Вурди Владимир Валерьевич Колосов Оборотень и человек… Их разделяют тысячелетия ненависти и страха. Ай-я и Гвирнус принадлежат к враждующим издревле родам, а их любовь построена на лжи: одному из них есть что скрывать. Но ведь если человек не убьет оборотня, то рано или поздно оборотень убьет человека. Владимир Колосов ВУРДИ Давно это было. Вознамерился человек постичь, почему это день сменяется ночью, а ночь — днем. Много дней и ночей смотрел он на небо, но ничего не открылось ему. Все так же таинственно наливался светом небесный купол, все так же в назначенный срок угасал он. Всю-то свою жизнь потратил на это человек. И когда умирал, сказал своему сыну: — Негоже нам постигать непостижимое. Попусту жил я, сын мой, а тебя заклинаю — живи в мире своем, не искушай светом и тьмой душу свою. И послушался сын отца. Всю-то жизнь жил он в мире своем, не искушал ни светом ни тьмой душу свою. А когда пришел и его черед умирать, сказал сыну своему, внуку отца своего, так: — Всю-то жизнь искушал я душу свою. И прошла жизнь, и нету покоя душе моей. Попусту жил я, сын мой, а тебя заклинаю — живи и в смерти своей, умирай и в жизни своей, а только не искушай незнанием душу свою. И послушался сын отца. Собрал он котомку, закинул за спину и отправился на поиски смерти своей. Долго, долго шел человек. И стал вдруг примечать, что чем дальше идет он, тем темнее и короче становится день, тем длиннее и прекраснее становится ночь. И подумал тогда так: «Верно говорил отец мой. Много радости ждет меня в смерти, много печали в поисках дня». И шел дальше, никуда не сворачивая от смерти своей. Долго шел и пришел в такие места, где лишь ночь сменяется ночью и тьма — тьмой. — Что ж, — сказал человек, — чему быть, того не миновать. И не устрашился он смерти своей, и продолжал путь свой. Долго еще шел человек. Но приметил однажды, что короче становится темная ночь и светлеет купол над головой, будто возвращается день. И пришел он в землю, будто две капли воды похожую на родную землю его. И говорит тогда человек: — Что за чудо творится вкруг меня? И неужто, покинув себя, я вернулся к себе? И видит человек: сидит перед ним старик и смотрит старик в небо. И видит человек — это дед его. Обнялись они и плакали о печалях и радостях своих. И много воды утекло с той поры… Сказание о замкнутом круге и исчезающем дне 1 Мужские руки грубо облапили маленькое тельце. Ай-я взвизгнула. Чужая, пахнущая рыбой ладонь больно ударила по губам. Ай-я задыхалась. — Ладно. Будет тебе. Пора уж, — прошептал тот, кому принадлежала эта ладонь, и, легко оторвав девочку от земли, прижал к влажной от пота рубахе. Заскорузлые пальцы больно стягивали рот. Нестриженые ногти все сильнее впивались в щеки. — У меня не покричишь! — бормотал нападавший. — Гнилуха свое дело знает. И с чего кричать-то? Другая рада была бы… Да. Со мной… Ишь, ногами раздрыгалась… Не страшно это. Тебе понравится… Эй! Эй! Потише! А может, ты уже и знаешь что почем, а? Улица была пуста. Уже покачивалась над крышами луна, уже затихли во дворе куры, уже не слышно было голосов на реке, где до самого вечера полоскали белье охотничьи жены. Не вились над избами дымки. Не галдела ребятня. Не бродили от дома к дому подвыпившие рыболовы. И только собаки лениво перебрехивались в наступивших сумерках. Спать в Поселке ложились рано. От потной рубахи воняло псиной. — М-м-м! — Ай-я извивалась всем телом, молотила ногами воздух, пыталась кусаться — все было напрасно. — Ишь зверюга! Думаешь, выпущу? Как бы не так! — Назвавшийся Гнилухой с силой встряхнул девочку: — Хватит! Пришли уже! — Он тяжело и жарко дышал ей в затылок. Протискиваясь боком в калитку, прохрипел: — Скажешь матери — убью! Обеих! И потащил «добычу» через двор к деревянному дому с узорчатым крыльцом. «Ах ты дрянная девчонка!» Как ей хотелось быть дома! Пускай, пускай мама ругается, пускай обзывает ее дрянью. Пускай возьмет ивовый прут, пускай будет больно… Очень… Но… мама, мамочка, помоги! Да, да, да! Непослушная. Глупая. Плохая. Только помоги! Узорчатое крыльцо было совсем рядом. Ощутив всю тщетность усилий вырваться, Ай-я вдруг перестала бороться и сосредоточилась на одном: там, на крыльце, седьмая ступенька (она не знала, почему выбрала именно седьмую) — слегка разбитая, скособоченная (наверное, поэтому), и вот на ней-то, — с отчаянной надеждой представляла Ай-я, — именно на ней обидчик должен споткнуться, обязательно должен, ибо это единственное, что может помочь. Спасти. Избавить от чужих цепких рук… «Только бы получилось, — думала девочка, — только бы получилось», — как заклинание повторяла она. Это и было заклинанием. «Упади, упади, упади…» Не раз и не два — так, в шутку — валила она с ног соседскую ребятню. И никто из них даже не догадывался, что дело вовсе не в выступившем из земли корне или не к месту подвернувшейся ямке, а в ней, в Ай-е, в курносой девчонке с озорными глазами и толстенной русой косой. Да. Получалось. Но — не всегда. Она замерла — обидчик был уже возле самого крыльца. На мгновение остановился, ухватил поудобнее добычу. Довольно хмыкнул. Ступил на лестницу. Доски угрюмо заскрипели. «Первая», — считала Ай-я про себя (эта — баском, глухо, будто ворчала: мол, ишь какой тяжеленный, а полегче нельзя?). «Вторая» (куда громче, но и писклявей). «Третья… Четвертая… Пятая» (совсем тихо, жалуясь на свою нелегкую жизнь)… Он споткнулся на шестой. Покачнулся. Неловко взмахнул рукой (той, которой только что зажимал ее рот) и рухнул вниз. — Чтоб!.. Тяжело грохнувшись на спину и крякнув от боли, обидчик ослабил хватку. Ай-я тоже сильно ударилась коленкой, однако, не думая о боли, рванулась изо всех сил. — К-куда! Он попытался вновь ухватить ее, но маленькое юркое тельце уже выскользнуло на волю. — Мама! Мамочка! Ма!.. Слезы градом катились из глаз. Пробежав несколько шагов к калитке, Ай-я упала — боль в коленке оказалась нестерпимой. — Э, нет! От Гнилухи не убежишь! Голос обидчика звучал совсем рядом. Девочка обернулась. Вот он. В двух шагах. Даже не торопится. Чуть приволакивает ногу. Большой. Сильный. Сразу видать — не рыболов. Охотник. Из отчаянных. Из тех, что неделями пропадают в лесу. Из тех, что готовы задирать каждого встречного. Руки растопырены — будто порося ловит. На лице злорадная усмешка, обнажившая желтые прокуренные зубы. «Гнилуха!» Ай-я вдруг вспомнила, что уже слышала о нем. От матери. От соседской дочки. От тетки Мирты… «Гнилуха». Тот самый. От которого шарахаются женщины. Которого презрительно обходят стороной даже рыболовы. Грязный, прыщавый, вечно воняющий дерьмом… Неправда — запаха она не чувствовала. Но от этого было не легче. Девочка зажмурила глаза. Сейчас, сейчас он протянет свою огромную волосатую руку, облапит ее, снова зажмет крепкой ладонью рот… — А-а-а! — взвизгнула девочка. — С-сучка! — Гнилуха уже наваливался на нее всем телом. — В-вот я тебе… — Он осекся. Ай-я услышала глухой удар и всхлип сорванной с петель калитки. Почувствовала, что тяжесть ненавистного тела отпускает ее, — охотник поднимался. «Мама! Мама! Мама!» — рвалось из нее, Ай-я била руками и ногами по земле, заходясь в истерическом плаче. «Мама!» На мгновение она и вовсе провалилась в темноту. А когда открыла глаза, Гнилуха уже стоял посреди двора с топором в руках и смотрел вовсе не на Ай-ю, а на кого-то другого за ее спиной, чьих слов она не слышала из-за нестерпимого гула в ушах, но этот кто-то определенно что-то говорил, ибо Гнилуха слушал, потом зло отвечал, потом снова слушал, ухмыляясь и угрожающе помахивая топором. Ай-я вдруг перестала плакать — слезы оставили ее, теперь она чувствовала лишь злость. Пятясь задом, девочка отползла на несколько шагов, одернула задравшееся чуть не до самой шеи рваное платьице. И только после этого повернулась к своему спасителю. Человек у калитки тоже смотрел на нее. На нем почти ничего не было. Лишь грязные холщовые штаны, обвязанные широкой тесьмой, да серая тряпка, которой была обмотана кисть левой руки. То был знак первой охоты, и девочка, как ни была напугана, презрительно подумала: «Этот? Он же и на зверя толком не ходил. А тут безоружный, на такого-то, с топором…» Нос кривой, волосы растрепанные, немытые — вон даже травинки в волосах, — угрюмый, сразу видать, нелюдим, — нет, не нравился ей этот парень. Неладно скроенный. С торчащими наружу ребрами. Да еще босой, тогда как Гнилуха в кожаных охотничьих сапогах… — Гвирнус, значит? — услышала Ай-я хриплый голос обидчика. — Слышал я про тебя. От Уты. Еще молоко на губах не обсохло, а туда же. Ишь быстрый какой! Ну, попробуй возьми! Тот, кого звали Гвирнусом, ничего не ответил. Он почесал босой ступней голень и шагнул вперед, на ходу бросив Ай-е: — Беги, дурочка. Плохо будет. Но она никуда не побежала. Сейчас она не чувствовала ни страха, ни унижения, а только злость и возбуждение, похожее на восторг, при мысли, что эти двое мужчин будут драться из-за нее. — Беги, — хмуро повторил парень. Ай-я зло сжала маленькие кулачки и прошептала, глядя в его темные глаза: — Дай ему! Дай! Больше парень на Ай-ю не смотрел. И Гнилуха не смотрел — лишь один раз хмуро зыркнул в ее сторону, открыл было рот, но, встретив ненавидящий взгляд девочки, ухмыльнулся и повернулся к тому, кого звали Гвирнусом. — Тебе-то, дурачина, что? Не сестра ж? Или глаз на нее положил? Так ведь имей в виду: зарублю тебя — сама же добром пойдет. Сразу видать — из этих. Так зачем же голову подставлять? — Убью, — коротко и зло ответил парень, зубами стаскивая повязку с руки: для первой охоты надел, не для драки, — последнее дело человеческой кровью марать. Стянул, бросил на песчаную дорожку. — Что, так и будешь — с топором? — Боишься? — Нет. — Вот и хорошо, — усмехнулся Гнилуха, — а то не с руки как-то. Топор-то бросать… Теперь они стояли друг против друга. Гнилуха деланно расслабленно покачивался на коротких кривых ногах. Парень же выглядел куда напряженней: ноги чуть согнуты, руки сжаты в кулаки, глаза ловят каждое движение охотника. Оно и понятно: топор — не кулак, одного удара хватит с лихвой. Но опытный в подобных делах Гнилуха ударил не топором. Лишь слегка поднял оружие, показывая, что начинает замах, потом чуть отступил назад, верно рассудив, что противник попытается перехватить занесенную для удара руку. Когда же парень и впрямь подался вперед, охотник неожиданно выбросил левую ногу. Резко. Высоко. Удар тяжелого носка пришелся тому, кого звали Гвирнусом, в живот. Парень задохнулся от боли, неловко взмахнул руками. Потеряв равновесие, упал на бок, и лишь это непредвиденное падение спасло ему жизнь — топор Гнилухи просвистел мимо с такой силой, что, попади он в цель, разрубил бы парня пополам. — Слабак! — процедил сквозь зубы охотник и тут же полетел на землю: Гвирнус как-то исхитрился развернуться и подцепить ногу Гнилухи босой ступней. Ай-я радостно вскрикнула. Но радоваться было рано. Падая, охотник успел рубануть перед самым носом парня. И снова только чудо спасло тому жизнь. А может быть, и то, что на сей раз перехватить руку с топором парень не пытался. Он предпочел уйти от удара и вскочить на ноги прежде, чем это успеет сделать Гнилуха. Вскочить вскочил, однако тут же получил удар по голени. Гнилуха знал, что делал, бил расчетливо; Ай-я видела: хотя парень и устоял, но побледнел от боли, закусил губу, неловко отпрыгнул назад, покачнулся, прихрамывая отступил еще на пару шагов… А Гнилуха уже шел на него, и топор со свистом рассекал воздух: охотник атаковал соперника бесхитростно и нагло, понимая — теперь самое время довести начатое до конца. И Гвирнус понимал это. Потому и отступал постепенно к калитке, не рискуя сближаться с Гнилухой более чем на пару шагов. Хромал он все сильнее, и Ай-я вдруг испуганно подумала о том, что этот незнакомый, несимпатичный ей, но все-таки хороший парень не убежит. Не убежит, но и не выстоит. Один, без оружия, с ушибленной ногой — куда ему! Жаль. Неожиданно для самой себя девочка всхлипнула. Вытерла ладонью грязное личико: «ну нет, не выйдет». Цепкий взгляд торопливо скользнул по пыльной траве. Вот оно! Корень! Притаившийся в траве, едва заметный, не очень-то и большой, но особенно большого и не надо. Большой-то издалека виден. О такой не споткнешься. А этот — в самый раз. Еще проще, чем со ступенькой. Ай-я сосредоточилась. Мысленно представила, как летит кувырком споткнувшийся о корень Гнилуха. Как роняет из рук страшный топор. Представила, как крепкий кулак ее защитника врезается в ненавистное прыщавое лицо. Улыбнулась: «В другой-то раз и пальцем не тронешь». Снова взглянула на корень. Внимательно, немигающе. Он казался Ай-е живым существом, и девочка мысленно уговаривала его помочь ей. Не ей — нескладному парню, чья первая охота была еще впереди. Но на сей раз ничего не вышло. Гнилуха преспокойно перешагнул корень, ухмыльнулся, видя, что соперник прижат к забору и отступать уже некуда. — Щенок! — презрительно сказал охотник. И взмахнул топором. Удар пришелся в подгнившие доски. Во все стороны брызнула древесная труха, забор угрожающе затрещал. Гнилуха же, потеряв на мгновение соперника из виду, недоуменно тряхнул головой. И вдруг ноги его оторвались от земли: неуловимым движением парень нырнул вниз и, счастливо избежав удара, крепко обхватил охотника за пояс. В мгновение ока поднял тяжеленное тело в воздух. С силой швырнул через себя. Забор хрустнул и вместе с навалившимся на него телом медленно осел вниз. Подняться Гнилухе парень не дал. Он даже не поднял выпавшее из рук охотника оружие. Как-то по-детски, показалось Ай-е, навалился на упавшего, обхватил левой рукой его шею, резким движением рванул голову противника на себя. — Значит, щенок? Тело Гнилухи конвульсивно дернулось и обмякло. — Значит, щенок? — повторил Гвирнус. Ответа не было. Противник лежал без движения. Сердечко следящей за происходящим Ай-и болезненно сжалось. — Отпусти его, — тихо сказала девочка. Ей казалось, парень не услышит. Но он услышал. Разжал мертвую хватку — голова Гнилухи безжизненно уткнулась в траву. — Поздно. — Ты убил его? Парень выглядел растерянно. Он поднялся, с недоумением осмотрел свои руки: — Я… я не хотел. Глаза Ай-и наполнились слезами. — И я. — Дура! — зло буркнул парень. Девочка обидчиво поджала губы. Он презрительно посмотрел на нее: — Иди к мамке! А он сам умер. Сам! — Да. — Девочка кивнула. — С чего это он тебя? — Не знаю. — Ты это… Нынче лучше дома сиди. Время такое — кровь гуляет. Не один он такой. А то еще из леса какой припрется… Сосед сказывал — самая пора. — Пора? — Ну да. Этот-то, — парень кивнул на лежащего без движения Гнилуху, — побаловался бы, глядишь, и отпустил. А коли из леса — утащит, поминай как звали. Сосед говорил, чужак в ближнем лесу. Следы он видел. — А я его укушу! Вот так! — Девочка скорчила смешную рожицу. — Чтоб тебя! — выругался парень и, подняв с песчаной дорожки серую тряпку, аккуратно обвязал запястье левой руки. Знак первой охоты. На мгновение обернулся к ней. Повторил со злостью: — Дура! Прихрамывая, пошел прочь. «Даже имени не спросил, — обиженно подумала девочка, глядя ему в спину, — и не попрощался. Одно слово — нелюдим!» Она осмотрела порванное платье. Повинуясь какому-то безотчетному желанию, рванула болтающийся у ног пестрый лоскут. Улыбнулась. Примерила оторванный кусок на руку. Слишком большой. Ну и что? Затянула зубами крепкий узел — вот так! Победно оглядела место схватки. Потом вытянула обвязанную пестрой тряпкой руку. Полюбовалась — хорошо! Поднялась на ноги — коленка почему-то не болела вовсе. Теперь домой. И пускай мама спросит, зачем ей на руке рваная тряпка. Она все равно не скажет. Потому что это — знак первой охоты. Не охоты — любви… 2 Муравьи — не подарок. Рыжие — тем более. Однако лежащий в кустах человек на укусы внимания не обращал. А кусались рыжие — хоть вой. («Ну-ка полежите в двух шагах от муравейника, а?») Кто угодно взвыл бы, даже самые крепкие из охотников Поселка, и те терпели бы, да недолго, быстро бы место переменили, это точно. Да. Кто угодно, только не он. Не Плешак. Не бродяга-отшельник, чья дубленая шкура испытывала и не такое. От острых ведмежьих когтей до охотничьих стрел: вон, до сих пор шрам на плече, хороший был выстрел, чуть ниже да правей — и аж в самое сердце. Сколько лет, а порой ноет, еще как! Человек зло усмехнулся. Его загорелое обветренное лицо исказило подобие улыбки. Однако улыбаться он не умел. Уголки губ лишь слегка дернулись вверх и тут же скользнули обратно, отчего лицо лежавшего приобрело обычное безразличное ко всему выражение. Он почесал заросшую редкой бороденкой щеку. Равнодушно сплюнул, стараясь попасть в ползущего прямо под носом муравья. Рыжего. С четверть мизинца. Из тех самых, что шустрили где-то под холщовой рубахой, так и норовя впиться огромными резцами в немолодое уже тело. Сорок зим на памяти. А сколько еще прошло, пока бегал мальцом? — Вурди вас всех, сожри! — снова повторил человек, зайдясь в приступе беззвучного кашля. «Да зим двадцать-то, поди, когда уходил из Поселка в лес. Ишь что удумали — отшельниками нас кликать. Так ведь куда крепче был. На ведмедя — с одним ножом, — лениво подумал он, — а теперь — тьфу!» И он снова сплюнул. На этот раз попал. Муравей забил лапками в вязкой слюне, но выбрался и побежал было дальше, однако лежащий не без удовольствия вдавил его пальцем в землю: — Дур-рак! Вечерело. В кустах было темно, но там, куда смотрел, чуть отодвинув ладонью листву, Плешак, контуры крытых соломой избенок еще четко вырисовывались на фоне ядовито-фиолетового неба. А белые дымки, вьющиеся над добрым десятком домов, указывали: спят далеко не все. Вот дымки вздрогнули — со стороны Поселка пахнуло грибным отваром. Лежащий в кустах поморщился: грибы он не ел лет десять. Если не больше. С тех самых пор, как отравился безобидными на вид маслятами. Все бы ничего, будь под боком какая знахарка. Или хоть жена, вурди ее… Но когда ты один… Чуть ноги тогда не протянул. Есть ему не хотелось. Поел. В лесу. Четверть дня пути от Поселка. Развел костерок. Поджарил припасенную кабанью ляжку. Наелся от пуза. Чтобы потом уж не думать. О ней, о проклятой, — о еде. Сырое-то жрать — желудок не тот. А костерок поблизости от Поселка разводить — так ведь заметит кто ненароком. А зачем это ему? Вовсе и ни к чему. «Ведмедь — не человек, с человеком управлюсь, разнеженные они тут все. Не знают что почем. Ну сходят на охоту, так разве ж больше чем на три дня пути от Поселка отойдут? Подстрелят кого и домой. Леса боятся. Оно, лесное, им житья, видите ли, не дает. А что за оно, не знает никто. Ведмедь какого дурака — задерет — лес, то бишь оно виновато. В обманку болотную вляпаются — опять же оно. Дерево-ползун скрутит — ну тут уж и думать нечего. Небось теперь-то про лесные повадки совсем стало некому молодым рассказать. Еще когда уходил — уж сколько времени прошло, — а про обманку и ползуна, кроме меня, никто и слыхом не слыхивал. Только мне-то ни к чему тайны лесные раскрывать. Мой хлеб как-никак. У них же из всех лесных подловушек одна замять была — гиблый корень. И то потому что этот-то на каждом шагу. На их дурацкое оно не свалишь, да. Охотнички! А что такое три, четыре, даже пять дней в лесу? Баловство одно. Другое дело я, — лениво размышлял Плешак, пожевывая сухие обветренные губы, — двадцать зим в лесу. Живу в землянке, как ведмедь в берлоге. И часто ли в эту землянку заглядываю? Да. Разнеженные. Если не хуже. Со зверьем, с тем проще — точно знаешь, кто есть кто. А с человеком? Только вот тебе улыбался, ты ему спину показал, он — раз! — уже вцепился. Ладно если человек, а ну как оборотень, вурди?» Лежащий в кустах невольно оглянулся — за спиной лишь едва различимые ветки: «Ох, не ко времени о вурди вспомнил. Лет семь к Поселку и близко не подходил. А мало что тут один-единственный, среди людей затесавшийся, понатворить мог? Тут и людей-то, глядишь, нет вовсе. А ты — за бабой. Старость, видите ли, на носу, горшок выносить некому. Тьфу! Выкрадешь бабу, а она потом тебя и…» Вокруг быстро темнело. На почерневшем небе ярко вспыхнули звезды. Выкатила из-за леса круглая луна. «Угораздило же меня. В полнолуние, — недовольно подумал Плешак. — Может, переждать? Хотя какое, к вурди, переждать? Днем-то по Ближнему лесу ох сколько охотничков шляется. Приметят бродягу-отшельника — тут уж не о бабе думать, как бы ноги поскорей унести. Стрелы-то охотничьи уже на своей шкуре испробовал, хватит. Да и долго потом настороже будут — не подберешься. Катись, родимая. А лучше, чтоб тебя облачком каким скрыло. Тут я в темноте и нагряну. Без добычи не останусь. Молодухи-то тоже небось темноту любят. Дело простое. Раз — и готово. Будут потом перед мужьями брюхом выхаживать: мол, твой растет. А как бы не так!» Лесной бродяга ухмыльнулся. Пошарил в траве рукой («Где ж он, а?»). Нащупал. Довольно цокнул языком: вурди-то вурди, пускай хоть все, как один, оборотни — только у меня на вас управа-то есть! Крепко сжал пальцами шершавую сучковатую палку. Не палку — осиновый колышек. Самому в ход пускать не доводилось, но людская молва врать не будет. Еще мать говорила: коль в руке у тебя такая штука (лучше свежесрубленная, не сушняк), так ни один оборотень не сунется. Как ветром сдует. «Вот мы и посмотрим, — ухмыльнулся Плешак, — если колышка-то пугаешься — пощады не жди». Он снова выглянул из-за ветки. Дымки над соломенными крышами больше не вились. Круглая луна поднималась все выше. Ни туч, ни облаков, как назло, не было. И ветра. Так, легкий, еле заметный, со стороны Поселка. Этот туч не нагонит, хоть всю ночь в кустах проваляйся. И ждать нечего. И вот то, что со стороны Поселка, — хорошо: ни одна псина не учует. Хотя и для их чутких носов кое-что у лежавшего в кустах было припасено. «Пора, — решил он. — Самое время непутевым бабам со двора. А мы тут как тут!» Бродяга-отшельник поднялся с земли, присел на корточки. Достал из-за пазухи глиняный кувшинчик. Вытащил пробку. Нюхнул. Поморщился. Гадость еще та. Но зато и пахнуть будет, если ею натереться, не человеком, не зверем — лесом. А на лес ни одна псина пасть не раскроет. Мало ли леса вокруг? Он сбросил холщовую рубаху. Вылил настой на ладонь. Тщательно натер голое тело: руки, плечи, волосатый живот, кое-как спину. Даже под мышками. Но и этого ему показалось мало. Не долго думая, он скинул изрядно потрепанные сапоги. Стянул с себя грязные холщовые штаны. Обмазал ноги и все, что выше. Натянул сапоги обратно. Влез в рубаху. Принюхался. Порядок. Это там, в горшочке, воняет вурди знает чем. А стоит растереться — и никакого запаха. «Эх, жаль, что я не повелитель, — подумал бродяга, — а как было бы просто. Добрался бы до первой же избы, обернулся бы каким-нибудь пеньком. И стой, карауль — сама в руки придет». — Да и мы не лыком шиты, — пробормотал он, вспомнив об отложенном в сторону заплечном мешке. Приготовился он на славу — слишком хорошо помнило его плечо охотничью стрелу, когда лет семь назад пытался он выкрасть себе жену. И жену не выкрал, и сам едва ноги унес. А все почему? Не обдумал тогда ничего толком, вот у первой же избы и попался. Дурак потому что. Думал, не чета этим, и в плечах статен, и лицом ничего, — любая баба с радостью пойдет. А она возьми да и заори. Теперь-то не заорет. Всю весну у гиблых болот просидел — выслеживал ловилку. Так, чтобы при следующей попытке наверняка. А попробуй-ка эту ловилку, то бишь дерево-ползун выследить! Это не ведмедь, не лосяк лесной. Ползун год без движения валяться может. А потом, ни с того ни с сего, возьмет и поползет. Так что куда скорее не ты его, а он тебя выследит. А коли выследит, так пеняй на себя. Ползун не только по рукам-ногам скрутит, а допрежь иголки отравленные из-под коры выпустит. После тех иголок хоть и видишь и понимаешь все, а не шевельнуться, даже не крикнуть: рта не раззявить, какой уж там крик! Тут тебе и конец. Если только поблизости никого нет, кто бы сразу вытащил. Обычно и не бывает, а то бы о нем все знали. Как о гиблом корне… Но тот-то куда безобидней будет. В общем, выследил! Деревце… Небольшое, тонкое, еще не разрослось толком, скрутить — так в самый раз в мешок войдет. А ему такое и надо. Выследил, кроликом в мешок подманил, веревкой крепко-накрепко перевязал — готово! Ох, как оно поначалу шуровало, помнится! А потом ничего — успокоилось. Месяца три уже без движения, ну разве что пошебуршит маленько, точно змеюка лесная, и опять утихнет. Изголодалось. В самый раз под ноги какой бабе кинуть. Скрутит ползун ее, потом хвать их обоих в охапку — и в лес. А там уже вытаскивай беднягу, чтобы до смерти не задохлась. Так что теперь не заорет. За это можно не беспокоиться. Бродяга нащупал в темноте заплечный мешок. Лежащий рядом охотничий нож (этот так, на всякий случай). Закинул мешок за спину. Колышек в голенище сапога. Нож туда же. Готово. А луна вовсю светит, так что ж? Волков бояться — в лес не ходить. «Из леса», — мысленно поправился Плешак. Он сплюнул через левое плечо (как полагается — раз, другой, третий), осторожно выбрался из кустов и, низко пригибаясь к высокой, до пояса, траве, побежал в сторону спящего Поселка. 3 Первые дворцы — не для него. Окраина. Как и двадцать, и десять лет назад, самые что ни на есть замухрышные: избы все какие-то перекошенные, живности — днем с огнем не сыщешь, зато заросшие — жуть: осока да дикая малина — вот и все богатство. А откуда ж ему взяться? Здешние небось, кроме хмельной варенки, еды другой не знают. Разве что эль. И то по праздникам. Эль-то сварить — повозиться надо. Недосуг им. Здешние что мужики, что бабы — лица пропитые, глаза мутные, волосья комом, какого цвета — не понять. Опять же с повелителями на короткой ноге. Потому как без повелителей в таком лентяйстве не проживешь. Да и повелители к таким тянутся. Дармоед дармоеда видит издалека. В их избенках и посуды-то настоящей нет. Пальцем в любой горшок ткни — вот тебе и повелитель. Живут что пеньки лесные. Так, малинки подсобирают из леса, опять же всякой ягоды, а то и подворуют у соседей, что побогаче, — вот и вся недолга. Из такого дома бабу воровать — себе дороже выйдет. Правда, пару крепких избенок среди всех этих развалюх бродяга углядел. Но туда лучше не соваться — охотничьи. И ближе к центру охотничьих будет немало, но эти… Он сам когда-то жил в такой же, на отшибе, и потому охотников окраины уважал. Чувствовал — одного поля ягоды. Бедолаги, сами себя не понимают. Впрочем, когда как: один всю жизнь между людьми и лесом метаться будет, а другой, глядишь, и уйдет. В лес. В отшельники, по-ихнему. — Ай-я, деточка! Бродяга-отшельник мысленно выругался и юркнул в растущие возле забора кусты шиповника. На колючки он внимания не обращал. Хорошо еще эту Ай-ю вовремя позвали. А то бы нарвался. Ишь как ходит. Словно и не человек. Человечью поступь издали услышишь. У человека, хоть и у ребенка, шаги тяжелые — и песочек под ногами хрумкает, и трава шебаршит. А эту — как ее? — Ай-я — и не слыхать вовсе. «Стояла небось на крыльце, вот и не слыхать, — решил Плешак, однако в голову лезло другое: а ну как и впрямь не люди здесь, а вурди?» Бабка-то его в детстве частенько такими историями потчевала. Жуть какими страшными. И не поймешь, где правда, где ложь. Колышек в голенище сапога придавал уверенности в себе. Однако из-под мышек, несмотря на ночную прохладу, струился пот. «Вот потому-то ты и ушел. Отшельник, тьфу! Леса не боишься, а людей…» — Ай-я, я кому говорю! Мало того, что платье изорвала, тряпку на руку какую-то нацепила, — все мало… Ишь чего удумала! Ночь уже на дворе. Подождут твои кролики. Утром посмотришь… — Ой! Он уже вырос! — услышал лесной бродяга тоненький голосок. «Лет десять девице, — определил он. — Эта в жены не годится. Мала еще. Жизни не знает. И домишко бедноват, хоть и не окраина уже, а кругом-то покрепче будут. Вон и заборчик весь на боку, чуть не на земле лежит. Правда, кроликов держат, уже хорошо. Да и голос у той, что постарше, — мамаши, наверное, — ничего. А что? — мысленно прикинул Плешак. — Баба как баба. В самом соку. Опыт есть, как-никак вон какую девицу вырастила. Да и не виновата она, что избенка не ахти. Мужских рук нет, вот оно что». — Как же, вырос! — сказал насмешливый голос. — Так-таки за один вечер и вырос. — Вырос! Вырос! — капризно сказал детский голос. — Двое других как были, так и остались. А мой, с пятнышком, вырос. — Иди спать! Утром еще больше вырастет. — Я сейчас… — Ну-ка быстро! Я вот сейчас за прутьями-то схожу! «Ага! — злорадно подумал бродяга. — Сходи, сходи. Только девчонка пускай в дом уйдет. А ты мне сгодишься. По голосу слыхать — баба что надо. Эй ты, ползучка вшивая, — мысленно обратился он к обитателю мешка, — пошевелись, что ли. Недолго уже осталось. Вот я ужо мешочек-то развяжу…» — Мама! — Я вот тебе покажу «мама»! — Слышишь? Вроде как за забором… Бродяга испуганно замер. Даже дышать перестал. Ну и слух у девчонки — лесного человека учуять! — …шевелится, а? — Ничего там не шевелится! Ты мне голову не морочь. — Нет, шевелится, — капризно сказала девочка. — А мой, с пятнышком, он же маленький еще. Вдруг волк? — Ай-я, какой волк? — Или вурди… — Тсс! То волк. А то — вурди. Я ж тебе говорила… — А он вправду похож? На человека? — Иди в дом, поганка! Мала еще о таком говорить… — Иду. Уф! Бродяга выдохнул застоявшийся в легких воздух. Пронесло! Тихий шорох шагов по песчаной дорожке. Скрип закрывающейся двери. Пронесло-то пронесло. Только никто за прутьями не пойдет. Добыча ускользнула. Жаль. Хотя и не больно-то надо — другую найдем. Помоложе. Получше. Вон там, впереди, — кто это? Бродяга осторожно вылез из шиповника. Поправил мешок за спиной. Никого… Ветер качнул молоденькую березку. Вот и померещилось. Почесал колючий подбородок. И серой тенью скользнул вперед. Следующие несколько дворов были пусты и безжизненны. Зато в конце кривой улочки раздавался громкий девичий смех. Бродяга насторожился. Одна? Нет? Но тут чей-то мужской голос приглушенно сказал: — Ах! Ты еще и кусаться! И бродяга торопливо прошел мимо. Он, как зверь, крался возле разросшихся у заборов кустов шиповника и сирени, вздрагивая от каждого ночного шороха. Конечно, можно было и рискнуть — топать посередке улицы как ни в чем не бывало (не могут они тут знать всех и вся в лицо): мол, пришел с охоты, живу на том конце. Вроде как и проще бы было. Выслеживать. Это с одной стороны. А с другой… Уж больно опасно. Хоть и спят уж почти все, а коли увидят — волосы до плеч, бороденка нестрижена, одежка на ладан дышит, походка крадущаяся, звериная, такую уже не переиначишь, в плоть и кровь вошла, — тут и дурак поймет: не местный перед ним человек — лесной. «Пеняй потом на себя, — думал Плешак, кося то вправо, то влево, не появился ли кто на дороге (баба — хорошо, мужик — успеть бы в кусты), — ладно, если камнями побьют да отпустят. А то ведь и хуже того: за ноги да в колодец какой заброшенный — вот и вся недолга». Двор. Второй. Третий. Эта улица была пошире, и дома на ней выглядели подобротней, не такими скособоченными, как те, что ютились на самой окраине. И если там во дворах стояла тишина, то здесь нет-нет да и похрюкивали в своих загонах свиньи, сонно квохтали куры, позвякивали глиняные колокольчики на шеях спящих коров. Лишь в двух или трех окнах бродяга увидел тусклый пляшущий свет масляных плошек. Большая часть Поселка спала. Большая, но не вся. Проходя мимо одного из дворов, он услышал скрип колодезного колеса и, пригнувшись, приник к заборной щели, высматривая, кому это среди ночи потребовалось вдруг ходить за водой. Тем более, что света в окнах не видать, а значит, кроме стоящего у колодца, других бодрствующих нет. Мужчина? Женщина? Колодец он видел достаточно хорошо. Но тот, кто интересовал бродягу, был скрыт от него большим кустом черемухи, так что ему пришлось чуть сдвинуться вправо. «Ага! Ну ты-то от меня не уйдешь». У колодца стояла женщина. Стояла спиной к бродяге, наклонясь вперед; в ярком лунном свете пришелец отчетливо видел лишь туго обтянутые ситцем ягодицы — не большие, не маленькие — в самый раз. Ног разглядеть не удалось — скрывала длинная юбка. Но и увиденного вполне хватило, чтобы бродяга тихо, одним прыжком перемахнул через забор. На мгновение замер — услышала, нет? Еще через мгновение он уже лежал за кустом черемухи и осторожно стаскивал с плеч драгоценный мешок. Стащив, положил рядом с собой. Погладил его рукой — теперь скоро. Не без удовольствия почувствовал, как тонкий скрученный жгутом ствол ползуна вдруг резко дернулся, будто пытался избавиться от непрошеной ласки. «Ага, живой». Убрал руку. Осторожно выглянул из-за куста. Теперь женщина была видна целиком. Она стояла у колодца и, наклонив ведро, жадно пила мелкими глотками, пила так долго, что Плешак засомневался: а здорова ли? Наконец оторвалась от ведра. Выпрямилась. Крякнула. Вытерла тыльной стороной ладони влажные губы. Бродяга смотрел во все глаза. Давненько он не видел женщин. Уже и забыл, какие они. Теперь, впрочем, вспомнил. И глядя на ту, что стояла перед ним, понял — она. Другой не надо. А надо именно такую. С пухлыми, красивыми руками. И губами — благо луна старалась вовсю, видно как днем — полными, все равно, сколько ни вытирай, влажными, даже слегка поблескивающими в лунном свете. С призывно распирающими ситец тыквами грудей. Даже с таким вот лицом (с лица воду не пить), слишком круглым (что висящая над Поселком луна), слишком бесформенным, зато и слишком жадным той особого рода жадностью, которая так и притягивает разгулявшихся по весне самцов. «Ты одна? — мысленно поинтересовался бродяга у женщины. И тут же ответил сам себе: — С таким-то жадным до удовольствий лицом? Муж-то, верно, на охоте. Да, одна». Тем временем женщина снова наклонилась к ведру. Сделала несколько, на этот раз больших и жадных, глотков. Потом оттолкнула ведро от себя, и оно с грохотом полетело в колодец. Вовремя. Плешак как раз развязывал тугой неподатливый узел и, не удержавшись, тихо выругался: — Чтоб!.. «Тебя», — застряло в глотке — он испуганно взглянул на стоявшую у колодца. Нет, не услышала. Падавшее в колодец ведро грохотало так, что он мог ругнуться и в полный голос. Вскоре раздался плеск — ведро достигло дна. Плешак услышал, как женщина что-то пробормотала себе под нос, но слов не разобрал. Проклятый узел («Сам же завязывал, дурак») не поддавался. Бродяга вцепился в него зубами, чувствуя, как все сильнее дергается в мешке ползун. «Да погоди ж ты!» Упрямый конец медленно заскользил из стягивающей его петли. И тут, к ужасу своему, бродяга-отшельник услышал: — Эй! Ты кто? Никакого страха в ее голосе не было. Скорее любопытство. И еще что-то странное, отчего пришельцу вдруг стало не по себе. — За кустом ты, — уверенно сказала женщина, — вылезай. Не бойся. Не трону. — Вот еще, — буркнул Плешак, — бояться… — Однако вылезать не спешил. И окончательно развязывать мешок тоже. Вроде кричать она не собирается. И не боится вовсе. А ну как добром пойдет? — Ага! — довольно сказала женщина. — А я уж думала, зверь какой забрел. Собаки-то не держим. Сдох пес-то. Как хозяина не стало, так и… «Что ж это у них — на мужиков мор, что ли, напал?» — Ладно, вылезай, — продолжила женщина, — чего под кустом бока отлеживать. Что-то я по голосу не пойму… Дрон, ты? Хотя нет, — сказала она сама себе, — Дрону хорониться ни к чему. Он свое дело знает. Гнилуха, что ли? Я ж тебе сказала: будешь шастать — болтушку-то оторву. Не про тебя честь… Эй! Уснул, а? Плешак приподнялся на локте, выглянул из кустов: — Не-е… Почему-то он был уверен — эта не закричит. — У! А волосья-то! — сказала женщина, и опять в ее голосе не чувствовалось страха. Даже любопытства не было. Только простая бабья уверенность — раз пришел, значит, надо. И понятное дело, чего. Она сладко потянулась: — Ладно, вставай, поздно уже. Я только Гнилуху не люблю — от него чесноком воняет. А не чесноком, так зубами его гнилыми. Знаешь Гнилуху-то? — Не-е. — Бродяга встал с земли, крепко сжимая в руке мешок, ибо ползун вовсю рвался на волю. А зачем ему воля, коли баба сама в руки идет? Хоть и потаскушка, сразу видать, ну да это его не пугало — в лесу-то, кроме него, мужиков днем с огнем не сыщешь. — Не-е, — повторил он. — Вот я и гляжу — не встречала вроде. — Она облизнула полные губы. — Вот пью, видел? Никак напиться не могу… — Ага, — глупо сказал бродяга, нерешительно переминаясь с ноги на ногу. Уж больно складно все получалось: ни тебе крика, ни страха в глазах, вроде как даже наоборот приглашают — мол, давай, что же ты стоишь, не видишь, какая я? — Хорош! — весело сказала женщина. Ее взгляд бесцеремонно ощупал пришельца с головы до ног. И уж конечно от него не ускользнули ни потрепанный вид стоявшего перед ней мужчины, ни то, что почище всякого ползуна рвалось из его штанов. Он поймал этот взгляд — жадный, не по-женски откровенно грубый, — и ему снова стало не по себе. Углядела и мешок. — Чего спер-то? Надеюсь, не у меня? Он что-то неразборчиво хрюкнул. Она коротко хохотнула, показав белые зубы, и торопливо сказала: — Ладно, это я так. Нечего у меня красть. Мне ваш брат носит, так ведь надолго не хватает. А что есть, вот оно, на месте. — Она показала рукой куда-то в глубь двора. — Только что проверяла, знаю. Плевать мне на твой мешок. А то вон к соседям могу пустить — у них свинья опоросилась, тащи, коли унесешь. Хочешь? — Не-е. — Как немой прямо. Только и знаешь некать. И стоишь как чурбан. Ты мне вот что — ведерко из колодца достань. Не могу я — жажда замучила. Полведра вылакала, а будто и не пила вовсе. Достанешь? Он пожал плечами. Странная жажда. Вроде и не больная — веселая, в теле, взгляд хоть и лихорадочный, так понятно вон как на колодец глядит, будто весь до дна разом выпьет. Он снова вспомнил о вурди. И о колышке, запрятанном в голенище сапога. — Мешочек-то брось. «Будет тебе. Баба как баба, у страха-то глаза велики». Однако мешок свой, понятное дело, не бросил. И к колодцу прошел осторожно, бочком, не выпуская из виду глядящую на него женщину. Ее красивую дебелую шею. Грудь. Пухлые губы, на которых играла усмешка: мол, пришел мужик, тоже мне, вроде к бабе, а от бабы чуть не шарахается, вроде болтушка аж штаны рвет, да, видать, без толку. — Убогий ты какой-то. — Голос ее звучал почти презрительно. — Так-то ничего, мало таких крепких мужиков в Поселке осталось. И не молодой уже. А как к бабе подойти, не знаешь. — Знаю, — глухо сказал он, свободной рукой крутанув колодезное колесо. Цепь нехотя заскрипела. — Черпнул? — Полное. Тебе хватит. — Ну вот. Хоть слова дождалась. Значит, не немой, язык есть. Только уж больно басовитый. Говоришь, что рычишь… — Не нравится? — Почему ж?.. — Думаешь, соседей разбужу? — Он уж и думать забыл, что может попасться, как лесной зверь. — Детей. — Она усмехнулась. И пристально посмотрела на него. — А ведь ты не наш. Отшельник ты. Из леса. И как это я сразу не поняла? Он вздрогнул, но колесо не отпустил — видел: говорит она безо всякого страха. А глаза стали и вовсе масленые, небось на своих, на соседских, так и не смотрела никогда. — Значит, не боишься? — Он вытащил полное ведро, поставил на край колодца. — Я?! — А то кто же? — Боялась бы, так ты бы здесь не стоял… — Это почему ж? — Кричу громко. — Она усмехнулась. — Показать? Он выразительно мотнул головой: нет уж, не надо, верю. — А вот ты трусоват. Ишь глазюки как бегают. Даже колышек осиновый припас… Вон, в сапоге… Думал, не вижу? Он молча подвинул к ней ведерко: на, пей. Она поняла. Улыбнулась: успеется. «Дай хоть поглядеть на тебя. А то над ведерком-то склонюсь, тут ты мне по макушке и дашь. Очнусь где-нибудь середь леса — кричи не кричи, а кроме тебя, волосатого, на семь дней пути никого. За бабой пришел?» Он пожал плечами: мол, сама видишь. — А зачем же еще? — ответила на свой безмолвный вопрос женщина. — Хочешь помогу? Он усмехнулся. И опять промолчал. Хитрая баба. Знает, чего хочет. Палец в рот не клади. — А то заявился, ишь ты!.. С колышком!.. Видать, сто лет в лесу. Не то знал бы — нету их, вурди. Сто лет, как нету. Повывелись все. Будешь, дурак, от каждого куста шарахаться… Так помочь? — Пей, — сказал он на этот раз вслух. — А ну ее! — Она похлопала рукой по животу. — Брюхо что у беременной. Ишь как раздулось. Не с руки будет… Нам… С тобой… Он хмыкнул. — Значит, согласен? — Да. — Вот и хорошо. Не пожалеешь. Я потом соседку выманю. Ласку. Тебе понравится. Только потом. — Женщина выразительно взглянула на пришельца. — Потом, слышишь? — Ага. — Идем. — И она поманила его рукой в сторону дома. Однако повела не в дом. Они миновали крыльцо, темное слюдяное окошко, завернули за угол, и Плешак увидел скособоченную сараюшку с дырявой крышей, без окон, без дверей, если не считать приставленной рядом с темным входом, видать отвалившейся, дверцы. «Да и что это за дверца, — подумал Плешак, — сплетенная из ивовых прутьев, ни от зверя, ни от человека, так, баловство». Женщина шла впереди, доверчиво повернувшись к нему спиной. По всей видимости, считала — сейчас не опасно: какой же мужик от удовольствия откажется? Тем более с такой болтушкой в штанах? Плешака же так и подмывало открыть мешок, тем более, что его вновь начали охватывать сомнения. Повывелись! Как же! Вчера, может, и повывелись. А сегодня — уж не заманивает ли она его? «Эх, как бы не того…» — думал он. Но шел за женщиной как на привязи. И вместо того чтобы выпустить ползуна, на ходу завязал мешок, вытащив из-за пазухи припрятанный обрывок веревки. Не сильно завязал — дерни и готово, но ползуну не вылезти. Незачем пока. Все-таки сама, добром идет. И с бабой помочь обещалась. А кто его знает: может, Ласка не хуже будет? Возле сараюшки женщина остановилась: — Здесь. Он тоже остановился, вопросительно посмотрел на нее. Лезть туда первым не хотелось. Она поняла. Кивнула: — Пугливый. И, нагнув голову, чтобы не стукнуться о низкую притолоку, нырнула внутрь. Плешак подошел к темному входу. Оттуда сладко тянуло прелой травой, яблоками и едва уловимым запахом цветов. — Ну же! — Ее голос из сараюшки звучал ласково и призывно. Но главное — успокаивающе. На всякий случай плюнув через левое плечо (не очень-то он верил в эти обереги), Плешак пролез внутрь… И не успел как следует оглядеться, как чьи-то сильные и мягкие ладошки толкнули его в бок. Он инстинктивно отмахнулся рукой, при этом чувствительно ударившись локтем о сучковатый дверной косяк. Потерял равновесие и полетел в мягкую травяную постель. За спиной выразительно хихикнули. — Тьфу! Дура! Так-то зачем? — Так ты б до утра гляделки пялил, — смешливо ответила женщина. — Как звать-то? — буркнул он, чувствуя, как кто-то (она, кто ж еще?) торопливо стаскивает левый сапог. И то хорошо. Нож и колышек были в другом. — Как звать-то тебя, а? — повторил Плешак, а сам торопливо согнул правую ногу в колене, быстренько скинул обувку, отложив ее в сторону. Но недалеко. Чтобы и нож, и колышек, оставшиеся в голенище, были под рукой. Рядом с мешком. — Зовушкой звать, — весело откликнулась женщина. Она наконец стащила сапог, и тут же послышалось деланно брезгливое: — Фу! — Взопрели малость. Что поделаешь — без сапог по лесу никак. — Да ты ноги-то когда моешь? Во зловредная баба! Плешак сердито хрюкнул, на что она весело рассмеялась: — Да ладно! С гнильцой оно и вкусней! Зашуршала солома. Женщина лезла к нему. От пряных запахов кружилась голова. Сосало под ложечкой. Солома казалась теплой, почти горячей. Рубаха на спине моментально взмокла. Он торопливо развязал шнуровку. Попытался сесть, чтобы скинуть одежку через голову, но тут же получил легкий толчок в грудь: лежи, я сама. Мягкие руки Зовушки ласково касались его плеч, рук, живота. Вот они ухватили рубаху, потянули куда-то вверх. — Приподымись. Он послушно приподнялся, рубаха будто сама собой скользнула через голову. Он снова лег, почувствовав щекочущее прикосновение сухой травы. И боль в локте — все-таки поранился, когда отмахнулся у входа; а зачем отмахнулся? От кого? Глаза постепенно привыкали к темноте. Бродяга запрокинул голову: сквозь драную соломенную крышу просвечивали звезды. Струился серебристый лунный свет, который рисовал на полусгнивших бревнах стены замысловатые рисунки. Взгляд скользнул по стене — в углу поблескивало острое лезвие косы. Рядом — ржавые вилы, несколько непонятного назначения чугунков. Они не стояли на полках, а висели на вбитых в бревна гвоздях. «Такие в доме хранят, не вурди знает где», — подумал Плешак и снова выругал себя за опасное для здешних мест ругательство. Ох, не верил он этой Зовушке. — Ты это… — начал было он и тут же почувствовал, как ее торопливые руки начали развязывать шнуровку на холщовых штанах. Его бросило в жар. — Ты это… Со мной-то… почему? Ее руки замерли, как испуганные зверьки. — Ты что, не знаешь? — А что знать-то? — А то! Она зло дернула за узел. — Так не развяжешь. Дай-ка я сам. — Угу. Ты и впрямь не знаешь, да? Он кивнул. Глаза окончательно привыкли к темноте, и теперь Плешак прекрасно видел сидевшую возле него женщину. Ее распущенные волосы. Голые (и когда это она успела скинуть платье?) плечи. Белые руки. Широкие бедра, которые так и хотелось огладить, но было не до того — он пыхтя развязывал натуго затянутый шнурок. В темноте да спешке — не очень-то и развяжешь. Он беззлобно ругнулся. Женщина насмешливо шлепнула его ладошкой по голому животу: — Что, никак? Кто ж так завязывает? А если по нужде? — По нужде-то оно проще, — проворчал бродяга. — То-то и видно — нынче-то большой нужды нет. — Будет тебе… — Ничего. Разговеешь. Я горячая. — Оно и видно. — Знаешь, это хорошо, что на мой двор забрел. А то попал бы к этой дуре Стешке, чего доброго в лес бы ее уволок — тебе бы потом житья не было. — Это отчего ж? — Ты про Стешку? — Нет. Про тебя. — А! — Женщина отбросила со лба непослушную прядь. — Примета такая — кто из баб с отшельником встретится да леса избежит, той и муж добрый, и зло стороной обходить будет. — Да? Узел наконец поддался, и бродяга торопливо стянул с себя штаны. Зовушка легла рядом, прижавшись теплым животом к его боку, упругие груди легонько касались плеч отшельника. Руки нежно обвились вокруг заскорузлой шеи. Он почувствовал ее теплое дыхание на губах. — Значит, муж? — усмехнулся он. — Тебе-то такой зачем? — А какой? — В ее голосе зазвенела обида. Она на мгновение отстранилась, но тут же прильнула к его рту горячими влажными губами. Он задохнулся. Голова кружилась, горячий шар катался от макушки до самых пят. Бродяга грубо облапил женщину, потянул к себе. Она оторвалась от его губ: — Погоди. Пахнет… — Лесом? — Нет. Сладко. Что-то мне нехорошо. Он сжал ее сильнее. Зовушка уперлась кулаками ему в грудь: — Погоди ж ты, все кости переломаешь… Дурак! — Говоришь, сладко? — Он тяжело дышал. — От сена это. Горит оно. — Нет. — Женщина попыталась высвободиться из его объятий. — Не сеном. Чем-то другим пахнет. Отпусти ж! Плешак выругался, но руки разжал. Знакомая тревога холодком пробежала между лопаток. Пахнет, вишь! Ох, крутит баба! И чего, спрашивается? «А то ты забыл, — зло подумал бродяга, — все они горазды хвостом вилять». Эта мысль успокоила отшельника. Плешак вновь потянулся к женщине. Она заискивающе погладила его локоть. Вдруг вздрогнула, будто обожглась обо что, поднесла ладонь к лицу. Жадно обнюхала пальцы; резко отстранилась от бродяги и села, широко раздвинув поджатые под себя ноги. У Плешака зашлось сердце. — Эй! — призывно выдохнул он. Женщина не отозвалась. Затуманившиеся глаза ее смотрели куда-то в сторону. Рот был крепко сжат, а белые плечи мелко вздрагивали — то ли от холода, то ли смеялась беззвучно. То ли плакала… — Эй! — зло повторил бродяга. Она скосила глаза на него. Растерянно моргнула. Вдруг улыбнулась и, потянувшись сладко, подставила под холодные струи лунного света пухлые груди. Только сейчас Плешак разглядел на сосках женщины тяжелые белые капли. Женщина проследила за его взглядом, лукаво улыбнулась: — Нравится? Вишь, капает… Хочешь? Много его. Моему-то столько не надо. Все одно сцеживать, а? И снова улыбнулась. Как-то недобро, показалось бродяге, но он тут же забыл об этом, ибо женщина и в самом деле наклонилась так, что упругий сосок ткнулся ему в губы. Прохладный, влажный. В рот брызнуло теплое молоко — Плешак судорожно глотнул. Женщина странно хихикнула, навалилась ему на лицо мягкой грудью. — Пей. Только смотри, — ее грудь вздрогнула, — бешеное оно у меня. — А? — Шучу… Пей… Он пил до тех пор, пока не высосал все до последней капли, потом блаженно откинулся на спину. Грудь тут же исчезла, словно растворилась в ночном сумраке. Остался лишь стук сердца да шумное дыхание Зовушки. Где-то совсем рядом, где-то очень и очень далеко. Бродяга вытер ладонью влажные губы, подбородок. Дремотная истома растекалась по всему телу. Он не чувствовал ни рук, ни ног — лишь приятный жар в голове. Немного успокоившись, повернулся к женщине — она смотрела на него. Странное дело, Плешак вовсе не хотел ее. Разве что обнять, погладить по распущенным волосам, ткнуться носом во влажную ложбину меж двух белоснежных холмов. Она же, словно чувствовала это, сидела подле без движения и лишь неотрывно смотрела на его немного растерянное лицо. Он протянул руку, чтобы коснуться белоснежной груди. Женщина перехватила ее, острые ноготки ощутимо впились в кожу: — Не надо. Тебе понравилось? Он молча выдернул руку: — Эй! Больно же так! — Сладкое? — Горчит. — Перестояло. Лишнее оно. Вот и захотелось. Глупо, да? — Тебе холодно? — Вовсе нет. — А дрожишь, — буркнул бродяга, вглядываясь в ее размытое сумраком лицо. Доселе бесформенное, рыхлое, оно заострилось, в нем чудилось что-то птичье. Сейчас она казалась ему даже красивей, чем там, у колодца. Ей шли и этот игривый лунный свет, и этот немного грустный, немного хищный разрез глаз, который появился только теперь, — а может, раньше он просто не замечал его? Даже взгляд, жадный и одновременно жалкий, притягивал бродягу. Он вновь подумал, что не надо ему никакой Ласки, полежит еще немного вот так, рядом с Зовушкой, и выпустит-таки ползуна, и унесет это прекрасное тело с собой… Разморенный, дремотный («А сонное молочко-то»), он закрыл глаза. Почувствовал, как она схватила его руку. Услышал ее низкий с хрипотцой голос: — Теперь я… — Ты о чем? — Ни о чем. Руку-то поверни. — Неудобно. — А ты на живот ляг. Так лучше. Вишь, поранился, сам не чувствуешь, что ли? — А? — Он зевнул. Сладкая дрема овладела всем телом, даже язык, и тот ворочался с трудом. — Это я о косяк. Пустяки. — Кровь-то идет, эй, слышишь? Еще как идет. О гвоздь что ли? — Она не говорила — бормотала. Что-то в ее голосе было странное. Нервные, надрывные нотки зазвучали в нем — казалось, она пытается сдержать в себе нечто большее, чем это бормотание, — крик ли, плач? «Будто немного не в себе, — сонно подумал бродяга, — хотя давно уж не в себе», — внезапно мелькнуло в его голове. Он снова зевнул и тут ощутил, как ее горячий язычок лизнул локоть. Усмехнулся: — По-звериному, да? — Капля. Капелюшечка, — хрипло, чуть нараспев сказала женщина, — раз — и нету. Сладко. Ты спи, лесной человек, спи. Заживет у тебя. Быстро заживет. — И она что-то неразборчиво забормотала себе под нос. Боль в локте утихла. «Умеет заговаривать-то, — сонно подумал бродяга. — Вишь, как вылизывает. И запах… Да. Странный. Вроде как человек, а вроде… Жажда опять же. Там, у колодца… Голос…» Голос Зовушки все более отдалялся от него, и слова, как капли, размеренно падали с ее губ, завораживая, дурманя и без того засыпающее сознание. — Капля… Капелюшечка… Лесной… Спи… Он уже засыпал, когда непослушная рука дотянулась до припрятанного в соломе сапога. Колышка в голенище не было. Только нож. «Выронил, что ли?» — с дремотным безразличием подумал бродяга. Ухватил нож и несколько раз с силой ударил женщину в такую белую, такую желанную грудь… 4 Ай-я открыла глаза. Слюдяное окошко светилось ярким серебристым светом. Во дворе шелестела листва, где-то вдалеке занудно лаяла собака. В доме стояла духотища, и Ай-я невольно посмотрела на запертую на щеколду дверь. Вот бы отпереть! Ну хоть чуточку! Хоть на пол-ладошки! А лучше — выйти на двор, поглядеть, как там ее любимец. Тот самый. С пятнышком. Просто посидеть и поглядеть. Интересно, съел ли он принесенную Ай-ей траву? Съел, наверное. Он голодный. Утром, днем, вечером — всегда. Даже ночью. Мама говорила, это потому, что он маленький и ему надо расти. А еще потому, что кролики живут по ночам. Вот смешная — как же это, по ночам? Ай-я вздохнула. Вытерла ладошкой вспотевший лоб. Тело била мелкая дрожь, однако вовсе не от холода, — ночь была жаркой, и девочка без труда представила себя лежащей на разогретой печи. Очень уж разогретой. Ночная рубаха неприятно липла к ногам. — Ма!.. — тихонько позвала девочка и, будто испугавшись собственного голоса, осеклась, смутилась, неловко ударила ладошкой по губам. Мама спит, без дела ее будить нельзя. А как хочется! Ай-я всхлипнула (почему-то хотелось плакать). Зажмурилась — из глаз выкатились две большие соленые капли и медленно поползли по пылающим от жара щекам. — Плохая! — прошептала девочка, укрывшись с головой. Однако тут же откинула одеяло. Так еще жарче. И совсем нечем дышать. Она тихо шмыгнула носом. Спать не хотелось. Зато хотелось пить, хотелось плакать, хотелось избавиться от страшной рези в желудке, которая заставила Ай-ю свернуться калачиком, обхватив руками влажный от пота живот. Девочка плотно сжала губки, провела язычком по пересохшему нёбу. Пить. Почему-то очень хочется пить. И в животе, наверное, режет оттого, что в нем так же сухо, как на пыльной дороге в те дни, когда даже мама нет-нет да и посмотрит на безоблачное небо, бормоча себе под нос: — Ишь как распогодилось, а давненько уж не было дождя… И Ай-я представила себе дождь. Он хлынул прямо с потолка, но почему-то был совсем не мокрый, а сухой и жаркий. Как песок. Ай-я подставила ладошки — капли-песчинки струились меж пальцев, похожие на тонкие ниточки маминых волос. Вспомнив о маме, девочка не удержалась и снова всхлипнула. Нарочно погромче, чтобы та услышала, проснулась, подошла к лежанке. Провела обветренной ладонью по волосам: — Ну что, глупенькая, что? Но мама спала — Ай-я слышала, как она что-то пробормотала во сне. Перевернулась на другой бок. Может быть, и хорошо, что не проснулась, а то бы еще рассердилась: мол, такая большая, а носом хлюпаешь, прямо-таки беда с тобой… «Беда», — мысленно вздохнула девочка. С трудом разогнувшись, она кое-как слезла с лежанки. Прошла на цыпочках к стоящему возле окна столу. Ухватила обеими руками глиняный кувшин. Поднесла к губам. Торопливо глотнула и разочарованно поставила кувшин обратно. Глоток. Всего один глоток. Ай-я жадно посмотрела на запертую дверь. Потом на мамину лежанку. Боль в желудке согнула ее пополам. Она тихонько ойкнула, не разгибаясь присела на краешек табурета. Такое уже случалось с ней. Но так больно не было никогда. Наверное, это от воды, подумала девочка. Вот если бы не один глоток, а много, целый кувшин, тогда бы все прошло. А с одного глотка только хуже. Лучше бы и не пила… Ай-я закусила губы, пытаясь унять боль, жажду и охвативший ее необъяснимый страх. Сердце болезненно сжалось, на мгновение в желудке стало так холодно, будто она проглотила изрядный кусок льда. Потом снова жарко — лед расплавился, забурлил, содержимое желудка подкатило к самому горлу. Ай-я сидела скрючившись на табурете, а сердце едва не выпрыгивало из груди. Она снова шмыгнула носом. «Дура! Дура!» — мысленно сказала себе девочка, чувствуя, что уже не в силах сдержаться и сейчас расплачется, разбудит маму и вообще будет вести себя как глупая девчонка, совсем не так, как должна была бы вести себя та, взрослая, из-за которой вчера сцепились два вовсе не знакомых ей человека: вонючка охотник и нескладный парень, убежавший слишком быстро, чтобы она, Ай-я, успела сказать ему… «Вот глупая! Он бы и слушать меня не стал. Сказал бы, таких дурочек еще поискать. Маленькая, а туда же». Ай-я взглянула на руку. Вот, пускай всего лишь грязная тряпка. Но все равно! Она не снимет ее до того дня, когда… (Девочка вспомнила ироническую усмешку матери, покраснела). Упрямо тряхнула головой — все равно! И едва не закричала от боли — кто-то страшный, безжалостный обманом проник в ее маленькое тельце и теперь рвал его на куски… — Мамочка! Мама! Терпеть не было сил. Ай-я судорожно дернулась, больно ударившись коленкой о ножку стола. Руки стали словно чужие. Правая висела плетью — Ай-я почти не чувствовала ее. Зато левая, с повязкой, была тяжела, ох как тяжела! Даже ведро с водой было бы легче поднять, чем эту руку. Сонный мамин голос проворчал: — Опять бродишь, мерзавка? Голос действовал успокаивающе. — Мама? — встревоженно сказала девочка, боясь, что мать уснет. — Ну что тебе? Ай-я снова всхлипнула. И — случайно — взглядом скользнула по собственной руке. — Что это? — Рука? Деревенея от ужаса, девочка смотрела на то, что еще недавно была ее рукой, а теперь… Она попробовала пошевелить пальцами… Пальцев не было, но то, что было вместо них, послушно поскреблось по столу. Этот тихий скребущийся звук особенно поразил Ай-ю… — Что это? — Рука? — Вишь, неймется ей по ночам. — Голос матери звучал где-то далеко. Ай-я едва расслышала его. Приснилось? Да! Да! Да! — Мамочка! Мама! Лежанка скрипнула, и до Ай-и донесся сонный голос: — А? Только не спи… — Ай-я, что с тобой? — Рука… — Что «рука»? — Не знаю… Мне страшно… — Болит? — Нет, — неуверенно сказала девочка. Боль отпустила, но лучше бы не отпускала вовсе. Она тысячу раз перетерпела бы эту боль. Даже куда более страшную боль. Даже самую-самую ужасную на свете. Лишь бы не видеть того, что видели ее глаза. Приснилось? Да! Да! Да! Девочка подумала было ущипнуть себя за щеку, но тут же вздрогнула от отвращения. Ущипнуть? Чем? Этой? Рукой? Она торопливо отвернулась — не смотреть, не видеть, все, что угодно, волки, ведмеди, оно, только не эта чужая и одновременно ее собственная… Уродливая. Похожая на головешку и одновременно покрытая… — Спи. Утром погляжу… Коли не болит, — зевнув пробормотала мать. — Посмотри… Какая она… Странная. — Девочка вдруг успокоилась и тихо добавила: — Ты только посмотри. Я — зверюшка, да? 5 — Баю-баюшки-баю. Вот так. Ляг. Дай-ка я тебя укрою. И ручку твою больную укрою. Положи ее на одеяльце… Не гляди. Незачем тебе глядеть. Я ее вот этой тряпочкой укрою. Спрячу. Вот так. Ну-ка! Что у нас с другой ручкой? Видишь? Ручка как ручка… — Мам, вовсе нет! — Я кому сказала не смотреть! — Мам, а у Тишки тоже?.. — Что «тоже»? — Ну, такое бывает, да? — Какого еще Тишки? — Он у реки живет. — Не знаю я никакого Тишки. — Это тот, из-за которого ты… — Вот глупости! Рано тебе еще об этом думать. Ты мне вот что скажи: опять шалила, да? — Мам, а откуда ты?.. — Да уж знаю, как не знать… — Я колдунья, да? — Ты горе мое луковое. — Нет, правда, это из-за того, что я немножко… — Ага! Значит, было? — Да. — Выпороть тебя хорошенько! — За что? — А за все! Ну-ка закрой глазки. Вот лучше, выпей. — Ф-фу! Ты за этим на улицу бегала, да? — И тебе нисколечки не нравится? — Ну, если по правде — вкусно. Голова кружится. Это хмель? — Еще какой! — Маленьким нельзя. — Взрослым тоже. — Вот еще! Я сама видела… — Ай-я, помолчи! — Мам… — Ты пей. — Я так быстро не могу. — Это потому, что говоришь много. — Оно вязкое. — Ай-я! — Мам, а у тебя? У тебя такое было? — Ай-я, не болтай. — Это страшно, правда? — Вовсе нет. Видишь, я не боюсь. — А вот и неправда. Вон у тебя как руки трясутся. — Опять глаза открыла, мерзавка! — Оно красное… Мам, а я знаю, куда серый кролик делся. Я тогда подглядывала. Сидела под крыльцом и все видела. Ну, как ты его… Ты ведь и сейчас хлебнула, да? — С чего ты взяла? — А ты губы плохо вытерла. И вон на платье капелюшка. Мам, а кроликов для этого держат? Они же такие маленькие… Добрые… — Тебе лучше? — Ага. Только колет. Нет, щиплет… Так и надо? Да? Мам, можно я посмотрю? — Дай-ка кружку. Хватит тебе. И смотреть нечего. Спи. Закрой глазки и спи. И не ерзай под одеялом… — Так щиплет же! — Ничего. Пощиплет и перестанет. У кошки болит, у собачки болит, у Ай-юшки все заживет. — Мам, а я вурди видела! — Ай-я, что за глупости?! — Видела, видела! Вечером. Я к своему, с пятнышком, ходила, а он за забором прятался. В кустах. Ты ведь не моего с пятнышком убила, да? — Девочка вздохнула. — Что с тобой? Мам, ты плачешь?.. — Нет. Это так. Капелюшки. Спи, деточка. Спи. Все будет хорошо. Но кое-что я должна тебе рассказать… Книга первая ЕДИНСТВЕННАЯ Часть первая ХРОМОНОЖКА ГЛАВА ПЕРВАЯ 1 За ним кто-то гнался. Огромный, белый, студенистый. Растекшийся по перелескам и глазастым лужам. «Значит, недавно прошел дождь», — подумал Гвирнус. Но странное дело: он почему-то не помнил ни этого дождя, ни своей встречи с тем, что так упорно преследовало человека. Поначалу почти бесшумно — лишь легкий шорох травы да шелест листвы выдавали его присутствие. Потом все громче и громче: послышался хруст ломаемых веток, в небо взметнулись стайки потревоженных птиц, в каком-то десятке шагов от человека прямо через бурелом промчалась грузная самка ведмедя. Рычание перепуганного насмерть зверя заставило прибавить ходу. Он уже не бежал — он летел сквозь лес, задыхаясь, обливаясь липким потом, расцарапывая в кровь лицо и руки. Внезапно выскочивший из-под влажного дерна корень гиблого дерева пронзил ступню, Гвирнус захромал и без сил повалился на влажную траву. Недавно прошел дождь, которого он хоть убей не мог вспомнить. Почему? Гвирнус жадно приник к теплой, попахивающей землей и брусникой луже, но, увидев свое отражение, отпрянул: яд гиблого дерева действовал быстро — себя он не узнал. Рука сама собой зачерпнула воды. «Вот так. Каждый сам по себе. Рука. Усмешка. Отражение. И еще то, что за спиной. И еще — лес. Деревья. Цветы. Беременная самка ведмедя. В это время они все беременные. Рыбы в небольших, разбросанных по лесу озерцах. Жирные крольчихи в глубоких норах. Женщины Поселка, которые наверняка уже растопили печи и возятся с многочисленными котелками и плошками…» Ног он не чувствовал. Была весна. И было утро. 2 А утро в Поселке, по обыкновению, начиналось с того, что Хромоножка Бо просыпался от холода, сладко потягивался, зевал, а злые языки утверждали, что не столько зевал, сколько выблевывал остатки вчерашнего ужина с доброй порцией эля (о! этот эль! — злые языки и сами были очень даже не прочь… хлебнуть… да-с!), но сей факт мало кого интересовал, ибо главное все-таки заключалось в том, что пьяница повелитель Хромоножка Бо просыпался, и просыпался именно человеком. «Без какого-либо злого умысла, а так — чтоб подшутить над очередной хозяйкой своим неожиданным превращением из обыкновенного с виду горшка с кашей в глуповатого толстомордого верзилу с гнилыми зубами и премерзким запахом изо рта. Да-да, не злонамеренно, а всего-навсего с перепоя», — утверждали одни. «Вовсе нет, — возражали другие (а таких было в Поселке большинство), — как раз-таки пренепременно в самый ранний час, когда ни о чем не подозревающая хозяйка нежится под одеялом, а уж завидев этакого невесть откуда взявшегося верзилу с остатками каши на лоснящейся от пота физиономии, она, хозяйка, визжит, как зарезанная, и опять-таки пренепременно выскакивает полуголая, с болтающимися титьками из постели, а вот это-то пьянице повелителю и надо». «Страсть как он любит их болтающиеся титьки», — ухмылялись сплетники. Как бы там ни было, но утро в Поселке начиналось с бабьего визга. На сей раз визжала толстуха Лита. Что-что, а это она умела. В хижине напротив проснулись. — Началось! — проворчал, ворочаясь в теплой постели, Питер Бревно. Его взлохмаченная голова с трудом оторвалась от подушки. Сонное лицо недовольно сморщилось. Он громко шмыгнул носом. — Сходил бы посмотрел, — сказала спросонья красавица Норка. — Сама иди. Подружка как-никак. — Вот еще! — фыркнула Норка. — А ну как это оно? — Некому было бы так визжать, — буркнул Питер. — Спи. Рано еще. — Пойду хоть в окошко гляну, а? — Ага. — Питер сладко зевнул. — Хромоножка это. Днем разберусь. — У Литы свой разборщик есть. — Вешать их надо, дармоедов, — сонно сказал охотник. — Кого? Повелителей, что ли? Норка искоса посмотрела на мужа. — Ага, — пробормотал Питер и улыбнулся. Во сне. 3 Проснувшись, она первым делом ощупала свой живот — большой, мягкий, разбухший, как гриб после хорошего ливня. «И то верно — гриб», — улыбнулась Ай-я. Хотела бы она знать какой. «Тук-тук», — отдалось в прижатой к животу теплой ладони. Ребенок уже вовсю сучил ножками — просился на волю. «Тук-тук», — билось едва ли не в такт движению маленьких ножек ее сердце. — Милый, — прошептала Ай-я, — проснулся уже? В такую-то рань? «Бум!» — ребенок будто услышал Ай-ю. Ладонь женщины едва не подпрыгнула на животе. Мальчик? Девочка? Больно шустрый. Наверное, мальчик. Да и Гвирнус хотел именно мальчика. Уже и лук ему смастерил. Вон висит на стене. Не так долго и ждать. Дней десять, говорила Гергамора. А уж старуха свое дело знает. — Тес! — Ай-я нежно погладила ладонью живот. Гриб? «Дождевик! — подумала она. — Пфф! И нету». — Она вздрогнула, и неприятный холодок пробежал по спине. Ай-я вовсе не была уверена в том, что ее разбудил ворочавшийся в животе малыш. Ее разбудило предчувствие… 4 Прошла целая вечность, прежде чем Гвирнусу удалось подняться. Нога болела. Он стиснул зубы: «Терпи», — и заковылял сквозь кустарник, спугнув семейство маленьких пушистых комков, мгновенно исчезнувших в серой дымке расползающегося по лесу тумана. Кролики Гвирнуса не интересовали — их хватало и в Поселке. Ему вообще было не до охоты; он мечтал лишь об одном — скорее выбраться из этого леса, доковылять до своей хижины, бухнуться в мягкую постель. Гвирнус представил, как будет суетиться вокруг раненого мужа Ай-я. А уж у нее-то всегда найдется по такому случаю и кружка хмельного эля, и добрая порция какой-нибудь премерзкой — охотник поморщился — лекарственной настойки. Тьфу! Он так явственно представил последнее, что во рту стало горько. Да. Она наклонится над ним, притворившимся спящим, ее теплые, влажные губы коснутся его губ, а он, вдруг неожиданно выпростав руки из-под одеяла, обнимет огромный, набитый кучей маленьких ребятишек живот и… Гвирнус улыбнулся. Он знал, что она ему на это скажет, смеясь и краснея, как девочка: мол, отстань, ведмедь этакий, нечего лапать, пока не твое, еще подавишь дитя, лучше бы пошел, дров что ли нарубил. Мне ведь нельзя; вон Гергамора говорит, еще дней десять и рожать пора… «Мальчика!» — пренепременно вставил бы Гвирнус. «Хватит мне и тебя, нелюдима, — смеясь ответила бы Ай-я, — я уж и платьице ей сшила». «Врешь». «А вот и не вру. Хочешь посмотреть?» — Хочу! — громко, на весь лес, сказал Гвирнус. — Хочу, — прошелестел тысячами тысяч листьев лес, коварно подсовывая под ноги хлипкие тельца стелющихся по земле карликовых берез. — Помолчи уж, — зло прошипел охотник. — Не до тебя. Он остановился, переводя дух. Прислушался. Шум погони стихал. Еще трещали вдалеке ломающиеся ветви, еще метались меж темных стволов встревоженные сойки, но теперь неведомый преследователь заметно сместился влево, в глубь леса, туда, куда бежала испуганная самка ведмедя. — Повезло, — пробормотал Гвирнус, чувствуя себя немного виноватым: «Она все-таки беременная, эта самка, а я…» Она прижалась к нему — живот к животу: ничего, пускай тоже почувствует, как дергается, как уже живет, почти само по себе, но еще в ней, маленькое суетливое тельце. Обняла мускулистые плечи мужа. Крепче. Еще крепче. Так спокойнее. Ему. Ей. Всем. За окном быстро светало. Огромный дуб, запутавшийся в утренней дымке, задумчиво хлопал листвой. Дул легкий ветерок, но белые хлопья тумана упрямо цеплялись за могучие ветви. («Вот так и я цепляюсь за его плечи», — подумала Ай-я). Из ветвей внезапно вылетела большая черная птица и камнем упала вниз, невесть как сквозь туман разглядев в траве свою жертву. Во дворе жалобно поскуливал Снурк. «Вот оно — предчувствие. И Снурк скулит, с чего бы это? Обычно ведь носится по Поселку как угорелый и не докричишься с утра». Щетина мужа остро покалывала щеку. Слегка побаливала непомерно набухшая (скоро, очень скоро) грудь. Малыш в животе угомонился, и теперь Ай-я ощущала лишь толчки собственного сердца да легкое подрагивание — во сне — мускулистого тела Гвирнуса. «Что ему снится?» — подумала она. Ему снилось утро. Теплое, влажное, с запахом прелой листвы и ароматами цветущих трав. Лес расступился — еще с десяток шагов, и Гвирнус вышел к окраине Поселка. — Вот я и дома, — тихо, почти шепотом, сказал охотник. Он усмехнулся. Сон (Гвирнус чувствовал, что это всего-навсего сон) мало чем отличался от яви. Все те же серые, испуганно жмущиеся один к другому дома («жалкое зрелище»), латаные-перелатаные соломенные крыши, вороны, сидящие на покосившихся заборах. «Кар!» — нагло заявила одна из них. — Кар! — передразнил Гвирнус. Он наклонился, сорвал пучок травы, торопливо обтер грязные сапоги. Поглядел на ворону: достаточно? Ворона почему-то хитро подмигнула ему, громко щелкнула клювом. — Кыш! — махнул рукой Гвирнус. Ворона расправила крылья и перелетела на ближайшую крышу. — Там и сиди, — проворчал Гвирнус. Вид Поселка нагонял тоску. Сломанные калитки, гнилые сараюхи, неухоженные огороды. Испитые лица рыболовов. Там и сям черные пеньки. Вон — от рябинки, что разрослась себе на беду: срубили по осени, когда померещилось непутевой Норке, будто потянулась к ней рябинка усыпанной гроздьями ягод веткой. Визжала тогда Норка чуть не на весь Поселок. Мол, и не рябинка это вовсе, а проклятое оно ее со света сжить хочет. Питер Бревно — муженек — тут как тут. С топором. А вон — целая рощица порублена. Стояла посередь Поселка, хоть глазу веселей, а то ведь, помимо нее, ни одного деревца вокруг. Так нет. Пустили слух, будто шебаршит там по ночам кто-то. Торчат теперь пеньки, что бельмо на глазу. Хоть бы выкорчевал кто. Одни кусты в Поселке и остались. Несколько сосенок. Да дуб во дворе у Гвирнусов. Издалека виден. Красота! — Эх! — крякнул охотник. Что там деревья! И люди-то как пеньки. Все боятся чего-то, некоторые уж и вовсе в лес носа не суют — целыми днями на реке пропадают. «Рыболовы», — презрительно называли их охотники. Да. Вид Поселка нагонял тоску. Даже темные, засиженные мухами окна домов. Даже разговоры, даже произносимые людьми слова, которые теряли смысл раньше, чем срывались с языка. Даже эти жирные, наглые вороны — ишь как смотрят — даром что во сне. — Ненавижу! — прошептал Гвирнус. Этот мир был бы бесконечно пуст, если бы… Если бы в нем не было Ай-и. (Нет, не зря-таки его прозвали нелюдимом). Это все страх. Страх ожидания, который хуже смерти. «Но ведь и ты боишься. Даже во сне», — честно признался он себе. Не оглядывайся на лес. Он все-таки оглянулся — лес равнодушно шелестел тысячами тысяч листьев. Охотник зашагал по едва приметной тропинке к дому. ГЛАВА ВТОРАЯ 1 Дом Гвирнуса стоял на отшибе, возле сумрачного леса Подножия, над которым зловещей тенью нависал Зуб Мудрости — огромная, поросшая неприступными зарослями гигантского чертополоха скала. «Черной» еще называли ее жители Поселка, ибо почти всегда была она темна и только ранним утром в погожие дни свет с востока окрашивал ее в ядовито-коричневые тона. Немногие рисковали селиться столь близко к лесу. Лишь самые заядлые охотники и дармоеды повелители жили здесь. Да и то потому, что их не очень-то жаловали в Поселке. Одних за несносный характер, других — за разводимую ими вследствие великой лени грязь. — И уж коли оно придет (а оно обязательно придет, тут и сомневаться нечего), пусть уж эти будут первыми, — поговаривали, теребя бороды, старики. И были правы. Оно приходило, и не раз, особенно по ночам, люди слышали крики о помощи, на которые отвечало разве что неистовое эхо. Но кто, кроме эха, решится подать свой голос в час охоты и примирения, когда одного шороха достаточно, чтобы сгинула добрая тысяча жизней? А может, это были только сны? 2 Они искали подходящее дерево. Хромоножка Бо равнодушно ковырял в носу. Его большие, мясистые губы непрестанно шевелились. Серые, глубоко запавшие глазки на плоском рябом лице то и дело косили в сторону Литы, но лишь изредка в них проскальзывало что-то похожее на укоризну: мол, ты же знаешь, не со зла я, просто пошутить хотел, а то, смотри, скукотища какая, только и знаете, что прошлогодние сплетни мусолить да от страха трястись — лес, лес, а что лес? Плевать я на него хотел! Лита тоже осторожно, с опаской поглядывала на пьяницу повелителя: а ну как обратится во что-нибудь этакое, возись с ним потом. Горшок вонючий! Вон до сих пор остатки каши на подбородке, тьфу! И как это она с вечера не приметила, что горшочек-то ну прям совсем новехонький — первейший признак, что нечисто. Что повелителем попахивает. «Сами же нами вовсю пользуетесь, — мысленно отвечал ей Хромоножка. — Сколько нас таких… горшков да плошек, — он усмехнулся, — по вашим полкам расставлено. Это небось дешевле будет, чем настоящие покупать». Он вытащил из носа огромную козявку; не торопясь, обстоятельно вытер палец о штаны. Лита брезгливо отвернулась. Ее муж, коротышка Ганс, подтолкнул повелителя в спину: давай-ка поторапливайся, ты, горшок с кашей, не будешь по ночам чужих жен умыкать. «Да разве ж я умыкал? — Бо легко читал его мысли. На то он и повелитель. — Это бродяги-отшельники, они, да, умыкают; не то чтобы очень часто — в последнее время их чего-то и вовсе не видать, но случается. Вон в прошлом году забрел один, так красавицу Норку только и видели. Охмурил и глазом не моргнул. Хорошо, Гвирнус в лесу на них наткнулся. Отбил Норку, а ему вместо благодарности чуть голову не оторвали, разве ж это по-людски?» Ганс остановился. За ним остановились и другие. — Здесь? — показал он на росшую во дворе горшечника Гея разлапистую сосенку. — Хлипкая больно, — проворчал Питер Бревно, — разве ж этакого верзилу выдержит? Он поправил сползший с плеча моток веревки. — Пожалуй, — согласился Ганс, хмуро взглянув на толпившихся вокруг сельчан. «Ишь сколько собралось. Даже старуха Гергамора приковыляла. Им что — одно развлечение повелителя вешать, а мне?..» Ганс осторожно потрогал распухшее, изрядно покрасневшее ухо: «Погорячился малость. Надо же! От повелителя схлопотал, чтоб его!» — Извини, — сказал без выражения Бо. «Уж и подумать ничего нельзя», — вздохнул Ганс. Рассвело. В тусклом небе Подножия закурчавились розовые, как щеки младенца, облака. Запели птицы. Закурились над хижинами дымки. Около покосившегося забора справлял свои собачьи дела ободранный пес Вирта. С год прожил у сапожника, пока тот не помер. И нет чтоб на охоте — прямо в собственной постели. То ли грибами отравился, то ли еще чем. Только по вою пса и поняли — неладно дело. Пришли, а в хижине вонища — не продохнуть. Ну и Вирт лежит. Оскалился. Лицо мухами облеплено, язык изо рта вывалился, весь синий. А на табуретке башмак совсем новехонький стоит. На левую ногу. Питеру же и делал. Наверное, все перед смертью любовался. Жалко, что на правую не успел. Башмак-то был ого-го-го! «Жрать охота», — думал про себя Питер Бревно, поглядывая на собаку. — Ссыт, — задумчиво сказал как раз в тот момент, когда пес наконец опустил ногу и деловито затрусил по улице. — Гляди-ка, а вот и Гей! — Гей, он самый. — Из распахнутого окна высунулась лысая голова горшечника. — Чего это вы с утра пораньше надумали? — Айда с нами, — махнула рукой красавица Норка. — Гляди-ка вас сколько, — проворчал Гей, — веревка-то зачем? — Он взглянул на ковырявшего в носу Хромоножку. — А! Вот оно что. Только не на моем дереве, Норка. У меня и своих забот хватает. Окошко захлопнулось. Питер зло покосился на Норку. «Гей-то завтракает небось. А мне вот Норка так пожрать и не дала. Я на голодный желудок не то что повелителя, кого угодно повешу». — Эй, так и будем весь день стоять? — хмуро спросила Лита. Ее большое, пухлое тело распирало невзрачное платье. Обвисшие, дряблые груди вздрагивали при каждом слове. — А титьки-то у тебя небось ого-го-го! — усмехнулся Питер, поглядывая на ее глупое, изрытое мелкими оспинками лицо. — Ладно, идем. — Он смачно сплюнул себе под ноги. — Куда это? — Ну не в лес же! Туда. — Питер ткнул пальцем в сторону хижины Гвирнуса. — К дубу? Питер кивнул. — Не даст он вам свой дуб поганить, — прошамкала где-то за спиной Гергамора. — Как же! Спросили! — пробормотал Питер. — Его и самого того… давно пора. В животе урчало. 3 Глаза Гвирнуса были закрыты, но дыхание сбилось. «Уже не спит», — поняла Ай-я. Она хорошо знала мужа и потому торопливо отстранилась от него. Пробуждался Гвирнус беспокойно; обыкновенно приходил в себя не сразу, а сначала садился на кровати, нервно тряс лохматой головой, все еще находясь во власти тягучих снов. Ай-я окликала его, и он, уронив пару-другую грязных, тяжелых, как камни, слов, вдруг возвращался к ней — родной, любящий, нежный. Ловил ее укоризненный взгляд. — Что? Опять? — Он виновато улыбался. Ай-я повернулась к мужу спиной, примостившись на самом краешке. Так спокойнее. А то ведь и рукой может ненароком махнуть. И ногой зацепить — всякое бывало (спросонья чего не сделаешь?), а маленького в животе жалко. «Ведмедь этакий», — подумала женщина. — Проснулся? — Угу. — Он уже совсем большой, — зачем-то сказала Ай-я. — Повернись, — сказал Гвирнус, и она послушно перевалилась на другой бок. — Ну-ка! — Гвирнус откинул одеяло. («Закрой, холодно», — прошептала Ай-я). — Вижу, что не маленький. Ишь как разбух! — Гвирнус довольно прищелкнул языком: мол, хорошо сработано, а? — Дерется? — Еще как! — Она улыбнулась. — Охотник! — радостно сказал Гвирнус, касаясь теплой мозолистой ладонью ее живота. — Охотник, — повторил он. Ладонь его скользнула ниже. И это было приятно. Всегда. Но не сейчас. — Смотря до чего! — рассмеялась Ай-я. И тут же нахмурилась — во дворе нервно закаркала ворона, зашелся заливистым лаем Снурк. В дверь постучали. — Нас нет дома, — прошептала Ай-я. — Так они и поверили, — прошептал Гвирнус и — уже в полный голос — спросил: — Кто? — Я это, Илка. Откройте. Они переглянулись: с чего бы это? (Жена горшечника, как и многие в Поселке, обходила дом Гвирнусов стороной). — Скорее, — поторопили за дверью. — А куда спешить? — недовольно проворчал Гвирнус, натягивая штаны. Ему решительно не нравились ни это утро, ни незваная гостья, ни собственное одеревеневшее от сна тело. — Мне тоже одеваться? — спросила Ай-я. — Кроликов надо бы покормить. — Спи, — сказал Гвирнус. Но спать ей не пришлось. 