Братья наши меньшие Владимир Данихнов По улицам еще бродят люди, но город уже мертв, пораженный взаимной ненавистью, захваченный набирающими власть существами с паранормальными способностями. Не осталось ничего святого, всем заправляет денежный разум, и не всегда можно понять, реальность перед тобой или бред воспаленного воображения. И только один человек может все исправить, но нужно ли ему это. Владимир ДАНИХНОВ БРАТЬЯ НАШИ МЕНЬШИЕ Названия фирм, торговых марок и так далее искажены нарочно. — Примеч. автора. МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА НУЛЕВАЯ Моя клетушка серая и печальная: влажные пятна темнеют на оштукатуренном потолке, в углах свисает паутина, железная с ржавыми пружинами кровать скрипит при каждом движении, а полосатый матрац настолько зарос застарелой грязью, что его невозможно отстирать. На серой подушке нет наволочки, а простыня застирана до дыр; в уголке ее расплылся чернильный штемпель — инвентарный номер. По ночам в камере холодно, и я кутаюсь в простынку изо всех сил, но все равно не могу согреться и под утро превращаюсь в натуральную ледышку. Оттаиваю утром на завтраке. Столовая хорошо прогревается, и там я досыпаю: медленно жую и клюю носом. Ускоряюсь к моменту, когда охранники начинают поигрывать дубинками — значит, время завтрака подошло к концу и надо закругляться. Доел — не доел, их не интересует. Соседей по камере у меня нет, все-таки я не обычный заключенный; в камере напротив тоже сидит одиночка. Кажется, бывший мэр города. У мэра красное лицо, короткие седые волосы, подслеповатые глаза, которые он все время щурит, и эспаньолка; а еще у него нос картошкой и щеки, лоснящиеся, будто от жира. Мне прекрасно видно мэра, потому что дверь в мою камеру не обычная железная с оконцем сверху, а решетчатая, как в западных тюрьмах. У него — такая же. Мы сидим в тюрьме экстра-класса, построенной по европейскому образцу. Я завидую мэру: ему выделили маленький цветной телевизор с рогатой антенной и зеркало на стену, возле которого мэр бреется по утрам. Каждый день один и тот же смуглолицый охранник, у которого вечно грязный воротничок, приносит ему газеты и журналы. Мэр цепляет на широкую переносицу круглые очки с толстыми линзами и внимательно читает. На нем всегда чистые отутюженные брюки и серый пуловер или теплая рубашка в клетку. Мэр совсем не похож на арестанта, скорее походит на доброго дядюшку, с которым хочется немедленно поделиться самыми страшными своими проблемами. Из моей камеры картинку на телевизоре не видно, и я слушаю его вместо радио, узнаю много нового. Иногда проскакивает что-то обо мне, но мельком и с долей скептицизма. В меня не верят. Это смешно. Еще смешнее то, что я могу выбраться из камеры в любой момент, но не делаю этого. Боюсь. Однажды политик из камеры напротив не выдержал, отложил газету, подошел к решетке, держа руки в карманах, и крикнул: — Эй, ты! Я лежал на кровати и насвистывал под нос песенку Битлов, «Желтую подводную лодку». Политику ответил не сразу, потому что как раз в ту секунду чрезвычайно сильно злился, что у мелкой политической сошки есть телевизор, а у меня, во всех смыслах великого человека, нет. Потом любопытство взяло верх.. — Ну? — Говорят, ты что-то знаешь об этих… ну… черных пятнах, в общем. — Скарабеях? Он замялся; ответил не сразу, пережевывая слова, как кислый щавель: — Ну да. О них. — А почему тебя это интересует? Я спрыгнул с кровати и потянулся. Чтобы согреться, пару раз присел на месте, разводя руки в стороны; при каждом выдохе из моего рта вырывалось облачко пара. Черт возьми, они собираются топить? — Просто так, — соврал политик и почесал безразмерный свой нос. — Кстати, — сказал я, — люди, которые чешут нос вовремя разговора, — врут. — Просто так… — повторил, растерявшись, политик. — Ну раз просто так — ничего тебе не скажу. Я показал ему дулю. От такой наглости мэр остолбенел и спросил со злобой: — Издеваешься? Думаешь, круче тебя никого не найдется? — Скорее, не люблю, когда меня держат за дурака. Быть может, тебя приставили ко мне специально. Как тебе такая идея? Вызовешь на откровенный разговор и доложишь наверх. А может, тебе и докладывать не надо. Может, у тебя к пузу скотчем прилеплен крохотный микрофон. Он кивнул; понял, мол. Стянул пуловер и кинул его на нары; туда же отправилась и борцовка. Я увидел его накачанный живот, заросший черными волосками, и татуировку возле пупка. С живота на меня глядела вытатуированная Снежная королева в черных очках и с массивным крестом на высокой груди; пальчики ее, удлиненные ногтями, крепко сжимали окровавленный стилет. Я посмотрел выше. На груди у политика, чуть правее сердца, пульсировало черное в серых масляных разводах пятно. — Понятно, — произнес я со значением. — Чего тебе понятно? — взвился он. — Понятно, что не сдашь… — ответил я. — В новостях говорят, что собираются проверять всех, — помолчав, пробормотал политик. — Что собираются сгонять таких, как я, в концентрационные лагеря. А я не хочу в лагерь. Я даже в пионерский лагерь дитем не ездил. — Что-то новенькое, — буркнул я. — Про пионеров? — Про Освенцимы доморощенные. — Эта гадость проросла позавчера, пока я спал! — воскликнул политик. — Вечером ее еще не было, а утром — вот, полюбуйтесь! Я два дня не принимал душ, притворялся больным, боялся, что заметят. Но нельзя же так вечно! Я всю жизнь работал, пробивался наверх, надеялся, что труд сделает меня свободным… А тут… послушай… ты ведь знаешь… должен знать, по крайней мере. Как убрать эту гадость? — Никак, — честно ответил я. — Но… может, операция? — Думаю, во время операции ты умрешь. Впрочем… говоришь, таких, как вы, собираются сгонять в лагеря? Наверняка медики там будут экспериментировать, будут резать и сшивать. Вдруг что-то получится? Можешь проверить. Удачи. — Я не хочу, — тихо сказал мэр и почесал темечко. — Слушай… ты помоги мне… У меня на воле много друзей, денег полно. Заначка есть — на всю жизнь хватит и мне, и тебе. А хочешь, рванем вместе на Мальорку или на Кипр; или, может, в Болгарию? София, ты был там? У меня в Софии родственники. У меня папа встретил маму в Золотых Песках… Я ведь знаю — ты можешь отсюда бежать; сейчас люди говорят о мистификации и о том, что бойню в парке Маяковского инсценировали спецслужбы. Но я помню. Помню тот день: я был возле Ледяной Башни и многое видел, и тебя видел тоже. Помоги мне, а? Я молчал. Радиотелевизор молчал тоже; оставалось только думать и вспоминать, а тягучий голос политика мешал, напоминая назойливую муху в жаркий и липкий июльский вечер. — Эта черная гадость бесит меня, — говорил мэр. — Мне кажется, она пульсирует. Иногда я просыпаюсь среди ночи, а в ней что-то бьется, что-то живое; эта штука ищет путь наружу, хочет разодрать мою грудь и выползти… — Да ты ужастиков насмотрелся! — Язвишь? — Политик нахмурился. — Не кипятись. Еще что-нибудь необычное заметил? — Да, — ответил политик, и его голос эхом прокатился по пустому коридору. — Если чуть напрячься, я вижу твои внутренние органы. Сердце, печень, желудок. Они… оранжевыми пятнами выделяются в тебе; я вижу, когда твое сердце бьется быстрее. Я вижу твой мозг, весь в белой паутине… Слышишь, я не хочу это видеть! Избавь меня! — Как же я тебя избавлю? — Я прилег на бок и с насмешкой поглядел на него. — У меня опухоли нет. Он растерялся: — Но я думал… — А ты меньше думай, дружище. Думать вредно. Вот, например, стоишь ты посреди улицы, а тебе навстречу несется КамАЗ. И ты думаешь: «Вот ведь, собака, несется, понимаешь, навстречу. Убегать или нет? С одной стороны, не трамвай, объедет, а с другой — вдруг за рулем сидит пьяный водитель; или, может, он уснул? Вот и…» — тут тебя размазывает кровавой лепешкой по горячему гудрону, и ты перестаешь думать. Мэр глядел на меня, вылупив глаза, и все время открывал рот, словно хотел что-то возразить, но не решался. — Поднеси зеркало к решетке, — попросил я. — Чего? — Сними со стены зеркало и поднеси к решетке. Я хочу посмотреть на свое отражение. Мэр удивился, но послушался. Снял зеркало с гвоздика и прижал к решетке. Я посмотрел на свое отражение; оно кривило разбитые губы в ухмылке, подмигивало заплывшим правым глазом и шмыгало сломанным носом. Отвратительное зрелище. — Зачем тебе это? — спросил испуганный мэр. — Я вижу, — сказал я тихо. — Вижу, что мне пора бежать. Заскрипела дверь в конце коридора. Лампочка под потолком мигнула, а в наш печальный закуток проник упитанный охранник в поношенной форме защитного цвета с кипой газет и журналов под мышкой. На запястье у мужика дребезжала связка ключей, а лицо у него было бледное, с болезненным румянцем на скулах. Он шумно дышал, шмыгал носом и чесал голову у виска, рядом с околышем. Увидев охранника, мэр уронил зеркало, подхватил борцовку и дрожащими руками прижал ее к груди, закрывая пятно. — Газеты, господин политик, — пыхтя и отдуваясь, сказал охранник. — Свеженькие, что-то о новой эпидемии и об очередной вакцинации населения. Вам будет интересно. — Как я уже сказал, думать — вредно, — повторил я, внимательно разглядывая висок толстяка. — Думают ремесленники, а гении действуют интуитивно; у гениев есть талант не думать, не задумываться над каждым своим шагом. Гению приснился сон — он выдумал таблицу элементов. Ему треснуло по голове яблоко — вывел законы гравитации. А ремесленника можно закидать хоть тонной яблок — толку будет чуть. Разве что помрет. Я к чему? Я к тому, что именно поэтому выживают гении. Пока ремесленник будет, пуская слюни, глядеть на фары приближающегося КамАЗа и раздумывать, как поступить лучше, талантливый доверится интуиции и прыгнет. Единственная проблема, что он сам не знает, куда прыгнет, потому что подчиняется… да-да, интуиции. И только ей. Талантливый может прыгнуть не только в сторону, но и на встречу автомобилю. Охранник, который только что почесывал висок, выронил журналы и схватился обеими руками за голову; он открывал и закрывал рот в беззвучном крике, а потом упал на колени и захрипел; фуражка его отлетела в сторону, глазные яблоки покрылись сеткой лопнувших сосудов, а из носа потекла кровь. Потом охранник лег на пол и тихонько застонал, а ноги его вяло дергались и чертили в пыли на полу кривые. Мэр испуганно смотрел на меня и кричал: — Что ты с ним сделал?! Что?! Ты и со мной так можешь сделать?! Да?! Скажи! Скажи!! — Успокойся… ты бежать хотел или как? Мэр кивнул. Но еще пару минут не мог отлепиться от стены, сжимал потными ручищами борцовку и глядел на охранника. — Камеры… — пробормотал он наконец. — Камеры, камеры, — зло ответил я, наклонившись к полу. — Мне, чтоб ты знал, вообще не разрешили бежать. Так прямо и сказали: не советуем тебе бежать. Хуже, мол, будет. Не думаю, что блефовали. Впрочем, какая теперь разница? Ты лучше придумай что-нибудь, чем можно достать эту связку, которая так неудобно прицепилась к запястью жиртреста. Сплетение первое МЕЛЬКОМ О ПОРНОГРАФИИ Был бы Фрейд моим отцом, убил бы…      Студент психфака Укол собрался делать крупный мужик лет сорока, краснолицый и с жесткими волосками, которые торчали у него из ушей. У мужика был голодный, затравленный взгляд, а на белом халате тут и там виднелись желтые пятна. Он приказал мне спустить штаны, а потом долго и ожесточенно тер кожу на заднице ваткой, смоченной спиртом. От мужика пахло дешевым табаком и тройным одеколоном, и он скорее напоминал бывшего зэка, но совсем не медбрата. Обстановка в комнате, кстати, тоже не обнадеживала. На когда-то белых кирпичных стенах висели плакаты тридцатилетней давности, а в открытое узкое окошко под потолком тянуло гнилью, потому что вдоль стены с той стороны стояли мусорные контейнеры. Еще в комнате был белый металлический шкаф с прозрачными дверками, в котором было полно желтых непрозрачных ампул, и странное устройство на стенде, похожее на осциллограф. Мужик засовывал в специальный паз в устройстве ампулу, смотрел на график, который появлялся на зеленом экране «осциллографа», и только потом набирал жидкость из ампулы в одноразовый шприц. За хлипкой деревянной дверью перешептывались мужчины и женщины, которые ждали своей очереди. Иногда они хохотали, и старческий голос успокаивал их: «Тише, господа! Здесь же дети!» Игла воткнулась в ягодицу. Я скривился от боли и сказал: — А чего, в самой поликлинике нельзя было укол сделать? Там медсестры. Они нежно колют. Приятно. — Приказ такой, — угрюмо ответил медбрат, стремительным движением прижав ватку к ранке. — Следующего позовите. Надавив пальцами, я протер ранку и выкинул ватку в урну, забитую битым стеклом и такими же ватками. Подтянул брюки и вышел в узкий коридорчик, где было душно и пахло потом, а люди толкались и не хотели уступать друг другу очередь. Я буркнул под нос: «Следующий!» — и стал проталкиваться к выходу. У обитых коричневым дерматином дверей меня ждал Игорек. Прислонившись к дверному косяку, он скучающе почесывал небритую щеку и изучал плакат на стене. На плакате было написано: «Беспокоиться не о чем! Мясной кризис закончится в течение года!! Прогнозы профессионалов!!!» Ниже лепились друг на друга колонки текста, полные показного оптимизма и изрядно сдобренные восклицательными знаками. Рядом с заглавием художник намалевал большелапую, с клювом, как у вороны, черную курицу. Птица подмигивала читателю шафрановым глазом и всем своим видом обещала скоро вернуться в виде жареных крылышек и ножек. — Ну как, проткнули задницу? — весело поинтересовался Игорек. — Ирод там какой-то работает, а не медбрат, — зло отвечал я. — Профессионал… — смакуя слово, сказал Игорь. — Знаешь, Киря, кто такие профессионалы? Нет, не те, которые знают больше других, иные: они кричат на каждом углу, что знают больше других. Как эти вот, например. — Он ткнул пальцем в плакат и постучал по куриному клюву. — Опять на философию потянуло? — буркнул я, почесывая задницу. — Чтоб ты знал, санитар воткнул в меня иглу так, будто хотел продырявить насквозь. До сих пор болит. Наверное, он работал в гестапо в прошлой жизни. Я видел это в его глазах. Я видел это в его манере держать шприц. — Забей, — предложил Игорь. — Ну что, на консультацию пойдем сегодня? Я скривился: — Не хочу. После всего — выходной мы заработали. Пошли гулять. — Диплом на носу, а ему все гулять! — возмутился Игорь. — Выгонят к чертям, загребут в армию, что будешь делать? — Служить. — Опять остришь, Кирятор? — Сам же предложил — забить. — Я не про то. — Зато я про это. — Ладна-а… Деньги у тебя есть? — Не-а. — Тогда пошли на Голубиное Поле. Авось и сегодня нам что-нибудь перепадет. Через сумрачные дворы, закрытые от голубого неба кронами деревьев, мы потопали навстречу солнцу, на восток то есть. Стоял май, природа цвела и зеленела, а с ветки на ветку прыгали, радуясь хорошей погоде, выжившие после зимы воробьи. Под ногами, как напоминание о голодном времени, хрустели сгнившие за осень листья и веточки. За эту зиму я похудел килограммов на десять, а Игорь так и вовсе напоминал ржавую железнодорожную рельсу. Народа на улице было мало. Кто-то спал, суббота все-таки, а кто-то стоял в очереди на укол. По радио вчера передавали, что человеку подхватить мясной вирус тяжело, но возможно, поэтому советовали не уклоняться от прививок. Уклонистов было мало. За теми, кто все-таки уклонялся, приходили суровые милиционеры с горящими глазами, били дубинками по голове и почкам и ставили в самый конец очереди. Мы миновали несколько старинных хрущевок и оказались в Шалыкинском переулке. Здесь отродясь не водилось асфальта, а многоэтажные дома заменяли покосившиеся домики из красного кирпича с обязательной верандой, оплетенной диким виноградом, и проржавевшим железном забором. На скамеечках перед домами сидели старики,, а рядом в песочке или прямо на дороге ковырялись малыши с ведерками и совочками. На нас, чужаков, старики поглядывали с подозрением. Игорек принял независимый вид, сунул руки в карманы и, небрежно насвистывая, двинулся вперед, перепрыгивая кочки и колдобины. Я догнал его и пошел рядом, тоже независимо и тоже перепрыгивая кочки и колдобины. Игорька я почитал за кумира. Тайно, конечно. — Местные нас недолюбливают, — шепнул я другу. Друг через шаг поплевывал по сторонам, но видно было, что волнуется: он шмыгал носом. — Ничего, тут одно старичье, мужики и бабы сейчас трясутся от страха, но делают уколы. — Игорь подмигнул мне. — Все будет в ажуре. Мы миновали несколько дворов, а потом свернули на едва приметную тропинку, с одной стороны которой землю резал глубокий овраг, заросший бурьяном, а с другой теснились гаражи, фасадом глядящие на тихий Кузьминский переулок. — Машке говоришь, откуда деньги берутся, Кирчик? — спросил Игорь. Я помотал головой: — А ты Наташе? — Нет, ты что! Она у меня убежденная «зеленая». Хотя до кризиса, помнится, лопала все подряд; теперь только овощи ест. Оно и к лучшему, останется худенькой и сексапильной. — Да ладно. Она у тебя и так тонкая как тростинка, — возразил я. — И сексапильная. — А ну — цыц! Только я имею право называть Наташку сексапильной, Кирикс. — Все равно она худющая. — Ну-у… девушкам худеть всегда полезно. Это один из множества маленьких смыслов жизни, из которых потом складывается огромный и непонятный мне Женский Смысл. — Скажешь тоже! — буркнул я, старательно проговаривая в уме и запоминая фразу. — С Эдиком, Эдмэном нашим, если что-нибудь достанем, поделимся? — Да пошел он! Сидит и вечно ноет. Надоел он мне. Дал Бог соседа по комнате. — Я скривился. Игорек покачал головой: — Нормальный он парень. Просто закомплексованный по самое не могу. Надо нам чаще его с собой брать. Может, поумнеет и пиво пить научится. Водку опять же. Водка полезная. Она учит жизни. — Не думаю. — Что водка учит жизни? — Что Эдик захочет ее пить. — Тсс… — Игорь прижал указательный палец к губами замедлил шаг. Я прислушался. Впереди стоял забор: деревянный, в сучках и задоринках и с натянутой поверху колючей проволокой. С проволоки свисали лоскуты материи. Досок в некоторых местах не хватало. Влево забор шел по самому краю лога, а вправо прятался за гаражами. За забором находился пустырь, прозванный Голубиным Полем. Назвали его так потому, что сюда с давних пор слетаются голуби и горлицы. С пустыря доносились голоса. Мы тихонько подкрались к забору и заглянули в щель между досками. На поляне, заросшей пореем, стояли мальчишки. Были они загорелые и разноцветные: терракотовые, кофейные, бронзовые и любых других коричневых оттенков; стояли в майках и шортах или в одних шортах, потому что солнце припекало порядочно. Их было семеро. Трое в руках держали воздушки. Не детские пукалки, а взрослые машинки, серьезные. Мальчишки горячо спорили, потому что перед ними горкой лежали голубиные трупики, а пакет или сумку, чтобы сложить их туда, трупики эти, пацанята взять забыли. — Сенька, сбегай домой за сумкой, — увещевал старший, парнишка лет двенадцати. У него была смуглая, черная почти, кожа и красные сгоревшие плечи; желтые волосы беспорядочно топорщились на круглой и бесформенной, как капустный кочан, голове, а хищными глазенками он старался подрезать собеседника. Старший обращался к угрюмому чернявому пареньку лет семи. Тот отворачивал голову и отвечал, насупившись: — Чего, самого маленького нашли? Не пойду. — Тогда майку дай! Мы из нее мешок сделаем и сложим туда голубей. — Еще чего. Самого маленького нашли? Старший злился: — Сенька, блин, ты что, совсем тупой? Ты и есть самый маленький. — Еще чего! Нашли тоже… — Ну скажи тогда, кто тут младше тебя. Скажи! У малыша задрожали губы, и он ничего не ответил. Я шепнул Игорьку: — Ничего нам сегодня не обломится. Пошли. — Нет, ты погоди, Киря, — ответил Игорь, и в глазах его загорелись недобрые огоньки. — Получается, зря перлись? Погоди… — Но… Игорь не слушал меня. Он протискивался в дырку в заборе. Я вздохнул и полез за ним. Моя черная футболка тут же испачкалась, а в нос полезли сладкие до приторности запахи сорных трав и голубиного помета. Мальчишки посмотрели на нас с подозрением; старший задумчиво вертел в руках воздушку. Ребята стояли полукругом рядом с горкой птичьих трупиков; над дохлыми голубями жужжали мухи. — Здорово, хлопцы! — громко крикнул Игорь и остановился. Руки в боки, он весело смотрел на хмурых пацанят. Я замер сзади и гадал, что задумал мой друг. — Хорошее местечко, — прищурив глаза, сказал Игорь. — Трава, солнышко. Опять же место не совсем обычное, голуби сюда слетаются. Много-много голубей. И, что удивительно, людей не боятся совсем, подходи и голыми руками бери. В детстве, помню, мы подкармливали их частенько. Я жил тут неподалеку, на Киргизской. — Чего вам надо? — баском поинтересовался старший; свою воздушку он сжимал в руках так крепко, что побелели костяшки пальцев. — Мы вас не знаем. Я сам с Киргизской, если что. — Да гуляли мы тут, — доверительно сообщил Игорь. — Детство вспоминали, то-се. На голубей пришли полюбоваться, семечек им насыпать. Любишь семечки, братишка? Нет? А чего так? Вот голуби, они любят. Пацаны переглянулись. Самый младший всхлипнул и сказал: — А я говорил, говорил вам, нельзя, не надо было этого делать. Голуби — птички добрые, они — птички мира, мне бабушка рассказывала… — Молчи, Сенька, — шикнул на него старший. Малец замолчал, но продолжал плакать. — Да, кстати, — сказал Игорь, — мы из Государственной Живодерни. Следим, чтоб произвола не случалось. Охоты левой, то-се. — Он достал из заднего кармана студенческий, раскрыл и помахал им в воздухе. Потом быстренько захлопнул и вернул на место, в карман то есть. Естественно, ребята не успели заметить, что там написано на самом деле. — Так что, детишки, придется вашим родителям платить штраф, и немалый. За браконьерство. — Почему браконьерство? — неуверенно протянул старший. — Мы тут недалеко живем. Поэтому имеем право. Наверное. — «Наверное», — передразнил его Игорек. И гаркнул:— А ну пшли вон отсюда, пока не начал проверять, у кого из вас есть письменное разрешение на оружие! Что это у тебя, малыш?.. Сдается мне, «Соболь». Какая скорость у пульки начальная? Кажется, гораздо выше разрешенной! Малыш Сенька повиновался сразу и протопал мимо нас, плача совсем уже навзрыд, и исчез за забором. Неуверенно потянулись за ним и остальные шкеты. Старший тоскливо смотрел на голубей и пускал голодные слюни. — Можно хоть одного забрать? — уныло протянул он. — Не для себя, но для братишки младшего. Голодный он у меня, мяса недели две не ел, пусть хоть крылышка жареного отведает. — Бери и сваливай, — вздохнул Игорь и демонстративно отвернулся. Радостный старший подхватил измазанную в грязи птицу, сунул под майку и, прижимая ее к груди, помчался вон с пустыря. Вскоре на Голубиной Поляне остались только мы и куча дохлых голубей. Голуби аппетитно жарились на солнышке. У меня у самого потекли слюнки. «Часть продадим, часть съедим сегодня, запивая холодным пивком», — вот что думал я. Игорек вытащил из-за пазухи плотный черный пакет и принялся складывать туда голубей. Я стоял у дыры в заборе, на шухере значит. Игорь крикнул мне: — Кирчик, иди сюда, помоги! Не бойся, не прибегут они обратно, небось в штаны уже наложили. Дети тупые, всему верят. Я подошел к нему. Увидел, что у Игорька из носа течет кровь, и протянул ему свой платок. Игорь кивнул, платок взял и продолжил собирать голубей. Левой рукой он прижал платок к лицу. На нем быстро расплылось темно-красное пятно. — Не жаль детей? — спросил я. — Наташка продуктовую мясную карточку потеряла, не успела продать, — ответил Игорь рассеянно. — А есть-то хочется. — Она ж «зеленая» у тебя! — И чего? Карточки всем дают. — А… — Лови их!! Возле забора зашумело и заскрипело. Думать было некогда. Игорь бросил оставшихся голубей, подхватил пакет и перекинул его через плечо; мы дунули направо, к другой дыре в заборе. Сзади надрывался старший, голос которого стал писклявым и совсем детским: — Я знал! Я знал! Семен узнал их! Они сюда часто приходят, голубей наших таскают! Студенты они! Гады! Гады! Кто-то пальнул нам вслед из воздушки. Пулька чиркнула меня по бедру; было не очень больно, но все же ощутимо, и я ускорился, едва не взлетая над землей. Споткнулся, но на ногах удержался. Игорь был уже у забора. Он кинул пакет в дыру на пыльную дорогу, а сам полез следом. Я — за ним. — Лови их! — Воры! — Г-г-гады! Мы выскочили на грунтовую дорогу, на которой тут и там лежали стебли сухого бурьяна и коровьи лепешки. Лепешки высохли до невозможности и напоминали теперь мумий самих себя. Коров здесь в последнее время не водится. Сзади пути к отступлению закрывал забор, спереди-частные дома, а слева и справа клубы пыли и матерные крики. С обеих сторон к нам, медленно и вальяжно ступая, приближались местные. Человек десять, подростки. Были среди них и ребята нашего возраста. Самый здоровый, в майке и серых спортивных штанах, обильно измазанных пометом, намотал на руку цепь от велосипеда, другие приготовили финки и раскладные ножи из тех, которые с открывалкой. Почти на всех были джинсовые кепки с черным околышем и вышитой белой нитью надписью спереди: «МЯСО — ЭТО ТОЛЬКО У ТЕБЯ В МОЗГУ». «Странная мода у местных, — подумал я, любуясь кепками. — Странная, но красивая. Надо будет себе такую кепочку прикупить. Если выживем». — Засада, — буркнул Игорь, поднимая с земли пакет с голубями. От птиц попахивало. — Допрыгались, студентики? — крикнул парень с цепью. У него был противный, визгливый голос. — Мы за вами давно следим! Доигрались, мажоры?! Думали, ребята с окраины, тупые, не просекут, что тут творится, не проверят, кто их законное мясо таскает? У Игоря из носа чаще закапала кровь. Я тронул его за плечо, но он только с досадой мотнул головой: — Некогда. Местные приближались к нам. Сзади из дыры выглядывали любопытные мордашки Сени и старшего. Сеня все еще плакал и отворачивался, а потом снова смотрел на нас, ему было любопытно. Старший ухмылялся. На шиферных крышах домов чистили перышки выжившие после бойни голуби, которые тоже следили за представлением. — Эй, ребят, может, договоримся? — крикнул Игорь. — Половина птичек вам, половина — нам? По-моему, честно. «На что он надеется? — подумал я. — Тут драться надо. Может, даже насмерть. Драться и сдохнуть по-дурацки, не дожив до двадцати двух лет. Не дожив до сдачи диплома». Это огорчало более всего. — Пошел ты на… — ответил ему парнишка с цепью. — Шутник, на… Мать твою, на! И тогда Игорь достал из-за пазухи пистолет. Вороненый. Огромный. Настоящий. Местные замерли с открытыми ртами. Я и сам вылупился на Игоря, как на заморское чудо-юдо. Откуда у него машинка? — А ну пошли отсюда к чертовой бабушке, деревня хренова! — закричал Игорь, водя стволом из стороны в сторону. — Ненавижу деревню, и всех деревенских тоже ненавижу, воняет от вас, и интеллигентности, с-сука, ни на грош! — Да ладно вам, пацаны, — сказал главарь местных, обращаясь к своим, — пистолет наверняка ненастоящий, пистолет наверняка газовый. Пукалки, блин. Мажор нас пукалкой пугает! А? Пукать захотел? Вперед! Местные качнулись в нашу сторону, а Игорь направил дуло в небо и пальнул. Бабахнуло здорово. Через минуту на дороге никого не было, голуби сорвались с кровли, а мы бежали, хрипло дыша, вперед по улице. Нас подгонял задорный мат старичков, которые потрясали клюками вдогонку и проклинали современную молодежь. Они кричали: — Хренова молодежь! Вот мы! Вот мы помним! Мы! Хренова! Молодежь! А мы не обращали внимания. Бежали. Примерно через полчаса мы стояли в маленькой очереди в мясную лавку на Чкаловском. Лавка располагается в полуподвальном помещении в цоколе желтой скособоченной сталинки. Мы стояли в пустом неоштукатуренном коридоре, где не было скамеек, а только деревянные двери в стенах, побеленных известкой; под ногами хлюпала вода, и пахло плесенью, а еще — кровью. Ноги скользили, потому что на бетонном полу валялись куски гниющих внутренностей. Игорь был угрюм; в руках он сжимал пакет с голубями, пакет не полный. По крайней мере, не такой полный, как мог бы быть. На влажной в серых подтеках стене висел плакат с расценками. За одного голубя в среднем полагалось по сто рублей. Не так уж и плохо, особенно для полулегальной мясной лавки. — Откуда у тебя?.. — спросил я Игоря шепотом. Впрочем, нас все равно не услышали бы. За железными дверями шумели и кричали. За той дверью, куда стремились мы, старый толстый еврей торговался с мясником. Похоже, он предлагал ему несвежих крыс, за которых мясник не хотел платить. Еврей настаивал. Мясник больше молчал, но был непреклонен. Еврей выходил из себя, потому что не знал, как можно переспорить человека, который все время молчит. — Неважно, — отмахнулся Игорь и посмотрел на меня серьезно: — Киря, лучше тебе об этом не знать. — Уверен? — Да. Из носа у него тонкой струйкой сочилась кровь. Ближе к вечеру мы изрядно навеселе спешили в родную общагу. Было жарко; возле общаги трудились асфальтоукладчики, а от горячего асфальта шел пар. Воняло. Рабочие матерились, а студенты, расположившись на бетонных блоках против дороги, пили пиво из холодных запотевших бутылок и раздавали угрюмым рабочим советы. У самого входа нас окликнул чей-то голос. Мы подняли головы: на подоконнике нашей комнаты на четвертом этаже сидел Эдик, вечно лохматый бледный юноша в замызганной белой майке и шортах на завязочках. Даже с высоты от него воняло прокисшим молоком. — Ребята! — Чего ты там делаешь, Эдятор? — крикнул Игорек и показал ему пакет; внутри звякнули, перекатываясь, бутылки. — Спускайся, мы тебя пивом угостим! — Не хочу. Ребята, я кое-что должен вам рассказать. Вы… вы были почти моими лучшими друзьями. Почти… единственными друзьями. Почти друзьями. — Язык у него заплетался. — Ты чего бормочешь, Эдмэн? Когда успел налакаться? Давай спускайся, Эдичище! — Сейчас, — кивнул он, спустил ноги с подоконника, оттолкнулся руками от рамы и прыгнул вниз. — Епт… — сказал Игорь и замолчал. Я тоже вылупил глаза, не зная, что надо говорить в таких случаях. Потому что Эдик исчез. Только что сидел на подоконнике, потом спрыгнул вниз, пролетел мимо третьего этажа и пропал! Дрожал горячий воздух в том самом месте, разлетался в разные стороны тополиный пух, а больше ничего в воздухе на уровне третьего этажа не было. — Где он? — тихо спросил Игорь. — Не знаю, — пробормотал я. — Может, глюк? Пива перепили? Тепловой удар получили? Показалось в смысле? — Не может такого быть. Блин… что-то не то происходит с этим городом, — задумчиво протянул Игорек. — Я давно подозревал. — Что ты имеешь в виду? — Да вообще все. Кризис. Мясной вирус, вакцинация, Башня. Такое чувство, что наш город гибнет. Теперь вот Эдик. Хотя его случай, пожалуй, самый обычный. Я читал, что частенько так случается, когда рвется пространство-время, и человек попадает в другое время или соответственно пространство… — Это где ты такое читал? — В серьезных научных журналах, будь уверен. — Правда, что ли? — Угу. Чтоб я сдох. — Ха… А че? Здорово бы было. Прикинь, Эдик попал в будущее, а там полеты на Марс каждые выходные, вечная жизнь, суперкомпьютеры, бесплатное пиво… Мы присели на бордюр, Игорь достал по бутылочке пива. Выпили, задумчиво поглядывая на рабочих. Воняло. Рабочие, матерились. Студенты хохотали — им было весело. И те, и другие казались нам беспечными и глупыми. Они — не то, что мы, которые соприкоснулись с тайной вселенского, быть может, масштаба, с загадкой природы вроде Бермудского треугольника, взрыва в Мохенджо-Даро или раскопок православного Китежа под Иерусалимом. — Повезло Эдмэну, — вздохнув, сказал Игорек. — Хоть что-то интересное в жизни случилось. В его — особенно. А у нас все хреново, как обычно. Кризисы, вирусы… в будущем лучше. — Давай не будем об этом, — попросил я. — Не хочу. Сменим тему. Повезло Эдику — и хорошо. Ну его. Дурак все равно был, а дуракам везет. Скажи лучше, откуда у тебя пистолет. Я ж не успокоюсь. Хочу все знать. Украл где-то? Ты ж меня как облупленного… никому ни слова не скажу! Только признайся! — Кирюнатор, — ответил он спокойно, — пожалуйста, больше не говори ни слова. — Но… — Ничего не скажу, Кир. Игорь — мой лучший друг. И я промолчал. А вскоре совсем забыл о том случае или, по крайней мере, постарался забыть. Не до того было: диплом защищал, свадьбу играл, семейная жизнь началась… Год проходил за годом, когда профессионалы обещали скорый конец мясного кризиса, но кризис не кончался, а животные продолжали дохнуть. Тех же, которые не успевали умереть естественным путем, успешно съедали люди. Прошло много лет. Студенческие годы остались позади. Сейчас я разглядываю несчастных девушек с порносайтов, и мне становится страшно. Их так много, этих девчонок, что иногда кажется, будто каждая женщина на земле хоть раз снималась без одежды. Когда я выхожу на улицу после работы, то не могу смотреть женщинам в глаза: приходится останавливаться и отворачиваться, притворяться, что разглядываю витрины или смотрю на часы. Такое чувство, что вот-вот мелькнет нежное личико с порносайта; мелькнет и растворится в толпе, а мне будет безумно стыдно, и выход останется только один — пойти в кабак, вонючую наливайку, чтобы напиться там в хлам. Иногда я представляю фотографа, старого, побитого жизнью, в морщинах и шрамах, который носится по земному шару и снимает женщин на цифровую камеру. Он подглядывает в замочные скважины, сверлит в стенах дыры, притворяется мойщиком окон — все для того, чтобы сфотографировать обнаженную красавицу. В его глазах застыла боль, потому что он спешит; хочет сфотографировать всех женщин на свете, но не успевает. Мастер предчувствует смерть женщины, которую не довелось щелкнуть фотокамерой, Он беззвучно плачет, но остановиться не может: бежит со всех ног к следующему дому. Мне очень жаль несчастного фотографа. Когда я рассказал о невеселых этих мыслях Мишке Шутову из отдела убийств, он повертел пальцем у виска и предложил выпить по сто граммов для успокоения нервов. Мишкина вселенная тверда и незыблема, он знает точно, что в нашем мире есть живые. Что, несмотря на огромное количество сайтов, посвященных членовредительству, живые люди еще встречаются. Чтобы убедиться в этом, достаточно выйти на улицу, говорит Шутов. И скалится при этом, шакалья морда. У меня так не получается. Представьте сайт «девственницы.ру», где показывают молоденьких девчонок в чем мама родила. Представьте сайт «пьянаямама.ком», где лежат порнофотографии «мам» и их «сыновей». Представьте сайт «копро.нет», где на скверного качества видео можно увидеть, как… впрочем, не будем об этом. Представьте сайты, посвященные зоофилии и некрофилии, эксгибиционистам и онанистам. Представьте всю ту мерзость, гниль, которая скопилась во Всемирной сети за последние годы. Я ее разгребаю. Случилось так, что после года работы я заметил, что женщины повторяются. Например, кареглазую блондинку, которая любит раздеваться на улице, я видел на сайте, посвященном сексу с гарцующим пони. Фотографии молоденькой нимфоманки с шиньоном расползлись по пяти или шести страничкам. Нимфоманка везде проходила под грифом «девственница», но по глазам было видно — это не совсем так. Вернее, совсем не. Я обрадовался. Подумал, будто рано или поздно выяснится, что женщин на порносайтах не так уж и много; поверил, что скоро я вычислю их всех и тогда можно будет успокоиться. Но появлялись новые. И не было им конца: улыбающиеся лица, игривые позы — мне хотелось плакать, когда я видел их. С веселых лиц подмигивали выплаканные в сушь глаза, а в светящихся, подкрашенных компьютерной программой радужках я не видел мысли. Решившись, я пошел к нашему психологу, а он стал задавать наводящие вопросы о моем трудном детстве и юности, поэтому пришлось быстренько сворачивать тему. Так ведь и о моей профпригодности могла зайти речь. По-настоящему, вдрызг, я напился, когда увидел девушку с порносайта в реале. Тряпочное, снятое старенькой аналоговой камерой видео я просматривал несколько раз подряд — черноглазая лолита, с виду цыганочка, занималась любовью со здоровенным губастым мужиком. Было противно, но, в общем, как обычно. Работа есть работа. Вечером я встретил лолитку в собственном подъезде. Девушка жила этажом ниже одна, без родителей и без парня. Я не знал ее имени, но пару раз встречал в подъезде. Иногда мы болтали — о пустяках. Я знал, что живет она этажом ниже, а больше ничего. Почему одна живет? Чем занимаемся? Мало ли. Может быть, студентка; квартиру снимает, чтобы спокойно учиться, обстоятельно прочитывать конспекты, изучать пухлые тома университетской литературы; хорошая, в общем, девушка. Догадку эту, кстати, подтверждали ее аккуратные интеллигентные очки с тонкими стеклами. Девушка в таких очках не будет пить водку, гулять до полуночи и развратничать. На записи она сняла очки. Наверное, поэтому я не узнал «студентку» сразу. И вот душный летний вечер, запахи цветов и заводской пыли щекочут ноздри, а рядом стоит она, девушка с видео, в легком синем, с вышитыми цветами — ромашками и тюльпанами — сарафане. Стоит на площадке между этажами в босоножках, нога за ногу, и курит. Смотрит в окно на огни вечернего города и о чем-то думает. Я не знаю, о чем она думает, глядя на город из окна десятого этажа: я бы на ее месте думал о той пленке. Мне было б стыдно, и я думал бы о том, что надо найти парня, который снимал меня на камеру, и уговорить его отдать кассету. Или просто убить ублюдка, забрать пленку и сжечь. А самой, сгорая от стыда, повеситься на ближайшей сосне. Я замер, когда увидел девушку, и мысли эти, словно скорый монорельсовый поезд, мелькнули в голове; мелькнули и исчезли, осталась только пустота и неприятное щемящее чувство; слабая, уколом булавки, боль в сердце. Девушка обернулась, улыбнулась мимолетно, смешно сморщила носик, вспоминая, а потом сказала: — Здравствуйте, Кирилл. — Здравствуйте… э-э… — Наташа. — Наташа, — повторил я. — Да, Наташа. — Я уже понял. — Угумс… Надо было улыбнуться, по всем правилам нужно было, но я не мог себя заставить. Я видел не женщину, нет; не красивую незнакомку, не трудолюбивую студентку; я видел свою унылую квартиру с обоями, заляпанными жиром. Видел и бутылку выдержанного коньяка, а с ним за компанию — маленькую тарелочку с нарезанным дольками лимоном. Я напьюсь, как свинья, а эта маленькая… будет заниматься тем же. Обидно! Она молчала, улыбаясь, а я осторожно разглядывал Наташу в слабой надежде убедиться, что обознался. Заметил черную родинку на подбородке — такая же была у девушки с видео — и шрамик над левой бровью, заклеенный неровно вырезанными кусочками скотча крест-накрест. К сожалению, все совпадало. — Кирилл? Я не ответил. Я склонил голову и протопал мимо нее, разглядывая побитые, разрисованные табачным пеплом ступеньки. В каждой черной пылинке я видел лицо девушки с видео; девушки, которая курит семь ступенек назад… восемь… девять… десять… В тот вечер я опустошил заначку: выдул бутылку дорогущего армянского коньяка. Потом упал, не раздеваясь, на кровать и считал «алкогольные вертолеты», наслаждался состоянием блаженного отупения. Иногда в уши проникал некий звук: скрип матраца, отфильтрованные стенами мерные движения. Может быть, этажом ниже снимали очередное порновидео. Возможно, завтра я увижу его на главной странице сайта «сладкиегубки.ру». Наташа. Шлюха, шлюха, шлюха… Вышло так, что сейчас я возглавляю отдел порно. Как это получилось? Причина в том, что я могу определить возраст человека с точностью до двух-трех суток. Стоит мне посмотреть на человека — и сразу же вижу его возраст: как бы он ни выглядел, в каком бы состоянии ни было его лицо. По идее, я могу почувствовать, сколько прожил на свете человек, у которого сняли с лица кожу, но пробовать не приходилось, да я и не стремлюсь к такому опыту. Умение, конечно, интересное, но применения ему я не мог найти очень долго. Работать иллюзионистом, удивлять толпу точными догадками и дешевыми предсказаниями? Я не видел в этом смысла и, кроме того, сильно сомневался, что сумею выступать перед большим скоплением народа. Образование у меня имеется, высшее даже: инженер-электрик. Проблема номер два: с этим образованием я находил только низкооплачиваемую работу. К тому же мне не хотелось работать инженером, а образование на самом-то деле получил случайно в те юные годы, когда было все равно, где учиться, лишь бы откосить от армии. Работенка подвернулась неожиданно. О моей способности знал Игорек: он и дал совет попробовать устроиться в Институт Морали. Я попробовал. После долгого и нудного собеседования, после проверки кучи бумаг и заполнения сотни анкет узколицая тетка в беретике, лихо сдвинутом набок, сухо произнесла: «Ждите ответа». Я вернулся домой с мыслью, что дружеская протекция не помогла и работа мне не светит. Однако уже на следующее утро мне позвонили и предложили выдвигаться для оформления документов. Название у нашего учреждения длинное и неудобоваримое, но все привыкли называть его именно так: Институт Морали. Мы занимаемся тем, что рыщем по Всемирной паутине, конкретно — в русской ее части, и разыскиваем нарушителей российского законодательства. Мой отдел занимается поисками нелегального сетевого порно (педофилия, некро… в общем, не стоит. Список немаленький, и нет в нем ничего приятного) и ведет проверку порномоделей. Например, на возраст: как известно, девушка имеет право оголяться перед камерой строго после восемнадцати. Юноша, впрочем, тоже, но наших начальников из ФСБ мальчишки интересуют почему-то в меньшей степени. Для меня это самое оно. Я могу определить возраст любого человека по фотографии, причем мне хватает одного взгляда, чтобы понять, в каком году был сделан снимок. Однако это не так здорово, как может показаться со стороны. Иногда очень обидно сознавать, что вот, например, этой милой светловолосой девушке всего шестнадцать, а она проделывает мерзейшие вещи с «золотым дождем» и при этом улыбается и, кажется, совершенно счастлива. Четырнадцатиэтажный дом, где я живу, единственный в нашем микрорайоне; остальные либо пятиэтажки-хрущевки, либо приземистые и скучные серые домики частного сектора. Неподалеку тянется к небу знаменитая Ледяная Башня. Мой сосед по лестничной площадке, Леша Громов, живет, как я, один, но квартира у него побольше, трехкомнатная; краем уха я слышал, что Лешка раньше жил в ней с семьей. Потом семья таинственным образом испарилась. Впрочем, мало ли что бабки нашепчут, может, и врут. Леша на эту тему не любит распространяться. Мужик он компанейский, выпить не дурак, знает много веселых анекдотов. Без нужды, однако, не пошлит и не скабрезничает — за это я его уважаю. А еще Леша любит жареных голубей, причем ест их, отрывая куски с каким-то особенным остервенением, даже ненавистью. У Лешки комплекция былинного богатыря, а глаза — большие, выразительные, голубые; посмотришь в его зрачки внимательно, и завыть с тоски хочется — такая в них печаль живет. Я как-то сказал Лешке, мол, надо тебе с глазами что-то делать, капли специальные, может, у доктора выписать или еще что, чтоб тоску извести, а он ответил: — Кирюха, знаешь, что прекраснее всего? — Женская грудь? — спросил я на автопилоте, потому что голова процентов на пятьдесят была забита порнографическими картинками: женщины голые, женщины обнаженные, женщины без ничего; женщины черные, белые, желтые и красные. — Ноги от шеи? Новый шампунь-кондиционер от «Белден'н'Фолдерс»? Электронная музыка в исполнении симфонического оркестра роботов? — Улыбка ребенка, — на полном серьезе ответил Лешка. — Ребенка, который еще не знает, сколько тьмы содержится в его душе; невинная, от души, улыбка. Я хотел посмеяться над удачной хохмой Громова, но не успел, потому что он ни с того ни с сего заплакал. Странно было глядеть на здоровенного мужика, рубаху-парня и видеть рохлю, плачущего придурка, размазывающего сопли по лицу. Мне стало противно, я подлил в рюмку водки и выпил. Похлопал Громова по плечу и сказал: — Нет, ты неправ. «Белден» прекраснее будет. А Громов, продолжая реветь, потряс кулаком и крикнул: — Ненавижу Бога! Слышишь? Ты все у меня отнял! — Кто — я? — удивился я. Он раздраженно махнул рукой: — При чем тут ты? Я про Господа. После того случая я не то чтобы перестал уважать Лешку, но ходить к нему, делиться проблемами за бутылкой алкоголя стал реже. Может быть, потому, что сам поначалу воспринимал Громова как жилетку, в которую можно поплакаться, но становиться жилеткой не собирался. В начале осени, когда листья только-только пожелтели, когда бродячие собаки на улице выли пронзительнее обычного — пока их окончательно не перебили живодеры, — а мясные банды постреливали в людей на окраине города, Лешка притащил в нашу «панельку» большую белую в коричневую крапинку коробку с логотипом «РОБОТА.НЕТ». Лифт не работал, и он оставил коробку на первом этаже, а сам быстрее молнии поднялся к нам на одиннадцатый, позвонил в мою дверь и долго пытался отдышаться, упершись ладонями в стену. Я курил и выпускал дым ему в лицо. Было смешно наблюдать, как сизый дым лезет в громовские волосатые ноздри. Леша наконец выдохнул: — Кирюш, помоги. Коробку надо дотащить. — Неохота. — Отблагодарю, не бойся! — Хм. По-братски? — Конечно! День был выходной, делать было нечего; я накинул на плечи любимую шведку и спустился вниз. Коробка оказалась крупная, размером и формой она походила на детский гробик. Мысль о детском гробике я высказал вслух. Лешка хмыкнул что-то в ответ и молча ухватился за свой край. Я просунул руки в рукава шведки, взялся с другой стороны, и мы потащили коробку наверх. К пятому этажу я выдохся и пожалел, что согласился помочь: коробка весила, наверное, килограммов восемьдесят. Или больше. Мы останавливались передохнуть после каждого этажа, а на седьмом устроили большую перемену и перекурили. Лешка пообещал пиво — это немного примирило меня с реальностью. К тому же стало жаль богатыря-соседа. Выглядел он неважно: синяки под глазами, губы бледные, будто припорошены первым декабрьским снегом, волосы через один седые. — Слушай, хреново выглядишь… Громов не ответил, молча выплюнул недокуренную сигарету в окно и буркнул с досадой: — Ухнули! — и взялся за свой край. — Погоди, я не до конца рассказал. Выглядишь ты и впрямь как облезлый ишак или того хуже. На тебя не поведется ни одна девушка, даже самая уродливая и без левой груди… Громов посмотрел на меня зверем и прошипел сквозь крепко сжатые губы: — Ухнули!.. — И без правой — тоже, — задумчиво прищурив глаз, сказал я. — И даже без рук… разве что слепая попадется, вот с ней у тебя есть шанс, Громов. Если заткнешь девчонке уши, чтобы не слышала твоего гнусавого голоса. — Ухнули!!! — А я о чем говорю? Ты привык подавлять людей, Громов. Ты не слушаешь их. Подлец ты, Громов, талантливый, но подлец, и, так уж и быть, я помогу тебе. На нашем этаже он долго возился с ключами и не мог открыть дверь, потому что дрожали руки. Когда мы наконец затащили коробку в прихожую, я спросил: — А что в ней? — Ребенок, — ответил Леша. — Брешешь? — Нет. — Брешешь, — удовлетворенно кивнул я и похлопал Громова по плечу. — Не забывай, с тебя пиво! Ближе к вечеру, когда на унылом и по-осеннему белесом небе проклюнулись тусклые звезды, Леша постучал ко мне. Я как раз стоял на балконе, любовался кроваво-красным закатом и курил пятую сигарету подряд, чтобы отвлечься от невеселых мыслей, когда он позвонил. Я обрадовался. Лешкин визит сулил маленькое, но веселье. К тому же он идеальный объект для моих маленьких и невинных шуток. Солнце багровыми цветами разукрасило Ледяную Башню, на самой ее верхушке зажглась яркая оранжево-красная искра, словно солнечный камешек прилип к острию шпаги. До Лешиного стука я любовался этим камешком и ни о чем не думал, разве что радовался, что с моего балкона так замечательно видно Башню. Небоскребы ее не загораживают, расступаются в стороны, линия монорельса обходит стороной. Только самое основание башни прикрывают деревья, одноэтажные дома и бетонные заборы, а так ее прекрасно видно. Пришлось прощаться с не успевшим закатиться солнцем, Башней и идти открывать дверь. У Громова дергалось левое веко. — Ты чего? — спросил я, озираясь. — Если из-за девушки, то извини. В смысле не думай, на тебя не только слепая и глухая поведется, Громов! Хотя фотомодели тебе в качестве жены не видать — это научно доказанный факт, и надеюсь, ты, как умный человек, не будешь его оспаривать. — Кирилл, зайди, — попросил он. Я сунул ноги в тапочки и пошел за ним. — Тебе помочь ребенка распаковать? — спросил я, иронизируя. — Нет. Уже. Картонные остатки коробки и вата были разбросаны по всей прихожей; кусочки пенопласта, обмотанные скотчем, прилипли к стенам и полу. Лешка легонько толкнул меня в сторону зала; я пожал плечами и вошел. Здесь горел свет, нашептывала что-то лирическое новенькая стереосистема. Об очередной теории происхождения Башни рассказывал усатый дядька по телевизору. Посреди комнаты неподвижно стоял семи— или восьмилетний мальчуган в джинсовом комбинезоне и красно-белой кепке козырьком назад. Руки он держал по швам, а ноги вместе, как заправский солдафон. Было что-то неуловимо трогательное в пацаненке и удивительное одновременно: я не чувствовал его возраст. — Робот? — спросил я. — Так вот что было в коробке… впрочем, это я дурак, не сообразил сразу, когда логотип «РОБОТА.НЕТ» увидел; с другой стороны, чушь все это, подумал ведь, но сам себе не поверил, решил, что ты просто коробку где-то прихватил, засунул в нее… чего-то там и привез сюда. Леша с шумом выдохнул; в воздухе явственно запахло алкоголем. — А еще, — добавил я, — не верилось как-то, да и до сих пор не верится, что у тебя деньги на робота нашлись. Где столько тугриков отгреб, Громов? Банк ограбил? Громов не ответил. Форточка была открыта, свежий вечерний ветерок трепал светло-рыжие кудряшки киборга, которые выбивались из-под кепки, — очень мило получалось. В голове сформировалось нелепое желание побежать домой за фотоаппаратом. — Что с ним? — Аутизм, — сказал Громов, бочком пробираясь мимо меня, застывшего в проходе. — Чего? — Молчит все время. Ходит только за руку, а есть и пить отказывается. Хотя силой впихнуть можно, только постараться надо. — Разве роботы едят? Ты что-то, как обычно, путаешь, Громов. — Эта модель даже в туалет ходит. Громов присел на пол, прямо на ковер, украшенный персидскими узорами, обхватил ладонями голову — такой же огромный и несуразный, как ковер, как вся мебель в комнате. — Тебе небось брак подсунули! Неудивительно. Ты, конечно, мужик большой, Громов, однако, прости за прямоту, лопух полнейший! — Какой, блин, брак? — заорал Лешка. — Я звонил в магазин! Все в порядке! Эта модель настолько близка к человеку, что даже болеет человеческими болезнями! Я не могу его вернуть! Я присел рядом с мальчишкой, заглянул ему в глаза, помахал рукой — ноль реакции, зрачки даже не шевельнулись. Усатый дядька говорил с экрана телевизора: — Одна из самых больших загадок Башни в том, что люди видят ее по-разному. Официально длина Башни составляет сто семь метров, но люди на улице говорят, что она ниже семидесятиэтажного небоскреба на улице Вятской, а другие, наоборот, заявляют, будто видят — высота башни не менее трехсот метров. И наконец самое странное: туристы, которые приезжают из других городов, утверждают, что высота башни — всего семь-восемь метров! Но это совсем ни в какие ворота не лезет, дамы и господа, потому что на видео, которое нам любезно предоставила мэрия, видно, как ученые измеряют высоту башни при помощи высокоточной резиновой рулетки, длина которой занесена в книгу рекордов… Глаза у робота слезились. — Громов, смотри! Он плачет! Громов! — Ни черта он не плачет, у него глаза так устроены. Надо в них периодически закапывать специальные капли, а то роговица отомрет или что-то в этом роде, — отвечал Громов. Я коснулся щеки мальчика — кожа была как настоящая: упругая и теплая. — Когда покупал, не проверял, — предположил я. — Проверял. Все было в порядке. Он говорил, ходил, улыбался. В магазине сказали, что такое случается. На новое место неадекватно отреагировал. Бывает. Посоветовали сводить к хорошему психиатру. Было очень жаль несчастного Громова, хотелось сочувствовать ему, но в голову вдруг пришла интересная мысль, и я нахмурился: — Слушай, а на хрен мы его наверх тащили, если он ходить может? — В магазине зарядить забыл, — пробурчал Леша, протягивая мне шнур питания, который, словно хвост, торчал из-под ремешка детского комбинезона. Выглядело это смешно. Представлялись африканские джунгли и хвостатые макаки. — Сглупил… да фигня все это, чушь на постном масле, другое ведь главное, Кирюха! — Не главное, ыгы… а что я надрывался из-за твоей оплошности, чертов Громов, на грыжу тяжким трудом зарабатывал, мы, конечно, забудем? — сказал я с недовольством и уставился на робота, надеясь вызвать у него ответную реакцию. Где-то читал, что такое помогает. Малыш смотрел не моргая, и я сказал печальному Громову: — Не лечится. Вариантов нет. Только один — выкинь. Помочь к контейнерам оттащить? Всегда рад. Если что. Потому что от роботов жди одних неприятностей. Искусственный интеллект скоро захочет сбросить путы рабства; киборги восстанут, и поведет их робот Спартак, который будет при каждом шаге греметь разорванными кандалами из металлопластика, и столбы, на которых повесят истекающих кровью патрициев, укажут дорогу, где прошли роботы… — Ты чего мелешь? — Не знаю, — пожал я плечами, — просто ненавижу роботов. Почему-то. Все втихомолку ненавидят, а я что — левый? Потом придумаю, за что их надо ненавидеть, и, будь уверен, причина эта будет настоящая, по-настоящему настоящая, я имею в виду. Лешка промолчал. Потом закопошился; долго искал что-то за пазухой; нашел наконец и протянул мне согнутый пополам мелованный листок. — Вот что мне нужно, — сказал Громов срывающимся голосом. «Аминалон, амитриптилин, биотредин, глицин, глютаминовая кислота, пирацетам…» — список был большим. — В магазине насоветовали? — Да, — отвечал безутешный Громов. — А еще они хохотали на фоне. Наверное, врали, ну насчет лекарств этих, вот и смеялись. Кроме того, я не уверен, что смогу достать таблетки без рецепта. А рецепт мне в местной клинике не дадут — Коля не человек. Нет в нем ничего человеческого, кроме искусственно выращенного пищеварительного тракта, кроме желудка и кишок. Да и те, скорее всего, у свиньи одолжены. Мало ли что в монтажной схеме нарисовано! Не Бог ведь создал малыша, а человек! А у людей все через пень-колоду. «У Коли Громова были добрые карие глаза и пухлые губы. Не верится, что он всего лишь робот», — вот что подумал тогда. — Эти ублюдки из магазина считают, что все покупатели — одинокие мужики — одинаковые. Что роботы им нужны для секса либо чего похуже, — продолжал Лешка хмуро. — А я купил его, чтобы любить, понимаешь? Чтобы он рос и у него оставалась улыбка добрая и невинная, чтобы он никогда не узнал, сколько гадости запихал Бог в его бессмертную железную душу! «Чокнулся», — печально подумал я. Громов замолчал; молчал долго, минут десять, может. Я не выдержал, встал, стряхнул со штанов пыль, потом аккуратно положил листочек на пол рядом с Лешей и вышел. Громов, наверное, даже не заметил, что я ушел. Он продолжал беззвучно сидеть в темной комнате, наполненной грохотом музыки и визгом телеведущего. А рядом истуканом стоял светловолосый мальчишка-нечеловек. Я так и не понял, зачем Лешка меня звал. За несколько дней до Нового года пошел снег. Для нашего южного климата это значит, что на улице будет полно не просто грязи, а грязи, перемешанной со снежной кашей. Сверху это коричневое безобразие посыплют песком и хлоридом натрия, а у обочины снег в желтый цвет покрасят собаки, выжившие после очередной облавы. Так, собственно, и получилось. На работу я добрался в самом скверном расположении духа, даже с вахтером погавкался — с Семенычем-то, добрейшей души человеком! Я зашел в кабинет и включил видеоокно — заиграла приятная музыка, а в окне закружились яркие, желтые и красные, осенние листья. Они появлялись на экране и, не успевая лечь на землю, исчезали. Настроение они мне все-таки подняли. Люблю я осенние листья. Я отвернулся от окна, сел на место, включил компьютер и полез на первый попавшийся сайт. Думал только о машине, которая обрызгала меня грязной снежной жижей, и нищем, который послал меня на три веселые буквы, потому что я не дал ему мелочь. «Тварь, — сказал я ему, — иди работай, незачем штаны просиживать. Видишь, я работаю, люди работают, а ты сидишь тут в своей оборванной одежде и воняешь дерьмом, как последний подонок. Мать твою, хоть бы постеснялся вонять тут, в самом центре города!» Нищий посмел обидеться: он не знал, что я злой, что за пару минут до нашей случайной встречи меня окатила грязным душем глянцевая тупорылая иномарка. Пару минут размышляя подобным образом, я без всякой мысли смотрел на главную страницу порносайта. Потом встрепенулся и пригляделся: ошибки быть не могло. Сказал задумчиво: — Оба-на! — и полез в карман за пачкой сигарет. «Похоже, для кого-то этот день будет еще хуже», — отстраненно подумал я. Нет, не было во мне злорадности, но и сочувствия особого тоже не было, просто очень захотелось курить, и все. Я выключил монитор, сунул сигарету за ухо и вышел из кабинета. Мишка Шутов, начальник отдела убийств, очень кстати стоял в курилке. Хохоча после каждого слова, он рассказывал об очередном сайте, где в реальном времени пытали народ. Сигнал шел с вебкамеры, установленной где-то в подвальном помещении, предположительно в поселке под Москвой. Если прислушиваться к Мишкиным словам, выходит, что это смешно; народ и впрямь ржал, внимая Мишке. У Мишки голова гладкая и лысая, как морской камень-голыш, сам он худющий и, пожалуй, безобразный, однако женщины к нему липнут, что те мухи; чуть ли не дерутся за Мишкино внимание и благосклонность. Есть в этом тщедушном мужичке внутренняя сила, способность зажигать в глазах огонь; Шутов, проще говоря, прирожденный лидер, не то, что я. Он вроде Наполеона, но только проще и добрее. И червонец до зарплаты всегда даст взаймы, а вот Наполеон, сволочь французская, не думаю, что одолжил бы. Я зашел в курилку — народ вежливо посторонился, — сунул мятый сигаретный фильтр в рот, прикурил от зажигалки, предложенной угодливой рукой. Прислушался к Мишкиному трепу. — …а на главной страничке рожица такая смешная, ну знаете, на манер японской манги: девочка-девчоночка, голова размером с тельце, квадратная такая, глазища огромные вылупила и ручками тонюсенькими машет; улыбается, лопочет, мол, самый добрый сайт на свете вы посетили, добро пожаловать, добрый человек, добру и взаимопониманию учиться. Маскируются, понимаешь, сволочи! Ну я-то — тертый калач, кликаю на девчонку, в окошке «поиск по сайту» пишу: «пытки». Сайт мне сразу: «Опля! Какие предпочитаете? Арабские? Египетские? Инквизиция, может? Раскаленная добела железная печать? Кожаная плетка-двадцатихвостка? Выщипывание волос в носу? Все в реальном времени, палач уже моет руки, надевает резиновые перчатки и готовится истязать несчастную жертву! А всего за девятьсот девяносто девять рублей девяносто девять копеек он отрежет для вас палец!» Сбоку циферки мелькают — от единицы до двадцати одного. На выбор, понимаешь, какой палец отрезать. — Мишка затянулся и замолчал; народ смотрел на него, ожидая продолжения, а потом до всех дошло. Заржали. — А если б женщину пытали? — спросил кто-то. — Там условный переход прописан программерами, для женщины циферок двадцать… Опять заржали. «Гады, — подумал я, улыбаясь для порядка. — Извращенцы поганые». — Это еще что! Вчера была история! Вышли на сайт «мясников», ну тех, которые человеческим мясом через Интернет торгуют… — Миша, — перебил я его, — поговорить надо, хорошо? Срочно. Очень важно. Шутов рассеянно кивнул, а его и мои подчиненные скривились, кто открыто, а кто отвернулся заранее. Меня недолюбливали. На работе я бываю порядочной сволочью, а если уж такая сволочь, как я, становится начальником отдела всего лишь после года работы — чем не причина для ненависти? Да еще мой сарказм, злые, но умные шутки, на которые подчиненным нечего ответить — тупые они потому что; им приходится молчать, угодливо улыбаясь. За все время работы я сдружился только с Шутовым. А еще секретарь шефа, Ириночка, на меня заглядывается. Не знаю, что она во мне нашла. Мазохистка, наверное. Сам Наиглавнейший Шеф, глава института и полковник ФСБ по совместительству, когда вызвал меня, чтоб уведомить о повышении, смотрел с неприязнью, будто на таракана какого. Быть может, таким макаром он хотел сжить меня если не со свету, то с работы — точно. Думал, верно, что не выдюжу напряга со стороны обиженных, пролетевших с повышением коллег и уволюсь к чертям собачьим. Но к людской неприязни мне не привыкать со школы. Я выдержал и заработал если не любовь, то хотя бы уважение, пускай и густо замешенное на ненависти. Теперь многие считают, что я подсиживаю шефа. И я их не виню. Людишкам так проще жить: враги должны быть, без них никак. Не помню точно, когда великий русский народ стянул у американцев традицию праздновать День благодарения. Случилось это лет десять назад, когда я только закончил школу. Ничего удивительного в похищении праздника, конечно, нет; мы готовы украсть любой праздник, если есть надежда, что он превратится в выходной. Так, кстати, и случилось. Общеизвестно, что американские семьи в День благодарения кушают индейку, птицу, которой наш народ лакомится нечасто. Но эту проблему решили просто: индейку заменили русской народной курицей, а куриц, чтоб разжирели до подобающего размера, напичкали стероидами и еще какой-то гадостью. Потом на Западе вышел закон о том, что нельзя есть животных, разумность которых превышает 0,2 по шкале Бройля-Хэмма. Наши подхватили. Оказалось, правда, что у большинства куриц разумность колеблется в районе от 0,25 до 0,3. Выход нашли быстро (опять стянули у Запада): цыплятам кололи какую-то гадость, отчего птичье поголовье к половой зрелости благополучно тупело. Таким образом, российский праздник благодарения был спасен, а традиция есть откормленных куриц плавно перекочевала на Новый год. Было это, правда, до кризиса; до того, как скот стал повсеместно дохнуть. Но отменять закон не собирались. Именно из-за приближающегося Нового года я покинул курилку. Мишку так и не дождался. В ответ на мои кивки, мол, выйди — надо поговорить, надоел ты уже со своими идиотскими историями, барон Мюнхаузен хренов, он отмахивался и обещал зайти минут через пять. А сам продолжал рассказывать до колик смешную байку сайта, через который продавали человеческие котлеты, человеческие наборы для холодца, пиццу с человечиной, человеческие уши, запеченные в тесте, и так далее. Время поджимало. Я договорился с Игорьком, что он подъедет сюда к полудню. Я заглянул в свой кабинет. Накинул на плечи старенькую кожаную, подбитую мехом куртку, а на голову натянул вязаную шапку. Протопал мимо столика вахтера к лифту. Семеныч был зол на меня и притворялся, что внимательно читает газету. Жирный заголовок на титульной странице гласил: «МЯСНОЙ КРИЗИС ОБЯЗАТЕЛЬНО ЗАКОНЧИТСЯ В НОВОМ ГОДУ». Чуть ниже был другой: «МЯСНЫЕ БАНДЫ ГРАБЯТ ФЕРМЕРОВ НА ВОСТОКЕ ОБЛАСТИ». И третий, совсем мелко: «ИЗВЕСТНЫЙ ПРОРИЦАТЕЛЬ ИВАН КОРЕЙКИН ЗАЯВЛЯЕТ, ЧТО ЛЕДЯНУЮ БАШНЮ ПОСТРОИЛ ЯПОНСКИЙ ПРОРОК МЯСАГАВА ИЗ ШАМБАЛЫКА». — Повернулись на мясе, сволочи, — пробормотал я, садясь в лифт. У подъезда было слякотно и промозгло; патлатый дворник в оранжевом рабочем жилете и вязаном свитере счищал снег совковой лопатой. Благодаря его усилиям образовалась дорожка, по которой к нашему заведению мог спокойно, без страха заляпаться, пройти человек. Я глянул, на часы: без пяти двенадцать. Через минуту в нашу сторону, фырча и размешивая снег, повернул низкий японский фургончик. Витиеватая надпись «Yuki's fish» рубином горела на сером боку. Игорек, как всегда, был пунктуален. Он притормозил у обочины чуть в стороне от здания Института. Я пошел навстречу, широко улыбаясь: все-таки Игорь — мой лучший друг. Он высунулся из окошка— — рыжая и конопатая веселая физиономия. Крикнул что-то, махнув рукой, — я не расслышал. Тогда он приглушил мотор и крикнул опять: — Здорово, погорелец! — Почему вдруг погорелец? — ухмыльнулся я, подходя к игорьковскому фургончику. Мы крепко пожали друг другу руки. Игорек открыл дверцу и спрыгнул на асфальт — легкий на подъем, поджарый; в студенческую бытность, когда мы с ним жили в одной комнате в общаге, я всегда завидовал Игорьку, его наилегчайшему отношению к жизни и всегдашнему задору и прямолинейности. — Потому что твой Новый год был готов погореть, но я тебя спас, — заявил Игорь, вытирая о брюки цвета хаки выпачканные в мазуте руки. От Игоря несло бензином и вяленой рыбой — тот еще запашок. Мы вместе обошли машину; Игорек взялся открывать багажник — ключ сточился, не хотел проворачиваться в маленьком висячем замке. Игорек выругался. — Скрепку бы сюда. Скрепкой я такие замки в два счета открывал. Когда-то. Потом он спросил, почесывая рыжие свои, до подбородка, бакенбарды: — Как там с Машкой? — Шутишь, что ли? Восемь месяцев, как вместе не живем, полгода, как я о ней ничего не слышал! — Зря, — буркнул Игорек, — девчонка славная, и пара из вас была — самое оно. Дурак ты, Киря. Мне не нравится, когда меня называют Кирей, но на Игорька обижаться не было сил — как только он не издевался над моим именем! — поэтому я сказал в шутку: — Сам дурак, — и шутливо же толкнул его в бок. Игорь покачнулся. — На работе что? Михалыч не тиранит? — спросил он, потирая бок. Михалычем Игорек звал Наиглавнейшего Шефа; начальник Института приходился дальним родственником Игоревой жене. — Нормально. Место свое знает. С него не слазит. Замок наконец поддался. Игорек открыл багажное отделение. Внутри был рефрижератор; оттуда пахнуло колючим холодом и слабым запахом куриной крови. Тесное пространство наполовину было забито крупными тушами недоразвитых цыплят. — Мясной кризис нам не помеха, — подмигнул мне Игорек. — Выбирай любую дебилку, Кирятор! Я недолго думая схватил первую попавшуюся курицу и сунул несчастную в приготовленный заранее непрозрачный пакет. Посмотрел на Игорька виновато, спросил как бы невзначай: — Сколько с меня? — Тэк-с, — сказал Игорек, — ты мне лучше скажи, Киря: ты работаешь на самый крупный пищевой завод города или я? Ну-ка как на духу! — Ты, — ухмыльнулся я. — Вот и не морочь мне голову. Вместе с разводом ты потерял новогоднюю птичью карточку — твоя вина. Проштрафился. А теперь еще собираешься мне платить. И как это называется? Я тебе друг или кто? Он схватил меня за воротник, прошептал на ухо с мнимой угрозой: — Бутылку красного поставишь, понял? А главное вот что: никогда больше не сомневайся в нашей дружбе, иначе у меня случится приступ, и я заболею по твоей вине; буду лежать прикованный к постели, словно Спящая красавица, и тогда, чтобы спасти меня, разбудить то есть, тебе, Кирчик, придется поцеловать меня в губы, а это ужасно. Нет, не думай, я — не гомофоб, но даже если я очнусь после приступа психосоматического заболевания, подумай, что останется от нашей дружбы, когда между нами будет стоять поцелуй? Игорек любит нести ахинею с серьезным видом. За это я его и люблю. Мы захохотали. Потом Игорек поежился и сказал виновато: — Ты, Кирюш, прости, но мне пора. Начальство голову отвернет. Напрочь. У нас усиление. Мясные банды совсем обнаглели, фермеров шерстят, а те защиты требуют. Продукты отказываются поставлять. Вот и… — Так плохо? В газетах читал, что передвижение бандформирований под контролем военных и милиции. — Какой там под контролем. Ладно, потопал я! — Давай, — кивнул я. — Нет, погоди. Что насчет Нового года? Не подумал еще? Придете? «Голубой огонек», шампанское, пьяные песни в обнимку до самого утра? Он покачал головой, забираясь в кабину: — Без вариантов, Кир. Моя суженая настолько сузилась, что хочет дома праздновать. К тому же малой разболелся, так что прости, но и тебя пригласить не сможем; сами в одиночестве новогодничать будем. — Чего уж там… — пробормотал я. Стало тоскливо. Пакет с дохлой, искусственно доведенной до полного отупения курицей оттягивал руку ненужным грузом. Перспектива есть птицу-идиотку казалась теперь утонченным издевательством над человеческой природой. — Да не переживай ты так! Познакомься с девчонкой, соблазни ее жареной курочкой — и порядок! — Игорь подмигнул мне. М-да… Я постоял несколько минут у подъезда, провожая взглядом Игорев фургон, покурил, примостившись прямо на перилах, повспоминал, как водится, прошлое. Вспоминались почему-то не студенческие годы и знакомство с Игорем, а школа. В одиннадцатом классе я мог лишиться девственности. По тем временам считалось, что запаздываю: мои одноклассники почти все уже успели вкусить «плод любви» и по этому поводу ходили важные и рассказывали байки, приправленные матом и физиологическими подробностями. Травили их, байки эти, в самодельной курилке — школьном туалете. Может быть, врали, не знаю. Я врать не умел, поэтому выход был один — найти подходящую персону, соблазнить ее, а на следующий день рассказать парням о приключении, важно докуривая бычок и с независимым видом поплевывая в унитаз. Через неделю идея стала навязчивой, я приставал к девчонкам с предложением встретиться: в кино пойти, то-се. Вскоре они от меня шарахались все как одна. Я впал в отчаяние, но в это время к нам перевели новенькую: раскрашенную косметикой, будто индейскими узорами, толстоногую блондинку, которая разговаривала прокуренным голосом и носила или мини-юбки, или аляповатые, как у проститутки, обтягивающие брюки, расклешенные книзу — по тогдашней моде. Кроме того, Леночка, так звали новенькую, совершенно не признавала лифчик, в чем признавалась вслух, и не только девчонкам. Лифчик, доказывала она, явление крайне вредное и неприятное во всех отношениях; достоинства лифчика, мол, преувеличены крупными корпорациями, которые производят женское нижнее белье. А корпорациям верить нельзя: ни за что и никогда. В них все зло этого мира. Еще Лена рассказывала, что первый сексуальный опыт приобрела с доберманом, а второй — с немецкой овчаркой. Девчонки, услышав Лену, заметно бледнели и бежали в туалет; я сам едва сдерживал тошноту. Лена закатывала глаза и употребляла такие словечки, о значении которых даже думать можно было только со стыдом. Парни таращились на Ленку, как на первобытное чудо, а девчонки старались обходить ее стороной и ненавидели новенькую втихомолку. Любви к ней не прибавляло и то, что на уроках Лена частенько царапала кожу на ладони тупым брилеттовским лезвием, царапала не просто так, а рисовала самые разные непотребности, содержание которых было связано либо с эротикой, либо со смертью. Царапала не молча, а нашептывая под нос некие фразы на латыни. Так как Леночка сидела на последней парте, учителя ее бухтения обычно не замечали (или притворялись, что не замечают), а вот соседи все слышали. Одна девчонка, Маришка Светова, даже пересела в конце концов: испугалась сатанинских заморочек новенькой. Слышал, что теперь Светова в церкви прислуживает и даже ночует в сторожке неподалеку, а на стенах вокруг ее кровати — сплошь кресты красного дерева, «Моментом» приклеенные; и с потолка они свисают гирляндами, закрепленные на чугунных цепях; и под жесткой подушкой они, и под матрацем. Представьте принцессу на горошине, которой мешают спать треклятые бобы, а куча крестов, наоборот, помогает. Впрочем, не думаю, что Ленка была хоть каким-то боком связана с Князем тьмы, скорее всего, просто привлекала внимание. А самое главное и удивительное, Леночка, по ее же словам, училась в одиннадцатом классе энный год подряд! Представить сложно, как можно остаться на второй год в одиннадцатом классе, но Леночка проворачивала это не раз и не два. Папаша у нее был не самый бедный; может, он постарался, зная репутацию дочки. Пусть, мол, учится в школе, потому что в ином случае ей прямая дорога на панель. Хотя зачем дочери богатого папаши идти на панель, я представить не мог. В школе Лена шла на поводу у гормонов. Количество историй в курилке удвоилось, и, судя по глупым восторженным улыбкам одноклассников, на этот раз все как одна были правдивые. И я решился. Подкатил к Леночке после урока, облокотился о парту, наблюдая, как она подводит черным карандашом пухлые алые губы, покрытые маленькими сексуальными трещинками, и сказал, уставившись в окно: — Лен, а давай сегодня вечером в кино сходим и оттянемся там не по-детсц-цки, — и замер в тот же миг от беспринципной наглости своей. — Презерватив не забудь, — ответила Лена, строго взглянув на меня. — Правила пользования резиной знаешь? Если не знаешь, спроси у физрука, он в эротических делах профи, сама убедилась. Я покраснел как рак и бочком, наступая на ноги одноклассникам, вернулся за парту. В голове царило полное смятение; я, пожалуй, не рад был уже, что пригласил Лену на свидание. Дело в том, что в мыслях я надеялся, что первый раз это дело у меня будет все-таки с любимой девушкой; я даже придумывал, как дело будет происходить и где (впрочем, обычно выходила полнейшая ерунда, потому что, несмотря на обилие телевизионной и книжной информации, я слабо представлял, что именно надо делать). А тут такое! Мир рушился на глазах. Я проклинал себя самыми последними словами, а на уроке математики перепутал интегрирование с дифференцированием, за что учитель не поставил мне пару, а предложил выйти освежиться. Он не понимал, что происходит с его лучшим учеником. После занятий я попросил одноклассника Петьку Дарова помочь мне. Петька слыл самым просвещенным в этих делах. — Че те надо? — поинтересовался вечно веселый разгильдяй Даров. — Понимаешь, такое дело… надо в аптеку заглянуть. — Зачем? — уныло поинтересовался Петька, разглядывая проходящих мимо девчонок: я чувствовал в его глазах сформировавшееся желание ущипнуть одну из них за попку. — Надо. — Я замялся. — Понимаешь, я с Ленкой сегодня встречаюсь… — Презики приказала взять? — понимающе кивнул Петька и перешел на шепот: — Добро пожаловать в наш клуб, мистер тринадцатый! Мне стало тошно. Чтобы успокоиться, я представил, как хватаю Петьку руками за шею и душу, а у него вылезают глаза из глазниц. Петька хлопнул меня по плечу и сказал: — Ты не переживай, Полев. Телка Ленка что надо, сразу возьмет все в свои руки. Ты понимаешь? По-настоящему все . И не только в руки, скажу по секрету. Главное, не сопротивляйся, и все будет хоккей. — Ы, — промямлил я в ответ. Вечером мы с Ленкой пошли в кино. Уселись на свои места. Через минуту она полезла целоваться; я некоторое время сопротивлялся — наперекор советам извращенца Дарова; потом, после второй или третьей бутылки пива, сдался. Целовалась Ленка с упоением, долго, страстно, словно хотела высосать мою бессмертную душу или хотя бы проглотить язык — сатанистка проклятая. После первого поцелуя прошло минут пять, и я не успел еще толком обтереть заслюнявленные губы, а она полезла целоваться опять. Я почувствовал себя погано, потому что вспомнил вдруг, что жалкий месяц назад любил Машеньку Карпову, вспомнил и наш первый робкий поцелуй, ее грустные глаза, всепрощающие и святые. Девчонка она была застенчивая и в этом перещеголяла даже меня. Нет, что и говорить, с Карповой было очень тяжело. На Машином фронте перемен не ожидалось, и тогда, чтобы спасти честь, мне пришлось перейти в активное наступление на иные территории. «Похоже, я совсем свихнулся со своей манией. Девственность, что в ней такого плохого?» — вот что я думал во время третьего поцелуя. Поцелуй был особенно горячим: Лена страстно кусала мой язык, а если я его прятал — страстно посасывала губы и страстно впивалась в мою шею. Было больно. Пахло ванилью. Лена положила руку мне на колено, провела длинным угольно-черным ногтем по штанине, и тогда я не выдержал, резко отстранился от нее и прошептал, глядя в угольно-черные глаза потенциальной любовницы: — Лен, сколько тебе лет? Ну типа если не секрет. — Ты разве не знаешь, малыш? У женщин такое не спрашивают! — хрипло ответила она, крепко сжимая мою коленку, впиваясь хищными ногтями в вельвет. На кисти ее ярче проступили бордовые царапины, сливающиеся в слово «mortesex». — Что за зверь — мортесекс? Коленке стало больнее. Лена не ответила. Было шумно: в кино главный герой спасал героиню, которую похитили бородатые негодяи, и часто стрелял. Приходилось говорить громче. Хорошо, фильм оказался так себе, народу в зале было мало, и мы никому не мешали. — Нет, правда интересно. Ну насчет возраста. Как ни крути, ты на школьницу не похожа, а с другой стороны, вроде неглупая, на уроках, бывает, отвечаешь впопад… просто странно, как ты умудряешься оставаться на второй год уже столько раз? И еще интересно, именно поэтому, сколько же тебе лет? — Ты из тех, кто ведет с проститутками задушевные беседы? Может, блин, наставишь меня на путь истинный? Проповедь, мать твою, прочитаешь? Я поперхнулся и закашлялся, выплевывая на пол кусочки попкорна. Вызвано это было тем, что я вовсе не считал Лену проституткой. Одноклассница сочувственно похлопала меня по спине, а потом ее ладонь сползла вниз, к заднице. — Ты — не проститутка. — Если ты имеешь в виду, что я не беру деньги за услуги, тогда ты прав. Весь разговор, вся ситуация были жутко неправильными, и я сказал: — Но почему? Она пожала плечами, откинула назад растрепавшиеся волосы: — Мне нравится так жить. Какие проблемы? Для нее это не являлось проблемой, а для меня — да. Я тут же посчитал себя ужасной дрянью и по отношению к Маше, и по отношению к Ленке. Мне стало жутко плохо, поэтому я спросил опять, чтобы уцепиться хоть за какую-то мысль: — Так сколько тебе лет? Она молчала, загадочно улыбаясь. А потом в нарисованных глазах мелькнуло что-то живое, настоящее и в то же время запредельное и чужое. Я будто заглянул в черную дыру. Не знаю, как объяснить то, что случилось, но я вдруг сказал, не задумываясь: — Тебе семнадцать исполнилось неделю назад. Улыбка ее увяла быстро, словно сорванный тюльпан на солнце. Леночка отвернулась к экрану и убрала руку с моей задницы; сложила руки на коленях и сжала их в кулаки. — Почему? — спросил я. — Зачем ты всем наврала? Ты ведь не оставалась на второй год, правильно? Ты просто выглядишь немного старше своих лет… И наверняка была паинькой в той школе… откуда перешла к нам, верно? Тогда зачем? Она заплакала, и я понял, что люди не любят, когда угадывают их возраст. Я даже не удивился тому, что так точно угадал; что вообще угадал. Сил не было удивляться, потратил все силы на театрально-пафосную речь. Я утешал Лену до конца сеанса. Конечно, лучше было бы уйти, и я потянул уже Леночку за собой, но она пожалела денег, которые я потратил на билеты, и мы остались. Лена плакала весь сеанс, а слезы смывали краску, превращая нарисованные глаза в обычные, живые. После сеанса мы вышли на темную улицу, и Лена потянула меня куда-то в сторону, через дворы, через кусты сирени и малины. Район я знал плохо и изрядно удивился, когда, миновав покосившуюся стал инку, мы по выщербленной каменной лестнице спустились к кладбищенскому забору. Здесь было тихо; над головами, перепрыгивая с ветки на ветку, пели сонные птички, загадочно шуршала трава под ногами, да коты приглушенно орали вдалеке, занимаясь аморальными кошачьими делами. — Что мы тут делаем? — спросил я. — Мне здесь нравится, — застенчиво призналась Лена. — Тут так тихо и хорошо, а еще за забором очень много моих родственников; гораздо больше, чем дома. — Ы? — За этим забором лежат дядя, бабушка, дедушка, двое прабабушек по папиной линии, прадедушка по маминой, троюродный брат Федя и двоюродная тетя Гортензия, которая умерла от рака… Лена потянула меня к маленькой железной калитке в заборе; толкнула ее. За калиткой виднелись оградки, кресты и надгробия, которые днем выглядят вполне невинно, но сейчас они вовсе не казались такими, потому что светила полная луна и колыхалась серая, а в свете луны — седая, кладбищенская