Все уезжают Венди Герра Никогда еще далекая Куба не была так близко. Держишь ее в руках, принюхиваешься, пробуешь на вкус и понимаешь, что тебя обманули. Те миллионы красивых пляжных снимков, которые тебе довелось пересмотреть, те футболки с невозмутимым Че, те обрывки фраз из учебников истории — все это неправда. Точнее, правда, но на такую толику, что в это сложно поверить. «Все уезжают» Венди Герры — это книга-откровение, дневник, из которого не вырвешь страниц. Начат он восьмилетней девочкой Ньеве, девочкой, у которой украли детство, а в конце мы видим двадцатилетнюю девушку, которая так и не повзрослела. Она рассказывает очень искренне и правдиво о том, что она в действительности видит на острове свободы. Ее Куба — это не райский пляж и золотистое солнце. Ее Куба — это нищета, несправедливость, насилие и боль. Ее Куба — это расставание, жизнь, где все уезжают, а ты продолжаешь жить, все еще надеясь на счастье. Роман кубинской писательницы Венди Герры «Все уезжают» получил премию испанского издательства «Bruguera», приз «Carbet des Lycéens» на Мартинике, а критики одной из самых влиятельных газет Испании — El PaÍs — назвали его лучшим испаноязычным романом 2006 года. Данное произведение издано при поддержке Генерального управления книг, архивов и библиотек при Министерстве культуры Испании. Венди Герра Все уезжают Нас не касается этот ужас, но мы вечно в тревоге и страхе за всех, кто нам дорог, за всех, кому нельзя помочь[1 - Перевод Р. Райт-Ковалевой.].      Анна Франк.      Дневник от 19 ноября 1942 года Не помню, когда именно я решила, что пора перестать быть ребенком. За то, что росла в одиночестве, в то время как все уезжали из страны, я заплатила очень высокую цену. Они постепенно покидали меня; сегодня я не могу вести себя, как нормальная женщина, — я отгорожена от остального мира. Инструменты, которыми меня снабдили, для нормальной жизни не годятся; я жила изгнанницей в Дневнике и лишь на его страницах чувствовала себя уютно и безопасно. В нем я всегда была взрослой и только притворялась ребенком, хотя вернее — я была чересчур взрослой для Дневника и чересчур ребенком для реальной жизни. Я исповедовалась на его страницах с тех пор, как научилась читать и писать. Я мечтала поскорее вырасти, вбирала в себя все, что происходило вокруг, и украдкой писала, чтобы тем самым очиститься и отыскать выход, которого не нашла до сих пор. Теперь я не способна совершить то, чего от меня ждут. Я оставляла кусочки себя в каждом из мест, куда попадала против своей воли, и сегодня не знаю, как собрать воедино свой рассыпавшийся в прах мир. Моих родителей уже нет, они ушли один за другим. Однако, осиротев, я ощущаю их влияние больше, чем в их присутствии, когда они заставляли меня подчиняться своим правилам. Вспоминается Сьенфуэгос (город моего детства, который пугает меня), дело моей матери, суд, назначивший надо мной опеку, мое собственное дело. Чтение обоих дневников, детского и юношеского, стало для меня путешествием в страдание. Я вывернула себя наизнанку, как перчатку, вот только внутри неожиданно обнаружила подкладку из шелка, чего раньше никогда не замечала, потому что была занята только тем, чтобы получше выдубить кожу снаружи и перенести удары этих последних лет. Перчатка служила мне как боксеру, и я не упала, устояла благодаря чуду — когда спасение приходит случайно и тебя вдруг защищает чужая броня. Родиться на Кубе означало, что ты должна приспособиться к отсутствию мира, в котором живут обычные люди. Я не умею пользоваться кредитной карточкой, мне не повинуются банкоматы. Вывести меня из равновесия, сбить с толку, заставить пасть духом способна простая пересадка в аэропорту чужой страны. Снаружи я чувствую себя в опасности, внутри — как в комфортабельной тюрьме. Не знаю, в какой момент я позволила, чтобы у меня отобрали все и оставили одну, нагишом, с Дневником в одной руке и помадой — с помощью которой я пытаюсь покрасить губы в пунцовый цвет, пожалуй, слишком яркий для женщины неопределенного возраста — в другой. Дневник детства Родина — это детство.      Шарль Бодлер Лагуна-дель-Кура, Сьенфуэгос, Куба, 1978 год Моя мать вышла замуж за иностранца, шведа, он работает на атомной электростанции. Мы живем в доме на берегу лагуны. Здесь полно всяких странных приспособлений вроде веревок с якорем на конце, с помощью которых из воды вытягивают блестящие кастрюли. Кастрюли держат там для того, чтобы благодаря соли они всегда были чистыми. Фаусто, муж моей матери, — мужчина очень красивый, светловолосый и высокий. Он купается голышом, голым разгуливает по берегу и газету читает тоже голым. Газета эта всегда одна и та же, со шведскими буковками. Когда соседи приносят нам контрабандную рыбу, Фаусто с большой неохотой одевается. Мама его пугает, говорит, что нас посадят в тюрьму, и тогда он натягивает обтрепанные до неприличия джинсы. Мы даем местным жителям пищу для разговоров, потому что живем в роскошном районе, где дома смотрят на море. Некоторые, как наш, который государство временно дало Фаусто, выходят к лагуне. Моя мать не хочет, чтобы я привязывалась ни к этому, ни к какому-либо другому дому, — мы здесь временные. Это правда. Материальные вещи значения не имеют, так что я живу, как в общежитии. А мне это нравится! Каждый день я проплываю отрезок, соединяющий лагуну с морем. Бросаю школьную сумку в патио, снимаю форму, кладу ее в гамак и — плюх! — бросаюсь в воду. Я как рыба в стремительном потоке — он хочет унести меня с собой, но я сопротивляюсь и после долгих усилий добираюсь до берега. Потом вновь вхожу в воду и неподвижно лежу на поверхности, отдаваясь на волю течения: я обломок лодки, стекляшка, сломанная кукла, пресноводная рыбка, чуть двигающая плавниками в потоке. Но вот попавшая в рот соленая вода подсказывает мне, что нужно держать ухо востро, потому что я уже в бухте. Суббота, 13 ноября 1978 года Мой отец появился спустя много месяцев. В этом доме он был впервые. Держался отчужденно, настороженно, но кофе выпить согласился. Мама показала ему мои тетрадки, оценки — все было в порядке. Но когда он пошел разыскивать меня у лагуны, его ждал неприятный сюрприз. Увидев, как мы на пляже нагишом играем в «кита-убийцу», отец хотел избить Фаусто. Он просто взбесился — не мог с этим смириться. Мы подошли поздороваться, а он набросился на Фаусто с кулаками, целя ему в лицо. Потом отец очутился в воде, но продолжал размахивать кулаками и там. Фаусто смотрел на него недоуменно, не понимая, что происходит. Отец кричал и делал вид, что обороняется, хотя на него никто не нападал. Обычно дело кончается тем, что отец нас избивает. Конечно, не на людях — он всегда за этим следит. И вот теперь это произошло на глазах у шведа. Мне было так стыдно! Отец уехал, сказав, что не желает больше нас видеть. В доме после него остался запах рома. Мама не знает английский или французский достаточно хорошо, чтобы объяснить иностранцу: «Просто-напросто он нас бьет». Сегодня Фаусто спал в кровати вместе с нами. Мама ведет себя, как девочка. Она плачет. Я чувствую себя старше мамы. 20 декабря 1978 года Маму мы видим очень мало. На радио ее заставляют вести спортивные передачи и обслуживать телетайпы, а это дело долгое. Говорят, что она лишилась доверия и не может работать с новостями. Ей поручают только комментировать бейсбольные матчи. Угрожают послать ее в Анголу. Мне страшно остаться одной с Фаусто — я еще никогда не жила без мамы. Не понимаю, как это возможно, что она не может идти встречать президента ГДР только потому, что Фаусто — иностранец. Мама говорит, что это называется расизмом и что расизм бывает не только по отношению к неграм — существует много его разновидностей. Мне страшно оттого, что мама поедет на войну. Я хотела бы заболеть какой-нибудь очень плохой, неизлечимой болезнью, только бы ее не посылали. Хоть бы заболеть! Мама говорит, что у этой войны нет оправданий. Но просит меня нигде этого не повторять. Если маму туда пошлют, я точно умру, и умру от тоски. Она же может умереть от чего угодно, ведь она такая маленькая, почти как я — у нее такой же размер обуви, и она носит мои чулки. Она не выдержит на этой войне! Моя мама боится всего на свете даже больше, чем я. Она начинает дрожать, когда мы с ней в доме одни, и роняет фонарик, когда мы пытаемся найти какое-нибудь объяснение непонятным звукам. Это не страх, говорит она, это называется осторожностью, но я-то хорошо знаю, что это именно страх, только особый, трепетный. Смех с ней, да и только! А в тамошних озерах небось полно всяких тварей… Настоящую войну мама не переживет, она не выдержит! Объявляю забастовку в Дневнике, потому что мою маму отправили на войну в Анголу. Эту страницу оставляю чистой в ее честь. Июнь 1979 года Завтра мама возвращается. Шесть месяцев мы прожили с Фаусто одни, каждый вечер надеясь услышать по радио ее голос, передающий репортаж из Анголы. Фаусто — настоящий Гулливер в стране лилипутов. Я хватаюсь за его бороду, и он укачивает меня, пока я не усну. Мне не важно, что он ходит голышом. Знаю, что соседи возмущаются, а отец написал на нас донос. Скоро нам придется явиться в суд — мама еще этого не знает. Мы ей скажем завтра, когда она приедет с войны. Все на нас свалилось сразу — и война, и суд. Фаусто читает по-испански не очень хорошо, так что мне пришлось ему объяснять, что написано в бумаге, которую мы только что получили. Мой отец подал на маму в суд, обвинив ее в безнравственности, пренебрежении своими обязанностями и куче других вещей. Он требует установить надзор и опеку над дочерью, а также подтвердить его родительские права. «Разделяй и властвуй», — сказал на это Фаусто. На рассвете вспыхивают странные огоньки, я принимаю их за зарницы и перебираюсь в постель к Фаусто, а он объясняет, что это камера со вспышкой и что кто-то следит за нами издалека. «Я подозрительный швед. Ты должна меня бояться. У-у-у!» — завывает он как призрак, а я забираюсь под покрывало, чтобы спрятаться от глядящего на нас чужого глаза. Фаусто начинает меня щекотать, и я засыпаю от смеха и усталости. Теперь я думаю, что за мной следят. Не знаю, правда это или нет, но в любом случае надо держать ухо востро. За эти месяцы я не сделала ничего плохого. И вела себя даже лучше, чем всегда. Клянусь. Июль 1979 года Мама вернулась с ангольской войны. Кожа у нее стала желтая-желтая, она постоянно трясется и говорит, что за ней могут прийти в любой момент. Страха в ней больше, чем раньше. Она принимает множество таблеток, лежа в постели; ей их дает Фаусто. Маме не нужно ходить на работу, так что я читаю ей книги, потому что она говорит, что не может сосредоточить взгляд на странице. Мама очень худая. Из Африки она вернулась больная. Она не хотела ехать на эту войну и больше никогда туда не поедет. Она надеется, что суда не будет, но Фаусто подмигивает мне, и это означает, что мама у меня словно ребенок и не представляет, что нас ждет. Я читаю ей «Книгу чудес дона Хосе Северино Болоньи» Элисео Диего[2 - Элисео Диего (1920–1994) — кубинский поэт, прозаик, переводчик, автор книг для детей.], ее любимую. Читаю громким голосом, останавливаюсь, когда замечаю, что она заснула, и терпеливо продолжаю чтение с того места, на котором остановилась, когда она просыпается. Мама должна выздороветь до начала занятий в школе. Не хочу, чтобы мои друзья увидели ее такой слабенькой. Мне самой не нравится ее вид. Вены у нее на ногах и на шее похожи на рисунки, сделанные голубым карандашом. Бывает, что родители умирают, когда их дети еще маленькие, — я это знаю. Но я должна выбросить из головы такие мысли. Война — это ужас. Нельзя никого посылать ни на сельхозработы, ни на войну. Мне очень больно видеть, как тяжело дышит мама. Невыносимо видеть ее спящей. Август 1979 года Мама почти каждый день встает и прогуливается по двору. Она уже не такая желтая, понемногу начинает плавать, а потом греется на солнышке. Еще она рисует и напевает старые сьенфуэгосские куплеты: У Офелии заветная тарелочка была, Но Рафаэль разбил ее, такие вот дела. И, глазом не моргнув, платить заставил Панно. Вот до чего любовь их обоих довела. К нам каждый день заходит моя подруга Дания, она помогает чистить овощи к обеду и убираться в доме. Дания — моя одноклассница. Ее родители — врачи, и их никогда не бывает дома. Дания всегда дает мне списать на контрольных по математике. Она роняет свой листок с задачками на пол, и я делаю то же самое. Потом я пишу внизу решение своим почерком и стираю ее записи, а она делает все заново, быстренько решает все задачки и покидает класс раньше меня. Зато я с удовольствием помогаю ей с сочинениями — для нее это нож острый, а я обожаю сочинять. В отличие от других девочек, Дания не считает меня странной. Она очень серьезная и не смеется над моей мамой. Ей хватает такта, и она прекрасно понимает, что у нас происходит. Внутри наш дом напоминает походный лагерь, потому что Фаусто все аккуратненько складывает стопками возле деревянной лестницы. С одной стороны грязное белье, с другой — чистое, и между ними узкий проход. Чтобы повесить белье, которое успела постирать мама, мы с Данией становимся на скамейку. Сегодня к нам в гости придут знакомые из кукольного театра. Мама хочет уйти с радио и опять мастерить кукол. На плите с самого утра стоит и непрерывно урчит скороварка — так, что уже невозможно слушать. Пахнет расплавленным сыром. Хенеросо и Магали входят через заднюю дверь. Такое право мы предоставляем только друзьям. Магали замечает, что мама наконец-то научилась управляться со скороваркой. Мы все этому рады. Магали помогает маме более или менее привести дом в порядок. В конце концов мама призналась, что варила в кастрюле туфлю из пластика. Она надеялась, что пластик расплавится и она сможет сделать из полученной массы каркас для перчаточных кукол. Гости просто остолбенели. А если бы это удалось? Ну, тогда мама сделалась бы богатой, она варила бы себе потихоньку туфли и мастерила кукол. Но поскольку нужного результата добиться не удалось, можно, значит, называть ее свихнувшейся. Таков уж наш народ — «город прямых улиц и мозгов набекрень». Фаусто сегодня дома не ночует — у него дежурство. Дания, Хенеросо, Магали, мама и я садимся за стол и едим похлебку, приготовленную из всякой всячины, принесенной друзьями. Как в старые добрые времена, мы снова вместе. «Чур, сегодня готовят гости», — говорит мама. Обожаю находить в похлебке сюрпризы. Горячий суп в августе, москиты, налетевшие с лагуны, коптящий фитиль моей керосиновой лампы, фонарь Фаусто, друзья вместе с нами, как когда-то в нашем с мамой домике, — я чувствую себя лучше. Это уже похоже на прежние времена. Мой рецепт коктейля из устриц • Постучать камнем по стенке в патио, чтобы отлепились ракушки. • Подобрать ракушки и открыть их ножом. • Извлечь устрицы. • Положить их в стакан и добавить разведенную томатную пасту, лимон и соль. • Выпить все одним глотком. Сентябрь 1979 года Умер Хильберто Нода, крестьянский певец. Он был остер на язык и в своих десимах[3 - Десимы — популярный на Кубе фольклорный песенный жанр, основанный на десятистрочной строфе.] употреблял всякие нехорошие слова. Еще он играл на маракасах в ансамбле «Лос Наранхос», над которым шефствует моя мама. Приходил Луис Гомес, старенький поэт. Из заднего кармана у него всегда торчит бутылка. Они приходят сюда, как раньше приходили в квартиру в Паломаре, — едят, пьют, поют и уходят. Мама на своей радиостанции записывает их на пленку, чтобы потом включить в программу. Такая работа мало кому нравится, но теперь им уже не разрешают выступать живьем, потому что они могут сказать все, что им заблагорассудится. Луис Гомес исполняет тринидадские тонады[4 - Тонада — один из жанров кубинского песенного фольклора.]. Он укачивал меня на радиостанции, напевая тонаду, которую я выучила наизусть: Смерть появляется ночью, Трай-ла-ра, Чтоб похитить твои наряды. Смерть крадется тихонько, Трай-ла-ра. Проникает сквозь все преграды. Ее подгоняет ветер, Пропахший вином и морем, Трай-ла-ра. Она породнилась с горем, Украсть судьбу твою метит, Трай-ла-ра. Если с пути ты сбилась, Твои кружева похитит, Трай-ла-ра. Смерть появится ночью И судьбу у тебя отнимет, Трай-ла-ра. Как я боюсь этой песни! Она меня не отпускает и гудит в голове, словно колокол. Всякий раз после нее я долго не могу заснуть. Когда мы пришли попрощаться с усопшим, Хильберто лежал в наполненной льдом ванне, дожидаясь, когда привезут гроб. Раньше я никогда не видела мертвых, хотя он скорее был похож на спящего. Меня распирало любопытство, и я подходила к нему раз пять, если не больше. На нем был костюм мертвеца и галстук мертвеца. Мама надела черное с белым платье, как полагается на похоронах, а я пришла в своем темно-синем платье-халатике, которое годится для всех случаев. Конечно, русская резинка в волосах и кожаные ботинки не очень-то подходят, зато на улице они незаменимы. Когда запели, жена и дочери умершего заплакали в три ручья. Я не плакала, потому что это не мой родственник. Внезапно певцы расступились, давая дорогу Луису Гомесу, но Луис был настолько пьян, что не стоял на ногах. Тогда старики завели десиму, надеясь, что Луис ее подхватит… Умер Хильберто Нода, рыдает его жена. Умер Хильберто Нода, рыдает его жена… Луис неожиданно встрепенулся и продолжил в рифму: Прибрал его Сатана, чтоб больше не пел он народу. Родственники покойника обиделись и выхватили мачете. Моя мама перепугалась и увела меня домой. Называется, сходили на похороны. Мама смеется и звонит подругам, чтобы рассказать про это. Мне же до сих пор страшно. Сейчас я пишу и вижу, что в лампе почти не осталось керосина, так что задание по математике закончить не удастся. Ночью Уже поздно и темно. Пишу при свете, который просачивается из патио. Мертвецов я не особенно боюсь. Единственное, что меня страшит, — это заходить в бары с отцом, залезать на высокий табурет, где ноги не достают до пола и меня сразу начинает мутить, так что я чуть с него не падаю. У засаленной стойки с остатками жареной рыбы толпятся пьяницы. Здесь надо постоянно держать ухо востро, потому что в воздухе время от времени летают бутылки и стаканы. То и дело вспыхивают ссоры, и никто не может понять, что ему пытается втолковать сосед, а иной раз они и не разговаривают между собой, а сразу вступают в драку. Бар — худшее место в мире. Зловоние, исходящее от пьяниц, напоминает мне о засорившемся туалете. Не хочу больше ходить в бары! Не хочу вновь там оказаться, тем более с отцом! Мертвецов я не боюсь — я поняла это сегодня на похоронах. Куда больше я боюсь пьяных и баров. Не могу заснуть. Все думаю о суде и о том, что будет, если меня отдадут отцу. Октябрь 1979 года До сих пор не назначена дата суда, и Фаусто надоело ходить в жарких штанах. Это мы для соседей стараемся. Когда нет света, мы раскрашиваем себя моими акварельными красками, надеваем сомбреро и маски и разжигаем на берегу лагуны костер. Наш смех слышен, наверное, на другом берегу, где проходит шоссе. В семь часов утра, когда я пытаюсь разбудить маму, чтобы не опоздать в школу, вдруг замечаю рисунок, на котором она изобразила меня спящей. Под рисунком стихи: Девочка сладко спит среди книг. Кто выпустит на волю ее маленьких демонов? Кто защитит ее, когда погаснет сигарета И ее разбудят, Прервав внезапно крепкий сон? Краткий сон. Девочка спит, по крайней мере, пока я ее рисую. Октябрь 1979 года Ночью Фаусто разговаривал с мамой. Я все слышала, потому что проснулась и лежала так, пока они не заснули. Его уволили, и он не может больше жить на Кубе. Нам всем придется уехать в Швецию. Фаусто говорит, что не нарушил никаких обязательств и что честно исполнял свою работу, вот и все. А уезжает он из-за русских, которые не следят за своими атомными электростанциями и не хотят, чтобы он об этом написал все как есть. Вроде бы какие-то станции у них в стране плохо обслуживаются, и Фаусто решил их предостеречь. В общем, я не очень поняла. Фаусто возвращается в Стокгольм, туда, где снега больше всего на свете, но я не верю, что отец меня отпустит. Конечно, он скажет «нет». Мой отец никогда не хочет того, чего хотим мы. Он всегда встает между мной и мамой. Я думаю, мама долго не протянет, потому что он все время старается помериться с ней силой. У мамы почти нет сил — я это знаю. Ноябрь 1979 года В прошлом учебном году, когда мама уехала в Анголу, у меня были довольно плохие оценки. Школа представила характеристику в суд, где говорилось, что Фаусто не возил меня на утренние линейки и что, пока мамы не было на Кубе, я пропустила много занятий. Получается, что в следующий класс меня перевели чуть ли не из милости. Считается, что я плохая ученица и зеваю по сторонам, пока другие извлекают квадратный корень из непонятно чего, и до сих пор не знаю таблицы умножения. Мама вернулась из Анголы больная, с нервным тиком — из-за чего у нее подергивались губы — и отсутствующим взглядом. Слушание дела, словно специально, чтобы окончательно нас добить, назначили через три дня. Но Фаусто попросил через адвокатов, чтобы суд отложили, представив медицинскую справку. Теперь уже ничего нельзя изменить, надо идти в суд, а это завтра. Мама погладила мне синий халатик. Тот, в котором я была на похоронах. Себе она приготовила всегдашнее черное платье, а Фаусто наденет свой серый костюм. Завтра меня отберут у мамы — я это знаю. Но сегодня буду спать с ней всю ночь. Ноябрь 1979 года Суд Сегодня во время суда зал был полон друзей отца и незнакомых людей. Я услышала ужасные вещи о маме, «проблемной и трудной особе». Говорили про «моральную деградацию в отношениях с детьми» и много чего еще — я не запомнила. Все, что говорили про маму, было плохо. Зато отца всячески хвалили. Судья попросил меня сказать, с кем я хочу жить. Я встала — одна-одинешенька на весь зал — и посмотрела на отца, который с трудом сдерживался. И тут вдруг в окно влетело маленькое белое перышко. Оно подлетело ко мне, и я с силой на него дунула. Оно коснулось головы Фаусто, а потом моей левой руки. Я еще несколько раз дунула на перышко и ничего не сказала. Тогда вмешался отец и сиро сил, хочу ли я остаться с ним. Я не стала ничего говорить. Мама сидела тут же и глядела в пространство. Она всегда так глядит, когда сердится на меня. Как будто знать меня не хочет. Потом показали несколько фотографий, где я была с Фаусто. Меня засняли в разных позах — где-то я вышла хорошо, а где-то ужасно. Фаусто ласково глядел на меня, а я все искала глазами то перышко, но так и не нашла. Мы вышли из зала вместе с мамой. Она поцеловала меня в лоб и снова причесала. Потом произнесла один из своих протестантских псалмов и обняла меня, сказав, что я вела себя очень хорошо. Она проговорила это спокойным голосом. Но я-то знаю, что должна была сказать, что хочу остаться с ней. Страх перед отцом всегда лишает меня дара речи. Наедине с собой я готовлюсь высказать ему все, что думаю, но стоит ему появиться, как я уже ничего не помню. Через два часа нам объявили решение суда. В течение трех лет я должна буду жить с отцом там, где выступает его театральная труппа, — в горах Эскамбрая, вдали от моря и лагуны. Вдали от мамы и, само собой, от Фаусто. Мы должны попрощаться с мамой здесь же. Времени нет. Сейчас за мной придет отец. Я прошу маму позвать Фаусто. Она плачет. Не может понять, что я ей говорю. Наконец приводят Фаусто. Он подходит ко мне и раскрывает ладонь: он поймал белое перышко и сохранит его для меня до того дня, когда я приеду к ним в гости. Они со мной попрощались. Мама дала мне Дневник и пакет со школьной формой. Остальную одежду они на днях пришлют. Теперь я увижу ее только через месяц. Все кончилось. Отец ждет меня в канцелярии. Меня отвела туда за руку какая-то женщина, которая по дороге все приговаривала: «Революция тебя не оставит». Не понимаю, при чем тут революция. Отец поджидал меня, рассевшись в кресле судьи. Женщина дала ему подписать какие-то бумаги и передала меня из рук в руки, словно я была почтовой посылкой. Отец крепко меня обнял, и я подумала, что еще немного, и заору, чтобы он меня отпустил. Через окно я видела, как Фаусто уводит маму, осторожно поддерживая, чтобы она не упала. Она шла еле-еле, пошатываясь из стороны в сторону. Я видела, как они уехали. Остаток дня отец ходил довольный, друзья поздравляли его. Он победил, а мы проиграли. Декабрь 1979 года Театральная труппа очень маленькая. Живут они между двух гор, словно в большой дыре, засаженной подсолнухами и кофе. Там стоят несколько домиков и общежитие в форме буквы «Г», где живут одинокие. Нас же перевели в третий домик, так как нас двое, а это уже семья. Знакомые из труппы принесли мне подарки: брошки, резинки для волос, которые не держатся на голове, потому что китайские. Одна из женщин явно хотела мне понравиться — наверняка у нее шуры-муры с отцом. Правда, она его боится так же, как и я. Она тихо со мной поздоровалась и быстро ушла. Отец не собирался ничего со мной обсуждать: ни решение суда, ни то, когда я смогу поехать к маме. Все происходило молча. Когда мы ехали в машине, я хотела все записать, но он отобрал у меня тетрадь и сказал, что нужно спать. Отцу не нравится, что я веду Дневник, и потому приходится его прятать. Отец не зовет меня по имени. У еды странный запах. У меня нет аппетита, я не хочу есть. Новая квартира очень светлая, потому что в ней больше окон, чем стен. Здесь две комнаты: в одной мы живем, а другую открывать нельзя — меня сразу об этом предупредили. Кухня крошечная, словно кукольная, по стене нескончаемой вереницей снуют, добираясь до самого потолка, муравьи. В комнате висит полка, уставленная безделушками с разных концов света, но во всем доме нет ни одной книги. Очень странно. Нет также ни картин, ни фотографий. Не похоже, чтобы в этом доме кто-то собирался жить долго. Наверное, мы скоро куда-нибудь переедем. Вечером буду смотреть спектакль, который труппа устраивает для крестьян. Декабрь 1979 года Могу писать, только когда отца нет дома. Он уже сказал мне, что дневник — идея не слишком разумная. Мама должна приехать на мой день рождения, но Фаусто ко мне не пускают. Как будто швед — страшное чудовище, хотя на самом деле он безобиднее маленького щенка. Отец запретил мне с ним видеться. Он сказал об этом за завтраком в ответ на мой вопрос. Сегодня после обеда начинается школа. Я уже приготовила новую форму. Среди детей членов труппы есть девочка примерно моего возраста. Все время вижу, как она возится с курами. Она дочь глухого по прозвищу Колдун. У меня болит горло, и я боюсь ехать с ней в школу. Она на два года старше меня и, конечно, лучше подготовлена. Когда приедет грузовик с молоком, мы сядем в него с отцом, и он отвезет меня в сельскую школу. У меня здесь нет моих книг, хотя их наверняка отдали отцу в Сьенфуэгосе. И разыскивать тетрадки мне было некогда. Я чувствую себя одинокой. Мама не звонит. Может, разговаривать со мной по телефону ей не разрешают? С ней там делают что-то нехорошее. Пока ты маленькая, тебя легко обидеть, потому что у тебя нет денег поехать за помощью к друзьям или к адвокату и защитить свою мать. Когда вырасту, я молчать не стану. Во всяком случае, такой слабой, как она, я не буду, могу поклясться. Я буду о ней заботиться и защищать ее от отца и его адвокатов. Декабрь 1979 года Не знаю, писать ли об этом в Дневнике. Мне страшно, но я никому не могу об этом рассказать — даже под большим секретом. Отец лежал на нашей кровати с женщиной. Он вышел из комнаты и наказал меня, поставив стоять за ширмой, что рядом с душем. Я видела все, что они делали, и не могла уйти, потому что он то и дело поглядывал в мою сторону — а я знаю, что значит у него быть наказанной. Отец не раздевался: он только спустил брюки и стал тереться об нее, а она лежала раздетая и громко вскрикивала. Я хотела было убежать, но тут отец встал, и я застыла на месте, прямая, как древко у флага. Прошло много времени, пот лился с них градом, они что-то бормотали и громко дышали. Мне было страшно смотреть на все, что они делают. Время от времени я закрывала глаза. Когда наконец все закончилось, отец зашел в ванную и подтолкнул меня к самому душу. Он отодвинул занавеску и, пустив сильную струю воды, сказал, чтобы я никогда не доверяла ни одному мужчине. Я никогда не видела отца голым. Он дотронулся до моих волос мокрой рукой, и я вылетела оттуда как угорелая. Женщина поняла, что я все это время находилась за ширмой, и принялась вопить. Я выбежала на шоссе и потом целый день бродила, размышляя о происшедшем. Сейчас уже вечер. Я знаю, что не могу никому доверять. «Маргарет Тэтчер уже возглавляет британское правительство. Этой женщине палец в рот не клади» — это говорит отец, когда я прохожу мимо и слышу, как он беседует со своими приятелями, пьет, спорит о политике. Похоже, есть женщины, которым тоже нельзя доверять. Ложусь в кровать. Отец никому не доверяет. Постель пропахла духами и потом. Сбрасываю простыню и сплю на голом матрасе. Хоть бы мне сегодня ничего не приснилось. Декабрь 1979 года В школе я отстала. По естествознанию проходят уже третий урок, а я застряла на втором. Все удивленно на меня глазеют. Один негритенок спросил, не иностранка ли я, и я сказала, что приехала из Сьенфуэгоса. Учительница меня представила, и все засмеялись, наверное, из-за моих сандалий на босу ногу. Школьные туфли я сюда не привезла — заезжать за ними домой было некогда. Когда я вышла после первого дня занятий, у дверей меня уже поджидал отец. Оказывается, обратно он не поехал, а все это время торчал в поселке Маникарагуа, где пил ром с какими-то стариками. Он мне сам об этом сказал, и я видела этих стариков. Я немножко перепугалась, ведь когда он выпьет, то становится совершенно другим человеком. Но сегодня он помог мне влезть в крытый грузовик для перевозки рабочих, который здесь называют «гуарандинга», и мы, подпрыгивая на каждом ухабе, мирно отправились восвояси. По возвращении выяснилось, что нет света, и я сказала ему, что мне еще надо сделать домашнее задание. Еды у нас нет. К счастью, у меня нет аппетита, как и желания делать домашние задания в потемках. Отец говорит, что сходит за едой в общую столовую труппы. Я засыпаю. Интересно, что сейчас делают мама и Фаусто? У них наверняка тоже света нет. Декабрь 1979 года Вчера отец так и не вернулся. Около четырех часов ночи я проснулась от голода. Его часы лежали в ванной. Я выпила апельсиновый сок, который нашла в холодильнике, и легла на двуспальную кровать. Приходится спать с ним. Все ноги у меня искусаны москитами и невыносимо чешутся. Сейчас еще очень рано, и я смогу сходить в столовую вместе с актерами, потому что дома хоть шаром покати. Думаю, он не рассердится, — уж очень хочется есть. Надеваю вчерашнюю форму. Здесь, в Эскамбрае, очень красиво. Над столом в патио вьется целое облако желтых бабочек. Склонив свои головки, дремлют подсолнухи, а по тропинке, хорошо видной из моего окна, спешат люди. Репетиция начинается в девять. Мне надо поторопиться. Декабрь 1979 года Отец вернулся в шесть часов вечера. Он пил и, не глядя на меня, что-то писал за столом. В столовую ходить он запретил, но орать на меня не стал. Просто сказал, и все. Весь день я провела в патио. Несколько раз прогуливалась в направлении дома актеров, но они сейчас репетируют, готовясь к спектаклю. Если правда то, что я не могу никуда пойти без отца, то они ему расскажут, что я приходила, и вот этого-то он мне ни за что не разрешит. Когда пошел сильный дождь, я зашла в дом. Я уже приметила, где находится телефон, и хотела тайком туда сходить и позвонить маме. В школу я не поехала, потому что не могу сама залезть в грузовик. Другая девочка, Элена, поздоровалась со мной, и я в ответ улыбнулась, когда увидела ее в машине вместе с матерью. Хотела было попросить, чтобы они меня захватили, но не знала, как отнесется к этому отец. До недавнего времени мы спали в одной кровати, но запах алкоголя меня просто душил. Им была пропитана вся комната. Собиралась написать маме, но не знала, где здесь почта, да и денег на марки у меня не было. Местная школа очень маленькая и невзрачная. По сравнению с огромным зданием сьенфуэгосской школы это просто какая-то хибарка. Вот бы маме на нее взглянуть, ей было бы интересно. Отец храпит. Поесть он мне так и не дал. Пойду за едой в столовую — умираю от голода. У меня болит желудок, но если отца разбудить, он разозлится. Декабрь 1979 года …Отец постоянно забывает отвести меня поесть, а самой мне разрешается покидать наш деревянный домик, только когда есть спектакль, ну и когда он отвозит меня в школу. А это происходит не каждый день: за две недели он отвозил меня в общей сложности шесть раз. Он не разрешает мне долго разговаривать с членами труппы, говорит, что это моя мать воспитала во мне дурную привычку беседовать со взрослыми. Но к Элене он меня тоже не отпускает и не позволяет приглашать ее к нам. Мы с ней посылаем друг другу письма, используя для этого рогатки, которые сделал нам ее брат. Ему пятнадцать лет, и он учится в интернате — я видела его в субботу утром в столовой, он был в синей форме с галстуком. Элена пишет печатными буквами, а я пока не решила, как лучше. Буквы получаются у меня неровные и какие-то некрасивые. Письменные буквы выходят гораздо лучше. Мне очень нравится отправлять послания Элене. Когда я тайком позвонила маме и обо всем рассказала, она сказала, что мы напоминаем ей заключенных. Она вечно преувеличивает. Мне кажется, что, слушая мой рассказ, она плакала и боялась, что меня обнаружит отец и мы не успеем поговорить. Было шесть часов утра. Мне не спалось, и я пошла к телефону, в коридор, который обычно запирается на замок. Но в этот раз кто-то замок снял, словно специально для того, чтобы я могла позвонить. Фаусто посылал мне в трубку поцелуи — он плохо понимает мою речь по телефону, а потому объяснялся со мной одними поцелуями. Мама все время делала глотательные движения, чтобы не расплакаться, уж я-то ее знаю. Сказала, что приедет на мой день рождения. Все спрашивала, не бьет ли меня отец. Я сказала, что нет, но она мне не поверила — в глазах моей мамы все выглядит всегда хуже, чем на самом деле. Я повесила трубку и вернулась в комнату; отца все