Скальпель, пожалуйста! Валя Стиблова Из предисловия С. А. Шерлаимовой: Валя Стиблова (род. в 1922) по профессии врач, заведующая неврологической клиникой и профессор медицинского факультета. Вместе с тем она — известная писательница, книги которой встречаются читательской аудиторией с неизменным интересом. В своем литературном творчестве В. Стиблова опирается на врачебный опыт, на материал из медицинской практики, который она стремится осмыслить и показать сквозь призму современных нравственных проблем. Именно такой подход характеризует и повесть «Скальпель, пожалуйста!» (1981), отнесенную критикой к лучшим произведениям писательницы. Главным героем повести является блестящий хирург, заслуженный профессор, руководитель нейрохирургической клиники. СКАЛЬПЕЛЬ, ПОЖАЛУЙСТА! 1 Не люблю, когда из медицины делают сенсацию. Популярные статейки в газетах, прижизненные юбилеи… Как должен человек реагировать на просьбу: «Осветите перспективы вашей области науки!»? Или: «Мы слышали о ваших блестящих достижениях в микрохирургии. Расскажите об этом в нескольких словах». Трудно. Прикроешь глаза — и представляешь себе пугающую неуклюжесть пальцев, управляющих микроскопом. Бьешься над стежками нейлоновой монофиламентной нити. Самая длинная игла не больше шести миллиметров, а нить неразличима простым глазом. «Шьем новое платье короля», — говорят ассистенты. Этот молоденький корреспондент пришел ко мне прямо с утра, едва я закончил обход. Вполне можно была отказать ему в «аудиенции». И почему я этого не сделал — сам не понимаю. Быть может, потому, что он напомнил мне кого-то, только я не сразу сообразил кого. Вел он себя не очень-то корректно. Не помню, например, чтоб он хоть раз назвал меня «профессор». Он ни о чем не попросил, а просто объявил о своем намерении записать беседу со мной для одного еженедельника. Такая самоуверенность, надо признаться, мне показалась забавной. Он уже некоторое время ждал в моем кабинете (куда секретарша необдуманно его впустила), как ни в чем не бывало разложив на журнальном столике блокнот, ручку и какие-то папки, из которых торчали газетные вырезки. — Боюсь, что не найду на это времени, — сказал я вместо приветствия. Он пропустил это мимо ушей. — Я вас особенно не задержу, — заверил он меня. — Поймите, это очень срочно. Через два месяца ваш юбилей. Я все еще силился вспомнить, на кого он похож. И таким образом упустил минуту, когда еще удобно было извиниться и его выпроводить. Потом уже как-то не получилось. Он сидел напротив и пристально меня разглядывал. — А вы на вид много моложе, чем я себе представлял, — заметил он. — Ученый, думаю, да еще профессор — наверное, почтенный старец… Я не выдержал — улыбнулся. Он улыбнулся тоже. При этом на щеках у него обозначились ямочки, как у барышни. А между передними зубами был зазор, какой бывает у людей смешливых и плутоватых. Ну, наконец-то, вспомнил, кого он напоминает: Фенцла из студенческого интерната Главки! Пепика Фенцла! То же бесхитростное круглое лицо, тот же изумленный взгляд, который он ни на минуту от вас не отводит. А может, это его сын? Я решил хотя бы послушать, что он скажет. Вызвал секретаршу и попросил принести нам кофе. Та удивленно подняла брови: уж не забыл ли я, какая у меня обширная программа на сегодня? Похоже, этот визитер надолго. Она права, давайте поскорее к делу. — Вы журналист? — начал я первым. Он отрицательно помотал головой. Пока только учится на журналиста. Надо сдать несколько репортажей. Это входит в учебную программу. — Редакция не очень на меня рассчитывает, — сказал он откровенно. — Пока мне не везло. На той неделе попросили сделать разговор с одним заслуженным деятелем, а он меня не принял, просто велел сказать, что его нету дома. Потом хотели, чтобы я пошел на вернисаж, а я совсем не разбираюсь в живописи, наверняка бы накатал какую-нибудь чушь. И вот я решил выбрать вас. Не сердитесь, что я так откровенно?.. — С чего бы мне сердиться. Да, кажется, я основательно увяз. «Пепик Фенцл» снова ожил. И более того — стал поудобнее устраиваться в кресле. — Какие вы мне приготовили вопросы? Что я думаю о будущем нейрохирургии? Или что-нибудь о благородной миссии врача? — поддел я его. На это он не клюнул. Даже недовольно ухмыльнулся: — Да нет, такую болтовню я не люблю, из этого бы ничего не вышло. Скорее что-нибудь о том, как вы начинали или что в вашей жизни не получилось. Можно еще какой-нибудь любопытный случай, когда вы действительно помогли… Это еще куда ни шло, подумал я. По крайней мере понимает, что медицина такая же работа, как любая другая. Никаких вызывающих преклонение образцов или особых случаев, о которых писал Аксель Мунте. Просто хирург, у которого иногда тоже не получается. Ему показалось, что я его не совсем понял. — Нет, я действительно против таких наперед заданных типов, — сказал он решительно. — Например: врач-филантроп, разъезжающий по больным от зари до зари, так что даже не ест и не спит. Или главврач в провинциальном городке, всем говорящий «ты» и все на свете знающий. Или большой ученый — занят выше головы, а жена крутит с другим… Я старался сохранить серьезность, ко мне это давалось трудно. Мой визави сосредоточенно посасывал чайную ложечку. Потом воинственно взмахнул ею: — Может, я говорю и глупо — я имею в виду все эти романы с продолжением или многосерийные фильмы, где каждому отводится строго определенная роль. А в медицине-то все по-другому. Случайно я в этом мало-мальски разбираюсь: мать у меня операционная сестра. Ну что же, сказал я себе, фразерства, во всяком случае, могу не опасаться. Он вздохнул и положил ложечку на стол: — Вы не рассердитесь, если я не допью этот кофе? Я его не люблю, просто боялся вас обидеть. Я с жаром заверил его, что меня это ничуть не обидит. И с удовольствием похвалил за такой неформальный подход к репортажам. Было видно, что ему это приятно. Я стал прикидывать, когда назначить нашу следующую встречу. В дверях показалась пани Ружкова: — Вы не забыли, что у вас сегодня лекция, профессор? — Нет, не забыл. Сейчас кончаем. Он покраснел, как пристыженный школьник, и стал поспешно собирать свои вещи. — Все ясно, надо уходить. Так всюду поступают. Пригласят сесть, потом заходит секретарша и говорит: у шефа неотложные дела. Я знал, что ничего не выйдет. — Да погодите, — одернул я его, — зачем так сразу в амбицию! Меня на самом деле ждут студенты, это не отговорка. Поймите же, мой день расписан по часам, вы ведь меня не предуведомили о своем приходе. Он недоверчиво вскинул глаза: — Так вы меня не выгоняете? — Нет, — подтвердил я и добавил, чтобы его успокоить: — Понятно, секретарше хочется иногда оградить меня от лишних посещений. К вам это не относится. Ведь я мог прямо ответить, что отказываюсь дать вам интервью. Он просиял. Теперь это опять был Пепик Фенцл с улыбкой от уха до уха. — Нет, правда, вы меня обрадовали. А я уж думал, вы такой же, как… Он не договорил. — Как кто? — Да ну-у… Обидитесь, пожалуй. Не знаю, какого рода честолюбие подвигнуло меня не быть таким же, как другие, с которыми ему так не везло, но мне вдруг очень захотелось, чтобы как раз этот репортаж у него вышел. — Знаете что, — предложил я, — давайте-ка сюда вопросы, если они у вас составлены, и к вашему приходу я попытаюсь подготовить кое-какие заметки. И это его не устроило. Вопросов у него не оказалось. — Я думал, вы мне, может быть, опишете, как протекает ваш рабочий день. Или расскажете, что интересного произошло у вас в клинике за последний месяц. Возможно, вспомните и что-то из прошедшего. Или из личной жизни — это уж на ваше усмотрение. — Ну вот и ладно. Так-то еще лучше. Прикину, а потом сообща дотянем. С этим он наконец согласился. — Нам все равно понадобится ваша фотография. Я приведу фотографа из нашего журнала. Она хоть желторотая, но дело понимает. Так что не сомневайтесь — ничего вымученного и застывшего. Это будете действительно вы. Я не мог удержаться от иронии: — Ну хорошо, хоть вы меня ободрили. А то, знаете ли, в моем возрасте… — Вот именно, — горячо подхватил он. — Но вы ее не знаете, она из чего хочешь конфетку сделает. Что можно было возразить? Сам напросился. Я предложил ему зайти через три недели. — Исключено, — категорически отклонил он предложение. — Это должно быть у меня через неделю. Поймите, то, что вы расскажете, будет никуда не годно — придется все литературно обрабатывать. Вот это да! Хороший допинг после учтивых петиций аспирантов, ждущих моего оппонентского резюме. — Ну, это слишком рано, — начал торговаться я, — давайте через две недели. Он уже ничего не предлагал. Оставил мне свой адрес. Фамилия его была не Фенцл — смешно было предполагать это. Такие совпадения бывают крайне редко. Ведь я не знал даже, что сталось с Пепиком, не говоря уже о том, есть ли у него сын. Прощаясь, он с таким искренним расположением стиснул мне руку, что у меня заныли пальцы. Спросил, надо ли предварительно позвонить через две недели. — Ну разумеется, — сказал я, — придется ведь изыскивать для вас время. — И я заговорщицки указал пальцем на дверь в приемную у себя за спиной. — А что, если она меня не пустит? Я все равно заявлюсь! Да заявляйся уж, черт с тобой! Я закрыл за ним дверь и полминуты вслух похохатывал. В кабинет сунула голову секретарша и очень испугалась, увидев, что я один. — Простите, что я его впустила, — начала она оправдываться. — Он сказал, ему надо обговорить какие-то сроки. Я думала, он медик. Потом стал о вас расспрашивать, и я поняла, что это из газеты. Но выгнать его уже не было возможности. — Ничего страшного, — успокоил я ее. — Милейший паренек. Этакое, знаете ли… дитя природы — никаких околичностей. Она негодующе тряхнула головой: — Дерзкий он! Вы слишком мягкий человек, профессор. Люди не хотят понять, что у вас нет на такие вещи времени. Такая у вас работа — а они… Старая добрая пани Ружкова! Дрожащими от возмущения руками подкладывает мне на подпись несколько медицинских заключений. Взгляд у нее при этом порицающий, ведь я все еще не могу удержаться от смеха. Больше всего это позабавит Итку. Что-что, а чувства юмора Итке не занимать. «Неплохо ты устроился, — скажет она. — О перспективах нашей отрасли напишет Кртек — он старший доцент, секретарь общества по распространению политических и научных знаний, — список работ для „некролога“ подготовит секретарша, тебе останутся одни раздумья и воспоминанья». «А то возьмем-ка лучше отпуск, — предложу я. — Сбежим от всего — от статей, чествований, репортажей…» И уже слышу, что отвечает на это моя жена: «И опять-таки нет! Обещанья давать мы горазды, а выполнять их… Кто всю жизнь провозглашал эту истину? Так что давай пиши заметки и воспоминанья — пускай твой „Фенцл“ блеснет. По крайней мере убедишься, что обещанного три года ждут». Да, теперь ничего не поделаешь. Но в конце концов, две недели — порядочный срок, что-нибудь придумаю. Ведь если уж на то пошло, любой больной у нас переживает экстремальную ситуацию: операция, болезнь, выздоровление или смерть. Что ни больной, то человеческая судьба. Но, положа руку на сердце, может ли хирург подходить к пациенту с такой меркой? Рассмотреть каждый отдельный случай с такой дистанции — значит вычленить его из общего ряда. Существенная разница: видеть перед собой на операционном столе опухоль спинного мозга — или приятеля, которого знаешь двадцать лет. Большинство хирургов близкого человека вообще не оперируют. Корреспондента, вероятно, занимают разные сенсации, необычайные катастрофы, несчастные случаи — а мы таких вещей не любим. Кому-то раздавило грудную клетку подъемником, сцепщик угодил головой между вагонами, шофер грузовика извлечен из-под горящих обломков. Рутинная информация для «Происшествий». Но кто из читателей мог бы представить себе, что значит для врача получить случай травматической эмфиземы легких или разрыва печени? А как удалить мелкие обломки костей черепа при тяжелой травме? Или что это за работа — оказание помощи при множественной травме головы с ожоговым шоком в придачу? Нет, мы, врачи, не любим подобных сенсаций. Иногда у нас этих критических ситуаций по горло. Особенно, когда приходится вызывать кого-нибудь из родных и сообщать худшее. Я поймал себя на том, что бесцельно стою у окна и гляжу в сад. Уже зацветают липы. Их медвяный аромат сильнее запаха дезинфекции, неумолимо проникающего по утрам ко мне в кабинет из коридора. Подумать только, на какие размышления навел меня этот юнец. Рассказы о людях ему подавай! Конечно, в них неизбежна патетика и то, что стократ повторенная критическая ситуация не в состоянии заглушить ни у кого из нас простой человеческой жалости. Пресловутый цинизм докторов — это фикция. Его особенно рьяно демонстрируют наши начинающие — те, которые бледнеют, когда не удается остановить кровотечение или когда больной умирает на столе. Курьезно, что потом они изо всех сил стараются казаться равнодушными. Обычно начинают рассказывать в ординаторской соленые анекдоты. И смеются так, что и в сестринской на втором этаже слышно. В дверях опять показалась пани Ружкова. Да. Лекция. Сейчас иду. — Еще вас дожидается пан Узел с этим мальчиком. Как же я мог забыть? Надо им уделить минутку, они пришли проститься. На мальчике еще пижамка и больничный халатик. Голова только начала обрастать светлыми волосенками и похожа на кеглю с большими ушами. Несут букет, завернутый в прозрачную бумагу. Дед в форме лесника и крепких башмаках, какие носят в горах. Большим носовым платком утирает лицо — на улице душно. — Пришли сказать спасибо, — объявляет он. — Ну, Витек, как ты будешь говорить? Ты обещал красиво поблагодарить пана профессора. Витек молчит. Тычет в меня букетом и ухмыляется. Потом подмигивает то одним, то другим глазом, как его научили наши сестры. — Ну, быстро… как я тебе говорил? — сердится дед. — За что благодарить, пан Узел? — стараюсь я по возможности сократить время визита. — Просто всем нам немножечко повезло. Старик мнет край форменной шляпы: — Что вы такое говорите, пан профессор?.. Не будь вас… Растроганный, он отворачивается. Я, улыбаясь, протягиваю ему руку. Не тут-то было, он упрям. Решил, что не отстанет от внучонка, пока не добьется своего. — Сию минуту поблагодари, Витек! Как я тебя учил? Витек хихикает и крутит головой. — Иди сюда, у меня кое-что для тебя есть, — вспоминаю я и веду его к письменному столу. Я купил губную гармошку. Обещал ему — за операцию. Он вытащил ее из футляра и зачарованно оглядел со всех сторон. Попробовал дунуть и, когда раздался первый аккорд, просиял весь, как лампион. Потом кинулся мне на шею. — Да я б… — залепетал он взволнованно, — как собака тебя облизал! Я прижимаю его к себе. Глажу по голове и при этом пытаюсь нащупать в светлом пушке волос шов. Он тянется от затылочной кости до шеи. Мое касание уже не причиняет боли. Спасительная мысль приходит мне на ум: — А хочешь, я возьму тебя с собой на лекцию? Обращаюсь к деду. Ничего, если я их немного задержу? Конечно, ничего. Он готов задержаться тут хоть на неделю, если мне понадобится. Ну, на неделю нет, а на два часика — пожалуй. Он пока может взять выписку из истории болезни и собрать вещи мальчика. Уже давно пора идти. Я спешу к лекторию. Широким шагом направляюсь мимо хирургического блока и потом вниз по двору. Витек едва поспевает за мной. Сначала бежит вприскочку рядом, потом убегает вперед. При этом без устали дует в губную гармошку. Я усаживаю его в маленькой комнате, откуда проходят в лекционный зал. — Здесь подождешь, я за тобой приду. Вскарабкавшись на винтовой табурет, он снова берется за гармошку. Сегодня последняя лекция в этом году. Завершаю тему об опухолях мозга. Демонстрацию примеров всегда провожу под занавес — для студентов это отдых после долгого записывания. Зал, как всегда, полон — нейрохирургия неизменно привлекает слушателей. Студент Велецкий взял у меня диапозитивы. Привычно подготовляет проекционный аппарат, засовывает слайды в автоматическую раму. Практикант Велецкий! При мысли о нем не могу не улыбнуться. Ходит к нам в клинику уже два года. В первый семестр прямо лопался от гордости. Пришел тогда ко мне представиться. Заявил, что решил заниматься нейрохирургией, поэтому хотел бы нас посещать. На полудетском лице была самоуверенность. Я поручил его доценту Кртеку. Велецкий стал писать ему истории болезней и всюду его сопровождал. Он быстро перенял и размашистые жесты доцента, и его тягучую, монотонную интонацию. Примерно через месяц приходит как-то Кртек в отделение. Немного опоздал. Навстречу ему Велецкий: — Пан доцент, обход сегодня можете не делать, я уже всех обошел! Когда Кртек нам рассказывал это в своей сухой, ироничной манере, все просто лежали от смеха. И что же он Велецкому ответил? — Благодарю, коллега, — сказал он, даже не улыбнувшись. — Это очень мило с вашей стороны. Но все-таки я думаю пройти еще раз. Мне, видите ли, тоже надо знать, что происходит в клинике. Теперь Велецкий немного обстрелялся. Может делать несложные перевязки, и ассистенты говорят, что руки у него неплохие. За время пребывания среди нас научился и скромности. Понимает, что практикант в ряду клинических званий — нечто вроде ефрейтора. Перед сокурсниками, разумеется, форсит. Ефрейтор ведь всегда бывает грозой новобранцев. — Диапозитивы давать сейчас? — учтиво спрашивает он меня. Я утвердительно киваю. Он опускает темные шторы, включает аппарат. Начинаем. Мне осталось рассказать об опухолях ствола головного мозга и мозжечка. Сначала вкратце повторяю основные анатомо-физиологические данные, затем следует теоретическое обобщение, показ рентгеновских снимков. Объясняю ход операции, вычерчиваю ее схему. А следующая часть сообщения — снимки, диапозитивы… Свет, тьма, жужжание аппарата, щелканье кассет, шелест переворачиваемых страниц тетрадей и блокнотов. Передо мной десятки лиц. Глаза внимательные, сосредоточенные, глаза, рассеянно блуждающие по стенам, глаза сонные, красивые глаза девушки, не выражающие ни единой мысли. Взгляды нетерпеливые, взгляды, полные затаенной насмешки или невыразимо скучающие. — Эпендимома, — повышаю я голос, — опухоль, встречающаяся главным образом у детей. Новая искра интереса. Страдания, которым подвержены дети, всегда занимают и трогают аудиторию. — Опухоль вырастает из четвертого желудочка. Это опасная зона. На основании этого желудочка располагаются, как известно, жизненно важные центры. Они регулируют дыхание, кровообращение, сердечную деятельность. Любое повреждение в этом месте способно привести больного к смерти прямо на операционном столе. Радикальная операция практически невозможна — иссекают обычно лишь часть опухоли. Можно выразить глубочайшее сожаление по этому поводу — ведь эпендимома как таковая не злокачественная опухоль. А бывает, что исход заболевания летальный. Дописывают. За последней фразой энергично ставят восклицательные знаки. Откладывают самописки и разминают пальцы. — Я кончил. В заключение хочу продемонстрировать клинический случай. На этот раз всего один, но в известном смысле очень поучительный. Только Велецкий знает, что сейчас будет. Видел, как я провел Витека в кабинет. Надо отдать справедливость Велецкому: он не злоупотребляет своей осведомленностью, ничего сокурсникам заранее не объявляет. Только командует приглушенным голосом, чтобы подняли темные шторы и помогли убрать проекционный аппарат. Иду к двери в проходную комнату и открываю ее. Не вижу никого. — Витек, ты где? Ответа нет. Прохожу весь кабинет и выглядываю в коридор. — Слышишь, отзовись… Даже теперь все тихо. «Уж не сбежал ли на улицу?» — пугаюсь я. — Узлик! — встревоженно выкрикиваю имя, которым называют мальчика наши сестры. — У-у-у… — раздается откуда-то из угла. Аудитория за спиной у меня разражается хохотом. — Вылезай, постреленок! Он сидит за лабораторным пультом. Вытаскиваю его и ставлю около себя. Теперь уж он послушно следует за мной. При этом копирует мой широкий шаг и дует в губную гармошку. С задних рядов его не видно, студенты встают, поднимаются на цыпочки. Я подхватываю его и сажаю на кафедру: — Скажешь докторам все, о чем тебя спросят! Демонстрации случаев начинают с анамнеза. Делаю знак студентке из первого ряда. — Как твоя фамилия? — спрашивает длинноволосая медичка. — Пан Узел! — выкрикивает мальчик. Девушка растерянно усмехается. Закусывает губу. — Ну ладно. А как зовут? — Узлик, — объявляет мальчик, шныряя любопытствующими глазенками по залу. В аудитории — веселое оживление. — Спроси, зачем он пришел в клинику, — суфлируют девице. — Зачем ты пришел в клинику? Витек испуганно смотрит на девушку. Молчит. — Но ты ведь знаешь, почему ты в больнице? — Да. — Так почему? Скажи нам. — Не знаю. Аудитория не может сдержать смеха. Мальчик смеется вместе со всеми. Подмигивает то одним, то другим глазом, чтобы интерес к нему не ослабевал. Наконец вытаскивает из кармана губную гармошку. Он уже освоил музыкальную фразу. В общих чертах это напоминает «собачий вальс». Лучше уж займусь мальчиком сам. Поворачиваю его спиной к аудитории: — Он оперирован. Вот здесь прощупывается шов, — показываю в гуще пробивающихся волосков направление разреза. — Может, есть желающие посмотреть вблизи? Две студентки из первого ряда идут к кафедре. Щупают шов. При этом совершенно ясно, что каждая главным образом хочет мальчонку погладить. А этот паршивец тем временем строит мне рожи. Высовывает язык, ухмыляется, подмигивает напропалую… — Здесь была опухоль, проросшая в мозжечок. Она заполняла весь четвертый желудочек и начинала давить на мозговой ствол. Объясняю первичные симптомы и клиническое развитие. Еще раз повторяю ход операции. — Мы удалили ее всю без остатка. Это была эпендимома, о которой я вам говорил в конце лекции. Студентка, потерпевшая неудачу с анамнезом, нерешительно подняла руку: — Но, пан профессор, вы говорили, что радикальная операция невозможна!.. Вот так. Теперь должна была последовать моя коронная реплика. Стало даже неловко — так эта пигалица мне подыграла. — Я не сказал «невозможна», а сказал «практически невозможна». Она редко когда удается или, если угодно, почти никогда не удается. Зал смолк. Эффект получился неожиданно сильный. Но право же, я сделал это не из позерства. Просто хотел, чтобы студенты усвоили материал. Подхватив Витека, я опустил его на пол. Семестр закончился. Я простился со студентами легким поклоном, и они мне хором ответили. Узлик снова принялся меня передразнивать. Тоже отвесил поклон, и при этом два раза подряд да еще в пояс, так что все опять начали хохотать. Я вышел первым, он за мной, не отрывая гармонику от губ, — так мы и скрылись в кабинете. В клинику шли уже медленно. Я держал его за руку, а он послушно семенил возле меня с гармошкой в кармане. — А ты знаешь, куда теперь поедешь? — спросил я его. — Да, — сказал он. — Домой, к дедушке. — Нет, Витек, — снова принялся я объяснять, — сначала поедешь в другую больницу. Там будут дети, такие, как ты. Когда совсем поправишься, тогда только дедушка за тобой приедет. Он шел вприскочку рядом. И не спускал с меня больших — по плошке — глаз. Сначала молчал. Потом подпрыгнул и чему-то хитро улыбнулся. И наконец не выдержал — проговорил нараспев: — А я в больницу не пойду, не пой-ду! Поеду домой к дедушке — вот! — Не пойдешь?.. Инсценировать удивление мне не потребовалось. — Не-а, не пойду, — подтвердил он еще раз. — Но я дедушке обещал, что тебе не скажу! У входа в клинику он дернул меня за рукав: — Не скажешь ему, да? Нет, вы подумайте! Хорошенькое дело! Пан лесник, кажется, и вправду собрался везти внука прямехонько домой. Проконтролировать это мы не сможем… Лекарство он у нас получит, так что, по его рассуждению, все будет в порядке. В детское отделение они не явятся, и все. И как это мы не сообразили раньше? Старый Узел достаточно яркая индивидуальность, чтобы поступить, как он считает нужным. Я попросил их зайти еще раз, когда мальчик переоденется. В коротких штанишках и тенниске Витек был тоненький, как былинка. — Так что? Вы, кажется, хотите внести коррективы в наши планы? — обратился я к деду. — Ребенок пока еще не может находиться дома, уверяю вас. Он покраснел. — Выболтал все-таки, гаденыш, — погрозил он внуку. — Хотел его немного подкормить, пан профессор. Вы только гляньте на него — кожа да кости! А у меня он получал бы цельное молоко, напек бы ему пышек… Такой ведь был хороший паренек. А сейчас?.. Я решительно замотал головой: — Пока никак нельзя, поверьте. Такая операция не шутка! Что, если у него опять начнутся приступы? Он стоял передо мной, высокий, плечистый, но беспомощный и растерянный, как ребенок. — Но почему должны начаться приступы? Вы говорили, все уже в порядке! И как тогда, когда пришел к нам с внуком первый раз, беспокойно заходил из угла в угол. Дойдя до середины кабинета, всякий раз нагибал голову и дугообразным движением снова ее поднимал. — Те приступы уже не могут начаться, пан профессор… — убеждал он себя с тревогой. Мне стало жаль напрасно его мучить. И все-таки он должен был понять, что ребенок еще не вполне выздоровел. Рана должна окончательно зажить. — Приступов, надо полагать, не будет, — сказал я, — но борьба не кончена. Больному требуется время, чтоб прийти в себя даже после аппендицита, а тут дела значительно сложней. Витеку следует быть под наблюдением, потребуется повторить анализы… Узел остановился против меня, заложив руки за спину: — Да я бы его каждую неделю привозил. Вы бы его осматривали. — Дело не только в этом. В детском отделении есть психиатр. Он ежедневно будет наблюдать ребенка. Надо ведь знать, по-прежнему ли у него в порядке с головой. — Так вы считаете… рассудок… это могло сказаться?.. — перепугался старик. Витек хихикал в ладошку. — Нет, — успокоил я его, — не надо думать, что ему это грозит. Но если вы в лесу высаживаете деревца, вы ходите смотреть, все ли у них как надо? Не оставляете на произвол судьбы? — Это так, — согласился лесник. — Ну вот. Мы тоже хотим довести работу до конца. Когда его выпишут из детского отделения, тогда можно будет за него не волноваться. Я долго еще уговаривал его, пока он не смирился. — А я-то думал, Витек, будем с тобой дома… — наконец вздохнул он. Мальчик понял, что дед капитулировал, — хмуро стукал ногой по журнальному столику. — Что ж, быть по-вашему, пан профессор, — пообещал старик. — Как-нибудь перетерпим. Тут я не удержался и спросил, откуда у него эта привычка ходить по комнате, так странно наклоняя голову. Он засмеялся: — А это вот от чего. Я живу в старом доме с рожденья. Там низкая горница и вдобавок балка на потолке. Приходится нагибать голову, чтобы не стукнуться. И у отца была такая же привычка — он был еще выше меня. Придешь куда-нибудь, забудешь, что не дома, и наклоняешься — даже в трактире, у нас в деревне. Мужики надо мной смеются… На прощанье дед долго тряс мне руку и благодарил. Мальчонка, задрав нос, проплыл мимо — в его глазах я был предателем. Секретарша переключила меня на неизбежный разговор — ходатайство по поводу больного, который даже еще не поступил к нам. Дает мне протокол заседания кафедры, чтобы я его завизировал. Потом кладет передо мной три письма с заготовленными набросками ответов. Все письма от читателей моей популярной статьи в газете. Я бегло просматриваю письма. Стоп, на этом надо задержать внимание! Какая-то женщина пишет об онемении одной стороны тела. Это характерный симптом. Однажды мы вот так же, по письму, обнаружили опухоль мозговых оболочек, которую прекрасно удалось убрать. Теперь этот человек вполне здоров. — Еще несколько посетителей, профессор. Среда — единственный день, когда мы не оперируем, и, естественно, должен вместить в себя все, включая информацию о больных. «День открытых дверей, — говорит о нем пани Ружкова. — Но попробуйте в них уйти», — добавляет она при этом. Разговоры с родственниками больных я не очень люблю. Что отвечать на благодарности и дифирамбы, которые почти всегда утрированы? Еще трудней ответить на упреки в тех случаях, когда помочь не удалось. По существу, они тоже утрированы. Тебя благодарят, а ты стоишь как у позорного столба, поскольку знаешь: именно у этого больного на завершающем этапе выскользнул кровоточащий сосуд, и операция угрожающе затянулась. Хорошо, если добавление наркоза пройдет без последствий. Другие обвиняют тебя в том, что их близкий не перенес хирургического вмешательства. Без операции он, быть может, прожил бы еще несколько месяцев. Быть может. И все же… разве мы не обязаны были рискнуть, пока оставалась хоть капля надежды? Что бы я ни ответил, легче им от этого не станет. Ничего не поделаешь, в среду даем информацию о пациентах родным и близким. Секретарша впускает ко мне в кабинет родственников больного. Два, три, пять человек одновременно. Я знаю, это родня Царды — цыгана, которого мы оперировали по поводу опухоли в шейном отделе позвоночного столба. К несчастью, она оказалась метастазом. Дела его очень плохи. У него сильные боли, трудно их приглушить. Вся многочисленная цыганская семья здесь каждый день. Приходят, рассаживаются на койке и не хотят уходить. На них уже жалуются сестры. Придется его переводить в районный стационар. Один за другим протягивают мне руки. Царда, и еще Царда, три сына и две дочери. Все черноволосы и смуглы, все говорят темпераментно, перебивая друг друга. Поодиночке я их уже видел — они останавливали меня в коридоре, в саду и на улице, но так, всех скопом, вижу первый раз. Предлагаю садиться. Слово берет старший. Нет надобности им ничего объяснять, они знают: дела отца плохи. Пришли просить разрешения увезти его домой. — Едва ли это возможно, — отговариваю я их. — Сам он не поднимается. У него пролежни, и ему надо ставить катетер. Они глядят на меня вежливо, но соглашаться не хотят. — Мы все знаем, но мы справимся. Вот Марика выучилась на сестру, может делать инъекции. И раны может промыть. Нас много, мы его обслужим. А катетер будет ставить доктор с соседней улицы, мы с ним договорились. — Он уже начинает чувствовать, что не выздоровеет, — пытаюсь я поколебать их. — Если его взять домой, он поймет, что это конец. — Он знает, что умрет, — отзывается другой сын. — Потому и хочет быть с нами, ему здесь тоскливо. — Не знает, — настаиваю я. — Пока только догадывается. С твердым сознанием этого никто не может смириться. — Нет, правда, отец все знает, — присоединяется старший, — мы ему говорили. Он должен был это узнать. С тех пор он, наоборот, спокойнее. Мы хотим быть все вместе, еще так много надо нам сказать друг другу!.. Я ужасаюсь. Что они сделали! Это бессмысленно и жестоко! — Среди нас ему легче умирать, — убеждает меня Марика, и по щекам ее бегут слезы. — Мы всегда были вместе, он не привык быть один. Мать тоже знала, что умрет, а до последней минуты улыбалась, потому что мы были вместе. Мы будем хорошо за ним ухаживать, пан профессор, разрешите увезти его домой. Молчу. Вспоминаю, как пришел к Царде через два дня после операции. Он лежал бледный, подавленный, лицо было мокро от пота. — Ну видите, все позади, — сказал я, и он улыбнулся. — Через недельку-другую станет легче, подниметесь, забудете про боли… Я говорил эту неизбежную ложь, глядя ему в глаза, и он, стыдясь за меня, отвел свой взгляд первым. — Нет, пан профессор, уже не поднимусь… Я старался его разуверить. Каждый доктор умеет провести этот акт милосердия. Но и тогда еще мне показалось, что он не поверил. — Когда вы ему сказали, что он не поправится? — спросил я, чтобы подтвердить свою догадку. — Сразу, как только он проснулся после операции. Он хотел знать правду, ну как было ему солгать, мы все слишком любим друг друга. Гораздо тяжелее, пан профессор, не знать о себе правды, а лишь подозревать плохое. Теперь все разъяснилось. Придется расставаться… — Вы окончательно решили обойтись без помощи больницы? — Окончательно. Дайте на это ваше позволение. Ведь он совсем не спит, боится разбудить соседей по палате, если застонет во сне. Мы даже не смогли бы взять его за руку, когда придет последняя минута. Уходим и не знаем, застанем ли его еще в памяти. Мученье и для него, и для нас. Я снял телефонную трубку и набрал номер сестринской на втором этаже. — Пан Царда поедет домой. В каком он состоянии, мне, разумеется, известно. Закажите санитарную машину на утро. — Санитарную? Для чего? — вклинился в разговор старший сын. — Это не требуется, мы хоть сейчас его перевезем, у нас машина, — обступив меня, заговорили они наперебой. Я переложил трубку к другому уху. — Санитарную машину на утро, — повторил я сестре. — Да, с ним поедет кто-нибудь из родных. Кладу трубку и объясняю, почему нельзя хоть сейчас и на своей машине. Поняли. Старший сын произносит традиционные слова благодарности, все учтиво прощаются. Еще раз заверяют: дома у отца будет все, что потребуется, — могу не опасаться. Я верю им. И думаю: какая нужна сила, чтоб знать о себе худшее и терпеливо ждать конца. Знаменательно, что простым людям это дается легче. Чем больше человек знает о болезнях, тем больше их боится. Обычно думают, проще всего в этом случае медику. Если болен, сам себе поставит диагноз и станет лечиться, как найдет наиболее рациональным. А между тем сколько сомнений и домыслов одолевает врача при одном тревожном симптоме или сомнительном биохимическом анализе, если дело касается его или кого-нибудь из близких!.. — Ну как ты? — спросил я однажды коллегу, у которого за год до того были неполадки с желчным пузырем. — Не говори!.. — махнул он рукой. — Перенес последовательно рак желчного пузыря, толстой кишки и, наконец, прободение язвы желудка. — Да ну! Тебя, значит, оперировали? — Не оперировали, — смеется. — Просто в тот период психанул. Выдумывал себе болезни. Теперь вот наплевал на все анализы — и порядок. Заверяю его, что он никогда еще так хорошо не выглядел. — Да брось! — перебивает он меня. — Я все равно тебе бы не поверил. Но я прибавил в весе три кило и чувствую себя отлично. Не утерпев, я поднимаюсь наверх посмотреть на Царду. — Сыновья уже тут побывали, — объявляет мне сестра, — он знает, что выписывается. На Царде шелковая пижама, он чисто выбрит. Улыбается, и улыбка у него никак не грустная, скорее торжественная. На столе — свежий букет чайных роз. — Пан профессор, благодарю вас от всей семьи. Лицо у него желтое, но оживленное. Резкие линии бровей, темные искрящиеся глаза. Дышит тяжело, первичная опухоль — у верхушки правого легкого. Должно быть, давит на плечевое сплетение — значит, больной испытывает сильную боль. — Вы все равно ведь не могли бы мне помочь. Дети здесь днюют и ночуют, а это тревожит больных. — Если хотите, я отпущу вас домой. Но так не нужно говорить, увидите, вам станет лучше… Он остановил меня движением вытянутой руки. Было в этом жесте что-то от давних веков — что-то, присущее лишь старейшине рода. — Я знаю, вы хороший человек. Но я не тужу. Прожил красивую жизнь. Дети благодарные, они меня не оставят. Еще так много надо нам сказать друг другу… — кончил он теми же словами, какие произнес недавно его сын. Оставалось только пожать ему руку. Я спустился на первый этаж. Перед глазами все еще стояло торжественное лицо Царды. Как бы себя чувствовал в подобной ситуации я? Тоже хотел бы, чтобы у постели собрались в последнюю минуту мои родные? Или легче было бы со всем покончить самому, как сделал недавно один наш доктор из поликлиники, когда узнал, что у него рак легкого? Я даже вспомнил стихи Галаса: Я умереть хотел бы в лопухах, что крупным листом своим заслонят от глаз посторонних мой страх быть малодушным таким… Может быть, легче умирать в одиночестве? Однажды мы с Иткой дали друг другу обещание, что в этом вопросе никогда не станем лгать. На миг я представил себе, что у нее неизлечимая болезнь. Сказал бы я ей правду? Никогда! Придумывал бы прямо фантастическую ложь, только бы не лишать ее надежды. Однако медики в подобных случаях не верят уже из принципа. Это заколдованный круг. Что, если прооперирован был бы я сам? Итка меня уверяла бы, что это банальная язва желудка. Все приятели утверждали бы то же, и, быть может, с полным основанием. Но я бы им не верил. С тем же успехом это мог быть рак желудка. Ищу симптомы, слежу за весом. Переубедить меня может только время. Такова оборотная сторона нашей профессии. Ну, хватит! Как реагировала бы на эти погребальные размышления Итка? «А все твой юбилей, — сказала бы она. — Всякий юбилей — тошнотворное мероприятие: самый здравомыслящий человек от него размякает». В приоткрытой двери показалась голова Ружковой. — Ушли все? Будете диктовать реферат? Конечно, с удовольствием, хоть часик, если получится. Сегодня после обеда заседание Общества Пуркине.[1 - Пуркине, Ян (1787–1869) — чешский биолог и общественный деятель, основатель первого медицинского журнала на чешском языке.] Перед тем надо еще поговорить с Кртеком о плане научных исследований на будущий год. — Пан профессор, могу я зайти к вам на две минуты? — спрашивает по местному телефону старшая сестра. — До завтра это не подождет? — У меня неотложное дело! Верушка — мы зовем ее Эльвира — очень энергична и предприимчива. Напоминает мне, что завтра операционный день, так что времени я все равно не нашел бы. Отделение в такой критической ситуации, что она готова сложить с себя обязанности старшей сестры. — А Румл не может вам что-нибудь посоветовать? Для чего у меня заместитель по лечебной части? — Он мне посоветовал. Принять мепробамат! — Ну хорошо, зайдите. Через минуту она врывается в мой кабинет. На щеках красные пятна, до того взбудоражена. — Я решила подать заявление об уходе, — задыхаясь, выпаливает она с места в карьер. — Главврач Румл совершенно не вникает в положение со средним медперсоналом. До завтра надо представить график отпусков. Летом я просто не в состоянии обеспечить клинику сестрами. И это при том, что все процедурные возьмут суточные дежурства. И еще операционные обещали помочь… — Погодите, Эльвира, — называю ее этим именем, — ведь какое-то решение надо все же найти… Она сокрушенно опускается на стул. Уголки рта ее начинают подозрительно вздрагивать, голос срывается: — Честное слово, я уже не в состоянии! Просила пана Румла зайти к главной сестре — не хочет. Говорит, что и так превратился в хозяйственника, и все к нему лезут с просьбами. А почему тогда не присылают выпускниц? Каждый год та же история. Две пришли показаться, я стала им рассказывать, как у нас хорошо, а их перебросили на ликвидацию прорыва в новой точке. Руженка еще в позапрошлом году должна была уйти на пенсию — летом ее не будет. Пять сестер едут в отпуск по туристической путевке за границу, там нельзя менять сроки. А две идут в декрет… У Яны годовалый ребенок, должна была в этом году выйти, но передумала. — Где список, покажите, — прошу я, только чтобы выиграть время. Просматриваю график по отдельным летним месяцам. Как всегда, самое трудное положение в июле и августе. — Что, если кто-нибудь возьмет отпуск уже сейчас, в июне? Ирена, например, или Ганка? — Не выйдет, — отвечает старшая сестра, шмыгая носом в платочек, и вид у нее при этом как у дамы с камелиями. На прошлой неделе у Евы из лаборатории была свадьба, и обе они пили кока-колу. — Кока-колу? Какое это имеет отношение к нашей проблеме? — изумляюсь я. — Очень большое, — говорит она подавленно. — Вместо вина пили кока-колу, значит, обе они в положении. В июле уже не выйдут на работу. Как только я это заметила, я отвела их в сторонку, и обе признались, что реакция на «ХГ» у них положительная. — Гос-споди боже мой, — вздыхаю я, хотя меня и разбирает смех. Моя растерянность трогает старшую сестру. Она понимает, что я едва ли чем помогу, но довольна, что хоть излила душу. — Ну ничего, — начинает она извиняться. — Простите, что побеспокоила напрасно. Просто не знаю, что делать, никогда еще так не бывало. На прошлой неделе сама отдежурила сутки, потому что было всего две сестры и третьекурсники. По ночам даже просыпаюсь от страха, как бы в клинике чего не случилось. — И как на это смотрит муж? — пытаюсь я спасти ситуацию шуткой. Красивые серо-голубые глаза влажнеют. — Вчера за ужином швырнул в меня тарелкой. «Не для того, — говорит, — я женился, чтобы есть старые, заветрелые кнедлики». А они и стояли-то с воскресенья, и я на них вылила ему три яйца… Она еще пытается крепиться и наконец не выдерживает — плачет. — Как ни возьму ночное дежурство, так уж он невесть что думает… Не может понять, какая тут работа. — Это очень обидно, Эльвира. Но ведь как старшая вы можете действительно не выходить в ночь. — Вам хорошо говорить, пан профессор, — всхлипывает она. — Девушки уже дежурят по двенадцати часов, мы раньше делали это только летом. Нельзя им не помочь! А муж требует, чтобы у него был горячий ужин — конечно, он имеет на это право, за день так наломается — он работает в ЧКД у станка. Детям я тоже нужна. Парень в восьмом, дочка на год младше. Мы с мужем никогда не ссорились, а теперь не знаю, что такое стало. Наверно, потому что меня уже не хватает на все. Муж зарабатывает достаточно, но за меня-то ведь никто не купит и не сварит… Проблема работающей женщины в сжатом изложении. Я слушаю и представляю себе сестер, каждую в отдельности. Врачей, Итку — всех, кому так же тяжело. Что ей сказать в утешение? Она еще говорит некоторое время, но будоражащие каденции ее голоса постепенно слабеют, как волны во время отлива. Я знаю: из клиники она не уйдет. Ни сегодня, ни в другой день — слишком любит свою работу, чтобы на это решиться. Тем обидней, что я ничем не могу облегчить ее положения. А она этого безусловно заслуживает. Работник она способный и предана делу. — Попробую поговорить с директором, — прерываю ее. Она мотает головой: — Что это даст? Схожу опять к главной — может, о чем-нибудь договоримся. Она улыбается, но улыбка нерадостная. Еще раз просит извинения за беспокойство. Допускает, что всему виной нервы. Из-за семейной ссоры, вероятно. С графиком что-нибудь придумает — в конце концов, это ее обязанность. Не утешительно все это. Пани Ружкова между тем села к машинке и стала вкладывать в нее чистый лист. При этом перебрасывается со мной репликами о вечной проблеме нехватки сестер в клинике. Тут как раз появился доктор Зеленый. Nomen omen.[2 - Здесь: «Не нашел более подходящего времени» (лат.).] Это он умеет. Из докторов он у нас самый младший, весной только был аттестован. Наши доктора зовут его «зелененький». Вид у него испуганный. — Могу я с вами посоветоваться, профессор? — По какому вопросу? О больном? — недовольно спрашиваю я. Он утвердительно кивает. Секретарша вопрошающе оборачивается. — А вы с доцентом Кртеком говорили? — Он в министерстве. А главврачу необходимо было пойти в паспортный стол. Могу дополнить эту информацию: у Ружички академический отпуск для завершения докторской диссертации… Я вздыхаю. Пани Ружкова понимает и скрывается в приемной. — Дело идет о том пациенте из терапевтического, которого мы обсуждали на пятиминутке. — А, это внезапное кровотечение? — Да, ему стало хуже. Потерял сознание. — Но мы решили срочно сделать ему артериографию, предполагаем кровоизлияние в левом полушарии мозга. Да, так оно и есть, артериография уже сделана. Они спрашивают, можно ли оттуда привезти его прямо сюда. — Вы видели снимки? — Снимки я смотрел. Там ограниченный очаг, считаю, что его следует срочно удалить. — Кто там дежурит с вами? — Кроупа и доктор Ираскова. Главврач районной больницы Кроупа проходит здесь курс повышения квалификации. Такого рода операции у них еще не внедрены. Ираскова у нас большей частью «на подхвате», как говорят о ком-то, кто все время ассистирует. — А что Вискочил или Гладка? Зеленый учтиво улыбается: — У доцента Вискочила на руке повязка, а ассистентка Гладка взяла два дня за свой счет — дочь с ребенком приехала из роддома. Надо ей первые дни помочь. Прелестно, мысленно говорю я. Румл до полудня занимается личными делами, даже не сообщив мне об этом. И оставляет в клинике бригаду, которой нельзя доверить сложный случай. Вискочил со своей повязкой может дать разве что полезный совет. А Гладка? Вместо того чтоб ухватиться за возможность проявить себя в отсутствие более сильного хирурга, стирает дома пеленки. Доработались! Мы с доктором Зеленым встречаемся взглядами. Он смотрит на меня немного напряженно — понимает, что я рассержен. И тут… в лице у меня что-то дергается, и оба мы начинаем смеяться. А что еще остается? — Приготовьте его к операции, — говорю я. — Сделаю ее сам. Ассистировать будете вы. — Я? А как же главврач Кроупа и… — Да, вы! А то, я вижу, кроме вас, тут в один прекрасный день вообще никого не останется. И надо, чтоб вы знали, что вам делать. Он вспыхнул от радости. Пообещал, что не пройдет и часа, как больной будет в операционной, и бросился из кабинета в коридор. Наконец-то начну диктовать реферат. Остается на это какой-нибудь час. 2 Быть может, молодому журналисту показался бы занимательным именно Узлик. Тогда пришлось бы вспомнить, что было почти два месяца тому назад. Впервые я услышал о нем на «бирже», как с незапамятных времен называем мы наши консультационные совещания, куда приходят врачи из других больниц предлагать нам своих пациентов для операции. Мы «торгуемся» с этими врачами долгие часы. Они сплошь и рядом не отдают себе отчета в том, что хотят от нас невозможного. Доцент Кртек встречает этих коллег латинской цитатой: «Timeo Danaos et dona ferentes».[3 - Остерегаюсь данайцев, даже дары приносящих (лат.).] Гости этой остроте улыбаются — сами понимают, что их случаи иногда оборачиваются дарами данайцев. Как раз таким случаем был Узлик. Детский врач пришла к нам на совещание где-то в конце апреля. Она была у нас на «бирже» впервые. Робко улыбалась и напоминала мне гимназистку Марушку Шибрабову, которую мы называли тогда «божья коровка Янинка» — по книге Карафиата «Жуки». Она все доложила нам по памяти. У мальчика уже с двух лет начались приступы с отключением сознания, которые в последнее время участились. Он реактивен, умственно хорошо развит, никаких нарушений двигательных функций и других неврологических симптомов у него не обнаружено. Это внебрачный ребенок. Мать осталась где-то на чужбине, а он живет у деда. Фамилия мальчика Узел, такая же, как у деда. По рентгеновским снимкам видно, что речь идет о большой опухоли. Провели ангиографию, пневмоэнцефалографию и даже томографию. Наш рентгенолог вынимает снимки из конвертов, систематизирует и кладет на стекло негатоскопа. Мы долго молчим. Только Кртек не может удержаться от своего «timeo Danaos». Сейчас это действительно очень к месту. «Божья коровка» не сводит с меня умоляющих глаз. Тяжело ее разочаровывать. — С этим решительно ничего нельзя сделать, — говорю я. — Не потому, что это эпендимома, и даже не из-за ее локализации, а потому, что она слишком велика. Рентгенолог меня поддерживает: — Действительно, ужасно она разрослась. Заполняет весь четвертый желудочек и, безусловно, давит на мозжечок, а может быть, и на ствол мозга. Доктор из детского отделения не спускает с меня глаз, синих, как цветы на модранских кувшинах. Не останавливаясь, продолжает докладывать дальше, словно меня не слышала. — Теперь ему уже пять лет, — говорит она монотонным голосом, будто рассказывает сказку в детском саду. — Неделю тому назад был очень сильный приступ с остановкой дыхания, мы его еле привели в себя. — Вот видите, значит, уже явно задет дыхательный центр, — использую я это как аргумент. — Если мы станем его оперировать, эта область была бы поражена еще больше, развился бы отек мозга. — Без операции он, может, протянет еще годик-другой… — подыгрывает мне Кртек. «Божья коровка» покрывается румянцем: — Кроме этого ребенка, у деда никого нет. Это такой… патриархальный лесник из Высочины. Никогда он не смирится с тем, что внука нельзя было спасти. Я полагаю, он к вам придет, профессор. Обрадовала, ничего не скажешь! Наверное, сама и подбивала. Ей-богу, остается только руками развести. Коллег моих все это забавляет. Они-то знают, как трудно мне кому-нибудь отказать. — Поверьте, — начинаю я убеждать молодого специалиста, — будь хоть капелька надежды, я бы не колебался ни минуты, вы такой красноречивый адвокат… — пытаюсь я обратить все в шутку. Но она не желает ее понимать. — На лекциях вы всегда говорили, — воинственно распрямляется она, — что при любой опухоли имеется какой-то процент надежды. Даже при метастазе, если он единичный. Из «божьей коровки» она неожиданно превращается в Жанну д'Арк. — Не можем мы списать этого ребенка, — теряет она самообладание, — год назад вы тут оперировали одного мальчика. Зика его фамилия, Вашек Зика — и как удачно! Зика здоров, ходит в школу. — Это была спонгиобластома, — вспоминает Вискочил. — Ее убрали целиком. — Слышите, коллега: убрали целиком. Здесь же будет кистообразная, сильно кровоточащая опухоль, хрупкая настолько, что едва ли позволит к себе прикоснуться. Доцент Кртек прав, не будем ее трогать — так он, пожалуй, протянет еще годик. Зачем напрасно мучить ребенка! Но молодая коллега не соглашается с тем, что мы кончили обсуждать ее случай. — Если бы это был мой ребенок, — говорит она взволнованно, — я бы настаивала на пересмотре решения. Для деда мальчика гораздо тяжелей год или два быть в ожидании смертельного исхода. Гуманнее прибегнуть к операции. — Никоим образом! — обрываю я. — У вас нет опыта в этих вопросах. Теперь она уже не домовитая божья коровка Карафиата, а какая-то меднолобая старая дева. Я сделал над собой усилие и заговорил насколько мог доброжелательней: — Если бы он был ваш ребенок, вы никогда бы на такое не пошли. Уверяю вас, что это — вариант с ничтожнейшим процентом надежды. — Я бы пошла на риск, — упрямо тряхнула она головой. — Мальчик такой красивый, такой умненький… Я беспомощно развожу руками. Пусть объясняются с ней мои коллеги. — Дело ясное, — прогудел Кртек, — я уже свое мнение высказал. — Да мы и права не имеем решать по-другому, — подал голос Вискочил. Ружичка нетерпеливо кивнул. Неужто еще тратить время, когда все так ясно? Один доктор Зеленый поднял руку. — Я думаю… собственно, предполагаю… Все недовольно оглянулись на Зеленого. У врача детского отделения блеснула в глазах искорка надежды. — Что вы предполагаете, доктор Зеленый? — холодно спросил я. Меня разбирала досада. Надо заслушать еще нескольких врачей, а мы торгуемся о невозможном. — Я думаю, что стоит попытаться. При достаточном снижении давления, при нейролептиках… — Пан Зеленый, уймитесь, — вполголоса пытается его образумить Румл, — взгляните на часы… Зеленый не обращает внимания. Я его уже немного знаю. Кажется, тихий, но, если в чем-то убежден, не послушает и отца родного. Он откашлялся. — Мне хочется напомнить о больном с цистицерком в четвертом желудочке. Он тоже казался безнадежным. У меня нет большого опыта… но ведь и тогда никто не верил, что мы его вытянем. У него падало давление и даже останавливалось сердце… Я хорошо помнил того пациента. Сам его оперировал. Не только начали сдавать жизненные функции, но еще было обильное кровотечение. Кроме того, мы знали, что ни в коем случае нельзя допустить, чтобы эта паразитирующая киста лопнула — она бы инфицировала мозг. Кругом были сращения, проникавшие в стенки желудочка… — Вы правы, — сказал я Зеленому, — эти два случая сопоставимы. Перед глазами у меня стоял тот пациент. Мясник. Среднего возраста. При поступлении весил почти сто килограммов, а при выписке — неполных семьдесят. Я отчетливо вижу его, в смешном марлевом колпачке, какие наши операционные сестры делают для больных сами. Он был похож на Бивоя. Даже после операции щеки его не утратили пунцового румянца. Когда я высказал по этому поводу удивление, он засмеялся: — А это, пан профессор, оттого, что мы привыкли пить сырую кровь! Вот это здорово, подумал я. Мы его спрашиваем, не ел ли он плохо обработанного мяса, чтобы узнать, откуда у него солитер, а он, оказывается, пил сырую кровь!.. — Придется вам от этого отвыкнуть, — сказал я ему. — В другой раз может кончиться хуже. — Сырая кровь еще никому не повредила, — не отступался он. — Мой дед дожил до девяноста, а отец до девяноста четырех, и оба пили ее каждый день. Мы все одной профессии. — Пан доктор, — попытался я полемизировать с Зеленым, — вы вспомните, как выглядел этот мясник. Вы думаете, у малолетнего ребенка те же шансы? — Я не хочу задерживать собравшихся, — неожиданно сказала Гладка, — но Ирка Зеленый заронил мне в душу сомнение. Что, если в самом деле рискнуть? Она начала долго и нудно припоминать разные случаи желудочковых опухолей, как они проходили у нас в клинике. Вспомнила и фамилии больных — память на пациентов у нее феноменальная. Кртек с мученическим видом возвел глаза к потолку. Я дал ей выговориться. Потом нанес удар из-за угла: — Пани ассистентка, положа руку на сердце — вы сами взялись бы прооперировать этого мальчика? Она парировала мой удар. — Нет, пан профессор, — сказала она с типичным для нее мягким и вкрадчивым ехидством, — не взялась бы. Я знаю, как скептически вы смотрите на женщин в нейрохирургии, а тут нужна уникальная операция. Я же в таких вещах не имела возможности приобрести достаточного опыта. Так прямо и сказала. Перед всеми, да еще в присутствии посторонних. В сущности, она права. Специалист Гладка уже немолодой и не идет дальше шаблонных операций. А положиться на нее в работе можно. Не оставалось ничего, как только рассмеяться. На помощь мне поспешил Румл. — Иржинка! — обнял он Гладку за плечи, — а почему бы тебе в самом деле не соперировать этого мальчика, раз пан профессор предлагает? Попробуй. Я у тебя буду ассистентом. Удивим мир! Хоть доцентуру получишь на старости лет… Она рассмеялась. Высвободилась из-под его руки. — Уйди, нахал! Нельзя уж и мнения своего высказать… — смотрела она на Румла помягчевшим взглядом. Они понимали друг друга. Когда-то, много лет назад, был между ними коротенький и совершенно безнадежный роман. Теперь все это позади. У Румла семья, а Иржинка ждет первого внука. Врач из педиатрии уже понимает, что потерпела фиаско. Встает, извиняется, что не может остаться. Снова спрашивает, можно ли прислать ко мне деда. — А то он не поверит, что вы отказались заниматься его внуком, — с горечью добавляет она. Ну разумеется, пускай приходит. Я знаю, что всегда все должен выносить на собственных плечах. Представляю, что ему «божья коровка» напела: «Нейрохирургия делает чудеса, все, разумеется, будет отлично!» Дед небось думает, что это чуть сложней, чем вытащить занозу. К тому же она нас задерживает. Подает каждому руку. Врачи наши с ней церемонно прощаются, соперничая друг с другом в галантности, — комедию ломают. Черти! Ружичка демонстративно прикладывается к ручке. Вискочил кланяется чуть не в пояс, прижав ладонь к сердцу. Румл успевает даже игриво шлепнуть пониже спины. Безобразие! Слово берет хирург районной больницы. Он не знает, потребует ли его случай хирургического вмешательства, хотел бы с нами посоветоваться. К ним пришел больной… вернее, приехал на своей машине из близлежащего леса после попытки застрелиться. Причина? Недостача на предприятии. Пуля прошла навылет слева от височной кости. Он сам добрался до поликлиники, еще успел все рассказать и потерял сознание. Его подробно освидетельствовали, сняли электроэнцефалограмму и даже сделали ангиографию, но никакой патологии не обнаружили. Изменения произошли только у него в характере. Жена утверждает, что раньше он был беспокойным, то и дело впадал в депрессию, грозил покончить с собой. Теперь ему все трын-трава, сидит и