Без срока давности Владимир Александрович Бобренев Он возглавляет специальную лабораторию по изучению ядов. Действие ядов проверяется на заключенных, приговоренных к расстрелу. Высшим руководством страны поставлена задача: применяемые яды не должны быть распознаны… Он единственный, кто может сказать людям правду, но… все отравители заканчивают одинаково… Владимир Бобренев Без срока давности От автора По одной из распространенных версий, которых всегда в избытке, если речь заходит о личностях выдающихся, Наполеон Бонапарт умер насильственной смертью. Его будто бы отравили мышьяком, высокое содержание которого современная экспертиза обнаружила в волосах и костях бывшего императора Франции. Позднее факт с мышьяком был оспорен, но не зря говорится, что дыма без огня не бывает. Столь же широко известна версия с отравлением Моцарта, которая нашими современниками также поставлена под сомнение. Но не стоит забывать, что отравители во все времена стремились замести следы своих злодеяний. И в свете описанных ниже событий версии с отравлением не кажутся столь уж беспочвенными. Утверждают, что и в скелетах некоторых египетских фараонов, вождей древних инков тоже отмечено наличие различных ядовитых соединений. Можно выдвигать различные гипотезы по объяснению этого факта, но само наличие яда в останках заставляет задуматься. Словом, отравление как способ тайного умерщвления людей использовался человечеством с глубокой древности, на протяжении всей многовековой его истории. «Привилегированное» положение в достаточно длинном ряду всевозможных токсинов занимали мышьяк, цианистый калий, опий, змеиные яды. С их помощью отправляли на тот свет царственных конкурентов и соперников в любви, лютых врагов и недавних друзей. В Средние века Европу буквально захлестнула волна загадочных смертей сановных особ и государственных деятелей. В придворных интригах, политических распрях, чаще грязных, далеких от морали и нравственности в ход шли любые средства: шантаж и ложь, подкуп, убийство… И разрабатывались все новые и новые методики, более таинственные и коварные приемы уничтожения человека. На первый взгляд наши соотечественники в этом отношении поначалу вроде бы приотстали от остального мира. Во всяком случае, в нашей истории гораздо больше фигурирует откровенно насильственных, кровавых приемов «решения» возникавших проблем. Иван Грозный, к примеру, своих противников не травил. По его приказу непокорных новгородцев оглушали дубинами и сотнями топили в Волхове. Петр I самолично рубил бунтовщикам головы. Николай I повесил на специально сколоченной деревянной перекладине руководителей движения декабристов, а остальных сгноил на забайкальских рудниках. Бунтовщика Емельяна Пугачева по приказу Екатерины II четвертовали в Москве на Лобном месте… Правда, ядовитые снадобья на Руси тоже применяли. Летописцы свидетельствуют, что мать Ивана Грозного скончалась, испив медового квасу, в который ее верная служанка подсыпала яд по приказу князя Шуйского. Покушались на жизнь первого российского царя Михаила Романова. Польский шпион поднес ему бокал грушевого кваса с мышьяком. От гибели его спас отведыватель, упавший замертво после глотка отравленного напитка. Кстати, при английском королевском дворе, говорят, до сих пор существует официальная должность придворных-отведывателей, а негласно они всегда входили в свиту у доброй половины королей, президентов, премьеров и прочих сиятельных особ. Петра I пыталась отравить родная сестра Софья… Ну а первое громкое политическое убийство с использованием ядов в России связано с личностью Распутина. Правда, назвать эту попытку полностью удавшейся трудно. Насторожил а-таки Григория фальшь «иудового лобзанья» князя Юсупова, заманившего жертву в свой дворец и выставившего перед сановным «старцем» гору отравленной еды. Распутин оказался выносливым: три стакана вина, в которое был подсыпан цианистый калий, не смогли его умертвить. И неизвестно чем бы все кончилось, не примени заговорщики традиционных способов убийства. Пришлось стрелять, добивать ногами, топить в ледяной воде Невы. Мало найдется стран, где бы так же, как у нас, коварно и безжалостно топталось человеческое достоинство, а жизнь людей — от простого смертного до самого приближенного к царскому трону — не стоила и ломаного гроша. Трудно назвать другую страну, где столь пренебрежительно относилась бы к букве закона власть имущая элита, отбрасывающая, как тяжелые путы, для своего утверждения ею же самой созданные законы под эгидой пресловутой целесообразности. Наверное, этот термин нигде не прижился так прочно, как в России. Большевики после прихода к власти особым разнообразием расправ над противниками не отличались. Всех, кого причисляли к так называемой контре, без лишнего мудрствования поначалу ставили к стенке. Затем стали вносить некоторые новации в свои методы усмирения. К расстрелам без суда и следствия добавились решения чрезвычайных внесудебных органов — «особых совещаний», которые наряду с высшей мерой наказания широко практиковали направление так называемых врагов народа в бесчисленные лагеря и ссылку. Кстати, концлагеря имеют исконно российское происхождение. Правом ссылать противников режима в такого рода учреждения были наделены «особые совещания», действовавшие параллельно судам и военным трибуналам. Случалось, наиболее ненавистных приговаривали и к повешению. Этой процедуре были подвергнуты почти все попавшие в руки советских «органов» представители белогвардейской верхушки, ряд немецких генералов, а также изменники, обвиненные в преступлениях против мирного населения на временно оккупированных территориях. Но пришла пора — наши высокопоставленные соотечественники вспомнили о преимуществах тихого удаления из жизни неугодных людей. Без лишнего шума, без стрельбы, без крови. Правда, начало использования «химических препаратов» наделало немало шума. Если говорить о массированном применении подобных средств умерщвления, то новатором в этом деле стал будущий советский маршал Михаил Тухачевский. Он жертва необоснованных политических репрессий. Это бесспорно. Но время все расставляет по своим местам, и мы позволим себе отразить и другой штрих его биографии. На полях боевых сражений с внешними врагами России особой славы Тухачевский не снискал. В Первую мировую попал в плен. Бездарно завершил молодой военачальник и польскую кампанию, во время которой из-за допущенных просчетов в управлении вверенными ему войсками почти вся возглавляемая им армия, включая самого командующего, была окружена неприятелем. И десятки тысяч красноармейцев бесследно исчезли. Свою голову красный полководец, однако, спас. Казалось бы, конец карьере? Ан нет! Карьеру Тухачевский все же сделал, отличившись в расправах над своими соотечественниками. Сначала потопил в крови взбунтовавшихся в Кронштадте голодных и обворованных краснофлотским начальством матросов. При проведении этой карательной акции он впервые выдвинул идею применить против бунтовщиков ядовитые химические вещества. К счастью, из-за возникших неблагоприятных погодных условий осуществить свой замысел тогда не сумел. Но от самой идеи не отказался. И при подавлении доведенных советской властью до отчаяния тамбовских мужиков она была реализована. Взгляните на выписку из приказа 0116 от 12 июня 1921 года командующего войсками Тамбовской губернии Михаила Тухачевского. И сразу все станет ясно без лишних комментариев: «Для немедленной очистки лесов приказываю: 1. Леса, где прячутся бандиты, очистить ядовитыми газами, точно рассчитывать, чтобы облако удушливых газов распространялось полностью по всему лесу, уничтожая все, что в нем пряталось. 2. Инспектору артиллерии немедленно подать на места потребное количество баллонов с ядовитыми газами и нужных специалистов. 3. Начальникам боевых участков настойчиво и энергично выполнять настоящий приказ. 4. О принятых мерах донести…» Спустя три недели на стол командующему легло первое донесение об обстреле батареей Белгородских артиллерийских курсов скрывавшихся в полутора километрах от села Кипец непокорных мужиков. По ним было выпущено 59 химических снарядов. И, судя по всему, «успешно», иначе военные не стали бы рапортовать. Ну а еще через некоторое время все эксперименты с отравляющими веществами и ядами были перенесены в тихие кабинеты ведомства ОГПУ. Зачем, против кого они разрабатывались и какие там плелись интриги и строились планы — сказать сложно. Документально такие дела не фиксируются. Да и задачи ставятся лишь посредством намеков. И лишь просачивавшаяся время от времени информация дает повод для достаточно конкретных размышлений и указывает на определенное касательство к неправедным делам самых высоких чиновников главного карательного ведомства Советского Союза. Так, народному комиссару НКВД Генриху Ягоде, осужденному и расстрелянному в марте 1938 года, помимо дежурного набора обвинений в троцкизме, диверсионно-вредительской деятельности вменялось в вину и кое-что другое. А именно умерщвление при помощи ядов великого пролетарского писателя А. М. Горького, одного из приближенных к Сталину государственных деятелей — В. В. Куйбышева, а также своего предшественника В. Р. Менжинского и покушение на жизнь самого Ежова. По тем же самым статьям пошел под расстрел и Павел Буланов, секретарь НКВД, ближайший помощник Ягоды. В частности, в приговоре Военной коллегии Верховного суда СССР от 13 марта 1938 года эта сторона дела представлена следующим образом: «По указанию врага народа Л. Троцкого руководители „правотроцкистского блока“ в 1934 году приняли решение убить великого пролетарского писателя Максима Горького. Этот чудовищный террористический акт было поручено организовать Ягоде, который, посвятив в цели заговора домашнего врача М. Горького — доктора Левина, а затем врача Плетнева, поручил им путем вредительских методов лечения добиться смерти М. Горького, что и было выполнено при руководящем участии в этом преступном деле доктора Левина… По решению руководителей „правотроцкистского блока“ Ягода организовал методами вредительского лечения убийство председателя ОГПУ В. Р. Менжинского и заместителя председателя Совета народных комиссаров СССР тов. В. В. Куйбышева… Кроме того, установлено, что по прямому заданию Ягоды вредительскими методами лечения умертвили сына А. М. Горького — М. А. Пешкова. В связи с назначением в сентябре 1936 года Н. И. Ежова народным комиссаром внутренних дел СССР, „правотроцкистский блок“, опасаясь полного разоблачения и разгрома антисоветских кадров, поручил Ягоде совершить террористический акт в отношении тов. Ежова. Выполняя это злодейское поручение, Ягода при непосредственном участии Буланова покушался осенью 1936 года на жизнь тов. Ежова путем постепенного отравления его организма специально приготовленным для этого ядом, вследствие чего был нанесен значительный ущерб здоровью Н. И. Ежова…». Зная приемы и методы следствия тех лет, можно, конечно, с большой натяжкой относиться к справедливости выдвинутых против этих людей обвинений. И тем не менее сам факт отравительства не мог возникнуть из пустоты. Справедливость не только существовала, но и реализовывалась «когда надо» и в отношении «кого надо». Зададимся простым вопросом. Зачем Ежову выдвигать столь чудовищные обвинения, если они совершенно нелепы? Ведь для расправы с Ягодой и его ближайшими соратниками вполне достаточно использовать традиционные и безотказные методы НКВД, которые заставят дать признательные показания на любую тему — от причисления себя к троцкистам, террористам до причастности к организации убийства С. М. Кирова, наконец? К чему придумывать истории про какие-то отравления, если Сталин прекрасно знает, что этого просто не существует в природе? Выходит, то были все-таки не сказки. Логика подводит нас к тому, что Менжинский, Горький и Куйбышев, скорее всего, ушли из жизни не без посторонней помощи. Как это сделано и кто за этим стоял — вопрос второй. Первый же заключается в том, что сам факт отравлений был Сталину доподлинно известен. По такому поводу бесполезно обращаться к документам вскрытия, к химическим исследованиям внутренних органов умерших на наличие ядов, ссылаться на светил медицины. Там у них все записано, как это было нужно для оформления официальной версии. Очень скоро нам предстоит убедиться в том, что существовали и тогда, существуют и поныне препараты и способы отравления людей, не оставляющие никаких следов и которые не в силах определить никакая самая современная медицинская техника. Примеров тому немало. В книге представлена и методика составления медицинских свидетельств на сей счет. Будет сказано и о работе профессионалов отравителей, квалифицированных специалистов своего дела. Специальное подразделение по изготовлению ядов и орудий их применения против людей было создано еще в ОГПУ, в первые годы советской власти, когда его возглавлял Менжинский, и оно продолжало плодотворно заниматься своим делом многие последующие годы. Мы остановимся на несколько более позднем периоде — начнем с конца тридцатых годов, когда спецлаборатория работала в полную силу. И сможем убедиться, что и после Менжинского — Ягоды их дело продолжало жить и развиваться. Покров тайны обволакивал все изыскания, связанные с применением ядов против людей. Ведь Советский Союз провозглашался народной, человечной и самой гуманной страной в мире. И боже упаси, чтобы кто-то из граждан нашего государства посмел усомниться в этом постулате. Вот почему еще в советские времена появившиеся вдруг на страницах центральной печати первые публикации о деятельности секретной лаборатории НКВД произвели эффект разорвавшейся бомбы. Еженедельник «Московские новости» первым попытался приоткрыть завесу и 10 июня 1990 года напечатал несколько выдержек из обвинительного заключения по уголовному делу Л. П. Берии, В. Н. Меркулова, Б. 3. Кобулова, бывших руководителей советских органов государственной безопасности и внутренних дел. После смерти И. В. Сталина они были привлечены к уголовной ответственности за совершение особо опасных государственных преступлений. В названном документе признавалось существование «секретной лаборатории, в которой действие ядов изучалось на осужденных к высшей мере уголовного наказания». Сообщалось, что начальником лаборатории доктором медицинских наук Могилевским (фамилия изменена) и его помощниками в процессе опытов и экспериментов умерщвлено не менее 150 человек. Указывалось, что работой лаборатории непосредственно руководили Берия, Меркулов и Кобулов. В числе организаторов и руководителей экспериментов в еженедельнике упоминались известные сотрудники госбезопасности Судоплатов, Эйтингон, Филимонов. Но, судя по всему, какой-то дополнительной информации о деятельности лаборатории журналистам отыскать не удалось. Ощущая скудность имеющейся информации, «Московские новости» обратились ко всем, кто мог представить редакции хоть какие-нибудь сведения, хоть что-то сообщить по этому поводу, помочь раскрыть тайну лаборатории Могилевского. История явно стала смахивать на самый настоящий детектив. Заинтересовались тайной лабораторией и специалисты. Но ни в хранилищах тайн НКВД, ни в архивах КГБ никакой официальной информации о лаборатории и работавших в ней специалистах отыскать не удавалось. Появились даже сомнения в достоверности сведений на эту тему в материалах уголовного дела Берии. Мало ли что могли написать следователи в то время? Прошло несколько месяцев, и вот «Московские новости» получили возможность посвятить ранее поднятой сенсационной теме целую страницу. «Ответ в архивах КГБ — именно туда ведут поиски правды о секретных лабораториях Берии», — категорически утверждали авторы публикации, сетуя на сложности поиска материалов. В конце концов громкая сенсация привлекла внимание и автора этой книги, которому удалось отыскать и познакомиться со старым уголовным делом по расследованию деятельности Могилевского на посту руководителя секретной лаборатории, неизвестно почему не уничтоженном в свое время в установленном порядке. Довелось увидеть и другие архивные материалы. Потребовалось обратиться и к документам по делу Берии. Все сомнения о правдивости сенсации отпали. Многие материалы из уголовного дела Могилевского были приобщены к делам Берии, Абакумова, Меркулова: подлинники протоколов допросов, официальные документы… Дальше — больше. Вскоре стало известно и место, где находилась основная база лаборатории, кто в ней работал. Довелось побывать непосредственно на местах трагических событий тех далеких лет. Неприметный переулок, почти ничем не отличающийся от десятков столь же мало ухоженных собратьев, разместившихся между Кузнецким Мостом и всему миру известной площадью Дзержинского, или, как ее теперь называют, Лубянкой. Здесь, в самом сердце гудящей, гремящей, ворчащей, митингующей многомиллионной Москвы, уже на Лубянке начинаешь чувствовать себя как на старом кладбище. Оно и понятно. Лубянка навсегда оставила на себе клеймо вовсе не мифического эшафота. С каждым шагом к дому на углу Варсонофьевского переулка ноги становятся тяжелее. Ощущение никогда не заживающей раны, может быть, даже обреченности на вечную виноватость перед ушедшими, давит и леденит душу. Именно здесь расстреливали невинных людей. Здесь же происходили события, о которых пойдет речь в этой книге и которые, скорее всего, нигде, кроме как в памяти главных действующих лиц, не оставили о себе никаких следов. Все ушло в небытие, унесено временем. Словно ничего и не было: ни последних криков расстреливаемых в глухих подвалах, ни «лаборатории смерти»… Но ведь оно стоит, это здание, на том же самом месте… Документы специального хранения из архивов бывшего Комитета государственной безопасности и Главной военной прокуратуры по экспериментам с отравляющими веществами и ядами на людях показались уникальными не только потому, что приоткрывали совершенно доселе неизвестные страницы наглухо закрытой от постороннего взгляда деятельности специальных оперативных служб ВЧК-ОГПУ-НКВД-МВД-КГБ, особенно подразделений, работавших на обеспечение интересов внешней безопасности, то есть действовавших за рубежом. Среди них оказались письма, заявления, личные заметки, обращения в высшие инстанции сотрудников лаборатории и причастных к ее исследованиям лиц с такими подробностями, которые невозможно написать под давлением или психологическим нажимом под диктовку. Это жуткие свидетельства поистине маниакальной убежденности их авторов — творцов и участников античеловеческих, по сути, «акций» — в необходимости творимых ими преступлений. Они считали, что каждый их шаг оправдан «интересами государства, народа и партии». Подобный феномен до сих пор по-настоящему не разгадан. Сами собой напрашиваются резонные вопросы: может, «изобретателей» способов человеческой смерти ставили в безвыходное положение? Может, их осыпали милостями, благами, привилегиями, которые заставляли забыть про медицинские клятвы, про совесть, людское сострадание, мораль? Или, наконец, насильственно отгородили от реальной жизни железными шорами классовой борьбы? Наверное, можно было при поиске ответов на подобные вопросы использовать свои, уже нового, современного мышления, клише взглядов на КГБ лишь как на порождение сталинщины, как систему безжалостного подавления человека, своего рода тотальную инквизицию, диктат идеи над разумом и т. д. Это действительно так, и от подобных выводов никуда не уйти. Но архивные документы представили и несколько иную информацию к размышлению. Они высветили образы действующих лиц в зависимости не только от отведенных им «системой» мест и ролей в общем действе расправы с инакомыслием, но и от характера, личных достоинств, человеческих слабостей и прочих недостатков. Самое первое и самое потрясающее впечатление от знакомства с делами сотрудников лаборатории, с протоколами допросов других свидетелей и обвиняемых — перед нами не бессознательные роботы, не тупые убийцы, не бездушные рычаги, винтики и валики некоего механического транспортера смерти. Это были живые, мыслящие и чувствующие люди, часто вполне образованные или, как их теперь называют, вполне интеллигентные личности, далеко не одиозные, каждый со своими достоинствами и слабостями. Конечно, не всякий читатель примет безоговорочно на веру то, что написано в протоколах допросов, памятуя о методах и приемах выколачивания «нужных» показаний, фальсификации процессуальных документов. Оттого автор не настаивает на безоговорочной правоте каждого написанного в книге слова, а лишь стремится обосновать свое видение событий, опираясь на материалы уголовного дела. Автору пришлось изучить в архивах немало уголовных, реабилитационных дел. Даже сегодня далеко не каждое из них признано несостоятельным. Многие обвиняемые и осужденные тех лет так и не получили оправдания, не получили реабилитации. Иначе говоря, остались виновными в совершении преступлений. Конечно, право признать человека преступником предоставлено в наши дни только суду. Это закреплено и в нашей Конституции и в уголовно-процессуальном законодательстве. Правда, исключения все же существуют. Например, в случае смерти лица, совершившего преступление. Но в прежние времена правом признавать человека преступником и назначать ему уголовное наказание наделялось и «особое совещание». Заметим, тоже законодательно. И опять же далеко не все репрессированные «особыми совещаниями» получили реабилитацию. Можно, конечно, оспаривать законность и справедливость ряда пунктов обвинительного заключения по делу начальника спецлаборатории Могилевского. Однако решение «особого совещания» при МГБ СССР от 14 февраля 1953 года до сих пор не отменено. Больше того, специальным Указом Президиума Верховного Совета СССР — высшего органа власти страны — от 1 июня 1956 года (уровень-то какой!) отказ в применении к Могилевскому амнистии мотивировался тем, что «после осуждения Могилевского было установлено производство им опытов по испытанию смертоносных ядов на живых людях». Здесь-то уж расследование вели не ежовцы и не бериевцы. Да и время было совсем другое, и отношение к бывшим «врагам народа» изменилось — началась массовая реабилитация жертв политических репрессий. А вот реабилитировать Могилевского все же не сочли возможным. Хотя и не все были согласны с такой позицией. Среди них академик Академии медицинских наук СССР Н. Н. Блохин, который по этому поводу писал: «В мае 1964 г. мне, как президенту АМН СССР, пришло письмо от Г. М. Могилевского, в котором он отмечал, что принципы предложенных им в 40-х годах методик терапии ипритных поражений могут быть применены и для терапии злокачественных новообразований. Автор письма просил запросить его докторскую диссертацию, изъятую при аресте в 1951 г. Мне удалось выполнить просьбу моего корреспондента, и я предложил ему приехать в Москву. Встретившись, мы обсудили план исследований и договорились о следующей встрече весной 1965 г. Она, однако, не состоялась — Г. М. Могилевский скончался в декабре 1964 г. Отмеченная Г. М. Могилевским аналогия в характере действия на организм ипритного поражения и злокачественных новообразований имеет и другую сторону: молекулы — аналоги иприта — легли в основу целой группы препаратов противоопухолевого действия. Остается сожалеть, что диссертация Г. М. Могилевского из-за ее секретности оставалась неизвестной для специалистов и идеи, высказанные им, не получили должного развития в свое время». Собственное расследование провел, судя по выступлению на страницах печати, и «Мемориал». Члены совета его научно-информационного центра Никита Петров и Татьяна Касаткина пишут: «Судьба доктора медицинских наук, профессора Г. М. Могилевского поистине уникальна. Вовсе не тем, что этот проработавший в системе госбезопасности более 10 лет полковник медицинской службы сам стал жертвой бериевщины — таких примеров немало. Удивительно то, что участь, постигшая Могилевского, никак не вписывается в историю преследования сотрудников „органов“: ведь все они были осуждены после смерти Сталина, как правило, по вариациям статьи 58 УК РСФСР — измена родине, вредительство, шпионаж. Могилевский был арестован в декабре 1951 г. и незадолго до смерти Сталина приговорен Особым совещанием МГБ СССР к 10 годам по статьям 193–17-а, 179 Уголовного кодекса (злоупотребление служебным положением, незаконное хранение ядовитых веществ). Срок заключения отбыл полностью, вышел на свободу в декабре 1961 г. Казалось бы, все позади. Он приезжает в Москву, без помех восстанавливает прописку по прежнему месту жительства, поднимает вопрос о реабилитации, для чего начинает собирать необходимые документы, — и тут, уже спустя несколько месяцев после возвращения из тюрьмы, происходит странное: без каких-либо объяснений, дав несколько дней на сборы, его высылают из Москвы. До самой своей смерти в декабре 1964 г. он работал руководителем биохимической лаборатории научно-исследовательского института в Махачкале. Факты позволяют утверждать, что Г. М. Могилевский стал одной из жертв развязанной Сталиным и министром ГБ СССР Игнатьевым очередной чистки. Тогда, во второй половине 1951 г., в МГБ вскрывались всевозможные „заговоры“ якобы с участием международных спецслужб и „мирового сионизма“. Первоначально, как рассказывал Могилевский, его обвинили в шпионаже в пользу Японии. Следствие по его делу было передано Рюмину и его подручным, славившимся своей жестокостью (о чем известно хотя бы по „делу врачей“). Тем не менее обвинение в шпионаже лопнуло. По-видимому, в силу полной абсурдности. Несмотря на это, Могилевский освобожден не был: такое было не в правилах „органов“, и он был осужден по другим статьям». Служители «Мемориала» совершенно верно указывают, что изложенные в сенсационной публикации «Московских новостей» показания о якобы совершавшихся в лаборатории убийствах с помощью отравляющих веществ ее бывший начальник дал в августе 1953 года, незадолго до ареста ближайшего соратника Берии — министра госконтроля СССР В. Н. Меркулова, который с 1938 по 1943 год был первым замнаркома внутренних дел СССР, а в 1941 год и с 1943-го по 1946-й наркомом — министром ГБ СССР. Во всех показаниях Могилевского среди лиц, дававших указания о «ликвидациях», Меркулов действительно фигурирует. Состоятельным является и предположение авторов исследования «Мемориала» о том, что эти признания наряду с прочими использовались для ареста и предъявления обвинения Меркулову. Правда, они тут же предаются сомнениям: «Но насколько они (слова Могилевского. — Авт.) соответствовали истине?» Само существование в системе НКВД-МГБ лабораторий, в которых проводились испытания отравляющих веществ на заключенных, сомнений не вызывает. Но ни в 1953, ни в 1962 годах (когда Могилевский напомнил о себе, занявшись реабилитацией) власти не были заинтересованы расследовать подобные преступления. Отсюда и парадоксальная ситуация — человек, вроде бы открыто признавшийся в убийствах, продолжал отбывать срок в общем-то за малозначительное должностное преступление. И где? В знаменитой Владимирской тюрьме, где сидели самые опасные преступники и, кстати, многие осужденные бериевцы. Весьма вероятно, что показания Могилевского, сослужив службу в деле ареста Меркулова и, вероятно, других видных работников МГБ (Эйтингон, Судоплатов), так и застряли в многотомном деле Берии. Было немало сомнений относительно того, писать эту книгу или не писать. Уж больно жуткие события составляют ее сюжет. Будь затронутая проблема лишь чисто советской или российской, может, и не стоило бы поднимать ее, предавать гласности тайные злодейства, совершавшиеся с благословения наших вождей и правителей, дабы не попасть в очередной раз под категорию «охаивателей» всего прошлого. Но оказалось, деяния некоторых даже кичащихся гуманистической направленностью своего общества стран ничуть не уступают происходившему при Советах. А если так, то проблема выходит за рамки одного, отдельно взятого государства. И у них и у нас во все времена находились правители, готовые истреблять неугодных, несговорчивых, протестующих, критикующих… И там и тут отыскивались желающие исполнять роли палачей, тайных или профессиональных убийц не иноземных захватчиков-поработителей, а своих же соотечественников. К тому же не захотелось ограничиваться деятельностью только одной лишь спецлаборатории НКВД, возникло намерение несколько шире затронуть всю тему государственного терроризма. То есть организованного уничтожения людей без суда и следствия по указке повелителей страны. Фигуры заправил этой системы — Сталина, Берии, Меркулова, Абакумова — проходят на страницах книги в сопровождении послушных исполнителей их воли — террористов Судоплатова, Эйтингона, Могилевского… И пусть это повествование рассматривается как своего рода протест против произвола, в какую бы тогу он ни рядился. Если удалось заставить читателя лишний раз задуматься над сутью поднятых вопросов, тогда поставленная цель достигнута. Мыслящий категориями совести человек на злодейство не способен. А раз так, то есть еще надежда, что нашим потомкам никогда больше не придется испытывать чувство вины перед своими современниками за сотворенное при попустительстве многомиллионного народа неправедное зло. Автор посчитал целесообразным изложить свою собственную версию не в форме чисто документального, а документально-художественного произведения. Это позволило выразить собственное восприятие обстановки происходившего, характеров действующих лиц, их психологию. И вместе с тем оставить каждому читателю право на свое видение событий. Глава 1 Последние дни Лаврентия Берию не покидало мрачное настроение. Его пребывание на посту заместителя наркома внутренних дел Советского Союза под началом Николая Ивановича Ежова явно затянулось. Он ненавидел и откровенно презирал своего непосредственного начальника — этого маленького, как карлик, педантичного, глупого, но тем не менее восхваляемого повсюду человека. Шел 1938 год. Народ огромной страны словно оцепенел в «ежовых рукавицах» наивно-улыбчивого наркома, каждый день начищавшего до блеска свои сапоги и благоговейно произносившего имя Сталина. Лаврентий Павлович тоже любил вождя, но по-своему. Заискивал перед ним и льстил, как и все прочие, но в отличие от них, иногда мог отпустить снисходительную шутку, а дома или на даче позволял себе называть его Кобой и мог даже поразвлечь рассказом о какой-нибудь очередной дамочке, к которым Лаврентий Павлович имел заметную слабость. Вождь любил сальные шутки и заразительно смеялся. Уже не первый раз Берия начинал с Кобой этот разговор про Ежова. Шутка ли, только за 1937-й и первую половину 1938-го под репрессии попали миллионы людей. Разумеется, Берия правильно понимает и вполне разделяет тезис Сталина, что классовая борьба обостряется, что врагов трудового народа становится все больше, но зачем простых-то, безвестных работяг или крестьян уничтожать за какое-нибудь оброненное случайно слово по отношению к власти? Да еще сказанное подчас в сильном подпитии или сгоряча. Разве это враги? Если так продолжать, так ведь скоро и работать будет некому. Сталин молча хмурился, но не перебивал. В последнее время он самолично проставлял крестики во многих расстрельных списках работников из высшего эшелона власти, но то, что так непомерно много люди Ежова выстригают простого люда, он не догадывался. Лаврентий хитрый интриган и карьерист, но он прав. Потому что роптали уже и члены Политбюро, даже такие преданные генсеку люди, как Ворошилов. Напиваясь, Клим бессвязно бормотал: «Много, много стрижем, Коба. Николая надо унять…» Ну а Николай Иванович продолжал стараться изо всех сил. Еще бы ему не стараться, безграмотному мужику, всенародно обласканному властью. 16 июня 1937 года Президиум ВЦИК — высший орган исполнительной власти страны — принял решение о переименовании города Сулимова Орджоникидзевского края в город Ежово-Черкесск. Хоть не весть какой городишко, но сам факт многого стоит. А через день очередная приятная весть: «всесоюзный староста» Калинин и его секретарь Горкин подписали указ о награждении генерального комиссара государственной безопасности Наркомата внутренних дел высшей наградой Родины — орденом Ленина. Имя Ежова носила школа усовершенствования командного состава пограничных и внутренних войск НКВД, а 9 апреля 1938 года Николая Ивановича назначили еще и народным комиссаром водного транспорта, сохранив за ним руководство прежним комиссариатом. При назначении Сталин ободряюще сказал: «Наведи там, Николай Иванович, крепкой своей, ежовой рукой порядок на водном транспорте. Кроме тебя, больше некому». Берию Сталин назначил заместителем Ежова в августе 1938 года. Предложил ввести Лаврентия Павловича в курс всех дел, нагрузить известного всей стране партийного деятеля работой в Наркомате внутренних дел до предела. Вроде бы обычное дело. Лаврентий Павлович до этого временя являлся первым секретарем Закавказского крайкома ВКП(б), первым секретарем ЦК КП Грузии, членом ЦК ВКП(б), при этом был земляком Иосифа Виссарионовича Сталина, часто бывал у него дома в гостях, оказывал вождю немалые услуги. Расторопный, преданный и неглупый человек, но и амбиции у товарища Берии тоже были немалые. Обо всем этом Ежов давно был осведомлен. Но Николай Иванович особо паниковать не стал. Он продолжал работать еще усерднее, не покладая рук, чтобы оправдать доверие партии и лично товарища Сталина. Поэтому чего ему было опасаться нового заместителя? Если б товарищ Сталин не ценил наркома Ежова, то не доверил бы ему руководство еще одним наркоматом. Так наивно полагал грозный нарком, но преданные Ежову работники нашептывали: «Берия собирает компромат на тебя, интересуется в аппарате недовольными людьми, вызывает их к себе на доверительные беседы, придирчиво расспрашивает». Близкий соратник, заместитель Ежова по Наркомату водного транспорта, старый чекист Георгий Евдокимов, раскопавший в свое время знаменитое «шахтинское дело», четырежды награжденный орденом Красного Знамени, советовал Ежову: — Коля, смотри не проворонь. Нападай первым. Сам накопай компромат на эту хитрую лису Лаврентия. Я его слишком хорошо знаю, работали вместе, поверь мне, пока он тебя не съест — не успокоится. Обязательно найди компромат и выложи на стол самому вождю. Иначе этот мингрельский лис сожрет тебя со всеми потрохами и не подавится. Они вдвоем запирались по выходным на даче Ежова и надирались водкой, что называется, до поросячьего визга. Ежов обычно ломался первым, не в силах уже больше пить, он слушал старого приятеля и кивал: да, надо напасть первым, надо опередить. А то, как Ягоду, объявят отравителем. Ежов знал, что Сталин часто пользовался его услугами. Ягода в молодости учился на фармацевта. Впрочем, как и услугами Берии в этой области. И тот и другой любили яды больше, чем маузер. И хотя Николай Иванович прикрыл бурную деятельность спецлаборатории, но полностью расформировать ее так и не решился. В отличие от своего начальника, Берия сразу же взял ее под свою опеку. Правда, начал заниматься ею как бы исподволь, под предлогом проверки сотрудников и замены их новыми кадрами. Для чего? Ежов в эту сферу предпочитал не вмешиваться, соображая, что указания на сей счет исходят свыше. Правда, это одновременно и пугало его. Тем более что в свои дела Лаврентий наркома не посвящал, орудуя за его спиной. Только с Евдокимовым поделился Николай Иванович своими опасениями. — Симптом очень тревожный, — в очередной раз наполняя стаканы водкой, угрюмо констатировал Евдокимов. — Ты же сам знаешь, за работой этой лаборатории Сталин всегда следил лично. Он постоянно интересуется всем, что там происходит. Такие порядки были заведены еще при Вячеславе Рудольфовиче. Или, может, сам не знаешь, какие дела там проворачиваются? Ежов отрицательно мотал головой и что-то бессвязно бубнил. — А зря не интересуешься. Наивный ты мужик, Коля! Вспомни, я ведь тебе сколько раз говорил: не надо всех подряд арестовывать. Ягода так делал — и что с того вышло? Погорел! Так что с умом теперь надо действовать. С умом. Слова Евдокимова пробивались сквозь пьяную пелену и застревали в сознании. И однажды, удачно отчитавшись Сталину за выполнение какой-то операции, Ежов не выдержал и решился — выложил вождю все, что у него накопилось против Берии. Не совсем, мол, по-партийному ведет себя Лаврентий Павлович. Собрал вокруг себя любимчиков, пользуется слухами, вносит дезорганизующую струю в деятельность наркомата, который раньше работал как часы. Перед ним, Ежовым, не отчитывается и вообще ведет как бы обособленную линию. Но главное — Лаврентий Павлович совершенно откровенно сочувствует отдельным осужденным товарищам и даже высказывает опасные мысли, будто их неправильно осудили, считает нашу беспощадную борьбу с врагами народа ошибкой. Услышав такие слова, Сталин даже приподнялся из-за стола. Он снял очки и пристально уставился на наркома, точно проверяя, искренне ли говорит Николай Иванович. — И этого мало, товарищ Сталин. Лаврентий Павлович даже пробует добиться освобождения некоторых из осужденных. Считает этих преступников ценными для государства людьми, — тяжело вздохнул Николай Иванович, преданно глядя на вождя. Сталин нахмурился, взял трубку, раскурил ее, походил по кабинету, как бы обдумывая слова Ежова. — Вы сами слышали эти сочувственные слова в адрес осужденных? — Сам не слышал, товарищ Сталин, но мои подчиненные про такое не один раз докладывали. Он с ними по этому поводу разговаривал. — Ну что же, понятно… — Сталин немного помолчал. — А вы знаете, что на этот участок работы, в НКВД, товарищ Берия направлен партией для укрепления органов? Руководство ему полностью доверяет. Между прочим, меня уже информировали о его сочувствиях некоторым осужденным преступникам и попытках добиться освобождения отдельных из них под предлогом так называемой ценности для нашего государства. Слышал об этом. И даже сам говорил по этому поводу с товарищем Берией. Он ответил, что считает все эти высказывания в его адрес грубой клеветой. А как вы считаете, товарищ Ежов? Желтые глаза вождя на мгновение вспыхнули недобрым огоньком. Он в упор смотрел на наркома. — Мне трудно что-либо сказать, потому что тех, кто докладывал мне о высказываниях товарища Берии, я давно знаю как настоящих и честных работников, — проговорил, вспотев, Ежов. Он явно не ожидал подобного поворота в разговоре. Нарком достал из кармана брюк платок и начал вытирать испарину на лбу. Сталин выдержал паузу. — Как я уже сказал, партия доверяет товарищу Берии, — тем же спокойным тоном продолжил он. — По-вашему получается, что на одной и той же чаше весов у нас с вами находится партия и ее Центральный Комитет и те люди, которые считают товарища Берию врагом советской власти? Так не бывает. Кто здесь прав? Как вы думаете? Может, вы сомневаетесь в искренности и правдивости Центрального Комитета партии, товарищ Ежов? — Так точно, товарищ Сталин, — еще не сообразив, куда клонит вождь, отрапортовал Ежов и, поперхнувшись на полуслове, продолжал: — Никто не должен сомневаться в правдивости нашего Центрального Комитета во главе с вами! — Вот именно, — удовлетворенно кивнул генсек. — Значит, что же выходит? А получается, клевещут ваши работники на товарища Берию. И делают это специально, чтобы подорвать к нему доверие, чтобы уничтожить хорошего партийца, чтобы нанести урон всей нашей партии. Правильно я понимаю, товарищ Ежов? — Так точно, товарищ Сталин! — Вот и разберитесь во всем этом сами. В том числе и с людьми, оклеветавшими товарища Берию. На том разговор и закончился. Ежову вместо Берии пришлось расстрелять нескольких своих осведомителей и сотрудников наркомата и доложить Сталину о принятых мерах. Словом, миновал на сей раз Ежова сталинский гнев. Крепко призадумался Николай Иванович, прикидывая, кто возьмется предсказать реакцию вождя на новые попытки его, Ежова, скомпрометировать своего заместителя. Здесь нужно терпение и выдержка. И с вражескими ярлыками, пожалуй, лучше оставить Лаврентия в покое. Сталин недвусмысленно дал понять: не трогать его земляка — и сурово пригрозил пальцем. А вот недостатки в работе Ежова, пожалуй, найти всегда можно. За них под расстрел не подведешь, но из наркомата соперника вышвырнуть можно. Взять хотя бы дело этих комсомольских вожаков, с которыми следователи уже несколько месяцев не могут толком разобраться. Пока никакого антисоветского заговора из протоколов допросов не вырисовывается. А ведь арестовали несколько сотен человек во главе с Косаревым и поначалу говорили о невиданной подпольной шпионской организации. Некоторые даже дырки в гимнастерках прокололи для очередных орденов. А теперь трясутся, как бы вместо наград головы бы не открутили. Слабовато, видать, работают они под началом Берии. Чем не повод для очередного разговора с вождем? Словом, сидеть сложа руки Ежов не собирался. С одной стороны не вышло, решил зайти с другой, потом с третьей. Появилась идея оставить своего зама в полной изоляции. Бдительные осведомители Ежова стали контролировать каждый шаг Берии, фиксировать каждое оброненное слово. Стоило Лаврентию Павловичу взять под свое крыло вновь созданную спецлабораторию по разработке биохимических способов тайного уничтожения «врагов народа», как Ежов немедленно арестовал комиссара госбезопасности Алехина, на которого возлагался подбор кадров в эту структуру. У Алехина выколотили признательные показания, будто он замышлял отравление наиболее видных деятелей партии и государства, объявили террористом. Разве кто посмел бы после этого выступить в его защиту? Между прочим, с реанимацией лаборатории Берия связывал далеко идущие планы по изготовлению надежных отечественных токсичных препаратов. То бишь ядов в просторечии. И родились эти планы вовсе не из прожектерства, а как новое перспективное направление в борьбе с врагами. А потому Берия сразу же нанес своему главному оппоненту ответный удар. После неудачной попытки отравить Троцкого в Париже при помощи приобретенного где-то за границей, но оказавшегося никудышным яда Сталин был очень разгневан. Берия тут же перевел стрелки на Ежова: дескать, это именно он развалил всю работу в только что созданной лаборатории и вообще хочет ее разогнать. Прием удался. Сталин дал указание в кратчайший срок возобновить деятельность столь важного подразделения и выпустить уцелевших ее сотрудников на свободу. Так Ежов получил еще одну оплеуху. Каждый плел свою паутину. Перехватив инициативу, Лаврентий Павлович даром времени не терял. Затеянная им внутри аппарата НКВД расправа с ближайшими ежовскими холуями говорит уже сама за себя. Тысячи расстрелянных, десятки тысяч арестованных. Берия понимал, что обратного хода нет. Борьба между ним и Ежовым шла не на жизнь, а на смерть. Берия знал, что нарком все равно не успокоится после своих неудачных попыток опорочить его в глазах Сталина, а потому необходимо было расправиться с этим наивно-улыбчивым карликом. Хоть Николай Иванович и очень крепкий орешек, но его надо расколоть. Во что бы то ни стало. Так уж сложилось, что вдвоем им на этом свете не ужиться. Да, у Ежова мертвая хватка. Но и Лаврентий не мальчик для битья. Правда, есть одно существенное обстоятельство — в конечном счете все зависело от Сталина, от того, в какую сторону он повернется. А вот этого-то предсказать никто не в состоянии. Сегодня он говорит земляку: «Иди работай спокойно, не обращай внимания на мелочи. Я и партия тебе верят». А завтра Коба вызовет Ежова и скажет совершенно другое: «Ви били правы, товарищ Ежов. Берия — плохой человек, неискренний, он обманывал партию. Разберись с ним». Можно не сомневаться, Ежов разберется. Сам лично займется. И так разберется, что Лаврентий пожалеет о своем появлении на белый свет. Привяжут к вонючему туалетному нужнику голым задом, а по трубе выпустят стаю голодных крыс, и они начнут пожирать его внутренности. Берия слышал про такие приемы. Может, здесь изрядная доля вранья для запугивания слабонервных. Но он сам много раз слышал, как страшно орали допрашиваемые в камерах, когда проходил по тюремным коридорам. Невеселые размышления Лаврентия Павловича прервал резкий звонок правительственной «вертушки». Берия вздрогнул от неожиданности. Первое, о чем сразу подумал, — это что Ежову каким-то невероятным образом уже стали известны его мысли и тот все же сумел натравить на него Сталина. Берия поднес трубку к уху. — Зайди, Лаврентий. Поговорить надо, — донесся оттуда хрипловатый голос. — Есть, товарищ Сталин. Сейчас буду. Через пятнадцать минут Берия был уже в Кремле. Сталин стоял лицом к окну и попыхивал трубкой. — Знаешь, Лаврентий, — не поворачиваясь к собеседнику, заговорил он, — сегодня ночью мне приснился странный сон. Слышишь? Будто я опять нестриженый парнишка и оказался в семинарии. Медленно спускаюсь по каменной лестнице в темный подвал. Внизу холодно, сыро, я босиком, а вокруг беснуются крысы. Понимаешь, как сейчас вижу — такие огромные, жирные твари. Серые, злые. Задевают мои ноги мерзкими хвостами, царапают и хищно зыркают на меня своими маленькими, отвратительными глазками. Я закричал, стал их отшвыривать. А они прыгают, шуршат. С криком, наступая на них, побежал назад. Понимаешь, давлю их босыми ногами, крысы визжат, извиваются, корчатся… Сталин выдержал паузу и обернулся. Лаврентий стоял бледный, словно мертвец. Ведь буквально за секунду до звонка из Кремля он вспомнил о страшном способе расправы с врагами народа в тюрьме НКВД — с использованием голодных крыс. И надо же, Сталин заговорил про этих же тварей. — Выскочил я из подвала наверх, а там отец мой покойный стоит — и почему-то в черной поповской сутане. Но без креста. Я к нему: «Убей их! Пускай замолчат!» Отец спокойно вынул спрятанный на груди небольшой мешочек и стал из него вытряхивать в подвал белый порошок. Прошло несколько минут — и крысиный вой стих. Я со страхом заглянул в подвал и вижу, что все крысы лежат мертвыми на спинах со звериным оскалом. Лишь последние две корчатся в предсмертной агонии. Отец повернулся ко мне и тихо произнес: «Накормил я их отравой. Видишь, все передохли. Просто все делается, сынок». И тут я проснулся. Сталин прошелся по кабинету, думая о чем-то своем. Потом сел на стул и стал выбивать пепел из погасшей трубки. — Слушай, Лаврентий, ты в снах разбираешься? — обратился он к Берии. — Немного, товарищ Сталин, — почти шепотом ответил Берия. — И что означает такой сон? Сообразительный мингрел на мгновение призадумался, а потом выпалил без запинки: — Говорят, схватить и убить во сне крысу означает презрение к человеческой низости и предвещает успех в любом деле. Словом, победу! Сталину ответ понравился. — Да, мы должны быть беспощадны, — снова заговорил великий вождь, ковыряясь в трубке и не глядя на своего подданного. — Я так думаю, врагов надо истреблять. Проявлять к ним жалость нельзя. И снова Сталин в упор посмотрел на Берию, и тому показалось, что у него сейчас остановится сердце, настолько напряженным и тяжелым был этот взгляд. Сталин неторопливо выбил остатки пепла в пепельницу, набил трубку новым табаком, но тотчас раскуривать не стал, а просто взял трубку в рот, наслаждаясь ароматом свежего табака. — Но мне не всегда нравится, как это делает товарищ Ежов. Списки, аресты, пытки, «тройки», трибуналы, расстрелы… От этих методов, конечно, нельзя отказываться, но ведь существуют и другие. Разве сложно ликвидировать опасного человека тихо, чтобы не было всей этой трескотни. Как ты думаешь, Лаврентий? — Конечно, можно. — Мне известно, что в НКВД ты стал лично курировать нашу спецлабораторию. Это хорошо. Такие вещи всегда должны находиться под нашим постоянным наблюдением, — помедлив, негромко рассуждал Сталин. — Я полагаю, ты мне подробно доложишь, как там идут дела… В который уже раз Коба испытующе посмотрел на Лаврентия. Тот молчал, раздумывая, как отреагировать на сказанное. В лабораторию спецядов, которую сам же Сталин приказал курировать лично Берии, он не заходил уже больше недели и плохо представлял, что сейчас там происходит. Особенно после ежовских чисток. Если сейчас Сталин повторит свою просьбу рассказать о положении дел в лаборатории, а заместителю наркома нечего будет ответить, генсек сразу же поймет, что Лаврентий своей работой в полном объеме не занимается. Наступила продолжительная пауза. — Но о лаборатории поговорим не сегодня, — наконец произнес Сталин, и у Берии сразу отлегло от сердца. — Скажи, Лаврентий, ты не догадываешься, зачем я тебя вызвал? — спросил вождь, опять уперевшись в него взглядом. Берия похолодел от этого вопроса. Сейчас скажет, что плохо, мол, работаешь, не справляешься с поручениями, а потом задвинет земляка на край света. Коба любил проделывать со своими подданными и не такие штучки. — Я слушаю вас, товарищ Сталин, — с дрожью в голосе проговорил Берия. — Так вот, Лаврентий… — здесь вождь выдержал, пожалуй, самую длинную паузу, — объявляю тебе, что с завтрашнего дня ты назначаешься наркомом внутренних дел… В течение нескольких последующих секунд Берия стоял неподвижно, точно ослышался, но наконец, осознав смысл сказанного, просияв и вытянувшись по стойке «смирно», выкрикнул: — Клянусь, что буду верным слугой партии и лично вашим, дорогой товарищ Сталин! Ни один враг не уйдет от нас живым. Я воздвигну вокруг вас такую неприступную стену, за которую ни одна вредная тварь не проползет. Я… Я, товарищ Сталин… — Приступай к делу, Лаврентий, — перебил его Сталин. — Постановление о снятии Ежова и переводе его на другую работу завтра утром будет лежать на твоем столе в кабинете наркома внутренних дел. Уверен, что ты справишься. Берия ликовал: наивно-улыбчивый карлик свергнут! Эпоха Ежова завершилась. Наступали новые времена. Глава 2 В кабинете заведующего организационно-плановым отделом Центрального санитарно-химического института, находящегося в ведении Народного комиссариата здравоохранения, зазвонил телефон. Время было обеденное, но заведующий Григорий Моисеевич Могилевский на этот раз в столовую не пошел, а, закрывшись, решил перекусить прямо на рабочем месте. Жена накануне сделала бутерброды с салом, отварила картошки и с маслом положила в стеклянную банку, а чай Могилевскому принесла секретарша. Григорий Моисеевич не успевал с годовым отчетом, а не успеть было никак нельзя, вот он и сокращал перерыв таким образом ровно наполовину, выкраивая время для составления отчетности. И вот только он открыл крышку банки, взял ложку, приготовившись съесть томленную в масле картошку вприкуску с хлебом и салом, как зазвонил телефон. Григорий Моисеевич с ненавистью посмотрел на аппарат, не желая брать трубку, ибо у него по правилам внутреннего распорядка сейчас законный обеденный перерыв и он имеет полное право вообще не находиться в служебном кабинете, а стоять в очереди в наркоматовской столовой. Но, с другой стороны, ему мог звонить начальник. Тот сидит на диете — ест фрукты, пытаясь согнать нездоровую полноту, и прекрасно знает, что Могилевский зашивается с отчетом и в последние дни в столовую не ходит. Поэтому не взять телефонную трубку тоже было нельзя. И Григорий Моисеевич, тяжело вздохнув, снял ее и приложил к уху. — Товарищ Могилевский Григорий Моисеевич? — жестким тоном спросил незнакомый голос. — Он самый вас слушает, — ответил Могилевский, и сердце его почему-то сразу екнуло. — Вас беспокоит комиссар НКВД Алехин. Не могли бы вы завтра в четырнадцать ноль-ноль быть у меня? — Где — у вас? — с робостью в голосе спросил Могилевский. — Как — где? — Алехин на другом конце усмехнулся. — На Лубянке, где же еще. Пропуск вам я закажу, там будет все написано, а наши товарищи вас встретят и проводят. — К-к-куда проводят? — заикаясь, спросил завотделом. — Ко мне в кабинет. — Это срочно, сейчас? — Ну почему же — сейчас. Говорю же — завтра, в четырнадцать ноль-ноль. Договорились? — Да-да, конечно, завтра. Я со всей душой, — продолжал мямлить парализованный страхом Могилевский. Но все же решился полюбопытствовать: — А по какому вопросу меня вызывают? Скажите, если не секрет, может, нужно подготовиться? — Вы, насколько я знаю, возглавляли токсикологическое отделение Центральной санитарно-химической лаборатории Наркомздрава, — скорее констатируя, чем задавая вопрос, произнес Алехин. — Да, было такое дело. Возглавлял. Но недолго… — окончательно теряя уверенность, проговорил Могилевский. — А потом аналогичную лабораторию во Всесоюзном институте экспериментальной медицины? — Аналогичную, — холодея, подтвердил Григорий Моисеевич, припоминая один из самых неприятных эпизодов в своей московской биографии, приключившихся с ним именно в этом учреждении. — Вот и чудесно. На эту тему и поговорим, — добил его Алехин и положил трубку. После этого звонка у Могилевского пропал всякий аппетит. Картошка просто не лезла в горло, а чай вообще показался горьким. Дело в том, что история с заведованием этой лабораторией действительно была сильно омрачена. Могилевский испытывал там редкие яды и искал противоядия, но идей не хватало, да и знаний тоже. Случайно Григорий Моисеевич натолкнулся на работу по токсикологии профессора Сергеева, который читал курс лекций в Политехническом институте, и почти ежедневно стал наведываться туда. Могилевский сидел в первых рядах и записывал буквально каждое слово известного профессора. От Сергеева не укрылся столь ревностный пыл поклонника его науки, и они познакомились. Теперь после каждой лекции по токсикологии Могилевский провожал профессора из института до троллейбусной остановки. А узнав из бесед, что начинающий энтузиаст биохимии заведует токсикологической лабораторией в институте экспериментальной медицины, профессор проникся к Могилевскому еще большей симпатией и пригласил его к себе домой на Сретенку попить чайку. — А знаете ли вы, голубчик, что у Ивана Грозного был при дворе замечательный, как бы мы сказали сегодня, токсиколог. Звали его Елисей Бомель, он был родом из Голландии. Иван Васильевич, по одной версии, сам его оттуда привез, а по другой, прослышав про грозный норов русского царя, этот Бомель будто бы сам к нему заявился, — рассказывал, угощая молодого гостя чаем с баранками, профессор. Они сидели на кухне, куда время от времени с гордым видом заявлялась профессорша, бросая уничтожающие взгляда на робкого и бедно одетого молодого ученого. Час был поздний, и недовольство жены постепенно перешло на мужа, который с увлечением вел неторопливый разговор про яды, не понимая, что гостя давно пора выпроводить и ложиться спать. — Так вот, этот Бомель, говорят, изготавливал такие яды, что отравленный ими человек незаметно угасал и в один прекрасный день исчезал совсем. А Карамзин по этому поводу писал, что «отравляемый издыхал в назначенную тираном минуту». Вы представляете, сколь виртуозным фармацевтом был этот голландец?! И это понятно, потому что искусство составления ядов в эпоху Средневековья достигло в Европе небывалого расцвета. В то время вскрытия умерших не делались, а по внешним признакам никакие доктора не могли понять, что человека отравили. Вот ведь сколь искусным был этот голландский отравитель. — И что с ним стало? — не удержавшись, спросил Григорий Моисеевич. — Участь всех отравителей, увы, едина. Нашего Бомеля всенародно сожгли в Москве, обвинив в связях с Баторием. Записей он никаких не делал, учеников не оставил, и тайна рецептов его ядов ушла вместе с ним в могилу. А жалко. Уверяю вас, что наверняка были такие рецепты, о которых мы сегодня даже не подозреваем. — М-да, — задумчиво согласился Могилевский. — Кстати, голубчик, вы работаете в институте экспериментальной медицины, а там, между прочим, работает немало талантливых людей. Полгода назад мне пришлось выступать оппонентом одного диссертанта, исследовавшего свойства отравляющих газов. Защита, к сожалению, за закрытыми дверями, поскольку характер диссертации носил секретный характер. Вы вот занимаетесь исследованиями токсических свойств иприта. Очень интересная тема. Скажите, как продвигается ваша работа? — Не скрою — тяжело. — Понятно. А ведь рядом с вами работают сотрудники, которые занимаются исследованиями в смежных областях. И вы об этом ничего не знаете? — Простите, не знаю. — Вот ведь как бывает, когда все кругом засекречено, — сокрушался профессор. — Вот бы посмотреть на эти разработки, — невольно вырвалось у Могилевского. — А что, ведь это неплохая идея. Думаю, как работнику института, наверное, вам могут позволить взглянуть на результаты исследований своих коллег, — подал мысль профессор. — Вы, сударь, полюбопытствуйте, там много интересного в этих рефератах. Они вам серьезно помогут в вашей дальнейшей деятельности. И Могилевский «полюбопытствовал». Только без позволения свыше. В научной библиотеке работала миленькая девушка, в сейфе которой хранились интересующие Григория Моисеевича материалы. Он сказал ей, что директор института разрешил ему как начальнику лаборатории посмотреть их, разложил на столе, стал читать и лихорадочно делать выписки. За этим занятием его и застукали бдительные коллеги. Сразу же доложили руководству. Пришел заместитель директора, отобрал все материалы, записи. Началось служебное расследование. Все шло к возбуждению уголовного дела. Но в последний момент начальство решило не выносить сор из избы. Никто не представлял, чем оно может обернуться. Могилевского решением парткома исключили из ВКП(б) и, как следствие, сняли с должности с формулировкой «за развал работы спецлаборатории и незаконную попытку получить доступ к секретным сведениям». С подобной записью в приказе Григорий Моисеевич мог немедленно загреметь прямиком на Лубянку. В те времена и за меньшие проступки людей ставили к стенке, а тут чуть ли не обвинение в шпионаже, во вредительстве… Проштрафившийся завлаб потерял сон и все ночи напролет прислушивался к любым шорохам, урчанию моторов за окнами, скрипу тормозов «черных марусь», боялся телефонных звонков. В один из тех дней решился попенять профессору Сергееву. Вот, мол, по вашему совету попробовал было почитать, а меня чуть ли не в шпионы записали и выгнали из института. — Ну, голубчик, у нас перегибы — дело не новое, — успокаивая его, говорил профессор. — А вы, коли виноватым себя не чувствуете, так боритесь за свою честь, протестуйте. Напишите письмо в вышестоящие органы: мол, как же так, я, полноправный сотрудник института, хотел в интересах отечественной науки повысить свой научный и теоретический уровень, могу дать подписку о неразглашении… Могилевский слушал Сергеева без энтузиазма. — Вы же член партии, — не унимался Сергеев, — боритесь, голубчик. Не падайте духом. Как же так — на благо государства стараетесь, а вам палки в колеса вставляют… И Григорий Моисеевич подал апелляцию, написал жалобу в вышестоящую партийную инстанцию. И попал, что называется, в свежую струю. Как раз в те дни товарищ Сталин, выступая на одном из совещаний, сказал: «У нас уже не бдительность, а сверхбдительность проявляется. Один товарищ мне жаловался, что прошел по улице, где когда-то жил разоблаченный троцкист, так и этого тут же из партии исключили. Получается, что если я хожу по кремлевским коридорам, по которым тот же Иудушка Троцкий прохаживался, то и меня надо из партии гнать? Так нельзя, товарищи!» Замечание товарища Сталина тут же было принято к исполнению. И начала разворачиваться борьба с порочной «сверхбдительностью». Жалоба Могилевского именно в период этой недолгой кампании и попала в партийные верхи. Ее внимательно прочитали и вынесли твердую резолюцию: «Решение парткома ВИЭМа отменить, тов. Могилевского в рядах ВКП(б) восстановить». И восстановили. Но поскольку ВИЭМ возвращать к себе Григория Моисеевича не захотел, то Наркомздрав нашел для восстановленного партийца местечко в стенах прежнего Центрального санитарно-химического института. Могилевский начал уже забывать происшедший с ним казус, прикипел душой к новой работе. Все ему здесь нравилось. И столовая в институте хорошая, и льготы ему как заведующему отделом положены немалые. Пайки к праздникам выдают. Раз в год бесплатная путевка на курорт вместе с семьей. Лучшего и желать нечего. К тому же сын-первенец родился. Жена сытая и счастливая. Живи себе и радуйся! И вот на тебе, этот звонок… Могилевский не стал вечером делиться своими страхами с женой. Она ребенка грудью кормит, еще молоко от страха пропадет. Но сам мучился с вечера и до самого утра. Подумывал даже пойти к Сергееву за советом и поддержкой. Они по-прежнему частенько виделись. Особенно сблизились после того, как Григорий Моисеевич помог профессору с путевкой на курорт, за что тот дал ему кучу книг по самым разнообразным ядам. Хотя на новой должности они его не слишком интересовали. Забыл он все как страшный сон. И вот надо же! Всплыло… Скорее всего, старые завистники потрудились, состряпали донос в НКВД. Мол, шпиона опять в партии восстановили, да еще лучшую должность дали. Он теперь как сыр в масле катается. Но могли это сделать не только они. Были и в санитарно-химическом институте у него свои недруги. Например, секретарь парткома, которому явно не давало покоя восстановление Григория Моисеевича в партии. А потому он не то чтобы сомневался, а проявлял к нему откровенное недоверие. Особенно дотошно интересовался всем, что было связано с исключением из партии и вообще всей историей с секретными документами. Могилевский лишнего не говорил, а ссылался на решение вышестоящей партийной комиссии, которая восстановила его в ВКП(б), предварительно устроив тщательную проверку. Вины его не нашла. Чего же еще надо? — Понимаете, мы не должны проявлять беспечность, — оправдывал свое любопытство секретарь парткома. Могилевского эти реплики партийного начальника особенно злили. Тот вполне мог на Лубянку вторично «сигнализировать». Впрочем, мало ли что могло выплыть. Может, сболтнул кому лишнего. Тот же парткомовец не менее дотошно интересовался его социальным происхождением. И нащупал-таки слабое место в биографии. Пришлось чистосердечно признаться, что когда-то его родители держали в Батуми платную столовую — некое подобие российского трактира. Иначе говоря, по всем официальным меркам и терминологии того смутного времени они относились к классу эксплуататоров, паразитировавших на теле обездоленного закавказского пролетариата. То обстоятельство, что содержание трактира едва позволяло сводить его хозяевам концы с концами, в расчет не принималось. Вот и получалось, что к пролетариям Григория Моисеевича можно было отнести с большой натяжкой. Но сам он рассуждал философски. Ну мало ли кто чем занимался при старом режиме? Ведь если начинать разбираться, так и самого наркома внутренних дел орденоносца Генриха Ягоду можно было смело заносить в списки контрреволюционеров (что впоследствии и произошло) — до революции числился в бунтарях-анархистах, не признавал никаких властей и партий, включая большевистскую. А что говорить о новоиспеченном прокуроре страны — Андрее Вышинском, если тот когда-то являлся самым настоящим меньшевиком? Про Лаврентия Берию до сих пор ходят слухи о его былом сотрудничестве с контрразведкой Азербайджана при правительстве националистов, свергнувших там советскую власть. Выходит, вспоминали про такие штрихи в биографии лишь тогда, когда хотели и только кому хотели. Хуже обстояло дело по части политических симпатий. Здесь в его сознании вообще наблюдалась полнейшая неразбериха. Проучившись несколько лет в гимназии, Могилевский не остался в стороне от бурных политических и военных потрясений. Это произошло после того, как осенью 1917 года он поступил в Тифлисский медицинский институт, где сразу же примкнул к Бунду — небольшой партии, не имевшей четкой классово-политической ориентации, но тем не менее много раз выступавшей возмутителем общественного спокойствия. Закончить учебу в Грузии не удалось. Политические волнения взбудоражили город. Бундовцам, как, впрочем, и большевикам, вести свою революционную работу здесь стало опасно. Для продолжения учебы пришлось перебраться к брату Абраму в Баку, где Абрам являлся одним из руководителей местной организации Бунда. Избегая бурных водоворотов, Могилевский в столь сложное время не упустил-таки возможности получить приличное образование. Баку в те годы был политизирован ничуть не меньше, чем грузинская столица. Скорее наоборот. Только вот пролетарии, преобладавшие в этом многонациональном городе, больше симпатизировали Советам. Трезво оценив обстановку в солнечном Баку, молодой образованный человек переориентировался, порвал связь о Бундом, а потом вступил в ВКП(б), перед которой открывались более широкие перспективы. И не ошибся в своем выборе. В 1927 году он оказался уже в Первопрестольной. Правда, поначалу у Могилевского московская жизнь не заладилась. Никому не известный, скромный врач терапевтической клиники, ассистент с нищенской зарплатой на какой-то кафедре университета, заведующий небольшой амбулаторией на одной из столичных фабрик. Вот и весь его послужной список за первые несколько лет проживания в Москве. Так бы и прозябал этот рядовой низкооплачиваемый интеллигент, не окажись Григорий Моисеевич волею случая в биохимическом институте, куда он устроился по совместительству подзаработать немного денег на жизнь. И вдруг именно здесь, работая на полставки, он впервые привлек к себе внимание, а вскоре совершенно неожиданно ему предложили должность заведующего токсикологического отделения Центральной санитарно-химической лаборатории Наркомздрава. Вполне приличное и, как потом оказалось, престижное место в уважаемом министерстве. Но удача на этот раз его не оставила. По времени назначение завлабом совпало с переездом из Ленинграда в Москву Всесоюзного института экспериментальной медицины. Ну, казалось бы, какое отношение этот факт может иметь к судьбе Григория Моисеевича? Ан нет, имел. Дело в том, что многие спецы, в том числе и светила экспериментальной медицины, — коренные питерцы и уезжать из северной столицы не пожелали. Они предпочли остаться в городе на Неве и разбрелись по другим институтам. А потому вполне естественно, что возникший дефицит кадров пришлось в авральном порядке восполнять за счет московской медицинской интеллигенции. Могилевскому сразу предложили возглавить одну из ведущих исследовательских лабораторий ВИЭМ. Первый блин на ниве токсикологии получился традиционно комом. Все бы хорошо, только вот отношения с подчиненными у новоиспеченного завлаба не складывались. Очень скоро выявились недостаточная научная компетентность Григория Моисеевича, его весьма скромные ученые познания. Да и откуда у Могилевского они могли взяться? А чистосердечно признаться в своем профессиональном невежестве было равносильно если не самоубийству, то уж полной капитуляции с последующим возвратом к прозябанию. Это по молодости можно все бросить и начать с нуля. Если есть задатки. А если ты лишь посредственный специалист, тогда как? Особенно когда тебе уже перевалило за тридцать?.. Нет, подобное чистоплюйство к добру не приведет. Это Григорий Моисеевич осознал сразу. Уловил скромный завлаб, что за сим неизбежен крах и в профессиональной карьере, и тем более в научной сфере. Перспектива остаться в полном одиночестве в огромном, чужом еще для него городе Могилевского не привлекала. Для него было совершенно очевидно и то, что иного, столь благоприятного момента выбиться в люди, закрепиться в среде научной интеллигенции ему, одиночке, лишенному всяких покровителей, просто не представится. Словом, решил не сдаваться, хотя сообразил, что и проявлять амбиции и бросаться в схватку с его послужным списком довольно рискованно. Здесь требовались выдержка, осторожность и, главное, постепенное проникновение в тему, в суть того, кто чем занимается, чтобы хоть немного разобраться в сути свалившихся на него проблем и не выглядеть в глазах подчиненных полным неучем. И надо же, когда, казалось, все неприятности позади, такой казус… Что тогда спасло Могилевского от ареста и традиционных обвинений в шпионаже или вредительстве — остается загадкой. Обычно с обладателями подобного компромата в те времена органы особенно не церемонились. Хотя редкие исключения все же случались. И вот одно из них — Григорий Моисеевич. Впрочем, об этом он пока мог только мечтать. На повестке дня единственный вопрос: что делать? Не ходить к этому Алехину в НКВД нельзя. Хуже обернется. Приедут прямо на работу средь бела дня и выведут в наручниках на глазах у всех сотрудников. Могилевский слышал, старые сослуживцы рассказывали: кто на Лубянку попадал, оттуда уже не возвращался. А приглашали всегда вот так же — для беседы. А потом позовут конвоира и вежливый товарищ скомандует: «Уведите арестованного Могилевского». И все. Но, с другой стороны, Алехин в разговоре ничего не сказал: брать с собой вещи или не брать. Так в противоречивых раздумьях провел Григорий Моисеевич всю ночь. Утром пришел на работу бледный как смерть. Сразу же направился к начальнику, доложил: вызывают. — Иди, конечно, иди, — сказал тот, жадно глядя на свои обеденные два яблока. — Потом расскажешь, что там. Переведя взгляд на Могилевского, начальник сразу же осекся. Вид у Григория Моисеевича был похоронный. Но, выйдя из института, он вдруг посмотрел на предстоящие события совершенно с другой стороны. Больше того, в чем-то предложение о встрече в НКВД показалось Могилевскому не столь уж странным. В конце концов, если бы собирались арестовать, приехали бы ночью и взяли прямо из теплой постели. А тут вызывают не в какое-то районное отделение, а прямо на Лубянку! Попутно вспомнилось, что в бытность руководителем токсикологической лаборатории приходилось оказывать чекистам некоторые услуги: то им вдруг консультация требовалась по ядовитым веществам, то кто-то оттуда проявлял интерес к его первым исследованиям по боевым отравляющим веществам, то запрашивали сведения на кого-то из сотрудников. К сексотам, стукачам или доносчикам Григорий Моисеевич себя не причислял, но что запрашивали — предоставлял. Трудно сказать, насколько ценной оказывалась поступавшая от него информация, — во всяком случае, претензий с Лубянки к нему до сих пор не предъявляли. Напротив, даже обещали всяческую поддержку в насущных делах. Как выяснилось, Могилевского вызывал к себе заместитель начальника 12-го отдела госбезопасности НКВД Алехин. Уже само начало беседы выглядело явно обнадеживающим. — Ваши консультации, товарищ Могилевский, в свое время помогли нам в работе. Надеюсь, вы не станете возражать, если мы сделаем их более регулярными? — Нет, конечно, — поспешил ответить Могилевский, еще не слишком соображая, о чем идет речь. — Прекрасно. Иного ответа, признаюсь, и не ожидал. Тогда выполним небольшую формальность. Прошу заполнить вот эту анкету… Тут Могилевский не на шутку встревожился. От первого радужного впечатления не осталось и следа. Одно дело — неофициальные контакты без выяснения биографии, сведений о личности. И совсем иное — изложить все свое прошлое на бумаге. Здесь не знаешь, с какой стороны опасность: от того, что скроешь, или от того, что раскроешь. Так что особого энтузиазма предложение Алехина у его собеседника не вызвало. Тот пребывал в растерянности. Заметив внезапную перемену в настроении Могилевского, Алехин поспешил его успокоить: — Да вы не пугайтесь, с вами не случится ничего плохого. Впрочем, знаете что, пройдите-ка в соседний кабинет и заполняйте себе спокойно. Как только справитесь, возвращайтесь ко мне. Пропотев часа два над анкетой, Могилевский появился на пороге кабинета Алехина. — Вот составил, — сказал он, протягивая бумагу. — Спасибо, можете идти, — не взглянув на написанное, произнес Алехин, буднично положив анкету в ящик письменного стола. — На сегодня вы свободны. Когда потребуется, мы вас пригласим. — Извините, товарищ полковник, я так понимаю, НКВД устраивает мне проверку. Нельзя ли узнать, с чем это связано? — Всему свое время. Могу лишь сказать, что в органах внутренних дел начинается серьезная реорганизация. Нужны новые специалисты, проверенные люди… — Спасибо. — Могилевский попрощался и вышел. Прошла неделя, другая. Григорий Моисеевич подумывал уже, что про него забыли. И слава богу. Может, оно и к лучшему. Сегодня люди с Лубянки благодарят за услуги, а что будет завтра? Каждую ночь кого-то забирают, газеты заполнены сводками о процессах над врагами народа… Могилевский взял отпуск, решил съездить на юг, посмотреть на родные места, повидаться с близкими, отдохнуть на курорте. Даже купил билет в плацкартном вагоне. Но уехать так и не успел — снова вызов. Только теперь не на Лубянку, а в соседнее учреждение — в ЦК партии. Глава 3 И снова была бессонная ночь. И опять он ничего не стал рассказывать жене, а с горестным видом отправился на Старую площадь, готовясь теперь к самому худшему. В отличие от Алехина, партийный начальник был сух и неприветлив. На Могилевского почти не взглянул, указал присесть на стул, углубившись в подробности той самой анкеты, которую Григорий Моисеевич заполнял на Лубянке. Потратив с полчаса на ее изучение, он наконец поднял глаза на посетителя. И тотчас, как горох, посыпались колючие вопросы: — Чем занимается ваш брат в Москве? — Лев Моисеевич журналист. Я все указал в анкете. — Прошу уточнить его прошлое, взгляды, симпатии… — Пишет небольшие статьи, печатается в заводских многотиражках. Когда-то сочувствовал Бунду, но это в далеком прошлом… — Мне не очень понятно, где находятся ваши остальные родственники. — Брат Яков с девятьсот пятого года скрывался от преследований царской охранки. Бежал сначала в Турцию, оттуда ему удалось переправиться в Америку. Первое время работал там шофером, но вскоре умер вслед за своей женой. — А где племянники? — О детях брата я ничего не знаю. Собственно, всю информацию о нем мне дал брат Абрам. Он где-то в двадцать седьмом — двадцать восьмом годах выезжал в командировку в США и пытался там навести справки о наших родственниках. Искал Якова и его семью. — В вашей анкете значатся еще братья и сестры. Почему вы не указали их местонахождение? — заглядывая в заранее приготовленные кем-то вопросы, расспрашивал завотделом. — Две сестры и брат умерли в детстве. А еще один брат скончался в двадцатипятилетием возрасте в психиатрической больнице. — Нам известны сведения о родственниках по жене. Ее брат — Яков Рабинович, убежденный сионист, десять лет назад сбежал в Палестину. Другого брата вашей жены, Бориса Иосифовича, арестовали в прошлом году по подозрению в антисоветской деятельности. Из-под стражи, правда, освободили за недостаточностью улик. В каких отношениях вы с ним находитесь? Могилевский даже вспотел от таких вопросов и неприветливого тона высокого партийного чиновника. — Он, как и я, врач по специальности. Но мы не общаемся. — Как вы отнеслись к решению коммунистов института об исключении вас из партии? «Вот оно! — промелькнуло у Могилевского. — До этого он просто сбивал меня с толку вопросами о родственниках, незаметно двигаясь к самому главному». Григорий Моисеевич вытащил платок, вытер пот со лба. — Собственно, Мне скрывать нечего. Я был очень расстроен случившимся, раскаялся, признал свои ошибки и заверяю, что никогда их не повторю. — Партия вам доверяет. И это доверие требуется оправдывать. НКВД отзывается о вас как о вполне благонадежном человеке. — Произнеся эти слова, партийный чиновник даже с некоторым удивлением посмотрел на посетителя, словно с такой анкетой Могилёвскому прямая дорога на тюремные нары. — Вы сумели проявить себя с положительной стороны. — Спасибо, — облизнув пересохшие от волнения губы, пробормотал Григорий Моисеевич. — А теперь попрошу вас снова зайти в НКВД к товарищу Алехину. Он проинформирует о дальнейших планах в отношении вас. Пропуск в учреждение заказан. Могилевский почти бегом отправился на соседнюю Лубянку. Его заинтриговала последняя фраза — «о дальнейших планах в отношении вас». Конечно, он никуда уходить не собирался. В институте хоть и донимал его секретарь парткома, но работа была не слишком натужная: сиди сочиняй бумажки, составляй отчеты, пиши справки. При этом совсем неплохо платили — гораздо больше, чем в ВИЭМе. Опять же раз в год бесплатная путевка на черноморский курорт, пайки… Кроме того, Григорий Моисеевич начал уже собирать материал для диссертации по организационно-плановому обеспечению курортов. Профессор Сергеев согласился быть научным руководителем его работы. Они уже оговорили содержание реферата, и Могилевский начал уже его писать, договорившись, что осенью состоится защита. А защищаться можно прямо в институте, здесь есть свой ученый совет. Так что никуда ходить не надо. А после защиты диссертации Сергеев обещал пристроить его читать лекции. В разрезе политпросвета это даже выгодно, если у тебя имеется научное звание или ученая степень. Платят неплохо, и некоторые даже нигде не работают, а предпочитают ездить по предприятиям и читать лекции. Алехин действительно его ждал и снова вышел из-за стола. Улыбаясь, пожал руку, поздравив с благополучным прохождением всех проверок, пригласил садиться. Поднял трубку и попросил принести чаю с лимоном и бубликами. И сразу же без всяких околичностей сделал Могилевскому предложение перейти на работу в НКВД. Григорий Моисеевич сразу потускнел. Наркомат внутренних дел — учреждение слишком серьезное. К тому же военное. А значит, тут и дисциплина, и все такое прочее. Это тебе не Народный комиссариат здравоохранения. А уж задачи у этих заведений и вовсе противоположные. Прикинув, завздыхал Могилевский и стал отговариваться: — Большое спасибо за доверие. Не знаю только вот, справлюсь ли с новым делом. Нельзя ли отсрочить годик-другой. Очень хотелось бы завершить работу над диссертацией. Осенью планируется моя защита… — Почему же — нельзя? В принципе все можно, — неожиданно переменив тон, сухо ответил ему Алехин. — Я, кажется, говорил вам во время нашей первой встречи о существующих сегодня в органах трудностях с кадрами. Надеюсь, партийную газету «Правда» регулярно читаете? — Да-да… Конечно. Ежедневно прочитываю. — Значит, необходимой информацией располагаете. Смотрите, сколько вокруг нас оказалось замаскировавшихся врагов народа. Вот мы и очищаемся сейчас от всякого рода контрреволюционных элементов, заговорщиков, троцкистов, от людей с запятнанным прошлым. Партии нужны проверенные и преданные люди. Разве вы себя таковым не считаете? В словах собеседника Могилевский ощутил недвусмысленную угрозу своему благополучию. Это было похоже на скрытую угрозу. «Вступать с карательными органами в какие-либо игры опасно, — подумал Григорий Моисеевич. — Придется соглашаться». — Да нет, это я так — слишком неожиданная перемена. — Так вы согласны или нет? — Не знаю, справлюсь ли. — Могилевский начал давать задний ход. — Я ведь никогда в органах не служил. — Ну это уже совсем другой разговор. Теперь давайте выясним еще кое-что. — Алехин заглянул в бумагу, лежавшую у него на столе. — Есть еще один интересующий меня вопросик. — Спрашивайте, расскажу все как есть. — НКВД располагает информацией о ваших прошлых исследованиях по воздействию на организм человека отравляющих веществ. Насколько эти сведения соответствуют действительности? — Я занимался проблемами противодействия возможному применению нашим потенциальным противником отравляющего вещества иприт. Но это все было, когда я работал в токсикологической лаборатории, — на всякий случай оговорился Могилевский, еще не понимая, куда клонит его собеседник и чем может обернуться этот разговор. — Это мне известно, — перебил его Алехин. — Но ведь вы не располагали лабораторными данными о воздействии отравляющих веществ на людей. Значит, ваши исследования вряд ли можно считать научно и практически обоснованными. — Вы совершенно правы, — согласился окончательно сбитый с толку Григорий Моисеевич. — Исследования действительно не имеют завершенности. — Но избранное вами направление исследований представляет интерес, — с добродушной улыбкой заметил Алехин. — Вот-вот. Вы совершенно правильно поняли сложность решения проблемы. Действительно, где найдешь такую лабораторию, в которой проводятся эксперименты на живом человеке?! — обрадованно заговорил Могилевский, почувствовав, что подвоха от собеседника на этот раз опасаться не стоит, и с жаром продолжил: — И все же я готов, товарищ Алехин, доказать, что изучал действие отравляющих веществ непосредственно на человеке. — На живом? — воскликнул Алехин, вопросительно изогнув густые брови, проявив искренний интерес к такому неожиданному заявлению. Но, как старый чекист, он тут же взял себя в руки и выказал завидное хладнокровие, не позволив захлестнуть себя эмоциями. — Позвольте полюбопытствовать, — мягко спросил он, — кого вы брали в качестве испытуемых? Добровольцев? — Нет. Я испытывал действие иприта и средства его нейтрализации лично на себе! — вдохновенно проговорил Могилевский. С этими словами он расстегнул рукав рубашки и обнажил перед изумленным собеседником еще не зажившую обширную рану с покрывшимися красноватой коркой краями. В глазах видавшего виды чекиста Могилевский сразу же вырос на несколько порядков. Комиссар удовлетворенно кивнул, и Григорий Моисеевич начал застегивать пуговицы. — Жертвовать собой даже ради науки вряд ли целесообразно. Вы должны находиться всегда в строю и в полной боевой готовности. Думаю, если мы с вами договоримся, то обоюдными усилиями сумеем далеко продвинуться вперед в разработке научных и практических проблем по ядам без экспериментирования над собой. Для таких целей существуют другие возможности. Вы очень скоро сможете в этом убедиться лично! Ну что, Григорий Моисеевич, поступаете к нам на службу? — Если вы считаете, что я подхожу вам, то что же, я не против, — вздохнул Могилевский. Деваться ему и впрямь некуда. Теперь он посвящен в нечто такое, о чем никому постороннему не дано знать. — Оказанное доверие оправдаю. Приложу к этому все силы. Вам, товарищ Алехин, не придется сожалеть о своем выборе! Только вот, товарищ комиссар, есть одна неувязка. Как бы она не помешала… — Вы о чем? — Да о партийном взыскании. Сам не знаю, как получилось. Хотел полюбопытствовать для общего дела, ради науки, а товарищи расценили вон как… — Кто расценил? Интеллигентишки из ВИЭМа? — брезгливо поморщился Алехин. — Но мы же вас знаем лучше их, а потому органы подошли к оценке инцидента совершенно с иной точки зрения, чем они. Ваше поведение воспринято как вполне естественное проявление бдительности. Разве не так? Или вы хотите сказать, что НКВД допустил ошибку, не занявшись отдельно вашей персоной? — Так точно, товарищ комиссар! — по-военному отрапортовал вновь перепуганный Могилевский. — Именно бдительность! — Тогда давайте на том и покончим. Хотите, товарищ Могилевский, полезный совет на будущее? — Буду вам весьма признателен. — Не интересуйтесь впредь чужими секретами. Будете и жить, и служить спокойнее. Главноё — безопаснее. Имейте это в виду. И до свидания, до скорой встречи. Кстати, вы сейчас в коммунальной квартире проживаете? — Так точно. — Ладно. Решим и этот вопрос. Будущему начальнику спецлаборатории НКВД так жить негоже. Домой Григорий Моисеевич летел как на крыльях. А через несколько дней он уже носил в кармане удостоверение и постоянный пропуск в серый дом на Лубянке. Могилевский уже примерял новенькую форму сотрудника НКВД. Теперь ему предстояло проявить себя совершенно в ином качестве. Своими откровенными намеками Алехин приоткрыл перед новым начальником спецлаборатории не только завесу секретности, но и то, какие исследования ему собираются поручить. Внутренне Могилевский на это уже настроился. Не обманул Алехин и с квартирой. Через неделю после того, как Могилевский поступил на службу, комиссар госбезопасности лично вручил ему ордер с ключами на квартиру на Фрунзенской набережной — с двумя большими светлыми комнатами с видом на Москву-реку, просторной кухней, раздельной ванной и туалетом. Да, способность быстро приспосабливаться к любой обстановке, перевоплощаться до неузнаваемости всегда ценится очень высоко. А в те годы — особенно. Вожди Страны Советов не упускали случая заявить принародно о высшем своем предназначении — служить трудящемуся классу, заботиться о его благе. Однако в то же самое время благословляли убийц ни в чем не повинных людей на новые «подвиги» и заботились о совершенствовании приемов и способов истребления народа. Внешне они стремились (и небезуспешно) выглядеть в глазах окружающих едва ли не ангелами во плоти. И пропаганда в различных ее формах и видах с последовательной настойчивостью усиленно насаждала образ самого «человечного» человека — Владимира Ильича Ленина, который без малейшего трепета единым росчерком пера отправлял на смерть тысячи людей и, рассылая телеграммы и циркуляры по губерниям, приказывал местным наркомам карать нещадно и без промедления не только врагов режима, но и колеблющихся, ссылать их в концентрационные лагеря, а «лучше расстреливать» — подчеркивал он. Прозванный Железным, Феликс Эдмундович Дзержинский собирал по всей растерзанной России в приютские дома малолетних детей-сирот, родители которых были расстреляны им же возглавляемой ВЧК. Руководитель высшей военно-судебной репрессивной машины Василий Ульрих, олицетворявший самую реакционную эпоху советской истории, увлекался коллекционированием бабочек. Рассказывают, что он бегал по летним лужайкам с сачком и, как ребенок, радовался каждому пойманному насекомому. Потом в перерывах между вынесением смертных приговоров, по поводу которых всякий раз советовался со Сталиным, чтобы не ошибиться, Ульрих уединялся в своем кабинете, умиляясь засушенным экспонатам своей коллекции. Может, он и многочисленные свои жертвы мысленно коллекционировал таким же образом?.. Они гордились своим делом. Они исполняли свой долг. Двойная жизнь, как и двойная мораль, считались эталоном поведения человека. Могилевский прекрасно понимал, чем ему придется заниматься и на что его агитируют, упирая на долг партийца. Его душа протестовала: «Нет, не хочу, это бесчеловечно!» Но внешне он улыбался и кивал, сознавая, что другого выхода нет. «Не можешь — научим, не хочешь — заставим» — эта армейская заповедь долгие годы определяла суть взаимоотношений в советской стране, самой гуманной и справедливой во всем мире, — лишь на словах, в лозунгах. Глава 4 Сам доктор Могилевский считал себя человеком неглупым и достаточно понятливым. Он сообразил, чего от него ожидают новые хозяева. Григорий Моисеевич не имел привычки рассуждать о справедливости и законности указаний старшего начальства. Еще в ранней молодости он усвоил, что исполнительность — единственная гарантия успешного продвижения по жизни, залог спокойного и безбедного существования. Характер, цели и задачи деятельности вверенной ему специальной лаборатории НКВД он представлял себе вполне определенно, отчетливо, а потому без лишних колебаний взялся за предназначенную ему работу. В отличие от новоиспеченного начальника, большинство сотрудников лаборатории считали, что они занимаются пусть рутинной, но настоящей научно-исследовательской деятельностью, необходимой стране. Они не интересовались (а может, просто не подавали вида) о последующем использовании результатов своих исследований. Григорий Моисеевич это понял сразу, стоило комиссару Алехину как бы вскользь проронить несколько осторожных намеков. Потому-то именно Могилевскому, а не им, ветеранам своего дела, доверили возглавить лабораторию, хотя почти все они имели ученые степени и звания. Всякая наука, особенно прикладная, как известно, предполагает наличие специального предмета исследования, систему теоретических взглядов и положений, методик проверки состоятельности научных разработок на практике. Предметом научно-исследовательских изысканий спец-лаборатории НКВД являлась токсикология — наука о физических и химических свойствах ядов, механизме их воздействия на живые организмы, изучении признаков отравления, форм использования токсического воздействия отравляющих веществ. Как автор, оговорюсь, что являюсь представителем иной профессии, а потому не претендую на точность формулировок, а привожу их в собственном восприятии. Другими словами, это моя частная точка зрения. То же самое относится и к последующим рассуждениям по затронутой тематике. Итак, поскольку токсикология относится к одной из областей медицины, то совершенно естественно, что специалисты-токсикологи — медики. Эта категория людей испокон веков занималась самым благородным и гуманным делом — оказанием помощи людям при отравлениях. Но вот в чем принципиальное отличие врачей-токсикологов вообще от аналогичных профессионалов специализированной лаборатории НКВД: последние занимались не наукой спасения людей, а разрабатывали способы их умерщвления. Казалось бы, в ремесле отравителя, не менее древнем, чем врачевание, уже не открыть ничего нового. Столько приемов и способов лишения жизни придумано и применено в человеческой истории! Кому нужен очередной, сто первый или трехсотый, если действие практически каждого яда детально описано задолго до появления на белый свет доктора Могилевского и других сотрудников возглавляемой им лаборатории. Давным-давно досконально изучено, как воздействует на человеческий организм в целом и на каждый орган в отдельности все, что находится на земле, под землей, растет, плавает, летает и ползает. Обратитесь к самой заурядной старухе-знахарке, и та безошибочно поведает, что идет на пользу живому, а что несет гибель. Медицине известно не только действие ядов, но и характерные признаки использования большинства из них. Специалист по токсикологии, сведущий судебный медик, без особого труда определит не только причину наступления скоропостижной смерти от отравления, но и назовет вещество или компоненты, примененные для лишения человека жизни. Разумеется, не так уж часто, но все же встречаются и сложные случаи диагностики отравлений. Но это скорее исключение из общего правила. Одни яды оставляют внешние признаки ожогов на губах, на слизистой внутренних органов. Другие отличаются характерным запахом. Третьи изменяют цвет и густоту крови, проявляются в виде всевозможных точечных кровоизлияний легких, печени, в сердце. Скажем, запах горького миндаля, абрикосовых или вишневых косточек при отсутствии их содержимого в желудке сразу же выдает использование синильной кислоты, цианистого калия. Розовые пятна на теле жертвы и жидкая светло-красная кровь указывают на отравление газами или смерть от удушения. Сильное сужение зрачков свидетельствует об отравлении морфином. Современный химический анализ крови, печени, почек окончательно расставит все на свои места и снимет малейшие сомнения в насильственном характере смерти посредством отравления. Все это состоятельно при обобщениях наиболее распространенных причин насильственного лишения жизни, как говорят специалисты, на бытовом уровне. Возникает резонный вопрос: если замаскировать признаки отравления под естественную смерть так сложно, то стоит ли вообще заниматься подобными изысканиями? Не проще ли подкараулить приговоренного к смерти где-нибудь в безлюдном месте, в подъезде собственного дома, на лесной прогулке, да и решить все проблемы примитивным ударом тяжелого предмета по голове либо прицельным выстрелом в затылок. Ведь все равно установят, что совершено убийство. Зачем создавать целые лаборатории, проводить исследования, экспериментировать? Ан нет! Оказывается, в этом есть свой особый смысл, ибо порой возникает надобность устранения неугодных личностей без всякого шума, без малейшего подозрения на убийство. Явная насильственная смерть неизбежно повлечет за собой официальное расследование. А если жертвами оказываются известные люди — политические, общественные деятели, дипломаты, сотрудники иностранных спецслужб, крупные бизнесмены, — выяснением причин смерти и обстоятельств убийства сразу же займутся не какие-то там дилетантские частные детективы, а настоящие профессионалы, специалисты своего дела. Не менее опытные, чем их оппоненты — отравители. Уж они-то постараются и сумеют докопаться до истинных причин гибели человека, даже если она тщательно замаскирована под естественный исход. Разработкой способов умерщвления людей, не оставляющих явных признаков отравления, занимаются спецслужбы во многих странах. Не собиралась отставать в этой области и молодая Страна Советов. Вот эта, окруженная глубочайшей завесой секретности область и представляла собой главный предмет научных и практических изысканий созданной еще при Владимире Ильиче Ленине, в 1922 году, лаборатории. Правда, в те первые годы она и называлась своеобразно — специальным кабинетом. И Ленин лично курировал ее работу. В этой связи совершенно неслучаен тот факт, что когда неизлечимо больной Ильич просил Сталина достать ему яд, чтобы помереть без мучений, он не послал его на Хитровский рынок покупать смертельное зелье у базарных знахарок, а направил именно в свой спецкабинет, чтобы тот принес ему мгновенный яд. Когда боль станет уж совсем нестерпимой, можно будет им воспользоваться. Ленин просил об этом Кобу как старого, испытанного революционера, как мужественного боевика, но Сталин испугался. Он струсил, потому что история эта могла выплыть наружу, и тогда все начали бы говорить, что это он, Сталин, отравил Ленина. Оттого он, нарушив всякие условия интимности разговоров с Лениным, поставил этот вопрос на Политбюро. Представляете? На какой уровень вынесено обсуждение вопроса, убивать вождя революции или дать ему возможность умереть естественной смертью! Политбюро решило Ленину яд не давать. Пускай еще помучается. Но вернемся к нашему повествованию. Первым начальником лаборатории был профессор Казаков. Его в 1938 году расстреляли, поскольку он дружил с Бухариным. Правда, ушел он со своего поста несколькими годами раньше. Другой начальник этого заведения тоже был арестован, и доктор Могилевский, выслушивая от Алехина краткие жизнеописания и деловые характеристики своих предшественников, невольно поежился: не очень-то спокойное местечко предлагают ему возглавить, коли почти все предыдущие его коллеги по ремеслу были репрессированы. Алехин, заметив это нервное состояние Григория Моисеевича, усмехнулся: — Не нужно тут искать каких-то закономерностей или злого умысла. Расстрелять ведь могут и за то, что в неположенном месте перешел дорогу. В этом вам предстоит убедиться. И очень скоро… Алехину Могилевский явно понравился: профессорского звания не имел, зато был покладист и управляем. Притом совсем не дурак в тех вопросах, которыми должна заниматься спецлаборатория. А может быть, у него и в самом деле талант особого рода. Комиссар госбезопасности считал, что наделен чутьем на такие вещи. Когда Менжинский принял ОГТГУ, он очень заинтересовался спецкабинетом, к тому времени почти полностью свернувшим свою деятельность, и создал на его основе химическую лабораторию. И многие приписывали заслугу ее основания именно Вячеславу Рудольфовичу. До 1937 года спецлаборатория считалась как бы филиалом при Всесоюзном институте биохимии. Но в 1937-м решили, что прикрываться фиговым листком какого-то медицинского научно-исследовательского заведения больше нечего. И лабораторию передали в ведение НКВД, под контроль первого заместителя наркома. По замыслу реформаторов с приходом Могилевского эта спецлаборатория должна была начать новую жизнь. Кое-что о тайнах деятельности лаборатории Могилевский слышал от профессора Сергеева, который, по своей наивности не подозревая о задачах этого заведения, неоднократно консультировал ее сотрудников, пытавшихся растворять яды в пище, вине, так, чтобы не менялся цвет, запах и вкус еды и напитков. Сергеев, хорошо знавший природные свойства растительных ядов, советовал в первую очередь обратить внимание именно на них. Об этом он рассказывал и своему любознательному слушателю Григорию Могилевскому, когда привечал его у себя дома на Сретенке. Григорий Моисеевич мысленно готовился к предстоящим экспериментам, фантазировал в поисках вариантов практических исследований. Можно попытаться попробовать действие препаратов на добровольцах — но где их найдешь? И потом, что делать, если такой энтузиаст неожиданно отдаст концы? А что, если подать идею о проведении опытов над преступниками, приговоренными к расстрелу? Ведь это же с пользой для дела и на тех, кому все равно не жить. Он уже представлял себе, как заходит в белоснежном халате в тюремную камеру, подходит к своей ничего не подозревающей жертве… Конечно, все это направлено на то, чтобы найти такой яд и отработать такие приемы его использования, чтобы никто не сумел распознать истинную причину смерти, диагностировать отравление. Рисуя мысленно подобные картины, Григорий Моисеевич испытывал озноб во всем теле — будто сам являлся подопытным материалом. Но одновременно его одолевало и другое — горделивое чувство: только ему, и никому больше, будет разрешено делать такие эксперименты, распоряжаться жизнями людей. Причем разрешено не кем-нибудь, а самим государством. Во имя блага Великой Державы, ее многомиллионного народа. А все, что делается во благо страны и народа, — свято. И все-таки от этих фантазий Могилевского била нервная дрожь. Ну а вне стен НКВД он будет эдаким благодушным добрячком — профессором медицины, авторитетным и титулованным ученым. Правда, для осуществления столь радужной мечты ему потребуется, пожалуй, несколько лет, но это пустяки, поскольку Григорий Моисеевич теперь нисколько не сомневался, что его мечта непременно сбудется. Благо в такой специфической тематике у него не существует ни конкурентов, ни оппонентов, так как вход сюда глухо закрыт. Житейские реалии оказались и прозаичнее, и сложнее, чем грезилось. Объекты отдела оперативной техники, в состав которого входила спецлаборатория, размещались в подмосковном Кучине и на 24-й Мещанской улице в Москве. Официально кучинская лаборатория специализировалась на исследованиях действия на организм животных различных ядовитых веществ, поражающих дыхательные органы. На основе этих экспериментов разрабатывались инструкции по их применению. Проводимые исследования в документах НКВД оформлялись как разработка способов защиты от различных боевых отравляющих веществ. В общем-то защитой там тоже занимались. Правда, постольку-поскольку. Принимая лабораторию, Могилевский не без оснований рассчитывал, что сумеет продвинуться в научных изысканиях и по своему давнему детищу — отравляющему веществу иприту. Он уже достаточно много экспериментировал с ним в бытность сотрудником ВИЭМа, имел кое-какие научные наработки. Если намекам Алехина предстоит сбыться, то это исследование получит действительно большие перспективы. Кстати, теперь без опаски можно пользоваться и теми материалами, за которые его исключали из партии. Они необходимы для пользы «общему» делу. Знакомство с новой для себя должностью Могилевский начал с изучения наследия предшественников. Оно оказалось небогатым. Чего добились сотрудники лаборатории в работе с отравляющими веществами, из скудных дневников и отчетов выяснить было достаточно сложно. Встретиться с профессором Казаковым и другими бывшими начальниками лаборатории не представлялось возможным. Приговоры на них были уже приведены в исполнение. Что касалось иных, то до начала 1937 года 12-м отделом оперативной техники НКВД руководил Жуковский. Вскоре его сменил Алехин — тот самый, что агитировал Могилевского на работу в НКВД. Кредо этого начальника состояло в работе с вещественными доказательствами. Он был неплохим криминалистом, но послужить с Алехиным новому руководителю лаборатории не довелось. Алехина арестовали. После ареста Алехина Могилевский в очередной раз несколько дней и ночей пребывал в шоковом состоянии. Но судьба оказалась к нему благосклонной. Ведь очень многих сотрудников, принятых в НКВД по протекции Алехина, постигла трагическая участь их шефа. Над кураторами лаборатории повис какой-то зловещий рок. В должности начальника отдела Алехина сменил Савич. Этот и вовсе, что называется, не удержался в руководящем кресле. Ровно через неделю после назначения он покончил с собой. Во всяком случае, так была официально представлена окончательная версия его скорой и внезапной смерти. После этого случая началась глобальная реорганизация. Энтузиастом ее стал первый заместитель наркома внутренних дел Лаврентий Берия. Правда, вмешался он в дело слишком поздно. И многих арестованных по приказу Ежова спецов успели расстрелять. Вместо 12-го отдела эта структура НКВД стала именоваться Вторым спецотделом. Шло повальное омоложение кадров. Руководителем назначили майора госбезопасности Лапшина, который, в отличие от всех своих предшественников, не только уцелел, но и дослужился до генерал-лейтенанта. Заместителем его стал Осинкин — специалист с незаконченным средним образованием, полученным в школе оргпартработы при ЦК ВКП(б). Кстати, именно Осинкин, перебирая доставшиеся ему в наследство бумаги репрессированного Алехина, наткнулся на интересные протоколы и дневники. В них содержались сведения об исследованиях действия различных ядов на организм человека, бумаги с результатами экспериментов по применению отравляющих веществ в отношении осужденных к высшей мере наказания. Оказывается, Алехин уже вовсю начал заниматься этими вопросами, но в них были посвящены буквально единицы. Арест помешал ему передать «эстафету» своим последователям. Не успел он ввести в курс дела и подобранного им нового начальника спецлаборатории Могилевского. Как совсем недавно Могилевский, так и Осинкин целую ночь не мог сомкнуть глаз. Хотя поводы для беспокойства у них были противоположными. Если первый боялся обвинений в близких связях с арестованным комиссаром госбезопасности, то второй не знал, как поступить с открывшейся вдруг ему страшной тайной и какие могут наступить последствия, когда будет ясно, что он знает об испытаниях ядов на людях. Угораздило же именно его наткнуться на эти злополучные бумаги. Но решился. Наутро он доложил о своих переживаниях Лапшину, вывалив ему на стол все документы. Но тот даже не стал вникать в эти записи. — Отнесите все материалы новому начальнику лаборатории Могилевскому, — сразу решил Лапшин проблему. — Это по его части. Пускай разбирается. Лапшин был человеком дальновидным. Знал, что в сейфах НКВД ничего случайного не лежит. Наверняка все делалось с дозволения, а может быть, и при покровительстве самого высокого руководства. Только вот какого. Ежова или Берии? Тут бы не ошибиться с докладом. Впрочем, если его не ставят об этом в известность, значит, пока нет никакой необходимости вмешиваться в чужие темные дела. Осторожность — качество великое. Особенно в неопределенной обстановке тех дней, когда Ежов пребывал в своей должности последние дни. И этот постулат Лапшин усвоил хорошо. Не случайно же он, пожалуй, единственный из руководителей отделов, непосредственно ведавших делами тайной лаборатории НКВД, благополучно пережил смену власти, избежал и расстрела, и психиатрической больницы, и даже сумел уйти из жизни естественным образом. Как мы сможем убедиться в дальнейшем, эти двое — Лапшин и Осинкин — и позднее не проявляли излишнего любопытства по поводу специфических научных изысканий лаборатории по воздействию ядов на человеческий организм. А после более близкого ознакомления с происходившими в недрах этого заведения делами вообще предпочли не вмешиваться и вполне удовлетворялись официальными докладами Могилевского. Скорее всего, в этой неосведомленности и кроется главная разгадка причин, по которым цх миновали все дальнейшие трагические развязки. Ведь в последующие годы более актуальным и значимым в отношении сотрудников НКВД и госбезопасности вопросом станет не тот, обоснованно или незаконно репрессирован, а почему уцелел, спасся от расстрела и тюрьмы. Могилевский принимал наследство, входя во все подробности. Кстати, это свойственно людям, не слишком компетентным, когда недостаток профессионализма они стремятся восполнить дотошным изучением всего того, что досталось им в наследство, и внимательным изучением всякого попавшегося на глаза, даже малозначимого, материала. Особого энтузиазма это наследство не вызывало. Больше того, Могилевский был просто разочарован открывшейся его взору ущербной картиной. Собственно, при частой смене хозяев иначе просто и не могло быть. Запущенность ведения учетной документации, примитивность оборудования, если можно было так назвать все, что имелось в наличии. Клетки, собачьи конуры, именуемые вольерами, полуголодные кролики, мыши, голубятня — все находилось в крайне заброшенном состоянии и требовало основательного ремонта. Никто не вел учета имевшихся в наличии и использованных отравляющих веществ, ядов, спирта. Не было документации по проведенным экспериментам. Словом, предстояло все начинать сначала. Настороженно встретили нового начальника сотрудники лаборатории. Во всяком случае, особой радости от своего появления Григорий Моисеевич у них не заметил. Оно и понятно: до сих пор руководители лаборатории на своем месте долго не задерживались. Почти все они по истечении непродолжительного времени снимались с должностей, объявлялись врагами народа и исчезали в неизвестности. Примерно половину коллектива составляли новички. Среди прочих подчиненных выделялись имевшие ученые степени Муромцев и Наумов, призванные, как и Григорий Моисеевич, в порядке мобилизации. Эти двое держались особняком и всякий раз в общении с Могилевским вели себя с подчеркнутой независимостью, что больно уязвляло самолюбие начальника лаборатории. Из негласных источников информации о подчиненных Григорий Моисеевич уже знал, что трое сотрудников — Филимонов, Григорович и Емельянов — неравнодушны к спиртному. Как ему донесли, они почти никогда не просыхают и прикладываются к стакану при любой возможности. Примерно такие же характеристики ему дали на двух неразлучных приятелей со схожими фамилиями — Щеголева и Щигалева. Их почти всегда видели вместе. Опережая события, скажу, что через десяток лет они оба отправятся на тот свет одинаковым способом — покончат жизнь самоубийством. Некоторая схожесть судеб ожидала еще одну пару — лаборантов Мага и Дмитриева. Эти закончат свои дни в психиатрической больнице. В штате лаборатории состояла единственная дама — Кирильцева. Она числилась лаборанткой, но практически выполняла обязанности делопроизводителя и секретаря-машинистки. По отзывам коллег, похотливая Анюта поочередно служила объектом ухаживания всех без исключения мужчин, непрерывно расточавших ей комплименты. Она охотно отвечала на их призывы. Достаточно непонятной личностью был ассистент Ефим Хилов — худой, с облезлыми, бесцветными волосами и бегающими, пугливыми глазами. Возраста он был неопределенного — то смотрелся древним стариком, а то и тридцати с виду не дашь. Начальству любил услужить, старших по должности уважал, зато к тем, кто был ниже его по положению, относился с презрением и даже ненавистью. Состоял при лаборатории еще один ученый — кандидат медицинских наук Аничков, который являлся заключенным и отбывал срок. Комендант НКВД Блохин отыскал его среди осужденных и решил использовать этого молодого, способного человека для подсобных работ в лаборатории. В отличие от остальных сотрудников, Аничков жил здесь же, в лаборатории, — ему выделили небольшой закуток, где он и коротал дни и ночи. Аничков занимался не только уборкой помещений и ухаживал за подопытными животными. Он успешно разрабатывал рецепты и готовил различные препараты, испытывал их действие на мышах и собаках, аккуратно вел журналы наблюдений и составлял научные отчеты. Общепринятой традицией этого коллектива были застолья. Точнее, коллективные пьянки. Когда Могилевский впервые появился в лаборатории в конце рабочего дня, то был не просто шокирован тем, что почти от каждого подчиненного несло спиртным, а буквально обескуражен полной бесцеремонностью, с которой подчиненные предложили ему обмыть назначение, едва комиссар госбезопасности Лапшин вышел за порог, после того как представил сотрудникам их нового начальника. Пока Григорий Моисеевич, растерянный столь вопиющим проявлением панибратства, стоял с отвисшей челюстью, подчиненные, не спрашивая его, достали спирт, разлили по стаканам и все дружно выпили одним махом. Могилевский всегда думал об НКВД как об организации строгих порядков и почти пуританских нравов. Человек в фуражке с синим околышем представлялся ему неким рыцарем, готовым ради партии и Сталина, не задумываясь, без малейших колебаний пожертвовать собой. Теперь он увидел совершенно другой Наркомат внутренних дел. Возможно, пьянство укоренилось в лаборатории по двум причинам: постоянное наличие большого количества никем не контролируемого спирта и отсутствие опеки со стороны центрального аппарата. А потому, когда в лаборатории отмечали советские праздники или дни рождения сотрудников, многие поднимались из-за стола лишь утром, упав накануне головой прямо в тарелку от чрезмерно выпитой дозы. Памятуя