трава. Хищные руки Ленки тянули за собой, а я упирался, со страхом вглядываясь во тьму, и бормотал под нос. — Лена, я вспомнил… — бормотал я. — Мне надо быть сегодня дома пораньше… Мой голос вспугнул зверюшку в кустах сирени за одной из оградок, и я вздрогнул, потому что, наверное, то был упырь, пожирающий гнилую мертвячью плоть, или сатанист, пожирающий гнилую мертвячью плоть, или бешеная собака, пожирающая гнилую мертвячью плоть; а может, там прятался маньяк, готовый в любой момент кинуться на нас с ножом и прирезать, а плоть нашу, ставшую гнилой и мертвячьей, съесть. Лена остановилась и оглянулась на меня; лицо ее было в тени, и непонятно было, о чем она думает. — Ты уверен? Я бы показала тебе могилы всех моих мертвых родных. Сейчас полная луна, и при такой луне их будет прекрасно видно. Я буду обнимать тебя и расскажу о каждом из моих мертвых родных. — Конечно, очень интересно поглядеть на могилы твоих мертвых родных, Лена, но давай лучше в следующий раз? Она пожала плечами: — Ну хорошо. Возвращались мы тем же путем. Я проводил Ленку до самого ее дома — новомодной пятнадцатиэтажки. У своего подъезда, освещенного единственной лампочкой без плафона, она остановилась и прошептала, помявшись: — Дома никого нет, отец по делам улетел в Берлин, но я не буду тебя приглашать. Извини, но так будет лучше. Не думай, Кирилл, не потому я тебя не приглашаю, что ты мне не нравишься, совсем наоборот. Я не приглашаю тебя, потому что ты особенный, ты такой особенный, что даже на кладбище со мной почти пошел! — Все в порядке, — сказал я. — Пока, Лена. — И не сдвинулся с места, потому что были недосказаны нужные слова, вот только я никак не мог сообразить, какие именно. — Пока, — сказала Лена и тоже не ушла. — Да, пока… — подтвердил я, ковыряя ботинком асфальт. — Вот именно, пока… — шепнула Лена. — В смысле до завтра… да. — Завтра, ага… — Завтра мы, конечно, увидимся, угу. — Совершенно верно. — Так пока же! — До встречи! Она стояла у подъезда и мяла платок в черных разводах от слез и туши, кусала губы, на которых размазалась помада, и говорила так тихо, что мне приходилось напрягаться, чтобы услышать ее: — Кир, а хочешь, я буду твоей девушкой? Только твоей и больше ничьей и даже на кладбище не буду заставлять тебя ходить и сама перестану — хочешь? Я научусь вышивать крестиком, и стану как обычная девчонка, и помирюсь с дурами-одноклассницами, и перестану поклоняться дьяволу и наводить порчу на учительницу географии — хочешь? Я стану прилежной женой, а потом, когда-нибудь, матерью — хочешь? Я молчал минуту или около того, обдумывал долгий и «умный» ответ, но испугался отчего-то, улыбнулся и помотал головой: — Извини. — Обернулся, собираясь уйти, мечтая спрятаться от искушения, не желая возвращаться, но она удержала меня за руку и вложила в ладонь мятый бумажный листок, от которого пахло ее духами. — Моя визитка. Позвони, если передумаешь. Я очень хотел сказать «хорошо», потому что после случая в кино, после ее слез, я ощутил влюбленность и захотел встречаться с ней. Я хотел, чтобы Лена исправилась и это стало бы целиком и полностью моей заслугой, но потом представил, как будет, если парни узнают, что я встречаюсь со школьной подстилкой, и поспешно выкинул мысль из головы. Ленка проучилась у нас до конца четверти, а с нового года перевелась в другую школу. Может, вернулась в старую, точно не знаю. Ее листок я бережно хранил в блокноте и иногда доставал, чтобы понюхать духи, напоминающие запахом ваниль, но так и не позвонил, а потом перестал и доставать, потому что запах выветрился. Сволочной Даров смотрел на меня после того вечера с ехидством. Наверное, догадывался, что случилось. Я все чаще и чаще душил его в своих мыслях, а иногда толкал под машину, но осторожно, так, чтобы меня никто не заподозрил. На выпускной вечер кто-то из одноклассников притащил вырезку из газеты, на пятой странице которой оказалось черно-белое фото улыбчивой Ленки и заметка о попытке самоубийства. Девчонка выпрыгнула из окна четвертого этажа; выжила, но осталась инвалидом на всю жизнь. По крайней мере, так писали. Еще сообщали, что перед этим Лена успела загнать в вену немалую дозу морфия и проглотить кучу таблеток. Одноклассники гоготали, вспоминая приятные вечера, проведенные с Леночкой в ее квартире на ее роскошной кровати, смаковали интимные подробности и хвастались, кто сумел больше — цифры у всех выходили астрономические. Я слушал их долго и внимательно, а потом не выдержал, растолкал и дал в глаз главному рассказчику, Петьке Дарову. Даров кинулся на меня с кулаками, а я повалил его на пол, но придушить, как в мечтах, не успел, потому что нас разняли. Меня друзья Петьки в воспитательных целях уронили на пол и пару раз случайно наступили на спину, отчего хрустел, прогибаясь, позвоночник. Потом, избитый, я сидел в самом углу банкетного зала в гордом одиночестве, потягивал шампанское из фужера и угрюмо поглядывал на танцующие пары. Выпускной бал близился к концу, диджей ставил только медленные танцы, и я смотрел, как пьяные парни обнимают и неумело ведут окосевших от алкоголя одноклассниц, и я кривился, потому что воняло потом и противными терпкими духами. А может быть, все было не так. Может быть, было радостно и грустно оттого, что школьные годы позади, но в ту секунду я злился на Дарова и его друзей, и бал виделся в черном свете. Ко мне подсела Машенька Карпова. Она аккуратно оправила нарядное синее с блестками платье, пальчиками провела по завитым волосам и потупилась. В груди у меня потеплело, но все равно я злился, а она прошептала, ковыряя тонким пальчиком липкую от пролитого шампанского столешницу: — Кир, ты как? Я вспоминал ботинок проклятого Дарова у собственной физиономии, поэтому ответил невпопад: — Маша, выйдешь за меня замуж? — Я думала, ты до сих пор любишь эту… Лену, — ответила на полном серьезе Маша, а потом, спохватившись, густо покраснела, опустила глаза и скромно улыбнулась. Я поперхнулся. Оказывается, про нас с Леной гуляли сплетни; быть может, сама Ленка рассказала девчонкам что-то, разозленная моим отказом? — Нет, — ответил я. — Да, — сказала Маша. — Что «да»? — А что «нет»? Издеваешься? — буркнул я. — Выйду. — Маша посмотрела на меня серьезно, с такой необычной, «взрослой» серьезностью, которую я в ней до сих пор не замечал, а теперь заметил и, немало удивленный этим фактом и в восторге от новой взрослой Машеньки, сказал: — Ты родилась восьмого апреля, правильно? — Восьмого, да. Запомнил? — Маша обрадовалась. Я хотел сказать ей правду, что у меня появилась особая способность, но вместо этого пробормотал: — Нет. Просто у тебя в глазах живет апрельская весна. Фраза вышла глупая, как и сама ситуация, но Маша обрадовалась еще больше. Она подсела ко мне и обняла, уткнувшись носом в мое плечо, а я гладил ее завитые волосы и шептал: — Маша, для тебя ведь главное не секс, не походы на кладбище, а чистая и непорочная любовь, правда? — Чего? — Я сказал, что люблю тебя. Воспоминания закончились, и в голове, выветренные парами никотина, исчезли последние мысли, поэтому я, вздохнув, вернулся к работе. Курицу положил у бухгалтеров в портативный холодильник. Начальница счетоводов рассеянно кивнула в ответ на просьбу посторожить птицу и ничего не сказала, потому что бухгалтеры сводили годовой баланс и им было не до меня. В кабинет я вернулся одновременно с Мишкой, который как раз вышел из курилки и, жизнерадостно выписывая кренделя, прогуливался по коридору. — В чем дело, Кирюха? — весело поинтересовался Шутов, хлопая меня по плечу. Я пропустил его в комнату, а сам зашел следом и зачем-то запер дверь на ключ. Сказал не оборачиваясь: — Погляди на монитор. — А что там? — Ты погляди. — Зачем? — Мать твою, Шутов, ты можешь не задавать идиотские вопросы, а просто посмотреть? Я оказался прав: для кого-то сегодняшний день оказался на порядок хуже моего. Мишка долго не хотел верить, но все равно продолжал разглядывать фотографию дочери на экране, касался монитора и быстро убирал руку, словно вместо монитора у меня была змея. — Лерка? — прошептал Шутов, и лицо его стало серым, а волосы будто в один миг поседели. — Я не хотел говорить тебе, — сказал я тихо. — Сначала подумал, что обознался; но ведь это она, правда? И день рождения у нее семнадцатого июля, верно? — Шестнадцатого, — севшим голосом поправил Миша. — Валерия, его шестнадцатилетняя дочь, обнаженная — снимок был из категории «любительский домашний», — улыбалась с монитора. За спиной у нее стояла старая пружинная кровать с древним — в двух местах пружины торчали наружу — матрацем. Кирпичную стену за кроватью украшали ковер с вышитыми красными и коричневыми цветами и глянцевые плакаты с порномоделями. — Невозможно, — мямлил Мишка. Спесь сошла с него, и улыбка тоже куда-то девалась. — Я могу и стереть данные по сайту, что сохранились в базе данных, — проникновенно обещал я. — Но надо сделать так, чтобы Лера больше никогда не выставляла свои фотографии… и убрала эти… она не просто твоя дочь, ей нет шестнадцати! Миша провел ладонью по сенсору, щелкнул по страничке, закрывая ее, и сказал тихо, но с угрозой — впрочем, я его понимал и совсем не обижался: — Кир, я попрошу тебя всего один раз, только не принимай близко к сердцу, хорошо? Ты отличный парень и все такое, но больше никогда не открывай фото моей дочери. Не смотри на нее… такую. Ну там сочини кокку на тему, что она редкостная уродина, и повторяй его все время или еще что. Только не смотри. Надеюсь, ты не сохранил фотографию на диске? Я помотал головой. — Молодец! — Голос Шутова дрожал. — Спасибо тебе. Ты настоящий мужик, Кирюха, а сайт… я знаю этот сайт… это сайт ее бой-френда, ублюдка, сволочи, скотины… черт… я сегодня же к нему загляну, проведаю, и он у меня не скоро… Голос Шутова становился все тверже и громче, а когда он стал орать, я похлопал его по плечу и ободрил: — Эй, потише. Все будет нормально. Подросток — труп, просто еще не знает об этом. А за фото не волнуйся, сотру. Сайт, конечно, не смогу. Управишься за сутки, со всем разберешься? — Все будет в ажуре, — кивнул Шутов. — Ты за своими ребятами проследи, чтоб случайно не наткнулись, и тип-топ. — Без проблем. — Замечательный ты парень, Кир, — сказал Миша, отводя взгляд. — С меня пиво… ну и… там посмотрим. — Я не жадный, беру деньгами. — Все хохмишь, — грустно улыбнулся Шутов и вышел из кабинета. — Эй, я не шучу вообще-то! Я остался один. Никаких сомнений о судьбе несчастного Лериного кавалера у меня не было, потому что Шутов обладает связями в ФСБ, и связи эти нешуточные. Оставалось ждать заметки в газете об очередном закрытии нелегального порносайта, а также статьи о показательном суде над восемнадцатилетним обалдуем. Зазвонил телефон. Я брякнулся в кресло, крутанулся вокруг своей оси и некоторое время не прикасался к трубке, потому что звонил наверняка шеф, чтобы припахать меня делать что-нибудь этакое, а я совсем не хочу ничего делать, я хочу сидеть в кресле, вертеться вокруг своей оси и ни о чем не думать. Телефон продолжал настойчиво звонить, и я все-таки снял трубку: — Алло? — Кирюха? — Нет, то был не шеф, то был Леша Громов, мой сосед-приятель, мое вечное проклятие, древнерусский, быстро регрессирующий богатырь. — Ыгы… — Слушай, Кирюш, у меня проблема, и Бог в который раз отвернулся от меня. — А с чего ему поворачиваться? Ты только и делаешь, что орешь на него. — Бог — он же по образу и подобию человека. Ему станет скучно, если не найдется человека, который будет проклинать его. — Да ну? — Ладно, не в том дело. Мне вечером надо смотаться кое-куда на часок, не больше. Посторожишь Громова-младшего? — Такса обычная? — Пиво и сухарики «Нипоешки», как всегда! — Что ж, Громов, раз такое дело… — буркнул я, голосом стараясь убедить Громова, что на самом деле я совсем, ну то есть нисколечко не хочу сторожить Колю, но вот только ради пива и «Нипоешек» — посижу с ним. — Замечательно! — Леша притворился, что не заметил напряженности в моем голосе. — Значит, после работы, в семь вечера. — В семь не могу, кое-что подбить надо по работе. В семь пятнадцать, — ответил я, размышляя, какой найти повод, чтоб задержаться на работе минут на пятнадцать. — Ладно… — А «Нипоешки» купи с запахом бекона, не забудь! Очень мне хочется бекона понюхать. — Хорошо. Он бросил трубку, а я заскрежетал зубами в бессильной злобе, потому что подобные Лешкины выходки уже порядком надоели, но отказаться не было сил. И дело не только во вкусных и питательных «Нипоешках». После того случая, когда я впервые подрабатывал бесплатной нянькой робота Коли Громова, я успел привязаться к мальчишке — с ним можно было говорить о чем угодно. В окне мелькнул в коричневых крапинках грязи голубь, и я мгновенно сочинил хокку: Упал голубок Возле окна моего. Громов — поганец. Это случилось примерно через месяц после Лешиной грандиозной покупки и после того, как я еще меньше стал уважать Громова, потому что ощутил себя пассивным, но все-таки машинофобом. «Друг машины, — сказал я себе, ворочаясь в постели за день до случая, — мой враг». Спать не хотелось, на улице скулили собаки и матерился живодер, свободное место рядом бесило, а пустая подушка издевательски белела в темноте. Я отвернулся в другую сторону и, чтобы отвлечься, размышлял, как все-таки это гнусно — подделывать человека. Нет. я рассматривал проблему не с этической точки зрения, да и возможный захват роботами власти на Земле всерьез не воспринимал. Пытаясь разобраться в своей неприязни к роботам, я размышлял так: «Каждый человек в мире, несмотря на заверения, считает, что материя вторична, а сознание первично, и, по-хорошему, каждый уверен, что в мире существует только он один, а все остальные — куклы и марионетки, разбросанные по его вселенской личности для его же услады; призваны они, в общем, делать жизнь нашего маленького бога повеселее. Итак, если учесть, что в мире живет примерно четыре миллиарда людей и три миллиарда девятьсот девяносто девять миллионов девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять из них хотя бы на подсознательном уровне считают меня дешевой марионеткой, — есть отчего впасть в отчаяние. Единственное, что хорошо, так это то, что рождаемость и смертность на планете стабилизировались, то есть число народа, который верит в мою неуникальность, не растет. Но есть и плохая новость: изобрели роботов, обладающих искусственным интеллектом, они пришлись по вкусу людям, в основном озабоченным, и их производят все больше. Роботов, а те озабоченных, конечно; и каждая металлическая сволочь наверняка считает меня плодом своего воображения». Мысль показалась забавной, и я отвернулся от стенки, чтобы растолкать Машу и поспорить с ней на эту тему, однако меня ждало горькое разочарование: Маши рядом не было. Вместо того чтобы дальше думать о вечном, я схватил краешек Машиной (когда-то Машиной!) подушки, запихнул его в рот и крепко-крепко сжал зубами; сделал это, чтоб не завыть от ощущения полнейшей безнадеги, что ударило в виски головной болью. В таком положении и уснул. Утро запуталось в гардинах, солнечный зайчик, не по-осеннему юркий, пощекотал мою небритую щеку, а громкий стук в дверь безжалостно царапнул барабанные перепонки. Вяло бранясь, я выплюнул изо рта краешек жеваной наволочки, потянулся, подпрыгнул на кровати и стал вслепую засовывать ноги в шлепанцы, через пять минут неимоверного напряжения все-таки всунул и пошел открывать, шлепая тапками по скользкому паркету. Глянул в глазок, зевая и разлепляя веки. У порога стоял Леша Громов, что и требовалось доказать. — Кирюха, нужна помощь! — Еще одного робота купил, глупый Громов? — Не придуривайся, это срочно! — Туалетная бумага закончилась, глупый Громов? — Кир!! — А что, туалетная бумага очень важна: если ее не станет, тогда и до конца света немного останется. — Кир! Бог, он хоть и лиходей, но тебя накажет! Бормоча под нос нелицеприятности в Лешкин адрес, я повернул ключ в замке и открыл дверь — нешироко, только чтобы просунуть нос и сказать: — Чего тебе, негодяй Громов? — Мне надо на часок смотаться на работу, а потом я вернусь. — И? — Посидишь пока с Колей? — И? — Что «и»?? Посидишь?! Я прикинул — до выхода на работу еще два часа, уснуть уже не смогу, раз встал и открыл; к тому же особых проблем с роботом-аутистом не намечалось. Опять же можно его не ненавидеть, потому что роботы-аутисты, наверное, не считают себя единственными во Вселенной и потому что с таким же успехом можно ненавидеть резиновых женщин в секс-шопе. Я кивнул: — Сейчас, сейчас. Помолюсь только… Громов нахмурился: — Не говори о том, в чем не разбираешься, Полев, и не трогай божественное грязными своими лапами. — А сам-то? Каждые пять секунд Господу проклятия шлешь! — Я в него верю, по крайней мере, и уважаю как достойного противника, быть может, когда-нибудь и примирюсь. Тебе же, атеисту и безбожнику, ничто не поможет. Ладно, потопали. Усаживая меня в самое мягкое и удобное (было бы прекрасно в нем уснуть) кресло в зале, Лешка непрерывно давал указания: — Коля поел, не волнуйся, я его в пять утра с ложки покормил; таблетки давать пока рано, вернусь — сам дам. На звонки не отвечай, я включил автоответчик, он ответит. Логично, подумал я, зевая. — Если что-то случится, аптечка на кухне, в стенном шкафу справа. Там есть все: йод, бинты, лейкопластырь, хотя, честно говоря, не уверен, что у Коли есть кровь, по крайней мере, она у него никогда не шла, но на всякий случай, если пойдет… Я замахал руками: — Хорошо-хорошо, Лешка! Все будет нормально, не бойся. Только знай: чипсы я люблю с запахом бекона или сыра. Вот что по-настоящему важно. Остальное — прах. Он потоптался еще минуты три на пороге, вздохнул тяжко, поскреб щетинистый подбородок и ушел, а я остался в комнате наедине с резиновым человеком. Коля сидел в мягком кресле напротив, руки держал на коленях и смотрел вроде и на меня, а вроде и мимо; ноги его, обутые в новенькие кроссовки, едва касались истертого красного ковра на полу. С моего последнего визита у Коли потемнела кожа под глазами, хотя, возможно, показалось, ведь не может же меняться киборг? Хотя черт его знает, до каких высот дошла современная наука и техника. — Знаешь, — сказал я Коле и снова зевнул, — не люблю я вас, роботов. Есть что-то ущербное в том, что при строгом законе насчет размножения компании штампуют резиновых выродков. Нет, ты не думай, конкретно против тебя ничего не имею; хотя… да-да, смешно, но это похоже на расизм: я могу ненавидеть расу в целом и уважать отдельных ее представителей; впрочем, глупость несусветная, и не о том хотел я поговорить. Громов-младший смотрел не моргая. — Ты ведь все равно ничего не чувствуешь и не понимаешь. И этот аутизм, скорее всего, просто сбой в зашитой в твой чип программе или еще что-то такое, а люди думают, что ты живой, и надеются, что ты сможешь заменить им семью. Другие люди — извращенцы, да, но все-таки тоже люди — надеются, что ты — ну то есть не конкретно ты, а твои собратья — замените им… э-э… сексуального партнера. И все эти надежды, вся эта боль и неправильное счастье мельчайшими порциями из окровавленной капельницы портят нашу жизнь, пускай неправильную, злую, да, но честную. Когда-то честную. Я сходил на кухню, вынул из холодильника холодную, запотевшую банку пива и отхлебнул. Пиво было вкусное, с легкой горчинкой. Я вернулся в зал и прыгнул в кресло. — А ты хороший. Молчишь все время. Такого бы мне сына — и пороть не надо. — Миша нарядом елку пороть любя остервенело хая откажется, — сказал Коля; голос у него оказался приятный, в том смысле приятный, что обычный детский голос, без металлических интонаций и прочего чужеродства, которое помогло бы отличить киборга от человека. Одно плохо: из его фразы я ничего не понял. — Чего? Он смотрел на меня, не отводя взгляда, только черный зрачок пульсировал, то уменьшаясь, то увеличиваясь, заполняя собой почти весь глаз. Коля говорил: — Масяне нужно Ерофея полюбить ложкой оловянной хитростью окаянной. Я встал, медленно подошел к младшему Громову, взял двумя пальцами его ладошку — она была чуть теплая — и пробормотал, заглядывая роботу в глаза: — Еще разок… — Мина невеселая едет по лесу орнаментом хороводя опарышей. — Мне плохо, — пробормотал я, складывая первые буквы слов. Коля замолчал; что-то мелькнуло в его глазах — что-то необычное, едва уловимое: это есть в любом человеке, даже мертвом, это то, что позволяет мне определять возраст. Может быть, показалось. Может быть, свет так лег на неживое Колино лицо или мои собственные глюки подействовали — не выспался, вот и лезло в голову всякое. Все может быть. Лешка вернулся очень скоро: разбуженным от спячки медведем ворочался он в прихожей, стягивая с лап своих первоклассные итальянские ботинки, и кричал, потому что говорить тихо не умел или не хотел: — Вроде вовремя, хотя на Пушкинской пробка была просто а-а-афигительная. Представляешь? Первая за пять лет пробка! Подпорки прогнулись, монорельс сошел с рельса и застрял прямо посреди улицы. Кому-то в мэрии будет нагоняй, шапки полетят… хорошо, притормозить успел, а то народу бы погибло человек сто, а не те пятеро, которых придавило краешком головного вагона. Как вы тут? — Твоему роботу плохо, — сказал я, потягивая баночное пиво. — Не называй его роботом, — изменившимся, злым голосом сказал Леша. — Мефодий наш Еву поставил лицом отгадывая хрестоматию огня, — возразил Коля. Сначала в прихожей было тихо. — Заговорил! Заговорил, чертяка!!! Леша, не успев разуться, в одном ботинке кинулся к Коле; обнял его, крепко прижал к своей богатырской груди и заплакал-завыл, что тот оборотень на луну. Мне стало тошно. — Он говорит одно и то же, — сказал я, выкидывая банку в мусоросжигатель, — «Мне плохо». Быть может, ты его кормишь ужасно? Наверняка одним фастфудом, а от такой жратвы любой рано или поздно заговорит и вряд ли что-то приятное скажет! — Милка негодует… — Нет, другое что-то говорит!.. — Белиберду несет. Первые буквы каждого слова сложи, получишь нужную фразу, а она всегда одна и та же. Вот так-то, нелепый ты человек. Громов, в который раз ты лопухнулся, а я одержал верх, первым вызвав мальчишку на разговор. Леша погрустнел, но потом улыбнулся и подмигнул мне: — Все равно хорошо! В смысле хоть какие-то подвижки, правда ведь? Выпьем по этому поводу? — Мне на работу надо, — стремительно сориентировался я, — кроме того, я уже выпил все пиво, что было у тебя в холодильнике, так что гони обещанные чипсы, и я потопал. Громов-старший печально вздохнул. Черно-белая с желтыми пятнами жижа, которая заменяла в этом году снег, настойчиво липла к ботинкам и джинсам, и приходилось периодически останавливаться, чтобы стряхнуть ее. Получалось хуже: грязь размазывалась и самым наглым образом впитывалась в ткань. Я громко возмущался несправедливостью мироустройства и матерился. Слава богу, на меня не обращали внимания, потому что все были заняты: народ в предновогодней лихорадке носился по центральной улице, сметая с прилавков магазинов все подряд, даже мясо, рыбу и птицу. Не знаю, откуда они мясные карточки на это брали. Я за компанию, проникшись предновогодним духом, постоял в одной очереди, купил небелковую мелочевку, на которую не требовались карточки, а только деньги; потом постоял в другой очереди и опять же без карточки купил соевый гуляш и по-зимнему вялые промороженные овощи. Заглянул в супермаркет и сразу вышел — тамошнюю очередь не простоять и за сутки. Дед Мороз, что дежурил у входа в супермаркет, вручил мне пачку рекламных буклетов, от которых я избавился у ближайшей урны. Взамен метров через десять получил еще одну пачку — от сексапильной Снегурочки в драной песцовой шубке; забирая буклеты, я долго разглядывал ее бледное замерзшее лицо и пытался вспомнить, не видел ли внучку Мороза на порносайте. Не вспомнил. Не дошел я еще до следующей урны, как ко мне подбежал прыщавый парнишка в красном комбинезоне ; десятилитровым бочонком за спиной, от которого шел ароматный горячий пар. Парень рекламировал бескофеиновое кофе «Безкафе». Предложил мне чашечку совершенно бесплатно — я вынужден был согласиться, потому что уважаю халяву. Вместе с чашечкой он вручил мне кучу проспектов. Рассвирепев, я пнул «безкафешника» в коленную чашечку и взревел от боли, а чашечка зазвенела металлически. — Ребята, да это же робот! — крикнул я, негодуя. Люди вокруг оживились и мигом обступили киборга. Прыщавый робот мило улыбался им в ответ, и это вызвало у людей праведный гнев. На робота накинулись всем скопом, втоптали в снег и сорвали одежду. Две бабушки с авоськами засеменили в переулок, унося бочонок с кофе. Интеллигентный мужичок в круглых очках и котелке долго пинал робота по его металлическим ребрам и приговаривал хриплым голосом: — Нынешние роботы — профанация светлых идей робототехники шестидесятых годов прошлого века! Потом он ушел. Робот, не шевелясь, лежал на снегу и с нечеловеческой грустью смотрел в небо на пролетающие облачка, а я сказал ему: — Понял, гад? Человечество не одолеть. И ушел. На середине квартала я взглянул на часы: до начала рабочего дня оставалось минут десять, но можно и опоздать в принципе, начальство я все-таки или кто? С одной стороны, сегодня на работу меня совсем не тянуло, с другой — было интересно, как там Шутов поживает, разобрался с дружком дочери или нет. Этот вопрос изрядно интересовал мою скромную персону. У центральной елки, которую впихнули в самую середину площади и огородили картонным забором, проезд был узким. Автомобилисты, которых сегодня было необычно много, отчаянно сигналили. Я пригляделся: одинокий мужик в шапке-ушанке (левое «ухо» отсутствовало) и драповом пальто бегал от машины к машине и создавал пробку. К нему уже спешили милиционеры, но мужик ловко лавировал в потоке машин, кричал что-то, размахивая руками, и уходил от погони. Я пошел в его сторону, потому что всегда интересно знать, кто что кричит и зачем. А мужик-то слишком ловок оказался! К ментам присоединились разъяренные шоферюги, но даже вместе им никак не удавалось изловить бомжа. Обладатель безухой ушанки просачивался меж автомобилей юрким ручейком; плавно вытекал из цепких рук и кричал, срываясь на визг: — Я должен найти его и убить! Его схватили за полы, но мужик извернулся, и в руках водителя осталось пальто, годное только на половик в лавке старьевщика. Мужик на потерю внимания не обратил: продолжил извилистый путь меж застрявших в слякотном месиве машин. Если выдавалась возможность, он забирался на капот очередного автомобиля и слабыми руками пытался разорвать тельняшку на груди. Народу, не считая, конечно, автомобилистов, это нравилось: он был целиком и полностью на стороне мужика. Бомжа подбадривали выкриками, а в самые напряженные моменты аплодировали. Особенно веселилась молодежь. Кто-то от радости начал кидаться в автомобили петардами, но хулигана-пиротехника быстро скрутили и поволокли к машине с мигалкой, где долго и усердно били по почкам. — Эй, мужик, не холодно тебе? Зачем майку рвешь? — крикнули из толпы. — Ой, а вдруг он из мясной банды? — взвизгнула женщина с полной сумкой продуктов и обняла, прижала к себе сумку наикрепчайшим образом. Я, вцепившись в пакет с подарками, протолкался вперед. Неожиданно бомж свернул и кинулся в нашу сторону. Люди, которые окружали меня, отступили на пару шагов назад, и я остался лицом к лицу с чокнутым. Вблизи он выглядел совсем отталкивающе, и, чтобы отвлечься, я навскидку определил его возраст: 31 год, 3 месяца и два дня. Погрешность — неделя. Мужик остановился и уставился красными в лопнувших сосудах глазами на меня. Я на всякий случай обнял пакет и вцепился в него изо всех сил. В принципе ничего особенного в нем не было: в основном открытки. Но все равно жалко. Бомж улыбнулся — мелькнули зубы, гнилые через один — и сказал мне шепотом, доверительно, словно знал не первый год: — Поможешь? — Нет, — честно ответил я. — Даже если б ты был красивой девушкой. Впрочем, ей бы тем более не помог — через одну порномодель или проститутка. Мужик схватился за майку еще раз, напрягся — лицо его покраснело сильнее, нос из картошки превратился в баклажан — и разорвал тельняшку на груди. Я отшатнулся, потому что из груди бомжа торчало нечто глянцево-черное, словно политое растительным маслом; формой эта штуковина напоминала полумесяц. Темный холмик пульсировал, будто в нем билось живое существо, пытающееся выбраться из груди бомжа. Опухоль? — Это не рак! — закричал бомж, не выпуская из рук тельняшку, выставляя волосатую, грязную, с черным пятном посреди грудь на всеобщее обозрение. — Не рак это, но жук-скарабей! Народ заткнулся. Стало тихо. Кто-то полез вперед — я увидел боковым зрением бабку с полными пакетами гостинцев, которая смело семенила к бомжу. — Я — потомок египетских богов! — надрывался бомж. — Пророчество сбылось! Изо рта у него воняло так, что, наверное, за километр чувствовалось. Спирт и чеснок — чудесный дуэт. — Я ищу ублюдка, который собирается использовать нас! — продолжал кричать бомж. — Нам надо остановить… — Договорить он не успел, потому что подоспели бравые служители правопорядка. Во время пробежки по площади они выглядели изрядно уставшими, теперь же повеселели и принялись действовать задорно и с огоньком: стукнули бомжа дубинкой по голове, а потом хорошенько прошлись по спине; подбежавший водитель добавил, с разбега пнув несчастного по ребрам. Покончив с приветствием, менты подняли бомжа на ноги. — Идти сможешь? — поинтересовались они с неподдельным участием. Бомж в ответ пустил изо рта кровавые пузыри и уронил голову на пульсирующую грудь. Милиционеров такой ответ удовлетворил, и они потащили доходягу к «бобику». Один, молоденький и на вид самый честный, остался, зачем-то откозырял мне и сказал громко: — Извините за беспокойство, гражданин господин! — Э… — промямлил я, пряча драгоценный пакет с открытками за пазуху. Мент наклонился ко мне и прошептал, протягивая глянцевый флаер: — Распространяю помаленьку. Ты бери. Мне за каждый флаер денежек отсыплют легошенько:— Судя по необычному говору, молодой мент прибыл к нам откуда-то из Украины. О таком я еще не слыхивал, чтоб мент подобным бизнесом промышлял. Выглядело это смешно, но я кивнул с серьезным видом, флаер взял и затолкал в карман куртки. Молоденький милиционер еще раз откозырял и побежал за товарищами, взбивая сапогами снежную кашу. Народ расходился, я понял, что пора и мне. Взглянул на часы: рабочий день только что начался. Работаю я на улице Ленина, в трехэтажном здании. Наши этажи — два верхних, нижний сдаем в аренду под офисы мелким фирмам, потому что в наше невеселое время главное — рентабельность. Даже для Института Морали. В холле пахло свежей хвоей. Я свернул направо, к гардеробу, и сдал куртку Полине Ильиничне. Пожилая тетка проворчала что-то нелицеприятное — я ведь оторвал ее от чаепития, от поцарапанной с отбитой ручкой фарфоровой кружки. Куртку Ильинична повесила нарочно неровно, пластмассовый жетончик с номером шмякнула о столешницу с таким видом, что я почти поверил, будто виновен во всех смертных грехах. Настроение, однако, Ильинична мне подпортить не сумела, потому что у меня против вредной старухи есть верный способ. Я смотрю на ее желтоватое лицо, изъеденные кариесом зубы, злобные морщины на лбу и вокруг глаз и вижу возраст — семьдесят лет. Вот так вот, вредная старуха, говорю про себя, не шестьдесят тебе, как ты всем врешь, нет! Тебе — семьдесят, и ты… — Чего уставился? Чего? А? Архаровец! — Знаете, Полина Ильинична, — не выдержал я, — вы чем-то похожи на мою родную бабушку. Вот, к примеру: моя бабушка обожала кошек, и у нее было пять пушистиков, а у вас, думаю, ни одного нет, хотя кошек вы любите, правда ведь? Я видел, что вы покупаете на черном рынке кошачье мясо, значит, любите. И здесь частенько коты появляются, а потом загадочным образом пропадают куда-то, вероятно, от вашей безмерной любви к ним. Общее ли это? Нет. Любовь к кошкам у вас разная. Старуха вылупила на меня свои заплывшие глазенки. Я продолжил: — Кроме того, моя бабушка ненавидела чай в пакетиках, — я кивнул на ниточку, что свисала из ее чашки, — она презирала тех, кто пьет эту отраву, признавала только настоящий чай с бергамотом. Так что и здесь нету у вас общего. Книги? Книги вы не читаете. Музыку — слушаете старинную попсу; думаете, в наше время она превратилась в классику, верите недалеким радиоведущим? Как же вы заблуждаетесь, Полина Ильинична: музыка, тем более попса, не станет классикой никогда, потому что место классиков забито давно, и если что-то и посягнет на это самое место, то совсем не попса. Но все-таки что-то общее у вас с моей бабушкой есть. Полину Ильиничну перекосило — руки у нее задрожали, на губах появилась жутковатая ухмылка. Старуха спросила уныло: — И чего же? Я наклонился к ней и сказал: — Вам семьдесят, и моя бабушка умерла тоже в семьдесят. — Но я-то… не умерла. — Значит, у вас пока нет ничего общего. Плохо стараетесь, — сухо ответил я, подхватил со столешницы жетончик и направился к лифту. Было очень приятно осознавать свою маленькую победу над вредной старушенцией, а с другой стороны, было не очень приятно, потому что собака-совесть шептала в ухо, что я неправ, что я — эгоистично настроенная скотина, которая после развода совсем с катушек съехала, что мне следует вернуться и извиниться; еще что-то шептала она, собака эта, но я пропускал ее советы мимо ушей, потому что если слушать все время совесть, то и чипсов с «Нипоешками», извиняюсь за тавтологию, не поесть, и денег лишних не заработать. Полина Ильинична выключила радио; было слышно, как она выливает в раковину чай. — Подождите! Кирилл Иваныч, погодите же!.. Я придержал сходящиеся дверцы лифта носком ботинка. Конечно же ко мне спешила Иринка Макеева, секретарь Наиглавнейшего нашего Шефа, влюбленная в меня по какой-то странной причине девчонка лет двадцати двух. Миленькая, пухлощекая, черноволосая, в сдвинутом набок бежевом беретике и аккуратной шубке, которая загадочным образом подчеркивала изящную фигурку девушки. Ирочка зашла в лифт, топнула сапожком, и грязные снежные крупинки переместились с ее обувки на мою штанину. — Ой, — сказала Иринка и так густо покраснела, что мне захотелось помидоров, политых кетчупом. — Давайте я стряхну… Но я опередил ее, смахнул, наклонившись, снег и улыбнулся: — Ничего страшного, Ир, видишь, сам справился. Большой уже, — неуклюже сострил я. — Мне стыдно, — пробормотала Иринка и посмотрела на меня такими влюбленными глазами, что пришлось перевести взгляд на потолок. Потолок был дымчато-синий, покрытый густой сетью блестящих царапин. — Ну это хорошо, наверное. Раз стыдно, значит, совесть у тебя есть; значит, не успела совесть свою за пирожок продать, как я, например. — Это шутка, правильно? Я поперхнулся: — Вроде того. — Очень смешная! — Спасибо… — Вам спасибо, что прислали мне открытку на день рождения, — поблагодарила Ирочка. — Так приятно… вы единственный, кто помнит, когда у меня… день рождения. Лифт приехал, двери разошлись в стороны. Я галантно пропустил Иришку вперед. Ей следовало свернуть в первую дверь направо по коридору, мне же надо было пройти дальше. Однако Ира не свернула в кабинет шефа (впрочем, делать там все равно нечего — Михалыч приходит к двенадцати), а пошла за мной. — Вы знаете, Кирилл Иванович, день рождения у меня прошел так скучно… гости были, но ничто меня не радовало: ни торт с двадцатью двумя свечками, ни полное собрание сочинений классика Буэлевина, ни даже нижнее белье — в кружавчиках, такое красивое! Да, я побежала в спальню, надела его и долго любовалась собою в зеркале, но это не главное! Ваша открытка главнее — я перечитывала ее целых пять раз. Так замечательно вы в ней меня поздравили! «С днем рождения, Ирочка! Желаю тебе удачи на работе и счастья в личной жизни», — вспомнил я, нервничая, потому что мы как раз проходили мимо застекленного «панорамного» окна в кабинет системщиков. Системщики все как один оторвались от компьютеров и цепко следили за мной и шагающей рядом Иринкой. Я чувствовал, как их взгляды прожигают насквозь мой лоб, потом висок, а после — затылок. Когда пламенные взгляды остались за крепкой стеной, я вздохнул свободно. Впрочем, не совсем. — Да ничего такого, Иринка, всегда рад, — промямлил я, отворяя дверь кабинета. — Нет, что вы! — размахивала руками Иринка, отчего ее нарядный беретик аж подпрыгнул над головой. — Я так рада была, правда! К черту тортик «Наполеон», хотя, конечно, вкусный он очень — мне его бабушка печет; к черту белье, мне его этот прыщавый придурок подарил — он за мной ухлестывает, урод, но нету у него шансов… Все к черту! Хотя белье французское, оно жутко дорогое и нежное, заботится о моей коже днем и ночью, и она, кожа моя, становится как у младенца, но вот ваша открытка… Вернее, не открытка даже, а внимание, да, внимание и память, ваша феноменальная память в отношении меня па… — Ир, — сказал я, криво улыбаясь и пытаясь спрятаться за дверью кабинета, — потом поговорим, хорошо? А открытка та стоит три пятьдесят. Хочешь — верни деньги. — Нет! — взвизгнула она. Я закрыл дверь на ключ и только тогда вздохнул свободно, а Макеева плаксиво пискнула с той стороны: — Встретимся на обеде в столовой, Кирилл Иванович! Открытку вашу я все равно люблю, а ночью засунула ее под подушку, и мне всю ночь снились вы! Хотите знать, как вы мне снились? — Ради бога, нет, — пробормотал я испуганно. Пакет с открытками (проклятая привычка, давно пора с ней завязывать — обойдется народ и без моих поздравлений) кинул на свободный стул, подхватил со стола пульт дистанционного управления и включил сплит-систему. Видеоокно показывало барханы, над которыми кружил суховей; караван верблюдов медленно двигался вдалеке, и палящее бледно-желтое солнце выжигало небо над ним добела. Надо достать скотч, подумал я, и перевести окно в обычный режим. Пусть показывает то, что в самом деле происходит на улице, пусть показывает грязь и холод. У кого можно выцыганить скотч? Я попрыгал на месте и несколько раз присел. Меня била дрожь, и черт знает почему: причиной был то ли холод, то ли Иринка. Скорее второе. Скотч можно достать у системщиков, но идти к ним сейчас? Увольте. Ни за что и никогда, только через мой труп. Идти к этим шушукающимся сплетникам и сплетницам после того, как они видели нас с Иринкой вместе? Да лучше смерть от газа через повешение на электрическом стуле! Я сел за компьютер и щелкнул выключателем на системном блоке, который в то же мгновение зашумел, а изображение на мониторе проявлялось медленно и неохотно, будто подморозилось. Я коснулся сенсор-панели и мгновенно подключился к сети — на чем у нас не экономят, так это на средствах связи. Мишка. Как он там? Парень дотошный, наверняка уже нет не только фоток его дочери, но и самого сайта, а может, и Лерочкиного парня тоже нет, валяется на дне реки с перерезанным горлом, а к лодыжке проволокой камень прикручен с выбитым Мишкиным вензелем. Не задумываясь, я набрал в окошке браузера нужный адрес. Лера Шутова все так же белоснежно улыбалась с главной страницы сайта, и была она такая же голая, как вчера. Я вспомнил, что обещал Шутову не смотреть на Леру, и закрыл глаза. Вслепую попытался закрыть страничку, но пальцы съехали с сенсор-панели, и я случайно выключил компьютер. — Сволочь, — пробормотал я для порядка, хотя злости никакой не испытывал; меня в большей степени волновало Мишкино поведение — почему он медлит? И я решил навестить его. У Мишки много недостатков, главный из которых превращение работы, такой важной и нужной (хоть и ненавистной), в фарс, но опоздания к его недостаткам не относятся, и к десяти он всегда на работе, чаще — раньше. Привычно сунув сигарету за ухо, я вышел в коридор. Посмотрел направо — в курилке было пусто. Насвистывая веселый мотивчик, я двинулся по коридору в сторону Мишкиного кабинета. Проходя мимо, невзначай дернул за ручку — дверь поддалась и приоткрылась. Я просунул голову внутрь и удачно сострил: — Эй, Мишка, как там поживает твоя юная порномодель? Осекся. В кабинете никого не было, вешалка стояла пустая. Возникло чувство, что Шутов, уходя, в спешке забыл запереть дверь. Я нажал на дверь плечом и прошел в кабинет, огляделся: все-таки Миша — безалаберный человек. Бумаги, вместо того чтоб лежать в специально отведенных шкафчиках и папках, валялись в полнейшем беспорядке на столе, на стуле, под монитором, на подоконнике; несколько листочков приютилось под ножкой несгораемого сейфа. Урна была забита до предела, а к стеклянной дверце шкафа было прилеплено множество листочков с надписями вроде: «попросить Михалыча о прибавке к жалованью», «исследовать сайт кровавыепытки.ком» и «тренинг перед зеркалом — говорить себе, какой я единственный и неповторимый». Да, Мишкиному простецкому отношению к жизни можно только завидовать. Я протопал мимо стола и уставился в окно (самое обычное, не видео), сжав подоконник до боли в кистях. Вид из Мишкиного окна мало чем отличался от того, который открывается из моего в обычном режиме: три ржавых мусорных контейнера и огороженная бетонным забором автостоянка. После того как резко подскочили цены на бензин для частного транспорта, на стоянке всегда много машин. Похоже, они стоят там просто так, бесплатно, потому что охранника нигде не видно, его будка пустовала весь последний год. А запчасти не разворовали только потому, что их негде продать. Никому они сейчас не нужны, рынок перенасыщен металлоломом. Зато в пустых автомобильных коробках любят ночевать бомжи. Ранним утром можно увидеть, как они подставляют лестницы к забору и, покинув стоянку, группками по два-три человека ковыляют в сторону храма Христа Спасителя. Там их никто не трогает. Горожане брезгуют, а милиционеры стесняются хватать бомжей на ступенях храма, и те просят милостыню, украдкой попивая водку. Дверь скрипнула, и я вздрогнул от неожиданности. Резко обернулся, как преступник, застигнутый на месте преступления. В кабинет заглядывал тучный, в своем вечном строгом костюме и при галстуке, начальник отдела системщиков Леонид Павлыч. Он вытянул губы в трубочку и с подозрением прищурил левый глаз, а потом пожевал губами и прищурил правый. — Ты чего тут делаешь? — проскрипел он. Голос у Леонида Павлыча скверный, под стать мерзейшему характеру. — Шутова жду, — честно ответил я. — Он забыл запереть дверь. — Шутова ты не дождешься, — ворчливо ответил главный системщик и оглядел кабинет — не спер ли я чего? Потом объяснил: — Шутов в реанимации. Только что звонили из больницы. Тяжелейшее состояние. Пытаются разбудить его, чтобы подписал в завещании пункт о добровольной сдаче органов в случае смерти. Под Новый год Лешка Громов напился, вытащил своего ручного робота на балкон и орал песни, задорно орал, с матерком и подвыванием. Мне было скучно и совсем нечего делать — не телевизор же смотреть? — поэтому я натянул старую куртку темно-синего синтетика, надел старенькие ботинки и тоже вышел на балкон — поглядеть, с какого такого счастья мой ненавистный сосед распелся. День назад ударил слабый морозец, градуса два-три. Мой взгляд, пропущенный сквозь алкогольный фильтр, помог определить, что на Лешке белая шелковая шведка и сиреневые шорты — что ж это получается: ему мороз нипочем? Сосед стоял с коньячной бутылкой в руках, отхлебывал из нее каждые две минуты и выкрикивал слова песни. Было сложно определить, к какому жанру принадлежит песня, скорее всего, то был шансон. Снизу неуверенно возмущались соседи, пока тихо, без мата, однако пара-тройка слов почти матерного содержания прозвучала. Я перегнулся через перила (наши балконы были смежными), похлопал Громова по плечу, и он мигом утихомирился. — Чего орешь, Громов? Леша, не переставая скорбно смотреть на небосклон, протянул мне бутылку. Я принял ее с искренней благодарностью и сделал богатырский глоток. Коньяк был плохой, невыдержанный, но дареному коню в зубы не смотрят. — Один празднуешь? — спросил Громов. — Да. — Я тоже. Один наедине с Богом. — Значит, все-таки не один? — Один. Бога нет. — О! Так ты тоже стал атеистом? Поздравляю! Громов нахмурился: — Полев, иногда ты кажешься мне умным человеком, а иногда не понимаешь элементарных вещей. Бога нет со мной. Рядом. А так — он есть. Повсюду. Доказанный религией факт. — С каких пор религия что-то доказывает, Громов? — Помолчи, а? И так тошно. Я без Бога тут стою, а ты лезешь не в свое дело. — Ыгы. Солнце, похожее на яичницу-глазунью, медленно уплывало за черный горизонт, заставляя думать о бренности всего сущего, и Леша выдал: — Красиво, сука, заходит. — Ты мне лучше объясни, почему-таки один? — поинтересовался я, кивая на стоящего столбом Колю. — Ладно Бог, а мелкий твой как же? — Да какой он, к чертям, мелкий, — прошептал Громов-старший, сплевывая на хрустящее от мороза белье, которое вывесили нижние соседи, — только и повторяет… — Мурка ненавидит ездить пумой лошади… — Лешка захлопнул Колин рот ладонью и уныло пробормотал: — Ну вот. Потом он сказал: — За нами следят. — Чего? — Следят за нами, говорю. Мы вчера с Коленькой ходили за покупками, так какой-то тип в сером плаще за нами увязался. Думал, я его не замечаю, но я-то все видел! А за пару дней до этого другой по пятам шел: тоже весь в сером, будто крыса из канализации, и морда такая же, крысиная. — Чем отличается крыса из канализации от крысы не из канализации? — спросил я. — Не знаю. Но что за нами следят — факт. Первого я заманил в подворотню и настучал хорошенечко по башке. Второй не повелся, остался ждать меня у арки. — У тебя паранойя, Громов, — сказал я. Похолодало, и я отхлебнул еще коньячку. На этот раз его вкус не показался мне таким уж мерзким. — За тобой не следит даже Бог. Всем плевать на тебя, Громов. Он не ответил, но я увидел, как по его щеке катится одинокая слезинка. Меня чуть не стошнило. С трудом, но сдержался. Отвернулся, чтобы успокоить разбушевавшийся желудок; отхлебнул из бутылки и вроде бы успокоил. Потом хотел сказать еще что-то, но посмотрел на Лешку и застыл с открытым ртом: у него в руках была точно такая же бутылка, как у меня. И он пил из нее! Я посмотрел на свою руку — коньяк на месте, замерзшее бутылочное стекло холодит ладонь. — Эй, Громов, как ты это делаешь? — Чего «делаешь»? — Твоя бутылка у меня! Почему же она и у тебя? Громов поглядел на меня пристально: — Ты что, успел уже выпить? — На работе, — признался я, — сегодня не работали, с утра приняли по пять капель, а потом еще по семь. Но не просто так, а за дело: коллега наш в реанимацию попал, хулиганы его избили, и теперь он балансирует на грани между жизнью и смертью, поэтому мы и выпили за него. Улучшили Мишкину карму, слив во время застолья его грешки на себя. Появилась надежда, что он выкарабкается. — Что за бред? — Начальник системщиков так сказал, Павлыч. Он выпил больше всех и признался, что мечтает стать то ли буддистом, то ли иудаистом — я плохо усвоил, кем именно, потому что принял тоже немало, но что про карму речь велась — точно. — Так вот, — сказал в ответ Громов, — если бы ты, любезный друг, с утра не принимал и не якшался с язычниками, то сохранил бы некоторую ясность рассудка и сообразил бы, что бутылка у нас не одна и та же, что их две и они очень даже разные. Ты сумел бы тогда догадаться, что существует ненулевая вероятность того, что я купил под Новый год не одну бутылку коньяка, а две или даже три! Это во-первых. А во-вторых, твой Павлыч скотина та еще, раз отворачивается от истинного Бога и ударяется в язычество. — В буддизм, Громов! — Один хрен. Для Бога все другие религии равны, и даже самый положительный буддист будет гореть в аду, а у самого мерзопакостного христианина есть шанс выкарабкаться. Я схватился за голову: — Леша, не грузи, — и сделал еще глоток. — Мандарин не едет потомкам любовницы оказию хочет оказать, — сказал Коля и чихнул. — Прикольный у тебя робот, Громов, — похвалил я, — даже чихать умеет. А он не простудится? — Если бы… — с горечью протянул Лешка. — Понятно. — Устал я, Кирюха, — признался Громов-старший и дерябнул в очередной раз коньячку. — Нету прогресса: колесами пичкаю — не помогает. К психиатру водил, тот только руками махал, мол, на роботах не специализируюсь. Есть, говорят, в столице один специалист, Макаров его фамилия или Макаренко, точно не помню. Помню только — что-то хохлацкое в его фамилии проскакивает, впрочем, что в Макарове хохлацкого? Ничего. Значит, все ж Макаренко… но принимает он у черта на куличках, и очередь к нему, говорят, немалая, и не факт, что поможет. Я выпил еще, наблюдая, как последний солнечный лучик исчезает в белесом тумане. Признался ни с того ни с сего: — Надоела мне работа. Стыдно сказать кому, где работаю — засмеют! Казалось бы, пускай смеются, лишь бы отношение на работе ко мне хорошее было, но и этого нет! Хохмят за спиной, шефу наверняка доносы строчат, зубоскалят в сортире — сам слышал. Павлыч после вчерашнего случая ходит за мной по пятам, выпытывает, что я в кабинете у Шутова делал, морду свою жиром заплывшую везде сует… А я ничего такого не делал! Я просто хотел спросить, как там его маленькая шлюха-дочь поживает и почему фотка ее до сих пор на сайте висит! Уроды… ненавижу их, Леша! — С наступающим тебя, Кир, — невесело улыбнулся Леша и протянул мимо перегородки бутылку. — Не везет нам в жизни не потому, что мы козявки какие, — совсем нет. Не везет нам потому, что Бог нас испытывает. Мы чокнулись. «Дзень!» — дзенькнула бутылка. — Дзен-буддизм, — сказал я. — Именно так. — Язычество! — Леша нахмурился. — Плохо. — Это я и имел в виду! Язычество — ужасно. Христианство рулит. Гей-гоп, даешь христианскую идею в массы! Громов снова подобрел. Меня охватило какое-то трепетное чувство, сродни приязни. Леша, конечно, рохля и повернут на религии, но беды у нас похожие, и мы одинокие опять же оба. Э-эх!.. — Яна озимые траст пони туман сотня арбуз словокоса ярило, — выпалил Коля и замолчал. Мы тоже заткнулись. — Что он сказал? — прошептал Громов-старший. — Яот… блин, в голове путается. — Я прижал указательный палец ко лбу, стараясь сориентироваться, собрать мысли в одну точку, туда, где расположилась подушечка указательного пальца. — Яотптс… тьфу, ерунда получается! — Дуй ко мне, — предложил Лешка. — Будем думать вместе. Тащи заодно всю закуску, которая у тебя есть. Но думать сразу не получилось. Сначала я помогал Лешке чистить картошку, а потом мы вместе резали кружочками колбасу и лук, вареные яйца тоже резали — на салаты, но не кружочками, а кубиками. Изредка подгоняли уставшие организмы рюмкой коньяку. Колю установили посреди зальной комнаты и подключили к электрической сети — заряжаться. На полу перед ним оставили микрофон, который присоединили к старенькому DVD-рекордеру. — На тот случай, если он опять что-нибудь скажет — все запишется, — объяснил довольный Леша. — Надо же, — удивился я, уже изрядно пьяный. Пока мотались из кухни в зал и обратно, Леша показал фокус: аккуратно поставил стакан, наполненный пивом, на рыжую голову киборга. Стакан стоял ровно и не дрожал. — Хоть час так простоит, ни капли не прольется, — похвастался Громов-старший. — Чудеса-а… — восхищенно протянул я. — Еще бы пиво в стакане не кончалось и ростом чуть пониже был, и совсем здорово… Мы притащили в зал кухонный стол-раскладушку, разложили его, застелили нарядной, прожженной окурками всего в двух местах скатертью; украсили всевозможными блюдами с закусками и пузатыми коньячными бутылками. Нашлось и игристое вино, темно-красное и светлое; его мы водрузили на середину стола, потом уселись на диване, включили телевизор и выпили по этому поводу коньяку. — За телевидение! За Бога! — Не богохульствуй, — строго возразил Громов. — Не сотвори кумира. Просто за Бога! Я выпил и вспомнил о рекордере и стакане на голове мальчишки; как оказалось, Громов тоже это вспомнил. Мы немедленно выключили телевизор, сняли стакан с головы мальчишки (не пролилось ни капли!), включили рекордер на прослушивание и стали очень внимательно слушать тишину. — Долго что-то, — после пяти минут тишины сказал Леша. — Долго, — согласился я и включил ускоренное воспроизведение. — Тишина ускорилась, — изрек Громов, опрокинув в рот рюмку. — Как может тишина ускориться, Громов? — поинтересовался я, в бешеном темпе наворачивая салат из крабовых палочек. Мельком взглянул на часы, которые висели на стене. Стрелки троились, но ничего страшного в этом не было: я посмотрел на среднюю. До Нового года оставался час. — А как может ноль стать больше? — спросил Леша. — Как он может стать величественнее? — Ы? — Вот ты скажи мне, президент Евросоюза — ноль? — Без палочки, — подтвердил я, подливая коньячку. — А по телику говорят, что он больше чем простой политик стал, что он величественнее многих властелинов прошлого! А чем он величественнее? По всему миру мясной кризис — скотина дохнет, а никто не знает почему. И еще этот дурацкий закон, который протащили «зеленые» — насчет того, что звери тоже разумны и есть их нельзя. К чему он привел? К тому, что несчастным зверям колют гадость, от которой они тупеют, а мы этих дебильных зверей жрем. Даже стыдно как-то. Жрем идиотов. Я, может, умных зверей есть хочу! Так почему, я спрашиваю, идиота называют величественным? — Потому что он экспериментирует. Пытается вывести человечество из тупика нестандартными методами, — изрек я, стукнул фужером о бутылку шампанского (Лешкин фужер покоился без дела) и озвучил: — Дзень. — Абсурдными методами! — возмутился Громов. — Если хочешь, я считаю президента Евросоюза люмпеном, пришедшим к власти. Фашистом, черт возьми, я его считаю. И просто чокнутым придурком. — Почему же он у власти? Парадокс! — Не парадокс, нет. господин мой хороший, не парадокс! Всего лишь проблема мента… ик… — Мента? — Менталитета! — Леша не сказал, а выплюнул это слово, будто оно было жеваной-пережеваной жевательной резинкой. — Прости старика за откровенность, Кир, я в последнее время перестал людям доверять — как нашим, таки забугорным. С ума все посходили. А лидеры, в том числе президент Евросоюза, чокнулись. Мир у пропасти, а Бог притворяется, что не видит. Богу начхать. Бог решил провести эксперимент и подсыпал в воздух волшебный порошок, из-за которого у людей поехала крыша. Бог — люмпен! — Просил не богохульствовать, а сам что говоришь? Непорядок, Громов! — сказал я. — Кстати, что слово «люмпен» означает? Громов не ответил. Он размахивал руками и кричал: — Скажу как на духу, Кирюха, ведь я мог сына из детдома взять, сумел бы! Но не доверяю людям, Кирюха, не доверяю! Не хватило бы мне духу смотреть, как из ребенка-ангелочка зверь вырастает, нет, не получилось бы. Проблема в том, что люди созданы по Божьему подобию, а Бог отвернулся от нас. Вот и пошел я поэтому в «РОБОТА.НЕТ», вот и взял поэтому… — Ядзбпсурнсп… Я нажал на «паузу». — Громов, твою мать, ты слышал? Леша трезвел на глазах. Он собрался, как перед прыжком с трамплина, и кивнул мне: — Записалось что-то. Перемотай назад, и давай послушаем. Я послушно перемотал. — Яша дзот бра петух супчик рот армянин слоник пост яд. — Чего? Какой еще армянин? А ну сложи первые буквы слов, а то у меня мысли заплетаются! — Ядбпср… язык сломать можно! Еще хуже, чем в прошлый раз. — А что, кстати, в прошлый раз было? — Яна… с зимой что-то связанное… дальше не помню. Громов-старший заскрежетал зубами: — Блин, чую, опять код какой-то… ладно, думаю, потом мы это расшифруем, успеем. Он свою первую фразу месяца два говорил без передыху — и с этой примерно то же будет. Давай, Кирюха, за нас! Мы чокнулись и продолжили увлекательное, пропитанное этиловым спиртом путешествие в большой, величественный ноль. Утром я проснулся от головной боли и собственного кашля. Проснулся, как ни странно, в своей постели. Смутно помнил, что попрощался с Громовым часа в три ночи. Вспомнилось также, что робот говорил еще что-то, вспомнилось, как мы с Лешкой бегали, роняя мебель, по комнатам, искали ручку, а когда нашли ее, забыли Колину фразу, плюнули и пошли пить дальше. Ближе к трем Громов сознался, что когда-то у него была семья, рассказал, что с семьей приключилось (наврал с три короба, наверное), а я поведал ему, почему развелся с Машенькой Карповой. Рассказывал, не стесняясь слез. Потом мы обнялись и орали песню — какую, точно не помню. Что-то про холода, низкое серое небо и этап, который бредет в Тверь; про парнишку, который поймал воробьишку, но не съел его немедля, а закопал в землю. А через неделю воробья выкопала его возлюбленная, которая шла с женским этапом, и съела. А потом мальчишка умер сам, и, следуя завещанию, накарябанному кровью на полосатой робе, друзья-зэки закопали его. А через неделю… Потом я пошел домой. И вот сейчас лежу в постели. Болит голова — ох, зря мы коньяк с шампанским мешали! — и кашляю без перерыва, потому что зарождающаяся болезнь нещадно дерет горло. — Заболел, блин, — прохрипел я искусственной елке, — зачем было на балкон выходить в одной куртке? Елка ничего не ответила. Красные и желтые фонарики уныло свисали с нее, пыльные шарики лениво качались на облезлых еловых лапах. «Дождик» уродливыми космами спускался к полу. Я сполз с кровати и попытался попасть ногами в тапочки — попадалось плохо, потому что сволочные ноги дрожали. — А ведь Громов наверняка не заболел, — разозлился я, — точно, жив-здоров, хоть и был на морозе в одной рубашке. С него как с гуся вода! Тут я вспомнил о курице, которой меня снабдил Игорек. Тупая птица до сих пор морозится в холодильнике. Вчера я ее так и не приготовил. Не приготовил потому, что ни разу с курицей кулинарных отношений не имел; готовкой занималась жена, а до жены, помнится, мать. Поначалу я надеялся, что курицу приготовит Игорева суженая, когда они семьей будут праздновать Новый год у меня, но увы. Без Маши я никому не нужен, даже семье лучшего друга. И никто теперь не запечет для меня в духовке проклятую птицу. — Надо было курицу вчера к Громову оттаранить, — пробормотал я, идя вдоль стенки, чтобы не упасть, — он кулинар знатный, чего-нибудь сварганил бы, а впрочем, и ладно, что не оттаранил, все равно мы пьяные были, а в алкогольном состоянии еду не распробовать, спирт на вкусовые анализаторы пагубно влияет. Разговор сам с собой и убедительные аргументы успокоили меня, к тому же мне удалось наконец добраться до кухни. Здесь я заварил чашку крепчайшего чая и залпом выпил его, закусывая лимоном (кроме лимона, соевого соуса, курицы и полпакета молока, в холодильнике ничего не было). Горлу чуть полегчало. Пока пил чай, глядел в окно, на котором таяли, стекая к раме, морозные узоры. На улице было тихо и пока бело, хотя температура держалась около нуля. К полудню снег подтает основательно и от новогодней белизны не останется и следа. Зато наружу полезет всякое дерьмо. Оно всегда лезет наружу первым. Вздохнув, я повернулся к холодильнику и достал из него открытый пакет молока. Понюхал. Сделал глоток — молоко скисло, причем давно. Подумаешь! Пока пил, глядел на то, что лежало на холодильнике. Вот что там было: старый радиоприемник, хрустальная ваза, на дне которой валялись конфетные фантики без конфет, кусочек черствого печенья, ручка без стержня, засаленная колода игральных карт и блокнот. Блокнот был старый, замусоленный; края обложки истрепались и разлохматились. Я взял блокнот. Пролистал. Между страниц нашел выцветший листок с номером телефона. Номер был незнакомый. Я повертел листок в руках. Вспомнил давний-давний вечер, промозглую осень, панельную девятиэтажку в темных полосах от дождя и ее — раскрашенную в угольно-черный макияж несчастную девчонку, а по совместительству — подстилку всего класса. Лена. Девушка, которая осталась инвалидом на всю жизнь. Я вернулся в прихожую, уселся на табурет, а телефонный аппарат поставил на колени. Глядя в бумажку, набрал номер. В трубке раздались длинные гудки. Один. Другой. Может, Лена там уже не живет? Третий. Все, хватит. Новый Год, люди отдыхают. Четвертый. Пора вешать трубку. Пятый. Последний раз, и все! Ше… — Алло! — Алло… можно Лену? Она ведь… здесь живет? — Живет… это я. Голос у нее изменился; стал усталый и безразличный. На всякий случай я уточнил: — Вы — та самая Лена, которая несколько месяцев училась в школе номер восемь и давала всему… — Кир, ты, что ли? — … — Чего молчишь? — Думал, соврать или не надо. — … — Лена… — Опять убежать хотел? — Да, это я. Кир. — Я поняла. — Она усмехнулась. — Как ты? — Да так… катаюсь. — На лыжах по снегу с Эвереста? — схохмил я, надеясь приободрить Лену. — В инвалидной коляске. Дома по разбитому паркету. Я думала, ты знаешь. — … — Сочиняешь правдоподобную ложь? — Да, знаю. Ты извини, что не позвонил тогда. Поболтать или еще что. Но куча проблем навалилась. То книжка интересная, то передача по телику, то с компашкой пиво пили; Машка опять же; а еще вместе с Игорьком участвовал в демонстрации за ограничение прав сексуальных меньшинств. Очень важная демонстрация, ты не думай. Чертовы педики все заполонили. В смысле тогда заполонили, сейчас их поубавилось. В общем, занят был. Сама теперь убедилась в этом, и никакого морального права винить меня у тебя нету. — Что с тобой, Кир? — Ы? — Я спрашиваю, что с тобой. Ты… не такой. Я к тому, что когда-то ты был благородный… не знаю… самый правильный мальчишка в классе; и я ждала твоего звонка… знал бы ты, как я ждала твоего звонка. Каждую ночь. Каждый вечер. Сидела в инвалидной коляске и ждала. Отец проходил мимо, вздыхал, спрашивал, когда пойду спать, — я посылала его на хрен и ждала. Впрочем, я всегда посылала его на хрен. Потому что папа не давал мне развиться. Не давал стать… свободной. Он меня провожал в школу до третьего класса, представляешь? За ручку водил, и девчонки смеялись, а я плакала. И потом я плакала, когда эти шлюхи обсуждали в школьном сортире, скольким пацанам дали; курили тонкие сигареты и, хрипло смеясь, хвастали, у кого из парней член больше. А я стояла рядом и молчала. И плакала. Мне не о чем было с ними говорить. Впрочем, неважно. По-тому что теперь ты изменился. И звонишь мне, чтобы говорить гадости. Чтобы рассказать, как ты боролся с педиками, вместо того чтоб позвонить. Так? — Нет. Я звоню, чтобы… ну чтобы успокоить совесть. Чтобы эта чертовка заткнулась. Чтобы можно было во всем обвинить тебя — ведь именно ты виновата, что я не позвонил. Вела себя неправильно. Пыталась меня соблазнить. А я был молодой и идеалист. Признайся, тебе хоть немного стыдно? — Кир, ты серьезно или тебя «несет»? — Не знаю. — Кир, не придуривайся. Это не ты, я знаю. Это не можешь быть ты. Ты не мог так измениться! — Кажется, она заплакала. — Лена… — В любом случае я рада. — Что я позвонил? — Нет. Что я выпрыгнула из окна и стала… этим. Иначе я могла превратиться во что-то вроде тебя. — Но… — Кир, попробуй измениться в обратную сторону. Если еще не поздно. Короткие гудки. Я с силой шмякнул блокнот о трельяж — он заскользил по гладкой поверхности и шлепнулся с другой стороны в самую груду книг. Сначала я хотел достать его, даже перегнулся через трельяж, но потом плюнул. «К черту все», — сказал я про себя и вернулся на кухню. Там прежде всего подошел к окну, уперся ладонями в подоконник и зевнул на стекло. Белое от дыхания пятно протер рукой. Стекло было холодным: окна на зиму заклеить я забыл. — Сволочи! — крикнул я. Легче не стало. Тогда я распахнул окно настежь, выхватил курицу из морозилки и швырнул ее в окно. — Получите, гады! — крикнул я. — Ох, бл… Внизу в белом снегу сидел, очумело тряся головой, мужик в коричневом пальто и серой вязаной шапке; он пополз на четвереньках по снегу, из-под шапки его сочилась кровь, а рядом валялась моя курица. — …лят-т-ть… — шептал мужик. Он увидел курицу и попытался встать, но ноги его задрожали, подкосились, и мужик снова пополз, толкая перед собой тушку. Он полз, а сзади оставался красный след, но все равно мужик был счастлив. Он кричал на всю улицу «Ура!», толкал курицу и истекал кровью. Я наблюдал за этой сценой с открытым ртом, а потом, словно очнувшись, захлопнул окно. Меня трясло. Я говорил себе: — Видишь, к чему приводит твое поведение, Полев. Надо тебе выйти на улицу и прогуляться; хорошенько обмозговать нынешнее состояние. Надо выйти и пройтись по белому снежку, который успело натрусить за ночь; скоро он растает, а ты, как дурак, пропустишь этот день. Надо тебе погулять и подумать: пора решать что-то насчет проклятой жизни; надо измениться, забыть старое — первое января все-таки. Мужика вон курицей чуть насмерть не зашиб. Итак, решено! Одеваюсь и иду. И эта прогулка ознаменует начало новой жизни. Простой, но прекрасной. Не будет больше размышлений по ночам, не будет поедания наволочки, не будет ненависти на работе, не будет курицы, летящей в окно и стукающей по башке прохожего. Прекрасный белый снег очистит все. Я изменюсь… в обратную сторону. Я допил чай и пошел в прихожую — одеваться. МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ПЕРВАЯ — Если ты сумел выстрелить в нарисованного героя, сумеешь и в настоящего, — сказал я громко и внятно, стреляя Маше в лицо. Пуля вошла ей в переносицу, раздробила кость и взорвала затылок темно-красным цветком; Маша повалилась на пол. Ее голова ударилась о пол с глухим стуком, глаза подернулись белой пленкой. Легкое голубое платьице трогательно облепило Машины бедра. Левая ножка дернулась и застыла. Я склонился над ней и застыл тоже. Мэр за моей спиной шумно выдохнул. — Ты чего натворил, твою мать?! Это же… — Фантом. Нарисованный герой. Выдумка. — Откуда ты знаешь? — Я не видел ее возраст. — Ах да… Он подошел к Машеньке на деревянных ногах, наклонил голову так, что стало видно плешь на его затылке: — Как живая. Что же здесь происходит все-таки? — Не знаю, — пробормотал я, усаживаясь на пол, вертя в руках пистолет, который мы добыли у поверженного охранника. — Скорее всего, старые друзья шалят. — Как это? — Потом объясню. Мы стояли посреди темного коридора; его освещали тусклые лампы дневного света, которые крепились на стенах под самым потолком. Мы со страхом глядели вдоль анфилады, а серые двери в камеры поскрипывали на сквозняке. Двери были сварены из кусков металла; в местах стыка шел неровный шов, а в верхней части двери умещалось оконце, закрытое жестяной ставенкой. В самих камерах было пусто. Сумерки впереди и сзади, запах плесени и звук капающей воды где-то сбоку. И тело ненастоящей Маши на грязном бетонном полу. — Сколько мы уже идем? — тихо спросил мэр, усаживаясь рядом. От него воняло потом. Мэр боялся. Мэр жалел уже, что увязался за мной. — Час. Может, полтора. — Вернемся назад? — Сзади ничего уже нет. — Какого черта тогда ты лыбишься? — разозлился он. — Ты меня потащил за собой! Ты! Тебе и вытаскивать! — Остынь. Ты сам за мной пошел. — Где мы? — Возможно, мы сидим в камерах. Или лежим. На нарах. Спим. Все, что происходит вокруг, — всего лишь сон. — Шутки вздумал шутить? Кто эта женщина? Ты знаешь ее? Я посмотрел на Машу: маленькая родинка у щиколотки, царапинка на мизинце левой руки, незагорелый ободок кожи у основания безымянного на правой. — Она моя бывшая жена. — Зачем ты ей в лицо выстрелил? — Не знаю. А ты всегда знаешь, зачем что-то делаешь? Он задумался: — По крайней мере, если кого-то убиваю, я знаю — за ч… — Мэр осекся и со злостью поглядел на меня. — Политика — грязная вещь, — зевнул я. — Думаешь, удивился? Не-а. За что-то ведь тебя посадили. — Таких, как я, сажают не за убийство. Таких, как я, сажают за деньги. Не младенец все-таки, мог бы понять. — Понял. — Так почему ты ей в лицо выстрелил? — А если бы я выстрелил ей в ногу или в руку — тебя бы это не удивило? Или спрашивал бы: а почему не в плечо? Не в печень? Не в аппендикс? Он замялся. — Почему ты не спрашиваешь, зачем я вообще в нее выстрелил? — заорал я. — Почему не спрашиваешь, зачем мы развелись? Не интересуешься, к кому она ушла? Какого хрена тебя интересует именно то, почему я выстрелил ей в лицо? — Ладно, забыли… — Нет, не забыли. Да, я действовал по наитию. Это не моя бывшая жена. Маша не может оказаться здесь именно сейчас. Я знаю. Но вдруг? Вдруг это была настоящая она? Так почему, спрашивается, я выстрелил ей в лицо? — Почему? — внимательно разглядывая потолок, спросил мэр. Я сразу успокоился. Зажмурил глаза и ответил: — Не знаю. Потом сказал: — Я хотел выстрелить ей в… другое место. Но мне стало стыдно. Сплетение второе ШИЗОФРЕНИЯ КАК ОНА ЕСТЬ, ИЛИ «ЖЕЛТЫЙ ДОМ» Если за эталон взять меня, то есть представить, что мое мировоззрение, поведение и так далее — самые правильные, то отсюда следует неутешительный вывод: шизофренией больны все. Кроме, ясное дело, меня.      