Трое и весна Виктор Иванович Кава Рассказы лауреата Государственной премии им. Л. Украинки насыщены драматическими ситуациями, пронизаны тонким лиризмом, затрагивают серьёзные морально-этические проблемы долга и чести. Поэтично и чисто пишет автор о зарождении чувства первой любви. Виктор Иванович Кава Трое и весна Между зеленых тучек (повесть) 1 Я вышел за окованные железом крепкие дубовые ворота госпиталя и остановился. С наслаждением вдохнул свежего, чуть сладковатого воздуха. Щемяще пахло зеленью, которая упруго тянулась из чёрной распаренной земли тонкими стрелочками, клейковатыми листьями, едва проклюнувшимися из почек. А ещё тянуло откуда-то будоражащей прохладой, как из глубокого степного колодца. В бездонном голубом небе покачивалось тёплое солнце, ласково гладило моё побледневшее лицо — в госпитале не загоришь. Оглянулся на своих товарищей. Тоже стоят задумчивые, трогательно улыбающиеся. — Ты гляди, апрель уже начался, считай, настоящая весна на пороге, — изумлённо покачал головой Андрей Прокопчук и почесал затылок. Такая уж у него привычка: и в горе и в радости рьяно чешет затылок. Познакомились мы с ним здесь, в госпитале, а оказалось, что почти год воевали в одном гаубичном полку. А как мы могли там познакомиться, если все время в наступлении, зима и весна 1944 года выдались такими бешеными, что мы невесело шутили: начальника «небесной канцелярии», видать, крепко контузило. То буран дикий налетит, все заметёт, то оттепель наступит сразу, превратит снег в месиво, в котором все тонет, а в марте к обильным талым водам прибавились сплошные холодные дожди и превратили дороги в непроходимые болота. Правда, всю мартовскую грязь мы перележали в госпитале. Меня ранило в ногу как раз третьего марта, когда начались эти дожди. А мои товарищи месили грязь, поминая, наверно, и бога и черта. Вот только недавно стало распогаживаться. — Да-а, придёт апрель — улыбается даже зверь, — щурит глаза на солнце Степан Каратеев, маленький добродушный пехотинец. Его тоже сегодня выписали из госпиталя, отправляется он вместе с нами, чтобы разыскать свою дивизию. Степан произносит эту приговорку и уже привычным жестом приглаживает огненно-рыжие усы. Они, точно щётка, смешно торчат на его круглом лице. Очутившись в госпитале и немного оклемавшись от контузии, которая на несколько дней отобрала у него речь и слух, Степан признался нам, соседям по палате, что мечтает жениться на украинской девушке, потому что таких вкусных борщей, как на Украине, он нигде не ел. И таких красивых девчат до сего времени не видел. Тогда Андрей вполне серьёзно посоветовал ему отрастить усы, поскольку украинские девчата на безусых парней даже не смотрят. Степан поверил и стал отращивать усы. Он стойко терпел подковырки и насмешки. Не сговариваясь, оглядываемся на госпиталь, где и помучились, и вкусили мирного покоя, когда стали заживать раны. Из узких окон величественного сумрачного замка нам машут руками, желают счастливо добраться до фронта и отыскать свои части. Нам очень хочется опять попасть в свои роты, батареи: мы все там породнились, жили, как одна семья. Госпиталь расположился в настоящем замке, описанном ещё Гоголем в «Тарасе Бульбе». Я, когда немного зарубцевалась рана на ноге, обковылял весь замок. Долго стоял на том месте, где казаки, спасаясь от врагов, отчаянно прыгали с высокого берега в бурную реку. Берег, правда, был раза в два ниже, чем у Гоголя, и речушка была тихая, смирная, даже шума воды не слышно. И все же верил я не собственным глазам, а тому, что написано у великого писателя. Я с детства люблю Гоголя. Когда читаю его, мне чудится, будто я попал в необыкновенный и в то же время знакомый мир, мир весёлый и вместе с тем пронизанный глубокой тоской. Я родился в тех же местах, что и Гоголь. Мой дед с гордостью рассказывал, что его дед дружил с Николаем Васильевичем. Уверял, что это мой прапрадед описан Гоголем в «Вечерах на хуторе близ Диканьки». В нашей хате, с тех пор как я помню себя, висел портрет Николая Васильевича, обрамлённый радужным полтавским рушником. Будучи ещё малышом, напроказничав, я до темноты слонялся по двору, потому что был уверен, что дядька на портрете с проницательными улыбчивыми глазами сразу выведает у меня тайну. И вот стоял я тогда на крутом берегу, смотрел на спокойную воду, жадно вбиравшую солнечные лучи, слушал шорох прошлогоднего камыша на ветру — и мне невыносимо захотелось выжить в этой лютой и безжалостной войне. Вернуться домой, в безмолвии и тишине на берегу нашей поросшей красноталом речки Лисогор неторопливо рассказать жене Наде и сыну Володе об этом замке, реке, о госпитале, о военном апреле… От этой неожиданной мысли кольнуло в сердце, я быстрее заковылял к группе раненых, которые шумно играли на колоде в карты. — Ты чего застыл как пень? — толкнул меня в бок Андрей. — Надо торопиться в дорогу! Гляди на солнце, скоро полдень, а нам нужно засветло добраться к своим. Сам знаешь, как опасно ночью в прифронтовой полосе. Да ещё в здешних местах… 2 Выбрались на просёлок, а тут и машина, точно по заказу, выкатила из-за поворота. Ну, повезло! Госпиталь располагался в глухомани, по просёлку почти не ходили машины — и вдруг… Проголосовали в три руки. Грузовик резко затормозил, даже вода зашипела под колёсами. Из кабины выглянул молодой чубатый шофёр. — Что, земляки, после капитального ремонта возвращаетесь? Вижу, вижу — отоспались, морды наели, усы гусарские отпустили, — балагурил он — должно быть, скучно было одному ехать. — Ты бы меньше языком молол, а то в недобрый час отхватишь его на ухабе, — добродушно огрызнулся Андрей, оглянулся на нас и полез в кабину. Мы молча кивнули — давай, у тебя лёгкое осколком задето, нельзя простуживаться. — Слушаюсь, товарищ генерал-ефрейтор! — гаркнул шофёр, смешно вытаращил глаза и приложил грязную руку к залощённой шапке-ушанке. Андрей погрозил ему кулаком. Мы со Степаном полезли в кузов, уселись на деревянных ящиках. — Вы там, ребята, не очень ёрзайте, в ящиках снаряды. И я буду гнать машину — опаздываю. Скорее бы на большак выбраться, а там дорога неплохая, — серьёзно сказал шофёр, заглянув к нам. И рванул машину так, что мотор зарычал, как собака. Гнал он машину бешено. Ящики загуляли по кузову, в них угрожающе зазвенело железо. Тщетно мы старались удержать их. Пришлось постучать по кабине. А что делать? Думаете, мне хочется взлететь на этих снарядах к ангелам? Нужно к восемнадцати ноль-ноль быть на месте. — Он постучал пальцем по трофейным часам, на циферблате которых гордый орёл держал в когтях земной шар. — Иначе наш командир голову мне свернёт. Он такой, он может… Так что лучше держитесь… Непослушные ящики крепко били нам по ногам, пока мы воевали с ними, не заметили, как солнце закуталось в серые ватные облака. Подул ветер, дёрнул деревья за верхушки, едва не содрал с нас шапки. И вдруг повалил такой снег, словно все тучи рухнули на землю. Сколько живу, даже зимой не видел такой метели. Вскоре на каждом из нас лежал тяжёлый мокрый плащ, а весь окружающий мир, ещё совсем недавно по-весеннему радостно-зелёный, снова стал по-зимнему белым. Мотор, который до метели, гудел ровно и мощно, начал подвывать, вот он тяжело всхлипнул и захлебнулся. Шофёр, ругаясь, выбрался из кабины, яростно плюнул на белый чистый снег. — Братцы! — крикнул он, — Берите лопаты и слезайте. Будем пробиваться вперёд. — Где там пробьёшься сквозь эту кашу, — глухо подал голос из кабины Андрей. — Только зря измучаемся. — Ну-ну, поменьше болтай, — окрысился на него шофёр. — Слышал же — в восемнадцать ноль-ноль надо быть в части! Лучше руками поработай, чем языком! Прорыли мы дорогу метров на сто, проползла по ней машина и застряла. Опять взялись за лопаты. Ещё метров сто, ещё пятьдесят… Страшно устали, пот со лба капает, давно шинели сняли. Однако не сдаёмся, кому охота ночевать на этом просёлке, по обе стороны которого стоит высокий, обвешанный хлопьями снега сосновый лес. Чего доброго, когда стемнеет, из него выскочат бандеровцы. Наслышаны мы о них — разбойничают в наших тылах немецкие холуи. А у нас оружия нет. Один автомат у шофёра. Вот таким образом проехали километр — не более. Снег уже перестал идти, будто его косой отрезали. Опять поднялся ветер, разорвал тучи, и выглянуло удивлённое солнце. А мы, точно заведённые, продолжали копать дальше. Только Андрей Прокопчук положил лопату, прижал ладонь ко лбу ребром, на цыпочки приподнялся, что-то высматривает. — Ты чего сачкуешь? — прикрикнул на него шофёр. Андрей сделал вид, что не услышал шофёра. Повернулся ко мне и прерывистым голосом сказал: — Товарищ сержант, разрешите обратиться. Тут, знаете, такое дело… Я эти места немного… хорошо знаю… Если даже мы и дальше будем так… успешно пробиваться вперёд с помощью лопат, все равно к ближайшему селу доберёмся разве что в полночь. А вот влево, видите, дорожка ведёт прямо к хутору. Он совсем близко, просто за деревьями не видно. Только теперь я понял, почему Андрей обратился ко мне официально. Чтобы мою власть утвердить. Шофёр стал незаметно командовать нами, хотя был рядовой, а на моих погонах — три сержантские лычки. Подожди, а почему Андрею так захотелось на этот хутор? Я не успел спросить об этом у Прокопчука, на него налетел взбешённый шофёр. — Я тебе покажу хутор! — замахал он перед лицом Андрея стёртыми до крови руками. — Хочешь на перине переночевать? Привык в госпитале? — Не горячись. — Я оттащил шофёра от Андрея, тот побледнел, сжал кулаки. — Скажи, друг, откуда ты знаешь, что там хутор? И почему тебя потянуло в этот хутор? Мы же торопимся, а о шофёре и говорить нечего. А ты уверен, что мы не застрянем там окончательно, выберемся оттуда на дорогу, когда растает? — Да… понимаю, извините… — Андрей опустил голову. — У меня там мать… жила… Я ж тебе говорил, Иван, не виделись мы с ней с тех пор, как война началась. А когда освободили нашу область, пять писем послал — ни строчки в ответ. Мы так и замерли от его слов. Перед моими глазами тут же предстала мать, когда провожала меня на фронт: стоит у вагона, смотрит на меня неотрывно и повторяет пересохшими губами: «Смотри, сынок, смири свою гордыню, кланяйся пулям, горб не вырастет…» Стоим молча, не знаем, что сказать. — Эх, семь бед — один ответ! — Шофёр швырнул лопату. — Ты прав, Андрей, не протараним мы эти завалы, пока солнце их не растопит. И в штрафной роте иногда живыми остаются. Ребята, вы подтвердите, какая дикая ситуация была? Шуруем, земляк, к твоему хутору! Глядишь, сегодня вареников с маком попробуем. — Он улыбнулся Прокопчуку, чтобы подбодрить его. И ко всем, тоном приказания: — Ну-ка, славяне, давайте штурманём эту стратегически никчёмную дорогу! Дорогу к хутору, не более трёх километров, мы одолевали почти четыре часа. Уже в мутноватых сумерках приползли к старенькой хате. Андрея затрясло в ознобе, когда взялся за ворота. Пришлось мне их приоткрыть. Как только Андрей вошёл во двор, из хаты шустро выбежала маленькая седая женщина. Охнул Андрей, а она, увидев сына, отшатнулась, перекрестилась и бессильно села в снег. И Андрей бы упал, если б я не подхватил его под руки. — Господи, пресвятая богородица, Андрюша, ты? — Я, мама, я! Бросился наконец к матери, поднимает её, целует, а она все ощупывает его, поглаживает: никак не может поверить, что видит сына. Переступили порог, и нас окутал блаженный, казалось забытый, уют отчего дома. — Почему ж ты, Андрюша, весточки не подавал о себе? — Мать прильнула к сыну. — Хотела было уже панихиду по тебе служить у попа в соседнем селе. Насташа отговорила. Может, в плену, говорит, а может, сильно ранили. — Странно, очень странно, — подал голос шофёр. — Мои старики в лесу живут — отец лесником у меня, — и то письма регулярно доходят. Мать оглянулась на нас, всплеснула руками: — Господи, что ж это я гостей на пороге держу? Заходите, раздевайтесь, отдыхайте, я сейчас… — и метнулась к печи. Пока мы раздевались, мыли руки при желтоватом свете коптилки, моргающей на лежанке, запаровала картошка на столе, появилась миска с капустой и солёными огурцами. А когда сели за стол, так и бутылка оказалась тут как тут; видно, где-то далеко была припрятана, хозяйка долго вытирала её от пыли и паутины. Сели за стол втроём, Андрей все ещё стоял посреди хаты, не отрывал глаз от фотокарточки на стене — на скамейке сидят двое очень похожих нахмуренных мальчишек. Мы догадались: это Андрей и его брат. Над братом на раме — золотистый пучок бессмертника. — Мама… это правда? Она скорбно покачала головой: — Ой, правда, страшная правда, сынок. Когда загрохотало на западе, германские самолёты полетели, Юрчик сам о войне догадался и пошёл в военкомат. Просила, умоляла, даже за полы хватала: не торопись, позовут, если ты понадобишься. Где уж там, даже слушать не стал. Я, мама, комсомолец, говорит, не могу ждать повестки из военкомата, если за Сенькиной дубравой пушки бьют. Проводила его на просёлок, дальше не пустил. Не иначе, душа его чуяла беду. Даже до района не дошёл Юрчик. Однорукий Сидор, тот, что возле запруды живёт, привёз его вечером убитого. Тот с сенокоса возвращался. Говорит, может, с самолёта германского застрелили, но скорее всего, лесные вурдалаки подстерегли. Ещё до войны в лесах шастали бандиты, а теперь, в войну, они с германцами. Наверно, она горе это тяжкое так слезами окропила, что уже не было их у неё. Андрея как будто ударили под колени: упал на лавку, зарыдал тяжело. Мать сидела возле сына, гладила рукой его белокурые волосы, смотрела куда-то невидящими глазами. В сенях громко-задорно прокукарекал петух, и мы все вздрогнули, точно от выстрела. Мать вытерла сухие глаза, легонько взяла Андрея за руку, ласково сказала: — Сынок, успокойся, вставай, тебя ведь товарищи ждут. Слава богу, ты живой, уберегли тебя мои молитвы от пули коварной. Помянём Юрчика, поговорим, поспите до утра, отдохнёте от службы своей тяжёлой. Молча выпили по рюмке, молча поели картошки с капустой, с огурцами. А что тут скажешь, чем утешишь? 3 Несильно, но тревожно-часто постучали в стекло. Мать подошла к окну, закрылась ладонями, чтобы не мешал свет коптилки, и радостно вскрикнула: — Насташа! Андрюша, твоя родная тётя пришла! Вишь, почуяло сердце. Тётя долго обнимала и целовала Андрея. Потом вдруг оттолкнула резко. — Ой, племянник, в недобрый час прибился ты к матери Юстине! Да ещё на ночь… — Почему в недобрый? — удивился Андрей. — Что-то вы, тётя Насташа, не то… Мы освободили вас, гоним фашистов с нашей земли, пыль позади них столбом. Вот только Юрчика нет… Ух, гады проклятые! — Он скрипнул зубами. — Вот из-за них и беда, — сокрушённо покачала головой тётя. И, оглянувшись, встревоженно заговорила: Сейчас только зашла к соседке соли попросить взаймы — у этих кулаков всегда все есть, — вижу: сидит за столом их сынок — принесли его черти домой из лесу. Пьяный — чуб на лоб свесился, глаза, что у кроля, красные, а злющие, как у черта болотного. Говорит отцу, а языком еле ворочает: «Теперь не будем пешком ходить, на авто будем ездить. Какую-то советскую машину занесло на наш хутор — сам увидел случайно. Вот выпью ещё чарку и мотну к своим. Мы советским воякам быстро шеи свернём и машину заберём». Меня как будто в грудь ударило: это же наш Андрюша приехал! Про соль забыла, скорее из хаты и к вам… Андрей вскочил, побежал к двери. Куда он? — Догоните его! — дёрнула нас за руки тётка Насташа. — Андрюша к тому бандиту побежал. С голыми руками, безоружный. А у этого ирода автомат и гранаты к ремню привязаны. Мы бросились вслед. Шофёр на ходу схватил свой автомат. Попробуй догони Андрея! Вскоре и топот его ног затих. В переулочке столкнулись с темной фигурой. Прижались к плетню, шофёр наставил автомат. Оказалось, Андрей. — Стойте, ребята, — глухо сказал. — Поздно. Исчез мерзавец. Ух задушил бы собственными руками! И откуда такая дрянь берётся? Мы медленно пошли обратно. — Откуда берётся? — отозвалась тётка Насташа. — Они такие от рода, от корня. Отец его при панской Польше был полицаем, и сын его по той же дорожке пошёл. — А не могли они и до почты добраться, письма выкрадывать? — вдруг напряжённо спросил Андрей. — Пять треугольников я послал матери, два вам, а ни одного, говорите, не получили. — Не получили, — вздохнула тётка Насташа. — Могли, ироды, и перехватить. Не только нам, никому с фронтов писем нет, только похоронки приходят. — Эх, если б нам сейчас каждому по автомату да по нескольку гранат и знать туда дорогу, мы бы им показали гуся жареного! — шофёр сжал кулаки. Вернулись. Тревога обступила нас со всех сторон. Что же делать? На четверых — один автомат. Против целой банды… А мама Андрея с тётей Насташей плачут, места себе не находят. — Вот и навестил мать, Андрюшенька, — почти стонет тётка Юстина. — На погибель свою и своих товарищей прибился к хутору. Чтоб им, иродам проклятым, руки покорчило и судорогой свело, чтоб они в гиблом болоте потопли. Вижу: и мои попутчики сникли, повесили головы. Нет, нельзя вот так сидеть! Нужно что-то придумать. Может, попробовать вернуться обратно, на просёлок? На улице потеплело, снег тает. Глядишь, за ночь машины проторят дорогу, и, возможно, уже какой-нибудь «студебеккер» прорвался. Не может фронт жить без подкрепления, и не все машины по главным дорогам пускают, чтобы не приметили их самолёты-разведчики. Сказал об этом товарищам. Они взбодрились немного. Вышли все на улицу. Остановились в начале улицы, ведущей к просёлку, повернулись к шофёру, ждём, что он скажет. А он посмотрел внимательно, сквозь зубы выругался. — Не пойдёт машина в гору в такую гололедицу, — сказал он наконец. — Только пупы надорвём. Да, ему виднее. И все же, что делать? — Да чего вы с этой машиной носитесь как с писаной торбой? — досадливо машет рукой тётка Насташа. — Это же не живой человек, а железо мёртвое. Пусть ею подавятся бандиты. Сядут на неё пьяные и разобьются. А вам новую дадут, вы же не виноваты, что в такой переплёт попали. — Что-о? — вдруг вскинулся шофёр, будто его муха укусила, — Машину бросить? Бандитам? Да вы что? Он смотрел на тётку Насташу, а обращался к нам. Мы молчали. А правда, разве есть другой выход? Дарить машину бандитам, конечно, мы не собираемся, сожжём её вместе со снарядами. На куски разнесёт. Постой, постой, сержант, но ведь совсем рядышком хата Андрюшкиной матери… И другие хаты… Так что же делать? Погибать вместе с машиной? Наверно, не один я так думал. Вон Каратеев пошёл к хате. На ходу бросил шофёру: — Вот и оставайся, если машина тебе дороже жизни. Андрей пристально смотрит на меня. И в темноте я угадываю его немой вопрос: и мне брать шинель? Вместо ответа тоже иду за Каратеевым. Шофёр выбежал вперёд, загородил нам дорогу. И жалобным, просительным голосом сказал: — Товарищи, ребята, я тоже хочу жить! У меня отец и мать дома, девушка Тоня ждёт… Но поймите — не могу я бросить машину! Что мне командир скажет, что мне в роте скажут? Мы остановились. Он прав. Однако машину на горбу не понесёшь. Вот упрямец! Погибнет ни за понюх табаку. Конечно, мы не собирались оставлять его. — А ты хочешь, чтоб мы все полегли возле твоей машины? — бросаю раздражённо. — Если есть идея, говори быстрее! Время ведь не ждёт, вот-вот бандеровцы нагрянут! Мы останавливаемся напротив двора Андрюшиной матери. Шофёр молчит, вертит головой во все стороны. — Есть, есть! — тонко вскрикивает он, — Видите, улица эта под уклон идёт, наверно, к какому-нибудь селу выведет. Может, попробуем, толкнём машину? — А бандиты что, не найдут нас в том селе? — говорю сердито, терпению моему приходил конец. Шофёр сник, махнул рукой, нахмурился, побрёл к грузовику, черным призраком застывшему посреди улицы; казалось, он прислушивался к нашему разговору. Шофёра схватила за руку тётка Юстина: — Ты дело говоришь, сынок! Езжайте, езжайте туда, дети! Там в селе Зелёном крепкая самооборона, не то что у нас. В четверг они отогнали бандитов. В лощину скатитесь быстро, как на санях. Мы с Насташей подтолкнём вашу машину, соседей позовём. Мы переглянулись. В самом деле, мысль. — А вы, мама? — тихо спросил Андрей. — Вы с нами? Вам нельзя оставаться. Кто-нибудь донесёт бандитам. — Обо мне ты не беспокойся, сынок, — махнула она рукой. — Вот как подтолкнём вашу машину, пойду к Насташа, пересижу у неё. А кто видел, что сын ко мне приезжал? Было уже темно, когда вы подъехали. Во двор не въезжали, а следы на улице снегом забросаем. Соседей мы не стали звать: вдруг кто-нибудь из них ненароком обмолвится? Тронулись. Немало снега растаяло, по улице проехало несколько саней, сделали кое-какой след, но все же мы почти окончательно выдохнулись, пока вытолкали машину за хутор. Толкали машину — под гору она шла легче, — и все время оглядывались: не гонятся ли бандиты? Спокойно белел снег, спал хутор, разве что изредка сонно лаяла собака. Долго на околице виднелись две тёмные фигуры — это стояли мать Андрея и тётка Насташа. 4 В селе завязли возле первой хаты. В этом месте дорогу пересекал настоящий снежный вал, снежная баррикада. Уж не оборонцы ли, о которых вспоминала тётка Юстина, набросали этот вал? О самообороне наслышался, пока лежал в госпитале. Во многих сёлах Западной Украины местные жители организовали отряды для защиты от бандитов-бандеровцев. Я крепко потёр лицо. Решай, сержант, как действовать дальше. По военным законам ты теперь командир, как старший по званию, решать нужно быстро: вот-вот налетят бандиты. Да-а, считай, что мы уже в селе. Достаточно проехать хотя бы метров двести, спрятаться за этой снежной стеной. Но сил уже нет для того, чтобы прорыть в ней проезд. Только время зря потеряем. Стало быть, нужно срочно идти в ближайшую хату и расспросить о самооборонцах. Пойду, наверно, вон в ту лачугу, я всегда больше верил беднякам. Тем более на Западной Украине, где всего полтора года просуществовала Советская власть. Как только ступил на узенькую тропку, за моей спиной раздался густой сочный голос: — Доброй ночи, люди добрые! Уж не советские ли воины пожаловали в наше село? Стремительно обернулся. В распахнутой калитке по ту сторону улицы стоял плотный мужчина в тулупе внакидку. За его спиной виднелась добротная хата под блестящим железом. — Здравствуйте, — отвечаю за всех. — Угадали, мы советские бойцы. Завязли в ваших снегах… О том, откуда мы, куда едем, как попали сюда, промолчал. Кто его знает, что за человек. Вряд ли в этом селе все — наши друзья. Разглядим, что за птица и чем он дышит, может, и спрошу у него о самообороне. — Да, господь бог сыпанул снега по глупости, прости меня, грешного. А может, его лукавый попутал? Входите в мой дом, дорогими гостями будете, — рокочет приятный бас мужчины. — Поужинаете, чем бог послал, отдохнёте с дороги. Человек, как всякая божья тварь, ночью должен спать. Хм, как-то чудно говорит человек. Ну, все равно зайдём, расспросим. Честно говоря, уже и ноги не держали, глаза слипались. Казалось, прислонюсь на мгновение к калитке — провалюсь в бездну. Первое, что бросилось в глаза в просторной светёлке, — множество икон в углу, они сияли позолотой в свете большой лампады. «Как иконостас в церкви», — шевели гнулась в голове вялая мысль. А больше и думать не было сил: тепло мигом разморило меня, сделало каким-то ватным. Почти рухнул на стул, непослушными пальцами пробую расстегнуть шинель и не могу. Ругаю себя потихоньку: совсем разомлел. Нужно немедленно расспросить у мужчины, кто он такой, и, если наш, послать за самооборонцами. Наверно, бандиты уже идут по нашему следу. А язык будто клеем смазали. Хозяин помог мне раздеться. Теперь я вблизи разглядел его. Небольшая борода, аккуратные усы, длинные волосы. Поп? Вот так попали в гости! Нужно немедленно отсюда… Попытался подняться; руки попа мягко посадили меня опять. — Сынок, неужели ты испугался слуги божьего? — В голосе попа обида. — Греха побойся! Да я за вашу победу денно и нощно молюсь, молебны служу в церкви. У меня ваш генерал ночевал, вот на этой кровати. — Он показал на высокую никелированную кровать. — Отдыхал после боя. Я озадаченно заморгал глазами. Вот так поп! А может, неправду говорит? Спрошу-ка о самообороне. Тут ему не с руки будет врать, если не наш человек. Я же попрошу кого-нибудь позвать. Поп внимательно выслушал меня, чинно кивнул головой: — Есть у нас такие. Крепкие мужики там собрались. Вот поужинаете, пойду и позову прихожан, чтобы охраняли вас. Не волнуйся, сынок, — заметил мой нетерпеливый жест, — у них везде посты расставлены, в случае чего, предупредят об опасности, выйдут с оружием против врагов. Ну да, везде! Возле баррикады мы никого не увидели. Оглянулся на товарищей, чтобы посоветоваться. Прокопчук как сел на лавку, так словно прикипел к ней. Каратеев и шофёр, что называется, пальцами раздирают глаза. Какой с ними совет! Вот сейчас встану, выйду во двор, умоюсь снегом, взбодрюсь, и мы с попом пойдём к самооборонцам. А ребята пусть поспят. Поп будто прочитал мои мысли. — Да не терзай себя, сын мой, лишней тревогой. Я сейчас сам быстренько схожу к соседу, а он соберёт самооборонцев. И вышел из хаты. Я было дёрнулся, чтобы пойти за ним, и не смог оторваться от стула. Даже не почувствовал, как опять задремал. Вскинулся от громкого голоса попа: — Все, сын мой, успокойся. Побежал Григорий к главному самооборонцу. Сядем за трапезу. Проголодались, наверно, вашей полевой кухни здесь же нет. Я не заметил, когда в светёлку вошёл мальчишка лет двенадцати. Был он в заношенной посконной рубашке, таких же посконных штанах, на ногах — большие старые сапоги. Но ходил он в них почти неслышно, словно разутый. Тихо и быстро. За несколько минут весь стол был уставлен едой: холодец, колбаса, солёные помидоры. А вот и белая булка появилась посреди стола. У меня слюнки потекли — не очень-то мы отъедались во время наступления, кухни, случалось, отставали на несколько суток, на одних сухарях да воде держались. А люди и рады бы угостить, так их фашисты ободрали до ниточки. И в госпитале не приходилось есть такого. Мальчик носил все это ловко, быстро, но как-то… робко, как будто боялся ошпариться. Отчего это? И что за мальчишка? Поп обратил внимание, что я заинтересовался мальчиком. — Отрок сей сирота несчастный, — сказал тихо, с грустью. Пригрел его, приютил, чтоб никто не обидел одинокого ребёнка. Вот так и живём вдвоём в мире и согласии. Правда, Емельян? Мальчик, слушавший эти слова, покорно склонил голову, быстро посмотрел на попа, кивнул, а потом мельком глянул на меня. В его глазах я заметил тоску и какой-то немой вопрос, что ли… Тревожно мне стало от этого взгляда. А поп между тем сделал широкий жест руками: — Приглашаю товарища командира и его воинов к трапезе. Чем богаты, тем и рады, надеюсь, не побрезгуете. Хотя только завтра пасха, будем разговляться сегодня ради дорогих гостей. Так вот почему такой богатый стол! А я черт знает что подумал. Теперь мне ясно, почему мальчишка с таким страхом нёс к столу колбасы, куличи. Для него, наверно, большой грех оскоромиться до пасхи. Видно, поп хоть и прогрессивный, однако все же задурманил ему голову. Ну, ладно, перекусим, грехом нас не испугаешь. От колбасы такой запах, а холодец глазами бы ел! Когда мы сели за стол, я позвал и мальчишку. Поп нахмурил брови (мальчишка от его взгляда, казалось, стал меньше ростом), однако лицо попа прояснилось, и он пальцем поманил мальчишку: — Иди, Емельян, к нам, как пан товарищ говорят. Он нерешительно подошёл ко мне, стал рядом. Я почти силком посадил его, погладил по лохматой голове. Емеля даже задрожал от ласки, на его ресницах появились слезы. Поп заметил это, натянуто улыбнулся, сказал: — Ешь скоромное, я попрошу нашего господа простить тебя. Ради таких гостей! — Спасибо, — одними губами промолвил мальчишка, робко взял кусочек колбасы и, ловко выскользнув из-под моей руки, выбежал из хаты. Поп что-то пробормотал ему вслед и налил нам по рюмке. Нам — это мне, Каратееву и шофёру! Андрея не добудились: спал крепко. Я не стал настаивать: Андрей сегодня столько пережил. Глядишь, разбуди, он рванёт на хутор к матери, может попасть в руки бандитов. Пусть выспится, тогда поест. И будет бодрее нас. В эту ночь всякое может случиться, нужен хотя бы один бодрый человек. — Дорогие наши освободители! — встал и торжественно произнёс поп, высоко подняв рюмку. — Хоть и грех великий сегодня пить водку и колбасу с куличами есть, оскоромимся ради вас, воинов славных! Отмолю перед господом богом прегрешение своё и ваше. — Широко перекрестился и опрокинул рюмку в рот. Мы тоже выпили, принялись за колбасы и холодец. А поп снова наполняет рюмки. Я закрыл свою рукой, мои товарищи тоже. — Сын мой, — рассудительно говорит поп, — дело твоё, право твоё, употреблять ли это зелье до дна или только пригубить, как это делал Иисус Христос, но ты сперва выслушай меня. Сыновья мои, — повысил он голос, видя, что шофёр уже клюёт носом, — я хочу, чтобы вы, подняв эти рюмки, вспомнили своих матерей и отцов далёких, своих родственников и пожелали им доброго здоровья и радости от будущей встречи с вами, живыми и невредимыми! Тесно мне стало в груди от этих слов, вижу — шофёр моргает глазами, Каратеев дёргает усы. Задел нас поп за живое. Сколько раз, бывало, видел во сне отца и мать на фронте, а ещё Володьку. Хорошо, что я не разбудил Андрея. После таких слов он не усидел бы в хате. Посмотрел на попа, чтобы поблагодарить его за сердечные слова, и словно укололся об его взгляд: внимательный, трезвый, пристальный. Я резко поставил рюмку. Поп глянул на меня и тоже опустил рюмку. — Не веришь ты, сын мой, в мою искренность, в моё доброе слово, от души сказанное. А пожил бы ты на этом нашем перекрёстке, где кто ни идёт, тот и дёргает, и в твоём взгляде отпечаталась бы вечная настороженность. Подчас и неосознанная. Вот скажи мне как на духу: будут у нас снова колхозы организовывать или нет? У вашего генерала не посмел об этом спросить. Не только сам интересуюсь — прихожане не дают покоя. Новое это дело, приживётся ли оно у нас? Я тряхнул тяжёлой головой. Мне недоставало сейчас только таких сложных в этих краях вопросов. А отвечать нужно. Эх, не буду разводить дипломатию, скажу, как думаю! — В самом деле, для вас коллективизация — дело новое, но она у нас показала себя жизнестойкой. Увидели бы, как жили наши колхозники до войны! Конечно, силком никто не будет заставлять вступать в артели, но я уверен, что бедняки и середняки проголосуют за них. И Советская власть их поддержит. Это вне всяких сомнений. Каратеев и шофёр качают головами: мол, правильно сказал. Поп опустил голову, помолчал и громко, бодро провозгласил: — За победу праведного воинства! Что-то неестественное было в его бодрости и в том, как он выпил до дна рюмку и со стуком поставил её на стол. Но это же за победу, о которой столько мечтаем. Я поднялся. Пора бы встретиться с самооборонцами. Почему их до сих пор нет? Мы уже с полчаса здесь сидим, неужели село такое большое? Поп легонько обнял меня за плечи, повёл к кровати. Я пробовал упереться — где там, крепко держит. — Приляг на часок, сын мой, на тебе уже лица нет от усталости, — ласково уговаривал поп. — Как только придут самооборонцы, немедленно разбужу. А мы с твоими товарищами ещё немного посидим, побеседуем. Если так, то можно немного и вздремнуть. Каратеев сидит свеженький, а я как будто в глубоком тумане. Как только присел на кровать, сон точно одеялом окутал меня. Еле дошёл до меня голос Каратеева: «Я вместо командира побуду». И тихий бас попа: «Отдохни и ты, сын мой, все будет хорошо». Но проснуться я не смог. На миг мне удалось открыть глаза. И я увидел смутно: сквозь приоткрытые двери заглядывает Емельян. Опять встревожил меня его непонятно-просительный взгляд. — Ты чего, отрок? — негромко прикрикнул поп. — Я… я, отец Парфентий, со стола хотел убрать, — виновато пролепетал мальчик. — Потом, потом! — И вытолкал Емельяна из хаты. Я попробовал было подняться и как будто провалился куда-то. 5 И почувствовал себя в глубоком снегу. Руки, ноги, все тело тонуло в белом месиве, снег забивал нос, рот, лез за ворот, холодил спину, а я отчаянно барахтался. Мне нужно было во что бы то ни стало сдвинуть машину с места. И вот упёрся задубевшими пальцами в твёрдый кузов. Толкнул изо всех сил — и машина вдруг поплыла, как чёлн по воде. От радости откуда и сила взялась. А кто это меня дёргает сзади? Почему оттаскивает от машины, которая наконец тронулась? Неужели бандеровцы? Резко оглянулся, и мои веки тяжело раскрылись. Куда-то исчез снег. Исступлённо повёл глазами. Казалось, со всех сторон смотрят на меня суровые мужчины с бородами и глазастые женщины. Откуда-то сбоку несёт прохладой. Где я? — Дядя, дядя! — слышу взволнованный голосок. — Вы уже проснулись? Тогда бегите скорей отсюда! И панов товарищей своих будите! Поворачиваю голову и вижу худенького мальчишку в посконной рубашонке. Да ведь я в хате попа, а разбудил меня его служка Емеля. Поднимаюсь на кровати, тру глаза. Смысл сказанного мальчиком не сразу дошёл до меня. А когда понял, порывисто соскочил на пол. — Что-что? Почему нам нужно бежать? Бандиты близко? Мальчик потупился, помолчал. Потом, повернувшись к иконам, что-то зашептал. Я, напрягая слух, ловлю: — …Господи, не говорите отцу Парфентию, что я рассказал, простите меня… — Ну-ну, — тороплю Емельяна, — что случилось? — Да… отец Парфентий… не ходил к самооборонцам… — Посмотрел на меня и голосом, полным отчаяния: — Он за ригой постоял — я подсмотрел — и вернулся. А теперь куда-то ушёл… Вот патлатый, будь ты проклят! Сколько времени потеряли из-за него! — Давно ушёл? — Да… давненько. Как только все уснули. Он хотел автомат вытащить у дядьки, который шофёр, но он не дал. — Как это — хотел вытащить? — не поверил я. — Силой — как же ещё! А дядька вцепился, даже ногами задрыгал. Он, дядя, не к оборонцам пошёл, я так думаю, а к тем, что в лесу, которые не ваши. — К бандеровцы, — понял я и с меня точно ветром сдуло сон. Так вот какой «прогрессивный» этот слуга божий! А я уши развесил, слушал его болтовню. Притупил мою бдительность, Иуда, рюмкой и колбасой да медоточивыми разговорами. Чувствовал же: с двойным дном человек. И Емельян взглядом предупреждал. Удивительно, что поп не перестрелял нас. Уж не мальчишка ли помешал ему? А может, боялся, что на выстрелы прибегут оборонцы? Долго бужу своих товарищей. Последним с трудом растолкал Андрея. Взгляд у него мутный, тяжёлый. Услышав о коварстве попа, стал зло ругаться, скрежеща зубами: — Гад, видно, сонного зелья нам подсыпал! — Уезжать немедленно отсюда, немедленно! — торопит нас шофёр. — Не горячись, — охлаждает его Каратеев. — Сперва сходи на улицу, погляди, что там делается. Шофёр выбежал из хаты, дёрнул наружную дверь, потом сильно постучал в неё. Вернулся со сжатыми кулаками. — Запер нас, сволочь, снаружи. — А как же ты сюда пробрался? — Через форточку, как кот, проскользнул. — Мальчишка улыбается, довольный своей находчивостью. — Заранее оставил крючок открытым. Я иногда так делаю, когда голоден. Залезу, стяну что-нибудь со стола, перекрещусь богам — они меня знают, жалеют, ни разу не покарали и не выдали — и ходу во двор, к риге. Сейчас тоже так: открыл ставни и залез в хату через форточку. — Эх ты, сирота несчастный, — прижимаю его к себе. И мальчишка доверчиво льнёт ко мне худеньким, как у воробья, телом. — Скоро, вот увидишь, очень скоро кончится твоя рабская жизнь. Знаешь что? — говорю вдруг. — Заберу я после войны тебя к себе, у меня есть сын Володя, будешь жить у нас, вместе в школу будете ходить… В самом деле, почему бы не взять этого мальчишку? Может, Надя и поворчит немного, потом полюбит сиротку, жена у меня добрая. Емеля молчит, ещё крепче прижимается ко мне. — Ваня, кончай разговоры, — обрывает Каратеев. — Давай из хаты выбираться, пока не поздно. Ну, это не проблема. Я подошёл к окнам — не открываются, толкнул раму. Крепка, чертовка! Ничего, высадим! — Дядя, не нужно! — бросился ко мне Емельян, схватил за руку. — Знаете, что мне от попа будет? Лучше я выберусь через форточку и сверну на двери замок ломиком. Меньше будет урон. Не нужно окна бить в такой холод. И вот мы во дворе. Остро пахнет весной, хотя вокруг белым-бело. Бухает снег с ветвей, радостно выпрямляются деревья. Шофёр бежит на улицу. Машина стоит на месте, однако возвращается он сердитым. Дорога забита снегом. — Что будем делать? — в который раз за ночь спрашиваю своих товарищей, — Обстановка усложнилась. Теперь бандеровцы не будут наугад блуждать по селу, поп выведет их прямо на нас. И почти враждебно смотрю на машину, что неподвижно стоит на улице. Не было бы её, мы, как говорится, взяли бы ноги в руки — и на просёлок. Подождали бы в кустах попутки и быстро забыли бы о бандитах. Вот только о попе надо бы предупредить самооборонцев. И, не ожидая ответа, приказываю: — Немедленно отправляемся искать самооборонцев. Дадим бандитам бой вместе с ними. Другого выхода не вижу. Только нужно собрать самооборонцев тихо и быстро, а то глядишь, притаился где-нибудь недалеко этот бандитский приспешник, предупредит гадов, нападут на нас внезапно, откуда и ждать не будем. — Знали бы мы, где оборонцы живут, — хмуро бросает Андрей. — Село большое, за всю ночь не обойдёшь. Придётся стучаться наугад, спрашивать. Думаешь, так сразу и скажут? — Почему наугад? — подаёт тоненький голосок Емеля. — Я, дядя, знаю одного. Поп о нем вспоминал недавно… зло вспоминал. — Вот это другое дело! — повеселел Прокопчук. — Так веди скорее к его хате. Мальчишка переступает с ноги на ногу, шмыгает носом, мнётся. Андрей нагибается к нему: — Ты чего стушевался? Боишься, что, поп накажет? Не бойся, теперь крышка ему. Впрочем, ладно, схожу один. Покажи-ка его хату! — Вон, — протягивает руку Емеля, — видите, журавль возле неё. Дядьку Маркияном зовут. Поздоровайтесь, когда откликнется, скажите, что вы советский солдат, и он откроет. Андрей торопливо уходит. А Емельян дёргает нас за рукава: — Пойдёмте в ригу. Там спрячемся, пока самооборонцы не соберутся сюда. Я на минутку оглядываюсь. И верно, негоже торчать посреди двора. И в хату возвращаться не стоит: бандиты сразу к ней бросятся, они думают, что мы спим там беспробудно. А то ещё ударят из автоматов по окнам. Эх, было бы у нас побольше оружия, мы бы их встретили!.. Идём к риге, виднеющейся в огороде. Здесь темно, хоть глаз выколи, и почему-то холоднее, чем на улице. Пахнет душистым сеном и горьковатой соломой. Емельян ведёт нас в угол. Глаза привыкают к темноте. Шелестит солома под ногами. Останавливаемся, ложимся на дерюжину. Прямо перед моими глазами — заметная щель в стене из ивовых прутьев. — Это я проделал, — шепчет Емеля. — Я здесь сплю. Как услышу утром шаги отца Парфентию, сразу смотрю в щель, в каком он настроении. Если очень злой, руками размахивает, быстро прячу вилы и грабли — может покалечить. — Как же тебя угораздило к такому живодёру попасть? — спрашиваю с сочувствием. — Неужели у тебя в селе никакой родни не осталось? Емельян долго молчит, шуршит соломой, устраиваясь поудобнее. — Я не из этого села… — подаёт наконец голос. — Я из того хутора, знаете, как вдоль Чёрного леса идти, а потом мимо Белого болота, так наш хутор как раз за тем болотом. — Не знаю, — невольно улыбаюсь я. — Нездешний я, Емеля. Не знаю твоего хутора. Я с той Украины, которая ещё в семнадцатом году освободилась от помещиков и от таких попов, как твой. У нас к сиротам так не относятся. А ты давно потерял отца и мать? Он опять долго молчит. — Мать уже давно, — говорит медленно. — Часто снится: лежит она в гробу, а я плачу, хватаю её за руки, прошу открыть глаза, посмотреть на меня, что-нибудь сказать, а она — немая и неподвижная. Как будто это не я, а чужой человек к ней обращается. Ох, дядя, как тогда мне страшно и одиноко было! Побыстрее бы нам на том свете с мамочкой встретиться! Меня будто жгут слова Емельяна. Не сразу спрашиваю с болью: — А отец когда умер? Мальчик почему-то отодвигается от меня, словно я обидел его. Закашлялся. Странно… Похоже, с отцом связана какая-то тайна. Хм, а может, он жив, может, просто бросил сына, когда умерла мать, женился вторично, вот мальчик даже вспоминать не желает о таком отце? Все, довольно расспросов. Однако не утерпел: — Бросил, что ли, вас? Мальчик вздыхает и тихо отвечает: — Да вроде нет… Похоже, я не ошибся в своих догадках. Перевожу разговор на другое. Молчать не хочется: и сон опять одолевает, и нужно хоть немного успокоить напряжённые до предела нервы. Да и время за разговором идёт быстрее. — Так почему все-таки поп так помыкает тобой? — опять спрашиваю. — Неужели, правда, больше некуда было податься? Мальчишка вертится, под его неспокойными ногами шелестит солома. Чувствую: ему почему-то совсем не хочется отвечать на этот вопрос. А меня разбирает любопытство. И настороженность появляется: какую же тайну хранит в себе этот мальчик? Ну, с отцом, считай, ясно. А вот как попал к попу в батраки? Наверно, правду говорил в госпитале раненый бандитами майор, что тут сам черт не поймёт, где друг, а где враг. У каждого мужчины может быть при себе автомат, а то и обрез под полой. Вот Прокопчук пошёл и будто в снегах утонул. Уж не побежал ли к матери? Стоп, стоп, товарищ сержант! Вот и дошёл в своих подозрениях до ручки — в боевом побратиме засомневался. Однако неприятный осадок остался. Поэтому строже прозвучал мой голос: — Может, не было в вашем селе Советской власти, поэтому, Емеля, ты даже не почуял настоящей жизни? Или она тебе ни к чему? Лучше на попа всю жизнь горб гнуть и спать в риге на соломе? Мальчик съёжился, ещё дальше отодвинулся от меня. — Почему не было? Была Советская власть, — сказал, а в голосе испуг. — Только мало я её видел. Хутор — не село… Приехал как-то к нам человек из района, хорошо говорил с крыльца, что люди теперь богато будут жить, советовал подумать о колхозе, сказал, что все дети в школе будут учиться на родном языке… Емельян запнулся, низко наклонил голову. — Ну-ну, что ж дальше, — не терпится мне. — Наверно, в новую школу ты ходил, рассказывала тебе учительница о Советском Союзе? — Как вы угадали, что к нам прислали учительницу? — удивляется мальчик. — Ага, пан Станислав Брониславович убежал, когда советские танки загрохотали от леса. И тогда к нам пришла пешком из района Александра Петровна. У нас школа маленькая, всех учила она, сразу четыре класса. Правда, немного нас было — всего двадцать. Добрая она была: никогда не стукнет линейкой, как пан Станислав, не поставит в угол на гречку, не смеялась, что лапти драные. Пан Станислав тем, у кого худые лапти, не разрешал обутым входить в класс. Даже зимой. А Александра Петровна сердилась только тогда, когда её кто-нибудь пани называл. Так рассказывала о Советском Союзе, я как будто своими глазами все видел! Бывало, приду домой, маме и татуне пересказываю, а они и верят и не верят. «Неужели и у нас так будет?» — спрашивала мама. Такая у нас учительница была, больше никогда такой не будет, горько вздохнул Емельян. — Почему — была? Неужели фашисты?.. Мне показалось, что Емельян всхлипнул. И вдруг дёрнулся всем телом, припал к щели. Я тоже нагнулся. Никого не видно во дворе, однако доносятся едва слышные шаги. Уж не бандиты ли подкрадываются? Я выхватил у шофёра автомат, он задремал, устроился поудобнее. Эх, видно, не успел Прокопчук самооборонцев собрать! Пока очнутся, оденутся… Толкнул шофёра, Каратеева — мгновенно проснулись. Объяснять им ничего не нужно, сами прислушались и все поняли. Шофёр хочет забрать у меня автомат, но я не даю. Когда это им, шофёрам, приходится стрелять, а нам, пехотинцам, считай, ежедневно — на передовой сидим. Притаились, ждём. Едва слышный шёпот лезет в уши, словно сухая листва под ветром шуршит. Чудится, что ли, от напряжённого волнения? Встряхиваю головой, однако шёпот не прекращается, уже и слова можно разобрать: — Таточку, родненький, не ходи с ними. Советские солдаты добрые, они меня к столу пригласили, по голове погладили… Так ведь это Емелькин голос! Что он бормочет? Хватаю мальчишку за плечо, резко поворачиваю к себе. — Так где ж твой отец, признавайся! Он задрожал как в лихорадке, на мою руку закапали горячие слезы. — Он там… с этими… против вас… Отец Парфентий говорил. Я знаю… я очень хорошо знаю, что татко не хотел к ним. Это поп его заставил. Татко у меня добрый. Он тогда учительницу хотел защитить, но не смог… Я ошеломлённо тряхнул головой. Правда, в здешних местах ничего не поймёшь. Учительницу хотел защитить и пошёл к бандеровцам?.. А сын этого бандеровца спас нас. Что, и здесь какое-то коварство? А Емельяна словно прорвало, хотя шаги неумолимо приближались. — Вы не верите мне, дядя, не верите, а так было. В один день какие-то бородатые чужие дядьки вошли в наш класс и, ни слова не говоря, схватили Александру Петровну за руки и потащили из класса, мы все бросились вслед за ней. На улице гляжу, мой татусь идёт. Я как закричал, он сразу подбежал, бросился защищать учительницу. А они его — сапогами в живот. Татунь упал, а Александру Петровну посадили на телегу и увезли куда-то… Вот оно что… И хотя сейчас не до расспросов, я допытываюсь: — Так как же твой отец мог к ним попасть? Его же не насильно забрали? Емельян глубоко вздыхает: — Забрали. Вечером. Вьюга так выла под окнами, что голосов не слышно было. Вдруг стекло в окне кто-то высадил. Мы с мамой сразу к окну. Три морды просунулись в хату, спрашивают: «Где Петро Климчук?» И винтовки нацелили. Мама открыла им. Ворвались они в хату, глаза злые. Увидели татуся: «Собирайся, поедем», — говорит один в белом кожухе. Мы кинулись к нему, за полы хватаем: «Куда вы нашего тата забираете? Он же больной, какие-то лиходеи избили его днём». Где уж там, стащили татуся с печки и вытолкали из хаты. Мама за ним, я тоже, но меня отпихнули. Вернулась мама нескоро, слезы в два ручья текут, за грудь держится. Гляжу, а она вся избитая. — Все, все, — закрываю ему рот. — Потом расскажешь, сейчас не до этого. А сам чувствую, как у меня холодные мурашки поползли по спине. Вот ведь как все непросто оборачивается… — Нет, я все-таки вам доскажу, — шепчет Емельян. — Я быстро. Чтоб вы знали и плохо не думали про татуся. После того как маму избили, она только до весны дотянула и умерла. Тогда я пошёл в село Зелёное к попу наниматься. Все рассказал ему, как сейчас вам, а он ответил, что, если буду служить ему хорошо, татусин след постарается разыскать. А через какое-то время сказал мне, где татусь, только заставил сперва поклясться перед иконой, что никому не проговорюсь, привет от него мне передал. Емельян вдруг схватил меня за руку, с мольбой в голосе проговорил: — Пане товарищу, я сейчас, разрешите, поговорю с татусем, он меня послушается, не пойдёт против вас, он их тоже завернёт. Я молчу, не до него мне сейчас. Совсем рядом шаги. Кто-то вошёл во двор. — Если не послушается, — шепчет с отчаянной горечью мне на ухо Емельян, — так я выскочу… выхвачу у него винтовку и стрельну в отца Парфентия. — Сиди, не дёргайся. Дадут по тебе очередь, двух шагов не сделаешь. Хоть и ждали мы, вглядывались в темноту до боли в глазах, но когда во дворе появились тёмные фигуры, вздрогнули. Я прицелился. Неожиданно Емельян юрко проскользнул мимо меня, открыл дверь риги и бросился к воротам. — Куда? — вырвалось у меня. — Убьют! — Не убьют! — послышался звонкий голос. — Это оборонцы! Однако я лишь тогда поверил, когда из толпы отозвался