На взлетной полосе Валерий Иванович Ваганов Очередная книга издательского цикла сборников, знакомящих читателей с творчеством молодых прозаиков. На взлетной полосе Финальная встреча — Говоров, к телефону, междугородная! — донеслось из табельной. Лешка выключил станок и торопливо вытер руки. Из трубки слышалось потрескивание, шорохи, чьи-то далекие голоса. — Слушаю. — Леша, это ты? Рогов говорит, здравствуй. Значит, так. В общем, все улажено. Подтверждения заявки пока нет, но ты не беспокойся. Как нога?.. От радостного озноба у Лешки перехватило голос, и он ответил не сразу. — Х-х-хорошо. — Отлично. Придут документы, я сразу дам телеграмму Договорились. Тренируешься? — К финалу готовимся, Виктор Егорович. Лешка справился с волнением и начал рассказывать по порядку. Рогов слушал не перебивая. Потом спросил: — Ребята знают? — Нет еще. — Не говори раньше времени. В таком деле… понимаешь… Пойдут разговоры. — В финале сыграть успею? — Должен успеть. Пока там развернутся в федерации… — голос Рогова, на минуту сникший, снова зазвучал с прежней энергией. — Значит, договорились! Жди телеграмму и собирай вещички. И ногу, ногу береги! Все! — Постараюсь, — сказал Лешка и положил трубку. Кружилась голова. — С кем это ты разговаривал? — Рыжая табельщица Лидка прищурила нагловатые зеленые глаза. — А-а-а, так, знакомый из города… — И ты туда собираешься? Знаю, знаю. Надо будет нашим рассказать, — деловито заключила она. — Выдумала тоже, — Лешка подошел к двери. Улыбнулся, покачал головой. Знал, что нравится Лидке, был спокоен, но ее упрямство каждый раз удивляло. Он вернулся к станку, включил. В блестящих изгибах стружки отражалось солнце, бившее в широкие цеховые пролеты. И остаток рабочего дня прошел незаметно, на одном дыхании, и когда низко загудел гудок, Лешка не поверил, долго смотрел на часы. Завод лежал в узкой вытянутой долине, наискосок разрезанной железнодорожным полотном. Дорога к поселку петляла лесом, огибая густые заросли ельника. Нагретая за долгий день хвоя пахла приторно и дурманяще. У поворота Лешку догнала Галка. — А я думала, ты опять на мотороллере укатил с Олегом этим… — Чем тебе он не нравится? — спросил Лешка, подстраиваясь под Галкины шаги. — Подумаешь… «Тула двести»… — Я про Олега. — Много воображает. Вчера в столовой со мной даже не поздоровался… — Может, не заметил просто? — Лешка улыбнулся. — Прошел как мимо пустого места. Я даже рот раскрыла… Да, сегодня новый фильм… Пойдем? Рассказывая, Галка вертела головой направо и налево, так, что клипсы прыгали в разные стороны, улыбалась подружкам, а укороченная юбка только чуть-чуть прикрывала ободранные коленки. Но иногда она становилась другой, похожей на первую только внешне, тихая, затаенная, и глаза поблескивали недоверчиво. — Может, все-таки сходим в кино? — У меня тренировка. — На последний сеанс, — канючила Галка. — Перебьешься. Потерпи до воскресенья. Дорожка сделала последний поворот, и из-за сосен показался поселок. Белые пятиэтажные дома рядами поднимались в гору, заслоняя синий горизонт. Простились на перекрестке. — Привет родителям, — сказал Лешка, легонько подталкивая Галку в плечо, потому что какие там нежности, если мимо проходят парни из его, Лешкиного, цеха. — Привет, — обиженно протянула Галка и показала ему язык. Лешка поднялся на площадку, открыл дверь. Дома были все. Николай Никифорович сидел во главе стола и оглядывал семейство. — Задерживаешься? — спросил отец, зачерпывая первую ложку. Невысокий, приземистый, плотный, он походил на гриб-боровичок. — Стружки целый воз, пока выгреб, — пробормотал Лешка. — Понятно. Ты в техникум