4 — Входи. — Я в общем-то не к тебе, — сказала Илка, едва переступив порог. — К ней, — кивнула она в сторону кровати. — Неужто спит? — Сама видишь, — пожал плечами охотник, разглядывая гостью. — Я сяду? — неожиданно робко спросила Илка. Ее губы дрогнули, а лицо вдруг как-то сразу сморщилось и постарело лет на десять. Казалось, она вот-вот заплачет. «Только этого не хватало, — подумал Гвирнус, — и так-то не красавица, один нос чего стоит, вон в веснушках вся, морщины — ну вылитая Гергамора… А сейчас и вовсе… Старуха», — чуть было не сказал он вслух. — Садись, — он подвинул табурет. — Спасибо! — Илка села. Поправила упавшую на лоб седеющую прядь. Окинула взглядом хижину. Жалко улыбнулась: — Чистенько у вас. Ни пылинки. Вы ведь повелителей не держите? («Нет», — покачал головой охотник). И как это Ай-е удается? Я вот и повелителей держу — дармоеды несчастные («Знаю, как держишь, — усмехнулся про себя Гвирнус, — как платишь, так и работают»), — и сама весь день туда-сюда, а все равно грязь. Чтоб им пусто было, этим повелителям. Горшки хреновы. Всю работу у Гея отбили. Так, значит, спит? — Она вопросительно взглянула на укрывшуюся с головой Ай-ю. — Спит. — Гвирнус все больше раздражался: «И куда клонишь знаю — про повелителей, про чистоту, — колдунья она, по-вашему. За то и обходите наш дом стороной». — Давай, Илка, зачем пришла? — резко спросил он. — Не знаю. Боюсь я. — А если боишься, чего явилась? — Ай-я резко села на кровати, прикрыв одеялом нагую грудь. — Я… — испуганно сказала гостья, — я… Она была не так уж безобидна, эта Ай-я. Да и красотой не блистала. Разве что белые, пышные, чуть с рыжинкой волосы да голубые, слегка раскосые глаза — вот и все. Мужчины Поселка падки на совсем иные прелести. Гвирнус, известный нелюдим, долго обходил ее в своих скитаниях: немало женщин перебывало в его хижине. А она ждала. Еще с детских лет ждала именно его, Гвирнуса, чье имя наводило страх даже на самых искушенных по части драки бродяг. Ни один из них не смел задирать Гвирнуса. Ни одна из женщин Поселка не смела отказать ему, когда грубая мускулистая рука по-хозяйски касалась самых заветных мест. Пришел день, и нелюдим обратил-таки на нее взгляд. Ай-я хорошо помнила тот день. Лил дождь. Дверь ее хижины распахнулась, и он вошел — мокрый, упрямый и — уже тогда — необыкновенно родной. — Можно? — спросил Гвирнус, и в тот же самый миг Ай-я почувствовала, что он от нее не уйдет. Никогда. Ибо она была… Но тсс… Тсс… Капля. Капелюшечка… Спи, деточка, спи. Это не страшно. Я научу. Никто и не узнает. Вурденыш мой… Глупенький. Могло быть и хуже… Если б на улице. Да при всех. А они с колышком. С осиновым… Ох, что я такое говорю? Спи, деточка, спи. А коли про вурди кто плохое скажет, так ты поддакивай — так-то оно вернее будет. Пускай языки чешут. А ты посмеивайся да посередь их и живи. Мужа себе найди хорошего, доброго. Только смотри, чтоб береженый был. А коли царапинка какая — тут же прочь беги. И у мужа, и у кого еще. Нельзя тебе. Кровь то человеческую учуять… Кроликов на такой случай под рукой надобно иметь… Спи… И про баловство забудь. Вурди то, он много чего умеет. Да только расплата потом одна… — Илка?! — Что это с ней? — тихо спросил Гвирнус. — Помолчи! — Ай-я щелкнула пальцами перед глазами застывшей женщины. Илка покачнулась, нелюдим поспешил поддержать ее. — Сейчас пройдет, — виновато сказала Ай-я, — со страху это. Небось наговорили всякого. — Она грустно улыбнулась. Глянула на мужа: — Ты ведь не веришь, что я колдунья, да? — Ты — моя жена, — сказал охотник. — Я — твоя жена, — эхом откликнулась Ай-я. — Мало ли что наплетут. — Он все еще поддерживал сидевшую на табурете Илку. Голова женщины безжизненно свешивалась набок. Глаза были закрыты. — Положи ее на кровать. Это обморок. Такое бывает. Ничего страшного. Гвирнус кивнул, улыбнулся и нежно погладил Ай-ю по огромному животу. — А вот это и в самом деле смахивает на… 5 — Красивый… — задумчиво сказала Норка. — Да ему тыща лет, не меньше. Он еще небось вурди помнит, — проворчал Питер («Типун мне на язык»), — недаром нелюдим в него так вцепился. Мы еще прошлым летом предлагали срубить. Так он ни в какую. Что Ай-я, что этот… Два сапога пара. Идите-ка, говорит, со своим лесом куда подальше. Мол, лес — это лес, а дуб, значит, и не лес вовсе. — Разворчался, — подошла к Питеру Гергамора. — Вон у Гея сосенка во дворе растет, да и у тебя пара яблонь. Руби их сколько хочешь. — Э… — протянул Питер, — дерево дереву рознь. Наши маленькие еще. Силу не набрали. От них большой беды не будет. А этот… — Гвирнус, что ли? — Дуб, дура! Кто знает, чего от него ждать? Может, он почище любого леса будет. Вспомни, как Торка скрутило. Был человек и — нету. — Так оно ж из лесу пришло. Дуб-то здесь при чем? — А может, лазутчик он. Стоит высматривает, кого бы еще к рукам прибрать. — Тьфу на тебя! — сказала в сердцах Гергамора. — Совсем от страха спятили. «И то верно, — подумал Хромоножка, — глупости одни». — А так красивый, — согласился с Норкой Питер и распахнул ногой хлипкую калитку, ведущую во двор Гвирнусов. Крикнул, не обращая внимания на зашедшегося лаем Снурка: — Эй! Гвирнус, просыпайся! Дело есть! ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1 — Иди же, — Ай-я подтолкнула замешкавшегося в нерешительности охотника. Он бросил быстрый взгляд на постель — Илка все еще не пришла в себя. Если кто-нибудь войдет, беды не миновать. «Вот дурная баба, нашла время в обмороки падать. Будто ведмедя в лесу встретила. Или еще что почище. А всего-то ерунда какая-то — к Ай-е пришла, Ай-и же и испугалась. Или углядела что?» — Иди же, — мягко повторила жена, — а то и впрямь в дом попрутся. Останови их. — Она задумчиво глядела в окно. («Эй! Оглохли что ли?» — надрывался у калитки Питер Бревно. Ему тоненьким голоском вторила Норка). — Питер? — Гвирнус едва шевельнул губами, но Ай-я легко поняла. — И Лита, и Ганс, и… э. Хромоножка. Много их. Ты, смотри, сильно не задирайся. Предчувствие у меня. И Снурка успокоить надо, а то полезут во двор, он же стоять и смотреть не станет. Кусит кого — потом век не забудут. Памятливые… На, — она протянула мужу прочный кожаный ошейник с поводком, — нацепишь на всякий случай. — Не любит Снурк его, — вздохнул Гвирнус, — жалко пса. Но ошейник взял. — Иди, я займусь Илкой. — Ишь слетелись, — буркнул нелюдим. Он вышел из хижины, с трудом подавив желание хлопнуть дверью. Напротив, он прикрыл ее подчеркнуто осторожно — пускай все думают, что Ай-я спит. Уже изрядно осипший от неистового лая Снурк радостно приветствовал хозяина. Гвирнус глубоко вдохнул свежий утренний воздух. («Запахи как во сне», — отметил он). По-хозяйски оглядел двор. Не ахти какой дворик. Слева полусгнивший дощатый загончик для кроликов («И охота Ай-е с ними возиться?»), чуть дальше светло-зеленые грядки. («Чего это она там насажала? Ишь как зелень прет»). Чуть правее песчаная дорожка, ведущая к аккуратной, почти совсем новой калитке (Гвирнус приладил ее с полгода назад, зато забор починить так руки и не дошли). Справа — дуб и пышные заросли малины, за которыми начинался двор рыболова Керка, откуда в жаркую погоду шла нестерпимая вонь от рыбы, перебродившего пива и нечистот. «И чего он живет на окраине? Рыболов же», — подумал Гвирнус. Он поманил пса, деланно не замечая столпившихся у калитки сельчан. («Злой он у тебя», — уважительно сказал прячущийся за широкой спиной Питера Касьян. «Совсем как хозяин», — усмехнулась Норка). — Доброе нынче утречко, а? — Питер вызывающе ухмылялся. А чего бы не ухмыляться, когда за спиной чуть ли не пол-Поселка. В обиду не дадут. — Смотря для кого, — хмуро сказал нелюдим, похлопывая разгоряченного пса. Он медленно обвел взглядом сельчан. («Что привело их в такую рань? Ненависть? Страх? Илка тоже, видать, пожаловала неспроста. Впрочем, эти, у забора, настроены вполне мирно. Разве что Питер, так он хуже бешеного пса, вот уж кому ошейник надобен, а остальные, ишь ты…») Нет, он решительно ничего не понимал. Илка вздохнула. Открыла глаза. — Наконец-то! — обрадовалась Ай-я и, видя, что та собирается подняться, поспешно добавила: — Лежи. Редко, очень редко, но чувствовали люди присутствие вурди. И об этом предупреждала Ай-ю мать. «Ты не пугайся, не поймут люди, с чего это сердце захолонуло. Вот и отогрей. Тогда и коситься не будут. Глядишь, и словом добрым помянет кто». «Как же, помянет, — хмуро подумала женщина, — который год стороной обходят. Вот и Илка. Ишь как смотрит. Словно гадюку увидела. Может, и к лучшему оно, что за колдунью принимают. Случись что, как сейчас, скажут, колдунья — она колдунья и есть…» — Дурная ты, — сказала Ай-я вслух, — меня бояться нечего. Не такая уж я и страшная. А наговорить на всякого можно. Вон и про Гергамору слушок идет… — Идет, — слабо улыбнулась Илка, все-таки садясь на постели и растирая онемевшие плечи, — я ведь к тебе по делу шла… — Да уж не просто так, — усмехнулась Ай-я, вдруг поймав себя на мысли, что хотела бы увидеть себя со стороны. И не такой, как сейчас: растрепанной, немного злой, немного растерянной женщиной с огромным животом и опухшими от сна глазами. А той, кем она была… На самом деле? «Я — твоя жена», — сказала она Гвирнусу. «Ты — вурди!» — не единожды напоминала ей жизнь. Он всегда недолюбливал повелителей. Нет, не то чтобы Гвирнус отличал их особо — многие в Поселке были ничуть не лучше, но к этим вечно грязным, вечно побирающимся по чужим хижинам дармоедам он чувствовал какую-то особенную гадливость. Вот и сейчас — копающийся в носу, как всегда беззаботный и грязный Хромоножка вызывал отвращение. Но и только. — Ишь ты, вешать… — задумчиво сказал Гвирнус. Сельчане уже прошли во двор. Опасливо (мало ли что) окружили дуб. Хромоножка стоял у самого ствола, поставив правую ногу на выпирающее из земли корневище и глупо улыбался. Питер — не дожидаясь ответа Гвирнуса — деловито разматывал веревку. — Понапутали, вурди вас всех… — вполголоса ворчал он. Дуб согласно шелестел листвой. Его большие, глухо спутанные ветви вяло покачивались в такт порывам ветра, который заметно усилился и гонял по двору желтые фонтанчики пыли, нагло задирал подолы платьев, взъерошивал густую шерсть на притихшем Снурке. — Ну вот и все, — громко сказал Питер — веревка была распутана. Он взглянул на дуб, выискивая подходящую ветку. Нашел. Прикинул — снизу веревку не перебросить. Переглянулся с Норкой: кому-то придется лезть. — Ищи дураков, — буркнула Норка. Питер опасливо посмотрел на Гвирнуса: что скажешь? Нелюдим не трогался с места. Молчал. Казалось, ему было все равно. Однако внимательный взгляд приметил бы, как ходят его желваки, как стиснуты пальцы на кожаном ошейнике Снурка. Нелюдим не вмешивался лишь потому, что там, в доме за его спиной, была Ай-я. Ай-я и то, что день ото дня росло, крепло, вовсю сучило ножками в огромном животе. Лезть на дерево вызвался Ганс. Он подошел к дубу, взглянул на Хромоножку. Осторожно дотронулся до морщинистой коры. Худая шея Ганса покраснела от напряжения. Он боялся, но виду не показывал, так как прекрасно знал: в любом случае лезть ему. Ковырнув носком сапога дерн, Ганс присел на корточки. Нехотя стащил сапоги. Встал. Подумав, стащил и рубаху, открыв для всеобщего обозрения жилистый костлявый торс. Примерился к стволу. — Давай-давай, — подбодрил его Питер, — твою небось лапали. — И не лапали меня вовсе! — запротестовала Лита. — Ври больше. Понравилось небось? — расхохотался Питер. Вокруг засмеялись. Только Хромоножка Бо все так же глупо улыбался своим мыслям. И Ганс — ему было не до шуток — растерянно топтался у дуба. — Не пускай его, — подошла к Питеру Гергамора, — сердцем чую — не к добру. — Трепли тут языком! — отодвинул ее рукой Питер. — Что повелителю сделается? Ничего ему не будет. Так, побалуем и все. Горшком обернется — бери, пользуйся. А то еще чем. Всяко в хозяйстве сгодится. Не визжи только, когда с утра пораньше за титьки ухватит. — Тьфу на тебя! — сплюнула старуха. — Не хочешь, как хочешь, — сказал Питер и махнул рукой Гансу. — Лезь! Тот, кряхтя, обхватил руками ствол. 2 Илка говорила. Захлебываясь словами, слезами, собственными страхами. Ай-я слушала. И чем больше слушала, тем яснее понимала, что в который раз предчувствие не обмануло ее. — Ты только приди. Взгляни и все. Может, надумаешь что. Это ведь не страшно, что тебя колдуньей кличут. Даже хорошо. Вот и Гей говорит, мол, сходи-ка ты к Ай-е, больше не к кому… Ой, не про то я… — спохватилась Илка, и слезы покатились по ее впалым щекам. — Единственный он у нас, Сай, сынок. У тебя ведь и у самой скоро… — Говори. — Ай-я сняла с полки кувшин, разлила по глиняным кружкам травяной настой. Одну дала Илке, другую взяла себе. Илка понюхала напиток, скривилась: — А можно ли? С утра? — Говоришь, аж пожелтел весь? — Уж и не знаю, что за хворь такая. Желтый. За ночь будто усох весь. Вот тут, — Илка подняла правую руку, ткнула левой под мышку, — язвы какие-то. Все время пить просит. Гей с ним сейчас. За ночь-то, гляди, не меньше двух кувшинов осушил. А уж как выворачивает — смотреть страшно. — Тогда пей, — властно сказала Ай-я. — Это зачем? — В Илке проснулась обычная подозрительность. — Отвар-то, почитай, хмелее эля будет. — Не в хмеле дело. Пей. Илка дрожащими руками поднесла кружку к губам. Неуверенно глотнула. Снова скривилась: — Гадость. — Зато полезно. — Захмелею я. Ты думаешь, что мы… — И ты, и Гей. И все, — жестко сказала Ай-я. — Говори. И пей. — А что говорить-то? Горит он весь. Чепуху какую-то несет. Про змей, про нечисть всякую. И еще — в доме темнотища, а он: свет глаза режет. Поутру обделался весь. — Илка снова заплакала. — Умрет он. Ты ведь поможешь, да? — Не знаю. Ай-я залпом (для примера) осушила свою кружку, благо себе налила чуть-чуть. Илка, глядя на нее, сделала несколько больших глотков. Спросила, жалко заглядывая Ай-е в глаза: — Плохо? Да? Ай-я молча присела на край кровати. Наклонилась. Поставила пустую кружку на пол: — А чего к Гергаморе не пошла? — Гей сказал… Это ж ты вылечила мальчишку. Помнишь? «Еще как!» — подумала Ай-я, прислушиваясь к голосам во дворе. С улицы донесся взрыв смеха. — Они не сюда? — испуганно глянула в окно Илка. — Гвирнус не пустит. — Помоги. Умрет он. Я знаю, ты можешь, — торопливо прибавила женщина, — ты прости, коли мы тебя… Ну, сама понимаешь. Мол, колдунья. Мало ли кто что говорит. И я… Тоже. Не со зла это. Ну дура я. Так ведь как все… — Не надо, — мягко остановила ее Ай-я, — да и врут про меня. Не колдунья я… — Она вдруг осеклась, заметив хмельной, злобный взгляд Илки. Та, смутившись, отвела глаза. Пробормотала, будто оправдываясь: — Шумит. В голове-то… Сходила бы хоть. Поглядела. — Нельзя мне. — Ай-я погладила живот. — Я тебе отвара отолью. Глядишь и поможет. Тут травка особая. Одна к одной. Еще прабабка подбирала. Коли горячка какая, враз снимет… — Не горячка это. Я ж говорю — синюшный весь… Ты только помоги. Я ведь хоть баба и глупая, но понимаю — язык за зубами надобно держать… Не узнает никто… Ну, про заговор твой… Я ведь что думаю, не иначе как сглазил его кто… — Нет его у меня… Заговора-то. — Не поможешь, значит? — зло пробормотала Илка. — Выходит, что так. Ай-я устало закрыла глаза. — Спи, моя Ай-юшка. Ручку под одеяло спрячь и спи… Да. Она могла бы помочь. Но если бы они, люди, знали, что такое жажда. Настоящая жажда. Жажда вурди. Не та, когда пьешь кружку за кружкой и переполняешься водой, будто река в половодье, а губы, язык, гортань все равно изнывают от одуряющего желания. Другая — много острее — такая, что пронзает все тело нестерпимой болью, мутит разум, пожирает тебя, становится тобой, и тогда… — Баю баюшки баю. — Мам… — Спи, кому говорю… — А это правда, что ты можешь… — Да. — Мам, а ты меня научишь? — Спи, Ай-я. Может, и научу. Только я хочу, чтобы ты крепко запомнила… — Что запомнила, мамочка? — Эту вот… Твою ручку мохнатую. Ты ведь умная у меня. Ты ведь запомнишь, да? — Мальчишке небось помогла, — зло сказала Илка. Если бы она знала, что было потом… 3 От влажной коры дерева пахло чем-то сладким. Запахи детства — медовая карамель, распустившиеся в глиняных горшочках цветы… Его мать любила, чтобы в доме всегда были цветы. Она умерла, когда Гансу исполнилось девять лет. Ушла в лес по грибы и не вернулась. «Теперь мало у кого в хижине увидишь цветы. Разве что у Гергаморы (ей-то помирать не страшно) да у Ай-и, даром что колдунья, у нее страха перед лесом не больше, чем перед дождевым червяком», — думал Ганс. Он почти не слышал, как подбадривали его снизу Норка и Питер. Ганс сосредоточился на движении и шуме листьев над головой, в котором различалось нечто вроде удивления: «Ты ж-же боиш-шься, куда ж-же ты лезеш-шь, а?» Хотелось разжать руки, плюхнуться на землю, отползти подальше, но что-то влекло человека вверх. Начав свое восхождение, он уже не мог остановиться. Сам дуб помогал Гансу. Вот он подставил ступеньку-сучок, вот слегка подтолкнул снизу порывом ветра. Вот протянул облепленную молоденькой ярко-зеленой листвой пятипалую ветку. На душе у Ганса потеплело. Несколько ловких движений, и человек достиг нижнего яруса могучих ветвей. Ловко ухватился за подходящий сук, подтянулся и удобно уселся на нем, болтая ногами и разглядывая исцарапанные в кровь руки. — Мда-с, — только и сказал он. Страх окончательно ушел. Зеленые с красноватыми прожилками листья приятно щекотали руки, плечи, живот. Ганс глянул вниз. Высоко. Достаточно высоко, чтобы, свалившись, свернуть себе шею. Но это его не беспокоило. Сверху сквозь редкую на нижнем ярусе листву открывался прекрасный вид. На какое-то мгновение Ганс совершенно забыл, зачем забрался на дерево. Как зачарованный смотрел он на окружавшие Поселок поля, голубую змейку реки, белые дымки над желтыми соломенными крышами. Двор Гвирнуса был как на ладони. Даже дышалось здесь легче, чем внизу. Ганс вдруг почувствовал острое желание забраться повыше. Он уже приподнялся на ветке, когда грубый окрик Питера остановил его: — Лови! Ганс не поймал. Брошенный Питером конец веревки, прошуршав в листве, медленно, будто нехотя, скользнул на землю. — Растяпа! — крикнула Норка. Следующий бросок был удачнее. Ганс легко поймал веревку, перекинул через сук. Не торопясь, стравил вниз. Когда оба конца оказались в руках Питера, Ганс, рискуя свалиться с дуба, развел руками: дело за вами. Сверху хорошо был виден курчавый затылок Хромоножки, сосредоточенное лицо стоявшего у крыльца Гвирнуса. Ганс заметил, как Питер подошел к повелителю, набросил петлю. Хромоножка шмыгнул носом, его затылок нервно дернулся. — Горшок вонючий, — кивая на Хромоножку собравшимся односельчанам, громко сказал Питер. Хромоножка молчал. — Ничего. Оборотишься, и всего делов, — похлопал его по плечу Питер. В голосе охотника уже не было злости, лишь легкое нетерпение — он предвкушал необычное зрелище, ведь повелители редко обращались у всех на виду. Хромоножка почесал небритый подбородок. — Эй, не тяни! — крикнул кто-то. — Тогда помогите, что ли, — сказал, ухватившись за веревку, охотник, — весит-то он о-го-го! Гансу стало скучно. Про него забыли, но и ему вдруг страстно захотелось забыть все на свете: вечно злобствующего Питера, вонючку повелителя, толстуху жену… Куда приятнее было смотреть на болтавшийся под носом слегка пожелтевший узорный лист, на котором невесть как удерживалась большая капля росы. Несколько мгновений он раскачивался вместе с ней, чувствуя приятное головокружение — будто залпом осушил кружку эля, но еще не успел окончательно захмелеть. Потом капля внезапно скатилась с листа, и Ганс с сожалением проводил ее взглядом — она шлепнулась прямо на затылок повелителя. — Слезай, чего сидишь? — крикнули снизу. — А ну вас… к вурди, — пробормотал Ганс. Он торопливо полез вверх, и тысячи листьев поспешили заботливо укрыть его от чужих равнодушных глаз… 4 — Вот. Возьми. — Ай-я протянула кувшин с настоем Илке, чувствуя, как предательски дрожат руки: она знала, что обрекает ее сына на смерть. — Значит, ты не поможешь мне? Илка сидела на постели — хмельная, растрепанная, с заплаканными глазами. С покрасневшим лицом. Невидимая тяжесть согнула ее плечи. — Мне нельзя, — сказала Ай-я. — Почему? Несколько мгновений женщины смотрели друг на друга. В глазах Илки появилась ярость. Ай-я отвернулась. — Помнишь, прошлым летом, — тихо сказала она, — Гвирнус болел. Тяжело. Даже меня не узнавал. Я не смогла… — Какое мне дело до Гвирнуса! — взвизгнула Илка. — На. Возьми хотя бы это, — Ай-я все еще протягивала кувшин, — дай ему выпить. Скорей. — Оставь это пойло себе! — с ненавистью выкрикнула Илка и, ловко сбросив одеяло, пихнула Ай-ю ногой в живот. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1 «Странные люди», — думал, стоя под деревом, Хромоножка Бо. Множество мыслей вертелось в его бесшабашной голове. О весело проведенном утре. («Вот только Ганса случайно ударил. Зря»). О том, почему Питер зол на весь белый свет, о Гвирнусе, Ай-е, толстухе Лите. Каких-нибудь десять лет назад он, тогда еще вовсе не Хромоножка, был обыкновенным ленивым парнем, который наравне с другими бегал за девчонками, а по ночам выслеживал бродяг-отшельников. А потом с ним случилось это. Наверное, с каждым в свой срок происходит это, думал Хромоножка. С одними раньше. С другими позже. С каждым по-разному. По-своему. И если б знать, что и как, то жить было бы проще. А иначе откуда берутся все эти отшельники, те же повелители, да мало ли кто? Может, и с Питером тоже случилось это. Только он не заметил. «Вот и зол на весь белый свет», — думал Хромоножка. Так бывает. Многие не замечают. Ведь это случается незаметно. Иногда во сне. Иногда за завтраком или даже в постели с хорошенькой девушкой. Иногда когда ты ковыряешь в носу и ничего не ждешь. Да мало ли как. Может быть, и оно (ну то, чего все так боятся) тоже всего-навсего это? Только слишком заметное, потому что как же можно не замечать смерти? Хромоножка осторожно пошевелил головой. Накинутая на шею петля неприятно стягивала кожу. От веревки пахло гнилой картошкой — видно, долго валялась у кого-нибудь в подвале, — и Хромоножка недовольно сморщился: — Фу, как пахнет! — А сам-то… — крикнул кто-то из сельчан. А ведь в этом нет ничего страшного. Хотя как посмотреть. Взять того же Питера. Бедолага. Опять же зол на всех и вся. А знал бы — глядишь, и не злился бы… Плохо, когда не знаешь. Хромоножка вздохнул. — Ну, потянули, — потер руки Питер, — давай, Ойнус, навались-ка, зря, что ли, такое брюхо отрастил? Тот, кого звали Ойнусом (он подошел позднее других сельчан и сразу вызвался помогать), подтянул сползающие с жирного брюха штаны. Заправил вылезшую из штанов потную рубаху. Отбросил за спину длинные засаленные волосы. Поплевал на ладони: — Это мы зараз. Взялся за веревку. Хромоножка Бо отвернулся. Он не хотел видеть заплывших жиром маленьких глазок Ойнуса (в них было что-то гадючье), куда приятнее было смотреть на небо, где уже начинали собираться темные дождевые облака. Петля затянулась. Медленно, будто нехотя, потащила повелителя вверх. («К небу», — подумал Бо). И тут же над головой пренеприятно хрустнуло и в затуманенное сознание Хромоножки ворвался истошный крик: — Берегись! Веревка внезапно ослабла, и повелитель рухнул на траву. — Чтоб его! — сказал где-то совсем рядом Питер. — Похоже, Гергаморе придется обойтись без горшка. — Мне ваш горшок и даром не нужен! — Тебе все шутки, а Питера чуть суком не прибило. — А Ганс-то куда смотрел? — Пускай только слезет. Уж я-то ему морду начищу, — злобно сказал Питер. Голос его заметно дрожал. Он пнул ногой вонзившийся в дерн острый сук. — Еще полшага, и поминай как звали, — сказал охотник. — Ничего, башка у тебя крепкая, — прошамкала Гергамора, — никакой сук не возьмет. — И как это он обломился? Здоровенный сук-то. — Здоровенный, да сухой. — Ну, Ганс! Пускай только слезет. — Ганс, ты где? — крикнула Норка. — Ага, не хочет откликаться. Тебя испугался. — Наверх он полез, — впервые подал свой голос стоявший у крыльца Гвирнус, — сам видел. — Зачем это? — Да помолчи ты! — Может, случилось что? — робко спросила Лита. — Не каркай. — Как — не каркай? Мой муж, не твой! — Был бы муж, а то… — Подеритесь еще, — проворчал Питер. — Эй, Ганс! Хватит шутки шутить! Не трону я тебя! Ганс! — Питер запрокинул голову, выглядывая в листве незадачливого приятеля. Никого. Только, казалось, листва стала гуще, да ветер разрезвился не на шутку, раскачивая могучую крону. Да еще с неба, как всегда не вовремя, заморосил мелкий дождь. — Ганс! Никакого ответа. Краем глаза Питер увидел, что сельчане опасливо отодвинулись подальше от дуба. Только Лита не тронулась с места, как и он, выглядывая в листве пропавшего мужа. И еще Хромоножка лежал без движения у самых корней. «Может, того, помер?» — подумал охотник. — Слезай, кому говорят! — пробормотал Питер, поеживаясь: ему было не по себе. Он вытер рукавом мокрое от дождя лицо. — Да там он. Спрятался, небось. — А ты слазай, посмотри, — усмехнулся с крыльца Гвирнус. Лита заплакала. — Сам слезет, — неуверенно сказал Питер. Он чувствовал, что все смотрят на него. Охотник опасливо взглянул на могучий, в два обхвата, ствол. Смоченная дождем кора дуба потемнела и наверняка была скользкой, как замерзшая лужа. Но не это пугало Питера — от дерева исходила слабая и все-таки ощутимая угроза: не лезь, не суйся, куда не просят, а Гансу уже все равно. Питер опасливо шагнул в сторону от дуба. «Боиш-шься!» — злорадствовала на тысячи голосов листва. Дождь вдруг хлынул сплошной стеной, и сквозь эту стену охотнику померещилось, как выпирающий из земли корень дуба вдруг дернулся и медленно пополз к нему. «Чушь. Оно никогда не появляется так. У всех на виду. Все равно что повелители», — лихорадочно успокаивал себя Питер, но страх уже пробрался в него, заставляя видеть не только дождь, ненавистное сейчас дерево, выгнувший спину корень, но и тысячи маленьких лукавых отростков-корешков, которые деловито зашевелились под землей, впитывая живительную торопливо просачивающуюся сквозь дерн влагу. Сверху посыпались сбитые дождем листья, мелкие веточки, занесенные на дерево воронами глиняные черепки, жемчужные катышки некогда рассыпанных бус. Одна из бусин больно щелкнула по носу. Питер не выдержал, отступил. — Рубить надо, — хмуро сказал он. — Возьми. — Кто-то тронул Питера за плечо. Питер вздрогнул всем телом. Обернулся. Гвирнус. Мрачное решительное лицо. Волосы сосульками на лбу. Струйки воды по щекам. В руках и впрямь топор. «Видать, держит под крыльцом, не иначе, — подумал Питер. — Куда же он Снурка дел?» — Возьми, — повторил Гвирнус. — Эй, Ганс! — Без толку кричать. Нет его. Нет, — тихо завывала Лита. — А ведь это ты виноват! — Они все-таки шевелились, эти корни-хоботки под ногами Питера, шевелились так же, как и волосы на его голове. Охотник едва видел Гвирнуса, поглощенный собственным страхом. Странное дело — почти наслаждаясь им. — Я?! Виноват?! Ждите. — Нелюдим оттолкнул охотника, подошел к дереву. Насколько смог, обхватил ствол руками. Ногами. Мышцы под полотняной рубахой вздулись. «Жалко рубаху, надо было снять», — подумал нелюдим. 2 Ай-я лежала на полу. Ее неуклюже раскинутые голые ноги покрылись гусиной кожей. Левая рука спокойно покоилась на животе — туда и пришелся удар. Правая — откинутая за спину — все еще держала черепок разбитого вдребезги кувшина. Пролитый отвар наполнял хижину тяжелым хмельным духом. Так, бывало, пахло и в доме Илки, когда Гей не в меру баловался элем с кем-нибудь из приятелей. Тем же пузатым Ойнусом. Или Гансом. Слезая с кровати, Илка осторожно перешагнула через неподвижное тело. — Жива. Куда денется? — пробормотала женщина. Она не испытывала жалости — лишь легкое чувство досады: а может, и впрямь стоило взять отвар, вернуться к Саю. («Гей-то с ним намучился, поди. А что толку, все одно помрет». Ее охватило странное ощущение — чувство обреченности приносило и неожиданное облегчение). — Не может! Ишь ты! Илка вдруг дико расхохоталась, потом, подавив истерический смех, брезгливо взглянула на лежащую на полу Ай-ю. — Колдунья, тоже мне! — фыркнула Илка: была бы колдуньей («Мало ли что говорят»), так разве ж грохнулась этак, с одного-то удара? («Головой она шмякнулась, вот оно что»). «Беременная она, — думала женщина, — а если колдунья, то ведь и сглазить может». Хмельные мысли легко перескакивали одна на другую. Кружилась голова. Женщина подошла к окну. За сплошной стеной дождя смутно угадывались темные фигуры сельчан. Чернел ствол дуба. Если выйти сейчас, то наверняка заметят. Никакой дождь не поможет. Будут потом языками чесать: мол, ходит такая-сякая к колдунье, одного, знать, поля ягодки-то… «Нет, — решила Илка, — не пойду». — Ничего, Сай, я скоро, — прошептала она, подходя к полкам с кухонной утварью. Отыскала кувшин с элем («От Гвирнуса припрятала небось»), сняла его с полки. Сделала несколько крупных глотков. «А ведь я, пожалуй, напьюсь», — мелькнуло в голове. 3 Дерево сопротивлялось. Руки, ноги скользили. Уже дважды, не успев добраться до первого яруса могучих ветвей, Гвирнус съезжал вниз. Рубаха изодралась в клочья. На груди и животе заалели свежие рубцы. Соседи испуганно жались в стороне, но расходиться не спешили — в конце концов, если и Гвирнус последует за Гансом, то это будет не так уж и плохо. Совсем неплохо. Ишь какой смелый нашелся. Даже Питер, и тот отступился. А этот лезет. Упрямый. Да. Тихо завывала Лита. Хромоножка сидел на земле с веревкой на шее и глупо таращился на дуб. — А все из-за тебя, — в сердцах сказал Гвирнус. Шум дождя поглотил его слова раньше, чем они успели достигнуть чьих-либо ушей. С третьей попытки нелюдим добрался-таки до ветвей и скрылся в листве. Стоявшие внизу замерли. — Второй, — пробормотала Норка. — Туда ему и дорога! — А может, найдет? — Лита внезапно перестала плакать, с надеждой посмотрела на дуб. — Не-а, — протянул кто-то. — Как бы его самого искать не пришлось… — Не придется. Живучий… — Ишь как льет! До нитки промок. — Эй, Гвирнус, есть там кто? — Нашел? — Ага, — послышалось сверху. — Ловите! Из ветвей в образовавшуюся у корней грязную лужу плюхнулся небольшой сверток. — Это все? — крикнула Норка. — Да. — Слезай. Норка подбежала к дереву, схватила брошенный нелюдимом сверток и отскочила назад. — Ну-ка покажи, — потянулся к ней добрый десяток рук. — Сейчас. — Норка осторожно развернула находку. — Да это одежда, — протянул кто-то. В руках женщины были изодранные штаны Ганса. На протертых коленях зияли огромные дыры. Правая штанина казалась заляпанной бурыми пятнами грязи. — Кровь? — неуверенно спросила Норка. Ойнус — он заглядывал Норке через плечо — кивнул. — Его. Вот и штопка моя, — растерянно сказала Лита. — Дура! Какая штопка. Кровь это. Совсем рехнулась, что ли? — Это оно, — прошептала Лита. — Да вы только на Питера взгляните. Совсем ошалел от страха. — При чем тут Питер? — Я?! Боюсь?! — хрипло сказал охотник, судорожно сглатывая. — Дай-ка посмотреть… — Смотри… — Похоже, что его. Хотя хрен поймешь. От штанов и не осталось ничего. — Как же? А штопка? — Далась тебе эта штопка! — По мне, уж лучше бы и штаны туда. — Да ты и сам бы штаны с радостью снял! — А может, жив он? В лес подался? Ну… как отшельники эти, а? — Сам ты отшельник! По воздуху! Как же! Брось молоть чепуху, Лита! Забудь, другого найдем. У нас кобелей много. Детей нарожаешь. С Гансом-то, поди, у тебя ни одного… — Злой ты, Питер. И Норка вся в тебя. — Злой не злой, а лет десять назад людей-то в Поселке поболе было. Вон Гергамора скажет. — И скажу. Я еще маленькой была, так здесь не один, а целых два поселка было. Там, за рекой. — Врешь! Сколько ж тебе лет? — Тыща! — Ха! — Смотрите-ка! Гвирнус! Живой! — крикнул кто-то. — А в руках-то у него что? — пробормотала Норка. — Где? — Где-где… В кулаке. — Ремень это. Ганса. От штанов. — Тьфу! ГЛАВА ПЯТАЯ 1 Дождь внезапно кончился. Лишь с листьев по-прежнему стекали большие, похожие на слезы капли. Все вокруг смолкли. Стало тихо. Так, что казалось — слышно, как плещется на другом конце Поселка рыба в реке. Потом где-то вдалеке одиноко хлопнула дверь и тишину прорезал громкий женский крик. — Ну и куда ты делся, толстый дурак? — Тебя ищет, — подтолкнула Норка Ойнуса. Люди облегченно вздохнули. Нерешительно гавкнул привязанный к крыльцу Снурк, но никто не обратил на него внимание, и он сконфуженно смолк. Все смотрели на Гвирнуса. — Вот. — Гвирнус бросил ремень к ногам Норки. — Больше ничего. Лита жалобно всхлипнула. Остальные тоже стояли с мрачными лицами, но быстро приходили в себя. То, что произошло с Гансом, было слишком непохоже на смерть. — Не густо, — пробормотала Норка. (Где же ты шляешься, а? — не унималась на другом конце Поселка жена Ойнуса). — Попадет мне. Пропали сапоги, — огорченно сказал Ойнус — он стоял в большой мутной луже, переминаясь с ноги на ногу, и грязь под его подошвами так смачно чавкала, что у Питера, стоявшего рядом, забурчало в животе: он вдруг вспомнил о завтраке. Облизнул пересохшие губы. — Пожрать бы, — мечтательно пробормотал охотник. — А ты молодец! — грубовато, но вполне добродушно сказал он Гвирнусу. Сейчас, когда дождь кончился, дуб вовсе не казался таким опасным. Питеру было стыдно за свой страх. Охотник немного завидовал как всегда невозмутимому нелюдиму — вон и на дерево не побоялся залезть, и его, Питера, не слишком-то боится, наверняка посмеивается сейчас в душе над ним, мол, строил из себя невесть что, а как дошло до дела, так хуже распоследней бабы. «И-эх!» — Питер снова почувствовал, как в нем закипает злость. — Не-е… Пропали, точно. Теперь задубеют. Верняк! — Ничего, жиром натрешь, как новенькие будут, — переговаривались за спиной Питера Ойнус с Норкой, — а хочешь, сама натру? «Сучка! Только отвернись! Натрет! Как же! Сапоги! — Питер хмыкнул. — Другое место она тебе натрет, слизняк!» — Бедняга! — вздохнул кто-то. — Ну что? По домам? — А Хромоножка? — А чего? Очухается и опять за свое… — Ну… я про то, зачем шли… Что ж, так и оставим, да? — Хватит с нас и Ганса, — проворчала Гергамора, — или ты хочешь слазить, а? — Зачем? Гвирнус слазает. — Как же! Слазает! Срубит, и всего делов. — Не срубит он. Дуб-то ему все равно что родня. — Оставь ты его в покое, что пристал? — Руби не руби, а Ганса не вернешь. — He-а. Пропали сапоги. Попробуй-ка в них теперь по лесу походи. Все ноги собьешь, — не унимался Ойнус. — С каких это пор ты по лесу-то ходишь? — поддразнивала его Норка. Гвирнус вдруг резко обернулся к сельчанам: — Будет вам! Хватит! Уходите. А то я Снурка спущу. — Ты что? Взбесился? — не очень уверенно спросила Норка. — Ну его… — сказал кто-то из сельчан, — пошли уж… Повеселились. 2 Двор быстро опустел. Только Хромоножка Бо остался лежать у дуба. Никто из сельчан так и не потрудился снять или хотя бы ослабить веревку на его шее. Голова повелителя была запрокинута к небу. Затылок лежал в небольшой прозрачной лужице. К мокрым волосам прилепился дубовый листок. Лицо Хромоножки посинело, но по тому, как подрагивали уголки его губ, Гвирнус понял, что повелитель всего-навсего спит. Другой бы давно отдал концы. Этот — спит. На то и повелитель. «Повелитель не повелитель, а все-таки человек», — подумал нелюдим, наклоняясь над спящим. — Что, братец, и тебе досталось, да? — Он осторожно приподнял голову Хромоножки, снял веревку с его шеи. — Так-то лучше. Все на свете проспал. С вас, повелителей, как с гуся вода. Противно аж. — Ага, — улыбнулся своему сну Бо. — Вот и я говорю, — проворчал Гвирнус, прислушиваясь к странной тишине в доме. Ни плаксивого, слегка по-старушечьи дребезжащего голоса Илки. Ни спокойного, ровного — Ай-и. «Как там Ай-я говорила? — вспоминал нелюдим. — Предчувствие? А ведь не подвело. Это она про Ганса. Точно». Вспомнился и снившийся ему сон. «В руку, ей-ей». — Ладно, некогда мне с тобой возиться, — пробормотал Гвирнус. Он тряхнул разоспавшегося не в меру Хромоножку: — Вставай, братец, пора. Бо вздрогнул всем телом, открыл глаза. — Небо, — прошептал он. — Что? — не понял Гвирнус. — Небо. Синее. Хорошо. — Куда уж лучше, — проворчал нелюдим, подавляя в себе желание треснуть повелителя по грязной шее, — тут вурди знает что стряслось, а он: хорошо, — куда уж лучше, — повторил Гвирнус. — Хорошо, — повторил Бо, поднимаясь с земли и отряхиваясь. Нелюдим с нескрываемым отвращением смотрел на его перепачканное грязью лицо. Хромоножка с грустью взглянул на дерево. Потом на Гвирнуса. — Мне снился плохой сон, — пожаловался он. — Всем, — хмыкнул нелюдим. — Ладно, я пошел, — сказал Хромоножка, направляясь к калитке. — Это не сон, — сказал ему в спину Гвирнус. — Я знаю, — ответил, не оборачиваясь, Бо. — А чего ж ты улыбался, а? 3 Воздух после дождя заметно посвежел. Мокрая рубаха прилипла к телу. Гвирнуса бил легкий озноб (а может, дело было вовсе не в холоде — в злости: равнодушие, с каким отнеслись сельчане к гибели Ганса, приводило Гвирнуса в ярость). — Сволочи, — сквозь зубы процедил он, разглядывая затоптанные сельчанами грядки. Гвирнус наклонился, поднял оставленную Питером веревку, намотал ее на локоть. Хмуро взглянул на дуб. Охотник никак не мог отделаться от ощущения, что вот-вот раздвинется листва и из нее высунется курчавая голова Ганса с ехидной ухмылочкой на губах: мол, как я вас всех тут, а? «Нет, — решил Гвирнус, — это же не повелитель какой. От повелителя так и вправду жди. А этот…» Гвирнус устало махнул рукой. Мертв он. Мертвее не бывает. Он поправил сбившиеся на лоб мокрые волосы. Подошел к крыльцу. Привязанный к перилам Снурк радостно вилял хвостом. Гвирнус погладил его по мокрой спине: — Что? На волю хочешь? Ладно, дуй отсюда, наделай щенят, чтоб им всем! Отпущенный на свободу пес тут же легко перемахнул через забор и затрусил по дороге к дому Ойнуса. «Ага. Так я и знал! — подумал нелюдим. — Жди, Ойнус, прибавления. С твоей рыжей вишь какие лисята пойдут». Он хмыкнул и повернулся к двери. — Все. Ушли, — сказал Гвирнус через дверь, обращаясь к Ай-е. Ему не хотелось нежданно вваливаться в дом — мало ли у них свои, бабьи разговоры. Выждав немного, он дернул за ручку, но дверь была заперта. — Ай-я! Что за шутки! Ушли они. Открывай! За дверью что-то шумно завозилось, громыхнула упавшая табуретка, потом все стихло. — Илка, ты? Тишина. Гвирнус невольно оглянулся на дуб. И как-то сразу весь вспотел. «Только этого еще не хватало. Ай-я, милая, что с тобой?» Он выхватил из-за голенища нож и, просунув лезвие в щель, скинул крючок. Распахнул дверь. В нос ударил резкий запах эля. — Т-ты? — пробормотал чей-то пьяный голос. Он с трудом узнал — Илка. Мешковатая фигура в грязном, залитом элем платье сидела на табуретке, покачиваясь из стороны в сторону, бормоча под нос ругательства, то и дело всхлипывая, шмыгая носом, сплевывая прямо на пол желтоватую густую слюну. Бессмысленный взгляд вяло скользнул по нелюдиму. — Явился… г-голубчик! — пробормотала Илка. Ее раскрасневшееся лицо расплылось в ядовитой ухмылке. — Х-хороший эль! Х-хо-рошие люди. Добрые, да? — Она потянулась крючковатыми пальцами за стоявшим на столе кувшином. — Н-ну, что смотришь? Вон она… Лежит… Ха! — Ай-я?! Гвирнус наконец увидел ее беспомощно раскинувшееся на полу тело, тут же забыв о Гансе, Снурке, о пьяной до бесчувствия Илке. — Ай-я? — робко повторил он. Лежавшая на полу женщина застонала. — Жива она, — глупо хихикнула Илка. — Мертва. Мертвее не бывает, — прошептала Ай-я, заходясь в беззвучном плаче. — Нет, не я. Он… Он… — Ее руки обнимали, мяли, тискали, поглаживали живот, и Гвирнус вдруг с ужасом понял… похолодел… пробормотал, чувствуя, как немеет во рту язык: — Умер, да? Часть вторая ГЕРГАМОРА ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 К вечеру в Поселке слегло трое мужчин: Ойнус, Гей и один из охотников — одноглазый Рольф, больше известный под прозвищем Глазастый, ибо единственный его левый глаз не закрывался даже во сне. Рассказывали, в детстве бедняге посчастливилось нарваться на ведмедя, вот и распрощался с глазом, а заодно и со всей правой половиной лица. Улыбнется — кого хочешь в дрожь вгонит. Поговаривали, потому и охотник удачливый: как на какую зверюгу посмотрит, так та и замрет. Наутро и до женщин дошла очередь. Сначала к Лите привязалось. Ночью они с Норкой Ганса элем поминали. А как рассвело — Норке ничего, а Лита пьяным-пьяна. Время прошло, эль уже давно из головы выветрился, но Лита по-прежнему — ноги не держат, глаза блестят, и все время пить просит. Норка в нее полведра влила — все без толку. А потом и того хуже стало. Норка из дома Литы как ошпаренная выскочила и ну по Поселку языком молоть: мол, баба-то по смерти мужа совсем рехнулась. Зверюга лесная, а не баба. Рычит. Воет. Колесом по хижине ходит. Всю посуду в доме перебила, всю пыль собой подмела. С губ пена желтая. На шее желвак синюшный — почти с кулак будет, а как платьем за гвоздь зацепилась, порвала, так и видно стало, что вся такая. С ног до головы. Синюшная. В прыщах. А которые из них прорвались, так из них кровища хлещет. Лита же чешет их нещадно, как есть рвет, кровищу по себе размазывает. Ужас. Ладно бы только это, рассказывала подругам Норка. Хуже. Куда хуже. — Вот смотрите, — приподнимала она подол платья, — видите? Да не здесь, это меня Питер на днях поколотил. За что? Ну понятное дело, глянула на кого не так, уж не знаю, что ему померещилось. Вот! — Она тыкала пальцем в красное пятно на ляжке. — Кусила меня. Ни за что. Хорошо, ногу успела отдернуть. Не до крови. Бешеная она. Точно. Может, кто ее покусал? Еще темнеть не начинало, как Поселок новая весть облетела: о гибели семьи горшечника. Зашел к нему кто-то по делу, видит — лежат как миленькие Гей да его сынок, Сай, на нерасстеленной постели, не шевелятся. Только мухи под потолком жужжат. И не просто лежат. А с вывертом. Будто перед смертью сами себя узлом завязали. Сай уж и опух весь. Голые ножки из-под рубахи вывалились, и видно — раздуло, того и гляди кожа лопнет. А Гей еще ничего. К полудню помер. На вид вроде здоров совсем. Зато если приглядеться как следует — вся рубаха в бурых пятнах. Видать, чирьев-то под рубахой не меньше, чем у Литы, будет. А с лица ничего. Даже улыбается невесть чему. Только улыбка опять же улыбке рознь. На эту глянешь и обомрешь. Радовался он, что помирает, вот на эту-то радость и страшно глядеть. — А что ж Илка? — спрашивали в Поселке. — Висит Илка. Насмотрелась, видно, на Сая-то с Геем, и пошли мозги кувыркаться. У кого хочешь с такого закувыркаются. Вот руки на себя и наложила. Только, говорят, шепнула перед смертью кое-что. — Это кому ж шепнула? — А вурди ее знает. Теперь уж все говорят. — Так ведь про что говорят-то? — Э… так вам и скажи… — Ну… пошли тянуть… — Ладно. Будет вам. Неужто не слышали? Про Ай-ю, колдунью то бишь, про кого же еще? — Ай-я-то при чем? Она же второй день носа на улицу не кажет. И Гвирнус мрачнее тучи… — Да он завсегда такой. — Не скажи. — Так чего ж не кажет? Дальше-то что? — А вот потому и не кажет, что с нее все пошло. 2 А солнце в те дни (после повешения Хромоножки) жарило нещадно, так что даже теплолюбивые мухи, и те отсиживались в тени. Птицы примолкли. В колодцах вода на убыль резко пошла. Река за Поселком обмелела. Неделя прошла с того злополучного дня, как вдруг однажды под вечер дымком потянуло. Сначала тихонько так, приторно. Сразу и не поймешь: то ли соседи летнюю кухню раскочегарили, то ли у реки кто костерок на ушицу запалил. Когда же темнеть начало, совсем невмоготу дышать стало. Зато и сомневаться нечего: не варка это и не костерок — лес горит. И не далеко. В Лопухах, на торфяном болоте, — полдня пути. Гнилое местечко, низинка, березнячок. Торф как высохнет, так и горит. А может, отшельник какой подсобил. Охота в тех местах отменная, особенно если через Лопухи перебраться на ту сторону. Вот только попробуй-ка разберись, кто на кого больше охотится. То ли люди на зверье. То ли лес свою дань собирает. Многие оттуда не возвращались. А Гвирнус, поговаривали, и местечко в Лопухах отыскал, где косточки человеческие свалены. Много их там — отцовских, дедовских, вурди знает каких. Питер все к Гвирнусу подкатывал, мол, покажи. Отец-то его в тех местах пропал. Но Гвирнус ни в какую. А может, и врут все? В общем, горело. Старики головами качали — еще день-другой ветер направления не переменит, так и до Поселка дойдет. — Дойдет. Если не перемрут тут все. У тебя-то еще не зудит? — А вурди его… Зудит не зудит, разве сразу поймешь? По такой жаре что хочешь зазудит. — Слушай, а они-то в хижине… по такой жаре… трое… Вонять будут. — Горшечники, что ли? — Ага. Похоронить бы надо. — Вот ты и хорони. Ночь наступила темная, тревожная. Ни звезд, ни луны — облаками скрыло, а ни капли. Запах гари усилился — хоть нос зажимай. Кто постарше, те на улицу выйдут, носами вправо-влево поводят и давай рассуждать: это, мол, осинник горит, тут вроде еловым потянуло, а этот с болота, ишь сладкий какой! В большинстве хижин не спали. А как тут уснешь? Вонь, духота, пекло не меньше, чем днем, и мысли всякие. Над лесом вроде ночь, а вроде небо светлее стало — горит. Видения в голову лезут. Дверь ли скрипнет, ветерок ли за окном прошуршит — уже и мерещится. То Гей с улыбочкой, то Лита синюшная. То Ай-я с травами да червяками. Варево варит. И — отчетливо так — слова непонятные, злые: шу-шу-шу. Брр! Уснешь, а проснешься — и себя не узнаешь. К спящему подобраться легко. Что колдовству, что хвори, что вообще вурди знает чему. Кому охота поутру язвы на себе расчесывать? Вот по ночам и не спали, а все больше днем. 3 Следующее утро не менее тревожное вышло. Еще и светать не начало (звезд на небе как не было, так и нет), а уж пол-Поселка на ногах. Кто ругается почем зря. Кто плачет — в десятке домов новые синюшники появились (после Литы прозвание пошло). Живые еще. Но оплакивали их как мертвых. Ни припарки, ни травы, ни заговоры всякие (все хитрости дедовы припомнили) — ничего не помогало. Кое-кто пробовал было обратиться к Гергаморе (старуха поболе других всякие зелья знала), но та лишь отмахивалась, — мол, от этой хвори нет у нее лекарств. И добавляла мрачно: — А покойников-то лучше сжигать… И хижины их. И весь скарб. А еще советовала сидеть всем по домам, на улицу носа не казать и ждать. Авось пронесет… Мало толку от Гергаморы, а от остальных и того меньше. Были, правда, и такие, что слушались старуху — запирались. Ни света в окнах, ни шороха внутри. В Поселке трам-тара-рам, а у них тишина. Попробуй-ка разбери: то ли спят, то ли старухи наслушались, то ли уже в живых никого. Такие хижины обходили стороной. Кое-кто из сельчан (этих немного было), напротив, бродили по Поселку. Глаза полоумные, слова — и того хуже: радоваться, мол, надо, вот счастье-то привалило. Мол, смерть — она только с виду смерть. А если по сути разобраться, то и не смерть вовсе. — А что же? — спрашивали у них те, что потрезвей. — Радость, — говорят, а сами так глазищами и ворочают. С ума, знать, того… Повелители, все как есть, горшками да плошками оборотились — вроде как хворь никакой горшок не пробьет. Идешь по улице, а где-нибудь под забором валяется. Чистенький, новенький, еще и запылиться толком не успел. Сразу видно — повелитель. Только эти хитрости быстро раскусили. Как кто из сельчан увидит такой горшок, хвать о забор. Или о камень. Или еще обо что. Чтобы оборотились обратно, значит. Вы, мол, себя за людей выставляете, вот и помирайте по-людски. К рассвету двое из них чирьями пошли, так не выдержали, у всех на глазах обратно за свое — в горшки то есть. Эти горшки сразу в реку скинули: кому охота из больного горшка хлебать? Когда же солнце из-за леса высунулось, в Поселке заполыхало. Аж с четырех сторон. По совету Гергаморы, не иначе. Жгли те дома, в которых из живых уж никого не осталось. Правда, нашлись такие, кто предлагал и живых заболевших огнем извести. Дескать, чего им мучиться, все равно помирать, зато не будут заразу разносить… Горело знатно. Особенно Геева хижина. Полыхнула так, что и солнца не надо. Огонь — языкастый — полнеба вылизал. Треск, будто кости ломают. Жаром в лицо пышет. Хижины, которые рядом, тени чудные отбрасывают, а тени-то будто пьяные — то вправо, то влево — как ветер повернет. О том, что где-то там лес горит да к Поселку подбирается, враз позабыли. Какой там лес, здесь-то куда ближе будет. — Э-эх! Сельчане (зрителей немало собралось) языки как следует почесать не успели, как вдруг будто вздохнуло в горящей хижине что-то (не иначе как мертвецы), а потом стены враз покосились и так бревнышко за бревнышком на землю и оползли. Искры во все стороны. Те, кто попроворней, отскочили, обошлось. А некоторым досталось. На Касьяне (он ближе всех стоял) рубаха вспыхнула. Так он факелом заметался, кричит, сельчане от него как от синюшного шарахаются, а он, напротив, к ним, уж и не соображает от жара ничего, а все от людей подмоги ищет. Так и сгорел живьем. Никто не подошел. Лишь после, когда уж и гореть нечему было, обступили. Норка сапожком его перевернула, лицом обгорелым вверх. Только лица у Касьяна не было. Пузыри одни. Питер взглянул, отвернулся: — На синюшного похож. — Ага, только там-то огонь изнутри жжет, а здесь вишь как… — Угораздило… Пока Касьяна разглядывали, и хижина прогорела. Одни угольки остались. Бревнышки, видать, одно к одному сухие были. — Зато и хвори тут больше нет, — прищелкивали языками сельчане. — Какая уж хворь. Ничего нет. — Смотрите-ка, а лес все горит! — Ишь! Заметил!.. Глазастый тоже мне… — Может, и он нас, того, выжечь собрался? Как хворь какую? — Тьфу! ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1 — Он умер, — шептала Ай-я. Она видела лица. Много лиц. Веселых. Грустных. Красивых. Не очень. Но все как одно — незнакомые, почему-то пугающие (может быть, оттого, что чужие?), а главное, их было так много и они так быстро сменяли друг друга, а иногда и накладывались одно на другое, что Ай-я давно сбилась со счета; впрочем, сто ли, тысяча ли тысяч — не имело значения. Они приплывали из ниоткуда и уплывали в никуда, и память, как ни старалась Ай-я, не удерживала их, а потому к исходу пятого дня все они превратились в одно-единственное — общее — радостное, печальное, злое, доброе, уродливое, прекрасное лицо. И она, Ай-я, вдруг расхохоталась (чем страшно напугала бодрствующего ночи напролет у постели Гвирнуса), ибо в этом единственном лице узнала себя. И было тысяча тысяч женщин. И было тысяча тысяч мужчин. И тысяча тысяч женщин звались Ай-ей. А тысяча тысяч мужчин не имели ни лиц, ни имен. Мужчины были огромные, как деревья, как дуб за окном. Такие же могучие. Такие же кряжистые. Такие же молча роняющие свое семя в нее, Ай-ю, и она прорастала тысячами тысяч новых деревьев, которые, едва успев подрасти, снова роняли свое семя, а она вновь подбирала, впитывала, выкармливала его. И тысячи тысяч губ, тысячи тысяч ласкающих небо языков, тысячи тысяч потных рук — целовало, поглаживало, обнимало ее. Она чувствовала, как бьются где-то совсем рядом — только протяни руку — среди всего этого возбужденного мельтешения и суеты тысячи тысяч таких слабых, уязвимых, беспомощных сердец. Как пульсирует в жилах чужая красная, одуряющая, пьянящая, привораживающая все ее существо человеческая кровь. Как жизнь и смерть сливаются в едином сладострастном танце, где она, Ай-я, — смерть, а они — тысяча тысяч — жизнь; и тогда Ай-я, у которой вдруг выросло великое множество рук, обнимала их, ласково, нежно; наклонялась к пахнувшей потом и дымом костров коже; впивалась острыми зубками в податливую (о! это сладострастие вурди!) плоть; улыбалась и выпивала одного, второго, третьего — всех… 2 К концу пятого дня болезни Ай-и Гвирнус едва держался на ногах. Он почти не спал в эти дни: Ай-я непрестанно бредила, разговаривала с ним, поминутно просила пить. Когда же — ненадолго — она успокаивалась и затихала в глубоком забытьи, сон не шел к нелюдиму, лишь слегка туманил голову, замутнял глаза, путал мысли. Этот полусон раскачивал стены хижины, переставлял с места на место кухонную утварь, отчего Гвирнус никак не мог найти нужный ему — для бодрости духа — кувшинчик с элем. Он уже начинал подозревать, что дело вовсе не во сне, что все это проделки невесть как пробравшихся в дом дармоедов повелителей («нашли время для шуток!»). Нелюдим бормотал проклятия, поминал вурди, даже разбил — для острастки — пару пустых горшков (потом никак не мог найти, чтобы выбросить, черепки), но все было бесполезно: повелители, если они были в доме, не объявлялись, заветный кувшинчик не находился («Ведь не весь же эль вылакала Илка!»), стены все так же раскачивались («Ладно бы от эля»), а мысли путались. Тревожные мысли. Поначалу, наслышавшись о хвори в Поселке, Гвирнус подумал было, что с Ай-ей приключилось то же. Он чуть ли не каждый час раздевал ее, внимательно осматривал с головы до пят, с ужасом ожидая, что вот-вот появятся те самые страшные, кровоточащие язвы. Но прошел день, прошла ночь — язвы не появлялись, и мало-помалу Гвирнус убедился, что дело в чем-то другом — и вовсе ему непонятном. На третье утро, когда Гвирнус совсем было уснул, сидя на табурете (ему уже начало сниться, что он каким-то непостижимым образом уменьшился до размеров обыкновенной мухи и ползает по Ай-е, пытаясь найти затерявшиеся в дебрях лица розовые губы, чтобы поцеловать их), постель вдруг отчаянно заскрипела. Он очнулся — звук почему-то казался страшно знакомым (когда же он слышал его?). Разлепил тяжелые веки. Да, кровать. Скрип. Гвирнус вытер покрытый испариной лоб. Ему вдруг пришло в голову, что сон-таки сморил его именно сейчас. Ведь он, Гвирнус, в виде какой-то там мухи — это одно. Но Ай-я! Ай-я!.. Ее тело извивалось, выгибалось под одеялом так дико и вместе с тем так до одури знакомо, что Гвирнус опешил. Казалось, кто-то невидимый, третий проник в хижину, забрался как вор, воспользовавшись его, Гвирнуса, сном, в постель Ай-и и… Ай-я приняла его! — О-о-о! — Она стонала так, что нелюдиму хотелось заткнуть уши и бежать, бежать в лес, бежать куда угодно, чтобы не слышать этого раздирающего душу стона. Ибо она была с другим. Гвирнус бросился к постели, одним рывком сорвал одеяло. Он судорожно хватал ртом воздух — захлестнувшая волна ревности мешала дышать. Он был хуже пьяного: ноги подкашивались, руки дрожали от напряжения, в голове плескалась тяжелая муть. Ему мерещились тела, тысячи тел, облепивших Ай-ю, и он сам среди этих тысяч — маленькая, затерянная в бесконечности мушка. «О-о-о!» — стонала Ай-я, и нелюдим готов был застонать вместе с ней — «о-о-о!» — Молчи! — заорал Гвирнус и, плохо соображая, что делает, замахнулся, чтобы ударить ее, как вдруг Ай-я отчетливо сказала: — Душно. Пить! — И… Гвирнус очнулся. Дрожащими руками поднес ей кружку с водой. Ай-я отпила немного, потом (так и не открыв глаз) слабо оттолкнула его руку: — Хватит. Не хочу. — Это я. Гвирнус, — зачем-то сказал он. — Гвирнус, — эхом откликнулась Ай-я, снова удаляясь от него к своим видениям? снам? Нелюдим положил ладонь на ее разгоряченный лоб: — Спи. — Холодно, — пожаловалась Ай-я. — Вовсе нет, — пробормотал Гвирнус, — наоборот, жарит третий день. — Холодно, — неожиданно капризно сказала Ай-я, — давно уже не было такой холодной весны. Я вижу, — уверенно добавила она (Гвирнус невольно скользнул взглядом по ее лицу. Глаза Ай-и были по-прежнему закрыты). — Я вижу, — повторила Ай-я, — и окно заледенело; как бы кролики не померзли, в хижину бы их, а? И ты весь дрожишь — хоть бы печь, что ли, растопил. Ты не думай, я не сплю. Ты укрой меня, пожалуйста, еще одним одеялом. Там в сундуке, за печью. Оно, правда, рваное, ну да ничего — пойдет. Просто набрось сверху и все. — Хорошо, — прошептал Гвирнус. Он хотел было и в самом деле достать из сундука одеяло, но Ай-я опередила его. — Спасибо, — сказала она вдруг, — теперь теплей. Это ничего, что рваное, — я потом зашью. Странно правда? — Ты о чем? — Ну о том, что холодно, а духотища — дышать нечем, да? — Да, — кивнул Гвирнус, догадываясь, что она живет сейчас в совершенно ином, незнакомом ему, Гвирнусу, мире. Его, впрочем, и самого била мелкая дрожь. Пропитанная потом рубаха прилипла к телу. Раскаленный воздух (даже в доме не было спасения от удушающей жары) жадно облизывал пересохшую кожу. Гвирнус нервно сглотнул слюну: — Да. — Фу, какой ты смешной. Сам не понимаешь, о чем говоришь. — Не понимаю, — улыбнулся он. — Гарью пахнет. Посмотри, может, с печкой что? — Это не печка — лес горит. — Лес? — Ай-я, казалось, не очень-то удивилась. — Лес. — Но ведь весна еще, холодина, с чего ему гореть? Далеко? — Не очень. — Плохо, — рассудительно сказала Ай-я, и Гвирнус подумал, что она определенно приходит в себя. Но она замолчала и молчала почти целые сутки, по-прежнему постанывая во сне, ворочаясь с боку на бок, лишь изредка вставая с постели и, пошатываясь от слабости, выходя на двор по нужде. Гвирнус же если и спал, то сидя на табурете, уронив потяжелевшую голову на стол. Если и ел, то прошлогодние сухари, запивая их клюквенным морсом (ему было все равно, что есть и чем запивать). На шестое утро (еще догорала Геева хижина и носился среди сельчан объятый пламенем Касьян) Ай-я открыла глаза. В хижине царил полумрак. Молодая луна приветливо покачивалась в небе. Тусклый голубоватый свет едва пробивался сквозь пыльное окошко, освещая стол, заляпанную элем скатерку, рядом — невесть почему опрокинут табурет, но самое главное, за столом — что-то большое, лохматое, шумно сопящее… — Ну вылитый ведмедь, — прошептала Ай-я. — Хрр! — не преминул откликнуться Гвирнус. — Так-таки и «хрр»? — слабо улыбнулась Ай-я. — Хрр! — уверенно подтвердил нелюдим и громко зачмокал во сне. «Сколько же он не спал, бедный?» — подумала Ай-я. Во дворе вяло — тоже, вероятно, во сне — тявкнул Снурк. Как-то странно тявкнул — коротко, жалко. И затих. Ай-я попыталась повернуть голову, но тело охватывала страшная слабость. Однако голова была ясной. И мысли больше не разбегались, как тараканы по углам. Ай-я отчетливо помнила появление Илки, разговор с ней, отказ лечить Сая, повешение Хромоножки. Хотя… что-то важное — может быть, самое важное — все-таки ускользало, не давалось ей. Ай-я придержала дыхание, вспоминая, а в голове почему-то отчетливо выстукивало: «Сай. Сай. Сай». — О-ох, — Ай-я вздохнула. — Я не могла, Илка, пойми. — Мальчик, — отчетливо сказал во сне Гвирнус. — Маль-чик, — повторила Ай-я (слова у нее выходили какие-то бесцветные, тусклые, почти мертвые. Она сама чувствовала это, и ей было немного не по себе). — Мальчик. Сай, — как-то само собой слетело с языка. — Целься немного выше, — сказал во сне Гвирнус. — Всегда. И ветер. Посмотри на ветки. Видишь, откуда дует? Значит, правей. Так. — А ведь он был неплохой мальчуган. Правда, Гвир? — Что? — Лохматая голова резко поднялась над столом. — Я спал? Ты?! — Гвирнус смешно мотал головой, пытаясь проснуться, но видно было — сон не отпускает его. — Ты еще спишь, Гвир. — Я?! Нисколько. Темнотища, тьфу! — Нелюдим вскочил на ноги, и табуретка с грохотом опрокинулась. — Вот. Опять. Как всегда, — улыбнулась Ай-я. Они снова были вместе. 3 И она вспомнила. (А от него пахло — не элем, не грязным — «сколько уж дней не стиранным?» — бельем, даже не мужским человеческим потом. Пахло усталостью, болью, бессонными ночами и сотней изгрызенных за то время, что она была в забытьи, сухарей…) — Милый. — Ай-я с трудом приподнялась на локте, другой рукой обняла (и откуда только силы взялись?) склонившегося над постелью Гвирнуса за шею. — Мне так хотелось эля, — виновато сказал нелюдим, — хотя бы капельку. Но я его не нашел. — Да вон же он на полке, видишь красный кувшин? — Ай-я вдруг поймала себя на мысли, что давит какое-то неприятное воспоминание. Как давила бы гадюку, ядовитого паука, любую ненавистную, угрожающую им с Гвирнусом тварь. Она из последних сил удерживала рвавшийся с губ вопрос: «Он умер, да?» Вместо этого сказала: — Врешь ты все. Он же на самом видном месте стоит. Ты ведь просто не захотел, да? — Я хотел. — Голова Гвирнуса нервно дернулась. — Ты была такая странная. Там. Во сне. — Ага. И теперь ты спросишь: «Ты ведь не колдунья, да?» — Ты — моя жена, — нежно ответил Гвирнус. — Тут все болеют. Страшно. Я думал, и ты. — Так же, как Сай? — Да. — А я вот взяла и не умерла, — горько сказала Ай-я. — Не только Сай. Уже многие. — Это из-за меня. — Что за ерунду ты говоришь? — Но ведь так говорят и в Поселке, правда? — Правда, — нехотя согласился Гвирнус, осторожно присаживаясь на край постели, — мало ли о чем говорят. Знаешь, давай лучше о чем-нибудь другом. — Об эле, например. — Ай-я хотела улыбнуться, но улыбка не получилась. Губы лишь смешно и печально скривились. Гвирнус внимательно глядел на ее лицо, чувствуя, что она вот-вот заплачет. — Ну его! И хорошо, что не нашел. Наверное, повелители завелись. Надо бы этот горшок, ну, красный, выбросить, а? — Зачем? (Она еще пыталась тянуть время, говорить о чем угодно, только не о том главном, отчего теснило грудь и сжимало горло, но уже чувствовала, что не в силах сдержать себя…) — Ну, — говорил между тем нелюдим, — конечно, я понимаю — повелитель повелителю рознь. Я ж не Питер какой. Но у меня в доме?! Ни у деда не было. Ни у отца. В общем, сколько уж обходились. Сами. Без них. Чего уж теперь… — Хорошо. Выбросим. Прислушиваясь к бесцветному голосу Ай-и, Гвирнус вдруг понял — не до этого ей. «Сейчас заплачет», — снова подумал он. — Да что с тобой? Она не заплакала. Она лишь жалобно взглянула на встревоженное лицо нелюдима и тихо спросила: — Он ведь там, во дворе? Да? — Кто? — не сразу понял, о чем это Ай-я, нелюдим. — Сын, — едва прошептали ее губы. — Сын? — Ты ведь его похоронил, да? — Я?! Теперь уже Ай-я с удивлением взглянула на Гвирнуса. — Что это значит, Гвир? Где он? Я же видела — нет, было очень больно, — он выпал. Прямо на пол. Мертвый уже. Наверно, — неуверенно добавила Ай-я, — или он жив? — Уф! — громко выдохнул Гвирнус, — ты из-за этого вся такая? Дрожишь… Бедная!.. Вот оно как! Он-то думал, Ай-я наконец пришла в себя. — Бедная, — повторил Гвирнус. — Да ты на пузо-то свое погляди. Не было, ничего этого не было. Ты упала, ударилась головой, потом начала бредить — день, ночь, — я не спал, боялся, что это хворь. Но не было никого мертвого. Ну, ребенка… Он там. В тебе. Вот, — нелюдим взял ее бледную дрожащую руку и повел поверх одеяла, — чувствуешь? — К-кажется, да, — неуверенно сказала Ай-я. — Да вот же, вот! — Ну да… Живот. Но он бы стучался. Ему уже пора. Почти. Я глупая, что сама не догадалась, да? — Наверно. Так ты же больна… — Гвирнус улыбнулся, его большое, заросшее щетиной лицо внезапно приблизилось к Ай-е, и она почувствовала его терпкое дыхание, потом тепло пересохших губ… Она слегка отстранилась: — Не надо, Гвир. Вдруг он все-таки мертвый. Это нехорошо. — Ладно. — Лицо снова отдалилось. Сейчас оно казалось Ай-е чужим и почему-то немного страшным. — Нет. Правда. Он не шевелится. Я бы почувствовала. Сколько дней прошло? — Пять. — Вот. Значит ему пора. Почти, — снова поправилась Ай-я. — Ты бы слушала больше Гергамору эту. — Она знает. — Да что она знает! Сказки всякие. Болтовня. — Так ведь не в Гергаморе дело. Чуть раньше, чуть позже — все равно пора. — Ну и родишь, как полагается. — Мальчика? — Да. — Я есть хочу, — вдруг улыбнулась Ай-я. — Целую вечность ничего не ела. Он, наверно, с голоду-то и притих. — Еще бы. Пять дней на воде. — Так-таки и пять? — Ну, если я не проспал нынче целые сутки. — А мог? — Мог, — честно признался Гвирнус. 4 Светало. Серпик луны едва просматривался в голубеющем небе. Свет поначалу робко, но с каждой минутой все наглей и наглей просачивался в хижину, обнажая темные пыльные углы, липкий, залитый элем пол и Гвирнуса, который метался от полок с домашней утварью и припасами к столу, от стола к отчаянно дымившей печке. — Ну, будет сейчас жара, — ворчал он себе под нос, заталкивая в печь очередное полено, — что готовить-то, а? — Я сама, — откликнулась с постели Ай-я, — только перепортишь все. — Она попыталась встать, но едва ее маленькие ступни коснулись пола, как стены качнулись и поплыли куда-то: поплыл и Гвирнус, и грязные углы, и увядшие цветы в большой глиняной кадке у окна… — Нет, не могу. — Она торопливо присела на кровать. — Лежала бы. Я уж как-нибудь, — донесся издалека хриплый обеспокоенный голос Гвирнуса. Некоторое время Ай-я молчала, борясь с головокружением и приступом внезапной тошноты. Головокружение не проходило, зато добавилась острая режущая боль — там, в животе, — как будто чьи-то острые коготки впились в него изнутри и силились разорвать на части. — О-о! — застонала Ай-я и скорее закусила край одеяла, чтобы не закричать в полный голос. — Что с тобой? — Испуганный голос Гвирнуса был невероятно далек. — Не зна-а-ю! — Осколок слова вырвался из нее вместе с болью. Ай-я инстинктивно обхватила руками живот. Ибо это стучался он. — Живой, — выдохнула Ай-я, — живой… — Я сейчас… Я к Гергаморе! — заорал внезапно прозревший Гвирнус. — Не надо. Будь рядом… О! Гора с плеч! Нахлынувшие огромной волной радость, счастье притупили боль — Ай-я вдруг почувствовала лихорадочное желание говорить, говорить, говорить… — Грязно. Как же здесь грязно. Небось и не прибирал без меня. И цветы не поливал. А я так хотела, чтобы были цветы. Красивые. — Она вдруг умолкла, растерянно моргнула. — Что это? — Она смотрела на мужа и не узнавала его. А лицо Гвирнуса, еще недавно казавшееся тусклым, бледным, бесцветным, вдруг вспыхнуло разноцветными огоньками, и Ай-я впервые увидела, что глаза у него вовсе не серые, как ей казалось раньше, а слегка голубоватые и даже зеленоватые. Волосы не черные, а с легкой рыжинкой на лбу и, напротив, выцветшие, серые на висках. А руки большие, загорелые, почему-то слегка красноватые — тут Ай-я с трудом повернула внезапно потяжелевшую голову и, увидев, как пылает в печи огонь, догадалась — это всего-навсего отблески не на шутку разрезвившегося огня. Сказала вдруг недовольно: — Дверку-то у печи закрыть забыл? И следом чужой, незнакомый, глухой, будто не ее, Ай-и, голос произнес: — А ведь я сейчас рожу. — Нет. Погоди. Терпи. Без Гергаморы нельзя, — заорал Гвирнус. — Я терплю, — сказал кто-то за Ай-ю. — Я терплю. ГЛАВА ВОСЬМАЯ 1 — И охота тебе, Норка, копаться? Еще подхватишь чего-нибудь. — Ну нет. Слышала, что Гергамора сказала: хворь огня боится. А камешки у Илки знатные были, я уж и так к ней и этак — все пыталась выменять, а она, вишь, ни в какую — упряма. Ну да теперь уж ей упрямство ни к чему. — Что ж ты все по краю — какие уж тут камешки, — ты туда поглубже лезь. — Вот сама и лезь. Вон как жаром пышет. Подождать надо. Я и тут-то (чтоб его!) платье прожгла. — Так ведь другие полезут — кто первый, тот и найдет. Вон сколько их. Коршуны. Так глазищами и зыркают. — Полезут, как же! Эй, кто со мной?! Ага! Боятся. Не обжечься боятся — мертвецов. Будто тем не все равно. Сама-то чего стоишь пялишься? — Хочу и пялюсь. — Потом ведь завидовать, Тина, будешь. Знаю я тебя. — Больно надо… — Погоди. Блеснуло, кажись, что. Нет, показалось. Жаль. — Сердца у тебя нет. — А у кого оно есть? У тебя? — Ах, Касьян, Касьян… — Ребятню хоть прогоните. Кто-нибудь. Нечего ей тут шляться. — Лопату бы что ли принесли — закопать… 2 Дверь в хижину Гергаморы была приперта досочкой. Запыхавшийся от быстрого бега нелюдим досадливо выругался. «Куда ж она подалась, старая карга? Вот уж кому неймется. Дома не сидится. Всюду надо нос сунуть, тьфу!» — Ну и где тебя искать? — пробормотал он вслух. Гергемора могла быть где угодно. В Ближнем лесу (там она собирала корешки и лекарственные травы). В любой из хижин. («Вон больных сколько. Уговорили, стало быть, попробовать полечить»). А то и на реке — полощет свое вонючее старушечье белье. Гвирнус подумал, каково сейчас приходится Ай-е, и сердце его болезненно сжалось. — Ничего, терпи, — прошептал нелюдим, как будто она могла услышать его. Некоторое время он сидел в ожидании на крыльце, потом, будто что-то подтолкнуло его, встал, откинул ногой придерживающую дверь досочку и вошел в дом. Темнота внутри поразила Гвирнуса. И еще — вонь. Пахло старостью, гнилью и знакомым с детства запахом гриба-вонючки. Гриба, который и в лесу-то предпочитали обходить стороной. «Ишь понатаскала, карга старая», — думал Гвирнус, осторожно пробираясь к занавешенным, видимо, темными тряпками, окнам. В углу раздавался громкий писк и шебуршание, и нелюдим с отвращением подумал о крысах. Не хватало еще, чтобы какая-нибудь вцепилась в ногу. «Дверь надо было оставить открытой, вот оно что. Темнотища, хоть глаз выколи». Гвирнус сделал несколько осторожных шагов (не шагов — шажков), когда у него возникло неприятное ощущение, что он в доме не один. И дело тут вовсе не в крысах: Гвирнус чувствовал взгляд, внимательный, настороженный. Взгляд человека. Чужого. Враждебного. Рука Гвирнуса невольно потянулась к запрятанному в голенище охотничьему ножу. Нож был на месте, и нелюдим в который раз порадовался привычке не расставаться с оружием. — Эй, есть тут кто? — громко сказал Гвирнус, продолжая медленно пробираться к окну. Он постоянно на что-то натыкался — вся комната была заставлена табуретами, сундуками, вурди знает чем. «Тыщу лет небось хлам копила старая карга — вот гнильем и несет. Пока до окна доберешься, шею свернешь». Комната казалась необыкновенно большой. Раньше ему не приходилось бывать у Гергаморы, но с виду хижина была самая что ни на есть обыкновенная. Да и сельчане, заходившие к старухе за ее чудодейственными зельями, не рассказывали ничего такого. Разве что про старушечье барахло. А тут — на тебе. «Где же тут окно? — недоумевал Гвирнус. — Снаружи, значит, есть, а здесь нет? Чепуха выходит…» — Чтоб тебя! — ругался, плутая среди невидимого скарба старухи, охотник, и чужой внимательный, цепкий взгляд следовал за ним. — Следишь? Выслеживаешь? — Гвирнус остановился и зло крикнул в темноту: — Ну все, хватит! Гергамора, ты? 3 — Смотришь? Питер вздрогнул. — Знаю — смотришь. Вы все охочи до таких зрелищ. — Скрипучий тихий голос Гергаморы неприятно царапал слух. — Приперлась, — буркнул охотник, — уж и ноги еле волочишь, а все туда же. Гергамора усмехнулась. Приблизила неприятно пахнущий рот к самому уху Питера: — Ты небось поджигал, а? — Так ведь сама присоветовала. — Верно. Присоветовала. Я еще маленькой была — таких вот печей на той стороне реки знаешь сколько повидала? А дед рассказывал — от своего отца слыхал — там, за рекой, дней десять пути, раньше с десяток таких вот поселков было. Да побольше нашего. — Ну? — Вот те и ну. Теперь-то туда и вовсе дорога заказана. В Лысом лесу не разгуляешься. А другого горшечника-то у нас и нет. — Разговорчивая ты больно, Гергамора, — проворчал Питер Бревно. — Тебе что ни случись — только повод язык почесать. Вон ребятне свои сказки рассказывай. Небось заждались — ушки на макушке. — А сам-то забыл, как за мной хвостом бегал, — обиделась старуха. — Такой же был. Только требовал, чтобы пострашней. — Э… То когда было… — Ладно-ладно — не хочешь не слушай, а я чистую правду говорю. Да вон тебя и ждут уже: гляди, как Гнус извелся весь. И так подморгнет, и этак сморщится — тебя подзывает. Опять гадость какую надумали? — Не твое, старуха дело, — отрезал Питер. — Может, и не мое. А может, и мое, — задумчиво сказала старуха. — Вот горшечника у нас теперича нету. Это как? — А никак, — пожал плечами Питер. — И дался тебе этот горшечник. Только о нем и талдычишь, тьфу! — Он кивнул и впрямь ожидавшему в сторонке Гнусу: мол, жди, сейчас подойду, видишь, от старухи не отвязаться никак. — Ага! Плечами жмешь, — ни с того ни с сего сказала старуха. — А вот что это на тебе, а? — Как что? Рубаха. Штаны. — Ясное дело — штаны. А откуда? — Ну Норка сшила. — Гм, — старуха озадаченно взглянула на охотника, — этакая стерва и шьет? — Иди ты, — обиделся Питер. — Хорошо. А полотно откуда? — Сама знаешь, — проворчал охотник. — Был тут один старикан — помер. Да еще заезжие — давно, правда не видать — за шкурки понавезли. — Ага! — довольно сказала старуха. — Ну ты иди. С Гнусом-то у тебя дела поважней. — Обождет, — буркнул Питер. — Не пойму я, к чему ты клонишь: штаны тебе мои зачем-то дались. Из самой-то песок сыпется, а туда же, — усмехнулся он. — Эх! Была бы я молодой, ты бы за мной хвостом бегал. Только на что ты мне сдался? Вон как твоя раскрасавица в золе рыщет. Побрякушки ей Илкины покоя не дают. А откуда побрякушки эти, ты знаешь? — Ну откуда же, наверно… — неуверенно сказал Питер, — от заезжих остались. — А сколько лет они сюда носа не кажут? — Много, — почесал затылок Питер. — Их дело, я-то при чем? — Ты-то? Ни при чем. Только уж больно горазд повелителей вешать… — Э!.. Нашла чем попрекнуть! — Так ведь скоро одними повелителями живы и будем. Эх! Любила я когда-то одного заезжего, — мечтательно сказала старуха, — красивый был! Да и я ничего себе. Не то что нынче — срам один. Часто он ездил сюда. Чуть не каждую весну. Смелый. Ты-то ведь и сам помнишь, сколько в наших краях заезжих пропало. Оно заезжих страсть как не любит. Вот и не ездят больше. Проклятое, значит, для них место. А может, и нет их больше, заезжих, иначе откуда Лысому лесу взяться? М-да… — Ты чего? — Чего-чего, — передразнила старуха. — На себя посмотри. На Норку. Гнус твой. Тьфу, смотреть тошно! Не люди мы, — усмехнулась Гергамора и процедила сквозь гнилые зубы: — а вурди знает что! 4 — Гергамора, ты? Никто не откликнулся. Тишина вокруг уплотнилась, обступила нелюдима со всех сторон, жадно задышала ему в спину. С улицы не доносилось ни звука. Даже крысиный писк, который так поначалу раздражал Гвирнуса, и тот смолк. «Передохли они там все, что ли? Лучше бы уж пищали. Хоть что-то живое, — думал охотник. — Ишь мертвечиной как несет!» Он все-таки вытащил нож. Нежно погладил пальцем прохладное лезвие. Кто бы там за ним ни наблюдал, пусть только попробует подойти. — Ужо ножичком-то полосну, — зло буркнул нелюдим. — А ведь ты-то, эй, откликнись, что ли, и не человек вовсе, а? Прав я или как? — бормотал Гвирнус, борясь с невыносимой тишиной, но даже его обычно зычный, громкий бас тонул, растворялся в ней. — Знаю я, кто ты. Повелитель вонючий — вот кто. («Не думал, что Гергамора с вами нянчится»). Молчишь? («А ну как и не повелитель это вовсе? А то самое. Страшное. Проклятие. Оно. Ишь как уставилось. Забавляется, прежде чем… — Гвирнуса передернуло: — Вурди меня возьми! Ни стен. Ни окон. Ничего!») Внезапно он почувствовал себя маленьким и беспомощным и тут же, испугавшись этого ощущения, обозлился на самого себя: — В трех соснах заблудился, дур-рак! ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 1 Давно это было, вдруг как-то странно, почти нараспев сказала старуха. Даже голос ее, обычно скрипучий, как дерево на ветру, казалось, смягчился. Ребятня вокруг тут же стихла и шаг за шагом обступила Гергамору плотным кольцом. Они-то знали, что именно так начинает старуха свои чудные, жутковатые сказки. Знали и взрослые. — Ну дождались, — зло сказала Норка, — опять старая каркать будет. Мало нам хвори. Надолго, поди. Эй, Питер, и ты уши развесил? Охотник не ответил. Он давно уже искоса поглядывал на нетерпеливо переминающегося с ноги на ногу Гнуса, — лицо рыболова, впрочем, выглядело довольным, и Питер понял, что у того все в порядке. Подробности можно вызнать и позже. «Послушаю», — решил охотник. Торопиться было некуда, а рассказывала старуха занятно. — Давно это было, — повторила Гергамора. — Вот Питеру я уже говорила, что любила я одного заезжего — часто тут бывал. Как ни приедет, добра всякого навезет: и побрякушки вроде Илкиных, и платья — все какие-то смешные. В них не то что в лес — из дому не выйдешь. Осталось у меня одно такое. Только мыши погрызли, вурди их возьми! Да я все равно не носила. — Ты не про платья, Гергамора, ты про другое рассказывай, — нетерпеливо зашумела ребятня. — Почему же. И про платья интересно, — сказала подошедшая послушать старуху Тина, — что ж это за платья такие, в которых из дому выйти нельзя? — Ну это я лишку сказала, — буркнула старуха, — выйти-то можно. Только неудобно очень. Длиннющие — разве что пыль подметать. — И что ж, носили их? — Да нет, без толку возил. Одно только мне и подарил. «Хорошо оно тебе будет, — говорит, — носи, а других не слушай. Дикие вы тут все. Лесные. Жизни не знаете». А ткани у него меняли. Красивые. Цветастые были. Только рвались быстро (не то что наши). Много шкурок он за те ткани просил. Присесть бы мне куда, а? — Старуха вдруг закряхтела, заохала, казалось, она вот-вот рассыплется на части. — Тут вроде пенек был, — пробормотал Питер. — Был, верно. Ты небось все пеньки в округе знаешь, — усмехнулась старуха. — Деревья в поселке рубить хлебом не корми. Бревно — оно бревно и есть. — Но-но, — обиделся за свое прозвище охотник. — Носи, коли заслужил. Где ж он, показывай… — Вон, — протянул руку Питер, едва не задев по носу подошедшего Хромоножку. — А! И ты туда же! — нахмурился охотник. Скучно рассказывала старуха, и Питер, плюнув на старушечьи россказни, подошел к истомившемуся от ожидания Гнусу. От рыболова изрядно попахивало элем, охотник недовольно поморщился: — Уже? — Что ж, хлебнул чуть-чуть, нельзя что ли? — обиделся Гнус. — Ну и голос у тебя, — сплюнул Питер, — хуже, чем у Гергаморы. Ладно. Сделал? — вполголоса спросил он. — Ага. Делов-то. С первой стрелы и положил. Правда, тявкнул, сволочь. Я уж думал, Гвирнус выскочит, обошлось. Веточками закидал и — ноги. — Дурак сопливый! Оттащить надо было! Найдет — сразу догадается, настороже будет. А так бы думал, мало ли где по Поселку или по лесу шастает. А впрочем, вурди с ним! Не боюсь я его, — зло сказал Питер. — С кем говорил? — С Вислоухим. Еще — с Рухом, ну, тем самым, что с тобой в Лысый лес ходил… — Слабак он, — проворчал Питер. — Еще с Касьяном вчера. Жаль, сгорел. — Ты мне мертвецов не приплетай. О живых говори. — Да многие пойдут — только позови. Что Гвирнус, что Ай-я — порода у них такая. Ай-я же, все говорят, хвори напустила, а теперь болеет, вишь, сама. Подходяще стало быть, хе! 2 Слушатели между тем перебрались к указанному Питером пеньку. Нетерпение все более возрастало, но старухе это нравилось. Она сидела на пне скрючив высунувшиеся из-под юбки костлявые ноги. Слушатели невольно отводили глаза и морщили носы. Однако расходиться не спешили. Дул легкий ветерок — то со стороны горящего леса, принося с собой сладковатый привкус горелых елей (люди встревоженно переглядывались — близко горит), то со стороны пожарища, и тогда запах гари усиливался. Небо окончательно просветлело. Мимо пожарища потянулись к реке женщины — наступило время стирки. Им навстречу шли мужчины с длинными ивовыми удилищами и наполненными рыбой большими сетками в руках. Рыбы на сей раз, впрочем, было не так уж много. — На глубину ушла. По такой-то жаре, — считали необходимым сообщить каждому встречному рыболовы и, понижая голос, спрашивали: — Ну, кто еще? — А вурди их знает. Вот ждем. — Кхе! — подала голос старуха, и слушатели (теперь уже не столько ребятня, сколько подтянувшиеся к ним взрослые) примолкли. Ожидание кончилось. — Кхе! — снова кашлянула старуха. — А в общем-то ведь наврала я все. Не было у меня ни платья. Ни любви. С ним. Я-то его, конечно, сразу приметила, с первого дня. Только ему я и вовсе не показалась. Другую он выбрал. — Гергамора многозначительно посмотрела на обступивших ее сельчан. — Вурди! — Ох! — вздохнул кто-то из женщин. — А чего удивляетесь? Мы и то не знали, что она вурди. А уж заезжий тем более. С виду она человек как человек была. Красавица. Волосы чернее ночи. Кожа что снег. Улыбалась все время. Зубки белые, чистые. Не то что у вас, смотреть тошно, гнилье одно. Многим она нравилась, да никому — допрежь этого самого заезжего — не давалась. Анита ее звали. А может, и путаюсь я. Имена-то потруднее упомнить, чем людей. Глупые они — имена. В общем, встретились, уж не знаю как. Только часто их стали видеть. Вместе. То у реки встретят. То в лесу Ближнем. И все вдвоем. О чем говорили, тоже не знаю. Да ведь все по глазам видно. Полюбила она его. Ну и он тоже. Сначала ревновали ее сильно. Наши, местные. А потом ничего, плюнули. А тот как ни приедет с товаром своим, так сразу к Аните. Все уехать отсюда, с ним, значит, уговаривал. Что здесь за жизнь, говорил, и не жизнь вовсе. Прозябание одно. Как в болоте: одну ногу выдернешь — другая увязнет. — Э! Постой! — перебила старуху Тина. — Ты-то почем знаешь, что он ей говорил? — Да не знаю я. Но что-то похожее должен был говорить. Точно. — А она? Уехала? — не выдержал кто-то. — Так ведь вурди же… — прошептал Хромоножка. — Ну и что с того, что вурди? — прошамкала Гергамора. — Любовь-то кому хочешь голову задурит. Конечно, здесь, в Поселке, случись что, живность какую поймал (кролика проще всего — в каждом дворе, почитай, будут, а в лесу и не перечесть), ну и жажду свою кровушкой и перебил. А там, куда звали ее (кто знает?), может, и живности-то нет. Только не думала она об этом. Пошла бы с ним, ой как пошла! — И все? — Все. — Тьфу! — сплюнула в сердцах Тина. — Рассказала! Ха! — Погоди, Гергамора. А ты-то откуда узнала, что она — вурди? — Видела кое-что. Ходила я за ними, следила, что греха таить. Они на речку — и я. Они в лес — я за ними. Хвостом. Она же, Анита, как? Увидит веточку острую и ему: «Давай обойдем — поранишься до крови». Корень гиблого дерева — ногой, значит, сюда не ступай. Ножи в своем доме (жил-то заезжий у нее) все затупила. Дрова колола сама — мало ли что. Он все удивлялся ее заботе — за любовь жуткую принимал, любовь-то и впрямь жуткая была, — хмыкнула старуха. — Да и сама я сначала про любовь думала. Только не уберегла Анита его. Хлестануло как-то заезжего по лицу. В лесу это было. Царапинка-то небольшая, а кровь пошла. Тоненькая такая струйка. Сначала по щеке. Потом по подбородку. Тут-то все и случилось… 3 — Ну наконец-то! Рука Гвирнуса коснулась шершавой стены, и он облегченно вздохнул. Если не окна, то хотя бы стены в этой дурацкой хижине были на месте. «Точно ведь — и как это я сразу не догадался? — повелитель голову задурил, — подумал нелюдим. — Они это могут. Сволочное племя. И шутки у них — тьфу! Прав был отец: мать-то его все уговаривала, мол, с повелителями проще жить, а он ни в какую». Гвирнус вздохнул, прислонился щекой к пыльной стене. Умерли они. Давно. Отец в лесу. Ушел — не вернулся. Обычное дело. В Поселке обычное. Мать как чувствовала. Перед охотой он поранился слегка (дрова колол). Щепкой садануло. Ссадинка на руке так себе — пустяковина, но мать в слезы. Не ходи, мол, тяжко у меня на сердце, сиди дома, с голоду небось не помрем. Не послушал — пошел. А там — то ли ведмедь задрал, то ли в болоте утоп, то ли оно это самое подвернулось. Ну и мать вскорости. За ним. Рыбу она взялась, как отца не стало, удить. Раз, другой поудила, а в третий… Гвирнус мотнул лохматой головой: «Ну все, хватит, Ай-я там рожает, а ты…» Он шагнул вдоль стены и как-то легко, почти сразу, нащупал дверную ручку. Слишком легко. «До окна, значит, не добраться, а дверь — на тебе! — усмехнулся про себя нелюдим. — А ты, как и все, дурак, братец, — мысленно обратился он к тому, кто по-прежнему наблюдал за ним из темноты, — повелитель не повелитель, а — дурак. Что, не понимаю? — выпроваживаешь ты меня. Чужого глаза не любишь. Старухино барахло стережешь? Или прячешь что?» Эта мысль невольно кольнула нелюдима. — Прячешь ведь, а? — пробормотал он вслух. — Что же такое мне видеть не след? Он дернул ручку, дверь послушно скрипнула и открылась. В хижину хлынул свет. Нелюдим огляделся. Так и есть. Окна занавешены темными тряпками («Зачем это?»), вся комната завалена вурди знает чем: тряпки, полусгнившие стулья, пара сундуков посреди комнаты. На столе — глиняный чан с торчащими из него хвостиками лука. В углу — огромная, заваленная кучей подушек и подушечек кровать. В другом, ближе к печи, — деревянные ящики, в которых, едва нелюдим приоткрыл дверь, заверещали, запищали во всю мощь — теперь нелюдим уже точно знал, не крысы — кролики. «Голодные небось, — подумал Гвирнус, — на улицу бы их». Ну и что тут прятать? «Иначе с чего это было меня дурить? Погляжу, — усмехнулся Гвирнус, — так ли, этак, а старуху придется ждать». — Ну держись, — прошептал он, подкладывая дощечку под дверь, чтобы та не закрылась, — нечего было со мной шутки шутить. Сам напросился. Он вернулся в хижину, подошел к одному из занавешенных окон. Протянул руку, чтобы сорвать с окна темную тряпку, но лишь отогнул уголок, как тут же замер: ему вдруг показалось, что за окнами хижины Гергаморы нет ни Поселка, ни леса, ни Зуба Мудрости — ни-че-го… 4 — Кхе… Тут-то все и случилось, — повторила Гергамора. Ее голос понизился до хриплого шепота. Она тяжело дышала ртом, в старческом горле что-то клокотало, булькало; старуха несколько раз судорожно сглотнула накопившуюся слюну. А затем продолжала: — Царапинка, значит, пустяковая. Он и внимания не обратил. Только рукой кровь по щеке размазал и зашагал дальше — грибов в то лето много было. Вот они с Анитой и баловались. У нее к тому моменту уж полная корзинка была. И грибы все как один отборные — не мелочь, знатные грибы: умела она их собирать; впрочем, теперь собирай не собирай, а такие и вовсе не растут!.. — Заладила, — возмутился кто-то из остановившихся послушать старуху рыболовов, — сначала про платье. Теперь вот про грибы. Ты еще скажи, что и рыба в реке не та. И ведмедь мелкий пошел. И шкуры на зверье облезли. Этак тебе до вечера россказней хватит. — Ты давай не о ерунде всякой, о вурди рассказывай, — поддержали остальные. — Не могу я так. Разное в голову лезет. Перепуталось все. А тут — любила ведь я его — сколько лет прошло, а все равно волнуюсь… Ну ее, Аниту… Я много чего про вурди знаю — это теперь их вроде как нету, повывели. Я лучше про другое расскажу… да вот про Найденыша, а? — Не знаем мы твоего Найденыша. Может, и интересно это, а раз начала про Аниту, так и продолжай. Только не про грибы — про Аниту, — потребовали сельчане. — Кхе… О чем это я? А! Про грибы. Так вот, как Анита эту самую царапинку учуяла — что с ней сталось! Затрясло ее, значит, всю. Корзинку из рук выпустила — грибы так ворохом и посыпались. Я еще подумала тогда: «Неужто на гиблый корень наступила? Как же заезжий-то с ней? Он про этот корень, верно, и не слышал вовсе». Только недолго я так думала. Интересно мне было. Я кустики, за которыми пряталась, чуток раздвинула, чтобы видеть лучше, не сильно — самую малость, а то ведь и заметить могут. Малинник это был. Колючий — ужас! Я и сама-то поцарапалась (хорошо, не до крови), ну и ягод, понятное дело, не удержалась (молодая была, глупая), все-таки нарвала и — в рот… — Кхе! — передразнила старуху Тина. — Опять вам не то? Ну вас! Перебивают на каждом слове. Вкусные были ягоды… — Теперь такие не растут. — Тина ехидно усмехнулась. — Мы раньше от хвори помрем, чем ты до конца доберешься… — А ты меня не учи! Мала еще! — гневно оборвала ее Гергамора. — Шумнула я тогда малость, кустами-то. Анита аж вздрогнула, побелела вся. У них, у вурди, что нюх, что слух — о-го-го! Я ведь, почитай, в двух шагах от смерти была. А может, и нет, — загадочно пробормотала Гергамора. — Ну я затаилась — даже дышать перестала. Анита головой влево-вправо повела: вроде никого. Успокоилась чуток. А пока она стояла, заезжий далеко ушел. Ты где, кричит, потеряла я тебя, откликнись, мол. А голос-то странный стал. Будто и не Анитин вовсе. Булькающий, низкий такой, вроде как у меня. Заезжему бы бежать куда подальше, но он-то откуда знал? В общем, откликнулся: «Здесь я! Иди сюда, через низинку, тут грибы какие-то чудные. Шляпки красивые, только не знаю, рвать ли. Первый раз такие вижу. Может, отрава, а?» О грибах, значит, дурак думал! Анита обрадовалась, даже дрожать перестала. «Иду, кричит (а ведь идет, только корзинку так и не подняла!), а ты, дурачок, грибы эти не трогай. Поганые они. Как тронешь, так и обожжет. Почище крапивы будет». Говорит это, а сама крадучись, по-лесному, по-звериному, в обход, через ельничек. А повадки странные. Ох! Тут уж и я, на что глупая была, кое-что смекать начала. «А ну как оборотень?» — думаю. Страшно мне стало, но я тихонько так, еще почище, чем Анита, за ними пошла. 5 Старуха внезапно умолкла, почесала облепленную мошкарой шею. — Настоем намазаться забыла, кусают, вурди их возьми! — пробормотала она. — А дальше? — Не хочется мне рассказывать. Ничего хорошего. Тьфу! — Но вурди-то, вурди как? — Как-как, — ворчливо сказала старуха. — Она, Анита то бишь, не в один миг оборотилась. Повадки, конечно, сразу звериные стали. И голос… А так — Анита и Анита. Я и сама по-звериному по лесу ходить могла. Подозрение тогда уже, ясное дело, было. Но и только. В общем, подкралась Анита (не с той стороны, откуда заезжий ее ожидал, — с другой), увидела его. Остановилась за елочкой. Смотрит. Внимательно так смотрит. Будто на всю жизнь запомнить хочет. Пальчиками подол платья теребит. А глазами нет-нет да и зыркнет (кроликов высматривала — это я потом поняла). Заезжий уж волноваться начал: пропала Анита, нет ее; кричит, надрывается. А она молчит. И опять глазами по сторонам — зырк, зырк. И еще языком по губам раз проведет, другой. Да так, что у меня мороз по коже пошел. «Ну, — думаю, — влипла». Только мне вдвойне интереснее стало, что ж дальше будет. А кроликов, как назло, нету. Чувствую, не успокоить ей себя. Снова затрясло всю — губу закусила, ногтями в ладонь впилась, но нутро свое берет. Смотрю, ноздри раздулись, нос будто шире стал. Только я на зубы больше смотрела: рот у нее полуоткрыт был, и зубки ее белые, ох! В общем, оборачиваться начала. Тут бы ей и убежать, пока окончательно не захолонуло. Но кровь-то из царапинки каплет, привораживает… — Врешь ты, Гергамора, — сказала Тина, — вурди, тот бы ждать не стал. — Много ты понимаешь. Стал — не стал. Любила она его. Сильно любила. Теперь и не любят так больше… — Знаем, — недовольно буркнула Тина, — у тебя все нынче не так. — Тсс! — зашикали на нее сельчане. — Мы-то думали, тут про вурди. А тут про любовь… — Слушай, а среди заезжих вурди были? — Нет. Похоже, они только в здешних местах и водились. Мы заезжим ничего о них не рассказывали — боялись отпугнуть. Но кое-что заезжие знали. Немного, правда. Гм! Да и не верили они особенно во все это… — Дальше, дальше рассказывай. — В общем, верьте или нет, только держалась Анита сколько могла. Она ведь в платье, заезжим подаренном, была. Красивое такое. Красное. А на платье — поясок. Так Анита его сорвала и ну себя к елочке привязывать. Руки трясутся, из глаз слезы. Но привязывается. Узлов пять накрутила, не меньше. Чтобы, значит, когда оборотится окончательно, не развязать. А сама уже и на Аниту нисколько не похожа. В первый раз я такое видела — мельком видела — от страха глаза закрыла. Открою быстренько, гляну, что и как, и опять закрою. Так что, как она, Анита, выглядела, врать не буду — у меня от страха тогда помутилось все. А заезжий стоит посреди полянки, что делать, не знает: потерялась Анита. Беда. Хоть и умный был, а в лесу дурак дураком. Хотела я ему крикнуть, чтобы бежал куда подальше, да у меня от страха язык занемел. Так и не закричала я. Тут и Анита голос подала (может, тоже предупредить хотела), только поздно. Голос-то уже не человеческий. Вой один. Да еще какой! Думаю, даже у заезжего, хоть и смелый был, поджилки затряслись. Я же в обморок хлоп! Очнулась, гляжу: оборотень пояс оборвал и стоит уже посреди полянки. В зубах кролик: выскочил, значит, невесть откуда, да поздно — оборотилась уже. Но, видимо, в голове еще что-то человеческое есть: не на заезжего — на кролика кинулась. А заезжий, — усмехнулась старуха, — здорово струхнул. С лица весь спал. Руками по карманам хвать, хвать — где-то у него ножичек маленький, грибы срезать, был. С другим-то, настоящим оружием, по лесу ходить не приучен. Не охотник ведь. Ведмедя и в глаза не видел. Не то что вурди. Стоит, без толку по карманам хлопает и — ни с места. Ноги, видать, от страха к земле приросли. Оно и понятно. Я и сама в кустах шевельнуться не могла. Сижу, прячусь, чувствую, клещ на щеку сел. Его бы скинуть гада: под кожу залезет — потом попробуй вытащи. Ан нет, не могу. Ни рук ни ног — отнялись. Будто неживая стала. Внутри трясет всю, а снаружи пень пнем. Оборотень тем временем быстро так кролика высосал. Шкурку в сторону — и на заезжего смотрит. Ну и зрелище, скажу я вам! Лицо, то бишь морда волосатая — жуть. С клыков кровища каплет. От удовольствия разве что не хрюкает. Платье Анитино — по швам. Вроде как волк уже. А вроде как и не волк. У заезжего глаза что две плошки. Платье-то, им подаренное, как не узнать! Кхе! — Ну? Убила она его? — не выдержал кто-то. — Э, погоди, не торопи. Думаю, понял заезжий все. Как не понять! Про оборотней наверняка слышал. Ну, Анита обратно оборачиваться начала. — То есть как обратно? — удивилась Тина. — А вот так. Царапинка-то подсохла уже. Да и кролика, видать, хватило. Ну и не чужой заезжий ей был. В общем, смотрю, вурди знает как, но черты Анитины вроде проступать стали. Корчит ее всю. Судороги бьют. Оборачиваться, выходит, все равно что рожать. Не видела бы — не поверила, ей-ей. Только заезжего это еще больше напугало. Тут-то он ножичек свой и нащупал. «Так вот вы какие!» — чуть не визжит. А у самого аж пена с губ. «Убью, — кричит, — и Поселок ваш, чтоб его!» Я, дескать, вернусь, да не один. Устрою вам развеселую жизнь! Ножичком машет как полоумный, а с места не двигается — не отпустило, значит, его. Оно и к лучшему. Гляжу из кустов-то: Анита беспомощная совсем. Не оборотень уже — Анита. Упала в траву — лежит. Красивая, как прежде. Я страх позабыла, чуть не вся из кустов вылезла, благо заезжему — ополоумел вконец — не до меня. Разглядываю: как есть красавица — от вурди и не осталось ничего. Разве что платье разорвано и губы слишком красные, будто соком каким намазаны. И лежит как-то странно калачиком свернувшись, будто спит. Дитя малое. — Ишь ты! Дитя! Сказанула! — Дитя не дитя, а посмотрели бы вы на нее. Какой уж там вурди! Заезжий тем временем в себя пришел и — сообразил же! — к первой попавшейся осинке метнулся. Быстро деревце сломал, не ожидала я от него. Ножичком раз-раз, обтесал — подходящий колышек получился. И — к Аните. Вот ужо колышком, мол, кровь твою поганую пущу. А она уже сидит, очнулась, значит, глазами хлопает. Руку так ко лбу прикладывает — вспомнить пытается, что и как. Не помнят, выходит, они после этого ничего. Только заезжего с колышком увидала — враз поняла. И в слезы. «Прости, — кричит, — не хотела я. Люблю я тебя!» А он: «Вот еще, этакое отродье прощать!» — Мда-с, — вздохнула старуха, — тут этой истории и конец. — Так кто же кого убил? — озадаченно спросила Тина. — А вам без этого никак? — усмехнулась старуха. — С вурди один конец. Я тогда, в кустах, тоже об этом подумала. Отвернулась даже — жаль мне было Аниту. Если б он ее колышком, пока оборотнем была, тогда б еще ничего. А так — красивая больно. И потом, видела я, не хотела она обращаться, не по ее воле вышло. Ей бы от людей подальше держаться, если уж и вправду ничего такого не хотела. А она вишь как. Будто и не вурди вовсе — с заезжим как баба обыкновенная. От любви, выходит, совсем спятила. В общем, долго я с закрытыми глазами сидела, о многом передумала. Думать-то думаю, а слышу, как Анита там, на полянке, лепечет что-то, тихо — слов не разобрать. Лишь изредка погромче, жалостно так, все «почему?» да «почему?». Тоже дура! Не понять разве?! Кто ж от вурди добра ждет? Да и он, заезжий, не умней — чего слушать-то (в словах правды нет) — шваркни ее колом, а то ведь чем дольше тянуть, тем больше разжалобить может. Я опять глаза открыла — смотрю. Заезжий уже успокоился немного, на полоумного не похож. Но глазищи злые, и колышек наготове. Анита растрепанная вся, лицо заплаканное — и куда вдруг вся красота девалась? Заезжий в двух шагах от нее. Настороже. «Сама понимаешь, — говорит, — если б не видел я. А то ведь страх-то какой! Что ж, выходит, и поцарапаться нельзя?» Объяснила она, стало быть. «Да и ты мне не поверишь, — продолжает, — что я молчать буду. Это ж сколько людей в Поселке ты загубить можешь. Да и загубила, поди, а?» Но Анита лишь головой качает и по-прежнему тихо так: «За что? За что?» «Вот и получается, выхода другого у меня нет. Или я. Или ты. Прости», — и колышком-то взмахнул… — Убил? — Тьфу! Отродье! Ты-то куда лезешь, рыболов вонючий! Взмахнул, говорю. Если б убил, я так бы и сказала — убил. — Будет тебе, Гергамора, прости. — Вот и он: «Прости», говорит… Тьфу! Сбил, вонючка! На самом интересном месте сбил. Бестолковые вы. Ничего до конца дослушать не можете. Обязательно встрять надо. Так вот. Взмахнуть-то взмахнул, только Анита вдруг как взвизгнет: «Ведмедь!» Он и обернулся. Обманула дурня. Враз прыгнула ему на спину, вцепилась зубами в горло. Уф! В общем, тут моя малина наружу и вышла. Всю выворотило. Пол-леса загадила. Ноги в руки — и домой. Вот так-то, — усмехнулась старуха, — больше я их и не видела. С заезжим-то все ясно — оборотень задрал, а Анита, видно, после этой истории в лесу жить осталась. Там вурди и место. — Пойду я. — Гергамора кряхтя поднялась с пенька. — Заболталась я с вами, тьфу! — Постой, Гергамора. А что же ты вначале про платье врала? — Так красивое было платье. Нравилось оно мне очень. Я ж его в мыслях все на себя примеряла. А теперь-то в голове все перепуталось, стара я. Да и времени уж сколько прошло… ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 1 — Как же ты долго, Гвир! — О!!! Дверь скрипнула. Или ей только показалось?.. Как страшно! Нет, вот она открылась, и на пороге показался он, Гвирнус, только почему-то маленький; и лицо какое-то странное. «Неужели?» — нашла в себе силы удивиться Ай-я. — Ну вот я и пришел, — как-то жалобно сказал этот новый, совершенно незнакомый Ай-е Гвирнус. — Какой же ты… жалкий, — само собой сорвалось с языка, — ну вылитый повелитель. Этот… как его? — Хромоножка Бо? — подсказал нелюдим. — Ну да, он самый. Что с тобой случилось, Гвир? Это ты от страха? За меня? — Вот еще! — почему-то обиделся нелюдим. — А ведь ты не похож на Хромоножку, врешь ты все. На повелителя — да, похож. Но вовсе не на Хромоножку. Я такого и в Поселке-то не видела. Ох! — воскликнула Ай-я от нового приступа боли. Не похожий на себя Гвирнус усмехнулся. Ай-я: — Мне больно, а ты смеешься, да? — Небо, — задумчиво сказал тот, кто, подумалось Ай-е, совсем не был ее мужем. — Уходи. Я боюсь, — жалобно сказала Ай-я. — Я не страшный. — Нет, страшный. — Какой же я страшный? Вот. Смотри. Незнакомец (маленький, сморщенный, с плаксивым лицом — теперь уж Ай-я точно знала, что это не Гвирнус) присел на корточки, смешно растопырив руки. Громко шмыгнул носом. — Видишь? — Ничего я не вижу, — капризно, как маленькая девочка, сказала Ай-я. — На корточки каждый дурак сесть может. — Хе-хе! — Вот тебе и «хе-хе»! — А ты не передразнивай, — обиделся незнакомец, — сама подумай. Ежели бы я тебе чего плохого хотел, стал бы я на корточках сидеть? — Кто ж тебя знает? У нас в Поселке разве можно верить кому? — Небо… — задумчиво почесал в затылке незнакомец. — Вот заладил: «небо, небо»! Небо-то тут при чем? — Что, полегчало? — Жди! — Погодка нынче хорошая. Я люблю, чтобы тепло было. От сырости знаешь как кости ломит? Э… ничего-то ты не знаешь. А еще вурди. — Что?! — На мгновение Ай-я забыла о боли. — Кого рожать-то, спрашиваю, будешь? Человека? Вурденыша? Или как? — Незнакомец все еще сидел на корточках и — так казалось Ай-е — нагло ухмылялся. — У тебя что, язык отсох? Зря я, что ли, тут на корточках сижу? — А ты не сиди, — пробормотала Ай-я. — Так ведь ты опять бояться будешь. Что, не так? — Буду, — упрямо сказала Ай-я. — Вот я и говорю — будешь, — хмыкнул незнакомец, — знаешь, давай считать, что я тебе померещился, а? Роды как-никак. Вот всякая дрянь в голову и лезет. — Ага, — слабо улыбнулась Ай-я. — Ну я пошел, что ли? — Иди. — Иду. — Незнакомец снова шмыгнул носом и смешно — на корточках — заковылял к двери. У самого выхода обернулся: — А ты все-таки подумай, было же у тебя предчувствие, кхе… 2 Гвирнус сдернул с окна темную тряпку, и тучи пыли, поднявшиеся в воздух, заставили его зайтись в приступе кашля. «Поди, тыщу лет как висит, — подумал нелюдим, — не любит старуха свет. Ох как не любит». За окном виднелись пышно разросшиеся заросли малины, чуть выше над зарослями торчала соломенная крыша хижины Гнуса, над хижиной вился легкий дымок — жена рыболова готовила обед. «Хозяйственная она у него, — думал Гвирнус. — Эх, было время, — хмыкнул он себе под нос, — а теперь разнесло бабу. Да с Гнусом-то ей за собой особо следить нечего. Кто ж, кроме нее, на этакого позарится?» — Сколько ж я здесь торчу? — пробормотал нелюдим, отворачиваясь от окна и с любопытством разглядывая хлам Гергаморы. («Ничего, Ай-я, скоро я, терпи. Ишь, к обеду дело идет. А ну как родит? Без меня? А может, и к лучшему, что без меня. Другие и вовсе вурди знает где рожают. Уйдут на речку белье полоскать, глядишь — возвращаются, несут в подоле, и ничего — живые, здоровехонькие. Довольные. Дитя свое каждому встречному-поперечному в нос тычут: вот он, мол, какой. А чего показывать-то? Все они малые на одно лицо. Красные какие-то, сморщенные. Пока между ножонок не глянешь, попробуй-ка разбери: баба? мужик? Орут, надрываются — титьку мамкину им подавай. Эх!» — вздохнул нелюдим). «Может, в сундуке? — вернулся он к прежним мыслям о прячущем невесть что повелителе. — А пожалуй, что и в сундуке, больше-то и прятать негде. Разве что в подполе, но там-то все больше съестное прячут. А откуда у старухи припасы? Что принесут в обмен на травку всякую, тому и рада. У нее, верно, и подпола нет». — Поглядим! — Гвирнус подошел к одному из сундуков, присел возле, провел пальцем по грязной, засиженной мухами крышке. «Тьфу, грязь!» — Он торопливо вытер палец о штаны. «Так-так», — откинул массивную, изрядно проржавевшую задвижку. А в голове между тем крутилось: «Да не родит она. Старуха свое дело знает. Дней пять еще…» Сундук был пуст. — Занятно, — пробормотал нелюдим, опуская крышку. Глаза почему-то заслезились, и в голове поднялся легкий шумок. Будто ветер шелестел листвой. Гвирнус сильно тряхнул головой. Неприятное ощущение прошло. Он снова осторожно приподнял крышку и заглянул внутрь. «Ну так и есть, надо же, чего только не померещится. Ишь ты! И не пустой вовсе». Сундук был битком набит полусгнившим тряпьем, пожелтевшими от времени бумагами (когда-то и в доме Гвирнусов были такие же желтые, испещренные малопонятными черными знаками листки, да после смерти матери все они пошли на растопку. Уж больно хорошо горели, а какая еще от них польза?). Весь этот хлам был придавлен сверху двумя тяжелыми деревянными подсвечниками в виде странных, сразу поразивших воображение охотника фигурок. Одна из них изображала человека, но почему-то с маленьким аккуратным хвостиком, высовывавшимся из широченных, похожих на юбку штанов. Человек этот ехидно улыбался, протягивая Гвирнусу огромную, чуть ли не в половину собственного роста кружку. «Занятная фигурка», — решил нелюдим, откладывая ее в сторону. Другая — поменьше и пострашней — изображала уже не человека, а какого-то неведомого Гвирнусу зверя. Впрочем, он был похож на волка. Только стоял на задних лапах и скалил зубы, нет, не зубы — клыки, в которых болтались ошметки маленького зверька, скорее всего кролика, решил нелюдим. Но особенно поразительным и неприятным было в фигурке то, что, несмотря на все ее звериное обличье, в позе фигурки, в положении рук ли? лап? — даже в повороте массивной, лохматой морды угадывалось нечто человеческое. — Вурди? — пробормотал нелюдим, с отвращением разглядывая фигурку. «Уж лучше просто зверь, — подумал он и торопливо поставил ее на пол. — Ну а это старухе зачем?» — Гвирнус достал из сундука толстую кипу бумаг, плотно перевязанную бледно-розовой тесемкой, которая едва не расползлась у нелюдима в руках. «На растопку не хуже хвороста будет». Он недоуменно разглядывал находку. Черные значки забавно переплетались между собой. Иногда в местах разрыва между ними стояли большие, похожие на лесную мошку точки. В глазах Гвирнуса зарябило, и он без сожаления откинул находку в сторону. Нет, не это прятал подглядывавший за нелюдимом повелитель. Тогда что? Несколько глиняных кувшинчиков — пустых — Гвирнус отложил сразу. «Для снадобий хранит». Туда же последовали с десяток засаленных гусиных перьев, которыми хозяйки обычно смазывают пироги. — Гм, — в очередной раз буркнул нелюдим, ибо больше ничего, кроме полусгнивших тряпок, в сундуке не было. Он брезгливо, двумя пальцами, поднял верхнюю — она оказалась рваным, местами покрытым зеленоватыми пятнами плесени платьем. Гвирнус не разбирался в платьях, но оно показалось ему странным — таких в Поселке не носили. Неопределенного бледно-розового цвета — это понятно. Сколько лет в сундуке пролежало. Но по рукавам, на поясе, даже понизу были нашиты изрядно потрепанные, чуть не почерневшие от времени да от грязи кружева вроде тех, которые плели иногда в Поселке. Правда, годились они разве что под скатерку, на стол. Уж никак не на платье. «Неужели старуха его носила? — недоуменно подумал нелюдим — ей ведь, поди, и впрямь тыща лет!» Он бросил платье в сундук, и тут скрипучий старушечий голос за спиной произнес: — А ты, я гляжу, времени не терял! Вурденыша! Слово-то какое! (Противное, мерзкое, склизкое, вроде дождевого червя, изрядно разбухшего в теплой весенней луже). Сам ты вурденыш! Сам! Сам! Сам! (В такт судорожным движениям тела). — Кто ты? — Ай-я лихорадочно шарила глазами по хижине, но хижина была пуста. Вурденыша! И откуда он знает?! (Смешной, глупый, страшный? Ишь ты, на корточках как стоял!) Ей и в голову не могло прийти. Однако пришло. (Ведь это было во сне. Я спала? Долго?) Так вот, выходит, чего она так боялась, вот откуда предчувствие. Не смерть Сая. Не хворь. А — это? Неправда, Гвир! И вдруг ласковая, теплая волна захлестнула Ай-ю и понесла ее куда-то, и слезы брызнули из глаз вместе с молчаливым криком: — Но ведь он будет мой! — Кхе… Не ожидала я от тебя, Гвирнус. — Старуха стояла в дверях, тяжело навалившись на косяк, отгоняя сорванной где-то веткой осины налетевшую вдруг мошкару. Гвирнус торопливо вскочил на ноги, неловко отпихнул ногой выставленные на полу замысловатые фигурки. — Я… — начал было он, чувствуя, как внезапно запершило в горле и расползлись тараканами по углам все подходящие к такому случаю слова. — Ты что ищешь-то? — Я… — Гвирнус развел руками. — Что ищем-то, спрашиваю? Может, и я чем помогу? У меня, сам знаешь, добра всякого полно. — Показалось мне, — пробормотал вконец смутившийся нелюдим, — ну, что повелитель тут балует. Не знаю я. Само получилось… — Он развел руками. — Тряпки-то у тебя на окнах зачем? — Тряпки, говоришь? — хмыкнула старуха. — Ладненько, садись за стол. Поговорим. Только в сундучок-то все обратно сложи. А эти, — Гергамора ткнула морщинистым пальцем в разбросанные по полу фигурки, — если хочешь, бери. Мне они ни к чему. Может, эля хлебнешь? — Не, — мотнул головой нелюдим. — Знаю. Ай-е не понравится. Ты ведь из-за нее пришел? — Да. — Гвирнус торопливо складывал в сундук старухино барахло. Он поднял фигурки, еще раз внимательно осмотрел их. — Бери, — повторила Гергамора. — Кто это? — А я почем знаю. Мне они еще от деда достались. Да и деду вурди знает от кого. Так, храню, сама не знаю зачем. — Ага, — глупо сказал нелюдим, кладя фигурки на место, — пускай лежат. — Пускай, — кивнула Гергамора. Она вошла в хижину, прикрыв за собой дверь, и в комнате стало заметно темней. Подошла к полкам с домашней утварью, взяла пару глиняных кружек. («Еще Гей делал, знатная работа», — заметила старуха). Другой рукой прихватила небольшой кувшинчик с отваром. («Ничего, это не эль, не бойся, и не из лягушек, так, для здоровья», — бормотала она). Гергамора поставила кружки и кувшинчик на стол. Придвинула к Гвирнусу один из табуретов. На другой, кряхтя, опустилась сама. — Садись. Успеешь к Ай-е-то. Гвирнус послушно сел: — Рожает она. Может, уже и родила. Сходила бы ты посмотрела, а? — Я уж сегодня за утро насмотрелась, — буркнула старуха. — Про Касьяна слышал? — Что, и его прихватило? — Сгорел бедняга. Живьем сгорел. Хижину Гееву жгли, ну его и прихватило. Так, говоришь, рожает? Гвирнус кивнул. — Не вовремя, ох не вовремя, — крякнула старуха. — Это почему? — Сам знаешь. Хворь. Да и злые нынче все. Виноватого ищут. Как ты думаешь, кого? Вон Питер с Гнусом все утро шушукались. Боюсь, как бы не про твою… С них станется. Зря оставил Ай-ю одну, зря. — А ты болтай поменьше, — обозлился нелюдим, — я же по-человечески. Помочь прошу. — Вот и я по-человечески. Ты бы от нее лучше ни на шаг не отходил. Не любят ее, ох не любят. А с тех пор, как хворь пошла, так и вовсе… не так, как Хромоножку, а хуже. Куда хуже, гм! — Раскаркалась. — Гвирнус резко встал. — В последний раз спрашиваю — идешь? — Ишь какой быстрый, — проворчала Гергамора, разливая отвар по кружкам. — Другие без меня рожают, и ничего. А тебе Гергамору подавай. Дам я тебе кое-что, — буркнула она, — не торопись. Настоечка у меня одна есть. Пускай выпьет. Глядишь, дней пять у нее будет, если правда, конечно, что рожает уж. У страха-то глаза велики. Может, ничего еще и нет? — Сам видел, — возмутился Гвирнус. — Мало ли что ты видел. Ты в этих делах и не разбираешься, поди. Ладно, ладно, — закряхтела старуха, — верю. Ну, и как выпьет, полегчает ей, бери ее в охапку и в лес. — Это еще зачем? — Сказала бы я тебе, да, боюсь, все равно не поймешь. — Говори уж, коли начала. — Ну… гм… — замялась Гергамора, прихлебывая из своей кружки. — Дитя у нее больно необычное будет. А может, и нет, — задумчиво сказала она. — Как знать? — Э… погоди, что это ты такое несешь? — Язык мой старый, сам знаешь — тыщу лет прожила, всякого насмотрелась; в общем, сказала я тебе, а ты как хочешь понимай. — Зря я к тебе пришел, — проворчал Гвирнус, — никакого проку от тебя. Загадки одни. Дитя необычное… Повелитель, что ли? Так с чего? — Дурень ты. Не повелитель — человек. — Верно говорят, что у тебя ум за разум заходит, — сказал нелюдим. — Может, и настоечка твоя — не настойка, а отрава, а? — Не хочешь — не бери, — хмыкнула старуха. — Давай-ка я тебе сказочку расскажу. Про Найденыша. Я нынче хотела рассказать, да никто слушать не стал. Занятная сказочка… — После, Гергамора. Давай сюда свою настойку. Поверю я тебе. — Да уж поверь, милый. Все вы такие. Как в моем барахлишке копаться, так не спешил. А как со старухой поговорить, так и за порог. Ну да ваше дело молодое, глупое. Бери, одним словом. Вон там на полке — самый маленький кувшинчик видишь? Настойка и есть. Сам возьми. Устала я. Посижу еще. Э! Куда! — крикнула она в спину удалявшемуся Гвирнусу. — А дверь-то, дверь-то закроет кто? ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ 1 — Если выпьешь кружку эля, жизнь покажется милее. Гм! (Чем больше, тем лучше). П-пожалуйста, к-куда же вы все запропастились? Т-такая погодка! Т-такая! (Две. Две, или я не человек!) К-кувшинчик! Никому не нужен? А то я завсегда. Гм, что за жизнь, ей-ей. Пей не пей, а все равно. Что все равно? А все — все равно! Эй! Налейте меня до краев! В смысле, по самую глотку. Пить хочу! — бормотал Хромоножка Бо, сидя у забора. Его длинные ноги в ободранных, густо облепленных репейником штанах подергивались в такт бессмысленному бормотанию. Время от времени он вытаскивал из земли пучки жесткой желто-зеленой травки и разбрасывал их вокруг себя, приговаривая: — Ишь понаросла, сволочь, шагу ступить некуда. Впрочем, злоба быстро сменялась слезливым раскаянием, и он, покачиваясь, ползал на коленях, собирая только что разбросанные зеленые кустики, втыкал их в землю: — Бедняги. Растите, чего уж, я п-понимаю, эх, все не любят Хромоножку. Все, — бессвязно бормотал он заплетающимся языком. — Вишь, повесить меня хотят, — жаловался он невесть кому. — Уйду я, не знаю куда, а уйду. Да хоть в лес. Я ж — повелитель, ха! горшок вонючий, меня не тронут. Кому я нужен такой? Хуже отшельника, хуже ведмедя, да, — плаксиво приговаривал он, снова приваливаясь к забору и ковыряя в носу перепачканным в земле пальцем. 2 — Чтоб его! — зло пробормотал Питер, поглядывая из зарослей малины на развалившегося под забором Хромоножку. — Да он же и не соображает ничего, — буркнул и сам еще хмельной Гнус. — Видно ему оттуда все. Весь двор Гвирнусов как на ладони. Потом брякнет кому — повелители со всего Поселка сбегутся. Любят они Ай-ю-то. Одного, знать, поля ягодки. А ведь как складно получается: и Гвирнус невесть где шляется, и у соседей дома никого. Самое время. И на тебе — сидит. — Сидит, — подтвердил Гнус. — Сейчас Вислоухий подойдет. Может, его того, к Хромоножке послать? — Это еще зачем? — подозрительно взглянул на Гнуса Питер. — Ну, скажет, мол, дома у него кувшинчик от женушки припрятан. А женушка на речке. Стирает. Какой же повелитель откажется? А мы тем временем раз… — Тсс! — приложил палец к губам охотник. — Чего расшумелся? — А могу и сам пойти, — прошептал Гнус. — Э, нет. Знаю я тебя. У тебя вон старое еще не выветрилось. В сторонке остаться хочешь? А ну как Вислоухий не придет? И Рух? А ну как испугались? Или ты и не говорил с ними вовсе? Ну-ка посмотри мне в глаза. Врал? — Что ты, — возмутился Гнус, — хворост они должны принести. — Глаза, говорю, свои покажи. — Вот, вот мои глаза, — проворчал рыболов. — Ну и рожа, тьфу! — сплюнул, взглянув на лицо приятеля Питер. — По твоим глазам и не разберешь ничего. — Слушай, а она и вправду того?.. А то если без хвори, так колдунья ведь… — Того, не того. Боишься? — Ага. — Кого? Гвирнуса? Или эту? — Обоих. Гвирнус кому хочешь шею свернет. — Ну только не мне, — усмехнулся Питер. «А у дуба-то, тогда, когда Хромоножку вешали, струхнул», — злобно подумал Гнус. — А про Ай-ю и сам знаешь, что говорят, — сказал он вслух. — Потому и запалим. А то говорят-то много чего, да жаль до дела не доходит. Не доходило, — усмехнулся Питер, — хворь, она многим глаза открыла. Слышал, что Илка перед смертью говорила? — Как не слыхать? Я же потому и… — Знаю, — обрезал Питер. — Огонь тут нужен. Мне бабка рассказывала, была в ее время колдунья, так ту в реке утопили. — Ну? — Утопить-то утопили, только она дней через десять снова как ни в чем не бывало… — Это утопленница-то? — Ну да. Потом с неделю по Поселку бродила. Зеленая вся. В тине. — Э… — пробурчал Гнус, — таких сказок Гергамора тыщу знает. — Гергамора врет все. А бабке врать ни к чему. — А ты почем знаешь? — Тсс! Шуршит, а? Питер с Гнусом умолкли, настороженно поглядывая по сторонам. На дороге по-прежнему никого не было. Только Хромоножка Бо клевал носом у забора. Но не спал, а время от времени мотал потяжелевшей от хмеля головой и, жалко всхлипывая, бормотал: — Уйду я! Эй! Слышит кто?! — Слышит, слышит, — проворчал Питер, — ишь развалился. Жаль, не повесил я его тогда. — И Ганса жаль, — пробормотал Гнус. — Заткнись! Оба снова умолкли, прислушиваясь, — шуршало где-то совсем рядом. Кто-то невидимый пробирался через огород Керка к дому нелюдима. — Идут, — облегченно вздохнул Гнус. («Вчетвером оно, поди, справимся», — трусливо думал он). — Эй! Рух, дровишки принес? 3 Направляясь к дому, Гвирнус невольно заглядывал в окна домов. Не пройдя и сотни шагов, он насчитал с десяток заколоченных и мрачно пробормотал себе под нос: — Вурди меня возьми. Этак и до нас очередь дойдет. Зажатый в кулаке кувшинчик со снадобьем приятно холодил руку. Он вдруг вспомнил совет Гергаморы — уходить из Поселка. Совсем спятила старуха. Куда ж это? В лес? Но когда встреченные им на пути рыболовы (двое, с помятыми лицами, он и имен-то их не мог вспомнить) вдруг шарахнулись от него чуть не на другой конец улицы, Гвирнус подумал, что, может, в словах старухи и есть смысл. «Свихнулись они тут все, что ли? За пять-то дней? Будто я отшельник. Или ведмедь. Последнее дело друг дружку бояться. Хворь хворью, а с таким страхом и без хвори перемрем». Он усмехнулся, помахал тупо глазевшим на него с другого конца улицы рыболовам рукой. («Как же их звать-то?») Рыболовы торопливо отвернулись. «Плохо дело», — решил Гвирнус, ускоряя шаг. Боль внезапно ушла, и Ай-я впала в тяжелое забытье: — Ишь ты, вурденыша, — бормотала она во сне. Волна страха окатывала ее с головы до пят. Ей снилось, будто она протягивает ослабевшие руки к животу, но руки эти уже вовсе не руки, а отвратительные когтистые лапы оборотня, будто когти эти безжалостно рвут натянутую, как барабан, кожу, а оттуда с ревом вырывается наружу маленькое лохматое существо с красными, залитыми кровью глазками и отвратительным крысиным хвостом; будто существо это, едва родившись, поспешно спрыгивает на пол и вдруг начинает расти, сначала до размеров взрослого кролика (Ай-я облизнулась), потом Снурка, потом становится выше стола, выше хижины, выше неба, и ей, Ай-е, уже не хватает места, воздуха, сил… Снилось, что она сама уже находится в огромном вонючем, забитом непереваренными ошметками человеческих тел брюхе и пытается разорвать его, вырваться наружу, но кожа рожденного ею чудовища не что иное, как бревна, из которых сложен дом. Снилось, что она, Ай-я, хватает невесть откуда взявшийся топор и бьет изо всех сил по этой стене. Но стена не поддается, а топор вдруг оживает и, вырвавшись из рук Ай-и, вдруг разворачивается и начинает кромсать ее тело на куски… Спал и Хромоножка Бо. Причмокивая во сне, ибо ему снилось, что он по-прежнему стоит на полке у толстухи Литы, но на этот раз он уже не горшок с подгоревшей кашей («Не умела она кашу варить, мда-с»), а заветный кувшинчик с элем. Вот настоящее дело для настоящего повелителя — если уж не хлебнуть глоточек-другой, так хотя бы чувствовать, как переливается в тебе волшебный напиток… — Э-эх! — вздыхал во сне Хромоножка Бо, сладко потягивался, и облепившие его липкое лицо мухи взлетали, встревоженно жужжа, и снова пристраивались на повелителе, когда тот умиротворенно затихал… — Тише вы, эй! Сразу видать, что рыболовы. Шумите почем зря. — Разговорился, — буркнул Гнус. — Тащи хворост, вурди тебя сожри! — Не слышит он. Вислоухий и есть. Сейчас схожу. — Стой. Попробуй запалить. Я сам. Питер быстро перебежал от стены дома Гвирнусов к малиннику, в котором прятались притащившие хворост приятели. Вислоухий и Рух сидели в самой гуще. «Хорошо устроились», — подумал Питер. Рыболовы тихо переругивались между собой. Маленький, сморщенный Рух с залитым потом прыщавым лицом что-то громко шептал приятелю, тот же лишь потирал свои большие оттопыренные уши и усмехался в усы. Увидев пробирающегося сквозь малинник Питера, он громко хмыкнул: — Ну задаст тебе Питер жару. Питер и впрямь зло зыркнул сначала на одного, потом на другого: — Что тут у вас? — А вот, Рух говорит, вдруг увидит кто? — Ну и что? — буркнул Питер. — А зачем же тогда прячемся? — Где хворост? — зло спросил Питер. — Там, — неопределенно махнул рукой Рух. — Тащите. Оба. Теперь некогда рассуждать. Гнус вон уже чиркает вовсю. Ну! — Тяжелый кулак охотника завис перед носом Руха. — Иду. День быстро катился к вечеру. Хромоножка Бо по-прежнему спал, прислонившись к покосившемуся заборчику, но поджигатели нет-нет да и посматривали (не проснулся ли?); всем, кроме, пожалуй, Питера, было немного не по себе. Говорили же старики: а ну как и вас так?.. Муторно. Ой как муторно. Они быстро разложили хворост вдоль бревенчатых стен. Время от времени Питер осторожно заглядывал в окошко, как там Ай-я, но колдунья спала, и опасаться было нечего. Гнус все еще возился с кремнем. Руки рыболова дрожали, его бросало то в жар, то в холод, несколько раз разложенный у стены хворост вспыхивал, и огонек весело бежал от одной сухой веточки к другой, но почему-то вдруг останавливался на полдороге и умиротворенно затихал. Гнус злился (на огонь, который не желал разгораться, на Питера, который втянул его в это небезопасное, по мнению рыболова, дело, на себя самого за то, что боится поджигать дом колдуньи, но еще больше боится не делать этого). Питер же между тем притащил невесть откуда несколько досок, хмыкнул, достал из кармана молоток и с десяток здоровенных гвоздей. — Так разбудим же, — пробормотал Гнус. — Ничего. Похоже, спит крепко. Да и поздно уже будет. Ты, Рух, под дверь что-нибудь подложи, чтоб не выбралась. Пока еще сообразит… Да не дрожи так, — усмехнулся Питер. — Не одни мы. Гляди. — Он протянул руку в сторону леса, откуда один за другим выходили темные фигуры охотников с луками за спиной. — Вовремя, — улыбнулся Питер, — так-то вот. Поджигай! 4 Гвирнус уже подходил к окраине Поселка, уже видел вдалеке над соломенными крышами могучую крону росшего во дворе дуба, видел странный дымок («Неужто Ай-я взялась за готовку?»), когда дорогу ему перегородили трое. Охотники. Одного из них, лохматого, с перебитым носом Гилда, нелюдим когда-то хорошо знал. Было время, они охотились вместе, но с тех пор, как Гвирнус привел в дом Ай-ю, их пути разошлись. Только однажды зашел охотник к старому приятелю, да и то лишь затем, чтобы, отозвав в сторону, тихо, как бы не услышала Ай-я, сказать: — Ты это… того… прости. С тех пор Гилд приятельствовал с Питером. Двое других жили на другом конце Поселка. Гвирнус встречался с ними в лесу и в питейной избе, которую держала женушка Гнуса, но их лица, маловыразительные, похожие одно на другое, перепутались, как и их имена. Впрочем, на сей раз физиономии охотников были вполне выразительными — ничего хорошего они не предвещали. — Куда ж ты так спешишь, Гвирнус? — деланно добродушно сказал Гилд, поигрывая длинным, раза в два длиннее, чем у Гвирнуса, ножом. В отличие от двух других охотников он выглядел немного смущенным. «Однако же он и начал», — отметил про себя нелюдим. От бывшего приятеля изрядно разило элем, на перебитом когда-то в драке носу блестели капельки пота. — Домой, — сказал Гвирнус, останавливаясь, — пусти, Гилд. Не до разговоров мне. — Это почему ж? — выступил вперед один из охотников. Он тоже поигрывал ножом, но оружие внезапно выпало из его рук, и он наклонился, с тем чтобы поднять нож. Гвирнус усмехнулся. — Где пили-то? У Эльты? — Он прямо взглянул на бывшего приятеля. — Видать, хорошо посидели, коли и нож в руках не удержать. — Ишь ты какой умный, — процедил сквозь зубы успевший поднять оружие охотник. Гвирнус мысленно назвал его Слюнявым, ибо от губ у него под тощую бороденку тянулся блестящий след. — У Эльты, — кивнул Гилд. — Ага, — сказал нелюдим и быстро огляделся, оценивая ситуацию. Не зря. Со спины к нему приближались еще двое. — Пустите. — Шагнул вперед, но острый нож Слюнявого уткнулся ему в грудь. — Успеешь, — сказал охотник, брызгая слюной на рубаху Гвирнуса. Нелюдим брезгливо вытер слюни рукавом, выбирая удобный момент для удара. Однако и Слюнявый, и Гилд, и третий были настороже. — Брезгуешь? — Нож Слюнявого по-прежнему упирался в грудь нелюдима. — Ага, — снова сказал Гвирнус («Ударит? нет?»); он наклонился, будто для того, чтобы поставить на землю кувшинчик со старухиным зельем. Не торопясь, выдерживая продолжительную паузу, поставил. «Самое время», — подумал он и не ошибся. — Уб-бью! — визгливо крикнул Слюнявый, но еще раньше, чем первый звук успел сорваться с его толстых, мясистых губ, Гвирнус внезапно упал набок и, выбросив вперед ноги, с силой подсек Слюнявого, который, громко охнув, рухнул в траву. Минутного замешательства остальных вполне хватило, чтобы быстро откатиться в сторону, вскочить на ноги — уже с охотничьим ножом в руках — и встать спиной к забору между густым кустом шиповника и большим валуном, так что теперь Гвирнус был надежно защищен с трех сторон. — Ну. — Нелюдим тяжело дышал, поглядывая то на стоявший посреди дороги кувшинчик («Только бы не наступил кто»), то на озадаченное лицо вывалявшегося в пыли Слюнявого. Охотники нападать не спешили. Гвирнус снова торопливо оглядел улицу, но та была пуста: те двое, что шли на помощь нападавшим, исчезли. За спиной у Гвирнуса затрещали кусты, и тут же яростно залаяла собака. Раздались испуганные крики. «Не знаешь — не лезь». — Ну, — повторил Гвирнус и тут же резко отскочил вправо, брошенный Слюнявым нож едва не рассек ему щеку. — Неплохо, — сказал нелюдим. — Теперь твоя очередь, Гилд. — Дур-рак! — выругал Слюнявого третий охотник. — Вот именно, — подтвердил Гвирнус, вытаскивая застрявший в досках нож. — Теперь нас двое на двое, если считать по ножам. Нечестно, да? Лови! Бросок, и третий со стоном осел вниз. — Ты убил его, ты! — заорал как полоумный Слюнявый, бросаясь вперед. Гвирнус встретил его сокрушительным ударом в челюсть и, откидывая моментально обмякшее тело, крикнул: — Ну же, Гилд! Тот остался на месте. — Боишься? — Гвирнус шагнул на дорогу. — Нет. — Голос бывшего приятеля звучал не слишком уверенно. — Так что же я вам сделал, а? — наступал нелюдим. — Не ты — Ай-я, — пятился охотник. — Мол, колдунья она, да? — Да. И хворь-то… Ее рук дело. — Вот, значит, как. Меня, значит, убить. А ее? — Сжечь, — криво усмехнулся Гилд, — колдунья как-никак. — Он вдруг отвел глаза и прошептал еле слышно: — Ты можешь убить меня, Гвирнус. Только, гляди, не опоздай… Тратить время попусту нелюдим не стал. Глядя на спину бегущего к дому Гвирнуса, бледный как смерть охотник сплюнул себе под ноги и буркнул уж невесть кому: — Дурак! ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 1 Удар ногой. В живот. Как тогда. Илка. Пьяная. Злая. (А как же ей не быть злой, если она, Ай-я…) — Ох, — Ай-ю согнуло пополам, — эх, — выгнуло с такой силой, что она едва не свалилась с постели. Сознание медленно возвращалось. Жарко. Очень жарко. Ослабевшими руками Ай-я откинула ненужное одеяло. Очень жарко. Пот жег глаза. Она зло рванула ворот прилипшей к телу ночной рубахи. (О! Как тяжело дышать!) С таким же удовольствием (и злостью) она сорвала бы облепивший ее своими липкими объятиями дом (почему здесь все будто в дымке, почему так слезятся глаза? Почему вдруг в комнате так темно?). Ай-я с трудом повернула тяжелую голову, осмотрелась. «Дым. Это дым, — внезапно поняла она, — что там рассказывал Гвирнус? О пожаре? Где? В лесу? Неужто теперь горит и Поселок?» Горит. Надо бежать. Превозмогая боль, она поднялась с постели. Клубы дыма обволакивали сейчас особенно хрупкое (вот-вот рассыплется на части) тело. Почти чужое. Забивались в ноздри. На мгновение дым будто осел вниз, и Ай-я увидела пробежавшую вдоль стены белую струйку. Пошатываясь от боли внизу живота, с гулко бьющимся сердцем, Ай-я ковыляла к двери. Шаг. Другой. Третий. Нет, не дойти. Она облокотилась о стену (каждое движение давалось с неимоверным трудом). Ну же. Оставалось протянуть руку и толкнуть тяжелую дубовую дверь, но сил уже не было; ноги Ай-и подгибались, в затуманенном сознании то вспыхивали, то снова гасли разноцветные огоньки. Она попыталась поднять руку — та не слушалась, повиснув плетью, лишь пальцы сжимались в кулаки и разжимались вновь в такт рвущемуся на части (так казалось Ай-е) животу. — Не могу! — шептала она с ужасом, превозмогая новую волну боли и страха. Ай-я присела на корточки, уговаривая не себя — его: — Милый, потерпи… Потом медленно, из последних сил поднялась и тяжело навалилась на спасительную дверь, ожидая, что та распахнется и выпустит ее наружу. Однако дверь не распахнулась. «Заперта. Снаружи», — почему-то ничуть не удивилась Ай-я. Будто знала: так оно и будет. Впрочем, удивляться не было ни времени, ни сил. Вдоль стены, стиснув зубы, Ай-я двинулась к окну. Языки пламени (почему-то белые, как редкий в здешних местах снег) уже вовсю ползали по потолку. Ай-я едва сдерживала приступ рвоты. Наполненная едким дымом грудь хрипела, как рваные кузнечные мехи. — Гвир! — слабо простонала Ай-я. К окну уже было не подойти: там полыхал огонь. Почему? За что? Разум отказывался что-либо понимать. И только одна мысль молоточками выстукивала в висках: — Ведь это не ты? Правда, Гвир? 2 Хижина горела, но разгоралась медленно, будто нехотя, отчаянно дымя, — черные клубы поднимались вверх, заволакивая небо. Хорошо горел лишь принесенный рыболовами хворост: он весело и озорно потрескивал, разбрасывая ярко-оранжевую капель огня и целые тучи пепла, которые легкий ветерок тут же торопился разнести по двору. — Странно как-то горит, видишь? Питер выглядел довольным. Рух, напротив, с испугом наблюдал за происходящим, медленно отступая к калитке. Он нервно теребил пальцами прыщавый подбородок, тихо приговаривая: — Сделали уже. Может, я пойду, а? Гнус стоял рядом с группой охотников, которые о чем-то шептались между собой. Он усиленно пытался принять безразличный ко всему происходящему вид, но глупая улыбка, которая то и дело вспыхивала на его некрасивом, раскрасневшемся от пота лице, выдавала его. Гнус боялся и потому старался держаться поближе к охотникам — случись что, те в обиду не дадут. Охотники тоже понимали это. Они презрительно поглядывали на рыболова, но гнать не гнали: стоит и пускай. Жаль только, все так просто получалось. Знатная могла быть «охота», но, видно, Питер набрехал: ни колдовства, ни Гвирнуса. Ни-че-го. Питер и рыболовы могли справиться и сами. — Странно горит, — повторил Питер, стряхивая осевший на рубаху пепел. — Чего же тут странного? — пробормотал Гнус. — Да ведь Геева не так горела. Сразу вспыхнула. А тут — будто отсырела насквозь. Дымит, а что толку? Эй! К дубу лучше не подходить, — внезапно крикнул Питер кому-то из скучавших в сторонке охотников. Между тем из малинника на четвереньках выполз Вислоухий. Медленно встал. Отряхнул перепачканные колени. Мутным взглядом оглядел Питера, охотников, Руха. Лицо его было необычно бледным, даже оттопыренные уши, казалось, обвисли и походили на засохшие прошлогодние листья. Вся рубаха рыболова была вымазана чем-то серо-зеленым. Глазевший на приятеля Рух вдруг торопливо пробормотал: — Конец. Вислоухий, пошатываясь, направился к Питеру, но, не пройдя и пяти шагов, вдруг согнулся пополам, во рту его что-то булькнуло, и он громко рыгнул, выплеснув из себя струйку грязно-зеленой жидкости. — Уф! — Он вытер мокрый рот рукавом. Выпрямился. Попытался улыбнуться, но улыбка не получилась, и лицо его исказила жутковатая гримаса страха. — Съел что-нибудь не то. С утра, — жалобно произнес он, — отравился малость. Пройдет. Теперь уже все — и охотники, и Питер, и Гнус с Рухом — уставились на него. — Это не хворь. Нет. Совсем не похоже. Вот увидите. Там, — он ткнул себя пальцем в грудь, — под рубахой, не бойтесь, и нет ничего. Ну этих… Язв. Да. Я же здоров. Отравился я, — торопливо бормотал рыболов, медленно приближаясь к застывшему в ужасе Питеру. — Еще один, — прошептал охотник. — Здоров я, — сказал Вислоухий и снова рыгнул зеленоватой жидкостью, едва не забрызгав сапоги Питера. — Здоров, — упрямо повторял он, почесывая плечи, шею, грудь. С каждым мгновением взгляд его становился все более бессмысленным, а бормотание все более неразборчивым. Питер невольно отодвинулся в сторону. Вытащил из голенища охотничий нож. Угрожающе прошептал: — Не подходи! Вислоухий всхлипнул: — Здоров я. — Он уже и сам не верил в то, что говорил. Глаза его метались вправо-влево. По двору. Все кружилось в невообразимом танце: лица, затоптанные охотниками грядки, дурацкий (страшный?) дуб, горящая хижина. Вислоухий как будто впервые увидел ее. Он довольно крякнул и зло сказал: — Она это все. Она. Уб-бью! — вдруг громко закричал он и с необыкновенной прытью бросился к объятому пламенем крыльцу. Питер опомнился первым. — Он ее выпустит! Стой, дурак! — заорал охотник, но Вислоухий уже не способен был что-либо соображать. Движимый одним-единственным — последним в его жизни — желанием убивать, он легко взбежал по крыльцу и с такой силой рванул дымящуюся дверь, что та вдруг не выдержала: что-то громко хрустнуло, и она слетела с петель, открывая темное жерло входа, откуда тут же повалил дым. — Убью! — донесся до Питера и охотников уже не крик — вопль Вислоухого, и он шагнул в хижину. — Стой! — снова крикнул Питер, внезапно ощутив, как поднимается со дна желудка тяжелая муть. «Хворь?» Охотник сплюнул, невольно взглянул на могучее дерево, которое равнодушно шелестело молодой листвой. «Не хворь — страх», — успел понять он и в то же мгновение краем глаза увидел внезапно возникшую у забора могучую фигуру Гвирнуса. 3 Семеро. Рыболов (как его? Рух?) не в счет. Слизняк. Все они слизняки. Он и ножа-то держать не умеет. Значит, шестеро. Питер и остальные. Те, что стояли ближе к дубу. Охотники. Кое-кого из них Гвирнус знал. Ближе всех к нему — Нарт, с луком за спиной. Пока за спиной. Шаг за калитку, и лук окажется у него в руках. Этот стрелять умеет. Лесной олень не сделал бы и двух прыжков. Но он не олень. Он — Гвирнус. Мозг нелюдима лихорадочно работал. Сколько ударов сердца он медлил? Один? Горящий дом. Ай-я. Там? Жива? Дверь открыта, значит, Ай-я могла выскочить. Почему ее не закрыли снаружи? Слишком уверены в себе? («Долго думаешь, Гвир»). Еще — Плешивый. Тот, что ближе всех к дубу. К этому близко не подходи. Силен, как ведмедь. А то и похуже. Глуп. Но если уж сцепиться в ближнем бою — конец. Остальные трое с другого конца Поселка. С луками, значит, охотники. Но уж всяко не такие, как Нарт. Еще двое подойдут со двора Керка. Те, что пытались обойти его сзади, да собака помешала. Гилд не в счет. Он уже далеко. Значит, не семь. Девять. «Хорошее число», — подумал Гвирнус, сжимая прохладную рукоять охотничьего ножа. Двадцать шагов. Пять прыжков. До дома. До Ай-и. Сколько ударов сердца он медлил? Один? Два? Три? Охотники успели вскинуть луки… Гвирнус прыгнул через забор, и еще прежде, чем ноги коснулись земли, четыре лука сладострастно выгнули спины, четыре стрелы послушно прильнули к звенящей от напряжения тетиве… «Все верно. Им разговоры ни к чему. И мне…» Два прыжка оленя. Первым выстрелил Нарт. Гвирнус не сомневался, что этот выстрел будет самым точным. Не сомневался и в том, что приземлится не там, где ожидало его смертоносное жало. Этому прыжку научил Гвирнуса отец. «Запомни, — говорил он, — есть только один способ выжить. Быть не там, где тебя ждут. Делать не то, чего от тебя ждут. Жить не так, как от тебя ждут». «Даже верить не в то, во что следует верить?» — усмехнулся про себя Гвирнус. «Все. Против меня, Ай-и!.. Почему?» Потерявшее опору тело летело навстречу смерти, когда нелюдим, свернувшись в воздухе (аж хрустнула, не поспевая за его молниеносным движением, полотняная ткань рубахи), прервал полет. Стрела Нарта, чиркнув по предплечью, вонзилась в забор. Три других, пущенные чуть позже, ушли далеко в сторону. «Вурди меня сожри!» — в который раз подумал Питер, глядя, как уворачивается от стрел нелюдим. В этом было что-то пугающее. Странное дело, Гвирнус внушал ему страх не менее суеверный, чем лес. Но именно он, Питер, был сейчас единственным, кто стоял на песчаной дорожке между нелюдимом и домом, а значит, был единственным, кто мог остановить его. Если его не остановит пущенная умелой рукой стрела. Два прыжка оленя! 4 — Убью! — услышала Ай-я громкий крик за стенами хижины, и этот крик придал ей сил. Уже не обращая внимания на боль, на страх, на разрывавший грудь кашель, вслепую, наугад она метнулась к полкам с домашней утварью. Невероятно легко (будто он сам шел ей в руки) нащупала кухонный нож… — Ага! Дверь с грохотом распахнулась, и в светлом проеме, окутанная клубами дыма показалась чья-то темная фигура. — Убью! — повторил вошедший. — Где ты? Эй! Колдунья! Ни хрена не видать! Убью! — хрипел Вислоухий. Он широко растопырил руки и двинулся внутрь. Закашлялся. Упал. Но снова поднялся и принялся шарить руками вокруг себя. Его рука едва не зацепила тяжело вздымавшуюся грудь Ай-и. Женщина крепче сжала нож. Снова накатила боль и вместе с ней — где-то в самой глубине сознания — еще более страшное, чем боль, напоминание. Самой себе. Она, Ай-я, вурди, не имела права убивать! 5 Два прыжка оленя! Еще не успев приземлиться, Гвирнус метнул нож. На мгновение (ноги едва коснулись земли) нелюдим опешил. Он вовсе не собирался расставаться с оружием. Невероятно, но казалось, не он, Гвирнус, не его рука сделала это — нож метнул себя сам! Кто-то (раненый?) громко вскрикнул, но не было времени оглядываться по сторонам. Гвирнус уже мчался по песчаной дорожке, видя перед собой лишь побелевшее лицо Питера. В руках Питера нож. («Теперь вот бейся с ним безоружный», — почти равнодушно подумал нелюдим). Шестое чувство уже подсказывало: стоявшие в стороне охотники вновь натягивают луки. Он таки скосил глаза и увидел, что Плешивый неуклюже бежит ему наперерез. Будь там, где тебя не ждут. Питер ждал. Зато Плешивый — нет. Гвирнус резко метнулся вправо, к Плешивому. И вовремя. Снова раздался крик, и нелюдим понял, что какая-то из пущенных в него стрел настигла свою жертву. Он не видел, как внезапно выскочивший из густого малинника охотник (из тех, что пробирались через двор Керка) остановился, будто наткнувшись на невидимую стену, и упал лицом в траву. Второй, верзила с покрасневшим от бега лицом, размахивая даже не ножом — топором, бросился на помощь застывшему как камень Питеру. Теперь подходы к дому перекрывали трое. Слева от песчаной дорожки выскочивший из малинника верзила. Прямо — почему-то дрожащий всем телом («От страха? не может быть!») Питер. Справа — на вытоптанных грядках — громадная туша Плешивого, на мгновение заслонившая нелюдима от направленных в его сторону луков. Трех луков. Ибо обладатель четвертого — самый опасный из всех — Нарт был мертв. Охотничий нож Гвирнуса попал прямо в сердце. 6 Она сразу почувствовала этот пьянящий, опасный запах. Запах смерти. Его не могли заглушить ни дым, ни вонь, исходящая от шарящего по хижине рыболова. Это случилось, когда упал с пробитой грудью Нарт. Несколько мгновений — и тело Ай-и охватила невероятная легкость. Ни боли. Ни страха. Вернее, страх был. Но совершенно другой. Тот, что воспитывался в ней с самых первых дней рождения. Сначала всеведущей бабкой. Потом матерью. Потом — жизнью. Страх не быть Ай-ей. Но сейчас, загнанная в ловушку, она не хотела бояться. Это случилось, и в том не было ее вины. В том было ее спасение. Ай-я потянулась, ощущая приятную ломоту во всем теле («Да. Так оно и должно быть»), бросила на пол нож (теперь она обойдется и без него)… Шагнула вдоль стены, тихо обходя все еще шарящего в поисках колдуньи рыболова. Он ничего не услышал. Ибо она могла ходить тихо. Очень тихо. Не ходить — красться, выслеживая, о! даже не выслеживая — а почему бы и нет? — играя со своей добычей. Ее преследователь громко рыгнул. «Хворь», — поняла Ай-я. Вурди не боялся хвори. Ай-я облизнула пересохшие губы. — Где же ты, а? — внезапно растерянно спросил Вислоухий. — Мне плохо, — пожаловался он. И еще — зло, коротко: — Убью! «Как бы не так», — подумала Ай-я. Обострившимся зрением она видела, сквозь полутьму и клубы дыма, как лицо Вислоухого вдруг сморщилось и он, схватившись за живот, согнулся пополам: — Ты меня вылечишь, да? 7 Плешивый был уже в двух шагах. Не мешкая, Гвирнус бросился на землю в ноги опешившему от неожиданности охотнику, который, споткнувшись о нелюдима, катился по грядкам и сбил с ног зазевавшегося верзилу с топором. Но и этого Гвирнус не видел. Кувыркаясь по раскуроченным грядкам, он на мгновение ощутил запах земли и тщедушных веточек укропа; ладонь обожгла невесть когда выросшая крапива. Потом внезапно, как во сне, возникло оскаленное, перепачканное землей лицо Нарта. Мертвого Нарта. Торчащий из его груди нож. Две стрелы вонзились в землю рядом с нелюдимом («Тоже мне, стрелки»). Третья нарисовала на щеке мертвого охотника ярко-алую полосу. «Ну же!» — подстегнул себя нелюдим. Он резко вскочил на ноги. Двор почему-то раскачивался вверх-вниз: дымящая хижина, уже изрядно потемневшее небо, грядки, загончик с кроликами. Бегущий в сторону леса Питер (это было странно, очень странно). Верзила все еще барахтался в траве, изрядно помятый навалившейся на него тушей Плешивого. Двое охотников торопливо натягивали луки. А третий… Третий стоял с широко раскрытыми от удивления (ужаса?) глазами и нервно тыкал пальцем куда-то за спину нелюдима, повторяя и повторяя: — Она. Я видел. Это была она! 8 Это была она. Но прежде чем выскочить из горящей хижины, Ай-я обошла вокруг скорчившегося от боли рыболова — соблазн был так велик, — уговаривая себя не трогать человека. Ибо она утолит жажду потом. (Ай-я мотала головой, широко раздувая ноздри, — вурди не любил дыма). Когда она — вурди — будет в безопасности. От огня. От дыма. От тех, кто ждет ее снаружи. От Гвирнуса. От самой себя. Ей следовало спешить — запах крови, до сих пор приглушенный дымом, усилился. Обращение началось. Эти — снаружи — что они сделают, завидев выскочившего из горящей хижины зверя? Что они поймут? Все! Тело била мелкая дрожь. Ломота в костях внезапно прекратилась, зато в ушах зашумело. Вурди близко. В двух шагах. «Быстрей!» — кричало в сознании то, что еще оставалось Ай-ей. Она усмехнулась. Поддавшись порыву, протянула руку и погладила постанывающего от боли рыболова по небритой щеке. Тот вздрогнул. Обернулся, и их глаза встретились. — Мама! — тихо прошептал Вислоухий. — Не бойся. Я ухожу, — хрипло сказала Ай-я («Бойся меня, бойся», — мысленно вторил вурди), она улыбнулась как можно ласковей, и эта улыбка в мгновение ока довершила то, чего не успела сделать хворь. — Убью! — прошептал Вислоухий. И умер. 9 — Ловите ее! Ох уж эти вытоптанные грядки! Вывороченный редис, помятые стебли укропа, затоптанные тяжелыми охотничьими сапогами бутоны посаженных Ай-ей цветов, которые уже не распустятся. Никогда. Странные, пустые мысли лезли в голову нелюдима, когда он, перепрыгнув через упавших и еще не успевших опомниться охотников (верзилу и Плешивого), бросился к лесу. Туда, куда уже бежал Питер. Туда, где у зеленой кромки мелькало светло-голубое платье Ай-и. Срезая путь, он промчался мимо полыхающей хижины (теперь она не дымила, а уже горела не хуже Геевой). Огонь жарко дыхнул ему в лицо, обжег левую щеку, окутал черным дымом, заботливо укрывая нелюдима от глаз бросившихся за ним лучников. Позади раздавались громкие проклятия. Упустившие добычу охотники на бегу ругались между собой. Но громче всех раздавался голос того, кто первым увидел выскочившую из дома Ай-ю. — А глазищи-то! Глазищи! — задыхаясь от дыма, орал он, не обращая внимания на ругань приятелей. — Сразу видать, не без колдовства! Ох уж эти мысли! Гвирнус бежал, а они были далеко. Слишком далеко. Гвирнус легко перемахнул через забор, что вызвало град ругательств не поспевавших за ним охотников. Тем более, что голубое платьице Ай-и мелькало уже возле самого леса. — Уйдет же! — кричал кто-то. «Ушла», — нелюдим облегченно вздохнул: платьице исчезло за толстыми стволами елей. Вслед за ней скрылся за деревьями и Питер. «Нет, не ушла. Скорей», — поторопил себя Гвирнус. Внезапно он вспомнил о Снурке (нелюдим бежал сквозь кусты репейника, бросая тело то вправо, то влево, на всякий случай, если охотникам опять взбредет в голову пустить в дело луки. Но никто не стрелял. Берегли стрелы). Снурк. Где он? Лохматый, грязный, вечно сующий свой жадный нос в подсумок с едой. Убили? «Скорей всего, да», — ответил он сам себе. Лес был уже совсем близко. Гвирнус перепрыгнул через маленький болотный ручей. На мгновение правый сапог увяз в грязном месиве, но нелюдим рванулся изо всех сил, и грязь, смачно чавкнув, отпустила его. Гвирнус оглянулся. Шагах в тридцати, ближе всех, бежал Плешивый. Он грузно топал по кустарнику, размахивая длинными, как жерди, ручищами. Остальные преследователи заметно отстали. Было видно, что они уже не спешат. Один из лучников остановился, прицелился в нелюдима. Гвирнус озорно помахал ему рукой. Охотник сплюнул и спустил тетиву. Стрела пролетела в полушаге от нелюдима. Последнее, что увидел Гвирнус перед тем, как исчезнуть в зеленой дымке, были соломенные крыши хижин, и огонь, с жадностью пожиравший то, что еще совсем недавно было его домом. Было невыносимо грустно. Зеленые ветви жадно сомкнулись за его спиной. Часть третья ОХОТНИКИ ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 1 — Эх, если б не Гвирнусы, а кто другой, — проворчал Плешивый, присаживаясь на поваленный ствол березы и стаскивая с себя мокрую от пота рубаху. — А то эти-то в лесу как дома. Попробуй найди. Да и к ночи дело идет. Вишь, какая темнота. А все Вислоухий! — Да и ты тоже хорош. Гвирнус-то у тебя почти в руках был. — Во! И мошка налетела, — продолжал гнуть свое Плешивый, почесывая и впрямь облепленные мошкарой голые плечи. — Ты рубаху-то одень. А то ведь совсем сожрут, — добродушно посоветовал охотник с луком — невысокий, коренастый Вьюн. В его длинных черных волосах, завязанных в смешной хвостик, запутался березовый лист. Маленькие, глубоко посаженные глазки на слегка опухшем от эля невыразительном лице нервно помаргивали. — И впрямь темнота, — пробормотал он. — Еще какая! Уж за двадцать шагов ничего не видать. Тебя-то как угораздило? — внезапно спросил Плешивый. — Ты о чем? — уставился на охотника Вьюн. — Ну ведь это твоя стрела, там, у Гвирнусов, да? — Не, — протянул Вьюн. — Это Мартин. Так ведь он в нелюдима целился. Я так думаю, тут без колдовства не обошлось. Ни разу ведь не попали, а? — А он вообще заговоренный. Его даже ветки не царапают. Сам видел. Как-то вместе на охоту выходили, так его суком так звездануло — другому бы полголовы снесло. А Гвирнусу ничего. Только синяк вздулся. Да рубец багровый. И все. Стрелять лучше надо было, — буркнул Плешивый, — это вам не ведмедь. Вертлявый он. — Это точно, — вздохнул Вьюн. — Ручонки у вас тряслись с похмелья, вот оно что, — продолжал Плешивый. — А не тряслись бы — сидели бы сейчас у Эльты. Во! — Он мечтательно вздохнул. — Слушай, может, они вглубь подались? — Это на ночь-то глядя? Не такие уж они дураки. В темноте-то на что хочешь напорешься. На ведмедя. На гиблый корень. Или оно чего доброго выползет. И здесь-то небезопасно, — поежился Плешивый, — хотя и спокойней. He-а. Я бы не пошел, — закончил охотник. Лес вокруг согласно шелестел листвой. — Своих бы не потерять, — задумчиво сказал Вьюн. Вокруг быстро темнело. По верхушкам берез и обступивших полянку хмурых разлапистых елей промчался ветер. Как никогда, сильно потянуло гарью. Неподалеку беспокойно застрекотали сороки, что-то грузно протопало возле самой поляны, но из-за шума листвы было не разобрать — лось ли, ведмедь или еще кто. — Слышал? — Плешивый снова почесал спину. — Ага. Не ко времени ветер. Этак и в двух шагах ведмедя проворонишь. Зато мошку разгонит. Чесаться хоть перестанешь. Прямо как хворый, — безразлично сказал Вьюн, глядя на темные стволы. — Ладно. Пойдем, что ли? — Туда, — неопределенно махнул в гущу леса Вьюн. Он сорвал длинную травинку. Сунул ее в рот. Задумчиво пожевал. Сплюнул. — Не найдем мы их, — тихо сказал Плешивый, и Вьюн кивнул: — Очень может быть. 2 Сломанные ветки попадались на каждом шагу. Казалось, здесь бежал не человек, а что-то куда более грузное. «Ведмедь. И не один», — размышлял Мартин, шагая от дерева к дереву, внимательно приглядываясь к окружавшим деревья зарослям папоротников, в которых была протоптана свежая тропка. Тот, кто убегал, не очень-то побеспокоился замести следы. «Странно», — думал охотник. Если бы не найденный им на тропинке кусочек платья, ему бы и в голову не пришло, что преследуемая им Ай-я могла вести себя столь неосторожно. «Или это она нарочно? Для Гвирнуса старалась, чтоб нашел он ее, а?» «А то для кого же? Для тебя?» — мысленно ответил он сам себе. На душе скребли кошки. Надо же! Нет чтобы просто промахнуться, так еще и попал. В кого! В своего же, вурди их побери. Теперь весь Поселок потешаться будет. Тьфу! За спиной Мартина, шагах в десяти, шумно топал по лесу косолапый Гольд. В другой бы раз Мартин не преминул поддразнить приятеля: мол, с таким шагом не то что зверье, а и деревья распугать можно; но сейчас создаваемый Гольдом шум действовал успокоительно. И все-таки он тихо буркнул: — Эй! Потише там! — Ага, — отозвался Гольд. «Хотя кто видел, чья это была стрела, — подумал Мартин, — скажу, что его, — внезапно решил он, поправляя висевший за спиной лук. — Всем известно, что Гольд еще тот охотник. Во как топает. И стреляет не лучше. Точно, скажу, что он». Мартин успокоился. Несколько вспугнутых им темных больших птиц внезапно сорвались с деревьев и, тяжело захлопав крыльями, перелетели в глубь леса. Протоптанная в папоротниках тропка внезапно свернула влево. «И зачем ей в папоротники было лезть? — кольнуло Мартина. — Взяла бы чуть в сторону, в низинку — во мху-то следов и не разглядишь». Ему вдруг стало как-то не по себе: и след уж больно широкий — будто и не женская ступала нога, и уж как-то бесхитростно все — будто нарочно ему дорожку показывали, мол, иди-иди, Мартин. Над головой ехидно застрекотала сорока. Где-то неподалеку упрямо долбил ствол дятел. — Тук, тук. Что-то здесь не так. Мартин остановился, поджидая уже изрядно подотставшего Гольда. Опыт подсказывал ему, что сейчас им лучше держаться вместе. 3 Скрывшись в лесу, Гвирнус промчался сотню шагов, нарочно ломая ветви и указывая дорогу, а затем бесшумно, едва ступая по не в меру разросшейся траве, свернул в сторону и затаился в зарослях орешника, в двух шагах от им же протоптанной тропы. Преследователи не заставили себя ждать. Они не очень-то торопились. Впереди с луком за плечами шел Мартин. Его худое, с темными кругами вокруг глаз лицо было сосредоточенным и злым. Он внимательно разглядывал оставленный нелюдимом след, то и дело хмыкая себе под нос. Ярко-красная полотняная рубаха Мартина хорошо просматривалась сквозь деревья даже в подступавших сумерках. На других охотниках одежда была не столь приметной. Зато один из них — маленький вихрастый крепыш — сильно косолапил и топал по лесу с таким шумом, будто задался целью распугать всю живность на сотню шагов вокруг. («Да и стрелял он не слишком метко», — вспомнил Гвирнус короткую схватку у хижины). «Если придется кружить в поисках Ай-и, — подумал нелюдим, — этих двух я услышу (и увижу), — хмыкнул Гвирнус, — куда раньше, чем они меня». Двое других, один из которых был Плешивый, казались гораздо неприметней. Несмотря на свою грузную фигуру, Плешивый ступал по лесу тихо, как кошка. Он не сопел, не цеплял ветвей, да и последний из охотников (его имени Гвирнус не знал) со смешным хвостиком волос за спиной тоже не слишком шумел. «А вот этих могу и прозевать», — подумал нелюдим. — Питер небось уже догнал, — внезапно громко сказал косолапый. — Заткнись, — прошипел Мартин. — Догнал не догнал, а надо бы по уму. Собак, дурачье, не взяли. А теперь вот по лесу кучей ходим. Охота как-никак. — Да уж с тобой поохотишься, — хмыкнул Мартин. Он остановился как раз напротив орешника, где прятался нелюдим, задумчиво поглядел на приятелей: — А вообще-то Гольд прав. Значит, так. По двое будем ходить. Вы, — он ткнул пальцем в Плешивого, — давайте по этому следу. А мы влево возьмем — Ай-я туда шла. Идет? Плешивый кивнул. И охотник с хвостиком тоже кивнул. Физиономия Гольда растянулась в самодовольной усмешке. — Вот и я про то. — А по-моему, он где-то здесь, — вдруг сказал охотник с хвостиком. — Я бы тоже так поступил: след бы протоптал, а сам в сторону. Сидит небось где-нибудь поблизости, а то и в двух шагах, посмеивается: обвел дураков вокруг пальца. — Вот мы и посмотрим, — хмуро сказал Мартин. Найдут. Рука нелюдима потянулась к голенищу сапога, в котором он обычно таскал охотничий нож. «Он же там, в груди Нарта», — вспомнил охотник и — к своему удивлению — обнаружил нож на своем обычном месте, хотя точно помнил, что нож остался в теле убитого им охотника. У него просто не было никакой возможности его взять. И в то же время вот он — в сапоге. «Не может быть». Так или иначе, но он был вооружен. — Все. Теперь ни звука, — шепотом сказал Мартин, и фигуры охотников растворились среди темных стволов. Вокруг Гвирнуса воцарилась тишина. Только тихонько шелестела вокруг листва да изредка потрескивали раскачиваемые ветром старые сосны. Высоко над головой нелюдима едва проглядывало сквозь листву быстро темнеющее, уже усыпанное белыми крапинками звезд небо. Лицо Гвирнуса облепила мошкара, но он не торопился выбираться из укрытия, ибо охотники («Тоже не лыком шиты») могли запросто затаиться поблизости в надежде, что нелюдим выдаст себя неосторожным движением. «Догадался же этот с хвостиком, что я дурю их. А чего тут догадываться? — усмехнулся Гвирнус. — Это рыболовы с пустой башкой. А в лесу без головы долго не проживешь». Он ждал не напрасно. Шагах в двадцати от него хрустнула ветка и голос Плешивого раздраженно произнес. — He-а. Ушел. Без толку ждать. — И Гвирнус услышал удаляющиеся шаги. «Теперь можно», — подумал он, размышляя, где же разыскивать Ай-ю. Странное дело, вдруг поймал себя на мысли, что не очень-то беспокоится за нее. Ай-я знала лес не хуже Гвирнуса, к тому же ночью и в сумерках видела едва ли не лучше, чем днем. А уж ходила по лесу, будто дикая кошка, будто и не сапожки на ней, а мягкие подушечки лап. «Нет, Ай-я себя в обиду не даст», — решил Гвирнус, сам поражаясь происшедшей в нем перемене: там, в Поселке, когда Ай-я была в безопасности (хотя какая уж там безопасность!), он места себе не находил, а в лесу — в лесу он был спокоен. За себя. За Ай-ю. Даже за того, кто уже не желал томиться в ее животе. «Значит, тут-то нам всем и место», — не без грусти подумал Гвирнус. Впрочем, ничего другого и не оставалось, — дорога в Поселок была им заказана. И похоже, навсегда. «Пора». Гвирнус поднялся со своего жесткого ложа. Стряхнул налипшие на рубаху и штаны комочки земли и вдруг услышал быстро приближающиеся, осторожные шаги. Кто-то шел вслед за охотниками. Кто? Еще? Пришлось снова укрыться в кустах. Ждал он недолго. Вскоре в темно-синем мареве сумерек показалась чья-то большая фигура в белой рубахе. «Рух? Да нет же, пойдет рыболов в лес, как же!» Лица своего нового преследователя Гвирнус, как ни вглядывался в темноту, увидеть не мог. Нелюдим даже наполовину высунулся из укрытия — без толку. «Кто же это?» Гвирнус был уверен, что этого человека там, возле хижины, он видеть не мог. Но самое странное — в руках незнакомец держал нечто, напомнившее нелюдиму данный ему Гергаморой кувшинчик со снадобьем для Ай-и. — Так-так-так, — быстро сказал незнакомец плаксивым голосом, внимательно глядя себе под ноги. «Так-так-так, — мысленно передразнил его нелюдим, — кто же ты, а?» Незнакомец шмыгнул носом, вытер его рукавом рубахи. — Так-так-так, — снова повторил он. Его голос показался нелюдиму знакомым. Даже очень. Человек с кувшинчиком остановился. — Темно, однако, — негромко пробормотал он и жалобно добавил: — Я. Почему я? Чуть что, так сразу я. А может быть, я и не хочу вовсе. Ищи теперь свищи. В этакой-то темноте. «Вот тебе и раз! — удивленно подумал нелюдим, — этому-то чего здесь надо?» Гвирнус почесал облепленную мошкарой и комарами шею, осторожно повернулся, так, чтобы висевшая перед самым носом ветка не мешала обзору. Сдул упавшую на глаза прядь волос. «Повелитель? В лесу? Любопытно». Хромоножка Бо (а это был именно он) громко чихнул, спугнув целую стайку дремлющих на ветках маленьких серых птичек. — Так-так-так, — в третий раз повторил он. — Куда ж теперь, а? — гнусаво спросил он сам себя и тут же ответил: — А туда. И все я. Мало ли повелителей на свете. Небось в каждой хижине. И не один. Только они все умные. Стоят себе, помалкивают. На глаза никому не лезут. Вот и живут спокойно. Не трогают их. А меня чуть что — так сразу вешать. Или вот еще не было печали, тащись на ночь глядя. А все почему? Потому что уродился такой. И сны снятся. А я, может, и не хочу вовсе. Ну, повелителем. Я как все хочу. Мало ли кому что от меня надо. Вот не пойду никуда. Сяду и буду здесь на пеньке. Ну, сидеть. Надо — сам меня найдет. Да, — капризно сказал Хромоножка, и впрямь устраиваясь на поваленном стволе. Он поднес к носу знакомый Гвирнусу кувшинчик. — Не пахнет, — пробормотал Хромоножка. — А! Тут еще и пробка! Гм! Я только погляжу и все. — Он вытащил зубами пробку, нюхнул: — Ну вот. Так я и знал. Гадость какая-то. И не эль вовсе. Тьфу! «Точно ведь старухин кувшинчик, — подумал нелюдим, — а пожалуй, что и забрать его нужно. Пригодится он Ай-е». Гвирнус прислушался, не слышно ли поблизости чужих шагов (все было спокойно), и тихонько выбрался из кустов. 4 — Смотри-ка! Еще! — Мартин нагнулся, поднял зацепившийся за куст кусочек ткани. — Этак она скоро и вовсе голая будет, — ухмыльнулся, разглядывая находку через плечо приятеля, Гольд. — Голых баб не видал, что ли? — хмуро буркнул Мартин. — Не нравится мне это, вот оно что. Странно как-то. Вон сколько уже отмахали. Ей рожать пора, а она, вишь, по лесу рыщет. Да и наследила как. Ей бы затаиться, а она наоборот. Еще немного, и Ближний лес кончится. Будто заманивает нас она. Ты-то что думаешь, или все о голых бабах, а? — Гм! — почесал за ухом Гольд. — От страха и не так побежишь. Она, почитай, в двух шагах от смерти была, вот прыти и набралась. — Ну да, — неохотно согласился Мартин, ускоряя шаг. — Кончать все это дело пора. Надоело мне. Я спать хочу. Они уже почти бежали, благо выкатившая на небо луна освещала лес ровным серебристым светом. Где-то вдалеке ухала и ухала сова. Еловые лапы больно хлестали по лицу, но Мартин не обращал на них внимания. Его разбирала злость — какая-то баба вздумала играть с охотниками. Да еще с издевочкой: мол, попробуй, поймай! — Не отставай, — крикнул он громко топающему за спиной приятелю. — Не собьешься? — хрипел Гольд. — Эх, что за охота без пса? Мартин, стиснув зубы, промолчал. Чего говорить — лопухнулись; но кто же знал, что у Ай-и такая прыть? Ельник внезапно кончился, вокруг пошли неказистые разлапистые деревца гуртника — любимого лакомства ведмедя. На бегу на всякий случай Мартин скинул с плеча лук, вытащил из колчана стрелу — случись что, ведмедь ждать не будет. Было как-то дело, в таких вот зарослях, только чудо спасло. Ведмедь молодой попался. Неопытный. Пока сообразил что к чему, Мартин шкуру ему и того… Подпортил малость. Повезло тогда. Очень. В другой раз может и не повезти. Тропинка резко пошла вверх. Лес поредел, и впереди («Показалось? нет?») замелькало меж темных стволов светлое платьице Ай-и. 5 Шорохи. Шумы. Самые разные. От шелеста листвы, по-весеннему нежной, податливой даже самому легкому дыханию ветерка, до громкого хруста рядом, в двух шагах: хрясть, хрясть — это Плешивый пробирался сквозь бурелом, ломая сухие ветви, пугая прячущуюся в глубоких норах лесную живность. Сквозь темные ветви над головой хитро подмигивала луна. Пахло можжевельником, разопревшей листвой, разбросанными там и сям на маленьких круглых полянках кустиками ярко-желтых цветов, которые Вьюн про себя называл «замарашками»: стоило прикоснуться или даже пройти рядом с таким кустиком, и руки, ноги, вся одежда оказывались измазанными ярко-желтой пыльцой. В Поселке же в ходу было другое название — кашлюн, ибо ранней весной, в пору бурного цветения, эти красивые с виду цветы вызывали — особенно у детей — непреодолимые приступы кашля. Вьюн сглотнул слюну. У него и самого першило в горле. «Покашляй мне тут», — мысленно выругал он самого себя. Шорохи. Шумы. Плешивый сопел за спиной почище любого ведмедя. Его, видимо, тоже донимал запах цветов. Он пару раз тихонько кашлянул, но тут же обрывал кашель, боясь расшуметься на весь лес. Раз или два слышалось Вьюну, будто крадется поблизости какой-то зверь (уж больно необычно шебуршала листва), однако попробуй-ка тут что-либо разобрать: и темно, и ветер, и Плешивый за спиной (хотя Гольд, понятное дело, шумел бы больше) — нет, не зря Вьюн любил охотиться один. И все-таки слух редко подводил его, а потому охотник старался быть настороже: хорошо, если бродил где-то поблизости обыкновенный лосяк или уводила от норы хитрая лиса (Вьюн был уверен: кто угодно, только не человек). А ведь могло быть и что похуже — ведмедь или оно — самое время разгуляться по такой темени да еще в буреломе. «А все Плешивый», — мрачно думал Вьюн, хотя вовсе никакой не Плешивый, а он сам потащил их обоих через бурелом: мол, где еще прятаться, коли не в этакой глуши? Глупая получалась, по мнению Вьюна, охота. Во-первых, надо было управиться с Гвирнусом и колдуньей еще там, в Поселке. Во-вторых, коли уж упустили нелюдима, так все надо было делать с умом. Не мчать сломя голову в лес, а прихватить собак. («Охота как-никак. Мой бы в два счета на Гвирнуса вышел»). Или еще лучше — подождать до утра. Куда, к вурди, он денется? А денется, так и хорошо. Одним отшельником больше. «Двумя, — поправился охотник, — зато и не придется чужих жен умыкать. Эх, развлеклись…» Вьюн вздохнул. «Питер небось уже дома давно», — подумал он. Ни следа. Ни следочка. Как в воду канули. «А ведь и впрямь в воду, — мелькнуло в голове, — по ручью они могли уйти, вот оно что. Им-то откуда знать, что мы без собак по лесу шастаем? Что не охотимся как надо? Эх, раньше надо было думать, да-с…» — Слышишь, Плешивый? — тихо сказал он, не оборачиваясь. Тишина. Только сопение за спиной. — Слышишь, говорю? — сказал он громче. «Спит он на ходу, что ли?» — Я что, на весь лес орать должен?! — Хрр! — нечленораздельно сказали за спиной, и это «Хрр!» прозвучало так, что по спине охотника пробежал холодок. Не оборачиваясь, Вьюн вытащил из-за пазухи нож. «Что же это, а?» — Ну все! Хватит шутки шутить! — почти крикнул он, и тут же что-то тяжелое, горячее, сопящее обрушилось на него, смяло и повалило на жесткую лесную траву. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ 1 — И вовсе я не трогал его, да, — сказал Хромоножка, испуганно глядя на вышедшего из кустов орешника нелюдима, — очень он мне нужен. Вот и пробка на месте. Ну нюхнул. Так ведь любопытно. Это ведь тебе Гергамора дала, да? — Да, — мрачно сказал нелюдим. — Хромоножка я, — жалобно сказал Бо. — Вижу, что не ведмедь. Что с того? — Вот пришел, — пробормотал Бо, — принес. Тебе. — И ты с ними, да? — С кем? — С Питером. С этими… — Не… — протянул Хромоножка, — зачем мне? Я сам по себе. Повелитель я, — зачем-то добавил он. — А в лесу делаешь что? — Вот, говорю ж, принес, — Хромоножка протянул Гвирнусу кувшинчик с настойкой, — отдать надо. Тебе. — Мне? — удивился нелюдим, подходя ближе. — А ты почем знаешь, что мне? — Знаю, — буркнул Хромоножка. — На то я и повелитель. Думаешь, охота мне на ночь глядя по лесу шляться? — Он шмыгнул носом. — Я вон в лес входил, лосяка встретил. Здоровенный такой. Рога — во! — развел руками повелитель. — С морды слюнища каплет. Глазюки шальные. И копытами по земле — шварк, шварк, аж травища с корнем. — Так уж и травища, — хмыкнул нелюдим. — Ага. — Хромоножка снова шмыгнул носом. — Страшный. Если б не это, — он скосил глаза на кувшинчик, — ни за что бы в лес не пошел. — Значит, лосяка испугался? — Ага, — кивнул Хромоножка. — Такой верзила, тьфу! — сморщился нелюдим. — Тебе бы охотником быть. А ты слюни пускаешь, вон в дармоеды заделался. Горшком, эх! — Так ведь не сам я, — обиделся Хромоножка. — Давай кувшинчик-то. — Точно не сам, — заторопился Хромоножка, — если б у меня выбор был. А то ведь в чем я виноват? Вот хотя бы сейчас… — Кувшинчик, говорю, давай, — перебил его нелюдим. — Да… Сейчас… — неуверенно повторил Бо. Гвирнус почти вырвал кувшинчик из его рук. — Все? — мрачно спросил он. — Лосяк — он ведь где-то поблизости бродит, — пробормотал повелитель. — Тебе-то что? — усмехнулся нелюдим. — Обернешься чем-нибудь — никакой лосяк не страшен. Да и безобидный он. Так что давай, топай. Домой. В Поселок. Кому-нибудь на полку. — Гм! — Не хочешь? Ну тогда пойду я. — Подожди, — вдруг жалобно сказал повелитель, — не могу я. Это… Домой. Мне с тобой надобно идти. — Что?! 2 «Теперь уж не уйдет». Светлое платьице Ай-и мелькало совсем близко. Где-то позади отчаянно хрипел изрядно отставший Гольд. «Ишь как она. С этаким брюхом… И не подумаешь, — удивлялся на бегу Мартин, — во дает баба. Другая бы уже и без брюха того. А этой хоть бы хны. Кого хочешь загонит. Но только не меня, — усмехался про себя охотник. Случалось ему чуть не целыми днями преследовать подраненных лосяков, и мало какому зверю удавалось уйти. — Беги-беги, — подзадоривал он Ай-ю, — хоть до самого утра. Хоть в Дальний лес. Хоть к Подножию. Хоть к вурди в пасть!» Он весь дрожал от возбуждения — так дрожит при виде добычи хороший пес, — злость же (за неудачный выстрел, за упущенного Гвирнуса) подстегивала почище любой плетки, и, как ни быстро мчалась сквозь лес Ай-я, Мартин бежал быстрее. Он уже знал, что сделает, когда догонит колдунью. Нет, он убивать ее не станет (куда спешить?), он свяжет ее (благо веревка в подсумке, под рукой), приведет в Поселок (кто тогда вспомнит о его неудачном выстреле?), а потом… Потом колдунья получит свое. И ведь не Питер ее приведет, не Плешивый, не Вьюн… Он. Мартин. Лучший охотник в Поселке. Да. Даже лес, казалось, помогал ему. Деревья росли редко, и ветви уже не хлестали по лицу, и трава не путалась под ногами, и корни не выпирали из пересохшей земли. Бежать было легко. К ночи чуть похолодало, и воздух уже не так обжигал грудь. Ай-ю и Мартина разделяло уже не больше тридцати шагов. В лунном свете мчащаяся впереди фигура колдуньи казалась неправдоподобно большой. Отбрасываемая ею длинная тень то скользила по земле, то вдруг переламывалась надвое, натыкаясь на редкие стволы сосен, то снова вытягивалась, теряясь в небольших разбросанных там и сям ложбинках. «Уф!» Мартин оглянулся, вспомнив об отставшем приятеле. Того не было видно — лишь темные, мохнатые фигурки сосен. «Остановился, слабак», — недовольно подумал охотник. Мартин сплюнул и ускорил бег. В азарте преследования он уже не думал об осторожности. Впрочем, лес был настолько редок, что просматривался на добрую сотню шагов вокруг. И в этой сотне шагов их было только двое. Он. И Ай-я. 3 — Что?! — Гвирнус аж присел от неожиданности. Ну это уж слишком! — Очень ты мне нужен. Тут. В лесу, — брезгливо сказал он. — Нужен, — упрямо сказал Хромоножка. — Ты не думай, я сильный, во! — и согнул руку в локте, отчего под рубашкой вздулись и впрямь приличные мускулы. — Ну-ну, — хмыкнул Гвирнус, мысленно ругая себя за то, что не треснул повелителя по шее сразу, как только тот появился. Теперь будет зубы заговаривать. Почище самой Гергаморы. Про сны. Про лосяков (мало ли их нынче в Ближнем лесу? Небось от огня, от пожарища не один лосяк побежит. Тут что-нибудь и почище ведмедя объявиться может). «Вот ты этому дурню и скажи, — усмехнулся своим мыслям нелюдим, — так он до конца жизни за тобой хвостом ходить будет. Гм, велено ему, видите ли. Со мной. А! Каково! Тьфу!» — А что, и впрямь что похуже лосяка заявиться может? — вдруг задумчиво спросил повелитель. — Гр-р-бр… — издал нечто нечленораздельное нелюдим. Вот уж повелитель — повелитель и есть. Шарит в голове, будто в своем огороде. — Это правда, — кивнул Хромоножка, — не приучены мы. Так ведь чего хорошего-то? Нам ведь и жен-то иметь нельзя. Я что, от хорошей жизни чужих лапаю? Да и как? Безобидно, поди. Ну там за задницу щипнуть. Юбку задрать. Ножку погладить. Некоторым нравится. Так ведь и все. Другой-то радости нет. Вам-то, обыкновенным, хорошо, — мечтательно произнес он, — и в голову всякая дрянь не лезет. И на ночь глядя чужие кувшинчики, гм, таскать не надо. И бабы вон — пожалуйста, бери — не хочу. А я чуть на титьки чужие гляну, так сразу, опять же, вешать. Вон, был среди наших, сказывают, один бедолага, так его раз десять в старые добрые времена за ноги да на сук, что повыше. Дней по пять, бывало, висел. А упрямый был — не обращался. Висит, красный весь, опухший, вроде как и не живой почти. Ну, рассказывают так, а бабы только ходят вокруг да потешаются. Хоть бы пожалел кто. Да вот навроде тебя. — Очень надо, — насупился Гвирнус. — Нет, я правду говорю. Что, я не чувствовал, что ли? Ты тогда, у дуба, хотя и не любишь нашего брата, а пожалел. Ну, гм, может, и не пожалел вовсе, а просто не понравилось тебе все это. А впрочем, лучше б уж я повисел. Что с того? Неприятно, конечно; так ведь нам, повелителям, что? На роду написано, да. Высунулся чуть — и пожалуйста! «Ну, пошел языком чесать!» — недовольно подумал нелюдим. — Извини, — буркнул Хромоножка. — Мне ведь это… поговорить-то не с кем. — Так ведь и я не любитель болтать. Попусту, как ваш брат, — проворчал нелюдим, — треснул бы я тебе, хоть по шее, честно говорю; только уж больно убогий ты какой-то. Ты ведь и ответить не сможешь, что толку увечного бить? А? — Повелитель я, — насупился Хромоножка. — Одно только и знаешь. Повелитель. Повелитель. Ну и иди отсюда, повелитель, — брезгливо сказал нелюдим. 4 Он и Ай-я. Еще — Поселок. Еще — лес, река, небо, звезды. Иногда похотливо тянущая свои серебристые лапы (в окна хижины, по полу, по подушке к лицу Ай-и) луна. — Брысь! Пошла вон! Иногда он готов был ревновать ее ко всем. К цветам, чьи запахи были куда приятнее, чем запахи его грубого, зачастую немытого тела. К реке, которая ласкала маленькие упругие груди так, как никогда не сможет ласкать их грубая, мозолистая ладонь. К солнцу, потому что оно имело наглость светить для нее. К маленьким пушистым кроликам, ибо она, Ай-я, питала к ним какую-то особенную любовь. Он и Ай-я. Еще — разговоры. Еще — косые взгляды («Я колдунья, да?»), суеверный страх, приставучие повелители, иногда — сказки Гергаморы, от которых почему-то становится не по себе. Много чего. Чужого. Душного, как летний полдень. Склизкого, как шляпка поганого гриба. Пустого, как глаза дармоедов повелителей. («Впрочем, кто сказал, что у них пустые глаза?») Он и Ай-я. Ибо он не ревновал ее ни к кому. Ибо это он, грубый, несдержанный, нелюдимый, ленивый (когда дело доходило до прополки дурацкого огорода или починки покосившейся изгороди), в общем-то Гвирнус Гвирнусом (другого имени и не подберешь), но именно он готов был стать для нее и лесом, и рекой, и небом, и звездами, и этими несносными (ох уж их ароматы) цветами, и даже кроликами — лишь бы этого захотела она сама… Гм… Только вот не этаким слюнтяем повелителем, да… 5 — Ты ее не найдешь, — внезапно сказал Хромоножка. — Темно больно. Да и далеко она. Я чувствую. Не надо ее искать. Утром надо. — Гм… утром. — Нелюдим и сам понимал, что повелитель в чем-то прав. — Найдут ее, — буркнул он. — Не… — уверенно сказал Хромоножка. — Ты нам, повелителям, не веришь, я знаю. А зря. Скорей тебя найдут — не ее. Вот и затаись. Поспи, что ли. Я посторожу. — Посторожишь, как же! — усмехнулся нелюдим. — Так ведь не по своей воле, — грустно сказал Бо. — Заладил, тоже мне. Не по своей, ха! — ворчал Гвирнус. — Где ж она, не своя? Других-то не бывает. — Много ты знаешь. — Да уж побольше тебя! — Слушай, может, ты того, пожрать хочешь, а? У меня тут есть… — Хромоножка торопливо полез в оттопыренный карман рубахи. — Во! — Он вытащил изрядно помятую лепешку: — Бери! — Это? — Бери же. В животе забурчало. Гвирнус и впрямь целый день ничего не ел. «Надо было хоть у Гергаморы отвару хлебнуть», — подумал нелюдим. Однако голод голодом, а брать протянутую повелителем лепешку он не спешил. — Сам, что ли, испек? — Вот еще, — хмыкнул Хромоножка, — знаю, мою бы ты есть не стал. Я б и не предлагал даже. Твой папаша, сказывают, тоже такой был. Брезгливый. Не пек я. Куда уж мне. Повелитель я, — опять противно загнусавил Бо. — В хижине пустой стащил. Зашел, а на столе целое блюдо. И никого. Вот я и стащил. — Небось там уж от хвори передохли все. — He-а. На пожар, верно, пошли поглазеть. Это еще с утра было: как раз Гееву хижину жгли. — Ладно, — Гвирнус протянул руку, — давай. Сам-то как, ел? — Ага. — Хромоножка радостно улыбнулся. — Аж полблюда умял. — Поганки вы, — мрачно сказал Гвирнус и принялся за еду. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ 1 Он и Она. Кто-то гладил его по голове, и Гвирнус не сразу сообразил, что это всего-навсего ветер. — Эй, Хромоногий, — во сне пробормотал он. — Чего? — Дурак ты, братец. — Ага. — Погляди-ка, не ведмедь бродит, а? — He-а, ветер. — Ты что ж, так всю ночь и просидишь? — Всю. — Давай я, что ли, посторожу. Или вот что: топай-ка домой. Я уж сам как-нибудь, без тебя, а? — Спи. Странный сон. Липкий. Вязкий. Не иначе как повелитель накликал. Надо бы Ай-ю искать, по лесу бегать, ан нет. Верно говорили: в домах, где повелители на полках стоят, сон больно крепкий. Их работа. Да. Гвирнус вздохнул и перевернулся на другой бок. Гвирнус бежал. За ним кто-то гнался. Нет, не за ним — это он сам за кем-то гнался по темному ночному лесу, вспугивая стайки ночных мотыльков, продираясь сквозь сплетенные ветви елей; и луна, будто лесной олень, скакала над головой, и звезды кувыркались в темном небе, и страх расползался в вязком ночном воздухе, ибо… Он взглянул на свои руки и не увидел их. Да что руки! Не было ни ног, ни тела, ни (он будто смотрел на себя со стороны) головы. То, что бежало по ночному лесу, не было Гвирнусом. Это было что-то огромное, белое, студенистое. Чужое. Страшное. Ветви внезапно раздвинулись, и перед ним (не-Гвирнусом) открылась большая поляна, заваленная крупными, в половину человеческого роста, замшелыми валунами, там и сям уродливо торчали обгорелые пни — так на столе у ленивых хозяек стоит грязная, засиженная мухами посуда. Над пнями вились стайки огромных ночных бабочек. А где-то вверху — над грязно-белым месивом их шелестящих, как листва, крыльев — порхала еще одна. Самая большая из всех — луна. Она освещала поляну холодным мертвенным светом, походившим даже не на свет — на дождь, ибо он целыми ручейками стекал с обгорелых пней и собирался в серебристые лужицы, в глубине которых (а они казались бездонными) порхали вперемежку все те же бабочки, ледяные хрусталики звезд и черные (чернее ночи) листья умерших деревьев — одинаковые, мертвые листья когда-то столь разных, столь не похожих друг на друга берез и осин, дубов и орешника; и не было ничего страшнее их невыразительной черноты. То, что было Гвирнусом, выползло на поляну, и некоторые из бабочек, порхавших над лужами и пнями, переметнулись к нему. Они летали вокруг, с тихим шуршанием касались крыльями его огромного безобразного тела; иногда же и вовсе пролетали Гвирнуса насквозь, и тогда что-то невыносимо тяжелое вдруг прижимало его к земле, и он сам растекался по низинкам большими мертвенно-белыми лужами лунного света. И именно в нем плавали листья, кружились хороводы звезд, обмакивали крылья сонно шуршащие бабочки. А потом кто-то подошел к нему (он слышал легкие — как падающий снег — шаги). Кто-то наклонился над ним, протянул руку, коснулся серебристо-белой поверхности: Гвирнус ощутил, как разбегаются от центра к бесконечно далеким берегам все расширяющиеся круги. Рука зачерпнула его мертвенно-бледный свет. Поднесла к ярко-алому, будто нарисованному рту. Свет в ладони коснулся чужого лица… Это была Ай-я. Ее ярко-алые губы коснулись ладони, и она начала пить. Гвирнус видел, как в такт движениям прекрасного рта подергивается шея. Как пульсирует жилка у самых плеч. Казалось, он видел даже, как разливается по всему ее телу холодное лунное (лунное ли?) серебро. — Ай-я! — хотел позвать он, но лишь на мгновение всколыхнулась поверхность лужи и несколько бабочек испуганно взмыли вверх. Ай-я снова наклонилась к нему и снова зачерпнула ладонью воду ли? свет? А может, саму жизнь? Пей, милая. Испей до дна. Пока бежит моя волна. До дальних берегов… Странные звуки обволакивали Гвирнуса — от мягкого плеска лунного света до капризного хихиканья не в меру разрезвившихся звезд, а ему хотелось лишь одного: чтобы она, Ай-я, стояла рядом, как лесной олень, как мучимая жаждой самка ведмедя, как иссушенная невыносимым жаром земля. И пила — вот так, — с ладони, — и снова наклонялась, зачерпывала, подносила к ярко-алым губам — и пила, пила, пила, — и чтоб каждый ее глоток (почему-то так похожий на страстный поцелуй) приближал ее к холодному лунному свету, а его — к ней, и их обоих — к тем неведомым берегам, к которым рано или поздно причаливают все лодки, все носимые ветрами и течениями плоты, все нечаянно упавшие в воду веточки и листья… Он и Она. — Эй! Просыпайся! Светло уже. — Кто-то тронул его за плечо: — Пора! — А!? — Гвирнус приподнял веки, и по глазам ударил яркий, сочный, как спелая лесная земляника, сгусток света. Он зажмурился. Вокруг чирикал, пел, заливался тысячами трелей лес. Гвирнус пошарил рукой вокруг себя — ладонь ощутила теплый, но еще слегка влажный от росы травяной ковер. «Роса — это хорошо, — сонно подумал нелюдим, — а то ишь как повысохло все». — Эй. — Его снова тронули за плечо. — Хромоногий, ты? — Я, а кто же? Гвирнус открыл глаза. Улыбающаяся физиономия повелителя. («Это тебе не на Ай-ю с утра глазеть»). — Ты что, раньше не мог разбудить? — Чего ж раньше, — пожал плечами Хромоножка, — как посветлело, так и разбудил. Ну проспал малость, вот. Не было ведмедей-то, — радостно сообщил он. — Чему радуешься? Проспал, ишь ты. На тебя попробуй положись. — Только вот ночью кричал кто-то, — не слушая Гвирнуса, продолжал Хромоножка. — Не Ай-я, нет, — торопливо добавил повелитель, — не женщина. Я так скажу. Вроде человек, а вроде как и нет. Вроде как по-нашему кричал. Только далеко это было — слов не разобрать. — Жаба это, — проворчал нелюдим, — кому еще? Тут недалеко болотце есть — ты ведь, поди, и в лесу-то никогда не был. — Ага, — кивнул Бо. — А любой охотник знает, — продолжал нелюдим, — чуть влево возьмешь, в низинку, там их полно. Большие такие, зеленые. Ладони в две. Передразнивают. Ведмедя услышат — по-ведмединому орут. Могут как сова. А могут и как человек. Я и сам однажды чуть не попался. Думал, в болотце тонет кто. Ну и полез. Чуть не утоп. А потом смотрю: сидит, гадина, глазами зыркает, щеки раздувает и жалобно так: «ии… и», вроде как «помоги» слышится. Ну я разозлился и камнем ее пришиб. — Это ты зря, — задумчиво сказал Хромоножка, ковыряясь в носу, — что она тебе плохого сделала? — Вот утоп бы — сделала б, — проворчал Гвирнус, брезгливо поглядывая на повелителя, — все, хватит в носу ковыряться. Пора. — А поесть? — Что, еще лепешки есть? — Не… Вчера последняя была. — Пошел я, — сказал, поднимаясь, Гвирнус, — а ты топай в Поселок. Все равно леса не знаешь. Только под ногами путаться будешь. Гляди тут за тобой. — А ты не гляди, — почему-то радостно сказал Хромоножка. — Спасибо, что посторожил… 2 Утром в лесу (в Ближнем) — одна благодать. Подул прохладный ветерок с реки, и не стало ни изнуряющей жары предыдущих дней, ни раздражающего грудь запаха гари. Дышалось легко. Воздух наполняли запахи цветов и хвои. С веток деревьев Гвирнуса и упрямо топающего за ним Хромоножку то и дело окатывала хрустальная роса. Солнце над лесом пряталось в пухлых (как груди толстухи Литы, сказал бы Хромоножка) облаках. Но и это только радовало Гвирнуса. Слишком много было этого солнца в последние дни. Лишь однажды за утро оно ненадолго выползло из своего укрытия — сразу пахнуло жаром, — Гвирнус запрокинул голову вверх и мысленно положил огромную горячую ягоду на язык. Осторожно раскусил. И — расхохотался. — Ты чего? — недоуменно спросил Хромоножка. — А ну тебя! — отмахнулся нелюдим. Потом, ближе к полудню, солнце скрылось и больше уже не показывалось. Следов Ай-и они не нашли, и это уже начинало беспокоить Гвирнуса всерьез. Он уже не раз и не два выругал себя за беспечность. («Нечего было дрыхнуть, а все он, повелитель проклятый, усыпил. Вот привязался. Может, ему того, по шее дать?») Хромоножка тоже огорченно сопел носом у нелюдима за спиной: то ли боялся леса, то ли сочувствовал Гвирнусовой беде. Только раз нелюдим обернулся к нему и мрачно сказал: — Плохо дело. — Не-а, — глупо улыбнулся Бо. Они шли в глубь леса. Все чаще попадались на пути непроходимые буреломы. Ели становились все выше, а их зеленые одежды все темней. Ветви же других встречавшихся на пути деревьев: ольхи, кое-где кривых уродливых берез, любимого ведмедями гуртника, — порой так переплетались между собой, что казалось, это не ольха, не березы, не гуртник, а какое-то одно огромное, разросшееся чуть ли не на весь лес дерево, гигантская паутина, в которой ничего не стоило запутаться даже ведмедю. Что уж там человек? Гвирнус зло рубил ветви ножом. Хромоножка шел следом с кувшинчиком Гергаморы в руке («Пускай носит. Хоть какая-то от него польза», — думал нелюдим, отчаянно сражаясь с упрямо загораживающими путь ветвями). Некоторое время они двигались молча, каждый думал о своем. Гвирнус — об Ай-е: «Хоть бы знак оставила какой, что ли. Лес-то большой. Этак и до Подножия дотопать можно». Хромоножка — о Гвирнусе: «Эх, я ему и кувшинчик притащил, и глаз, между прочим, всю ночь не смыкал почти, а он вон как: то дураком обзывается, то еще чем похуже. А то еще посмотрит, будто я это и виноват во всем. А что я плохого сделал? Ну поспал он. Так это к лучшему. Вишь, и днем-то Ай-ю не отыскать. Что ж ночью-то по лесу было рыскать?» — Не, — вдруг остановился нелюдим, — и как это я сразу не подумал? Не полезла бы она ночью в этакий бурелом. В сторону надо брать — где лес пореже. Там и овражек есть — ручей когда-то был. Уютное местечко. Я бы и сам там спрятался, а? Хромоножка пожал плечами: что туда, что сюда — все одно. — Ну да тебя-то чего спрашивать? — не оборачиваясь, продолжал Гвирнус. — Я так скажу: не было бы вас, повелителей, нам бы лучше жилось. Избаловались многие. Ведь что получается? Повелитель под рукой, так уж и беспокоиться не о чем (разве что о еде). Ну, в смысле, зачем какой-то там горшечник? Или вон рубахи шить? Или хоть вон ножи охотничьи ковать. Прадед-то мой, сказывали, кузнецом был. Нож мой охотничий — его работа, — гордо прибавил Гвирнус, — только, сказывали, бросил он под старость это дело — повелителей больно много развелось. Вредняки вы, — мрачно заключил нелюдим. — Может, оно и так, — вздохнул Хромоножка, — а что поделать-то? Вон я поначалу как все был. Мне ведь тоже не в радость на полке стоять. Тащись тут за тобой, — вдруг зло сказал он. «Не сдержусь ведь», — подумал Гвирнус. Он остановился. Взлохматил рукой и без того растрепанные волосы: — И вообще назад надо. Не могла она ночью так далеко зайти. 3 Первым его увидел Хромоножка. Скорее не увидел — почувствовал (там, в кустах) и вдруг свернул куда-то в сторону, громко сопя и бормоча себе под нос свое любимое: — Так-так-так. А потом вдруг заорал как оглашенный: — А-а-а! Гвирнус бросился к нему. Это был один из преследователей. Тот самый. Из тихих. С хвостиком волос на голове, который сейчас походил на пучок увядшей травы, грязный, наполовину седой, наполовину рыжий от облепивших его муравьев. Охотник лежал на маленькой полянке, нелепо раскинув длинные ноги. В правой руке он сжимал бесполезный теперь лук, левая, неестественно вывернутая, казалось, все еще цеплялась за траву. Ни на груди, ни где-либо на теле не было никаких ран. Лишь приглядевшись, нелюдим заметил, что шея убитого разорвана каким-то острым предметом. — Ага! Гвирнус наклонился над охотником, сказал недоумевая: — Чистенько. А где же кровь? — Так-так-так, — тупо пробормотал Хромоножка и опрометью бросился в кусты. Вскоре оттуда донеслись булькающие звуки, и Гвирнус гадливо сморщился. Присел на корточки, осторожно приподнял голову Вьюна. Она показалась ему легкой. Необыкновенно легкой. Гвирнус провел пальцем по краям раны: — Нет, это не ведмедь. Тогда кто? («У ведмедя клыки побольше будут — если уж до шеи добрался, враз голову бы оторвал. Да и когтями бы всего порвал изрядно. А здесь, вишь, как аккуратно. Ни царапинки лишней. На рубахе — крови ни пятнышка. Если б не шея, и вовсе ничего не понять было б. Может, он того, поначалу на гиблый корень наступил?») Однако — как сразу удостоверился нелюдим — на гиблый корень охотник не наступал. Не было поблизости гиблых корней. — Странно, — пробормотал он. Ветви за спиной Гвирнуса внезапно зашевелились, и нелюдим торопливо обернулся. Нож сам собой (привычка) оказался в руке. Из-за толстого ствола ели показалась грузная фигура. Гвирнус не сразу узнал в вышедшем из-за дерева человеке Плешивого. А когда пригляделся (бледное, ни кровинки, лицо, дрожащие руки, порванная в клочья рубаха), вдруг рассмеялся, да так, что Плешивый попятился, бормоча: — Еще один?.. Нет, Гвирнус, нет… — Ну и рожа у тебя, Плешивый. — Нелюдим резко оборвал смех. — Что, приятеля своего углядел, да? Не я это его, не бойся. («Что ж могло его так напугать? — думал между тем Гвирнус. — Охотник — не повелитель, смерть видел не раз»). Вчера-то все иначе было, помнишь? — продолжал нелюдим. — Или память отшибло? Да не пялься ты, не трону. Пока. А там посмотрим. Где Ай-я? — Н-не знаю, — пробормотал Плешивый, загнанно озираясь по сторонам, и торопливо прибавил: — Про Ай-ю не знаю. Не видел я ее. Думаю, никто не видел. А там… там, — он показал рукой в глубь леса, — лежит… я видел. Ну этот, не ведмедь, нет. — Что лежит-то? — усмехнулся Гвирнус. — Рассказывай, не трясись. — А это еще кто? — уставился Плешивый на выбравшегося из кустов Хромоножку. — Убить его надо, — зло сказал он. — По шее ему, пожалуй, дать не помешает. А убивать… Зачем? — А с чего это он тут ходит? Известное дело — повелители по лесу не шастают. Может, он и не повелитель вовсе, а вурди какой? — Хороши сказки у Гергаморы, да? Только ведь Хромоножка со мной был. А ты в самый раз с этим. Так что, может, ты-то вурди и есть? — Не помню. Ничего не помню. Помню — страшно. — Плешивый схватился за голову, его мутный взгляд скользнул по Гвирнусу, по Хромоножке, по облепленному муравьями телу Вьюна. — У-у! — вдруг ни с того ни с сего взвыл он. — У-у! Я видел. Там. На пригорке. Мартин. Такой же. — Мартин? — Да. — Пошли. — Гвирнус тронул Хромоножку за плечо. — Его надо убить, — упрямо повторил Плешивый. — А тебя? — усмехнулся нелюдим. Его не беспокоили ни Плешивый, ни убитые неведомым зверем Мартин и Вьюн. Его беспокоила Ай-я. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ 1 Она открыла глаза. Над головой, чуть ли не над самым носом Ай-и, болталась грязно-серая тряпка, которая слегка покачивалась на разлапистой ветке ели. С тряпки что-то капало: Ай-я вдруг почувствовала (впервые за последние дни), что ей не только не жарко, но даже зябко, ибо платье ее изрядно отсырело, а пробегающий время от времени ветерок холодил плечи, спину, огромный (Ай-я, едва проснувшись, ощупала: на месте ли) живот. Она лежала свернувшись, насколько это было возможно в ее положении, калачиком; что-то жесткое («Еловая шишка», — подумала Ай-я) впилось в правый бок. Она слегка передвинулась в сторону, пошарила рукой по траве. И впрямь шишка. Ай-я отбросила ее в высившийся неподалеку муравейник, с удовольствием наблюдая, как забегали растревоженные нежданным вторжением муравьи. Снова подул ветерок, и сверху (с тряпки) посыпалась мелкая водяная пыльца. «Ну уж нет!» Ай-я приподнялась на локте и протянула руку, чтобы сорвать эту грязную тряпку, закрывавшую едва ли не полнеба, но тут же легла обратно, ибо эта грязная тряпка и была небом, а мелкая водяная пыльца сыпалась вовсе не с него, а с тысячи тысяч иголочек, на которых озорно поблескивали едва различимые глазом хрусталики росы. Да, было зябко, непривычно зябко, но Ай-е даже нравилось это. Она закрыла глаза, глубоко, жадно вдохнула пропитанный влагой воздух. Перевернулась на спину. Широко раскинула руки — она любила так лежать на мелководье, ощущая, как медленно струится, иногда увлекая за собой, иногда просто заигрывая с расслабленным, податливым телом, неторопливая река. Вот и сейчас она купалась в утренней прохладе, а ветер ласково трепал ее волосы, теребил подол платья (а иногда игриво забирался под него), ласкал влажное от росы лицо. По ладони ее ползали муравьи, Ай-е было щекотно, но она даже не пыталась сбросить их — странная нега переполняла ее тело. «Хорошо!» И вдруг все переменилось. Нет, и прохлада была все та же, и ветерок. Вот только чересчур расползались по телу муравьи и щекотка стала неприятной. И трава слишком жесткой. И разорванное в клочья платье больно врезалось под мышки. И во рту появился неприятный, хорошо знакомый Ай-е привкус. Да, было утро. Но где-то за спиной пряталась чужая, страшная, беспамятная ночь. «Я — вурди», — прошелестело в голове, и Ай-я чуть не до крови закусила губу. Она не спала ночью, она не помнила, как укладывалась спать, она даже не помнила, как и почему оказалась в лесу, не в своей уютной хижине, куда должен был вернуться Гвирнус. Ее Гвирнус. Глупый Гвирнус, который зачем-то побежал к Гергаморе, вместо того чтобы оставаться рядом с ней, с Ай-ей, когда она так ждала его. «Ждала, да». — И Ай-я снова закусила губу. Если бы он был с ней. Тогда. Вчера. Что же случилось вчера? «Я была вурди. А вдруг Гвирнус видел меня… такой?» Нет. Хуже. Вдруг она убила его? Ай-я зажмурилась, всхлипнула и, обнимая огромный живот, простонала: — Гвир! Снова попыталась вспомнить. Да, вчера ее хотели убить. Да, только силой вурди она спаслась из горящей хижины. Да, потом, в лесу, потеряв человеческий облик… Ай-я лежала в траве, и тяжелое небо вдавливало ее в землю. «Кто я? Человек? Зверь?» Она стиснула зубы. Она — вурди. И сын ее будет вурди. И они никогда не станут людьми. Ибо жажду вурди не приручить. И вурди — не приручить, как нельзя приручить подкрадывающуюся к человеку смерть. Как нельзя приручить непомерно разросшийся дуб под окном. Как нельзя приручить реку, небо, внезапно налетевший порыв ветра. И потому вурди должен уйти. Но как? Все ее существо будет тянуться к людям. К Гвирнусу. Если… Если он еще жив. Ай-я охнула от внезапно вспыхнувшей боли в животе. Начинались схватки. «Он не родится», — зло подумала женщина. Неподалеку росла маленькая приземистая осинка, и вурди медленно, на боку (ибо мешал огромный живот и боль, невыносимая боль) пополз к ней… 2 Они вовсе не искали его. Но — нашли. Мертвый Мартин лежал на пригорке и был слишком хорошо заметен издалека, чтобы они могли пройти мимо. Его поза была спокойной и безмятежной. Казалось, он спал. — Подойдем? — Гвирнус взглянул на Хромоножку, который во все глаза смотрел на мертвое тело. Губы повелителя шевелились — он явно разговаривал сам с собой. — А? — Я говорю, надо бы подойти, взглянуть. — Зачем? — Хромоножка снова пожевал губами, и Гвирнус брезгливо подумал: «Опять небось в кусты побежит». — Зачем? — повторил Хромоножка, хватая нелюдима за рукав. — Ну тебя! — Гвирнус вырвал рукав из цепкой руки Бо. — Не баба ведь. И не дитя малое. Мужик как-никак. Левее возьмем. А на Мартина и впрямь нечего пялиться. Не до того. И они взяли левее. Гвирнус шагал быстро. Хромоножка едва поспевал за ним. Они миновали небольшую возвышенность, поросшую можжевельником, от запаха которого у обоих закружилась голова, потом начали спускаться в низинку. Пройдя пару сотен шагов, нелюдим внезапно остановился и стал что-то внимательно высматривать в высокой траве. — Вот, — вдруг буркнул себе под нос Гвирнус и, присев на корточки, раздвинул траву руками: — Видишь? На сухой, лишь слегка увлажненной росой земле отчетливо отпечатался большой шестипалый след с небольшими ямками на концах. От когтей. — Недавно шел, так-то, — сказал, поднимаясь, нелюдим, — значит, ведмедь здесь все-таки был. Странно только: ведь не мог он Мартина не учуять. Добыча-то, почитай, под носом была: жри — не хочу. А он, вишь, мимо протопал. Может, уже сытый был. А может, и спугнуло его что. — Это ведмедя-то? — испуганно спросил Бо. — Да, — согласился Гвирнус, — не очень-то его вспугнешь. Тут зверюга должна быть ого-го. Такие только у Подножия и водятся. В пещерах. Может, и туда огонь добрался, а? Бо промолчал. — Только ведь, будь такая зверюга, — продолжал Гвирнус, — разве ж от Мартина осталось что? — Ага, — кивнул Бо. — Ты кувшинчик-то не потерял? — вдруг спросил охотник. — Здесь он, — обиженно сказал Хромоножка, — я свое дело знаю. — Он вытащил из-за пазухи Гергаморино зелье. — Убери. Гм, а ведь он в низинку шел. Туда ж, куда и мы, — задумчиво сказал нелюдим. — Кто? — Ведмедь, еловая твоя башка! — А! — Поспешить бы надо, — сказал Гвирнус, и они — едва не переходя на бег — зашагали по лесу. 3 След. Хоть какой-нибудь след. — Ну? — время от времени нетерпеливо спрашивал едва поспевающий за Гвирнусом Хромоножка. — Плохо, — ворчал Гвирнус, — как в воду канула. Так ведь напугали ее вчера. Прячется небось где-нибудь, — успокаивал он сам себя, а в голову нет-нет да и лезли мрачные мысли: о ведмеде, который, судя по следам, был где-то неподалеку, о странном звере, убившем двух охотников, о лесном пожаре, который по-прежнему бушевал в глубине леса. — Ну? — снова и снова спрашивал его Хромоножка, и в который уже раз Гвирнусу хотелось дать приставучему повелителю по загорелой («И когда это он успел?») шее. — Тихо! — внезапно строго сказал нелюдим. Странные звуки. Булькающие. И все-таки отдаленно напоминающие что-то очень близкое. Родное. Будто кто-то тихонько звал его. — Гвир! — Слышишь? — прошептал нелюдим. — Не… — пробормотал Хромоножка, почесывая правое ухо, — вроде как ветер. Ну еще шелестит как будто. — Как же! Шелестит! Мозги в твоей бестолковой голове шелестят, это точно. Больше ни на что не годятся, — буркнул нелюдим. — Вот. Опять. — Гвир! Отчетливее. Громче. «Ловушка? Голос-то скорее мужской. Может, Питер или еще кто из охотников? Нет, — решил нелюдим, — не похоже». — Жабы, — коротко сообщил он Хромоножке, — жабы это. Идем. — Куда? — испуганно спросил Бо. — Туда, — махнул в ту сторону, откуда слышалось все более жалобное «Гвирл, гвирл, гвирл», нелюдим. — Они зря кричать не будут. Ему так хотелось верить: Ай-я где-то недалеко. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ 1 Вот осинка. Тонкий, гибкий ствол. Ветки, облепленные молоденькой листвой, кое-где увешанной черной бахромой тли. Несколько желтых летучих коровок деловито пасут свои стада. Сил не осталось. Перед глазами расплывались синие, красные, фиолетовые круги. А где-то в центре — опять же ветки, летучие коровки, черно-коричневая бахрома тли. Тонкий, гибкий ствол. — У! Вурди проклятый! — прошептала Ай-я тому, кто прятался где-то в ней самой, прятался до поры до времени, казалось, давно прирученный — и вот вчера вырвавшийся на волю. — Гвирнус, ты жив? Тишина. Лишь шелест листвы. И еще это в ней, проклятое чувство — сытости, неги, приятной, будто осушила кружку эля, легкости в голове. Вурди был доволен и сыт, а она, Ай-я… «Ты же собиралась… умереть», — напомнила себе женщина и, приподнявшись, ухватилась за ствол обеими руками, всей тяжестью непослушного тела пригибая его к земле. Некоторое время они боролись между собой — слабые женские руки и тонкий древесный стан, — а потом раздался громкий хруст… 2 — Ишь, нашел-таки, — сказал чей-то хриплый голос за спиной Ай-и. Она вздрогнула от неожиданности, выпустила покалеченную осинку из рук. Обернулась. — Да. Это я, — усмехнулся Питер. Охотник стоял на краю полянки в разодранной в клочья рубахе, поигрывая охотничьим ножом. Его лицо прикрывала увесистая еловая лапа. — Я это, — повторил он, отодвигая ветку рукой, — чего уставилась? Не смотри на меня так. Не испугаюсь. — Беременной бабы, да? — Беременной? — Питер отпустил ветку, и она больно хлестнула его по лицу. Охотник сморщился. — Что ж, путь будет так. — Он шагнул на поляну. — Не подходи! — Ай-я попыталась встать, но тут же без сил повалилась в траву. — У тебя губы зеленые. Вытри, — сказал охотник. — Вишь, на ногах не держишься, а туда же… В его голосе не было злости. Скорее усталость. Он подошел к Ай-е. Наклонился. Поднял лежащий рядом тонкий, очищенный от веточек осиновый ствол. Она невольно зажмурилась в ожидании удара. — Ай-яй-яй! — сказал Питер. Размахнувшись, отбросил осинку далеко в сторону. «Знает? — подумала Ай-я. — Тогда почему?..» И словно в ответ прозвучало: — Там, в животе… Жжет. Это страшней. — Ты болен? — Губы едва слушались ее. — Похоже на то. — Питер усмехнулся. — Бедняга Гвирнус, знал бы он, что его ждет. Ну, может, не сегодня, не завтра, не этим летом. Может, еще и детей кучу ему нарожаешь. — Ты ему скажешь? — Ай-я в упор посмотрела на охотника. — Не знаю, — сказал Питер, — я еще не решил. — Он не поверит. — Что ж, глупости у него хоть отбавляй, — согласился Питер, — ему ведь как? Своими глазами убедиться надо. Вот Гергамора, та бы поверила. Но ведь и ждать-то мне недосуг. Ты ведь осторожная. Ишь как долго пряталась. Баба, мол, и все. Но я-то как чувствовал, — довольно сказал охотник, — славное у тебя брюшко. Небось твоей породы будет, а? Хорошо, что он свернул. А ведь все жабы. Зеленые. Глупые. Лупоглазые. Гвирнус вдруг поймал себя на мысли, что впервые думает о них без обычной гадливости (так же, как и о приставшем, будто репейник, повелителе). Еще издали он услышал тихие голоса. Слов разобрать он не мог, но один из них принадлежал Ай-е. («Жива», — облегченно вздохнул нелюдим). А второй… Они сидели прямо посреди поляны. Плечо к плечу. Ай-я устало склонила голову набок. Ее распущенные волосы касались его щеки. — А может, это и не хворь, — как раз в этот момент задумчиво сказал Питер. Его большая загорелая рука лежала на траве рядом с ее маленькой с голубыми прожилками вен рукой. — Ты ведь не скажешь, да? — услышал Гвирнус тихий голос жены. — Он уже здесь, — улыбнулся Питер. — Здесь, — прорычал нелюдим, выбираясь на поляну. — Ишь, и повелителя с собой прихватил, — усмехнулся охотник, глядя куда-то за спину разъяренному Гвирнусу, — то-то ты его там, у дуба, защищал… 3 Злоба, боль, беспамятная ночь и полное безуспешных попыток вспомнить хоть что-нибудь утро удесятеряли силы. Но Плешивый был осторожен. Очень осторожен. Ведь кто знает, как и кем были убиты нынешней ночью охотники. Зверем ли? А может быть, вновь объявилось в здешних местах оно? А может, — нет-нет да закрадывалось в его беспамятную голову подозрение — это сделал Гвирнус? Выследил, подкрался, он это умеет — не худший ведь охотник в Поселке, а потом чик своим ножичком и… Вон как он расправился вчера с Нартом. Никто и глазом не успел моргнуть. Опять же в прыжке. Так что лучше не попадаться ему на глаза. Когда Гвирнус выскочил на поляну, Плешивый спрятался за стволом разлапистой ели. То, что он увидел, несколько обескуражило его. Питер и Ай-я. Рядом? Вместе? «Погоди ж», — злобно подумал Плешивый, впившись ногтями в морщинистую кору, из-под которой, будто слезы, выступали вязкие катышки смолы; он отомстит и Питеру, и Ай-е, и этому бездельнику повелителю. (Хромоножка Бо тоже вышел на поляну, но держался в сторонке, равнодушно почесывая искусанную комарами щеку). Но сначала он расправится с Гвирнусом. Нелюдим стоял спиной к Плешивому, и это было на руку охотнику. Но он осторожничал — ведь и Питер, и Ай-я, и Хромоножка смотрели на Гвирнуса и прекрасно видели, что творится у него за спиной. А потом (всего на мгновение) Ай-я опустила глаза в землю. Хромоножка (почему-то удивленно) взглянул на Питера, а Питер (с усмешкой) на Хромоножку, и этого мгновения хватило Плешивому, чтобы, выскочив на поляну, в два прыжка добраться до Гвирнуса и железной хваткой схватить за горло. Уже потом охотник подумал о том, что следовало сначала повалить Гвирнуса на землю, оглушить ударом кулака (во всяком случае, поступить как-то иначе), но было поздно: руки от локтей до самых кончиков пальцев свело судорогой. Ай-я закричала. Из горла нелюдима вырвался громкий хрип. Он не видел нападавшего, но сразу почувствовал, что противник его силен. Очень силен. Забросив руки за спину, Гвирнус с силой ударил нападавшего по ребрам. Тот, кто стоял за спиной нелюдима, удар выдержал и рук не разжал. Он лишь грязно выругался (нелюдим узнал голос Плешивого) и шумно задышал Гвирнусу в ухо. «Ах так!» — зло подумал нелюдим и нырнул вниз, увлекая грузного противника за собой, одновременно почувствовав острую боль в спине, куда уперлась коленка нападавшего. Потеряв равновесие, оба покатились по траве. Увы, руки Плешивого не разжимались. Нелюдим начал задыхаться. Острая боль в шее и спине. — Тебе конец! — шипел Плешивый, брызгая слюной в ухо Гвирнусу. Несколько раз они перекатились друг через друга. Плешивый упорно держался у нелюдима за спиной. Уже теряя сознание, Гвирнус потянулся к голенищу, в котором был спрятан нож. Кончиками пальцев он почувствовал спасительную сталь, но ухватить оружие не смог. Воздуха! Грудь готова была взорваться. Еще несколько переворотов по поляне, и время для Гвирнуса превратилось в огненно-красный сгусток боли, в котором он барахтался, как упавшая в кружку с элем муха. «Ж-ж-ж», — жужжали бесполезные крылья. А ему так хотелось подняться вверх. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ 1 Ай-я кричала. Питер лениво жевал травинку. Морщился, словно от боли. Он и не думал ни во что вмешиваться. «Если Гвирнус выберется, то… я расскажу ему все, — внезапно решил охотник, — будь что будет». Хромоножка заткнул уши руками и отвернулся. «Не могу, — подумал повелитель. И еще он подумал: — За что?» Но додумать свою мысль до конца не успел — в желудке (в очередной раз за сегодняшнее утро) что-то перевернулось, к горлу подступила нестерпимая тошнота. Так было всегда — с тех пор, как он стал повелителем: даже тушки убитых охотниками молоденьких оленят, даже шкурки только что освежеванных гнедатых лис приводили его в смятение. А первая же кровь (не важно, человека ли, зверя) гнала бедолагу повелителя в кусты. Странное дело: одновременно с тошнотой он чувствовал нестерпимый голод. — Да помоги ж ему! — внезапно проник в прикрытые ладонями уши крик Ай-и, и до Хромоножки с трудом дошло, что этот крик относится к нему. «Я? Почему я? Опять я? — вяло подумал повелитель. — Хватит уж. Кувшинчик притащить — это пожалуй. Ну там по лесу с ним вместе… так на то сон был. Но драться?! Сказал же я ему. Плешивого, гм, того надо. Какой же ты после этого повелитель?! — мелькнуло в голове. — Так ведь все равно не послушал. И поделом. Нет, не мое это дело — в драку лезть». Желудок между тем требовал свое. — Я сейчас, — виновато пробормотал Бо (он и впрямь чувствовал себя виноватым), медленно отступая к росшим на другом конце поляны зарослям гуртника, а в голове крутилась одна-единственная, горькая, как волчья ягода, мысль: «Ну вот. Опять повелитель виноват. Знаю я вас. Что бы ни случилось…» «Снова ведь вешать будут», — грустно подумал повелитель, продираясь сквозь темно-зеленую листву. Напоследок он обернулся — не видно ли его с поляны — и, убедившись, что остался один, сунул два пальца в рот. И — тут же их вытащил. Два глаза. Черные. Злые. Слегка подернутые желтоватой слизью, слегка прикрытые рыже-коричневой шерстью, на кончиках которой болтались несколько полудохлых мушек. «Брр!» — тряхнул головой ошарашенный повелитель. Глаза моргнули. И снова уставились на него. Они были так близко, что Хромоножка видел отражавшееся в них, как в зеркальной глади воды, лицо. Свое лицо. Растерянное, глупое, испуганное. Почему-то с непомерно большим носом. Впалыми щеками. Глупой улыбкой на скачущих вверх-вниз губах. Хромоножка разглядывал себя самого так пристально, что забыл и о том, что происходило на поляне, и о загнавшей его в заросли гуртника тошноте. «Ведмедь», — ветром пронеслось в голове. Ноги в мгновение ока стали ватными. Коленки предательски затряслись. Спина взмокла. — Ведмедь… — уже вслух прошептал перепуганный насмерть повелитель и неожиданно для себя рыгнул светло-зеленой вонючей жидкостью, прямо туда — в уставившиеся на него глаза. Глаза удивленно моргнули. Затрещали ветки, и из внезапно раздвинувшейся листвы к повелителю высунулась огромная косматая голова. Пахла она преотвратно. Уши зверя, небольшие для такой головищи, непрестанно шевелились, отгоняя целые полчища вьющейся вокруг мошкары. Черный, слегка увлажненный нос — можно было протянуть руку и дотронуться до него — с шумом выдыхал воздух. Из темной приоткрытой пасти свешивалась обглоданная ветка гуртника. Правая сторона вытянутой морды была темнее левой. Приглядевшись (а зрение Хромоножки отмечало каждую мелочь, даже то, что комары вокруг косматой морды вились куда более жирные, нежели повсюду), повелитель понял, что разница в цвете шерсти на морде ведмедя — следы бушевавшего в глубине леса огня. «Пообожгло малость», — невесть откуда пришло в голову повелителя, и в этот момент пасть зверя раскрылась и до Хромоножки донесся хриплый торжествующий рев. «Я, почему я?» Морда приблизилась настолько, что влажная бусина носа едва не касалась его груди. Повелитель (уже плохо соображая, что он делает) протянул руку и попытался оттолкнуть голову зверя (Хромоножку поразило, насколько жесткой оказалась его шерсть). Ведмедь недовольно зарычал и мотнул головой, с необыкновенной легкостью стряхнув руки повелителя. Снова захрустели ломающиеся ветви, и тяжелая лапа сбила повелителя с ног. 2 — Ведмедь, однако. Рядом совсем. Слышишь, ревет? — равнодушно сказал Питер. Он по-прежнему сидел рядом с Ай-ей, и его мускулистая рука лежала на ее плече: сиди. — Ведмедь, — задумчиво повторил охотник, глядя, как все слабей сопротивляется железной хватке Плешивого Гвирнус, как все больше обмякает могучее тело нелюдима. — Пусти. Слышишь, пусти! — Как бы не так! — процедил сквозь зубы охотник, не замечая, что маленькая ручка Ай-и осторожно крадется к торчащей из голенища рукояти охотничьего ножа. Удар когтистой лапы пришелся в бедро. Хромоножка не ощутил боли — только сильный толчок, и потерявшее опору тело, крутанувшись вокруг своей оси и едва не взвившись в воздух, полетело сквозь кусты. — Мама! Он облепил тонкий ствол молоденькой березки. Тот, спружинив, швырнул незадачливого повелителя назад. — А-а!.. Хромоножка приземлился в кусты в двух шагах от ведмедя: исцарапанный, жалкий, потерявший всякую способность соображать. Ведмедь заревел и, не торопясь, вразвалку двинулся к своей жертве. «Я, почему я?» — в который раз подумал Хромоножка. «Обратишься горшком, всего-то и делов», — вспомнил он слова Гвирнуса. Злые слова. Или не Гвирнуса? А? 3 Что-то горячее обожгло кожу. Гвирнус очнулся. («Жив?») Несколько мгновений он еще барахтался в вязкой паутине темноты; потом в глаза ударил яркий свет («Я открыл глаза?»), который быстро, однако, померк, превратившись в желтый цветок росшего под самым носом Гвирнуса полузасохшего кашлюна. Нелюдим лежал на животе, не чувствуя ни рук, ни ног — только острую боль в спине и по-прежнему цепкие, хотя и ослабевшие пальцы, державшие его за горло. Он уже мог дышать, но пошевелиться был не в силах. Потом он ощутил тяжесть. Большое, грузное тело Плешивого все еще вдавливало его в землю. Но уже не было ни шумного сопения в ухо, ни хриплых ругательств — ничего. Тишина. Если не считать легкого шелеста листвы, звона в ушах и чьих-то всхлипываний неподалеку. Ай-я? Гвирнус попробовал пошевелить онемевшими руками, и, к его удивлению, руки послушались. Он попробовал освободиться от пальцев Плешивого. Всхлипывания внезапно прекратились и — радостный? удивленный? — голос Ай-и тихо произнес: — Жив? — Жив, — прохрипел нелюдим. Как раз в этот момент пальцы Плешивого разжались, и Гвирнус отвалил от себя мертвое тело: — Уф! — Ты весь в крови! — всхлипнула Ай-я. Нелюдим, пошатываясь, встал. Ноги не слушались его, и Гвирнус поспешил присесть на один из валунов. — Уф! — снова сказал нелюдим. Воздух пьянил. Воздух — плотный, вязкий, хмельной, как эль. Подставляй кружку, горло, и пей его — сначала жадно, огромными глотками, захлебываясь и проливая себе на грудь. Потом, утолив первую жажду — уже смакуя горьковатый лесной дух, мелкими глотками, по чуть-чуть — капля по капле, ощущая, как он проникает в тебя, переполняет тебя до краев и, наконец, проливается, выплескивается долгим и не менее приятным, чем вдох, выдохом: — Уф! Гвирнус вспомнил об убитом псе и нахмурился. А увидев лежащего у пня Питера с ножом в шее, нахмурился еще больше. — Я убила его, Гвир, — виновато сказала Ай-я. — Ты?! Эпилог — Тут тебе и место, — мрачно буркнул Гвирнус, положив безжизненное тело Питера под стволом той самой ели, где еще совсем недавно прятался Плешивый. — Отдохни малость, — проворчал нелюдим. — Закопать бы их надо, — сказала Ай-я. — Надо-то надо, — глухо откликнулся Гвирнус, — только не руками же копать? — В Поселке у кого-нибудь спросим. — Нельзя нам туда. — Да. — Ай-я виновато улыбнулась. «Разумеется, Гвирнус прав. О! Он даже не понимает, насколько он прав. Ведь Питер вчера был не один. Кто знает, сколько охотников видело превращение вурди?» Странное дело, но ее почему-то не волновала кровь Питера. И Плешивого. Наверное, вурди был сыт. Ай-я снова взглянула на Гвирнуса, стоявшего в задумчивости над мертвым телом Плешивого, в котором торчал его собственный столько раз хваленный им в мыслях нож. — Ветками, что ли, прикрыть? — задумчиво сказал он. — Пойдем. Пойдем скорей отсюда. Пожалуйста, — жалобно сказала Ай-я. — Так ведь зверье приманят. Нехорошо. — Пойдем. — Ай-я решительно поднялась на ноги, но тут же боль в животе напомнила о себе. — Ох! — Она пошатнулась. — Сиди уж! — Гвирнус бросился к Ай-е и успел подхватить ее в тот момент, когда она, потеряв равновесие, уже падала в траву. — Осторожно, — укоризненно сказал нелюдим. Он ласково погладил ее живот: — Больно? — Не очень. — Врешь ведь, — сказал Гвирнус. — Погоди-ка, — внезапно вспомнил он, — я тут у Гергаморы кое-что взял. Старуха говорила мне, поможет. Хромоножка за пазухой таскал — ну и липучий он, — проворчал охотник. — Это ты липучий. Вон вся спина в крови… — Это не моя, — усмехнулся Гвирнус. — Он хороший, — торопливо добавила женщина, — добрый. Он туда, в гуртник пошел. — Да уж, хороший. Попробуй отвяжись. А как Плешивый меня чуть не того, так Хромоножки твоего и не видать вовсе. — Так ведь повелитель он. Сам знаешь, — Ай-я виновато взглянула на нелюдима, — они для другого живут. — Ну да. Всего-то и делов — под ногами путаться, знаю я их. Так он, говоришь, в гуртник пошел? Ай-я кивнула. — Вот-вот, — продолжал Гвирнус, — опять зеленый придет. — Что-то уж больно долго нет. Ведмедь тут поблизости ревел, — пробормотала Ай-я. — Схожу погляжу. Гвирнус помог ей сесть. Потом вернулся к телу Плешивого за ножом. Лицо нелюдима снова приняло задумчивое выражение. Еще бы! «Нож-то я не вытащил. Тогда. Из голенища. Не дотянулся. Точно помню, — размышлял он, — или это уже потом? Когда задыхался? Жить-то хочется. Тут и до самого неба дотянешься, а? Вурди с ним, с ножом». Гвирнус решительно выдернул единственное свое оружие из мертвого тела, тщательно вытер его о траву. Только тогда, когда лезвие ножа вновь заблестело как новенькое («А ведь сколько уже лет ему, — в который раз подивился нелюдим, — и не сточился совсем. Хорошие ножи ковал дед»), только тогда, когда прохладная рукоять согрелась в ладони, он поднялся и быстрым шагом направился к росшим на другой стороне поляны зарослям гуртника, крикнув для порядка на ходу: — Эй, Хромоногий, ты где? 2 Сидеть было неудобно (мешал живот), и Ай-я поспешила лечь. «Куда ж я сейчас? Я и идти-то не смогу», — подумала она, глядя, как быстро проплывают над поляной в сторону Зуба Мудрости низкие облака. Другие облака. Совсем не такие, как утром. Их грязновато-серый цвет («Надо же было принять их за тряпку!») сменился угрожающим фиолетовым оттенком. Особенно по краям — еще недавно ровным и гладким, как у отшлифованной водой прибрежной гальки, а теперь разорванным в клочья. Одно облако догоняло другое, пожирало его, а к нему самому уже спешило следующее. Все тревожные, сумрачные, злые. «Нет, не просто дождь будет — гроза», — подумала Ай-я. Она была неожиданно обрадована тем, что хоть ненадолго осталась одна. «Ну вот. Я жива. И Гвирнус жив. И все хорошо». — О! Как хотелось ей верить в это, но на душе было нестерпимо тяжело. Ай-я взглянула на свою худую, сейчас как-то особенно бледную руку. Пошевелила длинными пальцами с темными полосками под ногтями: «фу!» Значит, вот в этой самой руке… Был нож. Она вздохнула. И вдруг усмехнулась. Нервно. Зло: «Если убивает вурди, то почему не может убивать человек?» Хотелось плакать. Ее опередило небо. Сначала по верхушкам деревьев промчался ветер. Печально скрипнули старые ели, но их всхлипы тут же заглушил ровный, размеренный гул приближающегося к поляне ливня. Ай-я снова взглянула на небо — хаос облаков в мгновение ока сменился грубым, без единого просвета полотнищем туч. Сверкнула молния, коротко и зло хохотнул гром. Шум падающих капель стал громче. «Скорее», — мысленно попросила Ай-я. И дождь хлынул. Даже не дождь — целое озеро воды опрокинулось на поляну. Струи дождя полоснули Ай-ю по разгоряченному лицу. Платье моментально намокло, а вокруг образовались мелкие лужицы, которые стали быстро сливаться, грозя затопить всю поляну. Небо то и дело вспыхивало, а раскаты грома заглушали шум падающей воды. Нити дождя слились в один сплошной поток. Росшие вокруг поляны деревья внезапно поблекли, а потом и вовсе исчезли за стеной воды. Ай-я осталась одна. Только она и — вода. Много воды. Целый мир, состоящий из воды. — Хорошо, — прошептали посиневшие от холода губы. Гром. И — будто в ответ — кто-то (о! Ай-я хорошо знала кто!) постучался — там, в ее животе. Сначала робко. Потом все сильней и сильней. И наконец, с такой силой, что Ай-я поняла: «Сейчас…» — Вурденыш… Мой… — прошептала она. 3 Вроде гуртник как гуртник, однако Гвирнус сразу почувствовал неладное. Это чувство не раз спасало нелюдима в лесу, но куда чаще там, ближе к подножию Зуба Мудрости; Ближний же лес Гвирнус считал безопасным. Здесь он не столько охотился, сколько отдыхал, наслаждаясь запахами трав, шелестом листвы и… отсутствием людей. Он любил валяться на разбросанных там и сям полянах, любил, раздевшись догола, нежиться в лучах заходящего солнца. Сегодня все было по-другому. В каких-нибудь двух шагах от Поселка он не чувствовал себя в безопасности, и дело было вовсе не в охотниках, которые могли выслеживать и его, и Ай-ю, дело было в кустах, деревьях, траве, от которых исходила едва уловимая угроза. — Ну-ну, — усмехнулся нелюдим. Он любил разговаривать с лесом (куда приятнее, чем с людьми, — недаром его прозвали нелюдимом). Вот и сейчас Гвирнус, играя с неведомой опасностью, спрятал нож в голенище сапога и развел руками: мол, смотрите, чего меня бояться, да и я нисколечки не боюсь. — Так-так-так, — бормотал он любимое словечко Хромоножки, раздвигая плотные заросли гуртника. Ветки больно хлестали по лицу. Заросли оказались куда гуще, чем предполагал нелюдим; он в который раз подивился глупости Хромоножки: «Тут где угодно блевать можно, так нет, выбрал местечко — не пройти». А деревца, будто нарочно, загораживали путь, и Гвирнус вдруг ясно понял, отчего, несмотря на все его показное равнодушие, ему все-таки немного не по себе. Лес казался живее, чем обычно. «Оно? — подумал Гвирнус. — Ох как не вовремя, если, конечно, это и впрямь оно». Охотник так и не достал нож. К чему? Нож спасет от зверя. От человека. Если же против тебя весь лес, не поможет и тысяча ножей. Тысяча тысяч. Он медленно, шаг за шагом, продвигался в глубь казавшихся нескончаемыми зарослей. Но не сделал и десятка шагов. Одна из веток, вроде только что спокойно шелестящая листвой, вдруг изогнулась и пребольно щелкнула Гвирнуса по носу. «Ага. Шалишь?» Нелюдим сморщился: «Врешь, я тоже не лыком шит, не повелитель какой, а?» Лес промолчал. Зато под ногами что-то хрустнуло, и, наклонившись, Гвирнус обнаружил осколки взятого у Гергаморы кувшинчика. «Дотаскался, бездельник», — зло подумал он о повелителе, внимательно осматривая землю и плотно растущие кусты вокруг. Листва едва пропускала солнечный свет. В зарослях наступили сумерки. Глаза слезились от напряжения. Наконец Гвирнус обнаружил несколько невесть кем сломанных веток, изрядно помятую траву, будто не один, а добрый десяток повелителей топтался в зарослях; легкий же запашок (фу!) окончательно убедил нелюдима в том, что именно здесь желудок Хромоножки опустошился изрядно. — Тьфу! — брезгливо сплюнул нелюдим. Где же этот бездельник? «А впрочем, кувшинчик-то того — можно и не искать», — подумал Гвирнус, но все-таки тихо крикнул: — Эй, ты тут? Потом еще раз внимательно осмотрел росшие вокруг кусты и легко обнаружил упущенные им при первом осмотре клочья рыжей с подпалинами шерсти. Прямо перед носом. На облепленной рыжими муравьями ветке. «Оттого и не заметил, рыжее, вишь все». — Так-то вот, — пробормотал нелюдим. «Ведмедь свое дело знает. Небось и обернуться, ну, горшком каким, не успел, — мысленно пожалел он бедолагу повелителя, — а впрочем, что жалеть-то? Дураком жил, дураком и помер». Гвирнус вздохнул и собирался поворачивать назад, к Ай-е, когда его накрыл поток дождя. Какое-то время сквозь плотную листву и падающую воду над головой Гвирнуса еще мерцал бледно-фиолетовый ночник сумерек, а потом и он потух, и нелюдим захлебнулся в зловонной и густой, как кисель, мгле, всеми порами кожи ощущая, как обступают его деревья и кусты, как смыкаются над головой густые кроны. Охотник протянул руку — она тут же уперлась в плотную, неподатливую массу. Нервы Гвирнуса не выдержали, и он наклонился за ножом. «Где?» Возмущению не было предела. Нож пропал. — Вурди меня! — выругался нелюдим. Звук его голоса тут же заглушил шум дождя. Впервые за эти безумные два дня Гвирнус почувствовал, как предательски дрожат руки. И тут («Только этого еще не хватало!») сквозь гул падающей, барабанящей по листьям воды чей-то хитрый, с легкой хрипотцой голос произнес: — Кхе! Кхе! Гвирнус вздрогнул от неожиданности. — Кто тут? Хромоножка, ты? — спросил он и не узнал своего голоса — глухого, тихого, почти сразу смытого бурными потоками дождя. — Кхе! Кхе! — повторил неизвестный. Он мог быть в двух шагах, но нелюдим не увидел бы его и нос к носу. — Гм, — задумчиво, — ну и дела. Темнотища, кхе! Вот уж не думал… — Голос умолк на полуслове. Гвирнус нетерпеливо вслушивался в окружающие его звуки. Наконец незнакомец продолжил: — Вода. Мокро. Не люблю я воды. У меня от сырости кости болят. Кхе! Еще как болят. То ли дело в хижине. Сухо там. Печка вон топится. Иногда. И то хорошо. А тут на тебе — дождь. — Еще какой! — пробормотал Гвирнус. — Ну да, дождь, — подхватил незнакомый голос, — а ты ведь Гвирнус, да? Попробуй тут что-нибудь разгляди. В кусты-то зачем, дурачина, полез? — Я?! — Ты, а кто же? Или я что-то неправильно понял? Так это от сырости, не обессудь, братец. Или, может быть, я — это ты, а ты — это я? Всякое, знаешь, бывает… — Эй?! — Гвирнус начал приходить в себя. Он пошарил рукой в потоке дождя, надеясь хоть на ощупь добраться до болтливого незнакомца. — Зря ты это. Сзади я, — сказал голос. Гвирнус вздрогнул. Обернулся. За спиной опять же никого. Только бешено мчащая свои сумрачные воды река дождя. — Значит, ты меня видишь, а я… — Не вижу. А вот и не вижу, — довольно сказал голос, — просто ты подумал, вот и все. — Подумал, говоришь? — Ага. — Хитрый ты. А говорил, не видишь ничего. — Не вижу, а знаю. — Так ты — повелитель? В голове моей шаришь, да? — Повелитель-повелитель, тыщу лет повелитель, — обидчиво сказал незнакомец, — может, оно и так. Вурдик я. Не какой-нибудь там Хромоножка. — Ишь ты какой обидчивый, как там тебя? — Вурдик, — повторил незнакомец. — Все вы одинаковые, — зло сказал Гвирнус, — чуть что, губы надувать. — А вот и неправда, — обиделся тот, кого звали Вурдиком. — Имя у тебя странное, — пробормотал нелюдим, стуча зубами от холода. — Как назвали, да-с. — Ты, что ли, у меня нож стащил? — Нож? Какой еще нож? — В голосе повелителя появилась подозрительная хитреца. — А ну тебя! — махнул рукой Гвирнус. — Горазды вы на вранье, — без толку спрашивать, эх! — Он хотел было выругаться, но ругательства так и не сорвались с языка. Странное дело — беседа с незнакомцем действовала успокаивающе. Руки уже не дрожали (разве что от холода), в голове — ни капли страха. Одно раздражение. «Еще один повелитель выискался на мою голову. Мало их тут на меня, — ворчал про себя Гвирнус. Впрочем, скорее добродушно, чем зло. — Что он там про кусты-то? Еще дураком обозвал. А кто дурак? Что ж, не сам ведь; опять же из-за повелителя и полез». — Знаю, знаю, — снисходительно отозвался Вурдик, — Хромоножка тот еще повелитель, так — малец еще. Можно сказать, и не повелитель вовсе. Жизни не знает («Не знал», — мысленно поправил Вурдика нелюдим), не понял он еще ничего. Главного не понял. Ну да главное-то лет через сто этак доходит. Он и думать-то, поди, еще не научился. Только за бабами подглядывать, за титьки хватать. Вот из-за таких-то нас и не любят. Вешают опять же, тоже мне развлечение нашли. Хотя это как посмотреть. Может, и хорошо, что такие есть. Я-то, поди, тоже не вечный. Вот опять же простыну тут с тобой, чихать буду. А может, и еще что похуже схвачу. Возраст как-никак. Кхе! — Разболтался… — Нелюдим зло обломил первую попавшую под руку ветку. — Знаю, не любишь ты нас, — заторопился Вурдик, — а ты потерпи малость. В первый раз ведь с тобой говорю. Ну есть маленько — болтлив не в меру. Так ведь намолчался я. Тыщу лет как молчу. Ну не тыщу, конечно. Поменьше малость. С дедом с твоим как-то, было дело, говорил. Так то с дедом. А с тобой в первый… — Врешь ты все. — Это почему ж? — обидчиво спросил Вурдик. — Да хотя бы про деда. У нас в семье вашего брата не жаловали. Он бы первый тебя на суку вздернул. — Так ведь и вздергивал же! Не раз ведь вздергивал! — довольно сообщил собеседник. — К Ай-е торопишься? — Не твое дело, — сухо отрезал Гвирнус (голос утонул в раскате грома). — Гремит, — не преминул сообщить Вурдик, — а насчет Ай-и, так это как поглядеть. Может, мое-то оно в самый раз и есть. — Это почему же? — А вот не скажу я тебе. Рано. Я сам ничего толком не знаю. Разве что самую малость. В общем, зря ты ее одну… — Э… — Ну, это я про кусты. Полез — теперь сиди, пока не кончится все. Он тебя до поры до времени не пустит. А дергаться начнешь — тут и гиблый корень в дело пойдет. Без толку, да… — Не пойму я, про кого ты тут толкуешь, — задумчиво сказал Гвирнус. — Да про лес! Про лес же! Что, не наступил еще? — На корень, что ли? — На него, братец, на него. — Нет тут никаких корней. — Нет, значит, будут. Ну пока. Пошел я. — Стой! Погоди, ты куда? — Нога-то не болит? — Голос Вурдика донесся откуда-то издалека. «Болит, — внезапно обожгло Гвирнуса, — еще как!» Он попробовал шагнуть вслед за повелителем, но тут же, охнув, осел в мокрую траву. Правая нога быстро немела. Да и левая чувствовала себя немногим лучше. Гвирнус торопливо стащил с правой порванный сапог и принялся растирать потерявшую чувствительность кожу. В голове будто молот стучало: «Поздно. Теперь уж надолго. Накликал, подлец!» И еще: «А может, и не было никакого Вурдика? Может, я того, раньше наступил? И не заметил? Бывает же такое, а?» Дождь кончился. 4 Ах как сладко спалось! Будто и не было волнений последних дней, будто и не было боли, страха, злобствующих охотников, пожара, ночного пришествия… вурди. Тучи над лесом рассеялись. Выбравшись на волю, солнце жарило с прежней силой, спеша стереть следы недавно прошедшего ливня. Тысячи запахов, тысячи птичьих трелей наполнили лес. Закружились над поляной разноцветные бабочки. Заметались меж поднявших желтые головки цветов кашлюна длинные тельца стрекоз. Ай-я спала. Она не видела снов. Она не чувствовала влаги напоенной дождем земли. Не ощущала жара послеполуденного солнца. Рыжая лиса, перебегая через поляну, остановилась рядом, осторожно обнюхала спящую. Та не шевелилась, и лиса позволила себе лизнуть ее влажный от пота живот. — Щекотно, — пробормотала во сне Ай-я. Лиса настороженно замерла, а затем неторопливо продолжила путь, лишь ненадолго задержавшись у мертвых тел Плешивого и Питера. Она обнюхала и их и, махнув пушистым хвостом, скрылась в лесу. Ах как сладко спалось! Ай-я проснулась оттого, что кто-то ходил по поляне и громко шмыгал носом. У мужа ее не было такой привычки. К тому же в лесу Гвирнус ходил тихо. Очень тихо. Это в хижине, да, он цеплял сапогами ножки табуретов, натыкался на полки, ронял посуду. А в лесу… Мало кто умел ходить так бесшумно, как он. Тот же, кто бродил сейчас по поляне, шумел почище ведмедя. Это немного успокоило Ай-ю. «Значит, не охотники. Хватит уж». Достаточно и тех, чьи тела лежали где-то неподалеку. «Но тогда кто? И почему молчит Гвирнус?» Еще не проснувшись окончательно (мысли были наполнены дремой, тягучи, как лесной мед), она вспомнила о ребенке, и горячая волна пробежала по всему телу от кончиков ног до слегка побаливающих после кормления сосков. «Мой… — мелькнуло в голове. И еще: — Что-то уж больно тих. Спит?» «Не отдам», — мысленно сказала Ай-я бродившему по поляне неизвестному существу. Впрочем, она была уверена, что это человек. Вел себя незнакомец достаточно безобидно (Ай-я была осторожной женщиной и потому решила не показывать вида, что проснулась). Она лежала не шевелясь и слушала, как неизвестный бродит по поляне, кряхтит, шаркает ногами и бормочет что-то нечленораздельное. Сначала он бродил вдалеке, почти у самого гуртника, куда ушел за Хромоножкой Гвирнус. («Может, это и есть Хромоножка, — подумала Ай-я, но тут же решила: — Не он. И шаги другие. И не кряхтит он так. В носу копается, да. Бормочет тоже. Но не так. Не так»). Потом незнакомец подошел к мертвым телам, и до Ай-и донеслось: — Э-хе-хе! Некоторое время он стоял не двигаясь. Только громко сопел и противно причмокивал губами, снова и снова вздыхая: — Э-хе-хе! Затем шаги неторопливо направились к Ай-е. «Не отдам», — снова подумала женщина, мысленно готовясь к схватке, но в то же время чувствуя, что ни в том, как вздыхал, ни в том, как шмыгал носом незнакомец, нет ничего угрожающего. Ни для нее. Ни для ребенка. Напротив, шмыганье было вполне доброжелательным, и она подумала, что тот, кто решится напасть на спящего, вряд ли будет так шумно себя вести. «Кто же это?» Ай-ю прямо-таки распирало от любопытства. И когда существо подошло совсем уже близко, так, что было слышно даже его торопливое дыхание, женщина открыла глаза. — Кхе! Кхе! — раздалось прямо над ухом. Перед ней стоял человек, и его присутствие здесь весьма походило на сон. Вернее, не человек даже, а скорее человечек, потому что росту он был, вероятно, аж на голову ниже Ай-и, да к тому же и деревянные туфли его были на высоких (очень высоких) каблуках. Где-то она его уже видела. Где? Ну да. Тот самый. Маленький. С плаксивым лицом («Кого родишь-то? Вурденыша?»). Помнится, она приняла его за Гвирнуса. Помнится, тогда он смешно стоял на корточках («Какой же я страшный? Смотри»). Помнится, тогда она подумала, что это всего-навсего сон. Может, и сейчас?.. — Кхе! Кхе! — снова сказал человечек (от удивления Ай-я забыла о ребенке. Впрочем, он спал, а опасности Ай-я не чувствовала). — Кхе! Кхе! — Человечек явно ожидал, что женщина заговорит первой. Но Ай-я будто воды в рот набрала. — Ну вот, — обиженно сказал он. Это был не сон. Перед ней стоял маленький пожилой мальчик с красным лицом и реденькой рыжей бороденкой (странно, но там, в хижине, Ай-я не приметила у него бороды), обрамлявшей тонкие, обиженно выгнутые губы. Тело его прикрывали невообразимые разноцветные лохмотья; там и сям зияли отвратительные (с точки зрения любой женщины) дырки. И только деревянные туфли выглядели как новенькие. Человечек заметил произведенный Ай-ей беглый осмотр его внешности, насупился и сказал: — Кхе! Кхе! Что поделать, поизносился малость. Штопать некому. Стирать некому. Плохи мои дела. — В глазах его заблестели слезы. «Того и гляди расплачется», — подумала Ай-я. — А я-то что? Безобидный я. Вурдик я, — сказал человечек и в самом деле чуть не плача. — Вурдик? — От удивления Ай-я забыла об осторожности. Впрочем, она давно о ней забыла — лежала голая невесть перед кем. Ох досталось бы ей, попади она на глаза Гвирнусу. Ай-я приподнялась на локте, но незнакомец тут же остановил ее: — Лежи уж. — Он наклонился к ней, провел рукой перед глазами Ай-и. Несколько раз щелкнул пальцами, и женщина вдруг почувствовала, как удивление пропало, остался лишенный всяких эмоций вопрос: — Вурдик? То есть как? — А так, — сказал Вурдик, — живу и в ус не дую. — Он казался немножко грустным, немножко виноватым. — Вот видишь, иногда появлюсь и сам не пойму: я это или не я. Тебе хорошо? — Хорошо. — Ай-я пожала плечами. Что-то странное происходило с ней, но не рассказывать же об этом первому встречному. — Хорошо. Он не плачет. Совсем. Вурдик снова сделал несколько то ли неловких, то ли особенно сложных взмахов рукой (Ай-я ощутила звенящую пустоту в голове и легкость во всем теле). — Ты готова? — спросил Вурдик. — Да. — Его нет, — просто сказал человечек. — Ее, — поправился он и, прищурившись, посмотрел на Ай-ю. — Ты понимаешь? Ты ведь давно уже поняла это? — Кого? — Ребенка. Ты ведь знала, что так и будет. Ты боялась его. Ай-я кивнула. — А теперь? — Не знаю. Ай-я оглядела поляну: где же он — маленький, красный, орущий, наверняка уже описавшийся, наверняка замерзший («Как? как я могла спать?»), где? Вокруг лишь разбросанные по поляне валуны, слегка примятая ливнем трава. Молчание. Тишина. — Увы! — смешно развел руками Вурдик. Но Ай-е было не до смеха. — Мой, — устало пробормотала женщина. «Мой», — казалось, шелестела листва. — Я хочу плакать, — вдруг сказала Ай-я. — Плачь, — сказал Вурдик. — Я не могу. — Да. Как-то незаметно он вытащил из-за пазухи соломенную шляпу и нахлобучил себе на макушку. — А то удар будет, — пояснил он. — Удар? — равнодушно спросила Ай-я. — Солнечный. — Вурдик грустно кивнул. — Где же тут удар-то схватить? Тень одна. — А вот возьмет и будет, — упрямо сказал Вурдик. — А тебя Ай-я зовут, я знаю, — добавил он. — Что ж тут не знать? — Ну, я пошел. Пора мне. А за Гвирнуса не беспокойся. На корень он наступил. На гиблый. Подсунули ему. Ну да ничего: корень не ведмедь. — Эй, погоди, не уходи, — слабо крикнула Ай-я. Но Вурдик уже исчез, растворился в воздухе. «Вурдик, Вурдик», — несколько раз, как заклинание, повторила Ай-я, где-то в глубине души понимая, что в этом мире людей в самую трудную минуту жизни у нее появился друг. Не у человека — у вурди. Отныне она, он (не Ай-я, женщина, жена — он, вурди) был не один. — Вурденыш… Мой… Лес вздрогнул — меж деревьев метался дикий, не человеческий, не звериный вой. Так плакал вурди. Книга вторая ЕДИНСТВЕННЫЙ Часть первая ВОЛЧИЦА ГЛАВА ПЕРВАЯ 1 — Ишь как завывают… Тсс! Вроде как тише стало. А все будто стонут… Ох и много их… Вот. Опять. Громче. Вроде как рядом совсем. Аж сердце заходится. Слышите? Нет, ничего-то вы, сплюшки-соплюшки, не слышите. Да и не надо вам ничего слышать. Спите. Вот так — укройтесь с головой и спите. Баю-бай. Мало ли кто там бродит? А может, это и не волки вовсе, а вьюжка-подружка вокруг дома вьется, ветрам не дается, все-то ей неймется, зато нам с вами у-у-у как спать хо-очется! Ай-я зевнула. Давно уж не было такой вьюжной зимы. Вьюжной. Снежной. То не по-зимнему теплой, с бурными оттепелями. То наоборот — озверевшей от холода. Кусачей, и не то чтобы кусачей (очень даже приятно, когда легкий морозец хватает тебя за щеки), а вцепляющейся мертвой хваткой — в губы, щеки, лицо, руки, ноги, плечи, живот, — тут уж и кроличьи шубки не подмога — лучше сиди дома, не высовывайся: прихлебывай себе горячий отвар из собранных летом трав, поглядывай в окошко, присматривай за пышущей жаром печкой, жди с лесного обхода Гвирнуса да рассказывай детям сказки. «Лет этак двадцать, и буду я один к одному Гергамора — нос крючком, лицо сморчком, — улыбнулась про себя Ай-я. — Вот только про зубы не знаю — сколько лет прошло, а все как у молодухи. Видать, доля такая у вурди — зубастая — никуда от нее не денешься. А впрочем… Ведь Гвирнус-то жив. Не тронула я его. Сберегла. Да и как же иначе. Сама мужа себе выбрала. Сама выбрала — сама и терпи». — Ай-я снова улыбнулась, подперла голову рукой. — Тсс… Спите. Мало ли кто там бродит… «А ведь и впрямь волки», — тревожно подумала Ай-я. И не один. Стая. С чего бы это? Чуть не под окнами? Рядом с людьми? (У-у-у! громко-то как!) Голод в лесу. Вот и пришли. Зверья нынче почти не видать. Не то что прошлый год. И позапрошлый. Попробуй-ка упомни, да только вроде и не было такого-то. Здесь. На новом месте… Ай-я вздохнула. Взглянула на спящих детей. Потом в темное окошко. Да и какое оно новое? Теперь-то, десять лет спустя? Когда-то — да, поляна как поляна, вокруг березы да малинник — в самый раз ведмедевы места. Ай-е поначалу все равно было — ни жива ни мертва лежала, уж и не вспомнить, как добралась. Ни о чем и думать не могла, кроме как о потерянном ребенке. Потом только, на третий день (Гвирнус уж и землянку для начала выкопал), очнулась, на малинник ему указала. Мол, что ж ты, сам не видел, что ли? Жди теперь ведмедя. А ну как дети у нас будут… По глупости сказала. Видать, не соображала еще толком. Вздрогнул он тогда. Как-то нехорошо вздрогнул. Всем телом. На нее посмотрел (пристально так). Глаза тоже нехорошие, чужие. До этого-то ни слова про потерянного ребенка не сказал, вроде как сам в душе винился, что жену не уберег. А тут… (Ай-я вздохнула) и слов не надо было — будто высек. Потом усмехнулся (тоже недобро), под руку взял, буркнул что-то, она с расстройства еле разобрала: мол, повытаскаю я тебе эту малину, да тут же и ушел. В лес. Даже ножа охотничьего не взял. Даже не обернулся. Плечи сгорбленные, идет, чуть не о каждую кочку спотыкается. Ай-я его таким и не видела. Жалкий какой-то. Чужой. Скрылся в перелеске, она и подумала — навсегда. 2 Меньше чем через год родился Раинус. Тут уж Гвирнус не оплошал. Еще по осени, как ясно стало насчет живота, в старый Поселок наведался. Ох как не хотелось ему ее одну оставлять! Но делать нечего — бежали-то налегке, один нож охотничий и был. А как же на пустом месте да с одним ножом? Хотела было Ай-я про то, что нож-то и не нож вовсе, рассказать, но тут же и одумалась. Выбросит. Не посмотрит, что за всю свою жизнь с этаким ножом ни одной царапинки не имел. Ушел, а нож ей оставил. На всякий случай. Так что пока ждала, изволновалась вся. Плохо безоружному в лесу. Ну да ничего. Обошлось. Воротился с огромным мешком. На шкурки выменял. Лисьи, беличьи. Даже норка была. Инструмент принес, материалу всякого, иголки, нитки, посуду… Много чего. Непонятно, как и донес. Помнится, пошутила она тогда: мол, во дурной, сколько повелителей в дом натащил. А он посерьезнел сразу, насупился, нет, говорит, я с этим мешком к Гергаморе заходил. Она, старая карга, как их на чистую воду вывести, знает. «Вывела?» «А то как же, — отвечает, — двое их там было. Одного я вроде встречал. Рябой такой. У него еще уши оттопыренные. Коли б не старуха — прибил бы дурака». «А второй?» «Второго не знаю. Худющий, как жердь. Волком смотрит. Я, глядючи на него, Хромоножку вспомнил. Тот не так смотрел. Чего, говорю, уставился, не нужен ты мне. А он губы надул, мол, доброе дело сделать хотел. То бишь за мной увязаться. У меня что, медом намазано, что ко мне повелители липнут? Спросил я его, а он еще пуще разобиделся. Плеваться, дурак, начал. Ну я ему доброе дело и показал!» «Ударил?» — спросила тогда Ай-я. «Нет, только за ухо взял и к печке. Думал, дай-ка отогрею немного…» «Ну?» «Что „ну“? Визжал дурак. Я его и пожалел…» Смешной. Гвирнус. Муж. Рассказывал еще, хорошо его в Поселке приняли. Винились (хотя и не все). Обратно звали. Только зачем? Чтобы опять косились, случись что? Да и не жизнь там — маета. Многие еще летом от хвори поумирали. А которые остались — в страхе: ужас, сколько людей среди бела дня запропало. Ночью из дома и вовсе никто носа не кажет. Пугливые. Каждого куста боятся. Даже охотники. Дуб возле старого дома срубили. Так-то. Рассказывал, а сам все в сторону смотрел, чтобы она, значит, глаз его не видела. Небось и звали-то его одного. А уж про нее наговорили одному лесу ведомо что. Только ясно — ничего хорошего. Иначе зачем глаза отводить? В общем, она — за шитье. А он за дом принялся. Не в землянке же, говорит, рожать. К зиме уж и крышу положил. Хороший дом. Добрый. Будто всю жизнь плотничал. Хорошо, не заметил, как по ночам «бездельник» повелитель бревнышки ровнял… А потом пришла весна. Первая их на новом месте. Очень ранняя, очень теплая. Хорошая весна. Живот уж совсем большим стал. Только тяжести Ай-я не чувствовала. Не то что с первым. Гвирнус как-то поглядел на ее живот, огладил ласково и… больше на охоту не ходил. Прилип что репей. Ай-я к ручью умываться — Гвирнус за ней. Ай-я к печке (сам клал, угарная печка-то) — Гвирнус тут как тут. Мол, управлюсь и без тебя, на лавке сиди. Ай-я куда-нибудь в сторонку (мало ли у нее женских дел) — он уж неподалеку. Стоит. Караулит. А коли долго обратно нет, так еще и покрикивает то и дело: скоро ли, что, мол, застряла, вот ужо подойду, с твоими женскими делами разберусь… Разборщик! Заботливый стал — ужас! С первым-то, пропавшим, такого не было. А здесь… Чуть только скажет Ай-я, что шевелится, что ножкой вроде ударил, его уж трясет. Подойдет, ухо к животу приложит, слушает. Да, говорит, живой. Не сразу она догадалась, что в голове у него было. Под самые роды и дошло: думал он, первый-то мертвым родился. А она, Ай-я, не в себе была, мертвого-то и запрятала. Так-то. Потом уж придумала будто живой. Будто пропал, пока она в беспамятстве лежала… А родила легко. Даже испугаться не успела. Только подол задрала, на корточки села — около ручья все и произошло. Зря Гвирнус старался, дом ставил. Видно, судьба у вурди такая — в лесу рожать. Он рядом стоял. Руки дрожат. Улыбка на губах, Ай-я такой глупой и не видела. Она тужится, и он стоит — бледный, надутый, все равно что гриб дождевик. Хотел было в дом тащить, да она не дала. Вспотел весь. Голый (рубаху полоскал). Дрожит. Холодно все-таки — весна. А пот в три ручья. Глаза грустные. Больные. Как у собаки. И не поймешь, кто рожает. Ему вроде как больно. A ей бы кричать, так ведь не чувствует почти ничего. Раз, другой прихватило, да разве ж это боль? Она вроде как сосредоточится, руки внизу (чтоб подхватить, значит), и ну коленки разводить, туда-сюда, опять же тужится, чтобы дите вылезло, а сама нет-нет да и взглянет на мужа. Взглянет да прыснет. Опять взглянет — еще пуще смех разбирает. Потом уж, после родов, три дня надутый ходил: мол, обсмеяла его, но поначалу-то не обижался. Забыл про обиду. Как ребенок пошел, головка полезла, так аж и позеленел. Тут и Ай-е не до него стало. И смеяться и плакать хочется. И в голове все ходуном. И ребенок — вот он — маленький, красный какой-то, ручонки пухлые, кривые. Весь склизкий, будто медовухой его полили или еще невесть чем. И ведь не боялась вовсе, что лохматый или еще какой, то бишь не человек вовсе вылезет. В первый-то раз боялась. Еще как! Может, потому без мужа и родила. А тут уверена была — не может такого быть, чтоб не человек. Как ручки, ножки увидела, так сердце и захолонуло — он! Человек. Будто крылья выросли. Вроде радость, а слезы из глаз в три ручья. Пуповинку-то уж Гвирнус обрезал. Охотничьим своим ножом. Так что без повелителя не обошлось. Ну да Ай-я этого и не помнит вовсе. Как в тумане все было. Помнится, ногу свело, чуть не упала. Спасибо Гвирнусу, поддержал. Помнится, бормотал он все. Удивленно так: — Вурди меня побери (очень к месту), сын! Помнится, во рту солоно, горько. Не иначе как слез наглоталась. Язык будто чужой. И хотелось бы ответить, да за нее уж другой ответчик был. Тут-то ответчик и закричал… Потом родилась Аринка. Зимой. Как-то буднично. Скучно. Но Ай-я даже обрадовалась этой скуке. Уже после подумала: так и надо. Немного боли. Немного радости. Даже крику было не много. Аринка лишь поначалу рот раскрыла. А потом возьми да и усни. Нет, не то чтоб Ай-я не радовалась вовсе. Просто спокойно было на душе. Родила — и ладно. Хорошо. 