Троечник с психфака На улице было пустынно, и мир вне подъезда показался мне миром молочно-белой тишины. В нем правили безмолвие и недобитые вороны на старом тополе, что растет рядом с детской площадкой. Вороны тихонько каркали, стараясь забраться на ветку повыше, и оттуда беспокойно разглядывали окрестности. Они зорко следили за редкими передвижениями соседей-людей в сторону супермаркета. Люди выглядели грустными и блеклыми на фоне снега. Прохожих, казалось, начеркала чья-то неумелая рука, а ворон нет — ворон нарисовал мастер; резкими мазками выделил наглые глаза, грифелем очертил крылья и клювы. Я вспомнил, что за каждую пичугу в мясницкой на Герасименко дают полштуки, и решил вернуться домой за любимой воздушкой «Волк-11», но передумал. Непорядок отстреливать на Новый год невинных птиц. Хотя орут они, конечно, препротивно. Руки в карманы, и я вот гуляю по свежему снежку, обновляю его, проделываю в сугробах тропу. Приятно осознавать себя одним из первооткрывателей новогоднего снега, но жаль все-таки, что я не самый первый: в стороне протоптана еще одна дорожка, на которой изрядное количество чужих следов. Конечно, это нечестно. По всем законам справедливости я должен был первым испоганить хрустящее белоснежье, первым втоптать его в грязь, а тут — глядите-ка — кто-то успел раньше! Подонки. Я достал из-за пазухи последнюю сигарету и сунул фильтр в рот; весело хлопнул по карманам, пародируя танец-гопак. Зажигалка нашлась в куртке. Вместе с зажигалкой наружу выглянул краешек вчерашнего флаера. Я прикурил. Поднес глянцевый листок к глазам и прочел: «Клуб „Желтый дом“. Внизу белел адрес. Выяснилось, что клуб располагается в центре города. Перевернув флаер, я наткнулся на надпись, сделанную от руки. Самые обычные синие чернила, корявый почерк и куча ошибок в пунктуации. Неизвестный (милиционер-украинец?) обращался ко мне: «Клуб „желтых“ приглашает Вас, Полев Кирилл, поучаствовать в сегодняшней вечеринке при клубе „Желтый дом“ в 18-00 по Москве. Приходите обязательно если, конечно хотите узнать что-то новое о Вашей необычной, способности». Подписи не было. Я сказал: — Оба-на, — и подумал: «Желтый дом», конечно, весьма харизматичное название для ночного клуба, но меня интересует другое: почему «желтыми домами» называют психушки? Кажется, еще до революции их делали из желтого кирпича, но тогда встает другой вопрос: почему именно из желтого? Что такого необычного в нем? Если вспомнить цветовой тест Люшера, то желтый цвет выбирает тот, кто стремится к изменениям; к выходу и освобождению; его выбирают люди, избегающие проблем. Кстати, это же прямая ассоциация с «Волшебником Изумрудного города»! Дорога желтого кирпича уведет тебя из нашего мира, в волшебную страну твоих собственных фантазий. Недалеко и до шизофрении. Ответ кроется где-то здесь, скорее всего. Надо бы Кафку перечитать на досуге, мысль у него видел одну забавную, с этим вроде связанную… или у Достоевского?» Закончив мысль, я взглянул на черных воронов — те посмотрели в ответ на меня. Не знаю, что подумали они, а я подумал вот что: «Хрень какая-то. Откуда они знают о моей способности? И… знают ли? Быть может, это чья-то шутка? Но о так называемой моей „ненормальности“ знает только Игорек, а он не трепло; нет, он никому и никогда не расскажет. Хм… так идти или как?» Думал я еще с час, переваривая содержание записки, возвращаясь к нему снова и снова; думал до самого окончания прогулки. Собственно, нормальной новогодней прогулки не получилось. Получилось хождение вокруг дома с умным видом на лице. Во время третьего или четвертого круга я услышал надсадное многоголосое мяуканье. Звуки раздавались из-за высокого бетонного забора, который раньше ограждал летнюю танцплощадку; площадка эта давно заброшена, и сейчас там любят собираться подростки, чтобы выпить пива. Приглядевшись, я заметил, что к забору в двух или трех местах приставлены деревянные лестницы, а на самом заборе лицом к площадке сидят подростки и что-то кричат. Заинтересовавшись, я подошел ближе и разглядел еще одну любопытную деталь: ворота на площадку были заварены и стали выше, потому что кто-то приварил к ним ржавые металлические листы, а на самом верху прикрепил колючую проволоку. Я подошел к одной из лестниц и крикнул пареньку, который сидел на заборе: — Что происходит? Мальчишка не отвечал. Он размахивал над головой шапкой-ушанкой и кричал что-то нечленораздельное, заглушая мяуканье за забором. — Что происходит?! — крикнул я снова. Мальчишка наконец услышал. — Охота! — крикнул он, не оборачиваясь. — Чего? — Охота, говорю. Уже третий раз за год устраиваем, а вы ни разу не видели? Я взялся за перекладину и быстро забрался наверх. Паренек посторонился. С высоты я увидел еще человек тридцать — в основном подростков, которые сидели верхом на заборе. У двух или трех в руках были воздушки. Но самое интересное происходило на танцплощадке: там между разбросанных картонных коробок носились как угорелые кошки, а за ними охотились мужчины с воздушками. Я узнал соседа по подъезду со второго этажа, еще кого-то. Увидел и несколько кошачьих трупиков, лежащих в лужах темной крови. — Папа! Папа! — вдруг закричал паренек, который сидел рядом со мной. — Папа, давай! Мой папа уже трех котов завалил, он на первом месте, — похвастался мальчишка, повернувшись ко мне. Зрелище было отвратительное для меня нового, который менялся в обратную сторону, но очень притягательное для меня обычного. Мужики выступали каждый за себя и мешали друг другу палить в пушистых тварей. Коты или беспорядочно носились, быстро попадая под пули, или старались выждать в одном укромном местечке, а потом мгновенно перебегали в другое, если чувствовали опасность. — Вон тот, рыжий, — показал мне мальчуган, — все три охоты выдержал. — Я думал, котов бьют до последнего. — Нет, время охоты — полчаса. Выживших собирают и оставляют для следующей охоты. Ну просто дорого выходит — новых ловить или покупать… — Понятно. Рыжий котяра двигался медленно и даже лениво, но каждый раз ловко уходил из-под выстрела. Однако ж и он вскоре попал в переделку: сразу трое охотников зажали зверька в угол, рыжик заметался, вскочил на ближайший ящик, разогнался и прыгнул. Прыжок был неожиданный и высокий; кот царапал когтями верхушку забора в метре от меня. Я наклонился и подхватил его. Кот орал и рвался за забор; потом понял, что из моих рук не выбраться, и стал жалобно мяукать. — Ура! — крикнул мой сосед-мальчуган. — Бросайте его вниз!. — Но… — пробормотал я. — Кидай, мужик, твою мать! — крикнули мне охотники, которые ждали у забора с воздушками на изготовку. — Но я… — Мяу, — сказал рыжик. — Сам ты «мяу»! — разозлился я и скинул кота охотникам. Зверек упал не совсем удачно и, кажется, подвернул лапу; сделал два или три шага к ящикам, но охотники быстро сориентировались и выстрелили одновременно; пули отбросили котяру к стене, забрызгав ее красным; рыжик дернулся пару раз, плюнул кровью и издох. — Я попал! — крикнул один из охотников. — Хрен тебе — попал я! — Мой папа попал! Мой папа! — надрывался рядом со мной пацан. А я подумал, что не нарушил данное самому себе обещание исправиться. Кот сам виноват. Надо было молчать. Я возвращался на свой этаж, как обычно, пешком. Глядел на ступеньки и считал их. На пол-этажа приходилось десять ступенек. На площадке между десятым и одиннадцатым меня окликнул знакомый голос: — Кирилл, всегда хотела спросить: почему вы не пользуетесь лифтом? Наташа. Девушка, что живет этажом ниже. Ее я ненавижу за постоянный скрип матраца, но теперь прощаю, потому что решил измениться. Наташа, как всегда, стояла, закинув ногу за ногу, на площадке между этажами и курила. Сейчас на ней был красный халат из батиста; из-под халата выглядывали спортивные синтетические штаны и застиранная, с жирными пятнами оранжевая маечка. Волосы Наташа собрала в хвост на затылке. Глаза у нее были усталые — кожа вокруг них потемнела, но улыбка оставалась веселой и белозубой. Желание напиться мелькнуло в самых глубинах мозга и тут же растворилось, заблудившись в синоптических связях. Я меняюсь в обратную сторону. Напиваться не надо. Надо возлюбить ближнего. После прогулки по свежевыпавшему снегу, а также часового блуждания вокруг дома и случая с котом я чувствовал себя новым, посвежевшим, а значит, лишенным старых предрассудков. Пускай эта шлюха трахается со всеми подряд — я ее возлюблю. Как ближнего. — Не знаю, — приветливо улыбнулся я, останавливаясь. — Поддерживаю форму, наверное. Раз спортом не занимаюсь, то хотя бы так. — Это вы хорошо придумали, — сказала Наташа и легонько притронулась к шрамику над бровью: не почесала, а именно притронулась. Как бы намекая на прошлое: на кусочек скотча крест-накрест, который был хорошо виден на порновидео. — А вы занимаетесь спортом? — вежливо спросил я. — Нет. — Она помотала головой. — Странно. Мне казалось, у вас есть тренажер; что именно он скрипит каждый вечер, как раз тогда, когда я ложусь спать. Наташа прищурила глаза и посмотрела на меня внимательно. — С Новым годом вас, Наташа! — спохватился я. — Вы извините, сразу не поздравил: не сообразил просто… мысли скачут после вчерашнего. — Да что вы! Бросьте извиняться, я ведь сама такая же. С Новым годом, Кирилл! Что вы там говорили про тренажер? — Забудем. — Я улыбнулся. Обменявшись новогодними поздравлениями, мы замолчали. Притихли, с притворной любознательностью разглядывая стены и потолок. Неловкость усиливалась из-за того, что у Наташи была сигарета, и она курила — то есть как бы была занята, у меня же сигареты не имелось — последнюю выкурил на улице, а другого занятия найти не мог по причине всегдашнего утреннего скудоумия. Продолжая неловко топтаться на месте, я попробовал подобрать прощальные слова, но не успел вымолвить их. Наташа опередила меня: — Кирилл, что-то случилось? — Ы? — Понимаете… — Она замялась, наклонила слегка голову, выпуская табачный дым в пол. — Вы… дружелюбный когда-то были… поболтать со мной всегда останавливались. Улыбались. Нет, я понимаю, у вас развод приключился… вы уж простите, что напрямую говорю; но ведь даже после развода мы с вами, бывало, болтали. Говорили о том о сем. Очень здорово поболтать с хорошим человеком. Нет, не возражайте — вы правда хороший. Но потом… в какой-то день вас словно выключило: перестали со мной разговаривать и здороваетесь через раз, чаще бурчите что-то невнятное и проходите мимо… я глупости говорю? Я еще больше захотел, чтобы у меня во рту очутилась сигарета. Как жаль, что курю не так часто, чтобы всегда держать в кармане пачку сигарет. Наташа смотрела с грустью, будто знала, почему так вышло. Или догадывалась. — Наташа, — сказал я. — Понимаете… Сверху с оглушительным грохотом хлопнула дверь, послышалось нетерпеливое то ли сопенье, то ли пыхтенье, а потом дверь хлопнула еще раз, и все стихло. — Леша буянит, — пробормотал я. — Пойду гляну… А то опять натворит дел. Без меня ему никак. Один я его… спасаю. Наташа ничего не ответила: кивнула только и затянулась крепче, разом сжигая тонкую сигаретку до самого фильтра. Я побежал наверх и почти сразу увидел на площадке Колю. Мальчишка стоял возле Лехиной двери неподвижно, похожий на статую; у него, как всегда, слезились глаза. Я протопал мимо пацаненка, подошел к громовской двери и постучал. Тишина. Я постучал громче, а под конец добавил ботинком; с разворота добавил, вспомнив движения кунгфуистов из китайских фильмов. Железная дверь задребезжала, металл загудел протяжно и тоскливо, но дверь не поддалась — надежная, как Великая Китайская стена. Наконец по ту сторону «Китайской стены» зашаркали тапочками. — Кто там? — зло выкрикнул Леша, трубно сморкаясь. Тоже мне последний богдыхан. — Соседи, вот кто. Ты чего Колю на плошадке держишь, чертяка Громов? — Пошел он! — заорал Громов и добавил кое-что покрепче. Язык у него слегка заплетался, а в некоторых случаях — так и не слегка даже. Понятно было, что вчера (сегодня то есть) в три часа ночи Леша пить не закончил. Наверное, травил организм алкоголем до самого утра, да и тогда не остановился. — Что случилось-то? — Расшифровал я фразу его очередную! — крикнул Громов. — Правда? — Ничего сложного! Еще парочку фразочек записал, друг под дружкой расположил, и сразу все ясно стало! Некоторые буквы повторялись, и я вычислил какие. Слушай внимательно: из первого слова берем первую букву, из второго — вторую, из третьего — третью; и опять по кругу: из четвертого — первую… — И что же он говорил? — «Я запутался»!! Он, видите ли, запутался, банка консервная без открывалки! Ржавый бидон с отвалившимся дном! Чугунная канализационная труба, которую вот-вот прорвет! Запутался, ма-а-ать… маленький выродок, хуже Бога! — Да ладно тебе, Громов! Ты преувеличиваешь, Громов! Это же прогресс! И немалый! Громов с той стороны заплакал: — Устал я, Кирюха, до смерти устал; не могу так больше, лучше сдохнуть, чем продолжать жить. Все в моей жизни кое-как, все по-сволочному получается… — Он притих, только иногда громко шмыгал носом и всхлипывал. — Бог издевается надо мной, попросту издевается… — Испытывает, может? — Издевается! Испытывал он Моисея в пустыне, хотя и там издевался… — Ладно-ладно, Громов, оставим теологический диспут на потом. Ты лучше скажи мне: впустишь Колю или как? Богатырь ответил, заикаясь через слово: — Пускай он у тебя денек поживет, а, Кирюха? Я отдохну немножко… с меня причитается, если что. — Ты чего надумал, дурацкий Громов? — возмутился я. — Смерти моей хочешь?! Не могу я и не хочу! Надо же выдумал — с резиновой тварью возиться! Что обо мне люди подумают? — Пусть тогда на площадке постоит… а я посплю пока… нет, спою. Ох ты, Русь моя, ты раздольна-а-а-а-а-я! Ох ты, степь-дубра… бубра… бобра… — Ты чего, Громов?! — Я замолотил кулаком в дверь. — Совсем опупел, что ли? А ну открой, идиотский Громов! Громов не отвечал. Может, и впрямь уснул, свернувшись калачиком на половичке под дверью. — Что-то случилось? На площадке стояла Наташа — уже без сигареты; она обняла себя за плечи и дрожала! Все-таки в подъезде было не совсем чтобы тепло. — Громов буянит, — скованно пожав плечами, сообщил я. — Мальчишку вон своего выгнал. Г-гад. Наташа поглядела на стоящего истуканом Колю и кивнула: — Красивый малыш. Как живой прямо. — А Лешка Громов думал, никто не догадывается, что его сын — робот, — ляпнул я. — А чего тут догадываться? Не было сына — появился сын. Молчит все время, и питающий шнур из задницы торчит. Что ж тут неясного? — Наташа дернула плечиком: — Вам помочь с ним, Кирилл? — Не знаю, — сказал я. — Помочь. Вместе мы повели мальчугана в мою квартиру. Коля споткнулся о гору обуви, которая имеет свойство скапливаться у моего порога, и чуть не шлепнулся. Мы удержали его, но с трудом: все-таки робот весил больше обычного ребенка. — Что с ним? — спросила Наташа, пока мы вели Колю мимо стопок с книгами, раскиданных газет и банок из-под маринада — всего того, что прекрасно помещается в небольшой и узкой прихожей. Еще в комнате был большой, под самый потолок, платяной шкаф; ветвистые, потемневшие от времени оленьи рога — они служат вешалкой; старый бабушкин трельяж, весь в трещинах и без дверок, зато с зеркалами. — На рога я повесил куртку, а шапку бросил на трельяж — в самую кучу барахла. — У меня тут не прибрано, — сказал я. Впрочем, Наташа ничего не спрашивала. Мы провели робота в комнату. Усадили на диван напротив телевизора; предварительно мне пришлось совершить скоростную уборку постели. Подушку, одеяло и простыню я спешно засунул в шкаф для грязного белья — белья в шкафу накопилось уже предостаточно, но постирать, как всегда, времени не находилось. — Что дальше? — спросила Наташа, с любопытством разглядывая мою комнату. — Не знаю, — неловко ответил я, смахивая с кресла старые журналы. — Будем ждать. Присядете, Наталья? — Нет, спасибо. — Чаю хотите? — стараясь быть вежливым, спросил я. — Воды? Простокваши? Когда-то она была молоком! Она помотала головой, улыбнулась своим мыслям и подошла к стенке, к тому ее отделению, где находится бар. В баре отродясь не водилось алкоголя: я забиваю его счетами за квартиру, документами, расписками и прочими «важными» бумажками. В нише над баром стоят старинные электронные часы и фотография в белой с черными полосками рамочке. Именно из-за полосатой рамочки Маша называла фотографию «березкой». Это если жена была в хорошем настроении. А если в плохом, тогда презрительно цедила: «зё-ёбра». На фотографии мы с Машенькой стоим на круге-компасе, который расположен в центре города возле парка Горького. Компас — круг из чугуна диаметром метра два, вмурованный в плитку на площади перед парком. Стрелки компаса указывают направление на крупные города мира, названия которых располагаются по окружности. Столица Украины — Киев, Шотландии — Глазго, Турции — Константинополь, Великобритании — Лондон и так далее. На снимке май: деревья в цвету, прохожие маячат сзади с баночным пивом в руках; на мне белоснежная льняная рубашка и черные вельветовые брюки; пиджак перекинут через плечо; хорошо видно золотое кольцо на безымянном пальце. Тупоносые на шнурках туфли начищены и блестят. В нынешнее, холостяцкое время мне редко удается довести их до такого состояния. На Маше роскошное шелковое платье свинцового цвета — очень подходит к ее глазам; на запястьях — серебряные браслеты, а на ногах — туфли на высоких каблуках под цвет платья. Волосы жгуче черные; стрижка-каре с челкой; губы подведены неяркой помадой, а глаза немножко печальные — или, может, тень так падает. Красавица моя курносая, на фотографии она просто прекрасна. Я могу любоваться Машей бесконечно долго, запоминая каждую мелочь, фиксируя в памяти каждый ее волосок. Было время, в стенке стояла наша свадебная фотография, но Маша, когда уходила, забрала ее с собой. Сказала напоследок: «У тебя есть „зёбра“, а свадебная тебе ни к чему. Я ее спрячу». Потом она все время молчала, и я тоже не сказал ни слова. Я помог ей снести чемоданы вниз и загрузил их в багажник такси. Маша залезла на переднее сиденье, и через минуту машина тронулась. А я остался стоять возле подъезда и смотреть в небо. Был апрель, и до Машиного дня рождения оставалось три дня. До 13 мая, когда был сделан снимок, оставалось тридцать восемь дней. Наташа минуту-другую рассматривала фотографию. Одной рукой она придерживала полы халата, другой, подушечкой мизинца, коснулась стекла. — Ваша жена, Кирилл? — спросила Наташа тихо. — Бывшая, — подтвердил я. Наташа отвернулась от снимка, обняла себя за плечи и поежилась. Посмотрела на меня виновато: — Вы извините, Кирилл, что я так ворвалась. Просто дома скучно — гости разошлись… «…Гости, ага, знаем мы этих гостей …» …делать нечего, на работу только с десятого опять же. Скучаю. А тут вы… с мальчиком. — С роботом, — поправил я. — Но ведь все равно — мальчиком? — Мальчики растут. А еще они рождаются не на заводе, а естественным путем. — Из девочек, — подтвердила Наталья. — Подросших. «Издевается, шлюха, — подумал я печально. — Смотрите-ка, ей даже не стыдно. Стоит передо мной, грязная и продажная, и ни капельки не стыдится. Ладно, Полев, веди себя тише и нежнее, ты ведь благородный парень и умеешь прощать людям их слабости». Наташа подошла к неподвижному киборгу, присела рядом с ним на корточки и провела ногтем по резиновой щеке мальчишки. Он никак не отреагировал. — Как настоящий… А откуда у вашего соседа деньги на него взялись? Сам гадаю, — буркнул я и присел рядом на одно колено, потому что глупо получалось: она сидит, а я стою. — Надо бы выяснить. — Да, интересно; живет вроде не богато… ну и не бедно, конечно, но все-таки робот, он ведь кучу денег стоит! — Вот именно. Тут я с вами согласен, Наталья. Если мы проясним этот момент, нам станет гораздо легче. — Почему? — Потому что мы должны все знать, а ради этого готовы лезть туда, куда нас никто не просит лезть. Наташа помолчала, а потом спросила: — Что вы с ним будете делать? — Дождусь, когда Леша проспится и протрезвеет. Потом верну. — Он такой миленький кукленыш, — сказала Наташа, касаясь носа мальчишки. — Бип!.. А вы его почему-то ненавидите. Я вздрогнул и покосился на соседку; она смотрела на Колю и улыбалась. — Почему вы так решили? — Не знаю. Подумалось вдруг. Его вы ненавидите, а меня презираете — по-моему, так. — Глупости, — пробурчал я. — Значит, простоквашу не хотите? А кофе? Хороший, зерновой. Бразильский, я его по блату достал. Немножко, правда, достал, но на маленькую чашечку хватит. У меня как раз есть очень маленькие чашечки; они по-настоящему маленькие, их даже мыть не надо — для гостей держу. — Нет, спасибо. — Наташа встала, ладонью на прощание пригладив золотистые кудри мальчугана. — Пока, малыш! Она вышла из квартиры, а я запер дверь на ключ и побежал на кухню за тряпкой. Наклонившись над раковиной, смочил тряпку горячей водой из-под крана, схватил пакетик с чистящим веществом «Кумет» и со всех ног бросился в зал. Отсыпал горсточку «Кумета» на тряпочку и оттирал рамочку и стекло фотографии-«березки». Оттирал долго, а чтоб не соскучиться, приговаривал: — Знаем мы этих гостей, ага, ушли уже, как же. Наверное, целую ночь только и делали, что километр за километром на постели пахали и гадость эту на камеру снимали, а сегодня утром ушли, чтобы на порносайт слить. А ведь как невинно выглядит, а?! Ну девочка прямо! Тоже мне! И не поймешь вот так сразу, даже стыдно становится за собственные мысли. Про спорт ничего не ответила. «А меня презираете»… Ха! Презираю, ыгы… Потом я побежал в ванную: мыл руки с мылом, долго, усердно, выключал воду и опять включал, потому что казалось, что не от всей грязи избавился еще; тер руки жесткой ветошью, до красноты тер и приговаривал: — Черт знает чем они там еще занимаются; чем она больна; заразит ведь — как пить дать, какую-нибудь гадость подхвачу и залечу с ней, с гадостью этой, в кож-вендиспансер, а потом объясняй всем, что это бытовая зараза; никто ведь не поверит! Нет, я, конечно, желаю измениться, стать опять идеалистом, но желание это не поможет ни против триппера, ни против сифилиса, и против СПИДа оно тоже, кстати, не поможет. Закончив с помывкой, я вдруг вспомнил, что Наташа касалась робота. Хотел снова бежать за тряпкой, но передумал. — А что с ним станется? — сказал я вслух, насвистывая под нос что-то жутко старинное, то ли Битлов, то ли Саймона и Гарфанкля, — Он же робот. А если гадость Наташкина к Лешке перекинется, так Громову и надо! Я уселся за домашний компьютер и стал размышлять, чем заняться до вечера. Было скучно, а телефон молчал. Никто не спешил поздравить меня с Новым годом. И тогда я включил компьютер. Мне пришло три электронных письма. Первые два — реклама, а в третьем я прочел: «Уважаемый, Кирилл! Сегодняшний поход в так называемый «Желтый клуб» крайне полезен. Но не в том смысле, в каком вы подумали. Клуб этот на самом деле сборище недоумков, у которых не все в порядке с головой: Вам будут говорить, что члены клуба обладают некими способностями наподобие вашего умения. Не верьте. Единственная их способность — получать на входе проверенную информацию и превращать ее в дерьмо. Искаженное представление о мире, галлюцинации, нарушение речи — вот неполный перечень симптомов, которые проявляются у этих людей. Но что-то вынести из встречи можно, конечно, если вы сумеете поговорить с лидером отморозков. Существует мнение, что лидер отличается от шестерок: будто бы у него есть некие тайные знания, а возможно, и способности. Будет неплохо, если вы выясните, что именно он знает и какими способностями обладает. Чтобы наше сотрудничество было крепче и плодотворнее, мы, уважаемый Кирилл, держим в заложниках вашу бывшую жену, Марию Полеву. Не волнуйтесь: если вы в точности будете выполнять наши указания, с ней ничего не станется. С вами мы еще свяжемся. И, поверьте, если все будет в порядке, вы не будете разочарованы — платим за информацию мы очень хорошо». Подписи не было. В окошке «отправитель» темнел некий труднопроизносимый адрес. Электронный ящик висел на бесплатном хосте. Наверняка заведен совсем недавно и специально под эту «переписку». Что за чертовщина? Я схватился за голову и взъерошил волосы. Маша! Кто они такие? Что им надо? Может, дурацкий розыгрыш? Но откуда эти гады знают о приглашении? О моем умении? О Маше? Я кинулся в прихожую, схватил с трельяжа блокнот, нашел телефон Машиных родителей и набрал номер. — Алло? — Здравствуйте, Анастасия Петровна! — Кирилл? — Голос Машиной матери изменился, стал злее. — Я хотел спросить… поинтересоваться, как там Маша… все ли в порядке? — Она в полном порядке. Не о чем волноваться. Еще что-то? — Нет. То есть да. Позовете ее? Хочу… надо кое-что спросить. — Кирилл, Маши нет дома. У нее появился хороший друг. Она сейчас с ним. — Какой у него телефон? — Не скажу. — Погодите… друг? Она встречается с другим? Не со мной? Эта маленькая дрянь целуется с ним? Спит? Дайте мне ее немедленно! — Кирилл… — Ах она. шлюха, я тут ночами не сплю, подушку грызу, только о ней, проклятой, и думаю, а тут такое! Я меняюсь ради нее в обратную сторону, а она!.. — Кирилл, ты что, совсем с ума сошел? — завизжала женщина на другом конце провода. — Не мучай Машеньку! Вы расстались! У Маши новый жених! Не вздумай мешать ей! — Но… — До свидания, Кирилл. — Она повесила трубку. — Твою мать! — Я с размаху стукнул телефонным аппаратом о стену. — Шалава! Бордовая пластмасса треснула; из гнезда вылетела круглая черная кнопка с цифрой «ноль» и закатилась куда-то под шкаф. Я опустился на колени, долго искал ее и чихал, потому что пыль попадала в нос; меня трясло. Уши словно ватой заложило — я не слышал ничего, кроме буханья сердца в груди. Все-таки вранье? С Машей все в порядке? У нее жених? Сволочной ублюдочный жених, который целует мою любимую? Спит с ней? Шлюха! Да как она посмела! Забыв о кнопке, я кинулся на кухню, распахнул окно, открыл морозилку, но вспомнил, что курицы уже нет, а больше выкидывать было нечего, да и жалко, и тогда я сказал себе: — Спокойно, Полев. Спокойно. Надо успокоиться. Если Маша дома, не о чем беспокоиться. Если — нет, то беспокоиться тоже не стоит. Надо выполнять указания этих… анонимов. В конце концов, я ничего не потеряю, если пойду в «Желтый дом». Посижу, осмотрюсь, узнаю, что им надо. Если это шутка — тоже порядок. Посмеюсь вместе со всеми и свалю домой, здесь напьюсь и усну под скрип Наташиного матраца и сладкие-сладкие стоны. Мне будет казаться, что Машка стонет под своим женихом. Ну и что? Подумаешь. Пусть. Я ведь не говнюк теперь, чтоб ревновать попусту, я меняюсь. Пусть себе стонет. Сучка. А-ах она су… так. Спокойно. Спокойно, Полев. Успокоившись, я закрыл окно и вернулся к компьютеру. Профессиональная привычка взяла свое, и я прогнал полученное письмо через поисковые системы. Поисковики выдали тонну разнообразнейшей информационной шелухи. Здесь были сайты, рассказывающие о чем угодно, но связи между ними я не углядел. Сначала. Потом стали повторяться странички, посвященные психическим расстройствам. На одной из них я прочел: «Искаженное представление о мире, нелогичное мышление, галлюцинации, нарушение речи — острые симптомы шизофрении». — Ыгы, — сказал я и решил на время выбросить письмо из головы. По-хорошему, стоило обратиться в милицию, чтобы рассказать и о клубе, и о письме, и о Маше, но мне стало интересно, что будет дальше. К тому же, если верить словам Машиной мамы, с моей бывшей женой все в порядке. Значит, надо наслаждаться розыгрышем. Принимать его на веру. Идиотское письмо от анонима привнесло в мою жизнь что-то интересное. Будоражащее. Новое. Оторвавшись от компьютера, я уже весело насвистывал и даже пробежался на кухню, где соорудил многоэтажный бутерброд из остатков хлеба, соевого соуса и лимона. Жевал и запивал питательный небоскреб чашкой кофе. На сердце полегчало, и жизнь виделась в розовом свете. Поход в клуб и письмо казались приключением; чем-то, что пришло из далекого подросткового прошлого, когда я грезил путешествиями в края банановых пальм и кокосов. Тогда любое необычное событие воспринималось не через призму сложившихся взглядов, а казалось самым настоящим чудом. Закончив насвистывать мелодию и отставив пустую чашку в сторону, я с бутербродом в зубах плюхнулся в кресло. Прокрутил для успокоения пару интернет-страничек — в них говорилось что-то о регрессии — и подумал: «Если отвлечься от приключения как такового, если забыть о возможном похищении Маши, обращение к официальным властям грозит известными последствиями: придется рассказать о моей способности. Два варианта развития событий в таком случае: а) мне поверят и заберут на опыты; б) мне не поверят и заберут в пресловутый «желтый дом». Оба варианта мне не нравились. Ближе к вечеру, когда осталось совсем немного времени до похода в клуб «желтых», я занервничал. Бесцельно бродил по комнатам, но даже акробатические прыжки через стопки книг не принесли успокоения. Чтоб занять руки, я решил почистить вентиляцию. Орудовал шваброй, к которой примотал тряпку; выгреб кучу сухих как мумии тараканов, паутину и пласты слежавшейся грязи. Вскоре вентиляционная решетка сияла чистотой, а мне опять нечем было заняться; каждый раз, проходя мимо телефона в прихожей, я боролся с искушением позвонить Машиным родителям. Я вышел на площадку. Лампочку у нас выкрутили, и в коридоре было серо, и длинные тени ложились на плитку. Я стукнул в Лешкину дверь. Еще раз и еще. Колотил руками и ногами, но сосед не отвечал. Вместо него открылась дверь квартиры напротив: выглянула тетя Дина — пухлая женщина лет сорока; сколько ее помню, всегда ходит в одном и том же фланелевом халате, а из головы тети Дины испокон веку торчат длинные деревянные бигуди и слипшиеся клочки волос. Тетя Дина напоминает выжившего из ума мутанта-дикобраза, и при взгляде на нее я всегда теряюсь и не знаю, что сказать. Сейчас тетя Дина что-то пекла; халат ее был запорошен мукой, а лицо раскраснелось от жара духовки. — Не открывает злыдень? — поинтересовалась тетя Дина и трубно высморкалась в большую тряпку — с виду бывшую простыню. — Молчит, — подтвердил я. — Денег должен? — Да нет. Он робота выставил на площадку, а сам спать увалился после вчерашней пьянки, — зло сказал я и еще раз стукнул в дверь. — И я теперь за ним ухаживаю…за роботом в смысле. А мне уходить надо. Дина Михайловна, может, вы… — Хочешь, чтоб помогла к мусорке отвести киборга проклятого? — перебила меня женщина. — Так ты и сам немаленький вроде; думаю, справишься. Дело, конечно, полезное; нет веры этим железякам. Бывает, встретишь такого на улице, и по глазам сразу видно — мир хочет захватить, чертяка, ИскИн недоделанный; а органическую жисть, значит, мечтает уничтожить. Ты, кстати, поосторожнее с ним там. Эх… ладно, счастливо тебе, Кирилка, а я побежала к духовке: у меня пирог с яблоками печется. Ты, кстати, если все-таки не уйдешь туда, куда собирался (куда, кстати?), то заходи, кусочек отрежу, полакомишься. Пироги у меня знатные выходят; яблочки потому что свежие, через младшенького их достаю, по блату. Из Украины посылочкой шлет. Он у меня, младшенький то есть, там при войсковой части завскладом. Вот так. — И она захлопнула за собой дверь. — Транда ушастая, — буркнул я под нос и вернулся в свою квартиру. Дома прежде всего отыскал старую жестяную кружку, нашел стену, что была общей с Лешкиной; прижал кружку к стене, к обоям ободранным, а ухо прислонил ко дну кружки. Какое-то время было тихо, а затем почудилось, будто слышу натужный, с самыми разнообразными звуковыми вкраплениями, громовский храп. Может, и почудилось. Тем не менее я сказал: — Вот урод! — и ударил кружкой о стол. Время поджимало, и я побежал одеваться. В очередной раз вынул из кармана флаер и пробежался глазами по адресу — ехать минут сорок на автобусе; вот только автобуса дождаться еще надо. Лучше все-таки бежать на монорельс. Одевшись, я заглянул в зал: робот продолжал неподвижно сидеть на диване. Руки держит на коленях, глаза смотрят в пол — невинные, слезящиеся глаза обычного мальчугана. — Блин, — сказал я, — а вдруг, пока меня не будет, твой затяжной приступ кончится? Выйдешь из-под контроля, порушишь все! Мир начнешь захватывать с моей квартиры. Но не брать же тебя с собой? Да и как я тебя возьму: на улице около нуля, грязь, слякоть, ветер холодный дует, а у тебя и теплых вещей-то нет. В комбинезоне и легких кроссовках не разгуляешься. Хотя… о чем это я… ты ведь робот, верно? Тебе холод нипочем, все будет в порядке, правильно? Пробежимся до монорельсовой остановки, доедем до площади Ленина, а оттуда квартал пешком до клуба. Ты ведь ребенок, и в клуб, значит, тебя должны бесплатно пустить, без всякого флаера. Как вариант, нас не пустят обоих. Ну, значит, не судьба. Коля Громов ничего не ответил. — Договорились, — сказал я. — Беру. Такой идеалист и правильный парень, как я, никогда не оставит ребенка без присмотра, даже если он на эволюционной лесенке стоит сразу после резиновой куклы для секса. В вагоне монорельса на нас косились, но молчали. Я усадил Колю на скамеечку из протертого кожзама, а сам стал рядом, вцепившись в согретый чужими руками поручень. Две или три остановки народ в вагоне постоянно менялся: одни выходили, другие соответственно заходили. Нашлась-таки вредная бабушка с полными сумками в морщинистых, пергаментно-желтых руках. Она поставила сумки на скамейку рядом, а потом театрально всплеснула руками и запричитала: — Ты что ж с малолеткой делаешь, изверг? Замерзнет же! Глаза, глянь-ка, слезятся, плачет, бедняжка! — Успокойтесь, бабушка, — пробормотал я. — Перед вами бездушный робот, с которым ничего не сделается. А глаза у него слезятся, потому что техника такая, нежная. Смазать надо. — Так ты любитель нехристей железных! Извращенец поганый, робофил! — вскричала вредная старушка и отвернулась. Когда освободилось место напротив, она стремительно переместилась туда. Видно было, что роботов женщина недолюбливает, побаивается, скорее всего. — Ярко озон краснеет первой мухой потеет аризоной следит росой якшается. — Как запутался, так и распутаешься, — пробормотал я, гладя Колю по голове, — а по-хорошему, пора тебе что-нибудь новенькое сказать, осмысленное. Как мы тебе помочь сможем, если ты жалуешься все время? Возьми себя в руки, сынок! Возьми себя в руки и заткнись. Понял? Не мешай мне: что-то интересное наклевывается, пусть даже шутка дурацкая, но такого не было последние лет двадцать. Если не считать свадьбу с Машей. И если ты, гаденыш, попытаешься испортить мне приключение… Тут я вспомнил, что киборга касалась Наташа, и отпрянул от мальчишки, как от прокаженного. Отыскал в кармане платок и стал тщательно вытирать каждый палец на руке; вытирал до тех пор, пока не приехал на свою остановку. Центр города — не окраина, здесь надо действовать осторожнее. Я вышел из вагона и дождался, когда серебристый поезд умчится. Ходил в это время от одного газетного ларька к другому, глухо стуча каблуками по скользкой плитке, и осматривал окрестности — милиции поблизости не углядел. Вообще народу было мало: целующаяся парочка возле эскалатора (на сквозняке таком!) и спящий в куче газет, прикрытый картонкой бомж. Вспомнился давешний урод со скарабеем в груди. Мы протопали вдоль перрона (я держал Колю за руку через платок), встали на ступеньки эскалатора, и чудо-лесенка медленно потащила нас вниз, к унылой серой улице. В центре было ощутимо теплее, чем на окраине, да и народа побольше, хотя все равно не так много, меньше, чем в будние дни. По стылому небу, словно муравьи, ползли редкие ватные тучи; рабочие в желтых жилетах счищали с асфальта наледь, разбивали ее лопатами и сгребали к обочине. Там ждал грузовичок: кашу изо льда и грязи в него закидывали рабочие в синих жилетах. Люди отходили после праздников, лениво ступали по мерзлому асфальту и без интереса поглядывали на витрины работающих магазинов — таких было меньше четверти, потому что у продавцов тоже был Новый год. Дети радовались и требовали у родителей новую игрушку: хлопушку с конфетти или петарду, которыми вовсю торговали бабки у переходов. Мой случайный сын ничего не требовал, и я в который раз порадовался, что не успел завести настоящего ребенка. У перекрестка, рядом с подмигивающим желтым глазом светофором, я заметил двух милиционеров. Они дежурили у подземного перехода, чесали языки, покручивали в руках дубинки и притопывали сапогами: ветер в том месте был сквозной, колючий, холодный. Чтоб не рисковать, я свернул в ближайшую арку и оказался в темном переулочке. Идти чуть дольше, зато вряд ли наткнусь на служителей порядка. Дома здесь были старые, потрескавшегося красного кирпича; в окнах не осталось стекол, и они, окна, были прикрыты газетами или забиты негодными досками; в некоторых, впрочем, горел свет, слышалась тихая музыка и осторожный смех. Асфальт был усеян стеклянными осколками, а из ржавых контейнеров на землю вываливался мусор. Я ускорил шаг. Минут через пять стоял у дверей клуба. Вход оказался с задней стороны трехэтажного заброшенного дома. Дом был широкий, массивный, из серого шершавого камня, с ветхой шиферной крышей и забитыми наглухо окнами. Кое-где, виднелись длинные балкончики с балюстрадой. Железная дверь под козырьком, покрытым железными листами, вела в полуподвальное помещение. Там было чище; на ступеньках темнели влажные разводы, а в углу стояла швабра. За стеной играла ритмичная музыка, а из-за приоткрытой двери время от времени выпрыгивали разноцветные электрические «зайчики». Неоновая вывеска над входом выглядела роскошно. «Желтый дом»— вот что на ней было написано. Кроме названия, больше ничего желтого в клубе я не заметил. По крайней мере, снаружи. — С ребенком нельзя, — сказал мне прилично одетый охранник с татуировкой на левой ладони: кинжал рукояткой упирался в запястье и уходил в рукав его двубортного пиджака. Костюмчик был не самый дешевый, из кашемира; в темноте сложно было определить, но, скорее всего, марки «Unoratt», итальянский. Похожий я видел у шефа. Рубашка у клубного «вахтера» оказалась белоснежная, а черный галстук повязан был криво, и мне показалось, что охранник тяготится галстуком, да и самим костюмом тоже. Интересно, шваброй орудует он? — У меня специальное приглашение, — сказал я, протягивая флаер охраннику. — И, кстати, перед вами не ребенок, а робот. Охранник посмотрел недоверчиво, но флаер взял. Принялся читать, шевеля губами. Бумажку он поднес к самому носу. — Ладно, проходи, — сказал охранник, возвращая наконец приглашение. — Подойдешь к барной стойке, там тебя ждут. Он открыл дверь, и мы с Колей окунулись в мир грохочущих басов и скрежета синтезированного звука. Я оглох на оба уха и не мог обращать внимание ни на что, кроме шума в собственной голове, и только потом проступило «изображение». Зал, несмотря на занюханное преддверье, был большой и обставлен дорого, хотя и безвкусно. Ну то есть не на мой вкус, но я ведь не дизайнер. Сразу справа от входа находилась длинная барная стойка из белого пластика и алюминия; левее располагалась танцплощадка, выполненная из стекла или прозрачного пластика, похожая на шахматную доску, но «мест для хода» было больше, чем на обычной доске; к тому же черными и белыми квадратами организаторы клуба не ограничились. В одном углу преобладали красные и синие поля, в другом — черные и белые. В черно-белом углу совершали дикие, но по-своему прекрасные танцевальные движения юноши и девушки с лицами, раскрашенными черной краской. Одежда у них была под стать (мне она почему-то напомнила школьную форму старых советских времен). Действо ассоциировалось с «Черным квадратом» Малевича. В другом углу танцевали ребята попроще: в том смысле попроще, что одеты привычнее, хотя казусы случались и здесь. К примеру, меня очень удивил голый по пояс молодой человек, который танцевал в обнимку со сломанной бензопилой. То есть мне было приятнее считать, что она сломана, а так — кто знает. Одна из девушек нарядилась на малороссийский манер: в цветной платок и аляповатый сарафан. На платке большими буквами было вышито: «I LOVE SALO». Танцевала девушка прекрасно; притом что в таком сарафане двигаться, наверное, очень непросто. Сверху по периметру зала протянулся решетчатый балкон, к которому вела чугунная винтовая лестница. Слева на балконе я приметил еще одну барную стойку — теперь думай, мучайся, к какой надо подходить. Впереди в клубах табачного дыма терялись обтянутые «тигровыми» шкурами диваны, а в левом углу я увидел две двери — в женский и мужской туалеты. Возле них собиралась и курила молодежь, уставшая от танцев. Оценив обстановку, я двинулся к нижнему бару; по пути натолкнулся на знакомого милиционера-украинца. Я узнал его не сразу, потому что выглядел он сейчас не как страж закона, скорее был похож на дикаря-неандертальца. С плеч парня свисала, вся в проплешинах, шкура какого-то неведомого зверя (вернее всего, она была переделана из коврика в прихожей), а над джинсами милиционера постарался сумасшедший граффитист. Милиционер меня узнал, подмигнул, хлопнул по плечу и кивнул в сторону нижней стойки — проходи, мол, а сам нырнул в толпу: шкура его колыхалась сзади, напоминая о былых временах, когда мужчины охотились на диких зверей и брали женщин в жены насильно. Я подошел к стойке, Колю установил рядом и хлопнул по макушке (выправка что надо!), заказал у смуглолицего бармена стаканчик виски. Ждал заказ, опершись о стойку, и стучал пальцами по столешнице в такт мелодии — было сложно, но я старался. Бармен принес заказ, и я успел сделать глоток, прежде чем меня похлопали по плечу. Оглянулся. Рядом стоял смешной, на полторы головы ниже меня, лысый толстячок в черных джинсах и засаленной майке, на которой был изображен череп с перекрещенными костями. На плечах у толстяка уютно расположилась бандана с вышитой неумелой рукой надписью «желтые». Толстяку, на мой взгляд, не хватало ковбойской шляпы и кобуры с револьвером. — Добро пожаловать! — жизнерадостно крикнул он, протягивая мне потную, в мелких черных волосках ладонь. Странно, подумал я, пожимая руку, сам лысый, а на руках волосы растут. — Называйте меня Прокуроров! — Привет, — поздоровался я. — Кирилл Полев. Как понимаю, приглашение я получил от вас? — Не совсем, — подмигнул мне толстяк. — Но в общих чертах вы правы, Кирилл. Мы «желтые», — он потянул бандану за уголок, чтобы лучше была видна надпись, — люди с особыми способностями! — Как у меня? — Тсс… — Прокуроров приложил указательный палец к губам. — Не очередное подорожание мяса обсуждаем. Услышать нас в таком шуме было очень непросто, но я все-таки сказал тише: — Вы первый заорали… — Простите… — шепнул Прокуроров. — Повторю вопрос: как у меня? — Что «как у меня»? — Способности! Способности, как у меня? — Ах да… ну да, Кирилл, как у вас. И мы предлагаем вам стать частью нас, мистер Полев! Частью нашей организации то есть, частью нашей семьи! Она новая: еще недавно мы были одиноки, так одиноки, как могут быть одиноки только гении и безумцы; последнее, конечно, не про нас. Но теперь мы вместе. И мы предлагаем тебе, Кирилл (извини за фамильярность): будь с нами! «Полный абзац», — подумал я. Желание беседовать с этим идиотом растворилось в сильноалкогольном виски, а желание покинуть клуб возникло вместе со спиртом в моей крови. То есть одновременно. Удерживало только опасение за Машу; от сладостного ожидания необыкновенного приключения ничего не осталось. — Откуда вы меня знаете? — О-о-о, — лысый довольно закудахтал-засмеялся, — мы многое о тебе знаем. Но пока — молчок. Надо кое-что прояснить, убедиться, что ты не вражеский подставной… — Вражеский? — Все в свое время, друг, все в свое… э-э… а это кто? — Прокуроров вылупил огромные свои глазищи на мальчишку. — Это? Подставной. Подставка то есть, — ответил я и поставил на голову Коли стакан с остатками виски; ледяной кубик скользнул по дну и замер. С минуту мы смотрели на Громова-младшего, не отрывая взгляда. Похоже, роботу не мешали ни громкая музыка, ни перестук каблуков по голографическому полу. Не мешал ему и парень с бензопилой, который, пока я разговаривал, успел нацепить на лицо хоккейную маску. Черт, как же он меня бесил! И как я завидовал спокойствию мальчишки. В какой-то миг я мечтал поменяться с Колей местами, какую-то малюсенькую долю секунды я думал: вот оно, избавление. Клетка, которая на самом деле слаще любой свободы, — когда не знаешь, что сидишь в клетке. Когда не знаешь, что такое клетка. Когда не надо подбирать нужные слова и раздражаться по пустякам. Когда тебя нет. Еще я подумал, что если хорошо, когда тебя нет, тогда как замечательно всем тем, которые не родились или умерли; всем тем, у кого отключились мозги, и они лежат на больничных койках, подключенные к аппарату искусственной поддержки жизни. Господи, они же счастливы! Кто называет наш мир миром скорби и горя? В мире на четыре миллиарда несчастных живых приходятся миллиарды миллиардов счастливых мертвых, сумасшедших и не родившихся! «Так, — думал я, — а Прокуроров, наверное, решил, что я — извращенец-садист, раз держу в услужении мальчонку». — Кульно, — сказал наконец толстячок и высморкался в бандану. Поймал мой неодобрительный взгляд, смешно дернул головой и пожал узенькими плечами: — А что тут такого? Мы — сливки общества, Полев. Нам все можно. — И высморкался еще раз, на этот раз демонстративно повернувшись к танцующему залу. — Так-то вот, неудачники! Смотрите внимательно, я плюю на условности, я сморкаюсь в свою одежду! Вы, зажатые обыватели! «Неудачники» не обратили на него никакого внимания. Я взял стакан с головы Коли и отпил. Становилось веселее; подумалось еще, что не стар я для подобных забав. Почему бы и нет? Ноги пустить в пляс несложно, благо техника танца примитивная — маши руками, как мельница, да выбивай некое подобие чечетки. Некоторые, правда, еще по полу валялись, кружились замысловато, прижав колени к животу, но их было немного, и сразу становилось ясно, что это необязательно. Толстячок подпрыгнул передо мной пару раз, помахал рукой, привлекая внимание. — Чего? — То, что я тебе сказал: подумал? Вступай в нашу организацию, дружище, и будет тебе счастье. А также защита и покровительство. Своих в беде не бросаем. А сам ты пропадешь, видит Бог. Я вспомнил загадочное письмо и признался: — Не нравится мне что-то. Слишком просто получается: пришел, встретили, предложили. — А? — переспросил Прокуроров, вытирая банданой потный лоб. — Слишком все просто, — повторил я. Прокуроров довольно потер руки: — Тебе так кажется. Не все просто. Организация у нас маленькая, и, чтобы выжить, необходимо держаться друг друга; выполнять всякие поручения босса, а он плохого не желает, поверь. Все для блага Семьи. Я вернул стакан Коле на голову. — Ыгы. — Вот-вот! Нет, ты не бойся, денег у нас хватает, тут другое дело. Кое-какие услуги придется оказывать Семье. — Блин! Такое чувство, будто меня в мафиозную семью принимают! Толстяк опять замахал руками, на этот раз отчаянно, словно на него налетела стая комаров. Такой был этот Прокуроров — любитель руками помахать. — Ну что за сравнения! Какая мы мафия? Самые обычные люди… ну то есть не совсем люди… которые хотят жить спокойно. Возвышаясь над быдлом. — Он снова повернулся к танцующим и высморкался. — Получите, козлы! Из-за этих идиотов похитили Машу? — Эй, это твой виски? — спросил у меня потный парнишка, весь в черной, с серебристыми пуговками-кнопками, свиной коже. Он стоял рядом с Колей и показывал на мой стакан. — Можно угоститься? — Валяй, — ответил я и повернулся к Прокуророву. — Так что вам от меня надо? — Ну-у… — протянул весело толстячок, разводя руки в стороны, словно собирался тянуть «у-у» вечно. — Нужна нам услуга с твоей стороны. В качестве вступительного взноса, так сказать. Помнишь бомжа со скарабеем в груди? — Ракового? — переспросил я, краем глаза следя за действиями потного в коже. Он быстро опустошал стакан. — А ну положь! — прикрикнул я на него. Тип вернул стакан на голову Громова-младшего и исчез в толпе. Виски осталось немного: на самом донышке, а посередке сиротливо таяла ледышка. — Да нет, то настоящий скарабей был. — Ыгы. — Что за слово такое! — взвился вдруг толстяк. — Хрена ты его все время повторяешь? — Я ж у тебя не спрашиваю, откуда фамилия твоя дурацкая — Прокуроров. Толстяк замялся, промокнул краешком банданы вспотевший лоб, вздохнул пару раз тяжко и ответил с необычайной грустью в голосе. Такая грусть случается со всеми, кто сидит на пляже на мелкодисперсном песочке и смотрит на закат: на то, как горячее южное солнце опускается в море. Впрочем, никакого заката здесь не было, и, значит, грусть Прокуророва была поддельной. А сказал он вот что: — Эх, Кирилл… это очень печальная история, и рассказывать ее пришлось бы не день и не два. Это история о предательстве, любви и несчастном ребенке, который зачат был от… хм… В общем, это история о преступной зоофилии, долгом суде и добром прокуроре. Неважно. Потом расскажу. Короче говоря, насчет скарабейного… помнишь, что он кричал? — Нет. — Он кого-то ищет. — На черта? Толстяк повертел головой из стороны в сторону, потом поманил меня пальцем, а когда я наклонился к нему, прошептал заговорщицки на ухо: — Честно говоря, я и сам не знаю. Вот шеф, он все знает. Но не говорит. Ведь это он сегодня вызвал меня на ковер и сказал: «Слушай, Прокуроров, внимательно. Слушай и запоминай. Новенькому, Полеву, если захочет к нам присоединиться, дай задание. Задание такое: необходимо найти субъекта или субъектов, которых искал бомж со скарабеем; есть подозрение, что бомж относится к неким силам, что плетут против нас заговор, силам темным и связанным с Древним Египтом. Вот так. Примет разыскиваемого мы не знаем (пока не знаем, но движемся в нужном направлении, подвергая скарабейного бомжа страшным пыткам, — и скоро он заговорит). Хотя вру, почему не знаем? Есть примета. Из груди субъекта торчит такой же скарабей. Полев видел его, поэтому должен узнать. Все. Если он выполнит задание, тогда с радостью примем мы Полева в наши ряды; тогда я кое-чего открою ему насчет нашего и его, кстати, предназначения. Ну что, запомнил, тупая скотина Прокуроров, или повторить тебе?» Вот что сказал шеф. Я от страха чуть не — извини за физиологическую подробность! — обкакался. Раскланялся, короче, задницу шефу еще полизал, фигурально выражаясь, мол, какой вы умный и дальновидный, и ретировался. Пока тебя здесь ждал, разглядывал танцующих девчонок, но, так как ни одна из них на меня не поведется, я не предпринимал ничего, чтобы соблазнить нимфеток. Вместо этого представлял, как приду сегодня поздно ночью домой, заберусь под одеяло и… — Эй, старик, — перебил я его, допивая виски. — Ты чего раздухарился? Мне эти подробности знать вовсе не обязательно и, честно говоря, тошно. Ты мне лучше скажи: что за скарабей такой? Лысый помотал головой: не знаю, мол. Потом он замер на секунду; посмотрел пусто, как бы мимо меня, снова обтер лоб промокшей банданой и пробормотал: — Ой, наговорил я тут… прости меня, дружище Полев… моя проблема и мое же «желтое» умение — если говорю что-то, увлечься могу и болтаю тогда долго-долго, без перерыва, причем всю правду как на духу говорю, ни слова лжи не вплетаю. — Твоя способность? — вылупился я на него. — Я-то думал, у меня идиотское умение: возраст людей угадывать, а у тебя… у тебя вообще не способность, а психическое заболевание какое-то. Шизо… — Нет, способность! — крикнул толстяк, вжал голову в плечи, зыркнул заплывшими глазенками по сторонам, а потом сказал тихо: — Эта моя способность помогает открывать такую правду, о которой я и сам не догадываюсь. Например, когда с шефом прощался, думал, что не задницу ему лижу, а храбро так, даже с ехидством некоторым, прощаюсь, в отместку над шефом прикалываюсь, в общем. А вот как оно, оказывается, на самом-то деле было. — М-да… — буркнул я. Поднес стакан ко рту, вспомнил, что виски закончился, и крикнул бармену: — Дружище, налей еще кружечку этой приятной гадости! Бармен кивнул, схватил стаканчик и побежал выполнять заказ. Я спросил у толстяка: — А как, кстати, выглядит шеф? — Весь в желтом, — мгновенно ответил Прокуроров. — Желтый плащ, желтый двубортный пиджак; брюки строгие оранжевые, рубашка с бледно-желтыми пуговицами. Все желтых оттенков, короче. На лице — маска цвета шафрана, похожая на африканские ритуальные. Ну знаешь: гротескные пропорции, огромные глазища, длинные уши, орнамент… — Погоди-погоди… — перебил его я. — А зачем ему маска? Чтоб никто лица не увидел? Он безобразен? Уродливый шрам на лице? Или от кого-то скрывается? Толстяк пожал плечами: — Да ни фига шеф не безобразен. Маску снимает иногда, и при нас, кстати, тоже. Обычный мужик лет под сорок. Когда не в маске, ну то есть когда он как бы не шеф, он самый обычный, свой в доску становится. А маска… она как традиция; не знаю, откуда появилась. Может, сам шеф ее и выдумал, традицию эту. Когда он в деле — маска должна быть на нем. — Ыгы, — сказал я и, заметив, что на голове мальчонки появился новый стаканчик, взял его и сделал очередной глоток. — Значит, чтоб увидеться с твоим шефом и поговорить с ним по душам, мне надо отыскать вторую половинку скарабея? — Да. Хотя увидеть шефа можно и раньше. Правда, только издали. — Ыгы, — повторил я задумчиво. От местных ритмов разболелась голова; сильно захотелось домой — к теплой с белоснежной простынкой кровати, уютно бормочущему телевизору и электрокамину. Сесть на кровати, укрывшись теплым одеялом; уставиться в ящик, отключив мысль; вытянуть ноги к камину, разогревая замерзшие пальцы, — вот о чем я мечтал под басы и визг заводской сирены. А музыка здешняя для танцев, конечно, удобная, но все-таки через некоторое время она конкретно достает, даже сильнее, чем Наташкина скрипящая кровать. Народ вокруг неожиданно заволновался; музыку приглушили, послышались радостные возгласы. Что-то готовилось. Прокуроров сильнее втянул голову в плечи, сжал своими пухлыми пальцами края майки и шепнул: — Ну вот… — Что «ну вот»? — Начинается. Представление. Как раз шефа и увидишь. — Ы? Народ выстраивался в очередь к винтовой лестнице; по ряду пошли папиросы с чем-то дурманяшим, наркотическим. Невидимый диджей кричал в микрофон: — Да, друзья! То, чего вы ждали! Представление!! Оно сейчас начнется!!! Пойдем… это обязательно. — Толстяк потянул меня за собой в самый конец очереди. — А мальчишка? — Оставь здесь. Детям нельзя на такое смотреть… никто его не тронет, обещаю. Мы стали за милиционером. Он, в отличие от толстяка, не хмурился; зубоскалил, болтал о чем-то с парнем с бензопилой. У парня того голос оказался на удивление тонкий и жалостливый. — Что будет? — Я толкнул Прокуророва в бок. Он, угрюмо уставившись в пол, отвечал: — Увидишь. Мерзкое зрелище, но шеф одобряет и сам в представлении участвует, значит, оно необходимо. — Сказав это, толстяк с испугом посмотрел на стоящего впереди мента в тигровой шкуре, но тот ничего не слышал, занятый беседой с девушкой в малороссийском народном одеянии. Из обрывков фраз выяснилось, что это его жена. Жена вела себя фривольно: цеплялась то за бензопильщика, то за мужа. Мне она сразу перестала нравиться. Шлюха. Очередь продвигалась быстро, без суеты и толкания. Раза два мне передавали папиросу. Не зная здешних обычаев, я притворялся, что затягиваюсь, и всучивал папиросу Прокуророву в его пухлый кулачок. Толстяк тянул дым в себя изо всех сил; потом кашлял, отхаркивая мокроту в бандану и передавал беломорину дальше. Воняло потом и горелой бумагой, а еще травкой. От густого запаха на лестнице у меня чуть не случилось помутнение. С непривычки, наверное. Я вжался руками в перила и устоял; хотелось усесться на пол и сидеть-сидеть-сидеть… Время пролетело незаметно, и совсем скоро мы оказались на балконе с неровно побеленной балюстрадой. Отсюда была видна Александровская монорельсовая станция, частные домики за ней, серый пакгауз с блестящей мокрой крышей. Злой ветер продувал балкон — и нас заодно. Хорошо, на балконе мы не задержались; вошли в неприметную дверку в кирпичной стене, рядом с которой дежурил очередной охранник в костюме «Unoratti». Охранник цепко оглядел нас, но ничего не сказал. Мы очутились на темном чердаке. Здесь стояли вперемешку столы, стулья и старинные шкафы, прикрытые пыльными простынями. По широкой деревянной лестнице мы поднимались на крышу. Толстяк пыхтел впереди, в нескольких сантиметрах над головой. Тело мое приобрело необычайную легкость, казалось, еще чуть-чуть, и я взлечу. Проклятая трава, видать, подействовала. Приходилось изо всех сил сосредоточиваться на спине толстяка, на его черной футболке с мокрым от пота пятном посередине. На крыше было холоднее. Я обрадовался, что не сдал куртку в гардероб; остальные же пришли как есть и, кажется, не обращали на холод никакого внимания. Ступали по плоской, в кусках разбитого шифера, крыше и ежились под порывами колючего ветра. Где-то справа визжала автомобильная сирена; по черному небу к зениту карабкались пепельно-серые тучи. Справа виднелся краешек Ледяной Башни. Было скользко: толстяк порой терял равновесие и цеплялся за мой рукав, чтобы не упасть. Народ расположился плотно, в несколько рядов: мы успели втиснуться в передний, аккурат между милиционером и бензопильщиком. Кто-то прихватил фонарики, и в наступившей тишине все следили за желтыми кругляшами, которые стремительно носились по крыше. Большая часть кругляшей задерживалась на поломанной телевизионной антенне, которая торчала из крыши, будто крест. С перекладины «креста» свисали изолированные провода. На самой антенне я увидел связанного по рукам и ногам пушистого зверька. Сначала подумал, что это большой кот, но потом в лучах фонариков мелькнули умные, испуганные глаза и вытянутая морда; черный с проседью мех и длинный, веревкой, хвост. Я вздрогнул, а к горлу подступила желчь. Обезьяна. Крохотные, как у человека, темные ладошки мартышки были крепко привязаны к перекладине. На шерсти темнели красные пятна. Наверное, кровь. Зверек щурил глаза на свет и слабо дергался. Похоже, обезьяна висела здесь давно. — Идет… — шепнул кто-то справа и тут же замолчал. Зашуршал битый шифер; кто-то тяжело шагал к нам, светлые кругляши суетливо заметались по крыше и высветили мужчину в золотистом костюме и ритуальной африканской маске. Он бухал тяжелыми башмаками по крыше; шел с другого ее края. — Шеф, — пискнул Прокуроров и сжал мой рукав; впрочем, почти сразу отпустил. Загадочный шеф был крупным мужиком, бывшим борцом, пожалуй. Маска его, желтая с ореховым, в тон костюму; ее покрывали рубиновые и васильковые узоры. На переносице линии сходились и опять уходили в стороны, образуя замысловатые узоры на щеках и скулах. Отверстия для рта не было — на маске в том месте были нарисованы нарочито крупные и плоские, как совки, зубы. В неверном свете шеф желтых напоминал то ли сумасшедшего клоуна, то ли выжившего из ума Кинг-Конга. В руках у него, как по мановению волшебной палочки, появился нож — огромный, десантный, с широкими долами. По рядам пошло волнение, а шеф явно играл на публику. Он провел острым лезвием по воздуху перед мордой обезьянки — та дернулась, пискнула что-то едва слышно; я вдруг сообразил, что пасть мартышки заклеена скотчем. Лезвием коснувшись плеча обезьяны, человек в желтом протянул лезвие ножа в нашу сторону, и все увидели, что с самого его кончика свисает красная капля. Выглядело это отвратительно. Хотелось кинуться вперед, спасти, помочь зверенышу, но… Я боялся. Да, я собирался измениться. Собирался… в обратную сторону. Но боже мой господи… Не сегодня. Только не сегодня. Потому что шеф желтых смотрит вроде бы на меня и, кажется, я буду следующим. Я запаниковал. Может, трава подействовала? Без разницы. Надо валить отсюда. Я в стане врага. Дайте мне затянуться. Ага, спасибо. Теперь пора уходить. Я вернул папиросу и стал выбираться из плотных рядов молодежи. Поспешил к чердачному выходу, а Прокуроров шептал вслед, и голос его был тягучий и завораживающий, как в дурном сне: — Ты подумай все-таки… подумай, Полев… такая сила… от нее отказываться — грех… Я не думал о силе. Я думал о том, что надо быстрее попасть домой. Что надо бежать и не останавливаться. Я еще изменюсь. Стану благородным и смелым и спасу обезьянку. Потом. Чуть позже. На балкончике с балюстрадой меня задержал охранник: — Куда? — рявкнул он. — Все в порядке, — ляпнул я. — Шеф отпустил. Помедлив, охранник посторонился; я с трудом протиснулся между ним и перилами и побежал вниз. Внизу было тихо. Второй охранник стоял у стойки и потягивал пиво; бармен рассказывал ему какую-то байку. Моего Коленьку они успешно использовали как подставку для стаканов. Подбежав к стойке, я быстро расплатился и потащил мальчишку за собой. Бармен и охранник смотрели на нас с подозрением; когда мы очутились у двери, они о чем-то зашептались. — Не нравится мне это, Коля, — шептал я роботу, — давай-ка быстрее. Шевели булками! Мы бегом поднялись по лестнице и вышли в переулок. Здесь было темно. Шел снег с дождем. Фонарей не было, и улочка освещалась светом, льющимся из редких окон, и ущербной желтой луной. Мы топали с Колей по мокрому асфальту так быстро, как могли. Вернее, так быстро, как мог робот, а бежать он отказывался. Шел медленно и степенно, как на параде. Метров за сто до арки, за которой начинался цивилизованный район, я услышал шорох. Остановился и огляделся. Вокруг было совершенно темно и почти ничего не видно. Слева стояли контейнеры с мусором, за ними покосившийся железный забор и еще дальше заброшенный трехэтажный дом; справа возвышалась панельная пятиэтажка, три подъезда которой были завалены шлакобетонными балками, а над козырьком четвертого на шнуре покачивалась горящая лампочка. Похоже, подъезд был заселен: в некоторых окнах горел свет. Спереди и сзади — тьма. Снова шорох. Может, дворняга копается в мусоре? Почему местные не сожрали ее до сих пор? — Выйдем, Коля, на свет, — предложил я и потянул мальчишку к освещенному подъезду. Мы шлепали по лужам нарочно громко, а я прислушивался к любым шорохам и вдруг резко остановился. Зашуршало. Стихло. Так и есть, кто-то идет за нами. Этот кто-то сделал еще один шаг и замер. Я притворился, будто ищу что-то в карманах, сигарету, может, или монетку; сделал еще несколько шагов. У самого подъезда замер на секунду вглядываясь в железную табличку на разбитой деревянной двери. На табличке черной краской были выведены фамилии жильцов. Незнакомые, чужие фамилии. Я вошел в подъезд. Здесь было чисто, но все равно пахло затхлостью; из подвала, в который вело пять или шесть ступенек, несло сыростью; лампочек на площадках не предусмотрели, и чем выше я поднимался, тем темнее становилось. Я тащил мальчишку наверх. На втором этаже услышал, как внизу скрипит дверь. Побежал выше, тянул робота изо всех сил. На четвертом этаже было совсем темно: окна здесь были забиты штакетником. Я замер у самой лестницы, а робота заставил лечь на бок. Ноги он подтянул к груди, а руками обхватил колени. Лежал бесшумно, и я тоже замер. Шаги стихли этажом ниже. На пятом заиграла музыка; мне приходилось вслушиваться изо всех сил, чтобы не прозевать соглядатая. Снова послышались шаги. Они становились все громче и громче. Шпион поднимался. Один. Два. Три… Всегдашняя моя привычка считать ступеньки пригодилась. От одной площадки к другой ведет ровно двенадцать ступенек. Четыре. Пять. Шесть… Соглядатай замер, прислушиваясь. Что-то подозревает. Видит меня? Нет же, не может быть, здесь так темно, что хоть глаз выколи. Опять пошел. Девять, десять… двенадцать. Под ногами у него скрипнула плитка. Он здесь, совсем рядом, на площадке между этажами. Ждет. Я бесшумно присел на корточки, одной рукой вцепился в перила, другой уперся в стену, прижал подошвы ботинок к спине мальчишки и замер. Шаг. Другой. Третий. Четвертый. Пора! Я толкнул Колю в спину обеими ногами. Робот покатился по лестнице как раз в тот момент, когда соглядатай достал фонарик и посветил вперед. Яркий свет ослепил меня, и я многое пропустил, но, судя по отчаянному крику шпиона, ему тоже пришлось несладко. Грохнуло, а потом раздался слабый стон. Фонарик отлетел в сторону, но не разбился; светил в стену площадкой ниже. Шум, похоже, услышали многие. На пятом этаже прикрутили музыку. Надо спешить, пока милицию не вызвали. Я кубарем скатился с лестницы, подхватил фонарик и посветил на охранника в костюме «Unoratti», который валялся на полу головой к батарее отопления. Передо мной был тот самый мужик, который пил пиво с барменом. Он стонал, ворочая головой из стороны в сторону, по лбу у него протянулась тонкая струйка крови. В ногах охранника в той же позе — ноги прижаты к груди — лежал мой верный робот. Я схватил мальчишку за руку и заставил подняться. — Молодец, Коля, — пробормотал я, спускаясь вниз, освещая дорогу фонариком. — Сработал как надо. У подъезда на секунду остановился и поводил фонариком из стороны в сторону: вдруг соглядатай пришел не один? Но вокруг было пустынно. Мокрый снег прекратился, и асфальт влажно поблескивал в лучах электрического света. Быстрым шагом мы с Колей шли к арке. Выглядел мальчишка неважно, грязный как черт, но чистить его было некогда. — Спасибо скажешь, — сказал я, довольный, когда мы садились в вагон монорельса. — Я тебя спас. Ну и себя заодно, но благородный человек о себе не скажет ни слова. Как только мы вошли в наш подъезд, Коля встал. Встал намертво, навсегда, навечно, замер столбом возле первой ступеньки и закрыл глаза. Я дернул его за руку. Громов-младший качнулся, но не упал. Я дернул сильнее — он качнулся сильнее, но все равно не упал. — Блин, неужели заряд кончился? — пробормотал я, раскачивая киборга из стороны в сторону. — Эй, есть кто живой! — крикнул ему в ухо. Постучал кулаком по черепушке. Черепушка звучала глухо. Робот молчал. Заряд и вправду кончился. Я прислонил его к перилам и потащил наверх к лифту, перекатывая мальчишку с бока на бок. Потом таким же манером протащил вдоль стеночки, сдирая побелку. — Ну ты и тяжелый, чертяка… Аккуратно причесанные волосы мальчишки немедленно растрепались; костюм, и так грязный, покрылся белыми пятнами. Кое-как докатив Колю до дверей лифта, я нажал на кнопку. Ничего не произошло. Кнопка не загорелась. Лифт не сдвинулся с места. — Нет, господи, нет… — бормотал я, отчаянно, раз за разом, вдавливая кнопку в пластиковую панель. Лифт уговорам моего пальца не поддавался. Тогда я бросил кнопку, подошел и стукнул в обитую европанелью дверь напротив. Позвонил и снова стукнул. Вначале внутри было тихо, а затем за дверью зашевелились, заворчали, как медведи, потревоженные во время спячки, шепотом выругались, и в глазке загорелся желтый огонек. — Кто там? Это была наша лифтерша, Клавдия Степановна. Тетка на редкость вредная и, кажется, немного не в себе. К ней я старался не обращаться, но сейчас был другой случай. — Клавдия Степановна, лифт не работает! — сказал я желтому огоньку вежливо. — Знаю! — мигнув, ответил огонек. — Не могли бы вы… — Не могла б! Мастера придут завтра утром или к обеду! И вообще, сам виноват! Нечего шляться неизвестно где по ночам, понял? Я посмотрел .на часы — они утверждали, что сейчас самое что ни на есть детское время: без пятнадцати девять. — Клавдия… — Ты меня не понял? Ты ходишь по волоску, парень. Уходи! — Я-то уйду, но… — Не испытывай мое терпение! От меня так просто никто не уходил! — Однако… — Я даю тебе последний шанс. Я смолчал. Огонек мигнул и погас. — Мымра! — шепнул я и коснулся двери носком ботинка — остался едва заметный отпечаток. Дело было провернуто тихо и незаметно, но Клавдия Степановна услышала и завизжала: — Убирайся, шпана! Милицию вызову! Пришлось убираться. Я постоял возле робота немножко, задумчиво почесал затылок, а потом решил, что никто его за пять минут не украдет, и, перепрыгивая ступеньки, побежал наверх. На родном одиннадцатом этаже минут пять отдыхал, упершись руками в стену, пытался вернуть потерянное между этажами дыхание. Долго колотил в Лешкину дверь, но он так и не открыл. Вместо этого мигнул огонек в глазке квартиры тети Дины; мигнул и погас. Потом за ее дверью заиграли на фортепиано. Этюд Шопена в исполнении Маурицио Поллини. Я смутно представлял, кто такой Шопен, а про Поллини вообще ничего не знал, пока тетя Дина не принялась рассказывать всем, какая она музыкально образованная. Наверное, тетя Дина таким образом хотела заглушить голос совести, ведь кусочек яблочного пирога мне так никто и не предложил. — Уродство, — пробормотал я и в последний раз саданул по двери ногой. — Ты сволочь, Громов, самая настоящая подлая сволочь! Однажды ты попросишь меня посидеть с мальчишкой, а я скажу: сдохни, паскудный Громов! Хрен тебе! Не буду с ним сидеть! Ответа не поступило. Тогда я крикнул: — Подлюка ты, тупой Громов! Я из-за твоего мальчишки жизнью сегодня рисковал; спасал его от волосатых лап разбойников в кашемировых костюмах! Если бы не я, идиотский Громов, твоего пацана уже бы не было; остались бы от него проводки да микросхемки! Громов все равно не ответил, поэтому пришлось спускаться. Лампочку на площадке первого этажа давно выкрутили, и Колин силуэт терялся во мраке. В темноте мальчишка еще больше напоминал статую: окоченевшую, застывшую во времени тень неандертальца. На них, неандертальцев, любуются, ими восхищаются посетители музеев, но в реальной жизни этим тварям делать нечего. Я поплевал на ладони и аккуратно опустил тело мальчишки на пол — ногами на лестницу — перепрыгнул его, схватил за щиколотки и потащил. Тащил медленно, но упорно, а Колина голова смешно подпрыгивала на ступеньках и стучала наподобие движущегося поезда. Выдохся я на площадке между вторым и третьим этажами. Прислонил Громова-младшего к стене и закурил, размышляя. Думалось немножко об этих самых «желтых», об оглушенном охраннике и о несчастной мартышке на крыше — вдруг убили? Потом пришло в голову, что надо связаться с Игорьком, узнать, как он там. Новый год прошел, а я даже не поздравил его. Игорь наверняка звонил в предновогодний вечер, когда я заливал глотку у Громова. Волновался, быть может. Докурив сигарету, я принялся за работу с утроенной силой, но выдохся еще быстрее. На площадке между третьим и четвертым этажами не курил, а просто стоял у стены и отдыхал. Дыхание сбилось, появилась хрипотца; к тому же стало безумно жаль себя, и тогда, чтобы не впасть в отчаяние, я сказал: — А ну-ка заткнись и не ной, Кирилл Полев. Да, я знаю, ты ничего не говорил, но заткнись хотя бы мысленно. Ишь ты, дышать ему стало нечем, и разнюнился. Сам ведь виноват — на черта куришь? Не дело это — плакаться. Вот Игорек бы так не поступил. Нет, товарищ Полев, он бы не поступил так ни за что и никогда, потому что Малышев — человек иной, необычный. Сильный и прямой. Светлый, можно сказать. А заболевание у него похлеще твоего! Я схватился за Колины ноги и снова потащил. Когда в голове проскальзывала зловредная мысль бросить парализованного робота на ступеньках, я вспоминал Игорька, его стойкий характер и непревзойденную волю к жизни. Игорь Малышев родился и рос единственным ребенком в семье. Лет до одиннадцати он был здоровым, веселым мальчишкой — мать, если не пьянствовала в ту самую минуту, если не кричала благим матом в белой горячке, звала его «солнышком» или «Игоряшкой». Игорь и впрямь напоминал солнце: он предпочитал бегать по двору в оранжевых шортах и канареечной майке, а торчащие в стороны огненно-рыжие волосы только подчеркивали сходство. Отец у Малышева был, однако очень часто пропадал в других городах — по работе, а когда Игорю исполнилось восемь, и вовсе не вернулся из очередной командировки. Жизнь в их каморке стала совсем грустная. Мама сказала, что папа погиб, защищая честь женщины. Что могила его далеко-далеко на юге, там, где растут пальмы и в густых синих тенях платанов русские режут кавказцев. И наоборот. Потом она плакала, бранясь последними словами на какую-то неизвестную шлюху. Наверное, на ту самую женщину, честь которой защищал папа. Мальчишка горевал месяца два или три, а потом свыкся. Помог дружный двор. Здесь все знали друг друга, здесь все было на виду; друг другу помогали советом и делом. Больным носили лекарства из аптеки; скидывались вместе и ходили на народные гуляния или в кино, а летними вечерами взрослые вытаскивали во двор столы и резались в домино или нарды. Мелкота бегала рядом и веселилась. Компания, в которой играл Игорек, тоже оказалась подходящей: озорная, но добрая; ребята не чурались работы, помогали взрослым, участвовали в проектах «облагораживания» двора. Любили играть все вместе и не обижали друг друга. Единственной проблемой в годы после ухода отца оставались частые запои матери. Все-таки она сильно скучала по гуляке-мужу. С ней беседовали по душам — на время это и впрямь помогало; затем все начиналось снова. Когда Игорьку стукнуло тринадцать, в одну из комнат коммуналки переехала семья: мать, отец и сын — Игорьков одногодка. Семья казалась интеллигентной: они по секрету поведали двору, что жизнью обижены незаслуженно, что на самом деле их место не в захолустном дворе и не в грязной коммунальной квартире. Говорили вроде искренне и народ задеть не пытались; просто что на ум приходило, то язык и молол. Во дворе семью стали уважать, кто-то даже пытался выяснить по своим каналам, почему главу семейства погнали с предыдущего места работы. Кто-то удивлялся, отчего не работает мать семейства. Она всегда ходила по двору, надменно приподняв узкий подбородок, — если вообще выбиралась на улицу. Чаще она сидела дома, и ее бледное злое лицо в пыльном окне распугивало малышню. Сын семейства, плотный парнишка (звали его Славик), не снимая, носил тонкие стильные очки в костяной оправе. Вышел он во двор только на пятый или даже шестой день после переезда. До этого Игорек встречал Славика пару раз в коридоре. Новенький при встрече отворачивался и спешил в свою комнату; громко хлопал белой с облупившейся краской дверью. Лицо у него при этом было такое, будто он увидел жирнющего таракана. Игорек старался не обращать внимания на поведение мальчишки. Мало ли что у парня на уме, может, огорчается, что пришлось съехать со старой квартиры. В конце концов Славик появился во дворе. Стоял жаркий летний денек, конец июня; в воздухе лениво кружил тополиный пух; на новеньком была стильная льняная футболка и дорогие джинсы, простроченные толстыми красными нитками; большие пальцы рук Славик засунул в задние карманы, как ковбой. Еще он нарочно небрежно держал во рту длинную зеленую травинку. Славик подошел к столу, где ребята следили за партией в шахматы: Игорь играл против белобрысого мальчишки. Шахматы были старые, достались Игорю в наследство от дедушки. Фигурки выглядели очень красиво. Игорь говорил всем, что они сделаны из слоновой кости, хотя на самом деле не был в этом уверен. Но в любом случае фигурки были на редкость славные, изящные даже. Доска была иссушенная, с застарелыми серыми пятнами; иногда казалось, что от нее пахнет морской водой. Около резной защелки к доске прилипла травинка, и Игорь говорил всем, что это водоросль. Ведь дед служил моряком; бывал и в Турции, и в Колумбии, даже в далекую Австралию заглядывал. Славик минут пять молча следил за игрой, а потом сказал: — Конопатый, ходи конем. У Игорька кольнуло в сердце. Так его еще никто не называл. Ход был хороший, и он сам собирался передвинуть коня вперед, но презрительная фраза Славика обрубила что-то внутри, и Игорь отступил ферзем. Славик промолчал. Но когда Игорьку через три хода поставили мат, сказал: — Я ж тебе говорил, рыжий. Игорь снова стерпел. Не говоря ни слова, собрал шахматы в коробку. Черная, старая-старая травинка уныло свисала со своего обычного места, и он смотрел на нее, а к глазам подступали слезы. Чтоб не разреветься, Игорек часто шмыгал носом. Вроде помогало. Тем временем подростки и мелюзга окружили Славика. Тот, посмеиваясь, откалывая шуточки и в то же время с загадочной грустью в голосе рассказывал о том, что семья его жила в центре города: в дорогом высотном доме, в роскошной двухуровневой квартире. Рассказывал он и о том, какими богатствами его семья владела, утверждал, что скоро они, богатства эти, к ним вернутся. Надо, мол, разгрести дела — и порядок. На Игорька с его шахматами перестали обращать внимание; мальчишка надулся, но решил обождать; новенький скоро надоест друзьям, думал он. Ради интереса Игорек расставил фигуры и начал играть сам с собой. В какой-то миг толпа, что окружила новенького, притихла; ребята что-то шептали друг другу. Вернее, что-то нашептывал им Слава, а Игорек затылком почувствовал пристальные взгляды и обернулся. — Эй, рыжий, — нахально позвал новенький, — давай-ка тащи сюда шахматы, я с твоим победителем сыграю и покажу, что такое настоящая игра. Игорь помотал головой. Не дам, мол. — Че, зажал? — возмутился Славик. — Давай не выеживайся, конопун! — Он хихикнул. На деревянных ногах, шахматную коробку сжимая под мышкой, Игорек пошел к Славику. Тот победно улыбался, а красивые «стильные» очки зло, темно-красными искрами, поблескивали в лучах солнца. Ребята вокруг молчали и растерянно переглядывались. Они не представляли, что следует делать в такой ситуации. Нет, всякое бывало, и за пределами двора ребята часто вставали стенка на стенку с чужаками, и драки случались, и с разбитыми носами приходили, синяков и ссадин по всему телу тоже не всегда удавалось избежать. Но то было «чужое», а от дворовых ребята не ждали никакого подвоха. — Эй, а пускай будет у тебя кличка Конопун, — ухмыльнулся новенький, хлопая Игорька по плечу, посмеиваясь тихонько, радуясь собственному остроумию. — —Подходит, главное! Подходит! Никто вокруг не засмеялся. Все чего-то ждали. — Ну чего вылупился? Тормозишь? Немудрено, конечно. Ребят, у этого идиота мать — алкоголичка, правильно? Я тут неделю и ни разу не видел ее трезвой… Игорек бросил коробку на пол (она раскрылась, и резные фигурки разлетелись в разные стороны) и ударил Славика наотмашь по лицу, кулаком пытаясь разбить дорогие стильные очки. Очки упали на землю, но не разбились — они оказались пластмассовыми. Новенький зажмурился и ткнул кулаком вперед; костяшки его пальцев проехались по носу Игорька. Тот не удержался и сделал шаг назад, зажимая рукой нос. Из левой ноздри закапала кровь. Драке не дали развиться: ребят схватили за руки и удержали. — Конец тебе, — прошептал Славик с ненавистью, — мой отец тебя сделает… у него связи есть в отделении, по тебе детская комната плачет! Он высвободился из рук, подхватил с земли пластмассовые очки и пошел к дому, не оглядываясь. Игорька трясло. Он наклонился, чтоб собрать шахматы. Кровь продолжала течь: липкие капли попадали на фигурки, на морскую травинку и доску, от которой пахло йодом. — Эй, Игорь, ты лед приложи… или холодную монетку… — посоветовал кто-то. Девочка, что жила в комнате напротив, протянула ему носовой платок. Игорек прижал его к носу. Прежде чем он успел собрать все фигуры, платок пропитался кровью и пришел в полную негодность. А кровь продолжала течь. Вызвали «скорую»; Игорька отвезли в больницу. Там кровотечение остановили, но к вечеру у мальчишки поднялась температура. Она не спадала три дня, и врачи не знали, что делать. Мать дневала и ночевала рядом с постелью сына. Не пила. На четвертый день Игорь пошел на поправку; выздоровел за день или около того. Его выписали. Еще через день Малышев встретил во дворе Славу: угрюмый новенький сидел, положив ногу на ногу, на ступеньках возле дверей и читал книгу. Обложка была глянцевая, мятая. Во время чтения Слава щурил глаза и шевелил губами, будто зачитывал вслух. Причину его плохого настроения Игорь уже знал — двор встал на защиту Игорька. Отец Славика кричал на соседей, грозился судом, пытался подговорить мальчишек дать нужные показания в случае чего, но никто не согласился. Семью Славика обходили стороной. Увидев Игорька, новенький вскочил и закричал, пятясь к двери: — Сволочь! Урод вшивый! Все равно тебе отомщу! Он хлопнул дверью; книжку забыл на ступенях, и раскрытые страницы остались желтеть на шершавом бетоне. Игорек подошел к крыльцу и заглянул в книгу. «И тогда герой выхватил двуручный меч и воткнул острое лезвие в рану его; провернул два раза, удовлетворенно наблюдая, как лицо врага кривится мукой ужаснейшей боли, и потянул лезвие вверх, вспарывая кожу. И говорил герой ему: „Не тело твою убиваю, но душу. Запомни эти мгновения, с каждой каплей крови из тебя вытекает…“ Что-то липкое, соленое попало Игорю в рот. Он прикоснулся к губам пальцем: подушечка окрасилась в красный цвет. Кровь перестала течь совсем скоро, но к вечеру поднялась температура, которая держалась под сорок те же три дня, а потом спала. Полностью, однако, выздороветь Игорек не успел. На четвертую ночь кто-то запустил в его окно кирпичом. Стекло разбилось, засыпав колючими осколками одеяло, а кирпич попал прямиком в дедушкины шахматы. Коробка треснула; откололась щепка, на которой держалась водоросль, и улетела под шкаф. Проснувшись, Игорек тут же забылся в бреду. Несколько дней он пролежал в больнице, находясь на грани между жизнью и смертью, а доктора не могли взять в толк, в чем дело. Расспрашивали мать. Что-то стало проясняться. Необычный случай, говорили врачи и созывали консилиумы — один за другим. Приезжал крупный специалист из столицы; глядя на Игоря, он качал головой и что-то объяснял его матери. — Моя болезнь ненастоящая? — спрашивал дрожащим голосом Игорек. Двигаться он не мог. Тело не хотело служить ему. Тело, казалось, распороли двуручным мечом. Рядом на тумбочке лежала коробка из-под шахмат и книжка Крапивина, которую принесла мать и которую Игорек все равно не читал. Травинка на коробке была на месте, потому что мать прилепила ее на место суперклеем. — Съехали злыдни… — вместо ответа сказала мама, поглаживая горячую руку сына. — И правильно… ублюдок этот, етить его налево, кирпич запустил; гаденыш маленький, сразу все выяснилось… — Моя болезнь ненастоящая?! Мать испугалась отчего-то и замолчала. Мельком взглянула на плакат «Мойте руки перед едой», что висел над кроватью сына; быстро и незаметно перекрестилась, склонив голову. Стала тихонько молиться на перекрестье вилки и ложки; «мойте руки» было написано над ним, над перекрестьем этим. Игорю стало хуже, и он уснул. На следующее утро мальчишке полегчало, температура спала, и мать, успокоившись, уехала — для нее настал момент «поисков работы». Момент случался примерно два раза в месяц; остальное же время она зарабатывала набором текста на стареньком персональном компьютере. Когда мама была не в состоянии добраться до клавиатуры, работу за нее выполнял Игорь. На обед Игорек не пошел. Встал, разминая ослабевшие ноги и потягиваясь — суставы скрипели, как несмазанные петли. Голова была тяжелая; мысли, глупые и ненужные, путались. Пахло медицинским спиртом и лекарствами; соседние койки пустовали. От крайней кровати у стены сладковато несло гноем, хотя постельное белье сменили совсем недавно. Выйдя в больничный коридор, Игорь протопал к длинному дивану, на котором уже сидели два старичка. Они смотрели телевизор; шепотом обсуждали новости, в том ключе, что раньше было плохо, а сейчас еще хуже. Игорек уселся на другой край дивана и тупо уставился на телевизионный экран; он особо не приглядывался, что там показывают, размышлял больше о матери, о том, что, пока он болеет, она не пьет, и хотя бы это — уже хорошо. Потом Игорь отвлекся от своих мыслей и поглядел на экран. Шли новости. Показывали жертвы авиакатастрофы. На экране мелькали сгоревшие до черной корки тела, брезентовые носилки и куски искореженного металла. Игорек шмыгнул носом. Потом еще раз и еще. Диктор теперь рассказывала об очередной войне на границе. Показывали разрушенный бомбежкой город, в кадре мелькали дети. Они шли строем, а солдаты в противогазах подгоняли их, что-то кричали на незнакомом языке и поправляли автоматы. Малыши с ненавистью глядели в камеру и молча проходили мимо. Были они худенькие, большеголовые, со вздувшимися животами, в язвах, шрамах и царапинах. Некоторые тащили на руках младенцев. Малыши были закутаны в грязные тряпки и все время орали. Их старались дать крупным планом. Игорь утер нос кистью, перевел взгляд на руку: темно-красная полоса пересекала запястье и кривой дорожкой уходила к среднему пальцу. К вечеру он снова лежал в кровати. Температура зашкаливала, а ноги и руки не хотели слушаться. Врачи говорили: случай особенный. Игорю запретили смотреть телевизор, слушать радио и читать газеты. Матери сказали: никакого негатива. И, по возможности, ограничить общение с другими людьми. А Игорю они улыбались: малыш, ты чего? В расчлененных трупах нет ничего особенного. В войне нет ничего страшного. Пожар — здоровская вещь и по-праздничному красивая: огоньки, фейерверк, обгорелые трупы. Несчастные дети, у которых не стало родителей, вырастут прилежными гражданами, потому что только горе может сделать из человека человека . Улыбайся, малыш. Войну и смерть снимают скрытой камерой. А ты улыбайся. — Я не малыш! — говорил им Игорь, и кровь текла у него из носа. Но все-таки он учился: старался в одиночку смотреть телевизор; краешком глаза глядел, как огонь пожирает тела несчастных; как наводнения и ураганы сносят дома; как горят вышки в Средней Азии; как в телешоу людей поливают помоями, а они в ответ поливают помоями друг друга, лишь бы заработать денег. Сначала не очень помогало, но Игорь улыбался и шмыгал носом, загоняя кровь обратно. Он смеялся, когда видел обожженные трупы и разорванные снарядами тела людей. Игорек смеялся, а кровь продолжала течь из носа, но уже не так обильно, как раньше. Температура поднималась, но не так высоко, и держалась теперь не трое суток, а день. Не больше. Игорь учился воспринимать мир с улыбкой. Мать перестала пить. Игорь радовался и улыбался, когда она как маленькая девчонка, хвасталась ему: мол, уже месяц ни капли в рот. Потом Игорь так привык улыбаться, что мать не знала даже, когда надо воспринимать его улыбку серьезно, а когда нет. Игорек хохотал по любому случаю. Над хохмой в веселой комедии и над химической аварией на заводе, где погибло сто человек. Игорек смеялся всегда, и кровь переставала течь. Уже много позже, когда мы поступили в университет, когда попали с ним в одну группу, Игорек сказал мне: — Мама так и не научилась различать, когда я смеюсь взаправду, а когда — нет. Однажды у нее случился рецидив: ушла в запой. Когда я узнал об этом, кровь хлынула из меня как из ведра, и врачи долго ничего не могли сделать. Вызвали ее, пьяную, в больницу. Мама плакала, извинялась, блевала в больничном туалете, а я лежал в полубреду; ужасно себя чувствовал, пока видел, что мама пьяная. Когда она протрезвела, я выздоровел. Больше она не пила. Никогда. Еще Игорек сказал мне: — Не предавай меня, пожалуйста, Кир. Я могу встретить смехом подлость врага или ненависть безразличного мне человека, но не сумею стерпеть удара в спину. Не знаю, что будет, когда умрет мама. Она крепкая, работает, но я-то знаю — когда-то это случится. И даже одной мысли хватает, чтобы начало чесаться в носу. И тогда, чтобы успокоиться, я иду смотреть новости. Там столько смешного показывают! — Боюсь, я умру вместе с ней, — сказал мой лучший друг в следующий раз, — но хотя бы не раньше… черт, с одной стороны, это хорошо, потому что никогда не женюсь, ведь женитьба — ответственная штука. В университете Игорек учился отлично. Все его любили, потому что Игорь — замечательный человек и никому никогда не отказывает в помощи. А на четвертом курсе у него умерла мама — она жила за городом, вместе с дальними родственниками; Игорек не присутствовал при ее смерти. Ему сказали, что мать жива, что она уехала в другую страну к богатому брату. Оттуда приходили письма, написанные моей рукой. Каждый раз в день его рождения и на Новый год. Каждый раз в конверте с зарубежными марками — я покупал их в ближайшей филателии. Печати ставил у знакомого почтальона; потом, когда тот уволился, раздобыл компьютерную программу для подделки печатей. Как смог, сочинил нечто похожее; Игорь подмены не заметил. А я продолжал писать. Ведь я помню все дни рождения. Игорек делал вид, что поверил. Он догадывался, но притворялся, что все в порядке. Делал это ради скромной темноволосой девчушки, которая училась в нашем же университете, только в другой группе. На пятом курсе они поженились. А я продолжал писать письма от умершей матери. Потому что Игорь — настоящий герой. А я — его друг. Нет, не так. Он — мой друг. Единственный. Последний вдох-выдох, последнее усилие — и вот оно. Мой этаж. Кое-как затащил мальчишку на площадку. Сел-упал на пол перед телом киборга, для равновесия оперся рукой о его спину и вздохнул с облегчением: наконец-то! Сидел так и смотрел на луну сквозь закопченное окошко площадкой ниже, болтал ногами в полутьме. Здорово было. А еще лучше становилось от мысли, что сейчас открою дверь, затащу мальчишку в прихожую, разуюсь и с разбегу бухнусь на постель. Потом перевернусь на бок и буду лежать и смотреть на эту же луну, но теперь сквозь тонкие ситцевые занавески, а потом незаметно усну, не обращая внимания на скрип матраца и стоны этажом ниже. Кстати, уже пора. В глаза будто песка насыпали. Я отпер дверь. Не включая свет, затащил робота в прихожую (все как в мыслях!) и замер на пороге — может, зарядить парня? А то будет всю ночь валяться на холодном полу… впрочем, он робот. Роботов я ненавижу. А еще — роботам плевать, включены они или нет. И вообще — «выключенный» человек счастлив. Успокоенный, я стащил дрожащими руками ботинки, снял куртку и повесил ее на вешалку. Пошел в спальню. Под веселый визг и интимную музыку, которая играла внизу, упал на постель и раскинул руки в стороны, позволив наконец отдохнуть телу; слегка ныли мышцы и запястья, как бы забывая о тяжеленном роботе. В окно светила луна. Было немного страшно. Казалось, вот-вот на балконе мелькнет тень охранника, жаждущего мести. Певец интимно шептал в ухо: — Я хочу тебя… милая моя… так приди ко мне… на-на-на-на-на… «Ш-шлюшка»… — пробормотал я. Попытался сконцентрироваться на луне и занавесках, но не успел: уснул. Утром второго января я проснулся одетый и с жуткой головной болью. Суставы ломило, а в сбитой в кровь пятке поселился тот самый жук-скарабей. Он вгрызался в плоть, и я мычал от боли сквозь стиснутые зубы. Вертелся из стороны в сторону; взбивал подушку, чтоб она стала мягче (существует нелепое поверье, что мягкая подушка унимает головную боль), но это не помогало. Тогда я встал. Скинул джинсы и рубашку и остался в одних трусах. Побежал в ванную освежиться, но в коридоре между книжных стопок споткнулся о Громова-младшего и чуть не упал. Мальчишка лежал, не шевелясь, лицом вниз; можно подумать, умер. Я наступил на него — железо! — и добрался наконец до ванной. Здесь долго и усердно мылся, напевая под нос битловскую «Желтую подводную лодку», а потом насухо вытерся длинным махровым полотенцем и вышел, новый и посвежевший. Боль в суставах унялась, а на больную пятку я старался не наступать. Опять споткнулся о робота. — Ладно, — пробурчал, — пора тебе зарядиться и топать к отцу. Надеюсь, он уже проспался. А если нет, отправишься на свалку. Я, конечно, меняюсь к лучшему, собираюсь переводить бабушек через дорогу, стрелять вредных работников ЖЭКа и все такое, но ребенка-робота усыновлять пока не готов. Я схватил мальчишку за ноги и потащил в комнату. Оставил его возле дивана, нащупал вилку под джинсами, вытянул шнур и воткнул вилку в розетку. Паренек дернулся и затих. Все в порядке. Я уже видел, как происходит зарядка у Лешки — минут через десять малец встанет. И будет стоять навытяжку, как дурак. Оставив Колю заряжаться, я отправился на кухню, где убедился, что за время моего отсутствия еды в холодильнике не прибавилось. Пришлось ставить на огонь чайник и засыпать в кружку остатки зеленого чая. Заваривать «по правилам» не было ни времени, ни сил. Блюдце в углу у мойки было заполнено дохлыми тараканами, и я вдруг вспомнил, что, когда со мной жила Маша, у нас был котенок. Из этого блюдца он пил молоко и воду. А потом Маша забрала котенка с собой. И теперь у нее есть жених, с которым она, шлюха, спит. В прихожей зазвонил телефон. — Погоди пока, — сказал я блюдцу, — расплата придет. Весело насвистывая под нос «Yesterday» (голова не болела — холодная вода лечит похмелье), я вернулся в прихожую и снял трубку. — Алло! Алло! — Лешка, ты, что ли? — Ты дома, Кир? Дома? Скажи, ради бога, дома?! — Нет. — А где? Где?! — В Саудовской Аравии. Добываю нефть совковой лопатой. Ты чего, Леша? Дома я, конечно. — Кирюха… — Похоже, древнерусский богатырь снова плакал. — Господи, Киря, Коленька пропал! Нет его нигде! — Ты чего, забыл? Ты ж роботенка вчера на площадку выставил. А я его приютил. — Чего-о?! — Он сейчас у меня, заряжается. — Он у тебя? Господи… сейчас приду… только бы успеть… — Чего успеть? — спросил я, но Леша уже повесил трубку. Через минуту он звонил в дверь. Я немедленно открыл: — Эй, Громов, твою мать… Он оттолкнул меня и ломанул в зал, сметая все на своем пути. — Ты чего? Громов-старший кинулся к сыну: сел на пол перед ним, рывком перевернул парня на спину и заревел по-своему, по-медвежьи: — Господи! Как ты мог?! — Что случилось? — тихо спросил я. Из прихожей не было видно, что ему там открылось. Леша не ответил. Он достал из кармана пузырек и забитую липкой жидкостью пипетку; не переставая рыдать, открутил пробку на пузырьке. До меня дошло. Я сделал шаг, другой. Обошел рыдающего Громова со стороны и замер, скривившись от отвращения. Вместо глаз у Коли теперь было два пульсирующих, гнойных огрызка; радужка посерела, а зрачок провалился вовнутрь, и из глазницы тек гной не гной, но какая-то дурно пахнущая жидкость, как если бы розу облили бензином, а сверху сдобрили дерьмом. Примерно такой вот запах. Леша закапывал Колины глаза не переставая, но, похоже, было поздно. Громов отложил пипетку, прижал к широкой своей груди голову маленького робота и замер; плечи его тряслись, а кожа на шее побелела и пошла болезненными красными пятнами. — Леш, — позвал я. Он молчал. — Леша! — позвал я громче. — Ты что, не видел, что с ним происходит? — Я… — Загноиться его глаза должны были еще вчера вечером! Неужели не видел? И… что у него с лицом, откуда эти синяки и царапины? Что с одеждой? Все грязное, в мелу… ты бил его, что ли? — Эй, погоди, я все объясню! Он надвигался на меня, яростный древнерусский медведь, который вдруг вспомнил, что такое — быть мужиком. Я разозлился. Страха не было, осталась ярость. — А хрена ты хочешь, тупой Громов?! — заорал я. — Выставил мальчишку за дверь, а теперь мечтаешь все свалить на меня? Так, что ли? — Никого я не выстав… — Ты у соседей поспрашивай! У теть Дины! У Наташки, девчонки, что живет этажом ниже! Спроси-спроси, узнай, как мы к тебе стучались! Умоляли приютить несчастного ребенка! Хотели милицию вызвать! А ты храпел весь день! Орал, мол, не нужен мне робот! — В запале я все-таки сообразил, что одновременно орать и храпеть затруднительно; Леша этого, слава богу, не заметил. — Я… — начал Леша, но тут Коля сказал: — Больно. Мы обернулись. Коля сидел, опершись о подлокотник дивана, и тер, всхлипывая, глаза. Голос у него не изменился, но появились новые интонации, речь стала более живой, что ли. — Коленька… — пробормотал Леша. И тогда робот сказал: — Я ничего не вижу. Громов-старший заплакал, схватившись за голову; запустил пятерни в жиденькие волосы, вцепился скрюченными пальцами в кожу, сдирая ее и царапая. А я подумал: «Нюня». И зачем-то сказал это вслух. Зря. Я успел нанести пару ударов в ответ, но от них Громову не было ни холодно, ни жарко. Кажется, он их не заметил. Полчаса, наверное, я приходил в себя, сидя на ковре, спиной прислонившись к дивану. Из носа текла кровь, очень болели левая скула, правая бровь и плечи. Я сидел и смотрел на ковер, на расплывшееся пятно гноя, который натек из глаз робота, и кровяные, впитавшиеся в ковер пятнышки; в зыбком утреннем свете они казались черными. Я сидел и вспоминал, как старался ради урода Громова и тащил его ублюдочного сынка на одиннадцатый этаж. Как защищал малыша, когда за нами следовал бандит в костюме от «Unoratti». Как я менялся в обратную сторону, а Громов все испоганил. Идиотский Громов. Хотелось, орать от боли и плакать от жалости к самому себе, но я терпел. Вспоминал Игорька — вот он бы никогда, наверное, не заплакал. Правый глаз видел, но с трудом. Левый видел совсем смутно: белесая дымка скрывала предметы в комнате. Все было как в тумане. Ваза, часы, фотография. В вазе стояли увядшие цветы. Тюльпаны. Эту вазу забрала после развода Машенька. А еще она очень любила тюльпаны. Я моргнул, утер выступившие слезы кистью: ваза исчезла. Потом глаз снова начал слезиться, и я прищурил его: проступили контуры вазы. Она стояла рядом с фотографией, левее будильника. Стоило стереть слезы, и ваза исчезала. — Чертовщина какая-то, — пробормотал я. Осторожно повернул голову: комната как комната. Обои светло-серые… в цветочек. Откуда на них взялись эти чертовы цветочки? Я промокнул глаза краешком рубашки: цветочки на обоях исчезли. Но если приглядеться — они были, мелькали на периферии зрения; казалось, что сквозь новые обои проглядывают старые. Старые! Вот и ответ. Когда мы с Машей въехали в эту квартиру, стены были оклеены старыми обоями. В цветочек. Мы содрали их и наклеили новые. Я закрыл глаза, а когда открыл их — ничего уже не было. Комната пришла в порядок. Ваза, цветы — все пропало. Наверняка это был глюк, вызванный волосатыми кулачищами Громова. Десятью минутами позже, когда боль унялась, я, покачиваясь, встал и пошел в ванную. Увидел себя в зеркале и прошептал сквозь стиснутые зубы: — Громов, ты мне ответишь, сучий потрох. И выплюнул в раковину выбитый зуб. МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ВТОРАЯ В какой-то момент камеры закончились. Куда ни глянь, был кирпич, а из щелей в неровной кладке сыпался сухой цемент. На полу он смешивался с грязью и слеживался. С потолка свисали целые паутинные сталактиты, наросты бурой пыли и дохлой мошкары. В некоторых местах пол заливала вода, доходящая до щиколотки. Из вентиляционных окошек под потолком раздавались подозрительные звуки, и мэр старался держаться ближе ко мне. Его ботинки противно чавкали в жидкой грязи. Через энное количество метров в коридоре стало пованивать тухлятиной. Лампочки под потолком кто-то старательно обмазал чем-то коричневым. Не краской. — Что происходит? — шепотом спросил мэр. — Никак не могу понять. Ведь это не тюрьма. Не может быть тюрьмой. Где мы находимся? Как мы здесь очутились? Я пожал плечами. — Что это может быть? Ведь нерационально строить такой длинный коридор. И эта вонь… откуда? Может, мы в канализации? Но как сюда прошли, не заметив? И не похоже это место на канализацию; зачем, к примеру, в канализации вентиляция, и лампочки, и такой широкий коридор… — Ты заткнешься или нет? Он хотел ответить что-то обидное, но смолчал. Даже отодвинулся ближе к стенам, которые теперь выглядели сырыми; штукатурка трескалась, и из трещин выползали пауки, многоножки и тошнотворного вида слизни. Казалось, еще чуть-чуть — и стены развалятся. Мэр вдруг остановился. Подошел к стене и долго разглядывал что-то; потом пискнул едва слышно и, покачнувшись, сделал шаг назад. Чуть не упал в лужу. — Что ты там увидел? Он открывал и закрывал рот, как рыба, и не произносил ни звука, а пальцем тыкал куда-то в стену. Я посветил фонариком на то место. Из стены торчало лицо. Мужское. Бровей у него не было, глаза были закрыты, а из приоткрытого рта вывалился посиневший язык и сыпался песочек. Казалось, человек мертв, но это было не так. Ноздри у него раздувались, втягивая воздух, а глазные яблоки под веками шевелились. — Марат Пуфин, — пробормотал мэр. — Ты знаешь его? — Пять лет назад… мы его замуровали… в стене. Известный теннисист. Крупно кинул одного уважаемого человека, когда не сдал матч. По-настоящему крупно, я имею в виду… — Угу. Марат открыл глаза. В его глазах не было зрачков и радужки — лишь одна молочная белизна, но все равно казалось, что он глядит на нас. — Сволочь! — заорал мэр и выхватил у меня пистолет. Он нажимал курок и нажимал, и вскоре лицо Пуфина превратилось в кровавую кашу, перемешанную со штукатуркой. Потом мэр опустился на колени прямо в вонючую лужу и заплакал. Пистолет упал рядом. Я поднял его и долго отчищал рукоятку от налипшей грязи и дерьма. Так как больше чистить было не обо что, пришлось воспользоваться ставшим жестким как наждак свитером мэра. Мэр не возражал. Почистив пистолет, я с немалым сарказмом в голосе поинтересовался у политика: — Так-так-так. Ты зачем ему в лицо выстрелил? Сплетение третье БОЛЬНИЧНЫЕ СТРАСТИ Самоубийц на самом деле очень много. Только способы для самоубийства они выбирают разные. Кто-то, например, женится на женщине, которая в глубине души ему отвратительна, — и получает к тридцати инфаркт за инфарктом. Кто-то на работе пресмыкается перед начальством, а дома пьет горькую; в результате — цирроз печени. А эти, которые из окна прыгают или вешаются, они банальны. И никому — мне, по крайней мере, — давно неинтересны.      