о своих прошлых конфликтах с подчиненными, Григорий Моисеевич поначалу существовавших порядков ломать не стал. И в первое свое появление поддержал инициативу подчиненных обмыть его вхождение в должность наполненным до краев стаканом водки. Так что после его прихода, ко всеобщему удовлетворению, все продолжало катиться по давно наезженной колее. Постепенно оглядевшись, новый начальник лаборатории надумал обзавестись толковым помощником. Внимание свое он решил остановить на ассистенте Хилове. Чем-то этот всеми не любимый человек приглянулся Григорию Моисеевичу. Уж больно преданно всякий раз он заглядывал в глаза начальнику. И, как мы в дальнейшем убедимся, в своем выборе Могилевский не ошибся. Хилов знал в лаборатории всех и вся. С его помощью новый руководитель рассчитывал вдохнуть жизнь во вверенное ему подразделение. Несмотря на перемены в руководстве, опыты по испытанию действия ядов на животных не прекращались и шли по составленной еще предшественниками Могилевского программе. В зависимости от результатов составлялись рекомендации и инструкции по использованию того или иного ядовитого вещества. Буквально в первые дни работы к начальнику лаборатории поступил запрос из 1-го управления НКВД на химические препараты. Выдали все самое лучшее, что оказалось в наличии. Но препараты не оправдали возлагавшихся на них надежд. Могилевского вызвал начальник управления Фитин и сделал ему первое на новом поприще внушение. — Что вы нам дали? К вам же не за витаминами обращались! На кой хрен НКВД такая лаборатория, продукция которой не дает абсолютно никакой гарантии успешности организуемых нами операций, — не скрывая раздражения, отчитывал Фитин стоявшего перед ним навытяжку Могилевского. — Простите, но препараты и инструкции по их применению были изготовлены до моего появления в лаборатории, — попытался было оправдаться Могилевский. — Какое мне до этого дело! — Но иначе быть и не могло, — продолжал Могилевский, начиная соображать, что от него ждут. — К сожалению, мы испытываем яды только на собаках, кроликах, мышах да воронах. А вам, как я понимаю, они нужны против других живых существ. Но, я надеюсь, вы понимаете, что результаты воздействия наших препаратов на людей нам неизвестны. Вот если бы существовала возможность получить данные испытаний на человеке… — Понятно, — деловито ответил Фитин. — Если дело только за этим, то, думаю, такие возможности у вас появятся. И очень скоро. Больше того, вы лично получите возможность проверять действие своих изобретений и станете как бы гарантом их качества. — В таком случае мы могли бы изложить свои обоснования. — В этом нет никакой необходимости. Я сам решу этот вопрос с руководством без всяких формальностей. И произойдет это очень скоро. Будьте готовы к серьезным переменам. А пока вы свободны, товарищ Могилевский. Идите и продолжайте работать. Поначалу ничего хорошего после этого разговора Могилевский не ожидал. Как воспримут его идею наверху — неизвестно. Настрой большого начальства никогда не угадаешь. И уж совсем он расстроился, когда спустя буквально пару часов позвонил адъютант наркома, сообщивший, что начальника лаборатории требует к себе сам Лаврентий Павлович Берия. Такой оперативности в решении вопросов Григорий Моисеевич еще нигде не встречал. Только вот не знал он, то ли радоваться ему, то ли в очередной раз готовиться к худшему и прикидывать, какие с собой надо собирать вещи. Действительно, такая поспешность ничего хорошего не сулила. Новый завлаб знал, что, став наркомом внутренних дел, Берия сразу же пошел на крутые меры. Помимо Ежова со своих постов были сняты все его заместители, начальники многих управлений и отделов, особенно чинившие прежде козни Лаврентию Павловичу. А чиновники рангом пониже изгонялись просто скопом. Большинство прямиком доставлялись в тюремные камеры. Живыми оттуда возвратились единицы, да и то спустя пару десятков лет. Шла грандиозная чистка аппарата карательного ведомства. Словом, было над чем призадуматься и Григорию Моисеевичу. И пока Могилевский шагал по лестницам и коридорам Лубянки, холодный пот пропитал буквально всю его одежду. В приемной наркома ему предложили присесть и выпить чаю. Это сразу же поменяло ход и направление мыслей завлаба. Прихлебывая душистый чай в прохладной приемной, Григорий Моисеевич прокрутил в голове свой недавний разговор с Фитиным, особенно его слова о скорых переменах. Под строгим взглядом красивой секретарши-грузинки Мамиашвили лощеные адъютанты отобрали у Могилевского все, даже тоненькую бумажную папку. Придирчиво осмотрели с головы до ног, бесцеремонно похлопали по заднице, карманам кителя и галифе брюк. — Гамарджоба!.. — Могилевский, будучи родом из Батуми, прекрасно владел грузинским языком и теперь попытался щегольнуть этим перед красавицей секретаршей и заручиться ее поддержкой в виде одобрительного взгляда, улыбки, приветливого кивка головы. Но Мамиашвили лишь бросила на Григория Моисеевича презрительный короткий взгляд, словно он ее компрометировал. И он сразу униженно сник, поняв всю никчемность своего приветствия. Если в Тбилиси при встрече с грузинкой он видел в ее глазах лишь равнодушие к иноверцу, то взгляд секретарши Берии, сразу распознавшей в посетителе грузинского еврея, выражал надменность и откровенное презрение. Впрочем, Григорий Моисеевич нисколько не сомневался, что точно такая же реакция последовала бы со стороны Мамиашвили на появление в приемной любого славянина, молдаванина или выходца из какой-то другой страны. — Можете войти, — приказным тоном произнес адъютант, показав жестом на вход в апартаменты могущественного владыки НКВД. Могилевский вошел. В глубине огромного, роскошно меблированного помещения, сверкая овальными кругляшками пенсне, восседал за столом могущественный Берия. Он неслышно перебирал маленькими беленькими пальчиками какие-то бумаги. Берия во всем любил аккуратность, строгий порядок, чистоту. Он по нескольку раз в день тщательно мыл руки. Большой стол, покрытый зеленым сукном (мода, принятая большевиками в качестве наследства от высоких начальников времен правления Романовых), мягкий свет настольной лампы с такого же цвета абажуром приятно контрастировали с застилавшими пол розовыми коврами. Зеркальный паркет, массивные шкафы из красного дерева, книги за стеклом… В окружении подавляюще гипнотизирующей тишины Могилевский ощутил самый настоящий животный страх, происхождение которого он так никогда и не распознал. Мы помним, сколько переживаний и бессонных ночей было у него после каждого неприятного жизненного эпизода — то связанного с исключением из партии, то с первыми вызовами в НКВД и ЦК. Но это не шло ни в какое сравнение с состоянием, которое Григорий Моисеевич испытал в первые минуты пребывания в кабинете наркома. Его воля была полностью парализована, а коленки вот-вот могли согнуться из-за ощущения полного физического бессилия. К слову, это свойство обстановки в кабинетах больших начальников парализовать всякого входящего туда человека подмечено давно, а потому к убранству своих служебных апартаментов высокопоставленные вельможи подходили с особой тщательностью. Не потому ли так мало в истории случаев покушения и насилия именно в официальных резиденциях властей предержащих? Стоило через несколько секунд Григорию Моисеевичу попытаться отогнать сковывающий его страх, переключить свое сознание на некоторое любопытство, как хозяин кабинета поднял к нему лицо, и спрятанные под холодным пенсне глазки Лаврентия Берии словно впились в нового подчиненного. Могилевский уловил в них немой вопрос: кто он такой и зачем пришел? — Начальник специальной лаборатории НКВД Могилевский, — робко представился посетитель, съежившись, словно испуганный насмерть кролик. — Скажите, товарищ Могилевский, чем вы занимаетесь в своей лаборатории? — сразу взял его в оборот нарком. Только сейчас Могилевский заметил стоявшего несколько в тени моложавого офицера, в котором не сразу узнал Судоплатова из управления разведки, нового фаворита наркома. Начальник лаборатории уже несколько раз контактировал с Судоплатовым по работе, и, похоже, с ним у Григория Моисеевича начинали складываться совсем неплохие взаимоотношения. Судоплатов легким кивком подбодрил своего нового знакомого, и у того сразу же словно с души тяжелый камень свалился. — Мы проводим эксперименты по ослаблению воздействия на личный состав Красной Армии попыток применения нашим вероятным противником химического оружия. Есть определенные успехи в нейтрализации воздействия ядовитых, снотворно-наркотических и слезоточивых веществ и препаратов на подопытных животных и птицах. Готовим пособие с рекомендациями для армии. — Вы, товарищ Могилевский, говорите совсем как на экзамене. А нельзя ли попроще? Я вот располагаю информацией о том, что НКВД не вполне удовлетворен вашими достижениями. Как считаете, товарищ Могилевский, эти претензии справедливы? Глаза наркома, казалось, проникали в самые потаенные мысли. Григорий Моисеевич похолодел: его ждет участь последнего предшественника — Савича, который просидел в кресле начальника лаборатории всего неделю, а на восьмой день наложил на себя руки. Может быть, перед этим у него тоже состоялся нелицеприятный разговор с Берией? Уловив растерянность в лице подчиненного, Лаврентий Павлович его успокоил: — Смелее, смелее. Доложите, какие есть нерешенные проблемы, или, может, кто-то мешает вам работать? Говорите! Называйте! Перечисляйте… — Дело в том, товарищ нарком, что результаты наших опытов над животными не всегда подтверждаются, когда это касается людей, — начал было Могилевский, но Берия его перебил: — Согласен. Но скажите, кто же не дает вам работать с людьми? Товарищ Судоплатов и его сотрудники должны иметь полную уверенность в безотказности созданных вами препаратов. Иначе зачем нужна НКВД такая лаборатория? Так ведь? Берия повернулся в сторону Судоплатова. Тот утвердительно кивнул. — Мы применяем массу токсичных препаратов, причем много экспериментируем, чтобы предусмотреть любые поползновения врага, связанные с применением отравляющих веществ. Ведем широкие научные исследования на животных. Могилевский соображал, что несет полнейшую чушь, но остановиться и взять себя в руки не мог. Убедившись, что упреками от Могилевского ничего не добиться, Берия смягчился: — Будьте смелее. Меня сейчас не интересуют ваши оправдания. При чем здесь кошки-мышки и прочая мелкая живность? Вас никто не собирается в чем-то обвинять, тем более что вы только что приступили к работе. Я хочу знать, какая вам нужна помощь от руководства Наркомата внутренних дел, чтобы работа лаборатории стала результативной и перспективной. — К сожалению, товарищ нарком, мы не располагаем необходимым материалом для проведения фундаментальных исследований. На покупку крупных животных — коров, свиней, лошадей, не говоря уже о человекообразных обезьянах, — денег не отпускают. Смета расходов на исследования ничтожно мала. Об опытах на человеке вообще говорить не приходится… Могилевский облизнул пересохшие от волнения губы, что не укрылось от внимания, проницательного Берии, который усмехнулся, ткнув пальчиком в графин: — Выпейте воды и не волнуйтесь. Выпейте, товарищ Могилевский… Могилевский залпом осушил стакан, поднесенный ему Судоплатовым. — Похоже, я догадываюсь, почему ваши разработки не годятся для использования в борьбе с врагами нашего государства. Похоже, я понимаю и вашу нерешительность, — произнес Лаврентий Павлович и почему-то многозначительно посмотрел на Судоплатова. — Как руководитель лаборатории я тоже не удовлетворен исследованиями на животных. Для экспериментов нужны более надежные объекты. Так сказать, натуральный материал. Даже лошадь — это же, вы сами понимаете, не человек… Берия, услыхав последнюю реплику, довольно рассмеялся. — Ну вот. Наконец-то пошел самокритичный, деловой разговор, — сказал он. — Вы получите его — этот натуральный материал. Получите в необходимом количестве и совсем бесплатно. Зачем тратить огромные деньги на человекообразных обезьян и возить их из Африки, если опять же нет никаких гарантий, что свойства препаратов, проявившиеся при исследованиях на них, проявятся в той же Степени в отношении человека. Могилевский согласно кивал. — Все исследования должны проводиться только на людях. Ну скажите мне, какое нам, да и самому государству, дело до того, каким способом приговоренные к смерти шпионы и прочие враги народа отправятся на тот свет: через виселицу, костер, от пули в голову или от воздействия умерщвляющих веществ? Лошадь же не человек, так вы сказали? — снова рассмеялся Берия. — Так точно, товарищ нарком. Не человек… — Страна должна иметь испытанное и безотказное в любой обстановке оружие. Так что действуйте, товарищ Могилевский. Действуйте. Только не забывайте о той огромной ответственности, которая ложится с этой минуты на вас лично за выполнение поставленной задачи. — Берия встал, подошел к вазе с фруктами, отщипнул виноградинку, бросил ее в рот. — Задача понятна, товарищ нарком. — Вот и хорошо, — с удовлетворением отметил Берия. — Советую вообще подумать над упрощением самого процесса. Надо, чтобы было так: вдохнул воздух — и все, готов. А? Что вы на это скажете? — Будем работать, искать, добиваться. Такое возможно, товарищ нарком, и я заверяю, что справлюсь с поставленной задачей, — воодушевившись веселым настроением наркома, заверил Могилевский. — Так и должно быть! Вы же понимаете, что нет таких вершин, которые не могли бы покорить настоящие большевики. Так? — Так точно, товарищ нарком! — Нам необходимы такие препараты уже сегодня, — сказал Лаврентий Павлович. — Сегодня, а не завтра. Поэтому надо энергично и засучив рукава, немедленно организовать целенаправленную работу. Вы меня поняли, товарищ Могилевский? — Так точно, товарищ нарком. — Тогда вы свободны. — Спасибо за поддержку, товарищ нарком! Могилевский по-военному развернулся на сто восемьдесят градусов и двинулся к двери. — Лошадь не человек, помните, товарищ Могилевский! — рассмеялся ему в спину Берия. Выйдя за порог апартаментов Берии, Могилевский остановился как вкопанный, не в силах перевести дух. Ватные ноги подкашивались. Он никак не мог освободиться от какого-то мощного психологического воздействия. Эти властные, пронзительные и в то же время постоянно бегающие глазки за маленькими блестящими стеклышками бериевских очков гипнотизировали до сих пор. Перед взором Григория Моисеевича по-прежнему стояли и его румяные щеки, и холеные руки, и пухленькие пальчики, изредка постукивавшие по столу, — все продолжало магически действовать на сознание, заставляло помимо собственной воли вслух говорить то, о чем он боялся даже помыслить. Наконец Могилевский повернул голову в сторону секретарши Мамиашвили, сохранявшей в своем взгляде на завлаба прежнюю надменность и непроницаемость. Это вернуло Григория Моисеевича к жизни. «Лошадь не человек — это очень важная мысль!» Прошептав эти слова как заклинание, Могилевский улыбнулся Мамиашвили, на лице которой не дрогнул ни один мускул, но это уже не имело для него никакого значения. Новый нарком внутренних дел СССР ему очень понравился, и Григорий Моисеевич рассчитывал, что он ему тоже. И это самое главное. — А ведь он со мной запросто разговаривал, — неожиданно проговорил вслух Григорий Моисеевич, после чего на него устремилось сразу несколько удивленных пар глаз, включая бериевскую секретаршу и его адъютантов. — Как с приятелем. Запросто! — продолжал он и вышел за порог наркомовской приемной. Новый завлаб повторял эту фразу еще много раз, пока размашисто, ни на кого не глядя, двигался по коридорам Лубянки. В эти минуты Могилевский ощущал себя счастливым именинником. Вот так просто и буднично, что называется в одночасье, решаются порой поистине самые невероятные дела. Глава 5 Могилевский возвращался в лабораторию окрыленным. Разговор с наркомом точно разбудил его, снял все вопросы, заставил более критично взглянуть на происходящее. Прежде всего необходимо незамедлительно перебираться из вонючего хлева с собачьими конурами и кроличьими клетками в подобающее столь грандиозному делу помещение. Теперь появилась возможность развернуться во всю ширь, дать волю полету фантазии и изобретательности, с тем чтобы разработать и создать препараты, которые принесли бы ему как ученому (а с этих пор Могилевский считал себя именно таковым) и руководителю важного направления работы в интересах безопасности государства уважение и почести. С такими решительными мыслями он вбежал в соседнее с Лубянкой здание, толкнув обшарпанную дверь спец-лаборатории. За порогом стоял дым коромыслом. На занимавшем основную часть единственной комнаты квадратном столе царил полный беспорядок. Горы сдвинутых на середину папок с бумагами. По соседству с микроскопами, аптекарскими весами, пробирками и прочим исследовательским инструментарием стояло с полдюжины опорожненных бутылок и два графина с водой. На измятой, с обширными, жирными пятнами газете лежала большая оловянная пепельница, заваленная горой еще дымящихся папиросных окурков. Вокруг нее беспорядочно валялись куски крупно нарезанной колбасы, черного хлеба, несколько очищенных луковиц. Здесь же высилась трех литровая банка с плавающими в буром рассоле огромными огурцами. Вокруг кучками сидели сотрудники лаборатории. Они громко изливали друг другу душу. — Встать! — хрипло гаркнул Хилов, первым увидевший появившегося в дверях сияющего начальника. Однако лишь два-три подчиненных Могилевского повернули в его сторону головы. А Григорию Моисеевичу сейчас не терпелось выговориться, выдохнуть из себя переполнявший сердце восторг от только что состоявшейся беседы с наркомом и предстоящих перспектив лаборатории. На него нахлынул небывалый приступ торжественной приподнятости. — Товарищ Могилевский, присаживайся и держи — твой тост! — С этими словами комендант НКВД Блохин — свой человек и постоянный гость всех застолий в лаборатории — придвинул опоздавшему почти полный стакан водки. Но Григорий Моисеевич так и остался стоять, так как все стулья и табуретки были заняты, а пьяные подчиненные о соблюдении субординации или хотя бы хоть каком-то проявлении уважительности к начальнику и не вспомнили. Но это были мелочи по сравнению с ликовавшей душой начальника лаборатории. Глубоко вздохнув, Могилевский медленно поднял глаза на висевший почти под потолком большой портрет нового наркома и медленно выпил стакан с водкой до дна. Так же молча вытер губы рукавом новенького кителя, отшвырнул кем-то протянутый кусок колбасы с хлебом, предпочтя хрустящую луковицу, которую предварительно обмакнул в рассыпанную по столу соль. Спустя минуту его вдруг прорвало. И он заговорил с пафосом, словно заправский оратор: — Уважаемые товарищи! Но его никто не слушал. В комнате стоял разноголосый гул. — Внимание! Прошу тишины, — смачно похрустывая луковицей, начальственно потребовал Могилевский и стал громко стучать днищем стакана по столу. Сосед справа придержал руку начальника, снова наполнив его до краев водкой. — Давайте, товарищ Могилевский, говорите, — кивнул Блохин, единственный из присутствующих знавший, у кого только что был новый руководитель лаборатории. — Вот вы сидите, пьете, жрете и не знаете о том, что случилось… Сосед справа снова тронул его за рукав и кивнул на стакан. Могилевский молча опрокинул его и стал водить по столу глазами в поисках закуски. Ему сразу с нескольких сторон протянули на выбор: колбасу, хлеб, большой огурец. На этот раз Григорий Моисеевич предпочел последнее. Через минуту снова заговорил: — А произошло событие поистине революционное. Ваше нынешнее скотство прекращается. Отныне объявляем бой пьянству и приступаем к настоящей науке. Так решил товарищ Берия. При упоминании наркома голоса в одно мгновение стихли. Два десятка пьяных глаз непонимающе уставились на начальника лаборатории, стоявшего перед ними с пустым стаканом в руке. После первых его жутких и загадочных слов большинство почти протрезвело. — Отравить крохотную мышь либо какую-то там ворону — замечу, действительно отвратительную и всегда презираемую мною тварь — дело нехитрое. Да и человека отправить на тот свет несложно, — продолжал Могилевский, развивая свою первоначальную мысль. — Этим ремеслом занимались с самых древнейших времен. И, как вы все наверняка знаете, люди в нем весьма преуспели. Впрочем, не меньшего достигло человечество и в науке распознавать отравления, определять яды, использованные для умерщвления жертв. — Опять просвещать нас собираются. Нашел время лекцию читать, — пьяно прозвучал из-за чьей-то спины недовольный голос. — Тихо ты, про товарища Берию говорят, — оборвал наглеца Хилов. Могилевскому плеснули в стакан очередную порцию водки. Он отхлебнул пару глотков, уменьшив содержимое стакана наполовину, после чего возникла пауза. Оратор долго нюхал ломоть черного хлеба, держа его перед носом двумя вытянутыми пальцами. Оглядев с высоты почти двухметрового роста компанию, он продолжал: — Да, может, и лекция. Но в нашем деле необходимая. Потому что отныне все сказанное мною сейчас будет иметь самое прямое отношение к нашей деятельности завтра и всегда. — Это, начальник, уже интересно, — с ехидством вставил слово Муромцев, толкнув локтем сидевшего возле него Наумова. — Возьмите, к примеру, дихлорид ртути, или, как его называют в обыденном обиходе, сулему, — не обращая внимания на реплики, снова заговорил «лектор». — Вы знаете, это белый, ничем не примечательный кристаллический порошок используют для дезинфекции камер почти во всех наших заведениях НКВД. Думаю, если кому-то из присутствующих приходилось бывать в помещениях после дезинфекции, ему навсегда запомнился металлический привкус во рту. В крохотных дозах неприятные ощущения тем и исчерпываются. Но если хотя бы одна десятая грамма дихлорида попадет в желудок, человека ждет неминуемая смерть. — Ух ты, какие страсти, — ядовито усмехнулся совсем опьяневший Филимонов, которому уже не терпелось продолжить пьянку. — Так вот, внутривенно смертельная доза вдвое меньше. Ничего не скажешь, эффект очевидный. Однако, стоит положить отравленного этим ядом человека на секционный стол и вскрыть его внутренние полости, даже начинающий патологоанатом распознает убийство. Кому это нужно? Все ухищрения, с помощью которых несчастного удалось заманить в ловушку и накормить отравой, пойдут, прямо скажем, коту под хвост. Ясно же, что отравлениям сулемой присущи дистрофические изменения печени, сердечной мышцы, губы и слизистая рта набухают, становятся серыми, а в толстой кишке образуется язвенный колит, отчего испражнения перемешиваются с кровью. — Ну и открытие! Может, хватит нас просвещать, коллега? Не пора ли еще немного выпить? — попытался вернуть ход застолья в прежнее русло Щигалев. — Тихо-тихо, правильно говорит, — оборвал его Осинкин. — Разве не слышал? Григорий Моисеевич только что от товарища Берии. — Вот именно, — продолжал излагать свою теорию начальник лаборатории. — Но это только часть из того набора признаков отравления, что откроется в морге вашему взору. — Фу, какая мерзость, — сплюнул Блохин. — Ну и работенка у вас, товарищи, должен я сказать… — Теперь ответьте мне, разве может за день-два на здорового тридцати-сорокалетнего мужика свалиться сразу столько болезней с такой ужасной патологией? Даже не эксперт, а самый заурядный фельдшер с начальным санитарным образованием из захудалой деревенской лечебницы и тот скажет, что несчастного отравили. Ну а вычислить злодея-отравителя для опытного сыщика проблемы особой не составит. — И что из этого следует? В глазах слушающей братии уже проявлялся неподдельный интерес. И особенно восторженный взгляд был у ассистента Ефима Хилова. Он весь был внимание. Коллеги по работе знали, что Хилов в лаборатории с самого начала ее существования. Когда арестовали первого ее руководителя, многие предполагали, что такая же незавидная участь ожидает и ассистента. Ефим больше всех был предан каждому начальнику, и те ему полностью доверяли, посвящая в свои дела, планы и замыслы. И потому Хилов всегда был в курсе всех дел лаборатории. С особым энтузиазмом он участвовал в экспериментах в «резервации», как называли между собой сотрудники лаборатории обособленные от остального окружающего мира помещения в Кучине. Там испытывались яды. Коллеги просто поражались, с каким неподдельным удовольствием наблюдал он, как корчатся в предсмертных конвульсиях бедные отравленные твари. Хилов мог сутками напролет колдовать над различными комбинациями ядов, а потом испытывать их действие на животных. Каждая очередная его удача в отравлении приводила его буквально в восторг. Сам по себе Ефим ничего интересного не представлял. Даже больше — личность эта производила отталкивающее впечатление. Бегающие глаза, бледное, с болезненной желтизной лицо, гнилые, прокуренные зубы. Он постоянно облизывал свои губы, отчего они у него всегда были мокрыми. Когда он заходил в лабораторию, сотрудники предпочитали приветствовать его лишь кивком головы, не протягивая ему руки, потому что его ладони, всегда холодные и влажные, вызывали брезгливость. Появлялся Хилов по утрам в лаборатории раньше всех, а уходил почти всегда последним. Нередко даже засыпал, сидя возле ярко освещенных клеток с подопытными мышами и кроликами, и оставался здесь ночевать. Он почти никогда не снимал желтый клеенчатый фартук, закрывавший тело от подбородка до самых ботинок. От Ефима постоянно исходил устоявшийся неприятный запах пота и медицинских препаратов. Ассистент выглядел всегда возбужденным, хотя спиртного почти не пил и презирал пьяниц. Если принимал немного, то совел от первого глотка и сразу же начинал клевать носом. Его все не любили. Обращались к нему не иначе как по фамилии, а за глаза называли Человеком в фартуке. Сослуживцы подозревали Хилова в стукачестве, а потому предпочитали при нем поменьше болтать о политике, о работе органов, да и на прочие, не связанные со службой, посторонние темы. Что же до самого Ефима, то он считал себя заслуженным ветераном и в свою очередь смотрел на сослуживцев с нескрываемым превосходством. Он хорошо сознавал, что его ненавидят, и соображал за что. Однако знал про себя и то, что лучше его в ядовитых веществах никто не разбирается. Даже те, кто кичился учеными степенями и званиями. И действие любого токсина представлял намного лучше остальных «исследователей». Все это было нажито огромной практикой работы в лаборатории и, если хотите, особым талантом его личности. А потому авторитетов среди коллег для него не существовало. Словом, неприязнь между Хиловым и коллективом была взаимной. Но эта неприязнь обусловливалась не только чисто деловыми и профессиональными сторонами. Существовало и нечто другое. Сознавая свою ущербность и отталкивающую внешность, Хилов испытывал лютую ненависть к молодым, с привлекательной внешностью мужчинам, пользующимся вниманием и успехом у представительниц противоположного пола. Особенно сильно неистовствовал разозленный Ефим, когда отказала ему в его ухаживаниях и принародно обозвала вонючим тухляком и жалким уродом единственная лабораторная дама Кирильцева. По доходившим до Хилова слухам, она ублажала почти всех и даже заключенного Аничкова. В припадке злобы Ефим едва не бросился на нее со скальпелем. Он еще больше ожесточился после одной истории, приключившейся с ним полтора года назад. Когда Хилова только что приняли на службу в НКВД, его поселили в Марьиной Роще в однокомнатной квартире, освободившейся после ареста какого-то репрессированного. Вся проживавшая с ним родня в течение суток была выслана из Москвы в неизвестном направлении. Так что к Хилову вместе с квартирой перешло кое-что из нехитрого скарба и мебели прежних жильцов. Однажды, задержавшись допоздна на службе, он возвращался из Кучина домой около полуночи. Недалеко от дома на него буквально наткнулась молодая незнакомая женщина. Своим острым нюхом Хилов сразу же ощутил, что она находится в изрядном подпитии. К тому же ее сильно шатало, и она едва держалась на ногах. С трудом подняв голову, женщина разглядела перед собой человека в военной форме. Чтобы не упасть или просто сохранить равновесие, она ухватила Ефима за рукав. — Тов-ва-рищ вое-н-ный, скажи-те, пожалуйста, где в настоя-щий мо-мент я на-хожусь? — Это Марьина Роща. — Значит, мы в лесу? — Нет, в Москве. Но достаточно далеко от центра. — Скаж-жи-те, а как мне отсюда до-брать-ся до Мытищ? — Откровенно говоря, объяснить это довольно сложно. Отсюда в такое время в эту глушь добраться просто невозможно. Через полчаса остановится весь городской транспорт. А до Мытищ из Москвы надо ведь ехать еще и по железной дороге. — Понятно, — глубоко вздохнула дама, немного приходя в себя. — И что же вы мне посоветуете теперь делать, товарищ военный? Спать под забором? — Ума не приложу. — Вот и я не приложу. Вот ведь дура, поругалась, на свою голову, с кавалером. Мы с ним где-то были в компании. Где — не помню. Ну, значит, накачал меня мой ухажер, сами видите, до потери сознательности. Потом стал нахально приставать ко мне. Ну а я девушка с характером, не то что какая-то там уличная шлюха. Хлопнула дверью — и оказалась на улице. И вот уже битый час блуждаю по задворкам. Как отсюда теперь выбраться — убей не знаю… — В вашем состоянии это неудивительно. — А чем вам не нравится мое состояние? Ну напоили. Ну, значит, пьяная я. Да, без кавалера. И что из того?.. — Даже не знаю, чем могу вам помочь… Не везти же вас в Мытищи. А в одиночку туда вы теперь уж точно не доберетесь. — И что же, товарищ военный, тогда прикажете мне делать? Тут в голову Хилова пришла неожиданная идея. — Знаете что, пойдемте ко мне. У меня пустая квартира. Проспитесь, а утром поедете к себе. Другого выхода я не вижу. Иначе вы просто замерзнете. На дворе конец ноября. — А как ваша жена? — Да никак. Нет жены. Сказал же, что у меня пустая квартира. Какие могут быть еще вопросы? — В пустую квартиру к одинокому, незнакомому мужчине? — Не бойтесь, я вас не обижу. — Интересно, — продолжала размышлять дама. — Впрочем, в этом что-то есть. Такого со мной еще никогда не приключалось. Похоже, по мере разговора и сосредоточенности она немного протрезвела. Незнакомка окинула Хилова кокетливым взглядом. «Врет она все про себя, — подумал Хилов. — Цену набивает. Не иначе как уличная шлюха. Напилась. Начала кочевряжиться, вот ее и выставили. Порядочная с кавалером в незнакомую компанию не пойдет и не станет напиваться до такой степени». Но поскольку он уже давно не общался с женщинами и одна мысль об этом мгновенно взбудоражила его, Хилов не стал отказываться от неожиданного подарка судьбы. — Ну что, тогда пойдемте, — вслух произнес он. — Только обещай мне, что все будет без глупостей! — перейдя с ходу на «ты», потребовала дама, уже хватая его за рукав и доверчиво прижимаясь к нему. Хилов сам подхватил сильно шатавшуюся женщину под руку, и они, не обходя лужи, медленно поплелись к одноэтажному строению, в торце которого находилась входная дверь в квартиру. Едва переступив порог, дама стянула берет, и по ее плечам рассыпалась тяжелая копна роскошных волос, отливавших бронзой. У Хилова даже перехватило дыхание: он никогда не видел таких красивых шлюх. И одета незнакомка была прилично: вязаная черная кофточка, такая же юбка, дорогие тонкие чулки. «Может, и не шлюха», — подумал он. В темноте он толком и не разглядел, кого ведет в свой дом. Дама плюхнулась на единственный стул, уставилась в пол, бессвязно ругая своего ухажера. На Хилова она не обращала ни малейшего внимания, будто его здесь не было. А он явно растерялся, разглядев, какая перед ним красавица, и не знал, как вести себя дальше. Чтобы хоть как-то скрыть холостяцкое убожество своего жилья, он приподнялся, дотянулся до лампочки и чуть вывернул ее. — Ой, свет погас, — испуганно встрепенулась незнакомка. — Сейчас включу настольную лампу. Эту лампу под красным абажуром — наследство от прежних хозяев — Хилов никогда не включал. К счастью, она оказалась исправной, и через минуту комната озарилась мягким вишневым светом. Ефим быстро заправил постель, смахнул со стола в ведро мусор вместе со стоявшими там грязными тарелками. — О! Совсем другое дело, — отметила дама, поднимая глаза на Хилова. — Теперь можно познакомиться. Женя. Или Евгения, если хочешь, — произнесла она, элегантно протягивая своему спасителю маленькую ручку. — Ефим Михайлович. Ефим… — Фу, лучше Фима! Можно я тебя сегодня так и буду называть? — Пожалуйста. Как вам будет угодно. — Ну тогда, если у тебя имеется что-нибудь выпить, давай понемногу за знакомство. Лучше бы крепкого кофе с коньяком, что-то сильно клонит ко сну. Свалюсь еще тут. Вот стыдоба… Хилов засуетился. Он открыл шкаф, достал бутылку крепленого вина, поставил рядом два стакана, высыпал на стол несколько увядших в газетном кульке небольших зеленых яблок. — Извините, больше ничего нет. Гостей, как видите, не ждал. — Незваный гость хуже татарина. — Что вы, что вы. Я так рад… — О, это просто шик, — пролепетала Женя, переведя глаза на стол. Хилов налил по полному стакану вина. Дама храбро отхлебнула несколько глотков, потом неровно поднялась со стула, сделала шаг в сторону и сразу повалилась на кровать. — Помоги мне раздеться. Хилов одним махом осушил стакан и нерешительно шагнул к ней. Она лежала на боку, немного подогнув ноги. Ефим неуклюже стал расстегивать пуговицы женской кофточки. — Снимай же, — нетерпеливо произнесла она, притягивая Ефима одной рукой к себе, а другой расстегивая «молнию» на юбке. Ефим неумело запустил руки в ее одежду. Он почувствовал запах каких-то тонких духов. От возбуждения его охватила мелкая дрожь и затуманилось в голове. — Ну чего же ты, стаскивай боты… Хилов разул незнакомку. Трясущимися, одеревеневшими от волнения пальцами уже машинально он снял юбку и кофту. Перед ним лежала полуобнаженная красавица. Все остальное она сбросила с себя сама. Зубы Ефима нервно стучали. — Укрой меня, — слабо проговорила засыпающая девушка, отворачиваясь к стене. Хилов потянул края одеяла на себя, и Женя непроизвольно скатилась ему прямо на руки. Выдержать такое уже не было сил. Ефим с жадностью набросился на женщину, стал неистово целовать ее волосы, шею, губы, грудь. Она не сопротивлялась и лишь томно постанывала, а обезумевший от страсти хозяин квартиры терзал ее как голодный зверь. Он буквально впивался горячими поцелуями в ее рот и роскошное тело. Продолжая неистовствовать, Ефим судорожно сорвал с себя одежду и вонзился в ее горячую влажную плоть. Поначалу женщина в полудреме чмокала Хилова в грудь и легкими прикосновениями поглаживала руками его спину, но вдруг встрепенулась, напряглась и больно вцепилась зубами Ефиму в плечо: — Хочу еще. Еще. Ну не жадничай… Какой ты сильный… Дорвавшись после длительного воздержания до женщины, Хилов в течение нескольких часов подряд не отрывался от молодого податливого тела, прерываясь лишь пару раз, чтобы отхлебнуть вина. Наконец, израсходовав весь накопившийся запас мужской энергии, заснул, сжимая в объятиях красавицу, явившуюся словно из сказки. Ближе к утру, проснувшись от жажды, он поднялся. Бутылка была пуста. Ефим сделал несколько глотков из стоявшего на керогазе холодного чайника, включил настольную лампу и взял в руки сумочку крепко спящей гостьи. Там лежал паспорт, носовой платок, несколько шпилек для волос и еще какая-то мелочь. Он торопливо пробежал глазами по страницам документов. Незнакомку звали Евгения Викторовна. Незамужняя. Детей нет. Проживала она действительно в Мытищах — на улице Огородная, дом 12. «Утром предложу ей пойти со мной в ЗАГС», — решил про себя Хилов. Ефим поднес лампу к кровати, приподнял одеяло и еще раз жадно оглядел ее всю. Вероятно, ей сразу стало холодно, и она тут же свернулась калачиком, словно ребенок. Лишь разметавшиеся по подушке ухоженные волосы выдавали в ней женщину. При виде ее Ефима снова охватил озноб, захотелось снова броситься на свою добычу и продолжить прерванное наслаждение. Но усилием воли он сумел подавить свое желание: девушке надо было дать отдохнуть. Хилов осторожно лег рядом, обнял ее и укрыл одеялом. Она, простонав во сне, уткнулась ему в грудь. Пробуждение оказалось страшным. Первой проснулась Евгения от мужского храпа часов в десять утра. Увидев лежащего рядом с собой совершенно голого мужчину с незнакомой, отвратительной физиономией, она громко взвизгнула: — А-а-а… Где я?! — Ну чего ты кричишь, Женя, — ласково замурлыкал Ефим. Он потянулся было к ней, чтобы обнять и притянуть к себе, но этим только поверг девушку в самый настоящий ужас. Ее взгляд метался вокруг, а глаза загорелись злобной яростью. — Кто ты? Не прикасайся ко мне! Вчерашняя милая, податливая Женя, словно ошпаренная крутым кипятком, выскочила из постели. До нее вдруг дошло, что приключилось с ней этой ночью. Причитая, она бросалась в разные стороны, хватая разбросанную по полу свою одежду и тут же натягивая на себя трусики, чулки, кофточку… Стоило Хилову сделать одно движение, чтобы приподняться на кровати, как Женю охватил новый приступ ярости. Теперь она впала в настоящую истерику: — Не прикасайся ко мне! Ты изверг! Чудовище! Затащил в свое вонючее логово и изнасиловал. Тебе придется ответить за это. Вот увидишь… — Да никто тебя не насиловал. Дура! Сама ко мне привязалась. Пила здесь со мной, басни про своих любовников рассказывала. Ласкала, целовала меня, вон, смотри, все плечо искусала от удовольствия… — Да на тебя ни одна стоящая баба не посмотрит. Подлец несчастный. Посмотри на себя в зеркало. Ты же ублюдок! Ефим растерялся. Он вылез из постели, представ перед своей недавней партнершей во всей первозданной красе. Из застиранной, короткой майки неопределенного цвета торчала взлохмаченная голова, а снизу из-под рыжей растительности высовывалось безжизненно сморщенное «орудие ночного труда». На одной ноге болтался явно не первой свежести дырявый носок. Хилов и сам ужаснулся содеянному. Безжалостно искусанные губы девушки распухли. Вся ее шея, грудь и бедра были в характерных синяках от его засосов и грубого обхождения. По ее щекам катились слезы. Она сгребла в охапку пальто, шарфик с беретом и бросилась прочь из ненавистной квартиры. — Слизняк поганый! Чтобы ты сдох! Это было последнее, что донеслось до ушей Хилова. Он чувствовал себя полностью раздавленным. Оставшись один, Ефим тоскливо окинул свое нищенское, холостяцкое жилье. В нем еще не выветрился аромат духов случайной незнакомки. В том, что она исчезла для него навсегда, никаких сомнений не оставалось. Хилов еще раз оглядел обшарпанные стены, убогую обстановку, грязную, скомканную постель, по которой была разбросана его одежда. Кругом неопрятность, пыль, грязь. Блуждающий взгляд Хилова неожиданно остановился — на полу лежал большой женский гребень из белой слоновой кости. Он вздрогнул и медленно подошел к нему. Задумчиво поднял, поднес к губам. От гребня исходил аромат душистого мыла и Женькиных волос. Вот и все, что осталось ему напоминанием о блаженно проведенной ночи. Не будь гребня, Хилов, скорее всего, постепенно склонился бы к убеждению, что все случившееся — лишь приснившийся ему чудесный сон. Что-то надломилось с тех пор в его сознании. Он и без того сознавал свою ущербность, но услышать слова о своем ничтожестве от женщины — и какой женщины! — было невыносимо. Он противен той, в которую влюбился с первого взгляда, едва она переступила порог его квартиры. Той, которую желал, которая целую ночь принадлежала ему и которой готов был отдать руку и сердце. Хилов и теперь не мог не вспоминать ее, а по ночам на него вдруг нападала страшная, безысходная тоска, заглушить которую не мог даже спирт. Он сделался злым, раздражительным, а в глазах подчас вспыхивала такая ярость, что все невольно умолкали и старались обходить Хилова стороной, не вступать не то что в споры, но даже разговаривать. Сослуживцы-старожилы и прежде, еще до назначения Могилевского, отмечали садистские черты в характере ассистента. А после того случая Хилов стал наиболее ярым сторонником перенесения испытаний ядов на людей, и в разговорах постоянно агитировал за необходимость таких перемен, прямо указывая на людей в тюремных камерах. Он недвусмысленно намекал новому начальнику на то, что кролики, мыши и крысы — это не люди. А НКВД не институт благородных девиц, и церемониться с заключенными совершенно не к чему. Надо, мол, воспринимать все как есть. Он явно подстрекал Могилевского поставить этот вопрос перед вышестоящим руководством. И вот сейчас, слушая речь начальника лаборатории после встречи с Берией, Хилов ликовал: то, о чем он мечтал, свершилось! Он самым первым распознал то, чего, пребывая в хмельном угаре, другие еще не осознали. Приняв очередную порцию спиртного и отодвинув стакан, заметно опьяневший Могилевский продолжил прерванную лекцию: — Или давайте обратимся к мышьяку. Надежен, ничего не скажешь! Сколько знаменитых людей отправлены в иной мир с его помощью! Фаусты, гамлеты, наполеоны там всякие и еще не меньше десятка французских королей и принцев… История переполнена лютым злодейством. Во всяком случае, так утверждают самые великие писатели в своих книгах, а артисты изображают на сценах… Везде мышьяк? Но ведь за ним, даже при небольших дозах, идет весь набор тех же классических признаков отравления. Металлический привкус и жжение во рту, тошнота, рвота, понос с кровью, во внутренностях кровоточащие язвы… Чувствуете сходство с сулемой? — Так это ведь хорошо, когда налицо такие признаки, — запальчиво прервал монолог Могилевского и раздумья Хилова молодой аспирант Сутоцкий. — Появляется возможность спасти человека от смерти. Когда распознаешь яд, можно вызвать антагонизм — ослабить действие токсина за счет введения препарата с противоположным эффектом. Известно, например, что стрихнин нейтрализуется хлоральгидратом, а не менее смертельный цианид калия — обычной глюкозой! Я так понимаю, мы здесь трудимся именно в этом направлении — исследуем и разрабатываем способы защиты людей при применении армиями империалистических стран химического оружия, а не наоборот, товарищ начальник. — Именно так считалось до последнего времени. Точнее, до сегодняшнего дня. Теперь перед нами поставлена совершенно иная задача — наступательного характера. Нам предстоит найти и испытать совершенно новые яды — скрытого воздействия. Чтобы, так сказать, внешне и внутренне все выражалось как при естественном уходе из жизни. Без малейшей патологии! Чтобы ни один даже самый опытный эксперт не обнаружил яда и не установил настоящую причину смерти! Хилов не выдержал: — Но такие исследования требуют качественно иного материала. Одно дело — воздействие яда на собаку, кролика, мышь и совершенно иное — на человека. И потом, какой сумасшедший согласится стать подопытным животным? Его перебил Сутоцкий: — Да и не всякий врач способен упражняться в умерщвлении людей. Я вот, например, в подобные исследователи не гожусь… — А я таких и не удерживаю. Слюнтяи в научно-исследовательской лаборатории НКВД не нужны. Она будет укомплектована настоящими специалистами, профессионалами, лишенными эмоций, серьезно думающими только об интересах науки и безопасности великой Советской страны. Этого требуют и ждут от нас партия и товарищ Берия. Нас ожидают блестящие перспективы, в чем, смею вас заверить, все очень скоро убедятся. А вы, коллега, — с этой минуты уже бывший — завтра на службу можете не торопиться. — Тебя все равно сюда уже не пропустят, — вставил слово комендант НКВД Блохин. Могилевский решительно налил еще полстакана водки и залпом осушил его, занюхав коркой черного хлеба. Потом перевел презрительный взгляд на Сутоцкого. — В общем, ты все понял, — последовав примеру начальника лаборатории, после короткой паузы продолжал Блохин. — Давай проваливай отсюда. Только не забудь, ты, гнилой интеллигент, сдать на КПП служебное удостоверение. И еще. Не вздумай где-нибудь проболтаться о том, что здесь услышал. Имей в виду, это государственная тайна, а ее разглашение — это уже статья Уголовного кодекса. Чего доброго, сам можешь превратиться в подопытного кролика. Понял? Сутоцкий подавленно молчал. — Чтобы я тебя в лаборатории больше никогда не видел! — почувствовав поддержку коменданта, заорал Могилевский. — Запомни — никогда! Ищи себе заведение, где будешь практиковаться на отловленных на свалках вонючих воронах и дворовых кошках. Травить и воскрешать после смерти. Любой дворник тебе поможет — они-то лучше всех знают, где находятся московские живодерни! В комнате наступила тишина. Побледневший Сутоцкий неловко выбрался из-за стола. Он почти не пил и был самым трезвым из всех присутствующих, если не считать Хилова. Его жгли злобные, полные ненависти и презрения взгляды. — Извините, но в палачи я не нанимался, — тихо произнес он, все еще пытаясь сохранить независимость и достоинство. — Пошел вон, гад! С этими словами комендант НКВД Блохин, сидевший крайним, уперся спиной в стол и, вложив всю силу, пихнул Сутоцкого в зад сапогом. Аспирант отлетел метров на пять. Он врезался лицом в массивную дубовую дверь и стал медленно оседать на пол. От виска по лицу потянулась тонкая струйка крови. Озверевший Блохин шагнул к нему и вторым сильным пинком выбросил Сутоцкого в коридор. В это время тихо сидевший почти весь вечер Хилов еще раз решил обнаружить свое присутствие и отметить грядущие перемены. Он налил себе из банки почти полный стакан немного разбавленного спирта — невиданную доселе для него дозу. Ни с кем не чокаясь, встал, окинул всех блестящими глазами и решительно выпил. Закусил спиртное огрызком соленого огурца и, глубоко вздохнув, опустился на стул. Через пару минут его глаза разгорелись еще более восторженным блеском. Он церемонно раскланялся и попросил разрешения удалиться. — Ну ладно, и мне пора! — как ни в чем не бывало проговорил комендант, открывая дверь. — Григорий, ты не забыл, какой сегодня у нас день недели? — Пятница, — ответил Могилевский. — Тогда до встречи завтра в Кучине. Ты тоже, начальник, приезжай, — добавил Блохин, по-приятельски хлопнув по плечу стоявшего возле него руководителя отдела Филимонова. — Впрочем, как хочешь… Осовевший полковник госбезопасности Филимонов сначала согласно кивнул, однако от приглашения отказался. Сослался на семейные дела. — Осто-ро-жный, — недовольно протянул комендант. — Ну ничего, вот скоро получишь очередное повышение в звании — сразу исправишься. Обмывать все равно придется, — проговорил он, выходя из лаборатории. Собственно, всякое подобное приглашение и Могилевский и Филимонов рассматривали как свидетельство своей принадлежности к особой чекистской элите. Тем не менее, первое время Филимонов предпочитал уклоняться от проведения свободного времени в компании с Блохиным и Могилевским. Может, действительно осторожничал, как отметил комендант НКВД, может, боялся — чистка органов была в самом разгаре. Не исключено, что поначалу он просто невзлюбил нового начальника лаборатории, хотя вынужден был теперь с ним считаться. Но Блохин был прав: очень скоро между этой троицей сложатся совершенно иные отношения. Про дачу в Кучине ходили самые невероятные слухи. Говорили, будто там существовала легендарная «дачная коммуна», основанная в свое время начальником спецотдела ВЧК Г. И. Бокием. По слухам, в нее были вхожи только самые доверенные люди. Все гудело и стонало вокруг, когда на выходные дни на загородную «базу» приезжали отдохнуть и расслабиться сотрудники и друзья Бокия. Компанейский Блохин везде слыл своим человеком и, конечно, не мог остаться в стороне. Постепенно он стал в Кучине своего рода заправилой, старался как-то поддержать многие из ранее заведенных традиций даже после ареста Бокия. Правда, теперь это делалось не столь открыто, с определенной оглядкой — в органах стукачей среди своих тоже хватало. Скорее всего, этим и объяснялся отказ Филимонова от предложенной поездки. Традиции «коммуны» достаточно красочно описаны непосредственными действующими лицами субботних и воскресных загулов, превратившимися во второй половине тридцатых годов из завсегдатаев «празднеств» в обитателей тюремных камер. «Участники, прибыв под выходной на дачу, пьянствовали весь выходной день и ночь под следующий рабочий день, — рассказывал следователю один из „коммунаров“, Н. Клименков, 29 сентября 1938 года. — Эти пьяные оргии очень часто сопровождались драками, переходящими в общую свалку. Причинами этих драк, как правило, было то, что мужья замечали разврат своих жен с присутствующими здесь же мужчинами, выполнявшими заведенные батькой Бокием правила. Правила в этом случае были таковы. На даче все время топилась баня. По указанию Бокия после изрядной выпивки партиями направлялись в баню, где открыто занимались групповым половым развратом. Пьянки, как правило, сопровождались доходящим до дикости хулиганством и издевательствами друг над другом: пьяным намазывали половые органы краской, горчицей. Спящих же в пьяном виде часто „хоронили“ живыми. Однажды решили похоронить, кажется, Филиппова и чуть не закопали в яму живого. Все это делалось при поповском облачении, которое специально для дачи было привезено с Соловков. Обычно двое-трое наряжались в это поповское платье, и начиналось „пьяное богослужение“. На дачу съезжались участники „коммуны“ с женами, в том числе и женщины из проституток. Женщин спаивали, раздевали и использовали по очереди, предоставляя преимущества Бокию, к которому помещали этих женщин несколько.» Подобный разврат приводил к тому, что на почве ревности мужей к своим женам на «дачной коммуне» было несколько самоубийств: Евстафьев — бывший начальник технического отделения — бросился под поезд, также погиб Миронов, с женой которого якобы сожительствовал Бокий, на этой почве застрелился помощник начальника 5-го отделения Баринов. Дефицит наличных на содержание «дачной коммуны» был неизбежен. «Взносы», а это десять процентов месячного оклада, расходов не покрывали, приходилось искать выход, привлекать доходы от реализации изготавливаемых в мастерской несгораемых шкафов, средства, выделяемые на оперативные нужды. Хорошо хоть, со спиртным проблем фактически не стало, когда в «коммуну» вовлекли начальника химической лаборатории Е. Е. Гоппиуса. Ягодные настойки на спирту пользовались успехом как у мужиков, так и у женской части «коммунаров». И все это происходило в святая святых государства, творилось людьми, призванными стоять на страже безопасности страны и ее граждан. В самом что ни на есть чистилище советской власти. У руля бесовщины стояли те, кто горло драл за власть Советов, за права обездоленных, эксплуатируемых, неимущих… Те, кто числился среди ближайших соратников Ленина и Дзержинского… Первое, что приходит в голову после прочтения такого рода свидетельств, — не может быть! Неужели Клименкова заставили сочинить все вышеописанное? Возможно, он просто оговорил честных людей по чьей-то недоброй воле, по принуждению? Но есть свидетельство другого, кстати, уже упоминавшегося персонажа — Гоппиуса: «Каждый член „коммуны“ был обязан за „трапезой“ выпить первые пять стопок водки, после чего члену „коммуны“ предоставлялось право пить или не пить — по его усмотрению. Обязательным было также посещение общей бани мужчинами и женщинами. В этом принимали участие все члены „коммуны“, в том числе и две дочери Бокия. Это называлось в уставе „коммуны“ „культом приближения к природе“. Обязательным было и пребывание мужчин и женщин на территории дачи в голом и полуголом виде…» Говорили, что баня окуривалась ветками высушенной белены, дурмана, белладонны, конопли. В зависимости от действия этих травяных настоев «дачники» то погружались в состояние эйфории, крайнего экстатического восторга, то доводились до ощущения жуткого ужаса. Что здесь соответствует действительности, а что является плодом фантазии — не столь важно. В конце концов, и в наши дни найдется немало заядлых любителей русской бани и коллективного ее посещения. Вряд ли стоит выяснять, кто и чем конкретно занимался в парилке, после нее. Суть в другом — зачем все это затевалось. Ритуалы дьявольщины, сатанинства — это всегда процесс и финал. У тех людей было все для полного превращения своих пьяных оргий в классические бесовские игрища, в том числе и с жертвоприношениями. Многие участники тех вертепов перед выездом в Кучино приносили жертвы «коммуне» приведением в исполнение приговоров в отношении осужденных на смерть «врагов народа». После нескольких достаточно темных убийств и загадочных самоубийств членов «коммуны» в Кучине стало потише: не исключено, что участники и организаторы оргий стали опасаться собственного откровенного цинизма, диких надругательств над святыми крестами, поповскими рясами, прочего богохульства. В прежние века подобное каралось сожжением на кострах. Теперь на кострах не жгли, однако и иными способами на тот свет было отправлено немало «коммунаров». То есть не естественной смертью, а, например, по приговору военного трибунала или «тройки». Они это сознавали, а потому у многих все чаще стало проявляться тревожное предчувствие неизбежности какой-то кары свыше. Во всяком случае, практически каждое очередное сборище давало повод для мрачных размышлений: постоянно приходилось констатировать исчезновение то одного, то другого вчерашнего любителя бани, члена «дачной коммуны», который, по слухам, прочно обосновался на тюремных нарах без всяких перспектив выбраться живым на свободу. Оттуда существовал только один выход — в преисподнюю. Многие затужили, крепко призадумались. Этим, наверное, и объяснялось стремление заглушить водкой никогда не покидавший «коммунаров» страх и, как в последний раз, покуражиться в пьяном угаре. Лаврентий Берия первым делом железной рукой принялся «наводить порядок» в собственном доме, избавляться от людей, скомпрометировавших «святое дело госбезопасности». С его приходом в НКВД репрессии обрушились уже на самих чекистов. Первыми убирали организаторов репрессий и наиболее ретивых исполнителей воли свыше, которые вели сфабрикованные дела на авторитетных в прошлом деятелей и за которыми числилось больше всего сфальсифицированных материалов, пыток и избиений арестованных. Все осуществлялось под лозунгом борьбы с извращениями в работе органов. Вчерашние спецы по пыткам, истязаниям и выколачиванию «нужных» показаний превратились в козлов отпущения, обвинители — в ненужных свидетелей и организаторов преступлений. Собственно, периодические чистки, точнее, самые настоящие расправы над сотрудниками внутри советского карательного ведомства были своего рода «традицией». Ежов перестрелял всех приближенных Ягоды, а тот еще раньше прибрал людей Дзержинского и Менжинского. Правда, при Ежове и Берии в репрессиях против своих появились существенные особенности. Прежде, во времена Менжинского — Ягоды, бывшие чекисты могли еще рассчитывать на снисхождение. Почти все осужденные сотрудники НКВД, проморгавшие убийство секретаря Ленинградского обкома партии С. М. Кирова, были отправлены на небольшие сроки в дальние лагеря, но занимали там административные должности. Служили они хоть и маленькими, но начальниками, операми по режиму, спецами, заведовали хозяйством. Да и проживали отдельно от заключенных. С приходом в НКВД Берии все поблажки кончились. Еще когда он был замом у Ежова, начались гонения. Теперь проштрафившихся и неугодных беспощадно выгоняли из органов, судили, безжалостно карали, расстреливали. Освободившиеся места сразу же заполняли другие, не менее ретивые, жестокие, подлые и циничные. Но эти, новые, не тянули за собой бремя прошлых расправ над тысячами невиновных людей. И тем не менее начальство сознавало: без полных раскрепощений «карающий меч пролетариата» заржавеет. От крови. Психика человека просто не в состоянии выдержать постоянное пребывание на «кухне смерти». Так называемых «врагов народа» продолжали расстреливать тысячами, как и раньше. И хотя на самом верху в НКВД были полностью осведомлены о повальном пьянстве оперативных сотрудников и их непосредственных начальников, там смотрели на все сквозь пальцы. Пить возбранялось только с людьми со стороны, дабы не выносить сор из избы. Новичок Могилевский только вступал в это учреждение. Он еще думал о благе народа, о врагах, которые множились с каждым днем, и не испытывал никаких угрызений совести. Впрочем, он вообще всегда легко адаптировался в окружающем мире, считая себя ученым, а свои изыскания и связанные с этим неудобства — естественными, нормальными и неизбежными. Историки утверждают, что даже сам Леонардо да Винчи покупал трупы и изучал на них анатомию. Поговаривают и о более ужасных вещах, творившихся великими людьми, а потому не стоит столь строго судить о простых смертных. Ко всему еще и облеченных партийным долгом. Могилевский это понимал и потихоньку, дома, настраивал себя на решительные поступки. «Ученый не слезливая барышня, он должен иметь смелость переступить черту дозволенного, иначе не совершить никаких открытий. Так, глядишь и прогресс остановится», — рассуждал он. Жена Григория Моисеевича была занята ребенком, который уже начинал ходить. Вот о ком надо заботиться. А раз так, то нечего спорить с начальством, забивать себе голову каким-то гуманизмом. Надо работать, искать и находить яды, которые от него ждут. Были бы такие возможности у Леонардо, он бы без раздумий приступил к экспериментам. Так и надо жить — как подобает настоящему ученому, а не такому хлюпику, как Сутоцкий. Последний никогда не совершит никакого открытия. Уж в этом-то начальник спецлаборатории НКВД уверен. Глава 6 Изрядно захмелев с подчиненными, Могилевский направился было домой. На улице было уже темно, часы показывали двадцать минут восьмого. Но Григорию Моисеевичу не хотелось так рано являться пред светлые очи своей безропотной жены, которая теперь с благоговением смотрела на своего супруга, поступившего на работу в столь грозное ведомство. Григорий Моисеевич жену выбирал по расчету. Но это был не меркантильный расчет или стремление выбрать жену с большими связями, например дочь или родственницу большого чиновника или министра. Расчет был другим. Он заранее выбирал себе спутницу жизни тихую, любящую и беспрекословную, которая бы не слишком интересовалась, чем занимается муж, но уважительно относилась к любой его работе и воспринимала Григория Моисеевича как своего хозяина и во всем к нему прислушивалась. Именно такую он и встретил. Вероника работала лаборанткой в институте. Старательная, молчаливая, но обладающая всеми женскими прелестями, она тем не менее не торопилась на вечеринки, а отдавалась своему делу самым трепетным образом. В один из вечеров, когда Григорий Моисеевич тоже задержался в отделении токсикологии, он обратил внимание на милую, симпатичную сотрудницу, аккуратную и застенчивую. И он словно впервые увидел перед собой женщину, даже разволновался. А когда Вероника сбросила халатик, чтобы идти домой, то ее миловидное лицо, крепкая, ладная фигура, стройные ножки уже настолько привлекли молодого биохимика, что он невольно залюбовался ею. И тут же отложил работу на завтра, вызвавшись ее проводить. О чем они разговаривали в тот вечер, Могилевский уже давно забыл. Наверное, о работе. Но думалось им обоим совсем о другом, и Вероника сразу же поняла, засмущалась, хотя кавалер Григорий Моисеевич и в молодости был незавидный. Несмотря на свой почти двухметровый рост, на богатыря явно не походил: впалая грудь, сутулая фигура, шаркающая походка. Из неказистого, изрядно поношенного костюма виднелась серая рубашка с галстуком, небрежно завязанным под воротом. Словом, в свои тридцать четыре года он выглядел лет на десять старше. Возможно, сказалось и постоянное обращение с отравляющими веществами и газами, пары которых он вынужденно вдыхал ежедневно, отчего лицо невольно приобрело к этому возрасту какой-то желтоватый, старческий оттенок. Вероника же постоянно пылала румянцем, и, когда Григорий Моисеевич начинал заговаривать с ней, глаза ее сразу же загорались радостным блеском. На него все это действовало колдовским образом, и, как водилось в те времена, он стал за ней ухаживать. В один из воскресных дней Могилевский купил два билета и пригласил ее сходить с ним в кино. Они смотрели «Чапаева», о котором вокруг столько говорили. После нескольких свиданий Григорий Моисеевич предложил Веронике посмотреть на его жилье. Он занимал тогда комнату в коммунальной квартире. Перед ее визитом Могилевский кое-как прибрался, но все же все было в настолько запущенном и невзрачном состоянии, что когда Вероника переступила порог, то разочарованно воскликнула: — Вы что же, не живете здесь? Могилевскому ничего не оставалось, кроме как соврать, что последнее время он живет у брата, что готовить сам ничего не умеет, а нанимать кухарку ему не по средствам. — Так надо убраться, навести порядок, только и всего! — сказала Вероника с характерным еврейским акцентом, и Григорий Моисеевич только неопределенно пожал плечами — оправдываться было нечем. Через час комната преобразилась. Все вокруг буквально блестело. Солнце тонкими полосами играло на желтом паркете, а на столе дымилась картошка с луком и маслом. У хозяина нашлась и бутылка красного вина. Выросшая в многодетной еврейской семье, будущая жена не была избалована, не чуралась простой работы, но была воспитана в строгих традициях. Поэтому когда Могилевский попытался было ее обнять, то получил мягкий, но решительный отпор. — Вы ко мне серьезно относитесь, Григорий Моисеевич, или просто так? — напрямую спросила Вероника. — Я девушка честная и должна знать о ваших намерениях. — Я настроен очень серьезно, — ответил Григорий. — Тогда вам необходимо прийти к нам домой и попросить моей руки, — сказала она. — Мои родители про вас уже знают и возражать не будут. Через полгода Вероника забеременела, родился сын. Могилевского пригласили в НКВД. Жизнь постепенно налаживалась. Теперь и зарплата у него стала повыше, нежели в Центральном санитарно-химическом институте, к тому же доплачивали за звание майора, которое ему присвоили, да и обмундирование выдавали… К рождению сына подоспела, как говорится, и квартира на Фрунзенской набережной, в которой Вероника благодаря своим стараниям свила уютное семейное гнездышко. Но с появлением первенца жизнь Могилевского несколько потускнела. Вероника словно только и ждала этого чуда, отдав все свое внимание младенцу. Нет, она по-прежнему оставалась заботливой женой, продолжала готовить супругу и завтраки и ужины — обедал Григорий Моисеевич теперь на работе, — но в глазах ее уже не было того счастливого любовного блеска, какой муж замечал у нее раньше. Не было той трепетности, с какой она ложилась с ним в постель, с нетерпением ожидая его прикосновения. Она уставала, ежедневно занимаясь уборкой, кормлением Алексея, стиркой, приготовлением еды. И когда они ложились в кровать, Вероника, прижавшись к нему, моментально засыпала, а он порой не смел ее будить. Изредка по выходным у них все же случались минуты интимной близости, но, едва Григорий Моисеевич перешел работать в НКВД, ему на второй же день поставили телефонный аппарат. Телефон трезвонил не умолкая и в будни, и по выходным. Звонил брат, звонили знакомые, желая справиться о своих арестованных родственниках, точно Григорий Моисеевич являлся чуть ли не вершителем судеб, главой этого грозного ведомства. Он никому не отказывал, но теперь ни на минуту не забывал, чем однажды обернулось для него излишнее любопытство. А потому проявлял осторожность — как бы такие звонки не повредили, и лишь дипломатично уклонялся от каких-либо обещаний навести справки или помочь, объясняя, что работает в НКВД недавно, необходимыми связями обзавестись еще не успел, но в недалеком будущем на него можно рассчитывать. К тому же комендант НКВД Блохин, к которому он однажды обратился за советом, как быть с этими назойливыми звонками, по-дружески посоветовал: — Такими вещами лучше не интересоваться, а то тебя же еще и привлекут: почему и откуда сей интерес. Пускай обращаются куда положено и там интересуются участью своих родственников. И все же эти звонки ему льстили. Они поднимали его в собственных глазах над просителями. Но вернемся к происходящему. Выйдя тем вечером из лаборатории, когда его принимал сам Лаврентий Павлович Берия, Могилевский, не доходя немного до дома, вдруг остановился. Он знал, что Вероника уже беспокойно посматривает на часы, не зная, ставить ли разогревать щи и жарить картошку со шкварками и чесноком (любимая приправа Григория Моисеевича). Но даже перспектива приятно поужинать в уютном семейном кругу сейчас отошла на второй план. Идти домой ему сейчас совсем не хотелось. Что и говорить, жена с ее бытовыми заботами не сможет оценить все значение сегодняшней встречи с наркомом. Вероника будет сидеть рядом, смотреть, как он не торопясь ест картошку, слушать его слова, улыбаться и одобрительно кивать головой. Но она просто не в состоянии оценить всей значимости происшедшего. Того, что Берия запросто принял его, одобрил, сам лично обещал, что готов помочь ему в новой работе. А ведь эти слова Лаврентия Павловича выше любой похвалы. Да что там, дороже всякого ордена! Одна мысль, что теперь его, Могилевского, знает и ценит сам нарком НКВД, что он готов помочь, оказать доверие, приводила Григория Моисеевича в неизъяснимый трепет. Он едва сдерживал слезы, чтобы не расплакаться от счастья. Вот ведь как повернулось: с одной работы его не просто уволили, а выгнали с позором, на другой — заела бумажная бюрократия. А тут такое ответственное живое дело, к которому проявляет интерес самое высокое руководство. Могилевскому не терпелось хоть перед кем-то выговориться. И, несмотря на некоторое головокружение от выпитого спиртного, он поехал к профессору Сергееву. Вот кто сможет его выслушать с интересом, по-настоящему понять и оценить нынешнюю встречу с наркомом. И не только оценить, но и действительно помочь. Оказать помощь в организации дальнейшей работы. А Григорий Моисеевич в долгу не останется. Он даже предложит профессору перейти к нему на работу и сделает все от него зависящее, чтобы так и случилось. Или в крайнем случае сделать Сергеева постоянным штатным консультантом лаборатории. И тогда никакие «черные маруси» не будут страшны старорежимному ученому. Что тут говорить, в нынешний, 1938 год приходится думать и об этом. Мало ли какой завистник негодяй напишет на тебя грязный, лживый донос. Попробуй потом отмойся! А тут ты под защитой всесильных органов и сам всегда можешь найти управу на кого угодно. Григорий Моисеевич зашел в гастроном, купил бутылку шампанского, коробку конфет и торт. Потом отправился на Сретенку. Профессор был дома и сам открыл дверь. Его взгляд был грустен, и он неохотно пропустил Могилевского в прихожую. — Извините. Жена приболела, — вздохнул он. — Так, может быть, я в другой раз? — забеспокоился Григорий Моисеевич. — Нет-нет, проходите. Я вижу, у вас какое-то торжество. Вы защитились? — То, что произошло, — намного больше, чем защита, Артемий Петрович! — радостно сказал Могилевский, протягивая профессору коробку конфет. — Отнесите супруге. — Спасибо, — поблагодарил Сергеев, принимая подарок. Лицо профессора озарилось вежливой улыбкой. — Ну заходите, рассказывайте, — решительно махнул он рукой, возвратясь из комнаты, где находилась супруга. — Сейчас так мало хороших событий, что послушать вас — уже удача. Только пройдемте на кухню, чтобы наш разговор не помешал жене. Они прошли на кухню, сели за стол. Профессор хотел было поставить чайник, но Могилевский остановил его и широким жестом выставил на стол шампанское с тортом. — Да у вас действительно праздник, — глядя на Григория Моисеевича, сказал Сергеев. — Ну давайте рассказывайте про свои успехи. Григорий Моисеевич кратко изложил все события — с неожиданного вызова на Лубянку, поступления на должность начальника специальной лаборатории, закончив незабываемой встречей с наркомом. И тут он перешел к самому главному: Берия готов предоставить для испытаний настоящий человеческий материал. — Что значит — материал? — переспросил профессор. — Людей. Живых людей. Заключенных. После этих слов сухое, с короткими седыми усиками лицо Артемия Петровича потеряло свой задор. Он сразу посерьезнел, а к концу рассказа и вовсе помрачнел. — И как вы себе представляете использование этого «человеческого материала», — спросил ученый, все поняв и даже не дав закончить Могилевскому повествование о последующей беседе с коллективом лаборатории — так мягко Григорий Моисеевич представил Сергееву состоявшуюся пьянку. — Лаврентий Павлович сам это пояснил в разговоре со мной: какая, мол, разница, когда человек, то есть, простите, враг народа, приговорен к высшей мере наказания, умерщвлять его пулей, отравляющим газом или быстродействующим ядом? Последнее даже гуманнее. Не надо тратить металл, порох, пули, которые стоят весьма дорого. Сколько новых городских трамваев можно дополнительно построить! Представьте себе только экономию для государства! — продолжал воодушевляться Могилевский. — Я представляю, когда к вам доставят Бухарина, Рыкова или Крестинского, — зло проговорил Сергеев. — Но они же враги народа, шпионы! Это доказано следствием и судом. И потом, учтите еще одну несомненную практическую пользу. Во-первых, принимая яд, смертники будут находиться в полном неведении, что им дали. Это освободит их от последних переживаний, которые испытывают люди, шагая на расстрел. А во-вторых, нельзя забывать и о том, какой психологической травме подвергают себя люди, которые приводят приговоры в исполнение. Стрелять человеку в голову — это, простите, вовсе не одно и то же, что посещение оперы или балета. Как видите, профессор, мы избавляем от лишних переживаний и тех и других. — М-да, — тяжело вздохнул профессор. — Вы вообще-то пытаетесь разобраться в происходящем вокруг вас, милый друг? Или живете так, ни о чем не задумываясь? Разве вы не понимаете, голубчик, почему одних расстреливают, а других нет? — Я полагаю, что расстреливают преступников, — простодушно сказал Могилевский как о чем-то само собой разумеющемся. — А вам никогда не приходило в голову, что осужденный на смерть может быть и невиновен? Что наше советское правосудие в отношении конкретного человека совершило роковую ошибку? Или вы полагаете, что судьи всегда правы? — уже с трудом сдерживая гнев, спрашивал Сергеев. — Я не думал об этом, — пожал плечами Григорий Моисеевич. — И потом, почему мы не должны верить суду? Наступила неприятная пауза. Чтобы разрядить обстановку, Могилевский взял бокал с шампанским, поднял его. — Понимаю, профессор, что не вовремя пришел со своими откровениями. Да еще когда ваша супруга больна. Давайте выпьем, чтобы она как можно скорее выздоровела. — Извините меня. Но она не больна, — сухо ответил Артемий Петрович. — Но… — Арестовали ее брата. Его жену, и детей тоже забрали и увезли куда-то. — Хозяин выдержал паузу. — Так что теперь, товарищ майор государственной безопасности, перед вами родственник врагов народа. Григория Моисеевича ударило словно током. Он замер, услышав это известие. А ведь он рассказал профессору, этому родственнику врагов народа, такое, о чем не смел даже заикаться постороннему человеку. — Я не считаю, что они в чем-нибудь виновны перед нашим государством и перед советским народом, — твердо продолжал Сергеев. — Понимаете, не считаю! И считать никогда не буду! Впрочем, товарищ майор, извините. Я все еще нахожусь под впечатлением этих событий. Но то, что вы мне сейчас рассказали, — это ужасно. Наука, в частности медицина, всегда занималась спасением людей от смерти. В том числе и наша с вами токсикология. Нет, яды безусловно нужны, их необходимо разрабатывать, но в чисто научных целях, чтобы знать досконально все их свойства и находить противоядие. Я допускаю возможным их применение в отношении людей в отдельных случаях. Они иногда могут быть полезны организму, но это сотые доли миллиграмма, и их целенаправленное применение способно помочь избавиться от какой-либо болезни. Возможно, вы знаете, что яд гюрзы сейчас с успехом применяют для лечения артритов и радикулита. Ядом даже может воспользоваться человек, который добровольно захотел уйти из жизни, но сам — сам, понимаете. По собственной воле. Не сомневаюсь, в будущем яды еще найдут свое применение. Но использовать их для убийства, как оружие… — Простите, профессор, вы ведь сами говорили, что если капиталисты пытаются применять их против нас, то и мы не должны отставать в своих разработках! — напомнил Могилевский. — Да, отставать мы конечно же не должны. Мы обязаны знать все комбинации, но не использовать против своего же народа! — твердо сказал профессор. Он отодвинул вино, поставил чайник. — Я просто вижу, что мы все больше и больше скатываемся в пропасть. Вот что страшно… Могилевский удивленно посмотрел на своего оппонента. Он не стал уточнять, кого имеет в виду Сергеев, но в репликах профессора однозначно чувствовался антисоветский дух, враждебный настрой. Его слова были во многом созвучны тому, что говорил сегодня в лаборатории ассистент Сутоцкий, изгнанный за это из НКВД. — Пропасть — это неточная аллегория, — холодно, менторским тоном поправил ученого Могилевский. — Мы с каждым годом живем все лучше и лучше, уважаемый профессор. И сам товарищ Сталин сказал: «Жить стало лучше, жить стало веселей». Ну скажите откровенно, разве вы, Артемий Петрович, плохо живете? Сергеев молчал, поджав губы. — Мне хотелось вот что еще спросить: не могли бы вы помогать нам в качестве консультанта? — все еще надеясь склонить ученого на свою сторону, спросил Григорий Моисеевич. — Думаю, что нет. В такого рода делах я не помощник, — немного помолчав, ответил профессор. — Я себя в последнее время неважно чувствую. Видно, пора умирать… — Ну что вы, профессор! — с жаром возразил Могилевский. — Я очень на вас рассчитывал. Думал, что мы с вами развернем в лаборатории такие дела! Перед нами открываются такие перспективы, что дух захватывает! Артемий Петрович с удивлением и грустью посмотрел на Гришу, точно видел его впервые. Он сидел молча и глядел куда-то в сторону. Могилевский съел кусок торта, выпил чай и шампанское. — Извините, я должен пойти к жене. Она больна. — Профессор поднялся. — Но ведь вы говорили, что это не так, — удивленно воскликнул Могилевский. — Впрочем, да-да. Я вас понимаю. Григорий Моисеевич заторопился и двинулся в прихожую. Он уже досадовал, что пришел сюда. Такой вечер испортил… Сергеев его не задерживал. Прощаясь, Артемий Петрович неожиданно тронул Могилевского за плечо. — Я вам никогда не говорил, но сейчас скажу. Мне ведь дважды предлагали возглавить эту вашу спецлабораторию. Еще Ягода приглашал, потом при Ежове на Лубянку вызывали, уговаривали. Но я всегда отказывался. Советы давал, а чтобы руководить… — Профессор недоговорил. — Подумайте хорошенько, голубчик, на что вы решились. Подумайте. Простились они холодно, точно хозяин за что-то обиделся на Григория Моисеевича. «Старик со странностями, — шагая домой, размышлял Могилевский. — Арестовали родственников, вот он и обиделся на всю советскую власть. А если брат его жены и в самом деле преступник? В старости все со странностями». На другой день в Кучино Григорий Моисеевич приехал с утра. Старый подмосковный парк с вековыми корабельными соснами и уютными старинными особняками, в которых когда-то веселилось московское дворянство и купечество, был занесен снегом. Теперь на этой территории обосновались советские чекисты. В первую субботу после празднования второй годовщины сталинской Конституции в просторном обеденном зале пансионата НКВД народу собралось достаточно много. Некоторые сотрудники приехали с женами и детьми, что в последнее время случалось нечасто. Мужчины вели себя сдержанно — катившаяся по аппарату Наркомата внутренних дел волна арестов уже сказывалась и на настроении чекистов. Шумно и раскрепощенно вела себя лишь небольшая компания молодых людей и женщин. Они громко разговаривали, смеялись и пили шампанское. — Новые бериевские назначенцы, — произнес кто-то за спиной Могилевского. — Дождались своего часа. Григорий Моисеевич хотел оглянуться, чтобы увидеть того смельчака, который произнес эту язвительную реплику, но выстрелила пробка из шампанского, и он невольно вздрогнул, побоявшись встретиться с ним взглядом. Он ведь тоже из новых назначенцев, а значит, это и про него. Ведь тогда на реплику придется что-то ответить. Глядя на чинно прохаживающихся супругов, Могилевский пожалел, что приехал без жены. Тогда бы не пришлось общаться с незнакомыми ему людьми. Кто его знает, поговоришь с человеком, а завтра объявят, что он враг народа. Но что делать — не с кем было оставить ребенка, а ехать с грудным младенцем — лишняя головная боль. Тем более что он собирался посоветоваться с Блохиным по поводу будущей реорганизации лаборатории. Но того пока среди присутствующих не было. Гостей пригласили за столы. Григорий Моисеевич сел за свободный крайний столик. Но не успел он взяться за вилку, как появился комендант. — А я как раз тебя везде разыскиваю, — обрадованно протянув руку Могилевскому, заговорил Блохин и оглядел публику за соседними столами: — Что-то мне здесь не слишком нравится. Народ разношерстный. Все слишком сосредоточенные, настороженные, скучные. Будто следят друг за другом. Пойдем-ка отсюда, Григорий, в мой кабинет. Согреемся для начала вдали от посторонних глаз. А они пускай здесь забавляются. Вот ведь до чего дожили. Даже свои друг друга бояться стали. — Природа в этом месте красивая: лес, сосны… Скажите, товарищ Блохин, а правда, что при Бокии здесь была какая-то коммуна, — спросил Могилевский. — О чем это ты? — Блохин даже с опаской стал озираться по сторонам. — Какая тебе еще коммуна? Забудь, что про нее слышал. После ареста Бокия за одно упоминание о «дачной коммуне» можно получить крепкую статью и загреметь по меньшей мере на Соловки, где Бокий раньше командовал попами, — поднимаясь из-за стола и переходя на шепот, предупредил Могилевского комендант. Они вышли из столовой и направились по дорожке парка. Блохин был тяжел, крупноват, с широким, квадратным лицом и узкими, маслеными глазками. Снег хрупко скрипел под его сапогами. — Ты, друг, при народе лишнего не говори, — загудел Блохин. — Да я так, из любопытства. Просто интересно, как они тут «коммунарили». — Еще узнаешь, — усмехнулся комендант. В апартаментах Блохина, как называл свое дачное жилище комендант, сотрудник НКВД в белоснежном халате, исполнявший обязанности официанта, молча поставил на стол традиционные «кучинские» стограммовые граненые стаканчики, окрещенные лафитниками, вилки, хлеб, запотевшую бутылку водки. Принес закуску: пахнущие укропом и столь любимым Григорием Моисеевичем чесноком пупырчатые соленые огурчики, зеленый лук, большую тарелку с мясным ассорти, крохотные розетки с хреном и горчицей. — Горячее будете? Блохин отказался, приподнял вилкой верхний кусок копченой свинины. Розовое сало источало аппетитный аромат. — Это из здешней подсобки, — объяснил он Могилевскому. — Окорочок молодых поросят делают по особому моему рецепту. Попробуй, только обязательно с хреном! Григорий Моисеевич не стал больше ждать приглашения, сделал себе бутерброд, который густо намазал хреном, откусил и, еще не прожевав, поморщился: ядреный хрен ударил в нос, и на глазах выступили слезы. — Хор-рош, ничего не скажешь. Арестанты выращивают? — Ну а кто же? Они самые. Ладно, давай выпьем. Холодно сегодня. Почти весна началась, да отступила. Опять приморозило. Попробуем, коли тебе интересно, «коммунар-скую» традицию соблюсти: пять обязательных лафитников «батьки Бокия». Он меньше не признавал. Хоть и расстреляли его как врага народа, но мужик он был стоящий. Широко жить умел. Веселую компанию очень любил. Еще с Соловков. Да сейчас разве разберешься, кто враг, а кто свой? Ну да ладно. Вперед! — Будем здоровы, — поддержал Могилевский. Они выпили. Потом с минуту молча сидели, наслаждаясь приятно захватывающим тело теплом. — Меня сегодня утром товарищ Берия вызывал. Давал разные поручения. Про тебя вспомнил. Говорит, надо посодействовать, обустроить лабораторию Могилевского так, чтобы все было организовано на соответствующем уровне, — заговорил, смачно хрустя огурцом. — Дело он задумал стоящее. «Яды — это наше оружие», — сказал нарком. Умная мысль, ничего не добавишь. Мужик он хваткий. Оказывается, еще в Грузии, когда Лаврентий Павлович руководил там ГПУ, такое же дело затевал. А если твою лабораторию укрепить, расширить, то можно и ранг управления получить. А это, сам понимаешь, чины, оклады, штатные единицы, персональная машина. — Я, собственно, еще не успел спланировать, что и как. Оно конечно, без вашей помощи, товарищ Блохин, справиться с поставленной задачей будет невероятно сложно, — скромно заговорил Могилевский, явно ободренный словами Блохина. — Тем более мне, человеку в вашей системе новому. В отличие от коменданта НКВД, всегда выбиравшего тему и тон разговора с собеседником по собственному усмотрению, Григорий Моисеевич, знавший Блохина недавно, позволить себе подобные вольности еще не решался и обращался к нему не иначе как на «вы». Все-таки между ними существовала дистанция огромного размера. По реальной власти Блохин занимал высокую ступень в иерархической лестнице НКВД и неофициально шел сразу после заместителей наркома. Хотя звание у него было относительно невысокое, но всегда вхожего к Берии коменданта НКВД побаивались даже некоторые заместители, не говоря уже о начальниках рангом пониже. — Да ты особо не волнуйся, — продолжал Блохин. — Давай поднимем по второй за успех общего дела. Если уж интерес к твоей лаборатории проявляет сам товарищ Берия, значит, работа действительно стоящая. Лаврентий Палыч ничего зря не говорит и не делает. В этом очень скоро все могут убедиться. Блохин опорожнил бутылку и убрал ее под стол. Достал из кармана шинели вторую. Долил граненые стаканчики до самых краев. Решительно выпил. Григорий Моисеевич от компаньона не отставал. После пятого стаканчика, завершавшего традицию Бокия, Могилевский явно приободрился — и его потянуло на задушевный разговор. — Вы, товарищ Блохин, в НКВД, считай, второй хозяин. Вся Лубянка в ваших руках. Ни туда, ни оттуда без вас никто шагу сделать не посмеет. Разве что прокурор… — А они мне что? — вытирая салфеткой лоснившиеся губы, усмехнулся Блохин. — Да не признаю я никаких прокуроров. Это они там где-то у себя надзирающие, а к нам в НКВД без моего ведома никто не сунется. Ни один часовой на порог не пустит. — Разве у нас прокуроры вообще не появляются? — осторожно продолжал выпытывать Могилевский, дабы убедиться, не исходит ли отсюда какая-нибудь опасность для его работы. Что ни говори, а экспериментировать-то придется над живыми людьми. Большинство из них, если не все, будут отравлены. И если прокуратура будет в курсе дел лаборатории… Сегодня его поддерживают, а чем все это может обернуться завтра — никто не знает. — Да не бойся ты, — еще не распознав интерес Могилевского, успокоил его комендант. — Ну и что с того, если бывают. Да, иногда захаживают. Только не для проверок и надзору, а для допросов арестованных. Им специальные кабинеты выделены. Вот туда их пускают, а дальше — ни шагу. К примеру, надо посетить какого-то заключенного. Ну жалобу если кто написал в прокуратуру или арестант из влиятельных прежде лиц. Но это все решается заранее. Поступает команда, какие методы можно применять, а какие нельзя. К которым пускать прокурора, к которым нет. Но если даже и позволят встретиться с прокурором — за разрешением все равно ко мне. Для меня главное, чтобы официальный заказ был оформлен по всем правилам. Такой порядок. — Понятно, — вставил Могилевский. — Ну приведут этому прокурору по моей команде человека, — продолжал Блохин. — Поговорят о том о сем несколько минут — опять же в присутствии моих людей. И все — будь здоров. Заключенный отправляется опять на тюремные нары, а прокурор — на волю. Пока… Ха-ха! — В камерах, значит, прокурор не появляется. — Появляется — только в качестве арестанта. А чтобы пустить прокурора в саму тюрьму, на этажи, в камеры!.. — воскликнул Блохин. — На моей памяти такого ни при Ягоде, ни при Ежове не было. Не думаю, чтобы товарищ Берия стал менять эти порядки. Да ты и сам подумай, зачем ему посторонние люди в своей вотчине? Особенно эти прокуроры! В общем, я прокуроров сторонюсь и контактов с ними стараюсь не поддерживать. Незачем мне это. — Ясно, — удовлетворенно кивнул Могилевский. — Это я к тому, что, если при выполнении задания товарища Берии у нас будут смертельные случаи, как быть с этим. — Вот ты о чем! Все-таки бо-и-шшься, — засмеялся Блохин. — Да не думай ты об этом. Занимайся своим делом, которое тебе поручил товарищ Берия. И все. Материал тебе буду поставлять лично я из категории списанного. Все твои будущие клиенты — приговоренные к высшей мере наказания. Это же враги народа. Соображаешь — враги, а потому жалеть их не за что, сочувствовать опасным преступникам — тем более. Блохин отхлебнул два больших глотка. От водки его квадратное лицо раскраснелось. На гладкой, лысой, без единого волоска, голове заблестели капли пота. Комендант становился все более словоохотливым и поглядывал на Могилевского с какой-то отеческой добротой. — Так, говоришь, прокуроры. Были они у меня как-то в Варсонофьевском переулке, что возле основного здания НКВД. — Блохин положил на кусок свинины пол-ложки хрена, засунул в рот, стал жевать, но через мгновение широко открыл рот, застонал, хватанул еще стаканчик водки. Слезы брызнули из глаз. — Ох и злющий хрен, так его мать! Видать, стерва баба делала. Я, кстати, и твою лабораторию думаю там же разместить. В Варсонофьевском. Рядом с расстрельным подвалом. — Почему там? — поежился Могилевский, услышав про расстрельные подвалы. — Так удобнее. Да и места там много. Вот перебил — я нить разговора потерял. Извини, забыл, о чем это я тебе рассказывал… — Как прокуроры приходили. — Правильно, вспомнил. Так вот, передо мной недавно стояли даже два прокурора. Бо-ольшие чины. Правда, один уже из бывших — Акулов. Слыхал про такого, он года три назад был прокурором СССР. — Помню. — Другой — Рогинский, помощник нынешнего — Вышинского. Ты про него наверняка тоже слышал. Первого привели в наручниках под конвоем из камеры осужденных к высшей мере наказания для приведения приговора в исполнение. Ну а Рогинский вместе с нашим первым замом Фриновским — как ты знаешь, теперь он тоже стал бывшим — пришли засвидетельствовать эту процедуру, чтобы потом доложить обо всем каждый своему начальству. — А что, разве при расстреле требуется их присутствие? — Порядок такой установлен. Когда расстреливают больших чинов: бывших наркомов, маршалов и генералов всевозможных, прочих деятелей большой государственной важности, все должно производиться в присутствии самых высоких представителей НКВД и Прокуратуры СССР. — Понял. — Ну так вот, представляешь картину: Рогинский смотрит в упор на своего бывшего начальника так испуганно. Глаз не может оторвать. Он ведь прежде к нему в кабинет без позволения какой-то секретарши-замухрышки носа не смел просунуть. Заискивал, прогибался, щелкал каблуками. И вдруг ему надо засвидетельствовать факт смерти Акулова… На мужика жалко было смотреть. Что ни говори, а при убийстве присутствовать не каждый может. — Зрелище действительно жуткое, — поежился Григорий Моисеевич. — Не позавидуешь. — Ну тебе-то, допустим, все равно этим предстоит заниматься в самой скорости. Но об этом потом. Слушай дальше. Привели, значит, этого Акулова. Вид у бывшего прокурора жалкий. Сам понимаешь — остриженный наголо, бледный от долгого пребывания в тюрьме, сгорбившийся, сломленный. Небритый, в грязной, затасканной одежонке, башмаки дырявые. Приличную-то одежду с него другие заключенные стащили. Зачем она ему — какая разница, в чем будут расстреливать. Все равно потом свалят нескольких мертвецов в одну кучу и отвезут в Бутово. — Зачем туда? — А там их хоронят. Предают, так сказать, земле. Правда, без гробов. Это для них ненужные излишества. Могилевский внимал рассказчику, широко разинув рот. Ведь еще месяц назад все эти страшные тайны были ему неведомы. А теперь он слушает их не просто как посторонний, а как свой — один из приближенных к этому, прежде чуждому ему, особому кругу людей. Блохин поднял свой стаканчик, они чокнулись, выпили, закусили вкусно пахнущими укропом и чесноком солеными грибками. Блохин расстегнул верхнюю пуговицу на гимнастерке, расслабленно отвалился на спинку стула. — Так вот, — продолжал он свой жуткий рассказ, — стоит, значит, этот бывший Прокурор Союза ССР Акулов в дырявых, стоптанных башмаках перед благоухающими «Шипром» пижонами в наутюженных, новеньких мундирах и блестящих черным глянцем хромовых сапогах. Оба брезгливо морщатся от одного неопрятного вида и тухлого запаха. Тот, само собой, человек неглупый, все соображает: сейчас при них его расстреливать будут — раньше ведь сам посылал подчиненных на такие мероприятия. Да и лично присутствовал не единожды, как-никак до того, как стать Прокурором СССР, был первым замом начальника ОГПУ и ему при расстрелах больших чинов полагалось по должности присутствовать. Комендант вытащил пачку «Казбека», поковырял спичкой в зубах, выплюнул на пол крошку, закурил. — И вдруг представляешь, этот Акулов разом преобразился. Спину распрямил, голову задрал, словно петух, глаза заблестели. Как напустился он на Рогинского. Ты, говорит, ведь мой бывший помощник, как никто другой, точно знаешь, что я не враг, не изменник, не заговорщик, не террорист. Меня сломали. Били, издевались, унижали. Помимо воли заставили оклеветать и себя и других товарищей. Выбивали показания! Так орет этот Акулов, аж пеной исходит. — И что же тот? — Кто? — Ну его бывший помощник в начищенных сапогах. — А, Рогинский. Этот вдруг как закричит на Акулова: вы преступник, враг народа! Вы приговорены советским военным трибуналом к высшей мере наказания… Тут Фриновский спохватился, решил прекратить препирательства. Дал знак рукой. Акулова стали оттаскивать в сторону. Он упирается и кричит: «Прочь, я старый большевик. Да здравствует Сталин!» Ну шагах в двух от них его тут же уложили одним выстрелом в голову. Повалился на опилки. — Какие опилки? — В расстрельном подвале пол всегда опилками посыпают. Чтобы кровь не растекалась. Очень, знаешь, удобно. Как только убитого унесут, окровавленное пятно мои бойцы собирают в ведро, а это место сразу же посыпают свежими опилками. Очередной осужденный приходит на чистое место. Порядок должен быть везде. — Ясно, — зябко поежившись, задумчиво произнес Могилевский. — Ну так вот, упал этот Акулов спиной на опилки. Кровь фонтаном, а широко раскрытые глаза неподвижно уставились прямо на этих двоих «свидетелей». Фриновский с Рогинским так вот сразу с лица спали, мгновенно побледнели, того и гляди, следом за ним рухнут на пол, словно в них стреляли. Ишь ты, думаю, вида и запаха крови не переносят, чистоплюи. Ну, подошел наш тюремный врач-эксперт Семеновский — тебе, кстати, с ним еще придется иметь дело. Деловито нагнулся, внимательно посмотрел в зрачки расстрелянного, пощупал запястье — нет ли пульса. Все, говорит, готов. Можно подписывать акт об исполнении смертного приговора. — Страшно-то как… — Тебе страшно? А каково моим сотрудникам, которые каждый день людей расстреливают? Ведь от человеческой крови люди просто звереют. Мало кто такую работу долго выдержит. Одни спиваются — таких приходится увольнять. Другие лезут в петлю, стреляются. Третьи сходят с ума… В гражданскую на фронте и то проще. Там, бывало, стреляешь в противника, знаешь — иначе он тебя угрохает. Мстишь за друзей, за товарищей убитых… А тут… Я им каждый раз внушаю: вы же преступников ликвидируете, общество наше советское от врагов народа очищаете, огромную пользу стране приносите. Но не всегда помогает. Иной раз у самого голова понимать отказывается. Про сердце молчу. Валидол всегда ношу при себе. Так что нагрузка на нервы у нас огромная, ничего не скажешь. — Но кто-то же должен этим заниматься. Законом определено. Во всем мире так делается. Врагов надо расстреливать. — Чего ты мне про весь мир заладил. Знаешь, сколько людей каждый день мимо меня на расстрел проводят? Я ведь комендант, обязан все это дело организовывать. Все кругом меня боятся, как кровожадного зверя. А у меня иной раз слезы на глаза наворачиваются. Глаза у Блохина действительно неожиданно увлажнились, он вытащил платок, шумно высморкался. — Я вас понимаю, товарищ Блохин. — Вот тебе и «понимаю». Представь, ведут на расстрел мужика. А я с ним, как сейчас с тобой, сидел вот за этим самым столом много раз. Тосты за его здоровье произносил, пожелания всякие высказывал, счастья желал. Таким же вот холодцом потчевал, окорок с хреном нахваливал. Почти все начальники здесь бывали. Даже сами наркомы наведывались. И вот представь, проходит он, уже осужденный к высшей мере наказания, мимо меня, молча, опустив голову. Но все же меня видит, узнает, конечно. Разговаривать нельзя — осужденных и конвоиров по моему приказу на сей счет инструктируют строго. Так я, незаметно от конвоя, дотронусь слегка до плеча, пожму локоть. Ну свой же он, мать твою… И ему на душе все полегче, хоть с одним знакомым человеком с воли перед смертью попрощался. Думает, может, родным весточку подаст. А я после расстрела — сразу в свой кабинет, к бутылке. Запрусь один, пью и плачу… — М-да, вам не позавидуешь, — посочувствовал Могилевский. — Ты вот что, лучше налаживай скорее изготовление таких препаратов, чтобы приговоры приводились в исполнение без стрельбы, без вида человеческой крови. Большое дело сделаешь, скольких людей от душевных и физических мук убережешь. — Точно так же мне и товарищ Берия говорил, как это… «Надо, чтобы вдохнул — и готов». — Вот именно. Так давай с этого и начнем. Сделаем тебе машину вроде автобуса — с задними дверями. Наподобие «черного воронка». Ну а ваше дело придумать газ, чтобы можно было запускать его минут на двадцать внутрь — и все. Подали фургон задом к Бутыркам, вывели из тюрьмы человек десять приговоренных к вышке, закрыли двери, заперли и поехали. Пускай думают, что везут на пересылку. — Простите, Василий Михайлович, но это пахнет массовым душегубством, — осмелился возразить коменданту пьяный Могилевский. — Почему — пахнет? Вот и сделайте, чтобы не пахло… Хотя, что ты думаешь, расстрелы десятками разве без запаха. Но там люди в ожидании выстрела столько переживают… А тут обычная вроде бы поездка. Пока докатят до места назначения, осужденные уже на том свете. Ничего не почувствовали, будто уснули. Остается только вытащить покойников и закопать в яму. Потом проветрить кузов и назад — за следующей партией. — Как это у вас просто получается. — Да не просто, а так лучше. Слушай, ты в Бога-то веруешь? — Нет, я же партийный. — Да не по-официльному, а в душе? — Какая, к черту, вера! — Вот и я, видно, заклеймен безбожниками. Но в общем-то все мы грешники — перед людьми, перед миром, перед Всевышним, если, конечно, он существует. В раю таким, как мы, говорят, места нету. Считают, с нашей профессией все прямиком в ад попадают. В котел с кипящей смолой. Так что готовься. Хотя, говорят, занимается ваш брат там будто бы тем же самым делом, что и при жизни: других грешников истязает. То есть в помощниках у Сатаны ходит. Но все равно, в ад попадать не хочется. А еще, сказывают, что смертью нормальной умереть нам, грешным, вроде как не суждено. Не знаешь, скольких сегодня в Кучине не досчитались. А я все замечаю, И все пошли по пятьдесят восьмой статье, а у нее один конец — высшая мера наказания. Кстати, чтобы ты знал, Бокий загремел первым. Как самый главный безбожник и отъявленный грешник. Лабораторию-то твою он создавал еще при Владимире Ильиче. Почти сразу же за ним следом такая же участь постигла и Гоппиуса — твоего предшественника в каком-то колене. Он самый первый начальник этой спецлаборатории. — А его-то за что? — Да за то же самое. По пятьдесят восьмой. Гоппиус наговорил, будто в лаборатории занимались разработкой какого-то устройства для взрыва Кремля с большого расстояния. Вместе с Бокием. «Батька» будто бы все это подтвердил на допросах и покаялся, помиловать просил. Но все равно не простили, приговорили к высшей мере наказания. Правда, я так думаю: оч-чень боялся товарищ Ежов, как бы его не отравили. Поэтому и приказал ликвидировать спецлабораторию, созданную задолго до его появления в НКВД. Вместе со всеми ее ядами и сотрудниками. — Как же так? Ведь Бокий всегда был вместе с Лениным, Сталиным, Дзержинским. Боролся за советскую власть, защищал ее. И на тебе — враг этой же власти, — разочарованно протянул Могилевский. — Ты лучше поменьше думай об этом. История с Бокием в общем-то темная. Тебя не касается, да и лаборатория твоя взрывами, как я соображаю, никогда не занималась. Слушай и больше помалкивай. — Да-да, я понимаю. — Вот и хорошо. А знаешь, какое еще преступление приписали Бокию и его компании? — Откуда мне знать? — Создание тайного общества. Наподобие масонской ложи. Слыхал про таких? — Да, где-то я про это уже слышал. — Кружок, оказывается, у них существовал. Конспиративный. Изучали организацию этого, ну как его — масонского дела. Планировали на все важные посты расставить своих людей, а потом захватить власть во всей стране. — Ну и дела… — Вот тебе и дела. А про то, что сразу после снятия Ежова обоих его замов арестовали, слыхал? Сначала Жуковского, а теперь вот и Фриновского в тюремную камеру посадили. Между прочим, тот самый Рогинский из прокуратуры, который при расстреле Акулова был, — приходил в мою тюрьму снимать с Фриновского показания. Все идет к тому, что на расстреле своего бывшего напарника ему присутствовать придется. Ходят разговоры, будто Фриновский много невинных людей загубил. Истязал, мучил. Теперь его на допросах пытают. Все делается как положено, в точности, согласно им же разработанной методике, по его же инструкциям. По слухам, уже сознается, дает показания. — Вот и думай после этого: кто свой, а кто враг… — Да брось ты! Не забивай себе голову такими глупостями. Не нам с тобой это решать. На то и суд существует, особые совещания. Пошли-ка лучше, Моисеич, в баню. Давай сменим обстановку. Я тебе сюрприз приготовил. Давай махнем еще по одной — за планы твои. Считай, одну традицию «батьки» мы уже соблюли, даже сверх того. Теперь соблюдем и вторую: банька нас ждет. — За успех нового дела! — бодро поддержал Блохина Могилевский. — За живых и мертвых, — помолчав, неожиданно мрачно добавил комендант. Он, не чокаясь, выпил до дна. С минуту снова помолчал. Огромным кулачищем стер с лица предательскую слезу. — Хрен, чуешь, какой злой! Ишь как продирает, — стал оправдываться Блохин. Потом резко поднялся из-за стола, хлопнул Могилевского по спине: — Эх и продеру я тебя сейчас в парилке березовым веничком. Весь хмель вместе со всеми дурными мыслями враз вышибу. Заметно осовевший Могилевский торопливо засунул в рот большой кусок ветчины с хреном и заспешил вслед за широко шагавшим комендантом. Поравнявшись, они, покачиваясь и поддерживая друг друга, направились в сторону дымившейся невдалеке просторной, построенной по всем классическим канонам русской бане. Она приветливо манила своими крохотными освещенными оконцами. — Ну, Григорий Моисеевич, а вот и мой обещанный сюрприз. Через несколько минут мы, так сказать, соблюдем и вторую традицию покойного «батьки»! С этими словами комендант широко распахнул массивную дубовую дверь. Из бани вывалилось огромное облако молочного пара, донеслась негромкая музыка. Могилевский нерешительно перешагнул вслед за Блохиным порог и очутился в выстланном коврами, теплом предбаннике. Его взору открылся резной стол из мореного дуба без скатерти, который был завален самой разнообразной снедью. Приборы на четверых человек, свежие огурчики, посыпанная зеленым лучком селедка залом, маринованные грибки, копчености и дымящаяся, рассыпчатая картошка. В центре красовались две запотевшие бутылки водки. На расположившемся на тумбочке патефоне крутилась грампластинка и хрипловатый голос Утесова напевал танго «В парке „Чаир“ распускаются розы…». Комната была наполнена приятным ароматом хвои, свежеиспеченного ржаного хлеба и разнотравья. — Ну а теперь сюрприз! Приступаем ко второму, самому приятному отделению нашего вечера. Красавицы! А ну-ка на выход! — громко скомандовал Блохин и захлопал в ладоши. Из соседнего помещения выпорхнули две розовотелые девицы. Обе широко улыбались гостям. Кроме легких цветочных фартучков, завязанных на спине бантиком из тонкой тесемки, на них ничего не было. Мордашки у каждой были округлые, напомаженные, упитанные, бедра широкие. Они деловито стали помогать мужчинам снимать шапки, тяжелые шинели, сапоги, гимнастерки. — Не беспокойтесь, я сам, — запротестовал было смутившийся Могилевский, когда с него стали стягивать кальсоны, но его оборвал решительный голос коменданта: — Пускай, пускай раздевают, Григорий. Они это дело любят, а заодно и пощупают, что у тебя в штанах пряталось! — Блохин громко расхохотался. — А вдруг он у тебя большенький да едрененький! Сейчас наши красавицы разделают нас с тобой по высшему классу: веничком похлещут, массаж сделают, сладостью одарят. Все как было при «батьке»! Забудешь и про жену, и про работу. Ну-ка, бабенки, скидавай свои фартуки! Мигом! И все шагом марш в парную, а потом за стол, — зычно крикнул он. Еще через минуту Григорий Моисеевич действительно позабыл обо всем на свете, погрузившись в вакханалию празднества. Так в эту ночь новоиспеченный начальник спецлаборатории НКВД принял в подмосковном пансионате Кучине «боевое крещение». Глава 7 Домой Могилевский заявился лишь в воскресенье под вечер. И сразу же его чистенький быт — домотканые половики, пузатый комод, старый, скрипучий шкаф для одежды, да и сама жена Вероника в застиранном халате — показался ему жалким, убогим. Хотя раньше ему нравилось сидеть вечерами дома, слушать, как жена напевает сыну колыбельную, укладывая его спать. Григорий Моисеевич сидел за письменным столом, читая какую-нибудь специальную книгу и делая выписки, или же набрасывал план очередной главы диссертации. А тут точно его отравили. Все немило до тошноты: и заискивающая улыбка Вероники, и ее кислые щи из квашеной капусты, и однообразное тиканье ходиков. Всего несколько часов назад его тискали, мучили ядреные девки, выказывая такие чудеса по части греховных утех, что у Могилевского глаза на лоб лезли, он даже представить себе такого не мог. Всего несколько часов назад они ели молочного поросенка с-гречневой кашей и хреном, а перед этим катались в санях на тройке по лесной зимней дороге. Девицы хохотали, визжали от восторга. Весело хохотал и Могилевский, чувствуя себя молодым и свободным, как ветер. Два дня пронеслись как минута. И после такого праздника — опять в свою хоть и двухкомнатную, но мрачную, с тусклой желтой лампочкой квартиру, в которой давящая, как в склепе, тишина да равномерное тиканье ходиков. — Устал? — участливо спросила жена. — Устал, — ответил Григорий Моисеевич и рано лег спать, надеясь, что во сне снова увидит и тройку, и снег, летящий из-под полозьев, и жаркое дыханье молодух, заставивших Могилевского сбросить с себя дет пятнадцать и ощутить сладкий вкус простой телесной жизни. А все это открылось ему, когда он вошел в новую и страшную, даже на слух, организацию — НКВД. На следующий день начальник лаборатории с рвением приступил к организации нового дела. Какие-то заготовки, выписки из книг и лекций по токсикологии, периодической печати, собственные наблюдения, наметки планов у него уже имелись. Теперь, получив официальное задание, можно было разворачиваться по-настоящему. Он снова проанализировал собранные раньше сведения об известных способах применения отравляющих веществ. Правда, на сей раз дело предстояло иметь с другими препаратами, но прежние наработки на первых порах еще могли пригодиться. Вместе с Хиловым он тщательно осмотрел наличную аптеку, хранилище ядохимикатов и отравляющих веществ. Держал свое слово и комендант НКВД Блохин. Он выделил помещения для проведения экспериментов. Теперь лаборатория располагала своим «испытательным полигоном» в Варсонофьевском Переулке, рядом с Лубянкой. Вход в новые комнаты был со двора. По соседству находился подвал, в котором приводили в исполнение расстрельные приговоры. Толстые кирпичные стены, сводчатые потолки, тяжелые, обитые железом двери поглощали звуки выстрелов. Рассказывают, что когда-то давно все это здание являлось пыточным домом тайной полиции. Сюда привозили самых опасных преступников на истязания. Страшные крючья от цепей знаменитой дыбы так с прошлых веков и остались торчать посреди потолка. Стены лаборатории, камер и кабинетов побелили известью. Двери камер уже имели специальные окошки, именуемые всеми заключенными «собачниками», предназначавшиеся для наблюдения за арестантами, передачи им пищи, общения с ними из коридора. Внутри под самым потолком повесили дополнительные электрические лампочки, дабы помещение камеры было ярко освещено и хорошо просматривалось. В каждой из камер привинтили к каменному полу массивные двухъярусные нары. Поставили водопроводные краны, железные раковины, унитазы. Окон в камерах не было. Проветривались они массивным железным вентилятором, укрепленным глубоко внутри небольшого отверстия на пятиметровой высоте противоположной от нар стены. Добраться до него было невозможно, даже если встать на спину человека. Словом, здесь все было оборудовано по самым настоящим тюремным правилам. Рядом располагалась сама лаборатория. На дверях кабинетов повесили таблички с надписями «Начальник медицинской части», «Главный врач», «Аптека», «Ординаторская», «Врачи-специалисты». Всем сотрудникам предписывалось находиться на службе только в белых халатах. Теперь, зайдя в это заведение, любой несведущий человек мог принять ее за самое обыкновенное медицинское учреждение, скромную тюремную лечебницу. Легенда начала материализоваться. Принципиально поменялся и статус лаборатории. Штатная категория начальника поднялась до звания полковника медицинской службы. Соответственно установили и более высокие, чем прежде, специальные звания и для остальных сотрудников. На входе выставили вооруженную охрану, всем выдали специальные пропуска. Такими мерами рассчитывали укрепить дисциплину среди персонала спецлаборатории и полностью засекретить характер ее деятельности. Отныне за порогом заведения запрещались любые разговоры обо всем, что происходило в стенах лаборатории. Никому, кроме начальника, не разрешалось вести аналитические дневники о характере исследований и их результатах, раскрывать специфику действий испытываемых токсических препаратов, выносить какие бы то ни было служебные бумаги с описанием опытов. Даже самые пустячные черновики сдавались на спецхранение. Всякие контакты с заключенными категорически запрещались. Нельзя интересоваться их фамилиями, прошлой профессией, родом занятий до осуждения, спрашивать о местах прошлого места жительства, адресах проживания родственников. Разговоры с «контингентом» не должны выходить за пределы выяснения самочувствия, настроения, состояния здоровья, наличия жалоб на недуги. Все это официально фиксировали в разработанных документах, которые утвердил своей подписью первый заместитель наркома. Для объявления вводившихся новшеств Могилевский собрал всех сотрудников утром на служебное совещание. Зачитал подписанные и утвержденные бумаги. — Все предельно ясно: мы должны молчать, — резюмировал за всех Наумов. — Наверняка это связано с предстоящими грандиозными переменами, в которые на прошлой неделе нас посвятил новый начальник. — Теперь наша лаборатория будет служить для приговоренных к расстрелу людей последней остановкой на пути перелета души из тюремной камеры в райский мир, — мрачно добавил Муромцев. — Могу ли я надеяться, что буду иметь возможность по-прежнему заниматься биологическими исследованиями, или в них уже отпала необходимость? — Прежняя работа вовсе не свертывается. Она лишь дополняется новыми возможностями. — Могилевского начинали злить эти недвусмысленные издевки. — И как же теперь мы будем именовать наших подопытных, если неизвестны их имена и фамилии? Присваивать им номера или давать псевдонимы? — не унимался Наумов. — Действительно, товарищ Могилевский, как? — неожиданно подал голос дотошный Хилов. — Это несущественно. Будем отражать в документах лишь характеристики примененного токсина, условия применения и результаты действия. — Мне кажется, это ненормально. Должны же мы, хотя бы между собой, установить какую-то условную терминологию. Нечто вроде тюремного жаргона, — не унимался Человек в фартуке. — Давайте именовать наш живой материал «птичками». — А что, — подхватил начальник лаборатории, — хотя бы и птичками. Перелетные — из одного мира в другой. В этом действительно есть свой смысл. А