поступать собираешься? — Собираюсь. — Что-то не видно твоей подготовки. Десятилетний Севка решил помочь старшему брату. — Он вчера занимался, я сам видел. — Помолчи, Всеволод, — отец повернулся к Лешке. — Экзамены в августе? — В августе. За столом стало тихо. Лешка хотел сказать, что сейчас готовиться некогда, пообещать, что потом наверстает, но вспомнил, как не любит отец футбол, и налег на борщ. А началось это шесть лет назад. Лешка пришел на заводской стадион, где поле еще было едва отмечено колышками, без трибун, без раздевалок. Пришел записываться. Но тренер Гера Локотков его не принял. — Футбол — игра атлетическая, — заявил Гера, легонько похлопывая Лешку по спине. — Сломают тебя, а мне отвечать. — Не сломают, я вырасту. Запишите, пожалуйста. — Две слезинки поползли по Лешкиной щеке. Знакомые мальчишки, которых он позвал за компанию, опустили головы. Их Гера Локотков почему-то записал сразу. — Посмотрим, посмотрим, — Гера вздохнул и взялся за карандаш. — Как фамилия? — Го-о-во-о-ров. — Следующий. Теперь, наверное, и сам Гера забыл об этом разговоре, но Лешка помнил крепко… Николай Никифорович сначала не обращал внимания на увлечение сына, только, замедляя шаг, хмурился, увидев на бельевой веревке мокрые Лешкины футболки. Лешка кончил школу, поступил на завод. Однажды, придя в цех, отец не нашел его. — Где мой? — спросил Николай Никифорович у знакомого мастера. — Отпустил я… Звонили из завкома, — мастер кашлянул, посмотрел по сторонам. — Надо так надо. — Я в этом еще разберусь. — Они сегодня с автобазой играют… — Мог бы и меня предупредить. — Крут ты больно, Николай. Вроде как зло на молодых имеешь. Мы свое отбегали, пусть они теперь… — Ладно, хватит. В другой раз — сообщи, если опять… из завкома. — Крут ты больно… А вечером прошел с Лешкой на кухню и крепко притворил дверь. Лешка присел на краешек стула, отец посмотрел на него и усмехнулся. — Как сыграли? — Ноль-ноль. Ничья, — еле слышно выдохнул Лешка. — Где играешь? — В нападении. Правый край. Николай Никифорович помолчал, поглаживая подбородок. — Ох, боюсь, Алексей. Привыкнешь к вольной жизни, а после как? — Учиться буду… — Посмотрим. С тех пор и было заключено между ними временное перемирие. …Лешка выпил компот, поднялся из-за стола. Достал томик Лермонтова, устроился в кресле, возле окна. В доме было тихо, лишь на кухне позвякивала посудой мать и с улицы доносились крики мальчишек. Лешка часто отрывался от книги, смотрел в блеклое небо, в перспективу улиц, на редких прохожих. Жизнь поселка текла неторопливо, подчиняясь далеким заводским гудкам, словно не было всего остального мира, дыхание которого доносилось из радиоприемников и телевизоров. Дочитав главу, он поднялся, чувствуя томительное беспокойство, неосознанную жажду движения. Посмотрел на часы. Рано. Но все равно отложил книгу, начал собираться. На самое дно сумки уложил смазанные, завернутые в тряпицу бутсы, потом гетры, щитки, тренировочные брюки. Каждая вещь была необходима. Лешка ко всему относился одинаково. Только бутсы ему нравились больше всего. Проверил шипы, собственноручно выточенные из алюминия. Конечно, капроновые, как у сборной, были бы лучше, но сколько ни старался Лешка, а капрона достать не смог… Сверху положил красную футболку с полинялым номером (десять) и застегнул молнию. Вышел из подъезда — и на секунду остановился, зажмурился. Прямо в глаза било солнце. В соседнем доме отворилась балконная дверь. Вышла Галка. На ней был старенький домашний халатик, волосы заплетены в две куцые смешные косички. — Долго не задерживайся! — крикнула она. — Это почему? — Я на девять тридцать