Любовь с последнего взгляда Ведрана Рудан В книгу вошли два романа хорватской писательницы Ведраны Рудан (р. 1949). Устами молодой женщины («Любовь с последнего взгляда») и членов одной семьи («Негры во Флоренции») автор рассказывает о мироощущении современного человека, пренебрегая ханжескими условностями и все называя своими именами. Ведрана Рудан Любовь с последнего взгляда Надегашич и Марицерудан и Флавиюригонату и Хеленисемеонтатич и Нелевлашич и Франциблашковичу и Драгиорличу и Аринкешегандоблашкович и Ромнибролих и Драгимоничу и Танемандичригонат и Божидаруорешковичу и Урошуджуричу и Снежанемилетич и Миепилич и Гогисимонович и Дамиресканси и Слободанудрачи и Ксениидрагелевич и Мирославутатичу и… Сижу верхом на облаке, раскачиваюсь, как пьяная шлюха в вестерне. За мной никто не гонится, никто не стреляет, поблизости никаких салунов, клиентов, коллег, кактусов, солнца. А меня так и мотает. Тошнит, подступает рвота, содержимое желудка уже в горле, влево, вправо, вверх, вниз. Небо синего цвета. Вдали вижу толстую, длинную, красную пластмассовую веревку. На ней висит белое белье, его треплют порывы ветра. Там же сушится и пара белых, перышко к перышку, крыльев. Господи помилуй! Это же реклама стирального порошка. Я ее каждый вечер вижу в телевизоре. На небесах сушатся белое белье и белые крылья. Их стирали в порошке «Мав», поэтому они такие белые. Даже ангелы пользуются порошком «Мав». Значит, я на небесах! Скачу верхом, в рекламе! Скакать верхом в рекламе?! Быть в рекламе?! Дошло! Я адский наездник! Мне суждено скакать верхом веки вечные и искупать свой страшный земной грех?! А защита?! А суд был? Нет! Я в зале ожидания. И жду я не сидя на деревянной скамейке, а скача верхом на лошади-облаке. Это Небесный суд, с земным его и сравнивать нечего! Придется ждать, когда вызовут. А когда вызовут, я войду в зал заседаний суда и скажу: не виновата я, не виновата я, не виновата! Как это произошло? Многоуважаемые судьи, произошло это так. Будильник зазвонил в два часа ночи. Да, это важно, это необходимо подчеркнуть, будильник зазвонил в два часа ночи. Многоуважаемые судьи, возможно, вы не знаете: на охоту отправляются на утренней заре. Нужно быть в лесу еще до того, как лес пробудился. Если проснулись птицы, начинать охоту поздно. Да, когда зазвонил будильник, было два часа ночи. Он был в ванной. Я слышала, как он харкает и отплевывается в раковину. Хр, хрр. Хотелось бы кое-что сказать о квартире, где мы находились, он в ванной комнате, я в спальне. Это квартира из двух комнат плюс гостиная, дом бетонный. Мы ее купили, не помню уже в каком году, в кредит, под фиксированный процент, это были хорошие времена, всего три процента, без привязки к курсу валют. Через несколько лет банк списал нам кредит, его съела инфляция. Хорошо помню: мы приезжали на стройплощадку и смотрели, как растет наше бетонное гнездо. Испытываешь прекрасное чувство, когда видишь, как на пустом месте рождается дом. О! О! Когда дом был готов, стали приводить его в порядок, выносить строительный мусор. Мы вошли в нашу квартиру и увидели, как рабочий, наш ровесник, скребет железное балконное ограждение. Он был босниец. Я смотрела на его темный затылок, он стоял на коленях на плитке, покрывавшей пол на балконе, я запомнила его акцент, на нас он даже не оглянулся, произнес всего пару слов. Тебе-то никогда не жить в подобном доме, подумала я, следя за тем, как он счищает ржавчину с железных прутьев. Ты и дальше каждый месяц будешь отсылать в Боснию какую-то жалкую сумму, лет через тридцать вернешься в свою дыру, туда же, откуда приехал, и проведешь там остаток дней рядом с женой, которая никогда не видела города, где ты оставил всю свою жизнь. Тогда я не предполагала, что будет война. На деле все для него кончилось гораздо быстрее. Я и сейчас так ясно его вижу! Стоит на коленях на нашем балконе и такими движениями, будто дрочит, шваркает какой-то проволокой по прутьям ограждения: вверх, вниз, вверх, вниз. Я, опираясь на монументальное плечо своего мужа, чувствовала себя прекрасно. Босниец типа дрочит член, который вовсе не член, и даже не удостаивает нас взгляда! Хм! Может быть, то, что я так прекрасно чувствовала себя, глядя на беднягу, который стоит на коленях и отчищает ограду моего балкона, требует объяснения, может быть, об этом следовало бы сказать особо? Для того, например, чтобы вы меня убили. Понимаете, может быть, это важно. Ведь это, по-видимому, что-то говорит и обо мне, обо мне — существе, которое смотрит на чужие страдания и беды и наслаждается этим. Впрочем, многоуважаемые судьи, забудьте все, что я сказала о боснийце, сотрите это с вашего диктофона, это не важно, ведь я убила своего мужа, при чем здесь босниец? На работу мне приходилось его будить, нежно трясти, я имею в виду мужа, говорить ему, что будильник уже звонил, прошу тебя, уже шесть, уже семь, восемь, ну, пожалуйста… Издавал рык, поднимался, отплевывался, ссал, одевался и исчезал. Замечаете, каким нервозным тоном я заговорила? Мы все мочимся, все по утрам плюем в раковину, но это никак нас не характеризует. А я умышленно подчеркиваю и отхаркивание, и звук, производимый мощной темно-желтой и довольно вонючей струей. Мне хочется, чтобы у вас сложилось о нем как можно худшее представление. Я хочу, чтобы в вашем сознании возник яркий образ грубого самца, который наверняка даже толком не отряхнул свой член, прежде чем запихнуть его в штаны и исчезнуть за дверью. Я иду на это умышленно. Я убила его. Как и любой убийца, я считаю, что мое преступление смягчит то обстоятельство, что жертва плюет, рыгает и не моет член. Что делать, все убийцы одинаковы. Надеются, что им простят то, что не прощается. Я знаю, что вы умны, поэтому ничего не просчитываю, говорю с вами откровенно, это, разумеется, не означает, что я не собираюсь выкручиваться, врать, пытаться выдать правду за ложь и ложь за правду. Это в порядке вещей. Я считаю, что это в порядке вещей. Каждый из нас занят своим делом: вы должны меня судить, я должна защищаться. Самостоятельно, прошу вас это учесть, я защищаюсь самостоятельно, хотя понятно, что на небе адвоката не найдешь. Да, я должна говорить внятно, коротко, ясно, без особых отступлений, потому что это может отвлечь ваше внимание от сути, и вы впаяете мне наказание более строгое, чем я заслуживаю, с убийцами-занудами обычно так и бывает, они говорят слишком длинно и подробно. У судей никогда нет времени, они словно спешат перевыполнить план, мелкие детали их не интересуют. А убийцы, в частности я, считают, что детали важнее всего. Не будь мелких деталей, это я о себе говорю, о своем случае, я бы его и не убила. Я сломалась на мелочах. Вот видите, уже на старте я допускаю прокол! Возвращаюсь к теме, постараюсь не сбиваться. Мой муж, мой покойный муж, любил поспать — когда ему нужно было подниматься на работу, мне приходилось его будить. Мой муж, мой покойный муж, любил охоту. Когда нужно было вставать, чтобы идти на охоту, ему приходилось будить меня. В этом и было всё дело. Я ненавидела рано вставать. Я поднялась, намазала все тело вонючей жидкостью от комаров и клещей и голая стала ждать, когда он выйдет из ванной и зайдет в комнату. Вышел, вошел. Сварить кофе? Свари, сказала я, мне нравилось, когда он был добрым. Я прошла в ванную, помочилась, моя струя была и тоньше, и светлее, и не такой громкой. Я не харкала в раковину, нет, я почистила зубы, посмотрелась в зеркало. Светлая кожа лица, высокие скулы, голубые глаза, светлые волосы. Я растянула рот в улыбке, чтобы посмотреть на зубы, зубы были красивые, длинная стройная шея, остальное была стена. Я вернулась, голая, в комнату. Он посмотрел на меня, посмотрел так, как смотрит муж на жену, когда не собирается ее трахнуть или оскорбить. Он, например, не сказал «у тебя висят сиськи, могла бы заняться гимнастикой» или «ты слишком худая», ну, вы понимаете, что я хочу сказать? Он посмотрел на меня совершенно равнодушно, я стояла в комнате голая. Я должна была одеться, отправиться с ним на охоту, которая ему была ужас как важна, во мне кипела ненависть, я имею в виду охоту, я об охоте говорю. В такие моменты мой муж, я хотела сказать, мой покойный муж, всегда вел себя прилично. Я натянула длинные хлопчатобумажные кальсоны, футболку с длинными рукавами, темно-зеленую мужскую рубашку, темно-зеленые брюки, толстые гольфы и, не обуваясь, пошла на кухню. Села за стол. Он пришел следом, сварил кофе, заглянул мне в глаза. Улыбка, растянутые губы, красивые темно-серые глаза — супер. Потом, в коридоре, мы обулись, взяли куртки, рюкзаки, ружья, тихо, тихо. Вышли из дома, сели в машину, тронулись. Мы ехали и ехали, километров шестьдесят, наверное. На дороге не было ни одной легковой, ни одного грузовика. Свернули с шоссе, проехали еще километров десять по фунтовой дороге, остановились, вышли из машины, расстелили плед, сели. Слушай лес, сказал он, слушай. Я сидела на пледе, прислонившись к машине, я притихла, я знала, что должна затаиться, «слушай лес» — вовсе не значит, что я могу сказать «слушаю, ничего не слышу, но слушаю, мне хочется спать, я не люблю лес». Нет, нет, я сидела и слушала лес, я закрыла глаза, типа, вот, я слушаю лес. Может быть, шелестели листья, может быть, потрескивали ветки, вероятно, ухала сова, в три часа она не могла этого не делать, это ее работа, возможно, она пожирала отвратительную мышь, но я ничего этого не слышала. Я тихо сидела и прилагала нечеловеческие усилия, чтоб не заснуть. Как-то раз я заснула, и мне бы не хотелось, чтобы такое случилось снова. Ты заснула, сказал он в тот раз. Когда я закрыла глаза, была ночь, когда я их открыла — стоял день. Я не могла сказать, что я не заснула. Зачем ты ездишь на охоту, если тебя это не радует? Меня это радует, сказала я, очень радует, просто я не выспалась или было слишком тихо, сказала я. В лесу никогда не бывает тихо, сказал он, лес живет, у него есть своя жизнь, нужно любить лес, чтобы уметь правильно слышать его, бывают такие люди, которые просто не любят лес. Я люблю лес, сказала я быстро, я всегда чувствовала беспокойство, когда мы анализировали мои неправильные поступки. Хочешь, мы вернемся домой? Нет, сказала я, нет, нет, зачем, сейчас день, пойдем… Мы поднялись, я имею в виду то утро, когда я заснула в лесу, залезли на дерево и стали ждать кабанов, и стали ждать кабанов, и стали ждать… Или мне только казалось, что мы ждем именно их? Они не пришли, а они должны были там быть, мы знали, что они там копались и искали желуди. Видимо, мы сидели на дубе, я имею в виду то утро, когда я заснула в лесу, желуди растут на дубе. У него в руках была двустволка, дорогое и беспощадное ружье. Если бы кабаны пришли, у них не было бы ни малейшего шанса. Одного бы он убил, мы положили бы его на крышу машины, на багажник, маленькие кабаньи глазки остались бы открытыми. Доехали бы до охотничьего домика, там были бы и другие охотники, один сдирал бы шкуру с животных, другие бы курили, пили и смотрели. Кто-нибудь из них огромным ножом отрезал бы нашему кабану его кабанью голову, обтер с нее кровь и вручил охотнику-убийце. Потом, позже, он отвез бы ее на бальзамирование, голова, упакованная в окровавленный полиэтиленовый мешок, лежала бы в его рюкзаке. После того как мастер сделает свое дело, охотник осторожно положил бы голову на заднее сиденье машины, привез домой и с помощью здоровенных крюков прикрепил бы к стене в гостиной. И всякий раз, когда кто-нибудь заходил бы в гостиную, соседи или гости, охотник бы спрашивал: а я рассказывал вам, как выглядела наша встреча с этим поросенком? Лучшие куски мяса тоже получает убийца. Остальное продавали другим охотникам по очень, очень низкой цене. Убийце достается и сырокопченая корейка. Сырокопченая корейка из кабаньего мяса — это лучшее, что можно положить в рот, конечно, если вас не смущает процесс превращения живого кабана в сырокопченое мясо. Некоторые, у кого в то время, пока он подносит ко рту корейку, перед глазами возникает образ зверя, стоящего внизу, под деревом, где сидит охотник, который целится в него с толстой ветки, эти некоторые имеют проблемы с употреблением в пищу сырокопченого мяса. Я отношусь как раз к этим некоторым. Да, я понимаю, что пытаюсь сформировать у вас представление обо мне как о чувствительной дамочке-аутсайдере, которая вынуждена сидеть на ветке. Вынуждена? Мы несколько часов провели на том дереве, я имею в виду то утро, когда я заснула в лесу. Кабаны не пришли. Он пошел к машине за другим ружьем. Я ждала его, сидя на дереве. Он пригнулся. Прицелился. Бах, бах, бах, бах. Лес отзывался эхом, кричали перепуганные, встревоженные птицы. С веток падали сойки. Сойки красивые птицы, они кричат: крааа, краааа, перья у них темно-голубые, черные и индиго-синие. От этого они пестрые. Мы слезли с дерева. Я собрала мертвых птиц и сунула их ему в рюкзак. Мертвые птицы были несъедобными, и считать их трофеем тоже было нельзя, он убивал их просто для упражнения в стрельбе, а потом всегда умышленно выбрасывал в мусорный контейнер для стекла, или для бумаги, или для отходов из пластмассы. Он представлял себе, какими будут лица мусорщиков, когда среди пластмассовых бутылок от кока-колы они увидят сухие, серые, покрытые перьями мертвые тела маленьких птиц. Он всегда улыбался, когда такое приходило ему в голову. И я ему улыбалась, когда чувствовала, что он думает об этом. Мне было совершенно не нужно делать из мелких мертвых соек крупную тему. Когда мы спустились с того большого дерева, а это было в тот день, когда я заснула на охоте, он мрачно посмотрел на меня, я чувствовала себя виноватой. Если бы я не заснула, если бы вовремя залезла на дерево, все было бы по-другому. Мы бы вернулись домой и искали бы на спине и на животе друг друга клещей. Клещи дышат через задний проход, если намазать им задницу растительным маслом, они задохнутся, и потом их легко вытащить пинцетом. Клещи вызывают у меня отвращение, просто не могу выразить словами, как я их ненавижу! Но если любишь охотника, приходится мазать клещам жопы. Если бы мне кто-нибудь посоветовал: эй, ты имеешь полное право сказать «я не поеду в лес», — я ни за что не сказала бы «я не поеду в лес». Мне страшно нравилось, что он всегда знал, что хочет. И я не хотела отпускать его в лес одного. Боялась, что там, поджидая щетинистых кабанов и глядя через оптический прицел на певчих птиц, он начнет размышлять. Хм, моя любимая не любит лес! На что мне сдалась девчонка, которая не любит лес? Да на кой мне нужна жизнь рядом с женщиной, которая не любит мертвых певчих птиц! Для меня было совершенно немыслимо расстаться с охотником на кабанов! Остаться без убийцы певчих птиц означало бы остаться одинокой. Без мужчины, без партнера, без самца, без будущего отца моих детей. Не поехать в лес означало бы снова начать охоту. Ведь он попался мне во время далеко не первой охоты. И я уже порядком подустала. В мои двадцать семь снова становиться охотником, начинать все сначала? На что охотиться, за каким трофеем гнаться, где лучшие места для охоты, какое ружье повесить на плечо, что любить, чтобы очередная добыча навсегда полюбила тебя? Этот любит охоту. Но охоту любят не все. Я с огромным трудом привыкала вставать в три часа ночи и таскать на плече ружье. А что если следующая добыча захочет со мной вместе ловить рыбу в морских волнах? Я не переношу, не переношу, я ненавижу море! Ненавижу любое море. И спокойное, и покрытое зыбью, и штормящее. Ненавижу море в телевизоре, на киноэкране. Не люблю и то море черного цвета, которое смотрит на меня из промежутка между бортом судна и набережной. Ненавижу море! И рыбаков ненавижу! Я знала, что существуют мужчины, которые сидят дома, смотрят футбол, читают и слушают музыку. Такие мне нравились. Правда, думала я, такие, вероятно, пьют пиво. Пиво вызывало у меня отвращение. Но я должна была добыть себе самца! Охотник? Рыболов? Любитель пива? Поэтому я и выходила на охоту. Я себя не щадила. Что значит «не люблю рано вставать, не люблю лес, не люблю охоту»? Это могло быть только одним из периодов моей долгой жизни. Но если это продлится до конца моих дней, с годами я полюблю клещей, этих отвратительных, гадких тварей, а охотник останется со мной навсегда. Любовь — это возможность изменяться до тех пор, пока твой охотник наконец не погладит тебя по голой заднице и не скажет: молодец, это то, что нужно! Если во время охоты мне удавалось бесшумно ступать по листьям и не ломать с треском ветки, то после того, как мы возвращались из леса, я получала в награду хуй. Это было прекрасное ощущение. Я была хорошей собакой и теперь получала кость. Как это — быть собакой? Тут нет особой философии, если ты кого-то любишь, ты собака, если не любишь, ты хозяин. Как перестать быть собакой и стать хозяином? Такого не бывает. Как быть хозяином и любить? Как быть собакой и не любить? Могут ли жить вместе два хозяина? А две собаки? Что бы это была за невероятная связь?! Оба несутся за палкой. А кто палку бросает? Сколько же странных вопросов! Но ведь кто-то должен бросать палку! Для связи нужны и хозяин, и собака. Так мне казалось до тех пор, пока я не сообразила, что мне не хочется бегать за палкой. И я не хотела быть хозяином. Мне захотелось выпрыгнуть из этой истории. История моей жизни — это история о попытке выпрыгнуть из истории. Существенную роль играют годы, но из этой небесной перспективы, когда я скачу верхом на каком-то отвратном облаке, я не могу мыслить земными категориями. Когда, как, почему, кто, справедливость, несправедливость, грех, преступление, невиновность. У мертвых есть право на свою правду. Это может быть и алиби мертвой курвы-лисицы, которая и на небе сохранила земную потребность лгать и выставлять себя в более выгодном свете. Боже милостивый, ну почему мертвые не перестают оставаться людьми? Если бы я стала другой, если бы я перестала быть тем, чем была на земле, эта история была бы более объективной. Даже когда я скачу верхом на облаке и готовлюсь к Суду, я чувствую, что и на небе осталась той самой, прежней, земной, какой и была, и мне не следует слишком верить. Как это страшно, какое гадкое ощущение, когда ты, мертвый, стараешься произвести хорошее впечатление! Что же тогда смерть, если мы и после смерти чувствуем потребность лгать? Я думала, что смерть — это исчезновение и тишина. Ан нет, я рассказываю, рассказываю, говорю, говорю, бесконечная синяя вселенная отзывается эхом, на веревке трепещут белые крылья, развевается белье. Я чувствую тревогу и неуверенность, многоуважаемые судьи! Я жду, когда вы меня вызовете, и боюсь этого. В кухне мы губками терли себя под мышками, между ног, осматривали ступни. Я говорю вам сейчас про возвращение с охоты, рассказываю о времени, когда мы еще снимали квартиру. У меня путаются разные истории, мне следует рассказывать более внятно. Попытаюсь. Однажды, когда мы были молодыми и снимали квартиру, мы отправились на охоту. Там я и заснула. Мы жили тогда в бетонном доме, стоявшем среди точно таких же бетонных домов. Рабочий район. В этих домах жили рабочие судостроительного завода со своими женами. Они, эти жены, пока мужья голубым пламенем сваривали из металлических листов огромные суда, трахались дома с незнакомыми мужчинами. Незнакомыми мне, они-то с ними были знакомы. Я этим наслаждалась, я хочу сказать, что мне было очень приятно, что эти жены так трахаются, а я могу с удовольствием рассказывать об этом своему мужу и чувствовать себя святой, оказавшейся среди шлюх. Все женщины бляди, говорил мне тогда мой дорогой и ни разу, ни разу не добавил: кроме тебя, моей матери и моей сестры. Так, значит, сейчас я говорю о нас, когда мы жили в том доме. Повторю, мы вернулись с охоты, где я в тот раз заснула в лесу. Мы мокрой тряпкой стирали с себя мыльную пену, потом вытирались большим полотенцем. Принимать душ нам разрешалось только по субботам, в середине дня, в ванной комнате хозяев квартиры, живших этажом выше. Часто мы возвращались с охоты слишком поздно. После гигиенических процедур на скорую руку трахались. У моего властелина был небольшой член, как правило, он спешил, мои движения должны были быть сильными и резкими, я имею в виду тогда, когда я держала его в руке. Все продолжалось около десяти минут, может, и меньше. Я вовсе не думаю, что это должно было длиться полчаса, просто я чувствовала, что наши с ним быстрые движения, пожалуй, и не были проявлением безумной любви. О, бла-бла-бла! Какая чушь! Резкие движения не были проявлениями любви, я чувствовала, что резкие движения, возможно, и не были проявлением безумной любви?! С кем я разговариваю? Кому я адресую этот пиздеж? Судьям, которых я не вижу, но перед которыми должна буду предстать? Вам, господа, поджидающим меня за тем фиолетовым облаком? Богу? Его нет, однако Он все равно появится и будет судить меня? А почему бы Ему и не появиться? Я на небе, а это Его территория. Здесь он судит и тех, кто в Него не верит! Что это значит — движения не были проявлением любви? Это значит, что я несу теперь чушь из-за того, что к нему охладела. Я любила его, сходила по нему с ума, едва могла дождаться, чтобы он схватил меня, кончала тут же, стоило ему прикоснуться ко мне. Сейчас я могу врать, что идти рядом с высоким, красивым мужчиной с широкими плечами и крупными кистями рук было просто приятно! А моя маленькая рука в его большой руке? А моя голова у него на груди? А завистливые взгляды других женщин, когда мы с ним шли по улицам нашего города? А то, как моя рука принимала из его руки крупные фиолетовые орхидеи? А поцелуй в затылок в тот момент, когда я поправляла ремешок на туфле? А многочасовые разговоры по телефону? А рыдания, когда он на месяц уехал в Берн? А как он однажды купил мне темно-синюю кашемировую шаль? А массивное серебряное ожерелье на моей нежной шее? А как я сидела у стойки бара в отеле, в вечернем платье с голой спиной, окруженная мужчинами, и он подошел ко мне и поцеловал меня в почти обнаженную грудь, и все мужчины тут же испарились? Да, да, о да, я могу говорить, что это была не любовь. Кто мне запретит? Но если это была не любовь, то что такое тогда любовь? Любовь — это полюбить Того Самого и жить с ним, пока смерть не разлучит нас? Супер, это, именно это и есть моя история, я была вместе с Тем Самым, пока смерть не разлучила нас. Какая разница, что я немного помогла смерти? Значит ли это, что наша любовь не была настоящей? Теперь, спустя столько лет, а с нашей первой встречи прошло пятнадцать, со мной бывает, со мной бывало, если моя скачка — это скачка мертвой женщины, нужно привыкать к прошедшему времени, если я уже неживая… Что за бред я несу, я же знаю, что я живая! Ни рая, ни ада нет, они существуют только в россказнях обманщиков-попов, если я жива, если это жизнь, а не смерть, почему я не могу покрепче сжать бока облака-коня, который вовсе не конь, а облако, почему я не могу загнать его в какое-нибудь стойло, где меня на нем не будет так ужасно, ужасно трясти?! Там я привязала бы эту отвратительную клячу или пустила бы ее плыть по небу, куда ей заблагорассудится, а сама прижалась бы головой к чему-нибудь неподвижному и прочному и стала бы блевать, блевать, блевать до полусмерти, если это все-таки жизнь. Теперь я знаю, не надо было на него охотиться, ловить его, набрасывать на него сеть, расставлять капканы, делать ему отсос именно так, как он больше всего любит, почесывать ему яйца наманикюренными ногтями. Он для меня был кабаном, голову которого я должна была прибить к стене! Шея, розоватый затылок без глубоких морщин, серые глаза, светлые густые волосы, высокий, весь крепкий, руки, широкие ладони, улыбка, красивые зубы, чистая, бледная кожа, высокие скулы, острый подбородок, светлая щетина, мускулистые бедра. Вот оно! Он блистал в моем фильме, молчал и смотрел на меня. Я была без ума от него не из-за того, что он отлично трахался. Нет. Секс — это техника, садись перед зеркалом, раздвинь ноги, найди чувствительные зоны, немного потри их — и проблема секса решена раз и навсегда. Просто покажи точки и движения тому, с кем столкнет жизнь. Любой мужчина, который внимательно отнесется к тому, что ты ему показываешь, будет великолепным ебарем. Некоторые, бывает, не хотят, чтобы им показывали. Считают, что они сами знают, что твоя пизда известна им лучше, чем тебе самой. Таким нельзя говорить: эй, перемести палец немного влево и вниз. Даже в бреду! Мы, женщины, должны быть генералами Паттонами, если именно так звали этого легендарного военачальника, точнее, генералами Паттонами в женском обличье, умеющими направлять его палец туда, куда нужно нам, и при этом так, чтобы он об этом не догадывался и считал Паттоном самого себя. А нам остается — не так ли? — только стонать, восхищаясь тактикой и техникой. Ух! Сталкиваемся то с собственниками, то с военачальниками, а нам нужны ремонтные рабочие, которым можно сказать: парни, трубу проложите вот здесь! Вот я несусь вскачь на раскачивающемся облаке, сейчас я знаю, какой мужчина мне нужен, сейчас, когда мне не нужен мужчина, когда мне нужен кто-то, кто меня допросит, вынесет приговор и сбросит с этого гребаного небесного коня! Неправда! Мне нужен мужчина! Немедленно! Быстро! Вы меня слышите? Мне нужен настоящий мужчина! Мужчина «Мальборо»! Мужчина «Мальборо» того периода, когда у него еще не было рака легких! Мне нужен ковбой, который усмирит этого тряского жеребца! Да, пока я ходила по Земле, я была странной женщиной. Я не искала, весело и радостно, парней, ремонтных рабочих, которые спросили бы меня: эй, малышка, ты где хочешь полочку, слева или справа, выше или ниже, наискосок или прямо? Эти веселые парни меня не интересовали. Мне нужна была палка! Ищи! Взять! Апорт! Ко мне! Ползи! Тихо! Тссссс! Мы сидели прислонившись спинами к машине, я имею в виду в тот день, когда я не заснула на охоте. К этому моменту я уже стала бывалым охотником. Я лет пятнадцать сопровождала его по горам, по долам, по лесам, по перелескам. Мы приехали слишком рано, он тихо дышал рядом со мной, мы с ним уже в который раз были участниками специальной секретной миссии, цель которой была ему известна, а мне нет. По-моему, можно было выехать из дома часа на два позже. Если бы вдруг сейчас к нам приблизился лось ростом в пять метров, мы и его бы не увидели. Мы прислушивались к лесу, но лес спал. Мы дожидались утра, оно постепенно подползало. Я никак не могла позволить себе заснуть второй раз за эти пятнадцать лет или привалиться к нему, он бы дернулся. В такие мгновения он ненавидел любое прикосновение. Прошу тебя, отодвинься, мы же в лесу. День приближался. Проснулись птицы, повеяло легким ветерком, цвик, чив, чив, чив. Я предполагала, что мы полезем на дерево. Там я усядусь, в руках ружье, с которым я не знаю что делать, но пусть уж лучше оно у меня будет. Это ружье, на предохранителе, возможно, я об этом уже упоминала, он вручил мне в коридоре. Он смотрел мне прямо в глаза, серьезный, как генерал, который передает свернутое знамя маленькому сыну великого героя, павшего смертью храбрых. Я донесла ружье до машины и положила в багажник, потом мы остановились у границы леса. И потом опять все сначала: звучит гимн, стреляют пушки, замер строй морских пехотинцев, присутствующие сморкаются, я выступаю в роли сына, одетого в сшитую для него военную форму детского размера, генерал наклоняется и протягивает мне свернутое знамя… Но я должна вам это рассказать, это важно. Я, когда я была маленькой, не была сыном павшего смертью храбрых — морского пехотинца, я, когда я была маленькой… Я маленькая, маленькая, мне мало лет. Площадь большая, покрытая свежим асфальтом. Площадь в первый раз за всю ее историю заасфальтировали. Теперь по ней не будут гулять коровы, широкогрудые гусыни и круглые курицы. Это запретили законом. У кого есть такие животные, тот должен их убить или переселить дальше от площади. Мы нашу свинью Мару уже переселили. Мара умела пить воду из резинового шланга, она хрюкала, часто облизывалась, и мне тогда казалось, что Мара улыбается. Это было не так, свиньи не улыбаются, и дельфины тоже, просто у них рты веселые. Сделай веселый рот, говорила мне моя бабушка, когда я плакала. Индюк в саду у доктора говорил «блблблбл, блблблбл». Он очень горячился, а я слушала и смотрела на него, пока бабушка не хватала мою маленькую руку и не тащила меня домой. А потом его не стало. Мы его зажарили, сказала мне жена доктора тетя Майя, зажарили с картошкой. Я разревелась. Сделай веселый рот, сказала мне бабушка, индюк это просто животное. Сегодня праздник Святой Марины, покровительницы нашего городка. Площадь заставлена деревянными лотками, за лотками стоят толстые смуглые цыгане и толстые смуглые цыганки. Мы, дети, переходим от прилавка к прилавку. Продаются гипсовые кошки, коричневые, в белых пятнах, собаки, поднявшиеся на дыбы лошади, свинки-копилки без крышки. Если хочешь достать из свинки деньги, ее нужно разбить. Розовые браслеты, заколки для волос, стаканчики с мыльной пеной — фу, фу, в воздух взлетают радужные пузыри. Набитые опилками мячики из гофрированной бумаги, мы их называли раскидайчики, висят на тонких, совсем тоненьких резинках. Они прыгают вверх, вниз, от ладони, обратно к ладони, пока резинка не порвется. Тогда еще долго носишь мячик в кулаке. Все рыбаки из нашего городка и окрестных деревень сегодня в белых рубашках с закатанными рукавами. Эти белые рубашки они надевают в церковь, на похороны и в день Святой Марины. Стирают их редко. Сняв рубашку с мокрой от пота спины и влажной шеи, на которой видны волоски, оставшиеся после вчерашней стрижки, ее убирают в шкаф, до следующего года или до следующего воскресенья. На воротниках у этих белых рубашек видна желтая полоска. Стиральных машин еще нет. Женщины стирают белье дома. Вытаскивают его из деревянного корыта с горячей мыльной водой, трут на деревянной доске, кладут в оцинкованное ведро, а полощут в полоскальне. Полоскальня — это такое помещение на месте, откуда бьет источник, оно под крышей, заключено в бетонные стенки и с каменной приступкой для колен. Встаешь на колени, бросаешь белье в ледяную воду, оно плавает на поверхности булькающей, словно кипящей, воды. На Святую Марину белье в полоскальне не полощут, только в этот день туда можно заходить мужчинам, они там мочатся в ледяную воду. Я здесь, на площади, маленькая, совсем маленькая. Прыгаю между прилавками, я уже съела кофейное мороженое, один шарик. Киоск, в котором продается мороженое, стоит у самого моря, а у тети, которая продает мороженое, есть цех газированных напитков, зовут ее Анна. Когда она у себя в цеху, то на ней резиновые сапоги, потому что каменный пол всегда мокрый. Бутылки с содовой, толстые, прозрачные или голубоватые, стеклянные, тяжелые. Принеси мне бутылку содовой, говорит папа, и я иду к тете Анне. Тетя Анна дает мне оранжад в маленькой бутылке из шероховатого стекла, пей, говорит она, а я пока схожу за содовой. На Святую Марину тетя Анна продает мороженое в киоске, и тогда на ней нет больших черных резиновых сапог. Я съела шарик кофейного рано утром, уже несколько часов назад, его давно нет, но, если постараться, я могу рыгнуть и вернуть в рот вкус кофе и вафельного рожка. Папа сидит перед баром, у которого нет названия, он называется просто «Бар». Он сидит там со своими друзьями-рыбаками, все они в белых рубашках, все с закатанными рукавами, пьют вино, смеются. Я забираюсь к папе на колени: пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, еще одно мороженое, только один шарик. Папа поднимает меня в воздух, потом ставит на асфальт, асфальт пахнет свежеуложенным асфальтом, это новый запах в моей жизни. Хватит, говорит мне папа, больше нет, пойди поиграй, успокойся, хватит. Я говорю: прошу тебя, прошу тебя, улыбаюсь, показывая ему маленькие белые зубы, дай… Потом медленно бреду к прилавкам, смотрю на цыган и мыльные пузыри, они летят на небо, в каждом сто разных цветов. У мячика Кети порвалась тонкая, тонюсенькая резинка, поэтому она держит его в кулаке. На ступеньках перед их домом ее сестра играет с настоящей игрушечной кухней — подарок от бабушки из Италии. У сестры Кети есть и маленькая плита, и маленькие тарелки, и совсем маленькие чашечки, стаканчики, столовые приборы, все есть. Мне с этим играть нельзя, Кети тоже. Только ей можно. Я смотрю вокруг, оглядываюсь по сторонам, направо, налево. Пытаюсь рыгнуть шариком и рожком. Ничего, ничего. Сижу на детском стульчике возле плиты, жарко, мой любимый кот, его зовут Сладкий Виноград, мурлычет у меня на коленях, я учусь в первом классе, сейчас сижу читаю маленькую книжку про лягушку, в книге всего несколько толстых страниц, картинок больше, чем текста, на каждой странице всего по одной фразе, крупные буквы, жирный шрифт, книжка называется «Кто там прыгает». Про лягушку. Я уже прочитала маленькие книжки про кошечку Мацу и про гномов, которые живут в пестрых грибах. В кухню входит папа, у него красные глаза, садится в углу, смотрит на меня исподлобья, я тоже смотрю на него исподлобья, Сладкий Виноград мурлычет. Что, спрашивает папа. Ничего, говорю я. Что ты читаешь, спрашивает папа. Про лягушку, говорю. А рукоделие?! Мне осталось очень мало, говорю я, только одна роза и маленький листик. Большую скатерть с букетом роз в каждом углу и с огромной охапкой роз в центре я засунула в корзинку у себя в комнате, школьная выставка рукоделия еще через три недели, я не люблю ручной труд. Папа поднимается с места, хватает меня за волосы, тащит по лестнице. Где скатерть, ревёт он. Я бросаюсь на колени, вытаскиваю скатерть из корзины. Корова, говорит папа, ленивая корова, говорит папа, чтением на жизнь не заработаешь, рычит папа. Займись чем-нибудь толковым, корова! Хватает меня за волосы, поднимает с пола, толкает вниз по ступенькам, я падаю, встаю, сажусь на детский стульчик. Папа садится в углу. Я сижу на стульчике, расправляю на коленях скатерть, втыкаю иглу в нарисованный на ткани листок розы. Сладкий Виноград лежит рядом со мной, у ног, на полу, потому что мои колени заняты скатертью. В иглу вдета зеленая нитка, я втыкаю и втыкаю ее в маленький листик. Мы с Кети лежим на траве. К самым нашим носам склоняются ветки белой черешни, в белой черешне много воды, поэтому черви ее не любят. Мы глотаем ягоды, не разламывая, целиком, с косточкой. Кто знает, сколько нам лет? Десять? Мне бы хотелось, чтобы у меня был парень, говорит Кети. А я бы хотела велосипед, чтобы путешествовать куда угодно и найти маму и папу. Ты ненормальная, говорит Кети, каких маму и папу, они у тебя есть. Других, говорю я, настоящих, это не мои мама и папа. Да ладно, говорит Кети, ты ненормальная, зачем тебе другая мама и другой папа, я бы не хотела другую маму и ничего другого, я бы тоже хотела, чтобы у меня был велосипед. У тебя есть велосипед, говорю я. Да, говорит Кети, но этот велосипед у меня общий с сестрой, я бы хотела свой собственный. Я разламываю одну черешню. Смотри, Кети, говорю я. В белой мякоти червяк. Видишь? Фу, говорит Кети и выплевывает черешню, фу, фу, пойдем домой. На площади мой папа. Кто знает, который сейчас час? Пять, четыре, шесть, день сегодня хороший. Где ты была, говорит папа. На нем пестрая рубашка, которую он носит по обычным дням, и его всегдашние широкие брюки. Он стоит рядом со мной, я вижу его глаза, красные края век, от него пахнет чесноком и еще чем-то. Мы с Кети ели белую черешню, белую, а в них червяки, мы так удивились, Кети… Он резко бьет меня ребром ладони по левому уху, со всей силы. Свинья, свинья… Отправляйся домой, ленивая свинья, займись делом! Под шелковицей сидят рыбаки, смотрят на нас. Я плачу и бегу домой. Вхожу в дом. Мама на втором этаже, в туалете. Спускается на кухню, я знаю, что она курила, чувствую запах. Она всегда курит только в туалете, сигареты «Фильтр 57», до середины, оставшуюся половину кладет в карман фартука, на потом. Папа не должен знать, что она курит, а на самом деле об этом знают все, и он, и бабушка, и я. Что с тобой, спрашивает мама. Мы с Кети были под черешней, папа меня ударил, у меня до сих пор звенит в левом ухе, я ничего не слышу левым ухом, мне очень больно, пойдем к врачу. Сходишь завтра, ничего страшного, зачем ты пошла через площадь, ведь есть и другие дороги, ты могла пройти мимо дома тети Аницы, если бы ты пошла той дорогой, все было бы в порядке. Вечно с тобой проблемы. Я ничего не сделала, говорю я и плачу, ухо болит, я жду не дождусь, жду не дождусь, кричу я и бросаюсь вверх по лестнице, в свою комнату. Мама не спрашивает, чего ты ждешь не дождешься, золотце мое. Если бы она спросила, я бы сказала ей, жду не дождусь, когда за мной придут настоящий папа и настоящая мама, и я расстанусь с вами и не увижу вас больше никогда, никогда, никогда, никогда! Чтоб глаза мои вас больше не видали никогда, никогда, никогда! Ааааа… Бабушку я взяла бы с собой, к настоящему папе и настоящей маме. Бабушка меня любит. Всегда, когда папа колотит меня или маму, она расплетет свою длинную, седую косу, тонкую, как мышиный хвост, и причитает: йоооооой, ууууууй, йооооой. Папа колотил маму вот как, он валил ее с ног на пол, в кухне, на темно-желтые плитки, а потом топтал и бил ногами, а у нее изо рта вылезали красные пузыри, пух, пух. В нашем городке не было телефона, дядя Тони, он был телефонистом, с помощью больших скоб на ногах залезал на деревянный столб и вызывал полицию. Полиция приезжала. Пройдемте с нами, товарищ! Он уходил. А потом приходил назад. Вглядываюсь в прошлое. Я в спальне. Папиной и маминой. Папа ходил по домам, собирал членские взносы для Красного Креста. В большой тетради с толстой обложкой у его записаны имена и фамилии и суммы. В этой тетради у него лежали и деньги. У тети Марии был маленький магазинчик, она продавала там молочную карамель, газеты, сигареты, карандаши, ручки, тетради и металлические бигуди. Я каждый день вытаскивала немного денег из толстой тетради и покупала сто грамм карамели, а иногда даже триста. Дядя Марио каждое утро топтался в магазине. У него большая грыжа, огромная, между ногами. Куда ты собрался, Марио, с такой грыжей, спрашивает тетя Зора, его жена. А тебе что за дело, отвечает дядя Марио. Знаю, знаю, ты идешь на пляж, где голые женщины, как тебе не стыдно показываться там с такой грыжей? Не стыдно, откуда иностранкам знать, что там у меня в штанах, хахахахаха, смеется дядя Марио. И тетя Мария смеется. Я жду конфет. Каждое утро дядя Марио утешает тетю Марию, которая любит милиционера Мирко. Дядя Мирко тоже любит тётю Марию, но что толку. У него жена и дети, он милиционер и в Партии. Ему нельзя разводиться, это запретила ему Партия и председатель дядя Божо. Тетя Мария разведена, у нее есть дочка. Дядя Божо сказал: отдай малышку Мери отцу, разведенная женщина, да к тому же не член Партии, не имеет права воспитывать ребенка. Малышку Мери ее папа не взял, потому что не согласилась его жена, это мне сказала моя бабушка. Кто дает тебе деньги, ты каждый день приходишь, говорит мне тетя Мария. Дядя Ловро, говорю я тонким голосом. Дядя Ловро — это брат моего деда. Он вернулся из Америки, чтобы умереть дома, сказала мне бабушка. Он спал у нас, в маленькой комнате. У него были доллары в банке в Опатии, он ел рыбу с костями, и у него ни разу не застряла кость в горле. Ни разу. Немного долларов он держал под подушкой, когда он спал пьяный, мама не брала его доллары из-под подушки. Мы люди порядочные, говорила моя мама. Потом он от нас переехал, и его обокрала моя тетя. Это нам в благодарность, сказала моя мама, за все, что мы для него делали, варили, стирали, гладили. Я хотела бросить большую тетрадь в море, пусть ее вода унесет, пусть папа думает, где же моя тетрадь, где эта проклятая тетрадь, ты не видела мою тетрадь, спрашивал бы папа у мамы. Какую тетрадь, сказала бы мама. Где тетрадь, нигде ее нет. Я опоздала. Папа увидел меня на площади. Побежал за мной. Как я бежала?! О, как я бежала! Как стрела, как тигр, леопард, газель, антилопа, как ракета, как мотоцикл «Гуччи» моего дяди Антонио. Как страшно, действительно страшно я бежала! Хух, хух, хух, хух! Я чувствовала его дыхание за спиной. Никогда не забуду его дыхания! Хух, хух, хух, хух, хух! Чеснок и белое вино. Хух, хух, хух, хух, хух! Я несусь! Первая лестница. Скорее наверх! А папа за мной! Хух, хух, хух, хух… Сейчас, сейчас я остановлюсь! Я хочу остановиться и расплакаться, и сказать: папа, не надо, какой смысл, я же уже съела карамельки, давай постоим, поговорим, у меня все болит, я не могу больше бежать, хух и хух, не бей меня, папа, не надо, давай остановимся! Но я не останавливаюсь. Взбегаю по другой лестнице, скорее к дому тети Мици. Тетя Мици запирает за мной, папа колотит в дверь, бум, бум, бум! Колотит, колотит, колотит, бум, бум, бум. Безрезультатно. Я запыхалась, вся дрожу. Сядь там, говорит мне тетя Мици. Я сажусь на диван. Иногда тетя Мици рассказывает мне истории, а я погружаю свои маленькие руки в ее бусинки. У нее несколько мисок, наполненных бусинками, фиолетовыми, зелеными, золотыми, розовыми, бледно-зелеными, их килограммы, тонны. Тетя Мици рассказывает мне про то, как она была молодой. Наш городок был беспошлинной зоной, все здесь было дешевле, и кофе, и сахар и керосин. Тетя Мици и другие девушки под своими широкими юбками проносили контрабанду, и кофе, и сахар, и керосин. Таможенники сидели в маленьком деревянном домике. Иногда они тетю Мици пропускали, иногда затаскивали в маленький деревянный домик. Тетя Мици должна была нагнуться, а потом они, один за другим, по очереди ее трахали. Они трахали тетю Мици несмотря на то, что она была горбатой. Но у нее была очень белая кожа и большие белые сиськи. Поэтому она им нравилась, а про ее горб они говорили, что он принесет ей счастье. Некоторые из девушек родили детей. Мальчиков звали Джанфранко, Джорджо, Марьетто. Девочек звали Анабела, Клаудиа, Мария. Когда закончилась война, девушки стали через Красный Крест искать отцов своих детей. Если Красный Крест их находил, Марьетты получали лиры. Некоторые таможенники женились на мамах маленьких Марий и Клаудий, а потом, когда война закончилась, сбежали в Италию. Но бывало, что Красный Крест их находил и говорил: ого, синьор, у вас, оказывается, две жены, — и тогда таких таможенников сажали в тюрьму. Папа Марьетто сидел в тюрьме, а его мама мыла полы у нас в школе. Тетя Мици дает мне два яйца. Я размешиваю сахар и желтки, она большой вилкой взбивает белки. Деревянной ложкой я мешаю, и мешаю, и мешаю сахар и желтки. Белковая пена такая густая, что можно перевернуть тарелку, а белок останется на ней. Тетя Мици дает белку соскользнуть в большую фарфоровую чашку. Он соскальзывает, я перемешиваю все вместе, ем большой деревянной ложкой, облизываю маленькие губы. Тетя Мици уходит к моему папе, возвращается и говорит: все в порядке, тебе ничего не будет, ты же ребенок, он обещал, вы помиритесь. Иду домой, шаг за шагом, уставившись в свои черные резиновые туфли. Мне сделал их дядя Берто, у него в мастерской, на стене, много голых женщин, с большими сиськами и в маленьких трусиках, они все смеются. У жены дяди Берто на затылке седой пучок, она приносит дяде Берто чай, кофе, куриный суп, чистые носовые платки. Дядя Берто сильно потеет, втыкает шило в резину, на резину с его лба падают капли, кап, кап, кап. Наш дом совсем близко, топ, топ, топ. Я иду совсем медленно. Уже темно, я вхожу в кухню, папа берет меня за маленькую руку, пойдем, говорит он. Мы поднимаемся по лестнице, впереди я, папа за мной. Лестница узкая, деревянная. Сейчас мы в моей комнате. Папа начинает меня раздевать, не спеша. Теперь я совсем голая. Он раздирает простыню. Я стою и смотрю. Дверь закрыта. Он привязывает меня к кровати. Я связана. Папа вытаскивает из брюк ремень. Он хлещет меня ремнем, ремнем с большой пряжкой. По спине, по ногам, по рукам, по шее, по голове. Лупит, лупит, лупит. Я визжу тоненьким голосом: спаситеме-няяяяяя, мамааааа, бубушкаааа… Бабушка на кухне. Наверняка она расплетает свой длинный, тонкий, седой мышиный хвост. Слышу, как она кричит: людиииии, помогитееее, айооооой, айоооой. Мама наверняка курит в уборной и шамкает ртом, чмок, чмок, смотрит на дым и машет рукой, чтобы дым выходил через окно, половинку сигареты прячет в карман фартука, на потом. Сука, сука, сука, кричит папа. Бабушкаааа, это кричу я, бабуляяя, это кричу я, бабуляяяя, это мой тонкий голос. Бабушка воет «айоооой», мама машет рукой, чтобы дым вышел через узкое окно. Айоооой, айооой, а я уже ничего не чувствую, не вижу, не слышу. Потом я очнулась, вся мокрая от холодной воды, я отвязана. Бабушка мажет меня оливковым маслом, оливковое масло темно-зеленого цвета, оно воняет. А сейчас лето. Мне то ли двенадцать, то ли тринадцать лет. Я на набережной. Прыгаю от радости, я поймала лобана. У него толстые, большие губы, он долго крутился около наживки, шлепал губами, они умеют сожрать наживку так, что и не заметишь, как крючок уже голый, но я поймала лобана! Рыбаки сидят под шелковицей, смотрят на меня и смеются, что-то говорят папе, папа подходит ко мне: иди домой, оденься, корова, в этом году в лагерь не поедешь, корова! Оставляю лобана на набережной и несусь домой. Кричу! Кричу, кричу, кричу. Аааааааа. Мама сидит на кухне, в углу, молчит, смотрит в одну точку, которая нигде и везде. Мне надо надеть еще одну майкууууу, всхлипываю я, папа не хочет отпускать меня в лагееерь, потому что у меня уже видны сиськиииии, аааа, оооо! Я вся в слезах, мокрая, натягиваю еще одну майку. Я не поеду в лагеееерь, ааааа… Лагерь в Словении, мы ездим туда на поезде, наши мамы нам машут с перрона. Потом на автобусе до большого дворца, мы спим в больших комнатах с большими окнами, воздух пахнет очень хорошо, мы все тощие, мы все должны стать толще, да, толще, за три недели. Кормят нас пять раз в день. Как на убой, на малину и чернику уже смотреть не можем… Специально для нас пекут хлеб, большие буханки, с девочками-словенками, которые и крупнее, и сильнее нас, мы играем в пограничников. Мы путешествуем на автобусе по всей Словении, по вечерам танцуем возле лагерного костра, вообще не моемся, взвешивают нас раз в неделю, если кто из нас теряет килограмм, а это мой случай, его запирают в комнате, пусть посидит спокойно, пусть наберет жира. И я смотрю в большое окно. Старый словенец поставил транзистор на стог сена, играет музыка, он вычесывает корову, у которой на глазах сидят мухи. В ухе у него серьгааааа! Хочу в лагеееерь, ааааа! Не ори, говорит мне мама. Бабушки нет. На мне две майки, я натягиваю поверх них и третью. Сиськи теперь не видно, рыбаки не будут смеяться надо мной, они ничего не будут говорить папе, папа не подойдет ко мне и не скажет… Тыльной стороной руки вытираю сопливый нос. В отеле на площади устраивают встречу Нового года. От нашего дома это не дальше пятидесяти метров. Прошу тебя, папа, ну прошу, пожалуйста, прошу тебя, ну пусти меня на встречу Нового года, ну я тебя очень прошу, ну пожалуйста. Папа молчит, сидит в углу кухни. Мама курит сигарету, «Фильтр 57», в уборной, чувствуется дым, но никто не обращает на это внимания. Бабушка говорит папе: пусти ее, все дети идут, пусти ее. Папа молчит в углу кухни, в плите горит огонь, вода в кастрюле уже горячая, кот лежит рядом с плитой и тихо пердит. По кухне разносится вонь, но никто не обращает на это внимания. Сладкий Виноград часто пердит, мы привыкли, никто даже и не спрашивает, чем это воняет, мы же знаем, что Сладкий Виноград постоянно пердит, рыбу он ест каждый день. А в полнолуние вообще поди знай, что он ел. Мама спускается из уборной. Ну я очень тебя прошу, пожалуйста, ну ради бога. Ну ради бога, что со мной там может случиться, ничего, я же не шлюха, чтобы со мной что-то случилось, там будут только наши, никого из чужих, все из нашего городка, ну прошу тебя, ну ради бога. Папа молчит. Пусти ее, говорит бабушка, это же рядом, в двух шагах. Мама молчит, она сидит рядом с плитой, причмокивает губами. Слышно, как кипит вода, жарко, кот мурлычет, да, очень жарко, папа сидит в углу и молчит. Прошу тебя, пожалуйста, это мой голос, Кети, ты же знаешь Кети, а у Кети такой строгий папа, и даже он сказал, иди, Кети, я не знаю, что еще сказать, да, он сказал ей, иди, Кети, иди, это же рядом, в двух шагах, что с тобой может случиться, Кети, моя девочка, вот так сказал Кети ее папа. Действительно, отпусти ее, говорит бабушка, ну какой смысл, ты что, не слышишь. Бабушка поднимает голос. Папа выходит из кухни в темную и мрачную холодную ночь. Бабушка говорит мне: можешь идти, свободно. Мама сидит рядом с плитой и молчит. Кот пердит, тихо, очень тихо. Я надеваю черную юбку и белую блузку, на ноги лакированные туфли, пальто у меня нет, но это недалеко от дома, два шага. А сейчас мы в зале отеля. Стол огромный, он составлен из несколько столов в виде буквы П, под белыми скатертями. В углу большая елка, украшенная шариками, которые, если упадут, разбиваются на тысячу кусочков. На верхушке елки шпиль, тоже стеклянный, серебристо-белый, а в центре темно-красный. Через стеклянную стену зала на нас, с площади, смотрят старики и старухи, мы танцуем, и ужинаем, и поем. Они нам машут и смеются. Тут дядя Марио, он прилично одет, его грыжи не видно, но мы все знаем, что у него грыжа. Тут тетя Зора, высокая, у нее крупные, красивые зубы. И тетя Мици тут, она накинула шаль, не видно ее горба, но мы все знаем, что у нее горб. Тут тетя Мария, которая смотрит, как танцует дядя Мирко… Он танцует со своей женой, с которой ему нельзя развестись, потому что он в Партии. Мы все это знаем. Они нам машут, оттуда, с площади, а мы смеемся и танцуем, и танцуем, и танцуем. Ровно одиннадцать сорок пять. Папа входит в зал. Широкие грязные брюки, темно-синяя шерстяная шапка, в которой он ловит рыбу, она вся в рыбьей чешуе, я не вижу, но знаю, что это так. Грязная куртка. Резиновые сапоги. От папы воняет рыбой. Панчо, наш пес, овчарка Панчо, прыгает на стол. Все визжат. Корова, говорит мне папа, хватает меня за волосы, я никому не позволю тебя тискать, шлюха! Никому! Панчо лает, опрокидывает бокалы и бутылки, папа тащит меня за волосы. Все молчат, смотрят на нас. Я никого не вижу, голова моя вывернута, я чувствую, что на нас смотрят, музыка замолкла. Мы на площади. Волосам больно, папа тащит меня через площадь. Панчо бежит за нами, прыгает, весело лает, гав, гав, гавгавгав. Я плачу, плачу, всхлипываю, не могу выговорить ни слова. Ты ненормальный, это говорит бабушка. Мама спит, она на кухню и не спускается. Я кричу: сумасшедший, сумасшедший, сумасшедший! Я как бешеная, да, именно бешеная! Почему мои родители за мной не приезжают?! Почему они позволяют, чтобы со мной такое делали?! Ждут и ждут неизвестно чего?! Бабушка расплетает тонкую седую косу, расплетает и расплетает косу, тонкую, как мышиный хвост, и готовится завыть «йооооой, айооооой, людииии, помоги-теее…» Папа падает передо мной на колени. Плачет, ааа… Говорит мне: сиди дома, я куплю тебе проигрыватель. Из носа у него текут сопли, глаза мокрые, смотрит в пол, стонет, сморкается, руки у него дрожат, хух, хух, слышу я. Я всхлипываю, он уходит в комнату, переодевается в темно-синий костюм, и белую рубашку надел, уходит в отель. Я сижу у себя в комнате, пишу в дневнике, плачу до утра. После праздников я получаю проигрыватель. Сейчас я уже большая, девушка, мне шестнадцать лет, у меня парень. Каждый день после обеда я хожу в полоскальню. В полоскальню за мной заходит мой парень, словенец, он не знает, что мужчины в полоскальню не ходят. Мы с ним одни. Ты же обещала, ты же мне обещала, завтра у меня день рождения, ты обещала. Я обещала его поцеловать. Лучше бы мне было не обещать. Он долговязый, тощий, прыщавый, некрасивый, он мне противен, и единственный его плюс в том, что я ему нравлюсь. Только он один и ходит за мной. Приходи сегодня вечером на Святой Иван, это говорит он. Святой Иван — это наш самый лучший пляж, там много лавочек и мало фонарей. Я приду. Сейчас я сижу наверху, на террасе. Сначала пусть из дома уйдет папа, и только потом я. Смотрю, как мимо проходят люди, сижу, наклонившись к сдвинутым коленям, и жду, когда уйдет папа. Он выходит. Я чувствую это спиной, я ничего не говорю ему, он тоже ничего не говорит мне, подразумевается, что я сейчас пойду спать. Я сплю на втором этаже, он не стал проверять, в комнате ли я, я жду, когда он уйдет. Летом он возвращается домой с рыбалки рано утром. Если полнолуние, то он на Святом Иване. Сейчас я вижу его на улице, улица под моими сдвинутыми коленями. Он только что принял душ, побрился, надел клетчатую рубашку и отглаженные брюки с острой как бритва стрелкой. Он направляется в сторону Святого Ивана, я вижу это с нашей террасы. Совсем темно, мой парень ждет меня рядом с памятником. Обнявшись, мы идем по направлению к Святому Ивану. Садимся на самую далекую от фонарей лавочку, остальные освещены тоже довольно слабо. Приходит мой отец. Идет он весело, обнимает двух словенок. Они отдыхающие, из словенского дома отдыха. Этот дом отдыха зимой охраняет папа, у него