главное — соответствует существу нашего дела. Примечательная деталь. В те же самые годы за несколько тысяч километров от Москвы, где-то в окрестностях захваченного японской армией маньчжурского города Харбина оккупанты создали специальный исследовательский центр «Хогоин-31». Там тоже разворачивалась работа по проведению биологических и медицинских экспериментов на людях. «Материалом» служили пленные китайцы, корейцы и даже советские люди, оказавшиеся в руках японцев на оккупированной, территории. На них испытывалось действие болезнетворных микробов, бактерий, отравляющих веществ, воздействие газов, высоких и низких температур, низкого и высокого давления. Все эксперименты, как правило, заканчивались смертью «пациентов». Во всяком случае, из лагеря пленники живыми уже не выходили. Так вот, и там сотрудники «Хогоина» своих подопытных людей не называли по именам и фамилиям, а окрестили «бревнами». Сходство психологических установок у отравителей разных стран поразительное. Они межнациональны. «Птички», «бревна», вообще «человеческий материал». До прихода Могилевского в лабораторию в НКВД уже проводились различные научные и исследовательские изыскания в области токсикологии по разработке новых препаратов. Но теперь они были свернуты, и перед сотрудниками была поставлена одна практическая задача — искать новые быстродействующие токсины, способные умерщвлять людей и по возможности не открывать для патологоанатомов ясной клинической картины при вскрытии. Кое-кому из ученых, давно работавших в лаборатории, это не понравилось, но Могилевский властной рукой эти роптания заглушил, и всем ничего не оставалось, как продолжать исследования теперь уже по новой программе и делать вид, что ничего особенного не произошло. Перестал бросать свои язвительные реплики даже Муромцев, когда Могилевский сообщил сотрудникам, что Сутоцкого арестовали на следующий же день после того, как Григорий Моисеевич изгнал его из лаборатории. То есть в ту самую субботу, когда начальник лаборатории веселился в компании с комендантом НКВД и похотливыми девицами. Сутоцкого обвинили по 58-й статье «за контрреволюционную деятельность и выступления против Советской власти». Всем сразу стало ясно, что в живых его теперь не оставят. — Я даже попросил, чтобы нам его отдали. Вроде обещали. Так что, возможно, мы его скоро снова увидим, — усмехнулся Григорий Моисеевич и добавил: — Например, в качестве перелетной «птички». Но на его шутку никто не отреагировал. Даже Хилов сидел с мрачным лицом. Естественно, что после такого объявления из лаборатории никто по собственной воле не уходил. Режим работы оставался прежним, не было даже введено запрета на употребление спиртного. Работа ведь стала считаться вроде бы вредной, с постоянным напряжением психики, что требовало снятия стресса. Могилевский лишь предупредил, чтобы делалось это не так открыто, как раньше. То есть расслабляться спиртным позволялось, но при этом следовало соблюдать меру и не попадаться на глаза вышестоящему начальству. А оно в Варсонофьевский переулок предпочитало не заглядывать. Согласно своеобразной калькуляции, каждому сотруднику, участвующему в экспериментах с испытаниями ядов на заключенных, теперь полагались ежедневно сто граммов водки. Практически эта норма почти всегда с лихвой перекрывалась за счет выделявшегося на «специальные нужды» чистейшего медицинского спирта-ректификата. Он предназначался для обработки приборов, посуды, дезинфекции рук, однако по назначению его почти никогда никто не использовал. В основном употребляли внутрь, как и в прежние времена, а с перенесением экспериментов с животных на людей к огненному зелью вскоре пристрастились даже самые стойкие трезвенники. Накануне «открытия» нового дела Хилов с Могилевским долго колдовали в аптеке над токсичным веществом для первого опыта. Решили начать с проверки отравления при смешивании обычного цианистого калия со спиртом. В кабинете сидели Могилевский, Блохин, судебно-медицинский эксперт Семеновский, сотрудники лаборатории Наумов, Филимонов-младший и еще несколько человек. Все до единого были в белых халатах. Даже комендант НКВД по такому случаю накинул поверх военной формы чистый белый халат. Только ассистент Ефим Хилов появился в своем неизменном клеенчатом фартуке, правда, халат под фартуком у него все же имелся. Все чинно расселись в «ординаторской» на двух больших кожаных диванах. Один неугомонный Человек в фартуке продолжал суетиться и деловито сновал по кабинету. Ему досталась, пожалуй, самая значительная роль в предстоящем действе, и он этим очень был горд. Хилов вытащил из кармана фартука бинт, растянул его поперек дверного проема и начал укреплять кнопками. — А это зачем? — вопросительно прогудел Блохин. — Ленточка, — пояснил ассистент. — Для открытия мероприятия. Организовано все как положено в таких торжественных случаях. И даже ленточка протянута. Разве что духового оркестра не будет. — Действительно, жаль, что туш некому исполнить, — угрюмо заметил Наумов. — Может, сам споешь? — Да и с ленточкой у тебя, Хилов, получился перебор, — снова отозвался Блохин. — Выкинь ты ее. А то на богохульство смахивает. Мужика на тот свет, можно сказать, к Богу отправляем, а ты про какое-то торжество… — Если старшие товарищи против, уберем, — послушно согласился Хилов. Он скомкал бинт, но полоску из середины все же вырезал и опустил в карман фартука, а остальное выбросил в урну. — Вот и все. Можно начинать, — с чувством исполненного долга объявил ассистент. — Ну-ну, — пробурчал комендант. — Ой, извините, — спохватившись, подала вдруг голос лаборантка Кирильцева. — Я женщина слабая и не могу смотреть, как людей убивают. Еще чего доброго, ночью приснится, — нервно щебетала Анюта. Она взглянула в висевшее на стене большое зеркало, поправила свои бесцветные кудряшки и мелкими шажками торопливо засеменила из «ординаторской». — Да уж осталась бы, — крикнул ей вслед Блохин. — Все равно привыкать придется… — Нет уж. Обойдетесь без меня. В коридоре она едва не столкнулась с доставленным для «церемонии» заключенным. — Здравствуйте, — с растерянностью в голосе, испуганно произнесла лаборантка, заботливо уступая ему дорогу. — Вас здесь ждут. И действительно, первого пациента почти все ожидали с нескрываемым нетерпением. Каждый вкладывал в это свой смысл. Тот появился в сопровождении двух конвоиров. Когда перед ним распахнули дверь, заключенный, отвыкший в тюремной камере от нормального дневного света, в растерянности остановился на пороге под взглядом целой группы людей в белоснежных халатах и закрыл рукой глаза. Но к нему тут же подскочил Хилов с идиотской злорадной улыбкой: — Поздравляем! Вы первый пациент нашего нового медицинского учреждения. С этими словами ассистент дернул ничего не соображающего арестанта за одежду, затянул его в кабинет и поставил в центре лицом к начальнику лаборатории и другим членам комиссии. Они чинно сидели за широким квадратным столом, покрытым зеленым сукном, неподвижно уставившись на пришельца, словно на редкостный музейный экспонат. У некоторых во взгляде улавливался откровенный страх перед тем, что должно было произойти через несколько минут на их глазах. Но находившийся в полном неведении «пациент», вряд ли это заметил. — Заключенный Потапов, — наконец нарушил неожиданно воцарившуюся тишину «предмет исследования». — Осужден три дня назад трибуналом Московского военного округа по статье пятьдесят восемь — семь Уголовного кодекса за особо опасное государственное преступление — подрыв промышленности в контрреволюционных целях — к высшей мере наказания, расстрелу. Присутствовавших повергло в некоторое замешательство нарушение только что оглашенной инструкции: человек назвал себя, сказал, когда, кем и за что осужден. Снова повисла пауза. Перед «докторами» стоял остриженный наголо, худой, измученный молодой мужчина, с ввалившимися, небритыми щеками, бледным лицом, в грязной арестантской робе. В глазах страх, полная покорность. Они искали сочувствия и помощи у сидевших перед ним за длинным столом людей в белых халатах. — Итак, надеюсь, вам понятно, что вы самый первый пациент только что открытого в НКВД специального лечебного учреждения для заключенных, — высокопарно обратился к Потапову Григорий Моисеевич, уже полностью овладевший собой. — Я руководитель лаборатории, то есть этого специального медицинского учреждения. — Простите меня, никак не могу взять в толк, что все это значит и почему меня сюда привели. Я приговорен к расстрелу, и, как мне объявили, приговор подлежит немедленному исполнению… — Об этом теперь не думайте. Расстреливать вас не будут. Проходите лучше сюда, присаживайтесь вот здесь. Поднявшись со стула, начальник лаборатории артистичным жестом показал на кушетку, стоявшую в углу у стены. Заключенный смущенно топтался на месте, не решаясь сесть на белоснежную простыню. — Садитесь, — повторил Могилевский и в следующую секунду почувствовал в теле сильнейший озноб и, словно на морозе, стал потирать свои вдруг похолодевшие руки. Еще раньше, зная, что предстоят опыты над заключенными, он представлял себе эту процедуру обыкновенно и буднично. Придет зэк, выпьет свои сто граммов водки с ядом, его отправят своим ходом в камеру, где он через несколько минут тихо испустит дух. Эксперт Семеновский констатирует смерть, заберет труп для исследования на предмет обнаружения признаков отравления. Но то ли оттого, что Хилов начал это балаганное действо с разрезания бинта, то ли оттого, что в выбранном жалком, перепуганном пациенте не чувствовался никакой подрывник советской промышленности, Могилевский ощутил вдруг странную робость и страх в душе. «Уж лучше бы доставили для первого опыта убийцу-рецидивиста или какую-нибудь другую отвратительную личность», — подумалось ему. Григорий Моисеевич с трудом сдерживал охватившую его дрожь: одно дело травить подопытных мышей и кроликов и совершенно иное — отправить своими руками в могилу вот этого, стоящего напротив беззащитного и явно непохожего на врага человека, с надеждой взирающего на собравшихся вокруг него докторов в белых халатах. Да, конечно, он сам сказал, что признан преступником, приговорен к расстрелу, а значит, виновный… Начальник лаборатории пытался взять себя в руки, отогнать как можно быстрее эти так некстати возникшие мысли. Что ни говори, а Могилевскому никогда прежде не доводилось встречаться вот так близко с обреченным на мучительную казнь человеком. На смерть, которую он примет через несколько минут из его собственных рук, из рук врача, давшего когда-то клятву не вредить здоровью людей, а лечить их, облегчать страдания. Все это как-то сразу навалилось на Григория Моисеевича, и он явно занервничал. Ему в какую-то секунду даже захотелось броситься вон из этой комнаты, сбежать, уклониться от участия в предстоящей страшной процедуре. Только сейчас Могилевский осознал, почему даже Блохин пускает слезу, рассказывая о последних минутах жизни смертников. Заключенный осторожно присел на самый край кушетки, смиренно сложив руки на коленях и опустив голову. Сегодня рано утром в его камеру вошли тюремные охранники, приказали троим осужденным к расстрелу выходить с вещами. В их числе был и он, Потапов. Все трое знали, что означает это приглашение. Они попрощались с несколькими оставшимися сокамерниками, обнялись. Но в коридоре Потапова задержали, отделили от остальных, посадили в машину и доставили сюда. Он абсолютно ничего не понимал. — Для чего меня привезли к вам? — вопросительно поднял он голову на Могилевского, соображая, что тот здесь самый главный руководитель. — Не волнуйтесь, — обрадовавшись спасительному вопросу, вернувшему логический ход мыслей, ответил Григорий Моисеевич. — Все будет в полном порядке. Мы проводим небольшой психологический эксперимент. Исследуем реакцию подавленного горем организма человека на стрессовые ситуации. В вашем случае — переход от депрессии к, скажем так, надежде. Иначе говоря, способен ли синдром оптимизма влиять на физическое и психическое состояние человека. — Оптимизма, — удивленно и одновременно недоверчиво переспросил Потапов. — Да-да. Оптимизма от известия, что вас не будут расстреливать. В этот момент Григорий Моисеевич перевел взгляд на Блохина и, поймав его спокойный, будничный взгляд, тотчас полностью овладел собой. Почин непременно должен пройти спокойно, деловито, без истерик и мук. Работать с первым «пациентом» надо так, чтобы тот так ничего и не понял, не заподозрил. Ну а комендант и начальник отдела Филимонов после этого эксперимента должны убедиться, что новый начальник лаборатории волевой человек и умеет в любой обстановке владеть собой, претворять в жизнь поставленную товарищем наркомом задачу. Да и подчиненные поймут, кто есть кто. Снова возникла непродолжительная пауза. Вслед за ней Могилевский решительно встал и твердой походкой подошел к своей жертве: — Итак, товарищ Потапов, скажите, как вы себя чувствуете после того, как я вам объявил хорошую новость. — Пока еще плохо. Голова кружится. Разве может иначе чувствовать себя человек перед близкой смертью? Скажите, товарищ доктор, только честно: меня все-таки расстреляют? — Успокойтесь, говорю же, вас расстреливать никто не будет, — заверил арестанта Могилевский. — Если направили сюда, значит, принято решение применить к вам другую меру воздействия. Расстрел отменили, понимаете? — Спасибо, доктор! — задрожав всем телом, просиял наконец Потапов. — Большое вам спасибо! Вы даже не представляете, как меня обрадовали. Будто снова родился на свет. Я и сам знал, что в конце концов со мной разберутся правильно и поймут, что не виноват! Я знал и до последней минуты надеялся. Знал! — Потапов обратился к сидящим за столом людям: — Я ведь писал, объяснял. Выходит, товарищ Сталин прочитал мои объяснения и все понял. Теперь, если даже сошлют в лагеря на десять лет без права переписки, я все выдержу, всем докажу, что по-прежнему могу приносить пользу своей великой Родине. Понимаете, это великое счастье! Я благодарен вам всем, товарищи врачи! Потапов хотел было подняться и продолжать речь, чтобы до конца выговориться, но Могилевский удержал его на кушетке. — Я все выдержу, лишь бы жить. Я простой инженер с текстильной фабрики, внес двадцать пять рационализаторских предложений. Ну какой из меня вредитель? Разве я похож на врага народа? Потапов счастливо улыбался окружавшим его незнакомым людям. Он был совершенно потрясён, ошалело вращал головой и глядел по сторонам широко раскрытыми глазами, из которых покатились слезы радости. Заключенный размазывал их по лицу грязными кулаками, одновременно и веря и не веря объявленной неожиданной перемене в его судьбе. Переход от синдрома депрессии к надежде происходил на глазах «исследователей». Все пошло по заранее разработанному сценарию. Развеселившийся бедняга даже не заметил, как Могилевский подал знак Хилову, чтобы тот начинал подготовку к следующему этапу эксперимента. Ассистент достал из стеклянного шкафа пустой стакан, нераспечатанную бутылку с водочной этикеткой, поставил на стол. Весело улыбнулся, подыгрывая «пациенту», и сказал: — Это для усиления оптимизма. Такое событие происходит единственный раз в жизни, и его нельзя не отметить. Запечатанная на заводской манер бутылка нужна была, по замыслу организаторов эксперимента, для большей достоверности. А так все, кроме одного Потапова, знали, что в водку подмешан цианистый калий — один из сильнейших нервно-паралитических ядов мгновенного действия. Разведенная в бутылке доза, по согласованному с начальством плану ассистента, почти вдвое превышала смертельную. Хилов поставил перед Потаповым стакан, щедро наполнил его почти до краев. — Минуточку, — остановил он руку заключенного, послушно потянувшегося к стопке. — Вот, и закусишь сразу, — ухмыльнулся ассистент. Он положил на хлеб маленький ломтик колбасы. — Даже не знаю, что сказать, — не переставал удивляться основной виновник происходящего. — Вообще-то я водку почти не пью… — Сегодня разрешено. Да и другого ничего нет, — снова вступил в свою роль Могилевский, обращаясь к заключенному. — Будьте настоящим мужчиной. А что, — Могилевский весело повернулся к присмиревшим свидетелям разыгрываемого действа, — давайте-ка, товарищи, составим компанию нашему первому пациенту. Разделим его радость. Что ни говори, а ведь мы не погрешили душой, объявив человеку, что спасли его от расстрела! Вслед за этим на столе появилась вторая нераспечатанная бутылка водки, а к ней все те же стограммовые граненые стаканчики, тарелки с оранжевыми мандаринами и колбасой. Блохин с подозрением глядел на новую бутылку: от отравленной она ничем не отличалась. Начальник лаборатории самолично разлил содержимое по стопкам. — Эх, была не была, — махнул рукой арестант и, взяв в руки стакан, медленно, чтобы не расплескать, понес его в лицу. — За пациента номер один! — не оставляя ни секунды Потапову на колебания, громко воскликнул начальник лаборатории, обращаясь к присутствующим. Он поднял свой стакан, подавая пример остальным членам комиссии. Те одобрительно закивали, некоторые даже последовали его примеру и взяли свои стопки в руки, но пить пока не решались, смотрели на Могилевского. — Давай, давай, парень. Смелее и с Богом, — поторапливал Потапова ассистент. — Поверьте, я не вредитель, не враг… — Да мы уже про тебя все Знаем. Понимаешь, все! — теряя терпение, заверил зэка Хилов. Сотрудники лаборатории и гости заулыбались, подбадривая первенца. Могилевский понимал, что именно сейчас все ждут его решительности, взмахнул стопкой, первым ее опрокинул, после чего, уже не боясь, остальные тоже дружно выпили, потянулись за закуской. Напряженность сразу спала. Кто-то ободрал мандарин и положил его перед заключенным, на которого снова обратились все взоры. Но тот все еще не верил в чудо. В его глазах светились одновременно и неподдельная радость избавления от страшного слова «расстрел», и неверие в происходящее. Потапов восторженно смотрел на своих избавителей и каждого готов был обнять и расцеловать. — Ну в чем дело? Решайтесь же! — Могилевский по-дружески похлопал заключенного по плечу. — Как видите, мы уже управились. Давайте смелее. Все ждут только вас… — Я сейчас. Просто никогда раньше сразу так много водки не пил. Все больше приходилось вино… Боюсь, что после тюремной пайки быстро опьянею… — Не бойтесь. Вас сразу же отведут в палату, и там вы отдохнете. Будете лежать сколько угодно. Вволю отоспитесь. Самое страшное для вас уже позади, — напутствовал Потапова Могилевский. — Да-да, конечно… Потапов глубоко вздохнул, как это бывает перед решительным — броском, поднялся с кушетки и вытянулся во весь рост по стойке «смирно». Затем поднес стакан к губам и неровными глотками выпил его содержимое до дна. Выдохнул, морщась всем лицом, вытер рукавом расплывшийся в широкой улыбке рот. Водка отдавала приятным привкусом миндаля, ядрышками от абрикосовых косточек. Стоявший за спиной «пациента» Могилевский поднял вверх руку, чтобы все видели находившийся при нем секундомер, и демонстративно нажал на кнопку. В следующее мгновение комната в глазах арестанта вдруг перекосилась, а затем стремительно закружилась вокруг стола вместе с уставившимися на него людьми в белых халатах. — Говорил, что опьянею с непривычки… — прохрипел он, уже не понимая, что с ним происходит. Живот пронзила резкая, невыносимая боль. Он попытался издать крик о помощи, но из перекошенного рта вырвался только сдавленный выдох. Ноги подогнулись, стали ватными. Потапов неловко повалился на пол, ударившись затылком об угол кушетки, и затих. Смерть наступила почти мгновенно. Первый эксперимент завершился. Несколько секунд все ошеломленно молчали, глядя на неподвижно лежавшего на полу человека, широко раскинувшего руки и ноги. — Ну слабак, — почесав живот, разочарованно произнес Хилов. — Я-то думал, что он хоть немного еще побудет в сознании, поговорил бы с ним немного перед смертью… — Вот и все. Рубикон перейден. Обряд жертвоприношения свершился, — как-то отрешенно выдавил из себя Муромцев. Ни на кого не глядя, он молча пошел из комнаты. — Отмаялся, грешный, — констатировал Филимонов-младший. — А все-таки это лучше, чем расстрел. — Хилов, — почти шепотом обратился Могилевский к ассистенту, будто боялся, что Потапов сейчас встанет. — Позови санитаров. Пускай унесут тело. Григорий Моисеевич хоть И пытался бодриться, но все же испытывал естественный для обычного человека трепет перед таинством смерти. Тем более к которой оказался непосредственно причастен. Со временем у него это пройдет, но первого смертника — Потапова, которого он отравил, Могилевский запомнил на всю жизнь. Что-то было в этом инженере-текстильщике трепетное, дребезжащее. Он так страстно цеплялся за жизнь и всему по-глупому верил, наивно считая, что кто-то там, далеко наверху, все же разобрался в его деле, докопался до истины и признал его невиновность. Эта детская вера была в его больших, светившихся искренней радостью глазах, в худой, нескладной фигуре с длинными руками. Между тем с санитарами вышла задержка. — Кто-нибудь уберет труп? — раздраженно выкрикнул Блохин. — Есть. Сейчас. Сию минуту организуем, — по-военному отрапортовал Хилов. Он резво выбежал из помещения. Ну а судмедэксперт Семеновский деловито сновал вокруг лежавшего на полу трупа. Он пощупал пульс, осмотрел зрачки. Светившиеся всего несколько минут назад надеждой глаза Потапова неподвижно уставились в потолок. Семеновский взял со стола газету, спокойно развернул ее и накрыл лицо покойника. — Мертв? — почему-то спросил Могилевский. — Мертвее не бывает, — ответил эксперт. У Могилевского все еще дрожали руки. Он совершенно забыл про свой секундомер, который продолжал отстукивать секунды и минуты. Собственно, хронометрировать было нечего. Вся процедура отравления заняла не больше полутора минут. Все, кроме Блохина и Семеновского, оставались в некотором оцепенении. Полковник Филимонов махнул еще рюмку водки и вышел. Следом за ним направился Блохин, перешагнув через лежавшее на его пути неподвижное тело. А вновь появившийся в кабинете Хилов и судмедэксперт Семеновский буднично, без излишних эмоций занялись покойным. Они бесцеремонно переваливали его то на бок, то на живот, потом вернули в прежнее положение, подобрали руки и ноги, чтобы труп меньше занимал места. Срезали на робе пуговицы, обнажили грудь. Семеновский надавил на живот и стал принюхиваться к запаху, исходившему изо рта недавнего «пациента». Потом почему-то еще раз проверил реакцию зрачков на свет и, окончательно убедившись в ее отсутствии, спокойно резюмировал: — Итак, товарищ Могилевский, ваш первый объект исследований благополучно скончался. От него пахнет водкой и горьким миндалем. Других явных признаков отравления я пока не вижу, но сказать, что сработано чисто, пока не могу. — Но вы не станете отрицать, что мы применили очень надежный препарат, убивающий почти мгновенно, — не преминул вставить Хилов и добавил: — Не напрасно же трудились над рецептом… — Теперь нужно посмотреть, что там внутри организма. Попрошу доставить тело в мою судмедлабораторию, — холодно распорядился Семеновский. — Труп должен остыть и отлежаться пять-шесть часов. Таков порядок. Заключение передам завтра к вечеру. С этого дня «материал» — заключенные, приговоренные к высшей мере наказания, — стал поступать в лабораторию массовым потоком. Решено было испытать для начала действие всех имеющихся в наличии ядов, подробно зафиксировать клиническую картину их воздействия на организм, чтобы затем перейти к корректировке и изготовлению новых препаратов с заданными свойствами. Начали опыты с безвкусовым производным иприта и большими дозами бензендрина, но эффективные результаты получить долго не удавалось. Отравили несколько человек. Но после этих препаратов оставались характерные следы насильственной смерти. Такие отравления неизбежно обнаруживались дотошным Семеновским при каждом вскрытии. Могилевский уже не дрожал и не нервничал, отправляя на тот свет очередных пациентов. Что-то в нем отвердело, умерло в душе. Он даже стал замечать, что перестал быстро пьянеть. Пил много, но алкоголь разбирал его медленно. Больше тяжелел, становился неподвижным и, если перепивал, просто падал и засыпал. Первого «пациента» Могилевский вместе с Блохиным все же «отметили» в Кучине — снова в бане, с теми же девками, только на тройке не катались. Но лихой, загульной вечеринки на этот раз не получилось. Настроение было угрюмым. И обходительные в своей похоти девки его уже скорее раздражали, чем ублажали. Комендант же организовал вторично кутеж для Григория не зря. Ему не давала покоя идея наркома Берии: приводить смертные приговоры в исполнение без стрельбы. Уж очень ему запомнилось замечание Григория Моисеевича, что на сэкономленные пули можно построить несколько трамваев. Блохин не поленился и даже подсчитал, какую прибыль получит государство, применяя дешевый газ, экономя дорогой цветной металл и порох. Цифра выходила не слишком внушительная, но все же… — Если у нас все получится, Григорий, я тебя уверяю, Лаврентий Палыч наградит обоих орденами. У меня-то два ордена уже есть, а вот тебе получить первый вовсе не помешает. Твои же химики на тебя с почтением смотреть будут! Ну давай, Моисеич, думай, изобретай! — Задачу понял, — захмелев и шлепнув голую Машку по заднице, ответил Могилевский. — С завтрашнего дня и приступим! Глава 8 В один из зимних дней 1939 года Могилевский встретил, выходя из Варсонофьевского, Артемия Петровича Сергеева. Профессор заметно сдал и, пройдя метров десять, останавливался и, погруженный в свои думы, долго стоял на одном месте. Григорий Моисеевич даже не сразу его узнал, а приблизившись, тронул Сергеева за плечо. Увидев перед собой военного, да еще с синими петлицами Наркомата внутренних дел, он вздрогнул, неловко отпрянул в сторону, поскользнулся, упал, и начальнику спецлаборатории пришлось поднимать его с тротуара. — Артемий Петрович, это же я, Могилевский! — заулыбался Григорий Моисеевич. — Вы разве меня не узнаете? — Ах, это вы… — пробормотал трясущимися губами профессор. — Простите, голубчик. Я и впрямь не узнал вас в этой шинели. Вы такой представительный. — Я ведь теперь тут с вами поблизости служу, Артемий Петрович! — взяв Сергеева под руку и поддерживая его, заговорил Григорий Моисеевич. — Почти рядом, в двух шагах. Мы теперь в Варсонофьевском располагаемся. Как ваша жена? — Моя жена? Ах, Моя жена… Ее, знаете ли, голубчик, арестовали, и я никак не могу понять за что. Мне не говорят, даже передачу не принимают. Вот… — Сергеев показал авоську, в которой лежало что-то завернутое в платок. — Вот, не принимают. А вы не можете передать ей, голубчик? — Нет, что вы. Это категорически запрещено. Но комендант комиссариата мой хороший знакомый, я могу узнать, что с вашей женой. — Да, пожалуйста, узнайте, голубчик. Узнайте, ради Христа. — Профессор крепко вцепился в рукав Могилевского и не выпускал. — Я отблагодарю, сколько надо заплачу! — На его глазах появились слезы. — Она же ни в чем не виновата. За что ее арестовали? За что? Она старый, больной человек. Моя жена даже слабее меня. Ну за что, голубчик? Сергеев говорил громко, почти кричал. Прохожие испуганно оглядывались на плачущего старика. — Пойдемте, профессор, я отведу вас домой, пойдемте! Не надо здесь стоять. Могилевский отвел Сергеева домой. Там царило холостяцкое запустение. Всюду был беспорядок. Григорий Моисеевич вскипятил чайник. Они снова сели пить чай на кухне, как в прежние времена. — Вы, наверное, голодны, голубчик, там на сковороде есть картошка, разогрейте. — Я не хочу есть, Артемий Петрович. Вы сами-то как? — А как я теперь? Один вот остался… — Он заплакал. Могилевский вздохнул. Общение с профессором его начинало тяготить. — А у нас сейчас работы невпроворот. Исследуем, экспериментируем, изобретаем. — И как ваша диссертация? — Пока не до нее, Артемий Петрович, — ответил Могилевский, и тут его осенила неожиданная мысль. — Знаете, профессор, я тут как-то хотел позвонить вам. У вас, помните, тетрадочка была. По угарным газам. Мне все хотелось посмотреть ее. Не позволите ли взглянуть? — Возьмите, голубчик, если она вас заинтересовала. Я теперь все забросил! Поищите, тетрадка там в шкафу, в кабинете. Могилевский поднялся, зашел в рабочий кабинет профессора, почти сразу же отыскал голубую тетрадь, открыл ее, стал просматривать. Потом спрятал тетрадь в карман. Вернулся на кухню. — Нашел, спасибо. — Не стоит благодарности. Для пользы науки жалеть ничего не надо. Так вы справитесь насчет моей жены, Веры Георгиевны? Вера Георгиевна Сергеева, в девичестве Штернберг. Вы уж справьтесь, голубчик! Не забудьте… — Да-да, профессор. Обязательно узнаю и позвоню вам. Я пойду, пожалуй. Работы невпроворот. Я обязательно позвоню! Могилевский ушел. Покидая профессорскую квартиру, он облегченно вздохнул. «А квартирка-то у профессора неплохая, — подумалось ему. — А главное — совсем рядом с работой». Придя домой, Могилевский детально стал изучать описание действия окиси углерода (СО). Этот так называемый угарный газ без запаха и цвета показался Григорию Моисеевичу очень перспективным. Да и технология его получения не отличалась особой сложностью. Симптомы отравления развивались постепенно: сначала головная боль, шум в ушах, биение височных артерий, тошнота. Затем лицо пострадавшего краснело, на фоне пониженного артериального давления пульс учащался, постепенно развивающаяся мышечная слабость приводила к потере сознания, падению сердечной деятельности и нарушению дыхания. Человек впадал в сопровождающееся судорогами коматозное состояние, и вскоре наступала смерть. В зависимости от концентрации газа весь процесс от отравления до наступления смерти длился от получаса и дольше. Ярко-красная жидкая кровь, множественные мелкие кровоизлияния в слизистую оболочку желудка, тонкой кишки, полнокровие головного мозга и мозговых оболочек указывали на отравление. Главный судмедэксперт НКВД Семеновский постоянно констатировал наличие явных признаков насильственной смерти. Лаборатория же работала над тем, чтобы таковых было как можно меньше. — Надо создавать такие препараты, чтобы при вскрытии ни один эксперт ничего не обнаружил, кроме патологии, обычной при естественном наступлении смерти, — поучал он Могилевского. — Слушайте, коллега, — раздраженно реагировал начальник лаборатории, — не стоит преувеличивать опасность разоблачения. Вы же знаете, какая у нас медицина. Упал человек, умер, привезли его в обычный морг. Ни раны, ни следов другого насилия. Провинциальный патологоанатом в лучшем случае скажет, что не выдержало сердце. А вот почему оно отказало — установит далеко не каждый. Особенно если нет никаких подозрений на насильственную смерть или пациент при жизни страдал каким-то заболеванием. Мы в этом направлении работаем — создаем препараты, усиливающие патологию и ускоряющие уход из жизни. Правда, работа продвигается не столь быстро, как хотелось бы. — Так-то оно так, — рассуждал эксперт, — задача непростая. Ну а вдруг именно сейчас чья-то смерть возбудит подозрения? Обычный человек, он никому не интересен. НКВД этим не занимается. А вот важных персон на тот свет так запросто не отправить. Да если бы и получилось, на них медицинское заключение будут составлять светила медицины, только после обязательного проведения вскрытия всех полостей тела, химического анализа крови и внутренних органов. Помните, далеко не всякий профессор захочет врать в угоду власти. Да и зачем заставлять его врать? Чтобы не попадать в неприятности, наши органы должны располагать такими средствами, применение которых не распознал бы никакой академик и никто даже в мыслях бы не имел, что человека отравили. Ведь для таких субъектов и предназначается ваша продукция. Или, может, я не прав, доктор Могилевский? — Разумеется, коллега, вы правы, — вынужденно соглашался Могилевский. — Да, яд желательно подбирать применительно к ситуации. Скажем, сердечники чаще всего почему-то умирают утром по понедельникам. Об этом я от многих врачей слышал. Также по утрам отдают богу душу и заядлые пьяницы, люди, отравившиеся спиртным. — Такая точка зрения существует. Действительно, чтобы в наши дни докопаться до истинных причин насильственной смерти, смерти, я бы сказал, от постороннего воздействия, извне, — установить характер, тип или состав примененного яда, приходится перевернуть горы научной литературы. Но и этого все равно бывает порой недостаточно. Тем не менее, если поставлена задача добраться до корней, эксперт сделает все. Это, если хотите, дело чести высокого специалиста своей профессии. Будут проведены всевозможные лабораторные пробы, анализы, сложнейшие исследования. И если надо — поверьте мне, как правило, обязательно докопаются. — Вы сказали, как правило. Значит, согласитесь, что возможны и исключения. — Да, процент риска можно если не исключить, то, во всяком случае, свести к минимуму. Вот к нему и стремитесь. Что же касается ваших усопших «птичек», как вы их там окрестили, то пока что в каждом трупе я устанавливаю достаточно очевидные следы отравления. Работать надо лучше, уважаемый, Григорий Моисеевич. Семеновский говорил медленно, не спеша, макая кусочек сахара в горячий чай, и, причмокивая, шумно сосал его, запивая из эмалированной кружки. «Ему хорошо, — думал про себя Могилевский, — подавай только одно: чтобы не было никаких следов, никаких признаков. Он знает, чего начальство требует от лаборатории. Пока особых результатов нет. Чего доброго, еще выскажется насчет неэффективности работы лаборатории. Ведь вхож, считай, в любые кабинеты. Надо где-либо что-то предпринимать». Что и говорить, от такого рода бесед у Могилевского голова шла кругом и портилось настроение. Он и без язвительных поучений Семеновского сознавал, что далеко продвинуться пока не удалось. Но продолжал искать, исследовать, изучать… И вдруг где-то на десятом эксперименте Григорий Моисеевич сделал первое в своей новой профессии открытие. Стоило изолировать человека в пространстве с очень высокой концентрацией угарного газа, а затем через две-три минуты после смерти вернуть его в нормальную атмосферу, как большинства признаков отравления в организме погибшего не оказывалось. Он установил, что смерть наступала после двух-трех вдохов. Неужели успех? Неужели идея товарища Берии уже близка к своему воплощению? Эксперимент повторили несколько раз — результаты снова оказались положительными. Первым об этом конечно же узнал самый заинтересованный человек — комендант НКВД Блохин. Через каких-нибудь пару недель после известия о неожиданном открытии в подмосковном филиале НКВД Кучино появилось нечто между фургоном и автобусом. Это болотного цвета неуклюже двигающееся сооружение по инициативе и при непосредственном участии Блохина изготовили заключенные. Сняли с шасси обычной грузовой автомашины борта, вместо них установили высокий металлический кузов без окон. Изнутри фургон выкрасили тем же зеленым цветом. Внутренняя стенка со стороны кабины имела многочисленные отверстия, диаметром около десяти миллиметров. Через них по специальной трубе при помощи вентилятора внутрь закачивался газ или воздух. Другой конец трубы был оборудован специальным приспособлением, позволявшим подсоединять к нему газовый баллон, который закреплялся между кабиной и фургоном. Единственная массивная дверь была уплотнена для герметичности резиной и закрывалась снаружи на висячий замок. Демонстрируя Григорию Моисеевичу свое изобретение, Блохин не скрывал удовлетворения, связывая с ним наступление прямо-таки новой эпохи в процедуре приведения в исполнение смертной казни. — Кажется, мы находимся почти у цели, Гриша! — радостно говорил он. — Теперь не будет ни стрельбы, от которой уже оглохла половина моих бойцов, ни этой самой крови. Всегда и всем давно талдычу — мои люди сходят с ума, бесятся, вешаются, спиваются! Соображаешь, до чего мы додумались! Это же ордена, Гришуня, премии! — Тихий уход в иной мир врагам народа мы обеспечим, — согласно кивнул Могилевский, не очень-то веря, что за душегубку дадут орден. — Подождите еще немного, дайте только мне развернуться по-настоящему. Вы еще не такое увидите. Скоро все будут удивлены возможностями лаборатории. — И пускай после этого кто-нибудь посмеет обвинить нас в негуманности! — грохнув кулаком по фургону, грозно воскликнул Блохин. — Французы придумали какую-то там гильотину, думали, облегчили страдания несчастным, без топора головы отрубают, палача никто не видит. Дураки, разве это лучше плахи? Человек же соображает, что ему сейчас голову рубить будут. Разве не мучается в последние минуты жизни? — С этой точки зрения, наши испытания действительно гуманней, — согласился Могилевский. — Привели «птичку», наговорили чего-то насчет отмены расстрела. И заметь, мы никого не обманываем. Объявляя, что отменили расстрел, мы говорим чистую правду. У наших «пациентов» даже настроение поднимается. Помнишь этого интеллигентика на первом эксперименте? Выпил на радостях стопку, извиниться хотел, что пьянеет быстро… Ведь после принятия яда сознание отключается почти мгновенно — и человек уже ничего не воспринимает. — Да, ты прав. Незаметно травить врагов народа намного лучше. Здесь мы даже американцев опередили с их электрическим стулом! Там человек трясется, мучается, бедный. От тока, понимаешь, далеко не у всякого сразу сердце останавливается. Минут десять держат под напряжением и потом, когда выключат, еще проверяют. Если жив — снова ток пускают. Тоже мне цивилизация… Блохин так обрадовался, что затащил Могилевского в свой кабинет, открыл бутылку водки, достал закуску. Хозяйничали все те же девки, днем работавшие кастеляншами, горничными, официантками, уборщицами в большом хозяйстве коменданта. И, находясь в его подчинении, в свободные дни эти сотрудницы превращались в добровольных шлюх, ублажая хозяина и его гостей, за что получали дополнительные поблажки, премии. Некоторым, наиболее отличившимся Блохин пробивал комнаты, квартиры, они выходили замуж, рожали детей, иногда продолжая посещать гулянки коменданта. Были и такие, которым нравилось получать удовольствие от такой гульбы, и они не хотели менять веселую жизнь на скучный семейный быт. — Думаю, наша затея ничуть не уступает американскому изобретению, а то и похлеще будет, — пропустив первую стопку, возвратился к своей теме Блохин. — Глядишь, и не зря стараемся. Может, еще и в историю войдем, — с некоторой иронией в голосе ответил Могилевский. — Ты, Гриша, не умничай и не язви. Дело серьезное. Надо сделать так, чтобы к осужденным к высшей мере наказания никто и прикасаться не смел. Завели — поехали, остановились — вынесли трупы. Завели — вынесли, а?! — мечтательно говорил комендант. — Главное для арестантов — полная неизвестность! — Угу, — проглотив кусок бутерброда, поддержал коменданта начальник лаборатории. — Ты представляешь, подгоняем машину вплотную к дверям тюрьмы. Зачем приехали — шоферу знать совершенно ни к чему. Живых или мертвых повезет — не его ума дело. Ему вручат накладную на груз, прикажут — доставь на кладбище или в крематорий. Машина трогается, наш сопровождающий включает вентилятор и гонит в фургон с людьми газ. На пункте назначения опять же наш сотрудник принимает груз по количеству голов — по накладной значатся покойники. Теперь остается их только выгрузить и сжечь или закопать в траншею. И все. Даже тут можно что-нибудь этакое придумать, чтобы как на конвейере: идет себе машина и идет. Никакой истерики, душевных мук за убиенных. Главное — нет никакого ощущения греха. Заключенные прибывают и убывают. Мало ли куда их привозят и отвозят. Вот так! Сплошная наука действует. — Народу-то хватит? — испуганно спросил Могилевский, который не представлял масштабы уничтожения людей и был поражен словами коменданта, из которых выходило, что речь ведется о массовых убийствах. — Какого народу? — Ну тех, кого будут в машину заводить, потом оттуда выносить. — Пускай это тебя не волнует. На наших детей его, этого самого народу, еще хватит. Может, и внукам останется. Но зато те, кто в живых останется, уж будут по струнке ходить, всем в пояс кланяться и работать без всякого ропота за четверых. Вот какую особь человеческую надо воспитать. А потом коммунизм строить. — Кстати, ты ничего не узнал про эту старушку-то Сергееву. Жена профессора. Ведь профессор, можно сказать, соавтор нашего изобретения. Он дал мне свою тетрадку с графиками, расчетами, с результатами патологоанатомических исследований десятков угоревших и отравившихся угарным газом людей. — Ну и что? Штернберг она, а не Сергеева, — недовольно перебил его Блохин. — Отправили ее в Томск, в лагерь. Десять лет дали без права переписки. — А за что? — За дело. Заговор там у них какой-то. Всех Штейнбергов собрали — кого сразу в расход пустили, а кого в лагеря отправили. Еврейка она, чего же ты хочешь! — Но я тоже еврей, — с обидой выговорил Могилевский. — Ты наш еврей, как Лазарь Моисеевич Каганович. А она связи с заграницей имела. Письма туда-сюда писала, ответы получала. Критиковала порядки… — Вон оно что… — Это же понимать надо. И все, хватит болтовни! Делом надо заниматься. Завтра с утра начинаем испытания! «Птички» твои уже здесь, в клетке, — рассмеялся Блохин. — Завтра приступим, — кивнул Могилевский, мысленно возвращаясь к судьбе жены профессора. Она всегда смотрела на него с холодным высокомерием, точно муж каждый день приводил в дом всякую шваль. Смотрела на него свысока, словно графиня какая-то или герцогиня. И ни разу не снизошла, чтобы не то что заговорить с Григорием, не соизволила ни разу даже поздороваться, удостоить приветливым кивком головы. Видать, сразу распознала, неприязнь к нему испытывала. Что же до Могилевского, то ее тонкое, красивое лицо, ухоженные волосы, плавная, мягкая походка, стройная, несмотря на пятидесятилетний возраст, фигура — все в ней завораживало молодого токсиколога. Он всегда краснел, когда ловил на себе ее взгляд — равнодушный, полный безразличия к невзрачному посетителю. И вот теперь эта неприступная особа ходит в арестантской робе, хлебает тюремную баланду в камере среди всякого сброда: проституток, воровок, спекулянток и грубых охранников, раздающих матерщину направо и налево. И наверняка коротко подстриженная — в лагерях всех стригут, чтобы не завелись вши. Интересно бы взглянуть, каково ей сейчас?.. А жизнь между тем катилась дальше. На другой день по указанию Блохина в фургон поместили нескольких заключенных. Обреченные на смерть люди не имели ни малейшего представления об ожидающей их участи. Они скучились в железном фургоне возле широко открытой задней двери, разглядывая двор сквозь толстую металлическую решетку, громко переговаривались между собой и даже перебрасывались шутками. Завидев снующих вокруг молчаливых сотрудников непонятного им учреждения, у которых из-под белых халатов выглядывали воротнички с ромбами на петлицах, заключенные предположили, что их привезли в какой-то военный госпиталь. Как раз в этот момент мимо машины проходил с папиросой в зубах ассистент лаборатории Хилов. Будничный вид Человека в фартуке не внушал особых опасений нарваться на неприятности, и один из осмелевших пассажиров фургона обратился к нему: — Послушай, доктор, где это мы находимся? — Разве вам не объяснили? В специальном лечебном учреждении. — А мы думали, по лагерям развозить будут. И что же мы здесь будем делать? Лечиться? — Скоро про все узнаете. — Да подожди ты, не уходи. Дай курнуть. — Не положено. — Слушай, может, у нас кровь брать будут? Для переливания больным или раненым? Ну это… как у доноров. Так мы готовы поделиться, если заменят расстрел на отправку в лагеря. Ответа не последовало. Ассистент торопливо засеменил мимо, оглядываясь по сторонам. Он и так уже нарушил правила, вступив в посторонние разговоры с осужденными врагами народа. Не хватало еще из-за них получить нагоняй… Спустя несколько минут подошел шофер и еще несколько человек в белых халатах. Машина заурчала. Подскочивший к задней стороне машины Хилов с грохотом захлопнул дверь, крепко подпер ее железной щеколдой, повесил массивный замок. — Трогай, — скомандовал появившийся здесь же Блохин. Машина тяжело дернулась с места. Ассистент вскочил на подножку. Он повернул вверх рожок газового баллона, нажал тумблер включения вентилятора и спрыгнул на землю. — Сделаешь три круга и остановишься вот тут, — прокричал Могилевский. Шофер понятливо кивнул. Тяжелая колымага медленно потащилась по квадратному периметру территории Кучинского филиала НКВД, неуклюже переваливаясь на ухабах. Оказавшиеся на ее пути немногочисленные сотрудники удивленно смотрели в ее сторону. Когда она проезжала мимо них, люди испуганно шарахались от рычащего чудища, из утробы которого доносились громкие удары в стены и дверь вперемежку с жуткими, нечеловеческими криками. Можно было даже разобрать отдельные ругательства и проклятья. Минут через пятнадцать машина вернулась туда, откуда начинала свой рейс. Мотор заглох. Воцарилась полная тишина. Обгоняя друг друга, к фургону устремились Могилевский и Хилов. Но их опередил комендант. Он обошел ее вокруг, остановился, прислушался. Потом сделал знак рукой начальнику лаборатории и его ассистенту, ожидавшим его дальнейших распоряжений. Бросившийся выполнять команду Человек в фартуке широко распахнул дверь. На полу, освещенном изнутри фургона, в лужах испражнений лежали несколько неподвижных человеческих тел. Хилов забрался внутрь. Похлопал мертвецов по теплым щекам, подергал за руки и ноги. Никто из недавних пассажиров не подавал признаков жизни. Они были мертвы. — Все кончено, — объявил Хилов. — Можно хоронить и справлять поминки. — Подождите, — остановил его начальник лаборатории. — Надо ведь еще экспертизу провести, проверить, сумеет ли Семеновский на этот раз определить причину смерти. — Меня эти ваши экспертизы уже не интересуют. Машина сработала как надо, — решительно прервал его Блохин, опасаясь, как бы вмешательство эксперта не повредило его планам о дальнейшем использовании своего изобретения. — Теперь надо наладить массовое изготовление таких фургонов и выпуск газобаллонов. — Зато нас интересуют, — достаточно язвительно ответил Могилевский. — Мы ведь занимаемся научными исследованиями, а не разработкой способов исполнения смертной казни. Несмотря на восторженные отзывы Блохина и начальника лаборатории, эксперимент с фургоном почему-то не вызвал удовлетворения у руководства НКВД, когда оно ознакомилось с результатами испытаний первой газовой камеры. Технология умерщвления ее оставляла желать лучшего. Сложности возникли из-за отсутствия подходящего ядовитого препарата для быстрого распыления внутри помещения. Для оперативной работы за рубежом, а именно такова была направленность деятельности лаборатории, угарный газ совершенно не годился. А что касается порядка приведения в исполнение смертных приговоров, то расстрел пока вполне устраивал высокое начальство. Дальнейшая работа с фургоном была свернута. Несмотря на принятые меры, известие об испытаниях изобретения Блохина сохранить в секрете не удалось. История стала достоянием многих сотрудников НКВД. О специальной машине для приведения в исполнение смертных приговоров пошли разговоры. Блохин эту болтовню не пресекал, а, наоборот, ходил как именинник. «Ничего, — думал он, — с первого разу не признали, потом поймут, оценят». Однако вся история с фургоном завершилась совершенно неожиданно для автора этого изобретения, оставив в памяти коменданта лишь разочарование и невеселые воспоминания. Как-то спустя три месяца после первого эксперимента в НКВД прибыла делегация родственного ведомства из Германии. Тогда СССР и фашистская Германия считали себя дружественными друг другу государствами. Одного из высокопоставленных чиновников представили комиссару госбезопасности Меркулову, а также Блохину, поручив им ознакомить высокого гостя с некоторыми закрытыми сторонами деятельности советского карательного наркомата. Разговаривали через переводчика. — Гауптштурмфюрер СС Брандт, — представился немец. — Я из министерства внутренних дел. Мой начальник господин Вильгельм Фрике перед поездкой в Москву настоятельно рекомендовал мне поближе познакомиться с существующими в Советском Союзе методами работы НКВД. Наши направления деятельности во многом родственны. Господин Фрике сказал, что у русских есть чему поучиться. И я с ним совершенно согласен. Мы можем неплохо сотрудничать во многих областях. — У нас общие задачи: и вы, и мы боремся с преступниками. Мы — с врагами нашего народа, мешающими строить социализм в первом государстве рабочих и крестьян, — включился в разговор Меркулов. — Да-да, — согласно кивнул Брандт. — В настоящее время в Германии, так же как и в Советском Союзе, ведется широкая кампания по оздоровлению нации. Приходится только сожалеть об отсутствии должного понимания этих благородных целей. Нашу работу осложняет предоставление Советским Союзом убежища многим сторонникам оппозиции национал-социализма, сторонникам Тельмана. То есть опасным преступным элементам, скрывающимся в вашей гостеприимной стране от германского правосудия. — Кому это, например? — попросил уточнить Меркулов. — Соратники Тельмана — известные политические преступники и экстремисты: Кригер, Бельфорт, Нейман-Гейнц, Киппенбергер, Эберлейн… — Это те, что прибыли в СССР по линии Коминтерна и «Красной помощи»? — Именно так. Коминтерн нелегально вывез их из Германии. Им удалось уйти от суровой ответственности перед германским законом. — Должен заметить, — вмешался присутствовавший на беседе помощник Меркулова, — по нашим данным все названные вами лица, да и немало других германских политэмигрантов, арестованы и осуждены советским судом за совершенные преступления и расстреляны. Вместе с ними под суд пошло немало их пособников из нашей страны. — Вот видите, — сказал Меркулов. — И в чем, если не секрет, их обвинили? — В принадлежности к троцкистской контрреволюционной деятельности, а некоторых и в шпионаже, в подготовке покушений на жизнь товарищей Сталина, Молотова… — Информацией о вербовке абвером или службой безопасности Германии соратников Тельмана как шпионов и террористов мы не располагаем. Но нас вполне удовлетворяют меры, принятые властями Советского Союза в отношении преступников. Похоже, в борьбе с политическими экстремистами мы находим общий язык. Делегация уже завершала обход, когда один из сопровождавших Брандта офицеров на ломаном русском языке обратился к Меркулову: — Господин заместитель министра, мы слышаль о ваш успешный опыт решения проблемы «эвтаназии», то ест «легкая смерт». Нельзя ли, господин Меркулов, узнат об этих эксперимент немного больше? Этот проблема сейчас для Германии актуально. У нас начинается кампания «бесполезный едоки». Ее цел — ликвидация лудей, недостойный жить. «Легкая смерт» — лучшая участь неизлечимо больной, умственно отсталый и психически ненормалный луди. Кроме того, наш фюрер Адольф Гитлер призывайт беспощадно истребит и тех, кто натравливайт рабочих на нацию. Ваш эксперимент окажет полза Германии… — О чем это он? Что-то я ничего не слышал про подобные опыты, — произнес Меркулов, поворачиваясь к коменданту НКВД. — Речь идет об изобретенном, испытываемом в нашей спецлаборатории фургоне для приведения в исполнение высшей меры наказания. Первые эксперименты прошли успешно. — А где находится этот, как вы сказали, фургон? — В хозяйственном дворе НКВД. — Тогда сейчас все устроим. Распорядитесь, чтобы его подогнали сюда для осмотра, — приказал комиссар госбезопасности. Блохин резво бросился исполнять указание. Он уже воображал, какой эффект произведет его детище на иностранцев и как после их положительной оценки фургона руководство НКВД даст наконец добро на массовое внедрение новой бескровной технологии смертной казни. Через несколько минут целая группа немецких специалистов уже дотошно осматривала неказистое сооружение. Один из офицеров, представившийся инженером, детально изучил систему подачи газа, оборудование по герметизации фургона, систему его вентиляции. — Гут, зер гут, — удовлетворенно бормотал он, делая какие-то зарисовки и краткие записи в своем блокноте. Через год-полтора вся Европа узнает, что такое фашистские газенвагены — машины, прозванные в обиходе душегубками. В них будут умерщвлены десятки тысяч людей во всех странах, подвергшихся гитлеровской оккупации. Немцы фактически скопировали придуманный в советском Наркомате внутренних дел агрегат. Они ввели в это изобретение единственное новшество — вместо неудобного и громоздкого баллона с угарным газом стали использовать другое газообразное отравляющее вещество — «циклон». Идея отравления газом была трансформирована и при создании газовых камер, для массовых убийств в гитлеровских концлагерях смерти. Сразу же после отъезда германской делегации Могилевский и Блохин были вызваны на ковер к самому высокому в НКВД начальству. К их глубокому разочарованию, вместо ожидаемой похвалы и орденов за свое изобретение они получили строгую нахлобучку. — Товарищ Могилевский, — прямо с порога начал отчитывать перепуганного насмерть начальника лаборатории Берия, — может быть, вы забыли, для чего мы вас пригласили работать в НКВД? От вас все ждут создания эффективных препаратов для тайного, скрытого уничтожения врагов Советского государства. А чем, позвольте узнать, занимаетесь вы? — Нам удалось обнаружить ранее неизвестные свойства в действии углекислоты на человека при больших ее концентрациях… — Я ничего не понимаю. Чтобы пользоваться этим нелепым изобретением, каждого нашего разведчика за рубежом пришлось бы сопровождать грузовой машине с газовыми баллонами. Скажите, как вам это нравится, товарищ Судоплатов? — Да, товарищ нарком, нам требуются принципиально иные средства, — согласно кивнул присутствующий на этой беседе Судоплатов. — Надежные, портативные, безотказные и простые в обращении. — Товарищ народный комиссар внутренних дел, разрешите доложить, — осмелился подать голос Могилевский в свою защиту. — Машина — это своего рода сооружение для испытаний ядов. Подвижная лаборатория. Важен принцип. Мы начали экспериментировать с рицином. Это более перспективное направление. Пытаемся добиться его распыления в воздухе… — В случае успеха проблема громоздкости будет снята, товарищ нарком, — вступился было за начальника лаборатории комендант НКВД. — Товарищ Блохин, — прервал его Берия, — уберите эту машину-душегубку с глаз долой куда-нибудь подальше. Чтобы я о ней больше не слышал. И занимайтесь своим непосредственным делом. В законе четко записано, что высшей мерой наказания в Советском Союзе является расстрел. Вот и делайте, как записано в Уголовном кодексе. Предупреждаю, чтобы впредь не было никакой самодеятельности. Заключенных для экспериментов будете получать только по согласованию лично со мной и заместителем наркома Меркуловым по заявкам с указанием характера исследований. И чтобы я постоянно был в курсе всех результатов работы лаборатории. Вы все поняли, товарищ Блохин? — Так точно, товарищ нарком! Будет выполнено! — Имейте в виду, момент для нашей страны сейчас сложный. Заниматься самодеятельностью и изысканиями в области германской «эвтаназии» нам некогда. Нет времени. Ясно? — Так точно, товарищ нарком, — одновременно ответили подчиненные. — Над Советской страной нависает реальная угроза большой войны. Мы во всем должны опережать наших противников, а не тратить время и не отвлекать специалистов на ненужные занятия. Может, когда-нибудь и придется вернуться к расширению разновидности смертной казни, но сегодня перед нами стоит совершенно другая задача — выслеживать и ликвидировать шпионов, диверсантов, предателей и прочих подозрительных людей. Враги хитры и коварны. Там, где их нельзя арестовать и передать в руки органов государственной безопасности, они подлежат уничтожению. Понимаете — уничтожению! Скрытно, незаметно, без оставления следов. Для этого и существует в НКВД специальная лаборатория… Берия умолк, сел за стол и уткнулся в бумаги. Аудиенция была закончена. Тем не менее поиск токсина, пригодного для применения без непосредственного контакта с «пациентом», все же продолжался. От бериевской идеи искать вариант «вдохнул — и готов» никто не отказался. Как уже говорилось выше, наиболее перспективным веществом Могилевскому представлялся рицин. Этот высокотоксичный белковый препарат, получаемый из семечек касторового масла, действовал эффективно. Контактируя с поверхностью живых клеток, в зависимости от количества и места попадания в организм, он вызывал гастроэнерит, застой крови в печени, желтуху, острую сердечную недостаточность. При приеме с пищей картина его действия походила на естественное заболевание, которое не поддавалось лечению и быстро заканчивалось смертью. В лаборатории удалось получить рицин в виде аэрозолей. Однако при опытах с людьми смерть человека наступала лишь после длительного, в течение нескольких часов, пребывания в помещении, где распылялось это ядовитое вещество. Пытались экспериментировать в камере, в раскритикованной Берией душегубке, но все безуспешно. Технологию распыления рицина в нужных пропорциях создать не удавалось. Между тем Могилевский, его помощники Григорович, Филимонов, старший химик Щеголев, научные сотрудники лаборатории Наумов и Муромцев, возглавлявшие различные направления работы, продолжали исследования и уже продвинулись достаточно далеко. Не стоит представлять, будто в лаборатории лишь пили спирт и развлекались с девками в кучинской бане. Мы помним, с чего начинал Могилевский свою работу в лаборатории, какое досталось ему наследство. Теперь все изменилось. Постепенно исследования приобретали все более качественный, научно-обоснованный, фундаментальный характер. Одни сотрудники специализировались по изготовлению различных композиций ядов, другие занимались разработкой и созданием орудий и приспособлений их скрытого применения и введения в организм человека, третьи экспериментировали над людьми и, наконец, четвертые — корпели над исследованием признаков наступления смерти. Ни фамилий своих жертв, ни инкриминированных им преступлений никто из сотрудников лаборатории не знал, да они и не проявляли к «птичкам» никакого интереса, кроме чисто профессионального. Для экспериментаторов их жертвы были всего лишь подопытным «человеческим материалом». После наркомовской накачки на испытаниях очередного изобретения почти всегда присутствовал кто-то из вышестоящих начальников, а также лица, непосредственно заинтересованные в получении именно разрабатываемого препарата, вроде разведчиков Павла Судоплатова или Наума Эйтингона. Почтил лабораторию своим присутствием и сам Меркулов. Так что интерес к ее деятельности не только не ослабевал, но и постоянно повышался. После неудач с испытанием фургона Могилевский всерьез опасался, что Берия охладеет к делам его лаборатории. Чем это чревато — он себе представлял отлично. Горе тому, кто не оправдал надежд этого всесильного человека, посмел разочаровать наркома. Это верная дорога к смерти. Могилевский поделился своими опасениями с генералом Судоплатовым. Но тот, к изумлению начальника лаборатории, прямо-таки взбодрил его: — Да ты не волнуйся. Я точно знаю: нарком интереса к твоим опытам с ядами вовсе не утратил. Больше того, он удовлетворен постановкой дела в лаборатории и уверен, что результаты уже не за горами. — Спасибо за хорошую новость. — Даже больше тебе скажу, товарищ Берия намерен развернуть эксперименты еще шире. Ты правильно сделал, что не прекратил параллельные испытания сразу по нескольким отравляющим веществам, а лишь сконцентрировал работы на самых перспективных. Кстати, как там движутся дела? — Да вроде получше, чем с рицином. — В общем, ты подготовь мне подробную информацию, чтобы я мог доложить наркому об успехах лаборатории при очередной встрече. — Скоро представлю. Могилевский корпел над докладом три ночи подряд. Привел первые показатели, четко обозначил перспективы, указал, какие препараты и когда лаборатория готова предоставить. Видимо, подготовленный и переданный Судоплатову доклад вполне удовлетворил и Берию. Потому что вскоре он вызвал к себе Блохина и куратора лаборатории Филимонова. — Не кажется ли вам, товарищ Блохин, что пора бы уже позаботиться о новых помещениях для заведения Могилевского? — Да он вроде бы на размещение не жалуется, товарищ нарком, — ответил за коменданта Филимонов. — Это хорошо. Но зачем же ждать, когда пожалуется? — Мы готовы выделить ему под лабораторию еще несколько камер во втором доме, — подал идею комендант. — Какие камеры? — недовольно поморщился Лаврентий Павлович, изогнув тонкие губы. — Это должны быть медицинские палаты. Товарищ Могилевский совершенно правильно ставит вопрос в своем докладе. И запомните, люди там занимаются серьезными исследованиями, представляющими особую государственную важность. А вы тут говорите про какие-то камеры. Ну и представления же у вас, товарищ Блохин. Никакой интеллигентности. Никакой научности. Я уже не говорю о политическом видении вопроса… — Виноват. Я все понял, товарищ нарком. — Вот и хорошо. Тогда выполняйте. Блохин к тому времени уже больше десятка лет прослужил в своей должности. В ведении коменданта НКВД находились и внутренняя тюрьма, где он считался самым большим начальником. Ее камеры были заполнены как пчелиный улей. Там можно было отыскать специалистов любой профессии. Так что с квалифицированной рабочей силой проблем у него никогда не возникало. Набрать команду строителей из числа заключенных в любом количестве комендант мог в два счета. Если бы не хватило арестантов из внутренней тюрьмы, то по его требованию немедленно привезли бы заключенных из любой другой. ГУЛАГ-то был необъятный, а Блохин — один. И сравниться с его властью в этой империи не смог никто. По практичному складу характера, да и мужицкой простоте, а больше всего в силу огромного тюремно-командного опыта Блохин никогда долго не рассуждал. Получил задачу — ее надо выполнять. Он сразу же отдал необходимые распоряжения по реконструкции помещений лаборатории, и буквально через несколько дней она преобразилась. Придирчиво осмотрев сделанное, комендант пригласил Могилевского и сотрудников лаборатории принимать работу. Но ожидаемого эффекта все же не получилось. Могилевский, Муромцев, Григорович придирчиво раскритиковали ремонтников: все равно помещения выглядели по-тюремному. Только Хилов не выразил ни восхищения, ни недовольства. — Понимаете, — впервые в жизни позволил себе Григорий Моисеевич выступить в качестве оппонента Блохина, — мы же занимаемся серьезнейшими экспериментами, настоящей наукой. — Ну и что с того? — задетый критическими замечаниями, недовольно прорычал комендант, принимавший упреки только наркома да нескольких его ближайших замов. — Человек должен ощущать себя в этих стенах так, словно он находится в естественных условиях: дома ли, на работе ли, на приеме у начальства… — Ладно уж, — помрачнев, прохрипел Блохин. — Тоже мне науку открыли. Как дома это тюремное дерьмо должно себя ощущать! Может, к арестантам еще и официантку приставить, чтобы приходила к нему как любовница? Или баню с мраморным бассейном прикажете построить? В глазах Блохина вспыхнули недобрые огоньки. — И все же, товарищ Блохин, я настаиваю на том, чтобы приказ наркома был выполнен точно. Зачем нам с вами неприятности? — уже переходя на примирительный тон, заговорил Могилевский. — Комнаты или камеры, как вы их называете, должны выглядеть по-больничному и хорошо просматриваться нашими исследователями. А вот «пациентам» знать об этом вовсе не обязательно. И потом, надеюсь, вы не забыли, товарищ Блохин, что на открытие пообещал зайти к нам сам нарком Лаврентий Павлович Берия. Надо сделать все, чтобы ему у нас понравилось. Упоминание о Берии немного умерило недовольство коменданта НКВД. Нарком действительно последнее время уж очень пристально следит за лабораторией Могилевского и вполне может посетить эти «палаты». Если ему что-то не понравится, тогда хорошего ждать нечего. Испытывать лишний раз на себе гнев начальства совершенно не к чему. Пожалуй, тут Григорий Моисеевич прав. — У нас вообще для таких исследований и наблюдений давным-давно в каждой камере «собачники» устроены. Те самые, через которые заключенным выдают баланду. Ну а скрытно — так это можно и через волчок смотреть. Я-то думал, что для тебя этого вполне достаточно. А вам, значит, треба поделикатней, — вздохнул, почесывая квадратный бритый затылок, Блохин. — Ладно, так и быть, подмарафетим еще немного камеры. То есть, тьфу ты, ваши «палаты», лампочки дополнительные вкрутим. Не волнуйся, Григорий Моисеевич! Раз надо, все организуем в самом лучшем виде. Будет для твоих «птичек» не тюрьма, а курорт наподобие Цхалтубо! Окошки под потолком маленькие сделаем, чтобы при ярком свете снизу арестанты ничего не могли заметить. Идет? — Годится, — согласился Могилевский. Комендант весело заржал, сотрясаясь всем огромным телом. Большую комнату на первом этаже углового здания в Варсонофьевском переулке разбили на пять камер-палат, двери которых с увеличенными глазками выходили в просторную приемную с вполне приличной больничной мебелью. Одну из камер сделали герметичной — ее Могилевский все же решил приспособить для испытаний действия ядовитых газов. Начальник лаборатории не оставлял честолюбивых надежд реабилитироваться перед наркомом Берией за обидную неудачу с рицином. Помимо дверей смотровые глазки смонтировали и в стенах, как и обещал Блохин — под самым потолком. Снаружи к ним приходилось подниматься по лестнице. Зато оттуда можно было совершенно незаметно вести наблюдение за «пациентом». Заключенный наблюдателя не видел — прямо в глаза ему бил яркий электрический свет лампочки с направленным металлическим абажуром. Так что присмотреться к находившемуся рядом отверстию было невозможно. Ввели круглосуточное дежурство сотрудников лаборатории. В обязанности дежурных «врачей» входило наблюдение за подопытными, заполнение дневников, ведение специального журнала. Повторное новоселье состоялось в конце 1940 года. Оно уже не сопровождалось официальной церемонией и «жертвоприношением», как в первый раз. Все произошло буднично, без суеты и лишнего шума. Да и сам Могилевский стал другим. Он уже не переживал, не испытывал озноба, его не пробивала дрожь в коленках. Так, промелькнуло нечто наподобие небольшой горечи в сердце — как-никак заведение предназначалось для уничтожения людей. Но пара стограммовых стопок водки мгновенно сняла и это неприятное ощущение. Традиционный «банкет» по случаю открытия «больничных палат» все же организовали. Как же обойтись без этого? Мероприятие затянулось до полуночи. — А ну их всех, — шепнул на ухо Могилевскому Блохин. — Поехали к нашим машкам в Кучино. Пускай помнут нас в баньке как следует. Расслабляться надо всегда по полной программе. Ведь завтра воскресенье — выходной день! Комендант вызвал служебную машину, и они отправились в Кучино. Глава 9 Адрес Женьки Кораблевой ассистент лаборатории Хилов запомнил наизусть: Мытищи, улица Огородная, 12. Поначалу он и не помышлял о поездке к ней, вспоминая последние минуты ее пребывания в холостяцкой квартире, и особенно истеричный крик, в котором слышалось одновременно и отчаяние, и откровенная ненависть, и переживание глубоко нанесенной обиды. Сознавал, что и вид, в котором он поутру предстал перед ней, наверняка, кроме отвратительных воспоминаний, ничего другого в памяти девушки не оставил. Так что надеяться на теплую встречу или хоть какую-то взаимность не приходилось. Но в последнее время у него завелись деньжата — изменение отношения к лаборатории сказалось и на зарплате, к тому же ему присвоили очередное звание. Он приосанился, недорого прикупил по случаю вполне приличную мебель, оставшуюся от ликвидированных «врагов народа», обставил квартирку, оклеил стены новыми обоями, и она приняла вполне приличный вид. Кроме того, справил себе новую шинель, получил хромовые сапоги, подстригся, стал даже покупать одеколон «Шипр» и каждое утро им освежаться. И сразу же заметил, что встречные женщины перестали морщить нос, проходя мимо него по улице, а во взглядах некоторых улавливался даже интерес. Изредка он приводил к себе подруг, знакомых по работе в наркомате, с которыми стоял в очереди или сидел за столом во время обеда в наркоматовской столовой, а также девиц из других управлений. Бывало, снимал и уличных шлюх, которые обслуживали его по полной программе. Но сколько бы их ни проходило через него, оставаясь один, Хилов почти каждую ночь с глубокой нежностью и грустью вспоминал о той, которую случайно встретил в тот ноябрьский вечер и которая подарила ему просто сказочную ночь. Тогда он впервые испытал настоящее человеческое счастье. К девицам, покупаемым за деньги и вино, Хилов относился противоречиво — с презрением, с жалостью, с ненавистью. А вот к Жене, даже когда лишь вспоминал о ней, испытывал странную сердечную боль и нежность. Едва у него выдавалось свободное время, его мысли сразу же переключались на нее, на фантазии о том, как произойдет их новая встреча. Ефим представлял себе, как он приезжает к ней на такси, в аккуратной форме, обязательно с цветами. А она при виде его, такого серьезного и привлекательного, не поверив своим глазам, растеряется, начнет извиняться за свои оскорбительные слова. Он великодушно ее простит, после чего Женька сразу же бросится ему на шею и со слезами счастья начнет оправдываться: «Я тогда так перепугалась, потому, не помня себя, накричала всяких нелепостей… Потом опомнилась, восстановила в памяти ту ночь, нашу любовь, твои ласки, затосковала и даже ездила в Марьину Рощу, искала твой дом. Но так и не нашла. Тогда было темно, я ничего не запомнила, а утром была так взволнована, что бежала, не разбирая дороги. Только у вокзала опомнилась. Но я верила, что ты меня найдешь, и ждала каждый день твоего приезда. Понимаешь, любимый мой, я верила…» Он крепко сжимает ее в своих объятиях. Потом она суетливо собирает в чемодан свои вещи, он сажает ее в такси и привозит на свою квартиру в Марьину Рощу. С этого времени Женька становится хозяйкой в его доме. Потом у них рождается сын, и они живут долго и счастливо. Так прошло два года. Приход Могилевского и те перемены, которые произошли с его появлением, интенсивные исследования, организация и проведение экспериментов с приговоренными к смерти людьми, открытие «больничных палат» всецело захватили Хилова и не позволяли выкроить свободный день, чтобы съездить в Мытищи. Он уже давно себе внушил, что она его помнит, ждет, тоскует и считает дни и часы до его появления. Да разве могло быть иначе? Капитан Наркомата внутренних дел, первый помощник начальника спецлаборатории, имеющий отдельную квартиру, получающий солидную зарплату, а главное — имеющий огромную власть над людьми, приговоренными к смерти, а кто она? Простая провинциальная девушка. Ну пускай красивая. В такого мужчину, как он, просто невозможно не влюбиться, даже если на взгляд привередливых людей он и не слишком пригож собой. «Любовь зла, полюбишь и козла!» — приговаривал Ефим, когда вспоминал свои недостатки, хотя вовсе не относил себя к этим рогатым животным с бородой. Когда Хилов предавался радужным мечтам о будущей счастливой семейной жизни, больше всего ему хотелось увидеть огорошенную веснушчатую физиономию лаборантки Анюты Кирильцевой. Перед его глазами возникала сцена, как он приводит Женю в лабораторию, представляет сослуживцам свою красивую жену. Эта Анюта воображает о себе невесть что. А сама небось переспала, считай, со всеми. Даже с вонючим зэком Аничковым. А его, Ефима, не пожелала. Так пусть сразу же сдохнет от зависти, когда увидит его шикарно одетую красавицу жену с ее роскошными волосами, завидной фигурой и точеными ножками. Наконец после первых удачных опытов в новых «палатах» Хилов получил отгул в будний день и поехал на пригородном поезде в Мытищи. На вокзале ему сразу же рассказали, как дойти до Огородной улицы. Она находилась неподалеку. Дом № 12 удалось найти быстро. Про себя Ефим отметил, что в нем проживало несколько квартиросъемщиков, поскольку со всех четырех его сторон имелись входные двери. Перед одной из них на крыльце сидела маленькая высохшая старушка в ватной стеганой телогрейке. Ее голова была замотана серым, неказистым платком. Перед ней стояло ведро с водой. Увидев Хилова в шинели, она запричитала: — Ой, товарищ военный! Помоги, милок, ведро никак не подниму в дом. От колонки донесла, а дальше ноги отказали. Сил нету. Ефим помог старушке внести ведро в дом. Огляделся: по всему, в комнате старушка жила не одна. Стояла и вторая кровать, рядом с которой на этажерке красовался патефон и стопка грампластинок. Крепдешиновое платье висело на стуле, явно не старушечье. — Бабуля, а Евгения Викторовна Кораблева в этом доме проживает? Старушка состроила испуганные глаза, прижала кулачок к губам. — Здеся. Ты забирать ее, штоли, пришел? — опасливо спросила она. — Да, хотелось бы забрать с собой в Москву, — невесело отозвался Хилов. — Дык это он сам заставлял ее дифисит под прилавок прятать! — зашумела старушка. — Ножик приставит к горлу да говорит: пойдем, а то порешу. Вот она и ходила с имя. Опосля придет, упадет на кровать да ревет. Я ей: чего голосишь, дура, сходи куды надо да сама и заяви. Гляди, потом поздно будет. — А она чего? — не соображая, о чем идет речь, спросил Хилов. — «Чего», «чего»! Махнет рукой, и все. Вот и домахалась, видно… Рассказ старушки заставил Хилова нахмуриться. По всему выходило, что его красотка пусть и не по своей воле, но впуталась в темную историю, сделалась соучастницей местных спекулянтов. Ефим сел на стул, задумался. Потом вскочил, заходил по комнате. Старуха открыла шкаф, показала тюк с вещами. — Вот они, вещи-то. За них уплачено по магазинной цене. Теперь все равно на базаре не продашь, если милиция до всего дозналась. Ты, милок, забирай это добро, да не трогай девку. Она хоть шалавындра, да сирота все же. Некому ей и ласкового слова сказать. Даже с парнями гулять не ходит. Я-то вот хоть и чужая, а все жалко. Видно, уж так прикипела к ней. — Где она работает-то? — спросил Ефим. — Дык официанткой она сейчас в столовой. А то в галантерейном магазине продавщицей работала. Ушла сама. Работа у нее окаянная. Бегает с раннего утра до самой ночи. День бегает, на другой отдыхает. Седни как раз бегает. Хилов вышел от бабули в расстроенных чувствах. Он ожидал чего угодно, только не такой развязки. Его возлюбленная спекулянтка, да еще, видать, зазноба главного заправилы. Теперь ему стало понятно, откуда у нее дорогие духи, хорошая одежда, маникюр на ногтях и все прочее, так возбудившее его при первой встрече. Вот теперь и думай, имеет ли он, как капитан НКВД, связывать свою жизнь с такой дамочкой? Местные урки ее все равно в покое не оставят. Но если посмотреть с другой стороны, в этой ситуации для него есть определенная выгода. Он, Хилов, ее единственное спасение, надежда выбраться из той ямы, куда она попала. Если, конечно, она сама захочет оттуда выбираться. Кто знает, что сейчас на уме у этой красотки. Хотя конечно же хочет, иначе бы не ревела. Да и деваться ей некуда. Он быстро нашел местную столовую, которую указала старушка. На входе сразу же перехватил испуганный взгляд гардеробщицы, разделся, взглянул на себя в зеркало, причесался. Потом зашел в зал с уставленными в ряд у окошек деревянными кадушками с пальмами. Евгению он заметил сразу. Те же роскошные с медным отливом пышные волосы, задумчивое, точно заплаканное лицо, грустный взгляд. Губы крупные, яркие, красивые. И глаза глубокие, темные, запоминающиеся. Со времени их встречи она не изменилась. Официантка его тотчас углядела. Обедающих было немного. Подошла к нему, молча положила на столик меню. Ефим поднял на нее глаза. Но Кораблева его не узнала. Ефим заказал щи, бифштекс и двести граммов водки для смелости. Заказ исполнила быстро. От выпитой водки и еды он расслабился, закурил. Потом подозвал официантку. Достал из кармана деньги, положил их на стол. Она аккуратно отсчитала и протянул ему сдачу. Ефим придержал ее рукой. — Присядь, Женя, — сказал он негромко. Она вздрогнула, смешалась. Села. — Ты меня не забыла? Кораблева внимательно посмотрела на него. Почувствовала что-то знакомое, но вспомнить не смогла. — Когда-то ты у меня заночевала. От кавалера сбежала… Она вспомнила. Усмехнулась: — Как же вы меня нашли? — Я все-таки в серьезной организации работаю, — важно ответил Хилов. — И зачем сюда приехали, если не секрет? — Ты влипла в неприятную историю, — вполголоса сказал он. — В очень неприятную. Лет на десять потянет, — неторопливо закурив папиросу, вздохнул Хилов. — А там вся жизнь под откос… — Пока еще не влипла, — дернулась Женька, намереваясь уйти. Ефим снова придержал ее за руку: — Я хочу тебе помочь выпутаться. — А вам-то зачем это? — Выходи за меня замуж. Она фыркнула, скривила ярко накрашенные губы, снова попыталась подняться, но Хилов ее не пускал. — Понимаю, что в красавцы не вышел. Ну да не с лица воду пить. А положение я занимаю солидное. С полковниками и генералами запросто общаюсь. Работа секретная. Зарплата хорошая. Давай уедем отсюда. Прямо сейчас. Женька задумалась. — Даже вещи забирать не надо, — продолжал Ефим, соображая, что если сейчас ничего не выйдет, то он потеряет эту девушку навсегда. — Я тебя пропишу в своей квартире. Будем жить, а там посмотрим. Хуже, чем сейчас, все равно не будет. Начнем все сначала. Глядишь, понемногу все образуется. Эти, с кем ты здесь запуталась, тебя не найдут. Да и искать побоятся, а если, не приведи господь, сунутся, то пожалеют, что на свет родились. Всю шпану изведу под корень. Никакой другой раскрасавец этого не сможет. А я запросто. Вот ведь как оно в жизни случается. Потому и нашел тебя. Если сгодимся друг другу, тогда все оформим, как полагается, через ЗАГС. Так что давай решайся… Хилов убрал со стола руку, которой прикрывал лежавшие на столе деньги — плата за обед. Женя взяла их, сунула в кармашек передника. Отошла. Ефим докурил папиросу, чувствуя, как сильно бьется сердце. Он понял, что еще никого в жизни так не любил. Конечно, она девушка красивая, не чета ему, образине египетской. Ну и пусть. Все равно никакая другая ему не нужна. Не согласится так не согласится. Что ж, выходит, не судьба. Значит, на семейной жизни он поставит крест. Хилов закурил еще одну папиросу. Женя не показывалась. Она куда-то вообще ушла из зала. Опустив голову, Ефим потушил «беломорину», поднялся из-за стола и медленно пошел к выходу. Но в дверях вдруг откуда-то вынырнула Женька и потащила за собой в подсобку. — Я согласна, — взволнованно объявила она. — Приеду. Сегодня приеду. Пригородным поездом в восемь часов вечера. Встречай на Ярославском вокзале. У первого вагона. Я приеду… И она приехала. Ефим привез ее домой на трамвае. Усадил на стул и целых двадцать минут сидел молча, не сводя глаз со своей возлюбленной. Он был счастлив… Между тем работа в лаборатории шла своим чередом. Месяц за месяцем Блохин регулярно поставлял для «экспериментов» очередных арестантов. Все они, по его утверждению, были приговорены к «высшей мере социальной защиты» — расстрелу. А дальше каждая процедура внешне походила на обычный медицинский осмотр по тому сценарию, который сочинил сам Григорий Моисеевич еще при вступлении в должность завлаба. «Доктор» в белоснежном халате участливо расспрашивал «пациента» о самочувствии, интересовался жалобами на здоровье, настроением. Больше того, для придания естественности обстановке, да и в целях исследований, у арестанта брали на анализ мочу, кровь, измеряли ему давление, температуру, тихонько стучали молоточком по суставам рук и ног. Даже взвешивали. Словом, предварительное действо ничем не отличалось от самой обычной диспансеризации. Продолжение, или своего рода второй акт, начиналось с заботливых советов и рекомендаций. В заключительном акте предлагалось выпить, закусить либо просто пообедать, принять лекарство, сделать инъекцию… Каждому свое: одному чтобы расслабиться, другому — успокоить нервы, третьему стимулировать кровообращение, четвертому принять таблетку от бессонницы. Финал всегда был одинаков. «Пациента» во всех случаях ожидала неминуемая смерть. Вариации были лишь в картине ее наступления. Кому-то «везло» — уходили из жизни быстро и без мучений, так и не поняв, что с ними произошло. Многие кончались в страшных муках. И уж совсем плохо было тем, кого не удавалось отравить с первого раза. Хилов, наблюдая за Могилевским, просто диву давался, как виртуозно тот играл роль доктора милосердия. Даже искушенные в дьявольских кознях Лубянки осужденные через пять — семь минут уже доверяли ему во всем, так достоверно было его перевоплощение, так убедителен он был в своих репликах и монологах, столь участливо и даже нежно смотрел на них, уверяя в своем желании помочь, спасти шагнувших на край смерти, забитых арестантов. Что же касается личных дел, то Хилов уже подал с Евгенией заявление в ЗАГС. Через неделю собирался устроить нечто вроде свадебного вечера, о чем уже объявил в лаборатории и пригласил к себе всех сотрудников. Принес фотографию невесты и первой показал ее Анюте. Та долго смотрела то на фото, то на Ефима, видимо не понимая, чем же этот ущербный тип сумел приворожить такую симпатичную девицу. Да и остальной народ в лаборатории тоже недоумевал по этому поводу. На сей счет строились самые гнусные предположения. Одни говорили, что девка согласилась выйти за Хилова для получения прописки в Москве, и даже спрашивали, сколько он получил с нее и как: натурой или деньгами. Кто-то считал, что невеста не в своем уме, если не видит, кого выбрала в мужья. Подначки и издевки жутко злили ассистента, но он вынужден был терпеть и сносить все колкости. И лишь когда арестант Аничков язвительно рассмеялся на чью-то грубую шутку, Ефим не выдержал и набросился на него с кулаками. Хилов, наверное, избил бы его до полусмерти, если бы его не оттащили в сторону, а Могилевский сделал строгое внушение, под страхом увольнения запретив рукоприкладство в лаборатории. — Пусть ржут, хихикают! Тебе-то что? — запершись в кабинете, отчитывал начальник Ефима. — У тебя же с ней по любви? Или, может, затеял какую-нибудь аферу?! Так или не так? — не удержавшись от сомнений, неуверенно спросил Могилевский, и лицо ассистента покрылось красными пятнами. — Вы что, Григорий Моисеевич, тоже мне не верите? — с надрывом в голосе, чуть не плача произнес Хилов. — Да верю я тебе, голубчик. Верю! Отчего же мне тебе не верить?! Говорят же на Руси: «Любовь зла, полюбишь и козла!» Начальник лаборатории тут же пожалел о сорвавшемся с языка, потому что неудачную поговорку Ефим тотчас же принял на свой счет. — Так что же, я и впрямь козел, товарищ начальник? — Да брось ты заводиться, Фима. Это же русская пословица. Ну чего ты?.. — Я понимаю, — убито согласился Хилов. — Ты вот что, Ефим. Живи себе спокойно, не дергайся. Мужик — он и не должен быть красавцем. Его за другое любят. Меня, к примеру, тошнит от всяких там парфюмерных донжуанов в смокингах, особенно с этими, как их… с бабочками на шее. Мне больше по душе естество — простая красота, природная, если хочешь знать, даже в чем-то грубая. Так что иди и работай. Вот увидишь, справим в воскресенье твою свадьбу, заживешь с женой нормально, и все разговоры сами собой прекратятся. Еще и завидовать тебе будут. И мужики и бабы!.. Конвейер смерти уже работал на полную мощность. Достаточно успешно продвигались испытания нового препарата, который шел под легендой лекарства, предназначенного для стимулирования сердечной деятельности, снятия стрессов, состояний угнетения и повышения эмоционального возбуждения. В лаборатории его называли гидитоксином. Человек, принявший этот яд, прямо на глазах начинал преображаться. У него быстро улучшалось настроение, развязывался язык, он становился словоохотливым. На пике возбуждения у «пациента» неожиданно наступала одышка, появлялись боли в сердце, подкашивались ноги. Он терял способность передвигаться, как это случается при обычном сердечном приступе. Смерть, как правило, наступала спустя несколько дней, которые несчастный проводил в страшных муках. Он просил помощи, умолял его добить, кричал так, что секретарша Анюта, регистрировавшая течение этой искусственно вызванной болезни, закрывала ладонями уши и выбегала из лаборатории на улицу. А Ефим — наоборот — смеялся. Уж очень он радовался всякому случаю, когда удавалось досадить ей. Словом, каждому свое. Сказанное относится не только к сотрудникам лаборатории. Например, очень заинтересовал новый яд Наума Эйтингона — заместителя Судоплатова. Ему для проведения акций за рубежом как раз требовался препарат, который приводил бы через несколько дней к остановке сердца и не оставлял после себя никаких следов. Сердечные болезни всегда и везде стояли на первом месте среди причин естественной смерти. И этот факт не вызывал никогда подозрений. Особенно привлекало, что объект сразу же после принятия яда веселеет, ослабляет внутренний контроль за своим поведением, становится болтливым, откровенничает. В таком состоянии у человека многое можно выведать. Умирал же он через несколько дней, в течение которых можно многое успеть сделать, а потом незаметно исчезнуть. В разговорах с Григорием Моисеевичем Эйтингон неоднократно обсуждал и корректировал условия, которым должен отвечать новый препарат. Главное, подчеркивал он, увеличить до нескольких дней паузу между внешним улучшением состояния объекта и началом наступления кризиса. И когда Могилевский наконец сообщил, что рецепт такого токсина разработан и они приступают к его испытаниям на людях, заместитель Судоплатова зачастил в лабораторию. Как правило, для исследования каждого препарата требовалось несколько человек-смертников. Пробовали вводить его на голодный желудок, на сытый, меняли дозировку, подмешивали в пищу, в вино. И лишь на десятый — двенадцатый раз находили оптимальную дозу и наиболее «рациональный» способ применения. После того как составлялась рецептура, документация с рекомендациями использования и изготовлялась целая партия токсина, работа считалась законченной. Для большей эффективности испытаний и чтобы они шли без задержек, а также для выбора соответствующего «материала», Блохин сразу доставлял в лабораторию необходимое количество смертников. Могилевский лично знакомился с каждым заключенным, решал, кого можно привлекать немедленно, а кого надо немного подкормить, чтобы на чистоту эксперимента не влиял фактор тюремной дистрофии. Некоторым Григорий Моисеевич даже проводил курс лечения, привлекая к делу настоящих врачей. К испытаниям дигитоксина Блохин почему-то доставил всего восемь человек, что не укладывалось в планы Могилевского проверить все возможные варианты. Дня через два после начала экспериментов начальник лаборатории сам позвонил коменданту: — Василий Михайлович, ну что же ты, голубчик, — это слово профессора Сергеева почему-то прилипло к языку Могилевского, — у меня тут каждый день Эйтингон опыты наблюдает. Ворчит. Ты же знаешь его, говорит: давай-давай. Уж очень им этот препарат нужен, а ты мне недокомплект в четыре «птички» сделал. — Недокомплект? Четыре? Да ты ж мне ведь тоже условия непростые ставишь: чтобы в теле были, чтобы помоложе, чтобы здоровые. То упитанных тебе подавай, то интеллигенцию тухлую. Стариков бракуешь, — возмущался Блохин. — Мои помощники уже с ног сбились. Где же тебе толстяков да здоровеньких столько набрать? Они пока до расстрельного приговора дойдут, полгода отсидят в камерах. За это время поголовно в ходячие скелеты превращаются. — Ну ладно, ладно. Не ворчи. Одно дело-то делаем, общее! — смеялся в ответ Могилевский. — Сегодня можешь и старичка подкинуть. Будущий клиент Эйтингона как раз пожилой буржуин, он хочет своими глазами в действии препарата убедиться, как раз на пожилом «пациенте». Потому тебе и звоню. — Такого добра сколько угодно! — обрадовался Блохин. — Я тебе сегодня же пришлю парочку. Одного по заявке, другого в качестве запасного. К концу дня комендант прислал четверых заключенных — двоих стариков, как доложил начальнику лаборатории Хилов, и двоих мужчин среднего возраста. Могилевский сам пошел их осматривать вместе с Ефимом. Взял для представительности в качестве медицинской сестры еще и Анюту. Когда они вошли в камеру-палату, двое стариков лежали на кроватях, двое сидели за столом. — Встать! — громко рявкнул Хилов, и старики тотчас задергались, поднимаясь с постелей. «Это самые натуральные доходяги, — усмехнулся про себя Григорий Моисеевич. — Их ткни пальцем, они сами подохнут без всякого яда…» Когда один из заключенных поднялся, слез с кровати и поднял глаза на Могилевского, начальник лаборатории замер. Первым порывом, пока тот не узнал его, было немедленно выйти из палаты и отослать двоих «пациентов» обратно на замену, но рядом стояли Ефим с Анютой, и их присутствие не позволило ему пойти на этот шаг. Такого, чтобы кто-то живым вышел из стен лаборатории, еще не случалось. Он быстро сообразил, что сегодня же все сотрудники будут знать о выпорхнувших из клетки «птичках». Чего доброго, начнется разбирательство, которое еще неизвестно, чем может обернуться. Дело в том, что одним из присланных Блохиным арестантов оказался профессор Сергеев. «Его-то за что? — не понимал Григорий Моисеевич. — Жена проходит как сообщница одного из каких-то заговорщиков против советской власти, это понятно, но профессор имеет другую фамилию. Или его привлекли как родственника врага народа? Но тогда ему за это родство никак не могли вынести смертный приговор. В худшем случае таких осуждают к заключению в исправительные лагеря…» Сергеев оглядел вошедших людей в белых халатах бесстрастно, не задерживая ни на ком, в том числе и Могилевском, своего взгляда. — Садитесь, товарищи! — предложил начальник лаборатории. — Давайте познакомимся. Я Григорий Моисеевич, начальник этой больницы. Мы сейчас проверяем, насколько условия вашего содержания здесь отвечают установленным санитарным нормам. Поэтому каждому из вас предстоит пройти, так сказать, своего рода диспансеризацию. После медицинского обследования нуждающимся будет назначено лечение… — Зачем, если потом нас все равно расстреляют? — перебив его, спросил старик с седой головой и яркими голубыми глазами, стоявший рядом с Сергеевым. — Я всем объявляю, что никого из вас не расстреляют. Это истинная правда. Скажу больше: вам повезло, что из многих сотен заключенных, приговоренных к смерти, отобрали именно вас для прохождения обследования в нашем медицинском учреждении… — Я же говорил! — радостно прошептал седой Сергееву. — Я же говорил, когда нас сюда привезли, а ты не верил! Могилевский боялся, что профессор не выдержит и скажет ему: «Зачем вы лжете, голубчик, если прекрасно знаете, почему нас привезли сюда. Скажите нам лучше правду!» Но тот молчал и, не мигая, смотрел прямо в глаза Могилевскому, отчего у начальника лаборатории поползли по телу мурашки. Григорий Моисеевич еще раз повторил что-то насчет обследования, заверил, что с каждым работать будут индивидуально, и пообещал вылечить каждого, кто в этом нуждается. — Вопросы есть? — закончив свою речь, спросил он. — Мы действительно находимся в больнице? — Конечно! — засмеялся Могилевский. — Оглядитесь по сторонам: разве эта палата похожа на тюремную камеру? А кровати с простынями разве похожи на нары? Вас будут сытно кормить три раза в день: завтрак, обед и ужин. — Три раза в день!.. — прошептал седой старик, все еще не веря услышанному, и вдруг заплакал. — Три раза. А еще ежедневно будет совершаться врачебный обход. Как в обычной больнице. Вот ваша медицинская сестра Анна Сергеевна. Можно звать просто Аня, Анюта. Туалет у нас в конце коридора, и водить туда вас будут поочередно. Кому трудно дойти до туалета, могут воспользоваться судном. Судно имеется у каждого под кроватью, в чем, надеюсь, вы уже смогли убедиться. Потом его сполоснут и продезинфицируют. Какие еще вопросы? Больше никто вопросов не задавал. — К сожалению, меня ждут пациенты в соседних палатах, я должен завершить обход. Но с каждым из вас непременно встретимся, когда вы будете проходить обследование. Могилевский заметил, как после его слов неожиданно потеплели глаза профессора, слабая улыбка скользнула по его лицу. Артемий Петрович давал понять, что узнал Григория Моисеевича, и даже связывал перевод его сюда с желанием помочь. — Вы идите, я вас догоню, — сказал Могилевский ассистенту и Анюте. Едва они скрылись за дверью, он тотчас подошел к Сергееву. — Как же так, Артемий Петрович? — спросил Могилевский. — Не спрашивайте, голубчик, — схватив его за руку, к изумлению остальных арестантов, зашептал профессор. — Скажите, это правда больница? — Конечно, — не моргнув глазом, подтвердил Григорий Моисеевич. — Значит, вы ушли оттуда, где недавно работали? — оглядевшись по сторонам, тихо спросил Сергеев. — Да, не выдержал… — продолжал врать Могилевский. — Вот и прекрасно! Скажу вам, я так рад за вас. В эти страшные времена лучше держаться подальше от всяких ядов. Я могу на вас рассчитывать? — Разумеется! — У меня развивается жуткая аритмия, я даже начинаю задыхаться во время сердечных приступов, — начал делиться своими бедами Артемий Петрович. — Хоть и жить уже не хочется, но лучше умереть где-нибудь на зоне, среди людей. Нас ведь теперь в лагерь отправят, как я понимаю… — Я попытаюсь оставить вас здесь, при палатах, — пообещал Могилевский. Профессор благодарно взглянул на него, и скупая стариковская слеза скатилась по его щеке, а в глазах вспыхнула такая мольба и надежда, что Могилевский не выдержал и склонил голову. — Я несправедливо относился к вам одно время, простите старика, если можете, — прошептал Сергеев. — Для вас все осталось позади. Скоро мучения кончатся, Артемий Петрович. Остальные трое заключенных, оказавшись невольными участниками доверительного разговора, старались ни слова не пропустить из этого странного диалога. — Мы еще увидимся! — произнес Могилевский, обращаясь ко всем, и вышел из палаты. В дверях он столкнулся с Ефимом, который никуда не уходил. В принципе персоналу лаборатории с заключенными разговаривать категорически запрещалось. Но Григорий Моисеевич не очень-то беспокоился по этому поводу. Если кто-то из сотрудников напишет донос или настучит на него начальству, он всегда может сослаться на то, что разыгрывал перед «птичками» обычный спектакль, исполнял роль настоящего врача. А врач, как известно, должен выслушивать жалобы пациентов. Другое дело, если сам профессор разоткровенничается перед сокамерниками, а те начнут болтать на эксперименте. Это опаснее, особенно если на нем окажутся Эйтингон, Лапшин… Значит, надо сделать так, чтобы такое исключить. Действительно, поведение начальника не осталось без внимания Хилова. Он не слышал содержания разговора между Сергеевым и Могилевским, но сумел разглядеть через глазок, что они о чем-то доверительно шепчутся. — Знакомый? — спросил ассистент, когда Григорий Моисеевич вернулся в свой кабинет. Начальник лаборатории бросил на него настороженный взгляд. — Не беспокойтесь, Григорий Моисеевич. Я же на своих не стучу. — С чего это вы взяли? Я лишь спросил, сколько «пациенту» лет и не болел ли он раньше сердечными заболеваниями. Вам же известно, что мы должны быть знакомы с анамнезом пациента. Это необходимо для проведения эксперимента, — сердито ответил Могилевский на реплику Ефима, не желая вступать с ним в доверительный разговор. — Это все записано в его карточке. — Ну и что? Для создания условий, максимально приближенных к реальной больничной жизни, мое поведение вполне объяснимо. Об осторожности в общении с подчиненными его предупреждал еще Блохин: «Будешь с ними лясы точить, на шею сядут. Или продадут не за понюшку табака. Глазом не моргнут. Особенно опасайся самых ласковых, усердных и стремящихся втереться в доверие. Эти хуже всего. Настоящие иуды!» — Ладно, — недоверчиво ответил Хилов. — С кого начнем? — А вот с этого самого и начнем. Ефим достал из кармана четыре карточки. Нашел нужную. «Номер 74345. Сергеев Артемий Петрович, 68 лет. Статья 58–10, антисоветская агитация». — Опасная статья, — углубляясь в анкетный листок, промычал Хилов. — Что, завтра с утра или начнем уже сегодня? — Лучше завтра. Всех четверых в один день — на завтра, — ответил Могилевский, расписываясь в рабочей тетради с заявкой на препараты для очередного эксперимента, кому и какую дозу яда назначить. Напротив фамилии «Сергеев» он запнулся, но через мгновение уже записал: «Контрольную». Хилов постоянно приглашал начальника к себе, чтобы тот посмотрел на его житье-бытье, познакомился с женой, но больше, чтобы прихвастнуть перед ней своими связями и авторитетом. Вот, мол, смотри, как меня ценят на работе! Но Григорий Моисеевич всякий раз уклонялся от смотрин, увиливал под разными предлогами. Отказался он и в этот вечер, сославшись на усталость и легкое недомогание. Выйдя из Варсонофьевского, он двинулся почему-то на Сретенку и, добравшись до дома Сергеева, что на углу Рождественского бульвара, на мгновение остановился. Окна профессорской квартиры не светились. Какая-то магическая сила влекла его туда, словно чем-то притягивала, будто там кто-то с нетерпением ждал его появления. Могилевский вошел в подъезд, поднялся на третий этаж, остановился возле опечатанной квартиры с латунной табличкой: «Профессор медицины А. П. Сергеев». Постоял, зачем-то нажал копку звонка, вздрогнул от его громкого звука и, испугавшись чего-то, бегом спустился на улицу. Здесь он оглянулся, будто проверяя, не следит ли за ним кто, потом повернулся и быстро пошел к остановке автобуса. Дома, поужинав, Григорий Моисеевич сел за стол. Чтобы жена не приставала, разложил перед собой первые попавшиеся под руку бумаги и сделал вид, что работает. В такие минуты супруга боялась даже заглядывать в его кабинет. Так молча Могилевский просидел три с лишним часа. Нет, он не терзался угрызениями совести, не предавался былым воспоминаниям, не размышлял над судьбой несчастного Артемия Петровича, для которого завтра все кончится. Григорий Моисеевич просто сидел в странном отупении, уставившись в одну точку. Ему вдруг захотелось отгородиться от всего мира, забраться в жесткую скорлупу, погрузиться в кромешную темноту и сидеть там месяц, два, пока не пройдет хандра, чтобы, когда захочется, заново выползти на божий свет, но совершенно в другом качестве. А может, и вообще такого желания не появится. Он спохватился, когда ходики показывали уже второй час ночи. «Ну вот и возвратился», — подумал Григорий Моисеевич, решительно поднимаясь со стула. Он зашел на кухню, налил стопку водки и выпил, потом лег на кровать и, повернувшись спиной к дремавшей жене, тут же заснул крепким, здоровым сном. На другой день, едва появившись в лаборатории, Могилевский распорядился, чтобы привели первого «пациента». К его немалому удовлетворению, генерал Эйтингон с утра прийти не мог, сославшись на занятость. Обещал быть примерно через полчаса. «За полчаса мы с первым закончим», — подумал начальник лаборатории. Могилевский усадил Артемия Петровича на стул перед комиссией, начал задавать традиционные вопросы, касающиеся жалоб, самочувствия и здоровья. В ответ Сергеев бодро стал говорить о том, что еще может быть весьма полезен обществу, поскольку он профессор медицины, перечислил свои заслуги в области науки, не преминул подчеркнуть, что награжден орденом. — Это я к тому, что если вдруг у кого-то из присутствующих здесь уважаемых коллег возникнет мысль использовать мои знания и опыт в вашем коллективе, — Сергеев многозначительно перевел взгляд на Могилевского, как бы напоминая вчерашний разговор, — то я был бы счастлив остаться в вашем уважаемом учреждении рядовым сотрудником. — У нас свободно место старшего лаборанта, — издевательски произнес Хилов. — Не желали бы себя попробовать в этом качестве? Бесхитростный Артемий Петрович принял вопрос за чистую монету и сразу же оживился: — Имея звание профессора, коллега, я, пожалуй, справлюсь и с обязанностями старшего лаборанта. — Сергеев горделиво обвел взглядом окружающих. — А в какой области вы профессор? — продолжал издеваться над стариком Хилов. — Мы отвлеклись! — оборвал этот разговор начальник лаборатории, стремясь закончить эксперимент до появления посторонних наблюдателей. — Для нас сейчас важно восстановить ослабленный организм «пациента», глубже исследовать параметры его состояния здоровья. Вы вчера говорили о приступах сердечной аритмии. Скажите, как часто они повторялись? — В последнее время, коллега, они меня беспокоили почти каждый день, — заговорил Сергеев. — Но в той камере, где меня содержали, было семьдесят человек. Духота, сами понимаете, вонь, табачный дым, который я не переношу с детства, ну и довольно угнетенное моральное состояние. Вот те причины, в результате которых у меня развилась аритмия. Но сегодня, — профессор просиял, — вы не поверите, сегодня я спал как младенец. Никаких приступов не наблюдалось. Мне во сне даже приснилась мама. Она умерла пять лет назад. И вдруг вижу ее улыбающейся, красивой, молодой. Она бросается ко мне со слезами на глазах, просит подойти к ней, хочет обнять после долгой разлуки… Анюта неожиданно всхлипнула и выскочила из комнаты. В последнее время она освоилась и вела во время эксперимента дневник наблюдений. — Простите, коллеги, — непонимающе произнес профессор, прервав свой рассказ, — я что-то не так сказал? — О снах — это ваше личное, — успокоил его Могилевский. — Значит, приступа не было? — Да я и сейчас великолепно себя чувствую. Впервые сегодня на завтрак с необычайным аппетитом съел полную тарелку манной каши, которую не мог терпеть с детства! Знаете, коллеги, здесь просто чудесно! Лучше, чем в любой больнице! — продолжал умиляться профессор. — И в этом, я думаю, основная заслуга прекрасного специалиста, тоже медика — товарища Могилевского Григория Моисеевича. — Это хорошо, что сегодня у вас не было приступа, — помечая что-то у себя в блокноте, проговорил начальник лаборатории и, желая побыстрее закончить этот спектакль, бросил решительный взгляд на Хилова, призывая его перейти ко второму этапу эксперимента. Было решено растворить яд профессору в бутылке вина. Могилевский знал, что Артемий Петрович любит только красные вина, особенно сладкие. Он специально заставил Ефима купить бутылку крымской «Массандры», не пожалел для этого своих денег. — Я очень рад! И полностью здесь согласен с вами, уважаемый профессор, аритмия возникла у вас вследствие неудовлетворительных внешних фактов. Конечно же она пройдет сама собой, как только изменятся условия вашей жизни. — Я тоже так думаю! — подхватил профессор. — Я уже почти совсем здоров. Еще пару-тройку дней, и начну делать легкую физическую зарядку и быстро приведу себя в норму. Но должен сказать главное: это вы, дорогие коллеги, вдохнули в меня новую жизнь. — Это, профессор, звучит как тост! — обрадованно подхватил Хилов. — Кстати, вы что предпочитаете, водку или вино? — Обожаю сладкое вино! — Тогда для вас еще один сюрприз! О-па! Ефим ловким движением вытащил из кармана халата бутылку «Массандры», открыл ее, наполнил стакан и поставил перед профессором: — Прошу, Артемий Петрович! Выпейте за свое здоровье! У Сергеева от такой неожиданности округлились глаза. — Я ожидал чего угодно в вашей больнице, но чтобы так… — пролепетал он. — Да,’ да. Мы вам разрешаем выпить, — усмехнувшись, кивнул Могилевский. — Но, господа, простите, коллеги, мне как-то неловко пить вино в одиночку. — А мы вас поддержим! — воскликнул Ефим, вытащил бутылку водки и разлил ее по стопкам и добавил: — Среди нас есть диабетики, им сладкое вино противопоказано. Все шло четко по сценарию Могилевского. Роли для исполнителей были давно расписаны. Ефим, как молодой и раскованный участник разыгрываемого действа, начинал его. Григорий Моисеевич подхватывал, как бы не очень одобряя этот шаг, но в то же время, прикидываясь демократом, разрешал подчиненным ради исключения выпить с основным виновником «торжества». Все чинно потянулись к своим стопкам. «Счастливцу», которого вызволили из-под расстрела, ничего не оставалось делать, как выпить с новым коллективом. — Я хочу поднять свой высокий тост, не боясь произносить этих слов, за моего избавителя от жутких мук, которые выпали на меня в последнее время, — торжественно говорил Сергеев, подняв стакан, — за Григория Моисеевича Могилевского! Он теперь самый близкий мне человек. Единственный… — Голос профессора задрожал, и его глаза заблестели от слез. — Спасибо ему. Он проявил великое мужество в наше нелегкое время и совершил поступок, достойный настоящего мужа, как бы сказали об этом в добрые старые времена. Я восхищаюсь вами, Григорий Моисеевич! Артемий Петрович подошел вплотную к Могилевскому и поклонился ему в пояс. Потом медленными глотками выпил весь стакан вина. Все молчали, оцепенев глядя на «пациента». Профессор вытер рукавом рот и снова сел на стул. Даже Хилов сдержал свой привычный цинизм и лишь криво усмехнулся. — Может быть, я веду себя слишком вольно и не в меру разговорился, — снова заговорил профессор, на которого возбуждающе действовало вино и яд, — но вы, коллеги, должны понять мое состояние. Так разглагольствуют влюбленные юнцы, упиваясь неожиданно свалившимся на них счастьем. Вот так и со мной ныне. Чувствую себя просто мальчишкой, да что там — младенцем, родившимся заново. Оно так и есть. Я заново начал свою жизнь, и мне многое теперь нужно переоценить, на многое посмотреть другими глазами. Но у меня есть знания, опыт, которые без остатка готов отдать своему народу… Профессор говорил не умолкая. Никто из «комиссии» не пытался его останавливать — они знали, что испытываемый препарат способствует такой откровенной возбужденности. Все сидели с мрачными лицами, словно каменные статуи, и вдруг профессор вздрогнул. Он понял причину безрадостного настроения на лицах и умолк. — Наверное, я зря веселюсь? — тихо спросил он после некоторого раздумья. — Ну что вы, Артемий Петрович, — попытался было разуверить его Могилевский. — Совсем наоборот, мы все очень рады такому подъему вашего духа. Он свидетельствует о резервах вашего организма, о внутренней силе, которая позволит вам преодолеть все недуги. Вы просто устали. Вам требуется немного отдохнуть. Ассистент Хилов, отведите пациента в отдельную палату. Ефим кивнул, взял профессора под руку и повел в пустую камеру, чем очень удивил Сергеева. Он недоумевал, почему снова в камеру, а не в палату. Но ассистент мрачно пробурчал: «Так надо!» Присутствовавшие на эксперименте сотрудники лаборатории вздохнули с облегчением и наконец перевели дух. Через день профессор умер в жутких муках. Слабый организм не мог сопротивляться дольше. Доза была рассчитана на нормальный, здоровый организм пожилого человека средней упитанности. В последние минуты жизни он корчился на полу от невыносимой боли, а Могилевский, наблюдая за ним через смотровой глазок, смог выдержать эту жуткую картину лишь полчаса. Потом, шатаясь, Григорий Моисеевич отошел в сторону, приказал Хилову зафиксировать все до конца и составить отчет. Сергеев дергался в судорогах и все к кому-то взывал, воздевая к небу руки. — Жалко, что почти ничего не было слышно из того, что он говорил, — возбужденно делился ассистент с начальником лаборатории, когда зашел после окончания эксперимента доложить Могилевскому о смерти профессора. — Надо подсказать коменданту, чтобы он вывел из камеры наружу слуховую трубу. И еще хорошо сделать так, чтобы можно было переговариваться с «пациентом», фиксировать его собственные ощущения. — Мысль интересная, — мрачно согласился Григорий Моисеевич и, сославшись на срочное задание наркома, выпроводил Хилова из кабинета. Закрывшись на ключ, Могилевский достал банку со спиртом и выпил подряд два стакана этой огненной жидкости, лишь немного разбавив ее водой. Когда ассистент через пару часов вернулся, чтобы доложить о прибытии судебно-медицинского эксперта Семеновского, то ему долго пришлось стучать в дверь. Представший перед ними начальник лаборатории буквально не вязал лыка. Он лишь бормотал какие-то бессвязные восклицания и просил прощения за неизвестные им грехи. Хилов вызвал машину и по-быстрому отвез начальника домой, сдав на руки жене. Она была чрезвычайно удивлена почти невменяемому виду мужа, но Ефим успокоил ее, заверив, что Григорий Моисеевич не успел пообедать, а в конце дня пришлось отмечать успешное завершение одного важного эксперимента. Вот его и развезло. На следующий день начальник лаборатории пришел на работу с опозданием и тоской в сердце. Он без всякой реакции выслушал Семеновского, который высказал ему свои претензии: превышение дозы, данной Сергееву, так как тому полагалась не контрольная, с ускоренным летальным исходом, а пониженная — с учетом возраста и состояния здоровья. То есть бедный профессор должен был мучиться не сутки, а