Прокопчук. Вздохнули мы с облегчением, выбрались из риги, радостно жмём руки мужчинам. Как будто гора с плеч свалилась. Не менее двадцати человек подошли, все вооружены. Не беспокойтесь, товарищи, — сказал прокуренным басом высокий крепкий мужчина, припадая на одну ногу, — не дадим вас в обиду. Хорошо, что вы сюда пробрались, на хуторе плохо бы вам пришлось. Давайте знакомиться. Я старший самооборонец. Маркияном зовут. — И стал решительно командовать: — Свирид, бери троих хлопцев и айда в конец дороги, к снежной стене, смотрите там в оба. Ты, Степан, тоже бери троих и устрой засаду у оврага. А мы займём круговую оборону во дворе и возле машины. Одобряешь, сержант? — обернулся он ко мне. Да, — утвердительно киваю головой. Умно распоряжается, ничего не скажешь. Наверно, на фронте побывал, хромает. Впрочем, ему виднее, как получше расставить людей. И тут Маркиян заметил Емельяна, прижавшегося ко мне. — А ты чего здесь околачиваешься? — прикрикнул. — Уж не оставил ли тебя поп шпионить? Мальчишка опустил голову, крепко прижался ко мне. — Не нужно так, товарищ, — сказал я. — Емеля сегодня здорово помог нам: предупредил, что поп подался к бандитам, свернул ломом замок и выпустил нас. Маркиян взял меня под локоть, отвёл в сторону. Взглядом остановил Емельяна. — А вы знаете, что его отец, говорят, в лесу с бандитами? — и пристально посмотрел на меня. — Кто говорит? Вы его видели с ними? — в свою очередь спросил я. — Ну, в селе говорят… Поп в проповеди намекал… — Емеля мне про себя рассказал. А не кажется ли вам, что поп возвёл поклёп на Емелькиного отца, на самом же деле его, может, давно уже нет в живых? Так вот заполучил дармового и верного батрака! Мальчишка живёт хуже скотины: спит в риге, работает как вол, ест объедки с поповского стола. Может, я ошибаюсь, но Емеля — хороший парнишка. А с попом, думаю, вам теперь ясно. — Да, ясно, — кивнул Маркиян головой. — Подозревали мы его в связях с бандитами, а поймать с поличным не могли. Теперь ему не отвертеться. А что касается Емельяна… Вы, наверно, правы. Возьмём мальчишку под свою опеку. Один раз, второй хрипло кукарекнул петух. — Это Степан из оврага подал сигнал, — встрепенулся Маркиян. Вполголоса скомандовал: — Иван, Пётр, Андрей, оставайтесь здесь. Остальные — за мною! И когда мы тихонько пробрались вдоль плетня, шёпотом объяснил мне: — Так же, как и на прошлой неделе, по оврагу подкрались. Боятся на открытом месте показаться. Ну прямо волки. Мы подошли к оврагу, залегли на холмике. Вглядываюсь: где же бандиты? Вот они — вышли из оврага, согнувшись, цепочкой направились в нашу сторону. Переговариваются тихонько — должно быть, уверены, что нападут внезапно. Ближе и ближе бандиты. Затаив дыхание, сжимаю автомат. Вдруг что-то прошуршало рядом со мной и скатилось с холмика. — Тату, таточку, — отчаянно пронеслось над онемевшим селом, — не стреляй, это наши! Емельян! Я резко оттолкнулся, в несколько прыжков догнал его, свалил в снег. И в это же мгновение над головой прошумела автоматная очередь. Даже ветерком подуло. И тут же в ответ ударили самооборонцы и мои товарищи. Несколько бандитов упали, остальные бросились наутёк. Ещё двое не добежали до оврага. Прокопчук и шофёр бросились было преследовать бандитов. Маркиян остановил их строгим окриком: — Куда? Хотите, чтобы перестреляли из оврага? — Да уничтожить их нужно всех! — горячился Прокопчук, — Вот соберём самооборонцев со всего района в один кулак, тогда авось выкурим их всех из лесов. Медленно возвращались к хате попа, возбуждённо обсуждали этот короткий бой. Опять прижгли им пятки. Ведали, как бежали? Комья из-под сапог летели! — Они смельчаки из-за угла нападать! — Теперь долго не ткнутся! Иду, жадно затягиваюсь самокруткой. Постепенно спадает напряжение, робкая, несмелая радость охватывает душу. И неловко стало за свои недавние мысли о здешних людях. Большинство из них — наши искренние друзья. Это только кучка выводков, мусор фашистский рассыпался по лесам и в бессильной злобе бесчинствует. — Дядя, наклонитесь ко мне, что-то скажу, — слышу тихий мальчишеский голос. — Наклонитесь… Емельян опять приник ко мне. — Тато услышал меня! Я знаю! И он придёт из лесу, вот увидите! Только бороду сбреет, уж очень он страшный с бородой… — Помолчал и опять произнёс решительно: — А если ему и бритому стыдно будет на людях появляться, так я сам схожу за ним. Я сдержал вздох. Ой, вряд ли, парень, увидишь ты своего отца! Обманул тебя поп. Невольно обернулся, поглядел на поле, где лежат неподвижные фигуры. А может, и он там… Ну и судьба досталась мальчишке. — Ничего, не вешай носа, теперь у тебя новая жизнь начнётся, — хочу его подбодрить, а сам глажу ладонью мальчика по мокрому от слез лицу. — Дай срок, закончим войну и будем жить вместе. — Спасибо, только я татуся найду. Во дворе сердечно благодарю оборонцев за помощь. Обнял Маркияна. Обратился к своим: — Ну что, по коням! Товарищи помогут нам добраться к просёлку, а там, наверно, уже растаяло. — Ну нет, — поднимает руки Маркиян. — Ночью мы вас не отпустим: а если бандиты поджидают вас на дороге? Они сейчас злые как сто чертей. Подождите до утра, отдохнёте, позавтракаете, вот тогда мы вас и проводим в добрый путь. 6 Утром вышли мы на дорогу, что вела прямо к просёлку, и глазам своим не поверили — расчищенная до самого горизонта, там уже натужно гудят машины. Уж не чудится ли? Протёр глаза. — Правда, Иван, не терзай глаза, — смеётся Маркиян. — Это наши сельчане такой подарок вам сделали. Поднялись на рассвете и очистили дорогу. Счастливо! Обнялись мы с ним, с самооборонцами, пришедшими провожать. А тут и женщины, старики, девчата и ребята подошли, окружили нас. Вдруг — крик. Все обернулись. Размахивая руками, бежали мать Андрея и тётка Насташа. Андрей бросился им навстречу. Пришлось мне произнести краткую речь о нашей армии и как она добивает фашистов. Волновался я так, словно выступал впервые. А до войны, когда работал в школе учителем истории, не один раз приходилось говорить с трибуны. Волновался ещё и оттого, что стали родными эти люди, которые пришли на помощь, спасли нас в эту смертельно опасную ночь. Никогда не забудутся искренние доброжелательные лица, эта расчищенная добрыми руками дорога. А где же Емельян? Уж не подался ли в лес? Ага, вот он стоит у плетня, смотрит на меня мокрыми от слез глазами. Соскакиваю с кузова, подхожу к мальчишке. Он обнимает меня за шею. Тут и мои товарищи подошли. — Ты почему в таком рванье ходишь? — спрашивает Каратеев, — Всё равно что босой. Емельян смущённо топчется в дырявых лаптях. — Ну и пусть… А поповские сапоги больше носить не стану! Новые лапти сплету себе летом. — До лета ещё ждать да ждать! — машет рукой Каратеев. — Снег же на дворе. Ногам холодно. Ну-ка, минуточку… Он идёт к кузову, снимает вещевой мешок, достаёт оттуда ботинки. — Бери. — Не нужно, дяденька, не нужно, — обеими руками отталкивает мальчишка черные солдатские ботинки, а сам глаз не может отвести от них. — Надевай, — силком засовывает его ногу в ботинок Каратеев. — Носи на здоровье. Для младшего братишки смастерил в госпитале. Ничего, ещё сошью. Емельян прямо расцвёл от неожиданного подарка. Даже дар речи потерял. Подхожу к Маркияну, говорю ему: — Нужно бы малого в детский дом определить, пока буду воевать. — Зачем в детский дом? — всплёскивает руками мать Андрея. — А мы с Насташей зачем? С ним-то мне будет веселее. Когда машина тронулась, Емельян побежал за нами, прижимая к груди ботинки, закричал: — Спасибо, дяденьки! Я вас никогда не забуду! А ботинки только в праздники буду носить! — Почему только в праздники? — громко сказал Каратеев. Каждый день носи! В глубоком голубом небе ярко сияло солнце. Таял снег, журчали, будто пели, ручейки. Нежная зелёная тучка повисла над каждым деревом, над каждым кустом, на листочках вспыхивали капли. Мы ехали между этих зелёных тучек по ровной, чистой дороге, и нам тоже хотелось петь. Хотя нас ждала война… Дым в осеннем небе Мне даже во сне привиделись эти сто палочек. Нет, я вовсе не горел желанием брести в чунях по залитому водой лугу и разыскивать красную лозу, чтобы потом превратить её в связку прутьев. В октябре пошли такие дожди, что луг превратился в пруд. Полина Семёновна — это наша учительница. Мы её сразу полюбили за то, что она хорошо рассказывает, красиво пишет на доске, не ругает, когда буквы у нас получаются кривые, точно рахитичные. Ну а нас с Виталием часто хвалит за чтение — мы постеснялись признаться, что до школы не раз читали и писали вместе с Колей Гуринцом, надоедая ему так, что он иногда прятался от нас на чердаке. Вместе с тем и строга у нас Полина Семёновна! Не даёт вертеться на уроках, смеяться без причины, как это случается с Сашей Гудзиком. А когда он хихикает, весь класс покатывается от смеха. Правда, тяжело нам с непривычки высидеть долго, и часов в школе до сего времени нет, Полина Семёновна по солнцу определяет, когда кончать урок, а ещё по тому, как шумят ученики из других классов. Вот и насчёт палочек сказала строго: — Завтра принесите каждый по сто палочек. Саша Гудзик простодушно спросил: — А что будет тому, кто не нарежет палочек? У нас близко лозы нет, нужно до Бурчака переться. Вот тогда я и подумал о залитом водой луге, о чунях, которые вроде бы и крепкие, однако когда ступишь в мокрое, всасывают влагу. Да и времени немало нужно, полдня корова языком слижет, как говорит моя бабушка, пока управишься. Бабушке очень хочется завести корову, чтобы нас молоком подкармливать, коза всего три стакана даёт в день и стара стала, у неё даже иногда зубы болят. Но на какие деньги мы купим корову или хотя бы телку? Однажды мы с бабушкой попытались прицениться на рынке к маленькой смирной коровке, но когда нам назвали цену, мы молча повернулись и ушли. Не вовремя учительница подкинула эти палочки! Сегодня у меня с Виталиком интересное дело. Полина Семёновна не долго думая быстро ответила Саше: — Что будет? Двойка будет! Мы с Виталием медленно шли домой и честно думали о палочках. Даже говорили о них. Правда, быстро перешли в разговоре от палочек к лугу. Вчера произошло событие, взволновавшее всех ребят с улиц, прилегающих к лугу. Кто учится в первую смену, пасёт коров или коз, приглядывает за гусями и утятами после обеда, а кто во вторую — наоборот. Мы с Виталием учимся с утра, поэтому, придя домой, похлебали фасолевого супа и съели картошину с постным маслом, взяли коз и отправились на луг. С нами бежит и Алёнка, мы стараемся отделаться от неё, время от времени прогоняем её домой греться. Наверно, современный читатель, прочитав этот рассказ, искренне пожалеет нас: бедные ребята, по колено в воде околачивались на пустом лугу, где только жёлтая трава да ивняк. Ни телевизора, ни радио, ни приключенческих книжек. Может, и скучно было бы нынешнему школьнику на этом не очень привлекательном осеннем лугу. Но мы никогда не скучали, нам было даже весело. Чтоб не замёрзнуть — все же холодновато на том лугу, — жгли костёр; он ярко и бодро полыхал. Когда горит костёр, то как не бросишь в него картошки, а ещё кукурузы! И разве усидишь молча, когда красные языки тянутся в небо, трещат, словно стреляют, сучья, напоминая про войну. Особенно тесно и шумно возле костра, если кто-то из ребят приносит письмо от отца. Читает его вслух Коля Гуринец, он у нас самый грамотный и самый громкоголосый. Долго обсуждаем это письмо, стараемся представить задымленные поля Польши, широкий Дунай, который все же переплыли наши бойцы, высокие Карпаты их тоже одолели. Мой отец писал, что его танк на такую гору взобрался — даже орла в гнезде испугал. Каждый начинает вспоминать о своём отце, рассказывать о нем, явно преувеличивая. Ваня Петренко уверяет, что его отец на самолёте долетел до Берлина и сбросил бомбу на дом, где сам Гитлер живёт. Дом разнесло в щепки, но сам Гитлер спасся: он вышел в нужник в этот момент, а нужник у них далеко, у самого колодца. У Саши Гудзика ещё в прошлом году отец пропал без вести, однако и Саша встревает в наш разговор, уверяет, что его отца послали на секретное задание и теперь он где-то в Германии такими делами занят, что рассказать об этом нельзя. Мы согласно киваем головами: на войне всякое бывает… Только те, кто получил похоронки, молча отходят от ребят и берутся выручать коз — они так намотали верёвки на колы, к которым привязаны, что бедным ни шагу не ступить, не мекнуть. Стало быть, на лугу мы не бьём баклуши, у нас занята каждая минута. И просто жалко тратить время на сто палочек. Коля Гуринец всегда выгоняет свою телку на луг первым. Хата Коли совсем рядом. Телка у них какая-то ненормальная: как только услышит Колины шаги, бьёт рогами в дверь сарая. Ну а его мать и старшая сестра с утра до ночи, как все взрослые, в поле: копают картошку, свёклу, спасибо, урожай хороший в этом году. Пока мы с козами и коровами собираемся, Коля уже костёр разложит, картошку в золу закопает. И вчера так было, только Коля сидел на кучке порыжевшего бурьяна с таинственным видом и что-то прятал под собой. Мы, конечно, пристали к нему: покажи! Неужели отец прислал с фронта настоящую губную гармошку? Давно обещал. А Коля все загадочно щурится. Пришлось столкнуть его. Мы разочарованно хмыкнули — под Колей лежал обыкновенный лук. Ну, может, потолще, чем наши, тетива сплетена в шесть нитей: и как ему удалось столько ниток у матери стащить? А в остальном лук как лук. Почему же он прятал его под собой? — Видите? — показал Коля на лук и подбоченился. Мы отвернулись. Посмеяться над нами вздумал? Ну, подожди, мы тебе припомним. А Коля между тем срезал сухую камышину, тонко звеневшую на ветру, аккуратно обрезал. Спросил нас: — Куда добьёт? — Ну, может, вон до того обгорелого куста, — неуверенно сказал Виталий и показал на чёрный куст, хмуро торчащий среди жёлтой травы. Мы ещё никогда не видели, чтобы так далеко летела стрела. Да ещё такая — из камышины! Стрелу всегда делают из сухой ивовой веточки с шариком на конце. А эта едва вылетит из лука, как её ветер сломает. Коля деловито протёр тетивой желобок на камышине. Полез в карман, вытащил… пулю, осмотрел её внимательно, надел на кончик стрелы. Эта молчаливая торжественность подействовала на нас. Когда поднял лук, мы все задрали голову. И я увидел удивительно чистое осеннее бледно-голубое небо с тоненькими, как паутина, прожилками облаков. «Красота какая», — подумал взволнованно. Потому что с весны этого года, с тех пор как перестали донимать немецкие самолёты, задирал голову разве тогда, когда из-за ивняка наползала чёрная туча или появлялись хищные коршуны, а Алёнка, присматривающая за цыплятами, могла увлечься игрой, и нужно было бежать на помощь хохлатке. А так в небо не поглядывал — чего там не видел? Коля сильно натянул лук. Зазвенела тетива, свистнуло, стрела блеснула на солнце жёлтым боком и вскоре… исчезла. Мы открыли рты. Если бы стрела вернулась точно в то место, откуда её выпустили, она попала бы в чей-нибудь рот… Спустя минут пять воткнулась рядом в мягкий грунт, постояла, вздрагивая, и застыла в вертикальном положении. Коля подошёл к ней, выдернул и сломал. А пулю снял и спрятал в глубокий карман. Мы бросились к нему. — Где ты взял пулю? Как выковырял из неё свинец? А Коля только развёл руками: мол, где взял, там уже нет. Соображайте, ребята, сами, где достать. А если не достанете, только у меня будет такой лук. Пожалуй, не сдобровать Коле, если бы не раздался визгливый голос тётки Степаниды: — Хвулюганы проклятые! Куда скотину пустили? Мы бросились отгонять коров, коз, которые, пока мы смотрели чудесную стрелу, забрели в огород тётки Степаниды и выдёргивали кормовую свёклу, удовлетворённо хрупая. Сколько мы в тот день перепробовали наконечников! И гвоздь втыкали в камышину, и в растопленную смолу, которую где-то раздобыл Саша, обмакивали. Летит камышовая стрела лучше, чем ивовая. И до чёрного куста долетает, вяз возле нашего колодца перелетает. А вот не исчезает в небе. Хоть плачь. Такой тугой лук делали, что вдвоём растягивали его, — все зря. Видна стрела, и все. Пулю ж раздобыть никому не посчастливилось, давно откатился фронт, все оружие, все патроны ребята растащили и либо растеряли, либо пустили в дело. Да и дядьки из военкомата много отобрали. Вон у Коли Гуринца забрали винтовку без затвора, гранату и даже мину. И уши Коле надрали. Наверно, пуля это единственное, что ему удалось припрятать. Здорово же он ею воспользовался. — Не очень и здорово, — сказал Виталий, когда мы после обеда погнали свою рогатую вредную скотину на луг, ощупывая глазами тропку и все вокруг, мечтая наткнуться на пулю. — Если бы он додумался сразу после освобождения, то мог бы по самолётам стрелять. А ещё лучше, если бы в оккупацию: засел в кустах, идёт полицай — хлоп его! А сам — ходу. — Да, — согласился я. — Это было бы здорово. А что сейчас? В пни стрелять. — Пни, пни, — быстро глянул на меня Виталий. — Подожди… Ну-ка, побежали к пенькам возле нашего колодца. Я подался за ним, не понимая, почему так заволновался мой товарищ. Взглянув на пень, понял — там виднелись вбитые нами после освобождения гильзы от патронов. Может быть, мы от нечего делать и пулю вогнали? Долго возились мы, пока вытащили гильзы. Даже пальцы ободрали и наш нож выщербили. И ни одной пули не нашли. Сплюснули гильзу и из неё сделали наконечник. Уже темнело, поэтому стрела быстро исчезла в серой дымке. Потом мы с трудом её разыскали в траве. Вдруг мы услышали голос моей бабушки. До того радостный, что у меня сладко ёкнуло на сердце. Быстро выдернул кол, коза сама рванула домой, как будто поняла — там радость. Виталий тоже со мной побежал. И правда, такая радость, что не передать! Уже почти два месяца от отца не было письма. Мы с бабушкой тревожились. И чтоб не испугать отцовым молчанием Алёнку, я брал исписанный лист и придумывал за отца письмо, а у самого камень ложился на душу. Ночью я тихонько плакал, а бабушка неслышно вставала и тихо молилась своим бессонным богам. И вот отец объявился. Я читал письмо, и голос у меня дрожал, прерывался. Отец писал, что он жив-здоров, только был ранен. Какое-то чудное ранение, ему трудно было говорить и рукой двигать, а ещё заложило уши. Он уже давно «исправный» человек, но врачи не выписывают его из госпиталя и писать не разрешали, а теперь уже скоро ему придётся опять взяться за рычаги своего танка. — Ой, наш татунь здоровый, только чуточку глухой был! — защебетала Алёнка и захлопала в ладоши. А мы с бабушкой молча переглянулись. Отец, наверно, успокаивает нас. Должно быть, сильно его ранило, если и разговаривать не мог, и руками не владел, и оглох. Вон вернулся с фронта дядька Максим, он тоже в танке воевал. Лицо обгорело, нога чёрная, как обугленное дерево. Если б отец хоть немного мог разговаривать, ему бы санитарка письмо написала под диктовку. Они добрые: у нас в селе стоял госпиталь, мы не раз бегали, носили раненым картошку, печёную тыкву, так нагляделись. И мы с бабушкой, не сговариваясь, заплакали. Чего вы, чего вы? — встревожилась Алёнка, заглядывая нам по очереди в лица. Я вытер слезы. — Да как тут не прослезишься, — не сразу проговорила бабушка, — когда печь дымит. — А у меня от дыма в носу чешется, — призналась Алёнка и погрозилась на печь: Ну-ка, перестань дымить! Мы письмо от тата читаем! Уже лёжа на печи на шелестящем просе, что сушилось долго и берегло тепло, я снова горько заплакал. И так захотелось быть рядом с отцом в том далёком госпитале! Я сидел бы возле отца день и ночь, подавал бы ему воду, бинтовал бы; я видел, как перебинтовывают раненых, отмачивают бинты, а потом легонько отдирают их. Я бы сам, своими руками делал все так осторожно, что отец бы даже не почувствовал, ни разу бы не поморщился. И говорить бы ему не давал, сам бы все время разговаривал за него и за себя — отец до войны любил слушать мои рассказы обо всем. И письма бабушке сам писал бы. Ну, и Виталию тоже. Вспомнил о Виталии, вспомнил о палочках. Ой, забыл про них! Что ж теперь будет? Так не хотелось получать двойку после письма отца. Но я быстро успокоил себя. Вскочу на рассвете, побегу в ивняк и нарежу сто палочек. Разве это трудно? Вот эти палочки я и увидел во сне. Будто на печке стало очень жарко, хотя какое тепло от хвои, которую бабушка запихнула в печь. Вспыхнула, и нет её. Я покрутился-повертелся и слез на лавку. А там — глазам своим не поверил — связка палочек. Красные, гладенькие, красивые. Кто же их положил? Огляделся. Пусто в хате, тихо. Бабушка крепко обняла Алёнку, точно её кто собирается умыкнуть, похрапывает на печи. Только часы тикают звучно, размахивая длинной ногой в блестящем ботинке. Чего раздумывать? Схватил я палочки, а они, точно крахмал, расползаются между пальцами. Я их сжал обеими ладонями и… проснулся. Машинально глянул на свои руки — вдруг чудом в них палочки? — вздохнул. Пусто… Выглянул с печи — почему в ней так гудит? Бабушка улыбается мне: — Эй, соня, вставай, а то поджаришься, как пирожки! Бабушкино лицо раскраснелось возле жаркой печи, а глаза хитрые. Если б она каждый день так хитрила! Вечером ни словом не обмолвилась о пирожках, и не видел, когда замесила. А теперь стоят посреди стола, желтобокие душистые пирожки. Пар от них идёт! Это бабушка расщедрилась на радостях, что наконец мы получили письмо от отца. — С маком! — воскликнул я и мигом соскочил с печи. Больше ничего не мог сказать, если б даже хотел, — пирожки были до того мягкие, до того вкусные с козьим молоком, что слов у меня не было. Встал из-за стола, взглянул на часы и похолодел: единственная стрелка показывала без четверти восемь. Быстренько собрал учебники, тетради, кое-как оделся и выбежал из хаты. А из соседней хаты вылетает опрометью Виталий. Уже возле самой школы Виталий резко остановился, испуганно взглянул на меня: — А палочки… Меня точно стукнули чем-то тяжёлым по голове. Огляделся вокруг и нигде не увидел ивняка. Да и резать нечем, ножа с собой не захватил. Что же делать? — Эй, ребята, скорее сюда! — донёсся голос Полины Семёновны. Мы, потупившись, подошли к гурьбе школьников. — Вы с собой что-нибудь поесть захватили? — спросила учительница, ответив на наше приветствие. — Сегодня уроков не будет, идём на поле убирать горох. Он уже осыпается. Я пощупал холщовую сумку — бабушка положила два пирожка. — Есть! — обрадовавшись, воскликнул я. Как все удачно получилось: не будет уроков, стало быть, палочки не понадобятся. До чего же не интересная, канительная работа — рвать горох. Он давно затвердел, и когда я бросил в рот несколько штук, показалось, будто бы на зубы попали камешки. А ещё сухие стебли царапают руки, пыль противная поднимается, как в старом сарае. Но мы не жаловались, мы знали: муку из гороха добавляют в хлеб, а хлеб отвезут на фронт. Может, краюха и к моему отцу попадёт в госпиталь? Закончили работу, когда солнце клонилось к закату. Давно съели мы с Виталием пирожки. И ноги, и руки болели. Еле-еле добрели мы домой. Зашли к нам в хату, я сразу к печи, вытащил чугунчик картошки, и мы её моментально прикончили. За картошкой пошли пирожки. Потом Виталий поплёлся домой, а я на полатях привалился к постели, сложенной горкой, и словно пошёл ко дну сонной речки. Проснулся от громкого грубого голоса. Так по-мужски разговаривала на нашей улице только тётка Лида. — А, студент, поднял голову! Давай-ка сюда, поговорим. Она всегда ко мне так обращается. Нашла себе ровню. Я с полатей не слез, только что-то буркнул в ответ. — Э, да ты любишь, чтобы тебя упрашивали. — Тётка подошла, села на полати. — Ну-ка, отвечай, ты стащил у деда Лёши семьдесят шесть яблок, а когда бежал от собаки, потерял шесть штук. Сколько яблок у тебя осталось? — Мы ещё до ста не учили, — проворчал я и сразу же вспомнил о палочках. Я тут же перестал злиться на тётку, она напомнила о задании учительницы. Однако слушать её болтовню не стал. Соскочил с полатей, обулся, оделся, взял большой столовый нож и ходу из хаты. День клонился к вечеру. От луга наползал туман, оседал каплями на пожухлую траву, стебли кукурузы, на все ещё зелёный подорожник. Солнце спряталось за горизонт, оставив после себя холодное зарево. Прямиком пошёл к лугу, уже подёрнутому туманом. Только чикнул ножом по гибкой лозе, слышу, кто-то кричит. Оглянулся. Ко мне бежит, шлёпая по воде, Виталий. Подлетел, стал, дыша, как загнанный конь. — Видал? — разжал он правую руку. Пуля! С толстой медной оболочкой, пустотелая. — Я иду, а она лежит… — тяжело дыша, рассказывал Виталий. — С патроном, под дубом… Я — цап, порох высыпал в бумажку, он нам пригодится, пулю в руку. Принёс и на плиту. А мать увидела да как закричит: «Ой, черт болотный, хату подорвёшь!» Кинула пулю на пол, а из неё уже свинец вытек. Я пулю подцепил щепкой — и в ведро с водой. Она как зашипит! Я в ведро рукой, а мать меня по шее. Вытащил пулю и скорее к тебе. Если и остались в моей голове мысли о палочках, то где-то далеко-далеко, отодвинутые животрепещущими заботами о луке и стрелах. Быстро сделали лук, наломали камышин. И когда зазвенела туго натянутая тетива, я уже больше не помнил о палочках. Мы не заметили, когда сбежались ребята чуть ли не со всего села. Даже в сумерках увидели, что у нас тоже есть теперь волшебная стрела. — Разойдись! — почему-то шёпотом скомандовал Виталий, и ребята послушано рассыпались. Только я остался рядом. Тетива натянулась, резко тенькнула. Шух! Долгие секунды ожидания. — Пропала, пропала! — заплясал я. Виталий даже покраснел от гордости. Проводил глазами стрелу, что возвращалась с высоты. Выдернул её из земли, вытер наконечник полой пиджака, дал всем посмотреть стрелу. — Ну? Видели? — С Гуринцовой стрелой не сравнишь! — крикнул хромой Степанка, который тоже приковылял на луг. Если бы небосвод был матерчатым, то в нем осталось бы не менее тысячи дырок. Лук по очереди побывал у каждого. Высыпали звезды, выглянула румянощекая луна — похоже, тоже хотели поглядеть на волшебную стрелу. Высоко висели, словно боялись, чтобы стрела не зацепила их. Вернулся я домой в сумерках. Поужинал и не без труда залез на печь — сегодня мы и в поле работали, и носились с луком по лугу. Разве тут не устанешь до бесчувствия? Когда торопишься в школу, борщ, как назло, горячее кипятка. А у тебя и пяти минут нет. Глотаешь, а сам и шипишь, и ойкаешь. А часам безразлично — тик-тик-тик… Хоть швыряй в них ложкой. На уроки успели. Правда, стрелу не пускали — некогда было. Спрятали лук по дороге в кустах. Пулю Виталий снял. После уроков отведём душу. Во дворе ещё играли девчонки, а я опрометью влетел в класс. В груди было тесно от желания поделиться новостью с товарищами. На пороге столкнулся с Толей Чеканом. — Знаешь, что у нас есть? А он отстраняет меня, словно скамейку с прохода отодвигает. Чего это он? — Ты куда бежишь, на пожар? — спросил у него удивлённо. — Куда, куда, — буркнул Толя. — За палочками. — Ох, — выдохнул я и бросился вслед за Толей. Мы завернули за угол школы, лихорадочно думая, как же за несколько минут добыть сто палочек. Не догадался нож захватить. И лозы поблизости нет. За школой — целые заросли бурьяна. Ещё вчера были. А сегодня почти весь бурьян исчез. Сейчас остатки его доламывали ребята из нашего класса. Кругом раздавался треск. Я тоже бросился к одинокому кустику лебеды, красноватому от летнего загара, дёрнул у самого корня, стал впопыхах ломать на неровные кусочки. Когда Полина Семёновна позвала нас в класс, у меня были полные карманы палочек. Сколько их там, некогда было сосчитать. За партой вытащил огрызки, сложил в одну кучу. Много. Оглянулся, и на душе у меня стало легче: ещё у некоторых ребят на партах такие же палочки из бурьяна. Полина Семёновна медленно прошла между партами. Когда приблизилась ко мне, я съёжился — сейчас мне достанется. Однако учительница ничего не сказала. — Что ж, начнём учиться производить действия до ста, — сказала ровным, только немного насмешливым голосом. — Сегодня сложение. Подошла к доске, написала: 40+12=… Я сгрёб к себе палочки. Стал отбирать сорок штук. — Ой! — отдёрнул руку: острый сучок воткнулся в палец, даже кровь выступила. Пока вытаскивал занозу, учительница уже записала на доске другой пример. В конце урока я мрачно сидел за партой, с отвращением глядя на кучу огрызков перед собой. Если б оглянулся, увидел бы понуренные головы своих друзей по несчастью. «Не миновать мне двойки или единицы», — стучала в моей голове тяжкая мысль. А мы с бабушкой сегодня собирались писать письмо отцу… Полина Семёновна словно бы прочитала мою мысль. Поглядела на нас, сникших, тихо, грустно сказала: — Ничего я вам, дети, не поставлю. Вчера вы намаялись в поле. Если б не война, мы бы никогда не допустили, чтоб вы так надрывались. И питаетесь кое-как, и ходите в чем придётся… А вот назавтра постарайтесь, пожалуйста, принести палочки. — Принесём! — хором ответили мы. Не сговариваясь, сгребли бурьян со своих парт, подбежали к печке, бросили его на бледноватые языки огня. Он зашипел, приподнялся, мгновенно проглотил злосчастные палочки. Только тёплый, горький дым поднялся над трубой и растаял над школой в осеннем холодном небе. Никогда не забудется Первое мороженое Погожим майским днём шёл я не спеша из школы, размахивал сумкой с книжками, пугая в траве стрекочущих кузнечиков, слушал щебетание птиц и мечтал. Мечтал, что скоро наконец-то зацветёт картошка, завяжется, и тогда выпадет тихий обложной дождь. И спустя неделю после дождя мы с сестрёнкой Лидой тайком нароем маленьких картошечек, испечём их в огне в конце огорода, где душистая до головокружения бузина. А там солнце взберётся на самую макушку неба, порозовеют вишни, выглянут из разлапистых кустов черные глазки смородины. Вскоре и колючие огурчики захрустят на наших нетерпеливых зубах. Только бы часто шли дожди. Не так, как в прошлом году. В прошлом году, крестясь, говорила бабушка, бог разгневался на людей за грехи и загнал дожди на край света. Всю весну и все лето нещадно пекло солнце, земля трескалась от зноя, все на огороде повяло, рожь и пшеница покачивали на суховее пустым колосом. Я бабушкиным словам не верил, как-никак третий год ходил в школу и знал, что бога нет, есть только природа. А природа, говорила наша старая учительница Платонида Харлампьевна, бывает немилосердной к людям. Однажды, уже в начале сентября, когда пошёл запоздалый дождь и травы на лугах недоверчиво-радостно зазеленели, я, возвращаясь с уроков, упал в траву и загляделся в небо. Смотрел и думал: неужели природа такая жестокая? Разве она не видела, что творили фашистские гады в войну, разве ей не жалко измученных людей? Например, меня, нашу семью. Ведь у нас на всю долгую зиму и весну всего два мешка зерна и пять картошки — как мы дотянем до нового, урожая? Неужели она не видит меня сейчас и не прониклась моими горькими мыслями? Вдруг как бы раздвинул кто-то голубой занавес неба, и выглянуло суровое бородатое лицо, тёмная рука погрозилась пальцем: «Не гневи бога!» Я вскрикнул, вскочил и не сразу понял, что незаметно уснул. Бегом помчался домой. В хате быстро глянул на бабушкины иконы и сразу узнал того бога, что смотрел на меня с неба. Теперь он был неподвижным, безразличным, неземная скука разлилась по его тёмному, как кора, лицу. Я сопротивлялся, не хотел, однако какая-то неодолимая сила толкала меня к иконе. Поставила прямо напротив бородатого бога и вынудила сказать дрожащим голосом: — Сделайте, дедушка, так, чтобы у нас в погребе стало… двадцать, нет, хотя бы десять мешков картошки. Ноги сами понесли меня к погребу. Опустившись в его тёмный полумрак, ощупью стал пересчитывать мешки. Как было пять, так пять и осталось. Вернулся в хату, с досадой глянул на бородатого бога. И показалось мне, что он виновато отводит глаза. Даже бабушкин бог слаб против природы. Хотел было со зла снять бога и упрятать в сарай — все равно бабушка надолго, чуть ли не до будущего урожая, уехала к своей дочке в соседнюю область: там не было такой засухи, у тёти есть корова… Я понимал: бабушка не хотела быть нам в тягость. А без неё, её сказок, ласкового взгляда, даже ворчанья так одиноко. Едва на ногах удержался от сильного толчка в спину. Взмахнул руками, скользнул по молодой сочной траве, оглянулся. Сзади улыбался мой приятель и сосед Андрей Гузий. — Ты чего плетёшься, будто объелся пирожками с маком? — насмешливо прищурился он. Я невольно сглотнул слюну: откуда возьмутся пирожки с маком, если в тот год дозрели только отдельные маковки, да и те черви побили? Хотел было дать сдачи Андрею, но, видя, что он загадочно глядит на меня, удержался. Ёкнуло сердце: знает какую-то интересную новость. Андрей не стал держать её при себе. — А ты слышал?.. Хм, откуда ты мог слышать, если как аист бродишь по лугам. Уж не лягушек ли ловишь? Пришлось вместо ответа толкнуть Андрея. — Сейчас я был возле кооперации, — продолжал Андрей, не обратив внимания на толчок. — Слышал, что завтра привезут мороженое? — Мороженое? — удивился я. До того непривычным было это зимнее слово в весенний тёплый день. — Откуда оно возьмётся? Откуда? Тётка Ульяна из райцентра привезёт, сама хвалилась. Ну а мороженое — это, это… — Махнул рукой, признался: Черт его знает, что это такое. Завтра увидим. Только приходи к кооперации пораньше, а то останешься на бобах. Боясь проспать, я всю ночь ворочался, выглядывал в окно: не рассветает ли? И мимоходом увидел, как порхают в небе звезды, как будто в прятки играют, как закатывается за горизонт луна, становится красной и сердитой, точно устаёт или обижается, что её в игру не принимают. Перед рассветом пошёл дождик — будто просо посыпалось сверху. Я беззвучно захлопал в ладоши: как раз на картошку, на мак, на все овощи! И для поля не лишний такой дождик. Бежали мы с Андреем наперегонки к кооперации, и под нашими босыми ногами глухо шлёпала прибитая дождём пыль. Такая приятная, шелковистая. Лида едва успевала за нами. В утреннем, слегка затуманенном воздухе сочно мычали коровы, состязались голосистые петухи. Думали, что будем первыми, оказалось — девятнадцатыми. Хорошо, что сегодня воскресенье, не нужно идти в школу. И все же волновался: а если мороженого мало привезут и нам не достанется? А вдруг чья-то мать расщедрилась и дала сыну или дочке кучу денег? Заберёт он или она все мороженое… Оглядели неспокойную очередь: ну откуда у людей теперь деньги — держат в крепко сжатых руках по рублю. Очередь покачивалась, как от ветра, переговаривалась. Всех интересовало: что это такое — мороженое? — Надувают людей, — кривил губу Толя Шмагун, — не будет никакого мороженого, опять тётка Ульяна привезёт конфеты подушечки, что на Первое мая продавали. А мы, дураки, повскакивали на рассвете… Мы переглянулись. Трепач! Толе все не нравится, ему все не так. Наверно, из-за того, что его отец не пошёл на фронт, когда всех брали, а прятался в погребе. Когда вернулись наши бойцы, его там нашли и отправили в штрафную роту. Там он пропал без вести. — Ты знаешь что? — сжал кулаки Андрей. — Заткнись или уходи отсюда, иначе получишь, как на той неделе… не забыл? На той неделе мы отлупили Толю: чего он болтает своим противным языком, что наша учительница собралась замуж за Петра Голоту? Он хотя и тракторист, но пьяница. Она ждёт офицера, который стоял в нашем селе и жил в их хате. Я сам слышал, как однажды делилась с моей матерью, когда приходила к нам. Толя хорошо помнит прошедшую неделю и сразу умолкает. — А может, льда привезли с Севера? — глубокомысленно сказал наш отличник Костя Шокало. Он стоял первым — уж не ночевал ли здесь вместе со сторожем, возле кооперации? — Там до сих пор лёд не растаял в океане. Набрали, укутали поплотнее — и на самолёт. Вверху холодрыга… Вот и нам немного перепало. Мы неопределённо пожали плечами: кто его знает, и такое может быть. А моя сестрёнка даже заплясала: — Ой, это лёд, мёдом намазанный! Вкусно! На этом разговоры прекратились — на дороге появилась знакомая телега с большой бочкой, укутанной тулупом. Ленивого кооперативного коня так же лениво понукала продавщица тётка Ульяна. Нетерпеливые хлопцы бросились навстречу, стали хлопать лошадь ладошками по бокам, даже подталкивать телегу. Когда тётка сняла тулуп, мы затаили дыхание, приподнялись на цыпочках. Но ничего не увидели. Тётка Ульяна и сторож с нашей помощью стащили бочку с телеги, и теперь мы заглянули в неё. В большой бочке стояла во льду бочечка поменьше, алюминиевая. Тётка Ульяна неторопливо сняла с неё крышку. Мы даже зажмурились от белизны того, что увидели. Настоящий снег! А запах какой! И не передашь… Первым схватил бумажный стаканчик Костя Шокало. Лизнул осторожно мороженое — и его лицо расплылось от блаженства. — Ну, как, как? — все хором спрашивали. Костя только вертел головой и быстро работал языком. Дошла и до нас очередь. Я осторожно взял стаканчик, почувствовал ладонью приятную прохладу, а мои ноздри уловили какой-то необычный, праздничный, нежный запах. Провёл языком по мороженому — счастливая улыбка растянула мой рот. Я даже не думал, не мечтал, что на свете может быть такая вкуснота! — Очень вкусно? — послышался рядом чей-то тихий, страдальческий голос. Я вздрогнул. Ещё не повернув головы и не увидя, кому принадлежит этот голос, понял: этот человек очень хочет мороженого, а купить не на что. Но с какой стати именно я должен делиться мороженым? Здесь собрались чуть ли не со всего села. Почему именно ко мне нужно было подойти этой девчонке? А когда наконец повернул голову, возмущению моему не было предела: рядом со мной стояла Зина, сестричка Толи Шмагуна, и в её серых глазах была такая мольба! Я глянул направо — вот торчит её брат и вылизывает мороженое. — А чего же Толя с тобой не поделился? — сердито спросил я. — Да… — глаза её опустились, губы задрожали, — я только что подошла — гусей на речку выгоняла… он уже доедает… Очень вкусно, да? Мне захотелось наброситься на Толю и отлупить его! Сожрал мороженое, не оставил сестре ни капельки. У девочки слезы выступили на глазах — так ей хочется попробовать. И моя рука сама медленно протянула стаканчик. Вдруг по ней будто крапивой хлестнули. С кем же это я делюсь мороженым? С дочерью дезертира? Мой отец с первого и до последнего дня воевал на фронте, у него до сего времени болят раны, а из ног выходят черные от крови маленькие осколки. Тогда отцу так больно, что он ночует на чердаке сарая и тихо постанывает. А её отец сидел, как крот, в погребе, уплетал картошку с салом, может, она сама носила потихоньку картошку. Я резко отдёрнул руку. Зина посмотрела на меня, все поняла и отшатнулась, словно от сильного удара. Опустила голову и пошла прочь. А в моей голове забурлили мысли. Вряд ли она носила отцу еду в погреб — совсем мала тогда была. Зине сейчас только пять лет. Этот мурло Толя носил. А она такая тихая, ласковая, мягкая. Как-то пригнала нашего гусака, который пристал к их табуну. «Я никому про него не сказала — ни матери, ни Толе, — шепнула она мне. — Они бы зарезали. Ты тоже об этом никому не говори, ладно? А то меня отлупят, когда узнают, что я гусака отдала». И зябко передёрнула плечами, словно на них уже опустилась хворостина. Я взглянул вслед девочке. Низко-низко опустила голову, по щекам потекли слезы. Я не заметил, как ноги сами меня понесли вслед за нею. Опередил Зину, подал мороженое. — На, лизни три раза. Зина долго моргала глазами, не могла сразу поверить. Только когда коснулась языком мороженого, её заплаканные глаза мгновенно заблестели радостью. Я впервые видел, чтоб у девочки так блестели глаза. — Лижи ещё, чего там. Она ещё раз осторожно провела языком по мороженому. А тут, откуда ни возьмись, Лида. Своё мороженое подаёт. И Андрей стоит рядом. До чего же весело, легко бежала Зина домой! Казалось, её ноги не касались земли. Она часто оборачивалась, махала нам рукой. Много лет прошло с тех пор, многое забылось, потускнело в памяти. А это первое мороженое никогда не забудется. И глаза Зины. Мороженое в кувшине Наступило лето. Было оно не таким беспощадным к нам, как в прошлом году. Весной время от времени выпадали дожди. Днём было знойно, отчего зелень становилась вялой. И все же мы не горевали, не вздыхали, как в тот год, видели, что над лесом потихоньку собираются тучи. А к вечеру над лесом уже висели черные, хмурые тучи, урчащие громом. Повисят немного и движутся медленно, грозно, как немецкий бомбовоз, на село. Пугливо и быстро заходило солнце, срывался ветер, поднимал пыль на улицах, тряс верхушками деревьев. Мы с Лидой, боясь и радуясь, приникали лицами к окну. И вот над нами проплывают первые завихрённые тучи, без дождя, зато с громами и молниями. За ними, отделена тонкой серой полоской неба, движется главная туча — тяжёлая, фиолетовая, пугающая. Резко стихает ветер, кажется, все притаилось, ни одна собака не гавкнет. Бам, бам, бам, бам… — застучали по нашей железной крыше капли. И через минуту все за окном сливается в мутный поток. До чего же хорошо, весело выйти после такой грозы во двор, вдохнуть полной грудью чистого, ароматного воздуха! Ступить в напоенный огород, увидеть весёлые, умытые глаза-цветы картошки, попить сладкой, как ситро, воды из жёлтых тыквенных цветов! И если это воскресенье, рвануть со всех ног с зажатым рублём в руке в кооперацию, где вот-вот будут продавать мороженое! Однако в это солнечное, искристое воскресенье мы с сестрёнкой не побежали в кооперацию, где уже толпились в очереди наши сверстники. Прямо из огорода подбежали к отцу домой. Хитрая мысль у нас появилась. А мать ещё на рассвете подалась на рынок. Правда, в прошлое воскресенье мы с той же мыслью подъехали к матери. Мол, знаем, что вы с отцом копите деньги нам для обуви к зиме. До зимы же ещё далеко. И бурки у нас в порядке; чуни, правда, прохудились, так дядька Гребеножко до холодов нам новые чуни сделает. И недорого возьмёт. А лёд в райцентре кончается, говорит тётка Ульяна. Почему бы нам хоть раз мороженого не поесть вволю? Ведь растает лёд, и мы целый год не увидим мороженого. Сунулись мы к матери не вовремя: она вернулась из огорода и высыпала на стол первую картошку — не картошку, а мелочь невообразимую. Её и на борщ не хватит. А у нас уже нет ни прошлогодней картошки, ни зерна. Поэтому мать даже выслушать нас не пожелала. Отец сидел за столом и читал районную газету. Читал он как-то странно: то улыбнётся, то нахмурится, то вдруг смущённо начинает потирать нос. «Что это с ним?» — озадачились мы. Я из-за отцовского плеча заглянул в газету. Заглянул и захлопал в ладоши так, что отец даже вздрогнул. — Гляди, гляди! — дёрнул я сестру за руку. — Про нашего отца в газете написано! Отец хотел было спрятать газету, но мы не дали. Просто отняли её. Я стал вслух читать заметку, а отец покраснел и хотел даже выйти из хаты. Тогда я отложил газету. Мы перемигнулись с сестрой. И я начал: — Тату, ты не сердись, что мы… канючим. Но так хочется вволю поесть мороженого! Да ещё в такой день! Отец пристально посмотрел на нас добрыми глазами. Покачал головой. Понимаю… Но ведь с деньгами туго, сами знаете… — Знаем, — одновременно вздохнули мы с Лидой и поплелись к порогу. Отец вскочил, отчаянно махнул рукой: — Эх, была не была! Несите кувшин. Пока он ходил за мороженым, мы быстро достали большие ложки. И я читал вслух газету. Удивлённо переглядывались мы с Лидой. А мы и не знали столько об отце, хотя он давно вернулся с фронта, к нам не раз наведывались бывшие фронтовики, вспоминали о войне. Оказывается, отец воевал не как-нибудь, а здорово! Однажды в венгерском городке захватил в плен четырёх гитлеровцев. Вёл он их с пистолетом по утреннему опустевшему городку (отец был тогда разведчиком), пока не подоспели другие разведчики. За этот подвиг отца наградили орденом Красной Звезды. А осколки, что до сего времени выходят из ног, — это от немецкой гранаты. Отец вынес из пылающего дома в Австрии двух детей-близнецов. Граната совсем близко упала, осколки пошли понизу и впились отцу в ноги. Истекая кровью, он донёс детей до укрытия и уже там потерял сознание. В госпитале из ног вытащили семнадцать осколков, а часть осталась. «И ныне Василий Иванович интересно и ярко рассказывает ученикам про всю свою военную жизнь, а ещё работает секретарём колхозной парторганизации, его все любят и уважают» — так заканчивалась заметка. Ну, про секретаря парторганизации мы знали. Отец часто приходил с поля или фермы за полночь, уставший и голодный. Мать, бывало, выговаривала: «Ни копейки за это не получаешь, здоровья не жалеешь. Хотя бы свеколку или початок кукурузы принёс домой». Отец только сердито фыркал и молчал. Мы с сестрой сидели и переглядывались. Как хорошо, когда у тебя такой отец! Не то что у Толи Шмагуна. Вот бы забрать от них к нам Зину! А что, наша мама поворчала бы немножко и согласилась. Она у нас добрая, заботливая. Про свеколку и початки это она в шутку. А вообще мама гордится отцом. — Ур-ра! — крикнули мы, увидя на пороге отца со вспотевшим кувшином. Подняли вверх ложки, точно солдаты винтовки для атаки. Отец охладил наш пыл: — Подождите. Сразу все нельзя, простудитесь. И тогда нам попадёт от матери. Достал две кружки, наполнил обе мороженым и подал нам. А кувшин забрал, вынес из хаты и куда-то спрятал. Сам ушёл в контору колхоза. Когда мороженое слизываешь языком, не сразу дно увидишь. А когда ложкой… Две-три минуты — и в чашках стало сухо, как в пустыне Сахара. Зато в животе становилось все прохладнее и слаще. И все же чувствовалось — маловато. Мы знали — можно добавить. Вот только куда отец упрятал кувшин? Мысли наши помчались в садик, залитый горячим солнцем, заглянули в сарай, где стоял запах навоза, и одновременно шуганули в погреб. Где же ещё в селе можно было спрятать кувшин с мороженым, как не в погребе? А вслед за мыслями рванули и мы. Кувшин стоял за кадкой с огурцами, накрытый старой тетрадкой. Мы сгоряча схватили по ложке мороженого прямо в погребе и опомнились. Кто же ест такую роскошь в тёмном, сыром, холодном погребе? Выбрались во двор, осторожно оглядываясь, пригнувшись, пошли в садик. Сели между кустов, где у нас подстелено сено. Там мы с сестрой прячемся от солнца, читаем книжки, а ещё рассказываем страшные истории. Прикончили мороженое и блаженно разлеглись на сене. Это же такое диво — рассказать невозможно, слов не подберёшь: солнце печёт так, что листва обвисает телячьими ушами, боком пробежала собака, дышит тяжело, даже воробей прищурил глаз, задремал на ветке, а мы лежим себе, нежимся в тени, а в животах у нас как будто маленькая душистая Арктика. — Слушай, давай споем, — подняла голову сестра, у неё улыбка на губах. — Вот эту, солдатскую… Я охотно кивнул. Песне «Ой, Днепро, Днепро, ты широк, могуч…» нас научили солдаты, которые отдыхали в нашем селе после Корсунь-Шевченковской битвы. Первые двое суток солдаты отсыпались, вскрикивая во сне и хватаясь за оружие. А потом успокоились, помогали возить дрова из лесу и рубить их, прочищали дороги от снега, завалившего село. Вечерами пели. Мы с сестрой, сидя на печке, вначале только слушали. А потом освоились, сами стали подпевать. Тогда солдаты забрали нас к себе на полати, где они спали. И мы стали петь вместе. А солдаты гладили нас по головам, заглядывали в глаза. Мы видели, как они тоскуют по своим детям. Тогда мы и выучили песню о Днепре. Мы с сестрой ещё полежали немного, прокашлялись. Я махнул рукой — начали! Ой, Днепро, Днепро, Ты широк, могуч, Над тобой летят Журавли… И умолкли, удивлённо переглянулись. Разве это мы поем? Разве это у нас такие сиплые, дребезжащие голоса? Попробовали ещё раз. Получилось ещё хуже. Ой, да мы же простудились, — прошептала Лида. Мне показалось, что и холод из живота пополз по всему телу. Правда, простудились. — Теперь у нас опять будет ангина, как зимой, — пригорюнилась сестра. — И нам попадёт, и папе… И мама рассердится. Я вспомнил, как зимой болел ангиной. Я катался на пруду на самодельных коньках, ну а сестра бегала рядом, вот и надышались холодным морозным воздухом. Не могли ни есть, ни говорить. Мама так перепугалась, что у неё стало плохо с сердцем, и пришлось докторше, приехавшей из райцентра, сперва отхаживать маму, а потом уже приниматься за нас. Неужели все это повторится? Что же делать? С маленькой надеждой посмотрел на сестру. Может, на неё не так повлияло мороженое? Она его на две ложки меньше съела. Лида лишь страдальчески улыбнулась в ответ. И вдруг в её грустных глазах мелькнула какая-то искорка. — Слушай, а если обо всем рассказать маме? — зашептала Лида. — Нет, не просто рассказать, а хитро. Ну, я знаю, ты сочинил два стихотворения, прости, заглянула потихонечку в твою тетрадь и прочитала. Ничего… Так напиши стихами о случившемся. Только как будто это не с нами произошло, а с… ёжиками. У нас же в саду живёт целая семья ёжиков. Я было замахнулся, чтобы дать сестре леща за подглядывания в чужие тетради, но вместо этого хлопнул её по плечу. Молодец! В полдень стихотворение было готово. Сочиняли мы его вдвоём, потому что оба провинились одинаково. Наверно, стихи получились, не очень удачными, но нам нравились. Я старательно, как на уроках чистописания, переписал стихотворение. Мы положили листок на стол, сами сели рядом на стулья и стали терпеливо ждать маму. Она вошла, поставила возле порога кошёлку, встревоженно, как всегда, когда отлучалась надолго, спросила: — Что тут у вас? Проголодались? А мы пальцами показываем на стол. Мама метнулась к столу, впилась глазами в лист. Читала его и непонимающе хлопала глазами. Наконец дочитала, вздохнула, посмотрела пристально на нас. Она все поняла. Мы съёжились, потупились, молчали. А мама села возле нас и… заплакала. Обняла, прижала к себе. — Ласточки мои! Сколько вам пришлось хлебнуть на своём малом веку! В оккупацию я вас по неделям прятала в погребе, сидели вы там со мной, дрожали от страха. Голодали, мёрзли, всеми коклюшами, оспами, корью переболели. Теперь ещё эта засуха… Когда же наконец будет у вас детство?.. Вытерла глаза, через силу улыбнулась. — Хоть мороженого наелись? У Лиды на минутку прорвался почти настоящий голос: — Наелись… вволю… Прости нас, мама… Так хотелось… Мама ещё крепче обняла нас. — Сейчас заварю малины, буду лечить вас. Может, обойдётся на этот раз? Мама достала из кошёлки два твёрдых пряника. — Это весь мой вам гостинец. Мы быстро схватили окаменевшие пряники. Оттепель посреди поля 1 В ушах звенит, будто я вынырнул из воды. Руки ещё дрожат, никак не могу спрятать зачётку в карман. А в груди уже зарождается такая бурная радость, что хочется пройтись на руках по узкому, с высоким потолком университетскому коридору. Все! Последний экзамен первой сессии — сдан! Правда, перед глазами ещё маячит лицо Николая Ивановича с иронической усмешкой, так как я путаюсь в словаре Даля, рука ещё чувствует тяжесть этого мудрого словаря. Но волнения от экзаменов скоро сотрутся в памяти каникулами. Говорят, что в старости все вспоминается с умилением — и экзамены, и зачёты, и даже. То, как «плавал», не зная, что сказать экзаменатору. Ну и пусть. Но это потом, а сейчас — забыть и экзамены, и зачёты, и Николая Ивановича, который хоть и усмехался иронично, но все же поставил четвёрку. В парке розовато-голубой снег. Я даже глаза прикрыл: неужели мне после экзаменов все видится в розовом свете? Ехал утром в университет — за окнами трамвая серело небо, лежал грязноватый снег. Правда, я не очень-то присматривался. Впился в учебник и в трамвае успел пробежать страниц двадцать, хотя усердие было напрасным — попалось совсем другое. До вокзала близко — девять минут троллейбусом. Но у меня нетерпеливый зуд в ногах, в груди. И, подхватив тяжёленький чемодан, где лежали собранные ещё с утра мои пожитки, три батона и триста граммов конфет для сестрёнки, я бегом пускаюсь вниз по бульвару. Прохожие не обращают на странного «стайера» никакого внимания — после сессии немало таких бегунов бьёт рекорды на бульваре. На привокзальной площади Киева будничная суета. А мне она кажется праздничной. Торжественно гудят паровозы, смачно пахнет угольный дым, отовсюду слышен весёлый гомон. Я долго и с чувством жму руку односельчанину Павлу Стовбуру. Он грузчик, только что со смены. Но я будто не замечаю его усталого, изрезанного морщинами лица, грязной фуфайки. Поезд уже тронулся, когда я вырвался на перрон. Едва успел вскочить в последний вагон. Со света в вагоне кажется темно. Вдруг кто-то дёргает меня за рукав. И вот я уже сижу на лавке, озадаченно озираясь. А через мгновение уже жму руки Сашке Митрофанченко, Левко Пузию и Кате Шмигун, моим одноклассникам, которые тоже учатся в университете, только на других факультетах. А Любе Марченко, что сидит в уголке, лишь киваю. И должно быть, краснею — щекам становится горячо. 