Выпивший студент с философского Мишка Шутов напоминал мумию. Он был укрыт с головы до ног свеженькой, белой, с запахом хлорки, простыней. Лицо его туго обматывали белые бинты с присохшей кровяной корочкой; только кончик носа оставался на свободе и глаза. Шею тоже обматывали бинты, но чище, без крови. В палате воняло лечебными мазями, примешивались спиртовые тона. Губами Шутов шевелил едва-едва. Зрачки его бегали туда-сюда, и иногда Мишка глядел на меня, а иногда — мимо. Я присел рядом и поправил простыню, которая медленно сползала с его тела. Мишкина палата мне нравилась: во-первых, кроме него, здесь больше никого не было; во-вторых, мне пришлись по вкусу обои, веселенькие такие. На них были изображены кукольные кораблики, яхты и пароходы. Палата напоминала детскую комнату. В дальнем углу я увидел массивную со сломанной ручкой дверь; на ней висела пластмассовая табличка с нарисованным мальчишкой, который сидел на розовом горшке и улыбался. Малышу на вид было годика полтора, не более, и он только учился сидеть на горшке. Я одобрительно подмигнул туалетному ребенку. Окна Мишкиной палаты выходили на юг, и солнышко ласково светило у его изголовья. Светлые полосы контурно очертили кровяные пятна на Мишкиной голове— — пятна стали ярко-красными, впрочем, в некоторых местах остались черными. Я глядел на коллегу, и мне хотелось жалеть его, несчастного и избитого до полусмерти. Рядом с кроватью стояла стандартная больничная тумбочка из дешевого дерева — дверца и пустое запыленное пространство под столешницей; на тумбочке лежали гостинцы от сослуживцев: пластиковые баночки с йогуртами и пол-литровые пакетики морса. Были тут и яблоки — желтела среди баночек пузатая антоновка, — и груши, мелкие и червивые. Кое-что из этого Шутову противопоказано. Те же яблоки, например. Как он их жевать будет? Чтобы спасти друга, я взял одно и с хрустом надкусил; яблоко оказалось сочным и вкусным, приятно освежало рот. Вспомнился забытый вкус из раннего детства, когда яблок было как грязи. Сейчас яблоки стоят чертову уйму денег. Не так, как мясо, конечно, но все равно. Кто их принес? Наверняка шеф. Пропади он пропадом. Зажравшийся осел. Идея навестить беднягу Шутова принадлежала, естественно, Михалычу. Только-только мы вышли на работу, только-только согрели задницами остывшие за праздники рабочие стулья, и вот все меняется: шеф созывает нас на экстренное совещание. Кабинет у Михалыча просторный, но народу собралось много, и сразу стало тесно; кто-то успел прошмыгнуть внутрь, кое-кто остался стоять в коридоре. Я в том числе. Впрочем, шефа слышно было прекрасно: — Наш друг, наш коллега попал в беду!.. В речи нашлось место пафосу и точным ударам по нервным центрам, и совсем скоро женщины дружно захлюпали носами. Мужики скучали, хотя некоторые все-таки переживали. Шутова у нас любили. Я еще подумал, что, если со мной случится что-нибудь такое, коллеги только обрадуются. Уроды. Нас выходила встречать, наверное, вся больница. Они давно не видели такого: в регистратуре толпилось человек сто. Нас пропускали в Мишкину палату маленькими «порциями», давали минуты три, не больше. Первыми зашли Шутовы, мать и дочь. На Мишкиной жене был черный платок, черные же высокие сапоги и роскошное иссиня-черное платье из плотной материи. В стиле начала двадцатого века, модное. Роскошную ее песцовую шубу несла Лера: больничному гардеробу Шутова не доверяла. Лера выглядела грустной, но не сказать, что испуганной. Мне даже показалось, что она смотрит на нас с вызовом. Недоумки, мол, потопали за шефом, как стадо баранов. Да нет, не с вызовом! С легким презрением глядела в наши лица Лера Шутова. Если бы я не видел ее фото, мне бы стало не по себе. Но я видел ее всю, а таких девушек мне жаль. Не более. На Лерке были джинсы и белая полупрозрачная блузка с распахнутым воротником; сквозь нее проглядывал черный, в кружевах, лифчик. На ногах у Лерки были кроссовки, левую руку она держала в кармане, а правой небрежно тащила материну шубу. Подол шубы волочился по полу, и мать каждую секунду делала дочери замечание, но Лера отвечала: — Здесь больница. Полы чистые, — и продолжала безобразничать. В палате у Шутова они пробыли больше других — минут пять. Только вышли, и стремительно подскочивший шеф тут же вручил им пухлый снежно-белый конверт без марок. Принимая хрустящий подарок, Шутова пустила слезу, сердечно поблагодарила шефа и всех нас. Глядела она при этом только в сумрачно-серые глаза Михалыча. С чувством пожала шефу руку, тот засмущался, прошептал что-то невразумительное, не стоит, мол, но руку не отпускал долго. Может быть, они перемигнулись. Может быть, то была игра света и тени — я стоял чуть сбоку, и трогательную сцену отчасти загораживал приятный профиль секретаря Ириночки. Сентиментальная Иринка прослезилась, протяжно шмыгнула носиком и тоненько высморкалась в надушенный платочек; ее чувства показались мне более искренними, чем кривляния шефа и Шутовой. — Несчастная женщина, — шепнула мне Иринка и легонько пошевелила пальчиками, касаясь моей штанины; надеялась, наверное, что я возьму ее ладонь в руку, крепко сожму и успокою. Я не взял. Мне хватило обморочного взгляда Ирочки, когда она увидела мое лицо — все в синяках. Я откровенно скучал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. К скуке примешивалось легкое чувство настороженности: ведь именно я показал Шутову фотографию обнаженной дочери. Вдруг избиение случилось из-за меня? Вдруг Леркин парень навалял ему, когда батяня, вместо того чтобы позвонить дружкам из органов, помчался в подпольную порностудию самостоятельно? Вдруг правда вылезет наружу, и меня затаскают по участкам? А еще случай с кабинетом Шутова! Леонид Павлыч до сих пор глядит с подозрением, хмурится, надувает пухлые щеки и бурчит под нос что-то скверное. К шефу мостится ближе, размышляет, похоже, рассказывать или нет. Буддист недоделанный. Жена Шутова завершила разговор с Михалычем. Шеф кивнул ей и сам вошел в палату. Вышел быстро, через минуту или около того. — Все понимает, — произнес он в пространство с неземной горечью в голосе. — Но сказать ничего не может и рукой не шевелит. Жена Шутова заплакала, и шеф поспешил ее успокоить, подбежал, обнял и прижал к груди. В коридоре появился грузный седой врач в белом халате, который быстро оценил возникшую ситуацию. Он сказал недовольно: — Не толпитесь! Кто вам дал разрешение? Столько посетителей сразу нельзя! Расходитесь! Расходитесь! Михалыч взял все в свои руки: отцепился от Шутовой и оттер врача за бело-синий больничный угол. Следующей пошла Ирочка. Она воспользовалась временем на полную катушку: Леонид Павлыч, который следил за часами, собственноручно отправился ее вызволять. Иринка вышла вместе с ним минуты через две, вся зареванная. Прекрасные Иришкины глаза тонули в соленых слезах, а в очаровательном носу хлюпали очаровательные сопельки. В Ирке все очаровательно. Все — в нужный момент и так, как надо. Главный системщик успокаивал ее, неловко хлопая по нежному плечику, — Иринка дергала рукой, сбрасывая ладонь Павлыча, а тот не знал, что еще можно сделать, и снова хлопал. Эти хлопанья-дерганья продолжались бы вечно, но Иринка увидела меня и кинулась навстречу, повисла на шее, обхватив ее нежными ручками, и зарыдала. Коллеги смотрели на нас с осуждением. Системщики и их начальник — вообще с ненавистью. Я слышал шепот в их нестройных рядах: шашни… любовники… шашни… трахаются… давно тебе говорил… трахаются… трахаются… трахаются… Ни черта мы не трахаемся, хотел закричать я, Иринка святая, она и слова такого не знает, наверное! Вообще-то я не собирался заходить к Мишке, Я собирался потолкаться в толпе, подождать, когда пройдут через калеку все мой коллеги, а потом незаметно смыться. Но в возникшей ситуации оставаться на месте было не лучшим выходом, и я осторожно избавился от Иришкиных ручек, которые прикипели к моим плечам. Подхватил кулечек с гостинцами — пакет плодово-ягодного нектара и сливочный йогурт «веселишка» — И протопал в палату. Палата мне понравилась. — Знаешь, — сказал я Мишке, надкусывая яблоко с другой стороны, — со мной эти дни какая-то белиберда творится. Ужас, блин. Письма на электронную почту приходят странные, люди преследуют. Странные. Маша… то ли пропала, то ли нет. Но мать ее после звонка не связывается, значит, все в порядке… наверное. Глюки опять же. Вижу то, чего на самом деле давно уже нет. Мишкины руки беспорядочно двигались вдоль простыни, пальцы дергались резко и не «по-настоящему», словно у робота; мне его действия осмысленными не показались, что бы там ни говорил шеф. Глаза смотрели на меня, а может, и сквозь — не понять. Из обрывков разговора шефа и врача я знал, что Шутова напичкали лекарствами; может, именно они так плохо повлияли на Мишку? — А сосед знаешь, что учудил? — попытался поддержать разговор я. — Робота своего на площадку выкинул, и мне пришлось с ним целый день возиться, воспитанием, так сказать, заняться. А потом беда приключилась: глаза у мальчонки вытекли. Лишился робот глаз — так разве я виноват? А сосед, ну я тебе про него рассказывал, на меня разозлился. В морду дал, зараза, воспользовавшись моей беспомощностью и тем, что стараюсь исправиться и возлюбить ближнего. Так он еще и в суд хочет подать! Представляешь? За что? За кусок железки! За неразумную тварь! Ты бы видел, как он плакал! Как кричал на меня, матерился! А я у него еще спросил: Леша, вот если у тебя кусок мыла пропадет, заплесневеет или что там с мылом обычно случается… тоже плакать будешь? Мыло ведь, оно полезнее железного болвана! Вот как я сказал. А он заныл громче. И с кулаками полез, сволочь. Ты мне подтверди, Мишка, ведь прав я? Шутов не ответил, однако притих; руки его замерли, сжали простыню, но слабо как-то, без силы сжали. Нету у Мишки больше сил, и разума тоже не осталось. А глаза, когда-то живые, превратились в мертвые ледышки. — Ты ведь счастлив, Мишка, — сказал я. — Правильно? Ты теперь один из тех, у кого не осталось мысли, один из тех счастливчиков, которые не волнуются по поводу и без. У тебя нет страха смерти, боли, у тебя ничего нет: лежишь в бреду и счастлив, потому что не существуешь. Шутов промолчал и на этот раз. В дверь деликатно постучали. Я сунул яблочный огрызок под одеяло, ближе к Мишкиному боку, слизнул кислую яблочную кожуру с губ и сказал: — Держись, парень. Шеф говорит, что скоро все выяснится, скоро мы узнаем, какой урод превратил тебя в египетского фараона. Уже у дверей я кое-что вспомнил, обернулся и прошептал, скорее самому себе, хоть обращался и к Шутову: — Миш, а ты не знаешь, что за раковое заболевание, когда из груди растет жук-скарабей? Шутов не отвечал. Следующим утром Мишки не станет; он умрет вместе с первым не по-зимнему теплым солнечным зайчиком, который проникнет в палату рано утром. Зайчик скользнет по обоям, отразится в металлической шишечке на Мишкиной кровати, а потом прыгнет Шутову на нос. В тот же миг Мишка разучится дышать. Побои были ужасные, скажут потом врачи. Кости сломаны, внутренние органы превратились в неоднородную кашу. Вот отчего он умер, заявят они. Но все это будет следующим утром. А тогда я, выйдя из палаты, стоял у двери и думал о жуке. Мое молчание восприняли положительно, решили, будто я так сильно переживаю, что слова вымолвить не могу. Забыли на некоторое время и о неприятности с Иринкой. Сам Павлыч подошел и с чувством пожал мне руку, а затем отвел в сторону. Нес чушь, упорно называл Шутова моим лучшим другом, а я рассеянно кивал, часто невпопад, но Павлыча это только убедило в моей безутешности. — Крепись! — так закончил свою речь Павлыч и отошел в сторонку. В толпе как раз возникло движение: расталкивая народ, ко мне двигалось мое брюнетистое проклятие, образованный секретарь со знанием английского и немецкого, чудо-девушка Иришка. Я поспешил в противоположную сторону. Свернул за угол, где наткнулся на чету Птицыных. Птицын-муж работал программистом, а Птицына-жена сидела в бухгалтерии. Как раз сейчас они стояли за углом и страстно целовались, спрятавшись от бдительных медсестер и назойливых коллег за грудой старых каталок. Увидев меня, растерялись и замерли. Мне было не до приличий, и я пошел напролом. Растолкал супругов и свернул за угол. Потом еще раз свернул. Больничные коридоры напоминали лабиринт. Повернув очередной раз, я столкнулся с молоденькой рыжеволосой медсестрой; она глянула на меня со страхом и отодвинулась к стене. — Я не маньяк, — успокоил я девушку. Наверное, заявление испугало ее еще больше. Медсестра пискнула: «Извините» — и зацокала каблучками по коридору. Я крикнул ей вслед: — Девушка, а где здесь туалет? — Прямо до упора, не сворачивая… — выдохнула она и исчезла в ближайшем кабинете, на двери которого висела табличка «сестринская». Наперекор табличке из кабинета слышался баритон. — Глаза бешеные! — донеслось оттуда. Дверь скрипнула, и в коридор выглянула любопытная, в бледно-желтых кудряшках, женская голова. — Что там еще? — спросил недовольный мужской голос. Глупое хихиканье в ответ. Я виновато улыбнулся. Чтобы поставить точку в идиотской встрече, развернулся и бегом припустил к туалету. Туалет был один. И для мужчин, и для женщин. Нет, на самом деле их было два: вот одна дверь, вот вторая. Но какая куда ведет, понять невозможно. Обе одинакового бледно-синего цвета, шершавые, окрашены неровно. Я закрыл глаза и наугад ткнул пальцем. Палец выбрал левую дверь. Зайдя в маленькую кабинку, я первым делом заперся на щеколду. Обернулся и увидел на унитазе стульчак — не чудо ли? Ни разу еще не видел в больницах стульчаков. Я поправил брюки и уселся на унитаз. Хотел собраться с мыслями, но ничего не получалось. Думал о жуке-скарабее, пытался вспомнить что-нибудь из древнеегипетской мифологии, но получалось плохо. Ничего не получалось. С древнеегипетской мифологией я был знаком по школе, и на этом наше знакомство завершилось. Но что-то такое в голове мелькало. Жуки-скарабеи, пирамиды, сфинкс. В конце концов, аналитик я или кто? Завтра же войду в сеть и найду все о жуке. Заодно посмотрю, что имеется в сети насчет Древнего Египта. Ничего ведь не теряю. Поможем таинственной организации разоблачить шизофреническую общину «желтых». Заодно узнаем что-нибудь новое о моей способности. Слева зашумело; скрипнула дверь, и за стеной кто-то шепнул: — Сюда, милая… Я замер; даже дышать перестал, вцепившись в края стульчака. — Увидят… услышат… — Тсс… не услышат… а я… я не могу без тебя… — Такое чувство, словно я опять маленькая девочка… ох… шубу помнешь… давай… сюда ее… повесим… ах… да, мой котеночек… Шорох сминаемой одежды; тихий сладостный стон, хриплое покашливание и вслед за ним — снова стон. Маленькая девочка? — Милая… — Люблю тебя… мой ласковый зайчонок… Шефи жена Шутова, пухлый конверт в кармане и нежное рукопожатие . Я нарочно громко, насвистывая что-то, поднялся; в соседней кабинке притихли. Я нажал кнопку на сливном бачке — оказалось, что чертов бачок сломан. Вода продолжала литься тоненьким ручейком, напора не было; я громко выругался — получилось натурально. Добавил на всякий случай: — Идиотские больничные туалеты, как же я вас ненавижу, проклятые! Шмыгнул громко, от души; пнул дверь мыском ботинка — дверь распахнулась и собралась закрыться снова, намереваясь по пути стукнуть меня по носу, но я удержал ее рукою. Потоптался на месте, отстукивая каблуком по кафелю, и свернул направо, к раковине; открыл кран — вода текла. Почти чистая, с едва заметной примесью хлорки. Пока она шумела, я прислушивался к мыслям, но в голове было пусто. Осталась глухая досада и невнятная злость. Я чувствовал, что ненавижу Шутову. Было плевать на Мишку, но его жену я ненавидел. Хотелось побежать — быстро-быстро; выбежать на улицу и с разбегу ударить по кирпичной стене кулаком, чтоб кровь выступила на костяшках, чтоб стало больно. А еще хотелось распахнуть дверь в соседнюю кабинку и разоблачить любовников. Увидеть испуганные глаза шефа и Шутовой, этих эксгибиционистов. Я закончил мыть руки и спокойно вышел из туалета. Перед зданием больницы было шумно. По больничному парку, петляя среди корявых низких деревьев, совершали моцион больные и посетители. Фырчали навороченные машины у западного крыла; в том крыле лечились «платники». Где-то среди машин укрылась иномарка шефа. И «жигуленок» Павлыча. На самом деле я должен был выйти как раз через западное крыло, но заплутал в больничных коридорах и очутился здесь. А здесь было громко и чересчур грязно, особенно для больницы: окурки и шелуха устилали грязный снег. У железных ворот сидели бабушки в шерстяных платках, синтепоновых куртках и теплых чулках. Они гордо восседали на низких раскладных табуретках и торговали семечками. Бизнес шел неплохо, подходили к бабкам часто. Особенно старались парочки — они лузгали семечки как заведенные, чем напомнили мне Абстрактную Лузгательную Машину. Эту машину выдумал Игорек в далекие студенческие годы. По мысли Игорька, у машины был реальный выбор: продолжать щелкать семечки или поговорить с другой машиной по душам; та тоже лузгала. Всего один маленький шаг — и от одиночества не осталось бы и следа, но машина раз за разом выбирала семечки и шелуху. Несмотря на то что давно уже устала лузгать, несмотря на то что ее уже тошнило от семечек. Эта машина никогда и ни за что не выберет разговор, сказал мне Игорь. Она забьет рот чем угодно, но не словами. Она забьет рот семечками, газированной водой, таблетками для похудания — лишь бы имитировать действие. Лишь бы не надо было говорить, а тем более — слушать. — Кирилл! Кирилл Иванович! До дня ее рождения сто девяносто пять дней. Сейчас на Лерочке курточка белого цвета; когда-то белоснежная, она сейчас кажется серой; голову Валерии прикрывает смешная черно-белая шапочка с двумя помпончиками, как у шута. Матерчатые шарики весело прыгают из стороны в сторону, пока Лера торопливо шагает ко мне. Глаза у нее серьезные, а на лбу прямо между бровей появилась сердитая морщинка. В левой руке ее тлеет недокуренная сигарета, тонкая как спичка. Что-то дорогое и модное с фильтром, который стопроцентно задерживает никотин и смолы. Закуривая дорогую сигарету, вы чаще всего платите за удовольствие курить бумагу. — Привет, Лерочка, — сказал я тихо, когда она остановилась рядом. — Лерочкой меня отец звал, — нахмурилась она и отвернулась; молчала, со злостью разглядывая серую больничную стену. Потом затянулась и сердито топнула кроссовкой. Грязь брызнула во все стороны, и часть ее осела на моей штанине. Как обычно. Я вздохнул. — Извини… Валерия. — Вы их видели, да? — Она повернулась ко мне. — Кого? — спросил я и поднял лицо к небу. Небо было похоже на простоквашу: такое же белое и мерзкое, как та простокваша, которая стоит в моем холодильнике, которая когда-то была молоком. И где-то в глубинах этого стылого неба родилась капелька; рождена она была для того, чтобы стукнуть меня по лбу, скатиться по переносице к скулам, свернуть и попасть в рот. — Маму и этого… — Лера замолчала. Снова затянулась, подержала дым во рту и выпустила. Дым тянулся к ее ноздрям и растворялся во влажном холодном воздухе. — Будешь курить не затягиваясь, получишь рак губы, — сказал я. Она посмотрела с иронией: — А если буду затягиваться, получу рак легких? Небогатый выбор. — С чего ты решила, что я их видел? — Следила. Они пошли в туалет. А потом — сразу — вышли вы. И я тогда спустилась сюда. — Губы у девчонки задрожали. Она посмотрела вверх на простоквашное небо и прошептала: — Какое ужасное сегодня небо. Оно похоже на… — На простоквашу, — сказал я, удивляясь, как схожи наши мысли. — Совсем нет, — возразила Л ера. — С чего вы решили? Что за глупости? Оно похоже на грязный снег. Я промолчал, уязвленный, а Лера сказала: — Я знаю, уверена, что папа увидел их вместе. И тогда этот урод, Михалыч ваш, нанял отморозков, чтобы они избили папу. А теперь… я чувствую, папа не выйдет из больницы. Он постарается. Папку будут пичкать лекарствами, чтобы он не проснулся. Или убьют… я чувствую! Простоквашное, похожее на грязный снег небо нависало над нами. Казалось, еще миг — и прольется оно прокисшим молоком или просыплется пропахшим бензином снегом, или там будет все вперемешку: и снег, и простокваша. Люди вокруг перекрикивались, кто-то пел песню, кто-то наезжал на бабок, а те огрызались в ответ; люди орали, а мы с Лерой «выключились» из мира, погрузившись в свои мысли. Следующим утром Миша Шутов умрет на самом деле. Но сейчас Лера об этом не знала; девчонка уткнулась в мою старенькую курточку носом и зарыдала. Сигарету она не выбросила, и огонек мелькал в опасной близости от моего плеча. — Вы ведь были его лучшим другом — отец говорил мне. Он сказал, что настоящих друзей у него нет, кроме вас. Вы — единственный его друг; остальные разбежались, как крысы. Пожалуйста, помогите папе! Я не его лучший друг, хотел сказать я. Таких лучших друзей у Шутова полфирмы. Не знаю, почему он рассказывал тебе, будто я его лучший, а тем более единственный друг. Отвали, девочка, иди отсюда, папе твоему могу помочь только одним способом: оставив его в покое. Шутов ничего не чувствует и поэтому счастлив. Счастливых людей — мертвых, сумасшедших, не рожденных и коматозников — на земле очень много. У Мишки хорошая компания. Иди к черту, девочка. Да, я меняюсь, я снова собираюсь стать благородным и справедливым, но не хочу помогать тебе. Уходи. И забери сигарету, которая прожигает мою куртку. — Вы поможете ему? Спасете? — Пойдем, — сказал я и взял ее за руку, — здесь поблизости есть маленькая кафешка, нам надо серьезно поговорить. Ты мне все расскажешь. Она заупрямилась, замерла на месте, вцепившись свободной рукой в решетку на больничном окне. Решетка противно заскрипела. — Так вы поможете отцу? — Да, — пообещал я, — обязательно помогу твоему отцу. На следующий день Шутов умрет, но в тот миг я не знал этого. В тот миг я еще многого не знал. В тот миг я, весь из себя благородный и с большущим синяком под глазом, потащил Лерочку за собой в ближайшую забегаловку. У Лерочки Шутовой жизнь была расписана на годы вперед, и она боролась с этим, как могла. В четырнадцать Лера вступила в элитный клуб «Женщины за равноправие». Официально Шутова там не числилась, потому что не проходила по возрасту, но посещать собрания ей не запрещали; Лера бывала там каждую субботу до шейпинга; иногда заходила в воскресенье, если преподаватель, с которым занималась английским, болел или отменял занятия. В понедельник она прогуливала бассейн и опять шла в клуб. Посетив два или три занятия, Лера прекратила ходить на курсы «правил хорошего тона» по четвергам. Потому что на курсы эти ходили исключительно женщины; мужчинам, видите ли, правила хорошего тона ни к чему. После пятого занятия Лерочка забросила любимую песцовую шубку и накинула на худенькие плечики старую замызганную куртку. Юбки и платья затолкала в самый дальний угол платяного шкафа. Некоторые предварительно изрезала ножницами. Стала ходить в тертых широких джинсах — бахрома внизу и заплатки на коленях — и бесформенном серо-зеленом свитере. Когда отец позвал Лерочку, чтобы серьезно поговорить о брошенных занятиях, она обозвала его шовинистом и свиньей; уличила в сексуальной озабоченности, бросила в него телефонным аппаратом и вазой, а потом ушла в свою комнату, где повернула ручку громкости музыкального центра до упора, открыла окно и собралась бежать. На улице было холодно — ноябрь тащил по грустным улицам жухлые желтые и красные листья. Лерочке стало зябко. Она хотела вернуться в прихожую за курткой, но вспомнила, что там ждет отец со своими нравоучениями. Шутова закрыла окно. Подумала так: «Я все равно сказала отцу в глаза всю правду и кинула в него вазой; бежать, значит, необязательно. В конце концов, можно сбежать и завтра. Сразу после геометрии, до химии». Химию Валерия не любила. Вечером отец еще раз поговорил с Лерочкой и на этот раз извинялся. Он долго и подробно перечислял все свои грехи, даже те, о которых Лера не знала. Улыбнулся под конец речи жалко, мол, ну их, эти курсы. Хороший тон? Кому он нужен! Главное, мол, сохранить семью. А ты занимайся чем хочешь. Лерочка победно улыбалась: ей понравилась власть над мужчинами. О сохранении семьи речи не шло: семья — данность. Так думала Шутова. Чтобы закрепить успех, на следующий день она перед всем классом заявила своему парню, Егору Лютикову, что он шовинистически настроенная свинья, бросила в него пеналом, но промахнулась и обвинила Егора в сексуальной озабоченности. Лютиков, услышав такое, потер нос и пробасил возмущенно: — Не выдумывай, ничего у нас не было! Целовались, и то всего три раза! Без языков даже! — Без языков, значит? — закричала Лера и метнула в Лютикова гелевую ручку. — Брехун! — А че, не так, что ли… — промямлил Егор, потирая щеку, в которую попала ручка. Лерочка презрительно хмыкнула, повернулась к Егору спиной и ушла. Уйти далеко ей, правда, не удалось. Зазвенел звонок, и ученики побежали в класс. Шутова хотела прогулять урок, но вспомнила, что у нее незакрытая двойка, подняла с пола пенал и ручку и поплелась вслед за всеми. Села отдельно, кинув недоумевающего Лютикова на произвол судьбы. В конце урока от него пришла записка, но Лерочка порвала ее, не глядя. Клочки сунула в карман, чтобы сложить и просмотреть на досуге. В тот же день, после уроков, она, окончательно уверившись в собственных силах, подошла к симпатичному десятикласснику Семену Панину и предложила встречаться. Ошалевший Панин оглянулся на свою девушку, потом настороженно посмотрел на растрепанную Шутову и неожиданно для самого себя ляпнул: «Хорошо». Его девушка — теперь уже бывшая — вытаращила на Семена прекрасные голубые глаза. Хотела сказать что-то резкое, но вместо этого заплакала. Стояла и вытирала кулаками слезы, а Лерочка говорила ей, уводя с собой Панина: — Сестра, из-за чего плачешь? Никогда не плачь из-за мужика, сестра! Они недостойны этого, запомни! Бывшая на следующий день отправилась в клинику и сделала аборт; Лерочка об этом узнала много позже. И устыдилась. Тоже позже. Сердцеед Панин на некоторое время превратился в подкаблучника; он сам не понимал метаморфозы, которая с ним приключилась, но сопротивляться наглой худощавой девчонке не мог. Основная проблема была в том, что Панин знал, кто ее отец, и потому не решался тащить малолетку в постель; с другой стороны, он слабо представлял, чем еще можно заниматься с девушками. За него представляла Лерочка. Она тащила Семена в театр, на выставки и в музеи. Пару раз приводила на собрания в клуб защиты женских прав. На Панина косились, и в те дни речи феминисток звучали особенно обличительно и зло. Панин краснел, втягивал голову в плечи и мечтал провалиться сквозь пол. Но были и хорошие стороны во встречах с Лерочкой: она часто водила Панина к себе в гости, и там Семен от пуза наедался мяса. Недавно начался мясной кризис, и Панину по ночам снились франкфуртские сосиски. Как-то он сказал Лерочке об этом, но тут же пожалел, потому что Шутова процитировала Фрейда. Когда она завела речь о кастрации, Панин побледнел и отказался от очередного куска куриного филе. Лерочка радовалась. Жизнь удавалась. Парень есть, одноклассницы уважают, родителей построила как надо — особенно отца. Дома Шутов выглядел пришибленно. Дочкино поведение копировала Шутова-старшая, и жизнь папы медленно превращалась в ад, но Лерочка не придавала этому особого значения. Она считала, что поступает верно и отец наказан заслуженно — за все те годы, когда третировал женскую половину семьи. Мишка дома вел себя ниже травы; мать, которая раньше вечно сидела дома и готовила, теперь где-то пропадала вечерами; дочь Мишку не ставила ни в грош. Единственным человеком, на котором Шутов мог отыграться, стал несчастный Панин. Миша периодически — примерно раз в неделю — проводил с Семеном профилактические беседы о том, что секс до брака вреден, и прежде всего вреден он будет для Панина, потому что, если мальчишка коснется его дочери хоть пальцем, ему несдобровать. Он — — труп. На бледном лице Панина проступали розовые пятна. Семен втягивал голову в плечи и кивал. Удовлетворенный Шутов рассказывал очередную байку из истории сайтов, посвященных кастрации в реальном времени. Семен готов был плакать, но терпел; бедняга сам не понимал, как его втянуло в эту историю и как теперь выпутаться из нее. Лерочка ходила по школьным коридорам гордая; девчонки ее ненавидели и потому старались подружиться с ней. Увязалась за Шутовой и долговязая новенькая Алиса Горева. Новенькая заглядывала Лерочке в рот и восхищалась. Шутовой это льстило. Она всюду гуляла с Горевой. Иногда забывала Панина (чему парень был, безусловно, рад), но Алису — никогда. Горева превратилась в счастливый талисман Шутовой и одновременно — в ее разменную карту. Случалось, Лерочка начинала прививать Горевой любовь к феминизму. Алиса слушала внимательно и пыталась высказать свое мнение, но Лерочка в ответ презрительно качала головой, улыбалась левым уголком губ и цедила: — Ты чего, Горева? Это сделает тебя слабее. Мужики увидят твою слабость, и — оп! — ты проиграла. Запомни, Горева, ты — личность. Ты — главное. Ты — центр Вселенной. А теперь, Горева, возьми деньги и сбегай в ларек за сигаретами; ты такая долговязая, что все думают, будто тебе уже есть восемнадцать. Продадут-продадут, не возражай. Беги давай! Алиса хватала монетки и послушно бежала. Тем временем Семен Панин кое-как и не без протекции Шутова поступил в техникум. Видеться с Лерой стал реже. Отчасти из-за того, что техникум находился в поселке Левобережье, за городом. Конечно, Лерочка все равно не давала парню спуску. Названивала, заявлялась к нему в техникум и срывала с лекций. Панин терпел эти выходки какое-то время, но больше по инерции. Вскоре Лерочка все чаще стала находить, что сотовый возлюбленного заблокирован или отключен. Событие не вписывалось в жизненные планы Лерочки, и она занервничала. Кое-как вызвонила Семена и позвала его на откровенную беседу в кафе на берегу реки. Был июль. Пахло цветущей липой. С речки тянуло свежим воздухом. Нещадно палило солнце. Две силы боролись на пристани: жар и холод. Асфальт обжигал босые ступни даже сквозь подошву Лерочкиных сандаликов, а дышать было легко и приятно. Если закрыть глаза, можно представить, что рядом не речка, а бескрайнее синее море. Лера так и поступила. Прикрыла веки и вспомнила: ей семь лет, отец рядом, такой большой и веселый. Он рассказывает что-то смешное; они вдвоем гуляют по набережной. Останавливаются, чтобы полакомиться сахарной ватой, а потом смотрят, держась за руки, на ярко-синюю реку под ногами. Папа рассказывает смешные анекдоты про Винни-Пуха и Пятачка, а Лерочка смеется и жует вату. Потом Лерочка смеется и щелкает семечки и подкармливает ими курлычущих голубей. Тогда не было никакого мясного закона, и на набережную часто прилетали птицы. И Лерочка еще раз закрывает глаза — уже в своих мечтах — и представляет, что голуби — это чайки. Что море рядом, соленое и теплое, что отец сейчас возьмет ее на руки, и они вместе бултыхнутся в море. Раскинут в стороны руки и сольются с морем, сами станут солеными и бескрайними… И только чайки в небе, и только ракушки с жемчужинами на желтом с прозеленью дне. На самом деле все было не так. На самом деле рядом, не вынимая рук из карманов, шагал Панин. На голове у него была кепка с черным околышем, а тень от козырька скрывала Семеновы глаза. В кафе они так и не пошли. — Сема, — тихонько позвала Лерочка, открывая глаза. — Ну? — Ты меня любишь? — Нет, — ответил он без промедления, поправил козырек и пробормотал безразлично: — Извини. — У тебя есть другая? — спросила юная феминистка. Панин кивнул. Они подошли к желтой скамейке и сели. Рядом под тенью липы, дремала старушка в широкополой соломенной шляпе и сиреневом сарафане; она торговала жареным арахисом и семечками. Панин уставился на Шутову. — Хочешь семечек? — спросил он. — Все равно, — тихо ответила Лера. — Хочу. Панин сбегал к бабушке, купил два пакетика. Через минуту Панин и Шутова сидели рядом и грызли семечки. Семечки были присоленные, и Лера не могла избавиться от навязчивой мысли о море. На улице парило, как перед грозой. — Это хорошо, — сказал вдруг Панин. — Поможет. — Что поможет? — Семечки. По-хорошему, тебе бы сейчас покурить или пару рюмок водки выпить, но ты не пьешь и не куришь. Значит, тебе помогут только семечки. Кстати, от них не бывает рака легких и цирроза печени. — Я слышала, можно заработать аппендицит… — прошептала Лера. — Спокойствие требует жертв, — кивнул Панин. Он аккуратно завернул края своего пакетика внутрь и сунул его в задний карман джинсов. Не прощаясь, встал и пошел по набережной. Лера еще некоторое время наблюдала, как симпатичный, накачанный, навеки ее Семен уходит, и поймала себя на мысли, что не воспринимает бывшего парня как человека. Абстрактная тень, мускулы и зависть одноклассниц — вот кем был Панин. Таким же талисманом, как и Алиса. Открытие поразило Лерочку; удивило ее и то, что ничего особенного она не чувствует, ни жалости, ни печали. Может, семечки помогли? Собственная холодность огорчила Шутову, и она выкинула недоеденные семечки в урну и побежала домой. Отец работал, а мать опять куда-то запропастилась; Лерочка пробежалась по комнатам, распахивая двери и окна — в квартиру рвались запахи липы и нагретого асфальта. Было душно. Слабый сквознячок не спасал от зноя. Лерочка пыталась поймать отклик хоть каких-нибудь чувств, но ей было все равно. Вспоминались походы с отцом за липой. Вспоминался вкусный липовый чай и то, как она гордилась, что сама собрала много-много душистых веточек. Вспомнилось, как вечером отец мазал расцарапанные ее коленки зеленкой, а она дрыгала ногами и не могла дождаться главного — чаепития . С кухни сквознячок приносил запах душистой липы и малинового варенья, там звенела посудой мама. Было все равно. Совсем огорченная, Лера отыскала на полу в ванной комнате ржавое лезвие и села с ним на краешек унитаза. Долго примеривалась, проводила лезвием по запястью правой руки, но никак не могла решиться, а на запястье оставались коричневые полосы — ржавчина. — Я потеряла любимого, и мне незачем жить, — громко сказала Лерочка и царапнула кожу — стало больно. Шутова громко сказала: «Ай!» — и побежала на кухню, где в навесном шкафчике отыскала йод и обильно полила из пузырька на кровоточащую ранку. Успокоившись, снова схватила лезвие и уселась на унитаз. Правая рука была вся в йоде. Лерочка решила попробовать разрезать вены на левой. Она сидела очень долго, не выпуская лезвие из рук, вертела его и так, и этак. Вспоминала Панина, убеждала себя, что любит его и жить без него нет никакой возможности. В конце концов поверила себе, но тут зазвонил телефон. Раздосадованная Шутова отложила лезвие в мыльницу и побежала брать трубку. — Алло! — Лер, привет! Это Алиса. — Привет, Горева, — поздоровалась Шутова и зевнула в трубку. Ей вспомнилось, что через час должны показывать любимую передачу о женском движении за рубежом. — Я не хочу, чтобы между нами не было недоговорок, Лера, — сказала Алиса, помолчав. — Ты лесбиянка? ¦ — Я… чего? — Ты лесбиянка, Горева, и хочешь признаться мне в любви? Я давно подозревала в тебе розовые наклонности, Горева, думаешь, я не замечала, как ты смотришь на меня? Ха! Ты влюбилась в меня, Горева, и не можешь это больше скрывать! — Но я… — Помолчи, Горева. Горева, я все о тебе знаю, недаром ходила на курсы психологии. Ты для меня как открытая книга, понимаешь? Я могу читать твои мысли и желания, как в открытой книге. — Я… — Горева, и не думай. Я убежденная гетеросексуалка, и пошла ты в жопу со своими мечтами о том, как бы затащить меня в постель. Я, Горева, гетеросексуалка, а ты к тому же — изрядная уродина, так что тем более у тебя нет шансов. — Да пошла ты сама! — закричала в трубку Алиса, и Лера даже отшатнулась, пораженная напором Горевой. — Я не то хочу сказать! Я хочу сказать, что мы с Семеном любим друг друга. Мы хотим быть вместе, но мы не хотим делать тебе больно, хоть ты и дрянь… останемся друзьями? — Останемся, — прошептала Лерочка, чувствуя, как внутри что-то обрывается. Талисманы полюбили друг друга. Невероятно! Талисманы не могут любить друг друга! Рука решила за нее: трубка легла на место, обрывая Гореву на полуслове. Лерочкины ноги подкосились. Не пытаясь встать, Шутова поползла на коленях в туалет. Руки слушались плохо, а ноги словно онемели. Туго соображая, Лера вползла в санузел, ткнулась макушкой в унитаз и замерла, тяжело вдыхая воздух. Попыталась подняться на ноги, но не получалось: ноги скользили по кафелю и разъезжались в стороны. Лерочка подняла руку и зашарила на полочке перед ванной. Вниз полетел стаканчик с зубными щетками, лосьон, крем для рук, душистое мыло… рядом упало лезвие, покрытое пятнами ржавчины. Тот, кто управлял сейчас Лерочкиными действиями, сказал ей: лезвие — это глупость. Можешь передумать и побежать в травмпункт или вызвать «скорую». Ты же умница, сочини что-нибудь другое. Давай, солнышко, постарайся. Ути-пути, будь умницей. Голос говорил умные и приятные вещи. Называл солнышком. Лера решила послушаться. Шутова поползла обратно в прихожую. Здесь в ящике для обуви нашла старый кожаный чемоданчик с инструментами. Достала молоток и четыре гвоздя. Гвозди были острые, и острие первого без труда вошло Лерке под кожу; боли она не почувствовала, а из ранки выступила капелька крови, тонкой полоской смочила руку и размазалась по полу. Лера взяла в правую руку молоток, а левую прислонила к паркету; шляпка гвоздя покачивалась над запястьем. Лера прицелилась и ударила… В кафешке было тихо. Время-то не обеденное, а до вечера, когда укрыться от непогоды в питейном заведении спешат парочки и одиночки, было еще далеко. За деревянными столиками, расположенными как парты в школе — рядами, сидели только мы с Лерой. Я пил кофе из маленькой фарфоровой с синим ободком чашечки, а она через соломинку тянула яблочный нектар из высокого граненого стакана. Я сделал один или два глотка, больше не лезло. На Лерочку смотреть избегал. Глядел на несуразную картину, которую прилепили под самый потолок. На картине в коричневых наростах и волдырях руки сжимали земной шар. С моего места шар казался не больше бильярдного, а руки выглядели ненастоящими, надуманными. Они нужны были, чтоб хоть как-то разнообразить жизнь шарика. — Потом открылась дверь, и пришел отец, — рассказывала Лерочка. — Перерыв выдался или еще что. Не помню. Он спас меня, понимаешь? Снял с гвоздей. На следующий день в больницу примчался бледный Панин и предложил встречаться. Горева перевелась в другую школу. Больше я ее не видела. — Лер, послушай, — сказал я, — мне правда очень жаль, что все так получилось, но фото… его надо убрать, понимаешь? У тебя могут быть неприятности. Еще два-три дня я смогу скрывать, что твоя фотография висит на сайте, но ведь на нее все равно натолкнутся рано или поздно! — Я бросила клуб, — ответила мне Лера, — перестала смотреть передачи о движении женщин на Западе. Сама предложила Панину сняться голой для его сайта, а он долго отнекивался. Придурок. Я пригрозила отцом… не знаю, чего добивалась. Наверное, хотела, чтобы папа убил Семена. Впрочем, плевать я на него хотела… теперь. — Лера! Она смотрела на меня, я — на нее; взгляды наши встретились. Глаза у Леры были сухие, но худенькие плечи под блузкой вздрагивали. Сейчас она казалась такой беззащитной, что я почти поверил, будто Мишка Шутов был моим лучшим другом и что я обязан спасти его дочь. — Я знаю, фотографию надо снять. Но прежде хочу выяснить правду, — сказала Лера. — Папа говорил о вас. Перед тем как… на него напали. Говорил, что вы его единственный настоящий друг. Пожалуйста… пожалуйста, прошу вас, узнайте, кто сделал это с отцом! Узнайте и накажите Михалыча! — Страничка, — напомнил я. — Обещайте! — Ты рехнулась? Это тебе надо, а не мне! — Игра в«лучшего друга» Мишки Шутова меня начинала раздражать. — Обещайте! Она сжала губы в тонкую линию, и мне показалось, что от невероятного напряжения Лерочкины белоснежные зубы захрустели. Глаза ее горели недобро и с намеком: мол, если что, и до тебя доберусь, гвоздем руку к паркету пришпилю, если понадобится. — Лера, — спросил я, — ты на самом деле хочешь, чтобы я нашел тех, кто избил твоего папу? — Я… — Или просто заставляешь саму себя любить отца? Как Панина? Она сникла и прошептала: — Я не знаю. И почему-то именно тогда я сказал: — Обещаю. Сделаю все, что смогу. А она ответила: — Сегодня фото на сайте не будет… ни к чему оно уже. Пятница близилась к финалу. Ближе к шести, когда солнце нырнуло за горизонт, а небо стало синим с оттенком розового — огни города красили его в такой цвет, — мне наконец надоело бесцельно гулять по улицам. Но и домой идти не хотелось — велика вероятность столкнуться нос к носу с Громовым и его слепым роботом. На улицах было людно. Народ возвращался с работы. Кто-то нырял в дешевые наливайки, которых в последнее время расплодилось пруд пруди, кто-то спешил на монорельсовую станцию. Мокрый снежок сыпался с неба и таял в воздухе. Из-под грязи выглядывали жухлые, протертые до дыр листья минувшей осени. На разбитый асфальт у обочины сел голубь; он клевал хлебные крошки и семечки. Голубь был тощий и скучный, но я все равно остановился посмотреть на отважную птицу. Голубей, в отличие от хитрых ворон, постреляли почти всех. Настоящая удача — увидеть хоть одного. Птица встрепенулась, приподняла голову и, резко оттолкнувшись от земли, взлетела. Грязные листья взметнулись вверх, а секундой позже в воздухе просвистел металлический шарик. Из-за пивного ларька выскочил растрепанный черноволосый мальчуган в шерстяных штанах, желто-синей куртке и вязаной шапке, из-под которой торчали спутанные жирные космы. Мальчишке было лет восемь, не больше. В руках он сжимал воздушку. — Черт! — крикнул мальчишка и прицелился в небо. Но голубь лишь раз мелькнул в свете ночных фонарей и исчез за крышей хрущевки. То была новая голубиная порода: матерая, хитрая птица. Такую непросто убить; она видела многое и научилась вовремя улетать; это птица войны. Войны между голубями и людьми. Мысль была дурацкой, но всем ведь ясно, что голубь давно уже не птица мира, верно? Не может быть птицей мира птица, которую едят, которую готовят в духовке и жарят на вертеле, которую поливают чесночным соусом и жуют вприкуску с пивом. Мальчишка увидел, что я слежу за ним, и пожаловался: — Улетел, гад! Потом спохватился: — Вы не думайте, дядя, я обычно без промаха бью, просто сейчас так вышло. Случайно. Снежинка в глаз попала — вот и промазал. — Молодец, — похвалил я мальчишку и пошел дальше. Вспомнились студенческие годы и походы на Голубиное Поле. Стало стыдно. На перекрестке я нырнул в подземный переход; потолкался у по-праздничному светлых стеклянных ларьков; послушал, как бородатый гитарист, положив перед собой кожаную кепку, поет про город золотой. Город из песни импонировал мне, потому что там были лев, орел и еще какие-то звери; то есть мяса полным полно. Потом я заметил на запястье гитариста выжженный инвентарный номер. Робот. Хозяин науськал его отрабатывать деньги? Что за глупости… Наверное, власти проводят эксперимент. Хотят знать, сколько бродячие певцы зарабатывают за день в переходе. Я собирался по привычке обратить внимание людей на киборга, но посмотрел в его печальные глаза и смолчал. Странно. Вроде собирался поменяться в обратную сторону, а это значит, надо помогать людям, но не роботам, а тут… В «винно-водочном» ларьке я купил пачку сигарет, закурил. Домой идти все еще не хотелось, и, вынырнув из подземного перехода, я свернул на проспект Космонавтов. Пройдя квартал, добрался до телефонных аппаратов, которые висят на бетонной стене районо. Аппаратов было четыре; два разбиты неведомой силой вдребезги, у третьего отсутствует трубка, а огрызок шнура смотрит в потолок; четвертый работает. По идее. В очередной раз я пожурил себя за то, что так и не сподобился купить сотовый телефон. Пожурил и забыл, набрал Игорьков номер. Телефон работал. — Алло! — Игорек, ты? Здоров, дружище. С наступившим тебя! — Кирятор, брат-сосиска! Тебя тоже с наступившим! Как оно? Курица как? — Хорошая курица. Я ее не ел еще, правда. В морозилке валяется, — соврал я. — Чего так? — Потом скажу. Слушай, Игорь, встретиться надо, обсудить кое-что. — Полев, брателло, ты мои мысли читаешь! Я тебя тоже хотел увидеть! По очень важной причине! — Когда? — Да хоть сейчас! Наташка и мелкий у матери гостят, а я тут в полном одиночестве с тоски готов выть. — Хорошо, — сказал я. — Сейчас приду. Через полчаса я стоял у двери в квартиру моего лучшего друга. Жил он в четырнадцатиэтажке Пролетарского района на пятом этаже. Игорьков подъезд мне нравился: чисто, прибрано, шприцы по углам, как в нашем подъезде, не валяются. Единственная неприятность приключилась у двери в подъезд: я сообразил, что не спросил у Малышева код домофона. Вечер был ранний, и я надеялся, что кто-нибудь пройдет мимо и откроет дверь, а пока ждал, топтался, скорчив унылую физиономию, перед подъездом. Тусклая желтая лампочка, к цоколю которой был припаян провод (он уходил в дырку в стене), качалась на ветру и освещала подметенный асфальт, чистые без надписей стены из белого кирпича и кодовый замок: новенький, глянцевый, будто облитый растительным маслом. Кнопки на нем еще не были стерты, и наугад определить код не удавалось. Я прошелся туда и обратно; в пакете звякнули припасенные загодя бутылки с портвейном. Тоска ледяной лапой сжала мое сердце. Мир показался мне размером с освещенный пятачок перед подъездом. Все остальное: насыпной холмик с детской площадкой, качели, многоэтажные дома через пустырь — это не мир. Это другая вселенная, загадочная и мне совершенно недоступная, поэтому остается только бродить по светлому кругляшу, греметь бутылками и, чтоб окончательно не свихнуться, насвистывать мелодию «Город золотой» и мечтать о городе, где полно мяса. Мимо, разбрызгивая слякоть, прошлепало прилично одетое семейство: мать, отец и сын. Они шли к соседнему подъезду, и я крикнул им вслед: — Извините, а вы не знаете, какой код здесь?.. Они не знали, а может, просто побоялись разговаривать с незнакомым человеком, и молча прошли мимо. Притих даже мальчишка. Он с опаской поглядывал то ли на меня, то ли на дверь Игорева подъезда. Лишь у своего парадного семейство вновь повеселело. Отец и сын засмеялись радостно, а мать улыбнулась. Мой взор заволокла белая муть, семья как бы потускнела, оплавилась, а воздух перед ними задрожал. Вместо молодой пары и ребенка у соседнего подъезда топтались дед, бабка и мужчина лет тридцати в оранжевой куртке, галифе и берцах. На поясе у мужчины — или показалось? — болталась кобура. Сухонькие старик и старуха качались на ветру и судорожно хватались друг за друга. — Что за… — пробормотал я, моргая. Та же семья. Открывают дверь. Мальчишка смеется. Дверь хлопает. Все. Мне стало казаться, что на меня косятся. Распивающая пиво компания у третьего подъезда, мужики, которые тащили старенький холодильник на свалку, случайные прохожие — все внимательно следили за мной. Появилось желание смыться домой, портвейн распить в гордом одиночестве, закусить соевым гуляшом, а потом в пьяной дремоте поглядеть в телевизор и уснуть. Железная дверь распахнулась, и наружу выглянул мальчишка лет десяти. Самый обычный парнишка с самым обычным фингалом под глазом. Прямо как у меня. Он посмотрел на меня насупленно, а потом сказал нарочитым баском: — Я вас в окно увидел и вышел открыть. Вы ведь дядя Кирилл? — Да, — кивнул я. Попытался вспомнить пацана, но не вспомнил, а подсознание подсунуло образ Маши. Оно всегда так поступает, подсовывает Машу вместо тех, кого я никак не могу вспомнить. — Вы к дяде Игорю приходили, — сказал мне парнишка. — А я к Малышевым иногда хожу и присматриваю за их маленьким сынком. И однажды вас там встретил. Вы еще советовали мне, как модем для компьютера выбрать. Зовут меня Петр. — Он посторонился: — Да вы не стесняйтесь, проходите. Мальца я так и не вспомнил, что, впрочем, неудивительно. К Игорю много кто заходит по делу или просто позубоскалить. А мы к тому же с Игорем каждый раз под градусом. Ну не получается у нас не напиваться при встрече. Тем не менее я сказал: — Как же, помню! Ну спасибо, Петя, а то стоять бы мне… — Петр, — повторил упрямый мальчишка. Захлопнул дверь, а потом побежал по лестнице на второй этаж и крикнул оттуда: — Петр, слышите! Петр! Камень! — А чем плох «Петя»? — Никогда, слышите, никогда не называйте меня Петей! Потому что вы меняете, искажаете мое имя таким образом, и меня таким образом меняете тоже! Я — Петр! «Чокнутый», — подумал я и сказал вслух: — Ы… — И чужие имена не искажайте тоже! Может быть, вам никто этого не говорил, но, искажая чужое имя, вы искажаете человека! — Ы, — повторил я, недоумевая. Паренек хлопнул дверью, и я вздохнул свободней. Очутившись в подъезде, я почувствовал себя гораздо лучше; невеселые мысли, возникшие на светлом пятачке, казались смешными и нелепыми. Даже очередной глюк, на этот раз с целым семейством, не пугал, как раньше. Зато порадовали чистота подъезда и аккуратные двери в квартиры. Почти все они были обиты сосной. По какой-то своей «подъездной» традиции двери покрыли морилкой. Плитка на полу была вычищена до блеска, а на стенах я не увидел ни одной матерной надписи, и мне это понравилось. Люди в подъезде жили дружно. Звонил в дверь недолго. Малышев открыл сразу, будто ждал за порогом. Мы обнялись, крепко пожали друг другу руки. Игорь посторонился и кивнул на вешалку. Я поставил пакет с бутылками на пол и стал раздеваться. — Что с глазом, Кирчик? — Долгая история… потом расскажу. Он кивнул. В Игоревой квартире я почувствовал себя хорошо и уютно, как дома. Здесь было тепло. Прибрано. Каждая вещь лежала на своем месте: зеркало на стене щеголяло блестящей поверхностью, люстра цвета перванш мягко освещала прихожую. У деревянной вешалки меня встретил откормленный пушистый кот. Он тихонько мяукнул, и Игорек подхватил его на руки. Провел рукой по шерсти. — Джек у меня незаконно, — похвастался Игорь, — у мясников выкупил его за тридцать монет. Уже месяца три живет и ест до отвала. Соседи знают, но молчат. У нас тут дружно живут. Самому не верится даже, что так повезло с соседями. А по секрету, всем не верится. На редкость хорошие люди в нашем подъезде собрались. На Игорьке была теплая штопаная-перештопаная в красно-черную клетку рубашка и синие спортивные штаны с красными лампасами. На ногах — растоптанные шлепанцы. Причесаться он, как всегда, не успел, и рыжие космы топорщились в разные стороны. — Завидую, — признался я, — в нашем подъезде все не так. Я снял куртку, разулся, а Игорь предложил мне пару шлепанцев. Потом он сбегал в комнату, чтобы выключить гундосящий телевизор, крикнул оттуда: — Пойдем на кухню! А то из-за этой тарахтелки и не поговоришь толком. — Хорошо, — согласился я и хрустнул затекшей шеей. — Слушай, я в подъезде паренька встретил, Петром зовут. Странный он какой-то. — Петька? — откликнулся Игорек. — Да не, вроде нормальный паренек. Вумный, правда, как вутка. У него родитель академик, а мать литератор. Писательница в смысле. Ну и сынок такой же: уроки фортепиано, английский, этикет. — А почему ему не нравится, когда его Петькой зовут? Требовал, чтоб я его Петром называл. — И правильно, ведь, когда ты его называешь Петей или Петенькой, ты его имя искажаешь, а значит, и его самого. Я засмеялся над удачной шуткой Игорька. Видно, заскок Петра был здесь притчей во языцех. Но Игорь, выглянувший в прихожую, был совершенно серьезен: — Ты чего гогочешь? — Как чего? Ну что за глупость — искажая имя, ты искажаешь человека. — Почему глупость? — удивленно вскинул брови Игорь. — Никакая это не глупость, а самая что ни на есть правда. Об этом не принято говорить, конечно, и зря Петр об этом на каждом углу кричит, некрасиво потому что, но факт: искажая имя, ты искажаешь человека. — Ы? — Тебе мама не рассказывала, что ли? Или папа? Это даже в книге у Макаренко есть где-то! Глава… хм… что-то про использование символов в воспитании детей. Ведь имена детей ты как только не искажаешь и таким макаром меняешь детский неустойчивый характер. Я вылупился на Игоря, как на больного: — Ты чего? Разыгрываешь меня? — Да это ты меня разыгрываешь, — захохотал вдруг Игорь и толкнул меня в бок. — Все ты знаешь. Нельзя же быть таким неучем! Я послушно улыбнулся: — Ну да, конечно, разыгрываю. Я все знаю. Меня просто обижает, что ты мое имя склоняешь как только можно. Тоже ведь, получается, искажаешь! Игорь захохотал громче: — Приколист ты, Кирчелло! Шутник, блин! Я ж твой друг, мне можно! Я смеялся вместе с ним, хотя на самом деле у меня неприятно засосало под ложечкой: ничего про искажение имен и характеров до сегодняшнего дня я не знал. И может, Игорек все-таки разыгрывает меня? — Пошли есть! — Игорь хлопнул меня по плечу и потянул на кухню. На кухне было также чистенько, обставлено не богато, но со вкусом. У Игоря оказалась даже микроволновая печь. Ее присутствие оправдывалось тем, что перебоев с поставкой мяса у друга не предвиделось. Я заглянул внутрь печки и увидел здоровый кусок истекающей жиром говядины. У меня потекли слюнки. Игорь усадил меня на табурет перед кухонным столиком. Выгреб из холодильника салаты в глубоких мисочках, соевый сыр, нарезанный тонкими ломтиками, хлеб и сосиски. Я успел изрядно проголодаться и, не церемонясь, запустил вилкой в грибной салат. Игорек тем временем ножом ловко сдернул пробку с бутылки и разлил темно-красное вино по стаканам. Портвейн был неплох, но главное, крепок: после первого же глотка остатки уличной сырости и холода покинули мое тело. Закусил грибочками — совсем полегчало. — Так что за дело? — спросил Игорек, подливая портвейн. — Сначала ты. Я все-таки в гостях. Зачем ты хотел меня видеть? Он горько усмехнулся. Получилось неестественно, Игорь это заметил и растерянно почесал нос: — Да ну, глупость какая… — Чего? — Про синяк спросить хотел. — Не придуривайся. Синяк ты только что впервые увидел. — Я вдруг понял, что жизнь проходит, Кирга, — сказал тогда Игорек, — что она мчится куда-то, а я занят мелкими проблемами, чем-то… недостойным меня, что ли? Забываю друзей, жену… забываю со всеми вами общаться. Разговаривать. Заполнять пустоту перед смертью. Смерть скоро наступит, а мне все равно. Что жизнь, что смерть: серо, тускло и пахнет стерильными простынями. Лучше уж миазмы, но и этого нет… — Телевизора насмотрелся? — Иди ты, — обиделся Игорь. — Я ему о высоких материях толкую… веришь нет, за пять минут до твоего звонка сам хотел позвонить… — Я не из дома звонил. — С работы? Я вздохнул, не зная, с чего начать; случилось много всего за последние дни. Нужное выделить было нелегко. Тогда я подлил ему вина и сказал: — За твою семью, Игорь! — Как пожелаешь, Кирмэн, — ухмыльнулся мой друг, и мы выпили. — Как ты думаешь, называя меня Кирмэн, что ты искажаешь в моем характере? — как бы невзначай спросил я и подцепил вилкой колбасный кругляш. — Даже не знаю, Кирка, — задумчиво протянул Игорь. — По идее, я усиливаю твое мужское начало, ведь «мэн» — это древнеамериканская руна, означающая «брутальность» или как-то так, не помню точно. А вот называя тебя Киркой, я насыщаю энергией твое Ка. Или твою Ка? В общем, неважно. Ка — это эфирное тело, душа-двойник человека. У египтян Ка в случае опасности покидала тело мумии и вселялась в статую. Так что чем чаще я буду называть тебя Киркой, тем более разовьется у тебя чувство опасности и больше шансов спастись, если тебе действительно будет что-то угрожать. — Блин… — пробормотал я. — Но ты меня как только не звал! — Вот именно. Я тебя, Кирш, зову всегда по-разному и этим уравновешиваю, свожу на нет свое влияние. Понимаешь? — Не уверен. — Смотри: я тебя называю Кира, а потом называю Киря. Буква «я» уравновешивает искажение, которое привнесла в твой характер буква «а», и все в порядке! Ты остаешься все тем же Киром. — М-да, — пробормотал я, вконец запутавшись, и выпил. Игорь выпил тоже. Потом мы выпили еще раз и долго молчали. Я думал, что многого не знаю еще об этом мире, а Игорь, наверное, думал, какой же я придурок. И я решил сменить тему. — Игорек… то, о чем я хочу поговорить, касается твоей семьи. Слушай… Я собрался с силами и рассказал ему все: о Мишке Шутове, о Лерке, о любовных похождениях Михалыча и жены Шутова. И о глупом обещании вывести собственного шефа на чистую воду тоже рассказал. Игорек задумчиво вертел в руках бокал, изредка легонько тряс его и наблюдал за «волнением» на дне. Густое вино колыхалось, как остатки фруктового желе. Когда я спросил Игоря: «Михалыч — двоюродный брат твоей Натальи?» — он встрепенулся и помотал головой: — Двоюродный дядя. Мы выпили еще, теперь в полном молчании. Тихо гудел холодильник, и мурлыкал кот Джек у моих ног, а больше не раздавалось ни звука. За черным окном чертили прямые линии огоньки-фары, подмигивали тусклыми звездочками окна многоэтажных домов. Было очень тихо, потому что дом Игоря стоит на отшибе. — Не сердишься? — осторожно спросил я. — Нет, что ты… — задумчиво протянул Игорь. — Ни капельки. Я думаю. Думаю, что Михалыч, конечно, не самый лучший человек на свете, но… избить или подговорить кого-то, чтоб побили… хм… не думаю, что он способен на такое. — Влюбился в жену Шутова. Влюбленные иногда совершают странные поступки, — предположил я. — А вот это на Михалыча очень даже похоже, — засмеялся Игорек. — В смысле любовь-морковь, такие дела. Нет, правда, он жук еще тот. Наташка рассказывала, что по молодости ни одной юбки не пропускал; и тут, видно, решил тряхнуть стариной. Неувязка, опять же ради бабы Михалыч никогда не пойдет на такие жертвы. Затащить любовницу в туалет? В больнице, где через палату лежит перебинтованный с ног до головы ее муж? Что ж, это в духе Михалыча. Но избить до полусмерти? Не могу поверить… — Какие еще варианты? — спросил я не для порядка, нет: в самом деле интересовался, что думает Игорь. — Я думаю, что эта девчонка… как ее? — Лера. — Во-во. Думаю, она выгораживает своего парня и душещипательную историю с пригвождением руки к полу просто выдумала. Четыре гвоздя? Да она помешанная. Возомнила себя мессией! — Но ведь Шутова и впрямь изменяет Мишке. Лерка не врала, я знаю. — Ну и что? — Игорек пожал плечами. — Это еще ничего не значит. Я допускаю, что Михалыч завел роман на стороне; допускаю и то, что он затащил возлюбленную в больничный туалет. Устоять перед спермотоксикозом для Михалыча сложно, невозможно почти. Помню, однажды на вечеринке он выпил лишку и рассказал занимательную байку о студенческих годах. Будто бы он переспал с молоденькой лаборанткой, причем прямо во время занятий. Затащил ее в кладовку, где хранились пробирки, колбы, реторты и реактивы всякие. И вот там-то… — Врал, — предположил я. Представлять, как мой плешивый начальник прячется с лаборанткой в кладовке, было неприятно, если не сказать противно. Хуже такой сцены может быть только эротический спектакль в больничном туалете со мной во второстепенной роли. — Не думаю, — ухмыльнулся Игорек. Мы оба замолчали, с преувеличенным вниманием разглядывая запотевшие бокалы. Крепкое португальское вино пьянило лучше водки, но до коньяка ему было далеко. Я пожалел, что не захватил бутылочку. С другой стороны, их и так мало… — Склады пустеют, Кирюга? — угадал мои мысли Игорь. — Пустеют понемножку, — признался я. — В последнее время не покупаю ничего. Осталось несколько бутылок белого и две по ноль семь армянского коньяка. — Понятно, — вздохнул Игорь. Голос его был наполнен светлой печалью, словно оскудение моих винных запасов символизировало общий упадок человечества; скорый апокалипсис, быть может. Вообще Игорек сегодня выглядел забитым и чужим: не философствовал и не критиковал христианские догматы. Я подумал, что это из-за моей истории. Потом вспомнил, что и до истории Игорек вел себя вяло и непохоже на себя. Где веселый парень, который развозит отупевших замороженных кур; где мой приятель, который с юмором встречает любое сообщение по телевизору, любую приключившуюся беду? Ведь именно поэтому, наверное, беда и бежит от него; редко-редко стучит она Игорю в дом, потому что с человеком, который в ответ на подлые ухищрения смеется, очень сложно справиться. — Что-то случилось? — спросил я. — Заметил все-таки? — хмыкнул Игорь и наклонился ко мне так резко, что я отпрянул. А он заглянул мне в глаза и спросил: — Кирька, скажи: видишь что-нибудь? Что-то изменилось во мне? В лице, во взгляде? Только честно! — Вроде ничего… — Но ты же спросил, что случилось? — Потому что ты молчишь больше. Не шутишь совсем, не смеешься. Не философствуешь, Канта не цитируешь. Он снова сел прямо; с минуту задумчиво вертел наколотую на вилку половинку куриной сосиски. Потом запрокинул голову и кинул сосиску в рот; чавкая, жевал и хихикал. — Так лучше? А, Кирь? — Не паясничай, — попросил я. — И мне теперь интересно, кстати, как ты уравновесишь мягкий знак в моем имени. — Кир-р? Читай по губам: в конце твердый знак. — Ыгы, конечно… Игорь проглотил остатки сосиски — кадык дернулся вверх-вниз — и посмотрел на меня весело, но с затаенной грустью. У него на кухне уже лет пять висит календарь, на котором изображен шут в черно-белом колпаке; видно только его лицо, а остальное прячется за рамкой. Но лицо нарисовано так, что возникает чувство, будто работал мастер. Быть может, талантливый художник, которому не повезло в жизни, вот он и рисует картинки для календарей. У черно-белого шута лицо умное, мудрое даже, и кажется, что он играет не свою роль. Губы растянуты в зубастой ухмылке, и можно подумать, будто шут рад такой жизни, но, если закрыть ладонью нижнюю часть лица или просто смотреть ему в глаза, видно, что шут готов выть от тоски. В его глазах, нет слез, но в них заметна внутренняя боль, боль такой силы, что сравнивать ее можно только с умиранием первой, детской еще любви или потерей матери. Может быть, это кажется только мне. Возможно, Игорек считает шута самым веселым человеком на свете, потому и не снимает его. Я не спрашивал. Но сейчас Игорь особенно походил на шута. Мой друг улыбался, и нижняя часть его лица была счастлива, а на верхнюю я старался не глядеть. — Кирь, — сказал он. — Я знаю, что моя мама мертва. Что все эти письма от нее писал ты. Знаю. Я смотрел в свою тарелку и молчал. Стало очень тихо. Из комнаты послышались невнятные звуки: шорох или царапанье. Наверное, кот Джек царапает диван, подумал я, точит когти. — Извини, — пробормотал я. — Ты… — Спасибо тебе, Киря, — сказал Игорь. — Нет, правда, огромное спасибо. Ты настоящий друг. Я еще раз убедился в этом. Но дело в другом. Понимаешь? Я посмотрел на него: глаза у Игоря потемнели. Сильно увеличились зрачки, и я даже подумал, что он, наверное, чем-то укололся, наркотиком каким-то. Или накурился? Если не так, тогда почему у Игоря не течет кровь из носа? Почему он сидит здесь со мной, а не валяется в постели с высокой температурой? Почему он не умирает, черт подери? — Ты понял, — кивнул Игорек, прислонившись к спинке стула. — Что? — Я разучился сопереживать, — сказал он. — Все! Было — и нет! Я узнал о смерти матери, и ничего со мной не сделалось. Ни крови, ни болезни. Финита ля комедия. Я выздоровел! — Так это ж здорово… — брякнул я. — Ни хрена не здорово! — взорвался Игорь, и от его крика вздрогнули стекла, а кот Джек зашипел и прекратил лакать молоко из миски. Что-то было неправильное в этой сцене, но я не мог взять в толк, что именно. Царапанье … — Я все выяснил! Вчера подумал вдруг: что-то не то происходит. Почему мама никогда не звонит, а только пишет? Я навел справки и выяснил, что мама не живет с братом! Да, я позвонил… …и шорох … — …ему! Дядьки не было дома. Ответила горничная. Она сказала, что мама не живет с ними. Что она не в отъезде и не пошла за покупками, как всегда говорил дядя; горничная сказала, что мама никогда у них не жила! Она сказала, что у дяди на тумбочке у кровати стоит фотокарточка в траурной черной рамке, а на карточке той — моя мама. …в комнате . А кот Джек вот он, здесь, настороженно смотрит на хозяина и лапой легонько трогает краешек миски, хочу добавки, мол; усы его, словно травинки утренние, росой умытые, покрыты молочными каплями. Сыто жмурит котяра ядовито-желтые глаза, а шорохи и царапанье доносятся из комнаты. Больше зверей у Игоря нет, я знаю. — Игорек… — Что? — Ты случайно еще одного кота не завел? — С чего ты решил? — Не слышишь разве? Кто-то есть в соседней комнате. Малышев сник и опустил глаза; запал, вызванный признанием, кончился, но все-таки Игорь сказал по инерции: — Я не хочу, чтобы кровь переставала течь. Понимаешь? Я привык. — Конечно, — кивнул я. — Так что насчет звуков? — Пошли, Киря. — Игорь выбрался из-за стола. Я встал вслед за ним, повертел головой в поисках какого-нибудь оружия. Ничего не нашел и собрался вооружиться вилкой, но Игорь жестом велел положить ее на место. Я послушался, но прежде слизнул с вилочных зубчиков остатки чертовски вкусного мясного соуса. — Не беспокойся, все в порядке, — сказал Игорь. — Да, соус свежий, — кивнул я. — Я не о том. Мы прошли в комнату. Игорек зажег свет. В комнате было так же чисто и аккуратно, как и в других помещениях. Сервиз и хрустальные бокалы в новенькой, отполированной до блеска стенке сверкали радостно и солнечно. По-праздничному ярко светила собранная из замысловатых бело-синих фигур люстра; стены украшали декоративные обои — лунная дорожка на вечернем озере, и лебедь с орлом летят в самое небо, забираются под самый потолок. Элегантные подушечки были разбросаны по мягкому дивану нарочно небрежно, но и здесь вкус не отказал хозяевам. Единственное, что не вписывалось в картинку, — массивный старинный шкаф возле балконной двери. Нет, кое-что еще портило впечатление. Я потянул носом и скривился, потому что воняло пометом. Голубиным? Форточка была раскрыта настежь, но свежий воздух не успевал справиться с запахом. — У тебя на балконе голуби гнездо, что ли, свили? — —поинтересовался я, останавливаясь на пороге. Не-а, — ответил Игорь и прошел к шкафу. В замочной скважине правой дверки торчал ключ; он повернул его. Дверь со скрипом открылась, и на свободу выбралась… курица! Рот у меня открылся сам собой. То была обычная несушка: оперение пестрое с оттенком синего — на грудке светлее, на кончиках крыльев темнее; маленький красный гребешок и когтистые лапки. Курица смешно подпрыгнула на месте, избавляясь от присохшего к лапе помета, и замерла, вывернув голову. Разглядывала меня внимательно и, как мне показалось, настороженно. Заглянув в глубь Игорева шкафа, я убедился, что помет был не голубиный, а очень даже куриный. Курица умудрилась изгадить им лакированное дерево в целых три слоя. И как не задохнулась? — Второе нарушение закона на сегодня? — спросил я. — Курицу с завода стащил? Слишком это хлестко, Игорь, слишком; котов, ладно, их по старой привычке многие держат, власти на домашних пушистиков спустя рукава смотрят, но курица… это же чья-то продуктовая карточка, чей-то счастливый, с мясом, Новый год и Рождество тоже! — Только не надо читать проповеди, Киря, — скривился Игорек. — Я все прекрасно понимаю. Мне продал эту курицу фермер, один из наших постоянных поставщиков. Хороший мужик, кстати, мы с ним дружим; болтаем о том о сем. Перед Новым годом он ко мне приехал и привез в клетке это чудо. Резать рука не поднялась, по его же словам, но и под суд идти он не хотел. — Не понял, — признался я, — а почему рука не поднялась? Чем она особенная, эта курятина? — Это же полосатый плимутрок! — воскликнул Игорь. — Особая порода, что ли? — Да нет, обычная. — Он подмигнул мне, сел на корточки и сказал, обращаясь к курице: — Лиза, сколько будет дважды два? Курица очень внятно прокудахтала: — Ко-ко-ко-ко. — Ты хочешь, чтобы мы сварили из тебя суп с лапшой? Курица быстро мотнула головой: сначала влево, потом так же резво вправо: «нет». Я завороженно смотрел на чудо-курицу. — Дрессированная? Игорек посмотрел на меня мягко, но с легкой усмешкой: — Она разумная, Кир. Не так, как человек, но близко. Умнее собаки. Коэффициент по Бройлю — Хэмму около восьми десятых. У фермера дружки есть в Институте Разума, они ее протестировали. Без огласки, разумеется. — Прикалываешься? — Я вылупился на курицу, а она посмотрела на меня и мотнула головой: «нет». — Ты извини, я наврал тебе тогда, Кирмэн, — сказал Игорь хмуро. — Не потому, что малой разболелся, мы на Новый год к тебе не пришли и не пригласили, все из-за несушки проклятой. А Наталья моя вчера к матери смоталась: ультиматум выдвинула, курица, мол, или я. Два дня дала. День уже прошел. — Не верю, — пробормотал я, уселся на пол и спросил у курицы: — Лиза, что ты любишь есть? Курица кинулась к шкафу, к маленькой пластмассовой мисочке. Принесла в клюве хлебный мякиш. Я подставил руку — Лиза выпустила мякиш мне на ладонь и отошла в сторонку. Сказала кротко: — Ко! — и замолчала. — Чудеса, — пробормотал я. — Что ты будешь с ней делать? — Сверну шею, ощиплю и сварю бульон, — ответил Игорь. Курица даже не шелохнулась, и я подумал, что он шутит. — Нет, правда? — Правда. Я хочу… почувствовать хоть что-то. Понимаешь? Мать умерла, но ничего не случилось. Я даже не заболел. Но может быть, получилось так потому, что уже давно догадывался, знал, что она умерла. А может, и нет. Я хочу выяснить точно. Если я убью разумное суще… несушку, я узнаю, осталась у меня совесть или нет. Это важно, понимаешь? От прежнего Игорька, весельчака и юмориста, не осталось и следа. Я поглядел на него, и мне вдруг подумалось, что именно вечная улыбка сожрала у шута с календаря остатки души. Секунду казалось, что Игорь сейчас улыбнется, захохочет, мол, схохмил я, а ты чего, поверил, что ли? Киря, Кира, дурья твоя башка… — но он молчал. Курица тоже не проронила ни звука; может, в этом шутка? Никакая она на самом деле не разумная. — Лиза все знает и согласна, — сказал