по меньшей мере трое-четверо. — Пожалел ты старика, — укоризненно сетовал эксперт. — Коллега ведь, — устало ответил Могилевский. — Известный врач-токсиколог. Вот его мои люди и пожалели… — Ну и что? Нельзя так расточительно расходовать ценный препарат, — не успокаивался Семеновский. — Учет, видимо, плохо поставлен, дери три шкуры с этих бездельников да пригрози если что, так мы их самих в эти же «палаты» загоним. Следующим днем было воскресенье. Вечером все собрались в тесной квартирке ассистента. Праздновали бракосочетание Хилова и Евгении. Невеста поначалу сидела грустная, а гости, как нарочно, почти после каждой стопки кричали «Горько!», заставляя молодых поминутно целоваться. Ефим был по-настоящему счастлив, всех благодарил за поддержку, хвалил жену. Но к концу веселья Женька была уже в изрядном подпитии, и ее судьба не казалась ей слишком уж немилостивой. «Не хуже других», — говорила она про себя, глядя на пьяную компанию, в которой ее новоиспеченный законный муж, одетый в новенькую форму, казался ей вполне достойным ее руки. — Вот увидишь, долго с ним она не протянет, — скорчив кислую гримасу, сказала сидевшая рядом с Могилевским Анюта. — Я бы с этим ублюдком и одной ночи не выдержала! — Ничего, слюбится, — не согласился с ней начальник. Комендант НКВД Блохин, которого Хилов все-таки уговорил побывать на его свадьбе, в отличие от всех, к концу веселья заскучал. Он подсел к Могилевскому и заговорщически прогудел ему в ухо: — А может, и нам провести эту медовую ночь с машками в Кучине? Вижу, что-то ты в последние два дня скучный ходишь. А, Моисеич? — Поехали! — обрадовался Могилевский. Ему хотелось забыть все, что было в эти дни. И они поехали в Кучино, гуляли там всю ночь, пили, парились в бане, предаваясь утехам. И душевная тоска понемногу улеглась сама собой. Наутро Могилевский даже заикнулся о квартире Сергеева на Сретенке. Осиротела, мол, жилплощадь. — Мне было бы там удобно, — сказал он. Блохин быстро все разведал, но Григорию Моисеевичу не повезло. Квартиру уже предоставили одному из следователей НКВД по особо важным делам. — Опоздал ты, Гриша, — ворчал Блохин. — Надо было сразу мне сказать. На какие-то пару дней опоздал. Теперь уже ничего не изменишь, он с семьей туда уже перебрался. Не выселять же теперь мужика?.. Переехавший на квартиру Сергеева следователь неожиданно сам объявился через два дня. Он сообщил, что у профессора много книг по ядам и в аппарате ему рекомендовали все передать в спецлабораторию Могилевского. Григорий Моисеевич послал Хилова, и тот привез на машине все книги. Их тотчас расхватали сотрудники лаборатории. Начальник же ни к одной из них не прикоснулся. Общаться с душой Артемия Петровича даже через книги Могилевский был не в состоянии. Он вообще не подходил к ним, потому что еще издали, увидев старые, дореволюционные фолианты в темно-коричневых толстых обложках, с золотым тиснением, Григорий Моисеевич вдруг испытал жуткий озноб. Точно дух профессора посылал ему свои проклятия. С дигитоксином Могилевский экспериментировал раз десять. Одним его вводили утром — на голодный желудок, другим по вечерам — сразу после приема пищи, меняли дозировку. Как рассказывал впоследствии комендант НКВД Блохин, он приводил в лабораторию «дряхлых и цветущих по состоянию здоровья, по полноте — худых или тучных». Иногда сам присутствовал при умерщвлении людей. И всегда приходил в помещение доктора Могилевского по завершении операции. По его собственному свидетельству, одни отравленные умирали через два-три дня, некоторые мучились с неделю. Пришлось от дигитоксина на время отказаться: НКВД требовались более эффективные и надежные средства. Снова зачастил в лабораторию заместитель Судоплатова — Наум Эйтингон. Глава 10 С Наумом Эйтингоном у Могилевского отношения сложились в общем-то достаточно доверительные. Особенно сблизились они после того, как Эйтингон получил задание выехать в спедкомандировку за границу. Это было еще за несколько лет до войны. Очень специфическим и ответственным было то задание. Настолько важное и серьезное, что о его сути будущий генерал не обмолвился ни единым словом даже на допросе после своего ареста спустя более десятка лет. Допрашивавший его полковник юстиции Кульчицкий этим эпизодом почему-то интересоваться не стал и оставил тогда непрочитанной одну из интереснейших страниц тайной деятельности советской внешней разведки, да и спецслужб в целом. Началась она в Париже и закончилась неудачной попыткой отравить одну широко известную личность. Объектом самого пристального внимания советских органов государственной безопасности, да и внешней разведки, в те дни оказался Лев Давидович Троцкий. Бывший председатель Реввоенсовета Советской Республики с момента выдворения его за пределы советских границ в 1929 году из поля зрения органов не выпадал. Другой вопрос, насколько состоятельной являлась уверенность ГПУ в своем контроле над ситуацией. Что касается собственной территории, то в Советском Союзе действительно каждый шаг Троцкого отслеживался. Но с переездом именитого диссидента за рубеж надзор за ним постепенно становился все более похожим на самое настоящее преследование и сопровождался ликвидацией людей из ближайшего окружения бывшего председателя Реввоенсовета. Конечно, знай Сталин о кознях, которые начнет строить, оказавшись вне пределов досягаемости, Троцкий, ему наверняка не позволили бы спокойно покинуть страну. Способов в распоряжении вождя на сей счет было предостаточно. Но не учел он всех возможных последствий своего опрометчивого решения о высылке Троцкого. А когда спохватился — было поздно. Странных, то есть необъяснимых и загадочных, смертей в истории государства Российского достаточно. Но период диктатуры советской власти оказался на них особенно «урожайным». И если говорить об акциях НКВД за рубежом, чем и занимались Эйтингон и Судоплатов, так опекавшие лабораторию Григория Моисеевича Могилевского, то с именем Троцкого были связаны многие из них. В сентябре 1937 года в Швейцарии, в окрестностях Лозанны, обнаружили труп сотрудника НКВД Игнатия Рейсса с семью пулями в теле. Как потом выяснилось, Рейсс давно проявлял симпатии к Троцкому и незадолго до своей смерти официально перешел на сторону IV Интернационала. Он весьма активно включился в борьбу со сталинским режимом, проповедуя идеи мировой революции. И его убрали с политической сцены. Еще известно, что Рейсс общался с поэтессой Мариной Цветаевой и ее мужем Сергеем Эфроном, который тоже имел отношение к органам — сотрудничал с секретными спецслужбами. По некоторым сведениям, Эфрон был как-то причастен к убийству Рейсса. Такие вот случались выкрутасы, в которых переплелись судьбы многих известных людей. В том же 1937 году был расстрелян младший сын Троцкого — Сергей Седов, химик по профессии, ставший в 28 лет профессором. Если пока не по зубам ствол взрослого дерева, обрубают побеги — растению все равно больно. В мае 1937 года бесследно исчез бывший личный секретарь Троцкого — чех Эрвин Вольф, посланный в Испанию для налаживания контактов. Еще один бывший секретарь Троцкого — немец Рудольф Клемент — тоже пропал при невыясненных обстоятельствах в Париже. Клемент, как технический секретарь IV Интернационала, многое и многих знал, на многое был способен. Кольцо блокады вокруг Троцкого сжималось. Восемь секретарей, ближайших его помощников, погибли. Четверо в СССР, столько же за рубежом. Потом последовал новый удар в 1938 году загадочно умер в парижской клинике еще один сын Троцкого — Лев Седов. Доверенным лицом его был некий Марк Здоровский. Позднее вокруг этой личности появится немало темных слухов, подозрений в тайных связях с НКВД и причастности к самым загадочным террористическим акциям того времени. Не обошла стороной «коса» советской госбезопасности и первую семью Троцкого. В тюремных застенках погибла первая жена Льва Давидовича — Александра Соколовская. По официальной версии, покончила с собой в Берлине старшая дочь Зинаида, оказавшаяся за границей без документов и денег, — ее тоже лишили советского гражданства. Младшая дочь — Нина — умерла от чахотки и непрерывной травли. Репрессиям подверглись мужья дочерей, были расстреляны старший брат и сестра Троцкого. В общем, можно сказать, племя истребляли с корнями. В живых остались лишь вторая жена да внук — сын Зинаиды. Расчет строился на следующем: Лев Троцкий, привыкший властвовать и повелевать, везде и всегда ощущать собственное величие, вне внимания масс и преклонения других перед собой должен умереть морально, раньше своей биологической смерти. И вокруг него постоянно нагнеталась обстановка непрекращающегося психологического давления. Зловещий страх витал повсюду, где только появлялся Лев Давидович. И он сдался, отошел от общества, стал затворником. Большой дом в Койоакане в Мексике, кстати стоивший немалых денег (чьих вот только), усилиями доверенных лиц, единомышленников и друзей превратился в самую настоящую неприступную крепость с высоким бетонным забором и вышкой с часовым. Охрана (до десятка полицейских и специальных агентов) была вооружена, что называется, до зубов, оснащена пулеметами. Сам Троцкий ходил в бронежилете даже по внутренней территории собственного бомбоубежища. И все-таки, несмотря на предпринятые меры, в 1938 году на вилле Койоакане случилось чрезвычайное происшествие. В дом на авениде Виене доставили посылку. Курьер вызвал подозрение у охраны. Проверили все и всех. И обнаружили пакет со взрывчаткой. Режим ужесточили. Двери обили металлом. Здание оборудовали сигнализацией, для чего в апреле 1939 года пригласили специалиста по электронике Алекса Бухмана из Лос-Анджелеса. Молодой инженер потрудился на совесть, но и современнейшая по тому времени система безопасности не помогла, когда за дело взялась советская контрразведка в лице генерала Котова и его непосредственного начальника генерала Павла Судоплатова. Сотрудник НКВД Леонид Котов (под этим псевдонимом, а также Леонтьева и Рубиновича скрывался уже известный нам Наум Эйтингон) в свое время работал в Испании под руководством резидента Александра Орлова-Никольского. Тот стал широко известен не столько своими подвигами как опытный разведчик-профессионал, сколько дерзким побегом из Мадрида в США. Побег этот поверг в шоковое состояние советское энкавэдэшное начальство, на некоторое время почти парализовал деятельность советских разведчиков за границей. Дело в том, что испанские события оказали заметное влияние на деятельность внешних разведок всех государств, так или иначе к ним причастных. Безусловно, гражданская война в Испании стала для всех своеобразным полигоном для испытания своих возможностей, вербовки агентуры. Уже в то время родилась идея прямого политического террора в отношении тех государственных и политических деятелей, чье влияние на происходящие в мире процессы не работали на коммунистическую идею. Одним из вариантов предусматривалось применение в этих целях смертоносных ядов. И лаборатории Могилевского в соответствующих планах спецслужб отводилось отнюдь не декоративное место. Мадриду и резиденту Орлову-Никольскому — тоже. Поэтому Орлов знал очень много. После побега он отправил из Америки несколько писем-предупреждений руководству НКВД о том, что в случае его преследования он раскроет всю зарубежную резидентуру и поставит в известность Троцкого о готовящемся на него покушении. Собственно, предупреждение Троцкому он уже направил, но, видимо, Лев Давидович посчитал это послание то ли очередной провокацией, то ли не придал ему особого значения. Как ни странно, он (с его-то осведомленностью о методах деятельности «карающего меча революции») вполне серьезно полагал, что «убийствами нельзя изменить соотношение социальных сил и остановить объективный ход развития». «Устранение лично Сталина, — писал он, — означало бы сегодня не что иное, как замену его одним из Кагановичей, которого советская печать в кратчайший срок превратила бы в гениальнейшего из гениальных». А на вилле в Койоакане и вокруг нее жизнь шла своим чередом. Опальный Лев Троцкий много писал. Он как-то отошел от реальных повседневных событий, и нападение на виллу налетчиков под командованием ветерана испанской войны «лихого полковника» Давида Альфаро Сикейроса, более известного всему цивилизованному миру в качестве великого художника, оказалось для политэмигранта полной неожиданностью. Беспорядочной пальбы было более чем достаточно. Налетчики выпустили столько пуль, что их с лихвой хватило бы на бой с целым батальоном регулярного войска. Сильно пострадали стены здания, особенно спальни Троцкого. Сам хозяин виллы и его домочадцы, к удивлению всех, в том числе и нападавших и пострадавших, остались невредимыми. Ненадолго. В недрах московских кабинетов на Старой и Лубянской площадях уже начинали разыгрывать последний акт драмы Троцкого опытные, поднаторевшие в своем деле люди. Из них наиболее примечательна фигура все время находившегося в тени начальника иностранного управления госбезопасности Павла Анатольевича Судоплатова. Того самого, о котором так много рассказывал Могилевский, другие бывшие сотрудники НКВД и МГБ. Сам же Павел Анатольевич постоянно держался вне поля зрения и в довоенное время, и в годы войны, и после ее окончания. Уже будучи арестованным, во время допросов отвечал следователям сухо, строго и конкретно по существу, только в рамках поставленных вопросов. Ничего предосудительного за собой не признавал и лишней вины на себя не брал. А рассказать Павлу Судоплатову было что… В органы госбезопасности, тогда еще ВЧК, его зачислили еще в 15-летнем возрасте, как говорил сам Судоплатов, «по путевке политотдела 44-й дивизии Красной Армии. И с того времени до суда, а точнее, до самого ареста находился в этих органах и считаю, что свой долг перед Родиной я выполнял добросовестно и честно. Только в 1923 году я был, как несовершеннолетний, демобилизован из органов, но потом в феврале 1925 года по путевке мелитопольского окружкома ЛКСМУ был направлен на работу в ГПУ Мелитопольского округа, и вот с этого времени я постоянно служил в этих органах». Пути наверх у каждого свои. Одни, как Могилевский, говоря простонародным языком, седлают науку. Другие делают ставку на идею, беспощадность к врагам, служебное рвение. Третьи используют интриги, доносы, любые неправедные пути устранения более одаренных и удачливых конкурентов. Судоплатову судьба уготовила свою, отличную от прочих дорогу к вершинам профессиональной карьеры. Чем-то, видать, приглянулся Судоплатов занимавшим тогда высокие посты в ГПУ Артузову (Фраучи) и Слуцкому. И поручили они молодому чекисту самостоятельный, но очень ответственный участок — работу против украинских эмигрантских центров за границей. Требовалось не только заслужить высокое доверие руководящих кругов Организации украинских националистов (ОУН), но и разобраться, что представляли собой кадры оуновских боевиков, их руководители. Здесь, как говорится, или пан, или пропал. Третьего не дано. В 1934 году, после убийства советского дипломата Майлова боевиком ОУН Лемеком во Львове, ОГПУ приступило к разработке и осуществлению крупномасштабного плана борьбы с украинским национализмом. Вот когда пригодились и своевременно засланные, глубоко законспирированные «казачки». Один из них, Лебедь, считался наиболее ценным. Он прошел с лидером националистов Коновальцем «Крым, Рим и медные трубы»: воевал вместе с ним против России и австро-венгерской армии, потом три года отсидел в лагере для военнопленных под Царицыном, являлся его заместителем в Гражданскую, а с 1920 года считался «главным представителем» ОУН на Украине. Другой «главный представитель» Коновальца — Полуведько — жил по фальшивому паспорту в Финляндии и тоже был завербован чекистами. С помощью этих доверенных лиц Коновальца советское ОГПУ осторожно подводило своих людей к сокровенным тайнам оуновской системы, на самые верхи. Работали настолько дальновидно, расчетливо, что даже такие киты украинского подполья, как Грибивский, Андриевский, Сциборский и прочие, вовсе не ощущали опасности. По цепочке Лебедь — Полуведько представленный племянником Лебедя советский чекист Судоплатов с немалыми приключениями, но все же добрался до Берлина через Стокгольм. После некоторой выдержки состоялась его первая встреча с Коновальцем на квартире, предоставленной, как позже выяснится, германской разведслужбой. Коновалец и Судоплатов быстро подружились. Власти Советской Украины уже давно почувствовали опасность, исходившую от Коновальца. С подачи председателя ВЦИК Петровского Сталин приказал его уничтожить. Но незаметно. Павлу Судоплатову удалось стать для полковника Коновальца в полном смысле слова своим. Он досконально изучил его окружение, систему связи закордонного провода ОУНа. И настолько свыкся с новой ролью, что, когда в 1937 году получил от своего московского руководства задание ликвидировать оуновского предводителя, даже растерялся. И высказал сомнение относительно целесообразности такого рода акции: все равно ведь объект под надежным «колпаком». Из Москвы оперативно устроили «холодный душ». Правда, с расшифровкой: агенты ОУН работают во всех европейских странах, определяющих «климат» на континенте, и повсюду в адрес Советского Союза отнюдь не фимиам курят — ведут антисоветскую пропаганду и самую настоящую подрывную деятельность. Какой может быть После этого разговор с врагами? В принципе в те годы мало кто сомневался в том, что оуновцы содержатся на деньги германских фашистов. Самым веским и убедительным из приводившихся аргументов, безусловно, стала состоявшаяся в 1923 году встреча Коновальца с Адольфом Гитлером в Мюнхене. Хотя тогда Гитлер еще не находился у власти, но это дало повод утверждать впоследствии — Коновалец заручился поддержкой будущего фюрера, нацистской разведки в обмен на снабжение их разведывательными сведениями о Советском Союзе и Польше. Практически до конца своих дней Коновалец не прекращал поддерживать контакты с абвером, имел там личного представителя — Генриха Рыко-Ярого, в прошлом офицера украинских сичевых стрельцов. Учитывая, что «батько» имел слабость к шоколадным конфетам, отдел оперативно-технических средств НКВД получил задание удовлетворить вкус сластены. Сотрудник отдела Тимашков с заданием справился блестяще. Коробка выглядела настоящим шедевром украинского народного творчества. Содержимое ее просто не могло не быть вкуснейшим. Взлететь в воздух оно должно было через полчаса после того, как коробка опустится на стол. Кстати, с началом Великой Отечественной войны именно Тимашков создал знаменитые магнитные мины, одна из которых впоследствии унесла на тот свет гауляйтера Белоруссии Вильгельма Кубе. Так что в НКВД гениальные в своем деле специалисты работали не только в спецлаборатории Могилевского. 23 мая 1938 года Судоплатов сошел на роттердамский берег с судна-грузовика, во внутреннем кармане пиджака находилась шикарная коробка конфет. В ресторане «Атланта» его ждал Коновалец. Он был один, что в последнее время случалось очень редко. Даже верного стража его — Барановского — не оказалось рядом. Вот насколько блестяще справился Судоплатов с заданием войти в доверие к руководителю ОУНа. Полдень. Солнце палило вовсю, расслабляло, звало в тень. И тем не менее Судоплатов еще немного побродил по улицам, потянул время. Неожиданно разволновался, но заставил себя взяться за ручку ресторанной двери. Коновалец встретил его широкой улыбкой, как закадычного приятеля. Видать, соскучился. Присели за столик, поговорили. Вроде бы торопясь, Судоплатов предложил встретиться сегодня еще раз в 17 часов. Коновалец согласился. Полюбовался коробкой. Положил ее на стол. Это было последнее, что видел уходивший из ресторана советский разведчик. Заметая следы, он купил плащ и шляпу в ближайшем магазине. Когда выходил на улицу, услышал громкий хлопок со стороны «Атланты». Народ сразу же повалил туда, а он — на железнодорожный вокзал. Ликвидацию Коновальца Павел Судоплатов позднее оценивал как ответственное задание партии и советского правительства: «Мне оказали большое доверие, и не считаю это преступлением, хотя мне это в вину и не ставили на суде. Хотя я за это задание ничего не получил, но по прибытии в СССР, в то время уже замнаркома был Берия, я в течение трех часов ему докладывал о выполнении задания. На меня в то время Берия произвел хорошее впечатление как профессионал. Он до тонкостей знал нашу работу, чего нельзя сказать о других руководителях». Таков ко времени знакомства с начальником спецлаборатории НКВД был уже Павел Судоплатов: опытный контрразведчик, любимец Берии и Сталина. Последнему даже нравилось иногда послушать его хитроумные схемы тайных операций. Однажды в ЦК Судоплатову сказали: — Зарывается господин Троцкий. Просто обнаглел в стремлении дискредитировать нашу партию, советский народ, товарища Сталина. Есть мнение пресечь эту враждебную деятельность. Как вы смотрите, если мы доверим вам столь ответственное задание? — Задача сложная. Я пока недостаточно хорошо знаю агентуру и не владею испанским языком… — Речь идет не о лично вашей командировке за границу, а о разработке операции. О кадрах, ее организаторах, исполнителях. Насколько нам известно, у вас имеется определенный опыт успешной работы по этому вопросу… — Есть. Конечно есть. И немалый, — вступил в разговор Берия. — Вот и отлично. Тогда обсудим некоторые детали. Что вам требуется для успешного выполнения поставленной задачи? Кого бы вы рекомендовали привлечь? На кого можно безусловно положиться? — Пожалуй, лучше всего на генерала Эйтингона, — ответил, глядя на Берию, Судоплатов. — Верно, — поддержал тот. — Хорошо знает нашу агентуру, владеет испанским, французским… — Значит, решение принято. Имейте в виду, это очень ответственное поручение партии. Ну и, само собой разумеется, о нем никто, кроме нас троих, знать не должен. Задачи исполнителям поставите без ссылок на нас. Вопросы будут? — Задача понятна, — коротко ответил Судоплатов. К разработке операции приступили незамедлительно. Готовили одновременно несколько вариантов, в том числе и с использованием ядов. Вот тогда-то Берия и распорядился ознакомить непосредственного организатора акции Наума Эйтингона с препаратами сильнодействующих отравляющих веществ. На уже известном нам загородном объекте в подмосковном Кучине, куда привез его Филимонов, начальник лаборатории Могилевский посвятил важного гостя во все подробности использования имевшейся в его распоряжении продукции. При этом не скрывал явного удовлетворения проявленным к его лаборатории вниманием и возлагавшимися на него надеждами. Он продемонстрировал действие токсинов на подопытных кроликах и собаках. Даже видавшего виды Эйтингона поразили хладнокровие и безжалостность, с которыми Могилевский и его ассистент производили свои манипуляции, делали засолы. Григорий Моисеевич так увлекся и, наблюдая за предсмертными конвульсиями погибающих тварей, то и дело вскрикивал: — Смотрите, смотрите, — трогая за рукав, он заставлял Эйтингона не опускать голову, — начинается действие препарата. Так, хорошо, продолжается рассос… Вот и все. Конец. Посмотрим на время… Эйтингон тогда отобрал несколько ядов по рекомендациям Могилевского, но предпочтение отдал препаратам иностранного производства. К изготовлению своих токсинов, прошедших проверку на людях, Могилевский тогда еще не приступал. У него имелись только опытные образцы. Пришлось довольствоваться теми, что имелись в наличии. Они были отправлены дипломатической почтой в Париж. Но от их использования пришлось отказаться. Как впоследствии вспоминал Эйтингон, яды «то ли испортились, то ли оказались неэффективными». Скорее всего, так поступили из-за низкой их эффективности, ибо после возвращения из спецкомандировки на первом же совещании у Филимонова Эйтингон сделал обстоятельный доклад о дозировках ядов при введении их в пищу и вино во время экспериментов на людях. Присутствовавший на нем Могилевский чувствовал себя глубоко уязвленным, но возразить по существу предъявленных претензий ничего не мог. Практика свидетельствовала сама за себя. Раз не сумели изготовить гарантированный и безотказный препарат, значит, еще не поднялись до уровня возлагавшихся на лабораторию надежд. — Вы испытывали действие своих препаратов на продуктах, привычных советскому человеку, чаще русскому, — говорил Эйтингон. — Какая, простите, разница, — не выдержав наконец, пытался было возразить Могилевский, но разведчик сразу же поставил его на место: — А такая, уважаемый начальник лаборатории, что наши российские эмигранты в Париже за обедом заказывают капусту, огурцы, грибы, большую тарелку наваристых щей, гору прочей снеди и бутылку водки. Хочется же людям выпить и пожрать как когда-то в каком-нибудь своем Салтыкове! Ну а контрольные испытания вы проводите на полуголодной собаке или на заключенном, едва держащемся на ногах после длительного пребывания за решеткой на скудной тюремной пайке. Да и яд если даете с вином или водкой, то без закуски. Вот и попробуй после ваших экспериментов высчитать, сколько, чего и куда надо насыпать, чтобы чисто и гарантированно ликвидировать объект. — Можно же провести операцию в другой обстановке, без обжорства, — не унимался Могилевский, задетый за живое. — Можно. Но, к сожалению, не объект подстраивается под наши возможности, а мы под те условия, в которых оказался возможным контакт. Мы должны располагать препаратами на любые случаи жизни. Не под вашу продукцию подстраиваться, товарищ начальник лаборатории, а действовать сообразно представившейся ситуации. — Это верно, — согласился с Эйтингоном Филимонов. — Или посмотрите, — продолжал Эйтингон, — что получается с той же водкой или другими спиртными напитками. В лаборатории, как я знаю, за исходное берется стакан вина или водки. Но, позвольте спросить, где еще, кроме как у нас в России, такие дозы употребляют? — Что правда, то правда. Это тоже видел: в Париже, да и в Берлине пьют крохотными рюмками и в основном коньяк, — перебил докладчика Муромцев. — Там за час отхлебнут глоток-другой и сидят весь вечер. Курят себе, беседуют неторопливо. Или танцуют… — Правильно. Ну и сколько в такую порцию можно ввести растворимого зелья? Такого, чтобы клиент и токсина не почувствовал, и чтобы яд сработал на нужный результат? Дабы замять малоприятный разговор, принимавший явно нежелательный оборот, Могилевский попытался сделать хорошую мину при плохой игре. Он вдруг поднялся с места и обратил внимание на то, что не все присутствующие допущены к обсуждению поднятого вопроса. — Предлагаю из соображений секретности не раскрывать адреса и направленность практического использования изготовляемых в лаборатории средств. Разглашать закрытую информацию среди посторонних лиц не положено. — Лучше бы вы потрудились над повышением эффективности своих препаратов, а не одергивали людей за справедливые претензии, — отреагировал за всех Эйтингон. Ему, постоянно рискующему собственной жизнью где-то на чужбине, было неприятно слушать эти бюрократические предостережения об абстрактной секретности. Любой из присутствующих был прекрасно осведомлен относительно того, чем и как занимается лаборатория. В протоколе совещания все-таки была отражена необходимость повышения качества и надежности «продукции» лаборатории. Решили не разделять, какие яды и препараты готовить для зарубежных акций, а что годится для домашнего применения. В операции по устранению Льва Троцкого сумели обойтись без применения смертоносных ядов. Задача была выполнена ударом альпенштока, находившегося в твердой руке Рамона дель Рио Маркадера, бывшего испанского офицера-республиканца. Отсидев за убийство «врага партии и народа» двадцать лет в тюрьме, он затем оказался в СССР и 8 июня 1960 года получил Золотую Звезду Героя Советского Союза. Не остался обделенным вниманием советской власти и направлявший «карающую руку пролетариата» генерал Котов — Наум Эйтингон. Успешная миссия по ликвидации Троцкого, очевидно, произвела неплохое впечатление в «инстанции» — как стал называть Сталина в общении с подчиненными Лаврентий Берия. Во всяком случае, новый нарком внутренних дел вызвал к себе Эйтингона с Судоплатовым, лично их поздравил. И тут же поручил им создать особую группу в количестве десяти — пятнадцати проверенных, особо надежных сотрудников, способных немедленно исполнить любое поручение партии как в нашей стране, так и за ее пределами. Кто конкретно вошел в эту столь тщательно оберегаемую от постороннего взора команду, не знал даже Кобулов, считавшийся правой рукой Берии. Слышал он лишь о том, что отбор людей проводился особенно тщательно, размещалась вся группа на одной из закрытых загородных дач НКВД. Обучение и тренировка по специальной программе проводилась практически круглосуточно и беспрерывно. Руководили занятиями лучшие специалисты, профессионалы своего дела. Ну а дела той команды и вовсе не известны. Несмотря на неудачу с ядами в Париже, Судоплатов и Эйтингон начальника лаборатории не забывали. Скорее наоборот. С их подачи было инициировано проведение широкомасштабных опытов над людьми, приговоренными к смертной казни, положено начало разработке ядов, которые не оставляли после себя никакого следа, действовали мгновенно и эффективно. Глава 11 Начавшаяся Великая Отечественная война никак не отразилась на деятельности лаборатории. Разве что с Судоплатовым теперь приходилось видеться реже. Тот отошел от руководства так называемой особой (специальной) группой, формировавшейся из числа наиболее доверенных и проверенных сотрудников госбезопасности. Как уже говорилось, в ее задачи входило выполнение конкретных совершенно секретных заданий Берии, в частности связанных с тайным похищением неугодных лиц и уничтожением их без суда и следствия. Во всяком случае, именно такого рода запись будет впоследствии фигурировать в приговоре Военной коллегии Верховного суда СССР по делу Павла Судоплатова от 12 сентября 1958 года. Но этот приговор появится на свет еще не скоро. А пока генерал полностью переключился на организацию диверсионной деятельности в тылу немецких войск. Он возглавил новое подразделение — разведывательно-диверсионное управление объединенного НКВД-НКГБ. Под его непосредственным руководством оказались 212 партизанских соединений и отрядов общей численностью около семи с половиной тысяч человек. И надо полагать, в их интересах спецлаборатория тоже кое-что создавала. Вновь образованная военная разведка Смерш (смерть шпионам) превратилась в основного поставщика «пациентов» для проведения опытов над людьми в возглавляемом Могилевским учреждении. Там на очереди стояли испытания токсичного препарата К-2 — карбиломинихлорида. (Чтобы у специалистов не было претензий к автору по названиям и условным наименованиям химикатов, должен оговориться, что они приводятся так, как обозначены в документах по уголовному делу.) К экспериментам с этим смертоносным ядом готовились довольно основательно. Могилевский намечал его для отработки легенды отравления клиента в ресторане. Начальник лаборатории поручил Хилову подобрать подходящего заключенного, а сам с химиками и биологами колдовал над рецептурой. Состав отравы состоял из множества компонентов. Основной, ведущий к смерти, дополнялся рядом других, которые создавали в организме признаки обычного заболевания. По сравнению с довоенным периодом контингент мест заключения и следственных изоляторов к тому времени заметно поменялся. Если прежде в камерах преобладали осужденные по 58-й, так называемой политической статье Уголовного кодекса, то теперь было много военных. Оно и понятно: война катилась по стране, и это отражалось абсолютно на всем. Теперь в камерах сидели здоровые, молодые мужчины, попавшие под расстрельные статьи — по обвинениям в дезертирстве, измене Родине, нарушениях воинской присяги и т. д. Также приговаривали к расстрелу и многих фронтовиков, сумевших выйти из окружения, оказавшихся в плену. А поскольку начало войны оказалось для страны просто катастрофическим, то недостатка в козлах отпущения за просчеты верхов, безалаберность руководства и высшего командования не ощущалось. Ассистент Хилов, выполняя задание начальника лаборатории найти подходящую «птичку» для испытания препарата применительно к обстановке ресторанного застолья, сначала заглянул в окошко одной из камер, где находилось четверо заключенных, потом попросил охранника открыть дверь, дабы познакомиться с «материалом» предметнее. Его внимание сразу же привлек молодой человек. В высокой, статной фигуре чувствовалась выправка, стройность и атлетизм. А красивые черты грустного, немного бледного интеллигентного лица указывали на природный ум, благородство. Одет он был в галифе и выцветшую полевую офицерскую гимнастерку без петлиц и знаков различия. Словом, даже в этом облачении моложавый мужчина смотрелся довольно привлекательно. — Такие красавцы нравятся женщинам, — злобно забормотал Хилов себе под нос. — Вот уж кого они обхаживают да привечают! Небось немало потискал он всяческих бабенок. А теперь вот шиш с маслом! Превратился в «материал». Он по-прежнему, как и до женитьбы, ненавидел всех статных и симпатичных людей, ревнуя свою Женьку ко всем подряд. Последнее время по протекции Блохина она устроилась работать товароведом на одной из торговых баз на другом конце Москвы и нередко допоздна задерживалась неизвестно где. Хилов подозревал, что супруга от него уже погуливала. Характер и дальность места работы позволяли ей находить убедительные отговорки о причинах задержки и возвращения домой под хмельком. Контролировать ее Ефим не мог, поскольку сам пропадал в лаборатории с раннего утра до позднего вечера, подчас прихватывая даже выходные дни. Что поделаешь — время-то военное. Ну а Евгения довольно быстро сориентировалась в ситуации. Возникавшие поначалу мысли о том, чтобы расстаться с нелюбимым супругом, постепенно отошли на задний план. Теперь она об этом не помышляла, так как перспектива остаться одной в такое время ничего хорошего не сулила. Тем более что число овдовевших женщин по мере продолжения войны непрерывно росло. Несмотря на комендантский час, она то и дело приезжала домой далеко за полночь и, дыхнув на мужа винным перегаром, тотчас падала на кровать и засыпала. Зная, что Ефим влюблен в нее по уши, на все упреки ревнивого мужа отвечала однозначно: «Не нравится — давай разведемся!» — прекрасно сознавая, что он на это никогда не согласится. И Хилов, пугаясь, что жена и впрямь его бросит и он станет еще большим посмешищем в лаборатории, смирялся и умолкал. Но и ее почитатели, едва прослышав, что муж — теперь уже майор — из НКВД, да еще с самой Лубянки и жутко ревнивый, сразу же остывали в своем рвении отбить эту медноволосую диву и заполучить ее насовсем. Так что подолгу любовники у Женьки не задерживались, да и сама она ни на ком не зацикливалась. Наличие грозного мужа с Лубянки помогало ей с легкостью решать служебные проблемы и столь же просто снимать проблемы личные. Как правило, обеим сторонам вполне хватало короткого романа с несколькими встречами где-нибудь на чужой квартире в отсутствие хозяев. Словом, сложившийся образ жизни ее вполне устраивал. Кавалеров выбирала она. Как говорится, сама играла и сама же заказывала музыку. Почувствовав на себе изучающий взгляд уродливого, с мокрыми губами человека в фартуке, заключенный повернулся в его сторону. — Что вы сказали? — спросил он, не разобрав слов бубнившего что-то Хилова. — Как твоя фамилия? Вот что мы сказали… — с нескрываемым презрением в голосе прогнусавил Ефим. — Нечаев, — помедлив, простодушно ответил тот без тени обиды. — Извините, я просто не расслышал ваших слов сразу. Знаете, был лейтенантом. В настоящий момент осужден. Согласно приговору военного трибунала, разжалован и являюсь рядовым бойцом. Военные люди, в отличие от политических заключенных, вели себя смелее и были заметно разговорчивей. — За какие же подвиги тебя так? — Как мне зачитали, осужден к высшей мере наказания за проявленное малодушие и трусость. Наш полк разбили немцы, я попал в окружение. Две недели скитались по лесам, потом с двумя бойцами вышел к своим. Сразу всех арестовали. Я вот попал под трибунал. Что с теми двоими однополчанами — не знаю. — Завтра вас переведут в другую камеру. Вас ожидает небольшая перемена режима. — Спасибо за известие. Только не знаю, радоваться или готовиться к худшему. Хотя, извините, что может быть хуже смерти? Может, вы посодействуете, пускай вместо расстрела направят меня на фронт. На передовую, в штрафбат. Ну согласитесь, разве есть хоть какая-то польза нашей стране, если меня расстреляют? — Можете уже радоваться. Не расстреляют. Скоро убедитесь. И пользу тоже принесете. Вам даже предоставится возможность сполна, как говорится, показать свои физические способности. А сейчас отдыхайте. — Спасибо, — Нечаев улыбнулся. — У вас закурить не найдется, товарищ? — окончательно осмелел заключенный. Он уже смотрел на выходившего в дверь Человека в фартуке как на доброго знакомого. Знал бы он, что уготовил ему этот неожиданный собеседник. — Не положено. — Извините. Скажите, а меня правда не расстреляют? — Не бойтесь, не расстреляют. Я возьму вас к себе… — Спасибо вам! На сей раз проведение эксперимента планировалось следующим образом. Заключенного переведут в другое помещение, предложат ему сытный обед, дадут полстакана водки. Он проведет еще несколько часов в камере, потом — ужин. С водкой и сигаретами. Яд подмешают в закуску. От предвкушения расправы над этим красавцем Хилов впервые испытал нечто наподобие самого настоящего удовольствия. Ассистент уже злорадно представлял в своем воображении, как этот недавний офицерик — мечта многих баб — завтра вечером сядет за стол, начнет пить водку и с аппетитом жрать все, что ему подадут, а потом, по истечении получаса, начнет истошно орать от боли. Обаятельное лицо перекосится в отвратительной гримасе, тело начнет дергаться, корчиться в судорогах, и он в страшных муках испустит дух. Его даже не положат в гроб, а просто сбросят в могилу. Красивое лицо почернеет, станет отвратительным, грустные глаза потухнут, и в них будут копошиться жирные желтые черви. «Получится, красавчик, еще с тебя польза. И для науки и для практики», — злобно прошипел Хилов, отправляясь на доклад к Могилевскому о выборе подходящего клиента и его готовности к проведению эксперимента. Перед самым его началом начальник лаборатории вызвал к себе Хилова и Муромцева. К удовлетворению Человека в фартуке, ему предоставили возможность ассистировать. Он должен был проконтролировать весь процесс, начиная с составления меню, организации кормления «пациента» и до финальной развязки. Ему же поручалось подмешать яд в закуску таким образом, чтобы при еде не ощущалось никакого привкуса, с чем ассистент справился. Муромцев отвечал за рецепт изготовления токсина — он составлялся под его руководством. Ему же поручалось фиксировать ход и результаты эксперимента. Спустя годы профессор Муромцев на допросах будет отрицать свое присутствие на испытаниях ядов на людях и утверждать, что он не знал, для каких конкретно целей разрабатывались яды. Могли ведь они предназначаться для уничтожения фашистов! Но показания других свидетелей и самого Могилевского на сей счет с утверждениями профессора расходятся. К моменту начала вечернего, заключительного, этапа эксперимента в лабораторию пришел комендант НКВД Блохин. Он тоже решил посмотреть новое снадобье в действии. До сих пор оно испытывалось только на животных. Испытываемый яд, согласно задуманной легенде, предназначался для использования в ресторанной или столовой пище, а потому трапезу решили провести не, как всегда, в камере, а непосредственно в лаборатории. Тем более действие зелья должно начаться не сразу вслед за приемом пищи, а через некоторый промежуток времени. На стол поставили две металлические миски с супом, тарелки с тушеной капустой, отварные макароны и даже мясные котлеты. Смертельная доза препарата теоретически была рассчитана, но, как свидетельствовали прошлые случаи практического использования почти идентичного токсина (оказывается, такие уже существовали), он срабатывал всегда по-разному. То признаки отравления начинали проявляться слишком рано, уже в процессе приема пищи, то не замечались сутки и даже двое. Причем далеко не всегда отравление приводило к смерти. Так что на сей раз к составлению рецептуры подошли особенно тщательно. Учли все. Для придания большей естественности обстановке Хилов стянул с себя столь дорогой его сердцу замызганный фартук и предстал перед «пациентом» в белоснежном халате, чем больше всех удивил своих коллег. Ему отводилась роль компаньона испытуемого клиента. В назначенное время заключенного Нечаева вызвали из камеры «с вещами». Тот поначалу было сник, но, увидев стоявшего возле охранника своего вчерашнего собеседника, несколько приободрился. Поднятию настроения способствовало и выражение торжества ассистента, его улыбчивость. Блохин, Могилевский и Муромцев остались за стеклянной дверью и из помещения, где проводилась «тайная вечеря», не были видны. Перед ними стояла бутылка водки. Они неторопливо разливали ее по лафитничкам и так же неспешно опоражнивали их, закусывая солеными огурчиками и чесночной конской колбаской. Если потребуется их вмешательство, то по знаку Хилова они должны были сразу же появиться в экспериментальной комнате. Как видим, Человеку в фартуке в предстоящем действе отводилась вовсе не второстепенная роль. А находиться в центре внимания, и тем более дирижировать, ему особенно нравилось. — Проходите сюда, садитесь, осваивайтесь, — произнес он подчеркнуто вежливо, в отличие от вчерашнего бесцеремонного общения с заключенным в камере, указав ему на стул. — Спасибо, — скромно ответил тот, заметив положительную перемену в тональности разговора представителя неведомой ему медицинской организации. — Дело, понимаете ли, состоит в том, что руководство нашей медчасти подбирает заключенных из числа наиболее интеллигентных для работы в качестве ассистентов и научных сотрудников, — приблизившись к Нечаеву, как бы конфиденциально поведал Ефим. — Вы по всем данным наиболее подходящая кандидатура. Как вы смотрите на такую должность? Хилов заметил, как сразу же после этих его слов в глазах разжалованного лейтенанта вспыхнули искорки надежды. Еще недавно ему грозили расстрелом за измену, даже вынесли приговор, а теперь предлагают работу в лечебном заведении. Пускай в тюрьме, но зато это шанс остаться в живых. — Я готов выполнять любую работу. Только должен предупредить сразу, что я не очень-то силен в практической медицине и плохо представляю свои обязанности. Да и наукой заниматься не приходилось. Не знаю, подойду ли вам. Но заверяю, что приложу все силы, чтобы справиться… — У вас какое образование? — Три курса медицинского института. Впрочем, вы это наверняка уже знаете по моим документам. Потому и вызвали меня как будущего медика. К сожалению, на первых курсах проходили в основном теорию, а война вообще не позволила продолжать учебу. Решил пойти добровольцем на фронт, взводом командовал… — Да-да. Выбор остановили на вас, действительно исходя из вашей учебы в медицинском институте. Мы все учитываем. Вы осваивайтесь в обстановке, присаживайтесь к столу, — продолжал исполнять отведенную ему роль Хилов. — Давайте-ка вместе поужинаем, поговорим о предстоящем деле как коллеги по медицине. Незатейливая тюремная еда, дополненная несколькими кусками конской колбасы, парой соленых огурцов и миской квашеной капусты для военного времени показалась арестанту Нечаеву царским угощением, самым настоящим ресторанным пиршеством. Не хватало только спиртного. Заключенный, привыкший к любым неожиданностям, лишних вопросов не задавал и принимал действительность такой, какая она есть. Он молча взял ложку и пододвинул к себе миску со щами, съел пару ложек. — Постойте, — резко загремев отодвигаемой миской, встрепенулся Ефим. — Извините, совсем закрутился. У меня ведь есть немного выпивки. Давайте-ка по одной, пока нет никого посторонних. Как у вас с водкой, лейтенант? — Нормально. Если можно, я не против. Даже не знаю, как вас благодарить, — растроганно говорил Нечаев. Ассистент деловито встал, подошел к большому шкафу, достал оттуда бутылку с остатками водки. Прихватил два граненых стограммовых стаканчика. Вернулся к столу. Разлил спиртное поровну в оба стакана. Потом встал и первым произнес тост: — За смерть фашизму. Заключенный выпил первым и сразу же переключился на еду. Хилов последовал его примеру, но опорожнил свой стакан лишь наполовину. — Мне много нельзя, — пояснил он, доливая из бутылки остатки водки в свой стакан. — Я буду по половинке. А ты можешь себе позволить еще. У меня есть… Он убрал со стола пустую бутылку и принес другую, запечатанную сургучом. Деловито отковырял сургуч, налил Нечаеву очередную порцию. — Чистый спирт, — предупредил Ефим «пациента». — Медицинский, понял? Как слеза. Крепкий, зараза, — сам знаешь. Запьешь водичкой. — Выпьем за наше знакомство и будущее сотрудничество, — предложил заключенный, поднимая глаза на своего «благодетеля». — Давай! И снова Хилов отпил половину, оставив остальное для третьего, заключительного тоста, а его компаньон — полностью. Потом плеснул из графина немного воды, запил и перевел дыхание. Ассистент, внимательно наблюдавший за Нечаевым, снова наполнил его стакан спиртом. Тот попытался было возразить, жестом предложил Хилову тоже попробовать спирта из бутылки, но тот отрицательно замахал рукой. — Слушай, лейтенант, не заставляй меня. Ты ведь отсюда пойдешь в камеру отсыпаться, а мне ведь еще домой ехать. Давай-ка лучше поднимем по последнему стопарику, закусим и будем заканчивать, а то заглянет сюда кто-то из начальства, неприятностей не оберешься. Ты же еще в наш штат не зачислен. С этими словами Хилов допил остатки водки из своего стакана, пододвинул графин с водой поближе к Нечаеву. Тот выпил залпом. Отхлебнул несколько глотков воды и потянулся к колбасе и капусте, потом снова принялся за щи. Ассистент внимательно наблюдал за заключенным, стараясь не пропустить ни малейшего признака начала действия токсина, подмешанного в борщ, который заключенный уплетал за обе щеки. Лицо его раскраснелось. Что же до Хилова, то он ограничился лишь огурцом. К остальному не притрагивался, хотя знал, что стоящая перед ним еда в полном порядке. Удержало суеверие, а вдруг отравлено все, что стоит на столе. Или перепутали, кто где должен сидеть. И, наконец, где гарантия, что тот, кто готовил закуски, не подсыпал ему отравы. Ведь потом не останется никаких следов. Для того и готовили препарат. Так они просидели еще с полчаса. — Извините, — обратился вдруг к нему «пациент», — я ведь не пил спиртного месяца три. А тут в переводе на водку пришлось разом поднять почти пятьсот граммов. Считай — бутылка на одного. Хоть и с хорошей закуской — но все равно много. Что-то в туалет захотелось. Разрешите отлучиться на минутку по нужде? — Да-да, конечно. Пройди в камеру. Я тебя провожу, чтобы никто ничего не знал про наши дела. Потом вернусь сюда, приберусь. Чтобы не оставлять следов нарушения режима и, так сказать, трудовой дисциплины в рабочее время. — Понимаю, — произнес Нечаев, поднимаясь из-за стола. — Спасибо за все… Едва «пациент» переступил порог камеры, как за ним с грохотом захлопнулась металлическая дверь. К смотровым глазкам бросились Хилов, Могилевский и Блохин. Начальник лаборатории с холодным взглядом бесстрастно следил за происходящим в камере. Эмоции отступили на задний план. Его интересовало только одно — действие нового токсина. А там здоровый, крепкий мужчина метался в четырех голых стенах, словно подранок. То, что всего две минуты назад называлось человеком, сейчас представляло собой корчащееся, воющее существо. Только что излучавшее доброту, кроткое лицо перекосилось безобразной гримасой и внушало самый настоящий ужас. Хмель у него вышибло одним разом. Несколько раз подбегал к тяжелой железной двери с налившимися кровью глазами, ожесточенно колотил по ней кулаками, ногами, умолял о помощи и опять бежал к параше… Конечно же несчастный теперь все понял. Он взмок, слюна шла так сильно, что он, пока мог, не отрывал руку ото рта. Прямо на глазах человек как бы уменьшался в росте, слабел, становился все тише, тише. Вскоре совсем затих, оставив вокруг себя лужу рвотных масс с остатками съеденного борща и жидких испражнений. Этот происходивший в камере завершающий этап эксперимента длился не больше десяти минут. Первым вышел из оцепенения комендант, наблюдавший в глазок происходящее за железной дверью. — Вот это уже другое дело, — произнес он глухо, отходя от камеры, и, вытащив носовой платок, зачем-то стал тщательно вытирать руки. — Да, эксперимент в целом прошел нормально, по плану, Значит, с дозой все в порядке. На следующем испытании надо немного ослабить болевые синдромы и оттянуть начало действия яда еще на полчаса. А в остальном можно использовать. Времени хватит и на прием препарата, и на задушевную беседу, и на мирное расставание. Клиент успеет доехать после трапезы даже до дома. А что с ним начнет происходить дальше — не наше дело. Семеновский говорил, что после применения нашего рецепта никаких следов не остается, кроме дырки в желудке и крови в брюшной полости, характерных при внезапно открывшейся язве. Это заболевание непредсказуемо. Перепил человек спиртного — и вот пожалуйста! Внешние проявления тоже работают на этот диагноз. Теперь нам с вами, товарищ Блохин, как говорится, сам Бог велел, — подвел итог Могилевский, который только после окончания эксперимента позволял себе возвращаться от науки к мирским делам. В небольшом кабинете по соседству был уже накрыт по-походному стол. Та же непритязательная закуска, не выходившая за пределы содержимого арестантской пайки (только без щей), колечко колбаски, огурчики… Чего было вдоволь, так это дармового казенного спирта. Пили много и не пьянели. Ну а Хилов опять облачился в свой родной фартук. На фуршет с начальством его не пригласили, но он не слишком расстроился. По-хозяйски оглядев еще раз камеру, он позвал заключенного Горячева, работавшего в лаборатории уборщиком, заставил его прибрать в камере и вызвать санитаров, чтобы забрали труп на экспертизу. На прощанье еще раз взглянул на свою жертву. К своему глубокому разочарованию, удовлетворения от увиденного не получил. На мертвенно-бледном лице застыло выражение кротости и смирения. Хилов, пожалуй, впервые за все время работы в лаборатории почувствовал жалость к отравленной им жертве, а потом испытал страх и быстро вышел из камеры. После нескольких экспериментов от желудочно-кишечных форм отравления все же пришлось отказаться. Для достижения быстрого результата «пациентам» приходилось давать значительные дозы яда, которые оставляли слишком очевидные признаки отравления. Людей мучили сильные головные боли, они теряли сознание, впадали в коматозное состояние. Смерть наступала хотя и быстро, через десять — пятнадцать минут с начала действия яда, как у Нечаева, но при вскрытии перед экспертами все же открывалась классическая картина отравления: сухость кожи, темная густая кровь в полостях сердца и сосудах. Так что оптимизм Могилевского относительно подгонки под язвенную болезнь не был подкреплен серьезными гарантиями. Безусловно, для определенных операций разработанный препарат годился. Например, чтобы подсыпать отраву и немедленно скрыться, избегая возможных подозрений. Но для таких приемов не требовалось проводить никаких специальных исследований, вести научные разработки. Для них были нужны лишь смелые и толковые исполнители. Такие, каких подбирал в свои диверсионные команды для работы в немецком тылу генерал Судоплатов. Разведчик обязан действовать тоньше. Война предъявляла свои требования. Возникла необходимость в специфических средствах ведения борьбы с врагом. Этим занимался отдел оперативной техники, который тесно взаимодействовал с лабораторией Могилевского. Работы хватало всем. Хорошо, что Григорий Моисеевич еще в самом начале войны предусмотрительно отправил свою семью в Оренбургскую область, подальше от возможной линии фронта, и теперь мог почти круглосуточно заниматься работой, не опасаясь за жизнь близких. К тому времени Вероника родила ему второго сына. Периодически он получал из Оренбургской области длинные, пространные письма. Сердобольная жена беспокоилась о его здоровье, рассказывала о том, что дети учатся хорошо, помогают ей во всем и очень скучают по отцу. Просила о них не беспокоиться. Заботами отца семейства родные были устроены неплохо и сумели вполне благополучно пережить лихую годину. На сердце у Григория Моисеевича было спокойно. Как и начальник, все остальные сотрудники лаборатории почти круглосуточно находились на службе. Собственно, Могилевского такой режим вполне устраивал: все равно в пустой квартире его никто не ждал. Он с головой ушел в научные и практические дела. Само собой разумеется, подчиненные вынуждены были подстраиваться под его распорядок дня. А куда денешься, если руководитель сам сутками не выходит за пределы своей лаборатории? Ему постоянно кто-то был нужен, что-то требовалось уточнить, представить, рассчитать, подготовить, выполнить. Что делать?! Когда постоянно слышишь по радио, читаешь в газетных сводках о том, как на фронте гибнут солдаты и офицеры во имя достижения победы, всякое нытье относительно жесткой дисциплины в столичных министерских коридорах начальство обязано пресекать сразу: не нравится, не устраивает — отправляйся в окопы, там и командуй, стреляй, побеждай. Больше всех из-за такого плотного, круглосуточного графика страдал Хилов. Он то и дело отпрашивался у Могилевского, летел домой, но жену заставал там очень редко и возвращался в лабораторию мрачный. Анюта то и дело подкалывала его: — Ну как там твоя ненаглядная? Тоскует, наверное, бедняжка по своему муженьку. Хоть бы обеды сюда ему носила, а то все на макаронах да на картошке… Хилов злился еще больше. Бегал домой по ночам. Особенно после получения зарплаты или продпайка. Все нес в дом, лишь бы задобрить свою супругу. Когда удавалось застать жену, та даже позволяла ему исполнить свой супружеский долг. Неважно, что порой она была просто пьяной, не удостаивала лаской, не сразу поддавалась его прихоти, а возбудившись, в постели иногда называла его то Ваней, то Сергеем. Хилов был рад и этому. От сознания того, что ему, нелюбимому, отдается красивая женщина, он испытывал еще большую страсть. А работы в лаборатории становилось все больше. Особенно изрядно пришлось повозиться с отравленными пулями. Их разработкой сотрудники занялись вскоре после начала войны. Долгое время, несмотря на все старания, осуществить идею никак не удавалось. От высокой температуры в момент выстрела ядовитые компоненты сгорали. Руководство НКВД выражало постоянное недовольство результатами работ в этом направлении, начальник лаборатории нервничал. — Понимаешь, — жаловался Могилевский коменданту Блохину, — от нас с тобой все требуют срочно сделать такую штуку, чтобы стреляла почти без звука и поражала сразу насмерть, независимо от того, в какую часть тела угодила пуля. А как это сделать — никого не интересует. Ругаются, бездельниками обзывают. — Ты же знаешь, я настоящий заводской цех создал, всех слесарей-токарей на это дело посадил. Изготовление этих штуковин поставил, что называется, на производственную основу. Смотри, каких игрушек понаделали! И впрямь залюбуешься! — Да, с этими экспонатами можно хоть сейчас выходить на выставку, — отдавая должное изобретательности Блохина, вздыхал Могилевский. — Только вот стреляют пока неважно. — Ну не скажи… Стреляют-то, между прочим, как раз нормально. Убивают плохо. А это, брат, уже по твоей части. Вдвоем с комендантом они перебирали самопишущие ручки, карандаши, зонты, трубчатые зажигалки. Каждая такая привлекательная игрушка-сувенир была начинена сильнейшим ядовитым веществом, попадание которого хотя бы на кожу способно было мгновенно отправить человека на тот свет. Так что результаты были достигнуты неплохие. Однако особого удовлетворения вся эта продукция все же не вызывала. — Впору свой магазин открывать и приступать к торговле, — мрачно язвил Блохин. — Это точно. — Лучше бы снайперов готовили. А тут попробуй — чтобы летела далеко, и чтобы яд при попадании в цель наружу не выпрыскивался, и чтобы тихо все было. И кому такая идея взбрела в голову? — в который раз сокрушался комендант. Наконец они остановились на особо привлекательном варианте. Сделали несколько образцов облегченных пуль. Пустоты заполнили поначалу одним ядовитым веществом — аконитином. Такими пулями предполагалось снаряжать обычные винтовочные или револьверные патроны. Они не вызывали при стрельбе большого шума. Выстрел больше походил на хлопок газеты по столу и не привлекал к себе внимания. Существенным недостатком стала лишь небольшая дальность полета пули, которая на излете полностью теряла свою пробивную силу. При выстреле с расстояния больше пятнадцати метров она почти всегда застревала в одежде и, как правило, не разбивалась. Тем не менее решили доводить до логического завершения именно такой вариант. Как всегда, первые эксперименты стали проводить на заключенных. Причем в качестве подопытных преимущественно использовали арестантов, которые несколько дней назад едва выкарабкались из лап смерти при испытаниях других препаратов. Из «сострадания» Григорий Моисеевич предложил не подвергать их вторичному испытанию, а пристрелить незаметно, прямо в камере при экспериментировании с отравленными пулями. В лаборатории существовало неписаное правило: подопытные не должны выйти отсюда на своих ногах. Сам Могилевский на сей счет уже после окончания войны признавался: «Одного осужденного я использовал для двух-трех опытов. Последнее было редко. Я хочу в данном случае сказать, что если смертельного исхода при употреблении яда не наступало и испытуемый поправлялся, то на нем же испытывали другой яд». Несмотря на ухищрения сотрудников лаборатории, большинство испытуемых уже в процессе первого эксперимента начинали соображать, что их используют как подопытных кроликов. Догадывались и кем являются переодетые в белые халаты «доктора». Оставлять арестантов после такого прозрения в живых, чтобы они потом разболтали о происходящем в стенах лаборатории, было конечно же недопустимо. Так что отсюда даже назад, в тюремную камеру смертников, дорога им была отрезана. Кому «повезло», отходили в иной мир с первого раза, даже не почувствовав боли. Ну а кто, на свою беду, оказывался повыносливей и выкарабкивался, тем предстояло заново пройти круги ада. Только теперь уже полностью сознавая, какого рода смертная казнь им уготована. Чтобы не вызывать излишнего любопытства стрельбой в лаборатории, Филимонов и Могилевский решили перенести часть опытов в подвальное помещение внутренней тюрьмы. Там обычно приводились в исполнение расстрельные приговоры. Сам процесс протекал достаточно одиозно. Один из бойцов, подчиненный Блохина, или сам Филимонов (почему-то с особым удовольствием он занимался этим в верхней камере), стрелял в приговоренных. Причем целились всегда не в жизненно важные органы, а стремились попасть куда-нибудь в плечо, ногу, руку, в мягкие ткани. Иначе трудно определить, отчего наступила смерть — то ли от действия находящегося в пуле яда, то ли от повреждения пулей жизненно важного органа. А без этого всякий смысл проводимого эксперимента утрачивался. Стрелять в человека вообще-то сможет далеко не каждый. Одно дело на войне, где действует принцип кто — кого. Совершенно другое — убивать безмотивно, в ситуации, когда никто и ничто убийце не угрожает, жертва ни на что не провоцирует, ведет себя кротко и послушно. Но бойцы НКВД привыкли убивать и безмотивно. Они хорошо знали: никаких неожиданностей не произойдет, никаких неприятных последствий не наступит, ибо в конечном счете приговоренного всегда ожидает неизбежная смерть. На одном из испытаний отравленных пуль произошло недоразумение. То ли со вчерашнего похмелья, то ли отчего-то другого, но у Филимонова дрогнула рука. Пуля, пробив кожу обреченного, прошла по касательной сквозь мягкие ткани и остановились у кости, не разорвавшись. Естественно, не подействовал и смертоносный яд. Заключенный завопил от боли благим матом. — A-а! Бо-о-ль-но! — Чего орешь, — недоуменно спросил Филимонов. — Сейчас все кончится. Или не туда попал. Давай повторим. Сразу отмучаешься. — Не надо, — размазывая слезы, умолял несчастный. — Прошу вас, не надо больше. Не убивайте. Помилуйте… — Почему — не надо? — продолжал недоумевать Филимонов. Как умудрился заключенный во время этого разговора извлечь пулю, потом долго никто не мог понять. Но вытащил и протянул окровавленными пальцами одетому в белый халат Могилевскому: — Вот смотрите, доктор. Почему она такая легкая? А? Пришлось беднягу тут же пристрелить. Теперь уже обычной пулей. Так сказать, привести приговор в исполнение по всей форме. Был случай, когда яд не подействовал вообще. Ждали час-полтора — приговоренный все живет. Да еще смотрит на всех доверчиво-приветливыми глазами, потому что его накормили наваристым мясным бульоном и дали выпить пару стопок водки. Он смотрел вокруг так, словно просил дать ему добавку — водки и супу. И снова пришлось воспользоваться «услугами» бойцов из спецгруппы, потому что к концу этого эксперимента полковник Филимонов на ногах не стоял. Такая была у него привычка: с Окуневым, полковником из охраны правительства, надираться до полной неузнаваемости друг друга еще задолго до завершения экспериментов. Совершенно непонятно, почему Окунев, человек весьма далекий от проблем спецлаборатории Могилевского и расстрельной спецгруппы Блохина, почти все свободное, а то и служебное время проводил в палатах в Варсонофьевском. Он с каким-то вожделением следил через дверной глазок за поведением подопытных, с неподдельным азартом, даже с одержимостью стрелял из нагана по живым мишеням. В этом увлечении он выделялся даже среди многих бойцов спецгруппы, которые выполняли свои обязанности не столь охотно. Почти постоянным свидетелем его упражнений, точнее, заинтересованным зрителем был ассистент Ефим Хилов. Человек в фартуке первым подскакивал к рухнувшему на цементный пол человеку, громогласно давал оценку качества произведенного выстрела и свои комментарии по этому поводу. В высшей степени профессионально, если применительно к подобному процессу такое определение уместно, организовывал Окунев погребение или кремирование тел убитых. При этом он ощущал себя в самом центре некоего важного ритуального церемониала. Голос его приобретал металлические ноты, жесты были тверды и решительны, словно полковник руководил решающим сражением. Впоследствии Окунев несколько раз попадал в психиатрические учреждения, лечился от своих «сдвигов». Но так и не вернулся к нормальной жизни. Постепенно спился, был уволен из органов. Но тогда, в боевые сороковые, он еще чувствовал себя на коне за серыми стенами Лубянки. Глава 12 Еще беседуя на одном из приемов с Берией, генерал Судоплатов при Могилевском обмолвился о каком-то малоизвестном зарубежном препарате, который быстро всем без исключения развязывает язык, и человек — неважно, разведчик он, умеющий хранить доверенные ему секреты, или обыкновенный гражданин, — сам того не желая, отвечает на поставленный вопрос и выбалтывает любую тайну. Лаврентий Павлович тотчас проявил заметный интерес к этому препарату, зацокал языком, хищно заулыбался: — А нельзя ли его выкрасть? — Наша агентура прилагает все усилия, чтобы заполучить его в свои руки, достать рецептуру, — проговорил Судоплатов, — но оно хранится в надежно охраняемых сейфах западных спецслужб. Они берегут свои секреты так же старательно, как и мы свои. Чтобы овладеть препаратом, требуется найти подходы к его охранникам или самим создателям, но для этого потребуется немало времени и сил, — вздохнул генерал. — У нас такого времени нет! Товарищ Сталин сегодня ведет борьбу с врагами — сегодня и должен знать все их тайны. — Лаврентий Павлович даже стукнул кулачком по столу и пристально посмотрел на Григория Моисеевича, отчего тот тоскливо поежился. — Что скажете, товарищ Могилевский? Неужели у нас в стране нет талантливых химиков? Берия блеснул стеклышками пенсне, взял бутылку боржоми и налил себе в бокал. — Мы ведем испытания с рицином, товарищ нарком. И уже обратили внимание на то, что одной из побочных сторон его действия является человеческий мозг. При определенной доработке препарата в нужном направлении, думаю, нам удастся добиться усиления так называемой откровенности со стороны «пациента». Нам осталось лишь рассчитать соотношение других компонентов, взаимодействующих в общей рецептуре, чтобы получить наибольший эффект. Это достаточно перспективное направление работы. — Мне не очень понравился ваш ответ, товарищ Могилевский, — важно произнес нарком. — Нам совершенно незачем знать, что вы там ведете, каково взаимодействие одних препаратов с другими соединениями. Для нас важен конечный результат. И не завтра, как вы обещаете, а немедленно. Понимаете, немедленно! Уже сегодня! Отставание от врага недопустимо. Между тем начальник лаборатории кое-что недоговаривал. Потерпев относительную неудачу с распылением рицина, Могилевский тем не менее эксперименты с его использованием не прекратил. Что-то подсознательно ему говорило: вещество это свои потенциальные возможности до конца не исчерпало. И вот спустя три года — открытие: в определенных пропорциях с другими препаратами рицин целенаправленно воздействует на сознание испытуемых, подталкивает их на доверчивость, откровенность. У человека появляется потребность выговориться. Так, один из заключенных вдруг начал охотно рассказывать о своей прошлой жизни, называть фамилии людей, воспроизводить подробности личной жизни, о которых прежде предпочитал молчать даже под давлением следователей, применявших к арестованному все методы воздействия, включая агентурную разработку, избиения и изощренные пытки. Другой разговорился о своих любовных похождениях, интимных связях с женами высокопоставленных чиновников, в том числе красочно описывал их поведение, рассказывал о том, как они вели себя в постели. Да это и впрямь самое настоящее открытие, позволяющее перевернуть все существовавшие прежде представления о методике расследования преступлений, получения показаний, установлении всего круга соучастников самых темных и неблаговидных дел, всего круга антисоветчиков, террористов, заговорщиков. Если начнут развязываться языки у людей, владеющих секретами, тайнами, — это какие же возможности! Какие перспективы! Тогда не заставят себя ждать и высокие награды, ученые степени и звания… Григорий Моисеевич, по свидетельствам своих подчиненных, был в те дни особенно деятелен и активен. Он буквально сутками пропадал в лаборатории, ночами колдовал вместе с подчиненными над рецептурой нового препарата. Так что на момент разговора с Лаврентием Павловичем начальник лаборатории уже далеко продвинулся в своих исследованиях, но сказать об этом наркому побоялся — а вдруг опять неудача? Возвратившись от высокого начальства, Могилевский взялся за дело с удвоенной энергией. — За что арестован? — с нарочитой бесцеремонностью набросился он на первого представленного ему заключенного, которому предварительно была введена небольшая доза препарата. — Не бойтесь, говорите всю правду, видите же, перед вами доктор, а не тюремщик. Я постараюсь вам помочь. — Откровенно говоря, за что сижу — не знаю. Но обвинен по пятьдесят восьмой статье за антисоветскую пропаганду. Говорят, на меня поступило заявление в органы, будто я недоволен линией партии во взаимоотношениях с народом. — Вы действительно недовольны? — А чему же радоваться-то? Что мы видим хорошего в нашей жизни? Коммуналка, общая кухня на шесть семей. По утрам в туалет очередь, к водопроводному крану — очередь. Пока стоим — все между собой перегрыземся. И так каждый день: скандалы, ругань из-за любого пустяка. Говорят, за границей собаки живут лучше наших людей… — Так, так, — довольно потирал руки Могилевский, едва сдерживая свой восторг от хода эксперимента. — Собаки, говорите… Откуда же, молодой человек, вам все это известно? Я имею в виду про заграницу. Кто вам рассказал такие новости? — Да все кругом говорят! У нас на заводе много иностранных рабочих. По линии Коминтерна приехали. И все очень сожалеют, что бросили родину. Сказывают, там житье намного лучше советского. А им ведь зарплату положили побольше, чем нам, — и то недовольны. Только лозунги да призывы научились сочинять!.. — Будьте любезны, назовите, пожалуйста, конкретных лиц, распространяющих провокационные слухи о заграничном житье и нашей советской действительности. — Сейчас уже и не помню. Как-никак уже почти год сижу в Бутырках. За это время и то, что знал, вышибли. Но вы не беспокойтесь. Дайте немного подумать. Я вспомню, назову… Могилевский многозначительно посмотрел на присутствовавшего на эксперименте следователя. Ну чем не победа! Молчавший до сих пор человек так разговорился, что его впору подводить под новую статью за антисоветчину. Без пыток, без крика, без давления. Но сотрудник следственного аппарата его восторга не разделил. На себя этот клиент наговорил и без рицина. Ничего нового сегодня от него он не услышал. Выходит, радость Григория Моисеевича была преждевременной. Но сдаваться начальник лаборатории не имел права. И он продолжал кропотливо искать, экспериментировать. Как впоследствии любил об этом вспоминать сам начальник лаборатории, «во время моих опытов по применению ядов, которые я испытывал на осужденных к высшей мере наказания, я столкнулся с тем, что и другие яды могут быть использованы для выявления так называемой откровенности у подследственных лиц. Этими веществами оказались хлораль-скополамин (КС) и фенамин-бензедрини („кола-с“). При употреблении хлораль-скополамина я обратил внимание, что, во-первых, дозы его, указанные в фармакопее как смертельные, в действительности не являются таковыми. Это мной было проверено многократно на многих субъектах. Кроме того, я заметил ошеломляющее действие на человека после приема КС, которое держится примерно в среднем около суток. В тот момент, когда начинает проходить полное ошеломление человека и начинают проявляться проблески сознания, тормозные функции коры головного мозга еще отсутствуют. При проведении в это время метода рефлексологии (толчки, щипки, обливание водой) можно выявить у испытуемого ряд односложных ответов на коротко поставленные вопросы. При применении „кола-с“ появляется у испытуемого сильно возбужденное состояние коры головного мозга, длительная бессонница в течение нескольких суток в зависимости от дозы. Появляется неудержимое желание высказаться. Эти данные натолкнули меня на мысль об использовании этих веществ при проведении следствия для получения так называемой откровенности подследственных лиц…» Заманчивая идея делает любого человека одержимым, а исследователя — тем более. «Доктор» Могилевский с завидным упрямством, настойчиво проталкивал свою идею и, не располагая возможностями использования мало-мальски научных приемов, действовал в основном так называемым методом тыка. Главное — своевременно попасть в нужную точку. Других вариантов выполнения задачи, поставленной ему руководителем НКВД, в распоряжении Могилевского пока не имелось. В предвкушении замаячившего было успеха Григорий Моисеевич занервничал, стал торопить подчиненных и сорвал несколько экспериментов. Видимо, переборщил с дозами, потому что подопытные начали вдруг нести такую околесицу, которую иначе как сущим бредом назвать было нельзя, а потом и вовсе отошли в иной мир, так и «не проявив откровенности». Впрочем, такого рода производственные издержки его уже волновать перестали. Умерших просто списывали, как израсходованный на исследования материал. Но как только простая арифметика стала фиксировать тенденцию к превышению выживших и разговорившихся над скончавшимися во время экспериментов «неудачниками», начальник лаборатории рискнул. Сразу к Берии напрашиваться побоялся — вдруг тот захочет лично убедиться в действии препарата и, если что-то сорвется, не сработает, тогда уж точно головы не сносить. Тщательно все взвесив, он решил доложить о своих «достижениях» заместителю наркома Меркулову. Как-никак он являлся куратором лаборатории. С ним у Григория Моисеевича доверительные отношения установились давно. Были и другие соображения. В это время как раз разворачивалась очередная реорганизация советской карательной системы, и Меркулов считался первым претендентом на должность наркома государственной безопасности. Упустить открывавшийся шанс было бы непростительно. На стол Меркулову легла докладная, где, слегка приукрасив подправленной статистикой свои заслуги, Могилевский объявлял о серьезном «научном» прорыве в исследованиях по «проблеме откровенности». Генерал, понятное дело, обрадовался. Он проявил нескрываемый интерес к новому достижению начальника лаборатории в области токсикологии. Тотчас вызвал к себе руководителя 2-го управления генерала Федотова, предложил подключиться и продолжить «перспективное» исследование, подкрепить науку практикой. — Выделяю вам, товарищ Федотов, в помощь сразу пятерых следователей, — объявил Меркулов. Но, видимо все-таки усомнившись в объективности рапорта об успехах лаборатории, уточнил: — Испытания будете проводить сразу по трем направлениям: с сознавшимися преступниками, с несознавшимися и такими, которые частично признали свою вину. Только после этого можно будет обнародовать результаты и приступать к практическому использованию изобретения Могилевского. — Ясно, товарищ Меркулов. — Надо досконально убедиться, насколько состоятельны предположения товарища Могилевского о возможности получения правдивых показаний без использования традиционных, так называемых особых методов воздействия. — Да, резиновые палки и примитивный мордобой заставят любого подписать все, что сочинят следователи и опера, но до правды добраться позволяют далеко не всегда, — согласился Федотов, откровенно разговаривая с начальником о царящих в ведомстве пыточных порядках. — Нас теперь гораздо больше интересует подлинная информация, а не примитивные самооговоры. — Это точно. И вот еще одно замечание, — поймал новую мысль Меркулов. — В эти исследования на «откровенность» никого не посвящать. Даже из числа сотрудников лаборатории. Пускай этот Могилевский возьмет с собой одного-двух самых доверенных ассистентов, и хватит. А то еще и опозоримся. Такое, к сожалению, на моей памяти случалось не один раз. Федотов довел требование начальства до Могилевского. Тот взял себе в помощники Хилова и Наумова. Эксперименты решили проводить вне стен лаборатории. Особая засекреченность работы не позволила докопаться до сколь-нибудь систематизированной информации об этих исследованиях. Известно лишь, что чаще всего опыты организовывались либо в кабинете генерала Л. Ф. Райхмана, либо в следственной части по особо важным делам 2-го управления, выделившегося из НКВД самостоятельного Наркомата государственной безопасности. Могилевский, судя по всему, сделался и там своим человеком. Как-то генерал Федотов представил Могилевскому заключенного, личность которого показалась начальнику лаборатории знакомой. Он долго напрягал память, силясь без подсказки вспомнить «пациента», как вдруг тот, увидев, что оказался наедине с человеком в белом халате, представился: — Я Чигирев. Понимаете, тоже доктор, только занимался партийной работой. Могилевский неожиданно узнал в Чигиреве того самого ненавистного ему секретаря парткома санитарнохимического института, который особенно досаждал ему своей постоянной подозрительностью, интересуясь историей с секретными материалами и исключением из партии. Своими расспросами и придирками он в те годы изрядно попортил Григорию Моисеевичу нервы. Мир тесен. И вот перед начальником лаборатории стоял сломленный, перепуганный насмерть человек, уже по всей форме прошедший обработку спецов из следственного управления и готовый наговорить на себя что угодно. — Ну что, Чигирев, добился своего? — язвительно спросил Могилевский. — Так точно, я своего добился. — И чего же, если не секрет, ты добился? Выловил шпиона? — Кто выловил? Я вас не понимаю… — Ты меня-то хоть помнишь, Чигирев? Мы с тобой были когда-то очень хорошо знакомы. И вел ты себя по отношению к моей персоне как самая последняя скотина! — Не припоминаю, чтобы мы с вами встречались, товарищ… — Для тебя я вообще-то гражданин, а не товарищ. Но в качестве исключения, позволяю тебе называть меня товарищем. Даже коллегой, если хочешь. — Простите, а почему меня привели к врачу? Или, может, вы выступаете в каком-то неизвестном мне, скрытом качестве? — Одной ногой в могиле стоишь, а все выведываешь. Опоздал. Настучать на меня уже не удастся. Ну а насчет качества — доктор я. Только, сам понимаешь, тюремный. — Могилевский продолжал пристально разглядывать этого бледного, с ежиком на голове, в замусоленной казенной одежонке арестанта. В свое время у Чигирева был небольшой животик, лицо лоснилось от складок жира. Теперь перед ним стоял обыкновенный перепуганный доходяга, не вызывавший даже жалости. — Скажи, Чигирев, почему ты в спецодежде. Тебя осудили? — Нет, товарищ, простите, гражданин начальник. Не осудили, но уже почти полгода сплю на тюремных нарах. От фронта освободился по брони. Но, видать, все равно от смерти не спастись. Крадется за мной, преследует. — Что же ты натворил? — Мало ли что… Но точно и сам разобраться не могу. Вызывают вот постоянно на допросы, спрашивают и днем и ночью про связи с заговорщиками. Обвиняют, бьют, стращают… Требуют назвать соучастников из НКВД. А кого я им могу назвать, если всю память отшибло. Никого я здесь не знаю. Вот вы хоть и говорите, что хорошо знали меня, но я вас никак не могу признать. Даже лицо ваше мне кажется совершенно незнакомым. Простите, может, посодействуете в оправдании меня перед советской властью? Сами же сказали, что хорошо меня знаете. Я ведь никак не мог быть заговорщиком. Может, назовете мне свою фамилию, чтобы я мог на вас сослаться… Григорий Моисеевич вздрогнул. Последние слова арестанта сильно его испугали. Хорошо, что хоть не назвался этому типу. Чего доброго, указал бы на него: вот, мол, это единственный человек из НКВД, с которым я был знаком. Попробуй тогда отговориться. Разговор прервался приходом в кабинет следователя. К Могилевскому тут же вернулось рабочее состояние. Он уже забыл о разговоре со своим давним недоброжелателем. Теперь все его мысли сосредоточились на эксперименте. — На что жалуетесь, арестованный? — нарочито официальным тоном обратился Могилевский к Чигиреву. — Слабость, доктор, плохой аппетит, бессонница… От Григория Моисеевича не укрылось, как внезапно побледнел «пациент», увидев следователя, и превратился в покорное, безропотное существо. Руки у него задрожали, и он спрятал их под стол. На лбу выступила испарина. Бедняга, видимо, решил, что сейчас его снова начнут бить. — Ну с этими неприятностями мы постараемся справиться. Не будете ли возражать, если для начала сделаем вам небольшой укольчик? — Людям в белых халатах я всецело доверяю. — Вот и прекрасно. Будьте любезны, оголите левую руку… Могилевский решительно отошел к окну, достал из портфеля пузырек с бесцветной, прозрачной жидкостью. Потом проткнул иглой резиновую пробку и наполнил шприц. Предназначавшаяся Чигиреву доза и концентрация токсина в растворе была не больше расчетно допустимой для эксперимента «на откровенность». Едва палец Могилевского нажал на поршень, как из иглы брызнула тонкая струйка. Следователь с некоторым страхом наблюдал за манипуляциями доктора, точно представлял себя на месте арестанта. — Заключенный, подойдите ко мне и заверните левый рукав как можно выше. До самого плеча. — Пожалуйте. — Чигирев доверчиво протянул специалисту из НКВД обнаженную до плеча руку. Могилевский отработанным приемом резко воткнул иглу в вену, выпустил туда содержимое шприца. Извините за неудобства. Придется немного посидеть в этом кресле. Григорий Моисеевич показал Чигиреву на стоявшее в углу глубокое кожаное кресло с высокими подлокотниками. Худой, невысокого роста бывший секретарь парткома в нем почти утонул. Он прикрыл глаза и спустя минуту полностью отключился, потеряв сознание. — Теперь наша задача не пропустить момент, когда пациент начнет просыпаться и приходить в себя. Это произойдет примерно через час. — Могилевский вытащил из кармана часы «Мозер» на серебряной цепочке, которые на день рождения подарил ему комендант Блохин, и положил на стол. — Тогда можем приступить к допросу заключенного. — Мне, товарищ Могилевский, остается на правах гостеприимного хозяина кабинета предложить внести некоторое разнообразие в неожиданно возникшую паузу, — сказал следователь, доставая из шкафа две стопки и пару ломтиков хлеба. — Не возражаю… Собеседники выпили по рюмке. Следователь, лощеный, с тонкой ниткой усиков над верхней губой и запахом одеколона, смачно затянулся папироской, потом удобно устроился в кресле по соседству с находящимся в беспамятстве Чигиревым, а Могилевский остался сидеть за столом и тоже закурил. К табаку он пристрастился недавно, с началом войны. Да и это было вынужденно, поскольку с самого начала руководства лабораторией он постоянно сталкивался с заядлыми курильщиками и ему волей-неволей приходилось дышать табачным дымом. Поэтому, когда он первый раз сам затянулся «беломориной», то даже не ощутил никакого головокружения или тошноты, как это случается с начинающими курильщиками. Его легкие были приучены к табачному дыму. Так они сидели вдвоем, курили, неспешно обсуждая наиболее целесообразные постановочные вопросы, которые лучше всего задать вышедшему из забытья арестованному, время от времени поглядывали то на «пациента», то на часы. Прошло минут пятьдесят. Наконец бывший профессор Чигирев пошевелился. Могилевский тут же резво вскочил на ноги, застыл на мгновение, потом подошел к нему и медленным четким голосом спросил: — Как вы себя чувствуете, Чигирев? — Сильно тянет на сон, — послышался невнятный ответ. — Вы скоро поспите. А сейчас скажите, чем занимались в институте последнее время? — И-и-исследованиями… — Какими именно? — Ги-ги-е-ни-чески-ми. — Что вы замышляли против товарища Сталина? — вступил в допрос следователь. — Замыш-ля-ли… Не пони-маю… — Может, вы готовили яды, отравляющие вещества? — Го-то-вили? Не знаю… — Кто входил в вашу вредительскую контрреволюционную группу? — Гру-п-па? Не пом-ню. Навер-ное, все… После этих бессвязных слов Чигирев открыл глаза. Его взгляд вдруг стал вполне осмысленным. Не поворачивая головы, он искоса посмотрел на Могилевского. — Я умираю, — прошептал он. — Внутри меня что-то жжет… там все горит, страшная боль… Вы меня отравили, я это понял, как доктор. И вас, бывший коллега, я вспомнил. Вы отомстили мне. Я больше ничего не знаю. Мне нечего вам больше сказать. Я не враг товарища Сталина. Не понимаю только, зачем надо было устраивать этот нелепый маскарад с переодеванием в белый халат… Разве вы доктор? — Замолчите, — заорал на Чигирева следователь. — Не мешайте ему. Пусть говорит. Разве вы не замечаете, что у него снизился порог сдержанности. — Меня что-то душит изнутри, — жаловался Чигирев. — Вы ведь отравили меня… Преступники вы, а не я. Вы обыкновенные убийцы, — прохрипел он. — Замолчите! С этими словами следователь со всего размаха ударил Чигирева. Тот упал на пол. Но взгляд его по-прежнему был обращен на Могилевского. Собрав последние силы, бывший секретарь парткома прошептал: — Да здравствует товарищ Сталин и наша родная коммунистическая партия… — Не ори, паскуда! Сотрудник НКВД набросился на корчившегося в предсмертных судорогах, маленького человечка. Могилевский попытался было его остановить, но следователь бесцеремонно отшвырнул Григория Моисеевича в сторону. На заключенного обрушились тяжелые удары разъяренного истязателя. Но боли тот уже не чувствовал — его сердце остановилось навсегда. Все было кончено. Яд сделал свое дело. Появившийся в дверях ассистент Хилов немало удивился столь неожиданному и быстрому завершению эксперимента. — Почему этот мужик так быстро умер? — недоуменно спросил он своего начальника. — Я готовил препарат строго по рецепту, с расчетом на его малый вес, на истощенность… — Слабак, вот и отдал концы, — коротко и ясно ответил Могилевский. — Не понимаю, чего тут странного? Первый раз, что ли? — Но ведь мы планировали для него небольшую дозу, и он должен был бы прожить по крайней мере еще суток трое… — Значит, для этого доходяги и небольшой дозы оказалось вполне достаточно, чтобы отправиться на тот свет. Да хватит о нем, — раздраженно бросил Могилевский. — Продолжим эксперименты на других «птичках». Посмотрим, как будет действовать этот же препарат на тех, кто покрупнее и покрепче здоровьем. Надеюсь, они окажутся более живучими. Хилов вышел, а Могилевский с откровенной неприязнью посмотрел на следователя. — Поздравляю вас, «доктор»! — усмехнулся тот. — Похоже, вы избавились от опасного обличителя. — Запомните, следователь, — глядя собеседнику в глаза, произнес Могилевский, — палачом себя не считаю. В смерти бедняги Чигирева моей вины нет. Просто у него не выдержало сердце. Практические исследования по проблеме «откровенности» продолжались еще почти два года. Однако в конечном счете они завершились безрезультатно. Стать первооткрывателем новой эры в методике допросов Могилевскому так и не удалось. Справедливости ради следует все же признать, что в процессе некоторых экспериментов от обвиняемых и подозреваемых все же были получены односложные откровенные ответы на задаваемые следователями вопросы. Но это были исключения, а требовалась закономерность. Дальше продвинуться Могилевский со своими подчиненными не сумел, но признавать этого не собирался. Шумиха вокруг «проблемы откровенности» была поднята большая, несмотря на то что реальных гарантий примененные препараты не давали. Примечательно, что всякий раз, когда удавалось «разговорить» заключенного, неизбежно возникал спор. Григорий Моисеевич на полном серьезе успехи приписывал себе, доказывая, что это является результатом воздействия нового созданного в лаборатории препарата. Следователь же утверждал, что ему удалось установить психологический контакт с допрашиваемым и убедить его в необходимости говорить правду. В конце концов, среди экспериментируемых были не только такие, как секретарь парткома Чигирев. Встречались и матерые уголовники, которым было что рассказать следователям про свои дела. И что на них действовало сильнее — примененный препарат или капитуляция преступника перед следствием, — определить было сложно. Откровенно говоря, в подобных перепалках оба спорщика оказывались по-своему правы. Известно, например, как развязывает язык алкоголь, наркотики. Многие люди подвержены излишней откровенности под воздействием гипноза. Но разве мало случаев, когда удачно проведенный допрос завершается чистосердечным раскаянием, признаниями в совершении самых тяжких преступлений? Смерш времен войны поставлял в лабораторию самых разных людей. Приводили настоящих изменников, диверсантов, сдавшихся и захваченных в плен генералов и офицеров армии противника. Из одних выуживали информацию при помощи наркотиков, алкоголя, препаратов Могилевского, других заставляли выкладывать все, что знали, традиционными в НКВД и МГБ методами. Ну а Григорий Моисеевич заносил себе в актив и тех и других, вне зависимости от того, каким способом им развязывали языки. После же того, как несколько заключенных подтвердили на судебных заседаниях полученные от них во время экспериментов признательные показания, стали раздаваться обещания представить Могилевского к высшей в стране награде — Сталинской премии. Однако дальше разговоров дело не пошло. Сколь-нибудь убедительных свидетельств своего успеха главный соискатель премии предъявить не мог. Более того, даже оконфузился, если не сказать больше, когда ему предоставили возможность продемонстрировать свои научные достижения публично. Как-то вызвал его к себе генерал Леонид Райхман. Наслышанный о «достижениях» в разрешении «проблемы откровенности», он попросил Могилевского показать ему так разрекламированные приемы в действии. Начальник лаборатории решил не доверять подготовку своему ассистенту Хилову, а провести показательный эксперимент лично, так как не сомневался в предстоящем успехе. В назначенное время Райхман пришел в лабораторию вместе с начальником следственного отдела Зименковым. Могилевский был уже там со своим саквояжем, набитым препаратами, шприцами и прочим медицинским и исследовательским инструментарием. Зименков потребовал, чтобы к ним привели одного из заключенных, назвав дежурному его фамилию. Показания этого человека представляли для следствия определенный интерес. В отличие от неудачно проведенного эксперимента с профессором Чигиревым, Могилевский решил на сей раз применить совершенно иной препарат, над созданием которого долго трудился вместе со своими сотрудниками. Когда привезли «пациента» и поместили в одну из камер лаборатории, Могилевский долго рассматривал «материал» через дверной глазок. Тщательно прикинул вес, рост, возраст, чтобы прошлая оплошность не повторилась. Человек показался ему вполне подходящим. Чтобы не насторожить жертву, еще до начала эксперимента начальник лаборатории попросил присутствующих накинуть на себя белые халаты и называть друг друга во время демонстрации не иначе как «профессор», «доктор», «коллега» и представиться ему членами специальной медицинской комиссии. Все стадии эксперимента решено было фиксировать фотоаппаратом и записывать на магнитофонную ленту. По такому ответственному случаю Могилевский привлек к разыгрываемому действу даже лаборантку Кирильцеву, дабы у «пациента» сложилось полное ощущение естественности, как при посещении обычного медицинского учреждения. Чтобы она не боялась, начальник заверил ее, что сегодня смертельного исхода не случится. — Пожалуйста, проходите сюда, — встретив арестованного вполне натуральной улыбкой, проговорила Кирильцева, указав ему на свободный стул. — Здравствуйте, — вступил в дело руководитель эксперимента. — Я профессор Могилевский. А это мои коллеги-медики. — Очень приятно, — безучастно ответил «пациент». — Расскажите нам, как вы себя чувствуете, — последовала традиционной фраза. — Спасибо, профессор. Жалоб на здоровье нет. — Хочу вам сообщить, что наша комиссия приняла решение всесторонне обследовать вас и, если потребуется, назначить лечение. Вы отделены от остальных заключенных и теперь будете иметь дело с нами. — Не понимаю, с чего бы вдруг мною заинтересовалась медицина? — с подозрительностью в голосе спросил «пациент». — Хотя, простите, здесь, как я понимаю, заключенные вопросов не задают. — Почему же? Мы ответим на ваши вопросы. Только немного позже. А пока необходимо произвести самый обычный медицинский осмотр. — Делайте что хотите, — без всякого интереса, с прежним безразличием отозвался арестованный. — Сейчас вами займется наш врач, а потом решим, чем будем заниматься дальше. Доктор Кирильцева, приступайте! Анюта уже вошла в роль. Вихляя бедрами — для членов «комиссии», а не для заключенного, — она занялась «пациентом». Измерила ему давление, пощупала пульс, прослушала легкие, несколько раз надавливала пальчиками на живот, заглянула в рот. Потом отозвала в сторону Могилевского и стала с ним о чем-то тихо переговариваться. «Доктор» делал многозначительный вид, кивал головой, потирал руки. Потом повернулся к обследуемому. — У вас, пациент, налицо все признаки вегетативнососудистой дистонии. В общем-то это неудивительно — тюремные порядки, угнетенность, однообразная пища, постоянное нервное напряжение… — Чтобы поставить такой диагноз, вовсе не обязательно было меня обследовать. Простого взгляда достаточно, — начинал терять сдержанность заключенный. — И все же, посовещавшись с коллегами, мы решили, что ваш организм нуждается в подкреплении. Сейчас я сделаю вам инъекцию, вы немного отдохнете, а потом предложим вам другие терапевтические процедуры. — У меня нет возражений, доктор. Арестант стоя принял укол. Потом ему предложили закрыть глаза и немного подремать — как и в недавнем эксперименте с Чигиревым. Как-никак цель преследовалась та же самая — добиться откровенности. Правда, на сей раз действие препарата должно было проявиться намного раньше. «Пациент» послушно опустился на просторное сиденье кожаного дивана и затих. — Через пять минут он проснется, — предупредил Могилевский всех остальных, после чего трусоватая Анюта на всякий случай засеменила из кабинета. Было видно, что мужчина впал в забытье, но минуты через три глаза его вдруг широко открылись и неподвижно уставились в потолок. Удивленный неожиданным развитием клинической картины, Могилевский подскочил к заключенному, пощупал пульс. Пульса не было. Григорий Моисеевич испуганно занервничал. Разодрав на заключенном рубаху, он прислонил к его груди стетоскоп. Но сердечных ударов тоже не услышал. — Хилов! Бегом сюда! — громко закричал Могилевский. В дверях появился Человек в фартуке. Растерявшийся Могилевский трясущимися руками показал ему на свалившегося возле дивана человека. — Смотрите, что произошло. Начинайте искусственное дыхание. Сейчас он очнется. Такая скорая смерть не предполагалась. Все рассчитано точно… — Это бесполезно, — посмотрев на зрачки заключенного, равнодушно проговорил Хилов. — Сердце остановилось от воздействия препарата. Искусственное дыхание уже не поможет. Григорий Моисеевич вытряхнул прямо на пол все содержимое своего саквояжа. Отыскал какую-то ампулу и быстро забрал ее содержимое в шприц. — Сейчас, сейчас, — твердил он, вкалывая иглу глубоко в левую часть груди. — Это стимулятор сердечной деятельности. Продолжайте делать искусственное дыхание. Как, почему это случилось… — причитал «доктор». Генерал Райхман с досады выругался матом и тут же вместе с сопровождавшим его полковником Зименковым вышел из лаборатории. «Пациента» все же удалось вернуть к жизни. Однако Могилевскому от этого легче не стало. Столь тщательно готовившийся демонстрационный эксперимент завершился полным провалом. Одно дело — умерщвлять ядами приговоренных к расстрелу, и совсем другое — того, кто формально еще не был признан преступником. Смерть обвиняемого по уголовному делу всегда неприятна для следователей. Надо проводить служебное расследование, писать объяснения, оправдываться, унижаться перед судмедэкспертами, чтобы указали какую-нибудь «безобидную» причину неожиданной гибели не болевшего ничем человека. Все это, конечно, делалось, но неизбежно сопровождалось неприятными хлопотами и суетой. К счастью для Григория Моисеевича, на этот раз все закончилось для жертвы относительно благополучно. Тем не менее подобные исходы в работе по «проблеме откровенности», похоже, превратились в некую систему. Для ее решения предстояло искать новые подходы. Само собой, об очередной неудаче сразу же доложили начальнику контрразведки Смерш Абакумову. Тому ничего не оставалось, кроме как выругаться — чуть не угробили важного фигуранта по его направлению работы. Важный свидетель был бездарно потерян, так как окончательно разуверился в благополучном для него исходе дела. А начальнику лаборатории — новая головная боль. Он и без того очень болезненно переживал каждую неудачу, так как связывал со своими экспериментами по названной проблеме самые радужные надежды. Незадолго до этого была составлена обстоятельная докладная с научными выкладками и приведением результатов их апробации на имя самого товарища Берии. В ней перечислялись успехи исследований и говорилось о готовности применения препарата в качестве средства, стимулирующего «откровенность» обвиняемых. И вдруг все рухнуло в одночасье. После той неудачи о представлении Могилевского к наградам и премиям за достижения в области «проблемы откровенности» не могло быть и речи. Глава 13 Как-то вечером в лабораторию зашел Наум Эйтингон. Генерал предложил изрядно погрустневшему Григорию Моисеевичу составить ему компанию на нынешней вечерней прогулке. Они медленно бродили по тихим московским переулкам, неспешно обсуждали невеселые фронтовые сводки. Могилевский посетовал на свои последние неудачи с «препаратом откровенности». Вдруг Эйтингон остановился: — Послушайте, Григорий Моисеевич! Плюньте вы на все это. Ни одна наука не обходится без неудач и издержек. Но мне бы хотелось рассчитывать на вашу помощь не только в обеспечении нас специальными средствами, что, кстати, у вас получается совсем даже неплохо. Вы же знаете, нам, сотрудникам контрразведки, подчас приходится заниматься делами весьма деликатными. — Эйтингон почему-то хитровато улыбнулся и сделал паузу. — А одному не всегда удобно их выполнять, да и хорошего помощника-специалиста найти достаточно сложно. Тут нужен, как говорится, горьковский реализм. — Я всегда готов служить чем смогу, — заверил генерала Могилевский. — Значит, заниматься излишней агитацией, или, как у нас принято говорить, вербовкой, мне не нужно. — Эйтингон оглянулся. — Приступим прямо к делу? — Да, конечно. Я к вашим услугам. Чем могу быть полезен? — Дело-то, в общем, пустяковое. Выеденного яйца не стоит. Завтра мы сходим с вами к одному моему знакомому. Подготовьтесь к «медосмотру» этого человека и организуйте все по легенде «лечение пациента от случайного заражения венерической болезнью». У вас ведь такая тематика в картотеке есть? — Она разработана достаточно надежно. — Вот и отлично. Надо применить курарин, так как человек этот весьма опасен и сверху получено распоряжение о его ликвидации. — Я вижу, ваши посещения спецлаборатории не прошли даром. — Если вы имеете в виду мое упоминание курарина, то здесь ваша лаборатория совершенно ни при чем, — улыбнулся Эйтингон. — В Южной Америке экстракт кураре получают из коры некоторых деревьев вот уже много веков. Еще индейцы использовали его для отравления наконечников стрел. Этот яд надежен, практически мгновенно расслабляет и парализует всю мышечную мускулатуру… — Отчего быстро наступает смерть, — закончил за собеседника Могилевский. — Вот именно. И практически не оставляет следов. Надежное средство для тихой, бескровной ликвидации опасных для нашей страны врагов… Услышав о том, что знакомый Эйтингона «весьма опасен» и его нужно ликвидировать, Могилевский в душе содрогнулся. Снова та же старая проблема. Одно дело ликвидировать безопасных и перепуганных, как ягнята, заключенных, а тут — опытного, матерого разведчика, каковым, безусловно, является клиент Эйтингона — с другими он не знается. Такой, заподозрив что-нибудь неладное, может сам пустить в ход оружие и убрать их обоих. — А насчет венерической болезни — это тоже легенда или он действительно подцепил какую-то заразу? — стараясь не проявлять свои опасения, спросил Могилевский. — Сделали так, что подцепил. Познакомился в ресторане с подругой, подпоили. Не устоял, поддался соблазну. А сегодня вдруг голос подал, жаловаться начал. Так, мол, и так, мужской «насморк» появился. Чем она его наградила — гонореей или сифилисом, — сам не знает. Но в том, что со здоровьем не в порядке, — не сомневается. Проклинает все на свете. Паникует, а в больницу к врачам сходить боится. Это же ведь сразу станет известно его начальству. За таким народом следят бдительно. Ну вот пообещал я ему помочь, избавиться от болячки без всякой больницы. Рассчитывал именно на вас, — снова хитровато улыбнулся Эйтингон, толкнув Могилевского локтем. Он вообще говорил, постоянно слегка улыбаясь. Уже много лет спустя до Могилевского наконец дошло, зачем он так себя ведет. Даже если кто-то издали наблюдал за ними, то складывалось впечатление, будто прогуливаются двое друзей и один рассказывает другому забавные истории. Такое общение внушало меньше подозрений, о чем настоящему разведчику надлежало заботиться всегда. Ну а потом, благожелательная, застенчивая улыбка Эйтингона подбадривала собеседника и располагала его к доверительности. — Задача понятна, — все еще хмурясь, сказал Григорий Моисеевич. — Да вы не переживайте, товарищ Могилевский. Во-первых, наш завтрашний «пациент» мил, обаятелен и наивен. Да-да, весьма наивен, как это ни странно. Но он наш враг. Знаете, существует такой сорт милых с виду, обаятельных, но очень опасных людей. Этот же назавтра ждет обещанного врача, то есть вас, его защитная система полностью блокирована болезнью и ожиданием помощи. Мы как бы специально привели ее в негодность. А во-вторых, я же ведь буду с вами. Так что вдвоем нам, Григорий Моисеевич, и вовсе нечего бояться. Я же много раз видел, как вы ловко работаете с «пациентами». Залюбоваться можно. Потому и решился сделать вам такое предложение. — Эйтингон снова засмеялся, хотя смешного в том, что он говорил, ничего не было. — Ну как, убедил я вас в том, что это будет совершенно безопасное, пустяковое дело? — Убеждать вы умеете хорошо, я уже это давно заметил, — слабо улыбнулся в ответ Могилевский. Но для него сделать сегодня выбор означало перейти в новое качество. Если до сих пор он имел дело с «птичками» — с «человеческим материалом», который официальным приговором суда был приговорен к смерти, то теперь… Однако давать задний ход было поздно. Да и небезопасно. И он сказал то, чего от него ждали: «Я работаю на благо советского народа, во имя Великой Победы над врагом. И готов выполнять все, даже если это сопряжено с опасностью для моей жизни». — Тогда до завтра, — буднично протянул ему руку Эйтингон. — Встретимся здесь же ровно в семь часов вечера. И не забудьте про легенду… На другой день в условленное время Эйтингон и Могилевский поднялись на второй этаж небольшого особняка. Григорий Моисеевич захватил на этот случай настоящий медицинский саквояж, заполнил его различными медикаментами, чтобы не вызвать у будущего «пациента» ни малейшего подозрения. Дверь открыл действительно симпатичный, крепкого телосложения, элегантно одетый мужчина. От него приятно пахло дорогим одеколоном. Он смущенно поздоровался, радушно пригласил гостей пройти в квартиру. Опрятные, прибранные комнаты, белые накрахмаленные салфетки на столе, порезанный лимон, апельсины, виноград, бутылка хорошего коньяка и три крошечные рюмочки — все говорило о том, что Эйтингона и Могилевского здесь ждали с нетерпением. — Надеюсь, мы одни и можем быть откровенными? — на всякий случай спросил Эйтингон, внимательно оглядевшись вокруг. — Да-да, конечно, — заверил хозяин, предлагая гостям садиться в маленькие кресла. Он открыл коньяк, разлил по рюмкам, предложил выпить. За окном шел дождь, было прохладно, и Эйтингон первым взял рюмку, побуждая и Могилевского последовать его примеру. — А вам, милейший, пока нельзя, — остановил Могилевский руку хозяина квартиры, потянувшегося было к коньяку. — Спиртное, знаете ли, провоцирует прогрессирование некоторых специфических заболеваний. — Да-да, — смутившись согласился тот. — Простите. — Хороший коньяк, — сделав небольшой глоток, отметил Григорий Моисеевич. — Ну что, мой друг, можешь смело выкладывать свои жалобы профессору, — с располагающей к доверительному общению улыбкой произнес Эйтингон. — Вкратце я его уже познакомил с твоими тревогами. Представлять вас друг другу не буду, все должно быть конфиденциально. — Видите ли, — со стыдливой неловкостью начал незнакомец на чистейшем, без всякого акцента, русском языке. Встреть его Григорий Моисеевич где-нибудь в ресторане или в компании, он легко принял бы этого человека за актера, музыканта, художника. Словом, интеллигентного баловня судьбы, столь импозантно и артистично он смотрелся. — Как говорят в России, бес попутал. Чего не приключится, когда встречаешь хорошенькую женщину и теряешь голову. А теперь вот «насморк мужской» появился… — Такая уж наша мужская легковерность, — понимающе улыбнулся Могилевский, который уже вошел в свою роль и полностью избавился от ненужных эмоций. — Что же, если нет возражений, не будем терять время и перейдем сразу к делу. Григорий Моисеевич расстегнул свой саквояж, достал два прямоугольных стеклышка и протянул их хозяину квартиры: — Зайдите в туалет, сделайте мазки выделений из полового органа и возвращайтесь сюда. Мужчина послушно отправился выполнять указания доктора. Эйтингон заговорщически подмигнул Могилевскому, давая понять, что все развивается по намеченному плану. Для бодрости духа он налил ему и себе еще по рюмке душистого французского «Мартеля» и сразу же выпил, аппетитно закусил кусочком лимона. Могилевский его примеру не последовал. Он был профессионально сосредоточен и деловит. Хозяин возвратился через пару минут. «Профессор медицины» внимательно посмотрел оба стеклышка на свет и даже зачем-то понюхал образцы, аккуратно упаковал их в пакетик и бережно опустил в саквояж. После этого поднялся с кресла и степенно прошел в ванную, где тщательно вымыл руки. Когда «доктор» вернулся, он застал Эйтингона за мирной беседой с хозяином квартиры на какую-то отвлеченную тему. Складывалось впечатление, что встретились два порядочных, если не сказать, близких друг другу человека, которые мирно разговаривают о чем-то своем. — Что скажете, профессор? — кротко осведомился пациент. — Да-a, судя по первому впечатлению, внешнее благополучие не всегда соответствует внутреннему комфорту, — произнес Могилевский, потирая ладони. Сейчас он и впрямь походил на светило медицины. — Что вы хотите сказать, профессор? Чем я заразился? — с тревогой спросил «друг» Эйтингона. — Трагедии делать не стоит. Вероятнее всего, у вас обыкновенная гонорея. Но, сами понимаете, это предварительный диагноз. Точное заключение могу сделать лишь после исследования взятых на анализ ваших выделений. — Сколько времени потребуется для лечения? — Не беспокойтесь, вылечим. Как я уже вас предупредил, от спиртного придется на некоторое время отказаться. А сегодня не мешало бы произвести небольшую профилактику. Чтобы остановить дальнейшее развитие болезни. Так сказать, для нейтрализации заражения и блокады прогрессирования процесса. Не возражаете? — Конечно-конечно. Раз нужно, куда же деваться. — Под воздействием спокойного, уверенного тона «профессора» к хозяину квартиры уже возвращалась былая уверенность в себе. — Прошу прилечь на кровать, — пригласил Могилевский. — Лучше на живот, и приспустите брюки. Хозяин безропотно выполнил указание «доктора». — Сейчас примете легкий укольчик, и, думаю, уже через полчаса почувствуете себя лучше, выделения прекратятся. А через неделю сможете снова приступать к завоеванию женских сердец… — Нет уж, впредь буду осторожнее… — Вот. Хорошо. Теперь полностью расслабьтесь. Сейчас будет немножко больно. Придется потерпеть… — Господь терпел и нам велел… Хозяин послушно выполнял все команды. После укола успел перевернуться, надеть брюки, сесть в кресло, после чего, будто спохватившись, вдруг со странной многозначительностью посмотрел на «доктора», растерянно перевел взгляд на Эйтингона. Он что-то хотел сказать, но вместо слов губы выдали бессвязное мычание. «Пациент» медленно сполз с кресла, завалился на бок, как бы пытаясь оказаться подальше от своих гостей и противостоять чему-то. Видно было, как силы оставляют его. Появилась сильнейшая, на грани удушья, одышка. Он пытался хватать воздух ртом. Лицо начинало синеть. Мужчина страшно мучился, но был парализован и не мог ни крикнуть, ни двинуть рукой или ногой. Жили только глаза, и они смотрели на Эйтингона и Могилевского с таким немым укором, что оба отвели взгляд в сторону. Когда через минуту они отважились вновь посмотреть на своего «пациента», с ним уже было все кончено. «Гости» сгребли в сумку все, что находилось на столе. Поправили скатерть. Рюмки и спиртное возвратили в буфет, тщательно протерев все салфеткой. Убедившись, что никаких следов пребывания посторонних в квартире не осталось, Эйтингон и Могилевский вышли из квартиры. Дверь защелкнулась на английский замок. — Давно я не чувствовал себя так неуютно, — признался Эйтингон, когда они оказались на улице. — Что делать, это борьба. Не на жизнь, а на смерть. Если не мы их, то они нас. Третьего не дано… — Это верно, — согласился Могилевский. — Надо обязательно дать знать судмедэкспертам про диагноз нашего «пациента» по венерическому заболеванию. Об остальном пускай гадают его хозяева… На следующий день поступила информация о кончине иностранца. Позднее Эйтингон по секрету поделился с Могилевским, что убитый по фамилии (или по кличке) Сайенс являлся агентом американской разведки. По его словам, он некоторое время сотрудничал с НКВД, но засветился и был снова перевербован. Его ликвидация была осуществлена по личному распоряжению начальника контрразведки Смерш Абакумова. Генералу не понравилось, что шпион без ведома органов советской госбезопасности пошел на контакт с американским посольством. Шла война, а у нее своя дипломатия. Сомнений в естественности смерти Сайенса не возникло. К огромному удовлетворению Могилевского, опытные эксперты следов применения курарина не установили, зато зафиксировали, что покойный страдал гонореей. В заключении патолого-анатомического исследования значилось, что причиной смерти явился артериосклероз, и на том все проверки закончились. Похоронили иностранца почему-то в Пензе. Так открылась новая страница профессиональной биографии Григория Моисеевича — негласное сотрудничество с оперативниками из контрразведки. Его начали привлекать к непосредственному участию в проводимых ими операциях по физическому устранению неугодных лиц. Само собой, никого из сотрудников лаборатории в эту сферу деятельности он никогда не посвящал. Сознание своей сопричастности к чему-то особо важному, исходящему от самых высоких инстанций, сразу же подняло Григория Моисеевича в его собственных глазах. Что же до обстановки в лаборатории, то для проведения экспериментов по проверке эффективности действия ядов не требовалось ни приговоров, ни решений внесудебных особых совещаний, ни даже постановления следственного органа. Гарантом «законности» выступал комендант НКВД Блохин. Как уже отмечалось, никто из «исследователей» не должен был располагать о них никакими сведениями. Подопытные, по свидетельству ближайшего порученца коменданта П. А. Яковлева, как правило, отбирались и поступали из камер Бутырской тюрьмы. В общем-то это вполне объяснимо. Бутырки в те годы представляли собой гигантский пересыльный пункт. Ее камеры были переполнены и никогда не пустовали. Помимо собственно московских, сюда свозили людей со всего Подмосковья и всех близлежащих областей после осуждения. Одних — для отправки эшелонами на пополнение бесчисленных лагерей ГУЛАГа. Других, осужденных к высшей мере «социальной защиты», — в камеры смертников. Во многих протоколах допросов по делу Могилевского отмечается, что из Бутырок в лабораторию НКВД доставляли главным образом уголовников. Насколько это соответствовало действительности и кого причисляли на пересылке к этим самым уголовникам, разобраться сейчас совершенно невозможно. Скорее всего, так говорили, чтобы предстать перед следователями пятидесятых годов в более безобидном виде. Известно, что так называемые уголовные элементы — убийцы, насильники, грабители — не вызывают такого сочувствия, как незаконно репрессированные по политическим мотивам. Кто-кто, а уж сотрудники органов НКВД хорошо знали, что среди последних по крайней мере добрая половина ни в чем не повинные жертвы произвола. И согласитесь, одно дело говорить, пусть даже в официальной обстановке, с человеком, отправлявшим на смерть отбросы общества, исполнявшим приговор суда, иное — с тем, кто лишал жизни тех, кто заведомо не совершал никаких преступлений, не причинил стране и ее народу никакого вреда. Во всяком случае, те, кто доставлял Могилевскому «птичек» — работники 2-го спецотдела НКВД Петров, Баштаков, Герцовский, Калинин, Балишанский, Подобедов и другие, — впоследствии, давая показания, упирали на то, что в качестве этого «человеческого материала» использовались преимущественно уголовные элементы. Ну а проверять достоверность информации в лаборатории никогда не было принято. И опровергнуть ее сейчас невозможно. Глубоко внутри себя обреченных жалели многие. Чаще всего чисто по-человечески. В конце концов, сотрудники НКВД прекрасно сознавали, что в любой момент каждый из них может оказаться точно в таком же положении. Но совесть удобная, оказывается, штука: если от нее нельзя избавиться, то ее можно приглушить. Скажем, не проявлять интереса к тому, что кроется за переводом заключенных из камер смертников в ведение какой-то специальной лаборатории. Замечу, в лабораторию отправляли людей, расстрельных приговоров в отношении которых никто не отменял. Для любого тюремного служащего совершенно ясно, что такой перевод означает одно направление — к месту приведения приговора в исполнение. Форма лишения жизни — вопрос, можно сказать, технический. В некоторых странах до сих пор смертники даже сами выбирают способ казни: расстрел, электрический стул, отравление. Примерно такое же отношение к испытуемым существовало и в лаборатории. Стремление представить поступивший «материал» обычными уголовниками существовало и в сознании самих экспериментаторов. Им тоже сподручней было видеть в поступившем из тюремных камер «материале» не заклейменных официальной пропагандой «врагов народа», а насильников, грабителей и убийц. И относиться к ним можно соответственно. Можно даже в определенной ситуации представить себя этаким санитаром общества, очищающим его от самых закоренелых и опасных преступников. Так что истинное лицо жертвы никого не интересовало. Что же до того, что большинство обреченных на неминуемую смерть «пациентов» явно не тянуло на образ потенциального убийцы, в расчет принимать было вовсе не обязательно. Внешность, как говорят, обманчива. Ну а определенной гарантией сохранения в тайне действительных сведений об испытуемых служил строгий запрет на малейшее проявление любопытства по этому поводу. И тем не менее сопоставление самых различных документов, фактов, разбросанных по времени, по бесчисленным уголовным делам и надзорным производствам, позволяет сделать вывод, что среди так называемых «птичек» Могилевского оказывались не только, и даже не столько уголовники, сколько «враги народа» — политические с 58-й статьей. Причем не одни лишь наши соотечественники — граждане СССР, но и иностранцы: немцы, поляки, американцы, японцы и другие. Справедливости ради необходимо отметить, что попадались среди них и самые настоящие шпионы. Об этом сотрудники лаборатории и обслуживавшие ее работники отделов «А» и 10-го говорили между собой, а потом во время допросов и следователям. Несколько лет трудился в 1-м отделе кадровый офицер НКВД Подобедов. Степенный, обстоятельный канцелярист, он, казалось, самой природой был создан для чиновничьей работы. Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год этот человек аккуратно регистрировал «приход» и «расход» приговоренных к высшей мере наказания. Вел он и другой необходимый учет. К «спецработе» — так называлось приведение в исполнение смертных приговоров — Подобедова привлекли в период самого массового разгула репрессий. Человек обязательный, он скрупулезно проверял соответствие поступавших в 1-й спецотдел приговоров по установленной форме, чем нё раз вызывал издевательские насмешки сослуживцев. Когда обреченных на смерть набиралось человек семь-восемь, докладывал старшему начальству. Оттуда поступала команда на приведение приговоров в исполнение. Вместе с Блохиным и прокурорами Подобедов выезжал в тюрьму, где проверяли соответствие личного дела заключенного стоящему перед ними заключенному. И только после этого доставляли приговоренных в специальное помещение, где предстояло свершить процедуру смертной казни. Не приведи бог по ошибке расстрелять не того, кто указан в приговоре! Подобедов тогда бил настоящую тревогу, докладывал о ЧП своему руководству, а оно очень круто обходилось с провинившимися. На этой заключительной стадии уголовного преследования и начинался тот самый жуткий, не вписывающийся в обычные человеческие представления процесс по умерщвлению людей. В одних случаях это расстрел осужденных — пуля в голову. В других — «научные эксперименты» под эгидой «профессора» Могилевского. Кстати, хотя он таковым еще не являлся, но уже тогда многие знакомые по НКВД величали его профессором, что всякий раз доставляло Григорию Моисеевичу большое удовольствие. Исключение составляли только подчиненные, обращавшиеся к своему начальнику только официально: товарищ полковник. Это звание начальник лаборатории получил еще во время войны. Для всех исполнителей смертных приговоров убийство людей стало повседневной работой. В конце концов, к этому сводились их служебные обязанности. У палача ведь тоже существует своя профессиональная доблесть. Поначалу, естественно, самому Могилевскому, лаборантам, научным сотрудникам возглавляемого им заведения убивать людей было жутковато. Но потом все адаптировались, втянулись, настроились и уже спокойно, без излишних эмоций, буднично смотрели, как спецы из группы Блохина профессионально справляли свое дело — укладывали жертву наповал с первого выстрела. Постепенно точно так же стали восприниматься и действия своих «исследователей» — начальника лаборатории, его ближайших подручных. Как правило, втроем — Подобедов, Блохин и обязательно присутствовавший при расстреле либо при выносе умерщвленного ядом трупа прокурор — составляли акт. В нем констатировался факт приведения приговора в исполнение. То есть документ подписывался всеми присутствовавшими при сем официальными лицами. Сведения о присутствовавших при приведении приговора в исполнение, вне зависимости от способа умерщвления, до сих пор являются строжайшей тайной. Фамилии этих людей не вносились даже в уголовное дело: туда подшивалась лишь краткая справка о дате расстрела с подписью постороннего чиновника НКВД, не имевшего к этому непосредственного отношения. Фамилия бойца, выстрел которого оборвал жизнь человека, вообще нигде не значится. Сами исполнители и остальные присутствовавшие в подвалах на процедуре смертной казни, насколько позволяла возможность, снимали водкой нервное возбуждение от причастности к свершившемуся убийству. По схожему сценарию умерщвлялись люди и в спецлаборатории, только вместо выстрела в голову жертва перед уходом в иной мир получала отравленную пищу или питье, ядовитую таблетку или смертельную инъекцию. Традиция поминовения «усопшего» водкой, спиртом не нарушалась и здесь. Ее соблюдали и Могилевский, и его начальник Филимонов, все сотрудники лаборатории «X» (так она проходит по документам), задействованные в проведении экспериментов на людях. Правда, отличия все же имелись. Если бойцы Блохина просто убивали людей, то в лаборатории слово «убийство» не произносилось. Ее сотрудники считали себя интеллигентами, учеными, а тот же самый по своей сути процесс убийства (приведения в исполнение смертного приговора) именовался научным экспериментом. Да и другие отличия имелись: расстрельный подвал представлял собой самую настоящую бойню, с забрызганными кровью полами и стенами, а помещения лаборатории назывались «палатами», ее сотрудники облачались в белые халаты, некоторые имели научные степени и звания, многие «пациенты» уходили из жизни тихо, так и не осознав, что над ними вершилась смертная казнь. Как-то зимой у Подобедова оказалось четыре подлежащих исполнению смертных приговора. Он не спешил докладывать начальству, рассчитывая в ближайшие дни «добрать» до обычной нормы. Но старший начальник Баштаков приказал Подобедову захватить приговоры на смертников и прибыть с ними во внутреннюю тюрьму НКВД. Подобедов приказание исполнил. Явился в тюрьму. Там уже находился Блохин. Как обычно, они взяли всех приговоренных к высшей мере наказания, повезли их к тому же «расстрельному» дому. Но Блохин вдруг велел шоферу подъехать не к углу дома, где находился вход в экзекуционный подвал, а прямо к подъезду. Комендант, а следом за ним и Подобедов вышли из машины первыми и направились к дверям. За ними последовала охрана с четырьмя заключенными в наручниках. Тогда-то Подобедов и увидел впервые, что представляли собой «палаты» Могилевского, познакомился с их «хозяином». Заключенных разместили каждого в отдельной камере-«палате», а Подобедову сказали, что он свободен и может возвращаться на свое рабочее место. Прошло несколько дней. Позвонил Блохин: — Ты про меня не забыл? Надо бы снова подскочить в Варсонофьевский. Когда? Да хоть сейчас, чего откладывать. У них все готово, осталось только подписать акты. — А прокурор будет? — Ладно. Поехали вместе. Там во всем разберемся и решим как надо. Арестованные находились в тех же помещениях. По одному. Только мертвые. И никаких ран, следов крови. Уловив замешательство подчиненного, комендант НКВД, усмехнувшись, растолковал: — Этим повезло. Отошли быстро, без лишних мук. Яд на этот раз испытывали надежный. Другие, бывало, очень тяжело помирали… — Какой яд? — не понял начальника Подобедов. — Обыкновенный. Не знаю, как называется, но действует быстро и надежно. А эти, — Блохин показал на лежавшие на полу тела мертвых, — хоть пользу науке принесли. Профессор доволен. — И куда их теперь? — Туда же, куда всех отвозим, — в крематорий. Что за вопрос? — А где прокурор? — Какой, к черту, прокурор! Опыты совершенно секретные. Согласовано все на самом верху. Лишних людей не должно здесь быть. Так что мы с тобой и исповедники, и прокуроры, и еще бог знает кто. Подписываем акты о смерти по болезни. Не выдержали люди нервного напряжения, поумирали своей смертью, не дождавшись положенной им пули. А точный диагноз доктор Семеновский укажет. Так что оформляй. Позднее, когда Подобедов поближе познакомился с Могилевским и его коллегами по ремеслу, он осознал, насколько разработанная ими методика исследований ядов на осужденных удобна для самооправдания ему и другим сотрудникам, призванным по долгу службы обеспечивать исполнение приговоров к высшей мере наказания. Даже преступника лишить жизни вовсе не просто, не то что невиновного. Много повидавшие на своем веку бойцы Блохина предпочитали стрелять обреченным в затылок либо завязывали им глаза, лишь бы не встречать последнего взгляда жертвы. Они не могли выдержать жуткого, отчаянного укора в предсмертном взгляде осужденного. И тем не менее потом, уже спустя много лет, они жаловались, что часто просыпаются в горячечном бреду от жутких кошмаров. Расстрелянные с окровавленными головами приходили к ним во сне… Лабораторные исследователи тоже выполняли не слишком приятную часть своих «научных изысканий». В дни проведения экспериментов они как бы снимали с подчиненных Блохина причастность к убийствам, давали тем передышку. Тюремным надсмотрщикам поручалось лишь доставить осужденных в спецлабораторию Могилевского, а спустя несколько часов или суток явиться за окоченевшими трупами, зафиксировать в акте наступление смерти и отправить мертвецов в последний путь — в крематорий либо братское безымянное захоронение на каком-то из московских или загородных кладбищ. Наверное, вполне естественно стремление человека искать и находить самому себе оправдание, самовыгораживаться в тех случаях, когда хочется выглядеть получше, если он в крови и лжи по самые уши. На протяжении долгих десятилетий мы старательно изображали из себя этакий усредненный прообраз человека будущего — беспорочного и в помыслах и в делах, без выщербин и огрехов. И не обращали или старались не обращать внимания на то, что по соседству благополучно проживал, существовал, творил свои темные дела и так же благополучно помирал самый отъявленный негодяй, жестокий подлец и палач. Не замечали, что тюрьмы Советского Союза, его так называемые исправительные лагеря (слово-то какое романтическое) были переполнены не только убийцами и ворами. Что за решеткой и на зоне содержалось ничуть не меньше наивных и гордых правдоискателей. Что настоящие преступники преспокойно проживали рядом с нами, лишь немного перекрасив личину под строителей прекрасного будущего. А народ-труженик (в своем большинстве люди сталинских времен такими и были на самом деле) безоглядно верил кучке глашатаев экспорта мировой революции, так и не распознав истину за броскими партийными лозунгами. Крестьяне получили землю в Сибири, на Сахалине — за колючей проволокой. Рабочие — «хозяева» страны, фабрик и заводов — на деле стали не чем иным, как бесправной рабской силой, которой вместо реальной платы за нелегкий труд преподнесли абстрактную идею морального удовлетворения итогами социалистического соревнования. «Пролетарии все стран», прибывшие в Советский Союз под знаменем «Красной помощи» и Коминтерна, соединялись на этапах ГУЛАГа, а чаще — в камерах смертников. Теряя в лагерях, тюрьмах, на пересылках ударных строек века достойнейших сыновей, народ, нареченный советским, утрачивал свои лучшие качества, медленно, но неуклонно катился к физическому, интеллектуальному, нравственному, национальному вырождению. Не все это понимали. Многие, сознавая, не находили в себе сил для сопротивления злу. Других это вполне устраивало. Аккуратного чиновника НКВД Подобедова совесть все-таки беспокоила, иначе не стал бы он выведывать у сотрудника лаборатории Филимонова-младшего, с которым постепенно сблизился больше, чем с другими, для какой цели применяются исследуемые яды. Тот лишь неопределенно пожал плечами: — Да кто его знает. Снабжаем разведчиков, диверсантов для работы в немецком тылу. У нас препараты идут неплохо — это точно. А вообще-то лучше тебе этим не интересоваться. Меньше знаешь — спокойней жить. А главное — дольше. — И то верно… Подобедов несколько успокоился, потому что знал: иностранный отдел, развертывавшийся в те дни в полнокровное управление, действительно занимался комплектованием диверсионных и разведывательных групп. Им-то нужны надежные, проверенные средства. Страна вела тяжелую войну, и все в ней работали на Победу. В том числе и НКВД. Работая над материалом книги, хотелось отыскать хоть какие-то следы: списки заключенных, прошедших через эксперименты, предписания о доставке их в лабораторию Могилевского, подписи «исследователей» действия ядовитых препаратов на актах приведения в исполнение смертных приговоров (когда людей казнили не пулей, а использованием ядов), но все поиски оказались безрезультатными. Были люди, документы, проводились опыты, которые потом становились предметом обобщений, выводов, исходными данными для доработки смертоносных препаратов и создания новых ядов. Оставалось только удивляться: в недрах ведомства внутренних дел действовала самостоятельная структура в виде целой лаборатории, а следов о себе не оставила. При известной бюрократизации нашей системы никаких официальных бумаг по этой запретной теме обнаружить не удалось. Хранить опасные секреты в НКВД научились отменно. Было известно, что записи о дежурствах в спецлаборатории вел лично комендант НКВД Блохин. Он же фиксировал фамилии, имена и отчества доставленных туда заключенных, сведения о вывозе умерших. Много лет спустя, уходя на пенсию, Блохин передал черновую тетрадь своему преемнику Яковлеву и посоветовал ее уничтожить. Это прозвучало как приказ. А приказы, как известно, не обсуждаются. Сам этого сделать не решился. Лишь запрятал ее подальше, да молчал о существовании черновиков. Яковлев приказ исполнил — тетрадь сжег. В огне сгинула и последняя надежда на восстановление поименных списков людей если не всех безвинно загубленных, то наверняка многих жертв экспериментов Могилевского. Теперь это восполнить практически невозможно. А может, так оно и лучше: зачем лишний раз бередить раны потомков известиями о мученической смерти, которая постигла их отцов и дедов? Блохин, конечно, понимал, какой обличительной силы обвинение несут в себе его записи в той тетрадке. С ее уничтожением, казалось, рвалась последняя нить к страшной тайне о деятельности «лаборатории смерти», ибо знали о ее существовании очень и очень немногие. Люди, обреченные жить в условиях непрекращающейся грызни за место, за власть, постепенно, видимо, обретают какие-то особые качества: подозрительность, недоверчивость к своему окружению, скрытность, предусмотрительность, всегда граничащие с готовностью к доносительству, коварству, подлости. Для них нет ничего святого. В борьбе со всеми и каждым они вынуждены делать все, что в их силах, для самовыживания. Принуждены воспитывать инстинкты самосохранения, вырабатывать собственные методы того, как удержаться на поверхности, не потерять свое кресло. Для номенклатуры пониже один из главных принципов: чем меньше знаешь, тем меньше можешь навредить сам себе. Отсюда и узко очерченный круг общения в аппарате НКВД, и послушная исполнительная власть на всех уровнях. Тем же в дальнейшем, когда пришлось держать ответ, было обусловлено стремление говорить только то, о чем конкретно спрашивали, не показывая своей осведомленности, по возможности ограничиваясь односложными ответами: да — нет. А потому полученная по отдельности от каждого информация поначалу не создавала действительной картины садизма и произвола, творившихся в недрах чекистской спецлаборатории. Могилевский знал очень много. Он знал больше всех и прекрасно понимал, что невозможно ограничиться примитивным отрицанием фактов, о которых следствию так или иначе станет известно. Он избрал другую тактику спасения — не упускал возможности намекнуть на былое доверие и благосклонность к нему верхов, на свое особое положение в органах. Что же касается собственной деятельности, то Григорий Моисеевич считал ее проявлением высшей преданности интересам государства, своего рода самопожертвованием во имя борьбы с опасными врагами народа. Если же кто-то из тех, кто имеет право давать официальную оценку мотивов его действий, будет иметь на сей счет иное мнение, то в этом случае личность Могилевского должна предстать не иначе как жертвой существовавшего режима. Таково было кредо руководителя спецлаборатории НКВД с того самого момента, когда он приступил к экспериментам по испытаниям смертоносных ядов на живых людях. Такая возможность и впрямь была уникальна. Подобных примеров в истории отравительства на тот момент зафиксировано не было. А потому Григорий Моисеевич форсировал события, спешил воспользоваться предоставившимися ему возможностями сполна, ибо прекрасно понимал, что долго продолжаться такая практика не может. И он шел по избранному пути твердо, без лишних эмоций и колебаний. Единственный раз, когда в Варсоновьевский привезли профессора Сергеева, Могилевский долго потом не мог привести свою психику в порядок. Он не являлся его прямым учеником, и все же Артемий Петрович был его первым учителем в токсикологии, курс лекций которого он прослушал еще в Политехническом музее. Это знакомство продолжалось и позже, Григорий Моисеевич частенько заходил в гости к профессору… После гибели Сергеева начальник лаборатории напрочь освободился от эмоций, и с тех пор понятия жалости, сострадания перестали для него существовать. Эксперименты над людьми воспринимались им теперь как обычная научная работа. Но ликвидация первого американского шпиона Сайенса породила в душе Могилевского даже некоторую радость. Встречаясь с Блохиным или Филимоновым, ему так и хотелось небрежно бросить им: «А я еще одного врага народа в общую копилочку записал! Настоящего! Опасного врага — американского шпиона». Это уже был не тот Григорий Моисеевич, который едва держал стакан трясущимися от страха и нервного возбуждения руками при встрече с первым «пациентом» своей лаборатории. Теперь его взгляд, движения, походка выражали независимость, решительность, твердость характера уверенного в себе и своем деле человека. Собственно, так оно и было. Требовательный, командирский голос с металлическими нотками, в отношениях с подчиненными он уже не допускал никаких возражений. Всегда тщательно выглаженный мундир, зеркальные хромовые сапоги и свежий запах одеколона лишь усиливали впечатление о нем как о личности, сознающей свое высокое положение. В годы войны Могилевскому беспрекословно подчинялись все без исключения сотрудники лаборатории, и никто не решался ему возражать. Ни один из них не заикнулся об уходе, не попросился на фронт. Каждый мертвой хваткой держался за место, с готовностью исполнял свои обязанности. Словом, все они были единомышленниками. Единственной слабостью Григория Моисеевича оставалась баня. Он с нетерпением ждал приближения очередной субботы, а когда она наконец приходила, сразу же после полудня бросал все срочные дела и уезжал на выходные в Кучино вместе со своим неразлучным компаньоном — комендантом НКВД Блохиным. Да можно теперь было сказать, что другом. Они начинали с привычных пяти лафитников, сохраняя традицию «коммунара» Бокия, поминая его добрым словом. Потом шли в баню, где их обслуживали молодые девицы. Кудрявая Машка, доставшаяся ему еще при первом посещении бани, до сих пор крутилась все там же. То была его вторая личная жизнь, может быть, самая приятная и самая главная. Потому что в субботние вечера можно было позабыть обо всем: о «птичках», о шпионах и ядах. Глава 14 Чем чаще Блохин и его окруженцы уважительно называли Могилевского профессором, тем больше он задумывался над тем, что пора такое звание иметь. Мало ли что случится, лабораторию могут прикрыть в один день. Могут реорганизовать, перепрофилировать. Придется снова искать себе место, устраиваться на работу по другой профессии. А что он, Григорий Моисеевич, может предъявить миру? Какого рода сведения сообщить относительно своих заслуг? Справку о работе в органах НКВД? Ведь с него обязательно возьмут подписку о неразглашении, и о работах в лаборатории «X» ее начальник никогда и нигде не проронит ни слова. А вот если у него на руках будет официальный диплом ВАКа, удостоверяющий, что он — доктор медицины, то его с распростертыми объятиями возьмут в любое научно-исследовательское учреждение, учебное заведение, научно-исследовательский институт. Скажем, специализирующиеся на той же психологии. Не секрет, что, разрабатывая яды, лаборатория работала и над проблемами их нейтрализации, то есть поисками средств, применение которых сохраняет человеческую жизнь. Как делаются ученые звания, Могилевский хорошо знал. Для получения звания можно ведь и не защищать диссертацию — достаточно перечислить пять-шесть солидных работ, представить несколько научных публикаций. Нужным людям и светилам науки давали научное звание по совокупности работ. Им некогда писать диссертации, погружаться в бюрократическую рутину их оформления и продвижения. Себя Григорий Моисеевич тоже относил к числу таких людей и полагал, что достаточно сопроводить ходатайство в президиум ВАКа рекомендацией какого-нибудь высокого начальника из НКВД. Пускай попробуют отказать. Никто не решится ссориться с органами. В конце концов, материала у него достаточно не на одну, а даже на несколько диссертаций, и там есть все — и актуальность, и научность, и теоретическая новизна, и практическая значимость. Главная сложность — с защитой. Не будешь же этим интеллигентишкам из ученого совета рассказывать, каким образом проводились эксперименты и как осуществлялась апробация результатов его научных исследований! Порассуждав таким образом, Григорий Моисеевич начал понемногу собирать всякие письма-рекомендации, отзывы от своих знакомых академиков и профессоров, кого изредка привлекал для консультаций. Этих академиков начинало буквально трясти от страха, когда они переступали порог Наркомата внутренних дел. Слухов о жутких зверствах в подвалах Лубянки ходило по Москве немало. Поводив гостей по коридорам центрального аппарата, где Могилевского теперь многие знали и уважительно с ним раскланивались, демонстрируя паршивому академику, какой вес и авторитет имеет в стенах этого грозного заведения Григорий Моисеевич, он тащил ученого червя в свои «палаты», где завершал спектакль. Конечно, опытов над заключенными при гостях не проводил, но обширное хозяйство с тюремными камерами показывал, дабы у пришельцев откладывались в голове не только масштабы работ, но и туманно очерчивалась их направленность, что привносило в их психику дополнительный трепет и сумятицу. Консультации всегда служили лишь поводом для демонстрации возможностей. Тем не менее среди бывших консультантов немало оказалось таких, которые все же воздержались от дачи своих рекомендаций. Чаще всего под предлогом необходимости ознакомления со списком работ, с письменными свидетельствами научных достижений. Таких Могилевский почти откровенно стращал будущими карами: он, мол, уже располагает сведениями о том, что они уже проболтались о посещении его лаборатории и предполагаемом характере ее деятельности. Прием действовал безотказно. После такого предисловия ученые мужи становились уступчивей, особенно если действительно где-то обмолвились словом на сей счет, и тотчас соглашались. Тогда Григорий Моисеевич доставал заготовленный отзыв с рекомендациями, а доктора и академики, чтобы сохранить лицо, исправляли несколько слов, перепечатывали текст на свои бланки и ставили свою подпись. От фуршета один на один с Григорием Моисеевичем они все же отказывались, ссылаясь на нездоровье. Но он-то видел, какой страх плясал в их глазах; один вид грозного полковника НКВД Могилевского вызывал у них ужас. Они и без того были перепуганы всем тем, что происходило в те годы в стране. И лишнего врага из ведомства внутренних дел никто иметь не хотел. Впрочем, начальник спецлаборатории никогда слишком уж не настаивал. Он знал, с кем можно выпить, с кем нельзя. В этом деле можно вполне обойтись и без участия ученого народа. Тем более что никакого удовольствия от общения с этой публикой он не испытывал. Другое дело — с великим комендантом Блохиным, с неизменными компаньонками по кучинской парилке, которых в каком часу ни потревожь, они всегда готовы послужить отечеству. Так их вышколил большой жизнелюб Василий Михайлович! Честолюбивым планам Могилевского во многом помешала неудача с рицином. Все было бы намного проще, получи Григорий Моисеевич Сталинскую премию. Но после неудачных опытов Могилевский надолго притих. Понемногу все улеглось, и авторитет «профессора» начал подниматься. Особенно когда грянула очередная штатная реорганизация. Из-за упразднения 4-го спецотдела он потерял покровительство полковника Филимонова. Лабораторию передали в ведение 2-го отдела. Григорий Моисеевич сразу же попытался сблизиться с новым начальником — Е. П. Лапшиным. Тот никак не хотел вникать в дела лаборатории, и тем более — быть очевидцем испытаний ядов на людях. Каким-то образом Могилевский все же сумел добиться того, что заместитель наркома Меркулов обязал все же Лапшина появляться на наиболее значимых экспериментах. А добивался начальник лаборатории присутствия Лапшина на своих опытах все с той же целью — получить не только одобрение, но вызвать восхищение результатами его работы. Тем самым добиться поддержки в заветном стремлении Могилевского стать профессором, о чем он последнее время не переставал мечтать и днем и ночью. Даже просыпался оттого, что видел сон, как его чествуют на огромной сцене, преподносят букеты, корзины цветов, выносят венки с красными лентами. Григорий Моисеевич во сне недоумевает, зачем погребальные венки, что это еще за фокусы, что за издевательство, пускай все выйдут вон. В его голове еще слышны звуки траурного марша, а перед глазами маячит большая толпа, впереди которой стоят профессор Сергеев и секретарь парткома Чигирев, офицер-фронтовик Нечаев и много-много других из числа тех, кого Могилевский умертвил лично. Григорий Моисеевич на мгновение оцепенел от посещения его такой делегацией, хотел было обратиться за помощью к залу, где в первом ряду восседали Берия, Меркулов, Судоплатов, Эйтингон и Блохин, но они вдруг куда-то исчезли, и вместо них зал оказался битком набит заключенными в серых тюремных робах с небритыми лицами. И тут начальник лаборатории понял, что живым отсюда ему уже не выбраться. С этой сцены его не выпустят. Убьют или отравят. Эта мысль с такой силой разорвалась в его сознании, что Могилевский проснулся в холодном поту у себя дома. Жена Вероника уже склонилась над ним, успокаивая и шепча, зачем он кричит, будто его собираются убить отравленные люди. — Так оно и было, — пробормотал Григорий Моисеевич, облегченно вздыхая: всего лишь сон, кошмар. Целую сковороду картошки со шкварками вечером умял, пожадничал, не остановился — вот обжорство и аукнулось. Толстеть начал Могилевский, округляться. Животик уже выпирал. Нехорошо. Надо бы соблюдать меру… Первое посещение лаборатории Лапшиным совпало с началом испытаний сконструированной по проекту Могилевского трости-кололки. Старший начальник пришел в кабинет, где уже сидели комендант Блохин, бывший куратор исследований Филимонов, сотрудник лаборатории Осинкин. За прикрытой дверью смежной комнаты стояло несколько вооруженных сотрудников НКВД из состава охраны. Могилевский дал команду ввести «пациента». Когда тот вошел и в растерянности остановился посреди комнаты, Григорий Моисеевич по традиции начал знакомство ласково, сам поднялся, доброжелательно взял его за руку, заботливо проверил пульс. — Как ваше самочувствие, что беспокоит? — участливо справился «доктор» у заключенного. — Жалоб на здоровье нет. Только вот несколько ночей подряд не могу заснуть. Каждую минуту жду: сейчас за мной придут и поведут на расстрел. Уж лучше бы сразу… — Постараемся вас успокоить. Ассистент, займитесь «пациентом», осмотрите его. Человек в фартуке энергично прощупал заключенного, попросил раздеться до пояса, сделать несколько приседаний. Затем постучал металлическим молоточком по коленям, посмотрел его зрачки, заставил открыть рот. — Теперь оденьтесь. Присядьте вот здесь, расслабьтесь, положите обе руки на стол, — точно проводя показательные упражнения, деловито управлялся с «пациентом» Хилов. — Вот возьмите свежую газету, — продолжал он, стремясь отвести внимание заключенного от происходящего, — почитайте последние новости с фронта. Приговоренный к смерти послушно выполнял все, что от него требовали. В его голубоватых глазах засветилась надежда, что с ним не поступят, как с остальными. Иначе зачем его привели на этот непонятный медицинский осмотр. Других сокамерников, насколько ему помнилось, этим процедурам не подвергали. Просто уводили «с вещами». А его вещи — узелок с туалетными принадлежностями, очками и парой носков, выстиранных накануне вечером, — остался в камере. Значит, ему еще предстоит туда вернуться. Хилов старался как можно эффектнее разыграть перед своим новым начальником задуманное Могилевским самое настоящее представление. Взяв со стола трость с загнутой вверху ручкой, он, как заправский артист, сделал элегантное вращение ею, заслужив восхищенное хмыканье Блохина, и нижним ее концом как бы невзначай прикоснулся к телу жертвы слева чуть выше пояса. «Пациент» вздрогнул, как от удара слабым током, непроизвольно вскрикнул. Сидевший в кресле за спиной заключенного Могилевский включил секундомер. Ассистент извинился перед заключенным за свою «неловкость». Потом заботливо наклонился над ним, загнул край робы, достал марлевый тампон и неторопливо убрал с тела жертвы крохотный подтек желтоватой жидкости, оставшейся в месте укола. — Еще раз простите за неловкость. Теперь все самые неприятные ощущения для вас позади, — ехидно усмехнулся Хилов. Но «пациент» никак не отреагировал на его слова, не понимая, что с ним происходит. Он растерянным взглядом оглядел всю комиссию. Сидевшие за длинным столом большие чины НКВД напряженно молчали, глядя во все глаза на заключенного. Ассистент с выражением исполненного долга сделал широкий шаг в сторону и отдал поклон, как принято в цирковом представлении. Блохин даже тихо ему поаплодировал, что-то шепнув на ухо Григорию Моисеевичу. Ефим осторожно опустил трость на стеллаж стеклянного шкафа и повернулся к столу, за которым сидел «человеческий материал» с газетой в руке. В следующий момент заключенный еще раз коротко вскрикнул, запрокинул голову назад и с грохотом повалился со стула. Мертвые глаза были неподвижны. — Готов, — удовлетворенно хмыкнул Могилевский. — С момента укола прошло чуть больше полутора минут. Как видите, смерть наступает, можно сказать, почти мгновенно. Небольшая пауза по времени просто необходима, чтобы исполнитель успел немного отойти от жертвы. И заметьте, никакого шума. Как говорится, был человек и нет его. Чем не эвтаназия? Легче этой смерти не бывает. Перед вами безжизненный труп. Все было разыграно как по нотам. Григорий Моисеевич ждал если не откровенной похвалы, то уж, во всяком случае, положительной реакции нового начальника. Но тот почему-то сразу удалился, не обронив ни единого слова. Могилевский, явно не ожидавший такой реакции, вмиг потускнел. — Не переживай, — успокоил его Блохин. — Твоя работа тонкая, специфичная. Ее понять дано не каждому… На другой день Лапшин вызвал Могилевского в свой кабинет. Официальным тоном потребовал представить полный отчет о деятельности спецлаборатории. Григорий Моисеевич начал было перечислять все свои достижения. Начальник его не перебивал. Напряженно думая о чем-то своем, он рисовал карандашом на чистом листе бумаги каких-то чертей и лишь изредка поднимал на говорящего тяжелый, недобрый взгляд усталых глаз. Вместо ожидаемого одобрения или хотя бы вопросов по поводу увиденного накануне Лапшин холодно произнес: — Позвольте мне еще раз поближе познакомиться с лабораторией, посмотреть все ваше хозяйство. — Я к вашим услугам, — разочарованно ответил Могилевский. Лапшин появился в «хозяйстве» с утра. Начальник лаборатории сразу же решил ошарашить этого дилетанта новизной и внушительностью своего дела. Но тот его опередил: — По окружающей обстановке не поймешь, чем занимаются в лаборатории. С виду нормальный медицинский пункт. Легенда отработана. Точно такие же медпункты существуют в любой тюрьме… — Понимаете, товарищ Лапшин, когда «пациент» приходит к нам, он должен сразу же видеть разницу по сравнению с тюрьмой, откуда его привели. Так сказать, ощутить во всем престиж учреждения, в которое попал, почувствовать к нему доверие. Если человек не будет нам доверять, то его можно спугнуть — и тогда весь эксперимент расстроится. Обстановка, знаете ли, не должна его настораживать… — В качестве инсценировки вам не откажешь. Все выглядит достаточно натурально. — Знаете, — продолжал просвещать Лапшина начальник лаборатории, — для человека нет ничего проще, чем умереть. Ведь смерть — естественная особенность каждого живого существа. Вот мы ее и используем. Правда, создаем условия, значительно облегчающие переход в иной мир. Освобождаем от переживаний, тягостных ожиданий. Больше того, даже вселяем в приговоренного к смертной казни некоторую надежду, что именно этого — расстрела — с ним не произойдет. И заметьте — никого не обманываем. Вы сами имели прекрасную возможность в этом убедиться. — И все-таки ваше поведение совершенно не вяжется с призванием доктора, как вас все здесь называют, с профессией исцелителя. — Что правда, то правда, — признал Могилевский, соображая, что этот начальник никогда не окажет ему поддержки в получении профессорского звания. — Что делать. Но ведь кто-то должен заниматься и проблемами эвтаназии? Почему не я? Возможно, мы доживем до таких времен, когда эвтаназия будет разрешена официально. Она избавляет неизлечимо больных людей от страшных мучений. Да, согласен, сегодня приходится иногда перед своей жертвой лицемерить. Собственно, других вариантов просто не существует… — Но ведь вы травите совершенно здоровых людей. Скажите, Могилевский, разве никто из «пациентов» так и не распознал эту фальшь? — Ну, во-первых, — усмехнулся Могилевский, — об этом никого не спросишь. Как говорится, иных уж нет… — Пожалуй, вы правы. — Потом, далеко не каждый смертный обладает качествами Григория Распутина, тот сразу учуял «иудово лобзанье». И, наконец, с чего бы вдруг заключенным сомневаться в нашем учреждении? Повода не даем. — Приходится согласиться, легенду вы придумали подходящую. — Мне бы хотелось, товарищ Лапшин, показать вам святая святых спецлаборатории. После этого вы сможете более предметно представить наши достижения и возможности. Могилевский подвел начальника отдела к двери с табличкой «Аптека». — Здесь находится наша фармацея. Пилюли, порошки, ампулы… Итак, мы исходим из принципа: в распоряжении каждого исполнителя должно иметься в наличии не меньше десятка различных комбинаций уничтожения потенциальной жертвы при помощи яда. Главная задача — чтобы жертва полностью доверяла человеку в белом халате, или, если можно так сказать, вершителю своей судьбы — тому, кто будет ставить последнюю точку в ее жизни. — Понятно. — Вот смотрите! С этими словами Могилевский повернул массивный сейфовый ключ и распахнул тяжелые створки металлического шкафа. Внутри он был оборудован многочисленными ячейками, каждая из которых обозначалась порядковым номером. — Выдвигаем ящичек с номером… Например, этот! Лапшин увидел, что изнутри этот продолговатый ящик был разделен на десяток более мелких отделений с переборками. В них лежали пакетики, мелкие коробочки, бутылочки, пузырьки, ампулы. — Это и есть ваши ядовитые препараты? — Совершенно верно! Только хочу обратить ваше внимание, уважаемый товарищ начальник, ни на одном из них вы не увидите ни единой надписи. Попади все это в руки постороннему человеку… Впрочем, почему постороннему — даже любому сотруднику нашей спецлаборатории, исключая, может быть, лаборанта Хилова, никто из них не сможет определить, какой в его руках препарат, как его применять и как он действует. — Предосторожности в этом деле вовсе не мешают. — Вот именно. Теперь давайте посмотрим на содержимое соседнего сейфа, — предложил Могилевский, приглашая Лапшина к точно такому же массивному железному шкафу. — Здесь хранятся секреты использования препаратов. Ключ от этого сейфа я всегда ношу при себе и никогда не выпускаю из рук. Словно заправский фокусник, Могилевский открыл второй сейф, извлек из него небольшой фанерный ящичек. В нем также имелось множество перегородок, а в каждой маленькой ячейке Лежали стопки заполненных мелким почерком картонных карточек. — Как я понял, здесь шифр содержимого сейфа с ядами, — констатировал Лапшин. — И снова вы совершенно правы. Это классификационная картотека своего рода инструкций. Через них в складском аптечном сейфе можно подобрать любой препарат, соответствующий предстоящему заданию. Лапшин с неподдельным интересом стал перебирать карточки. «Использование фактора существующей болезни», «Использование в естественной природной ситуации», «Использование в служебной обстановке», «Использование в интимной обстановке», «Использование в ресторане, в гостях»… — Как видите, здесь рекомендации на все случаи жизни, в полном соответствии с заказом на ликвидацию «пациента». Вот посмотрите, инструкции к препарату для использования в пивной. Рекомендуется из ячейки номер шестнадцать-гэ, который лучше всего действует, когда его подмешивают в бокал с пивом. Причем, обратите внимание, рекомендацией предлагается широкий выбор средств в зависимости от желаемого варианта умерщвления жертвы: мгновенный, через час, через два часа, через пять и так далее. Здесь же есть рекомендация на препарат в комбинации со снотворным. И, наконец, поправки на индивидуальные особенности субъекта в зависимости от возраста, веса, физического состояния. Главным достоинством этих препаратов является гарантия достижения намеченного результата и последующее быстрое выведение токсина из организма. Все происходит бесследно. — Понятно, — коротко произнес Лапшин. — Давайте теперь возьмем картотеку «Использование фактора существующей болезни». К вашим услугам полный набор препаратов для сердечников, туберкулезников, больных гриппом, пневмонией и так далее… Как видите, все систематизировано и поставлено на научную основу. — Признаюсь, в изобретательности вам не откажешь. — Понимаете, — продолжал Могилевский посвящать начальника в свои тайны, — всегда считалось, что хороший яд не оставляет следов, а от плохого появляются внешние признаки: чернеет лицо, возникают подозрительные пятна… — Вот уж не знал, что отрава бывает «хорошей», — мрачно усмехнулся Лапшин. От всего увиденного он впал в дурное расположение духа, точно его затащили в сатанинское логово, где правят бал средневековые алхимики. Как убежденный материалист и идейный ленинец, Лапшин считал, что партия давно выкорчевала это мракобесие. И вдруг, к своему огромному удивлению, он обнаружил, что бесовская лаборатория существует в ранге отдела в комиссариате и его назначили руководить ею. — А кто изготавливает яды? — Эту часть работы берут на себя наши ученые биохимики, токсикологи. Они, как вы сами знаете, тоже входят в штат лаборатории. Но кое-что поступает и по разнарядкам. — Ну с этой частью вашей работы я ознакомился, — сказал Лапшин. — Пойдемте посмотрим другие помещения лаборатории. Они вышли в длинный коридор, в конце которого находились камеры с доставленными на эксперименты осужденными. Лапшин постоял у двери одного из застенков, заглянул в круглый глазок. Находившийся там человек сидел на привинченной к полу табуретке и дремал, прислонившись к шершавой стене. В другой камере на нарах отдыхали еще два будущих «пациента». — Давайте убедимся в действии одного из последних изобретений моих химиков, — предложил начальник лаборатории. Лапшин остановился как бы в раздумье, не зная, остаться ему или уйти к себе. — Может, на сегодня хватит? — неуверенно произнес он. — Почему же? Могилевский намеревался довести «экскурсию» до логического завершения, чтобы затем изложить начальнику существо своих проблем. О подробностях и характере предлагаемого опыта над арестантом Могилевский распространяться не стал, полагая, что этим он лишь усилит интерес Лапшина. Но тот оставил последнюю фразу без ответа. «Не хочет смотреть на эксперимент — его личное дело», — подумал Григорий Моисеевич. Сейчас его беспокоил совершенно иной вопрос. — Евгений Петрович, — решил он прервать явно затянувшееся неловкое молчание, — есть проблема. — Я вас слушаю. — С вашим приходом комендант товарищ Блохин почему-то поставляет нам все меньше «птичек». Я пытался у него выяснить причины, но он все вопросы адресует почему-то к вам. — Могилевский показал на две пустующие камеры, двери которых были приоткрыты. — Нам необходимо расширять круг исследований. Иначе придется надолго свертывать эту очень важную для страны работу. У нас еще столько перспективных направлений. А на полпути останавливаться вряд ли целесообразно. — Простите, не понял, что за «птички»? — оживился Лапшин, оставив остальное из сказанного Могилевским без внимания. — Я имел в виду, что для опытов нужны люди, то есть заключенные. А «птички» — извините, такой термин сотрудники лаборатории ввели в обиход, так сказать, в целях конспирации. Вы же сами понимаете, что наши научные исследования в области эвтаназии засекречены ввиду их чрезвычайной важности для страны. — Это кощунственно. Вы же доктор, медик. Должна же существовать какая-то общепринятая, установленная форма?.. — В наших делах нет ничего заранее установленного, — злорадно улыбнулся Григорий Моисеевич, испытывая удовлетворение от сознания собственного превосходства над начальником и отсутствия у того малейшей возможности повлиять на дела лаборатории. — Впрочем, я не прав. Традиции в медицине действительно существуют. Издревле отравление ядами было излюбленным способом убийства. К примеру, римского папу Иоанна VIII отравили в Ватикане ртутной солью. Смерть от нее наступает через пять минут, но в зависимости от дозы человек может умереть и спустя несколько дней. Кто-то ведь трудился над изготовлением снадобья! К слову сказать, ртутная соль имеет одно несомненное достоинство: отравленный корчится в диких судорогах, но не в силах позвать на помощь или назвать отравителя — изо рта вырывается лишь бессвязный, шипящий свист. Лапшин зябко поежился. — Ну коли мы вспомнили Ватикан, — не останавливался Могилевский, — то другого папу — Иннокентия VII — не спас от смерти даже святой крест. Он был посыпан пылью коры ядовитого индийского дерева, и сделал это один из приближенных кардиналов. Даже гнев Господень не в силах остановить убийцу. И покарать при жизни. Может быть, там, наверху… Могилевский снова ядовито улыбнулся, но, столкнувшись с раздраженным взглядом Лапшина, который еле сдерживал появившуюся неприязнь к этому злобно-льстивому шуту и мракобесу, попробовал разрядить атмосферу другим способом: — А что, товарищ полковник, может, нам по случаю столь близкого знакомства с лабораторией «X» чего-нибудь выпить? Есть вино, водка, спирт… Закуска кой-какая тоже найдется… — Да нет, спасибо. Могилевский расценил его отказ по-своему. — Если бояться отравы, то, кроме сырых куриных яиц, и есть ничего нельзя, — с издевкой произнес он. — Туда пока подмешивать яд не научились. А еще можно перед трапезой сливочного маслица поесть. Говорят, тоже спасает. — На себе не пробовали? — Не довелось. Так, как я понял, продолжение знакомства с нашей работой отложим на потом? Лапшин решительно кивнул и зашагал к выходу. Не заходя в свой кабинет, он направился прямо к заместителю наркома внутренних дел. Едва переступив порог, он запальчиво выплеснул наружу все, что накипело в его душе: — Товарищ Меркулов! Я только что познакомился с деятельностью спецлаборатории доктора Могилевского. Там вершатся самые настоящие убийства… Вы посвящены в то, что у него происходит? — В общем-то да. — Но это ведь жуткое средневековье. В наше время так измываться над людьми нельзя. Есть же законный порядок приводить смертную казнь в исполнение, — недоумевал Лапшин. — Что-то не совсем вас, товарищ Лапшин, понимаю. К чему это вы историю вспомнили? Вы что, заступаетесь за осужденных врагов народа, за опасных преступников? Они же все приговорены к расстрелу. Да, если хотите, эти люди должны благодарить Бога, что ниспослал им возможность принять смерть неожиданно, без процедуры расстрела. — Я вовсе не собираюсь защищать преступников, товарищ заместитель наркома. Но порядок приведения смертной казни в исполнение установлен приказами товарища Берии… — Ты вот что, дорогой. Нечего мне про приказы напоминать. Они мне не хуже тебя известны. Занимайся лучше своим делом. А коль ты такой сердобольный, не суй больше в эту лабораторию своего носа, не расстраивай себе нервы. Это я тебе по-человечески напоминаю, как уважаемому мною товарищу. Надеюсь, ты меня понял? — Так точно, товарищ генерал. Лапшин все понял. В дела Могилевского он больше никогда не вмешивался. Но последствия его разговора с Меркуловым все же не заставили себя ждать. Вскоре Берия на одном из своих совещаний объявил об очередной реорганизации аппарата НКВД. Токсикологическая лаборатория Могилевского — изыскание новых ядов и наркотических средств для оперативного применения (так теперь она именовалась в лексиконе бериевского ведомства), бактериологическая лаборатория Муромцева — разработка болезнетворных бактерий для тех же целей, лаборатория телемеханических приборов Монина — лаборатория по изготовлению документов оперативного прикрытия, фотомеханических приборов переходили от Лапшина в подчинение к другому, более сговорчивому и молчаливому начальнику. Такие качества, как промолчать где надо, не выплескивать эмоций перед руководством, умение правильно сориентироваться в ситуации и поддержать идею старшего начальника — не только основные условия выживания, но и залог служебного роста в обстановке, в которой правят бал не закон и порядочность, а сила и произвол. Покладистость, исполнительность Могилевского импонировали руководству НКВД с самого начала. Первые положительные результаты лаборатории в создании эффективных средств физического устранения неугодных людей утвердили Берию и Меркулова в безошибочности сделанной ими ставки на этого человека. А с началом войны акции лаборатории, а следовательно и ее руководителя, сразу же заметно поднялись в цене. Тогда возникла особая потребность в большом количестве специальных средств для диверсионных групп, партизанских отрядов и советской агентуры, действовавшей во вражеском тылу и на чужой территории. Прибавилось много работы и внутри страны. Видя, как уважительно относится к нему высшее руководство, Могилевский решил воспользоваться благоприятной ситуацией. Первым делом намекнул про награды. Наверху отнеслись с пониманием. Конечно, самых высоких почестей во время войны должны удостаиваться люди, совершающие подвиги в действующей армии, проявляющие мужество и героизм в боях с врагом. Но это вовсе не означает забвения тех, кто трудится в тылу. Словом, с орденами все прошло вполне гладко. Труды Могилевского получили официальное признание. Он стал орденоносцем. «Настала пора осуществить и главную мечту, — подумал Григорий Моисеевич. — Стать профессором». Все сдерживало единственное препятствие — требовалась диссертация. А ее не было. И Могилевский начал вести тонкую дипломатию. По поводу ученой степени он осторожно обмолвился заместителю наркома Меркулову: — Когда за научной деятельностью лаборатории стоит профессор, доктор наук, она выглядит достаточно солидно и ни у кого не возникает сомнений относительно научно-исследовательской направленности этого заведения. Однако, выслушав доводы Григория Моисеевича, Меркулов просто отмахнулся: дескать, дело не в степенях и званиях, а в результатах. Родина же верных сынов никогда не забывает. Два ордена на груди — разве не свидетельство достойной оценки заслуг? Тогда начальник лаборатории решил зайти с другой стороны. Обратился за протекцией к бывшему шефу — полковнику Филимонову. Тот знал подходы к руководству. Мог одним махом решить любые проблемы, особенно если был в них заинтересован. Филимонов согласился поддержать Могилевского и отправился к Меркулову. — Чего ты лезешь в чужие дела? — одернул его заместитель наркома. — Он уже обращался с этой просьбой. Что, разве в этом есть такая необходимость? — Мне кажется, полковник Могилевский этого вполне достоин. — Тоже мне — достоин! Только вот доктором каких наук его делать? Ты об этом не подумал? Сначала стоило бы с этим определиться, — окончательно осадил энтузиазм ходатая Меркулов. — Медицинских, наверное… — Вот именно — наверное, — с усмешкой передразнил Меркулов. — Медицина вообще-то лечит, а у нас людей калечат, отправляют на тот свет. Улавливаешь разницу? А твой протеже Могилевский в ангелы от медицины рвется, ни много ни мало — в доктора наук. Тоже мне — светило. Когда же это и о чем он успел диссертацию нацарапать? — Говорит, будто много лет усиленно работает над важной темой. Ее когда-то отклонили, якобы потому, что соискатель — сотрудник НКВД. Филимонов наступил Меркулову на больную мозоль. Тот сразу же вскипел: — Как это прикажешь понимать? — Да вроде объяснили, что в НКВД совсем другой наукой занимаются — преступников обезвреживают. Пускай, мол, по этой тематике и пишут свои диссертации. Саботаж какой-то… Филимонов понял, что попал в цель. О чести своего ведомства Меркулов беспокоился постоянно. И не терпел даже малейших попыток принизить его значимость. — Саботаж, говоришь! А ну-ка давай сюда этого Могилевского! Через пять минут начальник лаборатории стоял по стойке «смирно» в кабинете заместителя наркома, держа в опущенной по швам руке тоненькую папку с заранее заготовленными бумагами. — Так что, именитые ученые мужи почитают нас, сотрудников НКВД, за низший сорт людей, за простых городовых? — сразу же ошарашил Меркулов перепуганного насмерть Могилевского, который уже был и не рад, что заварил всю эту кашу. — Почему они отказали тебе в присвоении докторской степени? — Главным образом, потому что я из органов, — робко ответил Григорий Моисеевич, предусмотрительно предупрежденный Филимоновым о содержании его предыдущего разговора с высоким начальником. — Ну еще из-за секретности. Не мог же я в своих работах отразить результаты наших секретных исследований, привести данные экспериментов… — Что от меня требуется? — Да, собственно, самая малость. У меня в общем-то все уже готово. Отзывы есть. Академик Сперанский, член-корреспондент Гращенков, профессора Гаврилов, Муромцев, Тарусов, Франк… — Слушай, да в такой компании тебе и сам черт не страшен. А где сама диссертация? — Я прошу ходатайствовать «по совокупности работ». — Значит, диссертации нет, — констатировал Меркулов. — Ладно. Давай бумагу. Надеюсь, ты уже все сочинил как надо? — Так точно. Вот проект. — Григорий Моисеевич торопливо положил перед Меркуловым давно заготовленное письмо: «Председателю Всесоюзного комитета по делам Высшей школы при СНК СССР тов. Кафтанову. НКВД СССР ходатайствует о присвоении ученой степени доктора медицинских наук и звания профессора без защиты диссертации по совокупности научных работ бригадврачу т. Могилевскому Г. М. Тов. Могилевский является в течение ряда лет руководителем самостоятельной научно-исследовательской лаборатории НКВД, выполняющей работы специального назначения. За время работы в системе НКВД тов. Могилевский выполнил 10 секретных работ, имеющих важное оперативное значение. Прилагаю научные работы тов. Могилевского (исключая сов. секретные) и отзывы о них академика Сперанского А. А., члена-корреспондента АН СССР Гращенкова В. Н. и профессоров Гаврилова Н. И., Муромцева С. Н., Тарусова Б. Н. и Франка Г. М. Заместитель Народного Комиссара Внутренних дел Союза ССР Меркулов. 15.2.43 г.». Прочитав текст, Меркулов решительно подписал его, правда, язвительно заметил Могилевскому: — Хитер ты, однако. А то начал: диссертация написана. Да и до работ твоих вряд ли кто-нибудь доберется. Убери их отсюда. Просто перечисли названия. Секретные. Лихо закрутил: без защиты, по совокупности — прямо в доктора! Да ты не беспокойся. Пускай только попробуют не согласиться с нами. Лабораторией должен руководить доктор наук. И точка! Но в ВАКе, прочитав грозное письмо, и не думали возражать, наложив резолюцию: «Т. Денисову. Принять к рассмотрению. Доложить на президиуме ВАКа. 12/11. 1943 г. Кафтанов». Любой диссертант знает, что президиум является вышестоящей инстанцией по отношению к ученым советам, на которых состоялась защита и вынесено положительное решение. Здесь же мы имеем уникальный случай — ВАК рассматривает не решение ученого совета по результатам защиты, а распоряжение НКВД. Ни диссертации, ни защиты как таковой нет в природе. Ну а чтобы стать профессором, необходимо по крайней мере прочитать хотя бы небольшой курс лекций для студентов, иметь стаж преподавательской работы. У Григория Моисеевича не было ни того, ни другого. Зато была бумага из НКВД. Вот и все, что потребовалось для превращения отравителя в доктора медицинских наук, в профессора. А куда деваться чиновникам из ВАКа? С органами НКВД любые шутки всегда кончались плохо. Уже много лет спустя, находясь под следствием, Меркулов так и не сумел вспомнить и назвать хотя бы одну работу из числа тех, за «совокупность» которых начальник спецлаборатории НКВД получил ученую степень доктора медицинских наук. А вопрос такой ему был задан, совершенно конкретный вопрос. «Плавал» на допросах и сам диссертант. Но не будем голословными. Предоставим слово им самим. Для начала — диалог Могилевского со следователем 23 сентября 1953 года: «— Уточните, в каком году вы защитили докторскую диссертацию и на какую тему? — Докторскую диссертацию я защитил в 1940 году в июле месяце в институте экспериментальной медицины (г. Москва, Ленинградское шоссе, сейчас там Академия медицинских наук). Тема моей диссертации была „Биологическое воздействие продуктов при взаимодействии иприта с кожей“. Диссертацию эту я защитил, но ВАК при Комитете высшей школы отклонил решение ученого совета ВИЭМа на том основании, что диссертация требует доработки. Меркуловым было самостоятельно послано письмо, где было сказано, что я в министерстве (тогда наркомате) провел ряд работ, имеющих оборонное значение… — Какие же это работы, имеющие оборонное значение для нашего государства, вы выполнили? — Это работы по спецлаборатории, то есть работы по воздействию ядов на осужденных. Подразумевались в письме только эти работы. — Помилуйте, — совершенно искренне изумился следователь, — какое же отношение они имеют к теме вашей диссертации? — А разве не имеют? Впрочем, главным содержанием докторской диссертации являются материалы, собранные еще до мобилизации меня в органы. Ну а экспериментальные работы по спецлаборатории, которые в письме значились как труды, имеющие оборонное значение, были указаны для подкрепления моей диссертации и как основание для пересмотра прошлого решения ВАКа. Того самого, которым первоначально было отказано в присвоении ученой степени. — Вы заявляете, что диссертация была вами написана только на основе данных вашей работы до поступления в органы. Разве при защите диссертации вы не жонглировали веществами „А“ и „Б“, настаивая на их сильном лечебном действии, отказавшись их расшифровать? Между тем данные об этих „А“ и „Б“ вы добыли во время работы в Наркомате внутренних дел. — Да, данные об этих веществах я добыл, уже работая в лаборатории Наркомата внутренних дел, получив разрешение закончить диссертацию. Данные об этих веществах составляют незначительную часть моей научной работы. — Выходит, вы применяли в лаборатории и иприт? — Иприт в спецлаборатории над осужденными я не применял. Применялись ипритоподобные вещества, которые давались с пищей внутрь. Кожных исследований с ипритом не проводилось…» Как видим, туман вокруг защиты докторской диссертации пояснения Могилевского не рассеяли, но силуэт истины проступил после этого все же отчетливей. По крайней мере стало ясно, что нормальный, столетиями отработанный путь к научному признанию Григория Моисеевича не устраивал. Вот «по совокупности», без нервотрепки с обсуждениями на кафедрах и доработкой, без споров с оппонентами — это пожалуйста. Присвоение ученых степеней по совокупности научных работ не является чем-то из ряда вон выходящим. Наука знает немало подобных случаев. Но одно дело, когда речь идет о бесспорных научных открытиях, фундаментальном вкладе в теорию, в развитие новых технологий и так далее, и совсем другое — какие-то никому не известные и недоступные даже официальным оппонентам «секретные» работы, о значимости которых остается судить лишь по таинственным рассказам самого соискателя и его высокопоставленного начальника. Еще больше удивляет во всей этой темной истории с диссертацией Могилевского не только отсутствие ее самой, так сказать, «в натуре», но хоть какого-то реферата по избранной теме. Защита «по совокупности» предполагает обязательность наличия такого реферата, который подшивается в дело диссертанта и сдается на вечное хранение в архив. Но наш соискатель не стал себя утруждать даже написанием десяти — пятнадцатистраничного изложения своих изысканий. Про какую-то отвергнутую ВАКом в 1940 году работу в ходатайстве Меркулова вообще не упоминается. Зачем она нужна? Просит заместитель наркома внутренних дел Меркулов присвоить Могилевскому ученую степень доктора наук, а заодно и звание профессора — и все. Пускай на этот раз попробуют не дать! Не прояснили вопрос о вступлении Могилевского в клан больших ученых и ответы Меркулова следователю Успенскому: «— Почему вы сообщили в своем письме Кафтанову ложные сведения о Могилевском? — Ложных сведений Кафтанову я не писал. — А разве не ложно утверждение в письме, что Могилевский в системе НКВД выполнил десять секретных работ, имевших важное оперативное значение? Какие же работы были выполнены Могилевским? — Сейчас, спустя десять лет, не могу припомнить содержание научных работ Могилевского, которые были приобщены к моему письму, а также и тех, которые к письму не были приложены. Я припоминаю, что при этом у меня были, кажется, Филимонов и Лапшин. Я не помню, подсчитывал ли я лично количество проделанных Могилевским работ или доверился названным выше работникам. Во всяком случае, я категорически могу заявить, что, если бы мне тогда было известно, что это письмо в какой-то степени не соответствует действительности, я бы, конечно, его не подписал. — Но все-таки хоть одну научную работу, написанную Могилевским во время работы в НКВД, или одно научное открытие, сделанное им, вы могли бы назвать? — Нет, сейчас я не могу назвать. — Значит, только за то, что Могилевский с разрешения Берии и вашего производил в так называемой спецлаборатории опыты над живыми людьми, умерщвляя осужденных путем введения в их организм ядов, вы и поставили вопрос о присвоении ему ученой степени доктора медицинских наук? — Вопрос о присвоении Могилевскому ученой степени доктора наук я поставил по просьбе Могилевского в результате беседы с ним на эту тему. Обстоятельства, связанные с посылкой мною письма Кафтанову, я изложил выше. Ни о каких работах оборонного значения в моем письме речи нет. Речь идет о десяти секретных работах, имеющих важное оперативное значение. Какие именно эти работы, я сейчас вспомнить не могу, но, очевидно, речь идет о подготовленных Могилевским средствах специального назначения, а не о применении таких средств. Следовало бы спросить об этом Филимонова или Лапшина. Одно могу сказать: ложных писем, тем более официальных, я никогда в своей жизни никому не посылал, и, если бы в момент подписания этого письма мне было известно, что оно в какой-то степени не соответствует действительности, я бы его не подписал. — Вы согласны с тем, что без направления вами письма в Комитет по делам высшей школы Могилевский не получил бы ученой степени доктора наук? — Да, конечно, письмо ему помогло. Вопрос был заново поставлен на президиуме ВАКа в присутствии академика Сперанского и члена-корреспондента Гращенкова и решен положительно в пользу Могилевского…» Примечательная деталь: Меркулов ссылается на забывчивость по всем вопросам, связанным с наличием и характером конкретных научных работ (или хотя бы одной работы) Могилевского. В то же самое время он куда более обстоятельно рассказывает о заседании ВАКа и присутствовавших на нем ученых, хотя сам знает об этом понаслышке, с подачи кого-то из подчиненных. Но так или иначе, после вмешательства заместителя наркома внутренних дел Могилевский получил официальное признание. Стал доктором наук, профессором медицины. Без обязательных монографий, без стажа преподавательской работы, без прочтения курса лекций в вузах или научных учреждениях. Ничего подобного в деятельности Могилевского нам отыскать не удалось. Во всяком случае, как мы имели возможность убедиться, и сам он не сумел назвать ни единой публикации и вообще ни одной выполненной им лично научной работы. Но и это не все. В 1943 году Могилевский получил еще одно звание — полковника, хотя давно работал на этой должности — бригадврача. Блестящая карьера для человека, прослужившего в органах всего пять лет. Вот как оценивалась работа по руководству «лабораторией смерти». Глава 15 Карьерную поступь начальника в лаборатории раскусили с самого начала. Но спецлаборатория НКВД, хоть там и работали люди, основательно занимавшиеся прежде наукой, не место для вольных словопрений и отстаивания нравственных принципов. Строгая секретность, армейская субординация, охрана подавляли самых смелых, кто пытался выразить свое собственное, отличное от начальства мнение. Как только в лаборатории прошел первый слух о присвоении ее руководителю ученой степени доктора медицинских наук и звания профессора, многие сотрудники восприняли эту весть как неудачный анекдот. Мобилизованный в органы через ЦК партии ассистент кафедры фармакологии Первого медицинского института В. М. Наумов вспоминал, как несколько дней его коллеги вообще не могли работать в лаборатории. Новый знак внимания высшего руководства НКВД к Могилевскому, а также вывод лаборатории из ведения Лапшина означали не только официальное поощрение проведения экспериментов с ядами на людях, но и придавали этой работе еще больше масштабности. Таким образом, все происходившее в мрачных стенах Варсонофьевского переулка приобретало реальные очертания конкретного направления некой зловещей науки смерти. Лаборатория ужасов переживала второе рождение. Теперь в ней уже числилось два доктора наук и несколько кандидатов. — Когда я соглашался перейти работать сюда, то надеялся, что уж здесь-то, в НКВД, можно развернуться вовсю. Думал, люди занимаются тут настоящей наукой, — разочарованно объяснял Василий Наумов собравшимся вокруг него сотрудникам. — А что оказалось? Науки нет, звания докторов и профессоров присваивают по протекции, если не сказать, по приказу. Ну скажите, какой из нашего начальника, к черту, профессор? — Выскочка он, — выразил общую мысль Муромцев, с опаской оглядевшись вокруг. — К настоящей науке и близко не стоял. — В лаборатории нет никакого порядка, — продолжал возмущаться Наумов, — неразбериха. В исследованиях нет никакой системы, отчетность запущена. Ну ладно, война до поры до времени все списывает. Но ведь должен же когда-то этому бардаку наступить конец или нет?.. Все эти реплики и высказывания были преподнесены потом, когда следствие занялось выяснением личности и делами Могилевского. Тогда легко было показать себя смелым и утверждать, что в 1943-м всем коллективом именно так было воспринято возвышение Могилевского и неприятие дальнейших опытов над осужденными. После драки кулаками махать проще и легче, как, впрочем, и топить утопающего. Что же до 1943 года, то довольно сомнительно, чтобы кто-то из окружения Могилевского мог вести столь открыто подобного рода дискуссии. Коллектив лаборатории работал слаженно, как единое целое. Свое дело люди делали профессионально. Но принцип двойственности психологии человека, подмеченный еще в далекие века, в тяжелые времена, как правило, проявлялся наиболее отчетливо. А потому стоит прислушаться к рассказам подчиненных Григория Моисеевича и о нем самом, и о положении дел в лаборатории, чтобы получить как можно более достоверную картину о ее работе и о личности нашего главного персонажа. Думается, следует снисходительно относиться к резким выпадам и оценкам его коллег, хотя некоторые из них проливают весьма любопытный свет на личность Григория Моисеевича. Так, придя на работу в спецлабораторию и пообщавшись с ее начальником, тот же Наумов сделал для себя неожиданное открытие: новоиспеченный доктор медицинских наук — лишь приблизительно представлял себе границы между фармакологией и токсикологией, совершенно не владел ни методикой научных исследований, ни приемами экспериментатора. Не оттого ли все эксперименты проводились столь примитивно и достаточно однообразно? Как откровенничал впоследствии Наумов на допросах, Могилевского приходилось буквально приобщать к азам, словно студента-третьекурсника, прикоснувшегося к специализаций по будущей профессии. При всем этом как ни абсурдно, но безвестным в научном мире Могилевский в те времена все же не считался. Его фамилия встречалась среди рецензентов некоторых научных сборников и особенно громко прозвучала в связи со скандалом вокруг книги немецких исследователей Флюри и Церника «Вредные газы», изданной под общей редакцией Григория Моисеевича. Дотошный Наумов не упустил возможности познакомиться с содержанием книги, о которой идет речь, в типографских гранках. По его словам, тогда на титульном листе значилась фамилия известного ученого Зельдина. Но Зельдина неожиданно арестовали. Разумеется, это исключало появление его фамилии на обложке. И она исчезла. А на ее месте появилась другая — Могилевский. По большому счету, красоваться в рубрике «под общей редакцией» не ахти какое научное достижение. Немало встречалось тогда, да и сегодня время от времени отмечаются случаи, когда указание фамилии «общего редактора» не выходит дальше символического представительства и нужно больше самому автору для придания веса его печатному труду. И все же, как вспоминал Наумов, когда он поинтересовался у новоиспеченного «общего редактора», как подобное могло произойти и почему с титула исчезла фамилия Зельдина, Могилевский откровенно рассмеялся: — Надо уметь жить! А сие означает — уметь заставлять других трудиться на себя. Понял? — Но ведь это безнравственно. Тем более что эти люди трудились вовсе не на вас! — Зельдину редакторство теперь совершенно ни к чему. Одно упоминание его фамилии ставило крест на издании солидного научного труда. А книга нужна для обучения противодействию возможного применения противником газообразных отравляющих веществ. Война идет. В конце концов, какая нашим солдатам и офицерам разница, кто редактор книги. Важно то, что в ней написано. Вы разве, товарищ Наумов, против защиты интересов советского народа и обеспечения его безопасности? — недовольно повысил голос Могилевский. — И потом, мне в свое время довелось довольно основательно поработать по этой проблеме. Так что с редакторством все нормально. Возразить Наумову было нечего, да и опасно: его откровенно провоцировали на антисоветчину. Эту методику начальник лаборатории освоил не хуже своей основной специальности. Чего доброго, сошлют любознательного ученого на перевоспитание в какую-нибудь вологодскую глушь, а то схлопочешь «награду» и похлеще. Политический террор был в самом разгаре. Заставлять работать на себя Могилевский научился тоже быстро. Этого у Григория Моисеевича не отнимешь. А на недовольное ворчание и язвительные намеки он откровенно плевал. И его фамилия, как участника и научного руководителя, стала появляться почти под всеми отчетами и докладами сотрудников лаборатории о проводившихся исследованиях. До получения ученой степени и звания он скромничал, но теперь с лихвой стремился наверстать упущенное и не упускал случая лишний раз засветиться в научном мире. Тем более что с приходом в лабораторию настоящих ученых такие документы стали появляться все чаще. Все, что делал кандидат наук заключенный Аничков, Могилевский вообще присваивал себе. Бесправный арестант добросовестно вкалывал на своего начальника. Ведь за малейшую провинность, не говоря уже о непослушании, Григорий Моисеевич мог немедленно отправить его в исправительные лагеря. Достаточно лишь обмолвиться словом коменданту Блохину — и все. «Работы, выполненные заключенным Аничковым, — рассказывал позднее Наумов, — Могилевский приписывал только себе, хотя и пальцем не шевельнул ни разу». О дальнейшей судьбе химика Аничкова можно только гадать. Но тот факт, что он прошел через лабораторию, не вызывает никаких сомнений — с другими заключенными у Могилевского контактов просто не было. А если и случались, то заканчивались для них одним — смертью. Краткая реплика Наумова проливает свет еще на одну существенную деталь. Ученый-химик Аничков никак не мог быть ни убийцей, ни грабителем, ни насильником. И утверждение Могилевского, что через лабораторию проходили лишь отъявленные уголовники, можно считать лживым. Уж этот-то интеллигент наверняка проходил по 58-й статье Уголовного кодекса РСФСР. Может, и не стоило бы так подробно обсуждать всю эту историю с диссертацией и получением профессорского звания Могилевским. Не он первый и не он последний, кому присваивают ученое звание без защиты, а по протекции высоких ходатаев. Немало и сейчас таких «ученых», которые не то что не писали — даже не читали диссертации, написанные за них подчиненными. Вопрос в другом. Возмущение всяких там наумовых, муромцевых и иже с ними порождено было вовсе не заботами сотрудников «лаборатории смерти» о чистоте настоящей науки. Все они занимались общим делом и совсем недалеко ушли от своего начальника. А досадовали лишь оттого, что Могилевский преуспел больше их, сумев воспользоваться возможностями карательного ведомства для удовлетворения своих амбиций. Сами они в ту пору вовсе не прочь были тоже «остепениться», не утруждая себя написанием многотомных научных трудов, разработкой теорий. О том, что не только Могилевский, но и Муромцев с Наумовым были настоящими специалистами своего дела по разработке смертоносных ядов (что приходит не только через написание научных трудов, но и через практическую проверку своих изобретений, в данном случае — на людях), свидетельствует то обстоятельство, что именно эту троицу командировали в поверженную Германию для изучения методики фашистов по уничтожению отравляющими веществами и ядовитыми газами узников концлагерей. И по откровенному свидетельству самого Могилевского, в этом деле наши соотечественники ничуть не отстали от своих зарубежных конкурентов. Между тем дела в лаборатории вызывали у вышестоящего руководства все меньше доверия. Руководитель советской контрразведки Смерш Виктор Абакумов так и не простил Могилевскому полного провала его изысканий по «проблеме откровенности». И он решил при первой же возможности поставить его на место. Вскоре после окончания войны произошла очередная реорганизация карательной системы. Вместо наркоматов были созданы министерства. И недавний начальник советского Смерша стал министром государственной безопасности. Одним из первых своих приказов Абакумов потребовал прекратить все эксперименты над лицами, в отношении которых не было вынесено обвинительных приговоров судов или решений особых совещаний об осуждении к смертной казни. По существу, подобный приказ ставил крест на всех перспективах работы с подследственными, что означало констатацию утраты всякой веры в практическую значимость исследований по «проблеме откровенности». И еще одно существенное обстоятельство повлияло на дела лаборатории, окончательно парализовав работу по испытаниям действия ядов на людях. Как известно, в честь Победы СССР в Великой Отечественной войне, в стране была отменена смертная казнь. Соответственно ранее осужденным к высшей мере наказания расстрел был заменен лишением свободы. Сразу же проблема с «птичками» для экспериментов по отравлению стала неразрешимой. Акции начальника лаборатории стали стремительно падать вниз. Многие ее сотрудники впали в уныние. Утрату былого авторитета Григория Моисеевича мгновенно уловили его подчиненные. В коллективе лаборатории начались дрязги, неурядицы. Сор, как говорится, начал выметаться из избы. Если прежде опыты Могилевского вызывали негативные ассоциации лишь у отдельных начальников типа Лапшина, то теперь они стали головной болью даже для руководства Наркомата госбезопасности. На фоне официально провозглашенной в стране гуманности к своим гражданам, выразившейся в отмене смертной казни, к лицам, упражнявшимся в убийствах заключенных посредством отравления, стала проявляться откровенная неприязнь. Причем дело уже не ограничивалось скрытым осуждением характера деятельности лаборатории. После войны народ несколько осмелел. Многие сотрудники стали позволять себе покритиковать и начальство. Первым написал нелицеприятный рапорт Осинкин. Не последнюю роль здесь сыграла и явно пошатнувшаяся дееспособность самого начальника отделения Филимонова, заместителем которого тот являлся. Филимонов все чаще пребывал в возбужденном от алкоголя состоянии. Он и прежде не чурался стакана, что устраивало практичного Могилевского: удобно же работать с руководителем, вся жизнь которого превратилась в сплошной похмельный синдром. Любые запросы и предложения сразу получали добро, потому что согласие начальства всегда бывало должным образом «обмыто». Пили горькую в лаборатории по-прежнему часто. На глазах спивался однофамилец начальника — Филимонов-младший, чаще других привлекавшийся к проведению испытаний ядовитых препаратов. Он оказался слабее других коллег, чем неизменно пользовался Григорий Моисеевич, всегда располагавший неограниченным объемом дармового спирта. Тут срабатывала логика: меньше амбиций, больше послушания. Пьющий человек неопасен. Он знает, что его всегда могут убрать, а потому ведет себя смирно, покладисто. Филимонова в конце концов от участия в экспериментах пришлось отстранить. А вслед за ним и еще одного сотрудника — Григоровича, хотя тот считался одним из наиболее квалифицированных специалистов. Предлог все тот же. Однако на самом деле с Григоровичем все обстояло несколько иначе, и обвинение в пьянстве было лишь удобным поводом. Конфликты с этим строптивым сотрудником у начальника лаборатории начались давно. Григорович, как и Наумов, считал, что проводимые в лаборатории исследования с точки зрения научной и практической особой ценности не представляют. По его убеждению, действие большинства применявшихся ядов давно не являлось секретом для сведущих людей. Он постоянно задавался вопросом: зачем Могилевскому потребовалось создавать вокруг себя атмосферу таинственности, объявлять лабораторию сугубо научным подразделением? Григорович требовал называть вещи своими именами, аргументировал несостоятельность официальной легенды детища Григория Моисеевича. Не будем спорить, насколько он был прав. Во всяком случае, доктору Могилевскому такой критик был явно неугоден. Он считал (и не ошибся), что Григорович просто мечтает его подсидеть и занять руководящую должность. Впрочем, пока новоявленный профессор вел себя так, будто возмущение сотрудников совершенно его не касалось. Особенно когда почувствовал к себе особое расположение генералов Судоплатова и Эйтингона. А эти продолжали отдавать ему должное. И что в сравнении с их мнением нытье и недовольство каких-то полуспившихся, завистливых людей! Доктор медицины так и не мог понять, почему его подчиненные, да и не бог весть какие начальники вроде некомпетентного в этом деле Осинкина, осмеливаются нелицеприятно отзываться о результатах работы, которой он занимался по поручению самого Берии. Да кто они такие?! Могилевский справедливо полагал, что такие люди в силу своей неосведомленности (и из зависти) просто не в состоянии объективно оценить его действительный вклад в практическую токсикологию. Он мнил себя если не основоположником эвтаназии как нового направления в медицинской науке, то одним из ее первооткрывателей. Главное здесь — не ослаблять бдительности по отношению к проискам всевозможных конкурентов, дабы те не обошли его, не потеснили с насиженного места. Всех настоящих, а следовательно наиболее опасных, конкурентов на «ядовитом» поприще Григорий Моисеевич знал поименно и внимательно следил за каждым их шагом. Он испытывал удовольствие от каждого их промаха, с удовлетворением отмечал, что наиболее авторитетные из них к тому времени либо вообще отошли от дел, либо утратили свою самостоятельность. Ни один из них не располагал таким множеством практических опытов на реальном материале, как он. Для доктора Могилевского не составляло секрета то обстоятельство, что ядами в НКВД занимались основательно и давно, задолго до его появления здесь. Как мы уже знаем, известную лепту в организацию самого процесса «сатанинского дела» внесли и Менжинский и Ягода. Это они перешли от примитивно-шарлатанских и знахарских способов изготовления отравы к постановке дела на фундаментальную основу, стали привлекать к своей работе серьезных ученых. Одно время наиболее колоритной фигурой слыл биохимик, директор научно-исследовательской лаборатории при Мавзолее В. И. Ленина профессор Б. Збарский. Григорий Моисеевич считал его своим самым серьезным конкурентом: руководители НКВД явно благоволили к Збарскому. Справедливости ради стоит отметить, что Збарский по уровню квалификации признавался на порядок выше Могилевского. В чем их способности были сопоставимы, так это в преданности своим хозяевам из карательных органов. Збарский поначалу сильно загорелся исследованием токсикологических свойств парообразного вещества, получаемого при нагревании солей ртути и фенола. Шли неразведанным путем, много экспериментировали. В процессе работы над изготовлением токсина отравилось несколько сотрудников лаборатории Збарского, в том числе он сам и его сын. Правда, смертельных исходов не было. Препарат «бактерицид Збарского» все же был изготовлен. Впоследствии изысканиями Збарского «воспользовался» нарком внутренних дел Ежов. Он приписал своему предшественнику Ягоде обвинение в попытке отравить его неким препаратом, полученным ученым-биохимиком в работе над парами ртути. По придуманной самим Ежовым версии, профессор Збарский оказывал Ягоде содействие в организации покушения. Следователям удалось заставить Ягоду «признать» все это в своих показаниях. А скомпрометированному таким образом Збарскому пришлось перейти в полное услужение к Ежову и стать инициатором «искоренения вредительства» в среде научной интеллигенции, в чем он немало преуспел. После низвержения Ежова прошлое не лучшим образом сказалось на его карьере. Не будь у него личного знакомства с бывшим наркомом, именно Збарский, вероятнее всего, стал бы руководителем спецлаборатории НКВД. По всем прочим параметрам любой из конкурентов уступал ему. Известный профессор на несколько лет отошел в тень, но постепенно все перипетии с Ежовым подзабылись. Опережая события, отмечу, что известные опасения Могилевского относительно возможной конкуренции в борьбе за сохранение своего «места под солнцем» вовсе не были беспочвенными. Збарский обошел-таки его, стал по заслугам действительным членом Академии медицинских наук и оставил свое имя в истории. Но это произошло много лет спустя, а в середине сороковых Збарский в фаворитах не ходил. Тогда без особого самопожертвования и риска более других преуспел в экспериментировании и испытаниях действия смертоносных препаратов доктор Могилевский. Не мог в сороковые составить Григорию Моисеевичу серьезной конкуренции и другой ученый, специализировавшийся в токсикологии, — Серебрянский. По сведениям Могилевского, профессор Серебрянский занимался некоторое время изысканиями в возглавляемой им же лаборатории. Но потом его арестовали, осудили. Правда, в начале войны выпустили на свободу, и Серебрянский занялся обеспечением партизанских отрядов медикаментами и токсинами. Тут, как говорится, было не до научных дискуссий и споров. Но, несмотря на близость сфер приложения сил, партнерских отношений с конкурентами Могилевский не заводил. Как позже признается Григорий Моисеевич на следствии, у Серебрянского в гостях он никогда не бывал. У каждого, понятное дело, свои привязанности. Могилевский предпочитал дружить с Филимоновым-старшим и Блохиным. Вот они в гости друг к другу ходили, и причем нередко. Так сказать, общались семьями. Что касается Филимонова, он-то уж никак не входил в число соискателей лавров на научной ниве, хотя и имел ученую степень кандидата химических наук. Зато его поддержка кое-что значила. Человеком он оказался во всех отношениях для Могилевского полезным. К глубокому сожалению Григория Моисеевича, покровительство Филимонова продлилось не столь долго, как хотелось бы. Его бесконечные пьянки уже не составляли секрета для начальства. Рапорт Осинкина был только прелюдией. За сим последовали и другие сигналы. Пришлось принимать меры, делать оргвыводы. Сначала Филимонова просто убрали куда-то с глаз долой на несколько месяцев. А лабораторию подчинили генерал-майору Кравченко. Тот сразу же не понравился Могилевскому, так как, в отличие от предшественника, попытался основательно вникнуть в дела лаборатории. А они находились уже в упадке. Кравченко потребовал подробный отчет о том, чем конкретно занимается каждый ее сотрудник. Могилевский отважился на самый настоящий саботаж: взял и разом прекратил все опыты и свернул исследования. Одновременно, минуя непосредственного начальника, отправил через голову Кравченко вышестоящему руководству основательную жалобу на излишнюю опеку и неквалифицированное вмешательство нового шефа в «секретные» исследования лаборатории. Когда-то подобные приемы ему сходили с рук. Почему бы не попытаться еще раз? И действительно, получилось. Все на некоторое время возвратилось на круги своя: откуда-то снова объявился Филимонов. Он, а также генералы Эйтингон и Судоплатов продолжили, как и когда-то в добрые времена, опекать лабораторию. К сожалению, Филимонов был уже неисправим. Очень скоро пришлось его из центрального аппарата все же убирать. Теперь навсегда. На прощанье он принародно покаялся во всех своих грехах, честно признал за собой серьезные этические и служебные нарушения. Чрезмерное пристрастие к спиртному и постоянные нервно-психические потрясения не прошли для Филимонова даром. Он серьезно заболел. Три месяца (с марта 1947 года) пролежал в постели. Потом его перевели подальше от Москвы на более спокойную должность заместителя начальника учебной части школы МГБ. Но, оказалось, до конца Филимонов-старший так и не излечился. Хлопот милицейским стражам уличного правопорядка этот полковник госбезопасности доставлял немало. Будь он пониже чином или из военных, наверняка и не церемонились бы с ним. А тут приходилось соблюдать субординацию, проявлять сдержанность, успокаивать… Хронические запои продолжались. Это была уже патология. Пьяного Филимонова неоднократно подбирала милиция на улице полураздетым, в бессознательном состоянии. Укладывали на принудительное лечение в госпиталь. Но и там он находил собутыльников И ухитрялся пить. Как-то зимой, изрядно набравшись, он выскочил из квартиры на улицу в домашнем халате, на одной ноге валенок, на другой — сапог. Смеха было много, а очнулся Филимонов, как уже стало привычным, в отделении милиции. Наконец его отправили в психиатрическую больницу с диагнозом «хронический алкоголизм, наркомания, дериозный синдром». После нескольких месяцев лечения он вышел из больницы, на радостях сразу же напился. Подобрали его на улице в бессознательном состоянии. Теперь дело дошло до окончательного изгнания из органов. До этого его трижды увольняли и снова восстанавливали по слезным жалобам самого полковника. Опять поместили в психиатричку. В дальнейшем каждый раз после выписки его подбирали в подворотнях мертвецки пьяным, арестовывали за хулиганские выходки. В общей сложности отставной полковник лечился в психушках раз семь. И все время его преследовали кошмары, галлюцинации. Мерещились и чудились ему загубленные в камерах в Васонофьевском заключенные в тюремных робах, мучили крики и стоны умиравших, глазные боли. И ничего Филимонов не мог с собой поделать. Пил, пил и снова пил. Так где-то в полной неизвестности и кончил свою жизнь. Филимонов был ценен для начальника лаборатории тем, что совершенно не вмешивался в ее дела. Любопытство проявлял, на экспериментах над людьми присутствовал, но советов и указаний не давал. Даже когда у Могилевского обострились отношения с доктором Сергеем Муромцевым, он деликатно молчал. А обстановка между тем накалялась. Отношения «докторов» и раньше отличались натянутостью, а тут и вовсе разладились. Муромцев, появившийся в НКВД почти одновременно с Могилевским, сразу же привлек к себе внимание как грамотный специалист, ученый. Многие наиболее эффективные ядовитые препараты, впоследствии испытывавшиеся на заключенных, создавались на основе его научных разработок. Особенно быстро пошел Муромцев в гору, когда Григорий Моисеевич начал сдавать позиции. К крайнему неудовольствию начальника лаборатории, Муромцев не утратил благорасположения как руководства нового министерства (МГБ), так и коллег-ученых. Он несколько меньше был лично причастен к экспериментам с ядами, хотя в общем-то работал в том же направлении, так называемой эвтаназии. Ему покровительствовал сменивший Филимонова генерал Железов. Его уважал ученый-биохимик Наумов. Быстро разобравшись в ситуации, Могилевский постарался сблизиться с перспективным ученым, на которого явно рассчитывал. Но Муромцев ухаживаний начальника не приял, ушел из органов вообще, переключившись на стремительно развивавшуюся микробиологию. Вскоре он получил известность и в научном мире — ему было присвоено звание академика ВАСХНИЛ. Не исключено, что его, как человека, прошедшего школу органов, бросили на «укрепление» сельскохозяйственной академии, в поддержку «народного академика» Лысенко, но это уже предмет отдельного разговора. Между тем время шло, и Григорий Моисеевич все отчетливей осознавал, что его возможности на службе в органах исчерпаны, что все его прошлые достижения лишь весьма условно могут быть причислены к научным, да и выступать со статьями и лекциями по пропаганде способов умерщвления людей, пускай даже под термином эвтаназии, — дело гиблое. Козырять достижениями, полученными во время экспериментов с ядами на живых соотечественниках, в среде научной интеллигенции стало небезопасно. Ученые — народ щепетильный, знают друг другу настоящую цену. Другой аудитории просто не было. А тут еще Нюрнбергский и Токийский процессы, заклеймившие своими решениями глумление над людьми как самые страшные злодеяния. По большому счету, практически все происходившее в лаборатории НКВД вполне подпадало под признаки тягчайших преступлений против человечности. Теперь Могилевский нуждался в поддержке настоящих ученых, а не в снисходительности высокопоставленных чиновников внутренних дел и государственной безопасности. Он попытался было восстановить контакты с Муромцевым. Тщетно. Тот высказался в таком роде, что сожалеет о своей подписи в известном ходатайстве наркома Меркулова о присвоении Могилевскому ученой степени доктора медицинских наук. Примечательно, что через несколько лет потерявший надежду на вызволение из тюрьмы Могилевский «отблагодарил» Муромцева за полученную от него в свое время протекцию. На одном из допросов у следователя он разоткровенничался очень своеобразно: «Насколько мне известно, Муромцев докторской диссертации не защищал. Как научный работник он не представляет никакой ценности. Он все время просил у меня рекомендацию в члены партии, но я ему не давал, считая, что он неискренний человек, ненадежный. Это было мое внутреннее убеждение, но сейчас сказать о каких-то конкретных фактах не могу. Должен сказать, что, в частности, Муромцев возглавлял кампанию по сбору различного рода клеветнического материала против меня». Не совсем объективно и искренне говорил Григорий Моисеевич, ибо не было никакой необходимости организовывать «кампанию по сбору клеветнического материала». Сотрудники лаборатории уже не могли выносить той атмосферы, в которой приходилось работать. Повесился один, застрелился другой, отравился третий, спился четвертый… Гнетущее состояние неопределенности, неуверенности в будущем, предчувствие какой-то надвигающейся беды все время преследовало подчиненных Могилевского. Теперь уже непрерывным потоком — от сотрудников лаборатории Наумова, Кирильцевой и других — шли наверх жалобы и докладные по поводу некомпетентности начальника, свертывания и запущенности исследований по боевым отравляющим веществам, изменения профиля научных изысканий, их однобокость. И в самом деле, как только в лабораторию перестали поставлять «человеческий материал», оказалось, что Могилевскому и иже с ним просто нечем заниматься. Немало неприглядных фактов против Григория Моисеевича продолжал обнародовать и отстраненный от дел Григорович. Склоки и скандалы с неизбежностью вели к тому, что над этим секретным подразделением МГБ явственно замаячила неприятная перспектива публичного разоблачения его «закрытой» деятельности. Допустить такой поворот событий руководство госбезопасности, разумеется, не могло. Из-за отсутствия «пациентов» лабораторные исследования утратили былую значимость. Но Григорий Моисеевич вдруг нашел себя на другом поприще. Теперь все чаще и чаще полковника медицинской службы просто не оказывалось на рабочем месте. Появившись в лаборатории, Могилевский делал многозначительный жест, указывая перстом в потолок. Это означало — начальник спецлаборатории выполнял задания Берии или Меркулова. Попробуй проверь, когда это соответствовало действительности, а когда начальник блефовал. Не делалось секретов и из другого. Все знали, что Григорий Моисеевич вхож к генералам Судоплатову, Эйтингону, Райхману. Да что там рассуждать — к самому Меркулову заходил запросто, без всякой записи и предварительного доклада. А у Судоплатова не раз бывал и на даче. Поначалу сотрудники лаборатории откровенно радовались отлучкам своего начальника. Это по крайней мере давало возможность хоть немного позаниматься в лаборатории настоящей наукой и означало, что экспериментов по умерщвлению людей в этот день не будет. Но все-таки чем таким сверхсекретным занят шеф? — Вы не знаете, Хилов, что это делает наш начальник в отъездах? — спросил как-то Наумов ассистента лаборатории, считавшегося всегда в курсе дел Могилевского. — Понятия не имею. Мое дело подготовить материал по его заявкам. И все, — ответил тот. — И что, он берет с собой в эти поездки наши химикаты? — Как правило. — А назад возвращает? — Что не использовано — отдает назад. Иногда с замечаниями о недостатках, либо наоборот — о хороших свойствах того или иного токсичного препарата, — удовлетворил любопытство собеседника Хилов. — Странно, — подытожил Наумов. — Какое отношение эти командировки имеют к профилю работы лаборатории? Кстати, куда он выезжает? — В Ташкент, Куйбышев, Чкаловск, Ульяновск, — перечислил Ефим те города, о которых слышал от Григория Моисеевича. — Неужели начальник нашел неизвестные нам возможности продолжать эксперименты на людях? — размышлял Наумов. — И в самом деле, после возвращения из каждой поездки он дает новые задания по совершенствованию тех или иных препаратов… Что же до ассистента Хилова, то сам Ефим в последние недели не находил себе места. Исчезла жена Евгения. Она и раньше иногда пропадала и не появлялась дома по нескольку дней. Но потом возвращалась — помятая, усталая, иногда избитая, безучастная ко всему. Потом целый месяц отходила, приводила себя в порядок, а заодно равнодушно обслуживала мужа в его ненасытной мужской потребности. За доставленную в постели радость Хилов ей все прощал и летал целый месяц словно на крыльях. А потом жена снова пропадала. И снова Ефим ходил понурый и как в воду опущенный. Когда шли круглосуточные испытания ядов на «птичках», он отвлекался, ночевал в лаборатории, дежурил возле камер, фиксируя все проявления действия препаратов и переносил отлучки жены не так болезненно. Но с прекращением экспериментов на людях, да еще когда сам начальник исчезал на недели неизвестно куда и ассистенту приходилось целыми днями бесцельно слоняться из угла в угол, выдерживать такую обстановку ему стало совсем невмоготу. Нервный стресс бил по самому уязвимому у Хилова месту — желудку. Ефим буквально корчился от боли. Уже пошла третья неделя, а Жени все не было. Она не появлялась ни на работе, где ее ждали, потому что забрала с собой какие-то бухгалтерские документы и важные накладные. Ничего не слышали о ней и ее подруги. Хилов перестал спать ночами, просыпался от любого шороха и выскакивал за порог. Все напрасно. Она не появлялась. Приходя утром в лабораторию, он смотрел на всех страшными, безумными глазами, и даже Анюта Кирильцева в страхе шарахалась от него и не смела пикнуть, а не то чтобы бросить в его адрес что-то язвительное. Лаборатория разваливалась. Это понимали все, только никто не знал точно, чем все это кончится. Глава 16 Убийства, если человек перешагивает нравственный барьер, становятся подчас такой же притягательной силой, как наркотики. Это страсть по острым, почти болезненным ощущениям. Не имея возможности проводить эксперименты на людях, Могилевский психологически оказался не в силах заставить себя перейти снова к испытаниям ядов на животных. «Лошадь не человек». Эта фраза, подхваченная Берией, стала для Григория Моисеевича, что называется, крылатой. Нет, он давал своим подчиненным задания продолжать опыты на мелкой живности: на мышах и кроликах, но заставить себя ежедневно участвовать в таких испытаниях не мог. Не тот масштаб, не тот уровень. К его глубокому удовлетворению, удачная операция с умерщвлением американского агента Сайенса была воспринята одобрительно не только Эйтингоном. Он рассказал о ликвидации Судоплатову, и тот принял этот факт к сведению. Однажды осенним вечером, когда Григорий Моисеевич корпел над составлением отчета об итогах работы по очередному препарату, по внутренней связи раздался звонок. Могилевский поднял трубку, услышал приветствие Павла Анатольевича Судоплатова, и сердце «ядоведа» волнующе забилось. — Зайди прямо сейчас, надо кое-что обсудить. Сможешь? — Смогу! — как пионер, ответил начальник лаборатории. «Кое-что» оказалось делом серьезным, потому что проворачивать его, как говаривал Филимонов, пришлось не в Москве, не в стационарных условиях лаборатории, а на выезде. Отправились поутру на трех машинах. Григорий Моисеевич обычно не спрашивал куда, не его это была забота, он только интересовался: на выезде или в Москве, сколько человек, с кем он поедет, каков характер ликвидации — смерть должна быть мгновенной или с растяжкой на дни и недели. Судоплатов на эти вопросы отвечал так же лаконично: «На выезде, со мной, мгновенно». — Когда? — спросил Могилевский, как только вошел в кабинет и услышал от генерала первую лаконичную реплику. — Через сорок пять минут выезд. Во дворе машина уже ждет. Могилевский задумался. Он завтра собирался идти с женой на день рождения к какой-то ее знакомой или родственнице, но тут уж ничего не поделаешь — придется ей посетить юбилей без него. — Далеко? — задал еще один вопрос Григорий Моисеевич. — В Ульяновск. На машине туда и обратно. О еде и другом не беспокойся. Нам уже все необходимое приготовили. Со мной еще два сотрудника. Ты — третий. Хорошие ребята, время проведем нормально. Иди собирайся. Дорога в город на Волге из Москвы долгая. В пути Судоплатов стал разговорчивей. — Нам поручено устранить агента американской разведки, — приоткрыл он тайную цель поездки и усмехнулся: — Соплеменника твоего. Еврейский националист. Как, не жалко будет? Могилевский промолчал: впервой, что ли, соплеменников на тот свет отправлять? Умирают точно так же, как и все другие. Никогда не интересовался и такими, к примеру, вопросами, что американский агент делает в Ульяновске. Это был открытый город, хотя и там имелось немало засекреченных объектов, которыми интересуется иностранная разведка. Вслух же он сказал: — Мои соплеменники другими делами занимаются. — Вот учитесь, ребята, как надо отвечать! — бросил генерал своим помощникам. На том разговор и оборвался. Каждый углубился в свои мысли. Вскоре мерное покачивание и монотонное урчание мотора склонили всех этих странных путешественников ко сну. При въезде в Ульяновск, как всегда в командировках, изрядно выпили, благо местные коллеги встретили их заботливо, радушно и гостеприимно. Но рано утром, тоже как обычно, без всяких проволочек взялись за дело. Работали в милицейской форме. «Агент Америки» совершал утренний моцион — гулял по улице в легкой одежде. — Вот ваш клиент, — ткнул пальцем в стекло один из местных чекистов, — указав на прогуливающегося полноватого человека в обычном плаще. — Доставай и готовь свою продукцию, — коротко отреагировал генерал, тронув Могилевского за локоть. Он помолчал, наблюдая за объектом, который время от времени смотрел по сторонам, точно кого-то поджидая. — Его подружка на встречу не придет, мы об этом позаботились, — прояснил ситуацию ульяновец. — Тем не менее все должно быть сделано быстро, а главное — без единого звука. Отрабатываем легенду с проверкой документов. Иностранца этим не удивишь. — Задачу понял, — наполняя шприц-ручку ядовитой жидкостью, промычал Могилевский. — Вот и отлично. Итак, все готовы? Григорий Моисеевич? — Все. Я готов. — Ну тогда начинаем. Давай, ребятки. С Богом, как говорится, — напутствовал генерал всех участников операции. Помощники Судоплатова, переодетые в милицейскую форму, выскочили из соседней машины, подошли к агенту. — Ваши документы, пожалуйста! — козырнув, попросил эмгэбэшник с погонами лейтенанта милиции. — А в чем дело? — с небольшим иностранным акцентом спросил объект. — Обыкновенная проверка. Из КПЗ сбежал опасный преступник. Вот мы и проверяем документы у всех подозрительных. — Чего же вы нашли подозрительного во мне? — Тот тоже одет налегке, в спортивном костюме. Да и по внешним данным некоторое сходство имеется. Иностранец резанул острым глазом по милиционерам и, видимо почуяв что-то неладное, полез в карман, но дальше оперативного простора ему не предоставили. Крепкие ребята зажали его с двух сторон, оттеснили с проезжей части. Он не успел и пикнуть, как оказался в машине, неловко зажатый плотными чекистами. — Что происходит? — уже в кабине запротестовал он. — Разве не видите, перед вами милиция. Проверка документов. — Но зачем меня запихивать в машину? Я буду жаловаться. В этом городе разве советской власти не существует? Вот увидите, вас ждут большие неприятности… — Существует, гражданин, советская власть. Существует. — Оперативник продолжал придавливать его за плечи. — Мы и есть та самая советская власть. — Тогда объясните, за что меня арестовали. — Да вы не беспокойтесь, все будет в полном порядке. Поговорим немного, выясним кое-что и отпустим. — Я не желаю разговаривать в таком состоянии… — Не надо поднимать лишнего шума. Мы учтем ваше настроение. «Американец» начинал уже выходить из себя. Но тут повернувшийся к нему с переднего сиденья Могилевский достал из полевой сумки листок бумаги и авторучку. — Вы же слышали, мы учтем ваше настроение. А имеющиеся к нам претензии непременно занесем в протокол, — съязвил он и резко вонзил шприц-ручку агенту в бедро. Тот дернулся, почувствовав слабую боль словно от комариного укуса, и в следующее мгновение у него парализовало ноги и руки: курарин сработал безотказно. Не зря Могилевский столько времени возился с отработкой приемов применения этого яда. Впоследствии он сам напишет: «В результате его ввода в организм наступал паралич окончаний двигательных нервов мышечной системы. Явления были таковы: потеря голоса, мышечная слабость, прострация, сильная одышка, посинение и смерть при явлениях задушения. Смерть мучительная, но человек, хотя и находится в полном сознании, теряет возможность кричать, двигаться. „Пациент“ умирает при достаточной дозе через 10–15 минут». Доза оказалась более чем достаточной. Машина притормозила, когда уже выехали за город. Свернули с шоссе, проехали с километр по бездорожью. В густом кустарнике бездыханное тело вытолкали наружу. Для надежности автомобиль переехал всеми четырьмя колесами то, что Судоплатов еще несколько минут назад называл агентом американской разведки. — Яд будет выведен из организма через несколько минут. Следов отравления не останется, — объявил он. — Несчастный случай с любителем бега на природе. Когда машины вернулись на шоссе, местные чекисты направились обратно в город, а приезжие — двинулись на Москву. Столь удачно завершенную операцию отметили прямо на дороге. Благо горячительным и снедью местные товарищи снабдили заезжих гостей в достаточном количестве. Назад ехали весело: одним шпионом стало меньше. Рассказывали анекдоты про тещ и любовниц. Спустя почти сутки уставшего и изрядно осовевшего Могилевского выгрузили возле подъезда его дома. Он едва держался на ногах, но никак не хотел расставаться с попутчиками, приглашая их зайти к нему на чай. — Руководством вам предоставлен отдых. Как-никак трое суток вы, товарищ полковник, провели не вылезая из машины, — пожимая руку Могилевского, отметил Судоплатов. — Благодарю за службу! — Да если надо, то мы всегда… — Рекомендую не появляться ни на работе, ни на улице до моего особого распоряжения. Все медикаменты и приспособления храните при себе дома, — командирским голосом чеканил генерал. Так и просидел начальник лаборатории, что называется, взаперти, не высовывая носа из квартиры почти две недели. Только и мог позволить себе, что постоять у раскрытого окна, подышать свежим воздухом после дождя. Из окна была видна Москва-река, по которой весело сновали последние трамвайчики и белые пароходы. Доносилась музыка духового оркестра из парка имени Горького, расположенного на противоположном берегу. Про себя Могилевский отмечал: игра действительно стоила свеч, если всесильные органы госбезопасности прибегли к таким строгим мерам конспирации. Кого именно тогда убрали, узнать будет, скорее всего, не так просто. Ни Судоплатов, ни другой генерал госбезопасности — Эйтингон — спустя годы не могли или не захотели называть личность ликвидированного агента. Говорили лишь, что это был какой-то солидный специалист в своей области, собиравшийся уехать в Польшу. Как бы то ни было, но слухи об участии Могилевского в террористических акциях просочились через плотную завесу молчания их организаторов и исполнителей. А может, и сам Могилевский по пьяному делу проболтался, хвастаясь своими заслугами. Доносительство в ведомствах Берии — Абакумова не только практиковалось, но и поощрялось. Словом, разговоры о его тайных делах пошли сначала среди сотрудников спецлаборатории, потом в других отделах. Выше уже отмечалось, что после окончания Великой Отечественной войны и особенно когда стали публиковать материалы о зверствах фашистов, деятельность лаборатории по испытанию ядов на людях официально была свернута. Советский Союз выступил с серьезными обвинениями немцев в преступлениях против человечности. Главными доказательствами преступных деяний служили материалы о применении фашистами для умерщвления людей газов, различных химических, биологических препаратов и о проведении других нечеловеческих экспериментов над узниками концлагерей с «причинением людям страданий либо со смертельным исходом». В подобной ситуации было совсем некстати засветиться информацией о том, что точно такие же исследования и приемы осуществлялись и в Советском Союзе. Любые слухи о темных делах Могилевского и его