2 Как-то после окончания школы Катя пригласила меня на день рождения. Праздновали в саду, под грушей-лимонкой. Пили домашнее вино и ели жёлтые терпковатые груши, которые падали прямо на стол. Патефон негромко заполнял притихший среди синих теней сад то быстрой «Рио-Ритой», то волнующим «Кустом сирени», то грустным вальсом «Разбитая жизнь». Танцевать мне не хотелось, да и не с кем было. Сашка не отпускал от себя Катю, а Левко прилип к Тане красивой белокурой медичке, которую недавно прислали в нашу больницу. В такой удивительный вечер хотелось говорить, излить перед кем-нибудь душу. И тут пришла незнакомая дивчина. Кругленькая, с длинными косами. Звали её Люба. Она пришла за двенадцать километров, чтобы поздравить Катю, свою подругу ещё с пионерского лагеря. Её приходу все очень обрадовались. Им было неловко, что я сижу пятым лишним. Ну а про меня и говорить нечего! Люба слушала внимательно, смотрела на меня доверчивыми глазами, то ли серыми, то ли карими — в потёмках не разберёшь. А я «строчил», глядя ей в глаза, и про свой класс, и про университет, и про футбол, и про своего товарища Юрку, с которым мы сдружились на всю жизнь. И проговорил бы всю ночь, если бы в сад не вышла Катина мама, пора было расходиться. Я шёл домой рядом с Любой. И меня охватила такая нежность к этой девушке, что хотелось взять её за руку… А она сама подала мне на прощание руку — тёплую, мягкую, и сказала тихо: «А я вас немножко знаю. Вы в нашем селе в футбол играли. В сапогах и галифе…» Меня так и бросило в жар. Про эти проклятые синие галифе, наверно, теперь до старости вспоминать будут. Перешили их мне из отцовских. Я тогда учился в девятом классе. Вся школа издевалась надо мной — дразнила «генералом Галифе». Но я носил их, ничего другого на осень и зиму не было. Носил, пока не случилось то самое происшествие в Осняках. Позвали нас осняковцы сыграть с ними в футбол. А уже стояла глубокая осень. Ну мы и отправились к ним после уроков кто в чем пришёл в школу. Играли на седом от росы пожелтевшем лугу. Я стойко переносил насмешки девчат («Ой, ой, смотрите: секретарь сельсовета выбежал!»), свист мальчишек… Мы быстро забили оснячанам гол. И снова прижали противника к воротам. Защитники выбили мяч за линию ворот. Я побежал подавать угловой. Так хорошо установил мяч на невысокой кочке, разогнался… Но не успел полюбоваться на мяч, как услышал подозрительный треск. Что случилось, я понял по неистовому хохоту болельщиков. Зажал руками порванное место и задворками махнул домой. Только далеко в поле, когда Осняков уже не было видно, я остановился. Возможно, если бы про тот случай вспомнил другой человек и в другое время, я бы так не вспыхнул. Но сейчас, когда вокруг стояла бархатистая ночь, полная сладких мечтаний и надежд, когда моя душа витала где-то в поднебесье, а сердце было настежь открыто для Любы, она неосторожным словом жестоко ранила меня. Впрочем, это я позднее, горько переживая происшедшее, все, как говорится, обосновал. А тогда я просто резко вырвал свою руку и помчался прочь. С тех пор я не видел Любу. Только иногда вспоминал, как смотрели на меня её ласковые милые очи… 3 Я сижу напротив Любы и от неловкости не знаю, куда деваться. И Любе, видно, тоже не по себе. Мучает в руках красную рукавичку. Хорошо, что с нами Левко. Он, как говорит моя мать, мёртвого поднимет и заставит плясать гопака. Пошёл он в свою бабушку, которую в селе добродушно прозвали «языкатая». Левко хоть кого изобразит. Вся школа давно решила: быть Левко артистом. Как Андрей Сова. А Левко подал на физический в университет и сдал все экзамены на «отлично». И теперь начинает штурмовать физику. Сейчас Левко «представлял» своих преподавателей. Да так, что уже полвагона уставших после смены мужчин и женщин (поезд пригородный, один из тех, которые называют у нас «трамваями дальнего следования») стряхнули с себя сон и, улыбаясь, прислушивались к спектаклю, который давал Левко. В Дарнице к нам подсела ещё одна землячка — Нина Зазимко, и я по-джентльменски переселился на узенький приступок под окном. Невероятно быстро пролетели три часа езды. И вот уже Люба поднялась. Я тоже вскочил. Но где тут поспеть за Левко! Уже в его руках Любин чемодан, уже он ведёт Любу по проходу. А я растерянный стою возле лавки. Ещё шаг, и Люба исчезнет в тамбуре… И тут она обернулась. «До свидания!» — крикнула всем. И так просияла на меня серыми глазами, что голова моя пошла кругом. 4 За окнами, пока мы ехали, все изменилось. Откуда-то надвинулись седые набухшие тучи. И над полями затанцевали узорчатые снежинки, заскребли острыми коготками в оконное стекло. Хрупкие коготки ломались, и на стекле застывали ледяные слезинки. Но что нам снег, что нам пронзительный ветер, что нам семь километров заметённой дороги! Подхватили свои потёртые чемоданы и — айда по сугробам в здоровенных чешских ботинках. Мы ещё называем их «универсалами», ходим в них и осенью, и зимой, и на лекции, и на танцы, и на свидания. Хотя предназначены они только для одного — для лыжных прогулок. Нам-то ничего, а девчата понабрали снегу в коротенькие сапожки, ойкают. Очень кстати догнал нас дяденька с подводою: он вёз солому на ферму. Со смехом влезли мы на скользкую солому и сразу завели песню. Вокруг расстилалась волнистая белая равнина, лишь кое-где мягко затушёванная кустами, по ней вольно бегал свистящий ветер, гоня впереди себя холодные белые вихри. И так к месту звучала здесь, посреди поля, старинная песня про ямщика, который замерзал в степи и просил товарища передать последние приветы родителям и жене — «пусть не кручинится, не печалится, пусть с другим она обвенчается…». Даже возчик поднял одно ухо шапки, чтоб лучше слышать. А потом ударили про Дорошенко, что ведёт своё войско хорошенько. Кинули в морозный простор голосистых «Огурчиков», которое растут в четыре листочка. Увидели понурую галку, что неслась за ветром, и послали ей вдогонку песню про её подружку, что летит через балку. Даже для старой равнодушной кобылы, которая нас везла, запели: «Я ковал тебя железными подковами…» Когда мы выгрузились в селе на перекрёстке, дядька-возчик расчувствованно жал нам руки и приглашал: — Заходите в среду, хлопцы. И девчат берите. По куму годовщина. Кум, царство ему небесное, любил попеть. Помянём его… Мы великодушно обещали. Я с разгона вскочил во двор. Никого. Только тени под тыном и хатою. Гм… Знали же, что сегодня я точно приеду, и не встречают. Даже Саши не видно. Сбитый с толку, дёрнул дверь. В хате было темно. Стал шарить глазами и скоро разглядел Сашу в углу. Она съёжилась. Я щёлкнул фонариком. На сестриных щеках краснели пятна. — Что случилось, что?! — кинулся я к Саше, пронзённый страшным предчувствием. Саша подняла на меня заплаканные глаза, прошептала: — Тётка Горпина… померла… Вчера… похоронили… Будто отрезало острым ножом и экзамены, и вагонное веселье, и песни в степи, и Любу… Выйдя на двор, я побрёл в укрытый потёмками сад. 5 Далёкий-далёкий летний день 1942 года… Проснулся я от ощущения чего-то необычного. Соскочил на земляной пол и никак не мог понять, что же случилось. И только когда вышел во двор умыться, понял. Необычным было небо. По нему стлались тучи, тонкие, как рядно. И эти тучи все время меняли цвет. То на западе полыхнёт зелёным-зелёным — даже глазам больно. То восток нежно зарозовеет. То прямо над головой огромная студёная полынья засинеет. То над темным лесом появится гигантская ветка сирени. Задрав голову, стоял я как зачарованный. Тут и позвал меня отец: — Хочешь поехать к тётке Горпине? — Ой! — вырвалось у меня от радости. Ведь я страшно люблю ездить! А поехать к тётке Горпине, которая живёт где-то в таинственных степях, под этим сказочным небом! Зачем отец спрашивает?.. Правда, по селу ходят полицаи с винтовками. А иногда и трое немцев с автоматами. Но ведь со мною будет отец! Тихим и жарким июньским днём 1941 года мы проводили отца на фронт. Другие провожали отцов, братьев и мужей с гармошкой, с боевыми и грустными песнями, с криками и плачем. А мы молча пошли луговой стёжкой до станции. Папа нёс Сашу, которая все допытывалась, увидим ли мы паровоз. Я крепко держался за отцовскую рубаху. Мама и бабушка, подавленные, шли позади… И на станции не голосили. Даже я молча глотал солёные слезы и, не моргая, смотрел на отца, стоявшего в дверях товарного вагона. Только Саша, которая ничего не понимала, тоненьким голоском напоминала папе, чтобы он не забыл привезти ей большую-пребольшую конфету. В апреле сорок второго, темной ветреной ночью, тонко задребезжало стекло. «Ой, это Митрий!» — подхватилась бабушка. И правда, это был отец. Худющий — щека к щеке прилипла. Глаза глубоко запали. Редкой бородой поросло лицо. Длинный порванный пиджак, зелёные галифе и ботинки без обмоток. На голове грязная соломенная шляпа. Я даже немного испугался, увидев отца таким. А потом припал к нему. Ведь кто же не обрадуется, увидев родного отца, да ещё во время такой, как говорит бабуся, «страшносудной войны»? А бабушка и мама и радовались, и вздыхали. И вот отец, уже помытый, переодетый и ухоженный, лежал на печи, время от времени постанывая и вздрагивая во сне всем телом, а они, погасив коптилку, все сидели у печи и тревожно перешёптывались. Отец был дома, целый и невредимый, а они вздыхали. От меня отлетел сон, и я приполз к ним, прижался к маминым коленям. — Мама, а откуда папа пришёл? — прошептал я. — Много будешь знать, скоро состаришься… и умрёшь! — неожиданно сердито ответила мама. Я маленьким очень боялся смерти, так что больше не приставал с вопросами. А бабушка ещё добавила: — Чтоб никому ни слова про отца… Отец целую неделю никуда не показывался из хаты. Потом в один из вечеров к нам пришёл высокий хмурый мужчина. Он повесил у двери длиннополое пальто, и они с отцом долго о чем-то разговаривали. На следующий день отец надел старенький костюм, надвинул на голову затасканную кепку и вышел на улицу. Я оторопел. Его же сразу схватят полицаи и поведут к сосняку над оврагом!.. Туда в 1941 году повели председателя колхоза дядю Ивана и звеньевую тётку Мотрю, которой в самой Москве вручали орден… Глухо бабахнули выстрелы. И они больше никогда не вышли из лесу… Я метнулся за отцом, чтоб остановить его, но мама и бабушка удержали меня. Их руки дрожали. Потянулись долгие-предолгие минуты ожидания. В напряжённой тишине мне начали чудиться далёкие звоны, неясные крики, мычанье коров. Если бы не сверчок, кто знает, выдержали бы мы такую невыносимую тишину. Он подал голос из-под печи и принялся успокоительно пересыпать свои камешки. И пересыпал их до тех пор, пока на пороге не появился отец. — Ну, все в порядке, — через силу усмехнулся он. — Взяли на учёт. Будем потихоньку жить… Только разве наша жизнь была тихой? Со стороны, может, и казалась такой. А если приглядеться хорошенько… Днём отец сеял овёс на полях общины, которую немцы организовали в селе, сажал картошку, возил со скирд солому. А ночью к нам приходили люди. Они о чем-то глухо переговаривались с отцом, звякало железо, шелестела бумага. Иногда отец исчезал до утра. Раз в неделю привозили мешок муки. И тогда на печи было настоящее пекло, а в хате — баня. Зато так приятно пахло свежим хлебом! Целая гора его лежала на полатях, накрытая рядном. Пока его не забирали те же люди, которые привозили муку. Я быстренько забежал в хату, надел сандалии, выскочил и взобрался на телегу. Наверно, я год не был дальше нашей улицы и теперь с интересом оглядывался вокруг. Смотрел и не узнавал села. Раньше возле каждой хаты алели мальвы, розовели астры, белел душистый табак. Квохтали куры, хрюкали поросята, лениво брехали собаки. Даже в жаркую пору жатвы доносилась с поля голосистая песня. Вместе с рокотанием трактора. А теперь? Село будто вымерло — тихо, глухо, немо. Нигде никого. Только на завалинке сидит дед Лёша, глухой ещё с империалистической войны, и толчёт в чугунке махорку. Подвода подняла пылищу на извилистой улице, а потом мягко покатилась лугом. И вот колеса начали звонко переговариваться с шоссейкой. Отец надвинул кепку на глаза, ссутулился. Подъехали к мосту. Его ремонтировали. Мужики таскали бревна. А поодаль, на берегу Бурчака, который на самом деле во время паводка сердито бурчал, сидели два полицая и зевали во весь рот. Отец покосился на них и направил подводу на мост. Колеса с трудом переехали толстое бревно. Полицаи проводили нас внимательными взглядами. И мы, миновав вкусно пахнувшую маслобойку, очутились в райцентре. Городок был неузнаваем. До войны на широкой, утоптанной до каменной твёрдости площади устраивались многолюдные ярмарки. Продавали конфеты, яблоки, груши, бублики, поросят, красивые платки… А ещё знаменитые песковские арбузы, в которые, казалось, подсыпали сахару — так они были сладки. Теперь на площади стояли незнакомые тупорылые машины, шастали чужие солдаты, звучала непонятная речь. Все было таким чуждым под нашим сказочно сиявшим небом, что казалось страшным сном. Наконец миновали длинную тенистую улицу, и засинела степь. Мы свободно вздохнули. Подвода ехала по старой забытой дороге. Колеи заплела белоцветная ползучая берёзка, а на самую середину выбежали колючие чертополохи. Поодаль шумела высокая буйная трава и просилась под косу. А косить её было некому. Степь тоже была опустелой. Но это не та опустелость, какая бывает в поле перед жатвой, когда люди оставляют хлеба, не тревожимые никем, под летним небом, чтобы они лучше поспели. Степь была исполнена угрожающей пустоты и тишины. Только испуганно шелестела трава, неуверенно подавали свои голоса в вышине жаворонки да кузнечики отчаянно и беспечно стрекотали. Тучки уже оставили красочную игру с солнцем, растаяли. И землю накрыл высокий голубой купол, натянутый туго, без единой складки. Отец лёг на спину, широко раскинул руки. Может быть, ему хотелось взлететь в эту сияющую синь, подальше от этой горестной земли, где гремят пушки, бродят с автоматами ненавистные полицаи, блуждает по всем стёжкам-дорожкам беда. И я бы умчался вместе с ним… Подумал так и тут же вернулся на землю. Ага, подадимся мы с отцом на небо, а каратели схватят маму, бабушку, Сашу и всех родных — у нас их чуть ли не полсела — и поведут к оврагу… Оккупанты никогда не поверят, что мы улетели от них на небо, а подумают, что убежали к партизанам. Незаметно подъехали к маленькому хутору. Он тоже будто вымер. Только куры чувствовали себя тут вольно: квохтали, разгребая кучи мусора; два петуха отчаянно дрались — перья так и летели в разные стороны. Остановились у крайней хаты. Рядом стояла горбатая верба; плохонькая загородка из двух жердей окружала небольшой двор, сплошь покрытый кучерявым спорышем. На нем хорошо лежать в жару. Спорыш дарит прохладу. Возле хаты никого. А к стеклу изнутри прижалось бледное лицо. Оно долго и внимательно смотрело на нас. Затем настежь раскрылась дверь и шустро выскочила женщина. Она всплеснула руками, обняла отца, обняла меня, оглянулась вокруг и торопясь ввела нас в хату. Тётка не знала, где и посадить нас. То вытирала лавку, то подсовывала табуретки… и ахала, и смеялась. А отец, положив руку мне на плечо, стоял посреди хаты со смущённой улыбкой. Он, казалось, помолодел на много лет, прямо хлопцем стал. Хлопцем, который завернул к тётке в гости и ждёт гостинца. Гостинец, конечно, достался мне. — А где же Володя? — наконец подал голос отец. Тётка вздрогнула, всполошённо глянула на окна. И почему-то шёпотом сказала: — На чердаке. Прячется от полицаев. В Германию его хотят угнать… Тут звякнула щеколда, и на пороге появился высокий худой хлопец. Он порывисто пожал руку отцу, а меня вдруг схватил и подбросил к самому потолку. Когда мы уже сидели за столом, Володя, прищурив глаза, кивнул на мать: — Прячет меня, как кот сало. Думает, что все полицаи только меня и подстерегают. — И шёпотом: — Дядь Василь, может, вы знаете, где найти партизан? А отец ещё тише: — Можно и тут… дело делать. За тем и приехал я к тебе… А дальше я уже ничего не слышал — стал играть с котом. Пока не было Володи, тётка суетилась возле нас. А только он появился — мы для неё будто куда-то пропали. Тётка смотрела только на Володю, ловила каждое его движение, каждое слово. Даже наливая борщ, она не сводила глаз со своего сына. Конечно, от этого борщ пролился на земляной пол, обжёг рыжего кота, который тёрся у тёткиных ног. После обеда отец и тётка Горпина натаскали на подводу из-под навеса целый воз сена. Володю тётка не пустила, даже дверь заперла снаружи: — Теперь отовсюду жди дурного глаза. Провожая нас, тётка долго стояла у ворот, тревожно оглядывая залитую полуденным светом степь. 6 Прозрачным, ясным ноябрьским днём, когда золотистая листва на удивление ещё держалась на деревьях, пришли наши. Через неделю мобилизовали моего отца и Володю. Отца сразу послали на фронт, а Володя месяц учился в Нежине. И тётка Горпина, как-то узнав про это, направилась в Нежин. Кто знает, как она отыскала Володю, — ведь их рота стояла в пригородном лесу и жила в палатках. Тётка каким-то образом пристроилась возле кухни: чистила картошку, варила молодым солдатам борщ да кашу. Новобранцам было смешно смотреть, как мать пыталась помогать Володе обуваться, потихоньку приносила ему коржики. Володя сгорал от стыда, сердился на мать, прогонял её домой. Но его мать и сам генерал не оторвал бы от сына. Это было под силу только войне… 7 Лето 1944 года выдалось дождливым. И каждый солнечный день был для нас, детей, праздником. В тот день светило солнце. И мы посреди двора играли в дурака замусоленными картами, на которых гордые короли, элегантные валеты и даже красавицы дамы были похожи на кочегаров. Играли так серьёзно, что не раз вспыхивала драка. Ведь тот, кого оставляли в дураках, ещё и получал обидное прозвище: Гитлер, Геббельс, Геринг или просто — фриц. Кто-то опрометью вбежал во двор и, споткнувшись об коротышку Иванка, грохнулся прямо на нас. Мы разлетелись, как вспугнутые воробьи. На наших затрёпанных картах безжизненно лежала тётка Горпина, судорожно зажав в руке белую бумажку. Мы сразу поняли, что это за бумажка. Похоронки приходили и на нашу улицу. Те, кому почтальон, блуждая глазами по земле, торопливо совал бумажку, голосили на все село, рвали на себе волосы, приговаривая отчаянно и безнадёжно: «Ой, на кого ж ты нас оставил?» А тётка просто упала, как подкошенная серпом. И это было страшнее голошения. Мне до сих пор видится с предельной ясностью то беспечальное небо, солнечный двор, поросший зелёным спорышем, весело чирикающие воробьи… И неподвижная тётка Горпина на замазюканных картах. Выбежала из хаты бабушка, помогла тётке прийти в себя. Завела в хату, посадила на лавку. Собрались соседки. Искали утешительных слов и не находили. У самих слезы катились из глаз. Тётка Горпина будто окаменела. Смотрела куда-то в окно остекленевшим взглядом, перебирала концы скатерти пальцами, которые, казалось, одни у неё продолжали жить. Когда на дворе загустели сумерки, тётка Горпина вдруг вскочила. Никто не успел и глазом моргнуть, как она рванулась из хаты и растаяла в потёмках. Куда было гнаться за нею? А соседки ещё долго сидели в хате, не зажигая коптилки, и вздыхали… 8 Мы с бабушкой и мамой раз в месяц бывали на хуторе. Это было тяжко. Завидев нас, тётка радостно хлопала в ладоши и сразу же из её глаз градом катились слезы. Дрожащими руками вынимала она из шкатулки Володин орден Красного Знамени, гладила его и орошала слезами. Она страшно исхудала. Казалось, её тело убывало оттого, что она плакала. Угостив нас дынями, которые так любил Володя, она в который уж раз начинала рассказывать про сына. Володя попал в зенитчики. Июньским тихим вечером ему здорово повезло. Он угодил в хвост вёрткой нахальной «раме», что сидела в печёнках у всей армии. Зенитчики не успели дотанцевать победный танец возле своего орудия, как сверху на них грохнулось что-то огромное и огненное. Случайно ли подбитый самолёт упал на зенитку, или это фашист-фанатик последним движением руки так направил машину — неизвестно. И остался на память матери только орден, который не успел получить сын за свой подвиг. Как-то мы застали тётку в необычном настроении — она улыбалась! А в хате было полно малышей. Тётка Горпина, улыбаясь, притягивала их к себе, как клушка цыплят. И всех мальчиков называла Володями. А они отзывались на Володей. То ли их научили, то ли сами догадались… — Вот детсадик организовала. А то роются на улице в грязи, в пруд норовят… Через полгода колхоз построил для детсада хату. Прислали из района молоденькую воспитательницу, и тётка снова осталась в одиночестве, в пустой тишине. Она начала разговаривать сама с собой, с горшками, с ухватами, с рыжим котом… Тогда мой отец, который уже вернулся с фронта, поехал и забрал тётку к нам. Мы уже жили в другом селе. Тётка привезла с собой тёмный сундук, горшки, миски и ложки в узле. И выкопанную с корнем берёзку, что посадил Володя, когда уходил на фронт. 9 Я шагал по глубокому снегу, меня хлестали по лицу упругие ветки, цеплялись за пальто рыжие репьи. А в распалённой голове чередой проходили воспоминания, ещё более цепкие и колючие, чем репьи. Поначалу мы все очень заботливо относились к тётке Горпине. Терпеливо слушали её рассказы про Володю, хотя уже знали их наизусть. В сотый раз разглядывали потемневший от слез орден. Помогали тётке мыть пол, кормить поросёнка. (Наша мама ветеринарный врач — весь день, а иногда и ночь в колхозе.) Вечерами мы читали тётке Горпине книги и газеты, рассказывали о школе. И тётка понемногу оттаивала, как внесённая в хату с мороза вишнёвая ветка. А потом… Потом как-то случилось, что мы перестали уделять так много внимания тётке. Она же о нас заботилась не покладая рук: и носовые платки всегда свежие, и ботинки начищены, и обед вкусный. А мы? Забыли, когда её день рождения. Спокойно смотрели, как она ворочает пудовый чугун с картошкой для поросёнка, а потом долго борется с одышкой и не может отдышаться. Недовольно махали руками, когда она начинала рассказывать про сына. Как-то тётка нечаянно опрокинула чернильницу на мою тетрадь. Я вскипел: «Вы, вы своими граблями…» Последнее время она кашляла. Так кашляла, что ревело у неё в груди. «Грипп», — успокаивающе говорил отец и мчался на поле: он работал агрономом. А тётка уже и спать не могла. Чтобы не будить нас кашлем, она потихоньку шла на кухню и сидела там до утра. А в кухне из окон несёт, с пола дует, из двери свистит ветер. Почему, почему так получается? Ведь все же мы — и мама и отец, и я, и Саша — не равнодушные, не жестокие люди! Может, это время сыграло с нами такую злую шутку? Житейские заботы? А может, нужно каждый день внимательно приглядываться к себе: не очерствел ли душой, не покрылись ли бельмами твои глаза? Эх, если б можно было хоть года на два назад вернуться?! 10 В окно заглянуло позднее зимнее утро. Серые тени беззвучно блуждали по стенам. Я протёр глаза, на ощупь достал с этажерки книгу «Былое и думы». Наугад открыл. Они стояли на Воробьёвых горах. Молодые Герцен и Огарёв. Ветер трепал их волосы, надувал парусом рубашки. А они замерли, крепко обнявшись, давали клятву. На вечную дружбу. «На вечную? — вдруг раздался во мне голос. — Да разве что-нибудь вечно? Все сгинет… И Герцен с Огарёвым умерли… И их «вечная» дружба… и тётка… Все там будем… И я…» Мне казалось, что сердце моё разорвётся от неведомого до сих пор отчаяния. Руки онемели, голова налилась свинцом, грудь сдавил тяжкий камень. Лишь ноги не поддались оглушающему страху. Я соскочил на пол, пробежал в соседнюю комнату, зачем-то схватил непослушными руками веник и принялся подметать хату. — Сергей, что с тобой? — послышался за спиной голос отца. Я оглянулся. Отец стоял на пороге, тревожно глядя на меня. Подошёл и, как в детстве, снизу заглянул мне в глаза. — Уж не гриппок ли схватил?.. А может, на экзаменах переутомился?.. Я неопределённо махнул рукой и в чем был выбежал во двор. Захватил обеими горстями снегу, начал натирать лоб, виски, щеки… Тёр, пока снег не стал царапать кожу. Я быстро проглотил завтрак, встал на лыжи. Никого не хотелось видеть. Поехал в старый, заброшенный парк, занесённый сугробами. Барахтался в них, то и дело падая на склоне горы. Слепил в глухом уголке толстую снежную бабу. А потом долго разбивал её снежками. Не полегчало. Рано лёг спать. И во сне за мной гонялись дневные безутешные думы. Только сон их делал странными и фантастическими. То на меня валились огромные стеклянные банки с глупой надписью «Тыква в солидоле». То кружили в небе прямо надо мной немецкие самолёты с черными крестами. Вдруг прибежал здоровенный чёрный кот, схватил меня за ухо и потащил по грязи к колодцу. Я пронзительно вскрикнул и открыл глаза. Надо мной смеялось лицо Грицка Живоздора. — Ну и соня!.. Ты не в пожарники готовишься? — Грицко отпустил моё ухо, взглянул на часы: Уже десять, а ты спишь. А ну, поднимем лежебоку! — И он схватил меня холодными руками за ноги. Я лягнул его ногой и встал. Что делать? Грицко не отвяжется. У Грицка не только фамилия чудная. Он и сам малость чудноватый. Мог прийти в школу в материнских туфлях — у них ноги одного размера. Выучить уроки не на тот день. Подарить соседу по парте фонарик, добытый с великими трудностями. Все знали, что Грицко любит машины, собирается в автодорожный техникум. А когда вернулся с экзаменов из Киева, то выяснилось, что он — студент музыкального училища. «Кто его знает, как это получилось, — удивлённо пожимал он плечами. — Ехал я в поезде, ну и братов аккордеон прихватил. Чтоб не скучно было, стал пиликать. Тут человек подошёл. Слушает. Разговорились. Оказалось, он преподаёт в музыкальном училище. Ну и сагитировал…» А я подсмотрел ещё одну Грицкову черту. Он давно влюблён в Лиду, которая учится в десятом классе. А она на него — ноль внимания, на меня все поглядывала. Другой бы парень зло косился на меня, а то и вызвал бы на кулачную дуэль. А Грицко — наоборот. Как узнал, что Лида неравнодушна ко мне, стал особенно приветлив со мной, готов был сделать мне любую услугу. Однажды, когда мы играли в футбол класс на класс, он даже не забил мне верный гол. Вышел к моим воротам один на один, помедлил мгновение и послал мяч на верхушку клёна. Ребята из его команды чуть тогда не избили Грицка. — Может, махнём на лыжах в Осняки? — прищурил он левый глаз. — Там моя тётка живёт, проведаем… И к Любе заскочим… Откуда он пронюхал про Любу? — Не хочется, — вяло запротестовал я. — Лучше почитаю… А в груди шевельнулось что-то. — Да я уже и твои лыжи натёр воском, — будто не слыша моих слов, деловито сказал Грицко. — Быстрей одевайся да завтракай, а то снег скоро начнёт подтаивать. 11 На дворе было тихо и тепло. Матово блестел снег. Воздух пах смородиной и вишней. Как весной. Я долго стоял на пороге, жадно дышал и не мог надышаться. Протарахтели на лыжах по наезженной улице. Выбрались в поле. Свернули влево, чтобы напрямик идти до Осняков. Снег мягко прогибался, кряхтел, как старый дед, но лыжи скользили свободно. Из белого марева вынырнуло старое кладбище. Виднелись только почерневшие поникшие кресты. А могилы сровняло снегом. Мне стало ещё тоскливее. Как, почему, зачем такая жестокость природы? Утратить все это: родных людей, их голоса, белый снег, бескрайнее поле, мглистое небо… Мне было нестерпимо горько видеть необозримый простор степи, слушать тихую песнь ветра, лёгкое поскрипывание лыж и бодрый голос Грицка, что беспечно выводил: «А жизнь остаётся прекрасной всегда — состарился ты или молод…» Ветер понемногу разгулялся, то толкал в спину, то холодил лицо, то щекотал бока. Наконец смилостивился и стал ровно дуть нам в спину. Но это было коварное дружелюбие — ветер был южный. Снег быстро превратился в липкую вату, которая стала налипать на лыжи. Сперва мы сбивали его резким ударом лыж о снег. Потом соскребали пальцами. А он лип и лип, упорно и неумолимо. Тогда мы махнули рукой и пошли на лыжах пешком — как аквалангисты в своих ластах по берегу. Только наши «ласты» были длиннее и увесистей. И с каждым шагом тяжелели. Немного погодя мы шли уже на снеговых котурнах. И не было сил их поднимать. Стоим, тяжело дышим. От нечего делать порылись в своих карманах. И Грицко вытащил маленькую финочку. Сам удивился, откуда она. Наконец вспомнил — отобрал на вокзале у какого-то плюгавого юнца, который приставал к девчатам, угрожал финкой. Очистили спрессовавшийся до камня снег. Двинулись дальше. Через десять минут история повторилась. И ещё раз. И ещё, и ещё!.. Мы выбились из сил. Бросили наземь палки, лыжи. Сняли шапки. С них густо валил пар. А по телу бежал пот. Затуманенными глазами глянули вперёд. На горизонте едва маячили Осняки. Из снегового простора выглядывали только верхушки тополей. Оглянулись назад. Наше село ещё совсем близко. Вон высится лысоголовый бугор. Пригибает ветер синие дымы над хатами. Слышен даже собачий лай. Переглянулись молча с Грицком. И встали на лыжи, решительно двинулись вперёд. Возвращаться не хотелось. Какой-то упрямый азарт охватил нас. Но азарт азартом, а мокрый снег — это мокрый снег. У нас уже и руки не поднимались, чтоб счищать его с лыж. И ноги не поднимались, чтобы тащить эти пудовые снежные котурны. Сняли лыжи, вскинули их на плечи. Побрели пёхом. Но если б в сапогах, так было б ничего. А мы в ботинках. Скоро в них столько набилось снегу, что ногам стало тесно. Ну и холод, конечно, пробирал ноги до костей. Противнейший мокрый холод. Скинули ботинки, долго выковыривали из них снег. А ноги тем временем леденели на ветру. Обулись снова. Будто всунули ноги в лужу. Снова надели лыжи. И поковыляли чудноватой походкой — словно сдуру утаптывали в поле снег. Возле железнодорожной лесной полосы как снопы свалились на оставленную кем-то охапку сена. Лежали, отдувались, слова не могли вымолвить. А тут ещё и желудок, до сих пор несмело напоминавший о себе, заговорил во весь голос. Мы вывернули все карманы. Нигде ни крошки! Вот это собрались в дальнюю дорогу! — Давай вон ту сороку поймаем, — хрипло и не очень шутливо предложил Грицко. — Французы же ели их в Москве, когда припекло. Я глянул на сороку. Она, чиркая снег крылом, собирала рассыпанный овёс и одним глазом настороженно косилась на нас. И тут мне внезапно вспомнились мои совсем недавние тяжёлые переживания. Но чудо: сейчас думалось обо всех этих грустных вещах как-то спокойно, будто они меня и не касались. Не верилось, что часа три тому назад я был в неутешном отчаянии. Куда явственней думалось теперь про горячий борщ, про тёплую печь, к которой было бы так здорово припасть намокшей спиной, уже окоченевшей от неподвижного лежания. Уж мы и сами не знали, как добрались до села. Когда приковыляли на первую улицу Осняков, не поверили. Закричали «Ура!». На твёрдой, укатанной дорожке лыжи норовили разъехаться в разные стороны, скользили даже слишком сильно… И мы, собрав все силы, бодро прошествовали селом до хаты Грицковой тётки. Прислонили лыжи к высокому тополю, который стоял посреди двора, ввалились в тёмные сени, нащупали щеколду, толкнули дверь в хату. И чуть не попадали — около порога двое детишек из деревянных брусочков ладили какое-то сооружение. Мы за него зацепились, повалили. Дети подняли рёв. Мы порылись в своих карманах. Грицко вынул синий карандаш. А я покраснел — у меня никакого гостинца… — Наконец-то! Грицко пожаловал в гости! Мы подняли головы. В дверях хатенки, сложив руки на груди, стояла совсем молодая женщина. Гибкий девичий стан, пшеничная коса, лукавые очи. Скоро на столе сердито шипела полная сковорода яичницы на сале, исходила прозрачными слезами заиндевелая капуста. Мне было как-то особенно покойно в этой хате. Невольно улыбаясь, смотрел я на подсинённые стены, на рушники, вышитые красными и черными нитками, на весёлую тётку Марию, на серьёзных малышей, которые снова возвели свою постройку и, сопя, упрямо ставили на её верхушку трубу-карандаш. Говорили о погоде, о тёткиных родичах в нашем селе. Тётка Мария рассказала про своего мужа Максима, который работает на тракторе. — Все ему нужно, — сетовала и гордилась тётка. — Вот на дороге машина застряла, пошёл вытаскивать. Уже на закате дня мы выбрались к Любе. Я упирался. Грицко просто тащил меня. На улице подмораживало. Смачно хрустели комья снега под ногами. В Любиной хате тепло желтели окна. К нам под ноги выскочил чёрный пёсик. Облизал нам руки, щеки, носы, жалобно заскулил — стал проситься в хату. Постучали. Молчок. Подождали немного и толкнули дверь. — Ой!.. Кто-то прытко метнулся на печь, только голые пятки мелькнули. «Люба!» — догадался я. Мы деликатно постояли на пороге, пока она там, на печи, приходила в себя от неожиданного визита. Пришла в себя, но не слезает. Только голову высунула, сверкает испуганными глазами. На щеках — румянец. — Ой, откуда вы? — Да из лесу. Ветром нас принесло, — надул губы Грицко. — А ты что, вместе с курами на насесте? Нет, — уже смелее смотрят Любины очи, — по хозяйству… дрова рубила. Скрипнула дверь. Зашла тётка с большой охапкой дров. Грохнула их к печке. Сняла платок, что сполз ей на лоб. На нас глянули в точности Любины глаза, только поблёкшие. — Ого, аж два зятя в хату, — поздоровавшись, весело сказала тётка. Люба мигом скрылась на печи, оттуда зашикала на мать. — Идём за дровами! — толкнул меня Грицко. Опрометью выскочили на двор. Пообещали дрова переносить. Перенесли. И ещё порубили узловатый комель на поленья. Люба спустилась с печи. Мы сели на полати и стали играть в домино. Ели мочёные вкусные яблоки. На душе было так легко, будто я выздоровел после тяжёлой болезни. На Любу я только краем глаза поглядывал. Но видел, чувствовал её все время. Даже тогда, когда смотрел в окно, где стеной стояла сине-чёрная ночь. У Любы играли на щеках ямочки. Она рассказывала о первых впечатлениях от школы. Их, студентов первого курса пединститута, знакомили с учениками и учительской работой. — Один мальчик из первого класса говорит: «А где же ваши конфеты? Что это за гости?..» Мы посмеялись. И у меня, и у Грицка оказалось на памяти тоже немало разных историй. Так не хотелось идти из хаты! Но старые часы на стене — с замком вместо гири и одноглазой совой на циферблате — уже натикали десять. Люба вышла проводить нас. Стояла возле меня в накинутом на плечи пальто, дрожала. Я долго возился с креплением. Долго натягивал рукавицы. Грицко уже был за калиткой. А мой язык будто онемел. Тогда Люба отважилась. Наклонилась к моему уху, дохнула теплом: — Я послезавтра… буду у Кати… И тут же метнулась в хату. Только щеколда громко звякнула. Словно на крыльях вылетел я в поле. А там нас с Грицком подхватил ветер. И понёс, понёс по насту! Успевай только ногами двигать да палки переставлять! Поживившись где-то доброй пригоршней колючего снега, ветер неутомимо гнал её по звонкой, будто стеклянной поверхности поля. И под этот неутихающий шорох сладко и тревожно думалось о Любе. И о той жизни, которой ещё так бесконечно много впереди. А над нами, на страшной высоте, наперегонки с призрачными клочьями туч катился серебряный месяц. На его добродушном лице играла по-весеннему таинственная улыбка… Трое и весна Какой же это урок, если он — последний в четверти? Да ещё когда учительница раздавала табели и каждый, нетерпеливо пробежав глазами свой, заглядывает в соседов: не обскакал ли его сосед, не гуще ли у него четвёрок и пятёрок? И солнце, выбившись из серых, точно перепревшая солома, туч, тоже заглядывает в класс и как бы приглашает: ну-ка, мальчики и девочки, оставьте все премудрости науки и бегите скорее под мои тёплые лучи. Учительница Мария Игнатьевна вместе со всеми поворачивает голову к окнам, освещённым ярким солнцем, улыбается прищуренными под очками глазами. И неожиданно вместо слов, которые мы с таким нетерпением ждали: «Ну, а теперь по домам», говорит: — А теперь получите задание на каникулы. Чтоб не забыли, как ручку держать, напишите сочинение о весне. Мы тихонько вздохнули. — Какая там весна? — сморщил физиономию Степан Околот, заядлый футболист и первоклассный лодырь. — Кругом грязища и лужи. Негде даже два на два в футбол сыграть. Что, про грязищу и лужи писать? Глаза Марии Игнатьевны за стёклами очков превратились в узенькие насмешливые щёлочки. — Вот и напишешь про эту вредную весну, которая не даёт тебе до седьмого пота мяч гонять. И может, при такой погоде выберешь время да прочитаешь хотя бы две книжки. Шутка учительницы всех нас развеселила. С весёлым громким смехом мы опрометью выскочили из класса. Пустившись галопом по улице, прямо по снежной каше и лужам, мы с моим приятелем Андреем решили сегодня же написать сочинение, чтобы всю неделю быть свободными — гуляй сколько влезет. Дома меня, как дорогого гостя, ждали отец с матерью и праздничный обед. Я небрежно положил табель, где была всего одна тройка, на стол, быстро разделся и скорее за стол. Схватил ложку и заметил, как нахмурилась мать: она всегда почему-то сразу натыкалась глазами на плохие, или, по её выражению, недостойные, оценки. Я скороговоркой пояснил: — Мама, ну чего ты хмуришься? Подумаешь — тройка по пению! Разве я виноват, что медведь одной лапой наступил мне на ухо, а другой — на язык?! Вот ещё и я наступлю тебе на язык, чтоб меньше болтал и лучше учился, — незлобиво сказала мать. Отец, который на часок заскочил домой на обед, уже ел борщ и тихонько улыбался в усы, слушая наш с матерью разговор. От отца приятно пахло маслом, соляркой, железом — одним словом, трактором. Сейчас он ремонтировал своего «Кировца» в мастерской. А что, если после обеда пойти с ним вместе? Однако вспомнил о сочинении и вздохнул. — Ты чего вздыхаешь? — насторожилась мать. — Уж не простудился ли, бегая по лужам? — Она приложила ладонь к моему лбу. Я легонько увернулся от её руки. — Учительница задала нам сочинение про весну. Так мы решили с Андреем написать его сегодня. А мне хочется с отцом в мастерскую. Отец удивлённо спросил: — Вам в третьем классе уже сочинения задают? Когда мы с матерью учились, нам только с пятого начинали задавать. — А когда ты учился в третьем классе? — загадочно спросил я. — Когда?.. — Отец почесал затылок. — Дай вспомнить. Кажется, в пятидесятом году… Точно, в пятидесятом. — То есть до нашей эры! — торжествующе воскликнул я. — За семь лет до новой космической эры! — В самом деле, — заморгал глазами отец. — Выходит, мы с матерью бегали в школу задолго до новой космической эры. Когда отец и мать ушли, я неторопливо доел молочный кисель, напился вволю компота, убрал со стола, вынул из портфеля тетрадь и ручку. Красиво написал первое предложение: «Весна пришла». И посмотрел в окно. И… не увидел никакой весны. На улице густо падал мохнатый снег. Он уже побелил землю, только кое-где чернели мокрые островки. Моё разочарование было недолгим. А чем плохо, что зима вернулась?.. Через минуту я уже лез на чердак за лыжами. Сквозь метель и вьюгу, превратившие меня в Деда Мороза, я поехал на лыжах к Андрею. И встретил его на полдороге. Тоже на лыжах. Разве Андрей слепой, не видел, какая пурга поднялась? — Ну и даёт! — задрал вверх голову Андрей. — Ты гляди — зима бросилась план выполнять. — Пусть выполняет! — весело воскликнул я. — И перевыполняет! Поехали на Белебень. Белебнем у нас называют холм над рекой, он круто спускается к воде. Летом он с завистью поглядывает двумя жёлтыми глазами-камнями, приткнувшимися на самой его макушке, вниз, где бурлит вода и звенят голоса купающихся. А зимой наступает его пора. Крик и смех с первым снегом поднимаются на холм и не стихают до весны. В прозрачную лунную ночь Белебень, исшарканный лыжами, блестит, словно огромный круглый кусок сахара. Схватив лыжи под руки, мы быстро вскарабкались на макушку Белебня. Стали на лыжи и поехали вниз, перебираясь с заплаты на заплату. Мокрый снег шипел под лыжами, из него выступала пена. А мы катили и горланили: — Весна пришла! Весна пришла! Домой я почти; приполз — мокрый, грязный, страшно уставший. К счастью, отец и мать задержались на работе, поэтому я без помех разделся, повесил куртку поближе к печи, а сапоги засунул в ещё тёплую печь. А потом уже и сам забрался на полати. Проснулся внезапно среди ночи от какого-то гула, свиста, шума, прерываемого хлопками, звяканьем и грохотом. Спустился тихонько с печи, выглянул в окно. На дворе неистовствовал ветер. Он гнал белые облака, из которых как бы выстреливался колючий снег, гнал с гулом и рёвом реактивного самолёта, раскачивал деревья, и они словно подметали небо, снова и снова хватался с силой за крышу нашей хаты, и крыша гулко гремела и хлопала. Метель продолжалась и на другой день. А затем ударил мороз. Четыре дня пропадали мы на холме, где буран намёл много сугробов и наделал чудесных трамплинов. Ну кто же вспомнит в такую погоду о весеннем сочинении? Надо быть бессовестным лгуном, чтобы писать о том, чего нет. Если бы Мария Игнатьевна знала, что весна вдруг обернётся зимой, она даже не заикнулась бы о сочинении. Если первого апреля, когда мы придём в школу, на улице будет лежать снег, а мороз станет ещё крепче, неужели она спросит о сочинении, заданном так неосмотрительно? Но напрасно я себя успокаивал. В последний день марта, а стало быть и каникул, снова подул ветер, на этот раз не холодный, а влажно-тёплый. Снег на глазах потемнел и быстро оседал. К речке наперегонки забурлили потоки, на вяз возле наших ворот выпорхнули из-под стрех сотни воробьёв и затрещали так, словно проводили бурное собрание. Я сердито погрозил им кулаком, будто они были виноваты, что вдруг вернулась весна, поплёлся в хату, где в раскрытой тетради колола глаза одна-единственная фраза: «Весна пришла», неохотно взял ручку отвыкшими за неделю, словно отёкшими пальцами. И напряг голову. А она не желала ничего придумывать. Голова вконец разленилась в каникулы, к тому же была переполнена воспоминаниями о Белебне, где мы с утра до ночи катались на лыжах. Я сердито потёр лоб, закрыл глаза, изо всех сил старался представить весну. А в моей памяти упорно возвышался Белебень, белело заснеженное поле, лишь кое-где заштрихованное