билеты купила. — Ладно, — буркнул Лешка, сворачивая за угол. И кто ее просил, думал он, направляясь к Олегу. Возьму и нарочно опоздаю. Потом представил, как бы поступил Печорин на его месте. Нет, Галка совсем не походила на княжну Мери. Княжна Мери с ободранными коленками. Смешно… — Ты уже собрался? — заметил Олег, потирая глаза. — А я прилег после обеда да и уснул. — Не работал? — спросил Лешка усаживаясь. — Пришел, а мастер домой отправил. Отдыхай, говорит, перед финальным матчем. Я спорить не стал. — Мне насос надо, мяч подкачать. — Поищи на кухне. В этой квартире даже кухня была уклеена вырезками из спортивных журналов. Стенли Матьюз, Пеле, Бобби Чарльтон. Ревущие трибуны, лица болельщиков, перекошенные от напряжения. Мячи влетали в ворота со страшной силой, вратари, распластываясь в воздухе, провожали их взглядом. — Рогов звонил, — сказал Лешка, прилаживая насос. Голос Олега донесся из ванной: — Что нового? — Федерация еще не утвердила. Сказал, что даст телеграмму. — Темнит дядя. Отец знает? — Нет. В этом все дело. — Ничего, обойдется. У меня тоже много разговоров было. — Ты никому пока, ладно? — тихо попросил Лешка. — О чем речь? Дай только повод. — Олег вышел в комнату, тряхнул головой. Светлые брызги полетели во все стороны. Он вытерся, посмотрел на часы. — Двинули, что ли. — Пора, — Лешка поднялся, попробовал мяч. На улицах поселка было малолюдно. Из открытых окон доносились голоса, музыка, тонкое попискивание включенных телевизоров. Подходя к стадиону, они услышали удары по мячу и невольно ускорили шаг… …Две недели тянулись мучительно долго. Возвращаясь домой после работы, Лешка торопился, одним махом взлетал по лестнице, чтобы просмотреть почту. Но от Рогова ничего не приходило. Лешка осунулся, похудел. Мать вздыхала, покачивала головой, отец молчал, не напоминал про техникум. Субботний день выдался солнечным и тихим. Финальная встреча начиналась в пять часов, но болельщики потянулись на стадион чуть ли не с самого утра. Они останавливались возле турнирной таблицы, разбивались на группы, и разговор шел долгий, обстоятельный. Заводская команда приехала в стареньком разбитом автобусе. Шофер Потапов круто вывернул к главному входу, затормозил, вылез первым: — Вылетай! Болельщиком он был страстным, но виду не показывал, Держался, потому что «находился при исполнении», и в разговоры с дружками из гаража не вступал. Зато в случае выигрыша Потапов так трогал с места, что автобус стонал всеми шестеренками, а в проходе летели сумки и раскатывались мячи. Тренер Кречетов ко всему привык и на потаповские эмоции внимания обращал мало. В последнее время все чаще ответственные заводские деятели упрекали его в несыгранности, в тактическом однообразии. Кречетов по горькому опыту своему знал, чем эти разговоры кончаются, поэтому при подготовке к финальной встрече нервничал, часто мрачнел, покрикивая на ребят. Кречетов посмотрел на запад. Погода портилась. Ветер гнал крутые, тяжелеющие облака, пощелкивая, вытягивая спортивные флаги. Не поворачиваясь, спросил Потапова: — Как думаешь, Кузьмич, не нанесет? — Прогноз без осадков обещал. — Что ты мне про прогноз?! — Сам спрашивал. А на мокром поле, может, и не хуже отыграем… — Накличь еще… Парни шли неторопливо, с опаской поглядывая на небо. Лешка Говоров вылез последним. — Как нога? — участливо, понизив голос, спросил Потапов. — Нормально. — Лешка незаметно посмотрел на трибуну, отыскивая взглядом Галку. Неужели не пришла? — Вколотишь сегодня? — Постараюсь. Он отвечал автоматически: только бы не думать ни о чем, расслабиться, подышать ровнее. Возле кассы вытянулась