заказчиков угрожали большим международным скандалом. И он разразился. Точнее, не скандал, а пока нелицеприятный разговор между начальником лаборатории и Муромцевым, еще перед тем как тот покинул лабораторию и порвал связи с госбезопасностью. Инициатором его тогда выступил сам Муромцев. Последний даже грозился поставить перед руководством вопрос об ответственности Могилевского за садистские опыты над заключенными. Это было похоже на провокацию. Григорий Моисеевич напомнил Муромцеву, что наиболее эффективные токсины и яды разрабатывал он лично и сам не раз присутствовал на их испытаниях. — Почему же тогда вы не возмущались и не протестовали? — усмехнулся начальник лаборатории. — А теперь чистеньким захотелось стать? Муромцев ничего не ответил. Лишь скривил губы и отошел в сторону. Почему-то (почему?) тот разговор неблагоприятных последствий для Муромцева не имел. До прихода в лабораторию он работал в Институте экспериментальной ветеринарии заведующим лабораторией микробиологии. Там же познакомился с Могилевским. Еще в 1935 году стал доктором биологических наук, правда, без защиты диссертации — по совокупности научных работ. Как видим, тогда подобный путь к получению ученых степеней считался обычным явлением. Ему она была присвоена на основании специального правительственного решения «за выдающийся вклад в развитие науки». Но начальником лаборатории НКВД сделали не его, а Могилевского, что Муромцев, вероятно, переживал долго и болезненно. Как сам Муромцев рассказывал следователю по особо важным делам Прокуратуры Союза ССР Цареградскому несколько лет спустя, на допросе 4 марта 1954 года, он «был не в состоянии переносить эту обстановку непрерывного пьянства Могилевского, Григоровича, Филимонова вместе с работниками спецгруппы». По его словам, сам Могилевский при проведении испытаний ядовитых препаратов поражал всех своим зверским, садистским отношением к заключенным. Муромцев утверждал, что «некоторые препараты вызывали у заключенных тяжелые мучения. Ко всему этому у меня начались большие неприятности с женой, которая, видя мое тяжелое нервное состояние и частое отсутствие по ночам, устраивала мне скандалы. Я заболел, вынужден был вызвать к себе Блохина, начальника спецобъекта, и со слезами уговаривал его помочь мне освободиться от этой работы. С Филимоновым я не стал говорить, так как он к этому времени спился. Очевидно, Блохин доложил обо мне Судоплатову, так как после этого меня на дежурства вызывать перестали…». Да, дежурства в лаборатории действительно порой и впрямь были невыносимы. В камерах корчатся умирающие «пациенты», и дежурный должен постоянно вести наблюдение за действием того или иного яда, заносить в дневник все признаки проявления отравления до мельчайших подробностей. С момента отравления до наступления смерти. Выдержать такое нормальному человеку сложно. Одни терпели молча. Другие роптали. Третьи писали жалобы. Но в чем все причастные к деятельности «лаборатории смерти» оказались едины, так это в характеристике руководителя, оценке его способностей и роли в проводимых экспериментах над людьми. Филимонов, непосредственный начальник Могилевского, можно сказать, его приятель, откровенно заявил на допросе: «По-моему, для Могилевского начальство было все. Его можно было заставить делать все что угодно. Он такой был подхалим…» Примерно через год-полтора после окончания войны Эйтингон получил от Меркулова задание лично поприсутствовать на очередном эксперименте с новыми ядами в лаборатории Могилевского. Говорили, что «материал» — группа пленных или интернированных немцев. Кто они, вроде бы неизвестно, но по бумагам проходили как приговоренные к расстрелу за совершенные военные преступления. Команда о доставке осужденных в лабораторию пошла к исполнителям. Ну а пока один из новых сотрудников 1-го отдела Балишанский получил задание от заместителя начальника отдела Герцовского взять материалы на троих приговоренных к высшей мере наказания немцев (изменникам Родины, обвиненным в зверствах на советской территории фашистам, а также пленным японцам смертная казнь по-прежнему назначалась) во внутренней тюрьме у ее начальника Миронова. Как это принято, проверил личности заключенных по материалам в отделе «А», то есть сравнил их данные со сведениями в приговорах или решениях особых совещаний. Затем вместе с комендантом НКВД Блохиным, начальником отдела Яковлевым осужденных доставили в помещение, где приговоры приводились в исполнение. Вслед пришло предупреждение: прокурора к акции не привлекать. При приеме заключенных присутствовал генерал Герцовский, что прежде случалось далеко не часто. Когда машина с арестантами и конвоем въехала во двор углового дома в Варсонофьевском переулке, для новичка Балишанского началось нечто необычное. Приговоренных к смерти повели не к двери помещения для расстрелов, а к другой — в правой стороне двора. Из сопровождавших туда пропустили только конвоиров и Яковлева. Балишанского «просветили» только спустя несколько дней. Немцев, по всей видимости, доставили из Германии или лагерей военнопленных. Факт состоял в том, что они были приговорены к смертной казни, но по неизвестным причинам не расстреляны. В спецлаборатории им сделали уколы, после чего через десять — пятнадцать секунд они без лишнего шума тихо отошли в иной мир, как выразился руководитель эксперимента доктор Могилевский. Трупы умерщвленных сожгли в крематории. Но не все. Один отправили в институт имени Склифосовского на вскрытие. Рискнули? Наверное, да, поскольку решили проверить заключение своего эксперта Семеновского. Оказалось, сомневались в квалификации Семеновского совершенно напрасно. Анатомирование и химический анализ крови и внутренних органов ничего подозрительного не выявили. Специалисты-медики единодушно пришли к выводу: исследуемый умер… от паралича сердца. Яд в организме не обнаружили даже самые искушенные в своем деле эксперты. Это было именно то, что и требовалось проверить. Могилевский после той проверки ощутил себя на вершине славы. Изготовленный по рецепту лабораторных химиков препарат превзошел все ожидания, и больше с ним никаких опытов не проводили. Его сразу же запустили в производство. Подобное в лаборатории случалось не слишком часто. Но единичный успех — лишь одна ступенька в профессиональной карьере человека. Система постоянно нуждалась в стабильных результатах. Оказалось, что проведенное испытание токсина являлось только первым звеном в цепи последующих событий. Спустя несколько месяцев поздним июньским вечером в кабинете нового заместителя начальника отдела Осинкина, которому теперь стала подчиняться лаборатория Могилевского, зазвонил телефон правительственной связи. Абонент, представившийся секретарем министра, пригласил хозяина кабинета немедленно прибыть туда. Кроме министра в кабинете присутствовал Берия. Лаврентий Павлович был в тот вечер в приподнятом настроении, весьма приветлив и на редкость откровенен. — Вы никуда не торопитесь, товарищ Осинкин? — Никак нет, — по-военному ответил полковник, явно озадаченный неопределенностью вопроса. — Вот и хорошо. Тогда немного подождем товарища Матвиенко… A-а, вот и он собственной персоной! — Здравия желаю, товарищ Маршал Советского Союза! — Проходите, садитесь, — продолжал источать любезности Берия, после чего сделал короткую паузу и перешел к делу: — Я пригласил вас по важному вопросу. Вам предстоит съездить в командировку. Про Цхалтубо в Грузии, надеюсь, слышали? Ну где известные на весь мир целебные радоновые источники? Собеседники молча закивали в знак согласия. — Ну вот и хорошо. Городок тихий, уютный. Жить будете там в самом лучшем санатории. Горы совсем недалеко, чистый воздух… Понимаете? Откровенно говоря, Осинкин и Матвиенко из сказанного пока поняли разве что про достоинства курорта Цхалтубо. Они напряженно ждали продолжения загадочного монолога. А Берия продолжал: — Но, сами понимаете, не в отпуск едете. Ваша главная цель конечно же не отдых. Полечитесь потом. Вам предстоит ликвидировать опасного врага народа. Это крупный дипломатический руководитель. Его необходимо тихо убрать. Как это осуществить — обсудите с товарищами из Грузии на месте. Они будут проинструктированы и введут вас во все детали. Все. Не сомневаюсь в успехе. Как только офицеры вышли из кабинета, Берия приказал соединить его с Тбилиси. Почти тут же на другом конце провода оказался руководитель ведомства внутренних дел республики А. Н. Рапава. Лавретий Павлович предупредил абонента о предстоящем приезде в Грузию двух московских сотрудников, которых необходимо доставить в Цхалтубо и непременно устроить в санаторий рядом с прибывающим туда же из Китая Бовкуном-Луганцем. Берия высказал несколько пожеланий об оказании своим командированным всяческого содействия в выполнении ими особо важного задания, после чего повесил трубку. После разговора с Берией Осинкин направился в лабораторию Могилевского. Рассказал ему в общих чертах о полученном задании, умолчав лишь о том, кого и где конкретно предстоит ликвидировать. Могилевский даже позеленел от зависти. Сам маршал Берия поручал выполнить это важное задание, но не ему, а Осинкину. Неужели ни Эйтингон, ни Судоплатов ничего не докладывали ему о его отличной работе в последнее время? — Грузия, говорите? Шашлык, вино, мандарины… — вздохнул Григорий Моисеевич. — Готов предложить препарат для подмешивания в боржоми или в хванчкару. — А если нам не удастся организовать с ним пьянку? — Тогда придется договариваться с медсестрой, попросить, чтобы сделала ему укольчик. Под видом снотворного, успокаивающего… — Этот вариант не годится. Лишних людей задействовать в операции категорически запрещено. Мы должны управиться своими силами. — На худой конец, можно растворить в простой воде вот это. — Могилевский протянул Осинкину крохотный пакетик. — Потом поставить графин на столе в номере клиента. Здесь пара таблеток. Для результата хватит и одной. Рапава все организовал в точности, как было приказано. Бовкуна-Луганца поместили в доме отдыха лечебного санатория правительства Грузии. Через пару дней к наркому внутренних дел Грузии заявились и двое приезжих из Москвы. Они представились Ивановым и Петровым. В конфиденциальной беседе сообщили Рапаве о специальном задании ликвидировать Бовкуна-Луганца. Тот, который был Петровым (под этой фамилией выступал Осинкин), заявил: — Сделать все мы обязаны незаметно. Никто не должен догадаться, отчего скончался клиент. Иначе соучастники его могут не вернуться в Союз из китайской командировки. — И как вы намерены это осуществить? — поинтересовался Рапава. Он уже успел осведомиться относительно отдыхающего. По отзывам, Бовкун-Луганец вполне здоровый и крепкий мужчина. — Применить надежный яд. Способ определим, исходя из обстановки… Рапава решил проявить осторожность. Отправив гостей отдохнуть с дороги, он позвонил Берии: — Понимаешь, Лаврентий, внезапная смерть здорового работника столь высокого ранга, как Бовкун-Луганец, сразу же станет известна всему Цхалтубо. Это может вызвать ненужные разговоры. Ну зачем нам такой шум? — Мои люди сделают все так, что никто не усомнится в естественном наступлении смерти. Мало ли что случается на отдыхе. Перепил человек, не рассчитал свои силы… — Лаврентий, ну представь себе на минуту: курорт, люди лечат свои болячки и вдруг появляётся труп?.. — М-да… — задумчиво протянул Берия. — И потом, понимаешь, вскрытие, экспертиза. Знаешь, а вдруг нечисто сработают, наследят… Хлопот не оберемся. Лаврентий Павлович помолчал. Потом медленно проговорил: — Наверное, ты прав. Я посоветуюсь с хозяином. А эти двое пускай не торопятся. Задержи их у себя и отправляй в Цхалтубо, если не придумаешь ничего другого. Рапава придумал. На следующий день Осинкин — Петров и Матвиенко — Иванов уже выполняли новое распоряжение Берии. Они возвращались поездом в Москву. Через некоторое время появилось официальное сообщение, что полпред Советского Союза в Китае Бовкун-Луганец погиб в автомобильной катастрофе. Машина, в которой он находился вместе с женой, упала в пропасть. В акте о смерти указано, что в крови погибшего обнаружили алкоголь, из чего сделан вывод об употреблении спиртного незадолго до трагедии. Вот и, все, хотя позднее выяснится, что официальная версия существенно расходится с действительными обстоятельствами гибели дипломата. Но это уже отдельная тема разговора. В тот раз Могилевский не поехал в Грузию по единственной причине — Судоплатов с Эйтингоном попросили прикрепить Григория Моисеевича к их заданиям, а работы у них в тот период накопилось немало. Именно в те дни, когда Осинкин ездил в Грузию, Павел Анатольевич готовился к другой, не менее ответственной работе. Сталину серьезно досаждали «зеленые братья» в Прибалтике и украинские националисты в Закарпатье, которые терроризировали местное население, всячески препятствуя налаживанию мирной жизни. Масштабные операции чекисты организовали в западных областях. Наводить порядок решили с Украины. С санкции Сталина и по настоянию Хрущева состоялось совещание в Центральном Комитете партии. На нем в присутствии членов ЦК и высокопоставленных сотрудников аппарата Маленкова, Игнатьева, Киселева и министра государственной безопасности Абакумова обсуждались планы операций по уничтожению главарей ОУН и их ближайших сподвижников. Общее руководство поручили министру госбезопасности Украины С. Р. Савченко. В его распоряжение поступили не только офицеры советских спецслужб из Москвы, имевшие боевой опыт, но испециальные средства, доставленные сотрудником из отдела Филимонова. Разумеется, препаратами из лаборатории Могилевского и инструкциями по применению ядовитых веществ тоже обеспечили. По распоряжению Эйтингона выехал в Ужгород и сам Могилевский. Генерал предупредил начальника лаборатории, чтобы имел при себе препараты на все случаи жизни, дабы воспользоваться самым удобным, применительно к складывающейся обстановке. Уезжал Григорий Моисеевич тогда один. А на вокзале в Ужгороде Могилевского уже встречал Павел Судоплатов. Едва поздоровавшись, генерал спросил: — Курарином готов работать? — Разумеется. И не только курарином — как всегда, имеем средства, пригодные для любых ситуаций, — самодовольно засмеялся Могилевский. — Молодец. — Судоплатов похлопал его По плечу. — За что ценю вас, евреев, так это за ответственность и исполнительность. Что в работе, что в семейной жизни. Сам дважды женат, оба раза — на еврейках… А мы тут чуть не оскандалились, когда связались с местными кадрами. — Что случилось? — Понимаешь, требовалось ликвидировать одного здешнего католического вожака. Все вроде бы организовали как надо. Но в последний момент сорвалось. Ранили этого попа-епископа, сейчас лежит в больнице. — И что же теперь? — А теперь то, что вся надежда на тебя, Григорий Моисеевич. — Я готов. Говорите, что от меня требуется. Могу сходить и туда. — Проникнуть в больницу проблема не самая сложная, хотя определенные трудности есть. Обслугу там Держат — сплошь местные националисты. Они этого епископа берегут пуще своего глаза. Но и среди них нашлись нужные нам люди. В общем, начинаем действовать. Симпатичная медицинская сестра, которой в тот вечер Судоплатов представил Могилевского как известного профессора, согласилась провести «консультанта с мировым именем» — незаметно для других, понятное дело, — к раненому епископу. Помочь ей вызвался дежурный врач, который быстро сообразил, что к чему, и был не прочь подзаработать, а может, ему было не впервой оказывать услуги органам. Все получилось как нельзя лучше — для Могилевского, конечно, и для тех, кому он служил. Епископ нисколько не обеспокоился, увидев рядом с уже примелькавшейся ему медсестрой незнакомого интеллигентного вида мужчину в докторском халате. К нему в палату постоянно наведывались всевозможные врачи-специалисты и консультанты. Спокойно позволил себя осмотреть, безропотно перенес укол… За воротами больницы Могилевского уже ждала машина с работавшим двигателем. Через полчаса недавний «светило медицины» спокойно пил чай с лимоном в купе скорого московского поезда, мчавшего его на север. Вскоре ему сообщили о том, что тот самый епископ похоронен при большом стечении народа. В официальном медицинском заключении о причине смерти говорилось, что она наступила от острой сердечной недостаточности, явившейся последствием ранения, полученного при налете неизвестных экстремистов на униатских священников. И уж совсем мало кто догадывался: под видом проникшей на территорию Западной Украины венгерской банды действовали сотрудники спецкоманды Судоплатова — Эйтингона. Кстати, когда локализовали и обезвредили действовавшую в тех местах настоящую банду, ей вменили в вину и налет на священника. Столь отрадное известие Могилевскому передали вместе с устной благодарностью министра госбезопасности Абакумова. А он хвалил начальника лаборатории нечасто. Курарин действовал безотказно, но иногда требовались средства более деликатные. Как-то Могилевский получил задание в очередной раз вернуться к проблеме «откровенности». Интерес к этому эксперименту проявила разведка. Клиентами-«птичками» стали какие-то японские генералы и бывшие дипломатические работники Японии. Весьма приблизительно представляя себе действие нового препарата (испытания-то были в свое время свернуты), начальник лаборатории со своим ассистентом Хиловым, видимо, не рассчитал. Первый же «пациент» умер. Сразу разразился большой скандал. Дело дошло до Абакумова — неприятности грозили ему самому. Говорили, будто от тех генералов и дипломатов планировали с помощью Могилевского получить показания, в которых нуждалась советская сторона обвинения на международном трибунале над главными японскими военными преступниками. Такой процесс проходил в Токио. Неприятный инцидент, как всегда, когда в нем оказывались замешаны органы, удалось замять. Выручил уже не раз упоминавшийся судмедэксперт Семеновский. С его помощью смерть была представлена естественной. Деятельность Семеновского конечно же требовалось бы исследовать более обстоятельно — она того вполне заслуживает. Если проанализировать составленные им заключения (а он выносил их в большинстве своем по фактам скоропостижной смерти заключенных от сомнительных причин), то может появиться немало сенсационных открытий. Особенно если учесть его тесные контакты с токсикологической лабораторией НКВД и ее руководителем, чего сам доктор Могилевский вовсе не скрывал. Может, именно благодаря медицинским документам с подписями Семеновского удастся установить личности людей, загубленных при проведении экспериментов с ядами. Ведь расстрелянные по смертным приговорам судебно-медицинской экспертизе не подвергались. Впрочем, это, пожалуй, идея возможного будущего исследования. А пока попробуем поразмышлять вместе с читателями и выстроить свою версию. Впервые фамилия Семеновского прозвучала особенно громко, когда дотошные исследователи архивов стали выяснять обстоятельства смерти маршала В. К. Блюхера. Как известно, до ареста все знали маршала как красивого, всегда подтянутого человека с отменным здоровьем. Ему было немногим за сорок — самый цветущий возраст для мужчины. Никаких жалоб на здоровье он не высказывал, был отлично развит физически. Года за полтора до того, как вокруг него сгустились тучи, Блюхер женился и, безусловно, наслаждался жизнью с молодой женой (разница в возрасте 25 лет — факт примечательный) и блестяще складывавшейся военной карьерой. Кстати, автору довелось лично встретиться со вдовой маршала, и многое из сказанного написано с ее слов. Вдруг осенью 1938 года, уже на самом гребне последней большой волны репрессий, Блюхера арестовали. А спустя немногим больше недели его обнаружили в тюремной камере мертвым. В заключении о причине смерти Семеновский записал: «…от закупорки легочной артерии тромбом, образовавшимся… в венах таза (? — Авт.)». Пожалуй, и нынешним медикам с их современной аппаратурой зафиксировать у умершего человека столь сложный маршрут тромба от вены таза до легочных клапанов не так просто. Особенно если о каких-либо тромбах в его прижизненных медицинских документах не говорится ни слова и он никогда на это не жаловался. А тут пожалуйста, не патологоанатом, а рядовой тюремный судмедэксперт, специалист совершенно в другой области, демонстрирует столь высокую квалификацию. Будто путь тромба оставил свои отметки на кровеносных каналах. Не менее поразительно и другое — тот же самый судмедэксперт не выполнил элементарного требования: ни единым словом не упомянул о наличии каких-либо телесных повреждений на теле покойного. Почему? Ведь, согласно всегда существовавшим правилам, он обязан точно зафиксировать все раны, переломы, следы побоев, исследовать и показать их происхождение, указать, прижизненные они либо посмертные, механизм их образования. Такие вещи известны даже начинающему судебно-медицинскому эксперту. Так, может быть, их действительно не имелось? Ничего подобного. Были! Врач Лефортовской тюрьмы А. А. Розенблюм и следователь НКВД Головлев, допрошенные в разное время, раздельно друг от друга и разными людьми, показали: «Блюхер накануне был сильно избит, ибо лицо его представляло сплошной синяк, было распухшим… около глаза имелся огромный синяк, а склера глаза переполнена кровью». Вызванная в те же дни в тюрьму для оказания давления на Блюхера с целью принудить его к самооговору в шпионаже в пользу японцев на Дальнем Востоке одна из подруг жены впоследствии вспоминала: «Его лицо было таким, будто по нему проехал танк». Можно смело утверждать, что, несмотря на уловки Семеновского, смерть маршала вызвала тогда скандал и явилась последней каплей, переполнившей чашу терпения Сталина и обратившей недовольство топорной работой «мясников» Ежова в самый настоящий гнев. Это послужило одной из причин снятия Ежова с поста наркома внутренних дел, последовавшего сразу же после случившегося с Блюхером. Тем более что арестован был Блюхер без санкции прокурора, по личному распоряжению Ежова. Ежова, как известно, вскоре расстреляли. Ну а Семеновский остался на своем месте. К нему претензий у органов не было — он исправно выполнял все, что от него требовалось. Вряд ли можно отыскать подтверждения связи между смертью Блюхера и деятельностью лаборатории Могилевского. Маршала, видимо, просто забили до смерти ежовские вышибалы показаний. Постепенно все вроде бы забылось. Фамилия Семеновского больше десятка лет нигде не всплывала. И вдруг появилась на свет, совпав с изысканиями Могилевского по «проблеме откровенности». Специфические следы деятельности лаборатории Могилевского просматриваются в посмертных делах видных японских военнопленных. Сегодня все пленники посмертно реабилитированы. Никаких преступлений против Советского Союза за большинством из них не числится. Более того, руководство России принесло официальные извинения японскому народу за несправедливость, которая была допущена необоснованными репрессиями ни в чем не повинных японских военнопленных, завезенных в СССР с территории Маньчжурии, Китая и Кореи. 20 марта 1950 года в Лефортовской тюрьме в расцвете лет внезапно скончался от паралича сердца (уже встречавшаяся нам не раз причина смерти от воздействия ядов) известный японский дипломат Миякава Фунао. Он один из составителей пакта между СССР и Японией о ненападении и участник переговоров по этому вопросу. В августе 1945 года Миякаву, в то время генерального консула Японии, пригласили на переговоры по обсуждению условий капитуляции Квантунской армии, потом сотрудники Смерша японца арестовали и привезли в Москву. В тюрьме содержали тайно несколько лет, без возбуждения уголовного дела, без санкции прокурора, постоянно добиваясь самооговора в шпионской деятельности (отметим еще одну схожесть с блюхеровским сюжетом). Внезапная смерть Миякавы наступила после очередного безрезультатного допроса. Заключение о смерти дипломата вынесено, как вы уже догадались, Семеновским, прятавшим концы в воду от всех неудач токсикологической лаборатории. До этого во внутренней тюрьме НКВД содержали одного из организаторов японской разведки в районе советского Дальнего Востока, генерала Акикуса-Шуна. Судя по тюремным документам, его более 150 раз куда-то забирали из камеры, а официальных протоколов допроса набралось не больше десятка. Он и умер на тюремных нарах опять же в расцвете лет. И, наконец, третий японец — принц Коноэ, сын бывшего премьер-министра страны, заключившего с СССР тот самый пакт о ненападении. Этого молодого офицера (командир учебной батареи в полку, старший лейтенант японской армии) держали в Лефортовской тюрьме. Как писал сам японский принц, он не только не совершал никаких преступлений против СССР, но, находясь в Маньчжурии, не сделал по советским войскам ни единого выстрела, сложив перед ними оружие. Тем не менее его тоже десятки раз неизвестно куда возили. Потом осудили за шпионаж (?! — Авт.), отправили отбывать срок в одну из забайкальских тюрем. Несколько упреждая события, отмечу, что о Коноэ усиленно хлопотала жена — племянница японского императора. Он подлежал освобождению в декабре 1956 года, но за два месяца до этого с ним затеяли совершенно непонятную процедуру. Коноэ отправили этапом в колонию, находившуюся в Ивановской области. Спрашивается, а почему бы его не освободить в Чите или Иркутске, ведь отсюда вроде до Японии ближе? Но странности на этом не кончились, и мы совершенно не случайно столь подробно останавливаемся на мытарствах молодого японца. По пути Коноэ на несколько дней почему-то помещают во Владимирскую тюрьму. Как раз в то время именно там отбывала свои сроки уже знакомая нам пара — Могилевский и Эйтингон. Как знать, не продолжали ли они заниматься своим «любимым» делом и не предоставили ли им спустя десять лет после безрезультатных экспериментов в Москве еще одну возможность вызвать японца на «откровенность». Или запрограммировать его мозги в просоветском духе, прежде чем выпускать восвояси? Тем более что в своих воспоминаниях о тюремном периоде своей биографии Могилевский недвусмысленно обмолвился, что свои «научные изыскания» он продолжал и за решеткой. Ну а дальше — после кратковременного пребывания во Владимирском централе — Коноэ повезли уже в колонию, где буквально через несколько дней он скоропостижно скончался от неизвестной болезни головного мозга. С японцами Могилевскому вообще не везло. Любое упоминание о них вызывало у Григория Моисеевича самые неприятные ассоциации. Еще в войну он экспериментировал на этом «материале», когда выезжал в Иркутск, где задержали нескольких человек, заподозренных в совершении диверсий. Могилевский сам пишет о каких-то неудачах с представителями этой страны в своих жалобах. И первое обвинение, которое ему уже очень скоро предъявят, будет содержать пункт о шпионаже в пользу Японии. Однако доказательств, а главное — конкретных сведений о деталях, о соучастниках, связях, явках и делах следователям получить от арестованного и из других источников не удалось, и в этой части обвинения отпали. Когда были свернуты широкомасштабные акции лаборатории, ее сотрудников начали использовать индивидуально. Могилевскому довелось съездить и во Владимирскую тюрьму, в застенках которой ему вскоре придется поселиться на долгих десять лет. Но это потом. А пока он знакомится с этим заведением, будучи в командировках. Зачем его туда посылали? Опять вопрос. Известно, что во Владимирской тюрьме содержались наиболее опасные преступники. Чем занимался там Григорий Моисеевич — в его уголовном деле об этом не упоминается. Но, надо полагать, не знакомством с достопримечательностями места будущей отсидки и обслуживающим персоналом Владимирского централа. Вовсе не исключено, что поездка во Владимир связана с делом дипломата Рауля Валленберга. Это столь же темная история, как и с арестом японца Миякавы Фунао. Арест произведен в 1945 году все тем же Смершем, затем тайная переправка в Москву, скитание сначала по столичным тюрьмам, потом Владимирский централ. Считалось, будто Валленберг являлся своего рода каналом связи, исполнял роль посредника между Берией и Гиммлером. Об этом, в частности, спустя много лет писали гамбургский журнал «Шпигель» и израильская газета «Едиот ахронот». А «Российская газета» назвала указанные сообщения «сенсационным открытием». В авторских комментариях подчеркивалось, что если посредническая роль Валленберга соответствует действительности, то становятся понятными и мотивы его физического устранения: он для Берии был «опасным свидетелем», и в этом качестве Сталин мог им воспользоваться в любой подходящий момент. Сообщалось, что «по приказу Вышинского Валленберга умертвили с помощью инъекции яда». А в справке начальника тюремной санчасти указывается, что умер он «предположительно от наступившего инфаркта миокарда», а иначе говоря, от уже известного нам «паралича сердца». Как видим, дальше предположений и версий о причине смерти тюремная медицина не пошла. Если же сведения иностранной печати об отравлении Валленберга ядом не беспочвенны, то участие в акции могли принимать спецы из лаборатории Могилевского или он сам. Кроме них, как говорится, больше некому. Глава 17 Из-за частых таинственных отлучек Могилевский все дальше отходил от дел лаборатории, а лаборатория — от него. Вскоре на стол руководства Министерства госбезопасности легло коллективное обращение, подписанное группой сотрудников спецлаборатории. Они официально обвиняли своего начальника в научном невежестве, несостоятельности как руководителя, в неспособности организовать исследовательскую работу. Говорилось в том документе и о личной непорядочности Могилевского, «использовавшего предназначенный на технические нужды и научные цели спирт для спаивания подчиненных». Назывались фамилии пристрастившихся к тому времени к спирту Щигалева, Филимонова и других, в том числе, как это ни удивительно, Хилова, который до этого никогда не числился в компании любителей горячительного. Подписавшие письмо недвусмысленно намекали на то, что Могилевский воровал дефицитные медикаменты, специальные химические вещества (читай — «яды») и наркотические средства — еще с военного времени. Отмечалась умышленная запущенность учета токсичных веществ в лаборатории, что позволяло использовать их бесконтрольно, где угодно и против кого угодно. Все это в бумаге названо одним словом — преступление. В общем, нашлось что предъявить «шефу». Это походило на самый настоящий бунт. Не стоит думать, будто сотрудники лаборатории прозрели в одночасье. Дело в том, что в обстановке постоянно происходивших штатных и кадровых перетрясок одни теряли перспективу, уверенность в то, что им дадут еще послужить в органах, другие, наоборот, стремились доказать, что способнее своего начальника, и были не прочь занять его место. Словом, мотивы поведения были разными, как и сами претензии. Едины все оказались в одном — в нежелании работать под началом столь одиозной и малоприятной личности. Спустя некоторое время все перечисленные претензии лягут в основу обвинений Могилевского, но тогда первая реакция старшего начальства на бунт подчиненных против своего начальника оказалась своеобразной — коллективное письмо, а точнее, рапорт было велено положить в папку и сдать в архив. Руководитель лаборатории продолжал заниматься своим делом, будто ничего не произошло. Он оставался главным «колольщиком» в отработанной системе ликвидации неугодных лиц. А потому все продолжалось по-старому, только вне стен лаборатории, подальше от любопытных глаз. В принципе особой нужды изобретать новые средства тихого уничтожения людей в то время уже не было. За несколько лет интенсивной разработки спецтехники удалось создать настоящие шедевры орудий убийства, изобрести безотказные ядохимикаты для их начинки. Производство орудий убийства наладили и вне стен лаборатории, на специальных химических предприятиях и в таком количестве, что ядами уже снабжали спецслужбы стран всего социалистического лагеря. Григорий Моисеевич, не ожидавший такого предательского удара в спину, а письмо подписала большая часть сотрудников, не знал, как ему действовать и вести себя дальше: то ли уйти самому, не дожидаясь новых писем и пасквилей, то ли поменять тактику, искать пути сближения с некоторыми идейными противниками, переманить их на свою сторону. Он впервые растерялся и был подавлен, ибо служить и прислуживать, угождать Могилевский умел и мог это делать блестяще, а вот бороться, суметь переломить ситуацию — такими способностями он не обладал. Именно в этот трудный для него момент генерал Судоплатов снова обратился к его услугам, и Могилевский сразу же ожил. Павел Анатольевич объявил о новом поручении руководства и предложил токсикологу принять участие в очередной операции. — Опять националист, — объяснил он суть дела начальнику лаборатории. — И снова украинский. И не в Закарпатье, а в Саратове. Отсидел свое, но ничему, видать, не научился… Хочу посоветоваться, поедем в прежнем составе или кого-то требуется заменить? Понимаешь, некоторые уже роптать начинают. Нервы у людей сдают, что ли? — Если вы намекаете на моих подчиненных, так эти, скорее всего, из зависти на меня доносы пишут. — А сам-то ты как — в форме? — Может, моего ассистента прихватим, Ефима Хилова? Правда, он тоже под меня копает. Вот и перетянем его на нашу сторону. — Только не этого. У меня есть информация, что странноватый он какой-то стал. Пьет много, болтает… От него что, жена сбежала? — Пропала куда-то баба, — кивнул Могилевский. — Не погрешу, если скажу — настоящая красавица. Действительно исчезла. Он уже и в розыск подал, но пока безрезультатно. Переживает мужик. Оттого пьет и мечется. — Чего переживать, радоваться надо, — усмехнулся Судоплатов. — Новую давно бы нашел. После войны вон сколько вдов осталось. — Он однолюб. — Тем более такого брать не надо. Человек в подобном состоянии себя плохо контролирует. А в нашем деле требуются четкость, быстрота, аккуратность и надежность. — Зачем тогда расширять круг лиц? Что, разве сами не справимся? — Вот это от тебя и хотел услышать, — похвалил генерал. — Другого не могло и быть! Поедем втроем. Лебедева с собой возьмем, моего сотрудника. В прошлый раз он проявил себя неплохо. Если будет необходимость, подключим местных оперативников. И потом, в окружении объекта у нас уже есть свой человек. Так что обойдемся. — Когда выезжаем? — Завтра утром. Дома объяснись так, чтобы не волновались, не искали, не спрашивали, когда вернешься. В Саратове несколько дней пришлось пожить в гостинице. Ожидали, пока Лебедев с помощью местных чекистов подготовит соответствующую обстановку. Шумский — именно под такой фамилией представили будущего «пациента» Могилевскому, — по данным людей Судоплатова, на Украине пользовался репутацией известного борца за самостийность и отделение от СССР. К его мнению прислушивались все националисты, с ним вынуждены были считаться и некоторые тамошние руководители. Это уж совершенно не вписывалось в общепринятые рамки, в верхах вызрело решение убрать Шуйского. Задача несколько усложнялась тем, что саратовские сотрудники госбезопасности поначалу попытались справиться с ним самостоятельно. Но сработали топорно — засветились, привлекли к себе внимание, чем только насторожили будущую жертву. Близкие к Шумскому люди усилили его негласную охрану. Пробиться к нему стало непросто. Тем не менее предусмотрительный Судоплатов и на такой случай имел отличный вариант: под видом опытного санитара в окружение Шуйского заблаговременно внедрили сотрудника органов госбезопасности. Тот сумел войти в доверие к Шумскому и его телохранителям, уговорил «националиста» съездить в Москву показаться столичным врачам по поводу своей застарелой болезни. Обещал связать с лучшими специалистами. Удалось это, правда, не сразу. Близкие больного долго совещались, выдержит ли он нелегкую дорогу, да и помогут ли ему московские знаменитости. Они даже не могли себе представить, что своими сомнениями невольно готовят своего рода алиби террористам: случись что в пути, при таком состоянии Шуйского его смерть проще всего списать на ослабленность организма. Именно на этом и строился расчет Судоплатова с Могилевским. Шумского привезли на автомобиле почти к самому перрону, занесли в вагон. Прощаясь, кто-то из сопровождавших бодро произнес: — Теперь увидимся уже на родной украинской земле. Здоровым. До зустричи. В чем-то он оказался прав. Шумского действительно вскоре привезли на родную Украину — мертвым, в закрытом гробу. Все произошло в двухместном купе курьерского поезда. Глухой ночью сопровождавший Шумского сотрудник (человек из группы Судоплатова) открыл своим ключом дверь. В купе вошли Лебедев и Могилевский. К делу приступили без лишних разговоров. Сотрудник и Лебедев зажали перепуганному пассажиру рот, перевернули на живот. Инвалид серьезного сопротивления не оказал. Могилевский прямо через одежду сделал укол курарина. Спокойно, глядя на светившиеся часы, зафиксировал действие яда. Через пару минут, прощупав пульс Шумского, сказал Лебедеву: — Можно докладывать генералу Судоплатову. Если не поверит, пускай убедится сам. Пациент готов. Судоплатов проверять не стал. Утром безжизненное тело обнаружил проводник вагона. Он постучал в дверь, намереваясь предложить пассажиру чаю. Но она оказалась запертой. Он открыл и увидел безжизненный труп, застывший в спокойной позе под одеялом. Проводник позвал из соседнего купе двух сопровождавших Шумского земляков. Никаких следов ночного посещения купе посторонними лицами они не заметили. И снова недельная отсидка дома. Все обошлось. Может быть, и высказывались какие-то версии о насильственной смерти Шумского в близких к нему кругах, но на официальную оценку операции они повлиять, естественно, не могли. Итоги ее подвели, как всегда, без широкой огласки. Но все тайное рано или поздно становится явным. Так или иначе, слухи о подозрительных отлучках начальника, каждый раз накануне запасавшегося набором ядов и инструментария для их применения, а также о его загадочных деяниях стали постоянным предметом разговоров среди сотрудников лаборатории и даже за ее пределами. Снова по инстанциям пошли коллективные жалобы. Много жалоб. Начальника откровенно выживали. Оставить такое без внимания было невозможно. В лаборатории приступила к работе специальная комиссия. Сразу же выяснилось, что секретные научные отчеты, опасные яды и другие сильнодействующие токсичные вещества, оперативные приборы и прочие орудия умерщвления Могилевский держал у себя в служебном кабинете в обычном книжном шкафу. Теми хитроумными сейфами, которые когда-то Григорий Моисеевич демонстрировал Лапшину, уже давно никто не пользовался. А в соответствии с приказом очередного начальника отдела Железова (на нем, кстати, имелась роспись Могилевского об ознакомлении) все это он должен был сделать еще несколько месяцев назад. Вот и думай после этого о порядках в засекреченном ведомстве, где, по нашим представлениям, не то что мышь — муха без доклада не могла пролететь из кабинета в кабинет. А тут столь вопиющие нарушения на протяжении нескольких лет. Такое объяснялось довольно просто. Как уже отмечалось, за годы своего существования сотрудники лаборатории действительно проделали большую работу, изобрели и испытали огромное количество самых различных ядов. Производить их в стенах Министерства госбезопасности не имело никакого смысла. На специализированных химических предприятиях это делалось гораздо качественней, хотя и по рецептам этой лаборатории. Теперь яды для оперативных нужд поступали в распоряжение сотрудников, минуя лабораторию. К тому же на эффективности работы не лучшим образом сказалась и реорганизация, в результате которой наиболее опытные сотрудники возглавили другие родственные подразделения. Сам же Григорий Моисеевич теперь чаще использовался не в качестве руководителя лаборатории, а как исполнитель чужих указаний. То есть в качестве отравителя. Положение неожиданно усугубилось двумя очень неприятными происшествиями. Как-то Хилов сжалился над явившимся после тяжелого похмелья Щигалевым. От Щигалева разило перегаром, на него было больно смотреть: бледное лицо, трясущиеся руки, мелкая дрожь во всем теле, тянуло на рвоту. Человек в фартуке подошел к мучившемуся сослуживцу и кивком позвал в соседний кабинет — «аптеку». — Давай сделаю укольчик. Сразу все как рукой снимет. — Делай. Только смотри не отрави. Хилов запер дверь на ключ, достал из металлического шкафа коробку с морфином. Разбил одну ампулу и сделал инъекцию. Щигалев тотчас преобразился. Повеселел, глаза заблестели, исчезла синюшность, на щеках появился румянец. — Спасибо, друг. С того света вытащил. — Поправился, — осклабился Хилов. — Подожди минуточку — не одному тебе кайфовать. Хилов наполнил шприц снова. Закатал себе рукав рубашки и воткнул иглу немного выше локтя. Щигалев успел заметить на руке Человека в фартуке несколько округлых синяков со следами уколов, но промолчал. Спустя несколько дней кто-то украл из «аптеки» целую упаковку морфина. Похититель воспользовался беспечностью Хилова, оставившего на несколько минут дверь незапертой. Сделать это мог только кто-то из сотрудников лаборатории, однако никто в краже не признался. Афишировать случившееся не стали. На всякий случай Могилевский забрал у Хилова все ключи от сейфов с препаратами и ядами. Не успели позабыть про кражу, как пришла новая беда: Щигалева нашли мертвым в своей квартире. Возле бездыханного тела лежала пустая коробка из-под пропавшего морфина, а рядом с ней шприц и три разбитых ампулы. Об обстоятельствах происшествия во всех подробностях доложили руководству министерства. В официальном рапорте Могилевский представил случившееся как несчастный случай — Щигалев умер от большой дозы морфина, которую сам себе ввел по незнанию правил его использования. Пришлось указать и происхождение обнаруженной возле покойного коробки из-под наркотика. Нагрянувшие в лабораторию проверяющие решили прежде всего заняться тщательной проверкой ее хозяйства и учетно-расходных документов на химикаты. Среди обнаруженных в шкафу начальника лаборатории документов оказались и отрывочные его записи с результатами экспериментов по испытаниям ядовитых веществ на людях. Это было расценено как нарушение режима секретности. За такие промахи по головке не гладят. Однако те бумаги вдруг бесследно исчезли из общей папки. Кому-то располагавшему властью и направлявшему деятельность комиссии очень не хотелось предавать гласности то, что вскрылось при проверке деятельности лаборатории. А именно чтобы сам факт и результаты испытаний ядов не были отражены в акте проверки лаборатории, который не уничтожается и лежит в архивах годами. Черновики, дневники и отчеты пропали, другие документы постороннему взору постарались сделать недоступными. Остались одни воспоминания. При разбирательстве вскрылись и нездоровые взаимоотношения между сотрудниками лаборатории. Атмосфера в коллективе была нервная, гнетущая. Зная о неприязни Абакумова к начальнику, большинство «лаборантов» стремились откреститься как от Могилевского, так и от всех прочих обвинений в причастности к темным делам лаборатории. Многие сотрудники изображали из себя случайно оказавшихся здесь людей, испытывающих мучительное чувство личной вины за причастность к уничтожению заключенных. Если кто действительно страдал, так это Ефим Хилов. После того как у него отобрали ключи, Ефим с каждым днем менялся буквально на глазах. Стал угрюмым, озлобленным, на реплики коллег отвечал грубостью. На девятый день после смерти Щигалева ассистент заявился в кабинет начальника лаборатории. Могилевский поднял на него глаза и вздрогнул. Таким Хилова он никогда не видел: заросшее рыжей щетиной зеленушного цвета лицо, замусоленная рубашка, замызганные, помятые штаны и облепленные кусками засохшей грязи ботинки. — Хилов? Что с тобой? Не узнаю… — Товарищ полковник, дайте на минуточку ключ от «аптеки». — Зачем он тебе? — Меня всего ломает, колотит. Ночами преследуют кошмары и какие-то призраки. Дайте ключ. Сделаю укол или приму пару таблеток… — Да ты законченный наркоман! — в ужасе воскликнул Могилевский, сообразив наконец, в чем дело. — Да, да. Я колюсь. И давно. Спасите, дайте ключ… — Теперь я понимаю, — продолжал распаляться начальник, — почему в лаборатории возникла недостача возбуждающих препаратов. — Простите меня. Дайте ключ или принесите чего-нибудь… — Да тебе не ключ, а наручники надо. Пойдешь под суд! — Не надо под суд. Мне недолго осталось жить. Я все равно скоро умру. Я тяжело болен. Сделайте инъекцию, я вам все расскажу. — Подожди здесь. Могилевский решил: толку от человека в таком состоянии все равно не добьешься. Нужно сначала привести его в нормальное состояние, а уж потом решать, что с ним делать. Он вышел и через минуту вернулся со шприцем. — Куда тебе, — спросил Григорий Моисеевич, подходя к Хилову. Тот, не стесняясь, спустил штаны, подставляя начальнику свою худую голую задницу. Начальник лаборатории сделал инъекцию. — А теперь рассказывай все по порядку. Давно пристрастился? — Давно. От этого у меня и жена ушла. Она первая обо всем догадалась. — И всегда брал наркотики в лаборатории? — Всегда. Все, что списывали на лечение заключенных, на естественные и сверхнормативные потери при изготовлении препаратов, я использовал для себя. Без этого уже не мог участвовать в экспериментах. — В каких экспериментах? — У нас это только испытания ядов на людях. — Но в них не применялись наркотики. — По «проблеме откровенности» применялись. Для восстановления состояния «пациентов» перед возвращением их в тюрьму. Вместо психотропных препаратов и наркотиков, служивших противоядиями, я им после экспериментов вкалывал дистиллированную воду. А наркотики и возбудительные препараты использовал для себя, — пробормотал, приходя в себя, Хилов. На его губах даже выступила слабая улыбка. От последних слов ассистента профессор пришел в ужас. Вот почему у подвергнутых опытам подследственных после возвращения в тюремную камеру наступали тяжелейшие осложнения, некоторые становились инвалидами и даже умирали. Ведь именно из-за этих осложнений Абакумов наложил запрет на работы по этой проблеме. То, чего в течение стольких лет добивался Могилевский, на что делал ставку в своей карьере, примитивно загубил этот наркоман, который, совершая самое настоящее должностное преступление, самовольно менял состав и дозу успокоительного восстановительного препарата. Сколько бессонных ночей пережил Григорий Моисеевич, ломая голову над неудачами, пытаясь понять, где кроется ошибка и почему, несмотря на применение стимуляторов, после экспериментов гибнут люди. А оказалось все просто — этот ублюдок ради своего кайфа воровал медикаменты! — Негодяй! — пошипел Могилевский. — Я тебя сгною в лагерях или сделаю так, что тебя пристрелят как паршивую собаку, как вредителя, а твое поганое тело выбросят на свалку, чтобы сожрали голодные псы. Тебя будут судить, скотина! Он набросился на Хилова с кулаками, свалил на пол и стал пинать ногами, обутыми в тяжелые сапоги, пинал до тех пор, пока сам не выбился из сил. Отошел от неподвижного тела, лежащего на полу, сел на стул. Потом достал из шкафа бутылку со спиртом, налил себе лафитничек, опрокинул его залпом и запил водой прямо из графина. — Сейчас же вызову наряд, и тебя арестуют, — бросил Могилевский Хилову. Тот заворочался и с трудом сел на пол, прислонившись к стене. — Это не в ваших интересах. Если меня арестуют, я расскажу всю правду. — Какую, к черту, правду? О том, что ты несколько лет воровал наркотики? — Правду о том, что ваши доклады об успехах по «проблеме откровенности» — заведомая чушь. Что вы не имели ни малейшего представления как о воздействии психотропных препаратов, так и о причинах болезненных осложнений, наступавших после экспериментов, а в отчетах выдавали желаемое за действительное. Вам ведь за это давали ордена. Представляете, какой разразится скандал? — Вон! — вне себя от злости заорал Могилевский. — И чтобы духа твоего здесь больше не было! — Не советую поднимать шума, — спокойным голосом пресек его Хилов, который уже окончательно пришел в себя, и, постанывая, поднялся на ноги. — Я тяжело болен. Жить мне осталось совсем немного, независимо от того, будут у меня наркотики или нет. — Уходи, мерзавец, и не попадайся больше мне на глаза. Никогда! Понял? Пиши рапорт об увольнении. — Не шумите, начальник, — попытался снять на прощанье напряжение Хилов. — Остальные испытания токсинов у вас проходили блестяще. Ни один отравитель в мире не имел таких возможностей по разработке и испытанию ядов. Вы достигли в своем ремесле выдающихся результатов. В этом вам нет и никогда не будет равных. Вы злой гений. Вас уже никто не превзойдет, потому что человечество больше никому и никогда не позволит травить людей в таких масштабах. Прощайте… Низко опустив голову, Хилов медленно вышел. Могилевского продолжало трясти от нервного возбуждения. Он негодовал: Ефим Хилов, ассистент, которого он опекал все эти годы, приблизил к себе, давал всяческие поблажки, позволял командовать даже другими сотрудниками, пожалуй, единственный человек, которому безоговорочно доверял из всего состава лаборатории, оказывается, нагло обманывал его, а теперь еще осмелился и шантажировать, угрожать разоблачением. Верно говорят: не делай людям добра — не получишь худа. Хилов после той разборки в течение нескольких последующих дней продолжал приходить в лабораторию, но старался не встречаться с начальником, который почти никогда не появлялся в общем кабинете, где работало около десятка его подчиненных. И каждый вечер после работы ходил по аптекам в поисках возбуждающих лекарственных медикаментов. Если не удавалось достать таблетки, содержащие хоть сколько-нибудь возбуждающие наркотические соединения, принимал успокоительные или снотворные средства. По ночам его уже давно преследовали кошмары. Но теперь к ним прибавились еще и галлюцинации. Дня через два после случившегося в кабинете Могилевского он проснулся в холодном поту от какого-то тихого стука в окно. — Женя? — вскрикнул он, различив снаружи очертания какой-то человеческой фигуры. — Женечка? Ефим вскочил, распахнул штору и резко прижался к стеклу, едва не выбив его головой. Он широко раскрыл глаза и остолбенел: из темноты прямо перед ним маячило мертвенно-бледное лицо жены. На ее красивой шее явственно просматривалась тугая петля, а конец грубой веревки болтался внизу. Хилов с силой ударил кулаком по стеклу, поранив руку. Из пореза потекла кровь. За звоном разлетавшихся стекол ему почудились детские крики и тихий женский стон. Зубы его застучали от страха. Ефим схватил с кровати подушку и закрыл ею разбитый проем. Но силуэты призраков продолжали плясать и скалиться, корча ему страшные рожи. Потянув на себя одеяло, он пододвинул к подоконнику табуретку, а затем нацепил его на забитые сверху гвозди и задернул штору. Крики и стоны стихли. Хилов пришел в себя. Он включил свет. Порезанную кисть руки обмотал полотенцем. Потом, накрывшись шинелью, забился в угол кровати и, прижавшись к стене, так и просидел до утра на корточках, не сомкнув глаз. На следующую ночь он лег спать не раздеваясь, с включенной лампочкой. Но едва заснул, как вскоре снова был разбужен непонятным царапаньем и визгом. Как и в прошлую ночь, его затрясло от страха. Схватив в охапку одежду, Хилов босиком бросился из комнаты на улицу. В черноте ночи ему снова стал мерещиться мертвенно-бледный силуэт жены, который все время маячил впереди, увлекая его за собой куда-то вперед. А сзади, подгоняя его, плясали и визжали все те же вчерашние призраки. — Иди ко мне, — шептала вкрадчивым голосом жена. — Иди к мне, не бойся, нам будет так хорошо, как никогда прежде… На мгновение опомнившись от охватившего его озноба, Хилов стал натягивать на себя штаны, рубашку и повернулся назад, намереваясь возвратиться домой. Он побежал трусцой в сторону ярко освещенного здания Театра Красной Армии, откуда до его дома оставалось не больше пяти минут ходьбы. Но тут перед ним снова возник призрак жены. — Нет, я не хочу, я не хочу к тебе!.. И Ефим побежал в противоположном направлении. Он постоянно оглядывался и мог поклясться, что за ним с криками гонится целая сатанинская свора. В это время мимо прогремел ночной трамвай, оглушив беглеца резким звонком. Хилова осенило: теперь он знал, что ему надо делать. Он бросился вслед за трамваем. Ему удалось его догнать на повороте, когда он снизил скорость, и запрыгнуть на пустую платформу. — Теперь не догоните, — торжествуя, кричал он в пустоту, глядя на пролетающие мимо и исчезающие в темноте дома, деревья, столбы… Трамвай мчался быстро, не делая остановок. Минут через десять он был уже возле Каланчевки. Хилов спрыгнул и побежал к Ленинградскому вокзалу. После того кошмара Ефим решил вообще не ночевать в своей квартире, куда вернулся лишь под утро. Он почти перестал есть. С отрешенным видом Человек в фартуке бродил по кабинетам лаборатории, опасливо обходя стороной опустевшие камеры. Их зияющая пустота угнетала его все сильнее. Вечерами снова плелся на вокзал. От слабости кружилась голова. Выйти из ломки никак не удавалось, и для поддержания хоть какого-то ощущения равновесия он то и дело прикладывался к бутылке, которую постоянно носил в кармане. Сделав два-три глотка, чувствовал небольшое облегчение. Долго так продолжаться не могло. Развязка ждать себя не заставила. Как-то Могилевский пришел в лабораторию раньше других. Привычно заглянул в окошко комнаты дежурного, чтобы получить ключи и расписаться за снятие своего заведения с охраны. — Вчера лаборатория под охрану не сдавалась, — доложил ему дежурный офицер. — Странно. Неужели забыли? — изумился Могилевский. — Там кто-то остался ночевать, очевидно для проведения непрерывного исследования. Во всяком случае, поздно вечером в лаборатории горел свет. В принципе раньше такое было в порядке вещей. Случаи, когда лаборатория не сдавалась под охрану на ночь, бывали. Эксперименты по испытанию действия ядов на живые организмы продолжались, только теперь пришлось вернуться к забытым временам — перенести опыты на животных. Некоторые из них затягивались на несколько часов. Да и лабораторные «алхимики» тоже иногда засиживались над своими «изобретениями» сутками. Доводилось иногда и оставлять кой-кого в лаборатории на ночь, например мертвецки пьяного Филимонова, когда его невозможно было поднять на ноги. И все-таки подобное происходило редко, и то с ведома начальника. В ту ночь оставаться в лаборатории никто вроде не должен был. Выслушав дежурного, Могилевский решил, что, скорее всего, с вечера кто-то из сотрудников перебрал спиртного, не рассчитал своих сил и заночевал в теплом кабинете на просторном кожаном диване. Ничего страшного в этом незначительном нарушения он не видел. Тем более что охрана не имела права без присутствия Могилевского или его заместителя заходить в помещение лаборатории. Завеса секретности с нее еще не была снята. Входная дверь была закрыта на ключ. Но у Могилевского был свой. Он открыл дверь, но, к его удивлению, начальника никто не встретил. Григорий Моисеевич зашел в коридор, обошел пустые кабинеты, в том числе и тот — с уютным кожаным диваном, заглянул в туалет. Никого. — Есть здесь кто-нибудь? В ответ — тишина. Могилевский снова вернулся в коридор, оттуда перешел через тамбур с приоткрытой железной дверью в тюремный отсек. Включил свет. У раскрытой настежь двери самой первой из камер он, вздрогнув, замер: прямо на него остекленевшими глазами искоса смотрел висевший в петле Ефим Хилов. На его животе топорщился надетый прямо на голое тело замызганный клеенчатый фартук, с которым он так и не расстался до конца своей жизни. Из-под него высовывалась неестественно скрюченная рука, замотанная грязным бинтом. Одним концом веревка была привязана к большому ржавому гвоздю, неизвестно кем и когда прибитому к верхней планке деревянных нар (в камере гвоздей быть не должно). Другой конец веревки туго стягивал шею бывшего Человека в фартуке. Мертвецов за годы работы в лаборатории НКВД доктор Могилевский повидал немало, причем в самых страшных позах и с самыми ужасными гримасами на лице. Но труп самоубийцы Хилова поверг его в самый настоящий шок. Вид этого мертвеца был действительно страшен. Вчерашний ассистент не висел свободно в петле, как при так называемом классическом самоповешении, а зафиксировался в скрюченной позе на полусогнутых длинных ногах, коленки которых были широко раздвинуты в стороны, а мертвенно-бледные ступни вылезали из-под фартука и находились на цементном полу, сведенные вместе. Заросшее щетиной, давно не бритое лицо, вывалившийся из-под редких желтых зубов почерневший язык, взлохмаченная голова… Взяв себя в руки, Могилевский прошелся по помещениям лаборатории, внимательно осмотрел столы. Заглянул в выдвижной ящик Хилова, дабы убедиться, не оставил ли самоубийца после себя каких-либо обличающих или покаянных посмертных записок. Ничего не обнаружив, вернулся в тюремный отсек. За складкой висевшего на мертвеце грязного фартука из кармана торчала ручка завернутого в носовой платок белого женского гребня и клочок бумаги. Это было то, что так тщательно искал начальник. Могилевский вытащил листок, пробежал глазами короткую запись: «Меня не ищите. Я ушел к ним, к своей самой любимой „птичке“. Она позвала меня к себе. На этом свете жить с вами больше не хочу. Прощайте. Ефим Хилов». Скажу заранее: эта ужасная смерть не была последней в череде трагедий, обрушившихся на людей, причастных к деятельности лаборатории НКВД. Через год примеру Щигалева и Хилова последовал третий ее сотрудник — Прохоров, спившийся всего за какие-нибудь полгода после увольнения из органов. Еще один — Филимонов-младший — повторил почти полностью участь своего однофамильца. Остаток его жизни — сплошная череда длительных запоев, алкогольных психозов и бесплодных попыток превратиться в нормального человека через лечение в психушке. Там он и умер. Токсикологическая лаборатория доживала свои последние дни. Пока что она, как и некоторые другие родственные по своему предназначению структуры, перешла в подчинение к генералу Железову. Он и стал последним начальником оставшегося не у дел Могилевского. Избалованный вниманием генералов более высокого ранга, Григорий Моисеевич довольно пренебрежительно отнесся к появлению Железова. Он считал совершенно излишним посвящать его в существо своей недавней деятельности. Но, как оказалось, Григорий Моисеевич игнорировал Железова совершенно напрасно. И очень скоро он пожалел о своей опрометчивости. Железов, как и другие пришедшие одновременно с ним начальники новой волны, являлся вовсе не таким наивным простаком, каким считал его Могилевский и его коллеги. Представители этой новой волны много знали, неплохо ориентировались в ситуации, понимали, откуда дует ветер. К тому же никто из них не был отягощен грузом прошлых неблаговидных дел карательного ведомства. От традиционных приемов работы советской госбезопасности эти люди отказываться не собирались, но предпочитали заниматься своим делом осмотрительнее. Таинственная обособленность лаборатории Могилевского, естественно, притягивала к себе внимание. Поначалу Железов просто зондировал почву, а Григорий Моисеевич уходил от ответов. Он стремился сохранить устоявшееся положение, когда в его дела никто не вмешивался. Хотя в такой скрытности уже не было никакого смысла, тем более от Железова, поскольку эксперименты над людьми теперь не проводились. А вот Железова такая позиция начальника лаборатории не устраивала. Больше того, она его просто раздражала, и в его лице Могилевский приобрел очень опасного врага. К тому же самым пагубным образом повлияли на будущее Григория Моисеевича самоубийства подчиненных. И тем не менее сдаваться он не собирался. Больше того, открыв тайну неудач по «проблеме откровенности», Могилевский решил добиваться возобновления опытов. Собирался найти и привлечь к ним квалифицированных сотрудников — химиков, токсикологов, фармацевтов и приступить к новому этапу исследований, в успехе которого, и теперь быстром, он уже не сомневался. Для начала руководитель лаборатории, в который уже раз, попробовал воспользоваться действовавшим пока безотказно способом освобождения от излишней опеки — написал рапорт министру государственной безопасности Абакумову. По существу, это был самый настоящий донос: дескать, Железов, в отличие от своих предшественников, проявляет нездоровый интерес к прошлым занятиям строго засекреченного подразделения и любопытствует, чем лаборатория и ее начальник в настоящее время занимается, полагая, что Абакумову известно о его участии в успешных акциях по борьбе с антисоветчиками совместно с Судоцлатовым и Эйтингоном. Могилевский подчеркнул, что по-прежнему готов к выполнению любого важного поручения этих генералов, деятельность которых с работой Железова вроде бы не пересекалась. Но реакция на послание Абакумова последовала вовсе не оттуда, откуда ее ждал Григорий Моисеевич. Его вызвал к себе… генерал Железов, на которого был состряпан донос, и растолковал, что отныне именно он уполномочен министром контролировать каждый шаг подчиненных, не исключая и Могилевского. Попутно напомнил Григорию Моисеевичу, что тот обязан соблюдать субординацию и не направлять руководству никаких документов через голову своего непосредственного начальника, то есть его, Железова. И хотя генерал заверил Могилевского в своей готовности поддерживать все замыслы и изыскания по токсикологии, но поднять престиж опального доктора до прежних высот это уже не могло. Стукачей и доносчиков не уважают. Особенно те, на кого они доносят. Лебединая песня Григория Моисеевича была, что называется, спета. А Железов заинтересовался делами лаборатории вовсе не из праздного любопытства. Его поразило удивительное спокойствие Могилевского в связи с выявленной ревизорами при проверке лаборатории значительной недостачей ядовитых препаратов, полное безразличие ее начальника к судьбам людей, наложивших на себя руки. Бросались в глаза беспечность Григория Моисеевича, бесконтрольность в использовании сильнейших ядовитых веществ, выпячивание им своих заслуг и постоянные намеки на его свободный доступ в самые высокие сановные кабинеты. В прежние времена яды обычно получали сотрудники 1-го и 4-го управлений по рапортам, завизированным Берией, Меркуловым, Судоплатовым или Эйтингоном. Все письменные просьбы в период войны составлялись на одну колодку — отравляющие препараты, дескать, берутся для нужд определенной партизанской группы. Рапорты с отчетами о применении токсичных препаратов возвращались потом в НКВД и передавались офицеру Бухарову, занимавшемуся учетом такого рода документов. Обо всей этой бухгалтерии рассказывал впоследствии на допросах сам Могилевский. По его утверждению, Эйтингон, Судоплатов, Меруклов и Берия сами яды никогда не получали. Все выдавалось только по рапортам их подчиненных. Однако такое утверждение никак не стыкуется с показаниями генерала Железова. На допросе 9 января 1952 года по делу Могилевского он привел несколько иные сведения: «Только после ареста Свердлова, Эйтингона и самого Могилевского многие яды были обнаружены и в значительной части компенсировали ту недостачу, которая числилась за Могилевским. Кроме того, у названных выше лиц были найдены совершенно новые вещества и яды, которые не были внесены в документы лаборатории». Кстати, Свердлов, упоминаемый Железовым, не кто иной, как сын Я. М. Свердлова — Андрей Яковлевич. Какова связь этого генерала госбезопасности с лабораторией, зачем ему потребовалось брать и хранить у себя эти яды — осталось загадкой. Впрочем, откровения Железова для нас уже не новость. Несмотря на завесу секретности, столь тщательное ограждение от посторонних взоров всего происходившего в лаборатории, ни для кого не было тайной отсутствие в этом заведении самого элементарного порядка, учета и контроля. Как, где, кем и когда использовались яды — на эти вопросы ни от кого не удалось получить вразумительной информации. Видимо, следствие вовсе не преследовало цели разобраться во всем досконально и поставить все точки над «и». Уже позднее Могилевский припоминал, что все-таки давал Эйтингону препарат «кола-с» — якобы для лечения. Это вполне возможно, потому что сам начальник лаборатории утверждал: «Препарат „кола-с“ мог использоваться в самых малых дозах для снятия усталости и даже как противоядие против действия алкоголя и наркотиков. Этот препарат нам был рекомендован военными». К сказанному можно добавить, что новое свойство этого ядовитого вещества — в качестве противоядия — наверняка десятки раз проверялось на осужденных, поскольку подвергать риску людей такого ранга никто бы не отважился. А свойство действительно уникальное и очень нужное, особенно разного рода агентам, которым приходится внедряться во вражеские или преступные структуры, пить спиртное и не пьянеть, колоться наркотой и не входить в транс, то есть всегда иметь трезвый ум. А заодно и быть застрахованными на случай применения против них какого либо яда — «кола-с» в сочетании с определенными компонентами ослабляла действие многих токсинов. Давал Григорий Моисеевич препараты и Судоплатову, в частности, как он сам говорил, пирамидон, который тот, по его словам, охотно употреблял в большом количестве. Необходимо иметь в виду и то, что задания Лаврентия Берии и его ближайших помощников по разработке и испытаниям ядов преподносились исполнителями не иначе как особо ответственные поручения ЦК партии и правительства. Даже заместителем начальника иностранного отдела тот же Судоплатов стал, как объяснил ему нарком, по указанию Центрального Комитета. Когда на суде Судоплатову поставили в вину его послушание, он спокойно ответил: «Я тогда был абсолютно уверен в правомерности поставленных мне партией задач. Уверен в этом и сейчас. Если это не так, надо ставить вопрос и о привлечении к ответственности Хрущева, Молотова как врагов народа, потому что оба они, как члены ЦК, давали мне задания. Все они, я в этом уверен, направлены были не на вредительство по отношению к нашему государству, а на обеспечение его безопасности». В сложившейся ситуации требовалось чем-то или кем-то жертвовать. Могилевский вполне подходил на роль козла отпущения. Предлог нашли благовидный — затеяли очередную штатную реорганизацию. Проверяющие из назначенной для этой цели специальной комиссии начали снова тщательно изучать хозяйственную деятельность лаборатории. Много чего тогда выползло наружу, и Могилевскому пришлось в конце концов расстаться со своим насиженным креслом. За отсутствием надобности в специалистах его профиля — так, во всяком случае, ему объяснили. Детище Григория Моисеевича разделили на два более мелких подразделения — фармакологическую и химическую лаборатории. Их возглавили его главные критики — соответственно Наумов и Григорович. Оба своего добились — стали начальниками. А полковник медицинской службы Могилевский оказался никому не нужен. «Маститому» доктору медицинских наук, профессору не нашлось «достойной» его уровню должности. После фактического отстранения от руководства и до ареста Могилевский проблемами лаборатории не занимался. Но перед самым уходом он решился на очень рискованный шаг — прихватил с собой из лаборатории часть наиболее перспективных токсикологических препаратов. Кто его знает, сделал ли это из мести за свое изгнание (мол, пускай и у тех, кто меня подсиживал, обнаружат недостачу), либо рассчитывал остаться единственным их обладателем и незаменимым специалистом, способным в любой момент всплыть на поверхность и предложить органам свои «специфические услуги». Тайну эту он так и не открыл. Правда, сам он, в отличие от своих бывших подчиненных, поначалу не слишком расстраивался от потери должности. Григорий Моисеевич вовсе не считал свои контакты с наукой исчерпанными, и «ушедшие» вместе с ним из лаборатории отчеты, яды, приборы обнаружились лишь спустя пару лет, в 1951 году, уже после того, как бывшего завлаба заключили под стражу. Какой путь они прошли за два года, кому помогли уйти без шума в мир иной — глубокая тайна. Ну а в Министерстве государственной безопасности вполне справлялись и без советов опального доктора медицины. У нас незаменимых людей нет. Он же, сначала уединившись от всех, целыми днями отсиживался в маленькой комнатке в дорогом его сердцу, почти обезлюдевшем доме в Варсонофьевском. Потом перекочевал на загородный объект в Кучине. Время от времени сочинял и отправлял наверх докладные с изложением своих новых прожектов, но былого внимания к ним уже не ощущалось. Кстати, приобретенный опыт по составлению такого рода бумаг вскоре ему очень пригодится. В МГБ вроде бы удалось разрешить неприятную конфликтную ситуацию. Многознающий источник неприятностей отстранили от непосредственного руководства коллективом вполне безболезненным для ведомства способом. И жаловаться-то вроде бы не на что. Двоим другим, тоже достаточно осведомленным, сотрудникам заткнули рты служебной подачкой. И овцы целы, и волки сыты. Чем не кадровая дипломатия? Теперь можно не опасаться обвинений Советского государства в преступной деятельности, к коей международное сообщество причислило смертельные эксперименты над живыми людьми. Официально работы в этом направлении в лаборатории считались свернутыми. Можно было подводить итоги если не всей жизни, то ее важному этапу. А то, что он был одним из важных и необходимых для страны и народа, Григорий Моисеевич никогда не сомневался. Даже насидевшись в тюрьме, он остался верным своим убеждениям. Много лет спустя — в августе 1955 года — он откровенничал на сей счет в письме на имя первого секретаря ЦК КПСС. По этой тюремной «маляве» можно составить полное представление о последней, завершающей стадии служения Григория Моисеевича на благо столь полюбившихся ему органов, о его последних размышлениях, оценках и переживаниях: «Была ли моя тяжелая работа с точки зрения государства необходимостью? Эта тяжелейшая работа с методами, которые вызывают вполне справедливые сомнения и осуждение. И у меня, и у некоторых других лиц, проводивших ее, были большие переживания: борьба личного чувства с сознанием государственной необходимости. Только этим тяжелым состоянием можно объяснить самоубийства Щигалева и Щеголева, психическое заболевание и острый безудержный алкоголизм Филимонова, Григоровича, Емельянова, тяжелые заболевания Дмитриева, Мага и других лиц… Знаменитый своими хитросплетениями в свое время метафизик-софист, правитель при Людовике XIII, кардинал Ришелье заявлял, что он обеспечит каждому гражданину виселицу, который написал по своему выбору две-три фразы на двух-трех строчках. Почти аналогичное получилось и с моим делом. Взят изолированный факт нахождения у меня дома и на службе кое-каких „предметов“. И этот факт взят как таковой без связи с другими явлениями, взаимосвязанными и взаимообусловленными. Классики марксизма-ленинизма указывали неоднократно, что взятые, вырванные из контекста, изолированные факты и явления без связи с другими, их обуславливающими, могут привести к абсурду, курьезу. Так получилось и в моем деле. Абакумов и Железов обещали все условия для продолжения моей прошлой работы, дали задание разрабатывать тематику параллельно существующей (там, где я раньше работал, был намечен план большого строительства загородного объекта, были отпущены большие средства — около миллиона рублей) с директивой: „…быстрее все закупать для будущей работы“. Был набран штат работников-специалистов — около 30 человек, было предоставлено за городом предварительное помещение. Много „предметов“ я тогда получил с бывшей моей работы. Я не нашел правильного выхода из этого заколдованного круга конспирирования и принужден был во избежание „раскрытия“ кое-что из „нестрашных предметов“ держать на дому или уничтожить их. По своему интеллектуальному донкихотству я пошел на „преступление“ и держал их дома. И это исключительно исходя из честного, восторженного энтузиазма принести как можно больше блага государству. Железов с компанией (Муромцев, Наумов, Григорович, Бухаров) делали неоднократно негласные для меня обыски и прекрасно осведомлены о наличии у меня „предметов“, но молчали об этом. Делали это, как выяснилось впоследствии, с провокационными целями — ведь они всегда могли у меня все отобрать. Мною раскрыта физиология мышления. Был экспериментально выяснен момент онтогенетической и филогенетической связи процессов возбуждения и торможения центральной нервной системы. Мною впервые было выявлено, что при заглушении деятельности центральной нервной системы сперва пропадают процессы торможения, а затем процессы возбуждения. Восстанавливается же ЦНС (центральная нервная система. — Авт.) в обратном порядке: сперва появляется процесс возбуждения и только по прошествии некоторого (разного) времени процесс торможения. Такие наблюдения никто до меня не проводил. Таким образом, в процессах между угнетением и восстановлением функций центральной нервной системы находится пауза процессов торможения. Это показало и доказало на практике экспериментами возможность получения правильного отображения действительности в коре головного мозга. Здесь таятся большие перспективы в „чтении мыслей“, разрешении проблемы так называемой „откровенности“…» Сколько раз мы еще встретим у Григория Моисеевича подобные перечисления своих заслуг на научной ниве. Сколько еще почерпнем нового из его личной «откровенности». И нигде в этом чуть ли не исповедальном послании не прозвучит хотя бы намек на неуверенность в справедливости «государственной необходимости» или на покаяние из-за собственной сопричастности к неправедной расправе над десятками людских душ? Скорее, наоборот — твердая убежденность в целесообразности продолжения дела в еще больших масштабах и перспективах. Такие люди не считали себя убийцам. Они — работали. И думали, что их отстранение от активной деятельности, изоляция от общества временны, что все это произошло по какой-то нелепой ошибке. Так и осталось загадкой, почему и после изгнания из лаборатории Могилевскому не был закрыт вход в образовавшиеся после нее филиалы. Может, влиятельные друзья постарались уговорить начальство, убедили в особой ценности, незаменимости этого работника. Во всяком случае, его сотрудничество с генералами Судоплатовым и Эйтингоном не оборвалось. И еще. Работа первой комиссии по проверке лаборатории, как уже указывалось, была приурочена к очередной реорганизации всего карательного аппарата НКВД, в который раз разделенный на два ведомства: Министерство внутренних дел (МВД) и Министерство государственной безопасности (МГБ). Слишком уж много власти и возможностей сосредоточилось в руках его правителя. После реорганизации лаборатория не попала ни в Министерство внутренних дел, ни в Министерство госбезопасности. Она официально как бы вообще исчезла с лица земли. Но то была лишь видимость упразднения таинственной структуры. Свое существование она продолжала. Вспомните откровения Могилевского о перспективах развертывания аналога лаборатории с выделением больших сумм на ее воссоздание под новой ширмой и о штате сотрудников. Не у дел остался Григорий Моисеевич, как бывший руководитель спецлаборатории, который только по этой причине не был осведомлен относительно реализации тех планов. Незаменимых людей нет. После него пришли другие. И получается, что тайные эксперименты с ядами и тихие убийства людей не прекращались, а, значит, необходимость в консультациях и услугах таких людей, как профессор Могилевский, вовсе не отпала. Глава 18 Падать даже с небольшой высоты и то больно. Свое же отстранение, как считал сам Могилевский, явно незаслуженное, он переживал очень тяжело. Ему то и дело грезилось, что в один прекрасный день за ним придет машина, его доставят в кабинет министра и последний, крепко пожав ему руку, извинится за допущенную ошибку и снова вернет к прежней работе. Поэтому Григорий Моисеевич и не пытался подыскивать себе новое место, а свой вынужденный уход расценивал как временный. Он терпеливо ждал, несмотря на грустные вздохи жены, и, как ему показалось, дождался. Пришла повестка. Его вызывали в следственную часть МГБ. Это случилось летом 1951 года. Григорий Моисеевич по такому случаю с особой тщательностью погладил галифе, надел новый китель с орденами и медалями, покрасовался перед зеркалом. Выглядел он солидно, по форме, будто приготовился к параду. То, что его вызывают повесткой, он воспринял без особой настороженности. Больше того, предполагал, что его обращения в высокие инстанции достигли цели — начальство наконец-то обратило на его упоминания о «проблеме откровенности» — и теперь ему предложат заняться ею для разоблачения настоящих шпионов и вредителей. В кабинете следователя, куда он явился согласно повестке, его встретил моложавый подполковник госбезопасности. Его хмурый вид мигом рассеял все иллюзии Григория Моисеевича относительно благоприятности перспектив визита на Лубянку и не сулил ничего хорошего. — Здравия желаю, — браво, по-военному поздоровался Могилевский, хотя разница в возрасте и званиях была в его пользу и субординация (не говоря уже об обычной вежливости) требовала, чтобы младший приветствовал старшего офицера первым. — Садитесь, — небрежно бросил подполковник, пропустив мимо ушей приветствие, и ткнул указательным пальцем на привинченную к полу табуретку. — Моя фамилия Рюмин. Буду заниматься вашим делом. Было совершенно очевидно, что полковничьи звезды на погонах и регалии не произвели на Рюмина абсолютно никакого впечатления. — Спасибо, — почему-то поблагодарил Григорий Моисеевич. — Надеюсь, мне не требуется растолковывать, почему вы сюда вызваны? — Простите, не совсем. — То есть как? — искренне изумился Рюмин. — Мне никто толком ничего не объяснил. Принесли повестку. И я прибыл… — Прекратите пустую болтовню! — Рюмин резко оборвал невнятное бормотание Могилевского. — Вы прекрасно представляете себе причину вызова. Не стройте из себя невинную овечку. — Я действительно не знаю… Рюмин поднял глаза на Могилевского. Сколько сотен людей прошло через его руки, и каждый очередной подследственный всегда начинал разговор с удивления вызовом и предъявления претензий. Вот и этот тип — тоже не исключение. Все повторяется прямо как в сказке «У попа была собака»… — Тогда читайте. С этими словами Рюмин сунул Могилевскому пространное заявление бывших подчиненных Григория Моисеевича по лаборатории с перечислением всех его грехов, акт ревизии, в котором значилась большая недостача смертельных ядов и других химикатов. Григорий Моисеевич с ужасом прочитал, что ему «шьют»: «шпионаж в пользу Японии (вот они — официальные подтверждения фактов его общения с клиентами из этой страны), хищение и незаконное хранение ядовитых веществ, злоупотребление служебным положением». Он уже лихорадочно прикидывал в уме, где и как можно найти токсичные препараты для восполнения недостачи. Но его практические размышления вновь прервал Рюмин. — Ну что, теперь, надеюсь, ясно? Вопросы будут? — Просто не знаю, что вам ответить, — промямлил Могилевский. — Посмотрите сами, гражданин следователь, ну какой из меня шпион? — А вот это ты сам мне по порядочку и расскажешь, — с издевательской небрежностью усмехнулся Рюмин, окончательно отбросивший всякие церемонии, перейдя на «ты». — На следующей встрече, недели через две. Если надумаешь каяться раньше — дай знать. Можешь записать мой телефон. Сегодня ограничимся небольшим письменным объяснением со всеми твоими сказками. Пусть полежит пока в моем сейфе. Давай начинай. Вспоминай, описывай. Связи, фамилии, должности, цели хищения ядов и для кого они предназначались. Подавленный бесцеремонностью подполковника, Могилевский безропотно изложил на бумаге уже известную нам историю о том, почему и как оказались яды из лаборатории госбезопасности у него на квартире. Признал, что эти действия выходят за рамки служебных полномочий начальника лаборатории, но, по его мнению, представляют всего лишь серьезный дисциплинарный проступок, за который, как он считает, уже был наказан — освобожден от ранее занимаемой должности. Попросил, чтобы Рюмин вписал в протокол его заявление о готовности всегда преданно служить делу партии, органам и народу. Все это заняло две-три страницы. — Про шпионаж мне вроде бы говорить нечего, — извиняющимся тоном произнес Григорий Моисеевич, возвращая Рюмину написанную собственноручно покаянную бумагу. — Про связи и цели даже не знаю, что вы имеете в виду… — Препирательством заниматься с врагами народа я не собираюсь, — снова осадил его Рюмин. — Да и времени для этого у меня нет. Отправляйся домой, посиди, поразмышляй обо всем как следует. Но чтобы к следующему разу было собственноручное признание во всех преступлениях. Не решишься сам, я позабочусь, чтобы тебе помогли это сделать. Лучше не заставляй меня прибегать к крайним мерам. Тебе же хуже будет. — Ну что вы, что вы… — Да, чуть не забыл главное. Не вздумай избавляться от похищенных из лаборатории препаратов. Если что пропадет — тогда уж точно голову снимем. Кстати, ты больше всех заинтересован, чтобы препараты не исчезли. Недостача заактирована, там все перечислено: приход — расход. Сам понимаешь… — Я могу все принести, вернуть, сдать… — Без моего разрешения ничего не предпринимать. Еще раз напоминаю, все должно быть в целости и сохранности. — Да-да, конечно… — Я про яды говорю. Ясно? — Понимаю, — убитым голосом ответил Могилевский. На этом первое свидание со следователем завершилось. Радоваться Григорию Моисеевичу было нечему. Он немало был наслышан про этого Рюмина. Рассказывали, будто пошел в гору и теперь слывет большим специалистом по распутыванию самых сложных преступлений. Как-то теперь все повернется? Судя по только что состоявшемуся разговору, надежд на благополучный исход не слишком много. Надо готовиться к худшему. А потому Григорий Моисеевич решил, что опускать руки нельзя. Он хорошо знал правила игры своей грозной конторы. Тех, кого намеревались устранить, домой не отпускали, а сразу же забирали, проводили обыски и выбивали показания в считанные дни, после чего пропускали через трибунал или «особое совещание», и все. Ему же дали время подумать, обыск не проводили, яды не забрали, а всего лишь пригрозили. Но для чего все это? Что хочет от него высокое начальство, разрешившее Рюмину разговаривать с ним подобным образом? За служебные нарушения людей его ранга почти не наказывали. Снимали стружку и все. А тут даже не объявили официального взыскания. Зачем потребовалось обвинять его в «японском шпионаже»? Что намерен дальше предпринять этот подполковник? Что он ждет от него, Могилевского? За квартирой наверняка установили слежку и теперь будут держать его под контролем. Значит, избавляться от ядов опасно, — может, именно этого от него и ждут, чтобы поймать с поличным при попытке скрыть следы преступления. Такие вот мысли теперь бродили в голове потерявшего покой Могилевского. Ну а Рюмин меньше всего вспоминал своего очередного клиента. В принципе у бывшего начальника лаборатории не имелось абсолютно никаких шансов рассчитывать на более-менее благоприятный исход дела. На него можно смело повесить весь классический набор преступлений, который требуется для отнесения к категории «враг народа», причем без всякой натяжки. Что касается «шпионажа», то, как только Могилевский окажется в тюремной камере, он признается в этом сам. Деваться ему некуда. Хранение ядов легко трансформируется в подготовку к совершению террористических актов против руководителей партии и правительства — вот вам уже второй состав 58-й статьи. А вся болтовня насчет каких-то дурацких забот об интересах госбезопасности страны, которой он прикрывает хищение ядов, так она не выдерживает никакой критики. Разве можно воровать яды в интересах государственной безопасности страны? Дело оставалось за малым: добиться, чтобы подозреваемый к очередной встрече со следователем сочинил покаянную бумагу с признанием вины во всех преступлениях и слезно просил о снисхождении. Для Рюмина это сущие пустяки. Он заставлял «чистосердечно» каяться в шпионаже, вредительстве и террористических намерениях совершенно безвинных людей, против которых вообще не было никаких зацепок. А тут — недостача в лаборатории такого количества ядов, которым можно отравить сотни людей. Причем, кроме начальника, доступа к ним никто из сотрудников лаборатории не имел — ключи от сейфов с ядами Могилевский держал всегда при себе. Об этом он, кстати, уже написал в своем первом объяснении, видимо из опасения, что на него могут повесить, в дополнение ко всему прочему, должностную халатность. За ходом размышлений Рюмина Григорий Моисеевич следить, естественно, не мог. Следователь строил свои планы, Григорий Моисеевич — свои. Покой и сон он все равно потерял. К тому же его перестали пускать на службу, и он подолгу бесцельно бродил по улицам, не зная, что предпринять. В конце концов решил довериться судьбе: будь что будет. Самым худшим вариантом ему представлялось увольнение из органов по служебному несоответствию. Но дни шли, его никто не трогал, не вызывал. Из разноречивых слухов, при случайных встречах с Блохиным и Эйтингоном (которые незадолго до опалы стали его сторониться) Григорию Моисеевичу стало известно, что Абакумов будто бы висит на волоске, а перепугавший его Рюмин выходит в большие начальники. Может, заняв высокий пост, он забудет про бывшего начальника лаборатории? И, немного оправившись от испуга, Григорий Моисеевич позвонил в отдел кадров МГБ. Когда он представился, неизвестный ему сотрудник достаточно категорично ответил одной фразой: — Никакой информации в отношении вас нет, велено ждать. Действительно, в те самые дни вокруг Министерства госбезопасности начали разворачиваться грандиозные события, в корне менявшие всю ситуацию и расстановку сил. Сначала Рюмина полностью переключили на только что возбужденное «дело врачей», что обеспечило ему стремительный взлет по служебной лестнице. По воле судьбы никому доселе не известный подполковник Рюмин оказался втянутым в самые скандальные дела конца сороковых — начала пятидесятых годов. Он стал вхож в кабинеты самых влиятельных кремлевских особ. Его слушали, с ним советовались, считались. До этого в течение нескольких предшествующих лет Рюмин занимался делом шведского дипломата Рауля Валленберга. Уголовное дело Валленберга найти в архивах не удалось. Тем не менее бесспорно одно обстоятельство — швед находился в СССР и содержался в тюремных застенках. Судя по всему, официального уголовного дела в отношении него вообще не возбуждалось, хотя Валленберга подозревали в шпионаже и постоянно добивались от него признаний в совершении преступлений против Советского Союза. Инициатором задержания и ареста Валленберга стал возглавлявший в те годы Смерш Виктор Абакумов. А потому именно он больше всех нуждался в получении свидетельств обоснованности этой акции и не жалел усилий в поисках необходимых доказательств. Вне всяких сомнений, Абакумов просто не мог упустить шанса «расколоть» Валленберга при помощи персонажей нашего повествования — Рюмина и Могилевского. В пользу такой версии свидетельствует немало загадочных обстоятельств. Писатель Юлиан Семенов в своем романе «Отчаяние» достаточно много внимания уделил расследованию дела Валленберга. В его повествовании подполковник Рюмин проходит как главный истязатель узника из Швеции. Именно Рюмин, действовавший по указке тогдашнего министра госбезопасности Абакумова, всеми правдами и неправдами добивался от Валленберга признания в шпионской деятельности. Развязка истории Валленберга (1952–1953) у Юлиана Семенова совпадает со временем, когда Рюмин вел следствие против Могилевского и по «делу врачей», с последующим арестом министра госбезопасности Абакумова. Если писатель прав, тогда у Рюмина прежде всего имелся весьма серьезный повод отправить Валленберга на тот свет. Как пишет Юлиан Семенов, узнав об аресте Абакумова, швед порывался выступить свидетелем на судебном процессе против свергнутого министра и против самого Рюмина. Валленберг собирался обвинить и того и другого в применении к нему незаконных методов ведения следствия. Не исключено, что Абакумов, чувствовавший, как над ним сгущаются тучи, незадолго до своего ареста посоветовал Рюмину заняться материалами по делу об исчезнувших из лаборатории Могилевского ядах, вкладывая в это поручение вполне определенный смысл. Компромата на бывшего начальника лаборатории к тому времени набралось уже достаточно, в том числе, как мы уже знаем, имелись и заявления его подчиненных о хищении им ядовитых препаратов. Тем самым следователю была предоставлена удобная возможность спокойно избавиться от опасного обличителя Валленберга с помощью личного «арсенала» ядов Могилевского, ошарашенного предъявленным ему обвинением. Рюмин уже догадывался, что ради собственного спасения Григорий Моисеевич пойдет на все. Чисто техническая сторона осуществления такого замысла не представляла никаких сложностей: часть наиболее надежных смертоносных ядов, изъятых из сейфа начальника лаборатории, оказалась теперь в распоряжении Рюмина, как, впрочем, и другая, зафиксированная протоколом, которая хранилась дома у подследственного. Единственное, что в состоянии было опровергнуть ход таких рассуждений, так это всплывшая в последние годы на свет справка начальника санитарной части тюрьмы о смерти Валленберга, датированная июлем 1947 года. Но и ее появление расшифровывает писатель. Юлиан Семенов пишет о разговоре, состоявшемся между Берией и заместителем министра госбезопасности СССР Комуровым (очевидно, с Кобуловым) в конце 1952 года. Берия приказал своему заму: «Подготовь справку, датированную сорок шестым или сорок седьмым годом: „Валленберг умер от разрыва сердца“. И запри ее в сейф. До поры до времени…» Не исключено, что точно так и было сделано. Пребывание же Валленберга в тюрьмах просто перестали фиксировать, а потому установить дату его смерти даже с точностью до года теперь практически невозможно. По одним сведениям, он провел в советских застенках около восьми лет, по другим — три года. Да и в данных о времени смерти имеются расхождения. Что же касается справки, то она не вызывает никакого доверия. Поставить в ней любую дату задним числом, завизировать и скрепить печатью задним числом ничего не стоило. Может возникнуть вопрос: зачем? Все очень просто — чтобы положить конец неопределенности в препирательствах со шведским посольством, постоянно требовавшим от советской стороны представления исчерпывающих сведений о судьбе гражданина своей страны. Такого-то числа, месяца и года умер, мол, ваш человек, и все тут. Хотя для подстраховки Валленберга еще некоторое время могли подержать в тюрьме. Вдруг припечет и придется освобождать дипломата и извиняться за допущенные нарушения закона? Прятать же концы в воду наши органы всегда умели. Абакумов — особенно. Если его предшественники — Ежов, Берия — пересели в руководящие кабинеты НКВД с партийных постов, то Абакумов до этого времени немало лет отработал в следственных органах, в контрразведке Смерш. Он, безусловно, по профессиональной части был на голову выше их, лучше разбирался в том, кто чего стоит. При Абакумове стала кардинально меняться система поступления информации в органы госбезопасности. Прежде главным ее источником были доносы, выбитые у арестованных самооговоры и лжесвидетельства под пытками, представлявшие ценность разве что для заправил массового политического террора. Теперь, не отказываясь и от этих традиционных форм, госбезопасность стала вести более широкомасштабную слежку, подсаживать в камеры провокаторов, осведомителей — «уток», устанавливать подслушивающие устройства, просматривать корреспонденцию всех подозрительных лиц. Абакумов располагал обширным компроматом на всех, от самых высокопоставленных деятелей государства до своих подчиненных, и его не без оснований боялись очень многие. Вот такой могущественный человек и стал в свое время главным недоброжелателем Григория Моисеевича Могилевского. В возможностях и способностях начальника токсикологической лаборатории, как мы уже знаем, Абакумов разочаровывался не единожды, давно перестал ему доверять, а потом и начал преследовать. И с этой точки зрения смена власти в Министерстве государственной безопасности была вроде бы на руку Могилевскому. Между тем бывший начальник лаборатории надолго впал в депрессию. Не видя ничего другого, он решил выполнить указание Рюмина — занялся сочинительством пространной объяснительной записки. Писал одну, рвал ее, сочинял другую — и снова рвал… Однако повторной встречи со следователем Рюминым он так и не дождался. Следов о прочих контактах, разумеется, не сохранилось. Пока Рюмину было не до Могилевского, он занимался более серьезными проблемами. Что же до дел бывшего начальника токсикологической лаборатории, то вскоре он будет интересовать советскую госбезопасность совершенно в ином качестве. На исходе лета 1951 года, еще до смены власти на Лубянке, Рюмину объявили, что ему предстоит заняться расследованием «дела врачей». И больше ничего, кроме одной детали: поручение исходило непосредственно из ЦК партии. Едва следователь вернулся к себе и углубился в размышления, как его тотчас вызвал к себе Абакумов. Встретил тот подполковника, что не часто бывало, стоя. Пожал руку, усадил в кресло, приказал адъютанту принести армянский коньяк и фрукты. — Вот уж не предполагал, подполковник, что ты такая известная личность, — начал издалека разговор министр. — По рекомендации самого товарища Берии тебе поручено распутать клубок вредителей в белых халатах. Они подозреваются в опаснейших преступлениях. — Мне ничего не остается, кроме как поблагодарить за высокое доверие, товарищ генерал. А нельзя ли поконкретнее узнать, что за дело? — Понимаешь, непонятно почему, но меня что-то пока не особенно вводят в курс этого дела. Говорят, в Кремле действовала целая вредительская организация. Кучка профессионалов-евреев оказалась врагами народа. Пока рано рассуждать о том, что эти ученые доктора успели натворить, но среди жертв фигурируют фамилии крупных деятелей государства. Вот тебе и предстоит во всем разобраться. — Уже есть арестованные? — Еще нет. В общем, начинай работу. Имей в виду, сам товарищ Сталин держит этот вопрос на контроле. — Понятно, товарищ министр. — Тогда приступай. Желаю успеха. — Есть, товарищ Абакумов. Рюмин повернулся и направился к дверям. Но генерал Абакумов придержал его: — Имей в виду, подполковник. В деле этом замешана грязная политика. Под предлогом очищения лечебно-санитарного управления Кремля от евреев хотят свести кое с кем счеты. Твоим непосредственным руководителем будет мой заместитель Кобулов. Координировать всю работу поручено членам Политбюро ЦК Маленкову, Шкирятову, а также заведующему отделом ЦК Игнатьеву. Так распорядился товарищ Сталин. Кампания разворачивается серьезная. Постоянно держи меня в курсе. Смотри не наломай дров, а то головы не сносить нам обоим. Первому не поздоровилось самому министру госбезопасности. Над ним очень быстро начали сгущаться тучи. Едва Рюмин вышел за порог приемной Абакумова, как его перехзатил порученец Кобулова и сказал, чтобы следователь срочно зашел к заместителю министра. Здесь подполковник получил совершенно иной инструктаж: — Имейте в виду, о ходе расследования «дела врачей» никто не должен иметь никакой информации. Даже Абакумов. Ясно? — Так точно, товарищ генерал. Но, прошу прощения, товарищ Абакумов потребовал, чтобы я держал его в курсе дела. — Вы что, не сообразили, зачем я вас вызвал? — Понял, товарищ генерал. — Тогда выполняйте мои указания и поменьше задавайте вопросов. Ваша задача — найти связь кремлевских врачей с арестованными по делу Еврейского антифашистского центра и выйти на их покровителей, проникших в наши органы. Пусть врачи и сионисты валят друг на друга что угодно. Через несколько дней всех врагов народа из этого центра расстреляют… — Есть! — лихо щелкнул каблуками набиравший очки фаворит. Подполковник Рюмин проявил завидное чутье. Он понял, кто играет первую скрипку, кто дирижирует, и на Абакумова уже не ставил. Правда, халифом Рюмин окажется всего на час. Позднее за фальсификацию «дела врачей» ему придется расплачиваться собственной жизнью. Да, Абакумов знал многое и про многих. Но оказалось, не все и не про всех, хотя за полтора десятка лет прошел выдающуюся школу. Много было у него единомышленников и проверенных людей в репрессивном аппарате, однако, как выяснилось, его собственную безопасность это не гарантировало. Сталинская система функционировала таким образом, что в любой момент могла смести с лица земли любого человека, независимо от его прошлых и нынешних заслуг, популярности и влияния. Страховался Абакумов как мог от всех неожиданностей. Перестраховкой объяснялось и его негативное отношение к токсикологической лаборатории. Он опасался вовсе не самого ее существования (в конечном счете она все же обеспечивала потребности контрразведки), беспокоили его проводившиеся в ней эксперименты по испытанию действия ядов на людях. Такая практика была признана преступной международными судебными процессами. И как знать, во что могла вылиться утечка сведений о деятельности в его министерстве подобного заведения. В любом случае крайним оказался бы министр госбезопасности. Такое бывало, и не раз. Именно этими опасениями объясняется и то, что не кто иной, как сам Абакумов, став министром госбезопасности, сразу же постарался избавиться от лаборатории «X». Он приказал коменданту внутренней тюрьмы Блохину ликвидировать таившее в себе опасность подразделение, а двоим другим генералам — Эйтингону и Судоплатову — поручил сдать все ее документы в спецхран МГБ. С этого, как мы помним, и началась опала начальника названного учреждения. Григорий Моисеевич попал в немилость и выкарабкаться из замкнутого круга уже не сумел. А что же Берия? Почему он, опекавший и поддерживавший Абакумова на протяжении почти пятнадцати лет, в самый критический момент не поддержал его, оставив в одиночестве? Ведь их так много связывало… Личностные взаимоотношения в больших политических играх или не значат ничего вовсе, или значат очень мало. Известно, что Лаврентий Павлович Берия оставил пост руководителя ведомства внутренних дел сразу же после войны. К тому времени уже существовали два самостоятельных, независимых друг от друга министерства — внутренних дел и государственной безопасности. Способствуя назначению Абакумова на пост главы МГБ, Берия рассчитывал иметь в его лице своего человека в органах. Но вскоре он почувствовал, что его надежды не оправдались. Былая прочность его позиций стала явно слабеть. Он еще не сознавал, что это было связано не столько с утратой им былого влияния в карательных ведомствах, сколько со все растущей подозрительностью Сталина и все более проявлявшейся его неприязнью. Сам Берия по-прежнему видел только себя единственным преемником вождя и продолжателем его дела. Глядя, как слабеет истощенный болезнями организм Сталина, он полагал, что заветная мечта его жизни все более приближается к реальности. Почему-то Абакумов никак не хотел или не мог понять этого. Больше того, он стал представлять его мечте даже некую преграду. Обязанный по долгу службы верно служить вождю и не допускать никаких посягательств на высший пост в государстве при жизни его обладателя, он так и делал. Как человек здравого ума, Абакумов не мог не догадываться о намерениях своего бывшего хозяина и покровителя. Однако вольно или невольно создавал определенные препятствия на его пути, используя свое положение, возможности, связи. Этим, пожалуй, и объясняется то, что, разворачивая интригу с «делом врачей», первой своей целью Берия поставил компрометацию и устранение профессионала Абакумова, его замену на обычного партийного функционера Игнатьева. При определенном раскладе сил Лаврентий Павлович рассчитывал сосредоточить в своих руках или хотя бы под своим непосредственным влиянием силы как МВД, так и МГБ. Только искал свою выгоду из «дела врачей» не один Берия. Целый ряд странных обстоятельств в разворачивавшемся грандиозном действе наводит на далеко идущие выводы. Начнем хотя бы с того, что столь заурядное дело — о недостаче ядовитых препаратов в лаборатории «X» — поручают вести Рюмину, возглавлявшему следственную часть по особо важным делам Министерства госбезопасности. Разве сопоставимо оно со столь громким, чреватым международными осложнениями делом Рауля Валленберга? Получается, что все это, вместе взятое, — устранение Абакумова, разрешение тупиковой ситуации со шведом, разработка ядов для воздействия на людей и их устранения, деятельность врачей, обслуживавших самого Сталина и его ближайшее окружение, — звенья одной цепи, то есть должно было по замыслу какого-то могущественного режиссера составить единое целое. Иными словами, стать олицетворением организованного на высшем уровне вредительства, а именно причинение вреда здоровью, сокращение продолжительности жизни крупных политических деятелей партии и государства. Несколько позднее в официальном сообщении ТАСС об аресте группы врачей будут названы их жертвы: А. А. Жданов, В. С. Щербаков. Сам Сталин в беседе с тогдашним министром здравоохранения Ефимом Смирновым добавлял к ним еще и болгарского лидера Георгия Димитрова. Насколько все это обоснованно, одному Сталину, наверное, и было известно. В то же время каждый из упомянутой троицы при жизни, так или иначе, являлся для Сталина персоной нежелательной. Первые двое — известные политики. Они всегда могли рассматриваться в качестве замены дряхлевшему на глазах вождю. Что же касается Димитрова, то на исходе своей жизни он глубоко переживал личную причастность к чистке Коминтерна, вылившейся в невиданную по своим масштабам расправу НКВД над ведущими деятелями мирового коммунистического движения. Смерть Димитрова удивительным образом совпадает с намерением покаяться, обнародовать правду как о своей неприглядной роли в истреблении элиты мирового коммунистического движения, так и раскрыть зловещую режиссуру Сталина в разыгранной им трагической драме. Сделать это он не успел — помешала смерть, которую он встретил, находясь в окружении советских спецов и светил медицины. Если ход такого рода рассуждений не лишен смысла, тогда первый акт разворачивавшегося по замыслу Сталина фарса состоял в уничтожении непосредственных организаторов и исполнителей акции в лице Абакумова, Могилевского и кого-то еще с присоединением к ним группы кремлевских медиков. Этим «кем-то еще» мог оказаться, к примеру, хотя бы консультант кремлевской больницы профессор Яков Этингер. Его арестовали одним из первых по обвинению в причастности к смерти Жданова. После того как все тот же Рюмин добился от него признательных показаний, профессор неожиданно умер в тюремных застенках. Ну а дальше? Дальше должен был последовать выход на более крупную фигуру, в чем мы вскоре будем иметь возможность убедиться. Такой вот расклад сил вырисовывался, когда Рюмин приступил к раскручиванию «дела врачей». Вслед за Этингером на очередном допросе он добился от профессора Виноградова — лечащего врача Сталина — показаний о сотрудничестве кремлевских медиков с американской разведкой и Еврейским антифашистским центром. Дальше посыпались «признания» от остальных кремлевских светил медицины. Усилиями Рюмина «вскрылись» неблаговидные дела медиков, информация о которых, оказывается, давно уже была известна в МГБ, руководство которого не давало ей хода. Участь Абакумова была предрешена. Как бдительный сотрудник органов, подполковник Рюмин написал обстоятельный рапорт, представлявший собой настоящий донос на своих начальников. В нем руководство следственной части Министерства госбезопасности и лично генерал Абакумов обвинялись в том, что они «смазывают террористические намерения вражеской агентуры, направленные против членов Политбюро и лично товарища Сталина». Инициатива появления компрометирующей бумаги исходила конечно же от Берии и заместителя министра госбезопасности Кобулова. Рапорт этот сначала побывал в руках у Маленкова, а от него посредством бериевских уловок попал на стол к Сталину. Тому же Маленкову, а также Шкирятову, председателю партконтроля, и заведующему отделом партийных, профсоюзных и комсомольских органов С. Игнатьеву было поручено разбирательство по поступившему доносу. В тот же день Абакумова вместе с полдюжиной других генералов отстранили от занимаемых должностей, а через неделю всех их арестовали. В освободившееся руководящее кресло уселся Игнатьев. Вчерашний подполковник Рюмин получил генеральские погоны и занял кабинет заместителя министра госбезопасности. Первоисточник же всей смуты — «дело врачей» осталось под личным контролем Маленкова и Игнатьева. Возлагавшиеся на него надежды Рюмин оправдал сполна. Что от всего этого выиграл Берия? Пожалуй, ничего. Больше того — потерял почти все. Дилетант Игнатьев вовсе не считал себя чем-то обязанным Лаврентию Павловичу. И теперь в госбезопасности особо влиятельных людей у Берии, по существу, не осталось. Его позиции при жизни Сталина продолжали стремительно ослабляться. Отнюдь не радужные перспективы ожидали его, уйди «вождь всех времен и народов» в могилу. Ибо он — сам вождь, прочитав донос Рюмина, обронил всего одну, но весьма важную фразу: «В этом деле ищите большого мингрела». Вот она — разгадка самой большой послевоенной интриги! Кроме Лаврентия Павловича, другого «большого мингрела» в окружении Сталина просто не существовало. Тем самым дана установка на устранение самого Берии, который в «деле врачей» должен предстать главным отравителем страны. Бериевское детище — лаборатория «X» с ее ядами — и кремлевские медики, врачующие высших государственных и партийных деятелей Советского государства, связываются в едином уголовном деле, находящемся в производстве доверенного Сталину человека — Рюмина. Нужно быть очень наивным, чтобы предположить, будто Берия тотчас же не узнал об этом и не принял упреждающих мер к самосохранению. Сталин перенес несколько сердечных приступов и слабел на глазах. Для всех было совершенно очевидно: если генсек выкарабкается — Берии не жить. А раз так, то главная задача обреченного — помочь вождю отправиться на тот свет. Пользуясь своим положением, Берия запрещает выполнять предписания сидящих за решеткой опытных врачей, назначивших курс лечения Сталину. Повод есть — они враги народа, вредители, в чем сами признались. Значит, им доверять нельзя. Вне всяких сомнений, организованный Берией саботаж лечения сказался на здоровье пациента самым неблагоприятным образом. О стремительном прогрессировании болезни свидетельствует тот факт, что с отчетным докладом на XIX съезде КПСС выступал не генсек, а Маленков. Он же вел и последний при жизни Сталина Пленум ЦК, на котором от имени Сталина официально объявлялось о его старости, немощи и невозможности исполнять те обязанности, которые на нем лежали. Болезнь делала свое дело. Одновременно по инициативе Игнатьева стала кардинально меняться обстановка в Министерстве госбезопасности. Продолжалась начатая сразу же после ареста Абакумова и других высокопоставленных генералов МГБ грандиозная чистка. В этом отношении новый министр Игнатьев мало чем отличался от своих предшественников: пошло огульное изгнание с ключевых постов людей Абакумова и ставленников Берии. Сидящий в домашнем заточении, первый профессор-отравитель даже не ведал о размахе высоких интриг, все еще пытаясь отыскать пути собственного спасения. Глава 19 Прослышав о смене власти на Лубянке, Могилевский сразу воспрял духом. За долгие годы работы в органах он так и не сумел разобраться во всех хитросплетениях советской карательной системы. Отчетливо понимал Григорий Моисеевич лишь одно: нельзя открыто возмущаться, требовать справедливости. Этого высокие начальники не любят. Лучше каяться, ненароком подчеркивая и свои заслуги, и будущие возможности. Авось заметят, вспомнят, оценят, простят и обласкают. А ведь как хорошо было раньше! И какие радужные открывались перспективы! Теперь вот и Блохин больше не приглашает в Кучино, и его девки бывшего профессора уже наверняка забыли, развлекают своими прелестями других. Одно воспоминание о Кучине наполняло глаза Григория Моисеевича слезами. Он и впрямь был готов грызть зубами мерзлую землю, чтобы все возвратилось на круги своя. Потому, едва подули новые ветры, Могилевский сел за стол, обмакнул перо в чернильницу и стал сочинять новый покаянный опус, обращаясь к руководству милого его сердцу Министерства госбезопасности: «Мною предлагалась дальнейшая разработка моего метода по раскрытию преступлений — выявление состояния „откровенности“ у подследственных лиц. Этот метод… позволил органам разведки раскрыть ряд больших государственных преступлений. Это было апробировано авторитетной комиссией, назначенной