черными кустами, улыбался вывалянный в снегу Андрей. Я порывисто закрыл тетрадь, оделся и поплёлся к Андрею. Может, у нас двоих заладится это проклятое сочинение? Едва переступив порог, я вместо обычного своего «здрасьте вам» спросил Андрея: — Написал? Андрей быстро зажал мне рот ладонью. — Чего кричишь, будто я глухой? — Как — чего? — возмутился я. — Что мы завтра учительнице покажем? Чистые тетради? Андрей так сморщился, точно я передал ему приглашение зайти к зубному врачу. — Ещё успеем, — махнул он рукой. — Вон в той хате, — показал он, — отец ладит машину-амфибию. Она по суше ездит, а по воде плавает. Большая! И кота посадить можно. Я даже рот открыл. Вот это — да-а!.. А я лезу со своим сочинением… Отец Андрея работает в колхозе механиком. Куда ни поедет — на совещание или на обмен опытом, — обязательно привозит сыну какую-нибудь хитроумную машину-игрушку. Привезёт, но пока сам в ней не разберётся и не наиграется, не отдаёт сыну. — Ну, орлы-соколы, — выглянул из соседней комнаты возбуждённый Мартын Петрович, — машина как зверь. Просится на простор. Схватив в четыре руки машину-амфибию, мы пулей выскочили на улицу. Наверно, не нужно много рассказывать читателям, особенно мальчишкам, какая это роскошь — пускать такую машину в весеннее половодье. Лучи прямо на глазах разливались, становились шире, глубже оттого, что солнце разорвало облака и, не мигая, засмотрелось жгучими глазами на снег. Машина, разбрызгивая воду, шустро плавала по лужам, вскарабкивалась на холмики и, как настоящая, буксовала в грязи. Прибежала уйма детей, все охали, ахали. К сожалению, затея с котом-десантником не получилась: глупый кот не понял, какое чудесное путешествие его ждёт, и удрал, мяукая на все село. Удрал, исцарапал мне руку и разодрал тетрадь с единственной фразой сочинения. Дома, поужинав, я взглянул на часы и собственным глазам не поверил. Десять часов. Сгоряча бросился к столу, чтобы взять новую тетрадь и… какая там тетрадь. Хотя в глазах и стояли весенние лужи, сверкающее солнце и машина-амфибия, но разве сейчас опишешь все это, если голова точно ватой набита, а веки словно клеем смазаны. После того как я с большим трудом взобрался на печь, моя голова все же оказалась в состоянии принять решение: вскочить завтра на рассвете и быстро написать сочинение. Положу тетрадь на кадку с тестом, включу фонарик. «До чего же легко жилось школьникам до космической эры! Подумать только — за сочинение брались только с пятого класса!» Ночью приснилось мне, будто стою я под Белебнем, а на его макушке сидит возле большого ящика продавщица сельмага тётка Анна и кричит грубым голосом: «Ну-ка, кто проворный!» И что-то пускает вниз. Я раскинул обе руки, ловлю. И пляшу от радости: шестицветная шариковая ручка, точно такая, как у председателя колхоза, который ездил туристом в Италию. Потом ловлю огромную шоколадку. Потом — машину-амфибию… Затем меня ловит… мать. Хватает за ноги, дёргает, я стремительно выныриваю из своего волшебного сна, продолжая грести обеими руками. И, похолодев, слышу материны слова: — Хлопче, что-то ты разоспался? Забыл, что каникулы кончились и пора в школу? Не буду рассказывать, с каким настроением я плелся в школу. Сев на парту, я взглянул на Андрея и понял: у него тоже скверное настроение. — Ну как, отдохнули, набегались, начитались? — бодро сказала Мария Игнатьевна после того, как поздравила нас с началом четвертой четверти. — Конечно, и сочинения интересные написали… Несколько девчонок тут же подняли руки. Ребята не торопились. Мы с Андреем тоже. Однако учительница на поднятые руки не обратила внимания, как моя мать не обращает внимания на хорошие и отличные оценки в табелях, и остановила взгляд на нас с Андреем. Мы хотя перед уроком минут пять тренировались, как сидеть независимо и смотреть смело на Марию Игнатьевну, но пяти минут нам не хватило. — Ну-ка, Слава и Андрей, читайте, что вы там сотворили. Кто первым начнёт? Мы стояли и молчали. — Может, жребий бросите? Не хотите? Тогда давайте дуэтом, — пошутила учительница. Наш «дуэт» с большим трудом выдавил из себя: — Мы… не написали… Не успели… Мария Игнатьевна даже очки сняла от удивления, её лицо стало каким-то беззащитным и обиженным. — Как это — не успели? Вы что — болели? — Ещё как болели! — насмешливо сказал Степан, обрадовавшись, что не его «зацепила» учительница. — Двустороннее воспаление хитрости! В классе раздался хохот. Громче всех смеялся Степан. А сам тоже не вынул тетради. Стоим с Андреем и сгораем от стыда. Мария Игнатьевна глубоко вздохнула и поставила нам в журнал по двойке. И добавила, что никогда не ждала такого от нас. До конца урока сидели мы красные, уткнувшись носами в парту. Еле дождались звонка. Андрей погонял футбол на школьном дворе, его команда выиграла, и он повеселел. Меня в игру не взяли, и я совсем пал духом. После уроков опрометью выскочил из школы и, не подождав Андрея, помчался домой. Чем ближе подходил к дому, тем тяжелее становились ноги, хотя хорошо утоптанная тропа уже высохла, ходить по такой дорожке — одно удовольствие. Что я скажу отцу, матери? Мать обещала вечером испечь моих любимых гречневых блинов. Она мне блинов со сметаной, а я ей — двойку. Вот так подарок в первый день четвертой четверти! И не дошёл до хаты. Свернул в сарай, залез в сено, зарылся с головой. Повздыхал, повертелся, уснул. Испуганно вскочил оттого, что меня чем-то горячим и мокрым мазнули по щеке. Не сразу понял — это наш пёс Жук отыскал меня. А вслед за Жуком появился отец. — Ты почему здесь улёгся? — спросил он, — Может, на речке провалился и боишься идти домой? — В голосе его тревога. — Если б на речке… провалился… — безнадёжно махнул я рукой. — Двойку получил… Сочинение не написал. И неожиданно разревелся, как в прошлом году, когда порезал о стекло пятку. Отец, как маленького, прижал меня к груди. — Не горюй, сынок, дело поправимое. Вот успокоишься, сядешь к столу — и сочинение само ляжет на бумагу, как ровная дорога под гусеницы. А знаешь что, — вдруг заговорщицки заблестели его глаза, — не скажем матери о двойке. Зачем её огорчать? А вечером — я постараюсь пораньше в мастерской управиться, трактор у меня уже в полном порядке, — пойдём с тобой смотреть весну. Глядеть будем в четыре глаза, больше увидим. А потом за стол сядешь. Согласен? — Он подал большую и твёрдую, как доска, ладонь. Конечно, согласен, — протянул я свою руку, и она спряталась в отцовской ладони. — Тогда полный порядок в тракторных бригадах, — бодро сказал отец. Одним движением опустил меня с копны сена вниз, отряхнул, вытер мне слезы платком, густо пахнущим машинным маслом. И мы, как будто ничего не случилось и не было у нас никакого разговора, пошли в хату. Жук бежал рядом и подмигивал нам: мол, все знаю, но тайну вашу никому не выдам. Сказав после ужина матери, что мы выйдем подышать свежим воздухом («Нашли, когда дышать, — пожала мать плечами, — сейчас на дворе одна сырость и микробы»), мы втроём — разве мог остаться дома Жук, который знал о нашей тайне? — прошли через огород к речке. Жук, залаяв, метнулся к чистой от снега заплатке земли на холмике, где уже робко зеленела трава. — Когда ж она успела вырасти? — заморгал я глазами. — Только позавчера потеплело… Отец присел, потрогал траву. — Это, сынок, не новая выросла, а старая ожила. Ну, скажи, разве это не чудо: всю зиму, в мороз, в метель квёлая травка бережёт в себе зелёную жизнь. Я тоже наклонился, осторожно погладил траву. А Жук засопел, нюхая её. Соскучился по запахам зелени. — Отойди! — отогнал я его. — Ещё нанюхаешься, когда придёт настоящая весна. — Нет, он не траву нюхает, — улыбнулся отец, — мышь почуял. Сидит где-то неглубоко в норе, хвостатая, и прислушивается, скоро ли ручьи побегут, тепло придёт. Тогда можно будет вылезть наверх. Жук рассердился на мою непонятливость, шаром скатился вниз и пропал в ивняке. — Пошли и мы туда, — дёрнул меня отец за рукав. Хотя под ногами чавкал снег вперемешку с грязью, мы забрели в ивняк. — Видишь, — взял отец в руки веточку, — а почки осторожные: лишь белые носики высунулись из коричневых шубок. Вот когда дадут им знать серёжки-разведчики, что наступило настоящее тепло, тогда и выпустят они зелёные листочки. — А вон, вон, — показал я рукой на верхушку ивы по ту сторону речки, где уселась встопорщенная ворона, она, не умолкая, каркала, — ворона весну предвещает. Ишь, старается, даже охрипла… Ветер, который веял несильно, ровно и спокойно, вдруг порывисто дунул. И нас обволокло целое облако запахов, прилетевших с речки, с поля, где резко чернела сгорбленная пахота. Холодно и знакомо пахло талым льдом, свежей землёй. — А знаешь, когда весну особенно чувствуешь? — тихо сказал отец. — Когда пашешь ночью; Едешь по полю на тракторе, точно по душистому чёрному бездонному морю. Когда кончишь работу, остановишь мотор и наступит тишина, как-то даже боязно выходить из кабины: а вдруг нырнёшь в эту глубину? Стоишь на земле, вспаханной тобой, — пушистой, тучной, — и так на душе хорошо, светло! Из ивняка выскочил Жук, тихонько тявкнул. Мол, пора домой. Мы пошли обратно. Когда приблизились к дому, я заглянул отцу в глаза. — А меня возьмёшь с собой, когда будешь пахать ночью? Отец дёрнул меня за ухо шапки. — Обязательно возьму. Сочинение я писал так, точно кто-то водил моей рукой. Не заметил, как последнее предложение легло на бумагу. Отец, осторожно оглядываясь на кухню, где мать мыла посуду, прочитал сочинение. Улыбнулся украдкой. — Порядок в тракторных бригадах! Вот только, наверно, рано писать, что мы с тобой пашем землю ночью… — Почему рано? — вскочил я. — Ну-ка, пошли во двор! На этот раз губы отца широко расплылись в улыбке. — А что — пошли! Только давай и мать захватим. Не все же время ей на кухне топтаться. Так и весну можно проворонить. Тесно прижавшись друг к другу, мы молча, заворожённо стояли под густо усеянным звёздами небом. И луна выплыла из-за облака, загляделась на нас. Похоже, хотела разглядеть получше с головокружительной высоты, что это за неразлучные друзья вышли послушать и посмотреть весну. Сквозь всю ночь 1 Славка сидел за столом и мучился над задачей. Такая вредная и хитрая попалась, вроде пескарей в их мелкой речушке Бобрице. Когда-то, наверно, она была широкой и полноводной, не зря же её Бобрицей назвали, должно быть, в ней бобры водились, а теперь летом курица речку вброд перейдёт и хвоста не намочит. Вся приличная рыба исчезла, только пескари водятся в песчаных изворотах. Такие шустрые и хитрющие, — кажется, уже накрыл его кепкой в ямке, а засунешь руку под кепку — только воду схватишь… Измочалишься весь, вымокнешь, пока с десяток поймаешь на уху. Зато потом так приятно глядеть, как мама и брат Михайло уплетают ароматную уху — за уши не оттащишь. А сам Славик к рыбе равнодушен. К мясу тоже. Было б только молоко, груши, яблоки, конфеты, пряники — и больше ничего не нужно… «И в кого ты такой пошёл?» — не перестаёт удивляться мама. Славка отложил сердито ручку: вместо того, чтобы думать о задаче, он где-то витает. Права учительница Екатерина Михайловна, когда говорит: «Если б ты, Ревенко, был более собранным, не разбегался мыслями во все стороны, быть бы тебе отличником». Никто и не разбегается мыслями. Они сами, стоит ему сесть дома за уроки или за парту, разлетаются, как всполошённые воробьи. Особенно когда попадётся такая вот крепкая, как камушек, задача или, скажем, на уроке биологии — преподаёт её старенькая Степанида Никитична. Скажет несколько фраз и дремлет. Ей давно пора на пенсию, да некому заменить её — не хотят ехать молодые учителя в их глухое село. Славка хотел заставить себя склониться над тетрадью, но голова сама повернулась к окну, глаза жадно глянули на буреющий ивняк, за которым беззвучно-лениво текла Бобрица. Может, махнуть туда и попробовать половить пескарей наудачу, глядишь, да и обхитришь хоть несколько рыбёшек. Вот тебе и уха. Вернётся мама в полдень от своей сестры, тётки Мокрины, усталая, проголодавшаяся, а в хате ухой пахнет… Удивится и обрадуется, она очень любит рыбу, а к ним в магазин упрямо завозят только перемороженный хек, похожий на сердцевину подсолнуха. Поднялся Славка, горячим лбом прижался к приятной прохладе стекла. И его неудержимо потянуло на улицу. Там, как говорит мама, царил ясный божий день. Славка, слыша от матери такое, всегда сердится: почему божий? Просто хороший. Никакого бога нет! Был бы бог, кто-кто, а космонавты его бы увидели. И у кого только мать «божкать» научилась? Родилась после войны, училась в школе, восемь классов окончила, затем пошла на ферму работать дояркой, в церкви ноги её не было, да и нет у них в селе церкви. И мамина мама, бабушка Славки, Оксина, не богомольная, рассказывала, что в коллективизацию и кулаков раскулачивала, и даже иконы выбросила из своей хаты. Наверно, от Славкиной прабабушки Ульяны переняла. Они всей семьёй ездили к ней прощаться. Прабабушка лежала в постели неподвижно, смотрела запавшими глазами то на них, то в угол с иконами и не переставала шептать: «Боже, господи праведный, прими душу грешную…» А боги смотрели на неё неподвижными глазами, сердито, и было непонятно, чем же она, вечная труженица, провинилась перед ними. Славке стало зябко, и он передёрнул плечами: и придёт же в голову такое!.. Стало так жалко прабабушку, что у него слезы на глаза навернулись. День и правда выдался хороший. Казалось, сама природа толкала Славку на то, чтобы нарушить слово и не выполнить домашние задания. Особенно по алгебре… В голубом небе, исполосованном следами реактивных самолётов, тёплым, золотистым мячом не спеша катилось солнце. Под его осенними мягкими прощальными лучами нежились, впитывали последнее тепло травы, глупая сурепа, обрадовавшись опустевшему огороду, выскочила резво из земли, зацвела ярко… Из-за ивняков донеслись знакомые азартные голоса, Славкино сердце громко застучало: там ребята или пескарей ловили, или в футбол играли. Вскочил на ноги, уже потянулся рукой к пиджаку и опомнился. Взял себя рукой за чуб и потащил к столу. Нельзя ему завтра появляться в школе с нерешённой задачей. Будет ему «стыд, срам и позор», как говорил Михайло, когда сердился на кого-нибудь. Неужели он не справится с этой проклятой задачей? Как ни трудно, нужно «разгрызть» её, чтобы исправить полученную вчера двойку хотя бы на четвёрку. Ведь завтра вечером они с матерью будут писать письмо Михайле на границу… Сел за стол поудобнее, взял шариковую ручку, подаренную Михайлой в день его отъезда на военную службу. Обычная ручка, немного облезлая — брат носил её при себе везде, даже на комбайн летом брал. У многих ребят ручки получше, поновее. Недавно в магазин привезли красивые ручки с надписью «Привет из Владивостока», все ринулись их покупать — ещё бы, вон откуда ручки прибыли, а Славка даже с места не сдвинулся. Бережёт он ручку брата, только стержни меняет. Возьмёт её — и будто родную руку брата пожмёт. Твёрдые мозоли на ней ощутит… Снова стал читать препротивную задачу. Подумал с досадой: «Эх, если бы в среду не соблазнился на дурацкое путешествие и подготовился к алгебре, не схватил бы двойки, и сегодня мог бы спокойно отложить учебник с задачей — каждый раз в школе не вызывают отвечать». Сердито плюнул, вспомнив тот день. …Вася Тищук был вроде бы нормальным парнем, пока не увлёкся книжками о шпионах. Откуда он их только достаёт — потрёпанные, засаленные?.. Читает дома, даже на уроках украдкой заглядывает под парту в раскрытую книгу. Возвращается из школы — оглядывается настороженно. Когда, увлёкшись играми, задерживаемся на лугу до сумерек — голова его покачивается, как маковка на сильном ветру, кусты обходит десятой дорогой. Уж не чудится ли ему, что за каждым кустом шпион притаился?.. Славка, разумеется, знал об этом увлечении Васи, иногда даже пугал его, когда возвращались с луга. Выбежит вперёд, притаится под кустом, а как только Вася приблизится — выскочит, словно с неба свалится. Тот такой крик-визг поднимет!.. Однако когда позавчера Вася влетел в хату — Славка только за алгебру засел — и, поблёскивая глазами, горячим шёпотом рассказал, что из автобуса вышел очень подозрительный мужчина в темных очках, Славка невольно отложил ручку. Вася, прямо захлёбываясь, рассказывал, что этот мужчина три раза крутнулся на месте, а как только увидел издали участкового милиционера, тут же схватился за бока, где у него что-то подозрительно оттопыривалось, и помчался в лозняк. Как тут не разволнуешься: Славке тоже показался подозрительным этот тип… Правда, уже придя к лозняку, он усомнился: — Подожди, а откуда автобус? — Как откуда? — заморгал глазами Вася. — Конечно, из Чернобаевки до города. У нас других автобусов нет. Славка укоризненно покачал головой: — Откуда же в Чернобаевке шпиону взяться? Там же, как и у нас, станции нет, аэродрома нет. Только автобус один ходит в город через наше село. Васю не так легко разубедить. Прищурившись, он насмешливо посмотрел на Славку, как на первоклашку. — Ну и тёмный же ты! Тебе нужно прочитать хотя бы одну книжку про шпионов. Да они, если почувствуют слежку, скачут с самолёта на поезд, с поезда на автобус, как козы на лугу!.. Одного шпиона настигли знаешь где? В медвежьей берлоге, во! — Вася поднял палец. — Правда, это не у нас было… А село наше — не медвежья берлога, есть клуб с оркестром. И автобус через наше село куда идёт? В город! А город где находится? У Азовского моря — там пароходы, наверно, изо всех стран… Теперь ты понял? Славка заколебался. А что, если и в самом деле? Представил, как они с Васькой сцапали шпиона, хотя вряд ли им это удастся, просто выследили и немедленно сообщили участковому милиционеру Петру Ивановичу. Он отчётливо увидел, как вскакивает, тяжело посапывая, Пётр Иванович с лавки в парке возле клуба, где он часто посиживает, поскольку у них ни драк, ни воровства сто лет не было, как бежит неуклюжей трусцой вместе с ними к лозняку… А потом он, Славка, как бы между прочим напишет брату на границу, что они с Васей выследили настоящего шпиона… Он пошёл за приятелем. Спросил у него: — А почему ты один не стал следить за ним, меня позвал? Вася шмыгнул носом и, смутившись, признался: — Страшновато стало. У него что-то под пиджаком оттопыривается. У тебя брат пограничник, пишет, наверно, как они там нарушителей задерживают. Потом, ты же мой друг, правда? — Правда, — кивнул Славка, и ему стало приятно от слов Васи. Теперь он готов был идти с ним куда угодно. Смех и грех получился из этого преследования. Полдня шастали по кустарникам, ломали камыш, пробираясь сквозь него, несколько раз перешли вброд речку. Побывали в лесополосе, ног не пожалели. Наткнулись на этого дядьку, когда, злые от неудачи, возвращались вечером домой. Он валялся на берегу под кустом. Спал с блаженной пьяной улыбкой, посвистывая носом. Рядом с ним стояла бутылка с красной жидкостью на самом донышке. Вася зачем-то осторожно поднял бутылку, понюхал. Хотя и так было ясно по этикетке, что там «Красное крепкое». Славка так посмотрел на Васю, что тот сразу меньше ростом стал. На уроки времени не осталось, и устал так, словно с собаками наперегонки бегал. Это так мать про Славку сказала, а он молчал, сил хватило только раздеться и бухнуться в постель. На алгебре его вызвали. Вася тоже схватил двойку, по русскому. Всё. Прочь посторонние мысли! Только задача. Чтобы не отвлекал шум, задёрнул занавеской окно. А когда наконец задачу одолел, подпрыгнул, громко запел, не щадя горла, свою любимую песню: Главное, ребята, сердцем не стареть, Песню, что придумали, до конца пропеть! Собственно, это любимая песня Михайлы, он её очень хорошо пел, когда брал в руки гитару. Ну, а теперь эта бодрая песня стала Славкиной любимой. Правда, поёт её Славка не так, как Михайла, и на гитаре играть не умеет, и если б даже умел, так нет дома гитары, брат увёз её с собой. И все же, когда Славка поёт при матери эту песню, глаза у мамы влажнеют… Ну вот. Теперь можно и на улицу. Глянул на большую фотографию брата. Мысленно сказал ему: «Как видишь, не такой плохой у тебя брат. Задачу решил, все уроки на сегодня сделал, хотя и нелегко было… Правда, со шпионом мы осрамились, можно сказать, в лужу сели. Но ты тоже — второй год на границе служишь, а пока ни одного нарушителя не поймал… Представляешь, как мне хотелось написать тебе, что я, ну, мы с Васей схватили подлеца!.. А видишь, что получилось? «Стыд, срам и позор», как ты говоришь, получился…» Славке показалось, что брат подмигнул ему. Мол, не переживай, всякое бывает. Мне тоже не везёт, ни один ещё не попался в мои руки, хотя смотрю в оба на границе. И все же брату повезло. Единственный из всего села попал в пограничники! И почему мама так плакала, когда Михайлу провожали в армию? Странный народ эти женщины… Надя, девушка, с которой Михайла дружил, сразу призналась, что ей до слез было жалко Михайловых кудрей. А по правде сказать, то были вовсе не кудри — обыкновенные патлы. Их Михайла отпустил, когда к тракторной бригаде, где он работал, прибился парень с гитарой и волосами до плеч, как у женщины. Имя у него было необычное — Шевро, а может, прозвище. Бригадир дядька Петро морщился, глядя на патлатого, однако в бригаду взял — не хватало трактористов. А потом чесал затылок и ругался. Шевро оказался пьяницей и лодырем. Единственное, что умел он, — неплохо играть на гитаре и петь какие-то непонятные песни завывающим голосом. Но, как ни странно, к нему потянулись молодые трактористы, отпустили волосы и завели гитары, научились петь кошачьими голосами и в рюмку стали заглядывать… Шевро пытались образумить на бригадном собрании и на общем колхозном. Все слова от него отскакивали, как дождь от гусака. Молодых трактористов ругал дядька Петро, а дома — родители. И Михайле перепадало от матери. Славе было досадно и обидно за Михайлу. Однажды он попросил брата взять его ночью на комбайн. И вдруг услышал: «Рано тебе, кореш, спину гнуть, слиняй с моих глаз…» И от кого только перенял такие дурацкие слова? Не иначе — от Шевро. Хорошо, что приехали из района и увезли Шевро, а то неизвестно, что было бы… Оказалось, что он, — бродяга, как перекати-поле, блуждал по свету, где подзаработает, где стянет, вот так и жил. На память о тех неприятных днях остались у Михайлы патлы, а ещё пристало противное слово «кореш», как смола к подошве. Надевая пиджак, Славка ещё раз взглянул на брата. До чего же бравый, стройный, лицо бодрое, глаза пристальные и добрые. Наверно, и не вспоминает о Шевро: Должно быть, правильно их там в армии учат: ни в одном письме не написал «кореш», письма присылает такие сердечные: «Добрый день, родные, дорогие мои мама и братик Слава!.. У меня все хорошо, служба идёт нормально». А в конце письма: «Берегите себя! Целую! Ваш сын и брат Михайла». Славке до того приятно и радостно было читать вслух эти письма, что у него сердце замирало. А мама хоть и улыбалась, но глаза всё равно влажные были: — Ой, разве же на границе может быть все нормально? На то и граница. Пишет так, чтобы нас не волновать. Славка с укоризной смотрит на мать: — Мы же условились с Михайлой, когда он шёл в армию, что будем писать друг другу чистую правду. Разве в наших письмах есть хоть капелька вранья! Даже когда я с хлопцами подерусь — и то напишу. А тебе все кажется… Правда, иногда, когда они вслух читают сдержанные письма брата, Славе в душу закрадывается сомнение: человек на границе служит, там, наверно, каждый день что-нибудь интересное случается, мог бы и описать. Но Славка, тут же объяснял сам себе — наверно, не обо всем можно писать в письмах, даже родным. Ох, голова садовая! Опять размечтался. Солнце уже резво покатилось к закату, спряталось за высокий тополь в конце двора, только тоненькие лучи пробиваются сквозь листву, а ему нужно успеть и погулять, и утят и кур накормить и загнать на насест. Ой, о пескарях совсем забыл! Толкнул наружную дверь и чуть не сбил с ног почтальона, тётку Марию. Извинился, распахнув дверь в сени: входите, мол, всегда рады дорогим гостям. И улыбнулся широко и приветливо, обрадовался: не иначе, письмо от Михайлы! Тётка Мария почему-то тихо поздоровалась, медленно вошла в хату. Внимательно огляделась, будто впервые сюда попала, спросила с напряжением: — А матери дома нет? — Нет. Уехала в Косинку к своей сестре, она заболела, — ответил Славка, не сводя глаз с сумки почтальона, — скорее вынимайте письмо! А она и не думает опускать руку в сумку. Славка насторожился. Что сегодня с тёткой Марией? То, бывало, когда несёт письмо от Михайлы, то с улицы кричит, подняв конверт над головой. Иногда остаётся послушать, что пишет Михайла, — кому неинтересно, что на границе делается! А сейчас неохотно вошла в хату, к сумке даже не прикоснулась… У Славки заныло сердце. Неужели что-то случилось? Но он тут же прогнал от себя недобрую мысль. Наверно, тётка Мария пришла пожаловаться на своего мужа дядьку Дмитра, раз про мать спросила. Не со Славкой же толковать. — Вот что, тётя Мария, — сказал Славка без обиняков, — не ходите вокруг да около, а говорите сразу, зачем пришли. Некогда мне, нужно успеть пескарей наловить матери на уху. Может, денег хотите у нас одолжить, думаете, что отец из Тюмени пачку червонцев прислал? Жди от него! А мама последнюю десятку отослала Михайле… Тётка Мария при упоминании о Михайле быстро глянула на Славку и отвела глаза. Спросила негромко: — Мать-то завтра вечером вернётся? Так я к тому времени загляну к вам. Пока она говорила это, её рука, наверно по привычке, опустилась в сумку и достала серый листок. Славка сразу же определил — телеграмма. Прилип к ней взглядом. От кого телеграмма? Отец ни разу с тех пор, как три года назад поехал на заработки в Сибирь, не прислал телеграммы, письма писал изредка, все сокрушался, что никаких денег не может подсобрать. И Михайла только письма писал… Славка выхватил телеграмму, тётка Мария не успела даже глазом моргнуть. Взгляд мгновенно пробежал по строке: «Приезжайте Бородянск проведать вашего сына тчк госпиталь улица Ворошилова 6 тчк врач Соколов». Тётка Мария дёрнулась вперёд, чтобы забрать телеграмму, однако поняла: поздно, Славка прочитал её. Горестно покачала головой, села на лавку и глазами, полными сочувствия, смотрела на побледневшего Славку. А в его голове сплошная сумятица! «Почему Михайла в городе, а не на границе? Почему в госпитале?» И вдруг точно молния сверкнула, даже глаза зажмурил. «Так его же ранило… Где-то задерживал нарушителя…» Тётка Мария притянула Славку к себе, обняла, погладила по взлохмаченным волосам, сказала ласково: — Ты не переживай так. Может, заболел, просто недалеко от нас оказался в госпитале, вот и захотел повидать. Он же очень соскучился по родным. Успокойся. А у самой слезы из глаз, как горох, катятся по щекам. У Славки из её слов задержалось в памяти только одно — «очень». Он вздрогнул. Наверно, сильно ранили брата. Иначе он сам написал бы, что в госпитале. Письмо из Бородянска всего два дня идёт. А тут — телеграмма от брата, и не сам послал, а доктор. Тётка Мария между тем утёрла слезы и попыталась улыбнуться. — Перестань трястись, не мучай себя заранее. Ничего страшного не произошло. Пойдём ко мне, переночуешь у нас, с моим Васей, посмотрите телевизор, а завтра с матерью поедете в город. В три часа чернобаевский автобус идёт. Вот увидишь, все обойдётся… Славка вырвался из её рук, хрипло сказал: — Спасибо, тётя Мария, я дома останусь. Надо же кур и утят накормить, приготовить на завтра поесть. Мать не успеет порог переступить, в город надо будет собираться. Тётка Мария ушла, а он на несколько минут застыл посреди хаты. Казалось, кто-то сразу взвалил ему на плечи тяжёлый камень. Даже в груди стеснило. Собрался с духом, передёрнул плечами. Нужно не раскисать, а готовиться к дальней дороге, что-то приготовить, без гостинца не поедешь. Хорошо бы ухи… Но уже поздно бежать за пескарями. Пока разговаривал с тёткой Марией, солнце скатилось за горизонт, не порыбачишь. Пирожков напечь? Михайла очень любит пирожки с маком. Не сумеет. Их соседка, тётя Мотря, всю жизнь печёт пирожки, и все равно получаются они у неё и не очень вкусные, и некрасивые. Это мама как вынет из печи противень — ахнешь: пирожки маленькие, поджаристые, душистые… И все равно надо сбегать к тётке Мотре, попросить её испечь пирожков. Какие уж получатся, лишь бы домашние. Забрался на печь, достал котомку с маком, присел на лежанке. «Разве доктор стал бы посылать телеграмму, если бы Михайле не было очень худо? Бросил бы письмо в ящик — и вся недолга. Доктору пришлось же на почту идти, а почта, должно быть, и у них далеко, наверное в центре… Значит, доктор хотел, чтобы мы немедленно приехали. А я тут язык чешу с тёткой Марией, к тётке Мотре собрался бежать, пирожки затеял… Ехать, немедленно ехать в город!» «А на чем?» — как будто спросил кто-то над ухом. Правда, на чем? Автобус давно ушёл, наверно уже в Бородянске. До железной дороги от них километров двадцать… Славка вышел в сени. В углу что-то блеснуло. И тут же Славка сообразил: на велосипеде! У него почти новый велосипед, только в прошлом году брат подарил с первой получки. Славка его бережёт, чистит, смазывает, и велосипед ездит, как ни у кого из ребят: не дребезжит, когда очень разгонишь. До Бородянска тридцать пять километров. На дороге, наверно, сухо, дождей давно не было. Славка вывел велосипед во двор, осмотрел его внимательно, подкачал шины, подвернул на всякий случай гайки, положил в велоаптечку ключи, надёжно приладил насос. Вернулся в хату, надел кепку, пиджак потеплее — ночи прохладные, а дорога неблизкая. Вышел за ворота. Уже стал на педаль и опомнился. А куры, а утята? Разбредутся, не соберёшь потом. А то ещё лиса выскользнет из камышей, не одной голову свернёт. Кинулся к речке, загнал утят, потом заманил просом в сарай кур. Закрыл сарай, взялся за руль и опять не тронулся с места. Как же он поедет к брату с пустыми руками? Вернулся в хату, взял свой, портфель, вынул оттуда книжки, набросал яблок, груш, подумал, отрезал большую краюху хлеба — и хлеб мама печёт такой же душистый и вкусный. Ну, а если ещё кусок сала побольше… Достал из кадки сало. Что ещё любит Михайла? Ага, вишнёвое варенье. Взял было банку и поставил на место. Нет, не довезёт он её целой, портфель будет болтаться на руле, не выдержит стекло. Пока собирался, солнце уже воткнулось в острый горизонт, багрово разлилось по небосклону. 2 Когда выехал за село, сумерки уже набрасывали серые платки на хаты. На минутку остановился возле старой ивы с выжженным дуплом, она скрипела и в безветрии, словно бы жаловалась на свою горькую судьбу. Оглянулся. И таким уютным показалось ему село! Сонно мычали коровы, звенели ведра у колодцев, тепло-зазывно засветились окна, они будто звали: «Возвращайся, Славка, обратно. Зачем тебе на ночь глядя ехать так далеко?» Славка посмотрел вокруг. Далеко к самому горизонту вилась белёсая дорога, а по сторонам её простиралась беспредельная степь, кое-где заштрихованная кустиками. Тишина такая, что в ушах звенит. И Славке стало неуютно, одиноко. «Вот-вот, — словно прошептал ему кто-то над ухом, — невесело ехать одному ночью по безлюдной степи. А дальше кто знает, что ещё будет…» Славка зябко поёжился. Он знал, что дальше будет — не раз ездил с матерью в город: то обувь и одежду покупать, то за продуктами, когда готовились к проводам брата в армию… В прошлый раз автобус остановился прямо над оврагом — мотор забарахлил, шофёр долго, поминая чертей, ковырялся в нем. Автобус стоял на узеньком проезде через овраг. Дело было днём, ярко светило солнце, но овраг хмуро, таинственно чернел. Славка посмотрел вниз, там глубоко на дне что-то урчало, кусты слегка покачивались, и ничего не видно было. Быстро отошёл подальше — кто его знает, что там водится… «Вот-вот, — тихо, сочувственно говорил тот самый голос, — всякое может случиться… Лучше возвращайся, хлопчик, домой, завтра днём сядешь с матерью на автобус и через каких-нибудь полтора часа будешь в городе. За одну ночь ничего не случится». Руки сами медленно повернули руль. В глаза Славки снова заглянули тёплые окна хат. Ноги сами нажали на педали… И тут — Славка даже вздрогнул — явственно послышался удивлённый голос Михайлы: «Братику, чего это тебя в озноб бросило в такую теплынь? Забыл, как с Васей искали шпиона и ничего не боялись? А теперь отъехал на шаг от села — и душа в пятки спряталась, ноги подгибаются. А ещё пишешь — хочу, как ты, пограничником стать…» Славка прямо рванул на велосипеде в немую степь. Не ехал — мчался так, что шины жужжали, как у мотоцикла. Нёсся, пока не стало трудно дышать. Пришлось сбавить скорость, велосипед неслышно катил по ровной дороге, будто усеянной блёстками, — по ней недавно возили на элеватор пшеницу, кукурузу, гречиху… Мельком оглянулся назад. Село, словно большой корабль в океан, отплыло в темноту, только красная звезда над клубом ясно мерцала. Славка будто чувствовал её ободряющее тепло. Дорога шла под гору, не нужно крутить педали, велосипед сам мчит вниз. По обе стороны дороги стена кукурузы. «Тоже мне хозяева называются! — рассердился Славка. — Початки с горем пополам собрали, а стебли бросили, пусть гниют под дождём и снегом. Да ведь можно обложить стены, и зимой в хате будет тепло. А печь топить кукурузными стеблями одно удовольствие. Гудит — любо-дорого послушать, и таким приятным дымком пахнет…» Пока ругал никчёмных хозяев, кукурузное поле кончилось. И велосипед привёз Славку в село. Маленькое, хат, наверное, не более пятидесяти. И Славка подумал: «И чего накинулся на людей, их тут раз, два — и обчёлся. Попробуй управиться со всеми полями!.. Молодых не удержишь в селе. Вон у нас и клуб, и оркестр, а бегут в город…» Село небольшое, а собак полным-полно. Целой стаей увязались за велосипедистом. Один пёс до того обнаглел, что схватил за штанину, и она затрещала. Пришлось остановиться, отогнать комьями земли. Собаки немного отстали, однако сопровождали до последней хаты. Даже когда он исчез в темноте, собаки продолжали дружно лаять. Видно, наскучило слоняться по улицам и дворам в селе, только и развлечения, что полаять на проезжающих. Дармоеды! До оврага было ещё далековато, а у Славки уже начало холодеть в груди. Ноги стали с ленцой крутить педали. «Черепахой ползти не дело, а если на скорости, быстро его проскочишь», — подумал рассудительно. Овраг все ближе и ближе. Сумрачный, безмолвный. От него навстречу позднему велосипедисту выбежали лохматые кусты, стройные деревца. А вон, вон!.. Будто из-под земли вырос слева у дороги высокий дядька. Когда он успел выскочить из кустов? Стоит крепко — две толстые ноги, на большой патлатой голове соломенная шляпа, правая рука вытянута в сторону: ну-ка, мол, остановись, парень! Славка непроизвольно так нажал на тормоз, что он пронзительно скрипнул. Славка лихорадочно соскочил с велосипеда, больно укололся о куст. Положил велосипед на землю, сам сел рядом, никак не мог отдышаться. С трудом заставил себя выглянуть: может, этот дядька не заметил его и убрался? Дядька неподвижно стоял на месте, слегка покачивая головой. По-прежнему торчала его рука… Что за страшилище? Неужели человек может так долго держать вытянутую руку?.. Славка гнал от себя страшные мысли: «А что, если это настоящий бандит? Нарочно застыл, чтобы я подумал — обыкновенный куст. Как только приближусь — схватит и…» Что может дальше произойти, Славка боялся даже подумать. Сердце стучало, как пулемёт: «Что же делать? Что же делать?» С мольбой посмотрел вперёд, где далеко-далеко, за этим страшным дядькой, за степью и сёлами, сиял огнями Бородянск и где лежал в госпитале Михайла. «Что делать, братику?» Прижался ухом к земле, как будто по ней, словно по телефонным проводам, мог донестись голос Михайлы. Земля молчала. Закрыл глаза. И перед ним возник брат. Его глаза смотрели сурово. Они как бы говорили: «Знаешь что, парень, ты уже в шестом классе, а чужим умом до сих пор живёшь, все совета просишь — то у матери, то у меня… Ну-ка пошевели мозгами, как выкрутиться из этой сложной ситуации, — И с мольбой: — Подумай, братик, а? Я тебя так жду…» Славку как будто подбросило от земли. В самом деле, чего это он раскис, увидя какого-то человека на дороге? А ещё в пограничники собирается… Там же опаснее в сто раз, нет — в тыщу!.. Михайле, наверно, не один раз пришлось схватиться с нарушителями, должно быть, не одного и не двух задержал… «Ой, — опять обожгла голову мысль, — это не иначе его в стычке с врагами тяжело ранили». Лежит сейчас, смотрит в окно нетерпеливо. Если худо, очень хочется увидеть рядом родного человека. Когда Славка в прошлом году провалился под лёд на пруду и его положили в больницу с воспалением лёгких, как обрадовался он, увидя мать возле своей кровати! Даже заплакал, как первоклассник. Брат ждёт его, ему, наверно, плохо, доктор вынужден был дать телеграмму, а он застрял под кустом. Тоже мне будущий пограничник!.. Тряпка, а не пограничник, годится только для школьной доски, мел вытирать. Вот так стегал он себя и, к удивлению, становился спокойнее, уходил из груди противный холодок, лучше соображала голова. А что, если потихоньку зайти этому дядьке с тыла и разглядеть его вблизи? Ведь на «Зарнице» он же сумел неслышно подползти к Тане Ковтун, которая охраняла «объект». Когда крикнул: «Руки вверх!» — завизжала так, будто её резали тупым ножом. Стал шарить по земле руками в поисках какой-нибудь палки, но, кроме тонких веточек, ничего не попадалось. Пришлось снять насос с велосипеда, он тяжёлый, в случае чего, можно и стукнуть… Ужом полз от куста к кусту, осторожно отгребая хрупкие веточки. А глаза Славки неотрывно смотрели на неподвижного человека в соломенной шляпе. И когда до него оставалось шагов пять, Славка вскочил на ноги, перевёл дух. Тряпка он, трусишка несчастный, вроде Тани. У самой дороги — сейчас отчётливо было видно — стояла сосна с обломанной вершиной. Кто-то, должно быть на Новый год, отхватил вершину, а проезжие машины ободрали дерево, так неосмотрительно приблизившееся к дороге, вот и выросла химера в виде дядьки в соломенной шляпе с поднятой рукой. А вторая нога оказалась соседним деревцем. Рассерженный Славка хотел обкорнать сосну, чтобы не пугала поздних путешественников. Однако пожалел её. Она ж ничем не провинилась! Над сосной надругался человек, превратил дерево в пугало. Но Славка все же обломил ветку, которая показалась ему рукой. Повеселев, Славка вскочил в седло и погнал велосипед дальше. Даже включил динамку, и яркий сноп света вырвался из фары, на дороге стало видно почти как днём. Велосипед мчал к тому месту на дороге, где и двум телегам не разминуться, а по обе стороны — глубокие обрывистые склоны оврага. Но почему он должен их бояться? Это ночь подсовывает всякие ужасы. Стоит спокойно приглядеться, и все исчезнет… Тут же не граница, где настоящие шпионы норовят проникнуть в нашу страну. Сперва Славка не поверил собственным глазам, даже руль чуть не выпустил. Прямо на дороге, где поуже, сидел… волк. Откуда он мог взяться? Волков давно уже вывели, в газетах пишут, что нужно их разводить, а то зайцы совсем обленились. Неужели этого специально привезли на развод? Так ему здесь нечего делать — зайцев тоже нет. Притормозил велосипед, поднял повыше фару — может, и на сей раз показалось? Волк тоже поднял голову, и его глаза зловеще вспыхнули. Торчком поднялись острые уши, зашевелился хвост… Нет, это уже не химера, это настоящий зверь. Славка ехал все медленнее, фара уже чуть мерцала. Может, волк все же испугается и исчезнет в зарослях? На него едет пусть не автомобиль, но все же машина… Волк — ни с места, как будто его приклеили к земле. Славка остановился. Снял насос, помахал им угрожающе. С запоздалым сожалением подумал, почему не захватил с собой нож. Есть у них дома большой нож, как шашка, им мама капусту шинкует. Привязал бы к багажнику, и никакой волк не страшен… Фара погасла, стало темно, однако силуэт волка чётко выделялся на фоне песчаной дороги. Вот теперь Славке стало по-настоящему страшно. Это не шутка — невдалеке от него, прямо на дороге, сидит огромный волк, рядом — глухой овраг, там, наверно, прячется ещё несколько таких разбойников, готовых броситься на него… Было бы ровное место, Славка попробовал бы объехать волка стороной. Выломал бы палку, как-нибудь отбился бы. «А если вернуться? — подумал он. — Вернуться в то село, где собаки, подождать там до утра? А может, попадётся попутная машина?» Так ведь назад повернуть нельзя, волк догонит в два прыжка. Тёткин муж, дядя Дмитро, как-то рассказывал возле сельмага: «Нарвался я однажды на волка в степи. Дело было после войны, этой нечисти много тогда развелось, шастали по степям и оврагам, как бандиты. Хорошо, не побежал от него — ноги свело… — Дядька Дмитро зябко передёрнул плечами, от одного воспоминания о той ночи страшно стало, — Торчу столбом, гляжу на волка, а он на меня уставился. И ни с места… Стояли, глядели друг на друга, и когда, на моё счастье, послышался скрип подводы — светать начало, — тогда волк неохотно поплёлся в лесок…» Славка оглянулся — может, и сейчас кто-нибудь подъедет? После войны машин было совсем мало, несколько лошадей на весь колхоз, и то нашлась одна подвода, выручила из беды дядьку Дмитра. Неужели сейчас, когда полно машин, мотоциклов, никто не поедет в город ночью?.. Однако дорога до самого горизонта была пуста. Ни единого звука ниоткуда не доносилось. Звезды, густо высыпавшие на осеннее прохладное небо, сочувственно глядели на Славку. Но чем они могли помочь? И тогда Славка сел на дорогу и горько заплакал. Так они вдвоём с матерью плакали, когда проводили Михайла в армию. Вечером Славка с матерью вернулись из района, где попрощались с Михайлой, вошли в хату… А там пусто: Михайла в армии, отец где-то в Сибири. Сели на лавку, помолчали немного, сдерживая слезы. Но разве их удержишь? Сами брызнули из глаз. Славка всхлипывал, слезы капали на дорогу, и сквозь них прорывались слова: — К-ак т-тебе н-не стыдно! Я к б-брату еду, его р-ранило с-сильно, т-тебя бы т-так. Б-брат п-пограничник, ждёт… А ты р-расселся на дороге, з-зубы скалишь… Волк, наверно, удивился словам Славки и особенно плачу, наклонил голову, завертел хвостом. И вдруг — оглушительно: «Гав! Гав! Гав!» Да это же пёс, правда, огромнейший! — Ух ты, поросёнок немытый! — воскликнул Славка с упрёком. — Ну и напугал меня!.. Зачем тебя принесло сюда среди ночи? Провинился, наверно, и тебя выгнали из дому? Пёс клонил голову, вилял хвостом. Неужели понял, что ему говорил Славка? А что, брат писал, что его овчарка все понимает. И этот пёс, по всему видно, не глупый, не такой, как те горластые шавки в селе. Славка поднял переднее колесо велосипеда, крутанул его. Джикнула динамка, засняла фара. В её лучах Славка увидел, что пёс хоть и большой, но худой, неухоженный. И не свирепо, а, скорее, дружелюбно смотрит. Не иначе, выгнали хозяева. Или бросили, переезжая на новое место. Вот люди! Жалко было ломать краюху, но Славка все же отломил кусок, протянул псу. Тот вскочил с места, хоть и голодный, однако осторожно взял с рук хлеб и мгновенно проглотил. Ещё один кусок исчез в собачьей пасти. — Все, довольно, — строго сказал Славка. — Нужно и брату отвезти домашнего хлеба. Взял велосипед за руль, медленно пошёл вперёд. Кто его знает, что придёт в голову этому несчастному псу… Когда проходил мимо собаки, даже дыхание затаил. А пёс вдруг встал на задние лапы и лизнул Славку горячим языком по щеке! Славка едва на ногах удержался от неожиданности. — Вот ещё собачьи нежности, — буркнул, а самому до того приятно стало. Пёс бежал за ним, как ни просил Славка вернуться, даже покрикивал и кулаком махал. Ведь пропадёт в городе. А когда пересекли овраг, миновали густые заросли по обе стороны дороги и дохнуло вольной степью, пёс, замедлив бег, сел на задние лапы и громко, приветливо гавкнул. И Славка понял — пёс провожал его, оберегая в сумрачном, затаённом овраге. Крикнул собаке на прощанье: — Ты подожди меня здесь, может, я заберу тебя к нам домой! Правда, у нас нечего особенно охранять, ну, просто будешь жить во дворе!.. Ноги крутят и крутят педали, а степь все стелется и стелется под колеса, и кажется, нет ей ни конца ни края. Спина начала деревенеть, седло стало ещё жёстче, педали — все туже и туже. Веки тяжёлые, слипаются, кажется, повесили на них маленькие, но тяжёлые гири. И когда затуманенные сном глаза заметили у дороги скирду душистой, не выветренной соломы, руки сами повернули руль влево, и велосипед запрыгал по стерне. — Я чуточку, я совсем чуточку подремлю, — говорил сам себе Славка, устраиваясь на мягкой соломе. — Сил больше нет… И точно провалился куда-то. Проснулся оттого, что больно стало глазам от света. Быстро протёр их. И сперва ничего не мог понять — где он? Скирда, степь с низкой, жёлтой стерней, из-за горизонта медленно поднимается солнце. Вскочил. Ничего себе — вздремнул чуточку!.. Ещё раз протёр глаза — умылся. И скорее на велосипед. Нажал на педали так, что цепь зарычала, как злая собака. Нежно, ласково светило солнце, золотилась стерня до горизонта, зазывно показалось впереди село, распушив над трубами синие султаны дыма… И Славке плеснула в грудь чистая, радостная волна — до чего же хорошо жить на свете! Казалось, сама собой запелась песня: Главное, ребята, сердцем не стареть! Подумал радостно: далеко ещё ему до старости… 3 В город он прикатил рано, ещё только выезжали из депо первые автобусы, зевая дверями на остановках, и торопились машины с хлебом и молоком к магазинам. В голубом небе летали вперемешку голуби и чайки. А вон-вон, в конце длиннющей улицы, засинело густо море, на нем стояло несколько белых пароходов. У Славки даже дыхание перехватило. А может, ему стать моряком? Все время быть среди этой синевы, качаться на её волнах, слышать крик чаек, чувствуя себя сильным и могучим… И тут же сам себя упрекнул и даже выругал: «Вот те и на… перекати-поле. Как Шевро. То в пограничники собрался, то увидел корабли и в моряки разбежался…» Госпиталь искал долго, даже понервничал немного. Нет, люди, у которых он спрашивал, не отмахивались, они задумчиво щурили глаза и разводили руками. Славка удивился: как это не знать своего города? Его разбуди среди ночи, спроси, где больница, и он с закрытыми глазами проводит. Да что больница — покажет гнезда всех аистов. Наконец встретился какой-то майор. Он очень спешил, однако остановился, начал быстро объяснять. А когда понял, что Славке одному не разыскать, посмотрел на часы, махнул рукой и почти бегом довёл его до госпиталя. И Славке с велосипедом пришлось бежать. Должно быть, выглядели они забавно — размашисто шагающий военный, а за ним мальчишка с велосипедом бежит — прохожие оглядывались, улыбались. Когда, затаив дыхание, подходил к дверям госпиталя, Славка вдруг подумал: «И с какой это стати всем знать, где военный госпиталь? Глядишь, и какой-нибудь шпион разведает… а там же люди лежат…» Огляделся и облегчённо улыбнулся — вон ходят военные, наверно, охраняют госпиталь. Не проникнет туда никакой шпион. Возле дверей стоял доктор в халате. Славка облизал сразу пересохшие губы, спросил хрипло: — Вы не подскажете, где лежит мой брат Михайла, пограничник? Доктор совсем не удивился, что мальчик не назвал фамилии, подал ему руку с острым, не очень приятным запахом. — Хорошо, что ты приехал. Я — Соколов. А ты Слава, не так ли? Пошли. — Ему… очень?.. — с трудом спросил Славка, когда они торопливо шли по коридору. Доктор быстро взглянул на него, подумал с минутку. И сказал: — Надеюсь, что кризис прошёл. А вчера, после операции, было очень плохо… Уже и не верили… Вот я и дал телеграмму. Когда остановились у высокой двери палаты, Славка тронул доктора за локоть. — Дяденька Соколов, Михайла на границе… нарушители ранили? Об этом его, наверно, не нужно спрашивать? Пока… Соколов ласково посмотрел на мальчика, взлохматил его волосы рукой. — Молодец, соображаешь. Тоже будешь пограничником? — А кем же ещё? — сказал, будто дал клятву перед человеком, спасшим его брата. — Там, это я точно знаю. Но при каких обстоятельствах — мне неизвестно. Только слышал, как говорил сопровождающий, который привёз твоего брата, что Михайла — герой, совершил подвиг, его к награде представят. И ещё просил сделать все, что возможно. Мы сделали. — Спасибо вам, — обеими руками пожал ладонь доктора Славка. Вошёл в палату и сразу увидел Михайлу, хотя он лежал в углу у окна, весь замотанный бинтами. Точнее, увидел глаза Михайлы. Они заблестели такой радостью, что Славка опрометью бросился к брату, поцеловал в незабинтованную щеку. С большим трудом удалось сдержать слезы, подступившие к глазам… Чтобы не дать им воли, быстро заговорил: — Здравствуй, Миша! Ну как ты? Ты чего улёгся? На улице такая теплынь… Кур никак не загонишь на насест… Слова приходили на язык совсем не те. По дороге он приготовил другие. А стал говорить те, что мать говорила ему, Славке, когда заболевал и его укладывали в постель. А он же хотел сказать, что брат — герой, что все очень волнуются, желают быстрого выздоровления… Растерянно взглянул на доктора — вот пустомеля. А он подмигивает: мол, все правильно. Славка опять повернулся к Михайле. И у того повлажнели глаза, как будто он очутился в родном селе. — Тебе все привет передают. Я гостинцев привёз, — дрожащими руками открыл портфель. — Правда, хлеб не весь довёз, по пути попался голодный пёс, так я ему бросил немного, а яблоки, груши, сало целы. Вот попробуй, как все вкусно… И запнулся — рот у Михайлы перевязанный, только щёлку оставили. — А… мама… Где мама?.. — хрипло. — Она поехала в Косинку проведать больную тётю. Обещала вернуться сегодня после обеда. — И ты… один? Как? — Глаза брата сделались тревожными! Славке хотелось признаться, что приехал на велосипеде, что страхов он натерпелся. Но ведь брата нельзя волновать ни капельки. Быстро обернулся к доктору, который видел, как он вёл велосипед, тот понял Славку, подмигнул. И, не глядя Михайле в глаза, Слава ответил: — Да… в колхозе, когда услышали про телеграмму, немедленно машину дали. Матери тоже дадут… Славка вскочил. — Ой, дяденька Соколов, который час? Десять. — Миша, — с просительной нежностью посмотрел на брата, — ты извини, мне нужно возвращаться. Представляешь: приезжает мама, а меня нет дома, а соседи скажут про телеграмму… Ты же знаешь нашу маму… У брата на глазах появились слезы. — Знаю… Поезжай, брат. И возвращайтесь вдвоём… быстрее… Спасибо… что ты у меня… такой. Хотя доктор кричал ему с крыльца, чтобы подождал, скоро больничная машина приедет, Славка махнул рукой, вскочил на велосипед. Когда она ещё приедет, глядишь, мотор заглохнет, а он быстро домчится до дому. Увидел же брата живым. Он вылечится и обязательно опять будет на границе. Потом и Славка придёт ему на помощь. * * * Пёс сидел на том же месте, где его оставил Славка. Неужели вот так ждал всю ночь и половину дня? — Здорово! — крикнул Славка, будто приятелю. — Брат живой, только сильно раненный. А Соколов знаешь какой доктор! Во! — Он поднял палец вверх. Пёс будто понял его радость, подпрыгнул, гавкнул, завилял хвостом. — Ну что, пойдёшь со мной?.. Пойдёшь?.. Тогда айда. Дорога дальняя, мы с тобой дома наедимся вволю. И почувствовал, до чего же он голоден. — Выдержишь, а? Нужно выдержать. Может, я из тебя пограничную овчарку сделаю. — Славка прищурился. — А что — ты большой, быстрый, умный. Откормлю, отмою, отличным сторожевым псом станешь. Он изо всех сил нажимал на педали, солнце тепло грело ему в затылок. А Славке казалось, что к нему нежно прикасаются пальцы брата, ласкают и подталкивают: езжай быстрее, знаешь, как я по матери соскучился… Пирог с калиной — Неслух ты мой, — сокрушённо качает головой мать и так смотрит на Митю и его забрызганное пальто, что хоть сквозь землю провались. Митя, понурив голову, выслушал укоры матери, схватил со стола учебник, ручку и тетрадь, на всякий случай отрезал краюху мягкого белого хлеба — и только его и видели! Мать выглядывает в окно: в самом деле побежал к соседскому Феде или снова поплёлся на луг?.. Нет, к Феде повернул. И мать, покачивая головой, с тревогой думает: и что вырастет из такого лоботряса? А не сообразила, что от Фединой хаты до луга шапку можно добросить. И напарник есть! Правда, на лугу сейчас пусто. Только первые сумерки робко подкрадываются к кустам. И мальчишки, раскрыв учебники, наклонились над ними. Федина мать кашлянула, довольная, и пошла в сарай. Но не прошло и минуты, как с улицы послышался топот, пронзительный свист, беспорядочные выкрики. Точно орда двигалась. Федю и Митю будто кто схватил за полы пиджаков и швырнул к окну. Прижались лицами к стёклам — вот-вот выдавят их. Шла не орда — шестиклассники. Прямо на луг. Ребята торопились, словно на пожар. Едва не сбили на пороге Федину мать. — Далеко? — попыталась она остановить их. — К Мите, — быстро ответил Федя. — У нас темновато и стол неровный… — А не врёшь? — подозрительно спросила мать. — С какой стати? — рассердился Федя и так дёрнулся, что рукав его пальто затрещал. Хорошо, что мать не обратила внимания на их пустые руки. Вчера легонько подул «ветер из-под Гирина», как говорит мать, что означает — с юга. И мороз смягчился. Снег потерял свой ослепительный блеск, стал, как клей, цепляться к лыжам. Но зато не рассыпается и лепится в тугие снежки. Шестиклассники, наверно, сразу бы начали шумную, бестолковую войну в снежки, к воюющим в суматохе присоединились бы и Митя с Федей, если б не учитель физкультуры. Степан Аникеевич велел мальчикам и девочкам стать отдельно. Мальчиков он разделил на две команды и девочек на две. «Будет две войны, — поняли Митя с Федей и потянулись туда, где мальчишки расходились по местам, толкая впереди себя снежные шары для крепостей. К шестиклассникам бежали быстро, а обратно ещё быстрее. Мальчишки забросали их снежками. Мите один попал в затылок — даже в голове загудело. А Феде кто-то из «шестаков» надел на голову целый снежный ком: мол, не лезь, малышня, к шестиклассникам. Митя и Федя обиделись, отошли к иве, склонившейся над замёрзшим родничком. Отряхнулись и стали вслух честить шестаков. Подумаешь — «старшеклассники»! Четвертаки для них малышня! Дай любому шестаку их задачу на семь действий — ни один не решит! Хотели уже было домой возвращаться — так обида жгла. Уйдут — кого они этим накажут? Только самих себя. Остались на лугу. А тут и войны начались. Мальчишки воюют по-настоящему, рои снежков летят с обеих сторон, часто попадают, кричат громко «ура», «давай!», «бей!». А девчата эти пищат, ойкают, их снежки попадают в белый свет. Глядеть на них и слушать их ойканье противно. Но больше не к кому присоединиться. И Митя с Федей, немного потопав уже замёрзшими ногами, повернули к девочкам. А встревать не отважились — увидит кто-нибудь из одноклассников, засмеёт. «Девчатники! Девчатники!» Да и кто знает, как сами девчата на непрошеных помощников посмотрят. А удержаться трудно. Хотя девчачьи снежки и летят куда попало, хотя девчата пищат и ойкают, но воюют они по-своему азартно. Митя от нечего делать наклонился, слепил снежок. Не большой и не маленький, как раз по руке. Сжал, и на нем вода зашипела, счистил неровности. Если такой снежок в руке, он долго там не удержится… Девочки перебрасывались, перебрасывались снежками на расстоянии и не удержались, сошлись врукопашную. Визг, кажется, всколыхнул голые ветки ивы над родником, где стояли Митя с Федей. Митя даже не заметил, когда размахнулась его рука, когда пальцы выпустили снежок. Увидел его уже в полете — красивый, круглый… И начал приседать от недоброго предчувствия — снежок загибал крутую траекторию, а навстречу ему бежала Нина Жук. Ближе, ближе… — Бах! — Ай! Девочки моментально побросали снежки, сбежались в кучу, ахают, ойкают. Что там у них стряслось? — вытянул шею Федя. — Пошли домой! — дёрнул его за рукав Митя. — Чего? — вытаращился на него Федя. — Успеем ещё задачу решить. Побежали к девчонкам, видно, кому-то глаз подбили… — Домой, — хмуро повторил Митя. Федя только удивлённо посмотрел на него и пошёл к встревоженным девчонкам. Туда уже торопился и Степан Аникеевич, который до этого сидел на пеньке и задумчиво смотрел вдаль. А Митя бочком-бочком за кусты и опрометью к своей хате. Матери дома не было. Разделся, схватил какую-то книжку на столе и скорее на печь. Раскрыл книжку, смотрел в неё и ничего не видел и не понимал — это география или украинская литература. «Разве ж я хотел? — оправдывался сам перед собой. — Я ж просто так бросил, уж больно хороший снежок получился!» «А она хотела себе глаз калечить? — с ехидцей отозвался другой голос. — Она что, нарочно на твой хороший снежок наскочила?» «Ну, а кто видел? — защищался Митя. — Сколько ж тогда снежков летело. Даже Федя не заметил, куда попал мой, хотя стоял рядом. А может, это и не мой…» Ехидный голос презрительно молчал, отчего Мите стало ещё тяжелее. Погруженный в невесёлые мысли, не услышал, когда пришла мать. Она загрохотала ухватом в печи, бухнула на пол чугун с тёплой водой. Потом зазвенела вёдрами. Когда вернулась от колодца, долго не могла отдышаться. В другой раз Митя вскочил бы быстро, сам бы сбегал за водой. И курам бросил бы кукурузы, вслух бы посмеялся над смешным петухом. Куры клюют, а он, словно ему совсем не хочется поджаренных зёрен, горделиво похаживает кругом, грозным глазом косит во все стороны. Пока голод не напомнит о себе. И тогда перестаёт чваниться, прыгнет через кур туда, где зёрен погуще, замашет гребнем, затрясёт огненным хвостом… «Лежишь? — отозвался после продолжительного молчания уже не ехидный, а суровый голос. — А у неё, может, глаз на лоб вылезает, может, она в больнице…» «Неужели?» — похолодел Митя и слетел с печи. — Куда ты на ночь глядя? — удивилась мать. — Я… мне нужно… — Хотел солгать, что в школу на сбор, но язык как будто прилип к нёбу, не смог сказать неправду. — Я… просто так… Мать, закрывшись ладонями, выглянула на луг. Там темно, пусто. Пожала плечами. — Только недолго, а то блины остынут! — крикнула вдогонку. Ко двору Нины ведёт прямая как стрела дорога. Даже поблёскивает под луной. Хоть катись по ней. Митя выбрал ту, что подлиннее, неудобную, пошёл по хрустящей дорожке, едва заметно вьющейся через огороды. Возле высокого вяза свернул к Нининой хате. Набирая за голенища снега, украдкой подобрался к окну против полатей, заслонённому вишнёвой веткой. В этот угол села ещё не провели электричество, и в хате возле матицы висела пузатая лампа с абажуром. Абажур снизу блестящий, пламя яркое, и в хате светло. Митя прижался носом к стеклу, а глазами прикипел к Нине, которая стояла возле стола и листала тетрадь. «Ну, обернись, обернись!» — мысленно стал просить. Нина словно бы услышала его безмолвную просьбу, медленно обернулась. У Мити замерло в груди. «Ой, хоть бы был глаз… на месте!» Глаз был на месте! Правда, немного отёкший, покрасневший, но он смотрел, видел! В окно настороженно уставился… Митя подогнул ноги и упал коленями в снег. «Есть, есть!.. — хотелось вслух запеть ему. — Целый, целый!» Однако запеть не удалось. «Глаз цел, — шепнул тот же коварный голос, — а что будет учителю физкультуры?.. Даже если его и не отругал директор, так теперь ни один класс не пустят на луг играть в снежки…» Митя представил совсем пустой, угрюмый луг с неисчерпаемыми запасами мокрого снега и страшно рассердился. Не на себя, не на Нину, которая так неосмотрительно наскочила на тяжёлый снежок. На луг рассердился. Столько неприятностей из-за этого луга! Летом туда прибегают футболисты. Разве усидишь в хате, если мячи прямо в твой огород залетают! А ещё есть игры в жмурки, в чижика, в ножик… Мать ругает за все — за рваные ботинки, зазубренный столовый нож, за испачканные зеленью штаны… А иной раз и веником стукнет по спине. «У людей дети как дети», — тычет пальцем на село и совсем не думает, что у «людей» дети живут далековато от луга. Да и они иногда прибегают на луг с противоположного конца села. Особенно на футбольные баталии. А осенью мучения удваиваются. К футболу, жмуркам прибавляются уроки, и матери приходится брать веник потолще… «И почему его не вспашут? — искренне недоумевает Митя. — Говорила мать, что ещё в прошлом году решили на правлении вспахать и засеять. Ну и хозяева! Капуста здесь росла бы размером с большой чугун, картошка, морковь, огурцы…» Скрипнула дверь. И уши Мити очутились в чьих-то крепких руках. — Это ещё что? — послышался возмущённый голос Нины. — Гляди, какой кавалер нашёлся! Уже к девчатам в окна заглядывает! Митя что-то лепетал, дрыгал ногами, пытаясь вырваться, пока Нина силком не затащила его в хату. В хате Митя умолк, замер, пылал, как раскалённая железная печка. — Ну, признавайся — подсматривал? — допытывалась Нина. — Не-ет! — с трудом выдавил из себя Митя. И словно в ледяную воду прыгнул в пальто и сапогах, — Я… снежок бросил… в тебя… Да не в тебя… так, хорошо слепился, а вы так играли… А ты… тебе в глаз… — Ты? — округлила глаза Нина. — Ты?.. — Я. — Митя так низко наклонил голову, что даже шея заболела. — Зачем же ты? — сердито и растерянно спросила Нина. — Я же говорю — все бросали, шумели, весело вам было… А мы с Федькой стояли, как дураки, а у меня снежок в руках что надо… И ни одного дерева не было вблизи, чтобы бросить. Быстро-быстро стал рыться у себя в карманах. — На, — стал вынимать все, что там было: перочинный нож, недавно купленный в сельмаге, крепкую капроновую верёвочку, которая неизвестно как и когда там очутилась, высохшую конфетку. — Только не говори об этом никому, а то никого на физкультуре не поведут на луг. Скажи — какой-то чужой проходил мимо и бросил снежок… Через силу взглянул на Нину. А в её взгляде такая досада!.. — Ну, а если не поверят, — тяжело прошептал, — тогда… на меня скажи… Нина отстранила протянутую руку, пристально смотрела на Митю. И были в этом взгляде и гнев, и удивление, и немножечко тепла… Митя порывисто наклонил голову. Нина долго-долго стояла на месте. Потом, шаркая валенками, пошла к столу. Что она там делала, Митя не видел. — Бери… — Что бери? — еле поднял Митя непослушную голову. У Нины в руках — пирог. Из него выглядывают ягодки калины. — Бери, ешь. Митя нерешительно протянул руку, озадаченно посмотрел на девочку. Он ей снежком в глаз, а она — пирог… Нина смотрела на него такими глазами, что Митя не выдержал этого взгляда, схватив кусок пирога, побежал из хаты. Опомнился за воротами. Глянул на пирог в руке. Посмотрел на снег, переливающийся серебром в лунном сверкании. И так побежал по накатанной до блеска дороге — даже ветер засвистел в ушах. Луна было бросилась с Митей наперегонки, но быстро запыхалась, остановилась посреди неба передохнуть… Отцовская трубка Юра неторопливо шёл в школу. И времени оставалось ещё много, и настроение у него было чудесное — все уроки выучил, хитрую задачу, поломав голову, распутал. Медленно шёл, улыбался прохожим, желтоватому солнцу. Ноги сами «замечали» синеватые куски слежавшегося снега и ловко забивали их в подворотни. — Батько, ау! — донеслось издали. Юра медленно обернулся. Все делал он медленно: говорил, ел, отвечал уроки, ходил, играл в футбол. «Ты темнёхонько бегемот, — едко бросила как-то Алёнка Чернокапская. — Тот такой же ленивый — все лето сидит в воде, только выпученные глаза торчат, чтоб не проворонить, если кто булку бросит». Алёнка не менее ста раз в году бывает в зоопарке, не пропустила ни одной передачи по телевидению «В мире животных». Поэтому нагляделась на всяких бегемотов. Услышав такое про себя — было это на большой перемене — Юра сжал кулаки и медленно пошёл на Алёнку, чтобы дать тумака. А она показала язык и скрылась в шумной толпе девчонок. Когда Юра после переменки вошёл в класс, Алёнка сидела на своём месте. А все дружно выкрикнули: — Бегемот пришёл! Не полезешь же в драку со всем классом. Спустя два месяца Юре удалось избавиться от этого обидного прозвища. И тогда Алёнка дала ему другое прозвище, более приятное… Январским вечером, после вьюги, наметавшей сугробы, они ходили всем классом смотреть старый, но интересный фильм «Тарас Бульба». От кинотеатра разбредались группами, живо обсуждая фильм, размахивая руками. Юра возвращался домой с четырьмя девочками, которые жили на их улице. Среди них была и эта, что всем клички приклеивает, Алёнка. Она, хвастая маленьким театральным биноклем, подаренным тётей на день рождения, восторженно-визгливым голосом говорила: — Ой, девочки, как страшно смотреть в бинокль, когда казаки с врагами бьются! И какой смелый Батько Тарас! На улице было темно — круглый фонарь на столбе горел подслеповатым сиреневым светом. И вдруг из-за толстого развесистого клёна вышли двое мальчишек. Заметили в руке Алёнки бинокль, переглянулись, надвинули шапки на лоб и пошли к ней. Ей бы дать деру, — бегает лучше всех в классе, среди девочек конечно, — а она замерла на месте, будто примёрзла, только бинокль спрятала быстро за спину. А девочки в испуге попятились… Мальчишки подошли вплотную. — Ну-ка, детка, давай сюда игрушку! — ломким баском угрожающе сказал один из них. Алёнка отшатнулась. Тогда он толкнул её в сугроб. Девочка упала, завязла в мягком снегу. Мальчишка дёрнул её за локоть. Алёнка прижимала к себе бинокль. Мальчишки вдвоём стали вырывать его… Юру как будто толкнули в спину. Он непривычно быстро подскочил к мальчишкам, схватил их за воротники и так стукнул лбами, что те громко ойкнули, зашатались. Потом, не дав им опомниться, подвёл их к подъезду, втолкнул туда, закрыл двери и заложил их палкой. Мальчишки грозились отомстить, ругались, но выбраться не смогли. Юра помог Алёнке подняться. Она смотрела на него ещё испуганными, но уже и восхищёнными глазами. Тут и девочки подбежали. Стали наперебой тараторить: — Ой, как ты их стукнул! — Наверно, шишки, как арбузы, вскочат на лбах! — Ха-ха, как же они с этими «арбузами» в школу пойдут? Там все помрут от смеха! Уже когда пошли дальше, Алёнка ещё раз с восторгом посмотрела на Юру, всплеснула руками и, словно читая стихотворение, сказала: — О Юра, какой же я была дурой, что Бегемотом тебя прозвала! Ты знаешь кто? Батько Тарас, вот! — Правда, правда, — даже прыгали девчонки. — Батько Тарас, Батько Тарас… Прозвище потом сократилось до «Батько». Поэтому теперь Юра охотно обернулся на «Батько». К Юре наконец подбежал, тяжело дыша открытым ртом, Максимка Кринский. Почему-то осторожно огляделся, схватил Юру за рукав и потащил за киоск, в густые кусты жасмина. Максим ещё раз огляделся, вытащил из портфеля… большую трубку. И Юра увидел, что трубка набита золотистым табаком. — Это отцова, — заговорщицки прошептал Максимка. — Их у него, сам знаешь, двести штук, целая коллекция. Самая лучшая в нашем городе! Он не сразу хватится, что я одну взял. А потом тихонько положу… И табака самого душистого взял. Его привёз отцу капитан дальнего плавания. Давай покурим, а? Юра заморгал глазами, снял шапку, почесал затылок. «Вредно же», — подумал. Его отец пять лет назад бросил курить — в лёгких от дыма какие-то тёмные пятна образовались. А от табака пахло мёдом, скошенной травой. — Ведь вредно, — неуверенно сказал Юра. — Вот-вот, вредно! — почему-то обрадовался Максимка, — Правильно — лёгкие покрываются дымом, как старые паровозы, память слабеет, зубы желтеют, как у лошади. Об этом я прочитал в журнале «Здоровье». — Так зачем же ты суёшь мне в руку эту трубку? — возмутился Юра. — Отравить хочешь? Максимка закрыл ему рот рукой. — Не горлань! И не перебивай. Так вот, в том же журнале в конце написано, что люди во всем мире, поняв наконец, какая беда от табака, вот-вот договорятся и весь табак, все папиросы и сигареты выбросят. А что — вон уже твой отец не курит, мой отец месяц собирается бросить… Представляешь — табак и сигареты с папиросами свалят во дворах и сожгут, как мусор! — Ну и что? — дёрнул плечами Юра. — Разве это плохо? — Хм, — фыркнул Максимка, — хорошо, только не для нас. Договаривались же, помнишь, ещё во втором классе: все на свете попробовать и увидеть. А когда весь табак уничтожат, мы никогда не узнаем, что это такое. Представляешь, как мы оскандалимся, когда вырастем: дети наши посмотрят «Тараса Бульбу», будут спрашивать, что это было такое — тютюн, люлька, то есть табак и трубка? А мы только глазами хлопать будем… — Ну, если так, — сдался Юра, — давай закурим, пока не поздно. Максимка сунул руку в карман, с досадой плюнул. — Вот тебе на, спички забыл! Ну, ничего, по дороге в гастрономе купим. Но разве мог Максимка, у которого язык только во сне отдыхал, усидеть в классе молча, когда в портфеле лежит чудесная трубка с душистым табаком? И на следующей перемене уже все ребята знали про неё. Узнали и о том, что человечество собирается уничтожить табак. А на большой перемене пятиклассники, воровато оглядываясь, подались за мастерскую в большом школьном саду. Максимка зажёг трубку — заструился синий дымок. Важно протянул трубку Юре: — На, Батько! Юра так же важно взял, глубоко затянулся. И ему показалось, что кто-то подменил трубку. Дым поплыл в лёгкие вовсе не медовый, душистый, а противный, едкий, словно из выхлопной трубы дизельного грузовика. В горле страшно запершило, на глаза навернулись слезы… Чуть не стошнило. Через силу улыбнулся, прищурил глаза, делая вид, что довольный, сказал хриплым голосом: — А что? Добрая люлька, сынки! Трубка пошла по кругу. Юра видел — всем хлопцам дурно, как и ему, кое-кто закашлялся. У Максимки даже глаза осоловели. Однако держатся — Батько похвалил, негоже же им слабаками себя перед ним показывать! Спасибо звонку, позвал на урок. Ребята, пошатываясь, шли к своим партам… Учительница Галина Александровна как только переступила порог класса, сразу потянула носом воздух. В классе воцарилась напряжённая тишина, словно перед грозой. — Значит, и мы дождались, — с грустью покачала головой учительница. — Значит, и мы, пятиклассники, уже курим. Ну-у, что это за любитель курить у нас объявился? Тишина стала нестерпимой. И тут вскочила Алёнка. — Мальчишки, наверное, все курили, — зазвенел с возмущением её голос. — Я видела, как они все шли за мастерскую. Потом оттуда дым шёл. Я думала — что-нибудь жгут, а это они курили. — Вот это да-а… И кто подбил вас на эту гадость?! Юра краем глаза глянул на Максимку. Тот прямо присох к парте, плечи вздрагивают, вот-вот признается. Юре стало жалко товарища. Отец Максимки хотя и работает в речном порту диспетчером и у него самая лучшая в городе коллекция трубок, однако может за такую провинность отстегать сына флотским широким ремнём. А ещё хуже — не возьмёт Максимку летом в плавание на теплоходе по Днепру, до самого Чёрного моря… И Юра отважился: — Я подбил. И табак принёс. — Неправда! — вскочила Алёнка. — Галина Александровна, у него отец не курит. Откуда он табак возьмёт?! — Я принёс. И подбил я, — упрямо повторил Юра, не глядя на девочку. И ему вдруг стало так жалко, что Алёнка отберёт у него прозвище Батько. Но отступать было некуда. Учительница махнула рукой. — И это звеньевой, хороший ученик… Бери книжки и беги за отцом. Суббота сегодня, он дома. «Порадуешь» его приглашением… Юра неохотно вышел из класса. На пороге оглянулся. Максимка ответил ему благодарно-виноватым взглядом. И мальчики смотрели ободряюще. По дороге домой Юра отчётливо представил: отец неохотно оторвётся от машинки, на которой печатает кандидатскую диссертацию, снимет очки, потрёт уставшие глаза, выслушает «исповедь» Юры — и, не повышая голоса, прочтёт нотацию. Потом встанет, пройдётся по комнате задумчиво и расскажет какой-нибудь эпизод из своего детства. Как им тяжело было учиться: не было чернил, бумаги, даже звонка в школе, — а они все равно стремились к знаниям. Дома Юра скороговоркой рассказал о своём досадном проступке. Отец слушал его, а глазами тянулся к мелко исписанным листам бумаги. И Юра решил поторопить события. — Отец, я же не слепой, вижу, что тебе некогда ругать меня и рассказать в назидание о своём детстве. Поэтому прости, больше такого, честное пионерское, никогда не будет! Отец почему-то резко вскинулся после этих слов, покачал головой, потёр лоб, улыбнулся. И, посмотрев Юре в глаза, неожиданно спросил: — А за что тебя в классе Батьком прозвали? — Откуда ты знаешь? — смутился Юра. — Вот знаю. Максимка сказал.. — Ох и звонарь!.. Ну, было дело, — нарочито безразлично произнёс Юра. — Алёнку-хвастунью, ты её знаешь, она как-то приходила ко мне за учебником, от двух хулиганов защитил. Стукнул их лбами, чтоб не лезли. А она «Батька Тараса» прилепила… — Так-так. А как класс отнёсся теперь к твоему поступку? — А что? — с вызовом ответил Юра, — Ну, Максимка так посмотрел, будто я трёшку на мороженое дал. И все хлопцы — тоже… — А Алёнка? — В парту уткнулась… А какое ей дело? Отец встал: — Хм, ты правда ростом обскакал всех своих сверстников. Скоро, глядишь, и меня догонишь. И силой не обижен. И голова на плечах вроде бы есть. Настоящий Батько! Так, может, поговорим на равных? Удивительно разговор поворачивается. И тревожно. Нужно быстрее кончать его. — Ты же сам говорил когда-то, — рубанул Юра, — что в армии закон есть: сам погибай, а товарища выручай. Вот я и выручил Максимку. — Хм, это называется — выручил? — вздохнул отец. — Знаешь, как о такой выручке говорят? Выручил свинье хвост. Мой дед уверял, что эта приговорка из их села пошла. Жил у них один человек, Мехтодием его звали. И вот однажды залез волк к нему в сарай. Свинья стала визжать. А Мехтодий был человек ленивый, неповоротливый. Пока одевался, пока выбрался в сарай, от свиньи только копыта да хвост остались. С тех пор и пошло: «Выручал, как Мехтодий — свиной хвост». Юра тоже вздохнул, понурился. Если уж отец «нырнул» в своё детство, не скоро вернётся обратно. Глядишь, вспомнит что-нибудь похлеще Мехтодия, с намёком. От одного Мехтодия кончики ушей стали горячими. Что же делать? Безнадёжно посмотрел на стены хаты. И глаза его зацепились за фотокарточку, где отец стоит выпрямившись, глядит испуганно, руку засунул в карман… Юра даже вздрогнул от неожиданной мысли. Сколько тогда было отцу? Лет, наверное, пятнадцать? Уж не прячет ли он в кармане пачку папирос? Прищурил глаз, глянул хитро на отца. — Тату, — спросил Юра смиренно, — а ты на этой фотокарточке прячешь в кармане папиросы, да? Отец тряхнул головой, будто споткнулся на ровном месте: не сразу понял коварный вопрос Юры. А когда понял, громко засмеялся: — Ох и выдумщик! Ох и хитрец ты! Нет, это я деньги зажал — мать дала на фотографию и на новые галоши. Стоял, словно палку проглотил, перед фотоаппаратом, а у самого прямо ноги дрожали — скорее рвануть в лавку за галошами… Думал остановить разговоры, но ещё больше разворошил отцовы воспоминания. Вот уже стул подсовывает — мол, садись, Юра, расскажу тебе историю этих галош. Впрочем, может, с этими галошами он забудет, с чего начался их разговор. Глянул в отцовы глаза. Да, забудет! Глядишь, вспомнит историю похлеще той, что с Мехтодием, сравнит ещё с каким-нибудь растяпой. Юра, отодвинув стул, сердито спросил у отца: — Так когда ж ты наконец курить начал? Неужели, как меня, тебя кто-то научил? Отец почему-то смутился, потом пристально посмотрел на Юру. Заметно было, колебался, сказать ли правду. Юра насупился: что он, маленький? — А начал я курить без принуждения, — медленно произнёс отец. — Во время войны, когда попали мы в окружение под Киевом. Долго пробивались к линии фронта, откатывающейся на восток. Больше половины своих товарищей тогда потеряли… И вот уже совсем близко бухают орудия. Залегли мы в густой дубраве, пережидаем неимоверно длинный, ослепительно солнечный день. Несколько суток почти ничего не ели. Но особенно мучаются курящие. И тут, откуда ни возьмись, самолёт. Мы прижались к земле. А когда рассмотрели — наш! — вскочили на ноги, замахали ему, забыв об опасности. Лётчик «кукурузника» заметил нас, снизился. Мы показываем ему: сбрось обойм к винтовкам и гранат. А он сбросил… сумку. Мы — бегом к ней. Кусок колбасы, краюха хлеба и пачка махорки. Разделили хлеб и колбасу, стали делить махорку. Я хотел было отойти — зачем она мне, но случайно глянул на пачку. Прилуцкая! И запахло мне нашей рекой Удай, мятой. И как будто хату родную увидел на бугорке возле воды… Юра не заметил, когда сел на стул. — Затянулся и я самокруткой. Хотя дым и продрал горло, однако показалось мне, что это мои родные края, моя мать и сестра прислали подарок. Чтоб поддержать меня. И спокойнее стало на душе, и поверил я, что прорвёмся к своим, что я останусь живым в этой страшной войне, вернусь домой… — Отец с грустью посмотрел на сына. — При таких обстоятельствах начал я курить. Втянулся постепенно. Покуришь и, казалось, меньше волнуешься. Нелегко мне было уже в мирное время расстаться с куревом. Вот как все у меня произошло. Видишь, совсем не так, как у тебя… Отец кашлянул, отвернувшись, стал смотреть в окно. А Юра глядел на отца. Пристально и тревожно. Его щеки, уши начали краснеть. Какой же он глупый! Разве можно сравнить ту фронтовую махорку с трубкой Максима и позорным курением за мастерской? Ну чем не дурак?.. Легонько потянул отца за рукав. — Тату, ты считаешь, что я мог по-другому поступить, да? — спросил тихо и шмыгнул носом. — А как? Что бы тогда про меня хлопцы сказали? Трусом бы обозвали! Отец потёр глаза, будто прогонял воспоминание, подмигнул. — А подумай-ка, Батько, сам подумай. Юра долго сопел, моргал глазами. На его лбу легла тоненькая морщинка. — Ну, — отозвался он, — было б лучше, если б я сразу отказался от трубки и Максимке запретил. Или, уже закурив, честно сказал хлопцам, что противно мне от этого вонючего дыма, не строил бы из себя героя. Видел же — им тоже гадко и противно. Они бы меня послушались… — Взглянул на отца: — Правда, ты хочешь, чтоб я, прежде чем что-то сделать, хорошо подумал, да? Отец широко улыбнулся: — Да, сынок! И если хорошая мысль придёт тебе в голову, хлопцы охотнее тебя поддержат и Алёнка не будет глядеть в парту. А то, чего доброго, после этой истории опять Бегемота прилепит… Юра помолчал и решительно махнул рукой: — Не прилепит, вот увидишь! И побежал из комнаты во двор. Тайна фараонов Тихим летним утром, когда солнце ещё умывалось на горизонте, разбрасывая во все стороны розовые брызги, по широкой улице брели четыре мальчика с красными галстуками на груди. И никто в селе не догадался, что это шагает археологическая экспедиция, которая намерена заглянуть в вековечные глубины таинственного кургана. Правда, ребята мало походили на настоящих археологов. Настоящие археологи едут на грузовиках, одеты они в комбинезоны, почти все с бородами — ну где найдёшь в степях и лесах парикмахерскую? А наши герои? Чуть впереди, глядя мечтательными глазами вдаль, прижимая к себе блестящую, как зеркало, лопату, размашисто шагает Вася. За ним подпрыгивает веснушчатый Коля в узбекской тюбетейке на таких огненных волосах, что кажется, вот-вот она вспыхнет жарким пламенем. Рядом с Колей Толя волочит ноги по остывшей за ночь пыли, наверно испытывая от этого особое наслаждение. Он при каждом шаге подбрасывает вверх непокорные волосы, они за половину лета, щедро вымытые дождями, отросли через лоб и колюче заглядывают ему в глаза. Позади всех твёрдой походкой идёт Петя. Он плотный, словно туго набитый зерном мешок, у него круглое, похожее на блин, лицо, важное и серьёзное. Даже зевает он серьёзно. Да, не очень похожи наши хлопцы на настоящих археологов. Разве что только лопатки похожи на археологические. Впрочем, внешность бывает обманчивой… Вот ребята наконец стёрли с глаз прилипчивую сонливость, с аппетитом позевали. И открыли рты. Не для того, чтобы опять зевать, — для разговора. Послушаем их. — А на том бугре есть… — первым нарушает молчание Толя. — Не на бугре, а на кургане, — сердито перебивает его Вася. — Бугор — это просто маленькая гора. С неё можно съезжать на санках зимой. А если кто строит хату, так едет к бугру за глиной. Больше ничего в бугре не найдёшь, если даже весь его изроешь экскаватором. — Есть, — живо отзывается Коля. — Я однажды, когда мама на свёклу меня брала, нашёл в бурьянах на бугре самогонную трубку. Вся заржавела. Вася даже не посмотрел на него. — А курган — это историческая гора. Её люди когда-то давно-предавно насыпали. Наверно, своего самого отважного воина здесь похоронили. Носили землю, пока не вырос большой курган. Возле гроба этого воина — оружие золотое, всякие горшки, кувшины, ведра, скалки для будущих историков… Думаете, если они давно жили, так были глупые? — насмешливо щурится Вася, заметив недоверчивые огоньки в глазах Коли. Коля отрицательно качает головой, давая знать, что он верит Васе. — Эти вещи, — успокаивает Вася, — и являются сейчас историческими экспонатами. Да что кувшины, горшки!.. — загорается он. — Вот шёл, скажем, домой доисторический мальчик и, ротозей этакий, потерял пуговицу. Ну, донёс штаны в руках, тихонько пришил вторую, чтоб мать не заметила и не отходила его каменной скалкой за пропажу, потому что пуговицы тогда, как все остальное, были в большой цене. А потерянная им пуговица уже не просто пуговица, а ценный экспонат древности. Коля открыв рот слушает, а его свободная рука помимо его воли тянется к поясу и крутит большую алюминиевую пуговицу, ярко блестящую на солнце. По веснушчатому лицу видно, ему жалко эту пуговицу — он же выменял её за тугой лук с тремя стрелами, — однако рука продолжает разрушительную работу. — Курганы раскапывают маленькими лопаточками. — Для наглядности Вася поднял свою лопатку. — Экскаватор и близко не подпускают, он все эпохи перемешает, все горшки, кувшины в черепки превратит, все монеты погнёт. Когда появляются первые экспонаты, лопатки отбрасывают подальше и руками перебирают землю. Вынут осторожно экспонат, обдуют пыль и несут в музей. — И пуговицы в музей? — не верит Коля. — А ты как думаешь! Кто знает, как и о чем думал Коля. Наверно, из головы у него не выходила пуговица. И та, старинная, и своя, которую только что бросил в пыль. Значит, всеми своими мыслями он погрузился в археологию. А Толя, которого так неуважительно перебили в самом начале, разговора, насупился и молча брёл по дороге, думая, как бы Васю за живое задеть (а хотел было спросить, живут ли на бугре, то есть на кургане, ящерицы), вместо этого сказал сердито: — А на том бугре никто и никогда не хоронил никого, зачем было переться куда-то в степь, если кладбище возле села? И зачем им закапывать в могилах старые ведра? Лучше бы сдали в утиль и сходили в кино. Разве что какая-нибудь корова потеряла «экспонат»… — Что? — гневно округляет глаза Вася. — Да ты… ты знаешь, когда возникло кино? А ты знаешь, когда впервые появились утильщики? Чем на истории занимаешься? Ворон ловишь? Толя спохватывается, но уже поздно. Надо же, так разозлился, что ляпнул ерунду. А Вася наступает и не жалеет обидных слов. Толя моргает глазами, невпопад размахивает руками, отворачивается. И вдруг Толины длинные ресницы замирают, а глаза, бегающие от стыда по сторонам, останавливаются на выгоне, зеленеющем между белых хат. Вслед за глазами туда устремились Толины ноги. Разгорячённый, Вася ещё бросает едкие слова, но их уже проглатывает прозрачный воздух. Толя догоняет экспедицию возле магазинчика на перекрёстке. — Ну, набегался? — У Васи уже кончились обидные слова, и он вынужден обходиться обычными. — Зачем тебе понадобился этот паршивый телёнок? — И вовсе не паршивый телёнок, он хороший, — смиренно говорит Толя, — белая звёздочка на лбу и шерсть кудрявая, как на ягнёнке. У него рожки растут, поэтому ему хочется почесать лоб. А бабка Ульяна взяла и привязала его посреди выгона — ни дерева вблизи, ни плетня. Обо что почесаться телёнку? Рук-то у него нет… Вот я и почесал… — Эх ты, «археолог», — машет рукой Вася. — А кол, к которому он привязан, зачем? Пусть чешется сколько влезет. Толя молчит, поражённый такой простой и гениальной мыслью приятеля. А Вася, воспользовавшись молчанием, ищет доводы посильнее. Иначе с такими трудностями организованная экспедиция на глазах развалится. Ведь в голове у него столько всякой всячины! И про Древнюю Грецию, и про Атлантиду, которая потонула в океане, оставив плавать на поверхности только легенды, и про египетских фараонов… Во, это подойдёт! Вот этим он так поразит своих недисциплинированных археологов, что обо всех телятах забудут. — А знаете, что произошло с экспедициями, которые исследовали пирамиды фараонов? — таинственным шёпотом сказал Вася, и все три головы, точно по команде, обернулись к нему, — Первая из них добралась к гробнице, глубоко-глубоко, видит, надпись: «Смерть коснётся крыльями того, кто потревожит фараона». Ну, посмеялись, уже тогда археологи не были суеверными, стали вытаскивать золотые мечи, драгоценные камни, всякие кувшины… И тут — хлоп один. Бросились к нему, а он уже не дышит. Все, конечно, перепугались и ходу оттуда. Пока бежали, ещё трое замертво упали… Никто не вернулся из песков Сахары… Думаете, другие испугались?.. — Он выдержал напряжённую паузу. — Ничуть не бывало! Спустя несколько лет новая экспедиция поехала… Что произошло с этой экспедицией, ребята не узнали — где-то впереди затрещал пусковой двигатель трактора. Подумаешь — трактор! Однако Коля тут же забыл о Васиных фараонах. — Ребята, ну, ребята, пошли быстрее! Так знаете сколько мы будем тащиться к кургану? — озабоченно перебил он Васю. Хотя бы не хитрил! Не такой Коля, чтобы так просто миновать трактор или машину. Если водителя нет вблизи — залезет в кабину, крутанёт руль, подёргает рычаг скорости. Кончается его наскок всегда одинаково: Коля не выдерживает, нажимает на соблазнительную кнопку сигнала… Свой водитель далеко не преследует — знает Колино пристрастие к машинам. А чужой… Поэтому Коля бегает быстрее всех на их улице. Сейчас дядька сидел в кабине. Коля резко «затормозил», заглянул — кто? Не сказать, что обрадовался — в кабине сидел дядька Степан. Это в его тракторе на прошлой неделе Коля случайно включил заднюю скорость. Поэтому Коля только посмотрел на трактор сбоку, вытер тюбетейкой забрызганную фару. И долго смотрел вслед, когда трактор, фыркая синим дымом, затарахтел к полевому стану, оставляя на земле красивый рубчатый след. — Масла перелил. Оттого и дымит, как наша печка, когда бабуся забудет дымоход открыть, — вроде равнодушно сказал Коля. И, обернувшись к Васе, нетерпеливо спросил: — А что там случилось со второй экспедицией? — Что? Ничего! — отрезал Вася и пошёл быстро вперёд, чтобы его глаза не видели таких «археологов». Однако долго он не мог сердиться, его самого захватили мысли о страшной мести фараонов. И, оставив своих незадачливых исследователей старины на вполне современной пыльной дороге, он перелетел мыслью в далёкую знойную Африку… Вскоре вместе с изнурёнными учёными тяжело шагал по раскалённому песку, с невероятным трудом вытаскивая обожжённые ноги… Коля и Толя, увидев, как по-журавлиному ступает Вася, тихонько прыснули. А на большее не отважились. И Вася продолжал без помех преодолевать бесконечные пустынные просторы, неуклонно приближаясь к серо-сизым пирамидам с золотыми саркофагами в их прохладных лабиринтах. А пейзаж, разворачивающийся перед путешественниками, ничем и близко не напоминал жёлто-горячие разливы песков Египта. Первым обратил на это внимание Петя. Прищурившись, он окинул взглядом сизую рожь, дальний клин темно-зелёного клевера с розовыми светлячками, свекольное поле. И произнёс свои первые за это утро слова: — Рожь колос выбросила. А свёклу пора прореживать… О, да её уже прорывают. — Увидел у кургана белые косынки женщин. — Что? А? Где? — как будто проснулся Вася. Очнулся и одним глазом увидел свекольное поле. А потом обоими, широко открытыми, увидел окутанный седым туманом курган. По его крутым бокам блуждали какие-то невыразительные тени. — Эх! — Резвым жеребёнком сорвался он с места, оставляя позади Толю, Колю и хвост густой пыли. Вася бросился за ним, тяжело дыша. И хотя бежали они совсем рядом, локтями друг друга касались, но мыслями были далеко друг от друга. «Они только что начали, — думал Петя о женщинах. — Пока всю свёклу пройдут, без рук останутся». А Вася лишь воскликнул про себя: «Ой, не скифы ли тут жили?» Когда силы были на исходе, Вася перешёл на шаг. Ещё раньше с бега на шаг переключился увалень Петя. Вот так и двигались: впереди всех Вася, не спуская глаз с кургана, за ним — вдоль свёклы, нагибаясь и касаясь нежных листочков, — Петя, а далеко позади брели остальные члены экспедиции. И вот уже Вася стоит под курганом. А когда пошёл вверх по крутому склону, в его руках призывно сверкнула маленькая лопатка. Это подействовало на Колю и Толю — они сперва прибавили шаг, потом пустились бежать. Только Петя вроде не заметил Васиной лопатки. Должно быть, не в ту сторону смотрел. А может, его ослепили до синевы белые косынки женщин, склонившихся над свёклой? Кто его знает! Только Петя от подножия кургана повернул влево, в долину, где были женщины. А Коля и Толя полезли наверх. И вскоре к одной лопатке, сверкнувшей на кургане, присоединились ещё две. Настоящий фейерверк получился. А Петя исчез за курганом. Вася увидел это, скривился. Погрозил кулаком туда, где пропал Петя, и снова налёг на лопатку. Земля такая твёрдая, как в школьном дворе. «А почему бы ей быть мягкой, — азартно думал Вася, — если на ней мамонты кувыркались и скифы скакали?.. А может, здесь сидели дружинники и поминали вещего Олега?..» «Хм, а вдруг правда в этом кургане полно золотых сабель? — думал Коля. — Себе возьму одну и дяде Степану подарю. Он с неё сдерёт золото и золотые зубы себе вставит. Он давно мечтает о них. Тогда я каждый день буду ездить на его тракторе. А может, дядя Степан даже возьмёт меня своим помощником…» Уже не так блестели лопатки, выбрасывающие во все стороны землю. Вначале она была чёрной, затем посерела. А когда яма стала ребятам до колен, наверх тяжело стала падать жёлтая глина. «Где же они, эти сабли? — начал тревожиться Коля. — А вдруг их здесь вовсе нет и мы зря надрываемся?..» Руки наливались свинцом, и вскоре не было сил поднять их. Знойное солнце грело ребятам мокрые спины. Первым сдался Коля. Обеими руками снял тюбетейку, вытер вспотевшее лицо. Затем Толя вогнал лопатку в глину, глянул на свои покрывшиеся пузырями руки, вздохнул: — Эх, если б сюда экскаватор!.. Вася резко обернулся. Его глаза — точно щёлки. И тут вдруг подал голос Петя. Закричал на всю степь, может, не на всю, но на кургане его хорошо услышали. — Идите сюда! Что-то покажу-у-у! Кто из ребят, даже археологов, останется равнодушным к такому призыву? Толя с Колей скатились вниз. А Вася вышел на верхушку кургана и стал возле высоченного чертополоха. Упругий ветер обнял его, дёрнул за волосы и толкнул в спину, и ноги чуть сами не понесли его вниз. Ветер не знал Васи, понятия не имел о том, что имеет дело с таким ретивым археологом, который за какую-нибудь паршивую пуговицу от штанов замызганного скифского мальчишки отдаст не колеблясь все марки, даже с Островов Зелёного Мыса. Наконец Вася резко отступил назад. — Хлопцы! Вы что, свёклу пришли прорывать? — крикнул Вася грозно, разгадав Петину хитрость. — Ну-ка, назад! Ребята точно оглохли. А ведь слышат же, слышат… Во второй раз позвал, в третий… Голос его вспугнул воробьёв, которые купались в тёплой пыли на дороге. Словно глухих зовёт. Пришлось спускаться вниз. — Ах, это ты… — спокойно сказал Петя. — Пришёл помогать? Ну, что ему ответишь? Вася коршуном налетел на Колю и Толю: — Ну-ка, марш на курган! Кому я сказал? Ребята смущённо топтались на месте. — Ты посмотри, какая она хорошая, — миролюбиво отозвался Толя, протягивая Васе нежную свеколку. — Хорошая, а лишняя. Нужно вырывать, чтобы дала расти другим. Вася глянул и увидел только Толины маленькие, но сильные руки, которые так сноровисто долбили затвердевшую землю на кургане. — А знаешь, что это за свёкла? — таинственным голосом сказал Коля. — Новый сорт. Слаще мёда! И тётка Анна сказала, что мы первыми попробуем сахар! А обратно поедем на машине. Я сяду в кабину. Вася ещё громче повторил свой приказ. — Кто это здесь так раскомандовался? Видали бригадира! Вася быстро оглянулся. Грозно подбоченясь, стояла дородная женщина — звеньевая тётка Анна. — Я не бригадир, — пролепетал растерянно Вася. — Я… археолог. — Археолог? — блеснули тёткины глаза. — Значит, курган будешь разрывать, старину искать? — Ага, курган, — кивнул Вася, приятно поражённый, что тётка не стала смеяться. Сказала — курган, а не холм. — А знаешь, сколько он здесь стоит? — прищурилась тётка Анна. — Ну, лет, наверное, тысячу… — осторожно ответил Вася. — Вот-вот, если не больше. А ещё неделю постоит? — А что ему сделается? Что ещё мог сказать Вася? — Тогда засучивай рукава и прорывай свёклу. Тут не только неделя, каждый час дорог. Загнанный в угол тёткиной хитрой логикой, Вася побрёл к грядкам. А Петя тут как тут. — Смотри, которая свёколка хилая, слабая, выдёргивай с корнем — от неё никакой пользы, только вред, сильное растение заглушит. И приглядывайся, чтобы расстояния между свёколками были одинаковыми. — Знаю, профессор, — пренебрежительно отмахнулся Вася. И неохотно склонился к рядку. Прореживал свёклу и время от времени с сожалением поглядывал на опустевший курган. Обиженные тени попрятались в его загадочной глубине. * * * Женщины, приехавшие домой на грузовиках, быстро разошлись по домам, а ребята топали вместе, разбрызгивая ногами мягкую, как тополиный пух, пыль. — Пропал день, — тяжело вздыхал Вася. — Вот такие мы археологи, историки, исследователи… Ребятам не хотелось расставаться с ощущением чего-то приятного, пришедшего вместе с усталостью, и они помалкивали. Только Петя, помолчав, отозвался: — А те учёные, другие, разгадали тайну? — Ну да, «разгадали»! Умерли, и сейчас никто толком не знает, что там произошло… Да ну вас! — Вася крепко сжал лопатку и побежал улочкой в конец села, где он жил. — Завтра один пойду, вас не возьму! — оглянувшись, крикнул ребятам. В его голосе прозвучали и гордость, и глубокая затаённая обида. Ребята всё почувствовали — и гордость, и обиду. Остановились, переглянулись. — А ведь разгадает, — тихо, торжественно сказал Петя. — Разгадает тайну этих проклятых фараонов… Ребята оглянулись. На фоне остывающего сиреневого неба высился чёрный курган. Махнули ему на прощание рукой и пошли дальше по ярко освещённому селу. Долгие сутки И угораздило же в яму… Главное — утром не попадаться на глаза отцу. А с матерью он живо все уладит. Принесёт вкусной воды из родника от Бондарей, виновато заглянет ей в лицо. И материнская рука, готовая для жёсткого шлепка, сразу обмякнет и потянется к его чубчику… По отцу лучше не попадаться. Он на испуг не берет, руками не