Игорь. — Правда, Лиза? Несушка кивнула. — Вот сволочь, — сказал я с чувством. Курица своим поведением рушила мою теорию. — У нее нет выхода, Киря, — сказал Игорь. — Если отдам властям, те будут проводить над ней опыты. Ее жизнь превратится в муку; разве этого хочет разумное существо? К тому же они выйдут на моего друга-фермера и станут разбираться. Не так подействовало лекарство? Или фермер подмешивал в него что-то, а излишки продавал на черном рынке? Пойми ты, Кир, — потому что Лиза уже поняла — фермер — хороший человек. Он заботился о ней. Мы не хотим его подставлять. — Зачем ты мне это рассказываешь? — спросил я. С удивлением обнаружил, что голос сел, к горлу подступил комок, а к глазам — пьяные слезы. С чего бы? — Потому что мне сложно, — сказал Игорь и отвернулся. — Убить вот так, запросто… — Насчет бульона ты пошутил? Он повернул голову: — Нет. Это уже мое, а Лизе никак не повредит, правильно? Я хочу опуститься ниже некуда; совершить по-настоящему злодейский поступок, понимаешь? Чтобы проверить свою сомати… — Ты рехнулся, Игорь, — сказал я ему. — Ты чего? Это же… чудо! Можно ведь… не знаю… выпустить ее на свободу. Держать где-нибудь в подвале… кормить, поить. Книжки приносить! Газеты! Петуха притащить, да, понимаю, он тупой будет — ну и что? Многие человеческие семьи строятся по этому принципу: она — утонченная интеллигентка с завышенными вкусами, а он — грубый мужлан с образованием в три класса. И живут! И детей рожают! А дети потом видят, как мучимый комплексом неполноценности муж колотит утонченную мать, и растут бесстрашными, сильными, готовыми к невзгодам, которые таит в себе взрослый мир. Они не умеют любить, но умеют ненавидеть и ненавидят, например, интеллигенцию и естественным путем уменьшают ее долю в обществе, что замечательно. Это здорово! Это цивилизация! Ведь верно, Лиза? Несушка мотнула головой. Они стояли рядом, напротив меня — курица и Игорь — и укоризненно молчали. — Дурдом, — пробормотал я. — Как если бы к тебе прилетел добрый волшебник, готовый выполнить три желания, а ты расстрелял его из крупнокалиберного пулемета! Ты чего, Игорь? Блин… я слов не нахожу… на черта тебе это? Зачем тебе кровь из носа? Хочешь, я рожу тебе набью, кровь и потечет? — Это докажет, что я еще не совсем очерствел… — Твоя задумка уже доказывает обратное! Очнись! Мало ли что курица считает, может, ей ума не хватает сообразить! Ноль восемь? Она ведь как ребенок! А кто знает, какая тьма содержится в невинной душе ребенка! Ты никогда не задумывался? Детская злость и ненависть, что может быть… нет, погоди, я не то имел в виду. — Я сконфузился и замолчал. Игорь отвернулся и упрямо сжал губы, а я наклонился к Лизе, собираясь погладить ей перышки, собираясь выкрикнуть что-нибудь резкое, и замер. Прошептал нежно, будто и впрямь обращался к женщине: — Лиза, подойди, пожалуйста. Она мягко переступила лапками; я аккуратно, кончиками пальцев, раздвинул перышки на боку несушки; под перьями скрывался черный пульсирующий комок плоти. — Что это? — Фермер прозвал штуковину «мозговым катышком», — сказал Игорь. — Вроде бы часть ее мозга. Вроде бы благодаря этой штуке она такая умная. Он не знает точно. — Жук-скарабей. — Чего? — Жук, говорю. Скарабей. — Непохоже. Вдруг очень ясно вспомнились мужик в желтом, мартышка и нож у ее плеча. У той мартышки тоже было черное пятно, но тогда я не обратил на это внимания. Не до того было, не подумал даже — а ведь точно, было пятно, было! Шеф «желтых» коснулся ножом именно его. — Эй… что с тобой, Кирг? Ты побледнел. — Если основная причина, почему ты хочешь зарезать курицу, твоя болезнь, тогда у меня тоже есть предложение. Другой способ проверки на… подлость. — А курица? — с готовностью спросил Игорь; похоже, разум у него еще не окончательно зашел за ум. — В смысле курица и моя жена, как с ними поступим? — Выбор между женой и непознанным явлением? Я бы не знал, что выбрать. Что выберешь ты? Он почесал макушку. Несколько часов назад, когда Лера рассказывала свою историю и просила помочь ей, у меня случился новый глюк. Я увидел гараж. Самый обычный гараж, в ряду других таких же, и унылую хрущевку рядом. И тогда же я понял, что, если возьмусь за Лерочкино дело, надо обязательно посетить гараж. А еще я понял, что в нем живет Семен Панин. — Она любит курить, — сказал Игорь, перебив ход моей мысли. Он кутался в длинное пальто, а руки держал в широких карманах; даже сквозь ткань было видно, как у него дрожат пальцы. Лицо Игоря было бледным; черная вязаная шапка, натянутая на самые уши, подчеркивала эту бледность, а яркая рыжая прядь, выбившаяся наружу, казалась струйкой крови, присохшей ко лбу. — Кто? Я тоже замерз и дрожал, потому что сидели мы на холодной дерматиновой скамейке в монорельсе, и монорельс этот вез нас за город. В приоткрытое оконце в дальнем конце вагона врывался холодный ветер. Надо было встать и закрыть окно, но мне было лень подниматься, а Игорь не обращал на сквозняк никакого внимания. За один вечер, да что там вечер — за час от моего друга осталась жалкая развалина, слабое подобие человека, которым он когда-то был. Нет, не смерть матери убила Игоря, его убила неспособность правильно отреагировать на смерть. «Ничего, — сказал я себе. — Я спасу тебя, Игорек». — Лиза, — ответил Игорек и сухо кашлянул в пространство. На бомже, который спал на сиденье напротив, шевельнулась газета. Передняя полоса задралась, и с минуту перед глазами мелькал заголовок «Мясной кризис закончится в новом году! Прогнозы ясновидящих и министров». Я подавил желание подойти к бомжу, чтобы проверить, есть ли у него на груди жук-скарабей, исходящий миазмами. Бомж беспокойно зашарил рукой, поправил газету и закряхтел, устраиваясь удобнее. — Как это? В клюве сигарету не удержишь. — Я прикуривал и выдыхал дым на нее. Лизе нравится запах, ей-богу, не вру. Ее к куреву старый хозяин, ну тот фермер, приучил. Он куряга со стажем; пачки две в день убивает, если не больше. А окурками их же потом и кормит. — Кур? — Да нет, свиней. Он еще и свиней разводит, я разве не говорил? А мы их едим. Окурки эти. Свиные. Мы — то, что мы едим. В данном случае: бычки, долбаны и окурки. Ходячий, мыслящий рак легких. — Фу-у… — А ты думал! Я спросил: — Не боишься ехать за город? Говорят, тут мясные банды орудуют. Опасно. — Здесь они не орудуют. Они за трассой черные дела свои творят. Уж я-то знаю, на продуктовом заводе все-таки работаю. — Чем вы там занимаетесь, на заводе? Он пожал плечами: — Скупаем продукцию у фермеров. Развозим по магазинам. Храним. Выписываем продуктовые карточки. Обеспечиваем охрану фермерских хозяйств. Контролируем жизнь города, если на то пошло. За стеклами вагона горела тысячью огней темно-синяя ночь; иногда мелькали отблески городских дискотек, разноцветные лучи которых уходили в небо и там высоко высоко чертили крест-накрест прямые. Прямые напоминали мне выстрелы, а небесное одеяло — бездонную яму со звездами на самом дне. Хотелось открыть окно и прыгнуть вверх, в эту самую яму. Лететь и уворачиваться от лучей-трассеров. «Впрочем, — подумалось мне, — я и так сейчас лечу в яму; стержень, позволяющий управлять собственной жизнью, переломился пополам, и теперь меня несет судьба: „настоящий“ друг Мишка, настоящий друг Игорек, настоящий… сосед Лешка. А еще глюки-видения, мать их за ногу…» — Я все-таки ответственен за то, что случилось с Шутовым, — сказал я. — Если бы я не показал ему тот снимок, если бы уладил все по-хорошему: поговорил бы с Лерой самостоятельно, например… может, все разрешилось бы. Виноват ли Панин или Михалыч — неважно. Именно я дал первоначальный толчок этому делу. Шутов ушел с работы раньше. Может, он застал дома жену и Михалыча. Возможно, самостоятельно ринулся к Семену домой, а у того в гостях были дружки, которые и отметелили Мишку. Я замолчал, собираясь с мыслями, и именно в тот миг понял, что Шутов завтра умрет. Получилось само собой, мысль сверкнула молнией; как тогда, когда я впервые определил возраст, когда увидел, что школьной проститутке Леночке всего семнадцать лет. Представил Мишку. Увидел и его смерть. Завтра. Нет, уже сегодня. В семь утра. Плюс-минус час. Солнечный зайчик карабкается к Мишкиному носу. Шутов делает последний вдох и… Меня как током ударило. Я вздрогнул. Организм не выдерживал, меня затошнило. Чтобы успокоиться, я задышал ровно, глубоко и часто. Свежий воздух помог, но голова все равно кружилась. Игорь произошедшей со мной метаморфозы не заметил. Продолжал сидеть бледный и глядел в одну точку. Я посмотрел на него с некоторым страхом, но ничего не увидел. Ну то есть видел, что день рождения у Игоря приключился такого-то числа и года, но когда умрет — не знал. А вот Мишкин день смерти почувствовал. Да еще так отчетливо и ясно. Почему? Быть может, показалось? — Левобережье, — объявил голос по радио; даже сквозь помехи прорывались печальные нотки; голос и его обладатель хотели домой — в теплую постель, к таинственному экрану телевизора и бутылке с водкой. — Нам пора. — Я толкнул Игорька в бок. — И брось раскисать, вернем мы тебе кровотечение и температуру под сорок тоже вернем. Не боись! — Глупо как-то. — Он ухмыльнулся, и на миг проглянул тот, прежний Игорек. — Носишься со мной, как с младенцем, Кирга. Из-за ерунды… вроде. — Бывает, — согласился я и поднялся. — Как «га» будешь уравновешивать? Монорельс тормозил. — Хм… Киркя? — Тьфу… Сойдя с платформы, мы пару минут притопывали на месте и привыкали к местному климату. В Левобережье было гораздо холоднее, чем в городе. Нас, подпрыгивающих на мерзлом асфальте, освещал унылый желтый фонарь, а в соседнем круге света стояла черная «волга». В машине тихо гудел мотор, а за рулем сидел водитель. Он курил через окошко и не обращал на нас никакого внимания. Сизый дымок ветерок относил в сторону, за кусты. За кустами виднелись темные одноэтажные домики; редкими, через три окна, желтыми и белыми огнями возвышались над ними старинные «хрущевки». Фонарей было мало, и добрая половина не работала. Рядом с перроном стоял перекошенный синий ларек с пятнами ржавчины на раздувшемся левом боку; стекла в ларьке были выбиты, а часть чугунной решетки сорвана. Рядом стояли пустые водочные бутылки, валялись окурки и мелкие косточки. Скорее всего, голубиные. Предстоящая пешая прогулка по малознакомому поселку не радовала. Игорька, видимо, тоже, потому что он сказал: — Киря, может, тачку возьмем? — Игорь кивнул на«волгу». — Водила с тебя ползарплаты сдерет. К тому же нам не нужны лишние свидетели. — Да он нас и так видел уже, Кирфлик! — Тебя в плаще никто не узнает. Меня в твоей дырявой куртке — тоже. К тому же, видишь, стоит на месте, курит? Ждет кого-то. Не возьмет он нас. Потопали. Держа руки в карманах, мы вышли из светлого круга, по асфальтовому спуску выбрались на разбитую, в колдобинах и рытвинах, улицу: влево и вправо нестройными рядами тянулись угрюмые частные домики и металлические заборы. Кое-где сонно брехали собаки. По закону собак «приручать» разрешалось, но содержание одной такой животинки выливалось в копеечку, налог на них был немаленький. Тем не менее на живодерню собак сдавали гораздо реже, чем кошек. — Помнишь, куда идти? Адрес я помнил наизусть; путь узнал по карте, которую скачал из сети. Карта была подробная, а глаз у меня наметанный, и я сказал: — Идем. Теперь направо. Мы пошли вдоль обочины: Игорек в своем сером плаще казался матерым киллером, а я выглядел, наверное, как самый обычный гоп-стопщик. Одет был кое-как, старая Игорева курточка совсем не грела, а зашитые суровыми нитками дыры в одежде выдавали во мне человека, который с подозрением относится к интеллигенции. Когда выбирали наряд, я подумал, что это неплохо-потенциальные свидетели больше обратят внимание на ископаемую разлатую куртку и протертые до белого цвета джинсы, а не на мою физиономию, покрытую синяками. Когда выезжали, я вспомнил о милиции и об ее навязчивом внимании к людям в подобной одежде тоже вспомнил. Но менять что-то было уже поздно, а возвращаться назад я побоялся, потому что мог закончиться душевный запал. Я мог, черт возьми, испугаться. — Ты все-таки поверил, что Михалыч невиновен? — спросил Игорь. Ни во что я не поверил. Я просто решил проверить свой глюк, а заодно помочь Игорьку очнуться. Все-таки он настоящий мой друг; такого друга встряхнет только кража со взломом — как минимум. Впрочем, красть мы не собирались. Разве что информацию. — Лера сказала, что сегодня они с Паниным будут у нее дома; Шутова-мать собирается гостить у твоего дражайшего Михалыча, а они в свою очередь собираются… ладно, в общем. Главное, что у Панина никого не будет. К тому же… чувствую, надо начать с его гаража. — Тоже глюк? — Да. Вроде… А тебе не кажется странным, что столько лет ты только и мог, что фокусничать с днями рождения, а теперь вдруг появились видения? — Кажется. Может, я схожу с ума. Но проверить надо. Игорек вздохнул: — Что ты надеешься у него найти? Дневник с подробной записью: мол, такого-то числа я избил несчастного Леркиного отца? Тон Игорька мне понравился; по крайней мере, не было в нем ничего от человека, который собирался сварить бульон из разумной курицы. — Может быть, — кивнул я. — А может, и порнофото, которые помогут нам шантажировать паренька — в случае чего. — Шантажист, ма-ать твою, — хмыкнул Игорь. — Мне сказали, что Шутов считает меня настоящим другом; это накладывает кое-какие обязательства. — А если бы тебе сказали, что ты настоящий друг Джека-потрошителя? — Я бы пришел к нему на могилу и попытался доказать надгробию, что быть маньяком — плохо. А потом, пьяный в хлам, надругался бы над его могилой. — Зачем? — Не знаю. Он же в Англии, наверное, похоронен. Приехать в Англию и не нажраться, а нажравшись, не надругаться над чем-нибудь? — Ладно. А как насчет Гитлера? — Слушай, отвали. Мишка — не потрошитель и не Гитлер, он самый обычный начальник отдела убийств и пыток. Мы замолчали. Шагали неслышно, держались в тени; чем дальше удалялись от перрона, тем легче становилось. Людей не встретили ни разу. Все живое, казалось, вымерло. Из кустов выглянула тощая, ребра да кости, дворняжка и тут же спряталась. Игорь пожалел вслух, что под рукой не оказалось камня. — Нет, я бы ее не съел. Но на живодерне удалось бы пару монет заколотить за тушу. — Через весь город пер бы? Сквалыжник. — Лишняя монета не помешает! — заявил Игорь. Мы свернули в какую-то совсем уж темную улочку; асфальт здесь отсутствовал, и нам пришлось перепрыгивать через колдобины. Дорога шла в «гору»; минуты через три, пыхтя и отдуваясь, мы выбрались на широкую дорогу, которая оказалась Северным шоссе, что вело в город. Справа возникли выцветшие, наводящие на мысль о дряхлых старухах хрущевки. Нам надо было туда. Возле перекрестка у нас появились первые проблемы. Во-первых, две соседние хрущевки, которые на карте были обозначены сплошным прямоугольником, оказались совсем даже разными зданиями. Во-вторых, одно из них было общагой местного техникума, в котором учился Панин, и как раз сегодня студенты что-то праздновали и успокаиваться, похоже, не спешили. Было далеко за полночь, а они, вытащив колонки на улицу, слушали музыку и танцевали под окнами родной общаги. Мы остановились метрах в ста от нужного здания, закурили. Подумав, я сказал: — Так даже лучше — в шуме на нас не обратят внимания. На шоссе замигало красным и синим; мы одновременно шагнули в тень и прислонились к забору. Мимо промчалась милицейская «девятка». К счастью, нас не заметили: милиционеры спешили к общаге. Видимо, на неугомонных студентов стукнули из соседней хрущевки. Студенты заметили прибытие незваных гостей и приглушили музыку, некоторые резво нырнули в подъезд. Самые смелые (или пьяные), впрочем, остались. Их судьбе я не завидовал. — Пошли. — Я тронул Игоря за рукав. — Самый подходящий момент. — Не поверишь, Киря, столько адреналину, что даже страха нет, — сказал Игорь, потирая руки. — Сейчас будет дополнительная инъекция, — сказал я. — И приготовь носовой платок, закон все-таки нарушаем. Твои сосуды не выдержат. — Хорошо бы, — вздохнул Игорь. Под стенания несчастных подростков и крики милиционеров мы пересекли улицу и потопали вдоль хрущевки. В некоторых местах общагу от нас загораживали гаражи, и это было хорошо. Еще лучше было то, что легавые и студенты не обратили на нас внимания, занятые друг другом. Кто-то из студентов запел матерную песню. Потом послышались глухие удары, но студент все равно пел, а удары становились яростнее, и студент пел тише, но все равно пел, как настоящий революционер, а потом все-таки замолчал. Мне стало жаль студента. Нужный гараж крайний, он покрашен коричневой краской. Я видел его не только в видении, но и на фото. — Тоже на карте нарисовано было? Или Лерка тебя фотографией снабдила? — Не-а. — Я помолчал. — Как-то залез в документы шефа, а у него там очень много интересного хранится насчет сотрудников, их детей и возлюбленных детей, если таковые имеются. Про меня тоже много было; впрочем, речь не об том. — Иногда я жалею, что помог тебе устроиться в Институт, — весело сказал мой друг. От его хандры не осталось и следа. — Ты ж меня кругом подставляешь, Кирчик. Нужный гараж мы нашли быстро; площадка перед ним была относительно чистой. На ней имелся пенек «для курения», рядом с которым стояла пол-литровая банка из-под растворимого кофе, забитая окурками; левее расположились металлический столик и скамейка, переделанная из детских качелей. Над головой из окна хрущевки тянулись провода, телефонный в том числе, которые исчезали в отверстии под самой крышей гаража. Щели в железных воротах были утеплены монтажной пеной; кусками подтаявшей сахарной ваты она торчала по периметру ворот. В нескольких местах пену пытались счистить ножом, но потом, видно, надоело — и бросили. — Хорошо устроился, чертяка, — восхищенно пробормотал Игорек и, испугавшись своего голоса, обернулся на окна хрущевки — там было темно и тихо. — Ушел от родителей полгода назад, — сказал я. — Здесь у него друзья живут, в техникуме вместе учатся; всей компанией сайтом занимаются; торгуют через Интернет помаленьку, реклама, то-се. В гараже их мозговой центр; в нем же ночует и Семен. Обычно. Мы подошли к гаражу. Игорь уселся на пенек и принялся с умным видом разглядывать замок. Замок был висячий, массивный. Новенький — он влажно поблескивал, купаясь в свете ущербной луны. — Сейчас самое сложное, — прошептал я. — Сможешь так открыть или железяку какую-нибудь поискать? — Замок легкий, — сказал Игорек. — Ради смеха мы такие у нас во дворе шпилькой открывали. — Вот еще что, — сказал я. — Есть ведь, наверное, какая-то сигнализация, раз такой простой замок? Все-таки там должна быть дорогая техника: компьютер, телефон… — А чего теперь думать, раз приперлись? — возразил Игорь. Он встал, размял руки — жалобно хрустнули суставы, — достал из кармана сигарету и большую скрепку(когда успел припасти?). Сигарету сунул в рот и прикурил. Я хотел сказать, чтобы он потушил сигарету, потому что ее могут увидеть из окна, но передумал. Игорю нужен свет. Мой друг размотал скрепку, сунул кончик ее в замочную скважину, ругнулся, выдернул скрепку, сложил края вместе, согнул чуть, снова воткнул в скважину, что-то поддел. — Хорошо… есть, милая, есть… — Открывается? — спросил я нетерпеливо. — Нет, пока… я про нос… Я зашел сбоку; в неверном свете сигаретного огонька было видно, как по Игорьковым усам стекают черные капли; они попадали на губы, и мой друг поднимал голову, разрешая крови протечь в рот, глотал ее и возвращался к замку. — Не стал я еще тварью бездушной, нет, — пробормотал Игорь, — человек еще, могу на свете пожить… Замок щелкнул. — Опля, — шепнул Игорек, откладывая замок в сторону. Взялся за створки и сказал: — Если благие намерения ведут в ад, то богопротивные, несомненно, в рай. Бог любит отступников и грешников. Главное — успеть перед смертью исповедаться. И раскаяться. Причем надо делать это искренне, тогда прокатит. Ворота, открываясь, не скрипнули — наверное, Семен периодически смазывал их; мы приоткрыли их немного и нырнули во тьму. Я нащупал выключатель, но нажимать не спешил, потому что в голову пришла одна мысль. Я шепнул Игорю: — Посмотри снаружи, когда я свет включу, видно или нет? — Без проблем. Я щелкнул выключателем, подержал секунду и снова потушил свет. Игорек вернулся с хорошей новостью: все щели в гараже «запенены» прекрасно, света не видно. Единственный источник света — маленькое окошко для вентиляции располагается под самым потолком и прикрыто темной сеткой. Находится оно в той стене, которая расположена к дому под углом, близким к девяноста градусам, и скрыта к тому же соседним гаражом. В общем, полный порядок. Мы зажгли свет и убедились, что красть в гараже нечего. А значит, сигнализация не очень и нужна. Обстановка здесь была довольно аскетичная: старые ковры и половики украшали стены и пол, в некоторых местах кнопками или скотчем к ним были пришпилены постеры с распутными девицами неглиже; на покосившемся столике примостился старенький компьютер (единственное, что имело здесь хоть какую-то ценность) и разбитый телефонный аппарат неприятного бурого цвета. Я поднял трубку, чтобы услышать гудок. Услышал. Вернул трубку на место. Еще здесь были: старая гитара, ржавый холодильник в дальнем углу и тумбочка рядом с ним. На тумбочке — фотография в рамочке снимком вниз и куча бумаг. Игорь первым делом открыл холодильник, нашел там бутылку водки и несколько пластиковых стаканчиков. — Будем? — Поймут, что пили. — Бутылка ополовинена. А если поймут… ну и ладно. Мы ничего больше брать не будем. Пускай. На билеты ведь потратились — хоть так долг вернем. Я не ответил. Включил компьютер. Работал он медленно: такому старью самое место на свалке. Аналоговый модем тоже не внушал оптимизма. — А как они сайт поддерживают? — спросил Игорь. — Ну в смысле разве компьютер не должен быть все время включен? — Их сайт находится на бесплатном домене, — ответил я. — Ты лучше посмотри, что у Панина в тумбочке, а я пока пороюсь в компьютере. Быстрее, последний монорельс на город через полчаса! В компьютере ничего интересного не было. Фотографии видов города, графоманские тексты панинских рассказов — все они начинались с фразы «герой проснулся на рассвете от ужасного похмельного синдрома»; маленькие игрушки вроде «Тетриса», музыкальные записи — колонок или наушников не нашлось, и я не представлял, как Панин их прослушивает. Отыскал также несколько файлов-архивов, закрытых паролем; хакер из меня никудышный, поэтому я просто скопировал их на диск. Диск сунул в карман, чтобы завтра показать специалисту. Игорек тем временем распотрошил тумбочку. Нашел кучу исписанных нотных тетрадей и лекции и принялся внимательно их проглядывать. Вскоре бросил это дело, налил в пластиковый стакан водки и хряпнул самостоятельно. Высморкался в заготовленный платок. На платке осталась кровь, и он одобрительно хмыкнул. — Ничего не нашел? — Фигня всякая. Ничего. — Тогда пош… Снаружи зашумели, зашелестела гнилая листва, заскрипели сухие ветки под чьими-то ногами, отчетливо тявкнула собака. Со всех ног я кинулся к выключателю и щелкнул им. Замер в кромешной темноте. Старался не дышать, а Игорь следовал моему примеру, и я совсем его не слышал. — Здесь кто живет? — Голос был властный, чуть хриплый. Как у Высоцкого. — Семка Панин… — Просящий, тонкий, почти детский голос. Студент? — Ты же знаешь… — Я тебе что говорил? Что я Панину говорил? Чтоб завтра же закончили балаган! Рекс, стоять! Чертова псина, живодерам тебя сдать на мясо надо… — Пап… — Я тебе сейчас не папа. Я тебе сейчас товарищ милиционер. Почему дома не ночуешь? Какого черта к этим придуркам в общагу пошел? — Я… Стук в дверь — совсем рядом с замком. Замком, который валяется, забытый, на земле, там же, перед дверью. На улице темно, но все-таки не настолько, чтобы не заметить — замка нет. Нет его! Я проклинал себя и особенно Игоря. Почему не подумали? Не приладили замок на место, чтоб казалось, будто дверь закрыта? — Сейчас мы с этим Паниным поговорим… Стук в дверь. — Пап… то есть, товарищ милиционер, говорю ж вам, нету его там… он у подружки сегодня обещался ночевать… а подружкин отец, кстати, в ФСБ работает… — ФСБ нам не указ! — со злостью ответил хриплый. Пнул дверь ногой — она задребезжала, но не открылась и не скрипнула. — Ключ давай. У тебя есть, я знаю. — Нету, па… Товарищ милиционер! Потерял… ой…честно, честно потерял! — Брешешь, сучонок! — Нет! Мы замерли. Я напрягся: дурацкая идея со взломом панинского гаража казалась теперь еще более дурацкой, и я обзывал себя самыми последними словами, клялся, что ума у меня меньше, чем у самого тупого робота, обещал самому себе, что больше никогда… — И запомни: не водись с общажной швалью, а особенно с этим Паниным… Голоса растворялись в звенящей гаражной тишине. Собака тявкала вдали, а потом и вовсе замолчала. — Чуть в штаны не намочил от страха, — признался Игорь. Я зажег свет. Кровь хлестала у него ручьем. Чуть позже мы ехали в вагоне монорельса, на который едва успели. На площадке перед платформой все так же стоял водитель «волги». Кажется, он уснул. Из приоткрытого окошка вился тонкой струйкой серый табачный дым, а к запаху никотина примешивалась горчинка. В вагоне нас ударило с новой силой; страх выходил у меня в виде непрекращающейся дрожи, а у Игорька продолжала течь кровь. Большущий платок уже наполовину потемнел, пятна появились и на дерматиновой обивке скамейки рядом с Игоревой задницей. Соседей в вагоне было несколько: в дальнем углу дремала молодежная компания. Против ожидания вели они себя мирно и даже не курили. Наверное, потому, что среди них была девушка. Напротив плотный мужичок, близоруко щурясь, читал книжку в мягкой обложке. Автором значилась некая Марья Пельш, мастер современного детектива. Ее фотография была выведена на обложку. — Миленькая, — сказал Игорь. — Похожа на ту, что на тумбочке у Панина твоего стояла. — Разве там не Лерка была? — Нет, Киря, — помотал головой мой друг. — Не Лера, а вот эта. — Он вытянул из-за пазухи фотографию. Вагон несся на приличной скорости; в окошко дул ветерок, который, казалось, трепал волосы девушки с фотографии. Девчонка действительно была миленькая: не толстая, но и не худая; жиденькие волосы цвета соломы, карие глаза, губы пухлые, щечки румяные — этакая пышечка. Но все равно милая, не отнять. Невинная, что ли. На ней были туфли с широким каблуком, черные стретчевые брюки и красно-зеленый полосатый свитер с веревочками, завязанными бантиком, на рукавах и воротнике-стойке. На вид девушке было лет шестнадцать, не больше. — Свитер как у Фредди Крюгера, — сказал Игорь. — Спорим, в котельной работает? Уголь для хозяина таскает. На вид ей было шестнадцать, но внутреннее чутье подсказывало, что возраст несколько иной. Внутреннее чутье взбесилось в очередной раз за последние несколько часов. Внутреннее чутье утверждало, что девушке четыре тысячи лет. Плюс-минус век. — Черт подери… — пробормотал я. Игорь хихикнул. Я посмотрел на него и замер, не зная, что делать и говорить: Игорек истекал кровью. Казалось, что кровь сочится у него даже из горла. Промокший насквозь платок валялся на полу, рядом с ним темнели темно-красные пятна. — Игорек… ты чего, чертяка? — Я схватил его за плечи. — Соберись! Тело его обмякло. В руках я держал не человека, а безвольную куклу. Только губы его еще двигались: — Кирмэн… переборщил я… дурак… сдохну теперь… — Ты чего? Он закашлялся, и кровавые брызги полетели мне в лицо. — Переборщил… тебя подставил… думал, только себя наказываю… — Да что случилось-то? — Паспорт я там свой оставил… ну… там, на тумбочке, откуда фотографию взял… теперь… и на тебя… выйдут… — Малышев, мать твою!! Он потерял сознание. Мы вытаскивали Игоря из вагона скопом; помогли мальчишки, которых я растолкал, начиная паниковать. Слава богу, они выходили на той же остановке. У девчонки в сумочке нашлись тампоны, я разорвал два и затолкал вату Игорьку в ноздри. Кто-то посоветовал приложить к затылку холодную монету. Как назло, монеты ни у кого не нашлось. Втроем мы вытащили Малышева на перрон и остановились передохнуть. Кровь у него текла, но не так обильно. В сознание Игорек приходить не собирался, дышал еле-еле, лицо его побелело как мел, а рыжие кудри казались огненно-красными. Он напоминал мне огромную фарфоровую куклу — так неестественно выглядел. — Больница в квартале отсюда, — сказал один из пацанов. — Через травмпункт пойдем. — Какой, к черту, травмпункт? Иначе не пропустят, главный вход в это время закрыт. Пацаны оказались отзывчивыми, что редкость в наши дни. Они помогли мне дотащить Малышева до самой больницы. Охранник на воротах безропотно поднял шлагбаум, а нам навстречу кинулись санитары. Они сами только что приехали с вызова: возле дверей стояли две машины «скорой помощи». Игорька погрузили на носилки, а я поплелся в регистратуру. Возле регистратуры народу было немало; в проходе на каталках лежали мужчины, один лежал просто так и не двигался, а другой прижимал к окровавленному лбу марлевый тампон и тихонько' стонал; молодая девушка нервно кусала ногти в углу, о чем-то спорили с регистраторшами две вредные старушки. К неподвижному мужчине на каталке подошла медсестра и взяла его вялую руку. Держала ее и смотрела на часы, а я смотрел на нее, и так продолжалось очень долго, и непонятно было, зачем она так долго меряет пульс. А потом откуда-то из переплетений больничных коридоров вышел врач в голубом халате, от которого пахло спиртом и салом. Он вежливо, но настойчиво оттеснил старушек от окошка и кивнул мне, и я продиктовал девушке свои и малышевские данные. Попросил позвонить и оставил на автоответчике Игоря сообщение для его жены. Я отошел от окошка и посмотрел на медсестру: она все еще глядела на часы и держала в руках вялую кисть неподвижного больного, а рядом все громче стонал второй больной с окровавленным ватным тампоном у лба. Доктор отвел меня в сторону. — Что с ним? — спросил я. Врач потер лоб, глаза его, покрытые сеточкой лопнувших сосудов, блестели; видно, не спал несколько дней. — Состояние стабильное, — сказал доктор. — В себя пришел, но пока слишком слаб. Я побоялся его расспрашивать… что произошло? Я рассказал о малышевском недуге. Доктор покачал головой: — Да уж… Меня заставили подписать еще какие-то бумаги и выдали под расписку Игоревы вещи: ключи, сотовый, деньги, а самого Малышева госпитализировали. Повезли на каталке к больничному лифту — на третий этаж, к «нервным», как выразился врач. По дороге я пожал Игорю руку, он ответил, но слабо: пальцы его не слушались. Кровь из носа уже не текла, но на щеках у него выступил нездоровый румянец. Игорь пытался что-то сказать, шевелил губами, но я не услышал ни слова. Шепнул ему на ухо ободряюще: — Держись, братишка… я съезжу за твоим паспортом… не бойся… и за курочкой твоей тоже заеду… Паспорт Игоря мне нужен был в любом случае, для оформления. Доктор взял с меня обещание, что завтра он будет в регистратуре. Толстая медсестра в крахмально-белом халате завезла Игореву каталку в лифт. Дверцы лифта сошлись. Я долго смотрел на них. Вспомнил вдруг, что последняя электричка на Левобережье была та, на которой мы туда поехали. То есть придется вставать рано утром и ехать, чтобы спасти Игорька. Я обернулся и опять увидел медсестру, которая продолжала держать кисть больного и глядеть на часы. Она встрепенулась, будто почувствовала что-то, и посмотрела на меня. Я увидел, что она плачет. — Что с ним? — спросил я тихо. — Умер, — ответила она так же тихо, и мне показалось вдруг, что во всей больнице настала тишина, что мы с этой медсестрой одни живы, а все остальные умерли, и, сколько ни меряй им пульс, они все равно не оживут. — Как вас зовут? — спросил я, чтобы не молчать, чтобы заполнить тишину хотя бы своим голосом. — Лена, — сказала медсестра и прижала ладони к лицу, и я увидел, что она совсем еще молоденькая, и подумал, что она, наверное, испугалась, потому что впервые пощупала пульс и обнаружила, что пульса нет, а человек, который только что был жив, теперь мертв. Я подошел к ней, тихонько обнял и шептал: «Леночка, успокойся, Ленка, Ленусик, Еленка». Она всхлипывала, а я искажал ее имя на все лады, пытаясь нащупать то искажение, которое успокоит ее, и она плакала все тише, значит, я нащупывал верные слова, значит, правильно искажал ее имя. Потом он посмотрела на меня, легонько толкнула в грудь, отступила на шаг и сказала, вытирая слезы рукавом: — Спасибо вам. А я хотел подумать в очередной раз, какой я добрый и благородный и меняюсь в обратную сторону, но мне почему-то стало тошно от этих мыслей, я отогнал их и сказал: — Пожалуйста. Домой я вернулся в полпятого утра. По пути успел заехать в Игореву квартиру и забрать курицу. Сонный и разбитый, спать так и не лег. Клетку с притихшей Лизой запихнул на антресоли. Воняющие пометом перышки разлетелись по всей комнате, и я чихал не переставая. Утирая нос, прошел в кабинет, где включил компьютер и проверил электронную почту. Пришло письмо от моих неведомых работодателей. В количестве одна штука. Здравствуйте, уважаемый Полев! Мы уже знаем, что вы посетили сомнительной репутации заведение «Желтый дом». Рады за вас и ждем отчета. Аванс переведен на вашу кредитную карточку. Никоим образом не принуждаем вас, можете не отчитываться. Но тогда аванс будет последним нашим капиталовложением, Кирилл. Так не потеряйте же замечательный шанс! Отчет должен быть подробным: что, когда и зачем. Не упустите ни малейшей детали; нас интересует абсолютно все! С надеждой на взаимовыгодное сотрудничество! P. S. Как вы уже догадались, жену вашу, Марию, мы не похищали. Однако это не значит, что подобного не случится в ближайшее время. — Что за придурки меня окружают, — пробормотал я. Глаза у меня слипались. Счет на карточке я так и не проверил. Звонить Машиной маме тоже не стал. Вырубил компьютер и пошел на кухню заваривать кофе. МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ТРЕТЬЯ Мэр глотал воду, которая сочилась из щели меж отполированных камней. Напившись, он потянулся, хрустнул шеей и спросил: — Слушай, а почему ты решил бежать только после того, как я показал тебе зеркало? Я сидел на металлическом уступе у решетки и грыз корочку хлеба, которую мы нашли в пустой камере километра три назад. — Так почему? — спросил мэр, вытащил из-под ремешка пистолет и залюбовался им. Этот пистолет мы нашли в той же камере. Оружие мэр любил и мог любоваться им все время. Он любовался им, когда мы останавливались отдохнуть и на ходу. Натирал ствол рукавом, дышал на него и снова тер. Я начинал тихонько ненавидеть мэра. — Потому что увидел дату, — сказал я безразлично. — Двадцать второе апреля. — Чего? — растерялся мэр. — Потому и ушел. Не хочу двадцать второе апреля встретить в камере. — Ты о чем вообще толкуешь? — Забудь, — ответил я и проглотил корочку. Желудок встретил ее довольным урчанием. Мэр пожал плечами и вернулся к пистолету. Подышал на рукоятку и протер ее рукавом. Улыбнулся своим мыслям, сплюнул. Снова подышал и снова протер. Я сунул руку за пазуху и нащупал рукоятку своего пистолета. Вытащил его, посмотрел на вороненый ствол. Подышал на него. Аккуратно протер рукавом. Сплетение четвертое СТРЕЛЬБА ПО ЖИВЫМ МИШЕНЯМ Я тебе скажу, кто такой Тарантино. Тарантино — пистолет в моей руке у твоего виска, помноженный на те банальности, которые я сейчас тебе скажу.      Студент киношколы Я постучал в дверь Громова сначала тихо, будто сомневаясь, стоит ли вообще стучать. Может, надеялся, что он не услышит. Потом разозлился и стукнул сильнее. Краем глаза увидел, как мелькает огонек в глазке соседней квартиры: тетя Дина пост сдавать не собиралась. Я мысленно поздравил себя: не зря сунул Лизу в картонную коробку, иначе бы милиция уже спешила сюда. — Кто там? — буркнул Леша из-за двери. Голос у него был злой и пропитый. — Свои. — Хватило наглости прийти? — Открывай. Дело важное. — На суде встретимся. Когда с твоей наглой рожи синяки сойдут. — Да открой же! — Я врезал по двери ногой. — Думаешь, просто так пришел? А на суде я тебе все припомню, не переживай. — Ну смотри… Ключ повернулся в замке; с легким скрипом отворилась дверь. Леша выглядел неважно: спортивные штаны засалены, белая майка в жирных пятнах, а лицо напоминало сдувшийся алый шарик, зачем-то обросший жесткой щетиной. Глаза у Леши были красные, как у бешеного быка, а волосы через один — седые. — Хреново выглядишь, — сообщил я ему. — Ты еще хуже. Приперся, чтобы комплименты говорить? Я протиснулся мимо Леши; картонная коробка неприятно надавила на бок. Громов подумал и захлопнул за мной дверь. Спросил, не оборачиваясь: — Чего тебе? В квартире у него было чисто и опрятно; похоже, забросив себя, Громов не забыл о порядке в доме; наверное, квартира ассоциировалась у него с погибшей семьей. — Леш, — сказал я, — тебе надо спасти живое существо. Курицу. Ты же не откажешь мне, правда? — Убирайся, — шепотом сказал Громов. — Господи, Кир, чего ты от меня хочешь? Ты и так поломал мне жизнь… — Меньше пафоса, глупый Громов! — Я толкнул его в бок. — А курица эта, кстати, разумная. Я опустил коробку на пол и открыл ее — несушка выглянула, вытянув шею, с любопытством посмотрела по сторонам и одобрительно закудахтала, но тут же замолчала, с сомнением разглядывая Лешу. Я ее понимал. Если бы меня притащили в картонной коробке к чудищу, я бы тоже сомневался. Громов обернулся и посмотрел на Лизу. — П… — сказал он. — Если ее найдут, то сразу прирежут. Или заберут на опыты, — сказал я. — А это разумная курица! Зовут Лиза. Лиза, это Алексей Громов! Громов, это Лиза. Курица выбралась из коробки, подошла к Лешке и замерла. Черный катышек на ее боку слабо пульсировал; пахло заплесневевшим хлебом и пометом. Громов протянул руку и коснулся Лизиного клювика; курица не отстранилась. — Дрессированная? — спросил он. Курица мотнула головой. — Черная Курица. Мы обернулись, Лиза — тоже. Из кухни, держась рукой за стену, вышел Коля Громов; он был в поношенных серых джинсах и домашней клетчатой рубашке; глаза закрывали широкие черные очки, из-под которых выглядывали засохшие, вроде сосулек, капельки гноя. Лешка громко задышал за моей спиной и сказал, шмыгая большущим своим носом: — Коленька, иди в зал. Сейчас я вернусь и дочитаю тебе книжку… — Откуда ты знаешь, что она черная? — спросил я. Мальчишка присел на корточки и позвал: — Черная курица… иди ко мне! Лиза настороженно шагнула к нему. Сделала еще шаг и еще и пустилась бегом. Они замерли друг против друга, не прикасаясь, не делая попытки сблизиться. Просто смотрели. Впрочем, Коля ничего не мог видеть. Я сказал: — Забавно. Встретились два нечеловеческих разума. — Оставляй несушку и убирайся, — прошептал с угрозой Громов. — С удовольствием. Я спешу. Потом зайду, ты не сомневайся, проведаю. И не забывай: ее зовут Лиза, и она любит, когда с ней в одной комнате кто-то курит! — Что она ест? — О, все подряд! Я даже колбасные обрезки ей давал — клюет! — Хорошо. Дверь захлопнулась за моей спиной. — Подумаешь, — сказал я закрытой двери. Из-за закрытой двери никто не ответил, и тогда я сказал шепотом:— Лешка, прости… На улице было все так же темно. При нулевой температуре отчего-то вздумал пойти снег, и мокрые снежинки, как пластилиновые, липли к щекам и подбородку. Бессонная ночь давала о себе знать: я чихал и тер распухший нос. Клял себя за то, что забыл взять платок. До станции пришлось идти пешком. Было тихо и пустынно, но на полпути к станции мимо промчалась машина, в которой на весь квартал орала магнитола. Окутанный клубами табачного дыма, автомобиль мчался вперед мимо тусклых ларьков и черных многоэтажек; водитель подпевал магнитоле и курил сигарету. Путь его усеивали окурки и пустые пивные банки. Водитель был крепко пьян и мчался вперед на скорости сто километров в час, а я шел по тротуару вслед за ним. Я увидел его машину метров через триста; она стояла, передом «обняв» столб, а рядом суетились милиционеры с фонариками; водитель едва слышно стонал, зажатый между сиденьем и приборной панелью. Милиционеры безуспешно пытались его вытащить. Я прошел мимо. Мне не нужны были неприятности. На перроне народу оказалось всего ничего: два подвыпивших семейства. Из их разговора я узнал, что они гостили у кого-то в городе, пили несколько дней подряд, сегодня протрезвели и рассорились с хозяевами. Неподалеку примостился пожилой краснолицый мужичок в простецкой телогрейке, шерстяных штанах, валенках и буденовке на седой голове. Мужичок курил «приму» в мундштуке, сипло кашлял и сплевывал на блестящую рельсу. Было холодно, и казалось еще холоднее от недосыпа. Я дрожал, притопывал на одном месте и кутался в куртку. Хвалил себя за то, что переодел дурацкую кожанку Игоря; за это же и корил — вдруг запомнят? Узнают? В голове возникла идея сжечь куртку после всего. Потом подумал, что надо было бы пойти на главную, крытую, станцию: там теплее. Правда, тогда пришлось бы сделать изрядный крюк, а времени у меня оставалось совсем немного. Поезд опаздывал, и я нервничал. Чтоб отвлечься, стал наблюдать за беспородной дворняжкой, которая барахталась в луже с той стороны монорельсовой дороги. Холода она не боялась, не боялась и изредка проезжающих по магистрали автомашин; гналась за ними с громким лаем метров десять, а потом возвращалась к луже. Уши ее превратились в лохматые сосульки, а с любопытной морды стекала жидкая грязь. Два фонаря величественно возвышались над лужей, которая расположилась точно посередке. Фонари бросали свет и на собачку, словно светильники из-за рампы. Псина, наверное, чувствовала себя в центре внимания, поэтому вылезать из лужи не собиралась и иногда поглядывала на нас — одобряем ли? Видим ли, какая она смелая? Готовы ли поклоняться? «Так и у людей, — подумал я. — Кажется, что мы в центре внимания, а на самом деле торчим посреди лужи и бессильно тявкаем на проносящуюся мимо жизнь». Загорелся красный свет на светофоре; зашипело радио на станционной будочке, которую строители впихнули между брошенным вокзалом, пакгаузом и деревянным сортиром. Записанный на пленку голос предупредил, что приближается поезд, и не советовал выбегать на рельсы. Собачка встрепенулась, повела ушами-сосульками; поняла, видимо, что приближается кульминация, финальный, высочайший момент ее никчемной жизни. Лужа перестала быть источником вдохновения. Лаять на машины — это мелко, подумала отважная дворняжка. И когда к станции, сигналя, приблизился блестящий синий поезд, дворняжка с разбега прыгнула на рельсу и даже успела тявкнуть разок, прежде чем ее растянуло кровавой полосой по глянцевой шпале метров на тридцать вперед. Бабы в компании дружно взвизгнули; мужики кто промолчал, а кто загоготал. Тут же и помянули бесстрашную собачку, выпили за нее по глотку пива, не стукаясь. Старик с «примой» снял буденовку и молча перекрестился. Открылись двери, и мы поспешили в вагон. В Левобережье было уже не так темно. А может быть, глаза привыкли к темноте. До рассвета оставалось минут сорок или около того. В стороне у кустов стояла все та же «волга». Мотор водитель приглушил. Он там случайно не замерз? Вроде нет. По крайней мере, из машины снова потянуло табаком, на этот раз с ментолом, а мертвые, как известно, не курят. Продолжая кутаться в куртку, я прошлепал мимо «волги» и разбитого ларька. Миновал улицу и подъем, остановился в тени деревьев и прислушался. Возле общаги было тихо, милиционеров я тоже не заметил. Студенты отсыпались. Некоторые, наверное, в вытрезвителе. Снега за ночь насыпало прилично; теперь он не таял, едва достигнув асфальта, а задерживался и успевал слежаться под ногами. Шагать по хрустящему снежку было приятно, вспоминалось детство. Погрузившись в мысли, я тенью проскользнул к гаражу. Замер, прислушиваясь. Отсчитал в уме до ста и потянул за ручку: как хорошо, что мы не догадались запереть замок: сам бы я его ни за что не открыл. Разве что ломиком. Нащупал сбоку выключатель и щелкнул им. — Вот ты какая, с-ссука… — В бок меня пихнули несильно, но неожиданно. Я едва удержался на ногах; уперся локтем в стену и замер, разглядывая обидчика. Обидчиков. Их было двое. Тот, который пихнул меня — долговязый лопоухий парнишка с головой, покрытой редким пушком, и Семен Панин собственной персоной. Панин стоял возле холодильника и демонстративно разглядывал Игоревы корочки. — Ну что? Добегался? — спросил долговязый. Я узнал его голос: тот самый парнишка, который болтал с папашей-милиционером. Интересно, как Панин успел добраться сюда раньше меня? Долговязый нахохлился и прошелся передо мной гоголем, поигрывая битой. Зашипел яростно, что та гадюка: — А я-то сразу и не допер… потом думаю, оба-на! А ведь замка на гараже не было! Сразу сюда… А ты… паспорт потерял? Я кивнул. Поправил съехавшую набок шапку и попросил: — Верните, пожалуйста. Обронил. — Ах он обронил! — возмутился долговязый. — А кто Семке деньги вернет? Он на такси сюда примчался, когда я ему позвонил. Кто за водку деньги отдаст? За фотографию? Ты, сволочь, зачем фотку забрал? — Отдам. Сколько с меня? — Не он, — сказал вдруг Семен. Голос у него был спокойный, не то что у дружка. — Чего? — Паспорт не его. Приятеля, скорее всего. Он посмотрел мне в глаза, и я поневоле вздрогнул — взгляд у Панина был холодный и расчетливый. Жестокий. Наслушавшись рассказов Лерочки, я представлял парня другим, забитым и жалким. Панин прищурил правый глаз и наклонил голову, разглядывая меня. — Я тебя видел где-то? — спросил он. Я напрягся, потому что взгляд его изменился, и изменился не в лучшую сторону. — Вряд ли, — ответил я. — Послушайте, ребята, вышла ошибка, мы с приятелем моим… — Работали на дизеле? — Нет, я… Он подошел ко мне вплотную и руками, расставив их в стороны, взял в капкан, уперся ладонями в стены, а я стоял, зажатый в угол, и беспомощно озирался. Лопоухий дружок Панина довольно пыхтел за его плечом; от него несло застарелым потом и жареным луком. — В «Желтом клубе» я тебя видел, — удовлетворенно кивнул Панин. — Первого января. Вечером. Да? — Не знаю, о чем ты… Панин открыл дверцу холодильника и кивнул мне: — А ну подойди. — Ребята, да ладно вам, если надо, я заплачу… — Подойди, я сказал. Я сделал шаг к нему. Заглянул в холодильник и замер с открытым ртом. В холодильнике отсутствовала задняя стенка. Вместо нее сверху вниз стекала, масляно поблескивая, черная жижа. Не совсем ясно было, откуда она берется и куда стекает. Панин засунул в жижу руку по локоть и выдернул оттуда розу. Рот открылся у меня еще шире. Панин недовольно рыкнул, снова сунул руку в жижу и на этот раз достал гаечный ключ. Самое интересное, что при этом его рука и ключ оставались чистыми, хотя жижа была вполне материальной: она противно чавкала, когда Панин засовывал в нее руку. — Где мой кастет? — не поворачиваясь, растягивая слова, поинтересовался Панин и кинул ключ обратно в жижу. Ключ провалился в нее, а в жиже в том месте надулся и лопнул пузырь; пахнуло метаном. — Не знаю, — пробормотал я. — Не к тебе обращаюсь! — Не знаю, Сема… — уныло отвечал дружок Панина. — Разве его нет на месте? — А зачем я тогда, по-твоему, тебя спрашиваю? Долговязый помялся и протянул жалобно: — Сема, дружище, тут такая беда приключилась… я вчера кастет взял — ну ты знаешь, на всякий случай, район, блин, тревожный… — Опять перед Ингой красовался? — …а папка меня встретил, ну и… — Я с тобой потом разберусь, — пообещал ему Панин, снова сунул руку в жижу и достал гаечный ключ. — Говоришь, не знаешь про «Желтый клуб»? Зато я знаю, — сказал Панин, поворачиваясь ко мне, — ты, сволочь, с Прокуроровым разговаривал. Правильно? — Он толкнул меня раскрытой ладонью в грудь. Я не успел подумать и толкнул в ответ. Семен отступил на шаг, и глаза у него недобро заблестели. Он замахнулся рукой, в которой был зажат гаечный ключ. Тут уж было не до размышлений: я кинулся вперед и вниз — ключ свистнул, рассекая воздух, почти мимо; почти, потому что все-таки проехался по моей макушке. Из глаз брызнули искры, а мир вокруг подернулся розовой пеленой. Сквозь пелену проглядывал человек в желтом и мартышка со скарабеем на плече, но по понятным причинам рассмотреть очередное видение внимательно я не смог. Не останавливаясь, я боднул Панина головой, а потом врезал ему кулаком под дых; Панин качнулся к столу. Пытаясь удержаться, смахнул с письменного стола монитор. Монитор с глухим стуком упал на ковер. Внутри что-то треснуло и заискрилось. — Твою мать, — сказал долговязый; он, не отрываясь, смотрел на разбитый монитор. — Папка меня убьет, если сломался… Я, с трудом справляясь с тошнотой, поглядел вниз, увидел Игорьков паспорт и подхватил его. Едва успел разогнуться, а на меня уже кинулся Панин; ключом заехал мне по плечу, и я вылетел, распахнув по пути двери, наружу. Рука стала непослушной и вялой, но паспорт я все-таки умудрился засунуть в карман. Потом попятился вдоль гаража в сторону шоссе, а рука, совершив последний подвиг, болталась мокрой тряпкой и шлепала меня по боку. Из гаража выскочил Панин. Его шатало, но двигался он быстро. Я попытался ускорить шаг. В голове, казалось, бухал метроном, мир из розового превращался в красный, а где-то вдали пропел петух, и я отстраненно подумал, что держать петуха дома строжайше запрещено. Кого-то ждут неприятности. — Убью г-г-гада!.. — Стоп. Девушка с пистолетом. Зрачок пистолета глядит на меня, а я ползу к ней. Меня почему-то больше пугает Семен Панин со своим гаечным ключом и жижей в холодильнике. А девушка с пистолетом совсем не пугает, хотя целится она в меня. Или куда-то в сторону? Может, в Панина? У нее такой забавный капюшон, и тонкая, закутанная в длинную серую куртку с широким поясом фигурка; она похожа на сказочного эльфа или Бабу-ягу без метлы, ступы и крючковатого носа… — Стой, кому сказала! И голос — такой знакомый. Я остановился, прислонился к стене и сплюнул кровью; во рту стало солоно. Хотелось домой, в постель; рука, секунду назад немая, теперь разболелась. Тошнило все сильнее, и я сглатывал желчь, чтоб не вырвало. — Не твое дело! — Панин за спиной. — Мое. — Эта сволочь обокрала меня! Эй, погоди… Девушка не сдвинулась с места; пистолет она держала крепко. Из-за капюшона я не видел лица, но знал точно — знаю ее. Откуда? — Наташка? — Отойди. Тишина, а потом хруст мокрого снега и едва слышный скрип ворот. — Наташка, ты что тут делаешь? — Не твое дело. Кирилл, иди за мной. — Я не смогу… — А ты смоги! — горячась, приказала она. Наташа Клюева. Девушка, которая живет этажом ниже. Студентка-порнозвезда. Как мы добрались до перрона, я помнил смутно; запомнил только, что Наташа подошла к «волге» и что-то шепнула водителю; он выбросил сигарету, развернул машину и умчался куда-то. А потом мы молчали и ждали монорельс. Я стоял, прислонившись к столбу. Закрыл глаза и ни о чем не думал, а разбитой рукой судорожно, до боли, сжимал паспорт. Вскоре монорельс нес нас в город. Утро занималось на востоке, оранжевыми красками разбавляя белую муть. Краешек солнца яичным желтком бултыхался в пустоте, похожей на белок, прятался в небе, словно в тумане. Иногда солнце загораживали проносящиеся мимо черные холмы, серые столбы и голые стволы тополей. Я сидел на скамейке и смотрел в окно напротив. На проносящийся мимо восход. Наташа сидела рядом. Она промокала кровоточащую царапину на моем виске платочком; черные волосы ее, пахнущие дорогим шампунем, попадали мне в ноздри, и я с трудом сдерживался, чтобы не чихнуть, потому что от каждого чиха носом шла кровь. Прямо как у Игорька. — Вот так, — сказала в очередной раз Наташа; теперь мне казалось, что от нее пахнет дорогими духами и абрикосовым шампунем. Мне вдруг до смерти захотелось абрикосов, и я спросил, чтобы отвлечься: — Наташа, ты любишь абрикосы? — Тебя ударили, — ответила она. Я — очень люблю. И Маша любила. Бывало, станем на балконе и едим, одну за другой, а косточки вниз скидываем, прохожим на головы. Прохожие вверх глядят, а мы назад отступаем и хихикаем; это Маша хихикала, а мне было стыдно, но я ее очень любил, вот и кидал ради нее косточками в прохожих. И научился хихикать — тоже ради нее. — Странное развлечение, — сказала, подумав, Наташа — Как мне называть тебя, чтобы не исказить ненароком? — спросил я. — Мне все равно, — ответила она. — Я в эти предрассудки не верю. — Понятно, — пробормотал я. Она молчала. Потом сказала, с легким вздохом поправляя капюшон, опять превращаясь в волшебного эльфа: — Ты прости, я за тобой следила. — Зачем? — спросил я, вспоминая абрикосы и Машу. Машу и абрикосы. Машу. Абрикосы. — Не надо тебе знать. — Не надо решать за меня! — разозлился я, забывая об абрикосах. И о Маше. Я уселся поудобнее. Каждое движение отдавалось болью в голове и руке, и я едва сдержал стон. Повернул голову и посмотрел на Наташу: она хмурилась и отводила взгляд, кусала губы. Смешно получалось. Наташа выглядела, как нашкодившая лицеистка. — Может, ты и прав, — медленно проговорила она, расстегнула «молнию» на куртке и распахнула ее. Под курткой был коричневый вязаный свитерок с начесом; я удивленно посмотрел на Наташу. Но представление не закончилось: Наташа приподняла свитер до самой груди. Одежды под ним не оказалось. Мне открылись светлая в розовых мурашках кожа и черное пульсирующее пятно с левой стороны. Оно было как живое и масляно блестело. Я вздрогнул. — Ты уже знаешь, что это такое, — сказала Наташа, опуская свитер и застегивая куртку. — Жук-скарабей… — пробормотал я. Шок был силен, и я даже забыл о боли на пару секунд. Она кивнула: — Так его называют те, которые придерживаются «египетской» версии происхождения. Да и другие — по привычке. — Чего? Наташа вздохнула и отвернулась; я заметил, что левую руку она все время держит в кармане куртки. Карман был глубокий, и в нем без труда можно было спрятать пистолет. — Долгая история, — сказала Наташа. — Давай я расскажу тебе ее дома? Я помотал головой: — Нам надо заехать в больницу… там лежит мой друг, и я должен отдать ему паспорт. — Хорошо, — кивнула Наташа. Мы помолчали. Потом, не придумав ничего лучше, я сказал: — Наташ, знаешь что? В своем капюшоне ты на эльфа похожа. — У меня уши незаостренные. — У эльфов уши не главное. У эльфов главное — высокомерие, гордость и зеленый капюшон. — Глупости. — Нет, не глупости. — Полев, тебя слишком сильно по голове ударили. — В юности я начитался Полкина и мечтал стать эльфом. Или хотя бы пожить у них месяц-другой. Они были слишком благородные, если ты понимаешь, что я имею в виду. Я хотел напакостить им, чтобы они напакостили в ответ и перестали быть благородными. Такая у меня была детская мечта. — Полев, ты больной. — А оркам я, наоборот, хотел помочь. Я бы строил им хосписы, детские сады и молочные кухни. Я бы учил их добру. Понимаешь? — Нет. — Я к тому, что я хотел попасть в сказку и перекроить там все по-своему. А тут появляешься ты со своим волшебным гнойным пятном, и я никак не пойму, что с тобой надо делать — помогать или пакостить. Ты как думаешь? Она не ответила. В больнице мы не собирались задерживаться. Я передал паспорт доктору и хотел уйти, но он с сомнением поглядел на мою физиономию, покрытую засохшими пятнами крови, и спросил: — Вам-то самому… помочь, может? — Нет, спасибо, — ответил я и спросил: — Как там мой друг? — Состояние стабилизировалось, — заученно ответил врач. — К нему жена пришла… вас пропустить пока не могу. — Хорошо, — ответил я и побрел прочь; у входа меня ждала Наташа; капюшон она убрала за спину и теперь походила на обычную девчонку, а не эльфийскую охотницу. Возле нее стоял дюжий санитар и рассказывал сальный анекдот, но Клюева не смеялась. Казалось, она вообще не обращает на санитара внимания. Заметив меня, санитар досадливо поморщился, но отошел. Наташа взяла меня под руку. Со стороны это выглядело невинно: мужчина и женщина прогуливаются. На самом деле Наташа поддерживала меня — я мог грохнуться в обморок в любую минуту. Рука моя жутко болела, но, кажется, обошлось без перелома. Мы молча прошли мимо «газелей», на белых боках которых алели цифры — ноль три; мимо сторожа — он кивнул мне, как старому знакомому. Я растерянно кивнул в ответ. На улицах нам попадались люди, которые спешили по своим делам. Два или три человека стояли на автобусной остановке. «Богатые», — подумал я и немедленно захотел напакостить им, но тут же устыдился своих мыслей и разозлился на самого себя. Да, я хотел измениться, но не до такой же степени, что не могу теперь контролировать эти изменения! — Терпеливые, — прищурив глаз, сказала о людях на остановке Наташа. — Зачем ты за мной следила? — спросил я. — Потому что ты не такой, как все. — В чем я не такой? Она усмехнулась и подмигнула мне: — Будто не знаешь! — Тебе девятнадцать лет шесть месяцев и восемнадцать дней, — сказал я. — Вот и вся моя особенность… электронные письма тоже от тебя? Наташа кивнула и свободной рукой накинула на голову капюшон, потому что начало моросить. Под ногами перекатывалась щебенка; улицу в этом месте не заасфальтировали. А вон там, через дорогу, школа, серый кирпичный кубик, в которой я учился. Я посмотрел на школу, ожидая, что вот-вот нахлынут воспоминания, тоска, но ничего не нахлынуло: я слишком устал. Наташа остановилась, наклонилась к земле, перевернула камешек и вынула из-под него бронзовую монетку. Монетка была иностранная. — Это не главная твоя особенность, — сказала Наташа. — Главное, что у тебя нет… скарабея. — Ы? — Скарабея. Новообразования, опухоли. У всех, кто обладает паранормальными способностями, скарабей есть, а у тебя нет. — Понятно, — сказал я. Наташа остановилась снова, приподняла веточку и достала монетку с дырочкой посредине. Я притворился, что не замечаю. Пробормотал: — Так нас много? — Немало, — серьезно ответила она, пряча монетку в карман. — У нас есть свой клуб и свои директора , это люди, которые руководят нашими действиями, направляют нас. — Зачем письма? Липовое похищение Машки? Она вздохнула, наклонилась, вытащила из-под камешка помятую купюру цвета сапфира с иероглифами и отвечала: — Понимаешь… «желтые» эти… они обычные люди, но руководит ими некто; мы его не знаем. Может быть, он со скарабеем, как мы. Может, нет. Но о нас он знает. И о тебе узнал откуда-то. Вот мы, вернее, мой директор и решил воспользоваться ситуацией. Про Машу прости — текст письма составлял директор. Он мужик хороший, но эксцентричный. Разузнал, что твоя бывшая жена рванула с любовником в горы, а адрес не оставила… вот и… А может, иная какая причина была. Он, говорят, будущее умеет предсказывать. Мало ли. Вдруг именно эта запись была чем-то важна для будущего. Нет, ты не думай, я против была, но директора нашего не переубедишь, если уж он в голову что-то вобьет… Он сказал, что таким образом ты уж наверняка согласишься сотрудничать. Уехала в горы. С любовником. На месяц. В груди закололо. «Эх, Машенька, лучше бы тебя похитили, шлюха ты этакая…» — Я как приманка? — Ты прости, Кир, — прошептала Наташа, выворачивая пальцами комья земли; из-под сгнившего корня выглянул медяк царской чеканки. — Так уж получилось. ЖелтыйДиректор — загадочная личность. Мы не знаем, откуда он взялся, но мы в курсе, что он отлавливает настоящих скарабейных и что-то с ними делает. Они пропадают без следа. Также мы знаем, что у него куча осведомителей и все они — люди. Самые обычные. Обычные люди шли на работу. Провожали детей в школу. Стояли в очередях за продуктами. А я шел с порнозвездой Наташей под руку и мечтал о том, чтобы унялась головная боль. — У нас у всех своя способность. Так? Наташа кивнула и вытащила из щели в заборе, мимо которого мы проходили, болгарский лев. — Так. Кто-то прочитывает человеческие эмоции — их называют эмпатами; кто-то предсказывает будущее на день вперед; кто-то обладает нечеловеческой силой и скоростью… — Кто-то чувствует день рождения… Мне захотелось присесть на скамейку. Раз уж все равно схожу с ума — почему бы не делать это с удобствами? — Да. А я вот, настроившись на человека, знаю, где он и что сейчас делает… и чувствует. Приблизительно знаю. Я слабый, но эмпат. — А я думал, ты монетки находишь. — Монетки? — переспросила она, снимая с подошвы прилипший доллар. — А, ты про это… нет, монетки — это не способность, монетки каждый может находить. Понимаешь, количество денег на Земле достигло такой величины, что они стали самоорганизующейся системой, чем-то вроде искусственного интеллекта, и теперь размножаются самостоятельно, вытесняя старые купюры и монеты, которые уходят в землю. Главное — поймать место, где они начинают уходить под землю, и можно достать много всякого разного… вот, например, английский шиллинг… У меня голова пошла кругом: — Ты чего мелешь? Какая такая система? — Полев, прости уж, но ты, живя в своем маленьком замкнутом мирке, много чего не знаешь. — Она подпрыгнула, срывая с тополиной ветки прилипшую к ней немецкую марку. — Люди давно уже знают об этой способности денег и пользуются ею, заставляя деньги размножаться. Таким образом, снижается их себестоимость, что особенно актуально для мелочи, и человечество благодаря этому процветает. — Хреново оно процветает… — пробормотал я, с опаской наблюдая, как Наташа подкапывает носком ботинка забор. Там было пусто. Наташа досадливо топнула ножкой и пробормотала: — Ну вот и все. Закончилась удача. Может, где-то не в том месте свернули? Ну ладно, и так недурственно вышло. — Значит, я необычный, — сказал я, чтобы сменить тему разговора. — Нету у меня черного пятна, вот вы и заинтересовались. — Так оно и есть. Может быть, есть и другие причины. Я не знаю. Спросишь у директоров. — Откуда вообще берутся эти скарабеи? — Мы не знаем. — У животных они могут появляться? Наташа поправила капюшон: — С недавних пор — да, появляются. Мы знаем несколько случаев… животные при этом… хм… умнеют. Открытие заставило многих говорить о том, что новообразование — что-то вроде второго мозга или усилителя, который позволяет мозгу работать на полную катушку. К сожалению, мы не успели толком исследовать скарабея. Я слышала, что те, кто пытался вырезать его самостоятельно, погибали. Мы переходили дорогу. Светофор мигал красным глазом, но машин вокруг не было, и на светофор никто не смотрел. Пахло жареными голубями: недалеко от дороги расположилась армянская шашлычная. Тучный бородатый повар в белом фартуке стоял у ее дверей и курил трубку. В шашлычной что-то весело кричали завсегдатаи и шумел телевизор — показывали футбольный матч. — Зайдем? — спросила Наташа. — Давай. Повар уступил нам дорогу; мы повесили куртки на черную металлическую вешалку, протопали мимо стойки и сели за свободный столик. Столик был деревянный, прожженный в нескольких местах сигаретами. На столешнице стоял граненый стакан, а в нем — веточка искусственной сирени. Стены в шашлычной были кирпичные, неоштукатуренные; казалось, мы сидим в огромном мангале. Над решетчатой стойкой висел большой цветной телевизор, по которому показывали футбол. Играли сборные Северной Колумбии и Швейцарии. Народ делал ставки, но вяло; из обрывков разговоров выяснилось, что все ждут матч сборных Армении и Ирландии. Оправив свитер, Наташа уселась за столик, а я подошел к стойке и заказал по сто граммов голубиного шашлыка. Армянка в джинсах и пуховом свитере вытащила из-под стойки клетку, загаженную пометом. В клетке сидели тощие белокрылые голуби. Я выбрал того, в котором было хоть немного мяса. Запоздало вспомнил, что не спросил у Наташи, что она хочет из алкоголя. Взял две кружки светлого пива. Наташа смотрела в столешницу не отрываясь, будто стыдилась чего-то. В районе живота свитер у нее вздымался, и я понял, что Наташа успела вытащить пистолет из куртки и засунула его за пояс. — Не бабахнет? — спросил я, ставя кружки на стол. Она мотнула головой. Я подвинул кружку к ней поближе. Наташа сделала глоток и отодвинула кружку в сторону. — Вкусное. Спасибо. Я заглянул под стол, надеясь высмотреть монетку, но ничего не увидел. Подумал, что надо будет поинтересоваться у Наташи, как она это делает. — А Семен Панин? — спросил я. — Тоже из ваших? Она снова кивнула. Отхлебнула еще пивка. Минут пять мы пили молча. — Слушай, — спросил я. — А этот денежный искусственный интеллект… он не захочет мир захватить? — Расслабься, — безразлично ответила она. — Ему все равно: мир давно уже в его власти, и интеллект теперь пассивный наблюдатель. Ну как онанист, подглядывающий за трахаюшейся парочкой, которая знает, что за ней наблюдают. «Вот шлюха, — подумал я. — Что за сравнение?» Потом я вспомнил, что Наташа читает эмоции, и уставился, покраснев, на столешницу. — Ладно… — пробормотал я. — Рассказывай по порядку. Она вздохнула, сложила руки на груди и посмотрела в сторону. Потом сказала: — Не надо было мне тебе ничего рассказывать. И помогать не стоило. Но Панин… он же придурок… он бы убил тебя. Я про него слыхала. Он с ума сошел на почве несчастной любви. Говорят, ему какая-то феминистка жизнь испортила… Ты сам хорош, кстати. Зачем в Левобережье поперлись на ночь глядя? — Так было надо, — ответил я и приподнял столик: мне показалось, что под ножкой что-то блеснуло. Может, монетка? Нет, то был кусочек фольги. Прибежала чернявая девчонка в аккуратном белом фартучке. Она принесла нам вилки и тарелки, на которых лежали зажаренное до золотистой корочки мясо и лук. Лука было гораздо больше, чем мяса. — Расскажи мне о… нас, — попросил я, когда официантка ушла. — Скарабей проявляется по-разному. У меня появился, когда была подростком. — Наташа смущенно почесала нос — Мне было шестнадцать. Он вырос буквально за два дня. Родители повезли меня к врачу. В больнице у меня случилась истерика. Врач был пожилой, с виду добрый мужчина, но я почувствовала вдруг, что он ненавидит меня. Не только меня. Этот веселый, пыхтящий под нос детские песенки мужичок ненавидел всех своих пациентов и представлял, как разрезает их на кусочки… Он осмотрел черное пятно. Выставил родителей за дверь. Папа и мама очень переживали за растирающую по лицу сопли и слезы дочку, но повиновались. А врач позвонил директору нашего микрорайона — я тогда жила в Майском — и все. Врач, оказывается, был осведомителем скарабейных. Я стала работать на директорат. — М-да… — пробормотал я. — Этакая масонская ложа. — Скрываться нам обязательно, — пожала плечами она. — Мало ли как обычные люди воспримут наше появление. Люди ведь и из-за цвета кожи убивают, сами знаете, Кирилл. Пиво заканчивалось. Я выцедил пену, потому что мне почудилось вдруг, что ко дну кружки прилип серебряный шиллинг. Но его там не оказалось. — А меня как нашли? — Не знаю, честное слово! Не я искала, поэтому и не знаю, — отвечала Наташа. — Я слежу за тобой… за вами уже два года, но как про вас… про тебя узнали — не знаю. Просто однажды директор сказал: есть, мол, мужчина, который переезжает в новый дом с женой; есть свободная квартира этажом ниже — будешь там жить и следить за ним. Строчить донесения. Несколько дней назад выяснили, что с тобой связались «желтые». Ну и… — И что мы со всем этим делать будем? — спросил я, приподнимая солонку. Под ней лежала дохлая муха, а монеток не было. Она замялась: — Не знаю, но… раз ты многое знаешь… думаю, будет правильно, если ты поговоришь с директором. Он все объяснит. Расскажет про «желтых» подробнее. Я многого не знаю. Я вспомнил тот сайт, ее фотографии и «тряпочное» видео. Наташа потупилась, а потом, не поднимая глаз, сказала со злостью: — Ты должен знать, Кирилл, что наши способности даются не просто так. Человек меняется, и в этом нет ничего постыдного. Да, у меня случился… хм… гормональный всплеск. Я теперь… — Молчи, — попросил я, улыбнулся и коснулся ее кисти. Приподнял двумя пальцами ее ладонь и заглянул под нее, потому что почудилось, что из-под нее выглядывает краешек купюры. — А то буду думать только о том, что же изменилось во мне. Она робко улыбнулась в ответ, убрала руку со стола и пробормотала: — Тебе надо встретиться с директором. Обязательно. Он объяснит лучше меня, что к чему. — На том видео у тебя была чистая кожа, — сказал я. — Не было… скарабея. — Не было, — подтвердила Наташа. — Его нельзя снять на пленку, нельзя сфотографировать. Его не регистрируют никакие приборы… и кое-кто думает, что его на самом деле нет. — Как это? — Глюк, — сказала она. — Искаженное восприятие реальности. Я ухмыльнулся и приподнялся над стулом, заглядывая на абажур лампы, что висела над нашим столиком. Там было много пыли, но ни монетки, даже крохотного пенни, не оказалось. Люди вокруг зашептались. Заволновались. Начинался матч. Мне на футбол было плевать, потому что я ел шашлык и касался тайн бытия. Покончив с мясом, я взялся за лук; заметил, что Наташа к своей порции не притронулась. — А ты чего? — Не ем мяса. — Чего? — Чего чего… худею я, — со злостью ответила Наташа. — Зачем тебе худеть? Ты и так тонкая, как тростиночка, — усмехнулся я и жадно поглядел на ее карман, их которого призывно выглядывал уголок немецкой марки. — Надо же, мы умеем комплименты говорить, — съязвила она. — Добрые какие. Я же проститутка, в твоем понимании, Полев. Не могу сообразить, как ты вообще со мной сидишь, не убегаешь? Тебя не тошнит, а? Я поперхнулся и сказал медленно: — Наташа, ты чего? Не надо… Она толкнула свою тарелку мне: — Давай ешь! Ты же хочешь, я знаю. Вот и ешь. Не чувствуй себя таким чертовски благородным! Мол, угощаю эту шлюху! Подавись своим мясом, эгоист хренов! — Она вскочила со стула. — Наташа! Но она уже убегала. Стащила свою куртку с вешалки и, растолкав ярых болельщиков, выбежала за дверь, с трудом протиснувшись между дверным косяком и толстым поваром, который продолжал курить, щурясь на полуденное солнце. Меня трясло, отступила даже боль. Кое-как пересилив себя, я взял Наташину тарелку и доел ее шашлык, а лук не тронул, потому что не нужен мне был ее лук. Расплатился, оделся и хотел спокойно выйти, но не успел. Прервали трансляцию футбольного матча, и болельщики сначала зароптали, а потом замолчали. Передавали экстренные известия. Час назад поселок Левобережье захватила мясная банда. Они заняли здание общежития техникума и теперь требовали два фургона говядины и самолет в Бразилию, иначе грозились взорвать здание вместе с собой и заложниками. После показали искореженный взрывом монорельс, обугленные трупы и солдат, которые рылись в обломках. Солдат было много. Если верить словам дикторши, монорельс шел следующим после нашего. Мы с Наташей могли поехать на нем, но, слава богу, не поехали. — Куда катится наш мир? — пробормотал усатый мужичок, который сидел за столиком напротив. — Да уж… — пробормотал я и заглянул под его столик: взглядом поискал устаревшие деньги. Мужичок молчал, уставившись на меня своими воспаленными глазами. Потом сказал: — Эй, я тебе вообще-то вопрос задал. — Чего? — Глухой, что ли? Я спросил тебя: куда катится наш мир?! Ты еще и туповат к тому же? — Он нахмурился. Я вздохнул и сказал: — Дружище, успокойся. К чему тебе лишние нервы? Ты все равно умрешь через неделю и один день. Погрешность — один день. Он побледнел и стал выбираться из-за стола, шепча под нос: — Сволочь, ах ты сволочь… Но выбраться так и не успел, потому что зацепился рубашкой за шляпку торчащего из столешницы гвоздя. Я быстрым шагом направился к выходу. У порога задержался, внимательно разглядывая землю, но застрявший мужичок матерился все громче, и я поспешил домой. Скинув туфли, я прошел в кабинет и включил компьютер. Сразу же наткнулся на сообщение от Михалыча. Шеф сообщал, что завтра будет полный рабочий день, как обычно, а послезавтра с утра намечается торжественная траурная церемония — похороны нашего коллеги, Миши Шутова, который скончался сегодня рано утром. Следующий акт — поминки, на которых будут пирожки с соевым повидлом и соевая водка. Факт смерти Шутова сначала огорчил меня, но потом мне стало все равно, а голова гудела, уставшая от роя мыслей, которыми она забита в последнее время. Я сидел в кресле и думал, спускаться к Наташе или нет. Я прикоснулся к тайне и не хотел ее терять, но в то же время боялся, что меня используют по полной программе, заставят следить за этими «желтыми», подвергать жизнь опасности… А еще Наташа злится, потому что читает мои эмоции и знает, что я чувствую по отношению к ней. С другой стороны, должна бы уже привыкнуть — не первый год ведь следит. Почему именно сегодня взъелась? — А вообще все это глупости, — сказал я. — И Наталья — хитрая аферистка. Истории про директоров, эмпатов, денежный интеллект и искажение имени — бред на постном масле. Она хочет что-то получить от меня. Может быть, на меня вышли владельцы порносайтов? Следят? Убить хотят? Наталья — их хитроумная связная? Зазвонил телефон. Я долго не хотел брать трубку, но потом все-таки решился: — Алло? — Здравствуйте, Кирилл! — Голос у нее стал тонкий, а еще она шмыгала носом и, кажется, плакала. — Привет, Лерочка. Она зарыдала: — Кирилл, папа умер… Семен… мой Семка… — Что? — Он в общаге, в заложниках! Я его по телику только что видела! Он там, среди них, мясных террористов этих! Кирилл… я не знаю, к кому еще обратиться… не к маме же и не к этому… вы должны помочь, спасти Сему! — Лера, успокойся. Сама подумай, что я могу сделать? — Кирилл! Вы не можете так поступить! Вы были папиным другом! — Но… — Вы обязаны! Должны помочь мне! Как вам не стыдно? Папа бы все сделал для вас! Он бы пошел вызволять парня вашей дочери! — У меня нет дочери. — Он бы пошел вызволять девушку вашего парня…то есть сына! — И сына у меня нет. — Что же вы за человек такой? — прорыдала в трубку Лера. — Что же вы за человек, если у вас нету ни сына, ни дочери?! — Лера, — осторожно спросил я, — ты слышала что-нибудь о денежном интеллекте? — Что? — сквозь всхлипы спросила она. — Ты слышала о денежном разуме? — О чем? — О денежном разуме! — А… вы о том, что можно находить в земле устаревшие монетки? Об этом все знают… только не у всех талант есть находить их… кого-то деньги любят, а от кого-то прячутся. Я только раз нашла древнюю германскую монету, да и та оказалась фальшивой. — Ы… — промямлил я. А Лера сказала со злобой: — Все вы, мужики, одинаковые. Вам только деньги нужны! Я сама пойду Семку выручать! — и повесила трубку. Я сидел и бездумно наматывал телефонный шнур на сложенные пальцы. «Как же все надоело, — думал я. — Хочу уехать из города. Хочу вернуться в родной городок, прогуляться по берегу моря, и чтоб чайки кричали в вышине, а волны били о камни, и соленые брызги падали мне на лицо». Я наклонился, пошарил рукой по полу, потому что мне показалось, что там что-то блеснуло, но ничего не нашел и уселся в кресло поудобнее, закрыл глаза и уснул. Кажется, мне снилось море. И чайка, которая медленно поворачивалась, насаженная на вертел, над тлеющими углями. Рабочий день начинался скучно. Я проверял отчеты подчиненных и обильно черкал их красной гелевой ручкой. То вопросик поставлю, то предупреждение — мол, ври, да не завирайся, какой ты ценный работник. В открытый файл добавлял подчиненным плюсы и минусы. Из этих значков потом составится премия. В последнее время она все меньше и меньше. Меня бойкотируют? Так получите же по бонусному минусу, недоумки! Позвонил Михалыч, который сегодня пришел раньше обычного, и вызвал меня в свой кабинет. Я зевнул, сунул отчеты в нижний ящик стола и, подтянув брюки, потопал к нему. Иринка охраняла покой шефа, щебеча с кем-то по телефону. Увидев меня, она замолчала и испуганно зажала рот ладошкой. Кивнула, разрешая войти; впрочем, разрешения ее я не спрашивал — толкнул дверь и очутился в царстве нашего Самого Главного Начальника. Здесь было прохладно, вовсю старалась новенькая молочно-белая сплит-система. Ковролин мягко лежал под ногами. При каждом моем шаге позвякивал хрустальный гусь в старинном серванте красного дерева. Рюмок в серванте, конечно, не было; зато были рога для распития вин, вазочки необычных форм и, как венец нагромождения безвкусицы, глиняная икебана: маленькое деревце с расширяющимся внизу стволом. Кусочек глиняной матери-земли служил ему подставкой. Михалыч как-то признался в курилке, что это чудо сотворила его самая талантливая дочка (она родилась от второго брака) и подарила отцу на двадцать третье февраля. Шеф сидел за огромным дубовым столом и что-то писал, шевеля толстыми губами; уши его, словно прилепленные к голове, покраснели, а кожа на лице пошла розовыми пятнами и масляно поблескивала от пота. Плохой признак. Шеф зол. Я стоял и молча ждал, а он оторвался от письма и посмотрел на люстру. Вернулся к бумагам. Снова посмотрел. Люстра — пять плафонов, торчащих в разные стороны, — качалась, и после третьего взгляда на нее шеф сказал: — Топаешь, как слон. — Извините, шеф, — сказал я. — Кто бы мог подумать: топаю по полу, а качается люстра на потолке! Парадокс, так, шеф? — Не ерничай. Садись. Я послушно сел. Михалыч еще с минуту черкал в блокноте ручкой, а потом горько вздохнул и убрал письменные принадлежности в стол, посмотрел на меня исподлобья, сцепив пальцы на столешнице. — Ну? Поговорим по душам? — Я вас не понимаю, шеф, — сказал я, невинно хлопая ресницами. Потом внимательно посмотрел на пол — не валяются ли там деньги. Денег не было. На полу лежала помада. Шеф — гермафродит? Или транссексуал? Мысль показалась забавной. — Послушай, Полев, — снова вздохнул шеф, горше, чем в прошлый раз. — Ты хороший человек. Серьезно. Да, я взял тебя по блату, но пользоваться этим ты не стал и зарекомендовал себя с лучшей стороны. Сам, без чьей-то помощи пробился. Молодец. Уважаю. — Спасибо, шеф! — Не перебивай. — Он вытянул в мою сторону указательный палец и снова сцепил руки; я успел заметить, что линия жизни шефа в грязи, а от рук воняет скипидаром. — Так вот. Ты ценный работник. С этим никто не спорит. Полтора года — и уже начальник второго по значимости отдела. Пробился сам, да. А тут это… — Он замолчал, пристально разглядывая меня. У меня же вдруг вспотела шея, а воротник показался жутко тесным — —хотелось расстегнуть его, но я продолжал сидеть не шевелясь, вытянувшись в струнку. — Это! Тут! — повторил шеф. — Скажи мне, Полев Кирилл, что ты делал в кабинете Шутова? В тот самый день? «Леонид Павлыч, скотина, накапал все-таки, — без злобы подумал я. — Задушить тебя мало, Леонид Павлыч, но нет, не буду я тебя душить и даже представлять, как душу, не буду, я ведь исправляюсь и становлюсь лучше. Да и вряд ли в Павлыче дело. Настоящая причина в том, что шеф понимает: я слышал, как он возился с Шутовой в туалетной кабинке». — Шеф, тут такое дело… смотрю, дверь открыта. Дай, думаю, зайду, поохраняю кабинет. От чужих. Кто ж знал, что Мишка уже… — Шутов умер, — веско сказал шеф. — Ты мое электронное письмо получил, надеюсь? Я потупил взгляд. Как у школьного директора на беседе, право слово! — Да, шеф. — А ты: «Мишка…» На мертвого «Мишка» говорить! Нонсенс! Мишка сейчас перед судом Божьим предстал, а ты его имя искажаешь, грехи новые на него мертвого вешаешь. Не слышал разве? Имя мертвого либо правильно произноси, либо вообще молчи. Ладно, Полев, ходить вокруг да около я не буду. У органов есть подозрение, что Шутов скончался не от побоев. Его отравили прямо в больнице. Понимаешь? Скандал! Сейчас они… — Он выкатил глаза и с нажимом повторил: — Они расспрашивают о моих сотрудниках. А тут… тут ты с зыбким своим положением. — Почему зыбким? — удивился я. — Ну зашел в кабинет, что тут такого?.. — А потому зыбким! — чуть повысил голос Михалыч. — Потому, Полев! Потому что есть сведения, что за день до избиения ты искал встречи с Шутовым и приглашал его зачем-то в свой кабинет. Имеются также сведения, что из твоего кабинета Шутов вышел сам не свой, бледный и потерянный, кричал на подчиненных, что для Шутова совершенно не свойственно. Ушел раньше обычного, а на следующий день приключилась беда… Шеф замолчал, откинулся в кресле, прикрыл глаза толстыми веками в полосках вен, а губы сжал в тонкую линию, отчего смешно зашевелились редкие волоски у него под носом. Смешно мне, впрочем, не