы! Те, как по команде, остановились и вылупились на него. А потом незнакомец в плаще-крыльях дернул плечом и сказал: — Хватит, погуляли, хлопцы. Теперь давайте-ка возвращаться. И дал Гнату пинка под зад. Гнат исчез. Незнакомец подошел к Андрию. «Я сам», — хотел сказать Андрий, но не успел. Почувствовал на своем заду удар увесистого чобота и вылетел в хату, прямо на пол, застеленный одеялами. — Никогда не слышал, чтобы лечили пощечинами да подсрачниками, — признался он незнакомцу где-то час спустя, когда, чуть опамятовавшись, хлебал из крынки парное молоко. — А я и не лечил вас, — без тени улыбки ответил человек в плаще. — Я ваши души обратно загонял. Тут по-другому никак. * * * Никто в селе не знал, откуда он взялся и куда направляется. Ярчук потом нарочно расспросил всех, не поленился заглянуть в каждую хату. Только руками разводили да торопились перевести разговор на другое. В самом деле, какая тебе, козаче, разница, кто он таков, твой спаситель? Рогов, хвоста, копыт не заметил? Ну и ладно. Не душу же, в конце концов, ты ему заложил. Чего ж кипешуешь? Ярчук согласно кивал («Знамо дело, не душу! Ну, вы скажете, пановэ!..») и шел дальше, в следующую хату. А в висках всполошенно бился, проступал, как проступает из-под мартовского снега еще зимой схороненный душегубами покойник — прощальный разговор с незнакомцем. Почти сразу же после того, как «души обратно загнал», он почему-то засобирался уходить. «Как мне отблагодарить тебя?» — спросил тогда Андрий. Незнакомец только плечом дернул: «Потом как-нибудь сочтемся». — «Если что-нибудь… слово даю — сделаю!» Он ушел в ночь — говорил, очень торопится. И пришел, как выяснилось из расспросов, тоже ночью — постучал в дом Богдана Гребенника, попросился переночевать. Днем помог по хозяйству и уже собрался отправляться дальше, когда узнал каким-то макаром про раненого Гната в соседней хате. «И все?» — заглядывал в глаза рассказчикам Андрий. «И все», — отворачивались те. …Нет, почему же — они понимали, что обычные люди не являются под вечер и не уходят прямо в ночь. Обычные люди, если уж на то пошло, и двух почти мертвых козаков не оживляют. Вам, шановный, чего больше хочется — жизни или правды? Ему хотелось перекинуться волком и завыть на луну. Ярчук был характерником, считай, колдуном, только козацким. Он знал, чего не знали обычные люди, и чувствовал то, что остальным почувствовать не дано. Он догадывался, что встреча с незнакомцем в истрепанном плаще для него не последняя. И самая важная их встреча еще впереди. * * * — Так значит, просто отнести, заклясть и закопать? — переспросил Андрий. — Отнести, заклясть и закопать, — подтвердил человек в плаще с капюшоном. — Только я бы не называл это словом «просто». Глава третья ПО ТУ СТОРОНУ РАДУГИ Это — беды ли дар? Или — судьбы удар? Я ведь еще не стар… так уж — еще не стар! Что ж ты глядишь в окно, стерва седая, ночь?! Что ж ты стучишься в дом, брат мой приблудный, дождь?! Что ж вы зовете в путь, дескать, спасай судьбу, дескать, гони беду!.. Разве ж я стар?! — иду! Свеча все-таки догорела. Они сидели в полумраке; человек в плаще рассказывал, Андрий молча слушал. Потом, когда все, что следует, было сказано, гость поднялся, пожелал Ярчуку удачи и вышел. Андрий подумал, что если вот сейчас выглянуть за дверь, в длинном коридоре никого не окажется. Он не стал выглядывать. Были дела и поважнее. «Собирайся и уезжай прямо сейчас. Конь ждет у колодца, что на распутье». Собственно, вещей у Андрия было не так уж много. Большую часть он намеревался оставить здесь. По самым крайним расчетам путешествие туда и обратно не займет много времени, — а после он вернется в монастырь. Если, конечно, выживет. Наибольшую сложность составлял сундучок. «Ни в коем случае не заворачивай его, он должен все время оставаться на свету. Особенно — днем… Не понимаешь. Представь себе подсолнух, который посадили в сарае. Долго ли он проживет, вырастет ли большим? С этим сундучком — нечто подобное. Его нельзя ничем накрывать, класть в мешок или прятать в телеге с сеном… Когда станешь зарывать, тогда — другое дело, тогда можно будет». Ярчук злобно зыркнул на обузу, которую ему навязали. «И как мне тебя с собой таскать прикажешь?» Впрочем, рядом, на кровати, лежали ремни, с помощью которых незнакомец нес сундучок за спиной. Упряжь. В которую Андрию вот-вот предстояло впрячься. Он примерил их на себя, чуть подтянул в одном месте, приотпустил в другом. Прошелся по комнате, пригибаясь, чтобы не задевать головой низкий потолок. Сносно. Пару деньков перетерпеть можно. В конце концов, низкий потолок, к которому он вернется потом, будет донимать его значительно больше и дольше. Прежде чем отправляться, Андрий снял с себя сундучок и упряжь — и заглянул к соседу, сказать, что уходит. Мол, пусть передаст чернецам: дела неотложные позвали в дорогу, но скоро вернусь, так вы не волнуйтесь и не серчайте на старого дурня. * * * «…и не серчайте». Про дурня писать все же не стал. И так, подумал, глупо получается, как будто я же убил, а теперь пустился в бега. Степан Корж, Андриев сосед, лежал рядом, в своей кровати — мертвый; таращился оледеневшим взглядом в потолок. Видно, умер еще до прихода человека с сундучком, потому и не слышно было, пока разговаривали, его кашля. Ярчук закрыл Степану глаза и перекрестился. Потом вернулся к себе — оставил на кровати записку, подцепил на спину сундучок, а на пояс — саблю, забросил на плечо дорожный мешок и шагнул в шпитальный коридор. * * * Конь действительно ждал у колодца. Дождь — тоже. «Не беспокойся. К тому времени, когда ты придешь, дождь уже начнется. Он будет недолгим и скоро закончится. А потом…» Совпадение, сказал сам себе Андрий. Или просто человек в плаще хорошо умеет предвидеть приближение непогоды. Вот был у них один такой козак, Кирило Гусак, так тому ляхи ногу прострелили, — с тех пор как на дождь собиралось, он всегда за час-два знал: рана ныла. Наверное, у человека в плаще что-то похожее. Подумал и выругал себя: кого обманываешь, старый дурень?! Да и какая, Боже мой, разница, откуда владелец сундучка знал, что начнется дождь? Знал и знал. Пусть нацепит это знание на древко заместо бунчука и разгуливает по дорогам. Ярчуку-то что до того? Намного больше его тревожил конь, которого этот дождепредсказатель назначил Андрию для путешествия. Еще издали ему показалось, что животное очень похоже на Орлика, но Андрий не поверил, конечно. Орлика должен был забрать с собою Гнат, они так уговорились меж собой. И вряд ли Голый продал или отдал бы коня своего спасителя кому бы то ни было. Вот только владелец сундучка — не кто бы то ни было, вдруг сообразил Андрий. И Гнат встречался с ним однажды, с этим человеком в плаще. Словом, когда Ярчук подошел поближе и увидел, что перед ним действительно Орлик, он уже почти и не удивился. Разве только насторожило, что конь, оседланный, взнузданный, с двумя пистолями в седельных чехлах, с рушницею, к седлу же притороченной, покорно дожидался у колодца — и никто не увел Орлика, и сам он оставался все это время на месте. А ведь прежде никого, кроме хозяина, не слушался, конь своехарактерный, дерзкий. Или владелец сундучка только что привел его сюда и теперь прячется где-то в кустах, ждет, пока Андрий?.. «Дождь скоро закончится. Тогда садись на коня и езжай в сторону радуги. Не удивляйся. Это будут особый дождь и особая радуга. Слепой дождь случается не только при солнце, но и при полной луне. И радуга бывает не только днем, но и ночью. Темная радуга. Тебе — на ту ее сторону». Вдруг Андрия охватило давно забытое щемящее чувство восторга — искристого, неуправляемого. Он как будто помолодел, омытый этим слепым лунным дождичком. Он снова стоял на перепутье, все шляхи расстилались перед ним, рядом переступал с ноги на ногу Орлик, висела на поясе верная сабля — чего еще надобно козаку?! Опасности? Вот уж ее точно в ближайшие дни у Андрия будет предостаточно! Он запрокинул лицо к небесам — дождь уже прекратился. И — да! — там кошкой мокрой, бешеной выгибала свой хребет темная радуга. Один ее конец исчезал где-то за верхушками дальнего леса, другой же упирался в лысый холм, что торчал, ровно последний зуб во рту старца, совсем близко от колодца на перекрестке. «Торопись, радуга долго не продержится! Как увидишь, скачи во весь дух к ближайшему месту, где входит она в землю». — Ну давай, Орлику-братику! Не подведи! Конь, фыркнув, помчался к холму. По неширокой, хорошо утоптанной тропке они буквально взлетели наверх, ветви кустарника, густо покрывшего этот бок холма, когтили Орликовы бока и шаровары Андрия. Приехали. Встали, чтоб отдышаться. Совсем рядом тянулась к небу радуга. Ее мощный костяк переливался всеми оттенками черного и уходил куда-то ввысь. Ярчуку почудилось, что колонна радуги тихо, почти на самом пределе слышимости поет мрачный гимн ночи — и тому, что в ночи стремится выбраться в этот мир с той стороны. Где-то в кустах, ниже по склону, тяжело вздохнули и завозились. Встревоженный козодой разорвал надвое воздух над Ярчуковой головой и сиганул кверху, наткнулся на радугу, пронзительно вскрикнул — квир-рр-р!!.. — пропал. В кустах продолжалось движение, кто-то продирался через чащу к верхушке холма. «Учти, что за сундучком будут охотиться. Не скажу кто. Скажу только, что тебе лучше бы никогда с ними не встречаться. Если заметишь что-нибудь подозрительное, беги. Не принимай их вызов, сколь бы ни хотелось тебе проявить отвагу. Мне нужно, чтобы ты добрался до места целым и невредимым. И с сундучком. Поклянись, что поступишь именно так, как я хочу. — Клянусь. Именем матери своей клянусь! — Принимаю твою клятву. Помни о ней, козаче». Он легонько тронул Орликовы бока каблуками (шпор никогда не надевал!), направляя его прямо туда, где радуга входила в землю. И они въехали. В землю. Никогда раньше Ярчуку не приходилось наведываться в Вырий этим путем. Да, признаться, он и в Вырии-то бывал не так часто, как полагали многие, чье знакомство с характерниками ограничивалось дедовскими сказками на печи. Нечего живому человеку лишний раз соваться в мир нежити! — это Андрий усвоил с первых же уроков у своего наставника, старого слепого характерника со странноватым прозвищем Свитайло. Мир наш, объяснял Свитайло, устроен так: мы живем в Яви; когда же приходит человеку время помирать (то есть по миру дальше отправляться), попадает он на Господний шлях, что находится посеред Равнины предсмертия. А оттуда — уж как получится. Большинство уходит за окоем, как только Костлявая покидает их душу. Но люди-то разные бывают, сынку. И доля у них тоже — разная. Возьмем тех же чародеев-колдунов, бабок-шептух и прочий люд ведовской. Почему «ведовской»? Да потому что ведают побольше обычного человека. Но и расплата за то им выходит тяжелая, не зависящая, к слову сказать, от того, добро или зло творили они в Яви. Главное тут, что шли они супротив Христовой веры, которая вот уж несколько столетий как воцарилась на наших землях. Нет, сынку, я сейчас не о вреде или пользе православия говорю — мне ли о таких материях судить?! Я о том, что ведуны всякие (да вот хотя б мы с тобой), даже если добро людям приносят, все ж таки против Господа идут, нарушают Христом заповеданное. Так, во всяком случае, мне один монах объяснял… Крепко мы тогда заспорили с ним… ну, неважно. Важно то, что после смерти своей, ежели человек сильно был к Яви привязан, про-Явь-лялся здесь ярко, значительно, — сложно ему к Господу идти, нет ему пути по шляху Господнему, приходится свой торить, через другие пространства. Всякое может с такой душою случиться. Может она застрять в Нави — в том месте, где находится Равнина предсмертия. Навь ведь — это и есть мир усопших наших предков. Застрявши там, как застревает щепочка малая на дне быстрой горной речки, меж камнями, — меняется душа. Сущность ее внутренняя начинает выползать наружу, смешавшись с обломками Костлявой, которая у такого человека как бы разрушенной оказывается, и не отъемлется полностью. И смешавшись, сросшись по-новому, образуют Костлявая и душа, считай, иное существо. Разным оно может быть — и способности у него разные проявляются. Кто-то всю жизнь на речке провел — тот водяником становится; кто-то в лесу или в поле, кто-то в горах, кто-то при хозяйстве лучшие свои годы, при хате просидел — так и превращаются в мавок, чугайстров, шишиг, кикимор… Много их, сынку, душ загубленных. Путь их сложен, дорога для них к Господу темна и терниста. Ибо попадают они из Нави в Вырий, что находится как бы рядом с Явью, но словно бы под нею. Тесно переплелись Явь с Вырием, и Навь у них заместо тонкой прослойки. Но нежить, души эти неупокоенные, способна сигать меж Вырием и Явью легко, а влекут их сюда смутные воспоминания и желания, которым не суждено сбыться. Как дети малые, тянут они свои руки, помыслы свои к нам, в Явь, да только понапрасну — не доступны нежити ни радость любви, ни тепло человечье. Ведь все это — удел живых, а нежить уже померла, уже перестала жить. И, хоть и проявляется — лишь во вред себе и другим. Озлобляясь, навье причиняет малые и большие беды тем, кого винит в собственных горестях, — людям. Встретишься с нежитью — будь осторожен. Не думай, что коль были когда-то людьми, то людьми и остались. Нежить — они твари опасные, злокозненные. Доколе не сгинут — от креста ли святого, от кола ли осинового или еще по какой причине — остаются они злейшими врагами человека. Только не путай их с нелюдями — те существа живые, просто не люди, ни внешностью своей, ни нравом. С нелюдьми можно и подружиться. Например, домовики иногда образуются из неупокоенных душ, а иногда — это нелюдь какой-нибудь, часто мудрый и беззлобный. Не то — нежить. Внешне могут походить они на человека, но и только. «Что ж делать, чтобы не стать таким?» — спросил тогда у Свитайла Андрий. Мнилось ему уж безрадостное посмертие в виде какого-нибудь вихря, что часто встречается на степных шляхах; как будут швырять в него добрые люди ножи да открещиваться, а он, бешеный, растерявший всякие крохи разума, станет подминать под себя человека за человеком, ломая кости и выпивая кровь… Вздохнул Свитайло, улыбнулся ласково, успокаивающе. Надо всегда помнить, кто ты, сынку. И уходить на Господний шлях с легкостью в сердце, без зла, без страха. И еще — позаботиться о том, чтоб непременно выполнили над тобой все положенные при похоронах ведунских обряды. Но я сейчас о другом. Явь и Вырий связаны между собой, и не только после недоброй смерти можно попасть отсюда туда. Я уже учил тебя о Родниках Силы, местах, где земля-матушка невестится с небом. Они, Родники, бывают Золотые и Серебряные. По одним попадешь в Вырий, по другим вернешься в Явь, нужно только знать, когда «нырять». Есть и еще пути. Один такой открывается на конце темной радуги. О ней я тебе много рассказывать не стану, не время еще. Скажу только, что нет страшней и опасней дороги в Вырий, ибо, идя сквозь Родник, всегда знаешь, где окажешься. Не то — с радугой; она изменчива и злокозненна, с ней шутки плохи — сама кого хочешь перешутит. Коль получится тебе узреть ее, да поспеть к месту, где входит она в землю, не поспешай — ведь никогда не предугадаешь, куда занесет тебя нелегкая. * * * С тех пор, как поучал его Свитайло, прошло немало лет. Доводилось Андрию и в Вырие бывать, трижды видел он темную радугу — но не воспользовался ею ни разу. Он примерно знал, где находятся основные Золотые Родники, через которые можно было вернуться в Явь, так что мог бы, наверное, разобраться, куда ехать, чтобы проявиться в нужном месте. Да вот только, что это за место, Ярчук не знал. «Просто перейди в Вырий. Отъезжай подальше от того места, где окажешься — до тех пор, пока не стемнеет. Тогда устраивайся на ночлег и… вот, возьми. Это зеркальце не простое. Подыши на него — поверхность запотеет, на ней проступят слова. Следуй указаниям, которые нарисуются, — а когда выполнишь, снова подыши — и отправляйся дальше. И так — до тех пор, пока не доберешься до места. Это — для того, чтобы хоть немного облегчить тебе путешествие». «Как же, облегчить!» — Андрий хмыкнул и огляделся по сторонам. Они стояли на дне огромного котлована, этакой жертвенной чаши природы. Склоны алели неправдоподобно яркими полосами-потеками. Ярчук знал, что это не кровь: кровь — она не такая, тусклее и… живей, что ли. И действительно, когда подъехали ближе, Андрий увидел, что алые полосы — всего лишь кустики травы, довольно необычной и по цвету, и по форме — но все-таки травы. Орлик потянулся к ней мордой, принюхался, но так и не сорвал ни листочка. Андрий тем временем приглядел уже тропку, по которой можно было выбраться отсюда. Небо над ними наливалось чернильной тяжестью — здесь, в Вырие, смена дня и ночи происходила по-другому. Как правило, если в Яви был день, здесь царила ночь — и наоборот. Но в зависимости от времени года случались расхождения, впрочем, не слишком большие. Ведь там, откуда приехал Ярчук, вот-вот должно было настать утро. «…до тех пор, пока не стемнеет». Что ж, значит, нужно ехать быстрее. А потом уж он отдохнет, они с Орликом отдохнут. — Дядьку! Дядечку, родненький! Где это мы?! Даже если бы Орлик вдруг (Вырий все-таки!) заговорил, вряд ли — таким тонким хлопчачим голосишкой. Ярчук оглянулся: так и есть! От же ж нечистая сила! Ну не продохнуть от бисовых отродий — явились уже! Вернее, явился, поправил себя Ярчук. Потерчонок был один, что само по себе казалось странным: обычно эти духи сгубленных ребятишек ходят по двое-трое, каким-то сверхъестественным чутьем отыскивая себе подобных и сбиваясь в стайки. А этот — одиночка. Может, новый, недавно померший? — Дядечку, не молчите! Пожалуйста, дядечку! «Что ж ему сказать-то?!» Малый ведь не догадывается, что с ним сталось. Умирая, такие, как этот, сильно держатся за жизнь — и поэтому попадают в Вырий, а не уходят Господним шляхом за окоем. Теперь ему слоняться здесь, иногда проваливаясь в Явь, пугая людей… Вечный страх, обида, непонимание того, что случилось. «Лучше бы тебе никогда с ними не встречаться. Заметишь что-нибудь подозрительное — беги». Ни разу в жизни Ярчук не обидел ни единого ребенка, вообще всегда был ласков с детьми. Неважно. Он поклялся. — А ну-ка, поберегись, малый! В глазах хлопчика застыла горькая горечь — Андрий сплюнул, будто выжевал сноп полынной травы. — Гэть от коня! Он у меня опасный, гляди, копытом как вдарит!.. Сказал — и стыдно стало, хоть сквозь землю проваливайся!.. Да ведь уже провалился. Но ведь клятва! — Дядьку… Орлик… он же добрый, какой же он опасный? Вот тебе, Андрий, и потерчонок! — Ты откуда знаешь, что коня Орликом кличут? — Так то ж я с ним у колодца дожидался, пока вы придете! — затараторил хлопец. — Только я на холме прятался, мне не велено было на глаза вам показываться. Тот дядька, что раньше с сундучком проходил через наше село, а потом без… ну, тот, который меня попросил коня постеречь — вот, глядите, и червонец дал, взаправдашний! — так он велел, чтоб я на глаза вам ни-ни! Я и не думал. А вы — р-раз и прямо на меня как поскачете. А я… А потом вы на холм — и исчезли. А я туда — и вдруг как будто кто-то мне по лицу паутиной провел. И я тутоньки. Он всхлипнул: — Дядьку, а где мы? — А тебе куда надо попасть? — Мне б обратно, домой. — Он назвал село, что стояло недалеко от Межигорки, через него Андрий проезжал вместе с братчиками по пути в монастырь. — Ну так я тебя довезу. Сидай. Как звать-то тебя? — Мыколка. — Мыколка… Лучше б, Мыколка, оказался ты потерчонком, ей-богу! — Чего? — не понял хлопчик. — Та ничего. Не слушай старого дурня, а лучше гляди на дорогу да по сторонам. Только чур — все вопросы потом. По рукам? — По рукам!..Дядьку, а все-таки где мы? Глава четвертая СМЕРТЕЛЬНЫЙ БРАТ Когда настанет Судный день и ангел протрубит: «Восстаньте!» — и все — младенцы, девы, старцы — придут, исполнены надежд, — где будешь ты? где буду я? Куда пошлет нас Судия, сочтя и взвесив наши души? Узрим ли Свет? Слетим ли в Ад? Куда б ни занесло, послушай, — мы будем вместе там, мой брат. — Что, самый настоящий Вырий?! — в который раз переспросил Мыколка. Андрий скупо кивнул и порадовался, что за долгую жизнь так и не осел на каком-нибудь хуторке и не завел детишек. И пожалел, что все-таки рассказал хлопчику, «где мы». Мыколка встретил новость с воодушевлением небывалым. Теперь от него спасу не было: юлой вертелся в седле, ахал-охал и тараторил без умолку. Андрий разок припугнул его, что, мол, оставит здесь и уедет. Подействовало — целых пять минут Мыколка молчал. За это время они преодолели склон и поднялись на край «чаши», оказавшейся неожиданно большой и глубокой. И тропка, которой решил выбираться наверх Ярчук, тоже была не такой уж удобной и прямой, как на первый взгляд. Копыта Орлика проваливались на вроде бы плотной, утоптанной поверхности. В конце концов Андрий спешился и повел коня под уздцы, а в седле остался Мыколка, умолкавший только для того, чтобы перевести дыхание или поглазеть на очередную диковинку Вырия. А диковинок, надо сказать, хватало. Начать хотя бы с той же «чаши». Кустики алой травы как будто должны были бы не менять своего расположения (трава все ж таки!) — ан нет, стоило отвернуться — и вот уже там, где раньше темнела только выжженная земля, переливается всеми оттенками пламени целая поросль этой выриевой багряницы! Пока ехали наверх, там, где окоем смыкался с краем «чаши», изредка мелькали то кромки чьих-то крыльев, то диковинные звериные и человечьи головы, то просто разноцветные сполохи. Но все они казались не то чтоб ненастоящими, но несерьезными какими-то, словно ряженые Черт да Смерть в вертепе. Мыколка почуял это своим детским чутьем и не думал пугаться (больше его страшили угрозы Ярчука). Андрий же пару раз клал кресты на все это бесовское безобразие и даже прочел «Отче наш», но без толку; тогда попросту перестал обращать внимание, более озабоченный предстоящим путешествием. Хлопчик здорово осложнил его, и без того нелегкое. Признаться, Ярчук совсем не был уверен, что сможет вскоре вернуть Мыколку домой — или вообще в Явь. Все зависело от указаний зеркальца, которое вручил обладатель сундучка. — Дядьку Андрию, а что, весь Вырий такой… пустырьный? И впрямь, пустырь не пустырь, но и не привычный пейзаж. Позади черно-алым зевом распахнулась «чаша», а вокруг, сколько хватало глаз, тянулась унылая местность — ни степь, ни лес, а не пойми что. Словно понавтыканные там да сям в землю, корчились, тянулись к мрачному небу низкие сосны с изломанными стволами. Земля, казалось, исторгала их наружу, не желала принимать в себя, поить своими живительными соками… А может, это соснам было неуютно питаться тем, что давала здешняя земля?.. Ну, хоть обладателей виденных из «чаши» крыльев и голов сейчас поблизости не наблюдалось. И на том, как говорится, спасибо! — А куда мы едем, дядьку Андрию? Вы дорогу-то знаете? Ярчук только рассеянно кивнул. Он уже сообразил, что если не отвечать на Мыколкины вопросы, тот теряет интерес и увлекается чем-нибудь другим. …А дороги-то, между прочим, и не видать! Одни сосны эти проклятущие, здесь их стало побольше, вся земля усыпана хвоей, Орлик идет, иголки под копытом шелестят, шуршат, точно змеи! И — давящее предчувствие скорой беды. — Дядьку Андрию, то мне кажется, или они в самом деле шыволются?! — * * * Бывают такие леса, что заместо жизни смерть в своих чащобах выращивают. Только сунься — и косточек не сыщут. Нежить, говорил Свитайло, она разная бывает. Какая вихрем обернется, какая водяником, а какая и озером. Или рощей. Тут не угадаешь, сынку… Иголки под Орликовыми подковами извивались, словно махонькие гадючки. Безобидные такие с виду, забавные даже. Конь не сразу почувствовал их шевеление, но хвоинки упорно стремились забраться по его ногам как можно выше — и некоторым это удавалось. Там они крепко-накрепко обвивались-вплетались меж волосинками коня, но, против Андриевых недобрых предчувствий, не торопились присасываться пьявками и тянуть в себя кровь. Что, впрочем, Орлика, кажется, мало успокоило. Учуяв на своей коже чужаков, он сперва пытался обмахиваться хвостом, пышным и длинным, которому завидовала добрая половина всех козацких коней, — однако не в меру живые хвоинки цеплялись за длинный хвостовой волос и отправлялись дальше в странствие по конской шкуре. …Собственно, все это Андрий понял только потом, когда наконец сумел успокоить испуганного Орлика. Вычесывать его сейчас было бессмысленно, вокруг, куда ни глянь, тянулся сплошной сосновый лес, — оставалось лишь поскорее выбираться отсюда. Орлик, переживший с Ярчуком немало приключений и посуровей, молча терпел мучение или, скорее, неудобство с испугом: хвоинки, поднявшись и надежно устроившись на волосках, замирали, словно выжидая чего-то. «Только б ветру не было», — думал Андрий, глядя на угловатые, будто крылья болезненного куренка, ветви сосен над головой. Ему совсем не мечталось приютить у себя в волосах сотню-другую иголок. Мыколка, сообразив то же, настороженно косился вверх, даже послюнявил палец и выставил перед собой, видимо, проверяя, откуда может дуть беда. Как бы в ответ на их тягостные ожидания, сосны покачнулись. Звук, родившийся при этом, мало походил на обычный лесной шорох — скорее, на полустон-полувздох великана. — Е-ехать! — донеслось сверху. — Да! Да-а! Лететь! Мчаться! С места на место! Быстрей! Еще быстрей! Андрий сделал коленями еле заметное глазу движенье, Орлик остановился. Дело ясное: чего от тебя нежить более всего хочет, того ей никогда не давай. За исключением окончательной гибели (нежитевой, не своей!), после которой отмаявшаяся душа сможет наконец уйти к Господу; вот только редко кто из нежити себе такое просит. — Быстре-е-ей! — умоляюще простонал лес. — Быстрей бы! Мыколка оглянулся посмотреть на Андрия. Тот улыбнулся: — Не бойся. А что тут объяснять хлопцу? Что лес-нелес, в котором они очутились, оказывается, хочет другим быть — да не может? Долго объяснять, да и не нужно это малому. Если так и дальше пойдет, ему вообще ничего не нужно будет. «Теперь ясно, что это хрустело под Орликовыми копытами, пока мы по лесу ехали». Хорошо, Мыколка в другую сторону уставился — не видел белых полушарий черепов, проступавших сквозь хвойный ковер. * * * Деревья встали вокруг густым частоколом: ни на коне проехать, ни пешему протиснуться меж стволов. Лес-нежить все-таки умел немного двигаться. Недостаточно, чтобы почувствовать себя ветром или быстроногой гончей, но вполне — чтоб задержать невежливых гостей. — Поговорим? — тихо предложил Ярчук, слезая с коня. — О чем? — презрительно дохнуло сверху. — О жизни. Тишина. Вдруг, точно так же незаметно для глаза, деревья раздвинулись в одном месте, пропуская к подорожным человечка. Вернее, это только сперва, да и то издали, да и то горилки нахлебавшись или совсем глаза стерев, как с некоторыми старыми чернецами в темных их кельях случается, можно было принять существо за человечка. Состряпан был нежить из бревна да веток, покрытых все теми же хвоинками. Он проворно скакал на единственной ноге с шестью разноразмерными пальцами, помогая себе при этом руками: той, что короче, размахивал в воздухе для равновесия, а той, что подлиннее, изредка упирался в землю. Папоротниковые листья молодецки, на манер своеобразных «оселедцев», свешивались у нежитя с макушки, а бабочка-павлиноглазка, сидевшая точнехонько над носом (вернее, над сучком, оный заменявшим), широко распахнула свои крылья с большим оком на каждом — и таким образом замещала настоящие глаза. Рука Андрия сама собой потянулась, чтобы сотворить животворный крест, но в последний момент козак опомнился и сдержался. А вот Мыколка с перепугу громко втянул в себя воздух и икнул. Нежить неловко поклонился; бабочка сложила крылья, снова раскрыла. — Ждрафствуйтье, — сказал старичок-бревновичок. — Не пухайтесь. Но так путет просче расхаваривать — нам и вам. Вот. — И он выжидающе вытаращился на Андрия глазами с бабочкиных крыльев. — Ты зачем… — в этом месте Ярчук едва не добавил «бисова сила», но опять же возобладал над собою, — …ты зачем моему коню в хвост свои иголки вплел? А теперь и нас задержать вознамерился? Или обидели мы тебя чем? Нежить скрежетнул; бабочка взлетела и описала над его головою два круга, после чего села на прежнее место. — Тье, хто миня аббидел, — вон гыде. — Та рука, что длиннее, указала на черепа. — Тогда — почему? — не сдавался Андрий. — Льетать хачу, — заявил старичок-бревновичок с непосредственностью трехлетнего дитяти. — А не магу. — Так ведь и я не могу, — покривил душою Ярчук. — И уж тем более не могу сделать так, чтобы ты взлетел. Нежить вздохнул, покачнувшись от переполнявших его чувств: — Кахда конь, быстро-быстро… о-о! Пашти льетишь! — Но ты — не только хвоя. Сосны, трава, твари лесные — тоже ты, так? Всех я на коня не усажу, и даже на закорках у меня вы не поместитесь… ты не поместишься. Так чего же ты хочешь? — Тфишенния! Тфишенния, да! — чем больше нежить волновался, тем бессвязнее становилась его речь. — Уйти! Хватит! Не хачу! Не хачу — дерево! Хачу — тфишенние! — Как же мне тебе помочь? — Тумай, тумай! Ночь есть — тумай. Утром — помоги. Или… — Он снова указал на черепа. Бабочка слетела с его «лица» — и в тот же миг человечек развалился на куски. — А, чтоб тебя!.. — в сердцах выругался Андрий. — Слазь, сынку, с коня, — сказал он Мыколке, — привал. * * * Хвоя с Орлика осыпалась сама; остатки Андрий тщательно вычистил, чтобы хоть чем-то занять себя. Он знал, конечно, что Вырий — не самое безопасное место, но все же рассчитывал на большую удачливость. И вот — увяз по самую макушку, хоть волком вой! — А может, сбежим? — шепотом предложил Мыколка. Хлопчик сидел у небольшого костерка, который они развели из сухих веток, найденных на полянке-тюрьме. Холодно, вообще-то, не было, но Андрий решил, что без огня ночевать не станет — в пику, так сказать, лесу-нежитю. — Куда сбежим, сынку? Я ж даже не знаю, где край у нашего гостеприимного хозяина. Да и между стволов никак не пробраться. — Но мы ж не покоримся? — Конечно нет! «Если б только, сынку, от этого