улыбается. Когда из службы безопасности пришли его допрашивать, он так острил, что они даже обиделись. Требует ли этот случай нашего вмешательства? Мы посмеялись — случай действительно курьезный. Иногородний хирург поставил на негатоскоп снимки. В обеих височных костях — аккуратные круглые отверстия. — Не может ли там все-таки быть кровоизлияния? Наш рентгенолог смотрит ангиограммы. Никаких изменений; кажется, все нормально. — Но ведь было же пулевое ранение, — еще сомневается хирург. Наблюдалась ли утрата движений или речи? Был ли он беспокоен? Появлялись ли судороги? — засыпают его со всех сторон вопросами мои врачи. — Нет. Только эйфорическое настроение, как я уже сказал. На него еще повлиял разрыв с женщиной, ради которой он растратил эти деньги. В общем, неудивительно, что он хотел над собой что-то сделать. Зато теперь ведет себя как бравый солдат Швейк. — Знаете, что произошло? — говорю я за всех. — Этот больной, собственно, произвел сам себе фронтальную лоботомию. Пуля нарушила обе лобные доли. В сущности, тот же эффект, который получается при оперативном разрушении белого вещества с целью вывести больного из состояния депрессии и страха. — Убил двух зайцев одним выстрелом, — дополняет меня Кртек. — Совершил попытку самоубийства, что будет расценено как смягчающее обстоятельство, и излечился от депрессии, произведя самому себе лоботомию. Вот это я понимаю, счастливое попадание! — Так, значит, его можно так оставить? — А что с ним можно сделать? — говорю я. — Одного только следует опасаться: пройдет эта блаженная эйфория вместе с контузией. Но между нами говоря — чертовски повезло! Затем идет ряд случаев выпадения межпозвонковых дисков. Докладывают как по конвейеру. Диагнозы не оставляют никаких сомнений. Передо мной ежедневник, который был целиком заполнен еще до начала конференции. Приходится назначать операции чуть не на июль месяц. Врачи пытаются выторговать у нас более близкие сроки. За одного просят, потому что молодой, у другого невыносимые боли, не может шевельнуться. А тот — культурный атташе, должен как можно скорее выехать за границу. Ну конечно, я вспоминаю, за него уже несколько человек ходатайствовало. Я беспомощно оглядываю атакующих нас гостей. — Друзья, подумайте, сколько нас тут всего-то оперируют! И какая у клиники пропускная способность. Ведь мы теперь после операции диска выписываем больного уже на шестой день. Соглашаются, учтиво кивают. Разумеется, это ужасно, мы понимаем, но одного, вот этого, куда-нибудь уж пристройте! Молоденький невропатолог из соседнего городка несмело обращается по поводу больного с выпадением диска, который уже второй день не мочится. Сколько ему лет? Двадцать четыре года? Бог мой, немедленно везите. Румл обещает прооперировать его в свое дежурство. — Но дело в том, что пациент отказывается ехать, — растерянно признается молодой врач, — не знаю, удастся ли урезонить. Боится: говорит, у него трое детей, которых надо кормить. — Так ты скажи, что он забудет о супружеских утехах, если этого не сделает, — говорит Румл. — Если упустит первые дни — не только мочеиспускание, но и половая функция нарушится. Молодой врач стремительно встает: — Сейчас же все устрою. Еще сегодня будет здесь. Он, собственно, подготовлен. И анализы сделаны… — Вот давай торопись! — кричит ему вдогонку Румл. — Я такой грех на душу не возьму, хоть неврология и не моя специальность… Мы смотрим друг на друга. Сколько еще сильных ощущений предстоит нам испытать! Когда я был маленький, меня пугала сказка о девятиглавом драконе. И во сне виделось: одну голову отрубают, другая вырастает… Теперь у нас тут нечто подобное. Иногда я вижу во сне переполненный операционный зал. На столах оперируемые, а в предоперационной ждут все новые и новые… Теперь на очереди эпилептики. Доктор Вискочил ожил. Диски его ничуть не трогают, но, едва открывается возможность вмешательства на коре больших полушарий, волнуется, как гончая, учуявшая дичь. Идут пустые номера. Долголетний эпилептик без выявленной локализации — не подходит. Ребенок с врожденной эпилепсией и снижением интеллекта. Пожилая женщина с явной сосудистой аномалией. Все это не для операций. Вискочил снова погружается в летаргический сон. Пражская невропатолог начинает сообщение об интересном случае. У больной бывают приступы, всегда начинающиеся с того, что она слышит одну и ту же мелодию. Вспомогательные исследования не показали опухоли, и только энцефалограмма говорит о поражении коры правой височной доли. Приступы начались после травмы. Вискочил дождался наконец: — Там явно глиозный рубец. Следовало бы провести кортикографию и в зависимости от размеров — вмешательство. Что это была за травма? — Открытый перелом приблизительно за полгода до того, как появились эти приступы. — Я был бы за резекцию всей эпилептогенной зоны. — Постойте, Вискочил, — осаживаю я его. — Вы видели, какая у нас программа?.. — Это не терпит отлагательств, — заявляет он упрямо. И задает невропатологу наводящий вопрос: — Теперь эти приступы участились? Невропатолог колеблется: — Вообще-то да. Безусловно, они теперь чаще, — спохватывается она, сообразив, что это аргумент в ее пользу. — У нее даже испортился музыкальный слух. Прежде она будто бы хорошо пела, а теперь не в состоянии воспроизвести ни одного знакомого мотива. — Смотри, как бы это не оказалось симптомом опухоли, — пытаюсь я заронить в Вискочиле сомнения, — вот был бы сюрприз при обследовании… Но он не поддается. — Тогда тем более надо быстрее поставить диагноз. Наши доктора смеются, а Вискочил напыщенно произносит: — Как вам угодно. Я свое мнение высказал. Румл хлопает его по плечу: — Послушай, ты еще не сказал пану профессору, что это был бы превосходный случай для демонстрации на лекции! Тогда бы уж он его безусловно не отвел. Наконец засмеялся и сам доцент. Вздохнув, включаю больного в расписание. Со следующей недели будем оперировать каждый день допоздна. Ничего не поделаешь. — Может, кто-нибудь отпадет? — размышляю я над раскрытым ежедневником. — Скорее, прибудет, — отзывается Гладка. — Еще что-нибудь есть? — Спросил пан профессор, подняв пистолет, — острит Румл. Окидываю взглядом наших гостей. У каждого, конечно, есть в запасе два-три случая, с которыми они не решаются обратиться. Ружичка возле меня грозно таращит глаза и делает руками такое движение, будто сворачивает шею куренку. Нет, ни у кого уже ничего нет, можем заканчивать. Главврач внезапно хлопает в ладоши: — Наших сотрудников прошу немного задержаться — небольшое производственное совещание. Все взглядывают на часы. В операционной ждут пациенты. Румл действительно говорит очень сжато: о новой форме статистики злокачественных опухолей, об экономии лекарств и перевязочного материала, о выдаче пропусков при посещениях в неустановленные часы. Я слушаю вполуха. Невольно возвращаюсь мыслями к обширной опухоли гипофиза, которую сейчас буду оперировать. Пациентка почти слепа, обратилась за помощью поздно. Опухоль вросла в переднюю черепную ямку, работа предстоит большая. Подходить придется лобным доступом — операционное поле будет более широким. — Статистические таблицы заполняют неточно, — повышает Румл голос, потому что некоторые начинают потихоньку заниматься посторонними делами. — В том месяце положение в нашей клинике было хуже, чем в других. Врачам, которые относятся к этому недостаточно серьезно, директор будет снижать оценку за выполнение личных обязательств. Принимается это без возражений — быть может, потому, что здесь сижу я. Незаметно оглядываю своих коллег. Один измотанней другого. Румл уж совсем седой. Когда он успел? Еще недавно была шевелюра соломенного цвета, а теперь оплешивел, как старый волк. У Гладкой сами собой опускаются веки — должно быть, после ночного дежурства. Она всегда говорит: «После дежурства я как выжатый лимон. Никуда не денешься — возраст». Действительно у нее такой вид. Курит сигарету за сигаретой. Даже у Зеленого под глазами круги. Сидит, флегматично уставившись в стол. В семье у него маленький ребенок. Говорят, набирает дежурства специально: дома удается поспать еще меньше, чем в клинике. После совещания пойдут оперировать. Окончив, ненадолго вытянутся в ординаторской на диване — и сядут за пишущие машинки. Документации всякой невпроворот, и никто ее за нас не сделает. Секретарша едва справляется с официальными бумагами, врачи все пишут сами: протоколы операций, сводки, статистические подсчеты, истории болезней… Не будь меня, они давно бы уже послали Румла куда подальше. Главврач это знает и потому рад, что я здесь. Мне ясно, что статистику они и дальше будут вести неточно, а директор никому оценки за выполнение личных обязательств не снизит. Сейчас разойдутся по своим местам, и каждый станет выполнять работу за двоих. Плюнут на время, забудут, что отдежурили ночь… Люблю я их. В комнату, где мы заседаем, проскальзывает операционная сестра. Та, новая, Гедвика, красивая девица с точеными ногами. Сестры в большинстве своем остались при мини-юбках. Доктора демонстративно оборачиваются, ожили. А она проплывает лебедью — знает себе цену. — Пан профессор, вас к телефону. Встаю. Понимаю, что зря меня беспокоить не стали бы. Звонит Итка. Обыкновенно, когда у них в неврологии что-нибудь срочное, переговоры со мной ведет только она. Объясняет мне, что у них в клинике больной с большой сосудистой аномалией. Она сейчас как раз смотрит на ангиограмму — оперативное вмешательство не терпит отлагательств. Было бы хорошо, если бы это обсудили на сегодняшней конференции. — А нельзя подождать до следующей? — защищаюсь я. — У нас график забит до предела! Она отказывается меня понимать. Аномалия огромная, и времени терять нельзя. — Видишь ли, если она слишком велика, то уже это само по себе… — тяну я. — Разумеется. Я знаю, что для операции предпочтительны меньшие. Да только… — Что «только»? Если б ты знала, как тут все сложно… Я уже не могу требовать от врачей большего. — Понимаю. Можешь мне не рассказывать. Да только… это ведь Микеш. — Какой Микеш? — Сколько ты знаешь Микешей? — Микеш из интерната Главки? — Он самый, — подтверждает она. — Вы его звали Митей. — Откуда ты знаешь, как мы его звали? — Да уж знаю. Может кто-нибудь прийти с его историей? — А сама ты не можешь? — Нет, у меня амбулаторный прием. Вот что, — произносит она приглушенно — должно быть, не хочет, чтобы ее слышала сестра, — придет, наверно, наш доцент. Ему не терпится показать вам эти снимки лично. — Я счастлив! И снова она ратует за то, чтобы взять Митю пораньше. У него уже что-то вроде вялого паралича руки и начинает двоиться в глазах. Как бы не началось кровотечение. — Ну ладно, пускай доцент приходит прямо сейчас, — говорю я. И, не утерпев, добавляю: — А как вы узнали, что он был со мной в интернате? Он спрашивал про меня? — Не думаю, да и какое это имеет значение, — нетерпеливо перебивает она. — Только, пожалуйста, не отказывай ему сразу. Взвесьте все. Вспомни, сколько аномалий ты оперировал, и большей частью успешно… — Ну, насчет большей части ты преувеличила, я тебе покажу цифры, сейчас я как раз делаю таблицу для конгресса. — Ну, поступай как знаешь. Просто я думала… — Я понимаю, товарищ по интернату, но пойми, я сначала ведь должен увидеть! Иду назад к врачам. Митя… Внешность молодого Вертера, меланхолическое бледное лицо, темная волнистая шевелюра. И характер был романтический. Писал стихи, некоторые даже печатали. В интернат пришел позже меня. Учился на философском. Мы некоторое время жили вместе. Потом ко мне переселился Поличанский, тоже медик, нам было удобно вместе заниматься. А Микеш как раз договорился с Фенцлом — они прожили в общей комнате до самого закрытия интерната. Ни один из них не успел тогда завершить курса: пришла оккупация, и все полетело к чертям. Врачи меня ждут: производственное совещание кончилось. Приношу извинения, должен их ненадолго задержать. При слове «аномалия» покорно садятся. Я знаю, что они думают. «Аномалия — конек шефа!» Вижу по ним, что случай их не очень заинтересовал. Танцующей походкой вошел доцент Хоур из неврологической клиники. Итка любит его копировать. Берет молоточек двумя пальцами и встряхивает головой: «Студенты, неврологическое обследование должно выглядеть эстетично. Молоточком проверяют рефлексы, а не забивают гвозди». Он приветствует нас преувеличенным поклоном, пространно извиняется, что должен нас немного задержать. Наконец достает снимки. Врачи уже не кажутся индифферентными. С любопытством сбились возле негатоскопа. Видим образование, похожее на светлый клубок. От него вьются приводящие и отводящие сосуды. Наш рентгенолог показывает нам сосуды, которые, очевидно, питают аномалию. Молчим. Всем ясно, что ситуация неразрешима. Первое слово за мной. Нерешительно говорю: — Ужасно она большая. Нечто подобное я оперировал два года тому назад, и это было невероятно сложно… — Убрать ее полностью просто невозможно, — полагает Кртек. — Слишком глубоко она залегает, уже в одном этом серьезный риск… — поддерживает его Румл. Суждение Гладки особенно категорично. — Бессмысленно, — говорит она. — Там уж наверняка атрофия прилегающей ткани. А если вспомнить, что это лобная и височная доли… Хоур встряхивает головой и патетически возвышает голос: — Но у него ни малейших нарушений высшей нервной деятельности, атрофии серого вещества безусловно нет. Он высокоинтеллектуален, я сам его обследовал. Мы с ним немного поговорили на французском. Это его область. Он даже читал мне в оригинале Вийона, Элюара… Румл лукаво подмигивает Гладке и ухмыляется. Наверно, думает: «Мне бы его заботы!..» Я действительно не знал, как поступить. Мы снова просматривали снимки один за другим, снова взвешивали все «за» и «против». Брать этот случай решительно никому не хотелось. Доцент глядел на нас с укором. — Хорошо, если бы удалось ему помочь, — сказал он тихо. — Он превосходный человек. На операцию пойдет спокойно. Просит только раньше времени не говорить жене. Я обещал, что приду посмотреть Микеша еще сегодня, потом решим, что делать. — Он будет рад, — сказал мне на прощание Хоур, — говорит, он вас знает — в студенческие годы жили в одном интернате, но сам к вам обращаться не хотел. Этого только недоставало! Всем стало ясно, что, не будь особых обстоятельств, я этот случай отклонил бы. Но тут был Митя. Он стоял у меня перед глазами, когда я шел в операционную и после — когда мылся перед операцией на гипофизе. Я представлял его себе все более явственно и живо. В самых разных видах, каким я его знал: в рубашке апаш и с гитарой, в толстом свитере с кашне вокруг шеи (он был не закален, а в интернате топили экономно) и даже в фехтовальном костюме. Ловкостью и силой он не отличался, а фехтование просто не любил, но спортивные тренировки были необходимым условием для получения стипендии, учрежденной Главкой. Я невольно улыбаюсь. Представляю себе, как мы стоим с Митей друг против друга, а фехтмейстер отдает нам приказы, сбиваясь на родной польский язык: «Маски на глову, маски на вниз». Митя при этом ужасно томится. Стремительные, четкие движения — не его стихия. Когда кончаем, с кислым видом стягивает капюшон: — И почему я не пошел в семинарию?.. А я шлепаю его рапирой и подсмеиваюсь: — Где твоя твердость духа, рыцарь Главки? Он, не стесняясь в выражениях, посылает меня куда подальше — для семинарии он еще явно не созрел — и собирается на свидание. Брюки мы из принципа не гладили, а клали на ночь под матрас. Митя настроен романтически, должен преподнести барышне хоть букетик фиалок. А так как денег достать негде, продает обед. Но есть-то ему хочется, и он идет к табльдоту «мародерствовать». Это очень просто. Садишься на освободившееся место, где кто-нибудь оставил на тарелке два-три кнедлика. Потом протягиваешь ее интернатскому служителю пану Дробилкову. Говоришь, что хотел бы добавку соуса и еще один кнедлик. И на подъемнике поступает к тебе целая порция. Мы постоянно хотим есть. Поднимаем шум: «Что это за ужин? Две сухие сардельки и кусок хлеба!..» Митя кричит больше всех. Из дома он ничего не получает, бегает по урокам и еще старается отослать крону-другую матери. Я завязываю марлевую маску, надеваю перчатки. В операционной все на своих местах. Передо мной подготовленное операционное поле. На мгновение мне кажется — это Митя. Начинаю. Вычерчиваю скальпелем большой подковообразный разрез. Идут в ход зажимы, пинцеты, электрокоагулятор. Мне ассистируют Ружичка и Кроупа. Возле анестезиолога топчется Зеленый: Он хорошо фотографирует. Если потребуется, может сделать снимок во время операции. Операционная сестра внимательно следит за каждым моим движением. Глаза над марлевой повязкой вполне могли бы принадлежать какой-нибудь восточной красавице, если б глядели из-под покрывала, а не из-под белой косынки. Они серо-голубые и ясные. Медсестра Ольга действительно очень хороша. Протягиваю руку, и она подает мне зажим. Всегда именно то, что нужно. Я распрямился — немного перевести дух. Доцент быстро скоагулировал все сосуды, так что нигде ничего не кровоточит. И неожиданно меня охватывает радость. Я знаю, эти люди вокруг стоят вместе со мной на страже каждой ниточки сосуда, каждого волоконца нерва, каждого вдоха и выдоха, доносящегося из респиратора. Делаю широкую трепанацию. Под открытой костью нежно-пульсирующие лобные доли. Их надо приподнять и отодвинуть в сторону. Под ними видно что-то серовато-белое. Да, это опухоль, которая пробилась и в переднюю ямку черепа. Обволакивает оба зрительных нерва. Но она мягкая и не срослась с ними, так что их можно высвободить. Зеленый с нацеленным фотоаппаратом ждет, когда я разрешу ему сделать снимок. Я на минутку прерываю операцию. Операционное поле снова промывают и осушивают. Останавливают кровотечение. Теперь можно сделать и снимки. Лучше спереди, чтобы были видны зрительные нервы. Продолжаем. Ольга пододвигает мне винтовой табурет. Так будет удобней. Я улыбаюсь ей. Даже под маской видно, что она зарделась. Подставляет лоток, куда я кладу мягкую ткань иссеченной опухоли. Стрелки часов на противоположной стене то и дело пролетают еще на двадцать-тридцать минут. Шапочка Кроупы уже насквозь промочена потом. Струйки его стекают по лбу и попадают в глаза. По временам он зажмуривает их и моргает. — Хотите отдохнуть? — спрашиваю я (главврач с периферии у нас гость, он не привык к операциям, длящимся несколько часов). Кроупа отрицательно качает головой. Зеленый берет кусок целлюлозы и вытирает ему лоб. Продолжаем. Вспоминаю, что наши врачи рассказывали о Кроупе перед прошлым семинаром. Главврач живет в общежитии, как и все, кто тут проходит курс усовершенствования. На воскресенье обыкновенно уезжает домой. Один раз для него это оказалось неудобным. Он позвонил по междугородному жене и стал пространно объяснять, что оперировать придется и в субботу утром, так что приехать он ни при каких условиях не сможет. Кто-то из врачей услышал это и сыграл с ним шутку. Включил селектор, микрофон которого находился рядом. Врачи во всех комнатах слышали объяснения Кроупы и помирали со смеху. Прошу его еще немного отвести мягкие ткани. Он очень искусно выполняет это. Умелый. Его особенно интересуют операции при травмах головы — он работает вблизи зимнего курортного центра. Наши все любят Кроупу, веселого, общительного толстяка. Кончаем. Убрали всю опухоль. Ружичка шьет твердую оболочку и закрывает костный дефект. Теперь можем распрямиться. Рассуждаем, почему пациентка не попала к нам раньше. Зрительным нервам трудно нормализоваться. Зеленый, ее палатный врач, сообщает, что больную неправильно лечили от какого-то неясного гормонального расстройства. И только жалобы на зрение помогли диагностировать опухоль. Ружичка лихо ведет стежок за стежком: немного рисуется перед Кроупой. — Шевелись, Оленька, шевелись, — покрикивает он на сестру, хотя та подготавливает каждую нить задолго до того, как он протягивает руку. Ольга молчит. Она его не слишком жалует. Это пижон с мефистофельскими бровями. Больным он очень импонирует («клиентура» его — главным образом светские женщины), но, если в операционной действительно кризис, иногда поддается малодушию. Начинал он с пластических операций. Его конек — повреждения периферических нервов. Он хорошо владеет микрохирургией: шов нервных волокон, анастомозы по собственной методике. Итка недолюбливает его еще больше, чем медсестра Ольга. И копирует так же метко, как своего шефа. Широко упершись в пол ногами, сует одну руку в карман и высокопарно произносит: — Леди и джентльмены! Будущность нейрохирургии — в нервном волокне. И потому исследования в этой области должны восходить непосредственно к ядру клетки… Я не могу удержаться от смеха. И всегда Ружичку защищаю: — Дался он тебе! Периферические нервы-то он знает очень хорошо. — И что? — категорически заявляет она. — Никто у него этого не отнимает. Но к чему задирать нос? Позу моя жена решительно не переносит. Не знаю другого человека, который бы так чутко реагировал на малейшее проявление пафоса, как она. Еще до того, как мы с ней ближе узнали друг друга, я видел ее в аудитории на лекции одного профессора (она заканчивала курс на медицинском, который вынуждена была в войну прервать). На фоне остальных девиц Итка выглядела не очень-то презентабельно. Девицы тогда делали себе затейливые платья и прически, она же была одета всегда скромно, светлые, коротко остриженные волосы носила гладко. Лекции она слушала очень внимательно. Случалось, что профессор, читавший в несколько помпезной манере, неожиданно повышал голос и сопровождал свои сообщения театральной жестикуляцией, — маленькая медичка из первого ряда прикусывала губу, силясь сдержать смех, в больших карих глазах вспыхивали искорки иронии. Они-то наконец меня с ней навсегда и связали. Она была объективна, не делала исключения и для меня. Ее направили ко мне на практику, а случалось, и я не мог не говорить о чем-то в патетических тонах. Реакция ее всегда была одна и та же: рот силился сдержать усмешку, в глазах дрожала затаенная ирония. За годы, что мы провели с ней вместе, это повторялось в самых разных ситуациях: когда у меня бывали выступления по каким-нибудь торжественным поводам, когда я открывал конгресс или бывал захвачен в Обществе какой-то темой… Я привык следить за выражением Иткиного лица, как следит автомобилист за колебанием стрелки спидометра. Однажды я Итке в этом сознался, что привело ее в ужасное смущение. Она потом старалась скрыть свою ироническую усмешку, да только без особого успеха — я хорошо распознавал ее реакцию. Меня зовут в другую операционную. Бригаду там возглавляет Кртек. Убирает хорошо доступную опухоль оболочек мозга, которая захватывает сверху оба полушария. Ситуация и сама по себе непростая, а опухоль вросла к тому же в продольный синус. Со всех других сторон она тщательно убрана. На что решиться? Не трогать остатки опухоли или убрать ее вместе с частью синуса? Больной молод, радикальную операцию перенесет. Но трогать синус очень рискованно. Кртек за его резекцию. Я соглашаюсь. Похоже, что к отрезку синуса под опухолью вообще не подступиться. Первый осторожный надрез нас успокоил. Должно быть, удалить это все-таки можно. Но еще одно касание скальпелем — и операционное поле сплошь залито кровью. Все замерли. Я встаю рядом с Кртеком, помогаю остановить кровотечение. Кровь льет неиссякаемым потоком. Тампонируем, осушаем, снова прикладываем тампоны. Наконец в стенке синуса видим дефект. Просвет русла сужен, но не закрыт целиком. Это меняет дело. Дефект следует закрыть. Кртек не теряет головы, не пытается переложить на меня операцию. Ираскова довольно неуклюже ассистирует, не знает, за что раньше хвататься. Я посылаю за Зеленым. Он быстро моется, помогает готовить фасцию, берет в руки отсос и коагулятор. Анестезиолог объявляет, что давление падает. Добавляем анестетик. Прикладываем к обнаженной ткани кусочки ваты, смоченные в физиологическом растворе. Напряженно молчим. Ждем. Опасливо следим, не просочится ли из-под квадратика ваты кровь. Зашитый синус держит. Мы с Кртеком понимаем друг друга без слов. Взгляды наши встретились — мы улыбнулись друг другу глазами. — Теперь это докончу я, — говорит он, — думаю, все будет в порядке. Я верю. Немного найдется людей, на которых я мог бы с такой же уверенностью положиться. Он опытен и умен. Студентов, попадающих к нему на практику, держит в ежовых рукавицах. Практикант либо вкалывает, либо уходит. И как ни странно, никто на него не жалуется, у медиков он непререкаемый авторитет. В различных хирургических отделениях трудится целая плеяда его учеников. Несколько лет тому назад у него умерла от лейкемии единственная дочь. Он воспитывал ее один — мать давно их оставила. После этой смерти он стал другим человеком. Прежде был громкоголосый и разговорчивый, умел смеяться, как сатир. Теперь стал сух, ироничен, немногословен. Больным он казался холодным. Откуда им было знать, что его тяготили печаль и ощущение несправедливости, со смертью дочери никогда его не покидавшие. Узнав тогда ее диагноз, он заперся у себя в квартире и долго никого к себе не допускал. Не ходил даже на работу. И только у ее постели превозмогал себя и становился на какое-то время прежним. Когда она умерла, он несколько недель жил отшельником, не хотел видеть даже близких друзей. Помню, как он принял меня наконец после долгого перерыва. Сидел напротив и отворачивал лицо. Прямо чувствовалось, как он заставляет себя терпеть мое присутствие. Я заговорил. Повторял много раз, что он должен попытаться забыть, найти смысл жизни в работе. Рассказывал о трудностях, которые испытывает клиника. Напоминал о случаях, которые он знал. Он не поднимал головы. — Все ложь, — сказал он один раз. — Я был, в сущности, счастлив и не понимал этого. Жизнь для меня имела смысл, а я все чего-то искал. Был точно слепой. Не представлял, например, о чем дочь думает, когда мы сидим рядом в садике. Бывало, я просматриваю специальные труды — а она просто лежит, откинув голову, и смотрит в небо. Мне казалось, она разбазаривает время. Тут — книги, которые она читала далеко за полночь. Есть среди них стихи, которые я не понимаю, и это повергает меня в отчаяние. Я знал о ней так мало… Он закрыл лицо руками и несколько минут не отрывал их. Меня глубоко тронула тяжелая печаль, которая была в его словах. — В жизни ничто не имеет смысла, — взглянул он на меня. — Каждый из нас в свое время это поймет. Только одни раньше, а другие позже. Вся человеческая жизнь — обман. Он поднялся, сделал несколько шагов к окну и, стоя ко мне спиной, сказал: — Я не могу пока нормально говорить с людьми. Не трогайте меня еще некоторое время. Я возвращусь. Что мне еще остается?.. На столе у него была фотография дочери. С портрета улыбалось девичье лицо, в руке была ракетка. И тут он видел свою вину. Он принуждал дочь заниматься спортом, хотя она часто бывала утомлена. Хотел, чтоб у нее были хорошие отметки, чтоб она изучала медицину. Он обвинял себя в том, что, быть может, ускорил трагическую развязку. В конце концов он к нам действительно вернулся. Начал работать до глубокой ночи, часто и ночевал в клинике. Выбрал себе новую область: хирургию неутолимой боли. Над этой темой он работает и по сей день. У него есть ряд последователей в периферийных больницах, где нашли практическое применение результаты его исследований. Оперировать кончили очень поздно. Хорошо это помню, потому что в тот день торопился на заседание Совета Общества Пуркине. Так не хотелось еще раз оправдываться своей занятостью — ведь остальные члены Совета в том же положении. Поэтому, когда перед самым уходом еще раз позвонила Итка, в голосе у меня звучала досада. — Ты представляешь, уже расцвели черешни, — сказала жена. — Если хочешь увидеть, пока не начали облетать, надо ехать сегодня же. — Да что ты… — произнес я немного раздраженно. Я уже высчитал, что на Совет приеду с получасовым опозданием. Как хорошо, что она поняла меня иначе: — Нет, правда расцвели, честное слово! Я шла по парку к фармакологическому институту… Я опустился на стул. Не отводя глаз от часового циферблата, представил себе вдруг, как шли мы с ней к первым цветам черешни все годы, с той первой весны, когда только узнали друг друга, — прикрыл глаза и забыл о часовом циферблате. — Ну никогда бы не подумал! Ведь еще только конец апреля! — Может, конечно, и не все, — подстраховалась она, — но ведь это уже не важно. Ты как, сегодня вечером сумел бы вырваться? Голос был молодой и радостный. Не догадалась, к счастью, как я спешу. Это могло бы испортить ей настроение. Я неожиданно вообразил себе ее такой, какой увидел в первый раз, еще студенткой, на «нашем» цветущем склоне. Мы приехали тогда на велосипедах. На ней была простенькая белая блузка и широкая пестрая юбка, трепетавшая на ветру. Она бегала от дерева к дереву и прятала лицо в гуще белых соцветий. Казалось, это разыгравшаяся вила. Должен признаться, что я никогда вполне не понимал этой ее влюбленности в цветущие деревья, но всегда старался ее разделять. — Постараюсь устроить, — пообещал я. Я перечислил ей, что мне еще предстоит сегодня. После собрания вернусь в клинику и тогда только смогу держать с Кртеком совет. Надо зайти хоть на минутку к Микешу — поздороваться. Я спросил, не пойдет ли она со мной. — Нет, лучше нет, — ответила она поспешно. — Я подожду тебя дома. Заедешь, возьмем что-нибудь поесть и сможем там пробыть до темноты. — Договорились. Положив трубку, я стал торопливо прикидывать, в котором часу стемнеет. Этот «наш склон» — за городом, езды туда не меньше получаса. Совещание с Кртеком придется сократить. Но Микеша откладывать нельзя — я чувствовал, что он ждет меня с нетерпением. Операции боится каждый, даже когда не обнаруживает этого открыто. Надо помочь ему уяснить себе положение дел. Но я еще и сам не знал, решусь ли оперировать. Проблема эта тяготила и отвлекала меня — и на собрании, и при беседе с Кртеком. В результате вместо составления плана научных работ мы всесторонне обсуждали с ним, стоит ли делать эту операцию… Кртек был вначале настроен еще более скептически, чем я. Кончили тем, что исчеркали весь анатомический атлас схемами подхода к сосудистым структурам и постепенно пришли к выводу, что попытаемся всю аномалию убрать. Но надо было смотреть правде в глаза. Микешу угрожало прежде всего кровотечение. Если бы так случилось, трудно было бы рассчитывать на благополучный исход. В конце концов поладили на том, что ничего другого нам не остается. Хотя решение и было принято, легче от этого не стало. Риск был слишком велик. Но ведь для Мити это был единственный шанс выкарабкаться. Мы с Кртеком молча сидели друг против друга. Он поднял на меня глаза. — Оперировать буду, конечно, я сам, — опередил я его. — Но это ведь… все-таки друг… Я могу попытаться… Я отрицательно покачал головой: — Будешь мне ассистировать. Надо себя перебороть. Именно потому, что друг. Надеюсь, и ты меня прооперируешь, если со мной произойдет нечто подобное? Он не сразу ответил — наверное, осмысливал вопрос. — Пожалуй, — допустил он такую возможность, — если только не найдется человека, которому это удастся лучше. — Думаешь, найдется? — А что ж. Но, говоря по правде, не ручаюсь, что ему тебя доверю. Я рассмеялся: — Вот-вот. Ты хоть меня по крайней мере понимаешь. Судьбу Микеша мы решили, а он еще и не подозревал об этом. Разъяснения были возложены на меня. Прежде всего нельзя, чтоб он боялся. Попытаюсь уверить его, что все кончится хорошо. Я знаю, как способен надломить больного страх. Когда я постучался в дверь его палаты, я не уверен был, что вообще его узнаю. В последние годы со мной не раз заговаривал какой-нибудь пожилой незнакомый мужчина, и из него потом проклевывался товарищ моей юности. Но тут не оставалось места никаким сомнениям. С постели у окна смотрел на меня Митя, только немного старше прежнего, которого помнил я. Волнистые волосы тронула седина — хотя совсем немного. Лицо каким-то чудом сохранило юношеский облик, как иногда бывает у людей, посвятивших себя любимому делу. Он, кажется, даже и не прибавил в весе. Поверх пижамы у него были свитер и кашне, совсем такие, как нашивал он в интернате, — должно быть, и теперь он часто простужался. Мы подали друг другу руки и взаимно смерили друг друга испытующими взглядами. Нет, в чем-то он все-таки изменился. Исчезла былая непосредственность, улыбка его мне показалась сдержанной, взгляд пытливым и непривычно оценивающим. Мимику его красивого лица определяли всегда мгновенные реакции, то грустные, то мягкие и приветливые. Теперь добавились морщинки, и выражение было спокойным и задумчивым. Оба мы слегка растерянны. Он чуть прищурился, чтобы видеть яснее. Понятно, у него нарушена острота зрения. Старается лишний раз не поднимать левой руки — не хочет, видимо, напоминать мне, что она менее подвижна. Оба соседа деликатно вышли в коридор. Начинаю расспрашивать о жизни. Узнаю, что он школьный учитель. Вспоминаем кое-каких товарищей по интернату. Микеш иногда видится с Фенцлом, который, оказывается, работает в министерстве. Недавно встретил и Поличанского. Мне о нем случайно известно, что он главврач детской лечебницы неподалеку от Праги… Болтаем, но что-то в нашей беседе не клеится. Слова как будто скользят по поверхности и только отдаляют нас друг от друга. Странно: ведь внешне он для меня почти тот же и время для него как бы остановилось. Волосы теперь длиннее, чем прежде. Надо лбом и у шеи все так же свиваются в мягкие кудри. Даже не поредели. Еще не одной женщине мог бы вскружить голову. Говорю ему это с улыбкой, стараясь быть как можно сердечней и искренней. Он пожимает плечами и не улыбается мне в ответ. Я спрашиваю о его семейной жизни, о детях — разговор на такую тему, кажется, мог бы поддержать любой. Но Митя не вытаскивает из кармана фотографий, как это принято при встрече старых товарищей, не видевшихся годы. Говорит, что детей нет. Жена — переводчица, это удобно, потому что она большей частью дома. О моей работе и моей семье вообще не спросил. Нехорошо ему, перемогается, подумал я. И потому оставил светскую беседу и начал говорить о том, что, вероятно, больше всего его занимало, — о сосудистой аномалии. Это не опухоль, но действие ее на мозг примерно то же. Она образуется сплетением сосудов и давит на мозговую ткань. У него это, я полагаю, с детства, как обычно бывает. Но симптомы всегда проявляются не сразу, часто уже только в более позднем возрасте. Сейчас положение, видимо, усугубилось, и потому я рекомендовал бы операцию. Если аномалию уберем, опасность устранится, и ему сразу станет легче. Он слушал внимательно, но вопросов никаких не задавал. Мне пришлось признаться, что обширность таких образований не особенно благоприятствует операции, но есть опасность, что кровотечение начнется и без вмешательства, а тогда это будет опасно для жизни. Надежнее прооперироваться. С другой же стороны, есть целый ряд больных, которые отказались от операции и живут по сей день. Предсказывать тут ничего нельзя. Он встал, открыл окно. Прошелся по комнате и снова сел на койку против меня. — Не бойся, Митя, — старался я придать своему голосу как можно более спокойное звучание. — Видишь ли, я на таких операциях, что называется, собаку съел. Знаю, что надо делать. В конце концов, это такое же вмешательство, как и любое другое… — Да не боюсь я, — проговорил он равнодушно. — Не так уж я за жизнь цепляюсь. Не сиделось мне у него. — Зачем ты это говоришь? Что с тобой произошло? Раньше ты был совсем другим. Я помню тебя жизнерадостного, веселого… Он принужденно улыбнулся. — Послушай, — начал он тихо, — я прекрасно знаю, что никто у нас не делает эти операции лучше тебя. Ты вообще пользуешься широкой известностью… — Пожалуйста, не надо… — запротестовал я. — Постой, дай мне сказать. Мог ли бы я желать другого хирурга? А между тем… — Что? У тебя с этим какие-то проблемы? — Ты спрашивал, что со мной. Буду откровенен. Некоторое время он сидел потупившись. Потом резко поднял голову: — Я хочу вести с тобой честную игру. Ты обходишься со мной как с приятелем — навестил вот и думаешь, что иначе и быть не должно. А между тем я отношусь к тебе по-другому. Я никогда тебя не любил. Ты, верно, удивлен — так, прямо, от меня ты этого еще не слышал… А меня все в тебе раздражало. Ты был… абсолютно уверен в себе, все ты знал наперед… Тебе всегда было совершенно наплевать, что думаю я. Помнишь, как ты мне объявил, что к тебе переезжает Поличанский? Меня ведь это очень поразило. Я еще мало прожил в интернате — мне было далеко не безразлично, с кем делить комнату. Ты даже не поинтересовался тогда, имею ли я что-нибудь против… — Но ты же сам всегда говорил, что ты и Фенцл… — А что я мог сказать, когда ты меня поставил перед свершившимся фактом? Я для тебя был нуль — мальчишка, который не знает, чего хочет! — Митя! Он уже не был спокойным. Вспыхнул, повысил голос: — Для тебя не существовало никаких проблем, ты был выше их. Помнишь, как ты подсмеивался над Фенцлом, когда он дошел до ручки перед последним экзаменом? Слабость ты просто не переносил. Я ожидал всего, но не подобного обвинения. Не находил слов и только тупо смотрел на Митю. Вместо ответа в голову лезло воспоминание. Как-то возвращаюсь в интернат. Поздний вечер, если не ночь. Должно быть, я был на свидании; может, и танцевал — не помню. В соседней комнате еще не погасили свет. Стучу. Мы имели обыкновение заходить друг к другу на огонек в любое время дня и ночи. Вхожу — вернее, шутки ради вплываю шагом танго, насвистывая какой-то тягучий шлягер, который в те времена был в моде. Оба сидят над лекциями. У Фенцла голова обмотана полотенцем. Не удержавшись, начинаю смеяться. Пепик Фенцл недовольно отворачивается, Митя встает и идет варить кофе. — Меня раздражало, как ты давал отповеди Фенцлу, — продолжал Микеш. — Быть может, не всегда он рассуждал логично, но ты осаживал его на каждой фразе. Мне было его жаль. — Митя! Мне и в голову не приходило, что ты так на все реагировал! В интернате мы тогда привыкли брякать первое, что придет в голову. В этом и была особенная прелесть нашего общения! Каждый мог высказать другому все прямо в глаза. — А он был не такой, как ты: не умел настоять на своем, но знал массу вещей. Ты и не представляешь, какой он был впечатлительный. Твое расположение он ставил очень высоко… — Да что я ему такое сделал? — Вот это я тебе уже который раз пытаюсь объяснить. Однажды мы втроем поехали куда-то на Кокоржин. У Фенцла была с собой книга, которой он очень дорожил. Он нам читал из нее. Там были разные сентенции, и, кстати, именно о дружбе. Но это ты, наверное, уже забыл. — Совсем нет, если хочешь знать. Мы ехали на велосипедах, потом лежали в полдень на какой-то пасеке, откуда открывался вид на всю окрестность. У каждого был с собой кусок хлеба с колбасой. Действительно, Фенцл нам в тот раз что-то читал. Откуда, теперь уже не помню, но мне это тогда показалось чем-то вроде альбома барышни из пансиона благородных девиц. — Фенцл ставил дружбу очень высоко. Ему хотелось, чтоб ты его лучше понял — ведь он же с нами всем делился, но только ты этого никогда не ставил ему в заслугу. — Да ни к чему мне было копаться в разных сантиментах! — не сдержался я. — Для тебя все было сантиментами, даже и то, что для нас было важно и серьезно. Если ты не понимал кого-то, то, махнув рукой, шел дальше. — Митя, почему именно сегодня ты мне говоришь все это? — Да что ж мне повторять все снова? Хочу играть с тобой в открытую — вот почему! Ты у нас с Фенцлом прямо-таки поперек горла стоял. А теперь судьба сыграла со мной злую шутку. Ты один можешь вытащить меня из ямы, куда я попал. — Да хватит этих разговоров, бог мой! — Постой, я еще не кончил. Я допускаю, что как раз теперь веду себя и неумно, и нетактично, но надо поставить точку над «i». Я хочу договорить. Теперь мне все уже представляется несколько иначе. Ты просто был тверже, чем мы. Поэтому, наверно, и достиг чего-то в жизни. Быть может, я тогда действительно был слишком мягкотелый и сентиментальный, и ты не зря нам говорил, что… — Серьезно, я не понимаю, почему… — Сейчас скажу. Я хотел дать тебе время подумать, стоит ли тебе меня оперировать. Ты мог бы с успехом передоверить это кому-нибудь из своих людей. — Ты на этом настаиваешь? — спросил я уязвленно и с горечью. — Да нет. Как я могу? Ты, безусловно, делаешь такие вещи лучше всякого другого. — Так не сходи с ума и прекрати эти самокопания. Всегда вот так ваш брат гуманитарий: хоть сдохни, но чтобы все искренне и честно! Он не сдавался: — Видишь ли, это несколько сложней… Уж и не знаю, как мне… Я встал. — Ну вот что: отложим это до другого раза. Когда все будет позади, где-нибудь встретимся, и ты разберешь меня по косточкам… Оставалось только пожать друг другу руки. Я обещал в ближайшее время зайти — сообщить дату операции, и постараться, чтоб его перевели к нам побыстрей. На всякий случай заглянул еще в ординаторскую — Итка, сказали мне, давно уехала. Я сел в машину и включил зажигание. То, что наговорил мне Митя, не выходило у меня из головы. Снова представилась прогулка, на которую он ссылался… Вспомнилась маленькая деталь. Фенцл на обратном пути устал — не привык к долгой езде на велосипеде. К тому же велосипед был очень старый и тяжелый — не собственный, а взятый напрокат. Я поменялся с ним, дав ему свой, более легкий. Огромное удовольствие доставила мне та поездка — занятия не позволяли часто вырываться на природу. Я помню, что в тот день был с Пепиком и Митей очень счастлив. «Общий кров, общий стол, братской дружбы ореол!» Надпись у нас в интернате, над которой я так часто иронизировал. Но, положа руку на сердце, разве не жили мы тогда в полном соответствии с этой сентенцией? Если кому-нибудь присылали посылку из дому или на частном уроке давали какое-то угощение — два-три пирожка, конфеты… — сейчас же все делилось поровну в наших двух комнатах. Микеш с готовностью давал мне свои белые апаши, когда на горизонте появлялась новая симпатия. Посуду, утварь — все это держали мы сообща. И как могли, старались выручать друг друга. Я ехал домой за Иткой, и настроение у меня было неважное. Откуда взялась эта неприязнь? Зачем понадобилось Мите подводить итог нашим отношениям? Ведь, кажется, нигде не окружала нас такая радостная атмосфера дружбы, как в годы студенчества в интернате. Разные сценки из прошлого проходили у меня перед глазами, как диапозитивы. Невольно вспомнилось, как мы поехали однажды в Татры. На расходы каждый внес, сколько мог. Мой пай был самым значительным — у меня было много уроков. Как сейчас вижу привал где-то высоко в горах, у всех натерты ноги, потому что ни у кого нет подходящей обуви. Вижу, как пускаем по кругу буханку хлеба и мажем куски маргарином. Как жмемся друг к другу на заброшенном сеновале, где решили провести ночь, — не предполагали, что на такой высоте будет собачий холод. Быть может, обо всем этом Митя и Пепик забыли? Те давние воспоминания для меня действительно одни из самых прекрасных. Однажды во время похода в Татрах мы до того устали к вечеру, что не могли сделать ни шагу. Денег на ночлег не было, и мы упросили привратника в одном большом отеле позволить нам подремать в вестибюле на лавках хотя бы до света. В четыре утра он нас вытурил, и мы устроили состязание по стометровке — чтобы согреться. В другой раз набрели на какой-то лагерь учащихся католической семинарии, где как раз в это время раскладывали к ужину кнедлики из дрожжевого теста. Еще теперь стоит у меня перед глазами глубокая тарелка, откуда поднимается такой приятный пар. Поличанский скулил так долго, что в конце концов нам тоже дали кнедликов. Мы ели и наперебой хвалили Поличанского за предприимчивость. Правда, хвалили мы его до той минуты, пока не явился старший и не вытребовал с каждого из нас по три кроны. Три кроны! Я уж не помню, куда мы тогда по горам ходили, но никогда не позабуду, какими дружными ругательствами награждали потом эту католическую «филантропию». По-моему, в те времена мы действительно жили как братья. Когда пора студенчества окончилась, потеряли друг друга из виду. Я успел завершить курс медицины еще до закрытия высших школ, потом попал в провинциальную больницу, где проработал весь период оккупации. Поличанский не досдал нескольких экзаменов — не повезло ему. Митя с Фенцлом получили дипломы лишь после войны, и это, собственно, все, что я о них знал. Когда я пришел в клинику, работы было невпроворот, я ничего не умел, все вечера приходилось учиться. Товарищи по интернату исчезли с горизонта, но где-то подсознательно я верил, что не навсегда. Быть может, те двое избегали меня намеренно. Теперь мне это представляется правдоподобным, поскольку некоторых однокашников я иногда встречал. Например, Страку, который в бытность свою в интернате играл на скрипке. Ему было отведено на это специальное время. За две минуты до того, как оно истекало, за дверью, глядя на часы, стояла целая толпа студентов. И ровно через две минуты начинала дружно барабанить в дверь. Страка обрывал игру на половине такта. Но и об этом вспоминал он с удовольствием. А тут как-то я встретил одного из наших… у него в те времена была приятельница в Будчи. Иногда она проводила его к себе контрабандой. Однажды ночью у них была проверка. Наш однокашник повел себя как истый рыцарь Главки. Вылез в окно и повис на руках, уцепившись за карниз. Положение было спасено, но он не удержался и упал со второго этажа во двор, схлопотав при этом перелом ноги у щиколотки. Еще нашел в себе силы помахать испуганной девчонке, смотревшей из окна, чтобы та ничего не заподозрила, и ползком добрался до интерната. Ушло на это два часа. Только оказавшись у себя в комнате, он потерял сознание. Тогда я уже стажировался в хирургическом отделении и мог определить, что это перелом. Мы дотащили его до какой-то больницы, где ему наложили гипс. Когда мы встретились, он вспомнил и об этом. А я даже не знал, что он потом на этой девушке женился. Итка не сделала мне никаких замечаний за опоздание. На столе были приготовлены бутерброды. — Может, захватим с собой? — предложила она. Итка горела нетерпением. — Можно, но я совсем не голоден. Она мгновенно завернула бутерброды. Пока я переодевал пиджак, ждала, глядя куда-то поверх моей головы, и на полуоткрытых губах ее блуждало отражение улыбки. И снова я невольно подивился, как мало она изменилась. Все еще стройная и миниатюрная, как много лет назад, только волосы приобрели другой оттенок — теперь они пепельно-белокурые, и лишь когда сильно утомлена, видно, что и ее коснулось беспощадное время. Но если она предвкушает что-то радостное, как теперь, то кажется на много лет моложе. На мостовой вода. А я и не заметил, когда прошел дождь. Город остался позади. Перед нами светло-зеленый склон. То тут, то там засветится распустившийся терновник, мелькнет белая черешня. Небо по-весеннему синее, с бегущими облаками. Как раз когда подъезжали к черешневому саду, из облаков вынырнуло солнце и затопило все своим светом. Автомобиль карабкается по дорожке. Въезжаем прямо под цветущие кроны. У Итки, как в былые годы, захватывает дыхание от восторга. — Я знала, что так будет! Все расцвели! Смотри, сколько пчел!.. Солнце ласково греет. Хоть ложись на траву и смотри сквозь воздушные белые гроздья на небо… — А это ты неплохо придумала — приехать сюда именно сегодня, — говорю я. Воздух свежий и весь какой-то душистый. На западе громоздится розовый вал туч. Вспоминаю, как мы приехали сюда с Иткой, когда ждали нашего первенца. Он родился спустя две недели. Через год после этого умерла Иткина мать. Мы приехали сюда после похорон, тоже в начале мая. День был какой-то символически ненастный, белые лепестки почти осыпались и покрывали траву. Итка сидела именно на этом месте и тихонько плакала. Слезы текли у нее из глаз неиссякаемым горючим потоком. Мне было тяжко это видеть — она еще никогда при мне не плакала. Не знаю почему, та давняя Иткина печаль напомнила мне странный разговор с Митей. Сначала я совсем не собирался передавать его жене, но потом начал говорить. Быть может, меня подтолкнул к тому необычный пейзаж — оранжевая гряда туч, будившая неясную тоску. Я пытался рассказывать объективно и трезво, но, к собственному удивлению, не уберегся от патетики и горечи. — Я был неприятен и Мите, и Фенцлу. Странное это чувство — узнавать о подобных вещах через столько лет… Я так и не понял причины, хотя он это всячески аргументировал… Итка молчала. Она умела слушать, когда мне надо было, чтобы меня слушали. Солнце совсем зашло, стало прохладнее. Может, все это не так важно, как мне представляется? Итка молчит. А может быть, это ей даже неприятно: такие излияния с моей стороны — большая редкость. Я хотел встать: — Пойдем, похолодало… Итка схватила меня за руку: — Нет, погоди немного… Она смотрела на меня пристальным взглядом, и глаза ее были серьезны. Потом сказала: — Ты ведь не знаешь, что мы с Митей… — Ты с Митей?.. Было странно слышать уменьшительное имя его студенческих лет из Иткиных уст. Оно резануло мне слух еще утром, когда она позвонила по телефону. — Да, мы какое-то время встречались. Незадолго перед тем, как я с тобой познакомилась. Запад померк, поднялся ветерок. Мне неожиданно стало очень холодно и грустно. — А почему ты мне об этом никогда не говорила? Открытый взгляд карих глаз не дрогнул. — Мы с тобой обещали друг другу не ворошить прошлого. Ты сам хотел этого, и у тебя ведь до меня были возлюбленные… А что ж, действительно ведь были! Одну звали Верой, другую Марией, третью уж не помню как. Свидетель бог, со времени своей женитьбы я о них ни разу не вспомнил. Однажды, вскоре после свадьбы, я разбирал стол и вытащил коробку со старыми письмами и фотографиями. — Смотри, тут мое прошлое, — поддразнил я Итку. Я думал, она, как всякая женщина, проявит любопытство и захочет поглядеть. Она поступила иначе. Вышла в соседнюю комнату и тоже внесла перевязанную тесьмой пачку. Когда ее развязала, посыпались другие письма, фотографии и засохшие цветы. — Вот, — сказала она. — Теперь пусть каждый возьмет свои реликвии и бросит в печь. В этом была вся Итка. Мы свалили их в одну кучу и подожгли. Тогда мне это показалось оригинальным. А теперь, как подумаю, что именно Микеш… — Но тебе все-таки известно было, что он из интерната? — Конечно. И странно: о других товарищах ты мне рассказывал, о нем — никогда. — А он? Упоминал когда-нибудь обо мне? — Разумеется. Когда мы с ним встречались, он был еще студентом. Потом я начала проходить практику у вас в хирургическом. Рассказывала ему о молодом ассистенте, который нас учит. Как только я произнесла твое имя, он сказал, что тебя знает, и стал о тебе говорить. Вот оно! Мите я был неприятен, и он не смог забыть об этом по сей день. Но почему? Я был, на его взгляд, слишком самоуверен и тверд? А может быть, и потому еще, что тут была замешана Итка? — Интересно, как он обо мне говорил. Я думаю… довольно резко… — Нет, ничего определенно плохого сказано не было. И все-таки… мне тогда показалось, что он против тебя предубежден. Я специально снова и снова о тебе упоминала… это было в ту пору, когда ты начал обращать на меня внимание… И каждый раз это вызывало у него отрицательную реакцию. Один раз, например, он заявил, что ты страшно тщеславный и, когда тебе надо заниматься, не смотришь ни на кого и ни на что. В другой раз начал рассказывать о Фенцле, к которому ты будто бы относился свысока. Однажды он меня с этим Фенцлом даже познакомил. Мне тут же стало ясно, что я не найду с ним общего языка — он был какой-то многоречивый… И показалось, что оба тебя недолюбливают. Я вздохнул. Мне все это начало представляться каким-то гротеском. Сегодня, когда я хотел выйти из палаты, Митя сделал попытку меня удержать. Может, и он намеревался рассказать мне о себе и Итке? — И знаешь, дело прошлое, — продолжала она, — но именно эти его камешки в твой огород начали разжигать у меня интерес к тебе. Вообще-то мы не долго с ним встречались. Он для меня был слишком… — Она запнулась, не могла сразу подобрать определение. — Романтик? — Нет… Против такого качества я, видимо, не так уж бы и возражала… Он был какой-то не от мира сего… И ужасно сентиментальный. Я никогда бы не соединила с ним свою судьбу, хотя ему этого и хотелось. — Как он смирился с тем, что вы расстались? Он тебя, разумеется, любил?.. — Возможно. Но он в то же время был очень самолюбив. Был уязвлен, когда узнал, что я намереваюсь с ним расстаться. Ожесточился. Потом я послала ему извещение о нашей помолвке — думала, он придет нас поздравить. Это поставило бы все на свои места. Но, видимо, он не хотел с тобой встречаться. — Ну а теперь? Он попросил тебя устроить ему протекцию в клинику? — Он вообще не знал, где я работаю. Мы встретились случайно, при профессорском обходе. Он сразу меня узнал, но, кажется, не очень этому обрадовался. Потом я к нему зашла. И разговор, в общем-то, велся в товарищеском тоне — это мне удалось. Он долго мне рассказывал о своей жене, по-моему даже нарочито долго. Просил, чтоб ей пока не говорили, что с ним. Стемнело. Мое тяжелое настроение понемногу рассеивалось. Теперь мне в Мите многое стало понятней. А Итка? В чем, собственно, мог я ее упрекнуть? Да и давно это было… — Скажи мне только одну вещь. Если бы я не заговорил о Микеше… Она обняла меня за шею. — Я все равно бы тебе о нем сказала. Теперь ты ему нужен — это меняет положение. Почему я, по-твоему, хотела, чтобы мы поехали в наш сад именно сегодня? Здесь мы хоть ненадолго, но по-настоящему одни, не то что дома: сидишь как на иголках — только и жди, что перебьет какой-нибудь звонок. Мы ели бутерброды стоя. Белые кроны лишь слабо мерцали в сгустившемся сумраке. — Как странно все это совпало… Она кивнула — рот ее был набит булкой. — Когда мы здесь, всегда происходит что-нибудь значительное. Мы вспомнили прошедшие годы: рождение сына, ее мать… Докторскую диссертацию я защищал тоже в мае. А теперь — Митя… — Ты знаешь, какую еще новость я сообщу тебе сегодня? Мне позвонила Эва — у них будет второй ребенок. — И ты мне только сейчас это говоришь! Эва — наша младшенькая. Единственная из детей, кто стал врачом. Старший сын, инженер-строитель, живет с семьей в Остраве. Второй сын предпочел археологию. Бывает иногда в далеких экспедициях. Пока холостой. Спускаемся со склона к городу. Вдали, на магистрали, течет мерцающий поток машин. Вливаемся и мы в него. — Ты позвонила бы Эве, пусть они к нам приедут. — Обязательно. Позовем их на праздничный ужин, с горячим. — На гуляш в горшочках, — стал я фантазировать. — На утку с хрустящей корочкой… — На торт-мороженое. — И каждому пирожное «безе»… Мы теперь едем по главной улице. У меня уже нет сил состязаться с Иткой в гастрономической изобретательности. Сворачиваем в переулок, где на углу — хороший ресторан. — Ну, баста! Идем ужинать. Мы склонились над карточкой меню. Официант деликатно побрел куда-то в угол, потому что Итка выбирала долго и не давала отвлекать себя от этого занятия. «Такой чудесный голод не продам и за полсотни крон», — говорила она. — Помнишь, — зашептала Итка, — у нас было еще мало денег, и ты мне раз в кафе сказал: «Все, что стоит в меню, сверху донизу, я бы съел». Конечно, я это помнил. Итка училась на последнем курсе, а у меня зарплата была небольшая. Мы не могли себе позволить часто ходить ужинать куда-нибудь. — Ты мне все говорила: «Решайся наконец, хватит разговоров! Во сколько это обойдется?» И я действительно все заказал. Хотя не все, два блюда остались. — Я до сих пор не знаю: то ли ты не мог этого в себя впихнуть, то ли стало жалко денег. — Нет, я бы при желании мог, но только… голода я уже не чувствовал и вдруг представил себе, какой будет счет. Я помню, нам тогда срочно требовалось приобрести что-то для дома. — Посуду. У нас было только две-три самые необходимые плошки. Дело прошлое, но, если хочешь знать, я после каждого принесенного блюда думала: «За это можно было купить сковороду, за это — кастрюлю…» Вдруг Итка прыснула со смеху. Официант в углу зала осуждающе повернул голову. — Нет, я тебе скажу начистоту!.. Когда ты ел третье жаркое, я подумала: «Теперь дожевывает огнеупорный противень»… Я оперся о спинку стула и смеялся с Иткой вместе. Официант не выдержал и подскочил к столу. Наконец мы что-то заказали. 