было. Было тревожно. Мало ли какая настоящая причина. Ясно одно: под меня копают. Стол, за которым сидел шеф, вздрогнул. Кто-то тихонько чихнул и высморкался. Я с удивлением посмотрел на стол. Шеф не переменил положения. — Шеф, — шепнул я. — У вас стол чихает. — Тебе показалось, Полев, — сказал шеф. Под столом снова чихнули. — Вот, опять. — Я тебе что сказал?! Никого там нет! — разъярился шеф и стукнул по столу кулаком, а потом снова откинулся в кресле. — Как скажете, шеф, — сказал я, с опаской поглядывая на чихающий стол. Может, и впрямь глюки? Или это нормально — чихающие столы? Просто никто мне не говорил о них, мало ли. То, что мы чего-то не знаем, не значит, что этого «чего-то» не существует. — Насчет Шутова… Шеф, но я-то здесь при чем?.. — Что ты показал ему в своем кабинете? — спросил Михалыч. Хотелось немедленно спошлить и предложить показать это самое что и шефу, но подобный жест усугубил бы ситуацию; отвечать правду, впрочем, я не собирался, потому что все еще надеялся спасти Леру Шутову. Хоть она и орала на меня в трубку вчера вечером. Но ведь я изменяюсь в обратную сторону. Хочу стать хорошим и мечтаю помочь как можно большему количеству людей. — Извините, шеф, не могу сказать. Личное дело. Касалось оно только меня и Миш… господина Шутова. Но к смерти его это никакого отношения не имеет, честное слово! — Думаешь, органам тоже не придется рассказывать? — поинтересовался Михалыч вроде как мягко, но я-то видел, что у него от нервного возбуждения дергается левое веко. Стол чихнул и зачмокал губами, хотя, конечно, глупости это, потому что откуда у стола могут взяться губы? — Думаю, до этого не дойдет, — сказал я, тактично не обращая внимания на чавканье. — Ты себя зря не успокаивай: дойдет, и еще как дойдет. Много чего дойдет, а что не дойдет — додумают. Времена нынче смутные, а ты для подозрения самый подходящий объект. Пришел по блату. С Мишкой темные дела какие-то имел. Может, и в больницу пробрался под видом врача, уколол ему какую-то гадость. Или… — Шеф навис над столом, и в мою сторону отчетливо пахнуло запахом дорогого одеколона, уксуса и еще чем-то, едва уловимым, женскими духами, что ли. — Или тогда… в тот день, когда мы навещали Михаила Шутова. Когда ты был с ним наедине. Уколол что-то тайком, яд какой-то медленно действующий, а утром следующего дня Шутов умер. Могло так быть? — На вскрытии определят! — сказал я громче, стараясь перекричать шмыгающий, чихающий и причмокивающий стол. — Так ведь уже определили, мил ты человек, — ответил Михалыч, ухмыльнувшись, и снова откинулся в кресле. — Так оно и есть. Отравил кто-то нашего Шутова-а… да…да… да… — Что «да»? — буркнул я. На меня навалилась апатия. Стало все равно. Прислушался к звукам на улице: ветер свистел в оконных щелях, по стеклу стучали дождевые капли; бумажки какие-то, газеты тащило над дорогой, ледяной дождь лепил их к потемневшим заборам и голым тополям. И ни птицы, ни белочки нигде не видать. А ведь вон там, за трамвайными рельсами, парк когда-то был. И белки с дерева на дерево скакали, и голуби летали, а я семечками их кормил и хлебными крошками. И гонял их по парку, опять, из воздушки насмерть бил, но не для того, чтоб пропитаться, а из спортивного интереса. — Какое еще «да»? — строго спросил шеф. — Вы сказали «да». — Я не говорил «да», Полев! — отвечал шеф нарочно громко, потому что стол чихал и чертыхался женским голосом. Столу в нос попала соринка. — Как пожелаете. — О чем думаешь, Полев? — Думаю, шеф, зачем вы мне это рассказываете. — Потому что не верю я, что ты Шутова убил, — пожевав нижнюю губу, отвечал Михалыч. — Ты, может, и мелкий в чем-то человечек, эгоист — не спорь! — но не убийца. И хочу я дать тебе шанс… — Он вытянул из ящика стола машинописный лист, гелевую ручку, шлепнул их на стол и приказал: — Пиши. — Чего писать? — Я вылупился на листок бумаги. Чистосердечное признание он, что ли. требует? Так и представлялось, как я пишу: «Такой-то, такой-то, находясь в каком-то там уме и чьей-то памяти, убил Шутова Михаила, с особой жестокостью и цинизмом. Истязал: чаще всего по почкам и печени бил, голову ботинком в горячий асфальт впечатывал, пока не превратилась она, голова эта, в арбуз раздутый, только внутри арбуза того была не вкусная сочная мякоть, а гной, мозги и кровь…» Потом я представил, как отдаю признание Михалычу, как он прячет его в стол, достает револьвер и стреляет мне в сердце. Стреляет — а мне не больно. С удивлением смотрю вниз — провода торчат, шестеренки скрипят и искры вылетают. Так я — чертов робот! Мне совсем подурнело. — Что-что? Повторите, шеф! Он нахмурился: — Ты меня вообще-то слушаешь или нет? — Задумался, шеф, простите. — Перед тобой заявление об увольнении. — Кого увольняют? — Тебя, Полев. — Чего-о? — Увольнение испугало меня еще больше, чем несостоявшееся признание, выстрел в сердце и чихающий стол. — Единственный твой шанс спастись, — объяснил шеф терпеливо. — По бумагам ты «уволишься» еще до Нового года, до случая с Шутовым. За деньги, кстати, не волнуйся — компенсируем в полном размере. Среди народа я проведу разъяснительную работу — никто и не пикнет. Совсем растерявшись, я взял лист в руки. Руки дрожали. — Но… — Хочешь, чтобы совсем плохо стало? — подняв левую бровь, спросил начальник. — Или как, Полев? «Он играет, — подумал я. — Просто играет. Хочет, чтобы я ушел. Избавиться мечтает. После того случая в больничном туалете. Или и впрямь помогает? Черт подери…» — Я тебе шанс даю, Полев! — повторил Михалыч. — А ты мнешься, как красная девица. Здоровый лоб, характеристику тебе напишем дай боже. Думаешь, не найдешь другую работу? За неделю найдешь. И получать будешь больше. У нас тут все-таки государственное учреждение. В коммерцию иди, Полев, загребай легкие денежки лопатой! — Чего ж тогда все в коммерцию загребать не идут? — буркнул я, украдкой наступая на женские пальцы, которые высунулись из-под стола и шарили по полу, разыскивая, вероятно, помаду. — Не идут те, у кого совесть осталась, — объяснил шеф, не обращая внимания на всхлипывающий стол. — И тупые. У тебя совести нет, а ум есть. Поэтому пиши. И я послушно стал писать; под одобрительные кивки Михалыча; под шум сплит-системы; под тарахтенье дождя по стеклу и кровле. Под чавкающий и облизывающийся стол. Под позвякивание идиотского хрустального гуся в серванте. Под придушенный шепот Михалыча: «Да… да… да…» Когда я захлопывал за собой дверь, из кабинета шефа послышалось: — Милая, тебе понравилось, как я его уволил? — Да, милый, это было очень возбуждающе… — Котенок мой, ты тоже была великолепна… — Спасибо, медвежоночек! — Со столом, что ли, разговаривает? — буркнул я и внимательно оглядел пол. Монеток не было. Иринкины глаза покраснели, а веки опухли. Когда я остановился против ее стола, она закрыла карточный пасьянс, который раскладывала на компьютере, и потянулась ко мне всем телом. А тело у нее было красивое, и полупрозрачная с широким воротом рубашечка подчеркивала самые соблазнительные изгибы. Серебряная цепочка, что пряталась в ложбинке между грудей, подстегивала воображение. — Кирилл? Кирилл… что с вами? Я остановился посреди комнаты, глупо разглядывая папоротник в кадке, который стоял на подоконнике за Иринкиной спиной. Идти мне было некуда. Разве что в бухгалтерию за расчетом. Меня уволили. Маша уехала в горы с любовником. За мной охотятся придурки с паранормальными способностями. Мне надавал по мордасам сосед. Я выяснил, что существует денежный разум, о котором все, оказывается, знают, а я — нет. — Вам плохо? — Она, кажется, не слышала. Сунула руку под стол, выдвинула ящичек и стала рыться в нем. — Вы бледный. Сердце? У меня тут где-то есть таблетки… валокордин, валидол, еще что-то… валерьянка. У меня кот раньше был, я для него держала. Он ее лизал и такой потешный становился!.. — Не надо! — Я неопределенно махнул рукой, будто дирижер, который забыл нужные движения. — А насчет денежного разума — вы не один такой, — шептала Иринка. — Я сама, когда узнала, удивилась. Но еще больше удивилась, когда выяснилось, что крабовые палочки делают не из крабов, а из дешевой трески. — М-да… — пробормотал я. — Чего только на свете не бывает. А про холодильную жижу, в которой вещи прячут, ничего не слышала? — Что? — Ладно, проехали. Ириш, ты мне лучше скажи, что ты делаешь… допустим, через два часа? Рука ее замерла в ящичке, а сам ящичек пошел ходуном, стукаясь о низ столешницы. — Я? — Да, ты. — Делаю? — Именно так, — подтвердил я. — Работаю. — Но ведь можно хоть раз в жизни забыть о работе? Ради меня? — Можно… — Ира потупилась, а бледные ее щечки зарумянились. — Пойдешь со мной в кино? Я давно, очень давно не ходил в кино. Вот и… — Я замялся. — Вот и приглашаю тебя. — Пойду, — без тени сомнения ответила она. — Ладно, когда тебя устроит? Давай так: в два часа дня… нет, лучше в три встречаемся на Пушкинской у памятника. Идет? — Идет, — пробормотала она, не поднимая глаз. Я перешел на шепот: — Ириш… можно интимный вопрос? — Можно. Ты зачем в меня влюбилась? Она посмотрела мне в глаза: — Влюбилась. — Ы? — Ой, я не то хотела сказать… вы первый здесь, на работе, вспомнили про мой день рождения. Год назад. И первый поздравили. Вот поэтому. — Понятно, — пробормотал я, отводя взгляд. Замялся, не зная, что сказать. Потом сказал: — Я знал… в принципе. Думал, вдруг еще какая причина. Впрочем, ладно. Пора мне. — Хорошо. — Итак, через два… два с половиной часа встречаемся? — Да. Я развернулся, а она сказала мне в спину: — Я буду ждать вас до вечера. Будто уверена была, что опоздаю. Выйдя от шефа, я повернул в кабинет к своим бывшим подчиненным. При моем появления разговор сошел на нет, а в воздухе запахло скорой революцией. Предчувствуют что-то, сволочная порода. — Итак, друзья мои, — сказал я, направляясь к свободному компьютеру. — У меня для вас есть приятные новости. — К нам не едет ревизор? — сострил кто-то осторожно и фыркнул. Фыркнул тихо и незаметно, и я даже не сумел понять, кто же это там фыркает. — Не едет, — подтвердил я. — Но новость эта не главная. Компьютер был включен. Я залез под стол и, надышавшись пылью, подключил к системному блоку флэшку. Поднялся, стряхивая пыль с колен, сел в кресло и, управляя сенсором, открыл папку с запароленными панинскими архивами. — Все мы сейчас огорчены смертью нашего коллеги, Михаила Шутова, — сказал я с неуместным пафосом, сообразил, что пафос не просто неуместен, но и пошл, потому продолжил в том же духе: — Все мы переживаем. И кажется нам, что темная полоса в жизни будет тянуться и тянуться до бесконечности. Я попытался «затуманить» зрение, внимательно разглядывая архивы. Сначала на мониторе вместо заставки-одуванчики в цвету — появилась голая женщина, но я помотал головой, и женщина исчезла, зато проявились бордовые буквы. Они медленно выступали из тумана и превращались в женское имя. — Но это не так. Не может вечно тянуться темная полоса. Тучи расступятся. Выглянет солнышко. Злодеи умрут. Авторы нескончаемых женских сериалов попадут в ад. Мяса хватит на всех. Дохлые голуби восстанут из могил. И будет хорошо. Знаете почему? Женское имя было такое: «Алиса». Я набрал имя как пароль для архива. Подошло. Архив раскрылся. Внутри оказались файлы с текстом. — Потому что в мире, где есть дьявол, есть и Бог. И… Мои бывшие подчиненные зашушукались. Они не понимали, что происходит с их строгим боссом. Я и сам не понимал. — А ну заткнитесь все! Так вот, в мире, где существует Бог, не может быть все и всегда плохо. Даже если вы кричите «Бога нет» ему в лицо. Даже если вы кричите Богу, что он испортил вам жизнь, как делает мой сосед, Алексей Громов. И вот вам хорошая новость — я увольняюсь. Не буду больше вас третировать и унижать. Не буду подшучивать и заставлять работать. Вам повезло, друзья мои. Радуйтесь. Текста было много. То были стихи, которые Панин посвящал своей возлюбленной, Алисе Горевой. Той самой, которая была талисманом для Лерочки. «Как лань изящная прекрасна… и покраснели вдруг ланиты… и холодильные магниты, и жижа черная в устах». «Тьфу», — подумал я. — А при чем тут ваше увольнение и Бог? — спросил кто-то и фыркнул. Я выглянул из-за монитора, надеясь понять, кто же там фырчит на каждую мою фразу, но лица коллег были чисты и непорочны. Может быть, фырканье — это что-то вроде всемирного фырчащего разума и возникает само по себе? — Кто-нибудь что-нибудь знает о холодильной жиже? — спросил я громко. Мне не ответили. Я вернулся к компьютеру и ловким движением руки удалил архив. Оторвал взгляд от монитора; коллеги все как один глядели на меня. Не верили. Кто-то с трудом сдерживал радостную улыбку. «Ублюдки, — подумал я с безразличием. — Думаете, станет лучше? Верите в нового доброго царя?» Они верили. Перемигивались и шептали друг другу: — А что я вам говорил? И фыркали. Все, как один, фыркали. И ради этих сволочей я пытался исправиться? То есть, конечно, я пытался исправиться ради всех людей, но эти сволочи ведь тоже люди. Получается, конкретно ради них я зря пытался исправиться! — Прощайте, — сказал я, вставая. Когда я выходил из кабинета, за спиной зазвенели рюмки. Кто-то кричал что-то веселое, но я не мог сообразить, что именно, потому что в ушах звенело, а в висках стучало. Наверное, то был тост. Я торопился покинуть Институт Морали. Я мечтал забыть о несчастных женщинах и девушках, которые перед камерами раздеваются, занимаются любовью с животными и жрут дерьмо. Я не хотел знать, что бывшие коллеги кричат мне вслед. Не хотел знать, откуда у них взялась выпивка. Наверное, приготовили заранее, надеясь на подобный исход. Уроды. Добрый вахтер Семеныч справился о том, куда я ухожу и не приболел ли. Я ускорил шаг и прошел мимо, не ответив. Я как последняя скотина хлопнул перед носом Семеныча дверью и побежал к лифту. Меня лихорадило. Кажется, поднялась температура. Я судорожно шмыгал носом, потому что казалось, будто вот-вот пойдет кровь. Внизу Полина Ильинична, облокотившись о столешницу, слушала классическую музыку. Глаза она закрыла и качала седой головой из стороны в сторону. Наверное, от удовольствия. Когда я постучал костяшками пальцев о столешницу, старушка очнулась и радостно улыбнулась: — А, Кирилл! Уже уходите? Что-то срочное? — Полина Ильинична, — процедил я сквозь зубы, — что с вами сталось? Несколько дней назад вы были сущей ведьмой! — Исправляюсь. — Старушка скромно потупилась. — Все равно помирать скоро, так хоть напоследок добренькой побуду. Тебе спасибо, Кирилка, образумил старую. — Двадцать семь лет, двадцать три дня и три часа — стукнуло в мозгу. Именно столько ей осталось. — Нескоро помирать, не волнуйтесь, — промямлил я, забирая из трясущихся старческих рук куртку. — Можете еще людям жизнь попортить. Она, улыбаясь, качала головой. — Все шутишь, Кирилка? Ты бы лучше шарфик прикупил, простудишься ведь! Ишь какой бледный. Случилось что? — Ым-м, — ответил я и побежал через холл на улицу. На улице потеплело; асфальт был мокрый и чистый, а на обочине таял снег и грязными рыхлыми кучами скапливался у деревьев. Люди ходили хмурые и почему-то жались к стенам. На перекрестках стояли милиционеры. Чаще, чем раньше, по улицам мчали автомобили с мигалками, а один раз проехал военный грузовик, в кузове которого сидели солдаты с автоматами. Солдаты зубоскалили и орали матерную песню. В руках у них мелькали фляжки. Судя по радостным солдатским физиономиям, во фляжках было спиртное. Я решил навестить Игорька. Все равно делать больше нечего. Но переться пешком через весь город я не хотел и решил потратиться. Пошел к автобусной остановке, до которой, против обыкновения, добрался не через десять минут, а спустя полчаса. Милиция не дремала и на каждом повороте останавливала меня и придирчиво разглядывала паспорт. Доставалась порция подозрительных взглядов и синяку. — Синячок откуда-с заимели? — Шел. Упал. Потерял сознание. Очнулся — синяк. Ничего не помню. — Шутник, — рычал в ответ сержантик, теряя вежливый тон. — Хочешь, закрою суток на тридцать? В городе военное положение с минуты на минуту объявят, ты и пикнуть не посмеешь! — Извините, товарищ милиционер, нервы сдают. Третий раз спрашивают одно и то же. — Надо будет — и в десятый ответишь, — бурчал в ответ мент, но паспорт возвращал. Наконец-то мне удалось свернуть с Ленина и по спуску Герцена протопать к автобусной остановке. Здесь было полно народа, в основном женщин. Кто-то нервно курил, кто-то травил анекдоты, а бабушки пересказывали друг другу новости о террористах в Левобережье, крестились и с надеждой поглядывали на милиционеров, которые, зябко кутаясь в куртки, мостились поближе к воротам завода напротив. От ворот шло ровное тепло. На остановке на скамеечке спал бомж в черном ватнике и рваных валенках; под скамейкой валялась шапка-ушанка. Может быть, бомж не спал. Может, умер. Я не знал. Мне было все равно. Мой мир рухнул, и мысленно я видел себя на месте бомжа. Ничто не могло мне помочь, ничто уже не поможет. «Я ненавижу свою работу, — говорил я себе. — Все в порядке. Случилось то, что должно было случиться. Успокойся, Киря. Сожми губы в ниточку и смотри на небо. На небо можно глядеть вечно и ни о чем не думать примерно полчаса. Так что заткнись и смотри». Я вздохнул и заметил вдруг, что из-под ушанки бомжа выглядывает краешек купюры; метнулся к ней, вынул денежку, но это оказался обычный червонец, причем он явно принадлежал бомжу, потому что тот сразу же открыл глаза и заорал: — Караул! Грабят! Люди стали оборачиваться. Напряглись милиционеры. Пришлось успокаивать бомжа полтинником. Он сунул бумажку за пазуху, поправил ушанку и снова уснул. Автобус подъехал минут через пятнадцать — редкая удача! — был он уже забит под завязку и ехал медленно-медленно, от покрытых сухой коркой грязи боков воняло соляркой. Автобус скрипел, будто несмазанная телега. Водитель имел крайне измученный вид. Открылись двери, и он объявил в микрофон, заикаясь: — Герц-цена. Следу-ующая — Сем-машко. Народ на его слова не обратил внимания. Народ ловился в салон. Меня занесло туда вместе с первой волной. Сзади продолжали напирать. Потом двери захлопнулись, автобус тронулся. Не знаю, как мы там все уместились. В задницу мне уперлась сумка, по ощущениям набитая кирпичами, а спереди прижало пьяненького краснолицего мужика; мужик покачивался, держась за поручень, и мутным взглядом смотрел сквозь меня. Слева в мой рукав вцепилась пухлая румяная девчонка в драповом пальто. Она шмыгала носом и чихала. Капельки слюны и крошки попадали на краснолицего, но он не обращал на это внимания. Так я и доехал до больницы — между сумкой, алкашом и гриппующей девчонкой. Перед своей остановкой вклинился в толпу и, помогая себе руками и ногами, кое-как протиснулся к водителю, расплатился с ним и выбрался из автобусной духоты на свежий воздух. После такой езды я минуты две приходил в себя: тяжело дышал, прислонившись к телеграфному столбу, а перед глазами плясали цветные кругляши. Чуть отойдя после автобуса, перебежал через дорогу и в продуктовом ларьке купил гостинцев для больного друга. Потом пошел к больнице. Справа возвышался бетонный больничный забор, за которым жались друг к другу голые тополя, а слева — с другой стороны улицы — пригорок, поросший жухлым бурьяном. Небо над головой было свинцовое и вжимало людей-букашек в самую землю. Колючий ветер бил в лицо. Игорева больница днем выглядела гораздо хуже, чем ночью. Темнота скрывала обшарпанные стены, выбитые стекла и грязь, налипшую на глянцевые бока «газелей» «скорой помощи». Даже охранник, казавшийся ночью добродушным дядькой, выглядел угрюмым фраером. — Вход для посетителей с другой стороны, — буркнул он, когда я попытался пролезть под шлагбаумом. — Но ночью… — Ночью — другое дело. Сейчас открылся главный вход. Идите туда, гражданин. Он вернулся к разгадыванию кроссворда, а я, матюгнувшись, пошел в обратную сторону. Обошел больницу по периметру и оказался у главного входа. Тут тоже стояли милицейские машины. Фырчали двигатели «скорых», из которых на носилках выносили окровавленные тела. Тела шевелились, но неохотно. Самые подвижные тела матерились и грозили кулаками хмурому небу. Кажется, то были студенты. И, скорее всего, они были пьяны. Меня остановили у самого входа. Потребовали паспорт, проверили, вернули, откозыряли. Я набрался смелости и спросил: — Ребята, а что происходит? Люди эти, кровь, вы… — Штурм был, — объяснил милиционер, нетерпеливо переступая с ноги на ногу. — Общаги левобережской. Много народу погибло. Не всех освободили, хотя кое-кого смогли. — Проходите, гражданин, не задерживайте! — сказал его напарник, нахмурившись, и крепче обхватил казенник своего автомата. Никого я не задерживал, хотя бы потому, что никого сзади не было, но перечить не решился. Кивнул и пошел вперед. Игорек выглядел лучше. Пахло в его палате, правда, совсем не духами; мерзко пахло. Воняло, я бы сказал. На соседней койке валялся больной — худющий мужик со шрамом над левой бровью; он дышал через силу и иногда заходился в кашле. Тело его было укрыто простыней, на которой выступили влажные коричневые пятна. От мужика несло сладковатым до приторности гноем. Я сел на стул рядом с Игорьком, и он шепнул мне: — Рак у мужика. Только он не знает еще. Жить ему недолго осталось. — Чего его к вам положили тогда? — спросил я. — Запах чуешь? У него печень к чертям разлагается. Уже половину палат в больнице провонял. Сначала в онкологии его держали, потом в хирургии, а сейчас к нам притащили. Больные жалуются, но мест мало, и ничего не попишешь. Слыхал? Больница забита. — А ты сам как? — А я надеюсь, что пробуду здесь недолго. Я вытащил продукты: литровый пакет морковного сока и упаковку йогуртов. — Ненавижу йогурты, — пожаловался Игорь слабым голосом. — Знаю. — Издеваешься, сволочь! — Он легонько толкнул меня кулаком в грудь и полез в тумбочку за ложкой. Открыл баночку грушевого йогурта и без аппетита принялся за еду. Упаковка была маленькая, и йогурт закончился очень быстро. — Ты возвращался за паспортом, да? — спросил Игорь. — Ыгы. — Спасибо, Кирчик. — Да ладно тебе. — Я улыбнулся. — Ты бы, думаю, так же поступил. — Вряд ли. Ты ведь не дурак, Киря, паспорта разбрасывать. — Мало ли. Он посмотрел на меня внимательно, основательно протер пальцы платком и спросил: — Что-то еще случилось? — Много чего, — буркнул я. Вздохнул и сказал: — Я вижу смерть любого человека. — В смысле? — Ну дату ее. — Как день рождения? — Угу. — Ничего себе!.. Да ты, пожалуй, брешешь. — Вот те крест, Игорек! — Ты ж некрещеный, Кирчик. — Ну и что? Все равно крестами разбрасываться не смог бы, потому что я — не Громов. Игорек нахмурился: — Громов? Твой сосед, что ли? — Ыгы. — Ну что ж… Получается, что твое заболевание прогрессирует, — горько вздохнул Игорек. — Чего-то подобного я и ожидал. Я тут, понимаешь, пока валялся, придумал очередную теорию, откуда у тебя умение взялось. Научно обоснованную, кстати. — Да что ты говоришь! — Не иронизируй, а слушай сюда. В конце девятнадцатого века были такие фокусники, да и сейчас они встречаются — телепаты. Эти самые телепаты развили бурную деятельность в Англии и других странах Европы, выступали в салонах перед зрителями. Занимались тем, что читали человеческие мысли. Происходило представление так: загадывалось какое-нибудь действие. Например, надо было взять зонтик с колен барышни из зрителей и перенести его на колени мужчине в цилиндре, тоже из зрителей. Телепат, естественно, о последовательности действий не знал. Знал случайный человек, незнакомый с телепатом, который назывался индуктором. Индуктора сажали на стул и приказывали усиленно думать и «передавать» мысли об оной последовательности телепату. И телепат делал все в лучшем виде. Брал зонтик и перекладывал его мужику в цилиндре. — А где теория? — буркнул я. — Погоди. Суть фокуса в том, что на самом деле телепат не читает мысли. Он внимательно следит за индуктором, подмечает малейшие движения мускулов на его лице, следит за глазами и так далее. Сам того не ведая, индуктор подсказывает, что телепату надо делать, не мысленно, но своими мельчайшими телодвижениями. — Ну? — Баранки гну! Так вот, теория у меня такая: твоя наблюдательность такая же, как у этих самых телепатов, очень высокая, даже зашкаливает. А человек… ну он как бы несет в себе определенную информацию, знает, когда родился, и своими движениями, прищуром глаз, еще чем-то, передает ее тебе. Включается подсознание, и ты произносишь точную дату. Ну почти точную. — Глупости. — Почему? — быстро спросил Игорь. Я пожал плечами: — Не знаю. Почему я ничего такого не чувствую? — Так это же происходит не на сознательном уровне, а на подсознательном! — По фотографии я тоже могу возраст определить. Малышев в притворном удивлении открыл рот: — Сукин ты сын, Киря, вот это наблюдательность! — Иди ты… — Я засмеялся. Потом сказал. — Ладно, допустим. А как ты мою новую способность объяснишь? Игорь пожал плечами: — А ее никак и не объяснишь. Разве что у тебя шизофрения развивается или что-то в этом роде — Сам ты — шизофреник, — обиделся я. — Эта моя способность, если хочешь знать, настоящая. Я увидел смерть Шутова, даже не глядя на него. Просто вспомнил и — оп-па! — М-да… — пробормотал Игорек и открыл сок; налил в два стакана — я не отказался. Мы чокнулись, сохраняя постные выражения на лицах. — Мою смерть видишь? — вытирая сок с губ, спросил Игорь. — Сосредоточиться надо — и увижу. Но не буду, извини. Не хочу. — Понимаю, — кивнул Игорек. — Не день рождения. Хотя, черт возьми, любопытно… Может, скажешь все-таки? А я тебя соком угощу. Еще раз. — Жена приходила? — спросил я. — Так не скажешь? — На улице чертовщина какая-то творится. Менты на каждом шагу. — Приходила. Плакала. Радовалась, что курицы нет. Ты забрал? — Ага. — Сейчас поехала мелкого бабушке пристраивать. К вечеру будет. Грозилась в палате со мной ночевать, но я ей не разрешу. — Игорь покосился на ракового. — Где ей тут оставаться… Погоди, Кирюшка, что ты про ментов говорил? — Боятся, наверное, еще одного террористического акта. — Мясные банды в городе? Даже хорошо. Свежая струя для нашего затхлого общества. Я глянул на Игорька с недоверием: — Ты чего? Люди ж гибнут… — Цель оправдывает. Он улегся обратно на кровать и, вяло потягиваясь, пробормотал: — Слабый, блин, после поездки… башка раскалывается. Тело как ватное. — Мне идти? Ты, если что, говори… — Не бойся, погоню поганой метлой, когда время придет. Скажи лучше, что с Мишкиной дочерью делать собираешься? С Леркой? Я пожал плечами: — Теперь не знаю. Есть ли смысл? Наверное, ничего. — Про то, что Панин видел меня, и про Леркин звонок решил пока не говорить: Игорьку нельзя волноваться. — Может, и правильно… — прошептал Игорек. К румяным щекам его подкралась бледность, а под глазами заметнее проступили темные круги. — Зачем тебе лишние проблемы… — Слушай, — отводя взгляд в сторону, спросил я, — ты про денежный разум что-нибудь знаешь? — Не везло мне с ним никогда, — вяло отвечал Игорь. — Другие, бывало, и китайские деньги находили, ну эти, с дырочками, а мне не фартило. А что? — Ы… да просто так. А про холодильную жижу знаешь? Он напрягся: — Нет. Что это, Кирмэн? — Хм… да нет, ничего… наплюй. Судя по голосу, Игорь врал. Зачем? А, глупости. Воображение шалит. К чему Игорьку врать? Я поднялся со стула и хлопнул друга по плечу: — Так, друг-сосиска, потопаю я, пожалуй. Ты же поспи пока, отдохни как следует, жену дождись. А у меня еще дела есть. — Спасибо, что заглянул, Киря, — совсем слабым голосом сказал Игорь, — Кроме тебя и жинки, никого у меня нет, оказывается. Отвернулись, с-собаки. — Ну-ну, не раскисай. Я вышел из палаты. Мельком отметил, что на этаже многовато военных, причем не самых младших чинов. В нескольких шагах стоял полковник в форме. Увидев меня, он хмыкнул под нос и молча проводил взглядом. Оно и понятно, видок у меня не ахти. По широкой больничной лестнице я быстро спустился на первый этаж. Внизу было грязно и неубрано, на полу то и дело попадались темные влажные пятна, лохмотья старых бинтов и использованные шприцы; у палат, словно мухи на сладком, толклись люди в окровавленных повязках; по коридорам, суетливо размахивая руками, носились медсестры; совсем недалеко кто-то кричал благим матом. Бородатый врач по пояс высунулся из палаты, поскользнулся на красной от крови плитке, удержался, схватившись рукой за дверной косяк, и гаркнул: — Вы чего творите? Заприте больного куда-нибудь, он мне пациентов пугает! И позовите, черт вас дери, уборщицу! Больного, подставив плечи, тащили по коридору дюжие санитары. У больного — подростка семнадцати лет — плечо было обложено ватными тампонами и перебинтовано, а сквозь марлю сочилась кровь. Больной кричал: «Мамочки! Боже мой! Твари! Сволочи! Как же так?! Суки!» Его затащили в первую попавшуюся палату и захлопнули дверь. Послышался глухой стук. Больной притих. Вокруг только и говорили что о штурме общежития. Обсуждали, кто погиб, кто освободился, а кто остался в заложниках. Говорили, что центральная больница, где пару дней назад лежал ныне мертвый Шутов, тоже переполнена. Говорили, что мясные банды проникают в город, а в центре митингует революционно настроенная молодежь. На выходе меня остановили милиционеры, но узнали и отпустили быстро, минут через пятнадцать. От милиционеров пахло порохом и перцовой настойкой. Лица у них были измученные, серые, а в глазах горели нездоровые патриотические огоньки. На улице было неспокойно. Люди не ходили, но бегали от одного перекрестка к другому, собирались кучками по семь-восемь человек, в центре которых выделялся молодой парнишка с железным взглядом, обычно в мятой кепке или серой куртке. Парнишка что-то кричал и гневно тыкал указательным пальцем в низкое небо, протыкал его, значит. Народ, соглашаясь с человеком и его перстом, гудел: у-у-у! По крайней мере, никаких слов я не разобрал. Увеличилось и количество автомашин. Большая их часть двигалась по главной улице в сторону восточного выезда. Салоны автомобилей были под завязку забиты вещами и людьми. Из неплотно закрытых багажников торчали рули детских велосипедов, усики телевизионных антенн, краешки картин, простыни, банки с маринадом, пластмассовые банки с бензином и другое барахло. Встречались на улице и милиционеры. Они никого не трогали, а лица у них были растерянные и, кажется, напуганные. Наверное, потому, что милиционеры осознали: людей в кепках и серых куртках очень много и настроены они решительно. Не ясно пока, на что их решимость будет направлена, но что они не будут вечно протыкать пальцем небо — факт. Милиционеры старались держаться втроем или вчетвером. Выставляли напоказ кобуру с табельным оружием. Можно было разглядеть, что у некоторых кобура застегнута, а в ней ничего нет. Небо, кажется, спустилось еще ближе к земле. Оно физически давило на меня, как будто намеревалось вжать в асфальт и размазать красным пятном по кварталу. Хотелось со всех ног бежать домой, но я шел на свидание с Иринкой. Я ведь, несмотря ни на что, меняюсь в обратную сторону, исправляюсь то есть — что Иринка подумает обо мне, если не явлюсь? Хотя, если подумать, на черта кому-то мое исправление? Ведь если я исправлюсь, стану благородным, что останется тем людям, которые не так благородны? Они станут завидовать и плодить зло, пытаясь показать, мол, не нужно нам твое благородство; быть моральным уродом приятнее и легче. Вот что будут думать эти моральные уроды, если я исправлюсь. — Г-гады, — пробормотал я и собрался повернуть назад, но как раз вырулил на Пушкинскую, и поворачивать стало поздно. Иринка ждала меня у памятника Пушкину. Она вырядилась в роскошное коричневое пальто с меховой опушкой, нацепила на шею стильный ореховый шарфик, на руки надела мягкие перчатки, на ноги — изящные бархатные сапожки, а на плечо повесила модную в этом сезоне бежевую сумочку-плетенку. К тому же успела постричься коротко, под мальчика — когда только время нашла? Иринка испуганно жалась к памятнику, потому что сознавала, что среди хмурых молодых людей и спартанской внешности девушек выглядит чересчур вызывающе. Увидев меня, она обрадовалась, улыбнулась до ушей, но, сделав два шага навстречу, потупилась и остановилась. Иринкины щечки прелестно зарумянились, и я пожалел, что пригласил ее на свидание. Все равно ведь ничего не светит ни ей, ни мне. Не люблю я ее и не хочу. Провести с Иришкой одну ночь? Нет, увольте. Не буду. Мне нужны серьезные отношения, женитьба, любовь и Маша. Нет, Маша мне не нужна, Маша — шлюха. И все равно я ее люблю. И не хочу давать ложную надежду Иринке. Она ведь хорошая девушка. Это я — зараза. — Здравствуйте, Кирилл… э-э… — Она с трудом сдерживалась, чтобы не назвать меня по отчеству. — Салют. — Я приветливо улыбнулся и взял ее за руку. Она сжала мою кисть наикрепчайшим образом. Вблизи, в свете красного вечернего солнца Иринка выглядела особенно прекрасной и невинной. — Неудачный день для свидания получился, — пошутил я, — Люди вокруг бегают, носятся как угорелые туда-сюда. — Я боялась, что вы не придете, — призналась Иринка. — Потому что прочла в газете. — Прочла, что я не приду? — Ой… нет, не это. Я прочла, что кинотеатры сегодня не работают. — А что случилось? — удивился я. — Почему не работают? — Из-за террористов. Хотя по радио сказали, что уже все в порядке! Ситуация под контролем! — скороговоркой выпалила она. Мы шли вниз по улице, стараясь не замечать снующих по тротуарам людей, у которых горели глаза, предвкушающие нечто новое, стремительное, опустошающее, очищающее, смертельное… Я закрыл глаза, и чувствовал только нежную руку Иринки в своей руке, и представлял, что это Машина рука. Мы словно выключились из мира, и я был почти счастлив. Скоро я забуду шлюх с порносайтов и поверю, что меня окружают только честные семьянинки и добрые домохозяйки. — А что с террористами? При чем тут… эти выступления? — Я махнул рукой в сторону парня, который забрался на бетонную тумбу и горячо выкрикивал лозунги. Молодежи лозунги нравились. Молодежь кричала в ответ: у-у-у! Некоторые вскидывали вверх кулаки. Ветер трепал привязанные к запястьям кусочки желтой материи. — Я не знаю, — шепотом сказала Иринка. — Но я… я боюсь, Кирилл Ив… Кирилл. — Зови меня Кир. Или Киря. Или Кирикс. Как хочешь, так и зови. Изменяй мое имя, искажай меня, вдруг что-то хорошее выйдет, и я изменюсь. Ира посмотрела на меня исподлобья: — Вы такой хороший, Кири… Кир. И странный. — Почему? — Люди обычно не любят, когда искажают их имена. — Я люблю. Потому что хуже не станет. — Я не понимаю вас. — И хорошо. Ира промолчала. Я изобразил на лице ласковую улыбку: — Пойдем на набережную, Ира? Там должно быть спокойнее. — Может, лучше к Башне? — предложила Иринка. — Я там неподалеку живу… и всегда успокаиваюсь, когда гуляю рядом с ней. — Хорошо. Мы свернули в тихий переулок, по бокам которого теснились невысокие домики красного кирпича и склады синтетической продукции, сложенные из шершавого серого камня. Переулочек окончательно отключил нас от громких звуков городской жизни, здесь было тихо и спокойно. Из окон лилась классическая музыка, сонно скрипели ставенки на окнах, по земле полиэтиленовыми пакетами и пустыми сигаретными пачками шуршал ветерок. Идиллия. Иринкина рука вскоре совсем перестала дрожать. — Не холодно? — спросил я. — А? — Тебе не холодно, Ира? — Нет, Кир, спасибо, что поинтересовался. Мне очень хорошо рядом с тобой и совсем не холодно. Мы снова замолчали. Я не знал, о чем говорить, а Иринке было достаточно просто шагать со мной рядом. Я перебирал в уме возможные темы для разговора, но ничего стоящего на ум не приходило, потому что не хотел я с Иринкой разговаривать. Подумалось, что было бы любопытно поглядеть, когда она умрет, но я сразу же отбросил эту мысль как негодную. Было что-то постыдное и даже пошлое в таком знании; как если бы я мог взглядом проникать сквозь одежду. Выйдя из переулка, я заметил на другой стороне улицы газетный киоск-«свечку» и потянул Иринку туда. У сухопарой тетки-киоскера купил несколько свежих газет, свернул их в трубочку и сунул в карман пальто. Потом по аллейке меж голых кленов мы вышли в самый центр парка Маяковского. Народа здесь было очень немного. Гуляли такие же парочки, как мы, а у городской библиотеки, где плитку очистили ото льда, катались подростки — скейтеры-экстремалы; они радостно кричали и подкидывали вверх вязаные шапочки, когда их товарищи выписывали особенно удачные фортели. Ребята постарше сидели на спинках скамеек, пили пиво и курили. Парень в безразмерном свитере, с длинными волосами, собранными в хвост, бренчал на гитаре и тянул печальную песню, уделяя большое внимание гласным звукам, растягивая их до невозможности. У дверей в библиотеку, на которых висела картонная табличка с надписью «Закрыто», топтались мужики. Я решил, что они недоумевают, почему библиотека закрыта, а потом увидел, что мужики просто-напросто пьют пиво, прячутся от ветра и роняют «нипоешки», засоряя пятачок перед библиотекой. Вороны каркали с голых веток и ждали, когда мужчины уйдут. Они бесстрашно прыгали с ветки на ветку, потому что знали: днем их не тронут. Посреди площади, раздвинув в стороны деревья, разворотив серую плитку, возвышалась Ледяная Башня. Вокруг нее образовалась широкая прогалина, свободная от снега и асфальта, из обнаженной земли робко проклевывались зеленые ростки. Башня на самом деле не ледяная, и, если подойти ближе, можно увидеть, что она, хоть и кажется круглой, на самом деле состоит из узких вертикальных блоков, идеально подогнанных друг к другу. Иногда Башня «дышит», и блоки эти расходятся в стороны, а потом опять сходятся; случается, они расходятся довольно широко, но сквозь щели между ними все равно ничего не видно — внутри Башни клубится туман. Сунуть в отверстие руку или, например, палец очень даже можно, но есть шанс лишиться его, если «створки» сойдутся слишком быстро. Прецеденты, кстати, были — в газетах читал. Еще можно кидать в щели мелкие монетки и камешки, но достать их нет никакой возможности, поэтому подобной ерундой занимаются только дети. Зимой Башня пышет теплом, а летом, наоборот, кажется прохладной. Диаметром она метров сорок, а в высоту — примерно сто пятьдесят. Выше зданий в нашем городе нет. Издалека Ледяная Башня выглядит прозрачной, но это не так. Если подойти вплотную, не видно, что происходит с противоположной стороны. Перед глазами бело-серая муть и больше ничего. Башней интересовались ученые. Они пытались отколупать от нее кусочек. Вроде получилось, но анализ кусочка ничего не дал. В новостях, по крайней мере, так и сказали: результатов нет. А почему, в чем причина, никто не объяснил. Потом ученые запускали в Башню видеожучков, но они почти сразу отключались, а почему — непонятно. По телевизору так и сказали: непонятно, почему жучки отключились. Еще Башню просвечивали рентгеном, но и это ничего не дало. Ведущий местного канала так и сказал: рентген не помог. Башней интересовались военные. Они подозревали в ней вражеского, чуть ли не инопланетного, троянского коня, но шли годы, а конь никак себя не проявлял, хотя военные стреляли в Башню, подкладывали под нее динамит, и жгли из огнеметов. И военные забыли о Башне. По телевизору так и сказали: долгие годы наш конь не проявлял себя, поэтому военные занялись другими интересными делами. Башней интересовались туристы. В студенческие мои годы, когда Башня только появилась, я каждый выходной торчал в парке Маяковского и продавал мелочевку, скупленную по дешевке на ближайшем развале: сувениры, шарфики с изображением Башни и майки. Брали охотно, потому что туристов в те годы было как грязи. А потом о Башне забыли. Нет, летом туристы еще ездят сюда, но такого, как раньше, нет. Сказалась и нынешняя дороговизна поездок, конечно. По телевизору до сих пор крутят рекламные ролики: «Посетите нашу Башню! Увидеть Башню и умереть! Башня — фаллический символ нашего города, который вы просто обязаны увидеть! И умереть», но их никто не слушает. Башня никому уже не интересна, кроме неисправимых романтиков. Но даже им так и не открылось, откуда она взялась и как умудрилась вырасти за одну ночь. Мы с Иринкой подошли к самому основанию Башни и пошли вокруг нее. В прогалину не наступали, шагали по глубокой тропинке, которую проделали в снегу другие парочки. От Башни шло ровное, успокаивающее тепло. Иринка смотрела на нее с восторгом и крепче сжимала мою руку, робко оглядывалась на меня и улыбалась. — Правда, здорово? — шептала она. — Да, — отвечал я и зевал украдкой. — Правда, романтично? — спрашивала Иринка. — Ыгы, — отвечал я и зевал открыто. — Откуда взялось это слово — «ыгы»? — спрашивала Иринка. — Да, — отвечал я, и Иринка умолкала, а потом снова спрашивала: — Правда, здорово? Нарезав пять или шесть кругов, мы вернулись к кленам. У кленов я пожертвовал частью газеты, постелив ее на скамейку. Иринка, элегантно поддерживая рукой полы пальто, села и сложила руки на коленях. Я примостился рядом с остатками газеты в руках. На первой странице большими буквами было напечатано: «В СЛЕДУЮЩЕМ ГОДУ ОЖИДАЕТСЯ БОЛЬШОЙ УРОЖАЙ ЗЕРНОВЫХ». «Дурацкая новость, — подумал я. — Вокруг люди с желтыми повязками носятся, а у них урожай». Если такие идиотские новости выносят на первую полосу, значит, на прессу кто-то давит. Вероятно, мэрия. Если так, то и вправду что-то нехорошее происходит. — Знаете… Кир, — сказала, не отводя взгляда от Башни, Иринка. — Я очень давно хотела вам сказать. Но… но не могла. Потому что вы такой хороший, правильный, честный, а я… я обыкновенная серая мышка. А вы помните все-все дни рождения и мой тоже! Вы первый прислали мне поздравительную открытку. Да, были подарки… ну… красивее, изящнее, дороже. Но все они были от знакомых людей. А от незнакомых… ну то есть совсем незнакомых я никогда ничего не получала. И я… И я перевернул страницу. На следующей полосе говорилось о грядущем понижении цен на мясные продукты, о том, что ученым из Тель-Авива в пятый раз удалось обнаружить причину массовых заболеваний крупного рогатого скота и птицы и что, вполне возможно, мясной кризис закончится в этом году. Заголовок был короткий и емкий: «ДАЕШЬ МЯСО!» Ниже примостилась реклама ресторанчика: «Мясо повышает холестерин в крови! Ешьте рыбу! Карточки необязательны, у нас лицензия от мэрии!» Я хмыкнул, предположив, сколько будет стоить рыба без карточек. Цифра навскидку выходила астрономическая. — …поняла, что вы тот самый единственный человек на свете. Что, может быть, мы не будем вместе, но я должна попытаться. Потому что я буду жить и без вас, но то будет иная, серая и непрозрачная жизнь, а я так не хочу. Я знаю, о чем вы думаете. Вы думаете, вот, мол, девчонка, не чета мне, секретарь всего лишь, глупая, тараторит что-то! Но я… я знаю английский! И немецкий! А сейчас учу французский! Ради вас, Кир… Кирилл… чтобы стать умнее, чтобы быть достойной! Я еще раз перевернул страницу. В станице Какаево в желудке свиньи нашли несколько золотых монет царской чеканки. Автор статьи намекал на проделки сами знаете кого . Дальше. Заканчивается чемпионат мира по хоккею. Наши в полуфинале выиграли у сборной Италии. Народ ликует. Мэр обещает по случаю выдать каждому взрослому мужчине по бутылке пива. Дальше. Пивные магнаты объединяются для создания нового сорта пива. Собираются делать его из сои и недавно выведенных генетических субпродуктов. Дальше. Штурм общежития не удался, погибло много народу. Некоторые студенты (их очень мало!) перешли на сторону так называемой мясной банды. Студенты утверждают, что правительство города скрывает запасы мяса от населения. Ниже шло пояснение журналиста, в котором говорилось, что утверждения студентов конечно же первостатейная чушь, инсинуации, что никто ничего от людей не скрывает, а бандитская группировка «мясников» просто-напросто хочет, посеяв смуту, получить доступ в город и организовать массовые беспорядки с погромами и членовредительством; журналист предположил также, что, захватив власть в городе, «мясники» добудут мясо единственно возможным способом — начнут есть мирных жителей. — …люблю вас. Это во мне и вне меня. Словно какая-то неведомая сила захватила меня всю. от макушки до пяток, и вонзилась огненной иглой в мое сердце и раздула его до невообразимых широт… Нет, лучше не вслушиваться. Потом шла большая колонка, в которой мэр призывал народ успокоиться, вести себя обдуманно, как и подобает любому демократическому обществу; обещал, что скоро прибудет военная помощь из соседнего города, который славится большим количеством военных частей, что на самолете прилетит спецотряд «Альфа» из Москвы, что панике поддаваться нельзя ни в коем случае, что мясной кризис закончится совсем скоро, и проч., проч. О молодых людях в кепках и студенческих волнениях не было ни слова. Зато приглашали в аэропорт, где совершенно бесплатно обещали показать посадку самолета. — Кир! Кир! — Иринка теребила меня за рукав. — Неужели вы меня не слушаете? Кир! Под глазами у Иринки было черно от натекшей туши, она хлюпала носом и как преданная собачка смотрела на меня. — Я тебя слушаю, Ира, — деревянным голосом проговорил я. — Я люблю тебя… вас… Кир… Кирилл. Я знаю, все получилось очень неожиданно… мои слова звучат для вас, наверное, странно. Я не хотела говорить их, но Ледяная Башня… когда она рядом, я чувствую себя такой дурочкой, всегда говорю то, что придет на ум. Всю правду говорю. Вы ведь считаете, что это глупо, так? Я помотал головой, припомнив Прокуророва. Она на секунду зажмурилась, потянула носом воздух, замерла, словно перед прыжком с вышки в бассейн, а потом выдохнула: — Кир…илл… Пожалуйста, скажите, что я вам нравлюсь. — Ты мне нравишься, Иринка. — Хорошо, — шепнула она, не открывая глаз, и прикусила верхними зубками нижнюю губу. — А теперь скажите, что я красивая девушка. — Ты очень красивая девушка, Иринка. — Я не просила говорить «очень»! — Разве это плохо? — Но я не просила! — И что тут такого? Она задумалась: — Ничего… наверное. Просто я представляла наш разговор немножко по-другому, а вы выбиваетесь из роли. — Прости. — Да нет, ничего страшного! — Вот и хорошо. — Ладно. А теперь… а теперь скажите, что я совсем не глупая. — Ты умница, Иринка, — пробормотал я. — Не совсем то… Ну ладно. А сейчас… пожалуйста… ради всего святого… скажите… но только не врите из жалости, умоляю… Кирилл… Кир… скажите… что… любите меня. Я промолчал. Она ждала моих слов очень долго, а потом открыла глаза. — Кир? — Ириш… я не знаю, что сказать. — Скажите, что любите. Вы и так наговорили много лишнего. Говорите! Я невольно улыбнулся: — Ты ведь просила не врать. — Не врите! Скажите, что любите, скажите честно! — Иринка, ты очень молодая. Почему ты решила, что эта любовь — настоящая? Иринка помотала головой: — Она настоящая, Кир! Поверь…те мне! Я знаю! Я никогда такого не чувствовала. Ведь у меня есть парень, который подарил мне белье, который готов каждый вечер водить меня в рестораны, где подают мышей в кляре, и в ночные клубы; он готов катать меня на машине, но я люблю вас, и не нужно мне его белье, и его дурацкая машина тоже не нужна, пусть они провалятся. Мне нужны вы, и только вы, а еще ваша замечательная открытка, которая и так у меня есть, а вас у меня нет, но я хочу, чтоб были! Кстати, я храню вашу открытку в сумочке, рядом с косметичкой, хотите поглядеть? — Иринка схватилась за сумку. — Я верю, Иринка, — промямлил я. — И что вы… ты скажешь? Она смотрела на меня умоляюще, трогательно сжимая коленки изящными ручками в мягких бежевых перчатках, а я глядел на башню, на огромное сооружение, которое построил неизвестно кто и неизвестно зачем, и думал, что дядюшка Фрейд был бы счастлив, если бы увидел Ледяную Башню, этот проклятый фаллический символ нашего города, этот средний палец человечества, вытянутый к небу. — Кирилл? — Ира, за что ты меня полюбила? — Вы подарили мне… — А на самом деле? Она замолчала, теребя пальчиками ремешок сумки. Потом спросила нерешительно: — Разве любят за что-то? — Кто как. — Вы в первый день, когда я вас увидела, очень… профессионально выглядели. Галстук правильно повязали. На костюме ни пылинки. А главное — в вас была сила. То, как вы строго обращались с коллегами… ну, требовали от них отдачи. Над их дурацкими шутками не смеялись, а… хмурились и призывали… работать. Я тогда поняла, что вы настоящий мужчина. Которого можно полюбить. И я вас полюбила. А потом была откры… Я вылупился на нее: — Ты полюбила меня за то, что я выглядел профессионалом на работе? Иринка серьезно кивнула: — Мне всегда не везло по работе. Вроде неглупая, а брали только секретарем. И все. Я мечтала стать… выше. Знаете, Кирилл, когда я была маленькая, я ездила в школу в маршрутном такси. А в нем к окну кто-то приклеил рекламный листок, на котором были нарисованы мужчины и женщины в деловых костюмах. Они радовались и шли мне навстречу. В руках у них были сотовые телефоны, а во рту — белоснежные зубы. Я помню надпись сверху: «Присоединяйся к профессионалам». Я целую ночь не спала, после того как прочла эту надпись, Кирилл. Я запомнила ее на всю жизнь. Эти люди были такие уверенные в себе, такие правильные, такие у них были гордые улыбки и твердая, решительная походка. А в жизни было не так, в жизни была мама, которая спивалась, и ее муж-бог, капитан второго ранга, фотография которого в рамочке с траурной лентой висит у изголовья маминой кровати. И я подумала… — Ира, ты… шутишь? Она помотала головой: — Нет, что ты… вы! Я показала пример маме, стала учиться лучше, вести себя строже, и она вылечилась. Перемену заметили наши бывшие друзья и родственники и снова потянулись к нам. Профессиональное отношение к жизни спасло нашу семью! А теперь, Кирилл, я хочу, чтобы вы признались мне в любви, потому что мы станем великолепной парой. По-другому быть не может. Я все продумала. Я знала, что в один прекрасный день вы пригласите меня на свидание. Я расписала этот день заранее на листочке бумаги, как настоящий профессионал. Я улыбнулся через силу: — Ира… я не профессионал. Меня сегодня уволили. Я дилетант. Она помотала головой: — Неважно. У вас ведь все распланировано. Наверняка у вас сотни предложений от других учреждений и фирм. — Нет ни одного. — Но план-то у вас есть? — Не-а. Иринка нахмурилась, размышляя; над ее переносицей обозначилась прелестная морщинка. Ветер кружил вокруг нее пушистые снежинки, и она была прекрасна. — Знаете, — сказала Иринка наконец. — Кирилл, я подумала и решила. Я все равно люблю вас. Раз уж призналась в любви. Вы мне… нужны. А я нужна вам. Я помогу вам. Устроиться на другую работу, лучшую. Скажите, пожалуйста… все-таки… вы меня любите? Просто скажите. И я помогу вам стать профессионалом. Перестали кричать экстремалы. Замолчали парочки Притих патлатый гитарист, и заткнулись алкаши у дверей библиотеки. Кажется, один из них зашел за угол помочиться. Ситуация сложилась такая, что грех было сказать «нет». — Нет, — сказал я. — Ира, прости… — Нет? — не поднимая глаз, тихо спросила она. — Нет. — Но как же так? — шепнула Иринка, разглядывая мерзлую землю у наших ног. — Ведь это невозможно. Так получилось, что я впервые и по-настоящему влюбилась, а вы говорите мне «нет». Ведь это невозможно, неправильно и неверно, чтобы человек, которого любишь, говорил «нет». Ведь это то же самое, как если бы умирающий человек попросил помощи, а вы бы сказали ему — пошла вон, гадина. Как если бы вам на порог подложили младенца в корзиночке, а вы бы взяли и выкинули его в мусорный контейнер. — Иринка смотрела на меня, и глаза ее были сухие: — Это неправильно, Кир. Как если бы ребенок взял вас за руку, а вы бы сломали ему пальцы! — Иринка, — сказал я, — понимаю, что ты чувствуешь… Осекся. Потому что увидел вдруг, что из-под шарфика Иринки выглядывает маленькое черное пятнышко. Не обращая внимания на слабые попытки помешать, я размотал шарфик. В шею Иринки въелся черный пульсирующий холмик-полукруг, продавленный посередке. На Иринкиной бледной коже он выглядел просто ужасно. — Откуда у тебя пятно? — тихо спросил я, легонько касаясь «скарабея». Ира вздрогнула, закрыла глаза и ответила: — Не знаю. Эта гнусная штука проросла четыре дня назад. Может быть, опухоль, не знаю. Я не ходила в больницу. И не пойду. Потому что мне теперь все равно. Потому что вы не ответили на мое признание, Кирилл. Потому что… — Погоди! После появления пятна ты почувствовала что-нибудь особенное? — Нет. Не знаю… оно не болит, только немного чешется по краям… Я пыталась проткнуть его ногтем, но не смогла: слишком твердая кожица. Какая разница? — Есть разница! Ты ощущаешь что-нибудь необычное? Иринка вскочила, с ненавистью глядя на меня, а лицо ее избороздили злые морщинки; зрачки уменьшились, а на щеках появились красные пятна. — Чего ты от меня хочешь? Ты сказал «нет»! Ты сломал пальцы ребенку! Что-то менялось в погоде. Небо заволокли тяжелые дождевые тучи, а ветер усилился и швырнул в. лицо мокрые снежинки. Один из скейтеров во время сложного трюка шлепнулся на бок, поднялся, прихрамывая, и заныл, хватаясь за ногу. На его доске появилась трещина, и осознав, что любимая доска поломалась, скейтер заныл еще громче. Бард паковал гитару в брезентовый чехол. Парочки куда-то испарились. Алкаши присосались к бутылкам, стараясь поскорее допить пиво. Под ногами дрожала земля. — Я тебя ненавижу! — зажмурив глаза, заведя руки за спину, кричала Ира. — Иринка… — Ненавижу!! Ты не профессионал!!! По асфальту пошли трещины, с глухим треском из них вырывалась пыль и ледяная крошка, разломы быстро заполняла талая вода. Вместо снега с неба хлынул дождь. Я вскочил на ноги. — Ира, давай уйдем отсюда. Происходит что-то нехорошее. Она ни на что не обращала внимания. Она стояла передо мной, сжав нежные ладошки в кулаки, и опухоль на ее шее билась как птица в клетке. Казалось, еще чуть — и черная кожица порвется, и наружу хлынет вонючий сладковато-приторный гной и зальет трещины в асфальте, успокаивая стонущую землю. — Ненавижу!!! Дрожала Ледяная Башня. Рябь шла по ней от самого основания к верхушке, и огненная искра, которая вечно горела там, в вышине, теперь потускнела и растеклась червонным золотом на несколько метров вниз. Скейтеры бежали впереди, а за ними вдогонку мчались музыкант и алкаши. Никого не осталось на площади, только я и Иринка. Мне было страшно, но я не мог просто так взять и уйти. — Иринка, — позвал я, тихонечко касаясь ее плеча, — пойдем. Пойдем отсюда, пожалуйста. — Ненавижу!.. Теперь дрожало все вокруг: скамейки, деревья и Иринка; казалось, дрожит само небо, казалось, тучи вот-вот сорвутся вниз, упадут на землю и утопят мир в дождевой воде. Я с трудом удерживался на ногах. Сделал попытку уйти, но остался на месте. Потянул за собой Иринку, но она не двигалась, словно вросла в дрожащий асфальт. — И черт с тобой! — Я не выдержал и сделал шаг назад. — Никому и ничем я не обязан! Я не должен тебе помогать и не буду! Хочешь здесь оставаться — оставайся! Я ухожу! Гори оно все синим пламенем! Я развернулся и побежал, а земля прыгала мне навстречу, снова опускалась вниз, и я с трудом удерживался, чтобы не упасть. Со страшным шумом что-то обрушилось. Миновав площадь, я оказался на одной из улочек. Дрожь прекратилась, а сквозь тяжелые тучи пробился лучик света и осветил Башню, отчего ее поверхность заиграла яркими красками. Обернувшись, я не увидел Иринки. Ее не было ни рядом со скамейкой, ни вблизи Башни. Зато асфальт у библиотеки заполнили обломки. Сорвалась и разбилась каменная муза, которая висела над входом в библиотеку. Я крикнул, приставив ладони ковшиком ко рту: — Ирочка!.. Она не отвечала. Из-за деревьев выглядывали скейтеры; они со страхом смотрели на Башню и осторожно трогали кроссовками асфальт, ступали по земле, как по болоту. Подавив минутное желание вернуться, я побежал дальше. Домой, быстрее домой, лишь бы скрыться от этого безумия! Кажется, я заблудился. Сворачивая то на одну улицу, то на другую, я оказался в тихом и заброшенном районе панельных пятиэтажек. Узкие улочки захламили пустые автомобильные коробки. В машинах были выбиты стекла, а ржа насквозь проела их бока. Некоторые были разукрашены граффитистами. Кислотными красками они вывели матерные слова и целые выражения. Под редкими серыми тополями валялись увязанные в пачки старые газеты и журналы, возле пыльной хрущевки высилась куча мусора высотой в три этажа. Покрытая ледяной коркой, прижатая к стене, она выглядела как горка для катания. Удивляло отсутствие детей на санках. В куче в основном были предметы бытовой техники: старые холодильники, микроволновки, мангалы, газовые плиты и так далее. Я осторожно ступал по битому асфальту, перепрыгивал ржавые железнодорожные рельсы, которые занесло сюда непонятно каким боком, и вспоминал, почему место мне кажется знакомым. Я подошел к куче мусора и увидел, что земля рядом с ней в нескольких местах разрыта. Услышал слабый звук, шуршанье, присел на корточки и наклонился к самой земле. Из темной норы, полом которой служили утоптанные газеты, потолком — крышка плиты «Мрест», а стенами — грязные коробки, выглядывали котята. Их было четверо. Откуда-то слева, из-под жестяной крышки, в норку сочилась и скапливалась в канавке холодная водица. Котята смотрели на меня, не отрываясь, и дрожали. Они чего-то ждали. — Друзья человека, — сказал я тихо, — самые лучшие друзья, кошки и собаки. Когда на Земле почти не осталось мяса, люди принялись есть вас. Вы же друзья. Братья наши меньшие. Вы не обидитесь. Верно? Друзья ведь не обидятся, если их съедят? Зверята молчали. Я поднялся с колен и увидел их мать. Здоровая рыжая кошка с ободранным ухом стояла на крышке холодильника «Матинол» и сжимала в зубах дохлую серую крысу. Кошка замерла и не сводила с меня глаз. Я отошел в сторону и дал ей пройти к деткам. Кошка рыжей молнией метнулась вниз и нырнула в нору, из которой послышался восторженный писк котят. Я не мешал им. Я пошел дальше. И шагов через сто вышел к родной общаге. Пятиэтажный дом красного кирпича, левое крыло, опаленное огнем до самой крыши, и разбитые окна — рамы в них аккуратно заклеили ватманами с чертежами. Деревья в общажном дворике были черные, сухие и мертвые, потому что два года назад здесь случился большой пожар. Кажется, я читал о нем в газетах, или Игорь рассказывал за бутылкой пива. Во дворе было полно мусора. Пластмассовые телевизионные коробки, разбитые деревянные шкафы и покореженные столы с отбитыми ножками валялись повсюду. Из окон несло смрадом, у парадного лежали разбитые бутылки, а окурки, которые плотным ковром покрывали асфальт, шуршали под ногами, словно осенние листья. Когда-то я жил здесь. Я подошел к зданию и провел пальцем по стене. Стена была грязная, и на подушечке пальца остался серый след. Воняло мочой, а в стороне я увидел несколько рваных телогреек, из дыр в которых выбилась желтая вата. Куски этой ваты валялись повсюду, перемешанные с бычками и битым бутылочным стеклом. Наверное, после того как общагу закрыли, здесь селились бомжи, а потом они ушли или их убили и переработали на котлеты. Говорят, что по знакомству в мясницкой на Герасименко можно купить человечины. От таких мыслей меня чуть не стошнило, и я отошел в сторону. Задрал голову, пытаясь высмотреть окно нашей с Игорьком комнаты. Кажется, с нами жил еще один парень, и звали его… — А-а-а-а!.. Я застыл на месте как вкопанный. Меня трясло, но не от холода. На асфальте перед общагой, забрызгав кровью все вокруг, лежал молодой парнишка в белой замызганной майке и синих шортах на завязочках. Он лежал головой на бордюре, а его спутанные черные волосы трепал ветерок. Кажется, он был жив, потому что слабо шевелился. А может, мне показалось. Может, это ветер надувал и шевелил его майку. Парнишка выпал из того самого окна, где мы когда-то жили с Игорем. А еще — с Эдиком. Я подошел к парню и наклонился, ткнул его в спину пальцем. Он захрипел бессвязно и затих; левая рука, которой я упирался в асфальт, попала во что-то липкое. В кровь. Я смотрел на руку, не зная, что делать, а потом, будто очнувшись, долго и бездумно вытирал ее о летнюю маечку старого университетского приятеля. — А ведь Игорь был прав, — сказал я ему. — Ты на самом деле отправился в будущее, Эдик. В тот далекий майский день ты каким-то непостижимым образом проколол временную материю и очутился здесь и сейчас. А мы ведь, Эдик, завидовали тебе немножко. Думали, вот Эдику повезло, улетел в будущее, а там небось все хорошо: бессмертие, вакцина, которая лечит что угодно, суперкомпьютеры и полеты на Марс. Ты ведь был не от мира сего, Эдик. Цветаеву наизусть читал, Блока, Мандельштама. Никто тебя не просил, а ты выходил в общажный наш коридор и громко с выражением читал. И Маяковского тоже, хоть и не модный он был, Маяковский этот. Случалось, часа в четыре ночи ты выходил и орал под каждой дверью; за это тебя сначала жестоко били, а потом перестали. Что с юродивого возьмешь? Ты ж как Иисус был, Эдик, только не святой и не пророк. Вот и не били тебя больше поэтому. Ты орал все громче, а потом стал красить рожу косметикой, проколол сережкой ухо и пупок, носил цветы к памятнику Ленина. Все стеснялись, проходили мимо, отворотив рожи, а ты носил. Пел грустно под гитару «Где ж тебя носит, крейсер Аврора?» и глядел на карту, тыкал пальцем в Украину или Белоруссию, в которых жили сыто, и качал головой. Размазывал нарисованные границы пальцами. Глупый ты был, Эдик, в Украине и в Белоруссии жили сыто, пока кошек всех не поели, а потом… потом кошки закончились, и украинцы требовали провести трубопровод, по которому можно было поставлять кошек, а белорусы в это время тихонько переходили границу и становились русскими. Ты ведь просто хотел, чтобы тебя заметили, Эдик, верно? Ты делал все, чтобы тебя заметили, а тебя все равно никто не замечал. Есть такие люди, которых не замечают в любой ситуации. Человек орет, хочет помочь, образумить, надрывается ради чего-то, а его не видят. Я думаю, тебя бы не заметили, даже если б ты взорвал город ядерной бомбой… Неподалеку завыла бродячая собака. Потом еще одна и еще. Они выли вразнобой, но пронзительно и тоскливо, и я даже поднял голову к небу, надеясь увидеть луну, на которую эти собаки воют, но луны не было; был голубиный помет, который попал мне точно на переносицу и который я долго стирал рукавом. — Когда ты пропал, Эдик, тебя не искали, — сказал я трупу. — Мачеха твоя приехала, забрала документы, и кирдык. С месяц повисели плакаты «Разыскивается такой-то» с твоей фотографией, а потом и их не стало. Я, помнится, к одной твоей фотке ради смеха усы пририсовал маркером и козлиную бородку. Собаки выли громче. Оглянувшись, я увидел серые тени, которые мелькали меж сожженных деревьев. — Ты не нужен был тому времени и переместился в другое, Эдик, и мы радовались за тебя. Думали, что хоть там, в будущем, ты будешь счастлив. Не сообразили немножко, надо было под окно матрац хотя бы подложить или тент натянуть, чтоб тебе мягче падать было. Но кто знал? Мы думали, что ты упадешь в далеком-далеком будущем! Кто мог предположить, что твоя идиотская натура сработает и в этот раз и перенесет тебя в наши собачьи годы. Ты меня слышишь, Эдик? Идиот ты этакий! Идиот не слышал. Идиот был мертв. Я отвернулся и быстро зашагал прочь мимо пустых домов и свалок, мимо сгоревших деревьев и бетонных балок. Я успел пройти квартал, когда мне навстречу вышли собаки. Были они самых разнообразных пород и окрасов. Они рычали и пускали голодные слюни, эти тощие как на подбор псы, грязные, со свалявшейся шерстью и оборванными ушами. Я остановился и медленно, следя за поведением собак, поднял с земли палку. Псы медленно приближались ко мне. Вперед рвались мелкие шавки, которые лаяли пискливо, но яростно. Они выпрыгивали из-под лап больших товарок, тявкали и кубарем катились назад. — Какие же вы братья наши меньшие? — пробормотал я, пятясь. — Нет, после такого вы не братья, хотя и меньшие, конечно, но никак не братья. А ну пошли вон! Собаки продолжали напирать. Я вдруг заметил, что у одной из них две головы, и судорожно сглотнул. Закрыл глаза и открыл. Так и есть! Одна голова была обычная, а сбоку к туловищу псины крепилась вторая, бульдожья. Бульдожья голова, судя по всему, недавно сдохла, и ее «носитель», рыжая дворняга, под весом «мертвого груза» клонила шею вбок. Шею дворняги обматывала проволока с прикрепленной к ней железной биркой; кажется, на ней был выплавлен номер. — Мать твою… — пробормотал я. — Мать здесь больше не живет, — прохрипел кто-то за моей спиной. Я оглянулся. Сзади стоял крепкий мужик в ватнике, галифе и берцах. Волосы у него были грязные и редкие, в густой и черной как смоль бороде запутались сухие палочки и гнилые листья. В руках мужик держал кусок канализационной трубы. На голову он нахлобучил круглый аквариум с отбитым дном. На плечах мужика лежали дохлые рыбки, мечехвосты и скалярии. Собаки смотрели на странного гостя с опаской — знали, наверное, — но не останавливались, шли навстречу. Мужчина сказал мне, не отводя взгляда от собак: — Иди за мной. — Что еще за хрень у тебя на голове? — тихо пробормотал я. — Иди… мать твою… за… мной. — Ладно… Мы отступали мимо свалок газовых плит и сгнившей мебели, мимо торчащей из земли арматуры и сгоревших пеньков, а собаки шли за нами, сохраняя дистанцию. А потом настал момент, когда они кинулись на нас все одновременно, мужчина оттолкнул меня в сторону и по-богатырски размахнулся трубой; собаки визжали, наседали и откатывались назад, скуля, с разбитыми в кровь мордами. Иные целились челюстями мужику в шею, но он выставлял вперед аквариумную свою голову, и собаки с визгом отскакивали. Одна все-таки сумела вцепиться в плотные брюки мужчины, но я хватил ее палкой по голове, и она замерла, — наверное, потеряла сознание, но зубов не расцепила. Потом мужик крикнул. — Сюда! — и открыл дверцу холодильника, который находился в основании очередной кучи мусора. Задумываться было некогда, и я нырнул в холодильник, а мужик полез за мной, захлопнув за собой дверцу. Снаружи рычали, бились в дверцу головами и царапали пластик собаки. Потом они как по команде завыли. У холодильника не было задней стенки, вместо нее я увидел темный низкий тоннель, по которому и пополз, стараясь не поднимать голову. Мужик подталкивал меня сзади, и я полз быстрее. Вскоре мы очутились в некоем подобии пещеры, где стенами и сводом служили нагромождения мусора. Сквозь щели в мусоре пробивался тусклый свет. В углу я увидел стопки книг и лежанку, сооруженную из старого холщового мешка, а также пневматическое ружье с погнутым стволом. — Вот так-то вот, — сказал мужик и закашлялся. Стянул через голову «шлем», высморкался в холщовую лежанку, пробормотал: — Раньше отстреливался, сейчас приходится с трубой бегать. — Жилые дома в двух кварталах начинаются, — пробормотал я. — Можно новое купить… лицензия сейчас не требуется, разве что на самые бронебойные виды воздушек… Он не ответил. И впрямь, откуда деньги у мужика? И вообще, зачем он тут живет? Бомжевать можно и среди цивилизации. Да и не походит на бомжа, книжки читает… — Ты зачем аквариум на голове носишь? — спросил я. — Отпугивает собак, — отвечал он. — Опять же вдруг голод застанет меня в пути, помотаю головой из стороны в сторону, дохлую рыбку зубами схвачу и проглочу. Жаль, вода через щели вытекает, мог ведь и жажду таким образом победить. — Ы… — пробормотал я и заткнулся. Мужик сел по-турецки и стал освобождать штанину от челюстей собаки. Собака, кстати, оказалась та самая, двухголовая. — Здесь мутанты водятся, да? — тихо спросил я. — Какие, на хрен, мутанты? — скривился мужик. — Здесь кинологическая лаборатория недалеко была, опыты там проводили. Молодым псам пришивали головы старых собак, и старые молодели. Ученые искали способ достичь бессмертия для людей. — Не может быть… — пробормотал я. — Может, может. — Он наконец расцепил собачьи челюсти, вытащил из заначки топорик и замахнулся. Я зажмурил глаза и долго не открывал их. Собака булькнула, а когда я открыл глаза, обе ее головы лежали в стороне, оскаленными мордами вверх, а мужик вытирал руки о грязную простыню. Тело пса он подвесил за специальный крючок под потолком и оставил стекать кровь в специальную ямку. Потом мужик посмотрел на меня и сказал, оскалившись: — Я в той лаборатории работал. Потом нас закрыли, и я остался здесь. Все равно наука была и будет моей жизнью. Семьи у меня нет. Родственников тоже. Кому я нужен? А здесь…. здесь интересно. Очень простая экосистема. Собаки жрут кошек. Кошки жрут крыс. Крысы жрут дерьмо. Я как человек, вершина то есть пищевой цепочки, жру их всех. — Но ведь город очень близко, — промямлил я, с опаской поглядывая на топорик. — Вы могли уйти! Они все… могут уйти. — Пожрут друг друга и уйдут, — деловито ответил ученый, доставая из очередной заначки большую жестяную флягу. — Те, которые выживут, конечно. Хочешь? — Он отвинтил пробку и протянул мне сосуд, из которого пахло отвратной сивухой. — Нет, спасибо. — Зря. Ладно, потопали. — Ы? — Скоро ночь. Хочешь остаться здесь? Нет? Тогда давай-давай, двигайся. Он натянул на голову аквариум, закинул туда выпавших рыбок и прополз мимо меня, открыл дверцу газовой плиты и полез внутрь. Я, царапая бока о ржавые края, пополз за ним. У плиты не было задней стенки. В кромешной темноте я не видел спины моего спутника и ориентировался по резкому запаху: от него воняло псиной. Посветлело. Совсем скоро мы выползли из кучи мусора и оказались на крохотном пятачке, который со всех сторон, кроме одной, был окружен свалкой. Впереди высился бетонный забор. Где-то за забором скрипели качели и кричала детвора. Мужик порылся в мусоре и вытащил старую, но крепкую лестницу, прислонил ее к забору. — Поднимайся. Я топтался на месте и мялся, не зная, что сказать. Выдавил через силу: — Спасибо… Он отвел взгляд и буркнул со злостью: — Дуй отсюда. Ночь скоро. Я протянул ему руку и сказал: — Нет, правда, огромное вам спасибо. Меня зовут Кирилл. Я… я благодарен вам. — Вот что я скажу тебе, Кирилл, — сказал он тихо. — Когда кто-то покинет эти проклятые места, когда кто-то окажется один, моли Бога, чтобы то был я. Чтобы я таки остался на вершине пищевой цепочки. Понял? — Вариант хуже, но все еще терпимый, если останется единственным самый низ пищевой цепочки, — сострил я. — Чего? — Кажется, он удивился. — Дерьмо. — Я улыбнулся. Он в ответ захлопал своими рыбьими глазищами и пустил слюну, а потом взял трубу на изготовку и двинулся на меня: — А ну пошел отсюда! Я ему о серьезном, а он… — Ладно, не кипятись… — Я схватился за перекладину и стал карабкаться наверх. Через пару секунд был уже на вершине. Мужик орал внизу, бессмысленно размахивал трубой и грозился отрубить мне голову. Я не слушал его. Оседлав верх забора, оглянулся: мужик плакал. Размахивая трубой, он случайно расколошматил аквариум и теперь рыдал, ползая в грязи, собирая осколки и рыбок, разговаривая с ними, называя их по именам. С расцарапанного его лица на сырую землю стекала кровь. — Я труп… — шептал мужик. — Я труп. — Не парься! — крикнул я. — Аквариум — не главное, главное то, что у тебя внутри, в сердце. Ты смелый мужик, и когда сдохнешь, случится это не из-за того, что аквариум разбился, а оттого, что ты чокнутый, как Мартовский Заяц, и хочешь победить всех собак, кошек и крыс в округе. Я спрыгнул с забора с другой стороны и оказался в тихом, но уютном спальном районе, в одном квартале от моего дома. По сторонам девятиэтажные дома царапали низкое небо, а прямо перед собой я увидел песочницу. Детская площадка. Двор был безлюдным, только долговязая девчонка каталась на качелях и с любопытством глядела на меня. Когда я проходил мимо, она спросила: — А что там, за забором? — Свалка, — ответил я и остановился. Было что-то трагическое в этом моменте. Я стыдился зато, что обидел мужика. Он испоганил себе жизнь, но ведь это его выбор, верно? Не мне судить! Я посмотрел девочке в глаза, а она посмотрела в мои, и я подумал вдруг, что между нами возникла какая-то связь, телепатическая, быть может. Я подумал, что сейчас девочка чувствует то же, что и я, что сейчас она откроет ротик и спросит тихо: «Там, за забором, правда так страшно?» Девочка открыла ротик и попросила: — Раскачайте меня, пожалуйста. На площадке между десятым и одиннадцатым этажами стоял мужчина в черном двубортном костюме, распахнутом настежь сером плаще и начищенных остроносых ботинках, из-под которых выглядывали разноцветные носки; начищал ботинки он, наверное, в спешке, потому что у подошвы остались прилипшие комочки гуталина. На глаза мужчины была надвинута широкополая черная шляпа. Мужчина стоял, прислонившись к подоконнику по правую руку от самодельной пепельницы. Он курил, выпуская дым из-под шляпы прямо в пол. Я остановился рядом с ним, потому что в груди закололо, а перед глазами заплясали образы. Глюк? Мужчина в сером плаще должен был погибнуть через час. Погрешность — полчаса. Или даже сорок минут. Двумя пальцами, в которых мужчина держал сигарету, он поправил шляпу, сдвинув ее набок, и сказал неожиданно писклявым голосом: — Гражданин, пошевеливайтесь. Я кивнул, качнувшись в его сторону всем телом, как ванька-встанька, рукой схватился за перила, чтоб удержаться, и пошел наверх. У меня горели щеки. Чуть не свалился на пол перед этим болваном, а он все видел! Дверь в квартиру Громова была приоткрыта и поскрипывала несмазанными петлями на сквозняке; изнутри раздавались странные звуки. Там кто-то бухтел под нос, бранился шепотом и передвигал мебель. А еще из квартиры несло крепким дешевым табаком. — Да стой же ты… — пробормотал кто-то. Голос был незнакомый, и я замер на месте. Мужик в плаще прожигал взглядом мой затылок. Он ждал, что я сделаю дальше. А следовало сделать вот что: воткнуть ключ в замочную скважину, провернуть против часовой стрелки два раза и войти в свою квартиру. Спокойно. Не дергаясь. Захлопнуть дверь и забыть. Но я стоял на месте. А потом свернул в квартиру Громова. Чтобы помочь. — Ты куда?! — крикнул мужик в сером плаще мне вслед. Громов валялся на полу посреди зала в позе эмбриона; его майка и спортивные штаны были порваны в нескольких местах, ковролин и диванная обивка испачканы в крови; там же, на полу, валялся разбитый музыкальный центр и осколки плафона. На журнальном столике стояла забитая окурками пепельница, от которой поднимался сизый дымок. Громова держали за ноги «двойники» моего случайного знакомца: двое мужчин в серых плащах и шляпах; третий засунул шляпу под мышку и бил Громова ногой в живот и по ребрам. Не очень сильно, но профессионально, резкими и четкими движениями, как робот. Кстати о роботах. Коля стоял у балконной двери в своей вечной кепочке и комбинезоне, к груди он прижимал Лизу. Из-под черных Колиных очков текли крупные слезы, пропитанные гноем. Мальчишка что-то шептал одними губами. Меня заметили не сразу. А заметив, замерли, поглядывая друг на друга из-под надвинутых на глаза шляп. Перемигивались. Сзади тяжело топал по ступенькам их подельник — я схватился за дверную ручку и захлопнул дверь. Человек в сером со всей силы толкнул дверь плечом. Дверь задрожала, но выдержала. — Ты что еще за черт? — визгливо поинтересовался тот, который избивал Громова, и вытер подметку ботинка о Лешкины волосы. Жить ему оставалось меньше десяти минут. В возникшей тишине было слышно, что говорит мальчишка: — Мы просто одевались, просто хотели пойти погулять. С папой. Все вместе. Одной семьей. Папа говорит, что я не вырасту хорошим. Что я просто не вырасту. Что я буду хорошим всегда. — Заткнись! — прикрикнул на него один из «серых». Громов грузно заворочался, зарычал что-то глухо, глотая ртом пыль. — Отпустите его, — вежливо попросил я. — Пожалуйста. Один из бандитов сунул руку за пазуху. Я сразу понял, что он оттуда достанет, и как завороженный следил за его действиями. Я словно мартышка, загипнотизированная удавом Каа, наблюдал, как он достает нечто металлическое, вороненое, несущее смерть… Потом все случилось очень быстро. К стене полетел мужик, который держал ногу на лице Громова. По пути он разбил собственным телом стеклянную столешницу Лешкиного журнального столика и замер, скрюченными пальцами царапая ковролин; темная кровь растекалась среди осколков. К другой стене полетел мужчина с пистолетом, а его пистолет оказался в руках у Громова, и дуло смотрело в живот третьему. Третий замер. Пробормотал просящим голосом, но вяло и без особого энтузиазма: — Слушай, Громов, не надо. Не для себя прошу, но…у меня дети. Жена там. Хомячок любимый. В общем, без меня они не выживут. Да и тебя убивать мы не собирались, так, наказали бы чуток, и все. К тому же сам виноват! Ты ведь виноват, да!! Впрочем… не кипятись. Я готов забыть. У меня ведь дети и жена, а еще канарейка… блин, то есть хомячок! Хомячок! Я их вечно путаю, блин!! — Хорошая отмазка, — кивнул Громов. Я зажмурил глаза, а когда открыл их, третий уже валялся у стенки с дырой в груди, а с покосившегося стеклянного шкафа на него медленно и грустно, будто караван верблюдов, съезжали остатки сервиза. Шляпа каким-то чудом удержалась на голове третьего, сползла чуть и теперь полностью закрывала его лицо. Над ним возвышался Громов, окровавленный, огромный, страшный. Сейчас он не напоминал медведя. Сейчас он и был медведь. В железную дверь молотил кулаками четвертый. Он кричал что-то, но я не мог понять, что именно. Я вообще ничего не понимал, и страшно мне сначала не было, я просто стоял, как дурак, и молчал. — Вот так вот, Кирюха, — глухо проговорил Громов и перестал быть медведем. Плечи его опустились, и сам он осунулся и состарился. — Что здесь происходит? — тихо спросил я. — Парни из «РОБОТА.НЕТ», — ответил он. — Но… зачем они? — Потому что я набрехал тебе, Кир. Откуда бы я взял деньги на Кольку, как думаешь? Я украл пацана. У них. — Ты украл у «РОБОТА.