есть и собака, и пистолет. Отец лапает словенок. Они что-то пьют, все по очереди, из небольшой бутылки. Я слышу странный звук. Хухухухуху. Это смеется мой отец. Я первый раз в жизни слышу его смех. Я бы и не подумала, что это его смех, но он единственный мужчина, который здесь сидит на лавочке и смеется. То есть на лавочках сидит много мужчин, сейчас лето, но они сидят молча. И мой парень молчит. А потом они начинают петь, они, трое, словенскую песню. Мой отец красиво поет, я первый раз слышу его пение. Мой парень, словенец, гундит мне в ухо: ты же мне обещала, ты обещала. Открываю рот, первый раз в жизни в мой рот влезает чужой язык. Отвратительное ощущение! Мне противно, кажется, что меня вот-вот вырвет. Я выталкиваю его язык изо рта и говорю: с днем рожденья, а больше я не хочу. Мой первый парень что-то бубнит. Мой отец пьет из небольшой бутылки. Очень мне хочется подойти к их скамейке, взять из его руки бутылку, приложиться к ней и глотнуть большой глоток алкоголя, чтобы смыть то впечатление, которое оставил у меня во рту толстый, вялый, мясистый язык. Но я остаюсь сидеть. Бутылку держит в руке мой чисто вымытый папа, папа в чистой рубашке и брюках со стрелкой. Хотя он и вымылся, я чувствую, как от него воняет чесноком, белым вином и папой. А теперь я снова вижу нас в том лесу. Мы ждем, ждем. Цвик, цвик, цвик, цвик. Постепенно наступает утро, медленно, медленно, но пока все еще не утро. Цвик, цвик, цвик, цвик, тихо щебечут птицы, они только начали просыпаться, еще не трещат как сумасшедшие от счастья, что уже рассвело, еще не рассвело, не совсем. Когда-то я была учительницей. Большинство учительниц любит свою работу. Они входят в класс, исполненные желания чему-то научить маленьких и не совсем маленьких детей. Им не мешает ни вонь от детей, ни тупость коллег-учительниц, ни их злобность, ни директор, который директор только потому, что в школе он единственный мужчина. Мальчишки, а я говорю вам о том времени, когда я была учительницей, и своими движениями, и тем, как они шлепали губами, и взглядами, и репликами давали понять, что их грязные яйца полны спермы, которая вот-вот начнет извергаться в моем направлении. Девчонки воспринимали меня как соперницу. Я своими стройными длинными ногами и знаниями, которые очень часто превосходили их знания, демонстрировала, что я сильнее. В учительской дамы более зрелого возраста не могли мне простить крепких бедер и стройных длинных ног. Я жалела их, уверенная, что они всегда были старыми, а я всегда останусь молодой. Прекрасная уверенность, которая с возрастом проходит. В конце учебного года я никому не ставила неудовлетворительных оценок, хотя хорватский язык, который я преподавала, предмет трудный. Завуч говорила: вы не хотите работать летом. Я говорила: некрасиво ставить единицы детям, которые все-таки стараются. Да, стараются! Даже те дрочилы-второгодники, у которых нет ни одного учебника, а из школьных принадлежностей только клей БФ и полиэтиленовый пакет. Я была дерзкой, молодой, беззастенчивой, уверенной в себе и храброй, потому что на работу мне было наплевать. Если вышвырнут на улицу, я ничего не потеряю. Мне было безразлично, кто курит в уборной, чья мама пьет, кто переправил оценки в журнале и кого трахает директор, только ли учительницу географии или еще и молоденькую химичку. Я не могла поверить, что этот господин, который каждое утро приходил в школу с аккуратно распределенной по всей лысине прядью волос, кого-нибудь трахает. Такую прическу американцы называют «флагом», потому что, если налетает порыв ветра, прядь развевается. Это же просто супер, если такой человек может кого-то трахать и если имеется женщина, которую не тошнит с ним трахаться, притом что каждый раз когда его жирное тело стонет в оргазме, на его выпученные глаза падает «знамя». Для меня важным было только то, что в конце каждого месяца я получала зарплату. Из-за того, что я в конце каждого месяца получала зарплату, я смогла уйти из дома. Бабушка умерла, я понемногу забывала ее. Высокие скулы, тонкие губы. Иногда мне снилось, что она улыбается, накрывает меня шерстяным одеялом, гладит по голове. Во сне она всегда была выше меня. Я рано вытянулась, еще девочкой была на две головы выше бабушки. Из дома я ушла неожиданно, никто меня не провожал до автобуса. У меня не было дерматинового чемодана, была только сумка, и когда автобус тронулся, в пыли на остановке не остались стоять, обнявшись, мои отец и мать. Господа, дело было вот как. Я вернулась из школы. На мне была черная водолазка и длинная черная юбка, на ногах черные «доктор мартенс», которые, ясно, не были настоящими «мартенсами», но выглядели как настоящие. Я не думала о том, как мой даркерский имидж воспримет папа, забыла, что ему всегда нужно какое-то время, чтобы въехать в тренд. Старик всю жизнь говорил мне: пока ты живешь в моем доме, пока ешь мой хлеб, правила устанавливаю я. Я ела свой хлеб и носила свою юбку. Я вошла на кухню, старик сидел в углу, плита была горячей. Тишину, казалось, можно было резать ножом. Старуха посматривала на меня с ужасом, боялась, что я что-нибудь скажу. В нашем доме все молчали, кода старик сидел в углу, а он сидел в углу всегда. Тишину нарушали только самые короткие фразы. Суп! Хлеба! Соль! Еще соли! Суп холодный. Дай вина! Сядь по-человечески! Локти со стола убери! Не сутулься! Не болтай за едой! Мы никогда не садились за стол все вместе. Я ела одна, когда возвращалась из школы. Отец ел в час дня, один. Мать ела всегда в разное время, тарелку держала на коленях, за стол никогда не садилась. Я сидела возле плиты и листала газету. Люди меня останавливают на улице, сказал он. Мы с матерью продолжали молчать. Он не был пьяным, просто был в очень плохом настроении. Глаза у него были темно-серыми, мрачными. Люди останавливают меня на улице, повторил он. Мы молчали. Люди смеются надо мной, заорал он и треснул кулаком по деревянному столу. Смешно бы было, если бы мой старик оказался на месте Мастроянни в каком-нибудь итальянском фильме. Отец семейства орет, две женщины умирают от страха, а зрители в зале от смеха. Что же натворила молодая женщина? Старые женщины никогда ничего не делают, только все время трясутся. Я смотрела в газету, напряженная, как ружье, снятое с предохранителя, я уже тогда знала, как выглядит снятое с предохранителя ружье. Старуха вытирала руки кухонной тряпкой. Вытирала, вытирала, вытирала. Ты выглядишь как шлюха! Я посмотрела ему прямо в покрасневшие, воспаленные темно-серые глаза. Кто выглядит как шлюха? Перестаньте, сказала старуха, прекрати, замолчи, замолчи, вечно ты начинаешь. А кто начал, начала не я! Я сижу читаю газету, молчу. Почему ты ему ничего не скажешь? Шлюха, я что, не с тобой разговариваю?! Хорошо, со мной, значит, со мной, так кто шлюха, а, старый орангутанг? Он глянул на меня как-то растеряно. Я и сама удивилась, когда сказала «старый орангутанг». Старуха дернулась, вскочила. Сжала тряпку обеими руками, она стояла, уставившись на плитки пола, спиной к отцу, а ко мне боком. Ты выглядишь как шлюха! Люди смеются надо мной, останавливают на улице, спрашивают: кто это умер у твоей дочери, кого она оплакивает, по кому носит траур?! Сначала всему городу демонстрировала свою пизду, а теперь решила в монастырь податься?! Ты все-таки выбери, кем собираешься стать, шлюхой или монашкой? Шлюхой или монашкой, повторил он. Шлюхой, шлюхой, успокойся, такой же шлюхой, как твоя родная сестра, которая в Триесте в борделе подохла от сифилиса, может, ты забыл? Длинные юбки возбуждают больше, чем короткие, кто на меня посмотрит, у того сразу встает — я смотрела прямо в его покрасневшие глаза. Он, не говоря ни слова, встал из-за стола, встала и я. Он приблизился ко мне, мы не так уж часто стояли с ним рядом, тем не менее исходившую от него вонищу — смесь чеснока и белого вина — я узнала бы среди тысячи других запахов. Он дохнул на меня этим смрадом. Схватил за грудь. Я почувствовала на груди его руки, ладони, пальцы. Его рот был открыт, в уголках губ слюна. Он приподнял меня и понес к коридору, а там швырнул в стеклянную дверь шкафа. Меня удивила его сила. Стекло поранило мне голову, глаза залило кровью, по рукам тоже текла кровь. И по плечам, и по голове. Звучит избито, очень избито, но у меня буквально потемнело в глазах. Именно потемнело в глазах. Можно было подумать, что я потеряла сознание и поэтому вокруг темнота. Я так не подумала, я понимала, что я в сознании, в темном, мрачном сознании. В себе, но вне себя. То, что называют «потемнело в глазах», так и выглядит — темнеет в глазах. Вступаешь во тьму, потом тьма отступает, но остается бешенство. Я стряхнула с себя стекло. Старуха смотрела на меня. Молчала и мяла тряпку. Я подошла к плите, схватила за ручки большую кастрюлю, в которой кипела вода, не помню, были ли ручки горячими, я не почувствовала, медленно повернулась к отцу и запустила кастрюлю ему в голову, надеясь его убить. Он хотел отстраниться, дернул головой в сторону. Кастрюля попала ему прямо в лицо, и на мгновение он как будто прилип к стулу и стене. Потом, как в замедленной киносъемке, соскользнул со стула и вытянулся на кухонном полу, с окровавленной головой и мертвым телом. Старуха кричала: прекрати, прекрати! Я была совершенно спокойна и холодна как лед. Наклонилась, подняла с пола кастрюлю, помедлила. Я ждала. Тяжелая кастрюля была у меня в руках, пустая, но способная убить. Если бы он сделал хоть одно движение, если бы приподнялся, я бы его добила. Я ждала. Старуха смотрела на меня. Спокойно держала в руках тряпку. Он лежал тупо и мягко, словно спал. Я дотронулась до его головы носком туфли. Он не шевельнулся. Я прыгнула на его мягкий живот. Я прыгала по нему и прыгала. Прыг, прыг, прыг! Никакой реакции. Если бы он был резиновым, надувным, может быть, воздух и вышел бы через какое-то отверстие? Или бы он лопнул. Бах! Я прыгала и прыгала на его животе. Когда мы были маленькими, на школьном дворе во время перемены мы угощали друг друга каждый своим завтраком. Хочешь кусочек, хочешь кусочек?! Иногда кто-нибудь и брал кусочек печенья или пирога, но редко. Полагалось угощать, но не угощаться. Я слезла с отцовского живота и сказала старухе: давай, прыгай, хочешь кусочек, хочешь кусочек? Прыгай, прыгай, он сдох, попробуй кусочек! Она смотрела на меня вытаращенными глазами, мотала головой, налево, направо. Все это я сочинила. Было бы лучше, если бы в тот день я действительно вскочила на отцовский живот и прыгала бы по нему, прыгала, прыгала, пока его кишки не полезли бы через покрасневшие глаза. Но я этого не сделала, я вообще в своей жизни в основном прыгала или слишком рано, или слишком поздно. Ни у кого из моих врагов кишки не повылезали. Я поднялась к себе в комнату, побросала вещи в какую-то сумку и уехала. Спрашивала ли я старуху, что было дальше? Увезли ли старика в больницу, когда приехал врач, как долго он был на больничном, сломала ли я ему что-нибудь? Я знала, моего отца не убьешь! Его не уничтожить! Он вечен! Проклятый Шварценеггер! Я не хотела больше оставаться поблизости от него. Тем не менее всю мою жизнь мне казалось, что он рядом. Он поджидал меня за каждым углом каждой улицы, в парке за деревом, перед кинотеатром, школой, перед подъездом дома, в котором мы жили, на стройплощадке дома, который мы строили. Сейчас, в этот момент, он стоит там, за тем облаком! Ждет! Выглянет и спрячется! Очень неприятное ощущение. Он угрожал мне из тени. Даже невидимый, он не давал мне покоя. Странно, я была уже дамой средних лет, а папа все еще смотрел на меня?! Вот этого вы, господа судьи, должно быть, ждали. Ждали, что, рассказывая о своем преступлении, я вспомню детство. Человека определяет его детство, в особенности оно определяет его преступления. Если это так, то имейте это в виду. Прежде чем вынести приговор, вспомните меня, маленькую, крошечную, а папа не дает мне денег на мороженое, бьет, а мама меня не защищает, молчит, сука, в углу кухни, а бабушка, единственное существо, которое я любила, защитить меня не может, в ней всего тридцать килограмм веса, и если это не грустная история, то я тогда не знаю, что такое грустная история. Я часами могла бы плакать над самой собой, это у меня хорошо получается, но на это нет времени. Мне кажется, если я поспешу, если расскажу все быстро, то слезу наконец с облачной кобылы. Любой приговор лучше этого укачивающего, тряского ожидания, хотя, может быть, это и есть мой приговор?! Нет, не надо! Не делайте этого! Неееет! Вселенная отзывается эхом… Скажите же что-нибудь, подайте знак! Бесчувственные гады, вот вы кто. А может быть, я несправедлива. Может быть, вы сидите за столом и ждете моего рассказа. И не хотите вступать со мной в диалог. Вам приятнее видеть меня такой неуверенной. Вы считаете, что ваши вопросы помогут мне спасти шкуру, поэтому вы и молчите? У меня нет выбора. Я не хочу защищаться молчанием, молчание — это признание. Я возвращаюсь в тот лес. Настало утро. Я поискала взглядом большое дерево. Я годами ждала кабанов, сидя на ветках больших деревьев, я на одной ветке, он на другой. Где дерево, спросила я тихо. Тссссс! Он поднялся. Поднялась и я. Он двинулся. Двинулась и я. Мне захотелось писать. В лесу мне вечно хотелось писать, но об этом я и заикнуться не могла, даже в бреду! Потому что процесс писанья предполагает стягивание брюк, потом трусов, шум струи по опавшей листве. Писанье в лесу подобно сирене воздушной тревоги в городе, когда над ним появились самолеты с толстенными бомбами. Писать в лесу — еще чего не хватало! Мы шли и шли, я старалась парить над землей. И если все-таки под моей ногой вдруг хрустела ветка, он простреливал меня взглядом. Я замирала, потом шла дальше. Мы шли и шли. Заросли кустов, кусты. Ветки царапали мне лицо, я старалась ставить ноги в его следы, чтобы запутать след. Зачем? Глупый вопрос. В лесу человек окружен врагами. Топ, топ, топ, моя нога следует за твоей. Мы остановились. Луг был огромным. Он сделал мне знак глазами. Ближе! Еще ближе! Я подошла. Он наклонился. Я не положила голову ему на грудь, мы уже пятнадцать лет вместе, кто сосчитает, сколько раз моя голова покоилась на его груди, это движение уже не могло вызвать у меня дрожь, заставить вспотеть мои ладони, кроме того, мы были в лесу, на охоте, в окружении зверей и врагов. Мы, мой герой и я, его жена, поцелуемся, когда спасемся, когда перебьем врагов. После охоты-войны я стану для него отдыхом воина и наградой. Сейчас я всего лишь маленькое ухо, слушающее приказы. Ветер дует в нашу сторону, они нас не почувствуют, шепнул он. Отстранился от моего уха, выпрямился, посмотрел мне в лицо. Я кивнула. Ветер дует в нашу сторону, это значит дует в нужную сторону, браво, ветер, может быть, мы спасемся! Он двинулся по направлению к большому кусту, я за ним. Он встал на колени, потом лег на живот, направил ствол ружья вдаль. Я сделала то же самое. Я лежала на животе, с ружьем в руках и ждала, ждала. Ждала врага. Противника. Он придет. Придет Зло, и я одержу над ним победу. Ту квартиру, в бетонном доме, стоявшем среди точно таких же бетонных домов в квартале, где жены рабочих судостроительного завода трахались с незнакомцами, я нашла по объявлению. Ближайший магазин в пяти километрах, телефона нет, автобуса нет. В объявлении было написано, что сдается квартира-студия, на деле оказалось, что это будущая гостиная в недостроенном доме, хозяева которого жили на втором этаже. Половина этой комнаты, а в ней было примерно пятнадцать квадратных метров, стала нашей спальней, в другой половине была кухня, туалет в коридоре, ванная комната этажом выше, использовать ее разрешалось раз в неделю, пройти в туалет можно только через столовую хозяев. Стены в домах были такие тонкие, что, когда трахался Франко из дома в начале улицы, вставало у моего любимого, а мы жили хоть и на той же улице, но в последнем доме. Такие там были дома. Моей зарплаты хватало только на это. Но у меня был свой ключ, наконец-то свой ключ, своя нора, своя дверь! В тридцать два года! Позвонить мне он не мог. Я имею в виду, что мой любимый не мог мне позвонить. Каждый день после уроков, не помню, но, кажется, я вам говорила, что работала учительницей, я блуждала по улицам, по которым он не ходил никогда, болталась в парке, смотрела на магнолии и камелии, домой возвращалась поздно. Мне хотелось заставить его ревновать, хотелось, чтобы он чувствовал неуверенность, чтобы видел, что я могу жить и без него, что он мне не очень-то нужен. Я где-то прочитала, что мужчину легче всего заполучить, если даешь ему понять, что он тебе безразличен. Тогда я считала, что мне необходимо заполучить мужчину. Что для счастья необходимы муж и детская коляска. Я искренне полагала, что, прогуливаясь рядом с мужем, не просто с мужчиной, а с мужем, я обрету уверенность в себе и стану счастливой женщиной. Объективно счастливой. Не только я сама буду ощущать счастье, свое, лично я, нет. Люди, все люди, встречая меня на улице, будут видеть, что вот иду я, замужняя женщина, они будут знать: вот она, там, эта высокая, худая, у нее есть муж, есть ребенок, она счастливая женщина. Я испытывала страшную, страшную, ужасную потребность воткнуть свое счастье в землю, как кол, и притоптать вокруг тяжелым ботинком с толстой подошвой, чтобы этот кол не пошатнулся, не упал. Я в свои тридцать лет чувствовала физическую боль из-за того, что мне не удалось официально связать с собой мужчину. Я воспринимала это как поражение. Не очень-то красиво говорить о себе так откровенно. Господа, я понимаю, что открываю вам свои самые ранимые места, мне бы нужно было, наоборот, скрыть свои слабые стороны, упаковать историю моей жизни во что-нибудь более теплое, романтичное, ведь говорить о себе как об охотнице на самца банально, к тому же в наши дни это никого ни в чем не убедит. Женщины за последнее время изменились, никто больше не говорит, что счастье состоит в том, чтобы вдвоем толкать перед собой детскую коляску. Все это я понимаю, но мне как-то легче признать, что я хотела этого мужчину, хотела заполучить его любой ценой. Почему его? Хороший вопрос. Он не был первым мужчиной в моей жизни, я имела их и раньше… Это точное выражение — имела? Да, я их имела, если я их имела, если кто-то действительно может кого-то иметь, кем-то обладать, мне хотелось трахаться, и я трахалась с несколькими мужчинами, прежде чем встретила последнего… Последнего? Небольшое отступление, мужчина, за которого я боролась и которого хотела заполучить любой ценой, не был последним мужчиной в моей жизни. Так что это я хотела сказать? Да, у меня было несколько мужчин, но они меня не возбуждали. Нет, я не хочу сказать, что в постели они были плохи, что я с ними не кончала, нет. Но они меня не возбуждали. Я разделяю секс и возбуждение. Этот меня возбуждал. Я хотела его иметь. Именно иметь! И не желала отдавать никому другому. Пусть он будет моей игрушкой, моей самой любимой сумочкой, которую я чищу спреем для кожи, протираю меховой тряпочкой и упаковываю в полотняный мешочек до еле дующей осени. Я хотела его иметь! Спать рядом с ним, просыпаться, слышать его голос в телефонной трубке, класть свою ладонь в его огромную руку, просить его, чтобы подышал на меня, а потом нюхать его дыхание, пахнущее детским воспалением горла, я хотела, вы не поверите, его проглотить, пусть дремлет во мне, хотела, чтобы он сделался таким маленьким, чтобы я смогла носить его у себя на груди, в лифчике, хотя вообще-то я лифчиков не ношу, хотела идти по улице и вдруг неожиданно встретить его, подойти к нему, обвить руками его шею и прильнуть к нему всем своим телом, хотела ходить рядом с ним по городу и кричать: он моооой! Вот чего я хотела! Я думаю, я почти уверена в этом, я страшно любила его. Я была больной от любви. Я думала, знаю, знаю, знаю, вы скажете, дорогая дама, как вы банальны, знаю, но я говорю правду, мне казалось, если я его не схвачу, если не заполучу, я умру. Я не переживу, если в этом мире мы с ним будем ходить по разным сторонам улицы! Можете вы меня понять?! А потом я его убила! Видите, видите, какая я. Я не такая дрянь, чтобы забыть, что было в начале. Видите, видите, я говорю правду, я не бегу от ответственности. Я не говорю, что он меня соблазнил. Не говорю, что он меня обманул, нет. Я хотела его, и я его получила! Господа судьи, вы меня просто восхищаете, у вас же страшная работа. Вам приходится выслушивать бессвязные рассказы убийц, которые перескакивают с темы на тему, вы должны сориентироваться в дремучем лесу ненужных показаний и вынести справедливый приговор. Я вам никак не помогаю. Кто его знает, во вред себе или на пользу? Мне кажется, что вы будете более снисходительны, если выслушаете мою историю со всеми подробностями, правда, с другой стороны, обилие подробностей затуманивает суть. А суть, как бы я ни выкручивалась и ни выворачивалась, состоит в том, что там лежит труп моего мужа, а его душа скачет верхом на другом облаке, в случае если он тоже ждет. А может быть, вы уже вынесли ему приговор? Хорошо, возвращаюсь к теме. Итак, я снимала жилье в том доме, стоявшем среди точно таких же домов, жила я одна, он все еще жил со своими стариками, домой я возвращалась поздно, он меня ждал, ключ у него был, а я допоздна блуждала по улицам, желая вызвать у него ревность, вынудить его жениться на мне. Господи боже мой! Через два месяца он спросил меня, можно ли ко мне переехать. Yes, yes, yes! Вот это да! Закричать? Броситься ему на шею? Вылизать ему мокрым языком глаза? Плакать, шмыгать носом, а он мне его пусть вытирает, пусть гладит меня по головке? Положить его руку себе между ног: смотри, смотри, какая я влажная! Выть и тянуть на все лады: эй, людииии, победа! Победа? Он капитулировал! Самец хочет жить со мной! Поднять вверх растопыренные указательный и средний пальцы, как идиот-болельщик при виде телевизионной камеры или как военный на танке?! Ничего похожего я не сделала, я не хотела его спугнуть. Не знаю, сказала я, поговори с хозяйкой, я это не планировала, кто его знает, согласится ли она, может поднять арендную плату. Какой хитрой лисицей я была, какой лисицей! Мы же вместе прилично зарабатываем, вдвоем нам будет легче платить. Ох, ох, ох! Если я буду достаточно холодна, если не выдам, что у меня на уме, если я буду вести себя как хороший охотник, он упадет передо мной на колени, он спрячет кольцо в вазочке с мороженым, вручит мне вазочку и скажет: попробуй, лизни, давай поженимся! Я буду удивлена, буду колебаться: не знаю, я на это не рассчитывала, свадьба… Выдержу долгую, очень долгую паузу… пауза будет длинной, как нить паука, плетущего сеть… Длинная-предлинная нить… Я буду ждать, чтобы он повторил… Ох, ох, ох! Хозяйка сказала, нет проблем, он и так все время здесь, и плату не подняла. У всех женщин в нашем квартале были мужья. У учительниц, воспитательниц, продавщиц, фабричных работниц, домохозяек, парикмахерш. Мы собирались в субботу утром в одной из наших бетонных квартир, если в этот день чей-нибудь муж уходил на работу. Это были прекрасные дни. Постельное белье сушилось на веревке, протянутой в нашем окне, на головах у нас были бигуди, мы мазали лаком ногти, осторожно, чтобы не задеть свежий лак, брали указательным и большим пальцами чашечку с кофе. Мне хотелось спросить их: эй, слушайте, послушайте, остановитесь на минуточку, расскажите, как вы уговорили их расписаться? Не спросила. Они бы посмотрели на меня с удивлением. Они были по горло сыты своими мужьями, многие хотели от них уйти, некоторые были уже на полпути к этому, они даже не пытались делать вид, что господин, который каждый день около полудня паркует свой автомобиль перед их дверью, вовсе не слесарь-сантехник. Их мужья вечно торчали дома, болтались рядом с ними постоянно, не давали им дышать, каждый день их трахали. Счастливицы, думала я, счастливицы, счастливицы, почему мой оставляет меня одну, когда идет играть в баскетбол, предлагает, чтобы в субботу вечером каждый из нас развлекался отдельно, по-своему, возвращается домой в три часа ночи, а на его пальто я нахожу длинные каштановые волосы и ни о чем не спрашиваю. Я места себе не находила. Все вы замужем, еб вашу мать, только моей руки никто не просит, она так и болтается без обручального кольца, мягкая и вялая, как кошка, пристроившаяся зимой под теплым капотом автомобиля. Они завидовали моей свободе, которая меня душила, а я их рабству, которое мне дало бы чувство уверенности. Они вышли замуж молодыми, они поймали своих самцов вовремя, а мое время было уже на исходе. Когда мы вселились в этот дом, мы уже шесть лет были вместе. Я думала, моя жизнь потечет быстрее. Мне шел тридцать третий, он, мой трофей, был охотником. Он пробирался через далекие, удивительные леса, принюхивался и лизал. А я, словно я и не охотник, лежу и жду, чтобы он прикончил меня ножом! Я падаль, я гнию на широком лугу. И скоро до меня доберутся лисица, медведь, голубь, орел, ястреб, сссстервятник… Эй! Ну-ка раскинь мозгами! Беременность?! Да, беременность! Старая добрая беременность! После сношения нужно поднять ноги вверх, чтобы сперма не вытекла, и держать их так несколько минут, минимум десять. Я распрямляю спину, нужно тренироваться, секс делает меня гиперактивной, я говорила. Или ждала, когда он заснет, а потом задирала ноги вверх и держала их так, пока он не проснется. Аллилуйя, аллилуйя, запела я, когда гинеколог спросил меня: вы хотите сохранить беременность, — а медсестра посмотрела на меня исподлобья. Разумеется, сказала я. Поздравляю, сестра расскажет, как вам следует себя вести, вы теперь молодая мама. Мама? Молодая?! В мои планы не входило рожать, я не представляла себе, как из меня появляется ребенок, я хотела стать замужней женщиной, а не мамой! И все-таки я столько раз видела эту сцену. Он в саду. В руке держит резиновый шланг, поливает сад, подъезжает она, выходит из джипа, он смотрит на нее, его мысли где-то витают, старается не замочить золотистого ретривера, который путается у него под ногами, она подходит к нему, что-то шепчет в самое ухо, он смотрит на нее, резиновый шланг выпадает из его руки, собака резко отпрыгивает в сторону, отряхивается, летят капли, он поднимает ее в воздух, потом осторожно опускает, это же беременная молодая женщина с еще плоским животом, его глаза наполняются слезами счастья, yes, yes, yes! Я должна была направиться к своему мужчине, домой, в дом, стоящий среди точно таких же домов, в дом, который не мой, который еще не достроен, у нас нет ванной, кроме той, которой нам позволяют пользоваться раз в неделю, моемся мы на кухне, у нас, правда, есть свой туалет, иногда туда срет хозяин, когда ему лень подниматься этажом выше, мочимся мы главным образом в раковину, у нас нет собаки, сады рядом с домами в нашем квартале имеют площадь два квадратных метра, собаки и кошки постоянно гибнут под колесами машин, никто не поливает из шланга цветы, цветов просто нет, никто из женщин не ездит на джипе, у меня, правда, есть права, но я не умею водить, я не посмею шепнуть в его ухо радостную новость, его ухо такой новости не ждет, даже если он и подбросит меня в воздух, неизвестно, где я приземлюсь, перед домом узкая улица, по которой ездят машины, он не сможет остановить движение, чтобы подбросить меня в воздух, а в доме потолки всего два двадцать, он может только приподнять меня, с осторожностью, и моя голова коснется потолка, те двое, из фильма, женаты, а я ему не жена, я ему не жена, я никому не женаааа! В моей голове должны были бы звучать диалоги, которые мы тогда вели. Я отвечала на много вопросов. Почему ты перестала принимать таблетки? Не перестала, просто один раз забыла выпить. Какой смысл рожать ребенка, у нас нет квартиры, и неизвестно, когда она появится. А ты не думала об аборте? Думала, ответила я быстро, доктор сказал, что это может быть опасно. Сейчас все делают аборты, какая еще опасность, мы же не в Средние века живем. Он посмотрел на меня, глаза у него сделались какими-то более светлыми, остались серыми, но стали серыми по-другому, светло-серыми. На аборт я не пойду, мой голос прозвучал очень твердо. Я не считаю, что рождение моего ребенка каким-то образом связано с тобой, это мой выбор, тебе-то чего дрожать? Я не дрожу, я отец, если я отец, добавил он. Интересно, это он просто так сказал или серьезно? Если я отец, повторил он. Мы сейчас говорим не о том, отец ты или не отец, мы говорим об аборте. Я считаю, что имею право сама принять решение, когда речь идет о моем теле! Это нечестно, он смотрел на свои руки, почему твой надутый живот вдруг стал только твоим телом и почему я не имею к этому отношения? Имеешь, но, пока ты настаиваешь на аборте, я тебя в расчет не принимаю. Я не настаиваю, он посмотрел на меня светло-серыми глазами, я просто предлагаю. Твое предложение отвергается, я смотрела на свои руки, эта тема закрыта. Если ты не согласен, здесь есть две двери, одна в сад и оттуда на улицу, другая во двор и оттуда на улицу. Садись в машину, и чтоб я тебя больше не видела. Мне казалась очень забавной та, другая женщина, в которую я превратилась, чтобы поддержать первую женщину, которая скорее бы умерла, чем произнесла нечто подобное. Опа, он посмотрел на меня светло-серыми глазами, не думай, что это так просто, идти по жизни с внебрачным ребенком, люди вокруг нас почти не изменились. Это моя забота. Раз уж случилось так, что у меня будет ребенок, которого я не планировала. Я держалась просто супер. Я не согласна, чтобы его выбросили в канализацию из-за того, что ты считаешь, что так мне будет лучше! Кто ты такой, чтобы заботиться обо мне? Я думал, что это будет лучше для нас. Ты и я — это не мы, ты это ты, я это я, почему ты думаешь, что ты и я — это мы? Мы уже много лет вместе, у нас будет ребенок… У меня будет ребенок, перебила его я, у нас не будет ничего. И никогда не считай, что я — это часть тебя, я это я, я отдельное от тебя существо, запомни это! Я говорила просто великолепно! И мы поженились. Свадьба! День моей самой главной победы! Ничего не помню! И почему это человек запоминает только проигранные сражения? Ох, скажете вы, небесные судьи, когда меня приведут к вам небесные полицейские, какая скучная история, никакой завязки, никаких резких реплик, кратких диалогов, поживее, немного поживее! Господа, скажу я, это оттого, что у меня содержимое желудка уже подступает к горлу из-за этой ужасной, ужасной тряски. Если бы меня вырвало, я бы спаслась, я больше не могу скакать верхом, может быть, мне можно слезть, господа?! Я, господа, неверующая, я знаю, что не существует ни рая, ни ада, но пока я скачу верхом на этом говенном облаке и мотаюсь из стороны в сторону, я гораздо меньше уверена, что Бога нет, может быть, мне можно слезть, господа?! Я все-все вам расскажу, правду и только правду. А вы, господа, я в этом уверена, скажете мне: дорогая подсудимая, существует преступление, но существуют и смягчающие обстоятельства. Мой живот рос и рос. Я нравилась себе до тех пор, пока не стало заметно, что мой живот — это живот беременной женщины. Я была совершенно плоской, с огромной грудью. Когда у меня начал расти живот, хотя это и нехорошо, но я признаюсь, я стала противна самой себе. Мне казалось, что люди на улице смотрят на меня и говорят: смотри, смотри, она трахалась. Он избегал бывать на людях вместе со мной. Как-то раз у меня на ногах нагноились ногти больших пальцев. В ноябре. Врач удалил мне ногти, а пальцы перевязал. На ноги я могла надевать только сандалии. Когда через несколько дней я пошла на осмотр в пальто и летних сандалиях, я наткнулась на него. Он стоял в компании молодых мужчин и женщин, перед зданием суда. Наши глаза встретились, но так, как будто мы не увидели друг друга. Он отвернулся. Странное чувство. Когда мы куда-нибудь шли вместе, он всегда был на шаг впереди или сзади меня. По миру, я имею в виду улицы, по которым мы обычно ходили, проплывали тогда только женщины с плоскими животами. Моя жизнь изменилась. Я теперь не ходила на работу, никто не появлялся в будущей гостиной в бетонном доме, стоявшем среди точно таких же бетонных домов, он все время был где-то, я — дома. Я сделала неправильный ход! Но теперь, на седьмом месяце, на аборт не пойдешь. Если бы такое было возможно, я шагала бы в первых рядах колонны. Поэтому я разыгрывала из себя счастливую будущую маму, которая в три часа ночи, когда он обычно юркал в нашу кровать, давно уже спит спокойным сном. Я дышала, как глубоко спящий человек, как дышат те, кто изображает глубокий, крепкий, спокойный сон. Он засыпал тут же, а я бдела, и бдела, и бдела, и говорила себе, что это пройдет. Так глупо вляпаться! Чего я тогда ждала от жизни? Какие у меня были планы? Вцепиться в мужчину, примотать его к себе стальным канатом! Приварить к своему телу паяльной лампой?! Он избегал меня, я им не владела. Мне хотелось быть счастливым охотником с мертвой птицей, лежащей у моих ног, обутых в резиновые сапоги. А он то появлялся, то исчезал. А я оставалась на месте. Между его появлениями и исчезновениями мы не разговаривали. Я была рада, что мне больше не приходится иметь дело с вонючими детьми в вонючих школьных классах. Хозяйка попросила меня подготовить ее маленького сына к школе. Я отказалась. Через стеклянную дверь, которая отделяла нашу кухню от их столовой, мне было слышно, как она говорит: Тони, скажи, и, и, и, нитка, н, н, н, игла. А потом до нее доперло, в чем дело, и она рявкнула: Тони, мать твою за ногу, и, и, и, игла, н, н, н, нитка. И теперь несчастный Тони повторял: и, и, и, игла, н, н, н, нитка. Постельное белье я бросала на подоконник, потом кипятила его в большой кастрюле, понятия не имею, как она у меня оказалась, потом полоскала белье в раковине, развешивала на веревке перед домом и смотрела на белое белье, смотрела, как оно висит. Почему меня это радовало? Я мыла и терла кухонную мебель, пока она не начинала блестеть, собирала перед домом желтые одуванчики и ставила их в стакан. Когда он куда-то уходил, я обнюхивала ширинку его грязных джинсов, искала желтые пятна, как будто взрослые мужчины кончают в джинсы, а не в чью-нибудь пизду. Ты ревнивая корова-собственница, которая не может привыкнуть к своей полной и окончательной победе, говорила я самой себе. Какое сильное чувство испытываешь после успешной охоты на мужа! Это могут понять только охотники! Ждешь, ждешь, ждешь, с ружьем в руках, птицы поют, ты думаешь, как бы они не спугнули добычу, которая неподалеку, веет ветерок, как бы он не переменился в ненужном направлении, пот заливает глаза, ты громко моргаешь, а потом все-таки спускаешь курок, на звук выстрела отзывается эхо, лев падает, его грива в крови, птицы кричат в ясном небе, обезьяны визжат и хлопают в ладоши, ты встаешь, обтираешь мокрые ладони о штаны, о, вот он, лев, мертвый, ждет тебя. Любой охотник мечтает о мертвом льве, кому нужен рычащий лев, про которого никогда не знаешь, что он делает — зевает или собирается тебя проглотить. Мой лев был жив, его пасть была наполнена ревом, я ждала с ружьем в руках. Если я пальну не в нужный момент, лев удалится с пастью, полной скуки, а мне останется смотреть на ружье и думать о том, что дома его придется разбирать, чистить, смазывать, как будто я убила, а я не убила. Дома с вычищенным ружьем я буду одна! Мы не разговаривали, мы не разговаривали. Мой живот приобрел огромные размеры. Я махнула рукой на себя как на человеческое существо, которое однажды снова станет женщиной. Мы не трахались. Он иногда делал какие-то попытки, я его отвергала, мне казалось, что он лапает меня из жалости. Я привыкла видеть в витринах отражение безобразной слонихи, за которой следует тигр, не имеющий с ней ничего общего. В один прекрасный день я отправилась в родильный дом и родила. Он не держал меня за руку. Я никогда бы не согласилась на что-нибудь подобное. Мне бы не хотелось, чтобы он пялился на мою окровавленную пизду. Пока из нее вылезала наша дочка, он танцевал на террасе какого-нибудь ресторана в Опатии или с кем-нибудь трахался. Вот, сказала акушерка, вот существо, которое вы будете любить больше всех на свете. Ну и дура! Она поднесла к моим губам детскую голову, я ее поцеловала, это соответствовало правилам, по моему лицу текли слезы радости, это тоже соответствовало правилам. Я плачу только тогда, когда ничего не чувствую. Ребенка куда-то унесли, я ждала его. Мы поговорили. Что он мне сказал, что я сказала ему? Помню только, да, это я помню, что своей широкой улыбкой он улыбнулся самой красивой роженице в палате. Ее кровать стояла рядом с моей. Еще до того, как она родила, я видела ее загорелое, молодое, стройное тело. Накануне врачи решили, что она явилась на аборт, и поэтому положили ее на одну койку с умирающей женщиной. Та всю ночь умирала от какого-то осложнения на почки, вся стала почти черная. Наутро ее отвезли в морг, а эту в родильное отделение. Травмой для меня это не будет, сказала мне молодая женщина, я это все в гробу видала, только бы выбраться отсюда живыми, мать твою, ну и грязища здесь! Мой врач сказал мне, что я буду рожать вообще без боли, он со мной шесть месяцев занимался гипнозом. А когда я рожала, он был в Загребе, мать его! Старуха, если мы отсюда выберемся живыми, напьемся как свиньи! Я не пью, сказала я. Какая разница, одну бутылку мы просто обязаны раздавить, нужно обмыть. А ты представляешь, что спросил у меня мой муж, он спросил, посмотрела ли я на большие пальцы на ногах у мелкого, то есть такие же они некрасивые и длинные, как у него, или нет? Понимаешь, какой он кретин?! Я рожала, ты слышала, с воплями и криками, а когда наконец сын появился, я, оказывается, должна была рассматривать его сраные большие пальцы?! Старушка, это моя последняя встреча с величайшим из чудес жизни, и нет никаких шансов, что из моей пизды еще когда-нибудь появится что-то живое, никаких шансов! Он открыл дверь нашей палаты, увидел ее красивое лицо, продемонстрировал ей свои крупные белые зубы, а потом вонзил свой взгляд в мои глаза. Можешь трахать кого угодно, улыбаться кому угодно, но дочку тебе родила я! Вскоре мне стало ясно, что родить дочку это не тот путь, который ведет в царство крепкой любви. Это тоже не дало мне гарантию на право пожизненного обладания отцом ребенка. Уважаемые господа, уважаемые господа, как же я изумилась, когда несколько лет спустя поняла, что я мать ребенка, чей отец меня совершенно не интересует! Для меня это был страшный удар! У всех людей увлажняются глаза, когда они впервые видят своего ребенка, я имею в виду, видят его на людях. Муж и жена вместе, отец и мать вместе. Когда я увидела дочь сразу после родов, слезы у меня потекли оттого, что вокруг было много людей, которые ждали моих слез. Гинекологи и акушерки буквально требуют, чтобы все вокруг плакали, поэтому у молодых мам всегда глаза на мокром месте. И когда смотришь на нового ребенка в присутствии папы, тоже следует плакать. Ты думаешь, что он думает, что ты должна плакать, роженицы с соседних коек тоже ждут от тебя слез, потому что и они плакали, когда в палату входили их мужья. Ты не можешь, единственная в палате, единственная в родильном доме, единственная в Хорватии, единственная во всем мире остаться с сухими глазами, когда впервые вместе с отцом ребенка смотришь на свое дитя. Люди должны уметь вести себя в соответствии с правилами, долой извращенцев! О, эти первые, неповторимые мгновения! Погладить маленькую головку! Распеленать и посмотреть пальчики! Один, два, три, до десяти, считают почему-то только на ногах. Огого, огого, огого — такое восклицание раздается, когда ребенок зевнет! Опа — так надо сказать, когда маленькая пиписька вдруг приподнимается и пускает струю прямо в папино орошенное слезами лицо… Ох, это же не наш случай. Твою мать, совсем я зарапортовалась! Господа, я не обманываю, я прошу вас поверить мне, зачем мне лгать, это же не важно, я забыла все вздохи, все восклицания в той палате, в том родильном доме, в том парке, где стоял родильный дом, сейчас там находится что-то другое. Забыла! Да, я знаю, есть такая вещь, как реконструкция события! Хорошо, я попытаюсь. Пропущу и улыбку, и взгляд, которые он адресовал красотке с соседней койки. Он растянул свой большой рот в улыбке и показал всем нам прекрасные, крепкие, белые зубы, его серые глаза сияли, он направился в мою сторону. Ох, наверняка подумала я, ох, вот ты и мой, ты мой, ты мой, ты мооой! Он наклонился, чмокнул меня в лоб, я-то хотела, чтобы он поцеловал меня в губы, но нет, ему была противна и я, и вся эта кровь, и все молоко, и вся вонь пота, прокладок и засранных младенцев. Что он мне сказал? Малышка чудесная, наверняка сказал он, это все говорят, я ее сразу узнал, может быть, он сказал, у нее твои глаза, все нянечки в нее влюблены, потому что она самая красивая, это он, видимо, тоже сказал, ничего-то я не помню! Ни одного слова! Помню только, что я думала. Это только первый шаг, я тебя в конце концов поймаю, а это только первый важный шаг! И если он слишком маленький, я сделаю еще один шаг! Я тебя поймаю! Ты будешь моим! Забудешь и свои прогулки в одиночку, и чужие пизды, и чужие сиськи, и трахать будешь только меня! Только меня! Только меня! Всегда! Я кормила грудью дочку, ее зовут Эка, меняла ей памперсы, вставала среди ночи, мерила ей температуру, смотрела, как прорезался ее первый зуб, как потом он выпал. Но, но… План у меня был только один. Завладеть им! Привязать его к изгороди, пусть он пасется только на моем лугу, пусть он будет только моим конем, я буду кобылой, которая сумеет это оценить. Не знаю почему, но я была уверена, что именно кони — это животные, которые всю жизнь трахают только одну, свою, кобылу. Наверное, потому, что я ничего не знаю о животных. Теперь-то мне кажется, что у тех коней, которые пасутся рядом с кобылами, вообще нет хуя, что-то я слышала на эту тему, а тех, которые ебутся, называют не конями, а жеребцами, и они вскидывают передние ноги вовсе не на одну и ту же спину всю свою жизнь. Моногамные животные — это… Голуби? Пеликаны? Северные олени? Понятия не имею. Когда я хотела иметь рядом с собой жеребца, у меня был конь. А когда, позже, мне захотелось коня, самого крупного на свете коня, я получила жеребца. Сраные золотые рыбки! То ли они плохо слушают, то ли мы хотим чего-то не того! Я опять вернусь в те заросли кустов. Напомню, я лежала на животе с ружьем в руках и смотрела через прицел. Он подал мне знак. Глазами. Как я это заметила, если смотрела через прицел? Если бы вы состояли в браке, господа судьи, вы бы знали, что взгляд партнера можно почувствовать. В браке люди редко друг на друга смотрят, в браке чувствуют. Итак, я смотрела через прицел ружья, почувствовала его взгляд, посмотрела в его сторону, увидела его глаза, он мигнул мне, это был знак, я подползла к нему. Тихо, тихо, совсем тихо. Ухо, губы. Сними с предохранителя, шепнул он. Я сняла. Щелк — звук, казалось, прогремел, лес задрожал. Он посмотрел на меня взглядом разведчика. Они, в бункере, нас обнаружили, наш радиопередатчик накрылся, никто не знает, где мы, вернемся ли мы живыми в нашу часть, уничтожим ли тех, в бункере? Я перевела взгляд, отползла на место, где лежала до этого, и снова прижала к щеке ружье. Я чувствовала беспокойство. Беспокойство. Беспокойство. Это беспокойство, беспокойство, беспокойство я повторяю не для того, чтобы перейти к рассказу о нашей дочери, которая внесла в нашу жизнь беспокойство. Хотя так кажется, господа, на самом деле это не так. Я чувствовала беспокойство на границе этого луга, пока ждала врага. Я чувствовала беспокойство и тогда, когда у нас родилась дочь, которую я часто воспринимала как врага. Беспокойство может называться по-разному, но у него одно лицо. Беспокойство нарастает в тебе, вскипает, охватывает тебя, парализует твой мозг, заставляет сжать зубы и кулаки, желудок тоже сжимается, а сердце начинает биться неправильным ритмом, дыбом поднимаются волосы на голове, затылок делается потным, губы растягиваются в широкой улыбке, беспокойство заставляет тебя и хохотать и плакать. Мое беспокойство могло принимать форму и ночного крика моей дочери, и ее улыбки, когда мне было не до смеха, и ее бессонницы, когда у меня слипались глаза. Да, дочь внесла в нашу жизнь беспокойство. Он часто бывал зол, именно зол. Зачем ты взяла взаймы денег, чтобы подключить телефон, кто тебя просил подписывать заказ на подключение, ты кто такая? Постой, нам же повезло, подвернулся случай подключиться, несмотря на то что квартиру мы снимаем, это нам устроил хозяин, когда мы съедем, номер останется за нами, подключение можно оплатить в рассрочку, зачем отказываться от возможности поставить телефон? Кому он нужен, этот твой телефон, кому ты собираешься звонить, у тебя есть телефон в школе, у меня на работе. Ты просто ненормальный, у меня тряслись руки, а когда Эка пойдет в школу, она же по полдня будет оставаться дома одна. Когда Эка пойдет в первый класс… Когда Эка пойдет в первый класс. Эка грудной ребенок, может быть, она вообще никогда не пойдет в первый класс! Ну, знаешь… Ты ненормальный, мне стало страшно. Он сидел за столом, я стояла возле раковины. Кто ненормальный, он встал. Он сопел и бросал взгляды на стеклянную дверь, которая отделяла нашу кухню от столовой хозяев. Тут он вспомнил, что хозяин на несколько дней уехал в Славонию. Кто ненормальный, повысил он голос. Что ты сердишься, у меня вспотел затылок. Я хотела успокоить человека, который сам не понимал, что сказал, он сгоряча ляпнул, что Эка не доживет до семи лет, он, должно быть, болен, не в своем уме, страшно возбужден, кто его знает, что с ним произошло, мне не следовало поднимать эту тему, про телефон нужно было сказать после обеда, когда он голоден, он себя не контролирует, он никогда бы не сказал такого, если бы что-то его не разволновало, может быть, он плохо себя чувствует… Почему ты повышаешь голос, я пыталась говорить спокойно. Я запиналась. Не то, неправильно! Ребенок… Опять не то, опять неправильно! Ни звука о ребенке, оставь ребенка в покое. Ты пролезла в мою жизнь и теперь хочешь полностью взять меня под контроль, сегодня ты, не спросив меня, поставишь у нас дома телефон, а уже завтра кто-нибудь будет тебя ебать, пока я горбачусь на тебя и на твоего ебаря… Стой, ты о чем, какой ебарь, опомнись, мы говорим о телефоне… Нет, мы говорим о вмешательстве в мою жизнь без моего на то разрешения! Подключение телефона — это вмешательство и в мою жизнь, если уж мы заговорили о вмешательстве, я снизила тон. Я вмешаюсь в свою жизнь, подключу телефон на свое имя, это будет мой телефон, ты звони по телефону на работе, а я буду звонить и на работе, и дома, телефон — это… Он ударил меня, неожиданно. Врезал левой рукой, прямо по лицу. Я соскользнула на пол. Я трясла головой, сидя на плитках и прислонившись к дверце мойки, перед моими глазами мелькали кадры удивительного фильма. Мы с ним в парке в Опатии, он бежит навстречу мне с большой веткой цветущей мимозы. Мы купаемся в море, далеко-далеко от берега, рядом с нами плавает фиолетовый надувной матрац, он стаскивает с меня трусики от купального костюма, мы смотрим в глубину: далеко под нами парит в воде его сперма. Мне вручают диплом учительницы, я вижу чью-то широкую, веселую улыбку, ох, я бросаюсь ему на шею! Мы в самом дорогом ресторане Опатии, обед оплачивали его старики, он окончил институт, получил диплом, официанты в толстых униформах, весь персонал ресторана, включая официанток, выглядит как южноамериканские генералы. Жара, у официантов по лицу стекает пот. А вдруг их пот попал и на наши устрицы? За один час официантки сменили по три генеральские блузки. Моя старуха лежит на полу, старик прыгает по ее телу, бабушка причитает: айоооой, люди, помогитеее… Мы собирались с ним в первый раз трахнуться в парке, и тут появился сторож, я перед незнакомым мужчиной при свете фонаря натягивала трусики, вместо того чтобы сунуть их в сумочку, выйти из парка и надеть в ста метрах от входа… Боже! Какой странный фильм! Глядя назад, я смешала и перепутала и годы, и мужчин. Почему перед моими глазами проносились эти кадры, без порядка, без логики? Например, фиолетовый надувной матрац вовсе не был частью нашей совместной жизни, на нем я трахалась с зубным врачом, практикантом, моя старуха, лежащая на плитках пола, ладно, тут еще есть какая-то логика… Я сидела на полу, она лежала на полу, мой мозг сформулировал вывод: дорогая, ты совсем не продвинулась, твоя жизнь это не рывок, между сидеть на полу и лежать на полу большой разницы нет… А может, и не следует анализировать картины, проносившиеся в голове, пока я сидела в кухне на полу, а в голове у меня стоял звон от первого удара мужа. Зачем анализировать? Нужно было приподняться, потом подняться. Я теряла сознание. Поэтому я не приподнялась и не поднялась. Я продолжала сидеть, прислонившись к дверце мойки, это я уже сказала, спиной я чувствовала круглую деревянную ручку. Послушай, неужели мы с тобой не можем нормально поговорить? Я же сказал тебе, телефон мне не нужен, у меня на это есть свои причины. Почему ты никогда не хочешь сделать паузу перед тем, как принять очередное истерическое решение? Сегодня телефон, завтра… Я приподнялась. Дверь кухни, та, которая ведет в сад, а оттуда на улицу, была приоткрыта, я закричу, я убегу! Я не под замком, я не в заключении, я на свободе, в маленькой кухне, которая даже не настоящая кухня, я паникую без причины, дверь приоткрыта, я могу выйти, от свободы меня отделяет один шаг, это не тюрьма, я не жертва, которая не может спастись, по улице идут люди, вот смотри, проезжают машины, сосед чинит мальчишкам велосипед, в саду собака, она срет в соседский шпинат, соседка часто приносит нам шпинат для обеда, а собаки, если облюбуют место, где насрать, так потом стараются всегда срать именно там, ее шпинат мы есть больше не будем, я его буду заворачивать в газету и выбрасывать в мусорный бак, но не рядом с нашими домами, а подальше, чтобы соседка не заметила… Вот что вертелось у меня в голове. Правда, насчет собак и того, где они срут, я не очень уверена, о животных я знаю мало. Послушай, давай мы с тобой поговорим, я села на табуретку. Расстояние между нами было слишком маленьким, я чувствовала его запах, сладкий, немного прогорклый, вонь пота, пробивающаяся через дезодорант. Я смотрела на его грудь в белой футболке. Кому ты хочешь доказать, что можешь свалить меня на пол?! Я пыталась контролировать свой голос, не хотела, чтобы он заметил, что я его боюсь. Зрителей здесь нет, мы не на ринге, публика сидит по домам, хозяева в Славонии, полечись, если у тебя нервы расшатались, вот так я говорила. А теперь послушай меня ты, он был спокоен, почти любезен, зачем ты меня провоцируешь? Провоцируешь, а потом, когда получаешь за это, начинаешь задавать вопросы. Когда получила, поправила его я, я получила в первый раз, ты что, собираешься это повторить? Я не собираюсь этого повторять, если ты серьезно поговоришь сама с собой. Если ты научишься себя контролировать, мы будем жить с тобой долго и счастливо, улыбнулся он. Уточка моя, сказал он, возьми себя в руки, уточка. Если ты думаешь, что я тебя боюсь, то ты ошибаешься, сказала я. Я медленно открыла полузакрытую дверь, именно медленно, безо всякой спешки, и вышла на улицу. Эка заплакала, я вернулась, взяла ее на руки. Я носила ее на руках по нашему рабочему кварталу, смотрела на мужчин и женщин, они сидели перед своими бетонными норами, похожими одна на другую как две капли воды. Куда мне было идти? Банк выдал нам жилищный кредит, скоро мы сможем поселиться в двухкомнатной квартире с гостиной, в квартире и телефон будет, зачем мне было так спешить, неужели не могла еще шесть месяцев прожить без телефона? Мы сделали несколько кругов вокруг дома и вернулись. Не знаю, чем развлекалась Эка у меня на руках, может быть, радовалась встречным кошкам и собакам, я не помню эпизодов из жизни нашей дочери. Они меня никогда особенно не интересовали. И в кухне, и в комнате было пусто, машины тоже не было. Как было бы страшно, если бы мы действительно поругались, если бы разошлись, если бы он бросил меня?!! Мы бы с Экой возвращались в эту жалкую кухню и комнату. И жили бы без мужчины?!! Если бы я не была такой сумасшедшей, если бы не настаивала на всякой херне, если бы была не так агрессивна, если бы обращалась с ним так, как нужно, все было бы по-другому. Мне нужно было затащить его в постель, потрахаться, после траханья сказать, что за телефон можно заплатить в рассрочку, оформим телефон на твое имя, на твое имя, на твое имя! На твое имя!! Ты судья, ты в недалеком будущем можешь стать председателем суда, судье никак нельзя без телефона, даже шесть месяцев. Если бы я сказала то, что нужно было сказать, у меня под глазом не было бы сейчас фингала. Когда он вернулся домой, я прокралась в его объятия, положила голову ему на плечо и забормотала: прости меня, прости. Он простил меня несколько недель спустя. Телефон нам поставили, он подписал заявку на свое имя. Мы получили ключи от нашей