бывшим министром В. Н. Меркуловым, — генералами Федотовым и Райхманом. За эту работу мне была обещана Сталинская премия». Судя по всему, Могилевский поторопился, перегнул палку. Попытка возымела обратный эффект. Многие абакумовские ставленники, причастные к изгнанию Григория Моисеевича из органов, еще сидели на своих местах и содействовать отмене ими же самими состряпанных решений не собирались. Чиновники форсированно стали оформлять компромат на надоедавшего просителя. Ничего об этом не ведавший Григорий Моисеевич продолжал слезно напоминать о своем существовании. Сказано, стучите — и будет отворено вам. Дождался своего часа и опальный профессор. После нескольких месяцев забвения о Могилевском вдруг вспомнили на Лубянке. Его принял сам министр госбезопасности Игнатьев. Сановник уделил жалобщику ровно пять минут: выслушал и попрощался. И все равно Могилевский пребывал в эйфории — его приняли! А напрасно. По непонятной неопытности он совсем упустил из виду, что, согласно существующей еще со времен ОГПУ-НКВД традиции, кандидатов во «враги народа» перед расправой отстраняют от должностей, дают возможность в последний раз еще немного насладиться свободой, даже балуют вниманием, а по истечении какого-то времени непременно арестовывают. Наш же герой выводов из чужих трагедий и ошибок не делал, а неопределенность положения его никогда не устраивала. Денежное содержание и паек он продолжал аккуратно получать, однако даром есть хлеб не собирался. А потому продолжал методично напоминать о себе начальству, не забывая всякий раз подчеркнуть свои заслуги и не оцененные по достоинству идеи. Но всему когда-нибудь приходит конец, и всегда наступает развязка. Даже вода камень точит. Наконец-то дошла очередь и до бывшего начальника лаборатории. Поздний вечер 13 декабря 1951 года стал для Могилевского самой несчастной датой, вывернувшей всю его жизнь наизнанку, окончательно и бесповоротно. Его арестовали. Забрали прямо из дома. Щеголеватый, розовощекий офицер МГБ, прибывший за Могилевским, посоветовал явно оторопевшему отцу семейства одеться попроще, дабы не слишком выпирала наружу его принадлежность к органам. Совет офицера Григорий Моисеевич проигнорировал. Впрочем, гардероб полковника медицинской службы был не слишком разнообразен. Служивые тогда и на работе, и дома ходили в одной и той же форменной одежде. Разве что дома носили старенькую и без погон. К тому же Могилевский все еще наивно надеялся, что отлучка окажется недолгой. А зеркально поблескивавшие хромовые сапоги, новое галифе, разноцветные регалии и полковничьи погоны, по его глубокому убеждению, должны были произвести впечатление, помочь как можно быстрее выпутаться из столь неблагоприятно складывающейся ситуации (на Рюмина, как мы помним, полковничьи регалии и ордена впечатления не произвели). Перепуганные свалившейся на них бедой, жена и дети сбились в кучку. Тем не менее и они также не предполагали, что расстаются с главой семейства на долгие десять лет. Обыск в квартире производить не стали. От Могилевского потребовали добровольно выдать запрещенные к хранению предметы. Он вынес из кладовки уже давно подготовленный баул с препаратами и прочими вещами, составлявшими собственность лаборатории. Офицера и двух его спутников это вполне удовлетворило. Кто никогда не попадал под арест или хотя бы не стал по воле случая свидетелем этой тяжелой процедуры, вряд ли способен прочувствовать всю глубину трагедии человека, которому предлагают по-казенному «проследовать с нами». Вряд ли пожелаешь кому-либо оказаться в столь гнусном, беспомощном состоянии, когда свободный человек в считанные минуты превращается в бесправное, униженное существо. В одно мгновение безжалостно растопчут его человеческое достоинство, на смену которому придет состояние подавленности, рабской покорности, угодливой униженности, осознание собственной ничтожности… Машина долго колесила по ночному городу. Остановилась в неведомом Григорию Моисеевичу переулке в центре Москвы, где, как он понял, предстояло «взять» еще одного собрата по несчастью. Пока оформляли арест очередного несчастного, железная коробка окончательно застыла, ее стены покрылись белым инеем, и Могилевский изрядно продрог в пустой металлической клетке «черного ворона». Там царил глубокий мрак. Лишь слабый, колеблющийся свет от закрытой мелкой сеткой крохотной лампочки, вмонтированной в потолке, освещал небольшой лоскуток темного пространства. Темно, холодно, неопределенно, страшно. В тишине стук сердца отзывался барабанным боем. Наконец снаружи послышались голоса. Широко раскрылась дверь, и в фургон запихнули еще кого-то. После этого свет внутри автозака погас окончательно. Надрывно заурчал мотор, и машина неторопливо поехала дальше. Арестованных привезли в дежурную часть, где подвергли унизительной моральной экзекуции. Оглядевшись, Григорий Моисеевич сообразил, что их доставили в Бутырскую тюрьму. Ему уже приходилось бывать тут неоднократно, правда, совершенно в ином качестве. Первым делом дежурный офицер составил протоколы задержания и личного обыска. Отработанными, резкими движениями содрал с шинели и гимнастерки погоны, петлицы, срезал пуговицы. На их месте остались зиять бесформенные дыры с рваными краями и обрывками ниток. Дежурный молча обшарил арестованных с головы до ног, заставил снять ремни, после чего водворил в вонючую камеру временного задержания, где на вытянутых по периметру стен деревянных нарах сидело уже человек десять таких же, как они. Никто до утра не сомкнул глаз. Многие из новоявленных арестантов еще продолжали во что-то верить, тешить себя несбыточными надеждами на лучшее. Они искренне не понимали причин своего ареста, громко возмущались, грозились наутро строго спросить с виновных за столь неучтивое, грубое обращение. Если бы эти люди представляли, что их ждет дальше! Поддерживал общую атмосферу недовольства и Григорий Моисеевич, однако особо выделяться не стремился. Арестанты еще продолжали галдеть, бурно переживая происходящее, когда наступило утро и начался рабочий день. Открылось широкое прямоугольное окно в двери камеры, так называемый «собачник», и появившаяся там заспанная физиономия тюремного надзирателя рявкнула: «Прекратить базар!» Кто-то из недавних крикунов нерешительно попросил позвать кого-нибудь из начальства. В ответ снаружи послышалась громкая нецензурная брань. — Кто тут недовольный? — грозно спросила физиономия. В ответ — тишина. Не прозвучало ни слова. — Ну так-то вот будет лучше, — удовлетворенно сказал надзиратель. — А то у меня пока карцер пустой. Там сейчас градусов десять минуса. Батарея отопления лопнула. Весь душевный пыл мигом выморозит. Так кто желает свои мозги остудить или проветриться? Не получив ответа, надзиратель еще раз перекрестил всех матом и захлопнул «собачник». Разговоры в камере возобновились, но уже без прежнего энтузиазма, без громких возмущений и угроз в адрес тюремщиков. Стало ясно, кто здесь правит бал. В тюрьме все делается медленно, без спешки. Ближе к обеду задержанных стали по одному куда-то вызывать и их численность постепенно сокращалась. Наконец Могилевский услышал свою фамилию и команду «На выход с вещами». Григорий Моисеевич ожидал, что сейчас его представят какому-то чину из начальства, соответствующего его званию и положению, и он получит возможность объясниться по поводу своего ареста с понимающим человеком, попросит встречи со своими знакомыми из МГБ, теперь уже с заместителем министра генералом Рюминым, а может, и с самим Берией. Все поймут, что произошло недоразумение, и его выпустят. Но Григория Моисеевича ожидало горькое разочарование. Профессора вывели в коридор. Пожилой, небритый сержант-сверхсрочник МВД скомандовал: — Заключенный, руки назад! Чтобы впредь без напоминаний: двигаться по территории учреждения положено только так, голову назад не поворачивать, подчиняться командам конвойного. Он повел арестанта по длинному серому коридору. Остановил возле одной из дверей. В комнате, куда его завели, никого из сотрудников в солидном звании не было. Старшина примерно такого же возраста, что и Могилевский, еще раз устроил шмон. Заставил вывернуть карманы, выложить содержимое на стол. Другой сверхсрочник — в сержантских погонах — пихнул заключенного на стул, достал из ящика стола машинку для стрижки волос и за какие-то три минуты остриг его наголо. Отступив на шаг в сторону, тюремный парикмахер придирчиво осмотрел свою работу и остался доволен результатом. — Значит, так. Ботву с тебя срезали. Теперь заменим костюм — и будешь в полном порядке! Вчерашний полковник медицинской службы подавленно молчал. Его провели в соседнюю комнату. Там потребовали снять китель, брюки, сапоги. — Распишись вот здесь. Если выберешься, все свое получишь назад, — заверил его на всякий случай тюремщик, составив опись изъятых вещей. — Да, я понимаю, — тяжело вздохнул Григорий Моисеевич, стыдясь своего голого вида. Тут же из возвышавшегося на полу серого вороха ему вытащили арестантские штаны и рубаху, заставили одеться. — Ну вот, в тюремную робу ты вбился. Хоть в твоей камере обычной уголовной швали не будет, но от формы все равно положено избавиться. Мало ли что, заподозрят легавого — тебя сразу угробят, — растолковывал старшина. И, перехватив взгляд вконец упавшего духом Могилевского, немного приободрил: — Не боись, обшаркаешься, привыкнешь к обстановке, будешь сам не хуже других соображать, что к чему. Глядишь, еще и паханом в камере станешь. У нас своих не забывают. — А сколько времени мне придется здесь пробыть, — робко произнес Могилевский, уловив сочувственные нотки в голосе тюремщика. — Так ты вроде бы сам об этом лучше нас знать должен. По документам, как я вижу, вроде бы сам из органов происходишь. В камере держи язык за зубами. То место, куда тебя определили, по уголовной терминологии называется аквариумом, или просто предвариловкой. Будешь сидеть, пока не состоится суд. А там или на зону, или куда еще… — Хватит болтать, Семеныч, давай сюда своего клиента, — раздался из соседнего помещения чей-то недовольный голос. — Собирай вещички, — сказал старшина, — деньжата в тюрьме тоже сгодятся. Шинельку здесь не оставляй. Укрываться будешь. Командирская она, но ничего, в твоей камере уже сидят несколько служивых из офицеров. Народ дисциплинированный, да вот проштрафились, теперь ждут свои срока. После этого на шею Могилевского повесили небольшую картонную табличку с номером, сфотографировали фотокором с гармошкой в профиль и в фас, прокатили по пальцам валиком, предварительно освежив на нем черную мастику, — сняли отпечатки. — Вот, кажись, еще одного оформили. Теперь ты не гражданин, а заключенный номер 035081. Про полковника тоже забудь. Запоминай свое новое звание, — с мрачным юмором попрощался с ним тюремный фотограф. — Ладно, постараюсь, — невесело отозвался окончательно перевоплотившийся в зэка Григорий Моисеевич. Его снова повели по гулкому, длинному тюремному коридору. Остановили у одной из бесчисленных камер. Дежурный открыл ключом массивный висячий замок. Заскрежетал засов. Тяжелая дверь с визгом приоткрылась. — Бугор, принимай пополнение, — громко прокричал конвойный, толкнув вконец обмякшего и раздавленного Могилевского через порог, и захлопнул за его спиной дверь. Камера представляла собой небольшое квадратное помещение и была достаточно плотно набита людьми. Как подсчитал позднее Могилевский, вместе с ним там находилось пятнадцать человек. Все они были по понятиям советского уголовного права преступниками — те самые, кого он всю свою сознательную жизнь не считал за людей, кого презирал и ненавидел. Через камеру по диагонали было протянуто несколько веревок, на которых висели застиранные кальсоны, трусы, носки, майки. В углу был водопроводный кран и находилась традиционная тюремная параша, распространявшая по всей камере невыносимую для Григория Моисеевича вонь. Да и вообще, в помещении стоял едкий, перехватывающий дыхание запах человеческих испражнений, пота и чего-то еще совсем непонятного. — В законе? — прервал оцепенение Могилевского подошедший к нему старший по камере. И тут же, бросив взгляд на скомканную шинель, пренебрежительно махнул рукой, потеряв к новичку всякий интерес. — A-а, служивый… — Да, у меня первая ходка, — ответил Могилевский, припоминая азбуку зэковского жаргона. — И за что же ты, старикан, загремел? — Недостачу у меня обнаружили. Унес с работы несколько упаковок запрещенных препаратов. — Наркота? — Успокоительное, возбуждающее, снотворное… — Чего-чего, — раздался веселый голос другого сокамерника. — За балду, значит, прихватили. Ну теперь тебе кранты. На волю не выберешься. За наркоту тебе впаяют срок, и будешь звонить до конца. На амнистию не рассчитывай. — Да какая там наркота! Одно название. Это же лекарственные препараты. — Ну про препараты ты своей бабке расскажешь. На печи, перед сном. За лекарства в Бутырки не сажают. — В каком чине будешь? — снова вступил в разговор старший по камере. — Медик я. В военной лаборатории служил. — Доктор, значит. Понятно. А хрусты у тебя, медик, имеются? — поменял тему разговора собеседник Могилевского. — Тут ларек есть. Можно курево покупать, кое-чего из жратвы за свои бабки. Правда, обдирают, суки. За те деньги, что с тебя сдерут здесь за пачку говенной махры, на воле три «Казбека» купишь. — Понятно. — А куда попрешь? Вот и баланду стали давать вода-водой. На одной хлебной пайке ты того, пузырь свой скоро растрясешь, — усмехнулся староста, ткнув пальцем в большой живот Григория Моисеевича. — Гони хрусты… Новый арестант безропотно выложил всю оставленную ему тюремщиками наличность. Деньги сразу же перекочевали в карман бугра. — Осваивайся. Спать будешь вот тут, — староста камеры показал на свободное место на втором этаже железных нар. — А сейчас бери швабру и действуй. Не стесняйся. У нас закон — кто пришел на пополнение, моет пол в камере до прихода очередного салаги. Пока салага — это ты, и чистота — твоя забота. Так началась совершенно новая жизнь Григория Моисеевича. Сцепив зубы, он безропотно повиновался ненавистным ему тюремным порядкам. Вот ведь как жизнь круто повернулась: с момента ареста прошел какой-нибудь десяток часов, а кажется, прошлая жизнь осталась где-то далеко-далеко. Величали его профессором, доктором наук. Был он уверенный в себе полковник, на улице всякий офицер, независимо от звания, всегда козырял ему первым — госбезопасность, и фронтовики чтили. А вот сейчас он, Могилевский, самый униженный даже в среде зэков-сокамерников. Чего стоит одно слово «салага» для него, давно разменявшего пятый десяток своей жизни. Даже в самом страшном сне представить было невозможно, что он, Григорий Моисеевич Могилевский, много раз удостаивавшийся аудиенции самого могущественного маршала Лаврентия Павловича Берии, когда-нибудь будет смиренно подчиняться какому-то полуграмотному старшине в замусоленных штанах, будет ползать на карачках с мокрой тряпкой и мыть пол в вонючей камере. Но время делало свое дело. Постепенно менялся словарный запас, «обогащалась» терминология Григория Моисеевича. Его лексикон стал по-своему даже более разнообразным. Вскоре полковник госбезопасности уже знал, что потолок в тюрьме называют небом, подвешенную на трехметровой высоте лампочку — луной, а нары — курятником. Впрочем, радости эти новые познания доставляли мало. Небольшим утешением оставалось, может быть, то, что в его камере отпетых преступников, уголовных авторитетов пока не было. С ним сидели преимущественно проворовавшиеся бухгалтеры, прорабы со стройки, чиновники-взяточники. Было несколько военных — четверо младших офицеров от лейтенанта до капитана и один майор. Рассказывали, будто попали за решетку за какие-то воинские прегрешения. И только один из служивых тянул на уголовника — его обвиняли в умышленном убийстве, совершенном, как он говорил, «по пьяни». Но в коллективе сокамерников он погоды не делал. Надежда умирает последней. Вот и разбитый горем Могилевский все еще втайне продолжал рассчитывать на поддержку своих влиятельных покровителей — Берию, Меркулова, Эйтингона, Судоплатова, Блохина. В душе еще лелеял надежду хотя бы на снисходительность своих бывших подчиненных: мол, хотя бы топить не будут. А на воле все шло совершенно по другому сценарию. Пока арестант выяснял отношения с сокамерниками, осваивал тюремную феню, один из ассистентов по «научным экспериментам» — Наумов — превратился в самого непримиримого оппонента Могилевского по «проблеме откровенности». Вряд ли такое поведение отражало истинные чувства бывшего активного участника всех починов и инициатив Могилевского, связанных с делами лаборатории. Скорее, это была попытка приуменьшить свое собственное участие в них, чтобы не разделить участь поверженного начальника. Каждый выгораживает себя как может. По примеру Наумова так же вели себя и остальные сослуживцы Могилевского. Ну а бывший подчиненный просто топил начальника лаборатории. — Расскажите, как отражается применение препаратов, воздействующих на тормозную деятельность мозга, использовавшихся начальником лаборатории для получения от заключенных признательных показаний? — спросил следователь Наумова. — Применение этих средств совершенно неоправданно. Они вызывают бредовое состояние. Подвергнутый эксперименту «пациент», находясь без сознания, говорит все что угодно, и разобраться в том, что правда, а что вымысел, нельзя. Знаете, это состояние во многом напоминает самое обычное опьянение. — Уточните, как оно отражается на здоровье пациента? — Применение средств для вызова «откровенности» переносится людьми достаточно тяжело. — А именно? — Человек сутки-двое после этого не может спать. Он находится в подавленном, разбитом состоянии. Некоторые «пациенты» переносили действие применявшихся средств очень тяжело и, даже находясь под их воздействием, ничего конкретного не говорили. — Позвольте, но Могилевский утверждает, что за разработку этой проблемы ему обещали Сталинскую премию! Вместо ответа Наумов только пожал плечами. — М-да, — задумчиво протянул следователь. — Неужели и бред бывает управляемым? Впрочем, — продолжал рассуждать он, — все можно представить под удобным углом зрения. Вот уж поистине страшные вещи могут сотворить люди с отклонениями психики, в состоянии которых желаемое начальством становится необходимым к исполнению. Но какова цена подобной «откровенности»? Хотя что за вопрос? На самооговорах основывалось немало обвинительных приговоров. «Царица доказательств»! Умный-то человек не может не понимать последствий применения подобных препаратов. Хотя неопределенность всегда кому-то на руку. Попробуй потом разберись, когда обвиняемый подписался под показаниями добровольно, а когда — будучи невменяемым под воздействием водки, опиума, других наркотиков. К сожалению, такие случаи бывали. Как ни странно, но следователи прокуратуры, в отличие от своих коллег из НКВД-МГБ, не будучи причастными к массовым репрессиям, к глумлениям и издевательствам над невиновными людьми, могли позволить себе пофилософствовать, порассуждать о законности. Такие случаи проявления своеобразной демократии со стороны сотрудников прокуратуры встречались даже в конце тридцатых годов. Больше того. Порой прокуроры осмеливались опротестовывать приговоры, вынесенные самим Ульрихом, и добивались их отмены. Правда, таких было немного, и тогда, в начале пятидесятых, они и вовсе стали редкостью. Единственное, о чем не могли поведать следователям из прокуратуры большинство бывших соратников Могилевского, так это о его шпионской деятельности в пользу Японии. Как-то очень плохо вязалась фигура начальника-лизоблюда с матерым шпионом. Вместо ответов на эти вопросы многие пожимали плечами, разводили руками и, несмотря на все презрение к бывшему профессору, на подобный оговор не отваживались. Возможно, боялись сами оказаться вовлеченными в это грязное дело. Поэтому версия о шпионской деятельности Григория Моисеевича лопнула как мыльный пузырь. Глава 20 Но узник под номером 035081 вовсе не собирался долго отсиживаться за решеткой. В случившемся с ним он упорно усматривал лишь козни своих недругов и не без основания настойчиво продолжал уповать на покровительство сверху. Он никак не мог поверить в то, что от него отвернулись все разом. Такого в представлении Григория Моисеевича просто не могло быть. Неужели в этой стране услуги таких, как он, больше не нужны? Он представлял, как вызовет на суд генералов Эйтингона и Судоплатова, у которых, кроме блестящих характеристик его оперативных качеств, ничего о нем нет, и судьи мгновенно поймут, что произошла нелепая ошибка. А тот же Блохин? Разве мог он сказать о ретивом Григории Моисеевиче худые слова? Да, возможно, у него были ошибки, но ведь это естественный удел любого ученого, экспериментатора, прокладывающего новый путь в токсикологии. А разве мало у него заслуг? Сколько раз он получал благодарности, да что там благодарности — ордена и медали за свою работу, разве можно все это зачеркнуть хулой нескольких его завистников-подчиненных?! Лежа на жестких нарах, он не единожды проигрывал в воображении свой будущий триумф, и настоящие слезы умиления увлажняли его глаза. Прошло несколько месяцев. Ближе к весне 1952 года его наконец-то вызвали к следователю. Вместо ставшего большим начальником генерала Рюмина теперь его делом занимался простой старший лейтенант юстиции. Да и его Могилевскому довелось увидеть в глаза раза четыре за год с лишним. Беседовал с ним и опер. Но того больше интересовали свойства ядов, инструкции по их применению. Понятное дело, в этих вопросах наш узник обладал весьма широкими познаниями. Как мы уже знаем, первоначально в его обвинении наряду с хищениями ядов фигурировал еще и шпионаж в пользу Японии. Назывались фамилии каких-то пленных и интернированных, якобы проходивших через лабораторию, с которыми он будто бы вступал в контакты. Информация об этом исходила опять же от кого-то из его бывших подчиненных, следователи даже не называли их фамилии. Но, видимо, стукач и сам толком не ведал, что сообщал. В принципе при желании следователи могли заставить Могилевского написать про себя любую, даже самую несусветную чушь, добиться самооговора в шпионаже не только в пользу Японии, но и всего остального враждебного СССР мира. Но, похоже, от этих намерений отказались. Обвинение в шпионаже из дела исчезло. О причинах перемены гнева советской госбезопасности на милость в отношении Григория Моисеевича нам остается только гадать. Может, оттого, что никого из тех отравленных им японцев не осталось в живых? Может, не удалось собрать достаточных доказательств для обвинения в шпионаже (хотя тогда обвиняли и расстреливали и при их полном отсутствии). Но скорее всего, еще находившиеся при власти в Министерстве госбезопасности генералы просто опасались, что при разработке японского следа на свет выползут весьма нежелательные факты, за которые многим из них самим не поздоровится. Словом, к неописуемой радости Могилевского, на него повесили сравнительно «безопасные» статьи. При благоприятном раскладе и везении у него появились все шансы выйти на свободу. Григорий Моисеевич стремился не упускать ни малейшей возможности расположить к себе следователя и тюремное начальство, всячески подчеркивая свою длительную работу в системе госбезопасности аппарата НКВД. Но тюремные служаки оказались слишком большими формалистами, всякие сюсюканья и заигрывания заключенного пресекали решительно. Затянувшаяся неопределенность явно тяготила Могилевского. Не ощущая особых поблажек, арестант в конце концов решил: рассчитывать на бывших сотоварищей и начальников из МГБ не стоит. Руководство советской госбезопасности определенно утратило к нему всякий интерес. В душе оставалась последняя надежда — на суд. И хотя по рассказам военный трибунал не очень-то снисходил к своим клиентам, Григорий Моисеевич все же внутренне готовил себя к предстоящему процессу основательно. Выдвигал аргументы, снижавшие опасность содеянного, отрабатывал варианты, думал, как разжалобить судей. А время бежало неумолимо. Уже перевалил на второй год срок его пребывания за решеткой, а конца своим мытарствам Могилевский не видел. Все его сокамерники давно поменялись. Уводили из камеры одних, приводили новых, и теперь он исполнял обязанности старшины камеры. Словом, «по службе» явно продвинулся. Устанавливал и поддерживал ставший привычным тюремный порядок, делил зэковскую пайку. Изредка до него доходили скромные посылки из дома. Оставшись без мужа и средств, с детьми на руках, Вероника много работала, исхитрялась кое-что отнести и мужу. Он понимал, как ей трудно. Одно лишь утешало вчерашнего полковника НКВД — несмотря на большую текучесть «переменного состава», к нему в камеру ни разу не подсадили ни одного настоящего урку, не говоря уже о более значимых уголовных авторитетах. Поразмыслив, Григорий Моисеевич решился затеять интенсивную переписку с Лубянкой, слезно умоляя простить его за прошлые грехи и предоставить возможность доказать на свободе свою пользу для органов. Заметим, вне этой системы своего места он не видел. На первые письма получал формальные отписки. Тем не менее долгими часами продолжал корпеть над бумагой, писал, перечитывал, комкал, рвал, снова сочинял и снова перечитывал… Если бы он только знал, какую роет себе яму и сколь коварную шутку задумала сыграть с ним капризная фортуна, то вряд ли стал бы подгонять события и вряд ли был бы столь пространен, откровенен и настойчив в обращениях к своим недавним хозяевам. Нам же интересно проследить, как менялись адресаты, тон и содержание писем Могилевского из тюрьмы по мере развития событий за кремлевскими стенами и поблизости от них — на площади Дзержинского, а также к чему все это привело. Одно из первых своих посланий из-за решетки Григорий Моисеевич приурочил к смещению Абакумова с поста министра госбезопасности СССР. Тогда писал, само собой, еще не будучи осужденным. Наверняка рассчитывал воспользоваться благоприятным моментом. И надо отдать должное проявленным им в этих обращениях осторожности, дипломатии и тонкому расчету. Могилевский не стал примитивно охаивать перед преемником своего свергнутого начальника. Как знать, а вдруг новый руководитель МГБ окажется заодно с ним? Ощутив же на собственной шкуре, узнав со слов сокамерников побольше о методике и приемах выколачивания признаний из арестованных, Могилевский в своих заявлениях старался заинтересовать руководство госбезопасности своими новаторскими предложениями о сделанных им «открытиях». Заветным его коньком по-прежнему продолжала оставаться все та же «проблема откровенности», то есть получение признательных показаний без угроз, мордобоя, истязаний и прочих терявших популярность приемов. Очевидно, ничего другого в его активе просто не было: не станешь же пропагандировать методы умерщвления людей! Не воспользоваться моментом, не привлечь к этому внимание еще не сведущего в таких делах министра Игнатьева он просто не мог. Ведь наверняка разделивший его участь Абакумов, сидя за решеткой, о его неудачах не вспоминает (не до того), от всего отпирается. Да и намекать не станет, соображая, что идею могут опробовать на нем самом. И как тут не предложить свою помощь, как не предстать перед органами ценным современным специалистом, не предложить услуги в изобличении бывшего шефа МГБ. Вполне возможно, Игнатьев заинтересован в этом, и тут — на тебе, есть такой ученый, который знает, как без труда получить любые откровения. Говорят, хороша ложка к обеду. Что же до неудач с экспериментами, то новому министру о них навряд ли известно, а бывший в одночасье может оказаться подопытной «птичкой». Чем не возможность проявить себя в деле, показать свою необходимость? В одном из своих посланий на волю Могилевский написал: «Министру государственной безопасности СССР гражданину С. Д. Игнатьеву от арестованного Могилевского Г. М., бывшего сотрудника лаборатории отдела оперативной техники МГБ СССР. В течение 1941–1943 гг. мною была разработана проблема по выявлению „откровенности“ у подследственных лиц (заметим, о неудачно завершившихся более поздних своих изысканиях он предпочитает не упоминать. — Авт.). Осуществление этой разработки было основано на теории физиологии И. П. Павлова о сущности процессов мышления, происходящих в центральной нервной системе (головного мозга), а именно — процессах возбуждения и торможения, которые в здоровом организме взаимно (диалектически) уравновешиваются. Исходя из этого, мною был применен ряд препаратов, воздействующих на тормозную деятельность, то есть на область возбуждения коры головного мозга, с подавлением и преобладанием то в одной, то в другой стороне процессов. Эта работа бывшим тогда наркомом государственной безопасности В. Н. Меркуловым была поручена для проверки бывшему начальнику 2-го Главного управления МГБ СССР П. В. Федорову. Предложенная методика была проверена с моим участием на ряде подследственных лиц. Метод оказался удовлетворительный и дал положительные результаты. Однако он имеет и некоторые недостатки и требовал дальнейшей доработки. Вся работа актировалась и получила от бывшего наркома В. Н. Меркулова положительную оценку. В последующем мои теоретические разработки в этом направлении были представлены через начальника отдела оперативной техники Железова бывшему министру Абакумову с подробнейшим планом дальнейшей разработки проблемы. Однако ответа на мое предложение не последовало. Вторично (в конце 1951 — начале 1952 года) мною были не раз представлены соображения бывшему министру Абакумову об использовании моего метода у арестованных уголовных подследственных (это уже жалобы из Бутырки. — Авт.). Но и здесь я не получил ответа. Если вы сочтете мое предложение интересным для министерства, то ввиду особой секретности разработки прошу выделить доверенное лицо, которому я бы мог полностью и подробно рассказать о проделанной работе, о сущности метода, который я употреблял, и мои новые планы в этой области. Если мне будет оказано доверие и самому принять участие в этой разработке, я сочту это большим счастьем для себя. Все материалы и акты по данной разработке находятся в отделе оперативной техники МГБ СССР.      Г. Могилевский.      19 декабря 1952 года». Хитрый, между прочим, ход! Ничего не скажешь. Григорий Моисеевич не жалуется, не просит выпустить его из тюрьмы, а лишь предлагает свои услуги, прекрасно соображая, что одно без другого невозможно. Одновременно и на Абакумова накат делает: мол, препятствовал прогрессивным, очень нужным исследованиям. Соображал заявитель и то, что в отделе оперативной техники никаких актов и прочей документации нет, от нее наш доктор предусмотрительно избавился, дабы сделать себя единственным и незаменимым специалистом в этой области. Григорий Моисеевич начал отсчет дням и ночам в ожидании ответа. Но вместо этого в один из зимних вечеров охранник громко выкрикнул его фамилию: — Заключенный Могилевский! На выход с вещами! Григорий Моисеевич от охватившего его волнения засуетился, торопливо оделся, запихнул в авоську свои нехитрые пожитки. Попрощался с сокамерниками и даже в мыслях помолился Господу Богу. С вещами на расстрел и на суд не выводят! Значит, выпускают на свободу! Не зря, выходит, сочинял свои жалобы профессор. Он так волновался, что ноги отказывали при ходьбе, и конвоир его постоянно подталкивал, пока они шли по тюремному коридору. Его повели сначала по одному этажу, потом по другому мимо зарешеченных камер, откуда несло спертой вонью. Как-никак, а в коридоре воздух свежее. Спустились на первый этаж, где находились кабинеты разных начальников и следователей. Остановились возле одного из кабинетов администрации. Конвоир-надзиратель открыл дверь, предварительно постучав в нее и попросив разрешения войти. — Фамилия? — пронзительным голосом потребовал офицер в круглых очках с погонами майора. Это был самый высокий чин, который встретился Могилевскому за все время, проведенное в тюрьме. Перед офицером на столе лежала пухлая пачка с документами. — Могилевский, — отрапортовал заключенный, вытянувшись по стойке «смирно» и держа руки по швам. — Григорий Моисеевич? — Так точно, гражданин начальник. — Объявляю решение особого совещания при Министерстве государственной безопасности СССР. — А что, разве суда военного трибунала надо мной не будет? — Григорий Моисеевич съежился в комок. Он только что понял: свершилось то, чего больше всего боялся. Именно «особого совещания», члены которого выносят любые, вплоть до смертных, приговоры, даже не видя осужденного в глаза. Как же он забыл об этом? Тяжелые удары судьбы по-прежнему сыпались на его голову. — Молчать! Вопросы потом. Не перебивайте, — визгливо осадил заключенного майор и продолжил: — Решением особого совещания при Министерстве государственной безопасности СССР Могилевский Григорий Моисеевич признан виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьями 193–17, пункт «а» и 179 Уголовного кодекса РСФСР, и приговорен к десяти годам тюремного заключения. Вам понятна сущность решения особого совещания? — Да, понятна. — Вопросы есть? — Но за что такой большой срок? Почему в тюрьму, а хотя бы не в лагеря. — Что заслужил, то и дали. — А кассационную жалобу написать можно? — Решение вступило в законную силу и обжалованию не подлежит! — А кто председательствовал на этом особом совещании? — Как — кто? Заместитель министра генерал Рюмин. Радуйтесь, что с вас шпионаж сняли. Очень редкий случай. Иначе уже сегодня к вечеру лежать бы вам в мерзлой земле с дыркой в черепе. Так что вам повезло как утопленнику. Ха-ха… — Разрешите еще один вопрос, гражданин майор? Куда меня отправят отбывать наказание, в какую тюрьму? — Скоро узнаете. — В общем, хана — осудили, — с полной безнадежностью в голосе вздохнул Григорий Моисеевич, осознав всю безысходность своего положения, сразу же сгорбившись и постарев лет на десять. — Теперь я «глухарь», обреченный сидеть в тюрьме. — А вы, Могилевский, неплохо освоились с жаргоном, — наконец-то отошел от официального тона майор. — Только вот допустили одну неточность: считать себя «глухарем» пока рановато. Мы серьезно рассчитываем на продолжение сотрудничества с вами и в будущем. Так что придется осваиваться со своим новым положением. Думайте, думайте и думайте. Это в ваших интересах… — Ну если не «глухарь», тогда я согласен и на утку, — попытался проявить свой юмор и Могилевский. — Подсадную, — снова оскалился в улыбке майор, обнажив желтые, прокуренные зубы. — Это, пожалуй, больше подойдет к действительности. Вы же не против продолжения сотрудничества с органами? Не отчаивайтесь, в тюрьме тоже люди живут. Всякое может случиться. Своих мы и там не забываем, имейте это в виду. После этих слов Григорий Моисеевич прослезился. Впервые за долгие месяцы он услышал слова участия, поддержки. Но настроение поднялось ненадолго. Как ни утешай, а десять лет тюрьмы — это очень много. Минут через десять окончательно сломленного постигшей его участью Могилевского вывели под конвоем из кабинета в тюремный двор, где уже стояло десятка полтора таких же, как он, зэков с узелками и сумками. Подкатил «черный ворон» — машина-фургон с единственным зарешеченным окном в закутке конвоя, сразу же воскресившая воспоминания об изобретении Блохина, на котором испытывали действие удушающих газов в Кучине. На глаза Григория Моисеевича в который уже раз навернулась слезы. Все. Теперь он такой же, как и его бывшие «пациенты» «птички». Преступник, обыкновенный бесправный зэк — самое низкое в его представлении существо. Кем бы там в спецразработках и анкетах оперов его не считали. Заключенные заполнили машину до отказа. Полчаса тряски и томительной езды по ночной морозной Москве. Потом три дня держали в пересыльной тюрьме. Могилевскому здесь, можно сказать, повезло. По невесть чьей протекции его сразу же назначили старшим в камере. Правда, теперь она была заполнена более разношерстным народом, и старосте почти никто не подчинялся. Полновластными хозяевами были блатные — настоящие представители преступного мира. Хлебную пайку буквально рвали с руками. Никакого порядка не было: кто нагл, смел, тот и съел. Следующим событием стал недолгий переезд в вагон-заке, или, как между собой называли его обитатели, «Столыпине». Дальше был недолгий «майдан» — путешествие по железной дороге к месту отбывания наказания. Часов через шесть пути вагон загнали в тупик. С улицы послышалось громкое: — Приехали. Поздравляем с прибытием во Владимирский централ! — Выходи строиться! — зычно прокричал другой властный голос. Статьи, по которым осудили Могилевского, можно оценивать по-разному. 179-я предусматривала верхний предел наказания в пять лет лишения свободы за незаконное хранение сильнодействующих ядовитых веществ. Что касается статьи 197–17, то она относится к воинскому составу преступления — злоупотребление властью. Санкция вмененного Григорию Моисеевичу пункта «а» нижнего предела не имеет. Иными словами, по ней можно получить и полгода, а можно и все десять лет. Так что расправилось Министерство государственной безопасности СССР со своим бывшим коллегой, как говорится, «со всей пролетарской беспощадностью». Но и на том спасибо, что в живых оставили. Мрачная Владимирская каторжная тюрьма (Владимирский централ), построенная еще в начале девятнадцатого века, всегда служила местом заточения самых отпетых колодников и тех, кого надобно было держать под рукой. Теперь в категорию такого люда попал и Могилевский. И не только он. За долгие годы тюремного заточения в этом остроге ему довелось повстречать немало и более знатных зэков, своих бывших доблестных начальников, многих генералов и прочих по-своему знаменитых личностей. Подъем в тюрьме был в шесть утра. Оправка, потом разносят пищу: кружка кипятка и кусок черного хлеба. Днем нары поднимались к стене и запирались на замок. Сидеть разрешалось только на стуле, намертво вмурованном ножками в цементный пол. Раз в день заключенным полагалась прогулка 30–40 минут во внутреннем дворике с высокими стенами под строгим наблюдением охраны. Днем можно было часок отдохнуть. Туалет и кран с холодной водой — прямо в камере. Вонючая параша — неотъемлемый атрибут любой тюрьмы. Спать разрешалось с десяти вечера. Но свет горел всю ночь. Конечно, так должно быть по правилам. Они соблюдались не во всем и не всегда. То есть условия тюремной жизни варьировались в зависимости от многих обстоятельств и индивидуальных особенностей контингента той или иной камеры. В связи с нездоровьем Григорий Моисеевич попал в тюремную больницу, которая во многом напоминала его палаты в Варсонофьевском, только погрязнее и похуже. Правда, кормили здесь получше. На обед кроме баланды, пшенки и капусты давали по стакану молока, от вкуса которого бывший начальник спецлаборатории уже отвык, и можно было лежать на нарах сколько угодно. Но ни скудная пища, ни мрачные стены так не угнетали его, как мысль о том, что здесь, среди этой вони, прелого хлеба, холода и недоедания, придется провести десять лет. Одна эта мысль заставляла лезть на стену от отчаяния. Первым порывом на новом месте у неугомонного узника опять же стало типичное для людей, ошарашенных своим новым, еще более ужасным положением, стремление выделиться, вырваться из общей массы, показать, что он не такой, как остальные. Он был готов пойти на любые унижения, любые покаяния, разоблачения, шантаж, только бы выжить, не пропасть. И Григорий Моисеевич в который уже раз взялся за бумагу и перо. Ну а в верхах советского руководства продолжалась очередная грандиозная разборка. После свержения Абакумова и получения установки на поиск «большого мингрела» в главную мишень медленно, но верно превращался всемогущий Берия со своими сподвижниками по репрессивному аппарату. И надо отдать ему должное, первый раунд борьбы Лаврентий Павлович выиграл, чем сумел продлить свою жизнь, правда ненадолго — всего лишь на несколько месяцев. После устроенного в воскресенье 28 февраля 1953 года на даче Сталина застолья «отец всех народов» был обнаружен под утро охраной лежащим на полу в бессознательном состоянии. Из комы он уже не вышел. Сталинская эпоха в истории страны завершилась. По прошествии нескольких десятков лет после смерти Сталина в печати время от времени стали появляться публикации, в которых просматривалась версия о вероятности отравления вождя кем-то из его ближайшего окружения. И конечно же главные подозрения устремлялись в сторону Лаврентия Берии. Трудно сказать, насколько все это доказуемо и в какой мере согласуется с реальностью. Сталин на полном серьезе опасался отравителей. Перед ним почти на протяжении всего периода долгого правления Советской страной постоянно маячили их призраки. Может, оттого, что, непосредственно перед приходом к власти соприкоснувшись с идеей отравительства, он никогда уже не оставлял ее и время от времени даже инициировал слухи об отравлении то одного, то другого своего приближенного, ушедшего из жизни. Еще по свидетельствам Льва Троцкого, на одном из заседаний Политбюро ВКП(б) Сталин известил его, Зиновьева и Каменева, что он будто бы был вызван к Ленину и тот потребовал принести ему яд, дабы избавиться от невыносимых болей. — Мучается старик, — произнес Сталин, наблюдая за реакцией присутствовавших на свои явно двусмысленные слова. Однако продолжения и поддержки его мысль в тот день не получила. Сестра Ленина — Мария Ульянова — тоже сообщала об обращении к ней больного Ильича с аналогичной просьбой. Через некоторое время Сталин делился уже с Бухариным известием о том, что Ленин повторно просил у него яд, однако и на сей раз не встретил никакой поддержки. По утверждению писателя Э. Радзинского, когда он работал в архиве Президента, то нашел там документ, свидетельствующий о наличии еще одного обращения Ленина к Сталину по поводу яда. Радзинский пишет, что накануне смерти Ленина уже намеревалась дать ему яд Надежда Крупская, но не решилась. Не будем углубляться в исследование приведенных сведений. Так или иначе, обвинений Сталина в содействии преждевременной смерти своего соратника нет. Суть в другом: идея применения яда как средства избавления от конкурента и просто от неугодного человека интересовала Сталина с самых первых дней его прихода к власти. Недаром же с такой легкостью версии об отравлении Менжинского, Горького, Куйбышева, Жданова и прочих видных соратников вождя фигурировали в обвинительных приговорах тех лет. Если согласиться с наличием подобной маниакальности в психике Сталина, то причиной предшествовавших кровоизлиянию в мозг каждого из перенесенных Сталиным инфарктов могло стать даже обычное самовнушение о состоявшемся отравлении. Такие случаи существовали в действительности и зафиксированы в истории. Один из них — ликвидация в недалеком прошлом вице-президента Заира во время его визита в Швейцарию. Говорят, тот был любителем поесть. Террористы затратили впустую массу средств, но никак не могли пробиться через заслоны его бдительной охраны, проникнуть к поварам, приблизиться на расстояние верного прицельного выстрела. Единственное, чего им удалось добиться, — заменить в кафе стакан привычной для вице-президента минеральной воды «Перье» на другую, абсолютно безопасную, не отравленную минеральную воду. Сделав глоток и не ощутив привычного вкуса своего любимого напитка, вице-президент прямо за столом свалился замертво от сильнейшего аллергического приступа. Расследованием этого случая и выяснением причин смерти занимались опытнейшие профессионалы полиции, судебные медики, эксперты-токсикологи. И никаких признаков отравления высокопоставленного деятеля из Заира не нашли. Это свидетельствует о том, что при постоянном, не покидающем воспаленный ум страхе быть отравленным, малейший стресс, связанный с подозрениями свершившегося злодейства, мгновенно парализует человека. И это, как видим, способно привести к трагической развязке. Так, может, и Сталину в ту февральскую ночь кем-то из поднимавших тосты гостей была тонким намеком подброшена аналогичная мысль? Не исключено, что присутствовавшие помогли ему утвердиться в реальности маниакальной навязчивости сознания. Имея в своем распоряжении специалистов по психиатрии, внушению, гипнозу, разве сложно тому же Берии было прибегнуть к их услугам? Тем более что на службе у столь всесильных и значимых особ, как Лаврентий Павлович и иже с ним, состояли не только такие откровенные отравители типа доктора Могилевского. Правда, идея вызвать инсульт через внушение слишком несостоятельна, но ведь его возникновению способствуют и иные факторы, например резкое повышение артериального давления, то есть вполне управляемые извне. В ожидании смерти Сталина его окружение уже начинало дележ высших должностей. Тогда-то и выяснилось, что все ближайшие соратники умиравшего вождя, как и он сам, больше всего боялись козней того же Лаврентия Павловича. Это подтвердит через несколько лет в своих воспоминаниях Никита Хрущев. По словам Хрущева, стоя у постели умирающего Сталина, он высказывал свои опасения Булганину: «Берия возьмет пост министра госбезопасности. Никак нельзя допустить этого. Это будет началом нашего конца. Он возьмет его только для того, чтобы истребить, уничтожить нас, и он это сделает». Как указывает Хрущев, после этого разговора он и Булганин стали «обсуждать дальнейший план своих действий по устранению Берии, так как стране грозил возврат к тридцать седьмому году, а может, даже хуже». Спрашивается, отчего же Хрущев так опасался Берии? Сам он отвечает на этот вопрос так: «Я тогда подумал, что Сталин просто боится Берию потому, что тот способен через своих людей сделать со Сталиным то, что он делал по поручению Сталина: уничтожал, травил и прочее». Обратим внимание на последнюю фразу. Выходит, действительно уничтожал и травил Сталин неугодных ему людей. И делал это, как вытекает из слов Хрущева, через Берию. К словам Хрущева стоит отнестись со всей серьезностью. Он был осведомлен об очень многих кремлевских тайнах и зря говорить не стал бы. Ну а некоторых непосредственных исполнителей указаний Сталина и Берии мы теперь уже знаем. Прошло еще несколько дней, и Сталин скончался. Страна погрузилась в траур. Вот он, никем не объяснимый советский феномен — народ огромного государства оплакивал своего тирана. Человека, державшего его в нищете и бесправии, утопившего страну в крови репрессий. А еще через несколько дней объявились и новые правители — Хрущев, Булганин, Маленков и Берия. Вся четверка, праздновавшая 28 февраля на сталинской даче последний вечер сознательной жизни великого «хозяина» страны. Весьма символично. Лаврентий Павлович свой кусок поминального пирога отрезал сразу же, забрав снова под свое крыло карательные органы. Рюмин, которого Лаврентий Павлович ненавидел уже за то, что тот позволил себе замахнуться в своем рвении и на его персону, мгновенно оказался в тюрьме. О перемене декораций узнали узники тюрем и лагерей. Что же касается Григория Моисеевича, то вся придворная возня была ему неинтересна. Кто теперь правит в Кремле бал, он представлял себе весьма смутно и расклада сил не знал. И только появление Берии на Лубянке возродило в его душе теплые воспоминания о личных встречах и добром отношении к нему наркома в те далекие годы. Значит, пойдет в гору и его любимец Судоплатов, а уж он-то замолвит за него словечко… Григорий Моисеевич попросил принести ему в камеру бумагу и карандаш. Как первые, так и все последующие обращения в вышестоящие инстанции содержали в себе известный нам набор предложений своих неоценимых услуг. Менялись министры, их заместители, начальники управлений, тюрем, лагерей, но неизменным оставалось одно — тон заявлений бывшего полковника медицинской службы: в меру деловой, в меру уважительно-подобострастный, в меру настойчивый и постоянно намекающий на кое-что… Он и в положении утопающего не оставлял надежд на ту самую соломинку, которая в последний момент поможет ему добиться перемены своей незавидной участи: «Глубокоуважаемый Лаврентий Павлович! Вся моя сознательная жизнь была посвящена только одной цели: построению социализма-коммунизма. В юношеские годы (17–18 лет) я, случайно обманувшись, непростительно вошел в организацию Бунда, где числился формально и не вел там никакой работы. Я никогда этого не скрывал. Разобравшись в ее буржуазно-националистической программе, я сбросил это „грязное белье“ и, вступив в ВКП(б), с 1920 года вел активную партработу, проводил неуклонно генеральную ленинско-сталинскую линию партии большевиков, активно боролся против вылазок всяческих врагов (троцкистов, бухаринцев и проч.). В августе 1938 года был мобилизован ЦК ВКП(б) из Всесоюзного института экспериментальной медицины, где был заведующим токсикологической лабораторией, в органы социалистической разведки, где работал абсолютно честно и безгранично преданно. Моей рукой был уничтожен не один десяток заклятых врагов советской власти, в том числе и националистов всяческого рода (и еврейских) — об этом известно генералу П. А. Судоплатову. В органах госбезопасности я организовал специальную службу на научных основах согласно вашим указаниям, что не может отрицать ни один из моих клеветников. С приходом Абакумова, благодаря подтасованным фактам заинтересованной лично семейно-организованной группки его сподвижников, моя основная научная работа была прервана. Мною же разрабатывались методики специальной техники на совершенно новых основах, преподанные мне лично Вами. Приступив к организации специальной лаборатории для органов разведки на научных основах, мною было выдвинуто положение, что кроме лаборатории, оснащенной по последнему слову науки и техники, на материале подопытных животных необходимо поставить проверочно-исследовательскую работу на людях с целью проверки как имеющихся литературных данных, так и действие получаемых у нас в лаборатории различных ядовитых и снотворно-наркотических веществ. Это положение было поддержано руководством министерства и лично Вами. Таким образом, помимо одной лаборатории на одном из наших объектов под моим руководством была организована такая совершенно секретная испытательная научно-исследовательская лаборатория. Вами было утверждено положение об этой особой лаборатории и узко ограниченный круг лиц, имевший доступ в Нее, которые только одни и знали о ее существовании. Планы и отчеты этих лабораторий утверждались Вами или В. Н. Меркуловым. Последний неоднократно беседовал со мной по обоим видам работы и знакомился лично при посещении. По приходе в министерство Абакумова эта особая работа захирела и закончилась к декабрю 1949 года. Как я понял после ареста, делалось это вредительски, для обмана. В 1951 году лаборатория была ликвидирована. Штат ее из более 20 сотрудников распущен, научное оборудование разбазарено. Это совпало с разоблачением деятельности Абакумова и обновлением руководства МГБ СССР. К сожалению, надежды на осуществление моих научных разработок, к которым благожелательно отнесся новый министр Игнатьев в беседе со мной в октябре 1951 года, были остановлены моим арестом по анекдотическому и дикому обвинению меня в националистической деятельности. В окружении абакумовских сподвижников работать мне приходилось в сложных условиях: мою особую добавочную работу, которая продолжалась до 1950 года (об этой работе известно Вам, В. Н. Меркулову и П. А. Судоплатову), я не имел права разглашать и посвящать мое начальство вплоть до бывшего начальника отдела Железова. В этом переплете я не нашел правильного разрешения задачи, я сделал непростительные преступные ошибки: незаконное хранение сильнодействующих средств (не смертельно опасных), которые остались от прежней моей деятельности и с которыми я планово собирался работать впредь, так как был все время — до последнего обманно обнадеживаем. Никаких злых, преступных помыслов у меня никогда не было. Для преступных целей я легко мог бы использовать более совершенные и значительно сильные средства. Здесь сказалась моя обывательская успокоенность, преступное благодушие и беспечность в мелкобуржуазном интеллигентско-донкихотовском желании работать, и работать только на благо советской разведки. Я получил по заслугам. Я обращаюсь к Вашему великодушию: простите совершенные мною преступные ошибки, дайте мне возможность не вести паразитическую жизнь, когда вся страна ведет величественную созидательную стройку коммунизма при лязганье волчьих зубов врагов — американского империализма, когда дорога каждая минута. Я остался коммунистом-большевиком. Я получил хороший урок. Готов выполнять все Ваши задания на благо нашей любимой Родины…      Г. Могилевский.      Владимирская тюрьма МВД СССР 21 апреля 1953 года». В нетерпеливом ожидании Могилевский вскакивал от малейшего скрипа дверей тюремной камеры. Внутренний голос предсказывал ему какие-то серьезные перемены. И он не обманулся. Последнее обращение наконец-то попало в цель. Григория Моисеевича вдруг переводят из Владимирского централа обратно в московскую Бутырскую тюрьму. Это явилось для тюремного сидельца хорошим знаком. Уж теперь-то действительно в его жизни произойдет самое заветное — он вот-вот обретет свободу! Целый поток самых радужных мыслей закружился в воспаленном мозгу осужденного. Он ничуть не сомневался в том, что хуже того, что уже случилось, произойти не может. В общем-то странствующий узник, наверное, был прав в своих умозаключениях. Но не во всем. Суетливость, спешка, необдуманность… Скольких людей подводили они в самых благоприятных ситуациях. Помалкивал бы Могилевский, не напоминал бы никому о своем существовании, и, можно не сомневаться, к осени 1953 года он действительно обрел бы долгожданную свободу. «Дело врачей» рассыпалось, арестантов освободили, и теперь начальник лаборатории «X» со всеми ее ядами никому был не нужен и никого не интересовал. Уже пошел по нарастающей поток амнистированных, освобожденных от дальнейшего отбытия наказания. Григорию Моисеевичу притихнуть бы, не торопить события. Но сознание того, что кого-то уже выпускают, а до него почему-то никак не доходит очередь, не Давало покоя. Могилевский снова заявляет о себе во весь голос, привлекая внимание к своей персоне. Только совершенно не с той стороны, на какую делал ставку. Единственным, может быть, утешением в оставшейся жизни ему отныне будет ощущение того, что он, в общем-то никому не известный полковник медицинской службы, станет почти исторической фигурой. Недавний заложник рюминской идеи отравительства в который раз обращается все к тому же «товарищу Берии»: «Я, Могилевский Григорий Моисеевич, был мобилизован ЦК ВКП(б) в августе 1938 года из Института экспериментальной медицины (ВИЭМ), где я был заведующим токсикологической лабораторией, в органы государственной безопасности на работу по организации специальной токсикологической лаборатории (отравляющих и наркотических веществ). У меня есть предложения по использованию некоторых новых веществ: как ряда снотворного, так и смертоносного действия — в осуществление этой вполне правильной Вашей установки, данной мне, что наша техника применения наших средств в пищевых продуктах и напитках устарела и что необходимо искать новые пути воздействия через вдыхаемый воздух. Все эти неосуществившиеся работы я готов передать в любое время по Вашему указанию.      Г. Могилевский.      Москва. 17 июля 1953 года». Не высунься Могилевский на этот раз, никто в Москве о нем больше не вспомнил бы. Наверняка попал бы под амнистию 1953 года, по которой на свободу выбрались сотни тысяч уголовников. А вот политическим, разбросанным по лагерям по 58-й статье, предстояло еще просидеть года три-четыре, а кому и побольше — до начала массовой кампании по разоблачению культа личности и его последствий. Статьи же Могилевского никогда не считались серьезным грехом. И в тот год, и при всех последующих амнистиях в первых колоннах на волю выходили подобные Могилевскому — впереди воров, насильников и убийц. На воинские должностные статьи о нарушениях всяческих ведомственных инструкций вообще смотрели сквозь пальцы: у кого их не бывает? Кто бы мог подумать, что всесильный Лаврентий Берия сам окажется на тюремных нарах… Да, не зря говорят, судьба играет человеком… Разве мог предположить опальный доктор, как отразится содержание его письма к Берии не только на собственной судьбе, но и на судьбах могущественнейших в его представлении людей, перед которыми трепетал весь народ огромной, многомиллионной страны? Что бы там ни было, но факт остается фактом: последнее письмо попало в руки старшего следователя следственной части по особо важным делам майора Молчанова. Тот, едва прочитав первые же строчки, немедленно доложил о письме своему начальству официальным рапортом: «В связи с разбором поданной Могилевским жалобы о пересмотре его дела вскрылись новые обстоятельства, из которых видно, что им в 1938 году по указанию Берии была создана совершенно секретная лаборатория, которая занималась изготовлением различных отравляющих веществ. Кроме того, по заданию Берии Могилевский до конца 1949 года занимался разработкой вопроса отравления пылеобразными веществами через вдыхаемый воздух. Есть необходимость провести тщательное расследование, для чего передать дело в Прокуратуру Союза ССР». Машина правосудия замедлила движение и дала задний ход, по-новому раскручивая колесо минувших событий. Настойчивость Могилевского в привлечении внимания к своему делу и собственной судьбе наконец-то была «вознаграждена». Только совсем не так, как он ожидал. В усердии самозащиты он явно не уловил смену направления «ветра». Глава 21 Легко упрекать задним числом незадачливого Григория Моисеевича в его упрямом стремлении пробиться со своими прошениями и жалобами к высшим чинам, заранее зная, чем все в итоге закончится. Но мы рискнем предположить, что настойчивые обращения к Лаврентию Павловичу не были лишены смысла. Тут Могилевский нутром чуял, что будущий новый глава грозного ведомства к ядам всегда относился с большой заинтересованностью и наверняка знал об успехах начальника спецлаборатории, сумевшего получить такие препараты, которые действовали эффективно, не оставляли и следа в организме жертвы, а самые сведущие эксперты ставили диагноз: паралич сердца. Берия хорошо понимал, что его партийные соратники будут выжидать лишь удобный момент, чтобы с ним расправиться, а значит, надо наносить упреждающий удар. Впоследствии генерал Судоплатов в своей книге воспоминаний напишет, что Берия намеревался вызволить Могилевского из тюрьмы, а значит, интуиция не обманула узника Владимирского централа. Мы приведем этому и другие подтверждения. Лишенный свободы целился точно в яблочко, посылая одно прошение за другим, приводя все новые аргументы, доказательства своей полезности маршалу — именно ему, Лаврентию Берии. Он легкой фразой напоминал, что готов осуществить мечту Берии о мгновенном устранении человека: «вдохнул — и готов», а этот способ так манил и притягивал к себе палача с пухлыми пальчиками. Однако хитроумный инквизитор устал за долгие годы от борьбы за свое выживание. Устал, борясь с маниакально подозрительным и беспощадным Кобой. Ведя незримый поединок со своими не менее кровожадными соратниками, которые, как Ежов, очень хотели заточить Берию в тюремную камеру, упрятать в лагерь, а еще лучше — отправить на тот свет. Из всей партийной верхушки, захватившей власть после смерти Сталина, Берия мог серьезно опасаться только одного человека — Никиту Хрущева. С Маленковым они дружили, правда, в мае 1953-го между ними словно кошка пробежала, их поссорили, но «большой мингрел» тогда еще Георгия Маленкова не опасался. Пристрастившийся же к рюмке Булганин большого веса в этой компании не имел. Хрущев был не только честолюбив и завистлив, ему давно не нравилось особое положение Берии в окружении Сталина. Да, мог и гопак перед Сталиным сплясать, изображая этакого крестьянского шута, но в нем была крепкая мужицкая хватка, и во взгляде нет-нет да проскальзывала такая отчаянная решимость, что у бывшего всесильного наркома НКВД мурашки пробегали по спине. Недаром Никита Сергеевич скромно вошел сразу же в четверку секретарей, где пока еще не существовало никаких разграничений на первого и второго, как в начале тридцатых при Сталине, но тогда все знали, кто первый. И Хрущев с первых часов своего секретарства всем дал понять, кто тут первый. И Берия сразу же стал посылать письма на имя Хрущева, усыпляя его бдительность и признавая за ним это право на первенство. Но от этого невысокого, плотного парубка исходила для Берии и опасность. Он это чувствовал, но, возглавив после смерти вождя Министерство внутренних дел, по наивности надеялся, что в запасе есть еще полгода, а пока надо заново возродить прежний аппарат НКВД, чтобы он работал как часы, и тогда никто не посмеет диктовать ему свою волю. И конечно же Берия вспомнил о Могилевском — о своем штатном знахаре, потому что его-то труды и старания потребуются в первую очередь, когда придет черед убирать Хрущева. Тихо, незаметно и аккуратно. Как ушел Сталин. Всесоюзная скорбь, почести, два-три года на память. И все. Надо полагать, что он внимательно и сам читал слезные письма Могилевского из застенков Владимирской тюрьмы и предвкушал миг торжества, когда из грязи своими пухлыми пальчиками он вызволит старого еврея и снова вознесет, прикажет немедля приготовить то, что ему требуется. И колдун будет стараться, и сделает все. Но выход на сцену этого знахаря с ядами был запланирован лишь во втором акте, а пока Берия предпринимал отчаянные попытки завоевать уважение и любовь всего советского народа. Первым шагом к достижению популярности стало предложение Лаврентия Павловича объявить широкомасштабную амнистию бывшим заключенным. Уже 24 марта 1953 года, то есть через три недели после смерти Сталина, он пишет записку в Президиум ЦК КПСС товарищу Хрущеву с этой идеей. Не доверяя ему, он одновременно рассылает свое письмо всем членам Президиума. В записке говорилось, что в данное время в исправительно-трудовых лагерях содержится два с половиной миллиона заключенных. Это слишком много. Берия предложил амнистировать сразу целый миллион. В этом послании он даже набросал коротенький проект будущего указа об амнистии. Лаврентий Павлович понимал, что всей правящей верхушке, запятнавшей себя вместе со Сталиным массовыми репрессиями, страшно выпускать на волю такую массу людей, которые будут их проклинать. А чтобы такого не произошло (в той же записке Берии говорилось, что «из общего числа заключенных количество особо опасных государственных преступников (шпионы, диверсанты, террористы, троцкисты, эсеры, националисты и другие), содержащихся в особых лагерях МВД СССР, составляет всего 221 435 человек»), репрессированным по 58-й статье следует продолжать отсидку. А вот воры-рецидивисты и другие уголовники в число «особо опасных» не входили: чего их опасаться, в СССР много не наворуешь, да и у кого воровать, коли вся страна жила тогда в нищете. Правда, когда их выпустили, вся эта многотысячная уголовная шайка пошла гулять по стране, повсеместно наводя панику и сея страх среди населения, это рассматривалось как неизбежные издержки широкого бериевского жеста. Примечательно, что Указ Президиума Верховного Совета СССР об амнистии был принят 27 марта. Через три дня! Лаврентию Павловичу мыслилось так: потом, когда он уберет Хрущева и снова придет к власти, то сразу же объявит народу, чья это была идея выпустить скопом всех воров на волю, закрутит гайки, быстро переловит их всех и снова пересажает в лагеря, чем докажет, что только «большой мингрел» по-настоящему радеет о народе. Пока же все делалось для будущего прыжка в диктаторы. Хрущев прекрасно понимал, что Берия торопится снискать всенародную любовь, но и сам Никита Сергеевич с его могучим украинским темпераментом тоже торопился ликвидировать опасного конкурента. Он каждый день нашептывал Маленкову, Булганину, Молотову, Ворошилову, Кагановичу и Микояну, что Берия рвется к власти, а захватив ее, делиться с ней не захочет и всех их немедленно уберет. Хрущев бил наотмашь: Берия был действительно страшен для всего народа своей армией беспощадных энкавэдэшников, ночных «черных марусь», пытками, отравлением ядами. Наверху, в Кремле, все это знали, и, как только Берия взял под свое крыло ядовитое спецведомство, члены Президиума ЦК сразу поняли, зачем это надо Лаврентию. Ибо советская власть вот уже которое десятилетие держалась только на штыках ВЧК-ГПУ-НКВД, а еще на тотальном страхе арестов, который эти славные органы привили всему населению, как в детстве делают прививку от кори и дифтерита. КГБ, о котором столь трубят сегодня на Западе, пришел уже на готовое. Вот почему Берии так необходимо было заново подмять под себя весь репрессивный аппарат. Он, словно заветный ключик, открывал дорогу к власти. Своим мужицким чутьем Хрущев понимал, что Лаврентия надо ликвидировать раньше, пока он не обновил полностью всю карательную систему, не сделал ее гибкой и послушной своей воле. И запугал-таки своих партийных сподвижников настолько, что они все единогласно согласились. Даже бывший закадычный приятель Лаврентия Павловича — Георгий Маленков — дал свое добро. Почти все боялись отважиться на такой шаг. По большому-то счету, лично им Берии предъявить было нечего, поскольку вся кремлевская верхушка была сопричастна тому, что творилось в стране. А потому все, словно заговорщики, содрогались от одной мысли, что Берия все прознает и сгноит их в лубянских подвалах — точно так же, как терзал Сталин всех ленинских соратников. Они боялись, но тихо соглашались: «Давай, Никита Сергеевич, мы все не против». Потом всегда можно дать задний ход, если случится неудача. Лаврентий хитер, коварен, а значит, очень опасен. И 26 июня 1953 года Лаврентий Павлович был арестован. И четырех месяцев не прошло. Вместе с ним арестовали его ближайших единомышленников — Меркулова, Кобулова, Деканозова и ряд других. Ожидаемого бунта со стороны органов госбезопасности, чего больше всего боялись кремлевские партийцы, не случилось. Еще через три года Хрущев во всеуслышание объявил об осуждении культа личности Сталина и вынес его из Мавзолея, разрушил все его памятники, переименовал города и поселки. О смелости генсека одни говорили шепотом, для многих других он тотчас стал самым настоящим кумиром. Но сенсационная смелость Никиты Сергеевича в осуждении культа личности и его последствий была не более чем своевременный, дальновидный и хорошо просчитанный шаг скромного секретаря ЦК на пути к возвеличиванию собственной персоны. Пройдет совсем немного времени, и повсюду, во всех витринах появятся портреты Хрущева, как прежде висели иконы с изображением Сталина. Хрущев окончательно расправится с членами его Политбюро — Ворошиловым, Молотовым, Маленковым, Булганиным, Кагановичем и примкнувшими к ним Шепиловым да Сабуровым. Он испугается и отстранит от власти Георгия Жукова — того, кто арестовывал Лаврентия Павловича, без поддержки которого этот арест вряд ли вообще был бы возможен, уберет подальше маршала, славы которого опасался и Сталин. Власть всегда боялась держать сильных людей вблизи трона. Хрущев даже не стал ссылать своих прежних сподвижников в лагеря и расстреливать их по прежней традиции. Теперь все делалось цивилизованней, и в КГБ, как стало называться карательное ведомство, начали применять новые методы. Хотя сам Хрущев, еще помня своеволие старого партийного государя, позволял себе на съездах и собраниях обрывать выступающих, оскорблять их или стучать башмаком по трибуне ООН в Нью-Йорке. И по сей день развенчание культа личности вспоминают как некий великий подвиг, стараясь представить Никиту Сергеевича коммунистом иного склада, не тоталитарного. Но стоит еще раз подчеркнуть, что Хрущев этой акцией прежде всего спасал самого себя и свой режим. Ибо о беззакониях и произволе НКВД к пятидесятым годам знали все. Почти в каждой семье родственники, дядья, братья — кто-то да пострадал от органов. Все зло невольно переносили на них, так как не верили, не могли даже предположить, что все делалось по указке вождей, которые с трибун в своих речах и лозунгах только и пеклись о благе народа. Простой люд наивно полагал: там в Кремле не ведают обо всем, что творится тут — внизу — или в глухой глубинке, до Сталина вся правда не доходит, вот эти негодяи здесь и злобствуют. Но ликвидировать органы было невозможно, их требовалось сохранить с теми же карательными функциями, а значит, снять с них хотя бы половину бремени тяжкого греха. Далее, те, кто был приближен к власти, в самых низших инстанциях уже разбирались в происходящем и понимали, что Сталин тут как раз «при чем», он все знает и от его бдительного ока ничего не может укрыться. Начиная со второй половины пятидесятых годов истекали сроки у основной массы репрессированных в тридцатые годы. Их насчитывались сотни тысяч, миллионы. Значит, так или иначе, на свободу неизбежно хлынет огромная масса людей, которых незаслуженно ошельмовали и осудили. А уж они-то хорошо знали, что органы НКВД — это опричники, их дело служить, выполнять указания сверху, а всю злую волю творил тот, кто восседал на самом верху. И именно он должен отвечать сполна за сотворенное зло. Нельзя было игнорировать и тот факт, что в 1956 году по двухсторонним соглашениям из СССР на родину отправлялись последние партии германских и японских военнопленных, содержавшихся в тех же лагерях, что и советские заключенные. Так что, хотел Никита Сергеевич или нет, но вскоре весь мир и без него получил бы полную информацию как о репрессивном произволе, так и о лагерных порядках и бесчеловечных условиях содержания заключенных. Все эти люди конечно же поведали бы о том, что вытворяли с ними следователи, чекисты, лагерные надзиратели, как истязали, заставляли лгать, доносить на себя, на соседа. Продолжать удерживать насквозь продырявленную слухами плотину закрытости при подобном раскладе не имело смысла и значило нанести существенный удар по и без того низкому престижу советской партийной и государственной системы в глазах мирового сообщества. Хрущев опередил стихийное развитие событий и превратился из прямого соучастника репрессий в их разоблачителя. Ход гениальный! Воспротивиться или воспрепятствовать такому шагу оказалось некому. Сталина и Берии уже не было на свете, другие «перестроились», сменивший вывеску карательный аппарат на какое-то время оказался парализованным и обезглавленным. А с мертвых и немощных какой спрос? Когда генерал Судоплатов заговорил об истинной роли Хрущева в организации репрессий на Украине в послевоенный период, его тут же оборвали. В протокол допроса эти показания не внесли. Но ведь именно с записки Хрущева и Савченко в ЦК КПСС о необходимости проведения секретных боевых операций против клерикальных и националистических лидеров началась разработка планов уничтожения Шуйского, Ромже и других, как их называли в документах, ярых, непримиримых врагов советской власти. Но вернемся к конкретным событиям «холодного лета» 1953 года. В августе Берия был арестован, а перепуганный Судоплатов докладывал в Кремле Хрущеву, Маленкову, Молотову, Булганину и Ворошилову об объеме и результатах проделанной работы по созданию мощного агентурно-диверсионного аппарата за рубежом против американских военно-стратегических объектов, ликвидации националистических очагов сопротивления Советам. Доклад произвел внушительное впечатление. Мало того что сопротивление явно пошло на убыль, удалось, подчеркивал Судоплатов, сформировать внушительный агентурно-диверсионный резерв на чужих территориях из числа бывших оуновцев, их родственников и близких. Маленков счел необходимым поблагодарить органы за отлично поставленную работу. Довольно потирал руки и Хрущев, который в тот день был особенно речист: — Неплохо, товарищ Судоплатов. Мы рассматриваем вашу работу как звено крайне необходимое. Как особо значимую и своевременную меру. Если бы ее не было, разве мы пошли бы на такое? Партия благодарит вас, генерал, за сделанное. — Служу Советскому Союзу! — Правительство было очень озабочено исходившей от экстремистов опасностью для государства, — вставил Молотов. — И не только советское правительство, — перебил министра иностранных дел Хрущев. — Ряд операций проводился по просьбе наших зарубежных друзей… А вообще-то, товарищи, должен сказать, мы действительно умеем бороться с врагами, если члены Центральной рады, вроде того же Шумского, кончают жизнь самоубийством. Знать, нет у них иного выхода, кроме как наложить на себя руки. Теперь надо бы нанести удар по Бандере, Ребету, Капустянскому. Как вы на это смотрите, товарищ Судоплатов? — Мне кажется, Капустянского из этого списка надо пока исключить. — Это почему же? — вскинулся Хрущев. Остальные молча смотрели на Судоплатова. — Требуется серьезная подготовка. Необходимо тщательно все взвесить, просчитать. Иначе ничего, кроме вреда и ненужной огласки, не получим. — Насколько нам известно, генерал, у вас существуют возражения и по поводу акции против югославского лидера Тито? — Да. По тем же самым мотивам. — Хорошо. Будем заканчивать обсуждение. А вы изложите свои соображения в официальной записке. Очевидно, письменные аргументы Судоплатова оказались убедительными и возымели действие. Спецсредства советская контрразведка применила против Ребета и Бандеры лишь в 1957 и 1959 годах. Но та победа Павла Анатольевича стала пирровой. Зародившаяся у Хрущева неприязнь к «самостоятельному» генералу, позволяющему себе вместо исполнения приказов соваться в большую политику, вскоре обернулась для Судоплатова самыми неблагоприятными последствиями. Кроме перечисленных лидеров ОУН, нервы советской госбезопасности и милиции изрядно трепал командир националистического батальона «Нахтигаль», командующий Украинской повстанческой армией (УНА) Роман Шухевич. По сведениям контрразведки, бывший студент Львовского политехнического института Шухевич превратился на Львовщине в карающий меч УПА. Он организовал террористические акции против широко известного писателя и публициста Ярослава Галана, участника боев в Испании, военного министра Польши Кароля Сверчевского, настоятеля Преображеского собора во Львове, лидера инициативной группы по ликвидации Брестской унии священника Гавриила Кастельника и еще около тридцати православных священнослужителей, перешедших из унии. На его же совести было убийство Н. И. Кузнецова и генерала армии Н. Ф. Ватутина. И это далеко не полный перечень загубленных Шухевичем жизней. Сомнений в том, что его необходимо ликвидировать, и как можно скорее, у органов госбезопасности не возникало. Только вот как? Законными способами заполучить Шухевича и отдать его в руки правосудия было невозможно. Тогда высшее руководство страны дало добро на внесудебную расправу. Иными словами — на проведение террористической акции. К сожалению, из-за недостатка материала подробнее рассказать об операциях по обнаружению и уничтожению Шухевича нет возможности. Единственное, что можно отметить, действовать людям из команды Павла Судоплатова пришлось в крайне тяжелых условиях. Но с поставленными задачами они справились. Тот разговор с Хрущевым в августе 1953-го для Судоплатова оказался последним. Тесная связь с Берией и Могилевским решила его судьбу. Через несколько дней его арестуют без санкции прокурора. Ордер на его арест выпишет заместитель министра внутренних дел Серов. «Это незаконно», — возмутился Павел Анатольевич, забыв, что сам неоднократно действовал в нарушение того же закона, по устным приказам Сталина и своих старших начальников. И когда в ленинградской тюремной психбольнице его изобьют уголовники, он поймет, что и теперь мало что изменилось — действовали те же устные карательные методы. Больше того — в прежние времена органы «своих» к уголовникам не сажали. И с материалами уголовного дела его не познакомили. Не посчитали нужным, хотя на календаре значился вовсе не 1937 год. Произвол — он и есть произвол. Во все времена. Восседающие на троне, может быть, и неплохо знали законы, но соблюдали только те из них, которые их устраивали. И адвоката арестованному генералу не дали, как не давали сановным преступникам двадцать лет назад. И все же Судоплатов возмущался, писал прошения и жалобы, не сознавая, как и Могилевский, за что его арестовали, что он сделал такого, что могли бы вменить ему в вину? В то время Павел Анатольевич, мучаясь сомнениями, и не догадывался, что своему аресту он отчасти был обязан Григорию Моисеевичу Могилевскому. Ибо не поспеши последний со своими откровениями, может быть, бериевская чистка пронеслась бы мимо. А когда в жалобах Могилевского промелькнула, и не единожды, фамилия Судоплатова как одного из руководителей лаборатории, вот тут-то прокуратура за этот факт уцепилась и стала его раскручивать. Позднее мы сможем поближе познакомиться с мытарствами Павла Судоплатова. Отметим лишь, что доведется ему посидеть и во Владимирской тюрьме, где он, к своему удивлению, встретит Эйтингона и Могилевского. Вся троица снова сойдется, и им доведется просидеть вместе несколько лет. Будут коротать время над воспоминаниями и записками о методике работы с агентурой по пресечению деятельности преступных зарубежных организаций, отдельных вражеских агентов. А потом, в 1962 году, после выступления президента США Джона Кеннеди перед выпускниками диверсионной школы, общими усилиями они напишут обстоятельную докладную записку с предложениями, как противостоять новой шпионской волне. Кроме того, составят прожект о том, как СССР следовало бы себя вести во взаимоотношениях с Югославией, напишут рекомендации по курдскому вопросу в Ираке и целый ряд других. Тюремное безделье всегда способствует проявлению творческой мысли. Появится у Хрущева и свой Вышинский, который энергично займется этой чисткой — Роман Андреевич Руденко. В 1945–1946 в Нюрнберге он являлся представителем государственного обвинения от Советского Союза и очень неплохо справился со своей задачей на судебном процессе Международного трибунала. Гневно и внушительно звучали его обличения фашистов в совершении самых гнусных злодеяний против мира и человечности. Особенно зловеще выглядели представленные советской стороной преступления нацистов, связанные с проведением экспериментов над живыми людьми: опыты по исследованию воздействия на человека высоких и низких температур, отравляющих газов, химических веществ. Почти все эти так называемые научные изыскания заканчивались мучительной смертью несчастных. Вскоре были преданы гласности материалы об аналогичных исследованиях, проводившихся другим агрессором — Японией. Состоявшиеся сначала в Токио, а спустя некоторое время в Хабаровске процессы над высшим руководством Японии, главнокомандующим Квантунской армией генералом Отоозо Ямада и большой группой офицеров, обвинявшихся в экспериментах по бактериальному заражению людей различными болезнями, по умерщвлению военнопленных отравляющими и другими токсичными веществами, дополнили длинный перечень злодеяний агрессоров. Как в Токио, так и в Хабаровске советская прокуратура предъявила строгий счет виновникам самых тяжких злодеяний против человечности. И это было в высшей степени справедливо, ибо никому не позволено глумиться над человеческой личностью, причинять людям зло, мучения и физические страдания, даже если они признаны преступниками. Знал ли Роман Андреевич Руденко, что совсем скоро ему самому придется выступать несколько в иной роли? Перед ним встанет совершенно иная задача — разыграть некое подобие фарса, дабы скрыть от своего народа, и особенно от мировой общественности, неоспоримые факты надругательства над людьми, их уничтожения теми же смертоносными ядами, которые вершились в его собственной стране. Руденко придется убедиться, что Нюрнберг и Москва — это не одно и то же. То, что он громогласно заявлял с прокурорской трибуны Международного трибунала, ему не будет дозволено произнести даже в тиши собственного кабинета Генерального прокурора СССР. Да, чужих обличать легко, своих — гораздо сложнее. Чего доброго, подсудимые призовут к ответу и самого государственного обвинителя, того же Руденко, за его попустительство (если не сказать больше) массовым репрессиям на территории послевоенной Украины, прокурором которой он являлся. Достаточно было произнести лишь одно слово — «самостийность», и как минимум десять лет бериевских лагерей. Тем не менее поначалу Руденко весьма активно взялся за разоблачение Ягоды, Ежова, Берии и прочих организаторов кровавого террора в стране. Но его запала хватило ненадолго. Обвинений в массовых незаконных репрессиях никому так и не предъявили, хотя Ульрих со своими судьями, члены особых совещаний, да и спецы из госбезопасности, выносившие неправедные расстрельные приговоры, истреблявшие ни в чем не повинных людей, не только разгуливали на свободе, но и занимали высокие должности. Большинство из них позднее благополучно ушли в отставку, получали высокие пенсии и спокойно доживали свой век. Словом, обвинять в совершенных против народа преступлениях Руденко никого не собирался. Даже Берию. Прокуратура с оглядкой на органы включилась в работу по реабилитации жертв политических репрессий. То же самое можно сказать и о расследовании деятельности спецлаборатории НКВД-МГБ. Были упущены возможности распутать змеиный клубок, докопаться до истины, установить и назвать поименно всех людей, сведенных ядами в могилу. Тогда, в первой половине пятидесятых, были живы многие заказчики и организаторы «тихих» убийств, сотрудники лаборатории, имелась масса документов, что позволяло разыскать все концы в той жуткой истории. Но распутывать этот клубок не стали, ограничились лишь формальной констатацией самого факта незаконного умерщвления людей (осужденных и не судимых вовсе). Это делалось в той мере, в какой требовалось для составления единственного абзаца обвинения Берии и его сподвижников. Непосредственные же исполнители террористических акций фактически за конкретные неправедные деяния не поплатились. Таковы были правила игры. А их устанавливала система, не позволявшая даже Генеральному прокурору СССР отстоять собственную позицию (если таковая у него на сей счет вообще существовала) и завершить, поставить окончательную точку в развенчании сталинского культа, добиться поименного восстановления честного имени каждого безвинно загубленного человека. Это сумеют сделать только его преемники. Глава 22 Вечером 18 августа руководитель следственной части по особо важным делам МВД СССР подполковник Козырев слушал очередной доклад уже знакомого нам следователя — майора Молчанова. Тот явился с проектом постановления о передаче уголовного дела Могилевского в Прокуратуру СССР, занимавшуюся расследованием дела Берии. В документе говорилось: «Могилевский Григорий Моисеевич был арестован бывшим МГБ СССР 13 декабря 1951 года. 14 февраля 1953 года Могилевский за злоупотребление служебным положением и незаконное хранение сильнодействующих ядовитых веществ Особым совещанием при МГБ СССР был осужден на десять лет тюремного заключения. Совершенные Могилевским преступления подпадают под действие пункта 2 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 27 марта 1953 года „Об амнистии“, и Могилевский подлежал освобождению из тюрьмы. Однако в июле 1953 года в связи с разбором поданной жалобы о пересмотре его дела вскрылись новые обстоятельства, из которых видно, что им в 1938 году по указанию Берии была создана совершенно секретная научно-исследовательская лаборатория, которая занималась изготовлением различных отравляющих веществ. Кроме того, по заданию Берии Могилевский до конца 1949 года занимался разработкой вопросов отравления пылеобразными соединениями через вдыхаемый воздух». Козырев утвердил документ и тут же направился с ним к своему начальнику — широко известному в тридцатые — пятидесятые годы полковнику Хвату. Кстати, появление этой фигуры свидетельствует о том, что после смерти Сталина Лаврентий Берия действительно не терял времени зря и действовал весьма энергично. Ему удалось собрать под эгидой МВД СССР, руководство которым он взял в свои руки, все важнейшие структуры расформированного МГБ. Стремясь укрепить позиции, Берия начал спешно окружать себя доверенными людьми, к числу которых, безусловно, относился и Хват. Вне сомнений и перевод Могилевского из Владимирской тюрьмы в Москву был осуществлен с той же целью: во главе секретной лаборатории, которую намечалось воссоздать, требовался проверенный и энергичный человек, который при необходимости и сам мог бы участвовать в самых деликатных операциях той борьбы за власть, которую начинал разворачивать Берия уже против своих соратников. Но Берию опередили. И вот уже преданнейший ему Александр Григорьевич Хват, служивший столько лет, казалось бы, верой и правдой, вынужден был вколачивать гвозди в крышку гроба своего сиятельного начальника. А куда деваться, если над самим Хватом сгущались тучи и его судьба висела буквально на волоске. А ведь этот был тот самый Хват, который в конце тридцатых годов вышибал из высокопоставленных арестантов показания с признаниями в совершении никогда не совершавшихся преступлений и делал из этих людей «врагов народа». Среди «блестящих» дел Хвата было и разоблачение Николая Ивановича Вавилова, величайшего ученого и генетика двадцатого века. Хват допрашивал его сутками, заставляя великого биолога все время стоять на ногах, избивал его, глумился, шантажировал, добиваясь «чистосердечного раскаяния» в шпионаже против СССР. И большая часть клиентов Хвата становилась потом «птичками» — материалом для проведения экспериментов с ядами в спецлаборатории Могилевского, так как содержались его «подопечные» до осуждения и в ожидании приведения приговора в исполнение в заведениях, которыми ведал комендант НКВД Блохин. К слову сказать, постановление о передаче в прокуратуру дела Могилевского было одним из последних документов, к которым имел отношение Хват. Дни его пребывания в МВД были сочтены. Против него возбудили уголовное дело. От заслуженной кары Хвата, этого истязателя десятков невинных людей, все же спасли. Прокуратура сослалась на истечение срока давности со времени последнего уголовного дела, расследованного им лично. Ну а Григорием Моисеевичем занялись иные спецы. То были не какие-то там «хваты» из НКВД без элементарной юридической грамотности, сводившие все следствие к домогательствам от арестованных самооговора с использованием примитивного мордобоя и прочих пыток. Могилевский оказался в руках настоящих профессионалов, хорошо знавших свое дело. Их меньше всего волновало, для чего Григорий Моисеевич воровал из лаборатории яды. Он сразу ощутил, что на сей раз интрига закручивалась явно серьезная и выступать ему предстоит совершенно в новом качестве, а вовсе не в том, для которого его везли в Москву. Вызывали одни — перехватили другие. Не прошло и десятка дней после передачи дела в прокуратуру, как Могилевского вызвали на допрос. К глубокому сожалению заключенного, следователь по особо важным делам Прокуратуры СССР Цареградский спрашивать его о прошлых заслугах не стал. Они его совершенно не интересовали. Зато попросил внести ясность в сведения о некоторых делах бывших начальников допрашиваемого, предусмотрительно поставив его в известность об арестах их всех, от Берии до Судоплатова и Эйтингона. Григорию Моисеевичу был сделан недвусмысленный намек на то, что в случае надлежащего поведения, активной помощи в раскрытии преступлений Берии и его компании обличитель может рассчитывать на снисхождение. Прием, известный с древнейших времен, всегда поощрявшийся властями. Для Могилевского стало ясно, что те, на чью помощь он надеялся и кому адресовал свои письма из тюрьмы, сами оказались в его положении. А раз так, то надо дипломатично менять ориентацию. — Назовите инициаторов уничтожения людей в возглавлявшейся вами лаборатории и старших руководителей ее деятельности, — требовательно начал Цареградский. — Я подтверждаю все указанное мной в последнем заявлении, — заученно отрапортовал Могилевский. Григорий Моисеевич уже полностью переориентировался на совершенно иной способ защиты. Ему гораздо удобнее стало представляться исполнительным подчиненным, орудием в руках самых могущественных заправил карательного ведомства. — Лаборатория была создана по указанию бывшего наркома Берии. Он, а также его заместитель Меркулов ставили мне конкретные задачи по проведению испытаний ядов на людях. — Кого уничтожали в вашей лаборатории? — потребовал уточнить следователь. — Кто были эти лица, я назвать не могу, так как мне тоже их не называли, а лишь разъясняли, что это враги, подлежащие уничтожению. Задания об этом я получал от Берии, Меркулова и Судоплатова. Это относится к периоду начиная с тридцать восьмого до пятидесятого года. В период пребывания министром госбезопасности Абакумова мне давались эти задания через Судоплатова. — Уточните, каким образом. — Когда мне давались задания умертвить того или иного человека, они обсуждались у Берии, либо у Меркулова, либо у Судоплатова, но во всех случаях с участием Судоплатова, иногда с участием начальника отдела Филимонова Михаила Петровича и Эйтингона, ставились только вопросы, где организовать умертвление, каким ядом, когда. Мне никогда не говорилось, за что то или иное лицо должно быть умерщвлено, и даже не называлось фамилий. После полученного задания Судоплатов, или Эйтингон, или Филимонов организовывали мне встречи на конспиративных квартирах с лицом, подлежащим умерщвлению. И там во время еды Или выпивки мною то ли в напитки, то ли в пищу вмешивались яды. Иногда лицо, подлежащее умерщвлению, одурманивалось и посредством инъекции яда умерщвлялось. — И сколько же человек было отравлено таким способом? — Я не могу точно назвать, сколько лиц мною умерщвлено, но это несколько десятков человек. Я не знаю их фамилий, я не знаю, в чем их вина. Для меня достаточно было указаний Берии или Меркулова. Я не входил в обсуждение этих указаний и безоговорочно выполнял их. — На сегодня достаточно. Прочтите ваши показания и подпишите протокол. Здесь требуется сделать одно важное отступление. Как следует из показаний Могилевского, умерщвлением людей он занимался не только в стенах лаборатории НКВД. По его словам, несколько десятков (сколько вот только?) человек были отравлены за ее пределами. Примечательна и другая существенная деталь: речь идет о людях, тихо, без выстрелов и взрывов «умерщвленных на конспиративных квартирах». Это не какие-то приговоренные к смерти анонимные личности, а люди в соответствии с презумпцией невиновности не совершавшие преступлений, не имевшие дел со следователями, несудимыми. То есть просто неугодные власти. Это уже не эксперименты, а самые настоящие, как сегодня принято их называть, заказные убийства. Их наш «скромный» доктор медицины совершил столько, что не в состоянии сосчитать. В книге приведены всего несколько случаев — это все, что назвал сам Могилевский. Информации об остальных уже никто и никогда не получит. Приведенный разговор между следователем и Могилевским воспроизведен дословно. Он зафиксирован в протоколе допроса от 27 августа 1953 года. Как мы имеем возможность убедиться, внимание следователя сконцентрировалось именно на этих людях — уничтоженных за пределами пресловутой лаборатории. Сразу же после окончания допроса протокол положили на стол Прокурору СССР. Полученная от Могилевского информация была немедленно использована против Берии. На следующий день (28 августа 1953 года) Руденко, получивший определенное представление о существовании в бывшем НКВД спецлаборатории и делах ее руководителя, сам отправился допрашивать бывшего советского маршала карательной системы Советской страны. Протокол допроса Могилевского он захватил с собой и сполна его использовал. Вел себя Руденко решительно, резко, уверенно, хотя его противником являлся, пожалуй, самый могущественный человек, перед которым совсем недавно трепетали все и вся. В том числе и он сам. Но благо опыт у него был — с преступниками подобного уровня он уже имел дело в Нюрнберге. Да и как можно вести себя иначе? Хрущев и его окружение предоставили Руденко карт-бланш, назначив Прокурором СССР и поручив ему прямое руководство расследованием самого громкого в советской истории дела. Так что столь высокое доверие партии и народа предстояло оправдать. Как и подобает Прокурору Советского Союза, Руденко сразу же перешел в энергичное наступление. Однако и Берия столь же уверенно отразил первый напор и перевел допрос в достаточно спокойное русло. Обвиняемый неплохо освоился с ситуацией, до сих пор ловко уходил от обличений, уклонялся от четких ответов на неприятные вопросы, ограничиваясь неопределенными репликами либо ссылаясь на забывчивость. — Вам что-то говорит фамилия полковника медицинской службы Могилевского, работавшего с тридцать восьмого года в системе НКВД-МГБ? Берия тотчас понял, что ему собираются вменить в вину, и стал уходить от прямых ответов. — В моем подчинении находились сотни полковников. Но Могилевского, кажется, припоминаю. Он руководил каким-то подразделением НКВД, занимавшимся исполнением приговоров в отношении осужденных к смертной казни. — Вы лично давали Могилевскому задания о тайных умерщвлениях людей ядами? — Этого я не помню. — А может, Меркулов и Судоплатов давали по вашим указаниям такие задания по умерщвлению людей? — Тоже не помню. — Вы явно лжете. Вам оглашаются показания Могилевского от двадцать седьмого августа пятьдесят третьего года, — жестко отреагировал Руденко и положил перед Берией копию протокола уже известного нам допроса бывшего начальника лаборатории НКВД, проведенного накануне, но тот изобразил полное отсутствие интереса к бумаге, отодвинув ее от себя. — Прошу, заключенный Берия, обратить внимание вот на эту часть показаний, — продолжил Руденко, — изобличающего вас свидетеля: «Задания об умерщвлении я получал от Берии, Меркулова и Судоплатова. Это относится к периоду начиная с тридцать восьмого года до пятидесятого года… Когда мне давались задания умертвить того или иного человека, они обсуждались у Берии, либо у Меркулова, либо у Судоплатова… После полученного задания Судоплатов, или Эйтингон, или Филимонов организовывали мне встречи на конспиративных квартирах с лицом, подлежащим умерщвлению, и там, во время еды, выпивки мною то ли в напитки, то ли в пищу вмешивались яды. Иногда лицо, подлежащее умерщвлению, одурманивалось и посредством инъекции яда умерщвлялось. Я не могу точно назвать, сколько лиц мною умерщвлено, но это несколько десятков человек. Я не знаю их фамилий, я не знаю, в чем их вина. Для меня достаточно было указаний Берии или Меркулова. Я не входил в обсуждение этих указаний и безоговорочно выполнял их». — Разрешите взглянуть на протокол. — Пожалуйста, — сухо произнес Руденко. Берия стал внимательно разглядывать написанное, особенно страницу протокола с анкетными данными бывшего начальника лаборатории, а также его подпись, удостоверяющую правильность записи показаний. Нет, Лаврентий Павлович не перепроверял точность оглашенных ему показаний Могилевского, прекрасно зная, что так и было. Ему нужна была пауза для обдумывания линии дальнейшего поведения. Прокурор прервал несколько затянувшиеся размышления обвиняемого. — Все так? — поинтересовался Руденко. — Будете упорствовать? Заметьте, свидетель говорит не об осужденных, а совершенно о других лицах. Классически стандартный и безотказный прием перехвата инициативы: обвиняемый убедился, что против него уже есть прямые и конкретные показания. Голословно отрицать все подряд по меньшей мере неумно. Пойдут очные ставки с «мелкими людишками», которые повторят ему в глаза все слово в слово, что Берия считал унизительным даже в своем нынешнем положении. Препираться с каким-то бывшим лаборантом — удел карманного воришки, мелкого жулика. А потом, ведь если уже прознали про лабораторию, то теперь все равно разыщут и допросят всех ее сотрудников. И эти хором скажут, что нужно. Все это Берия представлял себе вполне отчетливо. А потому он несколько меняет тактику, ограничиваясь осторожным подтверждением тех фактов, которые не представляли тайны для следствия: — Мне такое неизвестно. Я признаю, что вызывал Могилевского по поводу ядов, но о таких заданиях, о которых показывает Могилевский, мне неизвестно. — Но секретная лаборатория для производства экспериментов над живыми людьми была организована по вашему личному указанию? — Мне об этом неизвестно. Я этого не помню. — Вы уклоняетесь от прямого ответа на поставленный вопрос. Ответьте по существу показаний Могилевского, который свидетельствует о ваших страшных кровавых преступлениях. — Я признаю, что все, о чем свидетельствует Могилевский, является страшным, кровавым преступлением, — безнадежно вздохнул Лаврентий Павлович. — Я давал задание Могилевскому о производстве опытов, но только над осужденными к высшей мере наказания. Причем это являлось вовсе не моей идеей. — Ответьте, кто из сотрудников НКВД был допущен вами к работе в секретной лаборатории? — Мне неизвестно. Наверное, знает Меркулов или Судоплатов. Руденко может с полным основанием записать себе в актив первый успех: Берия признал факт существования лаборатории и то, что лично он давал ее начальнику задание о производстве опытов над людьми. Любому следователю, а прокурор в данном случае выступал именно в этом качестве, важно добиться психологического превосходства над обвиняемым, сломить его упорство, заставить признать за собой вину хотя бы в незначительных эпизодах. А тут сразу такое! Но и это лишь начало. Бывший нарком внутренних дел и органов госбезопасности чрезвычайно хитер, расчетлив и осторожен. Его спрашивают о том, кто из сотрудников лично им был допущен к работе в лаборатории, а он, оказывается, этого не знает. Впрочем, может быть, действительно не дело руководителя такого ранга запоминать каждого сотрудника многотысячного аппарата. Но пусть тогда скажет хотя бы, кто «в курсе»? — Прошу конкретнее, — не ослаблял хватку Руденко. — Заместитель Меркулов, еще один ближайший помощник — Судоплатов, некоторые другие могут знать больше. Мне же некогда было вникать в мелкие детали. Более серьезных дел хватало… Вникнуть во все детали министру действительно сложно. Но в те, которые могли влиять, существенным образом определять направления и методы деятельности карательной системы, не вникать он не мог. Лаборатория Могилевского работала на укоренение не только в своей стране — в международном масштабе — мнения о том, что у органов госбезопасности СССР всевидящие глаза, всеслышащие уши, всюду достающие руки. И не знать о стиле, приемах и средствах ее деятельности Берия уж никак не мог. Что, собственно, и подтвердилось многими бывшими сотрудниками НКВД. По мере осознания своего реального положения и ожидавшей его участи Лаврентий Павлович «оживлял» свою память, вспоминал новые фамилии, факты, события. Не исключено, что этому способствовала и трезвая оценка возможностей следствия, способного и без его признаний установить истину. Правда, припоминал он детали своего прошлого все же достаточно избирательно. В этом бывший народный комиссар внутренних дел, Маршал Советского Союза мало чем отличался от любого другого прижатого доказательствами и фактами заурядного уголовника, торгующегося за свою судьбу. Стремление преступника умалить степень личной вины, добиться снисхождения, сохранить жизнь и получить срок поменьше, более мягкую меру наказания — известно с незапамятных времен. И ничего оригинального в поведении Берии в этом отношении нет. Такова психология человека. Спустя четыре дня после той встречи с Прокурором Союза ССР Берию снова привели на допрос. Прерванная беседа с Руденко возобновилась. На сей раз Лаврентий Павлович был более разговорчивым. Но остался верен прежней тактике. Кое-что признавал, кое о чем рассказывал, при каждом удобном случае стремился отвести от себя вину, переложить ответственность на своих бывших подчиненных. Разговор возобновился снова с начальной точки. — Кто из работников НКВД был осведомлен о характере деятельности секретной лаборатории Могилевского? — поставил первый вопрос Руденко. — Кроме меня должны были знать Меркулов, Судоплатов, начальник отдела, в который входила эта лаборатория. Сейчас точно не помню, какой конкретно отдел занимался этой лабораторией, может быть, на сей счет больше осведомлены другие работники… — А кто из сотрудников НКВД мог санкционировать проведение опытов над людьми? — Кроме меня это мог санкционировать и Меркулов. Надо сказать, что к этому времени Меркулова уже успели допросить о деятельности лаборатории. Тот особой оригинальностью тоже не выделился. Он от всего открещивался, только, в отличие от Берии, валившего все на подчиненных, Меркулов делал наоборот — отводил роль первой скрипки своему шефу. Прокурор Союза прибег еще к одному испытанному приему — решил довести это до сведения Берии. Обычно в таких случаях соучастники преступления начинают состязаться в наговаривании друг на друга. — Меркулов на допросе показал, что в периоде тридцать восьмого по сорок первый год, вплоть до начала войны с гитлеровской Германией, все опыты над людьми санкционировались персонально вами. Это действительно так? — задал провокационный вопрос Руденко. — Он говорит неточно. Этими опытами над живыми людьми Меркулов занимался больше. Но и я санкционировал Могилевскому проведение таких опытов. Прокурорская тактика сработала. Теперь главное — не дать Берии собраться с мыслями и успеть воспользоваться его некоторой растерянностью, а заодно и попытаться получить изобличающий компромат на Меркулова непосредственно из первых уст: — Уточните тогда, сколько санкций на производство опытов над людьми было дано лично вами? — Санкционировал я первый раз. Сколько людей должно было тогда подвергнуться опыту, не помню. Но кажется, два-три человека из числа осужденных к высшей мере наказания. — Вы лжете. Могилевский показывает, что такие опыты были проведены в отношении ста человек с вашей санкции и санкции Меркулова. Говорите правду. — Я не знаю, может быть, опыты произведены в отношении ста человек, но я давал санкцию в отношении троих. Больше этим занимался Меркулов. — Но Могилевский показывает, что неоднократно он докладывал вам результаты испытаний ядов на живых людях и вы одобряли эти мероприятия. Это так? — Я этого Могилевского видел всего два-три раза. Действительно, он докладывал мне о работе лаборатории и об опытах над живыми людьми. — Давайте уточним еще одни момент. В своем заявлении на ваше имя от двадцать первого апреля пятьдесят третьего года Могилевский пишет: «Мною же разрабатывалась методика специальной техники на совершенно новых основах, преподанных лично вами». Заметьте, Могилевский подчеркивает — «лично вами». Что это за совершенно новые основы техники тайных убийств были преподаны вами Могилевскому? — Ничего мною лично не преподавалось. — А в связи с чем тогда вы заявили Могилевскому, что прежние способы отравления путем подмешивания яда в пищу или в напитки являются устаревшими? — Этого я Могилевскому не заявлял. — Тогда вернемся к заявлению Могилевского еще раз. Он указывает: «В тридцать восьмом году, когда я был вызван по поводу работы по отравлению пылеобразными веществами через вдыхаемый воздух (рицином — ядовитым веществом из семян клещевины), вами было дано указание работать в этой заманчивой области». Объясните, для какой цели вы сразу же после назначения на должность народного комиссара внутренних дел начали изыскивать способы совершения отравлений «по новой методике» через вдыхаемый воздух? — Таких заданий Могилевскому я не давал. Я интересовался, а Могилевский мне докладывал, какие способы существуют по отравлению людей. Он сообщил о возможности использования ядовитого вещества рицина для отравления людей через вдыхаемый воздух. Я предложил ему работать над исследованием такого способа отравления. Интересовался этими ядами в связи с намечавшейся акцией в отношении Гитлера. Затем эффективность действия этих ядов проверялась в порядке опытов над живыми людьми. — Обратите внимание, Могилевский пишет о том, что вы давали ему установку, говоря: «Наша техника применения наших средств в пищевых продуктах и напитках устарела, и необходимо искать новые пути — воздействие через вдыхаемый воздух». Правильно ли это? — Как мне помнится, на мой вопрос, что имеется у нас в наличии из отравляющих веществ, Могилевский рассказал, какие отравляющие вещества существуют и каковы их действия, и в этой связи вопрос о рицине как яде, которым можно отравлять людей через вдыхаемый воздух. — Докладывал ли он вам о новом ядовитом веществе, вызывающем паралич сердца без признаков отравления? — Мне это неизвестно. — Что вам известно о препарате «Д»? — Не помню. — Вам знаком профессор Муромцев? — Не помню. — Вспомните, этот профессор тоже работал в лаборатории Могилевского? — Я не отрицаю, но просто его не помню. А еще через неделю Берия полностью ушел в себя и добиться хоть какой-то откровенности от него стало нелегко. — Кто был инициатором опытов по применению наркотиков к лицам, находившимся под следствием? — попытался продолжить свою обвинительную линию Руденко на очередном допросе Берии. — Первый раз слышу. Мне об этом ничего не известно. — Позвольте, Лаврентий Павлович. Ну разве вам не было известно о том, что Могилевский с группой исследователей Второго управления занимался в сорок первом — сорок третьем годах опытами по применению наркотиков к подследственным по так называемой им «проблеме откровенности»? — Мне ничего об этом не известно. Руденко снова оглашает показания Могилевского, которые уже приводились выше. Берия долго раздумывал, понимая, куда клонит Прокурор Союза, потом ответил: — Это чудовищное преступление. Но я об этом первый раз слышу, — и развел руками. Он хорошо сознавал: одно дело проводить испытания смертоносных ядов над людьми, приговоренными судом к расстрелу (за что Берия не отвечает), — здесь весь вопрос сводится лишь к отступлению от установленного порядка приведения смертного приговора в исполнение. Другое — ставить под угрозу жизнь и здоровье людей, еще не прошедших процедуры правосудия, такого, какое оно есть. Это уже преступление против человечности, что четко зафиксировано в решении Международного трибунала в Нюрнберге. В этом Берия признаваться не намерен. — Я категорически утверждаю, что мне все это не было известно, — продолжал упорствовать он. — Как же вы могли не знать об этих опытах, если они проводились во вверенном вам учреждении целой группой и над многими подследственными? — Мне это не было известно. Что тут можно сказать? Тактика проста до примитивности. Кое-что знаю, один-два раза санкционировал, слушал доклады о результатах. На большинство же прямо поставленных вопросов следует короткое: не помню, не известно, первый раз слышу. Про Меркулова даже не заикнулся. Такие вот перепады в показаниях Берии. Вы уж, мол, следователи и прокуроры, сами разбирайтесь, оценивайте, решайте, где тут искренность, а где голословное признание «под воздействием обстоятельств». Что же до возникающих сомнений, то они во все времена истолковывались только в пользу обвиняемого и подсудимого. Вот и автор поначалу несколько засомневался. Может, действительно за столько лет Лаврентий Павлович всего пару раз мельком видел Могилевского и не имел ничего общего с его неблаговидными делами? Может, и впрямь, все совершалось в обход всесильного наркома, за его спиной? А что, если Могилевского и в самом деле заставили подписаться в протоколах допросов под заранее сочиненными следователями «нужными» показаниями? Подобных примеров в те времена было сколько угодно. Видимо, аналогичные раздумья появились и у Прокурора Союза ССР. Иначе почему Руденко решил подойти к Берии с другой стороны? И интуиция опытного знатока следственной тактики себя оправдала. Берия явно ослабил бдительность — и попался. — Вам предлагается еще одна выдержка из показаний Могилевского: «В последнее время наша техника обогатилась возможностью весьма мелкого микроскопического распыления. Мною была поставлена эта тема для разработки в пятидесятом году вместе с майором Хотеевым, но была сорвана полковником Железовым. У меня есть предложения по использованию некоторых новых веществ как снотворного, так и смертельного действия — в осуществление этой вполне правильной вашей установки, данной мне, что наша техника применения наших средств устарела и необходимо искать новые пути…» Правильно ли пишет Могилевский? — По существу, Могилевский пишет правильно. По этим вопросам я неоднократно принимал работников лаборатории, в том числе и Могилевского, фамилию которого я, очевидно, забыл. Ну наконец-то! Руденко даже облегченно вздохнул, поднялся из своего кресла, подошел к секретарю-стенографисту, который вел протокол, наклонился и перечитал