еще не было. Когда он вернулся, то принес мне пирожное и йогурт. Я притворилась, что сплю. Декабрь 1979 года Сегодня в школе меня спросили, почему я не посещаю занятия каждый день, как остальные ученики (учительница сказала «как остальные пионеры»). Я объяснила, что отец забывает меня отвезти. Сейчас жду, когда он появится. Его наверняка отругают, а потом он отыграется на мне. Воображаю, что меня ждет! Но я просто не знала, что еще можно сказать. Ведь так оно и есть: отец забывает, что без четверти час он должен привезти меня на молочном грузовике. Иначе к началу занятий во вторую смену никак не попасть. Жду, когда появится гуарандинга, на которой должен приехать отец. Удивительно, уже почти шесть. Элена давно уехала со своей матерью. Учительница и директриса остались ждать отца. На улице льет как из ведра, в школе зажгли свет, из протекающей крыши капает на стол, на нем стоит таз, куда со звоном падают капли. Учительница просматривает мою тетрадь, высчитывая дни, когда я была на занятиях и когда отсутствовала. Отец появился в своем обычном виде: волосы растрепаны, рубашка расстегнута, брюки рваные. Директриса велела мне выйти. Учительница сказала, чтобы я шла в класс и там написала сто раз: «Я революционная пионерка и каждый день хожу в школу». Но я же не хотела пропускать занятия! Не понимаю, за что меня наказали. Нужно было заставить написать это отца! Никто не сумеет сто раз написать это предложение на доске — она очень маленькая. Мы вернулись домой, и отец сказал, что пора установить четкие правила. Во-первых, что бы про него ни спрашивали, я не должна отвечать. Во-вторых, всякий раз пропуская занятия, я должна говорить, что была больна. И в-третьих, мне запрещается обсуждать с кем бы то ни было, ела я или нет. А сейчас я наказана за то, что рассказала все учительнице, и сегодня опять останусь без еды. Отец вытащил из шкафа бутылку, перелил ее содержимое в ту, что лежала у него в кармане брюк, и запер меня в доме. Говорил он со мной тихим голосом, в котором слышалась злость. Он ушел. Света опять нет. Не знаю, как я буду здесь одна в темноте. Хочется плакать, но я сдерживаюсь. Я знала, что отец рано или поздно взорвется. Декабрь 1979 года Отец два дня не ночевал дома. Я сумела выбраться и пошла в столовую. А там чуть было не упала в обморок, ведь все это время я пила одну воду с сахаром. Я просто не могла уже больше терпеть. Отец пришел, все прячу. …Его отругали за то, что я одна ходила в столовую и просила там еду, сказав заведующему, что не ела два дня. Мне сразу надавали всякой всячины, но поскольку у меня нелады с желудком, я смогла съесть только яйцо и рис. Молоко отнесла домой, чтобы выпить перед сном. Я тихо сидела, уставившись в стол, словно делала старое домашнее задание. Вот уже три дня, как я не хожу в школу. Отец набросился на меня и ударил головой о столешницу. Мне показалось, что он выбил мне глаз. Он подошел ко мне сзади, не говоря ни слова. Я знала, что он будет бить, прекрасно знала. Но я ничего не могла поделать. Он изо всех сил ударил меня по голове. Потом схватил за волосы и стал таскать, пока не вырвал две большие пряди, которые я, когда все закончилось, положила в тетрадку. И затем снова приложил меня так, что мое ухо впечаталось в столешницу, заколки впились в голову, а доски стола затрещали. У меня пошла кровь, очень сильно, потому что заколки железные и они вошли довольно глубоко. Я с трудом их вытащила и думала, что там глубокая рана, но оказалось, что поранилась я совсем чуть-чуть. Я совершенно растерялась и даже не помню, ни что он кричал, ни за что именно меня бил. Наверное, за то, что я рассказала в столовой, что ничего не ела. Когда за ним захлопнулась дверь и у меня перестала кружиться голова, я отыскала в шкафу ром и полила им ранку на голове. Так всегда делала мама, порезав палец. Конечно, я отлила немножко, чтобы он не заметил. После этого я умылась под краном. У меня распухла щека, и я плохо слышу левым ухом. Губы немного воспалились. В столовую идти боюсь, но очень хочется есть — в животе такая музыка, что поневоле вспомнишь тромбоны, которые звучат по вечерам в парке. Я отправилась к Элене. Подойдя к дому, постучала в окошко, и мне открыла ее мать. Она стала лечить меня меркурохромом и даже не спросила, что со мной приключилось. Думаю, она знает. Я сказала, что очень хочу есть, и она дала мне мусс из гуайявы и хлеб с котлетой. Я села в уголке, чтобы поесть. И тут ни с того ни с сего разревелась. Эленину мать зовут Чела. Она страшно переживала и велела Элене принести мне воды со льдом. Спросила, чем она может мне помочь. Я попросила никому не говорить, что была у них. Она заплакала. Чела предложила меня подстричь, и я согласилась. Постепенно пол усеяли черные волосы. Пряди точно такие же, как у мамы. Хорошо, что меня подстригут, ведь он опять станет таскать меня за волосы. Будет не так больно, если он не сможет как следует ухватиться за пряди. Чела подстригла меня очень коротко. Элена принесла зеркало. Я стала похожа на мальчишку, но мне наплевать — по крайней мере, так я чувствую себя бодрой и выгляжу опрятно. Вскоре я вернулась домой. Я снова села заниматься, точнее сказать, уставилась в каракули, которые списала с блекло-зеленой доски в классе. В те немногие разы, когда отец отвозит меня в школу, я списываю с доски все подряд автоматически, ничего не понимая. Раньше школа была для меня кошмаром, теперь же она мне очень нравится, хотя бы тем, что я могу увидеться там с другими детьми. Я готова слушать учительницу часами. Только вот ничего не понимаю и вдобавок плохо слышу левым ухом. Декабрь 1979 года Моя короткая стрижка отцу совершенно не понравилась. Он снова меня бил, но по лицу и не так сильно. Надавал мне пощечин, потому что не хочет, чтобы я ходила к Элене. Возмутился, как я посмела подстричься без его разрешения, и запретил говорить, что он хотя бы пальцем до меня дотронулся. Про Эленину мать сказал, что она сплетница и распутная. И еще сказал, что с этой прической я похожа на парня. Как только он заснул, я вышла во двор и принялась играть с курами, в кустах сделала себе домик: притащила старый матрас, который когда-то лежал в спортзале, и расстелила его в рощице — свое тайное убежище я называю «рощицей». Я знаю, что завтра приедет мама, ведь завтра мне исполняется девять лет. Подобрала в патио осколок зеркала и увидела свою бледную физиономию. Не хотелось бы выглядеть, как мальчишка, но, как говорит мама, обстоятельства заставляют. Декабрь 1979 года Вот уже три недели как я не видела маму, но сегодня мой день рождения, и она наконец приехала меня навестить. Как только я ее увидела, сразу же расплакалась — а ведь обещала, что не буду плакать, когда она приедет. К счастью, отца дома не было. Про Ф. я спросить не решалась. Хотя эта буква стояла во всех моих тетрадях. И даже в туалете, сидя на унитазе, я выводила на сером цементном полу невидимые Ф, Ф, Ф. Я боялась, что за нами следят. Увидев мои раны, мама заплакала. Она хотела поговорить с директором труппы, чтобы забрать меня, но я не разрешила, сказав, что могу потерпеть. Буду хорошо себя вести, и ему не придется меня бить. Мама уверена, что я не сделала ничего плохого, а я считаю, что так не бывает, не может человек все-все делать хорошо. Поэтому он меня и бьет. Такой уж у него характер. Остается только потерпеть, пока он не отпустит меня домой, потому что ему скоро надоест, уверяла я маму. Он не вынесет такой ответственности. Когда я ей это выдала, мама рассмеялась. Она крепко меня поцеловала и стала разгружать сумку. Мама выглядела очень усталой. Она еще больше похудела, и ее шведские, уже сильно поношенные тряпки висели на ней, как на вешалке. Я увидела ее издалека, как только она показалась на вершине холма. Она привезла мне кое-что из тех необычных блюд, которые готовит Ф., добавляя туда карри, оливковое масло, мускатный орех и английский соус. Все это он кладет в еду. Мама называет его Ф. на случай, если нас подсушивают. Отец даже имени его слышать не может. Мама пробыла со мной часа три, а потом явился отец и стал орать, что она сумасшедшая и что у нас полно еды. Мама вся затряслась и тут же стала прощаться. Она оставила мне несколько своих книг. «Не учись, если не хочется, но прочти их, а в следующий раз я привезу тебе еще», — сказала она. Отец заметил, что на следующей неделе визиты не предусмотрены. Мама поцеловала меня в лоб и, сдерживая слезы, быстро зашагала в сторону холма. По пути она старательно здоровалась с попадавшимися навстречу членами труппы. Отец понюхал еду и выбросил ее в унитаз. Потом спустил воду и стал надо мной смеяться. Декабрь 1979 года Он снова оставил меня без еды. Утром Чела принесла мне бисквит. Вчера, когда приехала мама, она увидела Челу на пороге ее дома и сообщила, что мне исполнилось девять лет. Отец выбросил бисквит в патио, и его склевали куры. Я видела в окно, как они на него набросились, — семь кур и двенадцать пестреньких цыплят. А вот теперь я и сама больше не буду есть. Все! Хватит! Декабрь 1979 года Я перестала есть. Мне не приходится делать над собой никаких усилий — теперь я даже голода не испытываю. Когда отец заставляет меня есть, его еду я тут же из себя извергаю. И не потому, что желудок не принимает, а просто так. Зато от запаха алкоголя, который он приносит с собой по вечерам, меня мутит по-настоящему. Из-за этого я не могу выпить даже молока — единственное, что я употребляю. Отец обычно выкручивает мне ухо, чтобы я глотала, и я глотаю, а когда он уходит, иду в туалет, и там меня рвет до тех пор, пока не показывается кровь. Это означает, что в желудке ничего не осталось. Я спускаю воду, и она уходит воронкой, образуя вихрь, как у нас в лагуне. Сколько времени я там проводила! Если сумеешь выбраться из водоворота, то вскоре выплывешь в море, а там уж тишь да гладь и никаких вихрей. Освободившись от еды, я чувствую успокоение. Желудок меня не беспокоит, и я одерживаю победу над отцом, не желающим давать мне еду, которую присылает Ф. Декабрь 1979 года Сегодня отец водил меня на спектакль кукольного театра. В нем рассказывалось о козочке, которая никак не найдет свой дом и в отчаянии бродит по полям и лугам. Куклы очень большие, их называет ростовыми, — а у актеров огромные костюмы с головами, сделанными точно по размеру. Еще у них резинки, с помощью которых к ногам прикрепляются громадные накладные сапожищи. Они передвигаются прыжками, поют, танцуют и позволяют детям выходить на сцену, чтобы те тоже могли участвовать в действии. Спектакль очень хороший, в нем много света и дыма, который появляется из-за кустов. Мне нравится то, что делает мой отец, но не нравится он сам. По дороге домой он спросил меня, хотела бы я участвовать в этом спектакле. Я ответила, что хотела бы. Я на все готова, лишь бы вырваться из деревянного дома. Сегодня отец не пил, и поэтому он такой добродушный. Но как сказала бы мама, не надо быть слишком доверчивой. Не лягу спать, пока он не уснет. Декабрь 1979 года Заходила подружка отца, та, что его боится. Принесла мне письмо от мамы. Пока я его читала, она смотрела в окно, не идет ли кто. «Девочка моя! Одиннадцатого я вернулась от тебя очень расстроенная из-за того, что ты такая худющая и дерганая. Я не хочу, чтобы ты от меня что-либо скрывала, ведь если что-нибудь случится и я об этом узнаю, мне будет гораздо легче тебе помочь и сделать так, чтобы мы опять были вместе. Пожалуйста, сообщай мне обо всем через Мариселу — она моя подруга еще со Школы искусств. Мы сделаем так: когда ты окажешься рядом с телефоном и он не будет заперт на замок, позвони мне, дождись двух гудков и положи трубку. Я тебе перезвоню. Стой спокойно у телефона и жди, пока я дозвонюсь, таким образом мы сможем хотя бы изредка разговаривать. Моя дорогая, старайся есть все, что тебе дают, пользуйся моментом; я знаю, что твой отец иногда забывает тебя кормить. Не думаю, что он делает это нарочно — просто он такой человек. Ты же видишь, какая худая у тебя мама, так что не отказывайся от еды, а то не сможешь читать и писать то, что хочешь. Нам обеим приходится сейчас нелегко. Вспомни, что я тебе всегда рассказываю: о том, как в старой Англии принц, превратившийся в нищего, спал однажды в сарае и дрожал от холода, но вдруг почувствовал тепло. И из-под его лохмотьев выскочила крыса. Принц был потрясен, поняв, что спал вместе с этим омерзительным животным. Поскольку уже светало, он встал, чтобы отправиться в путь, взглянул на небо, еще усыпанное звездами, и сказал: „Это уже слишком. Если король пал так низко, что ночует вместе с крысами, это означает, что скоро судьба его переменится, потому что ниже пасть невозможно“. И его судьба переменилась. Весь этот кошмар скоро кончится. Побольше читай и старайся делать, что можешь, на уроках. Не делай ничего такого, что бы огорчило твоего отца, и хотя бы иногда пиши мне письма и передавай их через Мариселу. Я не смогу приехать к тебе до следующего воскресенья — так мы договорились с адвокатами. Береги себя и будь сильной. Помни, что ранки лечатся спиртом. Марисела может тебе дать немножко, и если понадобится еще какое-нибудь лекарство, попроси у нее, и она тебе принесет. Ф. передает, что очень тебя любит и мечтает пощекотать. Пока здесь у нас все спокойно. Мы очень-очень скучаем по тебе, моя малышка. Пожалуйста, сразу же порви это письмо, уничтожь его, чтобы оно ни к кому не попало. Мама тебя крепко целует и еще больше любит. P. S. Ньеве, ничего не говори отцу и вообще разговаривай с ним о нас как можно меньше. Помни, что его все раздражает. Целую тебя, моя девочка. Береги себя». Декабрь 1979 года Когда я вхожу в дом, то чувствую себя в большей опасности, чем когда нахожусь снаружи. Уже на пороге у меня все внутри замирает, и я начинаю трястись. Предпочитаю сидеть в своей рощице допоздна — даже темнота меня не пугает. Мама говорит, что двери родного дома — это самое святое, что только есть, но этот дом мне не родной. Иногда я принимаюсь подсчитывать количество домов, в которых я жила начиная с моего рождения, и мне не хватает пальцев на руках, так что приходится использовать и пальцы ног. У меня сильно чешется голова: наверное, я набралась маленьких зеленых вшей от кур, потому что часто читаю на матрасике, где они сидят на яйцах. Надо сказать Челе, чтобы она посмотрела у меня в волосах, потому что в зеркало ничего не видно. Сегодня я возвращалась из школы с Эленой и Колдуном. Отец уже не возражает, иначе я бы умерла, дожидаясь, пока он меня заберет. В доме есть комната, куда я ни разу не заходила, потому что она заперта. Но сегодня я вижу в дверях ключ и поджидаю, когда отец отправится в отель «Анабанилья». Если он уйдет, я проберусь в эту комнату и посмотрю, что там. Я забросила письмо Элене, в котором просила, чтобы они с Челой осмотрели мою голову — она ужасно чешется. Мама привезла мне несколько книг. Одну — Энид Блайтон (английская писательница). Другую — Жюля Верна (который в одиннадцать лет убежал из дома, чтобы стать юнгой и моряком, но родители его поймали). «Роман Эле» Нерсис Фелипе. (Мне очень понравилось. Хотела бы я съездить искупаться в Куайягуатехе — так называется река, где жили Крусита и Роман Эле, — только это далеко от Эскамбрая.) «Кубиночка, родившаяся вместе с веком» Рене Мендес Капоте. «Книга чудес дона Хосе Северино Болоньи» Элисео Диего. Любимая мамина книга. Она дала мне ее на несколько дней. Мама кое-что написала под посвящением Элисео. «Моей дочурке, которая находится далеко, но мы по-прежнему вместе, как нитка с иголкой». Мама у меня такая смешная. Посвящение Элисео длинное и написано мелким изящным почерком. (Это личное, так что я не буду его здесь приводить.) Мне нужно много прочесть, а потому я не должна обращать внимание на то, что происходит вокруг. Декабрь 1979 года Зеленые вошки кишмя кишат у меня в волосах, так я и знала. Чела направила керосиновую лампу на мою голову. Они попытались выбрать насекомых по одному, но их яйца так просто не уничтожишь. В следующий класс меня наверняка не переведут — я много пропустила и не сдам экзамены. Я попросила Элену остаться со мной. Когда я что-нибудь у нее прошу, то называю Эленита. Ей это нравится, и она остается. Мы нарвали с ней в патио мандаринов, приготовили сок с сахаром и заморозили его, потому что у меня есть холодильник, а у нее в доме он сломан. Чела тем временем высматривает отца, чтобы он неожиданно не нагрянул. Он терпеть не может, когда ко мне кто-нибудь приходит. Мама говорит, что мой отец — антисоциальный тип. Наконец мы с Эленой входим в ту самую запертую комнату. Она совсем маленькая, всего с одним окном. Войдя, мы замираем на месте — вся комната увешана фотографиями мамы в молодости. Никогда не видела ее свадебных фотографий, где она в белой мини-юбке и с вуалью. На отце хорошо отглаженный серый костюм. Перед мамиными фотографиями — сухие цветы. А вот кое-что похуже — тряпичная кукла с вышитым на груди маминым именем, так густо утыканная булавками, что на ней живого места не осталось. Эленита сказала, что это самое настоящее колдовство. В углу, что рядом с окном, — несколько кокосовых орехов и сделанная из кокоса голова с глазами и ртом. Перед ней лежат фрукты, стоят оплавленные свечки и даже положено несколько шоколадных карамелек, но Элена сказала, что трогать их нельзя, чтобы не накликать несчастье, потому что если до них дотронешься, то на тебя падет проклятье на всю жизнь. Отец хочет заколдовать маму. В комнате не видно ни одной моей фотографии. Я потрясена и никак не могу отсюда уйти, пишу прямо здесь, на полу. Кажется, что я нахожусь совсем в другом месте. С потолка свисает десяток кукол-марионеток — по-моему, их сделала мама для спектакля про Питера Пэна. Это было, когда я родилась. Чела позвала Элену обедать, и я осталась одна. Я долго разглядывала фотографии, пока у меня не разболелся живот. Не знаю, может ли все это повредить маме или нет. Но в любом случае, наверно, нехорошо, когда кто-то все время о тебе думает и, даже будучи далеко, не оставляет тебя в покое. Хотела бы я убежать, как Жюль Верн, куда-нибудь далеко-далеко. В этой комнате пахнет покойником. Я взяла куклу, выдернула из нее все булавки и выбросила их в окно. Отныне кукла будет спать со мной. Декабрь 1979 года Я заснула на полу, и, когда услышала стук двери, было уже поздно: отец нашел меня в запретной комнате и пришел в бешенство. Он появился на пороге с кожаным ремнем в руке. Кожа на ремне растрескалась и была красноватого цвета; неделю назад отец смазал его, и он стал блестящим и скользким. Я спала так крепко, что поначалу ничего не чувствовала, но он заметил, что мне не слишком больно, и так рванул меня за ухо, что у меня выпала жемчужинка, которую Ф. купил мне на Майорке, куда ездил в рождественские каникулы. Он разорвал мне ухо пополам, так что следующего удара я почти не почувствовала, хотя из уха кровь текла ручьем. Мне до сих пор больно, а главное, это то же самое ухо, что в прошлый раз, и поэтому я плохо слышала, что он говорил. Он заставил меня проглотить жемчужину, насильно засунул ее мне в рот и не отпускал, пока я не проглотила. Воздав мне по заслугам, он преспокойно улегся на кровать и заснул. Мама просила меня ему не перечить, а я не послушалась. Сама виновата. Я пошла к Мариселе, чтобы попросить у нее немножко спирта, но она на выходные уехала. Сегодня суббота, и здесь никого нет. А пойти к Челе значит ее перепугать. Дорогой Дневник, утро вечера мудренее. Декабрь 1979 года В школе меня приняли даже со вшами. Теперь мне приходится ходить в туго обтягивающей голову косынке, и я почти не слышу, что говорит учительница, но все равно предпочитаю находиться здесь. Я угадываю слова по движению ее губ, а потом вижу, как она пишет числа, которые для меня словно китайская грамота. Я начинаю о чем-нибудь думать и сразу уношусь мыслями далеко-далеко. Например, задаюсь вопросом, почему водяная воронка в лагуне никогда не исчезает и кто ее постоянно раскручивает. Когда бы ты ни пришел купаться, она тут как тут и все крутится, крутится. Может быть, там действительно живет водяной, о котором рассказывал Фейхоо[5 - Самуэль Фейхоо (р. 1914) — кубинский писатель, фольклорист.], когда гостил у нас. Наверное, он живет в этом водовороте, и никто не может его увидеть, потому что он появляется ночью, а к лагуне пока что не провели освещение. Когда-нибудь за мое нахальство этот черненький водяной ухватит меня за ногу и утянет в воронку. Я ведь всегда стараюсь, чтобы меня сразу не унесло в море и можно было бы покружиться в водяном вихре. Мне устроили экзамен по математике, и я ничего не смогла решить. А неделю назад получила сто баллов по испанскому языку. Директриса сказала, что с математикой мне помогут, но я должна подготовить сообщение для торжества по случаю годовщины Первого января[6 - 1 января на Кубе празднуется День освобождения — годовщина победы революции 1959 г. и бегства диктатора Батисты.]. Вот слова и выражения, которые я должна употребить (это похоже на сочинение или на контрольную, только с патриотическим содержанием): Пионеры Хосе Марти Пионеры-монкадисты XXI годовщина победы первой социалистической революции в Америке Партизанская война Будущее Стопроцентная успеваемость Славная январская победа Деспотичный и жестокий империализм Сафра и выращивание кофе В мирное время Революционное чудо Родина или смерть, мы победим Мы с Эленитой тайком позвонили в Сьенфуэгос из дирекции. Телефон там с крючком для трубки, а соединяться надо через телефонистку. Наконец мы дозвонились. Стараясь говорить как можно тише, я с большим трудом сумела все рассказать маме. Мне пришлось ждать, пока она перестанет плакать, и успокоилась мама, только когда я переменила тему. Я спросила у нее, что означает «деспотичный», объяснив, что мне поручили написать сочинение и потом прочесть его на собрании по случаю Первого января. Мама сказала, что родина — это одно, а политика — другое, и просила быть осторожней с тем, что я буду писать. Еще она сказала, чтобы я была внимательнее в туалете и смотрела, не выскочила ли жемчужинка, — жалко будет ее потерять. Ухо у меня разорвано, и там уже не осталось дырочки для сережки, так что лучше будет отдать жемчужинку маме, когда она приедет, чтобы сережка хранилась у нее. Мама сказала также, что в следующий раз, когда отец начнет меня бить, я должна позвать директора труппы и пожаловаться, а там, глядишь, адвокаты сумеют меня вернуть, и мы снова заживем вместе. Ф. начал бормотать что-то непонятное то по-испански, то по-шведски. Но тут показалась учительница, и нам пришлось повесить трубку. Декабрь 1979 года Сегодня двадцать четвертое декабря. Приехала мама и привезла мне кекс, который собственноручно приготовил Ф., очень вкусный. Как только она появилась, отец сразу же ушел — они даже не поздоровались. Я подробно описала маме все, что видела в комнате для колдовства. Она посмеялась, не придав этому никакого значения, а потом очень правильно сказала: «Если какая-то кукла с булавками способна на большее, чем я, мне тогда остается только застрелиться. Не в этом наши проблемы, Ньеве». Мама не верит ни во что такое. Только в силу разума. Так же как и я. Она говорит, что самое скверное в отце — это его одержимость. Мама не хочет, чтобы я сочиняла пресловутое сообщение, но я должна это сделать, — она не знает, что взамен мне засчитают экзамен по математике. Кроме того, кто об этом узнает? Школа находится в такой глухомани, и это так далеко от остального мира. Мама пыталась помочь мне с сочинением, но приходила в ярость всякий раз, когда начинала вставлять в предложения слова, предложенные директрисой. Для нее это невыносимо. Я рассказала ей про свое ухо, но в подробности особо не вдавалась, иначе бы она опять расплакалась. Мы с ней договорились, что если он опять попытается меня бить, я выбегу из дома и всем обо всем расскажу. Так больше не может продолжаться. Я с большим аппетитом съела все, что привезла мама. Правда, после моих экспериментов с желудком он у меня еще побаливает. Мама спела мне рождественскую песенку и дала медвежонка, которого прислал мне Ф. Нужно спрятать его, пока отец не догадался, чей это подарок. Уезжала мама успокоенная. Она больше не плакала и просила дать обещание, что я выполню все, о чем мы с ней договорились. Не обошлось и без упреков: я не прочла до конца ни одной ее книги, и это ее печалит. Потом мы обнялись и исполнили отрывок из «Мазурки с зонтиком», нашей любимой сарсуэлы[7 - Сарсуэла — испанская оперетта, музыкальная комедия.]. Она пела мужскую партию, а я — женскую. Я: Святой Антоний, свадеб устроитель, Тебе, должно быть, надоел проситель, А потому не стану Я многого просить, Пошли лишь мне того, Умеет кто любить. Мама: Я, сеньорита, холост и влюблен И, видя вашу красоту, Немало удивлен, Что рядом с вами никого, Кто б был, как я, пленен. Я: Ах, какой вы льстец, однако! Мама: Я испанский кабальеро. Я: Да и я не чужестранка. Мама: Раскрывайте ж зонтик белый, Чтоб завистливое солнце Опалить вас не сумело. С мамой все какое-то другое. Она делает глупости, и то, что говорит отец, правильно, я этого не отрицаю. Но ее глупости мне почему-то нравятся. С ней нельзя жить нормальной жизнью — как, кстати, и с отцом, — но нормальная жизнь не для меня. Под сенью зонтика из кружев и из шелка Поет любовь вполголоса, негромко, Под сенью зонтика поет про идеалы, И тихо напевает мадригалы, Там-там-там-там-там-там-там-таааам. Декабрь 1979 года Проблемы с отцом и едой продолжаются. Он никогда мне ничего не приносит, а если и приносит, то заставляет сразу же съесть, пусть даже дело происходит в три или четыре часа ночи. Собираюсь как можно сильнее раздуть всю эту историю — пусть даже для этого придется превратиться в самую лживую девчонку на свете. Он по-прежнему меня лупит, но не настолько сильно, чтобы оставались синяки. И если будет продолжать в том же духе, не избивая до полусмерти, как прежде, то я сама ударюсь несколько раз об трубы в спортзале, а потом скажу, что это он меня побил. Может, в январе сумею вернуться домой. Ничего плохого я делать не буду, но если он ударит меня еще хоть раз, я приведу в действие свой план, чтобы вырваться отсюда. Декабрь 1979 года Сегодня тридцать первое декабря. Отец отправился на поиски поросенка к праздничному столу для тех немногих, что остались здесь и не разъехались на праздники. Даже Элена уехала с родителями в Гавану. Мечтаю увидеть Гавану. Элена обещала привезти мне оттуда фотографии. Наконец-то я увижу Малекон[8 - Малекон — набережная в Гаване.]. Говорят, что за Малеконом живут мои дедушка с бабушкой, в девяноста милях оттуда. Столько уж никто не проплывет. Туда надо добираться на корабле или на самолете. Закончив сочинение, я переношу его в Дневник, чтобы потом не забыть. Мне совсем нетрудно писать в Дневнике, а вот чтобы написать то, что мне велят, приходится сидеть очень долго. Товарищи школьники и школьницы! Мы, пионеры Хосе Марти, носящие красные галстуки, вместе с пионерами-монкадистами, носящими синие галстуки, приветствуем XXI годовщину победы первой социалистической революции в Америке. Хотя мы не понимаем то, что говорят о партизанской войне, мы готовы сражаться вместе с нашими отцами и братьями, вместе со всей семьей, которая нас любит и трудится ради нашего будущего. Мы добьемся стопроцентной успеваемости, если будем учиться в наших школах в мирное время. Победа славного января на нашей родине — это наша надежда. Деспотичный и жестокий империализм не доберется до наших школ, потому что мы, благодарные дети, все время стоим на страже. Мы, пионеры, уверены, что и сафра, и урожай кофе в этом году будут очень хорошими, потому что идут дожди, и это будет революционное чудо. Далее следуют стихи: Дождик всего важнее Для экономики нашей. Он засуху побеждает, Наши моря наполняет, Влагою пальмы питает, Делая землю краше. И там, где вчера невеселой И бедной была природа, Сегодня цветы расцветают, Бабочки всюду порхают, И веселее народу Жить в городах и селах. Родина или смерть, мы победим. Пионеры пятого «А», школа имени Битвы за Эскамбрай. Маникарагуа, Вилья-Клара. Надеюсь, после такого сообщения математику мне засчитают. Стихов у меня не просили, но мне хочется закончить именно так. Если бы это прочла моя мама… Среда, первое января 1980 года Уже первое января. Из школы за мной приехали на тракторе, и вот теперь мы едем обратно, подпрыгивая на ухабах. Меня мутит, потому что трактор виляет из стороны в сторону, и вообще он того и гляди развалится. Ночевать вчера отец не пришел. Я не ужинала и не завтракала. Новогодняя ночь прошла, как самая обыкновенная. На торжественное собрание в школу я приехала в мятой форме. Директриса поправила узел на моем галстуке, сделала мне пробор расческой, которая пахла электричеством, смочила мои непокорные волосы, потому что после сна они всегда встают торчком, и поставила меня на камень посреди двора, откуда я должна была громким голосом зачитать свое сообщение. Я все прочла, но, похоже, оно им не понравилось. Особенно были недовольны люди, приехавшие из Вилья-Клары. В итоге меня наказали и посадили в дирекции, где я сейчас и нахожусь в ожидании, когда за мной приедет отец. Кажется, я сказала что-то не то, но ведь я написала только то, что меня просили. Наверно, это из-за стихов. Да-да, не нужно было вставлять стихи. Вечно я делаю что-нибудь лишнее. Если бы здесь была мама, я бы не совершила такой ошибки. Когда приедет отец, неизвестно. Уже вечер, и я чувствую слабость. Днем мне устроили экзамен по математике, дали задачи, но решить их я не смогла. Цифры казались мне какими-то жучками, червячками, букашками. Я глядела на них и ничего не понимала. По-прежнему жду отца. Хорошо бы попить водички с сахаром. Я должна прятать Дневник, потому что на экзамене нельзя вынимать тетради. Уже начинает темнеть. В деревянном доме …Все пропало. В деревянном доме вместе со мной находится учительница. Она уснула, сидя в кресле в гостиной. Отец так и не появился, хотя уже очень поздно. Вот уже два дня, как он отсутствует. Учительница сама сходила в столовую за едой для меня. Я просила ее уйти, говорила, что отец, если увидит ее здесь вместе со мной, меня убьет. Она только улыбалась и гладила меня по голове. Она улыбается, потому что ничего не знает и не представляет себе, что может случиться, — она ведь никогда не видела отца выпившим. Понемногу она помогла мне решить те самые задачи по математике. Одно за другим диктовала мне решения, и одновременно объясняла, что делает, почему и откуда появляются такие цифры. И я вдруг все поняла и смогла ответить на все вопросы. Это какое-то волшебство! Она задала мне множество вопросов. Я отвечала весьма уклончиво — мама еще перед судом меня строго-настрого предупреждала, чтобы я не болтала лишнего. Она говорила, что у нас в стране любую мелочь могут раздуть и потом приписать тебе что угодно. Лягу спать в гамаке на кухне, а то неудобно перед учительницей. Суббота, 4 января 1980 года Дорогой Дневник! Прости, что два дня не писала: у меня не открывается один глаз и болит правая рука, и хотя я умею писать обеими руками, мне не хотелось напрягать зрение. Отец вернулся пьяный и перевернул дом вверх тормашками. Избил меня на глазах у учительницы. Та начала кричать, звать на помощь, а когда уходила, то пригрозила отцу. А вначале она всего-то сказала ему, что у меня проблемы идеологического характера, и он сразу взбесился и готов был растерзать нас обеих. Он всячески поносил маму и никак не мог остановиться, только и говорил о ней, и это при том, что она находится от нас за тридевять земель. И все это из-за моего сообщения. Сто раз его перечитывала и никаких проблем не заметила. Отца вызывали на собрание, чтобы он отвез меня домой либо отправил в специальную школу. Хорошо бы домой. Его предупредили, что если он еще раз поднимет на меня руку, они это так не оставят. Я знаю, что надо делать, — уеду отсюда, не дожидаясь, пока он меня снова изобьет. Я выгляжу как страшилище. Меня лечит Чела, и пока она обрабатывает мне глаз, тихонько плачет. Даже маме звонить и то не хочется. Воскресенье, 5 января 1980 года Неважно, что отец притих. Я пошла в спортзал и там билась о трубы, а потом спрыгнула с башенки, где расположены резервуары с водой, и ободрала себе коленки. После того как я ударилась лбом, у меня сильно потекла кровь. Я в первый раз отправилась к главному директору — он высоченного роста и очень знаменитый. Увидел меня всю в крови и перепугался. Тут же привел в порядок свою машину, чтобы отвезти меня к маме. Сказал, что правосудие здесь вершит он, а иначе отец действительно может меня убить. Собравшимся вокруг нас он громко сказал: «Неизвестно, что хуже: мать-лунатичка или отец-алкоголик». Надо выяснить насчет лунатички. Вот я и стала самой лживой девочкой на свете, но мне все равно. Никто не знает, когда ты лжешь, а когда говоришь правду. Еду на машине в Сьенфуэгос вместе с директором и Челой. Делаю записи в Дневник. Мама, когда меня увидит, испугается, но потом они с Фаусто обрадуются, узнав, что я остаюсь с ними навсегда. Прощайте, желтые бабочки, подсолнухи, муравьи, ростовые куклы, маленькая школа и молочный грузовик. Я не стала прощаться с Эленитой: во-первых, потому что это не важно, а во-вторых, чтобы она не плакала, а то она любит пустить слезу. Школьная форма осталась в деревянном доме. Все на свете забываю, должно быть, из-за того, что голова у меня кружится от ударов, или я слишком торопилась, чтобы улизнуть из дома до прихода чудовища. Итак, всеми правдами и неправдами — а вернее, одной лишь неправдой — я добилась своего и наконец-то возвращаюсь домой. …Когда мы проезжали поселок Маникарагуа, нам попался отец: он шел в обнимку с Мариселой, маминой подругой. Я чуть не умерла от страха. Директор остановил машину и вышел. Отец размахивал руками, он был пьян, а у меня сразу сердце ушло в пятки. В конце, когда мы уже трогались, он просунул голову внутрь и сказал, что с матерью я все равно не останусь и что он свяжется с кем надо. После пережитого страха я сразу заснула. Сейчас мы въезжаем в Сьенфуэгос. В водах бухты отражается весь город, целиком, только вверх ногами. Пятница, 11 января 1980 года С прошлого раза много воды утекло. Уже одиннадцатое января. Я не могла писать раньше, потому что у меня не было моей тетради, и теперь я пишу в конце новых тетрадей, которые мне выдали, — они все в клеточку. Потом переклею эти страницы в свой нормальный Дневник. Когда сумею его вернуть. Все произошло так быстро. Дома мне остаться не позволили. И мама тоже этого не хотела, поэтому я нахожусь в Центре перевоспитания несовершеннолетних. Сейчас половина шестого утра. Я просыпаюсь раньше всех, чтобы успеть написать в Дневник. Здесь внутри все как будто расчерчено по линеечке. Еще темно, но до моей кровати, которая стоит в правом углу, доходит свет из учительского туалета. Когда я подошла к дому, мама была в патио и играла с моей подругой Данией в китайские бирюльки. Она подбрасывала палочки, и они вдвоем их ловили. Раньше она всегда так играла со мной, и мне не понравилось, что теперь меня заменила Дания. Раз меня нет, значит, можно занять мое место?! Увидев меня, сначала все они страшно удивились и обрадовались. Ф. отправил меня в душ, а мама после поцелуев и объятий вдруг сказала, что без разрешения адвокатов не может оставить меня ночевать, потому что подписала какую-то бумагу, где об этом ясно говорится. Никогда в жизни не думала, что мама может сказать такое. Ф. на нее рассердился и выбежал из патио прямо на улицу. Когда я помылась, мне стало ясно, что Дания носит мои шлепанцы, мою любимую юбку и коричневое платье. Это меня ужасно разозлило. Директор и Чела постарались все объяснить маме, но она ничего не понимала. А когда они ее почти убедили и она начала смазывать мои раны на лбу, подъехали социальные работники и женщина из КЗР[9 - КЗР — комитеты защиты революции; массовая общественная организация на Кубе.]