новой квартиры! В мой тридцать третий день рождения. Эке было несколько месяцев. Он был старше меня на семь дней. И у нас уже была своя нора?! Что это было за счастье! В квартиру мы внесли два кухонных шкафчика, мойку, кровать, три стула, маленький столик и детскую кроватку. Вот наконец у нас есть свои семьдесят квадратных метров! Сколько же всего можно поставить на такой огромной площади! Из наших шкафов больше не будет вываливаться одежда, мы сможем каждый день принимать ванну, писать в уборной, прощай раковина вместо унитаза! Ну, сказала я, когда его друзья внесли наши вещи и ушли, а Эку мы отдали на первое время его матери, через шесть месяцев здесь все будет по-другому. Что ты имеешь в виду, сказал он, лежа на кровати голый по пояс, в одних джинсах. Купим диван и кресла, настенную вешалку в прихожую, детскую мебель малышке… Послушай, сказал он, послушай! Не слишком ли ты спешишь, у нас нет денег. Можно купить в кредит, попыталась продолжить я. В кредит я купил прицеп. Какой прицеп? Прицеп, повторяю еще раз, прицеп. Зачем нам прицеп? Я была в шоке. Прицеп?! Нам?! Почему нам, мне! Прицеп нужен мне, сказал он, мне будет удобнее возить в лес соль, о животных нужно заботиться. Ты собираешься заботиться о животных вместо того, чтобы заботиться о нас, ты ненормальный… Он встал, я попятилась к двери нашей спальни. Слушай, он схватил меня за плечи и затащил обратно в комнату, слушай, у меня прекрасное настроение, и ты никакой своей херней мне его не испортишь, но в некоторые вещи необходимо внести ясность! Если я сказал, что купил прицеп, это значит, что мне нужен прицеп, мне не нужен ни диван, ни вешалка, ни детская или недетская мебель, не старайся превратить меня в идиота, который проводит жизнь, разглядывая мебельные магазины! Я сама все выберу, я попыталась освободить свои плечи. Я тебя не понимаю, сказал он, держал он меня очень крепко, сколько раз нужно повторить, нам не нужна мебель, нам нужен прицеп. Он повалил меня на кровать, задрал подол платья на голову. Я попыталась выскользнуть из-под его тяжелого тела, но он разорвал на мне трусики и запихал в меня хуй. Через несколько секунд, а может, минут, он кончил и встал. Вот так, сказал он, теперь у тебя настроение будет получше. Тебя нужно или выебать, или избить, выбирать тебе, решай, что тебе больше подходит, хватит со мной играть, запомни, у тебя всегда есть выбор — или ебля, или… Он так нервничает из-за всего, просто ужас. Конечно, все эти кредиты, теперь еще и прицеп, мне нужно держать себя в руках, на кой нам шкафы и кровати, диваны и вешалки, успокойся, успокойся, разговаривала я сама с собой пока подмывалась и рассматривала трусики. Порваны, придется выбросить. В ведерко для мусора. Я держала в руках трусики и мечтала, что в один прекрасный день рядом с ногой раковины будет стоять металлическое мусорное ведерко для ванной, с педалью, когда на нее нажмешь, крышка открывается, я куплю ведерко бежевого цвета… Это меня развеселило. Я любила покупать мелочи, ведерки, вазы для цветов, плетеные корзины для бумаги. Уважаемые господа, мне очень грустно. Пока мы, люди, живы, мы строим планы, планы, планы. А когда умрем, я говорю вам из самой глубины сердца, вот я, например, сейчас, я хочу только одного — снимите меня с этого проклятого облака, господа! Не знаю, поняли вы или нет, но охота играла в моей жизни важную роль. Господа, знаете ли вы, в чем разница между облавой и охотой вдвоем? Люди делятся на охотников и добычу, и если вы не охотники, то об охоте знаете мало. Облава… Когда мы с ним участвовали в охоте как часть облавы, не уверена, что я правильно выразилась, сказав «часть облавы». Ладно, не важно, значит, когда мы с ним участвовали в охоте как члены облавы… Члены облавы? Когда мы с ним участвовали в охоте в составе группы охотников, аллилуйя, нашла все-таки более или менее внятное для вас, не охотников, выражение, мой муж по отношению ко мне вел себя иначе. Я с такой легкостью употребляю слово «муж», но ведь мы восемь лет были в браке, пока не заключишь брак, только и мечтаешь о том, что вот настанет день и ты пойдешь по жизни, непринужденно роняя налево и направо: муж, муж, муж… И пока думаешь об этом, пока так мечтаешь, ты уверена, что всегда, прежде чем произнести «мой муж», ты сделаешь паузу, а потом, полностью осознавая, что выражение «мой муж» означает «моя победа», весело произнесешь «мой муж». После восьми лет, проведенных в браке, когда ты постоянно употребляешь слова «мой муж», не делая предварительно никакой паузы, ты уже не думаешь, что вышла победительницей в битве, и выражение «мой муж» волнует тебя ненамного больше, чем вид килограмма шпината, уверяю вас. Удивительно, во что превращаются великие планы?! Вот, опять я ушла от темы, короче, значит, когда мы с моим мужем были частью группы людей, которые совместно отправились на охоту на тех или иных животных, чаще всего на кабанов, мой муж вел себя со мной по-другому. Не смотрел на меня, отдавал приказы движениями век, успокаивал, говорил «псссст». Я не должна была красться за ним, ступать след в след по его следам. Я шла с каким-нибудь другим охотником. Тот, другой, время от времени останавливался, делал глоток из фляжки, протягивал фляжку и мне, глотнуть, я обтирала горлышко фляжки, глотала, рукавом вытирала губы, потом мы шли дальше. Иногда тот, другой, мог пернуть, тихо или громко. Это нормально, что охотник пердит. Напряжение страшное, тебя со всех сторон окружают звери, нужно расслабиться любым способом, кто как может. Некоторые не пердят. Плюют, поплевывают, рыгают, чешут задницу или яйца, останавливаются, расстегивают ширинку, писают, отряхивают член и засовывают его обратно, в зеленые шерстяные охотничьи брюки. Я писаю редко, потому что, когда мы участвуем в облаве, я единственная женщина. Потом наступает момент, когда вся облава замирает. Охотники занимают позиции, я имею в виду, мы занимаем позиции, ветер всегда должен дуть в противоположном направлении, мы ждем, ждем. Раздаются выстрелы. Кто где стоит, известно. Известно, когда выстрелил Мирко, когда Драго, а когда господин Миленко. На охоте все равны, просто перед именем охотника, если он врач или судья, всегда добавляют слово «господин», а если охотник сельский мясник, лесник или владелец корчмы, то тогда он не господин. Когда старший загонщик делает знак, что охота окончена, облава перестает быть облавой. Охотники рассыпаются по мелким группам, пердят громче, чаще прикладываются к фляжкам и постепенно собираются в охотничьем домике. Там мы садимся и едим то, что привезли из дома в охотничьих рюкзаках. Когда все поедят, я варю кофе, потому что я среди них единственная женщина, мы пьем из металлических стаканчиков, а когда кофе выпит, я мою их водой, которую кто-нибудь из охотников приносит с колодца. А давайте я вам опишу облаву, чтобы вы понимали, о чем я говорю. Я охотник, и вы не можете судить охотника, если совершенно ничего не знаете об охоте. Я уже говорила, на охоте самой большой проблемой для меня было писать. Видимо, это мой способ выйти из состояния стресса. Стоило присесть, и мне сразу становилось легче. Но не так-то просто присесть среди всех этих мужчин с ружьями в руках, которые напряженно всматриваются в глубину леса, откуда должен появиться олень. Что, если его спугнет шуршание моей струи по сухим листьям? Вы можете себе представить, каково бы мне пришлось в таком случае? Если бы крупное рогатое животное скрылось из глаз вместо того, чтобы рухнуть с пулей в длинной шее?! Нет, я следила за тем, чтобы такая ответственность не пала на мои плечи охотника. Я писала только после того, как подавали знак, что облава закончена. Проблема со стрессом была не только у меня. С господином Стиепаном, да, с господином Стиепаном, он был судьей, была такая же история. Почти такая же. Ему на охоте хотелось срать. Мы с ним вместе уходили подальше в сторону от идущей вразброд толпы людей. Я шуршала за своим кустом, он облегчался за своим. На меня несло тяжелой кислой вонью, но все-таки вместе нам было лучше. Когда мы были в паре, мы были как будто сильнее, и это чувствовала и я, и он. Мы обеспечивали друг другу алиби. Мы подавали сигнал другим, в том смысле, что у нас имеются проблемы с нашими организмами, не более того, а вообще-то мы ничего не имеем против охоты. Это философия, это никак не связано с чувством гадливости. После того как он посрет, а я пописаю, мы мыли руки из его фляжки, он поливал мне, я ему. Мы вытирали руки о штаны и потом медленно брели к охотничьему домику. Я хочу кое-что рассказать вам про господина Стиепана, хотя для моей истории это совершенно не важно. Мне не хотелось бы, чтобы вы подумали, что я просто использовала господина Стиепана как компаньона для пребывания под кустами, что я ничего не знала о нем как о человеке, что господин Стиепан был для меня всего лишь кем-то, кто садится срать по соседству со мной. Нет, это совсем не так, и мне бы не хотелось, чтобы это так выглядело. У господина Стиепана, несмотря на его солидный возраст, была любовница, дама моложе его лет на двадцать. У нее были светло-каштановые волосы, очень густые, чистая, светлая, прекрасная кожа. Она приезжала вместе с ним на охоту. Мы, охотники, знали это, а жена господина Стиепана только догадывалась. Бедняга, у нее не было доказательств. Охотники — люди осторожные в принципе, так что она тщетно досматривала карманы зеленой куртки своего мужа. У нее была репутация ревнивой, не контролирующей себя истерички. Господин Стиепан и мадам Юлка трахались в охотничьих домиках. После траханья они обычно наполняли солью специальные деревянные посудины, прибитые к стволам деревьев, животные лижут из них соль. Это ни у кого не вызывало возражений. Распределение соли это не та работа, для которой требуются концентрация, осторожность и фантазия. Когда таскаешь по лесу тяжелый рюкзак с солью, это не вызывает выброс адреналина в кровь. Господина Стиепана здоровым назвать было нельзя. Он страдал болями в желудке, во время охоты, особенно при облавах, он громко рыгал. Некоторые охотники возмущались. Лес не терпит несвойственных лесу звуков, таких как похожее на рев рыгание или пердеж, напоминающий раскаты грома. Поэтому охотники старались пердеть по-тихому, скромно, распространяя вокруг себя жирную вонь. А отрыжку пытались замаскировать сглатыванием. В тот день там, на лугу, в конце облавы, о которой я вам рассказываю, я должна была бы чувствовать себя плохо из-за того, что никого не убила. Охотники, которые убили, смотрели, как другие охотники, которые приканчивают животных, сдирают шкуры с животных, которых они убили. Да, охотники бывают разные: которые приканчивают, которые обдирают и которые убивают животных. Те, что приканчивают, подходят к умирающему животному, раненому, но не убитому, и ударом ножа в шею прекращают его мучения. Иногда приходится вонзать нож в тело раненого зверя несколько раз. Эти роли могут и совмещаться. Все, кто обдирает и приканчивает, умеют и убивать, но не все охотники-убийцы умеют животное ободрать, или отрезать ему голову, или правильно вонзить в его тело тонкий нож, если пуля его не убила. В тот раз я никого не убила и ни в кого не попала, и в прошлые разы тоже, считалось, что я должна из-за этого страдать. Как я страдала? Я была жалкой. С широко открытыми глазами я сокрушенно пялилась на зеленую траву. Мне не хотелось ни есть, ни пить. Вранье! Вранье! Ох, какое это страшное вранье! Я вообще не чувствовала себя плохо! Мне хотелось крикнуть: эй, охотники, я есть хочу, я хочу пить, дайте мне кусок бекона! Я бы и стакан воды выпила, и кофе! Господин Стиепан искоса посматривал на меня. Он тоже никого не убил и ни в кого не попал, но тем не менее энергично рвал зубами копченую корейку, и это никого не удивляло. Старикан, как это так, что ты голоден, почему ты не страдаешь из-за того, что не попал животному в шею? Почему и ты не сидишь, схватившись руками за голову и сжав эту голову и руки коленями?! Ничего похожего! Господин Стиепан жрал и жрал, а я жмурилась и жмурилась или пялилась себе под ноги и думала: вот вернемся домой, и я съем два больших банана, шоколадку, кусок хлеба, несколько конфет «Вишня в шоколаде», кусок бекона, сварю себе долгоиграющую копченую колбаску, съем большое яблоко, и вишневый компот, и шоколадный пудинг, и кукурузные хлопья с горячим молоком! И плевать мне, что на картонной коробке написано: «Только для стран Восточной Европы». Жевать я буду тихо, так, чтобы ему не было слышно, он не должен знать, что я ем, что я умираю от голода, как будто я на охоте кого-нибудь убила, хотя на самом деле я никого не убила! Мы сидели под деревьями, они жевали, и жевали, и жевали, повсюду вокруг нас валялись зеленые охотничьи куртки, усы у них были жирными, рты влажными, а мертвые животные ждали, когда они наедятся, вытащат свои ножи и вонзят их им в шеи. Многие головы нужно было отделить от тел, вытащить из животов теплую печенку, сфотографироваться для «Вестника охотника». Какая связь между моим лежанием на животе на краю луга, того самого большого луга, и этим рассказом об облаве и моей потребностью расстаться со школой, перестать быть учительницей? Никакой связи нет. Тем не менее я должна вам рассказать о себе некоторые вещи. Может быть, это важно, а может быть, и нет, но факт состоит, вы слышите эти слова, факт состоит… Пока я была живой, пока ходила внизу, по земле, все постоянно повторяли: факт состоит… У тех, внизу, это самое любимое выражение, они постоянно повторяют: факт состоит… Но и я не лучше их, так что, уважаемые господа, факт состоит в том, что я хотела расстаться со школой… Учительницы, толстые, худые, старые, молодые, тупые, бесчувственные, амбициозные, плохие, ревнивые, злобные, злорадные, нервные, чистые, грязные, тихие, громкие, невыносимые. И дети. Вонючие, шумные, агрессивные, одурманенные клеем, алкоголем и сигаретами, полуголые девочки, смердящие мальчики, глупые, плохие, тупые, грустные, циничные, депрессивные, пассивные, умные, ироничные, больные. Родители, грустные, жалкие, несчастные, уволенные с работы, виноватые, ожесточенные, одурманенные алкоголем и сигаретами, злобные, недоверчивые, подозрительные, ревнивые, неуверенные, неблагодарные, больные, плохие, беспомощные, плаксивые, потерявшие надежду. Я была сыта этим по горло. Он уехал на какой-то семинар на семь дней. Директором городского радиовещания был его друг, я слышала, что им нужен журналист, знающий чакавский диалект, — в моду входили так называемые передачи из нашего края. Нужно было приблизить радио к старикам и старухам за счет запуска в эфир историй из прошлого, рассказанных на их почти забытом языке, чтобы влить новую жизнь в тонкие, ослабевшие, но единственно подлинные хорватские корни. Директор был его другом, чакавский диалект был родным языком моего детства. Беспроигрышная комбинация! Он вернулся с семинара. Я отвела Эку к его маме. Мы сели ужинать. Потом я обняла его за шею, засунула язык ему в рот, одну руку убрала с шеи и расстегнула ширинку на его брюках, хотя знала, что он не будет трахаться, пока не помоется. Расстегивая ширинку, я имела в виду недвусмысленно дать понять, что очень его хочу. Позади была долгая неделя без секса. Он сдался, мне показалось, что нехотя. Зашел в ванную, я по-быстрому ополоснула пизду в кухне, под краном, ноги тоже помыла в раковине. Мы потащились в спальню, он голый, я одетая, там я стащила с себя джинсы, футболку. Он посмотрел на меня, взгляд был мне понятен, я подмылась на кухне, сказала я, чтобы не терять времени. Я попыталась погладить его по заднице, он не дался, хотела отсосать, он меня оттолкнул. Я встала на четвереньки на кровати, он стоял рядом с кроватью. У меня заболели руки, спина, шея, так долго я стояла в позе кошки. На некоторое время я закрыла глаза, потом открыла и смотрела на щетинистую шею кабана, в то время кабанья голова еще висела над нашей кроватью. Я думала о том, что я так и не стала настоящим охотником. Ни один из тех, кто обдирает, ни разу не вонзил свой большой нож в шею убитого мною животного, если бы я убила кабана, то кто-нибудь из охотников из его брюха вытащил бы горячую печенку и положил мне в ладони, и она дымилась бы паром в моих руках, а кто-нибудь сфотографировал бы меня, с горячей печенкой, со счастливой улыбкой, но еще ни разу… Он кончил, выбрался из меня, а я все еще листала «Записки охотника». Эй, сказал он мне, я здесь, готово дело, проснись. Хммм. Да. Я не сплю. И хотела добавить, что нужно бы убрать кабанью голову из спальни. Я сдвинула ноги и легла на спину. Он рядом. Мыться не пойдешь? Нет, сказала я, стараясь выглядеть нежной, побудь во мне еще немного. Скажи, что ты скрываешь, в чем дело, давай с этим покончим. Я не повернулась на бок и не посмотрела ему в глаза. И он тоже не повернулся ко мне. Что, если пойти в атаку? Почему это ты никак не мог кончить, а семь дней провел без меня, хуй у тебя пустой, в чью дырку ты его слил?! Ничего толкового из этого бы не вышло. У меня нет доказательств, ничего кроме интуиции, а интуиция — просто другое название для женской истерики. Я твоя прочитанная книга, пробормотала я. Пока ты был в отъезде, я сменила работу, теперь я журналистка Городского радио. Он окаменел. Мы молчали, я ждала. И как-то совсем не боялась его. Он это почувствовал. Ладно, это твое решение, под твою ответственность. Но никогда, ни на одно мгновение не надейся, что я тебе помогу. Мне не нужна твоя помощь, о чем ты говоришь? У журналистов ненормированный рабочий день, а ты мать, на меня не рассчитывай. Если тебе придется работать до полуночи, я приду домой в час ночи, если останешься на работе до шести вечера, я буду дома в восемь, и больше я повторять это не буду. Я улыбнулась, да, я тебя внимательно слушаю, ты это один раз сказал и повторять больше не собираешься. Браво, сказал он, хорошая девочка! Работа в средствах массовой информации кажется потрясающей тем, кто там не работает. В день святого Петра, защитника и покровителя одного из городских районов, который когда-то давно был селом, у меня был страшный мандраж. В тот день я в первый раз вела программу в прямом эфире. Я комментировала гонку на ослах. Я попросила Наташу, она секретарша на радио, чтобы она записала мой репортаж. Скажи звукооператору. Я тогда не знала, что те, кто работает на радио, никогда его не слушают, ни одну из программ. Алло, алло, вы меня слышите, алло, алло, орала я в микрофон. Конечно, мы друг друга слышали, прямой репортаж существовал еще лет за пятьдесят до моего дебюта на радио. Имена у ослов были необычные: Розарио, Розамунда, Бельами, Мэриблю, Анабел. Анабел считался фаворитом, его наездника звали Антонио. Я подошла к Антонио, это было мое первое интервью. Скажите» Антонио, чего вы ждете от этого состязания, алло, вы меня слышите, сказала я в микрофон. Скажите, Антонио, чего вы ждете от этого состязания, повторила я вопрос теперь уже почти крича, шум стоял просто адский. Мой осел придет первым, сказал Антонио. Большое спасибо. Дорогие радиослушатели, обстановка накаляется, позже мне сделали замечание, что я перешла с чакавского диалекта на литературный хорватский язык, воздух кажется на электризованным, волнение нарастает, Розарио, читала я по бумажке, Розамунда, Бельами, Мэриблю и Анабел ждут стартового выстрела, вот мы его слышим, гонка началась! Люди вокруг орали. Это невероятно, я тоже орала, Анабел отстает, вы меня слышите, Анабел отстает, впереди Розарио, Розарио сворачивает с трассы гонки, Розарио исчезает из вида, Розамунда ведет, вы меня слышите, Розамунда мчится вперед, но Анабел все ближе, вы меня слышите, он почти настиг ее, вы меня слышите, я теряю дыхание, вы меня слышите, орала я, вы меня слышите, вы меня слышите, он все ближе и ближе, Анабел обгоняет ее, вы меня слышите, Анабел вырвался вперед, первый Анабел, победил Анабел, Анабел, орала я! Дорогие радиослушатели, я с трудом перевела дух, гонка закончена, самым быстрым ослом стал Антонио Матич! Я из-за этого потом чуть с ума не сошла. Не переживай, сказала мне Наташа, да им это по фигу, каждому приятно услышать свое имя, старик Антонио не рассердится, ему приятно, пусть даже его назвали ослом, это лучше, чем если бы его имя вообще не прозвучало. Работа на радио — это рутина и прессинг. Самая жуть — это дежурства по субботам, воскресеньям и праздникам. Техник клюет носом за стеклянной стенкой, решает кроссворды, печет диски и разговаривает с «пациентами», которые звонят постоянно. Нет, я не могу вас с ней соединить, она в студии, нет, она монтирует приложение, нет, нет, она говорит по телефону с министром транспорта, нет, мэр вместе с ней. Та, с которой не соединяют больных на голову, это я, журналистка, спасающаяся от поклонников. Да, конечно, «пациенты» раздражают, но слава радует. Странное это чувство, подходит к тебе на улице незнакомый человек и хочет сжать пальцы твоей руки, а ты хочешь смыться. Кто этот господин? А если в магазине никто к тебе не подходит, в то время пока ты трогаешь вешалки с вещами, если до продавщицы не доходит, что ты журналистка с радио и местная звезда, ты чувствуешь дискомфорт, а может ли быть такое? Я презирала всех, кто видел во мне то, чем я не была — умную, молодую, остроумную даму, которая любит людей, любит пение народного хора, гонки на ослах и выборы мисс в возрастной категории до пяти лет в хрустальном зале отеля «Кварнер» в Опатии. Я сознавала, что я существо, которое пускает пыль в глаза, что я профан в любой теме. Когда начинается передача, которая не скажет совершенно никому ничего нового, когда начинается еще одно отработанное полоскание мозгов у тех, у кого их вообще нет, очень трудно удержаться, чтобы не послать куда подальше вопящих слушателей, которые вне себя от счастья из-за того, что их голос несколько секунд звучал во всех магазинах города. Я была беспощадна. Я вырезала их восхищение, благодаря моим стараниям им редко удавалось поприветствовать родных и друзей или поздравить маму и папу с годовщиной брака. Я быстро поняла, что ненавижу этих людей с такой же страстью, с какой ненавидела в школе детей и коллег-учительниц. Они, там, воняли, эти, здесь, болтали. Нормально ли это — ненавидеть запах и речь людей? Запах определяет нас как животных, говорят только люди, получается, что в определенном смысле я ненавижу и животных, и людей. Человек, который ненавидит и людей, и животных?! Можно ли жить на расстоянии от людей, на расстоянии от животных? Да, я все еще не могу говорить сама с собой искренне, или это я сейчас вам говорю? Пока я несусь вскачь на этом сумасшедшем, мягком коне, я хочу изобразить себя существом, которое провело свою жизнь, задавая себе великие вопросы и пытаясь найти великие ответы. Человек — это животное? Или человек — это существо, у которого есть душа? Может быть, он животное, у которого есть душа? Я не особенно убивалась в поисках ответов на эти вопросы. Если я ненавидела, а ненавидела я своих тупых поклонников, вонючих семиклассников и восьмиклассников, несчастных учительниц и журналистов, которые разглагольствуют тоном академиков и при этом ничего ни о чем не знают, это никак не значит, что я была непримиримым борцом. Вовсе нет, просто я по горло была сыта жизнью. Моя депрессия не была эксклюзивным явлением. В этой небольшой стране, господа, иногда совершалось до тридцати самоубийств в день! Депрессия была в моде. Это был хорватский тренд. Если человек не в депрессии, он ненормальный. Каждая нормальная женщина должна купить букетик мелких искусственных роз розового цвета, запереться в комнате и плакать, глядя на букетик. И я так делала. Розы я, правда, не люблю, поэтому купила себе большую белую искусственную лилию. Таких полно на рынках и на могилах тех покойников, чьи родственники не могут позволить себе покупать живые цветы. Я закрывалась в Экиной комнате, брала в руки лилию и плакала. Пожалуй, мне нравится, да, определенно нравится сейчас, из этой небесной перспективы, думать о себе, обо мне как о существе, которому не чужды духовность, депрессия и рыдания с лилией в руках. Но все-таки, черт побери, не могу не признаться и себе и вам, что тогда, когда я была жива, когда я была репортером на радио, во мне было гораздо больше тела и гораздо меньше лилий, чем я посмела бы утверждать. Посмела бы утверждать?! Грех, грех, грех! Виновна! Виновна! Виновна! Я не ходила в церковь и не верила ни в какое неземное истощенное бородатое создание. Не убивай, не лги, не желай чужого партнера по браку, не кради… Это были и мои правила. Если так делаешь, то страдай, чувствуй вину! И чтоб тебе ни сна ни покоя, шлюха, даже если ты в меня не веришь! Грешница! Лгунья! Какой идиотизм! Бог ебет тебе мозги, даже если ты в него не веришь! Католическая церковь — это самая мощная мультинациональная компания в мире, ее менеджеры могли бы читать лекции типам из «Кока-колы». Естественно, ведь они торгуют своей продукцией уже две тысячи лет. Кока-кола будит в нас чувство жажды, католическая церковь — чувство вины. Всю свою жизнь мне приходилось пить кока-колу и чувствовать, что нет мне ни сна ни покоя! Слава! Слава! Слава! Моя слава была маленькой, локальной, городской. Мадонна бы рассмеялась, если бы я сказала ей: мадам, я тоже знаю, что такое слава. А в чем разница? Слава это всегда слава, размер не имеет значения, значение имеет то чувство, которое охватывает тебя, когда ты слышишь, как люди перешептываются, когда они улыбаются тебе, подходят, а ты их скромно спрашиваешь: мы с вами знакомы? Нет, но… А, вы меня просто узнали? О, супер, спасибо вам! Радость, разливающаяся в твоем животе, питает душу весь день. Слава! Если бы не эта слава, над которой Мадонна бы только посмеялась, причем совершенно напрасно, я не столкнулась бы со своим будущим любовником. Я знаю, что по всему земному шару с любовниками трахаются супруги всех цветов кожи, хотя подавляющая их часть вовсе не работает журналистками на радио. Может, я и преувеличиваю. Тем не менее людей просто околдовывают те, кто работает в средствах массовой информации. Рядом с женщиной из газеты или с радио и телевидения обычные смертные, если это мужчины, вынимают руку из кармана и оставляют в покое свои яйца, а если женщины, то натянуто улыбаются, словно говоря: мы бы тоже могли быть вроде тебя, медийным лицом, но не все же такие небрезгливые. Напрасно они злятся. Даже самая невзрачная женщина превращается в звезду, если ее голос звучит по радио во всех кафе или если ее физиономия мелькает на экране. И это внушает сомнения. А не потому ли он меня трахает, что я Голос? Не потому ли, что теперь он может пиздеть направо и налево: я трахаю Голос, трахаю Голос! Воспринимала ли я себя как Голос? Если вспомнить, что так называли Лорин Бэколл — Голос! Голос?! Голос?! Я не хвалила себя словами «ты Голос, Голос, Голос» во весь голос. Я нашептывала себе это неслышно. Я прятала, насколько мне это удавалось, всегда и везде свою только что родившуюся самовлюбленность. В этом большую помощь оказывал мне муж. По воскресеньям, когда мы после обеда сидели за столом, он поднимался, доставал из выдвижного ящика деревянный половник, театрально вытягивал руку, в которой его держал, словно поднося кому-то к губам и говорил: не согласитесь ли вы пернуть для наших дорогих радиослушателей? И громко производил ртом соответствующий звук. Эка просто умирала со смеха. Видишь, чем занимается твоя мама. У каждого журналиста был свой сектор. Я вела передачу «Из нашего хорватского края», она выходила в эфир раз в месяц, работы было слишком мало, меня нужно было загрузить еще чем-то. Мой муж был судьей, поэтому все посчитали, что больше всего мне подойдет программа «Правосудие в прямом эфире». Но после скандала с судьей я сказала начальнице, что отказываюсь вести эту программу. Дело было так. В самом начале передачи слушатели были в восторге, а как же, судья отвечает на их вопросы и бесплатно дает советы. Визит в юридическую консультацию стоит недешево. Вот скажите, моя мать умерла в шестьдесят первом, завещания не было, отец потом снова женился… Это сложная проблема, сказал судья. Моя жена, то есть моя бывшая жена, она больше со мной не живет, убежала с любовником, детей оставила мне, теперь она требует половину дома… Это сложная проблема, сказал судья. Я работала в крупном торговом центре, без выходных, по пятнадцать часов в день, меня уволили, не заплатив компенсацию за сверхурочную работу… Это сложная проблема, сказал судья. После этого третьего вопроса радиослушатели стали открытым текстом посылать нас на хер. Алло, слушайте, вы, что делает в студии этот кретин, он хоть на один вопрос может ответить? Мы пускали музыку, включали микрофон, только если звукооператор клялся нам здоровьем своих детей, двоих, что звонок абсолютно доброкачественный, все напрасно. Эй, ребята, какого хера делает на вашей ветке этот шимпанзе, он же ничего не смыслит… Все сегодня такие нервные, сказала я судье, когда пустили рекламу, сегодня полнолуние, давление упало, влажность воздуха очень высокая, какую музыку вам поставить? Поставьте «Загорских тамбуристов», сказал он. Музыкальный редактор закрыл глаза ладонью. Да, это было моей ошибкой. Слушатели просто взбесились! Какого хера, ну что за придурок. Здесь ему не Загорье, мы на адриатическом побережье… Не знаю, как мы остались живы. На совещании у главного редактора меня буквально распяли. Как ты могла позвать на программу такого неквалифицированного болвана? Ты спровоцировала возмущение общественности! Чья это была идея? Где ты нашла этого идиота?.. Коллеги посмеивались, начальница и главный редактор только что не поминали мою мать. А потом, смотри-ка, не прошло и месяца, как Загорский Тамбурист был назначен председателем областного суда. Ну что, дебилы, я ходила по редакции с гордо поднятой головой, прямая, словно меня на кол насадили. Что, позвонить кретину, сказать ему, что вы о нем думаете? Позже он часто бывал гостем нашего радио, но микрофоны мы никогда не включали. У слушателей нервы всегда слабее, чем у журналистов. Нет, хватит с меня правосудия, сказала я начальнице, тот факт, что дома меня трахает судья, не имеет никакого отношения к моей работе. А если бы меня трахал мясник, мне что, пришлось бы вести программу о крупном рогатом скоте, так получается? Пожалуйста, без слишком сильных выражений, сказала начальница. Я бы хотела вести программу об экологии. Эта тема — настоящее блаженство. Газовые трубы часто охватывало пламя, в счастливые дни взлетали на воздух целые части города. Нефтеперегонный завод в центре постоянно изрыгал густой черный или серый дым. Люди задыхались. Журналисты, ведущие рубрику «Экология», всегда одновременно и борцы за права человека. Феноменальная позиция, обрушиваешь громы и молнии на несправедливости, почти как Господь Бог, а никто тебя не боится. Политики в гробу видали чистое небо над городом. Для меня на городской свалке играли и пели цыгане, а над головами у них кричали и таскали в желтых клювах всякую дрянь чайки. На радио звуковые эффекты гораздо важнее слов. Министр экологии часто бывал в наших краях, должно быть, ему было кого трахать в Опатии. Для газет и телевидения он всегда фотографировался на фоне огромного русского танкера, из которого в море еще ни разу не попала даже моча пьяных моряков, а уж о нефти мы и не говорим. О некоторых экологических темах нельзя было даже пикнуть. Недалеко от нашего города есть небольшой городок, на горе. Огромная труба стоявшей на берегу фабрики десятилетиями изрыгала ядовитые газы и мелкие коричневые частицы. Все это оседало на дне колодцев и на земле, в садах. Благодаря розе ветров городок на горе оказался самым загрязненным. Жители там умирали каждый день. И не только люди, но и домашние животные. Собаки от рака печени и лейкемии, женщины и девушки от рака груди, мужчины от всех возможных видов рака, листья на деревьях приобретали красноватую окраску. Но мы об этом не говорили. Молчали и журналисты, и врачи, и оппозиционные политики. Даже во время избирательной кампании политики не заезжали в городок на горе. Боялись, что придется выпить яда в стакане прозрачной воды из колодца. Слушатели меня любили, я всегда была на стороне так называемых маленьких людей, про которых мы говорили, что это так называемые маленькие люди, а они на самом деле были маленькими людьми. Они страдали от дыма, огня, газа, вони, а мне все это, если сказать откровенно, было по фигу. Так же как и все журналисты, я понятия не имела о материи, о которой разглагольствовала. Я давала моим гостям поговорить о защите питьевой воды, об источниках, о помойках, о необходимости устройства на дорогах безопасных остановок для автобусов, и они считали, что меня это страшно интересует, я смотрела им в глаза и кивала. Когда они говорили, звукооператор время от времени указательным и средним пальцем показывал мне ножницы. Пора затыкаться, время для рекламы или для новостей, или для до свиданья. И они затыкались. Моя жизнь корреспондента радио была безумно разнообразной. В основном мне было страшно скучно, и тогда… Был вторник. Часовая передача об атомной электростанции Кршко. Эта тема имела свои преимущества и свои недостатки. Главный недостаток тот, что об этой электростанции успели потрендеть все, живые и мертвые, ничего нового сказать было невозможно. Преимущество в том, что все всё сказали, но все равно народ еще можно было немного попугать. Есть утечка радиации? Или нет? Взрыв? Красный уран? Трещина в какой-то плотине? Захоронения радиоактивных отходов, не слишком ли это близко от нас, а может, мы все-таки достаточно далеко? «Да» электростанции? «Нет» электростанции? Хорватии не хватает электроэнергии! Да здравствует электростанция! Нужно было пиздеть и пиздеть целый час, время от времени прерываясь на музыкальные и рекламные паузы. В коридоре, у двери в студию, меня ждал гость. Начальница сказала, что это «господин публицист». Публицистами мы называли претенциозных онанистов, которые обожали приходить на радио, ничем конкретным не занимались, были какими-то докторами наук или преподавателями гимназии, писали всякую херню в местной газете и выступали по местному телевидению. Моя задача была простой. Гость говорит, звукооператор изображает пальцами ножницы, звучит музыка. Потом опять бла-бла-бла, ножницы, реклама, бла-бла, ножницы, музыка, реклама, бла-бла. Есть ли у нас кто-нибудь на линии, пожалуйста, добрый день, да, мы вас слышим, прошу вас, добрый день, ножницы, реклама, музыка, бла-бла, ножницы, реклама, музыка, последнее бла-бла, до свидания, до следующего вторника. Заранее нужно было спуститься из редакции в коридор, где ждали публицисты. Если гость хорошо разбирался в теме, это помогало журналисту сделать более или менее приличную передачу. Однако если гость был без ума от счастья из-за того, что это радио, а вокруг микрофоны, суета и журналисты, десятиминутное сидение с ним за столиком превращалось в зеленую тоску. Идя вниз, я понятия не имела, с каким публицистом сейчас встречусь. Мнения коллег я спросить не могла, журналисты ни о ком хорошо не думают. Для нас все гости были кретинами, дебилами, занудами, пациентами, мусором, тупицами, онанистами. Моя начальница кратко описала его как «привлекательного», что было вполне ясной характеристикой. Значит, внизу меня ждет молодой человек приятной внешности. Говорить в течение часа об атомной электростанции может кто угодно. Мы с молодым человеком будем спокойно пиздеть, а музыка пусть будет словенская. Музыкальному редактору я сказала: польки — это будет просто супер, можно и вальсы. Публицист сидел за столиком один, увидев меня, он встал. Начальница была права. Он назвал свое имя, я свое, мы сели. Невысокий, худой, маленькие глаза, густые каштановые волосы, вельветовые джинсы, хорошие туфли, хорошая туалетная вода. Как начнем передачу, спросила я. Понимаете, я судья, работаю вместе с вашим мужем, об атомной электростанции Кршко не знаю ничего, экологией занимаюсь всего полгода, я член Городского совета, я просто хотел воспользоваться этим случаем, чтобы с вами познакомиться. Ебтвоюмать, ебтвоюмать, ебтвоюмать! Да, у каждого больного свои симптомы. Вы ненормальный, сказала я, конечно, моему тщеславию эта история польстила, все-таки публицист отличался от большинства наших пациентов. Но электростанция уже анонсирована как тема передачи, и я похолодела, поняв, что много он сказать не сможет, и молоть языком придется мне, но — о чем, что, как, я же не могу заполнить эфир одними словенскими польками, или ты воображаешь, что могу, хренов публицист! Тема уже объявлена, сказала я, это некрасиво, я буду чувствовать себя идиоткой, и наши слушатели будут чувствовать себя идиотами… Звукооператор пригласил нас в студию. Господин публицист трендел без каких бы то ни было проблем. Судьи у себя на работе постоянно говорят, диктуют, спрашивают, выступают против адвокатов, против обвиняемых, свидетелей, супругов. Как же я об этом забыла? Судьи — профессиональные болтуны. Звонили радиослушатели. На любой вопрос у него был ответ. Как долго будет еще работать атомная электростанция? Распространяет ли она радиацию? Что, если произойдет авария? Почему отходы остаются нам? Значит ли это, что словенцы используют нас в своих интересах? Когда наконец Люблянский банк начнет возвращать хорватам старые, югославские, вклады? Матери девочки, которая больна раком, он сказал, что это не из-за Чернобыля… Звукооператор слушал его открыв рот. Даже забыл про ножницы, которые изображал указательным и средним пальцами. Потом мы пошли выпить кофе. Итак, я провела еще одну совершенно неудачную передачу, которой все останутся довольны. Радиослушатели получили ответы на все вопросы, при этом он не сказал ничего, что могло бы задеть хоть кого-нибудь, кроме правительства Словении, а его местное хорватское радио может оплевывать без всяких последствий. Проблемы с начальством у меня возникали редко. Все мы были против загрязнения окружающей среды, дыма, выхлопных газов, старых танкеров, нефтяных пятен на поверхности моря и мазута, прилипшего к коже пингвина или крылу чайки. Когда возникало что-нибудь типа вонищи в воздухе или черных клювов у чаек, телефон в студии трещал без передышки. Радиослушатели пиздели в прямом эфире, негодовали и жаловались, я перед микрофоном делала маникюр. Я любила экологию. Господа, прошу вас, помогите мне, я бы хотела перейти от экологии к моему любовнику, рассказать вам нашу лавстори и, кроме того, продолжить рассказ об облаве, у меня вообще много историй, которые мне нужно вам рассказать, но так, чтобы они плавно переходили одна в другую, без швов, чтобы вы слушали меня расслабившись, чтобы мои рассказы вас зачаровали, чтобы я стала для вас Шехерезадой, которая сможет умилостивить вас, чтобы мое неспешное бла-бла-бла притупило вашу бдительность и желание осудить меня за совершенное тяжелое преступление. Я совершенно прозрачна, я вижу это, и вы это видите, тем не менее устоять я не могу. Давайте вместе вернемся к охоте. Сейчас я перед тем охотничьим домиком, помните, там по траве разбросаны толстые зеленые охотничьи куртки. И мертвые тела убитых животных. Охотники наелись, все, кроме меня, они поднимаются с земли, отряхивают охотничьи штаны, убийцы достают свои ножи, и каждый идет к своему животному, а мы, остальные, выбираем, на кого смотреть. Можно на Мату, это высокий чернявый охотник, он должен отрезать голову небольшому кабану. Или на молодого Мато, помощника мясника и сына владельца сельского ресторана, его задача отделить от тела голову серны. Я направилась к группе, которая стояла вокруг Мато. Мне не хотелось вдыхать запах свежей крови и видеть маленькие остекленевшие глаза мертвого кабана, но нужно было присоединиться к какой-то группе. Невозможно и представить себе, что какой-нибудь охотник останется сидеть, когда разделывают мертвое животное. У Мато был большой нож, он вонзил его маленькому кабану в шею и отрезал ему голову. Отделив голову от тела, он, продолжая сидеть на корточках, поднял ее и продемонстрировал всем нам. Мы зааплодировали, не знаю почему. Потом Мато поднялся, в руке он держал окровавленную голову, господин Стиепан его сфотографировал. Смотрите, сказал Мато господину Стиепану, чтобы я опять не получился с красными глазами, как в прошлый раз. Убил кабана Виктор, господин Виктор… Он кардиохирург, толстый высокий мужчина, но он сфотографировался не с головой в руках, а рядом с мертвым кабаном, когда у того еще была голова. Господин Виктор поставил ногу на его голову, а в руках у него было ружье. Мато отложил окровавленную голову на траву, а сам вернулся к телу. Распорол живот и достал печенку. Взял печенку в руки, поднял голову и посмотрел на нас, стоящих вокруг. Я ему улыбнулась, я подумала, что так нужно. Он ответил мне улыбкой, поднялся и положил красную, горячую печенку мне в ладони, мужчины захлопали, господин Стиепан сказал «посмотрите на меня», я подняла на него взгляд, в ладонях у меня подрагивала и дымилась горячая печенка, щелкнул фотоаппарат, на бумаге остались и моя улыбка, и печенка, и мои руки. У меня эта фотография где-то лежит. Вот, а теперь скажите, объясните мне, какая связь между горячей печенкой и моим любовником? Может быть, рассказ о кабаньей печенке — это необходимое предисловие к моей лавстори, которая была, но которой не должно было быть? Никудышное предисловие. Ассоциация абсолютно бессмысленная. Но, господа, если мы скажем, что какая-то ассоциация не имеет смысла, это будет означать, что мы считаем, будто жизнь имеет смысл, будто жизнь это не просто масса или ряд бессмысленных фотографий, мгновений, которые летят одно за другим без всякого порядка и логики. Без той логики, которую в состоянии понять мы, смертные. Мы, смертные?! Я уже мертва, но все равно ничего не понимаю! Человек остается глупым и мертвым. Не очень-то приятное открытие. Вот в моих мыслях у меня в ладонях подрагивает горячая печенка, я смотрю в объектив фотоаппарата в руках господина Стиепана и при этом хочу рассказать вам о своем любовнике. Сейчас я сделаю над собой большое усилие, отброшу печенку, вот, я ее бросаю, руки у меня чистые, подождите, все-таки я бы их вытерла о джинсы, если бы была живой, если бы я была в джинсах, если бы не неслась вскачь на этой гадости, которая на самом деле и заставляет меня рассказывать и рассказывать. Если бы я чувствовала себя нормально, если бы не раскачивалась так страшно, если бы мягкий конь подо мной был чем-то твердым, я бы молчала, я бы вообще не стала с вами разговаривать. Я бы развалилась в жестком деревянном кресле, закурила сигарету, хотя, когда была жива, я не курила, боялась умереть, я бы сидела, курила, искоса смотрела на вас и ждала вопросов. Вот так… Болтаю я оттого, что раскачиваюсь. Ужасно раскачиваюсь. Звонил он мне каждый день. Я привыкла. Если вдруг не звонил, день был для меня бессмысленным. Он был небольшого роста, чуть выше меня, мышцы его рук были мягкими, бедра ненамного крепче, у него был маленький твердый язык, таким он и остался до сих пор, знаю, что маленький и твердый, я держала его во рту. Когда я была с ним, то часто говорила себе: старушка, ну ты даешь, надо же какого подцепила! Все-таки знаете, и не возражайте, это приятно, когда тебя трахают и муж, и любовник. Когда после траханья с любовником мы шли по улице, у меня перед глазами часто возникала воображаемая стена. Именно стена! Я смотрела на серую бетонную плиту, мотала головой направо, налево и искала хоть какую-то щель, через которую можно увидеть витрину или неоновое освещение. Стена исчезала не сразу. Противное ощущение. В браке я часто мечтала о великой любви, настоящей любви, о герое, который бы не колотил меня, а слушал, разговаривал со мной, приносил бы мне в кровать кашу из бананов. Я люблю кашу из бананов, но не люблю разминать бананы. Когда я нашла любовника, я вовсе не превратилась в счастливую молодую кобылу, которая все время машет хвостом и подставляет горячий зад здоровенному херу. Вместо счастья меня охватила депрессия, я сама себе задавала миллион вопросов. Да, во мне поселился страх. Страх из-за того, что я осознала себя как очередную шлюху, которая гуляет по белу свету и объясняет свое блядство тем, что нуждается в любви и боится мужа, который, если обо всем узнает, может забить насмерть. Но в то же время я оправдывала себя тем, что, когда муж бьет меня по почкам доской для разделки мяса, а рот у меня заткнут тряпкой, чтобы не было слышно, как я вою, я могу утешаться мыслями о том, что все это закончится и через пару дней я так расцарапаю спину своего любовника, что его жена сразу это заметит. Если бы мой муж не начал опять жить дома, я бы никогда не завела любовника. Когда он был на семинарах или выездных сессиях суда, я несколько дней жила в бетонных комнатах, кухне и гостиной, одна, а по ночам с Экой. Она в нашей квартире только спала. А остальное время проводила или в школе, или у его старухи. Я с радостью смирилась с ролью замужней монашки. Когда он куда-то уезжал, мы не трахались, когда на день-два появлялся дома, мы опять же не трахались, потому что он готовился к следующей поездке. Это были самые счастливые дни моей жизни. Я забыла его маленький член, тисканья и пыхтения, у меня была своя работа, свои дела, время от времени в мою жизнь внедрялась Эка, но не часто и не резко. Эта девочка росла возле меня, но без меня, а рядом с его старухой. Я удивлялась тому, какой она была красивой и долговязой. Тем не менее иногда по утрам мне бывало с ней очень хорошо. Просыпаешься одна, дочка еще спит, занятия у нее сегодня во вторую смену, все утро мое. Можно посмотреть через окно на соседа, как, облокотившись на подоконник, он неподвижно смотрит в пустоту. Дочка просыпалась, приходила ко мне, целовала меня в шею, она, эта худенькая костлявая девочка, любила приласкаться, потом одевалась и убегала к бабушке. Я варила себе яйцо, съедала его и отправлялась на радио повторять «алло, алло, мы вас слышим». Это была прекрасная жизнь! Никто тебя не контролирует, у тебя нет никакой нормы, зарплата обеспечена, ты местная знаменитость, живешь без стрессов, хозяина над тобой нет, спонсоры тащат тебе футболки, нижнее белье, чулки, копченое мясо, билеты в кино и в театр, купоны, за которые бесплатно получаешь несколько килограммов стирального порошка… Вдруг! Всё сразу! А еще год или два назад… Но однажды он появился в дверях, остался дома и стал трахать меня три или четыре раза в неделю! Боже милостивый! Вода плещется в ванне, он втягивает ее носом, потом из носа же громко высмаркивает, производя какие-то звуки вроде «шшшлюп, шшшлюп». Я лежу скрючившись, в пижаме, толстой, непривлекательной, надеясь, что застиранная махровая пижама остудит его пыл. Головные боли, трихомонасы вагиналисы, судороги, менструации… Ничто не могло его остановить. Он вылезал из ванны, вытирался, брал в руки фен, входил в комнату, улыбался, показывая крупные белые зубы. Вот ужас! Вот что такое ужас! Нужно бы написать книгу «Что со мной происходит, когда ко мне в кровать забирается мой муж». Вот был бы бестселлер! У миллионов женщин от одной только мысли, что придется трахаться с собственным мужем, напрочь пересыхает пизда! Я этого не утверждаю, это мое предположение. Но я почти уверена. Могу поклясться, что это так! Я раздвигала ноги. Жены могут играть в тысячу разных игр, пока муж их трахает. Стоит ли купить двуспальный пододеяльник, два шестьдесят на два, или нет смысла, потому что одеяло два на два? Можно купить в рассрочку и новое одеяло, перьевое, более тонкое, но пошире и потеплее. Одеяло плюс простыня на резинке, пододеяльник и две наволочки, пятьсот кун в месяц, по карте «Diners», за пять взносов? Хорошо бы покрасить эту стену, надо купить ту машинку, валиком очень трудно. Нет, лучше нанять маляра. Окраска — дело не такое простое, как нам стараются внушить с экрана телевизора продавцы кистей: позвоните нам сейчас, волшебная кисть все сделает за вас! Это обычное вранье, лучше пригласить маляра, ни в коем случае никаких денег вперед, никаких авансов, стоит хоть что-то дать, прождешь его потом несколько недель, они всегда договариваются о работе сразу в нескольких местах. Из Экиной комнаты нужно выкинуть кровать для гостей. Нам лучше всего купить высокий надувной матрац. Не нужен — выпустил воздух и убрал в коробку. Джинсы мне режут в паху, в городе есть портной, который вставляет в шаговый шов кусочек ткани, и неприятные ощущения пропадают, даже когда ты сидишь, самые лучшие джинсы — эластичные, вообще-то для джинсов сейчас жарко, надо купить легкие брюки хаки… Его стоны иногда прерывали ход моих мыслей или воображаемый разговор с молодой продавщицей в «Indian shop». Пока он пыхтел, я с закрытыми глазами снимала с шеи бусы из бирюзы. А легкая рубашка хаки, к брюкам, джинсовая куртка и туфли без каблука, те, в которых нога дышит, недавно открылся новый магазин с туфлями, в которых нога дышит… Он кончил. Отвалился от моего тела. Ты кончила? Я, ласкаясь, пристраивала свою голову в ямку над его ключицей, ох, ты просто золото, говорила я. Я обнаружила, что можно трахаться с мужем и в то же самое время осматривать прекрасные магазины, благоустраивать квартиру, обдумывать, не покрасить ли волосы в другой цвет, а может быть, изменить и прическу. Траханье с мужем иногда имеет смысл. В минуты, когда я с ним трахалась, я могла бы сдавать приемный экзамен на поступление в монастырь, настолько далеки были мои мысли от его хера, который он в этот момент в меня засовывал. Я знала, я научилась этому у мамы, с мужчинами нельзя разговаривать откровенно. Нельзя слишком часто смотреть им в глаза, говорить им правду, ждать от них честной игры. Жизнь с ними — это единственная возможная жизнь, но тут есть свои правила. Короткие фразы. Ты ел; когда вернешься домой; рубашки лежат там; я подмылась; я кончила просто феноменально, ты потрясающий; тебя никто не понимает; хочешь пива или вина, холодного, теплого, лед; я пошла в парикмахерскую, я не была целый месяц; эту блузку мне подарила Мери, эти брюки у меня от Анны, туфли подарила мама на день рождения; какие духи ты имеешь в виду, мне их принес спонсор. Кока разводится, уходит от мужа, конечно, она шлюха, это знает весь город, нет, она вовсе не самая близкая моя подруга! Господа, ну хватит с меня этого облакообразного коня, знаю, я повторяюсь, вам надоело слушать. О тошноте я вам и говорить не буду, хотя следовало бы. Моя работа научила меня тому, что человеческая речь должна быть вразумительной, если хочешь, чтобы тот, кто тебя слушает, мог без проблем следить за тем, что ты говоришь. Перепрыгивание с темы на тему вызывает у того, кто сидит по другую сторону стола, нервозность, будит в нем желание отключить слух или уйти. Не отключайте слух, останьтесь, выслушайте меня, я буду краткой, мне тошно, но эта тошнота не самая страшная из всех моих тошнот. Я все повторяю «тошнота, тошнота», мне жаль, что так получается, но нужно же как-то перейти к рассказу о нашей первой поездке на уик-энд. Я вам расскажу, как мы с моим любовником оправились на пароходе в наше первое и единственное путешествие. Мы поплыли на Остров. Идея принадлежала ему. Я не из тех, кто шагает по жизни, опираясь на руку мужа и половые органы бесчисленных молодых мужчин. Я считала, что найду свое счастье, опираясь на один мужской половой орган, поэтому у меня идей не было. Нет, господа, я вру! Я была святой, только потому что никогда не впадала в искушение. Вокруг меня бродили мужчины, которые меня совершенно не интересовали. Могу сказать о себе и по-другому. Я оперлась на седьмой по счету хер, считая, что он тот самый, настоящий, и что он будет в моей жизни последним. Если я только не запуталась в подсчетах. Вот она, истинная правда обо мне! Но я должна вам все объяснить, я имею в виду объяснить, каков был путь от первой чашечки кофе с незнакомым мужчиной до первого траханья с незнакомым мужчиной. Звонки по телефону, встречи, главным образом в центре города, потому что в пригородных мотелях встречаются только те, кому есть что скрывать, так сказала мне Эни. По прошествии одного года, целого года, вот видите, я совсем не шлюха, я набралась храбрости. И в мое перепуганное тело проник еще один хер! Собственная дерзость меня изумила. Или это было безумие? Мой разум, отравленный католичеством, притом что я не практиковала формальные таинства, протестовал. У тебя муж, говорил он мне, он меня бьет, говорила я. У тебя дочь, каково было бы ребенку узнать, что мать трахается с незнакомыми мужчинами? Только с одним, сказала я. А что, если у того, кого ты принимаешь у себя между ног, СПИД? Или гепатит С? Он же не только тебя трахает! Поди знай, кого он ещё трахает. Ты для него только пизда, одна из многих! Кто может знать, что за жуткие мужчины трахают тебя в лице этого своего делегата? Всех его любовниц кто-нибудь трахал, и никто не знает, кто трахал и трахает его жену! Женщина, задумайся! Тебя трахает не один, а сотня неизвестных тебе больных херов! Как тебе держать под контролем все