машет, как мать. Зато у него столько всяких изничтожающих слов! И как они только у него в голове укладываются. Его отец бригадир, а сейчас посевная… И сам же говорит: «Голова от забот трещит…» А если утром разминуться с отцом, то, может, он за день и позабудет… Ведь забыл же принести матери помидорную рассаду. Да и вся история, из-за которой так вскипела мать и обещал серьёзно поговорить отец, если спокойно разобраться, яйца выеденного не стоит. Володиной вины там… ну, на грош! Мать не захотела вдаваться в тонкости и выложила отцу все точно так, как донесла ей тётка Мотря, которая недалеко от той злосчастной ямы рвала молодую крапиву для поросёнка. — Ты знаешь, Иван, что отчебучил сегодня наш пострел? — сказала мама, когда отец сел ужинать. — А что? — устало отозвался тот. Володя так съёжился на стуле в углу, что сам почувствовал, какой он стал маленький и несчастный. — Соньку Перепелицу, ту рыженькую девочку, которая в прошлом году чуть в пруду не утопла, столкнул в яму из-под картошки… И в кого он такой бессердечный уродился?.. И пошла говорить!.. Отец с матерью весной в хате не задерживались. Весна где-то долго блуждала по югу, запоздала, и теперь колхозники спешили все, что надо, посеять и посадить. И смотрите, что получается: отец приходит вечером весь почерневший от солнца, пыли и усталости, наспех похлебает борща, проглотит несколько вкусных картофелин с салом и молодым чесноком, а потом запалит цигарку и снопом валится на кровать. Володе каждый раз приходится вынимать погасшую цигарку у него изо рта. А мать, хоть и наломается на ферме, прибежит домой, все переделает по хозяйству, накормит отца с Володей, а потом ещё и с соседкой через тын словом перекинется. Иногда они это слово до самой ночи не устают перекидывать. Сегодня слушателем был отец. И Володя. Поневоле, конечно. А слушать пришлось долгонькою. Мать не ограничилась рассказом про яму. Она припомнила и петуха, которому Володя подпалил хвост, и соседский глиняный горшок, выбранный мишенью для рогатки в прошлом году. Но ведь он же думал, что это чугунок… — Хорошо, хорошо, — наконец остановил отец маму. Тяжело поднялся и побрёл к кровати. И уже оттуда, когда сбросил серые от пыли ботинки, поднял на Володю покрасневшие глаза. — Мы с тобой завтра утречком обо всем поговорим… — Вот, вот! Приструни его, — Добавила мать, — а то я уже с ним не справляюсь. И в кого он такой шальной? Варька и Толя были тихие и смирные, людьми стали, в институтах учатся… А что из тебя выйдет?.. Володя пропустил мимо ушей материнский знакомый вопрос и с облегчением понял, что на сегодня все обошлось. Однако чтоб не мозолить глаза отцу, он тихонько выскользнул во двор, будто бы ноги помыть. Попробовал воду в корыте — тёплая, ласковая. Сел на край корыта, спустил в воду то ли загорелые, то ли грязные ноги — в потёмках не разберёшь, — да и помыл от нечего делать даже выше колен. После такого мытья приятно лежать в постели. Но сон не шёл. Да и как ему подступиться, если то дневное приключение так и стоит перед глазами? …Среди девчонок полно трусих. Но такой, как Соня, Володя ещё не встречал. Идёт в темноте — дрожит как осиновый лист; крикнешь неожиданно у неё над ухом — заверещит будто резаная. А что до мышей, ужей, лягушек — ей и не показывай, на край света сбежит. И тонула-то она на мелком, там ей всего по шейку было. Но с перепугу у неё подогнулись ноги, и она начала пузыри пускать. Когда Володя вытащил Соню на берег, воды в пруду даже как будто убавилось — сколько же она хлебнула со страху?! Ещё тогда Володя подумал: нужно перевоспитать такую трусиху. А то что же из неё получится, когда вырастет? Да и вырастет ли? А вдруг где-нибудь в лесу Соне встретится волк? У неё же сердце разорвётся от ужаса… Жалко девчонку. Она хоть и маленькая, рыженькая, зато бегает быстро. И глаза у неё чернущие! Как тёрн… красивые. Если Соню вовремя перевоспитать, может, из неё артистка или чемпионка получится?.. Конечно, мыши противные. И лягушки тоже. А особенно жабы, сплошь покрытые бородавками. Но чего их бояться? Мышь ведь разве только сдуру кинется на человека. А так она, завидев самого плюгавого первоклассника, кинется искать спасительную щель. А выйди вечером на бережок пруда — как заквакают испуганно лягушки, как взбаламутят сонную воду. Володя три вечера сидел в кустах, пока наловил их с десяток и пустил в пустую яму. Соню никогда не надо звать. Крикнешь: «Иди, что-то покажу!» — и не двинется, чует подвох. Особенно когда раздаётся Володин голос. Поэтому Володя просто встал возле ямы и начал пристально в неё смотреть. С полчаса стоял столбом, пока Соня, половшая чеснок на своём огороде, не отложила в сторону тяпку. Услышав, как она подкрадывается, Володя довольно усмехнулся, но виду не подал. Низко нагнулся он над ямой, словно там увидел что-то очень интересное. Когда Соня засопела у него за спиной, Володя недовольно буркнул: — Чего пришла? Без тебя обойдётся… И загородил подход к яме. Соня схватила его за рукав, дёрнула в сторону. А сама наклонилась над ямой, всматриваясь в темноту. Ну а дальше все было делом техники. Лёгонький, будто нечаянный толчок, шорох осыпающейся земли, пронзительное: «Ай-яй-яй!» Володя даже вздрогнул в постели, вспомнив этот Сонин крик. Кровать заскрипела, что-то спросонок пробормотала мать, а из ящика под кроватью донёсся шорох. «Хорошо, что я ей ужа в портфель не положил», — простодушно подумал Володя. Он опустил руку и стукнул по ящику — спи, мол. И сам крепко зажмурил глаза. Глаза-то зажмурить можно. Но как заставить спать голову? «Для Сони уж страшнее жабы, — продолжал размышлять Володя. — А я его летом под рубашкой ношу. Здорово! Другие хлопцы чуть не плачут от жары. А мне хоть бы что. Будто в кадке со льдом сижу. Ну если кто-нибудь попросит, дам охладиться. Хлопцам, конечно. Девчонкам ужа лучше не показывай… А ведь он лучше кошки. И мышей ловит, и не шкодливый, не мяучит противно, когда есть захочет. Только голову поднимет и смотрит… Правда, глаза какие-то неприятные, застывшие…» В стареньких часах зашипело, и они пробили одиннадцать раз. «Ой!.. — спохватился Володя. — Что же это я не сплю? Мне же завтра нужно батю опередить». Диктант и сирень Кто-то дёргал его за плечо. Володя с замиранием сердца чуть приоткрыл глаза. И сразу же раскрыл их широко. Возле кровати стояла мать, отца в хате не было. «Ага, может быть, во дворе умывается…» — Вставай. Скажи спасибо, что у тебя отец такой добрый. Не дал будить до восхода солнца, — развеяла его сомнения мать. — Если б не он, стащила бы тебя за чуб… Володя молча вскочил и с благодарностью подумал: «После восхода могла разбудить. Значит, сама пожалела…» Если без охоты идти за водой, далече покажется. Ну а сегодня он живо обернулся. Мать не успела опомниться, как в сенях уже дышали прохладой два полных ведра. Володя быстренько нарвал поросёнку молодой росной лебеды и, только мать вышла во двор, бросился подметать хату. Из этой помощи, правда, ничего путного не получилось. Мать заметила клубы пыли, что вырывались из окна, метнулась в хату и отобрала веник. Но все равно настроение у Володи понемногу улучшалось. И он побежал в школу, отодвигая подальше в память вчерашнее происшествие. Так, чтоб оно казалось давнишним-предавнишним, чуть ли не прошлогодним. Бежал, пока не глянули на него из-за тына розоватые кусты сирени. «Ух ты! Красивые какие… — остановился Володя. — Вот бы такие нашей учительнице… Она любит цветы, а ей их только по праздникам дарят. Пусть удивится: ни с того ни с сего — сирень. От кого бы это?..» Голова и руки работали дружно. И спустя минуту Володя уже петлял узенькой улочкой, крепко сжимая в руке букет, а за ним гналась чёрная кривоногая собачонка и летели вдогонку вопли какой-то тётки. Вопли неслись долго, а собачонка скоро отстала. Потому что какая собака не знает, что весной у каждого мальчишки, который помогает родителям на огороде, остаётся в кармане увесистая картошина? А если случайно её нет, то разве трудно нагнуться за комком земли?.. Примчался в школу чуть ли не самый первый. Не долго думая схватил одну из кружек у бачка, налил туда воды, поставил в неё сирень и — на учительский стол. А одну ветку, помешкав, спрятал в свою парту. «Хватит им и одной кружки, — подумал он про ребят. — Если только селёдки наедятся… Тогда, конечно, придётся им в очереди постоять, чтобы напиться. Но вроде бы на днях не завозили селёдку в магазин». Тут прибежали ребята с мячом. И Володя вспомнил, что первый урок у него украинский язык, только когда уже после игры вскочил в класс. Сел за парту, глянул искоса на Соню. Глаза сердитые, но, видно, больше уроками озабочена, вон как припала к учебнику. «Ну, ничего! Когда после уроков заглянешь в свой портфель, всю твою злость на меня как рукой снимет», — мысленно пообещал ей Володя. А сам он порывисто открыл учебник, прочитал правило, потом зажмурился, чтобы в уме повторить. А перед глазами… мяч и ворота. «Вот дурачок! Обрадовался, что в футбол приняли играть. После него ведь только голы мерещатся». Учительница вошла в класс со стопкой тетрадей, и у Володи немного отлегло от сердца. Наверное, диктант будет. Учительница склонилась к букету. — Как хорошо пахнет! Кто же это принёс? — с благодарностью взглянула она на класс. Володе почему-то неудобно было признаться, и он только беспокойно заёрзал на месте. — А-а, это ты, Степаненко, — кивнула ему учительница. И вдруг хитро прищурилась: — А жаловаться никто не прибежит? — Кто его знает, — простодушно ответил Володя. Учительница внимательно посмотрела на него, вздохнула, но ничего не сказала и переставила цветы на подоконник. Диктант, к сожалению, был на правило, которое Володя не успел выудить до прихода Марии Филипповны. На свой страх и риск он написал два предложения и повернул голову направо. — Иван, — просительно зашептал он соседу, — дай глянуть… — Ишь какой нашёлся! — обиженно прошептал Иван. — Да нет… это я так. — Сбитый с толку Володя вобрал голову в плечи. — Не приучайся жить за чужой счёт, — отозвался сосед и уткнулся в свою тетрадку: учительница диктовала новое предложение. И Володе пришлось ловить на слух. Хорошо, что Мария Филипповна говорила чётко, раздельно. Ага, тут чуть-чуть задержалась — запятая, видно. А вот остановилась, будто собралась канаву перепрыгнуть, — либо двоеточие, либо тире. Иван Турчак — отличник. Он суров и неуступчив. Но сегодня и он не мог спокойно смотреть, как беспомощно барахтается в беде его товарищ. — Ну, ладно, давай гляну, что у тебя там, — сказал он, когда учительница кончила диктовать. — Глянь! — обрадовался Володя. Он уж и ручку приготовил, чтобы исправлять проклятые ошибки. Но Иван не собирался тыкать пальцем в них. Просмотрев диктант, он коротко бросил: — Пять ошибок. — А где, где? — Ищи сам. Володя на всякий случай жалобно скривился, умоляюще взглянул на товарища. Но поняв, что Иван неумолим, уткнулся в тетрадь, почти касаясь носом букв. Вряд ли тут помог Володе нос, однако три ошибки были выловлены. — Знаешь, если б раньше времени не позвонили, все бы до одной выклевал, — хвастал он Ивану на перемене. — И получил бы пятёрку. А что? Наша Мария Филипповна такая: заслужил — получай. Справедливая! — Ну, до пятёрок тебе ещё далеко, — усмехнулся товарищ. — Для этого нужно правила учить. — Это точно, — поскрёб Володя колючий затылок. — Когда только на слух ловишь — немного поймаешь. — Ты на слух меньше надейся, чаще в книжку заглядывай, — не все пишется, как слышится, — сказал Иван. — Да если бы не Сонька!!! И угораздило же её в яму к этим жабам! — сокрушённо покачал головой Володя. — Какие ямы, какие жабы? — вытаращился Иван. Володя нерешительно посмотрел на него — рассказать или нет? Хотелось поделиться. Но времени маловато. Разве за какие-то пять минут все выложишь? — Давай после уроков! Все расскажу, — пообещал он. Чудеса с рисованием Случись это месяц назад, Володя рассказал бы обо всем Ивану на рисовании. Быстренько намалякал бы хату или дерево — и свободен пол-урока. Твёрдая тройка ему обеспечена. Но месяц назад произошла на удивление приятная перемена в Володином «середняцком» житье-бытье. У них хорошая учительница. Володя не может и не хочет представить, что будет с ним в наступающем году, когда Мария Филипповна оставит их и снова возьмёт себе первый класс. Хоть ему и перепадает от неё, пожалуй, больше всех. Мария Филипповна все умеет, даже петь, правда, негромко, но приятно, с душой. А вот рисует плохо. Долго мучается, пока на доске появится что-нибудь похожее на копну сена, танк или грушу. Юрка Шевчук, по прозвищу Шило, балагур и остряк, один раз, когда она рисовала танк, сказал: «Разве это танк? Это же — черепаха!» Ну, конечно, Володя треснул его за это по спине, а Иван добавил хорошего тычка под ребра. Так вот, месяц назад заболела их учительница. Она целый день чихала и кашляла. А утром пришёл директор и объявил, что Мария Филипповна нездорова и несколько дней их будет учить её дочь, будущий педагог, которая сейчас на каникулах. Он просил ребят её слушаться, так как Александра Олеговна будет учить впервые. Володе стало не по себе. Он вспомнил, как вчера Мария Филипповна чихала и кашляла. А он, олух, набегался, разжарился и полез форточку открывать. Теперь не миновать ему двойки или замечания: и уроки кое-как выучил, и не умеет сидеть спокойно… Мария Филипповна знает его характер, может с ним по-хорошему. А эта?.. Однако все шло нормально, пока не настал последний урок — рисование. Александра Олеговна попросила нарисовать козу. Все взгляды обратились к доске. Но она была чиста. А новая учительница не собиралась брать мел в руки. — По памяти, по памяти, — уточнила она. Глаза учеников забегали по стенам, где для старшеклассников, что учатся во вторую смену, развешаны плакаты по зоологии. Вон какие-то быки, слоны, хвостатые здоровенные ящерицы, а козы нет. Да и правда, разве заслуживает это вредное животное того, чтоб её на плакатах рисовали? А «подоконники» встали и зашарили глазами по парку возле сельсовета. И тоже безуспешно: кто же отважится привязать ненасытную короедку возле молодых деревьев? Милиционер немедленно оштрафует. Володя особенно не волновался. Что он, отличник, что ли, который дрожит за каждую пятёрку? Ему и тройки достаточно. Мальчик вспомнил козу деда Харитона. (Дед такой старый, до земли согнулся. Однако ещё работает — пасёт козу возле ворот.) Помучился Володя немного с головой козы, особенно с бородой. Смешная вышла козья голова. Прямо как живая! Вот-вот коза затрясёт бородой и кинется на хлопца, который дразнит её. Иван посмотрел на его рисунок и прыснул в кулак, глянул ещё разок и скривился — какие-то дрючки-закорючки, а не ноги у козы. А хвост Володя вообще забыл прицепить. Но он махнул на все эти недоработки левой рукой, потому что правая уже сжимала остроносого бумажного голубя, который быстро летает и неожиданно может клюнуть в нос или в лоб. Александра Олеговна прошлась между партами. Одному что-то подсказала, другому поправила рисунок. А старательной до слез, но не способной к рисованию Тоне Савчук вмиг нарисовала самую настоящую козу. Нагнулась к Володе. Он съёжился, сейчас ему будет… Его голубь уже взлетел и клюнул Нину Перепичко. Учительница, конечно, заметила, откуда он взял старт. Александра Олеговна внимательно посмотрела Володин рисунок, чуть скривила накрашенные губы: — Останешься после уроков. — И подняла на Володю большие серые глаза. И в этих глазах Володя заметил неожиданную доброту. Он не успел сообразить, к чему бы это, как прозвенел звонок. Когда ребята, сочувственно поглядывая на притихшего товарища, вышли из класса, Александра Олеговна подсела к Володе за парту. — А ну-ка, давай вспомним, какие у козы ноги. И ни одного слова про голубя… Чудеса!.. Вспомним так вспомним. Володя сначала небрежно нарисовал проклятую ногу, из-за которой пришлось попусту тратить такой весенний денёк. Вышла не нога, а какое-то полено. Рассердился и приладил вторую, уже похожую. И третью, и четвертую. А посмотрел на всю козу и стало стыдно: из-за первой уродливой ноги коза была похожа на калеку. Схватил Володя ластик и размазал козу в чёрное пятно. Перевернул лист альбома, стал сопеть над новым рисунком. Александра Олеговна взяла этот рисунок и сразу поставила большую жирную пятёрку. — Понял? — со значением посмотрела она на Володю. — А то — тяп-ляп… — Понял, — почему-то шёпотом ответил Володя. И густо покраснел. Давно он так не краснел. И домой побежал вприпрыжку, а щеки все горели и горели от радости. …Поэтому на рисовании ему теперь не до болтовни. И у себя в альбоме нужно получше нарисовать, и Мария Филипповна то и дело вызывает к доске, чтобы показал другим, как надо рисовать. Хоть разорвись! На перемене Володя выбрал минутку, когда в классе было пусто, и торопливо сунул в портфель Соне веточку сирени. Но не успел спрятать портфель под парту, как в класс стремительно влетела Соня. — Ой! — пискнула она дрожащим голосом. — Опять что-то подложил? Мало тебе вчерашнего? — Тю, дурная! — растерянно буркнул Володя, бросаясь к дверям. А Соня уже схватила портфель. — Не смотри, не смотри! — грозно предупредил Володя с порога. Но было поздно — в Сониных руках уже светилась сирень. И сразу веточек стало три: одна — у неё в руках, а две — в её расширенных зрачках. Володя порозовел ярче, чем сирень. — Ну!.. — прошипел он. — Только кому скажи! В… в… силосную яму сброшу! И пробкой выскочил из класса. Ответ из угла На математике Володя тоже частенько оказывается у доски. Только это совсем разные вещи — рисование и математика. На рисовании у Володи рука, как пёрышко, летает, выводя на бумаге или доске пушки, танки, коров, ветвистые ивы… А на математике это уже не рука, а палка, которую еле тянешь по чёрной доске. Сегодня неожиданно повезло. Видно, учительница смилостивилась и попросила решить пример, очень похожий на тот, что решали вчера. Володя облегчённо перевёл дух и застучал мелом по доске, заторопился. Поспешил и насмешил класс: сделал глупую ошибку. Пришлось браться заново, и тогда задача была решена. От радости, что проскочил на математике, он так разыгрался на большой перемене, что споткнулся и упал под ноги семикласснице Тоне Пащенко, а та шлёпнулась через него и разбила себе нос. Сам завуч привёл его в класс и поставил в угол. Мария Филипповна лишь сокрушённо покачала головой: мол, придётся отбывать наказание. А урок как раз ничего, можно бы и за партой посидеть. Чтение на украинском языке. Сперва рассказ Юрия Збанацкого «Ёжик» прочитала Мария Филипповна. Потом — громко и выразительно — Иван Турчак. Ну а после учительница стала вызывать учеников и каждый пересказывал как умел. На таком уроке в стену смотреть не будешь. И Володя вскоре обернулся лицом к классу, даже взялся потихоньку подсказывать. А когда учительница вызвала к доске Галю Карагоду, он прямо-таки разнервничался. Ну разве можно так пересказывать? Будто жвачку жуёт:. Потом он увидел ёжика…», Потом ёжик побежал…», «Тогда он его испугался…». Володя аж плюнул в сердцах. Мария Филипповна погрозила ему пальцем, но этим и ограничилась. Видно, ей и самой стало скучно. Когда Галя наконец доползла до конца и с облегчением отёрла пот со лба, Володя поднял руку. Класс захохотал. Володя не обиделся — должно быть, это действительно смешно, когда поставленный в угол просит слова. У Марии Филипповны тоже дрогнули губы. Она подумала и разрешила. — Ёжик на самом деле был интересный. Да я лучше расскажу про позавчерашнее кино «Среди добрых людей». А то все одно и то же рассказывают, даже надоело, а про кино никто ни слова. А ведь в кино про то же самое… — Ну-ну, — улыбнулась учительница, — давайте послушаем. Володя так разошёлся, что и руками начал размахивать. А как дошёл до того места, где маленькая девочка ищет свою мать, голос его дрогнул. — «Мама! Мама!» — тянет она ручки, а маму фашистские солдаты ведут в неволю… — И не «мама», а «мамо», — поправляет Паша Мовчан, которая страшно любит ловить кого-нибудь на ошибке. Прерванный на захватывающем месте, Володя пронзил Пашу презрительным взглядом и тихо сказал: — Нет, «мама», потому что девочка — русская и мама у неё русская. — Правильно, — подтвердила Мария Филипповна. — Фильм славит дружбу народов нашей страны, которая закалялась в тяжелейших испытаниях. Спасибо, Володя, за интересный рассказ. Четвёрку честно заслужил. Кач-кач! На улице солнце, зелень, море свежего воздуха. Не успеет учительница тетрадки собрать, как в классе уже пусто, только ветер гуляет. Володя сорвался с парты, как бычок с привязи, но вспомнил про портфель и вернулся. Выволок его из-под парты и гордо положил перед учительницей на стол. — А я принёс! — Что принёс? — не поняла Мария Филипповна. — А-а… — вспомнила она. Володя принялся торжественно вынимать из портфеля моточки проволоки. — Вот — медная, а это — алюминиевая, немножко и стальной достал. — Достал? — осторожно переспросила Мария Филипповна. — Ага! — ответил не моргнув глазом Володя. — Заработал. Позавчера целых полдня помогал монтёру дяде Никите проводить электричество на Кнышев хутор. Ну, на тот самый, где в прошлом году корову молнией убило. — Верю, — вздохнула учительница. — Потому и стихотворение, которое тогда задавала, ты не выучил. — Ещё и фарфоровую чашечку дядя Никита дал, — продолжал Володя, будто ничего и не слышал про стихотворение. — Так я не удержался — похвастал шестикласснику Степану Мордюку, когда шёл в школу, а он отнял. Разве ж такой верзила не отнимет? Недаром у него фамилия — Мордюк… — Ну, что ж, спасибо! — встала Мария Филипповна. — Но придётся до субботы все это спрятать — до следующего урока труда… Володе стало досадно, что сегодня они не будут накручивать тугие пружины, гнуть крючки, которые потом школьный завхоз забирает себе для рыбалки. Володя бы гордился, что все это делают из его проволоки. Мастерить — интересно! На уроках труда весело. Иной раз пружина вылетит из чьих-нибудь рук, то-то шуму, смеху наделает… Сегодня урок труда на огороде. Девчонки прибежали за тяпками. Метнулся и он, схватил одну тяпку. А то ведь у девчонок потом не выпросишь. Не дадут: «Зачем тебе тяпка, растяпа? Ещё палец на ноге отчекрыжишь!» В красивом месте их школьный огород. Возле старого ветряка, что давно стоит неподвижно с просветами между рёбер. Вокруг огорода клёны растут. Ранней весной, когда сажали кукурузу, они защищали её от холодных северных ветров. А теперь — тень, прохлада. Но прохлаждаться некогда. После прошедшего недавно щедрого тёплого дождя осот, лебеда наперегонки потянулись к солнцу, простирая свои крепкие листья над тщедушными, беззащитными стебельками кукурузы. Лихо накинулись девчонки на эти сорняки. Секли, подрубали, выкидывали на стежку, чтоб и следа их не осталось. И Володя, на зависть другим хлопцам, воевал острой тяпкой. А тем не оставалось ничего другого, как собирать бурьян со стежки и относить его в канаву. А может, это ему показалось, что завидуют? Может, посмеиваются исподтишка: мол, взялся за девчоночье дело? Беспокойно оглянулся Володя на ребят и нечаянно срезал хороший кукурузный стебелёк. — Ах ты, вредитель! — вскрикнула Тоня Савчук и замахнулась тяжёлой тяпкой. Володя бросил тяпку и от стыда пустился наутёк. Правда, далеко не убежал, кто-то из мальчишек подставил ему ножку, и он шлёпнулся на землю. С обидой на ребят, и на девчонок, и на коварную тяпку, что полезла куда не след, убежал он к развесистым клёнам. Посидел, поцарапал ногтём свежую кору. Никто не идёт, не просит вернуться. «Ну, постойте, я вам покажу…» Быстро вскарабкался он на клён, уселся на длинной ветви. — Кач-кач! Кач-кач!.. — загорланил он что было силы и стал раскачиваться. Ну хоть бы кто-нибудь голову поднял! Володя закричал громче и, подавшись всем телом, отчаянно качнул свой сук. И вдруг… Хрясь! Шух! Шлёп!.. Соня — она полола ближе всех — сразу выпрямилась, всплеснула руками, вскрикнула и во весь дух помчалась к клёну. Вытащила Володю из-под веток, испуганно глянула на него своими чернущими глазами: — Живой?.. Сильно ушибся? Володя не успел ответить, как тут же синичками прилетели и другие девочки, воробьями подскочили мальчики. Девочки заойкали, ребята стали отряхивать. Соня достала иголку с ниткой и взялась зашивать Володину порванную рубаху. А тому казалось, что он совсем не ушибся. Только очень неудобно перед ребятами. И чего было лезть на этот клён? Но никто даже словом не укорил. А Иван сказал: — Ну-ка, давайте скорей оттащим этот сук подальше, чтобы Мария Филипповна не заметила. Хорошо, что она пошла попить воды. А то разволнуется… А у неё больное сердце! Ты пока посиди тут, очухайся малость… — кивнул он Володе. — Чего там очухиваться? — буркнул тот. И на огород! Схватил охапку бурьяна, бегом понёс в канаву, хотя боль от падения ещё отдавалась в боку. «Не в ту сторону прыгаешь…» Домой идти не хотелось. А что, если отец забежит пообедать? Если он и забыл про вчерашний случай с ямой, так мать может напомнить — она сегодня осталась дома огород полоть. Ну а когда увидит порванную рубашку… Мария Филипповна заметила, как медленно собирается Володя. — А ты чего, Степаненко, застрял в классе? Погулял бы, поиграл в футбол, раз уж обедать не хочется. После уроков следует хорошенько проветрить голову. — Примут они меня, как же… — скривился Володя. — Это утром у них игроков не хватало, вот они и взяли. А теперь все собрались… Я им не нужен. — Почему же? — с интересом спросила Мария Филипповна. — Да я когда-то пропустил в свои ворота целых три мяча. Один — из-за того, что загляделся на Савчукову хату. Туда сел аист и так здорово заклацал клювом, что твой мотоцикл. Второй гол — из-за девчонок: их мяч закатился на футбольное поле — они рядом в вышибалы играли, — ну я и побежал, чтобы отдать. А Степан Мордюк как раз в мои ворота и саданул. А третий… Третий точно не знаю, из-за чего… Видно, не в ту сторону прыгнул… — Вот это верно, ты частенько не в ту сторону прыгаешь, — задумчиво промолвила учительница. Володя ничего не ответил. И что он за человек такой?.. А Мария Филипповна все смотрела в открытое окно на ярко-зелёные под солнцем вязы. У неё на лбу прорезались три глубоких морщинки. — Мария Филипповна, — глядя на неё и часто моргая, проговорил Володя дрогнувшим голосом, — да вы не очень за меня переживайте. Все равно из меня человека не получится… из такого растяпы… — Какой же ты все-таки ещё глупый, — просто и ласково сказала учительница. И строго: — А ну, садись за парту, помудрствуем немного над математикой. Впрочем, погоди. — И она вытащила из своего портфеля бутерброд с котлетой, — На-ка, подкрепись. — Мария Филипповна, я не… — Ешь, ешь! Слова на потом прибереги… До завтра Отец, должно быть, все-таки забыл про обещанный разговор. А может, ему понравилось, как уверенно вошёл Володя в хату, как степенно попросил у матери поужинать и без напоминаний начал рассказывать им о минувшем школьном дне. Одним словом, все обошлось. — Ульяна, а какой сегодня день? — сонно спросил отец, когда мать выключила свет. — Такая горячка, что и счёт дням потерял. Володя, который ещё ворочался в кровати, устраиваясь поудобнее, замер от неожиданной мысли. А каким у него был прошедший день? Хорошим или плохим? Чего в нем только не было! И рисование, и семиклассница Тоня с разбитым носом, и ответ из угла, и сирень в Сониных руках, и сломанная ветка… Володя пробует понять, почему же в нем все так перемешалось — и горести и радости. Но веки неодолимо слипаются, мысли куда-то уходят, даже язык не слушается. — Верно сказала учительница… — только и смог выговорить его непослушный язык. И тихая, ясная улыбка тронула Володины губы. С этой улыбкой он и нырнул в густое, сладкое море сна до нового, пока ещё таинственного дня… Мои каникулы Александра Ивановна, классный руководитель третьего. А», пожелала ученикам хороших каникул, и ей стало грустно оттого, что она целую неделю не увидит своих ребятишек. Потихоньку вздохнула, посмотрела в окно: там беззвучно сеял мелкий затяжной дождь, добавляя воды в лужах на асфальте. Что же это такое? Если всю неделю тучи будут висеть над городом, разве отдохнут как следует её питомцы? Такая слезливая весна выдалась… Правда, сами ребята вряд ли обратили внимание на хмурый, непогожий день за окнами. Они радостно закричали «ура!», потом «до свидания!» своей учительнице и быстро побежали из класса. Через несколько минут во дворе вольно зазвенели их голоса. Это был первый класс, который вела Александра Ивановна после окончания института. Он стал для неё родным, словно все тридцать мальчиков и девочек были её детьми. От них и плакать приходилось иногда, и довольно улыбаться… Александра Ивановна ещё немножко постояла в непривычно пустом классе. Вздыхала и смотрела в окно: неужели не выглянет солнышко? Неужели придётся её деткам просидеть все каникулы дома? О чем же тогда напишут они в сочинении «Мои каникулы», которое задала она ребятам? Я и мой телевизор Витя Таран поскорее проскочил в комнату, быстро, пока мать не выглянула из кухни, разделся, бухнулся на стул у своего стола и схватил ручку. Когда мать выглянула из двери, он уже что-то усердно писал, низко склонясь над бумагой. От напряжения лоб его прорезала морщина. Мать внимательно посмотрела на сына, подозрительно спросила: — Ты что же это, только сейчас вернулся от Митьки? Снова весь день таращились на телевизор? Витя не сразу поднял голову, будто не слышал материнских слов, целиком погруженный в работу. Наконец сердито, глянул. — «Весь день»! Да я только на минутку заскочил к Митьке посоветоваться, как писать сочинение. Никуда вы со мной на каникулах не ездили, не ходили, на дворе дождь хлестал, про что же писать? — хмуро проговорил Витя. — Спасибо Митьке — подсказал… — Ну, пиши, пиши, не буду мешать, — успокоилась мать, — Да не засиживайся за столом. Завтра в школу — нужно рано встать, а ты привык за каникулы спать до обеда. Витя уловил на слух только, что завтра в школу, остальное пропустил мимо ушей. Конечно же, завтра. И хочешь не хочешь, надо принести сочинение. Не хочется обижать свою учительницу. Так тогда скверно становится на душе. Учительница делается такой строгой, суровой, когда не выполнишь домашнего задания или бекаешь-мекаешь у доски. Зато после хорошего ответа она ласково гладит по голове своей тёплой, мягкой рукой. Тогда становится так приятно и почему-то неловко. Витя потряс головой. О чем писать? Ничего интересного не было у него на каникулах. Ничегошеньки! Может, выдумать? Вон сколько разных историй он видел по телевизору. Витя на минутку прикрыл глаза, и перед его внутренним взором будто кинолента побежала… Он решительно опустил ручку на бумагу. «На второй день каникул мы с отцом поехали в аэропорт, сели там на самолёт и полетели в Сухуми, где на воле живут обезьяны. Сколько их там! С одной я познакомился, она заговорила со мной человеческим голосом…» И перо споткнулось. Да не поверит Александра Ивановна. Она же хорошо знает, что Витин отец работает на заводе металлургом, а у них конец квартала, план «горит», кто ж его отпустит в Сухуми? Витя представил, как учительница с укором скажет ему: «Ну зачем же ты взялся писать неправду?» Витя покраснел, порвал написанное. Сердито покосился на телевизор, который смотрел на него из угла огромным белым невидящим глазом. Будто совсем не его вина в том, что Вите нечего написать о каникулах. А ведь он, он во всем виноват!.. «Я встал утром, умылся, позавтракал, хотел идти гулять. Как раз солнце заглянуло в комнату. Просто так, чтоб проверить, работает или нет, включил телевизор. А там показывали мультфильмы. Один за другим, один за другим… Когда они кончились, стали показывать приключения мальчиков Павлуши и Явы и их коровы Контрибуции. Было так смешно, что я со стула упал и колено ушиб. Разве от телевизора оторвёшься?» Витя довольно усмехнулся — чистая правда ложится на бумагу. Разве же думают там, на телевидении, что детям нужно нормально отдыхать — бегать, играть в футбол, в салочки?.. Им лишь бы экран не был пустым. «После обеда я твёрдо решил идти во двор. Даже пальто надел и стал ботинки зашнуровывать. А тут как раз позвонил в дверь мой друг Митька. Оказывается, его мать рано вернулась с работы, потому что заболела и пошла домой. Пришла, выключила телевизор и выставила Митьку из дому. Нечего дома сидеть, пойди на воздух! А Митька в это время смотрел фильм для взрослых про бандитов. Ну, он ко мне и помчался, надо же было узнать, чем все закончится. Разве откажешь гостю-другу? Ну и включил я снова и сел рядом с Митькой…» Витя на минуту задумался — писать или нет, что было на самом деле вечером?.. Решительно махнул рукой — писать правду, и только правду! «Митька ушёл от меня вечером, и я вспомнил, что не выполнил данного матери обещания не торчать перед телевизором, а сходить погулять и купить хлеба. Я мигом оделся, слетал в магазин, потом прошёлся по глубокой луже и бегом вернулся. На дворе уже стемнело. Мама уже пришла с работы. Глянув на мои мокрые ботинки, она поверила, что я набегался вдоволь». Витя сокрушённо покачал головой — ведь и на третий, и на четвёртый день телевизор не отпускал его от себя. Во-первых, на каникулы дали самые лучшие передачи, должно быть, весь год их копили; а во-вторых, Митька повадился к ним, так как его мать все ещё болела и следила, «чтоб не жёг зря телевизор и не портил себе, дурню, глаза». Митька хоть и морщился, что у Вити телевизор черно-белый, однако прямо-таки прилипал к нему. Из-за гостя и Витя не мог оторваться, так и сидел рядом все дни. А потом телевизор, наверно, совсем уж переутомился, так как на четвёртый день охнул, зашипел и замолчал. Медленно погас экран. Только яркая звёздочка ещё долго таяла на нем. Митька и Витя вздохнули так тяжело, будто потеряли закадычного друга. От нечего делать они подошли к окну. А на дворе дождя уже нет, солнце купается, играет в лужах, молодая трава стряхивает дождевые капли, тянется вверх. Вот послышался глухой удар мяча. Всколыхнулись мальчишечьи сердца — во двор, немедленно во двор! Но не так сталось, как мечталось. Когда Витя уже одевался, а Митька нетерпеливо топтался на пороге, ожидая его, раздался резкий звонок в дверь. На пороге стояла Митькина мать. Она, конечно, догадалась, где сын. Однако не ворчала, а только попросила сына побыть дома, пока она сходит в поликлинику, — может позвонить отец. Ребята пригорюнились, но не надолго: через часок они будут на улице! Но ведь у Митьки — цветной телевизор! Вот красота-то! Витя как сел на стул против телека, так и забыл про все на свете. Хозяйка дома пришла не скоро: в поликлинике была большая очередь. Друзья побежали во двор, но тут же вернулись — снова задождило, ещё и снежинки стали падать. На следующий день Митькина мать убежала на работу. «У неё квартальный план горит», сказал Митька. И телевизор целый день не отпускал друзей от себя. Так работал, будто его подговорили или он тоже должен был выполнять квартальный план… Витя описал все это и, глянув на свой слепой и немой телевизор, с опаской подумал: «А вдруг на этой неделе не придёт мастер по ремонту телевизоров?» Подумал и решительно дописал: «Вот так телевизор лишил меня и Митьку каникул». Я и заяц Слава Чайченко взялся за сочинение тоже в последний день каникул. Но на то была уважительная причина — он ездил в гости к бабушке. Мама не хотела его отпускать, умоляла бабушку, которая приехала за внуком из села: «Вы и тут насмотритесь на Славика и приглядите за ним, да и зубы свои полечите». Бабушка нерешительно пожимала плечами. Слава видел, что ей очень хочется забрать его в село, но и неловко перечить невестке. А его и к бабушке тянуло, и хотелось посмотреть знаменитого клоуна Олега Попова, который впервые приехал к ним в город. Но тут кстати пришёл с работы папа. Огромными ручищами — отец работает экскаваторщиком — он обнял бабушку и Славу и пробасил: — Чтобы такой детина целую неделю слонялся по двору да собак гонял? Марина, разве не ты вчера говорила, что нужно вывезти ребёнка на свежий воздух и натуральное молоко? Мама вздохнула. Действительно, она вчера сокрушалась, что Слава на каникулах будет слоняться без дела. А тут бабуся приехала… Слава с ходу написал заголовок «Каникулы», и рука остановилась. Он столько насмотрелся за неделю в селе, что и тетради не хватит, если рассказать обо всем. И на конюшне был с дедом, гладил жеребёнка, который народился зимой. Он смотрел на Славу большими влажными глазами, словно спрашивал: ты меня не обидишь? И с бабушкиной козой Красулей подружился… почти. Странное она существо. Когда Слава даёт ей пахучее вкусное сено или яблоко, Красуля крутит, как пропеллером, маленьким хвостиком и мекает так ласково, будто язык ей мёдом смазали. А стоит Славе чуть отвернуться, как она поддевает его своими острыми рогами. Ещё ходил он с бабушкой на базар, где старый дед со смешной, как у Красули, бородкой подарил Славе раскрашенный свисток. Дунешь в него — и будто синичка нежно тенькает. Слава даже взмок, описывая все это на бумаге. Упомянув про синичку, он облегчённо выпрямился, закрыл тетрадь. И тут же хлопнул себя ладонью по лбу. Постой-ка! А про поход в лес забыл! Как же это он? Правда, поход закончился не очень удачно, но все же… Пошли они в лес с соседским хлопцем Петриком без разрешения, тайком… А когда под вечер усталые вернулись домой, то заплаканная бабушка больно дёрнула Славу за ухо, а дед дал щелчка… Про это, конечно, можно и не упоминать. Но не писать о походе нельзя. И Слава стал вспоминать и описывать, как они заблудились в немом лесу, как испугались горбатой, почерневшей кучи хвороста, которая показалась им притаившимся волком. Хорошо, что на высокой сосне звонко застучал дятел, словно сказал перепуганным мальчикам: приглядитесь внимательней, какой же это волк! Они присмотрелись и потом с наслаждением разбрасывали эту кучу, горланя песн. А нам все равно», и тут даже дятел так возмутился, что улетел прочь. Славу охватило волнение, будто он снова очутился в мартовском лесу. Вот как наяву увидел он большую кочку с кустиком клюквы. А за кочкой сторожко сидит заяц, обрывает красные ягоды и уплетает за обе щеки. Слава написал это и не заметил, как его рука сама добавила: «Косой увидел нас, усмехнулся в длинные белые усы и сказал: «Хлопцы, берите клюкву. Такая вкуснятина!» Конечно, им показалось, что за кочкой сидел заяц и лакомился клюквой. Но так не хотелось вычёркивать из сочинения этого славного зайца, что Слава подумал и честно дописал: «Правда, может, заяц нам с Петриком привиделся, как и волк. Но заяц в лесу был, ну, может, не за той кочкой, так за другой. Должен же быть в таком огромном лесу хоть один заяц! И тот заяц, конечно же, слышал нашу песню и прибегал посмотреть на нас. И если мы его не видели, то он-то уж нас, конечно, видел!» Я и футбол А Василёк Дахто вообще забыл про заданное сочинение. Да и как тут было упомнить, если он каждый день играл в футбол на такой хорошей площадке, где даже в дождь не было луж, а когда выглядывало солнце, то асфальт быстро высыхал. Игра началась на второй день каникул, началась случайно. К ним пришли ребята из соседнего дома. Посетовали, что их площадку захватили автомобилисты под гаражи. Родители, конечно, написали жалобу в райисполком. Но пока её разберут, пока перетащат куда-нибудь тяжёлые железные гаражи, которые, как грибы, внезапно выросли ночью на площадке, то и каникулы кончатся. Так сказали соседские ребята и предложили сыграть всего один матч. Василёк и его товарищи внимательно оглядели пришельцев, многозначительно переглянулись. А не хотят ли они, как автомобилисты, заграбастать их сухую и удобную площадку? Вишь, как льстиво смотрят… Однако желание утереть нос соседям было слишком велико. Сначала соседи позорно проигрывали. Они очень болезненно переживали свои неудачи: ахали, охали, хватались за голову. А Василёк и его товарищи, гордо задрав носы, бегали по площадке, небрежно пасовали тяжёлый, намокший мяч. Они и не заметили, как заговорщически переглянулись пришельцы. После этого у них будто ноги стали длиннее. Теперь мяч то и дело со свистом летел в ворота Васильковой команды, будто к ним магнит привесили. И вдруг взмокшие и подавленные неудачники потеряли всякую возможность отыграться. Мяч, посланный Васильком, угодил в раму окна дворника так, что звон раздался. И хотя стекла не разбились, выбежал с метлой дворник, и ребятам пришлось хватать мяч и убегать на соседний двор. Его хозяева горячо благодарили, даже руки жали, желая успеха в играх с другими командами. Василёк с товарищами понурили головы. Неужели это поражение ляжет навсегда позорным пятном на их команду, да что там на команду — на весь двор? Василёк робко спросил у соперников, не захотят ли они завтра ещё разок сыграть. Они пожали плечами: кто знает, может, завтра будет дождь, а может, их пригласят на матч ребята из высотного дома. Там и поле с настоящими воротами. Тут уж проигравшие не выдержали, обступили соседей, стали упрашивать сыграть хотя бы один матч. Обещали принести яблок для подкрепления сил, а Вадик, сын продавщицы из овощного магазина, расщедрился на четыре кубинских грейпфрута. И соседи сдались. Напряжённая игра закончилась вничью. Не так уж и плохо, но все-таки общий счёт получался в пользу соседей. Нужно было поставить точки над «i», как решительно выразился Вадик, которого мать хочет сделать то ли дипломатом, то ли адвокатом. Соседи согласились ещё на одну игру. Правда, Вадику пришлось вынести ещё два грейпфрута. На этот раз верх взяла Василькова команда, однако с преимуществом всего в один мяч, да и тот соперники опротестовали. Пришлось проводить четвёртый матч. Снова ничья… И вот сегодня, в последний день каникул, готовилась решающая игра. Василёк собрался заранее, словно ему нужно было идти на урок в школу, старательно нагуталинил ботинки, потом намазал их носки мелом для прицельности ударов, наподобие того, как мажут кий игроки в бильярд. — Ты куда это наладился? — въедливым голосом спросила сестра. Они с Тамарой близнецы. — А сочинение за тебя кто будет писать? Кот Мурзик? Снова дотемна будешь гонять, а потом притащишься домой, будто тебя катком переехали… Василёк молча показал ей кулак. Сестрёнка не унималась: — Думаешь у меня списать? Бери разгон с горы Черепановки! Василёк рассердился: — Не тявкай, а то я тебе… Сестрёнка словно бы обрадовалась его угрозе: — А что будет, что будет? Вот когда я маме про твой футбол расскажу, тогда будет! Но только не мне, а тебе! Василёк засопел. Уж если Тамара расскажет маме, что он каждый день гонял в футбол, не прочитал ни одной книжки, не помогал ей убирать квартиру, когда достанет с антресолей его разбитые вдрызг в футбольных сражениях ботинки… Что делать? И тут его осенило. Василёк про себя усмехнулся, примирительно сказал: — Мне, конечно, здорово попадёт. Ну, если так, останусь дома, пусть играют без меня. Ох и задаваться будут соседи, если накидают нам мячей полные ворота! Тамара захлопала глазами. — Ты что, взаправду решил остаться дома и писать сочинение? — удивлённо спросила она. Василёк развёл руками. — Взаправду. Само же сочинение не напишется… — И подведёшь нашу команду? — Глаза у неё совсем округлились. — И подведу, — эхом отозвался Василёк. Тамара вскочила с дивана. — Вот что, — решительно сказала она, — иди играй, я за тебя напишу. Моё уже готово. Сейчас приберу в квартире, начищу картошки и возьмусь. — Да спасибо, но как-то неудобно… — отвёл глаза Василёк, чтоб не выдать своей радости. — Иди, иди, футболист несчастный, — подтолкнула его сестра. — Только смотри, — потрясла она обоими кулачками, — не лови ворон на площадке! Василька как ветром сдуло. А Тамара, покончив с домашними хлопотами, села за стол. Она надолго задумалась — о чем же — писать? Когда бралась за своё сочинение, не приходилось ломать голову. Она трижды ходила в кино, была с подружками в зоопарке, в цирке, прочитала пять книжек и по дому помогала маме. А Василёк только играл в футбол… Придётся, наверно, об этом и написать. Александра Ивановна очень не любит неправды. У неё даже слезы выступают на глазах, если кто-нибудь её обманывает. Но если все дни один футбол??? Как же будет стыдно читать такое сочинение! А ей придётся краснеть за брата. Тамара встала, подошла к клетке, где сидели попугаи Геля и Толя. Смотрела невидяще на них, а мысли её вертелись все вокруг одного и того же — как же написать сочинение за брата? Толя повернул голову, глянул на неё одним глазом и вдруг сказал: «Добр-рый день!» Чего это сегодня он во второй раз здоровается? Удивлённо посмотрела она на попугайчика, а он все жмурит око, будто хочет сказать: а ну, подумай хорошенько… И у Тамары вдруг прояснилось в голове. Волчком крутнулась на месте, кинулась к столу, мигом схватила ручку. Спасибо тебе, Толя! Ручка бойко побежала по бумаге. «У меня были прекрасные, весёлые каникулы. Где только я не побывал!.. Но хочу рассказать лишь про один день. Утром я проснулся, умылся, надел платье и хотел идти к подруге, мы договорились поехать в зоопарк. Но тут меня позвали друзья играть в футбол против команды соседнего дома. Я заколебался очень хотелось увидеть слона, которого недавно привезли в наш город из самой Индии, но и поиграть охота, постоять за честь нашего дома! Я решительно сказал: «Оля, не пойду в зоопарк, буду играть в футбол». Я снял платье, надел джинсы, косы спрятал под шапочку, чтоб мальчишки не дёргали, и выбежал во двор. Ох и дали мы жару соседям! Я так гонял, что косы из-под шапки выбились!» Тамара хотела описать игру, ведь она видела несколько матчей из окна, но тут со двора долетел такой радостный крик, что она бросила ручку и стала одеваться. Наши выигрывают, надо пойти поболеть. На пороге остановилась, подумала не мало ли написала. Да нет, наверно, хватит. Вот только не забыть проверить, чтоб не было ошибок… Василёк, не прочитав, сунул утром сочинение в портфель и, довольный, подумал: «Какой же удачный был вчера день. Выиграли у соседей, Тамара сочинение написала. Молодец она у меня! Глядишь, Александра Ивановна и на пятёрку расщедрится». И с лёгким сердцем пошёл в школу. Цветы для мамы 1 Летний день такой долгий! Даже солнце устаёт светить и, клонясь к закату, утомлённо смежает покрасневшие лучистые веки. Когда солнце наконец спрячется за туманный горизонт, из сумеречных лесов крадучись приходит вечер. Мягкий, прозрачный и тихий, он застаёт трёх девочек из санатория возле ручья, тёмного и очень глубокого на вид. Воспитательница Ольга Максимовна хорошо знает, что ручей-то на самом деле мелкий, там воды — лягушке до макушки… Это почерневшие веточки осели на дно, вот он и пугает бездонностью. Однако она запрещает подружкам сидеть здесь, на низком сыром бережку. Особенно вечером, когда над ручьём поднимается белая тучка тумана и неспешно плывёт над водой, опутывая своей паутиной прибрежные лозы. Но разве воспитательница может уследить за всеми извилистыми берегами? Раздвигая стену хмурых дубов, ручей весело бежит дальше белым березняком, петляет меж звонких сосновых стволов и вливается в маленькое лесное озеро. Конечно, там, где девочки раньше облюбовали местечко, благодать: мягкая низенькая травка, а чуть поодаль полукругом стоят берёзки и торопливо шепчутся с шаловливым ветерком. А тут, куда они спрятались от Ольги Максимовны, к ручью подступают упругие заросли