. Они стали с нами ругаться, ссылаясь на законы, и рыскали по дому. В общем, устроили большой скандал. В конце концов на глазах у всех они усадили меня в зеленый джип и повезли устраивать в эту школу. Дорога была ужасная. До места добрались часа в три ночи, так как этот центр находится в поселке под названием Крусес. Прощаясь, мама плакала, но пока мне не хочется ее видеть. Я поняла, что она всегда была жутко трусливой, и из-за ее трусости мы никогда больше не будем вместе. Это место нельзя называть сиротским приютом — им так не нравится, — надо говорить Центр временного содержания детей. Прозвучала сирена «на подъем». Продолжу писать вечером. Суббота, 12 января 1980 года Директор труппы, обращаясь к моей матери, социальным работникам и тетке из КЗР, сказал: «Справедливость не нуждается в посредниках или адвокатах. Правосудие вершится с помощью справедливости». Он закатил им целую речь, и никакого результата. Я торопилась записать его слова, пока не забыла, но они и так крепко впечатались в мою память. Завтра день посещений, но я не хочу, чтобы мама приезжала. Я так и сказала психологу. Какое-то время не хочу ее видеть. Психолог спросила, не нужно ли мне чего-нибудь, и я попросила дать мне тетрадь для Дневника. Писать мне разрешили с единственным условием, что я не буду нарушать режим. Еда здесь какая-то подгорелая. Горелым пахнет даже от молока, к тому же у него сверху тошнотворная толстая пенка, а об омлете и говорить нечего, но по крайней мере здесь я ем каждый день. Дома у нас, когда не было Ф., обед не готовили. Пока мама приготовит кофе с молоком и хлеб с маслом, можно было дожидаться сто лет. У отца было еще хуже. Здесь нам дают полупротухшую рыбу и жиденькую похлебку, но это еда! Из риса приходится выбирать жучков, но меня это даже забавляет. Школа делится на две части. В одной из них перевоспитывают детей, которые совершили что-то такое, что подлежит наказанию. Они содержатся по ту сторону забора. В моей части живут сироты или дети, которых оставили в роддоме. Есть еще дети без родителей, потому что те сбежали из страны и теперь не хотят забирать их к себе. Поскольку у них нет семьи, они тоже оказываются тут. По воскресеньям всех их наряжают, потому что приезжают семейные пары, которые не могут иметь детей и хотят их усыновить. Ко многим приезжают также дяди, тети, бабушки или дедушки, которые не в состоянии их воспитывать. Чем младше ребенок, тем скорее его усыновят или удочерят. Мисуко, девочка, чья кровать стоит рядом с моей, говорит, что собирается поступить в среднюю школу, чтобы потом уехать отсюда в интернат и завести себе парня, и что она вовсе не мечтает, чтобы ее удочерили. Психолог объяснила, что ко мне за этим приезжать не будут. Просто нет места, куда меня можно было бы пристроить. Поскольку я ничего такого не совершила, то буду находиться здесь до решения адвоката. Крусес — самое отвратительное место, какое я только видела. Воскресенье, 13 января 1980 года Мама не приехала. Психолог мне все наврала. Меня вырядили в накрахмаленную, пахнувшую тараканами одежду и вывели вместе с другими, чтобы меня могли увидеть приехавшие пары. Одна из них даже на меня указала. Я устала от постоянной лжи. Пришлось подробно отвечать на вопросы супругов, которые меня выбрали. Мне было ужасно стыдно. Женщина сказала, что я должна ответить на все их вопросы. Дети, стоявшие поблизости, с удивлением слушали мои небылицы. Не хочу больше писать. Ненавижу воскресенья, но не из-за сегодняшнего — просто я никогда их не любила, а теперь особенно. Понедельник, 14 января 1980 года Я наказана непонятно за что. Под утро ко мне в кровать забралась Мисуко. Она хотела, чтобы я изображала женщину, а она — мужчину. Она стала меня трогать, и у нее были такие холодные пальцы, что, казалось, по моей спине разгуливает кошка. Сначала спросонок я ничего не поняла, но потом до меня дошло, чего она хочет. Я пыталась ее оттолкнуть, но она хватала меня за трусы и старалась засунуть руку мне между ног. Неожиданно зажегся свет, и нас застукали. Они считают, что я в этом замешана, а я, когда на меня вдруг набросилась эта Мисуко, всего лишь спала в своей постели. Но я буду защищаться. Я не стану молчать, потому что в этих стенах много чего творится — мне хватило четырех дней, чтобы в этом убедиться. Говорят, что по ту сторону забора все обстоит гораздо хуже, но я даже знать об этом не хочу. Сижу наказанная на стуле в дирекции. Вокруг ползают и летают тараканы. Я их не боюсь — они меня забавляют еще с той поры, когда я жила у дедушки с бабушкой на Прадо в Сьенфуэгосе. Вторник, 15 января 1980 года Я не боюсь ночевать в общежитии, не боюсь, что меня назовут доносчицей. Если я не побоялась сразиться с отцом и сумела от него ускользнуть, так неужели я испугаюсь этих девчонок? Теперь-то они успокоились — я заключила договор с директрисой. Если они оставят меня в покое, я не скажу, что учителя продают сигареты и увольнительные на выходные тем, кто постарше. Предлагали это и мне, хотя мне всего девять лет и я обязательно должна участвовать в воскресных смотринах. Но они знают, что у меня есть настоящие родители, которые приедут меня навестить. Поэтому они считают, что меня можно отпустить на побывку, и готовы продать мне увольнительную. Домой я не поеду. Нужно привыкнуть к этой мысли. Мама не заинтересована в моем возвращении — у нее есть удочеренная Дания, а кроме того, она не хочет проблем с адвокатами. Об отце я уже не говорю. Предпочитаю оставаться здесь и знаю, что меня будут уважать. Дети хуже взрослых, потому что не боятся ответственности. Но если я могу ужиться со взрослыми, как-нибудь уживусь и с детьми. Пятница, 17 января 1980 года Вчера приезжала одна сеньора, и мы разговаривали с ней через забор. Она привезла мне конфет, но я-то уже знаю, что они могут быть заколдованы, и поэтому потом выбросила их в отхожее место. Здесь нет таких туалетов, как в Эскамбрае; просто вырыты ямы в земле и вокруг них положены доски, так что все свои дела приходится делать, сидя на корточках. Раз в неделю приходит моя очередь засыпать ямы золой, чтобы не было зловония. Это очень противно, к тому же каждый норовит что-нибудь выбросить в яму. Чего только там не находишь: плечики для одежды, тампоны, разорванные фотографии, сигаретные пачки, руки от пластиковых кукол. Все это оказывается в яме, потому что перед этим ты был на мусорном дежурстве (быть на мусорном дежурстве означает подбирать весь мусор из патио), и вместо того чтобы отнести все это в костер на заднем дворе, ты швыряешь мусор в яму. Так вот, приехала эта женщина в туфлях на высоком каблуке и очень красивом голубом платье. Обратившись к командиру подразделения, рыжеволосой девушке из числа старших, кстати, очень хорошей, она попросила позвать меня. Эта сеньора рассказала мне про свою жизнь. Она потеряла своих детей-близнецов в автокатастрофе. Ее рассказ был настолько ужасен, что я не хочу его повторять. Она сказала, что знает о том, что у меня есть родители, но если они обо мне не заботятся, она могла бы меня удочерить. Сеньора просила, чтобы я не отвечала сразу, а подумала до воскресенья, и во мне все похолодело. Никогда в жизни я о таком не думала! Когда женщина уехала, рыжая спросила, сколько та мне заплатит за удочерение. Тут я совсем растерялась. В школе говорят, что эта программа не имеет ко мне отношения, но женщина собирается меня удочерить. Рыжая говорит, что мне заплатят, а я без мамы не знаю, что делать. Рыжая сказала, что хочет один процент с того, что мне заплатят. Я спросила, сколько это приблизительно будет, и она ответила, что сто песо. Сто песо! Воскресенье, 19 января 1980 года В воскресенье меня навестили отец и Фаусто. Между отцом и мною села психолог и слушала весь разговор. Встречаться с ним наедине я не захотела, отказалась наотрез. Отец на-стаивал, чтобы я вернулась к нему по-хорошему, потому что он все равно опять выиграет в суде. Я твердила, что нет, ни за что. Потом психолог сказала, чтобы он уходил, и я вылетела оттуда пулей, чтобы не пришлось его целовать. Фаусто вообще не пропустили, поскольку он иностранец… Но я, улучив момент, сбежала и повидалась с ним у заднего забора. Это рыжая мне подсказала. Сколько хорошего сделала мне эта девушка! Фаусто поздоровался со мной через ограду и вложил в руку белое перышко, заставив меня сжать пальцы в кулак, чтобы оно не улетело. Сказал, что в четверг вечером улетает в Швецию и надеется, что мы присоединимся к нему еще до начала лета. Мама, видимо, выигрывает. Я это знаю, потому что в противном случае Фаусто не стал бы говорить о том, что мы поедем в Швецию. Кроме того, отец упрашивал меня слишком долго. Это неспроста. Примечание Фаусто попросил перечислить блюда, которые мне здесь дают. Я назвала некоторые из тех, что давали на этой неделе. Он все записал, а потом еще раз поцеловал меня, сел в машину и уехал. • Рис, отварная ставрида с костями, цветная фасоль, заварной крем. • Рис, горох, вареное яйцо, отварной банан, рис с молоком. • Темный рис, жареная треска, вареная картошка, рис с молоком. • По утрам подгорелое молоко и кекс. Понедельник, 20 января 1980 года По-настоящему подралась с Мисуко, потому что она думает, что может командовать всеми девочками в общежитии, в том числе и мной. Она, видите ли, тут самая главная. И все это говорится в таких выражениях, что нельзя повторить. Мы были в душе, который и душем-то трудно назвать, просто ржавые трубы, и она сказала, чтобы я выстирала ей трусы. Я не собираюсь быть ее служанкой. К тому же мыло мне одолжила рыжая, и я не могу его просто так тратить. Мисуко сказала, что будет ждать меня снаружи. Но я не дала ей такой возможности и тут же на нее налетела, а то потом она бы напала на меня врасплох, и это было бы гораздо хуже. Она поскользнулась и поранила себе бровь. Врач считает, что ничего серьезного, даже швы не пришлось накладывать. В дирекции она обо мне ни словом не обмолвилась, потому что уже меня боится. Я много чего могла бы рассказать про Мисуко, но не собираюсь этого делать, потому что пишу здесь только о себе и не хочу ни на кого ябедничать. Четверг, 24 января 1980 года Приезжали мама и Норма. Норма — это та самая сеньора, что хочет меня удочерить. Мама была очень смущена, так как не могла себе представить, что ее вызывают для этого. «Как можно удочерить девочку, у которой есть родители?» Я тихонько заметила ей: «Не похоже». Учительница с директрисой вытаращили глаза. Мама покраснела. Директриса засмеялась. Два дня назад она сказала мне, что с такими родителями и таким именем, которое они мне дали, можно сойти с ума. Как только могло прийти в голову назвать ребенка Ньеве[10 - Ньеве (nieve) — снег (исп.).] в такой жаркой стране, как Куба! Мама привезла с собой бумагу от адвоката, разрешающую забрать меня из Центра. Норма везет нас на своей машине — это «полячок», напоминающий консервную банку. Я сижу сзади и пишу. Мама не осмеливается со мной заговорить. А я уже не знаю, хочу ли я ехать домой. Единственным человеком, который меня провожал, была рыжая. Она очень хорошая, но нет никого, кто бы мог вытащить ее отсюда. Сочувствую ей. Всякий раз, когда я закрываю за собой какую-нибудь дверь, мне кажется, что я больше никогда не увижу находящихся там людей. Я внимательно смотрю на них, чтобы потом не забыть. В это краткое мгновение, в этот миг я вбираю все глазами и уношу с собой. Такие моменты я про себя называю «никогдашники», потому что знаю, что больше никогда не вернусь сюда, да и во многие другие места, где мне довелось жить. По-моему, мы направляемся в сторону Паломара. Прощай, лагуна! Фаусто уехал сегодня утром, а мы там жили на птичьих правах. Кончилось счастливое время, проведенное на пляже. Нельзя привыкать к одному месту. Посмотрим, что скажет мне мама, когда мы останемся с ней наедине. В этой машине сильно трясет. Перестаю писать. Пятница, 25 января 1980 года Уму непостижимо, что говорит моя мама! «Уехала одна девочка, а вернулась другая». Я, видите ли, не убираю постель и не помогаю ей по дому. Вдобавок она хочет, чтобы я оставалась такой же, какой уехала. У меня уже нет сил все это выносить. Она рассказала мне, что Фаусто отправили в Швецию очень быстро. На то, чтобы он купил билет и улетел, ему дали двадцать четыре часа. Мама предупреждает, что обо всем нужно разговаривать очень тихо, а то мы и так на подозрении. Например, о планах нашего отъезда. О планах обменяться на Гавану и переехать туда в ожидании разрешения на выезд. Но разговаривать об этом можно только в самом крайнем случае. Завтра мы поедем на пляж в Эльпидию с маминым знакомым Леандро. Он художник, закончил Национальную школу искусств и будет жить с нами. Мама не любит, чтобы мы с ней оставались одни. Она говорит, что он поможет нам с обменом квартиры. А пока надо держать язык за зубами. Воскресенье, 27 января 1980 года Сначала мы отправились на вокзал. Леандро появился с потрясающим эспендрумом[11 - Эспендрум — искаж. от эспельдрун; вид прически, более известной под названием афро.]. Не знаю, как правильно пишется это слово, но это такая прическа круглой формы, когда волосы зачесываются кверху. Поскольку он мулат, то похож на настоящего дикаря. Леандро, правда, отрицает, что он мулат, но я-то вижу. Потом мы занесли чемоданы домой. Там мы с ним почти не разговаривали, опасаясь спрятанных микрофонов. Зато когда около шести мы приехали на пляж, тут уж я узнала обо всем без всякого «крайнего случая». Вот так у нас обстоят дела в последнее время. Запишу все по порядку, чтобы не забыть. 1. Мама говорит, что скоро мы увидимся с Фаусто, потому что отец «потерял лицо», а попросту говоря, проиграл, и теперь будет вынужден дать мне разрешение. 2. Леандро хотел проводить Фаусто в аэропорт, но не смог, потому что того увезли двое военных, и Леандро даже поговорить с ним не удалось. Я думаю, что Фаусто на время арестовали. 3. Кажется, Фаусто написал письмо в какую-то организацию, занимающуюся детьми, и поэтому меня выпустили из Центра. 4. Леандро подыскал вариант для обмена, но, учитывая все наши трудности, в Гаване маме будет очень нелегко. 5. В воскресенье несколько друзей Леандро приедут на выставку — те же самые, что приезжали в прошлом году на «Свежую живопись». И все это ляжет на мамины плечи. Уверена. Леандро рисует в гостиной — весь пол перепачкал. Придется мне спать с мамой. Я ужасно устала. До завтра. Вторник, 29 января 1980 года Леандро много фотографировал меня для предстоящей выставки. Заснял, как я играю в пинг-понг на проспекте Серо, и отпечатал для меня несколько снимков. Когда я много болтаю, он говорит мне: «Не затми свет, Ньеве, будь прозрачнее», и я сразу же становлюсь «прозрачнее». Из всех блюд, которые он готовит, мне больше всего нравится проросший турецкий горох. Его замачивают на несколько дней, а когда появляются ростки, тушат с солью, растительным маслом, томатной пастой и чесноком. Едят, когда все остынет. Просто объедение! Леандро вовсе не жених моей мамы, как мне сказали в школе, потому что именно он встает ни свет ни заря, поит меня молоком и в мгновение ока доставляет в школу. Леандро — мой друг, и все тут. Четверг, 31 января 1980 года Вчера вечером мама плакала. Леандро ушел в кино — он не выносит, когда отключают свет, — и мы опять остались вдвоем. Мама уверяла, что мы скоро вновь увидим Фаусто, говорила, что мы будем жить в Стокгольме и что там у меня все наладится: и желудок, и моя жизнь. «Обещаю тебе, моя девочка, теперь я снова хозяйка твоей судьбы, и все станет по-другому». Мама такая глупенькая — никак не может понять, что здесь у нас никто не хозяин чего бы то ни было. Она тоже лжет, но не для того, чтобы меня обмануть, а потому что хочет, чтобы мы были счастливы, и говорит все это, желая меня порадовать. Думаю, что в свои девять лет я куда более злая, чем она. А все дело в том, что она ничегошеньки не знает о Фаусто. Уверена, что все из-за этого. Надо иметь терпение. Леандро говорит, что из фильма вырезали все сцены с обнаженной натурой. Он художник и поэтому все такое подмечает. Лицо у него было при этом злое-презлое. Пойду спать. Ни к чему писать в такое позднее время. Завтра рано в школу. Пятница, 1 февраля 1980 года Приехали знакомые художники Леандро и мамы. Поскольку их не захотели поселить в отеле «Сан-Карлос», они остановились у нас. Все с длинными волосами и в потрепанных джинсах, а один, высоченный, с зелеными глазами, похожий на киноактера, приехал с палаткой и установил ее на крыше. Никакой выставки пока не будет. Мы поедем на стоянку аборигенов. «Индейская стоянка» нельзя говорить, потому что на Кубе не было индейцев, а жили аборигены — тайно и еще всякие, которых мы проходили в школе. На стоянке мы будем выкапывать из земли деревянных и глиняных идолов. Золотых и серебряных фигурок там нет — для этой цивилизации такие находки большая редкость, — и, конечно же, в Пуэрто-Касильде мы их вряд ли обнаружим. Сегодня мы отправляемся на Кайо-Карена. Мама рассказывает всем про деревянные домики, которые есть на этом островке, и русские подводные лодки, которые время от времени всплывают, и если очень повезет, можно успеть рассмотреть какой-нибудь их кусочек, показавшийся над водой. В компании есть еще один парень, который мне очень нравится, бородатый и с фотоаппаратом на шее. Он снимает не переставая. Всего нас шесть человек. Толстячок привез новые диски — мамин проигрыватель был сломан, а он его починил. Они слушают какую-то группу на английском языке. Мама встала и сказала, что теперь уже все прекрасно знают, что запрещено, а что нет, и что в провинции безнравственным считается даже слушать радио, так что все могут делать здесь у нас все, что только пожелают. В любом случае им никто не запретит говорить. Для меня это будет увлекательная поездка. Но потом, когда гости уедут в Гавану, нас наверняка посетит мужчина, который всегда приходит поругать маму и задать ей неприятные вопросы. А ей все равно. Она говорит, что в Швеции такого нет. Кроме того, мы не делаем ничего плохого. На Кайо-Каренас Первый деревянный дом на Кайо принадлежал родителям моего отца. Я их толком не видела, потому что они не любили маму и, кроме того, вскоре уехали в Соединенные Штаты. Дом заброшен. Отец не любит приезжать сюда на каникулы. Все пришло в негодность. Как говорит мама, «это преступление». Тут живет один американский инженер, его зовут Энди Симон. Этот сеньор хочет построить мост до Пасакабальоса, но его считают сумасшедшим и не воспринимают всерьез, хотя у него готовы все чертежи. Приятно приплывать сюда на лодке, а потом плавать в небольших, но глубоких лагунах. Леандро нашел чапку — это русский головной убор из плюша. Ни одной подводной лодки пока не видели. Один из приехавших художников — приятель Саиды, художницы, которая всегда у нас останавливается. Он невысокого роста, с глазами, как миндалины, задумчивый и симпатичный. Самый красивый из всех. Он попросил меня рассказать, как проходила церемония «Цветок для Камило»[12 - Камило Сьенфуэгос (1932–1959) — кубинский революционер, погибший в авиакатастрофе над Атлантическим океаном. В день его смерти на Кубе принято бросать в море и реки цветы.]. Мама всегда рассказывает мои школьные истории, пока я сплю, а на следующий день мне приходится их повторять. А все дело в том, что, поскольку Камило пропал в море, каждое двадцать восьмое октября дети приходят на набережную Сьенфуэгоса и бросают в воду цветы, потому что считается, что если он там, на дне, то он их получит. Но в прошлом году октябрь выдался жутко дождливым, а двадцать восьмого вообще разразился чуть ли не ураган. Учительница в школе имени Рафаэля Эспиносы — это начальная школа в Сьенфуэгосе, куда я хожу — поставила таз с водой в центре зала, велела нам встать вокруг и по очереди бросать цветы туда. Дания декламировала стихи про «Камило в широкополой шляпе», а я прочла «Что есть у меня» Николаса Гильена[13 - Николас Гильен (1902–1989) — кубинский поэт, президент Национального союза писателей Кубы.]. Художник чуть не умер со смеху и попросил рассказать эту историю еще раз. Мне нравится, как он смеется, и я рассказала, а потом он позвал остальных, чтобы они тоже послушали. С ума с ними сойдешь! Суббота, 5 февраля 1980 года Мы находимся в Пуэрто-Касильде. Общими усилиями нашли три глиняных ножа, две довольно хорошо сохранившиеся фигурки идолов и черепки кувшина. По вечерам мы поем песни у костра вместе с теми, кто работает на раскопках. Сегодня художники уезжают в Гавану. Очень жаль. Прошлогодняя выставка была куда интересней, чем теперешняя. Мало того, что картины были развешаны по стенам, в зале стоял телевизор, по полу были разбросаны сухие листья, было множество фотографий, а главный распорядитель ездил по галерее на роликах. Люди, пришедшие посмотреть на картины, были ошеломлены. Мама говорит, что мир меняется, и искусство меняется тоже. Думаю, что тоже буду учиться живописи, но рисовать, как мама, не стану. Мне хотелось бы делать примерно то, что делают они. Издалека видно, что это — художники. Мы едем на грузовичке археолога Маркоса, который руководит раскопками. Все спят, кроме моего друга и меня. Это он нарисовал огромный портрет Саиды, лежащей на траве. Может, он и меня нарисует, когда я вырасту. А если и не нарисует, то мы с ним все равно встретимся, но уже в Гаване. Я это знаю. Четверг, 20 марта 1980 года Не успеваю ничего записывать в Дневник, потому что пока привыкаю к новой школе. Если я правильно считаю, это уже шестая школа, начиная с дошкольной группы. Учительница на меня рассердилась — она хочет, чтобы я написала сочинение по мультфильмам. У меня нет телевизора, и у мамы нет денег, чтобы его купить, а если бы и были, она все равно бы не купила, потому что, как она говорит, нужно книги читать. Дания дала мне список героев русских мультфильмов и пригласила к себе домой, чтобы я могла их посмотреть по телевизору. Она говорит, что не нужно ссориться с учительницей, если ты новенькая. Сама-то Дания продолжает ходить в прежнюю школу. Сегодня у мамы день рождения. Завтра начинается весна, и она хочет устроить праздник по случаю весеннего равноденствия. Говорит, что рано утром звонил и поздравлял ее Фаусто. Отец ничего не ответил по поводу разрешения. Мы не знаем, то ли нам все же ехать в Гавану, то ли оставаться здесь. Леандро расписывает стену на Прадо. Ему заплатят чуть ли не триста песо. А вот мою маму заставили вернуться на радио, потому что другой работы для нее нет. Вот такие дела. К маме приходил тот самый мужчина, и я все слышала. Расспрашивал ее про Леандро, про Фаусто и сказал, что она может вернуться на радиостанцию, только не надо осложнять себе жизнь. Мама осталась недовольна. Ничего себе подарочек на день рождения. Теперь она наверняка отменит праздник по случаю весны. Понедельник, 24 марта 1980 года Мы снова работаем на радиостанции «Город у моря». Школа находится рядом, на углу. Меня снова перевели к Дании, в «Рафаэля Эспиносу». Я встаю посреди класса, спрашиваю: «Что будете пить: чай или кофе?», и записываю сверстников, которые хотят чаи, и учителем, которые хотят кофе. Потом иду на радиостанцию и приношу оттуда в бумажных стаканчиках то, что меня просили. Просто на уроках очень скучно. Во второй половине дня, начиная с пяти, я участвую в маминой программе, которая называется «Детский патруль». Мы с Данией выступаем как дикторы — читаем написанные мамой сценарии, рассказываем о формальном образовании, о неопознанных летающих объектах, о любимом мамином герое Масео[14 - Антонио Масео (1845–1896) — один из руководителей борьбы кубинского народа за независимость от испанского господства.]. Включаем музыку Марии Элены Уолш[15 - Мария Элена Уолш (1930–2011) — аргентинская исполнительница, поэтесса и писательница, известная своими песнями и книгами для детей.] и песни для детей. Мне очень нравится работать в прямом эфире, правда, я все время ошибаюсь, но мама говорит, что это придает программе живость. Уже давно не получаем известий от Фаусто… Не говоря уже об отце. Вторник, 1 апреля 1980 года Радиостанцию прикрыли, и теперь в эфир пускают только музыку. Что-то неподобающее написали на задней стене здания. Мама возмущена тем, что меня заставили на отдельном листе написать пару фраз, — наверняка для того, чтобы проверить мой почерк. Да будь я взрослой, мне бы и тогда не пришли в голову подобные вещи. Вот что мне продиктовали: В вышине мерцают звезды. Внизу царит тишина, и команданте Фидель уверенно шагает по горам Сьерра-Маэстры. Если они думают, что это написала я, то очень ошибаются — мне хватает и моего Дневника. Между прочим, Данию не вызывали, а меня вызвали. И кто же заставил меня писать под диктовку? Да все тот же старый знакомый, который то и дело приходит к нам в дом, чтобы мучить маму. А мама уже попросила выдать ей справку о состоянии здоровья. С радио опять неудача. Леандро нашел себе работу в Гаване. Жить в провинции ему стало невмоготу. Он будет художником по костюмам в каком-то фильме, который начинают снимать. Я видела его эскизы — очень красивые. Мне нравится смотреть, как он рисует на прозрачной бумаге. Мы с мамой остаемся одни. Вот и еще один уезжает. Среда, 2 апреля 1980 года К нам приезжал отец. По крайней мере «объявился», как сказала мама. Он сказал, что если даст мне разрешение на выезд, его исключат из партии, а он по моей милости у них и так на плохом счету. В общем, оправдался перед нами и уехал. Не понимаю, зачем ему эта партия. Мама, как дурочка, угостила его кофе. Я бы ему и стакана воды не подала. Когда он начал со мной разговаривать, я сделала строгое лицо и почти на него не глядела. Он спросил, как я учусь, и я ответила, что все в порядке. Мама сказала, чтобы он уезжал, и он уехал. Когда внизу за ним хлопнула дверь, я подумала, что больше никогда его не увижу. Мама очень расстроилась. Она позвонила Леандро, который уже находился в Гаване, и сказала, что теперь уже никогда не увидит Фаусто. Если у меня не будет разрешения, она не сможет уехать. Теперь, по крайней мере, надо перебраться в Гавану. Леандро нам поможет. Суббота, 19 апреля 1980 года Пишу в грузовике, перевозящем наши вещи. Мы с мамой едем впереди. Она считает, что весь этот хлам можно было бы оставить в Сьенфуэгосе, однако мы все везем с собой. В ногах у нее стоит китайская ваза, которую отец забыл на чердаке. Должно быть, бабушкина — в их семье только у нее водились деньги. Я никогда не была в Гаване и сгораю от любопытства. Нам придется начинать с самого низа. Мы поменялись в старый многоквартирный дом; мама говорит, что там страшная грязь и нужно долго убираться, — вот что меня ожидает. Впрочем, Леандро уже там. Наверняка он уже все привел в порядок, ведь он один всегда успевает сделать больше, чем мы с мамой вдвоем. Что за школа меня ожидает? Надоедает все время быть новенькой. В Гаване царит что-то невообразимое. Проходит демонстрация в связи с событиями у посольства Перу, и проехать куда бы то ни было невозможно. Мы со своей мебелью застряли у Центрального парка, и шофер не знает, что делать. Мама говорит, что какие-то люди проникли в это посольство, чтобы потом выехать без разрешения с Кубы. — И много их? — Порядочно, дочка, — сказала она. Понедельник, 28 апреля 1980 года Вот уже неделю хожу в новую школу. Она находится за гостиницей «Абана либре» в Ведадо. Школа очень светлая и пахнет пирожными, которые пекут в гостинице, а еще мочой, потому что здесь, как и в Сьенфуэгосе, никогда не моют туалеты. Учителя хорошие, среди них много мужчин. В Сьенфуэгосе учителей-мужчин почти не было. На досках все хорошо видно — они новые. Мне выдали целую кипу тетрадей, так что хватит еще на три таких Дневника. Школа расположена всего в четырех кварталах от дома, и теперь я хожу в школу и из школы одна. Не знаю, как быть: мама запретила мне бывать на «акциях негодования» против тех, кто собирается уехать из страны. Я наблюдаю за происходящим, когда хожу по Ведадо, и вижу, как люди швыряют яйца, помидоры и камни в дома тех, кто уезжает. Одна девочка из нашей школы по имени Ясанам называет их «те-кто-пусть-убирается». Иногда их даже волокут куда-то по асфальту. При мысли, что среди них может оказаться мой знакомый, мне становится страшно. Эти люди попадают в такое же положение, что и я, когда жила с отцом: со всех сторон сыплются удары, и тебе не дают уехать туда, куда ты хочешь. Главное, мама не понимает, что в школе никто не спрашивает, пойдешь ты или нет. Тебя просто сажают в автобус и отвозят на одну из подобных акций, достаточно, надо сказать, многочисленных, потому что город очень большой и уезжает отсюда гораздо больше народу, чем из других мест. Когда я это ей объясняю, она пускается в долгие рассуждения и не хочет меня слушать. Говорит, что это бесчеловечные методы и нарушение прав человека. И если завтра я не сумею сбежать с этой акции, ей будет очень плохо. Из-за того, что я приехала из другой провинции, в школе меня называют «деревней». Но «деревня» — как раз они сами — не умеют как следует выговаривать слова и проглатывают окончания. Вторник, 29 апреля 1980 года Я пошла на акцию против «тех-кто-пусть-убирается» тайком, только для того, чтобы ко мне не приставали. Я новенькая и не хочу начинать с неприятностей — здесь никто меня не знает. Кому действительно чуть не стало плохо, так это мне. Какого-то мужчину избили до крови, а у него дома остались голодные дети. Ему отключили воду и газ. Он вышел из дома за едой, и его схватили. Избивают его с самого утра и при этом непрерывно выкрикивают лозунги. Если мама узнает, где я была, она меня убьет. Я ничего не выкрикивала, потому что стояла в сторонке. Завтра уроков не будет, так как мы должны участвовать в очередной акции против «тех-кто-пусть-убирается». Что делать? Идти или не идти? Среда, 30 апреля 1980 года Я стояла на углу парка между «Н» и Двадцать первой. Мы должны были кричать: «Подонки, люмпены, убирайтесь! Предателей долой, их выметем метлой!» И все это предназначалось жившему там фотографу. Как только мне сказали, что он фотограф, я сразу же поняла, о ком речь, но продолжала стоять как дура. Это был мамин знакомый. Она тоже сюда пришла и тут увидела меня… Она меня ухватила и из последних сил подняла на руках. С трудом удерживаясь на ногах, плача, мама сказала, чтобы я хорошенько все рассмотрела. Потом спросила, разглядела ли я все, что происходит, чтобы никогда этого не забыть. Я сказала, что разглядела. Тогда мама, стоя посреди моих одноклассников, бесстрашно крикнула: «Пойдем отсюда, это не революция!» Я заплакала, потому что испугалась, что сейчас и ей достанется. Мама взяла меня за руку, и мы так и дошли с ней до Двадцать третьей улицы. На учительницу, что нас туда привела, я даже не взглянула. Мама вошла в дом и включила телевизор. Показывали людей на территории посольства — им бросали из-за решетки еду, словно зверям в зоопарке. Об увиденном мы не проронили ни слова. Леандро как в рот воды набрал. Что-то произошло, чего я не знала? Ничего, скоро выясню. Картофельное пюре было просто замечательное. Леандро добавил к нему ветчину и яичницу. Четверг, 1 мая 1980 года Сегодня проходит «Марш сражающегося народа». Мы с мамой и Леандро заперли единственную дверь и единственное окно в квартире. Впрочем, наше жилище на квартиру не похоже — скорее это комната с чердаком и туалетом. Мы закрылись и включили без звука телевизор. Это телевизор одного знакомого Леандро, своего у нас нет, и денег на его покупку тоже. С шести утра несколько раз к нам в дверь стучали, но мы не открывали. Они думают, что мы ушли в школу и на работу, и поэтому нам нельзя шуметь. Нас могут обнаружить старики, которые не пошли на демонстрацию. Неожиданно мама увидела в рядах демонстрантов известного во всем мире художника, наполовину китайца. Этот старичок — хороший знакомый мамы и ее преподавателя в Школе искусств. Он сидел в инвалидном кресле, которое его жена провозила мимо трибуны. Мама опять заплакала. Леандро выключил телевизор. Когда все вернулись с демонстрации, мы открыли окно. Пятница, 20 июня 1980 года Мама усадила меня на чердаке и рассказала о том, что уже несколько дней вертелось у нее на языке. Оказывается, одним из тех, кто проник в перуанское посольство, чтобы уехать из страны, был мой отец. В Майами его уже ждут мои дедушка с бабушкой. Он выехал с первой группой, так что сейчас, наверное, находится уже на пути туда. А мне все равно. Я так и сказала маме, и она умолкла. Да, даже лучше. Он уже никогда не будет меня бить, и теперь не придется ждать разрешения на выезд. Леандро радостно засмеялся. Об этом они не подумали. В понедельник пойдем подавать заявление, чтобы нас выпустили. Понедельник, 23 июня 1980 года Сегодня мы ходили с документами в учреждение, где дают разрешение на выезд. Отстояли огромную очередь. Там все военные, и женщина, которая нас принимала, тоже была одета в оливковую форму. Она задала маме кучу вопросов. В конце эта женщина произнесла несколько фраз, которые прозвучали как скороговорки. Если мой отец уехал в Майами, значит, и мы хотим уехать в Майами. Если мой отец уехал, а мы не хотим ехать в Майами, то он должен был дать нам разрешение. Теперь, чтобы дать нам разрешение, мой отец должен находиться на Кубе. Поскольку мой отец не вернется сюда, я не могу уехать с Кубы, пока мне не исполнится восемнадцать лет. Мама ничего на это не сказала и молча вышла на улицу. По дороге она не проронила ни слезинки. Мы зашли на переговорный пункт и выстояли еще одну очередь. Мама поговорила с Фаусто. Единственное, что я услышала, были ее слова: «Забудь обо мне». И она тут же повесила трубку. Не должна была мама сдаваться. Среда, 25 июня 1980 года В комнате сидят моя мама и старенький художник, с которым она познакомилась в Школе искусств. Старичка зовут Лам. Он пришел со своей женой по имени Лу, она китаянка. Это Леандро сделал маме сюрприз, пригласив их. Лам сидит в кресле с колесиками. Очень давно не видела маму такой довольной. Лам поражен ее рисунками и керамикой. Она подражает керамике аборигенов, но может заниматься этим только в свободное от работы на радио время, а не так, как раньше, до моего рождения. Лам посмотрел также мои рисунки и сказал, что я стану замечательной художницей. Он пригласил маму во Францию, в свою мастерскую керамики, чтобы она ему там помогала. Мама согласилась, хотя мы обе прекрасно понимаем, что он уедет, а нас потом не выпустят. Как произошло с Фаусто. Я совсем засыпаю. Лам нарисовал мне в Дневнике изумрудно-зеленую ящерицу с пальмой или чем-то в этом роде. Леандро тоже пригласили — его-то, конечно, выпустят. Без него нам будет так грустно. Не знаю, что мы будем делать здесь совсем одни. До завтра. Дневник юности Через ад юности мы промчимся, словно по раскаленным углям, ибо только глупец захочет задержаться в аду.      