длинная очередь. Но и там ее не было. — Долго говорить не буду, — начал Кречетов в раздевалке. Услышав собственный голос, запнулся, с трудом перевел дыхание. Этого еще не хватало. — Надо сыграть в свою игру, контролировать центр поля и подступы к нашей штрафной. А нападение — на контратаках… Гена, оттянись сегодня чуть левей, и повнимательней… Лешка смотрел на ребят, притихших, посерьезневших, и только в этот момент понял, что игра его последняя и надо выложиться. За тонкой стенкой раздевалки играла музыка, вполголоса переговаривались болельщики, гудела толпа возле пивного павильона. Кречетов давал установку защите. Здоровенный крайний (Федя из литейного цеха) слушал, наклонив голову. Оттопыренные уши просвечивали на солнце. Кречетов, притопывая, ходил вокруг Феди, и голос его звучал отрывистым фальцетом. Был тренер невысок ростом, смугл и худ, и вся фигура его, обтянутая шелестящим плащиком, выражала сдержанную, затаенную силу. — И главное — не забывай о подстраховке. — Я понял, Петр Григорьевич, — выговорил, наконец, Федя. — Отлично. А ты, Леша, поострей сегодня действуй. Бей при первой возможности, второй не дадут. У тебя иногда получается, — Кречетов улыбнулся, смешок всколыхнул тишину. — Постараюсь. — Отлично! — Кречетов посмотрел на часы. — Можно переодеваться. И ладом, ладом разминайтесь. Кречетов вышел. В затянувшейся тишине парни раскрывали сумки. — Пивка бы для рывка, — мечтательно заметил кто-то. — Больше ничего не надо? — спросил Олег. — Пасик-пасик — и в запасик, да? Лешка шнуровал бутсы, пальцы не слушались его. Лезло в голову, что Кречетов все знает и в последнюю минуту не поставит на игру. Лешка испугался. — Бинтик есть? — наклонился к нему Олег. — Что? — Бинтик, говорю. Лешка подал бинт, расслабленно сел, опустив руки. Парни одевались быстро. Приседая, подпрыгивая, проверяли форму, и от дробного перестука шипов замирало сердце. Говоров взял мяч, головой подбросил несколько раз. Звенящая покорная упругость мяча ненадолго успокоила его. В приоткрытую дверь заглянул Кречетов. — Пора. Выходили молча, у порога разбирали мячи, стараясь не смотреть по сторонам на обступивших болельщиков. Болельщики даром времени не теряли, подбадривали, как могли: — Давай, орлы! — Где наша не пропадала! — Держись! Лешка замешкался, вышел последним. Заставив себя улыбнуться, шевельнул худенькими плечами, потом разом подобрался, напруженно побежал в поле. Бежал он легко и свободно, полной грудью вбирая воздух, словно все страхи и сомнения его остались позади, в раздевалке. За спиной уже слышался сдержанно густой гул трибун и редкие аплодисменты. На разминке мяч его не слушался. То, срезаясь с ноги, катился по земле, то летел выше ворот. Вратарь растерянно разводил руки, пригибался снова, ожидая удара. — Побегай, успокойся, — Олег остановился возле Лешки. — Не на кубок европейских чемпионов играем… Считалось, что он доигрывает последние сезоны, и Кречетов все чаще оттягивал его назад, в защиту. Олег не спорил, играл и там, как всегда, добросовестно, и майка после любого матча была темна и тяжела от пота. Но иногда, словно вспоминая прошлое, Олег, получая мяч, делал рывок и преображался. Движения становились мягкими, вкрадчивыми; коренастый, тяжелеющий, он удивительно легко проходил чуть не все поле, а после его финтов защитники в отчаянии хватались за голову. Иногда говорил Лешке: — Беги отсюда. Ты знаешь, кем я мог стать? А-а-а… Как застрял в периферийной команде… С такой кухни разве побегаешь?! Лешка соглашался для виду, но представлял себя в другой команде, в другом городе — и становилось страшно. Судья вызвал на