что-нибудь зависело…» Чтобы отвлечь хлопчика от безрадостных умствований об их положении, Андрий стал расспрашивать о доме и о том, как Мыколка вообще оказался в Межигорке. Чтоб пропитание добыть, охотно объяснил тот. Ну, известное ж дело, когда козак в монастырь уходит, угощения хватает на всех провожающих. А Мыколке с Марийкой да бабусей много и не надо, кстати. Вот как проходили вы, дядьку Андрию, через наше село, я и отправился за обозом. Дорогу знаю, обратно б вернулся к вечеру. И вернулся б, между прочим, когда б не тот дядька с сундучком. Предложил червонец взаправдашний, а дело-то — легкое. Вас дождаться да коника до того времени посторожить. Забрался я, значит, на верхушку холма… — Погоди, — насторожился Андрий. — На какую-такую верхушку? Ты ж на склоне был, почти посередке. Я, когда поднялся, слышал, как ты в кустах шевелишься! — В каких кустах, дядьку?! — аж обиделся хлопчик. — Я за валуном прятался, что на макушке холма. — Значит, показалось мне, — медленно произнес Андрий, поднимаясь от костра и снова отходя к Орлику. Не хотел, чтобы Мыколка видел сейчас его лицо: боялся, что не совладает с собой. «Заметишь что-нибудь подозрительное — беги». Выходит, — если только в кустах не прятался сам хозяин сундучка — за ним все-таки следили. И не исключено, что прямо сейчас идут по следу. А он тут шаровары у костра просиживает, чтоб ему пусто было, и костру этому, и лесу-нежитю, и..! — Дядьку? — тихо-претихо позвал Мыколка. — А, дядьку? Тут, кажись, от нашего хозяина гонец. — Какой-такой гонец? — раздраженно переспросил Андрий, оборачиваясь. У костра стоял волк. Зверь был матерый, внушительный, такой иной овчарке шею одним щелчком перекусит. Глаза светились недобро, чародейски; шерсть на груди оказалась подпалена, зато уж в остальном волк был без изъяна. За исключением того, что был — здесь. — Доброго вечера, пановэ, — сказал волк хриплым голосом покойного Степана Коржа. — А я вот тут… за табачок пришел спасибо сказать. Не помешаю? * * * Степан был с рождения оборотнем, вовкулаком. Чего ничуть не стеснялся, разве только поначалу, когда еще не мог управлять своими смертельно опасными (для него же!) способностями. Так что впервые Коржа едва не убили еще в детстве; однако ж, по какому-то странному выверту доли, избитого волчонка, в которого на глазах добрых поселян превратился ученик кобзаря, не смогли догнать — слишком увлеклись избиением самого кобзаря. Который, впрочем, тоже был вовкулаком. Это очень удобно, многие наши идут в кобзари, объяснял Степан у огня изумленным Андрию и Мыколке. Кобзарь ведь всю жизнь в пути, нигде подолгу не задерживается, всеми уважаем, а тяготы дорожные — так вовкулаку с ними проще смириться. И опасность меньше, чем если все время среди людей оставаться. Хотя, конечно, не всем кобзарство по нутру. Степан после того случая как-то отворотился душою от этого занятия; скитался, покуда не пристал к козакам. — А подстрелили за что? — спросил Андрий. — Так… волком перекинулся: спешил очень, а коня не было… Ну и нашлись какие-то мужички меткие, вцелили, ироды. От них-то я ушел — но не от пули, пуля во мне накрепко засела. Добрался кое-как до монастыря, человечью личину набросил, в шпиталь попросился… — где и помер. Человеком. А волком вот, сюда попал, в Вырий. — И что дальше? — Хороший вопрос, дельный. Сам ответа не знаю, врать не буду, но кое-что слышал от Мирона… ну, того кобзаря, о котором я вам рассказал. У вовкулаков есть свои, особые легенды, про них большинство людей и не знает даже. Душ-то у нас, считается, целых две штуки в одном теле. А что ж, у кошки, говорят, целых девять — так им проще. А у нас, если одну убьют, вторая, само собой, оставаться в Яви не может — мы ж не кошки. Но и к Господу попасть не можем… — Ты в Бога веруешь? — А чего ж? — косо зыркнул на Андрия вовкулак. — Я, чтоб ты знал, родился от женщины, а не от псицы какой-нибудь, и не бисово я отродье, как многие о нас, вовкулаках, думают. Грешил, да — но кто не грешил-то?! А зла никогда не совершал из одного только удовольствия, к пакостям разным склонности не имею. В Господа же верую. — Но в Святом письме о вовкулаках разве сказано? — Святое письмо люди живые писали, — огрызнулся Степан. — Хоть и апостолы. И вообще, давай не будем про это. Ты-то что в Вырие делаешь, вот на какой вопрос мне ответь. Ты ж живой еще. И хлопчик тоже. И ты ж вообще в монастырь пришел, чтоб спасаться. — Про характерников слыхал? — Ну слыхал. А что, вы завсегда Вырием ездите? — Дело есть, — отрезал Андрий. — Только я не уверен теперь, что мне удастся исполнить зарок, который взял на себя. И он вкратце рассказал Коржу про случившееся. — Удивляюсь, как тебя только лес к нам пропустил, — завершил он, хмуря седые брови. — За своего принял, вот и пропустил, — фыркнул вовкулак. — А ты что же, до сих пор не придумал, как с ним договориться? Ярчук мотнул головой. — Н-да-а… — протянул Корж. — А я вот, как и ты, спасаться наладился… Слыхал ведь, небось, что с нами бывает, когда сюда попадем? Что там нет нам жизни, что тут… Да кому я рассказываю, ты ведь, братец, тоже из наших, если рассудить! — Смотря кого ты вашими называешь. — Да тех называю, у кого взгляд на жизнь особый. Широкий взгляд. И не всегда батюшек радующий. — Церковь-то оставь в покое. — Я-то оставлю. Она — оставит ли меня?… Слушай, братец, — покосился Корж на сундучок, — а наши с тобой пути часом не в одну ли сторону лежат, а? — Еще и сам не знаю. Вот, кстати, — Андрий вынул из заветного кармана зеркальце и оглядел со всех боков: вроде ничего особенного. Работал, правда, мастер — сразу видно, но безо всяких там излишеств: костяная оправа с несколькими завитками для красоты и круглое глядельце. В котором отражается смутный Андриев лик. Вот и все чародейство. А подышишь — так и лик не отражается. Взамен зато проступили буквы, сложились в слова. Андрий прочитал, кусая ус и не желая верить увиденному. Зеркальце приказывало: «Следуй за тенью братца». И все. Понимай как хочешь. Глава пятая ВОВКУЛАЧЬЯ ТЕНЬ Что стоит тень? — горсть пустоты, где контуры просты, где ты — уже не ты, давно не ты, а кто-то лишний. «Прости» — прошепчешь. Не проси, ведь слово тяжелей росы, и мчат по слову-следу псы — и звуки лижут! Сбежишь? — куда?! Держи удар! — и, перепутав Божий дар с яйцом кукушкина гнезда, скрывайся в чаще. Там нож вонзился в черный пень, там день отбрасывает тень, и ты, изгой среди людей, — стань настоящим! И тень отбрось, и крови впрок напейся, и — зверей пророк — позволь, чтобы в тебе пророс тот, кто сильнее. И этот дар — не Божий дар — прими, пойми, прости… Оставь. Таков твой путь: не до креста и не до неба. Живи, таясь. Люби, таясь. Не для тебя семья, друзья. Ты — лишь кошмар, крик воронья во сне овечьем. Болит душа? О да, болит! Так вой одну из тех молитв, что бесполезны. Ты ж, увы, — вне-человечен. Утро, как известно, вечера мудренее. Но иногда — и мудренее. Да и до него еще дожить надобно. Андрию не спалось. Не потому даже, что вокруг Вырий раскинулся, а просто гадко было на душе. Будто кто чоботами прошелся по ней… станцевал. И еще — сундучок. Таращился коштовными своими буркалами, точно живой, и не было от него никакого спасу. Куда ни пойди на маленькой полянке, что выделил для своих «гостей» лес-нежить, а всюду дотягивается сундучок взглядом, манит, напоминает: «Тут я. Не забыл?» Забудешь, как же! Он тихонько, чтобы не разбудить заснувшего наконец Мыколку, присел рядом с сундучком. Осторожно, словно боялся, что укусит, протянул руку и коснулся блестящего бока. Показалось?.. Или правда поверхность под пальцами вздрогнула, как живая?!.. — Чего ты хочешь? — шепнул сундучку Андрий. — Чего уставился? Он поднял его на руки: легкий, почти невесомый. Внутри — неужто пусто? Да нет, наверняка деньги лежат или смарагды какие с рубинами. — Дядьку, а можно посмотреть, что в нем? Ну вот, а думал, спит, сорванец! — Нельзя. Я зарок дал, что сам не открою и другим не позволю. — А-а… — разочарованно протянул Мыколка. — Дядьку Андрию, а куда делся волк? — Кто ж его знает. Убежал куда-то. У него свои дела, волчьи. Спи, к утру вернется. — Дядьку, а утром нас леший отпустит? — А как же! Отпустит, еще и велит строго-настрого своим слугам, чтоб не мешали нам, препятствий никаких не чинили. Но это только если ты заснешь. А иначе ночь никогда не кончится. Знаешь сказку про небесную лисицу? — Расскажите, дядьку! — Живет в дальних-предальних странах…. — Это в тех, в которых псоглавцы водятся? — Да. Не перебивай, а то не стану рассказывать. Ну вот, живет там, значит, небесная лисица. Сама из серебра, а хвост — из чистого золота, но пушистый и мягкий. Днем почивает она у себя в норке, а как наступит ночь, осторожно выглядывает в мир: все ли дети спят? Очень она, знаешь ли, детей боится. Ну вот, а как видит, что все спят, выбирается тогда лисица на небо и давай его хвостом мести! Всю пыль, что за день набилась, вычищает, всю грязь — а заместо них снова свет и ясность возвращает. И тогда наступает утро. А вот если увидит небесная лисица, что не спит какой-нибудь постреленок навроде тебя, тогда она из норы не выйдет и ночка так и не закончится. Так что спи, сынку, спи. Последних слов Мыколка уже не слышал — он мерно посапывал, подложив под щечку кулачок. — Здоров ты сказки рассказывать, — шепнул с края поляны вернувшийся Корж. — Аж я заслушался. — Ну как там? — спросил Андрий. — Странные дела творятся в Вырие, — помрачнев, ответил вовкулак. — Хотя я, конечно, не ахти какой знаток здешних обычаев, но… знаешь, разлито что-то такое в воздухе. И вообще. Не нравится мне все это. — Погоня за нами? — Не знаю. Проплутал я по здешнему лесу-нелесу, а без толку. Не нашел я вашего следа, хотя помню его хорошо, по нему же к вам и выбрался в первый раз. Как будто водил кто меня сейчас… но не лес, точно. Сама земля как будто. — А что ты говорил про воздух? — Да опять же, не поймешь, что там такое, — скривился Степан. — Все вокруг спокойно, но знаешь, это — спокойствие всполошенного зайца, который думает, куда бежать. Или… хм… волка, который заметил дичь. — Ты уж определись, волк или заяц, — проворчал Андрий. Вовкулак только ухом дернул, словно отгонял мошку настырную: понимал, что Ярчук это так, не всерьез, а от безнадеги. Спросил: — Неужели ничего не придумал? Андрий зевнул: — Кое-что пришло на ум. Но давай уж дождемся утра, а там увидим, как оно… — Спи, — проронил вовкулак. — Я посторожу. * * * Утро здесь действительно было мудреное. Солнце вроде бы и взошло, но отсюда его не видно, так что оставалось открытым для взоров одно только небо, все какое-то полосатое, болезненное: черные облака тонкими струнами протянулись по вышней тверди и дружно ползли к окоему. Посмотришь на такое, вздрогнешь, перекрестишься — да и возблагодаришь Господа, что довелось прожить еще день. К тому времени, когда заявился посланник от леса-нежитя, они успели позавтракать, чем Бог послал, и собрать вещи. Человечек-чурбачок очень напоминал вчерашнего, хотя, конечно, был другой (того-то они давеча пустили на дрова). — Топрае утра, — проскрипел посланник. — Ну што? — А вот что, — ответил Андрий, попыхкивая люлькою. — Хочешь, значит, движения? Уйти хочешь? А не боишься? Старичок-бревновичок от переполнявших его чувств вовсю замахал разноразмерными ручонками, словно прямо сейчас собирался взлететь. — Хачу! Не баюсь! — Тогда выведи к краю леса, а там я тебе помогу. Подвигаешься всласть, уйдешь — насовсем. Андрий ждал, что сейчас нежить запросит сперва услугу, а уж потом согласится выводить, или вообще не выведет, а прямо здесь потребует «движения»… Нет, обошлось. Человечек снова распался на веточки-листочки, а деревья расступились, выпуская их с поляны. И даже выстроились двумя рядами, показывая правильный путь. Так и шли: Ярчук вел в поводу Орлика, на котором ехал Мыколка, а сбоку лениво трусил вовкулак. — Слышь, братец, надумал что за ночь насчет дороги? Вместе пойдем или как? — Еще не решил, — уклончиво ответил Андрий. — А чего спрашиваешь? — Да вот… мысль тут одна в голову пришла — и никак не оставляет, зараза. Я ведь про что… Ты ж знаешь, у нас иногда случается, теряем над собой власть: тело делает не то, чего хочет разум. — Ну, это со всеми случается. — Ты ж понимаешь, о чем я. — Понимаю. И на что намекаешь, тоже понимаю. Оставь. И не слишком переживай, я никому здесь не верю, ни тебе, ни… — он осторожно взглянул на Мыколку: тот по-прежнему таращился по сторонам, — ни кому другому. Но зеркальце велело идти за тобой, на этот счет сомнений никаких. А там… там видно будет. Деревья разом заступили им путь: пришли, значит. Пора расплачиваться — или ложиться в землю костьми, это уж как выйдет. Андрий подмигнул вовкулаку, запрыгнул на Орлика (Мыколка сидит впереди, позади, на спине, сундучок накрепко привязан) — улыбнулся лесу-нежитю: — Ну, готов, ваше бесовство? Тут и старичок-бревновичок нарисовался. «Хатоф», — скрипит. — Тогда что ж… Изволь. Пыхнул Андрий люлькою как следует, вынул изо рта да и вытрусил угольки прямо в папортниковые кудри бревновичка. Занялось мигом, Ярчук даже сам не ожидал от огня такой прыти — оставалось уповать на собственную. По-особому свистнув Орлику, он пригнулся — и полетели, только ветер оселедцем поигрывает, в пальцах своих невидимых разминает! …Остановились на дальнем холме, куда нежить уж никак бы не смог дотянуться, если б и хотел. А он, собственно, не хотел. Не до того было лесу-нелесу. Он горел. Сосны свечами-переростками уткнулись в полосатое небо и, казалось, извивались, но не от боли, а от невероятного наслаждения: «Наконец-то!.. уйти!.. двигаться!..» Пол-окоема полыхало, с глухим звериным стоном валились один за другим стволы… Вдруг от леса отделилась бабочка и быстро-быстро полетела к стоявшим на холме. Вовкулак угрожающе оскалился, но Андрий успокоил его: действительно, что способен сделать один-единственный мотылек? К тому же теперь они видели, конец ее брюшка горел — и было неясно, почему она до сих пор жива. А еще теперь они различили, что это не вчерашняя павлиноглазка, а другая — «мертвая голова», которую в народе всегда считали предвестницею скорой гибели. Бабочка, выписывая в воздухе перед Андриевым лицом кренделя, пропищала: «….асиба», — и тут же занялась вся, в одно мгновение отгорела и рассыпалась на пепел. Бесовщина она бесовщина и есть! — Поехали, — хмуро сказал Андрий. — Нечего… наглядимся еще… * * * Конечно, он знал, куда направляется Корж — и куда, и почему. Как там заведено у кошек с девятью жизнями, неясно, а вот с двоедушцами навроде вовкулаков дело обстояло таким образом, что после смерти одной из сущностей вторая начинала «таять». Медленно, но вполне ощутимо. Если забивали зверя, ничего страшного — двоедушец долго болел и, коли выживал, становился обычным человеком. А вот звериная половинка двоедушца, оставшись без человеческой, во-первых, попадала в Вырий, а во-вторых, все больше «зверела». Пара недель — и разговорчивый спутник Андрия станет обычным волком. Если, конечно, не… Вот в этом-то и заключалась загвоздка. Чтобы «не забыть себя», Степану необходимо было хотя бы раз в неделю пить из Проклят-озера, которое в Вырие лежало на полночь от Межигорки. Только в Вырие и Межигорки-то не было — а в Яви не существовало того озера; да и Андрий доподлинно не знал, где они сами сейчас находятся… словом, все складывалось… непросто. Утешало Андрия то, что как раз на Проклят-озере ему довелось побывать в молодости — послал как-то Свитайло… не важно зачем. Оказалось, там целый город живет таких вот, как Степан, увечных двоедушцев. Все, само собой, в обличье зверей; сперва Андрий, увидевши такой зверинец, сильно перелякался, хоть Свийтало его и предупреждал. Потом ничего, пообвыкся. Во-первых, не жить же ему с ними, а так, пару деньков погостить. А во-вторых, большинство тамошних горожан только с виду звери, а вести себя старались по-человечьи, на задних лапах ходили, соломенные брыли надевали и все такое (только мехового ничего не носили — ну, понятно почему). Оно, конечно, попервах еще жутче, когда медведь какой-нибудь или там козел шагает тебе навстречу, вырядившись в людское платье, да на двух ногах. Потом даже внимания не обращаешь: кивнул, прошел мимо — всех делов. Да, а звался тот город Волкоград — не потому, что волков там было больше прочих, а потому, что именно волки (как-то уж так получилось) ими правили, теми двоедушцами. «…A псы (которые, конечно, никакие и не псы) были у них там заместо батраков и охранников», — почему-то вспомнилось Андрию. — Дядьку, а дядьку? А скоро мы домой приедем? Известию о том, что домой его завезут не скоро, Мыколка, кажется, даже обрадовался. Что, в свою очередь, повлекло за собою череду подозрений. Сперва Андрий ехал молча и прикидывая, может ли малый хлопец быть вражьим пособником, потом и Степан на привале отозвал Ярчука в сторону и яростно зашептал о том же. Что, мол, по запаху вроде все в порядке, но ты ж сам, братец, говорил, что противник у тебя особый. «Да это не я говорил, это мне…» — зачем-то вдруг взялся уточнять Андрий, но потом махнул рукой: «Ладно, в самом деле. Бросить я его не брошу, а присматривать будем, я да ты. Глядишь, если даже с ним что-то не так, заметим раньше, чем… Опять же Орлик его не сторонится, а конь у меня бывалый, почти вещий». На том и сговорились. Места теперь пошли поспокойней, вроде как безобидные. Небо продолжало полосатиться во весь рост, но хоть дождем не сыпало, и на том спасибо. Вокруг раскинулось нечто, напоминавшее Андрию степь — вот только на верхушках травяных заместо обычных чубатых метелок таращились глаза. Внимательные такие, зар-разы, с вертикальным зрачком и длинными, как у панночек шляхетских, ресницами. Тьфу, гадость (трава, не панночки)! А Мыколка, сперва оробевший от такого зрелища, решил позабавиться. Раздобыл где-то прутик и давай щекотать ресницы. Потом не рассчитал, ткнул прямо в глаз очередному стеблю — тот возьми и зарыдай, слезы так и полились! Хлопец — тоже в плач, мол, я ж не хотел, прости!.. А кто его прощать будет — здесь Вырий, а не исповедальная. Проехали. Через пару часов Андрий окончательно успокоился, и кошки (те самые, о девяти жизнях) перестали кромсать душу когтями. Если призадуматься, все было не так уж плохо. Он жив-здоров, в Вырие не впервые, задача у него хоть и сложная, но выполнимая. А закончит — и можно с чистым сердцем в монастырь вернуться да отдохнуть как следует. Степан, до того бежавший чуть поодаль, вдруг вынырнул рядом с конем. — Слушай, — небрежно проронил, не глядя на Андрия, — а я вообще… как я выгляжу? — Ты про что? — не понял тот сперва. — Нет ли чего… странного? — намекнул вовкулак. — Ну, морда чуток в крови. Нашел кого съедобного, что ли? Корж с досадой поморщился: — Да я не о том. Нашел… но не о том. Как я вообще, в целом?.. — Волк как волк. Если б ты молчал, от обычного и не отличишь… — Андрий запнулся, потому что увидел. — Ты про тень, что ли? — И про тень тоже, — мрачно проронил Корж. Тень у него была своеобычная и своевольная. В целом — похожая на положенную каждому приличному волку. Но двигалась она совершенно самостоятельно, разве что еще не обнаглела вконец и не оторвалась от вовкулаковых лап. И все чудила: то хвост себе отрастит завитой, как у свиньи, только раза в три больше, то крылья нетопыричьи, а то и вовсе рога, все из себя ветвистые, даже с грушей на левом крайнем отростке. Груша Андрия и доконала — он осадил коня и знаком велел Степану остановиться. — Да, брат, забавно… И давно у тебя это? — Что — «это»?! — взвился, как ужаленный, вовкулак. — Я ж не вижу ее, понимаешь! — Совсем? Степан обиженно зарычал. — Тогда откуда узнал, если не видишь? — А ощущение, — неохотно признался Корж. — Такое, ровно тень твою блохи обсели. И кусают, паскуды, что есть мочи. Спасу от них нет. Но и их самих, получается, тоже нет… — чуть растерянно добавил он. Было заметно, что такое случилось с ним впервые и он не знает, как быть. Андрий ни минуты не сомневался, что причина кроется в «таянии» вовкулака, лишившегося своей человечьей половины. И помочь Степану можно было только одним-единственным способом: поторопиться к Проклят-озеру. — Ничего, — сказал Ярчук. — Во всяком случае, это все не растет из тебя на самом деле. А то пришлось бы собирать с тебя груши, по урожаю в день. Степан, кажется, шутку не оценил. * * * Остаток дня миновал без происшествий. Теневые блохи, как их называл Степан, донимали его все сильнее, но терпеть можно было — вот вовкулак и терпел. Мыколка, разморенный мерным покачиванием, задремал в седле, откинувшись Андрию на грудь. А Ярчук дымил люлькою и только внимательно поглядывал по сторонам. За спиной весомо молчал сундучок. Это молчание с лихвою восполнилось вечером. Для ночевки они выбрали небольшой овражек, чистый, безо всяких там лупоглазых трав и горящих неестественным желанием полетать деревьев. Деревья горели исключительно в костре — а что вместо обычного потрескивания тихонько мяукали — ничего, и не к такому можно привыкнуть. Свернувшегося в клубок Степана накрыли Андриевой свиткой — и, как ни странно, это помогло. Додумался до такого Мыколка. «Раз, — сказал, — его тени кусают, так надо, чтоб их не стало». Но перед тем, как прятаться под свиткою, вовкулак сбегал на охоту и приволок зайца, вполне съедобного и совсем без странностей (про длинный крысиный хвост забудем, ладно?). Словом, ночь встречали не с пустыми желудками, да и припасенные Андрием еще в монастыре лепешки с сыром можно было приберечь на черный день. Благодать! И от этой вот благодати, видно, напала на наших путников подозрительная говорливость. Первым разобрало Мыколку — и он клещом вцепился в Андрия: дядьку, расскажи сказку! Ярчук, сам проникшись болтливым настроением, завел какую-то длиннющую историю с козаком-забродою, попавшем в Царьград, где его поймали нехристи и повесили на крюк за… одно из ребер (хорошо, вовремя сообразил изменить детали) — да, потом было там еще много всяких подвигов, и турок он крошил в капусту, и по морю от них же, недокрошенных, удирал, и братцев-запорожцев из неволи вызволял… Вот под воображаемое звяканье сброшенных кандалов Мыколка и заснул наконец. Настала умиротворенная тишина. Видимо, этого момента дожидался под свиткою Степан. Вовкулак осторожно приподнял изнутри носом краешек одежды и спросил: — Не спишь? — Вроде нет, — хмыкнул Андрий. — Понравилась сказка? — Да так… Слушай, я вот тут думаю… — Он оскалился — видно, снова начали донимать теневые блохи. — Как считаешь, кто я такой на самом деле? Ярчук непонимающе воззрился на него: он не готов был к умствованиям на такие темы, даже при полном желудке. Тем более что ответа не знал. Свитайло на сей счет так изъяснялся: «меж тварями Господними разницы, но сути, нет никакой». Правда, не торопился растолковать, что имел в виду. Повторить это Степану? Не поймет ведь, еще обидится. Попыхтел Андрий люлькою, потеребил усы. — А сам как считаешь? — спросил. — То-то и оно! — Корж словно ждал этого вопроса, так и завелся с полуслова. — Ведь что получается? Если бы я в волчьем теле себя неуютно чувствовал, тогда ладно — вроде человек я, да? Но я… как бы это выразить… я не «в волчьем теле», я и есть сейчас волк, только поумнее, чем обычные. А когда я человек… был человеком, тогда тоже неудобств не ощущал. Выходит, не волк я и не человек, так? Но это раньше. А теперь я с одним телом и, если уж честно, с ополовиненной душою. Так кто я теперь?! — Сын Божий, как и все мы. Тебе этого мало? Степан выпростался из-под свитки, так что теперь наружу выглядывали и голова, и задние лапы с хвостом. — Чешется, — как бы извиняясь, признался он. — Мочи нет, как чешется! И не тело даже, а… такое, что и не пощупаешь. — Терпи, — понимающе молвил Андрий. — Терпи. Иисус больше терпел. И вздрогнул, когда сообразил, что именно эти слова произнес когда-то давно Свитайло, вытягивая у него из раны на бедре обломок татарской стрелы. Это был первый Андриев поход и первая серьезная рана. Могло оказаться, что и последняя, но братчики свезли к старому характернику, а тот выходил — да и оставил при себе учеником, все равно Ярчуку до выздоровления было еще далеко. — …И луны не видно, — вздохнул Степан. — Нет, навряд ли я привыкну здесь жить. Ты не знаешь, есть способ как-нибудь вернуться… туда? — Способов — хоть греблю гати, — мрачно отозвался Андрий. — Но тебе ни один не подходит. Да и сам рассуди здраво: долго ли там проживешь в волчьем обличье? А другое тебе отныне не полагается. Так что не дури, а ложись-ка спать. В Волкограде не так уж плохо, будешь там среди своих, таких же, как ты. Приживешься. Он взглянул на Степанову тень. Вздрогнул. Но ничего не стал говорить — спрятал люльку и лег спать. Глава шестая ВОЛКОГРАД Эта кровь на пальцах, эта пыль на чоботах — не мои. То летим, то падаем, белые и черные… Соловьи с тощими воронами будут нас развенчивать, проклинать — то ли похоронную, то ли подвенечную распевать. Нам ли, неприкаянным, да о том печалиться?! Не смеши! Но все чаще кажется — пыль да кровь смешалися. Нет — чужих! Примету Андрий увидел утром, часа через два после того, как отправились дальше. Примета была такая, что мимо не проедешь — если, конечно, знаешь, что это. — Ну, чтоб меня! — высказался Степан. — Лихо, ей-богу! И откуда, скажи на милость, такое берется? Курган и впрямь был знатный; вблизи казалось — до самых небес дотягивается. На верхушке величественно восседала громаднющая, размером с доброго вола, жаба, причем на подбрюшье у нее обычные жабьи пупырышки отвисали, словно коровье вымя. — Хорошо, что каменная, — подал голос Мыколка. — Во, прав хлопец, поддерживаю. Словно услышав их, жаба всем телом повернулась в сторону подъезжающих. Андрий улыбнулся краешком губ: — Не пугайтесь. Она действительно каменная. — А двигается, как живая. — Камни, сынку, они тоже живые. — Съест она нас тоже как живая? — вкрадчиво полюбопытствовал вовкулак. — Камни людьми не питаются. Я думал, ты знаешь. — Брось, братец, свои шуточки — у меня от них кости ноют и живот весь наизнанку выворачивается. Мы уже смекнули, что ты у нас самый знающий. Вот и поделись толикой своего знания, чтоб мы совсем от страху в штаны не наделали. — У вас, дядьку, и штанов-то нет! — хохотнул Мыколка. — А ну цыц! Так что, Андрию, с жабой этой твоей? На кой она тут посажена, если людей не трогает? Ответить Ярчук не успел. Внезапно справа от них на самом окоеме нарисовалась мелкая точка, плывущая по воздуху. С каждым мгновением она все увеличивалась и увеличивалась, пока наконец не стало возможным различить, кто это. — Что-то я, знаешь, устал от чудес, — тоскливо сообщил Степан. — Вот только червей дождевых в небе мне не хватало для полной моей радости. Действительно, меж облаками перемещалось создание, больше всего похожее на земляного червя, только во много раз увеличенного. При этом нельзя сказать, чтобы он летел по воздуху, ибо крыльев у него не было, да и передвигался червь именно так, как это обычно делают его меньшие сородичи: извиваясь, вытягиваясь и сжимаясь. Так что правильнее всего было бы сказать, что по небу он полз. Жаба мигом утратила всякий интерес к Андрию и его компании и передвинулась так, чтобы видеть небесного ползуна. Когда же тот оказался в пределах ее досягаемости, поступила так, как обычно поступает любая жаба — молниеносно стрельнула в сторону червя языком (надо полагать, тоже каменным). И — вот она уже спокойнехонько сидит на прежнем месте и запихивает передними лапами к себе в пасть хвост добычи. — …Такие тут часто попадаются, — объяснял Ярчук своим спутникам, когда они отправились дальше. — Берутся невесть откуда, притом по небу ползают, что посуху. Может, Проклят-озеро их приманивает? Не знаю. А на озере-то Волкоград — вот тамошние жители, кто поискусней, и решили такую защиту себе изваять. Курганы здесь издревле стояли, а они просто посадили туда этих стражей. — Так вот почему про умерших иногда говорят «жаба цыцки дала»… — задумчиво протянул Степан. — Не знаю, поэтому или нет, но сторожат они исправно. И нападают только на червей, до остальных им и дела нет. Хотя, конечно, если кто едет несведущий, так сворачивает от греха подальше — и потому в Волкоград дорога вроде и открыта, а случайные подорожние туда не добираются. И вообще нам еще повезло, что радуга выбросила нас почти рядом с Волкоградом. А то пришлось бы добираться неделю, если не дольше. — И неизвестно, продержался ли бы я столько времени, — подытожил вовкулак. К полудню впереди показалось Проклят-озеро. Как и все здесь, в Вырие, на обычное озеро оно походило мало. Вместо воды плескалась в нем золотистая вязкая жидкость, которую живому человеку пить было смертельно опасно. А двоедушцы говорили, что на вкус она отвратительна, но целебна для них. Берега Проклят-озера густо поросли яблонями, но плоды на их ветвях тоже были золотыми — снаружи, а внутри пустыми: срываешь такой, а он у тебя под пальцами мнется, словно бумажный. И через минуту-другую оборачивается пеплом. Ну и ладно, не за золочеными бумажками Андрий сюда приехал. Вон, виднеется в самом конце дороги Волкоград — им туда. Странный город… Неясно, кто и когда строил его, не двоедушцы же ущербные, те в лапах едва ли топор удержат. А вот же — высится, башнями дозорными к небесам Выриевым тянется, частоколом огорожен деревянным, но прочным, чтобы ни одна посторонняя тварь покой обитателей не нарушала. А тварей тут, признаться, хватает. — Тьфу, чтоб их!.. — рявкнул вовкулак, когда дорогу перед самым его носом перебежали два чобота, причем оба левых. Делово так, с понятием, протопали, у левой обочины остановились, каблуками щелкнули — честь, значит, отдали, — и нырк в кусты! — Слушай, а эти тут откуда? Андрий философически пожал плечами: — Да какая разница? Безобидные ведь, только и знают, что вокруг частокола шмыгать и каблуками стукать перед каждым. Не обращай внимания. Ты их теперь будешь часто встречать. — Тоже мне, радости привалило! — проворчал Степан. Но близость спасительного озера, а значит, и избавления от теневых блох все же отразилась у него на волчьей морде. — Давай сперва к