Элисео Диего Воскресенье, 19 октября 1986 года Мама говорит, что мое поколение заражено стадным чувством. Для нас не существует я — только мы. Я думаю, это происходит потому, что мы их дети: май шестьдесят восьмого, мини-юбки, массовые выезды на уборку тростника на открытых грузовиках, парк возле похоронной конторы, где они хладнокровно делали себе татуировки, комнатушки, куда набивалось до пятнадцати человек, чтобы тайком послушать «Битлз», что было худшим грехом, нежели есть мясо в пост. Они оттуда, из шестидесятых. Вальдо Луиса, лучшего маминого друга со времен Национальной школы искусств, убили за то, что он вступился за одну балерину в кафе «Ла Пелота» на углу Двенадцатой и Двадцать третьей. Вошли несколько человек, и один из них выстрелил. На его похоронах было множество народа, все пришли с цветами, а потом пели хором и читали стихи. Друзья до сих пор его оплакивают. Мы живем в промежутке между запретным и обязательным. В нас отсутствует этот дух единства, присущий шестидесятым. Мы живем, спрятавшись по двухэтажным койкам, представляющим собой своего рода коллективный монумент, которому мы поклоняемся в каждом новом месте, куда нас забросят. На такой койке, предназначенной для двоих, иногда спят четверо. Одежда у нас общая — чтобы пойти куда-нибудь в выходные, приходится одалживать ее друг у друга. По-настоящему ничего из того, что ты приносишь в школу, не принадлежит тебе одной. Еда — это нечто такое, что мы в наших школах и интернатах привыкли по-быстрому заглатывать, так как не приучены наслаждаться ее вкусом. Мы едим так, словно бежим эстафету, под лозунгом «кончил первым — помоги товарищу». Если ты правильно пользуешься столовыми приборами, тебя обзывают буржуйкой, так что лучше уж орудовать одной ложкой, как лопатой. И разговаривать с набитым ртом. И подталкивать еду большим пальцем. Когда в конце недели я возвращаюсь домой, мама называет меня «дочерью средневекового свинопаса». Мама не понимает, что если ты не такая, как все то должна заплатить за это высокую цену. Тебе никогда не звонят, чтобы куда-нибудь пригласить вместе с другими: ни на концерт, ни на пляж, ни на устраиваемые без особого повода домашние вечеринки. Вспоминаю, сколько раз я стояла одна в нескончаемой очереди, чтобы попасть на концерт Сильвио или Пабло[16 - Речь идет о кубинских музыкантах Сильвио Родригесе (р. 1946) и Пабло Миланесе (р. 1943).], а неподалеку стояли мои одноклассники, шутили, смеялись и радовались так, как мне не дано. Это холодная война, тихая война юности. Если ты не входишь в группу, у тебя не будет парня; если не пользуешься среди них авторитетом, то тебя отталкивают, над тобой насмехаются, и ты превращаешься в нечто такое, с чем можно не считаться. Ты им мешаешь, раздражаешь, они тебя не понимают и мстят за это. Они не могут смириться с тем, что у тебя есть собственный мир, а ты — с тем, что тебя отвергают. Никто тебе не скажет, что ты красивая, что тебе очень идет это платье. Даже если ты принадлежишь к группе, тут действует правило, которое я назвала NO LOVE. Не любить друг друга: если кто-то кого-то любит и даже с ним встречается, он в этом не признается. Все обращает в шутку. Не ощущает ответственности за это чувство. Потому-то подобные отношения так мимолетны — влюбленные пары распадаются через месяц или два. Потому-то возникают недоразумения — никто никому не говорит того, что он на самом деле думает. NO LOVE. Если ты скажешь, что кого-то любишь, ты пропал. NO LOVE. После этого даже с тем, кто тебе по-настоящему нравится, общего языка ты не найдешь никогда. Вдобавок стало модно не целоваться. Все обнимаются, тискают друг друга, некоторые уже спят вместе, но поскольку договорились NO LOVE, не целуются. Я ничего не понимаю, но как-то живу внутри этого цирка. О том, чтобы записывать что-то в Дневник в школе, на глазах у всех, нечего и думать. Я всегда куда-нибудь прячусь с тетрадкой, потому что то, что я тут пишу, не должны прочесть ни одноклассники, ни учителя. Иначе меня могут выгнать из школы. Очень не хотелось бы, потому что здесь мы изучаем искусство. Но как все-таки трудно быть непохожей на других. Каждый из нас должен «по песете каждому мученику», говорит моя мать: страдавшему от астмы Че, сгинувшему в морской пучине Камило, тому, кто перед смертью кровью написал на стене имя Фиделя, убитым в Анголе, погибшим в Боливии, повстанцам-мамби — перед всеми мы оказываемся в долгу. Они сделали для нас все, мы же для них мало что можем сделать. Думаю, мы стали их должниками задолго до своего рождения. Если я кому что и должна, так это маме, и никому больше. Для меня истинные мученики — это наши родители. Мы, их дети, иногда хотим забыть свои фамилии и настоящие подвиги совершаем ради того, чтобы ничем не отличаться от тех, кто стоит в длинной очереди с алюминиевым подносом. Мне осточертело стараться быть как все и распевать дурацкие песни вместе со всеми. Я хорошо знаю, что такое юность, и стригусь наголо, чтобы все понимали, что я — это я. В эту субботу я остриглась, оставив лишь коротенькие волосы по бокам и челку. Я знаю, что такое юность. Когда кажется, что все только начинается, но это не так. Скорее, все рушится. Разлетается на мелкие кусочки, как китайская ваза, выскользнувшая у мамы из рук, когда она увидела мою прическу. Ваза упала на пол и разбилась. Из-за того, что я другая, пролилась кровь нашей фальшивой династии. Мама порезала палец осколками фарфора. Китайская ваза, китайский фарфор, жизнь, непонятная, как китайская грамота. Я не китаянка, но у меня столько разных черт, что никто не может сказать, откуда я такая взялась. С этой вазой ушло то единственное, что оставалось дома от моих бабушки и дедушки по отцовской линии. Мы подмели осколки и выбросили их в помойку. Вот и не стало того, что связывало мое имя с теми, кто тянется ко мне из прошлого. «Это к счастью», — сказала мама. Она поцеловала меня в лоб и завязала палец, чтобы кровь не запачкала мою форму, которую она штопает в десятый раз. Для мамы нет ничего ненормального. В ее голове все находит объяснение. Поэтому мы с ней так близки. Поэтому у меня никогда не иссякают темы для разговора с ней. Она всегда найдет выход. Ее невозможно разозлить. Моя мама — просто героиня. Мученики умерли, а она живет, невзирая на плохие вести и ужасную жизнь в доме, наполненном маргиналами, где скандалы не утихают ни днем, ни ночью. Когда-нибудь я вытащу ее отсюда. Я это знаю. В автобусе по дороге в Школу искусств Ненавижу воскресенья. Ненавижу приходить в школу. Море школьников в форме в месте сбора по воскресеньям в семь часов вечера, а затем путь до школы со сверстниками, которые орут и одновременно болтают между собой примерно так же, как орали и болтали неделю назад. Все они хорошие, одна я плохая, и мама у меня белая ворона; они тайком курят то, что у меня дома курили с тех пор, как я себя помню, и что меня никогда не интересовало. Тоже мне открытие! Я не хочу быть хиппи, как моя мать, не хочу Peace and Love. Хочу быть собой. Никакой дурман мне не нужен. Мне пятнадцать лет. Они никогда меня не примут. Они хотят, чтобы я вела себя, как моя мать. Она готова все принять с улыбкой и поделиться всем, что у нее есть, с целым взводом гостей, которые уплетают мою еду и без конца меня обсуждают. Я — это я. Всеобщий лидер здесь — Алан Гутьеррес. Он делает граффити на пляже за Шестнадцатой улицей. Я уже ему сказала: совершенно не собираюсь бунтовать ради того, чтобы доказать, что меня не отливали в общей жесткой форме. Его отец — художник-гиперреалист, но сам он ничего не продает; его жизнь в корне отличается от жизни его родителей. Материальных трудностей его семья не испытывает, однако он живет в общежитии, потому что сам так захотел — чтобы быть подальше от своего дома, распорядка дня, отцовских знакомых. Это нас с ним сближает. Вместе с Аланом я писала всякие вещи на стене кладбища Колумба, на пляже и на улицах Гальяно, Монте и Ситиос. Я не хочу принадлежать к его группе «Арт-Улица». К тому же женщин они не принимают, а еще он сказал, что мне не хватает смелости. На самом деле мне совершенно неинтересно быть смелой. Я отдыхаю от всего этого. Не желаю больше расписывать каракулями свой город. Преобладающий оливковый цвет и множество обрушившихся балконов его сильно изменили. А сколько щитов, сколько лозунгов и приказов, обращенных к нам с политических плакатов! Хватит приказывать! Вот и Алан теперь хочет отдавать мне приказы. Ничего не выйдет. Больше ни единого приказа, ни единого человека, приказывающего, как мне жить! Самым прекрасным эпизодом в наших с Аланом отношениях был наш обмен: он отдал мне свою футболку с Мафальдой[17 - Персонаж аргентинской серии комиксов.], а я ему — вязаный свитер. На какую-то минуту я осталась полуголая, и он тоже. Мы взглянули друг на друга и молча оделись. Никто из нас не дотронулся до другого. Это было как подарок. Некий пакт, ритуал. Раньше я совершенно спокойно ходила голая, но при мужчинах — это уже другое дело. Я принесла пряди волос, которые состригла вчера, чтобы использовать для создания одного произведения: прикрепила в коридоре школы две свои фотографии — одну, где я с длинными волосами, и другую, где с коротенькими. Падают, падают прядки, устилая пол, словно пучки черных трав. Все-таки я ни на кого не похожа. Если мой Дневник прочтут, меня возненавидят. Иногда мне хочется увеличить страницы Дневника и вывесить эти листки в том же самом коридоре-галерее. Школа построена из красного кирпича, а это будут как бы белые кирпичики, на которых было бы хорошо изобразить свои идеи. Еще я думаю, что можно было бы сделать неоновые буквы, чтобы они читались так, словно они огненные или золотые. Но поскольку в школе часто отключают электричество… Мама умерла бы со страху. Я цитирую ее в Дневнике слово в слово, но произнести то, что я здесь пишу, она не осмелится. Исписанные тетради я прячу дома на чердаке, за балкой. Они постепенно разрушаются от влажности, но я всегда обвожу буквы сверху синими чернилами, а в новых тетрадях стараюсь писать не каждый день, чтобы они дольше не кончались. В школе у меня есть одна начатая тетрадь — ее я не выбрасываю, а ношу с собой, пряча среди обычных тетрадок. Мой Дневник — это роскошь, это мое лекарство, это то, что помогает мне держаться. Без него до двадцати лет мне не дожить. Я — это он, а он — это я. Мы оба недоверчивы. Вторник, 22 октября 1986 года В этой школе училась и моя мать. Она получила стипендию в числе первых студентов отделения изобразительного искусства, открывшегося в 1962 году. Так как я на нее очень похожа, старые преподаватели сразу узнают во мне ее дочь. Она приехала из маленького поселка под названием Банес. Но поскольку дедушкин госпиталь, где она появилась на свет, находился в Гуантанамо, а там расположена американская морская база, у мамы было двойное гражданство, от которого ей пришлось отказаться, когда она сюда приехала: «Здесь быть американцем хуже, чем прокаженным». Когда ее родители собрались в Майами, она сказала, что останется на Кубе, и они вычеркнули ее из своей жизни. Оставшись одна, она стала «дочерью родины». Она не покидала школу ни в выходные, ни в каникулы, потому что никого здесь не знала. Иногда ее куда-нибудь приглашали гаванские подружки. Тем не менее лабиринты «Кантри-клуба», где располагалась Национальная школа искусств, знакомы ей куда лучше, чем улицы Гаваны. Школа просто великолепна: если смотреть на нее сверху, со смотровой площадки, она напоминает лежащую обнаженную женщину. Выстроена она из огнеупорного кирпича и стоит в окружении огромных живописных деревьев. Сейчас я сижу у фонтана — если продолжить сравнение, то это половой орган женщины, — и, пока я пишу, у моих ног льется вода. Школа построена по проекту трех архитекторов: двух итальянцев и кубинца по фамилии Порро; он тоже уже давно уехал, но до сих пор присылает маме перед Новым годом открытки. Мама рассказывала мне, что поскольку в выходные ей некуда было деваться, она здесь рисовала и общалась с архитекторами. Поднималась вместе с ними на смотровую площадку, и они рассказывали ей, каким будет цирковое училище, которое потом так и не было построено. Ей было очень интересно размышлять с ними о том, во что же в конце концов превратится этот мир лабиринтов, если они сумеют его достроить. В одну из таких суббот под вечер мама собиралась закончить то, что ей было задано, но поскольку у нее не было модели, она ушла подальше от школы, через пустырь, в сторону богатых коттеджей, которые к тому времени были уже покинуты. Она сняла свою форменную блузку, установила на мольберте небольшое зеркальце, раскрыла двойной лист бумаги и стала рисовать торс. Неожиданно она увидела приближающийся джип. Но, будучи бесстыдницей, и не подумала прикрыться, а продолжила рисовать как ни в чем не бывало. Из джипа вылез человек, в котором мама узнала Че. Он был один и, по словам мамы, задал ей четыре сотни вопросов, если не больше. Она отвечала, не переставая рисовать. Через десять минут примчалась директриса с дежурными учениками; они остановились как вкопанные и молча взирали на происходящее. А мама, по-прежнему с обнаженным торсом, разговаривала с Че и рисовала. Когда он уехал, ее хотели наказать за то, что, не будучи моделью, она стояла обнаженной на бывшем поле для гольфа перед команданте Эрнесто Геварой. Но поскольку самым страшным наказанием было остаться на выходные в общежитии, а она и так там всегда оставалась, то ей еще немного поугрожали для вида, а потом отстали. Мама говорит, что Че был обыкновенным человеком, ничего особенного в нем не было. Все ее спрашивают, произвел ли он на нее впечатление, а она всегда отвечает, что нет, это был нормальный человек, очень любезный. Она не любит приукрашивать. Если я не потороплюсь, столовую закроют. И я лягу спать голодная. Понедельник, 28 октября 1986 года Сегодня нас везут на военные сборы. Поскольку нам нельзя портить руки на полевых работах, ведь нам ими творить во имя будущего страны, было решено вместо сорокапятидневного пребывания в «школе в поле» послать нас на такой же срок в школу военной подготовки. Никто не хочет, чтобы повторилось то, что случилось с виолончелистом Андресом, который, работая в поле, порвал себе сухожилие. Не выношу ничего военного! Даже модные ныне камуфляжные штаны меня не привлекают, но если я не поеду, меня исключат из школы, ибо, как гласит лозунг, «каждый кубинец должен уметь стрелять, и стрелять метко». Но оружие — это не для меня. Мы с мамой договорились так: я беру с собой маленький приемничек на батарейках и оставляю ей список моих любимых песен, а она по мере возможности будет включать их в свои программы на радиостанции «Город Гавана». Она предупредила, что они не должны быть на английском — им разрешают передавать всего две песни по-английски в день. Это называется «музыкальная политика». Никогда еще не держала в руках оружия. Не представляю такого человека, как я, стреляющим по мишени. Мама говорит, что давать оружие несовершеннолетним противозаконно. Она никогда ни с чем не будет согласна и не может примириться с действительностью. Она просила меня не ездить и все еще носится с идеей вместе уехать из страны. Но кто пришлет нам вызов из-за границы? Кто теперь будет с нами возиться? Об отце мы ничего не знаем — он как в воду канул. Фаусто женился. Теперь все зависит от нас двоих. Я должна ехать и уже сижу в автобусе. Я трезво смотрю на жизнь и готова учиться стрелять из автомата. Мы будем уезжать на сборы в понедельник и возвращаться в пятницу. По крайней мере, в выходные я смогу бывать дома: на полевых работах я бы находилась безвылазно все сорок пять дней. Мы едем в одном автобусе с музыкантами. Ну и шумят же они, боже ты мой! Все везут с собой инструменты, чтобы там заниматься. Это вдохновляет. Вторник, 29 октября 1986 года Мы на месте, но оружия пока в глаза не видели. Усердно записываем под диктовку непонятные вещи. Не знаю, то ли все это научная фантастика, то ли мы действительно когда-нибудь будем осваивать это оружие. Привожу отдельные куски из того, что мне диктуют, — мама обалдеет, когда это прочтет. ГРАНАТА К ГРАНАТОМЕТУ МАРКИ «ВАЛЕРО», 50 мм Граната состоит из: • яйцевидного корпуса, состоящего из двух частей, соединенных между собой резьбой; • стабилизатора, представляющего собой полый цилиндр, в котором передняя часть соединена внутренней резьбой с корпусом гранаты, а задняя часть имеет шесть стабилизирующих перьев, а перед ними — несколько сопловых отверстий, способствующих воспламенению пороха; • 125 граммов тринитротолуола, являющегося взрывным зарядом. В задней части настоящей гранаты имеется отверстие для установки автоматического предохранителя, удерживающего держатель детонатора. Этот предохранитель прижат пружиной, которая выбрасывает его наружу из ствола, после того как сгорит спресованный черный порох. Ручная граната с рукояткой Порядок действий: выдернуть чеку предохранителя и бросить гранату, которая по причине большего веса передней части теоретически (то есть предположительно) должна удариться о землю головкой взрывателя, освобождая пружину, что отделяет боек системы воспламенения, ударяющий по капсюлю (или, как пишут в старых учебниках, накалывающий его), начиная взрывную реакцию. Несколько экземпляров гранаты было найдено в Теруэле (на месте одноименной битвы). Эта граната известна также как «китайская» из-за своеобразной формы взрывателя, напоминающего традиционные шляпы китайцев. Что касается правил обращения с ней, то даже если граната находится в более или менее хорошем состоянии, нужно соблюдать исключительную осторожность, ибо используемое в ней взрывчатое вещество в высшей степени нестабильно и в сочетании с крайне чувствительным взрывателем представляет собой значительную угрозу. В качестве примера скажу, что бывали случаи, когда при попытке извлечь взрывчатку с помощью отвертки она детонировала при первом же прикосновении. Технические характеристики: • ШИРИНА: 56,5 мм. • ДЛИНА: примерно 325 мм. • ВЕС:? • ВЗРЫВАТЕЛЬ: ударного действия. • ВЗРЫВЧАТОЕ ВЕЩЕСТВО:? • МАТЕРИАЛ: Рукоятка деревянная, взрывная оболочка металлическая. Хотела бы я знать, почему мы должны все это записывать. Какое мне дело до того, как активировать гранату, чтобы она могла убить и тем самым обеспечить победу, которой я вовсе не желаю? Каждый должен иметь право и на поражение. Я хочу быть проигравшей, если альтернативой этому будет необходимость стрелять и кого-то ранить. Не думаю, что моего умения хватит, чтобы кого-то убить. Воевать или не воевать? Я полагаю, что сегодня это даже не вопрос. Все это чистой воды притворство. Я приехала сюда, вооруженная книгами — это единственное, что сопровождает меня повсюду. Не выношу маршировать после обеда, а о еде лучше не вспоминать. По сравнению с ней то, чем нас кормят в школе, выглядит вершиной кулинарного искусства. Когда нам дадут винтовки, я буду осторожна: мне уже сейчас хочется застрелиться. Вдалеке раскинулось море. Оно держит этот город в осаде. Я делаю глубокий вдох и ощущаю в своих бронхах соль. Меня успокаивает сознание того, что я могу отсюда куда-нибудь уплыть. Не знаю, куда, но в один прекрасный день уплыть навсегда. В восемь часов мой приятель Маурисио, журналист, ведущий программу «Добрый вечер, город» вместе с мамой, назвал мое имя. Он поставил песню Спинетты[18 - Луис Альберто Спинетта (1950–2012) — аргентинский певец, музыкант, поэт и композитор, один из наиболее влиятельных представителей аргентинского рока.], которая нравится мне больше всего: «Девушку» («Прозрачные глаза»); кроме того, мне передавали привет. Они посвятили эту песню мне. Мама выполнила наш уговор. Я чуть не расхохоталась, когда она пожелала мне терпения там, где я нахожусь, но потом расчувствовалась. По щеке сползла предательская слеза: там, на радиостанции, продолжается жизнь, мы же здесь заперты, как в клетке, и учимся убивать неизвестно кого. Девушка (Прозрачные глаза) Луис Альберто Спинетта Девушка — прозрачные глаза, Куда спешишь, Останься до утра. Девушка — маленькая ножка, Не убегай, Останься до утра. В моих объятьях поспи спокойно, Пока не встанет солнце за окном. Девушка — кожа как шелк, Не убегай, Твое время пришло. И ничего не говори мне, Девушка — мягкое сердце. Когда все заснет, я украду у тебя один цвет. Девушка — голос как птичья трель, Куда спешишь, Останься до утра. Девушка — груди как мед, Не убегай, Останься до утра. Поспи немного, а я тем временем построю Воздушный замок у тебя на гладком животе, Пока не встанет солнце и не заставит Тебя до слез смеяться… Среда, 30 октября 1986 года Мы встали в шесть утра и вместо завтрака маршировали. Наконец появился лейтенант Роландо, мулат, который будет командовать всеми девушками. Он сразу обрушился на нас с угрозами, сальными шутками и вообще избрал по отношению к нам подлую тактику. Он ясно дал понять, что уделит женскому взводу особое внимание. Здесь-то, по его словам, и проверяется пресловутое равенство между мужчинами и нами. Поскольку я никогда не верила в это равенство и тем более в освобождение женщины, то к тому, что он говорил, прислушивалась не особенно. По мнению моей матери, освобождение женщины — это консервированная еда, чтобы побыстрее уйти из кухни; это хорошая стиральная машина, чтобы можно было стирать белье без всяких усилий, и так далее. Список каждая может продолжить. Если взять нас с мамой, то наше освобождение пока не наступило. Лейтенант заставил нас маршировать четыре часа подряд. Потом мы пообедали, но этим дело не кончилось — нас повели на знаменитые занятия по стрельбе в прибрежные скалы, которые здесь называются «собачьими зубами». Я ободрала себе колени и локти, порвала форменные оливковые брюки и вдобавок от напряжения у меня заболели глаза — приходилось все время целиться, а я никак не могла совладать с мушкой. Снайпера из меня не выйдет. Оружие очень тяжелое, а такие патроны, мне кажется, используют для салютов. Едкий дым раздражает. Я только что приняла душ, и теперь, когда было бы хорошо немножко отдохнуть и спокойно почитать, меня заставляют идти в столовую. Есть я не хочу, но идти нужно. Таков военный распорядок. Надо выполнять приказы. Желания остались дома, в сундуке, запертом на ключ. Здесь каждый исполняет желания и капризы другого — того, кто главнее, того, кому охота помериться силами с женщинами или слюнтяями-мужчинами, попавшими под его начало, и все это во имя родины, чтобы уничтожить несуществующего врага. Оливковая форма делает нас неотличимыми друг от друга. Я уже не знаю, кто есть кто. В этом зеленом море одна я существую отдельно благодаря своей короткой стрижке. Еще ребенком я всегда удивлялась, почему наш президент — единственный во всем мире, кто носит военную форму. Когда мне было тринадцать, мама объяснила, что президенты меняются приблизительно каждые четыре года. Она очень возмущалась, когда я призналась, что думала, будто президенты умирают, как короли, и тогда на смену им приходят их дети или братья, и династия не прерывается, как не прерывается традиция, связанная с гербом, флагом и гимном. Не знаю, почему оливковый цвет кажется мне каким-то диким. Почти никого из моих товарищей не раздражает место, где мы находимся. Это я такая странная? Почему я так упорно стараюсь казаться иной? Идем в столовую, но, конечно, строем. Примечание Сегодня вечером в маминой программе произошла любопытная вещь. Они пригласили автора и исполнителя песен Карлоса Варелу. Маурисио взял у него интервью. Карлос спел свою новую песню, после чего пропал, и потом ставили одни записи Сильвио и Пабло. Так странно. В общем… Я успела записать слова этой песни Карлоса, она замечательная: Едва я глаза открою, Как тишина улетает, И порцию шума и дыма На завтрак неумолимо Мне город мой предлагает. Едва я на улицу выйду, Как все укорять начинают, Дескать, когда-то прежде Я подавал надежды, Но быстро надежды тают. А на углу, невеличка, Скромно висит табличка У самого перехода. Написано там: «Свобода». Вот что меня вдохновляет. Сделав такое признанье, Я говорю «до свиданья», Через улицу перебегаю, В толпу с головою ныряю, В привычную жизнь погружаясь. Ведь будни мечтать заставляют, Едва я глаза открою. Пятница, 31 октября 1986 года Читаю, пишу, марширую, выкрикиваю лозунги, отдаю честь, поднося руку к виску, и отдыхаю в своем укромном местечке. Приказы, приказы, приказы… Да, мой лейтенант, да, мой лейтенант, да, мой лейтенант. Не знаю, для чего это «мой», но он так требует. Для лейтенанта все, что мы делаем, подчинено одной цели: уничтожить противника. Кто такой этот «противник», мне неведомо, но придет время, и… Он говорит, что мы выйдем отсюда настоящими ниндзя. Я стараюсь быть как все, потому что если лейтенант ко мне привяжется, я пропала. Под его прицелом и так уже находятся несколько девочек из взвода — сочувствую бедняжкам! Правда, лейтенанту нравятся пышные формы, я же выгляжу, как маленькая девочка, а с этой прической и вовсе похожа на мальчишку. Не думаю, что он будет заставлять меня стрелять дополнительно и придумывать все новые мишени. Он любит мучить рослых блондинок из Школы музыки и танца. Старается пленить их своей меткой стрельбой. Сегодня, когда мы ожидали грузовик, чтобы ехать на занятия по стрельбе, ко мне подошла одна из этих несчастных блондинок. Лицо прозрачное, ногти обгрызены до мяса, под глазами темные круги и вдобавок, когда говорит, вся трясется. Она скрипачка, и по всему видно, что занимается давно, но особых успехов не добилась. Она сказала, что все время видит меня с книгой и хочет кое о чем поговорить. Мы отошли с ней за прачечную; она не хотела разговаривать в присутствии других и тем более в общежитии, словно речь шла о страшной тайне. Блондинку зовут Лусия. Она тысячу раз повторила, что поскольку видит, что я много читаю, хочет задать мне один вопрос. А потом сказала, что она внучка одного кубинского писателя. Услышав это, я обрадовалась. Но она тут же испуганно выпалила, что этот писатель уехал из страны за два года до ее рождения. В конце шестидесятых. Она видела его только на фотографии. Лусия — внучка Анхеля Лопеса Дурана. «Но разве этот сеньор не был гомосексуалистом?» — озадаченно спросила я. Лусия в ужасе затрясла головой и закрыла мне рот своей холодной рукой, чтобы я говорила потише. В это время мы услышали звуки подъезжающего автобуса. Она скороговоркой попросила дать ей почитать, если у меня есть, какую-нибудь книгу ее деда. Сама она ни одной его книги не читала: ее отец — военный, и дома имя деда не упоминают. Я сказала, что у моей матери наверняка что-нибудь есть. Мы побежали, чтобы успеть на автобус, и только тут заметили, что это грузовик. Помогая друг другу, мы кое-как в него забрались. Заморосил дождь, потом он усилился, и все сразу вдруг развеселились и запели. Откуда ни возьмись появились куски грязной полиэтиленовой пленки, под которыми можно было хоть как-то укрыться от ливня. Лусия прокричала мне, не опасаясь, что в шуме голосов и дождя, барабанившего по нашим лицам, ее могут услышать: «Никому не говори про моего деда, даже своим родителям!» Она и не представляет себе, сколько секретов я сохранила за свою жизнь. Стрельба прошла под проливным дождем. Завернувшись в пленку, мы стали выглядеть, как андроиды из фильма, а не солдаты. За все занятие — будь оно проклято! — Лусия не сумела сбить ни одной консервной банки. Она дрожала, словно в лихорадке, и никак не могла как следует прицелиться. Сегодня едем домой, правда, на грузовиках. Дождь хлещет как из ведра. В ожидании, когда за нами приедут, украдкой пишу в Дневник за спиной у лейтенанта, который мокнет под дождем по собственной воле, проверяя оружие и девчонок. Какой все-таки неприятный тип! Тут же Лусия, она засунула свою скрипку в пластиковую сумку, чтобы та не намокла. Стоит бледная, с отсутствующим лицом. Грузовики запаздывают. Кое-кто из музыкантов уже играет, каждый свое. Вместе получается что-то дикое, хотя это не так. У меня нет инструмента, который я могла бы убрать; мой инструмент — это я сама. Я то расстраиваюсь, то настраиваюсь. Зависит от того, что мне удается сделать с собой в обстоятельствах столь же разных, сколь странных. Очень болит горло. Когда приеду в Гавану, надо будет прополоскать его соленой водой. Я сама себе и врач, и кухарка, и парикмахер, и психолог, и… Лейтенант шлепнул меня по попке, подсаживая в кузов грузовика. Суббота, 1 ноября 1986 года Драма, драма и еще раз драма. Как нам нравится, как нас утешает драма! Когда мама начинает так плакать, она меня пугает. Мои рассказы специально для нее надо подвергать цензуре: когда я обрисовала ей лейтенанта, рассказала про то, как мы промокли и как лейтенант шлепнул меня на прощанье, она готова была умереть от огорчения. Я переменила тему и спросила ее про Лопеса Дурана. Меня интересовало, гомосексуалист ли он, ведь Лусия сказала, что она его внучка, это-то и смущало. Слезы сменились у мамы безудержным смехом — оказывается, я превратила двух больших писателей эмиграции в одного, и, само собой, вновь услышала ее любимую фразу насчет меня: «Из того, чего не знает моя дочь, можно составить целую энциклопедию». Она рассказала, что Лопес Дуран был послан в конце шестидесятых в качестве кубинского культурного атташе в одну из европейских стран и там остался (все уезжают!). Он опубликовал романы, где сурово критиковал кубинскую действительность, и у нас его книги запрещены. Если тебя с ними поймают, сама знаешь, что будет. Мама подставила деревянную стремянку и полезла наверх. Я впервые как следует рассмотрела ее ноги: удивительно красивые, словно точеные, поистине женственные, изящные. Самое прекрасное, что в ней есть, это ее ноги. А сама она похожа на уличную акробатку с картины Пикассо, которая сохраняет равновесие благодаря своим крепким ногам. За первым рядом книг, тех, что на виду, прячутся другие. Она начала вынимать пыльные тома, обернутые в цветную бумагу, и положила передо мной три книги Лопеса Дурана — три превосходные книги, по ее «скромному» мнению. Она разрешила дать какую-нибудь из них его внучке, но просила быть осторожней. И чтобы я не вздумала ехать с книгой на сборы, потому что если ее у нас обнаружат, будет катастрофа. Все выходные буду читать эти книги. Хочется узнать, кто же такой дед Лусии. Боже мой, сплошные тайны! Воскресенье, 2 ноября 1986 года Запрещено передавать песни Карлоса Варелы[19 - Карлос Варела (р. 1963 г.) — кубинский музыкант, певец и автор песен, заметный представитель музыкального направления Nueva Trova, отражающего, как считается, дух кубинской революции.] из-за той песни, которую он впервые исполнил в маминой программе. Похоже, что он как-то не так произнес слово «свобода». Я сразу сообразила, что произошло нечто такое, потому что его тут же прервали. Если бы подобное случилось на сьенфуэгосской радиостанции, расплачиваться пришлось бы и Вареле, и маме. Какая прекрасная песня! Кажется, он изучает театральное искусство в Высшем институте искусств, то есть рядышком с моей школой, в том же здании, где я учусь, но я не знаю, как он выглядит. Мне бы очень хотелось с ним познакомиться. Мама говорит, что он ходит в черном и у него огромные выразительные глаза. То, что он пишет, — это чистая поэзия. Для нее транслировать его песни большая честь, и она готова рискнуть, но сейчас надо какое-то время переждать. Через месяц, хорошенько взвесив свои силы, она попытается еще раз. ТЕ, КОГО ЗАПРЕЩЕНО ПЕРЕДАВАТЬ ПО РАДИО: Мончо Рафаэль Хулио Иглесиас Селия Крус Ла Лупе Ольга Гильот Miami Sound Machine Отдельные песни Карлоса Варелы Майк Порсел Меме Солис Вилли Чирино Хосе Фелисиано[20 - Мончо — сценическое имя Рамона Калабуча Батисты (р. 1940 г.), испанского певца и музыканта, короля испанского болеро; Рафаэль (р. 1943 г.) — испанский певец; Хулио Иглесиас (р. 1943 г.) — испанский певец; Селия Крус (1925–2003) — популярная латиноамериканская исполнительница сальсы; Ла Лупе (1939–1992) — американская певица кубинского происхождения, исполнительница сальсы, болеро и латиноамериканского соула; Ольга Гильот (1922–2010) — американская певица кубинского происхождения, одна из самых знаменитых исполнительниц кубинского болеро; Maimi Sound Machine — одна из самых успешных на англоязычном музыкальном рынке латиноамериканских групп, образованная в 1975 г.; Майк Порсел (р. 1950 г.) — американский музыкант, гитарист, композитор, аранжировщик и автор песен кубинского происхождения, один из выдающихся представителей музыкального направления Nueva Trova; Меме Солис — сценическое имя американского пианиста, композитора и певца кубинского происхождения Хосе Мануэля Солиса; Вили Чирино (р. 1957 г.) — американский певец, композитор и продюсер кубинского происхождения, один из создателей оригинального направления сальсы Miami Sound; Хосе Фелисиано (р. 1945 г.) — пуэрториканский гитарист, композитор и певец.]