страшные болезни, которые через его тело передают тебе разные шлюхи? Сифилис, гонорея, трихомониаз и кандидоз! У тебя между ногами будет чесаться до самой смерти! Ты будешь разлагаться живая! Твое тело превратится в большой мешок с гноем! Не сдавайся! Не сдавайся! Не сдавайся! Борьба тяжела! Я проиграла! Сдалась! Я забыла о СПИДе, который превратит меня в кучку костей весом в двадцать килограмм, я не думала ни о наших больницах, в которых нет лекарств, ни о кредитах, которые я должна выплачивать и из-за которых у меня в карманах не оставалось ни куны, чтобы в случае чего оплатить койку в приличной больнице! Легла! Растянулась! Сдалась! Закрыла глаза! Обо всем забыла! Не выдержала! Раздвинула ноги! Руками держалась за край стола! Опиралась руками о большую скалу на городском пляже! Скакала на нем верхом! Кричала под ним! Рычала рядом с открытым окном в высотном доме, где живут свидетели с моей свадьбы! Царапала ногтями кору камелии в парке в Опатии! Держалась за ограду террасы на крыше самого высокого в городе здания! Кусала полотенце в ванной комнате свекрови, когда та была в санатории! Смотрела на его свадебную фотографию, когда его жена и дети были у ее матери, которая лежала при смерти! Стонала в туалете Дворца профсоюзов, в то время как в зале заседаний обсуждалась тема «Куда идет хорватская демократия». Господа, я вела себя как шлюха! Что да то да! У мужчин, которые трахают чужих жен, своих собственных жен нет только в сказках. У героев таких сказок нет и маленьких детей. В нашей реальной практике прелюбодеяний все выглядит иначе. Мы разговаривали о моем муже и о его жене. Я не особенно вдавалась в детали. Он тоже был немногословен, мадам ему надоела. Он показал мне фотографии своих девочек: большие зубы, большие очки, учатся в восьмилетней школе. Иногда у меня разыгрывалась фантазия, и я представляла себе, как он меня лижет, стоящие рядом три наши девочки, его жена и мой муж дожидаются нашего оргазма, а когда он наступает, рыдают. Господа, тогда мы еще не трахались. А когда мы начнем трахаться, то кто сможет кончить на глазах у такой публики? Я мечтала о том, как мы поженимся, хорошо, я знала, что это пиздеж, но человеку трудно жить только реальностью, ему нужна мечта о прощении греха. Мне снилась наша свадьба, и во сне у нас все получалось плохо. Мы стояли перед черным олдтаймером, мы сели в него осыпанные рисом, вот глупость, ведь у нас было три дочери! Не важно, мы сели в этот олдтаймер, про рис я сказала, он даже в нос нам попал. Я захлопнула дверцу машины со своей стороны, потом приоткрыла, чтобы освободить хвост белой фаты длиной двенадцать метров, который я защемила, опять захлопнула дверцу. Мы тронулись. За спиной остались свидетели, гости, они махали нам, смеялись, множество улыбок сверкало зубами, мои подружки, моя мать, его мать и его сестра были в платьях цвета бледной лаванды, свадебный букет, ветку белой орхидеи, поймала моя сестра, вообще-то сестры у меня нет. Он вел машину, но тем не менее оторвал взгляд от дороги, чтобы еще раз увидеть счастливых и красивых гостей и свидетелей, чтобы еще раз показать им свои маленькие белые зубы. Обернулся, продемонстрировал им зубы, обернулась и я, тоже предъявила им свои зубы, потом наши глаза обратились к узкой сельской дороге, вдали виднелась башня дивной, прекрасной церковки, потом мы перевели взгляд с башни на дорогу. Слишком поздно! Под колесами нашего олдтаймера лежали мертвые тела трех наших дочерей! Конец серии! Продолжение следует! Я хочу сказать, что я долго шла к тому, чтобы трахнуться с ним в первый раз, меня переполняли сомнения, угрызения совести, чувство страха. И все-таки я с ним трахнулась! В здании суда, в его кабинете. Здание суда находится в центре города. Ни вечером, ни ночью суд не работает. Я была журналисткой, которую знает весь город, его знала половина города. Мне было страшно. Войти в здание суда в девять часов вечера?! Мы вошли. Я знала, что меня защищают мои коллеги. Радио было настоящей крепостью. Дверь всегда заперта, вахтер на входе требует пропуск. Наши партнеры по браку и не предполагали, что, пока идет программа, некоторые из нас, а точнее почти все, в здании отсутствовали. Техника простая, ты записываешь на пленку несколько анонсов для заранее подготовленных передач, из радиоприемников раздается твой голос, а ты сам, или сама, в это время находишься между чьими-то ногами, или под каким-нибудь мужским телом. Если твой муж или твоя жена в такой неподходящий момент чувствовали потребность поговорить по телефону, у звукооператора на такой случай был миллион оправданий. Резким, недовольным голосом, голосом занятого по горло работника средств массовой информации, он говорил: простите, Александр готовится к передаче, позвоните позже! И жена больше не звонила. Пока мы трахались, музыкальный редактор ставил нам любимые мелодии. Мы совокуплялись в автомобилях, в квартирах друзей, в просторном туалете городской кофейни, там всегда звучит музыка. Мы трахались под песню Франца Блашковича и Драго Орлича «Николетто». Ну, слова вы знаете, «анна-итаке, жинга-ло, ото-бло, туба-эле, туба-ул, пи-ждрул». В здании суда туалеты тоже были великолепными. А иногда я разваливалась в кресле председателя суда, а он… Я никому не рассказывала, как он трахается. Мои коллеги и подруги любили поговорить о херах своих мужчин и о том, как они трахаются. Чаще всего эти рассказы не стоили внимания. В них мужчина, как правило, был очень утомленным, нервным, и у него отсутствовала фантазия. Он бросался, голый, на супружеское ложе. Нужно было отдельно просить его вымыть хуй и ноги или хотя бы хуй, если ему было лень пойти принять душ. Он говорил: да я мылся вчера или позавчера, я не грязный, ты болезненно чистоплотна, это просто ненормально. Вот, он ложился на кровать, на спину, голым, расставлял ноги и отдавал свой хуй во власть бедной жены. Та сосала, сосала, сосала, пока у нее не воспалялись десны. Потом он приподнимался, запыхавшийся, издавал какие-то звуки, типа «мммм» или «грррр», лизал уши своей жене, которой вовсе не хотелось, чтобы ей лизали уши, кусал за задницу свою жену, которой вовсе не хотелось, чтобы ее кусали за задницу, вылизывал свою жену, которой вовсе не хотелось иметь дело с его языком, и засовывал хуй жене, которая как раз хотела почувствовать его язык. Эти несчастные женщины любили обо всем этом поговорить. Хуи у их мужей были довольно посредственными, но откровенно указать им на это было бы безумием. Несчастные жены называли их хуи следующими словами: зверь, животное, палица, булава, дрын, пест, молот… Помню, как мы рыдали от смеха в кофейне, которая потом закрылась, а позже там открылся австрийский банк. В день открытия этого банка в нашем городе устроили грандиозный фейерверк, лучше бы они снизили процент по кредитам. Кретины! Слушай, Анита, сказала Мери, Анита и Мери работали у нас на радио, одна в бухгалтерии, другая в маркетинге, а давай, скажи ему завтра, что хуй у него твердый, как посох Ивана Зайца. Иван Зайц — это бронзовый памятник, который виден нам, он прямо за окном кофейни. Завтра не смогу, сказала Мери, завтра он не трахается, теперь будет трахаться только в среду, в среду скажу, если не забуду. А что, если он меня спросит, кто такой Зайц? Ты ему скажи, что акцент не на Зайце, а на посохе, не настолько же он глуп? Мери на этот вопрос не ответила. В среду мы все, Анна, Анита и я, позвонили узнать насчет посоха и насчет Зайца… Пока я сходила с ума от любви к своему мужу, я никогда не рассказывала истории из моей интимной жизни, но когда я к нему охладела, его маленький хуек немедленно оказался в кофейне, посреди круглого металлического столика. Я не бог весть какая рассказчица, я просто сказала, что он у него очень маленький, а я должна восхищаться тем, что он якобы большой, и он сам уверен, что большой, как будто никогда не видел, что значит большой, ведь он ходит играть в баскетбол, они там принимают душ, так что мог бы понимать, что у него маленький… Моих подруг это не рассмешило, они сказали, что, может, он и знает, что его хуй не самый длинный на свете, но считает, что этого не знаю я. Он надо мной издевается, говорила я, он знает, что маленький, считает, что я этого не знаю, смеется надо мной, когда я спрашиваю: ну, где мой дрын? Без вариантов, сказала Анна, они все уверены, что у них всегда самый большой, без вариантов, мужчины, стоит им его вытащить, никогда не верят своим глазам. В тот вечер мы вошли в здание суда около девяти… Когда я была очень молодой, я читала любовные романы. В этих романах женщины трахались под музыку. Не запомнила, какую именно, джаз, поп, рок или опера, важно, что это была прекрасная музыка. Я с нетерпением ждала, чтобы меня кто-нибудь оттрахал под Элтона Джона. Меня трахали многие, если считать, что семь или, может быть, восемь мужчин это много, но музыки не было никогда. В том числе и тогда, когда я в первый раз была с ним, я имею в виду мужа. Мы с ним были в машине, ему не удавалось разложить сиденья, это был какой-то древний «опель». В руке у него был гаечный ключ, сиденья не поддавались. Я ждала сзади, под юбкой у меня ничего не было, трусики валялись у заднего стекла, было жарко, середина дня, мы остановились в рощице возле автострады, там были сотни кусков туалетной бумаги, брошенных после того, как люди вытерли свои задницы, на каких-то странных, неизвестных мне кустах висели использованные кондомы. Ничего не добившись, он отложил гаечный ключ и навалился на меня на заднем сиденье, наверняка было не меньше плюс пятидесяти, он натянул кондом, мне показалось, слишком большой, слишком комфортабельный, не тот размер, я едва дождалась, чтобы он кончил, пока он стонал и долбил меня, правое сиденье вдруг само опустилось и шарахнуло меня прямо в висок. Кончив, он увидел, что сиденье придавило мне голову, тебе больно, совсем не больно, ты кончила, конечно. Но я начала про другое. Я не слышала музыки. Кто знает, где именно был в тот момент Элтон Джон? Тогда я не знала, что жизнь длинна и непредсказуема. Итак, мы вошли тогда, в первый раз, в здание суда с абсолютно ясным, недвусмысленным намерением, мы хотели трахнуться. Технические детали я опускаю. В темноте мы поднялись по каменной лестнице, открыли дверь суда, в темноте, закрыли дверь, включили свет, вошли в великолепный туалет, сначала он, за ним я… Он мне вставил, побыл во мне, потом вытащил, засунул и… Классика. Было бы преувеличением сказать, что в тот вечер я встретилась с крупным мастером этого дела. Но, дорогие господа, есть одно но! Я слышала музыку! Музыку! Громкую! Несомненную! О, подумала я, о, это то, о чем написано в книгах! Но я была в растерянности! Я не испытала оргазма, я только слышала музыку?! Еб твою мать, ведь все эти писательницы упоминают музыку, и никто из них не пишет про оргазм, получается, что женщины, когда трахались, не кончали, они только музыку слышали?! Может быть, нам, женщинам, это предлагается на выбор? Или кончишь, или послушаешь музыку?! Если я слышу музыку, я должна ее слышать, все здание дрожало, я не могла ответить самой себе на вопрос, что бы я выбрала, если бы мне пришлось выбирать. Оргазм? Музыку? Пожалуй, оргазм, музыка была невыносимой. Но кто решает? Кому об этом сказать? Можно ли решать? А вдруг у нас, женщин, в некоторых ситуациях проявляется раздвоение личности? Когда нас трахает муж, мы кончаем, когда любовник — слышим оркестр? И сейчас вдруг во мне сработал механизм выбора?! Какие-то страшные люди очень громко пели?! Ох, я не могла сконцентрироваться на траханье, просто стонала для порядка. Он вытащил член, выпрямился, старался отдышаться. Н-да, неужели теперь я пойду по жизни в сопровождении хора и оркестра?! Может быть, эти оглушительные звуки — наказание за мой грех?! Я молчала под адские громовые раскаты. Почему мое чувство вины превратилось в звуковое сопровождение праздника Дня Республики?! И тут музыка прекратилась! Разом! Тебе мешало, спросил он. Что, спросила я. Музыка. И он ее слышал?! Значит, мы слышали это оба, просто он кончил, а я нет?! Я посмотрела на него, крепко сжала ноги, чтобы сперма не потекла на паркет, встала с кресла, оперлась на стол и скрестила ноги, как манекенщица, которая рекламирует автомобили. Они всегда репетируют по четвергам. Кто, спросила я. Оркестр театра оперы и балета, театр сейчас на ремонте, им больше негде. Очень громко было, а что это они исполняли, спросила я и постаралась сильнее сжать ноги, чтобы не потекла слизь, я была довольно стыдливой. Это «Шубич-Зриньский», фрагмент «В бой, в бой». О-о, сказала я, прекрасная музыка. Лучше бы они сидели по домам, я на это не рассчитывал, совсем забыл про них, прости. Я думала, музыка играет у меня в голове, оттого, что мы трахаемся, что она сопровождает мой оргазм. В общем, я пиздела и пиздела, хотя, конечно, на самом деле я знала, что это двумя или тремя этажами ниже нас играют какие-то кретины. Но когда с кем-то в первый раз трахаешься, нужно выглядеть немного беспомощной, трогательной, испуганной, немного ничего не понимающей, растерянной. И я, конечно, же узнала «В бой, в бой», но просто подумала, что, если я буду… Если я вообще думала! Я почувствовала, что незнакомый мужчина меня трахает, трахает плохо, я не кончила, меня испугало предположение, что это был максимум его возможностей, этого мне было недостаточно. Кроме того, меня беспокоило и чувство вины. Эх, старушка, ведь ты изменила мужу, трахаешься под грохот барабанов и звон литавр, а кончить не можешь?! Лучше тебе было остаться дома, на кой хрен тебе все это нужно?! Да, меня мучили именно такие мысли, если уж говорить правду и только правду. Вот она, правда, господа… Твой оргазм, сказал он, ведь ты не кончила, в следующий раз будет лучше… Нет, этого он мне не сказал, было бы просто страшно, если бы мужчины могли определять, когда мы кончаем, а когда играем роль женщины, которая кончает. К счастью, они не могут этого знать, потому что мы и когда не кончаем, все равно ревем, как раненый зверь, подражаем героиням фильмов, кусаем их руки, мотаем головой налево-направо, закусываем нижнюю губу, закрываем глаза, выгибаемся, а сами думаем: когда он кончит, пойду к парикмахерше сделать укладку. Нужно поехать куда-нибудь в тихое место, сказал он, где нет музыкантов с трубами, поехали на Остров в следующие выходные. Мы поехали. За три недели до нашей поездки он ударил меня по ноге металлической трубой, карнизом, на который я должна была прикрепить чистые шторы, и чуть не сломал мне ногу. Во всяком случае, нога была в гипсе целых семь дней. Нет, нет, да нет же, это не оправдание. Я изменила ему не из-за этого, я изменила ему… Не хочу анализировать причины! Когда он повредил мне ногу, я поехала к маме. К маме? Да, к маме! К маме!! Дело было так. Я вошла в дверь. Что случилось, сказала она. Он сломал мне ногу. Но ты не можешь здесь остаться, она дрожала и теребила в руках тряпку, твой отец не переносит таких вещей, он может взбеситься, надо ему что-то сказать, что мы ему скажем, он вот-вот придет, сейчас без трех минут час. Суп дымился на столе, призрак старика витал в воздухе, сейчас и он сам появится в кухне. Ты явилась без предупреждения, зачем ты приехала, ты его провоцируешь, успокойся… Она смотрела на меня выцветшими серо-голубыми глазами и косилась на дверь. Я кое-как села, там, где когда-то стояла дровяная плита. Вошел он. Что ты здесь делаешь?! Где твой муж? Я не ответила. Что ей здесь надо, посмотрел он на старуху. Она сломала ногу, муж в командировке, пусть поживет у нас несколько дней. Она может остаться только до завтра, он обращался к тряпке, которую старуха держала в одной руке, вторая висела вдоль худого тела, она была в платье без рукавов. Мне здесь не нужны побитые шлюхи, сказал он! Старуха положила тряпку на раковину и осталась стоять спиной к нему и боком ко мне. Он смотрел ей в спину. Здесь не больница для хромых шлюх! Дом не твой, сказала я, я приехала к своей маме, сказала я, так и сказала «к маме», в ее дом, этот дом принадлежал моей бабушке, почему бы тебе самому не уйти, если тебе не нравятся гости? Он двинулся на меня, я крепко сжала костыли. Он вышел из дома. Прошу тебя, сказала старуха, не возникай здесь неожиданно, с проблемами, которые касаются только тебя, зачем ты отравляешь мне жизнь? Кто отравляет тебе жизнь, мои глаза были полны слез, я ненавижу приступы жалости к самой себе, в этом смысле я хорошо себя контролирую, тут я сильна, но нога у меня страшно болела, от улицы до дома нужно преодолеть очень много ступенек, у меня болели и спина, и плечи, и локти, поэтому мои глаза были полны слез. Ты сама отравила себе жизнь, сказала я, порви с ним, выгони его, у тебя есть дом, продай его, купи квартиру, живи дальше! Она смотрела на меня, она месила в руках тряпку: почему ты не думаешь о ребенке, где Эка, кто позаботится о ней? Отец. Я провела там ночь. Лежала в своей кровати, в своей комнате. На первом этаже было тихо, слышался только его храп, я закрыла дверь на ключ и придвинула к двери стул. Утром я, сев на задницу, сползла вниз по деревянной лестнице, открыла холодильник и нашла там упаковку салями «Гаврилович» в нарезке, я ужас как люблю как раз такую, «Гаврилович», я ее съела, хотя отлично знала, что это его салями. Сварила себе кофе и отнесла в свою комнату, еле дотащилась наверх, опять ползком. В дом вошла старуха, старик за ней. Как раз было время завтрака. Он открыл холодильник, закрыл, это я слышала, странно, ведь он был на первом этаже, а я на втором. Где эта шлюха? Я не собираюсь кормить здесь шлюх! Она сожрала мою колбасу! Успокойся, сказала старуха, успокойся, прошу тебя, соседи услышат, сейчас я пойду куплю… Он врезал ей, это я слышала, а может, мне показалось, она всхлипнула и опустилась на пол. Я хотела выйти из комнаты, но мне опять пришлось бы спускаться на заднице… Я осталась в комнате. Он открыл дверцу буфета, достал оттуда бутылку и стакан, налил вина. До меня донесся запах жареной рыбы. Наверняка это два или три маленьких кальмара, нечищеных, он бросил их на раскаленную железную плиту, грязь и капли сока брызгали на пол, как и тысячу раз раньше. Я почувствовала голод. Старуху не было слышно. Я, придерживаясь за ночной столик, встала на здоровую ногу и прыжками добралась до окна, выходившего на улицу. Стояла ранняя весна, было полно народа. Родители тащили за собой маленьких детей, я показала детворе язык. Они высунули свои маленькие язычки. Родители посмотрели в направлении детских взглядов. И увидели в окне меня, с серьезным видом и закрытым ртом. Толстая мама в желтых брюках хлопнула ладонью по носу толстого мальчика. Он заревел и посмотрел на меня. Я по-быстрому снова высунула язык. Когда об этом рассказываешь, ничего особенно интересного нет, но меня это очень успокаивало. Я пялилась и пялилась на узкую улицу, было как-то удивительно жарко, апрель, а жарко, а может, было начало мая, потом я дотащилась до кровати, легла, уставилась в потолок, жалость к себе переполняла меня. Я чувствовала себя как волк, чей живот набит камнями. Я заснула, и мне приснилась Анита, в том сне она была моей самой близкой подругой… Анита живет в соседнем с моими стариками доме, особенно близки мы с ней не были, иногда, раз в сто лет, пили вместе кофе в кофейне «Бар». Тем не менее мне снилось, что Анита моя лучшая подруга. Во сне я плакала, плакала, сморкалась и говорила Аните: Анита, мое детство было таким несчастным. Мы сидели в «Баре», на террасе, маленькие цыганята прыгали по площади и облизывали носы, измазанные мороженым. Говорили они на нашем местном, чакавском, диалекте. Да, сказала мне Анита, твое детство было несчастным детством, я всегда думала, что несчастное детство — это мама-шлюха и папа-пьяница, а твоя мама не была шлюхой, да и папа не был каким-то особенным пьяницей. Да, папа не был пьяницей, сказала я, а мама не была шлюхой, она вообще никому не давала. Да, сказала Анита и посмотрела на меня маленькими карими глазами. У Аниты длинный нос. А как называется та женщина, которая не шлюха, как называется мама, если она не шлюха? Как дать определение женщине, которая не шлюха? Можно ли дать определение маме словами «моя мама не была шлюхой» и считать, что этим все сказано, если хочешь сказать, что она была не шлюхой, а супершлюхой? Если твоя мама не шлюха, то что? Женщине нужно дать определение — или она шлюха, или что-то другое, я тут не могу найти правильное выражение, да и есть ли оно вообще? Сказать про маму, что она была говном, это совсем не то, сказала мне Анита. Моя мама была порядочной женщиной, святой, сказала я. Да, сказала Анита, некоторые думают, что быть святой и быть порядочной женщиной это что-то хорошее, но твоя мама не была хорошей. Моя мама была трусливой, сказала я, она была улиткой, слизняком, слишком мягкой, совсем без яиц. Не надо, сказала Анита и заказала мороженое, не надо несчастную маму определять как существо без яиц, а то получится, что иметь хер уже само по себе является признаком качества. У твоего старика хер был, но это не сделало его человеком, которому хочется послать открытку с горячим приветом из далеких краев. В это время один цыганенок сказал другому цыганенку: пойду куплю еще одно мороженое. Второй цыганенок сказал первому цыганенку: купи и мне одно. Не куплю, сказал первый цыганенок второму, нет денег, давай деньги, куплю и тебе. Не знаю, сказала я, мне бы хотелось, чтобы моих родителей не было, что бы они покоились с миром. Это фобия, а фобии нужно посмотреть прямо в глаза. Я боюсь открытого моря, поэтому ложусь на набережной и смотрю на море, смотрю, и мне становится легче, сказала Анита. Я до сих пор до конца не прочитала «1984» Оруэлла, сказала я, только потому, что боюсь крыс, моя фобия — это крысы, и я никак не решаюсь прочитать конец этой книги. Давай зайдем к твоим старикам, ты посмотришь на них, внимательно посмотришь на них, и тебя это излечит. Анита расплатилась за два наших кофе и спросила у цыганят, как получилось, что они говорят на чакавском. Потому что мы здесь родились, сказал один из них на чакавском, Анита дала ему десять кун, смотри, сказала она мне, смотри, кто стал хранителем нашего языка. Пойдем, сказала я. Мы пошли домой, но почему-то не в дом моих родителей, который стоял метрах в пятидесяти от «Бара». Мы пошли в городскую квартиру из двух комнат и гостиной, в которой жили мы с мужем. В нашу квартиру?! И в ней живут мои родители?! Банальный, прозрачный намек, но человек не может влиять на содержание своего сна. Мы стояли перед дверью в квартиру. Меня трясло. Совсем не хочется их видеть, сказала я, старика я еще хоть как-то понимаю, а о старухе и вспоминать неохота! Ну, не пизди, сказала Анита, не пизди! Твой отец был говно, именно говно, это же надо, избивать маленькую девочку и говорить ей, что она шлюха, в ее десятый день рождения! Ты, старушка, ненормальная, да ему нужно было отрезать его поганый хуй, затолкать ему в его поганый рот и повесить его на нашу шелковицу, чтобы его поганое тело качал ветер, туда-сюда, туда-сюда. О чем здесь можно думать, что понимать? Он навязал тебе чувство вины, и теперь ты пытаешься его понять. Через сто лет ты решила, что виноватой была ты?! Ну что ты за тупая корова, сказала Анита и поцеловала меня в голову, там, в маленьком холле, перед дверью в квартиру с двумя комнатами и гостиной. Я должна тебе кое-что рассказать о моем папе, сказала я. Только не пизди про то, какой папа бедный, ах, бедный папа, не пизди! У моего папы была сестра, сказала я, феноменальная портниха, она обшивала весь наш городок и окрестные села, она была настоящим мастером иглы и нитки, а потом в ней вдруг словно что-то порвалось, она уехала в Триест и там стала шлюхой в борделе, потом заболела сифилисом и от этого умерла, а мой старик любил свою сестру, очень любил, очень, он как безумный любил ее. Поэтому он меня и бил, сказала я, руки у меня тряслись, я сцепила их вместе, он боялся, что и я уеду в Триест. Старушка, сказала Анита, мы все еще стояли перед дверью квартиры, не может быть, чтобы это его мучило, нет шанса. Он видел, прекрасно видел, что ты никакая не портниха. Ты одну скатерть десять лет вышивала, это твоя тетка была и портниха и шлюха. Про тебя с самого старта твоей молодой жизни было понятно, что ты не станешь ни портнихой, ни вязальщицей, ни вышивальщицей. Пошли все эти истории на хуй! Старик тебя колотил только потому, что у него вставало, когда под его ремнем дергалось что-то маленькое, кричащее и беспомощное. Все дело только в этом. Это сюжет, а вот основная мысль произведения — не давай ему алиби! Пошли, зайдем в квартиру, может быть, еще не поздно, вышвырнем его из окна! Мы позвонили в дверь, кто-то принялся неловко открывать замок за замком. Дверь открылась, на пороге стояла моя старуха. Добрый день, сказала Анита, я, Анита, подруга вашей дочки. Я вас помню, сказала моя старуха, мы были соседями. Она всегда со всеми людьми старше пятнадцати лет говорила на «вы». Заходите. Мы вошли в гостиную, которая была моей гостиной. Где он, спросила я. Кто он, спросила она. Он, сказала я. Твой отец спит, она посмотрела на Аниту, моя дочка не умеет себя вести, сказала она. Вовсе нет, сказала Анита, а не сварите ли вы нам кофе, мне, если не трудно, с горячим молоком. Пока старуха варила кофе, мы оглядывались по сторонам. Диван, два кресла, низкий бамбуковый столик со стеклянной поверхностью, на стене моя фотография, там я маленькая. В волосах у меня большой бант, он и она держат меня за обе руки. Окна без занавесок. Через стеклянную балконную дверь видно несколько мужских пижам, они висят на сушилке. На балконе полно цветов, моя старуха цветы не любит, цветы люблю я. Она вошла в гостиную и принесла кофе, горячее молоко и несколько кусков домашнего торта. Анита глотнула кофе, откусила кусок торта и сказала: торт у вас супер, я и не знала, что вы делаете торты, я думала, что вы все время курите в уборной на втором этаже и шамкаете ртом. Теперь нет, сказала она, а что еще рассказала вам обо мне моя дочь? Она сказала, что вы мягкая, как улитка, и что пока отец ее избивал, вам было на это насрать, у вас нет яиц, вы никогда ее не защищали, вы были трусливой. Нет, сказала она, у меня всегда были яйца, когда речь шла о том, что мне небезразлично. Моя дочь меня не интересовала, она и теперь меня не интересует, вы, дети считаете себя центром мира своих родителей, а это не так. О, сказала Анита, расскажите мне об этом поподробнее. Дорогая Анита, вы, дети, ужасно эгоистичны, сначала вы маленькие гаденыши, потом гаденыши постарше, потом становитесь большими гадами. По мере того как идут годы, вы все чаще заглядываете в детство, находите там ошибки ваших родителей, но у вас не хватает сил послать нас на хуй, и вы просто возвращаетесь к нам и хотите плакать на нашем плече! А позже, когда наше плечо уже высохло, когда мы больше ничего не можем вам дать, вы перестаете к нам приходить, звонить нам по телефону, не приводите внуков. Результаты анализа трудного детства становятся для вас алиби, чтобы послать нас на хуй. Знаете, сказала Анита, это сильно сказано, вы очень изменились. А что до трудного детства, сказала она, то трудного детства не существует. Если папа тебя бьет, или если твоя мама шлюха, или если папа пьет, или если папа не пьет, но пьет мама, или если пьют оба, если бьют оба, то почему нужно считать это трудным детством, сказала моя мама. Это лучший из всех возможных способов подготовки к жизни, в которой люди пьют, дерутся, блядуют и пьют, или просто блядуют, на все плюют или наоборот, не могут плюнуть на то, на что нужно плюнуть, а земля продолжает вертеться. Это предрассудок, считать, что ребенок вырастет счастливым человеком, если папа до пятнадцатого дня рождения сажает его к себе на колени, а мама до тридцатого готовит ему завтрак. Если бы я своей дочери каждое утро варила какао, она от этого не стала бы счастливой. Ты счастлива, спросила она меня. Да, сказала я, мне просто супер. Вот видите, Анита, сказала моя мама. Хорошо, сказала Анита и вытерла губы толстой зеленой бумажной салфеткой, но хоть один раз вы бы могли ей помочь. Почему вы просто молчали и шамкали ртом в уборной на втором этаже? Я не хотела расплачиваться своей пиздой за то, про что моя дочка думала, что это счастье, вот почему. У меня были свои принципы, мне не хотелось ебаться с отцом моей дочери. Он умолял меня, ползал передо мной на коленях, гладил меня по голове. Я не хотела даже глаза открыть, он стоял на коленях возле нашей кровати, я любила спать до полудня. Я думаю, сказала Анита и посмотрела в окно, за окном падал снег, я вам кое-что сейчас скажу, мы находимся здесь только потому, что это сон, наяву мы бы сюда и под страхом смерти не сунулись, поправь меня, если это не так, сказала мне Анита. Это так, сказала я. Почему, Анита, говорите все время только вы, почему ты ничего не скажешь? Всегда ждешь, чтобы за тебя все сделал кто-то другой, говори, скажи что-нибудь, это моя мама сказала мне. Я молчала, уставившись в ее маленькие голубые глаза, господи боже мой, а я-то думала, что глаза у нее большие и карие. Дорогие мои, сказала она, мы слишком много думаем о себе, мы люди, а по телевизору я слышала, что между нами и крысами разницы почти нет. Почему же крысы не анализируют свое детство? Исследования показали, что сходство между человеком и дрожжами, а дрожжи — это одноклеточные грибы, просто ошеломляющее. Может быть, моя дочь всего лишь гриб, который выебывается и думает, что думает, и думает, что у нее есть воспоминания. А вот вам, дорогая Анита, папа говорил: ты моя принцесса, моя маленькая принцесса? Нет, сказала Анита, нет, он говорил мне: мышка моя маленькая. Вот видите, вы были мышкой, моя дочка была шлюхой, но разве вы считаете себя более счастливой? Не знаю, сказала Анита, но когда я оглядываюсь назад… А зачем взрослым людям, которые несут ответственность за свое сегодня и завтра, смотреть назад?! Это линия наименьшего сопротивления, вы, современная молодежь, не можете взять свою жизнь в свои руки, поэтому постоянно повторяете, что папа называл вас шлюхой или мышкой, и считаете, что это определило вашу жизнь. Дорогие мои, папа больше не папа, папы нет, и вас, девочек, нет, пора с этим примириться. Папа это старик в инвалидной коляске, а вы мамы из чьего-то другого детства, вы уже персонажи из прошлого, научите своих детей не оглядываться. Жизнь это ходьба, топ, топ, топ, вперед, вперед, вперед… супер, сказала Анита, это супер, что вы полны оптимизма, а ведь вы же старуха, вы скоро умрете. Нет, сказала она, для смерти нет правил, посмотрите некрологи в газетах, покойники становятся все моложе, мы, старики, умираем последними, и это потому, что мы не оглядываемся. Есть только вперед и завтра. Ах, сказала Анита, вы такая же мама, как и любая другая дочкина мама, а именно — вы говно, вы хотите, чтобы ваша дочка постоянно чувствовала какую-то свою вину. Мамы! Какого хрена вы не научили нас не смотреть назад, сказала Анита. Я не люблю свою маму, сказала Анита, она надоедает мне, все время звонит по телефону и шмыгает носом, жалеет себя: приходи, приходи я одна, мне плохо, — мне бы хотелось иметь другую мячу. Ничего подобного, сказала ей моя мама, вы только пиздите, вы, дочери, вы бы все хотели иметь не таких мам, какие у вас есть, а если вам дать таких мам, каких вы, по вашему мнению, хотите, знаете, что бы тогда было, мои дорогие? Будь мы не такими мамами, какие мы есть, мы бы сказали вам: эй, сучки, что вы нас обсираете, когда сами вы еще хуже нас?! Ебетесь с мужьями, которых не любите, делаете домашние задания детям, которых ненавидите, отсасываете шефу, которого презираете, отвечаете на телефонные звонки матерей, которые вам надоедают. Лицемерные трусихи, прислужницы, рабыни, слепые, дешевые бляди, вы боитесь нас, родителей, боитесь своих детей, и мужей, и любовников, и начальников на работе, и государства, вы трясущиеся от страха овцы, и яиц у вас хватает только на то, чтобы бросить трубку, когда вам звонит ваша старая мама. Откуда у вас, слепых, такое высокое мнение о самих себе, зачем вы тратите время на то, чтобы анализировать ошибки своих матерей, станьте вы наконец взрослыми, жалкие сучки, схватите вашу жизнь в свои собственные ухоженные руки, отъебите своих ненужных вам ебарей, не ходите в школу слушать, что думают о ваших тупых детях несчастные учительницы, сделайте что-нибудь для самих себя, так говорила моя мама. На пушке над верхней губой у нее выступил пот. Я сосала свою сигарету в уборной на втором этаже так, что дымом пахло во всем доме. А кто из вас сосет себе в удовольствие? У вас рот против вашей воли битком набит хуями! Да, сказала моя мама! Мы с Анитой смотрели на нее, лицо у нее покраснело, маленькие голубые глаза сверкали. Ну, сказала Анита, знаете, вы правы, иметь такую маму, как вы, никто бы не захотел. И посмотрела на меня. Ведь правда, иметь такую маму никто бы не захотел? Никто, сказала я. Она встала и понесла на кухню чашки от кофе. Подождите, сказала Анита, я помою наши чашки. Зачем, у меня посудомоечная машина. Мне нужно дать лекарство твоему отцу, она посмотрела на меня, ты хочешь видеть своего отца? Сейчас мы его разбудим, ему будет приятно, что ты пришла. У него нет шанса, сказала я, я не хочу его видеть. Я заволновалась. Да ладно, сказала Анита, мы же вдвоем, подумаешь, давай посмотрим на папу. Мы вошли в детскую. Мы спим отдельно, сказала она, так практичнее. Папа лежал на спине, его пустой рот был открыт, на подушку тонкой струйкой стекала слюна. Вот видите, девочки, как хорошо он спит. Да, сказали мы, очень хорошо. В воздухе совсем не было запаха старческого тела, мочи, лекарств. Воздух такой чистый, сказала Анита, как вы этого добиваетесь? Стараюсь, тружусь как вол, и мне еще одна женщина помогает. Видишь, сказала она, на ночном столике мы держим твою фотографию, это ты в восемь лет. Ого, какая ты была красивая, сказала Анита, высокая, худая. У него почти не осталось волос. Его голый, серый череп был покрыт светлым пухом. Она потрясла его, схватив руками за плечи: просыпайся, просыпайся. Он открыл глаза, большие, карие, как это так, почему глаза у него не маленькие и не голубые? Просыпайтесь, просыпайтесь, сказала Анита. Моя старуха просунула руки ему под мышки: помогите мне, Анита. Я стояла в дверях и смотрела. Они его посадили, слюни висели у него от подбородка, по шее и дальше под пижаму. Совсем не тяжелый, сказала Анита, я, перед тем как мы пришли к вам, говорила вашей дочери: давай выбросим его в окно, это дерьмо старое. А сейчас мне кажется, что в этом не было бы никакого смысла. Не было бы, сказала она, теперь это мой маленький ребенок. Он широко открыл глаза. Смотри, смотри, видишь, кто к нам пришел, сказала она и марлей вытерла ему слюну, посмотри-ка. Ба, сказал он, бабабабаб. Браво, слышите, как хорошо он говорит, браво, малыш. Бабабаба, произносил его беззубый рот, он смотрел на меня и улыбался. Он может говорить, просто ему нужно дать время раскачаться. Ну, кто у нас сейчас будет пить сок, кто, сказала она. И поднесла к его губам розовую пластмассовую поилку, я увидела, как на его тонкой шее заходил кадык, вверх-вниз, потом остановился посередине. Таак, сказала она, теперь мы нашему малышу вытрем рот. Он громко засмеялся. У него хорошее настроение, сказала она. Вы узнаёте вашу дочку, сказала Анита, это она, шлюха, шлюха, шлюха, шлюха. Если мы будем повторять «шлюха, шлюха», может быть, он что-нибудь вспомнит. Давай вместе, и мы с ней принялись повторять: шлюха, шлюха, шлюха… Я шлюха, твоя шлюха, говорила я. Бабабабба, ба… Он смотрел на меня. Бабабаба, ба, ба… Поменяй ему памперс. Хорошо, сказала я. Супер, сказала Анита, давай снимем с него мокрый, посмотрим, как выглядит голым этот, в свое время страшный, дядька. Папа, сказала Анита, мы сейчас увидим тебя голым, и шлюха перестанет тебя бояться. Она сняла с него одеяло, тихо шумел электрический обогреватель, стянула с него пижамные штаны, он засмеялся во весь голос. Хихихихихи. Знает, что сейчас я обмою его теплой водой, а потом припудрю тальком, ему очень нравится, когда его пудрят тальком, ему щекотно. Она сняла с него памперс довольно большого размера, он лежал спокойно, две тонких желтых ноги, похожих на овечьи, маленький член едва виден, редкие седые волоски. Ох, сказала Анита, какая трогательная беспомощность, ох уж эти отцы, эти гадкие, злые отцы, если бы знать, каковы они на самом деле, было бы легче. Вот если бы ты знала, что твой папа в один прекрасный день станет таким, две тонких желтых ноги и крохотный член, разве ты стала бы кричать «айооооой», спросила меня Анита. Нет, не стала бы, сказала я. Вот видите, не надо смотреть назад, вперед, только вперед. Все мужчины нашей жизни станут такими, две тонких ноги и крохотный член среди седых волосков, такими и нужно их видеть. Сейчас я люблю этого моего малыша. Ну, давай, сказала она мне, надень на него памперс. Я упаковала его тонкие ножки в памперс, он зашамкал ртом. Это же супер, сказала Анита, когда-то шамкали вы, теперь шамкает он, все время кто-то шамкает, почему в жизни с нами не происходит ничего нового? Да, это так, сказала она, жизнь каждого из нас это только повторение, нужно расслабиться, наслаждаться жизнью, найти себе какое-то хобби. Жалко, сказала Анита, что мы с вашей дочерью не можем найти по паре желтых ног и засохший хуй, чтобы упаковывать все это в шуршащие памперсы, это помогало бы нам расслабляться. Наши семейные хуи большие, или считают себя большими, они не хотят упаковываться в бумажные памперсы или становиться для нас игрушкой, они хотят быть нашими повелителями. Нужно ждать, просто нужно ждать. О’кей, сказала я, накрою его, и я накрыла его коричневым одеялом в светлых крапинках, его мама подарила мне на свадьбу. Бум, бум, бум, бум! Кто-то барабанил в дверь, бум, бум, бум! Я проснулась. Дверь в мою комнату сотрясалась. Выходи, шлюха, орал отец! Я звонил твоему мужу, отправляйся домой, шлюха! Я равнодушно смотрела на дверь, впервые в жизни я его совсем не боялась. Отъебись, сказала я ему про себя, отъебись, овечья нога! Если дверь не выдержит, я тресну его костылем по голове, если выдержит, выйду позже и вызову такси. Дверь выдержала. Видите, эй, господа, видите то, что вижу я? Вру, выдумываю сны и подруг. У меня никогда не было подруги, ни во сне, ни наяву. Маленьких подружек разогнал отец, взрослых — муж. Я выдумала все это только затем, чтобы вложить в уста своей матери собственные мысли. Моя мать скорее бы умерла, чем произнесла то, что сказала мне во сне. Никогда в жизни моя мать не стала бы говорить что-то подобное. Нет такого сна, в котором она решилась бы читать мне лекцию на какую угодно тему. Только не она! И не мне! И я для нее, и она для меня превратились в давно прочитанные книги. Преступники, убийцы бывают иногда хитрыми, они выдумывают сны, рассказывают охотничьи рассказы, пытаются уверить судей, что они хрупкие, растерянные, перепуганные, что поминутно теряют нить повествования, словно есть что-нибудь более существенное, чем голые факты, а в моем случае имеется только одна истина — я убила своего мужа! Насколько могут уменьшить мое преступление рассказы о снах и о матери, которая борется за права женщин? Моя мать — феминистка?! Это насмерть перепуганное, дрожащее, сломленное ничтожество?! Это существо, которое летом всегда носило тоненькое платье из ситца, да, да, именно так называлась эта дешевая ткань, ситец! А зимой ходила в платье из фланели, если это вообще можно было назвать платьем. У ее платьев, которые всегда застегивались спереди, на пуговицы, обязательно должно было быть два кармана. И на летнем, и на зимнем. В карманах она держала спички, пачку сигарет «Фильтр 57», несколько сломанных сигарет, она всегда курила по половинке, и хлопчатобумажный носовой платок. В него она сморкалась сухим носом. Она постоянно вытирала нос и сморкалась, хотя нос всегда был у нее сухим. Что я хочу всем этим сказать? Я выдумала этот сон, но даже во сне, в самом безумном сне худая, даже истощенная женщина из моего детства не могла бы так говорить. Она вообще почти не говорила, за всю жизнь я слышала от нее не больше десятка фраз, я уже вам сказала, она только постоянно вытирала сухой нос. Вот и все о моей матери и о носе моей матери, теперь я вам расскажу, как мы с моим любовником отправились в нашу первую и последнюю поездку. Не люблю коллективные поездки журналистов, я терпеть не могу выпивку, езду в автобусе и рыбный паприкаш. Обычно такие поездки устраивали в далекие от моря места, но и там почему-то тоже никак нельзя было обойтись без рыбы, она обычно часами булькала в каком-то котле. Жирная, разрезанная на куски тварь, наперченная, дико соленая, острая. Проехать триста километров в один конец ради того, чтобы потом рыгать огнем? Так что я оставалась дома. Когда мы с ним собрались на Остров, я сказала свекрови, я ей оставила Эку, что еду с коллегами посмотреть на редкую разновидность оленей. Он был на очередном семинаре. Поездка с любовником на выходные выглядит гораздо более волнующей после того, как она закончилась, а не пока длится. Я положила в сумку новую ночную рубашку, трусики, джинсы и чувствовала я вовсе не безумную радость, а страх. Я была уверена, что он приедет на Остров и убьет меня. Моему любовнику это казалось смешным. Убьет? Думай позитивно. Мы будем трахаться, пока не окоченеем, у нас будет алиби, мне не придется трахать свою жену, тебя не будет трахать твой муж! Жизнь прекрасна, если взглянуть на нее с правильной точки зрения. Он смеялся и смотрел в чашечку кофе без сахара, а я смотрела на его мелкие зубы. Мы сидели на террасе отеля в центре города. Вы, мужчины… Не надо, он поднял взгляд, я видела его маленькие глаза, не начинай с этим, вы, мужчины, не будь банальной. Мы, мужчины, — свиньи, а вы, женщины, — соблазненные святые. Будем откровенны: я хочу тебя трахнуть, ты хочешь со мной трахнуться, все остальное может означать только одно — ебать мозги, но лучше обойтись без этого. Не будем расширять контекст. И я не собираюсь трахаться, испытывая комплекс вины. Старушка, так мало людей любят друг друга, так мало людей, у которых есть кто-то, с кем хочется поехать на Остров, сегодня ни у кого не дрожат от любви руки, воспользуемся нашим счастьем, давай посмотрим на то, что с нами происходит, как на чудо! Представь, а вдруг бы мы с тобой не встретились?! Мы друг для друга не убежище, в котором мы хотим спрятаться от своих партнеров по браку. Я ни от кого не бегу, я просто иду к тебе, потому что люблю тебя, ты мне нужна. Я не буду упоминать о воде, воздухе, солнце, пище, это мне не нужно. Нужна мне только ты и твоя пизда. О, сказала я, меня всегда ужасно волновали романтичные мужчины. Он взял меня за руку, рядом с нами сидела небольшая компания коллег-журналистов, они мне кивнули, я кивнула им и погладила его руку, я смотрела на него соболезнующе, пусть люди думают, что это мой брат или родственник, у которого умерла мама. Вообще-то я знала, что они ничего не думают, журналистов люди не интересуют, они сыты ими по горло. Я пришла к зданию редакции радиовещания. День был прекрасным, ранняя весна, дул прохладный северо-восточный ветер. Он ждал меня в служебном автомобиле. Все мои коллеги знали, куда я собралась, и я, пока тащила сумку к машине районного суда, чувствовала себя в безопасности. Он вышел из машины. За рулем сидел какой-то мужчина, на заднем сиденье — женщина. Что это за люди? Женщина — председатель суда, мужчина — шофер, они тоже едут на уик-энд, подбросят нас до побережья, а обратно вернемся на автобусе. Мы двинулись в путь. Через два часа решили ненадолго остановиться. Председатель суда сказала мне в туалете: ну, супер, вижу, и вы на пути к свободе, я от своего кретина избавилась шесть лет назад, все ему оставила, не повторяйте моей ошибки… Я в другой фазе, сказала я, доставая из упаковки бумажную салфетку, вода из крана еле текла. И тем не менее, сказала рыжеволосая дама-судья, какой ему от того прок? Сейчас он умирает от рака прямой кишки, а я трахаюсь с парнем, который моложе меня на пятнадцать лет. Я сделала все, чтобы он об этом узнал, стресс ускоряет развитие болезней, может, скорее сыграет в ящик. О, что вы, сказала я, ненависть разрушительна, я читала в журнале, постоянные мысли о наших врагах поднимают у нас давление и вызывают аритмию, расслабьтесь, вдруг вы заболеете, я своему не желаю смерти от рака, на самом-то деле я ему этого еще как желала, но мне не хотелось делиться мечтами с незнакомой женщиной, ненависть убивает, будьте осторожны. Ненависть лечит, сказала судья, ненависть нужно выпускать из себя наружу, пусть она гуляет на свободе, пусть найдет того, кого надо, схватит его, сожмет, задушит, пусть он подохнет! Она вся дрожала, в левой руке у нее была помада, она красила губы. Ненависть — это лекарство, возненавидьте его! Заберите у него все, что можете забрать, они ценят женщин, которые их ненавидят, они уважают это чувство, потому что им самим оно очень хорошо знакомо! Эти гады заслужили нашу ненависть! Ругайтесь, кричите, бейте его! Я боюсь, что он меня убьет, сказала я. Бачок унитаза был поломан, вода подтекала, было слышно, как она шумит. Да, сказала судья, такое возможно, таких судят чуть не каждый день, это риск, с которым связано и все остальное, под чем мы подписываемся, заключая брак в церкви, на вершине невысокой горы над нашим городом. Мы вышли из туалета и сели в машину, они уже сидели на своих местах. Через час мы остановились на набережной и вытащили две наши сумки. Мы поднялись на борт небольшого суденышка. Волны были огромные, с барашками на гребне, между ними темно-синяя пропасть, потом опять белая пена, ненавижу волны, боюсь моря, и бурного, и спокойного. Капитану было лет двадцать, может, и меньше. Меня рвало за борт, но против ветра, поэтому банановое пюре, кока-кола и желчь попадали прямо в лицо. Он придерживал мою голову, мне было приятно сознавать, что утонем мы вместе. На стенах в нашем доме висели картины со старинными судами. Маленькие пароходики возносились на волнах, высоких как горы, или проваливались в глубину между ними. Какая гадость! Моря я не боялась до тех пор, пока не забралась на Кук. Кук — это огромная скала на нашем самом лучшем пляже, от моего дома до него примерно полкилометра. Она торчит прямо в небо, в высоту метров двенадцать, а может, и все пятнадцать. Залезть на нее может каждый. Нужно встать на первый выступ, схватиться руками за тот, что выше, и так далее, до верха. Верх — это плоский камень, на котором хватает места для одного человека. А спуститься оттуда не может никто. Скала стоит совершенно перпендикулярно пляжу. И нет другого выбора, кроме как прыгнуть в море. Оно лежит далеко внизу, темное, похожее на темно-синюю плиту. Дети забирались на Кук и прыгали «солдатиком». Один только Руди прыгал «ласточкой». Прыгнуть «ласточкой» — значит прыгнуть вперед, как можно дальше от скалы и лететь в воздухе, как птица, а над самой водой сделать движение головой вниз и войти в воду, как торпеда, под небольшим углом, ноги должны быть плотно сжаты, их ни в коем случае нельзя сгибать и забрасывать за спину, кроме того, нельзя шлепаться на воду животом. Ласточка — это… ласточка. Когда я лезла на Кук, в первый и последний раз в жизни, я знала, что ласточкой прыгать не буду. Зажму нос пальцами и прыгну солдатиком. Подниматься на Кук трудно, смотреть нужно только перед собой. Стоит оглянуться, и может закружиться голова, можно испугаться и сорваться вниз. Я добралась до верха. Посидела на корточках на теплом камне, потом встала, выпрямилась. Вместо того чтобы зажмуриться, зажать нос и прыгнуть, я посмотрела на море. Оно ждало меня глубоко внизу, темно-синее, спокойное. Толстая синяя плита! Я почувствовала, что сейчас умру от страха! Ноги подкосились! Нет, не прыгну! Я опять присела, так море казалось мне ближе. Но из такого положения не прыгнешь. Я снова поднялась. Плита ждала меня. Опять присела, спиной к морю, лицом к серому камню, верхушка которого был острой, как шпиль. Она упиралась прямо в небо. Прыгай, прыгай, прыгай, кричали дети. Прыгай, прыгай, прыгай, прыгай, прыгай, кричали дети. Я знала, если я сейчас не прыгну, они пошлют Руди. Я не прыгнула. Руди был светловолосым низкорослым пареньком, для которого прыгнуть с Кука было делом не более сложным, чем отобрать у кого-нибудь из ребят яблоко. Его светлозеленые, почти прозрачные глаза были ледяными. Они не вселяли страха. Когда Руди добирался до верха скалы к тому, кто потерял присутствие духа и не решался прыгнуть, он не угрожал, а просто своими зелеными глазами давал понять: прыгай, или я тебя столкну. И тот прыгал. Я распласталась по камню, как большая лягушка. Места для еще одной пары ног не было. Но Руди полез. Он поднимался быстро, каждый выступ скалы он знал на ощупь, его светлые волосы были все ближе и ближе. Я ждала. И знала, что нет такой силы, которая заставила бы меня ринуться вниз. Солнце пекло мне голову, глаза слезились, спина болела, икры сводила судорога. Я ждала. Два кубика бледно-зеленого льда вдруг оказались на уровне моих соленых глаз. Прыгай, сказал Руди, прыгай. Нет, сказала я, возвращайся назад, я не прыгну! Как я вернусь, ты же знаешь, я не могу вернуться, я разобьюсь, прыгай. Боюсь, не могу, не могу, меня трясло! У меня болят руки, я не могу подняться и встать, но ты же наверху, прыгай. Зачем ты сюда залез, сказала я, кто тебя звал! Ты не можешь сидеть здесь часами, сказал Руди, прыгай, встань и прыгни, закрой глаза и прыгни! Я смотрела на побелевшие суставы его пальцев. Он держался за край камня, на котором сидела я. Спускайся назад, сказала я, я боюсь, не пугай меня, вернись, если ты слезешь, я прыгну! Я кричала. И смотрела на пальцы Руди. Нет, нет, нет, зачем ты залез сюда, я тебя не звала, мне страшно, нет, нет, нет, я не прыгну, пока ты здесь, не прыгну, пока ты на меня смотришь, нет, нет! Было жарко, солнце пекло прямо в затылок, пот заливал слезящиеся глаза, Руди смотрел на меня своими ледяными кубиками. Не валяй дурака, освободи место, чтобы я смог встать! Суставы на пальцах Руди становились все белее. Ты не можешь целый день торчать здесь. Почему, почему, кричала я, почему я не могу торчать здесь целый день, возвращайся, слезай! Не можешь ты здесь торчать целый день, потому что мне нужно прыгнуть, сказал Руди. Ты не собирался прыгать, ты купался, ты захотел прыгнуть, когда увидел, что я наверху, если бы меня здесь не было, ты был бы в море, я не прыгну, слезай! Прыгай, стонал Руди, прыгай, спаси меня, прыгай! В голове у меня стучало! И вдруг руки Руди с белыми суставами исчезли, и я увидела на мгновение его светлые, почти белые глаза, а потом тело, летящее вниз, как большая резиновая кукла. Я закричала, закричала: Руди, Руди, Руди, я прыгну, Руди, я прыгаю, Руди, прыгаююююю… Я полетела вниз, ступнями почувствовала удар о ледяную воду. И исчезла под водой, молотя руками и ногами, стараясь не потерять дыхание, потом выплыла. Аааах! Проснись, услышала я голос бабушки, проснись! На лбу у меня была повязка со льдом. Где Руди, спросила я. Какой Руди, спросила бабушка. Руди, сказала я, Рудица. Так звала Руди его бабушка. Я не знаю, где Рудица, сказала бабушка, у тебя температура, спи. Где Рудица, где Рудица, кричала я. Я плакала и выла, и тогда бабушка пошла на пляж и притащила Руди в мою комнату. Он был страшно зол. Из-под мокрых волос соломенного цвета на меня метали молнии два зеленых кусочка льда. Чего тебе от меня надо? Ничего, сказала я. Какая связь между историей про Руди и историей про совершенное мной убийство? Можете стереть ее с пленки, забыть, проигнорировать. Кому какое дело до Руди! Иногда наши воспоминания не имеют никакого смысла. В конце концов суденышко, на котором мы плыли, вошло в небольшую бухту. Он нес на плече свою сумку, в правой руке держал мою, левой тащил меня. Я, пошатываясь, брела за ним по мостку, перекинутому с причала на борт. Ох! Отель был большой, за стойкой сидела администратор, вокруг ни души. Мы вошли в лифт, потом в комнату. В ванной я как следует прополоскала рот, почистила зубы, разделась, приняла душ, вымыла голову. Моя соседка с третьего этажа, ее фамилия Хорватица, сто раз мне говорила: знаешь, я отталкиваю от себя мужчин, ни за что не стану перед ними раздеваться, у меня грудь висит, на животе шрамы, задница из-за целлюлита выглядит как губка, некоторые из нас не становятся шлюхами только потому, что наше тело выглядит ужасающе. И улыбалась мне, у нее была чудесная улыбка, зубы широкие, белые, два верхних центральных немного крупнее остальных. Она втянула меня в свой клуб святых с висящей грудью. Но в номере отеля я отбросила и ее, и свои собственные страхи. Я вытирала свое голое, худое тело толстым махровым полотенцем, два кожаных мешочка безнадежно приклеились к моим ребрам. Марлен Дитрих никогда не трахалась голой. На случай ебли у нее были рубашки ручной работы с встроенным бюстгальтером. В конструкцию бюстгальтера входила стальная проволока, с помощью