поле. Кречетов сидел на низенькой скамеечке возле бровки. Первые удары, общая скованность — не удивила. Интуиция подсказывала, что сегодня должно повезти, и даже в притихших рядах зрителей чувствовалось это ожидание. Но, словно боясь прогневить судьбу, Кречетов хмурился, смуглые желваки твердели, изжеванная папироса потухла. К нему подсел Маркин, заместитель главного инженера, крупнопородистый, неторопливый мужчина. Губы его блестели, и когда улыбался — в них отражались золотые коронки. Придвинулся ближе, скамейка прогнулась, заскрипела. Кречетов крепче сжал в зубах папиросу. Знал, что опять начнутся советы, кого заменить, кому — что сказать. Но на этот раз игра Маркина интересовала мало. — А что, Григорьевич, — заговорил он с низким придыханием, — дадут нам высшую лигу, если мы стадиончик отгрохаем тысяч на тридцать мест, а? — Не знаю. — Как добрые люди делают, а? И хотя ссориться с Маркиным было рискованно, Кречетов не выдержал, быстро поглядел на него. — Шли бы вы… на трибуну, Кирилл Андреевич. — Понимаю, понимаю. В этот момент у Феди мяч срезался и влетел в свои ворота. Трибуны разом ахнули. Кречетов выплюнул папиросу, лицо пошло красными пятнами. Слишком легко, вот из-за такой случайности могла круто перемениться его судьба, потому что — тот же Кирилл Андреевич Маркин уже несколько раз намекал: заводской команде нужен тренер со специальным образованием. И при мысли, что придется расстаться с командой, у Кречетова щемило сердце… В раздевалке было тесно от мокрых футболок. Кречетов ходил, перешагивал через вытянутые ноги и говорил с торопливой хрипотцой: — В чем дело, ребята? Ни одного удара за сорок пять минут. Я понимаю, волнение, но ведь не у вас одних… Он говорил обычные слова, ровно, не повышая голос, как всегда говорил в таких случаях, знал, что важны сейчас не слова, а его уверенность. Лешка Говоров сидел, прислонясь спиной к шершавой дощатой стенке. Влажная футболка прилипла к спине, стягивала грудь. После первого тайма осталось лишь ощущение беспомощности. Надо забить, забить, забить. Ему Кречетов ничего не сказал. Только вспыхнул и погас в узком прищуре немой вопрос: что случилось. Лешка опустил голову. Слышно было, как лопались пузырьки в бутылках с минеральной водой. Во втором тайме Лешке повезло. Чуть ли не сразу после свистка Олег вывел его неожиданной хитрой передачей. Лешка принял мяч, сделал первый шаг и по испуганным движениям защитников понял, что им не догнать его, и что впереди один вратарь. Лешку охватила радостная жажда гола, но он знал обманчивость этой преждевременной радости и погасил ее усилием воли. Стадион замер на какое-то мгновенье, задержал дыхание. Чуть привстал, чтобы лучше увидеть, и Кречетов со своей низенькой скамеечки. Замедлив бег, Говоров ударил. Мяч влетел в нижний угол, вратарь лежал на животе и колотил кулаками землю. Второй гол Лешка забил на последней минуте встречи. Окруженный защитниками, крутанул корпусом, ударил в едва открывшийся просвет. Как вручали кубок — он не помнил. Помнил только, как через поле бежали болельщики, как пожимали руки, прыгали и кричали. Фотокорреспондент хотел сделать снимок, но никак не удавалось: его толкали, загораживали, он махнул рукой, отошел. В автобусе набилось битком. Кречетов сидел возле шофера Потапова, от поздравлений болели пальцы. Он представил, как непохоже все было бы, проиграй команда сегодня, но привык к переменчивости счастья, и даже не чувствовал большой радости, одно облегчение. Просто ему повезло. Черный день расставания отодвинулся. На некоторое время. А Лешка Говоров был самым счастливым человеком в автобусе. Он