… Понедельник, 3 ноября 1986 года Вчера, возвращаясь на сборы, я вдруг поняла, почему так ненавижу воскресенья и особенно этот фиолетовый час. В семь вечера света обычно не бывает, а если он есть, то по радио передают самую плохую крестьянскую музыку — эти звуки отражаются от всех городских стен. Затем тусклым коричневатым светом загораются гаванские фонари, и я знаю, что теперь увижу эти улицы, друзей с радио, школу, маму только через неделю; новое свидание с миром… маленьким миром, какой у тебя есть, откладывается на несколько дней. В Гавану уже пришли первые холодные фронты, поэтому все мы возвращаемся закутанные в пончо, в связанных бабушками кофтах и одолженных свитерах. Наступает зима — карнавал бедняков. Мы вошли в общежитие. Я взглянула на свою кровать и была поражена: на ней спала Лусия. Я ее разбудила, и она сразу же спросила меня про своего деда, словно я должна была привезти его с собой в чемодане. Мне стало смешно. Я открыла сумку и без колебаний вручила ей первую из трех маминых книг. Объяснила, что если мы с ней попадемся, нас ждет тюрьма. Лусия молча кивнула и полезла на второй ярус, явно взволнованная. Она поменялась местами с моей соседкой, чтобы нам быть вместе. Уже понедельник, только очень рано. Я сходила в душ кое-что постирать и помыться. Лусия не спит. Она сидит в постели, вцепившись в книгу своего деда, и напоминает мне белого мышонка. Кажется, что она не дышит и только жадно впитывает в себя каждое слово. Не знаю, как она сможет сегодня заниматься. Оторвалась она от романа только однажды, чтобы сказать мне, что в нем выведена вся ее семья. Заметно, что она всю ночь не спала и вдобавок плакала. Вторник, 4 ноября 1986 года Если все, о чем я прочла в выходные в романе Лопеса Дурана, действительно произошло с семьей Лусии, ее остается только пожалеть. Вообще-то подобную книгу можно написать у нас о каждом, взять хотя бы мою мать, ставшую «дочерью родины». Лусия по-прежнему лежит в кровати. Она сказала, что у нее кружится голова и болит все тело, чтобы только не ходить на занятия и дочитать книгу. Лейтенант уже дважды ее навещал. В любой момент ее могут застукать за чтением «этого», и тогда мне несдобровать. Я уговаривала ее спрятать книгу и поспать, но хотя уже половина одиннадцатого, эта упрямица не выпускает роман из рук. Я так намаршировалась, что у меня все ноет, да и горло еще побаливает. Слышу, как по радио Маурисио рассказывает о выставке «Пюре представляет». Она проходила еще в январе этого года, и мне это шоу очень понравилось. А тут звонят разные люди, чтобы высказать свое мнение. Но я-то знаю, что это запись: не могут они пускать слушателей в эфир напрямую, без цензуры — порядки на радиостанциях мне хорошо известны. Моя мать, похоже, заключила пакт с ветром, потому что ее передачи хорошо слышно. Когда мы жили в Сьенфуэгосе, то в окрестных поселках тебя уже никто не слышал; теперь мы живем в Гаване, и все равно в Сьенфуэгосе тебя не слышно — радиостанция работает только для жителей столицы. Все проблемы остаются здесь, в диапазоне FM. Не понимаю, почему их так волнует то, что происходит внутри этой черной коробочки, если прозвучавшие голоса быстро забываются и все сказанное в конце концов уносит ветер. На радио присылают письма с волосами, взятыми с лобка, и отпечатками губ на бумаге. Девушки подкарауливают ведущих у выхода и, когда их видят, как правило, разочаровываются. Однажды на передачу позвонила женщина и сказала: «Сегодня у меня такой ужасный день, Маурисио», на что он ответил: «Примите горячий душ и послушайте диск, который я для вас сейчас поставлю». Действительно, радио очень помогает одиноким — оно помогает сотворить мир фантазии посреди окружающей нас грубой действительности. Мауро делает вид, что радиостудия — это такое супергламурное место, откуда якобы виден весь город, хотя на самом деле они работают в тесной и темной клетушке, откуда даже улица не видна. Он придумал, будто у него есть фонарь, которым он подает сигналы жителям окрестных домов, и те ему отвечают. Все это рождается у него в голове, а сейчас заключено в черную коробочку на моей кровати, ибо радио — это иллюзия. Тому, что ты говоришь, верят все, кроме нас, рожденных на радио. Мы с Маурисио симпатизируем друг другу, но мама не позволяет мне даже взглянуть на него лишний раз. Она говорит, что у него есть талант и он добьется того, чего хочет, потому что умеет трудиться. В этот вечер он посвятил безымянной «юной особе» песню Хоакина Сабины и Луиса Эдуардо Ауте[21 - Хоакин Сабина (р. 1949 г.) — испанский рок-поэт, певец, композитор, один из столпов современной испаноязычной поп- и рок-культуры; Луис Эдуардо Ауте (р. 1943 г.) — испанский музыкант, певец и автор песен, кинорежиссер, художник и поэт.] «Затмение моря». Не знаю, имел ли он в виду меня, но в этом-то и прелесть радио: хотя ты сейчас далеко от дома, хотя, возможно, все это не имеет к тебе никакого отношения, ты воспринимаешь его как свое, и оно звучит для тебя. Затмение моря Сегодня в газете написали, Что умерла женщина, которую я знал, Что «Атлетик» на своем поле проиграл, Что утром в Париже выпал снег, Что партию контрабандной коки украли, Что Рыбам и Водолеям Уготованы уксус и мед, Что Европарламент поддержал без колебаний Законопроект об упразднении желаний, Что вакцина против СПИДа оказалась неудачной, Что закончился провалом на Луне переворот И тому подобное. Но в сегодняшней газете ничего не говорится Об этой темной страсти, об этом коричневом понедельнике, О непристойном запахе рома, пропитавшем твою кожу, О том, что рассвет пахнет дешевым одеколоном, Об этой комнате без чулок, без поцелуев и прочих затей, Об августовском холоде, пробирающем до костей, Пронзительном, как скальпель. Сегодня, любовь моя, как всегда В газете ничего не сказано ни о тебе, ни обо мне. Сегодня, любовь моя, так же как вчера и всегда, В газете не сказано о тебе, В газете не сказано о тебе, В газете не сказано ни о тебе, ни обо мне. Сегодня по радио передали, Что найден мертвый ребенок, и этим ребенком был я, Что кто-то выложил кучу монет За фальшивую акварель Дали, Что биржа упала до небес, Что шлюхи продолжают забастовку в Москве, Что начался прилив по воле чародея, Что завтра будет расстрелян Иисус из Иудеи, Что увеличилась озоновая дыра и гибнет природа, Что современный человек есть прародитель обезьяны Двухтысячного года. Сегодня, любовь моя, как всегда… Спасибо, Мауро. Только бы не отключили свет, пока я записываю слова этой композиции и думаю о тебе. У Гаваны свои времена года, и каждое из них связано с какой-то песней. Я это вижу и чувствую. Я заношу их в мой Дневник, чтобы они от меня не отделились. Из-за дверей доносятся жуткие крики лейтенанта. Убираю Дневник. Слышу чей-то мужской голос. Выключаю приемник. Среда, 5 ноября 1986 года Еще очень рано, а я этой ночью совсем не спала. Предрассветный город безлюден; в туннеле на обратном пути нам встречаются редкие машины. Вчера вечером произошло ужасное событие: на глазах у всех была сожжена книга Лопеса Дурана. Лусия отказалась подчиниться лейтенанту Роландо и была избита в офицерской комнате. Она находилась там вдвоем с лейтенантом, и мы ничего не могли сделать. Дела обстоят очень скверно, потому что Лусия, которая казалась безответной дурочкой, защищалась до последнего и даже пустила в ход ногти. Нас обеих выгнали со сборов. Ее родители везут меня домой. То, что произошло вчера вечером, история долгая, и я даже не знаю, с чего начать. Вид у Лусии такой, словно она вот-вот умрет: каждые пять минут мы останавливаемся, и ее рвет. Ее мать плачет не переставая. Отец всю дорогу молчит. У него сложное положение, ведь он военный, полковник. Возвращаюсь домой без приемника и без книги Лопеса Дурана. Мама скажет, что предупреждала меня, и не захочет выслушивать аргументы, которые я приготовила в свою защиту. Назовет меня снобкой за то, что я отдала почитать книгу, сама ее не дочитав. Она сто раз предупреждала, что нельзя брать эту книгу с собой на сборы. Лейтенант просто зверь — у Лусии синяки по всему телу. От военных порядков мы с ней освободились, но главные проблемы у нас впереди. Пятница, 28 декабря 1986 года Дисциплинарный совет для троих Учащаяся отделения музыки и двое учащихся отделения изобразительного искусства вызваны на Дисциплинарный совет Национальной школы искусств. Это наша троица, какое совпадение. На военные сборы Алан не ездил — его оставили красить школу. Дайте голую стену Алану Гутьерресу и приготовьтесь к последствиям. По своему составу Совет напоминал строгий трибунал. В него вошли самые посредственные, самые серые преподаватели — они-то, единственные, кто готов участвовать в подобных вещах, опаснее всего. После того как лейтенант на разных ярусах одной и той же койки обнаружил радиоприемник и роман Лопеса Дурана, Лусия и я тогда же ночью вернулись домой. До сих пор я была не в состоянии об этом писать. Случившееся воспринималось как кошмар. Мы согласились прийти на Дисциплинарный совет, ибо в противном случае нам оставалось бы только навсегда распрощаться со школой. Алан выразил свою давнюю навязчивую идею, написав на стене: «И снова да здравствует револю!», что, по его мнению, является призывом вдохнуть новую жизнь в то, что не только не умерло, но даже еще не завершилось. Обстоятельства сложились как нельзя хуже. Всем нам, одному за другим, в самое ближайшее время исполнится по семнадцать лет, к нам уже можно относиться как к взрослым и ничего не прощать. Мы слишком на виду, слишком юные, чтобы нас судили, но и слишком взрослые, чтобы простили. Я в панике — ужасно боюсь, что им придет в голову отправить нас в такую же школу, как в Крусесе, где исправляют подростков. Алан с Лусией даже представить себе не могут, что это такое! Но, наверное, лучше жить, не сознавая, что может тебя ожидать. Хотя Алану это прекрасно подходит: ему нравится все запретное, он обожает риск, а его лучшие воспоминания связаны с пребыванием в полицейском отделении. Конечно, за него есть кому заступиться; это не то что я, «покойник без скорбящих», как любит выражаться мама. Вот я и снова перед судом. Вроде бы должна привыкнуть, но какое там! А ведь я наизусть знаю все, что за этим последует. Я не курю, как Алан, чтобы как-то успокоиться, и не собираюсь лить слезы по углам, как это делает Лусия. Зато у меня есть мой Дневник, которому можно поведать все и освободиться таким образом от гнетущего чувства. Моя мать даже не подумала прийти. Ей такие вещи не нравятся. Она высказалась так: с неприятностями, которые возникли у меня из-за того, что я ее не послушалась, я должна разбираться сама. Родители Лусии, конечно, тут как тут, а отец Алана ожидает, когда его вызовут, в машине (это в его стиле: неизменно обаятельный, любезный, он спокойно что-то читает, и, кажется, случись сейчас конец света, он и бровью не поведет). Не знаю, здороваться с ним или нет. Он идет сюда. Докончу позже… …Алан просто герой. Хотя он хочет мною командовать и повышает на меня голос, хотя он единственный, из-за кого я плачу, но — что правда, то правда — он наш герой, и нет смысла скрывать это от себя. Попросту говоря, мы все трое были виновны, каждый по-своему. Лусии нечего было сказать в свою защиту — она так и не призналась, что книгу ей дала я. Моя вина состояла в том, что я слушала радио в военном общежитии. Алан находился в худшем положении, чем мы, поскольку его поступок относился к области «идейно-эстетического», но он хорошо знал, что ни один из членов Совета с их убогими умишками не в силах с ним тягаться. Вначале выступила мать Лусии. Она призналась, что Лопес Дуран — ее отец, и сказала, что дочь стала жертвой обычного любопытства, нормального для любого подростка, желающего узнать про свое прошлое. Потом ее отец заявил, что ему как военному было неприятно узнать о попытках дочери «воскресить этот труп». После всего этого я приготовилась к сожжению на костре, так как, разумеется, призналась бы, что книга моя; не хватало еще, чтобы этим вопросом продолжали мучить Лусию — она и так натерпелась. Мне же, кроме школы, нечего терять. Родная мать меня не осудит так, как это сделал в отношении Лусии ее отец, бессердечный тип, даже не заикнувшийся о том, что его дочь подверглась избиению. Уже известно, что лейтенант избил Лусию, но Алан, завершив собственную защиту, выставил его в еще более неприглядном свете. Он начал с рассказа о своей работе и вновь повторил то, что всегда говорил во время теоретических дебатов: «Идея — это самое важное, и она оправдывает средства». По его словам, именно поэтому на стенах появляются надписи, доказывающие, что революция не завершена. Затем, смешав все в одну кучу, он заявил, что Лусия не рассказала всю правду о гнусных действиях лейтенанта, который не только избивал ее, требуя отдать книгу и сказать, от кого она ее получила, но и пытался изнасиловать. Лусия сидела ни жива ни мертва, а он грозно на нее смотрел. Этот набор разнообразных взглядов, которым он владеет, мне хорошо знаком. На сей раз это было выражение номер двадцать два: взгляд грозного покорителя сердец. Лусия так перепугалась, что расплакалась. Алан сказал, что она просто не хотела бросить тень на армию, к которой принадлежит и ее отец. По словам Алана, она страдала молча и лишь перед самым началом обсуждения не выдержала и, превозмогая себя, во всем ему призналась. Про меня Алан сказал, что я слушала радио, потому что моя мать постоянно посылала мне из эфира приветы, чтобы подбодрить, и что как раз в это время шла программа «Добрый вечер, город», которую она готовит и ведет. Алан не перестает меня удивлять. Откуда он знал о маминой программе, о том, когда она выходит в эфир, и тем более о моих эмоциональных потребностях? Никогда бы не подумала, что он снизойдет до того, что типы вроде него именуют «самодеятельностью». В конце он опять вернулся к своей работе, и на этот раз с головой погрузился в постмодернизм. «Постмодернизм — вернейший признак упадка, в котором пребывает капитализм», — заявил он и добавил, что «лишь тогда, когда мои идеи перестанут быть революционными, у меня появятся причины для опасений». Почти никто ничего не понял. Однако преподаватели были в восторге и удалились на совещание. Я прекрасно знаю, что в понятия революции и постмодернизма он вкладывает совершенно иной смысл, нежели наши наставники, но что поделаешь, это еще одно большое недоразумение, и на сей раз в нашу пользу. Communication breakdown[22 - Разрыв связей (англ.).]. Цельность нарушается, когда, чтобы защититься, ты вынужден сочинять истории. Как будто недостаточно одной действительности. Нас заставили соединить правду с ложью. Мы росли такими, скрывая книги, мысли, родственников. И теперь уже неважно, лжем мы или манипулируем действительностью. Человек, избивающий женщину, вполне способен ее изнасиловать. Такой субъект, как лейтенант, действительно может оказаться зверем. Как сказал Алан: «Кто же тогда враг — дед Лусии, пишущий книги, которые нам запрещают читать, или лейтенант Роландо, выплескивающий на нас свою злобу?» Так кто же враг? Все ему аплодировали. Нас троих оправдали, хотя и вынесли строгое предупреждение с занесением в личное дело. Да это неважно: личные дела ни для чего не нужны, когда-нибудь им надоест их читать, и тогда они сожгут все эти записи на костре, как сожгли дело моей матери во дворе бывшего Country Club, где сегодня располагается школа. А что будет завтра, одному Богу известно. Слушая, как Алан защищает Лусию, я думала о том, что в любой группе в любом десятилетии в любом уголке земного шара непременно находится юноша, успевающий защитить женщину. Одни из них становятся героями, другие — мучениками. Вальдо Луис, приятель моей мамы, был убит средь бела дня зимой 1970 года, потому что кто-то захотел помешать ему защитить ту балерину, его сокурсницу. Сейчас Алан рассказал эту историю, почти ради нас, принеся себя в жертву, хотя на самом деле его проблема смешалась с нашей, и в итоге, оправданные, мы вышли через широкие ворота, распахнувшиеся благодаря его тарабарщине. Правда помогла или вранье, не знаю. Незадолго до нашего избавления Алан, Лусия и я зашли поговорить в мужскую уборную. Ни жуткая вонь, ни любительские граффити не могли отвлечь нас от основной темы. Это было смешно: Алан без конца спрашивал Лусию, понравилась ли ей в конце концов книга деда. Лусия то плакала, то смеялась. Алан не переставая курил. На меня он не смотрел. Когда вынесли вердикт, он поцеловал меня в губы в присутствии преподавателей и всех родителей. Я чуть не умерла со стыда; казалось, его губы никогда не разъединятся с моими. Это был первый настоящий поцелуй в моей жизни — те, что были до этого, можно не считать. Это был почти мой первый поцелуй. Непонятно, как все это вышло. Да и можно ли это понять? Позже, в машине своего отца, он снова про меня забыл — когда мы подъехали к моему дому, попрощался так, будто ничего не произошло. В этом Дневнике я пишу и о том, что знаю, и о том, чего не понимаю. Надеюсь когда-нибудь найти ответы на все эти вопросы, что я задаю себе сегодня. Всех охватывает такое же смятение, когда их целуют впервые? Какие чувства испытывает ко мне Алан? Почему он меня то защищает, то использует, то спасает, а то снова бросает на произвол судьбы? И что бы написал обо всем этом в своей очередной книге Лопес Дуран? Четверг, 26 марта 1987 года Только что вернулась со встречи творческой молодежи с Фиделем. Там происходили невероятные вещи. Одни говорили о нехватке музыкальных инструментов, другие — о несправедливостях, которые творятся по отношению к ним в провинции. Казалось, все мы заранее договорились одновременно выступить с жалобами. Абдель рассуждал о семиотических понятиях, в которых никто не разбирается, а Куэнка едва не подрался с одним третьестепенным политиком, который пытался указывать нам, что мы должны делать, то есть заткнуть нам рот, удушить наше творчество, подавить нашу инициативу. В конце двухдневной встречи и посреди нескончаемых утомительных дебатов я, сидя между Сильвио Родригесом и Гонсало Рубалькабой[23 - Гонсало Рубалькаба (р. 1963 г.) — кубинский джазовый пианист и композитор.] и с грустью отмечая огромное количество неразрешимых проблем, вдруг увидела Фиделя, расхаживающего по залу. Он спустился со сцены и ходил между рядами, время от времени опуская руку на плечо того или иного участника. Теперь с нами уже ничего не могло случиться. В этом году Карлоса Варелу выволокли из кинотеатра «23 и 12» и избили только за то, что он исполнял песни собственного сочинения. Несколько месяцев назад посадили группу поэтов из Матансаса. Во время их концерта в здании отключили свет, после чего началась жестокая расправа со всеми, кто там находился. Пострадала и такая известная и уважаемая писательница, как Карильда Оливер Лабра[24 - Карильда Оливер Лабра (р. 1924 г.) — кубинская поэтесса.], которую пытались таким образом заставить замолчать. Фидель шел очень медленно, как видно, размышляя над тем, что он здесь услышал. Он не выглядел ни подавленным, ни взволнованным. Я же до сих пор не могу опомниться и разобраться в своих чувствах. Кто может обещать нам, что все изменится? Что будет с нами потом? Что нас ожидает? Открытость, катастрофа или окончательный разгон всех тех, кто здесь присутствует… Я почти заснула в автобусе, который долго петлял по районам Гаваны в предрассветной мгле, развозя по домам артистов и художников. В воздухе носился запах моллюсков, как всегда в такие холодные дни. Дома меня встретили мамины друзья. Они бросились меня обнимать, как будто я вернулась с войны. Наверняка к ним просочилась информация о дискуссии. Вчера я очень воодушевилась, но после этой ночи не знаю, куда все повернется. Слишком много свидетелей слишком многих проблем. Никто из тех, кто меня ждал у нас дома и не спал всю ночь, не был приглашен на эту встречу. Им не доверяют, вот я — другое дело. Боже, какое это безумие! Мама просит, чтобы я рассказала о том, как это все происходило во Дворце конгрессов. Я страшно устала и хочу только быстренько записать то, что там было, чтобы ничего не забыть. А уж спокойно поговорим завтра. Одно только я им сказала: «Я совершенно растерялась. У меня сложилось впечатление, что мы никогда не договоримся». Я слишком много знаю. Слишком многое чувствую. Возможно, когда-нибудь я найду ответы на вопросы, возникшие в эти дни смятения и замешательства. Были моменты, когда я спрашивала себя, что я здесь делаю. Я была избрана своими товарищами по курсу, и школа с большой неохотой отправила меня на встречу, где я должна была выступить и смело обо всем рассказать, но не проронила ни слова. В масштабах того, что произошло, добавлять было нечего. Я изнемогаю от этой ноши, и если изливаю все это на страницах Дневника, то для того, чтобы испытать облегчение и постараться на время отодвинуть От себя то, чего я не понимаю. Поэтому я всякий раз возвращаюсь к Дневнику. Давно хотела его забросить, но никак не удается: это моя отдушина, мое бомбоубежище, мое тайное укрытие, мой истинный исповедник. Пятница, 27 марта 1987 года Утром я спустилась вниз. Ночь провела на чердаке, обшитом листами картона. На одной стенке там у меня карта звездного неба, а на другой — мамин эскиз к кукольному спектаклю по «Алисе в Стране чудес» семидесятого года. Все ее друзья спят внизу. Пытаюсь пройти, но на каждом шагу натыкаюсь на спящих писателей, художников, продюсеров; отовсюду доносится храп. Они разместились, как обычно, на матрасиках, разложенных вокруг маминой кровати. Наша квартирка напоминает пейзаж после битвы. Или туристский лагерь, раскинутый посреди города. Мама называет это «туризм-ленинизм». Совершенно нет настроения идти в школу. После всего моя голова заслуживает отдыха; там, небось, меня тоже ждут с нетерпением. Соседка сбоку снова устроила шум с самого утра. Каждый раз, как к ней приходит ее русский любовник, она орет как резаная. Обычно мы стучим ей в стенку щеткой, чтобы она говорила потише. Не могу найти щетку. Я разбудила маму. Попросила выйти на минутку, чтобы поговорить. Не могу разговаривать в присутствии стольких людей. Не знаю, может, мне вернуться в общежитие Школы искусств. Неизвестно, где хуже, дома или в общежитии. Квартира у нас очень темная, потому что окно выходит во двор, и не хватает света, чтобы писать. Мама продолжает спать. По утрам ее не добудиться. И в туалет не зайдешь. Никакой частной жизни — даже по собственной комнате ты не можешь пройти неодетой. Выношу ведра с водой. С каждым днем наш дом становится все более непригодным для жизни. Час с мамой Моя мать неисправима: я пытаюсь хоть как-то с ней договориться, но это невозможно. Мы дошли до самого Парка павших героев, где очень просторно и много укромных уголков. Я попросила ее немного расчистить нашу квартиру, сделать так, чтобы мы могли побыть в ней вместе и одни, без множества чужих людей, занимающих то крохотное пространство, на котором нам выпало выживать. Я не хочу вести разговоры о политике, меня пугает то, что происходит с политикой; после пережитого мною вчера я предпочитаю держаться от всего этого подальше. Мама говорит, что если я хочу жить без политики, то должна ехать в Канаду, в какой-нибудь полярный поселок, где живут лесорубы, которые не знают и знать не хотят, как зовут человека, управляющего их страной. На Кубе же, по ее словам, политика присутствует в том, что ты ешь и что носишь, в том, где ты живешь и что имеешь или даже не имеешь. И никакого выхода, с точки зрения матери, нет: «Хочешь бежать от политики — беги с Кубы». Она полагает, что политика содержится во всем, что мы рисуем или пишем. А я просто сбилась с пути истинного. Так оно и есть, но только больше меня в эту ловушку не заманишь. Не знаю, куда собирается ехать моя мать. Я смотрю на нее и понимаю, что она не может жить без своих друзей, без привычной атмосферы радиостанции, без старичков, которых она записывает для своей программы «Сказать, чтобы не забыть» — в народе ее называют «Сказать, чтобы не завыть». Моя мать отвергает то, что любит. Раньше я этого не понимала. Революция всегда была ее жизнью, но с тех пор как я себя помню, она стремится уехать. Но куда и зачем? Я же всего-навсего хочу убежать от политики, мне невыносимо сознавать, что я во всем этом участвую. Что-то мне подсказывает, что я не способна сражаться по таким правилам. Мы медленно возвращались, обойдя почти весь район, и я вела маму под руку, потому что она с каждым днем становится все более рассеянной. Ее чудом не задевают проезжающие машины, а она идет как ни в чем не бывало, словно парит над ними. Куда же я поеду, если на самом деле захочу от всего этого избавиться? Как оставлю маму, которую уже воспринимаю чуть ли не как свою дочку? Мама рассуждает о некоем нейтральном месте, идиллическом и несуществующем. Цитирует на память Каммингса[25 - Эдвард Эстлин Каммингс (1894–1962) — американский поэт, писатель, художник, драматург.]: Где-то, где никогда не бывал, по ту сторону Любого познания твои глаза обладают безмолвием: В жесте легчайшем твоем — все, что меня заточает, Чего невозможно коснуться, ибо слишком близко оно. Твой малейший взгляд отворяет меня без труда, Хоть и как пальцы я сжал себя, За лепестком лепесток, раскрываешь меня, как раскрывает Весна (касаясь умело, загадочно) свою первую розу. А пожелаешь закрыть меня, я и Жизнь моя — мы красиво захлопнемся вдруг, Как когда сердцевина цветка представляет Снег, сверху падающий осторожно. Из постижимого в нашем мире не сравнимо ничто С мощью хрупкости твоей колоссальной: чье сложение Подчиняет цветом своих государств меня, Смерть и вечность с каждым вздохом рисуя. (Не пойму, что такое в тебе, что тебя закрывает И раскрывает; только что-то во мне понимает Голос глаз твоих глубже всех роз вокруг.) Ни у кого, у дождя даже, нет таких крохотных рук[26 - Перевод Н. Семонифф.]. Воскресенье, 28 марта 1987 года Вчера вечером мы наконец-то остались с мамой одни. Без свидетелей, без друзей и приятелей, без доморощенных кулинаров. Чтобы переместить куда-нибудь привычных гостей, понадобились гигантские усилия: почти все они из провинции, и в Гаване им негде жить, но мы взмолились о передышке. Мне необходимо ходить по квартире в нижнем белье и хотя бы несколько дней чувствовать, что я у себя дома. Мы приготовили спагетти с чесноком и соевым маслом, болгарский суп из пакета, поджарили хлеб. Мама открыла свою бутылку красного румынского вина, которое она окрестила «местью Чаушеску». Я не пью и потому лишь пригубила его, когда предложила тост за нас двоих, за то, чтобы мы всегда были вдвоем и вместе — она знает, что стоит за этими пожеланиями. Мама рассказала, что в день моего рождения температура опустилась до семи градусов. В Гавану пришла настоящая зима. С одной стороны, дикий холод, с другой — темнота, потому что то и дело отключали электроэнергию. В такой обстановке я и появилась на свет в декабре 1970 года. Когда маму выписали из больницы, ей некуда было меня везти: ее родители уехали, а семья отца в Сьенфуэгосе не могла нас принять. У ее лучшего друга был кукольный театр в окрестном городке, куда мы и направились, совершив такое долгое путешествие, что, как ей показалось, очутились на краю света. Мама говорит, что это было время, когда не работали магазины и невозможно было достать ни горячего шоколада, ни игрушек, ни пеленок, а улицы словно вымерли. Все погрузилось в молчание и оцепенение. Битва за недосягаемые десять миллионов тонн сахара завершилась, и жизнь замерла. Лишь пронизывающий сырой ветер дул с моря, принося с собой холод, и мама, вспомнив про «европы» и письма уехавших друзей, решила назвать меня Ньеве. Этого я ей никогда не прощу. Я всегда стеснялась своего имени. Каждое лето, плавая в теплом море, я слышала мамин голос с берега: «Ньеве! Ньеве! Ньеве!», и, выбравшись на горячий песок, была готова растаять от стыда. Кому взбредет в голову дать девочке такое имя на жаркой Кубе? Только моей матери. Я призналась ей, что о детстве мне всегда странным образом напоминает наш гардероб. Когда я его открываю и вижу одежду, которую когда-то носила, передо мной встает история всей моей жизни и жизни моих друзей. Один за другим они уезжали, оставляя мне что-нибудь из тряпок. Дания перед отъездом в Майами подарила мне две пары джинсов, которые я носила до недавнего времени, хотя в конце они уже были штопаные-перештопаные. К счастью, тогда мода до нас не доходила, и в дело шла любая тряпка. Теперь другое дело — людям стало важно, что носят в мире, информацию об этом они получают от тех, кто ездит за границу. А еще я вспоминаю платья шестидесятых, которые мама самозабвенно переделывала, создавая странноватые модели. Фаусто оставил несколько рубашек, превратившихся в платья для нас обеих. В моем платяном шкафу остались следы каждого из тех, кто уехал и захотел нам что-то подарить. Отключили свет, хотя еще очень рано. Мама уснула. Я знаю, что она скучает по своим друзьям, и не могу запретить ей приглашать их к нам. Моя мать продолжает жить в общежитии Школы искусств с его двухъярусными койками и мобилизациями. Будет лучше, если я найду себе кусочек пространства в другом месте. Здесь же все принадлежит ей, и я не могу отказать ей в стремлении устроить свой мир, реализовать свой «проект» так, как она хочет, и таким, каким он был всегда. Я сдаюсь. Пятница, 3 апреля 1987 года Ждала сегодня Лусию у дверей бара («Ангел крыш»), как вдруг здание напротив обрушилось в мгновение ока. Рухнуло прямо у меня на глазах как ни в чем не бывало — молниеносно исчезло, бросив к моим ногам маленькое растрескавшееся стеклышко. Лежа на асфальте, я вдруг отчетливо поняла, что могла бы превратиться в пыль, такую же пыль, какая летает везде по Старой Гаване, и похолодела, почувствовав себя совсем незащищенной. Впрочем, я ни капельки не пострадала, хотя меня сразу же подхватили, и я увидела вокруг себя сомкнувшуюся толпу, всех этих людей, организовавшихся, чтобы помочь. Меня усадили в древний зеленый автомобиль пятидесятых годов и повезли в Морской госпиталь. Все произошло так быстро, что я не успела ничего осознать. Боже мой, я ощутила, что Гавана рушится, и вспомнила, что и наш дом объявлен непригодным для проживания. Что же будет с мамой и со мной? Не придется ли нам в конце концов перебираться в общежитие? Пришли врачи, чтобы оказать мне помощь, но ничего не нашли. Абсолютно ничего. Я спокойно лежала на носилках, хотя в душе была напугана. Они спросили мой номер телефона, чтобы сообщить обо мне родственникам, и только тут я сообразила, что у меня нет телефона, по которому можно было бы дозвониться до мамы, и что она так никогда и не узнает, где находится Морской госпиталь. Впрочем, она совершенно не знает города и к тому же очень рассеянная, а потому в любом случае не найдет сюда дорогу, обязательно заблудится. В конце концов я встала и пошла пешком в сторону Касабланки. Миновала бухту и прошагала еще несколько километров, размышляя о случившемся. Я хорошо поняла, поняла окончательно и бесповоротно, что не могу упасть посреди улицы: никто меня не хватится. Я должна быть сильной, потому что я — одна. Вернулась домой в пропыленной рубашке. Хотела помыться, но воды уже не было, и тогда я попробовала отыскать Лусию. Безуспешно. И вот я сижу здесь, на скамейке в парке, напротив галереи «Гавана» и пишу, чтобы облегчить душу. Стараюсь забыть все, что произошло, наслать на себя амнезию. С выставки я ушла, потому что ее атмосфера резко контрастировала с тем, свидетельницей чему я недавно стала. В ярко освещенном зале меня встретили друзья, художники-творцы. Они чокались, смеялись, шутили, обсуждали вещи, говорить о которых у меня не было ни желания, ни настроения. А тем временем в госпитале умирали люди, и я невольно начинала об этом забывать. Лусия объяснила, что не смогла прийти в бар из-за рухнувшего дома. Меня снова начала бить дрожь, и я попросила у нее на время сиреневый бархатный жакет, который ей прислала бабушка из Мадрида. Лусия с готовностью сняла его и накинула мне на плечи (все-таки она особенная). Впервые ощущаю бархат на своей коже как предчувствие чего-то. Теперь я нищий, ставший принцем, а иногда бываю принцем, превратившимся в нищего. Кажется, что я нарочно придала своей одежде столь изношенный вид, а мои ботинки немало постранствовали по свету, побывав вместе с хозяйкой в интересных, хотя и трудных путешествиях. Любой, кто бы меня увидел, посчитал бы, что я, так же как Лусия (примерная девочка), отвергаю все признаки роскоши, элегантности, порядка, включая один-другой бокал сидра, предлагаемый приглашенным. Мне понравилась эта выставка японских гравюр, прекрасных, эротичных, старинных. Выставленные работы никто толком не рассматривает — все приходят на вернисаж для светского общения. Я сбежала. Сижу на скамейке в парке, пишу и жду какого-нибудь транспорта, чтобы поехать домой. У меня нет настроения слушать интеллектуальные шутки. Смотрю со своего места на галерею: люди все подходят, чтобы поглазеть, но не на картины, а друг на друга. А вот и он. В третий раз встречаю его на выставках. Наконец-то. Он подъехал на своем агрессивно ревущем мотоцикле, и его кожаная куртка развевалась на ветру, как крылья ангела, наряженного демоном. Суббота, 4 апреля 1987 года Вчера я увидела его и сразу же перестала писать. Длинные волосы падают на азиатское мулатское прекрасное лицо. Стеклянные двери галереи не отворились. Он бесстрашно элегантно неправдоподобно прошел сквозь стекло. Я могла бы находиться внутри, на выставке, вместе со всеми отмечая это событие. Так нет же, как всегда, сбежала! Такая у меня странная особенность. Никогда не оказываюсь в нужном месте в нужное время. Ньеве в зеркале Мои глаза удлинились, став продолговатыми, как миндалины, а сама я миниатюрная, как японский рисунок. У меня прямые волосы. Они сильно выросли и в беспорядке падают на крошечную грудь, контрастирующую с сильными ногами, бедрами и ляжками. Я девочка, я женщина, а еще я бесенок, который декламирует непонятные стихи и пишет плохие картины. Моя комната — прибежище игрушек и холстов. Взрослая жизнь, погребенная под обрывками детских игр. Кто же я такая? Во мне то всего понемногу, то вовсе нет ничего, и я для самой себя словно головоломка, составленная из прожитых лет. Я — Ньеве из Гаваны. Понедельник, 8 апреля 1987 года Сейчас шесть часов сорок пять минут утра. Совсем рано, но радио уже поносит все, что творится в мире: повсюду плохо, только в Гаване хорошо. На столе меня ожидает дымящийся чай и незабываемый вкус коричневого сахара и хлеба. А еще консервированная спаржа, безвкусная жареная мука, крутое яйцо с белым рисом. Моя мать продолжает отыскивать старые болеро и анонимные соны[27 - Болеро и соны — популярные на Кубе песенно-танцевальные жанры.]