бережку подъедем, а уж потом в город, а? Почему ж не подъехать — подъехали. Правда, пришлось через яблоневые заросли продираться, деревья стояли плотно, прямо как частокол вокруг Волкограда. Спешившись, Андрий оставил Орлика на попечение Мыколки (на самом деле-то — наоборот) и вместе с вовкулаком спустился к «воде». Здесь Степан припал к золотистой поверхности и начал жадно лакать, но сразу же отдернулся. — Уф! Жжется! — Пей, — кивнул ему Андрий. — Так и должно быть. — А знаешь, полегчало, — признался вовкулак немного погодя. — Как будто разом избавился от этих невидимых блох, честное слово! — Вот и отлично. Ну что, в город? — Куда ж деваться? — Тогда подожди… Ярчук вернулся к Мыколке и отвел его с конем в дальнюю рощицу золотоплодных яблонь, где и велел дожидаться: «К вечеру непременно вернусь!» Потом, скинув с себя одежду, проговорил нужные слова и, перекинувшись через голову, превратился в огромного волкодава, хлопцу примерно по пояс. Подмигнул: «Не журысь, сынку!» — и поспешил снова на берег, удивлять Степана. У того слов, видимо, уже не осталось. Корж только чихнул и попятился, когда из-за деревьев на него вылетел черный шар о четырех лапах. — Не признал? — хмыкнул Андрий в образе волкодава. Степан мотнул головой. — Давай за мной, — велел Ярчук. — А то пока пристрою тебя, так уже и стемнеет, а меня ж Орлик с Мыколкою дожидаются. — Жаль, не попрощались, — вздохнул вовкулак. — Ну, беги прощайся. Побежал. * * * Ворота, конечно же, были распахнуты, но охранялись. Пара дебелых овчарок тотчас вскинулись с четырех лап на две и бдительно уставились на подорожних. — Может, и нам того… на задние? — растерянно шепнул Степан Андрию. — Обойдутся. На четырех в нашем обличье сподручнее. Тебе ли не знать? — Кто такие? — рявкнула та овчарка, что слева. — И с какой целью? — добавила правая. — Купец я, — словно бы с ленцою зевнул Андрий, обнажая здоровенные клыки. — Вот, подобрал новенького — да и решил завести, чтоб не пропал зазря. Овчарки как по команде повернулись к вовкулаку. — Степан Корж, — назвался тот. — Застрелили меня в людском обличье, так вот теперь… — Порядок знаете? — спросила правая овчарка у Андрия. — А как же. Первым делом — к управителю, ошейник получить и место проживания. — Проходи. Только вы это… старайтесь на двух ходить, не звери ж все-таки. По широкой улице, застроенной деревянными хатами в три-четыре этажа, Андрий со Степаном отправились к главной площади. Там — городская управа, в ней ошейники получать. Хоть эта улица и считалась центральной, оживленной назвать ее было нельзя. Пару раз навстречу попались волкоградцы — то козел с козою, чинно, под ручку, прошлись, то вылетел вдруг откуда-то растревоженный петух в махонькой сорочке, словно специально на него пошитой, огляделся по сторонам, кукарекнул и чкурнул что было духу в подворотню. А за ним миг спустя две собаки промчались в стражницких платьях. Ну, и еще пару-другую двоедушцев видели. Андрию что — он здесь не впервой, дело привычное. Зато Степан внимательно по сторонам глядел. Но молчал; заговорил, только когда уже к площади подошли. — Они ж все с ошейниками. — Здесь, братику, по-другому нельзя. Каждому горожанину полагается ошейник. Кроме батраков — тем намордники. Ну и купец или еще кто, если за пределы Волкограда отправляется, может снимать, чтобы удобней было. Вовкулак принюхался: — Мясцом жареным пахнет, что ли? — Пойдем-ка, нам в управу надо, — решительно заявил Андрий — и Степан, глянув на его вздыбленный загривок, не посмел больше расспрашивать. На входе в управу разгоняли скуку два громадных бурых медведя: каждый сидел на широченном пне с торчащим кверху обломком — и вот, сидя на пнях, они оттягивали обломки на себя, а потом отпускали. Гул получался знатный, на весь квартал. — О, — зевнул один из медведей, когда Андрий со Степаном подошли поближе, — гляди-ка, новенькие. — Не, только один новенький, — отозвался его напарник. — Этого, черного, я уже где-то видел. У меня знаешь какая память! Вот кого в жизни ни встречу, всех запоминаю. Так, черный? — Так, — молвил Андрий. — Ты тогда только пришел в Волкоград и первый год служил у управителя в стражниках. — Во! Голова! А еще говорят, что вы, псы, ни на что, кроме вынюхивания, не годитесь! Проходи, ясновельможный у себя. Они оказались в длинном коридоре со множеством дверей по обе стороны. Но Андрий, не обращая внимания ни на одну, отправился к лестнице в дальнем конце коридора — и Степан вынужден был поспешить за ним, не тратя времени на возражения. А, видит Господь, меньше всего Коржу хотелось сейчас молчать! Одна из дверей справа оказалась приоткрыта, и оттуда доносилось занудливое бормотание. — Ну вот, — долдонил гнусавый голосок, — так всегда. Что характерно — ведь как-то у них каждый раз выходит, что именно Матвей должен дежурить, когда Мясница. А я, может, тоже… Чем я хуже других?! Степан осторожно заглянул в дверной проем — и обомлел. За писарским столом восседал спиною к Коржу сурок размером с человека — перекладывал с места на место какие-то бумажки и все зудел и зудел, что вот ведь, мол, как несправедливо жизнь устроена… — Еще насмотришься, — мягко сказал Степану Ярчук. — А нас ждет управитель. Видимо, козаку почему-то очень не хотелось задерживаться и объяснять кое-что из происходящего здесь; Степан почувствовал это, но противиться и на сей раз не стал. Они поднялись по узким деревянным ступеням и оказались перед величественной дверью, за которой, собственно, и находился управитель. Им оказался матерый седой волчище — впрочем, еще совсем не старый, способный при необходимости постоять за себя. «Такой, — подумалось Степану, — в одиночку песью свору раскидает — и не заметит». Кабинет у седого был знатный: просторный, с высоким потолком, с витражными окнами. На стенах висели сабли и рушницы, а также человечьи чучельные головы. В правом дальнем углу потрескивали в камине дрова, хотя не сказать, чтобы в кабинете было холодно. — Доброго дня тебе, ясновельможный Иван Богданыч, — приветствовал седого Андрий. — Вот уж кто бы мог подумать… Управитель зашелся хриплым надтреснутым смехом. — Э, — сказал, — это ты верно, шановный Андрий Захарыч, подметил. Ну что, как живешь? Как там Свитайло? Гляжу, ты мне нового горожанина привел — благодарствую. Как зовут? — Живу — не жалуюсь. Свитайло уж давно по Божьему шляху ушел. А горожанина нового зовут Степан Корж. — Уел! Уел ты меня, Андрий, — засмеялся седой. — Честное слово… — Я тебя еще и не так уем, — тихо, как-то очень буднично проронил Ярчук. — Степан, обожди-ка, будь добр, за дверью, пока мы тут с ясновельможным потолкуем. Корж повиновался, обещая себе, что этот раз — последний. Больше он не позволит Ярчуку просто волочить его за шкирку по этому городу. К тому же за то недолгое время, пока они были здесь, Степан успел возненавидеть Волкоград — не сознательной, а нутряной ненавистью, которая всегда бывает намного сильнее и опаснее первой. Он замер у двери, пытаясь подслушать, о чем говорит Андрий с седым, но это оказалось невозможным — слишком уж громко долдонил снизу свои жалобы сурок Матвей. Тогда Корж прошел по коридору вправо и остановился у невысокого окна, похожего скорее на бойницу. Встав на задние лапы, вовкулак выглянул наружу. Перед ним (вернее — под ним) кишела городская площадь, сейчас больше напоминавшая берег, на который Ной спешно высадил сразу весь ковчег. А то и два ковчега. Нигде и никогда больше хищные звери и их безобидные собратья не вели себя друг с другом столь терпимо, разве только в Райских кущах. Волк здесь стоял бок о бок с овцою, а петух взгромоздился на лисицу, чтобы лучше видеть то, что творилось на помосте. А на помосте творилось такое, что Степан вмиг позабыл о Райских кущах. — Давай! — выкрикнул кто-то из толпы. — Ну, чего тянешь! Стоявшие на помосте псы-стражники злобно оскалились и приступили к делу. Сноровисто, сразу было видно, что им не впервой, псы вытряхнули из громадных мешков… связанных людей! — и поволокли их к вбитым в центре помоста столбам. Под столбами уже лежал заготовленный хворост. «Может, эти мужики на них охотились…» — предположил Степан, хотя и сам не верил. Тем более что из очередного мешка на свет Божий вытряхнули девицу, которая уж никак не могла охотиться ни за кем из волкоградцев, разве только за какой-нибудь курицей или поросенком. У пленников были связаны не только руки и ноги. Кто-то предусмотрительно завязал им и рты — только глаза оставались открыты. И сейчас во взглядах людей плескался животный ужас. Их приставили к столбам, с дальнего края помоста приблизился один из стражников-псов — он нес факел, чтобы поджечь хворост. Нес в зубах. Степан вдруг почувствовал, как где-то в животе нарождается и вот-вот вырвется наружу волна отвращения. Смотреть дальше не было никаких сил — и он спрыгнул с подоконника, чтобы ворваться в кабинет этого ясновельможного пана управителя и кое о чем всерьез поспрошать… Но он еще видел и слышал, спрыгивая, как затрещал в огне хворост и как завыла толпа вокруг помоста… Степан уже был возле кабинета, когда там за дверью что-то дважды глухо ударилось об пол, прогремел выстрел, снова ударилось — двери распахнулись и Андрий-волкодав, бешено сверкая глазищами, рявкнул: «За мной!» И — началось!.. * * * Ивана Андрий знал давно — собственно, из-за него в первый раз и попал в Волкоград. История старинная, которую он вспоминать не любил по многим причинам. Во-первых, это было самое начало его ученичества у Свитайла, Андрий тогда, как и всякий «молодой да зеленый», частенько вел себя неимоверно глупо. В частности, очень ревновал учителя к другим ученикам, даже и прежним, которые уже не жили у него, а только время от времени наезжали в гости. Одним из таких был Иван Прохорук. Что он двоедушец, Андрий не знал — поэтому сильно удивился, когда однажды Свитайло посреди какого-то урока неожиданно вздрогнул, помолчал и сказал тихо, что «Прохорука-человека убили». Потом уже выяснилось, как и где, — когда вышли они в Вырий и повстречались с Прохоруком-вовкулаком. Нашли не сразу, далеко он был от ближайшего к Свитайлиной хате Родника. А время-то шло, если бы не поторопились, доживать бы Ивану Богданычу свой век обыкновеннейшим волком. Ко всему оказалось, успел Прохорук правой передней лапой угодить в капкан, каким-то чаклуном в Вырие поставленный. Ну, чаклун то ли не услышал капканьего сигнала, то ли слишком занят был (а может, вообще помер, чаклунская-то жизнь рисковая), — вызволили Ивана-вовкулака, да толку? Сам он до Проклят-озера не дохромал бы и за месяц, тем более из-под Свитайлиного Родника, что был у Желтых Вод. Значит, Андрию везти болезного. Хорошо б, если по Яви, но это никак не получалось. То место, где в Вырие стоял Волкоград, в Яви находилось под Ровно (если точней, чуть северней, там несколько столетий спустя построят «город Костей»). А Ровно — под поляками. И младенцу ясно: только через Вырий туда и попадешь, в Вырие границы другие. Что ж, поехали Вырием. Сперва Иван лежал на санях (дело было в январе) и только поскуливал да изредка рычал что-то нечленораздельное. Андрий по юности и неопытности никак не мог понять: это из-за раны или потому, что Прохорук уже превращается в зверя. А потом, где-то неделю спустя после начала поездки, Иван пришел в себя. Ходить нормально еще не мог, хромал, но разговорчив стал до невозможности. Надо сказать, что Свитайло был не простым характерником, а человеком, знающим многие тайны мироздания, — Андрий понимал это, как понимает всякий столкнувшийся с таким человеком. Но, к Андриевой досаде, Свитайло не торопился раскрывать ему свои секреты. То ли не был уверен в ученике, то ли бог весть почему еще. Не раскрывал, и все тут. А Ивана, почти Андриевого одногодка, как оказалось, во многое посвящал. Да Господь с ними, с теми тайнами — жил без них Ярчук прежде, проживет еще столько же! Другое вызывало обиду: не в меру зазнаистый Прохорук скоро сообразил, что к чему, и всячески подчеркивал свою избранность и Андриеву темноту, считал его чуть ли не слугою Свитайла, этаким хлопчиком на побегушках — и не более. Андрий же и сам не знал, кто он для слепого характерника; называл вроде бы учеником, вот даже послал раненого двоедушца отвезти по Вырию в Волкоград, а с другой стороны… Эх, кто ж их поймет, этих чародеев! Вот и попутешествовали. Конечно, в такой поездке друг без друга не обойдешься, что в Яви, что в Вырие. Как-то терпел, ничего страшного. Говорил себе: это еще одно испытание, Свитайлой назначенное, — вот осилю, и тотчас переменит ко мне свое отношение. …Ехали. Хрустел под полозьями зеленоватый снежок, топорщилось диковинными облаками небо, иногда попадались им чудные создания, злобные или добродушные, но чаще — безобидные и безразличные к двум подорожним. На въезде в Волкоград, за Жабьим Кольцом, сани пришлось оставить. Свитайло предупредил, что среди увечных двоедушцев лучше появляться в звериной личине, не в человечьей. Андрий прирожденным оборотнем не был, но при необходимости умел перекинуться в зверя. Вместе с Иваном, к тому времени почти здоровым, они отправились к воротам. Ошейники в Волкограде носили уже тогда. И уже тогда жители старались ходить на задних лапах — но повсеместное принуждение к этому ввели позже (как понимал теперь Андрий, именно после того, как Иван стал градоправителем). Вообще с того раза Ярчуку больше у Проклят-озера бывать не приходилось. Но о том, что творилось в Волкограде, слухи иногда доходили — и слухи эти оказывались один другого отвратительней. И это было второй причиной, по которой ту поездку Андрий не любил вспоминать. Казалось ему, что как-то она была связана с изменениями, в Волкограде начавшимися. Словно вместе с почти обезумевшим, да вовремя (вовремя ли?!) отхлебнувшим золотистой воды Прохоруком ввез туда Ярчук смуту и беды. Глупое, признаться, ощущение, да и ничем не подтвержденное. А выяснением, что там в Волкограде к чему, некогда было Андрию заниматься. Что ему Волкоград — дом родной, что ли?! У них, в Вырие, жизнь своя (век бы не видать!), у нас — своя. Свитайло, как вернулся Андрий из поездки, успокоил: знаю, говорит, чего хочешь и почему обижаешься. Не переживай, буду тебя учить всему. Но ведь нельзя так, чтобы сразу все постичь. Детей вон малых как учат… Андрий: «Так то ж детей, а я уж не ребенок, слава богу!» — «В чем-то — хуже ребенка», — по-доброму улыбнулся Свитайло. И — действительно учил. Всему. «Но, — говорил, — боюсь, не успею. Да и вряд ли…» И замолкал. А однажды сказал: «Цели у нас с тобой, сынку, разные. Ты молод, стремишься к доблести, подвигам, ты успел пропитаться духом козачества, слишком поздно мы повстречались. Нет-нет, я против товарыства ничего не имею, но у них свой взгляд на мир, у меня — свой. Может, со временем что-то изменится в тебе. С годами становишься другим, не обязательно мудрее, но — другим». Стал ли Андрий другим теперь, на склоне лет? Наверное, да. Сперва сломалось что-то, когда услышал о смерти Свитайла. Ярчук в те годы уже не жил с учителем, а вернулся к козакам, ходил с ними в походы, целительствовал и рубил головы — по обстоятельствам. И вдруг принесли известие: зарубили Свитайлу лихие люди. На ночь попросились, откушали с ним его же угощения, а потом позарились на нехитрое добро слепого характерника. Хлопчика-прислужника, что жил при нем последние пару лет, убили, да и самого старика заодно. Нашли их. Андрий самолично ездил. Поглядел, сплюнул, что хотите, сказал поимщикам, то и делайте с ними. Не потому, что сам рук марать не пожелал, просто… показалось, если б сотворил с ними то, чего душа требовала, Свитайлу б это расстроило. Ну вот, ушел учитель, наставник, на всей земле единственный, кроме матери, родной человек — и Андрий неожиданно для себя признал, что дышать стало свободней, но вместе с тем будто повесили на спину тяжеленный груз. Он там и раньше висел, груз-то, но вроде как кто помогал нести его, а теперь — сам справляйся, не маленький уже — говорил, что не маленький? — вот, изволь. Нет, головы рубил по-прежнему всякой погани, что на край налетала, коньми детей топтала да матерей в ясыр уводила. Но как-то чаще стал именно целительствовать. Не различал и не взвешивал: зуб ли у кого ноет или брюхо распанахано сверху донизу; лечил с одинаковым усердием. Даже если видел, что человечишко пришел мелкий, подлый, что жить, может быть, такой и не достоин, — лечил! Кто я таков, Господи, чтобы решать, достоин или нет?! В Навь чаще стал наведываться, души провожать, чтоб дошли без приключений. В Вырие тоже частенько бывал, но не ради забав (какие уж тут, в самом деле, забавы!), а по необходимости. И вот, бываючи в Вырие, слышал-узнавал — и про строгости, которые узаконил новый градоправитель, и про то, что с некоторых пор двоедушцев из поляков да литовцев гнали из Волкограда в три шеи… И про Мясницу. Гнилые вести, тухлые, как падаль, неделю пролежавшая под майским солнцем. С поляками да литвой Андрию в Яви тоже приходилось иметь дело — но то в Яви, а Вырий — совсем другая песня. Ну, да то заботы двоедушцев-волкоградцев, ладно. «Мясница»… И слово ведь кто-то придумал подходящее, и праздник под него устроил такой, что нашел бы Андрий разумника этого — ни рук бы, ни ног, ни головы его бесовской… и имени б не осталось! «Пуще всего досада у человека возникает на того, кто не таков, как он сам, — а лучше его самого, — говорил Свитайло. — Потому, когда будешь входить в Волкоград, непременно перекинься в зверя, чтобы не дразнить их. Понять двоедушцев можно, ведь обладали двумя ликами, двумя свободами, а теперь вынуждены жить в стенах города, среди зверья (человек ведь верит в то, что видит, а не в то, что сердце подсказывает). Из зависти всякое может случиться; так лучше уберечься, не вводить их во искушение». Про эти свойства души человеческой знал и Прохорук. И еще знал (кому ж, как не ему знать!), что порой тянет людей на звериные поступки, да чтоб погаже, поотвратительней. Потом стыдятся, но если гуртом что-нибудь такое вытворяли, то как бы получаются меж собой повязаны, тогда их легче подчинить своей воле. Вот и затеял ясновельможный пан Иван Мясницу, а если по-простому — человечье жертвоприношение. На то и купцов приспособил — раньше они привозили товары из Яви да Вырия, а теперь рыскали шляхами в поисках живых людей, связывали их или каким иным способом заманивали в Волкоград, а потом — костры на площади, толпа, на куски рвущая мясо подсмаженное… Андрий долго не хотел верить этим слухам. Про Ивана вообще ничего не знал с той поры, как завез его к двоедушцам. Теперь вот враз все раскрылось. А потом, когда они в кабинете Прохорука вдвоем остались, и остальное прояснилось. — А что Мясница? — сыто улыбнулся ясновельможный на Андриев вопрос. — Очень даже удачно с нею получилось. Знаешь, когда в зверином теле из года в год сидишь… незабвенные, признаюсь тебе, ощущения. Друг на друга рычать начинаем. Я их едва удерживаю, заставляю вот на задних лапах ходить, чтоб совсем не обопсели. — Из одного, значит, человеколюбия? — Этого, Андрию, не надо — что не мое, то не мое. Какое ж тут, скажи на милость, человеко-любие? Нет, я только одного хочу — жить! По-настоящему, Андрию, жить хочу! Я ж был лучшим Свитайловым учеником, он сам это признавал! А потом из-за дурацкой нелепицы — на всю жизнь зверем оставаться?! — Нелепица твоя как-то не лепится к тому, что случилось. Я позже узнавал — ты ведь мертвяков поднимать из могил намерился, за что тебя добрые люди к ним, мертвякам, и отправили. — А что же! Плохо тебя, видать, Свитайло учил, раз так говоришь. Ведь если ты избран Господом, если дано тебе знание великое, тайное — значит, и законы обыкновенных людей не для тебя писаны. Черный волкодав по-человечьи покачал головой, глядя на седого волка. — Дурень ты все же, Иванэ, ой и дурень!.. Жаль мне тебя. Знаешь, что Свитайло говорил? Ты был его лучшим учеником. Но потом перестал им быть, вообще перестал быть его учеником. Ученик — не тот, кто получает знания, а тот, кто постигает мудрость учителя и следует его путем. — Что-то ты сам с собою не в ладах, Андрию. Говоришь одно, а поступаешь по-другому. Да ты ведь сам, шановный, привез мне хлопчика для Мясницы — сказал еще стражникам на входе, что купец. А наши да-авно вас заприметили, все решали, кто такие да для чего явились. Правда, не знал я, что ты двоедушец. — А я и не двоедушец, — тихо проронил Андрий. Услышав это, Прохорук, видимо, догадался о намерениях гостя — а может, к тому времени они уже легко читались в пылающем взоре черного волкодава. Волк прыгнул на Андрия, пытаясь добраться до горла, — но тот одним мощным движением ухватил его за загривок и отшвырнул через всю комнату в дальний угол. Потом, не медля ни мгновенья, перекинулся через голову и оборотился в человека. Завидев это, седой волк только обрадовался — он решил, что так ему будет легче совладать с противником. Но выстрел из рушницы, снятой со стены, доказал обратное. — Все-таки плохим ты был учеником. Свитайло всегда говорил: «Не вешай на стену заряженную зброю — выстрелит». — Андрий отшвырнул рушницу и, снова перекинувшись в волкодава, помчался в коридор, кинув только возникшему за дверьми Степану: «За мной!» И — началось!.. * * * …две стрелы, которые никто не в состоянии остановить — ибо кто даже в помыслах своих способен встать на пути у молний? Они неслись как бешеные, будто все черти из пекла вознамерились догнать их и утопить в кипящей смоле. Стражники-медведи на входе, конечно, услышали выстрел — но откуда им было знать, что он означал. — Тревога! — рявкнул им Андрий, выскакивая из дверей на площадь. — Здание охранять, никого не впускать, никого не выпускать — приказ ясновельможного. — Слушаюсь! — делово ответствовал медведь, который помнил Андрия с прошлого посещения Волкограда. Впрочем, Ярчук не сомневался, что очень скоро сурок Матвей пересилит страх, поднимется в кабинет управителя, а потом поспешит с «ужасной вестью» к стражникам. Так что времени было очень и очень мало. И вообще, не те мгновения нужно считать, которые остались до сурковой смелости, а те, за которые им со Степаном следует до Мыколки добежать. Потому что — «привез хлопчика для Мясницы — сказал еще стражникам на входе, что купец», — а купцами здесь нынче людоловов называют. Только б успеть! Только б, Господи, успеть!.. Они выскочили за ворота, и — шляхом, прямо к той рощице, где оставил Орлика с Мыколкой. А там уже вскипало, щетинилось, слюну роняло, кровянилось — звериные хребты гнулись коромыслами, рык стоял до небес, земля вытоптана, вся покрыта пеплом сбитых с ветвей золоченых яблок. И — ржание, и крик хлопчачий: «Держись, Орлику! А ну, чоботы, наподдай им, иродам!» Бредит хлопец, не иначе. Ну, ладно, с этим потом разберемся. Они вонзились двумя лезвиями в это вздыбленное варево чужих жизней — и пошли кромсать, да так, что в какой-то момент Андрию показалось: никогда уже не станет он снова человеком, просто не сможет перекинуться обратно, а даже если и станет, прежним — никогда. — Остановись, Андрию! Все уже, все, закончилось… — Это Степан. Огляделся — действительно, закончилось. Два или три пса, прихрамывая, удирают в сторону города, остальные лежат вповалку, кое-кто достанывает, но жизнь уже ни в одном долго не удержится. Погуляли, значит. Привез купец товар. Глечики побитые вспомнились. «Потанцевал, конопатый дидько меня забери!» — Спасибо, дядьку, что вовремя поспели, — вздохнул, спускаясь с дерева, Мыколка. — Если б не вы, то и Орлик с чоботами б не справился. Андрий удивленно поглядел на хлопца: с каких это пор Орлик в чоботах ходит?! Кто-то ткнулся в его ногу мягким кожаным носом… да нет, носком! И это был, разумеется, один из двух самоходных чоботов, которые повстречались им полдня назад на шляху в Волкоград. — Вот только вас мне и не хватало! — в сердцах выругался Андрий. Чоботы обиженно отпрыгнули — и только сейчас он заметил, что оба порядком истрепаны и по самые голенища вымазаны в крови. — За что ж вы их так, дядьку? Они хорошие. Они и про опасность предупредили, и Орлику помогали от этих собак отбиваться. — Ну… скажи им, что я прошу прощения, — смущенно пробормотал Андрий. — А как, кстати, ты с ними познакомился? — Сами подошли, — объяснил Мыколка. — Попросились, чтоб мы их с собой взяли. Я обещал. Степан хрипло засмеялся: — Вот так, братец! Стало нас больше ровно на два чобота. — Почему это «нас»? Тебе ж уезжать отсюда нельзя, иначе… — А мехи на что? Наберем туда водички этой из озера да и поедем. Сам ведь говорил мне, пить ее нужно раз в неделю. Надолго хватит — успею и тебе помочь, и обратно вернуться. Это если вообще надумаю возвращаться. И он рассказал, что видел в окне-бойнице. — Опять же, — добавил, — ты меня из беды выручил, а долг, как водится, отплатою красен. Не переживай, обузой для тебя не стану… И вот что. Убраться б нам отсюда поскорей, пока здешние медведи с сурками в себя не пришли да что к чему не смекнули. Согласен? Куда ж было Андрию деваться? * * * …А перекинуться обратно в человека, вопреки всем опасениям, удалось легко, Ярчук даже немного растерялся. Перехватил завистливо-тоскливый взгляд Степана, развел руками да пошел к бережку, набрать проклят-озерской воды в пустой мех. Взгляд назад …И уж когда открылось, что управитель, ясновельможный Иван Богданыч, мертв, застрелен из рушницы в собственном кабинете, началась паника. Потому что полвека — это, пановэ, полвека, привыкли, понимаешь, к твердой руке. Оно ведь и уютней, когда за тебя решения принимают. А тут — такое… Да еще та резня у восточных ворот, которую учинила диковинная компания. — Это ж он, наверняка! — разорялся один из стражников-медведей. — Тот, черный! Его никто не слушал. Всех занимало другое: кто будет следующим управителем. Несколько помощников ясновельможного (а тот нарочно подбирал таких, чтоб испытывали друг к другу неприязнь и не могли сговориться промеж себя) спешно собирали приверженцев. Псы-батраки бросали работу, срывали намордники, объединялись с псами-охранниками и спешили напасть на панов. Здесь, в Волкограде, положение, которым двоедушец обладал в Яви, не сохранялось — и требовалось получить новое. Но и здесь все равно существовали паны, мещане и селюки — и паны, как водится, вовсю пользовались привилегиями, а селюки порой едва зарабатывали на пропитание. Несколько деревень, лежавших в пределах Кольца, но за стенами Волкограда, так-сяк снабжали горожан съестным, которого те не могли достать иным путем (в основном — странствуя в Явь и обратно). Сейчас, заслышав, что прежнего управителя, славившегося крутым норовом, подстрелили, селюки решились восстать. Многие из них в прошлой, проявленной жизни, были шляхетными панами, которых, равно как и жидов, мстительный Прохорук без разбору, добрые ли, злые, — отправлял исключительно в селюки. Или вообще гнал за пределы Кольца, что было равносильно смертной казни. Но и многие из горожан жили отнюдь не так, как им бы хотелось, даже не так, как жили в Яви. Поэтому смута, накрывшая город нитями липкой серой паутины, безраздельно воцарилась в умах ущербных двоедушцев. И никто не заметил, как через городские ворота, уже не охраняемые, проскользнула четвероногая тень. Многие видели ее потом в разных местах, и в Волкограде, и за его пределами. Одни говорили, что была она похожа на лисицу, другие — что на мышь, размером, впрочем, с упитанного теленка; что видели третьи, так никому и не дано было узнать. Неожиданно небеса разразились целыми полчищами червей-летавиц, жабы на курганах едва успевали уничтожать их. Момента, когда упала первая, опять же не заметили. Просто вдруг кто-то обнаружил, что черви уже оказались над городом, что Кольца, собственно, не существует, а со всех сторон собираются грозовые тучи. Как раз тогда-то запылала купеческая слобода — во-первых, потому что к купцам и ростовщикам никогда особой симпатии не питали, во-вторых, далеко не всем была по душе введенная ясновельможным Мясница. Тем более что пару раз купцы по случайности приводили на заклание чьих-то родственников или просто хороших знакомых. Словом, запылала купеческая слобода — а там перекинулось и на остальной город. К тому же из туч, сгустившихся над Волкоградом, начали неустанно бить молнии (кое-кто поговаривал, что заметил и странную квадратную тень в небесах). А вот дождя все не было. Возможно, если б горожане, объединившись, попытались погасить пожар, им бы это удалось. Но их сейчас волновало другое — спасение того, что осталось от их двойных душ. Ибо небесные черви-летавицы прорвали Жабье Кольцо и вовсю охотились на волкоградцев. Поймав и окончательно умертвив двоедушца, черви подхватывали его душу и заглатывали, но не для того, чтобы пожрать, а с тем, чтобы перенести по воздуху и затем отрыгнуть в нужном месте, передавая оную душу во власть своей хозяйки. Небеса, казалось, бесовски хохотали, потешаясь над несчастными. Мало кому удалось спастись — в основном тем, кто сообразил и сумел выскочить в Явь. Остальные же гибли в огне, под горящими развалинами, под ударами червей, от клыков и когтей собственных собратьев по несчастью… Смерть собирала свой урожай. А ее тезка в это время наблюдал за происходившим с одного из курганов, где лежала поверженная, разбитая на осколки каменная жаба. Вскоре ему предстояло отправиться дальше, в погоню за странной компанией, которую он преследовал, — но пока у него был час передышки — и молнии, и громыханье небесное, и вой звериный, и пламень. И боль. Всегда, всегда — боль!.. Глава седьмая БЕРЕГИНЯ Это, конечно, странно до дрожи, когда встречаешь невозможное. Это, конечно, жутко до смеха, когда беду не осилить смелостью. Это, конечно… Она улыбнется, соткана из росы и солнца. Скажет: «Хочешь — руби. А хочешь…» И, шальная, хохочет, хохочет! И взмолишься: «Господи, не губи!..» — Значит, именно «попросили»? — уточнил Андрий, внимательно разглядывая самоходные чоботы. Была глубокая ночь; они наконец остановились передохнуть — раз уж погоня до сей поры не настигла, так теперь и подавно… Тем более что за Жабье Кольцо выехали, а за него не всякий волкоградец сунется. Словом — привал. Степан отправился за дичью, Андрий тем временем хворосту подсобрал да решил учинить смотр вещам: все ли на месте, все ли в порядке? Первая забота — о сундучке, да с ним-то что приключится? Вон стоит, со спины снятый, боками, на которых кровяные брызги запеклись, сыто поблескивает. Надо б, кстати, отмыть, но это завтра с утра, сегодня сил нет… Потом как-то сами собою вспомнились чоботы. Всю дорогу они вели себя смирнехонько: топотали чуть позади Орлика, отставать не отставали, но и вперед не вырывались. Мыколка, правда, нет-нет да и оглядывался проверить, как они там. А Андрия спроси — лучше б, чтоб они отстали или потерялись. И так забот по шиворот, а тут еще чоботы эти… И как с ними хлопец «переговаривается»? Сам не понимаю, разводил руками тот. Они, дядьку Андрию, в кустах хоронилися, когда вы с дядькою Степаном в город звериный ушли. Долго хоронилися — видать, боялись чего-то. Ну, а я заприметил их и позвал. Словами, а как же еще. Они возьми и выйди. А потом попросились с нами. Не, не словами — чем же им слова говорить? Просто… попросились и все. Андрий пальцем поманил чоботы — подошли, осторожно, но как бы с достоинством. Это ему неожиданно понравилось, он улыбнулся им — и — вот чудеса! — те словно улыбнулись в ответ. Сразу стало понятно, как с ними Мыколка общался. Хотя, конечно, таким макаром на отвлеченные темы не больно-то побеседуешь… — О, уже с обувкой нашел общий язык! — не преминул поддеть Степан. Он как раз вернулся с добычей — снова с хвостатым зайцем. Зажарили, поели; легли у костерка отдыхать. Неподалеку тихонько фыркал вычищенный и накормленный Орлик, поскрипывали сонные чоботы. — Красиво полыхает… — задумчиво проронил, глядя куда-то вдаль, Степан. — Как на Купала впрямь… — А не Волкоград ли это часом? — Андрий приподнялся на локте, чтобы лучше было видно. Действительно, горело именно с той стороны. А больше с такого расстояния не разберешь. — Власть делят, что ли? — Ну, уж точно, не ночь освещают, чтоб нас лучше видно было. — А может, напал на них кто? — предположил Мыколка. Андрий пожал плечами: — Да вряд ли… Жабы сторожат крепко, круглосуточно. Они же каменные, им спать не нужно. А вот нам, пановэ, не помешало бы. Так что давайте-ка об огнях этих завтра доспорим. Идет? Хлопец повздыхал, но согласился, а вот Степан предложение поддержал как-то очень уж воодушевленно. — Ну, вы устраивайтесь, а я пойду прогуляюсь до кустиков, — подмигнул им Андрий. Степан присоединился к нему, когда Ярчук, окончивши все дела, стоял и пыхал люлькою, разглядывая огонь на окоеме. — Думаешь, те, — спросил, — кто за тобой гнаться должен? — А бис их знает, — сказал Андрий. — Их-то, может, жабы б и не пропустили… Но сам, конечно, думал, что эти как раз при нужде и камень в труху превратят, и мимо жаб волшебных проберутся. …А ведь, кстати, на холме у Межигорки, когда он по радуге в Вырий ехал, в кустах на склоне кто-то сидел. Не Мыколка и не Степан. Кто тогда? * * * Она пришла ночью, дней этак через семь после волкоградских приключений. С той поры и до этой вот ночи ничего по-настоящему значительного с ними не случалось. Наутро после замеченного ими пожара плохо выспавшийся, мрачный Андрий вспомнил про зеркальце, дохнул на него и прочел: «Езжай к Случьскому истоку». Ладно, все понятнее, чем предыдущее указание. Поумнело зеркальце, что ли? Ехали быстро, стараясь по возможности обходиться без дневных привалов или уж по крайней мере делать их короче. Чоботы такой распорядок выдерживали лучше всех, вот только поскрипывали по ночам заместо храпа, чем порою мешали остальным — да не прогонять же их за такую малость; терпели… Сундучок в какой-то момент показался Андрию как бы немного потяжелевшим. Он тщательно оглядел его, подозревая причастность к случившемуся Мыколки, но ничего не обнаружил. Заодно исследовал повнимательнее крышку и замок — и в который раз подивился, ибо замка-то и не было. Словно хозяин сундучка нарочно искушал: подними крышку, посмотри, что там. А вот дулю тебе с маком! Обещал, так уж выполню, с мрачным удовольствием подумал Андрий. Тоже мне, нашел, кого подначивать!.. На всякий случай Мыколке был учинен пристрастный допрос, но хлопец вовсю отпирался и даже под конец разревелся: «Что ж вы, дядьку, мне не верите?! Я ж честно!..» Пришлось утешать, извиняться. Степан только зубоскалил: ишь какой ты у нас недоверчивый, Андрий, — но в глазах вовкулака плескалось нечто очень и очень серьезное, будто в происходящем таился для него свой смысл, Андрию недоступный. Не зря, наверное, Корж несколько раз принимался расспрашивать про хозяина сундучка — да что Ярчук мог рассказать? Он и сам, по сути, ничего про этого человека не знал. Так и пролетела неделя. Хлопоты, видимо, потерявшие у Волкограда их след, снова навалились — да всерьез. С утра Степанова тень опять начала чесаться, и тому пришлось спешно испить проклят-озерской водицы из меха. Потом у него прихватило живот (не иначе, вчера поужинал какой-нибудь несъедобной мышью) — и хочешь-не хочешь, Андрий вынужден был объявить день роздыха. Он даже не слишком удивился, когда в небе у самого окоема заметил движущуюся точку. Молча потянулся за рушницею и сидел себе дальше на бревнышке, пыхкал люлькою, ждал. Почему-то решил, что это окажется еще один небесный червь, ан нет, к ним приближался не червь. Издали предмет напоминал домовину, но когда подлетел поближе, оказался хатою. Забавной такой, с резными пряникоподобными стенами и крышей, со звериными мордами на ставенках и множеством отростков снизу, больше всего похожих на корни или птичьи лапы. Ничуть не обращая внимания на обмерших подорожних, хата медленно летела по своим делам. И только когда проносилась над ними, дверь ее со скрипом распахнулась и наружу — прямо на Степана с Андрием — посыпался мусор, какой обычно хозяйки выметают из углов да из-под печи. Даже чоботам-самоходцам досталось — и они принялись смешно кувыркаться в воздухе, силясь вытряхнуть из себя пыль и крошки. — А ведь сколько раз говорено, даже присловье такое есть: не выноси сор из избы! — прорычал Степан — И вот, пожалуйста! Даже не извинились! — Знаешь, — покачал головою Андрий, — лучше уж так. Я, положа руку на сердце, совсем не хочу, чтобы хозяин той хаты нас заметил. Обойдемся без извинений. Остаток дня они провели в блаженном безделии. Мыколка чистил чоботы, Андрий — коня, Степан лежал в тенечке и страдал. Прямо тебе райские кущи, только золотых яблок не хватает, но на них мы уже налюбовались в свое время, довольно. Ужинали старыми припасами, поскольку Степана отправлять за дичью было б жестоко, а сам Андрий, признаться, поленился идти. Да и необходимости особливой не было. Ну вот… А ночью пришла она. * * * Так бывает: спишь спокойно, крепко, но вдруг словно толкает тебя что-то, исторгает из пучин сна в Явь… или в Вырий, смотря где спишь. Андрию такое было знакомо — это чувство не раз спасало его от верной смерти. Приближение чужака он всегда ощущал очень остро, особенно во сне, когда не был скован собственным разумом. И именно потому, что такое случилось с ним не впервые, Андрий, хоть и проснулся, продолжал лежать совершенно спокойно. Главное — не спугнуть противника. Так, сабля рядом, всхрапнуть как будто во сне, чуть переменить положение и рукой… нет, не дотронуться, но положить пальцы рядом с рукоятью. В голове мысль: «Догнали-таки! Эх, не надо было брать с собой Степана…» Сам устыдился собственных мыслей и сам же выругал себя за это смущение: нашел время и место сантименты разводить, конопатый дидько тебя забери! Да ты хоть в живых останься для начала! Легонько, двумя пальцами левой нашарил махонький камешек и пульнул в кусты. Те, кто пришел, непременно повернутся в ту сторону. Вот и ладушки, а мы тем временем… Ну, на самом-то деле никаких таких размышлений Андрий не позволил себе — просто отправил камешек в кусты и тут же начал действовать: перекатился на бок, ухватил саблю, вскочил на ноги, отпрыгивая подальше от приугасшего костра… — Какой ты забавный… — протянула она. — Неужто испугался? А он, видит Бог, и вправду испугался! Она была одна, но это еще ничего не значило, совсем ничего. Или, если угодно, значило слишком многое. Выходит, те, кто послал ее, уверены, что она и в одиночку справится. И даже без оружия, если у нее пистоль не… да нет, Господи, где ж ей пистоль прятать-то! На ней и нет-то ничего, только длинные распущенные волосы до колен прикрывают срамные места; а руки она держит на виду, и они пусты. Пусты, как Андриева глупая башка. — Не двигайся, — проронил он. И неожиданно для себя добавил: — Пожалуйста. Она легонько пожала плечами: — Не двигаюсь. Что-то не так? Он не ответил, вместо этого перекрестил ее, обстоятельно, весомо. Она, широко распахнув глаза, с интересом наблюдала за процедурою. Глаза… Как там в песне поется? Ой ви очі-оченята, зіроньки ясненькі! Виглядайте-угадайте, де ж то мій миленький! И еще — Твої очі як криниця! Дай, зоря, води напиться! И еще — если до этого вот момента он считал обороты на манер «утонуть в ее очах» исключительно поэтическими вывертами, то теперь понимал — никакие не выверты, а, Более мой, святая правда! Потому что — тонул, и не ждал ни пощады, ни спасения. Вспомнилось — Берегине, берегине! Як побачу, серце гине! И — как водой холодной окатило (не зря тонул!): что позволяешь себе, старый дурню?! Ты хоть вполне понял, кто она такая? «Нежить, — говорил Свитайло, — животворного креста не всегда боится, как то обычно в народе думают. Иначе слишком просто было бы их изничтожить. А есть и другие приметы, по которым можно нежить узнать. Вот, например, если обернется человеком, то и будет во всем на человека походить. За исключением одного: пупка-то у нее не обнаружишь, сколь не ищи. Ведь их не женщина рождала, а приходят они, с Явью распростившись, через Навь, где прежние телесные одежды сбрасывают и в новые облачаются». Ну, с одеждой у этой не густо, прямо скажем. И волосы, сколь бы длинны ни были, скрывают далеко не все — если уж откровенно, то почти ничего и не скрывают. Вот снежно-белую кожу на животе, например, видно даже отсюда. Она гладкая и ровная, без морщинок, без складок. Вообще без ничего. Эта женщина не была рождена на свет. «Да и не женщина это вовсе, — свирепо поправил себя Андрий. — Не женщина — берегиня! Душегубица». Он знал о подобных ей не много, но достаточно, чтобы не сомневаться в ее зловредной природе и убийственных чарах. Неупокоенные души, которые превращаются в Вырие в нагих или полуодетых длинноволосых девиц, живущих у рек или в полях, а иногда и в лесу; их называли по-разному: мавки, нявки, русалки, но изначально — берегини. По одним поверьям, они охраняли (берегли) клады или какие-то особые чародейские места, по другим — жили у берегов рек. И почти всегда — губили бессмертные души парубков или девушек: утягивали на дно, щекоткою доводили до смерти… На существование в Вырие им отводилось не больше года. Издавна, еще до крещения Руси, знающие люди ввели обычай, который теперь назывался Русалчиной неделей, или Русалчиными проводами. В эти дни живые как бы заново хоронили русалок, тем самым давая им возможность вторично отправиться в Навь, а оттуда — Божьим шляхом за окоем. Но, хотя каждый год прежние берегини окончательно развоплощались, постепенно на их место приходили новые. Вот такой получался коловорот душ в природе… — Мне казалось, ты должен быть смелее, — сказала ночная гостья. — Почему ты молчишь? — Прикидываю, как поскорее отправить тебя на тот свет, — нарочито грубо ответствовал Андрий. — Так мы уже на том свете. Странно… Ты даже не спрашиваешь, зачем я пришла. Обычно спрашивают. — Ни к чему. И без того ясно, что приводит таких, как ты, к живым. Она легонько покачала головой, и он невольно удивился: она так была не похожа на тех женщин, которых ему довелось видеть за свою долгую жизнь. Она была как порцеляновая, словно дунь — разобьется на тысячу осколков. — И что же? — Ты хоть знаешь, что мертва? Она улыбнулась краешком тонких губ, печально и светло: — Знаю. Мне объяснили. Думаешь, потому такие, как я, и ходят к живым? — Разве нет? — Другие — может. Особенно те, кто заморочен и сам позабыл, кем был и кем есть. А мне — без надобности. Что возьмешь с тебя, козаче? Да и в чем у меня нужда? Прежде нужны мне были деньги, чтобы семью прокормить, маму да сына с дочуркой. А сейчас, даже если ты насыпешь мне щедрой рукою горсть червонцев — куда дену их, на что потрачу? И платья не нужны мне — здесь холодно, козаче, всегда очень холодно, но ни одна шуба не поможет согреться, и ни один костер не опалит меня. Только одно… но ты… нет, неважно. — Так зачем же пришла? Может, хочешь, чтобы упокоил? — А ты бы не отказался! По глазам вижу — не отказался бы! Я, знаешь, тоже… Да это тебе не по силам. Надо мною есть власть, которую тебе не сломить. А пришла я… Она не договорила. — Мама, — тихонько прошептали у Андрия за спиною. — Мамочка!!! Ты вернулась! Конечно, это был Мыколка — кто же еще! Хлопца, видать, разбудил разговор Андрия с берегиней, и со сна малый принял ее за свою маму. И даже со всех ног кинулся к ней обниматься, чего ни в коем случае нельзя было допустить! Не оборачиваясь, Ярчук протянул левую руку, останавливая бегущего хлопца. — Стой! Ни с места, слышишь! Андрий не рассчитал, и Мыколка из-за сильного толчка полетел на землю. Рядом с ним уже замер вовкулак, готовый на все. — Пусти меня к ней! — заорал Мыколка. Он вскочил, сжимая свои маленькие замурзанные кулачки, и был сейчас страшнее любого из противников, с которыми когда-либо Андрию доводилось сталкиваться. И потом, на него Ярчук никогда бы не поднял руки, у него вообще не было оружия, которым можно было бы бороться с этим. Оружие было у нее. — Остановись, — сказала она. — Ты ошибаешься, хлопчику. Я не твоя мама. И тогда мгновенно все переменилось. Покачнувшись, словно подстреленный, Мыколка прошептал: «Мама!..» — и потерял сознание. Степан, бережно склонившись над ним, стал облизывать его лицо своим длинным волчьим языком. — Почему ты не солгала ему? — спросил Андрий. — Это было бы выгодно для тебя. Ты могла бы… — Я солгала, — просто ответила она. * * * — Ну, вы отойдите-ка куда-нибудь в сторонку, — шепнул Степан. — Лучше — чтоб отсюда вас не было видно. А то он придет в себя, так чтобы хуже не стало. «Куда уж хуже», — мрачно подумал Андрий, но подчинился. Он знаком велел берегине следовать за ним — и направился в овраг неподалеку, где Мыколка не заметил бы их из лагеря. Почти сбежав по крутому склону, он остановился и поискал взглядом место, чтобы сесть. Разговор, похоже, предстоял долгий и не из приятных, и вести его, по-глупому переминаясь с ноги на ногу, Андрий не собирался. — Ты бы хоть накинула что на плечи, — хмуро бросил он берегине. И, снявши с себя, подал ей жупан. Та приняла, хотя видно было, что поступает так только из-за Андрия, ради его спокойствия. Когда брала, руки их случайно соприкоснулись, и Ярчук вздрогнул — такими холодными оказались ее тонкие белокожие пальцы, не знавшие, по всему, никакой обыденной селянской работы. Да и вообще она меньше всего напоминала селянку, скорее уж — польску заможну панночку, и это совсем не вязалось с тем, что она Мыколкина мать. Хлопчик, пока ехали, кое-что рассказал о себе, поэтому Андрий имел представление. Она перехватила его взгляд и тут же догадалась, о чем он думает. — Сама не знаю, как он меня узнал. Я ведь здесь в другом обличье, совсем не такая, как была. Да и пришла не затем, чтобы открыться ему. Андрий углядел-таки подходящее бревно и присел. Ей садиться не предлагал. Спросил: — Что ж так? Неужели не скучаешь по сыну? Она медленно покачала головой — и он, перехватив ее взгляд, потупился. — Не в том дело, что скучаю, — ответила спокойно. — Ты же знаешь, мне здесь обретаться не больше года. А с ним я видеться вообще не смогу. Так зачем дитя расстраивать? — А пришла?.. — А пришла, чтобы спасти его. — За нами кто-то гонится? — Может быть. Я не знаю ничего о погоне. Я — о другом, о… о том, что ждет вас впереди. — Ты знаешь, куда мы направляемся? Она мягко, плавно подалась вперед и села рядом с Андрием. — Я следила за вами уже несколько дней, — сказала тихо. — Это же мой сын, понимаешь. Я видела, в какую сторону вы едете. И подслушала, куда именно, хотя так и не поняла, для чего и почему такой странной компанией. Нет-нет, я не спрашиваю, мне… мне не все равно, но я понимаю, что это тайна. Я беспокоюсь за Мыколку, но верю тебе и знаю, что с тобой он в безопасности. Если только вы не поедете дальше на юг. — Почему? — Я не могу объяснить… не вправе. Просто поверь на слово. — Я должен ехать дальше. С ними или один, но должен. Если хочешь, я оставлю Мыколку на попечение Степана. И сама за ними присмотришь, не показываясь сыну на глаза. Она вздрогнула, как будто привиделось ей приближение чего-то невыразимо ужасного. В глазах забилось отчаяние напополам с паникой: — Нет! Им здесь оставаться нельзя. Я и так рисковала, когда пришла сюда. Я не должна появляться рядом с ним, ни в коем случае! Лучше езжайте поверху, через Явь. Здесь же недалеко Родник — выйдете, а потом снова, если нужно будет, войдете. Ты про погоню какую-то говорил. Если есть она — еще и ее со следу собьешь. Не губи их, прошу тебя! И себя не губи, все ведь погибнете! Он встал с бревна и принялся вышагивать, то и дело цепляясь ногами за коренья. Если задуматься, берегиня советовала разумно. В том, разумеется, случае, если не лгала. Но это уж проверить можно исключительно на собственной шкуре. Рискнем? «А и рискнем! — решил Андрий. — Если обманывает, уж как-нибудь выкрутимся, а если нет — так, выходит, еще и спасемся от какого-то лиха». К тому же смутно припомнились давние предостережения Свитайла именно про эти вот места. Он постарался напрячь память, но без толку. — Ладно, — проворчал, — договорились. До ближайшего Родника я дорогу знаю, не переживай. И оттуда тоже как-нибудь выберусь. Так что за сына тоже можешь не тревожиться. Да, скорого тебе успокоения. — Спасибо. Он сделал неопределенный жест рукою, означавший прощание, и поспешил наверх, подальше от этих глаз и этой встревоженной души. И только уже у костра вспомнил, что забыл забрать жупан, но возвращаться не стал. И еще вспомнил, что так и не спросил, что же способно ее согреть. * * * У подкормленного костра (хворост мяукал ровно коты по весне!) Степан тем временем вовсю пытался развеселить Мыколку. Оказалось, что при падении у хлопца выпал последний молочный зуб, и теперь они хором распевали: «Мышко, мышко! на тоби костяный, а мэни дай зализный!» — после чего зуб был отброшен через Мыколкину голову — прямо в сторону подходившего Андрия. Тот едва успел уклониться — и маленький белесый обломок улетел куда-то во тьму, в кусты, где тотчас завозилось нечто массивное. Если то и была мышь, так точно что не обычная, каковые в хатах за печкою живут. Благо, хлопец ничего не услышал, а Андрий со Степаном только обменялись понимающими взглядами и решили понапрасну не тревожиться: в кустах уже все стихло. Потом вовкулак, улучив подходящий момент, сбегал в ту сторону, проверил и доложил Андрию, что ничего не обнаружил. Тем лучше. Андрий велел им скорехонько и без лишних слов собираться. Мыколку убедили (или он только сделал вид, что поверил), будто мама ему приснилась. А зуб у него, мол, вылетел во сне, бывает. Они даже не стали спрашивать, куда теперь предстоит отправиться. Андрий же, примерно представив себе, где сейчас находится, повел свой маленький отряд на восток. Родник они заметили издали — вот только никто, кроме самого Ярчука, и подозревать не мог, что это — Родник. Потому что выглядел тот как обыкновеннейшее озеро, разве только вода была с каким-то золотистым отливом. Так и не зря — Родник-то был Золотистый, то есть такой, по которому можно в Явь вернуться. И они вернулись. Дождались урочного часа (а именно — того мига, когда солнце валилось за окоем) и въехали в воды озера. И попали снова в проявленную осень, такую родную и такую непривычную после более чем недели скитаний по Вырию. Вон и село впереди обозначилось… — Веришь ли, мне впервые начинает нравиться наше путешествие, — заявил Степан. — А мне нет, — коротко ответил Андрий, но объясняться не стал. Однако ж и сворачивать с пути, на который их вывела доля, — тоже. Просто потрепал Орлика по шее и направил в сторону села, которое, еще сонное, подпирало печным дымом небо. Не так, ой не так въезжал он сюда почти семь лет назад!.. Но на душе было еще тяжелее, чем тогда. Где-то, поспешно наверстывая упущенное, горлопанил проспавший рассвет петух. Глава восьмая КЫСЫМ …выбрали сами плаху получше, чтоб с топором поострей, чтоб палач знал бы дело. Каждый получит свое средь созвездий лезвий и плах. Каждый — свое. Выдохни воздух, только душу на миг придержи. И — покажется вдруг, что возле плахи стоит не палач — жизнь. — Я подожду у рощицы, — сказал Степан. — Меньше всего хочется устроить здесь гвалт и получить пулю в грудь. После всего-то — обидно будет… — Да, конечно, ступай. Найдешь нас потом? — Обижаешь, братец, — фыркнул вовкулак. Лихо подмигнул повесившему нос Мыколке и нырнул в кусты. Чоботы, тоже, видимо, не желавшие лишний раз попадаться людям на глаза, сноровисто последовали за ним. — Это же была мама, правда? — тихонько прошептал Мыколка. Андрий не нашелся что ответить, слишком был занят собою да зрелищем приближавшихся хат, вернее, одной-единственной хаты, куда он предпочел бы не заезжать. Но понимал: придется заехать, именно потому что оказался здесь и сейчас. Потому что просто так ничего не случается ни в Яви, ни в Нави, ни в Вырие. «Значит, так суждено». Солнце висело над селом молодым гарбузом; за заборами уже вовсю заходились проснувшиеся псы. — Что ж вы молчите, дядьку? Он наконец вспомнил про хлопчика. Покачал головой: — Нет, тебе показалось, то была не твоя мама. — Ну зачем вы обманываете, дядьку?! — Да ведь это и не могла быть твоя мама. Она сейчас наверняка на небесах у Бога, в Раю, с янголами. Мыколка только вздохнул: — Правда ваша. А все-таки, знаете… Их прервали — старушка, шагавшая к колодцу с ведрами, вдруг остановилась, словно ткнулась лбом в некую невидимую, непреодолимую преграду. — Боже ж мой! — прошептала, восторженно глядя на Андрия. — Спаситель! Спаситель пожаловал! — Доброго дня вам, паниматко, — поклонился Андрий. — Позвольте помочь с ведрами. Старушка шарахнулась, будто он вознамерился насыпать ей за пазуху жменю живых мышей. — Да как пан Андрий может такое говорить! Да что вы! Да я уж и привыкла. Привыкла, ей-богу! Столько лет… Галя ж уже пять годков как замуж вышла, так я одна живу, ну, еще иногда приходит Оксана по хозяйству помочь. И Гнатушка наезжает, как возможность появляется. Вот бы, панэ Андрию, его чаще отпускали… я понимаю, козацкий закон строгий, а все ж таки и сердце матери надо б уважать. Хотя что я, что ж это я?! — в хату, милый гостю, в хату! Ирина поспешно вернулась на подворье, так и не набравши воды в ведра; распахнула ворота и настойчиво требовала, чтоб Андрий почтил посещеньем. Некуда деваться — почтил. Тем более что с утра-то не завтракал, а из окон доносились такие запахи, что душа сама шла навпрысядки! И уже смакуя отличные Иринины пампушки, Ярчук сам себе удивился: чего было бояться? Неужели — благодарности от матери спасенного тобою Гната? Конечно, благодарить бы ей следовало в первую очередь того, кто не так давно явился к тебе в гости с сундучком. Но ведь и Андрий тогда жизнью своей рисковал, правильно? Так чего ж нос воротить? Мыколка, позабывши про ночные переживания, вовсю трещал, рассказывая бабушке Ирине, какой дядька Андрий бравый козак. При этом малый сообразил не распространяться про их приключения в Вырие и посвящал старушку в более обычные вещи (преимущественно им же самим и выдуманные). Потом он задремал, и Андрий осторожно перенес его на печку, накрыл одеялом, а сам сел, чтобы опрокинуть еще чаркухорилки. — Панэ Андрию… — Да, паниматка? — Вы уж простите, что осмеливаюсь второй раз о помощи просить, но… Если не вы, так уж никто мне и не поможет. Старая Ирина едва не плакала — так, видно, угнетала ее сама только мысль о том, чтобы говорить о новой беде. «Что за беда?» — рассердился сам на себя Андрий. И отставил в сторону недопитую чарку — пожалуй, чуть более резко, чем следовало бы. — Что стряслось, паниматка? Обидел кто? — Да нет, нет! Не в том дело… И она рассказала — и Ярчук понял, что зря не прислушался к своим предчувствиям, будь они неладны, зря!.. * * * С Костем Галя познакомилась на вечерницах. Она давно ходила в девках, хотя сверстницы ее уже — которая замуж выскочила, а которая и третьего ребеночка в колыбели качала. И вот углядела себе этого. Кость был из семьи заможной, так что пожелал поселиться отдельно от тещи, хотя не сказать, чтоб Ирина была такою уж въедливой… Ну да понятное дело, молодое, она не обижалась. Только за Галю радовалась, что наконец обрела дочка счастье. Опять же, хоть семья Костева жила в другом селе, но хату он себе выстроил здесь — поговаривали, с батькою о чем-то крупно поссорился, вот и… поговаривали даже, из-за Гали. Но на свадьбе ничего такого Ирина не заметила, а уж после не часто с ними виделась, с Костевыми-то родителями. Чаще на могилку к ним ходила, чем живыми видала. Потому что два года назад село ихнее попалила орда — то, где Ирина жила, не тронули, а родное Костево — дотла, только свиньи бродили по пожарищу. Кость тогда у них гостил, у родителей. Тела не нашли, но думали, что тоже… После набега мало кто остается в живых да на воле, а в ясыр попасть — все равно что помереть. Нет, во сто крат хуже, чем помереть. Поэтому так удивились, когда Кость вернулся — месяц спустя, когда уж никто и не ждал, когда все свыклись с мыслью, что Галя стала вдовою, а сама она прислушалась наконец к уговорам матери и решила переселяться обратно в отцовский дом (одной-то вести хозяйство — ой как нелегко!). И вот — вернулся. И односельчане шептались: «Повезло!» — кто радостно, а кто и завистливо. Сперва ни один не заметил странностей, появившихся у Костя. Да и странности… странные они были, странности эти, вот что! Ведь если задуматься, как может себя вести человек, спасшийся от смерти? Ну, или вовсю радоваться да на каждом перекрестке об этом твердить кому ни попадя, либо наоборот — в молчанку играть. А этот, прости Господи… Едва заведешь с ним разговор о том дне, он отвечает, но как-то — сам не заметишь, как — переводит на другое. Да не просто на другое, а на такое, о чем тебе самой говорить не хочется. Раньше так не умел; раньше вообще был обычным хлопцем, ну, может, только чуток спесивым из-за своей богатости. Теперь спесь не то чтоб пропала, а вроде бы запряталась глубоко-глубоко. Вот заговоришь с ним — он и отвечает приветливо, и даже часто возьмет тебя под локоток или к плечу прикоснется, чтобы будто лучше разъяснить, что сказать хочет, — а тебя от этого такой страх разбирает!.. Но и не побежишь же сразу прочь, вокруг люди (а даже если и нет никого!..), да и он — обычный же человек, нельзя же просто так взять и побежать! А тянет, верней, отталкивает! И каждый раз — сильнее и сильнее! И люди стали его избегать. Он же, то ли испытывая от их мучений какое-то неестественное удовольствие, то ли не замечая, что творится, наоборот, старался поговорить с каждым, кого видел. Кого не видел — искал. Доходило до смешного; Оксана, Иринина подруга, рассказывала, что, заприметив его, поспешила в хлеву спрятаться, — так он и там нашел; думала снасильничает — нет, просто спросил, как здоровьице, да еще о чем-то балакал, уже и не вспомнишь, о чем. А ощущение — будто снасильничал. И не только с бабами так, с мужиками тоже. Сердились; два или три раза кто-то пытался подстеречь и несильно, для учебы, пройтись палкою по спине. Палка неизменно покидала руки доброхотов и отправлялась в путешествие по их же спинам. Оставили в покое — да ведь Кость по-прежнему жаждал общения. И придраться к нему — никак, что особо злило самых буянистых, которые стремились с помощью кулаков да палок раз и навсегда с этим покончить. Тогда-то и вспомнили про Галю. Она, надобно сказать, тоже сильно переменилась после Костева возвращения. Дочка Ирины и была-то не слишком разговорчивая, а тут — как воды в рот набрала. И на лицо переменилась, осунулась вся, будто враз постарела или помертвела даже, будто из гроба, прости Господи, покойница вынутая. Ирина вся исстрадалась, на это глядючи, но ведь никакой возможности не было что-то разузнать. Кость, словно нарочно, хату ставил на отшибе, еще до своей пропажи, — словом, соседей не расспросишь. А сама как ни придешь, так этот всегда рядом, ни на чуть-чуть одних не оставит. Да даже если и оставит — Галинка взгляд в пол и плечиком так дергает, мол, уймитесь, мама, что вы, в самом деле… Только один раз, когда Ирина не выдержала и расплакалась, Галя сказала: мама, ну зачем вы так? Он хороший, мама. Все хорошо. Кого-нибудь другого это обмануло бы, но не ее, нет. Она-то знала свою Галю с колыбели, она услышала, что как: раз наоборот, ничего не хорошо. Да, собственно, она знала это и до того, как услышала. Но поделать по-прежнему ничего не могла. И не смирилась, но словно замерла в ожидании, в выжидании момента, когда можно и нужно будет действовать. Ее опередили. Кто-то догадался, что раз нельзя достать и проучить самого Костя, так что же мешает — Галю?! Ее никогда не привечали, была она несимпатичная, людей расположить к себе не умела; тихоня. На такую просто так рука вроде и не поднимется — но здесь-то не «просто так». Житья уже не было от этих Костевых касаний да бесед. Довел. И очень кстати у трех-четырех баб сразу перестали доиться коровы, а у старосты захромал молодой жеребчик. «Ведьмины проделки», — шептались по углам и косились — ясное дело, в чью сторону. Она и не подозревала, да и Ирина услышала слишком поздно. Если бы не Оксана — вообще узнала бы в последний миг, когда ничего уже не могла бы сделать: глядя из толпы на дочку, идущую ко дну с камнем на шее, не много-то сделаешь, ей-богу… Ей повезло, дважды. Или даже