3 Как Аринка на ножки встала, так и первые гости заявились. Охотники. Из Поселка. Молодые, глупые. Лосяка подраненного гнали. А лосяк-то живучий. Силен, видать, был. В самую глушь завел. Вода у них кончилась. Ручей пошли искать. Так на лесную избушку и набрели. Один ничего, красивый. Ай-е он приглянулся. Тиссом назвался. Как увидел ее у крыльца, обомлел и ни слова. Взгляд по траве шарит, глаза поднять боится. Не заматерел еще. Не испортили бабы. Ай-я с ним поласковей хотела, только Гвирнус так смотрел — куда уж тут поласковей. Тут рычать впору, лишь бы от парня беду отвести. А второй — Лай — не пойми что. Ни лица. Ни тела. Даже говорить толком не умеет. Скажет слово, задумается, глядит в одну точку. Со стороны посмотришь — на ходу спит человек. Куда такому в охотники? Он же не то что лосяка, самого себя проспит. Налила ему Ай-я отвару, он ложку макнул и снова будто спит. Зато и Гвирнус волком не смотрел. Он на него вообще не смотрел. Все больше на Тисса. А того возьми да и дерни за язык. Хлебнул отвару-то, посмотрел на Ай-ю, покраснел весь. «Это тебя, — спрашивает, — в Поселке за колдунью приняли?» — «Меня». — «Говорят, ты из горящей избы выскочила?» — «Выскочила». — «Говорят, эти-то, из тех, что поджигали, на ведмедя в лесу напоролись?» — «Не знаю. Но раз не вернулись, стало быть так». — «А что, и вправду сглазить можешь?» Ну Гвирнус и не выдержал. Встал, кулачищи свои сжал, аж пальцы захрустели. «Идите-ка, — говорит, — отсюда. Коли еще раз увижу — убью». С тем и ушли. Но не насовсем. Следующим летом вернулись. С семьями (оказывается, у обоих уже были). Да еще и новых гостей с собой привели. Настасью-охотницу, Дрона-пересмешника, Гилда с Керком. Еще несколько семей. Даже Гергамору (Тисс всю дорогу на себе тащил). Совсем, видать, невмоготу на старом месте стало. Тисс первым делом к Гвирнусу. Извиняться начал. За язык свой глупый. За колдунью. За расспросы свои. Ай-я в сторонке стояла, но разговор хорошо слышала. Гвирнус поначалу все молчал. Потом плечами пожал: «Живи». Порадовалась за Тисса Ай-я. Когда же Гилд с Керком подошли, нелюдим их и слушать не стал. Живите, мол, где хотите, но здесь не показывайтесь. Правда, местечко два дня пути показал. Гилд побледнел весь, губу закусил, но промолчал — спасибо да и только. А Керк, тот сначала ругаться начал. Потом уж — Гилд его за плечо взял, тряхнул хорошенько — опомнился, пробормотал что-то (Ай-я не расслышала), развернулся и… Никто их больше не видел. Остальные строиться начали. В четверть лета отстроились. Рощица рядом подходящая была. Деревце к деревцу. Стало быть, и бревнышки одно к одному. Гвозди хоть и были у пришедших, а ставили без гвоздей. Мало ли на что еще гвозди сгодятся. Кузнец-то в старом Поселке остался. Звали его — не пошел. Оно и понятно. Попробуй-ка этакое хозяйство перетащить! Ладные избы получились. Не теснятся, как в старом Поселке. Так между деревьев и стоят. Хотели было их по старой памяти порубить, но Гвирнус вступился. Если, говорит, вы и здесь от страха помирать собираетесь, возвращайтесь-ка лучше обратно. Там-то оно вам сподручнее будет. Не срубили. А к осени уж и пообвыклись все. Прижились. И зима не началась, как у баб животы расти начали. Ладное, выходит, местечко они с Гвирнусом выбрали, коли животы как грибы после дождя… Так появился новый Поселок. Маленький. Пальцев на руках хватит избушки пересчитать. Старый Речным стали звать. А новый по-простому — Лесным. 4 Ай-я вздохнула. Взглянула на спящих детей. Большие уже. Старший вопросами засыпал. Почему, мол, как снег, так солнца все меньше и меньше, а как таять начнет, так и наоборот? В самом деле, почему? Ай-я встала, подошла к ведущей в сенцы двери. Погладила пальцами прибитую возле двери досочку. Вот они — зарубки. Гвирнус каждый день отмечает. А вот эта длинная — солнцеворот. Два дня и осталось. Праздник! Хорошо, коли на сытый живот… Вспомнив о еде, Ай-я сглотнула слюну. Посмотрела на печь. Хорошо бы глотнуть грибного отвара. Но и грибов-то в этом году не уродилось вовсе. Надолго не хватит, коли еще по ночам есть. «Вовсе и не хочется», — зло подумала она. Встала из-за стола (нечего рассиживать, так и совсем живот подведет). Подошла к детской лежанке. Поправила сбившееся одеяльце. «Спите. Баю-бай. Мало ли кто там бродит. Волки не волки — зубы-то на полке. А тут вроде как лосяка где-то неподалеку видели. Тощего — страсть! Ну да мясо-то в нем, поди, есть. Вот наш и потащился. На ночь глядя, — сонно подумала Ай-я. — Спи». Она наклонилась над лежанкой, ласково пригладила вихры сладко спящего мальчугана. Темноволосый. Медлительный. Основательный. Чуть грубоватый. Уже и крепкое словцо ввернуть может. Как вчера. Когда послала за снегом. Поставишь на печь — вот тебе и вода. Пойти-то пошел. Но и сказать сказал. Ах как кричала на него Ай-я. А зачем, спрашивается, кричала? Давно пора понять: хоть и маленький, а по всему — отец. Нелюдим. Ворчун каких еще поискать. Зато и силен не по годам. Райнус. Старший. Первенец. Если не вспоминать о том, потерянном десять лет назад… — Мой, — ласково прошептала Ай-я. Но про себя подумала: тот, потерянный, украденный у нее лесом, был бы лучше. Да, лучше. Хоть и понимала Ай-я, что это далеко не так, но ведь этот — живой — вот он: ругается уже совсем по-мужски, да и, по правде сказать, к младшей, Аринке, никакого уважения — то за волосы отдерет, то мышь в кроватку подложит. Аринка в визг, а ему хоть бы хны. Будто и ни при чем он вовсе. Тот, потерянный, вел бы себя не так… Да. Ай-я никогда не делилась этими мыслями с Гвирнусом. Слишком хорошо помнит лицо нелюдима в тот страшный день, когда он, выбравшись из зарослей гуртника («Что же ты так долго, Гвир?» «Да я… Гиблый корень… Понимаешь… Тьфу!»), вдруг понял, что произошло. — Спи. — Ай-я укрыла младшую, откинула с влажного лобика русую прядь. Ишь, невеста! Сопит, слюни пускает. Малехонькая — шесть зим, седьмая пошла, — а уже девица. От побрякушек (из камушков лесных Гвирнус понаделал) сама не своя. Вон и сейчас один зажат в кулачке. А сколько еще под подушкой! Аринка-калинка. Болтушка-хохотушка. Трусишка еще та. Лицом в мать, да характером не в масть. Так говорят. Те немногие, кто решился уйти из Речного поселка сюда, в самую глухомань. Да уж! Хороша, видать, там жизнь была, коли даже Гергамора с места снялась. И как только Тисс ее дотащил? Ну да они, верно, с Лаем на пару. Один хозяйство общее тащит, другой старуху. Жен тоже не пощадили. Хоть и крепкие бабы, а Тиссова — Таисья — прямо у крыльца и разлеглась. Еле дышит. А уж как на мужа после глядела! Хотя ей-то смотреть было не с чего. Из-за нее Тисс и надрывался. После уж узнала Ай-я, что старуха его женку выходить взялась. Кашляла она уже с год. Грудь болела. По ночам задыхалась, будто опоили ее чем. Никакие отвары не помогали. А старуха посидит рядом, себе под нос что-то побурчит, глядишь, и прошло. К зиме выходила. Ай-я тоже в стороне не осталась. То травки целебной из старых запасов принесет. То корень какой по-своему, по-целебному заварит. Таисья поначалу на нее косилась (помнила про наговоры-то), а потом наоборот — ждала. Ох и горазда она языком трепать. От нее Ай-я и наслушалась. Про Поселок. Про старый, конечно. Верь не верь, а по всему получалось — вовремя они тогда с Гвирнусом ушли. Даже не в хвори дело. Оно проклятое всех довело. Взять хотя бы историю про Керка. Сам-то живой остался, потому как на охоте в то время был. А жена да двое детей сгинули. Вернулся с охоты, еще и в дом не вошел, а чувствует — неладно дело. Что-то уж тихо больно. Жена не встречает, детей не слышно, даже куры, и те на насесте не квохчут. Если бы не знал, что в Поселке творится, и внимания не обратил бы. Подумал бы, в Ближний лес по грибы ушли. Жена то бишь. С детьми. А куры… Что ему куры? Женино это дело. Ну не квохчут, так мало ли что. Только не то время, чтобы на подобное внимания не обращать. Аккурат незадолго до того у соседей такое было. Подружка к соседке пришла. Слышит, тихо в доме, зовет — не откликается никто. А ведь сами звали, вот она у Керка и поинтересовалась, мол, не ушли ли куда? Керк тогда лишь плечами пожал, он этих соседей с утра не слыхал. Ладно, говорит подружка, зайду, авось не обидятся, присяду подожду. Так и сгинула. На третий день повелитель объявился. Знали его. В той самой избе и жил. Серым звали. Собачье в общем-то имя. Ну да не в имени дело. Плакал он. Все в избу свою звал. Мол, поглядите люди добрые: или я с ума сошел, или там и впрямь такое… Такое… Губы трясутся. Глаза что плошки. Сам не свой человек. Не человек, тьфу! — повелитель. Рассказать толком не может, только рукой в сторону избы машет (вот дурачина), виноватится непонятно в чем, перепугал, одним словом, всех — никто в избу зайти и не рискнул. Хотя с улицы многие глазели. А те, что посмелей, — и со двора. Вокруг избы бродили. Один смельчак даже в окошко слюдяное зыркнул. Зыркнул да тут же и отшатнулся. Бледный весь. «Чего, — спрашивают, — увидел-то?» А он улыбнулся глупо, рукой этак махнул: «Вурди меня побери! Ничего!» Так ему и поверили! А повелителя того после за ноги и ну в колодец макать. Раз виноватится, рассудили люди, значит есть за что. И потом, нечего народ в страх вводить, и так пуганые все, может, эти-то, из избы, живы-здоровы, приспичило людям — вот они в лес, в отшельники, и подались. — Уф! О чем это я? — спрашивала вдруг Тиссова жена. — О повелителе вроде, — улыбалась Ай-я. — Тьфу! И не о повелителе вовсе. Не путай. О Керке. — Да, — кивала Ай-я, — о Керке. А что с этим, Серым, сталось? — Гм, не помню я. Кажется, веревка возьми и оборвись. Пытались вытащить, только он плавать не умел. Так и утоп. А Керк… — Вошел он в избу-то? — В том-то и дело, что нет. Дверь вроде перекосило, не открыть ему. В окошко, конечно, заглядывал. Пусто. Только вверх дном все. Будто зверь какой шастал. На кроватке детской еще вроде кто-то лежал. А может, померещилось ему. Потому как он долго смотрел, не шевелится ли. Уж люди собрались: слухи-то — они быстро разносятся. А когда луна показалась, так ногой окошко вышиб, влезть, значит, собирался, тут-то его за руки за ноги и со двора. Чтобы глупостей не наделал. Как помешанный он тогда был. Ругался, конечно. Отпустить просил. Его ж дурака от смерти спасали, а он… Гилд его держал, так он Гилда все укусить пытался. Вконец озверел человек. Кричал еще, каркал: мол, погодите, у вас такое же будет. Накаркал. У Таисьи самой хоть и не в избе — в сараюхе, а точно так же дверь заклинило. Свинья у нее накануне опоросилась. Утром проснулась Таисья, пошла кормить. Дернула — не открывается. Будто держит кто. Вроде подастся сначала, а потом обратно — хлоп! Раз дернула, другой. А потом про Керка вспомнила. «А ну, думает, и у меня такое?» Отошла. Прислушалась. Непонятное что-то. Хрюкает, чавкает внутри, вроде как жрет кто. Только не по-поросячьи как-то. Жалко свинью. И поросят жалко. А подойти уж боязно. Так и не подошла. Два дня хрюкало. И маленькие пищали. На третий затихло все. То ли сдохли, то ли непонятно что. Потому как к ночи на третий день вроде подвывал кто-то. Не по-поросячьи, конечно. Вообще не пойми как. Гвирнусова избенка, рассказывала Таисья, тоже недоброй славой пользовалась. Хоть и пепелище одно, а к осени и травка пробилась, и грибы полезли. Странные грибы. Ножка длинная, кривая, в бахроме вся. А наверху и не шляпка — фитюлька какая-то. То желтая. То красная. То зелень болотная. И вонь вокруг — не подойти. Таисья рядом жила, и уж коли ветер с пепелища подует — хоть нос затыкай. Во все щели прет. Нанюхаешься — из глаз слезы, горло перехватывает, сердце заходится, она, наверное, и грудью страдать начала от этого самого запаха. Но что запах! Как-то раз глядит, повелитель (знала она его, волосатый такой) во двор к пепелищу юркнул. Ей интересно стало, она и подсмотрела. Думала, он просто из любопытства. Ан нет! Он над одним грибом склонился и пальчиком-то в эту фитюльку ткнул. Ткнул и замер. Смотрит на гриб, глаз не сводит. И палец-то свой не убирает. Она решила, запах ему понравился (у них ведь все не как у людей). Но и тут ошиблась. Жаль, к вечеру дело шло, темнеть начало. Видела она плохо. Но показалось ей, будто то ли гриб расти начал, то ли рука в этот самый гриб по локоть ушла. Хотя как же это? Гриб-то маленький совсем! В общем, странное что-то было. Если б не вечер, а то ведь мало ли что померещиться может… Много таких историй Таисья понарассказывала. Ай-я и не знала, верить ли? Нет? Но Керка ей было жалко. Даром, что он тогда вместе с Питером их со свету сживал. Но ведь семья… Двое детей… Зря его Гвирнус прочь погнал. Пожалеть надо было. Он, наверное, в лесу и вовсе с ума сошел… Зла она не держала. 5 У-у-у! Ай-я вздрогнула. Что-то уж больно громко. И куда ближе. Ладно стены-то крепкие, не страшно. Но ведь Гвирнусу-то самое время с охоты домой. — Спите… Ай-я скользнула взглядом по раскрасневшимся личикам детей. Тряхнула головой, отгоняя сонную дрему. Нервно прошлась по дому. Как же спать, коли этак воют? А Гвирнус в лесу? Не ко времени она Таисьины россказни вспомнила. Ох не ко времени. Сердце сжимал страх: а ну как и впрямь Гвирнус где-то неподалеку? Лучше бы подальше где был. От волков-то. Голодные они. Злые. Не знаешь, чего и ждать. Остался бы на своей заимке. Переночевал. Знать бы, где у него эта заимка, спокойнее было бы. Несколько раз спрашивала. А он: «Зачем тебе? Далеко это. Два дня пути. Там, — махал он рукой в сторону ручья, — прямо как у отшельника. Не землянка — нора». А сына водит. Он его там охоте обучает. Ай-я и Райнуса расспрашивала. Только какой с него спрос? Не охотник еще. Малец. Заметы свои не завел. Объяснять-то объяснял, да Ай-я ничего не поняла. А может, и специально ее путал. Мол, не женское это дело, нам свои, мужские секреты надобно иметь. «Нет, не будет он ночевать, — подумала Ай-я, — коли на лосяка вышел. Бегом обратно побежит». Потому как голодно в доме. Да и, по правде сказать, редко Гвирнус на своей заимке ночевал. Хоть и спокойно в Лесном поселке жилось, а до сих пор боялся оставлять ее и детей одних. И не из-за волков и сумрачного леса Подножия. Из-за людей. Глупый. Добрый. Смешной. Нелюдим. «Муж», — вдруг остро кольнуло Ай-ю. Десять лет. Десять долгих, счастливых и не очень, лет вурди охранял человека. Десять лет. Сытых и голодных, холодных и теплых, пасмурных и ясных, муж оберегал жену. И вурди забыл о вурди. И человек забыл о вурди. И даже жажда вурди пересохла, как в засушливое лето пересыхают озера и ручьи. И эта великая засуха была благом. До первой капли крови. До первого дождя… ГЛАВА ВТОРАЯ 1 Добыча была не ахти, но по этой не слишком богатой на зверье поре — сносной. Тощий беляк, пара куропаток да промерзшая насквозь кабанья ляжка, схороненная Гвирнусом еще с прошлой охоты, теперь же откопанная из-под груды снега. Не ляжка — смех… Прежде чем сунуть ее в заплечный мешок, нелюдим долго принюхивался: мясо вполне могло протухнуть в недавнюю оттепель, если же не протухло, то все равно никуда не годилось — подстреленный им кабанчик потому и дался так легко, что сам едва не валился с ног от голода, был тощ, как сама смерть, и, умирая, смотрел на подстрелившего его охотника с благодарностью. О том, чтобы завалить якобы бродящего где-то поблизости лосяка, не было и речи. Кто там про следы болтал? Лай? Тисс? Тисс, кажется… Вот уж язык без костей. Хлебом не корми… Сам небось от кого-нибудь слышал. Слухи — они слухи и есть. Так и ведмедя в собственной кровати углядеть можно. И потом, какой же охотник добычу другому уступит? Сболтнул по глупости. Потом пожалел, да поздно. Не любят в новом Поселке болтунов. В общем, какой уж там лосяк! Лес пустой, что твой желудок, — ни следа, ни следочка: и снег самый что ни на есть свежий понавалил, и до снега — в оттепель — зверье как сквозь землю провалилось. Одно слово — дрянная зима. Хорошо хоть у Ай-и травы всякие да пара мешков ржаного дичка с лета остались. Каша из него гадкая, да сытная, и хлеб такой же — бугристый, черный, в хорошие годы разве что про запас — на сухари. Снег валил третий день — идти было трудно. Хоть и постарался Гвирнус, просмолил лыжи к зиме на загляденье, а влажный снег все равно налипал на полозья. Хочешь не хочешь, приходилось останавливаться, счищать. На остановках есть хотелось особенно сильно. Гвирнус глотал слюну, однако в заплечный мешок за сухарями не лазал. Кто знает, что дальше будет, — сегодня хоть не с пустыми руками возвращаешься. А завтра? Совсем стыдно будет голодным детям в глаза глядеть. Не таким уж, правда, и голодным. Но все равно — не заслужил он нынче сухарей. «Ай-я небось тоже последнюю ложку отвара для детей бережет. Грибы да ягоды — оно, конечно, тоже еда. Но и без мяса никак», — подумал нелюдим, тревожно оглядывая сумрачный лес. Да и было от чего тревожиться. Лес кружил. Гвирнус поправил сбившуюся набок шапку. Запрокинул голову. «Ишь луна круглая какая. Светло как днем. Не с чего вроде плутать. Давно уж к дому должен был выйти. Дурак! — обругал себя нелюдим. Наклонившись, зачерпнул рукавицей полную пригоршню снега. Обтер лицо. Долго мял заиндевевший подбородок. Щеки. Нос. Больно. Ну да дело привычное: терпи. Тысячи иголок вонзались в кожу — Гвирнус тер все усерднее. — Вот ведь как подморозило, — ворчал про себя охотник, — днем-то, по солнышку, текло все…» — Уф! Лицо горело. Да и руке в рукавице стало жарко — нелюдим чувствовал, как ползут по запястью горячие струйки. Он торопливо сдернул рукавицу. Обтер влажную ладонь о меховой полушубок. Так-то. А не то пропитается потом, рукавица то бишь, и глазом не успеешь моргнуть, как рука — не рука. Ледышка. Попадись зверь какой, не то что тетиву натянуть, а и стрелу из колчана не вытянуть. Лицо обморозить — это что! С лица воду не пить. А руки беречь надо. «Этот холод — и не холод еще. Посмотрим, что дальше будет. К утру…» Гвирнус усмехнулся. Натянул рукавицу. В который раз оглядел ночной лес. Оно. Болотце. Кривые стволы берез, присыпанные снегом кустики можжевельника. В местах посуше — рахитичный гуртник. Не болотное растение. Но жадное. Куда семя упадет, там и лезет. Даже на камнях. «И расти вроде негде, а из одной своей жадности прет», — подумал нелюдим, отряхивая полушубок от снега, приглядываясь. («Показалось? нет? — будто впереди огонек мелькнул. В лесу да по этакой поре, что за ерунда?») Снова усмехнулся. Все, не мелькает больше. Стало быть, показалось. Стало быть, не огонь вовсе. Луна балует. Подмигивает. Вишь, старается, пугает — болотце сплошь залито мертвенным голубоватым светом. Березы синюшные, скрюченные, коли страху волю дать, один к одному мертвяки. Зато и видать далеко. Чуть не на сто шагов. Сосны по ту сторону низинки. Песчаный откос. Торчащие из-под снега могучие корни. Черный валун в снеговой шапке. Гвирнус крякнул. В шапке-то в шапке. Да глаза б не видели. Ни валуна. Ни болотца. Ни откоса. Потому как карабкался он совсем недавно по этому откосу. И у валуна останавливался (лыжи счищал). И сосенку вон ту, что справа, помнит: под ней вроде как еще пенек есть. Трухлявый такой. По осени так самое милое дело. Для опят. Тьфу! Закружил… Случись такое не с ним, посмеялся бы всласть. Рыболовом обозвал. Не пожалел бы бедолагу. А то как же! Виданное ли это дело — в лесу заплутать? Не рыболову, не бабе какой. На первой-то охоте, до посвящения, коли этак кругаля дашь — пощады не жди. А тут… Шел по старым заметам. Каждое деревце знакомо. Каждый кустик. Помнится, недавно еще у ключа был. А там уж и рукой подать. До Поселка, разумеется. Иди вдоль ручья, зараз и дойдешь. Задумался, что ли? Так ведь вроде не думал ни о чем. Ну об Ай-е немножко (что-то захандрила в последнее время она). О лосяке (чтоб ему пусто было). О Дроне еще Пересмешнике. (Уж больно часто Райнус к нему захаживать начал. Не научил бы плохому чему). Разве ж это мысли? Как же он, Гвирнус, с дороги-то свернул? — Дурак! — выругал себя охотник и вздрогнул: впереди, за болотцем, среди темных стволов мигал яркий огонек и будто в такт ему раздавалось еле слышное, однако явственно злобное рычание… Собаки ли? Волка? Понять на таком расстоянии было невозможно. «Что ж, поглядим». Нелюдим помянул вурди и торопливо съехал вниз… 2 Костер был уже совсем близко. Шагах в тридцати. И рычание раздавалось так громко, что не составляло труда понять — рычала вовсе не собака. Рычал волк. На человека, который грубо ругался хриплым голосом, то и дело приговаривая: — Не нравится, вишь. Что глазюки выкатила? Пасть скалишь? На тебе! На! — Огонек при этом раздваивался и темная фигура меж сосен тыкала маленькой мигающей звездочкой куда-то в темноту. «Отгоняет, — сообразил охотник, — что ж это он? Волк-то вроде один. Не стая. Одной стрелой сладить можно. Эх!» — Ату его! Ату! — крикнул он в темноту (луна некстати скрылась за облаком), на ходу стягивая лук и выхватывая из колчана стрелу. — А! Помогальщик явился! — послышалось в ответ. И снова ярко тлеющая ветка ткнулась в морду пока еще скрытого за деревьями зверя. Зато человека нелюдим видел почти целиком. Правда, лишь со спины. Невысокий, кряжистый. В ободранном меховом полушубке. Вовсе без шапки — вместо нее огромная копна то ли русых, то ли седых волос, перетянутая кожаным ремешком. В правой руке ветка. В левой… Что-то маленькое, темное. Шевелящееся. Вроде как живое. Хотя попробуй пойми. Темно все-таки. Даром, что костер. Горит-то ведь еле-еле. И человек не стоит на месте. Крутится как уж на сковородке. — На тебе! На! Вот. Опять. Стоявший возле костра яростно хлестнул веткой прямо перед собой, и Гвирнус углядел мотнувшуюся к костру, а потом стремительно отшатнувшуюся прочь серую тень. Волк показался нелюдиму огромным. Впрочем, видел его охотник лишь считанные мгновения. Он и глазом не успел моргнуть, как тень растаяла в сумраке ночи, а незнакомец, опустив тлеющую ветку, проворчал: — Вернешься. Знаю я тебя. Ну иди же сюда. Иди… Голос его заметно дрожал. Однако вовсе не от страха. Было в нем какое-то странное возбуждение, которое заставило Гвирнуса остановиться в нескольких шагах от костра. Человек между тем неприятно по-старчески рассмеялся, поднял вверх левую руку, держа за холку отчаянно брыкающееся, жалобно повизгивающее существо. — Бросила, да? — ехидно сказал он в темноту. Почувствовав стоявшего за спиной охотника, не оборачиваясь сказал: — Ты это… Уходи. — Куда? — Куда хочешь. Мне помогальщиков не надо. Охотник небось? — Да. — Оно и слышно. Я-то тебя, еще когда ты из болотца лез, услыхал. Лыжи у тебя никудышные совсем, — чуть более миролюбиво прибавил он. — Да и у тебя костерок не ахти, — проворчал нелюдим. Незнакомец пожал плечами, на мгновение обернулся к нему. Гвирнус подивился его немолодому лицу, морщинистому, грязному. «Как есть отшельник. Старик почти», — подумал нелюдим. В ответ же услышал: — Ну погаснет. Тебе-то что? — Не боишься? — Не боюсь! — Лесной человек снова смотрел куда-то прямо перед собой. — Мое это дело. Не лезь. А то вот тебя ненароком, гляди, и пришибить могу. — Это за что ж? Отшельник хмыкнул. Гвирнус пожал плечами. Поднял лук. Медленно натянул тетиву. Оглядел темнеющие стволы сосен. Никого. — Ушел… — Опусти, — сухо сказал отшельник, и нелюдим удивленно прищелкнул языком. Ишь ты! Будто спиной видит. — Опусти, — зло повторил лесной человек (старик ли? Нет? Гвирнус никак не мог определить, как его называть), — знает она. Что у тебя в руках-то. Просто так не подойдет. — Она? — Волчица, вишь. Не углядел? Ладно. Никуда не денется, — пробормотал отшельник, снова поднимая пойманного волчонка высоко над головой. — Ну давай! Скули! — Он тряхнул испуганного звереныша за холку и тут же громко выругался, ибо в лицо ему брызнула горячая желтоватая струйка. — Вот сволочь! Обоссал! — Отшельник вытер рукавом лицо. — Ну да мы тебя вот так! — зло сказал он, ткнув тлеющей веткой бедолаге в живот. Запахло паленой шерстью. Волчонок отчаянно взвизгнул, и в ответ тут же раздалось угрожающее рычание волка. Даже Гвирнус не сразу сообразил, что рычал не тот, первый (волк ли? волчица?), а другой. Не сообразил и отшельник. Он повернулся туда, откуда доносилось рычание, — вправо, а в это время с противоположной стороны поляны уже неслась к нему серая тень. Бесшумно. Могучие лапы, казалось, и вовсе парили над землей. Уши поджаты. Огромная морда чуть повернута набок. Каждый прыжок чуть не пять Гвирнусовых шагов. Как ни опытен был охотник, но и он заметил движение слишком поздно. Руки сами собой подняли лук, одного мгновения хватило на то, чтобы натянуть тетиву… Но выстрелить он не успел. Человек у костра невесть зачем резко сдвинулся в сторону, закрывая обзор. Оглянулся. Зло зыркнул на нелюдима: — Тебя еще не хватало! Помогальщик! Тьфу! И тут же полетел в снег, сбитый с ног бросившимся со спины зверем. Не раздумывая, нелюдим метнулся вперед. Отшвырнув бесполезный лук в сторону, на ходу выхватил нож и был уже совсем близко от катающегося по земле клубка, когда волк, почуяв приближающуюся опасность, оставил свою добычу. Отскочил в сторону. Сверкнул горящими угольями глаз. И бесшумно скрылся в темноте. — Дур-рак! — зло выругался, все еще лежа лицом в снег, незнакомец. Перевернулся на бок. Кряхтя сел. Пнул ногой окончательно погасшую ветку. Осмотрел порванный рукав полушубка. — Прокусил? — хмуро спросил нелюдим. — А то как же! — проворчал отшельник. — Когтями рванул. И не волк это вовсе. Я же сказал — волчица. До горла хотела добраться… Сволочь! Хитрая она у тебя… Мамаша то бишь. — Отшельник поднял за шкирку так и не выпущенного из рук щенка. Поднес испуганную мордочку прямо к носу. — Шкура! — хрипло сказал он без особой, впрочем, злости. Щенок согласно тявкнул. Горячий язычок торопливо лизнул отшельника в щеку. Тот нахмурился. Повернулся к нелюдиму: — Ну, чего уставился? Уходи. — Кровь у тебя вроде. — Не моя. Ее. Полоснул. Ножичком-то. — Вернется ведь. — Сам знаю. — Знаешь, а волка-то прозевал. Что, не так? — Так да не так, — проворчал лесной бродяга, — может, у меня своя мысль была… — Оно и видно, — усмехнулся нелюдим. Отшельник злобно хрюкнул. Кряхтя поднялся, подошел к затухающему костру. Пошевелил ногой красноватые угли. Затем так же не торопясь нагнулся, прихватил свободной рукой остатки лежащего возле кострища хвороста. Бросил в огонь: — Жри! — Совсем ведь загасишь, — не удержался нелюдим. — Не твое дело, — огрызнулся отшельник. — Как знаешь. Тебе видней, — сказал Гвирнус, неприязненно глядя на чуть сгорбленную спину незнакомца. На поскуливающего волчонка в его руке. На эту руку — большую, сильную, четырехпалую, ибо вместо мизинца на ней красовался короткий обрубок, который напомнил Гвирнусу… Что? Он силился, но не мог вспомнить. Где-то он уже его видел. Такой же. Давно. Много лет назад. Где? Когда? У кого? И не из-за него ли, обрубка, он так долго торчал возле этого догорающего костра? Гвирнус тряхнул головой, отгоняя смутно копошащуюся в душе догадку. («Да. Мизинец. На левой руке. Или на правой?») Тряхнул еще раз. («Тьфу! Лезет же в голову всякая ерунда!») Перевел взгляд на разорванный в клочья полушубок, от которого несло кислым запахом застоявшегося пота и плохо провяленного мяса. Сморщился. «Другой бы спасибо сказал. А этот… Верно говорят: от отшельника добра не жди». Потом снова взглянул на руку, не выдержал, будто невзначай спросил: — Чем это? — Ась? — Палец, говорю, чем? — А! — Отшельник обернулся к нему. Внимательно посмотрел на нелюдима: — Всякое бывает. Тебе-то зачем? — Так, — пожал плечами нелюдим, — рукавицы надень. — Вишь, разговорчивый какой, — проворчал лесной бродяга, — не отвяжешься. Ты вот что… — буркнул он с плохо скрываемой злостью, — нечего тебе. Оглядывать. Не люблю я. Сглаз — он ведь хуже мозоли будет. Прилипнет — куда мне потом? Мозоль хоть ножом срезать можно. А его чем? И со спины не стой. Не поможет. Чую я, когда со спины. То, что я волка-то до себя допустил, в голову не бери. Из-за тебя ж и вышло. В другой раз так просто не подойдешь. Шел бы добром. Или тоже? Из этих? Ты смотри. У меня ведь и колышек есть. «Ишь как глаза блестят. Колышек приплел. Верно говорят. Все они отшельники. Не в себе», — хмуро подумал нелюдим. А вслух сказал: — Ухожу уж. Закинул лук за спину и впрямь собираясь уходить. («Пускай сам с волками-то. Коли этак-то. Зло не зло, а попробуй пойми как. Да и Ай-я заждалась, поди», — мысленно добавил он). Но не ушел. Потому что вдруг увидел, как незнакомец вновь наклонился, однако на сей раз вовсе не за хворостом — за ножом. Лежавшим рядом. Под рукой. На подтаявшем возле кострища снегу. Обычным. Охотничьим. Один к одному, как у Гвирнуса. Наклонился. Поднял. Встряхнул хорошенько щенка: — Ничего. Не один ты там. Сейчас и до братцев, твоих доберусь. Так-то! — и торопливо провел тонким лезвием ножа по его горлу… 3 Маленькое тельце обмякло. Еще прежде, чем хлынувшая из горла кровь успела обрызгать рукав, отшельник швырнул волчонка в снег. Пренеприятно по-стариковски хихикнул. Почесал заскорузлым пальцем щеку. Покосился на нелюдима: — Стоишь?.. — Тьфу! — Гвирнус презрительно сплюнул. Он не сводил глаз с окровавленного лезвия ножа. Если бы не знать, что свой при себе, в голенище, то… Точно ведь — один к одному. — Ну стой, стой. Мне тебя жалеть нечего. Теперича одним миром мазаны. Думаешь, она нам это отродье простит? — Нам? — недобро усмехнулся нелюдим. — А ты как думал? — Лесной бродяга зажал пальцем левую ноздрю. Шумно высморкался. Он, казалось, не замечал Гвирнусовой злости. — Теперича не отвяжешься. Я-то знаю. Дурак ты. Лезешь, когда не просят. Дорого оно, времечко-то. Видишь, ушла мерзавка. Не дура. Понимает. Этого не спасешь. Стаю небось приведет. Самой-то не справиться, поди. А там еще целый выводок. Во-он там. Под сосенкой… — Он вытянул руку, показал куда-то в темноту. — Ты иди своей дорогой. А я ими-то как раз и займусь. — Отшельник снова пренеприятно хихикнул. «Точно ведь не в себе», — подумал Гвирнус. Ему вдруг стало неуютно. Здесь, у костра. Рядом с лесным бродягой, который невесть зачем резал беспомощных волчат… Лучше уж одному… В лесу. Идти надо. Вот только «взглянуть еще раз на руку… На обрубок… На… нож. Вспомнить (что ж именно?). И идти. — Злой ты. — Охотник поежился (будто стало еще холодней), покосился на мертвое тельце… — Я одному такому по шее надавал. Бабу он хотел в старом Поселке выкрасть. Правда, не стоила она. Ну, того… Чтобы спасать. Лучше бы уж выкрал тогда, — проворчал нелюдим, сам не понимая, почему не уходит, почему не спешит домой к Ай-е, почему глаз не может оторвать от этого немолодого уже, морщинистого, почти стариковского лица. Нет, не лица. Руки. Отшельник присел на корточки, пошевелил ножом догорающие угли. Хихикнул. Скривился, отчего лицо его, и без того не слишком симпатичное, показалось нелюдиму отвратительным — худющее, со впалыми щеками, заросшее непонятного цвета всклокоченной бородой. Губы влажные, слюнявые. А как перекосить, так и вовсе не губы, а будто два слизняка на шляпке осеннего гриба. Как веточкой их ткнешь, тут-то их и скривит. Тут-то они, как эти губы, веточку и обовьют. — Норкой ее звали, — зачем-то сказал нелюдим. Отшельник хмуро покосился на него. Пробормотал, глядя куда-то за спину охотника, брызгая слюной и неприятно вздрагивая всем телом: — Вот привязался! Репей да и только! Сам-то кто? — Гвирнус. — Он будто не расслышал. Хотя, как показалось охотнику, в голосе бродяги мелькнуло нечто похожее на удивление. Мелькнуло и тут же сменилось холодным равнодушием. Странный, впрочем, это был холод. Так звенит в зимней ночи ледяная тишина. Дзинь! Дзинь! — Гвирнус, — повторил было охотник, однако лесной бродяга, брызнув слюной, протянул: — А-а! — И, пожевав слизняками, буркнул. — Нелюдим, значит?.. — Да. (Дзинь! Дзинь!) — Оно и видно. Нелюдим. Места ему в лесу, вишь, мало. Не нравишься ты мне. Я вот тоже за бабой в ваш-то ходил. Бабы тоже мне, — нервно хрюкнул отшельник (дзинь! дзинь!), — баба — она ведь тоже бабе рознь. Моя-то Зовушечка и не бабой вовсе оказалась. Хорошо, колышек с собой был. Эх! У-у, гнида! — вдруг невесть кому сказал бродяга. — Сам, небось, из этих, — добавил он, и Гвирнус понял, что ему. (Кому ж еще?) — Не боюсь я тебя! — „И я“, — мысленно ответил охотник. — Хотя что был, что не был. Колышек-то. — Слизняки отшельника сложились в некоторое подобие улыбки. Он задумчиво провел по ним языком: — О-обветренные! Бешеное. Молочко-то. — Речь бродяги становилась все более бессвязной. — Э! Куда! — воскликнул он, заметив, что Гвирнус собрался уходить (охотник и впрямь собрался, внезапно решив, что разговор затянулся и что он вовсе не желает торчать у погасшего костра до утра). — Нет уж! Постой! — злобно воскликнул отшельник. — Теперича мы вместе. Будем. Отродье ихнее. Я еще погляжу. Как ты… Как она… С-сука! Ходит! Выслеживает! Не подпускает! Убил бы, а не подпускает. Но — ходит! Иной раз сижу в землянке, а ведь чую! Тут она. Рядом совсем. Наверху. Любит меня, дура. За то что я ее… Ножичком-то. Тьфу! Не тем, не тем, — хрюкнул отшельник, — совсем одурел тогда… Гадину… Хе-хе… Так-то. — Он вдруг потянулся за выброшенным в снег бездыханным тельцем волчонка, поднял его. Поднес прямо к носу. Шумно вдохнул воздух. Потом трясущимися руками протянул волчонка Гвирнусу: — Вот. Понюхай. И не волчья совсем. Кровь-то. — Глаза его странно блеснули. Теперь он и впрямь выглядел как сумасшедший. Не только руки, но и голова тоже вздрагивала, глаза закатились. — Не волчья… Да, — повторил бродяга, брызгая во все стороны слюной, — он не смотрел на Гвирнуса, теперь он вообще никуда не смотрел. Ему не надо было никуда смотреть. Казалось, еще немного, и он повалится в снег в жутком припадке падучей. Совсем как живший некогда в старом поселке дурак Филяй. Только страшней. Потому как про Филяя-то хорошо знали — лучше с ним и не заговаривать вовсе и не подходить. Ненормальный человек и все. А тут… Только что ведь сидел у костра. И ничего такого. А вот на тебе! И взгляд как у Филяя. И голос — дрожащий, с придыханием, того и гляди сорвется в крик. (А-а-а-а-а! Дзинь! Дзинь!) И ночь. И луна вон как светит. И трясет его всего. И вон уж и набок валиться начал (чуть не в костер). И не уйдешь теперь. Не приучен Гвирнус так-то людей в лесу бросать. — Вурди меня сожри! — проворчал он, торопливо стаскивая с плеча сумку, на дне которой таскал с собой Ай-ины снадобья. От простуды, от кашля, на случай, если зверь задерет, — много всякого. „Может, чего и сгодится, — подумал охотник. — Сон-трава например. Настой. Не уснет с одного глотка-то. А глядишь, и успокоится…“ — Надо же! Угораздило! — проворчал он, доставая наконец требуемое. Торопливо сорвал восковую крышку. Подошел к бродяге, протянул маленький глиняный кувшинчик: — На, выпей. Полегчает. Бродяга поднял на нелюдима мутный взгляд. Глупо хихикнул. Брезгливо оттолкнул протянутый настой. В горле его что-то неприятно булькнуло. Потом испуганно моргнул. — Пей, говорю! — А! И ты туда же! Ты мне вурди не поминай! — хрипло крикнул бродяга, отшатываясь от протянутой руки, будто и в самом деле не человек, а оборотень тянулся к нему. — А-а-а! — кричал он на весь лес, и лес так же громко вторил ему: „А-а-а! У-у-у! А-а-а!“ Не лес. Волки. Стая. „Надо уходить, близко они совсем. А костер-то почти погас. Нечем их будет. Отгонять-то. Надо уходить, — тревожно подумал охотник и тут же остановил себя: — С этим-то? Куда?“ — А-а-а! Крик резал уши. — Убью! А-а-а! Отродье! Всех! — отшельник вздрагивал всем телом. — Сволочь! Дурак! — Это уже Гвирнусу. Скрипнул зубами, охнул и неожиданно повалился прямо на пылающие жаром угли. Взвыл от боли, с невероятной ловкостью перекатился через себя и уже на другой стороне костра выпростал из-под себя обожженную четырехпалую руку и ткнул ею куда-то в темноту: — Вот она! Вот! Стоит! Сучка! Гадина! Смотрит! Что я ей сделал?! Что?! Уб-бью!!! — И уже глядя на Гвирнуса: — Ну! Что стоишь, пень корявый! Ты мне этих… гаденышей тащи. Из норы. Таких же… — Он потянулся через костер к брошенному им тельцу. — Слышишь, воют? Гвирнус покачал головой. Нет, не слышу. Там вдалеке — да, слышу. А здесь… Только вроде как поземка шуршит, подвывает. Угольки потрескивают. Вроде еще как скулит кто-то. Тихо так. Жалобно. И не по-волчьи вовсе. По-собачьи… — Не слышишь разве? — уже спокойней повторил отшельник, будто понемногу приходя в себя. — Воют? Не-е… — пробормотал нелюдим, прислушиваясь. Вот. Опять. Где-то совсем близко, в норе. Щенок. Точно ведь в норе. И не волк вовсе. Пес. Не дам отшельнику. Убьет он его. „Себе возьму“, — неожиданно решил нелюдим, оглядывая поляну. Снова прислушался. Нет, не в норе. Чуть в стороне. Небось чует. Опасность-то. Пока то да се, выполз. А далеко уходить боится. Мамки-то нет. Плохо без мамки. — Где ж ты, а? — буркнул нелюдим. Собака? Щенок? В лесу? Откуда? В новом Поселке собаки были разве что у семейства Нарта да у старого пердуна Шепелявого. И те — тощие, престарелые, уже ни на что не годные. Разве что тявкнуть из последних сил. Да и то нет мочи слушать, хоть уши затыкай. Рыжий кобель у Нарта. Серый, волчьей породы у старика. Еще у Тисса был, так того зимы две как ведмедь задрал. У Лая… Так ведь не кобель — сучка. Еще у Настасьи (во баба — почище мужика будет!). Точно ведь у нее, вспомнил нелюдим. Этот вроде ничего. Да больно уж дикий. Только и знает, что в лесу шастать. И еще две сучки. У бывшего рыболова Дрона (этой уже не до кобелей). И у Гергаморы. В старом-то поселке, Речном, с собаками и не цацкалась никогда. А как пришло время уходить — прихватила. Знала, старая карга, что на новом месте хорошая сучка подороже охотничьего ножа будет. Да только перестаралась — опоила чем-то псину: нет от нее щенят. Вот и получается — повывелась собачья порода в здешних местах. Хоть волком вой. „Воют. Еще как“, — не без ехидства подумал Гвирнус, прислушиваясь к звукам ночного леса. — Где ж ты, а? — Вишь, сбежать вздумал, — слабым голосом сказал отшельник, — правильно. Этого первым. Я бы и сам. Да что-то ноги занемели, не идут совсем. — Крякнул: — Не беда. Пройдет это. Не впервой… Гвирнус порылся в мешке. Достал склянку с мазью. Кинул уже почти пришедшему в себя отшельнику: — На, натри. И двинулся по поляне, внимательно оглядывая окрестности. — Эй! Теперь поскуливание раздавалось совсем близко, в нескольких шагах. Но и волчий вой куда ближе, чем раньше. Еще немного и… „Какой, к вурди, щенок. Хворост надо собирать“, — ворчливо подумал нелюдим. Однако до рези в глазах всматривался в синий от лунного света снег и тихо приговаривал: — Ну же, писклявый, ты где? Тишина. Будто испугавшись его голоса, жалобно скулящее существо умолкло. — Дурень. Я ж к тебе добром. А ты… — Оно и верно. Добром, — хихикнул где-то за спиной отшельник. — Добром, — упрямо повторил нелюдим. Щенок коротко тявкнул и снова умолк. Там. За сосенкой», — подумал Гвирнус, ускоряя шаг, проваливаясь в рыхлом молодом снеге. «Если кобель, назову Снурком, — внезапно решил он, — если сучка…» — Нашел гадину? Гвирнус обернулся: — Нашел. Ноги-то как? — Натираю, — проворчал отшельник, — ты это… Не тяни. Слышишь? Мамаша-то близко совсем. — Слышу, — проворчал нелюдим, наклоняясь над маленьким серым комком. — Вот ты где! Чего ж ты аж под самый камень забился, дурень? Тут, вишь, и тень, и ты аж по самую холку зарылся. А пройди я? Мимо? Я ж — не ты, ночью-то не ахти как вижу. Вот и подох бы тут без меня. Ну, чего уставился — вся морда в крови? — Он снова повернулся к костру: — Ножом, что ли, в нору совал? — Совал. А что? — Так. Ничего. — Сам прирежешь? Или помочь? — Сам, — усмехнулся охотник. Скинул теплую рукавицу, потянулся к острой мордочке и тут же отдернул руку — острые зубки едва не вцепились в его палец. Будто испугавшись сделанного, щенок заскулил. — Ишь ты! Боевой! — уважительно сказал нелюдим. — Ты не меня, ты этого кусай, — ехидно добавил он, покосившись в сторону костра. Брошенный отшельником хворост постепенно разгорался. Видно было хорошо. Бродягу (без портков). «Отморозит задницу-то», — мысленно усмехнулся охотник. Мертвого волчонка на снегу. След полозьев. Ай-ину склянку, которая валялась нетронутой там, куда ее бросил нелюдим. «Не взял, значит». Однако ноги бродяга растирал. Чем-то своим. «Его дело», — решил Гвирнус. Он снял с плеча мешавший лук, колчан с десятком стрел. Присел на корточки. Не без удовольствия оглядел находку. Еще у костра по жалобному повизгиванию он определил, что услышанные им звуки вовсе не похожи на волчьи. Слышал он, как визжат и потявкивают волчата, — их голоса насквозь пропитаны лесом, это не потявкивание даже, а сплошной протяжный скулеж. Так ветер, залетев в печную трубу, вдруг застонет жалобно, почти по-человечьи: мол, выпустите меня отсюда, не дело это для вольного ветра — в печных трубах горевать. И ноет он, и ноет — все жилы тянет. Собачий же голос не таков. Даже жалобный, как сейчас. Тут больше достоинства. Лесом даже не пахнет. И на человечье нытье ничуть не похоже. Тут — свое. Хоть и жалобное, а с достоинством. Собака (даже месячный щенок, как этот) свою цену знает. Не будет она ни за что ни про что случайным слушателям душу надрывать. Разве что, бывает, хозяин раньше пса возьми и помри. Тогда — да. Тут уж не до достоинства — одна тоска. Ну да это дело особое. Смертное. Щенок был хорош. То, что морда в крови, оно и понятно — вылизывал себя. Рану вылизывал. Вон на спине — аж с мясом шерсть выдрана. — Сейчас помогу тебе. — Гвирнус полез в котомку. Лежала у него где-то на самом дне чистая тряпка. Для себя носил. Случись что — перевязать. Но сколько по лесу ни шастал, сколько со зверьем ни воевал — ни одной царапины. Будто заговоренный. Будто сам лес взялся его охранять. Другие, бывало, то на ведмедя в гуртнике напорются — еле ноги унесут, то, смотришь, лицо все исполосовано — рысь когтями прошлась. А у Гвирнуса таких случаев ни-ни. Разве что на гиблый корень он мастак нарываться. Так ведь тут никакой перевязи не надо — кровь и не течет вовсе. Гвирнус рылся в котомке в поисках тряпки, щенок же смотрел на него огромными бусинами глаз. Жалобно, с недоверием, зло. — Терпи, — пробормотал Гвирнус. И добавил с усмешкой, прислушиваясь к приближающемуся со стороны лесного поселка вою: — Ишь как расходились. Твои небось… Дружки. — Ты это… Побыстрей давай, — послышалось со стороны костра. — Там их в норе полно. Голыми-то руками не лезь… — Пошли ноги-то? — А куда они денутся? Пойдут. «Пойдут, да поздно будет», — зло подумал нелюдим. «Хоть и собака, а что-то волчье в нем есть, — думал он, косясь на нового знакомца. — Морда у тебя, братец, собачья. И голос, и окрас. Это не Настасьин ли дичок какой волчихе удружил? А что? Масть та же. Бурая. Ведмежья. С рыжими пятнами по всей твоей глупой морде. Да. Похоже. Он». — Ну вот, — вполголоса сказал охотник, достав наконец небольшой отрез белой ткани. — Тут на троих таких, как ты. — Он одним рывком оторвал подходящий лоскут. — Готово. Только ты, друг, вот что — пасть-то свою не разевай. Кусаться нам ни к чему. Я ведь тебя тоже ох как покусать могу! С этими словами Гвирнус ловко ухватил щенка за загривок и выдернул из подтаявшего от звериного тепла снега. Щенок отчаянно завизжал, дергаясь всеми лапами и ворочая большой лохматой головой, пытаясь достать зубами своего обидчика. Теперь в его визге не было никакого достоинства. — Ага! Волчье прорезалось! — сказал сам себе нелюдим. — Ничего, мы из тебя волчье-то повышибем. — Закончив перевязку, все еще держа щенка за загривок, свободной рукой Гвирнус ловко щелкнул его по носу: — Снурком будешь! Щенок лязгнул зубами, едва не ухватив охотника за палец. Нелюдим одобрительно покачал головой: — Ловкий, стервец. И, немало не заботясь тем, что зубы и когти у его нового приятеля уже успели окрепнуть и могли доставить немало неприятностей, сунул щенка за пазуху. Цыкнул на него: — Тихо! Щенок завозился, жалобно тявкнул, но, пригревшись, быстро затих. — Так-то. — Нелюдим покосился на темную фигурку отшельника. «Теперь — костер», — подумал он. И замер. Ибо за голубоватыми от яркого лунного света стволами берез мелькнула большая серая тень… ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1 «Кого родишь-то? Вурденыша?» «Кто это сказал? Ах да! Маленький такой, — вспомнила Ай-я, — обидчивый. С плаксивым лицом. Вурдик. Или вурди? Как бы не так! Не родила. Родила, да не тех. Спите. Спите сладко-сладко». «Ушли», — облегченно вздохнула Ай-я, когда щемящий душу вой постепенно затих вдали. Она подошла к столу, налила из глиняного кувшина крепкого травяного отвара. Присела на табурет. Подперла голову рукой. Не торопясь осушила кружку. «Ушли». Поставила кружку на стол. Потом снова взяла ее, задумчиво повертела перед носом. Зевнула. Красивая. С рисунком. Ведмедь и ведмежонок. У них в старом поселке (а в новом тем более) никто бы так не вылепил. Разве что Гей. Так ведь он больше деревья всякие лепил — ходил слух, будто он от лесных проказ свои кружки да горшки заговаривает. Нет, не местная это работа. И потом — сколько уж лет из нее пьют, а она вон как новенькая. Как есть повелитель. Да ведь не только с кружкой так. Вон и полотенца новехонькие у рукомойника висят. И горшки… Даром что Гвирнус к Гергаморе ходил повелителей выводить, — двух-то, положим, выгнал, но эти-то! Обычный горшок — он как? Раз на печку поставишь. Другой. Глядишь — уж и закоптился. Стукнешь опять же случайно, разбить не разобьешь, а трещинка появится. Где ж они, эти трещинки? Десять лет уж горшкам. Ни одной ведь нет… Ай-я снова зевнула. Понатащил-таки повелителей ее муж. Ну да ей все равно. А ему… Не знает, и ладно. Скажешь, так ведь вышвырнет все до одного. В чем хочешь, в том и вари. А где ж настоящие раздобыть? — Ну вас! Живите… — сонно пробормотала Ай-я. Не в кружке дело. Не в полотенцах. Не в горшках. «Кого родишь-то? Вурденышей?» Как бы не так! Вот они. Спят. Вурденыши, как же! Сопят. Слюни во сне пускают. Даже во сне кличками лесными обзываются. Эй, Райнус, ты что? Сон плохой приснился? Ну же, маленький, не плачь. Ах, не маленький? Охотник? Ну и кого ж ты сегодня подстрелил? Куропатку? Зайца? Ах, ведмедя! Большого? Ведмежонка? Что ж ты, милый. А еще охотник! Он же такой же, как ты. Несмышленыш еще. Тоже небось во сне сопит и палец сосет. Зачем же его было трогать. Дал бы подрасти. «Ох, что же я такое говорю?» Ах не попал! Так бы сразу и сказал. Только ранил? Ну ничего — заживет. Давай я тебя укрою, а? Тише, тише, Аринку не разбуди. Сам знаешь: проснется — вот реву-то будет. Пускай уж лучше слюни пускает. Что? Я ей сама вытру. А! Писать? Ну тогда вылезай. Большой уже. Мужик. Сам дорогу знаешь. Эй, эй, ты куда? Аринка? Проснулась? И не плачешь? Ну, моя маленькая, дай-ка я тебе ротик вытру. Ишь обслюнявилась вся. Сказку? Какую ж среди ночи сказку? Воют? Нет, не волки. Это ветер. В трубу заберется и ну малых деток пугать. А мы и не боимся. Правда? Что? Боимся? Ну ладно, ладно, не реви. Будет тебе сказка. Только ты ложись. Укройся, вот так, с головой, и слушай. («Эх, совсем как Гергамора стала»). А? Что ж ты такая нетерпеливая? Дай хоть вспомнить. Да вот хотя бы про Вурдика (Ай-я улыбнулась). Только договоримся — глазки закрыть. Поняла? Так вот. В темном лесу в маленькой избушке жили-были, гм, кто же? Ах да! Папа, мама и маленькая дочка, ну совсем как ты. Только звали ее по-другому. Сказать по правде, и не помню как. Но это и не важно. А важно то, что дом у них был не простой, дом-то дом, а и не дом вовсе. («И не в кружках дело. И не в горшках»). Только все-то в этом доме было живое. Умоешься, хлопнешь в ладоши — полотенце тут как тут. («Куда ж это Гвирнус запропал?») Как кошка, выгибается, ластится — ну-ка вытри, Аринка, тьфу, не Аринка, а та самая… девочка, вспомнила, как ее звали, — Фей. Ну-ка вытри, Фей, свои глазки, свои ручки, свой носик и смотри у меня — чтобы хорошо вымыты были. («Что, не нравится? Так ведь и мама спит. Какая ж она рассказчица, со сна-то? А?») Полотенце? Ну и что? Не бывает? Ох, еще как бывает. Да. Само. Ну-ка вытри, Фей, свои глазки. (Ай-я зевнула). А то я грязнуль-то не люблю — живо кусачкой лесной обернусь… Фей за стол — плошка с кашей Фей под нос. Фей за ложку — ложка сама в руку прыгает: ешь-ка мной да поскорей, вон подружки уже на улице давно. Фей в кроватку, а кроватка, знать, покачивается, чтобы Фей слаще спалось. Спи, кому говорю! Утро скоро… Что? До утра? Я тебе покажу до утра! Не будет никакой сказки… Глазки закрой… Вот так. Слушай. Ложка. Кроватка. (Ай-я зевнула). И все-то вещи в доме любили Фей. И сам дом, даром что лесной, неказистый, стены-то кривые, крыша уж набок сползла, а и он каждое утро приветствовал ее. Поскрипывал под маленькими ножками маленьким деревянным крыльцом… Ай-я сладко зевнула. В который уже раз. — Спишь? Нет? Ох, замучила ты меня. — Мама, а Вурдик — кто это? Ай-я улыбнулась. — Так, к слову пришлось. Не знаю я. У отца спроси. Не скажет? А ты спроси получше. Все равно не скажет? Да. Спи. Спи Аринка-калинка, спи сладко-сладко, сейчас и Райнус придет из сеней, что-то уж больно долго там, как бы не замерз — хоть и не на улице, а все одно мороз. Залезет Райнус в кроватку, закроет глазки — вот тебе и охота, и ведмеди с ведмежатами, и чудища всякие. Какие мамке и не выдумать. Эй! Райнус! Куда запропал? Ну-ка вылезай. Нечего прятаться. Знаю я тебя, хитрец, нарочно под дверью стоишь. Зуб на зуб не попадает, а стоишь — не хочешь, чтобы мамка тебя в кроватку загнала. Давай-ка выходи! Так-то лучше. Ну-ка?! Что это? Райнус? Где это ты так вымазался? Не вымазался? Ударился, что ли? Небось лазил куда не след… Не лазил? Погоди-ка. Дай посмотреть… темно больно. Вишь плошка как коптит. Так. Вижу. А что у тебя с губой? Эй, эй — лицо-то не прячь. Набедокурил — умей отвечать. Все-таки ударился? Больно? Э, что-то я не пойму. Ну-ка повернись. Вот так. Нет. Еще. Не бойся, не буду я тебя ругать. Райнус?!! Мне страшно… мама… Аринка? Спи. Мамочка. Где ты? Спи мерзавка. Да. Так говорила. Когда-то. Ее мать. Райнус?!! Нет, это не лицо. Не твое лицо. Что-то я не пойму… Чужое какое-то… Погоди. Что-то с глазами. Пылинка, видать. Попала. Да. Не вижу я ничего. Сейчас. Сейчас. Не плачь. Все будет хорошо. Мама встанет. Мама подойдет. Вот так. Погладит по головке. Вишь, какие они у тебя жесткие. Шерстка. Да. Шерстка? Ну-ка! Что же это? («Кого родишь-то? Вурденыша, а?») Нет, не может быть. Только не это. Ты ударился. Ты просто ударился. Губа… Что у тебя с губой? Я уже спрашивала? Волчья? Почему волчья? Ты в луже видел? Какая еще лужа — зима на дворе! Как это ничего? А чего ж ты плачешь? Как? Это не ты? Это я? Ну вытри мамке слезы… Рука. Волосатая. Нет! Убери! Не хочу! Райнус?!! Он стоял на четвереньках. Он не был Райнусом, ибо скалил зубы, как волк, и лицо его уже окончательно утратило человеческие черты. Острые коготки мохнатых волчьих лап зло скребли по дощатому полу… Когда же маленькое лохматое существо подняло голову и посмотрело на нее чуть раскосыми волчьими глазами, она уже не могла ни кричать, ни плакать, ни просто дышать. Будто невидимая рука сдавила горло. Ай-я захрипела, забилась, как пойманная в силки птица и… 2 Одна, вторая, третья. Тени. Волки. Не один, не два — стая. Гвирнус прижался к холодному стволу. Будто ствол и впрямь мог защитить. Потом опомнился, выхватил из-за плеча лук. Из колчана стрелу. Покосился на разгорающийся на поляне костер. Как там этот… Ага. Заметил. Отшельник торопливо натягивал портки. Нет, уже сапоги. Пошли, видать, ноги. Пошли. «Как тихо», — внезапно подумал нелюдим. Ветер и впрямь стих. Не подвывала поземка. Не поскрипывали могучие стволы сосен. Даже костер, казалось, почти бесшумно пожирал брошенное ему угощение. «Хорошо хоть, разгорелся, не погас, — мелькнуло в голове охотника, — впрочем, не надолго это. В момент прогорит. Ох, сколько же их!» Он с беспокойством вглядывался в ночной сумрак, мысленно считая: один, другой, третий… Хорошо еще, луна светила вовсю. Да и лес кругом был редкий — лишь сосны да редкие кустики гуртника, в которых не спрятаться и зайцу. Далеко видать. Как на ладони. Далеко. Очень скоро Гвирнус сбился со счета. Несметное количество серых теней бесшумно металось между стволами сосен. Пятая, шестая, седьмая. Много. Очень много. Пальцев бы не хватило сосчитать. Не то что на руках — а и на ногах. Тишина стояла такая, что звенело в ушах. «Лучше бы они выли», — подумал про себя охотник. То ли таково было действие лунного света, то ли уж слишком хаотичным движение стаи (а может, просто у страха глаза велики, хотя был ли он, этот страх?), но Гвирнусу показалось, что волков намного больше, чем в обычной стае. Раза в два. Если не в три. — Ох и будет нам с тобой, — тихо, чтобы не слышал тот, у костра, прошептал он пригревшемуся за пазухой щенку. — А может, и нет. Кто их, голодных, разберет. «Да-с… — прибавил уже про себя нелюдим. — Голодный — не сытый. Сытого не то что волка, а и человека насквозь видно. Другое дело, когда кожа да кости одни. Один, глядишь, песни петь станет. Другой — бабу напоследок к стеночке прижмет. А третий — нож к горлу, не к своему, конечно. Бывают и такие, да…» — К костру, дурак, иди, — услышал он хриплый голос отшельника, — вдвоем-то оно сподручнее будет. Эй! Или сбежать надумал, а? «Как же, сбежишь», — хмуро подумал нелюдим. Но насчет костра отшельник был прав, и Гвирнус торопливо побежал к костру, не забывая при этом поглядывать за спину: а ну как выскочит какой, нет уж, дудки, меня так просто не возьмешь. У костра было тепло. И беспокойно. Хорошо еще, щенок затих. Гвирнус снял лыжи (сподручней так), встал спиной к огню — нечего глаза к свету приучать. Почувствовал, как побежало по щиколоткам живительное тепло. Покосился на бродягу. Тот уже натянул сапоги, но все еще сидел на снегу, лениво поглаживая четырехпалой рукой голенище — ноги, видать, еще не шли. Зато, казалось, пришел в себя. Сидел молча. Не трясся. Спокойно ткнул пальцем в фиолетовый сумрак. Буркнул: — Я туда буду глядеть. — И (палец описал замысловатую дугу, едва не ткнулся Гвирнусу в пах) добавил: — Ты — туда. Охотник кивнул. Разумно. Могут ведь и все разом. Хотя вряд ли. Пока огонь не погас, полезут немногие. Из тех, что посмелей. Хотя бы вон тот. Небольшой вроде. Молодой. Неопытный. Глупый. Ишь как близко подошел. Глядит. И не боится вовсе. Не умеет еще. Бояться-то. Гвирнус снова поднял лук. Сейчас научу. Но не выстрелил. Волк, будто понял его намерения, резко метнулся в сторону. И вновь удивил нелюдима бесшумностью и стремительностью движений. Нелюдим крякнул. Досадливо сплюнул. Опустил лук. Ладно. Успеется. Посмотрел через плечо на отшельника. Нет. Не в себе еще. Взгляд мутный. Вон как тревожно шарит меж стволов. Хотя глупости все это. Сам-то не лучше. Да и есть с чего тревожиться. Волки кружат — не зевай. Так-то. А на Гвирнуса бродяга и не смотрел вовсе. Будто и не было Гвирнуса. Так же не глядя и спросил: — Чем ты его? — Кого? — Вурденыша. Отродье это. — А! Ножом, — ответил нелюдим. Не время сейчас. Из-за щенка языками-то сцепляться. А может, и не только языками — мало ли что лесному бродяге в голову придет? — Ножом, — повторил он. И тихо выругался — повалил снег. Снова подул ветер. Взметнулась поземка. Костер пугливо прижался к земле, затрещал, лизнул жаркими языками Гвирнусовы сапоги. Гвирнус покосился на огонь, торопливо шагнул в сторону — жаль все-таки, хорошие сапоги. Потер рукавицей заледенелые щеки: ничего, скоро будет жарко. Шумно выдохнул изо рта белое облачко пара. — Выжидают, вишь, — пробормотал за спиной отшельник. — Все сидишь? — усмехнулся в ответ нелюдим. — Сижу. — Что с ногами-то? — Бывает. Немеют. Не чувствую я их. — Встретил на свою голову, — проворчал нелюдим. И добавил: — Задницу-то, смотри, не отморозь… — А мне моя ни к чему… За своей гляди. Гвирнус глядел. Мельтешение меж стволов прекратилось. Ни воя. Ни быстрого промелька серых теней. Только белый пар изо рта, снег, который валил все гуще, игривый ветерок, поземка. И почти кромешная мгла — луна скрылась за облаком, отчего и без того иссиня-черные стволы сосен слились в одну непроницаемую черную массу, где лишь изредка раздававшееся урчание выдавало присутствие непрошеных гостей. Нападать волки не спешили. Ожидание действовало Гвирнусу на нервы. Он нетерпеливо переминался с ноги на ногу, поглядывал на затухающий костер. Наконец не выдержал, махнул рукой в сторону засохшей сосенки, шагах в двадцати: — Заломаю. Для костра. Положил к ногам отшельника лук и колчан со стрелами: — Присмотри, мешаться будут. Лесной бродяга как-то странно посмотрел на него: — Хм! Не боишься? — Чего? — А оставлять? — Не боюсь, — хмуро буркнул нелюдим. И, не дожидаясь ответа, ринулся в темноту… 3 — Мама?! Ай-я очнулась, ошалело уставилась на догорающую печь. Заслонка почему-то открыта. Сухо потрескивают тлеющие угольки. А ведь только что огонь в печи бушевал вовсю. «Я спала, да?» Ай-я быстро взглянула на детские кроватки в углу. Потом на закрытую ведущую в сени дверь. Никого. На том месте, где только что стоял скаливший зубы звереныш, — никого. Значит, это был сон. Ай-я вскочила с табурета, подбежала к кроваткам, поправляя на ходу упавшие на лоб волосы. Спят. И Аринка. И Райнус. Райнус даже улыбается во сне. Небось опять снится охота, лук, стрелы, а может, и вечно ворчащий на своего непонятливого ученика отец. Хотя нет. Отец вряд ли. Тогда бы Райнус не улыбался. Скорее хмурился. Вот так — и Ай-я сама нахмурила лоб. Почти как Гвирнус. Отец. Она улыбнулась. Как хорошо, что это был сон! И снова нахмурилась, на этот раз всерьез. «Мама», — сказал кто-то и этим самым тихим и жалобным «мама» разбудил ее. Тоже во сне? Но ведь голос звучал так явственно и четко — она могла поклясться, что слышала этот голос наяву. Тсс! Нет же, откуда? Баю-бай. Голоса не было. Тогда почему же она и сейчас слышит, как скребут по дощатому полу острые коготки? Мыши? Нет, мыши скребутся не так. И кролики в своих клетках, что расставлены по полкам в сенях, тоже скребутся по-другому. Что-то этот тихий звук ей напоминал… Ах да! Сон. Привидевшийся во сне кошмар. Выходящего из сеней Райнуса, на ходу поправлявшего свои спущенные до колен штанишки и… смешно прикусывающего свою страшную волчью губу. Его острые коготки, когда он встал на четвереньки. Да. Его острые коготки. Ай-я вздрогнула. Тогда это был сон. Но сейчас… Она испуганно окинула взглядом дом, не понимая, откуда могут раздаваться эти так пугающие ее звуки. Потом вдруг неожиданно поняла. Сени. Да, сени. И звуки стали совсем другими. Уже не скреблись по дереву острые коготки. Кто-то чавкал, сопел, причмокивал и даже повизгивал от удовольствия. Там, за деревянной дверцей, запертой на хлипкий железный крючок, который без труда можно было вышибить легким ударом ноги. Громко и смачно. Не обращая внимания на испуганно заверещавших в своих клетках кроликов. Впрочем, очень даже обращая. Вот чавканье на мгновение прекратилось, раздался полузадушенный визг — и Ай-я поняла, что одним кроликом стало меньше. Зверь (а то, что это был именно зверь, Ай-я не сомневалась) деловито уничтожал ее неприкосновенный запас — ох как надеялась Ай-я на своих маленьких и пушистых в эту голодную зиму. Да и не просто так вурди всегда держал их под рукой. Ибо кровь кролика не будит жажду. Но утоляет ее. Но сейчас Ай-ю интересовало другое. Не столько гибель кроликов, сколько то, как мерзко чавкающее и сопящее существо могло проникнуть в запертый дом. Пускай не дом — сени, но Ай-я-то хорошо помнила, что попасть туда с улицы было невозможно: Гвирнус самолично залепил все щели речной глиной, а наверху под потолком крепко-накрепко заколотил досками. Да и она, Ай-я, зная ленивый нрав своего мужа, самолично проверила, все ли он сделал, как надо. Тогда ей казалось — все. И однако же зверь оказался в сенях. «Не сам же дом впустил его сюда?» — мелькнуло в голове Ай-и. Зверь был не слишком большой, определила по звуку Ай-я, размером с лесную рысь. И по повадке, воровской и наглой, он тоже походил на рысь. Впрочем, так могла сопеть и лиса: — голод не тетка — с голодухи вполне можно позабыть и привычную осторожность. Еще так могла сопеть росомаха, но с этим зверем Ай-е и вовсе не хотелось бы встретиться. «Ну за кроликов ты у меня поплатишься», — подумала женщина, поглядывая на висящий над кроваткой Райнуса подаренный отцом лук. Маленький, детский, но вполне способный убивать. «Или лучше нож? Нет, — решила Ай-я, — ускользнет». Она попыталась припомнить, где хранит свои стрелы Гвирнус. (Сыну он их не давал. А ну как стрельнет ненароком в кого?) Вспомнила — под притолокой, над входной дверью. Быстро пододвинула к двери табурет, забралась на него. Так и есть. Достала все до единой. Не так уж много. Пять штук. Осторожно, чтобы не вспугнуть зверя, спрыгнула, бросилась к кроватке, схватила лук. Страха она не испытывала. Рысь — зверь хоть и опасный, но вся его опасность в неожиданном нападении. Когда сваливается с ветки тебе на голову этакая пушистая когтистая тварь — попробуй-ка сбрось! Здесь же нападать будет она, Ай-я. Лук… А что лук? Доводилась и Ай-е пострелять из него, хотя не очень-то приветствовалось в старом Поселке, когда женщина за мужское дело бралась. Ну да на нее косились всегда. Ай-я осторожно подошла к двери. Прислушалась. Чавканье стихло, однако существо, несомненно, было в сенях. Женщина слышала, как оно, сопя, пытается прогрызть сплетенную из ивовых веток клеть. Гордость Ай-и. Вымоченная в специальном растворе, чтобы не прогрызли кролики. Этому существу она была явно по зубам. Женщина тихонько откинула железный крючок. Но, видимо, не настолько тихо, как бы хотелось: сопение внезапно смолкло, и за дверью воцарилась настороженная тишина. Будь что будет. Ай-я торопливо натянула тетиву. Ногой распахнула дверь. И — обомлела. Из темноты сеней на нее глядели испуганные, голодные, дикие, но — человеческие глаза! ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1 Сломать сосенку не составило труда. Гвирнус осторожно перекинул сухой ствол через плечо (не придавить бы щенка) и уже повернул назад, когда почувствовал на себе немигающий волчий взгляд. Торопливо глянул через плечо — никого. Направился к костру, но не прошел и пяти шагов, как тихое рычание за спиной вновь заставило его обернуться. За спиной было пусто. Лишь падали откуда-то из кромешной мглы огромные хлопья снега да ветер то и дело швырял его пригоршнями в лицо. Гвирнус, тревожно огляделся по сторонам, уже не понимая, с какой именно стороны донеслось встревожившее его рычание. Справа? Вон сосенка, невесть отчего кривая, сугроб рядом, небось муравейник засыпало, — может за ним? «Вряд ли, — подумал нелюдим, — вроде не слепой. Углядел бы. И за муравейником. И за стволом». Нет, не справа. Слева? Так ведь первая сосенка в доброй полсотне шагов. Даром что темно. И снег в глаза. А серая шкура да на белом-то снегу бывалому охотнику за полдня пути видна. Однако ж ведь рычал! И не там, за соснами, где затаилась огромная стая. А здесь, где-то совсем рядом, глухо так, будто из-под снега. Не из-под снега, конечно, однако… «Ага! Нора!» — наконец сообразил нелюдим, почему-то сразу успокоившись и вновь зашагав, утопая по колено в рыхлом снегу, к едва приметным сквозь густую снежную кашу всполохам огня. — Вот! — довольно возвестил он, дотащив свою поклажу. — Принес, — добавил он тише. И умолк. Потому что отвечать было некому. Отшельник исчез. Исчез и оставленный Гвирнусом лук. Лишь колчан со стрелами жалко потрескивал лопающейся от жара кожей на раскаленных углях. Да сами стрелы, еще не прихваченные огнем, уже начинали обволакиваться грязно-желтыми струйками дыма. Сплюнув, Гвирнус бросил сосенку возле костра. Не снимая рукавиц, выхватил из огня колчан. Швырнул в снег. Некоторое время с каким-то тупым равнодушием наблюдал, как упрямый огонь лижет остатки кожаного переплета. Как шипит, тая и испаряясь, грязный снег. И лишь когда последний красный язычок, пшикнув, захлебнулся собственным дымом, оцепенение спало — нелюдим наклонился, выдернул из покоробившегося кожаного уродца стрелы. Несколько отбросил сразу — они никуда не годились. Лишь пять или шесть подходили для стрельбы. Гвирнус бросил и эти. Не в костер — в снег. Но мог бы и в костер. Зачем они ему? Он был уверен, что украденного отшельником лука уже не вернет. 2 Если он и испытывал злость, то вовсе не на лесного бродягу. На себя. Нашел кому помогать. Отшельнику! Тьфу! Мало ли что волки. Мало ли что показалось ему, будто четырехпалый похож на… Глупости. Столько лет прошло. Снег валил по-прежнему. Огромные белые мухи вились вокруг лица, кружились над жалкими отростками огня. В каких-нибудь трех-четырех шагах от костра вырастали в сплошную белую стену, лишь изредка разрываемую сильными порывами ветра. Гвирнус представил, как бредет сейчас сквозь эту снежную кашу лесной бродяга, и злорадно хмыкнул: так ему и надо! Потом резко одернул себя: бродяга не бродяга, а нечего сглаз наводить. Волков то есть. Нельзя. Этак-то. Под руку. Так ведь и самого себя сглазить можно. — Иди уж, — проворчал вслух нелюдим, а про себя подумал: «Волки. Стая. Что-то не слыхать их. Может, ушли?» И тут же будто в ответ услышал протяжный, тянущий жилы волчий вой. Тихий. Как будто издалека. А как будто и не очень. Валивший с неба снег глушил звуки, придавливал к земле, Гвирнус был уверен — закричи он сейчас во всю глотку, и его не услышат и в двадцати шагах. Ему даже стало спокойнее, когда он услышал этот вой. Он скинул заплечный мешок, присел на корточки возле постепенно разгорающегося костра. Стряхнул с шапки и заснеженного полушубка белые хлопья. Снял рукавицы. Поднес ладони к огню. Его не слишком беспокоило возможное нападение со спины. Снежная стена будто отделила его от стаи, а стаю от него. Он был уверен: пока кружит метель, нападать волки не станут. «Самое время идти, — неожиданно для себя зевнув, подумал нелюдим. И мысленно добавил: — Сейчас. Вот только согреюсь немного и…» От костра приятно пахло сосной. Солнцем. Теплом. Хотелось закрыть глаза. Потянуться. Уткнуться головой в теплый Ай-ин живот. Надо идти. Гвирнус сонно вздохнул, лениво потянулся к мешку. Развязал. Достал из него положенные Ай-ей сухари. Ледяные. Такие не разгрызть и ведмедю. Флягу с водой. Порывшись в мешке в поисках соли, с удивлением обнаружил приличных размеров шмат копченого мяса. Достал и его, вяло обругав жену (сунула-таки), но довольный — в желудке бурчало, а грозящая опасность лишь пробуждала аппетит. Прямо-таки зверский (Гвирнус сглотнул слюну). Попробовал мясо на зуб. Холодное. Брр! Выгреб из-под уже занявшегося пламенем ствола горячие угли. Положил мясо на них. Потом, подумав, положил и сухари. Прислушался. Воют. То ли из-за снегопада, то ли просто из-за того, что нелюдима изрядно клонило в сон, Гвирнусу почудилось в этом вое что-то завораживающее. Он громко выругался, однако звук собственного голоса показался нелюдиму глухим и безжизненным. Как плеск болотной воды. Подвинул уже прогоревший посередке ствол. Поежился. Не от холода — от этих ненавистных ему звуков. Впился зубами в приятно пахнущий Ай-иными травами и дымом костра кусок. Долго и задумчиво жевал, мысленно посмеиваясь: «Вот что значит собственное брюхо. Стоит как следует набить, и волчий вой покажется вовсе не таким уж волчьим». Очередной порыв смешанного со снегом ветра хлестнул нелюдима по лицу, и вой снова наполнил его душу леденящим холодом. Гвирнус нахмурился, бросил недоеденный кусок мяса обратно в мешок. Есть почему-то расхотелось. Хотя под ложечкой посасывало по-прежнему. Вовсе не от голода. — Что это? — Нелюдим невольно потянулся к запрятанному в голенище ножу. Он уже не понимал, что это: вой ли волков, гул ветра, шум в ушах или плач. Теперь казалось — плач. Настоящий человеческий плач. Так оплакивают покойника. Оплакивают долго, с каким-то яростным усердием и злостью. Он вытащил из-за голенища нож, крепко сжал холодную рукоять. Скрипнул зубами. Холод обжигал. Но и приводил в чувство. Он едва удержался от того, чтобы не провести острым лезвием по ладони. Зато поднес нож к щеке. Скользнул плашмя по грубой щетине на подбородке. Приставил острием к пульсирующей на шее жилке. Слегка надавил… И… ничего не почувствовал. Будто и не было ни остро отточенного лезвия. Ни ножа. Не без сожаления отвел руку с ножом в сторону, задумчиво глядя на вцепившиеся в рукоять пальцы. Побелевшие от холода. С черными разводами под ногтями, которые всегда заставляли Ай-ю кривиться — фу! — и отправлять его к ближайшему ручью. Гвирнус подбросил нож в воздух. Не без труда поймал его заиндевевшими пальцами. А потом услышал короткий — не то злобный, не то испуганный, но главное — такой человеческий! — крик… 3 Глаза… Рысь, росомаха, гнедатая лиса. Как же! Ай-я опустила лук. Какой там зверь! Хотя в сенях и царила кромешная мгла, но Ай-я прекрасно видела в темноте. Девочка лет десяти. На корточках возле распахнутой настежь клетки. Пустой. Ибо маленькое тельце пушистого зверька она судорожно прижимала к груди. Лица почти не видно — девочка зарылась носом в мягкую кроличью шерсть, — только тревожно глядящие на Ай-ю глазенки. Исподлобья. Немножко удивленно, немножко зло. Она была совершенно голой, эта невесть откуда появившаяся девочка, хотя грязные, спутанные волосы ее были так невероятно длинны, что, обернутые вокруг маленького тщедушного тельца, казались звериной шерстью. Ее и в самом деле можно было принять за зверя. Легкие мурашки пробежали по телу Ай-и. Сон. Райнус. Звериная шерсть. На его плечах, груди. Животе. Все это с быстротой молнии промелькнуло в голове женщины. «Вурди? нет?» — промелькнуло и исчезло, оставив лишь смутное чувство тревоги, даже не тревоги — смятения и… жалости. Жалости прежде всего. Сейчас она видела лишь жалкого, измученного голодом и холодом ребенка. А убитый кролик, никогда не стриженные волосы, звериный взгляд, странное появление в запертом доме — обо всем этом она еще подумает. Потом. Потом. Ай-я перевела взгляд на бездыханное тельце в руках девочки. — Вкусно? При звуке человеческого голоса девочка испуганно вздрогнула и неуклюже отодвинулась к стене. — Я тебя испугала, да? Ай-я хотела было шагнуть в сени (она так и стояла как вкопанная на пороге), но, опасаясь спугнуть нежданную гостью, лишь выпустила из рук свое единственное оружие. Лук с легким стуком упал на пол. И лук, и стрела. Новый звук снова заставил девочку вздрогнуть. Она прижалась к спасительной стене, выставив перед собой тонкую голую ручонку: нет, нет, не надо! Ручонка заметно дрожала. Впрочем, дрожь била все ее маленькое тельце. Ай-я видела, как ходят ходуном ее острые коленки, как вздрагивают, будто от плача, маленькая головка, беззащитные плечики, прижатая к груди кроличья шкурка. «От холода? — внезапно подумала Ай-я. — Или… Нет, только не это!» О! Она слишком хорошо знала, какая нечеловеческая боль разрывает тело после обращения вурди… Когда жажда вурди утолена (да вот хотя бы этим самым несчастным пушистым существом). Когда в обезображенное нечеловеческой жаждой тело наконец возвращается… человек. — Тебе больно? — прошептала Ай-я («Не думаю. Ведь ты бы обязательно плакала. Кричала. Каталась по полу. Рвала бы волосы, расцарапывала в кровь уже не звериную — человеческую кожу; я же знаю, это нельзя вытерпеть. Так, как терпишь ты»). Значит, не вурди? — Не бойся. Глаза девочки неотрывно смотрели на Ай-ю. — Ты… ты меня понимаешь? Никакого ответа. Если не считать того, что девочка неуклюже отодвигалась все дальше и дальше от Ай-и. В самый угол холодных сеней, где на многочисленных полках хранились припасенные с лета травы. Нет, не понимала. Ай-я растерялась. — Кто ты? — Она уже не ждала ответа, а спрашивала саму себя, стараясь говорить как можно ласковей, чтобы если не смысл сказанного, то хотя бы звук голоса успокоил это насмерть перепуганное существо. Да. Как можно ласковей, но знала ли ее нежданная гостья, что такое ласка? «Вряд ли», — подумала Ай-я. Она осторожно перешагнула через порог (не стоять же так всю ночь). Снова замерла, так как глазенки девочки испуганно моргнули. Казалось, еще мгновение, и она зайдется в безудержном детском плаче. «Только не это», — мысленно попросила Ай-я, испугавшись, что громкий плач разбудит спящих детей. И зашептала, стараясь заговорить этот еще не вырвавшийся плач, как опытная знахарка заговаривает зубную боль: — Здесь же холодно, дурочка. Не бойся, я тебя не трону. Ничего тебе не сделаю. Только поглажу и все. Вот так, — Ай-я провела ладонью по своим волосам, — видишь? Поглажу и все. Это не страшно. Ты ведь хочешь есть? Ты ведь не убежишь? Тихо, моя маленькая… Тихо, тихо… Повторяя последние слова, Ай-я осторожно приближалась к забившемуся в угол человеческому детенышу. Девочка не двигалась, но каким-то шестым чувством Ай-я понимала, что все ее существо готово сорваться и унестись прочь. — Тихо. Вот так. Видишь, я такая же, как ты («Ой ли?»), у тебя ведь есть мама, да? Есть, я знаю. Должна быть. — Р-р-р, — глухо сказал детеныш, когда Ай-я приблизилась на расстояние вытянутой руки. — Да? — Ай-я тревожно смотрела на девочку. Теперь она видела даже голубенькие прожилки вен на ее бледной коже. Видела, как посинели от холода стоящие на холодных досках ноги. Видела, как напряжено маленькое тельце. Не видела лишь одного — лица. Девочка по-прежнему прятала его в мягкой кроличьей шубке… — Да? — повторила Ай-я. — Вот так, по-звериному, да? Она присела на корточки рядом. Протянула руку. Девочка дернулась всем телом, но что-то удержало ее. Замирая от страха, дрожа всем жалким, ужасающе грязным тельцем, она позволила Ай-е прикоснуться к себе. Ай-я ласково коснулась пальцами ее холодного, влажного лба. Потом улыбнулась, провела ладонью по жестким, словно болотная трава, волосам… — Видишь, совсем не страшно, р-р-р? — Она позволила себе немного поддразнить ночную гостью, та что-то промычала в ответ, неразборчиво, тихо, уже без прежней настороженности и злости. — Вот… Молодец. — Ай-я протянула левую руку (правой она по-прежнему гладила не по-детски жесткие волосы), попыталась забрать у девочки мертвого кролика. — Зачем он тебе? Не тут-то было. Девочка вцепилась в уже похолодевшее тельце. Так маленькие девочки вцепляются в свои вылепленные из глины или вырезанные из дерева игрушки: не отдам. — Ты жадная, да? Ну же. — Ай-я потянула кролика на себя. Глаза девочки испуганно моргнули. Ручонки разжались. Ай-я осторожно забрала ушастое тельце, положила у ног. И вздрогнула от неожиданности. На нее смотрел Гвирнус. Да. Это были его глаза. Его рот. Его губы (ярко очерченные, подкрашенные чем-то алым. «Ах да — кровь», — подумала Ай-я, и снова смутная тревога шевельнулась в ее душе). Не только губы — даже манера слегка обиженно поджимать их. Даже эти складочки в уголках, чуть опущенные вниз. Подбородок. Чуть с горбинкой — нос. Настороженный взгляд… «А я-то приняла тебя за девочку, — подумала Ай-я, — а ты…» — Кто? И вправду мальчик? Или все-таки… Ай-я осторожно, чтобы резким движением не испугать доверившегося ей ребенка, раздвинула его ножки. Нет, она не ошиблась. Перед ней и в самом деле была девочка. Но как она была похожа на отца! ГЛАВА ПЯТАЯ 1 Кричали совсем рядом. Хотя определить расстояние было нелегко. Звуки вязли в снежной каше, и любой порыв ветра мог приблизить или отдалить их на десятки шагов. Несколько ударов сердца ушло на то, чтобы разобраться, с какой стороны доносится крик, еще несколько, чтобы выхватить из костра горящую головню. Когда же нелюдим уже готов был броситься на помощь кричавшему (несомненно отшельнику, ибо кому еще взяться в сей неурочный час в лесу?), крик внезапно стих и вокруг костра вновь воцарилась тишина. Остались лишь бесшумно мечущиеся перед глазами белые хлопья. Да жалкое потрескивание прогорающих в костре углей… Еще завозился за пазухой щенок. Гвирнус зло цыкнул на него — не мешай. Прислушался. «Так кричали или нет?» Теперь он вовсе не был уверен в том, что слышал именно крик. В том, что он вообще что-либо слышал. Может быть, кричала сова. Может быть, ветер как-то по-особенному взыграл среди ветвей. А может быть, это и вовсе был сон, может быть, он, Гвирнус, на мгновение задремал и?.. Охотник зло швырнул горящую ветку обратно в костер. Лес не только кружил, но и дурил нелюдима. Только теперь, когда крик стих, Гвирнус подумал о том, что кричали слишком уж близко, а отшельник, если он решился украсть у охотника лук, должен был уйти достаточно далеко. Не дурак же он в самом деле. Должен ведь понимать, что, доберись до него нелюдим, — не сносить ему головы. «Померещилось», — мысленно успокоил себя Гвирнус, отряхивая засыпанный снегом полушубок и вновь присаживаясь к огню. «Ночь. Лес. Волки. А тут еще этот… — Он брезгливо сморщился, вспомнив исходивший от отшельника запах. — И не такое послышится, да». Однако чем больше он успокаивал себя, тем сильнее росло в нем странное чувство: будто вовсе не случайно заплутал он нынче в лесу. Будто не случайно встретил отшельника, вдруг напомнившего ему… («Эх!» — крякнул нелюдим). Будто не от простого голода кружили вокруг волки. Оно ли, лес ли, не важно, кто или что, но его явно не хотели пускать… Домой. От этой мысли нелюдиму вновь стало не по себе. «Ладно, — он криво усмехнулся, — будет. Засиделся. Вот и лезет в голову всякая чепуха». Гвирнус потянулся к запорошенному снегом мешку. Подумав, сунул в мешок уцелевшие от огня стрелы. Вспомнил о сгоревшем колчане. Крякнул. Торопливо затянул ремень. Перебросил его через плечо. Натянул рукавицы. В правой руке нож. Левой потянулся за головней — пригодится. Встал. Прислушался. Ушли? Нет? Попробуй разбери. Может, затаились, к костру-то боязно подходить, ждут. А может, отшельник за собой увел. Стаю-то. Тогда и лук ему простить можно. Ох, только не верится что-то. «Ну да и мы не лыком шиты, будь вы хоть трижды голодные, меня так просто не возьмешь. Жаль вот только, лука у меня нет», — в который раз пожалел о потерянном оружии Гвирнус, сунул башмаки в обледенелые крепления лыж. И скользнул в темноту. 