которой держалось то, что само держаться не могло. Когда она собиралась быть в постели одна, то всегда ложилась в мужской пижаме с широкими полосами. Я вышла из ванной. Он мне понравился. Волосатые ноги, волосатая грудь, курчавые темные волосы между ног, волосатые, но не слишком, руки, густые волосы, красивые зубы, небольшие красивые карие глаза и большой хуй. Он лежал в кровати и читал. Посмотрел на меня, раньше он никогда не видел меня полностью голой. Два маленьких, сдувшихся шарика не приподнялись под его взглядом. Их непоколебимо висячее положение меня развеселило. Что ты смеешься? У меня жуткие сиськи. Указательным и большим пальцем я взяла их за соски, приподняла и принялась в таком виде, голая, танцевать. Давай сюда твои маленькие сиськи, я засуну их в свой большой рот, сказал он, и я легла рядом с ним. Я прекрасно чувствовала себя рядом с мужчиной, который жевал мою грудь. Я вовсе не хотела стать героиней его снов и воспоминаний, воображая которую он будет дрочить, если впадет в депрессию, я не хотела быть его женой, которая всегда будет рядом с ним, пока смерть не разлучит нас, я просто хотела, чтобы он был моим мужчиной на эти выходные. У меня вызывали восхищение женщины, которые не слишком серьезно воспринимают мужчин и уплывают в открытое море, не думая о разбитом сердце мужа и о свекрови, на которую свалились все заботы о малолетних детях. Потом они неожиданно возвращаются, мужья встречают их в аэропорту или на пороге дома. И это были не какие-то женщины вообще, нет, они жили рядом. Шлюхи, говорил мой муж. Все вы шлюхи, просто у некоторых из вас бывают короткие периоды, когда вы можете держать себя под контролем. Как долго под контролем буду я? Он смотрел на меня светло-серыми глазами. Я не смогу пережить, если чужой хер войдет в твое тело, если чужой грязный хер будет тереться о твою слизистую. Почему ты считаешь, что один ты моешь хер? Мы разговаривали с ним на строительной площадке, строился наш будущий дом. Я мяла в руке лист смоковницы, и молочко капало на маленькую бородавку на большом пальце. Огромные оводы вспарывали воздух, рабочих не было, в тот день был какой-то праздник, он держал в руке рейку и смотрел, куда бы ее бросить. Жарко. Он взглянул на меня, я это почувствовала, но глаз на него не подняла, продолжала давить на бородавку молочко из инжирного листа. Я знаю, что другие мужчины тоже моют свой хер, но я знаю и тебя, ты бы наверняка сошлась с таким, который не моет. Я вздрогнула, но продолжала капать на бородавку сок. Ты хотел сказать мне гадость, я бросила листок на сложенную штабелем напольную плитку и сорвала со смоковницы новый. Нет, сказал он, это шутка, ты слишком чувствительна. День был прекрасным, я не хотела мучиться от жалости к самой себе, мы скоро переедем в прекрасный дом, и я посажу в саду два кедра. Сейчас, в номере отеля, хер моего любовника как раз входил в мое тело. Он не пошел под душ, мой муж оказался прав. Грязный хер входил в мое тело, вообще-то он хотел принять душ, но я не захотела ждать. Перед тем как кончить, я почувствовала озарение — мой муж знает меня лучше, чем я сама. Он знал, что рано или поздно чужой хер пролезет в мою дырку. Пока я кончала, я думала, если он меня действительно любит, то я очень рада, что мы так хорошо, хорошо, действительно хорошоооо трахаемся! Я улыбнулась. Что тут смешного, спросил мой любовник. Ничего, сказала я, мне бывает щекотно после того, как кончу, не трогай мою шею губами. Вечером мы сидели у моря. Мимо нас проходили стада оленей, как бы невероятно это ни звучало. Я знала, что никогда не забуду тех чувств, которые кипели в моих жилах. Я и сегодня помню, что я тогда знала, что никогда не забуду тех чувств, которые кипели в моих жилах. Точнее, чувства, их силу и необузданность я забыла. Что я запомнила? Для меня было большой проблемой срать в одном с ним туалете так, чтобы он ничего не услышал и не почувствовал, а окна в туалете не было. Конфуз, какой конфуз! Я не срала, пока не вернулась домой. Я часто искала в книгах рецепты практической жизни, но герои книг не срут, за исключением Ингмара Бергмана в его автобиографии. В Париже с одной из своих женщин он наелся соуса из почек, и в результате их прихватило на самом верху Эйфелевой башни. Уборной там не было, лифт не работал, и они наложили полные штаны, пока кубарем катились вниз по лестнице, и когда они садились в такси, шофер подложил им на заднее сиденье бумагу, а добравшись до номера в отеле, они рванули срать вместе, он в унитаз, а она в биде. Это их очень сблизило. Бергман! Про то, как срал Бергман, можно рассказывать историю, я не Бергман, когда я сру, я просто освобождаю кишечник и воняю. И я никогда не напишу автобиографию. У моего любовника таких проблем не было. Он зашел в уборную. Я навострила уши, чтобы услышать, как он попытается быть неслышным. Можно было не навострять. Пердел он так, словно нас разделяла не тонкая дверь, а стена, а срал так, будто в полном одиночестве находится на необитаемом острове, он не спускал воду для маскировки, пока облегчался, не побрызгал моим лаком для волос, чтобы освежить воздух, он даже не закрыл крышку унитаза, когда все закончил, мужчины на все смотрят гораздо проще, чем мы. Сидя на кровати и слушая, как он срет, я вспомнила биографию Марлен Дитрих, я обожаю кино и актрис. Она сказала, что, если вы в состоянии переносить, как ваш мужчина срет, он именно тот, кто вам нужен. Мой возлюбленный со всеми своими звуками и совершенной новой для меня вонью этот экзамен сдал. Вот это я помню, а еще помню наш план пойти в воскресенье на прогулку по острову, подышать морским воздухом, набраться впечатлений, которые мы навсегда сохраним в наших сердцах. Это будет питать наши души до следующих выходных, до следующей встречи или до смерти. План был прекрасен. В воскресенье утром меня разбудили детские вопли и ор. Пока я еще не вполне проснулась, мне казалось, что я учительница, а дети орут где-нибудь на Плитвицких озерах, их уносит холодная река, они захлебываются в прекраснейшем водопаде Европы, а я сплю вместо того, чтобы спасать этих маленьких кретинов. Тут я от ужаса полностью проснулась, он тихо дышал рядом, мое движение его разбудило, мы сели на кровати, глядя друг на друга. Что это, спросила я хриплым голосом. Где я, спросил он. Ты со мной, сказала я патетично, но что происходит? Он встал и посмотрел в окно. Что такое? Там тысячи мальчишек в шлемах и на велосипедах, пойду узнаю. Он оделся, вышел из комнаты, быстро вернулся. Оказывается, в то воскресенье на Острове проходило областное первенство по велосипедному спорту среди детей младше пятнадцати лет. Все, кто вместе со мной учился или работал, тысячи учительниц, находились от меня на расстоянии двух этажей или нескольких метров по воображаемой прямой линии. Не знаю, почему я перевела этажи в метры по прямой линии, но я это хорошо помню, да. Проклятые дети! Они пищали и орали. Завтракали мы в комнате, а потом трахались, трахались и трахались, а что еще можно делать, когда у тебя под окнами происходит областное первенство по велосипедному спорту среди детей младше пятнадцати лет? Свекрови я позвонила из будки по междугороднему телефону, мобильный я умышленно оставила дома. С Экой все в порядке, оленей видели? Видели, сказала я, мне было приятно сказать правду. Господа, у вас может сложиться впечатление, что я была бесчувственной блядиной. Не спешите! Один любовник? Всего один любовник?! В браке мы восемь лет, и всего один любовник? Вместе — пятнадцать, и всего один любовник? Может быть, на это можно закрыть глаза? Может быть, мой большой грех, мой единственный настоящий грех — это то, что я не любила, не любила достаточно, не любила по-настоящему свою дочку Эку? Дети никогда не казались мне чем-то привлекательным. Если из года в год каждый день входить в класс, дети надоедают, причем бесповоротно. Не могу сказать, что я ждала рождения Эки со сладкой надеждой. Я думала, вот рожу, и муки кончены. Живот опять втянутый, трахаться можно как угодно, а не только на боку, он перестанет ебать меня в задницу, я снова стану женщиной. И он тоже думал, что роды это конец, а не начало, не имеющее конца. Когда он понял, как вляпался, то просто сказал, что с него хватит, и отбыл. Вернулся только тогда, когда Эка пошла в школу. Я была рядом с дочерью дни и ночи. Иногда я задаю себе вопрос: а сколько женщин представляет себе, что это значит родить ребенка? Почему нам никто этого не объясняет заранее? Теперь, когда я мертва, уважаемые господа, я вам кое-что скажу, знаете, мне часто хотелось сбросить свою дочь с балкона или треснуть ее головой об стену. Я смотрела в ее вечно открытый, орущий рот, как в дыру, которую нужно заткнуть промасленной тряпкой. Родив ее, я ничего не приобрела. Ни самца, ни чувство надежности. Напротив, из зеркала в ванной, где я проводила большую часть времени, на меня годами смотрели мое бледное лицо и сальные волосы. Я наливала в ванну горячую воду и лечила ее бронхит. Когда кончался бронхит, у нее начинался понос. Я вся пропахла этой вонью. Горы памперсов скапливались под мойкой, в ванной, на балконе. Почему ты не уберешь это говно, вонь впиталась даже в стены?! Всю ночь укачивай, пой и ночью и днем, смотри на ее попу, засовывай в нее палочку, намазанную кремом, если она никак не просрется. Вытирай ей жопу, если она срет слишком много. Плач, плач, плач… Я и сейчас чувствую бешенство, на которое у меня нет права. Какие же мы коровы, мы, женщины! Хотим любой ценой заполучить мужчину, а когда получаем его, любой ценой, то оказывается, что цена эта слишком высока?! Еб твою мать, а ведь так происходит просто из-за нехватки информации. Эка, говорила я, не рожай, не рожай, не рожай. Ребенку пяти или шести лет?! Я постоянно была возле нее. Я должна это подчеркнуть, должна подчеркнуть, я была возле нее. Не рядом с ней, не с ней! Странное это чувство, быть от кого-то очень близко, восемь лет мы провели с ней как одно тело возле другого тела, и не были близки. Эй, восемь лет?! Куда подевались все эти годы? Почему я не рассматриваю свою жизнь в какой-то последовательности? Это все из-за сумасшедшего облака! Моя жизнь — это несколько кадров, которые загораются у меня в голове?! Странно! Человеку приходится мертвым пришпоривать коня перед вратами, ведущими на Суд Небесный, для того, чтобы понять, какие фотографии в альбоме важны, а какие нет?! Важны? Передо мной возникают картины и кадры, но они не вызывают у меня волнения, не оживляют страсть, дрожь, ужас, страх, панику, гнев… Все в прошлом, за моей спиной, все, кроме страха перед приговором. Если бы я родилась снова… Ох, ох, как часто люди повторяют: если бы я родился опять, все было бы по-другому. Да, было бы, и я смотрела бы в глаза моей дочери. В школе она часто получала не веселый «смайлик», а грустный. Не ори, говорила я ей, завтра получишь веселый! Мама, мое лесное чудище было самым красивым! Что за лесное чудище? Почему они делали существо из травы, шерсти, листьев и другой дряни? Дети за своих чудищ получали «смайлики» — грустные или веселые! По каким критериям? Учительница знала, что только моя дочка сделала свое чудище самостоятельно, все остальные гребаные чудища были делом рук отцов и матерей. Одна мама, она преподавала в школе рисование, сделала своей дочери семь лесных чудищ! Моя дочь имела все основания быть обиженной и злой, но я ее позицию не разделяла. Учись тому, что бывают поражения, не плачь напрасно, и у учительницы есть право на ошибку! Я слушала себя, и мне казалось, что я говорю это кому-то, кому хочу доказать, что он глуп, нерешителен и несчастен. Дочь я воспринимала как соперницу, которой должна еще на старте жизни показать, что в случае чего на меня она рассчитывать не может! Когда она плакала, мне всегда хотелось крикнуть: хватит! Твои проблемы это фигня по сравнению с моими! Сейчас я перед вами немного поплачусь! Отец ее любил так, как отцы любят хорошеньких маленьких девочек, у которых еще не начала расти грудь и на которых не заглядываются и старые и молодые мужчины. Он возил ее на уроки гитары и английского, вечером укладывал спать, целовал на ночь, по выходным ездил с ней в лес. Когда вырастет, она тоже станет охотником. Я знала, я чувствовала, эта любовь не будет длиться вечно, настанет момент, когда он и ее будет бить головой о стену. Где тогда буду я?! Встану между ними или нет? Что отвечу на ее вопросы? Он ответит на мой удар и уйдет от нас? Когда? Я останусь с ним? Одна?! Или попаду в психушку, а они станут меня навещать? Каждый отдельно? Вместе? Он никогда не бил меня, если она была дома. И никогда в ее присутствии не комментировал мои синяки, затекший глаз, сломанную руку или ногу. Он приносил мне в кровать чай, если я была не в состоянии встать. А ее возил и в школу, и на английский, и на гитару. Однажды она мне сказала: мама, будь осторожнее, когда выходишь из автобуса. Мне было отвратительно, что в один прекрасный день она станет маленькой трусливой сучкой, которая будет искать и найдет мужчину, который станет ломать ей кости. Я не умела ответить ударом на удар, я была вроде ее бабушки, дрожащей на кухне аморфной массой. А потом вдруг вместо меня начало протестовать мое тело. Вместо меня? Кем была я? Кем-то, кто не был моим телом? Я стала срать кровью, он возил меня на консультации к специалистам. Раз в месяц мне делали ректоскопию, запихивали в задницу железные трубки, все толще и толще. Ничего. В этом были и свои плюсы, после ректоскопии мне не приходилось трахаться. Стоило мне увидеть его, улыбающегося мне, голого, как из меня, по бедрам, начинала хлестать кровь. Он возил меня от гинеколога к гинекологу. И в этом тоже были свои плюсы, мне не приходилось трахаться. Я пила гормональные таблетки, от которых мои сиськи стали похожими на дыни. Его это возбуждало. Я делала ему отсос по пять раз в неделю. Я начала кашлять. Страшный, сухой, раздирающий внутренности кашель! Рак легких? Бронхит? Туберкулез? Аллергия? Мне искололи все руки и всю спину. Аллергия, у меня аллергия, на лимон, апельсины, арахис, грецкие орехи, фундук, перхоть, кошачью шерсть, мед, овечью шерсть, птичий пух и перо, солнце, холод, копченое мясо, шоколад… Я ненавидела его. Высчитывала, сколько он еще протянет, ему тогда было тридцать восемь. В «Домашнем докторе» я прочитала, что хорватские мужчины живут семьдесят пять лет! Семьдесят пять минус тридцать восемь? Сейчас я не могу сосчитать, сколько это будет, меня укачало, я трясусь на этом сраном облаке, но помню, что получилось слишком много! Когда он засыпал, я смотрела на чуть припухшую лимфатическую железу на левой стороне его шеи и мечтала, чтобы этот узел превратился в рак. Всякий раз, когда он выходил из дома, я надеялась, что это наше последнее прощание. Что его собьет грузовик. Как-то в субботу я на кухне пила кофе. Весь дом содрогался, в жилых домах в субботу по утрам кто-нибудь вечно занимается ремонтом или перепланировкой квартиры. Я сидела уставившись на соседний дом. Соседки пооткрывали окна и маячили в них, раскладывая для проветривания одеяла и подушки. Сусьеди су… Вдруг раздался звонок в нашу входную дверь. Я посмотрела в глазок. Полиция. Вошли три полицейских. Я была уверена, что вот оно, то самое, мои молитвы услышаны. Только тихо, только спокойно. Спокоооойно! Меня охватила слабость, сердце колотилось, губы задергались, как у человека, который во время похорон пытается сдержать смех. Ох! Я застыла, впилась взглядом в лица полицейских, нижняя губа у меня дрожала, руки тряслись, может быть, мне броситься на грудь полицейскому? Я бросилась. И зря. Я почувствовала запах кислого пота, грязных подмышек и нестираной рубашки. Сквозь приспущенные веки я смотрела на двоих стоявших за его спиной и рычала «неееет, неееет», точно так, как кричит в кинофильмах жена полицейского, которой его коллеги приносят страшную весть. Ее покойный муж, а все знают, что он покойный, и она, и зрители, которые потягивают кока-колу и хрустят попкорном, короче, ее покойный муж был отличным парнем и борцом с наркодилерами. Но фильм был бы полным дерьмом, если бы полицейские просто так взяли и перебили всех дилеров. Им необходим мотив. Поэтому-то и убит отличный парень, молодой полицейский, поэтому-то молодая женщина, мать грудного младенца, воет, аааааа. Я очень любила фильмы об убитых полицейских, я их смотрела сотни раз, я могла кричать так же, как настоящая вдова, я, собственно, так и кричала, прижавшись лицом к вонючей рубашке полицейского. Ааааааа, выла я, ааааа. Он меня схватил, крепко, я почувствовала, что руки у него стальные, да, стальные, он приподнял меня над полом и опустил на стул. Спокойно, сказал он, спокойно! Я хлюпала носом и смотрела на них исподлобья. Скажите, он жив, пробормотала я. Я знала, что они не пришли бы втроем, если бы он был жив. Немного странным мне показалось, что они пришли без полицейского-женщины. Когда полицейские приходят в дом вдовы, которая еще не знает, что она вдова, среди них обязательно есть и их коллега-женщина, женщины лучше умеют утешать. Да, подумала я, это же Хорватия, человеческие чувства здесь никого не интересуют, это не Америка, поэтому и нет полицейского-женщины. Скажите, проговорил самый низкий из них, с широкими плечами и маленькими глазками, это вы сегодня утром кололи дрова? Дрова, сказала я. Дрова? Кто-то колол дрова, поэтому мы и пришли. Послушайте, тут я почувствовала, что он начинает нервничать, нас вызвала ваша соседка. Нет, не я, сказала я, мы обогреваемся электричеством. Простите, сказала я, я подумала, что мой муж погиб, люди постоянно гибнут на дорогах. Они ушли. Да я убью его! Убью! Весь дом снова начал содрогаться. Я вышла на балкон. Сосед у себя балконе колол дрова. Прекратите, сказала я, я вызову полицию и скажу им, что вы наркодилер! Это, скорее всего, недалеко от истины. Он работает водителем грузовика, а недавно купил себе новую «ауди», как вам это? Ну, не надо сердиться, соседка, давайте лучше пропустим по рюмочке, а? Я не пью, сказала я. Припухшая лимфатическая железа мужа упорно отказывалась превращаться в страшный разрушительный рак, атака которого должна быть стремительной и эффективной. Я вовсе не хотела, чтобы он месяцами подыхал у меня дома. Безнадежно. Я поговорила с Весной, мы с ней не были особо близкими подругами, просто вместе работали, она была у нас музыкальным редактором. Миниатюрная рыжеволосая женщина с небольшими глазами цвета бирюзы. Я не люблю рассказывать историю своей жизни каждому встречному и не люблю людей, которые ждут не дождутся, кому бы открыть свою душу. От Весны мне был нужен совет, а не утешение. Она бросила мужа и жила теперь с другим мужем. Да что ты говоришь, сказала она мне в кофейне у моря, недалеко от нашего радио, чайки прилетали на набережную и жрали мелкую рыбешку и всякую дрянь, которая остается после торговцев овощами, рынок совсем рядом с набережной. А как давно тебе хочется его убить? Примерно год, сказала я, а может, и три. Видишь, он жив, здоров, а ты вся дрожишь, как алкоголичка, которая блюет собственной печенью, но не может бросить пить. Пить или смерть, смерть или пить, успокойся, сказала Весна. Чайки кричали, квак, квак, вот отвратные животные, гадкие, жестокие. Вот бы засунуть в полусгнивших рыбешек, лежащих на камнях набережной, большие крючки и потом с радостью смотреть, как эти белые гады, нажравшись, весело улетают, неся в собственных снежно-белых утробах свою смерть. Они издохнут над открытым морем, эти летающие крысы! Я не увижу их смерть, но буду знать, что они желтыми клювами хватают воздух, меня согреет то, что они беззвучно открывают клювы, как мало нужно человеку для счастья! Послушай, сказала она, давай я опишу тебе один мой день. Не надо, сказала я, я слышала про многие дни, не надо мне рассказывать про больших крыс и маленькую квартиру, про плаксивых детишек и чувство вины, все это я знаю, сказала я. Весна стреляла небольшими глазками, и я видела, как блестят у нее во рту коронки, губы ее были накрашены помадой апельсинового цвета. Истории у всех разные, сказала она. Женщины убивают редко. Ты его, конечно, не убьешь, но прежде, чем от него уйти, ты должна понять, что тебя ждет, что ты получишь. Чайки прожорливо глотали тухлых рыбешек, их клювы были красными, отвратные, отвратные, отвратные животные. От их криков дрожали стекла в особняке через дорогу. Мы встаем, сказала Весна, пьем кофе, потом я бужу своего сына. Муж тыкает в кнопки телефона, чтобы разбудить свою дочку, хотя девочка живет с мамой, которая не работает. Она не работает, но и не будит девочку. У них там звонит телефон, трубку никто не снимает, мама спит крепко, дочка еще крепче. Может, тебе сходить к ним и разбудить их, говорю я своему второму мужу. Он поднимает на меня глаза и снова набирает номер телефона, хотя мог бы просто нажать redial. Встает сын, который мой, а не наш. Заходит в ванную. Через полчаса я колочу в дверь. У меня мало времени, ору я, съешь то, что на столе. То, что на столе, это кукурузные хлопья, залитые горячим молоком, хрустящие. Мой второй муж держит трубку, я чувствую, что внутри у него все кипит. Двумя руками я колочу по двери в ванную: у тебя остынут хлопья! Мой сын, который не наш, выходит. У него красивые зеленые глаза, в меня. Вторая Весна смотрит на меня и улыбается мне. В чем дело, говорит мне сын. Съешь то… Мама, я сегодня во вторую смену. Тащится обратно в кровать. Мой муж, мой второй муж, бросает трубку. Его дочь сегодня тоже во вторую смену. Муж, мой второй муж, улыбается мне: пойдем спокойно выпьем кофе где-нибудь в приятном месте… Звонит телефон. Да, говорит он, я звонил, я знаю, что ты видишь на дисплее, это я покупал и аппарат, и дисплей, я забыл, разумеется, я знаю, что у меня есть дочь, я просто забыл… Кладет трубку и смотрит на меня так, будто не она бросила трубку, а он. Неужели это тот самый мужчина, с которым я трахалась при каждом удобном и неудобном случае и за которого я была готова бороться с его женой до полного и окончательного уничтожения? Эта борьба продолжается по сей день. Только кто кого уничтожает? Мне и в голову не приходит выходить замуж во второй раз, сказала я, просто я хочу, чтобы мой муж исчез с лица земли, чтобы он сдох, неужели я хочу слишком многого? Этим желанием ты мужа не убьешь, если бы такое было возможно, то вся набережная была бы покрыта трупами наших бывших и будущих мужей, над их раздувшимися животами кричали бы чайки и их не интересовали бы тухлые сардины. Но, дорогая моя, желанием не убьешь. А если бы оно могло убивать, подумай хорошенько, хорошенько подумай! Будущие мужья не многим отличаются от будущих бывших. У каждого из них есть отец, мать, бывшая жена, дети, которые никогда не станут бывшими. Похоже, что и тебе, и мне, и любой женщине нужны мужья-сироты, существа, выросшие в детских домах. Но и это для нас не решение, потому что эти козлы больше любили бы воспитательницу, которая в детском доме была с ними самой доброй. Эта тетка каждое воскресенье появлялась бы у нас в доме, и я должна была бы готовить для нее пюре с горячим молоком. Дорогая моя, этот мир спроектирован для мужчин. Я пялилась на хищных чаек и чувствовала себя несчастной. Я не могла принять то, что останусь с ним до конца жизни. Лучше проглотить большой крючок и улететь в открытое море, чтобы сдохнуть там, подальше от тухлой рыбы, кричащих птиц и мерзкой Весны, которая все говорила и говорила. Губы, накрашенные помадой апельсинового цвета, шевелились: вечером, когда мы возвращаемся с работы, у нас все время звонит то домашний телефон, то мобильный. Или она, или ее мать перечисляют, что им нужно. Пока я не вышла замуж во второй раз, я считала себя добрым и теплым существом, которое любит людей и никому не желает зла. Я слушала голос взвинченной Весны. Мне часто хочется, чтобы его жену сбил большой грузовик… Господи! Весна тоже надеется на грузовик?! Миллионы женщин надеются на грузовик, а он все ни с места! Ее маленькие глаза заморгали. Грузовик — это не решение! Не успеют смыть с асфальта ее кровь, как их дочь станет моей?! Ох, как же я не люблю эту девочку! Тощее, длинное, гадкое существо, которое ни разу не посмотрело мне прямо в глаза! Стоит вспомнить эту девчонку, и мне сразу хочется пожелать его бывшей жене долгой, очень долгой жизни. Нам наверняка придется содержать девчонку ближайшие пятьдесят лет, должно быть, это плата за мои заблуждения. Его дочь выйдет замуж, мы пойдем на свадьбу. Мы купим ей в кредит квартиру, потому что девочка осталась без отца, правда, она гораздо ближе с отцом, который не с ней, чем с матерью, которая с ней. Когда она родит, ее малыши, наши внуки, до смерти будут напоминать о его жене, этой сучке, которую мы содержим потому, что я так захотела. Так что неужели эта игра стоила свеч? Весна посмотрела на меня так, будто ждала ответа. Чайки продолжали кричать, официантка сказала: мне бы хотелось вас рассчитать, я сменяюсь. Может быть, у тебя просто разгулялись нервы, сказала я. Нет, эта игра не стоила свеч, и сама знаю, сказала она, любой новый хер представляет интерес всего несколько месяцев, а потом радость новизны испаряется и остается ребенок из первого брака и бывшая жена, без работы, но с большими запросами. Я не говорю, что не следует уходить от мужа, своего первого я почти не помню, но вот приобретать нового не надо ни в коем случае! Даже в страшном сне! На что тебе муж, женщина?! Хорошо, сказала я и расплатилась. Эй, господа, мне бы хотелось, чтобы серое пюре под серыми ногами моего серого скакуна расступилось и я смогла бы еще раз увидеть моего любовника, увидеть, как он улыбается, обнажая маленькие, кривоватые здоровые зубы! Эй, судьи! Неужели у мертвецов нет права на какое-нибудь желание? Я никого и ничего не вижу, меня тошнит, мне плохо, плохо мне! На помоооощь! Если бы я чего-то стоила, я бы его бросила. Я много лет думала, я не вру, я вообще редко вру, во всяком случае, сейчас я не вру, короче, я думала, если я стану хорошей, если я стану лучше, если я стану самой лучшей, если я стану такой, какой должна быть, он тоже станет лучше. Я ему докажу! Я могу стать совсем другой! Я не такая, как он думает. Я хорошая мама, я умею готовить, и стирать, и слушать, и молчать, и трахаться без неуместных вздохов и неправильных движений. Сиськи у меня обвисли после кормления, но существуют кремы, да, я худая, но я отъемся, нажрусь хлопьев, я буду поливать их медом, буду есть печенье и шоколад без орехов, у меня на орехи аллергия, заедать все персиками в сиропе, консервированными. Я, я имею в виду по своей сути, шлюха. Все женщины, в сущности, шлюхи и хорошие актрисы, но я изменюсь, я вырву из себя свою блядскую сущность, я вставлю на это место настоящую, нормальную женщину. О, как ты удивишься и изумишься, дорогой мой, когда в один прекрасный день увидишь меня такой, которая уже совсем не то, что я сейчас! О, как ты вздохнешь, увидев меня, Настоящую Женщину! Другую, лучшую, более умную, собранную. Я не буду больше плакать, ходить по врачам, болеть, кричать, расчесывать до крови свербящую от аллергии грудь, не буду срать кровью, бросать в стену телефонную трубку после разговора с тобой, не буду валяться у тебя в ногах и просить: скажи, что мне делать, что мне делать, помоги мне! Я буду хорошей, дорогой мой! Люди этого не понимают, они считают, что жизнь устроена просто — он тебя бьет, ты от него уходишь. А почему он тебя бьет? В его глазах я видела ничем не замутненную, огромную, ледяную ненависть. А такая ли я, какой должна быть?! Может ли кто-нибудь так ненавидеть и быть таким злым без причины?! Я хотела получить ответ на главный вопрос моей жизни: что я должна в себе изменить, чтобы ты любил меня, дорогой мой? Я в мыслях переигрывала все свои ошибочные ходы, а потом пялилась на доску. Целыми днями. Целыми ночами. Курила, хотя поклялась, что брошу?! Пила холодный кофе, а холодный кофе мне вреден?! Сказала его старухе, что он укусил меня за левую ногу, хотя мы договорились, что я об этом говорить не буду?! Болтала во время обеда?! Впустила в дом кошку, хотя у меня аллергия на кошачью шерсть?! Пошла на корпоративный ужин по случаю Дня радио и осталась веселиться на всю ночь?! Я шлюха или я мать девочки, которая осталась дома с гнойной ангиной под присмотром его матери?! В городской кофейне смеялась с главным музыкальным редактором?! Этот парень мне в сыновья годится?! Об этом я не подумала?! У него стресс из-за работы? Поэтому он часами не может кончить? Мне не надо было подниматься с пола, выплевывать его мягкий хер и говорить, что у меня устали колени. Какому мужчине приятно такое слышать. Поэтому он и вскипел. Но, с другой стороны, господа, если говорить честно, если говорить правду и только правду, я вовсе не была святой. Ребенок рос где-то возле меня, толком я его и не видела, я трахалась с чужим мужем… Правда, мы с ним расстались. Я не выдержала напряжения. Когда я трахалась с любовником, то дрожала от страха, что муж ворвется в комнату или застанет нас в автомобиле, а когда трахалась с мужем, то представляла себе любовника. Мы разведемся, мы разведемся, мы разведемся, повторял мой любовник. Разведись, сказала я. После вас, сэр, сказала я. Мы сидели в кафе в Городском собрании, сюда мой муж не заходил никогда. Здесь бывали сотрудники аппарата городской власти и журналисты. В этом буфете подавали самый лучший и самый дешевый в городе кофе, там были зеркальные окна до пола и можно было смотреть, как идут люди по главной улице. Улица была как на ладони, ты видишь всех, а тебя не видит никто, приятное чувство. Однажды я увидела мужа, он плыл через толпу с высоко поднятой головой, через руку перекинут берберри, топ, топ, топ, он смотрел вдаль, красивый мужчина, высокий, крупный, агрессивно прекрасное животное. Мне было приятно, что этот самец мой. Мне нравились красивые люди, это было сильнее меня. Оставь своих трех девочек, сними небольшую квартиру и жди меня, когда приду, тогда приду, сказала я любовнику в тот день в кафе Городского собрания. А если ты не придешь, сказал он. Если не приду, ты все равно ничего не потеряешь, избавишься от жены, на которую у тебя и так почти никогда не встает, и начнешь новую жизнь. На такое у меня яиц нет, сказал он, я не могу жить один, при таком раскладе ты на меня не рассчитывай, я не герой, который способен на поступок из-за принципов. От жены я смогу уйти только к тебе, твоя пизда будет для меня алиби и длительным источником вдохновения. А так, сам, никогда. Я не сказала ему, что я не пизда, а человеческое существо, почему ты видишь во мне только пизду, в общем-то мне было на это наплевать. Мне понравилось, да, именно очень понравилось, что одна моя совсем небольшая пизда может разбить несколько жизней, укутать в траур другую пизду да еще и заставить рыдать две маленькие, невинные детские пиписьки! Мне нравилась сила, которую я обрела и которой раньше у меня не было. Есть кто-то, кто из-за моей пизды и из-за меня, пизды, готов сжечь за собой мосты. Ха! Да, это прекрасное чувство! Не могу, сказала я, он меня убьет. Успокойся, сказал он, я тоже мужчина. Снял пиджак, закатал рукав своей светло-голубой рубашки и продемонстрировал бледный бицепс правой руки. Я рассмеялась: у тебя никаких шансов, твоя рука по сравнению с его рукой это косточка цыпленка по сравнению со свиным окороком, сказала я, сделав ударение на слове свиной. Хахаха, засмеялся мой любовник, показывая зубы, ахахахаха. Мне не нравилось, что я с чужим мужчиной разговариваю о своем мужчине как о свинье. Да, он свинья, подумала я, но у меня нет храбрости оставить эту свинью, протянуть руку Куриной Кости и послать на хуй всех, кто, встретившись со мной на улице, до конца моей жизни будет кричать мне вслед: шлюха, шлюха! Не могу, сказала я, не могу. Мы пошли, сначала он, потом я, в ванную комнату мэра города, у нас мэром была женщина. У барменши, которая в кафе варила кофе, был ключ. Мы трахались в ванной комнате, она была в розовых тонах, будь мэром мужчина, возможно, цветовая гамма была бы голубой, на головы мы натянули прозрачные пластиковые шапочки для душа. Не могу даже представить себе, что было бы с журналистами, если бы они про это узнали. Несчастные налогоплательщики! После траханья я обычно душилась ее духами, каким-то «диором»… Я часто видела ее в телевизоре, в новостях. Сидела рядом с мужем и смотрела, как она открывает какой-нибудь новый участок автострады. Что тут смешного, обычно спрашивал меня мой муж, вечно ты скалишься, когда эта сука появляется на экране. Уж очень толстая, отвечала я, ей надо похудеть. У меня не было яиц, вот именно, не было яиц откровенно поговорить с мужем. А я должна была их иметь? И быть тем, кем я не была, чтобы сделать то, чего сделать не могу? Иметь яйца? Иметь яйца?! Женщины, у которых есть хуй, это не женщины. А именно в этом нас упрекают или за это хвалят. Мы храбрые — значит, у нас есть яйца, мы трусливы — значит, мы без яиц. Отсутствие яиц — это женская сущность! Мужчины нас упрекают за то, что мы соответствуем нашей сущности. Самый большой наш, женский, недостаток — это наша женскость?! Мне это кажется невыносимым. Если плохо то, что составляет мою сущность, если я ничего не стою как то, чем я являюсь, то как могу я вообще чего-то стоить? Почему я чего-то стою тогда, когда я то, чем не являюсь? Если я не стою ничего, когда я то, что я есть, и не могу стать тем, чем я не являюсь, являюсь ли я тогда тем, что вообще чего-то стоит? Или я ничто? Если я ничто, почему тогда меня хотят изменить? Может ли ничто трансформироваться во что-то? Это вопрос из физики? Или химии? Если я пизда, а чего-то стою только как хуй, то почему мужчины не скажут коротко и ясно: эй, каждому из нас для счастья нужно еще по одному хую! Хуй плюс хуй?! Если бы не существовало и пизды, не было бы жизни и мира! Откуда эта потребность в хуях, эти постоянные вопли, причем во всем мире, о том, что только хуй чего-то стоит?! Вопя «хуй, хуй, хуй», мы на самом деле кричим «пусть все идет на хуй»! Человеческие существа захвачены навязчивой идеей самоуничтожения! Не это ли наша сущность? Потребность в том, чтобы нас не было, потребность разъебать все вокруг, в конечном счете и себя самих?! Может быть, все мы просто самоубийцы, которые широким шагом движутся к тому единственному, что их влечет — вонзить нож в глотку себе самому?! Или это не мы? Но делаем мы именно это! Иглой, топором, атомной бомбой, уничтожая мусульман, устраивая резню цыган, истребляя евреев, разнося на куски палестинцев, насилуя сербских матерей, душа хорватских грудных детей, заражая СПИДом африканцев и тяжелым воспалением легких китайцев. Весь мир, каждый человек, история рода человеческого, все говорит нам о том, что люди — это существа, охваченные навязчивой идеей исчезнуть, перестать быть! Самоуничтожение — это наша судьба! Мужчина и женщина, единственные существа, которые, занимаясь еблей, могут сделать что-то для того, чтобы мир выжил, никогда не бывают взаимно откровенными. Хитрят, обманывают друг друга. Кто хитрит? Кто обманывает? Кто манипулирует? Кто боится? Кто боится?! Вот он — главный вопрос. Кто боится? Мужчина? Поэтому он бьет? Женщина, поэтому она не защищается? Чего боится мужчина? Превосходства женщин? Но женщины не обладают силой?! Или обладают, но не знают этого? Мы, женщины, не знаем тайну. Мы не знаем, что у нас есть сила. Мы считаем, что наша сила в нашей пизде. Однако в этом нас убедили мужчины. Но мужчины никогда с нами не разговаривают откровенно. Мы враги. Что такое наша сила? Что такое моя сила? Если бы я смогла познать свою силу, мне открылась бы тайна жизни! Тогда он больше не колотил бы меня. Но я, даже мертвая, сейчас, не знаю, в чем моя сила. Не знаю и того, в чем моя сущность. Уж во всяком случае не в пизде. Женщины, все женщины, в том числе и я, теряют уверенность в себе, когда понимают, что вовсе не пизда их самое сильное оружие. Эта истина делает нас, делает меня, беспомощными, бессильными, неуверенными в себе существами, задающими вопросы и не получающими ответов. Мужчины знают, но молчат? Когда мы дистанцируемся от своей пизды, мы узнаем, в чем наша сущность. Если мы останемся без пизды, которая не является нашей сущностью, мы останемся без мужчины, которому требуется только она. Будем ли мы лучше себя чувствовать только тогда, когда сделаем то, что соответствует нашей сущности? Родить и остаться одной. Использовать мужчину. Может быть, это единственное возможное для нас счастье? Жить без мужчины?! Может быть, это позволило бы миру выжить и стать лучше? Мы, женщины, растили бы детей сами, вдали от самцов, охваченных стремлением к самоуничтожению, и эти дети были бы другими людьми. Рядом с ними не было бы агрессивных отцов, и они становились бы лучше, терпимее, добрее. Человеку, так же как и белому тигру, грозит вымирание. Нужно построить зоологический сад, который помог бы этому животному выжить. Потому что и мужчина и женщина это только животные. Они встречаются очень бурно, когда нужно размножаться. Церковь и Государство превратили потребность человека размножаться в потребность любить и сделали это для того, чтобы, взрастив в людях чувство вины, держать их под контролем. Не возжелай партнера ближнего своего! Жить для того, чтобы ждать и искать любовь всей своей жизни, — это то, с помощью чего Церковь и Государство манипулируют нами. Если мы не встретимся с принцем, то наша жизнь, жизнь женщин, бессмысленна?! А принца нет! Нет его! Тех, о ком нам говорят, что они принцы, нужно опробовать и отвергнуть! Волшебство жизни состоит в процессе осознания того, что принца нет! Наслаждение в поиске, а не в результате. Кто бы смог контролировать мир, если бы нам, женщинам, сказали правду: принца не существует, одного принца недостаточно для одной жизни, чувствовать потребность менять принцев естественно? Женщины, освободившиеся от чувства вины, трахались бы для своей радости, а не для того, чтобы удовлетворять Государство, Церковь, мультинациональные Компании, на которые они работают, как рабы, и одного-единственного мужчину в их одной-единственной жизни. Возник бы хаос! Счастливые женщины и счастливые мужчины наверняка начали бы задавать Церкви, и Государству, и Компаниям вопросы и насчет многих других тем. Поэтому нас кормят историями про Золушек, Спящих Красавиц, про принца на белом коне, про венчание и клятву про пока нас не разлучит смерть! Мне впарили охоту на принца как смысл жизни и страх одиночества, как коня, на котором я должна скакать, пока не поймаю свое настоящее счастье. Выйди замуж, и ты не останешься одна! Брак — это каторга, при этом лучше всего, если она пожизненная! Мне впарили тезис о том, что несвобода — это единственная настоящая свобода! Рожай, и, когда ты состаришься, дети будут приносить тебе в кровать чай! И никто не говорит, что чай тебе дети будут приносить только в том случае, если ты сможешь им за это платить. Но если у человека есть деньги, чтобы платить прислуге, совсем не обязательно, чтобы этой прислугой были его дети! Навязывание чувства вины всем женщинам, вдалбливание историй про принца на белом коне всем девочкам вовсе не случайно. Церковь, Государство, Мужчины, Сила, Власть — все они хотят убить в нас радость жизни. И когда они убивают в нас радость жизни, мы, женщины, следуем за мужчинами, одержимыми единственной потребностью — уничтожить мир, в котором мы живем. Мужчины! Разрушители! Поджигатели! Вояки! Самоубийцы! Господа члены Страшного суда, жить было трудно. Столько вопросов, на которые мы не получаем ответов, мы, так называемые люди, мы самые ничтожные на земле люди, мы — женщины! Хорошо, допускаю возможность, что получает ответ тот, кто его сам ищет. Но мы же все время рожаем, угождаем, работаем, прислуживаем… Встаем каждый день ни свет ни заря, нас бьют, мы рожаем, трахаемся против воли. Тут и пискнуть не успеваешь, отвечайте же, отвечайте! Эй, Церковь, отвечай! Эй, Государство, отвечай! Эй, Компании, отвечайте! Засада сразу на старте! И Церковь, и Государство, и Компании — это мужчины. Они — Сила! А Сила отвечает Бессилию и тогда, когда Бессилие не задает вопросов. Хлещет кнутом, бьет кулаками, выкалывает глаза и рассказывает истории о сраном принце. На все незаданные вопросы заранее и навсегда даны ответы. Какие шансы у нас, женщин, вылезти из-под отвратительных тел наших мужчин и глубоко вздохнуть? Никаких! Поэтому, обращаюсь я к тебе, Страшный суд, когда будешь выносить мне приговор, справедливый или несправедливый, прими все это во внимание! Я убила его потому, что знала ответы на все свои незаданные вопросы. Я не знала, что убью его, когда в то утро, на краю луга, мы ждали и ждали. Вижу, очень хорошо вижу и сейчас нас двоих. Лежим на животах, в руках ружья, полная готовность, ждем, ждем, смотрим через прицел, ждем. О, как же ясно я нас вижу! Выходят, втроем. Мать и два детеныша. Серна? Косуля? Я не посмела спросить. Серна или косуля подняла голову, принюхалась. Что толку. Ветер дул в нужном нам направлении. Эй, это наша добыча или мы ждем кабанов? А может быть, мы как раз серну и ждали, мне кажется, они ценились гораздо выше, чем кабаны. Если кто-нибудь из охотников убивал серну, она почти никогда не превращалась в кутки мяса сразу. Ее целиком отправляли в глубокую заморозку и вытаскивали накануне дня, когда устраивали охотничий праздник. Это важный день в жизни каждого охотника. Ежегодный охотничий праздник! Жены охотников отправляются в парикмахерскую, наряжаются в лучшие шелковые костюмы или платья, надевают новые туфли. Охотники, разумеется, надевают костюмы из толстого зеленого сукна, зеленые рубашки. И галстуки у них тоже зеленые. С вышитыми оленьими головами. Оленьими головами? Не знаю, как правильно выразиться, когда у тебя на галстуке изображена голова оленя. На галстуке у тебя… Не важно. У охотников есть и охотничьи шляпы, у некоторых шляпы украшены пером сойки. Но шляпы на ужин с танцами не надевают. На охотничьем празднике подают блюда охотничьего меню. Закуска — сырокопченое мясо кабана, на горячее — мясо серны с клецками. На десерт хозяин отеля разрешает приносить пирожные, которые дома сделали жены охотников. На охотничьем празднике всегда присутствует мэр города, он охотник. За его столом сидит и представитель словенского общества охотников, потому что хорватский и словенский охотничьи заповедники граничат. На сцене музыканты, которые каждые полчаса играют «Розамунду». При первых же тактах «Розамунды» весь зал вскакивает и пускается в пляс, по паркету кружатся пары, и все поют: Розамунда, лучшая женщина ты, Розамунда, лучшая женщина ты… Потом кто-нибудь из музыкантов грохает металлическими тарелками и опять все поют: Розамунда, лучшая женщина ты… В паузах между танцами девочки, дочери охотников, предлагают купить лотерейные билеты. Выигрыши самые разные, от миксера до уик-энда в том самом отеле, где сейчас танцуют охотники. Все расставлено на сцене, телевизоры, плееры, торты, комплекты пластмассовых стульев, охотничьи ножи с ручкой, сделанной из кости какого-нибудь животного, еще торты, бутылки шампанского… Главный выигрыш выносится на обозрение в полночь. Свет гаснет, остаются только свечи, которые зажигают на столах. Музыканты играют туш. В зал входит красивая девушка, на голове у нее венок из сосновых веточек, она толкает перед собой тележку, на таких обычно развозят по гостиничным номерам чистые полотенца и туалетную бумагу. На тележке лежит серна. Глаза ее открыты, она лежит на зеленых сосновых ветках, выглядит как живая, сверху над тележкой прикреплено несколько горящих свечей, чтобы главный приз был лучше виден. Девушка медленно везет тележку по всему залу, оооооох, слышится вздох восхищенных охотников и их жен. Чудо, а не серна! Девушка медленно скользит по залу, музыканты играют что-нибудь тихое, какого-нибудь Клай-дермана, горят свечи, а когда все-все насмотрятся, когда все-все наглядятся на мертвые глаза, девушка разворачивается и медленно увозит мертвую серну на кухню отеля. Загорается свет, все рукоплещут, снова звучит Розамунда, лучшая женщина ты… Через час или два начинается розыгрыш лотереи. Серна всегда достается мэру, а он всегда дарит ее словенцу, и мэр всегда удивляется тому, что он выиграл серну, а словенец тому, что получил ее от мэра в подарок. Скучная традиция, но ее приходится соблюдать. Сюрпризов никто не любит. О, вот это хороший переход. Я имею в виду, что сюрпризов никто не любит. Сейчас я расскажу вам, как я однажды возвращалась домой и шла по главной улице. И увидела их. В небольшом кафе недалеко от остановки, всех четверых. И дочки, и мама носили очки. Девочки через соломки тянули темно-красную жидкость, мой любовник прикуривал своей жене сигарету. В моем сознании молнией сверкнуло, насколько малы мои шансы разорить это гнездо очковых. Две маленьких змеи и одна большая были клубком, который очень туго обвился вокруг его горла. Мой любимый выглядел как Лаокоон. Я еще из гимназии помню эту историю. Троянского жреца и его сыновей задушили две змеи, у моего Лаокоона сыновей нет, а змей вокруг его шеи три! Что-то во мне оборвалось, и я приняла решение. При всем моем желании я не могла представить себе выходные дни, проведенные с этими двумя девочками, которые утром будут искать в моей гостиной свои очки, плевать в мой умывальник, оставлять в моей квартире грязные трусы, я буду готовить им завтрак, варить обед и ужин, все наши уик-энды будут уик-эндами с чужими детьми, с девочками, которые не понравились мне даже издали, и мне придется скрывать, что вблизи они нравятся мне еще меньше. Каждый отпуск нам тоже придется проводить вместе, мы повезем их в Гардаленд, они будут вешаться на шею моего любовника и проклинать тот день, когда папа оставил их из-за этой бледной, белой бабы. Я вошла в автобус, битком набитый и вонючий, совершенно уничтоженная. Приехала домой, Эка была в школе, в ванной я плакала, плакала и плакала, выла, выла и выла. Потом вымыла глаза и легла в спальне, не включая свет. Опять тебе плохо, сказал он, когда вошел. Да, опять мне плохо, прорычала я, на мгновение забыв, с кем разговариваю. На следующий день мы с ним встретились в кафе Городского собрания. Я не смотрела на улицу, которая была за стеклом в нескольких сантиметрах от нашего стола. Я сказала ему: твои дети приводят меня в ужас, я не хочу их видеть ни в выходные, ни во время отпуска, я не хочу засовывать в стиральную машину их маленькие трусики и складывать их потом отдельной маленькой стопкой до следующих выходных. Мне безразлично, и я не собираюсь запоминать, что они едят по утрам, днем и на ужин, а на что у них аллергия. Мне отвратительна мысль о том, что они будут терять очки в моем доме, и сами девчонки, и их очки будут напоминать мне его жену, с которой у меня сейчас общий хер, а вскоре будут и общие дети… Он попросил официантку принести ему маленький кофе, стакан воды и линцер, я тоже заказала линцер и фруктовый чай. Меня такая история не устраивает, такой поворот событий меня ужасает, я не собираюсь знакомить свою дочь с новыми сестренками, которые ей сестренки только потому, что их папа трахает ее маму! Нет! Нет! Нет! Я говорила слишком громко, чиновницы Городского собрания начали на меня посматривать, пришлось убавить звук. А бабушки, а дедушки? Я вдруг оказалась бы в чужом таборе?! Да я к своему-то табору привыкла с трудом! Нет, сказала я, нет, нет и нет! Его удивили мой жар и озлобленность. Зачем делать проблемы, сказал он и попытался накрыть своей ладонью мою, но я отдернула руку. Если хочешь, я хоть сейчас подпишусь под обязательством, что по выходным моих дочерей у нас не будет. Я буду встречаться с ними один, где-нибудь, я сделал свой выбор, мой выбор это ты, как ты скажешь, так и будет, я ничего не сделаю без твоего разрешения. Нет, сказала я, я не хочу отрывать тебя от детей, делать из тебя другого человека, не такого, как ты есть, и тем самым брать на себя ответственность за их судьбу. Я их не люблю, они мне не нравятся, они меня пугают! Ты просто их не знаешь, сказал он и взял меня за руку. Я осторожно высвободила руку, мне не хотелось выглядеть истеричкой. Я не хочу их узнавать и не хочу слышать в телефонной трубке голос твоей жены, не хочу оплачивать репетиторов твоим детям, которые пропускают занятия в школе из-за того, что папа их бросил, не хочу слушать сплетни и гадости в свой и в твой адрес. Кто докажет, что ты бросил их не ради шлюхи, которая увела их отца и которая не умеет жарить куриные ножки так, как их мама! Я не хочу готовить еду незнакомым детям и в который раз в своей жизни сдавать приемный экзамен! Я уже сдала все, что полагалось! Ты ошибаешься, сказал он, не надо драматизировать, не сходи с ума, дети растут, они покидают дом, потом мы останемся одни. Когда, сказала я, через двадцать лет? Современные дети остаются с родителями до своей пенсии, а я не настолько люблю тебя, чтобы связать жизнь с твоими детьми, которые встретят старость в нашем доме. Неужели ты этого не понимаешь? Я не понимаю твоего бешенства, почему ты так злишься? Я ревную, твои дети до конца моей жизни будут напоминать мне, что ты трахал их мать. Успокойся, сказал он, у тебя тоже есть дочка, но когда я на нее смотрю, я вовсе не думаю о ее отце и о том, что он тебя трахает. Мы с тобой взрослые люди, у каждого была своя жизнь, почему бы нам не начать теперь вместе что-то новое? Дети эгоистичны, давай ограничим их здравыми рамками, будем жить не для них и ради них, а для себя. Мы сделаем для детей все, что обязаны, но без страстей и патетических нот. Детям не нужна безумная любовь, слезы, крики, вопли, мы просто создадим для них условия, которые помогут им вырасти. Дети не превратятся в причину нашего существования или мерило нашего счастья, оставь детей в покое. Так говорят только мужчины, сказала я, только мужчины могут так говорить о детях. К сожалению, сказал он, я могу говорить только как мужчина, я уверен, что ты связала себя со мной именно потому, что я мужчина, и улыбнулся. Что ты нашел здесь смешного? Мне смешно, он надкусил своими мелкими зубами линцер, мой лежал на тарелочке нетронутым, смешно, с какой страстью и фантазией ты рисуешь перед собой грядущие катастрофы. А что, если ничего подобного не произойдет? А что, если мать моих дочерей не захочет отпустить их от себя ни на шаг? Возненавидит меня и не будет давать мне детей? И мы будем видеть их раз в три года? Он смотрел на меня своими маленькими глазами, они весело искрились. Он издевается надо мной, подумала я, мои проблемы кажутся ему смешными. В конце концов, мы будем с тобой одни, мы будем парой, он смотрел мне в глаза. Мы сможем всегда спать вместе в нашей кровати, ходить в кино и держаться за руки, я каждый вечер буду в кровати читать тебе вслух, буду покупать тебе кукурузу на рынке и печенье «Яффа», буду готовить запеченную на углях под чугунным колпаком телятину, мы закажем настоящий турецкий колпак из Герцеговины, триста кун, красного цвета, выглядит, как летающая тарелка. Я куплю тебе пальто «берберри», по выходным к нам на обед будут приходить друзья, купим музыкальный центр в спальню и, прежде чем вместе заснуть, будем слушать «Звездную пыль», Дубравко Майнарич выбирает лучшую в Хорватии музыку, он смотрел мне в глаза. Короче говоря, сказала я, все, чем ты занимаешься сейчас со своей женой, ты хотел бы делать со мной. Ты просто сука, сказал он и вытер следы сахарной пудры с уголков губ, со своей женой я ничего подобного не делаю, почему ты такая неуверенная, ревнивая и злобная, прыгни наконец в воду и плыви! Не могу прыгнуть, сказала я, взяла его руку, подержала в своих ладонях, официантка за стойкой перестала мыть рюмки, она смотрела на нас. Не могу прыгнуть, сказала я, боюсь, боюсь, я боюсь прыгать, я не прыгну, не прыгну, не звони мне больше! Хорошо, сказал он. Он встал, я смотрела на невысокого мужчину, направлявшегося к крутящейся двери, он немного косолапил, я знала, что в детстве он носил ортопедическую обувь, выходит, это ему не помогло. Больше он мне не звонил. Спина у меня болела, глаза щипало. Рука окоченела. Мне хотелось писать!!! Сейчас я говорю вам о том, как лежала на животе на краю того луга, я говорю вам о той охоте. Ух! Ладно. Серна или косуля не будет вечно стоять на лугу с двумя маленькими детенышами. Они уйдут. Было раннее, раннее утро. Наступит день. А когда наступит день, я пописаю! Скорее, скорее, скорее! Я буду писать долго, шшш! Днем в лесу мне позволено писать столько, сколько душа пожелает. Тогда животные, те, что для отстрела, настоящие, прячутся. Птиц можно убивать весь день. Когда птицы слышат, что ты писаешь, они разлетаются, но потом возвращаются. Воздух был насыщен птичьим щебетом. Он тихо дышал рядом, я не слышала, но чувствовала это, мать щипала траву, детки играли. Тем не менее она время от времени поднимала от травы изящную голову, нюхала воздух, убеждалась, что опасности нет, и снова опускала голову в траву. Мы ждали. Отца-оленя? Самца серны? Кабана? Слона?!!! Как же мне хотелось писать! Страшно!! Непереносимо!!! Все мое