был счастлив той пьянящей полнотой, какую приносила честно выигранная встреча, и парни, крепко притиснутые к нему со всех сторон, были связаны с ним этой встречей. — Хорошо ты их раскрутил, — улыбаясь, сказал Олег. Лешка хотел пожать плечами, но было слишком тесно. — Случайно вышло. С другого конца вмешался Федя, пришедший, наконец, в себя после неудачной срезки: — Как по телевизору. — А что мы в высшей лиге не играли, что ли? — со смехом спросил кто-то. Кречетов посмеялся вместе со всеми, потом смысл сказанных слов дошел до него. Повернулся к Лешке: — Прощаться придешь? Лешка вспомнил все, в груди что-то оборвалось. — Не-е знаю… — Что же раньше не сказал, что уезжать собрался? Говоров ничего не ответил, склонил голову. По стихнувшим разговорам сразу понял, что Кречетова слышали все. Хотелось остановить автобус и выйти. Неожиданно вмешался Олег. — Что вы на него, Петр Григорьевич? Не век же ему здесь играть… Лешка подумал, что сейчас все закричат, перебивая друг друга, начнутся споры — но никто ничего не сказал, доехали молча. Дома его ждала телеграмма: «Выезжай в среду жду гостинице Рогов». Лешка прочел и подпрыгнул. Стало сразу легко и просто, он представил себя в команде мастеров, далекие поездки, вокзалы, аэродромы, тренировочные сборы в каком-нибудь Адлере или Симферополе. «Только бы уволиться успеть», — подумал Лешка, когда в комнату вошел отец. — Уезжать собрался? Втихомолку… с этим… А матери с отцом в последнюю минуту?! Не пущу. Лешка ничего не стал выкладывать из сумки, бросил все и выбежал из квартиры. За синими горбами далеких гор садилось солнце. Лешка постоял на перекрестке, потом пошел в сторону стадиона. Идти пришлось долго, через весь поселок и еще дальше, через мелкий березняк. С деревьев падали первые листья, в их хрустком шелесте сквозила грусть уходящего лета. Еще горше было Лешке. Как, какими словами объяснить отцу, что нельзя не ехать? Лешка не знал. На стадионе было тихо, пусто, одиноко. Все двери заперты, флаги сняты. Он перелез через забор и прыгнул. Земля мягко просела под каблуками. Раздвигая ветви акации выбрался на беговую дорожку. Желтая сливочная луна висела над восточной трибуной. Безграничным темным пятном лежало перед ним поле, ни разметки, ни ворот не было видно. Лешка долго сидел на самом верху трибуны, смотрел на горы, на огни городка, рассыпанные в долине. Потом спустился вниз, дошел до центрального круга, остановился. Его туфли мокро заблестели от выпавшей росы. Чуть слышно доносилось погромыхивание невидимого трамвая. Лешка сунул руки в карман, поежился. Ночью все оказалось не так. Он нашел место, откуда забил второй гол, остановился, мысленно прицелился. Темнота заполняла весь квадрат. Теперь не попадешь. Безнадежно. Вздохнул, подошел ближе. Со снятыми сетками ворота казались непривычно пустыми. Он прислонился лбом к прохладной гладкой штанге. Что-то тяжело ритмично бухало, как будто били по мячу. Он догадался, что это собственное сердце. Вечером следующего дня после долгой беготни с обходным листом Лешка позвонил Галке. Та, конечно, уже знала все и спросила только, чуть подышав в трубку: — В основной или в дубль? — Не знаю. — Надо сразу договариваться. — Чудачка ты, — заметил Лешка. — У них в команде восемь мастеров спорта. — Зато тебе девятнадцать лет. Погуляем сегодня? — Надо бы к Кречетову зайти. — Обязательно? — Самому неохота. Разведет бодягу. — И не ходи. От него теперь ничего не зависит. — Надо. А потом погуляем. Встретились они на условном месте. Городок был небольшой, Лешку знали многие, и раскланиваться ему приходилось чуть ли не на каждом шагу. Даже