3 Ах, Итка! Вечная ее ирония и чертовская прямолинейность! Как повезло мне, что мы встретились в жизни! Кто еще мог быть мне так близок? С кем мы могли бы так понимать друг друга? Я не очень-то выдержан, да и она не больно снисходительна к людским слабостям. Но мы ни разу с ней всерьез не ссорились. Чем это объяснить, не понимаю сам. Когда мы только поженились и я еще не знал ее так, как теперь, я мог спросить, скажем, в субботу: — Что будем делать завтра? — Поедем за город, — предлагала она. — Вернемся последним автобусом. — Но мне ведь нужно подготовить статейку для печати. Пожалуй, следует заняться ею. Итка стоит у окна и смотрит на единственный кривой и запыленный куст акации, что растет у нас возле дома. — Тогда зачем спрашивать? — говорит она, не оборачиваясь. — Сказал бы прямо: надо сочинять статью… Она как будто произносит это равнодушно, но взгляд, устремленный на улицу, полон невысказанной тоски. Итка часами готова бродить по лесу и в дождь, и в осенний туман — ничто для нее не помеха. Когда действительно ждет неотложное дело, надо только сказать ей без обиняков — и она все поймет. Но я со временем все больше убеждался, как важно выкроить хотя бы один день в неделю для поездки с Иткой на природу. Она приучила к этому всех нас. Когда дети были еще совсем маленькие, мы возили их за город в любую погоду. Как теперь вижу пасмурный зимний день, мы взяли с собой на прогулку обоих мальчиков — Эвы тогда еще не было. Зашли довольно далеко, темнело, начал сыпать снег. Старший с трудом вытягивал ноги из сугробов, сквозь которые мы пробирались, а младший и совсем не мог идти. В такие минуты у Итки словно открывалось второе дыхание, и она прямо-таки заряжала всех своей энергией. Мы взяли младшего за руки и потащили по снегу. Комбинезон у него был совершенно мокрый, но малыш так заразительно смеялся, что рассмешил и старшего, когда тот уже едва волочил ноги. В конце концов мы все начали петь и незаметно дошли до автобусной остановки. Сколько лет было тогда нашим детям? Одному три, а другому пять? Да, кажется, не больше. Повзрослев, они признались однажды, что с нами им жилось не так уж плохо. Нельзя сказать, что они нас боялись, но никогда не говорили грубостей и ничего не делали назло. Итка держала себя с ними как старшая сестра, наверно, потому, что сама выросла среди сестренок и братишек. Предпочитала убеждать, а не наказывать. Один раз маленький Ондра что-то настоятельно просил — то ли игрушечный поезд, то ли трехколесный велосипед… — Сейчас нет денег, — сказала ему Итка. — Но вам ведь дают деньги на работе, — рассуждал ребенок. — Это ты верно говоришь. Да только те, которые нам дали, мы уже истратили, а новых еще нет. — Так ты пойди, пускай дадут опять. — Нельзя — их будут выдавать только на следующей неделе. — А ты бы не могла их взять сама? Где их там держат? В ящике? Их можно взять, если они нужны. Я хохочу: — Смотри, какой передовой ребенок! Сам дошел до того, что каждый получает по потребности! — Там вот как делают, малыш, — смеясь продолжает жена, — каждому отделяют только маленькую стопку денег. Когда свою стопку получим, купим папе пальто, чтобы он не ходил оборванцем. Или, по-твоему, он может ходить без пальто? — Не знаю, малыш, — отвечает Ондра (он называет ее тоже малышом или Итанькой). — Но трехколесный велосипед мне нужен. — Ну ладно, — соглашается Итка. — Купим тебе велосипед, а уж папа походит и без пальто — а то над его потрепанной кацавейкой все будут смеяться. Ондра молчит. Он забавная копия матери. Личико с кулачок — а глазищи большие, пытливые. — Пускай смеются. Я вот не засмеюсь. — Правильно сделаешь. Но только папе будет и холодно… Неоспоримый аргумент. Ондра глядит на меня и краснеет. — А когда же ты купишь мне велосипед? — капитулирует он наконец. — Когда останутся деньги. Сын, задумавшись, отходит. — Как ты умеешь с ними договариваться! — восхищаюсь я. — Ну, а когда ты, папочка, намереваешься пойти за пальто? — атакует она меня. — Это, я думаю, не к спеху, скоро лето. — Не выйдет, — решительно заявляет жена. — Что я, по-твоему, шута разыгрываю? Я Ондре ясно сказала: либо велосипед, либо пальто! Я никогда не знаю, говорит она серьезно или шутит. Вид у нее всегда невозмутимый. Но ведь действительно нельзя обманывать ребенка! Мы с женой привыкли говорить обо всем без утайки при сыновьях и при Эве. Они могли, например, услышать, что мы платим в рассрочку за мебель. Или что лучше бы тетя не приезжала к нам теперь, когда надо готовиться к конгрессу. Не помню случая, чтобы они нас перед кем-то оконфузили, как это часто бывает с малолетними. Дети у нас свободно обо всем высказывались. Когда мы затевали ремонт, спорили с нами о цвете стен. Итка выслушивала их и часто принимала то, что они предлагали. В какой-то период у нас была лимонно-желтая передняя, а в кухне — две стены оранжевых, а две зеленых. Мы откровенно рассуждали с ними обо всем, что им хотелось знать. Как-то я поинтересовался мнением учительницы о нашей дочери. Эва была тогда в первом классе. Учительница со смехом рассказала следующий эпизод. Однажды она пыталась объяснить детям, что происходит до появления человека на свет. Выдумывала разные поэтические сравнения: мать связана с ребенком, как стебель с цветком… Наша Эва с этим не согласилась и недовольно возразила: — Какой еще стебель? Я думала, там пуповина! Я передал это Итке, но ей это даже не показалось забавным. — И что? — сказала она. — Зачем учительница дурит детям головы? Девочка постоянно у меня об этом спрашивала — ну я и показала ей картинку в анатомическом атласе. Видишь, она же все прекрасно поняла. Бессмысленно такие вещи искажать. Это вызовет лишь повышенный интерес к ним. Однажды на собрании родительского комитета все, словно сговорившись, набросились на Итку. Дочь наша знает для своих лет слишком много и учит этому других детей. Итка не соглашалась с ними. Какая-то мамаша заявила, что однажды отводила свою дочь домой, а Эва присоединилась к ним, что только не рассказывала, а под конец спросила: — Не знаете, Марат убит был в ванной или в спальне? — Где ты об этом слышала? — изумилась женщина. — Прочла в энциклопедии! Итка прыснула, живо представив себе эту сцену. Эва тогда еще немного шепелявила. Но остальные родители не смеялись. Они считали, что ребенок не имеет права брать в руки любую книгу. — Почему? — протестовала жена. — По крайней мере быстрей научится читать! У нас в библиотеке нет вещей, которые могли бы развратить ребенка. В худшем случае ничего не поймет. Наверно, мы этим родителям казались чудаками, но ведь и правда — мы не знали никаких проблем ни с мальчиками, ни с Эвой. Наравне с нами они принимали участие в домашних делах. Итка никогда никого не прогоняла и не поучала — каждый старался в меру своих сил и возможностей. Вспоминаю, как они однажды накромсали хлеба к ужину — один кусок тонюсенький, другой толстенный… В другой раз наварили для всех каши из крупчатки. Каша вышла невероятно густая и вся в комочках. Но Итка ела ее как ни в чем не бывало, еще и похвалила за самостоятельность. Они сгорали от стыда — каша им тоже не нравилась, — а потом успокоились, и мы сообща умяли ее как редчайшее лакомство. Дети всему научились сами. Мы часто возвращались поздно. Стол был уже накрыт, они ждали нас, приготовив какой-нибудь ужин. Никто не спорил из-за лучшего куска или игрушки, все трое с малых лет были терпимы и снисходительны. Уж и не знаю, как Итке удалось привить им такие качества. Быть может, это объяснялось тем, что она относилась к ним как к равным. Со стороны могло бы показаться, что Итка чересчур суха и строга к детям. Но это лишь казалось. Она умела быть и озорной, и сумасбродной, и нежной. Был у нее и свой особый лексикон, которым она и дети часто пользовались. — Ты мой алмазик, мушмулка моя! — Динамитик, черешенка, — отвечал Итке в тон Ондра, еще не понимавший значения многих слов. — Ондржичек-орешечек! — Итка — зеленая нитка! За городом дети носились с ней по лугу, делали стойки и крутили сальто. Я только диву давался, как ее хватало еще на такое — ведь дома она уже провернула столько дел и, вероятно, успела утомиться. Когда Милан был в первом классе, его укусила змея. Было это во время каникул. Итка с детьми оказалась одна, а до медпункта — километра три-четыре. Эве тогда было несколько месяцев, Ондре — четыре года. Отсосав яд — хотя у нее кровоточили десны, — Итка наложила Милану тугую повязку выше щиколотки. Затем, усадив Ондру возле Эвиной кроватки, велела от нее не отходить (если сестра проголодается, покормить из бутылочки молоком, а если сам захочет кушать, тоже взять молока с булкой) и отправилась в путь. То тащила Милана на руках, то силой заставляла идти. Она объяснила, что ему необходим укол. — Я знаю, — деловито отозвался мальчик. — Если не сделают укола, я умру. Мы это проходили в школе. Итка с ужасом смотрела на часы. То и знай принималась бежать. Похоже было, что и она инфицирована. Раскалывалась голова от боли. Милан стонал, нога, затянутая жгутом, немела и отекала. Итка опять пыталась его нести. Затем почувствовала дурноту… К счастью, вскоре показалось шоссе. Проезжавший грузовик подвез их до медпункта. В кабинете застали одну сестру. Итка сказала, что сыворотку надо вводить сперва Милану, объяснила, что он аллергик, поэтому в вену надо ввести еще антигистамин и кальций, и потеряла сознание. Сестра сделала все, как ее просили, и тогда лишь пошла за врачом. Тот сразу занялся Иткой. Узнал у мальчика, что мама отсосала яд из ранки, и сказал, что положение серьезное. Через час кризис миновал. Итка готова была тут же идти пешком обратно — ведь дети остались одни так надолго, но врач не позволил. Отвез на своей машине до домика, где они тогда жили. Ондра тем временем, как было велено, съел булку, выпил кружку молока, покормил Эву и поменял ей пеленку, правда, сделал это не очень ловко, но девочка все-таки не лежала на мокром. Укладывая Милана в постель, Итка нашла у него в кармане спички. Где взял? Признался, что стащил в медпункте. Что, если бы она умерла? Тогда-то он и проглотил бы черные головки. Мы сами объясняли, что спички в рот тащить нельзя — они ядовитые. — Что тебе взбрело в голову! — ужаснулась Итка. — Да-а, если ты бы умерла, я ни за что бы не остался!.. Такими росли наши дети. В одном лишь обманули оба сына ожидания родителей: единодушно объявили, что не пойдут в медицинский. Милан тогда кончал школу. Мы с Иткой были не готовы к этому: шутя даже распределили их по специальностям. Милан, как более расторопный, пойдет в хирургию, Ондржею больше подходит неврология. А вместо этого старший принес анкету из технического… — Я знаю, вам будет неприятно, но попробуйте меня понять. Я люблю машины. Наш математик то же мне советует — говорит, у меня пойдет. — Ваш математик! — подскочил я. — С каких это пор советы тебе дает ваш математик? Мы с мамой всегда думали… Сделав несчастное лицо, он перебил: — Ну, что вы с мамой думали, мне ясно, папа! А только медицина ваша меня не влечет, я ее видел слишком близко, знаю, с чем ее едят… — С чем едят?! — возмутился я. Я еле сдерживался, хотя Итка и кидала умоляющие взгляды. — Чего ты так полез в бутылку? — хмуро сказал Милан. — Все время ведь вы боретесь за чьи-то жизни — а больной потом берет и умирает. По-моему, это ужасно скучно… Короче, все это не для меня. Ондра сначала не вступался, но, когда старший смолк, тряхнул светлыми волосами: — Вы вот всегда хотели слышать от нас правду. Я выскажу вам ее за двоих. Когда-то мысль о медицине нас невероятно увлекала. Но в школе и везде нам только и твердили, что тут надо иметь призвание — вы, мол, посвятили этому всю жизнь… И вот мы с Миланом подумали, что рядом с вами будем всегда выглядеть довольно бледно. Не более чем дети знаменитого отца. — Ондра, ты тоже не хочешь идти в медицинский? — Не хочу, папа. Вы вкалываете вечерами и по праздникам, вас то и дело вызывают из дому в любое время суток. Вы уже окончательно от этого дошли. — Можно подумать, что вам это очень мешало, — не без иронии сказал я. — Да мы не так уж много вас и видели, — поддержал его Милан. — В других семьях люди сидят вечерами все вместе, слушают диски… а тебя, папа, могут потребовать в клинику даже из ванной. И хоть бы кто-нибудь когда-то это оценил!.. — А почему ты думаешь, что этого никто не ценит? — спросила Итка, тоже начиная раздражаться. — Да вы ведь сами всегда над этим подсмеиваетесь. Люди не представляют себе, чего все это стоит. Сунут конверт или бутылку и считают, что с вами квиты. Сколько раз папу это выводило из себя… — Или начнут петь: «золотые руки, золотые руки…», — ухмыльнулся Ондржей. — А все эти газетные статеечки, которые вам хочется порвать — настолько они глупы и наивны!.. Мы с Иткой были ошарашены. И после этого решили ни к чему не принуждать своих детей. Итка выразила это двумя фразами: — С нами получилось как с крестьянами у Хлумца: кончили тем, что стали устрашающим примером для других. Долго я не хотел с этим примириться. Верил, что медицина бы их захватила, начни только они ее изучать. Когда Милан поступил в технический, я надеялся, что Ондра изменит свое решение. Должно быть, он почувствовал это — начал демонстративно приносить домой книги о старых памятниках архитектуры, записался в кружок. Я понял, что археологии он уже не оставит. Пришлось в конце концов мне сдаться. Мы радовались, что хоть Эва пошла по нашим стопам. Потом оказалось, что все обстояло иначе. Дочь выбрала медицину не из-за нас; еще до экзаменов на аттестат зрелости она познакомилась с молодым врачом-биологом, потом соединила с ним свою судьбу и, получив диплом, стала работать в той же области, что и муж. Да, дети сами отыскали свою дорогу и, вероятно, поступили правильно. Мы с Иткой изо дня в день жили в непрестанной спешке. По неделям не выбирались в театр или в концерт, не находили времени поговорить друг с другом вечерами. Когда необходимость все же заставляла нас куда-то выйти, то чувствовали себя как летучие мыши, вытащенные на свет. В этот период нас и пригласил к себе Ружичка. Отмечал получение доцентуры. Меня тогда ждало звание профессора, уже известно было, что мне дают клинику. С Ружичкой мы не встречались домами, и это приглашение меня несколько удивило. Итка, наверно, говорила правильно: оно было связано с моим предполагаемым назначением. Так или иначе, тот вечер надолго застрял у нас в памяти. Мы думали встретить у Ружички коллег из клиники, думали, что там все будет просто, по-студенчески, как у нас дома. Попали мы туда с опозданием. В тот день я долго оперировал — мы даже не заехали домой. С изумлением увидели большую, роскошно обставленную квартиру, где уже собралось несколько совершенно незнакомых нам людей, и сразу поняли, в какое общество попали. Дверь нам открыла экономка. На Ружичке была черная пара, а на жене его — вечерний туалет. Я был взбешен. Почему, черт возьми, он не предупредил меня? Мы тоже ведь могли переодеться, а еще лучше — попросту остаться дома. Возможно, этого-то он и опасался. Один из гостей, я помню, называл себя художником. Имени его я никогда не слышал, но держался он заносчиво. Супруга Ружички была с ним на «ты» и несколько раз за вечер не преминула заметить, что и она изучает историю искусств. Еще два приглашенных, в общем-то, ничем не выделялись, но говорить мне с ними было не о чем. Они весь вечер чем-то «козыряли»: преимуществами своей машины, например, или какой-то редкостью, приобретенной для квартиры. Долго вели беседу о скаковых лошадях — хозяева, очевидно, ездили с ними в Хухле на бега. Жены этих людей были глупые, «великосветские дамы». Одна все время смеялась каким-то странным клокочущим смехом — словно вода бурлила в кастрюльке. Говорить почти не говорила, но, стоило обратиться к ней, начинала корчиться от глупого и непонятного смеха. Другая, наоборот, говорила не умолкая, но раздражал фальшиво-панибратский тон, который она все время силилась принять: «Довольно умных разговоров, молодежь!», «Дайте музыку, мальчики, — дамы скучают!» Один раз обратилась ко мне: — Милуша, подольете мне вина? Ну разве вам не совестно, что я прошу об этом? Итка на все это делала большие глаза, но держалась. Я упрекал себя, что привел ее сюда. В своем простом костюмчике, с короткими волосами, она среди них должна была чувствовать себя бедной родственницей. Ужин был очень торжественный. Ружичка с женой сидели во главе стола. Они называли друг друга «Мики»: «Принес бы еще льду, Мики». — «Мики, передала бы ты мне рюмку!» В такие минуты я избегал встречаться взглядом с Иткой. Знал, что она прикусывает губу, и боялся, что расхохочется. Сервировано все было на фарфоре и старинном серебре. К чему тут Ружичке понадобился я, было для меня загадкой. Он то и дело называл меня «профессор» и при удобном случае упоминал о клинике, стремясь вовлечь меня в разговор. Наконец до меня дошло: видимо, ждал, что я произнесу тост по случаю получения им доцентуры. Тост я, разумеется, произнес, хотя и не очень глубокомысленный. Мы не привыкли к таким ритуалам. Когда я кончил говорить, Ружичка встал и разразился ответной речью, которую подготовил заранее. Это может показаться немыслимым, но он изложил в ней суть своей диссертации. Честное слово! Гости смотрели на него с благоговением, но специальных вещей понять не могли. Последняя дама — о ней я еще не упоминал, жена художника, — время от времени довольно явственно вставляла: — Какая голова, какая голова!.. Волосы у нее были цвета платины, и в обществе она слыла интеллектуалкой. Вырез ее платья доходил почти до пояса. Наконец Ружичка церемонно поблагодарил свою жену за стойкость, с которой она терпеливо переносила с ним «тяжкий период научных изысканий». Мы с Иткой переглянулись и одновременно подумали, что вряд ли в этот «тяжкий период» жена его томилась дома с мужем. Но все это еще не причина, по которой я вспоминаю тот вечер, в сущности не заслуживающий внимания. Важно, что Итка чувствовала там себя не в своей тарелке. Впервые мы увидели у нашего коллеги подобную роскошь. В квартире была стильная столовая с хрустальной люстрой, кабинет Ружичка обставил какой-то уникальной мебелью с резным письменным столом, везде, даже в прихожей, лежали дорогие ковры… Итка глядела на все это в замешательстве, робким взглядом, а глаза стали вдвое больше обычного. Нам казалось, другие врачи живут вроде нас. Но так ли это было? Ведь их квартир мы большей частью не видали. После ужина супруга виновника торжества пригласила всех дам в гостиную — попробовать какой-то ликер. Этот «сеанс» мне Итка потом изобразила в лицах. Сначала они говорили о разных своих болячках, в том духе, как мы это дома привыкли обыгрывать: «Вот очень интересно, доктор: у меня иногда шумит в ухе и отдает влево…», «Я чувствую какой-то трепет и тяжесть в затылке…» И далее в подобном роде, до полного изнеможения слушающего врача. Итка, видимо, не оправдала их надежд, потому что они вскоре перешли на другое. Смеющаяся дама уже не молчала. Со знанием дела рассуждала о моде на прически: теперь будто бы волосы начесывают наверх. Сама она, по ее утверждению, начесывает их таким образом уже два года. Так что, выходит, она первая до этого додумалась. Другая подносила всем к лицу свои холеные ногти и хвалила какой-то лак лучших мировых стандартов. — Лак бесподобный! — восхищалась дама с начесом. — Руки у вас безупречны, просто безупречны! И увлеченно добавила: — Настоящая дама узнается по рукам. Только по рукам! Итка незаметно сняла свои руки с журнального столика. Ее почти мальчишеские пальцы кончались узенькими дугами ногтей, которые никогда не украшались лаком. Мы не носили даже обручальных колец — ведь столько раз за день врачу приходится мыть руки. От начесанной дамы не ускользнул Иткин маневр, и она увенчала всю сцену таким высказыванием: — Вас, миленькая, это, конечно, не касается. Вам целый день приходится мочить руки в разных гадостях! Меня бы, думаю, от этого стошнило. Но все равно я вами восхищаюсь! Вечер на этом далеко не кончился. Включили радиолу и стали танцевать. Я все еще задавался вопросом: почему Ружичка затащил сюда именно меня? Ответ напрашивался сам собой: хотел блеснуть тем, что в гостях у него будущий шеф клиники. По той же причине он искал расположения Итки. Пригласил на танец и делал вид, что за ней ухаживает. Вообще мы с Иткой любили танцевать, хотя к тому давно не представлялось случая, но здесь потанцевать вдвоем нам просто не дали. Менять партнерш считалось, видимо, хорошим тоном. Кружился я то с одной, то с другой по паркету, натертому, конечно, не хозяйкой дома, и говорил себе: «Это та, что делает начес; а эта называла меня милушей, эта восхищалась интеллектом Ружички („какая голова, какая голова“!)»… Казалось, я попал в паноптикум — при том, что я еще не знал истории с Иткиными руками… Наконец мною завладела жена Ружички. Я заметил, что ожерелье у нее из натурального жемчуга, и отпустил по этому поводу комплимент — надо же было как-то поддержать разговор. Она разоткровенничалась и сказала, что ожерелье муж ей преподнес как «компенсацию» — за то что во время научной работы не уделял жене достаточного внимания. Пока я размышлял о том, где он взял средства на такое ожерелье, она шутя сделала мне выговор: «Куда это вы заглядываете?» Ожерелье действительно было очень длинным и исчезало в глубине выреза. Смутившись, я пытался защищаться, говоря, что для врача не такое уж это редкое зрелище. Двусмысленно улыбаясь, она заявила, что все врачи циники и бесстыдники. Потом стала ко мне прижиматься более чем положено, что-то лопотала, перескакивая с пятого на десятое, и даже начала несуразно мне льстить — я, мол, необыкновенный человек и у меня большое будущее. Я попытался отстраниться, она была немного подшофе, видимо, не управляла собой — и меня не пускала. Я цепенел от мысли, что это заметит Итка. Она сидела в углу комнаты с художником. Он то и дело предлагал ей рюмочку дистиллята, но она, опустив глаза, упрямо качала головой. Ружичкова перевела разговор на другое. Я должен бывать у них чаще. Всем ее приятельницам я страшно нравлюсь. — Только одно не могут понять, — понизила она голос и зашептала мне в ухо, как признание: — Около вас должен быть человек, который бы вас обрамлял. У вас отличная жена, но все же… Вам нужна женщина, которая могла бы вас рассеять. Всегда красивая, подтянутая, а не задерганная на работе. Вам что, действительно нужен ее заработок? Это был совершенно идиотский выпад с ее стороны. — Моя жена работает потому, что это доставляет ей удовлетворение, — убежденно сказал я. — Сидеть без дела дома она считает бессмысленным… Ружичкова меня не поняла: — Найдутся красивые и более молодые, которые с радостью все бросят и согласятся сидеть дома ради вас. — Ну знаете, — сказал я, улыбаясь и намеренно глядя на нее сверху вниз, — как раз с подобной женщиной я бы повесился от скуки. — Не верю. Будь это женщина с подлинным шармом… Тяжело приваливаясь ко мне, она многозначительно заглядывала в глаза. Я без особых церемоний отстранился. — Вы ошибаетесь, такое качество я бы вообще не оценил. Что же касается Итки, то — вам, наверно, это странно — мы с самого начала и по сей день друг с другом абсолютно счастливы. Никто не в состоянии мне ее заменить, это я знаю точно. Тут уж ее задело за живое. Конечно, о подобных вещах вслух не говорят, но мне казалось, промолчать будет предательством по отношению к Итке. Ружичкова остановилась в середине танца, под предлогом, что ей хочется чего-нибудь выпить. Мы подсели к остальным. Хозяйка дома продолжала делать вид, что я все время не переставал за ней ухаживать. Я был всем этим сыт по горло. При первой же возможности мы откланялись. Домой пошли пешком, от нас это было недалеко. Итка казалась сначала какой-то пришибленной и против обыкновения воздерживалась от комментариев. Внезапно она взглянула на меня с виноватым видом: — Надо было сегодня одеться поинтересней, я жутко выглядела на их фоне… — Да глупости, — сказал я рассеянно. Я был не в духе: мысль о нелепом поведении пани Ружичковой досаждала мне все больше и больше. Итка мое настроение истолковала по-своему. Она вяло шла рядом и подбрасывала ногой камушек. — Нет, видно, следует все же не забывать и о своей наружности. Ты обратил внимание, как они были одеты? А прически! — Да, разумеется. Особенно у той, что делает начес. Любопытно, чистит она дома картошку или у них тоже экономка, как у Ружички? — Может, она ее и чистит, — подавленно сказала Итка. — Может, она вообще все успевает. В квартире у нее, безусловно, лучше, чем у нас… Ты все равно ведь думаешь, что я могла бы успевать больше… Я остановился и взял ее за плечи: — Итка, уж не развился ли у тебя от этих светских гусынь какой-то комплекс?.. Она не отвечала. Стояла передо мной, опустив голову. Я поднял ее лицо за подбородок — из глаз скатились две слезы. — Кажется, еще немного — и кто-нибудь из них сел бы тебе на колени… — Ты бы мне этого не пожелала? — сделал я попытку пошутить. Уголки ее губ горько дрогнули. Она не ответила. Я потряс ее за плечи: — Да что с тобой, скажи на милость? — Все равно знаю, что все они думали. Тебе нужна не такая жена… У меня сжалось сердце. Черт дернул принять это приглашение. Я вытер ей глаза: — Так вот что я тебе скажу: чихать я хотел на всех, кто там был, с Ружичкой в придачу. И ты это прекрасно знаешь! Ну что, по-твоему, стал бы я делать с его расфуфыренной мадамой? — Что делают с мадамами? — Мне она не нужна, раз у меня есть ты! — А зачем еще я тебе нужна? — Ты — друг. А ни одна из них им стать не могла бы. Она наконец успокоилась, и, взявшись за руки, мы пошли дальше. — Тебе бы хоть кабинетик такой, — вздохнула она. — Ты заслужил его больше, чем этот надутый позер. — Никакого кабинетика мне не надо, достаточно того, что есть. Если уж нам обоим нужно вечером работать, то мне приятнее, когда мы сидим вместе. А тебе разве нет? — Да, но все-таки Ружичке лучше. У него больше времени. — Чем у кого? — Чем у тебя. — А разве ты не имеешь право на свободное время? Она молчала. Я вспоминал годы, проведенные с ней вместе. Дома нам никто не помогал, все приходилось делать самим. Но лепта, которую вносил я, всегда была куда скромнее Иткиной. Она всегда старалась сберечь мое время. Мог ли я забывать об этом? Встряхнувшись, Итка тогда первая пришла в себя. Стала комически изображать художника, который корчил знатока в искусстве и с трубкой в зубах изрекал прописные истины. Копировала томные движения дамы с «бесподобным» лаком на ногтях. С блеском представила хихикающую даму. — А что, если я сделаю начес? — спросила она, озорно поглядывая на меня. Я запустил пятерню ей в волосы — она ответила мне тем же и кинулась бежать по тихой ночной улице. Я наконец нагнал ее и на мгновение прижал к себе. Помню, неподалеку был какой-то пьяный; еле ворочая языком, сказал: — Ну… что… идти-то некуда? Ах, бедные вы, бедные… — Есть, есть куда!.. — воскликнула со смехом Итка. И мы, схватившись за руки, как сумасшедшие понеслись домой. Я знаю, у нормальных людей так, наверно, не бывает. Дети уже большие, а мы иногда ведем себя как студенты, сбежавшие с лекции. Должно быть, это оттого, что мы всегда жили точно на бивуаках. Все время что-то наверстывали, писали статьи или книги, перерабатывали учебные пособия — всего не перечесть… Сколько раз говорили друг другу: вот доделаем это и начнем жить как люди! Много раз обещали детям, что поедем с ними к морю, и долго не могли сдержать своего обещания. А дети быстро стали самостоятельными. Сначала мы отправляли их в школьный лагерь, потом ездили вместе на курорты и наконец побывали за рубежом. На Балтийском море, в Румынии и на Кавказе. Постепенно приобрели все необходимое для таких поездок, всюду заводили друзей. Однажды нас уговорили устроить себе настоящий отпуск и поехать на машине к морю. С тех пор прошло немало лет, но, кажется, об этом стоит вспомнить. Решили поехать в Югославию. Итка никогда там не бывала, и мне хотелось повозить ее по местам, которые я посетил в студенческие годы. Со мной тогда учился один серб, очень веселый парень, хорошо говоривший по-чешски. Мы с ним решили организовать экскурсию для студентов. Помню, их тогда записалось всего несколько человек, остальное составили преподавательницы и еще какие-то лица, не имевшие средств на индивидуальную поездку. Двинулись прямо на юг — к Цавтату и дальше, к Будве. Уже сама узкоколейная дорога до Дубровника проходила по изумительно живописным местам. Потом плыли на пароходе. На всем пути к Цавтату тянулись вдоль реки красивые скалистые берега. Тогда там еще было мало туристов. Единственная небольшая гостиница вместила лишь нескольких из нашей группы, остальных расселили по частным домам. Станко Петрович — так звали нашего однокашника из Югославии — обо всем для нас договаривался, торговался, когда закупал продукты на рынке, как тогда было принято, — благодаря ему наша поездка удалась на славу. Из-за одних только моих рассказов Итке хотелось посмотреть эту страну. Мы оформили все документы, но в клинике был завал работы, пришлось несколько раз откладывать отъезд. Дети решили собрать нас в дорогу. Убедили взять с собой палатку — ведь жить в гостинице не так интересно. Не забыли ни одной мелочи: спальные мешки, одеяла, посуду, ложки, вилки… — Не понадобится — неважно, — говорили они, — в машину все войдет, вас только двое. А если что-нибудь забудете, вам может этого потом недоставать. Забавно было, что они держались с нами как заправские путешественники. Сложили приготовленные вещи в кучу и уехали на каникулы, потому что наступило лето. Как раз в это время вернулся из отпуска Вискочил. Он тоже был с женой в Югославии и даже приобрел по этому случаю новый, полностью оснащенный прицеп. Когда узнал, куда мы собираемся, предложил одолжить у них на эту поездку его «караван». Сначала я отказался. Я никогда не ездил с прицепом — боялся, как бы чего не повредить. Да и вообще у нас уже все наготове — прекрасно обойдемся и так. Он и слышать ничего не хотел. Зашел к Итке, начал подбивать на эту авантюру и ее. — Ни от кого не будете зависеть, — говорил он, — в Югославии хорошие кемпинги, подключите там электричество, можно пользоваться холодильником. Это же так удобно! Первой начала поддаваться Итка: — Может, и правда рискнуть? Наверно, в этом что-то есть. Палатка очень маленькая, а возвращаться каждый день в гостиницу тоже не мед… Вискочил и жена его невероятно обрадовались. Пригласили к себе, надавали массу проспектов, пометили на карте наиболее удобные места для остановок… Не знаю, почему они так рьяно убеждали нас взять этот прицеп. Мы сидели у них, попивая коньяк, а они говорили: — Нет, ехать с небольшой палаткой просто глупо. Там много иностранцев, все комфортабельно оснащены: большие палатки с навесом для машины, столики, стулья… При вашем положении… Снобами Вискочилы не были. Но в тот период начали входить в моду прицепы, и они стали энтузиастами этого дела, проверив на себе, как удобен прицеп в таких поездках. Желали нам добра, и только. Показали, как всем этим пользоваться. Там была настоящая маленькая кухня с газовой плитой и мойкой, удобные раскладные постели с ночниками, небольшой бар, даже утюг и, разумеется, всевозможная утварь, включая мясорубку. Оставалось лишь захватить купальники и халаты и ехать. Мы взяли ключи, выслушали последние советы (в обращении с прицепом не заключалось никакой сложности — вполне можно было освоить) и условились, что возьмем его через день-другой рано утром у них из сада. Хорошо помню, как мы тогда возвращались от Вискочилов. Я первый заговорил о преимуществах такой поездки. Отпадает необходимость тащить с собой множество разных сумок и чемоданов. Да в конце концов это и гигиенично: Вискочилы говорили, в таком жилье очень чисто. Кроме того, мы будем гораздо мобильнее. Не понравилось на одном месте — присоединили прицеп к машине и едем в другое. Куда уж проще! — Положим, это как сказать, — впервые возразила Итка. — Если на стоянке тесно, как мы такой прицеп впихнем? Потом придется до бесконечности его монтировать, а через несколько дней начинай все сначала… Я взглянул ей в лицо. Брови озабоченно подняты, глаза уставились в одну точку. — Ну, это не проблема. Оставим машину поблизости, чтобы выехать в любую минуту… — Конечно. Может, и достанется местечко с краю кемпинга… Иначе будем со всех сторон сжаты, как в дачном поселке… — Вискочил говорил, они подъезжали к самому побережью, так что рядом было бескрайнее море. — Я понимаю, но ведь днем там пляж и уйма народу, — продолжала она. — Купим рыбки, пожарим на сковороде — хорошо!.. — сказал я не своим, каким-то сдавленным голосом. — Купим на рынке рыбу и сварим уху. — В этом прицепе? — спросила Итка, и лицо у нее стало такое несчастное, что невозможно было смотреть. Немного помолчав, она добавила: — А помнишь, как мы варили уху в Лужнице? Кто-то дал нам две рыбины, мы разожгли костер и повесили над огнем котелок. — Прекрасно помню, — сказал я, уже немного раздраженно. — Ты тогда еще не кончила института, и у нас с собой был только заплечный мешок с одеялом. А теперь тебе предложили целый прицеп. Так что будем путешествовать, как миллионеры, и рыбу жарить на плите. Ты сама ухватилась за эту идею. — Вот именно, — грустно отозвалась она. — Я вижу, и тебя это не очень вдохновляет. Не понимаю, что тогда на меня нашло… — Да, но теперь уже не знаю, удобно ли отказываться… — выдавил я из себя. — Теперь они наверняка обидятся… Хотя в палатке тоже есть известная прелесть, правда?.. — Особенно если нас только двое, — оживилась Итка. — Когда дождь, можно спать и в машине, если не требуется принять ванну и привести себя в порядок в гостинице. А когда жарко — раскинул палаточку в любом месте, на травке, и кум королю… — Да, но ведь это уж совсем… Она, казалось, не слышала: — Рыбу могут приготовить и рыбаки, ты ведь рассказывал, как вы ходили тогда к рыбакам. Не важно, что она будет испечена над костром, а не на электрической плите в прицепе… Вы же вот покупали вино в розлив и инжир прямо с дерева… Зачем нам, собственно говоря, кухня? — Но что мы скажем Вискочилу? — Давай напишем письмо. Извинимся и как-нибудь объясним. — Я думаю, они поймут. Напишем, что хотим проехать по знакомым местам и должны быть более мобильны. Или что машина у нас старая, прицеп не потянет… Мы воспряли духом. Всю дорогу придумывали всевозможные варианты оправданий. Дома пересмотрели собранные вещи и моментально все упаковали. Утром нацарапали записку: «Не сердитесь, мы лучше поедем без прицепа. Ваши…», положили ее за окошко комфортабельного домика на колесах и скрылись, как напроказившие мальчишки. Но главное, конечно, не в этом. Отпуск мы провели прекрасно, хотя совсем иначе, чем я себе представлял. Цавтата я не мог узнать. Теперь это был курортный город с гостиницами, пансионатами, санаториями, где я совсем не ориентировался. Я хотел сразу ехать дальше, но Итка заставила меня припарковаться, чтобы отыскать старую набережную с пальмами и кабачком, о которых я столько рассказывал. Все это мы нашли. И дорогу к скалистым утесам тоже. Теперь это была уже не тропа, терявшаяся между обломками скал и кустарником в желтых цветах, а ухоженная дорожка, проложенная по склонам скал и через пиниевую рощу. Итка уверила меня, что дорога нравится ей и в таком виде. Уговорила остаться в Цавтате хотя бы на одну ночь (в нескольких километрах есть кемпинг, там можно остановиться — посмотреть, как бы мы устроились, будь у нас прицеп). Вечером возвратимся на набережную — она наверняка окажется такой же, какой я полюбил ее в прежние времена. И мы поехали в палаточный лагерь в первый и последний раз за все путешествие. Место, отведенное нам для палатки и машины, было действительно с пятачок. Мы приближались к нему, как слаломисты, лавируя между «караванами» и заумными полотняными жилищами. По одну сторону выделенной нам площадки был огромный прицеп немцев из ФРГ. Границу своего участка они пометили рядом плоских камней, а с нашей стороны даже вбили в землю два колышка, между которыми натянули шнур. Перед их парусиновым шатром с верандой стоял большой зонт от солнца и обеденный стол с креслами. Неподалеку была решетка для костра. По другую сторону расположились австрийцы. У тех не было ничего, кроме «каравана» и навеса для машины. Они, наверное, только приехали — возле надувной лодки лежал еще не установленный мотор. Оставив машину при дороге, мы стали разбивать палатку, которую наши дети считали роскошной: в ней вполне могли поместиться три человека, хотя она и предназначалась для двух. Разобьем и пойдем купаться, решили мы. Весь вечер проведем на берегу. Освободились мы очень быстро. Наша «полудатка» на фоне соседских хором казалась игрушкой для малолетних. Мы были словно пастушки, которые натянули на лугу веревочку между шестами и набросили на нее кошму. Признаться, я даже слегка сконфузился. Итка смеялась: — И поделом, раз ты плевал на то, как мы здесь представляем свой народ!.. Впрочем, Вискочилы это предвидели. Когда вернемся, скажем: «О, как вы были правы — мы сгорали от стыда!» — Меня это не волнует, — произнес я неуверенно. — А если тебе не нравится так ездить, в следующий раз обратимся в бюро путешествий или тоже купим прицеп, чтоб тебе не стыдиться. — Мне? — изумилась Итка. — Мне только так и нравится! С «немецкой территории» вышел рыжеволосый юноша. Он нес акваланг и насвистывал. Увидев нашу палатку, остановился и затих. Неожиданно раздумав идти к морю, вернулся в свои брезентовые апартаменты и через минуту вышел с другим юношей, похожим на него как две капли воды, только чуть младше. Они прошли мимо нас с застывшими лицами, но через несколько шагов прыснули со смеху. Им было лет по шестнадцати-семнадцати. Что-что, а чувства юмора Итке не занимать. Немного отойдя, она окинула взглядом наше сооружение. Наверное, хотела увидеть эту «полудатку» глазами тех двух юных задавак. И вдруг, показывая рукой куда-то в сторону забора, залилась хохотом. Там был — право, не вру — точно такой зеленый жалкенький шалашик из брезента, как у нас, а рядом — допотопная машина датской марки. Мы купались до темноты. Все давно ушли, и в небе появилась полная луна. — Смотри-ка, вот она, — смеялась Итка, — недаром ты утверждал, что здесь всегда полнолуние! — Я утверждаю, что ты самая вредная из женщин — подтруниваешь над известным хирургом. — Который ночует в международном кемпинге как последний бродяга. — И ему хоть бы хны! Мы плавали на теплых упругих волнах. Старались окатить друг друга с головой. С берега долетал крепкий аромат пиний. Я не жалел, что мы остались. Ужинать пошли в тот самый кабачок, о котором я столько раз вспоминал. Взяли жареной рыбы и красного вина. Хозяин выглядел совершенно так, как много лет назад. Та же черная шапочка и усики под носом. Но только это ведь не мог быть он — таких чудес Время не допускает. Расплачиваясь, я спросил, давно ли он в этих местах. Сначала он меня не понял, а потом объяснил, помогая себе темпераментной жестикуляцией, что здесь родился. Кабачок принадлежал раньше его отцу, а еще раньше — деду. Все складывалось изумительно. По пути к кемпингу мы испугались, что не отыщем в темноте палатку. Но опасения были напрасны: через каждые десять метров сиял у дороги здоровый фонарь. Никто и не думал ложиться. Сидели на воздухе у транзисторов, а по проходам между полотняными жилищами стелился едкий дым, шибающий запахом жира: кругом жарили мясо на вертелах. Романтики тут было мало. Немцы — наши соседи — тоже еще не легли. Братья склонились над шахматной доской. Увидя нас, стали многозначительно покашливать. Приземистый толстяк средних лет, сидевший в кресле, поднял на них укоризненный взгляд. У палатки датчан шевелились неясные тени, потом втянулись внутрь. Погас и прикрепленный к брезенту карманный фонарик, еще до того, как мы пошли спать. Случай, из-за которого я рассказываю об этой поездке, произошел на следующий день после обеда. Утро мне как-то не запомнилось. Смутно представляется ослепительная белизна утесов и страшная, расслабляющая жара. Мы дремали на пляже (в палаточном городке допоздна стоял шум, как на ярмарке) и время от времени гнали друг друга в воду, боясь обгореть. В нескольких метрах от нас громоздился утес, завершавшийся плоской площадкой. С нее можно было прыгать в море, но мне это казалось рискованным. Под утесом были подводные ямы, а площадка была довольно высоко. Я прыгнул один раз, и больше не хотелось — смущало, что невозможно определить расстояние под собой. Итке я отсоветовал и пробовать. Но местным жителям это не казалось опасным. Все время кто-то карабкался наверх. Большей частью молодые ребята. Среди них был мальчишка лет десяти. Они прыгали вниз, как лягушки, и походили на них, погружаясь потом в прозрачную голубую воду. Около десяти часов камни вокруг так раскалились, что ступить было нельзя. Мы решили устроить большой заплыв. Очень хотелось пить. По студенческому обычаю времен моей первой поездки мы захватили на пляж молодого вина, налитого для нас в бутылку хозяином кабачка. Охлаждали ее в лощине между скалами, где вода попрохладней, но без особого успеха. Выпили сразу больше половины, но жажду не утолили. Зато почувствовали восхитительную легкость во всем теле. Сначала заплыли далеко от берега, потом легли навзничь, и волны — спокойные, длинные — несли нас, усиливая головокружение и веселую возбужденность от выпитого. Не знаю, сколько мы пробыли в воде. Но когда медленно плыли обратно, увидели наверху, на площадке утеса, двух юношей, наших соседей по кемпингу. Мы не узнали бы их с такого расстояния, если бы не вихры, пылающие на солнце погребальными факелами. Купающихся стало меньше. К полудню все перебрались в тень — особенно местные. Не видно было ни одного из тех смуглых, черноволосых мальчишек, которые еще недавно безраздельно владели этой высоткой. В заливе, где кончался утес, появились зонтики от солнца. На лежаках среди хозяйственных и морозильных сумок кейфовало несколько семей из нашего лагеря. Прямо на берегу, в самом непритязательном месте, расположилась молодая пара, видимо из здешних, с тремя детьми. Сидя полукругом на непокрытом камне, они ели инжир с хлебом. Оба немецких паренька, наши соседи, все еще торчали на площадке утеса. Три загорелых подростка взобрались туда и не раздумывая бросились в море. Немцы с завистью наблюдали за ними. Но вот увидели нас — мы приближались к берегу — и, должно быть, захотели покрасоваться. Один встал на край площадки и, секунду поколебавшись, наклонил вперед голову, вытянул руки и прыгнул. Второй нерешительно поднял руки над головой. Брат его в это время успел уже вынырнуть и ободряюще кивнул. Я хоть и не разрядник, но понял, что мальчик, собравшийся прыгнуть, к этому не подготовлен. Вдобавок он явно боялся. Необходимо было что-то сделать, остановить его — я предостерегающе поднял руку… Но тело его уже накренилось… Да, это не был прыжок в обычном смысле слова — человек летел вниз головой, как тряпичная кукла. Должно быть, потому и оставался совсем близко от утеса. Ведь, прыгая, необходимо было оттолкнуться: глубина начиналась не сразу же возле подножья. Молодой далматинец, сидевший на берегу с семьей, тоже почувствовал неладное. Мальчик еще не долетел до воды, а он уже вскочил; спотыкаясь о камни, бросился в том направлении, где упал немец. Он не показывался. Брат его в ужасе кружил над тонущим. Тот не всплывал и не шевелился. Я поспешил на помощь. Но не успел подплыть, как расторопный абориген нырнул и вытащил мальчика на поверхность. Тут подоспел и я, помог вынести неподвижное тело на берег. Вокруг начал собираться народ. Отец мальчиков, наш полнотелый сосед по кемпингу, беспомощно метался и объяснял каждому, что произошло. Пострадавшего положили на землю. Он был без сознания. Стали откачивать воду из дыхательных путей. Это нам удалось. На голове я обнаружил рваную рану — должно быть, он ударился об острый камень. С лица сбегала краска. Он не дышал. Мы с Иткой стали делать ему искусственное дыхание. Оно восстановилось, но пульс был еще слабый и временами пропадал. Сознание не возвращалось. Мать стала истерически кричать и бросилась искать врача. Стоявшие вокруг наперебой предлагали разные средства. Один подсунул под голову сложенный стул, другой принялся растирать мальчика полотенцем. Далматинец хотел даже влить ему в рот немного ракии. Мы отгоняли их как могли. Потом он начал приходить в себя, застонал. Родители все еще относились к нам с недоверием — хотя мы уже назвали себя, — хотели отнести сына в ближайшую гостиницу. Мы продолжали настаивать на госпитализации. Не исключался перелом шейных позвонков или черепа. Некомпетентное вмешательство могло бы только навредить. Они с убитым видом слушали и ничего не отвечали. Первым все понял далматинец. «Скорая помощь» сюда не доберется. Вот если найти подходящую лодку? Пожалуй, это самое разумное… Откуда-то появился пожилой человек в очках — местный доктор, случайно оказавшийся на пляже, — с независимым видом начал осматривать пострадавшего. Выслушал сердце, нащупал пульс. Когда собрался посадить, чтобы простукать легкие, я не мог уже оставаться пассивным наблюдателем. — Лучше его не трогать, — сказал я по-английски. — Возможно, тут переломы. Пожилой смотрел с надутым видом и, кажется, меня не понял. Среди собравшихся стоял молодой хорват. Прислушавшись, подошел ближе и перевел мою фразу, заметив пожилому, что я тоже врач. Я снова назвал себя, сказал, что руковожу нейрохирургической клиникой. Пожилой господин мгновенно преобразился в учтивого коллегу. И даже признался, что в травматологии разбирается слабо. Между тем состояние пострадавшего начало ухудшаться. Только что зрачки были одинаковыми, а теперь левый заметно расширился. Стала периодически конвульсивно вздрагивать рука и нога. Мы с Иткой переглянулись: дело ясное — мозговое кровотечение! — Внутричерепная гематома, — сказал я. — Нужна немедленная операция. Молодой человек перевел и сообщил, что он студент-медик, проходит практику в Дубровнике. Только там могут провести пункцию. Впрочем, он сразу добавил, что летом иногда дежурят начинающие, которые с этим не справятся, и попросил меня для верности поехать тоже. Немец с супругой, не уяснив себе всей серьезности положения, волновались, что сын лежит на земле, — пытались подсунуть под него одеяло, подушечку… Тщетно старался я, чтоб они меня поняли. Опять пришлось вмешаться югославскому студенту. Он не только владел английским, но и прилично говорил по-немецки. Обратившись с решительным видом к родителям мальчика, объяснил им, где я работаю, добавив к этому, что им невероятно повезло: сыну необходима операция, а я крупный специалист в этой области, и они должны слушаться всех моих указаний. Теперь уж они относились ко мне с должным уважением. Неподалеку причалила большая моторная лодка. Юношу положили на лежак и перенесли на корму. Мы с Иткой, местный доктор и студент сели туда же. Отец пострадавшего должен был приехать в больницу на машине: предстояло еще отвезти в кемпинг другого сына и жену, которая едва держалась на ногах — была на грани истерического припадка. В хирургии действительно не оказалось никого, кроме двух совсем молодых врачей — их более опытный коллега, являвшийся на дежурство лишь по телефонному вызову, лежал с температурой дома. Пошли всем скопом к заместителю директора. Он сразу понял ситуацию и попросил меня прооперировать пациента. Из двух хирургов, находившихся в отделении, один оказался вполне расторопным и сообразительным. По этой части он работал третий год. Второй — броский красавчик — боялся взять на себя даже анестезию. Пришлось потом следить за наркозом Итке. Больной был в глубоком беспамятстве, кровотечение продолжалось, общая тяжесть состояния нарастала. К счастью, там оказался толковый рентгенолог, и мы с ним провели ангиографию. Очаг повреждения был локализован правильно. Снимки показали и перелом черепа, что само по себе было не так уж и страшно — молодой организм с этим легко справляется. Хирург, который мне ассистировал, к тому же хорошо владел английским. К счастью, дежурила и неплохая операционная сестра. Мы вместе подобрали нужные мне инструменты. Клиника была хорошо оснащена, даже для сложных операций на мозге. Пока больного готовили к операции, нас пришел поприветствовать главврач из терапии, недавно побывавший в Праге на каком-то конгрессе. Подошел и заместитель директора. Оба просили разрешения присутствовать на операции. Они, как ни странно, знали меня по фамилии и были очень предупредительны к нам с Иткой. Пожилой врач из Цавтата старался в это время успокоить несчастного отца. Когда мы шли по коридору в предоперационную, куда сестра принесла нам кофе, он сидел в кресле, обхватив руками голову, и плакал. Коллега наш, кажется, не сумел его ободрить — отчаянно жестикулируя, на ломаном немецком пытался объяснить, что будут делать с его сыном. Молодой ассистент пригласил нас с Иткой, когда больной был уже на столе, тщательно укрытый, с чисто выбритой головой, обработанной дезинфицирующим раствором. Наркозиаторов оказалось даже трое: второй хирург, Итка и заместитель директора. Сестру и санитара взял на себя студент-медик — помогал им и переводил все мои распоряжения. Однако же не все шло гладко. Я привык к безупречному коловороту. Здешний был более массивный — в работе с ним я сам себе казался неуклюжим. Гематома давила на двигательные центры, это было очевидно, — у больного и теперь еще время от времени подергивались конечности. Я сделал трепанационное отверстие в лобной кости и попробовал ввести иглу. Сразу извлек шприцем жидкую кровь. Ангиография показывала довольно массивную плоскостную гематому. Я снова и снова отсасывал, но крови не убывало, уж начал опасаться, не надорван ли синус. К счастью, этого не оказалось, и мы наконец произвели полную аспирацию крови. Затампонировали — ничего не просачивалось. Итка сообщила, что давление и пульс нормальны, больной начинает проявлять беспокойство. Добавили наркоза. Должно быть, операция уже давала результаты: юноша стал выходить из состояния глубокого беспамятства. Молодой ассистент оказался отличным помощником. Тампонировал, останавливал кровотечение электрокоагулятором и, наконец, очень искусно произвел ушивание кожной раны поверхностным швом. Мы кончили. Второй хирург, до того времени лишь наблюдавший за манипуляциями, дал указание санитару подвезти каталку и помог отсоединить капельницу. Халаты и перчатки наконец-то можно было снять. Молоденькая операционная сестра смотрела на меня с открытым восхищением — а это всегда льстит мужскому самолюбию, — пыталась высказать на родном языке, как хорошо было со мной работать. Заместитель директора без устали благодарил — так что уж стало тошно это слышать. Студент же был просто в экстазе — ведь это он привел нас сюда… Потом писали протокол. Больного отвезли в послеоперационную палату, и он спокойно спал. Я диктовал ход операции по-английски, а хирург со студентом переводили и отстукивали на машинке. Закончив, все поставили под этим свои подписи. Врачам не хотелось с нами расставаться. Один нас приглашал к себе домой, другой хотел поехать с нами в город поужинать. Сестры — и те с удовольствием угостили бы нас прямо тут, в отделении. Мы обещали несколько туманно, что как-нибудь еще заскочим — ведь дел у них сейчас по горло. Пошли взглянуть на мальчика. Он ровно, глубоко дышал. Я похлопал его по щекам, и он взглянул на меня сонными глазами. Я поднял ему руки и по-немецки попросил не опускать. Он смог это выполнить. В обеих руках была одинаковая сила… Хоть операция была обычной, каких я в своей жизни сделал множество, я получил большое удовлетворение. Сколько бывает случаев, когда кровоизлияние вовремя не обнаруживают и потому не оперируют! Была какая-то ирония судьбы в том, что два этих рыжих брата так глупо нас тогда высмеивали. Не окажись мы в тот роковой час под рукой, паренек вряд ли смог бы выкарабкаться. А кем мы были в их представлении? Беднягами, которые ютятся возле их роскошных «караванов»?.. Мы вышли в коридор. Следом повезли каталку с оперированным. Отца его, стоявшего поодаль, била дрожь. — Можете на него посмотреть, — предложил я ему по-немецки. — Попробуйте поговорить с ним! — Hans, ich bin da… schau mich an…[4 - Ганс, я тут… взгляни на меня… (нем.)] — пролепетал тот. Юноша поднял веки. Пытался улыбнуться, видимо узнав отца. У толстяка подкосились колени. Он опустился в кресло и опять заплакал. Студент среагировал на это очень правильно. — Чего вы плачете? — набросился он на раскисшего папашу. — Ведь все в порядке! Пражский профессор возвратил вам сына! Вы лучше бы его поблагодарили! Это подействовало. Толстяк был разом на ногах и бросился ко мне: — О да, конечно, я чуть не забыл… Скажите, сколько я вам должен, готов отдать все, что ни пожелаете… — Ничего мне вы не должны, — декларативно сказал я. — С больницей надо вам договориться — вот директор. Теперь уж беспокоиться не надо — мальчик ваш вне опасности… Он смотрел на меня затуманенными от слез глазами и словно ничего не понимал. Потом схватил меня за рукав: — Нет-нет! Я не могу, чтобы вы так уехали! Возьмите у меня машину! Или прицеп — все, что понравится… Итка, стоявшая рядом со мной, сжала рот, стараясь не рассмеяться. Она знала: у меня не хватит выдержки. — Спасибо, машина у нас здесь есть. А прицеп мы оставили дома, так путешествовать приятнее… Я с извиняющейся улыбкой взглянул на жену — помимо прочего, чтобы увидеть выражение ее лица. Иронические искры в глазах прожигали меня насквозь. «Не вытерпел все-таки! — говорили они. — Перед каким примитивом расхвастался! Да еще когда он выбит из седла». Он не хотел, чтобы от него отмахнулись, и продолжал свое: — Дайте хотя бы адрес, должен же я вас как-нибудь отблагодарить, когда вы столько для нас сделали… Мы от него сбежали. Главврач терапевтического отделения отвез нас в кемпинг — понял, что нам надо отдохнуть. Какие-то люди поглазели на нас издали, но ни о чем не спросили. Соседская палатка и прицеп были пусты: австрийцы нам сказали, что мать со вторым сыном уехала в больницу. Не говоря ни слова, мы стали укладываться. Исчезнуть следовало до возвращения соседей. Решили ехать к югу, к Будве. Вскоре все было готово. Заехали еще в знакомый кабачок и что-то там перехватили. Мы рассчитывали, что немцы не вернутся раньше, чем через час или два. Выехали на шоссе, остановили машину у красивой балюстрады, откуда открывался грандиозный вид на море. В воде дробились лучи солнца, стоявшего уже довольно низко. Вдали, на горизонте, светили белые гребешки волн, качались парусники. Смолистое дыханье хвои растворяло запах дезинфекции, которым мы пропитались. Было очень хорошо. Но только мы собрались снова включить зажигание, как увидали вдали «форд» наших соседей. К счастью, машина стояла довольно далеко от поворота к кемпингу — нас не заметили. Мы смотрели, как они съезжают к морю и заворачивают в направлении «своей территории». Теперь они, наверно, вышли из машины, глядят на место, где была наша палатка… Как они расценили это исчезновение «по-английски»? Но радость наша была преждевременной: по откосу снова карабкался «форд». Мы пулей вылетели на шоссе. Где они? Так и будем бегать от них как детишки? Не встретив нас, они должны были предположить, что мы поехали на юг. Тогда они нас действительно догонят. Я уже хотел прибавить газу, но впереди увидел поворот. Он вел по склону вверх к каким-то санаторским дачкам. Я быстро свернул туда и выключил мотор. Через несколько минут мы в зеркале заднего вида увидели стремительно мчавшуюся машину — соседи наши в самом деле направлялись к Будве. Что теперь делать? Встречаться с ними, право, не хотелось. Опять выслушивать их благодарности и излияния?.. Итке пришла в голову отличная идея. Мы взяли купальники, оставили машину и спустились к морю. Кемпинг мы обошли стороной. Отыскали среди диких скал уединенную бухточку — вокруг не было ни души — и там лежали и купались до захода солнца. Когда же мы опять взобрались на шоссе, между деревьев разглядели «форд», стоящий на своем месте в кемпинге. Мы выиграли! Поехали на юг и переночевали дикарями в пиниевой роще, где было столько цикад, что от треска их невозможно было уснуть. 