2 Ветер хлестал прямо в лицо. Лыжи вязли в рыхлом снегу. Но хуже всего было то, что в разыгравшейся метели Гвирнус совершенно не представлял, в какую сторону идти. Шагов через двадцать он остановился — ему вдруг почудилось, что он слишком забрал вправо: уж очень ему не нравилась видневшаяся неподалеку сосенка. Ее кривой раздвоенный ствол походил на большую рогатку, а эту рогатку нелюдим проходил сегодня не один раз. Так и есть. Даже не вправо забрал — вообще не в ту сторону пошел. Хорошо еще, опомнился вовремя. Этак и вовсе невесть куда забрести можно! Охотник выругался, торопливо повернул назад, пытаясь хоть как-то сориентироваться среди однообразия вьюжной ночи. Но куда там! Будто в первый раз в лесу оказался. Темные стволы походили один на другой как близнецы. И только проклятая рогатка торчала бельмом в глазу, словно насмехаясь над охотником: мол, куда уж тебе, дурачина, сидел бы в такую-то погоду дома, так нет, пошел на ночь глядя… — Гм! — бормотал нелюдим, мысленно проклиная и этот лес, и ночь, и отшельника, и самого себя за то, что так глупо заблудился, понимая, что ему ничего не остается делать, как вернуться обратно к костру и ждать, пока не прекратится эта треклятая метель. «А может, и не в метели дело? — думал нелюдим, с трудом переставляя тяжеленные от налипшего снега лыжи. — А что? Говорят, могут они… Коли что не по-ихнему… Ну, с дороги сбить…» Гвирнус обернулся. Так и есть. Отшельник. Высунулся из-за черного ствола огромной сосны. В руке лук. Украденный. Гвирнусов. «Не ушел, значит…» Нелюдим почувствовал, как кровь прилила к голове, — еще немного, и он бы бросился на лесного бродягу с кулаками, но что-то удержало его. То ли вид у бродяги показался нелюдиму уж слишком растрепанным. То ли в его торопливом лихорадочном «эй!» послышалось Гвирнусу нечто такое, от чего в голову закралась странная мысль: а ведь и верно, дожидался его отшельник, и лук неспроста выкрал, и сейчас неспроста вылез, знает же, что за лук да колчан со стрелами Гвирнус ему голову оторвет. Ан нет. Не боится. К чему бы это? Может, и впрямь лучше послушать. Поглядеть, зачем зовет? — Заплутал? — Лесной бродяга усмехнулся, однако в этой усмешке не было ничего обидного. Скорее даже сочувствие. Хотя кто их, отшельников, разберет? — Сам видишь, — буркнул нелюдим, косясь взглядом на что-то темное под ногами бродяги. Вроде как зверь. Да не пойми какой. Неужто ему лосяка удалось завалить? Потом снова на отшельника. «Кто ж его так? Одна пола у полушубка и вовсе оторвана, другая на соплях висит. Даже в этакой темени видать — досталось ему. Нет, не лосяк у него под ногами… Неужто… волк?» — подумал охотник и удивленно моргнул, ибо ему показалось, что пятно под ногами отшельника шевельнулось, более того — пятно повернуло косматую голову в сторону нелюдима, приоткрыло зубастую пасть. Издало какой-то странный хрюкающий звук… — Вишь, вроде как узнал он тебя, — проворчал бродяга, наклонясь над лежащим у его ног зверем и набрасывая на косматую голову сплетенный из кожаных ремешков… Намордник? Гвирнус снова удивленно моргнул: — Узнал, — с каким-то злорадством повторил бродяга и, хмуро взглянув на нелюдима, добавил: — Ну что стоишь как пень? Ближе подходи. Небось вурди-то и в глаза не видел, — он усмехнулся, — раз по лесу ходишь. Живой. — Вурди? — Охотник недоверчиво взглянул на косматую голову. Волк как волк. Здоровенный, это верно. Волчара. Такого завалить постараться нужно. Сразу видать — матерый. Опытный. На такого просто так лук не наведешь… Одно только непонятно, вурди-то тут при чем? — Вурди? — с сомнением повторил нелюдим. — Он самый и есть, — сказал отшельник, одним рывком затянув намордник на косматой шее зверя. Гвирнус вытащил башмаки из кожаных креплений лыж, подошел, проваливаясь в рыхлом снегу, к бродяге. Присел на корточки возле стреноженного, как он теперь прекрасно видел, волка. — Зачем он тебе? — Тебе! — усмехнулся отшельник. — Я-то, как ты от костра отошел, его сразу приметил. За тобой он ходил. Ты даром что охотник, а коли не чуешь зверя, так хоть по ночам по лесу не шастай. Слышал ведь, как стая притихла? — Да! — Гвирнус осторожно потрогал туго затянутые на загривке волка ремни: — Хлипкие больно. Как бы не перегрыз. — Не успеет, — усмехнулся бродяга, — раненый он. Не видишь, сколько кровищи-то натекло? — Вижу. — Охотник скользнул взглядом по спине зверя, из которой до сих пор торчала невытащенная стрела. Покачал головой. Коли не вытащена, откуда ж ее столько, крови-то? Вон на боку — вся шкура намокла. Пригляделся. Ага. Без ножа не обошлось. — Живучий, гад, — услышал он над головой, — я пока его вязал, чуть сам не попался. Весь полушубок клыками подрал. — Я бы убил, — простодушно сказал нелюдим. — Убить — много ума не надо, — ворчливо откликнулся бродяга, — только как мне тебя, дурака, после учить? Отодвинься-ка. Кой-что покажу. И кругом приглядывай. — Лук отдай, — глухо потребовал нелюдим. — Держи. Гвирнус взял протянутое ему древко, встал, отошел на шаг: — А колчан-то зачем? — В костер, что ли, бросил? — с готовностью откликнулся отшельник, доставая из-за пазухи что-то похожее на большую круглую лепешку. — Кто шил-то? — Жена. — Вот как! — Бродяга неприятно прищелкнул языком. — Хорошая работа. Да, — добавил он, и Гвирнус внезапно понял — вовсе не то он собирался сказать. — Жаль? — Бродяга повернулся к нелюдиму и пристально посмотрел на охотника. — Жаль. — А ты не жалей. Стрелы тоже небось жена ладила? — Нет. У Лая выменял. У него наконечников много. Из старого Поселка понатащил. — Гм! — Отшельник нахмурился, отчего лицо его в мгновение ока постарело — теперь он выглядел настоящим стариком. Крепким, кряжистым, но уже в той самой поре, когда не ему бы шастать по лесу в поисках добычи, не ему бы мокнуть под дождем, подставлять ветру морщинистое лицо, не ему бы воевать нынче с волками. Не ему. Сыновьям. Гвирнус почувствовал легкий укол в сердце. Да. Четырехпалый. Сильно постаревший, с сумасшедшинкой в глазах. Да, вовсе не такой, каким его помнило детское сердце. Да, отшельник. Лесной бродяга. Изгой. Но… Нелюдим пошатнулся, почувствовав, что еще немного, и он таки скажет такое простое и одновременно такое труднопроизносимое слово… — Как тебе это, а? — сказал между тем бродяга вовсе не Гвирнусу, а по-прежнему истекавшему кровью зверю. — На, жри! — проворчал он, сунув под нос волку вытащенную из-за пазухи лепешку. Морда зверя потянулась к угощению. Гвирнус видел, как напряглось его огромное раненое тело, как судорога боли волной прокатилась от холки до самого хвоста. Охотник с недоумением смотрел на происходящее. Он ничего не понимал. Сначала подстрелить зверя, стреножить, вспороть ножом волчий бок, а потом кормить? — Для Зовушечки моей берег, — сказал старый бродяга, обращаясь и вовсе уж непонятно к кому. К Гвирнусу ли? К волку? К самому себе? Потом, увидев, что волк кое-как подцепил лепешку клыками, повернулся к охотнику: — Как съест, лучше отвернись. Не смотри. Ни к чему это. — Хорошо, — пожал плечами нелюдим, который с опаской ожидал повторения приступа сумасшествия, — слишком уж непонятно вел себя этот человек. Гвирнус даже отошел еще на шаг, мучась странными сомнениями. Он вдруг вспомнил, как (удивленно? испуганно?) прищелкнул языком отшельник, когда охотник сказал, что колчан ему сшила жена. Как нахмурился, когда узнал про выменянные у Лая стрелы. Лесной бродяга явно хотел что-то сказать, и это что-то было очень неприятным и страшным, судя по тому, как резко заходили его желваки, как вмиг постарело его лицо… — Коли в лесу повстречаешь, бросишь такую вот засушенную, кроличью, — Зовушечка моя враз и опомнится, — донеслось до Гвирнуса, — живого-то кролика по лесу с собой таскать не будешь. А уж у вурди как? И себя не помнит, в этаком-то обличье, а туда же. Видать, тянет. Любовь-то. Только без этого оберега кроличьего ни-ни. Не подпускай. Хоть и знаешь, что иной раз сытая как вроде, не тронет. Только ведь раз на раз-то не приходится. И потом на кой мне волчица-то? Мне баба нужна! — А? — вдруг опомнился от своих мыслей Гвирнус. — Сам, говорю, сушить придумал. Вишь, какой он. Секретик-то мой. Поначалу боялся, не выйдет ничего. Ну, что только свежая нужна. Кровь-то. А потом разок попробовал — ан вышло. Оно, конечно, и дольше, и больней. Ну да не моим костям трещать. Тихо как, — вдруг сказал отшельник, прислушиваясь. — Затаились, — пробормотал он, и Гвирнус понял, что отшельник говорит о волках. — Хитрые. Были б волки, давно бы кинулись. А эти… Пока кровью не запахло, коли у них супротив тебя ничего нет, так хоть полжизни кружить будут, всю душу вымотают, а потом ведь все равно, тьфу, доберутся. Коли ты, рот раззявив, глазеть будешь, — добавил отшельник с неожиданной злостью. — Я же сказал. Как съест, — бродяга ткнул пальцем в стреноженное тело, — не смотри. — Выпала у него. Лепешка твоя, — проворчал нелюдим. — Тьфу! То-то, думаю, тихо. Сейчас в пасть кину — не жуя сглотнет. — Отшельник наклонился, поднял надкушенное угощение. Дразня, помахал лепешкой перед глазами волка. Тот с силой дернулся, глухо зарычал. — Чует ведь, — усмехнулся лесной бродяга, — хорошо, хоть запах слабый. А то бы уже давно вся стая сбежалась. На угощение. Тут бы они нас и… — Отшельник примолк, занятый тем, как бы поосторожней вложить лепешку в полураскрытую пасть. Волчьи глаза при этом внимательно следили за движениями его руки. — На! — вдруг воскликнул бродяга, и лепешка каким-то непостижимым образом оказалась в волчьей пасти. — Отвернись! — потребовал лесной бродяга, и Гвирнус нехотя повернулся к волку спиной, подумав о том, что ночь уже на исходе, а он не приблизился к дому ни на шаг. 3 Снег почти прекратился. Лишь редкие снежинки кружились перед носом нелюдима. Теперь они были похожи на ночных мотыльков, которые, залетев в дом, бестолково мечутся вокруг догорающей плошки с оленьим жиром, стучат лохматыми тельцами о слюдяное окно, бьются о ладонь, оставляя на ней тусклые полоски своей драгоценной пыльцы. Стих и ветер. Лишь изредка его беспокойное дыхание взметало с укрывшего землю белого полотна снежные змейки. Он стал совсем ручным, этот ветер, и уже не швырял в лицо пригоршни обледенелого снега, не норовил забраться за воротник полушубка, лишь униженно ласкал обмороженное лицо охотника, он даже стал теплей, этот ветер, и Гвирнус подумал о том, что к полудню почти наверняка начнется оттепель; впрочем, куда больше охотник думал об Ай-е, чувствуя себя виноватым перед ней: вот ведь как по-дурацки все вышло — и охоты никакой, и в лесу чуть не до утра застрял. «А пожалуй, что и до утра», — подумал нелюдим, запрокидывая голову и разглядывая посветлевшее от выступивших звезд небо. Полная луна уже катилась к горизонту, а по другую сторону небосвода бездонная чернота линяла, смазывалась, незаметно приобретая предрассветный фиолетовый оттенок. Приближалось утро. А за спиной… За спиной нелюдима творилось что-то странное. Вот кто-то коротко взвыл, совсем не по-волчьи, потом послышался и вовсе непонятный нелюдиму звук, напомнивший ему треск пожираемых огнем сучковатых поленьев в печи. Кто-то шумно завозился, запыхтел. Раздался удивленный голос бродяги: «Порвал-таки, стервец!» Где-то вдалеке нервно ухнула сова, и за спиной охотника тут же громко и отчетливо откликнулись: — Р-ра! Было что-то очень неприятное в этом «р-ра». Нелюдиму захотелось обернуться (в конце концов он мог и не слушаться какого-то отшельника, хотя что-то внутри охотника подсказывало: да, прав этот лесной бродяга, не надо, незачем ему смотреть, тем более что и не бродяга он вовсе, а…). Отшельник же, будто угадав мысли Гвирнуса, вдруг громко прикрикнул на нелюдима: «Стой как стоишь», — да так зло и властно, что оборачиваться почему-то расхотелось. Зато вдруг страшно захотелось пить, пить, пить, и рука нелюдима уже потянулась к заплечному мешку… А потом замерла… И опять кто-то взвыл, на этот раз значительно протяжней и громче, так что ночной лес откликнулся гулким эхом. Гвирнус вдруг подумал о том, что и не эхо это вовсе, а стая вновь дает знать о себе. И лишь через мгновение вдруг отчетливо понял: нет, не стая, ибо этот вой был сродни человеческому стону. Впрочем, тут же раздался и стон, совсем уж человеческий, услышав который нелюдим вздрогнул всем телом — столько в нем было и страха и боли. — Вурди меня сожри! — буркнул себе под нос охотник, тут же услышав, как в ответ выругался лесной бродяга, почему-то виновато и тихо. Гвирнус разобрал лишь последние несколько слов: — Эх… Если бы не ты… Дурака учить. Снова кто-то застонал, даже не застонал — глухо и торопливо пробормотал что-то неразборчивое: это еще нельзя было назвать словами, казалось, непослушный язык лишь пробует на ощупь незнакомые, угловатые очертания букв. Потом же, будто выбрав самые подходящие, тот, за спиной, выдавил получеловеческое, полуволчье: — А-р-р! И умолк, захлебнувшись этим бессмысленным (если бы не боль) словом. — Уф! — Гвирнус вытер со лба внезапно выступивший пот. Почувствовал, как в руку ему ткнулось что-то твердое, а голос лесного бродяги прошептал: — На, возьми. Нелюдим воткнул в снег древко лука. Ухватил то, что протягивал ему отшельник, мгновение спустя с удивлением обнаружив, что это всего-навсего остро отточенная палка. Не палка — колышек. — На, пригодится. Возьми. Сердце нелюдима вдруг болезненно сжалось. — Ну, долго еще? — чтобы не выдать себя, нарочито грубо спросил охотник, переступая с ноги на ногу холодно ведь на одном месте стоять, этак, глядишь, и ноги поморозить можно. За спиной кто-то глухо застонал, и теперь нелюдим отчетливо понял: не волк. Человек. — Точно ведь знает он тебя, — проворчал чуть не в самое ухо нелюдиму бродяга и добавил: — Что ж, смотри. Гвирнус торопливо обернулся. Едва не вскрикнул от изумления. И, почему-то вдруг сразу охрипнув, выдавил одно только слово. — Ты?!! ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 На снегу лежал Керк. Кожа да кости. Потому что никакой одежды на нем не было. На лице, вернее, на том, что напоминало человеческое лицо, ибо так мало было в его выражении человеческого, разорванный в клочья намордник. «Это ж сколько надо силищи, — с отвращением подумал нелюдим, — чтобы вот этак-то разорвать!» Из голой спины торчало густо оперенное древко стрелы. Чужой стрелы. Вовсе не из тех, что брал на охоту Гвирнус. Стрела, несомненно, принадлежала бродяге. Тот, заметив пристальный взгляд охотника, поспешил подтвердить: — Моя. «А лук? — удивленно подумал Гвирнус. — Зачем же ему нужен был мой лук?» Хотел было спросить, но не спросил, оставив все вопросы на потом. Кивнул отшельнику: мол, ясное дело, не слепой. И снова уставился на Керка. Несколько лет уже не встречал его нелюдим. Хотя знал, что выгнанные им из нового Поселка Гилд с Керком живут не так уж далеко. Два дня пути. За березовой рощей. Знал, но именно потому обходил тамошние места стороной. Гвирнус шагнул ближе, пытаясь лучше рассмотреть бывшего врага, которому даже сейчас, после смерти, не мог простить некогда сожженного дома. Мертвый Керк неприятно поразил нелюдима. Жизнь в лесу сильно изменила бывшего охотника. Он заметно постарел и теперь ничем не отличался от обычного бродяги. Заросшее щетиной лицо и после смерти выглядело настороженным и злым. Рот Керка был полуоткрыт, он улыбался и скалился одновременно… Вместо волос на голове болталось что-то бесформенное и грязное. Худое тело Керка было исполосовано многочисленными рубцами и ссадинами. Гвирнус попытался вспомнить, были ли они на Керке еще в ту пору, когда они жили в Речном поселке… Вспомнил. Зло стиснул губы, ибо сначала вспомнил горящий дом, вспомнил, как Керк и его приятели обошлись с ним… С Ай-ей… И лишь потом в голове мелькнула безобидная картинка. Он, Керк, кто-то еще… Теплый, даже жаркий день. Река. Вот Керк сбрасывает холщовую рубаху, штаны… С хохотом бежит по отмели… Так были? Нет? Вспомнил. Крякнул. Нет. Шрамы новые. Заработанные уже здесь. В лесу. — Вурди? — пробормотал чуть слышно нелюдим. — Вурди, — повторил он. Все еще не веря своим глазам, торчащей из спины Керка стреле. Не веря огромной резаной ране на боку убитого, из которой и теперь сочилась, уже застывая на морозе, черная кровь. — Ну, будет, — почти ласково, по-отечески пробормотал отшельник. Гвирнус поднял на него глаза. Губы дрожали, он с трудом унял эту дрожь: — Он мертв? Старый бродяга покосился на лежащее на снегу тело: — Это как сказать. Колышек-то у тебя. Гвирнус вспомнил: да, в руке, осиновый, надо ударить, кажется, в сердце, чепуха какая-то, сказки. «Вурди меня возьми!» — снова прошептал он. Но обыкновенной деревяшкой? Бить? Мертвеца? — Он мертв. — Гвирнус в упор посмотрел на лесного бродягу. Тот усмехнулся: — Учить тебя, дурака… Ногой перевернул лежащее на снегу тело, так что теперь оно легло на раненый бок и стала заметна густая волчья шерсть. На животе Керка, ниже живота. На груди. Затем поставил ногу на этот поросший волчьей шерстью живот и с силой надавил на него. — Пфф! — Откуда-то из самых глубин мертвого, казалось бы, тела вырвался тяжелый вздох. В каком-то странном оцепенении нелюдим наблюдал за тем, как вдруг сжались в кулаки костлявые пальцы бывшего охотника. Как снова разжались. Как дрогнула и еще больше обвисла нижняя челюсть, из которой, теперь это было отчетливо видно, вывалилось два острых волчьих клыка. — Что же ты?! Бей! — крикнул отшельник, и в этот момент тело Керка неожиданно изогнулось, как древко лука с до предела натянутой тетивой. Потом рванулось из-под тяжелого сапога отшельника. Нога лесного бродяги соскользнула в снег, руки же твари будто только и ждали этого. В мгновение ока обвились они вокруг голени отшельника, тот отчаянно дернулся, пытаясь вырваться из цепких объятий, но лишь потерял равновесие и, тяжело крякнув, осел в рыхлый снег. Падение спасло его. Клыки Керка порвали толстые холщовые штаны — лишь четверти пальца не хватило оборотню на то, чтобы впиться клыками в столь желанную человеческую плоть. Гвирнуса прошиб пот. Мысленно он уже прыгнул к оборотню, мысленно уже вонзил между ребер данный отшельником осиновый кол, но, увы, только мысленно. Ноги нелюдима приросли к земле. Тело не слушалось. В глазах потемнело. На какое-то мгновение он ослеп, а когда очнулся, то увидел два барахтающихся в снегу тела. То, которое было наверху, принадлежало Керку. Теперь бы нелюдим вряд ли узнал в нем бывшего охотника. Кожа на голой спине оборотня сморщилась, как шляпка весеннего гриба. Шея невероятным образом расползлась до ширины плеч. Но самое главное — даже в темноте ночи Гвирнус видел, как стремительно растут на этой безобразно толстой шее, на этой безобразно сморщенной, но уже начинающей разглаживаться коже волосы… Не волосы — настоящая волчья шерсть… Отшельника нелюдим не видел. Только вывороченные, будто переломленные надвое, торчащие из-под оборотня ноги. И руки, которые отчаянно отпихивали от себя большую, еще не волчью, но уже и не человеческую морду, издававшую странный хрюкающий звук, от которого кровь стыла в жилах, и даже видавшего виды охотника охватил панический ужас. И спасительная злость. Кровь вскипела в жилах нелюдима; уже не помня себя, он одним прыжком добрался до барахтающихся в снегу тел и, не раздумывая, вогнал осиновый кол в ненавистное ему тело. Чуть ниже лопатки. Прямо туда, где невесть как все еще билось недавно, казалось бы, уже остановившееся сердце. Раздался странный чавкающий звук, что-то хрустнуло под напором рук Гвирнуса, в лицо ему брызнуло чем-то горячим, неприятно пахнущим, но главное — гораздо более горячим, чем простая человеческая кровь. Охотник несколько раз повернул колышек внутри (будто он орудовал ножом), потом, опомнившись, налег всем телом. Оборотень все еще был жив. Вдавленный в снег бродяга хрипел, силясь оторвать от себя лохматую морду, а когтистые лапы Керка рвали остатки мехового полушубка… «Хорошо, если полушубка», — внезапно подумал нелюдим. Не нравился ему этот хрип. Выпустив из рук уже основательно разворотивший внутренности оборотня кол, нелюдим крепко обхватил лохматое тело. Невероятным усилием скинул его с бродяги в снег… И не мешкая, ибо клыки твари клацнули в ладони от его сапога, врезал острым носком в ненавистную морду. Потом бил еще и еще. В голову. В раненый бок. В спину. В живот. И остановился только тогда, когда услышал за спиной усталое, но насмешливое: — Вона ты какой! И не остановить! Обернулся. Бродяга стоял, придерживая правую руку левой, морщась от боли… 2 — Теперь — мертв. — Бродяга криво улыбнулся. Покосился на висящую плетью руку. — Вот. Учи тебя, дурака. Зацепил-таки. — Он снова сморщился. — Жди теперь. Гостей. — Я… перевяжу, — сказал нелюдим, чувствуя себя виноватым: надо же, не ожидал, промешкал, эх! А кабы сразу, так и не было б ничего. Сдуру это. От незнания. Дурака-то валял. Колышком, вишь, не ударить. А что нож, что стрела, что колышек — смерть, она разбирать не будет. — Я перевяжу, — виновато повторил он, про себя удивляясь — вот ведь еще недавно совсем разве ж виноватился бы он перед лесным бродягой, разве ж не побрезговал бы даже прикасаться к нему? — Ты… это… — Гвирнус с трудом подбирал нужные слова, — спасибо тебе, — пробормотал нелюдим. Поднял брошенный в снег заплечный мешок. Торопливо развязал тесьму. Тряпка, часть которой уже пошла на перевязку щенка, болталась на самом верху. Достав ее, Гвирнус отшвырнул мешок, шагнул было к отшельнику и… тут же остановился, пораженный внезапной мыслью… Щенок за пазухой сопел, постанывал во сне, скреб коготками холщовую рубаху… А ну как и он — не волк, не собака — вурди? — Чего встал? Совсем одурел, что ли? — Голос лесного бродяги звучал глухо. — Вяжи, что ли. Вишь, как хлещет… Весь рукав обмочил… Гвирнус мельком взглянул на бродягу — и впрямь хлещет, аж на снег накапало. Щенок ворчал все сильней. Охотник выругался, торопливо вытащил из-за пазухи серый комок, услышал, как удивленно присвистнул отшельник, как пробормотал сквозь зубы: — Ну ты, брат, даешь! Вурди пригрел! «Вурди? А ведь прав отшельник». Охотник встряхнул волчонка с такой силой, что щенок отчаянно взвизгнул и немедленно нацелился острыми зубками на Гвирнусов палец. Гвирнус крякнул и решительно направился к мертвому оборотню, не без труда выдернул из стремительно коченеющего тела теперь уже привычное оружие, и, вытянув вперед руку с волчонком (чтобы кровь не заляпала полушубок), зло ткнул остро отточенной палкой в мягкий беззащитный живот… 3 — Выучил, — усмехнулся бродяга, когда Гвирнус зубами затянул тряпку на его руке. Нелюдим вдруг почувствовал, как чьи-то заскорузлые пальцы коснулись его щеки. Едва удержался, что бы не отдернуть голову, — от пальцев воняло потом, плохо очищенным оленьим жиром. Но, преодолев брезгливость, напротив, прижался к этим неумело ласкающим пальцам. И только потом, чуть мотнув головой, оттолкнул их. Встал. Взглянул на бродягу. Тот, сгорбившись, стоял перед ним, смурной, усталый, с усмешкой на губах, за которой пряталось некоторое смущение, — нелюдиму казалось, что лесной бродяга и сам удивлен своим внезапным порывом, столь непривычным для его не менее заскорузлого, чем рука, сердца. Впрочем, смущение вскоре сменилось обычной настороженностью. Отшельник погладил здоровой рукой сделанную Гвирнусом повязку, будто проверяя, хорошо ли держится, не пропиталась ли уже насквозь, потом прищурился, вглядываясь в предутренние сумерки. Светало. Небо на востоке окрасилось мягким розоватым светом, ночная чернота поблекла, истаяла, лес вокруг нелюдима заливала густая умиротворяющая тишина. Утро. Он невольно зевнул и, чтобы поскорее согнать внезапно налетевшую дрему, торопливо зачерпнул полную пригоршню фиолетового снега, растер им обмороженные, почти бесчувственные щеки. Потом окинул внимательным взглядом посветлевший лес — сквозь редкие стволы сосен он теперь просматривался на добрую сотню шагов, и охотнику не составило труда определиться, в какую сторону идти. Хотя можно было и не смотреть. И так ясно — туда, где уже пробиваются сквозь верхушки елей первые лучи солнца… «Идти-то идти, вот только»… — Нелюдим взглянул на раненую руку отшельника, отметив про себя, что повязка быстро пропитывается кровью. А что, если отшельник (даже теперь Гвирнус не мог называть его иначе), что, если отшельник прав и стая не ушла, а затаилась где-то неподалеку, что, если это и впрямь не волки, а такие же оборотни, как лежащий у ног нелюдима Керк, что, если они и впрямь почуют человеческую кровь?.. — Что будем делать-то? — буркнул нелюдим. — Идти, — усмехнулся лесной бродяга. — Куда? — спросил было нелюдим и тут же осекся и сам почувствовал, как глупо звучит этот вопрос. Да. Отшельник на то и отшельник, чтобы уйти одному. — К жене, — усмехнулся лесной бродяга, — заждалась тебя, поди. — Сказал и нахмурился. Будто не это хотел сказать. Будто что-то совсем другое вертелось у него на языке. — Сам-то дойдешь? — Я-то дойду. Глядишь, и Зовушечку мою встречу. Осталось у меня еще. Не все скормил. Ты на то, что ранен, не смотри. Подразню я ее, а потом лепешечку-то свою кину. А одной не хватит, так и все три. Ей хватит. Не то что этому, тьфу! Ему все пять надо было кидать. Возился ты больно долго, — буркнул бродяга. — А Зовушечка, гм… Не тронет она меня. И других не пустит. Покалякаем с ней. — Отшельник усмехнулся. — Ты сам-то, смотри, дойди. Видел я. Каков ты в лесу… — безжалостно сказал он, и Гвирнус аж побледнел с досады — другому бы он такой обиды не спустил. Бродяга заметил это, торопливо прибавил: — Будет тебе. Со всяким бывает. За женкой своей присматривай. Я ведь колчан твой неспроста сжег… Да не в нем, верно, дело… Ты это… Того, кто стрелы для тебя ладил, к себе близко не подпускай. В лес-то с ним не ходил? — Лай это, — проворчал нелюдим. — Не… Я один. — И не ходи. Мало ли что. Оно, может, и ошибся я, только твоей стрелой я бы этого, — отшельник кивнул на мертвое тело, — в жизнь не подстрелил… Всякого насмотрелся. Одно тебе скажу. С чужой вещью сладу нет. Коли повелитель какой, так жди глупости или озорства. А коли и настоящая вещь, а у оборотня в руках побывала, так на ней, считай, наверняка сглаз есть. Пока с обычным зверем дело имеешь или, вон как у вас в Поселке, с людьми, оно вроде и ничего. А коли с вурди… Гвирнус кивнул. Теперь-то, после того как он увидел Керка… Хотя… Что-то уж больно силен этот вурди. По части сглазов. Колдовства. Сомнительно, однако. Коли б и впрямь столь силен был, что аж стрелы заговаривать может, так разве ж извели его в здешних местах? Отшельник на то и отшельник, чтоб никому на свете не верить. А он, Гвирнус, уф! Как Лаю-то после этого в глаза будет смотреть? Не гнать же его, как Керка… Не поймут этого. Да и Таисья, его женка, неплохая баба. С Ай-ей вон сдружилась, дня не пройдет, чтобы одна к другой в гости не шастала. Баба как баба. Нет, какой из Лая оборотень! Это в лесу или где-нибудь на отшибе, вроде Керка, тут понятно — некому на чистую воду выводить. А в Поселке… Среди людей… Гвирнус сплюнул. Не нравилось ему то, что творилось сейчас в его голове. Он и верил, и не верил отшельнику. Поверишь, как жить-то после этого? А не поверишь, так вон повязка уж и намокла вся. В крови. Из-за него, из-за неверия — ведь с колышком-то как пень стоял… Нелюдим вздохнул, взглянул на бродягу: — Я провожу? — Ишь провожальщик выискался! На тебя понадейся, — усмехнулся отшельник, однако глаза его заметно потеплели. Что-то даже блеснуло в них. — Не надо. Обойдусь, — нарочито хмуро добавил он. — Ну тогда прощай, — тихо сказал нелюдим, прилаживая башмаки к обледеневшим креплениям лыж. — Авось свидимся! — Он поднял брошенный в снег лук. — Езжай! — сухо сказал бродяга. Гвирнус в последний раз взглянул на его хмурое лицо, изрядно порванный полушубок… И направился к дому. ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1 Не пройдя и полета шагов, нелюдим обернулся. Сквозь редкие стволы сосен было хорошо видно маленькую фигурку, которая так и не двинулась с места, будто ждала кого-то; бродяга лишь вытащил невесть откуда лук, озабоченно осматривал его… «Видать, тетива-то лопнула. Потому мой и стащил, — подумал нелюдим, — а свой-то у костра лежал. Под снегом. Вот я и не приметил поначалу. Оно и верно. Глупо по лесу без лука шастать. Тоже небось на охоту ходил». Гвирнус поправил на спине мешок, повернулся было идти дальше и… остановился. Ибо прямо перед собой он увидел ее. Волчицу. Не слишком крупную. С острой мордой (пасть приоткрыта, язык свешивается чуть набок. «Почти как у собаки», — отметил нелюдим). Шерсть на холке короткая, ровная, будто причесанная. Лапы расставлены в стороны — непохоже, чтобы она собиралась прыгать. Скорее — не торопясь, подойти поближе. Посмотреть человеку в глаза. Она и подошла. Осторожно. На пару волчьих шажков. И снова остановилась, чуть поводя мордой из стороны в сторону, будто принюхиваясь… «Чует?» — подумал о промокшей насквозь повязке на руке отшельника нелюдим. Волк? Оборотень? Или та самая, которую полусумасшедший бродяга так ласково называл Зовушкой. Для которой таскал за пазухой запекшуюся, раскатанную в лепешки кроличью кровь? Значит, вурди? Или все-таки волк? Нет, почему-то подумалось нелюдиму, именно Зовушка — уж больно внимательно смотрела эта волчица на него, словно вспоминала: видела ночью? нет? Он? Или еще невесть кто свалился на ее голову… — Р-р-р! — Она угрожающе оскалилась, хотя не было в руке охотника ни ножа, ни лука: не то чтобы он забыл об опасности, скорее как молнией был поражен странной мыслью — а ведь кто знает, утонула ли на самом деле в реке его мать… Брр! От этой мысли даже мурашки побежали по коже. Нелюдим глубоко вдохнул и едва не захлебнулся утренним морозным воздухом. Нет, чепуха. Лодка-то и в самом деле перевернута была. Нашел ее потом Гвирнус. К отмели на излучине и прибило. Даже сетка, к носу привязанная, с рыбой, и та на месте. А мать… Верно, дальше ее понесло. Попробуй-ка отыщи… «Иди, — мысленно сказал волчице нелюдим, — ждет он тебя». — Иди. — Он махнул рукой, мысленно добавив: «Пока не передумал». Волчица переступила с лапы на лапу. — Ну же, — сказал Гвирнус, всем своим видом показывая, что он и сам уходит, хотя ох как тянулась рука к висящему на плече луку… К правленным Лаем стрелам. Не убить этакое отродье, так хотя бы проверить, вправду ли неладное у него со стрелами. А то ведь и впрямь придется Лая… Как нынче Керка. Коли сглазил. Ведь стрелы-то… Его работа… Его. Они стояли, и никто не решался повернуться к другому спиной. Гвирнус не испытывал страха, скорее какое-то чувство гадливости, будто древесный слизняк свалился с березовой ветки за пазуху… Ему не хотелось уходить. Не верил он в эти бродяжьи лепешки. Если уж израненный Керк, и тот ожил, что уж говорить о здоровом звере, учуявшем человеческую кровь? «Он — сумасшедший. И… она его… убьет», — внезапно подумал нелюдим. Волчица же, будто чувствовала и эту гадливость, и его мысли, снова зарычала, на этот раз значительно громче и злей. «Да. Убьет», — все отчетливее звучало в мозгу Гвирнуса. Рука его невольно потянулась к луку… Волчица вздрогнула и одним большим прыжком отскочила в сторону. Потом обернулась, будто запоминая на всю оставшуюся жизнь. Когда же она не торопясь побежала туда, откуда тянулся неровный лыжный след, охотник взглянул на видневшуюся вдалеке фигурку отшельника. Тот стоял, оперевшись на древко лука, и, как показалось нелюдиму, радостно улыбался. Вовсе не ему. Теперь он знал, что никуда не уйдет. Торопливо пробежав несколько десятков шагов, Гвирнус обернулся и, заметив, что полностью скрыт за темными сводами сосен, остановился, скинул лыжи, достал из заплечного мешка спасенные от огня стрелы. Бросив мешок в снег и запомнив место, со стрелами в руке и луком за спиной метнулся к ближайшему стволу. Осторожно выглянул из-за ствола. Заметив, что ни отшельник, ни волчица не смотрят в его сторону, кинулся к следующему, шагах в десяти. Ветер дул в лицо, и нелюдим порадовался этому — учуять его волчье отродье не могло. Вскоре их разделяло не более тридцати шагов. И толстый ствол сосны, на котором отчетливо виднелись следы острых ведмежьих когтей, следы, впрочем, старые — скорее всего ведмедь метил эту сосну еще весной. Гвирнус снова выглянул из-за ствола. Так и есть. Стоят. Губы отшельника шевелятся, он что-то говорит, но слишком тихо — отсюда не слыхать. Жаль. Волчица вроде как слушает. Но главное — нет-нет да и подойдет поближе. И смотрит на бродягу, смотрит, будто заворожить хочет, не спуская глаз. «Далековато», — прикинул разделяющее их расстояние нелюдим. Случись что — можно и не успеть. Однако подбираться ближе было опасно. Разве что ползком. Вон к тем небольшим кустикам гуртника, хорошо еще, достаточно густым, чтобы скрыть за собой охотника… «А что, — подумал Гвирнус, — там-то оно, пожалуй, в самый раз». Однако ползти не стал. Как раз в этот момент бродяга полез за пазуху за лепешкой, повернувшись боком к нелюдиму, — охотник плюнул на все и, затаив дыхание, стрелой метнулся к намеченному убежищу. Лишь упав в снег за кустами, позволил себе глубокий вдох. Медленно, чтобы ни малейший звук не выдал его присутствия. Только тут подумал: «Хорошо еще, снег рыхлый — не скрипит». Впрочем, все равно нашумел он изрядно, даже странно, что его не заметили. «Пока», — мысленно прибавил нелюдим. Раздвинул кусты руками. Чуть-чуть, лишь бы хоть немного просвечивали сквозь густые стебли те, за кем он следил. Услышал глухой, с хрипотцой, голос бродяги: — Мало тебе, да? Гвирнус раздвинул кусты пошире — повисшие на тонких стеблях сухие листья закрывали обзор. Как ни старался он не шуметь, листья тут же откликнулись легким шорохом, и голос бродяги встревоженно пробормотал: — Вишь, ушел вроде. Учи дурака… Гвирнус улыбнулся. Нет. Как бы не так. Вовсе не ушел. И учить теперь надо вовсе не его, Гвирнуса, а того, кто невесть зачем приманивает к себе волка. Разговаривает с ним. Подкармливает вонючими лепешками из запекшейся кроличьей крови. Зачем? Чтобы увидеть его человеческое обличье? Но разве может быть что-либо страшней получеловеческого-полузвериного лица? «Баба, вишь, ему нужна, — вспомнились нелюдиму слова отшельника, — а коли нужна, зачем в лес подался, а?» — На, ешь, — сказал между тем бродяга, — побаловались, и хватит. Знаешь ведь меня. Не люблю ваше отродье. Вишь, щенят наплодила… — Р-р-р… Гвирнус вздрогнул, мысленно выругав того, чьи заскорузлые пальцы еще недавно неумело ласкали щетину на его щеке. Дурак! Вурди не вурди, а все-таки мать. Может, и любила когда. Да только разве ж собственных плоть от плоти простит? «Эх!» Нелюдим лег поудобнее, вытянул из-за спины лук. Торопливо приладил стрелу. Хоть и Лаева работа, а не верил Гвирнус в эти оборотневы сглазы. Отшельник-то не в себе, мало ли чего он наговорить может. — Р-р-р… В тихом рычании волчицы звучала угроза, однако лесной бродяга будто не слышал этого. Он что-то бормотал себе под нос и снова походил на сумасшедшего. Руки его заметно тряслись, в голосе слышались странные надрывные нотки: — Ну что же ты? Я ж для тебя одной и старался. На. На, дурочка, ешь. Чего уставилась? Иди, иди сюда… Видишь, колышка-то нет. Нет колышка. Это я тогда… Давно. По глупости. Так ведь простила ты меня. Помнишь, прошлой-то осенью?.. Тебе было хорошо? Знаю. Иначе бы ты меня… И летом… ты тогда еще сказала, помнишь? Я думал, все, в последний раз свиделись. Я ж потом видел, как ты за мной по пятам ходила. Небось не просто так. Небось, поранься я тогда… Как сейчас… Глядишь, и не удержалась бы. Только у меня и тогда лепешечка с собой была. Оберег мой. Да. На, ешь. Она ведь все одно. Что человечья. Что кроличья. Только ведь коли человечья-то, так потом самой худо будет. Разве ж я не знаю? А и не знаю, так что ж с того? Не бойся, не трону я тебя. Поглажу. Фу, какая она у тебя жесткая! Ась? Знаю, что будет больно… Холодно… Так оно не сразу холод-то чувствуется. Да и рядом. Земляночка-то моя… На еще одну… Или потом? Ну конечно… Потом. Там. У землянки. Уж я тебя после занесу… Пойдем, — сказал громче бродяга и махнул рукой и впрямь приглашая волчицу куда-то идти. «Чтоб тебя!» — мысленно выругался нелюдим. Одно дело — следить из-за кустов. Совсем другое — выслеживать лесного человека в лесу. Его и самого трясло от происходящего. Странное дело — едва рука бродяги коснулась шерсти на холке волчицы, как ладонь нелюдима ощутила и эту шерсть, и сильный жар, который волнами поднимался от тела оборотня, и даже тупую ноющую боль в раненой руке. — Пошли, — снова повторил бродяга, и на этот раз в голосе его зазвучали властные нотки. Волчица отпрянула на мгновение. Потом, повернув морду к бродяге, потянулась к промокшей насквозь повязке. — Ладно, ладно. На, лизни, — услышал нелюдим, и его едва не вытошнило от отвращения. Сейчас он был даже рад, что мать его утонула, умерла, не дожила до этого страшного зрелища. Бродяга. Отец. Волчица. Вурди. Жадно слизывающий человеческую кровь язык… 3 Землянка бродяги оказалась совсем рядом. В глиняном откосе. У болотца. И не землянка вовсе. Что-то вроде пещеры. Укрепленной ладными бревнышками, замаскированными грудой пожухлой листвы и будто специально посаженной здесь сосенкой. Низкой, разлапистой, скрывающей своими густыми ветвями вход. Пройдешь — не заметишь. О том, что это и есть землянка, Гвирнус догадался только тогда, когда, выглянув из-за корней вросшей в откос сосны, увидел, как бродяга вдруг остановился, откинул в сторону прикрывающие вход ветви, знаками показал волчице: вот, пришли. Та подошла к маленькой бревенчатой дверце. Обнюхала ее. Впрочем, без особого интереса. Каждое движение оборотня говорило о том, что место ему знакомо; зато в каждом же движении чувствовалось и явное нетерпение — кровь человека притягивала вурди. «А ведь не обойдется тут… одними лепешками», — в который раз с беспокойством подумал нелюдим. Бродяга полез за пазуху. «Ага. Остались еще». Волчица внимательно следила за движениями руки. Будто ждала, не вытащит ли отшельник вместо заветного угощения обыкновенный осиновый кол. Потом вдруг обернулась в сторону Гвирнуса, и неприятный холодок пробежал по спине нелюдима. Слишком уж внимательно смотрела волчица. Чуть наклонив голову. Прислушиваясь. Он задержал дыхание, боясь, что она заметит идущий из носа пар. Боясь, что услышит это дыхание. Невесть чего боясь. Однако не заметила. Не услышала. Чуть приоткрыла пасть, переступила с лапы на лапу. Повернулась к отшельнику, который уже протягивал ей бесформенный комок. Осторожно, по-собачьи, взяла комок с ладони. — Вот и ладненько, — донесся до охотника хриплый голос бродяги. «Ладненько», — мысленно не без злости повторил нелюдим. — На-ка, лизни чуток. Волчица потянулась носом к повязке. — Хочешь, чтобы я снял? — Бродяга усмехнулся. — Помню, помню. Умеешь. Заговаривать-то. Рановато еще. Ты погоди. Хватит тебе уже. И лепешек хватит, — пробормотал он тише — Гвирнус едва разобрал последние слова. Он смотрел во все глаза, вовсе не собираясь отворачиваться (как еще недавно, с Керком), а, напротив, желая увидеть все. От начала и до конца. Однако пока ничего особенного не происходило. Волчица проглотила угощение. Потерлась лохматой мордой о разодранный в клочья полушубок. Повернулась вкруг себя, будто искала местечко поудобнее. Нашла. Осторожно легла в рыхлый снег. Взглянула на бродягу. Тот усмехнулся: — Вишь. Не обиделась. За щенят то бишь… Зовушечка… Моя. Присел на корточки рядом, приобняв лохматое тело здоровой рукой. И снова Гвирнуса передернуло от отвращения. Он невольно потер рукавицей щеку. Ту самую, которой касалась заскорузлая бродяжья рука. Сплюнул, и в снегу под самым носом образовалась маленькая ледяная лунка. Перевел взгляд на волчицу… Не волчицу — оборотня. Во рту у Гвирнуса пересохло. Рука невольно потянулась к спрятанной в заплечном мешке фляжке… Бродяга по-прежнему обнимал волчицу. Но было ли то, что лежало под его рукой, зверем? Лохматое, еще волчье, но уже странно расползающееся, вытягивающееся прямо на глазах, тело волчицы билось под ладонью отшельника. Оборотень не рычал, не выл, не стонал, как некогда Керк, — напротив, даже в самом воздухе вдруг повисла необычная напряженная тишина. Стих ветер. Стихли до сих пор нет-нет да и перепархивающие с ветки на ветку птицы. Молчал бродяга. Молчало небо, лес, раскинувшееся прямо под откосом болотце. Даже Гвирнус невольно придерживал дыхание, и воздух бесшумно покидал легкие и столь же бесшумно вползал в них — холодный, безразличный к тому жару, которым была охвачена голова нелюдима… Как хотелось отвернуться, не видеть, не смотреть! Но как трудно было теперь не смотреть! Тело сковал суеверный ужас. Шея в мгновение ока затекла. Рука даже в рукавице будто срослась с древком лука. Лицо окаменело. Язык во рту вдруг распух и превратился в огромный пылающий жаром ошметок мяса. Сладковато-горький, он противно шевелился, и это было единственное, что еще могло шевелиться в этом мире. Кроме того самого. Страшного. Уже не волчьего. Уже вовсе не покрытого шерстью. Уже столь соблазнительно женственного на этом розоватом от утреннего солнца снегу… — Ну же! Милая! Уже скоро! Сейчас! Голос бродяги больно резанул слух нелюдима. Но еще сильнее он подействовал на лежащего на снегу оборотня. Белесое, уже безволосое, уже почти человеческое тело вдруг рванулось из-под руки отшельника, и на мгновение нелюдиму показалось, будто все это он уже видел. Видел, как оно в мгновение ока развернулось с живота на бок, видел, как тонкие руки вдруг обвили шею бродяги и потянули его лицо на себя… Видел, как напрягся сам отшельник, еще не веря, что случилось чудо и страшного оборотня больше нет, а есть всего лишь женщина, и эта женщина вовсе не жаждет его крови, ибо жажда ее усмирена, ибо всем своим телом, всем своим дыханием, всем своим еще корчащимся в судорогах боли телом она жаждет его, его, его… Голова отшельника вдруг сама склонилась к губам лежащей перед ним женщины, и Гвирнус вдруг почувствовал, что оцепенение спало и он, не помня себя от ужаса ли, отвращения ли к тем, лежащим на снегу в каких-то двадцати шагах от него, да, не помня себя, вставляет в лук Лаеву стрелу, натягивает тугую тетиву, слезящимися от усталости глазами выцеливает белесую, все еще покрытую, хотя и редкими, волосками спину… — Бо-ольно! — Полувздох-полувскрик женщины заставил Гвирнуса вздрогнуть. Спина скакнула куда-то влево. «Тьфу!» Тетива выскользнула из обледеневшей рукавицы — фьють! — тонко пропела в воздухе, а стрела уже неслась невесть куда. В глубь леса. Фьють! — Там кто-то есть! — Женщина внезапно приподнялась на локте. Повернула голову и… Их глаза встретились. Гвирнус отчетливо почувствовал это потому, как удивленно вскинулись на ее вовсе не молодом уже лице брови. Как приоткрылись подозрительно красные губы… Он торопливо юркнул за сосну. Сердце бешено стучало в груди. «Вурди. Это вурди?» Ненависть застилала глаза. К кому? К ней ли? К отцу? — Там! Там! — повторяла женщина. А голос бродяги успокаивал: — Да нет же! Никого там нет. Пойдем, пойдем в землянку, тебе холодно, да? Нелюдим высунулся из-за дерева — женщина уже не смотрела на него, не кричала, не махала рукой. Опершись на плечо отшельника, чуть пригнувшись, входила в землянку. «Она его убьет, — подумал нелюдим, — или… Или я убью обоих». И Гвирнус побежал. ГЛАВА ВОСЬМАЯ 1 «Как же я не замечал. Раньше. Этой землянки? Полдня пути. Всего-то. От Поселка. Сколько раз на это болотце ходил. Клюква тут… Нет. Не то. Куда я бегу? Домой. Домой». Нелюдим задыхался. Ветви елей больно хлестали по щекам — Гвирнус не замечал. Ни боли. Ни самих ветвей. Не замечал, что почти не идут облепленные снегом лыжи, не замечал, что пот градом катится по вискам, по шее и руки в рукавицах вспотели. Домой. Домой. «А Лай-то, верно ведь, он стрелы ладил. Улетела. В сторону пошла. Только Лай-то тут при чем? Она меня сбила. Зовушка. Оборотень. Вурди. Тьфу!» — морщился нелюдим, вспоминая волосатую белую кожу на спине волчицы ли? Керка? Все безнадежно перепутывалось. Лай. Керк. Волчица. Отец. Тела. Лица. Лес уже окончательно посветлел. Длинные тени стволов на голубоватом снегу путались под ногами — нелюдим вдруг на мгновение очнулся от своих мыслей и с какой-то странной радостью в сердце увидел бьющие сквозь стволы косые лучи солнца. Зажмурился. Снова открыл глаза, поражаясь необыкновенной легкости во всем теле — будто и не бежал он только что задыхаясь, обливаясь потом в этом безобразно полосатом от света и тени лесу. Впервые оглянулся — никого. Лишь все те же оранжевые полосы света, которые казались столь осязаемыми, что их можно было коснуться рукой. Намотать на локоть. Рвануть изо всех сил, изливая накопившуюся в сердце ненависть и злость… Не останавливаясь, даже не замедляя своего бега, Гвирнус потянулся к одной из таких полос и тут же отдернул руку, словно боясь, что и впрямь сможет ухватить эту неведомую небесную ткань. Словно боялся, что не он, а эта ткань обовьется вкруг его ладони, не он, а ослепительно сверкающий вдалеке шар потянет невидимую леску… Ловись, рыбка, ловись… «Рыболов хренов», — хмуро подумал нелюдим. 2 Солнце было уже высоко в небе, а Поселок совсем близко, всего-то за перелеском, когда нелюдим увидел первого в это полосатое утро волка. Гвирнус спускался с пригорка, волк же стоял на его пути, внизу, там, где горбатая спина леса плавно переходила в ровное полотно, сплошь поросшее невысокими деревцами, по большей части березками и ольхой: меж которыми уныло торчали черные головешки пней, оставшиеся еще со времен лесного пожара. Того самого. Так взбудоражившего когда-то людей старого поселка. Много лет назад. Волк был молод и тощ. Нелюдим даже не потрудился свернуть в сторону. Уже будучи внизу, в двух шагах от зверя, нагнулся, вытащил из-за голенища нож. Потом увидел и остальных. Чуть поодаль. Столь же худых и неподвижных — первый раз в жизни он видел, чтобы огромная стая замерла, будто это и не стая вовсе, а деревянные истуканы, вырезанные искусной рукой резчика из огромных пней, поваленных стволов, торчащих из-под снега корней. И снова Гвирнус даже не потрудился обойти стаю стороной. Холодная злость гнала его вперед, искала выхода — он даже обрадовался, встретив на своем пути эту стаю. Страха не было. Было лишь желание рассчитаться за проведенную в лесу безумную ночь, за Керка, за бродягу отшельника, так неожиданно доверившего свою жизнь… Вурди? Молодой волк и не подумал посторониться, когда нелюдим оказался совсем рядом и направил лыжи прямо на него. В последний момент волк ощетинился, прыгнул, клыки лязгнули перед самым носом Гвирнуса, но еще раньше железный клык в руке охотника нанес свой удар — снизу в горло. Волк неловко плюхнулся на задние лапы, потом завалился на бок, захрипел, захлебываясь собственной кровью… Больше Гвирнус его не видел. Домой. К Ай-е. К жене. Второй волк выскочил откуда-то сбоку, из-за кривой низкорослой березки, бросился наперерез нелюдиму, норовя вцепиться в холщовую штанину… Волк был маленький, щуплый, совсем еще щенок — охотник притормозил свой бег, развернув лыжу, ударил что было сил по костлявому волчьему боку. Зверь взвыл от боли. Гвирнус же, не теряя времени, как был, в лыжах, прыгнул сверху… Несколько раз с ожесточением полоснул ножом по мягкому брюху, не обращая внимания на то, что клыки зверя уже впились в рукав полушубка… Прокусить его насквозь волк не успел. Мгновение спустя он дернулся всем телом и затих. Нелюдим брезгливо ухватил лохматую голову свободной от ножа рукой, осторожно разжал пасть и высвободил руку. Оглянулся. Так и есть. Серые фигуры меж серебристых стволов пришли в движение и стремительно надвигались на него. Небольшими стайками. По два, по три, по четыре сразу. Ближайшая шагах в двадцати. Трое. Матерые. Куда крупней, чем уже убитые Гвирнусом. Освещенная ярким светом, их шерсть казалась серебристой и красиво переливалась при каждом движении тощих жилистых тел. Они почти не смотрели на охотника. Лишь изредка мельком недобро косили в его сторону и вновь поворачивали клыкастые морды вниз. Двух ударов сердца хватило нелюдиму на то, чтобы скинуть мешающие теперь лыжи и вскочить на ноги. Охотник встал поудобнее, чуть выставив вперед левую ногу, перенеся всю тяжесть тела на правую. Рука с ножом угрожающе рубанула воздух — справа налево и обратно. Как и шкуры волков, длинное лезвие приятно серебрилось на солнце. Гвирнус усмехнулся: мой-то клык подлинней. Странный восторг охватил его. Он хотел этой схватки и радовался ей, как радовался когда-то своей первой охоте. С ритуальной повязкой на рукаве… — Ай-я!!! — вдруг неожиданно для него самого вырвалось у Гвирнуса. Не имя — боевой клич, который взметнулся в небо и обрушился на стаю невидимыми осколками звуков, заставив некоторых из них остановиться… Но были и другие. 3 Прежде всего те самые. Трое. Ни один из них даже не замедлил бега. В последний момент нелюдим отчаянным движением подцепил валявшуюся перед ним лыжу ногой. Швырнул ее в волков, и, быть может, это спасло ему жизнь. Первый из нападавших, с рыжеватой подпалиной на левом боку, подался в сторону. Второй, самый крупный, не успев увернуться, получил лыжей между глаз и остановился, ошарашенно мотая огромной клыкастой мордой. Третий же, вовремя пригнувшись и счастливо избежав встречи с необычным оружием нелюдима, вырвался далеко вперед и оказался один на один с охотником. Волк еще готовился к прыжку, когда Гвирнус уже летел ему навстречу, прикрывая локтем лицо и шею, заводя для удара нож… — Ай-я!!! Они таки сшиблись в воздухе и разлетелись в разные стороны — мертвый волк и живой человек, который даже не успел понять, что хватило одного удара, чтобы сердце зверя остановилось, а страшные челюсти так и не успели сомкнуться. «Ай-я!!!» — в третий раз уже мысленно прокричал нелюдим, поднимаясь на ноги, покачиваясь, опьяненный схваткой, кровью, злобным рычанием кружащих вокруг зверей. Он был готов к схватке. Он мечтал о ней. Он хотел ее. Но, вместо того чтобы наброситься на Гвирнуса, большая часть стаи уже пировала над телами убитых сородичей, и лишь немногие, злобно рыча и скаля огромные клыки, бросались на нелюдима. Разрозненно. Поодиночке. Так что какое-то время нелюдим, хотя и не без труда, избегал острых клыков и не менее острых когтей, ловко орудуя окровавленным ножом, чувствуя себя настоящим мясником. Гора трупов возле охотника росла. Теперь нападавшим приходилось перепрыгивать через своих убитых сородичей. Гвирнус, будто щитом, прикрывался убитыми телами, ноги скользили в талом месиве крови и снега. Все больше волков, подгоняемые голодом, рвали зубами окровавленные тела, жадно погружая клыкастые морды в дымящиеся на морозе внутренности. Лишь утолив первый голод, будто очнувшись от наваждения, они поворачивали свой взгляд на человека. Этих Гвирнус не опасался — они не столько атаковали, сколько наскакивали на него, рыча, скаля зубы, и тут же трусливо отбегали в сторону, чтобы ухватить очередной кусок пожирней. Однако были и упрямцы. Те, для кого человек представлялся куда более желанной добычей, нежели убитые Гвирнусом волки. Эти, даже раненые, упрямо ползли к нему сквозь наваленную на снегу гору трупов, пытаясь вцепиться если не в ногу, так хотя бы в теплые меховые сапоги, — двух или трех таких упрямцев Гвирнус добил, переломив им шеи ударом ноги. Охотник держался, но силы его были на исходе. Он и сам не понимал, каким образом до сих пор не получил ни одной серьезной раны. Только набухшая кровью царапина на щеке (раной ее можно было и не считать) да острая боль в колене, которым он ударился при падении о торчащий из-под снега пенек. Теплый полушубок его был разодран в клочья, сапоги прокушены в нескольких местах — чудо и невероятная реакция охотника не позволили острым клыкам добраться до желанной человеческой плоти. Движения охотника опережали его мысли, а движения ножа, казалось, опережали движения тела. Несколько раз (Гвирнус готов был поклясться в этом) не рука вела острое лезвие, но сам нож тащил за собой обнимавшие его рукоять пальцы, за ними — всю кисть, за кистью — локоть, предплечье; Гвирнус и раньше испытывал подобные ощущения, но сейчас они были невероятно остры — он только-только успевал приметить боковым зрением бросившегося на него зверя, а рука уже вытаскивала окровавленный нож из быстро намокающей от крови шерсти. Не человек орудовал ножом, а нож орудовал человеком. Он жадно пил волчью кровь, рвал худые тела, вспарывал поджарые волчьи животы. Даже ветер не мог разогнать сладковатый, приторный запах крови. И не на шутку разыгравшаяся метель, казалось, гоняла по поляне вовсе не снег, а кроваво-алые клочья волчьей шерсти. Гвирнус и сам уже опьянел от происходящего. Он стоял по колено в кровавом месиве с перекошенным от ярости лицом и не только ножом, но и огромным кулачищем свободной руки, будто молотом, раскраивал волчьи черепа — никогда еще нелюдим не чувствовал такого желания убивать… Глаза заливал пот. И кровь. (Гвирнус несколько раз смахивал пот со лба вымазанной в волчьей крови рукой). Нелюдим задыхался. Несколько раз он поскальзывался в вязком месиве, но каждый раз невесть как удерживал равновесие — падать нельзя! — любое падение могло стоить жизни. Он не чувствовал ни рук ни ног, но вовсе не от холода (ему казалось, еще немного и кровавый снег под ногами закипит). Он не чувствовал их от усталости, но странное дело — даже эта усталость не замедляла движений бесчувственного тела, а, напротив, лишь освобождала его от привычной тяжести. Тело Гвирнуса все больше становилось невесомым, казалось, еще немного и он легко оторвется от земли и взмоет над ночным лесом. Но — не взмывал. Лишь метался вправо-влево — прямо туда, где словно из-под земли вырастали оскаленные волчьи морды — голодные, сытые, с ошметками серой шерсти на оскаленных зубах. Удар, еще, еще! В заложенных от ветра ушах чей-то торжествующий крик, Гвирнус не сразу сообразил — его собственный. Вправо-влево — странный танец, которому, казалось, не было конца. Человек убивал. Однако и оставшиеся в живых звери — из того большинства, что еще недавно не думало ни о чем, кроме еды, — вдруг разом прекратили пиршество и обратили внимание на человека. Странного человека. Ибо уже не стая нападала на него, а он — на стаю. Ибо сам Гвирнус был стаей. Ибо, казалось нелюдиму, уже не стая, а один громадный, голодный, бешеный волк противостоял ему. Удар. Еще. Еще. Сам того не замечая, Гвирнус перебрался через груду трупов (ребра волков ломались с отвратительным хрустом) и теперь бросался на ошеломленных его натиском зверей с торжествующим криком; те же теперь вовсе не нападали, а лишь трусливо бегали кругами вокруг охотника, скалясь и издавая глухое недоброе урчание. Лишь немногие осмеливались подойти к нему ближе, чем на пару шагов. И только два-три зверя все еще упрямо подставляли под острый нож свои изрядно потрепанные шкуры. Ничего этого Гвирнус не видел. Ни звериного страха в волчьих глазах. Ни неуверенного кружения стаи. Ни собственного искаженного ненавистью лица. Он видел перед собой лишь огромного волка, одного-единственного, невероятных размеров, с ослепительно белыми клыками, с окровавленной мордой и горящими глазами, которые неотрывно смотрели на него. Он должен был его убить. И он знал, что убьет. Даже без ножа. Гвирнус торжествующе вскрикнул. Отшвырнул спасительное лезвие. И прыгнул вперед, навалившись на огромное серое тело, сбив его с ног, обхватил огромными ручищами волчью голову, от которой остро пахло кровью, лесом и плохо переваренной пищей. А потом он повернул эту голову — вот так! — и хруст ломающихся позвонков лишил его последних чувств… Часть вторая КОЛДУНЬЯ ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 1 — Ну входи, что ли. Полизбы уж выстудила, хватит. Дверку прикрой. Вот так. Крючок накинь. Ишь встала… Не бойся, не съем. Оно, конечно, не ко времени — ночь на дворе. Коли б кто другой пришел — не ты, — так и верно, съесть бы не съела, а иди, милая, откель пришла. Не зря люди говорят, мол, утро вечера мудренее. Как думаешь? Что глазюхи потупила, не о том говорю? Знаю. Не про тебя это. И про дело твое слышали. Я хоть и совсем из ума выжила, да разве ж старухе много ума надо? Никому не надо. Жизнь-то она, как ни крути, все одно поумней нас с тобой будет. Мотыльки и те на свет летят. А мы, дураки, всю жизнь в потемках плутаем, сами себя не знаем. Зато горазды о других языки чесать. Заходили ко мне сегодня. Сайка зеленюшная за травой. Ильяс меду принес, я ему сына загадала. Лай Обманщик. Из повелителей, слыхала о таком? Он у Дрона Горбатого заместо табурета. Или лавки, уж не знаю толком чего. Смешной, глупый. Я, говорит, Гергаморушка, скрипучий больно стал. Мне-то оно не слышно. Пока, мол, под задницей. У горбуна. Только уж славненько хозяйка Дронова лается. Дрон слушал, слушал, не вытерпел — табурет в печь сунул, тут я и пообгорел малость. Спаси да помоги, мол, Гергаморушка. Снадобий своих, мазей то бишь, к больному приложи. А я тебе отслужу. Все одно у Дрона мне теперь не бывать. Я как из печки-то выскочил — его хозяйка на себя щи пролила… Так-то. Ну, я приложила, сделала все как полагается, только мне-то такой дурачина на что? Я ему: мол, не надоело? Мыкаться-то? Даром что повелитель — можно ведь и по-человечески жить. Избенку справить. Псину какую завести. Хозяйку в дом. Чем не жизнь? А он мне: «Я, Гергаморушка, не смогу. Сама подумай. Кто ж повелителя от человека не отличит? Да и куда мне, раз уж на роду написано. С повелителя какой спрос? А с человека… Мда-с…» В общем, ушел разобиженный, даже спасибо не сказал. Неведомо куда. К тебе не заглядывал? — Нет. — Ай-я неловко переступила с ноги на ногу. — Ох и болтливая я, — крякнула старуха, — жевалок вот с гулькин нос. Одна и осталась. Ильяс и не разговаривал со мной вовсе. Мол, все одно не пойму, чего время зря терять. Я и сама так мыслю. Зубы на днях Горькушке заговаривала — так три заговора извела. Своих нет — за чужие не берись… Ну чего стоишь как пень? Иди-ка сюда к печке — вижу, дрожишь. Платочек-то хоть и шерстяной, а можно было и потеплее что сыскать. Ветер вишь как разгулялся. Я ведь тебя еще днем ждала. Сайка языком горазда трепать. Значит, не вернулся? — Да. — Ай-я наконец оторвалась от двери, торопливо подошла к пышущей жаром печке. Присела на корточках рядом, поднесла озябшие ладони к огню. — Плохо горит, — проворчала лежащая на лавке старуха, — угару много. — Так ведь ветер. Вот и задувает. — Сама знаю, не о ветре речь. В прежние времена получше печи клали. А теперь — тьфу! Того и гляди угоришь, — буркнула старуха, поднимаясь с лавки. Крякнула. С трудом села, положив теплое одеяло на колени. Ай-я взглянула на торчащие из-под него худющие босые ноги, оглядела избу в поисках тапок. Губы старухи вздрогнули, расползлись в стороны, открывая черный провал рта. В едва приметных среди безбрежных морщин глазах зажегся озорной огонек. — Там они. Под лавкой. Только мне нагибаться как? — Я помогу. Ай-я подошла к лавке, пошарила под ней рукой. Нащупав, вытащила ветхую обувку: — Эти? — Они самые. Ты не смотри, что жеваные. Это моя сучка безродная погрызла. Опоила я ее чем-то… Что, опять много говорю? — Ничего. Легче так. — Знаю. Не дура. Цепляй уж скорей — больно сквозит. — Вот. — Ай-я ловко обула старуху, подивившись мертвенной сухости ее кожи. И тем странным ощущениям, которые испытывала, касаясь этой кожи, — не холода, не жара, а покалывания сначала в подушечках пальцев, потом по всей руке и, наконец, во всем теле. — Вот, — повторила она, поднявшись и подойдя к ветхому столу. Задумчиво поглядела на незажженную масляную плошку. — Зажечь? — Печки тебе мало? — ворчливо прошамкала старуха, отложив одеяло в сторону и медленно сползая с лавки. Ай-я хмуро глядела на ее странный наряд — мужскую холщовую рубаху, доходящую ей чуть ли не до колен, да сверху грязную кофту, протертую на локтях и обильно политую жирным мясным отваром на животе. — Помру я скоро, — без особой печали пожаловалась Гергамора. Она наконец прочно встала на пол. Крякнула. Молча доковыляла до стола и плюхнулась на табурет. Единственный в избе, так что Ай-е только и оставалось либо садиться на старухину лавку, либо стоять. — Ноги молодые — постоишь, — решила за нее Гергамора и, хитро глядя на Ай-ю, добавила: — Значит, не пришел? Ай-я кивнула. Ее начинала раздражать старухина медлительность. Уж сколько времени прошло. А дома дети. Райнус. Аринка. И если бы только они… — Искала? — Да. — А следы? Может, он за лосяком каким пошел? Ай-я вздохнула: — Нет. — А ты почем знаешь? Знала. Не тот охотник, чтобы лосяк его за собой два дня водил. — Чего молчишь-то? — усмехнулась Гергамора. — А чего говорить? Бузинок про место сказывал. У валуна. Волки там. Мертвые. Много. Рукавицы нашел. Моего, стало быть. А следов, говорит, никаких. Уж больно ночью мело. Я днем на лыжах сбегала — так и есть. Правда все. И про волков. И про следы. Снег один. Разве что, показалось мне, чуть в стороне, за елью, кто-то стоял (вроде как веточка обломлена). Так разве ж это след? А стрелы только моего — он их по-особому метит. Не пойму я что-то… Волки вроде как ножом убиты, а некоторые и вовсе не разбери как. Головы свернуты, будто он их голыми руками… Чепуха, да? — А стрелы? — поинтересовалась старуха. — Так ведь ни разу не попал. Ни за что не поверю, чтоб мой таким криворуким был. — Всякое бывает… Взять тебя. То и не заглядывала вовсе, а тут на тебе — примчалась. Твой-то небось, бывало, и подоле по лесу шастал… Ох, таишь ты что-то, деточка, а зря. Вишь какая… Упрямая. — Старуха пристально взглянула на Ай-ю. Будто хотела докопаться до самого нутра. Ай-я невольно отвела глаза в сторону. — Ага, — проворчала старуха, — так-то. Не ври. Окна-то в избе с чего позанавесила? Люди — они все примечают. Детей вот твоих нынче на улице не видать, с чего бы это? Муж в лесу запропал — это одно. Мало ли сколько охотников сгинуло. А окна занавешивать — последнее дело. Это только мне, старухе, можно. Я ж навроде как колдунья, — старуха усмехнулась, — старой карге люди простят — привыкли. А тебя, помнится, в старом Поселке не больно жаловали. Здесь-то Гвирнус твой вроде как хозяин — боятся его. Только ведь неизвестно — вернется ли? Да и не надо их дразнить, людей-то. Глупые они. Ко мне вот ходят, а у самих поджилки трясутся. А ну как я их в жабу-то и превращу? Ты-то вроде посмелее будешь. Отогрелась, вишь. Раскраснелась. Красавица да и только. Повезло муженьку. Вот только врать горазда, по глазам вижу. А что, может, и впрямь о тебе люди правду сказывали? Я ведь и сама на тебя косила — давно еще — бывалоче, к тебе кой-кого спроваживала, помнишь небось? — Гергамора хитро прищурилась, отчего выцветшие глазки полностью утонули в морщинистой коже. Жутковатое зрелище. Не лицо — маска. Ай-я старалась не смотреть на старуху, но взгляд упрямо искал эту маску. Более того, Ай-я, сама того не желая, примеривала ее на себя. — Я ведь верю людям-то, — усмехнулась старуха. — А я нет, — сухо сказала Ай-я. — Кому ж верить, как не им? — Глазки Гергаморы издевательски смеялись. «Зря я пришла, — вдруг подумала Ай-я, — не поможет она. И раньше-то, бывало, как взглянет, так и не знаешь, что думать. Будто знает про все. А будто и не знает. Лет-то вон сколько! Вурди небось не раз в жизни видела. А ну как поймет?..» — Да, вот я и говорю — себе на уме. Зря пришла, — будто прочитала ее мысли старуха, — коли правды не хочешь говорить. Без нее ох как тяжело… — А с ней? — Верно, детка. И с ней не легче. Но кому-то сказать надо. Кому ж, как не старой карге? Все одно — помру, с собой унесу. Не болтливая я. А то бы не только Касьян не заходил, а и бурьян у забора не рос. Или вот как тогда, в старом Поселке, тебя. Веточками обложили, кремешком чиркнули — была Гергамора и нет ее. Дело оно нехитрое. Глупое. Человеческому умишку под стать. А я ж, гляди, все живу. Потому что правды своей не боюсь. Так что и ты, деточка, не таись. Допрежь всего от себя. А после уж и от ведьмы старой. Может, чего путное подскажу. Мне о беспутном думать — годы не те, — хмыкнула старушенция. Она почесала крючковатым пальцем подбородок, подперла голову рукой. Зевнула беззубым ртом: — Ну, деточка, так с чего это детки твои второй день как дома сидят, на улицу носа не кажут, а? Ай-я вздохнула. — Вот ведь. Как тяжело. Врать-то, — хмуро сказала старуха. — Ну да ладно. Пытать не буду. Сама после скажешь. А пока… достань-ка мне с полки во-он тот, — она ткнула в угол заскорузлым пальцем, — во-он тот самый чан… 2 — Это из болотца. В березнячке. Недалеко от валуна твоего сыскала. Еле ведь добралась, — сказала Гергамора, держа в руке сушеную лягушачью лапку, зачем-то сунув ее прямо под нос Ай-е. Потом ловко подбросила в воздух и, поймав двумя пальцами, отправила лапку в только что закипевший чан. — Тут ведь как, — прошамкала старуха, — на ином болотце возьмешь, а оно порченое. И трава не та растет, и землица не та. И вода не из тех ключей бьет. Вроде какая разница? Что там лягушка, что здесь. Ан нет. Это как посмотреть. Квакать каждая дура может. Не боишься, что я при тебе-то? Оно ведь раз на раз не выходит. Других-то я и близко не подпущу. — Почему? — спросила Ай-я. — Что ж во мне такого особенного? — А ты как то самое болотце и есть. Ты лучше дальше слушай… Так вот. Квакай не квакай, а коли водица не та — в чан не годишься. Но это одно. Тут еще засушить уметь надо. Чтобы мертвая да как живая. Взять вот повелителей. Они-то обернулись чем, а только ведь сами — это другое. А тут существо чужое. Безмозглое. Не своей душой живет. Попробуй-ка такое заговори… Чуешь? — Старуха повела носом воздух. — Не, — улыбнулась Ай-я. Ей было и страшно, и смешно одновременно. Чан на печи. Лапки лягушачьи… Разве ж это колдовство? — Не, не чую, — повторила она. — Оно верно. Куда там с одной, — обиженно буркнула Гергамора, доставая с полки берестяную коробочку. Достала, открыла крышку. Сунула внутрь крючковатый нос. Шумно втянула воздух. Крякнула. С недовольным видом вернула короб на полку. Повернулась к Ай-е: — Не чуешь, говоришь? Это хорошо. А вот моя безродная как унюхала б, так тотчас на двор. Не любит зверье. Запаха-то. Ты вот что. — Старуха торопливо сняла со стены глиняный ковшик, черпнула своего варева, протянула ковшик Ай-е: — Возьми. Там, под лавкой. Щель. Все лучше, когда под рукой. Поднеси, пока не остыло. К норке-то. Мышей боишься? Ай-я выразительно помотала головой. — Вот и хорошо. Тогда как выскочит — лови. У них другого-то хода нет, знаю. А живое — оно всяко лучше сушеного. А то вон — в коробе — хвосты сушеные, а тянет гнильцой. Видать, не уберегла. Кабы одна была — рискнула. Может, оно и ничего. Обошлось. Да ведь всякое может случиться. Увидишь потом еще какую дрянь. А нам не дрянь — нам твой муж нужен. — Гергамора подбросила в чан пучок высушенной травы, помешала варево большой деревянной ложкой. Над чаном взвился легкий дымок, варево моментально вскипело, высоко над краями вздыбилась серая пена. Гергамора крякнула, торопливо сняла с полки пузатый кувшин. Осторожно плеснула из него в чан, пена тут же с шипением осела вниз. — Вот мы тебя, — пробормотала старуха и сердито покосилась на Ай-ю. — Вишь, уставилась, не твое это дело — гляделки пялить. Ты мне мышей лови. Ай-я с сомнением посмотрела на ковшик. Поднесла к носу, торопливо втянула в себя едва приметный дымок. Нет, не пахнет. И от чана не пахнет — чепуха все это. Однако спорить со старухой не стала — раз пришла, так терпи до конца; не вина старой карги, что для вурди такое колдовство все одно что мертвому припарки. «Зато и без последыша оно. С такого-то колдовства жажды не прибудет», — подумала Ай-я, ступая как можно осторожнее: не пожадничала старуха, до краев черпнула, к чему добро на пол проливать? Подойдя к лавке, она встала на колени, оглянулась на колдовавшую над чаном Гергамору. — Правей бери, — проворчала, не глядя на нее, старуха. Правей так правей. Ай-я опустила ковш. Поправила сбившееся на бок платье. Только теперь она почувствовала, как жарко натоплена изба, стянула с плеч теплый шерстяной платок. Бросила на лавку. Кончиками пальцев пододвинула ковш к норе. Покачнулась — от жара и духоты немного кружилась голова. «Хоть бы дверь в сенцы приоткрыть», — подумала Ай-я, поглядывая перед собой: а ну как проскочит, гоняй потом по всей избе. Однако мышь (если она была в норе) вылезать не спешила. «Может, и впрямь лучше было б… самой?» — мелькнуло в голове Ай-и, но она тут же отбросила эту мысль. Сила вурди не беспредельна. Вылечить кого — да. Пропажу найти. Вроде как чего проще — про мужа-то у леса вызнать? Но ведь раз на раз не приходится. А расплата одна. Ох, крепко она помнила свой первый страх, когда нежные материнские руки гладили то, что прятало от детских глазенок одеяло, — руку не руку, лапу не лапу — страшное, чужое… Но и родное. Плоть от плоти ее. Ай-и. Да, Вот глупая. Потом ведь переступала. Верила: чего проще, знай держи кроликов под боком — никакая жажда не страшна. Ан нет. Мудра была мать. Не зря дочку страхами потчевала. Тут только начни — затянет, как в омут. И глазом не успеешь моргнуть. Раз, другой, третий, может, кроликом и отделаешься. А уж на четвертый без человечьей — не обойтись. Сколько у нее по глупости было таких-то разов? Куда вернее, коли страх не за себя. А когда это-то да ради него? «Нет, — решительно подумала Ай-я, — ради него ж и нельзя». — Самое время. Словить. Мой-то из чана уже не погонит. А твой-то в ковшике уж остыл. Думаешь не о том, вот и промешкала. Гляди, этак мы твоего у леса не выпросим, — услышала она скрипучий голос старухи, — чувствуешь, дух пошел? Теперь Ай-я чувствовала. Вонь в избе стояла преотвратная. По полу стелился серый дым. Глаза слезились. В горле пересохло. Не жажда, но все же. Похоже. Ай-я встревоженно прислушивалась к своему телу. Не хватало еще, чтобы глупое колдовство разбудило в ней то, что дремало столько лет. Мало того, что не продохнуть, так еще и внутри… Будто режет. Под ложечкой подсасывает, но так, что знаешь — проглоти хоть кусочек, и тут же скрутит, спеленает, бросит на пол; хорошо еще, просто вывернет наизнанку да оставит после себя лишь слабость да боль. Похоже. Но не то. Слишком по-человечески. И боль во всем теле не туманит голову; напротив — все видится ясно, думается легко, и душа как перышко: дунь — и взовьется аж под притолоку, дунь еще — прильнет к окну, высматривая милые сердцу черты, дунь в третий раз — и не будет ей уже никаких преград… — Что ж ты ее!.. Ах! — услышала Ай-я сердитый возглас старухи. Стрельнула глазами вкруг себя: ишь наглая — сидит под самым носом! Совсем крошечная, белая, черное пятнышко на спине. Ай-я улыбнулась, на мгновение ощутив себя маленькой девочкой: хотелось смеяться, визжать (вовсе не от страха, а от какого-то неизбывного детского счастья, какого она и не ведала с той самой ночи, когда)… Почему-то плакать… — Вот дурочка! Куда ж ты вылезла, а? — Ай-я потянулась к зверьку рукой. Не схватить — лишь погладить, приласкать; мышка торопливо обнюхала ее пальцы, встав на задние лапки, пощекотала усами ладонь. — Хватай же! Сама ведь в руки идет, — проворчала где-то за спиной старуха. Ай-я нахмурилась. Но ослушаться не посмела — не у себя дома. Ловко поймала зверька. Резко встала, приметив, как непослушно тело, как невесомы мысли, как мягка и слезлива душа. Мягкий комок отчаянно царапался в ладони. Переборов искушение выпустить его на волю, Ай-я подошла к печи, протянула добычу Гергаморе: — Вот. Старуха зыркнула на нее, ткнула высохшим пальцем в чан: — Сама поймала — сама и кидай. Твоего, чай, выпрашиваем — не моего. — И, заметив нерешительность Ай-и, проворчала: — Что, жаль? Троих нарожала, а все как дите малое? Оно, конечно, хорошо, когда добром… Только ты-то как думала? Лес — он жертвы любит. Да и не впервой тебе, — усмехнулась старуха, — жалей, да только жалеючи и кидай. И дыши глубже. Вот увидишь, она тебя позовет. «Кто позовет?» — недоуменно подумала Ай-я. Ядовитые испарения теснили грудь. Каждый вдох давался с трудом. Будто уж и не воздух был в избе, а горячий кисель. Куда уж там глубже… Кидай… Легко сказать. Не женщина — маленькая девочка вытянула руку с несчастным зверьком над котлом. Горячий пар тут же обжег кожу. Ай-я попыталась разжать пальцы и не смогла. Не слушались. В мгновение ока стали чужими и яростно вцепились в маленькое пушистое тельце, которое будто почувствовало их поддержку и внезапно перестало царапаться и кусаться. Ай-я и сама удивлялась себе: будто подменили ее. Вот уж и впрямь колдовство. С чего бы это так за зверье несмышленое цепляться, а? Гергамора тем временем подбросила еще какой-то травы («борец», — краем глаза приметила Ай-я), и пар над чаном заклубился еще гуще. Жар стал и вовсе нестерпимым — Ай-я отдернула руку. Виновато (и впрямь маленькая девочка) посмотрела на старуху. Та осклабилась беззубым ртом: — Труднехонько, да? Ай-я кивнула. От острых запахов свербило в носу. Она едва удерживалась, чтобы не чихнуть. По щекам сами собой катились слезы. — Вишь, еще и виноватиться вздумала, — усмехнулась старуха, — а ты не виноваться почем зря. Не ты это — варево мое. Так ведь и к лучшему. Не ее — себя кидать будешь. Только и время терять не след. Нам бы до свету успеть. Нынче день прибывает — тут ухо востро надо держать. Коли что не так — не только день, а и вся жизнь в поворот войти может. Да и к детям успеть бы надо. А то ведь какой дурак маску нацепит, погоститься придет, детей, чего доброго, напугает… Так что ты уж, милая, кидай, — совсем ласково окончила Гергамора и легонько подтолкнула Ай-ю под локоть. На этот раз Ай-я даже не почувствовала жара. Только слабое покалывание кожи. Совсем как тогда, когда ненароком коснулась высохших ног старухи. Пальцы разжались легче легкого — мышка упала в кипящее варево, Ай-я проводила маленькое пушистое тельце взглядом и… ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 1 В брюхе урчало. Он остановился, жадно принюхался. Пахло теплом, пищей и совершенно особым запахом, от которого шерсть на загривке встала дыбом, тело напружинилось, лапы намертво вросли в рыхлый снег. Пахло человеком. Ночь подходила к концу. Еще темнее темного был лес, еще выглядывала сквозь еловые лапы круглобокая луна. Еще переполняла морозный воздух сонная дурь. Но он чувствовал приближение утра. Хотя бы потому, что совсем иначе гулял в глухих перелесках ветер, иначе поскрипывал под лапами снег. Иначе шумел подо льдом пробивающий себе дорогу родник. Даже урчание в брюхе и то казалось ему иным. Приближающееся утро усиливало голод, торопило, напоминало, что которая уже по счету ночь не приносит желанной добычи, который уже по счету день придется без толку кружить по лесу — одиноким, отбившимся от стаи, чужим. Да и была ли у него когда-нибудь своя стая? Он не помнил. Он слишком многого не помнил из своего волчьего прошлого, он не знал, откуда пришел, куда идет, и лишь одно чувство наполняло его жизнь пряной остротой и смыслом — и то до первого куска мяса, до первой крови, до первой тяжести в животе… Он пригляделся. Сквозь хаотичное кружение белых мух смутно виднелись темные избы — десяток, не больше — не жавшиеся друг к дружке, как в других подобных селениях, а, напротив, разбросанные как попало по редколесью, будто выросшие из земли; зоркие глаза внимательно осмотрели их одну за другой. Избы новенькие, еще пахнущие лесом и смолой, — даже запах человека не мог перебить их молодого древесного духа; не только, впрочем, человека — изрядно попахивало и собаками, однако, странное дело, ни одна еще не дала себя знать ни рычанием, ни лаем; волк же, по его разумению, подошел уже достаточно близко, чтоб к появлению нежданного гостя отнеслись столь безразлично. Он настороженно оглядел темные стволы берез, избы (нет, на засаду не похоже) и трусцой засеменил к ближайшему дому. Уже подойдя к самому крыльцу, он почувствовал, как снова встает дыбом на холке шерсть. Подался на задние лапы, попятился было назад, не в силах бороться с внезапно охватившим его страхом. Безмолвно оскалил пасть. Сейчас он бы предпочел крики охотников, визг женщин и детей, остервенелый лай собак. Но только не эту разлитую по всей округе тишину. Однако ничего страшного не происходило, и постепенно волк осмелел. Снова подобрался к самому входу. Об нюхал обледенелые доски. Обнюхал пахнущие человеческими пальцами сосновые перила. Лизнул запорошенное свежим снежком желтое пятно. Скорее всего пролитую собачью похлебку — вмерзшая в лед, она показалась волку необыкновенно вкусной. Он жадно лизнул еще раз. И еще. И еще, чувствуя сладкую истому во всем теле. В животе стало тепло. Но от этого лишь сильнее давала себя знать его пустота. Волк осторожно поставил переднюю лапу на ступень и вздрогнул всем телом — дверь избы неожиданно распахнулась, на крыльцо вышла женщина с глиняной плошкой в руках. Он не выдержал — зарычал; она же вовсе не удивилась, увидев незваного гостя, и даже не испугалась нисколько; она будто его ждала и вот теперь с радостью протягивала угощение; губы ее шевелились, выговаривая непонятные слова, улыбались; и руки, державшие плошку, были пухлые, белые; женщина даже не потрудилась накинуть на себя теплую одежду — на ней было мешковатое платье из грубого некрашеного полотна, берестяные тапочки на босу ногу, и лишь накинутый на плечи шерстяной платок кое-как защищал от мороза, мороз же был нешуточный — даже волк ощущал, как зябнут от продолжительного стояния на одном месте кончики лап. Он переводил взгляд с миски на женщину, готовый в любое мгновение отпрянуть; впрочем, готов он был и к другому — одним прыжком добраться до этого сладко пахнущего, казалось, столь доступного куска человеческого мяса и… Женщина тоже почувствовала это. Торопливо нагнулась, поставила миску перед собой, отступила к самой двери. Она по-прежнему не боялась его, но и прежней радости в ее взгляде не было. Скорее удивление (значит, так? да?); губы ее снова зашевелились, посиневшие от холода, дрожащие; не только губы — она вся дрожала от холода, даже звуки, слетавшие с ее губ, странно вибрировали в морозном воздухе. — Вот, — и рука ее указала на стоявшую меж ними плошку, — там вкусней. Волк не понимал слов, но и без всяких слов знал: да, в плошке что-то вкусное. Он нерешительно поднялся на пару ступеней вверх и остановился в полушаге от угощения. Принюхался. Вскинул голову. Глаза женщины и волка встретились, и оба поспешили отвести взгляд. Теперь их разделяло не более четырех ступеней. И плошка. Которая защищала человека куда надежней, чем луки и стрелы, ножи, красные языки подвластного человеку огня и оскаленные морды специально натасканных на волчье племя собак. И оба знали это. И оба, каждый по-своему, стыдились этого. Ибо сила знала свою слабость. А слабость — силу. Ибо в плошке дымилась и застывала на морозе густая человеческая кровь. 