трижды — но это только если пан Андрий согласится помочь. Дело в том, что староста решил не доводить дело до самого конца, то бишь до утопления. Он у нас мужик башковитый и хорошо понимает, когда нужно остановиться. К тому же имелось подозрение, что Кость пропадал тот месяц не просто так, а потому что искал на пепелище клад, батькой своим зарытый. Давно поговаривали, что у старика наверняка была схованка на черный день, и не одна — и кому же, как не родному сыну знать где. Вот староста и намекнул Гале, что деньги те следовало б отдать на богоугодное дело. Давно уже надо церковь отстроить, татарами сожженную. А коли ты не ведьма и не приспешница диавола, так поможи. А иначе… А денег-то нет! — откуда?! Это только злые языки поговаривают, будто Кость что-то там на пепелище искал и страшно богатым вернулся, а на самом деле — ничего подобного. Страшным — да, вернулся. А вот богатым — нет: Галя, бедолашная, едва концы с концами сводила. Муж в хозяйстве не то чтоб совсем не помогал, но делал все так неумело и нехотя, что лучше б не делал вообще. А одолжить не у кого, не станет никто давать в долг ведьминой матери… * * * На сундучок они посмотрели одновременно: Ирина и Андрий. Тот сыто выблескивал коштовными боками и ждал: ну, мол, чего сделаешь, козаче, как поступишь? Стоило ли спасать ее сына, чтобы теперь заплатить за его жизнь их жизнями? Ведь если бы тогда, на Равнине предсмертия, Андрий не пытался спасти Гната, то и не задолжал бы владельцу сундучка — и сейчас не сидел бы в этой хате, богатый и в то же время бедный, словно церковная мышь во время поста. — Сколько хочет староста? — спросил он у Ирины. Та назвала, и Ярчук, не сдержавшись, присвистнул: «Лихо! Лихо берет здешний ведьмоборец!» Хотя разницы-то большой не было — все свои деньги, все, что накопилось за долгие годы козацкой удалой жизни, он истратил на прощальное гулянье, а остатки отдал вместе с чересом в монастыре. Так что теперь, кроме того, что на нем, да кроме Орлика, ничего у Андрия не осталось. Гол как сокол. А взять из сундучка хотя б один золотой — все равно что душу свою продать. Тем более слово давал, матерью родной клялся. Он пожевал усы и стал медленно, с особой тщательностью набивать табаком люльку, чувствуя на себе умоляющий старухин взгляд. И было что-то еще, что-то очень важное, что он, кажется, пропустил. Или, скорее, она ему не рассказала по каким-то своим причинам. — Когда срок? Ирина вздрогнула и отвела глаза. — Завтра. Так вы?.. Вдруг будто что-то взорвалось в ней, — вскочила, бухнулась на колени, обхватила его ноги узловатыми пальцами: — Ой, спасайте, родненький, ой, спасайте! Если денег не раздобудем, сожгут же ее, ей-богу сожгут!.. — Постойте-ка, паниматка! Почему же сожгут? Вы ж говорили, проверять будут, в пруд бросят?.. Старуха сглотнула: — То-то и оно! Сперва в пруд, а потом сожгут. Потому как… Не договорила — раскачиваясь маятником, зашлась в долгом надрывном полукашле-полурыданье. Но он уж и сам догадался почему. * * * Улица была пустынна, как дорожка между могилами в полночь на погосте. Только псы выкашливали на Андрия последние крохи преданности своим хозяевам. Только тускло, словно нехотя, корчилось на небе солнце. Орлика Андрий оставил в хлеву у Ирины, Мыколку — на печке. Сундучок зачем-то вложил в упряжь и поцепил себе на спину, как обычно. Хотя не думал, что это поможет в грядущем разговоре; впрочем, этот разговор вообще вряд ли выйдет простым и доброжелательным, скорее наоборот. «Только ради Гната», — сказал себе Андрий в который уже раз. Он сильно привязался к этому немногословному хмурому парубку. Детей не нажил (если ж и нажил — не знал об этом), а вот к Гнату относился как к сыну или как к младшему брату. Андрию не хотелось бы, чтоб сестру Гната спалили на костре. К тому же он сильно сомневался, что Галя — ведьма. «Я видела, — сказала ему тогда Ирина. — Она делала закрутки на старостовом поле. И вообще… она изменилась, очень изменилась, понимаете?» «Вот и поглядим, насколько», — подумал Ярчук, проверяя, легко ли выходит из ножен сабля. Пожалуй, следовало бы запастись осиновым кодом или хотя бы небольшим клинышком, но он решил, что обойдется, и так справится. Его приезд, конечно, не оставили без внимания. И кто-то глазастый, кажется, даже узнал в госте Гнатова спасителя семилетней давности. Во всяком случае, из окон наблюдали внимательно, хоть на улице никто и не появлялся. Ну и пусть глазеют, чтоб им повылазило! Эти люди готовы были отправить на костер молодицу, которая выросла вместе с ними, которую многие из них знали еще, когда она ходила пешком под лавку. Но если они действительно верили, что Галя — ведьма, тогда это много меняло, все меняло. Она точно не ходила в ученицах у знахарки или травницы, а значит, целительствовать не умела. Только закрутки ставить, наводя тем самым порчу на пшеницу; еще, наверное, молоко у коров сдаивать. А то и что похуже — но точно не богоугодное, а зловредное. И в таком случае ее не спасет даже то, что она Гнатова сестра. Андрий сам же и отрубит ей голову. Он толкнул калитку и вошел на подворье. Навстречу выметнулся из-за хаты кудлатый беспородный пес, но Ярчук только рыкнул гортанно, как его когда-то научил Свитайло, — и пес, поджавши хвост, порскнул под крыльцо. Скрипнула дверь. — Э, да у нас гости! — протянул сухощавый мужик средних лет, с куцыми усиками и бесцветными глазами. — Галю, слышь! Гость, говорю, пожаловал. Вы, шановный, дверью ли не ошиблись? К нам редко кто заглядывает, живем в простоте. — Он перехватил цепкий Андриев взгляд и кивнул: — Вижу, не ошиблись. Ну так милости прошу в хату, там и поговорим. Прошу-прошу… Андрию Кость не понравился сразу. Но оба они знали, что «гость» войдет. В хате было сумрачно и немного сыровато. Не сказать, совсем не прибрано, но вроде как убирали без охоты, по принуждению. Образа в красном углу висели чуть перекосясь, а на окнах лежала легкая пыльная поволока. Сладковато пахло поцвевшим хлебом и землей. Галя сидела за столом, безвольно выложив перед собою руки. Ярчук помнил ее совсем другой, когда она рыдала и заламывала эти самые руки, узнав, что брат вот-вот умрет. И та, другая Галя, даже рыдающая и сходящая с ума, выглядела лучше, чем теперешняя. Она с видимым усилием оторвала взгляд от пустой, темной от времени столешницы. — Кто это, Костю? — Разве ты не узнаешь? Кажется, он пришел к тебе. — Хозяина, судя по голосу, весьма и весьма забавляло происходящее. И Андрий впервые пожалел о том, что не взял с собой хотя бы осиновую щепку. Галя повернулась к нему и облизнула мертвые, похожие на двух перекормленных гусениц, губы. — А-а, да. Вы — пан писарь, что годков десять тому у мамы останавливались, когда через село проезжали. — Точно, — улыбнулся Андрий. — Вот же память у вашей хозяйки, а! — повернулся он к Костю. — Все помнит! — Зачем вы пришли? — вдруг спросил Кость. — С этим сундучком. Зачем? Неужели хотите заплатить старосте? — И сделал движение, словно собирался прикоснуться к Андриевой руке, но в последний миг сдержал себя. Тоже облизнул губы и сцепил пальцы в «замок», наверное, чтобы не так дрожали. — Сам не знаю зачем. — Ярчук тяжело опустился на лавку, стараясь сохранять одинаково большое расстояние до обоих. — И как это вы так долго продержались? Ладно, живете на отшибе, с людьми редко встречаетесь. Но ведь в церковь-то ходите? Он особо выделил «с людьми», и Костю это явно не понравилось. — Был бы ты с осиной или серебром, — сказал тихо хозяин, — я б тебя и на порог не пустил. — Пустил бы, — отмахнулся Андрий. — Если не из любопытства, так… Пустил бы. Рассказывай, как все началось. Кость хмыкнул, похоже, немного разочарованно. — Так ты пришел просто чтобы спросить об этом? — Я вспомнила, — вдруг прошептала Галя. — Вспомнила. Вы спасли Гната, вы и еще один, да? — А теперь явился спасать тебя, — подытожил Кость вместо Ярчука. — Ну так скажи ему, слышишь, скажи! Скажи, что спасать тебя уже поздно, что ты сама так хотела. Галя, к удивлению Андрия, подтвердила: — Правда, хотела. Теперь уж ничего не поделаешь. — Так это она тебя, что ль, оживила? — не поверил Ярчук. Как-то трудно ему было представить, что Иринина дочка на такое способна. — Кысым, — проронил, словно сплюнул, Кость. — Оживил меня Кысым, будь он трижды неладен! Ну и… помогли ему тоже… Неважно. Оживил — Кысым, но кабы не Галя, долго б я не протянул. — Но зачем?! — Я люблю его, — просто ответила она. Кость лихорадочно блеснул глазами. — Ну, нашему гостю, видать, трудно такое вообразить. А еще труднее — что я здесь остался не из склонности к людоедству. Как, верите, шановный? — Верю, — отозвался Андрий. — Верю. Он вспомнил, как однажды довелось повстречаться ему со странным поляком — своим тезкой, кстати, только того звали на польский лад, Анджеем. А занимался пан Анджей тем, что планомерно истреблял всяческую нечисть, которую только мог отыскать. Занимался он этим за деньги, на которые и жил. Издалека узнают друг друга не только рыбаки — тезки, несмотря на уже тогда бытовавшую вражду между козаками и ляхами, разговорились. И, среди прочего, пан Анджей вельми жаловался Ярчуку, мол, работать становится все сложнее и сложнее. Разные зловредные твари-людоеды повывелись, вымерли, чтоб их… — а те, с кем нынче приходится иметь дело, только на первый взгляд злодеи злодейские. В основном же это просто несчастные создания, по недомыслию своему попавшие в беду. На таких и рука-то не поднимается; а с другой стороны, если он в упыря превратился (пусть по недомыслию) и кровь людскую пьет, так что ж, его уже и не перевоспитаешь, не переделаешь, обратно в человека не превратишь… Вот вам, шановный, дилемма серьезная — и как ее прикажете решать? И это, смею вам доложить, тенденция, как говорят ученые мужи. А суть оной тенденции заключается в том, что с приходом на наши земли учения Христова количество существ нелюдского происхождения, то есть нелюдей, резко уменьшилось, зато почти вдвое возросло количество нежити. И, клянусь своими шляхетными предками, неизвестно еще, что хуже! Ибо с первыми все-таки, что ни говорите, бороться было не в пример легче. Сейчас, сидя в полутемной хате Костя и Галины, Андрий уже знал почти всю их историю, знал, хотя сами они не сказали о ней и двух слов. Кость, конечно, был нежитем. Таковым его сделал, вынудив вернуться с полпути на шляху Господнему, некий Кысым. Судя по всему — татарин, причем имя-то у него наверняка заемное, потому что «кысым» у татар это «смерть». Ладно, это сейчас не имело значения. Важным было то, почему Кость так долго оставался «живым». Ответ, казалось, был один-единственный: Галя любила его настолько, что поделилась с ним своей витальностью долей жизненной силы, которой обладала. И теперь у них была одна доля на двоих — и ее, конечно же, не хватало. Отсюда Галина бледность, отсюда вялость движений. Но оставалось совершенно непонятным, кто научил ее сделать то, что она сделала. Это раз. А два — зачем. Какая выгода в том научившему, в чем его интерес? И почему им так долго позволяли жить в селе? Ведь наверняка знали, кем они стали, это одна Ирина из-за любви своей материнской, ослепляющей, до последнего времени ни о чем не подозревала. — Кохайтэся, чорнобрыви, та нэ з упырямы, — мрачно пробормотал Андрий. — Ну, ее-то я понять могу. Все-таки — почему остался ты? Сам ведь почувствовал, что жить так — не галушкою в сметане кататься. И Галю что, совсем не жалко было? — Дурак ты, шановный, хоть и знаешь много, — процедил Кость. — Думаешь, я по своей воле?.. Татары — те просто хотели узнать, где клады батьковы зарыты. Для того меня и подняли. А потом… Та, которая все так устроила, она, знаешь, посильней и Кысыма будет, на-амного сильней. Потому-то если чего-нибудь пожелает, добьется непременно. Велела жить, велела людей без надобности не пугать и не трогать. Просто жить, и все… Как будто я бы стал — трогать!.. Да ты хоть можешь себе представить, гость, каково это — мертвому среди живых! Есть вещи, над которыми разум не властен. Когда я нахожусь рядом с полнокровными, меня тянет прикоснуться к ним, взять у них хоть немного их доли, их жизненной силы, трясця ее матери! — Такое нельзя долго скрывать. Почему тебя здесь терпели? И почему перестали терпеть теперь? Неужели старосте просто понадобились деньги? Кость отмахнулся. — Ему-то? Нет, шановный, не знаю, почему они вдруг решили избавиться от нас, но точно не из-за денег. А терпели, потому что Кысым пообещал деревню не трогать. — Так он знаком со старостой? — Он передавал ему через кого-то условия. К тому же сделал так, чтобы староста поверил — уж и не знаю, с помощью каких доказательств убедил старика. Мне все равно. В том числе — все равно, почему теперь для старосты эти доказательства ничего не значат. Я и тебе-то все рассказываю, потому что не хочу уходить вот так, молча… — Уходить? — Да, сегодня я уйду, освобожу ее и освобожусь сам. Помнишь, что сегодня за день? Андрий постарался сообразить и хлопнул себя ладонью по лбу: — Точно! «Дедова Суббота», перед Святым Дмитром! В этот день устраивались поминки по мертвым, что-то наподобие Русалчиной недели. Еще один способ облегчить неупокоенным душам путь за окоем. — Но почему ты ждал так долго? — удивился Ярчук. — Ведь давно же мог… — Велели — и ждал. А теперь срок закончился, и меня освободили. Позволили уйти. Как и совсем недавно, в Ирининой хате, что-то в происходящем показалось Ярчуку очень и очень неправильным. Он еще не разобрался, что именно, но чувствовал: нельзя просто сидеть сложа руки. — Ты еще кое о чем не спросил меня, — улыбнулся Кость. — О чем же? — О том, как я собираюсь уйти. — Одним неуловимо быстрым движением он выхватил из-за спины пистоль — и теперь Андрий понял, что же его настораживало. Все время, с тех пор как он вошел в дом, Кость старался держаться к Ярчуку только лицом. — А у меня, видишь ли, — продолжал нежить, — есть только один выход. И в прямом смысле, и в переносном. Второй раз не умирают. Потому что второй раз не живут. У меня, видишь ли, жизнь заемная. И чтобы уйти, я должен разорвать связь. А это можно сделать одним-единственным способом. Андрий встревоженно перевел взгляд на Галю, но та была спокойна и бесстрастна, словно статуя. Однако невысказанный вопрос его поняла — и ответила: — Не переживайте, панэ Андрию. Я так хочу, давно уже хочу. Это ж мука, а не жизнь. — Но если связь порвется, ты снова сможешь жить, как прежде! Твоя доля… От волнения он резко подался вперед, и Кость тут же рявкнул: — Сиди! Сиди, вельмишановный, а то ведь, неровен час, я эту пулю пущу в лоб тебе, не ей. Пистоль придется перезаряжать, конечно, но тебе и одной пули хватит, я так мыслю. — Это уж от твоей меткости целиком зависит, — сказал Андрий. — Слушай, но ты ведь ее любишь, или я невнимательно слушал? А если любишь, так уйди сам и оставь ей жизнь. Кость мучительно качнул головой. — Ты не понимаешь, гость. Не понимаешь. Даже если бы была другая возможность разорвать связь… Не имеет значения, останется она живой или нет. Потому что все равно… Андрий вдруг зашелся в рваном, дерганом кашле, заглушая слова нежитя; приступ оказался настолько сильным, что Ярчука буквально сложило пополам — а в следующий момент его засапожный нож уже ткнулся клювом в Костеву руку, державшую пистоль. Выстрелить нежить все-таки успел, скорее от неожиданности — и потому промазал, пуля разбила оконное стекло, все в хате заволокло дымом. Ойкнула Галина, вскакивая из-за стола, бросаясь к своему супругу. Андрий думал — посмотреть, что с ним. Но нет, совсем для другого. Выхватив Ярчуков нож, она вложила его в здоровую Костеву руку — и тот, легонько коснувшись губами ее бледного лба, всадил ей лезвие под сердце. А потом поднялся на ноги, бережно и очень осторожно уложив Галю на пол. — Дурак ты, шановный, — прошептал одними губами. — Ой дурак! И ведь поумнеть не успеешь. В это время на подворье снова зашелся в истеричном лае кудлатый дворняга. В разбитом окне возникла волчья голова. — Хватит, братец, разговоры разговаривать, — задыхаясь, выпалил Степан. — Татары идут, уже почти под самым селом. Окружают. Бежать надо! — Теперь понял? — тихо спросил Кость. — Видишь, ей было лучше умереть так, чем… — Кысым? — Он самый. Чем-то ты здорово ему насолил, шановный. Это ведь из-за тебя мне позволено уйти. Так и сказали: как угодно, но задержи, пока прибудут. А потом, мол, уходи, если хочешь. Последних слов Андрий уже не слышал — он выскочил на подворье и, перехватив ожидающий взгляд вовкулака, спросил только одно: — Сколько? — Полсотни, не меньше. И «отченаша» не прочтешь — будут здесь. Чоботы я отправил за малым и конем. Уходить надо на север, там есть небольшая брешь, можем прорваться. — А если принять бой? — Ты ж говорил, тебе не велено! Да и не отобьются здешние, мало их. Против полусотни… — Кто-то еще, кроме тебя и чоботов, знает? — А кому я мог сказать?! И так по всему селу собаки заходятся, меня чуют. Давай, братец, давай скорее делать отсюда ноги, потому что… — Надо предупредить, — отмахнулся Андрий. — А ты, если хочешь, делай. Вовкулак оскалился. — Обижаешь, братец. Мне своя шкура дорога, но на кой она мне, если… — не договорил, мотнул головой, словно отгонял не в меру нахальных мошек. — Вот и у меня то же самое, — скупо улыбнулся Андрий. — Но и шкуру тоже не хочется терять, так что давай-ка поспешим. Ты — к Мыколке, я… — Вон наш хлопец, скачет уже. По улочке несся Орлик, в седле, припавши к гриве, дрожал Мыколка. А за ними словно мчался пожар — в хатах распахивались ставни, люди выбегали на подворья и тотчас бросались кто куда: одни обратно, за оружием, другие к соседям, третьи… Третьи валились в уличную пыль, сбитые татарскими стрелами. Потому что в село уже ворвались первые душегубы, остальные же, видимо, держали внешнее кольцо, чтобы ни один не ушел. Или, скорее всего, чтобы не ушел один из тех, кто был сейчас здесь. Андрий. Ради которого и устроен набег. Свистнул аркан, петлей судьбы лег на плечи, властно дернул к себе — и вот уже один только Орлик, без седока, мчится к хозяину. И татарин на своей низкорослой лошаденке-бакемане улыбается от уха до уха. А чего ж не улыбаться? — поймал ведь, поймал! Орлик ткнулся Андрию мордой в плечо, мол, прости, хозяин. Так уж получилось… Ладно, получилось как получилось. Мыколка поднялся — вернее, татарин, его пленивший, рывком натянул веревку и заставил хлопчика встать. Спрыгнул на землю, подошел, замер рядом, приложив к горлу кривой нож. — Стой, где стоишь. И волку своему вели, чтоб смирно себя вел. — Он будет вести себя смирно, — молвил Андрий, холодно меряясь взглядом с татарином. За спиною последнего уже вовсю пылало село и разъяренными змеями свистели арканы; голосили бабы, и заходились в хрипе умирающие мужики, ревела в стойлах скотина — и молчали собаки, успевшие отведать татарских стрел. — Он будет вести себя очень смирно. А ты отпусти хлопчика. Его зарежешь — и сам сдохнешь. Волк у меня быстрый, зубы у него острые… — Э, хорошо шутишь, неверный. Видишь, шапка на голове — знаешь, как мех на нее добывал? Не стрелой, стрелой шкуру попортишь, только руками. Так что не шути так, не смешно. Лучше отдай сундучок — да и разойдемся. Тебе хорошо, мне хорошо, волку хорошо. И Кысым доволен будет. Если быстро отдашь, отпущу и тебя, и мальчика, и волка. — А что, Кысым разве не захочет со мной встретиться? — Он с тобой все равно встретится. Но тебе чем позже, тем лучше. Согласен? Андрий так и не успел ответить, даже решить, что станет отвечать, не успел — на татарина набросились чоботы. Каким-то образом им удалось выбраться из того смертельного варева, что кипело сейчас в селе, — и вот теперь самоходцы от души лупцевали человека, посмевшего поднять нож на их друга. Степан тоже не стал медлить, бросился на подмогу — так что скоро все было кончено. Здесь — но не в селе. — И не думай даже! — рявкнул вовкулак. — И так едва спаслись. Сам же говорил: обещал тому своему гостю, что не будешь встревать ни в какие переделки. А эта резня — она ж из-за тебя затеяна. Ну! Андрий уже сидел в седле, Мыколка устроился впереди, а за спиной у Ярчука уродливым горбом по-прежнему топорщился сундучок. И выбора на сей раз не было! Потому что — не было села, один огромный костер из сухой осени и не в меру жадных до жизни поселян, и — гогочущие татары, и — надрывно плачущая лошадь в запертой конюшне, и — чья-то вспоротая молодость, и… И клятва вместо прочной петли аркана на судьбе — давит сундучковой упряжью. — Едем! — прохрипел Андрий, ударяя — впервые за несколько лет ударяя Орлика каблуками! — Едем, дидько б конопатый меня побрал! Едем! Он развернул коня и послал его прочь, дом Костя стоял на отшибе, так что еще чуть-чуть — и спасительный лес… Из-за хат вылетело трое татар, сгорбились в седлах, мизинцем левой руки каждый держит уздечку, остальными пальцами левой — лук. Правая — натягивает тетиву. Орлик сообразил, что к чему, раньше хозяина — и тем самым спас жизнь и себе, и ему, и Мыколке. Прыжок; стрелы свистят у самого уха, а теперь уже за спиною, две вонзаются в стенку сундучка, одна — Андрию в плечо. И Ярчук с затаенным злорадством шепчет: «Чтобы знал!» — то ли подразумевая себя, глупого, то ли сундучок, то ли его хозяина. Лес выскакивает из-за холма навстречу сельским недоумком, любящим дурацкие розыгрыши, — только что не кричит: «Ага! Попалися!!!» И, слава Господу, действительно на сей раз не попались. Пока? Андрий достает из кожаных чехлов у седла два пистоля и разряжает их, один за другим, в преследователей. Не промахивается ни разу. Третьего в невероятном прыжке сбивает с седла Степан — и, сомкнув челюсти, резко вздергивает свою голову к полуденному солнцу. Потом мчится за Ярчуком, стряхивая в траву капли чужой крови. Потом — Родник, в который они влетают на полном ходу (позади слышен гул подоспевшей из села погони). Потом — тишина. Только усердно трутся о Выриеву траву чоботы-самоходцы, пытаясь очиститься от грязи и крови, а так — тишина. Взгляд назад Село догорало — еще корчилось, кричало, всхлипывало, но было ничуть не живей тех, кто лежал сейчас на его выжженных улочках. Татары наскоро заканчивали свои дела: кто-то усердно пыхтел над смятой, надломанной молодицей, в глазах которой — теперь навсегда — колыхалась пустота безумия; кто-то спешно стягивал руки пленным, кто-то выволакивал увязанный в белоснежную скатерть нехитрый селянский скарб; на майдане стонали сгоняемые в одно место коровы. Испуганная, чудом уцелевшая кошка наблюдала за этим апокалипсисом со старой груши. Отряд, гнавшийся за Андрием, вернулся почти одновременно с тем, как с другого конца в село въехал одинокий всадник. Даже издали можно было заметить, что он сильно отличается от татар, хоть лошадка под ним такая же низкорослая и длинногривая, хоть и одет он в точно такое же платье: короткие ездовые, подбитые хлопком штаны, каптан, а поверх еще и халат, украшенный мехом лисы-чернобурки. На голове — шапка с лисьим же мехом, на ногах — красные чоботы. Все как у татар, но в седле всадник сидел прямо, росту был повыше, чем даже самый высокий из них. И еще — лицо. Его-то как раз издали можно было принять за татарское, но если приглядеться как следует… Маска. Какой-то невероятный искусник ухитрился снять кожу с человеческого лица, а потом сделать из нее маску: хищное, преисполненное властности и надменности лицо с черными прорезями глаз. За которыми скрывается — кто? или — что?!.. Похоже, даже не все татары знали это. Всадник ехал неспешно, словно хозяин, вернувшийся в родные края после отъезда. Завидев его, татары старались никак не выказывать своего смущения, но то вдруг торопливо слазили с полонянки, не завершив начатого, то пинками гнали в общую толпу хлопца, которому пять минут назад намеревались устроить обрезание на глазах обезумевших от горя родителей. Всадник не обращал на это ни малейшего внимания. Он целеустремленно ехал через мертвое село к единственной интересующей его хате. И глаза его под маской щурились, как у настоящего татарина. Если б мог — закрыл бы их вообще… Он остановился только возле Костевой хаты — вернее, у обгорелого ее остова. Сразу же заметил мертвое тело со следами волчьих зубов, тело, которого не должно было здесь быть. — Его убил людоволк, — сказал один из татар. — И еще многих. Мы не смогли догнать того, кто был тебе нужен. Он ушел к урякам. Уряками татары называли существ, в которых превращались умершие насильственной смертью. — Сейчас я буду вызывать уряка, — сказал всадник, спрыгивая с лошади. — Ступайте по своим делам, оставьте меня. Они повиновались, нарочито неторопливо, но все же не слишком медля. Кысым дождался, пока они уйдут, после чего приступил к чародейскому ритуалу. Целью оного было оживить дважды умершего Костя, вернее, вселить его душу в давно уже мертвое тело. Задача осложнялась тем, что в пожаре тело Костя хоть и не успело сгореть дотла, но было сильно обезображено. Впрочем, любоваться покойником Кысым не собирался. — Ты… — простонал тот, когда обнаружил, что снова вызван в Явь. Это было как сон, приятный и сладостный (Кость уже видел Господний шлях, уже шел по нему к окоему!..), который вдруг прерывают, разбивают вдребезги. — Ты! — Я, — согласился Кысым. — Он все-таки ушел. Кость вздохнул, хотя у тела, в которое его насильно вернули, не было уже ни легких, ни необходимости дышать. А вот боль никуда не делась — та боль, от которой он в прошлый раз едва не сошел с ума. Ну, не только из-за боли. Кысым тогда, смеясь, сообщил, что, мол, татарам очень хочется отыскать клады Костева отца — а кто же, как не сын знает, где они зарыты? Так уж не гневись, человечек, поделись тайной, тебе она все равно уже без надобности. Но вопреки насмешливым словам и легкому смыслу их, Кость почувствовал — кроется за ними нечто большее. И нужны Кысыму не сокровища отца; Кысым словно ждал чего-то. Однако вынудила Костя остаться в Яви та, другая, имени которой он не знал, а знал бы — так не осмелился бы поминать всуе. Они, кажется, были знакомы — она и Кысым. Во всяком случае, тот не удивился, когда потом застал Костя в деревне. Кивнул, словно так и должно быть, и велел «не самовольничать без надобности». Кость тогда едва не расхохотался ему в лицо! Единственным самоволием, которого он желал, но которого не мог осуществить, была собственная окончательная смерть. Которую, увы и еще раз увы, украла и покамест держала при себе та. Став нежитем, Кость убедился в ошибочности многих быличек, ходивших в народе. Например, он ни разу не испытал ничего похожего на удовольствие либо даже просто покой — существование в умершем теле оказалось одним непрекращающимся мученьем. Галя, конечно, не знала этого, когда согласилась (по настоятельному предложению той) разделить с Костем свою долю жизненной силы. А он никогда потом не осмеливался признаться ей, каково ему на самом деле. А ему становилось все хуже. Чтобы хоть немного унять мучительную, сосущую боль, требовалось постоянно находиться меж людьми, касаться их — но те скоро сообразили, вернее, почувствовали неладное — и избегали Костя. Донесли старосте. Но зря — того уже взял в оборот Кысым, да так круто, как Кость и представить не мог. Точней, Костю казалось — что круто. Поэтому, когда он узнал о грядущем «испытании на ведьму», а вернее, просто о требовании старостою денег, — сильно удивился. Но и только. К тому времени к Костю уже явилась посланница то ли от Кысыма, то ли от той — мышь размером с доброго теленка. Мышь человечьим голосом сообщила, что в село вот-вот должен заявиться некий козак с очень необычными приметами — не спутаешь. И вот если Кость задержит его до той поры, пока не нагрянут татары, тогда госпожа Хозяйка («Все-таки от той», — догадался Кость) тебя отпустит, вместе с Галей. Если же нет — подумай о жене, раз уж не о себе. Кысым ошибок не прощает («Так значит, от Кысыма?!..»). Сейчас, воспринимая мир совершенно иначе, чем прежде, обретя способность видеть сразу все вокруг, Кость тем не менее ощущал невыносимую боль в теле. И глядя на мрачную маску с черными щелями глаз, понимал: действительно, не прощает. — Он ушел, — задумчиво повторил Кысым. — Разве тебе не велели задержать его? — Его предупредили, — сказал Кость. — Волк. Говорящий волк. — Значит, волк? Ну что же, тогда это меняет дело. Ступай. — Ты обещал отпустить меня, Кысым. — Я отпускаю тебя. Иди, — засмеялся тот. В это время за спиной Кысыма властный старческий голос пролаял: — Отпусти его. И покажи мне, где сундучок. Видимо, начала их разговора старик не слышал. Губы под маской чуть дрогнули, будто их обладатель хотел опять засмеяться, но передумал. — Сам отпусти, — сказал он старику-татарину с невероятно изуродованным лицом. — А я пока съезжу за сундучком. На лице старика проступило алчное нетерпение; он резко кивнул, потирая руки, слез со своего бакемана и спешно стал расстилать прямо на грязной улице шкуру, а на ней раскладывать то ли шаманские, то ли чаклунские принадлежности. — Пожалуй, я передумал, — заявил вдруг Кысым, отъехавший к этому времени и от старика, и от Костя. — Я сам отпущу его. И тебя тоже. С этими словами он разрядил два пистоля — один в старика, другой — в Костя. Потом подскакал к упавшему ничком чародею и взмахом сабли снес ему голову. И только тогда пустил свою лошаденку в галоп. Татары, слишком поздно смекнувшие, что к чему (а скорее, вообще ничего не понявшие и погнавшиеся за ним по привычке), конечно, не догнали беглеца. Спешно собрав награбленное, они ушли на юг и увели с собою пленных, оставив только обгорелые кости домов, остовы растерзанных людей, смрад, вонь — и Костя, который полз в своем изувеченном теле по улице и молил небеса о милосердии. И волки да вороны, учуявшие легкую поживу, ждавшие, пока уйдут люди, принесли ему наконец долгожданный покой. Глава девятая ГОСПОЖА ХОЗЯЙКА Дым от люльки пеленой застит глаза. Вот опять… опять о главном не сказал. И прощанье — паутиной на лице. Понимание — приходит лишь в конце. Это — дар до дыр затертый, это — бред. Это мир, в котором места мне уж нет. Седина на сердце, пыль чужих судеб да всего два слова: «никогда», «нигде». Крикну, выпрыгну из собственной души: «Слышишь, Господи!.. — послушай, не спеши. Я все понял, я… я знаю, как теперь, я все наново… ты слышишь?!.. я… Поверь!..» Только эхо. Только ржание коня. Только снова похоронят не меня. И как проклятый, шепчу молитвы стих, где всего два слова: «Господи, прости!..» Он простит. Простит… Прощу ли я себя? Рана оказалась глубокой, кровь долго не желала останавливаться и все текла, хотя бы тоненькой струйкой, но текла, неугомонная. Ну, перевязали как-то, Андрий нашептал на рану; остановилась. — Мы снова в Вырие, — полувопросительно молвил Степан. — Слушай, а что, это так легко — туда-сюда скакать? — Легко только крысы плодятся, — отшутился Андрий. — Ты про Родники слыхал когда-нибудь? — Да я и про Вырий-то не особо… — потупился вовкулак. — Мирон… помнишь, я тебе о нем рассказывал — кобзарь, который меня учил? — вот он иногда о таких вещах говорил, так я ж тогда был лопоухий и жизнерадостный, оно мне сто лет не нужно было. В одно ухо влетало, из другого выскакивало. — Ладно, понял. Вот что — давайте-ка сперва отъедем подальше отсюда, а потом, если захочешь, я расскажу о Родниках. — Дядьку Андрий, — тихонько позвал Мыколка, еще не совсем пришедший в себя после приключившегося. — А… а эти за нами сюда не проедут? — Нет. — Ярчук усмехнулся: — Ну, так уж и быть, по пути кое-что вам объясню. Родников вообще-то много, но вот «скакать через них» совсем непросто. Потому что Родники почти все время выглядят как обычные озера или реки. Их потому и зовут Родниками, что связаны они с водою, хотя иногда встречаются Родники в земле или в воздухе. Однако ж самые удобные и безопасные — именно в воде. Я сказал, что они выглядят как обычные озера, но на самом-то деле почти всегда они и есть — самые обычные озера. И только в определенный час через них можно попасть в Вырий или, наоборот, из Вырия в Явь. Иногда нужно еще и слова знать заветные или действие какое-нибудь совершить тайное. По-разному бывает. — Ну, на этот раз, хвала Господу, обошлось без тайных действий и слов, — вздохнул Степан. — А иначе попали бы мы в Вырий разве что после смерти. Андрий промолчал насчет «слов», предпочитая не выдавать всех секретов. Но действительно, не поспей они вовремя, пришлось бы Ярчуку повстречаться со своею смертью-кысымом намного раньше, чем он того хотел. Однако так уж удачно сложилось, что семь лет назад Андрий приглядел здесь две очень занятные осинки, склонившие друг к другу верхушки и образовывавшие арку; углядел он тогда и то, что арка та непростая и, если сказать нужные слова да сделать жест соответствующий, становится она Родником — ровно на семь ударов сердца. Как раз хватило, чтоб все Андриево воинство успело проскочить. И все-таки он не был уверен, что они в безопасности. То есть они и не были в безопасности, это-то понятно, но вот оторвались ли окончательно от погони, нет ли среди татар какого-нибудь умельца, способного отпирать Родники, — этого Андрий не знал. И поэтому старался отъехать как можно дальше. Еще сильнее, чем вероятность погони, его беспокоило другое — разговор с Костем. Точнее — то, что нежить ждал именно Ярчука, равно как ждали Андрия и те, кто стоял за Костем. Кысым. И «та, которая все так устроила», которая «посильней Кысыма будет». Та, добавил он про себя, которая и направила их в Явь. Как-будто-Мыколкина-мама. «Хоть и старый ты, Андрию, а по-прежнему легковерный, обмануть тебя — что иному высморкаться, — ругал себя он. — Увидел голую бабу — и последнего ума лишился. За что и получил соответственно». Ощутимо болело плечо, хоть обычно после нашептывания такого у Андрия не случалось. Ехать верхом было тяжело, каждый толчок отдавался в ране, и Ярчук, сказавши, что, мол, хочется пешочком пройтись, спрыгнул на землю. Прыжок едва не доконал его, Андрий покачнулся и вынужден был ухватиться за седло, чтобы не упасть. — Сильно задело? — спросил Степан. — Может, остановимся? — Давай до леса, а там уж сделаем привал. — Ему очень не нравилась степь, простиравшаяся вокруг. Ковыль, правда, на сей раз не зыркал с верхушек колдовскими очами, но… все равно что-то такое было разлито вокруг, пожутче, между прочим, ковыльных глаз. Кое-как они добрались до леса, но оказалось, вблизи тот выглядит не привлекательнее степи. Опять же никаких явных странностей не было. Вот это-то и настораживало. — Степан, ты ничего такого не чувствуешь? Вовкулак повел головой из стороны в сторону. — Вроде нет. — Слушай, а куда это наши чоботы задевались? — вдруг заметил Ярчук. — Через Родник ведь вместе с нами проскочили, а теперь я что-то их не вижу. — Может, пошли поохотиться, — хмыкнул Степан. — Ты извини, конечно, братец, но зря ты так уж беспокоишься… Все время только плохо не бывает. Когда-нибудь наступает передышка. — Ага. Только передышки порою случаются настолько короткие, что мы их не замечаем. Ну, выбирай место для привала… — Смотрите, а то не хатка часом? — подал голос Мыколка. Он сидел на Орлике и сейчас показывал куда-то в чащу, на что-то, заметное ему одному. — Глазастый хлопец, — одобрительно проворчал Степан. — Сбегаю-ка погляжу, что за строение, а вы покамест тут обождите. Вернулся он изрядно обескураженным. — Ну-у… Помнишь домик, который над нами пролетал? — как две капли воды похож на тот, только этот на земле крепко держится. Внутри — никого. И следов никаких. Вокруг все травой поросло, ни тропинки, ни веток сломанных. Что скажешь? — Ночуем там, — решил Андрий. — Все равно далеко не уйдем, а если уж его хозяин захочет нас найти, — сыщет что в домике, что рядом с ним. Согласен? Степан поморщился. — Вроде все правильно говоришь. Только на душе у меня неспокойно. Вы давайте располагайтесь, а я еще поброжу по окрестностям — пригляжусь, принюхаюсь. Хатка и впрямь очень напоминала давешнюю, только эта крепко вросла в землю и лап у нее посему было не разглядеть (если вообще таковые имелись, необязательно ведь, чтоб у хаты снизу лапы-то росли…). Стены, как и у той, больше всего походили на гигантские пряники, впрочем, невероятно старые, высохшие и стершиеся по краям. На ставенках — морды, одна другой мерзостней. Дверь, как выяснил Андрий, легонько коснувшись ее пальцами, была не заперта. «Самые вкусные яблоки — в соседском саду. Но и псы самые лютые — там же», — подумалось некстати. — Яблоками пахнет, — шепнул Мыколка, входя в избу вслед за Андрием. * * * Как ни болело Андриево плечо, а прежде, чем бока отлеживать, следовало выполнить необходимое. Он расседлал и вычистил Орлика, перезарядил пистоли и только тогда позволил себе расслабиться — совсем чуть-чуть. Изнутри хата выглядела не в пример аккуратнее. Печь, правда, оказалась не топлена, но в дальнем углу темнела невысокая поленница, так что вскорости они разожгли огонь. Съестного в хате тоже не обнаружилось, но как раз по этому поводу Андрий не склонен был переживать: ведь даже если б и нашел здесь что-нибудь, все равно заставил бы свое «войско» питаться собственными припасами — на всякий случай, во избежание невесть чего… Сам он перекусил остатками вяленого мяса столь полюбившихся им выриевых хвостатых зайцев, потом улегся на лавке у окна и закрыл глаза. Всего на минутку. Только чтобы боль немного отпустила. Однако о дальнейших событиях он узнал много позже, от Мыколки. Вернулся из разведки Степан, заодно удачно поохотившийся. Добытый им заяц на сей раз оказался без излишеств — обычный зверек, которых в Яви полным-полно. Они зажарили его, но Андрия будить не стали, просто отложили его долю. — Пусть отдыхает, — объяснил Степан. — Он у нас и так последнее время истревожился, а тут еще эта рана. Ему сейчас поспать — самое то. Умывшись водой из ручья, что тек неподалеку, тоже наладились спать. Орлика отвели в небольшой сарайчик, обнаружившийся за хатой, — и накрепко заперли, чтоб никто внутрь не забрался. Хотя, как верно отметил Степан, конь сам способен постоять за себя, буде кто по глупости решит на него напасть. Спалось Мыколке плохо, в голову лезла всяческая гадость, о которой и вспоминать-то противно, не то что рассказывать — какие-то крысы, хоботы и черти. Жуть! Пару раз хлопец просыпался и долго лежал, вглядываясь в дощатый потолок, — казалось, из щелей на него таращатся чьи-то немигающие глазищи с вертикальными зрачками. Обмирая от страха, он не замечал, как снова проваливался в пучины сна, ворочался на лавке, исходил потом и даже тихонько хныкал во сне. А потом ему наконец захотелось выйти во двор по нужде. Лес обступал избушку со всех сторон, строгий и по-звериному терпеливый. Мыколка наскоро выполнил необходимое и поспешил обратно. Он уже забрался на печку, когда снаружи послышались чьи-то шаги. Вот тогда-то хлопчик и вспомнил, что не запер дверь. Ходивший снаружи постоял немного у окна, вздохнул и направился как раз к двери, так что Мыколка раньше него не успевал. Он замер, где стоял, стараясь не издать ни звука, даже дышать перестал. И ей-богу, чуть не обмочился со страху, когда тихий старушечий голос произнес: — Есть кто дома? Хлопчик промолчал, однако ночная гостья так запросто уходить не желала. — Хозяева, добрые люди, пустите переночевать, — задушевно попросила она. — Я ж вижу, есть кто-то. Добрые люди, я много места не займу, не объем вас, не обопью. Пустите, а то на дворе уж больно страшно одной! Мыколка испуганно сглотнул и посмотрел на старших. Что вовкулак, что Андрий — оба спали крепким беспробудным сном. В стойле за домом глухо всхрапнул и ударил копытом Орлик, но он был слишком далеко, да и не спросишь ведь совета у коня. Вдруг голос за дверью переменился, помолодел и стал невероятно похож на мамин. — Мыколушка, — сказал голос. — Я так долго тебя искала! Я так соскучилась по тебе! Позволь мне войти. И тонкие белые пальцы — ее пальцы! — протиснулись в дверную щель. — Входи, — прошептал он, завороженный их видом, одним только допущением того, что мама вернулась, что она жива, что… Что-то оборвалось в нем с легким дребезжанием порвавшейся на кобзе струны. Пальцы. Вернее, уродливые утолщения, колечками плоти вспухшие вокруг ее ногтей. Ни у одного человека Мыколка не видел таких пальцев. Тем более — у мамы, уж ее-то руки он знал лучше всех на свете. Но она уже вошла — конечно, никакая не мама, а дряхлая старуха, от одного взгляда на которую хлопчик оцепенел. Вообще-то все старые люди для Мыколки делились на два типа: одни, навроде его бабули, были занудными, но добрыми. Таких годы одновременно и делали более стойкими, и размягчали. Других же — только иссушали, превращали в подобие той самой костлявой Смерти, которую малюют на картинках да показывают в вертепе. Такие становились злобными, ненавидели всех, кто моложе их. Но та старуха, что ввалилась сейчас в избушку, не шла ни в какое сравнение с наизловреднейшими из них. Она была самим средоточием ненависти, порождением ночных кошмаров мечущегося в бреду ребенка. На ее лице не отыскалось бы гладкого клочка кожи даже размером с ноготь младенца. Все оно топорщилось бородавками, меж которыми пролегали глубокие морщины — и те, и другие густо засеянные жесткими волосками. Старуха вообще была невероятно волосата, под длиннющим морковкообразным носом явственно проступали крысиные усики, а уж на голове творилось сущее светопреставление: распатланные космы змеились, спадая по плечам едва не до самого пола. При этом меняли цвет от пепельного до угольного, да еще время от времени вспыхивали алым, точно приугасший костер. Глаза ее тем же самым алым горели постоянно. Одежда на старухе представляла собою смесь из грязной рванины разных оттенков серого. А вот обувки у нее вообще не оказалось — и ошарашенный, вконец перепугавшийся Мыколка обнаружил, что ноги у гостьи давно не мыты, с длиннющими звериными когтями и — самое страшное — обе левые. Это последнее, что он успел заметить. Старуха неожиданно ловко метнулась к нему и ухватила за плечи. Ногти старухи удлинились, превращаясь в остро отточенные ножи. Один из них она с видимым удовольствием прижала к Мыколкиному горлу. — Что ж ты, родненький, молчал? Я ведь живой дух еще у опушки почуяла, вами тут все насквозь пропиталось. А ты — молчал… — Знал бы — так закричал бы, — угрюмо отозвался хлопчик. Он с надеждой косился на взрослых, но те по-нрежнему крепко спали. — Покричи, — милостиво кивнула старуха. — Покричи, если очень хочется. Они все равно не проснутся. А когда проснутся, нас здесь уже не будет. Мы с тобой отправимся далеко-далече, за синие горы, за быстрые воды… — Голос ее зазвучал напевно, а сама она начала раскачиваться из стороны в сторону; коготь-кинжал расцарапал кожу на шее у хлопчика, потекла кровь. В следующие мгновения произошло сразу несколько событий. Вопреки старухиным ожиданиям, запах крови разбудил Степана. Тот мигом смекнул, что к чему, но напасть на нее не решился, видя, что жизнь Мыколки висит на волоске. Но видел он и еще кое-что, чего ни старуха, ни сам хлопчик пока не заметили. На пороге у двери, которую старуха, входя, оставила открытой, появились два чобота — оба на левую ногу. Ее ноздри раздулись, словно у почуявшего добычу хищника, глаза блеснули. — О! — хмыкнула она. — Да вы ведь к тому же привели ко мне давних моих беглецов! Ну кто бы мог подумать! Она только-только шевельнулась, чтобы поглядеть на чоботы, а Степан уже прыгнул. С невероятным проворством старуха отшвырнула от себя хлопчика — назад, к дверям — и взмахнула руками. Вовкулак молча полетел в угол, забрызгивая пол своей кровью. — Зря ты… — начала было старуха. Он прыгнул снова — зная, что его ждет, но понимая: по-другому нельзя. Чоботы тоже перестали маячить каменными столбами и набросились на старуху сзади. Мыколка смотрел на них, растерянно сидя на прохладной влажноватой траве, потом вскочил и помчался к сарайчику, где был заперт Орлик. Он понимал, что долго дядьке Степану не продержаться, даже с помощью самоходных чобот. А дядя Андрий так и не проснулся. Орлик уже и сам вовсю рвался на волю. Ударами копыт он пробил заднюю стенку сарайчика и, если б не подоспел Мыколка, все равно скоро бы освободился. Вдвоем они бросились к избушке, но — поздно. Через дверной проем наружу вывалился Андрий. (Его выволок, взявши зубами за шиворот, Степан, пока чоботы отвлекали старухино внимание.) Оказавшись вне стен избушки, Ярчук тотчас проснулся, однако так и не успел сообразить, что же происходит. Его только и хватило на то, чтобы проверить, на месте ли заветный сундучок. Тот по-прежнему висел за спиной, в упряжи, которую Андрий не стал снимать на ночь, словно предчувствуя беду; да он вообще последнее время с ним и не расставался. Почти на колени Ярчуку вдруг упал кровавый тюк шерсти, а потом — один из чоботов-самоходцев. Хата задрожала мелкой бешеной дрожью и буквально рухнула в небо, разбрызгивая во все стороны клочья мха и травяные ошметки. На месте, где она стояла, чернел прямоугольник обнаженной земли и корчились дождевые черви (или — оборванные корни?..), которые спешно силились зарыться как можно глубже, подальше от света и странной компании на поляне. — Сбежала, зараза, — прохрипел кровавый тюк, в который превратился после схватки со старухой Степан. Он шевельнулся, пытаясь подняться, но тут же обмяк, поскуливая. Андрий, хоть почти ничего не знал о случившемся, понимал: жить вовкулаку осталось совсем недолго. — Эх, братику! — вздохнул Степан. — Видишь, как оно получилось. Меня ведь просили за тобой приглядеть, а я не справился… — Кто просил?! — Да твой гость. Который с сундучком… потом уже — без. Он ко мне заглянул перед смертью. И попросил — сказал, хороший ты козак, но один можешь не справиться. Так чтоб я позаботился… Взамен обещал обычным человеком сделать, а не волком. И вот… — Ты уже начал в него превращаться, — прошептал Андрий. — Помнишь, тень у тебя чесалась? Я тебе еще сказал тогда, чтобы ты терпел. Так вот, ты ее не видел, а я — видел. В человечью она у тебя превращалась, потому и чесалась! И — я ведь только сейчас сообразил! — желудок у тебя тогда прихватило не оттого, что ты съел что-то! Ты ж воды выпил проклят-озерской, а она только для двоедушцев целебна, а для обычного человека — смертельна. А ты — между тем и этим, но больше все-таки человек. Ты — человек, понимаешь?! Несомненно человек! — Э-э, нет, братец, — сказал, странно улыбаясь, Степан. — Я — сын Божий. Только так. Голова его безвольно поникла, все тело обмякло — и Корж отправился Господним шляхом за окоем. * * * Того, что приключилось в избушке, Андрий понять никак не мог. Пo всему, столкнулись они с древнею и невероятно могучею силой. Если б не Степан, выпихнувший Андрия из хатки, бог весть, что бы случилось. — Но почему она сбежала? — вслух размышлял Ярчук, помогая Мыколке собрать их нехитрый, после последнего приключения значительно уменьшившийся скарб. — Кажется, она хотела завладеть сундучком — вообще только он один всем, кто нам встречается, и нужен. Но перевес был на ее стороне. Тогда — почему?.. — Может, из-за чоботов? — предположил Мыколка. Одинокий самоходец, поникнув голенищем, стоял над Степановою могилой. Услышав вопрос хлопчика, он, прыгая, подобрался к Мыколке и сиротливо потерся носком о его ногу. — Она, говоришь, радовалась, что мы привели к ней «беглецов»… — задумчиво протянул Андрий. — А что, вполне может быть. Ведь не зря же они прятались под стенами Волкограда, за Жабьим Кольцом. Помнишь, я рассказывал, что за то Кольцо мало кто может проникнуть. — А чего ж они с нами-то отправились? — Думали, наверное, что защитим их. Да обманулись… — А как же теперь? «В самом деле, как?» — Андрий с ненавистью посмотрел на сундучок, стоявший поодаль, рядом с остальными вещами. За время странствий бока его пообтерлись, коштовности блестели уже не так ярко, к тому ж на одной из стенок оставили следы татарские стрелы. Наконечники Андрий вынул, но царапины-то никуда не делись. «Учти, что за сундучком будут охотиться… Не принимай их вызов, сколь бы ни хотелось тебе проявить отвагу. Мне нужно, чтобы ты добрался до места целым и невредимым. И с сундучком. Поклянись, что поступишь именно так, как я хочу. — Клянусь. Именем матери своей клянусь! — Принимаю твою клятву. Помни о ней, козаче». Андрий помнил. Он поклялся — и, видит Бог, исполнит обещанное. Вот только сперва… — Собирайся, — велел он Мыколке. — Отвезу-ка я тебя, сынку, в Явь. Дождешься меня там, я съезжу, закопаю этот сундучок, а потом вернусь за тобой. И мы вдвоем поедем к тебе в село, к бабушке и сестре. Хватит с него Степановой смерти! Пусть хоть Мыколка живой останется. …Еще, конечно, не к месту припомнилась та, с распущенными волосами («Я беспокоюсь за Мыколку, но верю тебе и знаю, что с тобой он в безопасности…»), однако это воспоминание он погнал прочь. Вольно или невольно, зная, что творит, или поступая так по неведению, она привела их в засаду. Очень может быть, что, завершив все свои дела, Андрий отыщет ее… чтобы отобрать жупан. Но пока на это нет времени. Ярчук нацепил на себя упряжь — и снова показалось, что сундучок значительно потяжелел. Будто даже звякнуло у него внутри этаким червонцевым перезвоном. — А что с чоботом? — спросил Мыколка. Андрий пожал плечами: — Я ему не хозяин. Куда захочет, туда и отправится. Ну, собирайся, а я пойду приведу Орлика. Как ни странно, сарай не улетел вместе с пряничного хаткою. По всей видимости, он никогда к ней и не принадлежал. Андрий вывел из разломанного стойла своего коня — и они втроем поехали искать ближайший Родник. Самоходный чобот печально прыгал следом за ними. Лес неожиданно быстро кончился, потянулась все та же степь без конца и края, и Андрий уже начал всерьез беспокоиться, что не отыщет поблизости ни одного Родника, когда заметил курган, через который проходила широкая межа. Вывороченные клочья земли лежали по обе ее стороны внушительными валами, будто какой-то велет прошелся здесь со своим велетневым плугом. По одному ему известным приметам Андрий понял, что здесь вполне вероятно проскочить в Явь. Не желая затягивать с этим, он выполнил необходимые действия, после чего, крепко усевшись в седле и велев Мыколке держаться как следует, вынудил Орлика разбежаться и перепрыгнуть межу. И что же? По сю сторону оказалась точно такая же степь, даже валы велетневой борозды точно так же глыбились у Ярчука за спиною. — Ничего не получилось? — разочарованно спросил Мыколка. Андрий пожал плечами: — Увидим, когда повстречаем какую-нибудь живность. Иногда Явь и Вырий очень похожи между собой, можно даже не заметить, что перешел оттуда сюда или наоборот. Как выяснилось ближе к вечеру, переход они все-таки совершили. Сперва выехали они на широкий шлях, который после привел их к селу. Вот уж чего точно в Вырие не встретишь, так это человечьих поселений! А здесь люди жили. — Дядьку Андрию, так вы хотите меня тут оставить? — Тебе не нравится? Мыколка неопределенно вздохнул и промолчал. — Ты же, сынку, сам видел, что со мной быть опасно. А вот если б тебя эта старуха утянула в избушке? — А если она сюда заявится? — прошептал Мыколка. — А вас рядом не будет… — Ничего подобного! Таким, как она, в Явь дороги нет. Так что как раз заЯвиться она не сможет. Ну же, не вешай нос, ты ж бравый парубок, а не какая-нибудь там… Ярчук осекся и лихорадочно пролистал в памяти последний отрезок пути. Они уже въехали в село и миновали несколько подворьев. На одних были люди, другие пустовали. Вот, вот оно! Тот темный силуэт на крыльце: старая женщина входит в дом и на мгновение обернулась, услышав цоканье Орликовых копыт. — Мама! — изумленно прошептал Андрий, поворачивая коня. — Мама!.. * * * Она кормила их варениками с вишнею и поила парным молоком. И рассказывала — а Андрий слушал, зачарованно и внимательно, будто ее слова были самыми важными на свете. Она рассказывала, как после его ухода к козакам и неожиданной смерти двух его братьев вышла замуж за Йвана-чумака, который увез ее вот сюда, в это село. Жили-то сперва неплохо, он начумаковал немного денег, да потом, когда умер Йван, пришлось Марусе тяжело одной. Но она не жалуется, нет! Хата, конечно, прохудилась, но это ничего, огород небольшой есть, корова вон… В этом месте мама запнулась и повернула к Андрию свое измятое временем, но оттого ни на капельку не ставшее менее родным или менее красивым лицо. — А как ты? — спросила. — Хлопчик — твой? — Считай, что мой. Прибился по дороге, вот собираюсь его домой отвезти, да сейчас не могу. И взять с собой не могу. Думал здесь оставить, у людей… — Так оставь у меня… — Она снова запнулась и покачала головой. — Что-то не так? Но, положа руку на сердце, он мог бы и не спрашивать. Сам видел: не так. Бедность, поселившаяся в маминой хате, заставляла Андриево сердце под этой самою рукой замирать — а то вдруг начинать биться чаще и взволнованней. Он с растерянностью наблюдал за тем, что творилось с ним, старым, видавшим виды козаком. Хотелось остаться здесь, плюнуть на все и всех; заняться в первую очередь крышей, которая невероятно прохудилась за эти годы, когда мама жила одна, — сейчас сквозь щели проглядывали ночные звезды. Потом непременно дойдет очередь до хлипкого сарайчика, в котором мать держит Чернушку. Потом… «Вот именно — потом, — будто произнес в его сознании чей-то холодный голос. — Все это ты сделаешь потом. Сперва — сундучок». Он смежил веки, не зная, сможет ли поднять их снова, вообще не зная ничего о том, что скажет или сделает мгновение спустя. Будущего не было. Осталось только прошлое, и в прошлом — он, уходящий из дому, оставляющий маму свою с братьями, мол, чтоб им легче жилось, а на самом-то деле только из-за страсти к подвигам да странствиям; он — все эти годы всего раз или два вспомнивший о доме; он — нежданно-негаданно явившийся к ней теперь, когда все надежды умерли, когда только одна вероятность их оживления подобна была бы маленькой смерти; он — одним своим приходом (а ведь мог проехать мимо, чуть поразмыслив, проехать, а вернуться уже потом!) даровавший ей эти надежды; он — их же намеревающийся уничтожить одним своим словом; он — не способный поступить иначе… И будто кто-то запел, тихо и печально: — Соколику-сину! Вчини мою волю: Продай коня, щоб не їздить по чистому полю! — Соколихо-мати! Не хочу продати: Треба мому кониченьку овса й сіна дати! — Соколику-сину! Хто буде робити? Вже прийдеться мені, сину, голодом сидіти! — Соколихо-мати! Пусти погуляти! Буду гулять поденеду, доленьки шукати. Ой привезу тобі цілі три жупани, Та щоб були ті жупани серебром заткані! Ну и где те жупаны, Андрию? Не в пыли ли вывалены, не ногами ли твоими топтаны? Вдруг она вздохнула и призналась в том, о чем с самого начала, едва только сообразила, что Андрий не останется с нею, собиралась умолчать. Деньги, деньги, проклятые деньги!.. Они нужны ей, иначе через два дня она лишится и коровы, и этой хаты, больше похожей на сарай, — всего! Он слушал ее сбивчивый рассказ (глаза по-прежнему оставались закрытыми) и, казалось, падал. Падал, падал, падал!.. «Почему я не поклялся чем-нибудь другим? Здоровьем, жизнью, душой своей бесталанной — почему?! Зачем клялся мамою?!» Он вставал, шел к сундучку, отпирал его — и вдруг снова оказывался на лавке, рядом с мамой; и снова — вставал, шел, отпирал, вставал, шел, вставал, вставал, вставал, вставал… — Сынку, что с тобою? Он не слышал. С закрытыми глазами, с останавливающимся сердцем он продолжал переступать через самого себя — чтобы самого же себя и спасти, сохранить. Вставал, шел, отпирал сундучок, вставал, шел… И не видел, как переменилось ее лицо. Пришел в себя от крика. * * * Мыколке было скучно… нет, скорее тоскливо. Он не знал, куда себя деть, чем заняться. Вдруг из полноправного (ну, пусть не совсем, но все-таки) дядь-Андриевого спутника он превратился в обузу, хлопчика, от которого следует избавиться, и чем скорее, тем лучше. Это было очень и очень обидно, однако ничего не поделаешь, Мыколка заранее смирился с будущей своей участью и даже ушел из хаты на двор — привыкать к одиночеству. Конечно, потом дядька Андрий вернется и отвезет домой — но когда еще это будет. А тут — живи у старухи какой-то незнакомой бог весть сколько времени. Первым делом он направился к Орлику, проверить, как тот. Конь чувствовал себя вроде ничего, стоял у крыльца и дремал. Вообще-то это было неправильно, следовало бы завести его в сарайчик, к корове. А вдруг дождь? Или кто украсть решится? Попадаются ведь такие, против них даже настоящий козацкий конь ничего не сможет. Обуреваемый нечаянно пробудившимся хозяйственным настроением, Мыколка зашагал к сарайчику. Дверь оказалась заперта накрепко, тогда он зашел сбоку, расшатал и вынул одну за другою три доски и влез внутрь. Зачем — и сам еще не понимал. В сарайчике было не так уж и темно, лунный свет просачивался сквозь щели, будто прохладная вода. В этом свете Мыколка и увидел: никакой коровы здесь нет. Вообще сарайчик пустой, только в углу торчит то ли полено, то ли старый, забытый всеми чобот, который давно пора выбросить, да хозяйке жалко расставаться с любимой вещью, а то, может, просто руки никак не дойдут. Чобот вдруг шевельнул голенищем и весь как бы потянулся к Мыколке. Хлопчик бросился к нему — а в щель, только что им созданную, протиснулся второй самоходец и тоже поспешил к брату. Плененный был прикован к полу большущими гвоздями. На то, чтобы отыскать во дворе подходящий инструмент и освободить самоходца, ушло не так уж много времени. Но когда Мыколка, сопровождаемый обоими чоботами, ворвался в хату, Андрий уже почти не дышал. * * * Все вернулось внезапно, одним щелчком, будто по носу дали — и не так ведь больно, как досадно, что позволил такое с собой учинить. Внутри разливалась горечь от спекшихся в один липкий ком мыслей. В дверном проеме стоял Мыколка, и что-то с ним было очень не так. «Сабля, — отстранений сообразил Андрий. — Зачем это он взял мою саблю?» Ярчук не знал (откуда?!), что сейчас хлопчик невероятно похож на него самого — не сложением, конечно, и не телом, но блеском глаз, в которых сияли твердое намерение и холодная ярость. — Ты, старая карга! А ну пошла прочь! Кто это сказал? Неужели Мыколка? Неужели — его, Андрия, маме?! Нет, старуха, которая сидела сейчас перед ним, меньше всего напоминала его мать. Скорее уж — ту древнюю сущность, с которой прошлой ночью бился Степан. Собственно, это она и была. — Обычно меня называют иначе, — проскрежетала старуха. — Люди кличут по извечному своему недомыслию Ягою, а мои подданные — госпожой Хозяйкой. — Но на деле — ты самая настоящая карга, — звонко сказал Мыколка. — Из-за тебя же! Из-за тебя и вот таких, как ты! — буквально взорвалась старуха. — Вы же сами придумали меня такой! Вылепили меня страшной и уродливой — о, вы, конечно, не ведали, что творите! Раньше, еще до того, как ваш многоженец скинул в реку кумиров, вы представляли меня совсем другою. Тогда мы жили в мире и согласии: я привечала померших, они служили у меня, пока не отправлялись дальше. А теперь что?! Теперь они боятся меня, бегут от меня, проклинают меня! Никто, никто и никогда не скажет мне доброго слова! — Ее когти снова удлинились, она сжимала и разжимала пальцы, не замечая, как выскребает на столешнице длинные полосы. — Никто не любит меня! Никто не прислуживает мне! А уйти, как они, я не могу! Божыволию! Сохну! А ты — погибели моей хочешь, — непоследовательно воскликнула она, обращаясь к Андрию. — Сундучок этот рахманский через весь край волочишь, в зеркальце зыркаешь: «Кто на свете всех дурнее, всех страшнее, всех лютее?» Я! Я, я, я! Я-а!.. — Она застонала и покачнулась, но удержала равновесие и окинула бешеным взглядом хату, начавшую меняться: проступали пряничные стены и ставни со звериными мордами. — Я ловлю их, — сказала Яга так, словно признавалась в чем-то сокровенном. — Ловлю и держу, чем и как могу. Да пустое! Лучше от этого мне не становится. Я — карга. Меня невозможно любить, силою заставить любить вообще невозможно. Ты знаешь это, козак? Что ты вообще знаешь о любви и смерти? — Зачем тебе сундучок? — спросил Андрий. — Или тебе просто нужно было, чтобы я открыл его? Она хихикнула — словно мимо пробежал таракан в деревянных башмаках. — И то и