4 Митю мы оперировали в начале мая, когда так необычно рано зацвели черешни. До операции я ежедневно заходил к нему на несколько минут, стараясь только, чтобы он не высказал открыто то, о чем лишь намекнул при нашей первой встрече — о своей дружбе с Иткой. Однажды я застал в палате Митину жену. Она тактично поднялась, чтоб выйти в коридор, но я просил ее остаться. Чувствовалось, что она очень волнуется за Митю, хотя держалась крайне сдержанно — ни разу не зашла ко мне узнать о муже или о чем-то попросить, как делают обычно родственники пациентов. Не рассказал ли уж он ей об Итке? — думал я. В день операции мысль эта пришла снова. Утром, когда я шел в операционную, у входа в отделение стояла Итка с Митиной женой. Итка приветливо о чем-то говорила, улыбалась — видимо, старалась ее успокоить. А жена Мити молча, с явным интересом на нее смотрела. Я не большой психолог, только все это как-то не соответствовало ситуации. Лицо у Митиной жены по меньшей мере выражало недоверие, а может быть, и что-то вроде бабьей зависти, кто их поймет? Я проводил Итку в операционную — сегодня из неврологов она одна. Я, Кртек и Гладка вымылись для операции; хотел еще присутствовать Зеленый: его такие вещи занимают. На душе у меня смутно. Итка чувствует это, пытается что-то непринужденно говорить, но я не верю ей. Мы уж надели маски — видны одни глаза, — но потому не верю, что глаза ее как вспугнутые блуждающие огоньки. Накануне вечером мы с доцентом Кртеком снова обсудили весь ход операции. Решили прежде всего выключить артерии, которые снабжают кровью это образование. Затем изолировать и перевязать основание сосудистой аномалии. Этого я боюсь больше всего. Митя в том возрасте, когда сосуды утратили эластичность. Каждый нейрохирург знает, каких сюрпризов можно ждать от хрупкой артерии, когда ее надо перевязать лигатурой. Помню, я долго не мог уснуть. Это бывает перед каждой сложной операцией. На этот раз во сне я видел даже осложнения: Митя с лопнувшей аневризмой; Митя с остановившимся дыханием; сосудистая аномалия, бесчисленными ответвлениями проникшая в мозг и не дающаяся скальпелю, словно непобедимый спрут. На это я уже отреагировал: в операционной нет места ни беспокойству, ни страху — это передалось бы остальным. Маска, закрывающая рот, — как маскарадная маска. Разве нельзя поздороваться одними глазами, улыбнуться одними глазами… Под ней легче скрыть и ту неизбежную напряженность, которая никогда не покидает хирурга. Мне повезло — тут Зита. Одна из самых старательных операционных сестер и к тому же… нет, этого я вам не мог бы сказать, пан корреспондент… Она пришла к нам двадцать лет назад. Тогда она была молоденькой и действительно очень красивой. Не знаю, как уж это вышло, но она меня полюбила. Призналась мне сама. Произошло это однажды вечером после очень сложной операции. Я дежурил. Она принесла кофе, а потом совсем просто, не поднимая глаз, сказала, что любит меня и никогда не полюбит другого. Сначала я посмеялся — так это выглядело, на мой взгляд, по-детски. Но когда она заплакала, стало ее жаль. Я обнял ее, только чтобы успокоить. Она поцеловала меня с такой страстностью, что и я чуть было не потерял голову. Объяснил, что у меня есть Итка и больше никого любить я не могу. Посоветовал поскорей найти юношу, с которым она, разумеется, была бы гораздо счастливее, чем со мной. Она успокоилась и даже стала улыбаться, но повторяла одно: другого никого не надо, для нее достаточно работать со мной рядом. Я, разумеется, ей не поверил, но шли годы, а она не выходила замуж. Не думаю, что она не познала любви, для этого она была слишком красива, но, как бы то ни было, она осталась в клинике, и я чувствовал ее неизменную тихую преданность, что не могло не трогать. Никогда больше между нами ничего не было, никогда ни единым намеком не переходила она границ преданной дружбы, и потому я ничего не рассказал об этом Итке. Не хотел ее напрасно волновать. Иногда я винил себя за то, что не поговорил с Зитой еще раз, не настоял на том, чтобы она ушла в другой коллектив, где жизнь ее сложилась бы иначе. Но кто мне дал на это право? Признаюсь, она всегда была мне чем-то ближе всех работавших у нас сестер. Я мог свободно говорить с ней на любую тему по специальности — профессиональная подготовка у нее очень высока. Она всегда умеет определить с первого взгляда, в форме ли я, и угадать минуту, когда мной овладевает усталость. Как хорошо, что именно она будет на операции. Из-под маски смотрят на меня в упор серьезные серые глаза. Около век уже следы безжалостных коготков времени, и все-таки она еще молода и долго будет из утра в утро стоять у инструментов, держа руки наготове, точная, быстрая и спокойная. Чудесно, что именно я работаю с ней. Передо мной Митя. Рефлекторы резко освещают квадрат обнаженной кожи. Пришлось пожертвовать Митиной шевелюрой. Мы с Кртеком подаем глазами сигнал. Я беру скальпель. Дугообразно провожу им в левой височной области. Сделали трепанационные отверстия и начали пропиливать кость. Это всегда очень утомительно. Меня сменила Гладка. Я давно с ней не оперировал. Она удивила меня — работает быстро и точно. Вспомнил, как она бросила камешек в мой огород за то, что не допускаю ее к серьезной работе, и как бы мимоходом сказал: — Завтра удалить опухоль гипофиза в восьмой палате не хотели бы? Она подняла голову, глаза загорелись: — Но ведь операция записана на вас, профессор!.. — Вы это сделаете не хуже. Гладка невозмутимо продолжает работать — только висок над маской заалел от удовольствия. — Если только из-за того, что я на днях говорила, то… — По-моему, вам хорошо известно, что я не ловлю людей на слове. Потом работаем молча. Она продолжает готовить трепанационное окно. Слышится то побулькивание отсоса, то шипение электрокоагулятора. Мы с Кртеком ждем. Митя дышит спокойно, давление и пульс не выходят из нормы. Обрывки прошлого встают у меня в памяти. Это странно, но особенно живо оно видится мне в операционной, когда при менее сложных манипуляциях есть несколько минут или секунд, не требующих большого напряжения. Когда, собственно, я впервые просил Итку прийти на свидание? Не знаю. Где-то сразу же после экзамена по хирургии. Я хорошо помню, как она отвечала. Было это у заведующего в кабинете. Там всегда готовились два студента. Нам, ассистентам, было вменено в обязанность следить, чтобы они не списывали. Вместо того мы им чуть-чуть подсказывали, если они не знали, как подступиться к вопросу. Я намеренно пошел в этот кабинет один. Остановился сначала около студента, который с несчастным видом грыз карандаш, сидя над пустым листом бумаги. Наметил ему основные пункты, но он не смог за это уцепиться, поскольку знания его оставляли желать лучшего. Потом подошел к Итке: — Вопросы ясны? Она подняла на меня глаза, в которых через край переливалась эта ее невидимая ироническая усмешка: — Ясны, пан ассистент. Смущенный, я вернулся к первому столу. Парень успел уже сделать кое-какие извлечения из того, что я ему сказал. Начал выспрашивать у меня детали. Он был из тех, которые умеют вывернуться на любом экзамене. В другой раз я бы предоставил ему выходить из положения самостоятельно — я не люблю потворствовать таким, как он, — но тут я стал его вытягивать, как только мог. Кончилось тем, что он сдал на четыре. Меня потом даже мучила совесть. Итка знала материал отлично. Скользнув мимо меня, она вышла из кабинета, как только профессор поставил у нее в зачетке свою подпись. Я впустил в кабинет следующих студентов и на мгновение задумался. Когда еще ее увижу? У нее экзамены по другим предметам, а потом — каникулы. Я бросился за ней из корпуса прямо на улицу. К счастью, она еще стояла со студентами, которые хотели знать, что ей досталось. Она заметила меня и подошла первой. Это никого не удивило: могли подумать, что я собираюсь предложить ей место практиканта в нашей клинике или что я забыл проставить ей «зачет» по практике. Без долгих предисловий я сказал, что хотел бы с ней как-нибудь встретиться. Слегка зардевшись, она отвела глаза: — Право… не знаю… Наверно, на лице у меня отразилось горькое разочарование, потому что она вдруг решительно тряхнула льняными волосами: — Ладно, если хотите, завтра я приду в бассейн. — Туда, где я вас как-то встретил? Она, кивнув, протянула мне руку — и я понял: судьба моя решена. — Не возражаете, что я там буду прямо после клиники и не раньше пяти? Она не возражала. А когда я пришел, ждала меня и встретила как доброго знакомого. Мы спорили, кто дольше продержится на воде, прыгали с мостков, но не говорили ни о чем серьезном. Как только я начинал робко строить планы на ближайшие дни, она уклонялась от ответа. Прощаясь, я сказал, что хотел бы ее видеть чаще и что… да уж не помню теперь, что и как я ей тогда сказал. Лицо ее вдруг стало серьезным. — Не обижайтесь — я пока не знаю, как ответить. Надо выяснить кое-какие личные обстоятельства. Я сама вам потом позвоню, если будете ждать… Я не поверил ей. С девушками так бывает. Смутятся, пообещают что-то неопределенное, а там забудут. Но Итка была не такой. Не прошло и двух месяцев, как она позвонила. Теперь-то я уж знаю, что она тогда встречалась с Митей. И сейчас, у операционного стола, я понял, почему она избрала местом первого свидания бассейн, — Митя не умел плавать, она знала точно, что там мы ни при каких обстоятельствах не могли бы оказаться втроем. Это странно, но и сейчас, по прошествии стольких лет, ее тогдашняя предусмотрительность меня немножечко задела. Да нет, все это глупости, она играла в честную игру. Сказала прямо, что встречаться со мной пока не может. Чего еще я мог тогда от нее требовать? Гладка приподнимает пластинку кости величиной с половину ладони. Начинаем разрезать оболочки. Наконец появилось сероватое трепещущее вещество самого мозга. Оно пульсирует, как неоперившийся птенец, сжавшийся в теплом гнездышке. Пока бояться нечего. Только теперь наступает этап, который решит: быть или не быть. Я знаю, это звучит немного выспренне. Никто из хирургов ничего подобного не произнес бы вслух. Но что это так, я вижу по всем сосредоточенным взглядам, по всем напряженно склонившимся головам моих коллег и сестер. Вижу по Итке, которая давно забыла Митю, но теперь, когда вот-вот решится главное, быть может, вспоминает какие-то хорошие мгновения, пережитые с ним вместе. Я еще осматриваю височную долю, осторожно прикасаясь к тонкой поверхности, под которой виднеется сплетение сосудов. В височной доле скрыта чудесная сила понимания звуков. Мне приходит в голову абсурдная мысль: сейчас, во время Митиного наркотического сна, до него, может быть, доносится мелодия, звучащая при раздражении коры головного мозга. Перед глазами у меня картина: Митя сидит с гитарой и поет. На гитаре вышитая лента, подаренная какой-то девушкой. Нет, Итка это еще не могла быть, к тому же она умеет все, что угодно, но не вышивать. Я улыбаюсь этой мысли. Смотрю со стороны на жену. Она стоит на цыпочках и не спускает глаз с моих рук. Я знаю: в такие моменты она высовывает кончик языка, всегда так делает, когда особенно сосредоточена, но сейчас она в маске, и этого не видно. Наконец я замечаю в глубине мозгового вещества первые петли сосудистой аномалии. Запутанный клубок, гордиев узел, который нельзя рубить сплеча. И я, едва прикасаясь, осторожно обнажаю один за другим сосуды. Их можно препарировать лишь тупым инструментом. Здесь нужна выдержка. На какое-то время меня сменил Кртек. Кажется, моя «схватка» с мелкими ответвлениями длилась лишь миг, но стрелки стенных часов так и летят. Каждый раз, как подниму голову, вижу — прошло еще полчаса. Сосудистая аномалия пока глубоко, хотя мы и обнажили хаотическое сплетение ее ответвлений. Мы словно путешественники, которые видят гору и идут к ней, идут — а она все еще далеко, на горизонте. У доцента от напряжения на лице капельки пота. Сестра вытирает ему лоб, как в сентиментальном фильме. С той только разницей, что Кртек не оборачивается к ней со слащавой улыбкой, а смотрит на кончик пинцета, которым можно приподнять большую петлю. — Черт возьми, — говорит он, — вот бестия, ускользает! Мы упорно ищем главный проводящий сосуд. На снимке он слева и больше сзади. А в действительности здесь снова лишь сплетение запутанных петель. Наконец нам повезло. Я отодвигаю чуть выше синеватый клубок и вижу короткую толстую сосудистую ножку. Да, вот здесь. На конце ее аневризма. Ее нужно ликвидировать в первую очередь. Медленно, с трудом подбираюсь к ней. Зита поняла, подготавливает лигатуры. Кртек хмурит лоб. Я знаю, о чем он думает. Примерно год назад мы оперировали небольшую аневризму. Подобраться к ней было очень трудно и не за что было ее перевязать или схватить зажимом. Во время операции она лопнула как воздушный шар. Все усилия были тщетны: отсосать кровь и закрыть сосуд так и не удалось. Он исчезал в гейзерах крови, а когда его обнаружили, было поздно. У больной наступил шок, от которого она уже не очнулась. У Мити аневризма на ножке. Ножка короткая, но не настолько, чтобы нельзя было перевязать. При известной сноровке хирурга под ней можно провести нить и завязать петлю — как завязывают за выступ скалы канат альпинисты. Я всецело сосредоточиваюсь на этой петле. Пока все хорошо. Если удастся полностью остановить приток крови, это, наверно, поможет. Я так горячо хочу этого, что слишком поспешно и сильно затягиваю нить вокруг злополучной ножки — чуть-чуть сильней, чем требуется, И тут… на стенке сосуда образовалась продольная рваная ранка, которую мгновенно заливает кровь. Аневризма пропала из виду. У меня сильно забилось сердце. Дело дрянь, но надо сохранять хладнокровие. Когда я готовил первую лигатуру, я знал, что такое может произойти. На всякий случай перевязал сосудистую ножку немного повыше, чтоб можно было ее подхватить, если произойдет разрыв. Кртек мгновенно отсосал кровь и высушил операционное поле. Я снова увидел эту злополучную ножку и сразу наложил еще один зажим. Закрывал я его медленно, уже казалось, что теперь-то он удержится… Но все повторилось сначала — как в страшном сне. Там, видимо, был небольшой участок, пораженный склерозом, — вся стенка сосуда была очень хрупкой. Я схватил зажимом оставшийся кончик ножки; впервые после начала всех манипуляций меня охватил ужас. Что дальше? На лигатуру уже вряд ли хватит места. Потом будто меня толкнул кто — я взглянул на Итку. Она смотрела широко открытыми глазами — там в глубине был страх, смятение и еще что-то, о чем мне не хотелось думать. Недоверие? Подозрение? Да что я, в самом деле, спятил? Она боится так же, как и я. Но верит. Верь мне! Кртек стал пепельно-серым. Он взял еще один зажим и ждал. Потом неуверенно приблизился ко мне, чтобы поменяться местами. Да, он хотел сменить меня в минуту, когда все практически было потеряно, когда уж, кажется, не в силах человеческих было спасти больного. Я на секунду зажмурился. Кружилась голова. В зажиме я все еще сжимал шейку. И вдруг почувствовал страшную усталость, непреодолимое желание сделать только шаг и уступить место Кртеку. Никого бы это не удивило, наоборот, все бы меня поняли: ведь на столе — мой друг. Я снова взглянул на Итку. Она стояла с опущенной головой — Митя был в ту минуту для нее уже потерян. Я собрался с духом, напряженно думая, что делать. Зашить устье шейки в том месте, где зажим? Сделать стежок около устья шейки? В подобной ситуации, наверное, любой на моем месте поступил бы так. Но я знал, что только лигатура может полностью устранить аневризму. Я все еще сжимал неповрежденный кончик сосуда, около которого проходила трещина, как на антикварном кувшине. Положение было ужасное. Зита напряженно ловила каждый мой взгляд. И в тот момент, когда я принял окончательное решение, протянула мне новую нить. Догадалась, что я буду делать, раньше, чем сам я это понял. Не знаю почему, но именно такой, казалось бы, пустяк снова придал мне силы. Кртек взял из моих рук зажим Пеана, чтобы придержать сосуд. Затем я сделал петлю, надел ее прямо на всю шейку и начал медленно затягивать. Стояла гробовая тишина. Я слышал лишь, как работает респиратор и тяжело дышит мне в ухо Кртек. Сейчас должно было решиться все. Лигатура зажала сосуд. Она держалась. Кртек, подождав немного, начал потихоньку ослаблять зажим. Все было хорошо. Под перевязанной петлей уже не выступило ни единой капли крови. Зита под маской сияла. Итка в своих неуклюжих бахилах медленно побрела в угол, к анестезиологам, и опустилась на табурет. Я не заметил, что в операционной топчется теперь среди нас и практикант Велецкий. Немного посмотрев на происходящее, он просто и доброжелательно спросил: — Вы думаете, теперь это будет держать, пан профессор? Все замерли. Бедняга Велецкий не понял, что для такого вопроса момент выбрал самый неподходящий. Скорей всего, хотел сказать приятное. Гладка с укором посмотрела на него, тихонько покачала головой и неожиданно тонким голоском сказала: — Какой ты все же идиот, Велецкий! Я совершенно некстати рассмеялся. — Да, полагаю, теперь уже будет, — сказал я, все еще смеясь, потому что горло мне сжало другое чувство. — А почему бы, собственно, и нет, коллега? — повторил я, борясь с какой-то накатившей на меня горячей волной. Митя, ох, окаянный ты, несправедливый Митя! Теперь по крайней мере ты мне отплатил сполна. И вот ты преспокойно спишь и не подозреваешь даже, что мы здесь сейчас пережили. Наконец перевязали и сосудистую аномалию. Потом уже легко было ее отпрепарировать. Она лежала в лотке опавшая и безвредная, похожая на неживую медузу. Анестезиологи доложили, что давление держится. Непосредственная опасность миновала. Разумеется, в послеоперационный период всякое еще могло случиться, но я верил, что мы победили. Это действительно было так. Когда я вечером зашел к Мите, он уже пришел в себя, только очень хотел спать. Я присел к нему на койку и расчувствовался, как старый склеротик. У Мити на побритой голове была повязка. Красивое лицо делало его похожим на актера, который лишь играет человека, перенесшего операцию. Он смотрел на меня, будто видел впервые. Потом протянул руку и, крепко сжав мою, сказал только: — Прости, я сейчас как после пьянки… Он засыпал. Стал глубоко дышать, но пальцы все еще не отпускали мою руку, как бывает у детей, когда их сморит сон, не дав дослушать сказку. Я был счастлив. Недоброе все разом куда-то провалилось, о прошлом можно было начисто забыть. Наутро возле кабинета дожидалась меня Митина жена. Войдя, хотела что-то мне сказать, но вместо этого расплакалась. Я ее заверил, что все необходимое мы сделали и мозговое кровотечение Мите уже не грозит. А неприятные симптомы обязательно исчезнут. Превозмогая слезы, она благодарила меня. Теперь, я думаю, они не будут относиться к нам с предубеждением — ни Митя, ни его жена. Только сейчас я, как ни странно, стал немного постигать истоки Митиной неприязни. Даже почувствовал себя в некотором роде его должником. Быть может, в самом деле я в студенческие годы был к нему и Фенцлу неоправданно суров? Я по сравнению с ними оказался в более благоприятном положении: успел до войны закончить институт и много раньше стал работать по специальности. В конечном счете это, вероятно, повлияло и на Иткин выбор. Неудивительно, что Митя ощущал несправедливость в том, что она, расставшись с ним, вскоре вышла замуж за меня. Где-то через неделю после операции он сам зашел ко мне в кабинет. Тот день четко сохранился в моей памяти — он совпадал с началом эпопеи Узлика. «Торги на бирже», когда я признал его неоперабельным, были в конце апреля. Врач детского отделения уже подготовила меня к тому, что придет дед ребенка. Они явились оба — дед и мальчик, — каким-то чудом миновав секретаршу, ввалились прямо в кабинет. — Веду вот показать вам Витека, — еще в дверях зычно проговорил лесник, — сказали, вы не собираетесь с ним заниматься, а я вас все-таки хочу еще раз попросить. Митя тут же поднялся, сказав: — Прими сначала мальчика, я подожду. Не оставалось ничего, как предложить им сесть. Дед направился к креслу, а мальчик словно прирос к порогу. С нескрываемым изумлением уставился на Митю, завороженный видом его марлевого колпачка. Потом, расхохотавшись, закричал: — Смотрите, клоун! Побагровев, дед строго дернул его за руку: — Цыц, безобразник! Вот не возьмет тебя пан профессор в клинику! Мальчик, которого он уже втянул в мой кабинет, не переставал оглядываться на Митю и смеяться. Ребенок как ребенок — задорная мордашка, кудрявенький, как ангелок. Да, у него тогда еще были кудряшки, мог ли он думать, что такой же колпачок из марли уготован и ему. Врач детского отделения знала, что делала, прислав вместе с дедом и этого сорванца. Старый лесник повел речь издалека: — У нас, пан профессор, всегда все были здоровые, что в нашем роду, что в женином. Докторша говорит, у ребенка опухоль, и вы изволили с ней согласиться, как мне рассказали. А у меня такое мнение, что и большой человек может ошибаться. Голова у Витека складненькая, нигде ничего не видать. Когда с ним первый раз произошел припадок, доктор сказал, что это, надо быть, родимчик. Сызмальства это у детей бывало, а после они поправлялись и без операции. Вы думаете, правда есть в нем эта опухоль? У нас во всей округе ни о чем таком не слышали, только в соседней деревне, когда я еще малолеток был, об одном говорили. Так то был дурачок, и голова у него была как тыква. Потом его один доктор отправил в «желтый дом». А Витек очень даже сообразительный. Сколько разных песен знает и может сосчитать по пальцам сдачу в магазине. Какая ж это, посудите сами, опухоль? Усадив деда в кресло, я взглядом дал ему понять, чтобы он не заводил об этом речи при ребенке. Но Витека нимало не интересовали наши разговоры. Он влез на табурет, стоявший возле пишущей машинки, и стал на нем крутиться. — А ну-ка, слезь! — прикрикнул на него старик. Но я махнул рукой — пускай ребенок позабавится — и, понизив голос, стал пану Узелу объяснять, что у мальчика опухоль, в этом нет ни малейших сомнений, притом огромная, настолько большая, что с ней уж ничего не сделаешь, семья должна смириться. — Семьи-то у нас нету, — возразил лесник. — Двое всего нас: я и Витек. А только если эта опухоль и правда есть, так ведь не оставлять же ее там, верно, пан профессор? — резонно рассудил он. — А что она большая, это очень может быть. Говорят, у одной тут в животе была такая… С голову ребенка! А вырезали — и как не бывало. Что ж, эту разве нельзя вырезать? Не бойтесь, — успокоил он меня, — деньги у нас найдутся, дам сколько захотите. Что нам с ним тратить-то? Кладу на книжку… Никак у него не укладывалось в голове, что дело не в деньгах. Тщетно пытался я объяснить, что опухоль мозга несравнима с тем, что было у той женщины, и повторял, что оперировать нельзя, что для ребенка лучше прожить годик или два, чем подвергаться неоправданному риску — я ни за что не мог бы поручиться… — Ну пусть оно и так, к чему тогда ждать годик или два? Выйдет, не выйдет, я уж, пан профессор, вас винить не стану. А если выйдет, мог бы он дожить до старости? — Если бы опухоль удалось убрать, конечно. — Ну, видите! — обрадовался дед. — Тогда ведь попытаться стоит!.. Он в упор смотрел мне в глаза. Я знал, что должен быть неколебимым. — Нет, — повторил я, — слишком слабая надежда. Мы на такое не имеем права. — А говорят, вы чудеса творите, — улыбнулся он, неуклюже стараясь подольститься. И, не давая мне возможности ответить, добавил: — Я знаю, выше коня не прыгнешь, что тут толковать. Но я одно вам говорю: со всем смирюсь! Узлик отодвинул от стола табурет — чтобы легче было крутиться. Не сразу сообразив, что этого нельзя было ему позволять, я вдруг увидел, что ребенок побледнел и судорожно ухватился за край табурета. Вскочив, я еле успел его подхватить. Глаза закатились, тельце забилось в конвульсиях. Я положил его на кушетку и крикнул секретарше, чтобы позвала сестру. — Это ничто, — утешал меня лесник. — Теперь с ним это то и дело. Сейчас прочухается и опять будет как огурчик. Он сказал правду. Конвульсии прекратились. Витек открыл глаза и, сонно щурясь, поглядел на меня. Я смотрел на прозрачное личико — и что-то в моей душе дрогнуло. Врач говорила, судороги участились: кто знает, может, он и года не протянет. Однажды не придет в себя после такого приступа… Не лучше ли и в самом деле попытаться? Так уж и нет ни капельки надежды? Я вынул из кармана электрический фонарик, чтобы проверить реакцию зрачков на свет. Мальчик с любопытством начал его разглядывать. — У меня дома есть свисток, — сказал он. — Мне дедушка привезет. Если хочешь, тебе дам. Я рассмеялся его хитроумной тактике и, сунув в руку ему фонарик, сказал: — Возьми себе. Может, еще придешь сюда к нам, и я тебе потом куплю губную гармошку. Витек сиял. И старик тоже. Он понял, что я все-таки не отказался делать операцию. От волнения не мог говорить, только ловил ртом воздух и тряс мою руку. Я отвел их в приемную, к секретарше, — подождать, пока приедет санитарная машина. Совсем забыв, что в коридоре дожидается Митя, я метался по кабинету и никак не мог успокоиться. — Идиот! — говорил я себе. — Безответственный идиот! У ребенка нет ни шанса выжить… Дед уверяет, что со всем смирится, но я-то знаю: кончится трагично, так я для него буду чуть ли не убийцей! Он убежден, что я спасу мальчишку — вот в чем дело! Нет, это форменное безумие. Надо пойти сказать, что я еще подумаю, что это не решенное дело. С таким намерением я открыл дверь в приемную. Витек сидел на коленях у пани Ружковой, она гладила его по голове, и лицо нашей доброй работающей пенсионерки светилось счастьем бабушки, которого ей не дано было узнать. Витек за обе щеки уписывал пирожки — она, должно быть, принесла их себе на обед. — Шестой ест, пан профессор, — объявила она гордо. Он соскользнул с коленей и схватил деда за руку: — Пошли. Теперь поедем к своим сестрам — там я уж как следует наемся. Я так и не сказал ничего старику. Когда он спросил, скоро ли мы переведем Витека к нам, пообещал, что где-нибудь на следующей неделе. Вернувшись в кабинет, я удрученно опустился в кресло и от досады на себя хватил кулаком по столу. Черт, видимо, я действительно старею! Ничего не сумел сказать. Обвел этот постреленок меня вокруг пальца… Впрочем, и Митю тоже. Вспомнив, к счастью, что меня ждет посетитель, пани Ружкова впустила его в кабинет. Едва успев войти, он сразу же заговорил о мальчике. Я неохотно объяснил, как обстоят дела. — Прооперируй его, — с ходу начал он. — Во что бы то ни стало это сделай! Если б я мог творить такое чудо, ничто меня бы не остановило. Я молчал. Легко им говорить! Вот уж и Митя подключился к этой компании. Давно ли еще висел на волоске?.. Я знал, как это будет: если ребенок не выдержит операции, я себе никогда не прощу. Митя между тем что-то беззаботно рассказывал. От его сдержанности не осталось и следа. Несколько раз громко рассмеялся и был в эти минуты так по-молодому прямодушен и сердечен, как бывал в интернате. Несколько раз повторил, что рука теперь работает в полнуюсилу, а перед глазами не расплывается, и можно читать. Я кивал и никак не мог сосредоточиться. Неотступно лезла в голову мысль об операции, за которую я обещал пану Узелу взяться. Надо делать широкую трепанацию задней ямки. До вмешательства провести курс лечения против отека мозга. Очень важно, какой будет анестезиолог, Кого бы позвать? — Не слушаешь! Что с тобой? — разом вывел меня из задумчивости Митя. Когда я не нашелся, что ответить, он примолк и после паузы испуганно заговорил: — Или дела мои не так уже блестящи, как вы уверяли? От меня что-то скрыли? Скажи по-честному: там не было чего-нибудь злокачественного? Теперь в его голосе слышался страх, губы кривились в неуверенную, жалкую улыбку. Я испугался: нельзя, чтобы он забирал такое себе в голову. На долгие месяцы жизнь его превратилась бы в ад. Подсев к нему, я обнял его за плечи. — Не блажи, сделай милость. Ты ведь не ипохондрик. Не отравляй себя с первых же дней безосновательной навязчивой идеей. Я знаю, что говорю, уж поверь мне. Хочешь, покажу тебе снимки? Была огромная сосудистая аномалия… да окажись на твоем месте кто-нибудь еще, я бы за это никогда не взялся. По мне, уж лучше иметь дело с опухолью. Снимки отдам в архив — твой случай попадет в число предназначенных для публикации. Ты, если хочешь знать, из этой истории еле выбрался. Но теперь все позади, и тебе не грозит никакая опасность. Удовлетворен? Пристыженный, он тихо сказал: — Знаешь, никогда бы не поверил, что можно так цепляться за жизнь. До операции я относился к этому вполне спокойно. Но вот привык к мысли, что выкарабкаюсь… Я поднялся и заходил по кабинету: — Извини, что я сегодня так рассеян. Просто мне страшно за того малыша. Сам не знаю, для чего пообещал его перевести. Боюсь этого, понимаешь? Не такой я сухарь, как ты думаешь. — А моей операции тоже боялся? — Еще как! Разве ты был мне когда-нибудь безразличен? — вырвалось у меня. Он опустил глаза: — А наверно, смешно было, когда я перед операцией выложил тебе про все старое?.. — Кроме Итки, — улыбнулся я. — До этого мы, к счастью, не дошли. — Ты это знал? — Разумеется, как не знать! Я сделал вид, будто Итка мне все рассказала, когда поженились, а не совсем недавно — под черешнями. — Столько лет прошло, — добавил я. — Бессмысленно и вспоминать. Он воспрял духом. Теперь и правда не осталось больше недомолвок. — А знаешь, сколько мне это тогда испортило крови? Была красивая студенческая любовь… Ходили, держась за руки, на Вышеград… Или сидели с гитарой на Цисаржском лугу… Потом на горизонте появился ты. Все время приходилось слушать, какой ты идеальный. — Ты должен был ее разубедить… Митя как-то уж слишком разоткровенничался: — Я это делал, не сомневайся. Только вот результатов не было… А мне кадрами киноленты видится: Итка ждет меня перед входом в ботанический сад. Предлагаю пойти на Вышеград — ей не хочется. Теперь-то уж я знаю почему. Идем через Альбертов и наверх по лестнице в сад психиатрической лечебницы. Из больничного коридора доносится жалобный вопль. Моя студентка пугается, Теперь карие глаза еще красивее и больше. Я беру ее за плечи и целую. В первый раз. Или — как я впервые позвал ее к себе домой. Стояло лето. Кто знает, может, она все еще ходила с Митей на Цисаржский луг? Держалась она как-то скованно. Я занимал тогда комнатушку в мансарде на Смихове, где прежде жил один коллега, уехавший из Праги. Итка принесла в пакетике еду: ломтики хлеба, слепленные рыбьим паштетом, — тогда еще продукты можно было брать только по карточкам. Не очень это было аппетитно, но оба мы хотели есть. Итка рассказывала что-то, я с умилением смотрел на ее пальчики, испачканные йодом — она в то время проходила практику по терапии, — и думал: «Руки совсем детские…» Я уже знал, что я люблю ее и никогда ни на кого не променяю. И вдруг мне нестерпимо захотелось спросить Митю, расстались они в начале лета или позже. Непостижимо, почему через столько лет это оказалось для меня так важно. Но вместо этого я произнес: — У тебя интересная жена. Ты не поверишь, как она за тебя волновалась! — Да, она страшно обо мне печется, — подтвердил он. — Мне с ней всегда жилось хорошо. Представляешь, она ведь из очень состоятельной семьи. Свадьба у нас была такая, какие мы в интернате всегда высмеивали, — добавил он с легкой иронией. — Дружки, длинная фата, пир «У Шроубека»… Нет, мне действительно не в чем ее упрекнуть. Разве что в излишней заботливости — потому, вероятно, что нет детей… — Ну, наша свадьба была проще, — плачу я ему откровенностью за откровенность. — Оповещения мы написали от руки на четвертушках почтовой бумаги. Иткин отец был болен, так что от них никто не приехал, а у меня так и вообще не оставалось в живых ни отца, ни матери. В свидетели пригласили двух врачей из клиники, и у выхода из ратуши с ними расстались. Потом жена сходила за чемоданчиком в общежитие и переселилась ко мне. Вслух я уже не говорю, что в этот чемоданчик и хозяйственную сумку вошло все Иткино имущество. Она аккуратно разложила у меня в шкафу несколько свитерков и юбок, которые я видел на ней изо дня в день… Я решил при первой же возможности купить ей платье, модные туфельки, а может быть, когда-нибудь и шубу. Вот только приобретем самое необходимое. Прошло немало времени, пока мне удалось это осуществить: мы действительно начинали с нуля. Митя, задумавшись, смотрит куда-то поверх моей головы. — А знаешь, Итка совсем не изменилась, — говорит он. — Внешне немножко есть, конечно, но в ней и сейчас какая-то особая искорка. Мне кажется, у вас могли быть очень бурные полемики… — Что правда, то правда, — улыбнулся я. — Но бурными они бывали лишь настолько, чтобы не дать жизни превратиться в стоячее болото… В памяти на мгновение встают наши нескончаемые споры, продолжавшиеся иногда до ночи. О чем? Обо всем — от философских проблем, литературы и музыки до обычных житейских вопросов. Стоит ли отправить детей в пионерский лагерь. Или о том, что мне необходима новая силоновая рубашка, потому что — как считала Итка — в старой уже нельзя выходить на трибуну конгресса. О том, что с занавесками можно повременить — лучше сейчас купить мне только что вышедший атлас мозга… Бывали полемики и иного характера. Итка меня убеждала оперировать в том или ином случае, где, по ее мнению, была какая-то надежда. Или склоняла испробовать новый метод, о котором я пока только читал. Не откладывая — потому что есть больной, который иначе умрет… Вспоминаю, как часто уже задремывал от усталости, а Итка снова и снова меня будила: — Послушай, надо это все-таки решить! Пока что ты меня ничуть не убедил. Вижу, как она, сердясь, стоит передо мной, словно нахохлившийся воробей. Особенно донимало ее, если я бывал мрачен и не отвечал. Тогда уж она от меня не отступалась, пусть даже я валился от усталости. Обычно я тут не выдерживал и начинал повышать голос. Полемика грозила превратиться в ссору. Тогда-то и проявляла Итка неповторимую, ей одной свойственную гибкость: в кульминационный момент нашей словесной перепалки, когда способен брякнуть что ни попадя, вдруг начинала хохотать. Мгновенно заражала меня своим настроением, после чего мы уж, как правило, могли с ней быстро прийти к соглашению. Митя вздохнул: — Просто вы очень подходили друг к другу. В жизни такое совпадение не всегда бывает. Не думаю, что он мне еще и теперь завидовал — все, что когда-то было, безвозвратно кануло в минувшее, — но я почувствовал, что жизнь не улыбнулась ему так, как мне. Он поднялся: — Что ты меня не выгонишь? Болтаю тут и отнимаю твое время, вместо того чтобы прочувствованно поблагодарить. Итак: «Профессор, у вас золотые руки, я никогда вас не забуду…» — задекламировал он шутя. — Благодаришь незабудками… — вспомнил я ироническое выражение, принятое у нас в клинике. — Ты прав, мне надо было прийти с бутылкой и сказать: «Я, рыцарь Главки, опять поддался сантиментам…» Впрочем, на этот раз, кажется, оба мы размякли. Он пригласил нас с Иткой к ним. — Не бойся, ухаживать за ней я уже не стану! — Не зарекайся!.. Мы обнялись, похлопали друг друга по плечу… У меня было хорошее и какое-то необычное чувство, что я потрудился на совесть. В тот майский день, когда Митя пришел проститься и я обещал соперировать Узлика, в клинику привезли студентку Яну. Молодому адепту журналистики и этот случай мог быть интересен. Сообщая мне о нем, главврач негодовал. Девушка потерпела аварию, когда вела легковую машину. Ей оказали помощь в районной больнице, но оттуда пожелали перевезти к нам. У нее будто бы перелом двух позвонков и парализованы ноги. К тому же она дочь какого-то крупного начальника. Ее отец, наверно, уже сюда едет. — Вы будете смотреть ее, профессор? Да, Румлу все это не нравилось. Одно время нас осаждали звонками: «Уделите такому-то больше внимания, это знакомый того-то и того-то!» Как можно у нас уделять кому-то больше, а кому-то меньше внимания? Как можно сделать что-то хуже или лучше при операции на мозге? Любой из нас вкладывает в свою работу все, на что способен. В хирургии иначе невозможно. Я улыбнулся: — Смотреть надо, поскольку папа видный деятель или поскольку у нее компрессия спинного мозга? Румл усмехнулся со мной вместе: — Нет, это уже действует на нервы. Пациентки еще нет, а каждый хочет сразу знать, сумеем ли мы сделать так, чтобы она ходила. И сделать это мы должны прежде всего из-за ее высокопоставленного папы. Я пожал плечами: — Удивляюсь, что вы еще реагируете на подобные вещи. Когда она будет на столе, позовите меня. Я пришел перед самой операцией. Мне подали снимки позвоночного канала с контрастным веществом: перелом позвонка с вывихом и заклиниванием суставных отростков. Ноги парализованы частично, пока она ими еще двигает, но это становится все труднее. Видимо, сдавлен спинной мозг, и потому необходимо срочное вмешательство. Я мою руки и вижу сквозь стекло операционную. Девушка положена ничком. Черные волосы связаны марлей на темени. Да, наркоз уже можно давать. Мы с доцентом Кртеком обговариваем ход операции. Сестра Зита сегодня работать не будет. Встречает нас в предоперационной. Мы стоим, подняв вымытые руки, а она завязывает нам тесемки на халатах. Кртек на секунду оборачивается к ней с какой-то многозначащей улыбкой. Зита сегодня не такая, как всегда: чуть зарумянилась, движения торопливы и робки. Нет, ничего определенного я не заметил. Все промелькнуло на границе подсознания. Но почему это оставило какой-то странный, не совсем приятный след в моей душе? Если б тот взгляд и в самом деле что-то означал, разве не стал бы я приветствовать это от всего сердца? Или я предпочту, чтобы молчаливая преданность Зиты сопровождала меня до скончания века? Мы начали. Осторожно отпрепарировали мышцы. Отколовшаяся часть позвонка, к счастью, не была вдавлена в канал позвоночника. Спинной мозг сдавливали сломанные суставные отростки. Мы обнажили их и медленно поставили в правильное положение. Спинной мозг ничто уже не сдавливало. Можно и отдохнуть. Теперь его функции восстановятся. Чудесный конгломерат его нервных волокон, подобный многожильному кабелю, снова будет передавать импульсы, и конечности оживут. Понятно, это придет не сразу. Позвоночнику еще предстоит укрепиться, больной необходим корсет не менее чем на три месяца… Но ведь это уже не имеет значения. Девушка стройна и смугла. На загорелой коже никаких следов от купальника. Где она принимала солнечные ванны в таком виде? Студентка технического вуза и участница соревнований по плаванию. Представляю себе ее бегущей на лекцию — длинноногую, в джинсах. Будет работать инженером на предприятии или преподавать в институте? — Она на строительном факультете… — говорит Кртек, — ехала на какой-то объект. Должно быть, девушка достаточно самостоятельна. Отец без всяких опасений доверяет ей машину. А вот сегодня домой не вернулась. Родителям пришло тревожное сообщение. — Позовите потом ко мне ее отца. — Он ждет за дверью, — сказал вошедший санитар. Наверно, совсем убит горем. Ходит по белым плиткам коридора и клянет себя, что позволил ей сесть за руль. Все сейчас потеряло для него значение, все помыслы сосредоточены на ней. Выживет? Этот вопрос задают себе прежде всего. Затем окатывает новая волна опасений, не менее жгучих. Будет ходить? Останется прежней? Но все было несколько иначе. Моложавого вида мужчина в битловке сидел и записывал что-то в блокнот — должно быть, не привык зря тратить времени. Он зычно — чтобы не сказать «весело» — обратился ко мне, каждым жестом своим обнаруживая энергичного, преуспевающего человека: — Можно узнать о состоянии моей дочери? Я дал ему короткую информацию, не утаив, что травма не из легких. Выражение его лица не изменилось. — Вот невезение! — так оценил он ситуацию. — Вообще-то она водит недурно, но в этот раз машину занесло. Вскользь он заметил, что это его дочь от первого брака. Живет отдельно, очень предприимчива. Вчера взяла у него машину, и вот чем кончилось. — Вы думаете, обойдется без последствий? — Надеюсь, — сказал я. — Но за ней потребуется уход. Чтоб позвоночник укрепился, нужно несколько месяцев на долечивание. — Вот с этим будет трудновато, — сказал он. — Не знаю, кто бы мог за ней ухаживать. — А мать у нее есть? За все время нашего разговора он ни разу не взглянул мне в глаза. Не взглянул и теперь. — Да есть, — небрежно бросил он. — Есть мать. Только они совсем не общаются. У моей бывшей супруги тоже новая семья. Живет она не здесь и не захочет возиться. Не захочет возиться!.. Мне стало зябко от этих его слов. — Хорошо, хоть у нее есть вы, — сказал я, желая узнать, как далеко он способен зайти в своих «трезвых» оценках. Но он на эту удочку не клюнул. Не стал мне многословно объяснять, почему сам не сможет позаботиться о дочери. — Ну, медицина сейчас на таком уровне!.. А организм у Яны железный — залеживаться не привыкла, — с деланной бравадой улыбнулся он. Я умышленно не сказал, что нам помощь родных и не требуется — переведем Яну на долечивание в реабилитационное отделение и выпишем, когда все заживет. Эта девушка будет здоровой — а сколько мы здесь видели трагических исходов! Ужасный, например, был случай «каратэ», как мы его между собой называли. Однажды на работе двое молодых людей решили испробовать приемы из курса самообороны. Сослуживцы с интересом наблюдали. Особенно эффектен был удар по шее ребром ладони. Один из молодых людей это продемонстрировал. Тот, кому он нанес удар, упал как сноп и уже не поднялся. Несколько недель лежал в неврологическом отделении, но без успеха. Похоже было, что у него тяжелое повреждение спинного мозга, от которого он уже не оправится. К нам его перевели потому, что повысилась температура и начались сильные боли. Предполагали, что в месте травмы образовался очаг нагноения. Браться за эту операцию было рискованно, но больному угрожал сепсис. Эпидуральный абсцесс мы и в самом деле обнаружили и могли бы его успешно удалить, если б, к несчастью, не было еще и воспаления паутинной оболочки. Она была утолщена и создавала около спинного мозга сеточку, напоминавшую слой ваты. Сепсис усиливался, воспаление распространялось и на спинной мозг, его ничем нельзя было остановить. Молодой человек умер через неделю после операции. Вскрытие показало не только воспаление, но и кровоизлияние в спинной мозг. После смерти больного ко мне пришла его мать, пожилая деревенская женщина. Она не плакала. С удивленным и каким-то испуганным выражением повторяла: — Он же здоровый был. Ничем и не болел. Помогал нам косить. Приедет, бывало, дров наколет, все приладит… Теперь уже не приедет и не приладит… В ту минуту я ненавидел дзюдо, бокс и все виды спорта, которые способны привести к подобным травмам. Мне никогда не забыть ту крестьянку — он был у нее единственный сын. Молоденькому журналисту я бы вряд ли угодил. Он бы сказал: «Ну, это вы хватили! Ничто не бывает без риска. Не перестанем же мы путешествовать из-за того, что где-то упал самолет или сошел с рельсов поезд». Он прав. И все-таки я не хочу мириться с такой травмой и такой смертью, которых могло бы не быть. У нас тут лежал мальчик, выбежавший за футбольным мячом на проезжую часть дороги. Его сбила «волга». Ударила в лоб. Мальчик отлетел к фонарному столбу и ударился второй раз — виском. Он выжил, но только раньше был первым учеником и очень хорошо играл на скрипке, а теперь посещает школу умственно отсталых. Недавно его видел. Он неуклюже составляет короткие фразы, одна рука не действует… Разве нельзя было этого избежать? Родители — достойные люди, оба хорошо работают. Почему же не объяснили ребенку, что нельзя играть прямо на улице? Недавно умерший у нас больной был ночным сторожем. Пытался удержать плохо укрепленное кружало, падавшее с машины. Тут же были три молодых парня. Увидев, что кружало сдвигается с места, они кинулись врассыпную. Тяжесть цементного гиганта принял на себя старый человек — пенсионер, без размышлений бросившийся к машине. Они с женой надеялись, что будут посвободней, когда он станет работать неполный день. Хотели поездить, оба были здоровы, полны энергии. Он сам рассказывал мне это за два дня до смерти. Был канун рождества. За окном лепил густой снег, хлопья бились в темноте о стекло, как неутомимые подёнки. Он грустно смотрел на них. Отнявшиеся ноги страшно отекли. Кожа на них мокла. У него был перерыв спинного мозга. — Жена совсем и жизни-то не видела, — говорил он. — До недавнего времени обслуживала моих стариков; они под конец совсем не ходили. Я работал на фабрике, обучал молодежь, времени ни на что не хватало… Вот, думали, хоть теперь поживем… — Придет это, — утешал я его. — Ноги постепенно разработаются, потерпите. Он не поверил. Ничего не ответил мне и часто заморгал, чтобы скрыть слезы. На вид он был много моложе своих лет: лицо почти без морщин, кудрявые седеющие волосы еще густые. — Не поправлюсь я, знаю, но не хочется умирать. Трудно смириться, что не будет уже ничего, что задумал. И жене будет трудно смириться. Мы с ней прожили душа в душу. Как раз на праздники постигнет ее это горе… Разубеждать больного не имело смысла. Он чувствовал, что смерть близка, — так иногда бывает у впечатлительных людей. Скончался он в сочельник. Жена сидела возле мужа несколько часов, когда его сознание уже затягивало милосердной пеленой. До последнего не выпускала его руки. Как и в обычный день, я пришел тогда навестить своих больных — и все праздники стояло у меня перед глазами неподвижное лицо той женщины. Ее глаза, бессмысленно глядевшие в пространство. Лежала у нас в клинике школьница Ганичка — ей тогда не исполнилось и четырнадцати. Ее стукнуло по голове большим твердым мячом. Произошло это в спортивном зале. Когда ее привезли к нам, у нее была парализована одна сторона тела. Аномальный сосуд дал кровоизлияние в мозг. Вскоре после операции она смогла ходить, казалось, все шло хорошо. Но неожиданно начались новые мозговые явления, от которых она и скончалась. Несколько дней мы держали ее на искусственном дыхании. Вспоминаю эту красивую девочку в разных видах. Сначала — с двумя черными косичками, связанными лентой. Уже парализованная, она улыбалась мне. Лицо как у фарфоровой куклы — молочной белизны, — и черные полосочки бровей над синими глазищами. «Красавицей вырастет!» — думал я. Потом — в марлевом колпачке: голову перед операцией обрили. И наконец — с дыхательным аппаратом. Исхудалое тельце под белой простыней. Такая беззащитная и жалкая — хоть плачь. Теперь мы знали: ей уже не вырасти и ложь все то, что говорим мы в утешение ее родителям — они все время приходили к нам, когда их не пускали к ней… Вечером того дня, когда оперировали студентку Яну, мы с Иткой пошли на концерт «Пражской весны». В фойе встретили Кртека и Зиту. На нем была безупречная черная тройка, Зита, в длинной бархатной юбке, держала его под руку. С тех пор как у него умерла дочь, я никогда не видел его таким веселым и элегантным. Выходит, все-таки я не ошибся, перехватив сегодня тот многозначительный взгляд! При виде нас они немного смутились. Мы предложили после концерта зайти куда-нибудь в кафе. Там они нам сообщили, что хотят быть вместе — но в клинике еще никто не знает, — и попросили быть у них свидетелями. Зита вдруг взглянула на меня с какой-то неуверенной, виноватой улыбкой — и я еще раз искренне и горячо заверил, как рад их счастью. Каким наивным ей, наверно, должен был казаться тот обет, который принесла она когда-то! Вдвоем они были счастливы. Кртек всегда говорил отрывисто, насмешливо — теперь у него в голосе звучало умиление влюбленного. Итка не отводила изумленных глаз от его головы. Вечно нечесаная седая шевелюра была приглажена щеткой и напомажена. Пили вино и понемногу привыкали к сенсационной новости. Кртек будет уже не один. Я думал об этом с удовольствием. И все-таки стало немного жаль, что вместе с Зитой уходит безвозвратно в прошлое то давнее романтическое воспоминанье, не отделимое от моей молодости в клинике. 