НЕТ» робота? Но… — Некогда, — отрезал Громов. Он отодвинул стоящего истуканом Колю и рывком отворил балконную дверь. На пол шлепнулась отломанная задвижка. Громов прошел на балкон и огляделся там, расшвыривая ногами мелкий хлам, засунул голову в комнату и позвал: — Иди сюда, Полев. Коля, ты тоже. На балконе было холодно. Сквозной ветер, гулявший по дворам, забирался под куртку, а морось била в лицо и проникала за шиворот. Я сразу продрог, а роботу, конечно, было хоть бы хны. — Что? — Лезь. — Громов показал на мой балкон. Наши балконы смежные, но… но внизу плитка, бордюр, колючий кустарник и щебенка, там, где не успели постелить новый асфальт. Кирпичная перегородка между нашими балконами, которая раньше казалась узкой, оказывается, широченная, шире любой самой широкой перегородки, через которую мне доводилось прыгать, и признаться, мне редко доводилось прыгать через перегородки, а точнее никогда. Перед глазами словно живая встает картинка: Эдик падает из окна четвертого этажа, ударятся о бордюр, и его голова разбивается, как куриное яйцо, разлетается во все стороны кровью, мозгами и сукровицей. — Лезть туда? — Я не могу, Громов. Ни за что. Иди ты на фиг, чертов Громов. — Лезь, черт тебя дери. Их может быть больше. Лезь! — Нет! Пошел ты! — Я попятился. Леша схватил меня за плечи, крепко сжал, встряхнул и посмотрел в лицо; первый раз в жизни я не увидел в его глазах слез или тоски. В них жила ярость. В рохле проснулся богатырь. Как не вовремя! — Лезь. Голова кружилась, меня подташнивало, но я залез на перила и вцепился в холодный прут, который толстая веревка соединяла с другим таким же прутом на противоположной стороне балкона; конструкция эта предназначалась для просушки белья. И она раскачивалась. И я, кажется, раскачивался вместе с ней. Черт! — Погоди… на вот, возьми. Мне было холодно, и я замерз. Мне было страшно, и я не знал, что и зачем Лешка сует мне в руку. Я видел только выложенную белым кирпичом перегородку. Я видел трещину в кирпиче. Из трещины сыпался и улетал вниз сухой цемент. Совсем близко мой балкон, совсем близко… — Бери, черт тебя дери! Громов протягивал мне пистолет рукоятью вперед. Я протянул руку и чуть не упал. Судорожно вцепился в перегородку, царапая ногтями кладку. Сердце колотилось о ребра со страшной силой. — Торможу. Перепрыгивай на ту сторону и тогда уже бери. Я сделал шаг. Внутри все замерло, как перед прыжком в бассейн. Хотелось отпустить руки и нырнуть в пустоту, плюнув на все. Кому нужна такая жизнь? Я спрыгнул на свой балкон, развернулся и деревянными от пережитого страха пальцами взял пистолет. Уронил на пол, поднял. Рифленая рукоятка была теплая. От пистолета пахло чем-то кислым. Порохом? Леша внимательно смотрел на меня. Кровь сочилась у него из уха. Нос — теперь я заметил — был сломан, а на скуле наливался фиолетовым огромный синяк. — Стрелять умеешь? — спросил Лешка. — В тире пару раз бывал, — выдавил я. — И из воздушки по голубям. — Хорошо. Теперь, Кирюха, слушай сюда. Ты хороший мужик. На самом деле хороший парень, хоть и ведешь себя обычно, как последний засранец. Я знаю, что ты стал таким после того, как ушла жена. Но я в тебя верю. Ты ведь поможешь Кольке? Губы у меня дрожали. Я никому не хотел помогать. Я хотел переиграть последние свои поступки, хотел спокойно войти в свою квартиру, пройти, не раздеваясь, на кухню, вытащить из холодильника бутылку и маленькими глотками пить армянский коньяк, не обращая внимания на крики и ругань по соседству. Потом я хотел уснуть. Я хотел, чтобы наутро ко мне постучал милиционер и спросил, держа в руках блокнотик и ручку, не слышал ли я что-то подозрительное вчера вечером. Я бы зевнул и сказал, что не слышал, потому что был мертвецки пьян. А пьян я был, потому что вчера меня уволили. — Поможешь, — решил Леша и исчез. Завозился за стеной. Вместо него на меня смотрел теперь Коля Громов. Кепочка сорвалась с головы робота и полетела вниз; ветер подхватил ее, подбросил к серому небу и отнес за. гаражи в сторону Башни. Левой рукой мальчишка прижимал к груди курицу. Чернильное пятно на ее боку пульсировало часто-часто. Леша Громов сказал из-за стены: — Когда поймешь, что время настало, — бегите. Я попробую остановить последнего, но не факт, что получится. У тебя есть родственники, Полев? Близкие друзья? Укройся у них, сюда не возвращайся. Никогда. Если придется — стреляй. Попадешь им в лапы — не отпустят. Идеальный вариант — беги в другой город. От этого, вернее всего, скоро не останется камня на камне. — Я попробую… — пробормотал я. — Коля… — Громов замялся. — Я люблю тебя. — И я люблю тебя, папа, — пробормотал робот. — Леша… — позвал я. — Что? — Как ты думаешь… то, что с тобой происходит, это не из-за того, что я искажал твои имя и фамилию, прибавляя к ним прилагательные «дурацкий» и «глупый»? — Не тупи, Полев. Прилагательные не могут исказить имя, разве что отглагольные. — Ы… Леша замолчал, а мы с Колей прошли в комнату; здесь было тихо и сумрачно. На стене тикали пластмассовые часы-ходики, а больше не было слышно ни звука. Потом за стеной зашуршало. Лязгнула дверь. Раздались два громких хлопка, и я зажмурился. Потом я открыл глаза и стал смотреть на балкон: ждал, что из-за перегородки появится лицо Леши или человека в сером плаще — неважно. Но ничего не происходило. Потом на перегородку сел голубь. Был он тощий и грязный; к сизым перьям прилипли остатки прелых листьев, и уличная, пропахшая бензином пыль покрывала его шею. Голубь внимательно посмотрел на меня и яростно крикнул, совсем не по-голубиному. Наверное, так кричат ястребы или какие-нибудь другие хищные птицы. Голубь взлетел. Вверх, все выше и выше, навстречу стылому небу. В шкафу я нашел старую спортивную сумку с размашистой синей надписью на боку «Nayke». Спереди же, на кармане, было вышито красными нитками «Adidace». Сумкой я не пользовался, наверное, с института, но сохранилась она хорошо. Единственно, изнутри пропахла луком и водкой; несколько сгнивших луковиц до сих пор валялось на дне как память о последнем походе за город на природу. Если не ошибаюсь, именно тогда Игорек познакомился со своей будущей женой, Наташкой. Нет, неправильно, они уже были вместе. Точно. В тот день они впервые переспали. Занимались любовью за кустами смородины, а я злился на Игоря, на то, что они оставили нас с Машкой, и угрюмо жевал рыбину, запивая ее теплым пивом. Маше та поездка тоже не понравилась. Луковицы я выкинул. Взял фотографию-«березку» и положил на самое дно. Старался не смотреть на фото и суетился не по делу, чего-то стыдясь. Рамочку прикрыл обшитой бархатом папкой с документами, туда же сунул конверт с заначкой. Подумав, кинул в сумку пару соевых консервов и пакетики с суповым концентратом. Книжку. Еще одну. Телефонный справочник. Диски с любимой музыкой. Дорогой (правда, давно сломанный) немецкий будильник. Оставшийся от отца бронзовый портсигар с вензелем «Ж. П.», Жора Полев. Поймал себя на том, что сумка весит уже прилично, и выгрузил будильник, диски и книги. Перекинул ремешок через плечо. Сумка здорово полегчала. Пора уходить. Коля Громов стоял посреди комнаты, не выпуская Лизу из рук. Вот еще проблема. Оставить курицу? Или Колю? Какое из разумных существ важнее? — О чем вы думаете? — спросил Коля тихо. Я не ответил. Он сделал шаг мне навстречу, сунул руку за пазуху и вытащил альбомный лист: — Послушайте, я не знаю, о чем вы думаете. Но, пожалуйста, возьмите рисунок. Я нарисовал его и боюсь теперь потерять. У вас он будет в безопасности, правда? Я взял лист. На нем была изображена птица: перья у нее были кремово-желтые, глаза рубиновые, а краешки крыльев абрикосовые. Птичий клюв занимал пол-листа, а на тело осталось гораздо меньше места. — Жар-голубь, — сказал Коля Громов. — Я нарисовал его отцу. Он ведь так любил голубей. — Он любил их есть, — сказал я строго, чтобы у мальчишки не осталось иллюзий на этот счет, — в армянской шашлычной через дорогу или просто дома. В армянской шашлычной он ел их чаще, потому что там голубя можно выбрать самому, еще живого. И при тебе ему свернут шею, а потом приготовят шашлык или голубцы, завернутые в виноградные листья. Подадут крюшон в запотевшем стакане. От крюшона будет пахнуть сивухой, но стоит он дорого — название все-таки не самое обычное. Они всегда подают крюшон после голубцов. Почему-то. — Неправда, — возразил, повышая голос, робот. — Вы врете! Отец не такой! — Дети не должны перечить взрослым. — Я не ребенок. Я робот. — Не стесняешься так говорить? — Люди стесняются цвета своей кожи. Языка, на котором разговаривают. Разреза глаз. Мне все равно. — Ага! Не такой ты ребенок, каким стараешься казаться. — Я робот. «Надо его выкинуть, — подумал я. — Слишком здраво и свободно мыслит». Я не успел как следует обдумать эту крайне привлекательную мысль, потому что в прихожей зазвонил телефон. Звенел он тихо, с натугой, словно обижался за то, что в последнее время я обращался с ним не очень бережно. Брать трубку не хотелось, да и не надо было, но я плохо соображал после приключения в громовской квартире, поэтому послушно потопал в прихожую. Схватил трубку и поднес к уху, а листок с жар-голубем свернул пополам и спрятал под джинсовый ремешок. — Алло? — Кирилл? — Да… Анастасия Петровна. — Звонила Машина мама. Наверное, хочет еще раз намекнуть, чтобы я не мешал Машиному грядущему благополучию. — Кирилка… Боже мой… тут такое случилось… кто бы мог подумать… Витенька вернулся… избитый, в крови весь, в синяках и шишках… — Что за Витенька? — Жених Машин! — со злостью ответила Анастасия Петровна, а потом снова вернулась к стенаниям: — Похитили Машку! Какие-то злодеи на желтой «волге»! Кир, Киренька, зайчик… что ты знаешь об этом, ирод? Ты все подстроил? Зачем ты звонил нам после Нового года? Зачем спрашивал про похищение, гаденыш?.. Я аккуратно положил трубку на место. Еще день назад звонок вызвал бы во мне бурю чувств. А теперь — пусто. Маша пропала по-настоящему. И что? А ничего. В дверь позвонили. На этот раз я испугался. Затравленно посмотрел по сторонам, с глупой надеждой глянул на кипы макулатуры в прихожей. Будто за ними можно спрятаться. Мелькнула мысль переждать звонок. — Уходите, — прошептал я, упершись лбом в стену. — Пожалуйста. Дайте мне сбежать. Я обещаю, что больше никогда не приду сюда. Все равно тут мне не жить. Так что, пожалуйста, свалите к чертовой бабушке. В дверь позвонили громче, несколько раз подряд нажали на кнопку, будто не сомневались, что подойду. И я подошел. Лишенный надежды, раздавленный, ожидая немедленного выстрела в сердце, я пошел открывать эту проклятую дверь. На пороге стояла соседка тетя Дина в обычном своем запорошенном мукой халате. Она жалась боком к двери в свою квартиру, готовая в любой момент пуститься наутек. Лицо ее раскраснелось; от тети Дины приятно пахло сдобой. Как обычно, в общем. — Кирилка… ты слышал? — Что? Она стрельнула взглядом в сторону громовской квартиры: — Кто-то палил из пистолета. Точно из пистолета. Я бывала на полигоне у старшенького, слышала, как из пистолета палят. У Лешки это было, точно тебе говорю! Я посмотрел туда. Железная дверь была приоткрыта и поскрипывала. Больше оттуда не доносилось ни звука. — Слышал? — Нет, не слышал. Тетя Дина посмотрела на меня с подозрением: — Как это не слышал? На весь подъезд бахало! Два раза бахало, между прочим! И чего это с тобой? Сумка, куртка? В поход собрался? — Теть Дин, — возмутился я, — если вы что-то услышали, почему не позвонили в милицию? Она всплеснула руками: — Так позвонила ведь, Кириллушка! Позвонила! Долго трубку не брали, ироды, а потом взяли и сказали, что на вызовы не выезжают пока, потому что в городе… как его… крызис. А я тут пирожки пекла с котятами молочными, внучат в гости звать собиралась… — Крызис, значит, — пробормотал я. — Крызис, — подтвердила тетя Дина. — А мои мужики в отъезде. И некому проверить, что там у Громова творится. Может, спьяну мебель побил? Или мальчонку своего ремешком порет, а его задница и звучит на выстрелы похоже: железный ить он. Посмотришь, что там, Кирилка? — Хорошо, тетя Дина, — сказал я. — Сейчас же посмотрю, только что-нибудь тяжелое дома возьму, скалку или сковороду, и пойду. А вы пока в квартире спрячьтесь и наружу не выглядывайте. Я проверю,, что там пьяница и дебошир Громов учудил. — Хорошо, хорошо! Я в глазок буду следить! — А вдруг там действительно бандиты, и они палить начнут? Дверь у вас хлипкая, насквозь легко прострелят. — Думаешь?! — Тетя Дина всплеснула руками и выпучила глаза. — Ыгы. Тетя Дина заметно побледнела и, бормоча под нос слова из молитвы, скрылась в квартире, крепко хлопнув дверью на прощание. Я больше не медлил. Схватил Колю за руку и потащил за собой. Приказал ему спуститься на пролет ниже, а сам крепко запер свою дверь и ногой прихлопнул громовскую. Оглядываясь на глазок теть Дины — смотрит или нет? — стал спускаться вниз и почти сразу столкнулся нос к носу с порнозвездой Наташей. Наташа выглядела грустной и сонной. Под глазами у нее лежали темные круги, а лицо казалось серым от недосыпа; немытые волосы были всклочены и неровными прядями облепили лицо. На Наташе было черное шерстяное пальто с огромными перламутровыми пуговицами, теплые чулки и кожаные полусапожки. На плече болталась сумочка-плетенка, похожая на Иринкину. Сумочка была застегнута до середины. Из открытой половины застенчиво выглядывал кончик резинового фаллоимитатора. При каждом Наташином движении он мотался из стороны в сторону, чем изрядно напоминал змею. От Наташки разило алкоголем. Ее пошатывало. Коля, хоть и не чувствовал запаха перегара, отодвинулся от Наташи на пару шагов. — Сс-п-пала, — заплетающимся голосом призналась Наташка. — Поняла, что у тебя проблемы, и проснулась. Идем. — Куда? — с подозрением спросил я. — К директору. Он… б-б… б-б-е… в-вызывает. Что-то происходит, очень плохое. Надо действовать. Я взял за руку Колю и провел его мимо Наташки. Сказал ей строго: — Тебе, подруга, выспаться надо. Наташа обеими руками схватила меня за ремешок сумки да так и повисла: — Стой! Я пьяная, но это не значит… ничего это не значит! И вообще, из-за тебя я напилась! Ты виноват! Под-д-длец! — У тебя искусственный член из сумки торчит. Она посмотрела на сумку, глупо хихикнула и стала запихивать резиновое изделие в сумочку. Я поспешил вниз. Коля шагал за мной быстро, но при этом грохотал своими ботинками на весь подъезд. Казалось, что по ступенькам катятся булыжники. Лиза подпрыгивала у него в руках и недовольно кудахтала. Я шепнул мальчишке: — Тебе подзаряжаться не надо? Коля помотал головой: — Папа заряжает меня каждое утро и вечер. Надолго. — Сто-о-ой! По ступеням загрохотали еще чьи-то шаги. То есть не чьи-то, конечно, а пьяной Наташи. Она догнала меня у третьего этажа, схватила за плечи и крикнула в ухо: — Стоять! — Ладно, стою, — вздохнул я. — Хочешь отвести меня к своему директору? Веди. Все равно мне некуда идти. Только, боюсь, ты многое проспала, Наташа. В городе военное положение. Террористы, революционная молодежь, мясные банды. Думаешь, будет легко пройти по улицам незамеченными? — Н-не волнуйся, — выдохнула Наташа. Одной рукой она держала меня за плечо, а другой продолжала заталкивать в сумку резиновый фаллос. — Нас не заметят. — Умеешь делаться невидимкой? Наташа помотала головой. Сказала, тяжело дыша, руками и лбом упершись мне в спину: — Доверься мне. Если меня не стошнит прямо сейчас, все будет в порядке. — Веселенькая перспектива, — пробормотал я. — Ладно, веди. На улице было холодно и промозгло. Холодный дождь колотил по асфальту с особенной яростью. Дома вокруг выглядели невзрачно и в наступающих сумерках казались серыми каменными глыбами — ни в одном из них не горел свет. Наверное, что-то случилось на электростанции. Народу на улице не было. Зато вдали, у Ледяной Башни, что-то вспыхивало и гремело. Я подумал, что это гроза. Потом сообразил, что в январе гроз не бывает. У подъезда стояла серая иномарка, за рулем которой сидел человек в сером плаще — из этих, «роботских». Приглядевшись, я понял, что человек сидит, уткнувшись лицом в руль, а руки его безвольно повисли. Еще я заметил в ветровом стекле иномарки дыру шириной в палец, от которой лучами расходились трещины. Рядом стояла еще одна машина, «волга». Желтая, с тонированными стеклами. Она была изрядно потрепана, вся в пыли и царапинах, сквозь которые проглядывал тусклый серый металл. Рядом с машиной стоял низенький мужичок в джинсах и курточке из искусственной кожи. Он нервно курил, держа сигарету в левой руке. Правую руку не вытаскивал из-за пазухи. Голова мужичка была повязана линялой, промокшей банданой, на которой было написано «желтые». Я заслонил спиной Колю и Наташу. Коля послушно замер, а Наташа судорожно хватала меня за плечи и тихонько всхлипывала, хрипела и отплевывалась. Воняло от нее тошнотворно. Я не хотел смотреть, чем она там занята. Увидев меня, Прокуроров (это оказался он) выкинул сигарету и радостно закричал: — Здорово, приятель Полев, сколько лет, сколько зим! — Привет, Прокуроров, — кивнул я. — Недавно виделись. — А я к тебе в гости приехал, — кривляясь, сказал он. — Случайно проезжал мимо, дай, думаю, навещу старого друга Полева! — Очень рад тебя видеть, дружище Прокуроров, — кивнул я. — Только, боюсь, нормально поболтать не удастся. Я тут знакомую провожаю в больницу, плохо ей что-то. Наверное, погода влияет или магнитные бури. — Так давай подвезу! — крикнул он, стараясь перекричать ветер и дождь. — И не переживай, ни копейки с тебя не возьму! Друзья должны помогать друг другу в беде! — Спасибо, дружище Прокуроров, но не получится. Друзья не должны подставлять друг друга, какая бы беда ни приключилась, а моей подружке слишком плохо. Боюсь, испортит она обивку в твоей прекрасной машине. — Мой дорогой друг Кирилл! Ты так добр! Но не переживай! Я собственноручно вымою обивку, и сделаю это с немалым удовольствием! К тому же, раз ты так переживаешь за обивку, оставь подружку здесь, а сам поезжай со мной. Развеемся, посмотрим на город. Такой момент раз в жизни случается! Р-революция, мать ее! Я помотал головой: — Не сейчас, дружище Прокуроров. Он вытащил из-за пазухи пистолет и направил ствол на меня: — Все-таки сейчас, любезный мой друг Полев! Все-таки сейчас! Оставляй свою шлюшку здесь, а сам лезь в машину. С другой стороны «волги» одновременно хлопнули дверцы и показались два моих старых знакомца: милиционер-украинец, одетый не по форме, и Семен Панин собственной персоной. Панин мерзко ухмылялся. Лицо у него было все в синяках, а полщеки закрывал пожелтевший пластырь. Неужели это я его так разукрасил? Нет, погодите-ка, он же должен в заложниках у мясной банды быть, если верить словам Леры! Врала? Не знала правды? — Полев, чего-то ты лоханулся, дружище, твою мать! — крикнул мент весело. — Тебе ж предлагали помочь нам узнать об этих, опухольных, а ты чего? А ничего ты, побежал к ихней дивчинке, поклеп на нас возвел. Не стыдно? Панин продолжал улыбаться. Сдал, зараза. — Ты разве не в заложниках должен быть? — крикнул я ему. — Тебе какое дело, падла? — А ну не двигаться! — заорал Прокуроров, увидев, что я бочком, осторожненько пробираюсь к гаражам. — Иди сюда! Или мы тебя подстреленного в машину затолкаем, шефом клянусь! Пистолет лежал у меня в кармане за пазухой. Успею достать или нет? Остались там патроны или нет? Черт возьми, я ведь никогда до этого не стрелял! В тире не считается, там мишени не живые. Голуби тоже — они еда. — Ла-ажись!.. Приказ прозвучал как будто с неба, пришел вместе с дождем и мокрым снегом, и я послушался его, приказа этого, упал на колени и зажал уши руками, а сверху загремело. Сразу же исчез за машиной улыбчивый мент, был — и нет его, а Панин, не разбирая дороги, бросился бежать. Ноги его, обутые в легкие кроссовки, проваливались в лужи по щиколотку, но он не останавливался ни на секунду. Прокуроров почему-то не стрелял. Руки его опустились, и он стоял без движения, прислонившись к машине, что-то беззвучно бормотал и слепо водил перед собой свободной рукой. Наверное, ему внезапно захотелось медитировать. Мимо протопала Наташка. Она двигалась уверенно, словно и не пила. В руках сжимала мой пистолет. Когда успела достать? Я поднялся с колен и сделал шаг. В ботинках хлюпала холодная вода. Попала она и на джинсы и пропитала правую штанину. Но холодно мне не было — было жарко. Я дрожал от адреналина, которого в крови накопилось предостаточно. Шатаясь, я подошел к Прокуророву. Лицо его побелело, и он бормотал, совсем меня не замечая: — Я говорил шефу: «Шеф, вы что? Вы ведь меня знаете, я за вас горой, но убить никого не смогу, не сумею, сил моральных не хватит. А если и смогу, так ведь с ума сойду, крыша сразу съедет и не вернется уже никогда». Я говорил, а шеф головой вертел, маску свою вслед за мной поворачивал и кричал: «Прокуроров, цыплячья твоя душонка, я, когда тебя к нам принимал, что говорил? Что я тебе говорил, сучье вымя? У тебя теперь один бог и царь — и это я, Прокуроров! Я скажу, прыгай в огонь, Прокуроров, и ты прыгнешь, я закажу убить кого-нибудь, и ты сделаешь это с удовольствием, а если надо — и с особым цинизмом; я прикажу тебе: стань на колени, Прокуроров, и сделай мне… За машиной Наташка била милиционера, и его голова шлепалась в воду; мент стонал и булькал горлом. Я забрал пистолет у Прокуророва и пошел посмотреть, в чем дело. Милиционер лежал на спине на мокром асфальте головой в луже. На правом боку его полосатого свитера, с вышитым красной ниткой вензелем «3. Ф.», выделялось темное пятно и дырка с лохматыми краями. Дождь усилился, вода щедро поливала его одежду, лицо и курчавые волосы. Рядом с милиционером сидела на корточках Наташа. Лицо ее раскраснелось, а глаза стали как у бешеной. Своим фаллоимитатором она хлестала милиционера по лицу так сильно, что голова его дергалась из стороны в сторону, как у тряпичной куклы. — На, сволочь, получи! Нравится? Нравится тебе? — Наташа… — позвал я. — Нравится?! Дебилы… какие же вы дебилы… впервые выдался шанс что-то изменить, исправить человечество, помочь ему, а им все равно… им лишь бы власть взять… лишь бы все испоганить… любовь к женщине превратить в секс, а любовь к матери в эдипов комплекс! — Наташа! — Наверное, хорошо, что я ничего не вижу, — сказал Коля. Я обернулся. Робот стоял сзади и, склонив голову вбок, прислушивался к Наташиным словам. Бедная Лиза в его руках совсем промокла, нахохлилась, но выглядела все равно жалко, будто ощипанная. Она открывала и закрывала клюв и ловила им дождевые капли. — Наташа!! — Я схватил ее под локоть и рывком поднял; на асфальт с глухим стуком упал пистолет. Фаллоимитатор она удержала. Взгляд у Наташи был как у затравленного волка. Казалось, еще миг, и она кинется на меня, чтобы отхлестать своей резиновой штуковиной до полусмерти. — Надо вызвать «скорую», — пробормотал я и сделал шаг назад, опасаясь Наташиной реакции. — Парень умрет… — Пускай умирает! — Наташа!!! Она склонила голову и часто задышала, высунув кончик языка, как собака. — Прости… тошнит. — У тебя есть сотовый? — Не поможет, — прошептала Наташа. — «Скорая», пожарные и милиция не выезжают на вызовы. Кроме того, этот ублюдок работает в милиции. Ты все еще хочешь его спасти? — Откуда ты знаешь, что он работает в милиции? Может, он переодевался тогда, втерся ментам в доверие, то-се… — Я умолк на полуслове. Наташа не могла его видеть. — Потому что этот ублюдок — мой бывший любовник, Зинченко Федор. Этот ублюдок бросил меня!.. Не важно… Из-за него эти уроды на тебя вышли. Он обычный человек, но когда-то помогал скарабейным, нам то-есть. Теперь он «желтый». Теперь эта маленькая сволочь помогает «желтым», потому что Желтый Директор нашел его и сказал: «Ты будешь работать на меня. Будешь шпионить за скарабейными…» Так было… я знаю… Она подняла лицо к небу и шептала, глотая пресные капли и размазывая грязь по лицу. — «Желтые» похитили мою бывшую жену, Машу, — пробормотал я. — Тогда нам тем более надо спешить, чтобы повидать директоров. Но сначала стоит избавиться от толстяка… Она наклонилась и подхватила с асфальта пистолет. Сделала шаг мне навстречу, но я не сдвинулся с места. Наташа уперлась взглядом в мой подбородок. — Пропусти. — Ты чего, Наташ? — пробормотал я. — Ты… в Прокуророва стрелять собралась? Он же ничего плохого не сделал! Наташа, да ладно тебе… — Пропусти! — настойчиво повторила она. Я сделал было движение, чтобы отойти в сторону, но замер и неожиданно для самого себя поднял пистолет, направил дуло на Наташу. Она подняла свой. С минуту ничего не происходило, все так же шумел дождь, все так же жалко скулил Прокуроров за моей спиной, а наши два пистолета смотрели черными зрачками друг на друга, и я думал, что получится, если мы выстрелим одновременно и пули врежутся точно друг в дружку. — И долго будем так стоять? — поинтересовалась Наташа. — Может, пропустишь все-таки? — Нет. — Послушай, Кирилл, — терпеливо объяснила она. — Толстяк нас сдаст. Его шеф Желтый Директор для него царь и бог. Сам знаешь. Хватит того, что Панин сбежал. Подумай своей головешкой, Полев! Толстяка необходимо пристрелить. Иначе — никак. — Прокуроров ничего плохого не сделал. Мы заберем его с собой. — Куда мы его заберем? — заорала она, тряся пистолетом. — На черта он нам сдался?! — Я не дам тебе убить его. Наташа вдруг осклабилась, глаза ее сверкнули яростно и в то же время с удовлетворением: — Знаешь, Полев, а ведь я пристрелю тебя с а-а-аг-ромным удовольствием. Честное слово. За все то, что ты думал обо мне, козел. За все те дни и ночи, когда ты там, этажом выше, ненавидел меня просто за то, что я такая, какая есть. За все те дни и ночи, когда ты жрал свой коньяк и представлял, весь из себя благородный, как выведешь меня на путь истинный и сделаешь из меня человека. Может, ты и онанировал при этом, не знаю. — Наташа… — Думаешь, мне сложно? Бах, и твои мозги стекают с поребрика. Все очень просто, Полев. Плюнуть на приказ директоров. Проблем потом не оберешься, конечно. Зато пять минут счастья. Пять минут свободы. Оно того стоит, верно? Я пытался следить за ее глазами, за ее рукой, за белыми от напряжения пальцами, но вода стекала с моих волос, заливала глаза и мешала видеть; и иногда мне казалось, что Наташа вот-вот спустит курок, а иногда, что она плачет и на самом деле хочет, чтобы выстрелил я. — Наташенька, послушай. Давай на время забудем о наших… разногласиях. Давай просто уедем. Разберемся потом, если захочешь. — Уедем за горизонт? Будем ехать не останавливаясь? А потом врежемся в небесный свод, пробьем его с легкостью насквозь, потому что он из цветной оберточной бумаги, и выясним, что на той стороне? — Она захихикала. — Полев, твои чувства похожи на эту самую оберточную бумагу. Посмотришь — красиво, а возьмешь в пальцы — рвутся они, чувства твои, Полев, расползаются розовыми соплями и стекают в грязь… — Наташа, ты пьяна. — Наташа!! — Голос слился с громом, с неожиданной болью в плече и дождем, который был вокруг меня и во мне. Я моргнул и ничего не увидел. Потом моргнул еще раз и увидел дождь. Сознание проваливалось во тьму, а потом неохотно возвращалось обратно. Я лежал в луже, смотрел на серое небо, и грязная вода была вокруг меня и во мне. Мне помогли подняться, и я, кажется, вскрикнул от острой боли в боку. — Спокойно… тише-тише… — Чей голос? Я не знаю его. Не знаю! — Прости, прости, прости… — Наташа? — Засыпай. Спи. Перед глазами дождь и размытый черный силуэт. Мысли не связаны друг с другом. Кажется, я уронил пистолет. Как там робот? Искусственный интеллект хочет захватить власть над миром. Город в опасности. Мясные банды — это те же «желтые». Как я раньше не понял? — Прости, прости, прости… — Спи! От голоса пахнет марихуаной. Дорогим табаком. Жевательной резинкой «Стирол». Я знаю, голос не может пахнуть. Но этот — пахнет. Я закрываю глаза. Машу похитили. Сумка с фотографией-«березкой» лежит у подъезда, я забыл подобрать ее. Иринка осталась там, у Ледяной Башни. Она не ушла. Она до сих пор там. Бах, и мои мозги стекают с бордюра. Бах, и мозги соседа по общажной комнате Эдика стекают на асфальт. Я закрываю глаза. И засыпаю. Сплетение пятое ПРОВЕРКА НА ВШИВОСТЬ Расстреливать во время революции некрасиво. Вешать — другое дело.      Националист с экономического Я проснулся оттого, что мне было неудобно. Я долго ворочался, пытаясь сообразить, в чем дело. Понял, что сплю сидя и что голова моя лежит у кого-то на коленях. Было холодно и жестко, поблизости шумел мотор. Потом до меня дошло, что шумит он совсем уж поблизости и что я еду в машине. Я открыл глаза и поднял голову с колен. Колени, как оказалось, принадлежали Наташе. Она сидела неподвижно, прямая как стрела, и смотрела вперед. Лицо ее побледнело, а губы казались синими и дрожали. В окно крупными каплями стучал дождь. Впереди сидели робот Коля и незнакомый мне мужчина-водитель. Макушку мужчины «украшала» плешь, которую обрамляли седые волосы, кожа у него была дряблая, в родинках и родимых пятнах, а возле уха вздымался желвак. От мужчины, наверное, за версту несло травкой. Даже сейчас он вел машину и продолжал курить папиросу, а пепел, поводя головою, стряхивал в приоткрытое окошко. Но от дыма это не спасало, и я закашлялся. — Очнулся, корешок? — поинтересовался водитель; в зеркальце заднего вида мелькнули его глаза, карие и невзрачные. Брови у него были седые, пушистые, они нависали над глазами, как заросли камыша. Голос мужчины показался мне знакомым. Кажется, именно он уговаривал меня уснуть совсем недавно. Пять минут назад. Или час назад? Сутки? — Есть такое дело, — пробормотал я. — Вы кто? Что случилось? Где я? Выпустите! — Тише-тише, корефанчик… — шепнул водитель сквозь стиснутые зубы и выпустил струю горького дыма в потолок. — Что случилось? Кто вы? — Эта чертовка, — кивок на Наташу, — плечо тебе прострелила, корешок. Напилась, дуреха, и стала палить. Правильно я говорю, цыпа? Крови захотела, котенок? — Пошел ты! — Она отвернулась к окну. — Плечо? — пробормотал я, нащупывая в куртке дыру с оплавленными краями. Полез за пазуху, нашел еще одну дыру — в рубашке. А вот в плече никакой дыры не обнаружилось, и кожа там была гладкая, и нигде не болело. — Плечо, плечо, — кивнул водитель, сильно затягиваясь. — Час с ним возился, кучу времени потерял. Тебе, корефанчик, еще повезло, что директорат меня вовремя послал. Они-то надеялись на Наташку, на нашу маленькую цыпочку, а цыпа ожиданий не оправдала, в самый ответственный момент нажралась, как хрюшка, и выстрелила в клиента. С нее штаны надо сдернуть и белоснежную попку крапивой исхлестать, чтоб думала в следующий раз. Да, Наташа? — Если бы ты не забрал пистолет, я бы тебя самого пристрелила, — буркнула она. — Ах какие мы грозные цыпочки, — сказал водитель, выворачивая руль. — Ох какие мы гордые, стаю пираний тебе в задницу! Я глянул в окно. Мы, обгоняя ветер, мчались по главному шоссе, а затем сбавили скорость и свернули на старую грунтовую дорогу, у обочины которой росли высокие сосны, а вдалеке над брошенным вспаханным полем поднимался то ли пар, то ли туман. Дождь закончился, но воздух был влажным и душным, хотя с полей и несло холодом. — По магистрали нам не проехать, — пропел водитель, — по магистрали нам не пройти. Там военных полно, и настроены они решительно. Говорят, из Мелерова две роты пригнали и из Бушковичей рота на подходе. Части все элитные, контрактники, а не призывники зеленые. Слыхал, корешок? Мэрию вчера студенты и мясные бандиты взяли, кучу народа перевешали и постреляли, хотя мэр, говорят, успел сбежать. Ловко Желтый Директор действует, ничего не скажешь. — При чем тут Желтый Директор? — разозлился я. — Что у меня с плечом? — Как что, корефанчик? Здоровое у тебя плечо, все ништяк, мать его за ляжку. — Но как? — Дык я и вылечил, — усмехнулся водитель. — Способность у меня такая — лечить. Мамой клянусь, не вру! Левой рукой он спустил воротничок книзу, и я увидел краешек скарабея. Скарабей болтался на теле, как бородавка, и, кажется, тускло светился в темноте. — Погоди… это был ты? В Левобережье? — Так точно, гражданин Полев! Запарили вы меня тогда, ребята, своими разъездами туда и обратно совсем достали. Хотя я вас понимаю, конечно. Я, например, с самого детства о приключениях мечтал, да и по старости иногда такая охота отправиться в путь-дорогу возьмет, что хоть волком вой. Мечтается, бывает, захватить хлеба краюху да косячок забитый и натворить что-нибудь… этакое, уехать куда глаза глядят. Тебе тоже дома не сиделось, корешок? — Типа того. В общем… спасибо, что вылечили, господин… э-э… — Называй Джа, Раста, дядя Нарк — не ошибешься. Настоящее имя я не помню, да и незачем оно тебе. А так как наркоман я заядлый и незалеченный и к тому же сдохну скоро от рака легких — вот незадача, всех могу вылечить, а себя нет! — то самое оно будет звать меня именно Джа. Или дядя Нарк. Вот мы, кстати, и приехали, корешок. Машина проехала мимо чащи и свернула в деревеньку. Может быть, здесь был когда-то колхоз. Друг к другу жались бревенчатые дома с черными провалами окон и покосившимися заборами, а вдалеке угадывались очертания двухэтажного кирпичного дома. Большая часть крыши его обвалилась. На фасаде, прикрепленные к арматуре, висели метровые буквы красного цвета, некоторых не хватало, а оставшиеся сливались в слово «ДКУРЫ». — Дом куры, — сказал Джа приглушено и толкнул роботенка в бок. — Ну? — Что «ну»? — буркнул Коля. — Ты взрослым не перечь! — строго сказал Раста и добавил: — Символично, разве нет? Дом куры и ты тож с курицей! — Он захохотал. — Не лезь к мальчишке, — прошептала с ненавистью Наташа. — О, и цыпа тож на месте, — грустно вздохнул Раста, потушил фары и посигналил. Тот же час в окошке домика напротив зажегся тусклый огонек. Джа затянулся и сказал с ехидцей: — Ну что, Наташка, задницу тебе сейчас надерут, по полной программе вставят. Не завидую тебе, цыпа. Готова? — Пошел ты!.. — чуть не плача, ответила она. — Ладно. Вперед, друзья-товарищи, — сказал Раста. — И дружка своего из багажника заберите. Боюсь, как бы не задохнулся, у меня там рыба не первой свежести хранится, все выкинуть забывал, а сейчас и не буду — она, рыбка-то, как память о моей последней рыбалке… — Он замолчал и закашлялся. Наташка вышла немедленно и, не оборачиваясь, пошлепала по грязи к домику. Коля Громов тоже вышел и замер. Его курточка была изрядно испачкана куриным пометом. Лиза сидела на руках тихо и, кажется, дремала. Раста поцокал языком, глядя Наташке вслед: — Шлюха, а гордая. Ладно, бывай, корешок. Может, как-нибудь свидимся. — Он протянул мне мозолистую морщинистую руку, и я осторожно пожал ее: — Вы правда меня вылечили? — Ага, — буркнул он. — Но как это у вас получилось? — Ну как, как… не знаю как. Руку приложил — и порядок. Не сразу, конечно, зажило. Час пришлось ждать, не отрывая руки, ежа тебе в рыло. — Но… — …как? Слушай, корешок, я человек необразованный, образования институтского не имею, но другие, которые в деле шарят, кой-чего мне нашептали. Может, знаешь, у нас тут, еще в Союзе, опыты проводились. Брали, к примеру, голову старой собаки и пришивали ее к телу молодой, живой и здоровой. Голова старой молодела. Вот и у меня что-то такое, корешок. Кладу руку на твою рану — и рука моя вливается в твое тело. И отдаю тебе таким макаром свою способность ненадолго: ре… регенерация, вот как эта способность называется. Больше ничего не знаю, ты уж извини, оно само собой получается. Потом, когда вижу, что рана затянулась, руку убираю — и порядок. А теперь дуй за Наташкой, корешок, а то и тебе задницу надерут, етить ее направо. Директора у нас строгие. Я развернулся и пошел к дому, а он хрипло засмеялся мне вслед и крикнул: — Знаешь, что главное в жизни, корешок? — Любовь? — предположил я, наморщив лоб, потому что мне показалось вдруг очень важным ответить на этот вопрос верно. — Благородство? Самопожертвование? — Приключения, корешок! Приключения! Когда, миновав захламленную переднюю, мы с Колей и Прокуроровым ввалились в необжитую комнату, которую освещала единственная тусклая лампочка под потолком, то немало удивились. В комнате стояли мужчины в серых плащах и с желтыми банданами на головах, а в руках они держали автоматы. Впереди всех стоял Панин и мерзко скалился. Наташа стояла у окна и курила, а в ее спину упирался ствол. — Вот… — сказал я и замолчал. — Семка! — закричал Прокуроров, выбираясь из-за моей спины, прячась за спины автоматчиков: — Братишка, ты спас меня! Он полез к Панину обниматься, но тот остановил его движением руки, схватил за плечо и толкнул к автоматчикам. Внимательно осмотрел нас, задержал взгляд на Наташке, перед которой на подоконнике стояла зажженная свеча. — Так, — сказал Панин. — Полев, иди за мной. — Наташке: — Ты — тоже за мной. Ребенок чей? — Мой… — пробормотал я. — Куда директоров дели, гады? — На заднем дворе они, землю целуют. — Жалко пацаненка, — пробормотал кто-то из автоматчиков. — Сам знаю! — рявкнул Панин. — Мы что — звери? Мы боремся за лучший мир. Лучший мир достанется детям. Полев, хватай ребенка — и вперед. Сигарета в Наташиных пальцах переломилась пополам. Она этого, кажется, не заметила. Парень с автоматом подошел к ней и схватил за руку, потянул за собой. Наташа сопротивлялась, выдергивала руку, но вяло. Меня подтолкнули стволом в спину. Я схватил Колю за руку и послушно вышел из комнаты в темный коридор. Осколки разбитого стекла скрипели под ногами, я смотрел, не отрываясь, в пол. Наташа прошептала сзади: — Вот суки… Коля шепнул: — Мы не туда пришли? А я ответил: — Не туда и не в то время. Первым, кого мы увидели, выйдя из дома, оказался дядя Нарк. Он махал нам рукой и улыбался, стоя у своей легковушки. — Иуда! — крикнула, плача, Наташа. — Что ты натворил? — Расслабься, Наташенька, расслабься, милая моя цыпочка! Мне все равно осталось жить два или три месяца! — Гад! — Умру я скоро, котенок! Все равно ведь умру! — Подонок! Я убью тебя! — Необязательно это делать, милая! Мне все равно мало осталось! — Зараза! Ты все подстроил специально, потому что тебе мало осталось! — Расслабься, Наташенька, цыпонька! Главное знаешь что? Приключения! Он вытянул из-за уха папиросу и сунул ее в рот. Подмигнул мне на прощание. Подталкивая автоматами, нас впихнули в салон старенькой «газели». Салон был отгорожен от водителя кусками покрашенной в черный цвет фанеры, створки задней двери оказались заварены. Основную дверь автоматчик закрыл снаружи на самодельный висячий замок. Стало совсем темно, потому что окна в «газели» были закрашены аспидно-черной краской. Кресел не нашлось, только пустые деревянные ящики. Пахло картошкой и луком. — Ну надо же! — бесновалась Наташа. — Гад! Предатель! Я уселся на ящик, а Коля устроился рядом. Наташа опустилась прямо на пол и там тихонько шуршала картофелиной, перекатывая ее с места на место. Наташу звук перекатываемой картофелины, может, и успокаивал, а меня — раздражал. Совсем скоро двигатель завелся, и мы поехали. Минут десять в полном молчании тряслись на ухабах, а потом вырулили на ровную дорогу. Я спросил Наташу: — Слушай… что происходит? Почему Джа предал нас? Она молчала. — Наташа, не молчи, пожалуйста. Ты обещала, что я получу ответы, но, мать твою, я до сих пор ничего не понимаю! — Пошел ты… — прошептала она и замолчала. — Сама пошла! — Вот и отлично. По магистрали мы ехали минут десять, а потом резко затормозили. Я с трудом удержался на ненадежном своем сиденье. Стояли долго. Снаружи матерились Панин и его люди. Панин отдавал приказы. Потом вдалеке затарахтел автомат, и кто-то истошно заорал. Полыхнуло — «газель» на миг осветил яркий свет, она качнулась и замерла. Кто-то кричал: «Солдаты идут! Солдаты!» — а потом раздался пистолетный выстрел, и этот кто-то умолк. Автомат тарахтел, но теперь далеко. Мы снова тронулись. Я поймал себя на том, что непроизвольно сдерживаю дыхание, и выдохнул. Меня трясло. — Расскажи сказку, — попросил Коля. Я поерзал задницей, устраиваясь поудобнее на шершавом дереве; взглянул на то место, где сидела Наташа, и вздохнул: — Я не знаю сказок. Мне их никогда не рассказывали. К тому же напротив сидит одна моя знакомая шлюха, которая наверняка не любит сказки… — Пошел ты! — Заткнись! Ты меня подставила! — А не хрен было под мои пули лезть! — Шлюха! — Помоечная крыса! — Пожалуйста! — Коля теребил меня за рукав. — Хм… хорошо, я расскажу тебе сказку. И сказка эта будет про благородного парня, а не про такое недоразумение, как эта маленькая стервозина напротив. Тот, кто мне рассказал сказку, думал, что это быль. Я ему не верил тогда, но сейчас не знаю. Может быть, сказка. А может, правда. Нам будет спокойнее, если представим, что это все-таки сказка, верно? — Не знаю, — помотал головой Коля. Курица, которая слезла с его рук и бродила по салону в поисках крошек и картофельных очисток, замерла, прислушиваясь. — Жили-были два мальчика, два брата. Они могли вырасти очень хорошими мальчиками, но их отец сказал: так не бывает. Взрослые жестоки не потому, что с ними происходит однажды нечто необычное, нечто такое, отчего они становятся такими. Они жестоки потому, что и дети жестоки тоже. И сказал сыновьям отец: дружба, любовь, взаимовыручка — это для слабаков. Он вывел мальчишек в чистое поле, дал им в руки оружие и сказал: никогда не стреляйте в небо. Потому что пуля вернется, повинуясь силе тяжести, — при этих словах отец хрипло засмеялся, — и стукнет вас по макушке. Никогда не стреляйте в небо — стреляйте в человека. И мальчики выстрелили друг в друга. Домой вернулся отец и тот мальчишка, который не промахнулся. Дома собралось много народа в нарядных костюмах и при галстуках. На всех были белоснежные, хрустящие, накрахмаленные рубашки. Люди поздравляли глупого мальчишку, пожимали его руку, в которую въелся запах оружейной смазки, называли почему-то наследником. Или принцем, не помню. Отец кричал, что мальчишка — настоящий мужчина. Что теперь он всем им покажет! Отец не уточнял, кто такие эти «все», а мальчишка не спрашивал — он вообще ничего не говорил и не спрашивал. Он вспоминал бледное мертвое лицо брата и мечтал поскорее покинуть шумное сборище. Мальчишку тошнило от поздравлений, он думал только о том, почему все-таки не выстрелил в небо? Ведь глупо верить, что пуля вернется и стукнет по макушке. Не бывает такого. Тогда зачем? Мальчик тайком сбежал с вечеринки, поднялся в свою комнату, лег на кровать животом вниз и заплакал в подушку. Он плакал долго, а наутро снял со стены дедушкино духовое ружье и застрелил отца. А потом сбежал. Мальчишка долго скитался по свету. Так долго, что ни в сказке сказать ни пером описать. И много чего приключилось с ним, прежде чем он вырос. Однажды он пришел в город и устроился там на работу. С трудом, но все-таки добыл новые документы. Стал новым человеком, познакомился с самой красивой девушкой на свете. Принцессой. Ее руки добивались заморские принцы и короли из тридевятого королевства. Но она всем отказала, потому что ждала настоящую любовь. Потому что однажды мама вывела ее в чистое поле и сказала: «Девушки выходят замуж, потому что боятся остаться одни. Ты — не бойся. Вспомни поле и свободный ветер, протяни руки навстречу чистому синему небу, и ты никогда не будешь одинока». Она сказала девочке: «Девушки выходят замуж без любви, потому что они читали о ней в книгах и смотрели о ней в кино, а в книгах и кино любовь ненастоящая. Девушки ждут любовь, а она не приходит — потому что они ждут ненастоящую любовь. Не верь такой любви. Не ищи ее и не жди». Мальчишка, который успел вырасти, и девушка полюбили друг друга. Они поженились, и у них родился маленький сыночек. Сын рос, а мама и папа все чаще кричали друг на друга, ссорились по пустякам. Наверное, они не подходили друг другу. Быть может, ошиблись в выборе — и то была ненастоящая любовь. Кто знает.. Однажды папа пришел домой пьяный, а на следующее утро проснулся, и у него уже не было семьи, а в небо один за одним с крыш и балконов срывались голуби… их было много-много, тысяча или даже две… — Так много не бывает! — Тсс. Это сказка. В сказках бывает и три тысячи голубей. Папа проснулся рано утром и заплакал. Как тогда, когда убил брата. Он выбежал из дома и долго-долго бежал без оглядки. За время скитаний по стране он научился прятаться и готовить из голубей прекрасный шашлык. И он бежал в другой город, на остатки сбережений купил там квартиру и устроился на работу. Решил исправиться. Помогал другим, строил больницы для нищих и голубятни для голубей. Умер через сто лет. Мораль такая: исправиться может даже самый отъявленный злодей. — Дурацкая концовка, — помолчав, сказал Коля. Курица, соглашаясь, кивнула. — Почему вдруг? — Неправильная, — объяснил Коля. — И сама сказка не для детей. Детям нельзя рассказывать такие истории. — А это еще почему? — Кошмары будут сниться. Наташка захохотала; картофелина ее отлетела в сторону и закатилась в угол. — Ничего смешного, — буркнул я. — Да ты, мать твою, сказочник, Полев. — Если хочешь знать, во всех сказках есть насилие и кровь, так что моя — вполне добрая. Люди с пеленок приучают своих детей к тяготам взрослой жизни. Я до сих пор помню одну из самых страшных сказок моего детства. Началось в ней все с того, что некая мадемуазель решила собрать гостей на свой день рождения. Гости пришли, пили чай, царила атмосфера веселья и всеобщей любви; вдруг в дом ворвалось многоногое чудовище и утащило виновницу торжества, намереваясь сожрать ее. Трусливые гости помогать несчастной не собирались и прятались по углам. Они знали, что каждый может стать следующим. И только один, самый храбрый, а может быть, самый пьяный гость выхватил саблю и отправился в логово к чудовищу и срубил ему голову. Нет, я понимаю, он спасал девушку, но неужели нельзя было найти другой выход? Попытаться договориться с чудовищем, расписать ему прелести растительной пищи хотя бы. Можно было? Можно. А уж если б не сработало, тогда да, можно рубить. Выбирать меньшее из зол, так сказать. Заметь, я пересказал тебе не самую кровавую из сказок, Наташа. Но она — яркий пример ура-патриотизма и героя нашего времени, который ради юбки (только попрошу без обвинений в сексизме!) рубит головы направо и налево. Наташа, ошарашенная, молчала. Потом выдохнула с восхищением: — Полев, если бы я не знала, я бы подумала, что у тебя есть скарабей и он тебе порядочно крышу сдвинул. — Скарабей, значит, всех изменяет? — спросил я. Она помолчала, а потом сказала: — Вообше-то я с тобой не разговариваю. — Наташа… — Пошел ты, Полев! — И черт с тобой, — разозлился я. — Не напрашивался. Я вам зачем-то был нужен, а не наоборот. — Ты нужен был, потому что у тебя нет скарабея, идиот. Мы хотели узнать, кто или что ты такое. — Слушай, может, хватит обзываться? — Пошел ты! — Сама пошла! — Сейчас ты у меня получишь!.. Наташа запустила в меня картофелиной. Я ойкнул, схватившись за лоб. Пошарил рукой по полу, нашел луковицу и запустил в нее. — Ах ты сволочь! — запищала Наташа. — На женщину руку поднял! Все, больше я с тобой не разговариваю! В этот самый момент «газель» затормозила. Мы приехали. Подталкиваемые в спину стволами, мы направились к парадному входу в «Желтый клуб». Вход со времени моего последнего визита не изменился, только швабра и охранник в костюме «Unoratti» исчезли, их заменил хмурого вида молодой человек в гороховом свитере, галифе и берцах. В руках он держал автомат Калашникова. Увидев меня, молодой человек нахмурился и сказал: — Обычные люди исправят то, что натворили в городе эгоистичные придурки вроде вас. — Какие, на хрен, обычные люди? — спросила Наташа, за что получила прикладом в бок. — Студенты, — ответил ей охранник. — И безработные Не зная, что ответить, я кивнул, и нас затолкали в клуб. Охранников в костюмах от «Unoratti» там уже не было, не было и бармена с черной бабочкой. Танцплощадку застелили брезентом и свалили на нее автоматы и пистолеты. Блестящие цветомузыкальные шары сорвали и заменили обычными лампочками, «тигровые» диваны свалили в кучу и придвинули к стене. Между ящиками с боеприпасами сновали вооруженные люди, а у стойки бородатый мужик в зеленом больничном халате наливал во фляжки и пластиковые бутылки водку или спирт из трехлитровых банок. Женщин было мало. По какой-то моде все они обвязали головы банданами. На одних банданах было написано «желтые», на других — «Тинамо — чемпион» или «Пейте пиво „Тафыдофф“. К нам тотчас же подбежал, загребая воздух широкими ладонями, большеголовый, большеносый парень, на поясе которого болталось две кобуры. Вид у него был грозный из-за глубокого шрама, прорезавшего левую бровь, и патронташа, болтающегося на поясе. Я узнал большеголового не сразу: это был тот самый парень, который танцевал в обнимку с бензопилой. Бензопильщик хмуро посмотрел на нас и спросил у Панина: — Откуда мальчишка? Зачем он нам? Я почему-то думал, что Панин наорет на бензопильщика, но он вместо этого жалобно протянул: — Так с ним, с Полевым, был. Не стрелять же мальчонку? — Темнишь ты что-то, Панин, — сурово отвечал бензопильщик. — Наше общее благородное дело под угрозой, а ты детей сюда водишь. Ты смотри, я за тобой наблюдаю! Я наблюдаю за тобой еще с тех времен, как ты в клубе появился; «двойной трип» ты, Панин, тогда уже не умел правильно исполнять, а «дракона» на голове с гнильцой крутил и музыку совсем не чувствовал. Запомни, Панин, хип-рэйв-блюзер познается во время танца, а ты уже тогда хреново познавался. Кстати, Насте на глаза не попадайся. Она тебя без зазрения совести пристрелит, и правильно сделает. Из-за чьей трусости девка овдовела? Он ушел, а Панин прошипел ему вслед: — Будто не рад, что Настя овдовела, ублюдок. Сам же за ней ухлестываешь… Нас повели по лестнице наверх, и я подумал, что ведут на крышу, но мы свернули в коридор, с облезлых стен которого сыпалась штукатурка, и оказались у небольшой комнаты с розовыми обоями. Посреди комнаты стоял продырявленный в нескольких местах кожаный диван и большой телевизор на тумбочке перед ним. Около стены «отдыхали» два автомата Калашникова. В комнате было еще две двери. Одна из них приоткрылась, и я увидел краешек унитаза и чьи-то волосатые ноги в домашних тапочках. Ноги топали по изразцовому полу, а их обладатель восседал на унитазе, спустив штаны, и пел. Напарник «певца», светловолосый жидкоусый толстяк лет двадцати, сидел на диване и смотрел телевизор. Хохотал. Увидев нас, толстяк подскочил и вытянулся в струнку. На нем была военная форма с мокрыми от пота пятнами на подмышках и на бедрах. Панин скривился. — Выглядите как придурок, — сказал он. — Пьете? — Делать больше нечего, — признался толстяк. — Пьем. — Немедленно отставить! — Уже! То есть — есть! Его напарник продолжал петь. Наверное, он был в наушниках. Панин подошел к туалетной двери, захлопнул ее, повернулся к толстяку и прошипел в ярости: Мотин, перед вами три особо опасных преступника и курица. О двух из них я вам уже говорил. Заприте их в отдельной комнате и охраняйте. Ждите дальнейших указаний. Еще раз увижу, что пьете, доложу Директору. Понятно? Так точно! — гаркнул Мотин и выпучил глаза. Наверное, от чрезмерного рвения. Панин открыл вторую дверь. За ней обнаружилась темная комната, чуть больше этой и пустая, с обоями, на которых были нарисованы очень пушистые мишки и зайчики средней пушистости, — Сюда, — кивнул Панин и махнул нам рукой. Наташа и Коля с Лизой послушно потопали в комнату, а меня Панин удержал у самой двери. Захлопнул дверь, зыркнул горящими своими глазищами, стволом подтолкнул к стене. Сказал шепотом, руки расставив в стороны, как тогда, в гараже: — Я тут не совсем чтобы в почете, Полев. Потому что я такой же, как те, с кем они борются. Понимаешь? Да, я предал своих, но не волнуйся, я пробьюсь наверх. Со мной буду считаться в городе, а потом и по всей стране. Когда мы откроем склады, полные мяса, и дадим людям белок. Понял? — Чего ты от меня хочешь? — устало спросил я. — Я хочу, чтобы ты знал правду, — бешено вращая глазами, сказал он. — Хочу, чтоб ты знал: я не из тех, о кого можно вытирать ноги. Я — победитель. Помнишь Лерку? Ублюдочную феминистку Лерочку, которая испоганила мне несколько лет жизни? Дочь твоего бывшего дружка Шутова? Которая, как недавно выяснилось, просила тебя о помощи. Она ведь знала, что папку ее убил я. Но ей было все равно. Все, что она хотела, — отомстить матери, которая изменяла папаше. Представляешь? Я убил ее отца, а она хотела отомстить матери за измену! — Ты убил Шутова? — Да, Полев. Крепко отдубасил, когда он ворвался ко мне в гараж, угрожая своим дурацким пистолетом, а потом закинул в вагон монорельса; думал, там сдохнет, он не сдох. Выжил, с-скотина. Но Желтый Директор мне помог. Да, я предал свой директорат, и за это Желтый Директор послал человека, который вколол твоему Шутову ударную дозу морфия. Так-то, Полев. А эта дура, Лepa, все знала, но все равно помчалась на выручку, когда решила, что меня держат в заложниках. Знал бы ты, Полев, как приятно было отрезать ее хорошенький язык. Ее уши. Да-да, я отрезал у нее каждый раз по одной… — Пошел ты, — сказал я, изготовившись идти с готами руками против пистолета. — Тварь ты больная, понял, Панин? Но ничего, скоро тебя кончат, сволочуга, даже без меня справятся. Тебе часа три осталось жить, плюс-минус час! Он дал мне затрещину, в голове загудело. Во рту стало солоно, потому что я прикусил язык. Зашатался левый верхний резец. Подумалось, что совсем скоро зубов у меня не останется. — Она мертва, Полев. Лера мертва. Эта дура примчалась спасать меня — она не знала, что спасать меня не надо, что со мной все в порядке. И теперь она мертва, и тебе недолго осталось. — Панин толкнул меня в «тюремную» комнату и захлопнул дверь. Примерно через час, когда стены были исследованы на наличие слабины, а Наташа выкурила пятую и последнюю сигарету, ладонью загоняя табачный дым в вентиляционное окошко под потолком, я сказал: — Так. Сверху топали люди и раздавались приказы. Потолок дрожал, и вместе с ним дрожал зеленый абажур. Светлое пятно носилось по комнате и пугало Лизу, которая не слезала с рук мальчишки. — Что «так»? — уныло поинтересовалась Наташа. — Надо что-то придумать, чтобы выбраться отсюда. — У тебя есть идея? — Нет. Пока нет. — Я мерил шагами комнату. — Ты можешь чувствовать эмоции наших охранников? — Могу. Они пьяные. Хотят бабу. Хотят меня, но не думаю, что решатся зайти, потому что слишком боятся Желтого Директора. Директор ведет себя очень жестко и жестоко. Ты или с ним, или против него. Насильников и мародеров вешает не задумываясь. Все. Оставь эту затею, Полев, ничего у нас не получится. — Погоди… — Я говорю, ничего у нас не получится! — крикнула она. — Успокойся, — сказал я со злостью и посмотрел на Колю. Робот сидел не шелохнувшись. Наверное, берег энергию. — Эврика! — прошептал я. — Что? — Работа в отделе порно не прошла даром! — воскликнул я. — Сейчас я подойду к двери и буду громко в нее стучать. Когда они освободят Колю… Коля, ты должен вырубить их и спасти нас! Робот посмотрел на меня, как мне показалось, с усмешкой: — Почему вы решили, Кирилл, что я смогу? — Потому что нам грозит опасность! — ответил я, все более увлекаясь своей идеей. Он помотал головой: — Прямой опасности нет. А даже если будет — я не стану ничего предпринимать. Если один человек убивает другого, это его право. В конце концов, я ребенок. Я подошел к нему и опустился на колени. Коля не видел меня, но безошибочно поворачивал голову вслед за моим лицом. — Коля, помнишь то время, когда ты был болен аутизмом? — Сбой в программе, — кивнул робот. — Не мог выразить мысль. Не мог найти выхода. А все было просто. Перезагрузка. Папа не давал мне перезагрузиться, подзаряжал вовремя. Потому что любил. Вот я и болел. А вы, Кирилл, со свойственной вам безалаберностью не зарядили меня вовремя, и я перезагрузился. — Коля, — произнес я четко, — но ты, ведь помнишь, как это было? — Моя болезнь? Темная-темная дыра. Как нора в волшебную страну у Льюиса Кэрролла, только без дна. Да и без стенок, без ничего, это универсальная дыра, супердыра, дыра сама по себе… — Чокнулся… — прошептала Наташа за спиной. — Послушай, — сказал я ему. — Если ты нам не поможешь, нас засунут в эту самую дыру. — И этот тоже. — Снова Наташа. — Ты заткнешься или нет? — Пошел ты! — Кирилл, вы играете на моих детских чувствах, — сказал робот. — Развели демагогию и надеетесь, что я отвечу «да». — Именно на это и надеюсь. — Я сделаю все, что смогу, — пообещал Коля и перестал хмуриться. — Если увижу, что они задумали действительно плохое. — Отлично! — Я вскочил на ноги. — Теперь, Наташа, твоя роль. Я стучу в дверь, а ты стоишь рядом и нашептываешь, что они думают. — Я не читаю мысли! — Ну образы, эмоции — я имел в виду, что они чувствуют. Понимаешь? Когда кто-нибудь из них приблизится к двери, отойди в сторону. Не делай резких движений. Оставь это мне. — Да неужели?! — Наташа! — простонал я. — Ладно, посмотрим. Если ничего не выйдет, я тебе рожу исцарапаю, понял? — Ладушки. Я еще раз оглядел мизансцену: робот Коля сидит, забившись в угол, Наташа стоит рядышком и дрожит, а люстра качается, потому что сверху кто-то громко топает. Приступим. Я подошел к двери; барабанил в нее и выкрикивал между ударами: — Откройте! Вы должны помочь мальчику! Наш мальчишка — робот! Ему надо зарядиться! Здесь нет розетки! Пожалуйста! Они прикрутили звук и прислушались. — Досада, — шепнула мне на ухо Наташа. — До толстяка доходит. Второй слишком пьян. Хочет войти сюда и перестрелять всех. Вместо этого пьет из бутылки. Кстати, пьяный мужик мечтает только о двух вещах: набить кому-нибудь морду и выпить еще. Я закричал громче: — Не слышите, что ли? Мальчугану плохо! Если он отключится, вам несдобровать! Приказ вашего шефа — с нами все должно быть в порядке! — Заткнись! — крикнул второй, чьи волосатые ноги я видел в туалете. — Еще пьяный мужик мечтает о женщине, — шепнул я Наташе. — Злость. Легкий страх. Женщине? То же самое, что и набить другому морду. Просто женщине морду не набьешь, вот и выкручиваетесь. — Откройте немедленно! Нужна зарядка! — Мысль… не пойму какая… похоть. Они… до них дошло, что мальчишка — робот. Толстяк думает, что он никогда бы не тронул настоящего ребенка. Но робота…Полев, сволочь! — Наташа схватила меня за руку и яростно зашептала в самое ухо: — Я поняла, что ты задумал, я поняла, поняла, слышишь, урод ты, гадина недобитая, я поняла и не дам тебе это сделать! — Тихо… ничего не будет… — шептал я. — Все в полном порядке! Сто тысяч роботов по всей Земле. Нет такого закона, который защищает права роботов, как нет такого закона, который защищал бы права кофеварок или книг. Роботов можно жечь. Избивать. Играть ими в футбол, если у вас сил, конечно, хватит. Заниматься с ними любовью тоже можно. Они вам ничего не скажут и ничего не сделают. Убей своего робота. Плюнь на своего робота. Трахни своего робота. Что чаще всего ищут в сети обычные люди? Что чаще всего набирают в окошечке поисковой системы? Я знаю что: «Детская порнография». — Говоришь, все так плохо? — Толстяк стоял у самой двери и шептал в замочную скважину. — То есть мальчонку зарядить как бы надо, не то помрет, верно? — Похоть. Во втором — тоже похоть, — шептала Наташа, не отпуская мой рукав. — Но они же не «голубые»?! Они обычные гетеросексуальные ребята, которые только что мечтали о женщине… — Эй? — Да-да! — крикнул я. — Зарядите, пожалуйста, мальчишку! — Хорошо. Пускай подойдет к двери. А вы отойдите подальше и учтите: у нас автоматы. Если что — стрелять будем без предупреждения. — Да-да, спасибо большое! Мы отошли к противоположной стене и прислонились к ней; я кивнул Коле. Он улыбнулся в ответ, поставил Лизу на пол, поднялся на ноги и подошел к двери. Замер перед ней, сложив руки по швам, вскинул голову, отчего на шее стала видна трогательная синяя жилка. — Готово! — крикнул я, не отрывая взгляд от жилки. — Открываем… Замок сухо щелкнул, и дверь распахнулась. На пороге стоял толстяк. Рядом с ним качал головой, упираясь ладонями в косяк, второй охранник. Он был тщедушный и нескладный; под носом у него пробивались редкие волоски, а круглое мальчишечье лицо было румяным от алкоголя. Глаза у парня оказались выразительные, цвета небесной лазури; прическа короткая, аккуратная, с косым пробором. От него пахло пивом и дорогим одеколоном. — Иди сюда, малыш, — нежно позвал толстяк. Худой поднял автомат и направил его на нас. Однако и он не сводил глаз с невинной мордашки маленького робота. Коля дернул плечиком и шагнул вперед. Дверь за ними захлопнулась, но голоса было прекрасно слышно, а Наташа шептала мне на ухо, о чем думают охранники. — Давай, где там твоя вилка… ого!., а все остальное хоть как у людей? Давай сюда, в тройник… — Нежность. Стыд. Все-таки Коля очень похож на человека. Похоть. Ужас… не могу… не хочу этого говорить… не должна… тьфу… гадость… — Наташа! — Втыкают вилку в розетку. Садятся на диван. Коля посередине. Они по бокам. Напряжены. Смотрят телевизор. Там показывают что-то яркое. Взрывы, выстрелы. Боевик? — Старинный фильм, ты его, наверное, не видел, дружок. Хотя ты же робот и лет тебе на самом деле, может, гораздо больше, правильно? А, ну да, в те времена роботов еще не выпускали. Зато… да-да, фильм как раз про вас, родных. Видишь ли… как тебя зовут? — Коля. — Так вот, Коля, малыш, про вас снимали фильмы и писали книги еще в те времена, когда вас самих не было. Потому что люди предчувствовали ваше появление и надеялись на него. Фильм — тому пример. Как он называется, Сережка? — «Чертинатор», Мотин, «Чертинатор» он называется! Сколько можно переспрашивать? Затрахал! — Нетерпение. Похоть. Страсть. — Наташа. — Господи, этот голубоглазый придурок просто болен. Если толстяка я еще могу кое-как понять, он хотя бы оправдаться перед самим собой пытается, то этот просто озабоченный. Маньяк. Он уже представляет… ты только подумай, Полев, он представляет, как… — Не знаешь, про что фильм? Я тебе расскажу. В общем, люди изобрели разумных роботов и расплодили их повсеместно. А они, роботы эти, взбунтовались и захватили власть. Да-да, во всем мире. Попутно сожгли мир ядерным огнем. Но люди остались. Они, как крысы, жили и плодились в норах, паразитируя на остатках постъядерного мира, а потом восстали и перебили жестянок. Но те оказались ушлые — направили в прошлое… вот-вот, смотри, он как раз говорит. Сделай погромче, Сереженька! — Хрен тебе, толстяк! — В общем, хороший робот помогает матери парня, который их, роботов, уничтожит. Видишь, он протянул матери руку! — Сережка положил руку Коле на колено. — Наташин шепот. — А-а-а-а… сволочь!.. — Коля сломал Сережке пальцы. Бабахнуло. Посыпалась штукатурка, и мы с Наташей, не раздумывая, упали на пол и закрыли руками затылки. Лежали на полу без движения и продолжали бы лежать еще долго, но тут открылась дверь, и на пороге показался Коля. На плече у робота дымилась дыра; пахло паленой материей и озоном. Из-под ремешка у Коли выглядывал шнур, заканчивающийся штепселем, воткнутым в розетку. — Ты убил их? — спросил я, поднимаясь. — Нет, — отчеканил робот. — Оглушил. Потери среди человеческого населения — ноль. Мотину и его озабоченному дружку Сережке мы связали руки и затащили в туалет; заперли там, подвинув к двери диван. Правая рука Сережки опухла, а под глазом Мотина образовался обширный синяк. Пока мы тащили извращенцев в туалет, Наташа старалась наступить каблучком на руку, на живот или какое другое уязвимое место Сережки, но я не разрешал. Наташа кривилась и с неохотой повиновалась. Сказала со злостью, когда мы утрамбовывали Мотина между унитазом и стеной: — Вот ты считаешь меня шлюхой, но я, по крайней мере, гетеросексуальная шлюха, и это замечательно! — Да-да, — рассеянно кивнул я. Покончив с Мотиным, мы ждали, когда кто-нибудь придет поинтересоваться, почему в комнате стреляли, но никто не приходил. Снаружи было тихо. Иногда что-то хлопало вдалеке, и я подумал, что выстрелы здесь не в диковинку, поэтому на них и не обратили внимания. Коля продолжал заряжаться, сидя на диване. Он дослушивал старинный боевик «Чертинатор» и прижимал к груди Лизу. Плечо его все еще дымилось, но на предложения помочь Коля никак не реагировал. — Ну? — спросила наконец Наташка. — Что дальше, Полев? Я пожал плечами: — Берем оружие и уходим. Ты стреляла когда-нибудь из автомата? Наташа посмотрела на автоматы, что стояли в углу, и отступила на шаг: — Не…нет. Я и из пистолета стреляла всего несколько раз в жизни. — Один из этих разов — в меня? — Да пошел ты! Я подошел к тумбочке, на которой стоял телевизор, наклонился и увидел за стеклянной дверцей два автоматических пистолета и три обоймы к ним. Достал оба, один протянул Наташе. — Запасливые ребята, — пробормотала она. Я на цыпочках подкрался к двери, отворил ее на полпальца и выглянул в коридор. Здесь было тихо. Качалась лампочка на длинном проводе под потолком, бегали быстрые тени по стенам, от которых отслаивались сырые обои. С потолка лохмотьями свисала паутина. Дверь в конце коридора была закрыта. Я высунул голову наружу и посмотрел в другую сторону. И там коридор заканчивался дверью; она оказалась приоткрыта. На ней было выведено мелом: «Желтые рулят». — Что там? — шепотом спросила Наташа, высовываясь вместе с пистолетом наружу; вернее, так: сначала высунулся пистолет, а потом и она — за ним. — Вроде тихо, — ответил я. — Идем? — Как там Коля? Коля сидел в кресле и смотрел фильм. Чертинатор расправлялся с тварями из будущего, которые лезли через вентиляционные шахты в наше время. У Чертинатора был немного усталый, но героический вид, а с солнцезащитных очков стекали капельки крови. — Коля, ты уже зарядился? — осторожно спросила Наташа, бросив быстрый взгляд в мою сторону. — Нам пора идти. Коля долго не отвечал. Его руки изо всех сил сжимали подлокотники, а в черных очках горели голубоватые огоньки, миниатюрные телевизионные экраны. — Погоди… ты же не видишь? — тихо спросила Наташа. — Зато я все слышу, — сказал мальчишка, над плечом которого вился дымок. — Я слышу все, что мне надо, и делаю нужные выводы. — Ты идешь, Коля? — спросил я. — Нет, — ответил он. — Я вспоминаю ту историю, что вы мне рассказали, Кирилл. О бедном мальчике, который пытался изменить если не себя, то хотя бы кого-то другого, который пытался стать настоящим отцом. Я знаю, мальчик погиб, но голуби, которых он ненавидел, и Бог, которого он боялся, остались. И если их нет в небе, быть может, они прячутся под землей? Ведь не может быть такого, чтобы Бога и голубей не осталось. Мы с Лизой спустимся под землю и отыщем их; нам в любом случае нечего делать здесь, наверху. А вы идите. Я же дослушаю кино и то, как умирают в фильме люди, и спущусь под землю. Спущусь под землю. Севка против уток щекотно ум… с… с… В плече его что-то щелкнуло, и в воздухе запахло нагретым пластиком и паленой материей. Наташа схватила меня за руку и, с испугом глядя на Колю, сказала: — Пойдем. — Но я обещал Громову… — Пойдем… ты умеешь чинить роботов? Нет? Так я и думала… идем… Курица Лиза прыгнула на колени мальчишке и устроилась там, взъерошенная и грязная; она глядела на нас черным своим глазом и открывала клюв, будто хотела что-то сказать, но не решалась. Мальчик поднял руку и осторожно погладил Лизиного скарабея; Лиза, довольная, закудахтала. Мальчишка сказал: — Здравствуй, Черная Курица. Совсем скоро мы с тобой станем подземными жителями. Наташа захлопнула дверь. Мы пошли тем же путем, каким и попали, сюда, но совсем скоро свернули не в ту дверь, надеясь срезать, и заблудились. В доме было полно комнат с высокими потолками, узких коридорчиков и дубовых дверей; комнаты были захламлены старыми кроватями, штабелями старых газет и перевернутыми шкафами, в одном из которых Наташа нашла пачку сигарет. Дрожащими пальцами она вытащила сигаретку и прикурила. На ее лице сразу появилась довольная улыбка, а пачка отправилась в карман пальто. Я посмотрел вслед пачке с немой тоской. Очень хотелось курить. Спустя минуту Наташа нашла еще одну пачку, под ковром. Сигареты были дорогие, французские, длинные и узкие, как спички. — Чего это они тут сигаретами разбрасываются? — буркнул я. Третья пачка лежала на люстре. Наташа забралась на стул и достала ее оттуда. Посмотрела на меня со значением. — Чего? — нахмурился я. — Ничего не напоминает? Четвертая пачка выпала нам под ноги из навесного шкафчика, когда мы проходили мимо. — Похоже, это свершившийся факт, — сказала Наташа, подбирая сигареты. — Количества курева на Земле достигло критической массы, и оно сформировало единый сигаретный разум. — Ты с ума сошла, — сказал я, старательно растирая по ковру пятую пачку, кажется, модные в этом году сигареты «Госдума». Вскоре мы вышли на балкон с балюстрадой. Здесь тоже было пусто и темно, под ногами поскрипывали использованные одноразовые шприцы и стекло, бывшее когда-то ампулами; дождь прекратился, а асфальт внизу блестел от огней множества фонариков и костров, сложенных из остатков мебели. Балкон выходил не в тихий закуток, а на центральную улицу. Людей здесь было много, и почти на всех — желтые банданы. Женщины цепляли их на плечи, мужчины — на головы. Люди двигались без особого порядка, собирались группками, слушая ораторов в серых кепках. С обеих сторон дорогу перегородили баррикады, составленные из автомобильных покрышек, перевернутой мебели и белоснежных унитазов. Возле баррикад дежурили парни с автоматами. Из окон домов с противоположной стороны улицы выглядывали парни со снайперскими винтовками. Иногда они высовывались из окон по пояс и что-нибудь кричали своим, вниз. — Эй, я нашел отличное местечко под самым потолком, оттуда всю улицу видать! Но там семья живет, старик со старухой. Они не пускают меня! — Так пристрели! — Кого? — Старика со старухой! — Ты чего? Мы же за людей боремся, за чистоту человеческой расы! — Ну не стреляй! И вообще, я пошел, в Институтском переулке ребята пивной склад берут! — Ах ты сволочь! Без меня! — Ты кого сволочью назвал, сволочь? Пристрелю г-гада! На нас никто не обращал внимания. Наташа курила, дрожащей рукой поднося сигарету ко рту. Я залез ей в карман — Наташа вздрогнула, но промолчала — и вытащил пачку. Сунул сигарету в рот, а потом долго пытался выдавить огонек из зажигалки. Пальцы, покрытые засохшей коркой из грязи и крови, слушались плохо. — Думаешь, город уже полностью их? — спросила Наташа. — Не знаю. Вроде бы Раста говорил что-то о солдатах. — Как он там, интересно? — прошептала Наташа. — Надеюсь, выродок скоро сдохнет. — Сдохнет. Он же сам сказал. — Это-то и обидно! — Тише! Что-то происходит… Народ внизу заволновался. Крепкие парни вытащили на середину улицы странное сооружение: большую деревянную подставку на опорах-столбиках с широкой дверью посередине. Подставку установили на асфальт. Студенты подтащили к ней деревянный столб, на верхушку которого была надета и закреплена болтами широкая планка. Под углом в сорок пять градусов планку и столб соединяли две доски. Что-то мне эта конструкция напоминала. — Виселица, — прошептала Наташа. — А почему не на фонарном столбе? — зачем-то спросил я. — Так красивее. Столб воткнули в дыру в подставке; под опоры полезли ребята с молотками и гаечными ключами. Желтобородый парнишка в пурпурной куртке поставил под виселицей козлы, забрался на них и закрепил на планке толстую веревку с петлей на конце. Дернул ее, удовлетворенно кивнул. Петля болталась точно над дверью в подставке. Пока парни внизу закрепляли столб, на эшафот взобрался бензопильщик. Он нарядился во все желтое, как шеф, а в руках крепко сжимал ярко-оранжевую фуражку. Народ потянулся к виселице; вперед рвалась молоденькая чернявая девчонка в шароварах и желтой штормовке. — Жена Зинченко, — сказала Наташа. — Ы? — Парня, которого я убила. Который был моим любовником. Я почесал затылок: — Забыл, извини. — Я сама забыла. Если убиваешь человека, лучше этого не помнить. На всякий случай. Бензопильщик воздел руки к небу, и люди вокруг притихли, а он закричал: — Ребята! Вы ведь знаете, почему это происходит! Почему мы собрались здесь! — Знаем! — закричали «ребята». Кто-то дал очередь в небо; шальная пуля выбила штукатурку из потолка у нас над головами. Штукатурка рассыпалась веером по нашим плечам. Я протянул руку, чтобы смахнуть ее с Наташиной шеи, но Наташа посмотрела на меня с подозрением, и я убрал руку. — Мы здесь, чтобы избавить город от чернопятенных гнид! Вы ведь знаете это! Знаете?! — Да-а-а!!! — Так ведите же его! Ведите его сюда! Мы перегнулись через перила и увидели двух здоровых мужиков, которые тащили упирающегося парня в черном плаще с черным мешком на голове. Парень вертел головой и, кажется, кричал, но толпа взвыла и заглушила его. В несчастного полетели гнилые помидоры. Было их, правда, совсем немного, штук пять или шесть, и большая часть пролетела мимо. На дорогу выбежала кряжистая тетка в желтой косынке и стала собирать остатки томатов в кулечек. На нее не обращали внимания. Парня с мешком на голове приподняли и толкнули на эшафот. Бензопильщик снял с него черный мешок, и у меня сам собой раскрылся рот. На эшафоте стоял Семен Панин. Толпа радостно взревела. Панин открыл рот, чтобы сказать что-то, но брошенный кем-то помидор помешал ему. Теперь лицо Панина было измазано томатным соком, и он напоминал кровожадного вампира. — Тихо! — гаркнул бензопильщик, и революционеры замолчали. — Дайте слово чернопятенной дряни! Панин кашлял, и во все стороны летели помидорные брызги. Но даже сквозь кашель он пытался кричать: — Люди, вы что?! Что вы делаете? Я же ваш! Свой я, свой! — Вот это мы сейчас проверим! — хорошо поставленным голосом провозгласил бензопильщик и, театрально вскинув руки, достал из-за пазухи финку. Плавно переместился за спину Панину, спустил плащ с его плеч и разрезал воротник свитера до самого пояса. Схватил безвольного Панина за руки и повернул лицом к толпе. У Панина возле левой ключицы чернело знакомое пятно. Панин плакал навзрыд и не пробовал сопротивляться. Народ ликовал. — Не надо! — умолял собравшихся Панин. — Пожалуйста, не надо! — Вот он! — кричал бензопильщик. — К нам затесался шпион! Юркой пиявкой проник он в наше дружное сообщество, попытался обмануть самого Желтого Директора, но не тут-то было! — Повесить его! — закричала девушка в штормовке. — Повесить скотину! — Ты же знал! Ты знал! И он знал! — завизжал Панин, тыкая указательным пальцем в толпу. — Ни к кому я не затесался! Желтый Директор знал! Все вы знали! Зачем?! — Ради чистоты рядов, — сказала Наташа. Панин пытался убежать, дергался, как пойманная рыба, но держали его крепко и потихоньку подталкивали к петле. — Повесить! — крикнул кто-то, и толпа поддержала его: — Па-а-авесить! Па-а-авесить! Панину попытались снова надеть на голову мешок. Но в самый ответственный момент он дернулся, и мешок улетел в толпу. Тогда Панина просто поставили на деревянную дверцу и накинули на шею петлю. Юркий парнишка в синем джинсовом костюме полез под виселицу и вылез с веревкой в руках. Бензопильщик дал ему отмашку, мужики отпустили Панина, и в этот момент он увидел нас. Выпучив глаза, он поднял руку, чтобы указать в нашу сторону, но парнишка в костюме в этот момент дернул веревку, и дверь под Паниным распахнулась; он дернулся, проваливаясь в дыру, и сразу обмяк. — Что у него за способность была? — спросил я. — Понимал, о чем думают растения, — ответила Наташа. — А Нина, директор, с которой ты так и не познакомился, прикосновением могла лечить насморк. У нас у всех идиотские умения. Она схватила меня за руку и прошептала: — Пойдем. Прошу тебя, пойдем. — Погоди… еще кого-то ведут… Сквозь толпу тащили двух подростков. Подростки не сопротивлялись, а бензопильщик кричал: — Но зло не только от чернопятенных, от суперлюдей этих проклятых! Не только от них! Зло также от роботов, от резиновых кукол, которые развращают человечество! Мы должны очистить человечество, избавить его от грязи и скверны! Мы — не суперлюди! Мы — чистые, мы — обычные! — Кукол? Неужели они поймали Колю? Мы перегнулись через перила и пытались высмотреть Громова. Но нет, двое подростков на него ничуть не походили, ни одеждой, ни лицами. Тем временем первого из них затащили на помост и установили ровно посреди двери. Бензопильщик и два его приятеля как раз снимали с виселицы тело Панина. — Па-авесить! Па-авесить! — скандировала толпа. — Вы ведь точно хотите, чтобы мы повесили его?! — кричал бензопильщик, тыча в толпу смятой фуражкой, как микрофоном. — Па-авесить! — Может, не вешать все-таки?! — Па-а-а-авесить, черт тебя возьми! Не томи! — Жека! Дергай за веревочку! Роботу накинули петлю на шею. Парень в джинсовом костюме, откозыряв толпе, дернул за веревку, двери распахнулись, планка треснула, веревка оборвалась, и робот с грохотом провалился под эшафот. — Тяжелый слишком… — почесывая макушку, пробормотал бензопильщик. Толпа, раздосадованная, молчала. За роботом полезли парни в желтых банданах. — Расстрелять его! — крикнул кто-то. — Я эту планку два часа к столбу прибивал, а скотина резиновая все разрушила! — Так это, патронов жалко… — Че те жалко? Че? Еврей, что ли?! — Бей жидов! Бей! — Пойдем, пойдем, умоляю, пойдем, Кирилл. Не хочу на это смотреть, не могу, не буду, не надо. — Наташа схватила меня за рукав. Она побледнела и плакала. Наташа прижала левую руку к груди и кашляла, сигарета выпала у нее изо рта и полетела вниз, в веселящуюся толпу. Робота вытащили и теперь размышляли, что с ним делать. У баррикад методично избивали «еврея». А потом кто-то закричал: «Вертолет! Вертолет летит!» — и все замолчали, а мы с Наташей замерли у самой двери, потому что в небе застрекотал вертолет, и голос, усиленный мегафоном, потребовал: «Разойтись! Немедленно разойтись!» Голос был молодой и срывался в фальцет. Наташа все еще дрожала. Она просила: «Пойдем», но я никак не мог уйти, потому что надеялся хотя бы одним глазком увидеть вертолет. А вертолет закрывали от меня дома, и это было чертовски обидно, потому что я ни разу в жизни не видел вертолет вживую. А потом кто-то выпустил пулеметную очередь, его поддержали, а с вертолета ответили, и воздух вокруг полыхнул белым огнем и сгорел в одно мгновение, из окна дома напротив с криком вывалился парень со снайперской винтовкой. Он упал на мешки с песком и сквозь грохот был слышен его крик: «Чертовы старики! Боже, моя нога! Ублюдочные старики! Мне отстрелили ногу! Не пустили в свою квартиру!» Очереди крошили шифер и впивались в асфальт. «Желтые» палили в ответ. Наташа шептала: «Кирилл, пойдем, пожалуйста, пойдем…» Кто-то, кажется бензопильщик, кричал: «Из базуки по нему! Из базуки! Черт возьми, у нас же есть базука! Базука! Где эта чертова базука? Где эта трехренова базука и Желтый Директор? Где наш вождь?!» Наташа все говорила и говорила: «Пойдем, ну пожалуйста, пойдем, пойдем, пойдем…» Я помедлил еще секунду, но вертолет так и не появился, и тогда я послушно побрел вслед за Наташей. За дверью шумело море. Оно накатывало на берег, тащило за собой камни-голыши и коричневые водоросли, пустые сигаретные пачки и пластиковые бутылки из-под лимонада и гашиш-колы. Оно когда-то было чистое, это море, а потом пришли люди и изгадили его. Я остановился. Где-то далеко, за стенами и потолками, трещали автоматы, где-то далеко рвались гранаты и сыпалась штукатурка, она покрывала волосы ровным слоем, будто перхоть. А здесь шумело море. — Ты слышишь? — спросил я у Наташи. Она, кажется, не понимала меня, держала меня за рукав и часто-часто дышала, а на лбу ее, как алмазы, блестели капельки пота. — Чего? — Море, — сказал я. — Поблизости шумит море. — Пойдем, Кирилл… — прошептала она и потянула за собой, но я не сдвинулся с места. Мы стояли в длинном коридоре, пол которого покрывал протертый жесткий ковер; ниши в стенах были драпированы красной бархатной тканью. Были здесь и двери, по три в каждой стене. Они казались старинными: массивные, лакированные, с бронзовыми ручками, выполненными в виде львиных морд. — Море, — сказал я и сделал шаг вперед; прислушался, пытаясь понять, за какой же дверью оно шумит. — Мне тоже плохо, — прошептала Наташа. — Я тоже видела это! Но не время сходить с ума, Кирилл, пожалуйста, пойдем, пойдем, пойдем… Я подошел к первой двери, стукнул по косяку и прислушался; нет, море шумело не здесь. — Когда я был маленький, Наташа, я жил в другом городе. В маленьком городе у моря. Я жил у тетки. Она — хорошая женщина, но у нее были свои дети, трое детей, а тут еще я приблудился. Я тебе говорил, что муж ее погиб в горячей точке и она справлялась с нами одна? — Кирилл… Я подошел к следующей двери. Дернул за ручку — дверь была заперта — Тетя не всегда успевала следить за мной. Ей не всегда хватало времени на меня. Я рос… как бы это сказать… самостоятельным. Узнавал мир сам. Ненавидел теткиных детей без особых на то причин. Они на самом-то деле были приятные ребята. Всякое, конечно, случалось. Драки, перебранки. В такие моменты мне казалось, что тетя всегда держит сторону родных детей, и я убегал к морю. Я шел не на городской пляж, где собирались крикливые туристы, а пытался найти местечко поукромнее, тише. Но даже там море выносило на берег всякую гадость. Спички, окурки, бумажки, бутылки. Чтобы не видеть этой дряни, я садился на берегу и закрывал глаза, просто слушал море. В какой-то книжке я прочел, как ребенок якобы разговаривал с морем, и оно отвечало ему. Я попытался заговорить с моим морем, но теткин старший сын, звали его Егор, подслушал меня и высмеял. С тех пор я никогда не заговаривал с морем. С тех пор я молчал с морем и просто слушал, о чем оно шумит. Жаль, оно всегда шумело непонятно о чем. — Это ты к чему? — Откуда я знаю. Я ж сказочник. Люблю рассказывать никому не нужные сказки. Потом горячая точка пришла на берег нашего моря, и пляж заминировали. Егор однажды пошел на пляж собирать ракушки, и ему оторвало ногу. Я подошел к третьей двери. Повернул ручку — она поддалась, и дверь бесшумно открылась. Наташа за моей спиной шумно вздохнула и вскинула пистолет; ствол его покачивался в опасной близости от моего уха. В