другое, родной. И то и другое. Рахманский сундучок — он таков, что любое хотение выполнит. Они, говорят, даже людей живых в них выращивали. А мне бы малость малую — красоту себе вырастить, чтоб любили меня, чтобы не шарахались, чтоб такие вот, как ты и твой хлопец, носов не воротили… Потому что не могу-у я так, слышишь! Так — не могу, а по-другому не получается. Или ты хочешь, чтоб я еще сотни лет навье неволила? Съезди на Горынь, погляди… Ненавижу! Ненавижу вас всех, живых, и полуживых, и четвертьживых!.. Ненавижу! Так и разорвала б на части, и в печь, всех в печь — и чтоб непременно стонали, и плакали, и умоляли пощадить! А я вас — и не слышала б даже! Она вскочила и разом переменилась — бесноватость ее не пропала, но приобрела как бы некую хищность, решительность. Андрий, давно уже подозревавший, что существо перед ним — в действительности наслоение нескольких сущностей, в чем-то противоречивых, но без сомнения — сумасшедших, теперь окончательно в этом уверился. — А начну я с вас, — с усталым безразличием вымолвила Яга. — Вот прямо сейчас и начну. Андрий дожидаться не стал — прыгнул, ничуть не досадуя, что безоружен. Некогда было досадовать. В прыжке он сумел дотянуться до нее, но неудачно. Одну руку перехватил, а вторую не успел, и длинные когти Яги полоснули его — как раз по больному плечу. Хотя если она думала, что Андрий от боли отпустит ее, то, конечно, ошибалась. Они покатились по полу, изо рта у старухи пахло червивыми грибами и тухлой рыбой, но тело оказалось упругим и крепким, словно из почерневшей от времени, но не утратившей твердости древесины. Теперь Андрий очень хорошо представлял, что чувствовал Степан, когда схватился с нею. — Ну же! — закричал Мыколка. — Ну же, давайте, что ж вы! Андрий решил, это он к нему обращается. Но потом увидел, как расширились от ужаса глаза старухи, почувствовал, что она пытается вырваться; — и поэтому стиснул ее в своих объятиях, решив ни за что не отпускать. К ноге его вдруг прикоснулось нечто, потом скользнуло ниже… — Нет! — завопила Яга. — Нет, только не это, не-е-ет! Извернувшись, она укусила Андрия за раненое плечо и все-таки вырвалась. Бешеная, с распатланными волосами и горящими алым глазами, кинулась к двери — да так и замерла на месте. На обеих ее ногах были самоходные чоботы. Видимо, сами натянулись, пока дралась с Андрием. Того, что случилось два удара сердца спустя, не могли себе представить ни Андрий, ни Мыколка. Хлопец, правда, сообразил (чоботы непонятно как объяснили), что в них — старухина погибель, но как именно могли они повредить ей, даже он не знал. А самоходцы, надевшись на старуху, завладели ее телом и начали сами передвигать ее ногами. Сильным ударом распахнули дверь и выскочили на улицу. А там, «переглянувшись», рванули вдруг в разные стороны! Андрий только и успел, что рукавом заслониться… * * * Тишина. Открыв глаза, Ярчук увидел, что они с хлопчиком стоят на пороге старухиной хаты, с ног до головы в клочьях паутины и вымазанные какой-то препротивной слизью алого цвета. — С вами все в порядке, дядьку Андрию? — спросил Мыколка, по-прежнему стискивая в кулачке саблю. — А то! — подмигнул ему Ярчук. — Все-таки, сынку, мы с тобой ее вздули как следует, а? Глава десятая НА ПЕРЕПРАВЕ Коней меняют на переправе — поджавши губы, нахмурив брови. В глазах паромщика — страх и радость. И — оживление на пароме. Застыли тучи, вот-вот прольются. И росчерк в небе — автограф Бога. А на пароме устало люди коней меняют. И людям больно. Стучат копыта, взметнулись гривы — коням прощанье рывком поводьев рты разрывает. «Бывай, красивый. Не обижайся». Паром отходит. «Да вы не первые, — суетится паромщик. — Это ж вполне понятно. Ведь здесь-то, в Вырие, даже птицы… не то что… кони нам и не снятся!.. И кстати, стоило — честно, честно! Минута памяти — это ж!.. — Боже! А кони — что же? Им нет здесь места, ни вашим горестям, ни любовям". Ладони — в воду — и выпить. «Горько!» И кони, память — все дальше, дальше… Лишь у причала блестит подкова — осколком жизни, смешком удачи!.. Чоботы так и не вернулись. Видать, вместе с гибелью Яги закончилось и их существование. Мыколка очень из-за этого расстроился и вообще снова стал прежним ребенком, а не таким, как явился в хату с саблей наголо. В конце концов он не сдержался и заревел, размазывая по щекам слезы вперемешку с паутиною и этой гадкой слизью, что остались после Яги. Чоботы, объяснил он, специально предназначались для старухиной погибели, но если бы та изловила их, то непременно уничтожила бы. Поэтому они и прятались в Волкограде, куда Яга попасть не могда. Поэтому она так набросилась на них в первый раз и даже смогла пленить один, тот который левый… — Сынку, — негромко сказал Андрий, — они ж оба были левые. — То для нас. А между собою они различались, который на левую левую ногу Яги надевается, а который — на правую левую, — объяснил сквозь слезы Мыколка. — А еще они знали, что вместе с Ягою и сами пропадут. И вот, все-таки… — И он снова разрыдался. Чего Андрий никогда не умел, так это утешать плачущих детей. Но как-то все же уговорил хлопца. Разорвав на лоскуты сменную Андриеву рубаху, стерли с себя паутину и слизь. Выйдя на крыльцо, обнаружили, что заместо села вокруг невысокие курганы. На одном и пристроилась хатка Яги. — Выходит, мы так и остались в Вырие, — догадался Мыколка. — Дядьку, но вы ж правда меня во второй раз нигде оставлять не станете? — Да уж вижу, что проще с собой взять, — с суровым видом отмахнулся Андрий. И, переночевав на одном из курганов, подальше от пряничной хатки, они поехали на юг, к истоку Случи — как велело зеркальце. Теперь, когда странный Кысым с татарами остался позади, а Яга погибла, казалось бы, ничто не угрожало их странствию. Но Андрию не давала покоя фраза, оброненная старой бесовкой, — та, про речку Горынь, на которую следовало «съездить и поглядеть». На что поглядеть? Тем более это волновало Ярчука, потому что Горынь лежала на их пути. Правда, река эта не маленькая, может, Яга про другое какое место говорила. Да Андрию что-то не верилось. * * * Из всего, что случилось во время этого странствия, самым дивным, самым значительным показался Андрию сон, приснившийся ему день спустя после гибели Яги. Остальное: прыжки из Яви в Вырий и обратно, поездка по лесу-нежитю, город двоедушцев, встречи с берегиней и Костем, противоборство с Ягой — все это представлялось ему вещами если и не обыденными, то уж во всяком случае не из ряда вон выходящими. Андрий знал, допускал, что такое могло случиться, этому находилось место в его представлениях о мире. А вот сон… Собственно, Свитайло не раз предупреждал Андрия, что сны бывают разные. Случается, увидишь такое, с чем потом, к собственному удивлению, сталкиваешься в жизни. Или наоборот, во сне находит отражение уже случившееся с тобой — но только в нем ты получаешь разъяснение этому случившемуся. Правда, когда Андрий чрезмерно увлекся наблюдением за снами и в каждом искал какой-нибудь скрытый смысл, Свитайло, усмехаясь, напомнил, что «существуют, сынку, и просто сны». Но тот, что приснился Андрию день спустя после гибели Яги, простым не был, это точно! Во сне Андрий превратился в камень; точнее, он изначально (в ткани сна) был им — огромным валуном, лежавшим на одном из степных курганов. Время для Андрия-камня текло совсем по-другому, чем для Андрия-человека. Оно представлялось ему словно бы некой рекой; события и изменения медленно обтекали его со всех сторон. И он отстраненно наблюдал за ними, неожиданно выяснив, что способен сознанием проникать далеко за пределы своей угловатой материальной оболочки. Не сразу сообразил он, что оказался в будущем. Однако же по некоторым событиям, лицам, городам понял это в конце концов. И ужаснулся — ибо узрел, что землю его ожидают неисчислимые бедствия. И — что самое страшное — он ничего не мог поделать, только наблюдать. Что же — он наблюдал. Бедствия, порожденные природой и человеком, обрушивались на Андриев край одна за другою. Вот лето, настолько жаркое, что от страшного зноя в степи выгорела трава, в реках высохла вода, а на Днепровском низу высохли все плавни — и татары свободно переправлялись с левого берега на правый, сея разрушения и смерть. Вот зима, сперва бесснежная и мягкая, а потом неожиданно разразившаяся сильными страшными морозами, так что земля промерзла на полметра вглубь. Вот еще одна зима, такая же многоснежная и продолжительная, а лето, последовавшее за нею, ознаменовалось градобитиями, бурями и грозами, сметавшими дома и храмы; вот нашествие саранчи, сгубившей посевы гречихи и проса, и люди гибнут от голода; вот молнии и громы, отгремевшие посреди зимы; вот снова засуха и преждевременная зима (снег — коням по грудь), снова саранча съела все — и нечем кормить скот, и засуха, и землетрясение, и мор такой, что целые деревни стоят пустыми… — и войны, войны, войны, войны! От крови и боли, наводнивших эту землю, сердце его каменное зашлось в безмолвном крике; проезжавшие мимо кургана подорожние старались скорее убраться прочь, потому что чувствовали «что-то такое», а козаки, которые устраивали здесь, на курганах, дозорные посты, этот неизменно обходили стороною. Он пытался докричаться до них, предупредить, образумить, изменить неизменяемое — и терпел поражение, всякий раз терпел поражение! А время, несуществующая река, неслось мимо все дальше и дальше, и он видел, как по-прежнему корчилась земля под ударами природы, а люди — под ударами людей… В какой-то момент он не выдержал. Так часто бывает во сне, когда видишь что-то приводящее тебя в сильнейшую печаль, в тоску неизбывную. Он проснулся. Но не испытал ни малейшего облегчения. Сон казался ему вещим, будущее — чудовищным. Тихо, чтобы не разбудить Мыколку, Андрий поднялся и отошел в сторонку. Они заночевали на кургане, тут их было много — и почти на каждом возносился к небесам камень. Но почему-то Андрий совершенно точно знал, что именно тот камень, возле которого они устроились на ночевку, снился ему, что он и камень во сне стали единым целым. Андрий присел у его подножия и прислонился спиною к прохладной шероховатой поверхности. Душу рвали в клочья противоречивые желания, мысли, надежды. Он раскурил люльку и сидел вот так, наверное, с час, не меньше — пока наконец его не отыскала берегиня. * * * Она пришла с юга и на сей раз — не скрываясь. Андрий издалека заметил ее тоненькую бледную фигурку, смотрел, как она, осторожно ступая по земле, шла к кургану. На плечах ее темнел жупан. На запястьях (но это Андрий увидел только тогда, когда она подошла почти вплотную) проступали следы от веревки. Он не был уверен, что она знает о его присутствии, до тех пор, пока берегиня не начала подниматься на курган. А когда поднялась, спросил: — Что с тобой? Он собирался спросить совсем другое. Что-то на манер: «Зачем пришла?» или «Опять будешь лгать, бесовское отродье?» Собирался — но спросил именно это. — Я свободна, — сказала она удивленно, словно пробуя на ощупь слово «свободна», пробуя и не веря, что такое вообще возможно. — Выходит, Хозяйки больше нет? Чоботы добрались до нее. — Ты знала про чоботы! — догадался Андрий. — Почему ж ничего не сказала?! Она пожала плечами. — Если бы я сказала, ты разве свернул бы? — Но ты же хотела освободиться? — Теперь он начал догадываться; Яга упоминала о плененных душах, а берегиня — о том, что она была подвластна чьей-то силе, о том, что рисковала, когда пришла к ним в первый раз. — Здесь совсем по-другому смотришь на жизнь, — медленно произнесла она. — Как будто издалека видишь поступки и их важность. Я знала, что рано или поздно освобожусь. А если бы ты поехал помогать чоботам, ты рисковал бы Мыколкиной жизнью. Я не хотела освобождения такой ценой. — А засада? Откуда татары знали о нас? — Госпожа Хозяйка следила за мной. И когда поняла, что я предупредила вас, наказала меня. — Выходит, этот таинственный Кысым с нею связан? — Выходит, так. Правда, я впервые слышу о нем, но судя по имени, это татарин. И если он был среди преследовавших тебя… — Он возглавлял их. Но это неважно, раз ты не знаешь о нем. Скажи, почему Яга, умирая, посоветовала мне съездить к Горыни? Берегиня вздрогнула. — Это страшное место, — прошептала она. — Там Хозяйка держала плененные души. Иногда превращала их в змеев и отправляла в мир, наделяя злобой и заставляя творить беды. Особенно она ненавидела те души, которые не могла себе подчинить. Часть из них собралась в городе двоедушцев и до последнего времени, благодаря Жабьему Кольцу, оставалась в безопасности. Но госпожа Хозяйка разрушила Кольцо и пленила многих, а остальные разбежались кто куда. Правда, теперь большинство из нас освободилось, в том числе и захваченные у Волкограда. — A меньшинство? — Увидишь сам. — Мы сможем там переправиться? — Не знаю, наверное… Если отыщете мост. Только в этом случае. — Она замолчала и вдруг спросила несмело: — Ты позволишь, я посмотрю на сына? — Конечно. Он у тебя молодец, настоящий козак. Андрий нарочно не глядел ей вслед — считал, что будет неправильно, словно он подсматривает. Их следовало оставить наедине. — Спасибо, — сказала она, вернувшись через некоторое время. — Я подарила ему напоследок сон, это единственное, что я еще могу для него сделать. Тебе, кажется, тоже не повредил бы хороший сон. Андрий невесело усмехнулся, пустив к ночным небесам кольцо дыму из люльки. — Один мне уже приснился, и не могу сказать, что слишком хороший. Скорей, наоборот. И он вкратце пересказал ей свой сон. — Что ж удивляться, — ответила берегиня, — курганы — они курганы и есть. На них еще и не такое случиться может. — Послушай… — Андрий с удивлением обнаружил, что впервые за много лет слова с трудом находят путь от разума к языку. — Послушай… расскажи… ты говорила, тебе можно помочь… Если бы она засмеялась, ей-богу, он бы зачертыхался так, что и камни б на курганах разбелеались в разные стороны! — Уже скоро, — сказала она вместо ответа. — Скоро для меня здесь все закончится. И ты вряд ли чем-то помолеешь. Разве только… приглядывай за моим сыночком. «Зря я из монастыря сбежал», — с тоской подумал Андрий. Он поднялся с земли и потянулся рукою, чтобы попрощаться с християнской душой, которая наконец смолеет обрести упокоение. Она же протянула навстречу свои тонкие, словно порцеляновые, пальцы — и прикосновение их было подобно вхождению в горную реку. Берегине, берегине! Як побачу, серце гине! Его жупан, который она носила, набросив на плечи, соскользнул на траву. А берегиня подалась всем телом к Андрию, и он, тонущий, целовал ее прохладные губы, лицо, шею, груди ее… — целовал и тонул. «…ни одна шуба не поможет согреться, и ни один костер не опалит меня. Только одно… но ты… нет, неважно». Утром она ушла — тихо, чтобы не будить Андрия, поднялась с земли и на прощание нежно поцеловала его. И губы ее были теплыми, как первый луч восходящего солнца. * * * — Вот она, Горынь, — сказал Андрий, рукою показывая на узкую ленту реки, появившуюся вдали. — Видишь? Мыколка кивнул. После той ночи на кургане он вообще стал молчаливым, задумчивым. И только иногда шептал что-то про себя — кажется, изо всех сил старался не забыть сон, который наслала на него его мама. Почти без удивления Андрий обнаружил, что для него та ночь тоже стала особенной, а порцеляновая берегиня, имени которой он так и не спросил, настолько отличная от прежних его женщин, и память по себе оставила непривычно стойкую, мучительную. Андрий знал, что берегиня ушла навсегда, что никогда больше им уже не встретиться здесь, а за окоемом… — бог весть, что там, за ним! — знал, но все чудилась она ему в трепетанье листвы, в солнечных бликах на воде, в шорохе трав… Надеялся, что полегчает, когда, исполнив зарок, он вернется наконец в Явь; надеялся… а может, боялся?.. Зато сны с тех пор снились ему красочные и спокойные. Никаких больше камней на курганах или его извечных ужасов с Господним шляхом и распаденьем на сотни частей — просто сны, какие, наверное, случаются у обычных людей. Иногда он даже летал — и это было гораздо приятнее, чем наяву, когда перекидываешься в ворона или орла. Жаль, она к нему не приходила никогда, даже в снах, хотя Андрий не сомневался, что это ее рук дело. …Иногда, просыпаясь, он плакал, но грусть была светлой, как и она сама. Сейчас, при взгляде на то, что творилось на реке, душа Ярчука тоже рыдала и рвалась на клочья. Горынь кипела. Ее воды кишели созданьями, один вид которых человека, менее привычного к химериям, навсегда сделал бы заикой. Рыбораки, псоглавцы с бахромчатыми плавниками вместо ушей, рогатые лягушки, мычаньем своим оглашавшие берега по обе стороны реки; пернатые птицезмеи и люди, у которых глаза были на месте рта, а рог шевелил толстенными губами на лбу; шуликуны и ичитики всех мастей… — Что это? — прошептал Мыколка. — Так, нечисть балует… — деланно беспечно молвил Андрий. Ни к чему малому знать, что перед ними — последние узники Хозяйки, которые хоть и свободны теперь, но беспомощны перед такою свободою. Пройдет несколько лет — и последние из них сгинут без следа, не зря же в народе празднуются все эти проводы русалок и похороны давно померших предков. Несколько лет… но Андрий не мог ждать и недели, а переправляться через реку вплавь не рискнул бы. Неупокоенные души, выплавленные в котле Хозяйки в чудищ невообразимых, и вели себя соответственно. Хорошо хоть, на берег не могли выбраться. — Что ж, — решил Андрий, — поищем мост. Чуть было не добавил: «как твоя мама нам присоветовала», — да вовремя прикусил язык. Почти до самых сумерек они ехали вдоль берега, но не обнаружили ничего даже похожего на мост или брод. И это, признаться, вызывало у Андрия легкое беспокойство. Если придется объезжать Горынь до самого ее истока, они потеряют уйму времени. Увы, с этим пока они ничего не могли поделать. Потому-то решили устраиваться на ночлег, а утром уж Андрий поразмыслит, как быть. В крайнем случае поищет подходящий Родник — да поедут себе через Явь. А Кысым — что ж, что Кысым? Может, он после смерти Хозяйки оставит их в покое. Перекусив, чем Бог послал, они улеглись спать под несмолкаемые вой и стоны речных страшилищ. * * * — Дядьку! — Мыколка восхищенно тряс Андрия за плечо. — Дядьку, гляньте! Тот привстал и посмотрел, куда указывал хлопчик. — Видите? Серебристая Лисица, прямо как в сказке! О да, Андрий действительно видел! К их берегу приближался плот, которым управляла, встав на задние лапы и удерживая в передних шест, Лисица, Серебристая Лисица. Из сказки, которую Андрий когда-то придумал, чтобы Мыколка поскорее заснул. Вокруг плота волны, кишевшие неприкаянными душами, расступались сами, и ни одно из чудовищ не осмеливалось напасть на Лисицу. — Собирайся, — отрывисто велел Андрий хлопцу. — Может, сговоримся с ней — да и как-нибудь переправимся на тот берег. Плот тем временем подплыл поближе, и теперь Ярчук пригляделся к Лисице внимательнее. Стоя на задних лапах, она была росту человечьего да и вела себя не по-звериному, хотя что-то такое нет-нет, а и проблескивало в ее взгляде. Шерсть ее действительно была серебристого цвета, хвост — золотистого, глаза же — черные, словно уголья давно погасшего костра. Лисица на удивление сноровисто управлялась с плотом, который, кстати сказать, был несколько необычной формы: овальный, с выпуклой поверхностью, так что даже странно, как Лисице удавалось держаться на нем. — Эй, красавица, — негромко позвал Андрий. — Не перевезешь ли на тот берег? А то, сама видишь, ни моста поблизости, ни брода, а вплавь что-то не хочется… Лисица усмехнулась, хвастаясь острыми белыми зубами, каждый размером с добрячий нож или иглу. — Могу и перевезти. Только сперва поклянитесь, что не обнажите против меня оружия, ни холодного, ни огневого. — А ты — поклянешься ли в том же? И в том, что не сбросишь нас в воду? Лисица проглотила усмешку, хотя Андрию показалось, глаза ее по-прежнему насмехались. — Ты первый попросил об услуге, я не навязывалась. Но твой вопрос справедлив. Я клянусь, что не обнажу против вас ни холодного, ни огневого оружия и что не стану пытаться сбросить вас в воду. — Я клянусь в том же, — ответил Ярчук. — Тогда милости прошу. Места всем хватит, даже коню. Но держитесь покрепче и велите ему, чтоб стоял смирно. Если кто упадет в реку, его уже будет не спасти. Это Андрий с Мыколкой понимали и сами. Поэтому первым на плот взошел Ярчук, ведя в поводу Орлика, а потом уж забрался Мыколка. Вещи свои они успели уложить в седельные мешки, сундучок же, как обычно, Андрий устроил на перевязи за спиною. Казалось, тот тяжелел с каждым днем и из-за раненого плеча доставлял Ярчуку много неудобства. — Готовы? — спросила Лисица — и, не дожидаясь ответа, оттолкнулась шестом от берега. Плот медленно поплыл по реке. Чудища, увидев, услыхав, учуяв (кто — чем) живых, засуетились. Некоторые осмелели настолько, что начали нападать на плот, а кое-кому даже удавалось забросить сюда свои щупальца или лапы; Андрий обрубал их саблей. Серебряная Лисица одобрительно кивала, мол, продолжай в том же духе, а сама сосредоточенно правила. Нагруженный, тот двигался медленнее, к тому же мешала непрерывная атака речных чудищ. Андрию приходилось все сложнее: измененные Ягой неупокоенные души словно взбесились от близости живых и бросались на плот непрестанно. Ярчук орудовал саблей без роздыху — и потому не сразу заметил, что плот остановился. Сперва Андрий решил: какой-нибудь рыборак перекусил шест своими клешнями. Оказалось, нет. Шест был цел, просто Лисица вынула его из воды и задумчиво разглядывала. — В чем дело? — спросил Андрий. — Да я вот тут кое-что вспомнила, — во весь свой многозубый рот ухмыльнулась она. — Где ж это видано, чтобы бесплатно перевозить? Тем более по такой реке? — Что ж ты раньше молчала? — Запамятовала, — развела лапами Лисица. — Ну так как, платить будете или назад везти? Андрий со значением посмотрел на свою саблю, выпачканную в склизкой крови речных чудищ. — Клятва, — напомнила Лисица. — В таком случае называй цену, но только уж постарайся, чтоб у меня было несколько путей отплаты. Иначе, знаешь, возьму грех на душу, нарушу слово — пусть первый и последний раз в жизни, но нарушу. — «В жизни…» — Смех Серебряной больше походил на скрежет изуверских орудий пыток, давно и всерьез проржавевших. — Вот тебе несколько путей: жизнь, любая, одного из вас. И не пытайтесь меня обмануть или сбежать. Думаешь, мой плот похож на те, на которых переправляетесь через обычные реки вы, живущие? Тогда погляди, каков он на самом деле! С этими словами Лисица легонько стукнула шестом по плоту. Вода забурлила — и на поверхность вынырнула жуткая голова с клювастыми челюстями и бледно светящимися желтым глазами. — Черепаха! — ахнул Мыколка. Он был прав — вот только размеры этой черепахи превышали всякие, доступные человеческому воображению. Одним ударом челюстей она могла перекусить взрослого мужчину, а уж ребенка проглотила бы просто, без особых усилий. Вынырнув, черепаха принялась с завидной деловитостью пожирать нападавших на нее чудовищ. На седоков же пока внимания не обращала. — Всего лишь жизнь? — усмехнулся Андрий, стараясь невесть зачем потянуть время. — Неужели тебе не нужен сундучок? Лисица захохотала, пронзительно и насмешливо. — Зачем он мне? Мы ведь с самого начала договорились с Хозяйкой: мне положенное число живых и мертвых, да еще кое-кого из двоедушцев, ей — эту коробку разукрашенную. Я — повелительница здешних тварей… хотя, конечно, не только. Иногда ко мне обращаются за иной помощью. — И она пропела, передразнивая: — «Мышко, мышко! на тоби зуб костяный, а мэни дай зализный!» Ну что, вспомнили? — Зубы-то тебе зачем? — устало спросил Ярчук. — Пригодятся, — подмигнула Лисица. — Ребятишки мне вместе с ними чуть-чуть своей жизненной силы сбрасывают. Самую малость. А я им за это — новые и крепкие зубы помогаю вырастить. По-моему, честная сделка. Или считаешь, я должна, как Хозяйка, одним только злодейством пробавляться? Так я ж, в отличие от нее, еще с ума не сошла. — А почему на нас решила отыграться? — «Отыграться»?! Да что ты, что ты! Просто старуха мне не все должки сполна выплатила, а теперь уже и не выплатит никогда. Души ее большей частью освободились, а эти… — Лисица ткнула шестом в воду, отбрасывая прочь особо боевитого шишигу. — Ну куда я их приспособлю? Одно беспокойство, право слово! А мне скоро линять — старую жизнь сбрасывать, новую надевать. А до сих пор новой-то и нет. Ты, ясное дело, не поддашься, у тебя обет невыполненный. Ну так ничего, хлопец вполне подойдет. — А конь? — спросил Андрий, становясь между Мыколкой и Лисицей. Тем временем, пока они разговаривали, плот-черепаху потихоньку прибивало к берегу. Чудовища по-прежнему нападали, но неизменно заканчивали свое существование в гигантских челюстях панцирного гада. — Что? — встрепенулась Лисица. — Ты сказала, платой за переправу будет жизнь одного из нас. Нас здесь трое: Мыколка, я, Орлик. — Но погоди-ка… Я имела в виду… — Да к бису тебя с твоим думаньем! — рявкнул в сердцах Андрий. — Давай, Мыколка, прыгай! Хлопец, к счастью, быстро смекнул, что к чему. Выхватив из седельных чехлов один из пистолей, он сиганул на берег, почти допрыгнул, упал в воду, но выбрался скорее, чем чудища успели до него дотянуться. В глазах Лисицы зажглись опасные огоньки. — Ах ты!.. Андрий дожидаться не стал — он видел, как поворачивается исполинская черепашья голова, как раскрывается пасть и стекает по клювообразным челюстям слизь да кровь речных страховидл. Прыжок! — Орлику, давай! — кричит с берега Мыколка. И целится из пистоля в черепашью голову, стреляет — да толку?! — пистоль-то подмочен. Андрий рухнул в волны, едва не порезавшись саблей, которую так и не успел вложить в ножны; поднялся, в два скока оказался на берегу. В спину ударило пронзительным полукриком-полустоном — ровно пулю выпустили Ярчуку промеж лопаток. Он обернулся, зная, что увидит, но с какой-то мстительной ненавистью к самому себе намереваясь смотреть до конца. Орлик, конечно же, не успел. Черепаха перехватила его уже когда он прыгнул, единым мощным рывком сомкнула челюсти на брюхе и рванула на себя, легонько, без видимых усилий. Удары копыт по черепашьей морде, казалось, совсем не беспокоили ее. Медленно, не торопясь, гадина пожирала еще живого коня — и Андрий не вытерпел, побежал к воде, чтобы… — Стой, дядьку! — Мыколка сбил его с ног и прижал к земле, так что когда Ярчук все-таки сбросил его с себя и встал, все уже было кончено. Черепаха отплывала от берега, заглатывая кровавые ошметки, в которых вряд ли кто узнал бы сейчас конскую голову. Лисица, не глядя на двух обманувших ее живых, изредка ударяла шестом по щупальцам самых наглых чудищ и правила куда-то ниже по течению. При этом шерсть ее тускнела, как бы взаправду становясь железной, а морда чуть укоротилась, превращаясь в мышиную. Хвост, прежде пышный, теперь истончился до размеров кнутовища. Перед ними была та самая «мышка» из детской песенки, которая могла принимать любое обличье — и, овладев молочным Мыколкиным зубом, проникнув в его мечты, обернулась Лисицею из Андриевой сказки. Чтобы поверили, чтобы сели на ее проклятый плот!.. Андрий застонал сквозь плотно сжатые зубы и со всего размаху стукнул себя кулаком по голове. — Вы б все равно ничего не сделали, — сказал Мыколка. — Только б погибли зазря. — Ты прав, сынку, — глухо ответил Ярчук. — Хотя, знаешь, иногда оно лучше б зазря, чем жить со смыслом, но так. Он промолчал о том, что в какой-то момент готов был пожертвовать хлопцем. Достаточно того, что Андрий сам знал это, как знал и то, что до конца жизни не простит себе той готовности. Глава одиннадцатая УСЛЫШАТЬ КОЛОКОЛ Мне кажется, еще совсем чуть-чуть — и я увижу Бога. Смешно! Смешно… Глаза уже не те. Душа уже не та. Но почему-то — по коже холодок предчувствия слепого: «Еще чуть-чуть»… И вглядываюсь в лица с немой надеждой. Только вижу в каждом одно и то же — самого себя. …И где-то очень-очень далеко бьет колокол. Как будто бьется сердце. Не знаком, не предвестием и не какой-нибудь там сверхизящной нотой, — а просто так. По жизни. Для души. Чтоб слышать сердце, нет нужды в ушах, — довольно сердца. Чтобы видеть Бога, всего лишь нужен Бог. Всего лишь нужен Бог… Благо, зеркальце, данное хозяином сундучка, Андрий всегда держал в кармане. И хотя все их вещи погибли вместе с Орликом, зеркальце осталось. Кроме него — та одежда, что была на наших подорожних, один пистоль, от которого не было сейчас никакой пользы, сабля и, конечно, сундучок. — Ничего, — сказал Мыколка, — так идти легче. В последнем Андрий сильно сомневался. Светало; на ставшие уже привычными полосатые небеса невидимое солнце плеснуло толику своих лучей, — но почти сразу же потянулись тучи, обвисшие, плотные, явно таящие в себе грозу. И хотя идти действительно было легче, пешком их подорожние не обогнали бы. — Вот что, — решил Андрий, — переправляемся в Явь. А дальше уже — по обстоятельствам. Они едва успели отыскать Родник и проявиться, уйдя тем самым от начавшего накрапывать дождика. — А теперь — привал, — скомандовал Андрий. Они стояли на опушке, поблизости не видно было ни дорог, ни людского жилья. — Отдохнем как следует и тогда уж отправимся дальше. Попробуем раздобыть коня или попросимся к кому-нибудь на воз попутчиками. А то последнее время что ни ночь, то приключения. К тому же неплохо бы поискать чего-нибудь съедобного… — И он через силу улыбнулся Мыколке. На душе было кисло и пусто, хотелось удавиться на ближайшем дереве — из одной только ненависти к самому себе, чтобы после смерти за грех самоубийства непременно попасть в пекло. Андрий понимал, что непоследователен: как там насчет пекла, он не знал, но что после наложенья рук на Господний шлях не попадет, а вынужден будет скитаться в Вырие — знал точно. И все-таки… А впрочем, он лукавил с собой. И шептал собственному отражению в зеркальце: да, мол, старый, Орлика ты потерял, Степана тоже, но вот ведь остался у тебя Мыколка. Так уж изволь хлопца довести до дому в целости и сохранности. Иначе грош тебе цена, Свитайло устыдился бы, прознавши