. Изо дня в день, когда я собираюсь выходить, она останавливает меня в дверях, чтобы я послушала, как бесподобно звучат ударные у Гаванского септета. Они как никто исполняют «Силу воли я прошу у Бога»; у тебя создается полное впечатление, что времени не существует. Эти старики даже случайно не сфальшивят. Мама без остатка тратит себя в стенах этого темного здания, окруженная маргиналами, бывшими заключенными, шлюхами, подпольными торговцами, рабочими, старичками-пенсионерами, которые в этот час стоят в нескончаемой очереди за газетой, которую они никогда не читают. В этом доме с одним-единственным окном и дверью, выходящей во внутренний двор, происходят чудеса. Программы, которые здесь записываются, посвящены кубинской музыке (чистейшей, но забытой), мумиям, найденным в египетских катакомбах, пока еще не опознанным летающим объектам и обнаруженным в неведомых морях кораблям-признакам. Все это через старые микрофоны RCA Victor кое-как записывается на пленку Orwo, поступающую из Венгрии, и в конце концов достигает ушей тех, кто ни свет ни заря слушает передачи в диапазоне FM. Очень скоро они забываются. Чудеса, которые здесь стряпают, уносит ветер. За окном появляются друзья или доброхоты, находящие удовольствие в том, чтобы увидеть нас спящими в одежде. В эту дверь входят только те, кто делает остановку или пересадку по пути из провинции в мир, с улицы на радиостанцию, из булочной в дом, из дома к сокровенным словам, которые мы здесь произносим. Когда после темноты нашей квартиры я открываю дверь, меня ослепляет утренний свет. Странно, мама живет в той же самой темноте, однако все приходят к ней, чтобы она пролила свет на те или иные вещи. Четверг, 11 апреля 1987 года Все утро шел дождь. Почти никто из преподавателей не приехал; школу просто залило. Удивительно, как мне удалось добраться — промокла до ниточки. Занимаюсь тем, что под шум дождя рисую в коридоре из красного кирпича. Кто-то приехал, сметая на пути деревья и переносясь через стены: это Освальдо. Его мотоцикл блестит под дождем, а волосы такие же черные, как кожаная куртка и брюки. Постепенно порядок в школе налаживается; мои подруги побежали из класса рисунка в скульптурный. Преподавательницы провели Освальдо под купол, венчающий архитектурное сооружение в виде гигантского червяка, где располагается Школа изобразительного искусства. У него тихий голос и ослепительная улыбка. Рядом с ним идет директор, а мы все на него глазеем, вспоминая его огромные полотна, инсталляции с многочисленными зеркалами и мертвого Че в окружении волков. Процессия приблизилась ко мне — под круглыми куполами разносится смех, а я мечтаю убежать на поле для гольфа, улизнуть, наплевав на глупый этикет, скрыться за стеной дождя и снова насквозь вымокнуть. Но он уже подошел; его промокшие ботинки с шипами оставляли за собой следы, как бы помечая территорию. Он указал на меня пальцем. Все сразу его окружили, напоминая табун лошадей или кинувшихся на сладкое муравьев, и принялись разглядывать мой мольберт. Какой ужас! Акварель, которую я заканчиваю, просто жуткая! Впору закрасить ее или зареветь от стыда. Когда он похвалил эту бездарную безликую работу, из моей груди вырвался тяжелый вздох. Запахи До сих пор ощущаю запах Освальдо — смесь мокрой кожи, масла, скипидара и английской лаванды. Его волосы были влажными. Он протянул мне руку, и я вздрогнула. На его ногтях остались следы серебряной краски. Я сижу за столом дома, глотаю подогретую еду и морщусь от запаха гнили, доносящегося из соседних домов. Снова отключен свет, и мое тело обволакивает черная керосиновая копоть. Запах керосина пропитывает волосы, преследует меня. Когда я ложусь спать, все внутри немеет от стука маминой пишущей машинки. Она печатает почти в полной темноте. Надеюсь, он забудет этот запах: керосина, плохо высушенной одежды и фиалковой воды, которую мама покупает с тех пор, как я себя помню. Гавана пахнет сжиженным газом и свежей рыбой — этот запах приносит с собой соленый ветер с Малекона. Пятница, 12 апреля 1987 года Моя картина бездарна. Это всем понятно, но преподаватели заворожены мнением Освальдо о том, что он вчера видел. Все это лишено смысла. Когда-нибудь я перестану рисовать, просто мне нравится школа, и я чувствую, что пока должна оставаться здесь, что до поры до времени мое место тут. Освальдо исчез, и я снова бродила по полю, перепачканная красками, совсем одинокая. Всю ночь шел дождь, но я наслаждалась этой свежестью и вскоре улеглась на красную землю, расстегнув блузку, чтобы впустить солнце в это несправедливое, необъяснимое, болезненное параболическое пространство, напоминающее о неравных отношениях. Освальдо, Освальдо, Освальдо… Я уснула, сдалась, хотя и побаивалась последствий. Мне приснилось, будто я дарю свою девственность, а вернее, меняю ее у Освальдо на несколько тюбиков черного акрила и три листа ватмана «Кансон». Это была вполне конкретная сделка, и девственность находилась в прозрачном и скользком пакете. Я держала его в руке, показывая Освальдо, он же, напротив, не давал мне обещанного. Иду домой. Уже очень поздно. Начало смеркаться. Суббота, 13 апреля 1987 года (То, что произошло в пятницу вечером) Вчера я уснула в траве. Когда проснулась, уже начало темнеть и территория школы была не видна; из общежитий доносились звуки радио и льющегося душа. Я вышла на идущий вдоль берега проспект и бесконечно долго ждала какого-нибудь транспорта. Но никто и ничто не пришло мне на выручку. Я пошла пешком по невероятно длинному Пятому проспекту и, чтобы сократить путь, в конце свернула на темные улочки Мирамара. Близ одного из особняков слышалась необычная музыка. Это был самый что ни на есть классический, хорошо синкопированный джаз. Вдали звенели тарелки, на звуки фортепьяно накладывался громкий смех. Я сразу догадалась, что это Франк Эмилио[28 - Франк Эмилио Флинн (1921–2001) — слепой кубинский пианист и композитор.]. Перед домом дежурила бдительная вооруженная охрана. На вытоптанной траве длинной вереницей стояли шикарные машины. Мне захотелось посмотреть, что делается там, внутри. Я отошла подальше от ворот, взобралась на каменную ограду и, стараясь не потерять равновесия, спрыгнула с нее на другую сторону. Это был дом какого-то посла; присутствовавшие говорили по-испански и выглядели любезными, беспечными, естественными и хорошо воспитанными. Они поглощали странные фигурки насыщенных цветов, оставляя недоеденное в самых неожиданных местах. Внезапно мне пришло в голову, что я могу смешаться с ними, а то я страшно проголодалась и хотела пить. Здесь собралось много, очень много народу, и я подумала, что никто ничего не заподозрит. Тут я вспомнила, во что одета, и приуныла: нечего было и думать обмануть кого бы то ни было в школьной форме. Другая одежда была грязная, выпачканная красками и углем. Кроме того, у меня были с собой красные леггинсы, жакет, который мне одолжила Лусия, юбка цвета охры и белая форменная блузка. Вдалеке я приметила маленький бассейн, усеянный опавшими листьями и заброшенный ввиду отсутствия детей в доме посла, и зашагала к нему. Я быстро разделась догола и, как Нарцисс, взглянула на свое отражение в недвижной прозрачной глади. Потом, немного поколебавшись, разбила это неподвижное зеркало и ушла на самое дно, скрывшись от окружающего мира и отложив на потом все-все-все: школу, мать, дом, бедность и собственную жизнь. Я долго-долго лежала на чистом дне, выпуская воздух, как огромная голая рыба, и оставляя там все то, что не могло мне пригодиться в наступающей жизни, ибо что-то подсказывало мне: все для меня должно вот-вот измениться. Я встряхнула головой, разбрызгивая вокруг хрустальную, пахнущую хлоркой воду, и, словно преодолев какой-то рубеж, покинула еще один плацдарм собственной жизни. Не знаю, что меня ждет. Но мне это и не важно — будь что будет. Я выскочила из воды, вытерлась своей формой, после чего сложила ее и засунула в портфель. Встряхнула волосы, но оставила их влажными, чтобы походить на тех женщин, что расхаживали поодаль с бокалами в руках. Затем выбросила свой нелепый черный лифчик — мамин подарок из шестидесятых годов. Вновь влезла в красные леггинсы и застегнула две нижние пуговицы на бархатном жакете, завязала шнурки на черных школьных башмаках — сейчас это самое то, если верить журналам мод (видела их в школе) — и в таком виде присоединилась к вечеринке. Как еще одна гостья. Хорошо оформленная, свежая, нарядная. Интуиция влекла меня в сторону Москино или Гальяно. Я выглядела безукоризненно, настоящая парижанка. По крайней мере, так я себя воспринимала. Я тут же потянулась к фигуркам, состоявшим, как мне потом сказали, из черной икры, лосося и хлеба «семь злаков». Взяла себе бокал с сидром и инжирное мороженое. Вкус этих лакомств не поддается описанию: он то нежный, то пикантный, то сладкий, то солоноватый — в общем, нет слов. Я танцевала с разными кавалерами и беседовала на всевозможные темы с незнакомыми людьми. Так продолжалось, пока вдруг не появился Освальдо — мне кажется, я ждала этого, потому что в кои-то веки оказалась в нужном месте в нужное время. На сей раз он застиг меня за кражей черной шоколадной конфеты из хрустальной вазочки. Он схватил меня за руки и слизнул губами последнюю каплю хлорированной воды, скатившуюся по моей свежевымытой шее. Мы разговаривали, танцевали, а в конце вечера он вывел меня из посольства через главные ворота. Охранник подозрительно покосился на мои красные леггинсы. Он их не припоминал. Я показала ему язык, и мы вышли оттуда совершенно пьяные. Мотоцикл мчался по улицам, словно закусивший удила конь, и Гавана казалась пустыней, путь через которую был открыт лишь нам двоим. Мы заехали в еще более странный район и молча слезли на землю. А вскоре я очутилась в другом мире. Дом Освальдо Дом огромный. Это типичная для пятидесятых годов конструкция с барами, панелями и стеклянными кирпичами; гостиные украшают великолепные диваны. Несколько комнат для прислуги и две ванные для гостей — бесконечный лабиринт, в котором я не могу разобраться. Скульптуры, которые я тысячу раз видела в галерее, теперь висят за стеклом по углам комнат. Когда я взглянула в зеркало, то очень испугалась, потому что не узнала себя. Освальдо поставил Talking Heads[29 - Talking Heads — американская рок-группа, образованная в Нью-Йорке в 1975 г.], которых я не знала, потом Стинга[30 - Стинг (р. 1951 г.) — британский рок-музыкант и актер.] и еще какие-то новые группы, которые пели на испанском и о которых я даже не слышала. Моя музыкальная культура — это ретро, и в основе ее лежит самая традиционная кубинская музыка. Неожиданно до меня донесся знакомый запах масляных красок, шедший из мастерской. Я принюхалась и, словно охотничья собака, взяла след. Мне открылось помещение, уставленное женскими портретами. Одна из женщин походила на меня фигурой; ее глаза прятались за темными очками. Краски на полотне еще не застыли, но ничего, скоро они высохнут, и картина будет продана за кругленькую сумму. Вокруг грудами валяются открытые тюбики с красками. Когда в твоем распоряжении столько всякого материала, можешь себе такое позволить. Новехонькие мягкие фирменные кисти перепачканы краской. Я глазам своим не верила. В нос ударил запах скипидара, и я чуть не задохнулась, как обычно. Из мастерской я вышла подавленная. Сколько свободного места, какие великолепные условия для работы! Мама сказала бы, что в такой обстановке любой сможет нарисовать что-нибудь приличное. Освальдо принес мне янтарный напиток со льдом. Но я не стала пить, а попросила у него стакан молока. Его улыбка вогнала меня в краску. Он быстро вернулся с высоким стаканом, до краев наполненным белой жидкостью. Я с наслаждением пила настоящее густое молоко — много лет не пробовала ничего подобного. Не хотела бы сравнивать его жизнь с моей, чтобы не впасть в отчаяние. Комната Освальдо В комнате все черное: стены и пол, простыни и музыкальный центр. Кровать окружают черно-белые картины, и ни единой фотографии во всем доме. У Освальдо нет прошлого. Художник все время без остановки рассказывал о себе. Говорил о своих работах, о своих поездках и о своем возвращении на остров, всегда в одно и то же место — на другой, на свой остров. Наверняка это не тот остров, по которому я каждый день хожу, когда, не позавтракав, отправляюсь в школу на другом конце города. Он говорил о другой Кубе, о другой Гаване и другой Ньеве, которая появилась, когда он увидел меня напротив галереи вскоре после того, как обрушился тот дом. Он искал меня, как ищут чистый лист ватмана, и начал набрасывать мой портрет. Желание и боль Рассказывая о Париже, Освальдо неспешно меня целовал. Мои черные глаза смотрели на него не отрываясь, а он вдыхал запах моей одежды, моих волос и словно чего-то искал. Он внимательно ощупывал меня, а я открывалась ему навстречу, как будто это было для меня привычным делом. Смущенный, он не находил входа. Я была запечатана, но это казалось невозможным: мои раскованные движения говорили об обратном. Освальдо обнял меня. Нитка стеклянных бус на его шее разорвалась и несколько бусинок попало мне в рот. Я чуть было не задохнулась и с превеликим трудом одну из них проглотила, остальные же начала жевать, не замечая, что поранила язык. От крови он стал пурпурного цвета. Освальдо думал о желании, я думала о боли. Выйдя из оцепенения, я укусила его за пальцы; мне хотелось проглотить всего его целиком. Я целовала его руки и плечи. Черные одежды падали на черный пол. Одним рывком Освальдо стянул с меня одежду, мои школьные башмаки ударились обо что-то вдалеке, и послышался звон разбитого стекла. Потом он увлек меня на пол. Придавленная его телом, я казалась себе маленьким заблудившимся зайчиком в плену у старого волка. Он кусал меня, а я балансировала на границе между болью и наслаждением. Дотянувшись до стакана с молоком, забытого мною на полу, он вылил молоко мне на живот, трепетавший от желания и страха. Я закрыла глаза, и во мне проснулись более сложные ощущения — это было что-то вроде восхитительной колющей боли. Я словно плыла в неведомых водах, задыхаясь и дрожа, и эту дрожь невозможно было унять. Мое тело одновременно и принимало Освальдо, и не пускало. Он злился, а я не хотела ему ничего объяснять. В конце концов он справится. Освальдо наклонился, окутанный запахом незнакомых духов и ароматических мазей. С испуганным лицом он задал мне вопрос, на который я ответила долгим и крепким поцелуем. Он взял меня на руки, словно свою маленькую дочку, которую переносят из одной кровати в другую, потому что у нее жар и ей сделали укол. Он опустил меня в ванну с кранами холодной и горячей воды. Вода колола меня тысячами маленьких иголочек. От тепла дрожь прошла, его руки быстро-быстро растирали мое тело. Художник закутал меня в черное полотенце, пахнувшее ирисами и нафталином. Потом уложил на кровать, не вытерев волос, с которых струилась душистая розовая вода. «Там никто не был», — испуганно произнес Освальдо, нарушив молчание. Он вздохнул и пошел на приступ, как истинный воин; он был разгорячен. Я подумала, что он так прекрасен, что мог бы быть любим и мужчинами, поскольку его красота и отвага вызвали бы неудержимое желание у всех, кого я только знаю. Я же лишь крохотная, изнемогающая под тяжестью устрицы жемчужинка, захваченная страстью и болью. От смятения я переходила к неистовству, в то время как Освальдо смущенно гладил мои волосы, словно бы жалея, но это чувство сразу же пропадало, сменяясь восхитительным безумием. Теперь я была уже новым существом, которое рождалось в чистом поле. Приняв боевое крещение, я преобразилась из девы в богиню. Потом мы лежали рядом, и я запоминала себя и его в этой страсти, чтобы все потом записать, записать, записать и никогда не забывать. Чтобы унести эту страсть с собой как приговор, который будет сопровождать меня и всех женщин, какие родятся в моей семье. Он спит, в то время как я пишу. Он сдался, в то время как я только начинаю войну. Желание — это боль, отступающая перед страстью. Вторник, 17 апреля 1987 года Я впервые не пришла домой ночевать; думаю, мама не слишком горевала. Я не ночевала дома все эти четыре дня. И не вернусь туда никогда. Сегодня пойду забрать свою одежду. Не знаю, соскучились ли по мне: у моей матери столько знакомых, которых нужно приютить, столько друзей, которых нужно принять в моем доме-убежище, что она почти не заметит моего появления. Хочу познакомить маму с Освальдо. На вечер Освальдо пригласил к себе своих друзей, чтобы представить им меня. Некоторые только что вернулись из Франции. Это будет замечательный вечер, где, по словам Освальдо, я смогу познакомиться с его истинным окружением. Среда, 18 апреля 1987 года Маме Освальдо не понравился; она возражала ему во всем, что бы он ни говорил. А меня спросила, почему нужно обязательно уходить из дома. Она думает, что «это» можно назвать домом и что такое существование и есть настоящая жизнь. Она умоляла меня не уходить. Отозвала в сторонку и сказала, чтобы я не доверяла Освальдо. У нее есть причины не верить мужчинам, а у меня нет. Мама плакала, закрывшись в душе, и в итоге я ушла, почти ничего не взяв из одежды. Внезапно я поняла, что мне нечего надеть, в том числе на сегодняшний ужин. Боже мой! Возможность выбора Мы подъехали к Парку павших героев. Я ужасно себя чувствовала из-за того, что с такой легкостью рассталась со всем, что у меня было со времени переезда из Сьенфуэгоса. С мамой, друзьями, жизнью, которой я жила. Я попросила Освальдо остановиться. Начала плакать у него на плече и ничего не могла объяснить. Сказала только, что ни одна из моих тряпок не годится: я буду нелепо выглядеть в них рядом с ним, особенно во время сегодняшнего ужина. Он захотел взглянуть на одежду, которую я везла с собой. Мы открыли маленький чемоданчик из красного винила прямо посреди парка. Весело на меня взглянув, он поискал поблизости урну и засунул туда чемоданчик со всем содержимым, включая сменную форму. И мы помчались навстречу неведомой судьбе. Когда ты плачешь, сидя на несущемся вперед мотоцикле, возникают странные ощущения. Слезы разлетаются во все стороны, твое лицо будто из целлофана, который того и гляди порвет ветер, а жизнь находится в постоянной опасности — и это здорово. Мы зашли в магазин для дипломатов. Я глубоко вдохнула, узнав запах Фаусто: его яблок, его карри. Мы прошли в отдел готовой одежды, и Освальдо не спеша подобрал мне несколько вещей, которые должны были составить новое приданое новой Ньеве. Черный свитер. Две пары черных джинсов. Черные ботинки. Черное нижнее белье. Черный жакет из джинсовой ткани. Несколько черных маек. Очень элегантный черный зимний костюм. Даже не представляла, что все эти вещи можно купить на Кубе. Фактически я сегодня впервые купила что-то по своему размеру, что-то такое, что мне не придется перешивать, потому что я примерила это в магазине и проверила, годится мне эта вещь или нет. Не знала, что существует такое место. Сегодня Освальдо научил меня выбирать — выбирать любую вещь, которая будет отличать меня от других, от массы, и сделает меня единственной в мире. Четверг, 19 апреля 1987 года Я снова в школе. Пришел Алан и устроил мне скандал прямо в классе, на глазах у всех. Члены «Арт-Улицы» отвергают коммерцию в искусстве, Освальдо же только и делает, что продает картины направо и налево по всему свету. Я-то какое имею к этому отношение? Подразумевается, что я исключена из группы, к которой никогда не принадлежала. Алан договорился до того, что обвинил меня в измене собственным принципам. Они с моей матерью всегда дудели в одну дуду, правда, по разным причинам. И вот я спрашиваю себя: ну почему Алан не мамин сын? Я же мечтаю о таком отце, как у Алана Гутьерреса. Такие дела. Благодаря этому скандалу все узнали, что я живу с Освальдо. Сижу в столовой, стараясь одновременно писать в Дневник и запихивать в себя безвкусное варево. В это время «Арт-Улица» в полном составе находится снаружи, у входа: они одеты в зелено-голубую форму и делают вид, будто маршируют в День милисиано[31 - День милисиано — 16 апреля, национальный праздник Кубы. Похороны бойцов, павших во время воздушных налетов, предшествовавших нападению на Плайя-Хирон. Провозглашение социалистического характера Революции (1961).]. Многие думают, что это делается в связи с годовщиной битвы на Плайя-Хирон, но мы-то с членами группы знаем, что это всего лишь перформанс. Я их уже не понимаю. Для чего они это делают? Продолжаю писать, а они меня больше не интересуют. Вчера Освальдо было страшно за меня стыдно. Кто же в состоянии управиться со столькими приборами! И высказывалась я вслух там, где должна была промолчать. По-моему, он хочет, чтобы я все время молчала и только наблюдала, пока не пойму, что к чему. Это не для меня. Если все обстоит именно так, плохи мои дела. Полная дисквалификация. Друзья Освальдо Хесус: покупатель и коллекционер предметов искусства, дипломат и искусный актер театра, у которого не более двадцати зрителей. Это мы. Лула: жена Хесуса. Повторяет все, что он говорит, а потом переводит это на французский, хотя сама кубинка, да и мы худо-бедно понимаем по-испански. Клео: превосходная поэтесса. На меня не смотрит. Я для нее, должно быть, что-то вроде букашки. Читает наизусть стихи великих французских поэтов. Носит огромные шляпы. Не уродлива, но и красивой трудно назвать. Можно забыть ее лицо, но не ее саму. Аурелия и Лия: парочка художниц-феминисток. Аурелия двенадцать лет была женой Освальдо, а когда он ее бросил, познакомилась с его ученицей Лией, и теперь они живут вместе. Они работают и часто устраивают вечеринки в маленькой мастерской за углом этого дома. От них никуда не скроешься, они всегда тут как тут и готовы тебя осудить. Обе умны и образованны. Сдаюсь. Во время ужина меня спросили, в каком районе я живу. Когда я сказала, что в Кайо-Уэсо, на пересечении улиц Ховельяр и Эспада, ко мне до конца вечера больше никто не обращался. А еще говорят, что на Кубе нет классовых различий. Разговор все время вертелся вокруг поездки во Францию. Кажется, Освальдо едет туда ненадолго. Поскольку я как бы не существую, ничего не говорю. А когда все-таки пытаюсь высказать свое мнение, Освальдо делает большие глаза. Такая уж у меня судьба, чтобы меня все ругали. Думаю, моя мать права: мир этот довольно поверхностен. Я ушла спать, не дождавшись, пока гости разойдутся. Среда, 20 мая 1987 года Сегодня утром меня разбудил Хесус. Было всего восемь часов. Он зашел прямо в нашу комнату — видимо, у него есть ключи от дома. Освальдо куда-то отлучился, а я лежала в постели голая и спала. Хесус на меня даже не взглянул. Буркнул «доброе утро» и принялся снимать со стен и выносить черно-белые картины. Он действовал как грабитель, не обращая на меня никакого внимания. В какой-то момент даже отодвинул кровать, чтобы дотянуться до рисунка, висевшего за моей спиной. Когда Освальдо вернулся и все это увидел, он устроил мне страшный скандал. Но ведь именно Хесус распоряжается и его работами, и его жизнью, так как же я могла ему не позволить увезти картины? Освальдо ругает меня, Хесусу же ни слова не скажет — потому что невыгодно. Сегодня навещала маму. Ездила к ней без Освальдо — она его терпеть не может. Отвезла ей одну из ее ранних гравюр, из серии, которую она сделала сразу после окончания школы. Сюрприз: мама взглянула на гравюру и разорвала ее на мелкие кусочки, продолжая со мной разговаривать как ни в чем не бывало. Мама неисправима. Она говорит обо всем сразу: начинает рассказывать одно, бросает и переключается на другое. Все уговаривает меня вернуться домой. Полагает, что еще не поздно, иначе я превращусь в маленького монстрика. Она говорит, что все эти дипломаты, друзья Освальдо, «расшатывают коммунизм», что они ни во что не верят, что они ненастоящие. Ей больно оттого, что я связалась с этими людьми — более того, замешана в торговле картинами. «Искусство — это совсем другое, Ньеве». Мама у меня всегда была исключительно честным человеком. Ее слова помимо воли впечатываются в мою память. Запах в нашей квартирке стоит отвратительный, с трудом проглатываю мамину еду. Еще и праздничный кекс. Мне стыдно. Но что я с собой поделаю? Я уже сама себя не понимаю. Еду до Нового Ведадо на двадцать седьмом автобусе и читаю. Мама дала мне с собой книгу Нелиды Пиньон[32 - Нелида Пиньон (р. 1937 г.) — бразильская писательница.]. Она ничего не делает просто так. Место, которое она заложила мне в книге, напомнило мне тот ужин — я ей о нем рассказывала: «Следовало поаплодировать человеческому таланту, украсившему серебряные подносы с изумительной изобретательностью. Царившая за столом атмосфера, в которой с удовольствием купались неугомонные участники застолья, размягчала мои чувства и погружала их в дремоту до следующего дня». Четверг, 21 мая 1987 года Я не знаю, что такое быть влюбленной. Я цепляюсь за чувство и неожиданно его утрачиваю. Теперь Освальдо, как когда-то отец, запрещает мне вести Дневник. Он прочел все, что я думаю о его друзьях, обнаружил мнение о нем моей матери и пришел в ярость. Не хочу с ним спорить, ненавижу ссоры. Убежденность в мужском превосходстве, пресловутый мачизм зачастую прячется на Кубе за хорошим воспитанием и образованием, но он никуда не исчезает и угрожает тебе все время — то как бы в шутку, а то по-настоящему. Не знаю, почему отцу и Освальдо так ненавистен Дневник. История состоит из циклов, которые повторяются, чтобы напомнить мне, что я никогда не была хозяйкой своей судьбы. Я всего лишь наспех записываю то, что со мной происходит. И хотя все со мной происходит очень быстро, нехватка времени не мешает мне размышлять о случившемся. Я вкладываю во все подлинную страсть, но рассказывать об этом не время, поскольку каждый мужчина, встречающийся на моем пути, непременно приносит с собой цензуру. Клинок наготове Всегда Кое-кто приходит И разрывает Мои любимые брюки. Это всегда он, тот самый, с клинком наготове, Мое терзающий тело, Чье лезвие выковано из моего страха. Прощание с Аланом Жуткий ливень. Закрыли в доме все, что только можно. Неожиданно услышала громкий стук в дверь. Все утро мы с Освальдо ругались из-за инцидента с его друзьями. Мне тяжело расстаться с Дневником, спорить, отказываться от своих привычек. Я не умею жить вдвоем, мне трудно подлаживаться под другого, пусть даже желанного. Никак не могу себя укротить. Наконец Освальдо заснул, побежденный моими слезами и возражениями. Я пошла открывать: оказалось, это Алан. Пришел проститься. Никогда бы не поверила, что он осмелится перелезть через ограду. Как не могу поверить, что больше никогда и нигде его не увижу! Для меня он становится недоступен. Я поняла, что он всегда предлагал мне окунуться в подлинную жизнь, я же удрала в эту стерильную башню, где пытаюсь укрыться от всего, что мне угрожает. Уезжает единственный человек, по-настоящему желавший сделать меня счастливой. С самого детства, когда он демонстрировал мне свои раны, я лечила их собственными слезами. Он всегда считал меня хрупкой и не догадывался, что то единственное, что было во мне уязвимым, я берегла для него. Теперь уже поздно об этом говорить. Он уезжает в Мексику, а оттуда, возможно, в Майами. Свою группу он распустил, потому что почти все, один за другим, уехали. Он пришел, чтобы пригласить меня на прощальную вечеринку. Я сказала, что приду, но он знает, что это неправда. Я никогда не участвовала в подобных сборищах, а уж прощаться с ним тем более не пойду! Алан поцеловал меня в губы, оторвал от дверей и потянул в сад. Из-за дождя я почти ничего не видела, кроме его горящих черных глаз, молящих о чем-то, чего я не смогла разгадать. Я ударила его по лицу за этот неожиданный — в его стиле — поцелуй, но удар получился чересчур сильным. Мы оба заплакали и принялись лупить друг друга. Алан вновь перелез через ограду, оставив меня стоять в одиночестве под проливным дождем возле моего нового дома. Мне хотелось умереть, но не оставалось ничего другого, как прокрасться в душ. Там я вытерлась полотенцем и принялась записывать все, что произошло, сотрясаясь от рыданий и поверяя случившееся бумаге. Прощай, Алан Гутьеррес. Ты, кто от страсти никогда не устает, Ты, падших ангелов соблазн и искушенье, Не воскрешай очарованья, пусть уйдет. Зима 1988 года Встреча с Клео Вечером заявилась Клео. После ужина она устроилась на софе и, пока мы с Освальдо мыли посуду, заснула. Конечно, это было сделано специально: она на такое способна, как и на многое другое. Надо только уметь прочесть ее намерения. Я разбудила ее и попросила перейти в мастерскую, где стояла небольшая кровать для гостей. Она мгновенно сбросила одежду и оказалась в черном нижнем белье. Потом стала бродить по дому, попросила дать ей воды. При этом она не переставая молола какую-то чепуху и вообще была похожа на сомнамбулу. Меня давно предупреждали, что эта поэтесса — отчаянная баба. Я застелила ее кровать тоненькими простынями из китайского шелка. Хочу, чтобы она окоченела от холода ночью и спозаранок убралась к себе домой. Я включила кондиционер на максимум — еще немного, и он начал бы морозить. Это древний кондиционер пятидесятых годов, и тем не менее холодит этот «старый гринго» так, как не могут в большинстве своем самые новые русские аппараты. Когда мы отправились спать, я впервые в жизни немного бесцеремонно попросила Освальдо, чтобы он ночью не выходил из комнаты даже по нужде. В четвертом часу Клео забралась к нам в постель, улеглась между нами и накрылась одеялом. Она поцеловала каждого из нас и, как ребенок, тут же сладко уснула. Ничего не понимаю. Размышляла над этим всю ночь. Освальдо выглядел довольным. Я же, напротив, чувствовала себя обманутой. Примечание Сейчас шесть часов утра. Освальдо и Клео спят все в той же постели и под тем же одеялом. Я варю кофе и не устаю задавать сама себе вопросы. Я как следует не понимаю, что же происходит. Мне ясно, что Дневник несовместим с моей новой жизнью, но это единственная возможность хоть как-то излить душу. Так было всегда, даже в худшие времена. В последние почти четыре месяца я пишу очень мало. И не хочу ставить ни дат, ни дней недели, потому что здесь целая неделя составляет как бы единое событие. Жизнь в этом доме напоминает кинофильм. Мне нет нужды куда-то ехать: я живу в Европе, выстроенной посреди Карибского моря. А если хочу принадлежать к «обществу», то должна держаться этого кружка и не позволять себе разочаровываться и тем более не поддаваться слабости. Жизнь за пределами дома противоречит моему новому статусу. Она противоречит этим фантазиям. Жизнь моей матери, моих товарищей из общежития Школы искусств их опровергает. Там, за окнами дома, находится другая страна, и такая девушка, как я, не может это игнорировать. Уже пятнадцать минут восьмого, мне пора отправляться на занятия. Оставляю спящих Освальдо и Клео наедине. Что я еще могу сделать — они взрослые люди, а я не должна вести себя, как тупая и неразумная деревенская баба. Меня хотят испытать, но я не поддамся на провокацию. Вспоминаю, сколько раз я спала в одной кровати с приятелями в исключительных ситуациях. Данную ситуацию исключительной назвать нельзя. Возможно, они другие люди, и это та цена, которую я должна заплатить за то, чтобы они меня приняли. Не знаю, что со мной; не нахожу места, где бы все было похоже на меня. На то, как я хочу жить и чувствовать. Отправляюсь на занятия. Что толку жаловаться. По-моему, уже поздно пытаться понять этих взрослых. Сюрпризы Когда я вернулась с занятий, меня поджидали три сюрприза. 1. У Клео только что вышел в Испании поэтический сборник, и она оставила мне один экземпляр с трогательной надписью. Похоже, экзамен у нее я выдержала. 2. Освальдо уезжает на несколько месяцев в Париж. 