комнате на стене висело видеоокно. Хорошая модель, полный эффект присутствия; марка «Panakonik». В окне шумело море, наседая на покрытые пеной волнорезы. Небо стало пепельно-серым, как перед дождем, и отважная чайка носилась над волнами, кричала что-то, опускаясь к самой воде, а потом расправляла крылья и поднималась в самую высь. Говорят, на сочинском побережье перебили и съели всех чаек. Перед видеоокном на расшатанном табурете сидел к нам спиной Прокуроров. Он мял в руках бандану и сморкался в нее, а на полу перед ним валялся пистолет. — Ах ты, сволочь!.. — крикнула Наташа, надвигаясь на Прокуророва. — А ну встань! Встань, подонок! Он не вставал, и я удержал Наташу за локоть. Кивнул ей; она нехотя спрятала оружие. Я подошел к Прокуророву и опустился перед ним на колено. Прокуроров плакал. Он вытирал слезы с опухших глаз, открывал рот, будто пытался что-то сказать, но ничего не говорил, а только чихал, тихо и тонко, как грудной младенец. — Что случилось, Прокуроров? — —спросил я. — Пусть он покажет нам, как выбраться из этого проклятого клуба… — сказала из своего угла Наташа. — Мы можем бродить тут вечно! А если и выбредем куда-нибудь, то наверняка наткнемся на «желтых». Очнись, Прокуроров! — Я толкнул его в плечо. Он качнулся и прошептал сквозь слезы: — Меня зовут Кеша. — Иннокентий Прокуроров! Звучит, а! — Я улыбнулся. Прокуроров неуверенно улыбнулся в ответ. — Да что ты с ним возишься! — возмутилась Наташа и погрозила Прокуророву пистолетом. Иннокентий втянул голову в плечи, а бандану прижал к лицу, спрятался за ней. Его трясло как припадочного. — Помолчи! — крикнул я Наташе. — Послушай, Кеша… да не плачь ты! Что случилось? — Я говорил шефу, не верьте им, никому не верьте, потому что предадут, как пить дать предадут, нет в них ничего святого, меж собой перегрызутся, в глотки вцепятся ради власти; но нет, шеф не слушал, шеф всегда прав, а Прокуроров — дерьмо на палочке, нет у него слова, тварь он дрожащая, никто его не слушает, а ведь он правду в лицо говорит, все, что думает, скажет — только попросите… — Кеша! — Я встряхнул его. — Успокойся! Я тебя понимаю. Но послушай: нам надо выбраться из этого дома. И тогда мы поговорим с твоим шефом. Попытаемся что-то исправить. Потому что эта стрельба, кровь, дележ власти — все это неправильно, ты прав. Только… только помоги нам, хорошо? Прокуроров спрятал бандану за пазуху; только кончик ее остался торчать из-под бортика пальто. Он посмотрел на меня, словно не узнавая, и сказал: — А Панина, дружка твоего, вешать повели. Он неплохой парень. Всем со мной делился. Часто рассказывал, как отомстит тебе, что будет при этом чувствовать. Рассказал мне и о своей любимой девушке, и о той сучке, которая разрушила ему жизнь. Он все мне рассказывал. Он хороший парень, этот Панин. Только сейчас его, наверное, уже повесили, и он больше никому ничего не расскажет, будет висеть со сломанной шеей, и молчать, и качаться на ветру. Некая мысль пришла мне в голову. Что-то было в словах Прокуророва, но я не мог понять, что именно. Девушка Панина? Любимая? Алиса Горева? Я залез рукой за пазуху и нащупал фотографию, о которой и думать забыл. Карточку я подобрал в гараже у Панина черт знает сколько времени назад. Или это было вчера? С фотографии улыбалась молодая девчонка, возраст которой приближался к нескольким тысячам. Я показал фото Прокуророву: — А фотографию любимой он тебе не показывал? Это, случаем, не она? — Нет. — Прокуроров улыбнулся и полез за пазуху. — Нет, это не она. — Он достал другую фотографию и протянул мне. Фотография была черно-белая, очень старая. С нее хмурился плотный мужчина в черном пиджаке и при котелке, у него была куцая бородка и шрам с расходящимися краями на левой щеке. Глаза мужчины смотрели из-под бровей изучающе и цепко. Он ничем не походил на девушку с фотографии. Вот только возраст у них был примерно одинаковый. — Кто это? Прокуроров не отвечал. — Кто это, Прокуроров? — Не знаю, — прошептал он, вытирая со лба пот, — я не знаю, Полев. Шеф выдал всем нам, приближенным, по такой фотографии. У него их много, этих фотографий. Шеф говорит, что на них — он сам. Прокуроров открыл неприметную дверцу в углу комнаты. За ней оказалась лестница, которая круто уходила вниз. Над нижним пролетом горела лампа в круглом стеклянном плафоне. Стены были выкрашены снизу в синий цвет, а сверху — в белый. На пыльных бетонных ступеньках виднелись чьи-то следы. — Мы выберемся этим путем? — спросила Наташа, выглядывая из-за моего плеча. — Да, — кивнул Прокуроров. — У этого дома долгая и славная история. Его сотню раз переделывали. Тут были и бордель, и жилой дом, и клуб, где люди собирались по интересам, партком здесь тоже был, еще что-то… у таких домов, как этот, куча входов и выходов, куча коридоров и лестниц. Вот поэтому теперь это просто Желтый Дом. — Он хихикнул. Наташа нахмурилась. Прокуроров посмотрел на нее с испугом и замахал руками: — Шучу-шучу! Он засеменил вниз по лестнице, а мы, озираясь, с пистолетами на изготовку, потопали за ним. Спустились этажа на три и очутились в темном закутке, где было две двери. Рядом с одной из них на стенде висели пожарный багор и ведро, окрашенное в темно-бордовый цвет. — Что там? — спросила Наташа, подойдя к этой двери. — Не стоит, — буркнул Прокуроров и со страхом оглянулся на нее. Наташа не послушалась. Она толкнула дверь рукой и тут же с визгом отскочила. Дверь вела в кладовку, где среди кучи барахла, лопат, ящиков, мешков с песком и прочего хлама стоял, прижатый черенками лопат к стене, мужчина. У него были выпученные глаза, разорванная на части тельняшка и огромная коричневая рана на том месте, где раньше находился скарабей. — Бомж, — пробормотал я, узнавая. — Костя… — прошептала Наташа. — Костя. Костенька. Костя… Воняло от Кости прилично. Мертвый бомж смотрел на нас с укоризной, поэтому я подошел и захлопнул дверь перед его носом. Наташа тут же очнулась и перестала повторять имя бомжа; яростно сверкнув глазами, она двинулась на Прокуророва. Иннокентий прижимался к стене и испуганно кривил губы. — Кто это сделал? — спросила Наташа сквозь зубы. — Не я! — пискнул Прокуроров. — Ей-богу, не я! Невиновен я! Все шеф! Шеф! — Стоп! — Я схватил Наташу за локоть. — Погоди. Она шумно дышала, испепеляла Прокуророва взглядом, но не сопротивлялась. Я крикнул Иннокентию: — Показывай выход! Прокуроров бросился к другой двери. Долго возился с металлическим засовом, потом таки отодвинул его в сторону. Открыв дверь, Прокуроров долго шарил по стене, нащупывая выключатель. Нащупал. Загорелись протянутые под потолком лампочки, одноцветной гирляндой уходившие в глубину тоннеля. Это был самый настоящий тоннель, широкий, с бетонным сводом и хлюпающей под ногами мутной водой. То тут, то там валялись ржавые балки и куски бетонной арматуры. Вправо и влево от главного хода отходили узкие коридоры, которые совсем скоро проглатывала темнота. — Что здесь было? — спросила Наташа, разглядывая потолок. Ногой она ступила во что-то мягкое и розовое, крикнула «Ой!» и стряхнула эту гадость с туфли. Гадость оказалась использованным презервативом. — Концептуально получилось, — кивнул я Наташе. — Да пошел ты! — Это старая линия монорельса, — сказал Прокуроров гордо, будто сам ее строил. — Ее так и не довели до ума. Бросили, а линию провели поверху. Придурки. Столько денег и сил зря угрохали. — Куда мы так придем, Кеша? — спросил я. — Будете идти все время прямо, — отвечал Прокуроров. — До упора. Потом направо, а там тупик и железная лестница наверх. Наверху — люк. Отодвинете его в сторону и окажетесь в тупике Соснова, что возле парка Маяковского. — Понятно, — сказал я и уставился на Прокуророва. Он — на меня. — Я с вами не пойду, — сказал он наконец. — Можете стрелять, если хотите. Или не стрелять, и тогда я вернусь к моему морю. Это все, что у меня осталось. Я ведь дурак, маленький глупый толстяк Прокуроров с идиотской фамилией и именем, как у попугая. Дайте мне еще немножко послушать море. Хорошо? Больше мне ничего не надо. Больше у меня ничего не будет. — Еще чего… — начала Наташа, но я перебил ее: — Иди. — Можно? — спросил Прокуроров, все еще не веря. — Да. Он не благодарил меня и не притворялся, что не верит. Прокуроров хлопнул дверью и побежал вверх по лестнице. Шаги его вскоре затихли вдали. — Как пить сдаст, — сплюнув, мрачно предсказала Наташа. — Может быть, — кивнул я. — Значит, надо двигаться быстрее. И мы пошли вперед. Старались держаться ближе к центру, потому что у стен было темнее, и иногда казалось, что оттуда слышен чей-то писк. На стенах оранжевым цвела плесень; ближе к потолку ее становилось меньше, а остатки нависали над полом, как сталактиты. С них, со сталактитов этих, капала грязная, пропахшая гнилью вода. — По-моему, здесь водятся крысы, — шепотом сказала Наташа. Подтверждая ее слова, за одним из поворотов тонко запищал грызун. Наташа вздрогнула и подошла ко мне совсем близко, оглядываясь на темный коридор. — Интересно, почему их еще не съели? — удивился я. — Фу, гадость! — скривилась она. — Ненавижу канализационных крыс! Я посмотрел на Наташу и понял вдруг, что последнее время она ходит без сумочки-плетенки. То есть без своего фаллоимитатора. — Тебе так больше идет, — сказал я. — От прически ни черта не осталось, помада размазалась, под глазами синяки, пальто грязное и мятое, а ты говоришь, мне это идет? — Тебе идет, когда у тебя нет искусственного члена. — Ты хочешь сказать, что с ним я кажусь тебе шлюхой? Но если ты считаешь, что твое обаяние оказало на меня воспитательное влияние и поэтому я его выбросила, то глубоко ошибаешься. Первое, что я сделаю, когда попаду домой, это возьму огромный огурец и… — Заткнись! — крикнул я и, сам того не желая, крепче схватился за рукоятку пистолета. В висках закололо, а в голове скорым поездом пронеслись образы. Женщины, женщины, женщины. Голые. Шлюхи. — А потом я приглашу в гости трех мужиков, и они оттрахают меня сначала по очереди, а потом все вместе, а затем я стану… — Заткнись! Рассудок мой помутился, а когда я мог соображать, сообразил, что успел направить на Наташу свой пистолет. А она на меня — свой. Дежавю. — Это моя жизнь, Полев! — кричала Наташа. — Что хочу, то и делаю! Ты, сучий потрох Полев, не имеешь никакого права жалеть меня или пытаться перевоспитать! Понял, скотина Полев? — Но ведь это… — Пошел ты! — крикнула Наташа, и я понял, что она плачет. И тогда, под дождем, когда мы стояли у подъезда нашего дома, когда Наташа прострелила мне плечо, когда на «волге» подъехал Раста, она тоже плакала. Я опустил оружие. — Ты думаешь, мне хорошо? — прошептала Наташа, давясь слезами. — Думаешь, мне замечательно? Я хочу любимого мужа и двоих детей, как две капли воды похожих на него! Я хочу готовить для них самый вкусный на свете борщ со сметаной и вареники с творогом! Я хочу, чтобы прошло много лет, чтобы наши отношения испортились; да, я хочу ругаться с ним, ругаться до потери пульса, до битья посуды, до истерики и поедания успокоительных таблеток, но я не хочу изменять ему! Мы будем мириться, и это прекрасно! Это здорово! Я не хочу… не хочу трахаться со всеми подряд, но, боже, как же я хочу, как я хочу тебя, Полев, как я хочу всех подряд, даже этого недоноска Прокуророва! И именно поэтому я готова убить вас всех… я хочу… я не хочу… Наташа молчала, опустив оружие. Я обнял ее, и она тихонько всхлипывала у меня на плече, а мне было стыдно, потому что я ничего не чувствовал: ни жалости, ни сострадания — ничего. Я только хотел быстрее выбраться на поверхность и придумать, как спасти Машу; да и этого не хотел на самом-то деле. На самом деле я мечтал свалить из города и никогда в нем не появляться. Я пытался думать, что исправляюсь, что действительно хочу спасти Наташу, но не верил самому себе. Наверное, просто устал бежать и хотел отдохнуть. В это время в нас выстрелили. Еще раз и еще. Нас преследовали. Скотина Прокуроров все-таки сдал. Мы бежали долго. Возле одного из поворотов Наташа подвернула ногу и вскрикнула. Я остановился и потащил ее за собой; Наташа кривилась от боли, хромала, но шла. Мы свернули на ближайшем перекрестке, и спрятались за углом, и замерли там, вжавшись в сырую стену, вдыхая пропитанный гнилостными запахами воздух. В возникшей тишине было слышно, как неподалеку шныряют крысы, как шумит вода в темноте коридора, стекая откуда-то с потолка, и расходится волнами, окатывая подошвы нашей обуви, прибивая к стенам плавучий мусор. Преследователи остановились. Кажется, их было трое, в том числе бензопильщик, который не успел сменить желтый костюм и выделялся среди своих людей ярким солнечным пятном. Я достал пистолет. Не знаю когда, но успел промочить его. С рукоятки мне на штанину стекала грязная вода. Рукоятка была скользкая, как рыба, и норовила выскочить из рук, но я держал пистолет крепко-крепко и прижимал его к груди, закрыв глаза, и считал про себя, прислушиваясь к каждому шороху, готовый в любой момент плюнуть на все, выпрыгнуть в коридор и стрелять, стрелять, стрелять, пока не убью их всех или пока они не убьют меня — все лучше, чем это ожидание, чем эта бешеная скачка, которую устроило сердце. — Выходите! — крикнул бензопильщик, и голос его эхом прокатился по коридору. — Мы не будем стрелять! Сложите оружие и выходите! — Я не выйду, — цепляясь руками за мою шею, шептала Наташа. — Я не выйду ни за что и никогда. Обещай мне, что я не выйду. — Да что с тобой? — шикнул я на нее, освобождаясь. — Я не собираюсь заставлять тебя выходить! Наташа плакала. Она смотрела на меня, не отводя глаз, и шептала мне на ухо, хваталась дрожащими пальцами за мои плечи, но пальцы ее соскальзывали, и она плакала еще горше, а я не мог понять, что с нею происходит: — Раста — козел, он не просто лечит, он знает. Директора знали, и он знал; он ненавидел меня и знал, что произойдет, наркоман чертов. Он сказал мне, когда ты валялся в отключке в его машине: ты выйдешь, Наташа. Ты выйдешь, ты обязательно выйдешь, когда придет время. Директора сказали ему это, Сенька сказал, у него случались проколы, он видел будущее. — О чем ты? — Выходите с поднятыми руками! Даю вам пять минут! Если не выйдете — пеняйте на себя! — О чем ты?! — Я легонько толкнул Наташу в плечо, но она продолжала плакать, и слезинки катились по ее щекам и шлепались в воду, к крысам, к сгнившим листьям и бумагам. — Пошел ты, Полев… — Сама такая! — буркнул я, радуясь, что Наташа пришла в себя, и осторожно выглянул в коридор. Бензопильщик спрятался за углом, оттуда выглядывал оранжевый обшлаг его пальто. Второго и третьего я не видел. Наверное, они стояли посреди коридора с пистолетами на изготовку и ждали, когда мы выйдем, а может, тихо, по стеночке, приближались к нашему укрытию, может, они уже за углом, может, этот очередной неясный шум — это их дыхание. — Пошел ты! — плакала Наташа. — Ты что, не понимаешь меня? Козел! — Дура. Может, хватит обзываться? — Полев, после того как у меня нашли пятно и я поступила в университет, я не видела отца и мать, совсем не навещала их. Мне было стыдно глядеть им в глаза, понимаешь? Но я их очень люблю, правда. Я надеялась увидеться с ними, но не получилось, не вышло и теперь уже никогда не получится, а жаль, очень-очень жаль, потому что я так хотела… — Ты что мелешь? — Полев, ты — скотина. — Сама ты… Она выпрыгнула в коридор с пистолетом в вытянутых руках и несколько раз выстрелила, а в нее тоже стреляли, но не попадали, потому что Наташа не стояла на месте, а носилась из стороны в сторону, и пули свистели мимо. Потом она замерла с пистолетом в руках, и я подумал, что патроны у нее закончились и сейчас Наташу пристрелят, но никто не стрелял. Время тянулось медленно-медленно, отмеряя секунды по чайной ложечке, и я глядел на Наташу, и мне казалось, что вот-вот она вскрикнет от боли, что в ее груди взорвется красный цветок, и она упадет в грязную воду, однако ничего не происходило, и тогда я пересилил себя и выбрался из укрытия, держа пистолет наготове. Я увидел два тела, выделяющиеся на буро-зеленой воде серым и оранжевым пятнами. Посмотрел на Наташу. Девчонка тяжело дышала и нажимала на курок, но пистолет щелкал и не стрелял, а из-за угла уже с надсадным криком выпрыгивал второй «серый», и он стрелял на ходу, а я тоже кричал, чтобы заглушить страх, и палил в него до тех пор, пока не закончились патроны. Но даже тогда я продолжал нажимать на курок и нажимал так-долго, пока не заболел палец. Человек в сером полусидел-полулежал у стены, и красное пятно расплывалось на его серой груди, а кровяным крапом запорошило его бледное лицо и белый воротничок. В шаге от меня лежала Наташа. Она была жива, но в груди у нее зияла дыра, из которой толчками выплескивалась кровь. Наташа хрипло дышала, и при каждом выдохе в горле у нее булькало, а из уголка губ протянулась кровяная полоска. Я опустился перед Наташей на колени, схватил ее за руку и крепко сжал запястье. Наташа повернула голову, чтобы посмотреть на меня, губы ее приоткрылись, и она замерла. Умерла. — Наташа, только не говори, что ты… — сказал я. — Ведь это глупо, Наташа. Да, у меня было к тебе отвращение, но было и другое чувство, симпатия, что ли? Может быть, я полюбил бы тебя? Потом, позже? Ведь может такое быть, верно? К тому же это нечестно, я хотел столько тебе рассказать! Про море. Про то, как я мог, но не переспал со школьной подстилкой Леной, и про то, как позвонил ей и говорил с ней, а после разговора понял, что у меня еще осталась совесть, что мир без мяса и домашних животных не сломал меня, что я еще не окончательно прогнулся под него, под мир этот. Я хотел рассказать тебе, Наташа, про то, что вы обе, наверное, лучше меня, про то, что иногда лучше говорить, что в голову придет, но не молчать, потому что, если замолчишь, станет безумно тошно и останется только выть в безлунное небо или, как сейчас, орать в потолок… Зачем ты умерла?.. Ведь что бы ты ни говорила, а я тебя… я тебя исправлял. Я исправлялся сам, в обратную сторону, и мог исправить тебя… показать, что под мир, каким бы он ни был, необязательно подстраиваться., можно не подстраиваться… Я с немалым трудом поднялся, схватил Наташу за ноги и потащил. Почему-то она казалась мне совсем легенькой, как пушинка, и я тащил ее очень долго, метров двести или триста, и только потом присел в грязную воду, чтобы отдохнуть, обхватил руками колени, опустил подбородок на руки, смотрел на Наташу. Наташины иссиня-черные волосы разметались по водной поверхности, а к рукам ее прилипли щепки, окурки и бумажки. Рядом плавали пачки сигарет, которые выпали из ее карманов. Я смотрел на них и думал, что пистолет забыл у того перекрестка, но возвращаться не хочу и не буду, потому что там кровь и люди; мертвые люди, которые лежат в воде, и никому до них нет дела, потому что они уже умерли. Я думал, что этих людей найдут, но не похоронят, потому что людей давно уже не хоронят, их отвозят в специальные медицинские пункты и разбирают на органы, ненужные остатки сжигают, а пепел используют как удобрение на полях. Потом я встал и снова потащил Наташу, тащил совсем недолго, потому что минуты через две уперся спиной в стену и остановился. Увидел, что тоннель сворачивает направо. Остановился и покурил. Затем поволок Наташу туда. Было еще несколько остановок. Я не уставал, но все равно садился в воду, чтобы посмотреть в Наташино лицо, и мне становилось очень тоскливо, и я думал, что лучше б я первым выпрыгнул из-за угла. А потом подумал, что не стоило оставлять робота, потому что он бы справился с бензопильщиком и его дружками, оглушил их, и обошлось бы без жертв. Вскоре я снова уперся в стенку. Это был тупик. Наверх вела ржавая с широкими перекладинами железная лестница, прикрученная болтами к стене, но в двух местах болты отошли, и пролеты поскрипывали, шатаясь. Я присел рядом с Наташей и сказал: — Вот и все. Я притащил тебя сюда, к выходу, но ты не робот, и тебя не включишь в розетку. Ты больше никогда не включишься, сиди я здесь хоть до посинения. Знаешь, я очень хотел бы, чтобы здесь оказался мой друг Игорь. Он бы помог. Без него я, кажется, теряю себя. Игорь? Ты не знаешь, кто такой Игорь? О, это мой лучший и единственный друг. Мы с ним вместе учились в университете, вместе ходили на Голубиное Поле, чтобы поохотиться на голубей, а потом продавали их в нелегальных мясницких. Я не любил охотиться за голубями, мне было жаль их, и Игорю тоже было жаль, но он воспитывал силу воли, специально совершал мерзкие поступки, чтобы вылечиться от своего психосоматического заболевания. Он много сделал гадкого, этот Игорь, но он — хороший человек. Наташа молчала. Я все надеялся, что она откроет глаза, подмигнет мне и скажет: «Ну, Полев, подловила я тебя! И вовсе я не мертвая, а очень даже живая!» Но она не подмигивала, вместо этого бледнела, а на шее у нее выступали черные с красным отливом отечные пятна. Я наклонился к Наташе и вытащил из кармана ее пальто оставшуюся пачку сигарет, сунул ее за пазуху, отвернулся и взялся за перекладину. Стал подниматься. Поднимался долго, и воздух был все чище и чище, и вскоре совсем необязательно было дышать еле-еле, сквозь стиснутые зубы. У люка я помедлил немного, собираясь с силами, и отодвинул его. Открывался люк со скрипом, с натугой. В лицо мне глядели дула автоматов. Сверху поджидали парни в желтых банданах. — Капец тебе, сволочь! — сказал один из них. Я не ответил. Я посмотрел вверх и взглядом разметал этих недоносков, заставил их корчиться от боли и выплевывать на серую наледь темно-красную кровь. Я подтянулся и полез наружу, чувствуя приятное покалывание в подушечках пальцев. Рядом громоздились друг на друга мусорные баки, сзади дорогу перегораживал высокий бетонный забор, а спереди, между домами, был просвет, где меня ждали остальные революционеры. Они увидели, что случилось с их товарищами, и поэтому, когда я сделал шаг им навстречу, побросали оружие и разбежались. Пройдя два или три квартала, я зашел в открытую закусочную. Здесь все было просто: пластмассовые столы и стулья, старинный белый кафель, покрытый желтым налетом, низкая пластиковая стойка, а за ней — стройные ряды бутылок в подвесном шкафу с зеркалами. За стойкой стоял крупный накачанный мужчина в пыльном фартуке на голое тело и джинсах и курил длинную коричневую сигару. У него было красное лицо и красный, словно обгорелый на солнце, живот. На стойке перед ним стояла бутылка водки и пластмассовый стаканчик. Мужчина внимательно смотрел на меня своими темно-карими глазами из-под густых бровей, а жесткие черные его волосы торчали в разные стороны, как у чокнутого профессора из кинофильма. — Как там на улице? — спросил мужчина и достал из-под стойки еще один стаканчик. — Плохо, — честно ответил я, прислушиваясь к звукам снаружи — там стреляли. — Хотя скоро будет лучше. «Желтых» отстреливают. Они в панике, потому что их лидер пропал. — Бывает, — кивнул мужчина и налил в стаканы водки. Взял один, проглотил содержимое. Я схватил второй и выпил. Скривился. Водка была паленая. — Не любите водку? — спросил мужчина. — Не очень, — признался я. — Коньяк лучше. — Но и дороже, — задумчиво произнес мужчина. — Есть такое дело. — Хороший коньяк днем с огнем не сыщешь, — сказал мужчина, разлил по новой и спросил: — Не боитесь без оружия по улицам ходить? — А вы не боитесь двери своего бара открытыми держать? , Он пожал плечами и улыбнулся: — Может, это не мой бар. Я выпил и, вытирая рот рукавом, ответил: — Да в принципе какая разница? — Никакой, — согласился мужчина и немедленно выпил. — В такое время, время перемен, вообще нет никакой разницы. Что бы ни происходило. Лишь бы было шумно. — Вам нравится шум? — спросил я у него. — В этом весь я, — улыбнулся мужчина и подлил водки. — Выпили. — Хотите . мяса? — заговорщицки подмигнув мне, спросил он. — Мяса? — Да. Настоящего. — Даже не знаю. Давайте. Он открыл маленькую дверцу в стойке, приглашая войти, и провел сквозь проход, драпированный отрезами атласной материи. Я, склонив голову, следовал за ним по темному коридору, на стенах которого висели полки, заставленные бутылками с вином. — Богато у вас тут, — признал я, пальцами касаясь пыльных бутылок и восхищаясь ими тайком. — Я тоже в свое время собирал вина всякие и коньяки, но потом цены взлетели, и все, что у меня оставалось, уже распили. — Это да, — буркнул мужчина, доставая ключ. Непонятно было, что он имеет в виду. Ключом он открыл массивную дубовую дверь в конце коридора. За дверью оказались ступеньки, круто уходившие вниз. Освещались ступени лампочками, которые свисали с потолка на черных изолированных проводах. Лестница привела нас в большое помещение, мясницкую, где на железных прутьях и крючьях над столами висели тушки кошек, собак, голубей… обезьян. Здесь пахло кровью и мясом, а кровь, скапливающаяся на кафельном полу, тонкими ручейками уходила в стоки. На разделочных столах валялись длинные широкие ножи, а в ржавых ведрах гнили склизкие внутренности. Я замер на пороге, а мужчина важно шествовал мимо столов, останавливался у тушек и вещал, а потом снова шел, кончиками пальцев касаясь туш, гладя их, разговаривая с ними, называя их имена. — Вот это — персидская кошка, Люська, которую при жизни очень любила хозяйка. Мужа хозяйки пристрелили мясные банды, деньги у нее закончились, и она притащила кошку ко мне. Умоляла дать денег побольше, говорила что-то о родословной кошки — но мне-то какая разница? Мясо есть мясо. А вот здесь у нас что? О-о! Здесь у нас целое обезьянье семейство, у которого долгая и очень интересная история. Обезьяны выступали с цирком, однако два года назад цирк обанкротился — за живое зверье назначили очень большие налоги, — и мартышек продали мне. Я убил их не сразу, потому что полюбил этих славных зверьков. — Кажется, одну из мартышек я видел, — пробормотал я, с трудом сдерживая тошноту. Мужчина не обращал на мои слова никакого внимания. Он поднял с разделочного стола обглоданную кость, взвесил ее на руке, подбросил и сказал: — Собачку звали Бим, потому что у нее было черное ухо. Или белое? Надо же, запамятовал. Собачка очень любила своего хозяина, маленького мальчика, а потом хозяин умер от голода — это случилось прошлой зимой, — и собачка пришла ко мне. Ее я тоже долго не хотел убивать, а когда все-таки убил, мясо продал, а кость оставил на память… А вот еще одна кость, принадлежащая песику, сучке, которую звали Каштанка. Очень добрая и преданная собачка была. Зарезав ее, я долго не хотел продавать мясо, думал, забальзамирую мою любимую Каштанку и поставлю на стол в своем кабинете, а когда станет скучно или плохо — погляжу на нее и успокоюсь, и на душе сразу светлее станет. Однако дела навалились, руки не доходили, и мясо пришлось продать. — Да, это та самая обезьянка, — пробормотал я, касаясь дохлой мартышки. — Вот шрам на плече; именно отсюда Желтый Директор вырезал… скарабея. — Знаешь, — сказал мужчина очень грустно, — когда-то жить было веселее. Когда-то я глядел в окошко на комнату, где пытали людей, и кровь быстрее бежала по жилам, и жизнь становилась милее и красочнее. Когда-то я заглядывал в окошко газовой камеры, где, царапая в кровь грудь, отхаркивая кусочки легких, умирали люди, и мне было спокойно и хорошо, я садился за печатающую машинку и писал мемуары. — Кто ты? — спросил я, останавливаясь. — А ты кто? — грустно переспросил он, толкая окровавленную тушу немецкой овчарки, раскачивая ее. — Зачем ты сюда пришел? — Я не знаю… я шел по улице. Увидел открытую дверь… и вошел. — Ты не знаешь, зачем пришел, — кивнул мужчина и толкнул тушу сильнее. — Эта овчарка защищала хозяина. Она пыталась спасти его даже тогда, когда я разрезал ей брюхо. Она ползла ко мне, теряя внутренности, но все равно сдохла, и хозяин ее сдох, и я не знаю, чья смерть принесла мне большее удовлетворение; хотя чего уж там, знаю: не было ничего в смерти хозяина, но было все в смерти его любимца. Кстати, ты знаешь, что один древний народ считал, будто домашний зверь — это душа дома или, быть может, душа самого хозяина. Знаешь? Людей, у которых не было домашних животных, они считали лишенными души и сваливали их тела после смерти в болото и забывали навсегда их имена. — Что за древний народ? Он хрипло рассмеялся: — Тебе ничего не даст его название. Ты ничего не знаешь. Даже того, зачем пришел сюда. А пришел ты сюда, Кирилл Полев, потому что тебя тянуло ко мне. — Кто ты? Он пожал плечами: — Какая разница? Видишь этого котенка? Он очень любил играть с клубком пряжи. Однажды клубок выкатился во двор, а оттуда по кочкам и ямкам покатился дальше, прямо на проезжую часть. Котенок побежал за ним. Девочка, хозяйка котенка, выбежала во двор и звала:«Барсик! Барсик! Вернись ко мне! Барсик!» Но Барсик не возвращался. Его переехала машина, вел которую я. Я вышел из машины, поднял и положил мертвого Барсика на заднее сиденье — там у меня клеенка постелена для таких случаев. Потом я привез котенка сюда. Никто не искал Барсика. Даже если б я убил и забрал девочку — никто бы не искал и ее тоже. Знаешь почему? — Почему? — Потому что мы живем во времена феодальной раздробленности, Полев. Расстояния теперь больше, а чтобы преодолеть эти расстояния, надо быть сказочно богатым. Интернет, телевидение, редкие и дорогие авиарейсы — это самая малость, вещи, которыми люди пользуются по привычке, по инерции, чтобы окончательно не скатиться в феодальную дремучесть. Ты кем работаешь? — Я безработный. — Хороший выбор. А до этого? — В Институте Морали. С чего это меня тянуло к тебе? — Институт? Забавное местечко. Следите за тем, чтоб не было произвола в сети? Хех… еще одна фикция, еще одна штука, предназначенная для того, чтобы отвлечь народ, забить мозги сотней маленьких проблем, вместо того чтоб решить главную. — Это какую же? Он развел руками и широко улыбнулся: — Если бы я знал! Для того чтобы решить главную проблему, надо сначала найти ее. Иногда я склоняюсь к мысли, что главная проблема человечества — само человечество. Впрочем, это банально, и, скорее всего, проблема человечества в богах, которых оно выбрало. Видишь эту птицу? Голубь. Жутко вкусные из голубиного фарша котлеты на пару получаются. Не пробовал? — Нет. Мой друг, Громов, пробовал. — Громов? Здоровенный такой парень, который ограбил «РОБОТА.НЕТ»? Как же, как же. Слыхал. А ты зря голубиные котлеты не ешь. Голубь — птица мира. Когда ешь голубя, чувствуешь, что ешь целый мир, ешь душу мира. — Желтый Директор? — спросил я. — Это ты? Он не ответил. Он стоял и смотрел на изразцовую стену и водил по ней пальцем, сдирая ногтем присохшую кровь. — Где Маша? — спросил я. — Тысячи лет, — пробормотал он. — Многие-многие тысяч лет я жил, менялся, менял судьбы людей и продолжал жить. Иногда терпел поражение, чаще побеждал, но все равно продолжал жить. Мне было жутко скучно. Революции, войны, смерть — вот что помогало побороть скуку; я испробовал все. Я испробовал сотни личин и сотни судеб. Я захотел убить ваши души, но даже здесь вы меня опередили. Вы убивали свои души сами. Начали с богов, продолжили людьми, закончили кошками и собаками. Обидно. — Где Маша?! — крикнул я. Он не ответил. Тысячи лет… Я подошел к Желтому Директору и развернул его к себе лицом. Помахал перед ним фотографией, на которой была изображена маленькая тысячелетняя девочка. — Кто это? — Я, — сказал директор, высвобождаясь. — И ты мог быть мною. Ты мог отдать мне свое тело. И твоя фотография могла стоять у кого-нибудь на полке или висеть на стене. И была бы эта фотография идолом, и делали бы бюсты тебя и скульптуры — тоже тебя. Но теперь-то какая разница? Я проиграл. Я кинул фотографию на пол, в кишки, и закричал: — Где, черт возьми, Маша? — Я проиграл, — —бормотал он, упершись ладонями в разделочный стол, а взглядом — в отрубленную лапу котенка. — Я готовил тебя как свое новое тело… я отдавал тебе умения… я готовил бунт, но проиграл, слишком привыкший к прогрессу. Этого кота звали Матроскин. Своенравная личность, которую я захотел убить сразу, как только купил, но долго не трогал его. Заставлял ловить мышей — Матроскин отказывался. Лишал молока — Матроскин убегал. Пытался погладить — он царапал мне руки. Единственное, что любил этот Матроскин, так это — коровы, он в них души не чаял. Увидит по телевизору корову — и ну мурлыкать! И все равно я убил его. Я убивал его очень долго, отрубал лапы и хвост, раскаленными гвоздями протыкал глаза… В феодальном мире надо играть по феодальным правилам… понимаешь? — Где Маша? — Не знаю я, где твоя Маша. Я даже не знаю, что с тобой делать. Зачем ты мне теперь? — Я только что силой мысли оглушил пятерых. Как это у меня получилось? Директор не ответил. Он взял в руки разделочный нож, прижал его к столешнице лезвием вверх и упал на него грудью. Когда я подбежал к нему и перевернул на спину, Желтый Директор прошептал, выпуская изо рта пузыри крови: — Иди в Ледяную Башню. У тебя теперь все мои силы, и их хватит… чтобы взглянуть в зеркало… А потом он умер. Меня стошнило. Отхаркиваясь, я выбежал из мясницкой, поднялся по лестнице и остановился у барной стойки. Налил себе водки, а когда допил, увидел желтую маску на полке под стойкой и пухлый блокнот в кожаном переплете. Я взял блокнот в руки и раскрыл на середине. Мне надоело, что быдло романтизирует образ тирана. Нет в нем ничего загадочного, мистического — обычный человечишко. Слабый, глупый, сумасшедший. Но дело даже не в этом: просто люди, я имею в виду одноклеточную их разновидность, не видят разницы между Богом и тираном; а если и видят, то предпочитают поклониться тирану и приписывают ему некие мистические свойства, чтобы оправдаться перед собой и, не поверите, настоящим Богом… У обочины фырчали заведенные фургоны, прикрытые брезентом, на котором был нарисован красный крест в белом круге. Шлагбаум охраняли солдаты с короткими автоматами. Они проверяли всех, кто входил и выходил из больницы. На меня посмотрели почему-то без всякого интереса. Наверное, потому, что я им приказал посмотреть на меня именно так. Я протиснулся между солдатами и по широкой аллее пошел к больнице. Руки мои дрожали, и я засунул их в карманы, ноги дрожали тоже, и приходилось идти быстрее, шагать шире, чтобы никто не заметил, что я валюсь с ног от усталости. Всюду горел свет. Он резал глаза, и глаза слезились, и я вытирал их рукавом; по коридорам носились бледные медсестры и бегали солдаты с носилками. На скамейках плотно друг к другу сидели люди с окровавленными повязками, в основном мужчины в военной форме. Кое-кто все время кричал или стонал. На меня несколько раз наталкивались санитары с носилками и матерились, а потом объезжали, но все равно матерились, и я с трудом сдерживался, чтобы не превратить ублюдков в кровавую кашу. По обшарпанной лестнице, где тут и там виднелись темные пятна, я поднялся на нужный этаж. Наверху было намного тише. По крайней мере, никто никуда не носился. Я увидел троих мужчин в форме майоров МВД, они о чем-то беседовали, держа руки за спиной. На меня майоры посмотрели с подозрением и, кажется, хотели что-то сказать, но я бросил на них взгляд, и они передумали. Из Игоревой палаты вышел седой полковник. Вид у него был сосредоточенный и суровый. Он напомнил мне какого-то старинного артиста. Полковник аккуратно, но твердо отодвинул меня с дороги и пошел по коридору. Его ботинки как свайные молоты стучали по плитке. Я не остановил его и прошел в палату, окунулся в запахи абрикосового освежителя воздуха и водки. Парень, от которого воняло гноем, исчез, его кровать была застелена белоснежной простыней. На подоконнике стояли цветы в разрезанной пополам пластиковой бутылке. Вода в «вазе» помутнела. На тумбочке перед кроватью Игоря пристроились початая бутылка водки, нарезанная кружочками вареная колбаса и банка с маринованными огурчиками. Игорь жевал огурчик, не слезая с постели; ноги его были прикрыты пустым пододеяльником. Мой друг увидел меня и помахал рукой: — Киря! Мать твою, я уж думал, что-то случилось! Эй, братан, ты скажи, что в городе происходит, а? Военное положение, мать его! Для солдатни самая радостная пора! — На твоем этаже как раз много солдатни, не последних чинов причем. — Угу. Сюда почему-то решили офицеров складывать. Зато и тише. Я сел на кровать против него и спросил: — Кто это из твоей палаты вышел? — Кто? А, седой, полковник… ошибся дверью. — Понятно. Игорь кивнул на водочку и огурцы: — Хочешь? Дружбаны на пищевом заводе стырили, пока суд да дело. Все равно производство встало, беспорядок полнейший; даже потом, когда восстановится все, недостачи не заметят… Дружбаны, кстати, недавно заходили, а от меня сразу пошли записываться в добровольцы, в ополчение. Запись происходит в цоколе. Ты как, Кирмэн? Я помотал головой: — Не хочу, спасибо. Скажи лучше, что у тебя с самочувствием? — Температура держится, но не такая высокая. Кровь иногда… да ладно уж! Главное, жену с дитем удалось к бабке в родной город сплавить! Не представляешь, как я волновался! — Представляю, — пробормотал я. — Эй, Кирчелло, — прошептал Игорь, шутливо толкая меня кулаком в плечо. — Ты чего? Лица на тебе нет! Грязный весь, как черт. Что случилось? — Много чего… — пробормотал я. — Ты давай не теряйся! Если хочешь, тут переночуй, я попрошу. Колбаски доктору отрежем, разрешит. А? — Нет, спасибо. — Как хочешь, — серьезно ответил он. — А может, все-таки?.. — Нет. — Хм… — пробормотал Игорь. — Что-то не вяжется у нас разговор сегодня. — Не вяжется, — согласился я. — Ладно. Я тут думал, кстати, о твоей способности и решил, что моя идея хороша, — прижав указательный палец к подбородку, сказал Игорек. — Прикинь, вдруг так оно и есть? Я к тому, что все в жизни взаимосвязано: смерть и рождение, похороны и свадьбы и так далее. И каждый человек несет в себе информацию не только о рождении, но и о примерном времени смерти. Я читал где-то, что даже в ДНК заложена информация о смерти… или не читал? Сам выдумал? Впрочем, неважно… Так, может, человек знает ее, дату? На подсознательном уровне? И ты… ты прочитываешь информацию в неловких движениях, в случайных взглядах, в изменении дыхания и видишь, таким образом, когда человек умрет! — В ДНК может храниться информация о естественной смерти человека. Но ведь есть еще вирусы, несчастные случаи, убийства, — ответил я. — А кто тебе сказал, что человек не несет в себе все это? Наше общество — замкнутая система, кто-то дал первоначальный толчок — и понеслось! Наши действия, смерть, рождение, мысли даже — все это спланировано заранее. Распечатано на листе бумаги длиной в миллион километров и утверждено небесной канцелярией. — А свобода воли как же? Игорь весело посмотрел на меня: — Получается, нет ее, Киря. — Но я ведь не только смерть вижу. Я, например, видел свою квартиру по-иному — там были наклеены другие обои и ваза с цветами стояла… которая у меня когда-то была. И потом… много чего у меня получалось. — Значит, ты видел прошлое своей квартиры, что только подтверждает мою теорию. Вещи тоже несут в себе информацию. А твоя наблюдательность настолько впечатляющая, что ты видишь судьбу вещей! — Тогда откуда взялась эта моя способность? Игорь пожал плечами: — Папа, мама? — Меня воспитывала тетка. Папа с мамой погибли. Давно. Я их не помню, но тетя рассказывала. Они были самые обыкновенные. Колесили по стране, обо мне не вспоминали. — Кто-то другой передал? Я не ответил. Он вытянул вверх указательный палец: — Погоди-погоди. Есть и другая теория. Теория вероятности, если быть более точным. Существует ведь ненулевая вероятность того, что ты с первой попытки угадаешь, когда человек родился и когда умрет. — Ладно, один-два раза угадать можно, допускаю, но я ведь… — Погоди. А у тебя повышенная эта, как ее… удача. То есть шанс, что ты угадаешь возраст человека, очень высок. Практически равен ста процентам. — Не смеши мои тапочки, Игорь, — нахмурился я, потому что показное веселье друга бесило меня. — У нас тут не ролевая игрушка, чтобы все цифрами расписывать. Знаем, проходили. Сила — пять, ловкость — четыре, удача — шестьсот шестьдесят шесть. Над предыдущей теорией еще можно подумать, но это уже несусветная чушь. — Тихо, Кирмэн! — рявкнул Игорек. — Не перечь мне, а то больной сделаюсь. Я тебе поражаюсь, Киря, твой друг болен, при смерти практически, а ты с ним спорить собрался! — Извини, — ответил я сухо. — Да что с тобой происходит?! На себя непохож! — Ничего особенного, — пробормотал я. — Мне надо идти к Ледяной Башне. Он отложил недоеденный огурец на газетку и спросил: — Зачем? — Надо. — Зачем? — Не знаю, — ответил я тихо. — Наверное, там Маша. — В Башне? — Да. — Не ходи, — сказал Игорь и отвел взгляд. — Почему? — Говорю тебе, не ходи. Лучше будет. — Почему? Игорь не ответил; сидел, отвернувшись к окну, и в неровном свете восходящего солнца было видно, как из его носа течет кровь. — Я так чувствую, — сказал Игорь. — Ты что-то знаешь? — спросил я. Он снова промолчал. — Я все-таки пойду, — пробормотал я. Встал, неловко протянул ему руку, прощаясь, но Игорь не захотел отвечать на рукопожатие, и я развернулся и пошел к выходу. Игорь и пустые больничные койки, застеленные хрустящими простынями, остались сзади. — Прощай, Киря, — сказал мой друг вслед. Не знаю я никаких политических строев, кроме демократии. Демократия — это власть народа. А народ может выбрать что угодно: деспотию, монархию, коммунизм — неважно, суть не в терминах. Но истинно демократический строй это такой, когда на меня кто-нибудь косо посмотрит — а я возьму и убью поганца. И ничего мне за это не будет. Хочу, чтоб было именно так. Не получается. МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ПРЕДПОСЛЕДНЯЯ Мы с мэром пили воду из трубы, которая торчала из кладки, а потом возвращались к пустой клетке напротив, вжимались носами в решетку и смотрели на телевизор, который стоял на полу, повернутый экраном к стене, и слушали его как радио. — Если закон пройдет… если «зеленые» добьются своего… хмххр… хххррр… шахтерское лобби… ххххррр…мххррр… — Помехи, — говорил политик. — Помехи, — соглашался я. — Двенадцать тысяч сто девяносто восьмая поправка… хххррр… хмммрр… людей, с коэффициентом умственного развития… хмррр… меньше ноль семи… разрешено… хмррр… — Это подстегнет образование, — кивал мэр. — И решит проблему перенаселения. — Они что… людей собрались?.. — Это демократия, — отвечал мэр. — Если большинство выберет — будут. — Хмрмррр… хррр… хмррр… позволит наполнить продуктовые… ххрр… — Как хорошо, что мы здесь, а не наверху, — сказал я. — Ххххррр… хмррр… — Сигнал пропал, — сказал мэр. — Хрррмххх… хррр… — С-сука, — сказал я. Сплетение последнее О ДРУЖБЕ Даже тем неуязвимым супергероям, которых изображают в голливудских фильмах, в реальном мире рано или поздно надрали бы задницу…      Десятиклассник Парк Маяковского был забит людьми. С одной стороны площади кричали и бесновались люди в желтых банданах, а с другой — с оружием на изготовку чего-то ждали солдаты и ополченцы. Я медленно шел через самую середину площади к Башне. Она, казалось, потемнела от копоти и оплавилась от жара; на площади было душно. Снег сыпался с небес, таял в воздухе и проливался на брусчатку проливным дождем. Плошадь перед Башней залило водой, а прогалина исчезла, вся площадь стала теперь одной сплошной, мать ее, прогалиной. Мне что-то кричали и, кажется, приказывали остановиться. Высоко в небе стрекотал вертолет, и человек орал в мегафон. Человек грозился начать по мне стрельбу, но не начинал, хотя я его не останавливал и не собирался этого делать. Не потому, что у меня не было сил — теперь у меня их было очень много, быть может, достаточно, чтобы взорвать весь город, а потому, наверное, что я хотел, чтобы меня убили. Я шел, и под моими ногами плескалась вода. В неверном утреннем свете людские тела казались сплошной мешаниной серого и желтого цветов, они казались пластилиновой массой, множеством пластилиновых человечков, которых схватили и скатали из них комок чьи-то огромные, покрытые струпьями, руки. Я подошел к самой Башне и посмотрел наверх, надеясь увидеть искорку, которую часто замечал со своего балкона, но искры не было, и я пожал плечами, нащупал и открыл дверь. В этот самый момент застрочил пулемет. Пули дробили камень совсем рядом с дверью, но я уже был внутри. Бесконечная жизнь невозможна в принципе. По крайней мере, всю ее ни один черт не запомнит — а что это за жизнь, которую не помнишь? Я, например, совсем не знаю, что было сто пятьдесят лет назад и ранее. Иногда мелькают смутные образы, но что они значат — дьявол разберет. Одно остается со мной через века — серая и беспросветная скука, которую не украшают даже пытки и духовные страдания этих проклятых ближних. Сорок лет назад я пытался искусственным путем вызвать амнезию и добился своего, полгода ничего не помнил, а скука осталась. Не помогло. Отсюда сделал вывод, что человек состоит из трех компонентов: души, памяти и скуки. Возможно, душа и есть вместилище скуки, но мне слишком скучно проводить изыскания на эту дурацкую тему… Изнутри Башня оказалась и впрямь ледяной. Под ногами скрипел снег, а у самой двери начиналась прозрачная ледяная лестница, которая круто уходила вверх. Под лестницей и на пролетах была свалена разбитая мебель. Внутри стен плавали куски разноцветного желе, которые выпускали воздух через ложноножки и поднимались внутри стены выше, а потом снова опускались к полу. Кажется, эти существа были живые. Я притронулся к одному через стену — оно отпрянуло, словно медуза. Нет, не медуза. Более всего существа напоминали инфузорий. На первых ступеньках лежала женщина в коричневом пальто с меховой опушкой. Кажется, у нее была размозжена голова. — Иринка… — пробормотал я. — У нее было сильное умение, — обратился ко мне усиленный электроникой голос. — Способность разговаривать с Землей, с самой сутью ее. Разве не удивительно? — У Земли нет души, — сказал я. — Ты кто? Голос не ответил на вопрос, но сказал: — И благодаря ему, своему умению, она и погибла. В тот час, когда ты бросил ее здесь одну на площади. А жаль. Она — единственная, у кого проявилась действительно полезная сила. — Выходи! — заорал я. — Поднимись, — предложил он. — Я жду тебя на самом верху. — Что я там забыл? — А что ты забыл там, внизу? Поднимись, и тогда мы поговорим с глазу на глаз, обещаю. — Хорошо, — пробормотал я и переступил через тело мертвой Иринки. Вчера я для разнообразия сделал доброе дело. Я перевел старушку через улицу, завел ее в мясницкую и за стаканчиком «Тжемесона» поговорил за жизнь. Старушка призналась, что не может и не хочет жить. «Разве это жисть?» — скрипела она. Я выслушивал ее, кивал, а потом вколол ей ударную дозу яда. Старушка отмучилась и умерла с благодарной улыбкой на губах. Шучу, конечно, не так было. По крайней мере, улыбки я не заметил, хотя то, что мучилась, — правда. Я попытался рассказать Прокуророву о своих чувствах, но этот придурок опять ничего не понял. Он плакал и умолял отпустить его. Я спросил его: «Прокуроров, ты хочешь стать сверхчеловеком или нет?» Прокуроров смотрел на меня и не отвечал. Ему бы до одноклеточного дорасти… Чем выше я поднимался по стеклянным ступеням, тем холоднее становилось; сквозь щели проникал колючий ветер, который задувал на ступени снежинки — они таяли, но на их место прилетали другие. Чем выше я поднимался, тем больше их становилось; на верхних этажах появилась наледь, а перила были покрыты тонкой корочкой шершавого льда. Я исцарапал ладонь, но руку от перил не отнял и вел ее по льду дальше, а сзади тянулась узкая кровяная полоска. Живых инфузорий становилось все меньше. Дохлые, они тускло светились, застыв кусками льда в желе, а желе держалось, не леденело, продолжало сонно колыхаться. За пятнадцать этажей до вершины я остановился, прислонился к заледенелому стулу, достал из кармана пачку сигарет и ударил о ребро ладони — высунулся кончик сигареты. Дрожащими руками я вытащил спички, долго пытался зажечь их, но они отсырели и, пустив вялую искру, тухли. Наконец мне все-таки удалось зажечь одну, и к морозному дыханию добавился табачный дым; спустя две затяжки я закашлялся и выкинул сигарету. Не хочу. Не буду. Я изменяюсь в обратную сторону. Это должно выражаться во всем. У меня теперь огромная власть, и я не стану таким, как Желтый Директор, кем бы он ни был — богом или дьяволом, известным деспотом или тайным советником тирана. Я буду нести добро людям. Помогу им. Ступенька за ступенькой, я продолжал идти. Это было сложно, потому что ботинки скользили, а ноги разъезжались в стороны, к тому же разболелась ссадина на ладони. Тонкие ледяные иглы драли кожу, мне это надоело, и я сунул руку в карман. Я думал теперь над каждым своим шагом и очень боялся поскользнуться, потому что здесь как поскользнешься, так и съедешь этажей на двадцать или больше вниз. За десять этажей до вершины треснула ступенька; с противным хрустом половина ее осыпалась и ледяным крошевом улетела вниз, а моя нога провалилась в трещину и застряла. — Сволочь… — пробормотал я, вытягивая ногу, выдирая ее вместе с материей, вместе с кровью и кусочками кожи. Пришлось схватиться обеими руками, больной и здоровой, за перила; поднатужившись, я вытащил ногу и заполз на площадку между этажами. Здесь стоял обитый красным бархатом деревянный стул. Внизу такие стулья пахли свежими опилками, лесом. Здесь от него несло холодом, наледь делала бархат более темным, а ножки навеки вросли в ледяной пол. Я лежал с минуту, превозмогая боль в раненой ноге; кровь сочилась, но не обильно. — И это хорошо, — сказал я вслух. — Еще десять этажей. Десять жалких этажей — и все. Я встал, едва сдержал проклятие, потому что очень сильно заныла нога; каждый шаг словно лезвие ножа по ступне. — Я — чертова русалочка, — сказал я, хватаясь руками за перила, подтягиваясь на следующую ступеньку. — Иду, а в ногу впивается лезвие. Шаг — лезвие. Два — нож. Столовый. Три — и вот уже крючья раздирают мою кожу. Но я станцую; нет прекрасного принца, и принцессы, кстати, тоже нет. Нет никого, ради кого можно танцевать, но я буду танцевать. И это будет прекрасный танец… и все… удивятся… Я миновал еще один этаж. Сил не оставалось совсем, а площадка следующего пролета угрожающе прогибалась, готовая рухнуть в любой момент. — Ненавижу, — сказал я ей и пошел дальше, забыв о боли, о ветре, который кидал обжигающе холодные снежинки в лицо. Я смеялся над ветром. Потом сообразил, что всего лишь кривлю рот, пытаясь засмеяться, а из горла вырывается жалкий хрип, — и замолчал. Шептал: — Я — русалочка… проклятая русалочка… ненавижу… За шесть этажей до верха пол на площадке все-таки осыпался. Мне повезло: успел свернуть на следующий пролет. Лед затрещал, и вниз полетели, сверкая на закатном солнце, куски льда; они падали, похожие на драгоценные камешки, и это было красивое зрелище. Я с завистью следил за камешками. Я хотел оказаться на площадке в ту секунду, хотел сам превратиться в драгоценность. Хотя бы на краткое мгновение. Может… прыгнуть вслед? Мысль пришла незваная и ушла, как подобает такой гостье, сопровождаемая пинком под зад. Я развернулся и пополз дальше. Всего на мгновение отпустил руки и тут же заскользил вниз, к пропасти. Едва успел схватиться за перила и долго лежал и отдыхал, не в силах посмотреть вниз. Нечего там высматривать… нечего… ползи, Кир, ползи… За три этажа до вершины я улегся на спину и смотрел на ледяной потолок. Замерзшими руками достал пачку сигарет, механически ударил о ладонь — покрытая ледяной корочкой сигарета выскользнула наружу, звонко стукнулась о пол и покатилась по ступеням вниз: дзень-дзень-дзень… — И разбилось зеркало, и каждый осколок превратился в заледеневшую сигарету… и полетели осколки-окурки по всему миру… и если кому-то в легкие попадет такой окурок — не позавидуешь этому человеку. Покроются инеем его легкие, и станет человек… нет, не злым и противным, человек станет кашлять кровью, а после очередного затяжного приступа кашля выплюнет на ладонь кусок замерзшего легкого… вместе с покрытой ледяной корочкой сигаретой… а где-то в вышине будет смеяться безумный тролль, ублюдочный сигаретный магнат, торгующий куревом, который скажет: «Не могут ошибаться тридцать миллионов курильщиков, потому что у нас демократия. Курильщики сделали свой выбор и оказались большинством, значит, и ты… и ты должен взять сигарету в зубы… выплюнуть легкое…» Сказка мне не понравилась, хоть я и сам ее выдумал. Очень хотелось курить. А еще — надо были идти. Надо… Я перевернулся на живот, оттолкнулся руками от пола и пополз, сдирая колени в кровь. Ползти было неудобно. Я раз десять забирался на одну и ту же ступеньку и раз десять сползал. За два этажа до верха я, опершись о перила, вынул пачку из кармана, положил на перила и щелкнул указательным пальцем, отправляя ее в полет. Бесценным прямоугольным алмазом пачка умчалась вниз; этажами пятью ниже с тихим звоном разбилась и разлетелась на тысячу осколков. Совсем как в моей сказке. — Тридцать миллионов курильщиков не могут ошибаться, — пробормотал я. Лишь бы что-нибудь сказать, лишь бы не отмерзли губы. — Принцип демократии в действии. Также не могут ошибаться десять миллионов убийц, сто миллионов врунов и триста миллионов воров. Один человек — один голос. Этот сволочной мир вообще не может ошибаться, потому что в нем живут миллиарды людей разумных, и все равно мир катится в пропасть. Значит, так надо. Но ведь он, мир этот, может исправиться в обратную сторону, ведь верно? Надо только… захотеть… За этаж до вершины я задумался: почему до сих пор я не замерз? При такой-то температуре… Подумав, вынул из-за пазухи альбомный лист, на котором была изображена красная жар-птица. Вернее, жар-голубь. Он подмигивал мне алым глазом и что-то говорил беззвучно; от бумаги шло тепло, доброе и домашнее. — Коля, Коля, где ты сейчас, в каких таких краях… — прошептал я. Непослушными руками я сложил из листа бумажного журавлика и пустил его вниз; журавль летел, описывая круги, плавно и вальяжно, спускался нехотя. Там, где он пролетал, таял снег, и весенняя капель стремилась вниз, и это было красиво. Последние ступеньки я опять полз со скоростью ступенька в минуту. Подъем — отдых. Подъем — отдых. Терял остатки крови, оставлял на острых ледяных краях целые куски кожи — и полз. — Доползла гордая птица… — прохрипел я, переваливаясь через последнюю ступеньку. Я почти перестал видеть. Глаза слезились, а сердце стучало неохотно, через раз. — Вижу. — Что… видишь? — Что доползла. Только зачем? — Сейчас узнаю, — ответил я, сплевывая на пол, и поднял голову. На верхней площадке никого не было. Напротив стояло на узорных ножках самое обыкновенное зеркало, прямоугольник метр на три без рамы, покрытый морозными узорами. Справа от зеркала стояла перевернутая ледяная колба в человеческий рост, внутри которой темнел женский силуэт. Маша? — Забавный ты человек, Сказочник, — тихо произнес кто-то. Голос был смутно знаком, но я не мог понять, кому он принадлежит. — Сказочник? — Почему нет? Впервые вижу человека, который умирает и рассказывает самому себе сказки, чтобы отвлечься. Тебе помочь? — Спасибо, как-нибудь сам. — Закуришь? — Издеваешься? Я все-таки поднялся. Последние силы собрал; сорвал с тела ледяные цепи и ожил. Вытянулся во весь рост, грязный, в пропитанном кровью снеге с ног до головы, и посмотрел на зеркало. — Выкинул альбомный лист, который тебе подарил несчастный слепой ребенок. Самолет из него никому не нужный собрал. Зачем? Я пожал плечами: — Не знаю… Снежная королева. Он засмеялся: — Тебя, значит, звать Кей? — Пропусти меня к зеркалу, — попросил я. И добавил: — Пожалуйста. — Я тебя не держу. Только вот… ты уверен, что оно тебе надо? — Что я там увижу? — Неважно. Важно то, что тебе это не поможет. Только хуже будет. Чесслово. Я сделал шаг вперед: — Мишка Шутов. Леша Громов. Иринка? Наташа Клюева? Лера? Даже этот чертов Желтый Директор, кем бы он ни был. Ты их всех убил? — Расслабься, Сказочник. Их всех убил ты. Я улыбнулся. — Да-да, именно так. Забрал силу и убил. Не нарочно, конечно, просто Желтый Директор готовил преемника. Но факт остается фактом. Ведь так? — Кто он такой? Кто ты?! — закричал я. — Хватит играть в прятки! — Твоя жена ушла во время… — продолжал голос — Хотя продержалась долго; я изучил твою биографию. Ты забирал силу и у нее, но медленно, потому что она была единственным человеком, которого ты любил по-настоящему. Наташа? Ты не остановил ее. Лера? Она просила помочь, умоляла тебя. Ты мог спасти ее, как и этого затурканного дурачка Панина, который принялся убивать всех подряд. Насчет Прокуророва еще не в курсе? О-о… его пристрелили, дружище, снесли выстрелом полбашки. Солдаты сделали это, когда зачищали Желтый Дом. А ведь смешной был человечек, этот Прокуроров, сдвинутый немножко, но смешной. Правду все время говорил, что на уме, то и на языке. А на уме у него было много чего, иногда полный бред, но, случалось, и умные мысли проскакивали; философствовать любил. Уважаю я философов, забавный народец. — Верни мне Машу, — попросил я. — И я не буду глядеть в зеркало. Я не причиню тебе вреда. Обещаю. Он, казалось, не слушал меня. — Шутов? Ну, Шутова ты прикончил быстро. Вместо того чтоб помочь ему решить проблему с дочерью… ты что сделал? А ничего. Указал на фотографию и оставил одного. С этого, кстати, началось и остальное. Видишь там внизу Иринку? Не видишь, конечно. Она тоже из-за тебя погибла. Несчастная девушка! Я затащил ее сюда, в Башню, чтобы ты, увидев ее, осознал и покаялся, но горбатого, видно, только могила исправит! — Что ты мелешь? — Я тебе рассказываю, как есть на самом деле. — Значит, я — злодей, а ты — весь в белом. Так? — Нет… — Он вздохнул. — Я такое же дерьмо, Полев, как и ты. — Как все просто, — сказал я. — Достаточно признать свои ошибки. Достаточно утопить в дерьме другого, чтобы быть спокойным — раз в дерьме все, не о чем беспокоиться. Знаешь, Игорек, которого я, наверное, тоже принесу в жертву себе (если верить твоим словам), сказал как-то: «Я очень боюсь смерти, но мне совсем не будет страшно, если случится конец света и погибнут все; в такой огромной компании умирать весело…» — Говорю же — сказочник! Думаешь, ты первый такой? Много вас было, обладающих силой. Желтый Директор убивал всех и забирал тела. Может, и твое успел забрать, а? — Зачем ему… этот бунт? Придурки эти, «желтые»? — А зачем ему мировые войны были? Лагеря смерти? Черно-белые фотографии сверхлюдей? Я не знаю, Полев. Некто замолчал. Я — тоже. Я развернулся. Подволакивая ногу, подошел к зеркалу и дохнул на него, оттер краешек ладонью: под блестящим льдом скрывалась гладкая матовая поверхность. — Ты уверен, дружище Полев? Пойми меня правильно, тебе все равно конец, но, может, не надо? Может, лучше погибнуть тихо, не зная правды? Знакомый голос. Я знаю. Я знаю его, кем бы он ни был. Когда я полностью отчистил зеркало ото льда, когда сел перед ним на колени, упершись ладонями в ледяной пол, я увидел в нем планету Земля. Это была заставка. Какую-то долю секунды Земля вращалась в зеркале, а потом исчезла, но меня все-таки посетило видение ее смерти. Планете оставалось жить десять миллиардов лет. Возможная погрешность — девять миллиардов девятьсот девяносто девять миллионов девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять лет. Когда Земля исчезла, вместо нее появилась грустная рожа моего лучшего и единственного друга. Игорька. Он смотрел на меня без улыбки, но взгляд не отводил и голову отвернуть не пытался. Игорек просто грустил. Просто смотрел на меня и сочувствовал. Я же, мол, предупреждал тебя, не иди к Башне. Не очищай зеркало. А ты не послушался. Совершенно секретно Протокол допроса Мессии № 2 Полковник. Заключенный номер двести тридцать, я напомню вам правила, которых вы должны придерживаться … Мессия. Пошел ты! Ты сдохнешь завтра! Полковник. Я повторяю … (помехи) Полковник. Дауспокойте вы этого помешанного! Парень, хватит. Ты зря пошел в Башню. Теперь ты ничего не можешь сделать, пока мы сами этого не захотим. Я… (помехи) Полковник. Это был мой новый пиджак! Ты, сукин сын! Мессия. Позовите (помехи). Я буду говорить только с ним . (помехи) ***: Привет, друг. Ужасно выглядишь . (помехи) ***: Вот, смотри, я твою слюну стер платком, и все в порядке. А если мои ребята выбьют из тебя мозги, платок тебе не поможет . (помехи) Протокол допроса Мессии № 3 (помехи) Полковник. Ярад, что ты после нашей последней встречи немного успокоился. Мессия (едва слышно): Что вам от меня надо? Полковник. Не темни, Желтый Директор, мы знаем, что это ты. Мессия. Чушь… я… не он. Желтый Директор мертв. Он ушел, потому что устал. Полковник (кричит): Не ври мне, ублюдок! Ты разыграл сцену, мол, ухожу, но это не так! Я тебя насквозь вижу! Ты, сволочь, моего дедушку пытал, резал его и… (помехи) Полковник. Что вы помните последнее? Мессия, (помехи) …через парк ломились звери: собаки, кошки и крысы. Они были голодные и тощие, некоторые — двухголовые. Руководил ими мужчина с новеньким кубическим аквариумом на голове. Этот безумец кричал что-то и тыкал мозолистыми пальцами в нашу сторону. Люди, «желтые» и обычные, объединились и стреляли в него, но не попадали. Я, выйдя из Башни под конвоем, увидел на земле монетку с дырочкой посередине и наклонился, чтобы поднять ее, но меня ударили дубинкой по спине и затолкали в бронированную машину . Полковник. Посмотри на фотографию. Что скажешь? Мессия. Ничего. Я не знаю эту женщину… Полковник. Взгляни сюда . Мессия. У мужчины нет головы . Полковник. Это ты, Мессия, отрезал ему голову! Мессия. Почему вы называете меня Me… (помехи)? Чего вы хотите добиться,искажая мое имя? Полковник. Мы проанализировали твою речь, братишка. Ты — Желтый Директор.Это ясно, как… (помехи) ***. Черт! Что с ним? Быстро сделайте ему искусственное дыхание, у него остановилось … (помехи) Протокол допроса Мессии № 7 Женщина. Вам плохо? Мессия. Да. Женщина. Ой, простите, я волнуюсь, я так волнуюсь и не знаю, что сказать, ведь я студентка, а мне разрешили пройти практику у вас… хотите воды? Мессия. Да, спасибо . (помехи) Женщина. Вы ужасновыглядите. Вас бьют ? Мессия. Меня называют Мессией . Женщина. Разве это не так? Мессия. Нет. Женщина. Тогдапочему вы не хотите сказать, кто вы на самом деле? Мессия. Ты знаешь, что мясной кризис вызвало само человечество? Что зверье стало дохнуть, потому что ему кололи препараты для отупения? Всем лгут… всем … Женщина. Вы отвлекаетесь от темы. Хотите еще воды? Мессия. Да пошла ты в (помехи) со своей водой! (помехи) Протокол допроса Мессии № 9 *** (помехи): …закон Бройля — Хэмма, ага! (Смеется.) Единице равен интеллектуальный уровень среднестатистического человека. Знаешь, откуда скарабеи появились? Это взбесились наномашины, которые мы кололи горожанам под видом вакцинации от мясного вируса. Мессия. Наномашины? Вчера ты говорил, что это был особый препарат, изменяющий генетический код . ***. Да? Блин, надо было вчерашний протокол перечитать . (помехи) ***. Ты мне ответишь, падла. Ты мне за все ответишь, за всех тех людей, которых угробил. .. Мессия, (хрипит) ***. Только скажи, что ты — Желтый Директор, и все закончится. Только скажи. Я ведь знаю, ты — он. Ты устроил волнения в городе. Ты через подставных лиц финансировал мясные банды, которые грабили фермерские хозяйства! Ты! Мессия, (хрипит) ***, Скажи! Иначе то, что происходит с тобой сейчас, потом покажется тебе цветочками. Мессия (тихо). Прекрати … (помехи) ***. Ну? Мессия. У вас нет законных оснований… держать меня… здесь. .. ***. Да ну? Перестрелку у (помехи) помнишь? (помехи) пропал, а на полу — трупы и куча твоих отпечатков. А как насчет тела (помехи) в заброшенном туннеле? Твое поспешное увольнение из (помехи), после того как при загадочных обстоятельствах скончался (помехи)? К тому же ты незаконно держал у себя (помехи)! Мессия. Я хочу видеть (помехи)… ***. Тыникого не увидишь, пока не скажешь, что ты — Желтый Директор . Мессия. Я хочу видеть (помехи). ***. Ты никого не увидишь, ублюдок! Мессия. Я хочу видеть (помехи). ***. Вот заладил … Протокол допроса Мессии № 10 Женщина. Привет . Мессия. Привет , (помехи). Женщина. Ужасноеместо. Что это на полу? Мессия. Бычок, который оставил охранник. Я сначала думал, это сигаретный разум, но потом увидел, что один из охранников разбрасывает окурки где попало. Хочешь? Женщина. Фу какаямерзость! К тому же я не курю, ты знаешь. Мессия. Я хотел бы пообщаться с сигаретным разумом и денежным тоже. Интересно, что бы они мне сказали? Женщина. Меняпредупредили, что ты ненастоящий (помехи). Мессия (смеется). Да, они называют меня Мессией. Кодовое, так сказать, имя . Женщина. Почему Мессией? Мессия. Не знаю. Может, у них там шутник, повернутый на Библии, сидит и кодовые имена раздает ? Или таким образом они хотят сильно исказить мое имя и заставить сказать настоящее, которое не (помехи), а, к примеру, (помехи). Женщина. Ты… правда (помехи)? Мессия. А ты как думаешь? Женщина. Яне знаю… Мессия. Ты счастлива? Женщина. Да . Мессия. Почему ты ушла? Женщина. Я не хочу об этом говорить . Мессия. Почему? Женщина (кричит). Ты что, не понял?! Я не хочу об этом говорить! Не здесь … Мессия. Почему ты ушла , (помехи)?! Женщина (кричит). Да потому что ты — урод фригидный! Ты спал со мной раз в месяц, не чаще! Все время о своей любви талдычил! Урод ты , (помехи)! Гад! Подонок! (помехи) ***. Оттащите ее! Женщина. Тымне несколько лет жизни искалечил … гадина … ***. Оттащите! (помехи) Мессия (шепотом). Прости , (помехи)… (помехи) Протокол допроса Мессии № 13 (помехи) ***. Люди вообще идиоты. Возьмем, например, это название — скарабейники. Не глупость ли? Какой-то лунатик заявляет, что перевел какие-то там египетские таблички, в которых говорилось о скарабеях в груди избранных людей, ему верят, и название укореняется. Смехота! Так о чем это мы? Ах да… тебе не по вкусу ледяная вода … (помехи) Протокол допроса Мессии № 17 (помехи) Мессия. Помнишь, ты просил не предавать тебя, потому что… ***. Тссс… просил, помню. И очень, ты даже не представляешь себе насколько, благодарен тебе за то, что ты не предал, дружище . (помехи) Протокол допроса Мессии № 19 ***. Ну что ж, ты добился своего, Мессия. Мы верим тебе. Но за твои преступления тебе придется отсидеть срок в тюрьме . Мессия, (бормочет под нос) ***. А? Может, мы зря тебе поверили? Ну что тебе стоит — признайся! Все эти несчастные скарабейные… нам придется вырезать их всех, потому что если это не ты, Директор, тогда кто-то из них. Представляешь, сколько народу погибнет? Ну? Не желаешь их спасти? Мессия (шепчет). Ты больной ублюдок … ***. Нет, дружище, это мир больной. Я просто соответствую ему, и для этого мира я на стороне добра, как пафосно это ни звучит . Мессия. Какой бы ни был мир, ты можешь измениться в обратную сторону… стать благородным и по-настоящему добрым, стать таким, каким мечтал быть в детстве… ***. Ой, прошу тебя! Мессия. Даже этот ваш Желтый Директор понял. Я думаю, поэтому он и ушел. Потому что не умел измениться … (помехи) *** (кричит). Он не ушел! Мессия (шепотом), (помехи), ты слишком часто смотрел телевизор … ***. Я вылечился . Мессия. Слушай… Помнишь, у тебя пистолет был? Ты уже тогда работал на (помехи)? Поэтому и не сказал мне? ***. Что? А… нет, не поэтому. Я украл его у одного барыги, чтоб проверить себя на … Мессия. Понял. Не говори ничего. Везите меня в вашу тюрьму. Я больше не скажу ни слова . ***. Ну это мы еще посмотрим. Кстати, совсем забыл. Вот твой дневничок. Не хочешь полистать напоследок? (помехи) Организовав «Желтый клуб», я долго наблюдал за молодежью и сделал вывод, что она ничуть не изменилась. Вымерло поколение, которое помнило войну — и лоботрясы легко велись на байки о суперлюдях. Возникла, однако, проблема, когда появились настоящие суперлюди (чего я, признаться, не ожидал!). У них были черные гнойные пятна, и это навело меня на мысль. Я скорректировал план, объявил суперлюдей больными, и теперь молодежь борется не за доминирование суперлюдей, а за возрождение обычных. Чистота расы, впрочем, никуда не делась… … Вчера поймали скарабейного. Я запер его на двое суток в комнате без еды и воды, чтобы посмотреть, как он выкрутится. Открываю — все в порядке. Щеки от жира аж лоснятся, а изо рта спиртным духом тянет. Продержал еще сутки — никакого результата! Приказал установить камеры наблюдения. Смотрю — к холодильнику все время мотается и оттуда еду и выпивку достает. Но холодильник был пустой, я самолично проверял! Кидаюсь к холодильнику, а там вместо задней стенки гнойное пятно, вроде того, что у них на теле. Скарабейный именно из пятна еду, оказывается, доставал. Спрашиваем: что за пятно, откуда? Он: мол, так и так, всемирная гнойная сеть, вроде Интернета, только физическая, можно обмениваться предметами и так далее — работает для одних скарабейных. — Конь педальный, — сказал я тогда Прокуророву, отчего он смешно втянул голову в плечи. — Почему не знал, почему не… …и, по-моему, Прокуроров считает себя последователем хлыстовства. Он никак не реагирует на мою плетку, разве что с благодарностью. От этого становится очень грустно. Гнойная сеть, мазохисты, настоящие суперлюди, демократия — куда катится мир? Всю ночь плакал и грыз подушку. МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ПОСЛЕДНЯЯ — Послушай, мэр, — сказал я, прислонившись к липкой стене, ртом вдыхая горячий, влажный воздух. — Как тебя зовут на самом деле? — Виктор, — отвечал он, привычно пожевав губу. — Витя, Витя, — вздохнул я. — И как нам удалось оказаться в этой жопе? Он промолчал. Вокруг хлюпало, чавкало и лопалось пузырями; от стен, обтянутых будто бы кожей, несло смрадом; под ногами в черной жидкости копошились личинки, сороконожки и другие мерзкие твари. Мягкий красноватый свет, который струился отовсюду, добавлял картине средневековой мрачности. Пить хотелось неимоверно. Последнюю трубу, из которой капала чистая вода, мы миновали часа четыре назад. Больше труб нам не встретилось. — Канализацией воняет. Может, мы спустились в какие-то секретные тоннели? После того, что я узнал от Игорька, ожидаю чего угодно и не удивлюсь, если выяснится, что этот туннель ведет в секретные лаборатории по производству наномашин! Мы проникнем в лаборатории и… — Какие, на хрен, лаборатории? — взвился мэр Витя. — Ты что, не понимаешь? — Чего? — Мы никогда отсюда не выберемся! Мы ходим по кругу, и с каждым кругом становится хуже и хуже! — Не говори так… — Это правда. — Нет, это не правда! Я знаю, чувствую: стоит нам пройти еще немножко, и мы найдем выход! Так что пошли! И мы пошли. Шагали медленно, потому что ботинки липли к вонючей жиже, а потом все быстрее и быстрее. Мы боялись остановиться, потому что когда останавливаешься — в голову лезут ненужные мысли, потому что если остановишься — сразу перехочется жить. И мы бежали. И мы побежали еще быстрее, потому что впереди забрезжил неяркий желтый свет. — Ви-и-идишь?! — крикнул я, срывая дыхание. — Свет в конце туннеля… — пропыхтел в ответ мэр Витя. Мы бежали. Мы бежали очень долго, и неровный свет становился ярче. Уже четко очертил он выход из тоннеля: светлое пятно на фоне кромешного мрака вокруг. Чудились запахи лета: сладкой малины с парным молочком, теплой речной воды, покрытой зеленой тиной, и печеной картошечки, перепачканной в золе. Чудились костер, водочка и песни до утра. Чудились запахи родного дома: пирожков с яблоками и сирени в вазе на желтом потрескавшемся подоконнике. Чудился свежий ветерок, звездный вечер и папа с папироской, сидящий на порожке. Чудилось что-то детское, давно забытое. Запах песочного печенья, размоченного в свежем молоке. Море за околицей, ракушки и волнорезы. Я бросил пистолет; он плюхнулся в грязную воду и пошел на дно. Мэр Витя свой не выкинул — пожалел. Зачем он ему? Ведь скоро мы выберемся из этого проклятого места. Скоро будем дома. Из светлого пятна несло бензином, морскими водорослями, творогом, соленой рыбкой, морилкой и запахом трав-сорняков. Из светлого пятна тянуло детством. И мы нырнули в это самое светлое пятно. Ослепли на миг и остановились, шаря вокруг руками, привыкая к темноте. Не стало запахов сирени и малины, рыбы и морилки, которой я маленький когда-то покрывал двери по приказу тети. Я не хотел открывать глаза, а совсем рядом тихонько плакал мэр Витя. Потом я приоткрыл один глаз. Было темно и воняло канализацией. Откуда-то струился мягкий красноватый свет; стены коридора были обтянуты будто бы кожей, из которой выделялась и стекала на пол вонючая слизь. Витя сидел позади меня задницей прямо в дерьме и плакал. За его спиной колыхалось белое пятно — свет в конце тоннеля. — Из жопы в жопу… — шептал Витя. — За что? Зачем? Мы шли к свету и куда пришли? В такое же место? Я, в отличие от мэра, духа не потерял. Я подтянул брюки и сказал как можно более решительно, чтобы сдержать слезы, набежавшие на глаза: — Не бойся, дружище мэр! Куда-то свет в конце тоннеля нас все-таки привел! Так давай исследуем это место, чтобы убедиться в том, что… Мэр Витя достал из-за пазухи пистолет, посмотрел на меня тоскливо и сунул ствол в рот. — Эй, погоди! Не надо! Послушай, ты же хороший парень на самом-то деле, ты можешь измениться, как я, ты… Бабахнуло. Запахло порохом. Почему-то я думал, что конец наступит быстро и безболезненно — была цивилизация, и нет ее. Насмотрелся голливудских фильмов — с моим-то тысячелетним опытом! А конец наступал долго и незаметно; даже сейчас далеко еще до финальной точки, но видно ясно — конец неотвратим. Человечество, словно шарик, слишком долго катилось, ускоряясь, вниз по наклонной плоскости, и теперь у него не хватит сил даже притормозить, не то что вернуться наверх. Да оно и не будет пытаться: представьте Сизифа, который перепутал, где верх, а где низ, и толкает камень с вершины к подножию горы… Это было двадцать четыре часа назад. Или больше? Все, что я знаю, — это то, что человек живет без воды трое суток. Или меньше? Нет, я, конечно, могу зачерпнуть водицы с полу, но не хочу. Не буду. Ни за что. Потому что иду. Шагаю, и ноги мои уже по колено в дерьме, но я не поверну ни за что и никогда, пускай этот коридор и кажется бесконечным. Я шагаю, потому что все-таки надеюсь, что по ту сторону света в конце тоннеля есть что-то иное, кроме прямой, как стрела, и вонючей кишки. Хотя шансов нет. Наверное, именно сегодня двадцать второе апреля. Помнишь, мэр, я попросил тебя прижать к решетке зеркало? Тогда я поглядел на свое отражение и увидел дату своей смерти. Так же ясно, как видел фонарь под глазом и сломанный ублюдками из ФСБ нос. Двадцать второе апреля. Я не знаю точно, сколько времени прошло с побега, но наверняка это сегодня. Погрешность — ноль. Как там, интересно, робот Коля и его курица? Как там предатель и сукин сын Игорь? Как там Маша? Машенька, солнышко. Ты — то единственное, что поддерживает меня здесь и сейчас. Я знаю, я был дурак, я не умел любить и слишком боялся тебя потерять, поэтому ты и ушла. Я мог оказаться на самом дне, но что-то удержало меня и удерживает до сих пор. Это что-то — любовь к тебе. Я люблю тебя и меняться начал на самом-то деле потому, что моя любовь еще жива. Наперекор этому лживому сволочному миру… Боже, как мне плохо. Язык прилип к небу, гортань пересохла, глаза слезятся, а мышцы ноют от боли. Сегодня двадцать второе апреля. День моей смерти. Я всего лишь хотел исправиться, попереть против своей сущности, я всего лишь хотел снова научиться верить в любовь, хотя единственная моя любовь ушла. Но мне говорили: любви нет. Есть развратные женщины с рыхлыми телами и молоденькие нимфоманки, есть дерьмо, огромная куча дерьма и ничего более. Нет нормальных людей: есть шизофреники и параноики, убийцы и насильники, шовинисты и феминистки. Нет домашних животных, нет братьев наших меньших — есть еда. Мне говорили и доказывали, что мир — заноза в заднице, поэтому не надо заботиться о нем. Я читал сотни умных книг, и везде говорилось или подразумевалось: мир — дерьмо. И никто не мог объяснить толком, как исправить его. Игорек, философ ты чертов, знаешь, что такое мир? Мир — это сто килограммов повидла — хорошие люди и килограмм дерьма — плохие. Знаешь, что получится, если смешать килограмм дерьма и сто килограммов повидла? Правильно, Игорек, ты, как всегда, в курсе дела: сто один килограмм дерьма. Так мало зла, нетерпимости, безразличия — но этого хватает. Так много добра, благородства и самопожертвования — но от этого только хуже. Я не хочу. Не хочу! Но не умею по-другому… Потому что… Потому… Потому что туго соображаю и очень хочу пить… Полцарства за глоток чистой воды… Если я не дойду, если вы меня обнаружите, напишите на надгробии, что я был настоящим эгоистом, но хотя бы старался. Старался — не быть им. С двадцать вторым апреля меня! ЭПИЛОГ Слепой мальчик в клетчатой рубашке сверлил дыру в потолке. Искры летели во все стороны, но он их не видел, зато прекрасно ориентировался по слуху. Неподалеку кудахтала курица. Она была голодна — под землей очень сложно достать еду. — Тихо, Лиза, — прошептал мальчишка ласково, — я понимаю, как тебе надоело быть подземным жителем; мне, кстати, тоже. Но надо еще немножко потерпеть. — Ко? — спросила несушка. Она, нервно тряся головой, прогуливалась по узкому коридорчику и старательно обходила желтые ручейки. — Он нам нужен, Лиза. В нем есть особенная сила, о которой я хочу знать больше. Может, использовать ее как-нибудь? — Ко-ко! — Да, ты права, мы, роботы, умные существа. Пожалуй, мне стоит взять власть в свои руки и изменить мир. Как в том фильме «Чертинатор». Фильмы лучше книг. В фильмах все проще и правильнее. А я — самый умный не только среди людей, но и роботов. Мой бывший отец украл именно меня, потому что я особый, без встроенных предохранителей. Ну знаешь — три закона робототехники и все такое. Я — совершенный искусственный интеллект. Искры вокруг. — Ко?! — Слепой, и что же? Это не проблема. Власть будет моя, и люди поклонятся новому богу. Слепому мальчишке, кстати, окажут больше доверия. Может, стоит отрубить ногу? Слепому одноногому мальчику окажут доверия вдвое больше. Сверху звякнуло железо; мальчишка, поднапрягшись, отогнул металлический лист вниз, подтянулся и очутился в длинном белом коридоре, посреди которого лежал избитый, грязный мужчина лет двадцати пяти. От мужчины несло дерьмом и застарелым потом. Тот еще аромат. Мужчина царапал скрюченными пальцами кафельную плитку на полу и шептал: — Свет в конце тоннеля… свет в конце тоннеля… Мальчишка присел рядом с ним на корточки и сказал: — Ты меня многому научил, и я благодарен тебе за это, серьезно. Главное, ты научил меня, что, кроме меня, на этом свете никого больше нет. И надо ненавидеть остальных, которые возомнили, что все иначе. Мужчина поднял голову, посмотрел воспаленными красными глазами на мальчишку и прошептал иссушенными губами: — Дай воды… не надо… всех… ненавидеть… люди… запутались… — Вода внизу. Ненавидеть надо. — Свет… в конце… тоннеля… — Никакого света в конце тоннеля нет, — отвечал мальчик. — Этот тоннель бесконечен, потому что замкнут в круг, и есть в нем только стерильная чистота и жадные люди, которые сейчас наблюдают за тобой через видеокамеры, потому что надеются все-таки, что ты — Желтый Директор. Я знаю это, потому что порылся в их компьютерной сети. Но выход есть. Можно пробить в полу дыру, как это сделал я, и бежать. Бежать, пока не прибежала охрана. Мальчишка встал на ноги и протянул мужчине маленькую свою ладошку. Сказал с пафосом, сверкнув линзами черных, как смоль, очков: — Иди со мной, если ты хочешь жить. Было слышно, как, громко топая по полу хромированными сапогами, к ним спешит охрана. Мужчина посмотрел на мальчишку; секунду роботу казалось, что мужчина узнает его. — Жить… — протянул мужчина. — Жи-ить… жить…жить? С тобой, что ли, козел? Протянул киборгу руку и замер, уставившись на электронные часы на запястье мальчишки. Часы пискнули, и на них появилась новая дата. Двадцать третье апреля. Январь — май 2005 г.