тело кричало: писать, писать, больше не могу, писааать! Итак, господа, мне жутко хотелось писать. Да, все-таки и из рассказа о неудержимом желании пописать не получается плавного перехода к тому, о чем я хотела вам рассказать. А я хотела вам рассказать о том, как я себя чувствовала после того, как порвала с любовником. Чувствовала я себя странно. Я смотрела на дочь, на коллег, на мужа и не видела их. Один раз он мне сказал: ты меня не слушаешь. Мы сидели на кухне, за столом, была первая половина дня, в окнах соседнего дома маячили женские головы, они там торчат постоянно. Он встал из-за стола, подошел ко мне и дернул меня за волосы, так, что выдернул клок волос. Из глаз у меня брызнули слезы, от боли, не от страха или жалости к себе. Опра Уинфри сказала, что лысеющие женщины выглядят старее. Если он вырвет у меня еще пару клоков, он превратит меня в старуху, мне не нужно будет больше жить, я быстро сдохну, я улыбнулась и встала из-за стола. Женские головы по-прежнему пялились на меня, а может, мне это казалось? Чего ты смеешься, шлюха? А я смеялась, и смеялась, и смеялась. Я танцевала прямо здесь, на кухне. Рвала на себе волосы, бросала на пол светлые клочья, смеялась, глядя на те женские головы, которые, возможно, на меня смотрели, и я была счастлива, что моя старость и смерть уже близко. Ты ненормальная, сказал он и вышел. Я надеялась, именно надеялась, что он схватит меня за волосы, что он начнет бить моей головой об стену, пока она не расколется, как тыква. Может быть, и он был сыт по горло нашей жизнью? Ему нужна другая жена, лучше, чем я, такая, которая не будет его провоцировать, нормальная. Я расскажу ему, что у меня был любовник. Вот возьму и расскажу, что у меня был любовник! Да, я так ему и скажу! Я не сказала. Пока я живая женщина, я не хочу быть дурой. Я разыгрывала из себя верную жену, мы все должны кем-то притворяться, чтобы нам верили. Это слова моей покойной свекрови. Как она умерла? Обыкновенно умерла, рухнула на пол, ее отвезли в больницу, один ее сын, пока она лежала в коме, рванул в Триест и снял все деньги с ее счета, у него была доверенность. Был ли этот сын моим мужем? Нет. Моя свекровь, моя покойная свекровь, прожила около семидесяти лет, потом ее не стало. О ней вспоминали только в День поминовения усопших. Ее муж бил ее и трахал других женщин. Когда я стала женой ее сына, она приподняла свою юбку и показала мне сине-фиолетовое пятно на бедре. Посмотри, сказала она. Она была странной и в каком-то смысле очень симпатичной женщиной. Когда у нее в кармане оказывалось две куны, она заскакивала к соседке, брала у нее в долг пять, а потом в магазине брала что-нибудь за десять и обещала: я вам верну через три дня. И приходила, и возвращала. Она любила многих людей. Она очень привязалась к внучатым племянницам дальней родственницы своей покойной соседки и к дочери какого-то моряка, плававшего под каким-то иностранным флагом, эти люди жили через пять улиц от нее. Их дочь, ее зовут Лидия, должна была венчаться, дело было в субботу. Даже по такому исключительному случаю не принято дарить подарки соседке, какой бы она ни была славной. Тем не менее моя свекровь, покойница, купила пять кило сахара, два кило муки, бутылку кулинарного рома, полкило кофе. Такой был обычай у нее в селе, которое она постоянно вспоминала, хотя в городе прожила уже лет сорок. Покойный свекор вместе с покойной свекровью отправились в тот дом, в пяти улицах от них. Эту историю я знаю от него. Вошли, там незнакомая женщина, он хотел сказать, незнакомая ему женщина, бросилась ему на шею, это была мать невесты. Он вручил ей пакет, она положила его в угол и сказала: ну что вы, не нужно было, мне даже неловко, это слишком дорогой подарок. Свекор сказал: ничего особенного, зато от всего сердца. Покойная свекровь стояла в стороне. Знаешь, рассказывал он мне, у этой женщины в глазах стояли слезы, она только что не расплакалась, как будто мы пришли на похороны. Проходите, она взяла меня под руку, нет, нет, не туда, там кухня, пожалуйста, в комнату, где подарки. Мне даже не по себе было, сказал свекор, прямо взяла под руку и ведет в комнату. И плачет. Столы заставлены подарками, и дом богатый такой. Стояли коробки с миксерами, телевизорами, пылесосами. К ножке огромного стола были прислонены картины, завернутые в темную бумагу, на столе блестел фарфоровый сервиз — миллион предметов. Мы так специально расставили, чтобы было видно, что это на двадцать четыре персоны, сказала она мне. Я смотрел на эти горы тарелок, тарелочек, всякой другой посуды разного размера, там было даже несколько больших, огромных фарфоровых мисок. Да, сказал я, действительно, очень, очень красиво. Не нужно было, сказала опять эта женщина и сжала мне руку, она смотрела на меня мокрыми глазами, не нужно было, это слишком, ваша жена любит мою дочь, но это слишком, дорогой мой господин… Она сделала паузу… Она бы произнесла мое имя или фамилию, если бы их знала. И тут до меня доперло, еб твою мать, ведь это я заплатил за все, за всю эту дрянь, да еще и за сахар, и ром, и кофе, это же я заплатил, у нас задолженность за свет и квартиру, а я за это заплатил!! Она, он имел в виду мою покойную свекровь, эту историю он мне рассказывал когда мы стояли на высохшей от жары пожелтевшей траве перед домом, где они жили, так вот, она все это время стояла в коридоре. Потом мы вместе прошли на кухню, там сидели какие-то незнакомые люди, и там, на кухне, я решил, как только мы отсюда выйдем, я ее прикончу, прямо на улице! Задушу суку, толкну под грузовик! Никогда в жизни незнакомые люди больше не будут брать меня под руку и благодарить за подарки! Никогда! Моя свекровь, покойница, была неглупой женщиной. Свекор, покойник, напился с незнакомыми людьми на незнакомой кухне. Когда дарители затянули песню о любви, которая нас соединяет и в которую мы все верим, и которая все равно боль моего сердца, моя покойная свекровь потихоньку ушла домой. Старик вернулся не настолько пьяным, чтобы не разбудить ее, он схватил ее за горло, вытащил из кровати и ногой в тяжелом сапоге врезал ей по бедру, кажется, по правому. Я это бедро видела. С огромным, темно-синим, налитым кровью пятном, темно-красные, лопнувшие капилляры, наверное, целый миллион, страшный целлюлит, какие-то выпирающие сосуды, толстые, как веревки! Вены? Артерии? Ух, а что если когда-нибудь и мои ноги будут так выглядеть, кто тогда захочет меня трахать? Ты только подумай, вот старая сука, да как она позволяет себе распоряжаться чужими деньгами и так врать, так обманывать, она от меня получила по заслугам. Бедный, несчастный мой муж, что у него за мать, я буду хорошей женой, я не буду покупать дорогие сервизы на двадцать четыре персоны незнакомым людям, я и дешевые покупать не буду, я и знакомым людям не буду покупать подарки, он это сумеет оценить по достоинству, он скажет: она совсем не такая, как моя мать, транжира. Старуха, если бы ты не купила этот дорогущий сервиз у жены моряка, который привез его из Китая, где заплатил за него гроши, а тебе его втюхал за огромные деньги, ты бы не получила трепку! Старуха, тебя не любит твой муж, тебя не любит твой сын, у меня с тобой проблем не будет. Мой муж не будет тратить время на телефонные разговоры с дорогой мамочкой. Это меня успокаивало. Я глянула… Это я опять в том лесу, который и не совсем лес, где мы лежим на животах на краю огромного луга… Значит, я, умирая от желания писать, глянула на сына моей покойной свекрови. Он лежал рядом со мной, не совсем рядом, немного в стороне. Тем не менее я видела, я чувствовала, в каком он напряжении, он крепко стиснул ружье, суставы пальцев у него побелели. Я сжимала ноги, пыталась занять свое воображение какой-нибудь историей, чем-нибудь, что отвлекло бы мое внимание от жуткой потребности присесть на корточки, пернуть и нассать. Побелевшие суставы, побелевшие суставы… Я смотрела на его руки, это я уже говорила, и вдруг вспомнила бензозаправку в восточной части города. Он вышел из машины заплатить за бензин и сказал девочке, которая протирала стекла, что нам протирать не надо. Тем не менее она с губкой в руке направилась в нашу сторону. Заплатив за бензин, он сел в машину, его руки крепко сжимали руль, и тогда суставы его пальцев тоже были побелевшими. Девочка брызгала мыльную пену на ветровое стекло, я достала из бардачка десять кун. Правой ногой он наступил на мою босую левую ногу, было лето. Я держала в руке десять кун, девочка посмотрела на нас, я правой рукой нажала на кнопку и опустила стекло. Он изо всех сил жал ногой на мою левую ступню. Когда я давала девчонке деньги, из глаз у меня текли слезы. Мы тронулись, метров через сто остановились на обочине. Он схватил меня за волосы и треснул моей головой по передней панели. Шлюха, шлюха, шлюха! Эти маленькие сучки не моют стекла, а только пачкают, если ей не хватает на дозу, пусть пойдет и заработает пиздой! Время от времени мне приходило в голову, что нужно от него уйти. Отфутболить его, вернуть к маме, послать на хуй! Но я тут же говорила себе так же решительно, как только что сказала, что нужно уйти от мужа: от мужа я не уйду. Не уйду от этого мужа! Не уйду от этого мужа! Я иногда просто молча кричала это. А я бы могла, раз уж я разговаривала сама с собой, сказать это тихим голосом, без истерики. Уважаемые господа, если бы я была спокойной, контролирующей себя женщиной, неужели бы я убила своего мужа?! Если бы я была благопристойной дамой, я не ждала бы вашего вызова и не скакала бы на небесной кляче, и не раскачивалась бы, не раскачивалась, не раскачивалась. Я бы вломилась на ваш суд! Пусть, пусть все будет так, как есть. Я процитирую вам некоторые свои мысли, вы увидите, какие сомнения меня грызли, что меня мучило, вы кое-что узнаете обо мне. Мне трудно говорить внятно из-за того, что вы ничего не говорите, мои слова остаются без реакции тех, к кому они обращены. А это большая проблема. Понимаю, вы делаете это умышленно, чтобы виновные себя раскрыли, чтобы они полностью обнажились. Пройдохи! Какие же вы пройдохи, вы, небесные судьи! Мы строим дом, орала я про себя, орала только для того, чтобы лучше себя слышать! У нас долги, мы в минусе! У него стресс! Я стану лучше, я исправлюсь, я не буду его провоцировать, я стану хорошей, я ему докажу, не все женщины шлюхи, если я буду хорошей, если я стану лучше, если я перестану быть такой чокнутой, все будет по-другому! Я забуду своего любовника! Все любовники одинаковы! С кем только не трахаются, а потом все равно возвращаются к женам! И у них тоже долги, и они тоже в минусе! Что такого может любовник дать женщине, что она бы уже не получала?! Сперма у всех одинакова, и на вкус, и на запах, если любовник моется. У одних желтее, у других бледнее, кстати, разве желтое противоположно бледному, нет! Одни кончают струей, другие цедят, иногда у тебя полон рот, иногда только зубы запачкаешь! Никакой существенной разницы нет! Все стонут, я иду к тебе, держи меня, сожми, чуть-чуть, вот и я, потом засыпают, одни дышат тихо, другие громко храпят на боку или на спине, у кого-то есть пузо, у кого-то его нет, у одних мощные бицепсы, у других руки тонкие, как куриные кости, они бывают высокими, среднего роста, низенькими, волосатыми или без волос, одни тебя бьют, другие нет, но все они одинаковые, все одинаковые, одинаковые! Жизнь трудна, мы пережили войну, мужчинам тяжело, мы сильнее них, мы дольше живем, просто нужно иметь терпение, продолжительность жизни у мужчин постоянно сокращается, если мужчина дожил до сорока пяти, это уже большой успех, куда тебе спешить, ну-ка притормози! Наташа! Не надо, не надо этого говорить, уважаемая, не повторяйтесь! Не надо этого говорить! Да знаю я, что повторяюсь, но мне нелегко! Примите это во внимание! Повторение — это тоже разрешенный законом вид защиты! Я повторяюсь, хорошо, знаю, я повторяюсь, но я рассказываю вам о своей жизни, ничья жизнь не бывает постоянно напряженной и волнующей историей без скучных повторений, жизнь — это повторение, скучное повторение. Поэтому я буду повторяться, ничего не поделаешь, извините! Наташа! Наташа — это секретарша нашей редакторши. Я ей сказала: знаешь, собираюсь уйти от мужа! У нее тоже есть любовник. Когда они трахаются, музыкальный редактор пускает в эфир Арету Франклин. Терпеть не могу Арету. Ты ненормальная, сказала Наташа. Ты хоть представляешь себе, что это значит — уйти от мужа и снимать квартиру с любовником, у которого жена и двое детей? Тебе никто не рассказывал, на что способны эти брошенные сучки, жены? Весна рассказывала, сказала я. Отлично, давай повторим пройденный материал, сказала Наташа. Она будет звонить ему днем и ночью. Его дочери тут же начнут ходить на французский, английский, испанский, теннис, математику, подводное плавание, горные лыжи, кроме того, она переведет их в частную школу. В полночь, в три часа утра, в любое время у этих оставленных детей будут постоянно возникать какие-то проблемы. Они будут приходить к вам на обед и спрашивать: папа, почему ты нас бросил? А если бы не папа, им нечем было бы прикрыть их толстые жопы! Их мама зарабатывает недостаточно. Ты знаешь, сколько стоит прием у зубного, а все эти проволоки и устройства для выравнивания зубов, видимые и невидимые. Брошенные суки имеют в запасе сто способов погубить твою жизнь. Его дети станут твоей заботой. Что придумать на выходные, чтобы им не было скучно? Твой второй муж из года в год до самой смерти будет покупать подарки на день рождения бывшей жене, чтобы хоть как-то смыть с себя вину перед детьми. Тебе придется выбирать духи и шелковые платки для бабы, без которой ты бы прекрасно обошлась в своей жизни. Ты будешь работать сверхурочно, чтобы вы смогли оплачивать репетиторов этим детишкам, которым сам бог не помог бы исправить отметки. Хотя вы оплачиваете им целую роту репетиторов, о каждой двойке эти дети будут с веселым визгом сообщать по телефону: а мне поставили кол за контрольную! Ты знаешь, что такое жить с разведенным мужчиной, который из первого брака тащит на своем горбу двоих засранцев? Впустить в свою жизнь бывшую жену и мать его двоих детей?! Дорогая моя, ты стоишь перед страшным выбором — остаться с мужем, который тебя колотит, или уйти к ебарю, который тебя прекрасно ебет, но который из-за всех этих проблем очень скоро перестанет ебаться! Хорошо, не будем сбрасывать со счетов то обстоятельство, что он не станет тебя бить! Мы с ней сидели в кабинете начальницы, там было спокойно, работал кондиционер, мы попивали холодное серое пиво, Наташа покрывала свои длинные крепкие ногти лаком. Светло-розовым. А зачем тебе, она подняла на меня большие светло-карие глаза, уходить от мужа?! Почему ты не можешь трахаться и с ним, и с любовником? Перед мужем ты всегда можешь разыграть воспаление яичников, а со вторым всегда можешь где-нибудь укрыться, два-три раза в месяц. Да у тебя за спиной стоит вся редакция! Твою мать! Сорок человек, и каждый из них в любой момент обеспечит тебе алиби! Зачем тебе менять одно дерьмо на другое. Если тебе так уж хочется уйти от мужа, уходи одна, найди себе квартиру и живи одна, снова найди себя, но одна! Он меня разыщет, сказала я, взломает дверь, убьет меня. А если я уйду от него к кому-то, он меня не тронет. Господи боже мой, сказала Наташа, ты ищешь мужчину, который сможет защитить твои тылы? Где он, такой мужчина? Если он и существует, то это определенно не отец двух малюток! Мужчин, которые способны обеспечить женщине надежный тыл, не существует, их нет, запомни ты это! Все мужчины, которых мы хотим заполучить и в конце концов заполучаем, чтобы на них опереться, опираются на нас. Очнись! Успокойся, найди себе кого-нибудь без детей, или, еще лучше, закажи убийство мужа, а перед этим застрахуй его жизнь. Я, кстати, внештатно подрабатываю в австрийской конторе по страхованию жизни. Наташа засмеялась, подняв кисточку. Ничего смешного, сказала я. В этой жизни по свету ходят и другие мужчины, такие, которые вообще не заботятся о детях, бросают жен, меняют любовниц, женятся по десять раз, не помнят, как зовут их детей, все вы меня просто пугаете. Почему вы все твердите мне, что именно мой любовник будет заботиться о своих детях больше, чем о своем хуе, что он будет стараться угодить своей бывшей, что наша совместная жизнь превратится в постоянную головную боль из-за детишек, которых он сделал с бывшей? Все вы разведены, у всех вас любовники, вы живете с отцами чужих детей, не уходите от них, читаете чужим детям на ночь сказки, а меня пугаете?! Все! С кем ни заговоришь, каждая из вас рассказывает о том, как это ужасно — бросить мужа, и при этом вы все бросили своих мужей! Все вы врете, просто завидуете моему счастью! Вовсе нет, сказала Наташа. Мы хотим тебе помочь. Ты вся во власти чувства собственной вины, вопросов справедливости и несправедливости, веры и вечной любви. Жизнь это не то что ебля с вздохами и потом. Жизнь — это гимнастика. Сколько сил вложишь, реальных сил в реальный проект, столько и получишь назад. В любовь никогда нельзя вкладывать все. Любовь, или то, про что ты думаешь, что это любовь, то есть полная отдача себя кому-то, у кого между ног есть то, чего нет у тебя, это не любовь. Это херня. Мужчины — это не что иное, как существа, с помощью которых мы получаем оргазм и деньги, правда, не всегда в одном флаконе, но ничего большего от них не следует ждать, все остальное ложь и пропаганда. Нам с тобой, старушка, не по двадцать лет, забудь любовника, у которого дома до хренища голодных ртов, измени себя, жди меньше, получишь больше! Но я должна что-то сделать, сказала я, я не могу больше его выносить. Сру кровью, у меня началась одышка, волосы выпадают, сохнет кожа, голова в каких-то болячках, стоит увидеть его голое тело, и начинается менструация! Посмотри, как у меня грудь высохла, я расстегнула блузку, здесь все страшно чешется, сказала я и начала чесать грудь, тут же выступили капельки крови. Ох, сказала Наташа, действительно дело дрянь. Ого, начался страшный ветер, он треплет белое белье на веревке, хлопают крылья. Господи Иисусе! Что значит этот ветер?! Этот гром небесный! Я боюсь! Мне страшно! Бурей может принести сюда облако! И моего мужа верхом на нем?! А на другом облаке моего отца?! Вдруг наши три облака соединятся в одно?! Господа! Не делайте этого! Неееет! Я не хочу вечно скакать верхом на одном облаке вместе с моим отцом и моим мужем! Вечно! Нееет! Смилуйтееесь! Вверх, вниз, влево, вправо! Ээээй, вы меня слышите? Помогитееее! То животное, я имею в виду серну, маму детенышей, все щипало и щипало траву. Детки скакали вокруг нее, подпрыгивали всеми четырьмя ногами, падали в траву. Разнежились, развеселились малыши, маленькие бэмби с крепкими ножками и худенькими телами. Моя дочка Эка тоже когда-то была малышкой, понимаю, это удар ниже пояса, я пытаюсь вас разжалобить историей о себе как о матери с нежным сердцем. Но я действительно по-своему и была матерью с нежным сердцем. По-своему. Он сказал: приду в полдень. Эка не любила шпинат. Я его положила в бутылочку, завернутую в белую салфетку, пусть она думает, что там молоко. Она сосала и сосала, а потом перестала сосать и все выплюнула. Мы обе были совершенно зелеными, и обе смеялись. Он появился в половине двенадцатого. Где мои рубашки? Они еще влажные, на диване лежат, ты же сказал, что будешь в двенадцать, смотри, что она сделала, видишь, какие мы зеленые, сейчас поставлю доску и утюг, сейчас, мигом. Эка стояла в манеже и улыбалась, показывая нам четыре зуба. Слушай, какого хрена ты делаешь целыми днями, чем ты занимаешься, если не в состоянии погладить две рубашки, неужели это так трудно, я что, слишком много от тебя требую? Просто ты пришел на полчаса раньше, дело только в этом. Ты просто обыкновенная ленивая корова, лицо у него побелело. Я вообще-то ничего не имею против коров, если только речь не идет об оскорблении. И эти слова, насчет коров, удивили меня. Какая корова, я извлекала его рубашки из кучи выстиранного белья. Пятнистая корова, ответил он после короткой паузы. Мое лицо было обращено к его рубашкам. Я чувствовала, что мы ему противны, обе, он смотрел на меня так, словно меня заплевала не наша с ним дочка, а пьяный бездомный. Да, я чувствовала, что мы ему противны, обе. Слушай, если ты так спешишь отправиться в дальнюю дорогу, возьми доску, возьми утюг и погладь! Говоря это, я расставляла доску. Ах ты сука подлая! Тебя что, кобель твоей мамаше сделал? Я? Я должен гладить?! Я?! А тогда какого хера здесь делаешь ты, какие здесь у тебя обязанности? Гладила всегда я, он никогда, и я всегда считала, что это мой выбор, а не обязанность, не работа. И это… про нее, я имею в виду про мою старуху, не очень-то мне было приятно слышать. Я… ее никогда не любила, она для меня ничего не значила. Да и ругательство это, насчет кобеля, вовсе не что-то такое, из-за чего следует все бросить, вдохнуть, выдохнуть, вдохнуть, выдохнуть, успокоиться. Но я поняла, что он этим хотел сказать, он хотел, чтобы у меня перед глазами возник образ! Она, на четвереньках, у нее за спиной ждет здоровенный черный кобель с торчащим красным хером. Да кто он такой, чтобы соединять вместе мою мать и пса, который болтается на улице без хозяина?! Этот пес должен был оседлать меня, таков был подтекст, я прочитала это в его глазах. Неприятное чувство. Мои глаза наполнились влагой. Я его хер не сватаю с пиздой уличной сучки. Я разозлилась, именно разозлилась, и справилась со слезами. Лучше бы мне было дать им свободно пролиться. Когда я плакала, я вызывала в нем любовь. Когда я плакала, он обнимал меня и говорил: маленький мой… Да, кобель, сказала я, а потом этот кобель твоего отца в жопу выебал. Так я и сказала. Да. Именно это я сказала. Кобель твоего отца в жопу выебал, вот как я сказала! Его отец умер дней десять назад, ну, может, на день-другой раньше. Он любил отца. Именно любил. И его смерть стала для него страшным ударом, потому что она была очень неожиданной, если смерть вообще можно ждать, очень или не очень. Пока мы живы, мы считаем, что смерть не имеет к нам никакого отношения, что в могилу отправляются какие-то другие люди. Те, которые полное говно, или те, которые слишком хороши для этого мира. И мы даже не думаем, сейчас-то я мертва и вижу вещи более отчетливо, не думаем о том, что смерть — это совершенно обычная, банальная вещь, такая же как ежеутреннее опорожнение прямой кишки или ежевечернее почесывание волосатой задницы. Нам, людям, ясно, что смерть — это природное явление, но она все равно кажется нам неприемлемой. Тотально. Никто не готовит нас к смерти. Нам постоянно говорят о жизни, все наши планы строятся так, словно смерти нет. Будь у нас даже десять жизней, мы все равно не сумели бы поставить галочки рядом со всеми делами, записанными в наш ежедневник, вот о чем я говорю. Поэтому, когда человек с утра отправляется на охоту, он не ждет, что с охоты он живым не вернется. А охота это не очень рискованное приключение. В руках охотника смертоносное ружье, у кабанов только клыки, у оленей рога, у серн тонкие ноги, у птиц маленькие клювы, у барсука неглубокая нора, всё на твоей стороне. Тем не менее… Легкий туман, на небе молодой месяц, ты крадешься, определяешь, откуда дует ветер, мечтаешь о том, что убьешь кабана и поставишь ногу в сапоге на его мертвую голову… Бабах! Кто узнает, какими были последние мысли, как звучит последний вздох охотника, которого убил другой охотник, приняв за кабана? Кто может ожидать такой смерти? Охотник? Другой охотник? Да никогда! Семья охотника? Сын охотника, сам тоже охотник?!! Свекор был страстным охотником. Муж рассказывал, как они вместе ходили в лес. Осторожно, замолчи, не шуми, спрячь, посмотри, только смотри, учись, слушай, остановись, не говори, молчи, только шепотом, писай тихо, не спрашивай, можно ли остановиться поссать, просто остановись и тихо сделай дело, зачем ты ссал, листья шуршат, только не на листья, нет, нет, не на листья, пошел, вперед, это лес, лес, двигайся, стой, слушай, прислушайся, учись, тихо, тише, стоп! Так говорил мальчику папа. Потом он тащил его за собой на большое дерево. И в его ветвях они, папа и мальчик, спрятавшись, подстерегали толстых соек. Когда я была маленькой, у нас в клетке жили две сойки. Дом тети Мери был на самом верху нашей улицы-лестницы, наш внизу, в самом начале. Муж тети Мери, дядя Тони, днем никогда не поднимался по лестнице. Когда ему что-то было нужно, он кричал: Мери, Мери, принеси мне острогу, Мери, Мери, принеси мне вершу, Мери, Мери, принеси сеть! Тетя Мери спускалась вниз по лестнице и приносила. Толстая невысокая женщина, она отдувалась, пока шла, пух, пух! Наши сойки научились кричать: Мери, Мери, Мери! Тетя Мери выскакивала на террасу и кричала: Тони, Тони, что тебе нужно, Тони? Сойки кричали: Мери, Мери! Тетя Мери кричала: Тони, Тони, ты меня звал? Сойки кричали: Мери, Мери… Я пряталась за полузакрытыми жалюзи и писалась от смеха в маленькие белые трусики. Когда тетя Мери сообразила, что это кричат наши сойки, она перестала реагировать, как бы ни орал дядя Тони, и ему приходилось всякий раз подниматься по лестнице. Толстый невысокий мужчина, вверх по лестнице, пух, пух! Наш пес Панчо валялся перед нашим домом, две наши кошки лежали у него на животе. Часами. Если мимо Панчо проходили чужие кошки, он начинал сходить с ума, стряхивал с живота Рысика и Сладкий Виноград и несся за чужаками. Они взлетали на шелковицу, Панчо лаял: гавгавгавгавгав… А потом подключались сойки: гав, гав, гав. Сойки: гав, гав, гав, Панчо… Бабушка накрывала клетку коричневым летним одеялом с двумя серыми полосами или белой тканью, на которой большими буквами было написано «AZUKAR». Это были распоротые мешки, в которых амеры когда-то давно присылали нам гуманитарный сахар. Из них потом многие сделали покрывала. И чем чаще их стирали, тем белее и мягче они становились. Когда бабушка накрывала клетку, сойки замолкали. Но в другое время птицы слишком шумели, мешали туристам, которые все чаще приезжали в наш городок. Они спали и утром, и после полудня, и вечером. Бабушка сделала из соек гуляш. Я ела этот гуляш из соек, с полентой, облизывала и сосала тонкие, тонюсенькие косточки, я не знала, что ем соек. Я же никогда раньше не ела птичье мясо. Никогда. Мама мне сказала: ха, ты съела наших соек! Я не заплакала. Но мое маленькое сердце было ранено, и душа моя болела. Бабушке я этого никогда не простила. Старая сука, она сломала им тоненькие шеи. Его папа стрелял в соек с того дерева, они вместе сидели на толстой ветке. Когда папа прекращал стрелять, сын спускался, собирал трупы и засовывал их в папин рюкзак. Сойки все были крупными и толстыми, а на их мертвых телах переливались перья цвета неба и индиго. Они соек не ели, его мать не делала из них гуляш. Подойдя к дому, они вытряхивали рюкзак в мусорный бак. Его отец стрелял по сойкам, просто чтобы тренироваться. Я ни разу не сказала ему: твой старик убийца, сойки мои самые любимые животные! Ослов я тоже любила, очень любила, но ослы никак не связаны с этой историей из его детства. Они с отцом убили десятки птиц, двух серн, одного оленя, двух кабанов, маленького барсука, одного кабаненка. Некоторых животных я забыла, может быть, я забыла бы и всех этих покойных животных, если бы их остекленевшие глаза не смотрели на меня со стен нашей квартиры. Голова огромного кабана годами висела на стене над нашей кроватью. Я позвала нашего соседа, Николу, у нас нет дрели. Я сказала мужу: знаешь, я позвала Николу, боюсь, что голова кабана однажды упадет мне на голову, когда я буду спать. Ты действительно глупа, если думаешь, что четыре вот таких металлических костыля не выдержат. Большим и указательным пальцами он показал мне, насколько толстые эти костыли. Пришел Никола, снял огромную голову, я ему помогала, на балконе я пропылесосила старую щетину, Никола посмотрел на костыли в стене, вытащил из большой кожаной сумки четыре новых, просверлил в стене в коридоре четыре глубоких дыры, теперь кабанья голова висит там. Мой свекор снимал на камеру этого кабана, я имею в виду бывшего владельца этой огромной головы, с первых недель его жизни. Снимал, как он, кабаненок, со своей мамой ищет желуди, потом еще снимал, снимал, снимал, пока кабаненок не вырос. У нас дома есть фильм, в котором отражена вся жизнь этого кабана. Я его никогда не смотрела. Он убил этого кабана в его седьмой день рождения, так мне сказали. А самого отца, я имею в виду отца мужа, убил другой охотник, пожилой господин в толстых очках на толстом носу. Это произошло в том же самом лесу, где мой покойный свекор убил кабана, много певчих птиц, несколько серн и молодого барсука… Или барсука убил мой муж? Поскольку он, я говорю о моем муже, был судьей, то имел право лично слышать, что скажет убийца. Мы отправились на служебной машине. Шофер, следователь, патологоанатом, он и я. Я хотела быть с ним рядом, я знала, как ему тяжело, как он любил своего отца. Было адски жарко, август. Труп его отца лежал на каменном столе в деревенской часовне. Патологоанатом должен был извлечь из трупа пулю. Еще там были люди, которые потом должны были одеть покойного и положить его в гроб. Две женщины и два мужчины, одетые в черное, стояли перед дверью в часовню, в стороне, ждали. Мужчины держали руки скрещенными на груди, женщины мяли в руках белые полотняные платки. Никто не плакал. Было адски жарко. Воды вблизи часовни не было. Крестьяне в ведрах приносили патологоанатому бесцветную воду, из часовни в тех же ведрах выносили розоватую жидкость. Патологоанатом был молодой, почти мальчик, неопытный. Он то и дело выходил из часовни и доставал из машины новые ножи, все большего размера. Я думала, моему мужу станет плохо. Он стоял, стиснув красивые губы и кулаки. Смотрел на лес за часовней, воздух дрожал от жары. Наконец патологоанатом сказал, что не может найти пулю. Следователь, крупный, высокий мужчина, нервный из-за жары и из-за того, что сегодняшний день должен был быть первым днем его отпуска, потерял терпение. Слушай, сказал он молодому патологоанатому, если пуля вошла в тело, тут он сделал паузу. Пуля ведь вошла в тело? Да, сказал молодой патологоанатом. А из тела не вышла, сказал следователь и сделал паузу. Пуля вышла из тела, спросил высокий потный мужчина. Нет, сказал патологоанатом. Это просто означает, сказал судья и сделал паузу, что пуля находится в теле, не так ли, доктор? Его просто трясло, патологоанатом сходил в машину за еще одним ножом, а может, это был топор, потом ненадолго исчез за дверью часовни, вышел к нам и весело показал окровавленную пулю. Он держал ее указательным и большим пальцами. Хорошо, доктор, сказал следователь и сделал паузу. Аллилуйя, сказал следователь. Я думала, ему станет плохо, я имею в виду моего мужа, как вы понимаете. Он допрашивал убийцу. Старый охотник сидел по одну сторону длинного деревянного стола, в темно-синем костюме и белой рубашке, без галстука, при температуре плюс пятьдесят. Мы сидели по другую сторону. В углу большого помещения стоял барабан, по стенам были развешаны национальные костюмы. Красные платья, черные жилетки, черные мужские штаны, несколько шапочек, похожих на небольшие мисочки, это был какой-то дом культуры. Я не очень хорошо вижу, сказал охотник-убийца, за толстыми стеклами очков глаз его было не разглядеть. На горе появились кабаны, я выстрелил, одного уложил, другие закричали: не стреляй, не стреляй! Тут я улыбнулась, я сожалею об этом. Мы возвращались. В машине я сидела рядом с шофером, патологоанатом, муж и следователь жались на заднем сиденье. Кондиционера в машине не было. Я спросила молодого патологоанатома, каково ему заниматься таким делом и не бывает ли, что его рвет иногда? Меня рвет всегда, сказал молодой патологоанатом, на извилистой дороге. Остановитесь! Шофер остановился на обочине. Патологоанатома вырвало, жара стояла страшная. Мы подождали, пока доктор проблюется, вытрет рот, распрямится, сделает несколько глубоких вдохов. Потом мы сели в машину, он на переднее сиденье, я на заднее, у него за спиной. В машине чувствовался запах блевоты. Бедро моего мужа, соприкасавшееся с моим, было твердым как камень. Тогда секс с ним еще много для меня значил, я боялась, что мы месяцами не будем трахаться из-за этой смерти, из-за его горя. Я думала, как ему, должно быть, тяжело, жара, мы в машине, птицы поют, патологоанатома рвет, следователь потеет, шофер включил радио, какая-то из пергидрольных блондинок, популярных певиц, мне никогда не удавалось различить ни их самих, ни их голоса, пела про то, что он ее бросил, но она его все равно любит. Жизнь в нашей машине кипела, а на каменном столе в залитой кровью часовне, кто знает, сумеют ли там начисто отмыть пол до завтра, лежал его отец, раскромсанный топором, существо, которое он любил больше всех на свете. В тот вечер он все-таки меня оттрахал, и я вздохнула с облегчением. Когда он в тот день пришел домой раньше времени, когда он сказал мне про кобеля и мою мать, а я ему про кобеля и его отца, смерть его отца была еще свежей историей. Я сказал ему: я люблю свою мать, правда, это было ложью, так же как ты любишь своего отца, да, повторяю, это было ложью. Для меня пизда моей матери такая же святыня, как для тебя труп твоего отца. Разумеется, разумеется, это не имело никакого отношения к реальности. Он вздрогнул, когда я произнесла слово «труп». Посмотрел на меня изумленно, и я поняла, ого, до него все никак не дойдет, ого, ого, что его старик труп, что он разлагается в могиле, там, в его родном селе. Он думает, что старик просто отправился на экскурсию. Но было поздно. Он врезал мне здоровенным правым кулаком по виску, потом этим же кулаком в нос. Глаза у него были белыми, белыми-белыми. Как будто два белых морских камешка смотрели на меня. И снова замахнулся. Я окоченела от страха, нет, от ужаса. Я подумала, он убьет меня, из носа хлестала кровь, он схватил меня за плечи, или за талию, приподнял и понес на балкон. Я кричала: помогите, помогите! Дочь кричала в своем манеже, показывала нам свои четыре маленьких зуба, трясла сетку и смотрела на нас, глаза у нее были широко раскрыты, я смотрела в ее глаза все время, пока он нес меня на балкон. Стеклянная дверь, балкон, ограждение. Он поставил меня на балконе рядом с ограждением и сказал: корова, так дальше нельзя, найди бабу, которая будет гладить! Я чуть с ума не сошла. Найти надо кого-то с хорошими рекомендациями. У настоящих профессионалок работы по горло. По субботам и воскресеньям они более свободны, мало кому охота смотреть на них в выходные. К нам приходили женщины, которые не воровали, но зато они без умолку болтали. Одних мы их дома не оставляли, и мне приходилось их слушать. Ох, как стало трудно жить, такого никогда не было, и понеслось бла-бла-бла. Все мои подруги работают за границей, в Италии, а в последнее время и в Германии. Украинки, польки и румынки работают за десять евро в день, двадцать четыре часа, еще плюс к этому и дают, извините за выражение, все за эту же цену, я до войны была руководителем отдела маркетинга, знаю компьютер, скажите, а эти рукава как гладить, со складкой или без? Не можете ли вы сварить мне чашечку кофе, у меня давление упало, я бы выкурила сигарету, если вам не мешает, если мешает, я выйду на балкон, у вас такая хорошая квартира, мы впятером живем на сорока квадратных метрах, мои старики к нам перебрались из Бенковаца, у них там дом подожгли во время войны, здесь они снимают жилье, папа болен раком. Бенковац — это где, спросила я. Возле Задара. Что вы говорите, так я и думала, а близко от Задара или не очень? От Задара километров тридцать будет. Это недалеко, сказала я, я была в Задаре, а почему вам не отремонтируют тот дом, подожженный, рядом с Задаром? Кто, спросила женщина. Государство, кто же, сказала я. Да, да, она разглаживала утюгом полотенце, когда-нибудь отремонтируют. Может, у вас есть какие-нибудь тапки, у меня так ноги отекают, все время на ногах, по рабочим дням я с утра до вечера глажу, по выходным делаю уборку, вы и представить себе не можете, какие бывают у людей грязные квартиры. Да, сказала я, у нас в квартире тоже грязно, у меня ненормированный рабочий день, маленький ребенок, ничего не успеваю, в это время я вынимала посуду из посудомоечной машины и расставляла в кухонных шкафчиках тарелки. Господи боже мой, сколько же у вашего мужа футболок и рубашек, я даже сказала в прошлый раз своему мужу, ты даже не представляешь, сколько у людей бывает футболок и рубашек, а муж мне говорит, на кой хрен нужны эти футболки, мне хватает и двух, а я говорю, он судья, а он говорит, у нас денег нет, а были бы у меня деньги, я бы не покупал футболки, а купил бы собаку, на хрен нужны эти футболки и другие тряпки, лучше всего это завести собаку, ходить с ней в лес, бегать, жить полной жизнью, жизнь так коротка, собака лучший друг человека. Ваш муж охотник, спросила я, наполняя посудомоечную машину грязной посудой. Нет. А-а, сказала я, пытаясь вставить блюдце между большими тарелками, не получилось, машина была набита до отказа. А какой у вас размер ноги, эти тапки мне очень велики. Сорок первый. Жалко, у вас так много обуви, но мне всегда не везет, никто из тех, у кого я работаю, не носит тридцать шестой, знаете, если бы не женщины, у которых я работаю, я была бы просто голой, я мужу сказала, вы, мужчины, только жалуетесь и мечтаете о собаке, чтобы гулять в лесу, а жизнь это не прогулка, почему только мы, женщины, должны постоянно выкручиваться в наше трудное время, наше время просто страшное, где мы только не работаем, и за границей, и здесь по домам, а что делаете вы, мужчины, скулите, что у вас нет собаки, и трахаете чужих жен, пока мы гладим белье чужим людям. Он все говорит, что пусть я еду в Италию, там можно больше заработать, но я не хочу, чтобы со мной получилось как с другими, их мужья здесь трахают соседок, на заработанные женами деньги покупают себе машины и одеваются в «гортекс», а жены вкалывают. Не дождешься, сказала я мужу, может быть, я и дура, но не настолько. На день рождения куплю ему далматинца, он об этом еще не знает, просто говорил, что хочет далматинца, глупо, что собак назвали далматинцами, вам не кажется? Да, пожалуй, это глупо, сказала я, я стояла перед посудомоечной машиной и смотрела ей в спину. У вас нет дистиллированной воды? Нет. Эта вода испортит ваш утюг, в одном из домов, куда я хожу гладить, есть такой утюг, профешнл, так в том утюге небольшой резервуар, в него наливают восемьдесят миллилитров воды, гладить гораздо легче, сто пятьдесят евро, только нужно покупать дистиллированную воду, обычная вода слишком жесткая, от нее образуются камни, например, снять камни у зубного сейчас стоит двадцать пять евро, добавьте сюда пломбы, резекции, коронки, чтобы починить один зуб, приходится работать до потери пульса. Ох, что мне вам сказать, я такая несчастная, действительно несчастная, если присесть и задуматься. Все мы очень несчастные, это сказала я, извините, мне надо пойти убраться в ванной, а вы продолжайте гладить. Я прикидывала, как бы мне проскользнуть мимо нее, чтобы с ней не соприкоснуться, гладильная доска преграждала дорогу в ванную. Да, у вас такая светлая плитка, слишком светлая, на ней любое пятнышко видно, жалко, а насчет этой воды, конечно, если не покупать дистиллированную воду, экономишь, но в результате никакая это не экономия, как говорится, что в лоб что по лбу, правда? Да, сказала я и подумала, что смогу попасть в ванную через стеклянную дверь, которая разделяет кухню и гостиную. Ваш муж судья, вы везде бываете, не скажете, может ли моя дочь на что-нибудь надеяться? Она закончила факультет, экономический, я просто не могу смотреть, как она сидит дома без работы, у нее средний балл был четыре целых семь десятых, представляете, и зачем было тратить столько лет на эту учебу, она сегодня утром говорит мне, мама, я сегодня тоже пойду гладить, она хотела вместо меня к вам прийти. Я ей сказала, нет, люди больше любят более старых женщин, молодым никто не доверяет. Эта женщина не такая, сказала моя дочь, спроси ее. Скажите, она может иногда меня подменять? Не знаю, сказала я, пойду уберусь в ванной, но продолжала стоять на месте. Из платья без рукавов торчали тонкие руки с обвисшими мышцами, ей бы надо позаниматься с гантелями, избавиться от этих крыльев летучей мыши, вот что я подумала. В ванной я брила уже выбритые ноги, выщипывала брови и усики, которых у меня не было. Я должна была бы сказать этой женщине, что даже ее, а уж тем более ее дочь, я больше близко не подпущу к своему дому! Девушки, когда они хоть ненадолго оставались одни, только и делали, что болтали по нашему телефону. Парни потом трезвонили в любое время дня и ночи. И не верили, что здесь, у нас такие не проживают, наш домашний телефон был записан в памяти тысячи мобильных. Эти идиоты звонили нам и орали: позовите ее, я сейчас за ней приеду! Да иди ты на хуй, баран, ты что, не знаешь, который сейчас час, баран, это был голос моего мужа. Твоя потаскуха здесь только белье гладит, гладит, точнее, гладила, больше ноги ее здесь не будет! Да, и я тоже, я тоже ебал тебя в рот! Он бросал трубку и говорил мне: ты ненормальная. Сумасшедшая! Ты хоть представляешь себе, кто у нас в доме болтается?! Я молчала, и такое всегда происходило около полуночи. И я не говорила ему: мне не нужны эти гладильщицы, видеть их больше не хочу, с меня хватит! Господа судьи, члены Страшного суда, моя жизнь — это полный хаос! Вы сможете в нем сориентироваться? Сможете. Ухватите все нити? Что важно, что не важно, это вы оцените. Может быть, я пытаюсь манипулировать вами, может быть, картины и эпизоды, которые выбрала я, отличаются от тех, которые выбрали бы вы? Но все-таки я просто человеческое существо, лживое создание, которое, даже умерев, остается по-земному хитрым, изображая из себя жертву. Трудно перестать быть человеком. Быть человеком — это же впитывается в тебя через кожу, кожи у меня больше нет, а это все еще во мне, видите, какая фигня получается! Я чувствую это как груз. Вы должны меня понять, содержимое желудка подступает мне к горлу, если у меня еще есть горло, я жду, когда вы меня вызовете, чтобы наконец почувствовать под ногами твердую почву. Есть ли у меня ноги? Впрочем, любой суд, вероятно и ваш, задает вопросы. Вы зададите мне много вопросов. Я отвечу, я не собираюсь защищаться молчанием. Я вам уже говорила, что люди воспринимают смерть как нечто такое, что происходит с другими, смерть в их доме или их собственная смерть для них всегда сюрприз. Сейчас я кое-что расскажу насчет моей бабушки. Когда она умерла, никто не удивился. Ей было восемьдесят семь лет, она перестала есть и пить, мы отвезли ее в больницу, там ей поставили капельницу, но ее тело сказало «хватит», и она умерла. Мою бабушку родила девушка, которая однажды утром, или днем, где-то в Лике пасла овец. Откуда-то появился импозантный господин, подошел к ней, задрал юбку, она, вероятно, упала, попыталась подняться, он прижал ее к земле и трахнул. Родилась бабушка. Мою прабабушку звали Матия, а в рассказах она фигурировала как Тильда. Это бредовая, невероятная история, но так оно и было. Тильда подала на господина в суд, он бабушку признал, прабабушка получила алименты, имелись все бумаги, подтверждающие это. Лика в эту войну вся полыхала, сгорели и эти документы. Как странно, война убивает и живых и мертвых. Иногда случалось, когда я еще была жива, что сижу я с мужем и думаю о моей прабабушке. Она была храброй женщиной, а у меня маленькое сердце пугливой птицы?! Я не храбрая, я боюсь, что меня побьют! Почему я так страшно боялась этого? Я просто до ужаса боялась, что меня побьют. Если бы я хоть немного походила на свою прабабушку Тильду, все было бы иначе. Но я не такая. Дрррин, дрррин, отвратительный звук, кто это звонит? Кладу большой нож, я резала петрушку. Я всегда кладу петрушку в соус из помидоров. Дрррин… А ведь мы давно уже решили снять этот звонок и поставить нежный дин-дон. Коридор узкий, у стены желто-зеленый шкафчик, над ним зеркало, на шкафчике, под зеркалом, ключи. Поэтому он и звонит, ключи забыл. На стене кабанья голова, глядит маленькими, коричневыми стеклянными шариками. Смотрю в глазок. Муж красив. В белой футболке, высокий, в джинсах, плоский живот, широкие плечи, конечно, ничего этого мне через глазок не видно. Глаза у него серые. Дрррин… Не буду открывать! Пока. Когда открою, а открыть мне придется, у меня будет алиби. Вот я в полиции, по другую сторону стола добрый полицейский: прошу вас, вот чай, не стесняйтесь. Злой полицейский решительно ходит от окна к стене, от стены к окну: где вы были, когда раздались звонки в дверь, отвечайте?! Я писала, в ванной, у нас совмещенный. У меня алиби. Смотрю на мужа. В том месте, где шея у меня переходит в спину, я чувствую ледяной холод. Я его боюсь, мужа, я его имела в виду. Чешу шею, чтобы растопить лед, хочу, чтобы кровь в том месте, где шея переходит в спину, быстрее бежала. На самом деле кровь течет нормально, никакого льда нет, я это точно знаю, мне доктор сказал: не беспокойтесь, все в порядке. Дрррин… У меня есть алиби! Когда открою дверь, скажу ему, что срала. Что вы делали, когда раздались звонки в дверь? Срала. Полицейский выключит яркую настольную лампу и отпустит меня на свободу. Больше нет обоснованного подозрения. Я знаю много формулировок. Обоснованное подозрение, необоснованное подозрение, правомочный приговор, апелляция, срок подачи апелляции, преступная халатность… У меня муж судья. Звони, звони. Тра-ляляля! Я вне всякого обоснованного подозрения. Дрррин… Не открою! Открою позже! Скажу ему, у меня менструация, сильно кровоточит, не могла быстро надеть трусики, не могла найти прокладки, и в руке буду держать доказательство. Теперь смотрю в глазок другим глазом. Левым. Нет, еще не сейчас, сейчас открывать не буду! Иду в ванную, писаю, не подтираюсь, натягиваю трусики на мокрую пизду. Где вы были, когда раздались звонки в дверь? Писать ходила, у меня даже трусы еще мокрые, вот смотрите! А теперь бегу к двери! Fly, flot, fly, flot, умышленно громко шлепаю флайфлотками по плиткам пола, пусть услышит, что я бегу. Вот и он! Я заранее стираю с лица улыбку, он не любит, когда я улыбаюсь, считает, что это я улыбаюсь кому-то другому, воображаемому, уверен, что я ему изменяю. Куда ты пропала, почему сразу не открыла? Писала, говорю я и смотрю ему прямо в глаза. Про менструацию говорить не буду, сегодня первый день. Оставлю про запас. Потом можно будет добавить, что я пристраивала прокладку, долго подмывалась, что-нибудь в этом роде. Если мне придется в подтверждение своих слов предъявлять прокладку, она вряд ли сможет служить серьезным доказательством, небольшое розоватое пятно, я знаю, но лучше хоть что-то, чем ничего. Я иду на кухню, он за мной. Мне показалось, что ты смотрела на меня в глазок, издевалась надо мной, я чувствую его взгляд на своем покрытом болячками затылке. Ты просто параноик, говорю я. Я режу петрушку, здоровенную связку, собираюсь заморозить гору петрушки. Смотри на меня, когда со мной разговариваешь. Я перевожу взгляд, смотрю на его красивый рот. Теперь доволен? Я срать ходила, у меня расстройство желудка, мне нужно приготовить обед нашей дочке, она вот-вот вернется, и петрушку положить в соус из помидоров, и вообще я плохо себя чувствую. Срать, говоришь, ходила? Да, говорю я твердо. А ну пошли! Хватает меня за правое плечо и тащит за собой. Давай, давай! Я не спрашиваю куда. Мой преступный ум напрягается, но тщетно! Мы в коридоре, сворачиваем направо, в маленький коридор, он крепко держит меня за плечо, открывает дверь в ванную, вталкивает меня туда. Нюхай, говорит он, нюхай, корова! Нюхаю, нюх, нюх, нюх! Что, разве здесь воняет, его лапища теперь у меня на шее. Хочешь сказать, что пять минут назад здесь кто-то срал?! Мое алиби разваливается на тысячу и триста кусков. Не признаваться, ни в коем случае не признаваться, это тактика любого уважающего себя преступника. У меня был включен вентилятор, я пытаюсь вертеть шеей, зажатой его пальцами, выворачиваюсь, смотрю в его светло-серые глаза. Почему ты врешь, он сильнее сжимает мою похолодевшую шею, почему ты вечно врешь? Когда ты наконец вырастешь, ты младше собственной дочери, давай отпразднуем наконец твой пятнадцатый день рождения, задуй пятнадцать свечек, фу, фу, фу, мы все будем тебе рукоплескать, купим тебе подарки, сфотографируем тебя, расцелуем! Что, правда, спрашиваю я. Мы стоим в коридоре, я смотрю исподлобья на свою голову в зеркале. Короткие пепельные волосы, синие глаза, высокие скулы. В волосах светлые пряди. Сделай что-нибудь со своими волосами, ты выглядишь как мышь какая-то! Как мышь? Да, мышь, иначе не скажешь, ну или как крыса. Я специально ходила к Флоре сделать мелирование, из зеркала на меня смотрит крыса со светлыми прядями. Чего ты скалишься? У меня хорошее настроение, мой голос теперь более веселый, шея свободна. У тебя всегда хорошее настроение, когда ты считаешь, что наебла меня. Но ты меня не наебла, ты просто больная. Минуточку, ты позвонил в дверь, я не слышала, потому что срала. Срала, я произнесла это слово с особым ударением. Некоторые люди срут так, что не воняет на весь город, ем я мало, поэтому мало сру, в основном я пью воду, кока-колу или кофе и сру вовсе не как наевшаяся до отвала корова. Я худая, даже очень худая, когда такие люди сходят посрать, после них не надо вызывать ассенизатора откачивать септическую яму, бросать в унитаз хлорку, специальной щеткой толкать говно вниз по склону. Не слишком ли много слов, он посмотрел на меня. Я даже не насрала, а совсем чуть-чуть накакала, я продолжала крутить свою пластинку, а между накакать и насрать есть разница. Я перевела дыхание. Я утверждаю, что срала, ты утверждаешь, что я не срала, твое свидетельство противоположно моему. Почему ты считаешь, что суд поверит тебе, а не мне, почему присяжные, основываясь на твоем заявлении, должны сказать мне «виновна»? Кто ты такой? Я старалась не повышать тон. Всегда, когда ты так говоришь, я задаю себе вопрос, а слышишь ли ты себя? Он смотрел на меня серыми глазами. Суд, твое свидетельство, мое свидетельство, присяжные, но мы говорим только о том, что я позвонил в дверь нашей общей с тобой квартиры, ты смотрела на меня в глазок, смеялась надо мной, издевалась, если уж быть совсем точным. Когда ты спустя не знаю какое время открыла дверь, ты наврала, что срала, вместо того чтобы ответить на мой вопрос, почему ты сто часов разглядывала меня в глазок? А есть ли у тебя хоть одно доказательство, доказательство, что я не срала, кроме твоего собственного носа, который, возможно, и недостаточно чувствителен? Указательным и средним пальцами я массировала затылок. Далеко не все срут так, как твой дядя, педантично и обильно. Он подходит к этому как к жизненному проекту. Но не все люди одинаковы. У тебя, судья, нет ни единого доказательства! У меня от тебя голова кругом, говорит он. Я проскальзываю под его рукой, которой он держится за противоположную сторону дверного проема. Я в кухне. Окна соседнего дома распахнуты настежь. На подоконниках проветриваются подушки и одеяла, над ними женские головы. Пялятся на фасад нашего дома. Я снова берусь за петрушку, солнце светит, в кухне светло, на стене красные деревянные часы, одиннадцать часов десять минут, кажется. Послушай, говорит он, давай сядем и по-человечески обо всем поговорим. Поговорим о чем, спрашиваю я любезно и заинтересованно. И нож, и мои глаза заняты горой петрушки, которая все уменьшается. Поговорим о том, как ты смотришь на меня в глазок, смеешься надо мной, издеваешься, не открываешь дверь, делаешь из меня идиота. Поговорим о твоей болезни, против которой, должно быть, есть лекарство. Почему бы тебе не пойти к врачу? А почему бы к врачу не пойти тебе, мой голос звучит весело. Нож прыгает по петрушке. Почему ты считаешь, что ты здоров? Я-то здоров, голос у него озабоченный. Открывает кухонный шкафчик, достает джезву… О, только не это! Нееет! Я признаюсь во всем! Во всем признаюсь! Во всем признаюсь! Во всем, во всем, во всем, во всем! Я не писала! Я не срала! Менструация у меня только первый день, поэтому мне не нужно сидеть в уборной часами! Нет, нет, нет, кричу я про себя! Я наврала, наврала, про себя кричу я! В черную эмалированную джезву он наливает три чашечки воды, две себе, одну мне. Когда он сварит кофе, мы сядем в гостиной, я на диван, он в кресло, на стеклянную поверхность бамбукового столика он поставит пепельницу, примется разминать большим и указательным пальцем сигарету, проведет по ней кончиком языка. Нееееет, рычу я про себя! Опа! Кричу не про себя?! Кричу вне себя?! Что с тобой, спрашивает он меня с интересом. Ничего. Поисковик в моей голове перебирает, ищет. Что со мной? Почему я вскрикнула? Со мной не может быть… ничего? Я вонзаю кончик ножа в указательный палец на левой руке. Вот что со мной! Показываю ему окровавленный палец, сую его в рот. Он смотрит на меня, потом