5 Еще об одной травме я вспоминаю. Несчастный случай с благополучным завершением. Произошло это много лет назад. В нашей семье по сей день хранится о нем память: цирковой фургон. Дети тогда были еще маленькие. По воскресеньям мы их брали на природу. Нам было безразлично, куда ехать. Еще теперь встают в моем воображении прогретые солнцем вырубки в брдийских лесах, запах хвои. Итка с добела выгоревшими волосами, дети, забавными зверятами крутящиеся возле нас. А потом тетка нам отписала участок. Кусок заброшенной земли, где рос только одичавший кустарник, две-три елочки и березы, огромный, законом охраняемый дуб и всевозможные лесные и полевые цветы. Тетка все собиралась построить там дачу, но так и не собралась. Дети участок страшно полюбили. Пришлось купить им палатку, и они там стали «устраивать резиденцию». Итку это сердило. Ей не хотелось ездить постоянно в ту же местность. Она стала нас упрекать, что у нас собственнические наклонности. — Надо его продать, — говорила она. — Дачи нам все равно не построить, к чему тогда этот кусок земли? — Разве что фургон поставить, — сорвалось у меня с языка. Дети оживились. Фургон? Вот это да! В нем можно будет готовить еду, укрыться от дождя, а то и ночевать! — Ты правда бы его купил? — приставали они. — Да он не продается, — отмахивался я. — А если бы и продавался, все равно не хватит денег. Мы обо всем этом давно забыли, когда произошел тот случай с цирковой наездницей. Ее привезли к нам в клинику прямо с манежа — хрупкую, красивую девушку, едва достигшую совершеннолетия. На ней еще был костюм, в котором она выступала: коротенькая расшитая блестками юбка, серебряная кофточка в обтяжку и сверкающая диадема в темных волосах. Правая рука бессильно свисала с носилок. Наездница не удержалась в седле, и конь на всем скаку проволок ее несколько кругов по арене. Она хотела высвободиться, но вожжа обмоталась вокруг запястья. В какой-то миг конь резко дернул головой, и острая боль пронзила руку — она безжизненно повисла. В клинике в то воскресенье дежурил я, тогда еще сравнительно молодой ассистент. Увидев парализованную руку, я решил, что произошел разрыв плечевого сплетения с повреждением спинномозговых корешков. Подобные травмы мы знали. Они случались у мотоциклистов, попавших в аварию; у лыжников, зацепившихся палкой за дерево… Операция в таких случаях не давала практически никаких результатов.. В коридоре ждал отец потерпевшей. Я вкратце объяснил ему положение дел. Не стал скрывать, что пострадало плечевое сплетение. Придется смириться с тем, что рукой она владеть не будет. Он чуть не бросился передо мной на колени. Умолял сделать все, что только в наших силах. Как сейчас вижу его — щупленького, с фигуркой жокея, с беспокойной птичьей головкой, заламывающего в тоске руки. Со мной дежурил Ружичка. Мы опять пришли к девушке и начали тщательный осмотр. Выяснили, что плечо невероятно болезненно и отечно. Контуры его казались измененными. Может, это обыкновенный вывих плечевого сустава, который просто давит на плечевое сплетение? Мы тут же сделали рентген. Наше предположение подтвердилось. Мы вправили вывих. Боль утихла, больная жаловалась только на сильное онемение в конечности. Впервые ей удалось едва заметно шевельнуть пальцами. Меня это страшно обрадовало, но отцу ее, ждавшему в коридоре, я пока не отважился ничего обещать. С большим трудом мне удалось уговорить его идти домой и подождать до завтра. Утром мы показали потерпевшую профессору. Руку она не подняла, но оказалась в состоянии слегка сжать наши пальцы. Профессор тоже находил, что степень повреждения нервов легкая. Дальнейшие обследования это подтвердили. Восстановление двигательных функций шло полным ходом. Отец буквально плакал от счастья и на каждом шагу засыпал меня изъявлениями благодарности. Не хотел понять, что заслуга моя, в общем, невелика. Окажись поврежденным сплетение, мы едва ли смогли бы помочь, — просто ей повезло. Счастливо отделалась. Вскоре ее перевели в отделение реабилитации. Пробыла она там недолго. Выписалась, и мы потеряли ее из виду. Прошло несколько месяцев, и в квартире у нас неожиданно появился ее отец. Он опять в Праге, и хочет сообщить, что дочь вернулась на арену. Просит нас прийти на представление с детьми, если таковые имеются. Я позвал детей. Они запрыгали от восторга. Потом, правда, оказалось, что мы их только отвезли и после представления забрали. Не смогли остаться. Вернувшись, все трое взахлеб делились впечатлениями. Рассказали, что ездили потом на пустыре на пони, что пан Митерна, оказывается, укротитель и вместе с братом именуется дуо Митернас… Уж и не помню всего, что они тогда говорили, — одно только тактично обошли молчанием: что выпросили у Митернов цирковой фургон. Как все это произошло, мы не без некоторых усилий выяснили позднее. Началось с того, что Митерны спросили их, что бы они хотели взять: кошечку, обезьянку или дрессированную собачку. Они устояли перед всеми соблазнами. Дело повел Милан. Спросил, не продается ли где-нибудь цирковой фургон — может, они случайно слышали. Пан Митерна почесал затылок. — Вы хотели бы цирковой фургон? Но ведь вам некуда его поставить! Все трое с жаром стали объяснять, что у нас есть участок. Дачи на нем мы выстроить не можем, потому что на это нет денег. Папа сам сказал: «разве что фургон поставить». Боится только, что он очень дорогой. Дуо Митернас долго совещались за дверью. Потом вошли и стали расспрашивать, где наш участок. Если детям так хочется, можно фургон уступить. Убедили их ничего нам заранее не рассказывать, чтобы получился сюрприз. Митерна был старый плут. После операции дочери не раз делал попытку всучить мне деньги. Ничего не добившись, задумал, видимо, сделать подношение в таком виде. Милан сказал ему, что у него скоплено шестьдесят крон. Крон двадцать пять было у Ондры. Братья Митерны заверили, что этого хватит, потому что фургон старый. Потом назначили детям свидание. Те отвертелись от занятий, передав через школьных товарищей, что им надо помочь дома при переезде (тут они, в общем-то, не солгали), сели с Митернами в фургон и откатили его на участок. Несколько дней потом все трое ходили как заговорщики. Мы видели: творится что-то необычное. Но ломать голову над этим было недосуг. В воскресенье отправились, как всегда, на участок. Всю дорогу сыновья были невероятно возбуждены, и мы никак не могли догадаться, в чем дело. Милан был красный и потный. Ондра, наоборот, — бледный, словно ему нездоровилось. Эвочка прыгала вокруг, лопотала какими-то загадками, с трудом удерживаясь от прямых намеков, но каждый раз один из братьев предупреждающе давал ей тычка. Уже когда открывали калитку, мне показалось, из-за деревьев что-то просвечивает. Я не фиксировал на этом внимания, но, когда в ту же сторону начала всматриваться и жена, меня вдруг охватило неприятное предчувствие. Сделали несколько шагов — и тут увидели его. Он стоял справа, под деревьями, красиво выкрашенный в желтый цвет, с зелеными ставнями и лесенкой, на окне занавесочки, а на двери тяжелый висячий замок. Мы с Иткой остолбенели. Как очутился здесь этот фургон? Его вам дал пан Митерна? Но с какой стати он его дал? Вы же прекрасно знаете: без денег ни от кого ничего брать нельзя! Милан затрепетал, но сумел сохранить присутствие духа. — Никто нам ничего без денег не давал, — сдавленно произнес он. — Мы купили его за пятьдесят крон. У нас есть бумага. Я думал, меня хватит кондрашка. — Ах, вы его купили? За пятьдесят крон? А вы не понимаете, что такая вещь пятьдесят крон стоить не может? — Может. Пан Митерна сказал, фургон старый и по дороге может у них развалиться. Они бы все равно его где-нибудь оставили, у них теперь другой. Они рады-радешеньки избавиться от старого. — Вы спятили! — кричал я на них. — Он дал его, да будет вам известно, из-за того, что я лечил его дочь. Вы знаете, как это называется? Мзда! Мне он не смог ничего всучить — так провернул это дело с вами. Мы таких подношений принимать не можем! Сейчас же еду за ним и возвращаю фургон. — Они уже уехали, — ухмыльнулась Эвочка. — Он сказал, они уезжают, а возвратятся через год. Я был взбешен. — Тогда я обращусь в службу безопасности, я не хочу сесть из-за вас в тюрьму! Сыновья на ступеньках злосчастного фургона были тише воды, ниже травы. Итка смотрела, смотрела на них, прикусила губу и неожиданно залилась хохотом. — Так вы, значит… приобрели фургон? — вся красная, еле произнесла она, давясь от смеха. — Купили за пятьдесят крон фургончик, а папа вас еще ругает!.. Я растерянно посмотрел на нее. Уж не случился ли с ней истерический припадок от этой истории — она изнемогала от хохота. — Наши детушки… предприимчивые… Шутка ли, такой фургон! В нем можно готовить еду, можно и ночевать… — Видишь, папа, и мама то же говорит… — пробормотал Милан, загораясь надеждой. — Оставим его, — упрашивали все трое, — его ведь можно через год вернуть, когда Митерны опять приедут… Итка, прослезившись от смеха, вытирала глаза: — Ну что тут можно возразить? Через год вернем. Попробуйте-ка возвратить его теперь, когда дуо Митернас и след простыл! Детки наши мало сказать предприимчивые — они у нас продувные бестии… Поняв, что дело выиграно, дети схватились за руки и стали возле нас скакать. — А где эта бумага, Милан? — вспомнил я. Он тут же протянул ее мне. Бумаг, собственно, было две. Одна была письмо. В нем старый Митерна снова благодарил меня и извинялся, что предпринял этот шаг на свой страх и риск. «Вашим детям так этого хотелось, а вы, конечно, не пошли бы у них на поводу…» — писал он. Другая была — заявление, где значилось, что он, Митерна, оставляет, согласно устной договоренности со мной, у нас на участке фургон, который ему негде хранить, и разрешает им пользоваться, пока его не востребует. Было ли это правильно с точки зрения юридической? Честное слово, не знаю, но меня эта бумага успокоила. Милан вытащил ключ. Внутри был столик, стул, две койки, на стене — полка с двумя-тремя плошками, в углу — умывальник. Эва не расставалась всю дорогу с рюкзаком, не доверяя его даже братьям. Там оказались бакелитовые тарелки и чашки, купленные ею на собственные сбережения. У нас была крыша над головой. Много воды утекло с тех пор, но и сейчас, когда мы собираемся все вместе, кто-нибудь непременно вспомнит, как дети «купили» фургон. Он и теперь стоит. И хоть мы наконец-то выстроили на участке дачу, куда приезжает Эва с мужем, фургон наш все еще как новый. Нет-нет да кто-нибудь подремонтирует его, подкрасит… Он живописно зарос малинником, а перед ним лужайка с ромашками и колокольчиками. Мы с Иткой отказались взять у Вискочилов в Югославию прицеп, помимо прочего, из уважения к нашей заслуженной цирковой повозке. А ночевать мы там действительно ночевали по субботам. Воду притаскивали из ручья, пищу разогревали на печурке. Спали мы с Иткой на койках, а дети — снаружи, в палатке. Вечерами все вместе полеживали на траве и смотрели на звезды. О чем только не говорилось в эти часы: о болезнях и смерти, о том, почему человек должен работать и почему нельзя быть бесчестным. Иногда дети задавали вопросы, которые не отважились бы задать днем. Случалось, что мы все негромко пели. Иногда играли в такую игру: высказывали всё, что каждый думает о ком-нибудь из нашей семьи, включая, разумеется, и меня с Иткой. Мы узнали, что приносим мало денег на расходы. Что не помогаем делать уроки, как другие родители… Но что с нами, в общем-то, весело, Правда, я иногда ни с того ни с сего закричу. А Итка частенько подсмеивается, что бывает обидно… Милану все говорили, что он воображала. Сперва он сердился и даже ревел, но в дальнейшем задумался и начал за собой следить. Ондра был упрямец — всегда хотел сделать по-своему. Когда ему об этом стали говорить, решил работать над собой. Шло это у него довольно туго, но ведь он так старался, заставляя себя идти на уступки. У Милана и Эвы это вызывало к нему уважение. Да, мы любили наш фургон. Летом там душисто пахли связки сохнущих грибов, сосновая кора, которую мы приносили на растопку, и тимьян — вечером. Пища была простая, ели большей частью, сидя на ступеньках с ломтем хлеба в руке. Лампа была керосиновая — никакого тебе электричества. Бывало, заснут в палатке наши дети, а мы с женой еще походим по лесу, поговорим о них. И думалось, что развиваются они правильно, эмоциональная жизнь у них достаточно богата, чтобы вырасти хорошими людьми… Нет, вряд ли угожу я своему корреспонденту: вместо того, чтоб отыскивать что-нибудь занимательное в нашей профессии, ударился в воспоминанья… Ну а что, в самом деле, может занимать его в этой области? Происходящее у нас ежедневно — обычные наши врачебные будни. Кто, кроме специалиста, может оценить, какой новый прием при этом был использован и как мы таким образом спасли, казалось бы, совершенно безнадежного больного? Корреспондент, конечно же, рассчитывает, что говорить я буду лишь о положительном и конструктивном. Ну а куда деть ту дурацкую историю, которая была, скажем, у нас в хирургии? Недосмотр, жалоба, комиссия по расследованию… И больше всех едва не пострадал наш практикант Велецкий. Случилось это где-то в начале весны. Дни были еще холодные, а в отделениях топили слабо. Велецкий дежурил в хирургии вместо сестры. Студенты у нас таким образом подрабатывают и одновременно приобретают некоторый опыт. Вечером привезли старуху, лет за восемьдесят. С лопнувшим желчным пузырем. В отделении свободных коек не было. Хирург колебался — стоит ли оперировать. Родственники пребывали в нерешительности — возраст у бабки почтенный, стоит ли рисковать? Потом согласились. Это была нечеловеческая работа. Желчный пузырь нагноился, камни разнесло по брюшной полости. Всё вычистили, старуху отходили — после наркоза она была плоха — и наконец положили в изолятор, где было холодно, как в покойницкой (отопление там вообще не работало), как следует укрыли и дали антибиотики. Пришел Велецкий. Рассудил, что старушка может схватить воспаление легких и после всего, что сделано, все-таки умереть. Разыскал в ординаторской рефлектор и поставил возле кровати. Велецкий-то хотел как лучше, но действовал как форменный недотепа. Прикидывал, куда бы ему рефлектор поставить. Просто на стул? Слишком низко. И подложил какие-то книги, а на них еще взгромоздил поднос, на котором приносят еду, — словом, соорудил подставку, неустойчивее которой трудно придумать. Старуха, видно, дернулась во сне и толкнула стул. Рефлектор упал на постель, одеяла загорелись… К счастью, сестра проведывала больных. Вбежала через несколько секунд. И все-таки не успела предотвратить ожог руки у пациентки. Вскочил большой волдырь, кожа вокруг покраснела. Старушка ни о чем не ведала — после наркоза спала как сурок. В коридоре находилась ее дочь — выпросила разрешение у сестры поглядеть на мать хотя бы из-за порога. И она, к сожалению, видела, как явился доктор, как обрабатывали обожженное место… Тут же пошла домой и направила по инстанции жалобу — что по вине персонала мать получила травму. Старушка от всего оправилась — помимо прочего, у нее была эмболия сосудов легких — и по прошествии трех недель, сердечно всех благодаря, отправилась домой, как говорится, своим ходом. Тем больше было удивление хирургов, когда через дирекцию пришла повестка в суд. Родные старушки обвиняли лечебницу и требовали возмещения за увечье. Пока старуха была в клинике, никто об этом и не заикался. И начались вызовы в суд — директора, его заместителя, дежурного врача, сестры и студента-медика Велецкого. Как это могло вообще произойти? — спрашивалиих. Не было ни одной свободной койки? Но почему тогда больную принимали? Если нельзя было медлить, почему для таких случаев нет резервных коек? Как мог студент-медик воспользоваться без разрешения врача таким рискованным приспособлением? Назначили комиссию по расследованию. Я тоже был ее членом. Разбирали всё до малейших подробностей. Почему не были соблюдены правила техники безопасности? Как получилось, что использовали рефлектор? В ординаторской его вообще не должно было быть, обогрев помещения рефлектором запрещен. О происшедшем, правда, записали в журнал, но почему не доложили руководству? Почему? Почему? Тысячи «почему». Велецкий вдобавок оказался упрямым как баран. — Скажешь, я разрешил, — приказывал ему врач, который тогда дежурил. — А то сделаешь только хуже нам обоим. — Не могу, это будет неправда, — твердил Велецкий. Заведующий хирургическим отделением обратился за помощью к Румлу: — Это ваш практикант, поговорите с ним. И без того нам долбят, что студенты делают в клинике, что им заблагорассудится. В конце концов этого парня вышибут из медицинского. — Не беспокойтесь, вразумим, — сказал Румл, сам не ведая, что обещает. Он говорил с Велецким час и ничего не добился. Потом пришел ко мне. — Пожалуйста, поговорите с ним. Может, у вас получится. — Хорошо, приводите. — Послушайте, голубчик, — уговаривал я его. — Никто не требует от вас подлога. Ведь вы, когда дежурите в хирургии, никогда ничего не делаете самовольно. Вам следовало больную уложить. Спросили вы, какие ей назначены инъекции? — Спросил. Политетрациклин. А если проснется и пожалуется на боль, эуналгит. — Вот видите, вы ничего не делали по своему усмотрению. Так, может, и про рефлектор спросили? — Про него не спросил, пан профессор. — А возможно, уже и не помните. — Помню. Я взял его из ординаторской тайком. Румл сидел возле него. — Гос-споди, ну какой же болван, — простонал он тихонько. Велецкий услышал и покраснел. — Бывают случаи, когда хоть и не спрашивают, но предполагают. Вам, вероятно, не пришло и в голову спросить? — Нет, отчего? — упорствовал студент. — Но я подумал, что доктор не разрешит. Штепсель был далеко, пришлось взять удлинитель, а это тоже не позволено. — Нет, ну видали! — торжествовал Румл. — Его вышибут из института, а он все будет твердить свое. — Потому что доктор Шейнога ни при чем, — повторял Велецкий с упрямством осла. — Если меня исключат, будет несправедливо. Я ничего плохого не сделал. — Безусловно, того же мнения и я — для чего же давать к этому повод! — Может, еще не исключат, я хотел этой старушке помочь. Понять-то его я, конечно, мог. Он полагал, что добрые намерения в оправдании не нуждаются. Тщетно я повторял ему, что даже и отец, убивший при аварии собственного ребенка, подлежит суду. — Что ж, значит, за последствия отвечаю я, — сказал он. — Вы сами нам на лекции говорили, что нельзя уклоняться от ответственности. Почему за меня должен расплачиваться доктор или сестра? — Все равно за все отвечают заведующий и дежуривший врач, — жужжал ему в ухо Румл. — Возможно. Но я сваливать вину ни на кого не собираюсь. Мы махнули на него рукой. Потом его вместе с доктором Шейногой и сестрой, которая несла тогда дежурство, вызвали на комиссию. Председательствовал Крейза, молодой доцент из дерматологии, который в то время замещал директора. Он обрушился прежде всего на Велецкого и на сестру. К Шейноге же отнесся снисходительно. Причина этого была ясна: Шейнога лечил его мать — оперировал желудок или что-то в этом роде. Поэтому, наверно, он все время утверждал, что доктор и заведующий несут только формальную ответственность, они не в состоянии знать всего, что происходит у них на дежурстве, но должны иметь персонал, на который можно положиться. К сестре он был непримирим. Все повторял, что клиника — не богоугодное заведение, а лечебница, где никакая самодеятельность недопустима. Сестра должна знать, что происходит в отделении. Грубо нарушены правила техники безопасности! Сестру следовало бы перебросить на ожоги — единственная возможность для нее понять, к чему ведет подобная беспечность. А что касается Велецкого, то он, ходатайствуя о предоставлении ему места в нейрохирургии, проявил себя как совершенно безответственный работник. Потому правильнее было бы заняться ему где-нибудь практической медициной — и уяснить себе, что врач несет ответственность за пациента. Не знаю почему, но каждая фраза доцента Крейзы меня раздражала. У него был резкий голос судьи, говорящего о подследственных, и жесты проповедника. Роль арбитра он вел на полном серьезе — человек это был еще молодой и тщеславный. Высказывания его отличались безапелляционностью. Он неустанно повторял, что дело это нельзя оставить без дисциплинарного взыскания, тем более что подана жалоба и возбужден судебный иск, и требовал от администрации принятия конкретных мер: сестру направить в отделение ожогов, ходатайство Велецкого о предоставлении вакансии отвести. Аргументировать эти меры нам следовало нерадивым выполнением обязанностей, халатным отношением к работе и людям, которое несовместимо с моралью человека социалистического общества. Оба нарушителя даже не пытались оправдываться. Слова попросил Шейнога. Он заявил, что виноват, во всяком случае, не меньше тех двоих. О рефлекторе он, правда, не знал, но против использования его возражать, безусловно, не стал бы. Сестра была в отделении одна и не могла поспеть всюду. Крейза его снисходительно выслушал, сказал, что, если доктор будет великодушно брать всю вину на себя, дело не сдвинется с мертвой точки, и, наконец, изрек, что комиссия все обсудит, а они трое могут быть свободны. После их ухода воцарилась неловкая тишина. Доцент понял, что никого не убедил. Поднявшись, разразился громовой речью, словно стоял на трибуне: — Товарищи, поймите, что у нас по отношению к тем двум есть еще и обязанности воспитателей! Они должны вынести из этого урок на всю жизнь! Сегодня речь не только о студенте и медсестре — о добром имени нашего здравоохранения! К чему мы придем, если вместо дисциплины и собранности будем насаждать среди молодежи такую анархию? Об этом случае должен знать весь персонал больницы — лишь так мы сможем избежать в дальнейшем подобных упущений! Он говорил и говорил. Фразы становились все цветистее, обороты все выспреннее. Не выдержав, я перебил его: — Мне кажется, и я бы дал старушке рефлектор. Возможно, у меня бы получилось то же, что у этого студента. Бывают неудачные стечения обстоятельств. Не понимаю, почему ответственность за это надо перекладывать на тех двоих! Спросим себя, почему они так поступили? Да потому, что в помещении был холод, если бы отопление работало, то ничего бы не произошло. В комиссию входили также Вахал — главврач отделения переливания крови, главная сестра Коутецка и заведующий ремонтными мастерскими Клика. После моих слов все они оживились. — Правильно, — поддержал меня Клика. — С таким же успехом можно было бы обвинить и мастерские. Если бы своевременно произвели ремонт, никто бы не стал брать рефлектор. Крейза был дезориентирован. Широкая полемика, видимо, не входила в его расчеты. Он сманеврировал по принципу: «divide et impera».[5 - Разделяй и властвуй (лат.).] Превратил меня в обвинителя: — В таком случае ответьте пану профессору, почему не работало отопление, раз он об этом спрашивает! Ведь вы же отвечаете за мастерские! Он был искусный тактик. Но Клика не дал сбить себя с толку: — Это я, разумеется, выясню. Но товарищ профессор имел в виду совсем другое. Мы этот случай должны разобрать в более широкой связи. Возможно, он был вызван еще и другими причинами. Не нашлось койки, средний медперсонал на дежурстве представляла только одна сестра… Но доцент уже опомнился. Глаза его опять метали молнии: — Где мы находимся, товарищи? Вы что, из ложной солидарности готовы потворствовать разгильдяйству? Я почувствовал, как у меня задергалось веко. Если немедленно не возьму себя в руки, начну ругаться. Сидевшая возле меня Коутецка долго молчала. Сосредоточенно складывала листок бумаги во все более мелкие и мелкие прямоугольнички. И вдруг решительно заговорила: — Товарищ доцент, я сестрам поблажки не даю. Гоняю часто за любой пустяк — иначе не получается; порядок — главное в нашей работе. Но если что-то делается из добрых побуждений, подходить к этому с меркой обыкновенного нарушения дисциплины очень трудно. Впрочем, на то есть юристы, чтоб судить: было тут халатное отношение к служебным обязанностям или нет. А мы должны давать нашим сотрудникам оценку всестороннюю, учитывая и их положительные качества. Нельзя ведь просто так обидеть человека на всю жизнь! Крейза побагровел: — Это оппортунистический подход! А если бы сестра не зашла к этой больной? Она же могла сгореть! — Могла, — перебила его главная сестра. — Но ведь она зашла. Поэтому-то, к счастью, ничего более страшного не случилось. Председательствующий был по-своему прав: все могло обернуться куда более скверно. Но встать на его сторону я не сумел. Коутецка была неотразима. Пронзала Крейзу глазками, похожими на черные блестящие бусины, а круглое лицо ее хранило выражение детски невозмутимого простодушия. — У вас в дерматологии недавно тоже ведь был случай с сестрой, — начала она развертывать и разглаживать сложенный прямоугольничек бумаги. — Я думаю, вы о нем не забыли, пан доцент? Она неверно сделала инъекцию инсулина. Вместо восьми единиц ввела восемь кубиков. — Это сюда не имеет отношения, — раздраженно запротестовал доцент. — Как это не имеет? Ввела восемь кубиков, потому что врач по рассеянности сделал такую запись в карточку назначений. — Сестра могла сообразить, что здесь описка. Когда работаешь, надо думать. Я это тут же ей сказал. Восемь кубиков — триста двадцать единиц, она должна была это прикинуть! — Ну вот, пожалуйста, — торжествовала главная сестра. — Доза, достаточная для гипогликемического шока, после которого больная не очнулась бы. А почему сестра должна предполагать, что врач сделал описку? В ее обязанности входит точно выполнить назначение. И все-таки она не успокоилась, а сразу же пошла узнать… — Конечно. А врач тут же вмешался, — лаконично дополнил Крейза. — Позвал хирурга, и большую часть инсулина нейтрализовали. Сделали вливание глюкозы… — Так кто, собственно, больше виноват — доктор или сестра? Или завотделением, у которого такой персонал? — Это нельзя сравнивать, — резко прервал доцент. — У нас получилась чисто медицинская неувязка, которую вовремя ликвидировали… — Не знаю, почему нельзя сравнивать, — отозвался Клика. — Если делают не ту инъекцию, это, по-моему, еще хуже. И осмотрительный Вахал поддакнул: — Ошибка при медицинском вмешательстве, безусловно, серьезнее. Вспомните, как четко определяем мы группу крови, когда надо ее перелить. — Говоря короче, — пошла главная сестра в открытую, — если бы вовремя у вас не спохватились, пациентка умерла бы… — Но у нас спохватились вовремя, — перебил доцент. — Ну разумеется, так же, как в хирургии с рефлектором, — как угорь извивалась Коутецка. — А ведь еще немножечко — и быть вам под судом! Доцент развел руками. — Ну что ж, — вырвалось у него. — «Где нет истца, там нет ответчика». Я начал вслух смеяться: — Однако до чего мы дошли! У нас есть и истец, и ответчики — значит, тут мы должны судить строго… Хороша объективность! Крейза обиделся. Стал мне доказывать, что я неверно понимаю функции члена комиссии — мы собрались здесь для того, чтобы разбирать случай ожога пациентки, а не критиковать другие отделения. Он еще некоторое время говорил, но уже без прежней самоуверенности и наконец признался, что директор сердится. Каждый такой процесс бросает на лечебное учреждение тень. Мы не можем позволить себе никаких компромиссов. В ближайшем будущем больницу представляют к награждению. Я не мог больше выдержать. — Вот именно поэтому-то и не можем, — кивнул я ему в знак согласия. — Товарищ Клика прав, предлагая рассмотреть вопрос о виновниках шире. Почему мы не оставляем на каждое дежурство в отделениях резервный койки? Я вам отвечу. Если случайно хоть одна окажется незанятой, уменьшится койко-день, что не понравится руководству. За это даже срезают премии. Может, быть, поговорить с дирекцией и о резервных койках? Доцент побледнел: — Нет, так нельзя! Какую связь это имеет с нашим инцидентом? — Все в мире взаимосвязано, это мы с вами должны бы знать, если хотим воспитывать молодых. В хирургическом отделении не было резервной конки. Найдись она там, ничего бы не случилось. Крейза вдруг потерял вкус к председательству — уже, наверное, предвидел, что на следующую встречу придется звать и самого директора, — согласился окончательную резолюцию отложить и сформулировать ее на дальнейшем заседании. А это получилось удачно, потому что история с ожогом имела свой happy end. Произошло это, мне рассказывали, так: обожженная уже давно бегала как куропатка и каждую неделю являлась к нашим хирургам в амбулаторию — показывать, как заживляется рана. Никто ее, как ни странно, не упрекал, хотя о жалобе все знали. Обходились с ней вежливо, в перевязочную брали без очереди. Старушка она была говорливая, со всеми рада была поделиться и с удовольствием расписывала, как была одной ногой в могиле, когда ее привезли сюда. Ожог на руке у нее давно прошел, она о нем даже не вспоминала. Однажды после осмотра, когда доктор вышел и, кроме сестры, в кабинете никого не осталось, старушка достала из сумки шоколад: — Возьмите, сестричка, намучились вы со мной! Берите, берите, есть о чем говорить… Молоденькая сестра заартачилась: — Не возьму. Я только выполняю свою работу. Здесь никто от вас ничего не возьмет. Она произнесла это так категорично, что старуха пришла в замешательство: — Это почему так? Я ведь от всей души, зачем обижаться! Или вы думаете, я бедная? Не бедная, денег у меня хватает. Сестра не выдержала и нарушила безмолвный уговор сотрудников больницы — все старушке высказала. Но, как ни странно, о жалобе та и понятия не имела. Сначала долго не могла уяснить, о чем идет речь. Докторов вызывали в суд? Из-за ее ожога? Да кто станет обращать внимание на такой пустяк, когда ей спасли жизнь! И главное, спасибо пану доктору, что согласился ее оперировать — иначе бы она сейчас тут не стояла! Доктор Шейнога изображал всю сцену с большим юмором. Случайно он тогда вернулся в перевязочную в тот момент, когда бабка особенно разошлась. Нахохлилась возле сестры, как воробей, маленькая, но готовая к бою. Размахивала сумкой и на чем свет стоит честила родственничков: — Ах окаянные! Ведь как обошли! Все им достанется: одной дом, другой сберкнижки… Зятья вокруг меня на задних лапках ходят, а сами жалобы строчат — возмещения захотели! Мало им, ненасытным! Ну погодите, попляшете у меня, паразиты!.. Потом она увидела Шейногу и бросилась к нему: — Как же вы мне ничего не сказали, пан доктор? Что же я перед вами за человек выхожу? И почему меня на суд не позвали, я бы им рассказала, как было дело! — Так ведь и ваша подпись там стоит, — отозвалась сестра. — А как же! Тут-то он самый подвох и есть. Давали мне подписывать, давали… а у меня тогда живот еще не зажил. Сказали, хотят проводить телефон — чтобы их вызывала, когда заболею. Сунули под нос бумажку: «Подпишите вот тут, мамаша». А это, значит, жалоба-то и была. Ну погодите, скопидомы жадные, — ведь завещание пока что у меня!.. За дверями амбулатории ждал плечистый молодчик, поигрывая ключами от машины. — Вот он, зятек, — указала на него бабка через плечо. — Возит меня сюда автомобилем и хочет отхватить за то хороший куш, когда протяну ноги. Она бодро вышла из перевязочной и прошла мимо молодчика, словно его и не было. Тот удивленно вытаращился ей вслед, но, видимо, что-то смекнул. Смущенно кашлянул, втянул голову в плечи и припустил за бабкой. Хотелось бы мне поглядеть, что потом было у них дома. Известно только, что через два дня пришел этот молодчик со своей супругой. Доложились у больничного начальства и начали слезно просить извинения. Никого, мол, не желали обидеть. Полагали, что возмещение получают автоматически, если в больнице с кем что происходит. Неужели могли они думать, что врача с сестрой станут таскать по судам! Разумеется, жалобу забирают. Мамаша на них очень сердится, хотя жалобу подписала сама, да ведь что со старой возьмешь, голова совсем стала плохая. Нам, впрочем, этого не показалось. В газетах напечатали благодарность персоналу и клинике за самоотверженную работу. Старушка сама ее рассылала. Всех врачей и сестер перечислила поименно. Написала даже: «…пану доктору Велецкому», хотя знала, что он пока только студент. Жалобу действительно забрали. Прекратилась и работа комиссии. Старуха дошла до самого директора и пригрозила «пропечатать», если кому-нибудь станут давать нагоняй за то, что ее хорошо вылечили. Наконец все утихло. Велецкий через несколько дней получает диплом и поступит работать к нам в клинику. Сестра осталась в хирургии… Нет, я не то что выгораживаю врачей и сестер и, уж конечно, не бываю к ним снисходителен. Два года тому назад у нас произошел случай, который, вероятно, заинтересовал бы журналиста больше, чем история с рефлектором. Одному из врачей пришлось из клиники уйти, и я сам этого потребовал. Больная, о которой идет речь, была монахиня. Ее послали к нам неврологи, а приходилась она родной сестрой их секретарше, пани Сатрановой, которую называли Клеопатрой. Сестры ни в чем не походили друг на друга. Одна была напористой, холеной дамой; другая, одетая в рясу, тихой как мышь. Напомнила мне тетю Анежку — в особенности когда, сняв чепец, открыла свои прямые, коротко остриженные волосы. Я пригласил обеих в кабинет и попросил монашку раздеться. Начался особый ритуал. Она сняла накрахмаленный чепец и приложилась к нему губами. Сняла со лба повязку и так же к ней приложилась. Потом дошла очередь до круглой тугой сборчатой пелеринки, лежащей у шеи, — и с ней она проделала то же. Я ждал, стараясь не смотреть. Но это мне не удавалось — было что-то завораживающее в ее действиях. Клеопатра сидела в кресле, положив ногу на ногу. При каждой снятой части монашеского туалета вызывающе поглядывала на меня и иронически усмехалась. Наконец не выдержала. — Ну как вам нравится, профессор? И я на это каждый день должна взирать! Уже неделя, как приехала ко мне, к что ни вечер дает это представление! Монашка покраснела и покорно опустила серые глаза. — Ну Марушка… — произнесла она тоненьким голоском. Сатранова испытывала за сестру неловкость и нарочито громко жаловалась. — И чего торчит в своем ордене? Сколько раз говорила: «Иди в гражданку — уходят же другие ваши сестры, — живи как все нормальные люди! В наши дни эта ряса твоя — курам на смех!» Так нет, улыбается, как святая Женевьева, и безмолвствует. — Господь тебя простит, — прошептала монашка и приложилась губами к корсажу, который только что сняла. Спешит, не хочет меня задерживать. Старается поскорей выпростать худые ноги из-под множества нижних юбок. — Вы только посмотрите на ее колени, — снова наседает Клеопатра. — Видели вы когда-нибудь такое? Не видел. Действительно, я никогда не видел ничего подобного. У монашки на коленях мозоли, величиной с детскую ладонь. Сатранова стала нервно нашаривать в сумочке сигареты. — Заболела она от этих молений, от этой жизни бессмысленной… На конце фразы голос ее жалобно надломился. Еще расплачется тут у меня… Сигареты она не нашла. А может быть, решила, что закуривать здесь неудобно. Я протянул ей портсигар, который держу для гостей. Веки ее благодарно затрепетали, когда я поднес зажигалку. — Мы с ней деревенские, пан профессор, — стала она изливаться мне в неподдельном волнении. — Обе ходили в костел так только, чтобы люди не оговорили. Анда — да, тогда мы еще ее звали Аничка — была хорошенькая как картинка. Был у нее парень, могла бы иметь мужа и детей… И вдруг задумала идти в монастырь… теперь вот — сестра Бенедикта. И по сей день не знаю, что с ней тогда приключилось! — Пану профессору это неинтересно, — прошелестела монашка. Секретарша с видом оскорбленного благодетеля затянулась сигаретой. Я встал и приступил к осмотру. Узнал, что Бенедикта уже два года глуха на одно ухо, что у нее головокружения и иногда по утрам рвота. — Потому что не бывает на воздухе, — осторожно промакивала нижние веки платочком Сатранова. — Все стоит на коленях в часовне. Разве так можно? Наверняка у нее чахотка… Монахиня лишь отрешенно улыбалась. Сказала мне, что служит в приюте для малолетних калек, там она очень нужна, но уже не успевает делать столько, сколько прежде: быстро утомляется. Прочитываю данные неврологического обследования, просматриваю снимки. Сомнений нет: опухоль, исходящая из слухового нерва, — без операции не обойтись. Сказал это им. Клеопатра заплакала, Бенедикта осталась невозмутимой. Заверила меня, что на все согласна. Потом постаралась утешить сестру. Мы приняли больную в клинику и подготовили к операции. Я хотел провести ее сам. Опухоль была обширная и доходила до мозгового ствола — иначе операция могла бы считаться обычной. Перед операцией у пациентки поднялась температура, и я решил ее немного отсрочить. Как раз в эти дни меня попросили проконсультировать больного за пределами республики. В спешном порядке выправили паспорт, взяли билет на самолет… Я, как всегда перед отъездом, сделал обход в клинике и совершенно четко объявил, что сестру Бенедикту буду оперировать сам, сразу по приезде — дня через два-три. Когда я, возвратившись, появился на пятиминутке, врачи меня встретили непонятной растерянностью. Румл пространно докладывал о несущественных производственных делах, словно никак не мог заставить себя перейти к вопросу о пациентах. С ним рядом сидел Волейник — врач, которому я никогда особенно не симпатизировал. Не потому, что он был неловок (таких хирургов, к сожалению, немало), но он вдобавок был обидчив и самовлюблен, не желал слышать никаких замечаний в свой адрес. В теории он разбирался, но ведь у нас этого недостаточно. Если ему указывали на ошибку, начинал щеголять знанием анатомии. Всегда силился доказать, что прав был он, — не допускал и мысли, что работал плохо. Доценты не хотели, чтобы он им даже ассистировал. К самостоятельной работе мы его не допускали, боялись, как бы он чего не натворил. Несколько раз я прямо ставил перед ним вопрос: надо ли, чтобы он работал дальше в этой области? Ему не хватало смелости, находчивости, да и руки были неловкие, но этого-то он как раз и не желал признать. Считал, что я отношусь к нему предвзято и не даю возможности расцвести его талантам. На пятиминутке в тот раз он был чем-то подавлен. Не вылезал с комментариями, как имел обыкновение. Я не вытерпел и, перебив затянувшееся сообщение Румла, спросил напрямик что произошло в клинике, пока я отсутствовал? Главврач толкнул Волейника локтем: — Говори сам! Волейник кашлянул и сдавленно произнес: — Мне пришлось прооперировать сестру Бенедикту… Я замер. Лицо у Волейника было бледно и хмуро. — Почему нельзя было подождать? У нее поднялась температура, я намеренно отложил операцию. Вы же прекрасно знаете, что я хотел провести ее сам. Хоть я и сдерживался, прозвучало это весьма резко. — Наступило ухудшение, — объявил он. — Сонливость и рвота. Я боялся, что нарастает отек мозга, потом это было бы много сложнее. Румла прорвало: — Она на аппаратном дыхании, профессор, — наверно, уже не спасти. Он это сделал в тот же вечер, в пятницу, как только вы уехали! Я говорил ему, что следовало посоветоваться со мной… Главврач немилосердно его передо мной унизил, что среди медиков бывает крайне редко. Румл еще и теперь бледнел от бешенства при мысли, что Волейник предпринял такое на свой страх и риск. Мне сразу стало все ясно. В пятницу старшим в хирургической бригаде оставался Волейник. Решил, что невриному слухового нерва осилит. А если скажет, что состояние больной ухудшилось, никто его особенно не станет упрекать. Воспользовался случаем, короче говоря. — Да с кем я должен был советоваться? — вспылил он. — Вечером в пятницу доценты поразъехались на дачи… — Я никуда не уезжал! — почти выкрикнул Румл. — Вы легко могли в этом убедиться — я всем говорю: звоните в любое время. — Никого из доцентов тут не было, — повторил Волейник упрямо, словно хотел одновременно подчеркнуть, что главврач не то лицо, с которым ему подобало советоваться. — Пациентке угрожал отек мозга, наблюдалась спутанность сознания… — твердил он свое и призывал в свидетели других врачей, которые с ним дежурили. Доктор Гавранкова — ее теперь тоже нет в клинике — неуверенно кивнула. Вторым был доктор Зеленый. Он молчал. Когда я прямо обратился к нему с вопросом, многозначительно пожал плечами. Я скрепя сердце выслушал ход операции. Волейник был убежден, что не сделал ни одного промаха. Опухоль, правда, оказалась большой, но он удалил ее всю. В какой-то момент у больной начались судороги и стало падать давление. — Вы, видимо, задели ствол… — Ни в коем случае, — заявил он, — просто там был большой отек и около ствола операционное поле не просматривалось, мы долго проводили гемостаз. — Если вы правильно провели резекцию, почему больная на аппаратном дыхании? — Она не очнулась после наркоза, а начались судороги. — Они у нее и сейчас, несмотря на противоотечную терапию, — бесстрастно вставил Кртек. — Идет какой-то процесс. Там, надо думать, кровоизлияние, возникшее в ходе вмешательства. — А может, стоило бы посмотреть, что там такое? — заметил я Кртеку осторожно — чтобы это не прозвучало как упрек. — Нет, состояние очень тяжелое. Температура повышается — видимо, поврежден ствол. Я тут же пошел посмотреть на Бенедикту. Уже издали слышался размеренный шум респиратора. Экран монитора показывал, что сердце функционирует нормально, хотя пульс частил. Больная лежала недвижно, бессильно вытянув руки и ноги. Но через определенные промежутки времени конечности начинали напрягаться, словно под действием невидимой силы. Мы знали, что это значит: стволовые судороги. В ране, безусловно, неспокойно. Происходит что-то такое, с чем организм самостоятельно справиться не может. Я поднял ей веки. Серые глаза под ними остались невидящими, зрачки не реагировали на свет. Температура приближалась к сорока. — В легких хрипы, начинается пневмония, — доложила анестезиолог. Врачи стояли возле меня молча. Прямо напротив — Волейник. Взгляды наши встретились. От самоуверенности в нем не осталось и следа. Узкие губы плотно сжаты, на лбу под редкими волосами — капли пота. — Я удалил всю опухоль, — лепетал он. — Пограничные образования были залиты кровью, но я не касался стволовых структур. Повреждение могло произойти рефлекторно… На душе у меня кошки скребли. Он униженно опустил голову. Стало немного его жаль, но поддаваться такому чувству не следовало. Он мечтал стать великим хирургом и ради этого готов был, кажется, на все. Учил теорию, засиживался допоздна. Я как-то слышал от врачей, что с женой он живет плохо. Бывает, не ложится до утра. Дома у него целый шкаф набит схемами, начерченными от руки. Ничто ему не помогало. Зажимы и клипсы не держались, кровотечение вовремя не останавливалось — не дано было ему овладеть хирургической техникой. Сестра Бенедикта умерла через день после моего приезда. Приходила Сатранова — поплакать и поблагодарить: ведь сделали мы все, что было в наших силах. В этом заключалась доля правды. Сделали все, что было в силах Волейника. Вскрытие произвели на следующий день. Посмотреть пришли все. Опухоль была действительно убрана целиком. Она заполняла весь мосто-мозжечковый угол и давила на мозжечок и на ствол. Вмешательство Волейника было слишком радикальным. Кровоизлияние проникло глубоко в мост мозга и угнетало жизненно важные центры. Я старался быть объективным. Разбирал операцию со всех сторон. Могло такое повреждение ствола произойти у меня? — задавал я себе вопрос. Полагаю, что нет. А у других врачей? Не знаю. Большинство из них, надо думать, нашлись бы в создавшемся положении, но, конечно, не все. Среди таких был и Волейник. Судить о подобных вещах нелегко. Ведь даже в общей хирургии — один удалит желчный пузырь хорошо, а другой не сможет сделать этого так же безупречно. Врачи бывают разных категорий. Руководитель должен в этом разбираться. И если надо, принимать решение: не годен для такой работы — уходи. Слишком тут много ставится на карту. Вечером того дня, когда производилось вскрытие, я долго говорил с Иткой. Все рассказал и попросил совета. Волейник не умеет оперировать. Как мне с ним быть? Я говорил себе: Итка человек прямолинейный — сразу подскажет справедливое решение. Но это оказалось непросто. И мы неожиданно коснулись проблем, о которых я и не подозревал. Когда я в тот вечер вернулся домой, Итка стояла у гладильной доски. Рядом была куча белья. Скорее по привычке, я спросил, нельзя ли найти кого-нибудь, кто бы выгладил это вместо нее. — Попробуй, — сказала она, и в голосе ее прозвучала необычная усталость. — Если удастся, с удовольствием поручу это кому-нибудь еще. Мне стало грустно, потому что в Иткином ответе не было и тени обычной для нее красивой и веселой иронии. — Оставь, — убеждал я ее. — Сделаешь в другой раз. Мы можем ненадолго куда-нибудь отъехать и пройтись пешком… Она посмотрела на меня долгим взглядом и покачала головой. Окно в кухне было распахнуто. В палисаднике, между корпусами домов, зеленел кустарник. Ветер поигрывал ветками отцветших черешен, последние белые лепестки снежинками порхали в воздухе. И вдруг до меня дошло: — Ой, Итка, мы в первый раз за все годы не были в нашем черешневом саду!.. — Во второй, — уточнила она. — В первый раз — шесть лет тому назад, когда ты уезжал на конгресс в Сан-Паулу. Упрек был основательный. Потому что тогда, шесть лет назад, на то была причина, а теперь ее не было. Но Итка сказала это не в укор — так, между прочим. Меня это совсем обескуражило. — Почему ты мне не напомнила? Она пожала плечами. Послюнявила палец и коснулась утюга. Потом разложила на гладильной доске мою пижаму. — Почему не напомнила, Итка? — повторил я, и голос у меня, наверно, был такой несчастный, что она не смогла отмолчаться. — Думала, ты на всю эту романтику уже плюнул и мы для этого, по-твоему, стары. И опять никакого упрека — только голосок, тонкий как волосок. Но как раз это было для меня невыносимее всего. Я взял у нее из руки утюг и выдернул шнур. — Мне, честное слово, очень жаль, — сказал я. — Ты даже не представляешь себе насколько! Кто это тут старый, скажи пожалуйста! Ты сама знаешь, что это чушь! Когда-то я ее про себя называл: «девушка с бархатными глазами». Они и теперь такие, но возле них — паутинки морщин. И круги, потому что Итка порядком изматывается. Даже веки отекшие. Я испугался. Мне как-то не приходило в голову, что Итка может быть больна. Она вообще-то делала когда-нибудь кардиограмму? Итка засмеялась. Воткнула опять вилку в розетку. — Лиса ты старая. И ничего тебе не жаль. Нисколечко. Впрочем, у тебя есть возможность исправиться. — Серьезно? Каким образом? — включился я в игру. — В горах черешни только еще зацветают. До воскресенья обязательно распустятся. И если выехать куда-нибудь за Турнов, можно в конце концов на них наткнуться. Работы у меня было пропасть. Предстояло закончить, учебник, подготовить доклад для международного конгресса, а в клинике ждал целый ряд тяжелых случаев, которые я не мог доверить другим. И все-таки я постарался не протестовать. — Великолепная идея, — сказал я. — Во что бы то ни стало так и сделаем. До следующего мая нам это зачтется? Она удовлетворенно кивнула. Так мы покончили с тем маленьким недоразумением, и обещание свое я потом выполнил. Однако же беседа наша у гладильной доски этим не завершилась. Договорившись о прогулке в горы, я спросил ее мнение о Волейнике. Сначала она высказалась сдержанно; сказала, что сама не знает, как бы повела себя в подобных обстоятельствах. Потом, поняв, что я таким ответом не удовлетворяюсь, напомнила мне имя одного хирурга, недавно получившего премию Пуркине за разработку нового операционного метода. — Ну разумеется, я хорошо его знаю. А что у него общего с Волейником? — Мы занимались вместе в семинаре. Когда нас в терапии учили делать инъекции, после него у людей оставались огромные синяки. В вену он вообще не мог попасть. — Если вы занимались вместе в семинаре, я бы его там видел. — Ты его видел. И один раз даже выставил из перевязочной — такой он был неловкий. Вспомнить, что когда-то его учил, я, хоть убей, не мог. Но начал постигать, к чему это рассказывает Итка. — Однажды ваш амбулаторный хирург доверил ему вскрыть нарыв на пальце. Это был ужас. Хирург потребовал, чтобы тот обещал никогда не брать скальпеля в руки. — Ну и он обещал? — Нет. Стал ходить на патологию. — Значит, идея была неплохая. — А теперь вот заработал себе имя в хирургии, — сказала Итка. — Что, если и Волейник ваш такой же одержимый? — Одержимости у него хоть отбавляй, но оперировать как надо он уже не будет. — Видимо, да. Потому что ты не допускаешь его к настоящей работе. — Не допускаю. Я за своих больных несу ответственность. — Это, конечно, — сказала она, — но ведь не вечно же ты будешь держать скальпель. Есть операции, которые ты позволяешь делать разве только Кртеку и, как редчайшее исключение, еще кое-кому из доцентов. А вот такая Гладка, скажем… — Что тебе о ней известно? — Многое. Ведь и она хотела как-то себя проявить… Я начинал раздражаться. — Она просила тебя оказать протекцию? — Да нет. Она сама прекрасно понимает, что время ее упущено и уникального хирурга из нее не выйдет. Но мысль, что и она могла достичь чего-то, если б не стеснять ее возможностей, всегда будет ее мучить. Кровь во мне закипела. — Так думает любая женщина, и почти ни единой не дано чего-нибудь достичь. Хирург — это не терапевт. От него требуется нечто большее, чем повседневная рутина. Он должен уметь полностью забыть себя, свои недуги и то, что несколько ночей не спал, и даже то, что у него жена и дети… — А в данном случае внуки… — А в данном случае внуки, — повторил я механически. Но, взглянув в глаза Итке, увидел прежние искорки иронии, которые меня сразу отрезвили. — Да нет, я знаю, вам, конечно, тяжелей, — признал я. — Но одним этим всего не объяснишь. Поэтому-то женщина-хирург такое исключение? Что им мешало бы работать так, как мы? Стоит только захотеть! Могли бы отрешиться от всего и посвятить себя любимому делу… Она выключила из сети утюг и села. — Думаешь, это удалось бы, скажем, мне? — Конечно, — убежденно сказал я. — Когда ты проходила у нас практику, руки у тебя были замечательные, честно. Я даже одно время думал, ты станешь работать со мной в хирургии. — Честно? А ты уже не помнишь, как все было? Ну разумеется, я помнил. Итке сначала дали место патологоанатома. А через несколько месяцев она перешла в хирургию, но не к нам — в нашей клинике не было вакансии. Затем представилась возможность устроиться в неврологическое отделение у нас. Помню, мы долго обсуждали, стоит ли переходить. Потом она решила, что так будет лучше. Хотели иметь детей, и жизнь была не очень легкой. Мне казалось, она ушла из хирургии, в общем-то, спокойно. Я молчал. — Вспомни-ка, — снова повела она атаку, — тебя бы в самом деле так уж и обрадовало, если б я осталась в хирургии? — Почему нет? — сказал я не совсем уверенно. — С детьми ведь можно было подождать… — Сколько? Годик, другой или лет пять? Ты думаешь, мне это помогло бы? — Не знаю. Может, мы вообще не заводили бы детей. Бездетных пар сколько угодно — мы были бы не первые и не последние. Батюшки, что тут поднялось! Глаза по плошке, рот — как у маски античной трагедии! Не заводили бы детей? И ты бы с этим примирился? Когда ты в парке никогда не мог пройти спокойно мимо малыша!.. — Что ты мне хочешь доказать, Итка? — Да ничего. А только… Ты не обо всем еще знаешь, хотя мне в это теперь слабо верится. Например, что на свете ничто так не увлекало меня, как профессия хирурга. Может быть, даже больше, чем твоего Волейника. Но у меня вдобавок были к этому способности. У нас тогда все были «на подхвате» по меньшей мере год, разве что аппендицит когда доверят. А меня Мотичка допускал ко всему. Даже желчный пузырь два раза удаляла. А он мне только ассистировал. — Мотичка, твой благодетель! — начал я над ней подтрунивать. — Еще вопрос, по какой причине он тебя ко всему допускал. На первом же году — довольно подозрительно!.. Итка вспыхнула: — Я и тогда уже понимала, что перед тобой не стоило этим хвастаться! А как я была счастлива! Еле удержалась, чтоб тебе не рассказать. Это признание меня пристыдило. Я взял ее руку: — Я и теперь еще об этом сожалею… — Ничего ты не сожалеешь. Уже тогда ты должен был понять, что значила для меня хирургия и чего мне стоило от нее отказаться. — Я думал, главное для тебя — семья, как для десятков других женщин-врачей. Может, скажешь, ты не хотела детей? — Детей хотели оба. И одному из нас пришлось для этого кое-чем поступиться. Мы молча и удивленно посмотрели друг на друга. Почти как встарь, когда вели одну из своих нескончаемых полемик и чувствовали вдруг, что продолжать больше невмоготу. Но только наши давние споры никогда не касались вопроса о том, кто из нас двоих имеет больше права на самостоятельную творческую работу, а кто должен этому принести в жертву себя. Итке такая мысль пришла одновременно со мной. — Прости, я никогда бы не сказала тебе этого… Перед ее покорным самоотречением я опустил глаза. — Ты имела полное право сказать. Мной овладело уныние и грусть. Я вдруг увидел наше прошлое ее глазами. Ничто на свете так не увлекало ее, как профессия хирурга. И все-таки она ни разу мне об этом не сказала. И я прекрасно знаю почему. Я бы старался сделать ее мечту осуществимой — стал бы делить с ней дома все обязанности. А это для меня явилось бы невосполнимой тратой времени. Чего бы в таком случае я теперь достиг? Итка верила в меня. Поставила на мою карту все, пожертвовав и своей личной долей. И такое решение приняла самостоятельно — без всякого давления с моей стороны. Как странно, что только теперь я это осознал. Я шел к своей цели напролом. Итка была моложе — я недооценил ее возможностей. Встретил тогда ее решение как само собой разумеющееся, меня оно устраивало — пожалуй, и она так это расценила. Ну и потом… приятный самообман: семья и дети — вечный удел женщин! Как эта догма, в кавычках, должна была ей приесться! Итка складывала белье. Мои рубашки были отутюжены до последнего шовчика. Она ничего не умела делать тяп-ляп. Не будь меня, она, возможно, стала бы отличным хирургом. С ее прозорливостью и хваткой… Она и дома отлично со всем справлялась — даже и с тем, что в иных семьях — непременная обязанность мужчины. Прикрываю веки и вижу ее у того же стола. Складывает прямоугольники детских пеленок. Отрывается от этого занятия и идет разогревать мне ужин. Она всегда старалась приготовить мне горячую пищу. Нередко я очень задерживался, а она всегда ждала. Иногда занималась чем-нибудь по хозяйству, иногда читала специальный журнал или книгу… Я был не прав, думая, что все женщины отказываются от своих планов с легким сердцем, потому что их больше интересует семья и дом. Часть из них поступает так ради любви — хоть это и звучит сентиментально. И многие ради нее готовы жертвовать своим призванием. Как идиотски глупо было то, что я сказал сегодня Итке. Ее-то уж никак не отнесешь к числу тех, которым не дано было чего-нибудь достичь. Для подлинной эмансипации мы еще не созрели. У нас когда-то был хирург, жена которого училась на кафедре терапии в аспирантуре. У них был маленький ребенок, и все заботы, связанные с ним, они делили пополам. Однажды, когда ребенок заболел, коллега наш остался дома по больничному листу. Возражать я не мог. Секретарша принесла соответствующее указание, а я не знал даже, что он имеет такое право. Встретил я это без особого энтузиазма. А все наши хирурги в клинике дружно подняли его на смех. Даже Гладка присоединилась, хотя она, казалось бы, должна была его понять. Теперь жена этого хирурга кандидат наук, но он работу в клинике оставил, устроился в медпункте и ходит к нам только в неделю раз — дежурить. Итка уже перестала сердиться. — Когда я пришла вчера за продуктами, — стала она рассказывать, — за мной встали две модные дамочки. Обсуждали какую-то статью в журнале. Интервью с женщиной — профессором университета. Когда ее спросили, как она все успела — так далеко продвинуться в науке и вырастить троих детей, — она ответила: «А это потому, что у нас была Катенька. Дальняя родственница, которая с нами жила. Она вела хозяйство и воспитывала детей». Дамочки смеялись. «Так это Катенька сделала из нее профессора, — сказала одна. — Была бы у меня такая Катенька, я бы теперь тоже была профессор!» Я громко рассмеялся. — Не смейся, — одернула меня Итка. — Может, из нее и правда вышел бы профессор. Не из нее, так из другой какой-нибудь. Занятнее всего, на мой взгляд, что над этим смеялись сами женщины. Женщина, занимающаяся серьезным делом, не по душе остальным. Тут как-то выезжаю из гаража, а на тротуаре — тихая такая старушка. Увидела меня, нахмурилась и говорит: «Ты бы лучше кастрюлями занималась!». — «Вот приеду домой и начну заниматься», — отвечаю ей. Нет ведь, не успокоилась, косилась на меня, как ведьма. В тот вечер мы уже не возвращались к этой теме. Итка стала готовить ужин. Поговорили мы с ней, поговорили, а как мне быть с Волейником, осталось неясным. Что, если у него действительно недоставало возможностей развиваться? Быть может, и других следовало шире привлекать к тяжелым случаям. Но что касается Волейника, тут меня не устраивало и другое. Безответственность. Решиться на такую операцию без совета и поддержки более опытного коллеги он не имел права. Я сказал об этом Итке, но она пожала плечами: — Если состояние пациентки ухудшилось и операция представлялась ему необходимой… — Не верю, что оно настолько ухудшилось. Он, безусловно, мог себе позволить подождать. — А как ты ему докажешь? Обвинишь во лжи? Нет, этого я не могу. Волейник, может быть, внушил себе, что вмешательство необходимо. Тогда ведь он имел право ослушаться моего распоряжения. Я не знал, что мне делать. Через неделю было традиционное совещание с патологоанатомами. Люди других профессий даже не подозревают, что мы получаем за свою работу оценки по пятибалльной системе. Пациент умер, диагноз поставлен правильно, а что же операционное вмешательство?.. Сидим мы большей частью совместно с неврологами на «скамье подсудимых». Патологоанатомы — строгие присяжные. Аттестуют нас от пятерки до единицы, как в школе. Первым в тот раз обсуждался случай абсцесса мозга. Неврологи правильно определили гнойный очаг в переднем отделе левого полушария. Румл сделал пункцию и удалил весь гной. Осталась только полость с капсулой. Больной, однако, не шел на поправку, температура держалась. Рентгеновские снимки ничего плохого не показывали. Но больной все-таки скончался при симптомах общего сепсиса. Неврологи написали: «Не исключены дальнейшие мелкоочаговые абсцессы мозга, которые не удалось обнаружить». Так оно и оказалось. В обеих затылочных долях были еще мелкие очаги. Патологи были неподкупны, поставили неврологам тройку, потому что те не диагностировали очаги в затылочных долях. Затем шли два случая опухолей мозга. Обе были очень обширны, и обе мы сначала хотели признать неоперабельными. У первого больного вмешательство прошло успешно, но потом в раневом канале открылось кровотечение. Вторая опухоль была метастазом карциномы легких. «Высшая аттестационная комиссия» поставила нам пятерку. Следующей на повестке дня стояла сестра Бенедикта. Патологи уже заранее набычились. Не любят они Волейника — всегда со всеми полемизирует. Одно время подвизался в гистологии и считает, что разбирается во всем. На сей раз к полемике подготовились, хоть времени на это оказалось очень мало. Показывают диапозитивы, где виден ствол головного мозга с просвечивающей темной кровью. Кроме фотографий, у них еще гистологические препараты. Видно, что кровоизлияние захватывает половину моста. — Кровоизлияние возникло в ходе операции, — комментирует патолог. Снова все освещается: величина опухоли, положение, операционная техника. Волейник повторяет то, что все знают уже наизусть. Что был большой отек и операционное поле не просматривалось, что оперировать было необходимо, поскольку состояние больной ухудшилось. Ничего, кроме этого, не оставалось. — Оставалось, — говорит Ружичка, который Волейника терпеть не может. — Достаточно было сделать декомпрессию. Удалил бы кость — и отек, о котором ты все время толкуешь, перестал бы угрожать жизни пациентки. Второй этап операции можно было отложить — до возвращения кого-нибудь из нас. — Я сначала подумал об этом, — защищался Волейник (он казался спокойным, только пальцы, поигрывающие авторучкой, заметно дрожали). — Но потом сказал себе, что операция в два этапа явится для нее гораздо более тяжелой нагрузкой. — Ну вот ты нам и доказал, что операция в один этап явилась для нее нагрузкой более легкой, — мрачно засмеялся Ружичка. — Вмешательство было чересчур радикальным, — продолжал патолог. — Произошло повреждение ствола. Волейник не хотел сдаваться: — Там могла быть микроаневризма, которая лопнула непосредственно после операции. — Ну, это уж совсем неправдоподобно! — И все-таки нельзя этого сбрасывать со счетов, — не унимался Волейник. — Со счетов нельзя сбрасывать ничего. Даже что во время операции произошла остановка сердца, — задергался уголок рта у патолога. Присутствующие рассмеялись. Все это выглядело гнусно. — Сейчас судить об этом трудно, — сказал я. — Операция была непростой, и доктор Волейник пытался убрать все. Для каждого из нас этот случай, безусловно, поучителен. Все смолкли. Спросили про оценку. Патологи сказали, что диагноз был правильный, но в целом случай квалифицировать не будут. Кончили. Когда расходились, Волейник подошел ко мне. Он воспрянул духом, поскольку я за него вступился. Стал даже с улыбкой произносить какие-то общие фразы. Намеренно — показать остальным, что вины за собой не чувствует. Это было последней каплей, переполнившей чашу. Я позвал его к себе в кабинет. Он не ждал того, что я хотел ему сказать. Первым опять начал разговор об операции сестры Бенедикты, видимо, полагая, что вскрытие убедило меня в его правоте. Приводил все новые и новые подробности. Я с изумлением смотрел на него. Он менялся прямо на глазах. Еще недавно молчаливый и нерешительный, теперь стоял и разглагольствовал, широко жестикулируя. Великий хирург после необычно трудной операции. Ни малейших сомнений в собственной непогрешимости. Вмешательство провел блестяще, доктор Гавранкова может это где угодно подтвердить. Никто из старших коллег не мог бы сделать большего. А ведь у него мания величия, сказал я себе мысленно. Жаль, не настолько, чтобы заинтересовать психиатра. Я перебил его. Сказал, что в случае с сестрой Бенедиктой он переоценил свои возможности и ему следовало это признать. Я не хочу, чтобы он продолжал работать у меня в клинике. — Займитесь года на два, на три обычной хирургией, если уж вас эта область так заинтересовала, — посоветовал я ему наконец. — Быть может, там вы сможете приобрести какой-то опыт и сноровку. Он замер. Из фанатика с орлиным взглядом сразу стал прежним — обиженным, вздорным — Волейником. — Не понимаю… Ведь я, кажется, все объяснил, пан профессор… Видно было, как лоб у него покрывается испариной. Чувствовал я себя прескверно. Мне становилось его жаль. — Возможно, вы когда-нибудь еще вернетесь к нейрохирургии, — сказал я — главным образом чтобы его утешить. — Я вам хочу добра. Со временем и сами вы поймете, что я прав. Голову можно было дать на отсечение, что он этого никогда не поймет. Настроение его менялось молниеносно. В эту минуту он меня уже ненавидел. Заявил, что все мы против него предубеждены. Что никогда я не пускал его к настоящей работе и таким образом лишил возможности приобретать опыт. Его успех на поприще нейрохирургии зависел от меня, и только от меня. Если я указываю ему на дверь, он уйдет — и без того уж оставаться здесь ему невыносимо. Однако же, да будет мне известно, что это я совал ему палки в колеса. Такое отношение несовместимо с моралью настоящего врача, обязанного помогать младшим коллегам. Вот до чего договорились. Обидно было это слышать. Может быть, перечислить ему, скольким молодым я с радостью и искренним доброжелательством помог, скольких я научил операционной технике так, что за них не приходится краснеть, и сколько времени на все это потратил? Или напомнить, как сам он не пожелал пожертвовать и часом, чтобы прочесть лекцию для сестер, когда другие врачи в этом не отказывали? Сказать в открытую, что никому из старших коллег, не только мне, не хочется учить его — так он обидчив и самоуверен? Да нет, бессмысленно. На прощанье он заявил, что еще посмотрим, имею ли я право выставить его из клиники. И что он будет заниматься нейрохирургией в другом месте — этого уж ему никто не запретит. 