2 Мышка-норушка… Была и нет… Вот увидишь, она позовет… Ай-я тряхнула головой, прогоняя внезапно заволокшую сознание дрему. Какое-то смутное воспоминание на мгновение всколыхнуло душу, но тут же растаяло в отравленном ядовитыми испарениями воздухе. Женщина опасливо отпрянула от чана, взглянула на старуху. Гергамора стояла возле окна, как будто совсем позабыв о гостье; она что-то тихонько бормотала себе под нос (заговор ли, заклинание?), и даже чуткий слух Ай-и улавливал лишь бессмысленный шелест звуков. «Мышка-норушка… Вот тебя и позвала…» — подумала Ай-я, чувствуя сначала легкое разочарование, потом досаду, потом злость на обманувшую ее старую каргу. Все колдовство старухи казалось ей сплошным обманом. Женщина в последний раз взглянула на чан и решительно направилась к лавке — забрать брошенный шерстяной платок. Тихий голос старухи остановил ее на полпути: — Не спеши. Ай-я вздрогнула, остановилась. Хотела было сказать, что с нее достаточно и она пойдет домой, однако Гергамора и тут опередила. Все так же пристально глядя в окно, пробормотала невесть кому: — Светает уже. Жди теперь гостей. — И добавила, обращаясь уже к Ай-е: — А ты не торопись, деточка. Плутать — оно, конечно, долго можно. Тут ох какой терпеж нужен. Ну да я травки кой-никакой подброшу, глядишь, повеселей дело пойдет. «Не нужно травки. Только время терять. Возьму лыжи — весь лес обшарю, а своего найду», — подумала Ай-я. — Сядь-ка лучше посиди, — сказала, не оборачиваясь, старуха, — в ногах правды нет. Врала бы меньше. Глядишь, уже и нашли. Чую, не пускает его что-то. А то и вовсе будто нельзя ему сейчас домой. Вот и носит его невесть где. Лес — он свое дело знает. Береженого бережет. А захочет с дороги сбить — тут уж, не серчай, даже твоего собьет. Тропку какую в буреломе закрутит. Ведмедя не ко времени из берлоги выманит. А то и встречу какую пошлет. Не выпустит, коли время пришло. А не пришло, так не в нем — в доме твоем искать надо. А то и в тебе. Ты вот окна тряпками поукрывала, чужого глаза боишься. Неспроста. Вот я и думаю, отчего б? Богатству какому у тебя не с чего взяться. Мое баловство тебе ни к чему — раз избу подпалили, вроде как хватит. Помнится, сама сказывала (не мне — людям), ребеночка твоего лес прибрал. Уж не вернулся ли? — спросила Гергамора, не отрывая взгляда от окна. Спросила тихо, будто боялась, что ее голос может спугнуть правду, как одно неосторожное движение охотника спугивает лесную тварь. И может быть, поэтому дождалась столь же тихого ответа: — Да. 3 Запах крови пьянил. Не сходя с места, волк потянулся к угощению. Тощие бока его подрагивали, пасть приоткрылась, обнажив безукоризненно белые клыки. Шедший из волчьей пасти пар медленно, будто нехотя, таял в морозном воздухе. И без того острая морда зверя, казалось, вытянулась еще больше. Волк в последний раз покосился на стоявшую у двери женщину. Что-то прорычал на своем зверином языке. Мол, не вздумай со мной шутить, ты здесь одна и я один, поняла, женщина? Наклонился над плошкой. Лизнул уже почти замерзшую вязкую жидкость. Клыки тут же окрасились кровью, но ни женщина, ни волк не видели этого. Волк лишь вздрогнул всем телом, ощутив, как болезненно сжался пустой желудок. Женщина будто и не радовалась тому, что пришедший из леса зверь принял ее угощение. Она уже не улыбалась, напротив, брезгливо хмурилась; заиндевевшие пальцы нервно теребили платье на груди, губы были плотно сжаты, на побелевших от мороза щеках выступил странный румянец. На мгновение волк оторвался от плошки и вновь зарычал. Он тоже почувствовал перемену в настроении женщины, счел нужным повторить предупреждение. Но и только. Острое чувство голода притупило другие чувства, желудок властно требовал пищи. Волк снова наклонился над плошкой и принялся жадно лакать, торопясь покончить с угощением прежде, чем мороз окончательно превратит его в мерзлый кусок льда. Он не видел, как женщина вдруг шагнула вперед, как покачнулась и замерла, будто раздумывая о чем-то, как пальцы ее вдруг сжались в кулак. Как побелевшая от холода нога в берестяном тапке ловко поддела краешек плошки и… Плошка с грохотом покатилась по обледенелым ступеням вниз. Волк же тряхнул заляпанной кровью мордой, испуганно рванулся в сторону, ударившись о деревянные перила. Бессильно лязгнул окровавленными клыками. Подался назад. Лапы скользнули по обледенелым ступеням, тело напряглось. Падая, волк на мгновение повернулся к обидчице, и женщина успела разглядеть невероятно большие и красные глаза зверя. Не глаза, а всего-навсего один глаз, безразличный, бесформенный, оплывающий вниз странными коричневатыми сгустками. Волк еще раз отчаянно тряхнул мордой — во все стороны брызнули коричневатые капли, — а потом неловко плюхнулся набок и покатился вниз. 4 Откуда? Из какой сказки, из какой лесной были и небыли пришла к ней эта девочка?.. Чужая, несмышленая, не умеющая говорить, с серыми настороженными глазами, один взгляд которых заменял тысячи слов, тысячи тысяч слов, ибо то был голос леса, голос души, голос маленького дикого сердца и тысяч других сердец, что бьются в каждом живом существе и разбиваются с невероятной легкостью — достаточно одного неосторожного движения: раз — и чашка уже летит со стола, падает на пол, раскалывается на тысячи бессмысленных глиняных черепков, которые уже не собрать воедино, если, конечно, чашка — это чашка, а не очередной бездельник повелитель, ну их, повелителей, а впрочем… Не важно. — Да, — тихо сказала Ай-я, и это слово показалось Ай-е невероятно тяжелым: оно скатилось с языка и камнем упало под ноги. И старуха, казалось, не услышала — увидела его; ее глаза смотрели куда-то вниз, не на Ай-ю, на камень; Гергамора шагнула вперед, и в какое-то мгновение Ай-е показалось, что старуха непременно поднимет этот камень. Жадно вцепится в него крючковатыми пальцами. Непременно поднесет к носу, чтобы как следует разглядеть, из каких же таких сомнений сложилось это мучительное «да». Но Гергамора лишь как-то странно причмокнула морщинистыми губами и пробурчала: — Вот и хорошо, деточка, что не утаила. Вишь какое оно… Тяжелое. Теперича легче и про остальное. И про мужа твоего. Ведомое ли дело — целую жизнь с этаким-то ходить… («О чем это она?» — испуганно подумала Ай-я). Держи, — старуха черпнула из чана своего варева, протянула ковш гостье. — Не бойся, не отравлю. Самое время водицы моей испить. Не сладкая, знаю, мертвая водица-то. Ну да на меня погляди — пила я ее, уж сколько раз и не упомню, а, вишь, тыщу лет прожила, хоть бы одна хворь прилипла. Так что носа не вороти. Она тебе правду скажет. Я ведь не всякому предлагаю. Всякому оно и ни к чему. Потому и мертвая, что всякому-то с нее жизни не будет. Это как нутро примет. Ну да не о тебе речь. — Старуха шмыгнула носом. — Бери. Нелегко мне. На весу-то держать. Ай-я с сомнением взглянула на протянутый ей ковш. Раз уж взяла. Мышку ловить. А что толку? Разве что сболтнула лишнее. Про найденыша. Так ведь не колдовство это. Измучилась вся. За два дня-то. Детям невесть что наговорила. Райнуса для науки ремнем отцовским огладила. К старухе уходила — не спал. Нос из-под одеяла высунул, думал, не заметит мамка. Глазенки настороженные, злые. Ремня все не может простить. А то и не ремня. Два дня из дома не выпускают. Отец опять же невесть куда пропал. Окна тряпками позанавешены. А ради чего? Шила-то в мешке не утаишь. «Не утаишь, — со злостью подумала Ай-я, — на два дня и хватило. Вот ведь как. Пришла за мужем — а нашла… Ничего-то я не нашла, — решила женщина, брезгливо поглядывая на дрожащие старушечьи руки, — вон как на пол плещет. Совсем стара. Раньше не так заметно было, а в последнюю зиму сдала старуха. Ох как сдала». — Ишь злыдней какой смотришь, — прошамкала тем временем Гергамора, — что ж плохого — дите вернулось, радоваться надо. Соседей с радости такой приглашать. — В голосе старухи слышалось странное ехидство. «Дразнит она меня, что ли?» — подумала Ай-я. А вслух сказала: — Сама решу. — Вестимо дело — сама, — легко согласилась Гергамора, — а водички-то испей… — Мертвой, стало быть, — пробормотала Ай-я, чувствуя, что вовсе не хочет никакой воды, ни живой, ни мертвой, а хочет лишь одного: уйти поскорей от старухи, бежать из Поселка, бежать куда глаза глядят, пока эта старая ведьма не выпытала у нее самого страшного… Опоив этой вонючей водой… Один запах которой заставил ее… — Нет, — сказала Ай-я, отступая к двери. — Ой ли, деточка, неужто поверила? В старушечье-то колдовство? А ведь поначалу-то как смотрела! Мол, где ж этакой мужа сыскать. Отчаялась, вот и пришла. А теперь, значит, бежать? Не больно-то ты своего пропащего сыскать хочешь! — Мышка не позвала, — глухо пробормотала Ай-я. — Мышка, выходит, виновата, — усмехнулась старуха, — не угодила, стало быть. — Ох! — Она вдруг покачнулась, ухватилась свободной рукой за поясницу. Другая, с ковшом, резко дернулась, плеснула варево прямо под ноги Ай-е. — У! Злыдня, — громко запричитала Гергамора, — совсем замучила старую. Старайся тут для тебя. Спала бы сейчас, десятый сон видела. Одеяльцем бы потеплей укрылась — и печку всю ночь топить не надо. А тут вон сколько дров извела. Кто ж мне, старой, принесет? Охотников мало. Ильяса разве что попросить? — задумчиво пробормотала Гергамора, оперевшись о краешек стола. — Нянькайся тут с тобой. Дурой, — проворчала она, — сама ведь не знаешь, чего хочешь. Чую ведь — муж тебе нынче что репей. Пришел бы — и не обрадовалась вовсе. Одни слова, что ищешь. А ведь и не ищешь вовсе. И ко мне не затем шла. Ведь не верила в мое колдовство, а шла. Так ведь?.. — Так, — тихо прошептала Ай-я. — И на том спасибо, — хмыкнула старуха. — Ильяс вон, тот верит. Сайка зеленюшная. Да и муженек твой, Гвирнус. А ты нет. Ох, чую, не зря тебя когда-то в избе жгли… — Старуха не договорила, заметив, что Ай-я испуганно вздрогнула. — Вот, чуть не полковша пролила, — пробормотала Гергамора совсем другим голосом. — Для тебя же стараюсь. Пей, деточка, нечего время терять. Мало ли кто по свету ко мне заглянет. Тот же Ильяс, поди. Обещался вчерась. А меня, старую, не слушай. Я много чего наболтать могу. Да-с, — прошамкала старуха, оторвавшись наконец от стола и ковыляя к Ай-е. Идти ей было тяжело. Гергамора припадала на левую ногу, рука с ковшом заметно дрожала, вонючее варево то и дело выплескивалось на пол. — Сама бы подошла, что ли, — ворчала на ходу старуха, — возись тут с вами… Пугливыми. Не донесу ведь, поди… Ай-я торопливо оглянулась — дверь была совсем рядом — и… вместо того чтобы бежать, вдруг шагнула навстречу Гергаморе, протянула руку, осторожно взяла ковш. Чувствуя, как подгибаются ноги, торопливо присела на табурет. Понюхала пойло — тут не только мышке, а и человеку бежать впору. «Вурди», — поправилась Ай-я. Беспомощно взглянула на старуху: — Как пить-то? — Ведомо как. Нос двумя пальцами зажми, одним духом и пей. Коли не примет с первого раза душа, я тебе плошку дам. Аккурат в нее сплюнешь. Нечего избу поганить. Ну да примет, куда денется. Коли ты и впрямь с чистым сердцем ко мне шла… «Ой ли!» — подумала женщина и, зажав нос, как и советовала старуха, поднесла отвратительно пахнущее пойло к губам. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ 1 Волк уходил. Опрокинутая плошка валялась в снегу — он даже не подошел к ней. Не лизал сладко пахнущий, забрызганный кровью снег. Не глядел на ту, которая с такой радостью вышла к нему с угощением, а потом… Какая разница, что было потом? Он просто уходил. Уходил, а женщина смотрела, как разъезжаются на обледенелом насте похожие на палки худющие лапы, как болтается жалкой тряпкой волчий хвост, как неуверенны движения отощавшего тела… Вот он, будто не замечая ничего перед собой, ткнулся мордой в кусты смородины, дернулся всем телом, подался назад и бочком-бочком обошел неожиданное препятствие. Где-то коротко гавкнула собака, и волк равнодушно повернул морду в сторону, откуда донесся лай, и тут же отвернулся — он уже ничего не боялся, ему было все равно. Волк уходил. «Умрет ведь. Ишь тощий какой. Еле ноги волочит. Еще до рассвета и умрет», — внезапно подумала женщина. Торопливо взглянула на небо (не светлеет ли), сначала с надеждой (ей показалось, что небо над лесом и впрямь чуть порозовело), потом с грустью — нет. «Скорее бы», — подумала женщина, словно спасение и впрямь было лишь в этом невесть где задержавшемся утре. Но утро не торопилось. Волк уже ушел достаточно далеко. Время от времени его тощее тело скрывалось за темными стволами елей, и казалось, оно уже не возникнет вновь. Когда же темная тень все-таки всплывала в лунных проплешинах редколесья, волк выглядел совсем крошечным, не больше мышонка. Он слепо тыкался в разные стороны. Он не шел, а ковылял на подгибающихся ногах. Вот он споткнулся. Раз, другой, третий… Женщина закрыла глаза, почти сразу открыла их и не увидела его — волк снова исчез, на этот раз за темным пятном зарослей гуртника. «Все», — подумала она. Вспомнила, как опрокинула плошку, как испуганно шарахнулся от нее пришедший из лесу зверь, как жалко скатился он по обледенелой лестнице вниз… Сердце болезненно сжалось. Да, такое могло произойти только в эту голодную зиму. Разве ж стала бы она в иное время трогать крольчиху-мать, ту самую, которая исправно приносила потомство, да еще какое — каждого крольчонка выменивали на добрую поленницу дров? Разве ж собирала бы с такой аккуратностью ее свежую кровь, с тем чтобы накормить собственного пса?.. Разве ж встретила б вместо него пришедшего за помощью к людям — и кого! — волка?! Разве ж чувствовала бы эту странную тупую ноющую боль? Глядя в голодные волчьи глаза? Глядя на его впалый живот? Разве ж не убежала бы обратно в дом? Не позвала бы на помощь? Не схватила бы первый попавшийся под руку нож? Волк не появлялся. Но когда женщина уже готова была повернуться и уйти, что-то остановило ее. Только теперь она по-настоящему ощутила ночной холод. Она почти не чувствовала ног, пальцы рук не сгибались вовсе, подбородок и щеки заиндевели, а наброшенный на плечи шерстяной платок покрыло тонкое кружево инея. Но она осталась стоять на крыльце. Она ждала… Маленькая мышка вылезла из-за кустов гуртника и стала медленно взбираться на небольшой, поросший редким кустарником пригорок. Взбираться медленно. Ползком. И когда, казалось, ее движение вверх прекратилось вовсе, женщина не выдержала и протянула ей дрожащую от холода ладонь… — Мама! Ай-я стояла на четвереньках, и на левой руке ее болталась веревка, та самая, которой еще совсем недавно (там, в жарко натопленной избе) была привязана к вбитому в стену крюку… ее… дочь. Дочь вурди. Дикая. Лесная. Плоть от плоти она, Ай-я. Маленькая женщина с лицом мужчины. Девочка с глазами оборотня. Украденная лесом и возвращенная людям… Зачем? Для чего? Ай-я облизнула пересохшие губы. Да. Встретились. Их судьбы. Их глаза. «Ты — вурди», — прочли в них свой приговор и женщина, и ребенок. Да (мысли метались, как испуганные ночные мотыльки). У них одна плоть, одна кровь, одна жажда, и… «Мама!» Там, в сенцах, с первого же мгновения их встречи они понимали друг друга без слов. Но только сейчас их безмолвный разговор воплотился в сознании Ай-и в нечто осязаемое, только сейчас Ай-я со стыдом вспомнила немой страх узнавания: «Неужели?.. Ты?..» «Я… я ничья». Глаза вурди не умели лгать. И вновь Ай-я со стыдом вспомнила потаенное — радость, ибо не такой дочери хотела она. Не о такой встрече мечтала. Ибо последней в роде вурди была именно она, Ай-я, а этот маленький звереныш — он не мог, не имел права быть последним. Не зная муки быть человеком. Не зная боли не быть вурди. Не зная наслаждения быть и не быть тем и другим. Да. Они понимали друг друга без слов. «Ничья? А твои родители? Отец? Мать?» «Они… — Зрачки в глазах звереныша сузились, казалось, у нее вовсе не стало зрачков. — Они похожи на тебя. Иногда», — послышалось Ай-е, но это не были слова: это шелестела трава, играл в кронах деревьев ветер. «Иногда?» «Да. Но чаще бывает, — шелестела трава, — у них нет ни рук, ни ног… Ни тела. Ни слов. Ни мыслей. У них есть лишь корни, которые впиваются в землю. Ветви, которые ласкает ветер…» «Они похожи на деревья?» «…И тропку между ними. И маленькое болотце на краю оврага. И старого ведмедя, которому снится лесной мед. Похожи. Да. На птенца, выпавшего из гнезда. На мышь в когтях гнедатой лисы. На небо. Звезды. На тебя». — Она позвала! — прошептала, не помня себя от какого-то дикого ощущения счастья, Ай-я. И… 2 …очнулась. Она стояла на четвереньках. («У них нет ни слов, ни мыслей, ни тела. Они похожи… …На меня»). Рядом жарко полыхала печь. Сквозь занавешенное тряпками оконце пробивались тонкие лучики зари. Старуха сидела за столом, подперев рукой подбородок, устало закрыв глаза. Седые жидкие пряди волос спадали на плечи. Прямо под носом Ай-и валялись черепки разбитого ковша. Вонючая лужица на полу пахла раздавленным лесным клопом. И во рту стояла такая же премерзкая вонь. Ай-я сморщилась, с трудом подавляя желание фыркать и плеваться, как плевался бы от ненавистной для него рыбной похлебки Снурк. Снурк… Немало уж времени прошло. А Гвирнус собаки так и не завел… Ай-я вновь взглянула на раздавленного клопа. Сколько же она выпила этого вонючего пойла? Глоток? Два? Фу, какая гадость! Она бы с радостью прополоскала рот, и умыться бы не помешало, но сейчас в доме старухи ей было ненавистно все. «Домой. Домой», — подумала женщина. По-прежнему стоя на четвереньках и испытывая странную радость от непривычного и одновременно такого знакомого ощущения тела, она тревожно взглянула на старуху (спит? не спит?), тихонько поднялась на ноги. Радость радостью, но сердце ее замирало от ужаса. Сейчас она помнила все: волка, навсегда уходящего в лес, женщину в берестяных тапочках на босу ногу, которая, наверное, до сих пор мерзла на обледенелом крыльце. Мышку на продрогшей ладони. Перевернутую плошку на снегу. Глаза звереныша… Вурди… Да. Ай-я почувствовала смутную тревогу. Вспомнила ощущение привязанной к руке веревки, закусила губу. Вспомнила, как, войдя в теплую комнату, звереныш вдруг увидел горящий в печи огонь… Как с испугу упал на четвереньки. Бросился к ведущей в сенцы двери. Больно ударился о ее, Ай-и, коленку. Отскочил в сторону. Наткнулся на валявшуюся у лежанки ведмежью шкуру. Зарычал… — Не бойся, что ты, — ласково причитала она тогда, а сама едва сдерживала слезы, потому что понимала, что уже не сможет жить по-прежнему, потому что не сможет второй раз потерять эту однажды потерянную жизнь. Не сможет смотреть Гвирнусу в глаза. Не сможет объяснить… Уберечь. Человека. Вурди. Мужа. Детей. Себя. — Я твоя жена, — сказала бы она тогда, будь рядом Гвирнус, но Гвирнус был так далеко, а возвращенный лесом детеныш так близко, что почти не из чего было выбирать. Она лишь затравленно взглянула на сладко спящих детей. И покорилась судьбе… 3 — Нашла? Ай-я вздрогнула. Она даже не заметила, что Гергамора давно уж открыла глаза и смотрит на нее. — Нашла? — без особого любопытства переспросила старуха. Голос ее звучал устало и немного зло. Гергамора зевнула, широко открыв беззубый рот. Крякнула. Зевнула еще, тут же пробормотав: — Ишь ты, в сон как клонит. Намаялась я с тобой. Да и ты со мной… — Вовсе нет, — торопливо сказала Ай-я, стараясь не глядеть на старуху, чувствуя, что и впрямь валится с ног. — Нет вовсе, — повторила она, — просто мне… — Знаю, знаю. Домой тебе пора. К детям, — перебила ее Гергамора, — ну да ты вот что, садись. Вишь коленки как дрожат. Сама знаю, с моей водицы сразу-то в себя не придешь. Посидеть надо. Подумать. Я уж тут на табурете. А ты в угол ступай. На лавку. Полночи ведь колобродили. Неужто без толку? А? — спросила старуха, но Ай-я молчала (в каком-то странном оцепенении она неотрывно глядела на догорающую печь), и Гергамора, досадливо крякнув, добавила: — Эх, глупая, не того огня тебе надо, не того… Ай-я не ответила, лишь зябко повела плечами, недоумевая, отчего в избе такой холод — ведь еще совсем недавно ее донимала жара, наклонилась к валявшемуся на полу березовому полешку… — На лавку, говорю, ступай, — сердито буркнула старуха, и Ай-я, оставив полешко, послушно пошла к лавке. Присела на краешек. Снова уставилась на приоткрытую печную дверцу, будто только яркие всполохи пожирающего березовое угощение огня и могли отогреть — нет, не тело (в доме было достаточно тепло), а то, что огромным куском льда застряло в ее груди. — Нашла, — тихо, вовсе не старухе, а самой себе сказала Ай-я. — Одеялом, что ли, прикройся, — проворчала Гергамора, словно и не слышала ее слов, — вон рядышком лежит. Коленки свои прикрой. А то меня, глядишь, саму в дрожь бросит… — Нашла, — повторила Ай-я, теперь уже точно зная, что говорит это вовсе не себе и тем более не старухе, а упрямо продолжающему свое дело огню. Она ждала, что старуха непременно спросит, кого, но старуха молчала, то ли снова задремав над столом, то ли дожидаясь, что теперь уж Ай-я расскажет обо всем. — Он в лесу, — сказала Ай-я догорающему в печи огню. Огненно-красный язык согласно лизнул приоткрытую дверцу. — Он не вернется, — сказала Ай-я, и огонь в печи возмущенно загудел. — Он — человек, — безразлично сказала Ай-я и наконец услышала обращенный к ней даже не голос — лишь легкое дуновение невесть как прокравшегося в избу сквозняка: — А ты? — Вурди, деточка… — прошамкала со своего табурета старуха. Ай-я вздрогнула. — Да, — пробормотала она, ибо отпираться было бессмысленно — слишком уверенно говорила Гергамора, да и страха перед вурди в ее голосе не чувствовалось вовсе. Одна лишь усталость. И еще, пожалуй (или это только показалось Ай-е?), какая-то затаенная боль. «Ну, вот и все», — подумала женщина, подивившись тому, как вдруг легко стало на душе. Будто приоткрылась потаенная дверца, а за ней… Другая жизнь. Другое солнце. Небо. Судьба. Ай-я тихо хихикнула, тут же отметив про себя, что даже смех этот тоже оттуда, из-за потаенной дверцы, не очень-то приятный смех, но ее, Ай-и, и теперь уж не имеет смысла скрываться., нет, скрывать его от самой себя… «Как это просто, — подумала Ай-я. — Да. Как это легко и просто. Всего-навсего быть собой». Она тряхнула головой, и волосы лесной травой рассыпались по ее плечам. «Мама! Милая, милая мама! — с какой-то необыкновенной нежностью промелькнуло в ее голове. — Это ты, ты. Ты скрывалась. Пряталась. Мучилась всю жизнь. Так неужели ж и я? Я?.. Не хочу!» — мысленно воскликнула Ай-я. Ей вдруг захотелось выскочить из избы в чем есть, и не важно, что на улице мороз, и плакать, и кричать на весь свет. Но вместо этого лишь тихо прошептала: — Что ж, пускай он придет. Узнает… — Тсс! — Старуха приложила палец к губам. Ай-я удивленно посмотрела на нее. — Чего уставилась? — ласково прошамкала Гергамора. — Вот ведь, знаю теперь. Только другому-то знать ни к чему. Верно я говорю? А может, ты уж и зубки свои на меня, старую, точишь, а? ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 1 Это не было болью. Чьи-то руки бесцеремонно ощупывали тело. И не столько ощупывали, сколько нагло тискали, мяли, били по рукам, по ребрам, по голове… Больше всего доставалось щекам; щек Гвирнус не чувствовал, но понимал: да, именно по щекам и били прежде всего. Кулаком, ладонью, чем-то невероятно твердым, вроде застежки на широком охотничьем ремне. И уж само собой, задубевшей на морозе кожей. Лыжной палкой. Твердой как камень рукавицей. А может быть, и просто камнем. Палкой. Ногой. Голова в такт ударам чужих рук подавалась то вправо, то влево, и что-то мягкое, водянистое плескалось в ней — плюх, плюх, — отдавая тупой болью в затылке… Впрочем, и это не было болью, а было лишь слабым отголоском боли, ее эхом, мелкой рябью, оставшейся после брошенного в воду камешка, настолько мелкой, что лишь легкий поплавок рыболова и мог приметить ее. «Да, рыболова», — вдруг всколыхнулось затухавшее было сознание, и как раз в этот момент очередной удар сотряс голову: зубы Гвирнуса лязгнули, прихватив кончик языка, и тогда он впервые почувствовал не эхо, не рябь — боль? Язык обожгло нестерпимым жаром, жар хлынул в голову. Он был настолько сильным, что нелюдиму показалось: еще мгновение, и голова вспыхнет как факел; что-то нестерпимо горячее ударило в нос — уф! — Гвирнус напрягся всем телом и выдохнул из себя этот жар, одновременно почувствовав странные удары в груди — били не извне, били изнутри, и эти удары казались ему куда чувствительнее, чем прежние, потому что каждый из них приносил новые вспышки жара сначала где-то под левой лопаткой, потом под правой, потом в горле, в животе, в том, что еще недавно было руками и ногами, и, наконец, во всем огромном холодном куске мяса, которое еще совсем недавно было Гвирнусом, а теперь… Теперь просыпалось вновь, потому что, когда его в очередной раз ударили по щеке, он открыл глаза (так ничего и не увидев, кроме ослепительной белизны), открыл рот и, едва ворочая непослушным языком, выругался: — Вот я сучки-то тебе пообломаю!.. Тьфу! Далее был сон. Но сна Гвирнус не запомнил, зато хорошо запомнил скрип снега, шуршание лыжных полозьев, непонятно откуда знакомый запах, исходивший от того, кто с каким-то непонятным упрямством волок непослушное тело нелюдима по рыхлому снегу, ворча, ругаясь, то и дело останавливаясь передохнуть. На остановках Гвирнус засыпал, но долго спать ему не давали: всякий раз, прежде чем двинуться в путь, его неизвестный мучитель принимался за прежнее — удары сыпались на охотника один за другим. И уже не жар, а самая настоящая боль заставляла Гвирнуса очнуться; стоило же ему хоть немного прийти в себя, непослушный язык извергал целые потоки ругательств, которых, похоже, и ждал его мучитель, поскольку тут же в ответ раздавалось довольное кряхтение и неприятный скрипучий голос бормотал: — Живучий, вишь. Так-то, не спи. И они снова двигались в путь. Снова шуршали полозья. Поскрипывал снег. Ворчал неведомый мучитель: «Вот ведь какой тяжелый… Ведмедь да и только. Ругается еще». Снова хотелось спать. Где-то в глубине сознания Гвирнус понимал, что спать нельзя; однако не так-то легко было противиться сладостной дреме, поэтому во время движения нелюдим старался приметить всякую мелочь, будь то тяжелое сопение впереди, уханье филина или же глухое журчание пробившего себе дорогу под снегом ручья. Везли Гвирнуса на чем-то вроде вязанки хвороста, лежать было неудобно, хворост вяз в глубоком снегу. Заваливался куда-то вбок. Охотник падал лицом в снег и, не в силах пошевелиться, ждал, когда чужие руки уложат его обратно. Чужие руки укладывали. Чужой же язык при этом бормотал чуть ли не в самое ухо: — Вот ведь! Возись тут с тобой. И так жрать нечего… Разве что волчатину твою… Где шатался-то? После того, как волков… Ай-я пол-леса обегала. Два дня, говорит, как нет. Таисья все уши прожужжала. Вишь, в лес погнала… А он… Хорошо, не замерз… «Кто это? — думал про себя нелюдим. — Таисья? Какая Таисья?» — Лай, ты? — Я, а то кто же? — Лай? — Ну? 2 Он снова спал. А может, и не спал, потому что отчетливо ощущал, как тают на лице редкие снежинки, как гулко стучит в груди сердце, как напряжена спина волочившего его охотника. Лая. Того самого, чьи стрелы бродяга отшельник выбросил в костер, потому что… Он — вурди. Да, он, Гвирнус, видел вурди. Эта мысль обдала нелюдима жаром, охотник неловко дернулся на своем жестком ложе — тело не слушалось; но Лай почувствовал его движение, резко (слишком резко) обернулся: — Очнулся? Взгляд настороженный, злой. И лицо. Странное какое-то. Пустое. Что-то у него было. С лицом. Сердце нелюдима дрогнуло — он поспешил закрыть глаза. «Да. Я сплю». Снова открыл их, стараясь смотреть куда угодно, только не на это лицо. — Лай? — Вот заладил: «Лай, Лай». Женке моей спасибо скажи. В жизнь бы перед праздником в лес не пошел. — Голос охотника звучал успокаивающе. Но Гвирнус не верил этому голосу. «Праздник? Какой праздник? Ах да! Солнцеворот. Врет», — неожиданно понял нелюдим. — Тьфу! — сплюнул тащивший его охотник. — Два дня невесть где шлялся. Не помнишь? — Нет. — Сам идти сможешь? — Не… — Вот заладил: «нет, нет», — усмехнулся Лай. — И как меня на чем свет клял, не помнишь? Стрелы-то тебе, вишь, мои с чего не подошли?.. — Стрелы? С головой Гвирнуса творилось что-то неладное. Стрелы. Да, отец говорил, что… Но ведь так и не проверил их нелюдим. Не успел. Или проверил? Два дня… Волки… Волков Гвирнус помнил. Керка. Зовушку. Стаю. На обратном пути… Неужели два дня?! Что же он делал эти два дня? Бегал по лесу? Не может быть. Человек в беспамятстве, да еще в голодное время… Славная добыча… Или все-таки бегал? А лес по-прежнему кружил, вот он и… Плутал? Целых два дня?! Не может быть! А Лай? Как его нашел Лай? — Гляжу, лежишь, — донесся откуда-то издалека голос охотника. Он снова тащил нелюдима — вязанка двигалась резкими рывками. — Вроде как и не дышишь даже. А до этого-то я ведь слышал. Будто зовет меня кто-то. Тихонько так. Хрипло. Голос-то на твой нисколько и не похож вовсе. Ну, думаю, хоть не одному тащить. Ан нет. Этот-то, с голосом, как сквозь землю провалился. Послышалось, что ли? — Лай! Не оборачивается. Не слышит. Нет, неспроста его нашел именно Лай. Гвирнус вдруг почувствовал острый приступ страха. Сейчас. Сейчас Лай обернется. «Уф!» В голове нелюдима вдруг вспыхнуло яркое солнце… И уже растворяясь в нем, Гвирнус понял, что именно так напугало его. У тащившего его охотника не было человеческого лица. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 1 — Он был совсем как человек, этот вурди, — вдруг пробормотала Гергамора. Ай-я вздрогнула, с недоумением взглянув на старуху: — Что? — Вишь как вскинулась. Не думай. Не совсем еще из ума выжила старая карга. Знаю, что у тебя, деточка, в голове. Вернется твой (куда ж он без тебя денется?), а ты и не говори. Придумай что-нибудь, а только правды-то не говори. Не поймет он. И на меня, старую, не смотри. Ну, что не боюсь я тебя. Или что выдам кому… Зачем мне? Вот послушай, кой-что расскажу. — Некогда мне. Утро на дворе… — Да ночь в голове, — прошамкала старуха. — Думаешь, коли вот так прознала я, ну, твой секретик глупый, коли с этого на сердце полегчало, так теперь и жизнь по-другому пойдет? Как бы не так! Это только день в поворот входит. А жизнь… Гм! Да и слаба ты еще. Чтобы на улицу-то выходить. Я свое варево знаю. Голова кружится небось? Ай-я кивнула. — Пройдет. Я ведь, было дело, чуть замуж за него не вышла. — За вурди? Ай-я зябко поежилась, взглянула на пылающую печь. Вспомнила, как еще недавно безразлично говорила пылающему огню: «Он не вернется». Нет. Не то. «Он — человек». Улыбнулась. Осторожно, будто боясь спугнуть севшего на ладонь мотылька. Не мотылька — мышку. Не мышку — такое короткое, такое болезненное счастье любить… Мужа. Дочь. Да. Вернется. Но что будет потом? Думать об этом не хотелось. — За вурди? — тихо переспросила Ай-я. — А я почем знала? — сказала Гергамора. — Всем он был похож на человека, этот вурди. Руки, ноги, голова, даже в штанах, — усмехнулась старуха, — вроде как самое что ни на есть человеческое… Подсмотрела я, дура, как-то, да. Купался он… С лица не красавец, но и не урод. Так ведь красота — дело бабское. А у мужиков по-другому оно. Тут что-то особенное, в лице ли, в глазах должно быть. Разве ж в двух словах объяснишь? В общем, многие на него засматривались. Я-то хоть и мала была, только ведь не настолько, чтобы не видеть — нет другого такого в Поселке. И взгляды его тоже примечала — на меня он смотрел. Посмотрит, усмехнется, в глазах будто искорки пляшут, скажет еще: «Эх, девка, косищу уже отрастила, что же титек нет?» Ну, девка, дело ясное, глазки стыдливо в пол, а сердечко-то аж заходится, до чего к мужику, значит, поближе хочется. Веришь ли, коленки подгибались, когда на меня смотрел. Дело-то оно немудреное, да только мне и двенадцати не было, а я уж знала — быть мне его женой. Славко его звали, — вздохнула колдунья, — хорошим он был охотником, этот никем не узнанный вурди. Может быть, лучшим в Поселке. Мой-то брат, старший, значит, себя лучшим почитал. Да только куда ему! Ни одна лисица не прошмыгнула бы мимо Славко, ни один заяц не ушел бы от его стрелы. А уж когда с охоты приходил — тут чуть не пол-Поселка сбегалось. Коли лосяка молодого приволочет, так прямо посреди Поселка разложит, ножиком хвать — это, мол, самой старой; другой раз полоснет — самой молодой («Кто тут у нас от горшка два вершка?»); ну а третий кусок мне всегда доставался — так уж у него было заведено. Само собой, первая я его выходила встречать… Не спишь? — Гергамора шмыгнула носом. — Кружится еще? Ай-я не ответила. Ее и в самом деле клонило в сон. Рассказ старухи сливался в однообразный поток слов, глаза слипались, Ай-я с трудом разлепила пересохшие губы: — Не сплю. — Вот я и говорю, — продолжила старуха, — удачлив он был — страсть. Коли ведмедь-шатун какой в лесу объявится — Славко мой тут как тут. Даже лука не возьмет. А уж лосяка или кабанчика подстрелить, будто колдовство какое — сами к нему бегут. Это-то его и сгубило, — крякнула Гергамора. — Ну и то, что с повелителями он якшался… Гм, как-то совсем не по-людски. Другой раз встретит такого оборванца на улице, к себе зазовет, сидят, значит, о чем говорят, неведомо, а потом, глядишь, повелитель-то уж точно и не дармоед-бездельник. Бревнышки в лесу тешет. Со Славко на пару в Поселок тащит. Топориком тюк-тюк, уже избенка справлена. Не одного такого-то он в человеки вывел. Смотрели в Поселке на это косо. А как-то раз возле такой вот избенки рыболова одного нашли. Мертвого, значит. Вроде и ранка-то на шее самая что ни на есть малюсенькая. А ведь ни кровинки в нем. Белый весь. Сначала на зверя какого думали. Тут-то мой старший брат и скажи: мол, знаю я, откуда ветер дует, мол, видел, как тут еще с вечера Славко бродил. — И что? — встрепенулась Ай-я. — Ну, сразу-то ему не поверили, — сказала старуха. — Знали люди, не любит мой брат, Тилем его звали, не любит он Славко. За меня, дуру, и не любит. Не такого жениха они с отцом мне желали. Но слова его запомнили. А когда время пришло — оно, вишь, в поселке страху навело — тут-то и пригодился, братцев навет. Мол, из-за Славко, из-за вурди все. Коли он и впрямь вурди. А как проверить? Вестимо, помнили тогда еще — если уж что и выведет вурди на чистую воду, так это кровь… — Кровь… — сонно повторила Ай-я, — какая кровь?.. — Человеческая, вестимо, — ухмыльнулась старуха. — Только ведь кто ж согласится? А ну как и впрямь вурди? Кому охота жизнью этак-то рисковать? Долго искали смельчака. А он сам вызвался. Тиль, старший брат. Слишком велика была его ненависть к вурди, чтобы он позволил одному из них… Да с дурочкой малой… Со мной… — Со мной, — эхом откликнулась Ай-я, чувствуя, как легкий сквознячок из двери вдруг превратился в змею и холодным кольцом свернулся на груди. — Брысь, — прошептала Ай-я, сгоняя склизкую тварь, будто прирученную лесную кошку, — брысь. — Брат, — доносился откуда-то издалека голос Гергаморы. — Муж, — шипела змея. Ай-я спала. И уже не старуха, а кто-то другой вязал в ее голове бесконечную вереницу слов… 2 — Да. Кровь. Человеческая кровь, гласили предания, — вот что превращает оборотня в зверя. И тогда собрались в один прекрасный день люди у дома любимого моего и сказали ему: «Выходи!» И только он вышел на порог, как бросился к нему мой старший брат и распорол ножом руку свою от кисти и до локтя. В страхе отступили назад люди. А они стояли друг против друга — вурди и мой старший брат. Много крови пролилось на крыльцо дома Славко, и сказал он с усмешкой: «Пойдем, я перевяжу тебя». «Хорошо», — сказал Тиль и, хотя все кричали ему, чтобы не входил он в дом вурди, пошел вслед за охотником. Многие плакали. Не чаяли они, что вернется мой брат живой и невредимый. И в самом деле долго не было их. Тогда закричали люди: «Оборотень! Пойдем и убьем его!» Но только они закричали так, как вышли на крыльцо Славко и брат с перевязанной рукой. И тогда снова закричали столпившиеся у крыльца: «Человек! Он — человек!» Но сказала одна из женщин: «А была ли то человеческая кровь?» В страшном смятении сошел брат мой с крыльца. Даже издали видела я, как побледнело его лицо, как задрожали губы, как сжались в кулаки пальцы. И сказал он: «Послушайте, люди! Если я — не человек, то где он — человек?» И тогда подошла к нему та самая женщина, что требовала человеческой крови, взяла из рук брата моего нож и, стиснув зубы, вонзила острие в ладонь. «Вот человеческая кровь!» — сказала она и подошла к стоящему на крыльце Славко. «Вот!» И снова лишь улыбнулся Славко и позвал ее в дом. Без страха пошла за ним женщина, хотя и была уверена, что идет на верную смерть… Но уже никто не кричал ей: «Остановись!» Все ждали. И когда вскоре женщина показалась на крыльце, белее мела было ее лицо. И не было у нее слов. А был лишь страх, ибо не ведала она сама себя. «Убить их!» — закричали люди, и тогда поняла я, что убьют сейчас и Славко, и эту белую как мел женщину, и брата моего. «Постойте! — закричала я, желая спасти хотя бы одного из них. — Вурди хитер, и кто может поручиться, что не научился он жить среди людей, что запах крови и поныне пьянит его?» «Никто!» — с готовностью закричали вокруг меня. Я же не верила в то, что говорил язык мой. Чужими были мои слова. Чужим мой язык. «Я — человек!» — сказал Славко, и глаза его смотрели только на меня. А мое сердце разрывалось от боли, но по-прежнему чужими были слова мои. «Всякий может назваться человеком, — сказала я, — даже вурди может назваться так. Так кто поручится за тебя?» — «Никто!» — воскликнул мой брат. «Никто», — рассмеялся мой Славко. И тогда все взоры устремились к нему. Он же был спокоен. Он даже не собирался защищать себя. «Беги, — мысленно говорила я ему, — беги, спрячься где-нибудь в лесу, схоронись от людской злобы, и придет время, когда я найду тебя!» И показалось мне вдруг, будто он услышал меня. Он повернулся ко мне. Он покачал головой: нет, милая деточка, нет. Он остался стоять на крыльце. Вооруженные ножами и кольями люди бросились на него. Он не пошевелился. Я не плакала. Принесли лопаты. Тут же, возле крыльца, принялись рыть яму… С этого дня я научилась ненавидеть человека… Да и кто среди нас человек?.. Часть третья ВУРДИ ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ 1 — Вот те раз! — Вроде дышит. — Хорош у тебя лосяк! — Ай-я-то, вишь! Уж и избу на засов — видать, живым не ждали. — И то верно — к чему мертвеца подманивать? — Да живой он! Живой! — Где ж ты его нашел, а? — Сам не пойму. Вроде как позвал кто-то. А вроде и никого. — Отшельник небось баловал. — Да хватит брехать! Какой там отшельник. Уж с год, как никого не видели. — Будто его в лесу углядишь! — Это у тебя глаз нету. Кто на ежа прошлым летом наступил? — Так то еж! — Вот я и говорю… Колючки небось до сих пор… Ну, твоя-то Настена… — Выдергивает, точно! — Куда ты его? — Спросил! К Ай-е. К кому ж еще! — Точно ведь не ждет. — А ты что думал? Дрон-то из лесу шел, так у его пса шагов за сто шерсть дыбом стала… И Ай-я туда ходила. — Ну?! — Вот те и ну! Крови целая поляна. Как он их столько порубил, ума не приложу… — Так, может, не один… — Ладно. Погоди. Вишь, не шевелится. Может, и впрямь мертвяк? — Дай-ка погляжу! — Ты поосторожней, эй! — Живой он. Пока тащил, все бормотал что-то… — Был живой. — Вроде как закоченел, тьфу! — Лай! — прошептал Гвирнус и тут же услышал громкую ругань, перемежающуюся с чьим-то заливистым смехом. — Ишь окаянный! — ругалась женщина. — Что, напугал? — ехидно спрашивал мужской голос, а другой, побасистее, прибавлял: — Вот тебе и мертвяк! — Лай! Скотина! — уже громче сказал Гвирнус не столько для того, чтобы и впрямь спросить о чем-то, сколько чтобы почувствовать себя живым. — Вишь, ругаться начал, — усмехнулась женщина, — людей-то зачем пугать? Людей? Нелюдим с трудом разлепил смерзшиеся веки. Какое-то время ничего не видел, ослепленный ярким дневным светом. Лишь тупо вертел непослушной головой, пытаясь понять, откуда взялось в этой самой голове такое невообразимое количество человеческих голосов. — Глазюки-то глянь, как выкатил, — говорил один из них. Женский. — Совсем одурел, окаянный. — Горяченького бы ему, а? — И то верно. Тащил бы ты его поскорей. — Да и нам уж пора. Пойдем, что ли. Тисс девчонку поймал. Говорит, дикая совсем. Вроде как рычит, а по-человечьи, значит, не понимает. Между прочим, вроде как у ихнего ж дома и поймал. — Ай-иного, что ли? — Лай дернул было вязанку, но вновь остановился. — Неужто и впрямь?.. — Точно говорю — рычит. — Тсс! Услышит ведь. — Ему-то что? — А кто его знает? Ты это… Потом приходи. У Тисса она. — Лай? — в который раз пробормотал нелюдим. 2 Едва войдя в избу, Ай-я почувствовала неладное. Аринка плакала. Райнус насупившись сидел на полу. Сосредоточенно рассматривал собственную руку — будто впервые видел ее. — Вот! — Он зло показал ей большой кровавый подтек и след от укуса еще прежде, чем Ай-я успела испугаться… Спросить… — Что это? — Она торопливо сбросила шерстяной платок, бросилась было к сыну. Но тут же остановилась… — Она, — мальчик кивнул туда, где еще недавно был привязан маленький человеческий звереныш, — я к ней, а она… — Укусила? — Нет, мама, не так. Сначала перегрызла веревку. Ночью. Когда я спал. А потом проснулся, вижу — она уж у двери, вроде как и крючок уж откинула почти. Глупая, а ведь знает, как открыть. — Райнус, ты о чем? — Ну, жила она у кого-то уже. Раз крючок-то… — Больно? — Не дослушав сына, Ай-я поспешила к полкам с кухонной утварью. — Больно? — повторила она. — Нет. — Аринка, прекрати! — Она уже давно так плачет, мам. — А ты не ябедничай. Ишь расселся! — Мам, а зачем ты ее… Ну, оставила? Привязала еще? Потому что она на папу похожа, да? — Поговори у меня! — Я же вижу, — обиженно сказал мальчик. — Сейчас смажу, — сказала Ай-я, достав с полки нужный настой. — Уф! — Ее немного покачивало — старухино зелье давало себя знать. — Сам бы мог смазать… — Мам… — Что «мам»? — Я ее пытался задержать. Схватил за руку. — Ты? Ее? — Я. А она… Ну, страшно ведь… Рычит. Ты ведь сама про вурди рассказывала. Только ты не страшно. А Дрон страшно. Ну, что если вурди человека почует… Я и подумал… А она повернулась — хвать! Надо было за волосы, да? Они длинные. Я вот отскочить не успел… Она и открыла… А я испугался… Я — не охотник, да? — Охотник. — Ай-я попыталась улыбнуться. — Присмотри за Аринкой. Я сейчас. — Ты ее пойдешь искать? — Райнус! — Мам, а папка правда на охоте пропал? Он вернется? — Вернется. — Но ты ведь ему не скажешь, да? 3 Сначала он увидел небо. Синее. Безоблачное. Хотя снежинки все равно кружились перед носом, они возникали из ничего, таяли в его теплом дыхании, мелкой водяной пылью оседали на лоб, щеки, нос… Потом, чуть повернувшись («Смотри-ка! Шевелится! Обмороженный-то наш!»), да, чуть повернувшись, увидел острый конек крыши, серебристые ветви елей, знакомый флюгер на колодезной дуге, который приделывали они с Райнусом прошлым летом и который в дни осенних ветров оглашал Лесной поселок веселым безудержным треском… «Я дома», — подумал было с облегчением Гвирнус. Потом над ним склонилось не лицо — какое-то темное пятно, заслонившее небо. Чья-то рука поправила сбившуюся набок шапку. — Что ж ты, — сказал обладатель этой руки, — вишь, голова-то в снегу. — Я поправлял, — ответил голос Лая. — Эй! — Склонившийся над нелюдимом человек явно обращался к нему. Человек? Гвирнус удивленно моргнул. Разумеется, человек. Тогда почему ж, как давеча, с Лаем, мерещится ему… Вот. Опять. Смотревшие на него глаза казались неживыми. Они странно поблескивали. Круглые, чуть раскосые, немигающие… Уф! Да что там глаза! Кожа на лице и не кожа вовсе. Волос в бороде жесткий, серо-коричневый, да и борода-то какая-то странная, вроде как и не было ни у кого в Поселке такой бороды… Но все это ничто по сравнению с носом — странно вытянутым, черным, волчьим… Ну да, волчьим — Гвирнус рванулся изо всех сил, вспомнив, как еще недавно в лесу вспарывал поджарые звериные животы… — Р-р-р! — сказало «лицо», не разжимая рта, и глухо рассмеялось: — Страшно? Глаза наконец привыкли к свету, но легче от этого не стало — над охотником по-прежнему нависала клыкастая волчья морда… — Узнаешь? — Голос говорившего показался нелюдиму знакомым. — Сними. Обладатель маски хрюкнул: — Хороша? — Эх… Маска и впрямь была хороша. Нелюдим мотнул головой, чувствуя прихлынувшую к вискам кровь. Голова. Волчья. Пасть раскрыта. На клыках вроде красное что-то. Не иначе кровь. В старом Поселке что делали: выпотрошат как следует. Высушат. Промажут какой-нибудь гадостью, чтоб не воняло. Клыки вот так же подкрасят. Наденет этакую маску какой-нибудь дурак — и на улицу. Девок пугать. Только охотник — не девка. А за такие шутки и накостылять можно, тьфу! Почему это в старом? И в новом. «Нынче ж праздник, — вспомнил нелюдим, — солнцеворот». Маска тем временем исчезла. Но голос остался: — Да, здорово ему досталось. Вишь как заморгал… — Тебя бы так, — проворчал Лай. — Как? — задиристо отвечал все тот же голос. «Молодой, — внезапно подумал охотник, — уж не Тисс ли?» — Так, — ворчливо отбрехивался голос постарше. Лай. — Р-р-р, — будто дразня всех вокруг, заливался гортанным звуком Тисс. «Дурак», — беззлобно подумал охотник. И уснул. 4 — Открывай, соседка! Вот! Принес! Ай-я вздрогнула, торопливо поставила склянку с мазью на полку. Погладила стоявшего рядом Райнуса по вихрастой голове: — Поди открой. — Эй! Уснули там? Ай-я! — Да открыто! — услышала она донесшийся уже из сеней голос сына. — А чего ж не отзывался никто, — ворчливо сказал вошедший, — сапоги отряхни. Видишь, не с руки мне. Заняты они у меня. — Папка? Возглас Райнуса заставил Ай-ю вздрогнуть. Она рванулась из комнаты и в дверях налетела на Лая. — Вот! Принес! — сказал, отдуваясь, охотник и оглядел комнату. — На лежанку. Туда, — торопливо указала Ай-я, не в силах оторвать взгляд от лица мужа. Глаза Гвирнуса были закрыты. Щеки побелели. «Вишь как обморозился», — подумала Ай-я, подходя ближе, касаясь рукой холодного лба. Очень холодного. Она зло посмотрела на Лая: — Что ж ты! Небось с собой-то чего для сугреву таскал! Лай удивленно крякнул: — Ты чего, соседка? Как с цепи сорвалась?.. — А то и сорвалась. — Ай-я внезапно прикусила язык, сказала уже мягче: — Дал бы хлебнуть, враз порозовел. — И почти жалобно добавила: — Он хоть живой, а? — Живой он, живой. Только что Тисса обругал… — добродушно сказал охотник, избавившись наконец от своей ноши. — Это он завсегда, — улыбнулась сквозь слезы Ай-я. — А для сугреву я раньше выпил, — усмехнулся охотник. — Ты не бойся. Я его всю дорогу теребил. Вот так! — И он, вытащив из-за пазухи рукавицы, с силой хлестнул спящего по лицу. — Что ты! Разве ж так можно?! — не выдержала Ай-я. Она попыталась ухватить Лая за руку, но тот уже и сам отошел от лежанки, озадаченно почесал в затылке: — Вот ведь — не откликается. Раныне-то он ругался, а тут… — Живой! — почти с ненавистью крикнула Ай-я, чувствуя, что нет сил больше терпеть разраставшуюся где-то в груди боль. — Как же! Живой! Не дышит уж! Беги! Гергамору зови! 5 Она и сама не знала толком, зачем ей понадобилась старуха. Наверное, лишь потому, что та уже знала обо всем. Не обо всем. О вурди. О ней. Не успел Лай скрыться за дверью, как Ай-я уже пожалела о сказанном. Хватит с нее старухиного колдовства. Ай-я бросилась было вслед, потом опомнилась, метнулась к лежанке, вдруг вспомнила о детях, повернулась к плачущей Аринке: — Молчи! Аринка тут же стихла, насупилась, спрятала лицо в грязных кулачках: — А я и не пла… — Райнус! — Да, мам. — Ну? Что стоишь как пень? Одевай Аринку. И из дома! Гулять! Райнус испуганно кивнул. — Будут спрашивать, кто да как, — мол, ничего не знаю и все. — Да. А как же?.. — Мальчик покосился на отца. — Поскорей! — отрезала Ай-я, и Райнус со слезами на глазах бросился к сестре. Тут же, впрочем, послышался его намеренно «взрослый» басок: — Эх ты! Рева! Ай-я покосилась на детей: одеваются. Зря накричала. Ну да ничего. На уговоры времени нет. Только после этого она наклонилась над мужем, принялась торопливо стягивать с его непослушного, почти деревянного тела разорванный в клочья полушубок. Руки Гвирнуса не гнулись, она с трудом стащила один рукав, потом, кряхтя, перевалила мужа на другой бок и тут только вспомнила о ноже, который обычно хранился в голенище его сапога. Поздно. Еще один рывок, и полушубок оказался сорванным. Живой? Ай-я приложила ухо к его груди. Гвирнус не дышал. — Мам, он умер, да? — Тсс! Вскочив на ноги, Ай-я бросилась к уже одетым детям. Силой пихнула к двери: — Идите! Снова бросилась к мужу, услышав за спиной голос Райнуса, он что-то зло выговаривал Аринке, потом хлопнула входная дверь, и Ай-я вздохнула чуть ли не с облегчением — дети ушли. Теперь рубаха. Грязная, потная, в темных пятнышках — что это? Кровь? «Не думай об этом, нельзя». Ай-я облизнула пересохшие губы. «Нет, это не может быть кровью. Он никогда не приходил с охоты в крови. У него даже ранок не было. Он береженый, мой Гвирнус, муж». Не смотри. Это всего лишь грязь. Все еще надеясь, что удастся избежать самого страшного, женщина достала из порванного волчьими клыками голенища нож. Торопливо разрезала стягивающую рубаху тесьму, отчаянно полоснула лезвием по рукаву. Ткань с хрустом лопнула — Ай-я сорвала остатки ткани с окоченевшего тела. Слабого. Обмороженного. С болтающимися как плети руками. Живого. («Живой он, соседка, живой. Только что вон Тисса обругал»). Спасибо, Лай. Ай-я прильнула губами к его губам. Да, согреть. Дыханием. Жизнью. Собой. И вдруг отшатнулась, ибо явственно ощутила… На губах Гвирнуса, мужа, человека, была… кровь. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ 1 «Скрипучая, сволочь», — подумал Тисс, прикрыв за собой калитку. Прошел по запорошенной тропке к избе. «Ишь снегу сколько понавалило, и не пройти». Прежде чем войти в дом, нацепил на голову маску. «Вот смеху-то будет». Сколько уж лет пугал он Таисью ее волчьим оскалом, а ведь всякий раз визжала жена, хотя, сказать по правде, догадывался Тисс, что визжала-то не от страха — скорее по привычке, поддерживая давно надоевшую обоим игру… Дышать под маской было тяжело. Что бы не задохнуться, приходилось оттягивать маску, жадно хватать ртом морозный воздух. «Вот смеху-то будет», — зевнув, снова подумал Тисс. Он представил, как, смеясь, обнимает лохматую морду жена, как он ворчливо отталкивает ее: «Так вот, значит, кто тебе люб!» Как она и так и этак, будто лесная кошка, ластится к нему, он же, стягивая маску, пытается вырвать ее из жениных рук. А она, визжа, не отпускает и норовит прижаться губами к черной горошине носа. «Ах, вот ты как!» — Он по-звериному рычит, обхватывает ее полные (теперь уж слишком полные) бедра, подталкивает к лежанке… «Ах ты окаянный! Так вот что тебе надобно!..» «Тьфу!» — сморщился под маской охотник, неожиданно вспомнив о невесть зачем приведенной им в дом девчонке. Кусачей. Дикой. Дрожащей от холода, но упорно не дававшей завернуть себя в теплый меховой полушубок… И откуда она только взялась? Тисс вспомнил ее босые, посиневшие от холода ножки на белом снегу. Ее маленькое дрожащее тельце. Вспомнил, как что-то больно кольнуло в самое сердце: жаль, что у них с Тай никогда не было детей. «В самом деле… Откуда ты такая, а? Не видел я тебя раньше. Голая — неужто из леса?» «Р-р-р!» — это «р-р-р» заставило его насторожиться. «Прямо-таки звереныш какой-то. Замерзнешь ведь». «Р-р-р», — девочка исподлобья взглянула на него, вдруг неожиданно метнулась в сторону, неуверенно пробежала несколько шагов, потом вдруг опустилась на четвереньки и… Тисс не поверил своим глазам. Оскалилась, показав… Нет, не может быть… Померещилось. Похолодев от предчувствия чего-то очень неприятного и страшного, охотник двумя прыжками настиг маленькое существо, ловко подхватил под мышку… «Чего царапаешься, глупая. Все ногти обдерешь… Вот я тебя!» Но вместо того, чтобы как следует шлепнуть непослушное тельце, начал неловко стягивать с себя полушубок. Девочка отчаянно рванулась… Раз, другой. Ужом выскользнула из его не слишком крепкого объятия (не так-то просто скинуть одежду, когда в одной руке у тебя этакое). Бросилась прочь, но полушубок был снят, и Тисс, как сетью, накрыл им непослушное создание: «От меня не уйдешь!» «Зачем? — теперь с неудовольствием подумал, стоя на крыльце, охотник. — Притащил бы к Ай-е. Вот уж кто был бы рад. Все-таки рядом с ее домом была. И на Гвирнуса вроде как похожа… Таисья углядела. Ну да моя Таисья и не такое углядит», — усмехнулся Тисс. «Ладно, после покажу, — внезапно решил охотник, — не до девчонки ей сейчас». Тогда же, таща девчонку домой, он даже не подумал об Ай-е. Не подумал и о другом. 2 «А зря! — теперь мелькнуло в голове охотника, и холодная змея свернулась у него на груди. — Оставил Таисью одну. А эта… Хоть и маленькая, а вдруг…» «Вурди меня сожри!» — выругался Тисс, толкнув входную дверь и внезапно ощутив острую ненависть к себе. Ладно — Таисья хоть баба, глупая она. Обрадовалась как дура. Это ничего, мол, что рычит. Хоть такое, а дитя. Спасибо тебе, Тисс. Поцеловала даже. В щеку чмокнула. Глупая. А он-то, он! Нет чтобы за женой да за этой, первое дело, приглядеть — вот ведь тоже дурень, праздник, мол, и из дома. Маску еще нацепил. Каждому встречному-поперечному про девчонку болтал. Это-то как раз пустяки. Может, и к лучшему оно. А вот Таисья… не случилось бы чего… В доме было тихо. В сенях остро пахло кроличьим пометом, однако сами кролики притихли. «Спят», — решил охотник, прислушиваясь к тому, что происходит на теплой половине, — нет, такая же тишина. Хотя с чего бы это? Праздник как-никак. Таисье самое время у печи колдовать… Охотник поежился, зло швырнул маску в темный угол. А вдруг?.. Вурди не вурди, а что-то волчье, теперь явственно припоминал охотник, в девчонке было. Уж слишком странно вела себя эта кусачая девчонка. Даже будучи завернутой в полушубок, не оставляла она своих попыток выбраться на волю — хотя, казалось бы, зачем? Чтобы замерзнуть где-нибудь под ветхой изгородью? В лесу? Под елью? Или еще невесть где? — Эй, Таисья! — Дверь на теплую половину почему-то не открывалась, и Тисс наддал плечом посильней. — Ты чего это заперлась? Тишина. Дверь была заперта изнутри. Не к месту вспомнились рассказы про Керка. Как не мог он войти в свой дом. Как потом бегал вокруг избы. Как заглянул после в окно. Как сделался (чего только не набрешут) даже не бледным, а каким-то зеленым с лица… Вспомнился и рассказ Таисьи о таинственных звуках в сарае… Жаль, что в те дни он был на охоте. Уж он-то не побоялся бы, вошел. Может, и уцелела бы свинья… Хотя при чем тут свинья? — Тай? — встревоженно сказал охотник. — Открой, дура! Дверь ведь вышибу — сама потом ругаться будешь. Эй! — Наддал еще посильней, и дверь неожиданно отворилась, — потеряв равновесие, охотник чуть не упал; ввалился внутрь, быстро оглядел комнату… Уставился на лежащую без движения на лежанке жену. Потом на забившегося под стол и глядящего на него оттуда горящими глазенками ребенка… Снова на жену — ее рука свешивалась с лежанки, и Тисс отчетливо видел, что она расцарапана до крови и кровь до сих пор сбегает на дощатый пол… Опять на девочку… Жену… Наконец, опомнившись, он бросился к ней, схватил руку, прижал к своему лицу… рука неожиданно вздрогнула и крепко ухватилась острыми ногтями за его щеку. — Что ты делаешь! Больно! Эй! Потянула лицо охотника на себя… И… он уже видел ее смеющиеся радостные глаза, чуть приоткрытый рот, игриво высунувшийся язычок… — Пришел, дурень. Вишь какую поймал… Что испугался? Исцарапала всю. Моя нынче очередь… Пугать-то. Не все тебе… Ну, целуй, дурень, целуй. — Тай, а как же она? — Охотник попытался вырвать щеку из цепких пальцев жены, но женщина не пускала, все больней впиваясь ногтями в обветренную кожу. — Она? А что она? У-у! Какое у тебя лицо! — Испугался, дура! За тебя же… — Ну же, целуй! — Погоди, — сказал охотник, — осторожней! Ты и меня исцарапаешь всего! — Ну и что? — Как это «что»?! — возмутился охотник, не слишком, впрочем, противясь желаниям жены, склоняясь все ближе к таким теплым, таким манящим губам. — Целуй! — прошептала Таисья ему в лицо. Тисс осторожно коснулся ее губ. — Фу, противный! Сам-то лезешь небось! — Ты какая-то… — Какая? — смеясь, прервала она его. — Ну раньше ты никогда… Тисс не договорил. Ему вдруг захотелось обернуться, чтобы увидеть то, что творится за его спиной. Вроде какое-то движение. Тихое, будто мышь прошмыгнула. А все-таки не мышь. Вот. Опять. Вроде как ближе. Охотник вздрогнул. Снова попытался вырваться из объятий жены. Та глупо хихикнула: — Не пущу! — Погоди. Она смотрит. — Девчонка? — Да. — Все смотрят. На повелителей ты внимания не обращал! — Она привязана? — Да она у кого-то уже была… Привязана. Ты что, не заметил? — Заметил, — проворчал Тисс, пытаясь избежать тянущихся к нему жениных губ. Нет, не вела она себя так. С тех самых пор, как начала кашлять. Там. В старом Поселке. — Ты ее отвязала? — А зачем ты ее привязывал? — Она ж дикая совсем. — Она хорошая. Сам же ее привел… — Привел. Только мне как-то не по себе… И ты… — Тсс! — Она прижалась к его губам. Губы были сухие и горячие, они обжигали; Тисс невольно поддался их жару, какое-то время они молча боролись языками, бодаясь ими, как молодые бычки. Руки Таисьи тем временем по-прежнему цепко держали его голову, а ноги… Ноги внезапно обвились вокруг так и не снятого полушубка охотника, при этом задирая влажные от растаявшего снега полы одежды… Вот ее влажный язычок наконец протолкнулся ему в рот… «Ишь ты! Какая!» Он вытолкнул его наружу, стиснул зубы. Чуть отстранился, глядя в ее раскрасневшееся, округлое лицо. Перевел взгляд на полную шею. На выпроставшуюся из-под одеяла грудь. Влажные соски чуть подпрыгивали в такт ее горячему дыханию… — Ты голая? Среди бела дня? Тай, что с тобой? — Со мной?! — Ну да. — Ничего. Это ты какой-то странный… — Я?! — возмутился охотник, и снова волна какого-то необъяснимого страха захлестнула его с головы до пят. — Отпусти! — Он грубо рванулся, чувствуя, как ногти жены оставляют на его щеках кровавые борозды, а обвившиеся вкруг туловища ноги напряглись. — Слышишь, отпусти! — Как бы не так! — Она коротко хохотнула и, вильнув бедрами, швырнула тело охотника на лежанку. Потеряв равновесие, он плюхнулся на жену, при этом голова его больно ударилась о женин лоб. Она будто не чувствовала боли. Из глаз же охотника посыпались искры. — Чтоб тебя! — выругался Тисс, чувствуя, как горят расцарапанные щеки, как наконец отпустившие их пальцы теперь торопливо дергают тесьму на штанах… — Я же в полушубке, жарко ведь, — взмолился было он, неловко барахтаясь на полном, мягком теле, стараясь не сделать ему больно и в то же время выбраться, выкарабкаться, пока не поздно; почему это поздно, разве может быть поздно, когда… За спиной вновь раздалось тихое шебуршание. Странный скрежещущий звук, который заставил тело охотника напрячься; он замер, неловко повернул голову, но ничего не увидел — глаза покрывала копна черных жениных волос. Заливал их и пот, который тонкими струйками сбегал из-под так и не снятой до сих пор шапки… Жарко. Тисс моргнул, пытаясь стряхнуть с ресниц соленые капли. С силой выдохнул, — черные волосы перед носом взвились речной волной… Ух как жарко. Он дернул головой, пытаясь сбросить с себя шапку, которая уже пропиталась его потом и почему-то нестерпимо воняла псиной… — Щекотно, — хихикнула жена, которая уже нисколько не походила на жену: было в ее движениях и в той силе, с какой она подчиняла охотника своей воле, что-то новое, волнующее, пугающее. Пугающее куда больше шорохов за спиной. — Щекотно, — повторила она, вновь повернувшись к нему лицом, и Тисс с удивлением заметил маленькие усики на верхней губе. (Откуда?) На мгновение их глаза встретились. «Оттуда», — будто говорили ее зрачки. Большие, бездонные, они ласкали, обжигали и одновременно завораживали его. Он попытался отвести взгляд — не тут-то было: он мог шевелить чем угодно — руками, ногами, головой, но глаза… Они словно перестали подчиняться его воле. Тисс попытался закрыть их… закрыл, но даже сквозь опущенные веки чувствовал: он и Таисья по-прежнему смотрят зрачок в зрачок, и не просто смотрят — разговаривают друг с другом, и не просто разговаривают — а она, именно она, жадно пьет из заколдованных зрачков его мысли, чувства, жизнь… — Дура! — проговорил непослушный язык. Неловко повернутая шея болела. Потная рубаха прилипла к телу. Охотник ощущал и жар и холод одновременно. Холод разрастался где-то внутри, в животе, ниже живота, — теперь он вовсе не хотел той дикой безудержной самки, которая едва ли не насиловала его. — Пусти! Слышишь, пусти! — Он выдернул наконец запутавшуюся в складках одеяла руку, вцепился в женины волосы. Попытался оторвать от себя ее голову, липучие губы, которые снова присосались к его губам, всасывая их, как болотная жижа… Оторвать ее глаза. Зрачки. Он открыл глаза, одновременно его рука с силой рванула жесткие женины волосы… — Ах вот ты как! Голова Таисьи запрокинулась вверх, даже сквозь полушубок охотник почувствовал, как по лежащему под ним телу прокатилась странная дрожь. Лежанка под ними глухо заскрипела, и, словно отвечая ей, тишина за спиной рассыпалась на тысячи бурлящих, клокочущих звуков — они обрушились на голову охотника, смяли его волю, заставили разжать кулак с пучком черных, почему-то, как и шапка, пахнущих псиной волос… Зачем-то, против желания, сказать: — Ну хорошо. Погоди. Я сделаю, как ты хочешь. Сейчас. — Сейчас, — прошептала Таисья и вдруг неожиданно оттолкнула его, в глазах мелькнул испуг. «Фу! Наваждение какое-то», — говорили эти глаза. Лицо Таисьи, еще недавно такое радостное, раскрасневшееся, вдруг побледнело, нахмурилось, она смотрела на Тисса так, будто только увидела его: — Тисс? Он ничего не понимал. Лишь молча коснулся губами ее плеча. Она дернулась под ним всем телом — вовсе не так, как хотелось бы ему, впрочем, охотник уже запутался в своих мыслях… — Слезай! — Но ты же сама… — Я? — А кто же? — Тебя, в полушубке?! Тисс немного смутился. Голова кружилась. Внезапно он почувствовал злость: ладно, дурачь меня, дурачь, я с тобой еще поквитаюсь. Дура! — Стручок похотливый! — проворчала Таисья. — Вот так, усни среди бела дня. — Усни? — ошарашенно пробормотал охотник. Тело жены обмякло. Ничего не понимая, Тисс легко вырвался из ее объятий, сполз с лежанки, тяжело дыша уселся на пыльном полу. — Усни? — глупо улыбаясь спросил он, ничего не замечая вокруг, кроме солнечных зайчиков, которые вдруг наполнили весь дом, солнечных зайчиков с острыми коготками, которые неприятно скреблись по дощатому полу. «Как их много!» — подумал охотник, когда руки жены неожиданно ласково обвились вокруг его шеи: «Милый, какой же ты милый!» — Ты опять пошутила, да? — ошарашенно спросил он, и тут что-то пушистое и мягкое прыгнуло ему на грудь… ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ 1 «Крючок. Надо закрыть дверь». Эта мысль пришла еще прежде, чем Ай-я успела облизать губы. Сначала его. Потом, стремясь как можно быстрее уничтожить сладковатый приторный привкус крови, свои. Голова кружилась. Но вовсе не от запаха (он был слишком слабым, этот запах, он уже и вовсе исчез). Скорее от перевозбуждения: бессонная ночь с Гергаморой, бегство вурденыша, возвращение мужа, теперь вот еще это. Кровь. Откуда? «Иногда так бывает. Когда она идет горлом, да, именно так», — мысленно успокаивала себя женщина, с ужасом понимая, что именно так напугало ее. Она вернулась к входной двери, закрыла на крючок. Торопливо скинула платье. Через голову, которая показалась непомерно большой (Ай-я усмехнулась — тело еще оставалось человеческим, но сознание опережало тело). Швырнула платье на пол. «Испачкается ведь!» — говорила при этом одна половина женщины. «Пускай», — говорила другая. Aй-я вовсе не была уверена, что после того, что она собиралась сделать, ей доведется одеть это платье. Она зябко поежилась — холодно. Хотя сейчас этот холод приятно бодрил тело, вот если бы такую же прохладу да в голове… Скинула плетеные тапки, зачем-то аккуратно поставила возле двери. Носками внутрь. Будто приглашая войти ту, чьи ноги когда-нибудь укроются в них от стелющегося по полу сквозняка. Как сегодня. Сейчас. «Надо же, как сквозит», — не к месту подумала Ай-я. Усмехнулась. Слишком уж человеческой показалась ей эта мысль. И снова искоса поглядела на тапки. «Можно было и не снимать. Сами свалятся. С лап-то». Мысленно представила ту, которая рано или поздно должна была войти в этот дом. Зло сжала губы: «Откуда? Тут и баб-то раз-два и обчелся. Да и с мужиками все. Разве что Гергамору в дом привести». Эта мысль принесла облегчение. Она не хотела, чтобы кто-либо вошел в этот дом после нее. Когда ей, Ай-е, придется покинуть его. Или умереть (она явственно ощутила жар в груди). Ай-я решительно развернула тапки так, чтобы они смотрели носками к двери: «Нет уж! Пускай остается один. Хоть в отшельники подается… А что?» Вздохнула: «Да так, наверное, и будет». Если только… («Нет, не думай, нельзя»). Она, Гвирнус… Не умрут вместе. О! Эта страшная сила вурди! Ай-я не сомневалась, что сможет вернуть ему жизнь. Она сомневалась, удастся ли ей, вернув ему жизнь, потом не отнять ее вновь. Удастся ли смирить жажду вурди. Удастся ли исчезнуть прежде, чем эта жажда убьет всех. Сначала мужа. Потом оборотня. Потом, без сомнения, когда откроется страшная правда, — детей. Кем бы они ни были. Маленькими человеческими детенышами. Или дремлющими до поры до времени вурди. Как та маленькая девочка, которая, к счастью ли, к несчастью, так торопливо покинула не слишком гостеприимный родительский дом. «А ведь она может натворить немало бед», — встревоженно думала одна половина Ай-и. «Или замерзнуть в лесу», — тут же откликнулась другая. Ай-я тряхнула головой, отгоняя ненужные мысли: она и так слишком долго медлила. Не время сейчас думать. О смерти. О девочке. О детях. Только не о нем. «Поторопись». «Крючок. Вурди не сможет выскочить через дверь». «Ерунда. Он сможет выскочить через окно». Ай-я улыбнулась — она думала о своем обращении, словно это не ей, а какому-нибудь бездельнику повелителю предстояло обратиться, и не в дикого лесного зверя — в безобидный глиняный горшок. «Им-то хорошо, — вдруг остро позавидовала Ай-я. — Да, хорошо. Им не приходится выбирать». «Поторопись». Ай-я вновь улыбнулась: она цеплялась за эту улыбку, а мышка-улыбка цеплялась за ее губы — они обе цеплялись друг за друга, но губы предательски дрожали, мышка-улыбка соскальзывала с них, как некогда соскальзывала с ее разжатой ладони… Над кипящим чаном… «Что ж, я не Гергамора. Мыши мне ни к чему». «У кого что, — ехидно подхватил внутренний голос. — У старухи мышка, у вурди — кролики. Глядишь, коли повезет, так и мужа вернешь и не заметит он ничего. Коли очень повезет. Или сразу в лес?» «Нет! Что это я? Все еще может быть… хорошо», — подумала Ай-я и решительно шагнула к клеткам. Открыла одну из них. Безжалостно выдернула за уши сонного зверька… Тот почти не сопротивлялся, бессмысленно шлепая по воздуху задними лапами. Его черная шкурка приятно переливалась в полутьме сеней. На мгновение взгляд женщины задержался на белом пятнышке на спине зверька. «Надо же — белое!» Мысль показалась Ай-е глупой и неуместной, однако что-то вдруг шевельнулось в ее душе. («Вырос, вырос! Двое других как были, так и остались. А мой — с пятнышком — вырос»). Да, что-то из детства… Подчиняясь странному чувству, Ай-я сунула зверька обратно в клетку. Отворила другую. Сидящий в ней кролик, почувствовав неладное, забился в самый угол. Отчаянно запищал что-то на своем языке. Ай-я протянула руку, неловко ухватила зверька за заднюю лапку. Почувствовала, как дернулось изо всех сил маленькое тельце. Потянула зверька на себя. Вытаскивая его из клетки, больно поцарапала локоть о прутья. — Тихо, тихо ты, — пробормотала она, будто боялась, что громкое верещание кролика разбудит мужа. Усмехнулась: если бы! Если бы его так просто было разбудить… Уже на теплой половине Ай-я торопливо схватила широкую глиняную плошку, охотничий нож мужа. Поставила плошку на стол. Решительно опустила беспомощное тельце в приготовленную посудину. Взмахнула ножом, невольно прикрыв глаза, но точно зная, что попала куда следует, что кровь вовсе не брызнет во все стороны, что теперь остается лишь держать это пушистое тельце над плошкой, вдыхая дурманящий аромат. Эту кровь она выпьет. Жадно, захлебываясь, торопясь опередить поднимающуюся невесть из каких глубин жажду. Она мельком взглянула на мужа: — Живи! Ай-я разжала державшую нож руку, и тот с громким стуком упал на пол. Прислушалась к своему телу. Облизнула губы. Сухие. Но никакой жажды. Все правильно — тем и хороши кролики, недаром Ай-я держала их столько лет. Она будет, эта жажда. Потом. И ее будет чем утолить. «Если вурди не захочет большего», — подумала Ай-я, и сердце ее болезненно сжалось. Некоторое время Ай-я стояла с закрытыми глазами. Гулко стучало сердце. Чуть вздрагивали державшие кролика руки. Странно набухла, напряглась грудь. Там было очень жарко — в груди. По спине же, по щиколоткам, по животу бегали холодные мураши. Ай-я невольно потянулась, будто могла разогнать их. Потом, почувствовав, что дело сделано и плошка полна, швырнула безжизненное тельце под стол. Только после этого открыла глаза. Скользнула взглядом по скатерке — россыпь коричневатых пятен заставила Ай-ю сморщиться: даже сейчас все человеческое в ней требовало чистоты. Она взглянула на свои руки. Фу! Торопливо вытерла их о край скатерти. Приподняв плошку с кровью, сдернула скатерку со стола. Направилась было к печи («Сжечь, скорее, пока не увидел он»), но вдруг опомнилась — ни к чему. Вернулась к лежанке, осторожно ступая босыми ногами по холодным доскам, — еще слишком человеческими были эти ноги, чтобы не чувствовать этого холода… «Я тебя согрею, да». Не я — вурди. Только так она еще могла вернуть ему жизнь. Она повернула мужа лицом к стене: если ей удастся вернуть ему жизнь (хоть ненадолго, на мгновение, а может быть, ей и повезет?), то вовсе ни к чему, чтобы, открыв глаза, он увидел… Думать об этом не хотелось. Теперь можно было начинать… 2 Теперь, чтобы вернуть мужа, ей требовалась совсем другая кровь. Немножко. Совсем чуть-чуть. Чтобы лишь потревожить спящего зверя, вызвать к жизни его силу. Не выпуская его наружу, заставить служить. Человеку. Гвирнусу. Мужу. Любви. Капелька. Капелюшечка. Маленький надрез, осторожно, чтобы сок лишь выступил из-под коры, березовый сок, приникнуть губами, тихонько слизнуть, никаких глиняных кружек, никакой жадности, осторожно, стоит лишь вдохнуть аромат, он течет, этот сок, чем его сделать, этот надрез?.. Ножом?.. Ай-я подняла с пола брошенный ею охотничий нож мужа. Этим? Она провела ребром ладони по острому лезвию — будто, еще прежде чем коснуться холодного тела охотника, хотела убедиться в том, что и в ее жилах течет кровь, такая же сладкая, соленая, кислая, не важно какая, но почти ничем не отличимая от той, которой захочет ее тело, нет, чужое, ее и чужое одновременно, по-своему страстное, может быть, даже красивое, почему это оно должно быть некрасивым? Неправда это. Ай-я положила охотничий нож на стол. Этот — его. Нельзя. Метнулась к полкам с кухонной утварью. Схватила кухонный — маленький, самый маленький, как славно, надо же, забыла помыть, грязный, нет, лезвие чистое, вся ручка заляпана жиром, так даже приятнее, да, чувствовать… Будто что-то живое. В руке. Ай-я вновь облизнула губы — о! Это предвкушение жажды — мысли в голове путались, женщина тщетно искала в себе силы остановиться, вовсе не для того, чтобы и в самом деле оставить все как есть, скорее для того, чтобы ощутить прежнюю власть над мыслями, чувствами. Пока еще человеческой душой. Искала, но найти не могла. — Живи… Она склонилась над мужем. Голая спина, неправдоподобно побелевшая кожа, острые позвонки. (Ай-я не удержалась и торопливо пробежала по ним кончиками пальцев: «Да, острые»). Шея, которую она так любила обнимать. Неловко подвернутая рука. Завитки седеющих волос. Гвирнус казался маленьким и беззащитным. И дело было вовсе не в росте, вовсе не в Гвирнусе, а в самой Ай-е, в ее взгляде, в ее сердце, которое вдруг размякло от внезапно нахлынувшей нежности… — Сейчас. Я сейчас… Она осторожно взяла его руку. Присела на краешек лежанки — так было удобнее. Поднести нож к запястью. Уколоть. Наклониться к темному пятнышку. Осторожно прикоснуться к нему языком… Ай-я вдруг впервые подумала о том, что никогда не видела его кровь… «А та? На губах? — спросила она себя и тут же ответила: — Может быть. Если… Если она была его…» От этой мысли женщине стало не по себе. Ай-я невольно отдернула уже поднесенный к запястью нож. Взглянула на порез на собственной руке. Кровь как кровь. Почти никакого запаха. Никакого желания. Никаких чувств. Кровь вурди. Разве она кому-нибудь нужна? Больше всего на свете она боялась вот так же холодно и бесстрастно смотреть на его руку, на его ранку, на его кровь… «Что это со мной? — подумала Ай-я, вытирая внезапно выступивший на лбу пот. — Наслушалась Гергаморы, вот и лезет в голову…» «Я — единственная», — с какой-то злостью подумала женщина. «Я и моя дочь», — уточнила Ай-я. Коснулась острым лезвием запястья мужа. И с каким-то странным спокойствием подумала о том, что все ее хлопоты с кроликом, все ее надежды остаться неузнанной напрасны. Потому что кто знает, сколько вещей в этом доме имело уши, сколько бездельников повелителей стояло на страже? Между вурди и человеком. Между телом и его душой. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ 1 Очнулся он оттого, что кто-то ласково потрепал его по щеке: — Вставай, лежебока! Запах травяного отвара приятно щекотал ноздри. Что-то теплое ткнулось в губы (запах усилился), чужие костлявые пальцы сдавили горло. Не очень сильно, но весьма болезненно… Это были разные пальцы — те, что касались щеки, и те, которые причиняли, да, теперь уже нестерпимую боль. — Рот-то открой, — сказал хриплый голос, — и голову приподыми. Вот так… Пальцы нажали посильней — крепко стиснутые зубы охотника разжались, в рот полилась приятная на вкус жидкость. Он судорожно глотнул. Вроде теплая. А горло обжигает. Еще как! — Тисс! — сказал смутно знакомый ласковый голос. — Пей. — Другой, чужой, хриплый, снова пробудил тысячи подозрений: вот ведь и голос — от такого сразу становится не по себе. И пальцы… Сухие. Шершавые. И кожа — будто истерлась от времени… Тьфу! Такие могли быть разве что у мертвяка… Сердце Тисса судорожно сжалось — никогда еще он так не боялся. Чего? Где он? Что с ним? 2 Кровь проступала медленно, Ай-е пришлось сделать надрез побольше. Рука с ножом заметно дрожала — такого волнения Ай-я не испытывала даже в далеком прошлом. В тот день, когда тело нелюдима впервые вошло в нее. Женщина смотрела на краснеющую ранку, на нож (сейчас он представлялся ей тем самым запретным и сладостным орудием плоти, его плоти), на собственную руку, которая помимо ее воли еще раз коснулась острым лезвием неправдоподобно белой кожи… Ай-я попыталась остановить эту руку — не тут-то было. Третий надрез оказался самым глубоким. Капелька. Капелюшечка. Три надреза покраснели, но не спешили дарить вурди свое живительное питье. «Все. Хватит. Достаточно. Иначе я… не остановлюсь». Ай-я с шумом втянула ноздрями воздух, уловив приторный, пока еще едва заметный аромат. Кровь выступит. Скоро. Надо лишь помочь ей. Пальцами. Губами. Да. Ай-я склонилась над охотником, так и не выпустив из рук ножа. Прикоснулась к одной из ранок, мгновенно ощутив мощный прилив сил. В голове прояснилось. Все, что доселе мучило ее, — усталость, страх, нежность, боль, — смыла невидимая волна. Еще не жажды, всего лишь предчувствия жажды. Утоления ее. Освобождения от нее. Ай-я уже забыла это чувство и, наверное, впервые за всю свою жизнь радовалась ему. Ибо это означало конец сомнениям: он — человек. Сердце в груди радостно подпрыгнуло: «Как глупо было думать, что он…» Ай-я на мгновение оторвалась от ранки, облизнула губы, села поудобнее. Попыталась разжать пальцы, избавиться от ножа — пальцы не слушались. «Ну же!» Они наконец разжались, при этом всю руку от плеча до кончиков ногтей пронзила острая боль. «Началось?» Ай-я невольно поднесла руку к лицу. Бледная. Худая. Кожа на пальцах сморщенная (так бывает после большой стирки). Под ногтями легкая желтизна. Они будто удлинились, эти ногти. Никогда раньше Ай-я с таким любопытством не присматривалась к своему телу. Телу вурди. Сколько раз это случалось с ней? Не так уж много. Вот этих самых, со сморщенной кожей, и хватит. Чтобы пересчитать. «Еще, — вдруг подумала Ай-я. — Мало. Я хочу ещё». И она снова склонилась над Гвирнусом. Теперь крови было куда больше. Тонкая змейка бежала по его запястью, она кусала Ай-ю в самое сердце, и с каждым таким укусом, каждым вдохом боль отпускала, тело наполняла странная легкость, каждая жилка в нем трепетала от счастья: «Еще, я хочу еще». Дрожа от возбуждения, женщина коснулась змейки языком, не выдержав, жадно слизнула ее. Змейка скользнула по языку, проникла в рот, наполнив его прохладой своей кожи, хаотичным шевелением струящегося тела, которое как-то незаметно перебралось в гортань и медленно заскользило внутрь… Ай-я судорожно глотнула. Жадно присосалась к ранке, втягивая в себя все новых и новых змеек, между тем как первая уже приятно холодила живот, вызывая в нем гулкое бурчание, а вслед за ним холодное засушливое лето — в животе, в гортани, на языке. Лето, которое еще предстояло пережить. — Гвир! — Ай-я с трудом отстранилась от ранки (кровь из нее шла все быстрей, Ай-я и радовалась этому — да, она пробуждалась, эта кровь, — и одновременно боялась этого, ибо кто же откажется в засушливое лето от живительного дождя?). — Гвир! — снова позвала женщина, хотя знала, что он не откликнется, что он еще далеко, что сделан лишь первый шаг и предстоит самое главное — вырвать из пересохшей гортани уже пробудившуюся жажду; вырвать и протянуть человеку, вселить в человека, заставить человеческое тело содрогнуться от доселе неведомого ему чувства. Возжелать той живительной влаги, которой питается сердце. Вурди. Весь мир… Голова кружилась. Воздух в комнате уплотнился, стал жарким и вязким. Тишина вдруг сменилась тихим гулом, в котором затуманенное сознание женщины угадывало тысячи звуков. Они были совсем незнакомыми, эти звуки, но каким-то странным образом Ай-я чувствовала их теплоту. Да, они были теплыми, вязкими, сладкими. Такими же, как воздух, который так жадно вдыхала ее грудь. Такими же, как кровь, которой так жаждало ее сердце… Пить, пить, пить… Она снова тянулась к кровоточащим ранкам на запястье нелюдима, остановилась на полдороге, жадно покосилась на его горло… — Гвир-р! — в третий раз повторила Ай-я, словно защищаясь этим именем от самой себя. На мгновение сознание вернулось к ней, она ощутила свое тело, она победила его. Ай-я сползла с кровати, неловко упала на бок. Попыталась подняться — ноги не слушались. Встала на четвереньки. Взглянула на руки и ничуть не удивилась отсутствию на них пальцев: вместо пальцев, ладоней в пол упирались жалкие отростки, уже покрытые короткой редкой шерстью с непомерно длинными ногтями. «Уже?!» — подумала Ай-я, удивляясь вовсе не этим нечеловеческим уже ногтям, удивляясь тому, что еще способна ощущать их как нечто чужое, вовсе ей не принадлежащее: когти, мягкие подушечки лап, серую волчью шерсть… Она хотела наклонить голову, чтобы посмотреть на свою грудь, свой живот, однако и с головой происходило что-то странное — наклонять голову становилось все трудней, шея не гнулась, слишком толстой вдруг стала эта шея… «Уже?» — снова мелькнуло в затуманенном сознании. Ай-я затравленно взглянула на мужа и тут же отвела взгляд: не смотри. Тело охотника казалось огромным. Чужим. Голое, безволосое, оно вызывало какую-то странную брезгливость. И сосущее чувство в желудке — о! как ей хотелось пить! — Гвир-р! — язык не слушался. Зато теперь — непомерно длинный, розовый, шершавый — он так и норовил вывалиться изо рта; он был очень даже удобен, такой язык, — им можно было дотянуться до кончика носа, им можно было слизывать сбегающую по подбородку желтоватую слюну, им можно было хватать обволакивающий Ай-ю вязкий воздух, подбрасывать его сладковатые катыши, снова ловить… — Г-р-р! — Ай-я встревоженно повела носом. Запахи. Тысячи запахов внезапно заставили тело вурди напрячься. Остро пахло кровью. Человеческой и той, которой была наполнена стоящая на столе плошка. Пахло пролитым невесть когда грибным отваром. Пахло элем. Пахло грязным бельем. Детской мочой. Человеческим потом. Да, пахло людьми. Не человеком, лежавшим без движения на лежанке, — людьми. Вурди зарычал. Ему не понравился этот запах. Он вызывал страх. И не только страх. Смутное сомнение зашевелилось в груди оборотня — было в этом запахе что-то непонятное. Так мог пахнуть вобравший в себя все запахи леса человек. Но… так же мог пахнуть и зверь. Если его холки, его спины, его лохматой головы касалась безволосая человеческая рука. Вурди недоуменно тряхнул головой. Откуда? Посмотрел на дверь, но за дверью было тихо. Нет, не там. Обвел взглядом комнату. Занавешенное тряпками окно. Давно уже прогоревшую печь. Детские лежанки вдоль теплой стены. Ай-я снова попыталась встать на ноги (если они были у нее, эти ноги) — ничего не вышло. Неловко переступила передними лапами, осторожно подошла к лежанкам. Обнюхала их. Да, дети. Ее дети. Гвирнуса. Мужа. Жажда вдруг с новой силой охватила Ай-ю, на мгновение запах крови перебил все прочие, в голове женщины помутилось. Мир рассыпался на части, а когда собрался вновь, она уже стояла над мертвым телом мужа, склонившись над его шеей… «Нет!» — Ай-я кубарем скатилась с лежанки, с ужасом чувствуя, что уже не способна бороться с жаждой. Что готова растерзать мертвого мужа на куски, лишь бы избавить себя от страшной засухи в горле, в желудке, в душе. Упав на пол, она перевернулась через спину, раз, другой, третий; волны дрожи катились от головы до самых кончиков лап. Огромная, нечеловеческая страсть переполняла ее тело — страсть, которой она ждала, которой она страшилась. «Слишком поздно», — мелькнуло в голове Ай-и, ах, как хотелось ей отдаться этой страсти, этой жажде, но что-то человеческое все еще нашептывало ей глупое желание не отдаваться — отдавать. Она таки нашла в себе силы унять дрожь. Нашла силы добраться до стола, встать на задние лапы. («Дура я, дура! Надо было оставить плошку на полу»). Сунуть морду в вязкое месиво. Давясь и презирая эту всего-навсего кроличью кровь, сделать несколько крупных глотков. Покрытая шерстью кожа болела так, будто ее окатили крутым кипятком. В комнате стало душно. Ай-я судорожно открывала рот: глоток из плошки, глоток воздуха — они почти ничем не отличались — воздух и кровь. Ощутив не облегчение, а лишь слабую надежду на то, что разум не оставит ее, Ай-я оторвалась от плошки: хватит! Иначе все ее старания будут ни к чему. На какое-то время она вновь овладела собой. Мысли стали яснее, тело послушнее. Дрожь прошла. Жажда затаилась где-то глубоко внутри. Жар кожи под густой волчьей шерстью уже не раздражал вурди. Стало заметно прохладнее. Невидимые струи омывали тело, каждая капля этого великого дождя прибавляла сил… Ай-я опустилась на пол, прошла к лежанке. Запрыгнула на постель. В последний раз внимательно оглядела комнату — никого. Потом обнюхала лежащего перед ней человека. Ранки на запястье подсохли, запах крови притупился, и это было хорошо. По-звериному фыркнула, ибо лежащий на лежанке человек пропах дымом костра. И осторожно легла рядом, ибо дождь, по-прежнему ласкавший ее измученное тело, предназначался для него. 3 Вурди спал. Тяжело дыша. Закрыв глаза. Свесив из приоткрытой пасти большой неуклюжий язык. Где-то далеко за стенами дома ветер взметал легкие облачка снежной пыли, заигрывал с пушистыми лапами елей, заботливо разносил запахи и звуки, которыми всегда полон, казалось бы, мертвый зимний лес. Вурди спал. Но каждой частицей своего поджарого тела чувствовал и этот лес, и этот ветер, и эту длинную голодную зиму, которая вовсе не пугала его, ибо он чувствовал так же и другие зимы, другие ветра, а кроме них были лето, весна, осень, проливные дожди, мороситы, ясные погожие дни, удушающая жара, приятная нега прохладного вечера, шелест листьев, плеск рыбы в ручье, звон прозрачных лесных ключей, стук дятла, крики сойки, шорох лесной мыши, дурманящий запах перезрелой лесной ягоды, рычание бурого ведмедя, вокруг которого с легким звоном носится лесная мошкара; вот ведмедь нервно помотал большой лохматой головой, отгоняя кусачую нечисть, и вурди вздрогнул во сне. Неловко дернул головой, ибо он был этим лакомившимся в густом малиннике ведмедем. Встревоженно взметнулся комариным облачком вверх и вновь опустился на бурую шкуру, стараясь вонзить тысячи тонких хоботков в толстую ведмежью шкуру, ибо он был комарами, мелким гнусом, слепнем, который удобно примостился на влажном ведмежьем носу; вурди шумно сопел — он был этим носом, вдыхающим сладкий аромат ягод, впрочем, он был и этими ягодами, которые уже переполнились соком, отяжелели и целыми гроздьями осыпались на землю; этой землей, влажной, изрыхленной множеством землероек и склизких дождевых червей; вурди полз, то растягивая, то вновь собирая свое длинное, как у червя, тело, и земля-вурди проходила сквозь него так же, как капли дождя проходят сквозь землю… Да, где-то там наверху шел дождь. Летний, осенний, сверкающий несметным количеством капель, которые еще недавно резвились в мелкой речной волне, в бурных потоках лесных ручьев, тосковали в болотной тине, высушенные полуденным солнцем, стлались над лесными перелесками рваными клочьями тумана. Вурди-земля жадно впитывала их, вурди-корни жадно тянулись за угощением, чтобы по вурди-стволам донести драгоценную влагу весенним почкам, которым предстояло стать шумящей на ветру вурди-листвой, а потом однажды сорваться с насиженных мест, одиноко кружить в хмурых осенних днях, падать вниз, преть под теплыми снеговыми шапками, темнеть и скукоживаться, постепенно обращаясь в черную рыхлую массу, питающую беззащитное семя нового дерева, нового цветка, новой травы, обращаясь в землю с той же легкостью, с какой глупый дармоед повелитель обращается в обычный глиняный горшок, вурди-волк в человека, а вурди-человек в… Ой ли?! Ой ли?! Вурди спал. Он был очень занят в этом сне. Ибо, как бы ни был глубок его сон, вурди знал, зачем он здесь, зачем льют эти хлесткие, теплые, холодные, весеннее-осенние, зимне-летние дожди. Зачем пробиваются сквозь талый снег, лед, прелую листву ручьи. Зачем разливаются по перелескам птичьи трели и разбуженная ими ведмедица громко ругается на весь лес и шлепками выгоняет из теплой берлоги неуклюжих заспанных ведмежат… Вурди спал. Он был рекой. Он торопливо нес свои перемешанные с песком и илом воды, и тот, кто стоял на берегу, благодарно принимал их. Он был рыбой — целые косяки красноперых, усатых, зубастых и не очень речных рыб путались в сетях, хватали наживку, слабо трепыхающуюся на толстых рыболовных крючках… Выпрыгивали из воды, сверкая чешуей и плавниками… Задыхались в глиняных садках. Били плавниками по шипящему на сковородке жиру. Хрустели поджаристой корочкой на зубах… А вурди-лес тем временем чутко прислушивался к шагам, твердым, уверенным: кто-то шел через этот лес, и лес-вурди притаился, притих, боясь напугать неведомого гостя, стих ветер, шевельнув рукой-ветвью, вурди вспугнул стайку птиц, они с тревожным треньканьем взметнулись в небо, где их уже догоняли выпущенные умелой рукой охотника вурди-стрелы… Птицы падали на землю жалкими комочками мяса и перьев, чья-то уверенная рука подбирала их и складывала в заплечный мешок. «Тоже мне охота», — бормотали губы пришельца… Что ж, лес знал, что ему следует делать, — он старательно шелестел листвой, здесь, здесь, подсказывал он своему гостю, указывая ему свежий след молодого оленя, клок ведмежьей шерсти на кусте гуртника, рыжий промельк послушной лесу вурди-лисы… Он уйдет не с пустыми руками, этот человек. Он будет жить. Он хочет пить — пожалуйста, и вурди прольется проливным дождем. Ему жарко — укроет в тени темных елей, и прохладный ветерок будет старательно отгонять назойливую мошкару. Он голоден — о! Вурди-лес всегда готов поделиться всем, что у него есть, и ничего не потребует взамен, разве что чуть-чуть, самую малость, капельку, капелюшечку, и то лишь в пору великой жажды-вурди, которая начинается, когда… Тсс!.. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ 1 Как холодно! Как больно! Тело пронзали тысячи иголок. Где-то внутри шевелился огромный кусок льда. Он поднимался к гортани — Гвирнус судорожно открывал рот, пытаясь выдавить, выплюнуть его. Падал вниз — становилось легче, ибо там, внизу, казалось, не было ни живота, ни ног… Плавился в груди, обжигая ее холодом и новой болью, волны которой пробуждали спящее сознание к жизни. Так уже было. Но теперь никто не хлестал его по лицу. Никто не кричал на него… «Я жив?» Гвирнус глубоко вздохнул, смутно подозревая, что теперь знает, откуда берется и долгая зима, и сковывающий реки лед, и пробирающий до костей ветер… Очнулся. Снова впал в легкое забытье, вдруг обнаружив, что прячется в лесу, что у него сотни рук. Сотни лиц. Сотни глаз — ледяных лужиц, в которых отражается яркое солнце. Очень яркое. Оно тянется к лужицам оранжевыми лепестками, оно ласкает их. Оно лижет их своим оранжевым горячим языком. Как больно! Как жарко! Уф! Он вдруг пришел в себя, хотя солнце по-прежнему искрилось в ледяных глазах. Солнце по-прежнему пыталось растопить их. Где-то там. Между явью и сном. Нелюдим почувствовал, как из-под закрытых век выкатилась жаркая слезинка, — да, это была жизнь. Глубоко вздохнул. Он чувствовал себя разбитым и больным, но ничуть не удивился этому. Еще бы! Память возвращалась, и он вспомнил, что чуть было не замерз в лесу и только благодаря невесть как нашедшему его Лаю остался жив. Невесть как. Невесть где. Последнее не очень нравилось нелюдиму: он старался вспомнить, что произошло с ним в лесу, но в памяти мелькали лишь отшельник, волчица, стая. Огромная голова волка… Потом… Темнота. Кто-то бьет его по лицу, не давая сладкому сну окончательно овладеть его телом… Не кто-то — Лай. Потом… Снова голова. Волка. И голос. Тисса. Ах да! Это маска. Тисс смеется, он всегда смеется, этот Тисс. Вот только непонятно, почему маска, ведь до праздника оставалось целых два дня. Неужели? Два дня? Где же он был эти два дня? Что делал? И почему не замерз еще прежде, чем Лай отыскал его? Гвирнус стиснул зубы. Он хотел знать. Ибо после увиденного в лесу — Керк, Зовушка, лепешки из свернувшейся кроличьей крови — охотник уже не верил никому. Даже самому себе. С этой мыслью он окончательно проснулся, открыл глаза, взгляд натолкнулся на знакомую масляную плошку. Знакомые хвостики соломы, пробивающиеся сквозь грубо отесанные доски потолка. Знакомый сучок на одной из досок — он помнил, как смотрел на этот сучок, почему-то напоминавший ему волчью голову… По утрам… Когда первые лучи солнца пробивались сквозь слюдяное окошко. И Ай-я тихо посапывала у него на плече. «Я дома?» — с удивлением подумал нелюдим. Он попытался встать, но тело еще не слушалось его. Оно было само по себе, это тело. Оно было холодным и бесчувственным. Оно так желало тепла… 2 Вурди проснулся. Он не помнил своих снов. Лишь чувствовал странную усталость во всем теле, смутное беспокойство, которое заставило его оскалиться и зарычать… Рядом, за спиной, что-то шумно вздохнуло, шевельнулось — вурди попытался повернуть голову, посмотреть, но сил не было даже на это. Он снова зарычал и тут же осекся, не узнав собственного рычания: в горле жалобно булькнуло, пересохший язык вывалился из оскаленной пасти. Дышать было тяжело. Если бы он проснулся в лесу! Но вокруг были бревенчатые стены, и над головой нависал низкий дощатый потолок, из щелей в котором торчали жалкие хвостики соломы… На полках зловеще темнели глиняные горшки, составленные горкой тарелки, пузатые кружки, с ручками и без. Что это? Одна из кружек, та, что стояла на самом краю, вдруг покачнулась и с гулким стуком упала на пол. Откатилась к печи. Остановилась. Оборотень не сводил с нее взгляда. Казалось, закрой он глаза, и кружка покатится дальше. Не покатится — побежит, на маленьких ножках, которые прятались в ее округлых глиняных боках. Кружка не шевелилась. Вурди шумно выдохнул воздух. Ему было страшно. Он боялся этой кружки, этого дома, этих аккуратно расставленных женской рукой горшков. Но куда сильнее боялся он того мягкого, теплого, живого, что ощущала его лохматая спина. Человек? Вурди принюхался. Пахло сухим деревом, печной гарью, сушеными грибами, сеном… Мышами. Странной человеческой пищей. Смутно знакомо и в то же время опасно пахло от стоящих на полках горшков. От лежащей на полу кружки. Пахло оленьим жиром. Травами. Древесными жучками. Плетущим свои замысловатые сети пауком… Чем-то еще. Сладковатым, приторным — вурди облизался. Он вовсе не был голоден, но этот запах заставил желудок зверя сжаться. С клыков закапала желтоватая слюна. Вурди почувствовал, как силы вновь возвращаются к нему. Но их было так мало — этих сил. Чтобы подняться, спрыгнуть на пол, добраться до двери или до того приторного, что так манило его. Бежать? Но куда? Защищаться? От кого? Нападать? Но вурди не чувствовал жажды. Он чувствовал страх. Да, пахло человеком. Он лежал совсем рядом. Он и был тем мягким и теплым, чего касалась спина вурди. Даже сквозь толстую волчью шкуру оборотень ощущал, как все сильнее бьется сердце. Как вдруг дернулось большое, сильное тело, услышал вырвавшийся из гортани хрип. И странное дело, одновременно со все нарастающим страхом вурди почувствовал радость. Человек жив. Вурди удивился — он не любил людей. И вурди зарычал от удивления, и тогда тот, кто лежал рядом, глухо сказал: — Ай-я, ты? 3 Да. Солнцеворот. В этот день надевают звериные маски, рычат и дурачат друг друга. В этот день жгут костры, танцуют нелепые танцы, пугают жен и мужей… Древних старух. Малых детей. А уж какая радость напугать глупого дармоеда повелителя — о! Уронить словно ненароком глиняный горшок — «ах не бьешься, ну-ну!». Потом уронить еще раз. И еще. Ровно столько, чтобы какой-нибудь бездельник не выдержал и не объявился во всем своем неприглядном обличье. Голый. Вонючий. Смущенно прикрывающий свою висючку волосатой пятерней. А может, и не висючку, хотя в последнее время женщин-повелителей днем с огнем. И не видел их Гвирнус на своем веку. Интересно было бы поглядеть… Что они прикрывали бы, а? Но самое смешное начиналось потом. Они ведь ничего не соображают поначалу. После того как обернутся в человека. Из горшка. Они мотают своими патлатыми головами, морщатся от яркого света. Они не понимают, что произошло. Они не помнят своих имен. Они смешные и жалкие. А когда вдруг видят перед собой страшную маску, то… Вот где таится настоящий страх! Он был очень умен, тот, кто придумал эту игру. Когда-то очень давно. Когда люди еще помнили о вурди, еще боялись его. Только теперь Гвирнус понял это, ибо сейчас ощущал себя таким же слабым и жалким, как несчастные дармоеды повелители, которых нелюдим так не любил… — Ай-я, ты? — с трудом ворочая непослушным языком, спросил Гвирнус, уже зная, что нет рядом никакой Ай-и, жены, а есть что-то лесное, страшное, настоящее, потому что ни он, ни жена, ни дети — никогда — не играли — в эту — игру… 4 Звук человеческого голоса. Он был не таким уж страшным. Однако вурди вздрогнул. Человек жив, а значит, опасен. Вурди слаб, а значит… Бежать? Но куда? Дверь заперта. Вурди помнил это. Бум! — еще одна кружка с грохотом покатилась по полу. Кружка-сороконожка… Однако теперь оборотню было не до нее. Он дернулся из всех сил, пытаясь оттолкнуться от большого мягкого тела, что лежало рядом с ним. Попытался привстать, и ему почти удалось это, однако лапы вдруг подогнулись, и, потеряв равновесие, зверь кубарем скатился с лежанки. Упал на пол, больно ударившись тощими ребрами о доски. Перевернулся на брюхо, пополз было к двери, но тут же опомнился, ибо невесть откуда из глубин прошлой жизни всплыло: полутемные сени, плетеные тапки, женская рука, торопливо закрывшая дверь на крючок. Он помнил эту руку. Этот крючок. Но главное — руку. Его? Вурди хватило сил поднять голову, и он наконец увидел лежавшего на лежанке человека. Человек — большой, сильный, живой — чуть приподнялся на локте и смотрел на вурди. Они смотрели друг на друга. Они боялись друг друга. Рука человека (вовсе не та, что запирала дверь на крючок) вдруг неуверенно поползла к голенищу сапога, и вурди догадался: человек ищет большой острый коготь, который лежит под столом. Пускай. Вурди оскалился, показывая, что и у него есть чем защитить себя; как раз в этот момент рука человека дотянулась до голенища и, не обнаружив желаемого, сжалась в кулак. Рот человека открылся. — Вурди меня сожри! — выругался человек. Вурди не понял его. Но удивился. Ибо голос человека (такого сильного, большого) оказался тихим и слабым. Да и движения человека были неловкими, чересчур медленными; откуда-то, из другой жизни, вурди помнил, как быстр и опасен может быть этот человек. Даже тогда, когда в руке у него нет длинного сверкающего на солнце когтя. Нет странной изогнутой палки, которая плюется маленькими блестящими клыками, насаженными на короткие палки с птичьими хвостами, — фьють! фьють! — откуда-то из другой жизни вурди помнил этот звук. Оборотень невольно вздрогнул. Оглянулся на занавешенное тряпками окно: да, прыгнуть сквозь них, сквозь рвущуюся полупрозрачную чешую слюды — туда, где нет этих мерзких запахов человеческого жилья, где пахнет лесом, солнцем, землей… Снегом… (Откуда-то, из прошлой жизни, вурди знал, что за окном зима). Ее было слишком много — прошлой жизни, — вурди зарычал, словно пытался напугать не только этого странного человека на лежанке (он был ему смутно знаком), но все то, что невесть как начинало прорастать в нем: сначала воспоминанием о крючке, потом о снеге за окном и вот теперь о человеке, который не спускал с вурди глаз и начал осторожно вставать с лежанки… Тяжело. Вурди видел, как на лбу человека выступили капельки пота, как напряглись мускулы рук. Как непослушно разъехались ноги. Он был очень слаб, этот человек. Но слез… Покачиваясь, шагнул к двери… Зачем? Вурди бросил быстрый взгляд на дверь. Так и есть. Кривая палка. На стене. Над дверным косяком. Не такая большая, но такая же опасная, как другие, — фьють, фьють, — вурди невольно прикрыл глаза, а когда вновь открыл их, человек уже тянулся за палкой, ухватил ее, одним рывком сорвал со стены. Только теперь вурди попытался встать. Непослушные ноги разъезжались, скользили по полу… — Что, испугался? — Человек помахал палкой перед собой; вурди снова не понял его слов, но удивился злобе в его голосе. И эта чужая злоба придала ему сил. Он кое-как поднялся, попятился к стоящему возле окна столу. Человек бросил быстрый взгляд на зверя, на стол, увидел что-то стоящее на столе, сморщился: — А это еще что такое? Что она туда налила? Покачнувшись, оперся свободной рукой о стену. Усмехнулся: — Вот ведь. Не держат. Ходилки-то. Повезло тебе, да. Вурди зарычал. — Ага! Понимаешь! — уверенно сказал человек и снова потянулся к дверному косяку. «За ними. Короткими палками с птичьим хвостом», — понял зверь, подобравшись для прыжка. Он не собирался нападать. Сейчас он хотел одного: бежать. Бежать как можно дальше. Запрыгнуть на стол. Сорвать с окна дурацкие тряпки. Разорвать когтями слюдяную лужицу. И… Вурди неуклюже прыгнул, какое-то мгновение казалось, что ему удастся заскочить на стол, но силы прыжка хватило лишь на то, чтобы на пол-ладони подняться над полом. Челюсти зверя лязгнули об угол стола. Вурди глухо взвыл, упал на задние лапы, кое-как развернулся в воздухе. Увидел, как человек насмешливо поднимает кривую палку, заправляет в нее другую, с птичьим хвостом, как злая усмешка искажает его рот. — Шалишь, братец. Эти-то не порченые. Сам я их делал. Сам. 5 — Сам, — повторил Гвирнус, чувствуя, что пол под ногами ходит ходуном. Дом раскачивался. Перед глазами расплывалось что-то огненно-красное. Путь от лежанки до двери отнял слишком много сил. Еще труднее было поднять непослушную руку, снять с гвоздя смастеренный для Райнуса лук. Поднять другую руку и взять короткую с аляповатыми перьями стрелу. Пальцы не слушались Гвирнуса, и стрела упрямо не хотела ложиться в приготовленную для нее ложбинку. Там. На древке лука, которое показалось нелюдиму горячим. Очень горячим. Оно обжигало ладонь, жар бежал от ладони к кисти, от кисти к локтю, от локтя к плечу… Гвирнус едва не выронил лук, но что-то подсказало ему: дело не в оружии — дело в нем самом. Тогда стало легче. Дерево перестало обжигать, стрела наконец легла в проложенное для нее русло. Борясь с собственным телом, охотник не выпускал из виду волка. Оборотня. Вурди. Охотник еще никогда не видел обычного волка в человеческом жилье. Охотник был уверен — волк, оборотень, вурди пришел за ним. «Странный волк», — подумал нелюдим. Волк, который, как и он, Гвирнус, едва держался на ногах. Волк, который лежал рядом с человеком, когда тот не мог защитить себя. Волк, который не тронул его… Или? Страшная догадка обожгла сердце нелюдима. Он покачнулся и, чтобы не упасть, оперся локтем о стену. Маленькая палка с блестящим клыком смотрела прямо на вурди. Зверь ощетинился. Попятился под стол. — Нет, не может быть, — сказал человек. Он отчего-то медлил, и это промедление еще больше не нравилось зверю — здесь была какая-то хитрость, ловушка. Что-то подсказывало вурди — этот человек не промахнется, не должен промахнуться. Он хороший охотник, этот большой человек. И раз не торопится убивать, значит… Значит, будет еще хуже. Больней. Страшнее, чем обычная смерть… — А ведь ты — баба, — вдруг сказал человек, — так? Он не ждал ответа. Он разговаривал сам с собой. — Опять баба, — буркнул охотник. Глупый человек. Очень глупый. Это хорошо. Вурди лег на пол — будь что будет. Тело приятно расслабилось, страшная усталость отступила. Пускай, пускай он медлит, пускай шевелит губами и говорит непонятные слова. Пройдет совсем немного времени, и сила вернется, она уже возвращается, ведь уже намного легче дышать, уже нет противной дрожи в лапах, уже не так болит спина… Человек вдруг шагнул к столу, сощурился. Он что-то увидел. Под столом. Рядом с вурди. Присел на корточки, чтобы получше разглядеть увиденное. Снова зашевелил губами. Вурди повернул большую неуклюжую голову, посмотрел на лежащее рядом маленькое пушистое тельце. Облизнулся. Оскалился: не отдам. Осторожно взял кролика в зубы. Положил прямо перед собой. — Вишь какой жадный, — горько усмехнулся Гвирнус и тут же поправился: — Жадная, да? Он понял все. Он опустил лук. Положил на пол. Протянул руку, взял со стола плошку. Поставил перед зверем: — Пей. Он не боялся. Он справился с целой стаей, а сейчас перед ним был всего-навсего вурди. Слабый, испуганный, жалкий. Он не боялся. У него не было отцовских лепешек, но Ай-я сама позаботилась о своем угощении — неужто надеялась, что он ничего не поймет? — Пей, — повторил нелюдим. Он хотел увидеть ее, прекрасную, любимую, прежнюю. И лишь потом довести дело до конца. Эпилог 1 Он убил ее прежде, чем она успела заговорить. Даже с разорванным горлом его тело было прекрасно. Таисья поправила подушку под головой Тисса, прикрыла полотенцем рваную рану, оглянулась на звереныша — девочка сыто посапывала на лавке. Улыбнулась: — Какая хорошенькая. Спи. Завязала в пучок растрепанные волосы. Огладила ладонью свои большие белые груди, оставляя на них алые полосы, — она знала, что это его кровь, но эта кровь лишь возбуждала женщину. Груди напряглись, она почувствовала знакомую дрожь в коленях, удивленно вскинула брови. Присела на лежанку рядом с мертвым мужем. Коснулась кончиками пальцев его острого колена. Потом прохладного бедра. Потом… «Какая она маленькая, сморщенная, эта его висюлька… Славная… Что это? Зачем? Он же мертв, а я…» Таисья отдернула руку, поражаясь тому странному звенящему чувству, которое переполняло грудь. Она никогда не испытывала ничего подобного. Она отвернулась. Чем больше она смотрела на Тисса, тем сильнее звенело в груди. О! Ради этого чувства можно было пойти на все. Даже на смерть. Она потянулась, словно объевшаяся лесная кошка — как хорошо, как славно было освободиться от той тяжести, которая долгие годы прижимала ее к земле. Снова благодарно взглянула на спящую девочку. «Как все-таки похожа… На нелюдима», — подумала Таисья. Поежилась от холода. Поискала глазами невесть куда заброшенное платье — вот оно, возле печи. «Надо бы одеться», — вяло подумала она. Ей вовсе не хотелось напяливать на себя эту надоевшую за долгую жизнь человеческую кожу. Но платье все-таки одела, потом подошла к лавке, погладила вурденыша по грязным волосам. «Нет, ну вылитый нелюдим». Значило ли это, что он, Ай-я, их дети… Да! Да! Да! Таисья усмехнулась. Тисс умер, но Тисс был человеком. Жалела ли она о его смерти? О да! Но скорее чувствовала странную, необъяснимую радость… И гордость. Он — человек. Он убил ее прежде, чем она успела заговорить. Он все-таки отвернулся, когда она, даже не вылакав плошку до дна, вдруг захрипела, вздрогнула всем телом, забилась лохматой головой о доски пола, о ножки стола, о его подставленную ладонь — он вовсе не хотел, чтобы ей было больно. Он хотел так мало… Запомнить ее другой… Он — человек. Сколько же нас? Сытых и голодных, смелых и трусливых, любящих, ненавидящих, уже познавших жажду и еще только предчувствующих ее? «Я должна знать», — подумала Таисья, облизнув солено-сладкие губы. Она улыбнулась. Сегодня праздник, и она будет веселиться вместе со всеми. И Тисс будет вместе с ней. Он убил ее прежде, чем она успела заговорить. Услышав стон, нелюдим торопливо обернулся к Ай-е, зажал ладонью рот: — Тсс! Молчи. Удивленно скользнул взглядом по обнаженному телу. Да, теперь это была Ай-я, жена. Ее глаза испуганно, непонимающе, жалко смотрели на него. — Это я, — глупо сказал охотник, — не бойся. Молчи. Свободной рукой потянулся за ножом. — Ты вурди, — без всякой злости сказал нелюдим. Женщина моргнула. — Ты знала, да? — спросил Гвирнус, вовсе не желая слышать тех слов, которые она пыталась сказать ему, — он чувствовал, как шевелятся под его ладонью горячие сухие губы… — Тсс! Они… Они все равно убьют тебя. Тебя и… Он умолк, и сам еще не веря тому, что собирался сказать. В глазах Ай-и мелькнул ужас — она поняла его и без слов. — Я… не трону их, — сказал нелюдим. Райнус, Аринка… У него еще теплилась надежда, что дети… Его дети. Не его — их. Да. Он уйдет. Уйдет, чтобы унести эту надежду с собой. Он уйдет, но сначала убьет вурди. — Никто не узнает, — сказал охотник. — Никто не тронет тебя… Я сам… — Смотрите-ка! Таисья! — Эй, Таисья! А где же Тисс? — Сходила бы, что ли, за Ай-ей. А то вон на детях ихних лица нет. — А твой-то хорош! С утра, вишь, морду нацепил! — Вот и притомился. — Спит небось. Он уж ко мне заглядывал, прикладывался… — Врешь ты все, Настька! Когда ж это он успел? — А с утра и успел. Да и не ко мне одной… — Тише вы! Ты чего полуголая вылезла? Простынешь ведь! — С чего это вы возле дома жечь вздумали? — хмуро спросила Таисья. — Так ведь твой-то с утра сам звал. — Верно. Медовуху обещался вынести. — Обойдешься. — Вредная ты баба! То ли дело твой… — Лай! — Таисья зябко повела плечом. — Зайди-ка помоги. — Своего ей мало! — хихикнул кто-то из женщин. — Ты идешь, да? — Вот! — Таисья подвела Лая к лежанке, откинула одеяло. Лай хмуро смотрел на мертвого приятеля. Таисья на Лая. Она ждала. Сколько же нас? Сытых и голодных, смелых и трусливых, любящих, ненавидящих, уже познавших жажду и еще только предчувствующих ее? Лай неловко склонился над мертвым телом. Крякнул: — Кто его так? — Я. — С ума, что ли, сошла? — Может, и сошла. Лай озадаченно посмотрел на женщину. Почесал потную шею. Не очень уверенно сказал: — Врешь ведь. Тут вон как разорвано. Будто зверь какой… — Вурди, — усмехнулась Таисья. — Тьфу! Замолчи, дура! Воды, что ли, дай. Душно тут у вас. Ну чего уставилась, а? — Вот! — Таисья подбежала к полкам с кухонной утварью, достала кувшин. Поднесла охотнику: — Так пей. Он взял, поднес ко рту, торопливо глотнул. Покосился на Таисью — женщина пристально смотрела на него. — Фу! — Хорошая. Колодезная. — А воняет вурди знает чем, — сказал охотник, вытирая губы рукавом полушубка. — Ты мою воду не кляни. Или тебе другой какой надобно, а? — Зачем звала? — Погоди, кувшин отдай. — На, — охотник протянул ей кувшин, — что-то уж больно весела. При мертвом-то муже… — На тебя и не угодишь. — Таисья игриво тряхнула головой. — Дура! — буркнул Лай. Ему было нехорошо. Голова кружилась. Гортань пересохла от жажды. «Странная у нее… вода», — думал охотник, поглядывая на мертвого Тисса. Что-то притягивало его взгляд. Да, они самые. Темно-красные сгустки подсохшей уже крови… На горле… Вурди? Какой, к вурди, вурди! Лай вдруг почувствовал, что его неудержимо тянет к этим сгусткам. А если провести острым ногтем по подсохшей ране… То… — Эй! — Таисья толкнула охотника плечом. — Совсем спятил? — Д-дура! — неуверенно сказал Лай. — Я-то дура, а ты… — Она вдруг осеклась, хитро сощурилась: — На себя-то посмотри. Вон там. На щеке. — Что это? — Лай прикоснулся ладонью к щеке, отдернул ее, будто обжегся невидимым огнем. Вроде волосы. Щетина. Но уж больно жесткие. Длинные. Не его. — После поймешь, — усмехнулась женщина, подошла к лежанке, ухватила голые ноги мужа. — За руки бери. Не век же ему здесь лежать. Самое время… к костру… 2 — Ой ли ты горишь, ой ли не горишь, протяни свои алы рученьки да на наше угощение, еловое да березовое, сосновое да всякое, плохое ли, хорошее, доброе ли, злое, веселое да не очень. Будет сегодня ночь, а завтра день… Отойди, старый пень, мешаешь ведь. — Я. — Гергамора зло зыркнула на сунувшегося было к костру охотника, тот испуганно отпрянул, наступил на ногу стоявшей возле Настасье. Получил весомый тычок в спину. — Гляди, куда лезешь, волчья голова! Вокруг засмеялись. Охотник ухватил было руками напяленную по самые плечи маску, но вдруг передумал. Буркнул что-то неразборчивое. Поспешил отойти в сторону от костра. Его могучая спина мелко вздрагивала. То ли плакал, то ли смеялся — и не разберешь. — А полушубок-то! Вишь рванье какое, — сказал кто-то из охотников. — Эй, — окликнула отошедшего Настасья, — ты откуда такой взялся? Что-то не признаю я тебя, а? — Ой ли люди добрые да не добрые, — снова принялась гнусавить Гергамора, — будет день длиннее да ночь короче, огню гореть — в носу свербеть… Ну что спиной встал? — Не из наших он, — сказала вдруг Настасья. — Да не чужой я. — Охотник вдруг повернулся к костру. — Так и покажись, коли не чужой. Вокруг смеялись. — Что, не видишь, дура? Гилд это. Гилд. — Вернулся? А нелюдим? — Керка-то куда подевал? Вроде вместе были… — Пускай. Сегодня-то. Слышь, что Лай говорил. Гвирнусу-то не до того… Костер жадно лизал лиловые сумерки… Разгоряченные лица. Жадно тянущиеся к теплу руки… Они смеялись. Они уже не замечали, что плечи Гилда под косматой мордой по-прежнему вздрагивают. И не поймешь ведь — то ли от смеха, то ли от слез. Зато вышедших из Тиссова дома заметили сразу. Едва они появились на крыльце. Первым — спиной, держа мертвое тело под мышки. Лай. Следом, с трудом удерживая закоченевшие ноги мужа, Таисья. — Ну тебя, — ругался непослушным языком охотник, — сам бы и то скорее вынес. Отпусти. — Э… — сквозь стиснутые зубы отвечала женщина, — тебя и самого качает, смотреть тошно, тьфу! — Одела бы, что ли, муженька-то… — Он спустился на пару ступенек. — Гляди, осторожней. Скользко… — Сама знаю. — Вот ведь упрямая баба, — буркнул охотник. — Разбаловал он тебя, — начал было Лай и осекся. Там, за спиной, где только что слышались шутки и смех, стояла мертвая тишина. Был вечер, когда Гвирнус покинул поселок. Солнце уже скрылось за белыми шапками деревьев. Редкие оранжевые лучи, пробиваясь сквозь усыпанные снегом ветви, жадно шарили по верхушкам сугробов. Мела легкая поземка. Над крышами домов вились серые дымки. Чуть в стороне, возле избы Тисса, ярко вспыхивал алый фитилек костра. Там было шумно и весело, слышались громкие крики, визги, смех. С крыльца хорошо просматривались маленькие фигурки людей: люди плясали, люди махали зажженными от костра палками, люди жили своей жизнью, и им не было дела до охотника, так же как и ему не было никакого дела до них. Теперь. Когда он не хотел, не умел, был не в силах им что-либо объяснять. Смерть Ай-и касалась только его. Гвирнус вздохнул, прикрыл за собой дверь. Подпер ее досочкой, потом, подумав, отшвырнул досочку ногой. Пускай открыта. Он слышал, что именно так поступали те, кто уходил, чтобы не возвращаться. Отшельники. Отец. Только теперь он вдруг понял, почему так плакала мать, когда, вернувшись с реки, вдруг обнаружила распахнутую настежь дверь. Именно тогда она сказала, что отец умер… Что ведмедь… Ты уже взрослый… Кто-то из охотников принес страшную весть, ну, ты понимаешь, жизнь есть жизнь… Он понял. Он поверил. Он всегда был готов верить людям, и люди с радостью обманывали его. Сначала мать. Потом, в старом Поселке, Гилд. Теперь — жена. Он положил ее — мертвую — на лежанку. Прикрыл одеялом. Омыл рану на груди. Он не хотел, чтобы, вернувшись, дети увидели кровь. Он не хотел прятать мертвое тело. Ай-ю должны были похоронить так, как принято. По-людски. Сегодня праздник, и костер уже разожжен. Сходя с крыльца, нелюдим в последний раз взглянул на алый фитилек. «Что-то они притихли», — подумал он. Где-то там были его дети. Где-то там он оставлял часть себя. «Я отшельник», — с холодным безразличием подумал Гвирнус. Ни с того ни с сего он вдруг вспомнил, как когда-то очень давно вешали Хромоножку Бо. Единственного, кто после поверил… В него. В Ай-ю. Как оказалось, не зря. Вовсе не колдуньей была его жена. «Вурди. Оборотень, — он горько усмехнулся, — да и я… Разве я человек? Отшельник. Только и всего». Он сошел с крыльца, встал на лыжи. Подумав, вытащил из-за голенища нож. Тщательно вычищенный, в свете заходящего солнца нож казался залитым кровью. Охотник вспомнил, как жадно тот пил волчью кровь. Вспомнил стаю: «Лучше бы я остался в лесу». Поморщился. Брезгливо швырнул нож в снег. «Я — отшельник», — в который раз подумал нелюдим. — Да что же это такое?! — первой нарушила молчание Настасья. — Полдня не прошло, как Гвирнуса тащил, а теперь… — Гвирнус-то поживее был, — прошептал кто-то. — А коли мертвяк, так вперед ногами надобно, — прошамкала Гергамора. — Тсс! — зашикали на нее. — А вы мне рот не затыкайте. Срам-то какой! Даже висючку не прикрыла. — Неужто опять? Хворь, а? — Хворь… На шее у него хворь! Глаза твои бесстыжие, пялишься, да не туда. — Очень мне надо! У меня такая на живом есть. — Тьфу на вас, бабы! Тут горе, а вы!.. — Да ты на лицо ее погляди, пенек безродный. Аж светится вся! — Лай! — вдруг тихо сказал молчавший до этого Гилд, и было в его голосе что-то, заставившее всех умолкнуть. — Лай, — повторил он. — Для кого Лай, а для кого… — Охотник спустился с крыльца, перехватил задеревеневшее тело поудобнее, поглядел на Таисью: — В костер, что ли? — Обожди. Ты вот что… В снег его… — Лай! — Кто это? — глухо спросил охотник, осторожно опустив мертвое тело на заснеженную постель. — А ты обернись. Погляди. — Не оборачивайся, — не сказала — прошипела Таисья. — Кто ты? — Голос Лая неприятно дребезжал в морозном воздухе. Он не обернулся. Плечи его странно горбились, но все, кто стоял в этот час возле костра, смотрели вовсе не на плечи. На руку. Большую мужскую пятерню, с которой творилось что-то странное… Даже Таисья не сводила с нее пылающего взгляда. Лай заметил это, смутился. Поспешил спрятать огромную пятерню в отворот полушубка… — Что это? — прошептал кто-то за его спиной. — Не видишь — рука… — Фу! Голова кругом… — От костра-то как тянет… — Вовсе и не от костра. — Ты чего в костер бросила, старая карга? — Ага! Чуете? — скрипучий голос Гергаморы заставил всех вздрогнуть. Да, они чувствовали. Было в морозном воздухе что-то пьянящее. Но сейчас всех больше интересовала рука Лая. Сам Лай, которого вдруг начало трясти мелкой дрожью, — вот он жалко, вовсе не по-мужски, всхлипнул, ноги его подогнулись, он неловко упал в снег. — Хворь, — сказал кто-то. Горло охотника издало жуткий клокочущий звук. Лай тряхнул головой, склонился над Тиссом. Полушубок странно обвис на его будто усохшем теле. Зато из-под воротника виднелась до ужаса широкая, волосатая шея… Лай облизнулся. Таисья усмехнулась: «Как же — обернись!» — им повезло, что они не видели его лица! Не видели, как жадно потянулся нечеловеческий уже рот к рваной ране на шее мертвого мужа… — Не спеши. — Голос Таисьи прозвучал холодно и властно. Он словно плетка хлестнул охотника по лицу, заставил его отшатнуться… — Хворь… — Нет, не хворь. — Таисья обвела взглядом сельчан. Их лица. Испуганное, круглое, глупое — Настасьи. Задумчивое, наполовину скрытое тенью от росшей неподалеку ели, — Гергаморы. Зубастую, будто ухмыляющуюся, маску Гилда. Настороженные мордочки сбившихся в кучку детей — Ай-иных — Райнуса, Аринки. Сыновей-подростков Нарта. Пьяную физиономию бывшего рыболова Дрона. Лица остальных. — Не хворь, — повторила Таисья, чувствуя, как поднимается в душе злорадная радость: сейчас, сейчас они узнают все. Про нее. Про Лая. Про себя. Поселок был уже далеко позади, когда Гвирнус вдруг остановился. Стряхнул с полушубка снежные хлопья. Подошел к ближайшей ели. Снял рукавицу. Провел ладонью по шершавой коре дерева. Он не чувствовал холода. Напротив — жаркая ладонь быстро растопила прилепившиеся к морщинистой коже ствола льдинки. Стало прохладней. Нелюдим прислонился к дереву разгоряченной щекой. Потерся щетиной о влажную кору. Еще прохладней. Хорошо. Усталые ноги гудели. Болела спина. Руки. Плечи. Живот. Болело где-то внутри. И эта внутренняя боль выходила наружу сквозь обожженную холодом кожу, лохмотьями сползала с запястий рук, с плеч, с подбородка, со лба. «Надо идти». Усталое тело молило об отдыхе. Гвирнус уже и сам не понимал, как его хватило на то, чтобы покинуть Поселок. Добраться сюда. В этот перелесок, где совсем рядом, в двух шагах пробивал себе дорогу сквозь лед упрямый лесной родничок. Где так хорошо стоять, прислонившись щекой к прохладному стволу. Где так тихо, так покойно, что хочется примоститься у широких, разлапистых корней, закрыть глаза… Что-то большое, тяжелое давило на грудь нелюдима. Странная тень опустилась на залитый вечерними сумерками лес. Она промелькнула меж темных стволов. Пробежала по укутанным снегом верхушкам елей. Вновь спустилась вниз, к родничку — нелюдим не видел тени, он лишь чувствовал, как осторожно, по-волчьи крадется она по свежему снегу, как то припадает к земле, то поднимается над лесом, то останавливается, то стремительными прыжками приближается к нему. Гвирнусу. Человеку. Тень стаи. Тень Ай-и. Гвирнус тряхнул головой, больно ударившись подбородком о жесткую кору. «Я сплю?» Он огляделся. Никого. Прикрыл горящие веки. И прежнее ощущение вернулось. Тень рядом. Затаилась. Ждет. «А может быть, это и есть то самое, — подумал нелюдим, — никому неведомое оно, которого так боялись в старом Поселке?» Что ж, это к лучшему, решил охотник. Он уведет его с собой. Он заманит его в лес. Он рано или поздно убьет его. Пойдем. Со мной. Все равно куда. Непонятно зачем. Лишь бы подальше от Поселка. От людей. От мертвого тела жены, которое скоро найдет какая-нибудь забежавшая поинтересоваться, куда это пропали Гвирнусы, баба. «Надо идти». Гвирнус с неохотой отнял захолодевшую уже щеку от коры дерева. Поймал себя на мысли, что метит, как ведмедь дерево — словно и впрямь хочет оставить по себе память. Если не добрую, то хоть такую — запах пота, усталости, боли, — здесь был человек. Он ушел, но, может быть, вернется. Это дерево должно помнить. И этот снег. И эти заросли гуртника. И этот родничок, который так чисто, так звонко поет под ледяной коркой зимы. Пускай поет. Гвирнус крякнул, отстранился от дерева. И тень за его спиной согласно двинулась вслед. В норе было тепло, уютно и немного душно. Она потянулась всеми четырьмя лапами, сонно заскулила, ожидая услышать ответное ворчание волчицы, дружеское потявкивание маленьких щенят, которые часто спали, уткнувшись носами в ее теплую шкуру… Она была старше их, мудрей, она почти ничем не отличалась от взрослого волка, так что в стае молодые волки частенько дрались из-за нее… В таких случаях она благоразумно держалась в стороне. Но не без любопытства поглядывала на дерущихся. Кто? Тот, что яростно и глупо наскакивал на своего соперника, норовя сшибить его с ног? Или же другой — поменьше? Хитрый, верткий, вынуждающий противника промахиваться раз за разом и терпеливо выжидающий момент, когда, потеряв бдительность, более сильный предоставит шанс более умному… Было что-то сладостно щемящее в том, чтобы подпустить победителя к себе, позволить ему обнюхать себя с головы до кончиков лап, игриво вцепиться зубами в холку, а то и в бок, ощутить во рту густую волчью шерсть, быть может, даже вырвать клок-другой (они такие глупые и безответные), отбежать, а то и зарычать презрительно и зло, дразня волчишку, который, она знала, будет надоедливо ластиться к ней до тех пор, пока она наконец не смилостивится над ним, не лизнет примиряюще его холодный, влажный нос, не позовет за собой… Заманит в лес. Закружит. И, совсем сбив его с толку, вернется домой. В теплую нору. Смешные, глупые. Так было до тех пор, пока… Она сладко потянулась. Это произошло совсем недавно, в оттепель: волчишка был голоден, и она голодна, но пустые животы лишь сильнее распаляли то сладостно-тягучее чувство, которое заставило ее прекратить обычную игру. Вместо того чтобы лишь отхватить клок шерсти, она впилась зубами в волчий бок, зло стиснула челюсти, ощутив, как брызнула из-под кожи волчья кровь. Р-р-р! — волчишка взвыл от неожиданности, отскочил, но тут же бросился на обидчицу с таким остервенением, что она испугалась. Оскалилась, угрожающе зарычала: не подходи. Но это вовсе не остановило молодого волка. Он налетел на нее всей тяжестью своего тощего тела, сбил в снег, властно вцепился в ухо желтоватыми клыками. Он рычал и рвал ее ухо. Мял своими неуклюжими лапищами беззащитный живот. Катал по ледяному насту, как месячного щенка. Он причинял боль. И — о чудо! — ей нравилась эта боль. Р-р-р — страх вдруг оставил поверженную; она перестала рычать, кусаться, отталкивать лапами пахнущее потом и снежной пылью тело. Почувствовала себя беспомощной и слабой. А потом… Она помнила лишь яркую вспышку в голове, хоровод солнц в раскалившемся докрасна небе, чей-то отчаянный визг, который метался в горле кровавым комком, — ее визг, ее плач, ее стон; помнила слюнявую морду волчишки, который вдруг оставил обмякшее тело в покое, замотал лохматой башкой, зачихал, зафыркал… Она попыталась подняться, но лапы не слушались. Она зарычала, призывая мучителя не оставлять ее… Тщетно. Волчишка, поджав хвост, жалко засеменил прочь… Так было. Ей едва хватило сил вырыть в обледенелом насте теплую лунку, упасть в нее. Положить голову на лапы… Не прошло и месяца, как она почувствовала — творится что-то странное. Сначала изменились запахи. Теплой норы. Леса. Даже сбившихся на зиму в стаю волков. Даже волчицы-матери, от которой она теперь старалась держаться подальше, и утром, когда старая волчица возвращалась с охоты, молодая покидала нору и уходила в лес. Но и в лесу она не чувствовала себя прежней. Лес казался чужим. Каждое дерево таило угрозу. Каждый куст мнился притаившимся зверем — большим, сильным, — она еще никогда не чувствовала себя такой беспомощной и жалкой в этом лесу… Потом изменилась она сама. Ее лапы, в которых уже не было прежней упругости мышц. Ее голова, которая иногда кружилась так, что приходилось ложиться в снег и пережидать до тех пор, пока не перестанет качаться под непослушными лапами земля. Ее поджарое серое тело, которое раньше с легкостью преодолевало любые расстояния, а теперь уставало даже после небольшой пробежки по рыхлому снегу… Она стала ворчливой и злой. Она не подпускала к себе никого из стаи, и однажды, когда прежний ее мучитель вдруг сунулся к ней, она без предупреждения вонзила клыки в его ухо и едва не оторвала его… Потом изменилась стая. — Дайте мне нож, — попросила Таисья. Она дрожала от холода. И голос ее дрожал. Но все, кто стоял у костра, видели странный блеск ее глаз, хитрую ухмылку на губах… Люди зашумели. Они заговорили все разом, даже дети вдруг испуганно заверещали за спинами взрослых. Аринка заплакала. Сыновья Дрона, переглянувшись, поспешили пробраться поближе к отцу. Райнус дернул сестру за косу: — Плакса. Утер рукавицей влажные глаза. — А сам-то… — буркнула девочка и, уже не сдерживаясь, сорвалась в полный голос: — К мамке хо-очу-у! — Цыц! Нельзя к мамке. Сказала же — гулять! — Я боюсь, — всхлипнула Аринка, прижимаясь к брату. — Не смотри, — сказал Райнус, заметив, что девочка не сводит взгляда со странной сгорбленной фигуры Лая, которая все меньше походила на человека… Если бы не обвисший полушубок, не сползшая набок с огромной лохматой головы шапка, то… — Он повелитель? — Аринка с надеждой взглянула на брата. — Не знаю, — неуверенно пробормотал Райнус и, заметив, что девочка, наклонившись, зачерпнула пригоршню снега, поднесла ко рту, добавил: — Здесь грязный, не ешь. — Я пить хочу, — капризно сказала Аринка. — Дура! — неуверенно сказал Райнус и облизнул пересохшие губы — в самом деле, отчего так хочется пить? Потом изменилась стая. Волки. Она заметила это не сразу, тем более что и сама сторонилась их. Но однажды голод взял свое, и она вышла на охоту со всеми. Загоняли матерого лосяка. Бежали не быстро, может быть, поэтому у нее хватило сил не отстать. Лосяк был упрямый, к тому ж в самом начале охоты уж успел поднять на рога чересчур поспешившего волчишку, смерть которого заставила стаю набраться терпения и отступить. Однако продержался матерый недолго. Выгнав лосяка на редколесье, волки набросились всем скопом, и спустя мгновение он рухнул в снег. Мяса ей не досталось. Когда же она попыталась подобраться к разрываемому на части телу, сразу несколько волков развернулось к ней, и, увидев их оскаленные морды, она поняла — и эта охота, и все последующие уже не для нее… Нож ей кинул Гилд. Таисья ловко поймала его на лету. Взглянула на охотника: — Спасибо. Тот пожал плечами. Отвернулся. «Знает, — поняла женщина, — знает все». Она наклонилась над мужем. Услышала, как взвизгнула и запричитала Настасья: — Да что же это такое! На мертвого! С ножом! — А тебе небось живого подавай? — усмехнулась женщина, не спуская глаз с удивленного лица Тисса. Что ж, теперь пришла очередь удивляться другим. Если, конечно, еще не застыла в жилах мужа пьянящая, колдовская, хмельная влага — кровь. — Что, испугалась? — услышала она презрительный голос Гилда. Ударила ножом в широкую грудь. Облизнулась, предвкушая тот сладостный миг, когда… О! На сей раз она будет не одна. Не только с маленьким вурденышем, который так похож на… Что это? Таисья моргнула, не веря своим глазам. Никакой крови не было. Даже раны на его груди, куда, казалось, только что вонзился нож, тоже не было. Даже царапины, даже намека на нее. И клинок был все так же чист, холоден и остер. Не может этого быть! Она подняла голову: — Гилд?! Волчья маска охотника задумчиво смотрела на алые всполохи огня. Сейчас их было трое в этом мире. Только трое. Она, Таисья. Все уже знающий Гилд. Мертвый муж… И… Нет, четверо — еще маленькая девочка, звереныш, которая спала, свернувшись калачиком под теплым одеялом. Укрытая с головой, чтобы никто не увидел, никто до поры до времени не потревожил ее сна. — Гилд?! — повторила женщина. — Что тебе? — Нож… — Как же, — усмехнулся охотник, — повелитель это. Оберег. Не тронет он. Человека-то. Вот так. Значит, пятеро. Еще проклятый повелитель. Нож… — Гадина, — прошипела Таисья и, не в силах больше ждать, толкнула мертвое тело к оскалившейся морде шестого. Лая. — На! Потом она встретила человека. Он шел по лесу на больших плоских палках. Большой, сильный, как и все те люди, за которыми, еще не изгнанная из стаи, она не раз наблюдала издалека. Да, большой, сильный, с блестящим когтем, торчащим из-за голенища сапога, он в отличие от прочих показался ей совсем не страшным. Человек что-то бормотал себе под нос, рвал на ходу мороженую ягоду. Сплевывал косточки. Щурясь от яркого солнца, высматривал в снегу звериные следы. Вот он остановился, присел на корточки, провел пальцем по снежной пыли. Недоуменно почесал заросший щетиной подбородок. — Вот те на! — пробормотал он и огорченно крякнул: — Видать, плохи дела. Коли этак-то… Ползком. Нашел. Это был ее след, но она вовсе не боялась, что ее найдут. Скорее боялась обратного… Она медленно умирала от голода в двух шагах от него. Она заскулила, ибо, да, он был совсем не страшным, этот человек. От него пахло лесом, потом, теплом. Человек сплюнул очередную косточку, обернулся. Удивленно вскинул брови. — Вот те на! — повторил он на этот раз куда более удивленный. Шагнул к изгнаннице — она на всякий случай оскалила зубы. — Вишь какая страшная, — улыбаясь сказал человек, — ты не бойся. Мне волчатина не нужна. Она жалко посмотрела ему в глаза. — Смотри-ка! Поедом ешь! — Человек усмехнулся. — Мое счастье, что ты тут одна. Да и силенок у тебя маловато. Вон как ребра торчат… Сдохнешь ведь. — Он задумчиво потер ладонью побелевший от холода нос. Шумно высморкался. — Не трону я тебя. Ну чего глядишь… Голод — он ведь и у нас голод. Э… ладно, погляжу, чего мне там Ай-я припасла. Потом он ушел. Бросил горсть солоноватых, вовсе не съедобных камешков, которые противно хрустели на зубах. И ушел. А она осталась. С трудом проглотила безвкусное угощение, от которого лишь сильнее заурчало в животе. Потянулась мордой вперед. Обнюхала отпечаток охотничьего сапога в залитом фиолетовыми сумерками снегу. Облизнулась. Подняла непослушное тело из вытопленной его теплом лунки. И, покачиваясь, пошла туда, откуда этот странный человек принес столь пьянящий, столь восхитительный запах. Человека. Дома. Добра. 3 Еще одно дерево. Еще одна метка. Тень стаи по-прежнему преследовала его. Кусты, росшие чуть в стороне от сосенки, возле которой переводил дух нелюдим, показались смутно знакомыми. Было уже совсем темно, Гвирнус почти не видел их — лишь по старой привычке чувствовать лес как самого себя угадывал в черноте ночи. Он был здесь, и не так уж давно. Тень стаи на мгновение расступилась — он вспомнил. Да, конечно. Молоденькая волчица, худая, облезлая, с жалостливым взглядом. Он бросил ей горсть сухарей и тут же забыл о ней… Может быть, к счастью, ибо потом ни один волк, оборотень, вурди не ушел от него живым. Впрочем, и та единственная, которую он оставил в живых, скорее всего умерла. От голода. Жаль. Ему вдруг страстно захотелось, чтобы хоть она уцелела в этой странной круговерти смертей, которую приносила его жизнь. Он не выдержал. Он почти бегом бросился к кустам. Он яростно раздвинул их руками, страшась увидеть мертвое, припорошенное снегом тело. И когда убедился, что мертвого тела не будет и голодному зверю удалось покинуть свое лежбище, улыбнулся. Впервые за этот бесконечно долгий вечер. За этот бесконечно долгий день… В норе было тепло, уютно и немного душно. Но… это была не нора. И лапы не были лапами. И голова… странная голова болталась на тонкой безволосой шее… И глаза… Что-то творилось с глазами. Она будто ослепла. Она ничего не видела в темноте. Где я? Она пошевелила длинными отростками на лапах — зачем это? — представила, как неудобно бежать на таких странных отростках по талому снегу, подкапывать заячьи норы… Жить… «Что со мной? Где я?» Она зажмурилась. Вчера. Вчера она была голодна. Вчера она пошла по следу. Этого вовсе не страшного человека, который уходил в лес и чьи следы начинались возле большой деревянной норы. Да, очень хотелось есть. А от деревянной норы пахло чем-то съедобным, вовсе не теми солеными хрустящими камушками, которыми угощал ее уходящий в лес человек. Ах как ей хотелось забраться внутрь! Она обошла вокруг норы, но не нашла никакого входа. Ничего напоминающего вход. Она еще раз обошла вокруг, поскреблась когтями о ледяные бревна. Ее подташнивало от голода. Лапы едва держали измученное тело. Хотелось лечь, закрыть глаза, уснуть, но она понимала, что может и не проснуться. Она уже видела такое. Незадолго до того, как стая изгнала ее. Это был волчонок. Совсем еще молодой, глупый. Он лежал в кустах гуртника и не шевелился. Она подошла, ткнулась в его шкуру носом и тут же испуганно отпрянула — его тело показалось ей тверже льда. Он спал. Она не хотела. Когда-нибудь. Так. Уснуть. Поэтому она в третий раз обошла вокруг норы, приглядывая местечко, где снег, которым занесло стены этой человеческой норы, не так глубок. Какое-то странное сосущее чувство в груди подсказывало ей — единственное спасение там. Внутри. Потом она стала копать. Наступила ночь. Время от времени она останавливалась, чтобы отдышаться. Слизывала горячим языком сверкающие в лунном свете снежинки. Трясла лохматой головой, отгоняя дурманящие сознание сны. Снова копала. Снова останавливалась. Это продолжалось долго. Она уже не чувствовала ни голода, ни усталости — все заменило одно-единственное желание — быть там. Внутри человеческой норы. Зачем? Для чего? Это было не важно. И одновременно важнее всего, что до сих пор окружало ее, заставляло сутками напролет загонять упрямого лесного зверя, пить из холодных лесных родников обжигающую глотку живительную влагу. Радоваться, когда по весне в норах раздавалось потешное потявкивание слепых волчат. В конце концов — вцепиться в бок того самого молодого волчишки, который принес ей радость и боль, а потом первый отвернулся от нее, ибо первым из всех почувствовал ту перемену, которая привела ее сюда. К человеческой норе. Когда узкий лаз был наконец готов, ей не хватило сил даже на то, чтобы обрадоваться этому. Она лежала в ямке, сунув узкую морду в выкопанную под бревнами щель, вдыхала пахнущий подгнившим сеном теплый воздух, она бы так и уснула здесь навсегда, если бы не слабое попискивание внутри — это была еда. Счастье. Жизнь… Потом она пробралась внутрь… Да, это была не нора. Девочка неловко скинула укрывавшее ее тщедушное тельце одеяло. Свет зажженной на стене масляной плошки на мгновение ослепил ее, она зажмурилась. Потом открыла глаза, в который уже раз с удивлением осмотрела свое белое безволосое тело. Поднесла к лицу пятипалую лапу, лизнула языком кончик пальца. Гладкий, противный, сухой. С плоским розовым когтем — разве таким можно вцепиться в крыло внезапно выпорхнувшей из-под снега куропатки? Разве таким можно причинить боль? Впрочем, она уже привыкла к этим новым когтям. Она спрыгнула с лежанки, ловко приземлившись на четыре лапы. Новое тело слушалось неплохо. Куда лучше, чем вчера. В другой человеческой норе, где были испуганные человеческие детеныши и ласковая женщина, которая одновременно и любила, и боялась ее. Очень боялась. Иначе зачем было привязывать ее? Она ведь никуда не хотела убегать. Она пришла сама. Пришла и ушла. Ибо была сыта и свободна, а глупая веревка легко поддалась под напором новых, вовсе не таких острых, как волчьи, зубов… Пфф! Костер выплеснул в небо ворох сверкающих звезд, и огонь опал, смятый порывом ветра, к самой земле. Лай ухватил тело мертвого Тисса, попытался оттащить его в сторону. Он чувствовал — там, за спиной, на него смотрят десятки горящих, жадных до его добычи глаз… Она и сама не знала, почему покинула ту женщину. Красивую и немного напуганную ее появлением. С капельками влаги на кончиках ресниц. Пахнущую человеком, чьи следы привели ее к людям. Может быть, потому, что и здесь, как в стае, почувствовала себя чужой. Только один человек обрадовался ей по-настоящему. В новой норе, куда принес девочку поймавший ее охотник… — К-куда? Таисья брезгливо поглядывала на потерявшего человеческий облик Лая, который жадно вцепился в лодыжку ее мужа, невесть куда оттаскивал его от крыльца, путался в полах обвисшего на волчьем теле полушубка. Смешно приволакивал задние лапы, обутые в добротные меховые сапоги… — А вы? — скользнула насмешливым взглядом по темным фигурам односельчан. Они еще молчали. Но где-то внутри, в их душах (о! она-то знала) разрастался томительный и страстный. Волчий. Вой. 4 Десять лет назад. Десять лет назад в старом Поселке, когда еще гуляла по его пустынным улицам неведомая хворь, когда уже были изгнаны из Поселка Гвирнус и Ай-я. Когда Таисья, как и все, боялась леса, тем более что только-только лесное оно погубило семейство Керков — маленькую Рину и троих ее детей… Десять лет назад… Она помнила этот день так, будто и не было после десяти бесконечных лет. Одиночества. Страха. Томительного желания поддаться неведомым доселе чувствам. И глухой ненависти к себе, ибо так хотелось остаться прежней. Всего-навсего женщиной. Женой. Было утро. Обычное утро обычного дня. Тисс на охоте, дел по горло. Она проснулась, умылась, вышла на крыльцо. Оглядела двор. И увидела его. Это был Керк. Он тихо крался вдоль забора и всеми повадками напоминал зверя. Он показался Таисье странным, впрочем, он всем казался странным с тех самых пор, как погибла его семья… Было что-то угрожающее в том, как горбилась его спина, как развевались на ветру длинные волосы, как хищно принюхивался к чему-то большой, облезший от жаркого солнца нос. Он не заметил Таисью, она же поспешила юркнуть обратно в дом. Задвинула щеколду. Прильнула к окну. Увидела, как, перемахнув через низенький заборчик, Керк направился к ее сараюшке, в которой похрюкивала некормленая свинья… В руке охотника блеснул нож. «Ах ты гадина! Вон что удумал!» — мелькнуло в голове женщины, и она, забыв о страхе, не помня себя от злости, выскочила во двор: — Эй! Керк, который был уже в двух шагах от сараюхи, обернулся на звук ее голоса, невидящими глазами уставился на хозяйку двора. — Совсем спятил, да? Он не сказал ни слова. Лишь снова повел носом, будто лесной зверь, тряхнул лохматой головой. Усмехнулся: — А… соседка! Шагнул к ней. Она испуганно отступила: — Не подходи! — Это почему же? — хрипло сказал он. — Зачем заявился-то? — Свинья, говорят, у тебя опоросилась. — Ну? Что с того? Моя свинья — не твоя. — Верно, соседка! — Керк ухмыльнулся. Вдруг странно взмахнул руками, при этом ноги его подогнулись, он упал на колени, потом и вовсе встал на четвереньки… Шумно втянул носом воздух. — Пахнет от тебя хорошо, — неожиданно сказал он, даже не думая подниматься, и по-звериному на четвереньках заковылял к женщине… — Пахнет?! — Таисья, опешив, замерла, не в силах двинуть ни рукой, ни ногой… — А что? — Голос Керка завораживал женщину. — Не в лес же мне за этим идти, а? «Зачем же в лес? Вон их сколько», — подумала Таисья, глядя на тех, кто стоял сейчас возле отбрасывающего последние всполохи искр костра… Тогда она не знала ничего. Она дрожала от омерзения и в то же время подпустила его. Позволила ему обнюхать ее голые коленки. Позволила потереться небритой щекой о бедро (это было приятно и омерзительно одновременно), позволила его губам коснуться загорелой кожи, его языку скользнуть от бедра выше — при этом колючий подбородок приятно щекотал ногу, а похожий на птичий клюв нос охотника нагло задирал подол платья… «Что же я делаю?» — с ужасом думала Таисья. — Керк, не надо… Хочешь… Хочешь, я подарю тебе… — Чего? — Он на мгновение отстранился. — Ну, поросенка… Ты же за этим пришел, да? — Потом. — Его небритый подбородок снова ткнулся ей в ногу. — Не надо. — Она попыталась отстраниться, однако левая рука охотника жадно обвилась вокруг лодыжки женщины, с силой потянула на себя… Таисья едва удержалась на ногах. — Отстань, дурак! Закричу! — Не закричишь, — хрипло выдохнул охотник. — Это я! Я! Понимаешь, я вернулся вовсе не утром… Я вернулся ночью… — Не понимаю… — Ну, домой… А она порезалась… — Кто? — Жена. — Ну и что? — Дура! — Керк с силой рванул ее ногу, и Таисья, потеряв равновесие, полетела в траву. Больно ударилась лопаткой о камень. Уже открыла рот, чтобы закричать на весь Поселок, но шершавая ладонь охотника больно стиснула ее губы. Тяжелое тело вдавило Таисью в землю… — Молчи, дура! Убью! — Ы… ы… — Она все еще силилась закричать, мотала головой, не обращая внимания на боль, которую причиняли его сильные пальцы. — Пахнет, — вдруг сказал он, — совсем не так… На мгновение хватка рук охотника ослабла. Таисья рывком освободила рот, но, вместо того чтобы закричать, вдруг спросила: — Ты?.. Ты убил их? Он вздрогнул всем телом, она почувствовала, как острый локоть впился ей в ребро. — Я… не знаю. Не помню. — Голова Керка склонилась к лицу Таисьи. Его влажные губы едва не касались ее губ. В глазах охотника плескалось безумие. Они были темными и мутными. Как болотная вода. — Не кричи, — почти жалобно попросил он, брызнув ей в лицо горячей слюной. Она невольно прикрыла глаза. И тут же открыла их. С закрытыми было куда страшней… — Ты… ты убил? — повторила она. — Я не помню. Но я был там. Ночью. Понимаешь, ночью. Я знаю. Мой лук. Он лежал. На полу. Я видел. Уже утром. После… Через окно… — Не надо. Молчи. — Я видел их… — Это был зверь. Или оно. Те, кто видел… Ты же сам говорил… Все говорили. Дверь была заперта. — Да, — он снова брызнул слюной, — да, но это она. Моя жена. Я никогда не запирал двери. — Значит, тебя там не было, Керк. — Я нашел лаз. В сенцах. — Когда? — Когда пытался войти. — Утром. — Да! Да! Да! — Тогда при чем тут ты? — испуганно сказала Таисья. И тут же добавила: — Мне тяжело, Керк, отпусти. Она вовсе не ожидала, что он отпустит ее. Странно, однако в это самое мгновение, когда язык ее говорил одно, в мыслях было совсем другое: «Я не понимаю… почему. Но мне хорошо. С тобой. Страшно и… хорошо…» К ее удивлению, Керк послушался. Скатился с нее. Повалился в пыльную траву. Обхватил голову руками. — Я помню. Она порезалась. Понимаешь. Я помню, — повторял он с каким-то злым упрямством. Будто сам себе хотел доказать, что все было не так, что он сам придумал этот дурацкий порез, что он и в самом деле пришел только утром. Попытался войти… Дверь была заперта… — Она чистила рыбу, — бормотал Керк, — купила. У какого-то рыболова. С острыми плавниками. Понимаешь? Не ножом. Плавником. Я помню. Когда вошел. Она обматывала палец тряпкой… — Погоди. Никто не видел никакой тряпки. И потом при чем тут это? Они же все были разорваны в клочья. Там был не человек. — Вот. — Керк вдруг с усилием оторвал руки от головы, суетливо полез за пазуху холщовой рубахи. — Вот, посмотри. — Губы его задрожали. — Держи. — Он вынул какую-то грязную тряпку. — Вот. Она протянула руку. — Вот, — повторил Керк, и тряпка легла в ее ладонь. Она сжала пальцы в кулак. — Просто тряпка, — сказала она, глядя в его раскрытые от ужаса глаза. — На ней кровь. — Ну и что? — пожала плечами Таисья. Страх прошел. Керк был жалок и смешон. Керк просто сошел с ума. — Ну и что? — усмехнулась она. — Я нашел ее за пазухой. С утра. — Ну и что? — в третий раз спросила Таисья. — Она обматывала палец. Ею. — Послушай, ты сам придумал это, да? — Иногда мне кажется, я слышу ее голос. Она так обрадовалась, когда я пришел. Она сказала: «Вот здорово, а я думала…» И палец. При этом обматывала палец. Этой самой тряпкой. Странно, что я никогда не видел раньше. Ее крови… — Послушай… Не может быть. А когда вы с ней, ну, сам понимаешь… В первый раз?.. — Ты же знаешь. Это женщина делает сама… — Да, верно. — Таисья усмехнулась. Мужчина не должен видеть кровь. Так говорила ее бабка. Так учили всех дочерей. И, пожалуй, впервые она задумалась — почему? — Она капала на пол, — задумчиво сказал Керк. Он снова сидел, обхватив голову руками, и в такт словам раскачивался из стороны в сторону. — Ее было много. Очень. Никогда не думал, что у рыбы такие острые плавники. — Острые. — Таисья усмехнулась. — Я тоже не видела его крови. — Чьей? — Тисса. — Странно, — сказал Керк. Он вдруг перестал раскачиваться, хмуро из-под руки посмотрел на Таисью: — Мы столько ходим по лесу. Это ж лес! Рано или поздно зацепишь какой-нибудь сучок и… — Он умеет ходить по лесу, — сказала Таисья. — Так не бывает, — уверенно сказал Керк. — Бывает. Ни одной царапины, — почти с гордостью сказала она. — Тогда он — береженый, твой Тисс. — Да. — Он мог порезаться дома. — Нет. — Ты могла поцарапать его, когда… — Не могла. — Вот как?! А моя могла. — Ты пришел утром, Керк… — Нет! Я помню. Они спали. Было поздно. «Тсс! Не разбуди». Она не хотела, чтобы дети проснулись. Она хотела, чтобы я… Я же помню! Помню! Это не сон! А потом, — он стиснул зубы с такой силой, что Таисья услышала, как хрустнули его желваки, — потом не помню. Или помню? — Керк разговаривал сам с собой. — Это сон. Страшный. Вот. Сейчас. Будто мелькнуло что-то… Понимаешь?.. — Керк, — женщина осторожно коснулась его плеча, — не надо, Керк. Этого не может быть. Ты же любил их. И потом… Ты же не зверь, Керк. — Да. Зверь. Там был зверь, — согласился охотник и тут же добавил: — Там был я. Я — вурди, — вдруг обреченно сказал он. — Их нет. Сказки это. — Мне страшно, Тай. Я хочу есть. Я не хочу в лес. Там я стану… Опять… Я помню. Я помню, как… Почему от тебя так странно пахнет, Тай? От моей пахло не так… Она пустила-таки его в сараюху. Тогда. Поднялась с травы (охотник все еще сидел, обхватив голову руками). Открыла дверь: — Входи. Обойдусь. Как-нибудь… Керк удивленно взглянул на женщину. Встал. Не говоря ни слова, подошел к сараюхе. Повернулся к хозяйке: — Это не обязательно. Главное, что ты… Она кивнула: — Я поняла. Он вошел. Она заперла дверь. Как же там чавкало, сопело, рычало то, что совсем недавно было всего-навсего Керком! До сих пор Таисья не могла забыть эти страшные звуки. А потом… Потом потянулись мучительные годы неизвестности, когда она со страхом ожидала возвращения мужа из леса (уж не поцарапался ли он?), со страхом смотрела, как ловко разделывает он охотничьим ножом принесенную с охоты дичь. Со страхом ласкала по ночам его пахнущую лесом и дымом костра кожу… Прислушивалась к своему телу… Приглядывалась к соседям и соседским детям… Потому что поняла — наводящее ужас на жителей поселка оно таится вовсе не там, где его привыкли искать, вовсе не в лесу. В людях. В них самих. «Я — вурди», — подумала Таисья, стоя на крыльце и с усмешкой наблюдая, как быстро теряют человеческие лица те, кто еще совсем недавно… О! Какое облегчение знать! Спасибо зверенышу. Спасибо Тиссу, который привел его… О! Эти глаза! Заглянув в них, когда звереныш стоял на пороге, удерживаемый сильной рукой мужа, Таисья заглянула в саму себя… И когда муж почти тотчас ушел разгуливать по поселку в своей страшной маске (если бы он знал, как близка к истине эта жуткая игра!), она, глупая, радовалась, она, глупая, еще надеялась, что успеет убедить себя в том, что все ее чувства — неправда, все внезапно всколыхнувшие тело желания — лишь случайная прихоть, отголосок, эхо (чего?)… Причудливая игра, вроде той, которой с такой невинной страстью предавался Тисс… Лучше бы он не возвращался, ее бедный, бедный муж! 5 Детская ручонка неловко толкнула дверь. Дверь, скрипнув, приоткрылась. Не дверь — узкая щелочка глаз… За дверью была зима. Белые хлопья, как мотыльки, впорхнули в прохладные сенцы. Девочка неумело подставила ладони — некоторые из мотыльков тут же опустились на них, приятно холодя непривычно гладкую кожу. Девочка переступила с ноги на ногу — новое тело плохо слушалось хозяйку: приходилось опираться на бревенчатую стену. Чтобы не упасть. Новое тело было куда хуже старого. Оно чувствовало дыхание ветра, ночи, зимы… Оно было беспомощным и слабым. Ему было холодно. Очень. Хотелось вернуться обратно, забраться под теплую шкурку-одеяло, под которой так уютно, так сладко спалось еще недавно… Девочка шмыгнула носом. Снова, уже посильнее, толкнула тяжелую дверь. И снова дверь недовольно скрипнула: мол, куда ж ты, там холодно, там ночь, там… Девочка видела и сама. Темные перила. Крыльцо. Спину стоящей на крыльце женщины. Выше — темное небо. Звезды. В разрывах облаков — круглобокую луну. Красные отблески на снегу — она знала: это след огненного чудовища, которым повелевали те, в чьем обличье находилась она сейчас. Как холодно! Можно вернуться в дом. Можно идти вперед. Там свобода. Там лес. Там жизнь. И огненное чудовище, которое иногда греет, но куда чаще с хрустом пожирает густую волчью шерсть, оставляя после себя бурые подпалины и запах горелого мяса. Девочка сморщилась — фу! Прислушалась. Тонко подвывал ветер. Похрустывал ветками огонь. Кто-то громко сопел, рычал, чавкал, потявкивал… совсем рядом. Возле крыльца. Этот кто-то был не один. Этих «кого-то» было много. И звуки, которые они издавали, были такими знакомыми… родными, что у девочки вдруг сжалось сердце… Да. Так завершает свою охоту голодная стая. Когда зверь уже завален, а голод еще не утолен. Все с жадностью набрасываются на огромную тушу, рвут куски пожирнее, отпихивают друг друга, выхватывают добычу из пасти более слабых, рычанием отгоняют опоздавших, жадно лакают горячую кровь… Жрут… Вот так отгоняли и ее… Спина женщины на крыльце мелко вздрагивала. Может быть, от холода. Может быть, от смеха. Может быть, от слез. Девочка осторожно ступила босой ступней на обледенелое крыльцо. Как холодно! Поежилась. Внизу — черные волчьи тени. Стая. Девочка пригляделась. Другая стая. Вовсе не та, откуда она была изгнана несколько дней назад. Какая смешная! Девочка не знала, что такое улыбка, но человеческое тело знало. Она улыбнулась. Она никогда еще не видела таких волков. Неуклюжих, путающихся в нелепой человеческой одежде… Жадно и бестолково снующих вокруг лежащего на земле человека, в котором уже трудно было узнать того охотника, что, как сетью, поймал ее полушубком, того самого, что совсем недавно обнимал стоящую на крыльце женщину, того самого, что был так удивлен, когда… Девочка облизнулась. — Ты хочешь? Еще? Она не поняла сказанного женщиной, но испуганно отступила назад. В сени. — Ты ведь сыта, правда? — сказала, не оборачиваясь, женщина. Девочка шмыгнула носом. — Ну вот. Уже сопли, — усмехнулась стоявшая на крыльце, — или ты плачешь? Плачешь ведь, да? Нет. Девочка не плакала. Но женщина и не думала оборачиваться на нее. — Брысь! — Она ногой спихнула с крыльца невесть зачем забравшегося туда волка. — Куда прешься, дурак! Чего полушубок-то когтями дерешь? Небось как обратно-то обернешься — и не вспомнишь ничего. Знаю я. А полушубок-то того. Зашивать придется… да… Так-то. — Она наконец повернулась к девочке: — Иди в дом. Совсем замерзла уже… Дурочка. — В ее словах звучала ласка. Любовь. Девочка не спускала с женщины почему-то слезящихся глаз. — Дурочка, — повторила женщина — ее голос мягко подтолкнул вурденыша в выстуженные сенцы. В ночное небо взвился чей-то протяжный, тоскливый вой. Девочка вздрогнула. Ей вдруг захотелось поддержать эту тягучую песню ночи, но губы были так непослушны… Язык так неуклюж. Голос так слаб. — Дурочка, ну что ты? Ты испугалась? Этих-то? Да? Они же глупые… Как многому придется учиться заново… В новой стае. В новой судьбе. 6 Он не удивился, когда ноги сами привели его к землянке отца. Лунный свет причудливо разливался по болотцу, скользил по песчаному откосу, резвился меж темных стволов елей. Ночь стремительно катилась к утру, но нанизанная на верхушки деревьев луна висела еще достаточно высоко. Дул сильный ветер. Лес был полон таинственных скрипов и шумов. И не только скрипов, казалось нелюдиму. Не только шумов. Где-то вдалеке ему чудился протяжный, жалобный вой — это была стая. Тень стаи, которая преследовала его всю ночь. Шла по пятам, вынюхивая засыпанный снегом лыжный след. Жадно вбирала ноздрями ледяной ветер, который прежде стаи коснулся бредущего по лесу человека, а теперь спешил разнести по всему свету весть о том, что человек этот смертельно устал. Что человек этот, каким бы сильным и смелым он ни казался, беспомощен и слаб. Что человек этот не знает, куда и зачем идти… Быть может, где-то там… В этой стае… Была она. Ай-я. Он не удивился, что дверь в землянку была распахнута настежь и ветер весело мотал ее из стороны в сторону. Время от времени с силой ударял о деревянный полог — дверь жалобно вскрикивала и вновь распахивалась, впуская внутрь землянки поблескивающую в лунном свете снежную пыль. — Эй! — тихо и устало крикнул Гвирнус, хотя знал — ему не ответят. Но, казалось, его услышали. Вовсе не в землянке. Вовсе не те, к кому это «эй» было обращено. Что-то странное творилось в лесу. Будто судорога пробежала по несметным его телам. Будто вздох издали его заснеженные губы. Будто в немой мольбе вытянулись его обескровленные долгой зимой руки. Ветер вдруг стих. И скрип стволов стих. И даже вой преследующей нелюдима стаи уже не звучал в голове охотника. Тяжелая истома повисла над лесом. И невпопад с тишиной покачивались вокруг разлапистые еловые лапы… Лес облизнулся. Да. Перед ним был человек. Гвирнус не заметил. Ни этой гнетущей тишины. Ни того, как вдруг жадно потянулись к нему еловые лапы. Усталость и боль сделали свое дело. Вовсе не сердце было в груди человека — кусок льда. — Эй! — повторил он громче. Согнулся в три погибели, ибо только так и можно было войти. Вошел. Привычно захлопнул дверь — даже сейчас, когда внутри было так же холодно, как и снаружи, он берег уже несуществующее тепло. В землянке — кромешная тьма, глаза нелюдима не сразу привыкли к ней. Он шарил взглядом вокруг, он задыхался в этой тьме… Торопливо чиркнул кремнем. Яркий всполох ударил по глазам. Мгновение — и снова навалилась темнота, но он успел увидеть: совсем рядом, под носом, под земляным потолком висит масляная плошка, сплошь заляпанная брызгами оленьего жира. Он снова чиркнул кремнем. Раз, другой, третий. Пока жаркая искра намертво не вцепилась в густо смазанный жиром фитилек. Светильник разгорался медленно. Треща и разбрасывая вокруг горячие капли. Они лежали рядом. На лежанке. Сначала нелюдим увидел ее. Волчицу. Женщину. Зовушку. Потом — его. — Эй! — глупо пробормотал нелюдим. Он вовсе не удивился. Оба были мертвы. Ему казалось, он спит. Можно проснуться. Это так легко. Открыть глаза. И где-то там, наяву… — Ай-я, — шептал человек. — Ай-я! — шепотом откликалось лесное эхо. — Ай-я, ты здесь? Ты жива? — Открой глаза, глупый. Посмотри. Вот. Вот я. Пойдем, — говорила она и тянула его за собой. — Куда? — Не знаю. Не все ли равно? — Я еще сплю? — Да, милый. Вставай. Да, там, наяву… Гвирнус попытался встать, но чьи-то костлявые пальцы тут же опустились на его плечо. — Лежи. Рано еще. — Ай-я, ты что? Почему у тебя такие… — …руки? — сказала Ай-я странно дребезжащим голосом. Вовсе не своим, хотя чьим-то очень знакомым. «Гергаморы? — подумал нелюдим и сам же себе ответил: — Да!» — Уходи? — Что ты, Гвир? Это ж я! Я! «Да. Теперь — ты». — А старуха? — спросил он. — Она рядом. Со мной. Вставай, ну же! — Голос Ай-и заставил Гвирнуса сбросить руку старухи. — Помоги! — Столько в нем было растерянности, боли, чего-то еще — щемящего, нежного и одновременно испуганного… — Ай-я! Нелюдим вдруг подумал, как давно он не чувствовал ее острых упругих грудей, ее мягких теплых губ… — Ай-я? — Он должен был открыть глаза, встать, подойти к ее маленькому беззащитному тельцу. Обнять его… Но он лишь глупо улыбался, позабыв о вурди, стае и даже сидящей подле старухе, которая, казалось нелюдиму, хитро улыбалась, покачивала седой головой и тихо приговаривала, обращаясь невесть к кому: — Эх, деточка, все будет хорошо… — Эй! — Он наклонился к лежанке, коснулся рукой мертвого тела Зовушки. Ее кожа поблескивала в тусклом свете масляной плошки. Она была сплошь покрыта инеем. Будто поросла невинным детским пушком. Он осторожно провел рукой по ее впалому животу. Ледяной. Взглянул на лицо женщины — все еще красивое, но испещренное мелкими, но уже набирающими силу ручьями морщин. Сейчас она казалась ему почти старухой. Возле губ маленькая запекшаяся струйка крови. — Ты — вурди, — прошептал Гвирнус, подбираясь одеревеневшими от холода пальцами к двум высоким запорошенным инеем холмам. Вот он. Колышек. В груди. Да. Он глупо улыбался. — Вытащи его, — попросила где-то там, наяву, живая и невредимая Ай-я. — Кто это сделал? — А ты не помнишь? — В ее голосе послышалась легкая укоризна. — Не помню, — честно признался нелюдим, вдруг испугавшись того, что на самом деле помнит, помнит все… — Ты был очень зол, — безжалостно сказала Ай-я. — Не надо… — Их было много. Волков… Тебе понравилось? — Нет! — А потом ты вернулся к землянке… — Нет! — А потом… Гвирнус вцепился в торчащий из груди женщины колышек обеими руками. Его качало. Он помнил. — Выдерни его. — А отец… Я же не мог… — Мог. Они спали, помнишь? — Да. — Ты их разбудил. Ты был страшен. Ты был совсем не похож на человека, Гвир. — Откуда ты знаешь? — Точно так же ты убил и меня. — Ты была вурди. — Ну и что? Я всегда была вурди. Разве я была плохой женой, Гвир? — А потом? Что было потом? — Может быть, ты расскажешь об этом сам? — Я был с колышком? — Да. Ты выломал его по дороге и обтесал на бегу. — Я бросился на нее? — Да. И кричал при этом, что она оборотень, вурди, что ненавидишь их, что там, в лесу, стая, волки. Вурди. Что они бросились на тебя… — А отец? — Он встал между вами. — Зачем? Он же сам, сам показал мне… — Керка? — Да. — Ну и что? Пускай он так же, как ты, ненавидел их. Но есть кое-что посильней ненависти, Гвир. — Я знаю. — Я верю, Гвир. Хотя ты и убил меня. — Ножом, Ай-я, ножом! Он вдруг очнулся. Или, наоборот, снова провалился в кошмарный сон? Он все еще стоял держась за колышек, будто в нем и только в нем таилось спасение от того кошмара, в который превратилась его жизнь… «Что я наделал?» — подумал нелюдим, но в груди его вдруг затеплилась надежда. Нож. Да, он убил Ай-ю… Вурди. Но только ножом! — Вот дурачок, — сказала Ай-я. — Маленький, злобный, глупый дурачок. — Это правда? — Что? — Про нож? — Да. — Ты вернешься? — Не знаю. Думай сам. Нелюдим улыбнулся. Все будет хорошо. И темный ночной лес за хлипкой дверью землянки облегченно вздохнул. Пускай. Пускай человек спит и видит сны. Пускай человек радуется своей любви. Пускай он не просыпается никогда. Гвирнус не слышал этого вздоха. Он рывком вырвал колышек из груди женщины, отшвырнул деревяшку от себя. Пускай. Пускай она проснется. Пускай выследит его. Пускай отомстит. Он примет все. — Вот дурачок, — повторила Ай-я. — Маленький, злобный, глупый дурачок. Теперь — отец… — Прости! — Гвирнус склонился над мертвым телом лесного бродяги, осторожно взял его руку, попробовал поднести к своей заросшей щетиной щеке, но задеревеневшая рука не сгибалась, и тогда нелюдим склонился еще ниже и… Уснул. И был сон. И была явь. Было лето, и запах трав кружил голову. — Смотри-ка, его еще не срубили, — сказал за спиной бесконечно родной голос, и рука Ай-и легла ему на плечо. Огромный дуб задумчиво покачивал косматой гривой — не срубили, да. — Ты откуда? — Он боялся обернуться. Боялся потерять ее. — Мышка позвала. — Она весело рассмеялась. — А где дети? — спросил, все так же не оборачиваясь, нелюдим, хотя на душе было необыкновенно легко. — Они придут. Они обязательно придут. — Мы подождем их? — Да. Смотри-ка. Там, в ветвях… — Все хорошо. Теперь все хорошо… — Да нет же! Смотри! Ганс! — Верно! — удивился нелюдим. — Сидит. Ногами болтает. Смешной… — Эй! — крикнул ему Гвирнус. — Эй! — весело откликнулся из зеленой кроны Ганс. Живой и невредимый Ганс. Ганс с тысячью лиц, в которых нелюдим узнавал попеременно то Керка, то Литу, то давным-давно позабытого им Питера Бревно. Их было много. Тех, кого он знал. Тех, кого ему еще предстояло узнать. — А вот и Норка, — как девочка смеялась где-то за спиной Ай-я. — Да нет же — гляди! Горшечник! — Как же! Кузнец! — Рыболов! — Старуха! — Гергамора, что ли? — Бо. — Тьфу, повелитель! — скривился нелюдим. — Опять?! — хитро засмеялась за его спиной Ай-я. — Нет. Что ты. Я их люблю, — спохватился Гвирнус. — Вот я и говорю — дурачок! Не так-то это просто… Любить. — Просто, — упрямо сказал нелюдим и вдруг почувствовал, как ее маленькая головка склонилась к его плечу. Она прижалась к нему всем телом. — Нет, все-таки какой же ты глупый. Единственный. Мой. Человек, — прошептали ее губы. А Хромножка Бо сидел на дереве и улыбался — рот до ушей. И в руках его были две когда-то вытащенные нелюдимом из сундука Гергаморы фигурки. И губы, складываясь трубочкой — вот так! — смешливо повторяли и повторяли: — Я. Вас. Люблю.