ивняка, жёсткая и грубая осока; здесь вымахали здоровенные чертополохи, высоченная крапива, злющая, как тысяча ос. Но все это колющее, режущее, жалящее лесное царство только в первый день сердилось, не хотело уступать. А когда его хорошенько похлестали прутьями, потоптали ногами, то и на этом диком, необжитом бережку стало не хуже, чем там, куда запрещает ходить Ольга Максимовна. А может, и лучше. Таинственней. Сюда не долетает ни звука. Только слышно, как сосны ловят кронами ветер, а он шумно вырывается из их объятий и летит дальше. А небо смотрит сверху белёсыми очами-тучками в зеркальную воду. Вода — холодная, свежая, настоянная на цветах и смолистой хвое, — тычет и не тычет. И кажется порой, что это стекло, по которому то и дело скользят паучки, а опустишь в ручей ноги — их поглаживает, ласкает течение. Девочки сидят молча и думают. О чем — и сами толком не знают. В душе у каждой столько всего, что вряд ли расскажешь словами. А может, и не нужны слова? Может, лучше просто сидеть и смотреть на тихую воду, в которой опрокинулось небо, деревья, кусты? Тогда и на душе становится мирно, и тихо, и светло от мечты, уносящей тебя за собой. Однако Ире трудно долго сидеть в неподвижности и молчать. И она восклицает: — Ой, девочки, как же здесь хорошо! Сосны шумят, плывут облака, паучки бегают… Когда я прихожу сюда, мне даже домой не так уж сильно хочется… Тая и Нина украдкой вздыхают. И зачем она вспомнила про дом? Так было хорошо… Но воспоминаний, разбуженных Ириными словами, уже не прогонишь. Даже если смотреть не мигая на неутомимых паучков, которые затеяли шальные гонки, так что вода подёрнулась тоненькими морщинками. А Ира, почувствовав, как изменилось настроение подруг, пробует прогнать воспоминания. — Тая когда-то вас очень боялась, — смеясь говорит она, обращаясь к паучкам. — Правда, глупенькая? Паучки не отвечают, они не умеют говорить, а Тая, чуть-чуть улыбаясь, думает о своём. И ей кажется, что это было уже так давно… 2 Отец с тревогой смотрел на дочку. Тает на глазах. Осунулась, стала вялой, медлительной. То, бывало, весь белый день гоняет по двору, все закоулки и кустики облазит, играя с мальчишками в отчаянные военные игры. А теперь из комнаты ни ногой — то сидит и читает книжку, то лежит на диване и неотрывно смотрит в пустой угол. А за окном сияет солнце и от шумной мальчишечьей «войны» жалобно вздрагивают стекла… Положив на Таин лоб большую шершавую ладонь, от которой остро пахло окалиной, отец взволнованно спросил: — Донечка, что с тобой? Или кто обидел? А может быть, захворала? Тая подняла на отца большие карие глаза, пожала худенькими плечами. — Просто полежать захотелось… Отец отошёл, комкая в руках рыжую от ржавчины кепку. Из стареньких настенных часов стремительно выскочила кукушка, шесть раз хрипло прокуковала и спряталась, хлопнув дверцами. Отец вздрогнул, провёл рукой по лицу, рывком надел кепку и вышел. Надо идти на завод. Там только начали выпускать новые трубы, такие огромные, что Тая свободно могла бы войти в одну из них, почти не сгибаясь. Шаги отца затихли на лестнице, и Таю снова обступили воспоминания. В который раз в памяти возникла мама: её мягкие тёплые волосы, что пахли разогретой на солнце ромашкой, вспомнилась маленькая родинка на её щеке… А потом зазвучала мамина песня. В той песне высоко в небе летели на юг журавли и тоскливо курлыкали: «Кру-кру-кру, на чужбине помру, пока море перелечу, крылышки сотру… Кру-кру-кру…» От этих воспоминаний, и особенно от песни, Тае стало так горько, что комок подступил к горлу. Она заставила себя встать и побрела к окну, хотя ноги казались чужими. За окном ещё шумели последние дни лета. На соседнем балконе у тёти Маши взялся багрянцем дикий виноград, каждый листик будто налился красным вином. Пышно цвели на клумбе золотистые георгины, в решетчатом закуте выставляли медовые бока дыни. В чистом, будто вымытом, небе высоко-высоко летали птицы. Они парили, нехотя взмахивая крыльями, и Таины глаза с грустью следили за ними… Отец на следующий день привёл врача, седого старичка в очках, которые он почему-то носил на лбу и только тогда спускал на глаза, когда выписывал рецепт. Старичок со всех сторон прослушал и простукал Таю, дотрагиваясь до неё холодными как лёд пальцами, ничего не сказал и вышел с отцом в кухню. Тая на цыпочках подкралась к двери, навострила уши. Но разобрала только одно слово — лёгкие… Потом они с отцом пошли в больницу. Там её ввели в необычную, тёмную комнату — тёмную среди бела дня! — и поставили между двух щитов. Что-то щёлкнуло, загудело, заскулило… Выйдя на свет, Тая долго жмурилась… — Папа, чем я заболела, скажи? — спросила она отца, когда они возвращались на трамвае домой. Она почему-то не могла унять дрожь. — Ничего страшного, донечка, — привлёк её к себе отец. — Попьёшь лекарства, полечишься и снова будешь бегать во дворе. — Он попытался беспечно улыбнуться. Но ему это не удалось. После обеда отец надел праздничный костюм и исчез до вечера. Вечером он вернулся почти весёлый. Вытащил из кармана какую-то бумагу, помахал ею в воздухе, потом подхватил Таю и на руках с ней закружился по комнате. — Теперь мы будем здоровы, у нас путёвка, — повторял он. Тая, ничего не понимая, хлопала глазами. …Тёмная ночь обложила город. Тихо, пусто. Лишь иногда промчится автомобиль. Но и его рокот быстро поглощает тьма. Все вокруг спит, даже постоянно трепещущий флаг над горсоветом, подсвеченный прожектором, и тот сложил свои красно-голубые крылья. Тая лежит с широко раскрытыми глазами. Она напряжённо, до звона в ушах, слушает, что делается у неё в груди. Легкие размеренно втягивают и выдыхают воздух, который щедрым потоком тычет в окно, принося с собой терпкие, наводящие грусть запахи первых жёлтых листьев. Тая терпелива, она будет ждать, и лёгкие в конце концов откроют ей свою тайну. Далеко за полночь, когда на вокзале хрипло, будто недоспавшие петухи, подали голоса тепловозы, Тая вдруг почувствовала, как у неё в груди что-то проснулось, зашевелилось, легонько царапнуло коготками… «Паук!» — ни с того ни с сего мелькнуло в Таиной голове. Догадка была нелепой, но она, как игла, пронзила Таю. И перед глазами девочки так отчётливо возник наук, что она содрогнулась. Гадкий, волосатый, он лениво ворочал длинными, уродливыми лапами, а его огромная голова со злыми, зелёными глазами жадно тянулась к Таиным лёгким… Пронзительный крик сорвал отца с кровати. — Донечка, донечка, что с тобой? — в испуге повторял он. — Паук… залез в грудь… страшный… — едва вымолвили Таины дрожащие губы. — Какой паук? — ошеломлённый, спрашивал отец. — Откуда? — Залез, когда я спала… — Ох, выдумщица, — с облегчением выдохнул отец и покачал головой. — Тебе, наверное, приснилось. Ложись, подумай о чем-нибудь хорошем и успокойся. Нет у тебя в груди никакого паука. — Есть… Я почувствовала, как он скребётся. Его зелёные, злые глаза… — Приснился, приснился, — повторял отец и гладил Таину голову. От тихой отцовской ласки девочка перестала плакать, только порой глубоко всхлипывала, и на самом глубоком всхлипе ей было почему-то больно в груди. А отец начал негромко рассказывать. Не сказку — он их не знал. Он стал рассказывать про свой завод, откуда гигантские стальные трубы пойдут на газопроводы, которые пролягут через тайгу, болота, безводные пустыни, через степи и горы… Тая и не заметила, как веки её смежились. …Электричка быстро глотала зелено-жёлтые километры. Проносились мимо серые столбы с равнодушными, ко всему привычными воронами на их верхушках. Размазанными пятнами убегали назад деревья, за ними плыли золотые участки стерни, озарённые спокойным солнцем… Но Тае ничто не было мило — ни повитый нежным маревом горизонт, ни нахохленные вороны, ни это умиротворённое, ушедшее на отдых поле. И чем дальше мчалась электричка, тем тоньше становилась нить, которая соединяла её с домом, ставшим ещё родней и ближе в разлуке. Тая стиснула зубы, чтобы не заплакать, ей было жаль отца. Сперва он пытался её развлечь: рассказывал разные истории, шутил. А потом как-то сразу смолк, все смотрел в окно, будто увидел там нечто такое интересное, что и глаз не оторвёшь. Так молча и сидел он до самой остановки, где надо было им выходить. Маленький полустанок — бетонная платформа и будочка. Сразу же за ними — устремлённые в небо сосны, стройные, тонконогие берёзки. Стежка, усыпанная бурой хвоей, гасит шаги. Где-то неподалёку отрывисто тюкает дятел, неспокойно тенькают синицы. А над всеми этими ненавязчивыми лесными звуками плывёт несмолкающий шум хвои. Тая впервые попала в настоящий лес и удивлённо озиралась. Деревья, птицы, цветы тут были совсем не такие, как в городских даже самых густых парках. Там все живёт напоказ: каштаны гордо подносят свои пышные «свечки», мол, любуйтесь нами, розы жеманно выгибают лепестки, будто кичась своей красотой. Даже чахлая, неказистая трава и та тянется, чтоб её видели. А лес жил настоящей, хлопотливой жизнью. Сосны неторопливо покачивали развесистыми вершинами. Дятел, когда Тая подбежала к сосне и постучала по стволу кулачком, сердито оглянулся на неё — не мешай, мол, — и снова принялся за дело, тряся разноцветной головой и ловко орудуя клювом на страх жукам-короедам. Даже шаловливая белка, которая в парке охотно летает по деревьям, восхищая всех своей прыгучестью, в лесу деловито сновала от орешника к толстенной сосне, нося в дупло орехи. — А вон!.. Вон!.. — Тая захлопала в ладоши, и ноги сами понесли её к одинокому дубу, что могуче стоял между молодых дубков, как дед среди внуков. У его жилистого корня важно сидел большущий гриб, надвинув на глаза большую коричневую шапку. А вокруг него — маленькие грибочки, тоже в коричневых шапочках. Таина рука потянулась к грибу, да так и застыла, едва дотронувшись до тугого корня. Девочке вдруг показалось, что грибочки испуганно прижались к грибу, обхватили его невидимыми маленькими ручками. — Ой, да это же ихний батька, — прошептала Тая и скорей побежала прочь от этой семейки, чтоб, чего доброго, ей не навредить. Она не заметила, когда оборвался сине-зелёный лесной коридор и, будто из-под земли, выросло белое здание, такое белое, что Тая зажмурилась. А когда открыла глаза, то увидела возле чубатой сосенки двух девочек с чёлками, которые с откровенным любопытством смотрели на неё. Тая растерялась, оробела, опустила голову. Девочки долго молчали. Наконец одна из них, в синем платочке, с ясными, как два тихих озерца, глазами, прыснула от смеха. — Ой, Нина, глянь, что у неё на ухе! Тая схватилась за ухо и сняла жучка. Вот чудак! Погреться, что ли, залез? Посмотрела на девочек и тоже засмеялась. Они сразу подружились. День прошёл незаметно. Сперва их с отцом пригласили в кабинет к директору санатория. Пока отец разговаривал с директором, Тая украдкой разглядывала свою воспитательницу Ольгу Максимовну, которая пришла встретить новенькую. Молодая, красивая, с мягким, приятным голосом, она показалась Тае очень знакомой… Потом Таю осматривал доктор. Прослушивая лёгкие, а потом разглядывая рентгеновский снимок, он очень смешно повторял: «Тэ-э-кс, тэ-э-кс…» У Таи от смеха вздрагивали губы, и ей было почти совсем нестрашно. А когда она наконец выбежала на двор, её сразу окружили мальчики и девочки, стали наперебой расспрашивать: видела ли она многосерийный фильм про нашего разведчика, на какой улице живёт, была ли в зоопарке… Тая растерянно смотрела вокруг, не зная, кому отвечать. Но тут между ребятами протиснулась Ира. Решительно схватила Таю за руку, вытащила из толпы. Они с Ниной повели новенькую в белоснежную спальню, затем показали светлые классы, где было сейчас пусто, лишь звонкое эхо отзывалось на шаги и голоса. Потом ходили в сад, бегали к ручью, пока их не позвала воспитательница — отцу уже было пора возвращаться домой. Его провожали шумной, весёлой гурьбой, и грусть подступила к Таиному сердцу только тогда, когда электричка резко тронулась и отец, высунувшись из окна, замахал ей рыжей кепкой. Электричка на глазах становилась все меньше, превращаясь в игрушечную, а рука отца, уже тоненькая, как веточка, все махала и махала кепкой. И когда Тая, уставшая за долгий день, легла в кровать, на хрустящую простыню, грусть снова вернулась к ней и острой осокой кольнула в сердце. Тае вспомнилось лицо отца, когда они прощались, его рука с кепкой, что махала из окна вагона… Всплыла в памяти их квартира, где каждый уголок такой родной, а в окна подмигивают тысячи знакомых огоньков. Там нет этой темени за стёклами, где грозно шумит лес. А в груди… Тая затаилась, притихла, чтобы паук не проснулся. Но он уже заворочался, вот-вот вопьётся в лёгкие. Тая глухо застонала и тут же зажала ладонью рот. Но Ира услышала. Она белой птицей слетела с кровати и шмыгнула к Тае под одеяло. — Тебе приснилось что-то страшное, да? — горячо задышала она Тае над ухом. И, не дожидаясь ответа, быстро зашептала: — Мне тоже иногда снится, что я бегу, а потом взмахну руками и полечу. Выше, выше, уже и корпуса наши игрушечными кажутся. А потом — ужас! — как сорвусь вниз!.. Иногда так заверещу, что мальчишек за стенкой разбужу. Ольга Максимовна говорит, что это я расту. А померяю себя утром — ну хоть бы на сантиметр подросла за ночь!.. Тая крепко прижалась к подруге. А когда та замолкла, то сама потянулась к её уху. — У меня паук в груди. Он гадкий, корябается. — Содрогнулась от страха и отвращения. — Да что ты выдумываешь? — вскинулась Ира, так что пружины жалобно звякнули. — Какой паук? Мало ему мух по углам? Это же нужно тебе всю ночь с открытым ртом спать! Да и какой паук туда полезет? Ведь у тебя, как у меня, да и у всех тут, в санатории, туберкулёз! — А что такое туберкулёз? — с опаской спросила Тая. — Да болезнь такая, — махнула рукой Ира. — Ну, как грипп. Только при гриппе инфекция в носу поселяется, и начинается насморк. А при туберкулёзе микробы в самые лёгкие залезают. — А что такое микробы? — Это… — Ира на миг запнулась. — Это самые мелкие гады! — Ой, да их тогда и не выгнать из лёгких? — ужаснулась Тая. — Хм, — презрительно надула губы Ира, — испугались мы их! Вот попьём лекарств, поколят нам уколы, надышимся сосновым воздухом — и все микробы пропадут. — И у меня пропадут? — недоверчиво прошептала Тая, с облегчением чувствуя, что в груди прекратилось царапанье. — А что, у тебя они лучше? — засмеялась Ира. И без перехода: — А знаешь, что вчера мы мальчишкам подсуропили? Перцу в борщ насыпали! Из всех перечниц им повытряхивали. Чихали они, как верблюды. А Ромка… как брызнет борщом в Андрея… Они зажимали рот ладонями, но смех все равно прорывался. — Кто это тут среди ночи устроил вечер смеха? — открыв дверь, строго спросила воспитательница. Тая и Ира скорей прикрылись одеялом, затихли. Когда воспитательница притворила дверь, они осторожно высунули носы, решили немного переждать, пока та поднимется на второй этаж, чтобы потом ещё поговорить. Но не успели, к кровати неслышно подкрался сон и мягко, но властно смежил подружкам веки… 3 Холодные брызги так неожиданно окропили Таино лицо, что она вскрикнула. — Ты, наверно, мыслями в Африке, тигров и львов ловишь, — смеясь сказала Нина. — И репьи кидала, и щекотала шею травинкой — ну хоть бы раз шевельнулась! Девчонки, а что мне мама в воскресенье привезёт!.. — Что? Что? — вскинулись Ира и Тая. А вот и не скажу! — щёлкнула языком Нина. — Привезёт, тогда и увидите. Вот! — Скажи, ну скажи! — пристала к ней Ира. Когда же Нина упрямо закрутила головой, Ира проворно сорвала большую крапиву. — Не скажешь? Нина с визгом бросилась наутёк. С визгом погналась за ней Ира. А Тая обхватила ноги руками, положила голову на колени. Её снова обступили воспоминания. 4 Дни в санатории покатились быстро, особенно когда широко раскрыла двери школа. Но в субботу, как бы этот день ни был загружен и суетен, у Таи одним ожиданием билось сердце — вот-вот приедет папа. Она не могла спокойно сидеть на уроках, то и дело поглядывая в окно, хотя оно выходило в противоположную от остановки сторону. Смотрела на группу сосенок, которые будто сбежались на минутку посекретничать, да так и остались на одном месте. У Таи ноги дрожат, подгибаются от волнения, когда она вместе с другими детьми после уроков мчится к платформе. Напрасно воспитатели просят их не бежать так быстро. Родители, приехавшие в санаторий, садились на лавочках во дворе, вынимали гостинцы. А Тая с отцом сразу же со станции сворачивали к лесу. Они мало говорили, а больше смотрели друг на друга и прислушивались, приглядывались к прозрачно-звонкому, торжественно-печальному осеннему лесу. Пугливые осинки от малейшего порыва ветерка покорно сбрасывали медно-красные листья, и они ярким ковром устилали землю. Алел боярышник, привлекая птичек. Они устраивали на кустах настоящие ярмарки, галдя на всех лесных наречиях. Прихваченные рыжей ржавчиной, дубовые листья тихо издавали жестяной звук. Только сосны продолжали упрямо зеленеть. А когда на блеклом вечернем небе прорезался ущербный месяц и в просветах между деревьями разливалось нежно-голубое сияние, лес становился сказочным. Тогда Тая начинала вслух мечтать. Конечно, о том, что она совсем вылечится, приедет домой, окончит школу… Ира говорит, что хорошо стать артисткой — тебя все видят, знают, продают твои фотокарточки, тебе дарят самые красивые цветы. Ну, пусть Ира идёт в артистки, а она, Тая, выучится на инженера. И потом будет прокладывать трубы, которые делает папа. Она ничего не испугается — ни тяжкого болота, ни дремучих лесов, где живут медведи и волки, ни жаркой пустыни… А цветов она и сама может нарвать, и все отнесёт на могилу маме. Отец, стараясь не хрустеть сухими ветками, осторожно шёл рядом, и улыбка блуждала по его лицу… В одну из суббот отец приехал какой-то неузнаваемый. Он почему-то отводил глаза и много говорил. Правда, рассказывал интересное — как сваривают эти гигантские трубы, как их грузят на платформы. Потом смешно изображал женщину из их дома, которую звали Электридой. Настоящее её имя было Евлашка, но разве подходит оно жене главного электрика завода? Вот и выдумала она себе современное имя — Электрида. Но Таю не покидала неясная тревога. В следующий раз отец явился не в субботу вечером, а в воскресенье. Соскочил с электрички весёлый, подхватил Таю на руки, стал подкидывать вверх и громко расспрашивать про отметки, про новости, а её ответы слушал невнимательно. Тая насупилась, отвечала неохотно, с тревогой поглядывая на отца. Заметила в его глазах горячечный блеск, уловила острый, неприятный запах водки и с ужасом поняла — отец пьяный. Но она не укорила его ни единым словом, только с мольбой и жалостью смотрела на него. Отец замолчал, опустил глаза и начал нервно мять в руках кепку. Потом отец несколько раз приезжал трезвый. И они с радостью бродили по зимнему застылому лесу, где каждое дерево оделось в белую пушистую шубу. Воздух был такой, словно кто-то разбросал вокруг щедрой рукой мятные конфеты. Ясным весенним утром, когда все наслаждалось первым настоящим теплом, отец на глазах целой стайки Таиных товарищей едва спустился со ступеньки вагона и нетвёрдо, будто под ним шаталась земля, двинулся к дочке, широко расставив руки. Таю затрясло от жгучего стыда, и не помня себя она волчонком кинулась к отцу, изо всех сил толкнула его и метнулась, не видя ничего перед собой, в лес… Опомнилась она на мягком, искристо-зелёном мху, который сплошным ковром укрыл большую поляну. Болели ободранные руки и ноги, под глазом наливался синяк. Но больше всего болела Таина истерзанная душа. Там скопилось столько горючих слез, что они долго лились из её глаз и пропадали во мху. Гнев и обида на отца вылились вместе со слезами. И осталась только жалость к нему. Она тут все время на людях, среди товарищей, которые не дают грустить. Даже когда вечером ляжешь в постель и защемит сердце, Ира тут же утешит. А отец придёт со смены от громыхающего стана, повесит пиджак и кепку, и его со всех сторон обступит гнетущая тишина. Только часы равнодушно тикают да кукует надоевшая кукушка. А со стены, не отрываясь, смотрит на отца мама, и такой у неё печальный взгляд… Тогда её искали всем санаторием. Когда же нашли на поляне, то так обрадовались, что Тае даже неловко стало. А Роман, расщедрившись от радости, подарил ей фонарик. Тая один вечер помигала фонариком, тревожа на деревьях уснувших птичек, и вернула подарок: она хорошо понимала, что значит фонарик для мальчика. А от отца никаких вестей уже вторую неделю. 5 В лозняке загустели сумерки. Тая всполошённо огляделась: где же её подруги? А они тут как тут, выскочили из сосняка. — Смотри! — торжественно приоткрыла подол платья Ира. Тая не поверила собственным глазам. В подоле сидел маленький зайчонок. Он испуганно прижал уши. — Какой хорошенький! — восторженно выдохнула Тая. — Ой, бегу я с крапивой за Ниной, а он, глупенький, испугался, думал, что я за ним гонюсь, да как задаст стрекача! Уж мы гонялись-гонялись, едва поймали его в овражке! — счастливо тараторила Ира. — Хорошенький! — ещё восторженней повторила Тая. — Ага, а когда вырастет, станет самым красивым в мире зайцем! Наперебой толкуя о неожиданной находке, о том, что мальчишки помрут от зависти, девочки двинулись к санаторию. — Мы ему смастерим клетку, покрасим её… — начала было Тая. И не закончила. Зайчонок, будто поняв, что его ожидает неволя, хоть и в покрашенной клетке, отчаянно рванулся, серым клубочком выкатился из Ириного подола на стежку. На миг только вздёрнутый хвостик мелькнул в темных кустах. Девчушки, заойкав, кинулись было следом. Да где там догнать! Зайчонка надёжно спрятали вечерние кусты. На лице у Иры было отчаяние. Тая рассудительно сказала: — Да это и лучше, что ты его выпустила. Он ведь совсем маленький, кроме молока-то, и есть ничего, наверно, не умеет. А сейчас его мама по лесу бегает, ищет. Ты ведь его нарочно выпустила, да? Ира чуть подумала и кивнула. И девочки бегом припустились к санаторию. Если опоздают к отбою, Ольга Максимовна завтра может не взять на экскурсию к дальнему лесному озеру, где вода, как сказала она, прозрачней стекла, и живут там настоящие бобры. Ещё издали они заметили на крыльце фигуру Ольги Максимовны. И ноги, что до этого сами рвались вперёд, стали как будто ватные. Но Ира схватила подруг за руки и потащила окольно к раскрытым окнам их палаты. Тая и Нина подсадили её, ну а потом Ира помогла влезть им. Уже засыпая в постели, Тая с наслаждением ощутила, как легонько закачалась кровать, что лодка на воде. Когда на отходе ко сну вот так плывёт кровать, то ей представляется лодка, синий плёс реки, а на другом её берегу стоит мама и машет красной косынкой… Но что это? Кровать колышется все сильнее, даже толкается, как живая, а сон не идёт. Отчётливо слышен шум сосен за окном, посапывание Нины. Тая открыла глаза, подняла голову. И похолодела от страшной мысли — под её кроватью кто-то сидит. — И-и-роч-ка! — едва прошептала она. — Что? — подскочила Ира. — Зайчонок прибежал? — У меня под кроватью… бандит… Ира не успела ничего ответить, как из-под Таиной кровати раздался грубый голос: — Ага, попались! Тая и Ира со страху бросились бежать. Девочки были уже в дверях, когда у них за спиной кто-то захохотал. Ира дрожащей рукой нажала выключатель. Возле Таиной кровати качался красный от смеха Роман. Вся палата вскочила на ноги. У Таи сами собой сжались кулаки, и она двинулась к Роману. Он сразу осёкся, будто проглотил смех. — Ду-р-р-ак! — Дурак и не лечусь! — охотно согласился Роман. Тая посмотрела на его виноватое лицо, на котором густо проступили веснушки, и вдруг звонко рассмеялась. — Что это тут за кутерьма? — послышалось за дверью. Тая толкнула Романа, и он снова шмыгнул под кровать. Когда воспитательница переступила порог, Тая спокойно заявила: — Никакой кутерьмы. Ира нечаянно упала на пол. — Ах, это вы, три грации! Где это вы сегодня вечером были? Снова у ручья? Или ещё дальше? — Нигде мы не были. В парке сидели, — сказала Нина и тут же опустила глаза. Ольга Максимовна недоверчиво покачала головой, однако ничего не сказала и пошла к двери. — Неужели это так смешно, когда человек падает с постели? — поинтересовалась она с порога. — Ещё как! — горячо заверила Нина. — Вы бы умерли от смеха, если б увидели… — Значит, хорошо, что я опоздала, — вспыхнули весёлые искорки в глазах Ольги Максимовны. Когда её шаги затихли, Тая выпроводила Романа, на прощание больно дёрнув его за ухо. Но провинившийся этого будто и не заметил. Кровать снова заколыхалась, только теперь её действительно качала нетерпеливая рука сна. …Сквозь его вязкую толщу к Тае просачивались какие-то непонятные звуки. Тая попробовала раскрыть веки, но они как будто склеились. Шум доносился со двора. Это был не шёпот потревоженной ветром хвои, не плеск летнего дождя. За окном кто-то тяжко дышал, трещал куст сирени, кто-то царапал железный карниз. Таино сердце громко застучало. Вмиг припомнились вечерние страхи, и перед Таиными ещё закрытыми глазами вырос жуткий призрак — здоровенный, с чёрной бородой бандит с ножом в руке. Но когда в испуге она открыла глаза, то увидела мирную, спокойную картину: белёсое рассветное небо и на нем тёмные силуэты сосен, а ниже молочный туман, который цеплялся мокрыми руками за ветви деревьев и кустов. Но под окном кто-то упорно возился, и Тая соскочила на пол, легла грудью на подоконник, выглянула. И ей стало трудно дышать, хотя в широко открытое окно лился поток душистого лесного воздуха. Под окном стоял отец. Он был без кепки, жёваный чужой пиджак висел на нем, как на пугале. Тая отшатнулась, но отец уже заметил её. — Доня! Донечка! — послышался его умоляющий голос. У Таи задрожала каждая жилка. Она закрыла лицо руками. Не сон ли это? Но отец звал её все громче, и вот-вот могли проснуться девочки. Тогда, не владея собой, Тая бросила ему в лицо: — Ты! Ты!.. Снова пьяный?.. Не хочу тебя видеть!.. Я… я… лучше умру!.. Отца будто плетью хлестнули по лицу. Он повернулся, сгорбился и побрёл напрямик, не разбирая дороги, по высокой росной траве. Тая не могла оторвать взгляда от жалкой фигуры отца, который слепо брёл наугад, и с его обтрёпанных мокрых штанин капала роса. Она и не заметила, как перелетела через подоконник и ноги ушли по щиколотку в мягкую траву. Протянув вперёд руки, она бросилась за отцом, который уже подходил к соснам. Рывком припала к чужому, помятому пиджаку и застыла. Отец вздрогнул, остановился. Нерешительно поднял руку и осторожно положил на Таину голову. Тая тихо промолвила: — А я не помру, папочка… — Она облизнула пересохшие губы. — Это так, сгоряча… Я все лекарства пью и хорошо дышу… Скоро выздоровлю и приеду домой. Буду суп тебе варить, тыквенную кашу с молоком. Помнишь, какую вкусную мама варила?.. В кино ходить будем, в зоопарк, кепку тебе новую купим… и костюм, и ботинки… А маме на могилу цветов красных посадим… Только ты больше… не будь таким… Хорошо? У отца все ниже и ниже клонилась голова. Тут он заметил, как посинели босые Таины ноги. Он подхватил дочку на руки и бегом пустился к санаторию. Посадил Таю на подоконник, сунул руку в карман. И в Таины ладони посыпались шоколадные зайцы, медвежата, лисицы. К их бокам прилипли жёлтые крошки отцовского табака… Тая смотрела вслед отцу, который торопливо шёл к железнодорожной платформе, и улыбалась сквозь слезы. 6 Вода стояла в озере такая спокойная, как в огромном блюдце. На дне медово желтел песок. Подруги болтали ногами в ласковой воде и ели шоколад. — Он чуть горьковатый, — говорила Тая, не глядя на девочек, а внимательно следя за бобром, который рассердился на них, за то, что мутят воду. — Это отец случайно положил его в карман рядом с сигаретами. Спешил очень. У него сегодня утром трубы отправляют… в Сибирь… Оркестр будет играть… Вот и заскочил только на минутку… — Ну уж сказала — горький, — засмеялась Ира, — я такого вкусного никогда не ела. — Ага, кивнула Нина и потихоньку выплюнула жгучую крошку табака. Бобёр посердился, посердился и нырнул в свой подводный домик. Тая подняла глаза на подружек. И поняла — они все слышали, все знают. И Тае сразу стало легко и хорошо оттого, что у неё самые лучшие в мире подруги! А мир вокруг — солнечный, весёлый. И столько радостей впереди! Она наклонилась к Ире, горячо поцеловала её в щеку. Потом Нину. — Что за телячьи нежности? — удивилась Ира. Вместо ответа Тая молча улыбалась. А Нина, бросив взгляд на верхушку берёзы, что зелёной свечой трепетала под ветром, воскликнула: — Ой, девчонки, что я придумала! — Что? Что? — вмиг повернулись к ней Тая и Ира. — Как Ромке отплатить за то, Что он напугал Таю! Она притянула головы подружек к себе и что-то зашептала. И чем дольше она шептала, тем шире расползались по их лицам улыбки. А над ними бездонно синело тёплое небо с белыми барашками облаков, которые неторопливо брели по своему бескрайнему пастбищу… История одного велосипеда (повесть) Тайна чердака Я раньше не очень лазил по чердакам. Свисает прядями липкая паутина, пыль сыплется за воротник, колючая, неприятная… Ещё, гляди, крыса здоровенная выскочит, испугает. Разве что иногда прятался там, когда в прятки играли. Сидишь и больше на тёмные углы поглядываешь, чем на того, который водит. Соскочишь на землю — словно на свет родился! Ясно, зелено, весело… Когда перешёл в шестой класс, забыл и прятки и чердак. Тем летом хлопцы постарше уже стали зачислять меня в свою футбольную команду. Они же и прихватывали меня с собой, когда нужно было кому-нибудь из девчат бросить кота в окно или заверещать страшным голосом возле их весёлой толпы. Кота я забрасывал успешно, даже если попадал в мои руки когтистый, а вот с верещанием получалось не всегда. Голос у меня слабенький после весенней ангины. Но когда Витька Фёдоров обещал дать на целый вечер свой велосипед, я старался вовсю. С этого все и началось. В нашем старинном парке есть кольцевая дорожка. Её ещё с незапамятных времён посыпали мелко дроблённым шлаком, и во всем местечке нет лучшей дорожки, чтоб промчаться на велосипеде. Велосипед, кажется, сам катится, шлак смачно похрустывает под узорчатыми шинами, люди охотно расступаются, и все, как один, поворачивают головы: чей это велосипед мчится?.. Ну, и девчата ходят, тоже оглядываются… А если какая и не оглянется, то нажмёшь звоночек, и он так мелодично запоёт, что хоть сам подпевай… Когда меж деревьями лягут густые черные тени, я вспоминаю про динамку. Прижимаясь к шине, динамка сперва сердито гудит, а как только я прибавляю скорость, начинает пронзительно визжать. Из фары вырывается пучок света и мчит впереди, метров на сто прорезая тьму и ослепляя всех встречных, особенно девчат из нашего класса. Качаются деревья, и словно подпрыгивают люди. Шлак, который днём казался черным, обычным, неожиданно вспыхивает блёстками. А если бросить взгляд вверх или в стороны, кажется, будто фара прорезает просторный коридор в чёрной глыбе. Таинственный, загадочный коридор, неизвестно куда ведущий… Сладко и испуганно замирает сердце, а ноги нажимают и нажимают на педали… И вдруг случилось непредвиденное — Витька перестал интересоваться девчатами, то есть больше не обращался ко мне, чтоб я заверещал или кота в окно бросил. Правда, я лишь сначала, сбитый с толку неожиданной бедой, так подумал. Позже, скучая и петляя пешим ходом по парку, где теперь на меня никто и глазом не вёл, я заметил, что произошло нечто обратное. Всем известная вертихвостка Галька Чернявская из восьмог. А» пожелала, чтоб Витька возил её на раме. И Витька, гордый, насмешливый Витька, катал на велосипеде Гальку каждый вечер. Разумеется, не в парке, а возле речки, по извилистой, утоптанной стежке. Я здорово рассердился. Не на Витьку, конечно, — на Гальку. При чем здесь Витька? Если бы не эта коза в кудряшках, разве отобрал бы он у меня велосипед?.. Хотел уже было подкинуть эту новость Галькиной матери — быстрой на расправу тётке Марине, но вовремя вспомнил, что и безвинному Витьке тоже перепадёт на орехи. А вечера какие! Днём печёт, обволакивает зноем людей и зелень. А вечером нисходит на землю целительная прохлада. Отовсюду доносятся чудо-запахи. Люди — и старые и малые — все в парке, на природе. Летают хлопцы по аллеям на велосипедах, без умолку заливаются звонки. Я не выдержал обиды, побрёл к речке. Побрёл так, без всякой нужды, не за какой-то там дивчиной… Да и смотреть я на них тогда не хотел! Сел на траву, наковырял каких-то камешков. Сижу и думаю. Думаю и бросаю. Вода тихо булькает, исчезают камешки без следа. И мысли, едва родившись, так же бесследно тонут. Чего стоит хотя бы эта мысль — попросить отца, пусть купит велосипед в раймаге. Мне и глаза не надо закрывать, чтобы представить его лицо, услышать негромкий голос. Отец подёргает себя за длинный нос, потрёт мизинцем левый глаз. А потом медленно, растягивая слова, скажет: «Чудно оно как-то получается: ты мне упорно носишь тройки, а я за это должен бежать в раймаг…» Кто знает, почему всплыл в моей памяти давний случай с чердаком. Может, потому, что какой-то хлопец, целясь комком земли в соседний куст, где шушукались девчата, промахнулся, и комок, осыпая меня пылью, с шорохом пронёсся меж ветвей. А может, тот случай с чердаком напомнил противоположный берег речки, где в темноте завозилась какая-то ночная пташка, запищала… Было это давно, ещё в третьем классе. Мы с Вячиком — он потом с родителями уехал на целину — слонялись в пустом клубе. Дивно и интересно блуждать в какой-то просторной тишине. Где хочешь — садишься, что хочешь — говоришь. Но скоро нам стало… ну… не по себе, что ли. И мы уже хотели выскользнуть во двор, когда Вячик заметил приоткрытую дверь в незнакомую нам комнату. Сколько раз бывали в клубе, а этой двери не видели… Отворили, вошли. А это не комната вовсе — махонький коридорчик. Из него вертикально вверх тянулась железная винтовая лестница. Что мы поднялись по этой лестнице — ясно. Но она обманула нас: вывела на чердак. Душный от нагревшейся жестяной крыши чердак, откуда даже пауки поудирали. Мы топтались на месте и не могли поверить, что нас ждало разочарование, что никакой тайны не будет. — А там что-то блестит, — вяло произнёс Вячик и ткнул пальцем за дымоход. Я нехотя глянул. И мои ноги сами двинулись по колким комьям пересохшей глины… — Велосипед! — в один голос вскрикнули мы. Не знаю, как мои, но глаза Вячика блестели не хуже зеркала на руле неизвестно как попавшего сюда велосипеда. Новый, чистый, будто вымытый, — велосипед! С фарой, динамкой, зеркалом и ручным тормозом! Откуда? Это было так неожиданно, непонятно, что мы наперегонки, торопливо ощупали шины, фару… Не привиделось ли? Нет, не привиделось. Подняв заднее колесо, мы крутили педали до тех пор, пока колесо не начинало свистеть, как реактивный самолёт, тогда включали динамку, нажимали на тормоз… Только звонка не трогали… Так увлеклись, что не услышали шагов на лестнице. Едва успели всполошёнными воробьями метнуться от велосипеда, спрятаться за ящиком с высохшей извёсткой. По красному лицу, а ещё больше по писклявому женскому голосу мы узнали завклубом Павла Глушаницу. Павло тонко, но устрашающе ругался: — Ну, я вам!.. Подождите, поймаю! Ноги повыкручиваю! На руках будете ходить! Мы сразу сообразили, кого он собирается калечить, и от этого по нашим спинам побежали холодные мурашки. И конечно же, не подали голоса, хотя Павло, спустившись с велосипедом вниз, клацал замком… Что мы пережили, пока отыскали окошко-отдушину!.. А вылезли наружу и пригорюнились: разве крыша — лучшее место, если с неё нельзя спуститься на землю? Хорошо, хоть дерево кто-то, когда оно ещё было саженцем, согнул, вот оно и прислонилось к стене клуба… Кое-как слезли… Над Павлом подшутили его товарищи — об этом мы узнали на следующий день. Затащили его новый велосипед на чердак, а Павло рыскал повсюду, искал… Я сидел и от нечего делать припоминал во всех деталях это старое и мелкое приключение, пока внутренний голос не прошептал мне: «А у твоего дядьки тоже есть чердак на хлеве…» Мысль была примитивной, бессмысленной, но в такие критические моменты и за соломинку хватаешься. Сначала я побежал, а потом перешёл на быстрый шаг. Ещё кто-нибудь подумает, что от девчат убегаю… Остро резанул слух звонок. Я моментально отскочил, меня обдало ветром от быстро мчавшегося велосипеда. Когда велосипед миновал меня и притормозил на ближайшем крутом повороте, я узнал Витьку. Он нагнулся к рулю и крутил педали изо всех сил. Потому что впереди него смутно белел Галькин праздничный платок. Но в этот раз обида лишь слегка коснулась моего сердца. Я только и подумал сочувственно: «Чтоб вот такую здоровилу катать? А если где камень на стежке попадётся? И шина треснет, и спицы повылетают…» Дядя мой Сергей живёт на отшибе. Когда-то считалось — на хуторе. А теперь сельские хаты подошли к его подворью, и получилось, что дядька с тёткой, не двигаясь с места, словно переехали поближе к людям. На лугу возле парка шумно. А дальше, за селом, какая-то таинственность, тревожный шорох высоких камышей… Но я не повернул в село, на более широкую и безопасную дорогу — просто не было времени прислушиваться и присматриваться к камышам. У дяди окно светилось. Только не двухсотваттная лампа под потолком сияла, а тускло мерцала маленькая аккумуляторная на столе. Это, наверное, дядька что-то мастерил. У него, говорит он сам, иногда и среди ночи руки тянутся к железу — просто чешутся. Тётка посмеивается над ним, а частенько и выбрасывает его поделки, когда дядька поутру уйдёт на ферму. Тогда у них — ссора. Я остановился возле куста смородины, что вырос как раз посередине между хатой и хлевом. Мои руки дёргали и мяли прохладные, жёсткие листья, никак не могли дождаться, что же решит голова. А в голове было всякое. Зайти? Дядька сдвинет очки на лоб, удивлённо и встревоженно посмотрит на меня — не случилось ли чего, поскольку меня принесло поздней ночью. А как услышит про велосипед, будет долго и благодушно хохотать. Мои глаза скользнули по непроницаемо-тёмному чердаку. У жёлтой стены хлева не видно приставной лестницы… А что, если по весне дядька закинул на чердак борону? Или острые обрезки жести?.. Хоть бы фонарик у меня был с собой… Моя рука зашарила по карманам. И неожиданно — о радость! — коснулась его ребристо-металлического бока. Смородина с облегчением расправила смятые листья, но в моей душе все равно не было покоя. Как взобраться на чердак? И действительно ли там так мирно и тихо, как кажется отсюда? Хоть дядькино подворье и слилось с селом, однако в каких-то десяти метрах отсюда оно незаметно переходит в поле. А там дальше лес, густой и тёмный. В нем волки водятся. И ещё было одно сомнение, в котором я и сам себе боялся признаться: а если там, на чердаке, нет ничего?.. Чтоб прогнать эту неприятную мысль, я принялся размышлять, как взобраться на чердак. Пока голова перебирала всевозможные варианты, ноги сами подпрыгнули, руки вцепились в какую-то жердь, большие пальцы ног заскользили по стене, ища углублений… И через минуту я уже стоял на краешке чердака, страшась и замирая от его темноты и неизвестности. Но вскоре, как только загорелся фонарик, темнота исчезла. Однако ещё оставалась неизвестность да вороха перепревшей соломы, под которыми мог лежать, а мог и не лежать велосипед. Повесив фонарик на грудь, я начал лихорадочно разгребать их, тотчас позабыв обо всех страхах. Разве что временами, когда тревожно мычала корова, напуганная светом, проникающим к ней вниз, и непонятным ей шелестом, я невольно вздрагивал. От пылищи и от прадавней волглости тяжело было дышать. Но я, пленённый одной целью, разгребал и разгребал. Однако мысль, что в соломе могло быть всякое — ну, например, гадюка! — хотя и не сразу, но ударила в голову. Руки все глубже зарывались в сырую прель. Ещё одно движение — и мои пальцы схватили что-то холодное, скользкое и застыли на нем… И то холодное, скользкое начало выгибаться, ползти… Если бы я копался на чердаке от нечего делать, то тут же отскочил бы с воплем, забыв о лестнице, шлёпнулся на хорошо утоптанную дорожку, не почувствовав боли, и задал стрекача… Но сейчас я только охнул, ахнул, попробовал выдернуть руку. А она будто онемела. Онемело и то холодное, скользкое, круглое, словно чего-то ожидало… И тут на смену испугу, что жгучей крапивой хлестанул меня, возникла радостно-будоражащая мысль: «Неужели?..» Рука наконец выдернулась из влажной соломы, и мне пришлось теперь палкой докапываться до таинственной находки. Это был и вправду велосипед! Старый, заржавленный, довоенный… Но какое это имело значение? Не обобрав с велосипеда труху, я поволок его к выходу. Сам спрыгнул с чердака, больно стукнувшись пятками о землю, даже в глазах светлые круги пошли, а его по приставной лестнице снёс, как малого ребёнка, на руках. И скорее к дядьке. Поделиться радостью. Забарабанил так, что дядька подпрыгнул на стульчике, уронив на пол что-то тяжёлое. Это тяжёлое громыхнуло сильнее моего стука, и из соседней комнаты выглянула разбуженная тётка. — Что такое? — тревожно спросили оба, чуть приотворив дверь. А я стоял и счастливо улыбался. Но в темноте сеней они не заметили моей улыбки и, увидев меня, обеспокоились ещё больше. Уже в хате, вскинув глаза на часы, я понял, почему они так переполошились — стрелки ходиков сошлись на двенадцати… Наспех, перескакивая с пятого на десятое, я рассказал всё. Тётка и дядька непонимающе переглянулись. Пришлось начать снова, немного спокойнее. — А, — с облегчением вдохнул дядька. — Велосипед нашёл! А тётка плюнула в сердцах и, бормоча что-то, пошла досматривать свои, как она говорила, вещие сны. — Так ввести? — рванулся я к дверям. — Зачем? — кивнул головой дядька. — Пошли во дворе посмотрим. Вышли. — Да-а, — поскрёб затылок дядька, увидев в лучах моего фонарика находку. — Долгонько лежал, долгонько… Это же когда я его туда забросил?.. А ну, айда в хату! — А велосипед? — Да кто его возьмёт, такой… — не договорил дядька. Все же я подтащил велосипед к самому окну, чтоб через стекло видеть руль. В хате дядька прошаркал к своему железному сундучку, стоявшему под его кроватью. Долго копался там, пока вытащил пачку старых фотографий. Принялся по одной перекладывать, рассказывая бегло, что это за фотография и кто на ней изображён. Я нетерпеливо заёрзал: велосипед во дворе, как бы его не увёл кто из проворных ребят, а этих рассказов, я уже знал по опыту, хватит до самого утра. — Дядьку, — несмело напомнил, — вы ищите ту… где велосипед. — Ага, ага. — Дядькины пальцы задвигались проворнее. Однако ещё, наверное, прошло полчаса, пока он наткнулся на нужную фотографию. — Вот, — торжественно объявил наконец дядька. Я взглянул. Небольшая, пожелтевшая от времени фотография. Человек десять стоят в «мёртвой позе», положив руки на рули велосипедов. Четырёх ещё кое-как видно, а другие расплылись в жёлтом тумане. Среди тех «затуманенных» я лишь по маленькому росту распознал своего дядьку. Ничего особенного. Фотография как фотография. Однако чтоб не обижать дядьку, я произнёс восторженно: — Интересно! — Да, интересно, — подхватил дядька, — Интересно тогда было… Спасибо тебе, спасибо… Хоть то уже и не велосипед, а память будет. У меня радость так и покатилась из груди, вот-вот совсем исчезнет. — Дядьку… — залепетал я. — Я ж так хотел… чтоб свой… не кланяться Витьке… Дядька внимательно посмотрел на меня. — Да, — спохватился, — что я говорю? Зачем он мне? Бери… Только мороки с ним будет! — Спасибо, ой, спасибо! — шёпотом, чтобы не разбудить тётку, выкрикнул я. И придвинулся к столу, другими глазами взглянул на пожелтевшую фотографию. — Дядьку, а когда это? — Это, — подсел ближе дядька, — в сороковом, когда я учился в техникуме. Был у нас тогда велопробег Вороньки — Прилуки. Сто пятьдесят километров. Повязались через грудь красными широкими лентами с лозунгами и двинули. Дорогой помогали колхозникам косить сено, читали лекции… Эх, и до сих пор слышу запах того сена… Лежим, сморённые дорогой и косовицей, а сон не идёт. Запахи отовсюду, звезды в небе, как горох, рассыпались, где-то гудит-рокочет трактор… Лениво перебрасываемся словами. А когда откашляется Ваня Стражников, затихаем. И он начинает: «По-над лугом зелёненьким, по-над лугом зелёненьким брала вдова лен молоденький…» Мы все разом как грянем: «Брала вдова лен молоденький…» Я онемел, большими глазами смотрел и не узнавал своего дядьку. Неужели это он рассказывает — неразговорчивый завфермой, которого все за глаза и в глаза зовут Молчуном?.. Неужели он когда-то носился на велосипеде, пел песни?.. — Грянем, аж сено дрогнет, — говорил каким-то отмякшим голосом дядька, глядя на фотографию и, наверное, не видя её, — потом другую заведём — веселее, звонче… И так до утра, пока небо не побелеет… — До каких пор вы там будете сидеть, полуночники? — донеслось из спальни; дядька вскинулся и поник. Морщинки, что немного было разгладились, снова тяжёлыми волнами наплыли на его лицо. — Сейчас, сейчас кончаем! — поспешно произнёс он туда, в спальню, а мне: — Забирай! И ещё, — осторожно покопался в сундучке, — на вот ключ. И этот возьми, пригодится… Ох и работы же там… Велосипед я нёс на плечах: колеса были «босые» — резина за такой длительный срок истлела. И спрятать его пришлось в густой кукурузе, поскольку двери хаты были заперты, а мне самому был один путь — через окно. Только я коснулся головой подушки, как передо мной побежала серая лента дороги, замелькали деревья по сторонам, пахнуло в лицо свежим ветром. А это что вздымается, трепещет на груди? Нагнул голову, глянул. Да это же широкая красная лента! А на ней — глазам своим не верю! — «Чемпион Калининского района…». Пока я осматривался, что-то тёмное появилось рядом со мной и начало меня обгонять. Я зыркнул на него уголком глаза и вспыхнул — меня, чемпиона, обгоняет Витька! И если бы сам, а то на раме примостилась Галька и хохочет злорадно, показывая все свои зубы… Я просто упал на руль, что есть мочи даванул на педали… Аж цепь зарычала рассвирепевшей собакой. Вскоре исчез позади и распаренный от непосильного соревнования Витька, и зубоскалка Галька… Осталось только серое полотно дороги да упругий встречный ветер… По той дороге я и катил до самого утра, пока мать не остановила, не совсем вежливо дёрнув меня за рукав. Первые тревоги и радости — Не рано ли тебе, хлопче, гулять с девчатами? — сразу же накинулась на меня мать. Я честно, открыто глянул ей в глаза, а в них не столько гнева, сколько насмешливости. Так и не стал ничего объяснять. С матерью не разговоришься, когда у неё в глазах вот такие насмешливые огоньки. Поэтому буркнул: — У дядьки Сергея задержался. И выбежал из хаты. Раздвинул густой веер кукурузы и обомлел. Нет, мою находку никто не тронул, она лежала на том же месте, где я вчера положил её. Но какой она была!.. На блестящие когда-то ободки, руль села ржавчина. Краска почти везде облупилась. Спицы лишь кое-где торчат, и поэтому колеса выгнулись, как перепечённые бублики… Куда и девалось моё радостное волнение, с которым я мчался к тайнику. Грустно, беспокойно стало на душе. Я сел на землю, смяв ни в чем не повинный мышиный горошек, и старался не смотреть на эту… рухлядь. Правду говорил дядька… А ещё снилось: лечу, мелькают тополя, чемпион… «Сколько ни сиди, ничего не высидишь… Разве что на одном месте мозоли натрёшь…» Я словно услышал насмешливый голос моей матери и неохотно