6 В последнюю неделю мая я сказал себе, что Узлик — испытание, посланное мне судьбой. Еще немного, и я бы отказался его оперировать. Но тут произошло событие, серьезно повлиявшее на мое решение. Да, признаюсь, это событие окончательно определило мой выбор. Стало известно, что меня представят к правительственной награде. Дело происходило так. Мальчика уже положили к нам в клинику, и мы снова держали совет, как с ним быть. После утренней конференции рассматривали его снимки на негатоскопе. Рентгенолог показывает снимок за снимком. Ясно виден очень небольшой деформированный четвертый желудочек. Вот изогнутый Сильвиев водопровод. Цистерны в углу между Варолиевым мостом и мозжечком не просматриваются, в этом месте тупой край. Врачи хранят молчание. Взгляды предостерегающе опущены. «И какого черта надо было тебе изменять свое решение?» — читаю я в их единодушной оппозиции. От имени всех берет слово доцент Вискочил: — Мы сегодня долго обсуждали этот случай в ординаторской, профессор. Все сходятся на том, что опухоль убрать нельзя. Подняли головы, ждут. Гладка растерянно крутит пуговицу белого халата. Оперирующие дамы у нас привыкли носить его без полагающейся блузы. Из отворота у Гладки выглядывает кружево бюстгальтера. — Сначала я думала, стоит попробовать, — говорит она тихо. — Но они правы — случай неоперабельный. — Этот лесник не допускает и мысли, что внук не вынесет операции, — добавляет Кртек. — Встречаю его в коридоре: «Профессор, — говорит, — твердо мне обещал у Витека из головы это вынуть, а он обманывать не станет. Если берется, значит, можно». Врачи иронически ухмыляются. — Никаких обещаний я ему вообще не давал! — взрываюсь я. — Как он мог истолковать так наш разговор? — Это мы знаем, — успокаивает меня Кртек. — Но что мы ему станем говорить, когда малыш останется на столе? Ружичка откашлялся: — Когда мы обсуждали это первый раз, профессор, у вас было однозначное решение. Вы что ж, хотели бы провести операцию в два этапа? У вас создалось впечатление, что так будет лучше? Я бы хотел понять мотивы перемены вашего решения… Вот гад! Выдал мне, перед всеми. Собственно, почему я все же согласился взять мальчика? Потому что его дед так упрашивал? А я надеялся на чудо? Или просто, покорясь судьбе, смирился с неизбежностью, поскольку мальчик все равно не протянул бы больше года? «Не потому, — шепчет мне внутренний голос. — Мальчонка околдовал тебя своей мордашкой. Вспомни, как он тыкал пальцем в Митин марлевый колпачок и заливался смехом!.. Вот ты и потерял голову». — Как вам сказать… — отвечаю я Ружичке. — Просто мне кажется… Все замерли. Я знаю, о чем они сейчас думают. Когда кто-нибудь из младших коллег говорит: «Мне кажется», Ружичка моментально осаживает его: «Если кажется — крестись. В хирургии никому ничего не может казаться!» Да, ничего не скажешь, сел в калошу. Вокруг деланно серьезные лица, и только Кртек не выдержал, комично поднял брови. — Я знаю, — предпочел я обыграть это сам, — «если кажется, крестись»… Все, словно по команде, засмеялись — но я не сдался. — У меня действительно нет никаких новых доводов. Просто я думаю, что следует хотя бы попытаться. Все скисли. Мое поражение будет и их поражением — это каждый понимает. Но я пока далек от окончательного решения — наоборот, чувствую, что врачи наши правы, только не хочется так легко отступать. Прошу, чтобы мне снова показали томограммы из Градец-Кралове. Да, это куда хуже того, что представлялось мне. А снимки были сделаны месяц назад — рискованные данные могли усугубиться. Повторить, может быть, томографию? Опять со мной не согласились. Если данные обследования не изменятся, значит, ничего нового мы не узнаем, а если опухоль выросла, она тем более неоперабельна. Да и пока получим ответ, пройдет еще время, а кто знает, что будет с ребенком через две-три недели. Как раз в этот критический момент пришла за мной пани Ружкова. Я вышел с ней в коридор. Что-нибудь срочное? Да, звонят из министерства. Просили позвать моего заместителя, но она хочет, чтоб я узнал первым: меня представят к награде. От волнения пани Ружкова повторяется, нервно поглаживает пальцы. — Хотят узнать что-нибудь более конкретное о ваших новых методах, об операциях с применением гипотермии… Беру ее за локоть — чтобы успокоилась. — Пани Ружкова, надеюсь, мы не потеряем самообладания? Она подносит к глазам платочек. — Вы не представляете себе, до чего я рада!.. Вы этого давно заслуживаете, наконец-то о вас вспомнили! Я стою около нее как школьник. Хотел бы сделать безразличное лицо — не получается. Значит, все-таки видят мою работу и даже хотят оценить. Как ни стараюсь, не могу остаться равнодушным и скрыть радость. — Знаете что? Подзовите к телефону Румла! — советую я. — Или нет, лучше Кртека… А остальным, я думаю, пока говорить не стоит… Она с сияющим видом кивает. Разумеется! Но я-то знаю, что она шепнет об этом сначала Гладке, а потом и всем, кто только ни появится в приемной. Я возвращаюсь на совет. Должно быть, договаривались о дежурстве — перед ними разложенный график. Румл обсуждает с Ружичкой какого-то больного из Роуднице. Молодой человек, получивший тяжелую травму таза и при этом повреждение седалищного нерва. Не согласится ли доцент произвести ревизию? Я сажусь рядом. Делаю Румлу знак не прерываться и докончить обсуждение расписания. Могу теперь минутку беспрепятственно подумать о том, что узнал. В последнее время у меня бывал скептический настрой. У врачей моих нет настоящих условий для работы. Больные, уходя от нас, нередко говорят, что мы заслуживаем статуса крупной специализированной лечебницы с новейшей аппаратурой. Мы удовольствовались бы даже дополнительной площадью и штатами. Сколько раз я это во всех инстанциях тщетно пытался доказать. Говорил себе, что я плохой начальник, раз ничего не могу добиться. Всегда я слышал ту же отговорку: другие больницы в худшем положении — пока ничего нельзя сделать, придется годик-другой потерпеть. Должно быть, мы все же неплохо поработали, если это получило такое признание! «Конечно… — сказала бы Итка. — Получить-то оно, может, и получило. Да только у тебя ведь будет юбилей, а к юбилею обычно награждают. Так что не думай — это не бог весть за что!» Но хоть она, возможно, именно так и сказала бы, настроение у меня не испортилось. Мне представились разные немыслимые вещи: явится некто и начнет действительно интересоваться всем, что мы сделали. Мы объясним ему, что некоторые ставшие теперь уже обычными операции впервые в мире произведены были у нас в клинике. Вскользь приведем цифру операций, сделанных за последнее десятилетие. Никто этому не поверит. Такое число вмешательств в маленькой клинике? Это же выше человеческих возможностей! «Почти так, — слышу я свой ответ. — Но если бы нам создали условия, мы сделали бы много больше…» Призрак Итки иронически усмехается: «И черта лысого тебе это поможет! Черта лысого!». Я продолжаю безмолвный монолог, обращенный к неизвестному, который придет по случаю моего награждения и, выслушав, разрешит с ходу все наши проблемы. «Если я что действительно и сделал, — скажу я, — так это потому, что со мной был коллектив. Врачи, видящие смысл жизни в нашей работе. Люди, которые способны на любые жертвы и всегда во всем со мной заодно…» Я слишком глубоко задумался. Вокруг вдруг воцарилась неловкая тишина. Румл зевал так, что едва не выворотил себе челюсть. Ружичка шлифовал ногти пилочкой для вскрытия ампул. Остальные смотрели на меня с кислыми минами. Понимали, что от мысли прооперировать Узлика я отнюдь не отказался. В углу под кем-то скрипнул стул, и у меня было забавное ощущение, что это Итка прыснула долго сдерживаемым смехом. Я разом отрезвел. А что, собственно, мы сделали такого уж особенного? Оперировали — так ведь это наша работа! Ничего другого никто из нас не умеет. Нет, правда! В чем мы превзошли самих себя? Новые операционные методы внедряются повсеместно. Могли бы мы сравнить себя с умным технарем, который изобрел что-то эпохальное? Мы, разумеется, проводим операции на людях. Пафос нашей профессии. Честно говоря, это нам много легче, чем какому-нибудь инженеру совершить открытие. Любая наша операция сложна только в глазах непосвященных. Одна моя больная приносит каждый год в определенный день цветы. Она еще молода, я — человек в летах. Тут нет ничего предосудительного. Но за что она мне их носит? Говорит, спас ей жизнь. Сделал элементарную операцию удаления опухоли спинного мозга, которую с успехом выполнил бы любой мало-мальски квалифицированный нейрохирург. Или пожилая женщина, которую так мучил тройничный нерв. Я, видите ли, сделал чудо. Перерезал тройничный нерв. Теперь она совсем здорова и ходит мне показываться, будто совершает паломничество ко святым местам. Это прекрасно, но она не знает, что ей просто повезло. Вмешательство тут не всегда помогает. И все же я с тех пор — ее благодетель. Вокруг меня соратники — а настроение неожиданно упало. Сидят и зевают. И вовсе они не заодно со мной, как за минуту перед тем я уверял себя. Они хотят жить спокойно. Боятся операции Узлика больше, чем я, потому что заранее переживают тот стресс, ту мою напряженность, которая отрыгнется им несправедливыми замечаниями и придирками, — боятся, что в случае неудачи я вымещу свою досаду на них. Жажда противоборства охватила меня. Как раз на Узлике была возможность показать, способен ли я на что-то большее, чем рядовой хирург. Дедушка верит мне, иначе и быть не может. На свете у него нет никого, кроме этого ребенка. Он исказил смысл моих слов? По-человечески это вполне понятно. Просто помнил все так, как ему хотелось услышать. Шансов у Узлика кот наплакал, но ведь они все же есть! Что бы там ни говорили мои скептики, с утра уже готовившие себя в ординаторской к нашей беседе, совершить невозможное — вот настоящее дело. Только так человечество может продвинуться еще на шажок. Не велика заслуга оперировать по строго установленным канонам, когда почти нет риска. — Вот что, уважаемые, — сказал я даже чересчур категорично, — если так трудно записаться на томографию, беру завтра Витека и еду с ним в Градец-Кралове сам. Они мне не откажут. Поглядим с коллегами томограммы, сравним с предыдущими, а там увидим. Они восприняли это как отступление. Стали с удовлетворенным видом подниматься. Не знали, что им удалось поколебать меня только на время, а я снова был полон решимости и неравный бой принял. Возьму с собой невропатолога, чтобы не быть там в одиночестве. Под невропатологом, понятно, подразумевался не кто иной, как Итка. Я тут же позвонил доценту Хоуру, ее шефу. Он, разумеется, не возражал. Будет только рад, если пани ассистентка покажет потом снимки всему коллективу. Случай такой интересный и поучительный! Ладно, ладно, уважаемый пан доцент, дело-то ведь сейчас не в этом. Итка больше чем невропатолог. Итка — моя совесть. Моя чистая совесть. Мой бескомпромиссный друг. Вместе мы «Случай Узлик» приведем к благополучному концу. Жена моя в глубине души обрадовалась, хоть и напустилась на меня. — Слушай, ты хоть предупреждай, когда хочешь увезти, — услышал я по телефону. — Приятно разве, когда шеф перед всеми приказывает: «Завтра поедете в Градец-Кралове, профессор вас требует!» — Ты права, разумеется… — второпях извинился я. — Дело очень спешное, я как-то не подумал. Она мне не призналась, что, когда доцент ее вызвал, щелкнула каблуками и сказала по-военному: «Слушаюсь, товарищ доцент, будет сделано!» Это я узнал лишь позже, от одной из ее коллег. — Понимаешь, я все еще раздумываю, должен ли я оперировать мальчика, — оправдывал я свою оплошность, — весь коллектив против, но мне кажется, они не правы… — Да, это первый случай, когда вы не един дух и едина плоть… — Оставь свою иронию! Они против, а мне на этот раз не хочется уступать. — Ну, если лишь на этот раз, то с начальником им повезло, — продолжала меня провоцировать Итка. — Но ты боишься, как бы они не сочли с твоей стороны нескромностью, если вдруг операция тебе удастся. Я рассмеялся. — Иди ты в баню! Когда мы утром выезжаем? Собрались рано. Узлик прыгал от радости, что поедет на прогулку в автомобиле. Но он нас задержал. Взял себе в голову, что не наденет коротких штанишек, а только длинные, с молнией, купленные дедушкой в Праге. Пришлось еще отыскивать свисток, который сестра накануне того дня конфисковала, потому что Витек не давал больным покоя. Перед самым отъездом объявил, что хочет кушать. Мы раздобыли ему две булки с маслом, и он умял их еще до того, как выехали из города. Наконец мы оказались на магистрали. Если повезет, попадем в Градец в девять, полдесятого. Мы благодушествовали. Когда еще удастся так вот вырваться на целый будний день? Однако день надо хвалить, когда он прожит. Где-то перед Садской машину стало трясти. Мотор заглох. Я завел его, немного проехал — и опять тот же странный ход. Отказал двигатель. Потом уж, сколько я ни заводил, машина не трогалась с места. Витек на заднем сиденье как ни в чем не бывало свистел в свой свисток. Мы с Иткой растерянно смотрели друг на друга. Я пошел поднимать капот, хотя и знал, что ни черта не обнаружу. Свечи тут ни при чем, мне их недавно поменяли, аккумулятор заряжен… Я тщательно проверил уровень масла — хоть что-нибудь делать… Мальчишка тем временем выкарабкался из машины и с интересом за мной наблюдал. Итка стояла на проезжей части и высматривала, кого бы остановить. По ее убеждению, наиболее подходящим для этого был грузовик. Во-первых, он почти всегда останавливается; во-вторых, шофер всегда разбирается в механизме. Как назло, мимо неслись одни частники, а им и в голову не приходило притормозить. — Видишь, не едет, — сказал я мальчику. — Такая хорошая машина, а не едет. — А почему у тебя нет «волги»? — ухмыльнулся этот негодник. — «волга» лучше, чем «шкода». Однако! Ничего себе осведомленность. И это внучек лесника из Высочины! Он начал прыгать около меня на одной ножке, распевая в такт: — Нет бензину, нет бензину, ха-а-а… Я стукнул себя по лбу. Ну конечно: я же не остановился у бензоколонки! Взглянул на бензоуказатель. Стрелка на нуле. Даже не шелохнулась, когда повернул ключ. Пока мы думали, как быть, рядом притормозил мотоциклист. У вас повреждение? Может, нужна помощь? Нет, повреждение едва ли, но, видимо, подобрался бензин. — Могу доехать до бензоколонки на Садской. Попрошу там канистру. Молодой парень, в спецовке. Я с радостью дал ему деньги. Он тут же вернулся, сам залил бак и подождал, пока тронемся. Не согласился взять ни кроны. Мы снова ехали. — Ну, Витек, ты нам починил автомобиль. Додумался, что с ним такое. Он залился смехом, как колокольчик. Потом начал смотреть в окно. И нараспев сказал без видимой связи: — А дедушка мне на вокзале покупал мороженое… — Я тебе тоже куплю, — пообещал я. — Как только увидим в Градце кафе-мороженое. Каждые пять минут он спрашивал, когда мы туда приедем. Но вот начался Градец-Кралове. Витек на заднем сиденье метался от окна к окну. Кафе-мороженого нигде не было. Мы находились на главной улице — я полностью сосредоточился на том, как проехать к больнице. Не успел оглянуться — и попал в левый ряд. — Теперь уже придется ехать налево, — сухо констатировала Итка. — Тьфу, черт возьми… — взорвался я, к великой радости Узлика. — Тьфу, черт возьми! Тьфу, черт возьми! — заверезжал он, молотя меня кулачком по плечу. — Не объезжать же мне, в конце концов, весь город! — взбунтовался я и, торопливо оглянувшись, увидел где-то вдалеке за нами две машины. Кому я помешаю? Я сделал разворот и влился в середину правого ряда. — И все дела! — торжествовал я. — Я буду идиотом в собственных глазах, если начну разъезжать тут из конца в конец. — Идиотом в собственных глазах ты, возможно, и был бы, — отозвалась Итка, — но тогда к тебе бы не имел претензий постовой. Готовь права. От перекрестка, помедлив, двинулся к нам человек в форме. И как я его раньше не заметил? Этакий папаша в летах с налитым, как яблоко, лицом. Похоже, у него гипертония. И сразу: — Попрошу ваши водительские права! Вы знаете, какое нарушение вы допустили? — Да, разумеется. Мне надо поскорей в больницу, а я тут плохо ориентируюсь. В последний момент только сообразил, что оказался в левом ряду. Он долго разглядывал мои права. За нами останавливались все новые и новые машины. На перекрестке не были зажжены фонари. В переулке кто-то уже начал сигналить. — Вот видите, что может получиться, когда без предупреждения делают разворот. — Но ведь за мной никто не ехал, — отговаривался я. Это подлило масла в огонь. — Правила существуют для всех! — назидательно сказал он. — Вы выехали из потока и пересекли черту. За это водитель облагается штрафом. Не знаю, почему он не дал мне немного отъехать от перекрестка. Я сам уже стал нервничать от нараставшей кутерьмы. И ко всему еще захныкал Узлик: — Я хочу писать… — Надо немножко подождать, — сказала Итка, тоже начавшая терять терпение. Он разревелся. — Хочу писать, — повторял он. — Сейчас, вот тут! — Ну, тогда вылезай! — оборвала она его. — Иди туда, на тротуар, где кустики. — Придется вас оштрафовать, — сказал опять постовой и вытащил блокнот. — Хотя вы и нездешний. За нарушение правил. Я был готов на что угодно, лишь бы сдвинуться с этого чертова перекрестка. Витек сунул в окно голову. — Не могу расстегнуть. А мне очень хочется писать! Я вылез из машины. По одну ее сторону — человек в униформе, по другую — мальчонка, у которого заело молнию. А на тротуаре — кучка любопытных! Я бьюсь над этой дурацкой молнией — и ничего не получается. С обеих сторон уже трубят клаксоны. И в довершение всего Итка начинает совершенно неуместно хохотать. Наконец молния поддается. Но Витек и не думает бежать куда-то в кустики — обрадованно расставив ноги, широкой дугой поливает крыло нашей машины. Нет, я, кажется, сейчас разорву этого мальчишку! Кончил. И как ни странно, сам застегнул молнию. Потом остановился перед постовым: — Дашь мне тоже листочек? Постовой засмеялся. Вырвал с обратной стороны блокнота кусок чистого листка и вложил Узлику в руку. Потом погладил мальчика по голове. — Езжайте, — сказал он мне благосклонно, — и другой раз будьте внимательней. Да, после всех своих сакраментальных действий отпустил нас с миром! — Так что нам Узлик ко всему еще сэкономил деньги на мороженое… — хохотала жена, и мы с Витеком ей вторили. Я чуть ли не готов был поверить, что всю сцену с молнией мальчишка разыграл, чтобы помочь нам выпутаться из этой истории. Но столь исключительную изощренность мог проявить разве что взрослый. Мороженое мы взяли на всех: кто знает, сколько придется проторчать в больнице — потом на это может не остаться времени. Мальчик съел две порции. Заказал себе лимонаду и пирожное «безе». Уходить из кафе ему не хотелось. Пришлось пообещать, что мы пойдем обедать, когда будет готов снимок, — тогда только он дал себя увести. Но на этом наша одиссея не кончилась. Коллеги приняли меня очень радушно. Витеку надо еще раз сделать томографию? Конечно! О чем речь? А если я интересуюсь, тут у них есть несколько уникальных снимков. Опухоль в третьем желудочке. Паразитарная киста, которая никаким другим методом не обнаруживалась. Полость абсцесса, который, видимо, самостоятельно прорвался. Больной жив, да. Нас с Иткой это, разумеется, интересовало. Витеку между тем сделали томографию — скоро увидим результаты. Мальчишка был опять в своей стихии, забавлял лаборанток и секретаршу. В карманы ему напихали конфет. Дали цветных карандашей. Причина, по которой лично я привез сюда ребенка, не укладывалась в их сознании. Я слышал, как лаборантка приглушенным голосом спросила: — Пан профессор — твой дедушка? Расшалившийся Узлик состроил хитрую мордочку и посмотрел на лаборантку. — Да, — кивнул он и сам же рассмеялся. Потом из кабинета пришел врач и разложил перед нами снимки. — Мне страшно жаль, что именно в вашей семье… — мямлил он растерянно. — По сравнению с прошлым анализом, к сожалению, значительные изменения к худшему. — Да это вовсе не мой внук, — запротестовал я. — Не принимайте его всерьез, это он так, болтает. Я бы хотел его без задержки прооперировать и потому приехал сам. Дело не терпит отлагательств. — Понимаю, понимаю! Он не поверил ни одному моему слову. Через минуту появился доцент. И опять мы разглядывали каждую тень на этих роковых снимках. Вид у доцента был очень серьезный. Результаты обследования он формулировал осторожно. — Когда его смотрели тут последний раз, я еще не знал, что он из вашей семьи… — произнес он с видом глубокого соболезнования и голосом, как у священника на похоронах. — Да, правда, это не наш внук, — подтвердила Итка. — Мы бы не стали скрывать. — Ясно, ясно, — улыбнулся доцент. — Не будем говорить об этом… И все-таки ужасно, когда именно нейрохирурга постигает такое. От всей души желал бы, чтобы случай был разрешимым… Но к сожалению… Мы махнули рукой. Навязали нам внука, пусть будет по-ихнему. Томограммы они сделали великолепные. Вот это, я понимаю, изобретение! Щелк — и машина выбрасывает снимок, четкий, как из анатомического атласа. Все на нем видно. И при этом никого не надо мучить, больным нечего опасаться болезненных уколов. И правильно, что за такое дали Нобелевскую премию. На обратном пути мы по ошибке попали в ресторан первого класса. Так заговорились с Иткой о томографии, что заметили это, уже сидя за столиком. Перед нами были декоративные пирамидки из салфеток, поблескивала спиртовка для разогревания соуса. Узлик был в восторге, как всегда в предвкушении еды. Подпрыгивал на стуле, оглядывался и даже подошел к соседнему столу — посмотреть, что у них на тарелках. Мы попросили меню и стали вполголоса совещаться. Витеку надо взять что-нибудь легкое. Ни специй, ни жареного. Курицу тоже не стоит. Мальчик не обращал на нас внимания. Мы заказали сначала себе, а потом растерянно смолкли. — А что для вас, молодой человек? — традиционно спросил метрдотель. — Шницель, — ответил Узлик без малейшего колебания. — Шницель и салат. Человек во фраке растерянно кашлянул: — Не знаю, будет ли… сегодня как раз, кажется, не делали… — Вот, — вмешалась Итка. — Это почти как шницель. Дадут хороший кусочек мяса и к нему картошечку. Узлик, не соглашаясь, мотает головой. — А если цыпленочка? — ласково пробует склонить его на компромисс метрдотель. — Косточки вынем… — Хочу шницель и салат. Черт знает что, мысленно говорю я себе, зачем метрдотель его спрашивает? Любое блюдо принеси, и Витеку бы в голову не пришло что-то придумывать. — Мы с дедушкой тоже ели шницель, — пошел Витек с козырной. — На вокзале! Ух ты! И даже на вокзале! А тут первый разряд — и никакого тебе шницеля. Это была тактика высокого класса. Метрдотель закусил губу. — Хорошо, попытаемся что-нибудь сделать. Если молодой человек подождет… Узлик кивком подтверждает согласие. Нам принесли мясо под соусом. Официант зажег спиртовку и некоторое время еду подогревал. Потом стал частями раскладывать нам с Иткой по тарелкам. Узлик смотрел мне в рот так, что у меня кусок застревал в горле. — Хочешь попробовать? — спросил я. Хотел. Умял чуть ли не половину порции. К счастью, тут подоспело и его блюдо — шницель величиной с тарелку. — Мне тоже его подогрей, — сказал он метрдотелю. Я думал, тот шлепнет мальчишку салфеткой. Нет, взял сковородку и в самом деле шницель подогрел. Все мы при этом сохраняли полную невозмутимость. Витек орудовал ножом и вилкой, как взрослый. И не оставил ни крошки. Когда мы хотели заказать лимонад, заявил, что дедушка всегда дает ему попить пива, если берет с собой в трактир. Я пододвинул свой стакан. Он отхлебнул чуть не две трети. Когда поехали обратно, не было уже никаких эксцессов. Мальчишка стоял за передним сиденьем и держал нас за плечи. Мы пели. Он знал все песни. Дедушка научил его даже песенке о канонире Ябуреке. Он орал ее во все горло прямо мне в ухо. При этом отбивал такт, шлепая меня по голове. Как прочно у меня засела в памяти малейшая деталь того дня. Когда доехали до Праги, Итка вспомнила, что у нас на сегодня билеты в концерт. Точнее говоря, билеты были у Вискочилов, они купили их для нас и для себя. Хорошо еще, что Итка вспомнила. — Подумай только, как было бы неприятно, если бы нас там не оказалось! — воскликнул я. — Особенно неприятно было бы пропустить виолончельный концерт Дворжака! Мы с нетерпением ждали предстоящего вечера. В молодости мы ходили на концерты часто; были периоды, когда не пропускали ни одной новой постановки. Теперь же редко выпадала эта радость. Вечно бились над проблемой, где бы изыскать резервы времени. Когда наконец добрались до дому, оказалось, нас ждет Ондра. Он сидел на лестнице в джинсах и тренировочном свитере и был похож на выпускника средней школы. — Ну молодцы, — приветствовал он нас. — Я думал, вы исцеляете страждущих, а вы, оказывается, ездите за город на прогулки! — Ты был в клинике? — Разумеется! Нет ничего тайного, что бы не стало явным! «Пан профессор уехал с мамой». «Пани ассистентка уехала с папой!» Секретарши будто сговорились. Как хорошо, что дома оказался сын. — Но как ты очутился в Праге? Почему не сообщил? Уже зашли в квартиру. Он блаженно развалился в кресле. Зевнул. — Бог ты мой, человек чуть не три часа ждет их на лестнице, а они еще делают выговор, что не сообщил! И вообще, в субботу ничего не будет отмечаться? Ой, ведь у Итки день рождения! Я, кажется, об этом начисто забыл. Приходится на ходу исправлять положение: — Ну разумеется, будет. Мама уже записалась к парикмахеру, — пытался я острить, — и заказала вечерний туалет. Итка ухмыляется. Стоит возле Ондры и наливает ему сок. Когда их видишь так вот — голова к голове, — кажется, это брат с сестрой, очень похожие друг на друга. — Безусловно, — парирует мне жена. — А папа будет в белом, что еще торжественней. А проще говоря, забудет переодеться, если не вообще прийти. — Здорово! — хохочет Ондра. — Сразу чувствуешь, что попал домой. — Пойдешь сегодня на концерт, сынок, — спохватываюсь я. — У меня уже нет настроения. По крайней мере будет кому сопровождать маму. — Вот оно что, у тебя нет настроения? — иронически повторяет Итка. — Ну, там оно у тебя появится! Чудесно проведете время вместе с Ондрой. А я пока тут кое-что испеку. Дел у меня по горло, не знаю, за что хвататься. — Вот что скажу я вам, — подает голос сын. — Идите-ка вдвоем. Я тут сидел на лестнице целую вечность, с меня этого на сегодня хватит. Теперь могу поваляться на тахте — послушать диски. Тут Итку осенило позвонить Вискочилам. Мы, собственно, еще не узнавали, удалось ли им достать билеты. Билеты есть, сказала пани Вискочилова. Но, к сожалению, мужу не удастся пойти. Такая незадача. Хотел достать ей чемодан с антресолей и оступился на табуретке. Упал на руку. Перелома нет, а очень сильный ушиб с кровоподтеком. Запястье у него теперь в крахмальной повязке. Концерт-то бог с ним, но недели три не сможет оперировать. Итка сочувственно кивает, одновременно делая мне устрашающие знаки. — Недели три не сможет оперировать, — повторяет она, чтобы слышал я. — Бывает… Что же делать!.. Ну как это супруг мой будет возражать? На мгновение я не в силах воспринять ничего другого. Три недели! Ружичка пойдет в академический отпуск — завершать докторскую, этому я уже воспрепятствовать не могу. Гладка договаривается взять несколько дней за свой счет в ближайшей декаде, когда дочь придет из роддома. И наступает время летних отпусков. Любопытно знать, кто, собственно, остается в клинике. — Если ваш муж не может, у нас есть кому пойти, — говорит Итка. — Приехал Ондра. Не возражаете? Отлично. Возьмем его с собой и заедем за вами. Муж заодно посмотрит на ушиб. Так и решили. Итке вдруг не понадобилось печь; у меня появилось то самое настроение, которого несколько минут назад не было; Ондра забыл, что чуть не три часа сидел на лестнице. Он откопал в шкафу костюм, в котором был на выпускном балу в школе. Боялся, что пиджак не застегнется, но оказалось, даже чуточку свободен. С этой минуты жена стала следить за ним озабоченным взглядом. — Как получилось, что ты теперь приехал? Не заболел? — Просто взял два денька отгула. Надо тут посмотреть кое-что в библиотеке, для одной статьи. И потом я давно не видел Эву. — Оправдываешься, будто ты не дома! — Спросили вы — не я начал. Что-то в нем появилось новое. Он уже не смеялся так беззаботно, как прежде. И в разговоре стал сдержанней. Тонкие длинные пальцы все время что-то нервно теребили. Может быть, неприятности по работе? Уже три года он — сотрудник научно-исследовательского института в Брно. В прошлом году защитил кандидатскую. Мы спросили, что нового. Он рассказал, что предстоит научная командировка в Грецию. Претендентов было много, но директор выбрал его. И вот мы на концерте. Я в отличном расположении духа, как всегда, когда с нами кто-нибудь из детей. Бывает, слушаешь музыку — а сквозь нее просачиваются тысячи посторонних мыслей: больные, операции, административные неурядицы… На этот раз мне удалось отключиться от всего. Кроме концерта Дворжака, исполняют серенаду ми-бемоль мажор Йозефа Сука. Сколько раз дома мы слушали ее в записи. Я всегда любил эту серенаду. Но сегодня тихие партии смычковых особенно доходили до сердца и наполняли ощущением счастья. Быть может, действительно оттого, что рядом — Ондра. Он необычайно восприимчив к музыке. Я вижу около себя его тонкий неподвижный профиль, мальчишеский лоб, длинные, как у Итки, ресницы. До боли он кажется уязвимым и незащищенным. Что мы, собственно, знаем о своих детях? — говорю я себе под упоительные звуки серенады Сука. Считаем, что они счастливы, а у них как раз может быть полоса жизненных передряг и неустроенности. Снова и снова ставим перед собой недостижимые цели, потому что иначе не умеем, — и мало занимаемся детьми. Ведь жизнь — короткая побывка на земле. Сражаемся за сонмы неизвестных, которых даже не называем по имени, помним только как «глиому ствола» или «невриному слухового нерва»… Но разве мы не для того еще, чтобы оберегать и счастье самых близких, которых только так, для собственного утешения, произвели на свет? Мы с Иткой всегда говорили, что не станем ничего советовать детям. Теперь я неожиданно усомнился в правильности такого взгляда. В антракте я с Ондрой пошел поискать лимонаду. Итка беседовала в это время с пани Вискочиловой. Узнала совершенно неожиданную вещь: Ондра действительно несчастлив, и на это есть причины. Итка мне все рассказала вечером, когда ложились спать. У Ондры есть возлюбленная в Брно. Замужняя женщина. Ее мужа два года назад оперировали у нас в клинике. Фамилии его я не мог вспомнить. Пани Вискочилова знала все подробности. Ондра привел тогда обоих в клинику. В то время он с женой больного был едва знаком — просто предложил свою помощь. Потом они узнали друг друга ближе. Ей нелегко было переживать период сложной операции, которой подвергся муж, последовавшего за этим облучения и всей томительной неопределенности дальнейшего. — Ну разумеется, — не удержался я от иронической ремарки, — чужие жены любят, чтоб их утешали… — Погоди! Вискочилова всегда любила наших детей. Она не смеется над Ондрой, а жалеет его. Понимаешь, как глупо; видимо, об этом знала вся клиника, кроме нас. Кто ж это был? Совершенно выпало из памяти, что Ондра мне кого-то приводил. — Ну помнишь, астроцитома. Проросла довольно глубоко. Нельзя было убрать целиком. Потом его уже хотели переводить к нам, но было осложнение — абсцесс в ране или еще что-то, — и его опять оперировали. — Ах да! Теперь все это встало у меня перед глазами. Когда у него обнаружился этот абсцесс, мы положили его в отдельную палату, и жена его к нему туда ходила. Красота ее обращала на себя внимание — я теперь ясно представлял себе эту женщину с длинными черными волосами, схваченными лентой, словно сошедшую с какого-то старинного портрета. Врачи наши тогда ее очень приметили. Но кто мог думать, что и Ондра?.. — И что же Вискочиловой известно об этом еще? — Она особенно не распространялась. К доценту Вискочилу ездит пациентка из Брно, которая знает Ондру и ту даму. — Как же, однако, любят у нас болтать о других! Настроение у меня испортилось. — Не понимаю, почему Ондра уже давно ее не оставил, при подобных обстоятельствах… Жена сидела вялая и удрученная. И все-таки в своем длинном бархатном платье выглядела чуть не студенткой — Итка и теперь еще стройна и худощава. Она бессильно уронила руки, повлажневшие глаза смотрели куда-то сквозь меня… — Что мы вообще-то знаем о своих детях? — сказала она. — Радуемся, что успешно работают. А кроме этого? Чем они заняты? Не обижают ли кого-нибудь? Не обижает ли кто их?.. Странно, что она высказала то же, о чем думал я, слушая музыку серенады. Я поднялся, принес коньяк и две рюмки. — Не грусти! Может, выпьем, ты как? Она кивнула. Мы редко что-нибудь с ней пили. Большей частью, только когда, возвратившись с работы, едва не падали от усталости. Один телефонный звонок следовал за другим и не давал нам проглотить куска: мы то и дело вскакивали, бросив горячий ужин, и уж готовы были клясть нашу несчастную профессию. Тогда мы пили из протеста, предварительно выключив телефон. Я подсел к Итке и взял ее руку. Мы молчали и думали, кажется, об одном: как хорошо и легко было, когда дети жили с нами. Квартирка сначала была маленькая. Как мы умели радоваться каждому новому предмету обстановки!.. Потом выносили детские кроватки и приобретали письменные столы для мальчиков. Нам становилось тесно. Была мечта когда-нибудь построить дом, где всегда будем вместе. Наши дети, а после и семьи наших детей. Вышло иначе. Мы переехали в просторную квартиру и весело зажили там впятером. Но теперь наш широкий обеденный стол опустел. Квартира, в которой мы наконец-то смогли бы прекрасно обосноваться, заполнена книгами, публикациями, диапозитивами. Мы большей частью сидим за письменными столами и редко говорим о том, что нового в художественной литературе или на какую выставку пойти. Все время съезжаем на что-то профессиональное. Нас неожиданно охватила страшная тоска по прошлому, когда мы еще жили с нашими детьми. Сколько времени я не видел Ондру, и, кто знает, удастся ли обстоятельно поговорить с ним. Итка уезжает на конгресс. Будет читать реферат, который готовила несколько недель. У меня почти невыполнимое расписание операций. В пятницу хотел бы прооперировать Витека. — Ты когда вернешься с конгресса? — пытаюсь я перевести ее мысли на другое. — Не знаю, как пойдет дело. Программа рассчитана еще на полдня пятницы. Она пробует улыбнуться, но улыбки не получается. — Итка, ведь ничего не произошло! У каждого есть свои личные проблемы. Ондра хороший парень, все образуется — увидишь! Было уж поздно. Мы начали готовиться ко сну. Остановились у открытого окна, глядя в темноту под нами. Улицы были точно нитки, продернутые сквозь сверкающие бусины. Лишь кое-где блуждающими огоньками посвечивали запоздалые машины. — Ондра гораздо эмоциональнее, чем Милан и Эва, — тихо сказала Итка. — Ужасно жалко мне, что он несчастлив. Мог бы уже иметь семью, детей. А вместо этого — сплошные муки. Мне кажется, он страшно одинок… — Если удобно будет, я поговорю с ним, — обещал я. По Итке видно было, что она не очень верит в результаты этого разговора. Я знаю, что психолог я не сильный, а молодежь теперь совсем не та, что были мы. Я вижу по студентам. Мне временами кажется, что нету у них никаких стремлений. Нередко до конца курса не понимают, чего хотят. Парни и девушки ведут себя друг с другом слишком даже запросто. Входишь в лекционный зал, где не найти свободного места, — а двое в уголке целуются, точно на необитаемом острове. Как взял бы их на абордаж профессор времен моей молодости! А я делаю вид, что ничего не замечаю. Студентки носят джинсы и в речи часто грубоваты и вульгарны. Но возле тяжело больных бывают иногда неузнаваемы: испуганны и чуть ли не по-детски нежны. Жаргон их для меня — китайская грамота. И наши дети взяли его на вооружение, чем, разумеется, от нас немного отдалились. Когда мы сделали попытку его освоить, дали понять, что это не для нас. Крепкие каламбуры, иносказания, смысл которых нам не разъясняли. Очень скоро появились и тайны, которыми с нами не делились. Но ни меня, ни Итку это никогда не трогало. Важно было, что они всегда «вели честную игру». Все трое были нам очень дороги. Мы твердо знали: они придут друг другу на помощь, если понадобится. Я решил непременно побеседовать с Ондрой. Кто знал, что и в клинике начались уже толки? В конце концов, не может он от этого отмахнуться! Я заранее испытывал неловкость — как всегда в предвкушении разговора на личные темы. Он облегчил мне задачу — пришел ко мне сам. В четверг — что, в общем, было не очень удачно. Я размышлял над операцией, которая назавтра предстояла Витеку. Снова раскладывал перед собой снимки и томограммы. Сравнивал, строил предположения о том, что означает тот или иной размытый контур. Пытался угадать, какие неожиданности ждут меня, когда я подойду к опухоли, и все окрестные образования, невероятной уязвимости, будут лежать передо мной, как рельефная карта. Четвертый желудочек — ущелье смерти, чьих стен опасно и коснуться! Я достал несколько свежих публикаций. Изучал пути подхода и операционную технику своих коллег. Один из них убрал всю опухоль у еще более малолетнего, чем Узлик. Провел фантастическую операцию, но ребенок через неделю умер. Развились осложнения, вполне естественные при вмешательствах в этой области мозга. Вся информация была не в пользу предстоящего. Следующая статья рассматривала резекцию такой же опухоли у мальчика постарше, окончившуюся послеоперационным кровотечением. Затем подробно сообщалось об операции в два этапа, отлично удавшейся, но вызвавшей эмболизацию мозга. Драматическое описание французским автором того, как у однояйцевых близнецов обнаружились мозговые опухоли в одном и том же месте. Оперирован был один, но не выжил… Чем дальше, тем больше меня это удручало. Приход сына начисто ускользнул от моего внимания. Каким-то шестым чувством я уловил присутствие в комнате другого человека и, оглянувшись, увидел, что в кресле удобно устроился Ондра. — Однако, папа, ты умеешь дематериализоваться! — Давно ты здесь? — Порядочно! Я даже стучал — ты никак не реагировал. Говорю: «Привет!» Ты опять ничего. Что это у тебя за детектив? — Лучше не спрашивай, — засмеялся я. — Детектив против этого — дневник барышни. — Да что ты говоришь! Неужели ваша специальная литература так увлекательна? Я вкратце рассказал ему о Витеке. Он так же горячо, как Митя, стал упрашивать, чтобы я оперировал Узлика. Я признался, что мне страшновато. Он не поверил. — А где ж твоя профессиональная сноровка? — удивился он полуиронически. — Я думал, если уж ты занимаешься одним и тем же и с тобой люди, на которых можно положиться… — Пианист тоже исполняет одну программу и робеет перед каждым выступлением. — Да, но ведь перед ним полный зал. Сфальшивит — и сразу всем слышно. — А у нас не на публику, — парировал я. — Резанешь не там — и никому не видно. — Ну папа… Я хотел просто тебя немного подзадорить! — Возможно, но вы все это понимаете несколько упрощенно. Одним и тем же это не бывает никогда. Наоборот, всё большей частью совершенно по-другому, чем тебе сначала видится. Разрабатываешь ход операции до малейших подробностей, а… — Стратегия великой битвы, да? — усмехнулся он добродушно. — Пожалуй. Да только черта лысого она поможет, если, например, встретится аномальный сосудик там, где по всем правилам анатомии быть его не должно. — По-твоему, этот твой мальчик действительно такая неразрешимая проблема? — Битва, заранее обреченная на проигрыш! Ватерлоо — в оценке экспертов. Только неспециалисты мне верят. Говорят то, что и ты, и еще прибавляют: «У вас золотые руки!..» — и тому подобное. — И все-таки представь, что вдруг удастся… — Ох, и не говори! Мальчишка уже влез мне в душу. Я не могу к нему относиться как к чужому. — А это очень мешает? — Мешает. Недавно оперировал тяжелый случай у товарища по интернату. И это стоило мне нервов. — А почему ты не дал соперировать кому-нибудь другому? Я посмотрел на сына и присвистнул. Вспомнил, как мы когда-то с Иткой устраивали взаимные обсуждения всех членов нашей семьи. Как убеждали каждого говорить о себе только правду. — Почему? — заговорил я наконец. — А потому, что никто не сделал бы этого лучше меня. Вот так. Ни малейшей иронии. Лишь легкая, хорошо скрытая вспышка уважительного изумления. И чуть сдавленное: — Так… почему ты тогда, собственно, колеблешься, папа? Я засмеялся. — А я откуда знаю? Ладно, больше не буду. Но скажи все-таки, что побудило тебя прийти? Ведь не желание слушать мои рассказы о клинике?.. — Ну, это долго объяснять… У тебя, я вижу, много работы. — Нет, Ондра, нет, — закрыл я журнал и потянулся. — Без перерыва все равно нельзя. Ты ужинал? — Что-нибудь легкое я бы… — Не продолжай! Идем на кухню и посмотрим, что у нас в холодильнике. Можешь мне в это время рассказывать. Это вышло удачно. Ондра был явно не в своей тарелке — не знал, с чего начать. Пока он доставал приборы и накрывал на стол, не надо было по крайней мере смотреть друг другу в глаза. — Не знаю, что делать, — вдруг произнес он. — Увяз по уши, и ни туда ни сюда… Словно ехал на лодке и подземной рекой попал в пещеру. Внутри красиво — но становится жутко, потому что не знаешь, как выбраться. Я поставил на стол бутылку пива и два стакана. — Ты, я смотрю, поэтом заделался, мальчик! Он сел и попытался улыбнуться, но получилось лишь слабое, кривенькое подобие улыбки. Примерно такое, с каким накануне смотрела на меня Итка, сокрушаясь, что Ондра несчастлив. Мне стало его жаль. — Если речь идет о той молодой даме, то мне об этом кое-что уже известно. Он зарумянился. — Я так и думал. Мама со мной разговаривает, как с очарованным принцем, попавшим в гнездо сирен. Наверно, вас информировала та учительница, которая ездит к Вискочилу? Я был слегка задет. — Сплетни меня отнюдь не занимают, как ты знаешь, — бросил я. — Если не нравится, снимем с повестки эту тему. — Ну, папа, — испугался он, что меня обидел, — просто я хотел сказать, что все кому не лень болтают… — А, это безусловно. Тут уж приходится смириться, если, так сказать, предоставляешь повод… Черт! — мысленно одернул я себя. — Он с тобой откровенно, а ты берешь менторский тон. Так ведь и отпугнуть недолго. Нет, я его не отпугнул. Должно быть, у него давно уж наболело, а поделиться было не с кем. — Знаю, — вяло согласился он, следя отсутствующим взглядом, как я накладываю ему в тарелку ломти ветчины и сыра. Потом заметил это: — Куда ты, папа, разве я столько съем! Я добродушно ухмыльнулся: — Страдания молодого Вертера! Не ешь, не спишь, увядаешь, как лилия. — Раз ты обо мне все знаешь, посоветуй, как быть. Она меня любит настолько, что даже страшно. Ее муж теперь в полном порядке — во всяком случае, внешне никаких нарушений нет. Только он по сравнению с прежним стал каким-то… заторможенным. Кто не знал его, ничего заметить не может. Смеется, разговаривает, даже пошел работать. Но в чем-то он изменился характером. Был человеком очень тонким, а теперь — шумен и как-то отталкивающе жизнелюбив. Даже внешне погрубел. — И это той даме не нравится. — Говорит, она его иногда боится. — Ей бы радоваться, что он в такой форме. — Понимаешь, эта операция совершенно выбила ее из колеи. Он для нее был всем. А потом в ней что-то надломилось. У вас ей сказали, что опухоль совсем убрать не удалось и она, видимо, будет расти дальше. Что через год-другой его состояние ухудшится… — Между тем он продолжает жить и даже процветает — это нарушило ее расчеты, — не мог я удержаться от иронии. Ондра нахмурился: — Ты к ней несправедлив. Она его любит. Во всяком случае, любила… — Пока не появился ты. Я знал, что говорю ему колкости, но я был искренен. Он проглотил это. — Да, пока не появился я. Нельзя поставить это ей в вину. Мы были едва знакомы. Но ты не представляешь себе, до чего она была сокрушена, когда узнала, что с ним! Поэтому-то я и обещал оказать ей протекцию у тебя в клинике. А когда потом муж ее там остался… — Ты, говоря короче, принял на себя роль благородного рыцаря. — Папа, не надо все время над этим смеяться… — Вовсе я не смеюсь. Остался у нас в клинике. И что же дальше? Ондра сидел, прикусив губу. Потом опять заговорил: — Она была тут совершенно одна. А у меня как раз были кое-какие дела в Праге, по работе. Мне ее было жалко. Я старался ее убедить, что все кончится хорошо. Не думай, что я воспользовался ее положением. И, собственно, единственное, что мы делали, — это прогуливались каждый вечер по набережной… — Надеюсь, ее это немного успокоило? Он не заметил, что я его высмеиваю. — Не успокоило. Она была совершенно убита. Все повторяла, что, если он не переживет эту операцию, она что-нибудь с собой сделает. Не хотела уезжать домой, пока все не разрешится. Комментариев уже не требовалось. Это была банальная завязка романа. — После операции ей сказали, что его должны облучать. Она забрала себе в голову, что опухоль злокачественная. — Видишь, а он взял да и выкарабкался! — Она стала ездить к нему в Прагу, потому что облучение продолжалось долго. Возвращалась страшно подавленная. Говорила мне, что это уже не он — совсем другой человек… Я хмыкнул. — Прежде это была изумительная пара. Он всегда был такой веселый, остроумный. Я чуть ли не завидовал им — так они чудесно жили. — Я думаю! После такой передряги присмиреет любой светский лев. Для этого иногда достаточно лишиться гривы! — Понимаешь, она очень красива и культурна… — К тому же молода. А около нее теперь человек с сомнительными перспективами, — дополнил я. — Она прилагала столько усилий, чтобы любить его, как прежде. Но, увы, не смогла. — Я пытаюсь представить себе, как стал бы рассуждать в подобной ситуации. Если бы, скажем, твою маму в молодости постигло нечто подобное. — Ну, это же несравнимо, папа! — накинулся он на меня. Вы — медики. С вами этого, наверно, и не могло бы случиться. Вы привыкли смотреть таким вещам в корень. Я сдержанно покачал головой: — Нет, Ондра. В такой момент не оставляют другого. — Мне кажется, ты чересчур строг, папа. Не знаешь, что должен переживать человек, не имеющий отношения к медицине. Когда ее муж возвратился домой, она целые недели жила в страхе, что у него опять появятся эти симптомы. Все спрашивала, не болит ли голова, что чувствует. Вдобавок она еще была в положении. Я замер. — В положении? А ты… — Нет, папа, это от него. Тогда мы с ней еще встречались как друзья. О той беременности она мне вскользь сама сказала. Объяснила этим свою повышенную впечатлительность. Я отодвинул тарелку. Есть как-то вдруг расхотелось. — Потом решила, что ее прервет, — продолжал он. — Ну, тут уж я совсем не понимаю! Надеюсь, это не из-за тебя? — Нет, — произнес он неуверенно. — Во всяком случае, не думаю… Я знаю, что она даже советовалась в клинике, правильно ли они поступят, если сейчас будут иметь детей. Кто-то из врачей сказал, что лучше подождать. Я уже был по горло сыт этим романом. Итка права — я не психолог и не настолько долготерпелив, чтобы вникать во всякие эмоциональные перипетии. И Митя укорял меня, что я не в состоянии понять всей сложности человеческих отношений. Я сделал над собой усилие. Митя-то потому и отдалился от меня в студенческие годы. А тут мой сын. Он ждет, что я ему помогу советом. Выглядит как после болезни — бледный, похудевший. Я постарался говорить спокойно: — Как далеко это у вас зашло, когда она решила прервать беременность? — Не было между нами ничего, уверяю тебя. Только потом, много позднее, когда муж окончательно пришел в норму. Он уезжал время от времени в Прагу — на освидетельствования. Я ничего не мог с собой поделать, мною опять овладевало бешенство. — Понятно, такую возможность грех было бы упустить, — сказал я. — Только меня не занимает, переспал ли ты с ней к тому времени. Я хочу знать: существовали тогда уже эти ваши взаимные чувства?.. — Пожалуй, — согласился он. — Хотя мы еще не открылись друг другу. Это однажды налетело на нас, как лавина; но тогда у нее с этим давно уже было в порядке. Она призналась, что ее тянуло ко мне с первых дней знакомства. Боролась с собой, но чем дальше, тем это было сильней. Тут только я понял, что со мной происходило то же. Он говорил как шестиклассник. Хотелось вылить ему на голову ушат воды. — Она не упрекала тебя в том, что сделала аборт? — Нет. Ее, скорее, пугала мысль, что муж умрет и она останется одна с его ребенком, который, может быть, не будет и вполне здоровым. — Пугала мысль! И это тебе кажется естественным? Другая на ее месте сказала бы: «Если умрет, то хоть со мной останется его ребенок!» — Поверь, она не такая, как большинство женщин. Не может притворяться, и это я в ней ценю. Мужа она жалеет, но в то же время говорит, что любить его больше не может. — И потому спокойно ему изменяет. — Опять-таки ты к ней несправедлив. У нас давно уже нет близких отношений, потому что иначе было бы нечестно. Встречаемся все трое как друзья… — И для чего, скажи, пожалуйста? Только поддерживаете в себе под покровом дружбы эту противоестественную любовь. Зачем ты это делаешь? — Не знаю. Мне достаточно сознания, что она в этом не одинока. — В чем? — Ну… Я же тебе объяснил… — Не объяснил. Ее муж теперь поправился. Ходит даже на работу… возможно, и живет с ней как с женой. Чего ты ждешь? Пока он умрет? Он смутился. Опустил глаза. — Ты не хочешь меня понять, папа… — Ты сам не хочешь себя понять, Ондра! Знаешь, кем ты мне представляешься? Офицером запаса. Рыцарем печального образа. Стоишь навытяжку и ждешь, когда освободится место. Он закрыл лицо руками. — Это не так, папа, не так, — твердил он с несчастным видом. — Ты это видишь слишком упрощенно. Я уже несколько раз хотел с ней расстаться. Не ходил к ним, но она всегда снова меня вызывала и говорила, что без меня ей не жить. Она действительно способна что-нибудь над собой сделать. — Ну если так, пускай уйдет от мужа! — И это я ей предлагал. Даже хотел поговорить с ним сам, но она ужасно испугалась. Сказала, что он с этим никогда не примирится и нам остается только ждать. — Знаешь, как это называют? — иронически усмехнулся я. — Сидеть между двух стульев. А у тебя… нет никакой приятельницы? Он неуверенно покачал головой: — Ничего сколько-нибудь серьезного. И потом, если существует она, как я мог бы… — Видишь, вот это как раз тоже очень скверно. — Она не хочет даже, чтобы я поехал в научную командировку, самая мысль об этом для нее невыносима. — Хорошо, что ты едешь, — сказал я. — И будь я на твоем месте… Он умоляюще смотрел на меня. — Будь я на твоем месте, — повторил я твердо, — я сжег бы за собой все мосты. Убедил бы ее, что ей надо заботиться о своем муже и забыть о тебе. Иначе все это комедия: как ее супружество, так и ваша любовь. Конечно, через годик-другой в жизни столько может измениться… — Ну вот, ты и сам допускаешь, что через годик-другой… — Не упрощай этого, Ондра. На твоем месте я не допустил бы никакого компромисса. Каждый из вас должен жить своей жизнью, просто-напросто разойтись и не морочить себе голову — другого пути нет. — Не знаю, смог ли бы я сказать ей это так прямо. — Только прямо, и не иначе. Если ваши чувства так глубоки, им не страшна никакая разлука. — Однажды я нашел у нее две коробочки порошков от бессонницы. Она не хотела признать, для чего носит их при себе. Как думаешь, может она что-нибудь с собой сделать? Помиловать ее я уже не мог, мне было ясно, что Ондру она мучит. Фантом красавицы с длинными волосами, схваченными на старинный манер лентой, рассеялся. Теперь я дал бы голову на отсечение, что тогда в клинике у нее были накладные ресницы и броские тени у глаз. — Я бы этого не боялся, — сухо перебил я. — Когда носят порошки в дамской сумочке, это скорее всего — показуха. Ей следовало бы перестать думать о себе одной. Тебе не кажется, что в сложившейся ситуации ее мужу во сто крат тяжелей? А она этого не видит. И твоих проблем не видит. Даже не дает тебе спокойно работать! Скажешь, я не прав? — Прав, папа, но только… — Что, только? — Я не хотел бы утяжелять ее состояние упреками. — Утяжелять? Тем, что сказал бы правду? Он молчал. Мне казалось, теперь эта их пастораль окончательно порушена. Я украдкой разглядывал Ондру. На нем была белая рубашка с мятым отложным воротничком. Светлые волосы у шеи слегка кудрявились и уже требовали ножниц. Хорошо, что он не хирург, подумал я. Пальцы-то неплохие, а решительности недостает, и сердцем чересчур раним. Он убрал со стола и стал мыть тарелки. Я снова почувствовал к нему жалость. — Может, я и не прав, Ондра, — попытался я смягчить свою непримиримость. — Если хочешь, забудь все, что я здесь сказал. Ты ведь знаешь, мы никогда вам не навязывали своих мнений. Ты сам пришел ко мне и спросил. Мама, возможно, посмотрела бы на подобные вещи иначе. Он качнул головой и усмехнулся. — Где там! В таких вопросах у вас прямо исключительная солидарность. Идеальная пара, никогда не знавшая сложностей и путаницы в отношениях. Так ли это? Я вспомнил Митю. Потом медсестру Зиту. Нет, в личной жизни мы с Иткой действительно ничего не напутали. Но надо было прилагать к тому усилия. — Либо прилагавшая усилия к тому, чтоб их не знать, — вслух произнес я. — Ну, видимо, больших усилий вам не требовалось. Знаешь, папа, — добавил он с жаром, — если я мог бы жить с кем-то, как живете вы с мамой, я ни о чем другом бы и не мечтал! Что ж, в общем-то естественно, что он так считает. И слышать это было мне приятно. Он задумался, и мне почудились в его безмолвии воспоминания о детстве, о наших походах, о цирковом фургоне… Все-таки что-то от тех времен сохранилось в нем как добрый и неиссякаемый вклад. Я начал верить, что он выйдет из этого своего тупика, из пещеры с подземной рекой, где хоть и красиво, но полно предательских рифов, мешающих выбраться на поверхность. 