запись последнего признания Берии: «По этим вопросам я неоднократно принимал работников лаборатории, в том числе и Могилевского…» Казалось бы, в признании фигурирует небольшая и неконкретная деталь, так сказать, общее обстоятельство. Но как дорого оно стоит! Особенно слово «неоднократно». Ведь это уже признание существования системы в целом направлении работы. По пустякам спецов из какой-то лаборатории нарком принимать не будет. Для Руденко это важно было еще и потому, что Хрущев постоянно требовал от Прокурора СССР одного: получить признания Берии в преступлениях. Такого впрямую Роман Андреевич вряд ли добьется, Берия хитрый и умный противник. Он не станет собственными руками затягивать петлю на своей шее. Лаврентий Павлович после каждого допроса пишет гневные жалобы то Хрущеву, то Маленкову. Пока ничего конкретного ему не вменили. А потому он клянется своим бывшим соратникам в дружбе, любви, преданности, просит сохранить жизнь, пишет о готовности принять как должное любую ссылку, изгнание… Его нежная плоть содрогается от одной мысли, что ее отдадут на съедение червям, и бывший маршал дергается, как поросенок на веревке. Но теперь уже можно говорить, что Лаврентий Павлович признался в том, что не посредственно руководил спецлабораторией, санкционировал «неоднократно» опыты над людьми по испытанию смертоносных ядов. Сейчас важно удержать достигнутое, не поссориться с обвиняемым, сохранить установившийся психологический контакт. Ведь одно дело — показания других лиц в отношении Берии и совершенно иное — его признания, скрепленные собственной подписью. — Интересно, а почему Могилевский обращается лично к вам со своими услугами в пятьдесят третьем, когда его уже осудили и отправили отбывать наказание? — Я не видел его заявления. Почему он обращается ко мне — не знаю. — Тогда объясните другое очень любопытное обстоятельство. С какой стати в апреле пятьдесят третьего года, после подачи заявления на ваше имя, Могилевский был немедленно этапирован из Владимира в Москву, переведен во внутреннюю тюрьму МВД СССР и министерством был поставлен вопрос о целесообразности дальнейшего его содержания под стражей? — Мне это неизвестно, — блеснул стеклышками очков Лаврентий Павлович. Он явно уже устал. Допрос длится седьмой час. На лбу капельки пота. И снова обвиняемый попался. — Вы говорите неправду. Мы проверили. Заявление Могилевского поступило в МВД СССР на ваше имя двадцать девятого апреля пятьдесят третьего года, и в тот же день (какая оперативность! — Авт.) бывший ваш заместитель Кобулов дал задание Влодзимирскому немедленно проверить дело Могилевского и доложить. Кобулов докладывал вам об этом деле — это тоже проверено. — Совершенно не помню. Спросите лучше у него. Конечно же Лаврентий Павлович все вспомнил. И заявление Могилевского, и разговор о нем с Судоплатовым, который высоко отозвался как о медицинских талантах Григория Моисеевича, так и о его актерских данных: никто так искренне и доверительно не мог войти в роль, разговаривать с «пациентами», так оперативно и легко вводить яд намеченным жертвам, которых, по словам Могилевского, было несколько десятков. Берии и самому нравился расторопный и схватывающий на лету любую мысль Могилевский. Он был свой, знающий, опытный, замаранный всеми этими ядовитыми делами и оттого вдвойне преданный им человек. Теперь, если его освободить из тюрьмы, он с удвоенной энергией примется за работу и пойдет на выполнение любого приказа, даже на устранение Хрущева или Маленкова. А то, что их придется убирать тихо и без скандалов, Берия не сомневался. Потому-то он и вызвал Кобулова, чтобы тот затребовал дело из архива, изучил его, а самого заключенного перевел в Москву и содержал не в Бутырках, а в своей вотчине, что, собственно, и было сделано 7 июня 1953 года. До ареста Лаврентия Павловича оставалось девятнадцать дней. К той роковой дате, 26 июня, Могилевский находился, можно сказать, у своих — во внутренней тюрьме на Лубянке, волновался, ожидая, что его вот-вот вызовет сам товарищ маршал советской госбезопасности. Но Берия почему-то все откладывал встречу. Видно, не отпускали другие проблемы. И не успел… Весьма точно ситуацию отразил следователь по особо важным делам Прокуратуры Союза ССР Цареградский в своем заключении от 24 февраля 1955 года, где записано: «Разоблачение врага народа Берии и его заговорщической группы помешало освободить Могилевского из-под стражи». Помешало, очень даже помешало, и, не прояви Никита Сергеевич необыкновенной расторопности, все могло бы снова возвратиться на круги своя. Получается, вовсе не напрасно писал Григорий Моисеевич свои послания в адрес маршала Берии из застенков Владимирского централа. Бывший нарком про него не забыл. Вытащить из тюремной камеры заключенного, отбывающего десятилетний срок наказания во Владимирской тюрьме, переправить его в Москву и при отсутствии на сей счет соответствующих судебных решений инициировать пересмотр обвинительного приговора — таких полномочий ни у кого, кроме Берии, не имелось. Если министр «позабыл» про события шестимесячной давности, то куда уж ему вспомнить, что происходило пятнадцать лет назад и послужило стимулом для расширения практических изысканий по изготовлению и применению ядов в лаборатории «X». Но Прокурора Союза интересовала прежде всего личная виновность Берии в конкретных деяниях. Попытка с вызволением Могилевского — лишь небольшой эпизод, за который к уголовной ответственности можно привлечь лишь с большой натяжкой, да и то не слишком строгой. Возникает вопрос: а может, и впрямь Лаврентия Павловича вообще судить не за что, если ни много ни мало сам Прокурор Союза втянулся в какие-то мелочи? Ничего подобного. Преступных дел за ним предостаточно. Проблема в другом: что именно должно войти в текст официального обвинения и в приговор? Требуя обоснований преступной деятельности бывшего наркома, Хрущев, по-видимому, даже боялся чрезмерных откровений Берии. И сам арестованный маршал понимал: если наверху увидят, что он не собирается никого разоблачать, то, возможно, учтут, помилуют, простят, сохранят жизнь. Поэтому «забывчивость» Берии и объяснялась этими прозаическими обстоятельствами. Как рассказывал бывший сотрудник спецлаборатории Григорович, в начале своего наркомства Берия был куда памятливее, доступнее, откровеннее. В 1938 году Григорович удостоился высокой чести побывать у наркома в кабинете. Берия поручил ему вместе с другим сотрудником НКВД — Н. М. Матвиенко — выполнить особо важное задание на пограничной железнодорожной станции Столбцы. По прибытии на место их встретил начальник пограничного отряда и вручил под строжайшую ответственность небольшую банку-контейнер. По его словам, она нелегально поступила с сопредельной стороны. Офицер-пограничник предупредил, что с банкой необходимо обращаться осторожно, чтобы не заразиться. Особых приключений на обратном пути не случилось. Банка с содержимым благополучно была доставлена на Лубянку, о чем сразу же было доложено Берии. Что с ней стало потом — никто не знал. Григоровичу оставалось только гадать, какую же ценность могло представлять содержимое небольшой банки, если сам Берия посылал за ней в такую даль двоих своих особо доверенных сотрудников? Впоследствии Григорович все же дознался, что они привезли сильнодействующие бактериальное токсины и яды. Только вот какие? Никто, разумеется, не собирался отчитываться перед курьерами о том, на какие цели потребовался доставленный ими в Москву заграничный токсин. А предназначался он для проведения в Париже операции против Троцкого. Устранить его первоначально планировалось без лишнего шума. Но применить яд традиционными способами не представилось возможным, и от идеи отравления Троцкого советским спецслужбам пришлось отказаться. Про ту банку курьеры начали было забывать, но о ней неожиданно вспомнил Берия. Он объявил Матвиенко и Григоровичу благодарности «за успешное выполнение ответственного задания наркома». Выходит, важные государственные дела тех лет не мешали Лаврентию Павловичу держать в памяти столь заурядное для его уровня дело. Об этой истории Григорович и Матвиенко после ареста Берии предпочитали не вспоминать. Показания по эпизоду с доставкой загадочной банки они дали уже после того, как бывший хозяин НКВД и его окружение были расстреляны. Другие бывшие сотрудники лаборатории либо ничего от этой истории не знали, либо предпочитали молчать. Кто знает, как оно еще может обернуться. Так что многое здесь объяснялось вовсе не чрезмерной преданностью бывшему народному комиссару внутренних дел, не соображениями особой деликатности и уж конечно не симпатиями к нему или своим сослуживцам. Просто система неведения или создания видимости неосведомленности в делах других официально в НКВД-МВД была действительно возведена в самый высший принцип. Каждый занимался только тем делом, которое было поручено именно ему. Потому что чем меньше знаешь о занятиях соседа, тем выше вероятность выживания. И это касалось не только истории с банкой, которая ведь прошла еще через чьи-то руки, а может, и не одни? Не хотел говорить о том, кого доставляли на эксперименты, и полковник Филимонов, хотя лаборатория была структурным подразделением его отдела. Он в унисон «хозяину» предпочитал «забывать» наиболее неприятные эпизоды и детали, особенно связанные с испытаниями токсинов на людях. Впоследствии он объяснил, что вообще «старался избегать присутствовать при этом, так как не мог смотреть на действие ядов на психику и организм человека». Действительно, спокойно взирать на страшные мучения корчащихся в конвульсиях людей в состоянии далеко не каждый нормальный человек. По признаниям самих сотрудников лаборатории, «подопытные, бывало, орали так, что этот ужасный крик слышался на улице, несмотря на толстые кирпичные стены дома в Варсонофьевском. Пришлось даже принести огромный громкоговоритель, и его включали во время экспериментов, дабы заглушить крики умиравших». Это вовсе не авторские домыслы, а фрагмент из протокола допроса Михаила Филимонова. А из граммофона наверняка неслась веселая музыка — она ведь лучше всего заглушает крики. Далеко не каждому исследователю-экспериментатору оказывалось под силу постоянно переносить подобные психологические перегрузки. Следователи зафиксируют, что однофамилец Филимонова выдержал с десяток опытов. Потом ударился в тяжелые запои. Муромцев «сломался» где-то на пятнадцатом. Да и вообще, из двух с лишним десятков подчиненных Могилевского мало кто смог продержаться в лаборатории больше года. Их либо переводили в другие подразделения, либо просто изгоняли из органов. Некоторых пришлось отправить в психиатрические больницы, а кого прямиком на кладбище… Мозг и сердце простого среднестатистического человека просто не в состоянии переносить такое. Ну а сам Могилевский прошел через сотню с лишним смертей, причем, по многочисленным свидетельствам очевидцев и его собственным откровениям на допросах, сам зачастую исполнял обязанности палача. Это в лаборатории. А были ведь и «несколько десятков» индивидуальных умерщвлений вне ее стен… Так что он отчетливо представлял, что творит и на что идет. В отличие от своего вышестоящего начальства, не юлил, выкладывал все без ссылок на забывчивость. Один пытался заработать снисхождение забывчивостью, другой — излишним откровением. Каждому — свое. Глава 23 На допросы Могилевского вызывали нечасто. Он уже знал, что Берия арестован, что все его письма к наркому только повредили положению Лаврентия Павловича. Сам Григорий Моисеевич смирился с десятью годами тюрьмы. Утешало хотя бы то, что десять — это не двадцать пять (максимальная мера по Уголовному кодексу). А потому побаивался, как бы в результате следствия, где он выступал в качестве свидетеля обвинения, его не превратили в обвиняемого и не прибавили срок. Вот почему он так старался помочь следствию, постоянно подчеркивая особенность своего положения — мол, выполнял приказы сверху, был орудием в руках руководителей НКВД. Откровения Могилевского, а он просто сыпал фамилиями, перечисляя всех сотрудников и начальников лаборатории, заставили следователей вызвать и других свидетелей, допросить того же Филимонова. Начальник отдела Филимонов с ходу признался на допросе во всех своих грехах. «Долгое время, — заверял он следователей, — я искренне верил: специальные средства предназначались и применялись исключительно с благими намерениями — для борьбы с врагами Родины за ее границами. Слышал, об отдельных таких попытках, правда неудачных, использовать яды иностранного производства в Париже, а потом как будто в Иране». Во всяком случае, ядовитые препараты он и Судоплатов получали исключительно для таких целей. О сути конкретных операций информировать непричастных к ним лиц из параллельных структур не было принято. Вот уж и впрямь, благими намерениями устлана дорога в ад — а те процедуры, каким подвергались «пациенты» лаборатории, и были самым настоящим адом. Уже много позднее Михаилу Петровичу стали известны операции иного характера. Окольными путями он дознался, что, когда снотворное испытывали на японцах, на задание выезжал Могилевский. Силу слабительного, по его признаниям, довелось испытать на себе тамбовскому епископу Луке — опять же при участии Могилевского. Обиделся тогда на подчиненного Филимонов, но ненадолго. Сообразил: решать, что можно говорить начальству, а о чем лучше промолчать, права ему не дано. Это решали свыше. Да и не один полковник Филимонов обижался на недоверие руководителей НКВД. Как-то к нему обратились сотрудники лаборатории. Они пожаловались, что их на целые три недели без объяснения причин отстранили от работы. Просто не пускали в лабораторию: отдыхайте, мол, поправляйте здоровье. А в отсутствие персонала были проведены два или три эксперимента с ядами. В особом секрете. Даже от своих. Для Филимонова это тоже оказалось тайной. Могилевский про испытания не обмолвился ни единым словом. Просто предупредил накануне, что его отправляют на особое задание. Уже позднее в разговоре с сотрудниками спецгруппы Филимонову удалось приоткрыть завесу секретности. В те дни Могилевский работал в спецлаборатории вдвоем с генералом Эйтингоном и каким-то важным заключенным. Конечно, Эйтингон, как прояснил немного ситуацию его шеф Судоплатов, «должен сам все видеть, прежде чем применять яд или учиться, как его применять»… Как ни странно, но все приведенные выше и многие другие свидетельства о происходившем в стенах лаборатории «X» всплыли на поверхность уже после завершения следствия и суда по делу Берии. Очевидно, прокуратура Союза и ее руководитель Руденко предпочли не ворошить муравейник, не заниматься выяснением подробностей по конкретным фактам. Возможно, боялись, что вдруг нежелательная информация вылезет наружу и, не дай-то бог, затронет кого-то из усевшихся после смерти вождя в высшие правительственные и партийные кресла. Не одна и не две акции по уничтожению неугодных без суда и следствия благословлялись не только Сталиным, но и Молотовым, Хрущевым, Маленковым… Особенно много, безусловно, в силу своего положения знал В. Меркулов. Он в течение нескольких лет возглавлял Наркомат, потом Министерство госбезопасности. По его требованию в лаборатории начали составлять протоколы опытов, которые Могилевский передавал Филимонову. Тот по ним готовил для наркома обстоятельные справки, после чего протоколы возвращались снова Могилевскому. Дальнейшая судьба справок, которые ложились на стол Меркулову, совершенно неизвестна. Следов их в архивных делах отыскать не удалось. Наверное, эту туманную ситуацию мог бы прояснить сам бывший руководитель госбезопасности. Но Ночему-то никто из допрашивавших его следователей и прокуроров, в том числе и Руденко, особо в эти детали не вдавался. Складывается впечатление, будто их основной целью было не установление обстоятельств конкретных преступных деяний, формы и степени участия в них каждого из подследственных, а фиксация вины в общих чертах. Оттого и в документах следствия некоторые творимые по указке высокопоставленных руководителей внутренних дел и государственной безопасности неблаговидные дела фигурируют достаточно неопределенно. И все-таки на одном из многочисленных допросов Прокурор Союза ССР Руденко проявил интерес к делам лаборатории более обстоятельно. — Известен ли вам Могилевский Григорий Моисеевич? — спросил он Меркулова. — Да, известен. Он работал в — лаборатории со специальными заданиями. Как видим, в отличие от Берии, этот обвиняемый оказался более откровенным. Руденко это почувствовал сразу. Впрочем, Меркулову опасаться было вроде бы нечего: Хрущеву нужна была голова Берии, и только. — Давайте тогда уточним, что это за лаборатория и какие специальные задания она выполняла. — Насколько припоминаю, лаборатория занималась исследованием ядов и газов, разработкой специальной аппаратуры и взрывчатых веществ. — Лаборатория находилась в составе НКВД СССР? — Да. — И с какого времени она действовала? — Затрудняюсь ответить. Очевидно, давно. Во всяком случае, она создана до моего прихода на работу в систему НКВД СССР. — Что за опыты над живыми людьми проводились в этой лаборатории? — В лаборатории проводились опыты над приговоренными к расстрелу по выяснению действия ядов, которые в этой же лаборатории вырабатывались. Яды предназначались для диверсионной работы за границей… — По чьему разрешению проводились эти опыты? — Сначала с разрешения Берии, а затем с моего разрешения. Я разрешал эти опыты, зная, что ранее они были санкционированы Берией. — Могилевский показывает, что для этих опытов было использовано около сотни осужденных. — Я не давал санкций на производство опытов в тридцать восьмом — тридцать девятом годах, а в военное время мною было санкционировано несколько таких опытов, как я показывал выше, шесть — восемь. — Чем кончались опыты для людей, над которыми они проводились? — Люди эти были приговорены к расстрелу, на них испытывались, безусловно, смертельные яды, и опыты заканчивались смертью. Благодаря откровениям Меркулова роль руководства НКВД-МГБ в организации деятельности «лаборатории смерти» стала вырисовываться более четко. Это значительно облегчило закрепление доказательств обвинения по эпизоду, связанному с умерщвлением людей ядами. Спустя месяц после разговора с Прокурором Союза ССР Меркулова допрашивал помощник главного военного прокурора полковник юстиции Успенский: — С какого времени вы стали руководить деятельностью спецлаборатории Могилевского? — Я сейчас уже не помню, когда Могилевский впервые обратился ко мне за разрешением проверить некоторые выработанные им яды над осужденными к расстрелу. Возможно, это было за несколько месяцев до начала войны. О существовании такого рода лаборатории я до этого не знал. Могилевский мне сообщил о том, что ранее Берия давал ему разрешение на производство опытов над осужденными к расстрелу. Я проверил это заявление у Блохина или Герцовского и получил подтверждение того, что такое разрешение действительно давалось Берией. Тогда я разрешил Могилевскому провести опыты по применению яда над осужденными к расстрелу и в последующем несколько раз по просьбе Могилевского давал такое разрешение. Я не считал при этом, что делаю что-либо незаконное, так как дело шло о приговоренных к расстрелу врагах Советского государства, а эксперименты проводились над ними в целях обеспечения советской разведки надежными ядовитыми средствами. — Вам зачитывается выдержка из показаний Могилевского от двадцать седьмого августа пятьдесят третьего года: «В тридцать восьмом году, осенью, я стал получать задания от Судоплатова, который тогда работал в ИНО, и от Меркулова В. Н., который работал тогда заместителем наркома внутренних дел СССР, также по исследованию и изготовлению отравляющих и наркотических средств». — Таким образом, вы с тридцать восьмого года занимались спецлабораторией Могилевского. Это так? — Это неправильно, — возразил Меркулов. — Осенью тридцать восьмого года я никаких заданий Могилевскому об изготовлении сильнодействующих ядов не давал, так как иностранным отделом я не руководил, а у КРО НКВД СССР (отдел контрразведки) надобности в таких средствах не было. Видимо, Могилевский что-то путает с датами. — Скажите тогда, сколько всего человек было умерщвлено в лаборатории Могилевского? — Вспомнить число осужденных к расстрелу, к которым Могилевский применял яды, я не могу. Насколько я припоминаю, лично мною было дано разрешение Могилевскому на применение ядов к тридцати — сорока осужденным к расстрелу за все время моей работы в НКВД и НКГБ СССР. — Кто кроме вас давал Могилевскому разрешение на применение ядов к осужденным? — Насколько мне известно, кроме Берии — никто. На сколько человек осужденных дал разрешение Берия, я не знаю. — Какими документами оформлялось умерщвление людей путем применения ядов? — Вероятно, велись дневники, но я этого не помню. — Вы преуменьшаете число людей, умерщвленных Могилевским. Вот, познакомьтесь с его показаниями на допросе двадцать седьмого августа пятьдесят третьего года: «Было использовано для этого около ста человек осужденных, из которых более половины умерло в результате проведенных исследований. Результаты исследований ядов над людьми мною докладывались Берии и Меркулову. Мои мероприятия были одобрены, и мне было предложено продолжать опыты». Допрошенный первого сентября пятьдесят третьего года Судоплатов показал: «Таких протоколов было не менее ста пятидесяти штук, то есть таких испытаний над людьми было проведено не менее как над ста пятьюдесятью осужденными к высшей мере наказания». Что вы можете объяснить в связи с такими показаниями? — У меня в памяти других цифр, кроме указанных мною выше, не отложилось. Опыты проводились на протяжении ряда лет, и запомнить и подсчитать их по памяти нет возможности. Кроме того, какое-то количество опытов производилось с разрешения Берии. — Скажите, а лично вы посещали лабораторию Могилевского, где производилось умерщвление людей путем введения в их организм ядов, и присутствовали при производстве самих опытов над людьми? — Я припоминаю, что один раз по просьбе Могилевского посетил лабораторию. Через стеклянное окошечко в двери я заглянул внутрь камеры и увидел человека, лежащего на спине, с руками, подложенными под затылок. Он производил впечатление спящего человека. При введении ядов и при смерти его я не присутствовал. Были ли осужденные в других камерах — не помню. — Давайте теперь выясним еще один момент. Послушайте, что сообщил Могилевский следствию несколько дней назад: «При исследовании мы яды давали через пищу, различные напитки, вводили яды при помощи уколов шприцем, тростью, ручкой и других колющих, специально оборудованных предметов. Также вводили яды через кожу, обрызгивая и поливая ее оксимом (смертельно для животных в минимальных дозах). Однако это вещество для людей оказалось несмертельным, оно вызывало лишь сильные ожоги и большую болезненность…». Согласитесь, что опыты по применению ядов над людьми, проводившиеся Могилевским в спецлаборатории, деятельностью которой руководили вы, были просто бесчеловечными? «— Я считал, что поскольку эти опыты производились над осужденными к расстрелу врагами Советского государства и были направлены в интересах Советского государства на обеспечение советской разведки надежными средствами уничтожения врагов в порядке диверсий, постольку они не являются незаконными. Кроме того, эти опыты были санкционированы Берией и, следовательно, считаются необходимыми в работе НКВД СССР. Дача мною разрешения на производство опытов Могилевскому сводилась к тому, что я давал указание Герцовскому или Блохину, сейчас не помню, кому именно, передать в распоряжение Могилевского осужденных к расстрелу. Я не вдавался в детали проведения Могилевским опытов над осужденными к расстрелу. Меня интересовали окончательные результаты: получение соответствующего сильнодействующего ядовитого вещества с необходимыми качествами, пригодными для использования в диверсионной работе. Я, в частности, не предполагал, что эти опыты носят мучительный характер. Я полагал даже, что процедура отравления осужденных менее мучительна, чем процедура расстрела. Конечно, я был обязан поинтересоваться деталями проведения опытов и создать в них должные рамки или даже прекратить их вовсе…» К этому времени уже были проведены допросы арестованных генералов Судоплатова и Эйтингона. И тот, и другой подтвердили причастность Берии, Меркулова и Абакумова как к испытаниям ядов на осужденных, так и к постановке задач на уничтожение «врагов», находившихся на свободе. Побывал у следователя (разумеется, не по собственной воле) и бывший комендант НКВД В. Блохин. Не мудрствуя лукаво, он добросовестно поведал о том, как получал от Берии задание на оборудование спецлаборатории для «производства опытов над арестованными, приговоренными к расстрелу». До сих пор как бы в тени оставалась фигура еще одного заместителя Берии — Б. 3. Кобулова. Этот своего рода вечным зам тем не менее играл далеко не последнюю скрипку в организации сатанинских игр, но умело избегал афиширования своей деятельности. Однако 14 октября при допросе следователем Успенским бывшего начальника отдела «А» (как всегда, специального) А. Я. Герцовского, привлеченного в качестве обвиняемого по делу, круг лиц, причастных к лаборатории, вдруг расширился. Приоткрылись и некоторые примечательные подробности. — О деятельности секретной лаборатории Могилевского мне ничего не известно, — запальчиво заявил было Герцовский, стремясь дистанцироваться от этого опасного заведения. Но, уловив неодобрение во взгляде следователя, спохватился: — Знаю, правда, что Могилевский принимал участие в испытаниях ядов на осужденных к высшей мере наказания. Об этом мне говорил в сороковом или в сорок первом году бывший заместитель начальника второго отдела Наркомата госбезопасности Калинин. Один раз, в мою бытность начальником второго отдела «А», кажется в сорок первом году, по распоряжению Кобулова мною были выделены Блохину для производства опытов Филимоновым и Могилевским четверо военнопленных немцев, осужденных к высшей мере наказания за злодеяния против советских граждан. Блохин, доставив этих осужденных в помещение, где производились опыты, предложил мне посмотреть помещение, так как я в нем до этого ни разу не был. Я пришел, заключенные к тому времени уже находились в камерах. Осмотрел помещение. Филимонова и Могилевского в помещении этом не видел. Лично при производстве опытов над осужденными я не присутствовал и трупов умерщвленных людей не видел. Подписывал ли я акты об исполнении приговоров над этими осужденными, я не помню, вероятнее всего, их подписал Подобедов — начальник отделения из отдела «А», принимавший в тот период участие в исполнении приговоров. — Но вам наверняка известно о других случаях умерщвления осужденных в лаборатории Могилевского? Расскажите о тех, которые известны. — В бытность мою начальником первого спецотдела НКВД СССР с января сорок второго года, а затем начальником отдела «А» НКВД-МГБ СССР случаев выдачи осужденных к высшей мере наказания для этой цели, кроме того, о котором я только что рассказал, я не помню. Если они и имели место, то без моего участия. До сорок второго года, когда я не работал начальником первого спецотдела, я к исполнению приговоров вообще не имел никакого отношения и об опытах Могилевского знал только со слов Калинина. Он рассказывал о применении ядов над осужденными в присутствии Баштакова и, кажется, в его кабинете. Калинин рассказывал о том, каким образом производилось отравление осужденных Могилевским. Но подробностей, приводимых тогда Калининым, я не помню. Присутствовал ли Баштаков при производстве опытов над людьми, я не знал. — Тогда расскажите: кто из работников первого спецотдела, а затем отдела «А» имел отношение к спецлаборатории Могилевского? — К случаям умерщвления осужденных Могилевским и Филимоновым, по-моему, имели отношение только Калинин, Подобедов и, кажется, Баштаков. Но Калинин умер незадолго до войны. Подобедов последнее время работал начальником первого спецотдела в МВД Украины. О Баштакове я показания давал… Фамилия Кобулова в показаниях его подчиненного промелькнула как бы мимоходом. Сам же Кобулов от секретной лаборатории и ее деятельности открещивался как мог. На конкретные вопросы следователя полковника юстиции Базенко отвечал коротко, осторожно. — Чем занималась лаборатория Филимонова? — Лаборатория полковника Филимонова была создана на базе бывшей личной химической лаборатории Менжинского. С работой этой лаборатории я лично столкнулся во время войны. Она занималась изготовлением для НКВД и Наркомата обороны средств и диверсионной техники для боевых групп, действовавших в тылу противника. Кроме того, в лаборатории имелось отделение, которое изучало возможности изготовления ядов. — Кто персонально возглавлял это отделение? — Это отделение возглавлял Могилевский. — Как оформлялись опыты с точки зрения учета: кого доставляли, каков был результат и так далее? — На этот вопрос я ответить не могу. Ответ на него может дать сам Могилевский. Видимо, велись дневники, записи опытов. — Не считаете ли вы, что подобные опыты являются преступлением против человечности? — Я этого не считаю, так как конечной целью опытов была борьба с врагами Советского государства. НКВД — это такой орган, который мог применять подобные опыты над осужденными врагами советской власти и в интересах Советского государства. Как работник НКВД — я выполнял эти задания, но как человек — считал подобного рода опыты нежелательными. — На ком испытывалось действие ядов, изготовленных в отделении Могилевского? — К работе этого отделения я отношения не имел, но слышал, что Филимонов ставил вопрос перед Берией или Меркуловым (точно не знаю) о разрешении ему испытания некоторых ядовитых препаратов на арестованных, приговоренных к расстрелу. Получил ли он такое разрешение, я не знаю. — А за что был осужден Могилевский? — Не знаю. Дело его я не читал. — Скажите, — спросил следователь, — для какой цели в пятьдесят третьем году Могилевский из Владимирской тюрьмы, где отбывал наказание, был этапирован в Москву? — Я такого случая не помню. Лично с ним я не разговаривал… Как видим, диалоги с высокопоставленными руководителями дают не слишком много информации. Они предпочитали даже в арестантской одежде жить как бы в прежних измерениях, руководствуясь якобы лишь патриотическими порывами. Стоило ли интересоваться страданиями отравленного ядом абстрактного для них смертника, да к тому же еще и «врага народа»? Удобная позиция, которая и в палаче позволяет усмотреть по меньшей мере государственный разум, некое благородство души. По историческим меркам мы лишь сравнительно недавно осознали, что большинство тех «врагов» ни в чем перед своим народом и страной не провинились. Но для Берии, Кобулова, Меркулова, того же Могилевского невиновность большинства незаконно репрессированных была очевидной и тогда. И тем кощунственнее их попытки за высокопарными словами об интересах государства спрятать правду. Следствию не оставалось делать ничего иного, кроме как продолжать распутывать этот дьявольский клубок из партийных догм, патологической нелюбви к инакомыслию, патетических лозунгов и откровенного цинизма, искать доказательства из других источников. Двадцать третьего октября помощник Главного военного прокурора полковник юстиции Успенский снова вызвал к себе на допрос Герцовского. На сей раз Аркадий Яковлевич оказался несколько разговорчивее: — О производстве опытов я узнал еще до начала войны со слов Калинина. Когда, почему и с чьего разрешения начали производиться те опыты над осужденными, я не знаю. Но когда в январе сорок второго года меня назначили начальником первого спецотдела, ко мне официально обратились Блохин с Филимоновым. Они и рассказали о такой практике. Фактически дело происходило таким образом. Филимонов приходил к Подобедову, который получал приговоры на осужденных к высшей мере наказания, и отбирал нескольких осужденных. По какому признаку — не знаю. Затем Филимонов спрашивал у меня, кому я буду докладывать приговоры, то есть Меркулову или Кобулову, для получения санкции на их исполнение, с тем чтобы у одного из этих заместителей наркома получить разрешение на выдачу нужных ему осужденных для производства опытов. Когда я после этого докладывал приговоры на осужденных к высшей мере наказания — Меркулову или Кобулову, — то обычно получал указание: передать Блохину разрешение выдать Филимонову или Судоплатову такое-то количество осужденных для производства опытов. Чаще я докладывал приговоры с высшей мерой наказания Меркулову как первому заместителю НКВД СССР, а потом как наркому госбезопасности СССР. После этого Блохин в присутствии представителя отдела «А», проверявшего личность осужденных, получал их у начальника тюрьмы и отвозил осужденных в специальное помещение, которое находилось под его охраной. Когда наступала смерть осужденных, Блохин вызывал Подобедова, они отправлялись в это помещение и там составляли акт об исполнении приговора. — Какое количество осужденных за время вашей работы начальником первого спецотдела и отдела «А» было выдано Филимонову для производства опытов? — Я не могу даже примерно назвать число осужденных, переданных Филимонову для производства опытов. Такого учета ни первый спецотдел, ни отдел «А» не вели, а мое личное участие в этом заключалось в передаче распоряжения от Меркулова или Кобулова Блохину о выдаче осужденных. — Вот выписка из показаний Блохина от девятнадцатого сентября пятьдесят третьего года: «В мою задачу входила доставка арестованных в специальные камеры. Всей работой руководил Берия или его заместители — Меркулов и Кобулов. Они давали задание первому или отделу „А“ подобрать соответствующих арестованных из числа приговоренных к расстрелу — дряхлых или цветущих по состоянию здоровья, по возрасту — молодых или старых, по полноте — худых или полных. В соответствии с этим заданием отдел „А“ или первый спецотдел из числа лиц, приговоренных к высшей мере наказания, подбирал соответствующих людей, и предписания с указанием фамилий арестованных передавались мне. Всякий раз, получив предписание, я лично у Меркулова или Кобулова перепроверял правильность этих предписаний и необходимость доставки этих арестованных к Могилевскому. При подтверждении Меркуловым или Кобуловым указания я доставлял осужденных к Могилевскому». Что бы вы могли пояснить по этому поводу? — За время моего пребывания начальником первого спецотдела и отдела «А» заданий на подбор осужденных для производства опытов отдел ни от кого не получал и такого отбора не производил. Как я уже показывал выше, Филимонов обычно подходил к Подобедову и по приговорам отбирал нужное ему количество лиц для получения разрешения у Меркулова или Кобулова на выдачу ему осужденных для производства опытов. Ездил ли предварительно Филимонов в тюрьму для отбора осужденных к высшей мере наказания по признакам, указанным Блохиным, я не знаю. Подобедов не мог ездить в тюрьму вместе с Филимоновым для производства такого отбора осужденных без моего разрешения. А так как Подобедов у меня таких разрешений не брал, я думаю, что он в тюрьму для отбора арестованных не ездил. Отдельных предписаний на выдачу Блохину осужденных, над которыми производились опыты, не составлялось. Осужденные выдавались Блохину начальником тюрьмы по обычным предписаниям военных трибуналов для исполнения приговоров. Передача же осужденных Филимонову Блохиным для производства опытов производилась по устному распоряжению Меркулова или Кобулова, которое передавалось Блохину через меня. И, как видно из показаний Блохина, перепроверялось им лично у Меркулова или Кобулова… Я понимал, что распоряжения Меркулова или Кобулова о приведении в исполнение приговоров путем умерщвления, а не путем расстрела, как это указывалось в приговорах суда, является нарушением закона. Но я считал эти нарушения в условиях войны оправданными по соображениям, изложенным выше. — Вы признаете, что эти случаи приведения приговоров в исполнение путем умерщвления скрывались от органов прокуратуры, и представители прокуратуры не привлекались в этих случаях ни к участию в исполнении приговоров, ни к участию в составлении актов о приведении приговоров в исполнение? — Порядок исполнения приговоров над осужденными к высшей мере наказания путем умерщвления без участия прокурора был установлен еще до моего назначения начальником отдела. Я в этом порядке ничего не изменил. Не имея возможности ввиду секретности постановки опытов указывать в актах действительный способ исполнения приговора, в актах в таких случаях способ приведения приговоров в исполнение вообще не указывался. — А вы лично давали указания своим подчиненным Подобедову и Балишанскому в случаях умерщвления осужденных не привлекать прокуроров к исполнению приговоров? — Я таких указаний не давал, и в этом не было надобности, так как такова была сложившаяся в подобных случаях практика еще до меня. — Тогда вам придется познакомиться с показаниями Балишанского, на которого вы только что ссылались. Они несколько расходятся с вашими. Будучи допрошенным, он сообщил следователю вот что: «Примерно в сорок пятом году, во время войны, меня вызвал к себе Герцовский и дал указание взять материалы на трех осужденных к высшей мере наказания немцев, содержавшихся во внутренней тюрьме, пойти во внутреннюю тюрьму к Миронову, проверить личность осужденных по материалам, имевшимся в отделе „А“ (то есть с приговором или решением особого совещания) и вместе с Блохиным или Яковлевым доставить осужденных в помещение, где приводятся в исполнение приговоры. При этом Герцовский сказал, чтобы к исполнению приговоров над этими тремя осужденными прокурора не привлекать». Далее Балишанский показал, что эти трое осужденных были умерщвлены в лаборатории Могилевского. — Правильно ли показал Балишанский об указаниях в отношении прокурора, которые ему дали вы? Если это так, то попрошу объяснить, почему вы избегали присутствия прокурора? — Я не помню, давал ли я такое указание Балишанскому, но думаю, что необходимости в этом не было, так как Балишанский, принимая спецработу от Подобедова, был им проинструктирован о порядке ее исполнения… Примерно в таком же ключе — сказать как можно меньше о себе и своей неприглядной роли, если возможно, спихнуть кое-что из собственного обвинения на других — вели диалог со следователями о причастности к делам лаборатории Судоплатов, Эйтингон, Наумов, Балишанский, Яковлев и другие бывшие генералы и полковники госбезопасности. Теперь эти бывшие вершители человеческих судеб, распорядители человеческих жизней ощутили себя вдруг в положении своих недавних жертв. Кажется, еще вчера они бесконтрольно повелевали и распоряжались по своему настроению каждым, кому, по несчастью, довелось попасться им на глаза. Разительный переход от полной власти к бесправию многих выбил из седла, низвел до положения самых настоящих изгоев общества. Любая щепка в неожиданно разбушевавшемся океане ими же сотворенного безбрежного зла казалась спасительным плотом, хватались за нее все. Но выбраться из кровавого водоворота суждено было очень немногим. На закрытом судебном заседании специального судебного присутствия Верховного суда СССР по делу Берии и других 13–23 декабря 1953 года произошел примечательный разговор: «Член суда Михайлов. Подсудимый Берия, в процессе предварительного следствия вы показывали: „Я признаю, что то, о чем свидетельствует Могилевский, является страшным, кровавым преступлением. Я давал Могилевскому задание о производстве опытов над осужденными к высшей мере наказания“. Эти показания вы подтверждаете? Берия. Да, подтверждаю. Член суда Михайлов. И далее, на вопрос, был ли Меркулов в курсе деятельности секретной лаборатории, вы ответили: „Безусловно, был полностью в курсе этого, так как он больше занимался этим“. Подтверждаете это показание? Берия. Да, подтверждаю. Председатель. Подсудимый Меркулов, вы согласны с показаниями Берии? Меркулов. Я не знаю, что Берия подразумевает под словами „полностью в курсе“. Я только 7–8 раз давал разрешение о выдаче Могилевскому осужденных…» Итак, эпизод с «лабораторией смерти» признан подсудимыми. Все сомнения в их причастности к творившимся в ее адских стенах злодействам развеяны. Какая разница, пять или десять раз давал Берия с Меркуловым разрешения на проведение бесчеловечных экспериментов? Это, как ни прискорбно звучит, детали, естественно влияющие на оценки и окончательное решение суда. Но самая суть в том, что они это делали. Понятно, случаются ситуации, когда невыгодно иметь крепкую память. Вот и вроде бы находившийся в стороне от деятельности по разработке и испытаниям ядов Меркулов с трудом припомнил, например, что где-то в сентябре — октябре 1945 года по заданию Берии он командировал Могилевского, Наумова, Смыкова… в Германию со спецзаданием. Они должны были разыскать немецких специалистов, проводивших аналогичные эксперименты с ядами, наркотиками и другими химическими веществами над людьми. Искали по всей Германии — сначала по сохранившимся документам гестапо, архивов, концлагерей. Потом при помощи военной контрразведки опросили множество немцев, бывших советских военнопленных. Но их постигло разочарование. «Захват» тогда планировался масштабным, а результаты получились довольно скромными. Странно, но, судя по докладам вернувшихся из заграничной командировки, ни серьезных документов, ни настоящих свидетелей — очевидцев экспериментов над людьми (не говоря уже о «пациентах»), ни заметных следов производства исследований по воздействию ядов на людей в их руки так и не попало. Видимо, там это дело было поставлено примерно так же, как и у нас, — никакой официальной информации. Не довелось встретиться и с экспериментаторами. Тем не менее кое-какие материалы они все же заполучили, так как Могилевский в своем докладе не преминул представить себя в более выгодном по сравнению с германскими исследователями свете. В сопроводительном письме к материалам, отправленным через управление МГБ в Германии на имя Меркулова в Москву, он указал, что результаты, которых добились гитлеровцы, «значительно ниже наших». Благо Наумов собрал кое-что, отыскал научную литературу по фармакологии, достал реактивы. Некоторые доказательства проведения в Германии аналогичных работ они нашли. К тому же одновременно с ними советские эксперты работали в концлагере Люблин, где трофеи оказались более весомыми. Потом это в обобщенном виде и было представлено в качестве свидетельства бурной поисковой деятельности в Германии. Все равно перепроверять их Меркулов не собирался. Отсюда вырисовывается одна важная параллель. Уж если фашисты, чьи злодеяния были признаны тягчайшими преступлениями против мира и человечности, отстали от достижений лаборатории Могилевского, то как в таком случае надлежит определить его собственные деяния, поведение тех, кто инициировал и руководил ими? Берии в такие проблемы вникать, понятное дело, было недосуг. Следователи и судьи почему-то не стали задаваться подобными вопросами, копать по-настоящему. Они просто ограничились констатацией факта. Суд приговорил Берию к высшей мере наказания — расстрелу. Такая же участь постигла и других высокопоставленных деятелей карательного аппарата страны — Меркулова, Кобулова, Деканозова, Гоглидзе, Влодзимирского. Еще раньше были расстреляны Абакумов и Рюмин. Итак, главные идеологи и организаторы злодеяний были наказаны. Воздадим должное Прокурору Советского Союза Роману Андреевичу Руденко. Многое сделал он и его подчиненные прокуроры и следователи для избавления страны от бериевщины. Хотя судьба Лаврентия Берии и его ближайшего окружения была предрешена не прокурором, а перепугавшимися соратниками, Руденко лишь, в отличие от своих предшественников, не стал примитивно повторять сценарии, по которым в свое время ликвидировали Ежова, Ягоду и иже с ними. Что ни говори, а Прокурор Союза затратил немало усилий для изобличения Берии, Меркулова, Кобулова и остальных бериевских окруженцев, в чем мы имели возможность убедиться. И все же полного удовлетворения не ощущалось. Прокурор СССР отважился только на один шаг. А ведь перед ним открывалась и иная, более грандиозная перспектива. Он мог войти во всемирную историю, одетым в тогу величайшего юриста современности. Для этого требовалось лишь… нести до конца крест праведника, не останавливаться на полпути в расследовании всех совершенных Берией и его соучастниками преступлений. Если бы им, как руководителям советской карательной системы, были вменены в вину массовые репрессии, беззакония над невинными людьми, если бы тогда же была дана оценка масштабам этих злодеяний, если бы рядом с Берией на скамью подсудимых были посажены ульрихи, вышинские и прочие вершители судебного произвола, главари «особых совещаний»… А также если бы рядом с ними на скамье подсудимых оказались некоторые видные партийные и государственные деятели, военачальники в маршальских погонах, ставившие свои подписи в расстрельных разнарядках, то тогда бы имя Руденко знал сегодня каждый школьник, а по своей значимости тот процесс мог бы соперничать с судом над главными военными преступниками фашистской Германии в Нюрнберге. Карт-бланш ему был предоставлен. Скорее всего, тогда советский суд не поддержал бы свою прокуратуру и ее руководителя, но ведь для этого пришлось бы обосновывать свою позицию, мотивировать причины освобождения этих людей от ответственности. Но такой процесс заставил бы властей предержащих через годы, через десятилетия, а то и столетия думать о последствиях своих неправедных решений и действий, отбил бы охоту у политиканов мордовать собственный народ, стрелять в соотечественников. Руденко имел возможность создать невиданный правовой прецедент привлечения к ответственности людей, виновных в организации и проведении преступной внутренней политики в огромной стране. Возможно, тогда и не было бы расстрела мирного митинга рабочих в Новочеркасске в 1962 году, позорного судилища над его участниками, кстати благословленных Прокуратурой СССР и тем же Романом Руденко. В 1962 году прокуратура и ее руководитель Руденко навсегда запятнали себя причастностью к предвзятому расследованию и неправедному суду над ни в чем не повинными людьми, требовавшими от властей только хлеба и по которым за это войска открыли огонь. При энергичном вмешательстве Прокурора СССР Руденко, которого подталкивал яростный Хрущев, в августе 1962-го были приговорены к расстрелу семь человек. Семь простых работяг, осмелившихся выйти на площадь и потребовать для себя и других, таких же как они, тружеников нормальных условий жизни. Их реабилитировали через три десятилетия посмертно. Продолжить и развить идеи Нюрнберга, возвыситься до уровня величайшего юриста современности Роман Андреевич не сумел. Ни тогда, в 1953-м, ни в 1962-м. Глава 24 Разобравшись с главными лицами карательного режима, Хрущев проявил некую «снисходительность» к его второстепенным лицам, и прежде всего к проводникам и исполнителям их воли — Судоплатову, Эйтингону, Могилевскому. Жизнь им сохранили. Эйтингон вскоре оказался во Владимирской тюрьме. Туда же возвратили «досиживать» свой срок и «доктора» Могилевского, правда, не сразу. Павлу Анатольевичу Судоплатову тоже пришлось провести в ней немало лет, только вот присоединился он к своей компании во Владимирском централе гораздо позднее. Судьба генерала Судоплатова заслуживает того, чтобы познакомиться с ней несколько подробнее. Как свидетельствуют архивы, сразу же после ареста в августе 1953 года с Павлом Анатольевичем стало происходить что-то непонятное. Уже во время предварительного следствия администрация Бутырской тюрьмы, где содержался этот высокопоставленный узник, представила прокуратуре заключение комиссии своей санитарной части. В этом медицинском документе говорилось, что «Судоплатов П. А. обнаруживает признаки легкого реактивного состояния с чертами установочного поведения». Комиссия рекомендовала изменить заключенному режим. Но через несколько месяцев он «стал обнаруживать своеобразное поведение с отказом от пищи, в силу чего был переведен из тюрьмы в психиатрическое отделение Бутырской тюрьмы». Так записано в документе. Затем заключенного отправляют из Бутыркок в Ленинград, где помещают в тюремную психиатрическую больницу. Здесь Судоплатову пришлось пробыть более полутора лет. В течение этого времени его подвергали активной электрошоковой и сонной терапии, психотерапии, другим видам специального лечения. Для обследования заключенного привлекли авторитетную комиссию из виднейших советских психиатров. Вот выдержки из акта от 17 января 1957 года: «Психическое состояние П. А. Судоплатова выражалось долгое время однотипно, клинически скудной симптоматикой, глубокого торможения (ступор). Внешне находился в согбенной позе, с низко опущенной головой, закрытыми глазами, складкой сосредоточения на лбу. На вопросы словесно не отвечал, на обращения давал однотипную реакцию: вздрагивал, глубоко вздыхал, иногда со слезами на глазах…» Не будем утомлять читателей подробным изложением достаточно объемного медицинского заключения. Ограничимся еще одной цитатой из этого примечательного документа: «По существу инкриминируемых деяний соблюдал должную конспирацию, но в обобщенных выводах отводил себе пассивную роль исполнителя, беспощадно порицал себя в своеобразном понимании служебной дисциплины и абсолютной подчиняемости». Сложно сегодня судить об истинных возбудителях того «ступора», еще труднее — о действительном психическом состоянии пациента. Похоже, сами эксперты поначалу нё сумели определиться в этом. И все же хотелось бы снять некоторые вопросы относительно вменяемости Судоплатова и не сомневаться в его психической полноценности. Очевидно, речь можно вести только о временном душевном расстройстве, обусловленном неблагоприятной ситуацией, причины которого очевидны. К такому же мнению в конечном счете склонились и врачи. Окончательный их вывод состоял в следующем: «Заключенный Судоплатов Павел Анатольевич продолжает находиться в состоянии реактивного психоза с элементами депрессии. В связи с тем что заболевание приняло упорно затяжное течение, целесообразно перевести его на принудительное лечение с изоляцией и содержанием на общем лечебном режиме с терапевтическими целями». То есть снова никакой конкретики. Похоже, эксперты решили просто избавиться от непонятого ими большого. Конечно, можно сколько угодно спорить относительно состоятельности и объективности выводов психиатров того времени. Тогда ведь многих людей, находившихся в здравом рассудке, зачисляли в категорию психически неполноценных личностей и надолго изолировали от общества. Партгосноменклатура командовала и здесь. Судоплатову пришлось провести в психушке еще более полутора лет. После этого, 12 сентября 1958 года, он все же предстал перед советским «правосудием». Военная коллегия Верховного суда СССР вынесла ему обвинительный приговор. Получается, к этому времени он выздоровел окончательно? Генерала признали виновным по все той же злосчастной 58-й статье Уголовного кодекса (времена меняются, а статьи — нет) и приговорили к пятнадцати годам лишения свободы с отбытием наказания в тюрьме. Отобрали все награды, лишили чинов и воинского звания. В обвинительном заключении внимание автора привлек небольшой абзац: «Установлено, что Берия и его сообщники совершили тяжкие преступления против человечества, испытывая смертоносные, мучительные яды на живых людях. Специальная лаборатория, созданная для производства опытов по проверке действия яда на живом человеке, работала под наблюдением Судоплатова и его заместителя Эйтингона с 1942 по 1946 год, которые от работников лаборатории требовали ядов, только проверенных на людях…» Во время суда в качестве свидетеля привезли и Григория Моисеевича Могилевского. В своей книге воспоминаний Судоплатов воспроизводит свидетельские показания бывшего начальника лаборатории: «Он показал, что консультировал меня в четырех случаях. С разрешения председателя я спросил его: был ли он подчинен мне по работе, были ли упомянутые им четыре случая экспериментами над людьми или боевыми операциями и, наконец, от кого он получал приказы по применению ядов? К моему удивлению, адмирал поддержал меня (речь идет о члене суда вице-адмирале Симонове. — Авт.)». Далее подсудимый генерал пишет, что вызванный в суд свидетель «начал плакать. Сквозь слезы он признал, что эксперименты, о которых идет речь, на самом деле были боевыми операциями, а приказы об уничтожении людей отдавали Хрущев и Молотов. Он рассказал, как встречался с Молотовым в здании Комитета информации, а затем, вызвав гнев председателя суда, упомянул о встрече с Хрущевым в железнодорожном вагоне в Киеве. Тут Костромин (председатель суда, заместитель председателя Военной коллегии Верховного суда СССР. — Авт.) прервал его, сказав, что суду и так ясны его показания». К сожалению, об этих встречах в уголовном деле Могилевского нет ни единого слова. Если оно так и было, тогда нетрудно представить себе, какую роль отводили упомянутые государственные деятели «Его Величеству Яду» в решении своих вопросов, коль скоро они не гнушались общаться с главным отравителем страны. Как пишет в своих воспоминаниях Павел Судоплатов, тогда «плачущего свидетеля» увели. Они встретились снова через три года во Владимирской тюрьме. Судоплатов очень метко характеризует жуткое состояние Григория Моисеевича, которое ему пришлось испытать после вновь перенесенных потрясений. Сначала надежда на освобождение, перевод из Владимирской тюрьмы в Москву — и вдруг новые допросы, новое расследование, в процессе которого его начали «подверстывать» к делу Берии и Меркулова. Тут можно ждать и «вышки». Стоит только представить, сколько пережил Могилевский, когда его таскали по разным кабинетам и всерьез проявили интерес к деятельности лаборатории «X». Ему чисто по-человечески не хотелось топить тех, кто благоволил к его судьбе в конце тридцатых и в военное время, но он не мог и сопротивляться прокурорско-следственной машине. Когда закончились допросы по делу бывшего наркома, о Могилевском на время вроде бы забыли. Он облегченно вдохнул, надеясь, что оправдал возлагавшиеся на него надежды, дал исчерпывающие показания и надеялся на обещанное смягчение своей участи. Но месяца через полтора после приведения в исполнение приговора по бериевскому делу следователь по особо важным делам Прокуратуры СССР Цареградский занялся и непосредственно Могилевским. Снова бывшего начальника лаборатории стали допрашивать по эпизодам отравления ядами людей, не приговаривавшихся к смерти. Эта тема была довольно неприятной. — Я же все рассказал вам, все, что знал, еще в прошлом году, — недоумевал Григорий Моисеевич. — Придется повторить еще раз. — Мне пришлось участвовать в умерщвлении четырех человек, не осужденных судами или особым совещанием. Это епископ — украинский националист, националист Шумский, какой-то националист в Ульяновске и какой-то человек в Москве. Эти операции проводил Судоплатов по указанию Абакумова… Что касается осужденных, то, когда их доставляли ко мне, мы им говорили, что они находятся в лечебном заведении или что это камера Прокурора СССР, прежде чем попасть на прием к которому надо пройти медицинский осмотр. Вслед за этим по второму кругу стали проводить допросы сотрудников госбезопасности, имевших отношение к «лаборатории смерти». И опять в защиту Григория Моисеевича почти никто не выступил. Стремясь сохранить свое лицо, а если точнее — остаться на службе в органах, либо не получить неприятную формулировку увольнения из них «по дискредитации», от лаборатории с ее начальником и экспериментами над людьми все стали открещиваться еще сильнее. Во всех грехах винили только руководителя и были гораздо откровеннее, чем в 1951–1952 годах. Александр Григорович показывал: «Могилевский провел исследования ядов примерно над 100–150 заключенными. Я или Щеголев только отвешивали яд, а Могилевский замешивал его в пищу и через работника спецгруппы давал заключенному. В случаях, когда яд не оказывал смертельного воздействия, Могилевский сам шприцем вводил смертельную дозу. Кроме того, исследование ядов производилось путем инъекций при помощи шприца, кололок или путем выстрелов отравленными пулями в жизненно неопасные участки тела…» Евгений Лапшин: «Я был в спецлаборатории, в помещении Блохина, где приводились в исполнение приговоры осужденным к ВМН, когда испытывалась трость-кололка. Пошел я туда по заданию Меркулова…» Сергей Муромцев: «В спецлаборатории была обстановка непрерывного пьянства Могилевского, Григоровича, Филимонова вместе с работниками спецгруппы. Могилевский поражал своим зверским, садистским отношением к заключенным. Некоторые препараты вызывали у них тяжелые мучения. Я вынужден был обратиться к Блохину и со слезами уговаривал его помочь мне освободиться от этой работы…» Наум Эйтингон: «Я присутствовал при производстве опытов в лаборатории Могилевского. Подопытными были четыре человека немцев, осужденные к ВМН как активные гестаповцы, участвовавшие в уничтожении советских людей. Было применено впрыскивание в кровь курарина. Яд действовал почти мгновенно, смерть наступала минуты через две…» Михаил Филимонов: «Судоплатов и Эйтингон требовали от нас спецтехники, только проверенной на людях… Были случаи, когда при мне проводились испытания ядов, но я старался избегать присутствовать при этом, так как не мог смотреть действие ядов на психику и организм человека. Некоторые яды вызывали очень тяжелые мучения у людей. Чтобы заглушить крики, пробовали даже радиоприемник, который включали при этом…» Как видим, ничего нового в распоряжении следствия не появилось. Как и у Могилевского, все свелось к повтору уже сказанного ранее. Примерно в таком же ключе вели себя на допросах сотрудники НКВД-МГБ Владимир Подобедов, Аркадий Осинкин, Петр Яковлев, Василий Наумов. Прокуратуре оставалось только решить, что делать с Могилевским — направлять дело в суд по новому обвинению либо спустить все на тормозах. Сам же Могилевский вел себя достаточно уверенно. — Никакой своей вины не вижу. Если проводившиеся опыты испытания ядов на приговоренных к высшей мере наказания называть преступлением, тогда вам придется судить всех, кто приговаривал их к расстрелу и кто расстреливал преступников, — решительно парировал он все попытки следователей квалифицировать его действия как умышленное убийство. — Мы же в лаборатории делали нужное для Советской страны дело — обеспечивали сотрудников государственной безопасности безотказными средствами уничтожения врага. — Статья двадцать первая Уголовного кодекса предусматривает единственный способ исполнения высшей меры наказания — расстрел. Вы же действовали вопреки закону. — Наши действия представляли собой исполнение приговора о смертной казни. Они были направлены на достижение той же цели, что и расстрел, — на лишение жизни приговоренного к смерти человека. Отступление от установленного законом способа лишения жизни Уголовный кодекс преступлением не признает. — Тогда что вы скажете о случаях уничтожения вне стен лаборатории людей, которые не считались преступниками? — В отношении этих я выполнял приказы своих начальников, в обсуждение которых вступать не имел права. А за отказ выполнять эти приказы я сам подлежал строгому уголовному наказанию. Тем более что при подстановке задач руководство НКВД-МГБ называло их опасными врагами государства. Других серьезных обвинительных аргументов у следователя по особо важным делам Прокуратуры СССР не нашлось. Ситуация действительно была тупиковая. Если к этому добавить все более явственный поворот в уголовно-правовой политике страны от огульного преследования «врагов народа» к приоритетам защиты личности обвиняемых и подсудимых (даже в ущерб интересам жертвы преступления — что новая крайность), нетрудно было предположить, что за дела лаборатории Могилевскому отвечать не придется. Так оно и случилось. Уголовное дело прекратили, а пухлый том с грифом «совершенно секретно» упрятали в спецхран, подальше от людских глаз. Только вот победа бывшего начальника лаборатории в споре с прокуратурой оказалась относительной. Как уже сказано выше, его отправили обратно во Владимирскую тюрьму продолжать отсидку. Там он встретился с опальным генералом Наумом Эйтингоном. Они даже сидели в одной камере. То ли по совету Эйтингона, то ли исходя из собственного горького опыта, Могилевский пару лет о себе никому не напоминал, не сочинял ни писем, ни ходатайств. Может, надеялся, что прокуратура все еще решает его судьбу на самом высоком уровне, и потому терпеливо ждал результата? Ведь статьи, по которым он сидел в тюрьме, подпадали под амнистию 1953 года. Единственное, что позволял себе Григорий Моисеевич, — регулярно переписываться с родными. Для них он всегда оставался самым дорогим человеком. Со слезами на глазах арестант разрывал очередной конверт и, рыдая, читал ласковые слова: «Дорогой отец! Прежде всего хочу сообщить тебе о рождении внука — событие произошло 23 сентября 1955 года. Назвали его Григорием. Теперь он уже большой парень, смотрит на мир понимающими глазами. Катенька стала совсем взрослой, пристает ко всем, чтобы ей почитали книгу. Она уже знает много стихотворений наизусть. У нас все по-старому. Я работаю там же, на „Нефтехиме“, заведую лабораторией синтомицина. Собираюсь перебраться в Академию наук. Сейчас я нахожусь в отпуске без сохранения содержания, который мне дали на заводе по ходатайству издательства иностранной литературы для участия в переводе с английского языка книги электрохимии. Элла работает на прежнем месте. В остальном все без изменений. Все живы-здоровы. Не знаю, разрешат ли тебе написать нам? Даже если и разрешат, то круг вопросов твоего письма, по-видимому, сильно сузят, поэтому трудно спрашивать тебя о существенном, кроме здоровья. Нам сказали, что ты читаешь, занимаешься; чувствуешь себя неплохо, беспокоишься за нас. Последнее излишне — у нас все в порядке. Не знаю, насколько уместны и целесообразны мои советы, но хочу сказать, что ты должен прежде всего беречь себя, свое здоровье. Как это сделать, вероятно, тебе виднее, все, что я могу посоветовать, — это как можно меньше реагировать на внешние раздражители и думать только о хорошем… (Дальше фраза жирно зачеркнута.) Все ли у тебя есть необходимое? Почему ты никогда ничего не просишь? Это как будто тебе разрешено. Выполнить твое желание или просьбу было бы приятно. У тебя, должно быть, истрепалась одежда? Не нужно ли тебе что-нибудь передать из вещей? С нетерпением ждем ответа. Желаем тебе здоровья и бодрости, береги себя и свои нервы. Привет от Катеньки и Гриши. Крепко обнимаю.      Твой сын Алексей.      7 февраля 1956 года». В письме сына лежит еще одно послание: «Дорогой дедушка! Алешенька уже пожелал вам самое главное — быть спокойным и беречь себя. О нас не беспокойтесь. Живем весело. Днем не дает скучать Катенька, ночью иногда и Гришутка (так зовет его Катенька) напоминает о себе. Сын чудесный, с длинным носом и красивыми глазами. Катенька с ним дружит, только не хочет ни в чем уступать. Впрочем, боюсь хвалить. Надеемся, что скоро вы оцените сами. Еще раз желаем вам здоровья и скорой встречи дома.      Людмила». Трогательно, не правда ли? Для родных и близких Григорий Моисеевич всегда оставался самым дорогим и желанным. Вскоре в почтовом ящике дома на Фрунзенской набережной уже лежало ответное письмо из неволи: «Москва. 7 апреля 1956 года. Дорогая Вероника! Дорогие ребятишки Алексей, Виктор, Валерий… Людочка! Внучка Катеринка и внучек Гришенька! Письма все ваши получил, за что я вам весьма признателен! Большое спасибо за присылаемые вами деньги и продукты. Вы присылаете мне их очень обильно. У меня скопилось около 20 банок консервов (молочных, рыбных, овощных). Да и с едой свежих продуктов я еле-еле управляюсь. Я не голодаю. Нахожусь в хороших условиях. Кормят по-санитарному. Здоров, чего и вам желаю. Скоро надеюсь быть с вами. Будьте здоровы. Целую вас крепко. Крепко, крепко.      Ваш любящий муж, отец, дедушка». 1956-й годом изобилия в послевоенном Советском Союзе никак не назовешь. Страна едва отошла от разрухи, голода, а тут заключенный тюрьмы особого режима едва управляется с разнообразной едой. За решеткой кормят «по-санитарному». Наверное, не все имели такие возможности. Так тянулись долгие дни, недели, месяцы. И вот наконец 3 июня 1956 года Григория Моисеевича вызвали к начальнику тюрьмы. Там он услышал очередную неприятную весть: Указом Президиума Верховного Совета СССР от 1 июня в применении к нему амнистии отказано. Главным доводом фигурировало «производство опытов по испытанию смертоносных ядов на живых людях». Надеждам о скором свидании с родными и близкими, о которых он писал в своих письмах, сбыться было не суждено. Фактически отказ в применении амнистии означал своего рода новое осуждение, так как по старому он подлежал освобождению от наказания. Из мест заключения потянулся миллионный поток незаконно репрессированных людей. Его в тот поток не пустили. Под категорию жертв политических репрессий Могилевский не подпадал. Он так и остался уголовником, не подлежащим реабилитации. В тот вечер убитый горем тюремный узник снова взялся за перо. Григорий Моисеевич написал заявление с просьбой о личной встрече с руководством Комитета госбезопасности «для передачи накопившихся нескольких научных разработок в области оперативной техники». По указанию возглавившего недавно созданный КГБ И. А. Серова с осужденным беседовал сотрудник 5-го спецотдела. Вывод его для тюремного профессора оказался просто обескураживающим: «Сообщенные Могилевским технические сведения интереса для органов государственной безопасности не представляют». Отстал за годы отсидки Григорий Моисеевич и от темпов развития науки, и от потребностей практики. Или, может, просто не сумел на бумаге правильно изложить свои идеи и заинтересовать КГБ. И все же, если из госбезопасности присылали специалиста, значит, идеями Могилевского все-таки еще интересовались. Но его прожекты не показались заслуживающими внимания. А то, может, и выпустили бы на свободу. Судя по письмам, он на это очень сильно рассчитывал… Потом на имя генерала Серова было новое заявление. В нем Могилевский в который уже раз пытался убедить всех в своей невиновности, снова и снова просил пересмотреть его уголовное дело. Старался доказать, что беседовавший с ним сотрудник КГБ некомпетентен и не сумел по достоинству разобраться с существом его предложений. Все тщетно. В его услугах не нуждался никто. Попытался было Могилевский пристроиться к освобождавшимся из тюрьмы политическим. Представил себе в качестве жертвы бериевских репрессий. Но таковым его не признали, а Президиум Верховного Совета СССР снова отказал ему в реабилитации. Ранее назначенная ему мера уголовного наказания (десять лет тюремного заключения) так и осталась без изменения. Теперь-то его «глухарем» можно было именовать с полным основанием — именно так на тюремной фене называют заключенных, отбывающих назначенный срок «от звонка до звонка». Компанию ему в камере составлял Эйтингон, а потом еще и неожиданно появившийся во Владимирской тюрьме Судоплатов. Так неспешно в череде однообразных тюремных будней коротала эта троица свои сроки. Освободился Григорий Моисеевич только к началу 1962 года. Жить в столицах ему было запрещено. Повидав родных, простился с ними снова. Пришлось из Москвы уехать и провести остаток дней в одиночестве и в местах довольно отдаленных… Думаете, с уходом со сцены Берии, Меркулова, Кобулова, Абакумова, отрешением от дел Могилевского, Судоплатова, Эйтингона, Филимонова работы с ядами прекратились? Ничуть не бывало. Да, формально «химическая» лаборатория перестала существовать. Во всяком случае, официально, по документам, такого заведения в штатах КГБ не значилось. Между тем специальные службы советского ведомства госбезопасности продолжали получать задания от высшего руководства партии и страны по физическому устранению противников правящего коммунистического режима. Причем, в отличие от Сталина, личное участие которого в разработке планов террористических акций вызывает определенные сомнения — он считал достаточным подать идею, — Никита Сергеевич Хрущев и прочие члены «коллективного руководства» Советского Союза не упускали возможности поучаствовать в обсуждении наиболее важных операций. В 1954 году Хрущев и Маленков санкционировали приговор Г. С. Околовичу, одному из руководителей эмигрантского Народно-трудового союза. Примерно в то же время, когда начальника лаборатории «определяли» под арест, Околовича уже пытались выкрасть и переправить в Союз, но осуществить задуманное не удалось. На сей раз операцию готовили особенно тщательно. В лаборатории в Москве (уж не преемница ли детища Могилевского?) под видом золотого портсигара заблаговременно изготовили бесшумный электрический пистолет для стрельбы отравленными пулями. Примечательно совпадение: тогда же в Москве находился и доставленный из Владимирской тюрьмы Могилевский. Уж не для консультаций ли заодно его вызвали? Сотрудники Комитета госбезопасности Н. Хохлов, Ф. Кукович, Ф. Вебер должны были применить портсигар-пистолет, но операция провалилась из-за Хохлова, который попросту не решился открыто убить человека. Он бежал, раскрыл весь план акции и сдал своих соучастников американцам. Тут сразу выяснилось, что после войны террористические боевые группы КГБ продолжили действовать за рубежом, имея на своем вооружении самые различные средства убийства людей, включая яды. От них пострадали А. Трушкович, К. Фрике, Ф. Фатайлибейль и другие. А в сентябре 1957 года сбежавший Хохлов вдруг тяжело занедужил неизвестным заболеванием. Он терял сознание, началась сильная рвота. Врачи предположили гастрит, но традиционное лечение не давало никаких результатов. Больше того, болезнь быстро прогрессировала. Начали выпадать волосы, на теле больного появились темные полосы и пятна, черно-синие опухоли, держалась высокая температура, и постоянно слезились глаза. Симптомы показались очень схожими с отравлением таллием. Могилевский когда-то испытывал этот токсин и указывал, что «таллий вызывает у животных, даже в небольших дозах, выпадение волос и смерть, а у человека для смертельного исхода, как установлено в спецлаборатории, требуются очень большие дозы и смерть наступала лишь в 20 % случаев. На вкус это средство в малых дозах солоноватое, а в больших дозах оно приобретает металлический вкус. Давалось оно в спиртных напитках и различных блюдах. У человека этот яд вызывает полное выпадение волос и сильнейшие ревматоидные боли, которые держатся до смерти. У тех „пациентов“, которые сразу не умирали, боли держались по 10–14 дней. Проследить, как долго могли держаться боли, мы не смогли. С таллием было проведено такое же количество опытов, как и с колхицином, — около десяти». Предположение, что Хохлова отравили таллием, явно не было лишено оснований. Но точной причины, вызвавшей заболевание и смерть, не установили даже самые искушенные американские эксперты. Заметим, это имело место уже в середине пятидесятых, когда возможности медицины, химии и экспертизы были на несколько порядков выше существовавших во времена кончины Фрунзе, Куйбышева, Жданова, Горького, Менжинского… Сильно досаждал органам и живший в Германии Л. Ребет, пользовавшийся большим авторитетом в среде украинских эмигрантов. Для его ликвидации из Москвы в Карлхорст в сентябре 1957 года прибыл опытный сотрудник 13-го отдела КГБ. Он привез с собой оригинальное оружие — тоненькую металлическую трубку, длина которой составляла не больше двадцати сантиметров. В нее было вмонтировано специальное устройство, стрелявшее стеклянной ампулой, заполненной синильной кислотой. Кем, где и когда была подобная штуковина придумана, изготовлена и впервые испытана?.. Могилевским, в его лаборатории «X»? Действие трубки предварительно проверили в лесу неподалеку от Берлина на собаке. Сотрудник советской спецслужбы Б. Сташинский, которому поручалось выполнение операции, выстрелил, услышал легкий хлопок. Собака сразу упала. Пары синильной кислоты мгновенно парализовали ее сердце. Резко сократившиеся кровеносные сосуды от действия синильной кислоты после смерти расслабились. Вскрытие жертвы показало классическую картину ухода из жизни от сердечного приступа. Именно это и требовалось для снятия всяких подозрений в истинных причинах внезапной смерти обреченного. «12 октября, в десять часов утра, — пишет в своем исследовании „КГБ: работа советских секретных агентов“ Дж. Даррон, — он увидел, как Ребет сошел с трамвая. Сташинский забежал в здание, чтобы встретить его на лестнице. Как только Ребет поравнялся с ним, он вытащил трубку из кармана и выстрелил ядовитыми парами в лицо своей жертве. Ребет пошатнулся и упал. Вскрытие показало, что смерть наступила вследствие сердечного приступа». Никаких следов насилия или иного постороннего вмешательства не возникло у экспертов, исследовавших труп. Через полтора года тот же Сташинский получил новое задание — ликвидировать лидера украинских националистов С. А. Бандеру. Первая попытка, в апреле 1959 года, окончилась неудачно. Сташинский занервничал, сорвался, вынужден был выбросить трубку в реку, бежать. Успокаиваться пришлось уже дома, на Украине. Вообще-то Сташинский откровенно тянул время в расчете на то, что покушение на Бандеру отменят или подберут другого исполнителя. Не отменили, другого не нашли, и в октябре Сташинский снова поджидал свою жертву у подъезда дома, где квартировал Бандера. Когда тот стал открывать входную дверь, агент выстрелил ему прямо в лицо. Бандера упал. Если бы вскрытие тела убитого произвели несколькими минутами позже, правду о смерти Бандеры узнали бы не скоро, а может, и вообще бы не установили. Но власти были осведомлены о существовании реальной угрозы жизни Бандеры. А потому отреагировали мгновенно. На лице погибшего патологоанатомы обнаружили стекло от ампулы, а в желудке — синильную кислоту. Кто совершил убийство, опытным детективам установить не удалось. Обстоятельства покушения на Степана Бандеру стали известны лишь после того, как перебежавший в августе 1960 года к американцам Сташинский рассказал об этом во всех подробностях. КГБ тщательно заметал следы. Откровения Сташинского объявили провокацией. А убийство Бандеры было решено свалить на Т. Оберлендера, и 20 октября газета «Красная звезда» сообщала: «Бандере было слишком много известно о деятельности Оберлендера. Поскольку все более настойчивым становится требование общественности призвать к ответу Оберлендера, Бандера в этом случае мог бы стать одним из наиболее важных свидетелей. Это заставило встревожиться бывшего боннского министра и его покровителей. Так один негодяй отомстил другому». И все. Никаких аргументов, никаких доказательств. Без прямых обвинений (иначе, чего доброго, привлекут к суду за клевету или станут опровергать), а так, походя: смотрите, мол, в другую сторону. Главный же «негодяй» — непосредственный организатор террористической акции — так и остался в тени… Время шло. Мир жил своими проблемами. Но то здесь, то там вдруг происходили странные события, которые вслух и шепотом связывали с КГБ. Труднообъяснимые заболевания, авто- и авиакатастрофы, самоубийства… Традиции, установившиеся с созданием Менжинским в конце двадцатых годов специальной группы для работы за границей, оставались по-прежнему востребованными. Сегодня мы можем попытаться дать собственную оценку результатам деятельности специальных служб за целые десятилетия. Многие секреты преданы гласности. Менялись руководители, исполнители, совершенствовались, оставаясь в принципе неизменными, средства и методы подхода к «врагам социализма». Такой ярлык могли навесить на каждого инакомыслящего либо поступавшего против установленных властью правил человека. В одном из номеров еженедельника «Аргументы и факты» в 1992 году была опубликована небольшая заметка «Наркодиспансер КГБ»: «По утверждению хорошо осведомленных лиц, секретная лаборатория № 12, в которой КГБ готовил яды для проведения диверсий за рубежом, в частности политических убийств, не только существует, но и процветает. Обслуживая главным образом внешнюю разведку, до недавнего времени она формально находились в подчинении 3-го Главного управления Минздрава СССР. В этой лаборатории проходят практику разведчики-„нелегалы“, которых готовят для длительной работы за рубежом. По утверждению осведомленных лиц, основные разработки 12-й лаборатории в последние годы касались не столько ядов, сколько психотропных веществ, „развязывающих“ язык. Эти препараты использовались как при допросах лиц, арестованных у нас за шпионскую деятельность, так и по политическим мотивам. В редких случаях к ним прибегали тогда, когда дело касалось самих сотрудников КГБ. Говорят, что обработке психотропными средствами, разработанными в 12-й лаборатории, в частности, подвергся такой высокопоставленный офицер КГБ, как Виталий Юрченко, похищенный в Риме американской разведкой. В 1985 году, совершив побег из застенков ЦРУ, Юрченко никак не мог вспомнить, какие же государственные секреты выманивали у него американцы во время допросов с применением все тех же психотропных веществ. И вот сотрудники 12-й лаборатории якобы с усилием решили эту задачу, в свою очередь подвергнув Юрченко воздействию наркотиков. По сведениям из тех же источников, Юрченко за согласие на проведение рискованного опыта над собой был награжден орденом». Выходит, «проблема откровенности», оказавшаяся непосильной для Могилевского, была успешно решена другими. Так же была претворена в жизнь и не осуществившаяся при Григории Моисеевиче мечта Лаврентия Берии «вдохнул — и готов». Видать, с изоляцией нашего доктора медицины дело его не умерло. Оно продолжало жить и шагать в ногу со временем. Только вот на ком испытывались новые препараты, как происходила их апробация? А в том, что это делалось, можно не сомневаться: органам требовались самые надежные, проверенные средства. И Могилевский, и Судоплатов, и Эйтингон считали, что занимались не истреблением людей и террором, а делали благое дело — для родной партии, для Советского государства. Цель всегда считалась важнее средств, она оправдывала все. До самых последних дней своей жизни Григорий Моисеевич не оставлял надежды, что его еще призовут, что он еще понадобится. И сегодня мы можем констатировать: специалист он был редкий, не без таланта, а главное — преданный тем, кому служил всю свою жизнь. Глава 25 Этот небольшой обшарпанный двухэтажный дом стоял на городской окраине вдали от остального живого мира, зловеще зияя многочисленными глазницами разбитых окон. Правда, с полдюжины их оставались еще целыми. Глядя на это обветшалое строение, даже не верилось, что всего несколько лет назад особняк был густо населен, гудел и шевелился как растревоженный муравейник. Во дворе всегда копошились ребятишки, бегая между развешанными на веревках простынями и прочим бельем. Это было семейное пристанище многочисленных сотрудников расположившегося за выбеленным известью невысоким каменным забором научно-исследовательского института токсикологии. Обозначенное учреждение, а попросту НИИ, переехало в Махачкалу во время войны — его эвакуировали откуда-то из европейской части страны. Чем конкретно в нем занимались — никто из местных жителей толком не знал, да и не хотел знать — это считалось строжайшей тайной. Теперь же, спустя годы, когда заезжие ученые и их всевозможные ассистенты, помощники вместе со своим оборудованием возвратились по своим довоенным адресам, здесь остался небольшой филиал института, который официально занимался исследованием проблем тропической медицины. В некогда тесные от большого количества сотрудников лаборатории пришло запустение. Осиротел и единственный в близлежащей округе дом. Лишь пять-шесть комнат были обитаемы. Всякий раз, когда в столь неуютном жилище вдруг появлялись постояльцы, его скрипучие деревянные половицы предательски оповещали о пришельцах сразу весь дом. В одной из комнат поселился ухоженный интеллигентного вида седовласый человек. Он объявился в филиале сравнительно недавно, и немногочисленные сотрудники практически о нем ничего не знали. На вид ему было за шестьдесят. Это был доктор медицины Могилевский. Он представился профессором токсикологии, и появление личности с таким титулом в провинциальной научной глухомани было воспринято как целое событие. Документов у него не спрашивали, лишних вопросов не задавали — директора филиала вполне удовлетворило предъявленное Могилевским командировочное предписание с внушительным штампом и печатью. По прибытии новый профессор углубился в изучение архивов. Знакомств с сотрудниками не заводил, ни с кем из них не общался. К нему в друзья тоже никто не набивался. Так что в течение двух первых месяцев работы он почти не показывался из тесной кладовки, где был свален весь доставшийся филиалу в наследство от бывших эвакуированных бумажный хлам. Заявил о себе Могилевский внезапно, причем с самой неожиданной стороны. Спустя примерно неделю после своего появления в филиале института он положил на стол директору официальную докладную на одного из сотрудников. Тот, оказывается, рассказал неприличный анекдот про Никиту Хрущева. Любителю политического юмора в тот же вечер объявили выговор по партийной линии. Ну а «бдительного» профессора после этого некрасивого поступка коллеги просто перестали замечать. Еще одну из комнат в институтском «особняке» занимала не менее загадочная и столь же малообщительная личность с фамилией Калошин. Прибыл он вскоре вслед за Могилевским и тоже с командировочным предписанием из Москвы. Калошин представился врачом-токсикологом. За неимением других возможностей ему предложили поселиться в том же доме. Калошин разместился на противоположной стороне от каморки Могилевского. Однако и тот и другой пожелали, чтобы у них была своя телефонная связь. Проблемы это не составило — десятиномерной коммутатор непонятного научного учреждения был задействован лишь наполовину. Новым абонентам поставили военные полевые телефоны с индукторами, лишь запараллелив аппараты на одной линии для экономии провода. Могилевский и Калошин никем не интересовались и сами никого особенно не интересовали. Однако они обнаруживали явное любопытство в отношении друг друга. Говорят, периодически общались, вели длинные светско-философские беседы о превратностях судьбы, сложности бытия, бренности мирской жизни. Иногда эти беседы проходили за бутылкой столового вина, но пьяными их никто не видел. Засиживались далеко за полночь. Прошлой своей жизни они никогда не касались. И потому никто толком не знал, есть ли у них где-то родственники, близкие или друзья, или они одни на белом свете. Из единственного окна жилища Могилевского открывался вид на песчаный морской берег, почему-то всегда пустынный. Лишь одинокий тополь с облезлой, старой корой стоял метрах в пятидесяти от дома и скрашивал общую унылую картину. Его вылезшие из песка вековые корни были уже не в состоянии наполнить живительной силой верхние листья и ветви, отчего верхушка щетинилась вылезавшими из-под нижнего зеленого яруса многометровыми сухими сучьями. С первого взгляда издали они ассоциировались со скелетом какого-то мифического монстра, поднявшего к небу свои скрюченные, иссохшие пальцы. И только по утрам эти белые отмершие ветки оживали. Старый тополь почему-то очень привлекал огромную стаю черных птиц. Едва оранжевый солнечный диск показывался из-за моря, как все окружающее пространство мгновенно оглашалось громким карканьем и хлопаньем бесчисленных крыльев. Сотни черных ворон стремительно налетали на одинокий тополь, дружно облепляя голые ветки. Примерно стольким же не хватало места на обнаженных сучках, однако зеленую часть дерева они занимать не хотели. Выставив вперед крючкастые лапы, щелкая длинными клювами, опоздавшие птицы яростно набрасывались на более прытких своих сородичей, успевших захватить раскачивающийся насест. Верхушка дерева превращалась в огромный, шевелящийся на фоне неба комок из черных развевающихся лохмотьев. Его покровы, голова и клочкастые волосы постоянно меняли свои очертания в зависимости от поведения и расположения птиц. Живое привидение то жутко покачивалось, то вытягивалось ввысь, то медленно разрасталось во все стороны. От него то и дело отваливались большие черные хлопья. А в окружающем призрак пространстве продолжалась неистовая пляска, сопровождавшаяся яростным гвалтом. Все это явно походило на некий мистический спектакль в исполнении черных бестий, веселившихся каждое утро по одному и тому же сценарию. Однако весь этот базар длился не более десяти минут и обрывался так же внезапно, как и начинался. Словно повинуясь какому-то невообразимому загадочному знаку режиссера, неистовая воронья пляска разом прекращалась. Вся стая вдруг стремительно срывалась с дерева и с тем же яростным карканьем устремлялась прочь. Она быстро растворялась на фоне зеленевших невдалеке гор. И все вокруг успокаивалось до следующего утра. Могилевский очень быстро привык к визитам черных птиц. Они каждое утро с минутной точностью служили своеобразным сигналом побудки, мгновенно прерывая сон. Вороны сполна заменяли ему старый, часто останавливавшийся будильник, надрывный звонок которого он чаще всего вообще не воспринимал. И потом, Григорий Моисеевич ощущал себя при виде птиц одиноким и мудрым, с раннего утра настраиваясь на философский тон. Десять лет тюремного заключения превратили его в настоящего философа. Он научился жить один, и, когда жена еще до того, как его отправили в Махачкалу, робко заикнулась о том, что готова все бросить и ехать за ним следом, Григорий Моисеевич отговорил ее от такого шага. К чему бросать налаженный быт, детей, а теперь и внуков, которые в ней нуждаются. Он спокойно выдержит и один. Потом добьется того, чтобы его воссоединили с семьей. Как-то воскресным вечером Калошин пригласил Могилевского к себе. Это приглашение ничем не отличалось от всех предыдущих. Встретил гостя, как всегда, прямо в дверях с приветливой улыбкой и радушно пригласил к столу. — Скучно мне что-то одному стало, Григорий Моисеевич. Составьте, пожалуйста, компанию. Давайте, коллега, позволим себе сегодня по стаканчику доброго винца, — предложил Калошин. — Угощайтесь: персики, яблоки — все свежее, с местного базара. — Сердце, знаете ли, иногда пошаливает, — пожаловался было Могилевский. — Кольнуло — сразу иду в аптеку, беру валерьянку, валидол. Но сегодня так и быть, уклоняться не стану. Разве можно отказаться от приятной компании. За долгие годы отсидки самым интересным выдалось общение с Эйтингоном и Судоплатовым. Они научили Григория Моисеевича разбираться в людях, оценивать их внутренние побуждения, степень их искренности. Для них такие вещи были частью работы, а неспособность распознавать намерения собеседника могла стоить им жизни. Они вспоминали старых коллег, давали им точные характеристики, угадывали подчас самые тайные их занятия и желания. Могилевский при таких разговорах чаще всего молчал, наслаждаясь тонкой психологической проницательностью своих старых друзей. «Надо всегда доверять своему первому впечатлению, — любил повторять Наум Эйтингон. — Если вас при первой встрече что-то смутило или насторожило, либо попытайтесь разобраться в этом и доискаться до причины, либо перестаньте общаться с этим человеком». Калошин настораживал профессора. Он чего-то постоянно недоговаривал, избегал прямого взгляда, да и улыбка у него была скользкая, неискренняя. Разобраться, в чем тут дело, Григорий Моисеевич не мог, он слишком устал от жизни, чтобы подвергать себя подобным изнурительным изысканиям. Могилевский лишь старался избегать частого общения с ним, но полностью запретить себе видеться с ним не мог. После того случая с анекдотом про Хрущева с Григорием Моисеевичем почти никто не разговаривал. Лишь Калошин заполнял этот вакуум, а жить совсем без общения с людьми профессор не мог. — Спасибо за комплимент, — приторно улыбнулся Калошин, убирая с большого старинного кресла книги. Располагайтесь, как у себя дома! Представляете, на старом базаре за три рубля купил, а кресло девятнадцатого века. Его только отлакировать — и будет как новое. Присаживайтесь, снимайте пиджак, сегодня тепло… — Да, душновато что-то нынче. Может, немного вина действительно перед сном не повредит… — неуверенно проговорил Григорий Моисеевич, сняв пиджак и садясь в старое кресло. — Ну вот и прекрасно. Не будете возражать, если я вам предложу попробовать вот этого вина? Домашнее, здешней выработки. «Кям ширин» называется. Оно сладкое, и градусов немного. — Калошин поставил на стол бутылку красного вина и небольшую тарелку с острым сыром, разломал лепешки, принес зелень. — Вы так любезны, коллега… — Ну что вы, это так, по-соседски. Себе, с вашего позволения, налью, пожалуй, крепленого. Мне больше нравятся терпкие, с запахом миндаля. Здесь их хорошо делают. Упоминание о горьком миндале насторожило Могилевского. Этим привкусом отличался цианистый калий. «Зачем Калошин упомянул об этом? — с тревогой подумал Григорий Моисеевич. — И эти две разные бутылки на столе: мне он предлагает из одной, а сам пьет из другой…» Так в свое время поступал и сам бывший начальник спецлаборатории, когда угощал заключенных отравленной водкой. Хилов делал на этикетке специальный знак, чтобы не перепутать бутылки. Вспомнив о Хилове, Могилевский содрогнулся: столь деликатные дела он доверял наркоману! Тот мог ошибиться, и высокая комиссия в полном составе отправилась бы к праотцам вместо испытуемого. — Как вам угодно, — пробормотал Григорий Моисеевич, разрешая хозяину пить из другой бутылки. В неспешной беседе прошло часа два. Говорили больше о мирских делах, о погоде, о событиях в стране. Словом, шла обычная беседа двух одиноких людей. — Откровенно скажу, устал я от одиночества, — сказал Могилевский, меняя направление разговора. — Близкие далеко. Да и не до меня им. Своих дел по горло. А Родина от меня напрасно отказалась. Сослали в самую что ни на есть глушь. — Ничего, и здесь можно пользу приносить. — Так-то оно так, — согласно кивнул Могилевский. — Только вот смотрю я на вас, коллега, — с виду годов на пятнадцать, пожалуй, помоложе меня будете. А тоже вот один живете. Без семьи. Что, не сложилось или какая-то причина на то имеется? — Да как сказать… Обстоятельства так сложились, да собственный характер сказался, — уклончиво ответил Калошин. Могилевский затянулся папиросой. Неподдельная тоска читалась во взоре этого сгорбившегося, уставшего от жизни, седого человека. — Знаете, — обратился он к Калошину, — всю жизнь я втайне вынашивал одну мечту… — Это какую же, если не секрет. — Вы, наверное, догадываетесь — я ведь еврей и уже немолодой, — помолчав, продолжал Григорий Моисеевич. Привычка к осторожности с малознакомым собеседником сказывалась, и он не сразу отважился высказать то, о чем думал в последнее время. — Жить в общем-то осталось недолго. Да и смысла особого в своем бытии не вижу. Стал сентиментальным, иногда что-то вспомню и заплачу. Со стороны, наверное, это кажется смешным. Сейчас, как, надеюсь, вы слышали, обетованная земля моих предков, Израиль, стала самостоятельным государством. — М-да, — произнес собеседник, затягиваясь папиросой. — Взглянуть бы хоть единственный раз на землю ту обетованную, на берег Иордана, на Иерусалим. После этого можно отправляться к Богу, на небеса. — Вот уж никогда бы не подумал, что вы верующий! — Да как сказать, — вздохнул Могилевский. — От веры нас еще в школе отвратили, и всю свою сознательную жизнь мы были атеистами, поэтому сомнения в душе есть, но… — То-то и оно, — перебив, усмехнулся хозяин. — Сомневающихся в вере на небеса не пускают. — Если бы только это… — Григорий Моисеевич, у нас в институте ходят слухи, что в НКВД вы необычной токсикологией занимались? — неожиданно спросил Калошин. Могилевский снова насторожился. В институте никто не мог знать, что он работал в органах внутренних дел. Григорий Моисеевич сам видел свое личное дело, там в графе «место работы» обозначена биохимическая лаборатория Академии наук, и слова Калошина — явная провокация. О самой спецлаборатории в НКВД знали лишь избранные. Но особо удивляться профессор не стал. Недругов у него хватало в лице тех же прежних коллег, а большинство из них пьяницы да завистливые карьеристы, и вполне кто-то поневоле мог проболтаться. Тем более что токсиколог — специальность редкая, все врачи знали друг друга наперечет, и наверняка Калошину рассказал о нем кто-нибудь из московских ученых. Небылицы по Москве о нем особенно после ареста и приговора суда ходили самые разные. — Там всем приходилось заниматься многими необычными вещами. Что приказывали, то и делал. — Интересно все же, в каком направлении вы работали: спасали людей от отравлений или наоборот? И опять вопрос был явно провокационный, да и змеиная улыбка, проскользнувшая на губах Калошина, не укрылась от внимания Григория Моисеевича. — Давайте поговорим лучше о местном климате, о его благоприятном влиянии на наши стареющие организмы. Дагестан — край, долгожителей, — попытался сменить тему Могилевский. Продолжать разговор ему сразу же стало явно не по душе. — Я так и предполагал: вы работали с ядами. — Помилуйте, коллега, с чего вы это взяли? — Ну полноте же, профессор, не возражайте. И не стыдно вам лгать? В вашем-то возрасте, при таком авторитете… — Простите, не пойму, куда вы клоните. И вообще, что от меня хотите? — все больше раздражаясь, вспылил Могилевский. — Расскажите, например, как вы вводили людям яд, как умирали ваши «пациенты», кто они и за что вы их отправляли на тот свет. Бедняги, они, наверное, вас за доброго доктора принимали? — Калошин уже принял стаканчик вина, и алкоголь окончательно развязал ему язык. — Это же так любопытно… — Ну вы уж слишком, коллега! Заговариваетесь. Похоже, выпили лишнего. — А что, профессор, никогда не боялись, что вам могут отомстить? Разыскать и рассчитаться за сотворенное зло? — Кто? Что вы себе позволяете? Не кажется ли вам, Калошин, что наш разговор принял довольно странный оборот. Я буду вынужден доложить, что вы пытаетесь выведать у меня не подлежащие разглашению служебные секреты! — Мне нечего выведывать. Я и без ваших откровений отлично осведомлен о всех секретах. Не хотите ли послушать, может, вспомните? Калошин достал из ящика стола перевязанную тесьмой пачку пожелтевших листов. Развернул один из них и начал читать вслух: — «1. Результаты исследования яда аконитина. Один из сильнодействующих растительных ядов. Проведено десять опытов над осужденными. Подмешивается в крепкие спиртные напитки. Принимать рекомендуется залпом. Жгуче-горький на вкус, с щиплющим действием на язык, который при принятии токсина сразу немеет. Вызывает отчаянную боль в желудке, мучительную смерть при полном сознании. Через десять минут после приема начинаются судороги. Человек падает на пол, бьется головой, просит убить, так невыносимы боли. Заключение: рекомендуется использовать в ситуациях, связанных с употреблением спиртного. 2. Результаты исследования яда колхицина. Проведено двенадцать опытов над осужденными. Подмешивается в крепкие спиртные напитки либо в первые блюда (щи). Вызывает мгновенную слабость, боли в кишечнике, сильный понос с кровью (все признаки дизентерии). Смерть при больших дозах наступает через несколько часов…» — Хватит, — закричал Могилевский. — Как у вас оказались мои дневники? Вы за это ответите! — На что вы способны, я знаю. Только не надо меня пугать. Жаловаться на меня вы не пойдете. Во-первых, вам самому невыгодно предавать огласке свое прошлое, работу в НКВД, Владимирскую тюрьму, отказ в реабилитации. Лучше постарайтесь загладить свои грехи. Вам не так уж много осталось жить на этом свете, — усмехнулся Калошин. — На что намекаете? — Не пугайтесь, вас не убьют. И даже не отравят. В отличие от своих отравленных «пациентов», вы умрете без посторонней помощи. — Извольте объяснить, как я должен вас понимать? — Как вам будет угодно. Калошин с язвительной усмешкой смотрел профессору прямо в глаза. Он отчетливо увидел в них неподдельный испуг и даже ужас. Спохватившись, что зашел слишком далеко, он решил смягчить обстановку, предложил выпить в знак примирения. Но Могилевский категорически отказался. — Очень сожалею, что дал себя вовлечь в ваше общество. Так знайте, отныне вы мне весьма неприятны, — запальчиво произнес Григорий Моисеевич, решительно вставая со стула. — Что делать. Но согласитесь, должны же вы хоть на закате жизни услышать простую человеческую оценку всему тому, что творили на этой земле! Строите здесь из себя добродушного, интеллигентного старца. Про Бога даже вспомнили. Землю, значит, захотели посмотреть обетованную. Тоже мне святой паломник! — Ну это, знаете, уже слишком! — Ваше имя, Могилевский, я сначала прочел в дневнике профессора Сергеева, а потом оно мне встретилось среди документов о деятельности секретной лаборатории НКВД. Вот Сергеев действительно был кристальным человеком. Отказался сотрудничать сначала с органами, хотя приглашали его и сам Ягода и Ежов. За это жизнью своей поплатился. Кстати, Артемий Петрович Сергеев не на вашей ли совести случайно? Могилевский вздрогнул, губы его онемели. С большим трудом пришел он в себя. — Мое прошлое касается только меня. Раз уж вы так хорошо осведомлены, то мне нет необходимости убеждать вас в том, что за все свои ошибки я заплатил сполна, провел за решеткой Владимирской тюрьмы долгих десять лет. Все искуплено! — Ладно, — примирительно заговорил Калошин. — Может, и впрямь когда-нибудь ваши последние мечты осуществятся. Глядишь, Бог даст, и на небеса попадете, и землю обетованную увидите. Ну а пока прощайте. Профессор молча запахнул халат и, не прощаясь, поплелся в свою комнату. — Вы забыли свой пиджак, профессор, — усмехаясь, остановил его Калошин. Заснуть в ту ночь Могилевский не мог долго. Ночью не раз просыпался в какой-то тревоге. Ближе к утру пробудился от ощущения осторожного, почти воздушного прикосновения к своему телу. Он мгновенно пробудился, словно от постороннего толчка. В комнату никто не заходил — дверь еще с вечера была заперта на защелку. Рассвет едва брезжил, птицы еще не появлялись. Григорий Моисеевич скосил глаза и увидел на своей груди крошечное существо. То была маленькая домашняя мышка. Она, не боясь, устроилась на его исхудалой груди и умывала крохотными лапками свою острую мордочку. Почувствовав, что спящий проснулся, она резво пробежала вдоль его тела к ногам и исчезла. Могилевского внезапно осенила страшная мысль; человек, по телу которого пробежала мышь, должен скоро умереть. Это была известная примета у древних: знак приближения смерти. И сразу навалилась тоска. Сердце стало биться с перебоями, все тело покрылось холодным потом и наполнилось непомерной тяжестью, хотя голова на удивление оставалась ясной. Боли нигде он не ощущал, однако с огромным трудом сумел пошевелить руками. Ноги и нижняя часть тела оставались в неподвижном состоянии. Могилевский дотянулся до телефона и провернул ручку индуктора. Коммутатор молчал, зато он услышал в трубке голос соседа по квартире: — Что случилось, коллега? — Мне плохо, — с трудом выдавил профессор и рухнул на аппарат. Калошин появился через минуту. Перочинным ножом легко открыл защелку. Деловито перевернул ослабевшее тело на спину, стал отсчитывать пульс, потом зачем-то пропальпировал вылезавшие из-под простыни ноги. — У вас развивается сильная астения. — Вызовите скорей доктора, у меня внутри все стынет. — Уже поздно. Вы же знаете, коммутатор выхода в город не имеет, а пешком до больницы меньше чем за полчаса не доберешься. За это время вы умрете. Выход один: возьмите себя в руки и успокойтесь, иначе конец. Послушайте меня, ведь я все-таки доктор, разбираюсь не хуже этих докторов из здешней неотложки. — От вас никакой помощи принимать не хочу. — Напрасно. Могилевский с трудом поднял глаза на Калошина. Выражение лица соседа его насторожило. У Григория Моисеевича шевельнулось подозрение, и он пробормотал: — Неужели… — Должен вас огорчить, профессор. Помощь вам уже не требуется. Остается только терпеть. Немного. Через пять минут исчезнут все неприятные ощущения, вам станет хорошо и спокойно. Увидите свою землю обетованную. — Что вы со мной сделали? — Ничего особенного. Похоже, вы вчера позволили в моем обществе выпить лишний стакан красного вина. Это, скорее всего, от него. Хотя вино доброе… — Нет, признайтесь, вы меня отравили! Да, да, вы ведь пили совершенно из другой бутылки… Калошина неожиданно осенило. Он что-то вспомнил, впился ненавидящим взглядом в Могилевского. И вдруг решил ему подыграть. Точно так же, как тот в бытность начальником спецлаборатории поступал по отношению к своим несчастным «пациентам». — Все может быть, профессор. Вспомните ваш собственный принцип: в распоряжении исполнителя всегда должно иметься не меньше десятка комбинаций совершения убийства. Все идет к тому, что вы сегодня умрете от острой сердечной недостаточности. Надеюсь, не забыли — сердечники чаще всего помирают в понедельник. Сами когда-то убеждали в этом своих «птичек». Помните? Если есть силы, посмотрите на календарь. С этими словами Калошин подошел к висевшему на стене отрывному календарю и сорвал с него листок с красной воскресной цифрой. Следующей страницей был понедельник. После этого он спокойным шагом направился из комнаты, оставив дверь приоткрытой. В следующее мгновение от возникшего сквозняка резкий порыв ветра со стороны моря настежь распахнул окно. Словно по чьему-то сигналу на одинокий тополь обрушилась огромная воронья стая. Черные птицы, как всегда, яростно кружились, заполняя все пространство за окном мельканием смолистых крыльев, привычной суетой и громкими криками. Свежий утренний воздух немного прибавил сил. Могилевскому стало легче. Ему даже показалось, что в его слабеющее тело возвращается жизнь. На какое-то непродолжительное время мозг стал работать четче, и Могилевский задался вопросом, почему не распознал в своем ученом коллеге отравителя. Вспомнил, что десяток лет назад видел точно такое же испытующее выражение глаз у своих подчиненных, наблюдавших за предсмертными конвульсиями отравленных ими же людей, служивших для них «исследовательским материалом». Вдруг прямо перед собой Могилевский явственно разглядел оскалившегося в волчьей улыбке Хилова. Повесившийся ассистент звал его к себе. Но бред тут же прекратился. Мозг снова заработал: «Как же он, проработавший в органах почти пятнадцать лет, не мог сразу догадаться, распознать в присланном из Москвы „докторе“ палача или мстителя? Впрочем, почему его прислали именно оттуда? Разве мало ходит по земле его недругов?..» В воспаленном мозгу умирающего отчетливо пронеслись все подробности вчерашнего вечера. Услужливый тон Калошина, его небывало настойчивое «гостеприимство» с щедрой выпивкой. Пристальный, гипнотизирующий взгляд, странные манипуляции со стаканами, бутылками. Себе наливал из одной, угощал из другой… «Неужели поздно? — промелькнула искрой другая мысль. — Как же легко я позволил себя отравить!» В том, что произошло отравление, профессор больше не сомневался. Он уже чувствовал, как действие яда развивалось по древней классической схеме, описанной еще при умерщвлении Сократа в Афинах чашей цикуты: леденящий холод постепенно продвигается по телу от нижних конечностей к груди и, достигнув сердца, останавливает жизнь. Он знал, что в таких случаях смерть наступает при полном сознании. — Нет, врешь, сатана! — закричал неожиданно для себя несчастный старик. — Со мной так просто не разделаешься! Надо действовать. Ни в коем случае не опускать руки — они мгновенно омертвеют. Тогда уж точно конец… Могилевский из последних сил протянул начинавшие коченеть синие пальцы к укрепленному прямо над кроватью шкафчику. Дотянулся до завернутой в пожелтевшую газету склянку, попробовал разодрать плотную бумагу. Внутри было снадобье, нейтрализующее действие самого сильного яда. Главное — успеть принять. Пальцы не повиновались, но все же судьба дала ему последний шанс на сохранение жизни. Сверток свалился вниз, и желтый флакон упал на подушку, прямо к посиневшим губам. Пробка выпала, а из склянки потянулась маслянистая жидкость. Только бы прикоснуться губами — сразу прибавится сил, встрепенется сердце. Потом можно сделать более полный спасительный глоток. Все не вытечет… Могилевский через силу повернул голову к растекавшейся по подушке живительной влаге. Он уже потянулся языком к эликсиру, как вдруг случилось невообразимое. Очевидно, сверкнувшее в утреннем солнце стекло привлекло внимание круживших рядом с домом ворон. Самая смелая из них с громким карканьем ворвалась в комнату, уже не воспринимая в испускавшем дух существе человека. Она схватила блестящий флакон в свои лапы и, исхлестав лицо умирающего широким опахалом черных жестких перьев, устремилась прочь. За окном на нее тут же набросилась другая черная птица, третья… Слабый звук разбившегося на улице стекла стал последним, что услышал уходящий из жизни Могилевский. Он захрипел. «Вороны, птицы, птички… Черные сатанинские твари, которых ненавидел всю жизнь… Они пришли за мной». «Ты умрешь точно такой же смертью!» Сбывалось одно из самых мрачных предсказаний, брошенное в лицо Могилевскому полтора десятка лет назад профессором Сергеевым, умиравшим в камере лаборатории от введенного яда. Все было кончено. Лицо Григория Моисеевича в последний раз судорожно передернула страшная гримаса. Широко открытые, остекленевшие глаза устремились в быстро темневшее утреннее небо. А по нему в это время, весело купаясь в лучах теплого восходящего солнца и громко каркая, стремительно уносилась вдаль огромная воронья стая. В какой-то миг сознание умирающего озарилось ярким видением далеких гор и песков горячего Синая, каких-то далеких сказочных городов, которых он никогда не видел и о которых тайно мечтал всю свою жизнь. Душа оставляла бренное тело. — Позовите священника, — прошелестели посиневшие губы. — Не хочу умирать без покаяния. Страшно… В следующий миг для него все исчезло. Сознание навсегда провалилось в черную бездну, и для Могилевского наступил вечный мрак. — Ну вот, профессор, вы и отправились туда, к своим многочисленным жертвам, к своим варсонофьевским призракам, — произнес снова появившийся в комнате Калошин. — Наверное, все же я к этому тоже причастен и, похоже, в первый раз в жизни взял на душу тяжелый грех. Теперь никогда не заслужу Господнего прощения. Вы же, Григорий Моисеевич, умерли вовсе не от яда, а от избытка адреналина в собственной крови. И слава богу, вовремя. А то бы такого нарассказывали на своей обетованной земле. Это нам совершенно ни к чему. По совести говоря, мне не хотелось мешать вам уйти из этого бренного мира. Слишком много зла сотворили вы на этом свете. Калошин натянул простыню на голову покойника и отправился к себе. Достал бутылку вина, из которой вчера наливал Могилевскому, наполнил стакан и медленными глотками выпил за упокой души только что усопшего нераскаявшегося грешника. Потом отправился в филиал института. Сообщил руководству и коллегам о кончине профессора. Взору прибывших в комнату Могилевского предстало вытянувшееся на постели мертвое тело с разбросанными в стороны руками. Кто-то приподнял простыню, и все содрогнулись: ужас навсегда застыл на мертвенно бледном лице. — Видать, страшную смерть принял, несчастный. Наверное, покарал его Господь в последнюю минуту… — проговорил испуганно один из коллег. На подушке рядом со всклокоченной седой головой темнело какое-то непонятное, невесть откуда взявшееся маслянистое пятно и коричневая пробка со странным запахом спирта, валерианы, тмина и еще чего-то непонятного. При вскрытии тела Могилевского эксперты констатировали смерть от острой сердечной недостаточности. Химический анализ внутренних органов и крови не выявил в организме умершего никаких признаков отравления. Его похоронили тихо, по-христиански на русском кладбище. Спустя месяц из института уехал доктор Калошин. Говорили, будто у него отыскалась семья, которую он потерял во время войны и искал почти десять лет. Вскоре об этих двух странных людях в Махачкале навсегда забыли. Правда, с тех пор пошли разговоры, будто в старом окраинном доме по ночам скрипели половицы, явственно звучали чьи-то размеренные шаги да в глазницах окон мелькали расплывчатые тени. «Не иначе как призраки поселились в том особняке», — шептали друг другу местные жители и обходили стороной здание с поскрипывающими от ветра ставнями. Своей ребятне родители всякий раз наказывали, чтобы смиряли любопытство и не искушали нечистую силу. Дети, как ни странно, слушались.