о твоих приключениях, верней, о том, как легко сбить тебя с пути. И он снова метался по поляне затравленным зверем, а то вдруг садился перед сундучком и застывал на два-три часа, словно взглядом своим силился просверлить дырку в коштовном боку и увидеть, ради чего… «Ради чего, Господи?!!» Мыколка тихо сидел на краю поляны и старался лишний раз не напоминать о себе, но и не терять Андрия из поля зрения. Видать, что-то такое чувствовал и боялся за «дядьку», как бы чего с собой не сотворил. Только к следующему вечеру Ярчук понемногу выбил дурь из собственной головы и решил, что пора двигаться дальше. Мол, чем раньше доберемся до места, тем раньше обратно поедем. — А давайте поглядим в зеркальце, — внезапно предложил Мыколка. — Вдруг там указания переменились? Вот уж в чем Андрий сомневался! Хотя — почему бы нет? Он извлек из кармана зеркальце, подышал и прочитал… В следующий момент прогремел выстрел и пуля разбила зеркальце в куски — только осколки полетели во все стороны. Андрий отшвырнул непригодную оправу в сторону, а сам прыгнул в другую. Перекатился, утвердился за кустами и выглянул посмотреть, кто это меткий такой. Вдоль кромки леса к ним скакал одинокий всадник. То ли татарин, то ли нет — сразу и не разберешь: в седле под ним бакеман, одежда татарская, а осанка — вроде иная. И пистоль есть, из которой этот новоприбывший по Андрию пульнул — добро хоть, мимо. Вон, еще один достает, целится. — Дядьку, бежать надо! — в отчаянье крикнул Мыколка. Бежать действительно было надо. Но — никак нельзя. Сундучок лежал слишком далеко от кустов, за которые прятался от пули Андрий. Равно как и от Мыколки, схоронившегося за стволом старого клена на опушке. С другой стороны, Андрий был сейчас не в настроении в догонялки играться. Наоборот, этот случай предоставлял ему наконец возможность сойтись с кем-нибудь в поединке, опустить на чью-нибудь вражью башку саблю… К тому же конь им пригодится, даже пусть и бакеман. Опять же, с Кысымом интересно б повидаться поближе. Второй раз всадник выстрелил явно просто так, для виду — пуля скользнула высоко над Андриевою головой. Остановил коня, спрыгнул, выхватывая из ножен саблю. Андрий шагнул ему навстречу. — Ты хоть имя свое назови, чтоб знать, по кому потом свечку ставить. — Ты знаешь мое имя, — сказал приехавший. И ударил — молниеносно, по-змеиному точно. — Гнат, — Андрий с изумлением всматривался в бесстрастную маску на лице приехавшего и совершенно не обращал внимание на порез, которым украсилась его собственная рубаха. — Гнат! Так ты и есть — Кысым?! Тот ловко перебросил саблю из одной руки в другую и стянул-таки с лица маску. — Я и есть. Лучше б тебе меня, Ярчук, не вызволять было с Господнего шляха. Все равно ведь я стал смертью. Не своей — так еще чьей-нибудь. — Зачем, Гнатэ? — А затем, что назначили. Помнишь, я отыскал тебя месяцев через пять после того, как ты меня вылечил? Так вот, все это время я был у татар. Захватили в плен, когда уже уезжал из села, где ты меня лечиться оставил. Лучше б не оставлял! Он яростно атаковал Андрия — тот не менее яростно защищался. Потом, разойдясь, они снова продолжали кружить по поляне, настороженно выставив перед собою сабли и вместо ударов перебрасываясь остро отточенными словами. Видно, Гнату необходимо было высказаться. А Андрию — услышать эту историю. Рваными, скупыми фразами Гнат начал рассказ, и Ярчук, слушая, будто видел наяву все, что происходило с тем, кого он считал когда-то своим приемным сыном. — Тогда, семь лет назад, я был еще молодой и глупый. Хотя… * * * «…тогда, семь лет назад». Гната узнали — совершенно случайно среди пленивших оказался тот татарин, который ранил его. Татарин не сомневался, что отправил неверного к праотцам, — и был чрезвычайно удивлен, увидев живым. Поэтому Голого не убили и не отправили к другим невольникам — его поволокли к старому татарину с уродливым лицом, похожим на коровий кизяк, к тому же растоптанный. Старик спросил, как удалось Гнату остаться живым. Гнат ответил, но совсем про другое; большую часть сказанного татарин наверняка не понял, однако общий смысл уловил. И велел привести детей, взятых в последнем набеге. Потом повторил вопрос. Гнат, закусивши безусую свою губу, все же продолжал проклинать «бисовых выродков». Тогда старик кивнул одному из татар — и ближайшему ребенку отрубили палец. Гната поразила именно эта деталь — что татары не убивали детей, а только рубили пальцы, собираясь после продать ребенка. Старик спросил опять. И опять Гнат только ругнулся, но на сей раз (он сам чувствовал это) — слабее и неуверенней. …В конце концов он сломался. На тринадцатом ребенке — видимо, недаром (утешал он себя) число это зовут чертовой дюжиной. До этого его дважды тошнило, но он держался, а тут, когда вывели ту девочку, она вдруг почему-то напомнила ему Галю в детстве… Ладно, шептал он сам себе, ладно, я же ни о чем таком, просто про то, как вылечили. Никаких тайн, ничего — просто о том, как остался жив. Уже позже он понял — узнай Ярчук, как потом поступит тот, кого он, рискуя жизнью, вытаскивал с Господнего шляха, — своими же руками задушил бы. И за это вот понимание Гнат возненавидел Андрия — сперва неосознанно, а потом… Но потом пока еще не настало. Пока перед ним лежали двенадцать отрубленных детских пальчиков и ухмылялся старый татарин с лицом, похожим на коровью лепешку. — Не спрашиваю, — сказал, — хочешь ли ты жить. Хочешь — иначе бы не рассказал мне всего этого. Но знаешь, неверный, ты ведь мне рассказал много больше, чем думаешь. Здесь старик замолчал и принялся сосредоточенно ссыпать в кипящий котел какие-то травы и коренья, высушенные шкурки ящериц и прочую гадость. Потом знаком велел Гнату подойти и взглянуть. Гнат нагнулся над водою — и тут же в ужасе отшатнулся: там, в глубине, словно на иконе, проступали образы его матери и сестры! — Видишь, — усмехнулся старик, — я знаю кое-что про твои слабые стороны. Но этого было бы мало в нашем с тобой случае, правда? Поэтому я покажу тебе еще вот что. И старик, примерясь, ткнул в котел остроконечной палочкой, похожей на стрелу. К тому времени Галя на изображении в котле вышла из комнаты, оставалась одна только Гнатова мама. И вот когда старик ударил ее палочкой, мама зашаталась и рухнула на пол; Гнат видел, как она заходится в крике, но, конечно же, не мог слышать его. Презрев стоявших неподалеку татар-охранников, он бросился на проклятого чародея, но тот едва заметным движением сбил Гната с ног — сам, без чьей-либо помощи! — Глупо, неверный. Будешь и дальше так себя вести — сам умрешь, но сперва увидишь, как умирают твои родные. Зачем, а? Ты ведь даже не выслушал, чего я от тебя хочу. А мне не нужны ни головы твоих друзей, ни ваши бунчуки. Э-э, зачем мне ваши старые бунчуки и ваши пустые головы? Нет, Гнат не спросил тогда у него, чего же он хочет. Словами — не спросил. Но во взгляде… да, во взгляде, наверное, что-то такое отразились. И они оба — старик и Гнат — знали это. — Как ты сказал его звали? — переспросил старик. — Ну, того, который начал тебя выводить обратно с дороги? Того, который поклялся второму, в плаще, что выполнит любое его пожелание? Гнат посмотрел на отрубленные детские пальцы. — Ярчук, — сказал он. И вздрогнул, когда услышал, как три раза подряд прокукарекал где-то за шатрами петух. * * * Старик объяснил, что хочет всего ничего: чтобы Гнат вернулся к своим и оставался рядом с Ярчуком, дожидаясь, пока к Андрию не явится тот человек в плаще и не попросит выполнить обещанное. Я даже, говорил старик, не беру с тебя никаких клятв. Вряд ли ты расскажешь кому-либо, что сломался, — у вас это считается зазорным (впрочем, вполне справедливо). Ну и потом, ты ведь понимаешь, что я вот здесь, в этом самом шатре, буду очень внимательно следить за тобой. И из-под земли достану тебя и твоих мать с сестрой. Сейчас ты веришь мне — вопреки всему, потому что сейчас твой дух более свободен, чем когда-либо, и воспринимает мир таковым, каков он есть. А в этом мире, неверный, есть место — ма-ахонькое такое, ничем не примечательное место — для старого глупца с его кипящим котлом. Вспоминай иногда обо мне, особенно когда твой разум начнет убеждать тебя, что я всего лишь старый… э-э-э… как это у вас говорится? — шарлатан, да? Ну вот, а если ты мне понадобишься, я позову твою левую руку — и постарайся отыскать меня тогда как можно быстрее. И он отпустил Гната на все четыре стороны — а на самом-то деле в одну-единственную, туда, где был Андрий. Но Гнат, конечно же, поехал в родное село: забрать маму с Галей и… Нет, до хаты он добрался без приключений, но едва вошел, едва открыл рот, чтобы велеть им собираться, как мать рухнула на пол и застонала от боли. Он сказал, что на денек заглянул — после чего, дождавшись, пока матери полегчает, вернулся на Сич. Потом порывался увезти их еще несколько раз — или через подставных лиц, или сам, но втихомолку, так, чтобы никто не мог предугадать. Тех, кого он посылал, никто больше не видел. А его самого после очередной попытки «вызвал» к себе старик — левая рука неожиданно заныла так, что Гнат скакал на юг, едва не теряя сознания от боли. Ты целуешься с коброй, сказал ему тогда старик. Зря. Рано или поздно кобра кусает. Зачем тебе волноваться, Кысым? Гнат не понял и переспросил, что он имеет в виду. Кысым, ответил старик. По-нашему — смерть. Я буду звать тебя так, потому что Гнат… ну что такое Гнат? Это имя мне ничего не говорит. Да и нет в тебе огня, а вот смерти — более чем достаточно. Так что будешь Кысымом. И на вот еще это. Гнат удивился: зачем ему маска, тем более — изображающая татарина. Потом поймешь, ответил старик. А о матери и сестре не волнуйся — они под моей защитой, а это значит, на их село никогда не нападут. Так что не тревожься — и помни, ты должен безотлучно находиться рядом с Ярчуком. Разве только иногда, когда вызову, будешь приезжать ко мне. Я тебя стану учить. Э-э, не шарахайся так — чему научу, то тебе пригодится, чтоб за Ярчуком следить. А теперь ступай. Да, вот еще что, крикнул старик, когда Гнат уже выходил из шатра. Не вздумай руки на себя наложить. Ты же понимаешь — в тот самый день твои мать и сестра умрут. А может, с ними станется кое-что похуже смерти. Вот теперь — ступай. Ступай, Кысым. * * * Постепенно Гнат менялся — из веселого, нелицемерного парубка он превратился в угрюмого молчаливого соглядатая, который ни одной живой душе не мог открыть своей тайны. Как верно подметил старик-чародей, он просто никогда не осмелился бы признаться кому-то, что не покончил с собою там же, перед этим старым пекельником, а позволил опутать и запугать себя. Было и еще одно — Ярчук относился к Гнату покровительственно, едва ли не за сына родного считал, и Голый мучился — то от благодарности, что характерник спас его, то от ненависти, ибо этим спасением Андрий и положил начало Гнатовым страданиям. С каждым днем ненависти становилось больше и больше, благодарность же забывалась. А татарин с лицом, похожим на коровий кизяк, каждый раз, вызывая Гната к себе, обходился с ним все мягче и участливее. Словно зная, о чем говорить не стоит, старик никогда не упоминал о своей вере, но зато постепенно учил Гната «приемам», которые помогали бы ему следить за Андрием. На хмурые же расспросы Голого отвечал неизменно вежливо — и всякий раз объяснял Гнату безопасность и безвредность этих «приемов». Все дело в том, говорил старик, как и для чего их применять. Деяния бывают плохими и хорошими, что правда, то правда, — но они, Кысым, эти плохие и хорошие, могут походить друг на друга. Важно то, к чему они приводят. Вот ты следишь за Ярчуком и ждешь, пока к нему явится человек в плаще. И ты думаешь, Кысым, что творишь злое. Но вспомни, что тем самым ты спасаешь сестру и мать. Разве это не добрый поступок, а? Хорошо, скажешь ты, но тогда я поступаю плохо, когда заставляю тебя следить за Ярчуком. Ну, не скажешь, так подумаешь, а? Но ты не знаешь, зачем я это делаю, Кысым. Нет, не сейчас, сейчас я тебе не скажу. Спугнуть птицу удачи легко — только назови по имени. Потом когда-нибудь… Пять лет спустя Гнат-Кысым полностью освоился со своей новой жизнью. Среди козаков он по-прежнему оставался козаком, среди татар — таинственным Кысымом, учеником старого чародея. Оказалось, это очень просто — иметь две доли сразу: нужно только как можно меньше задумываться, кем ты стал и зачем живешь на земле. В этом очень помогали «приемы». Они отнимали много времени, но и дарили забвение, столь необходимое Голому. А потом настал день, когда Гнат впервые поднял мертвого из могилы. Им был Кость, которого Голый терпеть не мог — сам не вполне понимая почему. Во время своих гостеваний у матери Гнат старался встречаться с зятем как можно реже. В набеги он с татарами, конечно, не ходил. Во всяком случае, в резне и грабежах не участвовал. Но в тот раз… просто старик велел ехать с ними. Мол, поможешь, посодействуешь уже потом, после всего. А он, когда узнал, кого нужно поднять, даже немного обрадовался. Совсем чуть-чуть. И не думал, что это будет так трудно, так страшно. Когда же Гнат заглянул в глаза Костю, понял, что именно из-за собственного страха еще не раз использует эти «приемы». Вопреки самому себе. Ибо последнее время он вообще поступал большей частью вопреки собственным желаниям. То, что он ненавидит себя, Гнат понял гораздо позже. Когда въехал в родное село, разоренное татарами, чтобы поймать Ярчука. До того было еще два года — ему еще предстояло многое узнать и со многими повстречаться. В первую очередь — с Хозяйкой и Мышью. Яга отыскала Гната просто и безыскусно — через Костя. Ибо душа Гнатова зятя уже принадлежала госпоже Хозяйке, когда Голый вызвал ее, а Яга очень не любила, чтобы у нее из-под носа уводили добычу. По сути, после того как Хозяйка нашла Гната, он перестал быть рабом старого татарина — ибо превратился в ее раба, ведь по силе Хозяйка намного превосходила чародея. Но, узнав, зачем татарин оставил Гната в живых, ничего менять в судьбе Голого Яга не захотела. Просто дала понять, что еще напомнит о себе — и лучше бы Гнату тогда сделать так, как она велит. А пока… А пока он продолжал жить двумя жизнями, Кысымовой и Гнатовой, постепенно все больше и больше узнавая о природе чародейского искусства. В конце концов даже то, почему Яга и старик-татарин так ждут появления таинственного человека в плаще, стало ему ясно. В тот день Гнат решил рискнуть — и начать собственную игру, в обход замыслов госпожи Хозяйки и своего учителя. * * * — Так значит, — сказал Андрий, — и тебе захотелось власти? Они по-прежнему кружили по поляне, держа сабли наизготовку, — но пока еще только разговаривали. — Мне не нужна власть, — качнул головою Гнат. — И деньги мне не нужны. Я мертв, Ярчук. Я — Кысым. Из всех, кто гонялся за тобой, кто выжидал, пока тебе вручат сундучок, я один не хотел ничего для себя. Я просто надеялся спасти родных, мать и Галю, от смерти и от старика. Если бы ты знал его, как знал его я… — Уж постараюсь познакомиться, — процедил Андрий. — Не выйдет. Я зарубил его к бисовий матери — зарубил и ускакал от татар. Ягу ты уничтожил, а Мышь всего лишь помогала ей — за свой интерес, сундучок ей был не нужен. Так что теперь им, моим хозяевам, нечем грозить мне, я опять свободен… Мама с Галей мертвы. — Тогда зачем ты гнался за мной? — Не лукавь, Ярчук. Ты же знаешь, что сундучок волшебный, в нем можно вырастить все, что угодно. Даже человека. Даже того, кто уже однажды умер. — Даже того, кто не захотел бы оживать по собственной воле? Ты хоть знаешь, как мучилась Галя с Костем, когда ты «поднял» его? Или хочешь, чтобы твоя мать узнала, что только из-за предательства сына татары обходили деревню стороной?! — Она не узнает, — холодно произнес Гнат. — Некому будет сказать. — Ох, сынку, — прошептал Андрий. — Видал я в своей жизни всякое, видал чертей, ведьм, двоедушцев видал. А ты — бездушец, вот ты кто, сынку. Последнее задело Гната сильнее всего. Цедя сквозь зубы ругательства, он бросился на Андрия — и теперь на поляне разговаривали только сабли, не люди. Скоро Голый заметил, что у противника повреждено плечо, — и нарочно старался бить по нему. Вскоре Андрий начал понемногу сдавать. Он устал, был измотан боем, а главное — тем, что узнал. Спасла Ярчука случайность. Видя, что долго не продержится, он ринулся в атаку — и Гнат, вынужденный отступать, споткнулся о сундучок, лежавший на краю поляны. Подняться Голый уже не успел. Андрий вытер саблю и с отвращением наступил на маску Кысыма, вминая ее в землю, словно ядовитого жука. А потом опустился на колени и лег рядом с Гнатом, положив одну руку ему на лоб, а другую на грудь. …Здесь по-прежнему падал снег, черный снег. И небо светилось фиолетовым, и звезды на нем проступали болезненной сыпью. Они стояли на Господнем шляху — тот, кому уходить, и тот, кому оставаться. — Зачем? — одними губами спросил Гнат. — Ведь я же… — Чтоб дошел, — хмуро ответил Андрий. — А то ведь снова в какую-нибудь халэпу попадешь! — Но ведь там ты меня зарубил… — То там, — отрезал Андрий. — А то здесь. Ничему тебя твой татарин не научил, ей-богу! Они оба посмотрели на Гнатов живот, откуда выбиралась — натужно, с явным усилием — его Костлявая. В какой-то момент показалось, что она сейчас оборвется, рассыпется на тысячи костей — и тогда превратится Гнат в какого-нибудь нежитя-уряка и будет тревожить но ночам добрых людей. — Не могу! — простонал Голый. — Оно… оно не хочет вылазить… слишком приросло… я же Кысым, вот оно и… — Ты не Кысым, — покачал головой Ярчук. — Ты — дурень, каких еще поискать. Стой, сынку, и не шевелись. Ухватившись за костлявые пальцы скелета (и на сей раз — безо всякого труда, ибо только до собственной Костлявой в Нави нельзя дотронуться), Андрий осторожно, бережно потянул их на себя. И та поддалась! И, отделившись, поднялась к фиолетовому небу. — Вот так, сынку, — сказал Ярчук. — Теперь добре. — Дякую, батьку, — тихо промолвил Гнат бестелесными устами. И, поклонившись Андрию до земли, зашагал Господним шляхом за окоем. * * * — Ох! — Глаза у Мыколки были, что две вишни — перепуганные. — Ну, я уж думал, все, конец! Андрий вспомнил о том, что проступило на зеркальце за миг до того, как его разбил выстрелом Гнат. — Еще не конец, — улыбнулся он хлопчику. — Но уже скоро. Мыколка сперва испугался, когда увидел, что дядька Андрий прилег рядом с убитым душегубцем. Но потом увидел, что он дышит, и немного успокоился. Сел рядом и стал ждать, бдительно следя, как бы кто чужой не подобрался. Вот — дождался, Андрий таки пришел в себя. — А глядите, дядьку, смешно как выходит. Мы от дождя бежали — а вот он, дождь. Действительно, небо вспухало грозовыми облаками, дело шло к ночи. — Все правильно, — сказал Андрий, глядя в никуда. — Все правильно, сынку. С чего начиналось, тем и закончится. Без лошадки, правда, мы с тобой остались, сбежала лошадка, но невелика беда. И так доберемся. Когда дождь пролился и закончился, когда на небе высыпали звезды, а черная радуга встала над окоемом, Ярчук с хлопчиком, как и велело за миг до выстрела зеркальце, отправились по ней в Вырий, а с того места, куда попали, — снова в Явь. Настало время закапывать сундучок. * * * Здесь были горы, и дикий лес, и пенье ночных птах. А так — все как везде. И не скажешь, что попали совсем в другой край. И люди здесь жили, как везде — приветливые и не очень. Во всяком случае, узнавши, что у подорожних за душою ни гроша, накормили и так, без всякой отплаты. — У меня червонец был, — смущенно объяснял Мыколка, краснея. — Но я… потерял его… под Волкоградом. — Да ничего, — шепнул ему Андрий. — Видишь же, так обошлось. — Вы если что, вертайтесь, — зазывающе улыбалась полногрудая вдова. А выслушав вежливый отказ, спросила: — Вы куда, в сторону Доры? Так там спросите, если вдруг чего, Стефана, брат мой. Скажете, от Яринки из Ямны. Накормит, напоит, он у меня такой. А то оставались бы у меня н а ночлег, что вам так уж не терпится-то?.. Андрий в сотый раз говорил, что с удовольствием бы, но надо им срочно в путь, а потом непременно вернутся, а если в Доре будут — так к брату заглянут обязательно. Насилу сбежали. — А где копать станем? — враз посерьезневши, поинтересовался Мыколка. — Где зеркальце велело, там и станем. Между Дорой и Ямной. Ух, тяжелый какой! Помогай, сынку, а то я один не доволоку. — После поединка с Гнатом Андрию было трудно нести сундучок, теперь его волочил Мыколка. — А чем рыть будем? — не унимался хлопец. — Вот тут ты меня, правду сказать, озадачил. Однако ж кажется мне, место само сыщется. И лопата — если нужда в ней возникнет. Очень скоро они обнаружили самое подходящее для их цели место: холм, а на нем — вывороченный с корнями явор, причем вывороченный совсем недавно (утром в горах прошла гроза). — Видишь, ничего рыть не придется. — А закапывать? — Ну, это попроще будет — посадим дерево обратно да притопчем, всех и делов. Они трудились всю ночь, в конце концов Мыколка устал и заснул, и Андрий занялся упрятыванием сундучка в одиночку. Яму, оставшуюся от корней, они расширили, — и теперь Андрий первым делом отправился на поиски подходящего камня. Тот обнаружился неподалеку — и козак приволок его к яме, после чего взялся за заклятие клада. Завершив ритуал, он в последний раз присел перед сундучком, пережившим вместе с ним все тяготы путешествия. Коснулся пальцами исцарапанных боков, потускневших коштовностей — и вдруг понял, что не испытывает к нему ни злобы, ни раздражения. Как вообще можно злиться на вещь, пусть и не совсем обычную? Обхватив двумя руками, Андрий опустил сундучок в яму и забросал землей, после чего положил сверху камень, размером чуть больше крышки. Затем принялся снова засыпать яму землей — и уж только после того взялся за явор. Вообще-то обычное дерево вряд ли прижилось бы после таких увечий, но Андрий не зря звался характерником — уж он постарался на славу, так что почти не сомневался: и приживется, и вырастет большим да величественным — не один еще год будет здесь зеленеть. Жаль только, если хозяин сундучка решит оный выкопать… Вдруг Андрия охватило то самое чувство, которое не так давно подстерегло его у межигорского колодца. Он словно освободился ото всех пут, материальных и незримых, какие только вообще существовали на свете! Окружающее засияло свежими красками, засверкало жизнью, что таилась в каждой травинке и каждом листочке, в стрекоте сверчков и дыхании дерев… Он и сам не заметил, как ноги пустились в пляс — но на сей раз это не было танцем-вызовом жизни, нет. Сейчас это был, скорее, танец-молитва, танец-благодарность… Наплясавшись от души, Андрий вздохнул и примостился чуть в сторонке от дерева, запалил люльку — и вот сидел так, глядя на звезды и неспешно перебирая свои мысли. Ждал. Ночь сегодня была особенная — и она, эта ночь, еще не закончилась. * * * — Красиво сплясал, — сказал гость, присаживаясь рядом. — И вообще… красиво. — «Красиво»! — проворчал Андрий, не глядя на него. — И зачем только тебе все это понадобилось… — Слыхал про рахманов? — вместо ответа поинтересовался гость. — Вообще-то, это в народе нас так называют, и, если честно, не то чтоб совсем неправильно, — но лучше звали бы охранителями. Свитайло был одним из нас. Тебя думал после себя оставить, да не успел. — И что ж вы, рахманы, охраняете? Кольца да перстни могущества, жезлы всякие чародейские — они, что ли, у тебя в сундучке лежали? — В сундучке не у меня, Андрий, — у тебя. А охраняем мы землю, край, в котором ты живешь. — Что-то не видел я тебя на Сичи. — А мы по-другому охраняем, по-своему. Нам дорого то, что люди обычно мало ценят: слова, поступки, мысли. Мудрость, которая дарована этой земле и тем, кто живет на ней. Мы были всегда — и, даст Бог, будем всегда. Чтобы хранить самое хрупкое и самое важное — то, что не пощупаешь руками, но к чему всегда можно прикоснуться душой. — Знаешь… я видел сон — там, на кургане… Всякая гадость наснилась про то, что с нами станется. Неужели правда?! — Так было всегда, — сказал гость, и крылья, перебитые крылья его плаща грустно шевельнулись. — Всегда люди шли войною на людей — и страдали от того обе стороны, а вернее — все. — И что — и будет всегда? — Никто не может сказать наверняка. Но можно постараться разорвать этот круг. В сундучок, который ты нес, я положил… нечто. Ты знаешь, как рождается жемчуг? Между створками ракушки попадает песчинка, всего лишь одна-единственная песчинка. Но со временем она превращается в драгоценную жемчужину. Когда я давал тебе сундучок, я знал, что на пути тебя ждут испытания — и тела, и духа. И не сомневался, почти не сомневался, что ты с честью выйдешь из них. После каждого раза сундучок становился чуть тяжелее, ибо в нем созревала такая жемчужина, подпитываемая твоими поступками. — Зачем же ее закапывать? — Так нужно. Слышал ли ты греческую легенду о Всеми Одаренной и о ее сосуде, из которого вырвались на землю различные бедствия? А все потому, что открыт тот сосуд был не вовремя и не тем, кем следует. — Тогда к чему такие тонкости? — искренне удивился Андрий. — Не проще ли и не надежней ли с огнем и мечом пойти на обидчиков наших? — Ты был в Волкограде. И был на Господнем шляху. Разве есть разница между людьми — существенная разница? Помнишь, от чего рухнула Вавилонская башня? — От смешения языков, от чего же еще? — Верно. А смешение то возникло из-за спеси человеческой. Ибо всегда между людьми существовали различия внешние, и одному нравилось одно, а другому — другое, один говорил на одном наречье, другой — на другом, но сперва все только радовались и по-доброму дивились тем различиям. Потому и смогли договориться между собой, когда зашла речь о том, чтобы построить Башню — не для достижения небес, но во имя славы Господней. Однако в конце концов каждый мастер столь возгордился собственной работой, что принялись они изобретать новые письмена, дабы позатеистей надписать кирпичи, выходившие из их рук. И стало важней, кто сколько кирпичей вылепил, а не то, для чего они сделаны. И тогда — не по воле Господа, но из-за собственной мелочности и тщеславия — разругались они меж собой и передрались. С тех пор начались войны на земле и ссоры людские. И всякий раз в ход идут огонь и меч, огонь и меч… — …Но ведь я почитал его за сына! — после долгой паузы с болью в сердце прошептал Андрий. — Как же после этого?.. — Не знаю, — просто ответил гость. — Ответ на этот вопрос есть в одном-единственном месте — в твоем сердце. Светало. Где-то в далекой церкви звонил колокол — и звон его, чистый, пронзительный, казалось, заполнил мир от края до края. — Мне пора, — сказал гость, поднимаясь. — Мы увидимся еще когда-нибудь? — спросил Андрий, так и не посмотрев на него. — Обязательно. Но вряд ли ты меня узнаешь. — А клад? Что с кладом? Когда его выкопают?! И что — тогда настанет на земле нашей благодать? — Благодать, конечно, не настанет, — засмеялся гость. — Но даже будучи закопанным, клад станет приносить людям добро. А откопают ли? Рано или поздно, конечно, откопают — клады ведь для того и зарывают, чтобы их откапывали. А до той поры будут меж людьми ходить легенды о нем — хотя о том, как оно здесь у нас на самом деле случилось… — И он улыбнулся снова. (Уж он-то знал, что, хоть Андрий не нарушил своего обещания, однако в сундучок кое-кто заглядывал. И знал, почему и где потерял свой червонец Мыколка…) — Что ж, прощай, Андрию. — Доброй дороги, — сказал ему Ярчук — и долго-долго провожал гостя взглядом, даже когда тот, поднявшись по склону, уже скрылся за облаками. А звон по-прежнему разносился меж небом и землею, и в какой-то момент Андрий перестал понимать, что же это бьется — колокол или его собственное сердце; и есть ли разница между тем и другим — бог весть… Легенда Хотя, конечно, как оно там на самом деле было — бог весть… Ну, дед мой про ту легенду забыл — да вспомнил, когда совсем туго с деньгами стало. Ну и начал копать. Только там одна примета была: найти заветное место можно было раз в году, когда (в такой-то день), в полнолуние, ровно в полночь, лунный луч падал через расщелину в стволе — и там, куда он указывал, нужно было копать. В первый же год, только начал дед рыть, увидел он человека в плаще с глубоким капюшоном. Подошел человек к нему, покачал головой — и ушел. Ничего тогда дед не выкопал. Деньги занял, кое-как перебедовал, но мысли вырыть клад не оставил. На следующий год снова пошел копать — и снова увидел того человека, который, ничего не сказавши, ушел. И снова ничего не выкопал. И только на третий год подошел незнакомец к деду. Положил ладонь ему на грудь, где сердце, и сказал: «Не там ищешь». И ушел. С тех пор перестал дед ходить на курган. Жил долго, умер, говорят, счастливым. А клад, наверное, и по сей день… Послесловие для внимательного читателя Есть такая категория читателей — внимательные, и я к таким читателям отношусь с особым уважением. Они, несомненно, уже заметили, что действие повести происходит в некоем условном средневековье Украины, где-то между основанием Запорожской Сечи и началом войн Богдана Хмельницкого. И уже, конечно, читатели поняли, что автор ни в коем случае не является татаро-, еврее- или полякофобом — а попросту описывал реально существовавшие в указанный исторический период взаимоотношения между украинцами и представителями этих народов. Что же касается слова «жид», то читатели, я уверен, знают: в средневековой Украине оно не считалось оскорбительным (в отличие от слова «еврей»). Они же, эти читатели, наверняка «вычислили», что писатель при работе над повестью явно пользовался так называемой «специальной литературой» — в первую очередь записками Гийома де Боплана об Украине и очерками Яворницкого о запорожских козаках, а также книгами по славянской демонологии и фольклористике, в частности, трудами Зеленина, Максимова, Потебни и пр. Вот за внимательность и понимание я и хочу поблагодарить тех, кто дочитал книгу до этих строк: спасибо! Также автор высказывает благодарность Андрею Валентиновичу Шмалько за консультации по вопросам исторических реалий Украины XVI–XVII столетий. Киев, май — июль 2001 г.