7 Нет, до конца того знаменательного вечера было еще далеко. Ондра договорился по телефону о встрече с каким-то институтским товарищем. Я снова взялся за работу. Телефон — еще бы, как же иначе! — зазвонил десять минут спустя после того, как наконец я углубился в чтение. Говорила Гладка. Пан профессор, я очень извиняюсь и прочее… Всегда они очень извиняются, а результат один: мне надо ехать в клинику. На этот раз возможен был вариант. Она могла хотеть от меня только совета. Впрочем, я знал Гладку — она всегда формулировала свои SOS желанием получить «только совет». — Что там у вас? — Тяжелая авария. Пострадавшие даже не относятся к нашему хирургическому отделению. Их подобрала «скорая», случайно проезжавшая за городом. Черт знает что вообще… но санитар не нашел ничего умнее… у нас лежала его жена, так он решил, что… — Хорошо, понял… Я был недоволен, и это чувствовалось по моему голосу. Вообще-то я не такой, но приближалась операция Узлика. Его записали на утро, мне надо было хоть немного отдохнуть. — Случай ужасный. Жена — с множественными травмами головы, ребенок в одеяльце — с ним вообще не знаем, что делать. Родитель был явно пьян. У него, кажется, только легкое сотрясение мозга, но рука чуть не отрезана напрочь железом кузова. — Транспортировать их в районную, значит, нельзя… — Не рискнула бы транспортировать их даже через двор, в наше хирургическое. — Кто сегодня в клинике? — Кроупа, Зеленый и я, пан профессор. Я вздохнул. Состав был не из сильных. — Вы, очевидно, ждете моего приезда? Она замолчала. Потом помягчевшим голосом с несколько наигранной растроганностью сказала: — Нам бы этого очень хотелось. — Ну ладно, — покорно сказал я. Что еще оставалось ответить? Я начал одеваться. Если бы тут хоть была Итка, она поехала бы со мной и подготовила четкое неврологическое заключение. Мало кто из их отделения дает нам четкие ответы на вопросы, которые нас интересуют. Итка же черным по белому напишет: данные обследования говорят за кровотечение, рекомендую ревизию там-то и там-то. Ошибается она редко. Рентген обычно подтверждает подозрение на кровоизлияние — мы можем сделать пункцию и удалить его. Да, Итки мне сегодня особенно недоставало. Дорогой я мог бы поговорить с ней об Ондре, еще раз взвесить результаты обследования Узлика… Ее недоставало мне всегда, даже когда она отсутствовала один день, а тут был трехдневный конгресс. Я завел мотор и поехал по затихшей вечерней Праге. Улицы затягивало мглой — словно был конец октября. Стал даже сеяться дождик. Когда я выехал на проспект, меня остановил сигнал постового. — Вы доктор? Тут человек без сознания. Ну разумеется, у меня на стекле змейка. Я вышел. Вид у молоденького постового был испуганный. Возле дома на тротуаре лежал навзничь какой-то парнюга. Он хрипло и трудно дышал. По подбородку и воротнику пиджака растекалась блевотина, резко пахнущая алкоголем. Возле недвижного парня стояла сногсшибательного вида девица. Даже в смутном свете уличного фонаря видно было, что она размалевана, как для канкана. — Я ему лажу: такси вызывай, покараулю. Плохо человеку, не видите?.. — во вздорных интонациях слышался акцент героини «Пигмалиона» в начале ее карьеры — Я-то ведь понимаю, правда? Чего канителиться, на ноги поднимать! Довезите до дому, а я уложу… — В вытрезвитель его надо, — сказал я постовому. — Он пьян. Если хотите, позвоню туда из клиники и попрошу, чтобы за ним прислали. Повернем только его на бок, а то может задохнуться, если опять будет рвота. — Еще чего! — стала кричать размалеванная. — Я те дам вытрезвитель! Пепику плохо — а он… Заместо человеку полежать дать — сразу к Аполинаржу! «К Аполинаржу!» Ей, как и следовало предполагать, не впервой было слышать о вытрезвителе. — Послушайте, ведь перед вами врач, — напомнил постовой. На нее это не произвело впечатления. — А кто его знает, врач или грач, — отозвалась она, — Пепику плохо — а он хоть бы хны! Да я к такому врачу и кошку не свела бы! — Поосторожнее, гражданка, вас за подобные слова можно привлечь… Она икнула и прикрыла рот рукой. — Простите, гражданин постовой. Разволновалась невозможно как. У Пепика живот схватило, он и дерябнул-то самую малость. Подумаешь — делов! А этот врач сразу: «Пьян! Вытрезвитель!..» У тротуара притормозила кремовая «волга»: — Что у вас? Постовой вытянулся и отрапортовал. Его старший коллега понимающе оценил обстановку. — В вытрезвитель позвоним сами. Вы тут подежурьте, пока не приедут, — сказал он младшему. — А вас прошу поехать с нами, садитесь! — обратился он к девице, потерявшей вдруг дар речи. Теперь на очереди был я. Он внимательно посмотрел на меня и ни с того ни с сего разулыбался: — Это вы, пан профессор? Узнаете? Не узнаю. Всегда невероятно стыдно, если кто-то называет себя, а я никак не соображу, какое он ко мне имеет отношение. Стараюсь скрыть это, делаю вид, что хорошо его знаю, — его-то, как не знать! Итка надо мной подсмеивается, а я ничего не могу поделать. Конечно, я не в состоянии упомнить всех, и это каждый вполне может понять. Увы, не тут-то было! Вернее: каждый — да, а вот каждый конкретный человек понять этого никак не хочет. Его неповторимый случай забыть просто невозможно. — Узнаю, — неуверенно отвечаю я. — Лежали у нас в клинике. — Нет, — протестует он нетерпеливо, — это мой брат лежал! — Ну как же! — говорю я ему в утешение. — Спутал. Вы так похожи. — Мы не похожи, — поправляет он упрямо. — Доктор из «неотложки» тогда сказал: «Болит в крестце? Не можешь за малой нуждой! Ясно! Без операции не обойтись. Лучше всего езжайте прямо в нейрохирургическое». Ну, я брата в охапку — и к вам. Секретарша хотела меня выставить, а я дождался вас во дворе. Вы его сразу и положили. Я перевел дух. Он обозначил симптомы так ясно, что я опять был на коне. — Очень даже припоминаю, — стал я импровизировать. — Его оперировали в тот же день, межпозвонковый диск это был. И брату сразу стало легче. Он просиял. — Ну точно. Память-то у вас какая! Знали бы вы, как брат вам благодарен! Не будь вас, что бы с ним теперь было! То же, что и без меня, мысленно говорю я. Попал бы на операционный стол на день-другой позже, потому что симптомы имел, что называется, хрестоматийные. Почему мне так часто приходится играть роль спасителя! — Надеюсь, у него все в порядке, — забормотал я пристыженно. Офицеру службы безопасности я доставил удовольствие, но сам при этом чувствовал себя обманщиком. Он заверил меня, что у брата все в порядке. Скоро десять лет, как его оперировали. Уже и волос стал с проседью — тогда-то был еще черный, курчавый… — Зато у меня была лысина уже к тридцати, — добавил он, мягко укоряя, что я спутал его с братом. — Когда вы в головном уборе, этого не видно, — набравшись наглости, сказал я. Он благодарил за то, что я взглянул на пьяного, и горячо жал руку, но мне было не по себе. Где-то за спиной посмеивалась Итка. Переодевшись в клинике, я решил заглянуть сначала в «Скорую помощь». Нигде не видно было ни докторов, ни пострадавших. — Врачи в операционной, — объявила сестра и даже не улыбнулась мне при этом. Глаза ее были опущены, и инструменты в стерилизатор бросала она необычно шумно. Какая это? Зденка, у которой вечные неприятности с мужем, или Аничка — мать двоих детей, приносящая на работу вязанье? У обеих одинаково светлые, забранные под шапочку волосы, обе бледные и усталые, как большинство сестер, часто дежурящих ночью. Аничка. Я уже это знал наверняка. — Как дела, Аничка? — спросил я. Сжав губы, она кивком указала на кушетку у двери. Под простыней там вырисовывалось что-то, чего я в первый момент не заметил. Приподнял ткань — труп младенца. Пух светлых волосиков, тельце в перевязочках уже посинело, надо лбом большой кровоподтек. У младенца проломлен череп. Хрупкая пластинка еще не сросшейся кости. Ей предстояло слиться с остальными костями черепа, сделав головку ребенка менее уязвимой, — в период, когда он начнет выходить из-под неустанной и неусыпной материнской опеки. Неустанной и неусыпной! Хорошо же опекали этого ребенка родители! Во мне закипал гнев. По щекам Анички бежали слезы. Она не вытирала их, стыдилась, не хотела, чтобы я заметил. Я сжал ее плечо. — Я знаю, это страшно, когда такой ребенок… — Этот мужик был пьян! — взорвалась Аничка. — В стельку! Не мог самостоятельно идти, санитар его поддерживал. Лопотал что-то про именины у брата, что даст нам торт, который у него в машине. Рука у него была ранена, кровь закапала весь коридор. Потом здесь рухнул. Понятия не имеет, что убил своего ребенка. Жену сразу же повезли на рентген, у нее разбита голова… Она перестала плакать, но руки ее, укладывающие встерилизатор зажимы и пинцеты, заметно дрожали. Хирурги в операционной уже делали свое дело, не ждали моего прихода. Иначе и быть не могло: я основательно задержался в пути. Торопливо мою руки, одеваю стерильное белье. — Что вы успели? Пытаюсь сориентироваться, но не понимаю происходящего. Гладка — старшая, почему оперирует не она? Кидает на меня поверх марлевой повязки робкий взгляд. — У него был полностью перерезан нерв на руке, — говорит она. — Чистая резаная рана — решили сразу же зашить… Это я понимаю, но почему оперирует Зеленый, младший из группы? Правда, он часто работает с Ружичкой, и периферические нервы он знает, но все же… при том, что меня вызвали из дому… — Мы начали без вас, — продолжает извиняющимся тоном Гладка, догадываясь, о чем я думаю. — Женщина будет много тяжелее, там вы нам более необходимы. Зеленый склонился над микроскопом, а Гладка с Кроупой ему ассистируют. Я вижу обнаженный локтевой нерв на предплечье. Оперируют в бескровном поле, рука стянута манжетой тонометра. Обе части перерезанного нерва отделены друг от друга почти неразличимым пространством, у них острые края — явно чистая резаная рана. Зеленый соединяет микроскопическими стежками отдельные волоконца нерва. Тончайшая нить неразличима, видны лишь осторожные движения его руки. Из округлого жеста могу только догадаться, что он вяжет узел или захватывает стежком оболочку нервного пучка. Пациент временами беспокоен. Мои врачи сделали только местное обезболивание, а этого почти всегда недостаточно. В руках у Кроупы шприц, и подкожной иглой он то и дело добавляет анестезию. Кроупа весь потный, словно вылез из сауны. — Почему не делаете под наркозом? — Пострадавший пьян, — вполголоса объясняет Гладка. — Мы боялись. У нас ведь было несколько случаев тяжелого помешательства, когда наркоз соединялся с алкоголем… Она права, пожалуй. Оперируемый хоть и делает иногда резкое движение, но не стонет. Не просыпается. Зеленый работает так, словно меня там и нет. Не позволяет себе реагировать на мое присутствие. Отрадно это видеть. Он знает: микрохирургическая техника — немыслимо трудоемкое дело. Достаточно малейшей невнимательности, и пучок волокон выскользнет — тогда начинай все сначала. Сосредоточенно сшивает оболочку нерва. Наконец может сделать маленький перерыв. Поднимает на меня глаза. Они усталые и покрасневшие, но излучают радость и уверенность. Он собирается подняться, чтобы уступить мне место. — Нет, нет, — останавливаю я его. — Заканчивайте сами. Я оглядел операционное поле. То, что он сделал, было великолепно. Когда он научился? Однажды я спросил его, чем он хочет в будущем заниматься. Он сказал, микрохирургической техникой. Я не придал этому большого значения. Каждый молодой врач стремится получить доступ к этой работе, а он у нас был самый молодой. Но, видно, он не только говорил. Научился тому, что до сих пор не умеет и Гладка, не говоря уж о главвраче Кроупе. Человеку, лежащему на столе, он спас руку. При хорошей реабилитации двигательные функции, возможно, совсем не будут нарушены. — Отлично, — похвалил я его. Зеленый смущенно заморгал и ничего не ответил. Мои врачи не очень-то привыкли к похвалам. Он снова склонился над больным. Кроупа на минутку ослабил манжет тонометра — произвести эвакуацию крови. Зеленый скоагулировал микропинцетом мелкие сосуды, начавшие кровоточить. Приготовил иглу для внешней оболочки всего нерва. Стал аккуратно накладывать шов, который был уже ясно виден невооруженным глазом. Операция близилась к завершению. Большое счастье, если нерв можно сшить сразу. Его тонкие волоконца срастутся, как корневище неистребимого растения. Опять побегут по ним импульсы, оживляя руку чудом бессчетных движений. И я вдруг понял: именно это вновь и вновь рождаемое чудо не позволяет нам оставить наш немыслимо тяжелый труд без отдыха и срока, где есть и поражения страшнее самого горчайшего похмелья. Гладка извиняющимся тоном снова начинает объяснять. Пусть успокоится. Ее решение как ведущего хирурга оперирующей бригады было правильным. Искренно уверяю, что не смог бы провести эту операцию лучше. И, странно, не вижу в Гладкой ни намека на ревность. Как само собой разумеющееся принимается, что Зеленый способен на большее, чем она. Что делать, иные опытные врачи осваивают новые методы, как начинающие. Конечно, женщина есть женщина, но Гладку-то, возможно, охлаждало мое нежелание привлекать ее в сложных случаях. Теперь короткая передышка. Ждем, когда поступит к нам жена бедолаги, которого прооперировали. Из рентгена звонили, что у нее, видимо, кровоизлияние в обоих полушариях, придется трепанировать дважды. Кроме того, там перелом основания черепа и тяжелые ушибы лица. Общее состояние плохое, придется подключать искусственное дыхание. Мы сняли маски и распахнули настежь окно — за ним дрожала влажная и темная завеса ночи. А мы тут были как актеры в свете рампы, в ослепляющей белизне халатов — устало щурящиеся донкихоты, готовые ринуться в бой снова и снова. Гладка не поленилась сдернуть и шапочку. Идет к зеркалу — подправить сбившуюся, липкую от пота прическу, но, взглянув на свое отражение, оставляет это намерение и, недовольная, возвращается к креслу. У Кроупы пересохло в горле. Не выдержав, он приносит из холодильника пиво. Предлагает и мне, но я отказываюсь, я действительно не хочу. Откупорил бутылку и, как грудничок, присосался к горлышку. От удовольствия прикрывает веки, так что Гладка громко прыскает со смеху. — Как у материнской груди, Пепик, — говорит она. — Жалко, твоя старуха не видит! Зеленый вместе с операционной сестрой разносит кофе. Для меня в большой глиняной кружке, оставшейся еще от мамы. «Кофе из полуведра», — говорит Итка. Здесь эта кружка потому, что я не приемлю казенных чашечек с золочеными ручками. Операционная сестра — красивая рыжеватая девица с фигурой Юноны. Зеленый ей явно нравится. Она кидает на него глубокие взгляды и расточает похвалы. Быть может, он ей импонирует своим сегодняшним успехом. Да и какая разница! Ведь многим более сильным чувствам дает толчок именно изумление. А Зеленый у нас действительно блеснул. — Вы сегодня превзошли самого себя, — подчеркиваю я снова и гляжу при этом на сестру, которая с довольным видом вертится на стуле, словно комплимент отпущен ей. — Мне кажется, периферическая нервная система у вас пойдет. — Меня это интересует, — скромно отвечает Зеленый, держа свою чашку. Можно только позавидовать ему. Молодой, красивый парень с четкой перспективой на успех. Как мне известно, счастливо женат, уже есть маленький. Честолюбив настолько, что может чего-то достичь, но не настолько, чтоб испортить отношения с коллегами. — Зелененький, налей мне еще кофе, — просит Гладка. Но сразу поправляется: — Собственно, хватит уже называть тебя «зелененьким», когда ты так сегодня отличился. А я-то, глупая, боялась, как бы нас обоих не турнули из операционной! — Пани ассистентка, вам один кусок сахара или два? — пытается переменить он тему разговора — покровительственный тон Гладкой, кажется, не очень ему по душе. Но отступать Гладка не собирается. — Знаете, пан профессор, мы ведь начали без вас намеренно, — продолжает она в своей непринужденной манере, так импонирующей нашим мужчинам. — Спроси я вас заранее, сможет ли Герка Зеленый это сшить, вы бы меня разубедили и не дали бы ему ходу. Так ведь? — Возможно… — смеюсь я. Теперь, адресуясь к Зеленому, она бьет козырной: — Понятно, шляпа? А ты все: «Ну, если только шеф не придет» да «Следовало бы получить его разрешение» — и даже сказал: «Годик-другой я бы еще поприглядывался, не хочу его раздражать…» Зеленый сидит красный как помидор. Растерянно опускает чашку. Только что, при наложении швов, был ловок, как жонглер, а теперь даже не попадает донышком на блюдце. Растяпа — чуть ее не опрокинул! Выбежал из комнаты, потому что кофе брызнул ему на халат. — Ну хватит, детки, — прекращаю я это маленькое представление. — У нас еще дела. Пострадавшая тем временем обследуется рядом в малой операционной. На одном конце ее отставленная каталка с пьяным водителем, на другом — его жена. Муж получил анальгетики и снотворные, но не спит. Что-то вполголоса бормочет. Вот даже выкрикнул ругательство. Алкоголь из него далеко еще не вышел. Уровень его в крови мы узнаем позже, кровь взяли еще в приемном покое. Пострадавший пока и понятия не имеет о том, что он натворил. Жена всесторонне обследована. Были здесь врачи из глазного и неврологического отделений и даже стоматолог, потому что верхняя челюсть у нее тоже сломана. На деформированном лице — сильно отекшие веки, так что едва можно проверить, реагируют ли на свет зрачки. Видим колебательные движения глазных яблок — значит, можно предположить и травму мозгового ствола. Это плохо, в таком состоянии каждое новое вмешательство нежелательно. Просматриваем снимки. На стороне, где более обширная гематома, я, кажется, различаю смутную линию повреждения, которую рентгенолог не описал. Похоже на вдавленный перелом кости. Присутствующие склонны этому верить. Кроупа хорошо знает технику рентгена, не один год занимается общей хирургией. Он распознал место перелома кости и его вдавления. Похоже, так оно и есть. Данные обследования указывают на раздражение коры головного мозга в этой области, нога у пострадавшей сведена судорогой. Мы смотрим друг на друга. — Ну что же, пошли мыться, — говорю я. Мы трем щеткой руки над умывальниками и громко переговариваемся. Мне все еще не совсем ясна причина такой тяжести состояния. — Субдуральная гематома не дала бы такой устрашающей картины. — Даже если она двусторонняя? — вставляет Гладка. — Даже если она двусторонняя. А, собственно, что мешает думать, что это эпидуральная гематома? — подбрасываю я мысль, которая тут напрашивается. Все поворачивают головы в мою сторону. Ведь мы же учим и студентов, какое тут различие. Субдуральное кровотечение — венозное, медленное. Кровь собирается под твердой оболочкой и только постепенно сдавливает мозг. Эпидуральное кровотечение — из артерий. Кровь идет хоть и быстрее, но пространство, где она может разливаться, — между костью и твердой оболочкой — обширнее. У больного не сразу наступает выключение сознания. — Она была без сознания с самого начала, — говорит Кроупа, словно отзываясь на мои невысказанные соображения. Я не хочу сдаваться. — Но, может быть, для этого была другая причина. У нее все же перелом основания. Оба фактора и объясняют этот феномен. Все молчат. Не хотят принять мою версию. — Пани ассистентка, — обращаюсь я к Гладкой, — не вытекал ли у нее из уха или носа ликвор? — Из уха текла кровь, это я заметила, но ликвор?.. Не могу сказать. Зеленый бросил мытье и пошел посмотреть больную. Гладка поскучнела. Прекрасно чувствует: такую существенную деталь могла бы установить сама. Зеленый долго не возвращается. Наконец появился, помахивая у нас перед глазами лакмусовой бумажкой. — Это действительно ликвор, — объявляет он, показывая нам типичную окраску. — Собрал какие-то капли отделяемого, но результат бесспорный. — У пана профессора талант детектива, — пытается с улыбкой подольститься ко мне Гладка. — Этого уж не отнимешь. — Отнюдь, пани ассистентка, — парирую я с некоторым злорадством, — не талант детектива, а нормальные соображения диагноста. Все-таки безобразие, что она проявила расхлябанность и при обследовании пострадавшей упустила это обстоятельство. — Вдавившийся обломок кости вполне мог сделать надрыв в стенке артерии, — рассуждаю я вслух. — Тампонада мозга быстро нарастает, поскольку вызывается не только кровоизлиянием, но и вытеканием ликвора. Невропатологи об этом варианте не подумали, но я считаю, что его нельзя не принимать в расчет. Никто уже не возражает. Должно быть, думают: «Вот подняли шефа с постели, так уж пускай немного нас поучит. Потом, конечно же, окажется, что тут обыкновенная субдуральная гематома, и придется ему идти на попятный». Не пришлось. Прав оказался я. Острый кончик надлома действительно вызвал кровотечение из артерии. Гематома была уже настолько массивной, что давила на мозговой ствол. К тому же был ранен венозный синус. Пока к ране прижимался кусочек кости, он не кровоточил, но, как только пинцетом обломок убрали, кровь с силой прорвалась наружу. Положение скверное. Небольшого отверстия недостаточно — нужна широкая трепанация лобной кости. Мы отсасываем кровь и одновременно закрываем стенку синуса. Гемодинамика при этом нарушилась, и мы уж думали, больная истечет кровью на столе. В вену из капельницы непрерывно поступают кровезаменители и физиологический раствор. Об одновременном вмешательстве на другом полушарии нечего и думать. Если пострадавшая чудом выживет, удаление оставшегося очага произведем лишь через несколько дней. Торопимся завершить операцию. Молчим. Кажется, всех тяготит одна мысль: желательно ли вообще, чтобы больная выжила? Помимо кровоизлияний, у нее, видимо, множественные повреждения мозга. Нормализация двигательных функций и психики в этих условиях маловероятна. Возвратим к жизни калеку, которая не в состоянии будет существовать без посторонней помощи. Сколько раз мы встречаемся с последствиями катастроф, ежедневно происходящих на всех автострадах, и вот так же задумываемся о неминуемых издержках цивилизации! Задумываемся отвлеченно, ибо одновременно бьемся за каждую неиссякшую капельку жизни в окровавленных телах смертников с переломанными конечностями и ребрами, многие из которых не успевают попасть с операционного стола на койку. Да, мы здесь для того, чтобы отстаивать и защищать. И даже когда наступает клиническая смерть и только лента электроэнцефалографа еще ловит какие-то остатки деятельности мозга, не позволяем себе отключить человека от оживляющих аппаратов. Такова наша роль. Пострадавшую наконец увозят в отделение реанимации. Гладка и Кроупа ушли в ординаторскую. Опять сестра сварила мне кофе. Диктую Зеленому протокол. Оба мы до предела выложились. Зеленый делает ошибки, и я дважды описываю один и тот же этап операции. Уже далеко за полночь. Мужчина с оперированной рукой по-прежнему в блоке, рядом с операционной. В отделении нет свободного места, утром придется кого-нибудь выписать. Я уточняю ход событий, приведших к катастрофе. Муж и жена с ребенком возвращались из деревни неподалеку от Праги. Были в гостях у родственников. Указано, что санитар, привезший пострадавших, близко их знал. По его утверждению, муж хорошо водил машину, но, видимо, много выпил. Надеялся добраться вечером до Праги по окрестным дорогам, минуя контроль. И жена нарушила правила. Села с ребенком на переднее сиденье — наверное, хотела подстраховать мужа. Она тоже водит машину и в тот вечер, к несчастью, пила. Машину занесло. На полной скорости она врезалась в телеграфный столб и смялась, как коробка из-под сигарет. Удар пришелся на переднюю часть с правой стороны, мать с ребенком налетели на переднюю раму. Отца задела только острая грань покоробленного кузова, около раны на коже были следы желтого лака. Каждая деталь этой страшной трагедии будет подвергнута подробному расследованию, но чем это может помочь? Ребенка никто не вернет к жизни. Отца его будут судить. Он заведовал магазином тканей. При нем оказалась бумага о том, что он получил награду за образцовую работу. Мы с доктором Зеленым остановились возле оперированного. Должно быть, он крепко спал. Когда мы зажгли свет, он немного очнулся и попытался сесть. Это ему не удалось. Оперированная рука была приподнята и фиксирована лангетой. Сознание было помрачено — анальгетики и снотворные не сочетаются с алкоголем. — Чего ты меня держишь… Власта… слышишь? Пусти руку… — лопотал он, жмурясь от резкого света. Ему удалось приподняться до полусидячего положения. Теперь он уже различал, что в дверях стоим мы. — Иди сюда, Власточка… где ты? В пьяном лопотании зазвучали тревожные нотки. — Кто тут есть? Принеси пива. Что-то я совсем ошалел… Он сделал резкое движение фиксированной рукой и зашипел от боли. Операционная сестра подскочила к нему: — Лежите спокойно, а то что-нибудь повредите, рука должна быть приподнята. Он увидел сестру, и в глазах его дрогнула веселая искорка. — Это кто такой к нам пришел? — засюсюкал он. — Кисонька… — попытался он поймать ее здоровой рукой. — Иди, присядь сюда. Не желаете. Какие вы злые! Зачем меня привязали? Сестра хмурилась, с усилием сдерживая себя. Пыталась снова уложить его и подоткнуть одеяло. Он начал пьяно хихикать и сдергивать одеяло, как непоседливый и капризный ребенок. — Не буду я спать один, не буду, и все… — упрямо хватал он ее за руки. — Раз меня привязала, сама оставайся… Я подошел к нему. — Ложитесь, вы после операции и должны быть в покое. Он немного протрезвел. Послушно лег на спину. Внезапно стал осмысливать больничную обстановку, казенное белье… Вздрогнул. — Где я? Зачем меня сюда забрали? Где Власта? Власточка… — захныкал он. — У вас была авария, — строго сказал я. — Пришлось зашивать руку. Он затих. Недоверчиво смотрел на нас. Он ничего не помнил. У него было, видимо, еще и легкое сотрясение мозга, происшедшая катастрофа совершенно выпала из памяти. Но пока он более внимательно глядел вокруг, глуповатое выражение пьяного начало исчезать с его лица. Все прочнее цеплялись за белые стены, за шкафчик с инструментами, за наши халаты нити возвращающегося сознания — что-то в глубинах его забило тревогу, и с такой силой, что побороло действие еще не рассеявшегося алкоголя, анальгетиков и снотворного. Перед нами лежал теперь протрезвевший, испуганный человек, который, дрожа и запинаясь, бормотал: — Что с женой? Случилось чего с ней?.. А ребенок? У нас ребенок… Зеленый следил за этой переменой, сжав губы. И тут его прорвало: — У жены вашей тяжелые увечья, а ребенка вы убили. Напились как свинья! Он проговорил это стремительно, чуть не выкрикнул. Я не ждал от Зеленого такого выпада и не успел его предотвратить. Как будто тут был не прооперированный человек, ослабленный инъекциями и опьянением! — Доктор, так нам нельзя… Я взял Зеленого за кисть и сжал ее, давая понять, что от дальнейших объяснений следует воздержаться. Была надежда, что пациент еще не настолько пришел в себя, чтобы воспринять сказанное. В первую минуту казалось, так оно и было. Он уже не дрожал, лицо застыло, не выражая ни намека на смятение или какое-либо чувство — даже на элементарный интерес к окружающему. Казалось, он заснул с открытыми глазами. Пропустил слова Зеленого мимо ушей, а может, и вообще их не услышал. Или что сочетание лекарств и алкоголя вызвало неожиданную апатию, заторможенность сознания. Но вот оцепенелое лицо, похожее за минуту перед тем на маску, как молнией пронзило ужасом. — Вы что сказали? Этого не может быть! Зеленый уже ничего не говорил, но не сводил с больного глаз, горящих гневом. Тот ухватился здоровой рукой за край постели и снова попытался сесть. — Врете, врете же вы, ведь врете?.. Теперь слова наскакивали друг на друга, как зубы, выбивающие дробь, вытаращенные глаза молили о пощаде. — Успокойтесь. Жена ваша тоже прооперирована. Сделаем все возможное, чтобы ее спасти… — миролюбиво сказал я. Он смотрел на мой рот так, словно разбирал слова по движению губ, словно оглох и ничего не понимал. В его подсознание еще не просочилась последняя, самая горькая капля. Он замер, не решаясь это выговорить. Потом хрипло попросил: — Скажите мне… Наша Олинка… С ней что-нибудь сделалось? Зеленый отвернулся. Я опустил глаза, подтверждая жестокую правду. Он заскулил. Заметался, давясь звуками из странной смеси всхлипываний и безумного смеха. Начался истерический припадок. Сестра, бледная, стояла около него. Такого ей еще не приходилось видеть, она всегда была только операционной сестрой. Я попросил ее набрать ампулку фаустана. Пока инъекция не подействовала, мне и Зеленому пришлось держать мятущегося пациента — боялись за свежие швы. Мы долго ждали, пока он успокоился, и наконец передоверили его сестре. Меня разбирала злость. Последнего инцидента нельзя было допускать, Зеленый просто-напросто сорвался. И почему? Сегодняшних событий, вероятно, оказалось для него более чем достаточно. Не совладал с собой, поддался минутному импульсу гнева. Так грубо все это вышло. Сам тон, и в такой неподходящий момент… Зеленый все это прекрасно понимал. Поплелся за мной к кабинету и, так как я не предложил ему войти, нерешительно остановился на пороге. — Я очень извиняюсь, пан профессор, нельзя мне было ему этого сегодня говорить. Я молча снимал халат. Еще не решил, надо ли возвращаться к тому непонятному инциденту и делать Зеленому выговор. Он первый тихо заговорил: — Нашему малышу два года, а он до сих пор не встает. Коллега из педиатрического сказал на прошлой неделе, что это ранний детский паралич. Жена еще не знает. Я мгновенно обернулся. Он все стоял в дверях, ссутулившийся, очень бледный, взгляд его еще пылал, только уже не гневом, а какой-то грустной нежностью. Темные волосы в беспорядке падали на лицо — так мог бы выглядеть юноша после бессонной ночи любви. — Я очень, очень вам сочувствую, — сказал я. — Но, может быть, педиатр ошибся. Один из наших детей тоже начал ходить совсем поздно… Он медленно покачал головой: — Я уже несколько месяцев как это чувствовал, боялся с ним куда-нибудь идти. Не хотел слышать правды. Диагноз, к сожалению, однозначный. Первенец у нас умер в возрасте шести месяцев, а теперь вот… Мы сели. Я вытащил сигарету, спросив разрешения закурить. Счастье еще, что не начал ему выговаривать за сегодняшнее поведение… Как хорошо я его теперь понимал. Здесь — бессмысленно погибший прекрасный, здоровый ребенок; а дома — сынишка, осужденный на мучительную реабилитацию с неясным результатом. Я не знал, чем его утешить. Вернулся к сегодняшней операции, дал оценку его дебюту. Раскрывал перед ним интересные перспективы — прохождение специального курса, стажирование за границей… Он вежливо слушал, даже улыбался, но в глубине этой улыбки была горечь. Как он переменился! — сказал я себе. Уже не тот веселый, беззаботный парень, каким еще недавно пришел сюда. Жизнь круто обошлась с ним. Хорошо, что есть у него эта работа. Он поднялся первым. Извинился, что обременяет меня своими неприятностями. Ведь у меня завтра тяжелая операция. — Завтра? — улыбнувшись, переспросил я и посмотрел на часы. — Да собственно, уже сегодня, — поправился он. Тепло пожал мне руку. Я чувствовал его горячее расположение к себе. Стоит ли возвращаться домой? — думал я. Ведь надо все-таки прикорнуть хоть ненадолго. За снимками можно послать кого-нибудь до пятиминутки — это не проблема. Итки все равно нет дома. Ондра, наверно, давно спит. И все же я решил иначе. Еще разок в спокойной обстановке посмотрю все снимки — утром будет не до того. Пахнуло свежестью, мгла ширилась и уплотнялась, и в темноте, за клиникой, где я поставил машину, раскинулось над головой у меня прекрасное звездное небо. Радость охватила меня. Вокруг были люди, которые мне верили, мы жили дружно, понимали друг друга. Я вел машину на малой скорости к дому, и в голову лезли — не знаю почему — разные вымышленные истории о докторах, встречавшиеся в книгах или на экране. Какие там дремучие перипетии чувств, какой сумбур морально-этических проблем! Один врач благороден — другой чуть не подонок; один настолько тщеславен, что думает лишь о том, как бы подставить коллеге ножку, — другой так добродетелен, что его просто жаль. Если уж речь идет о деле, то это непременно выливается в отчаянную схватку за престиж и положение. Счастье, что в жизни все это совсем не так! Мне снова вспоминается хороший наш товарищ Иржинка Гладка. Теперь мы видим ее еще в роли будущей бабушки — она ждет внука. Могу представить себе, с каким удовольствием вернется она в клинику и скажет что-нибудь вроде: «Ну, братцы, да у вас тут благодать — оазис». И станет снова вкалывать рядом с людьми, к которым прикипело ее сердце. Я представляю себе, как нелегко было Зеленому учиться обращению с микроинструментами. Ведь Ружичка действительно умеет быть надменным и ничего ни для кого не делает даром. Но разве было так уж плохо молодому доктору Зеленому? Доцент Ружичка вполне переносим, когда он с остальными. Если начнет особенно выламываться, коллектив его поправит. Ведь хирургическая бригада не бывает разобщенной, иначе она просто не выполнит своей работы. Это мой юный «Фенцл» мог бы вписать себе в блокнот. Наша бригада все равно что экипаж подводной лодки или самолета. Когда мы что-то делаем, то слишком многое поставлено на карту. Никто не может позволить себе быть суетным. Жужжание мотора вплетается в мои раздумья, и кажется, что где-то в уголке посмеивается Итка. «А почему ты думаешь, что спаяны только хирурги? — слышится мне ее голос. — Всюду люди должны быть спаяны. Таких профессий я тебе насчитаю сотни! Везде делается что-то важное. Если на производстве авария, людей вызывают из дома, и люди идут. Там та же ситуация, что и у нас». Та, да не та, упрямо полемизирую я. Везде возводится в особую заслугу, если после дня работы ты пошел и во вторую смену. Медик же попросту не может не пойти. Да каждый вправе бросить в него камень, не будь он к этому готов в любое время дня и ночи. Разве не так? Я вспоминаю случай, происшедший однажды с Вискочилом на даче. Прибегают к нему соседи: их дочь необходимо отвезти в машине на рентген в больницу. Муж, с которым она разводится, приехал и избил ее. У нее синяки на лице и уж наверняка перелом или вывих руки. Доктор ответил, что недавно выпил грога и потому едва ли сможет повести машину. Но взглянуть на пострадавшую придет. Следов побоев на лице у нее не было. Плечо, возможно, и ныло, но сустав был в полном порядке. Ни о каком переломе не могло быть и речи. Соседей результат осмотра явно не устроил. Они хотели, чтобы доктор подтвердил: их дочери нанесены телесные повреждения. Он им сказал, что это невозможно, поскольку повреждений просто нет, и делать рентген незачем. Впрочем, если они намерены ехать в больницу, никто им этого не возбраняет, она в каких-нибудь двух километрах отсюда. Через час приехала санитарная машина, которую они все-таки вызвали. А позже Вискочила посетил корреспондент — выяснять, какой процент правды содержит письмо, присланное в редакцию для опубликования. Там говорилось, что Вискочил отказал в медицинской помощи пострадавшей женщине, которая к нему обратилась, когда он был на отдыхе. Сообщалось, что он грубо отшил людей, попросивших его отвезти женщину в больницу. Что он глушит спиртное, пока другие хозяева дач усердно трудятся на своих огородах. Заключение письма было декларативным: «Нам не нужны врачи, которые брезгуют простой работой и, когда идут окапывать клумбы, надевают перчатки, чтобы, не дай бог, не замарать рук». Корреспондент, навестивший Вискочила, к счастью, все понял, даже и то, зачем хирург, идя работать в сад, берет с собой перчатки. Но горечь незаслуженной обиды, которую нанесли врачу, он заглушить не мог. Я убежден, что любой врач без исключения всегда сделает все, что только в его силах. Не потому, что каждый из нас считает это само собой разумеющимся или что иначе люди его осудят, а потому, что сам этого хочет. Кого только, случалось, не разыскивали по ночам врачи из нашей клиники. Однажды поздно вечером Кртек битый час ездил по поселку в поисках анестезиолога: в травмопункте надо было срочно делать операцию ребенку — а молодая врач не решалась к ней приступить. А как-то, еще на заре моей профессиональной деятельности, из дома пришлось буквально вытащить рентгенотехника — чтоб она помогла нам сделать сложную артериографию. Было это в воскресенье, и она как раз доканчивала приготовление обеда. Муж ее чуть не выставил нас за дверь. Он перечислил все неприятности и неудобства, которые приносит жене ее специальность. Та успокаивала его, а сама переодевалась, не теряя времени, и позабыла даже, что переодевается в нашем присутствии. Мы в этих вопросах не очень-то щепетильны, когда спешим. Муж с полным основанием мог теперь обрушиться на здравоохранение в целом, говоря, что у нас моральное разложение и бесстыдство. Куда уж дальше: на глазах у мужа раздеваться чуть не догола перед двумя посторонними мужчинами! Но это только небольшой комический эпизод. Куда более трагические ситуации бывали, когда не было возможности уйти из клиники домой. Однажды Итка еще не оправилась от воспаления легких. Старшие дети болели корью с высокой температурой. Итка едва могла с ними управиться — сама еле держалась на ногах. А в клинике скопилось несколько случаев тяжелейших повреждений после железнодорожной катастрофы, притом что я, вообще-то говоря, числился в отпуске — взял несколько дней за свой счет, немного разрядить дома обстановку… Сколько раз мы до срока возвращались во время отдыха из-за города или я приезжал по телеграмме, если это требовалось. Мы никогда не делали упреков никому из младших коллег, если они нас ночью вызывали в тяжелых случаях — а ведь такие случаи отнюдь не редки. Поэтому-то мы и были все так крепко спаяны между собой. Я разложил снимки Узлика на кухне. Там у меня сильная лампа с приспущенным абажуром, служит мне иногда вместо негатоскопа. Поставил на огонь оставшийся кофе. Без кофе просто нельзя было обойтись, хотя все существо мое против него и восставало. Желудок сжимали тупые спазмы, и сердце предупреждающе дало несколько экстрасистол. Быстренько посмотрю на снимки, сказал я себе, и, перед тем как лягу, непременно приму душ — чтоб не ворочаться. Три, четыре часика сна, и буду в порядке. «Быстренько посмотреть» никак не удается. Слишком был перенапряженный день. Свет лампы стал вдруг странно ослепляющим. Вот желудочковая система — вожу я карандашом по снимку, — и вместо воздушной окаемки вижу что-то вроде мотылька, снующего перед глазами. Внезапно появилось ощущение, что я не сижу прочно, а подкидываюсь и качаюсь и со мной вместе начинает колебаться стул, как будто это лодка. Вот черт, что со мной происходит? — еще пытаюсь я заставить себя трезво рассуждать. Не выпил ведь я в самом деле столько кофе за сегодня, что уже начинаются галлюцинации! Наверно, оттого, что несколько ночей подряд очень мало спал. Конечно, сонная депривация! Бывает такая игра природы. При сем могут возникать разные бредовые видения, ирреальные восприятия. Самое разумное сейчас — все бросить и немедля лечь. Заведу будильник — и пораньше встану. Мыслить-то здраво я еще мог, но уж совсем не в силах был подняться и идти. Опять явилось ощущение, что меня подкидывает. Это даже приятно, я невольно улыбаюсь. Итка бы, чего доброго, подумала, я пропустил стопку-другую. Но спиртного я не касался, без Итки мне оно и в горло не пошло бы. Я погружаюсь в некий обморочный сон. Окружающее становится все более зыбким, словно плывет. А я, хоть и по-прежнему сижу, чувствую, что меня куда-то уносит. Теперь это уже не наша квартира. Я на реке. Берега колеблются и отступают. А река, которая приятно убаюкивала, теперь стремительно катящийся поток. И уже надо плыть, чтобы не утонуть. Все выше и выше вздымаются волны, и я борюсь с ними, хотя мое раздвоенное сознанье сигнализирует, что я все еще сижу и не могу оторваться от стула. В глазах у меня темнеет. Сам себя убеждаю, что это только кошмар, который я не могу с себя стряхнуть. Но вот видение становится отчетливым. Я плыву по той темной и неспокойной реке. Я в каком-то ущелье. Четвертый желудочек — ущелье смерти. С обеих сторон гладкие отвесы стен, ни намека на берег, к которому можно пристать. Я плыву, а ущелье становится узким туннелем, которому нет конца. Буду плыть так, пока не обессилю. Я даже слышу собственное учащенное дыхание, не хватает ни сил, ни воздуха. Вот показалась тень. Плот или паром? Слышу всплеск весел. Наконец-то близится помощь! Хочу позвать, и не могу выдавить из себя ни звука. Мгла в ущелье плотнее, чем вчера на пражских улицах. Могу лишь смутно различить человеческую фигуру на странном судне, которое приближается невыносимо медленно. Фигура призрачна, старчески согнута, наклонена в сторону. Гребет невидимым веслом. Нет, это не весло — какой-то длинный шест, которым старик отталкивает паром. Уж он так близко, можно дотянуться рукой. Мне удалось ухватить шест, но паромщик, кажется, обезумел. Оттолкнул меня этим шестом и хрипло закричал: — Молодой человек, не карабкайтесь сюда!.. Точно так отогнал меня однажды старый сторож городской купальни, когда мальчишкой-гимназистом уцепился я за его лодку. Но нет, это кто-то другой. Длинноволосый и длиннобородый, седой как лунь, в складчатом ниспадающем хитоне и весь такой прозрачный — тень, а не человек… Харон! — ужасаюсь я. Значит, уже?.. У меня инсульт или инфаркт? Какого черта надо от меня этому перевозчику с берегов Леты — поставщику душ в царство вечных теней? Но стойте! Он ведь, собственно, не хочет брать меня на свое судно, как я ни карабкаюсь, как ни стараюсь туда попасть. Не хочет никуда перевозить. Он бьет шестом меня по пальцам, и я тону, тщетно хватаясь за скользкие стены в том жутком ущелье, тщетно пытаясь уцепиться за что-нибудь прочное… Что было дальше, не помню. Очнулся от немыслимого грохота и треска. Итка вернулась ночью и открыла настежь окно. Оно распахнулось так стремительно, что вылетел квадрат стекла. — Господи, что с тобой?! Я поднимаю от стола голову и ошалело смотрю, как жена поворачивает газовый краник и вытирает горелку, которую залило кофе. От боли раскалывается голова. Позывает на рвоту. Но мне еще удается улыбнуться и выдавить из себя: — Видишь, газ, оказывается, потух. Но это минут пять назад, не больше. — Пять, говоришь? Тогда бы кофе был еще теплым. Что с тобой делать? — Довари мне кофе, но только лучше в электрокипятильнике — отвечаю я и, пошатываясь, бреду в ванную — не хочу, чтоб меня вырвало при Итке. В голове сумбур: не знаю, может, уже вечер следующего дня, раз Итка здесь. Но нет, тогда бы я так просто не отделался… Неотвязно преследует мысль об Ондре. Ведь и он оставался в квартире. Как получилось, что он ничего не заметил? Что, если газ просочился и к нему? Сопротивляемость у него ниже, чем у меня, мог уснуть и… Нетвердыми шагами выхожу из ванной, подсознательно стараясь не привлечь внимания Итки, и неуверенно направляюсь в комнату, где спит сын. Там тишина и тьма. Мои взбудораженные нервы совсем расходились — готов представить себе худшее. Нащупываю выключатель. Ондра спит как сурок. Свет разбудил его, и он таращит на меня сонные глаза: — Ты что? Ну ты даешь, пап!.. Хорошо, мама придет только завтра… Кофе будешь варить? Я опускаюсь в кресло и, хотя голова трещит, хохочу как безумный. При этом стискиваю виски — смех жалит их, словно сотня иголок. — Не буду, Ондра. Мама его уже варит. — Мама дома!.. Он выкрикнул это, как обрадованный мальчуган. И побежал обниматься с Иткой. Только от нее он узнал, что произошло. Потом они оба накинулись на меня. Когда я отверг госпитализацию и кислород, устроили во всей квартире сквозняки. Принялись облучать меня кварцем, накачивать кофе — пока его у меня не выворотило вместе с остальным, которое я за сегодняшний день выдул. Обложили меня холодными компрессами, так что я весь дрожал, как тойтерьер. Не дали мне лечь в постель, когда мне так требовалось хоть немного поспать… Но все-таки какое счастье, что Итка успела вернуться! Нет, это была не случайность. Не поразительное предчувствие. Зная, что завтра у меня в расписании Узлик, она сочла, что ей необходимо быть при этом. Не обнадеживая меня наперед, понимала, что значит для меня этот день и как важно, чтобы там со мной была именно она. — Все равно операцию придется отложить, — сказала она как бы мимоходом, собираясь наконец в постель. Это был вызов или вопрос? Но я сейчас же мысленно ответил: отложить? Ну нет! Не быть тому, Ущелье смерти, преследующее меня даже во сне! Да и потом… малыш, которого подготовили на сегодня, держали на диете, загружали инъекциями… И что сказал бы дедушка-лесник, всю ночь, конечно, не сомкнувший глаз от беспокойства? Вслух я не произнес ни слова. Итка, возможно, начала бы спорить и уверять, что это чистое безумие — брать в руки скальпель после такой ночи. Я предпочел зажмуриться и тут же провалился в черный омут сна. На утреннюю конференцию я пришел с опозданием. С тех пор как я возглавляю клинику, это, кажется, было впервые. Меня ждали. Какие новости? Женщина, после автомобильной аварии, умерла. Ночью остановилась сердечная деятельность, но ее еще удалось возобновить. Утром наступила вторая такая же остановка. А перед этим появились стволовые судороги. Этого следовало ожидать. У мужа все нормально. Получил опять анальгетики и антидепрессанты. Веки у Гладкой сами собой опускаются. Кроупа, извинившись, отбыл все-таки на воскресенье домой. Одновременно с этим Румл объявил мне, что сегодня не будет и Кртека. Вчера температура у него была выше тридцати восьми, а сегодня звонил, что под сорок. Скорее всего, просто грипп, но с пациентами общаться нельзя. Кртек! Вот досада! Он как раз был записан со мной на сегодня на утро. Кого же теперь Румл назначит? Себя самого и Ираскову? Нет, Ираскова не подходит. Она баба добрая, но хороша только, если все спокойно. В свое время ее привлек Вискочил — хотел, чтобы она самостоятельно работала, но в конце концов отказался от этой идеи. Ираскова нерешительна и малодушна. Больше всего ее устраивает быть на подхвате. Однажды в операционной вообще сорвалась. Опустила руки и упала в обморок. Пришлось тогда спешно мыться кому-то еще. Сидит на конференции — и сердце не на месте. Черные волосы все в мелких завитках, как теперь носят. Брови ниточкой, ногти холеные — только что не покрыты лаком. Не подходит она как-то ко всем нам. Вот подняла на меня робкий выжидательный взгляд. Понятно, ей не хочется оперировать. Она, скорее, провела бы обход во всей клинике и написала бы с десяток историй болезни. Что делать? Ах, золотой человек доктор Зеленый! — Пан профессор, — говорит он, — нельзя ли мне вместо кого-нибудь ассистировать? Очень хотелось бы посмотреть, как вы будете оперировать этого мальчика. Как выручил он меня! Ведь я прекрасно знаю, что он и без того мог бы прийти в операционную. — Пожалуйста, ничего не имею против, — отвечаю я поспешно. — Но вы ведь после трудного дежурства. — Часика два поспал. Если только Бела Ираскова не возражает… Еще бы ей возражать! Вид, правда, делает, что недовольна, но это не от сердца. И Румл вздохнул с облегчением: ситуация разрешилась. Я ждал, что в последнюю минуту кто-нибудь опять поднимет голос против операции. Нет, промолчали. А я почти готов был пожалеть об этом. Пришлось бы заново аргументировать свое решение и защититься таким образом от собственных сомнений, дремавших где-то в глубине. Вдобавок я действительно паршиво себя чувствую. Время от времени подкатывает к желудку волна каких-то спазм, во рту переизбыток слюны. В висках пульсирует тупая боль, еще не заглохшая после пробуждения. Сумею ли я продержаться до конца? Операция продлится несколько часов, а я даже не могу принять анальгина — это мне помешает сосредоточиться. Пани Ружкова все знает. Когда после пятиминутки я вернулся к себе в кабинет, в приемной у нее сидела Итка. У обеих был заговорщицкий вид, и секретарша мне заваривала чай из каких-то трав. От одного его запаха меня замутило. Пани Ружкова бросила на меня взгляд, полный укоризны и восхищения. Вот в чьей горячей симпатии и преданности я могу не сомневаться! Нет, Итка не отговаривала меня от операции. Сообщила только, что смотреть ее придет и доцент Хоур, Иткин шеф. Боялась даже, как бы он не привел с собой остальных врачей из неврологии. Я попросил пани Ружкову дать мне ее настой в кабинет. Потом вылил его в раковину и глотнул коньяку. Кофе? Нет. При одной мысли о нем меня передернуло. Итка все предвидела. Вытащила из кармана пальто две таблетки кофеина ad naebulas, magistraliter. Это было как раз то, что требовалось. Секретарша объявила, что лесник Узел уже «на посту» перед дверями моего кабинета. Отвертеться, значит, не удастся. Я смалодушничал и вышел через приемную. Издали видно было, как он сидит свесив голову, тяжелые кисти рук бессильно сложены на коленях. Не могу я с ним говорить. Знаю, меня сейчас выведет из равновесия все, что бы он ни сказал. Он снова станет объяснять, как много для него значит Витек, ведь внук — единственный, кто у него остался. Будет говорить, как он на меня надеется, а слышать это мне сегодня было бы вдвойне несносно. Я не могу отделаться от пакостного ощущения, что кто-то спровоцировал меня на эту операцию. И в то же время подсознательно боюсь, как бы не помешали мне к ней приступить. Просто развинтились нервы, как у барышни. Пора наконец взять себя в руки. Не такой уж я старый, чтобы меня сломило недосыпание или немножко светильного газа, которого я по неосторожности наглотался. Мне вдруг вспомнилось, как мои дети играли в «орден». Это было так. Когда они были еще маленькие, я одно время приходил с работы очень поздно. Милан спросил у меня, почему. — Папа хочет заработать орден, дети, — сухо сказала Итка. Казалось, ни мальчики, ни Эва не обратили тогда на это внимания. Но потом стали регулярно спрашивать, когда мне наконец его дадут. Что? Орден. Убедить их, что мама пошутила, не удавалось. Они рассудили, что орден заработали мы оба. Кому же еще и давать его, как не нам с мамой? У нас ни на что не остается времени — и меньше всего на детей. По телевизору тогда как раз показывали награждение орденами и званиями заслуженных людей труда. Дети потом несколько дней подряд шушукались, что-то от нас скрывали и выспрашивали, когда мы оба будем дома. Приготовили нам сюрприз. Составили в гостиной кресла в ряд. Перед ними поставили тумбочку и на нее — вазу с цветами. Натолкали в большую тарелку бутербродов и вытащили откуда-то бутылку вермута. На тумбочке было пять рюмок. Не забыли даже кубики льда. Мы пришли домой — и рты разинули. Нас посадили в кресла. Потом они все трое выстроились перед нами. У Милана была написана речь. Ондра держал два бумажных свитка, на каждом — шелковый шнур, прилепленный сургучной лепешкой. Эва вытащила из вазы цветы. Два букета — гвоздика с веточкой аспарагуса. Самое трогательное заключалось в том, что они воспринимали это вполне серьезно. Милан поклонился и начал: — Уважаемые товарищи! За то, что вам приходится с утра до вечера работать и притом еще готовить и стирать на троих детей, даем вам орден. Обещаем вам помогать хотя бы дома. Потом поклонился Ондра и передал нам свитки, где большими буквами было написано: «Орден». На одном в обрамлении из цветов и орнаментов: «Для мамы», на другом в таком же обрамлении: «Для папы». Потом наступила очередь Эвы, и она подала нам гвоздики. Мы с Иткой переглядывались украдкой, но дети сохраняли полную невозмутимость, и мы старались не рассмеяться. Это нам в общем-то удалось, но случился конфуз. Когда Эвочка протянула нам цветы, у Итки вдруг задергалось лицо, и она самым глупым образом разревелась. Должен признаться, что и я разок-другой сделал непонятное глотательное движение. В общем, вышла неожиданная и дурацкая комедия. Подумать только, что за чушь лезет мне в голову по дороге в операционную! Меня ждут. Румл и Зеленый моются. Перед окном развесили рентгеновские снимки, чтобы фиксировать ход операции. Я тру щеткой руки. Объясняю врачам, как я мыслю себе вмешательство в целом. И вот уж перед нами Узлик. Точнее, его бритая головенка и до ужаса тонкая детская шейка. Ребенка подготовили к операции в положении сидя. Вмешательство будет производиться из срединного разреза. В вену начали капать анестезирующее вещество. Подвинули мне винтовой табурет. Ждут. На расстоянии шага от меня, чтобы видеть операционное поле, — Итка и ее доцент. Против меня — ассистенты. А рядом — операционная сестра. Сегодня Зита — лучшего и пожелать нельзя. Вместо того чтоб начинать, еще две-три секунды медлю. Как кадры фильма перед глазами у меня мелькают сценки: Узлик смеется над Митиным колпачком. Узлик на перекрестке, силится расстегнуть молнию штанишек. Узлик за спиной у меня распевает песню о канонире Ябуреке. Не могу отвязаться от этих картин. К щекам приливает волна жара. Понимаю, что неподвижность моя становится странной. Со стороны представляюсь, наверно, чем-то вроде заартачившегося дирижера, ждущего, пока смолкнут покашливанья и все затаят дыхание. И тут произошло неожиданное. Голова у меня закружилась так, что я чуть не упал с табурета. Опять начались спазмы в желудке, и на лбу выступил пот. Я поднялся. — Прервите на минутку наркоз, — приказал я. Нетвердым шагом вышел в предоперационную. Все оставались на местах, и только Итка испуганно выбежала за мной следом. — Что с тобой? Ты побледнел как полотно. Приляг. Я им скажу, что операция переносится, хочешь? Ничего не случится, если отложить до понедельника. Не хочу. В предоперационной делаю глубокие вдохи у распахнутого окна. И вдруг Итку осеняет: — Послушай, ты сегодня ел? — Черт, так ведь это я, значит, не позавтракал!.. Еще к тому же выворотил и ужин, и вообще все, что имелось у меня в желудке. — Господи! Я же положила тебе две булки с ветчиной! — Тащи их сюда! Я проглотил их так поспешно, словно голодал неделю. Пани Ружкова прислала мне здоровый кусок пирога. Я не оставил ни крошки. Итка