3. Хесус попросил оформить мне документы, чтобы я могла поехать вместе с Освальдо. Но я несовершеннолетняя, а получить разрешение от отца невозможно. В общем, до будущего года выезжать с Кубы я не могу. Обойти это правило никак нельзя. С 1980 года ничего не изменилось: годы бегут, а мы все сидим на той же мели. Хождения по выставкам На выставку Флавио я пришла вместе с Клео. Флавио — это уникальный художник, принадлежащий к удивительному поколению. Я познакомилась с ним, когда была еще маленькая, в Сьенфуэгосе, наряду с Бедней и Томасом. Всегда знала, что все мы когда-нибудь снова встретимся; правда, он меня не помнит. Он преподает в нашей школе, все его обожают и стараются ему подражать. Мы не пропускаем ни одной его выставки, потому что он великий мастер. Свои идеи и свой ум он использовал в качестве приманки, и мы на нее клюнули, попав в его сети. Флавио входит в ядро поколения, изменившего искусство на Кубе, а также мировоззрение и даже манеру поведения художника. Хотя мы видимся с ним в школе, по-моему, он меня не узнает, и, наверное, это моя вина. Я так изменилась, что стала другой. Освальдо уехал, и без него ходить на выставки мне как-то непривычно, хотя, с другой стороны, я чувствую себя свободнее. Странными были события этих дней. Закрыли многие выставки; полиция не разрешает людям выставлять картины у себя дома. Моя мать призывает меня не лезть в эти дела и не участвовать в выставках политического искусства. Просит меня угомониться. Я давно не занимаюсь живописью, почти два года, но она этого не знает. А вообще-то дела принимают скверный оборот. Как только я захожу на любую выставку, у меня сразу возникает ощущение, что здесь может произойти нечто серьезное. Там я всегда встречаю воспитанников школы, и все вроде бы проходит благополучно, но обстановка накалена. Мы с Клео обменялись мнениями относительно увиденного здесь сегодня, и я при этом не слишком заботилась об этикете. Это скорее была общая оценка выставок начиная с прошлого года. Совершенно очевидно, что сегодня в авангарде современной кубинской мысли находятся не интеллектуалы и не писатели. Этот авангард сосредоточен в изобразительном искусстве: именно художники стараются уничтожить сковывающие общество препоны, невзирая на их кажущуюся крепость. Клео считает, что я должна все это написать; она полагает, что я могу стать художественным критиком. Она призналась, что в тот день, когда у нас ночевала, позволила себе заглянуть в мой Дневник. Я чуть не провалилась на месте от стыда, но она сказала, что я очень хорошо пишу. Мама считает то же самое, но я ей не верю. Наивно принимать всерьез похвалу матери: она всегда слишком пристрастна. Каждый вечер Клео приглашает меня на ужин. Мы обе одиноки в этом городе. Она понемногу читает мне свой роман, а в конце — какие-нибудь новые стихи, которые я очень люблю. И вот я, как всегда в черном, спешу в одиночестве через пустынный город, чтобы послушать Клео. Прощание с Клео В тот вечер, когда Клео прочла мне финальную часть своей книги, я поняла, что она готовится к бегству, — невозможно извергнуть из себя столько правды о Кубе и остаться тут жить. Здесь это не опубликуют. По мере того как она описывала главного героя, обнаженного, с родимым пятном в форме бабочки на внутренней стороне бедра, я узнавала в этом портрете Освальдо. Ясно, что Мануэль из ее романа — это мой Освальдо, и теперь я не сомневаюсь в том, что между ними что-то было. А возможно, их отношения и не прекращались, как знать. Моя мать совершенно права: этот мир не для меня. Я устала от попыток объяснить себе мораль, идеологию, эстетику и массу других вещей, которых придерживаются друзья моего возлюбленного. Стихи, которые прочла мне Клео, великолепны. Это было, когда я уже собиралась идти домой, прослушав финал ее романа. Клео — великая поэтесса, этого нельзя отрицать; когда она читает, меня бросает в дрожь. Она не декламирует, а словно вспоминает полузабытые слова; ее язык точен, ярок, изыскан. Текст говорил о том, как уничтожаются стихи, когда начинаешь их записывать: ты убиваешь их собственными руками в тот самый момент, когда пытаешься это себе вообразить. Я восхищаюсь Клео — в поэзии она непревзойденный мастер. Возвращаюсь пешком в Новое Ведадо. Клео подарила мне шесть шляпок, которые я несу в одной коробке; седьмую я должна купить уже в Париже, в один из воскресных дней. Это похоже на прощание. Я замечаю это, наверное, потому, что сама привыкла прощаться подобным образом. Я подарила Клео посвященные ей стихи. Мой первый серьезный текст, мой прыжок в пустоту. Я оставила их ей в запечатанном конверте, чтобы она прочла их в Париже. Мы молча поцеловались и больше об этом не говорили. Она тоже боится микрофонов. Иду домой пешком. Думаю о том, что теряю, чтобы, возможно, когда-нибудь обрести вновь. Кто знает… Даже Освальдо постепенно изглаживается из моей памяти: я не видела его уже девять долгих месяцев и начинаю забывать его лицо. Когда он звонит мне по субботам, то рассказывает, кто еще из знакомых туда приехал; здесь никого не осталось. Аурелия с Лией уже в Мексике. Хесус по-прежнему в Париже. В общем, по эту сторону из художников почти никого. Они стали уезжать один за другим после той охоты на ведьм, какую устроили в связи с их выставками. Надеюсь, что Освальдо скоро вытащит меня отсюда. Привязанности у меня не рассчитаны на долгое время; если их не подпитывать, они ослабевают. Я никому не верю. Никого не жду. Так меня воспитали и такая я есть. Ничто и никогда не происходило так, как мы с мамой планировали. За годы детства я распрощалась со всеми своими друзьями. Сегодня простилась с Клео — и когда по очереди примеряла ее великолепные шляпки, поняла окончательно. Скольких мне еще доведется проводить, прежде чем удастся уехать самой! Я снимаю ее шляпу в знак уважения. Счастливого пути, дорогая Клео. Зима 1988 года Продолжаю посещать галереи На выставке, куда я ходила сегодня вечером, кто-то наступил на изображение Че, сделанное на полу. Кого-то уже за это арестовали. Говорят, что это был один из членов «Арт-Улицы», но я не уверена. Я всегда быстро прохожу по Рампе, по ее украшенным керамикой тротуарам; тысячи людей ежедневно наступают на творения Вифредо Лама и Мартинеса Педро, но это не то же самое. Вранье. Искусство и политика — разные вещи. Никто не вправе попирать ногами изображение героя. Не знаю, было ли это частью перформанса и кто-то по ошибке возомнил себя владельцем образа того, кто, как нам говорили, был нашей кармой на всю жизнь, и прошелся по нему, а это сочли надругательством. Если изображение находилось на полу и кто-то самым естественным образом прошел по тому, что лежит в основе всего происшедшего с нами, так это прекрасно и нормально. Если бы это было своего рода катарсисом, очищением, сам герой наверняка бы это понял. Че — это все обыденное, все то, что ежедневно происходит во всех домах нашей страны: его астма и его сумасбродные идеи, его самоубийственная душа. Все, что он сказал, и все, что он разрушил своей непочтительностью, не составляет и тысячной доли кощунства, со вершенного по отношению к его образу. Сколько разных вещей он нарушил? Но вот кто-то поставил свою ногу на изображение «Героического партизана», спокойно прошелся по запретному — и наступил конец света. Галерея закрыта. А как же иначе, ведь закрывать выставки стало у нас модно! Как жалко. Собираюсь пойти посмотреть сквозь стекло, прижавшись к нему носом, на месте ли изображение Че, поруганное или победоносное. Хочу выяснить, оставили ли его на полу. Мой диплом В пятницу я защищаю диплом и одновременно меня оценивают с точки зрения продолжения учебы. На будущий год я должна перейти в Высший институт искусств, но поскольку постепенно сжигаю свои корабли, все понимают, что к тому времени меня уже на Кубе не будет. Моя дипломная работа вдохновлена картиной моего приятеля Хуана Карлоса Гарсиа «Как же теперь расставить книги». Я изготовила огромные структуры в виде книг, одни из них в переплете, другие нет. Эти гиганты будут сожжены в день защиты во дворе школы. Я обернула почти тысячу книг, остальные остаются раскрытыми. Марксизм, научная фантастика, эзотерика, история, математика, политические науки, научный коммунизм, любовные романы, современная литература, Кант, Аристотель и прочие философы и мыслители. Мама говорит, что даже думать не хочет о том, что произойдет, когда вся эта гора бумаги загорится. По ее словам, больно видеть, когда горят книги. Это ей очень напоминает культурную революцию в Китае. Моя дипломная работа ей не нравится, пусть даже она и подталкивает к размышлениям. В общем, таков мой диплом, и он уже готов. Осталось только поднести спичку и молить всех святых, чтобы не было дождя. Дни ожидания Каждое утро мне звонит мама, чтобы сообщить, какое еще из правительств Восточной Европы пало. Она получает от всего этого такое удовольствие, словно речь идет о грандиозном шоу. Освальдо редко звонит из Парижа. Когда это случается, он неизменно говорит, чтобы я готовилась к отъезду. Через меня передаются разные поручения женам от других художников, и женщины эти потихоньку уезжают. Не хочу никого компрометировать в своем Дневнике. Не стану также здесь подробно рассказывать о своих планах. Сейчас, чтобы выехать с Кубы, нужно держать язык за зубами и быть крайне осмотрительным. Мы, художники, находимся под прицелом. Среди нас больше сотрудников полиции, чем критиков. Я почти не выхожу из дома и не бываю в гостях, потому что большинство моих друзей покинули страну. Лусия со своей матерью уже в Мадриде. Они уехали, никому об этом не сообщив. Слишком немногие из моих однокашников, поступивших вместе со мной, получат дипломы. Хесус по-прежнему продает картины Освальдо и добивается гранта, чтобы продлить пребывание там всех художников, уехавших вместе с ним. Ему удалось заручиться поддержкой фонда Миттерана. Его проект имеет успех. Книга Клео вот-вот выйдет во Франции. Мне остается только попрощаться. Моя телефонная книжка испещрена красными линиями. Эти номера я уже не могу набрать. Мне никто не ответит. Знакомых в городе у меня почти не осталось. Все уезжают. Оставляют меня одну. Телефон больше не звонит. Я молча дожидаюсь своей очереди. Сжигая корабли Мне поставили высшую оценку. Все вышло так, как я думала и как рассчитывали мои наставники. Костер возле школьных куполов удался на славу. Меня все-таки не включили в число тех, кто продолжит обучение в Институте искусств, и это вполне объяснимо: в последние годы я работала весьма слабо. Этим экзаменом не компенсировать всего того, чего я не сделала в прошлом. «Испытываю глубокое безразличие ко всему, что здесь есть». Когда я смотрела на горящие книги, мне казалось, что я постепенно сжигаю за собой корабли. Я подумала о том, сколь огромен список авторов, чьи творения были сожжены на протяжении истории. Том Маркса пылал рядом с книгой Милана Кундеры, какое безумие! Думаю, что моя дипломная работа понравилась благодаря наличию в ней масштабной идеи. Чувствую, что игра стоила свеч. Преподаватели отзывались о моей работе весьма уважительно и чуть ли не с гордостью. Перед тем как окончательно хлопнуть дверью, мне хотелось сказать слова благодарности. Здесь я научилась упорядоченному мировоззрению, которое без остатка сжигаю сегодня, возможно, для того, чтобы начать с нуля и создать нечто такое, что будет по-настоящему моим. Просто это такой способ высказать то, что вертится у всех нас на языке. Когда Освальдо позвонил в субботу, он не спросил меня про диплом. Постепенно он меня забывает, да и я чувствую, что охладела к нему, и каждый день спрашиваю себя, куда я собираюсь ехать и с кем. Диплом получили пятеро из тех двадцати, кто первоначально учился на нашем курсе. Мы стояли рядом, серьезные, притихшие, готовые объявить минуту молчания в память о тех, кто уехал. Я снова вернулась домой, одинокая и мрачная. День за днем жду, чем же все закончится.. Прощание с мамой На пороге своего дома я столкнулась с Маурисио. Он получил стипендию на изучение языков и едет в Республику Мальта. Мы желаем ему удачи. Мама опечалена: она потеряла лучшего журналиста. Мы знаем, что он не вернется. Мама хорошо меня изучила; она догадывается, что пришла пора и я тоже уеду. Постепенно я начинаю исчезать с ее фотографий, как она всегда говорит про тех, кто навсегда уезжает из ее жизни в другой мир. Вчера мне исполнилось восемнадцать лет, а сегодня я жду свою «хартию свободы». Мама не хочет получать вызов от Освальдо, потому что испытывает к нему антипатию. Жить втроем мы не сможем — вот до каких крайностей доводят мои привязанности. Мы с мамой взглянули друг другу в глаза. У нас большой опыт расставаний, но с другими, а это не одно и то же. Никогда не думала, что наступит такой момент. В течение месяца будут получены все бумаги, и Освальдо приедет за мной. Все подошло к своему концу: учеба в школе, жизнь в пригороде, необходимость изъясняться на шифрованном языке. Мама сказала, чтобы я не приходила прощаться в день отъезда, она предпочитает больше меня не видеть: «Мои руки устали прощаться». Она не захотела меня обнять — полезла на чердак и попросила оставить дверь приоткрытой на случай, если еще кто-нибудь придет попрощаться. Я плакала до самого Малекона. Вспомнила, как меня увозили в Центр временного содержания детей и как она тоже не захотела со мной попрощаться. Не могу разобраться в своих чувствах. Кажется, я пропала, потому что не знаю, что мне делать со всем тем, что накопилось в моей душе. Но кое-что мне ясно — на Кубе мне искать больше нечего. Я уезжаю ради ее блага — и своего тоже. У меня странное ощущение, будто страна перестает для меня существовать. Сколько себя помню, моя мать постоянно готовила меня к тому дню, когда я должна буду уехать и забыть. И вот такой день наступает. Зима 1989-го… Для чего писать в Дневник? Я забастовала и много месяцев провела в полном молчании, не прикасаясь к нему. Шесть месяцев, чтобы получить разрешение на отъезд, и еще столько же, чтобы Освальдо в конце концов отыскал возможность забрать меня к себе, но ему это не удается. Не знаю, кому и верить. Письма идут медленно. Не хочу приводить их в Дневнике — слишком мучительно видеть, как мы постепенно выдыхаемся, как идет в ход его откровенная ложь, как не стыкуются между собой его истории… С каждым разом звонки становятся все реже, его голос уже не получает отклика в моем теле, а желание тонет в предлогах и отговорках, в предлогах и отговорках… Я продолжаю быть душеприказчицей его памяти, памяти о нем. Постепенно я заставляю себя умолкнуть. Я больше не пишу, не рисую и не открываю двери дома без крайней надобности. С каждым разом я провожу все больше времени с мамой, словно возвращаюсь к исходной точке. Я ужасно боюсь того, что меня ждет. И не верю ни Освальдо, ни его друзьям. Аэропорт — это Бермудский треугольник, а Парижа вообще нет — это всего лишь метафора. Куда же подевались все мои друзья? Иногда я звоню в их двери, и никто не откликается. Продолжаю вычеркивать номера телефонов в своей маленькой красной книжке. По крайней мере, сегодня я вернулась домой и записываю происшедшие события, если это можно назвать событиями. Я столько раз уже прощалась, и все это оказывалось ложной тревогой: я по-прежнему прикована к этому месту цепями. Зима 1989 года У нас дома, и в Сьенфуэгосе, и в Ховельяре, всегда, приглушив звук, слушали «Международное радио Испании» и «Голос Америки». Раньше мама не подпускала меня к приемнику — в детстве я была ужасная болтушка и обо всем услышанном рассказывала в школе. Но время идет, и с цензурой давно покончено. «Международное радио Испании» сообщает о падении Берлинской стены. Рушатся стены, люди обо всем узнают, и вспыхивает целая эпидемия слухов: из домов они проникают в школы, из школ выплескиваются на улицу. В газетах об этом почти не пишут, и я их обычно не покупаю. Моя мать говорит, что однажды она тоже рухнет, как стена, потому что у нее уже нет сил выстроить новую, а без стен она жить не умеет, стена — это ее баррикада, она укрывается за ней, и хотя ненавидит, обойтись без нее не может. Если бы наступил капитализм, если бы рухнула эта крепость, окруженная со всех сторон водными стенами, то пришлось бы учиться жить по-другому. Моя мать этого бы не выдержала. Она всю жизнь страдала от своего удушья, но, несомненно, это тот самый случай, когда «я ненавижу и люблю», она к этому привыкла. Люди радуются за немцев, которые воссоединяются, целые семьи возвращаются в родные места, но в то же время мы задаем себе вопрос: а что произойдет с нами? Мы опираемся на стены — где мы окажемся без них, каков будет наш путь? Звук в приемнике то хорошо слышен, то почти пропадает; доносящиеся из Берлина голоса взволнованы, испанский диктор напоминает, что семьдесят девять человек погибли, пытаясь преодолеть стену. Совершенно очевидно, что мама боится будущего; она возбуждена и растеряна. Друзья, обучавшиеся в Советском Союзе, сидя в этой самой комнате, еще давно говорили: «Все развалилось». И вот теперь, кажется, мы видим груды и груды кирпичей; семьи воссоединяются, все возвращается. У мамы застывший взгляд. Не представляю себе, как мы сумеем разрушить нашу водную стену, аморфную и глубокую. Надо дождаться новых сообщений, но неизвестно, последуют ли они. Мама взволнована. Что будет с нами? Ее черные глаза буравят меня, словно допрашивают, она совсем сбита с толку. И как всегда в таких случаях, она закуривает и обращается к книгам. У моей матери имеются тексты на все случаи жизни. Она встала со своей софы, отыскала совсем ветхий томик… Потом снова легла, вытянув ноги и положив их на мои, и прочла медленно и нервно: Любовь отчаяньем гублю, Сама себя не понимаю… Лишь тот поймет, как я страдаю, Кто так любил, как я люблю.[33 - Перевод И. Чежеговой.]      Хуана Инес де ла Крус[34 - Хуана Инес де ла Крус (1651–1695) — мексиканская поэтесса, монахиня-иеронимитка.] 10 января 1990 года Сегодня наконец открыла двери дома. Было несколько настойчивых звонков из Института кино, говорили о ком-то, кто собирается снимать документальный фильм об Освальдо. Друзья тоже настаивали, но я не давала ответа до сегодняшнего утра. Не знаю, почему уступила, даже не позвонив в Париж, — будем считать, что действовала по вдохновению, и точка. Выпила кофейку, набрала номер и сказала: «Жду его сегодня». Приехал человек с камерой. Чересчур красивый для этого пространства. Находиться рядом с ним в этой хрустальной шкатулке для меня невыносимо. Чувствую себя неуклюжей, спотыкаюсь на ровном месте и испытываю такую неуверенность в себе, что самой противно. Как это там обольщают? Я уже забыла. Вытаскиваю одну картину за другой — от времени они слиплись. Разворачиваю холсты, и меня одурманивает запах: вспоминается все до мельчайших деталей, даже то, что мы ели в ту ночь, когда это было написано. Я смотрю и чувствую, что должна что-то рассказать… о том, что показываю этому чужаку с камерой в руках. Теперь я вижу, что гостиная — это действительно хрустальная шкатулка. Мое лицо отражается в зеленоватой поверхности стеклянного столика пятидесятых годов. Здесь мы с Освальдо ужинали почти на уровне пола, прислонившись к черной софе. Ритуал состоял в том, чтобы перепачкать все вокруг, чтобы лечь на широкий стол и расстегнуть школьную форму, чтобы позволить ему обладать мною, преподнести себя, как подарок ко дню рождения, повиноваться его желаниям. О желаниях я теперь уже не думаю — не обращаю на них внимания. Никто не поверит, что я оставалась верна Освальдо все это время. Но мы, мой Дневник и я, знаем, что это так, хотя я и произвожу впечатление нехорошей девочки. У мужчины с камерой светлые глаза — я успела заметить это, когда он вошел, потому что после этого он смотрел только через объектив. Он такой высокий, что мне до него не дотянуться, и я ощущаю себя букашкой, когда он проходит рядом, не отрываясь от видоискателя, в который он ловит предметы, свет, формы, цвета, текстуру. Он все обошел, снял каталоги. Выпить ничего не захотел. В первые два часа он на меня не смотрел — к чему обращать внимание на какую-то тень, когда речь идет о фильме, посвященном Освальдо. Остальное произошло неожиданно: я спокойненько устроилась в своей комнате, чтобы закончить вчерашние записи, как вдруг он вошел и уселся на кровать. Как снимать в черной комнате, где нет достаточного освещения? Я онемела. У меня нет разрешения на съемки в этой комнате, где столько картин. Хесус увез половину, но я понемногу пополняла наше персональное заповедное эротическое собрание, эту скрытую от чужих глаз Помпею. Я лихорадочно соображала, что делать. Он поднял камеру и попросил меня продолжать писать. Продолжать значит продолжать — я так и сделала, стараясь сразу же переворачивать исписанную страницу. Постепенно мой соглядатай отвоевывал у меня комнату, захватывая все ее образы. Боже, я же оставила свое нижнее белье на шкафчике с дисками, а он и там все обшарил. Да ладно, нравится мне эта застенчивость. Когда наступило время обеда, я разложила салфетки на стеклянной поверхности стола. Мы сели, и я даже не спросила, проголодался ли он. Омлет с ветчиной. Листовая свекла с луком и китайским соусом. Персики в сиропе из болгарской банки с неистребимым запахом бриллиантина. Льняные салфетки и индивидуальные скатерки. Вода в стаканах янтарного цвета и молчание во время обеда. Его зовут Антонио. Он снял меня за едой, потому что не мог удержаться, — его привлекает образ как таковой, содержание тут ни при чем. Я чувствую, что он наполнит им свою структуру потом, расставив все по своим местам. Когда я принесла кофе, он высыпал на стол сахарный песок и пальцем нарисовал мою фигуру, точно изобразив мою прямоугольную прическу. Это был рисунок из шести частей, безукоризненный, четко выделявшийся на стекле. Мы поговорили о моем Дневнике, о его детстве в аристократическом пригородном районе, о его матери с такой же, как у меня, прической на черно-белых фотографиях, о его навязчивом желании стать художником, о русском цирке и дне, когда он познакомился с клоуном Поповым, потому что нарисовал для него афишу. Потом он рассказал о своей последней короткометражке, и мы обнаружили общих знакомых. Я подумала, что мы вполне могли бы встретиться в одном из мест, куда оба заходили, но, очевидно, один из нас оказывался там через несколько минут после ухода другого. «Приходим и уходим, друг друга не находим». Я сказала ему, что скоро уезжаю, а он признался, что никогда не покинет страну. Под конец он задал мне вопрос, на который я не смогла ответить: «Что ты собираешься делать в Париже?» Ответа у меня не было. Я могла бы сказать, что еду из-за любви, но это было бы не только наивно, но и теперь, когда мы с Освальдо так отдалились друг от друга, неверно. Многомесячная разлука, долгое молчание, его насыщенная событиями жизнь и мое незавидное положение все это время — внезапно я ощутила, что живу, что благодаря Антонио вновь возвращаюсь в свой реальный мир. Я не смогла ему ответить, как не смогла ответить и себе самой. По щекам медленно стекали две слезинки, подтверждая что-то такое, о чем я догадывалась, но не могла сказать. Париж постепенно терял смысл, растворяясь, словно в тумане. Антонио тихо ко мне приблизился и снял обе слезинки своими пухлыми губами. Он осторожно поцеловал меня, а я нашла его губы своими губами, и мы долго-долго не могли расстаться. Я чувствовала, что ко мне возвращается жизнь, что я дарю ему желание, а он возвращает его мне в своей слюне, пахнущей мушмулой и мятой, мужчиной, солью и яблоком. Мы выпили все сразу и теперь сидели опустошенные и осоловевшие. Было очень поздно. Мы провели вдвоем весь день и никак не могли разойтись. Для того чтобы он продолжил снимать и таким образом остался со мной, предложить ему мне было больше нечего. Закончилось все, что происходило с нами в этой хрустальной шкатулке. Все закончилось. Я так думала. — Пожалуйста, дай мне почитать твой Дневник, — сказал Антонио, словно хотел все понять. — Нет, ни за что, — разволновалась я… …И с тяжелым чувством отпустила его, зная, что он не вернется. Закрыв за ним дверь, я бросилась к сундуку под лестницей, вытащила оттуда наугад две тетрадки, а третью, ту, в которой только что писала, схватила с кровати. Потом метнулась к двери — он неподвижно стоял, поджидая меня с моими тетрадками, посреди мокрого сада. Шел дождь, но мы этого не замечали. Не знаю, не знаю, не знаю, какого черта отдала ему Дневник! Я должна быть честной, хотя бы здесь: я доверила ему три тетради. Я всегда прячу Дневник от мужчин. А сегодня отдала его в руки неизвестного, пришедшего снимать фильм и назвавшегося Антонио. Одолжила вместе с моим разбросанным бельем, моей жизнью, моими убежищами и тайнами. Почему же я это сделала? Не могу уснуть. Звонит телефон. Наверное, Освальдо. В Париже уже утро. И января 1990 года Вчера вечером после разговора с Антонио я капитулировала. Это он мне тогда звонил. Я так и застыла, словно маленькая девочка, закутанная в черную простыню. И не могла унять дрожь. Мы проговорили всю ночь. Он хочет ответить на то, что прочел обо мне. Ему кажется, что жизнь становится насыщенней благодаря Дневнику, который является произведением искусства в ничуть не меньшей степени, чем любая из картин Освальдо. Он спрашивает, почему я никак себя не проявляю. От чего я прячусь? Задание: он велел мне купить «Сад»[35 - «Сад» (1951) — роман кубинской поэтессы Дульсе Марии Лойнас (1902–1997), которая с 1959 г. перестала публиковаться на Кубе и ушла во «внутреннюю эмиграцию».]. Я его не читала. Говорит, я напоминаю ему Барбару, укрывшуюся за решетками своего дома. Мне знаком этот дом на улице Линеа — в детстве я заходила с мамой в его запущенный сад. Там еще сбоку есть часовня. Сейчас ее отгородили стеной, а тогда мы с мамой свободно заходили в маленький храм. Этот дом означает уход целого поколения, все они по-своему тоже как бы уехали. Заточив себя в мраморных стенах, они отбыли, хотя продолжали оставаться здесь. Льняные скатерти и поданные в нужную минуту бокалы — как будто ничего не происходило; там, снаружи, люди разрушали их порядки, они же продолжали ужинать в строго определенные часы за безукоризненно сервированными столами жалкой горсткой риса, и на их долю остались лишь воспоминания да безнадежно ветшающее имущество. Семья основателей, мертвое патио, «последние дни дома», который вот-вот обрушится, и некому его подпереть. Хочу прочесть «Сад». Узнать, какова эта Барбара. Нужно сегодня отыскать у старых букинистов на Пласа-де-Армас какое-нибудь старое издание. А ведь за стенами, опоясывающими другой дом по улице «Е», Дульсе Мария Лойнас еще жива. Она жива сегодня и сейчас. Не могу в это поверить — шагаю вдоль стены и слышу звуки, доносящиеся из такого же полуразвалившегося дома. Вопреки всему она упрямо продолжает жить здесь и сделалась неприступной, нужной, необходимой, не сдвинувшись со своего места. Подвергнутая остракизму, она, можно сказать, налетала больше, чем многие боевые летчики. Выхожу на улицу. Свет слепит мне глаза. Знаю, что в эту минуту, в то время как я разыскиваю его среди старых книг, Антонио читает меня. Примечание: не встречались ли моя мама и мать Антонио когда-нибудь в шестидесятые? 13 января 1990 года Звонила одна подруга и сказала, чтобы я остерегалась Антонио. Это проблемный юноша, и его уже предупреждали в связи с содержанием его фильмов. Кроме того, у него есть один большой недостаток: он слишком красив для того, чтобы быть таким умным. Объясняю, что мне его прислало бюро Хесуса для съемок документальной ленты, премьеру которой они собираются устроить в Париже, и это интересный способ продвинуть работы Освальдо. Вообще-то они устраивают такое со всеми художниками, участвующими в проекте. Подруга посоветовала мне не быть наивной. По ее словам, Хесус играет за все команды сразу и умело использует ярлык «непредсказуемого», прилепившийся к Антонио. Она говорит, что мне пора научиться тасовать карты, иначе меня исключат из игры. Ох, Хесус! Как я устала от твоих пустопорожних посланий, абсолютно загадочных для того, кому еще нет двадцати и кому трудно разобраться в твоих парадоксах. Когда ты остановишься? Почему тебе позволяют действовать подобным образом и все разрушать? Как понять страну, строго осудившую мою мать и в то же время столь снисходительно относящуюся к подобному субчику? Хесуса я остерегаюсь, но остерегаться Антонио — это то же самое, что остерегаться того, чем я теперь хочу стать; память о нем я сохраню в моем Дневнике. Я должна это сделать. Если я его больше не увижу, он не сможет появиться на этих страницах, и тогда я умру от печали, перестану существовать. Его поцелуи вознесли меня выше облаков, его мысли все больше и больше заполняют утерянные страницы. Если я не пишу, то потому, что удивительным образом нахожусь под прицелом его глаз. Это происходит, когда я смотрю его работы, разглядываю наброски историй, которые он хочет снять, если найдет для этого средства. Звонок из Парижа — там все по-прежнему. Шума много, толку мало. Я жду, а Освальдо живет. Читаю «Сад», прогуливаюсь, делаю записи. Примечание: как выглядит Антонио без одежды? Когда я дотрагиваюсь до его спины, то чувствую, как улетаю в какие-то неведомые пределы. Когда каждый день я раздеваюсь в одиночестве, то делаю это для него. Я стою и двигаюсь, как женщина, которую он покажет в своем внутреннем кино. 20 января 1990 года Антонио наконец порвал мою красную юбку. Больше не могу ничего описывать, хотя в то же время мне не терпится обо всем рассказать. Но я боюсь Дневника и возможных последствий. Боюсь того, что страстно люблю. Страшусь быть обнаруженной и сама себя обнаруживаю, сбрасывая покровы. Дом — это отраженная в зеркале фантазия. Парки — вовсе не парки, они живые; его фильмы стали моим наваждением. Где же Париж и что со мной происходит? Мы с Антонио сошлись прямо на ковре гостиной, где я наконец выплеснула все накопившееся за это время отчаяние. Он сразу достиг места, где сосредоточено наслаждение, давшее начало всем женщинам моего генеалогического древа, раскосым и пылким, откуда появилась и я, — это безмерное наслаждение, от которого родится моя дочь, и я выпущу ее в жизнь; он достиг той самой точки, где я понимаю себя все больше и больше, пока тело погружается в прекрасную боль, которую неотвратимо и откровенно воплощает собой и вызывает во мне Антонио. Я делаю три глубоких вздоха — он всегда меня об этом просит, когда я разражаюсь слезами или дрожу от наслаждения, испытываю чувство вины или прошу прощения. Он принес обратно мои тетрадки, но не хочет сейчас мне ничего отвечать. Он призывает меня жить. И тогда изменится дрожащий почерк, пропадет страх перед всем и вся. Прости, Дневник, что больше ничего не добавляю — пришла пора жить. Не хочу обманывать и в то же время не могу сказать, что происходит. А происходит все, и это самое хорошее, что я могла бы сказать. Город заливает море, и я пальцем не пошевелю, чтобы его сдержать. На ковре видны отпечатки тел. У Антонио два алмаза в ушах, третий алмаз — на его члене. Антонио блистателен и без алмазов — его свет будит меня и ночью; его красота огромна и поглощает меня без остатка. Вот отрывок из «Сада», который моя мать берегла для меня: «Я хотела бы постепенно завладеть тобой до такой степени, чтобы, после того как я буду поглощена и выпита до дна, у тебя бы не осталось ни единой капли для утоления чьей-то жажды…» Апрель 1990 года Не писала несколько недель; Антонио не вернулся. Освальдо перестал звонить. Об Антонио ходят ужасные слухи; не могу в них поверить. Он бы не уехал вот так, не простившись. У меня осталось несколько его лент, где заснято мое тело, где я предстаю голой, где я принимаю душ и говорю перед камерой, а сзади звучит его голос. Я ставлю их в свой видеопроигрыватель и плачу, плачу, и меня утешить некому. Для чего нужен Дневник, если я ему лгу? Кто я и чего хочу? Где ты, Антонио? Объявляю еще одну дневниковую забастовку до тех пор, пока мне его не вернут, пока я не увижу вновь его светлые глаза и он мне сам не скажет, почему тоже меня покинул. Где он скрывается и от кого? Эти слухи не могут быть правдой. Я им не верю. 21 апреля 1990 года Сегодня вечером в мою дверь постучалась старая женщина: классическая бабушка из сказок, седовласая и красивая, с красным конвертом в руке. Когда она мне его вручала, то дрожала так, что губы ей не повиновались. Насилу вымолвила: «Тони не уехал, он на Кубе». Она не захотела войти, поцеловала меня и медленно побрела обратно через сад. Открывая конверт, я уже знала, прекрасно знала, что где бы он ни написал это письмо, оно несомненно было прощальным. «Восхитительная Луна! Спешу ответить твоему Дневнику: Сто раз умру я и еще сто раз, И от души моей совсем немного Останется в белеющих костях. Иль вовсе ничего. Карминное влюбленное ничто.      Ли Банвон (1367–1422)[36 - Ли Банвон — монархический правитель Кореи (1400–1418).] Боль — это розовый комментарий к желанию быть все время с тобой. Молчание не так болезненно, как твое отсутствие. Марти должен был бы сказать: „Быть свободными, чтобы быть любимыми“[37 - Перефразированное высказывание Хосе Марти: «Быть просвещенным, чтобы быть свободным».]. Удержаться и не сунуть руку под твою красную юбку, чтобы дотронуться до тебя и испытать блаженство, — вот чем бредил аутист или простой смертный, только влюбленный. Хочу проделывать это снова и снова, хотя это означало бы вернуться к жизни. „Жить жизнью“, сказал бы Портабалес[38 - Гильермо Портабалес (1911–1974) — кубинский певец, гитарист, автор песен.]