поворачивается к горящей конфорке. Вода кипит, он кладет в нее три чайные ложки кофе и две сахара. Мы в гостиной, я на диване, он в кресле. Я смотрю на его темно-серые глаза и розоватое, чисто выбритое лицо. Жду. Сначала он разомнет сигарету, проведет по ней кончиком языка, закурит, а потом что-нибудь скажет. Сигарета горит у него в пальцах, у него красивые крупные кисти рук. Открывает рот, говорит: посмотри на себя. Его глаза смотрят в мои. Посмотри, как ты выглядишь, майка на тебе грязная, джинсы не меняла несколько недель, волосы торчат во все стороны, почему бы тебе не вымыть голову? Я вымыла голову, говорю я, поэтому они и торчат. Он кладет сигарету на край фарфоровой пепельницы, фарфор желтоватого оттенка, на нем фиолетовые и темно-синие цветы, зеленые листья. Его серые глаза ловят мои синие. Его глаза жеребец, мои — кобыла. Если кобыла даст слабину, жеребец ее покроет. Кобыле не до секса, у нее широкий зад и толстые ноги, она не дается. Я не опускаю глаз. Ладно, он держит сигарету в зубах, иди в парикмахерскую, сделай что-нибудь, если не ради себя, то хотя бы подумай о дочке, дети любят аккуратных, нормальных матерей. Нет шансов! Напрасно стараешься, скотина! Кобыла превратилась в бронзовый памятник. Кобыла одета в панцирь из толстой бронзы. Жеребец пытается на нее вспрыгнуть. Нет шансов! Я смотрю прямо в его серые глаза. Моя дочь любит меня и такой растрепанной, голос у меня веселый, я улыбаюсь, ну, кобыла, держись! Пей кофе, говорит он, остынет. Делаю глоток, жду. На стене «Черная конница» Стойнича, огромное полотно маслом, галопом скачут черные кони, на спинах у них черные всадники. Вот было бы прекрасно, привязать мужа к хвосту коня, пусть утащит его в далекую степь, где будет строиться небоскреб в сто этажей. Сейчас там только огромная яма для фундамента и мафиози, мрачные мужчины в черном, с золотыми цепями на шее и сигарами во рту. Они отвязывают его от конского хвоста, он жив, орет: подождите, это ошибка… Его хватают два гангстера, раскачивают на краю глубокой ямы, раз, два, три! Он летит, летит, орет, но никто его не услышит, вокруг пустая-препустая степь. Подъезжает огромная машина, бетономешалка. Останавливается на краю ямы. Бетон перемешивается с громким звуком, кркркрк, краккраккрак, водитель машины нажимает на какую-то кнопку, цистерна бетономешалки приподнимается и выблевывает в бездну широкий, бурлящий водопад бетона. Ааааа, орет он, он глубоко, и ему видно, как бетон низвергается на него, потом все стихает. Бетономешалка уезжает, два гангстера, которые бросили его в яму, обтирают руки об свои брюки, они в костюмах «бриони», двое других бросают сигары и гасят их, топча туфлями «пачотти», все садятся в длинный черный автомобиль с затемненными стеклами и уезжают. Действительно ли в степях строят стоэтажные небоскребы? Он выкрутился. Приятно знать, что отец моего ребенка спасся в последний момент. Я отвожу взгляд от «Черной конницы». Смотрю на Джурича, «Собака, которая съела солнце». Собака скалится, солнце зажато у нее в челюстях. А что, если собака бешеная, если она его раскусит на куски?! Что ты опять скалишься, это его голос. Я не скалюсь, говорю я, я улыбаюсь, а скалюсь я вот так. И скалюсь. А почему ты улыбаешься, он перекатывает во рту сигарету, что смешного? Он был привязан к хвосту черного коня, конь его тащил и тащил, искал стройплощадку, небоскреб и бетономешалку, не нашел, у гангстеров на ногах были туфли «пачотти», бетоном тебя не залили, ты спасен, степь спасла тебе жизнь. Если бы черный конь направился в сторону Нью-Йорка, лежал бы ты теперь в фундаменте новых «Близнецов». Он смотрит на меня так, как будто меня видит. Слушай, золотой мой, скажи, что тебя мучит, — это мой веселый голос. Его ноги в джинсах дрожат, мокасины «мальи» подрагивают. Что с тобой, что с тобой, сигарета дымит на краю пепельницы. Что с тобой, что с тобой, повторяю я его вопрос. Я позвонил в дверь и опять нашел дома сумасшедшую жену, вот что меня мучает. Я отхлебываю кофе. Что ты так хлебаешь, говорит муж. Гасит сигарету. Да, хлебаю, говорю я. Хочешь меня спровоцировать, говорит муж. Как, спрашиваю я. Ты хочешь вывести меня из себя, вот что ты хочешь, а когда я тебе вмажу, я буду виноват. Но, на твое счастье, сегодня я в хорошем настроении, я тебя слушаю, объясни мне, что происходит? Почему ты считаешь, что я тебя провоцирую, улыбаюсь я, и почему я не могу тебя провоцировать, улыбаюсь я. А почему тебе хочется меня провоцировать, губы его еще растянуты в улыбке. А почему нет, мои губы тоже растянуты. Сегодня ты не вполне нормальна, теперь его зубы уже не видны. Опа, я по-прежнему демонстрирую ему свои зубы, глаза у меня прищурены из-за того, что я улыбаюсь, ты сказал, что сегодня я не вполне нормальна, значит ли это, что вообще-то я в основном нормальна? Молчит, смотрит на меня. Его глаза опять напоминают животное, которое хочет задрать передние ноги на спину толстой бронзовой кобылы. Не сдавайся, кобыла, держись, скотинка моя! Смотрю ему прямо в глаза. Он берет новую сигарету, разминает, слюнит, закуривает. Я задаю себе вопрос, говорю я, ты реагировал бы на меня так же быстро, если бы я была высотой два метра и весом в двести килограмм? Нельзя ли попонятнее, если это хоть как-то возможно, говорит муж и смотрит на меня с интересом. А ты бы считал, что я тебя провоцирую, если бы я была борцом сумо? Борцов сумо я не ебу, он опять улыбается, я вижу его красивые зубы. Тем не менее перед моими глазами крутится фильм. Борец сумо, высокий как гора, кланяется публике, он стоит в центре ринга. Он только что одержал победу над похожей на себя горой, которая теперь лежит в углу. В черных волосах у него желтая кость и красный бантик, задница здоровенная, как печка, на нем черные шелковые танги шестьдесят пятого размера, он кланяется, и кланяется, и кланяется. Публика ревет, он кланяется, и кланяется, и кланяется. Публика ревет и ревет. Сумо одним показывает свою задницу, другим живот. Те, кто смотрят на его задницу, видят, как на ринг вступает мой муж, голый, его маленький хуй стоит, но он крохотный, его видят только те, кто стоит у самого края ринга и орет в честь победителя. Те, кто дальше, видеть его уже не могут, я имею в виду маленький хуй моего мужа. Мой муж пытается вставить борцу сумо в задницу. Сумо кланяется, чувствует какое-то щекотание, почесывается, нащупывает мужа, поднимает его и швыряет в публику. Публика ревет. Муж исчезает под копытами разнузданной толпы. Конец фильма. Ух! Я улыбнулась. Чему ты смеешься? А ты остроумен. Насчет того, что ты не ебешь борцов сумо, это было отлично, просто супер! Нельзя ли пояснее, он хочет, чтобы я пересказала ему фильм. Хорошо, скажи, ты бы стал бить меня и проебывать мне мозги, если бы знал, что я могу тебе на это ответить тем же? Я не так часто тебя бью, не преувеличивай. Держи себя в руках, и все будет в порядке. Ох, вздыхаю я, приподнимаюсь и впервые за все годы, что мы вместе, громко пержу. Срать хочется, это мои слова, уж не знаю, поверишь ли ты мне. Он смотрит на меня, глаза его становятся более светлыми. Захожу в ванную, сажусь на унитаз, спускаю воду, пусть думает, что я сру. А потом поднимаюсь с унитаза и пускаю воду в ванне, пусть льется, шумит и бурлит. Я знаю, что мне придется с ним ебаться, этого мне не избежать. Да хватит с меня этой ебли с ним! Хватит! Я по горло сыта еблей с ним! Из маленькой плетеной корзинки, она стоит на стиральной машине, беру шариковую ручку и на куске туалетной бумаги подсчитываю, сколько раз в жизни я с ним еблась. Значит так, я еблась с ним, округлим, пятнадцать лет, в среднем три раза в неделю. Подчеркиваю, в среднем, потому что первые шесть или семь лет, не придирайтесь к цифрам, математика — не самая сильная область моих знаний, мы еблись по три раза в день. Итак, три раза в неделю умножить на пятьдесят два, это будет сто пятьдесят шесть раз в год, сто пятьдесят шесть умножить на пятнадцать будет 2340 раз! Это 2340 раз я написала крупными цифрами, обвела и добавила три восклицательных знака. В общем, я наебалась! Сегодня сделаю паузу! Отсосу по-быстрому, супер, у меня менструация, первый день, это уже аргумент. Раньше меня бы и это не спасло, раньше, пока я не перевалила за тысячу. Отсос не считается, Билл Клинтон сказал, что отсос это не ебля. Это вовсе не какой-то особо интимный акт, я теперь сосу все чаще, потому что это и быстрее, и не так утомительно, и можно, пока дудишь в его дудку, думать о других, действительно важных вещах. Так что отсос не в счет. А если сложить все отсосы и все ебли, то получится такое количество, которое в Голландии и других цивилизованных странах обеспечивает проституткам пенсию! Ебля — это целая история. Он становится все изобретательнее, использует какие-то свечи, ароматические палочки, от которых у меня аллергия и слезятся глаза, меня тошнит от запаха ванили, который они испускают. Запах ванили одинаковый и у этих палочек, и у дезодоранта, которым мы брызгаем у себя в сортире после того, как посрем. Может, это и естественно, ваниль она и есть ваниль, но из-за этого я больше не могу есть ванильное мороженое, которое на протяжении многих лет было моим любимым лакомством! Он колотит в дверь. Открой, открой, голос у него нервный. Мне плохо, со стоном отвечаю я дрожащим голосом, меня рвет. На рвоту у меня всегда есть право. Надо мне, перед тем как выходить, проблеваться как следует. Если хорошо проблеваться, то я буду похожа на больного белого кролика, слюнявого, с красными глазами, тогда, может быть, и отсасывать не придется. Охохо! Я всю жизнь старалась всеми возможными способами добиться, чтобы у него стояло! Депиляция, воск, фитнес, бег, парикмахерши, мелирование, короткая стрижка, длинная стрижка, педикюр, зубной врач, проволока, чего только я не делала, чтобы он меня трахал! И эти муки часто разочаровывали и оказывались напрасными. А сейчас, сегодня я готова на все, лишь бы у него не стояло?! Какие же мы несчастные, мы, женщины! Когда совпадут наши и их желания? Не скажу, что хер меня не интересует, интересует, но только не его хер. Тот, другой, хер посылает мне месседж: смотри, какой я большой, не то что у него, мы ведь бываем разные, что ты приклеилась к этому маленькому замухрыжке? Уважаемая, говорит он, сотни и сотни херов болтаются в этом мире и ждут, чтобы их погладили, многие из них поднимут головы в ответ на твое прикосновение, возьми его, дотронься до него, посмотри на его большую голову! Я смотрела на свое лицо в зеркале, мои глаза казались мне странными. Мои синие глаза говорили мне: послушай, ты разговариваешь с неизвестным тебе хером, может, ты не в своем уме? Сейчааас, выхожу, кричу я. Не стучи, я сейчас, мне нехорошо, сейчас, только еще раз блевану. Засовываю в горло два пальца, указательный и средний, из глотки льется желчь, кофе и кока-кола, рот не вытираю, оставляю на губах слюну цвета зеленого кофе. Перестал стучать. Скорее всего, лежит голый на кровати в нашей спальне. Да, отсосу ему там, быстренько, конечно, потом опять придется блевать, но это лучше, чем здесь, в ванной. С этой ванной у меня связаны грустные, очень грустные воспоминания, здесь мне пришлось реализовывать тысячу его идей. Поджечь ароматические палочки, зажечь свечи из «Икеи», расставить их на крышке унитаза, выключить свет, набросать на поверхность воды засушенные фиолетовые лепестки, сесть в ванну с горячей водой, лицом друг к другу, фиолетовые лепестки сначала плавают на поверхности, потом тонут. Сидеть в пене все холоднее, нас здесь слишком много, не шевельнуться, добавь горячей воды, еще, еще, вот хрен, вода в бойлере кончается, лучше было бы установить не электрический, а газовый или проточный. Воняет ванилью, свечами. Засушенные ароматические лепестки опустились на дно ванны, теперь здесь слишком жарко, прямо как в аду, кондиционер гонит горячий воздух, задницы у нас ледяные, головы раскаленные, у меня начинается аритмия… Он наконец-то решает прекратить все это. Вылезаем из ледяной пены, которая уже и на пену не похожа, он снимает с моей мокрой задницы фиолетовую дрянь. Я молчу, не кричу, не выступаю, типа, какого хрена нам делать в ледяной воде в тесной ванне, на кой нам фиолетовые фиалки, кстати, это вообще никакие не фиалки, каждый цветок раз в пять больше фиалки, у кого на такое встанет, от запаха ванили у меня болит голова, кондиционер вызвал климактерический прилив, при чем здесь свечи, кто умер, и что это за прелюдия, и к чему?! Дорогой мой, именно сейчас, в этот момент, я хотела бы тебя забить насмерть, не трахаться с тобой, а забить тебя насмерть! Сделай что-нибудь для меня, для нас! Не еби меня этим индийским дерьмом, если это индийские палочки! А может, они китайские или македонские?! Шимпанзе, ты просто шимпанзе, шимпанзе! Но ничего, ничего из этого я ему никогда не сказала. Я прочитала слишком много советов в женских журналах. С мужчинами нельзя разговаривать как с нормальными человеческими существами. В любом пособии типа «Как жить с ним», а я добавлю и «рядом с ним», написано, что мужчины это дебилы, которым нужно всегда улыбаться, в том числе и тогда, когда от кондиционера закипают мозги, и когда знаешь, что от холодной воды у тебя начнется воспаление яичников, и когда глаза у тебя слезятся от дыма ванильных палочек! Улыбайся, ласкай его, бери его хер в рот, молчи, подставляй зад, дергайся, не дергайся, кричи, когда он считает, что ты должна кричать, говори ах! и ох! схватись за вешалку с внутренней стороны двери в ванную и подставь ему задницу так, чтобы своей он мог опираться на стиральную машину. Почему стиральная машина под задницей, почему вешалка на двери ванной, почему ваниль, а не лимон, почему фиолетовые цветы, почему, почему?! Да потому, потому, о, глупые коровы, что в нас меньше килограммов, мы ниже ростом, спокойнее, легче, и поэтому нам свернут шею, если мы зададим вопрос — почему! Мы не имеем права задавать вопросы героям наших судеб. Разве не мы их желали, хотели, охотились на них, добыли?! Мы! Так будем наслаждаться охотничьей вечеринкой! Выходи, выходи! Дверь опять трясется. Какого хрена, чего ты боишься, выходи! Голос у него довольно спокойный. А я и не боюсь, мне ясно, что настал момент принять участие в празднестве. Постучи в дверь еще немного, это так приятно, быть защищенной. Сейчас, сейчас, со стоном произношу я угасающим голосом. Снова сую два пальца глубоко в горло, блюю, громко, рыгаю, громко, рычу как лев. Он уходит, я слышу, как он уходит, но не понимаю куда. В гостиную? Сигарета, помял, послюнил. Ждет меня. Добрый, добрый, предобрый Боже, если бы сейчас я была в фильме ужасов, наверняка уже что-нибудь бы произошло! Убийца вонзил бы мне в шею нож, или раздался бы вой полицейской сирены, ууууу, ууууу. Только в жизни ничего не происходит! Жизнь спокойно себе течет в промежутке между двумя приступами рвоты! Мать твою так! И растак! Трах, бум, трах! Да он дверь сломает! А как он меня оттрахал после похорон отца! Мы приняли душ, сначала я, потом пошел он, на секс я не рассчитывала, по крайней мере пока его отец лежит в свежей могиле. Если бы моего отца опустили в темную могильную яму, думала я, вряд ли мне захотелось бы отметить это событие траханьем. Я лежала в кровати, было очень жарко, муж вошел, перевернул меня на живот, засунул в меня свой маленький хер, мы молчали, он трахал меня так, словно хер у него здоровенный. Когда он кончил, я перевернулась на спину, думая, что это финиш. Но нет. Поднимайся, сказал он. Я встала. Он схватил меня за шею и отвел в коридор, к зеркалу. В зеркале я увидела себя, голую, худую, никакую, и его, светловолосого гиганта с маленьким, как у купидона, хером между ног. Посмотри на себя, сказал он, сиськи у тебя висят, как баклажаны на ветке, как засохшие баклажаны! Я молчала. Это потому, что его отец лежит в могиле. Лежит там вместо того, чтобы сидеть на толстой ветке и подстерегать певчих птиц и кабанов. Если бы моего папу положили в холодную могилу, я бы его тоже притащила к зеркалу, приподняла бы большим и указательным пальцами его маленький хер и сказала: смотри, смотри на этот маленький кусочек жевательной резинки. Но мой отец не был трупом в костюме охотника, в темной могиле, трупом с такой крупной головой, что один господин принял ее за голову кабана. Вот такие мысли клубились у меня в голове. Я посмотрела на свои баклажаны, а потом сказала, что это результат кормления. Не перекладывай ответственность на ребенка, он был зол, это некрасиво, пора уже позаботиться о себе. Похлопал меня по шее, сама же будешь лучше себя чувствовать, а потом отпустил. Я пошла в ванную, смыть сперму, которая ползла у меня по ноге, в ванной меня рвало желчью и кока-колой, немалую часть своей жизни я провела блюя в ванной, а потом я… Бабах, бабах! Господи Иисусе, он все-таки сломает дверь! О’кей, говорю я нормальным голосом. Выхожу, говорю я еще более нормальным голосом. Вытираю тело, укутываю его в толстый махровый халат. Рыгаю в последний раз, вытираю губы туалетной бумагой, зубы не чищу. Выхожу. Он в коридоре, глаза светлые. Зачем колотить в дверь, говорю я голосом умной, зрелой, взрослой женщины. Я довольна тем, что у меня воняет изо рта и на губах следы желчи и кофе. Я направляюсь в сторону кухни, он идет быстрее. Сворачиваю в гостиную. Разваливаюсь на диване, он в кресле. Сигарета, руки, размял, лизнул, огонь, закурил. На стеклянной поверхности столика его чашка — полная, моя — пустая. Молчу, смотрю в окно. Соседка вывешивает на балкон черное пальто, проветриться. Этой зимой у нее умер муж. Было много снега, ночь, приехала машина для перевозки трупов, она ждала машину у входа в дом, одна на белой улице, они вошли, потом вышли с носилками, на носилках труп в черном пластиковом мешке, она накрыла его красным одеялом. Мне было жалко эту женщину. Есть же люди, которые любят друг друга, есть люди, для которых смерть это потеря, думала я тогда, глядя в окно нашей гостиной, было около трех часов ночи, мне не спалось, мне всегда не спится. Через несколько дней я встретила ее в городе. Она хохотала посреди площади так, что были видны ее белые зубы, руками в черных перчатках держала бумажный пакет, доставала из него печенье и отправляла в ярко накрашенный рот. Ух! Увидев ее, я почувствовала, да, да, именно почувствовала сильный укол зависти! Когда же я буду ходить в трауре по широким площадям и смеяться как умалишенная?! Когда же я смогу накрыть красным одеялом черный пластиковый мешок?! Надо бы мне купить красное одеяло! У меня нет красного одеяла! Все мои одеяла грустного бежевого цвета! Интересно, это только одна я хочу накрыть своего мужа красным одеялом? А у этой веселой вдовы муж умер оттого, что она этого страстно желала или же он был тяжело болен? Сколько жен по всему миру хочет увидеть своих мужей в твердом агрегатном состоянии? Это деликатный вопрос. Я журналистка, но и я не решилась бы останавливать женщин на улице и спрашивать: можно вас на минутку, извините, пожалуйста, мы проводим один опрос, скажите, вы бы хотели, чтобы ваш муж отвердел навсегда, наш опрос анонимный, отвечайте, не бойтесь… Я смотрю на влажную сигарету, на крупные кисти рук и кадык, вверх, вниз, вверх, вниз. Какой бы это был красивый труп! Красивый, именно красивый. Лежал бы в дубовом гробу, внутри белый шелк, чтобы он выглядел более здоровым и молодым, крупный, в темном костюме, цвет скорее всего антрацит, «канали». Я знаю, как это выглядит, у меня бабушка умерла. Сначала ждешь в коридоре, потом выходит служащая, которой передаешь одежду для покойника. За дверью, из которой вышла эта служащая, еще одна дверь, там ждет другая служащая. Она надевает на покойника одежду и потом его засовывают в гроб, наверное, все-таки какие-то мужчины. Итак, первой служащей я вручила бы большой пакет, там были бы новые туфли «бруномальи», без коробки. На огромном бумажном пакете надпись «Бруно Мальи». Еще там был бы костюм, нижнее белье, рубашка, носки и галстук. Носки, майка, трусы-боксеры «келвинкляйн», все это совершенно лишнее, неизвестно, наденет служащая на него все это или нет. На самом деле лучше бы она отнесла все домой, своему мужу. Кто будет контролировать, что у покойного мужа под костюмом? На это имеет право только вдова, вдова — это я, а мне совершенно безразлично, голый он под костюмом или его маленький хуй греют новые «СК». Но нет, нет, служащей, которая открывает дверь, да еще на глазах у других людей, которые ждут своей очереди, никак нельзя сказать: костюм и туфли используйте по назначению, остальное возьмите себе. Я смотрю на него, мы сидим в гостиной. Он сидит, вытянув и скрестив ноги, ступни подрагивают. Туфли я бы ему купила на три размера меньше. Вместо сорок пятого сорок второй. Нет такой служащей морга, которая, получив пакет «бруномальи», через час позвонила бы вдове и сказала: простите, примите мои соболезнования, извините, что побеспокоила, но вашему покойному мужу туфли малы. Нет такой служащей морга! Сегодня в Хорватии люди мрут как мухи, последствие войны и стрессов, трупы приходиться одевать, как на конвейере. Работницы моргов понимают, что мы живем в трудные времена, что вдова была в шоке, а друг дома в Триесте ошибся размером. Откуда им знать, что я сама, лично, в Триесте, выбирала туфли для трупа своего мужа. Так не делается. Если бы так делалось, то очень многие покойные мужчины носили бы туфли на три размера меньше. Просто служащая морга сказала бы рабочим, которые кладут труп в гроб: парни, ничего не поделаешь, ломайте ему пальцы! Вот так! Он опять закуривает сигарету, перед моими глазами на балконе фиолетовый цикламен в зеленом горшке. Церковь. Слышны колокола. Динь, дон, динь, дон, дон, динь, дон, печально звонят колокола. Я в церковь не хожу, даже не представляю себе, как выглядит церковь внутри, когда кто-то умер, да какая, собственно, разница? Муж затягивается сигаретой и не знает, что это по нему звонит колокол. Вот я в церкви. Крупными гроздьями свисают белые цветы. Нет, не так, это же не венчание. Белое — это символ невинности, а здесь речь идет о смерти. Темно-фиолетовые цветы огромными гроздьями свисают с высоких стен. Глициния спускается до самых деревянных скамеек… Нет, не то! Глициния — это дерево, нельзя же выкопать столетнюю глицинию для оформления одних похорон. А я выкопаю! Итак, глициния свисает, как ветки толстой, печальной, фиолетовой ивы. Грустная-прегрустная девушка в тонком белом платье, очень худая, играет на органе Бетховена. Я люблю Бетховена и Франца Блашковича. Нет, на похоронах нельзя играть «Mens sana» Блашковича, «mens sana in malvazia istriana». У Бетховена в какой-то его симфонии мне чудилась мелодия песенки «Зайчик и ручеек». Однажды зимней ночью ручей совсем застыл, он льдом покрылся прочным, и снег его укрыл. Пришел напиться зайчик, глядь, нету ручейка, наш зайчик горько плачет, стесняет грудь тоска, траляляля… Я сижу на первой скамье. Вся в мрачном-премрачном трауре. Шляпа, черные очки, черные туфли и черное белье. Чтобы пизда не выбивалась из общей гаммы. А орган звучит грустно, наш зайчик горько плачет, стесняет грудь тоска… Я с тобой разговариваю, отвечай. Я выныриваю из воображаемого сюжета, возвращаюсь в гостиную, смотрю на него, по-быстрому скидываю траур. Что он сказал, что сказал? Разминает, слюнит. В пепельнице лежат три раздавленные сигареты. Голова болит, мне трудно следить за твоими словами, голова просто раскалывается, у меня так всегда в первый день, завтра, когда менструация наберет обороты, мне станет гораздо легче, перед этим я всегда в страшном напряжении, в первый день мне нужна всего одна прокладка, сегодня у меня на прокладке только несколько капель, голова раскалывается, завтра лягу и буду лежать весь день, не пойду на работу, один день без меня перебьются, мне будет лучше, на второй день голова у меня никогда не болит, придется потратить штук десять прокладок, третий день — это просто супер. Меня тревожит, что менструации у меня становятся все более продолжительными и все более частыми, придется пойти к гинекологу, может, это какое-то гормональное нарушение, а может, начало климакса, Опра сказала, что климакс начинается, то есть может начаться, даже в тридцать пять, я… Хватит пиздеть! Он разозлился. Ненавидит, когда я говорю о менструации, ему отвратительны эти выделения, я обычно стараюсь об этом не говорить. Точнее, старалась. Сегодня я приняла решение — не буду больше следить за тем, что говорю, буду говорить свободно, не буду его больше бояться. Чувствую я себя прекрасно, именно прекрасно, затылок больше не леденеет, нигде не чешется, не отковыриваю болячки с головы, кровь циркулирует нормально. Смотрю на него. Кто он такой? Он просто мужчина, который сидит и курит, потом он поднимется и уйдет, ему нужно немного времени, еще чуть-чуть, еще чуть-чуть. Сигарета догорает. До свидания, сеньора. До свидания, сеньор, приятно было с вами повидаться, надеемся не увидеть вас еще. Я поднимаюсь. Ты куда? На кухню, за водой, пить хочу. Я принесу. Он на кухне. Таблетку хочешь, это он спрашивает. Нет, отвечаю я. Эх, ошибка! У тебя больше не болит голова, спрашивает он. Хитер! Да, я вляпалась! Сказала, что болит голова, а от таблетки отказалась?! Что же я так неосторожна? Мои мысли блуждают, как лошадь без наездника. Мне никак нельзя слезать с лошади и позволять ей щипать траву на чужом лугу! Ну-ка быстро ко мне, кляча! При менструальных болях, говорю я тоном женщины, которая регулярно читает журналы «Домашний доктор» и «Вита», каффетин не помогает. Мне удается в последний момент накинуть лассо на стройную шею лошадки, ну-ка ко мне, дикое животное! Когда у меня менструация, первый день, о, это ловко, очень ловко, как же я раньше не сообразила… Когда у меня менструация, первый день, самое лучшее для меня это лечь. Когда я расслабляюсь, когда лежу, в темной комнате… Yes! Yes! Это я замечательно придумала! Может быть, мне удастся переместить свое тело в прохладную комнату, лечь, закрыть глаза и разыграть тяжелый сон… Он стоит в дверях гостиной со стаканом воды. Сядь, выпей воды, потом ляжешь, тебе станет лучше, когда ты выпьешь воды, сядь! Ох! Наполненный гелием огромный шар в виде Деда Мороза лопается посреди ясного неба и падает вниз, накрывая меня резиновой тряпкой. Ох и ох! Он снова в кресле. Я снова на диване. Пью воду, смотрю на ободок стакана, не вижу, но чувствую, он разминает сигарету, слюнит, закуривает. А темная комната, а холодное мокрое полотенце на лбу, а темнота, темнота, темнота… Пока он не уйдет. И тогда встать, включить плеер, слушать Франца и резать петрушку, туп, туп, туп… Что тебя мучает, говорит он, ты как-то изменилась. Мне бы хотелось сказать ему: старик, я сыта тобой по горло, я была бы просто счастлива, если бы ты никогда в жизни больше не прошел по моей улице, сейчас не Средние или какие-нибудь другие мрачные века, где ты начальник на галере, а я машу длинным веслом и пою С тех пор как я к доскам облезлым прикован… Отложи кнут! Сними с меня цепи! Ха! Ха! Что ты скалишься, что смешного, спрашивает он. Что тут может быть смешного? Что тут смешного?! Что смешного??!! Я призываю на помощь дочь, она умеет быть смешной. Говорю: знаешь, Эка один раз положила в рот камень… Врешь!!! Он очень взволнован. Я не смотрю на него, но чувствую это. Смотрю на тот цикламен, на балконе. Ты используешь ребенка как алиби! Перевожу взгляд, серые глаза больше не серые, они стали светлыми, если они станут еще светлее, это может быть опасно! Я глупая корова, истеричка, слишком худая, непредсказуемая, ленивая, неорганизованная, ненадежная, сиськи у меня висят, кожа слишком тонкая, бедра вялые, я делаю недостаточно упражнений, я не делаю упражнений вообще, я читаю глупые женские журналы, и «Домашний доктор», и «Вита», я не плакала на могиле его отца, я плохая мать, наша дочь плохо говорит по-английски, она неудачно играла на концерте в музыкальной школе, все над ней смеялись, я балую нашу дочь, пускаю над ней слюни, постоянно ее дергаю, я ревнивая и сумасшедшая, один раз, когда он мне врезал, я вызвала полицию, а ведь он судья, а не пьяный портовый рабочий, он бы мне ничего не сделал, если бы я его не спровоцировала, изменись, и все будет в порядке, сходи к психиатру, я плохо готовлю, плохо ем, трахаюсь без огонька, притворяюсь, не кончаю, кончаю не так, как нужно, я фригидная, глупая, думаю, что он все это не видит, он все видит, я пошла работать на радио из-за того, что люблю выпендриваться, скажите нам что-нибудь для наших радиослушателей, скажите, вы регулярно срете, это очень важно для наших радиослушателей, он все видит, он не так глуп, как остальные кретины, о которых женщины вытирают ноги, как о тряпку, это я бешеная, бешеная, бешеная, совершенно бешеная корова! Он смотрит на меня. Я говорю ему: я здорова, у меня хорошее настроение, день прекрасный, почему бы тебе не пойти прогуляться? Почему я сижу здесь, как на скамье подсудимых, что это за кинофильм, что за роль ты играешь, ты не в суде, меня ни в чем не обвиняют, меня не судят, я твоя жена. Я говорю это все повышенным тоном. Чего ты голая сидишь на диване, уже полдень, почти полдень, ты ничего не приготовила, демонстрируешь мне свою обвисшую грудь, разглагольствуешь о том, что и с какими интервалами вытекает из твоей пизды. Если ты здорова, то каковы же тогда больные?! Почему тебя так раздражает разговор о менструации, спрашиваю я. Это не разговор о менструации, говорит он, не уходи от темы, это разговор о тебе. Я смотрю в его светлые глаза, горит сигарета. Почему мы разговариваем обо мне? Потому что ты мать моей дочери, потому что ты моя жена, потому что я не хочу, чтобы мой ребенок раз в месяц навещал в дурдоме свою единственную мать. Я хочу видеть перед собой здоровую жену и здоровую мать, поэтому мы разговариваем о тебе, он хорошо контролирует свой голос, голос преподавателя, которому неплохо платят за дополнительные занятия с умственно отсталым сыном богатых родителей. О, а почему мы разговариваем только обо мне и анализируем только мои ошибки? А ты здоров? Ты не совершаешь ошибок? Ты не можешь оказаться в дурдоме? Может, ты и есть тот самый отец, которого ребенок будет посещать раз в месяц??? Все эти бабы, которых ты трахаешь на стороне и которые звонят к нам домой и бросают трубку, это что, подружки здорового мужчины? Твои крики и разбирательства — это нормально? А то, что ты меня избиваешь, это нормально? То, что твой отец всю жизнь колотил твою мать, вовсе не означает, что ты получил правильное воспитание! Послушай, ты не в том фильме, не в той роли, уйди с экрана! Ты разговариваешь с другим человеком! Сегодня я стала другим человеком. Сегодня, именно сегодня! С меня хватит, я сыта по горло твоей еблей, мне до смерти надоел и твой маленький хуй, и твои поездки на семинары, и твои возвращения домой в пять утра, мне остопиздело гладить твои рубашки и выслушивать весь бред, который несут домработницы, меня тошнит от твоей мерзкой туалетной воды «уоморома»! Меня от тебя блевать тянет! Я не хочу больше твоего хуя — ни в пизде, ни во рту, ни в руке! Неужели ты этого не видишь?! Почему бы тебе не отправиться к кому-нибудь из твоих блядей и не оставить меня в покое?! Пошел ты на хуй! Мой голос был слишком высоким, я говорила слишком быстро, смотрела ему прямо в глаза, я запыхалась. Это было не самое удачное мое выступление. Нужно было говорить медленнее и тише, время от времени улыбаться, поглядывать на цикламен или на женские головы, выглядывающие из бетонного здания через дорогу. Он смотрит на меня удивленно и с одобрением. Мне нравится, когда ты такая боевая, говорит он, люблю боевых женщин. А я думала, ты любишь меня, мой голос стал лучше, увереннее, звучнее, веселее, о боевых женщинах я услышала в первый раз. Я никогда не думала, что связь между мужчиной и женщиной — это война. Если ты любишь женщин, позволено ли мне любить мужчин? Мужчин, не аналитиков, не психиатров, не исследователей, не судей, не всезнаек и не больших ебарей с маленькими хуями?! Позволено ли мне охотиться на таких парней?! Будет ли это признаком здоровья или, напротив, моей тяжелой болезни? В твоей семье были шлюхи, говорит он и улыбается. Твою мать! Никогда не нужно делиться детскими воспоминаниями с героем своей жизни. Но сегодня я не та плаксивая, ноющая, распускающая нюни я, которая только и ждет, когда же опустится занавес и можно будет юркнуть в гримерку, закрыть уши и не слушать свист возмущенной публики! Нот ми тудэй! Сегодня я великая актриса, величайшая! Спектакль подходит к концу, мы на сцене одни! Назови шлюх в моей семье, говорю я ледяным тоном. В зале слышно, как пролетает муха. Зачем называть, говорит мой партнер, ты своих шлюх знаешь лучше, чем я. Шлюх в моей семье нет, говорю я своему партнеру, но, если тебе очень хочется, я могу назвать шлюх из твоей семьи. Он смотрит на меня так, как не смотрел никогда, с огромным интересом. Назови, говорит он весело, назови по имени. У меня холодеет затылок, я чувствую зуд, хочу расчесать все тело и содрать со всех ран болячки. Сжимаю одну руку в другой. Не позволю своим ногтям выйти из-под контроля! Его сестра трахается с кем попало, об этом знает весь город. Ее трахает каждый, кого она позовет. Это, безусловно, не значит, что она шлюха, мне она очень симпатична, она продает билеты на пароход в кассе морского порта и тащит к себе в постель каждого пассажира, который ей понравится. Рейс на Сплит нередко отправляется без какого-нибудь путешественника, купившего билет в каюте и оплатившего провоз автомобиля. Я люблю его сестру, у нее две девочки, сын и муж, мне не мешает, что она трахается с кем попало и когда попало. Я бы солгала, если бы сказала, что считаю ее шлюхой. Она не шлюха. Просто ей насрать на чужое мнение, она на него хуй положила. Настоящая жизнь — это и есть хуеполагание на чужое мнение… Тем не менее я говорю: твоя сестра шлюха. Я как-то смотрела выступление одной нашей прыгуньи в длину. Спортсменка разбежалась, оттолкнулась, полетела, приземлилась. Как далеко она приземлилась, я не знаю. Может, побила мировой рекорд, может, нет. Тот же самый прыжок позже показали замедленно. Я спорт не люблю. Спортсмены — это куски мяса, которые скользят по волнам на досках, бегут за мячом или бьют по мячу ракеткой. Куски мяса и груды мышц, которые куда-то успевают на сотую долю секунды раньше, чем другие куски мяса и груды мышц. Но я люблю замедленную съемку. Но все-таки я не увидела, как он медленно поднимается с кресла, приближается к дивану, ко мне, наклоняется, бьет меня по лицу тыльной стороной левой руки. Чувствую вкус крови во рту. Я бы солгала, сказав, что у меня звезды из глаз посыпались, я не увидела ни одной. Я встаю, вхожу в детскую комнату, дверь закрываю на ключ. На стене зеркало, зеленая рама, дочь купила его в индийском шопе, мой подбородок в крови. Беру ее черную футболку, все нынешние дети постоянно ходят в трауре, вытираю кровь. Может быть, я прикусила язык или что-то лопнуло во рту? Двигаю челюстями, налево, направо, провожу языком по зубам, проверяю кончиком языка десны, внизу, с внутренней стороны нахожу рану. Я стою у окна. Могу отодвинуть темно-синюю полотняную занавеску, по ней разбросаны желтые солнышки, мы купили ее в «Икее», в Вене. Могу раздвинуть занавески, высунуть голову и кричать: айооооой, лююююдииии, айоооой! Меня наверняка услышит старая Ирма, она живет в маленьком домике напротив. Я могу закричать и сказать себе: мне плевать, что люди подумают об избитой журналистке и господине судье. Но я не высовываю голову в окно. Мне не плевать, что скажут люди, это у меня в крови. Я чувствую страшную потребность соответствовать тому, что, как я думаю, думают обо мне другие. И еще кое-что. Я постоянно взвешиваю в уме, и получается, что он прав. Он не избил бы меня, если бы я ему не сказала насчет его отца и кобеля. Он не ударил бы меня, если бы я ему не сказала, что его сестра шлюха. Он не врезал бы мне, если бы я ему выгладила рубашки, не колотил бы меня, если бы не был в стрессе, не убивал бы меня, если бы я молчала, если бы я была лучше. Поэтому всякий раз, как он меня поколотит, мне хочется плакать. Я чувствую себя виноватой в том, что из-за меня он превратился в такое животное. Он всегда говорит: если бы ты была нормальной, тебе не приходилось бы плакать. Не плачь, измени себя! Измени себя! Я не хочу от тебя многого, просто измени себя! Всякий раз, как он меня изобьет, я ищу, правда ищу, способ, как себя изменить, как стать лучше или хотя бы стать другой. В последнее время, да, в последнее время, я все чаще чувствую, что дошла до ручки. Я устала. Бум! Бум! Бум! Дверь детской трясется, даже стена из пенобетонных блоков вздрагивает. Я совсем забыла, что квартиру-то нашу мы продали, у нас есть право прожить в ней еще шесть месяцев, а потом мы переселимся в новый дом. Если он выломает дверь, придется платить за ущерб. Спиной прижимаюсь к двери, чтобы уберечь ее. Телом чувствую удары ногой в мокасинах, дверь тонкая, выдержит ли? Смотрю на противоположную стену, на темно-желтые домики Нелы Власич, это моя любимая художница. Бум! Бум! Бум! Отхожу от двери, если он ее выломает, она меня придавит. Встаю к окну, дверь трясется, он озверел. Я не боюсь, это у него пройдет. Я открою, ни смеяться, ни улыбаться не буду, от улыбки или смеха он может обезуметь еще больше. Я вытаскиваю прокладку, снимаю трусики. Готовлюсь. Мы сразу свернем в нашу комнату, трахнемся, и он успокоится. Я смотрю на дверь, я спокойна, я всегда спокойна, когда у меня есть план. Моя самая большая проблема в том, что я не знаю, чего хочу. Всегда, когда он меня допрашивает, я хочу сказать ему: у тебя нет никакого права колотить в дверь, которая куплена и за мои деньги тоже, у тебя нет права избивать меня, с меня хватит разбора моих грехов, тебя годами не было дома, с чего ты вдруг решил постоянно торчать дома, следить за тем, как я дышу, возвращайся к своим шлюхам, я тебя ненавижу, ненавижу, ненавижу! Но когда такие мысли приходят мне в голову, я кричу об этом только в своей голове. Мне хочется плакать, я колочу ладонями по стене, рыдаю, всхлипываю, задыхаюсь. Тогда он берет паузу, обнимает меня, говорит, успокойся, вытирает мне слезы и кровь на губах, все пройдет, ты мой хороший, слизывает мои слезы и мою кровь, несет меня в кровать и трахает. Кончает громко и быстро, ты кончила, спрашивает? Я отвечаю не сразу, делаю вид, что перевожу дыхание, делаю вид, что возвращаюсь в реальность, к себе, к нему, к нам, в комнату, потому что я, типа, была где-то там. Я молча обнимаю его за шею, кладу голову ему на грудь рядом с ключицей и представляю себе, что это кто-то другой. Больше не стучит?! Смотрю на дверь. Она потрескивает. Он пытается какими-то инструментами выковырять ее из рамы. Я вытираю кровь. Оставь дверь в покое, говорю ему. Не отвечает. Господи, дорогой мой Иисус, сколько я еще пробуду в этом фильме?! Он еще лет двадцать будет ходить в суд, а я на радио, он со своими коллегами в кофейню, и я со своими коллегами в другую кофейню, я с микрофоном, или на перезаписи, или на записи репортажа с улиц, я на родительском собрании, мы вместе на обручении, а потом на свадьбе нашей дочери, потом мы станем дедушкой и бабушкой, он будет три раза в год уезжать на семинары. Неужели я смогу жить нормальной жизнью только тогда, когда он будет на этих своих семинарах? А что, если их отменят? Вдруг министр примет решение: хватит с нас этой херни, господа судьи, у вас несколько миллионов незавершенных дел, давайте-ка дружно за работу! Я же не смогу написать министру письмо: уважаемый господин министр, не пиздите, ваши семинары для меня глоток воздуха, жизнь, не отменяйте семинары! Кстати, говорят, что и министр поколачивает свою жену, у нас все известно, город маленький, страна маленькая. Может, старый пердун хочет отменить семинары из-за того, что у его жены слишком быстро заживают раны? И пока старый хрен пердит на Хваре или Рабе, на ее ранах образуются корочки. Кому нужны раны, покрытые толстыми болячками, долой семинары! Мужчины, мужчины, мужчины! Гады, гады, гады! Ебаные судьи! Ебаные рыбаки! Ебаные министры! Ебаные профессора! Ебаные слесари-сантехники! Ебаные адвокаты! Ебаные строители! Ебаные селекторы сборных по футболу! Ебаные мясники! Ебаные журналисты! Ебаные крестьяне! Ебаные уважаемые интеллигенты! Ебаные участники антивоенного движения! Ебаные военнослужащие! Ебаные миротворцы! Ебаные издатели! Дверь больше не трясется. Я дышу глубоко и легко, еще легче, нормально. Дверь не трясется, я жду. Со стены над компьютером на меня смотрят стеклянные коричневые глаза барсука. Он был уверен, что я рожу сына. В честь него, будущего охотника, он убил барсука. Барсучья голова маленькая, может, это был детеныш? И он решил, что на стене детской комнаты должна быть детская голова. Я читала, что специалисты по изготовлению чучел, чтобы сделать из сырых голов прекрасные украшения для домов охотников, используют сильный яд. Этот яд постоянно испаряется, отравляя и охотников, и их ненормальных жен, и их молодняк, но испаряется медленно, очень медленно. Он открыл дверь. Мы смотрим друг на друга. Он хватает меня за шею, тащит в маленький коридор, я пытаюсь свернуть в спальню, его бедро твердое, как стена, мы вместе вваливаемся в гостиную. Он выталкивает меня в центр комнаты и закрывает дверь на ключ. Сажусь на диван, он в кресло. Разминает сигарету, слюнит, постукивает ею о край стеклянной поверхности столика, закуривает, смотрит на меня, глаза у него совсем светлые, очень, очень светлые, у меня начинает холодеть то место на затылке, я чешу его, чешу, чешу, кончиками пальцев чувствую кровь, под ногтями кусочки болячки, вытаскиваю их из коротких волос на затылке. Что с тобой, скажи мне, белые прожектора нацелены мне прямо в глаза, в губах у него сигарета, я чешу то место на затылке, чешу, чешу, чешу. Я уже совсем не та, что была недавно. Белая футболка спокойна, джинсы спокойны, туфли неподвижны, он ждет, гасит сигарету, он ведь ее только что закурил, почему гасит, что происходит, закуривает новую?! Господи Иисусе! Слюнит, разминает, а нужно ведь наоборот, сначала размять, потом послюнить, почему он так взбешен, прикуривает сигарету, гасит, смотрит на меня, вытаскивает из пачки новую. Слушай, говорю я, не знаю чьим голосом, этот голос я слышу впервые, я его не узнаю, если ты вытащишь еще одну сигарету, если опять начнешь ее слюнить, разминать, слюнить и закуривать, я блевану, я ничего сегодня не ела. Молчит, смотрит на меня, ломает незакуреную сигарету, вытаскивает новую, смотрит на меня, глаза у него светлые, ломает, вытаскивает новую, разминает, слюнит, смотрит на меня. Блюй, говорит он, блюй! Я чувствую там, на затылке, лед и лед. Чешусь, желудок поднимается к горлу, но я сегодня уже блевала, там нет ни желчи, ни кофе. Рыгаю, громко, это почти рычание, рык старого, полусгнившего льва. Что с тобой, голос спокойный, ты больше меня не любишь, хочешь уйти? Да, говорю я, хочу уйти, хочу умереть, хочу, чтобы меня больше не было, я опять начинаю терять контроль над собой. Не надо пафоса, говорит он, оставь в покое смерть, жизнь хорошая штука. Куда ты уйдешь? С кем? Надеешься, что появится принц и посадит тебя на широкую лошадиную спину, тебя, такую как ты есть, заблеванную, анорексичную, принцессу, которая пердит, воняет, плачет и рыгает? Ты веришь, что бывают такие принцы? С чего ты взял, что мне нужен принц, мои руки опять на коленях, одной рукой сжимаю другую. Я по горло сыта принцами, голос мой становится более уверенным. Почему я не могу уйти одна? Ведь бывают принцессы и без принцев, я расслабляю руки, шевелю пальцами, изображаю радость. Ты? Одна? Ты не можешь жить одна, ты бы покончила с собой, если бы осталась одна. Тебе нужен хозяин и кнут, ты животное, которому только кнут помогает найти правильное направление… Ты болен, кричу я. Почему я кричу? Первый раз разговариваю с ним крича? Что со мной?! Еб твою мать, сиди там, где сидишь, это мой голос. Я подскакиваю к открытому окну. Только тронь меня, обезьяна, я закричу так, что сюда сбежится миллион человек! И тебе не поможет ни полиция, ни сто десять килограмм твоего мяса! Я буду орать, я вызову «Городскую газету», я всем расскажу, какое ты говно, какой ты псих! Успокойся, говорит он. Сидит, курит, смотрит на меня, глаза стали более темными. Погаси сигарету, или я зареву как сирена! Гасит сигарету. Да? Опа! Супер! Хочешь кофе, он протягивает мне свою чашку. Мне нельзя пить холодный кофе, ты сам сто раз это говорил — тебе нельзя пить холодный кофе! Вспомни, как ты выплеснул чашечку холодного кофе мне на новую блузку, заботясь о моем здоровье, орангутанг! А как ты один раз швырнул мне в лицо обед, помнишь, обезьяна?! Почему я всегда так стараюсь быть точной? Почему я подчеркиваю, что ты швырнул мне в лицо обед только один раз?! Насколько один раз больше, чем не один?! Немного больше. Может быть, один раз не считается?! Почему про один раз я думаю, что это всего лишь один раз?! Сколько раз я швыряла обед в лицо тебе? Кому я говорю, что это всего лишь один раз?! Себе? Или тебе? Я постоянно ищу тебе алиби, орангутанг! Дерьмо наглое, вонючее, равнодушное! С меня хватит! И еще кое-что скажу тебе! Научись наконец ебаться! И не верь всему, что пишут в газетах! О чем ты, он смотрит на меня серыми глазами. Я стою возле самого окна и ору. Не трогай сигареты, оставь их! Он возвращает сигарету в пачку. О чем ты, говорит он, ты нездорова. Я о том, что не нужно читать приложения к ежедневным газетам, эти приложения для женщин! Ты мужчина, мужик, зачем ты читаешь приложения для женщин?! Проклятые женщины?! Он молчит. Он ждет. Ведь это ты в каком-то приложении прочитал, что в пизде есть точка G! И с тех пор все время во мне копаешься и ищешь эту ебаную точку G! А точка G тебя наебла, искатель! Ищешь, роешься! Где у тебя точка G?! Вот здесь?! Это?! Вот она?! Ты кончаешь?! Я нашел?! Скажи, что я нашел! Скажи, скажи! Сейчас я тебе скажу, я снижаю тон и смотрю ему в глаза, скажу, ты не нашел. Не нашел! Ты не нашел точку G! Если она где-то и была, то давно от тебя сбежала! Я с тобой не кончаю! Ты меня не возбуждаешь! Из-за тебя я потеряла точку G! Еб твою мать! Дилетант! Я прекрасно себя чувствую, оттого, что ору рядом с открытым окном. В окнах соседнего дома появляются новые головы, их раньше не было. И он их видит. Театральный зал постепенно заполняется. Я тебе кое-что скажу, говорю я тише, я от тебя избавлюсь, лучше пуля в лоб, чем смотреть на твою рожу ближайшие двадцать лет! Забей меня насмерть или отпусти! В окнах соседнего дома начали спрашивать лишние билетики. Тебя никто не держит, его глаза становятся светлее. Он видит людей в окнах. Никто никого здесь не забивает насмерть, я не такой, как твой папа, это твой папа топтал ногами твою маму. Никогда не следует делиться своими детскими воспоминаниями с героем мечты своей жизни. Окно открыто, голос у меня сильный, почему бы не воспользоваться возможностью? Мой папа только один раз потоптал мою маму, а твой папа топтал твою маму постоянно! Твой папа в день своего венчанья трахался со своей свидетельницей, в хлеву, рядом с церковью! Твоя мама видела ее глаза, когда она лежала под ним! Это полезно, слушать чужие рассказы о жизни. Твой отец был дебил, старая обезьяна, он проебал все мозги твоей матери, так же как теперь ты мне! Ее спас туман и большие диоптрии! Отправляйся в туман на охоту, кабан! Спаси меня! Оставь мертвых в покое, говорит он. Почему, спрашиваю я, неужели на мертвецах нет никакой вины только потому, что он гниют в глубоких ямах? Мертвецы исчезают, разлагаются, их едят черви, но тела живых помнят, на живых телах остаются раны, следы, шрамы! У тебя менструация началась, говорит он, кровь по ноге течет. Да. Хорошо. Что теперь делать? Я могу постоять так еще некоторое время. Могу выпрыгнуть в окно? Могу орать и звать на помощь? Кровь полила ручьем. Какой смысл во всем этом? Чего я боюсь? Почему я так нервничаю? Он может меня ударить, врезать, избить, убить. Мне безразлично. Я снимаю махровый халат, скатываю, делаю из него огромную прокладку, запихиваю себе между ног. Я леди Годива без волос на толстом тряпичном коне. Теперь, когда у тебя началась менструация, с тобой, наверное, можно разговаривать нормально. Ё-моё! Я молчу. Он подходит к двери, поворачивает в замке ключ, открывает и с легким поклоном дает мне понять, что путь свободен. В ванную не пойдешь, спрашивает. Нет, говорю я. Тогда пойду я, это его голос. Я вижу его крепкий подобранный зад, он выходит в коридор, оттуда в маленький коридор, исчезает. Я остаюсь с раздвинутыми ногами на своем белом коне. Чувствую себя хорошо, спокойно, даже есть захотелось. Но на кухню идти неохота. Я не смогу обеими руками держать свою макси-прокладку и искать шоколад. Можно, конечно, положить халат, засунуть между ног штук пятьдесят бумажных салфеток, так я буду более мобильна, взять эти белые, с красными квадратиками, или, может, они не белые, а красные, с белыми квадратиками? Ха! Это же цвета Хорватии! Получится неприлично. Запихнуть между ног цвета Хорватии?! Нашим гербом затыкать себе пизду! Это запрещено законом! Существует Закон о гербе, гимне и ленте господина Президента. Если с этим шутить, то можно доиграться. Может, даже можно попасть в тюрьму?! Ха! Зал заседаний суда. Все встают. Судья зачитывает приговор. Именем закона Республики Хорватии. Жена судьи виновна в том, что в такой-то и такой-то день, в такое-то и такое время, в квартире номер пять, четвертый этаж, улица Отечественной войны, имея целью осуществить надругательство над гербом Республики Хорватии, поместила между своими окровавленными ногами хорватский герб в виде бумажных салфеток, осуществив таким образом надругательство над гербом Республики Хорватии и тем самым совершив уголовное преступление, описанное в статье такой-то. В результате чего приговаривается к тюремному заключению сроком на… Этот идиотский короткометражный фильм поднял мне настроение. Я чувствую себя великолепно. Что же, неужели я всего-навсего просто животное? Одна физиология, биология, и больше ничего во мне нет? Кровь и вода? Почему перед менструацией я такая мерзкая? ПМС? Если бы у меня постоянно была менструация, я была бы менее напряженной, моя жизнь не делилась бы на до, после и во время нее. Интересно, сколько сейчас времени? Я была нехорошей. На свете есть много, много женщин, которые лучше меня. Женщины, которые лучше меня, встают в четыре часа утра, направляются в торговые центры и там садятся за кассы или едут на фабрики по пошиву одежды. Целыми днями они шьют дикое количество одних и тех же рукавов, сортиры на фабрике не справляются с нагрузкой, потому что работают женщины и по воскресеньям, и по субботам, и ночью. Итальянцев они никогда не видят, просто знают, что они где-то существуют. Платят мало. У этих хороших женщин есть маленькие дети, нет отпуска, нет выходных. У этих хороших женщин, которые лучше меня, университетское образование, тем не менее они работают за две тысячи кун, нелегально, а уборщицам платят по три тысячи кун. Некоторые из хороших женщин, которые лучше меня, ежедневно входят в школьный класс и только за один день им приходится видеть сто пятьдесят отвратительных, шкодливых мартышек. Эти женщины носят детей в ясли, там их принимают низкооплачиваемые нянечки, если они по-прежнему называются нянечками, там нет нужного количества памперсов для всех маленьких попок, и дети возвращаются домой с краснотой между ножками, мамам приходится мазать их дорогой мазью. Многие женщины не могут позволить себе брать больничный, по ночам они готовят еду на следующий день, гладят, утешают мужей, которые не могут найти работу, вообще никакую. Они говорят им: все будет в порядке, главное, что мы живы и здоровы. Женщины, которые лучше меня, ложатся в кровать в три часа утра, мужья не спят, хорватские мужчины всегда полны сил, и тогда женщины, которые лучше меня, трахаются с ними по-быстрому. Некоторые мужья не любят по-быстрому, им спешить некуда, они в вечном отпуске, поэтому они трахают своих усталых жен неторопливо. Я счастливая неблагодарная женщина. Муж у меня судья, у судей хорошая зарплата, для нас не будет проблемой выплатить кредит за новый дом, сама я работаю на радио, журналисты на радио от избытка работы не страдают. Немного музыки, немного рекламы, немного бла-бла-бла в прямом эфире. Как поживаете, вы меня слышите, алло, алло. Судья не всегда полон сил, он не лезет ко мне слишком часто, а дальше будет лезть еще реже, он постоянно в состоянии стресса, в перспективе он станет председателем суда, его будет одолевать множество забот. Почему этот молодой судья вечно пьян? Каким образом журналисты узнали, что судья, которая занимается делами молодежи, взяла деньги у родителей парня, который насмерть сбил старика на зебре? А у той тощей женщины-судьи в ящиках письменного стола лежат сотни нерассмотренных дел! Журналисты делают звезду из этого молодого судьи, а ведь его решения это не его решения, это решения коллегии! Проклятые журналисты, им все хоть на пальцах