смотрела на меня, крутила головой и похохатывала. — Вот рассказать бы это твоему славному коллективу. — Только посмей строить из меня шута горохового… — Дело твое, — ухмыльнулась она. — А так они подумают, у тебя инфаркт. Повезут на кардиограмму. Она права. И почему я, собственно, не рассказал про этот злополучный газ? Представляю, как они говорят: «Шеф капитулировал в операционной — для сложных случаев нервы стали не те. Переоценивает силы, а пора помнить, что уже не мальчик!» Они меня не обсуждали. Пришел Румл, спросил, как я. Видно было, что за меня действительно испугались. Я рассказал, как сперва немного отравился, а тут стало плохо от голода. Просто забыл поесть. Теперь опять все хорошо. Отлично. Через пять минут можем начать, пусть никто не уходит из операционной. Мне поверили: и он, и Итка. Дурноту и недомогание как рукой сняло. В пальцах уже была твердость. Я еще выпил чаю и был теперь в полном порядке. Когда, снова вымывшись, вошел в операционную, глаза над масками все устремились ко мне. Все уже было известно. Смотрели, правда ли я в порядке или просто бодрюсь. Вид мой их успокоил. Шепотом обменивались репликами, улыбались. Я это различаю, даже когда рты закрыты маской. Я снова сел около Узлика, подготовленного к операции. Зитины руки выжидающе приподнялись. — Скальпель, пожалуйста, — сказал я. Рассчитанное быстрое движение, которым она мне его протянула, слилось с последним звуком моих слов. 8 Молоденький адепт журналистики действительно явился точно через две недели — как мы договаривались. Когда он пришел в первый раз, Узлик был уже прооперирован и выписывался из клиники. Теперь он дома, у дедушки. Прислали мне открытку с видом. Но, несмотря на это, молодого «Фенцла» больше всего занимал именно случай Узлика. Он приготовил блокнот и хотел слышать от меня описание всей операции. Я не одобрил его идеи. Что может дать дилетанту сугубо специальное сообщение? Сложновато! Он неотразимо улыбнулся: — Неважно, что материал будет специальный. В репортажах о строительстве или производстве тоже полно разных технических терминов. Все понимают, что без этого нельзя. А тут — бой за жизнь, это ведь занимает каждого. Я сдался. Стал до последней подробности воспроизводить этапы своего чудовищного многочасового труда. И волновался я при этом чуть не так же, как в минуты прикосновения к тем грозным участкам, где последняя ниточка жизни ребенка могла так легко оборваться. Живописал, как мог понятнее, то губчатое кровоточащее вещество, которое буквально забивало все полости мозга в задней черепной ямке. Рисовал, как кусок за куском удалял эту хрупкую массу — а инструменты беспрестанно заливало кровью, превращавшей рану в непроглядную топь, — как оперировал в такой тесной близости к основанию четвертого желудочка, что при каждом самом легком касании у ребенка прыгало давление и нарушалась деятельность дыхательного центра, как анестезиолог неоднократно предупреждал меня, что дальнейшая дача наркоза небезопасна… Я даже признался, что в ходе вмешательства клял самого себя. Не хотел проводить слишком широкую трепанацию — и теперь операционное поле было труднодоступно и трудноразличимо. Зачем я это сделал? По глупости. Не хотел, чтобы у Узлика был существенный дефект в затылочной кости или чтобы у него недоставало кусочка позвонка. С одной стороны, я был почти уверен, что мальчик не выживет, с другой же — мысленно представлял себе его среди других детей в спортзале. Там оперированное место было бы слишком уязвимо. Да, у Узлика нарушалась и деятельность сердца. Он беспрестанно получал кровезаменители, потому что своей крови у него, вероятно, уже не осталось. Когда я полагал, что опухоль убрана вся без остатка, и хотел закончить операцию, оказалось, что губчатая масса распространилась глубже по направлению к полушарию. Корреспондент все записывал. Потом я на минутку смолк. То, что представилось мне в тот момент, было сугубо личным. Опять давила напряженная тишина в зале, нарушаемая только шумом респиратора, снова под руками была несчастная детская головенка и пугал вид нежной обескровленной кожи. Кажется, никогда так не дрожали пальцы. Наблюдавшие врачи, которых я встретил приветливо, стали постепенно действовать мне на нервы: Иткин шеф, пытавшийся научно комментировать все, что я делал; Ираскова, явившаяся поглядеть — чтобы снискать мое расположение… И только Итка была для меня путеводным маяком. Ее оценивающий взгляд следовал за малейшим движением моего скальпеля, за коагуляцией каждого сосудика. Она верила в меня. Горячее желание победы в этой битве лучилось из нее точно флюид. Когда мне было особенно тяжело, я искал ее глаза. Черпал по капельке от ее веры, как от живительного источника. «Фенцл» решил, вероятно, что пауза затянулась. — Так вы считаете, ребенок будет теперь здоров? Ничто ему не угрожает? Не угрожает. Гистологический анализ показал, что опухоль была доброкачественная — расти дальше не будет. Я убрал все. Так мне это на сегодня представляется. НО профессиональная привычка подсказывает более осторожную формулировку: — Надеюсь, товарищ корреспондент. Хотя медицина ни в чем не дает стопроцентных гарантий. Ответ мой явно разочаровал его. Он вяло сделал у себя в блокноте две-три закорючки и стал измысливать вопросы, не имеющие отношения к делу. Например, сколько такая опухоль приблизительно весит. Я украдкой взглянул на часы и подавил зевок. — Когда как, — сказал я. — Иногда два-три грамма, а иногда и несколько десятков граммов. — Так мало? — удивился он с наивной усмешкой. У меня чуть не сорвалось с языка ехидное замечание, что ему следовало бы идти к абдоминальному хирургу, если он хочет слышать о более массивных опухолях, но я вовремя удержался. Он некоторое время перелистывал страницы с замечаниями у себя в блокноте, а потом сделал новую заявку: он хотел бы знать, действительно ли трепанацию черепа делали уже в каменном веке. Я мысленно ухмыльнулся: «А он, видать, готовился к нашей встрече! Да только ведь и мы не лыком шиты…» — и стал подробно излагать ему, что вскрытые черепа нашли даже на территории нашего государства и что они относятся к позднему периоду каменного века и, следовательно, насчитывают пять тысяч лет. Есть еще находки, относящиеся к кельтскому периоду, затем к периоду, когда на нашей территории были римляне, и наконец к десятому столетию, когда тут уже были славяне. Он не моргнул и глазом. Козырнул замечанием, что, насколько ему известно, наиболее богатым местом нахождения подобных черепов было Перу, а именно захоронение Паракас и Парахамак, и дошел уже до культуры праинков, но, вовремя спохватившись, что сообщения тут делаю я, а не он, спросил, как вообще было можно оперировать каменными инструментами. Я снова не дал ему себя обойти. С воодушевлением начал рассказывать, что кость тогда вскрывали острым кремневым клинком, а позднее уже долотом и наконец ручной фрезой и примитивной пилой. Он быстро записывал, кивая головой и улыбаясь. — Да еще к тому же, как говорят, все операции проводились без обезболивания, — поддел он меня. — Наркоза тогда, разумеется, не было. Он снова меня перебил. Заметил, что в те времена, насколько ему известно, боль все же заглушали с помощью растений, таких, как кока, например, или дурман. Я был готов его стукнуть. Прочел главу из нашего учебника, а теперь разоряется тут. Мне захотелось поставить его на место. — А известно ли вам, что такие примитивные трепанации проводятся и по сей день у некоторых диких племен? — спросил я. Нет, это уже было ему неизвестно. В отместку за семинар по истории медицины, который он мне тут устроил, я стал излагать содержание фильма, который демонстрировали нам недавно на специальном конгрессе. Там показывалось, как лекари какого-то племени дикарей лечат боль головы. Прежде всего отводят свою жертву глубоко в дебри леса по подземной реке, поскольку трепанации там запрещены и должны проводиться тайно. Я описывал до мельчайших подробностей все, что запечатлела цветная пленка. Сначала груду ржавых варварских инструментов, которые грязный лекарь точит о выступ скалы. Жертва во время всей процедуры стоит на коленях, опустив голову до земли. Нет ни единого облегчающего средства, не говоря уже о наркозе. Оперирующий огромным ножом разрезает у пациента кожу ото лба до затылка и скальпирует его от центра к ушам. Потом начинает долбить неуклюжим долотом, рыжим от ржавчины. Длится это несколько часов. Только когда кость уже размягчилась, протыкает ее пальцем. Наконец в черепе зияет дыра, как если бы его пробили топором. После вмешательства дыру по возможности залепляют листьями каких-то растений. Больной приходит на своих двоих и уходит так же, разве что обопрется о кого-нибудь. Корреспондент слушал, побледнев. Ну вот тебе образчик варварской хирургии, если уж наша тебя не впечатляет, мысленно злорадствовал я. Его это проняло, даже заметок никаких не делал. — Неужели в наше время такое возможно? И я могу об этом написать? — Бога ради, нет! — испугался я. — То был специальный фильм, читателей бы это шокировало. И это я еще не сказал ему, что во время сеанса одной из врачей стало дурно. Отказ мой, очевидно, огорчил его: — Ведь это был бы настоящий репортаж, а не какой-то там прилизанный стандарт… Он покусывал кончик самописки, как школьник, не знающий, что делать дальше. А я с испугом прикидывал, что еще должен подготовить кое-какой материал для ученого совета, поскольку ухожу в отпуск на несколько дней. Надо бы с Румлом взглянуть на список необходимой аппаратуры и медикаментов и отдать его до конца полугодия — иначе говоря, через три дня, потому что уже конец июня. В довершение я еще попросил пани Ружкову не прерывать нас ни при каких обстоятельствах. Внешне я ничего этого, разумеется, не обнаружил, но он каким-то шестым чувством понял мое настроение. Вдруг встрепенулся с видом человека, оперевшегося о закрытую дверь, которая неожиданно распахнулась. — Я вижу, вам это все уже надоело, — сказал он без обиняков с кривой усмешкой, не оставлявшей ямочек на щеках. — Я взял проблему чуть не от Адама, а у вас на такие вещи нету времени… — Ну что вы, что вы! — сказал я поспешно, поняв, что как ни крути, а придется расхлебывать кашу, которую сам заварил. Я на минутку представил себе, как он явился в редакцию с пустыми руками. Все смеются, что он опять погорел… Нет, этого нельзя допустить — без репортажа он отсюда не уйдет! И что я так переживаю — сам не пойму. Может, дело тут в упреках, которыми Митя осыпал меня за отношение к Фенцлу, с которым у молодого репортера только и общего что внешнее сходство. Итка бы тут сослалась на Экзюпери. «Ты приручил лиса, — сказала бы она. — Он пришел, сел возле тебя, и ты его не прогнал. Теперь уж поздно, ты за него в ответе». Я украдкой вздохнул. — Так что еще вам хочется узнать, мой друг? Его неуверенность как ветром сдуло. Он снова был так же самонадеян и рассудочен, как прежде. — Мне многое хочется узнать, — улыбнулся он. — Ведь мы еще не начинали настоящего разговора. Наших читателей интересует все! Как вы росли, какая у вас семья. И главное, как можно больше о своей работе. Мы разобрали ведь один-единственный случай. Бог мой, мы, значит, будем разбирать и остальные! Я сдерживаю смех и с тоской поглядываю в окно. Между разорванными облачками проглядывает синее небо. — Еще хотелось бы о вашем детстве, — заказывает «Фенцл». — Не бойтесь, никаких анкет не надо, — весело добавляет он. — Несколько фразочек, какое-нибудь воспоминание… Я на минутку выхожу из роли. Вместо высокого больничного окна вижу перед собой подслеповатое оконце у выступа кухонной стены. Вид на луга и реку. По вечерам на зеленую траву опускается белый пояс тумана. Наш домик у полустанка среди полей. Во дворе колодец с журавлем, о который я когда-то в детстве страшно рассадил лоб — у меня до сих пор на этом месте шрам. Запах дезинфекции исчез. Чувствую душистую свежесть клевера и вьюнка, обвивавшего нашу калитку. Мое детство? Оно слилось для меня в одной живой картинке. Пятеро детей бегают по горнице. Выскакивают в кухню и через оконце выпрыгивают в сад. Я карабкаюсь на подоконник, как ласка, и визжу от восторга. «Фенцл» уже измаялся от моих пауз. — Меня интересует ваша жизнь в родительском доме, — пытается он конкретизировать свой вопрос. — Вы знали нужду или как?.. Читатели такие вещи любят. Я снова окунаюсь в воспоминания. Вижу стол в круге света от лампы. Мы ужинаем. Отец отламывает кусок от каравая и макает в чугунный сотейник, на котором еще остался вкусно пахнущий мясной сок. Затем подносит кусок к моему рту. Старшие дети, подняв на вилку мякиш, наперебой тянутся к тому же сотейнику. Мать печет картофельные лепешки прямо на раскаленной плите. На столе уже приготовлена миска, полная удивительно вкусного сливового повидла. Мой мучитель ждет. Постукивает тупым концом карандашика по блокноту — чтобы я поскорей отвечал. — Нет, нужды мы никогда не знали, — произношу я немного отрешенно. — Хотя особого достатка тоже не было. Отец работал на железной дороге, а нас у него было пятеро. Но, может статься, мы были счастливее какой-нибудь теперешней семьи, у которой есть все, что она только может пожелать. — Не вспоминается ли вам какой-нибудь забавный случай? — наседает адепт журналистики. Не вспоминается. А если бы и вспомнился, то для печати это не подходит… Я хожу в первый класс. Жду двух своих старших братьев на школьном дворе. Вот один выбежал из дверей, но не обратил на меня никакого внимания. С ним играют большие дети, а меня принимать не хотят. Я расплакался. Вышел директор, участливо склонился надо мной. — Тебя чем-нибудь обидели эти мальчики? — Там… Венца наш… — указываю я на обидчика. — Не хочет со мной разговаривать. «Франта наш», «Венца наш» — так у нас каждый школьник говорил о своем брате. Директор знаком подозвал к себе Вацлава: — Нехорошо обижать маленьких. Ты почему не хочешь говорить с ним? Венца упрямо наклонил свою стриженую голову: — Об чем с ним говорить-то, когда он мой брат! Не удержавшись, я усмехнулся этому воспоминанию. «Фенцл» с надеждой поднял на меня глаза. Пришлось его разочаровывать. Посторонним этого все равно не понять. К тому же тот случай не определяет моих отношений с братьями. Мы были очень дружны. Горой стояли друг за друга. А Вацлав не только приносил для меня полные карманы груш, но и старался подкинуть крону-другую, когда я пошел в институт, а он уже стал приносить домой получку. Чтобы задобрить молодого корреспондента, я рассказал, как мы ходили на речку ловить раков, как помогали летом во время жатвы — чтобы принести домой немного денег, и, наконец, как один за одним покидали родительский дом. Кроме Вацлава, образование получили все. Он сделал у себя две-три пометки, но особенного впечатления на него это не произвело. Должно быть, ожидал чего-нибудь более трогательного, для ублаготворения своего читателя. Я мог бы рассказать еще кое-какие эпизоды, вошедшие в анналы нашей семейной хроники, но не было охоты. Например, что я, гимназист первого класса, устроил однажды учителю закона божьего. Да, из протеста, потому что он повел себя как Тартюф. Как это было? Класс должен был поехать на экскурсию с учителем закона божьего и еще с одним преподавателем — фамилия его была Рушняк. Он всегда носил с собой сумку для разных жучков и делал с нами красивые гербарии. Но его преподобию он почему-то не нравился, и священник устроил ему подвох. В день экскурсии через кого-то передал, что погода ненадежная и экскурсия отменяется. Случилось так, что я и два моих товарища шли мимо дома Рушняка и решили зайти к нему по дороге. — Экскурсия не состоится, — объявил он. Расстроенные, мы все же побрели на станцию, где был назначен сбор, и, к удивлению, увидели, что учитель закона божьего выстраивает учеников на платформе в ожидании поезда. Ужасно меня это возмутило. Я тут же предложил сбегать за Рушняком, раз экскурсия все-таки будет, но священник меня не пустил. Тому, мол, уже не успеть, а окрестности наши ему надоели — он только рад будет остаться дома. Священник лгал. Рушняк к экскурсии готовился, я знал это. Мы оказались в деревушке, где законоучитель провел детство. Там у него жили родные, которых он о нашем посещении предупредил. В саду был накрыт стол — блюда с пирожками, кофе… Любопытствующие соседи смотрели на законоучителя с гимназистами, и это его преподобию особенно льстило. Дети гурьбой повалили в сад. Но я остался по другую сторону забора. Сел на траву и развернул хлеб с маслом, который захватил из дома. Мне кричали, соблазняли угощением, явился и законоучитель собственной персоной — я только головой крутил, ни на какие уговоры не поддался. Мне было стыдно за товарищей: законоучитель гнусно обошелся с Рушняком — а они продались за какие-то пирожки!.. Стараниями соседей наши узнали об этой истории еще до моего возвращения. Отец смеялся, мать немного растерялась. В городке у нас это долго потом обсуждали. Соседи разделились на два лагеря. Одни обвиняли наших в том, что меня плохо воспитали, другие довольно потирали руки и говорили, что я молодец. Некоторые одобрительно ухмылялись при встрече со мной, боясь выразить свое мнение вслух. Его преподобие в городке не особенно жаловали. Я перестал посещать уроки закона божьего, и отец официально заявил, что против этого не возражает. Мать сперва боялась, что соседи нас осудят. Она была не слишком набожна, но в костел все-таки ходила. Во всех вопросах проявляла она трогательное единодушие с отцом. Когда отец сказал, что каждый волен поступать согласно своим убеждениям, а не по чужой подсказке, мать с этим примирилась. И я однажды слышал даже, как она меня защищала от нападок какой-то соседки. — Законоучитель вел себя неподобающе, — сказала она спокойным убежденным тоном, каким обычно делала замечания мне и братьям. — Дети всегда чувствуют притворство. Он называет себя слугою господа, так должен бы служить для всех примером. Могу я осуждать ребенка, когда он поступил по совести?.. Сколько воды утекло с того времени! От той поры остался у меня лишь разрисованный кувшин, стоявший у нас дома возле умывальника. Уже и домика того нет у меня на родине. Когда я приезжал туда в последний раз, застал только кусочек луговины с лентой белого тумана на горизонте. Уж это не было бескрайнее зеленое поле, как когда-то. С одной стороны его выросла машинно-тракторная станция, захватив часть территории. Река, так поэтично извивавшаяся в травянистых берегах, давно уже приручена, и новое шоссе вливается в проложенный через нее бетонный мост. Край детства! Мираж, воспринимаемый лишь кинескопом моих неожиданных воспоминаний. Никого из нашей семьи теперь нет. Родители умерли, когда я еще был студентом. Даже сестер и братьев уже не осталось. И все-таки как много значат для меня те времена! Они-то, вероятно, и определили смысл и цели моей жизни. Отец мой был простой и мудрый человек. Еще ребенком я ходил с ним иногда в воскресный день гулять в луга. О чем мы только с ним не говорили! Я задавал ему вопросы, которые тогда уж не давали мне покоя. Где кончается вселенная, зачем живет на свете человек и какой смысл всей нашей жизни, если все равно придется умереть. — Вот этот муравей, — сказал отец однажды, указывая на тропинку, по которой мы с ним шли, — волочит щепочку в три раза больше его самого. Есть в этом смысл? Наверно, есть. Ведь из таких песчинок выстроится целый муравейник. Или вот ласточки! Целый день носят что ни попадется для постройки гнезд. А все-таки есть для них в этом свой определенный смысл, хотя о мире они ничего не ведают. А у людей есть разум — он им говорит, что надо приносить пользу другим. Есть в этом смысл? Не знаю, только думаю, что есть, раз их все время к этому что-то толкает. Если бы каждый жил для одного себя, то он бы эту свою задачу не исполнил, прожил бы на свете зря. Была это бесхитростная философия, и меня, мальчишку, не совсем удовлетворяла. Но вот теперь я вижу, что в ней заключалась своя жизненная правда. Отец все время утверждал нас в чем-то добром. Он научил меня работать во всю меру моих сил. У матери были прекрасные синие глаза, они атмосферу нашей семейной жизни отражали как зеркало. Когда отец, бывало, иногда вдруг становился молчалив, в них залегала грусть и делались они темны и непокойны, как предгрозовое небо. Но если отец улыбался или когда мы вечерком все вместе пели на завалинке, они сияли у нее, как солнце. Отец скончался раньше, чем она. Я в это время был еще студентом. Когда я приезжал домой, она сидела, уронив на колени руки, и во взгляде у нее была тоска. Мы старались ее рассеять, убедить, что притерпится и еще будут у нее свои утешения. Дети звали ее переехать к ним. Она не соглашалась. — Для меня уж все кончено, — печально говорила она. — Мы с отцом так привыкли друг к другу, а без него ничто меня не радует. По сути, это было признание в большой любви, пережившей целую жизнь. Когда я потом уезжал от матери, мне в поезде внезапно стало ясно, что этими наивными словами она определила то, о чем сказал Бертольт Брехт: «Любовь — это потребность отдавать, а не брать. Любовь — умение создавать что-то с помощью другого. И надо только, чтобы тот, другой, уважал тебя и был к тебе расположен. А это всегда достижимо». Мать умерла спустя неполных два года после отца. И в душе моей навсегда осталась ностальгия по спокойному, ласковому обаянию нашего дома, по чуть не легендарной любви моих родителей, шедших по жизни безропотно и в то же время гордо, бок о бок друг с другом и с нами, детьми. «Фенцл» не сдавался. Записал, откуда я родом и сколько человек было у нас в семье. Теперь сидел или, вернее, полулежал, удобно развалившись в кресле, и разглядывал меня. С насмешливым, чуть ли не покровительственным видом, словно говоря: «Я тут бьюсь с репортажем, а пан профессор витает мыслями неизвестно где». Словно собрался сделать мне наставление. Но, к счастью, я опомнился сам, внезапно с ужасом сообразив, что мы не сдвинулись с места. А у меня уйма работы, вдобавок сегодня за мной заезжает Итка — нам предстоит одно хозяйственное дело. — Т что будем разбирать дальше, товарищ репор р? — спросил я с нарочитым смирением. Это еще подняло его в собственных глазах. — Теперь — собственно ваша семья. Жена, дети. Чем они занимаются, так же ли медициной, как вы. Но будьте разговорчивей, — сказал он с укоризной. Я принял виноватый вид и благополучно удержался от смеха. — Буду стараться. Перечисляю ему, что у меня трое детей, из которых в медицинский пошла только дочь. Хотя в семье у нас ни о чем другом не говорили, и мы с женой только и мечтали, чтобы все они стали врачами. — Впрочем, это ведь не существенно, — тут же добавил я. — Зачем об этом где-нибудь упоминать! Он кивает. Полностью со мной согласен. Потом его осеняет идея: — Послушайте, а нет ли фотографии, где вы все вместе? Так было бы лучше всего. Не надо длинных описаний — а просто: вот ваша семья. Что вы на это скажете? — Скажу, что такой фотографии у меня нет. А вообще идея неплохая. Он был ужасно раздосадован. Презрительно покачал головой: — Что, у вас так уж и нет ни одной семейной фотографии? Ни одной. Хотя постойте… Разве так уж и нет? С сегодняшней почтой пришел пухлый конверт от Милана. Когда мы отмечали Иткин день рождения, он нащелкал массу снимков. Мы отгоняли его, никто из нас таких вещей не любит. Но он привез новенький фотоаппарат и то и дело заставлял нас всех сбиваться в кучу. Даже несколько раз поставил аппарат на самоспуск. Сказал, что мы на этот раз получим карточки быстрей обычного. Обычно же мы их от Милана вообще не получали. — Возможно, все-таки нам с вами повезет… — говорю я и иду искать на письменном столе письмо от сына. Конечно, так оно и есть, пишет на вкладыше, что посылает нам несколько пробных снимков. Начинаю просматривать их один за одним. Мой юный друг уже стоит возле меня, схватив те фотографии, которые я еще не видел. Раскладывает на столе, как карты. Воодушевился. — Ну вот, как раз то, что нам нужно! Только не эту, тут вы на десять лет старше. Здесь вы состроили такую мину… читатели начнут смеяться. Кого-то вы тут разыгрываете, это я знаю, мы с мамой тоже иногда дурачимся, когда нет посторонних. Вот тут вы все, и вид у вас… более или менее… Эту я и возьму. — Но подождите, — сдерживаю я его. — Ведь карточки еще не видела жена. Скажите, какая вас устроит, и я вам ее перешлю. — Нет-нет, — осаживает он меня. — Вот разве только передам Ермилке — это наш фотограф. Она, скорее всего, придет завтра утром, только не знаю точно время. — Завтра утром? Нет, это абсолютно… — Для нее найти время вы просто обязаны! Ну раз обязан, так обязан. Опять садимся друг против друга и снова углубляемся в генеалогические подробности. Это вот Милан, тот, что нас фотографировал. Он инженер-строитель, теперь как раз получил премию за одно изобретение. У него двое чудесных детей. Вот Эва. Ведет интересную научно-изыскательскую работу, связанную с онкологией. И у нее тоже ребенок — так что у меня трое внуков. А этот вот, последний, — Ондра. Решил, что непременно станет археологом, и стал им. «Фенцл» смотрит вместе со мной на снимки: — Его вы любите больше других, да? — Почему вы так решили? — удивляюсь я. Должно быть, он пришел к такому выводу, глядя на фотографию. Рука Ондры обвивает мои плечи, и улыбающееся лицо его прижато к моему. — Видать, умеет подольститься к папочке, — предполагает «Фенцл», и простодушные ямочки у него на щеках становятся глубже. — Признайтесь, что я прав, — говорит он мне шутливо. — У каждого родителя бывает свой любимчик. Действительно ли это так? — спрашиваю я себя. Ондра всегда был для меня напоминанием об Итке, какой я знал ее в дни моей молодости. Изящные движения, маленькие руки, застенчивые жесты. Я долго полагал, что и характером они похожи. Но вот в последнюю нашу встречу с детьми понял, что характер Итки унаследовал не Ондра, а Милан. Открыл я это неожиданно и к собственному удивлению. Не думал, что наши дети чем-то еще могут меня поразить. Обращаюсь мыслями к недавнему прошлому. Я возвратился домой после операции Узлика. Мой старший сын тоже приехал и вел с Ондрой конфиденциальный разговор. Был недоволен, что я помешал им. Оба взволнованны. Мне даже показалось, Ондра плакал: веки покрасневшие и все время отворачивается. У Милана в лице — строптивость, как бывает у Итки во время наших нескончаемых споров, когда она во что бы то ни стало хочет меня в чем-то убедить. Что было темой их беседы, узнал я лишь на следующий день. В то утро мы вставали позже, и я мог наконец немного отоспаться. Милан, однако, был уже на ногах. Успел исправить фен и разобрал пылесос, который у нас плохо тянул. Когда услышал, что захлопала дверь ванной, сделал замечательный завтрак: полную миску гренков, ветчину с яйцами и кофе со сливками. Итка сияла. Давно уже она не приходила на готовенькое. Милан сервировал нам стол. Широкоплечий, коренастый, он в своих полотняных брюках и тельняшке мог показаться неуклюжим как медведь. Но это только казалось. Делал он все быстро и ловко, и я в эти минуты пожалел, что он не стал хирургом. Он бы это сумел и теперь бы уже в нашей области кое-чему научился. Он раскладывал гренки вилкой, и я не без грусти следил за движениями его сильных худых пальцев. Впервые я увидел, как они похожи на мои. При некотором воображении можно было представить себе в них зажим или другой какой-нибудь хирургический инструмент, которым бы они, наверно, хорошо владели. Я отогнал от себя это видение. Мы стали говорить. Так же как и всегда, когда оказывались вместе, — наперебой и перескакивая с предмета на предмет. Сначала словно бы на общие темы, потом каждый, по привычке, жаловался другому на то, что тяготило его в последние дни. Мы дали этому в свое время название: зализывать раны в кругу семьи. За завтраком разговор опять вертелся вокруг Узлика и того, что предшествовало операции. Итка рассказывала, а оба сына слушали. И иногда высказывали мне сочувствие. — В придачу ко всему в операционной у меня стал барахлить отсос, — добавил я. Милан оживился: — Что значит — барахлить? В чем это проявляется? — В последнее время стал какой-то ненадежный. То отсасывает мало, а чуть усилишь ход, начнет так забирать, что вот-вот разворотит прилегающие ткани. — А кто его регулирует? — Есть у нас мастер по ремонту аппаратуры, но тут что-то сложное, пока не удается в этом разобраться. — Если хочешь, я взгляну на этот отсос, — предложил сын. — Пожалуйста, — киваю без особого энтузиазма. — Только знаешь, это ведь не фен. Думаешь, справишься? Он засмеялся: — Пока ничего не думаю, надо посмотреть. Я пожал плечами. Попытаться, конечно, можно. Милан пожирал гренки, как топка — уголь. Итка смотрела на него во все глаза. Несколько месяцев его не видели и лишь теперь заметили, какой он уже здоровенный мужик. — Он на тебя похож, — сказала мне жена. А когда мы усомнились в этом, принесла фотографию той поры, когда я еще только начинал в клинике. Она была права. Та же хмурая квадратная физиономия, те же непослушные вихры и густые брови щеткой. — Дорогие родители, вы воспроизвели две точные копии, — смеется Ондра. Я запускаю пятерню ему в волосы: — Сходи постригись, мама и та короче носит. Погляди на себя в зеркало! Мы с Миланом поехали в клинику. Он захватил с собой сумку с инструментами — всегда привозит ее в Прагу и потом нам что-нибудь чинит. Отсос он посмотрел. Объяснил, что он устроен по принципу вибрирующей мембраны, которую регулирует какой-то винт. Отвинтил его и зачистил нарезку — он шел слишком туго. Все это заняло несколько минут. Неужели так просто? Я не мог этому поверить. Потом мы попробовали отсасывать воду и последовательно — жидкости разной густоты. Отсос снова работал как часы. И очень тонко поддавался настройке. — Он будет действовать так всегда? — Конечно. Впрочем, я могу и ошибаться, это ведь не фен! Те же суховатые, слегка язвительные модуляции голоса. Тот же снайперский словесный прицел. И даже иронические огоньки в глазах, которыми меня нет-нет да и одернет Итка. Я принял его тон. — Я вижу, тебя это задело, сын. Он помотал головой, усмехнулся. Сложил инструменты, и мы зашли на минутку ко мне в кабинет. — Что ты скажешь об Ондре? — спросил я его, потому что накануне вечером у них, похоже, был крупный разговор. — Скажу, что не укладывается в голове, как можно было оказаться в подобной ситуации! — загорячился он. — Ее я видел, Ондра мне ее однажды в Праге представил. Она мне определенно не нравится. — Почему? Она же такая красивая. — Да, и при этом холодная, как ледник. Я старался говорить сдержанно. — В этом плане я ее, конечно, не знаю. Мне вся эта история не нравится. Но Ондра теперь ее оставит. Мне кажется, я его убедил, когда мы обсуждали эту тему. — Где там! Скорее, он просто поддакивал, а думал по-своему. Я говорил с ним вчера часа два. Настроение у меня немного испортилось. Но я пересилил себя. — Быть может, это его первая любовь. В нем еще много детского. Конечно же, это пройдет, надо только время… Милан с сожалением посмотрел на меня, озабоченно наморщив лоб. Теперь он действительно был живой портрет Итки — в минуты, когда ей страшно за кого-нибудь из нас. — Что касается этого, папа, — проговорил он тихо, но с особой настойчивостью, — то в обычной ситуации я бы, наверное, думал как ты. Но здесь есть очень неприятная деталь. Я удивленно поднял брови: — Неприятная деталь? — Да. Дело в том, что муж ее давно обо всем знает. — Как это? Ондра мне говорил… — Сначала он и мне что-то там говорил… Но это обстоятельство я постарался выяснить прежде всего. Мне казалось невероятным, что муж до сих пор ни о чем не догадывается. Ондра сначала это отрицал. А потом неохотно признался, что тот имел однажды разговор с супругой. Но, разумеется, когда они бывают все втроем, не подает и виду. — И что об этом думает Ондра? — Да ничего. Продолжает бывать у них. — Ситуация, конечно, не из приятных. — Вот именно, папа. А я спросил у Ондры прямо, знает ли он, почему муж к нему так снисходителен. Ондра пожал плечами: как это можно знать? Так вот, я объяснил ему, в чем тут причина. В том, что ты, папа, его оперировал! Человек этот тебе обязан, а Ондра твой сын. Вот и приходится отплачивать добром за операцию: молчать, когда жена его путается с Ондрой. Милан ходил возле меня по кабинету, заложив руки в карманы, и чуть не задыхался от бешенства: — Ондра уверял, что ему такое не могло и в голову прийти: одно к другому не имеет отношения… Но я не отставал… Ведь вы учили нас всегда вести честную игру. Я доказал ему, что это не простой обман, а запрещенный прием. Человек не только тяжко болен, он еще и лишен возможности защищаться. Конечно, заподозрить Ондру в прямом использовании сложившегося положения было бы несправедливо: он до того наивен, что его просто жаль. И все-таки до него в конце концов дошло. Я убедил его, что это грязь, и дальше это продолжаться не может. — Ты в самом деле его убедил? — Да, папа. Кто-то должен был помочь ему в этом разобраться. Ведь человек-то он порядочный. Что можно было к этому добавить? Сам я взял с Ондрой тон наполовину иронический, наполовину менторский и простодушно верил, что он меня послушает. И только Милан смог ему сказать именно то, что нужно. Откуда взялась в нем эта решительность, эта бескомпромиссная принципиальность! Конечно, чтобы убедить Ондру, мало было одних слов. Мы заложили добрую основу в наших детях. И видимо, их связывает нечто большее, чем кров родительского дома. Что рассказать корреспонденту про моих детей? Ведь не о том же, как, справляя Иткин день рожденья, мы засиделись с ними, пока не заметили, что за опущенными шторами светает, и Эва — самая предприимчивая из них — предложила всем поехать за город, на участок. Могло бы это представлять для «Фенцла» интерес? А между тем все тогда было так чудесно, что об этом невозможно и забыть. Эва встала и быстрым движением подняла штору, как театральный занавес. Мы сидели сомлевшие, устало развалясь по креслам. На столе — бокалы недопитого вина, в чашках — высохшая кофейная гуща. Побледневшие лица, сощуренные веки — ну прямо кролики, которых кто-то разом вытащил на свет. Смотрели друг на друга и смущенно улыбались. И только Эва стояла этакой Юноной, свежая, словно и не было бессонной ночи, уже заметно округлившаяся в талии, красиво разрумянившаяся, с тяжелым узлом темных волос на затылке, который так подчеркивал ее женственность. — Ну как? Принимается предложение встретить восход солнца возле фургона? Милан комично вытаращил глаза. Ондра жестом показал, что сейчас упадет в обморок от подобного предложения. Я принял его как слабую остроту. И только Итка отнеслась к этому серьезно: — Вот было бы достойное завершение вечера! Только кто сядет за руль? — Эва, конечно. Она пьет кока-колу! — засмеялся я. Через полчаса мы уже втиснулись в машину. Итка еще успела сунуть в сумку продукты, припасенные для воскресного обеда. Милан с Ондрой добавили к этому две-три бутылки вина. Солнце вышло как по заказу, едва мы уселись на ступеньках фургона. Эвин муж еще накануне приехал сюда с маленькой Аниткой. Услышав шум подъезжавшей машины, поставил на печурку кофейник. Это было незабываемое утро. Восход солнца, роса на траве, душистый горячий кофе, и все наши дети с нами. Эва, безусловно, счастлива; Милан и Ондра льнут друг к другу, как встарь. У всех впереди полноценная, интересная жизнь. И рядом Итка, которая неотделима от меня, как лист от ветки. Что бы мог написать обо всем этом «Фенцл»? Разумеется, это часть моей жизни — но это лишь другая сторона той твердой звонкой медали, имя которой человеческая судьба. Мое детство, любовь, семья — все это исключительно и неповторимо только для меня. Моя частная жизнь — только моя, и никому другому ее не понять. Я встал. — Знаете, друг мой, — убежденно сказал я, — оставим-ка эту семейную хронику. Предлагаю вам вот что. Если хотите, наденьте халат и пройдемте со мной по отделению. Можете и с больными поговорить, они вам с удовольствием кое-что расскажут. Их судьбы читателю, право же, интересней каких-то семейных реликвий. Тут уж о всех последних операциях узнаете. Он ухватился за мое предложение. Заманчиво было походить среди больных в белом халате. Я мысленно упрекнул себя за то, что не догадался предложить ему этого раньше — не потерял бы столько времени. А у меня там два-три случая ну так и созданы для журналиста. Например, старушка, у которой отнялись ноги и которую я сначала не хотел оперировать, потому что ей семьдесят пять лет. Потом мы удалили у нее спинномозговую опухоль, и вот пожалуйста — старушка ходит. Не верила, что операцию переживет и что когда-нибудь опять встанет на ноги. Сегодня это непреложный факт. Или маленькая Яничка, чудесная девчушка, которой еще нет шестнадцати. Ее прислали к нам тоже со спинномозговой опухолью, а оказалось — гнойный очаг в позвоночнике. Боли, должно быть, очень ее мучили, не могла шевельнуться на койке и все-таки была приветлива и терпелива. Теперь все у нее в порядке, несколько дней нормальная температура, не сегодня завтра выпишем. А то еще — старый рабочий, ему давно за шестьдесят, но он до самого последнего времени работал. Мы удалили ему остеофит — большой шип, выросший на одном из шейных позвонков. Больной ослабел, мышцы руки атрофировались. Сразу же после операции исчезли резкие боли, которые его мучили. Движения стали координированными… Несколько человек поступили с выпадением дисков. Большинство их страшно боялось операции. Теперь все у них хорошо. Наверно, признаются корреспонденту, что страхи их были напрасны. Нет, день сегодня какой-то заколдованный. У сестринского поста наталкиваемся на душераздирающую сцену. Уткнувшись в плечо операционной сестры, плачет палатная сестра Ганка. В чем дело? Вскочила, прикладывает платочек к глазам. — Простите, пан профессор, но это просто невозможно вынести. Марта больна, приходится работать за двоих — а этот Вельда из тридцать второй… — продолжать она не может — заходится судорожным плачем. Я беру ее за плечи. — Ну что ты, Ганка? Со мной пришел коллега, хочет посмотреть больных, — говорю я в надежде отвлечь ее от жалоб. «Фенцл» широко улыбается — роль коллеги ему импонирует, — но на сестру впечатления не производит. Неприязненно покосившись на него, обиженная продолжает: — Этому Вельде вы разрешили встать. А он забрал себе в голову, что я обязана носить судно ему в постель. Недавно опять вызвал: «Почему не сделали инъекцию из красной ампулы?» Объяснила, что доктор этого не назначил. А он хамит. Зеленый, видите ли, обещал, что ему будут вводить ее каждый день, и я обязана подчиняться. Новый поток слез. — Что, на нас каждый может орать? Разорялся на всю палату: мы только знаем на посту сидеть — кофеек распивать да покуривать. Пошел бы посидел немножко вместо нас!.. Произношу обычные в таких случаях фразы: сестра должна быть выше подобных разговоров. Некоторые пациенты имеют склонность конфликтовать с персоналом, мы это знаем и не можем на них обижаться — в конце концов, это больные люди. Поздней, когда им станет лучше, они, пожалуй, и оценят нашу заботу. Она уже не плачет. Обиженным голосом перебивает меня: — Едва ли, пан профессор! Я ему говорю: «Вы радуйтесь, что операция прошла удачно». А он: «Чему радоваться? Что позвоночник раскроили? Прошло бы и так!» Улыбка на губах моего спутника погасла, он вопросительно взглянул на меня. — Пройдемте по палатам, — быстро сказал я. — Нет, спасибо, сестричка, можете оставаться на месте. И все-таки экскурсия, кажется, удалась. Малышка Яничка, хорошенькая как картинка, сидит теперь возле постели в кресле. Захлебываясь, начинает мне рассказывать, как уже сделала три шага и, кажется, могла бы танцевать, такую ощущает в ногах легкость. Без приглашения сбрасывает воздушный халатик. Под рубашкой, на позвоночнике, — приклеенный пластырем квадрат марли. Приподнимаю наклейку, чтоб «Фенцл» увидел хоть какой-то след наших усилий. Рубец чистый, сняты швы… — Ну вот, полный порядок, — говорю ей — Когда все заживет, поедешь на курорт. К осени будешь действительно танцевать. — Не могу передать, как я вам благодарна! Глажу ее по волосам. Они кудрявые и нежные, как у ребенка. Но, видимо, она хочет сказать что-то еще. Краснеет, делает судорожные движения горлом. — Вы разрешите… разрешите обратиться с одной просьбой? — Пожалуйста. О чем ты хочешь попросить? — Я… У меня тут есть один знакомый мальчик. Я подумала, нельзя ли ему приходить сюда ненадолго каждый день. Он бы меня поддерживал, мне легче было бы тренироваться. Вздыхаю. Хорош, оказывается, бесенок эта маленькая барышня! — Посмотрим, Яничка, — отвечаю неопределенно. — А может, больше силы у папы? Яничка надувает губки. Длинные ресницы жалостно моргают. «Фенцл» ухмыляется. Бросился к выходу из палаты первым. В коридоре меня уже караулит больной из тридцатой. Тоже недавно оперирован по поводу выпадения диска. Стоять ему еще трудно — приходится опираться на палку. — Пан профессор, — просит он вполголоса, — не разрешайте, чтобы к этой барышне ходили посетители! Она тут познакомилась с моим парнем, и он в нее без памяти влюбился. Каждый день к ней заходит в палату. Сестры уже хотели вам жаловаться. Откалывает номера почище Фанфана Тюльпана. Вечером перелез через забор и разорвал штаны. Ума не приложу, что с ними делать? Нет, кажется, я вижу дурной сон. И это — старая, заслуживающая доверия клиника! — Зашить! — категорично отрезаю я и решительно прохожу к следующим палатам. «Фенцл» идет рядом, давясь от смеха. — Тут не соскучишься, — комментирует он происходящее по-своему. — Мама тоже придет из больницы и такое иногда расскажет — со смеху лопнешь! Настроение у меня испортилось. Кажется, никогда еще тут не было такой расхлябанности. Больные делают что хотят, в палатах посетители, хотя это запрещено. А некоторые пациенты так заносчивы, как будто они не в больнице, а в отеле. Надо будет поговорить об этом с Румлом и с доцентами. Прежде я мог прийти сюда в любое время и всегда заставал порядок и спокойствие. Сестры предупредительны; пациенты — учтивы и признательны. — Не принимайте близко к сердцу, — утешает меня молодой журналист, уловив мое настроение. — Люди уже отвыкли стоять по стойке «смирно». Прекрасно понимают: вы для них — а не они для вас. Вот так. Это называется авторитет врача! Снова сдерживаю смех. Представляю, как расхохочется Итка, когда я расскажу, какую сентенцию выдал мне корреспондент. В следующей палате — старушка Стокласова. Теперь и она сделала первые шаги. У соседок, по обе стороны от нее, тоже прооперированы диски. — Сколько вам лет? — шутливо спрашиваю я ее. — Шестьдесят? Она принимает нашу обычную игру: — Да что вы, пан профессор, два месяца как семьдесят пять стукнуло. Я кручу головой, как бы не веря. «Фенцл» рядом важно надувает грудь в белом халате и успешно меня имитирует. Стокласова хватает мою руку. — Я вам не верила, думала, что со мной все кончено. Ноги были как колоды, я их вообще не чувствовала. А потом стала надеяться. Сказала себе, что рак вы бы не стали оперировать. Расспрашиваю, что нового. Обе соседки с жаром отвечают за Стокласову, у которой глаза на мокром месте. Аппетит у нее хороший. Дошла самостоятельно до умывальника. Больная обращает на меня взгляд, полный любви и благодарности, и неожиданно я чувствую себя пристыженным. Какая тут особая заслуга — просто наша обычная работа. — Смотрите-ка, у вас даже прическа, — хвалю я, по привычке говорить больным приятное, ее седые кудерьки, замысловато обрамляющие покрасневшее лицо. Вот тебе на! Закрыв ладонями лицо, больная горько зарыдала. — Пани Стокласова, что с вами? Не отвечая, продолжает жалостливо всхлипывать. Я вопросительно взглядываю на соседок. Тем только этого и надо — ждут не дождутся, когда смогут выложить ее печальную историю. У старушки есть дочь. Такой подарочек — врагу не пожелаешь! Когда Стокласова лежала дома без движения, дочка там даже не показывалась. О больной заботились соседки. Когда мы сделали ей операцию, пани Стокласова передала, чтоб дочь пришла хотя бы ее причесать — дочь у нее работает парикмахером. Вчера она наконец пожаловала. Старушка до того была рада! Сразу же похвалилась, что опять будет ходить, ноги у нее уже не мертвые. — Счастье твое, — сказала молодая. — А то пришлось бы ехать в богадельню. Говоря с матерью, едва цедила слова. Несколько раз повторила обеим соседкам, что квартира у нее маленькая, так что и думать нечего, чтобы мать из больницы поехала к ним. Волосы ей все-таки уложила. Принесла с собой даже фен и бигуди. Но, окончив, назначила плату — четырнадцать крон. Двенадцать — за укладку и две — за дорогу. Я молчал. Это было как отрывок из бальзаковского романа. «Фенцл» не выдержал. Присел на край постели и обнял старую женщину за плечи. — Не плачьте, ну пожалуйста! — сказал он взволнованно. — Ведь вам теперь и не понадобится ваша дочь. Здесь вас поставили на ноги, будете бегать как молодая. А я приеду на вас посмотреть. Хотите? Ну, улыбнитесь. Правда приеду, дайте адрес! Она и в самом деле перестала плакать. Растроганно взглянула на него. — Да что вы, доктор, еще вам не хватало думать о старухе… Он вздрогнул. Вспомнил, что белый халат на нем только случайно. Сконфуженно поднялся. Но этим своим непосредственным порывом очень меня подкупил. — Если доктор говорит: приедет, значит, приедет, — помогаю ему выйти из неловкого положения. — А вам действительно нечего бояться. Сможете сами себя обслужить. Мы вышли в коридор. «Фенцлу», должно быть, уже тяжко все это выдерживать. — Ну как? Хотите, чтобы мы продолжили обход? Да. Он признался, что только теперь начал немного постигать суть нашей работы. Его статья могла бы называться «Обход послеоперационных палат». Как я на это посмотрел бы. — Что-то не то. Может, придумаете более удачный вариант, мы ведь еще не кончили. Я повернул ручку двери в следующую палату. — Сейчас увидите этого Вельду, что конфликтовал с сестрой. Но сразу же за дверью вижу Дуду, старого мастера, работавшего на металлообрабатывающем станке. Шея его обезображена длинным рубцом — не просто было подойти к остеофитам у него на позвонке. Осматриваю ослабевшую руку. Пациент молчит. С тревогой ждет, что я скажу своему спутнику. Потом несмело спрашивает: — Наладятся мои дела, пан профессор? — Наладятся, — заверяю я. — Правильно, что пошли на операцию. Рука бы у вас все слабела и слабела. — Да я на все пойду, лишь бы поправиться. Что я такое без своих-то рук? Он помолчал, взволнованно глотнул: — Жена скончалась, дети уж давно разъехались. А по работе у меня друзья. Я вот тут начертил кое-что — для рационализации… Наши, на фабрике, обещали собрать. Что же я стану делать дома? Небольшой, коренастый, он стоял рядом, как дуб, крепко связанный корнями с почвой. Простыми словами выразил сейчас важное жизненное кредо: что бы он делал без своей работы? Как мне это понятно! Адепту журналистики будет о чем поразмышлять. Подходим к следующим койкам. Оперированные по поводу выпадения дисков. Один, второй, третий… У первого еще не совсем прошли боли. Второго беспокоят неприятные ощущения ночами. Советую чаще поворачиваться на бок. — Ну так и есть! — довольно восклицает он: именно это ему помогает днем. Третий оперированный — Вельда. Жду лобовой атаки. На койке перед нами плотный мужчина в пижаме, такой пестрой, что в глазах рябит. У него круглое румяное лицо, напомнившее мне его преподобие, учившего нас в школе. И даже пальцы пристойно сцеплены поверх одеяла, будто он читал молитвы. Как ни странно, жаловаться он, видимо, не будет. — Вы делаете чудеса, — выдает он мне аванс. — Я был просто калека, жена вам подтвердит. Все говорили: «Никуда не ходи. Ты понимаешь, что такое резать позвоночник?.. Ноги отнимутся!» — «К пану профессору, — говорю, — хоть с завязанными глазами, это мастак. Если уж не поможет он, кто же тогда поможет?» До смерти буду вам благодарен. И в газеты пошлю — объявить благодарность вам, врачам, и сестричкам. Из всех соседей я тут самый молодец — прямой, как тополь. Сегодня первый раз стоял. Он сползает с постели, вернее, подкатывается к ее краю, потому что садиться ему еще нельзя. Поднимается на цыпочки, чтобы я поглядел рубец. Соседи по палате смотрят с кислым видом. Должно быть, он уже порядком надоел. Не знаю, что и думать. Откуда в нем такая перемена? Может, боится, как бы не нажаловались сестры. Проходим дальше. Еще никогда обход мне не казался таким утомительным, жалобы больных такими мелочными, а слова, которыми они передо мной заискивают, такими фальшивыми. Но «Фенцл» на этот счет явно другого мнения. Держится так, словно добрался до самых истоков великолепного сенсационного репортажа. Когда мы вернулись ко мне в кабинет, там уж сидела Итка. Она знала о визите молодого корреспондента и, кажется, решила не сходить с места, пока репортаж не будет закончен. Я представил их друг другу. Она без всяких околичностей сказала «Фенилу», что по плану на сегодня у меня еще дела, так что пускай он поторопится. Посмотрев на нее недоверчиво, он, видимо, решил не принимать ее всерьез. Уселся против меня и снова распахнул блокнот. — Итак, где мы остановились? — рассеянно произнес он. — Тут несколько заметок о вашей молодости, о семье… Кое-что записал о мальчике, которого вы оперировали. Теперь надо все это как-то объединить. Те случаи, которые я видел наверху, тоже интересны. Но надо охватить все это шире. Он сделал жест рукой, изображающий, должно быть, широту охвата. Встал, прошелся по комнате, опять покусывая кончик карандаша. И обернулся ко мне: — Вы понимаете, что я имею в виду? Не знаю, как мне удалось сохранить серьезный вид. — Понимаю, — заверил я его, как послушный ученик. — Надо охватить все это шире. Итка пулей вылетела к секретарше. Я дорого бы отдал чтоб увидеть, как она сидит там в кресле, помирая со смеху. «Фенцл» стоял рядом и пронзал меня своим взглядом фанатика. В эту минуту он определенно напоминал Эрвина Киша.[6 - Киш, Эгон Эрвин (1885–1948) — известный чеш. — австр. писатель и журналист.] — Скажите мне конкретно, чем та операция выделялась из ряда других. Оперируют во всем мире. Есть целый ряд текущих, повседневных операций. Вы, может быть, сделали что-то впервые? Нашли особый метод, являетесь в чем-то новатором?.. — Но я ведь уже говорил, — отозвался я хмуро. — У мальчика была опухоль, за которую никто в клинике не стал бы браться. — А в других местах? В другой клинике или в другой стране? Я вздохнул: — Откуда я знаю. Вот будет международный конгресс, поговорю об этом с коллегами. Как вообще можно сравнивать? Тождественных случаев не бывает. — Я знаю, — сказал он нетерпеливо. — И каждая ситуация неповторима, это известная истина. Так что там было особенного? Скажите мне! Но так, чтобы было понятно. Вы не должны забывать, что обычный человек в этом полный профан. — Нет, этого я не забываю. Мне хотелось свернуть ему шею. Я взглянул украдкой на часы — и остолбенел. Итка вошла совершенно другим человеком. Никто бы не подумал, глядя на нее, что она сейчас только хохотала до упаду. — Я попросила секретаршу сделать нам кофе, — сказала она, садясь, — тогда это у вас пойдет живее. И вообще, покажите мне, что вы успели. Если хотите, я попробую помочь. Профессору дадим немного отдохнуть. «Фенцл» удивленно вытаращился, потом все-таки передал блокнот. Должно быть, безапелляционный тон ее подействовал на него гипнотизирующе. — Так, это можете оставить… Тут о семье можно кое-что повычеркивать, все равно это никому не интересно. Хотите дать наше семейное фото? Конечно, почему бы нет, это, может быть, даже лучше каких-нибудь бестолковых разглагольствований. Она благосклонно проскочила сообщение о хирургических вмешательствах каменного века. Заметила моему молодому товарищу, что кока, которая применялась для приглушения боли, пишется с одним «к». Продиктовала кое-какие выдержки из истории отечественной нейрохирургии. Потом прочла то, что он написал об Узлике, и презрительно отстранила блокнот. — Ну нет, такое не пойдет! — отрезала она. — Что это за желудочек? Вы написали: «Желудочек был переполнен опухолью». — Да, но… они так сказали… — растерянно пролепетал «Фенцл». — Тут все гораздо сложней! В мозгу имеется желудочковая система. Третий желудочек, четвертый желудочек, боковые желудочки. Нельзя написать просто «желудочек». Или вот тоже: «У него на несколько минут остановилось сердце»… Кто вам сказал, что это длилось несколько минут? Профессор этого сказать никак не мог! Вы знаете, что бы тогда было? — Я представлял себе, что это длилось несколько минут. Но, если это длилось меньше, я могу поправить. — Или вот тут: «Профессор намеренно сделал у него в черепе маленькое отверстие, чтобы оно не мешало ему, когда он вырастет». Разве так формулируют? И зачем вообще вы хотите описывать эту операцию так подробно? Ход ее ни для кого не имеет значения. Это был сложный случай, опухоль убрали, операция окончилась успешно. Не кажется вам, что этого вполне достаточно? Корреспондент сидел глубоко уязвленный, но не отважился и пикнуть. Пани Ружкова принесла всем по чашке кофе. Уголки рта у нее вздрагивали — будто ее кто щекотал. Итка бросила себе в чашку кусок сахару и задумалась на мгновенье. Потом категоричным тоном приказала: — Берите карандаш, я продиктую вам дальше. Она начала с того, насколько трудоемка наша область медицины. Что операции на головном и спинном мозге требуют глубокой профессиональной подготовки. Упомянула о том, что процент смертности в нашей клинике уменьшается год от года. Перечислила новые методы, внедренные в операционную технику за последние двадцать лет. Подчеркнула, что в небольшом лечебном учреждении на несколько десятков коек удалены за этот период сотни опухолей, несколько сот сосудистых аномалий и кровоизлияний и что тут оперативным путем лечат эпилепсию. Отметила микрохирургическую технику, которая особенно важна при повреждении периферической нервной системы. Не забыла ни публикаций, ни лекций, ни награждений, которых была удостоена клиника. «Фенцл» строчил как заведенный. Один раз у него затекли пальцы, и он вынужден был потрясти рукой, но теперь уже не казался запаренным, а весь так и сиял. Он записал все о замечательных достижениях нейрохирургии. Именно так, как я себе с ужасом представлял, когда он в первый раз пришел ко мне и я хотел отбояриться от интервью. Теперь дошла очередь до профессора и его личных заслуг в развитии этой области медицины. Он исчеркал еще две страницы размашистым полудетским почерком. — Уф, — произнесла наконец Итка. — А может, хватит, пан корреспондент? — Да, безусловно, пани профессорша, — учтиво залопотал он. — Считаю, что этого хватит. Вот разве только две-три строчки о том, какова будущность у нейрохирургии…. Единственное, кажется, чего еще недоставало моему первоначальному представлению о репортаже! Итка замерла. Карие глаза ее были широко распахнуты и ничего не выражали, точно она спала. Казалось, она вот-вот вскочит и вытолкает несчастного парня взашей. Но вместо этого она взяла в рот кусок сахару и сказала: — Будущность у нейрохирургии? Прекрасная. Так и пишите! КОНЕЦ notes Примечания 1 Пуркине, Ян (1787–1869) — чешский биолог и общественный деятель, основатель первого медицинского журнала на чешском языке. 2 Здесь: «Не нашел более подходящего времени» (лат.). 3 Остерегаюсь данайцев, даже дары приносящих (лат.). 4 Ганс, я тут… взгляни на меня… (нем.) 5 Разделяй и властвуй (лат.). 6 Киш, Эгон Эрвин (1885–1948) — известный чеш. — австр. писатель и журналист.