встал. «Может, что-нибудь да выйдет?.. А нет, отнесу Матвею Гребиножке, принимающему металлолом». Последняя мысль меня вовсе не утешила. Вот так неожиданно найти велосипед и в металлолом… Так сразу? Я поднял велосипед и понёс. Не в металлолом, конечно. К водосточной трубе. Нашёл там отшлифованный водой кусок красного кирпича, принялся лениво тереть. Это лишь сначала лениво. А потом, когда из-под рыжей коры ржавчины блеснул светлый металл, мои руки невольно задвигались быстрее. К вечеру я был весь перепачкан ржавчиной и красной кирпичной пылью. Но настроение моё улучшилось. Что ни говори — блестит велосипед, хотя и без шин, без движения — одним словом, пока ещё только остов… Этой ночью мне ничего не, снилось. Только утром померещилось, даже разбудило преждевременно, будто мать брезгливо держит двумя пальцами мои брюки и грозно спрашивает: «А это ещё что такое? Ну, подожди, с сегодняшнего дня ты у меня в одних трусах будешь бегать…» От этого неприятного обещания я и проснулся. Глянул на стул — пусто… Нет брюк! Неужели сон сбылся? Дёрнулся, но тут же вспомнил — я ведь оставил брюки в сенях, чтоб мать не увидела их. Стекла уже белели, словно заклеенные бумагой. Но солнца не было — или ещё не выглянуло, или тонуло в белёсых тучах. Наверно, тонуло. Вон берёзка под окном кланяется утреннему ветру, и отца с матерью в хате не видно. Я снова закрыл глаза, но сон покинул меня, поскольку в хлеве стоял пока ещё немощный велосипед. Спицы, шины, краска, звонок… Где я на них денег наберусь? Есть всего рубль, а одни шины стоят, наверное, не меньше пяти. А что, если во втулке, в руле, в каретке все ржавчина поела?.. Пока не проверю, покоя мне не будет, кого-кого, а себя я знал хорошо. — Ого, раненько! — встретила меня во дворе мать. — Не на косовицу ли? — Да нет, — осторожно ответил я и юркнул в хлев. Уже выволок из хлева велосипед и поставил его в кукурузе, когда послышался тот же насмешливый голос: — Ага! Вот что тебя с петухами подняло! И не успел я оглянуться, как мать исчезла. Странно… Но сейчас мне было не до раздумий над её поведением. С натугой я раскручивал гайки возле втулки, и руки мои дрожали. Если втулка не годится, велосипед можно тут же выбрасывать… Снял контргайку, торопливо вывинтил тормоз… И из моей груди вырвался такой вздох облегчения, что поросёнок за стеной хлева с удовольствием хрюкнул. Чернеет на подшипниках, на роликах, на всех деталях загустевший солидол. Кинулся к каретке, к передней втулке. Тоже целые, неповреждённые. Солидол надёжно прикрыл их, защитил от влаги. А взялся за руль — не повернуть. Значит, здесь непорядок. Разобрал — точно. Гнезда для подшипников ещё можно почистить, но сами подшипники пропали, изгрызенные ржавчиной… Уже и работы не было, а я все мял брюками мышиный горошек за хлевом. Солнце же, как назло, просто прикипело к небу. Хоть набрасывай на него верёвку и тяни, будто упрямого козлёнка, за горизонт. Ничего плохого солнце мне не сделало. Но на мои брюки при солнечном свете страшно было глянуть. Осел на них и старый тёмный солидол, смытый керосином с подшипников, и новый, жёлтый, который я нанёс тонким слоем на все детали, а заодно и на брюки. Ещё немного добавилось ржавчины на штанины. Но больше всего на серых брюках было черных коробящихся пятен. Потому что я не поленился, сбегал к малярам, наводившим лоск в школе на парты, и выпросил у них чёрной краски и ненужную им кисть. Какое это наслаждение — красить! Щёточка неслышно скользит, краска ровным слоем покрывает все царапины, неровности. Я так разохотился, что покрасил даже ободки и педали. Опомнился у руля — чтоб чернел людям на смех? Наслаждение прошло, а пятна на брюках остались. И когда я смотрел испуганными глазами на свои разноцветные брюки, у меня дрожали ресницы. А что уж говорить о матери?.. Стыда не оберёшься, когда в её руках затрепещет лозина… Солнце все же зашло за горизонт, но темнота не торопилась окутать землю. Пришлось скинуть брюки за хлевом, прижать кирпичом, чтобы внезапный ветер не вынес их на улицу. И так идти ужинать. А для матери был приготовлен вполне надёжный ответ: «Кто же моет ноги в брюках?» После счастливо пережитого вечера я подумал и завёл велосипед в сени. Ещё куры в сарае испачкают. Хотя устал и весь испереживался, но спать мне не хотелось. Одна за другой лезли в голову мысли. С краской повезло: налёг на ноги и добыл. А шины, спицы и все другое ногами не добудешь. Тут одна дорога — в раймаг… А с утра начались чудеса. Во-первых, я нашёл брюки, вытряхнутые и немного почищенные, возле себя на стуле. Пожав плечами, я мигом вскочил в штанины и направился в сени. Вынес на ощупь свой велосипед и даже растерялся: на руле висели свежепахнущие резиной шины, а в шинах — припорошённые тальком новёхонькие камеры… «Кто же достал это? Кто? — обалдело вертел я головой. — Неужели отец или мать?..» В обед, с трудом оторвавшись от туго накачанных шин, я неохотно поплёлся к столу. И тут осенила меня хитрая идея. Сейчас я их выведу на чистую воду. — Тату, — невинно обратился я к отцу, — а сколько стоят шины к велосипеду? Отец покосился на меня, и в его глазах загорелась весёлая искорка, но тут же и погасла. — Кто его знает, — равнодушно ответил отец, потянувшись рукой к газете, — я в велосипедных делах тёмный. Ну и пусть… пусть скрывают. Лишь бы утренние чудеса повторялись, ведь мне ещё многого не хватает!.. На следующий день я нашёл в кобуре для ключей велоаптечку. И окончательно поверил в то, что в воскресенье с форсом выеду со двора, разогнав удивлённых кур, которые пока не видели в нашем дворе ни одной машины. Однако на этом и кончились чудеса. Мне пришлось ради насоса, спиц и подшипников лишиться складного ножичка, целого мотка киноплёнки и ещё всякой всячины. Зато в субботу, под вечер, велосипед был готов. Даже звонок слепяще поблёскивал на руле. Как я ждал воскресенья! До мелочей представлял его: и в безоблачном небе яркое солнце, от которого сияет звонок, руль, тускло отсвечивает рама, и ровную, утрамбованную до блеска дорогу и бесшумный свой лёт по ней, лёт, от которого красная рубашка пузырём надувается на спине… Кажется, и глаз не сомкнул той ночью. Разве что перед утром. Подхватился, словно меня укололи, и быстрей к окну. И ничего не понял. Как, почему, зачем? По небу плыли целые скирды тяжёлых серых туч. Нельзя было даже определить, где солнце. И из этих ненавистных туч сыпался мелкий дождь. Наверное, ещё с ночи сыпался, потому что люди ходили, прижимаясь к плетням, а посреди улицы радостно хлопали крыльями утки. Неужели все воскресенье придётся просидеть дома?.. А в будний день разве толком покажешь свой, велосипед? Глянув с сожалением на новые черные брюки, на красную праздничную рубашку, я оделся в старенькое (конечно, не, в то, в чем делал ремонт) и неторопливо вышел во двор. Ну и ветер — порывистый, пронизывающий. Ишь как рябит лужи… Ну и пусть! Пусть ветер, гроза! Пусть хоть землетрясение! Все равно испытаю! И испытал. Правда, хлопцев и девчат по дороге встретилось немного, и мне, промчаться с шиком не удалось, так как грязь чавкала под колёсами, бросала велосипед из стороны в сторону. Но это ничего, это мелочи. Я до самого вечера словно летал на крыльях, сделанных собственными руками, вот этими руками, которые сейчас крепко сжимают вертлявый руль и даже покраснели от напряжения. Домой, честно говоря, я почти приполз. Сил хватило лишь на то, чтобы вытереть велосипед и удержать ложку за столом. Да ещё доплестись до твёрдой деревянной лавки… У нас как-то в гостях был отцов приятель. Он служит милиционером-регулировщиком в Киеве. Этот милиционер смешно рассказывал, что он и ночью взмахивает рукой, будто в ней зажат всемогущий жезл. Я смеялся вместе со всеми, но верил не очень. Я вон пять лет изучаю правила грамматики, а хоть бы раз пробормотал какое-нибудь сквозь сон. Сегодня же поверил. Особенно тогда, когда оказался на полу, больно ударившись спиной о здоровенный чугун. В сердцах пнул тот чугун ногой и понял: это я и во сне болтаю ногами, точно кручу педали. Чугун ещё гудел обиженно, а я, уже позабыв о нем, припал к окну. Тучи шустро убегали за далёкий горизонт, и в небе победно голубела приплюснутая луна. Торопливо натягивая брюки и рубашку, я краем уха услышал разговор за окном. Разговор касался меня, и я замер, прислушиваясь. — Вы посмотрите, — гордо говорила кому-то мать, — каким умельцем оказался наш Юрко. Из металлолома велосипед себе сделал! А я сперва, грешным делом, думала, что он приволок эту железяку для Гребиножки. А он — гляди… Упорный, как я… — Да, — подтвердил и отец. — Мы лишь, так сказать, морально поддерживали его и кое-что купили ему. Да и то тайком… «Хорошенькое «кое-что», — благодарно улыбнулся я. — И пусть побольше с вашей стороны будет таких тайн и «кое-чего», — от души пожелал им. Но велосипед я все-таки огородами выкатил на другую улицу. В такую грязь родители могли и не выпустить меня из дома. Над селом уже сгущались сумерки. Но они не очень волновали меня: до парка недалеко, дождь выбелил дорожку, луна щедро набросала на неё голубые пятна, а редкие лужи сияют разлитой синькой. Хорошо! Если бы это в поле, обязательно запел бы свою любимую «Песенку о весёлом ветре». Ну, а в селе с моим голосом лучше помолчать… А в парке… Ну думал я, какой сюрприз ожидает меня в этот чудесный, свежий, пахучий вечер! Дорожка чёрная, по сторонам её густые деревья склонились, спрятали её от луны. Но хлопцы включили динамки. Носятся, кромсая тонкими лучами темноту, соревнуются, у кого сильнее бьёт фара. А чем мне соревноваться? Правда, я сгоряча выхватил фонарик. Держу его в одной руке, второй с горем пополам правлю. Пока не зацепился о коварно торчащий корень и не шмякнулся в холодную мокрую траву. А потом пришлось перепахать эту траву коленями в новых брюках, разыскивая фонарик. Мой праздник был напрочь испорчен. И я, опустив голову, медленно двинулся домой. И тут в парке как раз заиграл духовой оркестр. Он играет всего лишь один день в неделю, по воскресным дням, зато так здорово, что всему селу слышно. И все ринулись к немного подсохшей танцевальной площадке. Цена света «Где бы достать фару?» — вертелся я на лавке. Даже мать забеспокоилась, неслышно встала, пощупала мой лоб рукою. «Уж не простудился ли наш хлопчик под дождём?» — услышал я её взволнованный шёпот. О, это было бы полбеды! Простудился — отлежался бы. А вот как достать фару? Сама она не придёт. И я пошёл за фарой. Моя мать часто говорит: «До того с вами голову заморочишь, что к колодцу с корзиной побежишь». Наверное, сама придумала, из собственного опыта взяла эту присказку. И метко. Разве бы я пошёл, к примеру, в другое, более или менее спокойное время к Андрею Козлёнко просить фару?.. Нет, он не жадина. Просто фара есть фара. Как с ней расстанешься? Даже если и потерялась динамка. Андрей терпеливо выслушал мои пылкие заверения, что ему, мол, фара ни к чему, что на его велосипеде она только глаза мозолит, что, наконец, его фара без динамки торчит на руле, как стоп-сигнал на зайце… И тут, при упоминании о зайце и стоп-сигнале, Андрей нахмурился. Брови его сурово сошлись на переносице. Пришлось поскорее вскочить на свой бесфарный велосипед и помчаться куда глаза глядят от Андрея… Склонившись на плетень, я грустно смотрел во двор нашего соседа — шофёра Петра Ковальчука. Не на машину, а так просто. И в моей голове почему-то вертелась несуразная мысль: «Вот бы мне такую фару, как у «газона». До поворота улицы, а может, и до конторы колхоза добила бы…» Фары «газона» искрились под солнцем, щедро разбрызгивая горячие блёстки, долго мешали мне, не давали заметить другую фару, поменьше. Эта фара, запрокинутая зачем-то вверх, держалась на руле прислонённого к крыльцу велосипеда дядьки Петра. Минуту я с надеждой смотрел на неё, а потом принялся осторожно ощупывать глазами переднюю и заднюю вилки велосипеда. «Нету, — выдохнул наконец я с облегчением, — нету динамки!..» Но тут наперехват этой радостной мысли кинулась другая, ироничная, и удержала меня на месте. «Погоди, так он тебе и отдаст! Вспомни, как в прошлом году…» В прошлом году было… не забудешь. Дядька Петро возил зерно из соседнего села Гурбинцы на элеватор. Близко, каких-нибудь двадцать километров. Так нет же, сколько я ни просил, сколько ни умолял — ни разу не взял в рейс. И пусть бы причина была серьёзной, а то: «Мал ещё! А на дороге выбоины, мостик на честном слове держится. Вон Иванко Маркоцупов выпал из кузова — чуть не разбился насмерть…» Разве ж я Иванко-раззява? После этого я с ним не здороваюсь. Конечно, не прохожу молча мимо дядьки Петра, а как увижу — обхожу стороной. Вот и не надо здороваться… Дядька Петро, мурлыча себе песенку под нос, выглянул из сеней, и я быстро присел за плетень. А он, осмотревшись, зачем-то прошёл к цветнику. Нагнулся, громко понюхал. Потом что-то поискал руками, выбросил стебельки бурьяна. «Вот так так, — растерялся я. — Как женщина… цветы пропалывает…» А когда дядько Петро поднялся и я увидел его красное нахмуренное лицо, понял, что рассчитывать не на что. И побрёл домой, сердито приминая рвущийся из земли спорыш. До обеда сердился на шофера и после обеда. А под вечер меня снова потянуло к плетню. Что дядька Петро здесь, мне поведали его ноги. Они выглядывали из-под кабины и подробно рассказывали, что там делает шофёр. Вот он что-то откручивает, напрягаясь, — и ноги неспокойно задвигались, упёрлись каблуками в землю, словно хотели помочь рукам. А сейчас дядька что-то ставит на место медленно, осторожно — и ноги замерли, чтоб не помешать неловким движением… Однако то «что-то» не стало на место — и ноги досадливо засуетились… Когда дядька Петро наконец-то вылез из-под машины, я заставил себя не прятаться. Поздоровался хрипло. И — будто проглотил язык… Дядька Петро смотрел выжидающе. А я молчу. Тогда он отвёл глаза, вынул папиросу, не торопясь размял её в пальцах, медленно прикурил от зажигалки. Мол, я подожду, а ты соберись с мыслями. — Дядьку, — противно тонким голосом сказал я, — зачем вам фара к велосипеду? У вас же, гляньте, на машине аж две здоровенные… — Логично, — серьёзно подтвердил шофёр, а у самого где-то в глубине глаз колыхнулась улыбка. — Но что с того? — А у меня — ни одной… И велосипед — как новенький, хоть старый и довоенный… — Ясно, — потёр дядька Петро небритую щеку, — суду все ясно. Я с замирающим сердцем ждал окончательного приговора. Не заметил, когда и тётка Ульяна появилась на крыльце. А приговор был неожиданный. — Вот что, — прищурился шофёр, — ты, говорят, мастак по ремонту этих двухколёсок? — покосился он на велосипед. Что мне оставалось, как не кивнуть утвердительно? — Значит, мастак. Тогда посмотри, что там с втулкой моей случилось? Пищит и пищит, как паршивый котёнок. Ещё и педали прокручиваются, когда в гору взбираешься, и велосипед тяжёлый стал, как трактор… Ну, а потом поговорим по другим вопросам… — Петро, — укоряюще отозвалась с крыльца тётка Ульяна, — как тебе не ой-ой-ой! Сам зубы съел… — Стой, — перебил её дядька Петро, — не вмешивайся в наши мужские разговоры… Тётка Ульяна махнула рукой и пошла обратно в хату. Дядька Петро снова полез под машину, а я поскорее занялся втулкой. Гайки отвинтились быстро. А дальше началась морока. Втулка с какими-то шайбами, пылезадержателями и другими премудростями… Но все же разобрал… Почему велосипед стал тяжёлый и пищит, я понял без особых трудностей. Даже удивился, как это дядька Петро — сам шофёр — не мог додуматься. Да она, эта втулка, была смазана в последний раз кто знает когда, и та смазка давно сгорела. Набил куда сколько можно солидола — и писка как не бывало. Ну, а стал ли велосипед легче, посмотрим, когда соберём. Хотя в том, что он полегчал, я не сомневался. А прокручивания довели меня до отчаяния. Я менял ролики местами, щедро смазывал солидолом пятерик, напрасно пробовал зачищать напильником неподатливые выступы из калёной стали. Все равно нажмёшь сильно на педаль, и ролики, взвизгнув, слетают — прокручивание. Чем больше я возился с пятериком, тем дальше отплывала от меня фара. Но я, правду говоря, немного и забыл про неё. Перед моими глазами стоял лишь злосчастный пятерик. Неужели я не осилю его? — На! Может, пригодится. Я быстро оглянулся, бессмысленно уставился в молоток, который протягивал мне дядька Петро. Потом взял молоток, повертел в руках. «Уж не стукнуть ли по пятерику так, чтобы он разлетелся на куски?» — появилась глупая, злая мысль. «Стукнуть, стукнуть…» — зацепилось в моем мозгу. И, ещё толком не осознав, что буду делать молотком, я пошёл с пятериком к верстаку, приютившемуся в углу двора под ветвистой шелковицей. И тут все сразу стало ясным. Взял шарик, выбил с его помощью на пятерике неглубокую выемку. Передохнул — все-таки сталь! — принялся бить вторую… Кинулся к велосипеду, мигом собрал втулку. Проехал на велосипеде по двору не очень быстро, но хорошенько нажимая на педали. Победно посмотрел на дядьку Петра. — А ну, вы теперь! — Э, с чего бы это я не доверял тебе? Видел сам, крепко давил ты на педали… Он пошёл к крыльцу, молча отвинтил и снял фару, молча подал. И мне стало немного жаль дядьку Петра: все-таки без фары — большой, красивой, покрытой светлым алюминием — его велосипед будто осиротел… Но это было мгновенным чувством. В следующую минуту я рванулся к плетню. Перепрыгнул бы его сгоряча… — Юрко! — послышалось сзади. У меня от неожиданности едва не подломились ноги. Неужели передумал?.. — Юрко! — подошёл дядька Петро. — Есть к тебе один разговор. Нет, нет, — заметил он мой встревоженный взгляд, брошенный на фару, — не о ней. Слушай, не пошёл бы ты ко мне помощником? На время жатвы. Вижу, руки у тебя что надо, голова тоже соображает. Ну и вырос ты за этот год, вот-вот меня догонишь… Что я мог ответить дядьке Петру? — А когда? — Да ещё вдоволь наездишься на велосипеде. Не раньше, — дядька Петро почему-то глянул на небо, — чем через полмесяца, когда погода установится… Я все-таки перепрыгнул плетень. И ещё запас подо мною остался. * * * Втиснуть новую батарейку в кобуру для ключей, протянуть от неё проводку до фары было делом нескольких минут. Куда труднее было дождаться вечера. Но я таки дождался его, хотя и засветло примчался в парк. Долго носился по пустой аллее, выжидая, пока загустеют сумерки. И наконец щёлкнул выключателем. Хлопцы съехались уже в полной темноте. Оказалось, рыбу ловили в пруду. А ночь выдалась будто на заказ! Ни луны, ни звёзд! Сплошное чёрное небо упало на землю, накрыло все огни. И моя фара сияла, пронизывала мрак тонким голубым кинжалом! Я летал с хлопцами по аллее, ничего не замечая, кроме этого волшебного кинжала да ещё девчат, рассыпающихся во все стороны от света и заливистого звонка, и, наверное, ещё долго потом стояли они на месте, ослеплённые, оглушённые… Как ни быстро, как ни лихо носился я на велосипеде, а беда не сводила с меня своего недоброго глаза… И помог ей Микола Хивренко, помог, и в мыслях того не держа. — Хлопцы, — сказал он, едва мы остановились передохнуть, — Я, когда ехал сюда, видел: сторож с бахчи, тот Салко, который и до сих пор ходит в бараньей шапке, поковылял к буфету. Может, проскочим на бахчу — он из буфета не скоро выйдет. А если и выйдет скоро, то будет добираться до своего шалаша долго… Он ещё не закончил свою длинную ненужную речь, а мы уже вскочили в сёдла. Я вырвался вперед, так как чувствовал, что сегодняшний день надо завершить чем-то необыкновенным. Пошёл холодный, какой-то нудный дождь. Однако он не отбил у нас охоту к отчаянной езде за вчерашний светлый день солнце чисто подобрало воду, даже маленьких луж не осталось. Зато на дороге остались ровные широкие колеи, укатанные машинами. По ним ехать лучше, чем по асфальту. Но мчаться надо на полную катушку. Иначе будешь плестись в хвосте колонны. И мы рванули. Я никому не уступал лидерство, стрелой разрезал вечерний прохладный воздух. И впопыхах долго не замечал своего позора. Пока не услышал смех хлопцев и не обернулся. Визжали, пищали, бесновались динамки. Лучились светом фары, далеко разгоняя застоявшийся мрак. Лишь с моей фарой случилось что-то непонятное: она мигала жёлтым немощным глазом… Вот те раз! И для меня утратили прелесть нежно-ароматные запахи, доносящиеся с близкой бахчи… Правда, я вместе с хлопцами поел и дынь и арбузов. Но домой возвращался в колонне последним, совсем выключив фару. Ехал, как слепой, словно плыл по чёрному воздуху, и сознавал ясно, как никогда: теперь не отвертеться от самого себя. Пока у меня не будет динамки, я не смогу спокойно есть, спать, наконец, спокойно жить. И не менее ясно понимал то, что динамка просто так, как фара, в руки не попадёт… Разве что попросить немного денег у матери или у отца? Это же не велосипед. Вон, гляди, шины купили… Но просить не хотелось. Скажут ещё: не заработал… Значит, оставался единственный путь, длинный и унылый, — собирать по копеечке. А собирать деньги честному хлопцу в наше время можно двумя способами — ловить сусликов и сдавать их шкурки или носить металлолом Матвею Гребиножке, приёмщику утильсырья. Первый способ я отбросил на следующий же день, когда обследовал ближайшие поля. Как раз республиканская пионерская газета «Звёздочка» объявила массовый поход на вредителей сельскохозяйственных культур, и сусликов быстро переловили другие, более расторопные ребята. Пришлось кропотливо таскать дырявые кастрюли, ржавые сковородки и утюги, изувеченные ведра к маленькой будочке дядьки Матвея. Тот даже взмолился: — Хлопче! Где я это все спрячу? Подожди, пусть мне расширят площадь… Не в передовики ли ты метишь, хочешь какую-то премию в школе получить? — сочувственно глянул на меня. Я лишь неопределённо махнул рукой и пошёл к железной дороге, где обязательно должен валяться какой-нибудь тяжеленный обрезок рельса… За пять дней я накопил пять рублей. И мог уже пойти на разведку в раймаг. Откуда она взялась? — Сколько стоит динамка? — беззаботным голосом спросил я продавщицу. — Динамка? — переспросила продавщица и пробежала глазами по полкам, заваленным всяческим товаром. — Уже нет. Вчера последнюю забрали. — Как забрали? Наверное, у меня было очень несчастное лицо, потому что продавщица, невольно улыбнувшись, успокоила: — Скоро… где-то в сентябре, снова завезут… Беда одна не ходит. Верно говорят: пришла беда, отворяй ворота. — Юрко! Ты посмотри, кто у нас! — крикнула мать, едва я переступил порог, а сама просто сияет. Я, будто набитый дурак, обрадовался. Неужели именно моя мать забрала последнюю динамку в магазине? Вошёл… и попятился, обманутый в своих лучших надеждах. На табуретке сидела давняя мамина приятельница тётка Маруся, а сбоку от неё какая-то конопатая девчонка. Я хотел было убежать — только ещё девчонок не хватало! — но мать не дала мне вырваться на волю. Пришлось поздороваться и остаться в хате. Я присел на стульчик, внимательно засмотрелся на носки своих сандалий. Ну о чем мне разговаривать с тёткой Марусей, да ещё когда здесь торчит незнакомая девчонка? — Ты что, не узнаешь Тамару? — удивилась мать и развела руками. Я невольно остановил взгляд на девчонке, заметил её насмешливую улыбку и слегка смутился. Вон какая она стала! Косы подрезаны, как у взрослой дивчины, платье короткое, розовое… красивое… Теперь репей в неё не кинешь, как когда-то. Вот так, как они сейчас, неожиданно мы в прошлом году нагрянули в гости к тётке Марусе, материной подруге ещё по техникуму. У матери есть фотография: сидят они с тёткой Марусей — тогда ещё не тёткой, — опершись на спинку стула. И будто бы невзначай показывают туфли на высоком, но толстом каблуке. «Первые, — любовно поглаживает мать фотографию, — На стипендию купили. Ох, сколько дней из-за этих туфель жили на одном хлебе!..» А теперь ни за что не скажешь, что тётка Маруся и мать когда-то жили на одном хлебе. Тогда Тамара была невзрачной коротышкой. Сперва даже не то побаивалась меня, не то стеснялась. Только уже за столом, когда мы допивали компот, осмелела, придвинулась ко мне, сказала тихонько: «А давай побросаемся репьями». И повела меня к глубокой канаве, где грозно наёжились высоченные, как лес, кусты репейника. Я долго хитрил, жалел её. То вовсе не попадал, то бросал ей на ноги, где репью не за что было уцепиться. И старался не смотреть на Тамарины черные пышные волосы. Однако не удержался, увлёкся игрой и незаметно облепил Тамарину голову репьями. А потом горько жалел. Ведь те репьи мне самому же и пришлось вытаскивать. Может, с час возился. Тамара и шипела, и подскакивала, будто на горячей сковородке сидела, но не расплакалась. Только когда я закончил неприятную процедуру и случайно заглянул ей в глаза, увидел, что они словно плавают в голубых озерках… Все эти воспоминания прокрутились в моей голове, пока тётка Маруся выпытывала у меня, как я учусь, с кем дружу, кем хочу стать, — одним словом, повторяла давно заученное. Так же заученно отвечал и я, совсем не вдумываясь в свои слова. Поэтому-то неожиданно и сел в лужу. Звонкий хохот заставил меня на миг поднять голову. Смеялась Тамара, её искренне поддерживали мать и тётка Маруся. Когда тётка спросила: «Скоро ли вы к нам приедете?», я сморозил: «Позавчера в дождь…» Что поделаешь, если только в мыслях динамка? Под этот шумок появилась возможность исчезнуть. Что я и сделал. У порога ещё раз покосился на Тамару и понял окончательно: в репьи с нею уже не поиграешь. Да она и вспоминать о них не захочет. Хотя я и остался без динамки, однако принялся рьяно чистить велосипед. Через несколько минут почувствовал, как моя спина напряглась и будто бы онемела. Мать удивляется: «У тебя что, глаза на спине? Никогда не подойдёшь к тебе незаметно, обязательно оглянешься!» В этот раз я не собирался оглядываться, потому что и без этого знал, кто стоит у меня за спиной. Мои руки по второму кругу протирали раму и ободки, а Тамара все стояла. Даже злость меня взяла. Но я молчал. Если бы это кто из хлопцев вот так вытаращился, я бы гаркнул, как наш сосед: «Чего глаза пялишь, как баран на новые ворота?!» А тут что скажешь? И я, вздохнув, взялся в третий раз за поблёскивающую чистотой раму. Первой нарушила молчание Тамара. — Это твой велосипед? — стала наконец рядом со мной. — Мой! — Я охотно выпрямился и даже поведал историю о том, как он мне достался, ну и обо всем другом, кроме, конечно, неприятности с динамкой. Почему-то очень захотелось похвастаться! — И он ездит? Вот уж эти девчата! Только плечами пожимай! — Слушай… — начала и тут же запнулась Тамара. Я насторожился. Не попросит ли покататься? Я, в общем-то, не против, но ведь уже ночь на дворе, а дорога неровная. Тамару интересовало другое. — Слушай, Юрко, говорят, у вас танцы почти каждый день… — Конечно, — радостно подтвердил я. — И танцы и музыка… Духовой оркестр… — Так, может, ты меня отвезёшь на танцы? Мама мне разрешила… в парк пойти. И тебе разрешит: моя мама твою попросит… Если бы Тамара не ляпнула последние слова про разрешение для меня, я охотно согласился бы. А так хмуро пробормотал: — Если только дождь не пойдёт. И снова наступило неловкое молчание. Слегка смущённый им, я спросил просто так, чтобы разрядить тишину: — У вас там, в Вильшанивке, случайно в сельмаге нету динамок? — Почему же, есть, — равнодушно повела головой Тамара, будто я спросил её об иголках или о плакатах, призывающих бороться с долгоносиком. Вмиг забыв про неловкость, я впился глазами в Тамарино лицо. — Да ну? — Конечно, — кивнула головой Тамара и, резко повернувшись, побежала в хату. Да за эту новость я готов был завезти её… в бесконечность! Но, само собой разумеется, чтобы никто не видел этого. Я тут же догнал её, взял за руку и повёл к велосипеду. Уже сидя на раме велосипеда, Тамара охотно согласилась купить мне динамку и передать её с кем-нибудь. — Я уже все… почти все деньги собрал, — заверил я Тамару. В парке начались непредвиденные осложнения. Меня с дивчиной сразу заметили хлопцы и так многозначительно засвистели, что я вобрал голову в плечи, кажется, по самые уши… Однако Тамару на танцплощадку не пустили. «Рановато тебе сюда. Когда подрастёшь, приходи!» — с улыбкой сказала билетёрша. И Тамара потащила меня в кино. — Старый фильм, сто раз уже показывали, — робко запротестовал я. — Мне хочется ваш клуб посмотреть, — заявила Тамара, и я покорно повернул велосипед к ярко освещённому подъезду. Я немного растерялся, потому что там хлопцев и девчат полно, всякое могут подумать. Это раз… А второе — билеты… Надо транжирить деньги, с таким трудом собранные. — Билеты я беру. — Нет! — внезапно проснулась во мне гордость, до сих пор беспробудно спавшая. — Только я! Тамара удивлённо посмотрела на меня и ничего не сказала. Я оставил её в темноте с велосипедом, а сам метнулся к кассе. И хотя стояла очередь, вернулся быстро. Как-то не привык стоять в очередях… — Ну, пошли, — дёрнула меня за рукав Тамара. — А велосипед?.. — Что велосипед? — непонимающе взглянула на меня Тамара. — Прислони к стене, и пусть стоит себе. «Прислони к стене…» Тоже сказанула… Чтоб украли? А впрочем, разве у нас когда-нибудь воровали велосипеды? Ну, кроме того давнего случая с завклубом. Так это же была шутка. А Тамара уже не дёргала — тащила за рукав. — Ладно, — вздохнул я, — тогда ты иди, а я… немного погодя. Тамара рассерженно прикусила губу, но пошла. А я, прислонив велосипед за дверью клуба, на всякий случай ещё и ремнём привязал его к ручке. И в клуб проскользнул, когда в зале погас свет, чтобы меня никто с девчонкой не увидел. Что это был за фильм, я не разобрался. И глаза, и уши, и вся моя душа были возле велосипеда. И поэтому, когда вспыхнул свет и восторженная Тамара поинтересовалась: — Ну, как тебе фильм? Я промямлил: — Да ничего, только уж больно много собак в нем. Тамара схватилась за подлокотники кресла и залилась смехом. Сквозь её смех едва проскакивали слова: — Ой, не могу! Так это же… не собаки… олени… Пускай и олени, лишь бы велосипед был на месте. Все обошлось благополучно. Только кто-то из хлопцев написал на моем ремне с насмешкой: «Жених и невеста, где вы — неизвестно!» Написанное я быстро стер рукавом, а в голове, что ни делал, осталось. В последующие дни стало ещё хуже. Я никогда не думал, что девчата едят столько мороженого. И никогда не замечал, что его продают почти на каждом углу. Водил Тамару как можно дальше от киоска с мороженым, но они все-таки встречались на нашем пути, и… мне приходилось раскошеливаться на очередную порцию. Правда, Тамара каждый раз вынимала свои деньги, но я не брал их. Разбуженная гордость уже не могла уснуть. Вечерами я хмуро вытаскивал свои сбережения и боялся пересчитывать. И пополнить их не было никакой возможности. Поскольку если мы не прогуливались с Тамарой по парку или возле речки, то играли в шашки, разгадывали кроссворды, срывали в саду первые жёлтые груши. Срывал, конечно, я, отбиваясь от въедливых ос. Разве в таких условиях найдёшь время вырваться за металлоломом? Да у меня бы и язык не повернулся сказать Тамаре: «Ты посиди одна, а я побегу насобираю дырявых кастрюль на свалке и отнесу их дядьке Матвею…» Сегодня, проходя с Тамарой по парку, мы сразу же увидели возле клуба небольшое объявление, написанное чернилами: «В воскресенье массовое гуляние». Раньше я бы обрадовался такому гулянию, но теперь… Там же мороженое будет, конфеты, пряники… Всяких качелей понастроят… И я направился к матери. — Мама, — сами собой малодушно захлопали ресницы, — а тётка Маруся и… Тамара… ещё долго будут гостить у нас? — О, — лукаво прищурилась мать, — надо, видно, за рушники браться!.. Свадьбу играть… — Да ну тебя! — кинулся я к дверям и впервые не нашёл щеколду. — До среды будут! — крикнула вдогонку мать. Ещё красный после такого разговора, я спрятался под кустом смородины и задумался. Не о рушниках, конечно, а о динамке. Как ни вертись, оставалось одно: потихоньку съездить в Тамарино село и самому купить динамку. Ну, а мои сбережения могут пополнить деньги, которые я выручу от продажи ручных часов. Я разыскал их в выдвижном ящике стола, долго рассматривал. Это дядькин подарок. Здоровенные, «кировские». Зато на циферблате нарисовано синее море, на море коричневая яхта с розовым парусом. Мой двоюродный дядька Степан из Днепропетровска, собираясь в отпуск в наши края, решил привезти мне в подарок свои, хотя и не новые, но хорошие, как твердила тётка, часы — «Победа». — Да встретился один друг, — виновато сказал дядька, — ну, как пристал — поменяемся да поменяемся, так я и поменялся… Подумал: картинка нарисована, тебе интересно будет… — Эге, если бы тот «друг» да не принёс пол-литру, — язвительно добавила тётка. А я вовсе не сердился на дядьку. Большие часы лучше. И ясно видно — морские они. Наверное, какой-нибудь капитан все моря в них исходил. Через три дня часы остановились, а через месяц пришлось положить их в стол. Но все равно — красивые часы. На базаре не меньше трёх рублей дадут. За один рисунок дадут. Вечером я до того придирчиво осматривал свой велосипед, что Тамара с улыбкой спросила: — Не на Северный ли полюс собираешься? Я серьёзно ответил: — Профилактика. Тамара не поняла слова, но солидно кивнула и отошла. Однако вскоре вернулась. — Юрко! Говорят, грибов в лесу! А цветов!.. — Какие сейчас грибы, какие цветы! — поморщился я, глянув на лес, выставивший синие верхушки из-за сизо-жёлтого поля пшеницы. — Одни комары… Тебе, — критически посмотрел на её короткое платье без рукавов, — и соваться туда нельзя. И как бы не слыша Тамариных пылких заверений, что у неё есть в чемодане блузка с длинными рукавами и брюки, я покатил на улицу, словно проверяя велосипед. А когда вернулся, Тамара, надув губы, бродила по саду и сердито отбрасывала носком туфли яблоки-падалицы. «Ну и пусть, — храбро подумал я. — Пусть посердится…» А где-то в груди будто бы кошка царапнула острым коготком. Утром надо было встать раньше матери. Иначе она, поскольку в доме гости, могла и не отпустить меня в столь далёкое путешествие за динамкой. Я понимал, что сделать это тяжело: люблю поспать, особенно перед рассветом. Но тут я встрепенулся. Есть ведь и другой выход. И я воспользовался им. Когда все уснули, я тихонько взял одежду и перебрался в хлев, на мягкое душистое сено, скошенное в нашем саду. И заснул спокойно, зная, что утреннюю зорьку не просплю. И не проспал. Потому что петух вскочил на жёрдочку, прямо над моею головой, и так загорланил, что у меня потом ещё долго в ушах звенело. Я вышел, протёр глаза и не поверил им. Вокруг все было седым, словно охваченное морозом. Седые яблоки в саду, седая трава, седое небо, даже красное железо на крыше нашего дома поседело. Селом неторопливо плыл клочковатый туман. И мой велосипед будто бы покрылся изморосью. Я дотронулся до него. Ладонь стала мокрой. И тут я сообразил, что это серое — не что иное, как роса, густая, крупная. Я скоренько насобирал яблок и груш, пощупал, на месте ли деньги, часы. И вывел велосипед со двора. На дороге остановился, с какой-то непонятной грустью оглянулся на хату. «Я ведь ненадолго. А когда привезу динамку и Тамара увидит, как сильно бьёт фара, то сразу перестанет сердиться… Весь вечер буду катать… К бахче повезу и самую большую дыню куплю… или выпрошу…» Но все-таки было жаль, что Тамара вот этим росистым утром не сможет проехаться со мной на неслышно бегущем велосипеде. Велосипед послушно сорвался с места. И тут моё настороженное ухо уловило чей-то крик. «Неужели мать?» — похолодел я. Но голову — хочешь не хочешь — повернул. По дороге бежала Тамара, размахивая голубым платком. Та-ак… Хорошо, хоть не мать. Слегка передохнул. Подскочила запыхавшаяся, взволнованная. — Ты куда? Что тут придумаешь? Надо говорить правду. — К вам, в Вильшанивку, за динамкой… Сегодня же вернусь! — Ой, и я с тобой! — обрадовалась Тамара. — Я так по бабушке соскучилась, — доверчиво призналась, — будто год мы с ней не виделись. Я молча смотрел на велосипед, на свои ноги, потом глянул на длинную серую ленту дороги, терявшуюся в пшенице. Да, путь мне предстоит неблизкий. — Может, у тебя денег не хватит? — заглянула мне в глаза Тамара. — Так я дам — разобью копилку. Она у меня совсем не красивая: толстая лупоглазая кошка… И хочешь — я тебя буду везти? — Да садись уж, — буркнул я. Тоже ещё выдумала: «я тебя буду везти»… Сперва научилась бы ездить толком! Тамара ёжилась от утреннего холода, и я, одной рукой придерживая руль, второй снял с себя куртку, небрежно накинул на неё… Странно: вечером возил Тамару — не то чтоб было тяжело, но все-таки ощутимо. А сейчас Тамара — словно пёрышко, словно и не сидит никто на раме. Да нет, чувствуется, конечно, что она сидит, но только не её вес. Я ехал все быстрее и быстрее. Но все же одна неприятная мысль теснила грудь, не хотела отставать. — Тамара, ты не думай, что я ради… копилки… Бабушка ведь, говоришь, скучает… Тамара, будто не услышав меня, вскрикнула восторженно: — Посмотри, посмотри, как хорошо! Выглянуло солнце, и все жёлтое-жёлтое! Только небо голубое и как будто бездонное… Я невольно покосился на поля, и в моей груди неожиданно вспыхнула неизведанная, непонятная радость… Однако я ничего не сказал, только сильнее нажал на педали. Товарищ первый помощник Дороге, казалось, не будет конца. И чем дальше, тем тяжелее становилось крутить педали. А там и солнце поднялось и принялось колоть мою взмокшую спину жгучими лучами. Украдкой обернувшись, я заметил над спиной белёсый завиток пара. Тамара уже не вертела головой во все стороны, а молча смотрела на серую дорогу, что лениво распрямлялась, словно потягивалась после короткого летнего сна. Немного погодя Тамара легонько заёрзала. Оно и понятно. Разве усидишь долго на тонкой раме? В моей душе беспокойно зашевелилась жалость, но остановиться, дать Тамаре пройтись я никак не мог: ещё подумает, что выдохся. Пусть сама попросит. Нашла коса на камень! Я молчу, и Тамара молчит, терпит. Хорошо, что велосипед выручил. Как раз возле трухлявой старой вербы зловеще зашипело переднее колесо, и за несколько секунд тугая шина обмякла. «Ниппель лопнул», — сразу определил я. Да и как ему не лопнуть, если перед поездкой я так накачал шину, что палец в неё не вдавливался. А стукнешь ногой — гудит, будто автомобильная. Пока я менял ниппель, Тамара побежала в рожь за васильками. И хотя я управился быстро, однако звать Тамару не торопился: пусть разомнётся после такой утомительной езды. Ну, и сам, украдкой присев на траву, блаженно протянул отяжелевшие, будто оловянные, ноги, в которых разливался истомный звон. Когда Тамара вернулась, я уже держал велосипед за руль и озабоченно поглядывал на солнце. Тамара разогналась было воткнуть свой букет возле фары, но я не дал. Увидят хлопцы, такого наговорят… Самые стойкие уши повиснут, как лопухи в полдень. Конечно, вслух я высказался совсем иначе: — Да возле горячего железа они же сразу головы опустят. Тамара, к моему удивлению, не стала спорить. Воткнула букет в маленький кармашек на платье и сказала, с опаской глянув на блестящую раму: — Может, пешком пройдёмся? Хорошо-то ведь как. А то, — кинула быстрый взгляд на мою спину, — когда мчишься с тобой, ничего не рассмотришь. Все мелькает. Но я перехватил Тамарин взгляд, брошенный на мою спину, и стал безжалостным, неумолимым. Правда, положил на раму свою курточку, чтобы Тамаре удобнее было сидеть. И до самой Вильшанивки не давал отдыху ногам. Разве что на спусках, когда дорога шла под уклон. Когда забелели стены крайних от поля хат, заволновались мы оба. Я всеми мыслями устремился к сельмагу. А что, если кто-нибудь из хлопцев купил динамку раньше? И она опять оказалась последней?.. Нервная дрожь охватила меня, как охватывает она каждого хлопца, несущего домой из школы записку от учительницы. Тамару тревожило другое. — Ты, — произнесла она дрожащим голосом, — остановись здесь. Я остановился. — Иди сзади, — уже сердитым голосом добавила она, — будто меня совсем не знаешь. А я, — встряхнула пышными волосами, — побегу вон на ту дорожку… Будто бы я оттуда вышла… И, не ожидая моего согласия, побежала к заросшей спорышем дорожке, что выскользала из высокой ржи. Что я точно исполнил Тамарину просьбу, и говорить нечего. Больше того, я перебрался на другую сторону улицы и совсем не смотрел вперед, где независимо шла Тамара. С интересом я рассматривал хаты, свежесплетённые пахучие плетни, обросшие зеленоватым мхом заборы, равнодушных собак, ленившихся лаять даже на такую заманчивую штуку, как велосипед. Рассматривал, словно приехал не из местечка, а из Австралии или с Мадагаскара. Только когда вдали закраснела островерхая черепичная крыша, по которой я сразу же узнал сельмаг, меня будто кто толкнул в спину. И я невольно догнал Тамару. Она сердито поморщилась, уже было открыла рот, чтобы высказать своё недовольство, но, увидев моё, наверное, очень возбуждённое лицо, промолчала. До сельмага ещё было далековато, когда напротив, впереди, появилась мальчишечья фигура. Хлопец тоже вёл велосипед и тоже направлялся к магазину. Сердце моё ёкнуло. «Заберёт, заберёт последнюю динамку!» — мысль испуганным зайцем скакнула в моей голове. Забыв о Тамаре, забыв обо всем на свете, я взлетел на велосипед и так даванул на педали, что цепочка с зубчатым колесом удивлённо и сердито заскрежетала. Едва не стукнувшись лбами, мы, то есть я и хлопец, разом втиснулись в узенькие двери магазина. И — метнулись в разные стороны. Уже когда в моих руках лежала тяжёлая, приятно-прохладная динамка, я покосился на того хлопца. Он держал хороший (ничего не скажешь!) нож и тоже косился на меня. Но вот наши взгляды встретились. И мы, не сговариваясь, захохотали. Осмотрев свою мечту со всех сторон, чуть не лизнув её, я, вздохнув, отдал динамку продавцу и неохотно вышел из магазина. Что поделаешь, придётся обратиться к Тамариной лупоглазой кошке… Ведь что получается? Побежишь на базар, а динамку заберут. Да и есть ли сегодня в Вильшанивке базар? А Тамары возле крыльца не было. «Неужели рассердилась за то, что я оставил её одну посреди улицы?» — похолодело у меня внутри. Но тут же я отогнал неприятную мысль. Конечно же, Тамара побежала домой за деньгами. Волнуясь, я принялся изо всех сил ждать, то есть все время вертелся, как вьюн, между магазином и улицей. К счастью, люди в магазин заходили нечасто. А хлопцы — этих вообще не было видно. Наконец-то! Тамара на ходу ткнула мне запотевшие в её ладонях монеты, произнесла запыхавшейся скороговоркой: — Знаешь же бабушек: «Да откуда? Да каким ветром? Да садись, дитятко, поешь вкусненького…» А потом мне стало жаль разбивать «кошку», и пришлось монеты по одной вытаскивать. Последние слова она произнесла в тот момент, когда я, крепко сжимая динамку, уже выскочил на улицу. И хотя на моих ладонях лежала вымечтанная, выстраданная динамка, я не подпрыгнул что было сил, не крикнул во все горло что-нибудь воинственно-радостное. С удивлением я посмотрел по сторонам. Уж не похитил ли кто мою бурную радость по поводу приобретения динамки? Нет, кроме Тамары, никого рядом не было. Это казалось удивительным, непонятным. Столько переживать, таскать ржавый металлолом, все лето обходить окольными путями бочонки с мороженым, чтоб наконец купить динамку. А купив — не обрадоваться… Может, потому, что сейчас день? А днём все кажется, ну, таким, как есть… Обыкновенным, что ли… Озадаченный этим, я произнёс раздосадованно: — Ну, а теперь — домой? — Ой, что ты! — испуганно всплеснула ладонями Тамара. — Да бабушка обидится на нас, если мы не попробуем её борща и вареников с вишнями! Отказывался я вяло: в моем пустом желудке, как говорит мать, «черти гопак вприсядку танцевали». То ли борщ да вареники с вишнями были очень вкусными, то ли дала знать себя тренировка, то ли помог попутный ветер, но обратно в местечко мы вернулись быстро. Неожиданно осмелев, я даже провёз Тамару селом, через старый деревянный мост, возле которого живут близнецы Сергей и Митька — самые языкастые хлопцы в округе. У калитки стояли тётка Маруся и моя мать. Мне стало так жарко, будто я провалился в пылающую печь: сейчас начнут выспрашивать, откуда, чего, зачем… А когда метнул взгляд на Тамару, моё горемычное сердце и вовсе оборвалось: она сжимала в руках букет васильков, будто какую-то драгоценность! Не могла дорогой выбросить! — И где это ты… — начала было мать, и на моем лице вспыхнул настоящий пожар. — И где это ты носишься! — почему-то отводя глаза в сторону, озабоченно произнесла мать. — Дядька Петро уже дважды заглядывал. «Куда мой первый помощник запропастился?» — беспокоится. Кажется, внезапный вихрь перекинул меня через плетень. Отмахнувшись на ходу от материного: «Может, хоть пообедаешь?» — я подскочил к машине. Шофёр, стоя на бампере грузовика, копался в его моторе. Услышав топот, выпрямился, ответил на моё чересчур громкое «здравствуйте!». — Так вот, — дядька Петро свёл на переносице выгоревшие до белизны короткие, но широкие брови, — завтра, товарищ первый помощник, выезжаем на урожай. Ясно? — Ясно! — выкрикнул я. — А сейчас — последняя профилактика. Начнём? * * * Я вернулся домой уже в мягких золотисто-серых сумерках. — Где ты был так долго? Твой отец динамку к велосипеду приладил! — нетерпеливо встретила меня Тамара. — Ой! Так светит, так светит! Ослепнуть можно! Какой-то прохожий даже удивлялся: «Что это за мотоцикл — фара бьёт, а мотора не слышно!» Вот попробуй! Я сел, проехался по двору. Здорово, ничего не скажешь! Хлопцы на аллее умрут от зависти. Только на аллею ехать не очень хотелось. Устал. А Тамара желала только на аллею. Я замялся. — Знаешь, у нас сегодня с дядькой Петром работы было! По уши! Может, завтра хлопцам нос утрём? Тамара глубоко вздохнула и тихо поплелась к хате. Этот вздох кольнул меня, как иголка-«цыганка», и я вмиг догнал Тамару, хлопнул её по плечу: — Поехали! Сейчас! …Машина мчалась степью. Я сидел в кабине рядом с дядькой Петром и смотрел на солнце. Жёлтое, нежаркое, оно повисло над синими, почти черными зубцами далёкого леса и никак не хотело опускаться ниже. Но вот оно зацепилось круглым боком за высокую верхушку — и на просторном небосводе чуть показался малиновый отсвет зари. Вот бы Тамару сюда!.. Как бы она… запищала: «Ой, как хорошо! Будто нарисовано!» Потемневшая невзрачная дорога отчаянно бросалась под колеса «газона». А когда въехали в глубокую лощину, дорога будто бы разгладилась, будто на ней исчезли все бугорки, все коварные выбоины. И дядька Петро щёлкнул тумблером. Два длинных голубых меча метнулись вперед, очертив вдали чёрный силуэт раскоряченной вербы, похожей на пьяного с растопыренными руками. От той вербы что-то отделилось и двинулось впереди нас. «Велосипед!» — разглядел я. Парнишка что есть силы, почти навалившись на руль, вертел ногами, но наш «газон» неумолимо догонял его. Короткий, как выстрел, сигнал, рывок влево, и уже затерялся сзади велосипедист с жёлтым кружочком света, падавшим на землю от его маломощной фары. — Дядьку, — обратился я хриплым голосом, — а мы… только в Марьяновку будем ездить? — Почему же, — качнул головой шофёр, — не только света, что Марьяновка. — А… в Вильшанивку? — И в Вильшанивку, — подтвердил дядька Петро и подозрительно посмотрел на меня: — А что? — Да ничего! — невежливо буркнул я и высунулся по пояс в окно, хотя это категорически запрещалось правилами дорожного движения. Но как иначе остудишь лицо?.. Машина летела вечерней торжественной степью.