объясняй, все равно не понимают! Кто им сказал, что новый судья педик? Почему из этого делают сенсацию? Мы живем в демократической стране, и если педики имеют право вступать друг с другом в брак, то они имеют право и судить! Этот высокий крупный судья во время перерыва в заседании, где рассматривалось изнасилование несовершеннолетней, ляпнул, что девочку просто нужно было вылизать! Кто донес?! Проклятые, проклятые журналисты! Я должна быть счастлива. Сижу на тряпичной лошадке, раскорячив ноги, бедра болят, кровь течет, но я весело смотрю по сторонам. Мы переезжаем из этой бетонной дыры, мы больше не будем жить в квартире, которая как две капли воды похожа на любую другую в этом доме и во всех соседних домах. Скажи мне, где ты живешь, и я скажу, кто ты. Когда мы переселимся в собственный дом, мы станем другими людьми. Будем жить так, как этого заслуживаем. Муж будет продвигаться, делать карьеру, областной суд, потом еще выше и дальше, может быть, он станет министром. Во всем виноват этот бетон, две комнаты и гостиная, мышеловка в семьдесят квадратных метров. Именно бетон делает его агрессивным. Он охотник, он любит просторы, леса, луга, свежий воздух, небо, птиц, толстые ветки, кроны деревьев. В новом доме у нас будут три террасы, кот, собака, сад, инжирные деревья, два кедра, каменный мангал, камелия, магнолия, мы будем принимать гостей, устраивать вечеринки, наш дом будут снимать для глянцевых журналов. А теперь, уважаемые хозяева, покажите нам ванную комнату. Сними этот бачок, Патрик, он просто фантастический. Может, в вашем доме есть какая-нибудь улетная лампа, мы бы сняли лампу, достаточно одной ударной детали, и ваш дом в нашем журнале будет выглядеть просто супер! Вот лампа! Супер! Прекрасно! «Тиффани», из Сплита, это мой голос, я комментирую фотографу и журналистке, о какой именно лампе идет речь. Из моей жизни исчезнут ежедневные дефиле мимо шпалеры безработных мужчин у подъезда нашего дома, которые в майках сидят на лавочке и пьют из горлышка пиво, купленное в ларьке по соседству. Я не большинство, я не кто попало, я это я, единственная на свете, единственная во всем космосе, я это я! А*а, поджал хвост! И он понял, что я с сегодняшнего дня я! Он еще не называет меня по имени, он еще говорит мне ты, но скоро и этому конец. И по имени назовет! Я весело сижу на халате-прокладке, только что я выиграла первый бой, впереди война, которую я тоже выиграю! Жизнь — для храбрых! Никогда, никогда, никогда до сих пор мой муж не поджимал хвост во время боевых действий против меня! Сегодня в первый раз! Я научилась. Об этом нужно кричать! Держать окно открытым! Бороться за жизнь не на жизнь, а на смерть! Нужно знать, чего ты хочешь! Быть резкой и решительной с мужем, стариками, редактором, дочерью, женщинами, которые приходят гладить, рабочими, которые строят дом! Резко, решительно! Люди — такие же животные, как и все остальные животные! Им нужен удар кулаком под ребра, коленом по яйцам, кнутом по спине! Yes, yes и еще раз yes! Я чувствую голод, ноги болят, я сжимаю их, ставлю ступни на белую голову тряпочного коня, вжик, вжик, какое же у меня прекрасное настроение! Интересно, чем он занимается в ванной? Если мне не придется делать ему отсос, сегодняшний день будет просто великолепным, синее небо без единого облачка. Так называется одна книга. Надеюсь, рабочие сейчас на стройплощадке? Должны бы быть там. Нужно использовать каждый солнечный час, вонючие бездельники! Нелегко это, раз в неделю бывать на стройке собственного дома. Он туда не ходил, покупка дома была моей идеей. У нас есть и прораб, которому мы платим за то, чтобы он контролировал, как эти гады строят. Я им недовольна, наверняка начальник тех, кто строит, заплатил ему, чтобы он не особо контролировал, когда контролирует. Кто кому может верить сегодня в Хорватии? Вор на воре! Этот тип всегда исключительно вежлив. Добрый день, рад опять вас видеть. Как будто он не ожидал этой встречи, как будто сегодня не вторник, день, когда я обычно здесь бываю. Он подобострастно приветствует, протягивает руку: осторожно, смотрите под ноги, в этих досках полно гвоздей. Ведет себя так, как будто это он боится меня, а не я его. Да, я боюсь рабочих, и в строительстве совершенно не разбираюсь. Кто-то сказал мне: смотри внимательно, терраса должна иметь уклон! Если они не сделают уклон так, как нужно, во время дождя на террасе будет лужами стоять вода. Перед дверью в гостиную у тебя будет настоящее озеро. Проверить нетрудно, когда они положат плитку, полей пол водой, если вода не стечет, напомни им про их мать, боснийскую, или албанскую, или еще какую-нибудь третью. Я налила на пол воду. Образовалась большая мелкая лужа. Под ногами влажно блестели сорок квадратных метров, покрытых итальянской керамической плиткой бежевого цвета. А как прораб его нахваливал. Поверьте мне, этот Милорад настоящий ас, он двадцать лет клал плитку в Германии. Перед лужей я стояла в какой-то праздник, то ли День освобождения, то ли день основания чего-то. Опыт я умышленно поставила тогда, когда на стройке никого не было. Я боялась нанести оскорбление этим рабам. Когда я увидела воду, которая спокойно поблескивает на солнце, меня охватило бешенство. Я позвонила прорабу. У него был выключен мобильник, он праздновал что-то наше великое, то ли поражение, то ли победу. Милорад, который раньше, десять лет назад, преподавал физику, он сам мне об этом говорил… Стоп! Как он мог преподавать физику и быть уволенным десять лет назад, а потом еще двадцать лет класть плитку в Германии?! Свиньи! Обманщики! Что теперь делать? Поговорить с прорабом, прораб поговорит с хозяином фирмы, которая строит весь объект, хозяин фирмы, которая строит весь объект, с каждым хозяином фирм-субподрядчиков, занимающихся отдельными работами. Сократим этот печальный рассказ. Только хозяин фирмы-субподрядчика, отвечавшей за плиточные работы, мог напомнить про их мать незарегистрированным сербам, албанцам, боснийцам и Милораду, гребаному преподавателю физики, который вовсе не двадцать лет клал плитку в Германии. Бывшие преподаватели, бывшие инженеры-судостроители, бывшие судьи, адвокаты и начальники отделений полиции, сербы, бывшие руководители отделов инвестиций и будущие врачи, стоматологи, археологи, экономисты, все эти бывшие и будущие таскаются по хорватским стройкам и изображают из себя профессионалов. День, когда мы десять лет назад что-то основали, или кого-то победили, или что-то проиграли, или получили от Папы Шестое послание, мы же католическая страна, Папа наш Бог, наконец закончился. На стройплощадке я появилась на следующее утро, без предупреждения, это был не вторник. Предварительно я выпила два хелекса по ноль двадцать пять. Этот высокий тощий мерзавец Милорад дерзко смотрел, как я подхожу к нему с ведром воды. Я вылила воду на пол террасы, замочив его ноги. Видите, сказала я. Вижу, сказал он, но я положил плитку не окончательно, я могу ее снять, я это исправлю. Послушайте, сказала я, я плачу вам деньги не за то, чтобы вы снимали плитку. Остальные смотрели на нас, стояли вокруг, вместо того чтобы ставить внутренние стены, класть крышу или делать что-то еще. В воздухе чувствовалось приближение дождя. Я вам плачу за то, чтобы вы клали плитку, сказала я. Мой голос не дрожал, он не был ни слишком высоким, ни слишком низким, я старалась производить впечатление цивилизованного, умеющего владеть собой человека, который просто вышел из себя. Поэтому вы держитесь с такой важностью, сказала я, как будто вы министр. Если бы я был министром, то сам жил бы в таком доме и не ползал бы на коленях по чужим террасам. Ого, какое сочетание у этого говнюка — язык политика и наглость плиточника. Что это значит, сам жил бы в таком доме, это вполне скромный дом, сказала я. С чего этот сукин сын взял, что наш дом похож на дворец? Между прочим, я из семьи рабочего! Мой отец был рыбаком, последний человек на самой низкой ступени общественной лестницы. Он целыми днями работал, работал. У него наверняка трудовой стаж лет пятьдесят. Он копал, окапывал, тянул тяжелые сети! Раб! Зарабатывал столько же, сколько и любой раб, достаточно, чтобы не протянуть ноги, и недостаточно для приличной жизни. Я много лет видела перед собой рабочего. Рабочих я презираю до глубины души, презираю их молчание, их примиренность с судьбой, их слабость, когда им нужно что-нибудь изменить в собственной жизни, и огромную силу, когда они бьют по голове свою жену или дочь. Рабочие мне отвратительны, отвратительны и отвратительны, и мне их нисколько не жалко! На начальство смотрят исподлобья, живут, как скотина, не задумываясь о завтрашнем дне, и считают, что по-другому не бывает. Я не могу допустить, чтобы такое существо неправильно клало плитку, за которую я заплатила! И он еще будет говорить мне, что в любой момент может все снять?! И у него еще хватает наглости смотреть мне в глаза?! Да что это такое, какого хрена?! Я была зла. Мой отец позволял себе смотреть прямо в глаза только моей старухе и мне! Перед другими глазами он прятал свои, далеко, глубоко, в мышиную норку, и там, в темноте, они моргали, одни-одинешеньки. Этот Милорад смотрел на меня так, словно я его жена! Мой отец слушал своего начальника. Вообще-то он был садовником, он не был профессиональным рыбаком, рыбу ловил в свободное время, чтобы мы все не подохли с голоду. Если было нужно, а такое нередко бывало нужно, он по десять раз в день сажал и вытаскивал из земли, и снова сажал и вытаскивал из земли один кипарис! Для одного кипариса выкапывал тридцать ям и молчал! И ни разу не посмотрел своему начальнику в глаза и не спросил, зачем столько ям для одного кипариса. Что же это такое? Слушайте, сказала я ему, я вам плачу, уверенная, судя по всему безосновательно, что вы выполняете вашу работу так, как положено. Вы сможете снять сорок квадратных метров плитки и при этом ни одной не сломать?! Кто мне оплатит дорогу до Триеста, кто оплатит мне потраченное время, кто оплатит мне плитку, за которую я заплатила по сто пятьдесят евро за квадратный метр?! Тут я соврала, на самом деле я заплатила за нее двадцать пять евро за метр, но в данном случае это не важно. С высоты на меня смотрела грустная Лошадиная Голова. Шесть албанцев, которым платили за кровельные работы, занимались не крышей, они сидели на ней и смотрели на нас. Босниец, которому платили за то, чтобы он сделал канализацию в доме и соединил ее с канализационными трубами во дворе, стоял рядом и пялился на нас, его руки висели вдоль тощего тела, он был босой. Пятнадцатилетний сопляк, рыжеволосый оболтус, которому платили за то, чтобы он штробил в стенах каналы для проводки, не штробил, а смотрел на нас разинув рот. Боснийцы, голые по пояс и мокрые, в воздухе была ужасная влажность, и не думали долбить камень будущего пола гостиной. Гостиную нужно было немного опустить, потому что потолки в старом доме, который мы купили и теперь перестраивали и ремонтировали, были слишком низкими. Но они не работали, они отдыхали. Стояли, уставившись на меня злыми глазами, с голыми телами, в руках лопаты и ломы. О! Я вдруг сообразила, в чем проблема современного мира. На одной стороне я, дама, которая купила старый дом в самом дорогом районе города, дама, муж которой в недалеком будущем станет министром юстиции. На другой стороне объединенные албанцы, боснийцы, интеллигенты без будущего и малолетние, судьбе которых не позавидуешь. О! У кого-то в руках кайло, у других только голые руки, которыми они легко могли бы меня придушить, но не сделают этого, у третьих только взгляд, которым они могут меня убить, но тоже не сделают этого. И я передумала. Я победитель, победители должны быть великодушными. Я его не выгоню. Я почувствовала себя прекрасно. Я — Сила, я наверху, они внизу. Я в ближайшем будущем на самом верху, они навсегда на дне. Копают, копают, копают, всю жизнь они будут копать, и никогда себя самих не выкопают. И мой отец себя не выкопал, если бы не итальянская пенсия, сдох бы, как собака на обочине, под кипарисом, который сам же и посадил в сорок пятую яму. Он три дня прослужил в итальянской армии, а толку от этого было больше, чем от всех пятидесяти лет, когда он копал землю и вытягивал сеть. А меня спас мой муж. Кто знает, что бы со мной было, если бы у меня не было такого мужа. Если бы у меня не было мужа, у меня не было бы и такого дома, моя зарплата маленькая, а он получает много, когда станет министром, его зарплата будет огромной, в этой части города нет ни наркоманов, ни бродяг. Хорошо, сказала я Лошадиной Голове, я поговорю с прорабом. И пошла в сад. Мне хотелось выпустить пар подальше от этой оцепеневшей вонючей толпы. Было ужасно жарко, давно уже парило. Я чувствовала спиной их колючие взгляды, они не сдвинулись с места, смотрели и чего-то ждали. Чего? Тут я почувствовала страшную вонь. Я шла по будущему саду, который временно был превращен в место хранения стройматериалов. Так я думала, пока до меня не дошло, что я ступаю по ковру, вытканному их говном. Я оказалась по щиколотку в говне. Это произошло со мной из-за того, что я упустила из вида то обстоятельство, что рабы должны где-то срать. С засранными ногами я вернулась на террасу, которая, к счастью, была теперь огромной глубокой лужей, и вышла через будущие ворота нашего участка. Он все еще в ванной. Дрочит? Супер, супер, не будет истязать мой бедный рот. А вдруг он утонул или к нему в ванну упал фен? Вообще-то звук фена я не слышала. Скорее всего, он посрал, подтерся и теперь сидит на биде и моет задницу теплой водой с мылом, сушит ее и протирает моими влажными салфетками «Нивеа» для чувствительной и сухой кожи, я ими снимаю макияж. Или трет себя салфетками для детских попок. Муж заботится о своей заднице, как городские власти о памятнике, находящемся под защитой ЮНЕСКО. Чтобы привести себя в порядок, ему требуется несколько часов. А потом он в кровати подает мне свое тело. Под мышками — «ланкомбокаж», на щеках — «афтершейв булгари», на теле беби-молочко, на заднице — беби-масло, я всегда теряюсь, кто же меня трахает, выше пояса мужчина, энергичный, резкий запах, мускус, а ниже пояса грудной младенец. Весь стерильный, тотально. Я понятия не имею, какой аромат у моего мужа, когда он не ароматизирован. Я расставляю ноги, сейчас я уже сижу на окровавленной горе. Настроение великолепное. В конце концов это просто биология. Он выйдет и пронесет свое простерилизированное тело в нашу комнату. Я зайду в ванную, тампон в дырку, сверху трусики, и в спальню, муж уже стоит возле кровати. На колени! На ковролин! В носу у меня будет щипать от вони, застарелого запаха мочи. Когда Эка была маленькая, она как-то описалась во сне. Я пососу его маленький хуй. На это потребуется несколько минут, не больше, потом он залезет на кровать, глубоко вдохнет, выдохнет и через три секунды заснет, как ломовой конь. Голова закинута назад, рот раскрыт, видны крупные белые зубы. Вот он, подходящий момент! Я вытащу из горы петрушки большой нож и воткну ему в шею, туда, где пульсирует артерия. Но нет, будет не так! Я пойду на кухню и буду резать петрушку, пока от горы ничего не останется. Когда он проснется, мы пойдем в ресторан, недалеко от супермаркета, закажем плескавицы с сыром. Муж всегда в отличном настроении, когда кончит, почти всегда. Потом вернемся домой, я опять сделаю отсос, мужчины могут кончать хоть десять раз в день, если для этого не нужно самим что-то делать. Потом выпью два хелекса и засну. И так изо дня в день, из месяца в месяц, и так из года в год и из недели в неделю. Недели нужно было бы поставить после дней. Какая разница, так или иначе, сосать мне придется до скончания веков! Сейчас я сижу на кровавой горе махровой ткани и не хочу об этом думать. Если бы женщины, которые сыты по горло своими мужьями, проводили жизнь, сконцентрировавшись только на этой теме, мир был бы заполнен печальными женщинами. Но жизнь — это не только муж. Жизнь — это и новый дом или квартира, время от времени любовник, неплохая работа, двойка в зачетке у дочери, сын, который со сцены играет на гитаре «Братец Мартин» и «Моя маленькая лодка», новая сумочка, туфли, духи от Диора, анализ крови, который показывает, что рак отступил, смерть богатых родителей, неожиданная и естественная смерть еще молодого мужа. Если ты хочешь, чтобы жизнь тебя била, если ты мучаешь себя анализом и поисками смысла, то жизнь будет тебя бить. Но если сообразишь, а в каком-то возрасте ты не можешь этого не сообразить, что рассказы о счастье — это просто манипуляция высокооплачиваемых психиатров, психологов и авторов популярных брошюр типа «Как сделать первый шаг и прикоснуться к звездам», то сразу станет легче. Счастья нет, тем более нет счастья вдвоем, поэтому к чему анализировать, вести долгие разговоры, стараться кому-то что-то объяснить. Никто никого не слушает. Он никогда не поймет, о чем я говорю. Если я понимаю, что он не понимает, это уже великое дело. Уйти от него я не могу. Боюсь. Иногда я буду на него орать, чтобы почувствовать, что я еще жива. Чаще будет орать он. Он будет бить меня по лицу, он сломает мне руку или ногу, мы проведем жизнь в борьбе на грани истребления. Мне придется остерегаться чувства жалости к самой себе, отвратительных мыслей о том, что другим людям лучше, распространенного заблуждения, что борьба имеет смысл, желания изменить его, надежды на то, что он изменится сам, стремления доказать ему, что я не виновата. Мне следует больше молчать, молчать, молчать. Он никогда не перейдет грань. Ее и не нужно переходить, если трахаешь жертву, которая не брыкается, а лежит, полумертвая и окровавленная, между ног победителя. Но это не то. Герою нужна живая жертва. Даже кот не станет играть с дохлой мышью. Мышь может быть ранена, кишки наружу, один глаз посреди кухни, хвост под шкафом, но до тех пор, пока она дергается, коту интересно. Стоит ей успокоиться навсегда, кот уходит, зевая по сторонам и демонстрируя мелкие острые зубы. Он — кот, я — мышь. Эта игра не всегда заканчивается одинаково, кто сказал, что любая мышь превращается в неподвижное серое мертвое тельце в окровавленных кошачьих когтях? Кто сказал?! Нужно ждать. Я принимаю решение, буду ждать. Я здорова, буду ждать. Я жду, когда откроется дверь в ванную, когда выйдет только что принявшая душ кошка, и мы продолжим игру. Но другую. Мышь имеет обзор, все фигуры на доске под моим контролем. Ха! Он выходит из ванной, закрывает дверь, проходит через маленький коридор, входит в большой, заходит в гостиную, улыбается. Зеленый махровый халат с красными полосами, мокрые волосы, розоватое, чисто выбритое лицо, пояс халата затянут слабо, просматривается голое тело, ровная, гладкая грудь без волос, маленький хер, длинные, очень волосатые ноги. Запах «уоморома», он тщательно приготовился к встрече со мной. Хочет произвести впечатление. Поднимаю себя и свою окровавленную гору, направляюсь в ванную. Я жду тебя в спальне, говорит он. Супер, говорю я. Я в ванной. Пускаю в ванну горячую воду. Может, приму душ, может, ванну. На большой стене только два маленьких шкафчика с глухими дверцами. Никаких полок, сказал муж, не люблю, когда кто попало пялится на наши интимные вещи. Да кто будет пялиться на наши интимные вещи, быстро говорила я, кто у нас бывает, полки это просто супер, с ними не так скучно, а когда одни только шкафчики… Не так скучно, сказал он. Почему ты считаешь, что это так интересно, смотреть на твои бигуди, из которых торчат волосы разной длины, на пакеты прокладок разных размеров, на грязные ватные диски, которыми ты сто лет назад снимала макияж, на зубную нить, которая свисает из коробки, на влажные салфетки «памперс» с желтыми пятнами, которыми ты вытираешь задницу и которые вечно валяются в биде, на окровавленные прокладки рядом с зубными щетками? Кому это интересно, как этой дрянью можно развеять скуку? Все это правда лишь отчасти. Ему прекрасно известно, что задницу я вытираю туалетной бумагой, потому что у меня аллергия практически на все виды влажных салфеток. Муж свои следы всегда тщательно заметает. Когда после него войдешь в ванную, то не найдешь его снятых трусов — «боксеров» на крышке корзины для грязного белья. На влажном полу нет его носков или футболок, которыми я всегда пользуюсь, чтобы вытереть ноги. Его джинсы не висят на вешалке для полотенец. Я раздеваюсь и погружаюсь в ванну, по ногам течет кровь. Ощупываю грудь, я часто щупаю себе грудь. Не знаю, то ли я хочу, то ли не хочу что-нибудь нащупать. Щупаю, щупаю, щупаю. Ничего. Сиськи у меня как сдувшиеся воздушные шарики, поэтому я и не могу ничего нащупать. Даже рак не интересуется моими висящими лоскутами кожи. Да, про меня не скажешь, что я произвожу сильное эстетическое впечатление. Но иногда я не воспринимаю себя как сумму из таких слагаемых, как сиськи, живот, растяжки после беременности, бедра, морщины, сухая кожа. Я не всегда воспринимаю себя как поношенную женщину или просто как женщину. Я не всегда думаю, что то, что у меня между ног, это мое удостоверение личности, что я чья-то сестра и часть половины человечества. Я женщина, ты женщина, мы сестры, мы одно и то же. Дорогие сестры, я никогда не согласилась бы участвовать в вашей встрече на высшем уровне. То, что у меня есть пизда, еще ничего обо мне не говорит. Я смотрю в запотевшее зеркало. Так что без меня, дорогие сестрички, я не одна из вас! Смотрю в зеркало и громко обращаюсь к собранию женщин? Хм! Никогда не согласилась бы лечь под нож. Даже если бы сиськи у меня обвисли еще больше, если такое вообще возможно. Шумиху вокруг красоты подняли средства массовой информации, производители косметики, мясники, занимающиеся эстетической хирургией, и педики, которые впаривают женщинам свои теории о том, как должна выглядеть женщина, хотя сами трахаются только с мужчинами. А мы все это проглатываем. Дамы, почему мы такие глупые?! Зеркало затуманено паром, поэтому я не вижу сотни тысяч женщин, которые меня слушают. Почему мешки под моими глазами лазером убирает дрожащий старик, которому не мешают его собственные, да еще под слезящимися глазами? Пластические хирурги строят себе виллы с бассейнами на горах наших накачанных сисек, выкачанных бедер и подрезанных век. А потом в этих виллах трахают ровесников и ровесниц наших дочерей?! Дамы внимательно слушают меня. В огромном зале так тихо, что можно было бы услышать, как бабочка машет крыльями. Женщины внимательно смотрят на меня. Все эти мясники, редакторы женских журналов, производители чудодейственных кремов, модельеры-педики — все это дерьмо убеждает нас, что иметь сорокалетний возраст постыдно?! Зал затаил дыхание. Я не повышаю голоса, говорю нормально, микрофоны сильные. Мои сиськи должны быть накачанной силиконом четверкой?! Кто сказал? Почему это мы — сиськи, пизда, задница, глаза, руки, ногти, шея, бедра, голени, щиколотки, волосы, зубы, губы?! Мужчин же никто не воспринимает как сочетание двойного подбородка, морщинистой шеи, обвисшего зада, вялых мышц, беззубых ртов, мутных глаз, зловонного дыхания, шатающихся зубов, дряблых век, лысых голов, волосатых ушей, волосатых ноздрей, кустистых бровей, больших тугих животов, вялых животов, почти женских сисек, желтых ногтей на ногах, костистых коленей, прыщавых спин, волосатых задниц, седых волос между ногами, полопавшихся капилляров на носах, грибка на ступнях, маленьких, мягких, висящих хуев?! Они ни с чем этим не имеют ничего общего! Мужчины — это дух, знания, шарм, ум?! Дорогие сестры, тряхнем нашими задницами, загоним их дух в их маленький хуй, откусим его, выплюнем, наберем в рот воды и прополощем! Бурные аплодисменты, софиты гаснут, я спускаюсь со сцены. А скажите точно, когда вы заметили, что ваш супруг вас не интересует, спросил меня психолог. Психолога мне нашел он. Я не знала, что ответить. Я забыла. А как проявляется это ваше… нежелание? Как именно вы не желаете своего супруга? Психолог посмотрел на часы, висящие на стене у меня над головой. Дверь кабинета была обита светло-желтой кожей. Голоса пациентов, которые ждали в узкой приемной, не были слышны. Они ждали, хотя каждый был записан на определенное время! Это был самый дорогой, как он сам себя называл, психотерапевт в городе. Для того чтобы оказаться в его кабинете и отвечать на вопросы, нужно иметь мощные связи. Мой муж задействовал все свои связи, ему удалось записать меня на четверг. Своего мужа я не хочу никогда и никак, сказала я. Когда он куда-нибудь уезжает, я не хочу, чтобы он вернулся, когда он возвращается, мне хочется уехать, когда он выходит из дома, я хочу, чтобы его сбил грузовик, чтобы он погиб в аварии, чтобы в него случайно попала пуля мафиози, чтобы у него случился инсульт, когда он играет в баскетбол. Вот так я не хочу своего мужа, сказала я. Я не хочу его ни днем, ни ночью, ни утром, ни в полдень, ни тогда, когда солнце стоит в зените. Когда я слышу его голос, у меня леденеет затылок, в том месте, где шея соединяется со спиной. Я боюсь его. Меня охватывает ужас, когда его глаза светлеют, меня ужас охватывает, когда они белеют… Объясните мне поподробнее, в каком смысле светлеют, белеют, сказал психотерапевт. Глаза у него белеют, сказала я. У него серые глаза, а когда он на меня зол, они светлеют. Всегда светлеют, а потом белеют, перед тем как он меня ударит… Ваш муж бьет вас? Расскажите мне об этом. Иногда, сказала я, только иногда. Расскажите мне что-нибудь об этом. Я больше не люблю его запах. Запах, сказал психотерапевт? Не можете ли вы выразиться более определенно? Когда мы познакомились, сказала я, от него пахло так, как будто он… свежий. Я очень долго узнавала его по нюху. А сегодня в полном автобусе, если бы я была на задней площадке, а он рядом с водителем… Вы ездите на автобусе, спросил психотерапевт. Нет, сказала я, но если бы мы ездили, он и я, и одновременно оказались бы в одном автобусе, и если бы мне завязали глаза и я могла бы только нюхать, и мне кто-нибудь сказал бы: нюхай, давай, нюхай, ищи мужа, — я бы его не нашла. А пятнадцать лет назад нашла бы. Как от вашего мужа пахнет сейчас, говорит мне психотерапевт. Никак не пахнет, сказала я, он мажет подмышки «ланкомбокажем», это крем, который убивает всякий запах. Может, от него все-таки пахнет, когда он не мажется этим… этот… «Ланкомбокаж», сказала я, «ланкомбокаж». Да, сказал психотерапевт. Тогда, сказала я, без этого крема от него пахнет чем-то кисловатым, что ли. Кисловатым, сказал психотерапевт, но это ведь запах. Если пахнет кисловатым, значит все-таки пахнет, пахнет по-другому, но пахнет, а вы сказали… Хорошо, сказала я, пахнет по-другому. По-видимому, вы хотите сказать, психотерапевт очень старался, его голубые глаза моргали, он жевал резинку, интенсивно, концентрированно, хотите сказать, что ваш муж сегодня другой человек. Да, сказала я, да, он другой, да, да, другой, я закивала головой, быстро-быстро. Вас мучает то, что вы больше не знаете, кто такой ваш муж? Тот, свежий, или этот, кислый? Почему вы смеетесь? Свежий, кислый, сказала я. Я была спокойна, мои руки лежали на коленях. Мне смешно, что вы так называете моего мужа. Это вы его так называете. Мне кажется, возможно, я ошибаюсь, так вот, мне кажется, что вы несколько преувеличиваете значение чувства обоняния. Мы люди, мы не собаки, наш нюх не слишком хорошо развит. Может быть, и тогда, когда вы с ним познакомились, от него пахло так же, как и сейчас. На запах, исходящий от человека, полагаю, вы это знаете, действует то, как он питается. Если человек ест чеснок, его пот пахнет не так, как пот человека, который ест экологически чистые яблоки. Запах меняется, ни от кого не пахнет одинаково в течение дня, я хочу сказать, что, вероятно, ваш муж пахнет сейчас так же, как он пах и… То есть вы хотите сказать, что виновата я, я повысила тон и взмахнула руками. С меня хватит обвинений, я снова повысила тон, вы хотите сказать, что мой муж был говном и пятнадцать лет назад, заорала я, но я не хотела этого замечать, кричала я, а сейчас, когда я вижу, что он говно, такое же, каким был всегда, я захлебывалась в крике, сегодня я на него жалуюсь всем подряд, несу херню и требую сострадания, визжала я. И все это просто мое заблуждение, я виновата, я виновата, я виноваааата… Я рыдала и скребла свой затылок, ногти мои работали вовсю. Успокойтесь, сказал психотерапевт, это же не суд, мы не говорим о вине, успокойтесь. Может быть, я и виновата, шмыгала я, из носа у меня текло, я не могла найти носовой платок, но вы бы могли иметь побольше терпения. Я вам плачу большие деньги, мой муж платит вам большие деньги, и вам не следовало бы меня обвинять, все меня только и обвиняют, я повысила тон, а мне нужна помощь, меня не интересует правда обо мне, я снова повысила тон, я слепа, я не различаю запахов, я не могу справиться со своим собственным выбором, я не желаю слышать о себе правду, мой тон стал еще выше, ногтями я расковыривала свой окровавленный затылок, я не могу контролировать собственный голос, орала я, я все время повышаю тон, визжала я, я ору, орала я, вместо того чтобы говорить нормально, вместо того чтобы говорить тихо, голосом дамы, голосом сорокалетней дамы, голосом дамы, которая платит триста сорок кун в час психотерапевту, который прямо перед ней жует резинку, да не жуйте же вы, уважаемый господин! По крайней мере когда разговариваете со мной! Это хамство! Уважайте хотя бы мои деньги, если не можете уважать меня! Я сделала глубокий выдох, вытащила ногти из ран на затылке, сцепила окровавленные пальцы и вся сжалась в кресле. Психотерапевт вынул изо рта резинку, бросил ее в пустую пепельницу: увидимся в четверг. Я все еще в ванной. Из зеркала на меня смотрит странная женщина. Левая сторона ее нижней губы отекла. Как я смогу сосать такими губами? Ох! В глазах стоят слезы. Меня терзает жалость к самой себе. Что у меня за несчастная такая судьба?! Я смотрю на отекшую губу, которая свисает в сторону. В чем, собственно, трагедия? Отек пройдет, рана заживет, зубы целы, рака у меня нет, строим дом, ребенок здоров — так все выглядит со стороны. Самая большая моя проблема в том, что я не умею на все посмотреть с другой точки зрения. Меня убивает депрессия. Самая страшная депрессия бывает у нас, людей, у которых есть обе руки, обе ноги и нет рака. Отвратительное чувство. Иногда, бывало, я сижу на кухне и пялюсь через закрытую стеклянную балконную дверь на женские головы в окнах соседнего дома, а тут подойдет ко мне Эка, обнимет за плечи и понюхает мои волосы. Ммммм. Я чувствовала себя прочитанной книгой. Ребенок восьми лет сильнее и старше меня. Сейчас я плачу в ванной и боюсь, что у меня отечет и другая сторона рта. Я буду выглядеть как негритянка-альбинос с конъюнктивитом. Почему я постоянно чувствую себя виноватой? Вернувшись со стройки, я виноватым тоном говорю мужу, что рабочие еще не положили крышу. Или ору как сумасшедшая, что насрать я на все хотела, что я не прораб, что никто мне не платит за то, чтобы я стояла с кнутом над албанцами и боснийцами, легче всего обвинять меня, легче, гораздо легче, чем самому пойти на стройплощадку и переубивать там всех, и прораба, и албанцев, и боснийцев, и представителей интеллигенции… А муж тогда отвечает: это же была твоя идея, именно твоя идея, моя дорогая. Тебе пора научиться бороться. Жизнь это не только крики и слезы, но и решение проблем. Всегда, когда он так говорит, я начинаю рыдать еще сильнее, из распухших глаз льют ручьи слез. И тогда он гладит меня по голове, как умирающую раненую кошку или собаку. Успокойся, что ты нюни распускаешь, ты взрослая женщина, не разыгрывай из себя беспомощную девочку, делай что-нибудь, и твоя жизнь станет лучше. После этого мне хочется совсем исчезнуть, хочется, чтобы он вонзил большой нож в мою иссохшую грудь. Я вылезаю из ванны, вытираюсь, беру ночную прокладку, надеваю трусы, я нашла их в шкафчике, мажу тело лосьоном, чищу зубы, рана еще кровоточит, начинает щипать, я попала щеткой прямо в рану, выплевываю слюну, воду и кровь, мажу губы лабелой, чтобы быть в полной готовности. Ох! Я с трудом открываю губы, они стали еще толще. А что если это какая-то аллергия? А вдруг начнется отек горла, а вдруг я задохнусь с его хуем в горле? Я стану первой… Смеюсь. Хахаха! Про себя. Слюна стекает у меня по подбородку. Жидкость кораллового цвета. Он зовет меня. Ты готова? Он ждет в маленьком коридоре. Через тонкую дверь я слышу его дыхание. Сейчас, выхожу, говорю я громко. Переступаю ногами по его мокрой белой майке, я ее вытащила из корзины с грязным бельем. Потом вытираю майкой пол, на полу полно наших волос, бросаю майку в корзину, открываю дверь, выхожу в маленький коридор. Стою босиком на выложенном плиткой полу, в трусах, в двери нашей комнаты. Он лежит на кровати, накрытый пестрым покрывалом, которое выглядит так, будто сшито из множества лоскутков пестрых тканей. Окно комнаты открыто, занавески задернуты, они полотняные, по желтому фону рассыпаны синие изображения солнца, мы их в Вене купили, в «Икее». Иди ко мне, говорит муж, иди, любовь моя. Смотрю на него, я не приняла хелекс, ни одной таблетки, а надо бы две, сейчас я уже не могу вернуться в ванную, я даже не могу сказать «подожди чуть-чуть, мне надо выпить хелекс». А почему бы, собственно, мне и не вернуться? Это всего две секунды, на две секунды раньше, на две позже, какая разница? Я демонстративно поправляю прокладку между ногами, типа, криво легла, хотя такого быть не может, современные прокладки всегда так ловко ложатся, что с ними себя чувствуешь лучше, чем без них. Правда, мужчины этого не знают. Вожусь с ночной прокладкой и говорю: прости, один момент, прости. Делаю шаг назад, я снова в ванной. Смотрю в зеркало, губы у меня становятся все больше и больше! Почему?! Глотаю два хелекса по ноль пять и один кларитин, чтобы не задохнуться, если это аллергия, я имею в виду то, что происходит с моими губами. Выпиваю стакан воды. И еще один. А потом еще один. Страшно хочется пить. Пью еще один стакан. Теперь хочется писать, сажусь, писаю. Смотрю, какого цвета моча. Темная моча — это рак, моя прозрачная, в унитазе вижу светло-желтую воду и немного крови, супер. Подтираюсь, подмываюсь, беру новую прокладку, старую заворачиваю в туалетную бумагу, бросаю в металлическое ведро для мусора, натягиваю трусы, беру бумажную салфетку, вытираю пол в ванной, пусть будет сухим и чистым. Бумажная салфетка остается грязно-коричневой, на ней полно волос, мы линяем, да, у нас линька, я бросаю в унитаз коричневый комок, разбрызгиваю по ванне доместос, смываю его горячей водой, вытаскиваю из умывальника пробку, в ней полно волос, беру в одну руку кусок туалетной бумаги, в другую пробку, бумагой собираю с пробки волосы, бросаю их в унитаз, бумажной салфеткой протираю зеркало до блеска… К расческе и не прикасаюсь, и с бигуди волосы не снимаю. А надо бы это сделать. Я бы занялась этим с огромным удовольствием, но не могу же я сказать мужу: послушай, подожди полчасика, мне нужно разделаться с этими волосами. Но с другой стороны, положа руку на сердце, почему два человека, которые живут вместе, не могут быть друг с другом искренними? Как было бы классно, если бы я могла выйти из ванной, войти в комнату, лечь рядом с мужем и сказать ему: старичок, мне сейчас хочется снять все волосы с бигуди и расчески, вот именно сейчас, в этот момент мне хочется заняться этим, и я пойду сейчас займусь этим. Иди, золотце мое, сказал бы муж. Есть ли на свете хоть один такой муж, который в состоянии понять жену, которая, оказавшись перед дилеммой — мужнин хуй или волосы на бигуди, — выбрала бы бигуди? Все-таки один бигуди я освобождаю от волос. Самый крупный, зеленый, на него я закручиваю челку. Его я привела в порядок. Выбрасываю волосы в унитаз, бигуди в проволочную корзиночку. Очищаю и розоватый бигуди, он самый маленький, на нем волос меньше всего. Мажу лицо кремом. А может, я его уже мазала? Да, оказывается, волосы у меня на затылке мокрые, сушу их фиолетовым феном. В зеркале вижу, как кривятся мои толстые губы. Это что, улыбка? Старушка, давай, давай старушка, давай, давай. Давай!!! И выхожу в коридор. Иду по маленькому коридору, заглядываю в нашу комнату. Его нет. Чувствую запах кофе. Кофе??? Подхожу к двери в кухню. Он ждет, когда закипит вода. Не будет совать свой маленький хуй в мой окровавленный рот?! Господи помилуй, это какое-то недоразумение?! Он просто хочет выпить кофе, одеться и выйти на свежий воздух?! Почему он мне ничего об этом не говорит? Мужчины теперь тоже стесняются говорить, что думают?! Молчу. Мы молчим. Мой рот не хочет его хуя, его хуй не хочет моего рта! Почему мы молчим?!! Кто здесь кого ебет?! Почему я не спрашиваю его: эй, муж, кто здесь кого ебет?! Интересно, а он бы понял вопрос? Могут ли два человека провести жизнь вместе, трахаясь без слов? Какая это жизнь? Сколько она может длиться? До самой смерти? Я буду еще тридцать лет смотреть на хуй, который меня совершенно не интересует? Может быть, это я так приговорена к пожизненной каторге? Как звучит приговор? Как звучит формулировка преступления? Я такая одна? Почему об этом не говорится ни слова, если я не одна? Где книги на эту тему? Романы, статьи, исследования, материалы конгрессов, круглых столов?! Разве это не тема мирового значения?! Нет?!! А может быть, именно в этот момент миллионы женщин стоят в дверях своих спален и с ужасом смотрят на голые тела своих мужей?! И это не тема мирового значения?! Это не сюжет?! Женщины молчат. И я молчу. Молчу, смотрю, как он готовит кофе, и думаю: мне придется глотать его сперму, пока смерть не разлучит нас! Не очень приятное чувство. Вряд ли у человека полегчает на сердце, когда он осознает такое. Если я человек? Являюсь ли я существом, у которого есть право на выбор? Глотать или не глотать, пока смерть не разлучит нас? Кофе готов. Наливает только одну чашку?! Давай сядем в гостиной, говорит он мне, обо всем поговорим. Почему он не налил кофе мне?! Заходим в гостиную. Жалюзи опущены. Почему? Окна закрыты. Почему? Шторы задернуты. Почему? Почему??!! Давай сядем, говорит он. Садимся. Я на диван. Он в кресло. Достает из пачки сигарету, лижет, разминает. Сначала лижет?! Потом разминает?! Почему? Почему?! Закуривает. Поднимает на меня глаза. Вижу! Вижу!! Глаза у него белые??!! На меня смотрят два маленьких белых камешка??!! Ох, говорю я и вскакиваю на ноги! Вскакивает и он! Кулаком разносит мне голову на куски. Прихожу в себя. Голова у меня мокрая, руки связаны какими-то белыми длинными лентами. И ноги, там, где щиколотки. Это он простыню разорвал. Я вишу на спинке кресла. Смотрю на него искоса, в голове у меня стучит. Он голый! В руке держит ремень! Коричневый, кожаный, широкий, длинный, с серебристыми заклепками! Корова, говорит он, сейчас ты у меня покричишь! Меня ебать у тебя не получится! Я не такой, как твои слушатели, алло, алло, вы меня слышите?! Меня твой шарм не впечатляет! Передо мной ты не можешь притворяться, я тебя хорошо знаю! Отпусти меня, шепчу я, вероятно, своим голосом. Шлюха, говорит он, я тебя приведу в чувство, шлюха! Я не дам сделать из себя тряпку, правой рукой он поглаживает кожаный ремень. Он левша. Я не дам тебе уничтожить мою жизнь! Нет, стону я. Не надо, говорю я. Отпусти меня. Я ничего не сделала, шепчу я. Я буду хорошей, пожалуйста. Прошу тебя, говорю я. Я плачу. Я тебя прошу, Господом Богом тебя заклинаю, я буду хорошей, я буду самой лучшей в мире, я не шлюха, я не шлюха, я тебя… Подожди, говорит он. Вставляет в плеер диск. Дандандан, дандандандан, дандандандандан. Бетховен, пятая. Дрожит вся квартира. Лупит меня по спине. По почкам! По шее! По ногам! Дандандандандан! Дандандандандан! По голове, по спине, по почкам, дандандан! Дандандандандан! Я ору. На помоооощь. Дандандан! Дандандан! По спине, по голове! Пряжкой по шее! Пряжкой по шее! Пряжкой по шее! Пряжкой по шее! Дандандандандандан! По шее! По шее! Дандандан! Я ору. Ууууу! По шее! Дандандандандан! По голове! Дандандандандан! По голове! По шее! Дандандандандан! Я ору! Бабушкааа! Бабуляяя! Бабуляяя! Дандандандандан! Вдруг все прекращается?! Гремит Бетховен! Дандандан! Дандандан! Мамааааааа!!! Смотрю, искоса. В дверях гостиной стоит Эка. Ох! Господа! Господа страшные судьи Страшного суда! Вы скажете, ясно, мы вас понимаем. Вы убили его в состоянии аффекта, поднялись с пола, прошли в спальню, достали из какого-то выдвижного ящика пистолет и выпустили ему в голову несколько пуль. Хорошо, успокойтесь, давайте потихоньку. Значит, дочка Эка кричала… Да, Эка кричала. Я безжизненно висела на спинке кресла, он развязал мне руки и ноги, я соскользнула на пол, в лужу собственной мочи. Он выключил плеер, затянул пояс махрового халата, прошел в спальню, оделся, ушел. Я, голая, на паркете, дрожала и смотрела на Эку, она сидела на корточках в коридоре, глаза у нее были огромными. Она смотрела и куда-то, и одновременно никуда, ее трясло. Я дотащилась до ванной, надела его купальный халат, темно-зеленый в красную полоску, махровый, «свиланит», подошла к Эке, взяла ее за руку, мы пошли на кухню, я села на стул, Эка ко мне на колени. Мы молчали и молчали, молчали и молчали. Женские головы, те самые, в окнах соседнего жилого дома, все еще были там же. Женские головы постоянно торчат в окнах бетонных домов. Они пялились на нас, мы пялились на них. Мы с моим мужем все еще на краю большого луга. Серна щиплет траву, малыши прыгают и подпрыгивают. Как мне хотелось писать! Представляете это чувство?! Было бы неслыханной дерзостью отложить ружье, спустить штаны и трусы, расставить ноги и выпустить на траву желтую струю! Он бы забил меня насмерть, тут же, на месте! Мы ждали дикого зверя. Он должен появиться. Листья шуршали, шшшшшш, шшш. Краем ладони я соприкасалась с влажной травой. Влажной травой! Кругом все шшшшуршшшшало! Вокруг меня было влажно и мокро… Первая капля? Вторая? Ручеек! Бурная река! Я описалась!! Я сжимала ноги, но поток прорвал плотину! Я писала… Писала… Бабах! Мир раскололся на части! Ружье сильно ударило меня по плечу. Животные исчезли. Я щурилась, описавшаяся, неподвижная, полумертвая, виноватая, перепуганная, в ужасе, оледеневшая, сведенная судорогой, сломленная, обезумевшая, мокрая, влажная, во рту у меня скопилась слюна, я стискивала зубы, ладони вспотели, в затылке жгло, в ушах стучало, я судорожно сжимала пальцы в кулаки, ногти вот-вот начнут расчесывать болячки на затылке… Какого шума я наделала?!! Какого шума?! Он меня убьет! Он меня убьет! Он меня убьет! Я лежала, лежала и лежала, тихо, как гниющий труп. Он поднялся и направился к середине луга. Отлично, иди сюда, его голос звучал необычно радостно. Я поднялась. Мои бедра были мокрыми. И брюки. Я могу сказать, что это от мокрой травы, как я раньше не догадалась? Вот корова! Я весело шагала по направлению к нему, описавшаяся, мокрая, счастливая. На сегодня кончено! Его голос звенит, мое тело весело подрагивает. Я подошла к нему. Он улыбался мне, он похлопал меня по плечу, взял мою ладонь в свои руки, поцеловал ее, глядя мне в глаза. Колени у меня подгибались. Ледяные, мокрые трусы холодили мои горячие бедра. Ты моя амазонка, сказал он. Ух, если бы он знал правду, он бы не сказал мне «ты моя амазонка», амазонки не писаются в штаны, они отрезают себе правую грудь, чтобы она не мешала натягивать лук, делают инвалидами мужчин, трахаются с ними раз в год, чтобы иметь детей… Я? Амазонка? Это было слишком, я опустила глаза. И увидела мертвую серну. Коричневый глаз, маленькая, круглая, красная ранка на тонкой шее, полуоткрытый рот, маленький, наполовину вывалившийся язычок, зубки. Браво, сказал он, ты стала охотником! Я не успела почувствовать жалость к мертвой матери двоих детей. Счастье, как северное сияние, осветило мой разум! Настоящий фейерверк! Я наконец узнала, как мне навсегда завоевать своего мужчину! Я нашла ту себя, которая ему нужна! Я буду жена-охотник! В чем может упрекнуть меня покойная? Был ли у нее свой самец? Да, конечно, иначе она не гуляла бы с двумя детьми! Как она заполучила его? Хитрила, использовала грязные приемы и трюки. Порядочные серны тихо спали, пока она в дремучем лесу вертела своей похотливой задницей. Есть и среди серн шлюхи, просто зоология еще не сказала о них свое веское слово! А я? И мне нужен самец! И если я могу заполучить его только ценой смерти четвероногой мерзавки, я, конечно, не буду мучить себя угрызениями совести! И серна бы меня застрелила ради своего четвероногого ебаря! Все мы одинаковы, мы самки! О, сказала я и дотронулась носком ботинка до мертвого тела, какое прекрасное ощущение! Я пятнадцать лет его ждала! Это я сказала. Мой голос звенел. Мой голос звенел! Положим серну на крышу машины, на багажник, проедем через село, пусть люди видят мой трофей, пританцовывала я вокруг покойной. Нельзя, сказал он, глаза у него был темно-серыми, сейчас сезон охоты закрыт, ты убила ее, и это на нашей совести, твоей и моей. Он повернулся и направился к лесу, охотничьим ножом срезал длинную толстую пажу. Господи Иисусе, у меня внутри все сжалось. Он снял с палки немного зеленой коры, достал из кармана шариковую ручку, на оголенном участке написал: серна, Брдина и дату. Вручил палку мне: береги ее, когда опять кого-нибудь убьешь, мы снимем еще кусок коры, и так до тех пор, пока не будет исписана вся палка, а потом ты сама срежешь себе следующую… Спасибо, сказала я. У нас дома хранилось две его палки и шесть палок его отца. Некрологи убитых животных были распределены по датам, а их головы по стенам. Теперь и я стала членом клуба. Я держала палку, смотрела на нее, рассматривала. Пора уходить. У его ног лежал рюкзак. Он нагнулся к нему, открыл и достал бутылку минералки… Нет! Нет! К этому я не была готова! Нет! Он хотел меня трахнуть! Достать хуй из трусов и брюк, ополоснуть его минералкой и оттрахать меня рядом с мертвой серной?! Мамочки! Нет!! Он поставил бутылку и сделал шаг ко мне. Нет, сказала я громче, чем следовало, почти крикнула! Ты что? Я слишком взволнована, сказала я быстро, мне даже трудно дышать, это для меня великий день, ты не понимаешь… Понимаю, он улыбался мне глазами, я помню, что ты сто раз слышала, как я убил свою первую серну… Да, эту историю я знала наизусть. Все равно, расскажи, Шехерезада! Ну, давай, бла-бла-бла-бла-бла-бла… Мы с папой вошли в лес, принюхивались, принюхивались, принюхивались, потом остановились, серна щипала траву, я прицелился и попал ей в глаз, браво, сказал папа, из тебя будет толк, потом папа достал из внутреннего кармана охотничьей куртки фляжку, и я в пятнадцать лет в первый раз сделал глоток ракии… Я смотрела, как шевелятся его губы. Голова этой серны висит на стене в коридоре у нас в квартире, у нее коричневые стеклянные глаза, есть ресницы, видны маленькие зубки и кончик языка. Она выглядит как живая, а это всего лишь голова. Я поперхнулся, папа засмеялся, у меня на глазах выступили слезы, это была сливовица… Когда он замолчал, я упала на колени и открыла рот. Пока я дудела в его дудку, я вспоминала, ведь надо же о чем-то думать, пока сосешь хер посреди огромного луга, как я наслаждалась, читая «Леди Чатерлей». Я была девочкой, меня волновала эта ебля в мокром лесу. Я была Леди, но в моих фантазиях ебарь никогда не был шофером! Нет! Шоферы во времена моего детства были толстыми, хамоватыми, курили за рулем автобуса, когда я ехала в школу, и все время орали: отойдите от центральной двери! Летом мои синие форменные блузки были мокрыми под мышками, и по краю пятна всегда было немного соли. Господи Иисусе! Мокрый лес, я, голая, бегу, я должна бежать, убегать от ебаря, нет никакого смысла дать ему сразу, мужчины любят гонки. Короче, я бегу, но не вечно же мне бежать, наконец он меня хватает, одной рукой держит, другой сдирает со своего толстого бледного тела светло-голубую форменную рубашку с надписью «Югобус» и солеными кругами под мышками… Я не была Леди такого типа! В моих девичьих мечтах у ебаря было тело шофера Леди, но он не был шофером. Я никогда не была высокого мнения об обычных рабочих, портовых грузчиках, водителях грузовиков и автобусов. Рабочие никогда не казались мне теплыми, душевными людьми, которых нужно считать теплыми, душевными людьми только потому, что жизнь только и делает, что ебет их и ебет… Нет, нет, ни в коем случае, они не были героями моей жизни! Если бы я была дамой, меня никогда не трахал бы дровосек! Никогда! Возможно, юные дамы из высшего общества и мечтают о том, что, когда они вырастут, их будет трахать дровосек, о мечтах юных дам мне ничего не известно, а вот дровосеки — это как раз моя специальность. Да, короче, мертвая серна лежит на траве, он стоит, расставив ноги, толстые охотничьи брюки и трусы спущены до щиколоток, я в охотничьем наряде стою на коленях, я даже куртку не сняла и сосу, сосу, ох как сосу! В молодости я думала, что мужчины делятся на две категории — вонючие дровосеки и дипломированные юристы, которые моются по пять раз в день, а в лесу обмывают свой хуй каждый раз другой жидкостью. Чай. Кока-кола. Виски. Траварица. Настой ромашки. Минеральная вода «Раденска». Итак, я сосала, держала его дудку в кулаке и резкими движениями двигала кожу на его хере, вверх, вниз, вверх, вниз, левой рукой. Птицы щебетали, на колени мне давило что-то твердое, рот болел, я хотела есть, шея окоченела, он, вероятно, стонал, я не слушала. Наконец, аллилуйя, аллилуйя, «Раденска» смешалась со спермой, а он закричал… Вам не верится?! Он закричал… Невозможно поверить?! Первый раз в жизни он, кончая, закричал… Да, да, господа судьи! Он закричал: Тильдаааа… Понимаете? Закричал «Тильдаааа…» Какая Тильда? Тильда — это я. Это мое имя. Меня зовут Тильда. Я — Тильда! Он никогда, никогда не называл меня по имени. Никогда! А теперь я убила серну, и он крикнул «Тильда»?! Неисповедимы пути мужчин?! Я встала и отряхнула колени. Он застегнул брюки. Пошли к машине, сказал он. Положил мертвую серну себе на плечи, у меня в руках была палка и его рюкзак, а на спине свой. Он шел впереди. Я ковыляла за ним, под ногами то кочки, то ямки. Уже настало полноценное утро. Мне больше не нужно было стараться, топ, топ, топ, и ставить ноги точно туда, куда мгновение назад ступали его ботинки, тем не менее я старалась шагать именно так. Я смотрела на его широкие, очень широкие плечи и крепкую спину. Он согнулся под тяжестью мертвого животного. Он шагал передо мной твердыми шагами, мужчина моей жизни. Я поняла, как мне стать его единственной, вечной любовью. Я буду тихо ходить по лесу, останавливаться, ложиться, целиться, стрелять, убивать серну, которая щиплет траву! Я буду убивать, убивать, убивать! Ну, серны, лесные шлюхи, берегитесь! Мы подошли к машине. Он опустил серну на землю. Вытащил из машины большой кусок полиэтиленовой пленки. В багажник она так не поместится, слишком большая, придется сломать ей ноги. Я стояла рядом. Он наклонился, присел на корточки. Перед моими глазами мелькнула большая напряженная спина. Он взялся двумя руками за тонкую ногу. Крак, раздалось у меня в ушах! Крак, раздалось у меня в ушах! Крак, раздалось у меня в ушах! Я вытащила из ножен у себя на поясе охотничий нож. У каждого охотника должен быть нож, ни один охотник никогда не пойдет на охоту без ножа. Я нагнулась над ним. Замахнулась… Очнитесь, очнитесь, очнитесь! Это кто-то говорит мне. Трясет меня. Я соскочила с белого, похожего на снег коня! У меня кружится голова, тошнит, к горлу подступает рвота, но я больше не на небе! Я больше не парю! Не скачу верхом в рекламе! Не жду Страшного суда! Открываю глаза. Вдали… Господи Иисусе! Сейчас я в банальном кинофильме?! Я выхожу из комы. Там, вдали, в каком-то тумане я вижу врача, он улыбается мне так, как во всех фильмах врачи улыбаются дамам, которые возвращаются к жизни. О! Его лицо?! У него темные усики, темные волосы, ярко-красные губы и белые зубы?! Неужели я в мексиканском сериале?!! Очнитесь, очнитесь, он схватил меня за левую руку. Я закрываю глаза. Если вы меня слышите, сожмите мою руку. У него нет шансов. Я не собираюсь стискивать ему руку до тех пор, пока не услышу, что он мне скажет. Я знаю, как это бывает в любовных фильмах. Она сжимает ему руку, он говорит ей что-нибудь хорошее. А вдруг это фильм ужасов?! Я не шевелю пальцами. Сначала скажи, потом я сожму тебе руку. Молчу. Он говорит. Один мужчина хотел бы вас поприветствовать, вот он, здесь, в дверях. О! Мужчина? Мужчина? Мужчина? Если бы я могла говорить, а говорить я не могу, но если бы могла, то я бы сказала ему: господин доктор, вы сказали «мужчина»? В моей жизни есть только три мужчины, которые могли бы прийти меня поприветствовать. Первый мужчина — это мой супруг, который остался жив, потому что я не бог весть какой охотник. Второй мужчина — это следователь, который будет меня спрашивать: расскажите, пожалуйста, как все было. Третий мужчина — это мой любовник, единственный мужчина, чью вонь я в состоянии переносить. Какой из этих трех мужчин стоит на пороге моей палаты? Но ничего сказать я не могу. Мешает трубка во рту. Поэтому я открываю глаза и смотрю в сторону двери.