. С каждым разом я все больше становлюсь твоим, окончательно и бесповоротно. Скучаю по тебе. А значит, твой пупок, твой язык, твои мысли, твое желание, твои позы, наблюдать, как ты сидишь и беседуешь, вести тебя по дому, завороженную пространством, надеть шапку, и тут же твоя шея, и твои уши, и твой второй профиль, сделанный по мерке желания, твое летящее лицо, твоя свеча, твой зонтик, твой берег, твоя устремленность куда-то, твой цветок, твоя влага, твоя молитва, твоя обнаженность, твоя река, твоя грусть, твои пальцы, уголок твоего глаза, твои мокрые волосы, твоя схема, твоя поддержка, твои уловки, твое знамя, твой пупок — еще раз, — твои коротко подстриженные ногти, твои соски, твои живот, твои голос, твое пробуждение, твое недовольство, твой гнев, твой выбор, твоя величавость, ты сама, ты, опускающая руки, твоя высота, твоя спина, твой фрукт, твоя походка, твое окно, твой дождь, твое небо, твой век, твой закон, твое фото, твой запах всеобщего пола самки-самца, твой портрет в памяти, твой образ, когда я мастурбирую, твое вдохновение, твои вкусы, твоя история, твоя семья и твой дневник, что одно и то же, твое прошлое, твой день рождения, твои волосики на теле, твои звуки, твое имя, мир, динамизм, сила, культура, пыл, родина, бесконечность, пробуждение, роды — все это есть и будет общая грань, где рождается твой запах во мне, где „сто раз умру я и еще сто раз“, чтобы стать тем, кто будет вечно искать тебя, снова влюбляться, любить, целовать, упиваться, обожать, прижимать к животу и кричать из глубин своего воображения, что без тебя я никто и хочу заново появиться на свет, зная, что ты есть, что ты присутствуешь в памяти любви. Я все ищу твой запах и с каждым разом подхожу все ближе и ближе… Луна, я беспокоюсь, что ты будешь презирать меня за то, что я обращаюсь к тебе с подобными упреками, — ты это действительно так воспринимаешь? Ведь после моих откровений я не должен был бы говорить о том, чего недостает твоему Дневнику, а значит, и твоей жизни: признания фактов, к которым следует относиться с должным вниманием. Невозможно рассказать о чьей-либо жизни, не рассказав о событиях, которыми она была отмечена. Или ты так глубоко затаилась, что не слышала, например, о том, что несколько наших офицеров были расстреляны за измену родине, что Рейган стал президентом, победив Картера, что социалистический лагерь бросил нас на произвол судьбы и что Алехо Карпентьер[39 - Алехо Карпентьер (1904–1980) — кубинский писатель, много лет проживший в Париже, будучи представителем Кубы в ЮНЕСКО.] тоже умер в Париже? Не знаю, для чего я все это говорю. Как не знаю и того, зачем я примкнул к диссидентам, которых причисляет к врагам не только политическая власть, но, к сожалению, и они сами. Я скучаю по тебе и знаю, что буду скучать все больше и больше. „Салон — это целое пространство, занимаемое скульптурами; это высокие конструкции: зеленые ноги вздымаются к потолку, они обуты в зеркала в форме молний…“ Для чего это и куда ведет?.. Почему ты выбегаешь на улицу, узнав о гибели Сальвадора Альенде? Контекст, сумма, отражение событий. „Арт-Улица“ — что это такое. Открой двери людям, чтобы они поняли, что может произойти. Кровь: твои суждения, твои мысли, твои размышления о крови. Мысли о крови: Ангола. С семьдесят девятого года там воевали кубинцы, туда поехало множество народа, это было то, что мы называли „пролетарским интернационализмом“… Мы никогда не узнаем, сколько крови было там пролито. А беглецы на плотах, их кровь ведь тоже лилась? А наркогенералы, оставшиеся без своих лабиринтов? Румынская пара диктаторов была расстреляна в Рождество прошлого 1989 года после суда, который был записан на видео и транслировался телекомпаниями всего мира. Казнь президента Румынии Николае Чаушеску и его жены Елены преподносилась в контексте „борьбы с мягкотелостью“. 15 октября 1978 года новый конклав избрал польского кардинала Кароля Войтылу преемником Святого Петра, нарушив более чем четырехсотлетнюю традицию избирать на папский престол только итальянцев. 22 октября он был провозглашен верховным понтификом и принял имя Иоанн Павел И. 13 мая 1981 года Али Агджа стреляет в Иоанна Павла II на площади Святого Петра в Риме, и Папа едва не погибает. В 1986 году взрывается „Челленджер“ — американский космический корабль последнего поколения, — и погибает учительница. Налицо еще одно поражение империализма. Майкл Джексон переживает триумф со своим „Триллером“. Восьмидесятые годы начинаются смертями и расставаниями. 8 декабря 1980 года 1 возле своего дома в Нью-Йорке убит Джон Леннон, лидер и основатель „Битлз“, политический и общественный активист. Мир его оплакивает, песня „Imagine“ звучит по всему земному шару, рок и западная поп-культура в трауре. 25 декабря 1980 года от отравления алкоголем погибает Джон Бонэм, ударник группы „Лед Зеппелин“; спустя несколько месяцев Джимми Пейдж объявляет о роспуске группы. 11 мая 1981 года умирает от рака Боб Марли, крупнейшая величина в мире музыки регги; в мае 1982 года распадается „Иглз“, одна из ведущих групп семидесятых годов, игравших кантри-рок; ее участники заявляют, что вновь соберутся, если только „ад замерзнет“ (когда это случится, одному Богу известно). Не забудем про Никарагуа, когда Сандинистский фронт потерял власть, проиграв выборы… Сколько кубинцев пролило там свою кровь? А в Панаме? А те, что погибли на Гренаде, — и все мы верили, что они „пожертвовали собой во имя родины“. Так нет же! Теперь я вспоминаю диверсию у берегов Барбадоса, когда был взорван самолет, на котором летела кубинская сборная по фехтованию, и энергичный и мужественный кубинский народ должен был оплакивать погибших, а виновные в этом преступлении — трепетать от страха. Они трепетали? 20 декабря американские войска вторгаются в Панаму, целые кварталы в столице разрушены, Норьега свергнут, множество убитых… Панама, Гренада и Тортоло, Сальвадор, диктатуры в Аргентине, Чили и Парагвае, покушение на Рейгана, советские руководители… В общем, задумайся над тем, какое море крови было пролито по чьей-то воле. А еще был убит Улоф Пальме. В качестве лидера социал-демократов Пальме занимал различные министерские посты, а в 1969 году стал премьер-министром. Полемизируя со своими противниками, критиковал США за войну во Вьетнаме и позицию в вопросах ядерного разоружения, а также политику апартеида в Южной Африке, в то же время поддерживал Организацию освобождения Палестины и Фиделя Кастро. Его убийство, произошедшее 28 февраля 1986 года, до сих пор не раскрыто, по-прежнему исследуются различные версии случившегося. Кристер Петтерссон, признанный виновным в убийстве Пальме и осужденный по этому делу, в конце концов был оправдан. 14 июня 1986 года скончался Хорхе Луис Борхес, великий мастер. И хотя его творчество по идейным соображениям скрывали от нас, его книги или их копии — зачастую переписанные от руки и зачитанные до дыр — тайно, но неостановимо ходили по рукам… Помню, как корил меня приятель, когда я сказал, что Николас Гильен пишет лучше. Данные, относящиеся к Берлинской стене: за годы ее существования было зафиксировано около 5000 „побегов“ в Западный Берлин; при попытке перелезть через стену 192 человека были убиты и еще 200 — тяжело ранены. К числу удавшихся попыток относится побег 57 человек 3, 4 и 5 октября 1964 года по 145-метровому тоннелю, прорытому западноберлинцами. Широко известна неудачная попытка, предпринятая Петером Фехтером, который был ранен и умер от потери крови на глазах у западных репортеров 17 августа 1962 года. Продукты от СЭВ — Совета экономической взаимопомощи — пока еще болгарские консервы, польский фаршированный перец, русская тушенка, маленькие рынки, а запах, Ньеве, какой запах!.. Такое не забывается. „Россия уже столько не помогает, и это заметно“. Почему? 1985 год. Появляется Горбачев. Первый президент СССР. С его приходом все меняется, и мы ощущаем последствия этих перемен на расстоянии. На Кубе больше не продается „Спутник“, к огорчению твоей мамы, и запрещены слова „гласность“ и „перестройка“. Как все это сказалось на нас, живущих на улице Ховельяр? Для чего перечислять всех тех, кто родился одиннадцатого? Разве нам не нужно знать, что они означают для тебя? „Моя мать уже делится со мной тем, о чем раньше не осмеливалась говорить вслух“. Какая любовь?! Нам нужно знать, что скрывала от тебя твоя мать и почему. Разумеется, я помню, что у нас был свой космонавт. Ох! А еще „Сто лет одиночества“. Не забывай и недавнее прошлое: фильмы, появившиеся в ушедшем году. „Бэтмен“ „Новый кинотеатр „Парадизо““ „Женщины на грани нервного срыва“ „Секс, ложь и видео“ (Золотая пальмовая ветвь в Каннах) „Общество мертвых поэтов“ „Пир Бабетты“ Не забудь, что 5 октября прошлого года Далай-лама получил Нобелевскую премию мира, и это уже история. И что 7 марта того же года возник скандал вокруг „Сатанинских стихов“ Салмана Рушди, и Иран разорвал отношения с Великобританией. Не забудь, что все это имеет то значение, которое ты ему придашь. Только твое тело и твоя душа, твой внутренний мир могут судить меня и понять, что я чувствую, зная, что когда ты все это прочтешь, я уже стану прошлым. Отнесись к прошлому с уважением. Не забывай меня. Не сотрудничай с беспамятством. Следуй за воспоминанием, пусть оно даже пустое, но какое уж есть! Какое нам было дано понять. Где ты была, когда происходило все то, о чем я тебе рассказываю. Где ты сейчас, что делаешь, пожалуйста, не лги Дневнику, пиши всегда правду — это самое маленькое, что ты можешь потребовать от самой себя… Кто-нибудь сообщит тебе, где я нахожусь. Где я оказался, вместо того чтобы быть рядом с тобой и диктовать это тебе в Дневник. Хорошо я поступил или плохо, со временем узнаю. А пока главное — не забывать. Сто раз умру я и еще сто раз, И мои жизни явятся в обличье того, кто так тоскует по тебе, Нагой и влажной, устремившейся навстречу Желанию пронзенной быть самой же. В конце концов, когда уж от души почти иль вовсе ничего не остается, Лишь в этом суть влюбленных двух союза. Твой      Антонио, 1964–1990» Апрель не знаю какого числа 1990 года Дорогой Дневник! Все уезжают, все меня покидают. Большинство устремляется наружу, Антонио же избрал безыскусный путь внутрь, сопряженный с удушьем, клаустрофобией и сыростью. Различные образы, ассоциирующиеся с неким коллективным чувством, способны захватить человека в плен. Дорогой Дневник! Разве мы этого достойны? Не загоняйте меня больше в ловушку, я этого не выдержу. Два маленьких алмаза, что были в ушах у Антонио, прикреплены к письму и поблескивают двумя стрекозками, даря мне свой свет, в то время как перед ним сейчас непривычная темнота. Пусть кто-нибудь скажет мне, что делать. Я совсем растерялась. И хотя пытаюсь перейти улицу, чтобы встретить его, и вхожу в кинотеатр, все напрасно — я его не увижу. Он скрылся, отправился в неизвестное мне внутреннее путешествие. Что это за путешествие? Как могла подвести его к этому какая-то идея или чувство? Снимаю свои прежние сережки, те, что подарил мне Освальдо, освобождаюсь от них не без боли. Алмазики Антонио блестят на их месте как никогда в эту странную гаванскую ночь. Это только наша ночь, и я, обнаженная, «на седьмом небе и в алмазах», позирую для него и смотрю его фильмы. Ем из его любимой тарелки, готовлю те же блюда, которыми мы лакомились вместе, я — это он и одновременно я, слившиеся в особом прекрасном танце. Он всегда встретит во мне небывалую свободу. Таков ритуал, связанный с алмазами, с их светом, с моей памятью о тебе. Touche[40 - Прикосновение (фр.).] Никто до тебя не смог к этому прикоснуться… Это как расколоть орех. Как вдребезги жизнь разбить и обратно вернуться. Никто не смог погрузиться туда так сокровенно, как это делаешь ты. Мы с тобой одной крови и соединены таинством прикосновения. Никто до тебя не мог разгадать шифр моего желания. Ты помнишь, откуда я родом. Я рядом всегда, с самого рождения. Ты владеешь тайной прикосновения, и когда раздеваешься, Я уже предвкушаю его, Ощущаю своею плененной плотью. Никто не в силах нас оторвать друг от друга. Мы с тобой наверху, На самой вершине, И пусть Гавана за окнами Нас подождет. 22 апреля 1990 года Иду к маме, на улицу Ховельяр, к себе домой… Начинаю понемногу прощаться. Иду на цыпочках, глядя себе под ноги, чтобы не угодить в лужу. Вот где меня бросил Освальдо, но теперь я уже знаю о существовании Антонио, а это означает, что я тоже существую и что мое тело мне повинуется. Улица напоминает сцену из фильма Томаса Гутьерреса Алеа[41 - Томас Гутьеррес Алеа (1928–1996) — кубинский кинорежиссер, работавший как в игровом, так и в документальном кинематографе. Видный представитель нового латиноамериканского кино.]. Ничего не меняется, и все продолжается. Я гляжу на людей, а люди издали глядят на меня, и вместе мы составляем один компактный механизм, перемещающийся по пропитанному солью городу. Вижу газету и подхожу, хотя никогда не читаю газет. Думаю об Антонио. Он просил быть в Дневнике откровенной, сохранять ясность и твердость. Он просил, чтобы я изливала душу и прямо говорила о том, что рассказывала ему. Так и сделаю. Мама давно и безуспешно разыскивает журнал «Спутник»; в поисках любимого журнала она обошла все киоски, но вместо него там теперь продаются какие-то желтые издания типа буклета под названием «Афиша». Культурный гид по городу. Путеводитель, который за пять сентаво направит нас в кино и театры, где мы сможем поднять себе настроение и немного отвлечься, чтобы время прошло побыстрее. Пытаюсь раздобыть для матери хотя бы старый номер «Спутника», но тщетно. Как мне отыскать Антонио? Какой ритуал поможет добраться до него? Играть с огнем. Играть со страхом. Кто я? Чего хочу? Куда стремлюсь? Ощущаю на губах налет соли, которую приносит ветер в моем городе. Почему Антонио появился в моей жизни как какой-то сигнал? Что теперь будет? Что ты хочешь мне сказать? Окончательные итоги и исповедь Все последние годы я была для него натянутой стрелой, обнажаясь каждый день, как впервые, учась преображаться, как того требует связь двух художников, чтобы иметь продолжение. Я ускользала, словно плавучие водоросли, когда, охваченный страстью, он искал меня под простынями, и тайком вытягивалась перед зеркалом, в то время как его модели раздвигали ноги в мое отсутствие. Я знала ревность и маску ревности, зависимость и терзания, начала переводить ложь в великолепные версии, чтобы успокоить мучительную тревогу. Он научил меня пользоваться всеми приборами на его стеклянном столе, едва возвышающемся над полом, управляться с китайскими палочками и разбираться в самых дорогих духах. Я побывала в роскошных местах, в театрах, устланных коврами, неизвестных отелях и недоступных учреждениях. Мне никогда больше не понадобилось перелезать через ограду, чтобы попасть на приемы для самых избранных, но и не пришлось испытать удовольствия от тайного купания голышом в посольской резиденции. Я познакомилась со множеством людей, заурядных и гениальных, ничтожных и могущественных, приятных и незабываемых. Выучила французский и в течение трех лет — чересчур часто на мой вкус — посещала «Бермудский треугольник», то есть международный аэропорт имени Хосе Марти, где исчезают навсегда все, даже Освальдо, чтобы не ходить далеко за примерами. Я умолчала в Дневнике о долгих уроках доверия, преподанных мне художником. Я была для него девочкой с тяжелым детством, жертвой своих родителей, существом, которое должно было участвовать в процессе собственного выздоровления. Он восстанавливал во мне веру. Благодаря своей магической силе он перенесет меня в мир мечты. Для всех этих игр Хесус подарил мне шикарное меховое пальто, чтобы я носила его в суровую зиму, которая ожидает меня в Европе. Я получила из Франции обручальное кольцо, усыпанное бриллиантами. Надев его на палец, я, как водится в волшебных сказках, могла ехать хоть на край света. В свой район я возвращалась очень редко. Это стало частью ритуала, вечной данью прошлому. Резким отказом от того, чем я была, носившейся в воздухе угрозой вернуться назад. Страхом, что карета превратится в тыкву, а мои черные бархатные туфельки утонут в грязи разбитых, неубранных улиц. Я всегда любила беседовать с мамой, слушать подряд ее плохо записанные программы, все эти старые соны и древние упаднические болеро. Когда же я ее покидала, то должна была вновь становиться освальдовой Ньеве, но Освальдо был слишком далеко, и тогда я по нескольку раз читала вслух стихи Рембо, потому что о другой Франции свежих известий у меня не было. Я провела много времени одна, запертая в чужом доме, изолированная от истинных событий, от того, что происходило на этом острове, выключенная из действительности. Много раз мне звонили подруги, из тех, кто остался. Там, снаружи, они ложились спать голодными, я же продолжала сидеть на месте и ничего не делать. И только думала о том, как я расправлю крылья и улечу, оставив все позади и не думая о последствиях. Я, Ньеве Герра, превратилась в того самого андроида из фильма. Я плакала и красилась, плакала и снова красилась. Бродила, предчувствуя, что письма могут таить в себе опасность и что мои крылья не уместятся в доме, куда поселил меня Освальдо. Я ходила по выставкам и подписывала астрономические чеки, а в то же время потихоньку от Освальдо воровала еду из кладовки, чтобы отнести ее матери. Деньги не были моими. Вещи не были моими. Его мир не был моим. Карты и планы Парижа говорили о другой жизни: кафе «Капучино» и Place d’ltalie, la Bastille и la Villette. В общем, Освальдо дрожал от холода в Париже, а я умирала от жары, провожая последних друзей, какие еще оставались, но уже покидали Гавану. Не счесть, сколько было таких прощальных ночей. Однажды, возвращаясь домой вдоль кладбища, я обнаружила, что все росписи «Арт-Улицы» на его стенах замазаны; исчезло все то, что я тогда рисовала толстой кистью и поранила руку, все то, что потом осудили в порыве ярости и страха. Я влюбилась в Антонио и сменила себе героя на этом долгом и жестоком, циклическом, безнадежном пути. Освальдо растворился в своем молчании. Антонио вырос в моих глазах благодаря отваге, с которой он отдал свою свободу и мою любовь за нечто зримое, реальное. Оба они ушли. Один отправился в Париж, другой — в заточение. Иногда лучше верить в заточение, чем в большой мир. Зависит от того, что означают для тебя эти две судьбы. Благодаря Антонио я узнала, что женщина и страна должны быть обитаемы, осязаемы, обжиты, пусть даже ценой теперешнего тоскливого запустения. Еще одно 24 декабря. Рождества не существует, как двадцать лет назад в Гуинесе, где я родилась. Двадцать бесконечных лет прошло в жизни моей матери, и кажется, она уже понимает, что не должна ждать Рождества. Мы должны привыкать к району, к разбитой мостовой и грязи на улице Ховельяр, 111. Твой талант не важен, не важны твои знания. Ты должен учиться жить в нищете, потому что таким образом платишь за свою честность и абсолютную порядочность. Они имеют свою цену. В доме было темно. Мама спала, как обычно после полудня. Я разбудила ее и по глазам сразу догадалась, что она что-то скрывает. Квартиру окутывала небывалая тишина. У нас не было гостей, но самое удивительное — я не увидела приемника! Я быстренько окинула взглядом комнату; наша квартирка настолько мала, что в ней найдется не много мест, где можно было бы спрятать русский приемник таких размеров. «Он сломался». Я ничего не понимала. «Говорю тебе, сломался». Я не верила ни одному ее слову: по какой-то причине мама лгала. Я посмотрела на полках, порылась в своих вещах, выдвинула ящики, заглянула в коробки и наконец обнаружила приемник в ее шкафу — он был завернут в наволочку. Я включила его, и он заработал как ни в чем не бывало. Мама сварила кофе и поймала «Радио Марти», вражескую радиостанцию. Она постоянно вещает из Майами, и на сей раз ее было слышно как никогда, несмотря на помехи. Мама, бледная как полотно, пила кофе, словно робот. В молчании прошел час. «Да, хорошо; нет, спасибо, дочка; оставь, я вымою, сейчас нет воды». В конце передали новости. Диктор говорил об Освальдо. Потом сам Освальдо говорил о себе. Как всегда, мешая правду с ложью. Описывал себя как героя. Он хорошо знает, как манипулировать действительностью к своей выгоде; ловко использует факты и, если надо, затушевывает их точно так же, как поступает с фигурами на своих картинах: «один штришок сюда, другой туда», и, заложив руки за спину, смотрит сквозь черные очки, чтобы никто не смог прочитать в его глазах ложь. Диктор говорил о его французской невесте и о том, что ему вскоре будет предоставлено убежище. Освальдо оставался в Париже навсегда, бросал меня, откровенно захлопывал передо мной свою дверь. В сообщениях о нем я не присутствую. Он со мной простился, в то время как диктор продолжал рассказывать о важнейших событиях дня. Я же простилась с ним раньше, когда разделась перед Антонио, когда несколько месяцев назад перестала верить, что Париж расположен не так уж далеко от Гаваны. Мама заговорила о политическом убежище, заявлениях, предательстве, трусости. Я говорила в ответ о головокружении, пустоте, одиночестве, безумии. Не переставая звонил телефон; начали приходить знакомые. Я не верила в то, что происходит. Теперь меня будут допрашивать, возьмут на заметку, замучают. Нет ничего хуже, чем быть покинутой. Политика снова смешивалась с любовью. История моего отца, история Фаусто, история Антонио — все это возвращалось, как какой-то неизбежный цикл для женщин нашего рода, изначально брошенных среди этого карибского социализма, в котором сам черт не разберется. Все меня обнимали. Жалость, страх и сочувствие вызывали у меня отвращение. Пришедшие говорили очень тихо: любой мог подслушать наш разговор. Снова та же паранойя. Как мне все это знакомо! Десять часов вечера. Пришли двое неизвестных в штатском с суровыми лицами. Начали расспрашивать, выяснять, забавляться чужим страданием. Знакомые оставили меня одну, потому что никто из них не мог бы избавить меня от допроса. Представляю, какое было у меня лицо, если на мамином застыл неподдельный ужас. В наш дом вторглись чужие люди; к счастью, мы их уже ждали. По крайней мере, мне не пришлось никуда идти. Очевидно, что в этом деле я — единственная пострадавшая: ни страна, ни кубинская живопись, ни официальные власти ничего от этого не потеряли, ни на ком это так сильно не сказалось, как на мне. Я не рассказала того, что знала про Освальдо: мое воспитание включает в себя такие понятия, как совесть и порядочность. К тому же я узнала обо всем последней, так что они ничего не могут мне сделать. Поддерживать связь с «гражданином» я больше не стану. Они попросили у меня паспорт. Он лежал у меня в сумке, и было бы наивным пытаться его спрятать. Я старалась избежать обыска. Отдавая им документ, я тем самым лишалась своего пропуска в мир. Жизнь с Освальдо напоминала теперь какой-то фильм, закончившийся изъятием этой серой книжицы, так долго поддерживавшей во мне надежду. Все свершалось на моих глазах, и я не могла ничего возразить. Отныне всякая возможность бегства исключена. Прощай, Париж! Прощай, мир! Обыск продолжался четыре часа. Они не нашли ничего, кроме программ радио и неоконченных стихов. Перевернули все вверх дном, а на запрещенные книги внимания не обратили. В Новое Ведадо я больше не вернусь никогда. Дом мгновенно опечатали, так что я не смогла забрать свои вещи. Хотя, наверное, то, что находилось в этом доме, никогда мне полностью не принадлежало — это я поняла, когда Антонио коснулся первого же предмета. Какое счастье, что мой Дневник такой крошечный; потому-то он и сохранился. Я повсюду ношу его с собой. Я не плакала, потому что оплакала все мои потери еще раньше. В каком-то смысле я должна была уже привыкнуть; так было всегда с самого моего рождения, и по логике вещей события должны были развиваться именно таким образом. Чего иного можно было ждать? Вся моя жизнь состояла из незавершенных маршрутов, расставаний с мужчинами, которые уходили, не попрощавшись, планов, погребенных под разрешениями и принятыми в панике законами. Я взглянула на маму. Она была такая же, как десять лет назад, и тихо плакала в уголке, отчаявшаяся, усталая, совсем исхудавшая. Я все не отводила глаз, чтобы получше запомнить эту минуту. Наступил мой черед испытать разочарование — она это прекрасно знала задолго до того, как все случилось. Я вспомнила дни, когда мы с Освальдо носились по городу, лавируя между машинами и думать забыв про разные идеологии, страны и системы. Мы были в плену у страсти, которая не могла быть легкомысленной или смертельно опасной, не могла стать предметом обсуждения на чужом радио. Я пнула ногой приемник, выскочила из дома и побежала вниз по улице Ховельяр. Миновав Арамбуру, Соледад и Марина, я добралась до парка Масео, потом, увертываясь от машин, перебежала проспект и взобралась на парапет Малекона, вспомнив, как много лет назад перелезала через ограду резиденции посла. Тогда мне было шестнадцать, и я разыскивала Освальдо, хотя почти его не знала. Теперь уже поздно, но это чувство мне хорошо известно, и я знаю, что оно будет преследовать меня вечно. Я потрогала каменную стенку. Взглянула в ледяную декабрьскую воду, увидела свое отражение в светлом кружке заводи и снова, как в тот раз, разделась. Сначала туфли, белье в конце. Я не могла подсчитать, сколько километров отделяет меня от него, и не стала оглядываться, делать глубокий вдох и думать о последствиях. Я просто бросилась в море и нырнула в обжигающую холодом глубину, принявшую меня, как нечто естественное. «Порядок, спокойствие и тишина» — вот что я чувствовала, пока продолжала погружаться. А теперь всплывать, всплывать как ни в чем не бывало. С каждым разом я все больше приближалась к свету и наконец оказалась на поверхности, там, откуда я родом. Я приподняла голову и огляделась по сторонам, но потом опустила лицо в воду, и ватерлиния отделила мою судьбу от реальности. Неожиданно над морем пролился белый дождь — это был снег. Очень слабый, как будто только для меня. Он шел всего несколько секунд. Постепенно вода в море начала замерзать. Я раскинула руки и ноги, словно готовилась играть в догонялки с Освальдо, Фаусто или моим отцом. Мне хотелось уплыть в открытое море, но онемевшее тело не слушалось. Голос Антонио тянул меня назад, пытался удержать. Я пока еще жива и продолжаю быть Ньеве в окружении своего тезки — снега. Теперь я превратилась в глыбу льда с вмерзшими водорослями, моллюсками, смятыми бумажками и песчинками. Дрейфую потихоньку, пока не наступает полная неподвижность. Я все еще в Гаване, хотя и пытаюсь с каждым днем продвинуться хотя бы немножко. Поскольку Карибское море замерзло, нет никакой возможности куда-либо добраться. Зимую на этом берегу, продолжая записывать свои мысли в Дневник и не в состоянии сдвинуться с места, обреченная на неподвижность. Венди Герра. Точка отсчета Венди Герра (Wendy Guerra) родилась с Сьенфуэгосе, на Кубе, в декабре 1970 г. В том же году ее семья переехала из маленького городишки на юге страны в столицу. «Сьен-фуэгос — место для купания и размышлений, — вспоминает Венди. — Это точка отсчета для тех, кто решил плыть против течения». Венди Герра начала писать стихи тогда же, когда научилась плавать. Ее первый сборник, «Platea a oscura», был опубликован и получил Премию университета Гаваны, когда ей едва исполнилось 17. В 1997 г. Венди окончила факультет средств массовой информации в Институте искусств (ISA) в Гаване (по специальности «Кино, радио и телевидение»), но решила не строить карьеру в этой области, а продолжила писать. Она активно посещала семинары для писателей, в том числе «Как рассказать историю» с колумбийским писателем Габриэлем Гарсиа Маркесом. Особенно Венди Герру увлекал дневник как литературный жанр. Она написала их великое множество, позволяя им занимать все большее пространство на полу в ее квартире в районе Мирамар в Гаване, где она жила с мужем, пианистом Эрнаном Лопес-Нусса. Писать дневники — приятное времяпрепровождение, но это не то, что ведет вас на пути к литературному Олимпу, правда? Неправда. Дневники Венди Герры составили основу (само собой, значительно переработанную литературно) ее первого романа — «Все уезжают», опубликованного в 2006 году и снискавшего международный успех и премию издательства Bruguera. Описывая детство и юношество своей героини, этот жизнеутверждающий и одновременно душераздирающий роман дает свежий взгляд на болезненно очевидные проблемы современной Кубы. И чем более правдив дневник, тем больнее биться с собственными слабостями и тем больше Венди Герра привлекает внимание всего мира. «Больше всего я горжусь тем, что мои произведения были опубликованы, — говорит Герра. — Моя мать[42 - Кубинская поэтесса Альбис Торрес — прим. ред.] была писателем гораздо лучшим, чем я, но никогда не печаталась. Она не смогла освободиться от своих произведений настолько, чтобы кому-то их показать. В тот единственный раз, когда она это сделала, ей отказали». Источником вдохновения для Венди стала также Анаис Нин, автор легендарных эротических дневников, которые так напоминают романы Герры. Нин стала объектом исторических и литературных исследований писательницы на Кубе (где родились ее родители) и в Париже. Недавно Венди Герра закончила книгу о жизни Анаис Нин на Кубе — «Позировать обнаженной в Гаване» — «апокрифический» дневник, написанный от лица Нин. Когда Венди попросили показать место в Гаване, которое имеет для нее какое-то особое значение, она привела собеседников в Национальный музей изобразительных искусств, и в частности в крыло, где находится коллекция произведений искусства 1980-90 годов. «Самое большое влияние на меня оказывает изобразительное искусство, — объясняет она. — Мои дневники — это не просто хроники своего времени, нет-нет. Написание дневника — это „визуальный жест“. Эта часть музея рассматривает все, что мы пережили, с точки зрения эстетики. Я думаю, авангардная эстетика моего поколения состоит не в литературе или философии, а в изобразительном искусстве. И я просто приняла это. Цвета, сопровождающие произведения тексты, концепции, формы, шутки, озорство, их абсурдная природа — всего этого я по-своему хочу добиться в своих произведениях». Она останавливается перед картиной ее бывшего мужа Умберто Кастро, который получил известность в кубинских арт-кругах в 1980 году и затем переехал в Париж, а потом и в Майами. Он — один из тех, кто уехал. Библиография поэтические сборники: «Platea a oscura» 1987 «Cabeza rapada» 1996 «Ropa interior» 2008 романы: «Все уезжают» 2006 «Nunca fui La primera dama» 2008 Ее произведения также входят в антологии, публикуются в журналах. notes Примечания 1 Перевод Р. Райт-Ковалевой. 2 Элисео Диего (1920–1994) — кубинский поэт, прозаик, переводчик, автор книг для детей. 3 Десимы — популярный на Кубе фольклорный песенный жанр, основанный на десятистрочной строфе. 4 Тонада — один из жанров кубинского песенного фольклора. 5 Самуэль Фейхоо (р. 1914) — кубинский писатель, фольклорист. 6 1 января на Кубе празднуется День освобождения — годовщина победы революции 1959 г. и бегства диктатора Батисты. 7 Сарсуэла — испанская оперетта, музыкальная комедия. 8 Малекон — набережная в Гаване. 9 КЗР — комитеты защиты революции; массовая общественная организация на Кубе. 10 Ньеве (nieve) — снег (исп.). 11 Эспендрум — искаж. от эспельдрун; вид прически, более известной под названием афро. 12 Камило Сьенфуэгос (1932–1959) — кубинский революционер, погибший в авиакатастрофе над Атлантическим океаном. В день его смерти на Кубе принято бросать в море и реки цветы. 13 Николас Гильен (1902–1989) — кубинский поэт, президент Национального союза писателей Кубы. 14 Антонио Масео (1845–1896) — один из руководителей борьбы кубинского народа за независимость от испанского господства. 15 Мария Элена Уолш (1930–2011) — аргентинская исполнительница, поэтесса и писательница, известная своими песнями и книгами для детей. 16 Речь идет о кубинских музыкантах Сильвио Родригесе (р. 1946) и Пабло Миланесе (р. 1943). 17 Персонаж аргентинской серии комиксов. 18 Луис Альберто Спинетта (1950–2012) — аргентинский певец, музыкант, поэт и композитор, один из наиболее влиятельных представителей аргентинского рока. 19 Карлос Варела (р. 1963 г.) — кубинский музыкант, певец и автор песен, заметный представитель музыкального направления Nueva Trova, отражающего, как считается, дух кубинской революции. 20 Мончо — сценическое имя Рамона Калабуча Батисты (р. 1940 г.), испанского певца и музыканта, короля испанского болеро; Рафаэль (р. 1943 г.) — испанский певец; Хулио Иглесиас (р. 1943 г.) — испанский певец; Селия Крус (1925–2003) — популярная латиноамериканская исполнительница сальсы; Ла Лупе (1939–1992) — американская певица кубинского происхождения, исполнительница сальсы, болеро и латиноамериканского соула; Ольга Гильот (1922–2010) — американская певица кубинского происхождения, одна из самых знаменитых исполнительниц кубинского болеро; Maimi Sound Machine — одна из самых успешных на англоязычном музыкальном рынке латиноамериканских групп, образованная в 1975 г.; Майк Порсел (р. 1950 г.) — американский музыкант, гитарист, композитор, аранжировщик и автор песен кубинского происхождения, один из выдающихся представителей музыкального направления Nueva Trova; Меме Солис — сценическое имя американского пианиста, композитора и певца кубинского происхождения Хосе Мануэля Солиса; Вили Чирино (р. 1957 г.) — американский певец, композитор и продюсер кубинского происхождения, один из создателей оригинального направления сальсы Miami Sound; Хосе Фелисиано (р. 1945 г.) — пуэрториканский гитарист, композитор и певец. 21 Хоакин Сабина (р. 1949 г.) — испанский рок-поэт, певец, композитор, один из столпов современной испаноязычной поп- и рок-культуры; Луис Эдуардо Ауте (р. 1943 г.) — испанский музыкант, певец и автор песен, кинорежиссер, художник и поэт. 22 Разрыв связей (англ.). 23 Гонсало Рубалькаба (р. 1963 г.) — кубинский джазовый пианист и композитор. 24 Карильда Оливер Лабра (р. 1924 г.) — кубинская поэтесса. 25 Эдвард Эстлин Каммингс (1894–1962) — американский поэт, писатель, художник, драматург. 26 Перевод Н. Семонифф. 27 Болеро и соны — популярные на Кубе песенно-танцевальные жанры. 28 Франк Эмилио Флинн (1921–2001) — слепой кубинский пианист и композитор. 29 Talking Heads — американская рок-группа, образованная в Нью-Йорке в 1975 г. 30 Стинг (р. 1951 г.) — британский рок-музыкант и актер. 31 День милисиано — 16 апреля, национальный праздник Кубы. Похороны бойцов, павших во время воздушных налетов, предшествовавших нападению на Плайя-Хирон. Провозглашение социалистического характера Революции (1961). 32 Нелида Пиньон (р. 1937 г.) — бразильская писательница. 33 Перевод И. Чежеговой. 34 Хуана Инес де ла Крус (1651–1695) — мексиканская поэтесса, монахиня-иеронимитка. 35 «Сад» (1951) — роман кубинской поэтессы Дульсе Марии Лойнас (1902–1997), которая с 1959 г. перестала публиковаться на Кубе и ушла во «внутреннюю эмиграцию». 36 Ли Банвон — монархический правитель Кореи (1400–1418). 37 Перефразированное высказывание Хосе Марти: «Быть просвещенным, чтобы быть свободным». 38 Гильермо Портабалес (1911–1974) — кубинский певец, гитарист, автор песен. 39 Алехо Карпентьер (1904–1980) — кубинский писатель, много лет проживший в Париже, будучи представителем Кубы в ЮНЕСКО. 40 Прикосновение (фр.). 41 Томас Гутьеррес Алеа (1928–1996) — кубинский кинорежиссер, работавший как в игровом, так и в документальном кинематографе. Видный представитель нового латиноамериканского кино. 42 Кубинская поэтесса Альбис Торрес — прим. ред.