товарищи, стоявшие возле бакалеи проводили его долгими взглядами. У невысокого углового дома Лешка остановился. Галка поморщилась. — Только ненадолго. Думаешь, интересно одной? — Постараюсь. — Я на лавочке посижу. Петр Григорьевич дверь открыл сам. — Здравствуй, Леша, проходи. — Я ненадолго… — Проходи, проходи. В клетчатой фланелевой рубашке, в домашних туфлях на босу ногу Кречетов казался еще меньше ростом. Он выключил телевизор, достал из буфета чайные чашки. — Ты садись, садись, хотя у нас и в ногах правда. Ты думаешь, зудит старый, поперек дороги встает. Не спорь, знаю, что так думаешь… Кречетов нервно прошелся по комнате, еще больше стал похож на бульдога. В жестких волосах густо проблескивала седина. — …Чай поставил, а газ включить забыл… Да… Ты, Леша, к мягкой игре привык, тебя в нашей области знают, берегут, и защитники, и судьи, надеждой нашей… был. А в высшей лиге жестко. Середины нет. Или ты его, или он тебя. Попадется защитник погрубей — судят теперь, сам знаешь, как — и прощай, как говорится, большой спорт… Ты осторожней. — Постараюсь, — пообещал Лешка. Встал, подошел к окну. Галка томилась в одиночестве. — На удары головой обрати внимание. А про режим я не говорю. Сам знаешь. Кречетов посмотрел на Лешку и понял, что не до него ему, что всеми мыслями Говоров теперь там, в большом разноголосом городе и выбегает в поле под настороженный гул незнакомых трибун, а если и вспомнит о его словах, то много позже, в горькую трудную минуту. — Я пойду, Петр Григорьевич. — Как дома? — Не очень. — Все устроится. Счастливо тебе, Леша. — Спасибо вам. За все спасибо. — С ребятами простился? — Завтра. На вокзал придут. — Не падай духом. — Постараюсь… Говоров ушел. Давно стихли его шаги на лестнице, а Кречетов все сидел над пустой чашкой. Тихая боль сдавила сердце, и он боялся пошевелиться. Провожать Лешку пришла вся команда. Парни были молчаливы, подавлены, говорили мало. Собрались в вокзальном буфете, Олег разлил вино. Они встали полукругом, как вставали всегда перед каждым матчем в центре поля, и в блеске поднятых стаканов стихли паровозные гудки и недосказанные речи. Олег обвел всех взглядом, кивнул Лешке. — За все хорошее. Лешка сделал слишком большой глоток, поперхнулся, закашлялся, но, заметив взгляды, дотянул до дна. — Привыкай к высшей лиге, — заметил кто-то. Все засмеялись, медленно пошли на перрон. День был серый и ветреный. Над вокзальными тополями встревоженно кружились галки, и в криках их словно чудилась горькая укоризна за серый день, ветер, вылетающий из-за гор мягкими порывами. Поезд опаздывал. Галка держала Лешку под руку и моргала красными глазами. — Если, может, комнату дадут — не отказывайся. — Постараюсь. — И как приедешь — напиши сразу. — Мы же договорились. Едва показался поезд, как Говоров заторопился, отыскивая взглядом чемодан, сумку, отвечал невпопад. Лицо посуровело, две твердые складки легли в углах рта. И не успел Лешка расположиться, как поползли мимо желтые станционные постройки, чьи-то узлы, ворохом сваленные на перроне. Поезд набирал ход, вытягивался, выгибаясь дугой на повороте. И Лешке стало до слез жаль всех, кто остался там, за поворотом, даже галок, кружащихся над тополями. Каникулы Осенний воздух был сух и прозрачен, темные леса стояли притихшие, чужие. Внизу в садах жгли опавшие листья. Дым поднимался синими столбами, и терпкий запах его доносился сюда, на вершину. Коршунов встал с шершавого теплого камня. Все вокруг знакомо, привычно, он поднимался на эту гору почти каждый день, высота манила, звала к себе и не хотела отпускать. И, когда садилось солнце, он влезал на камень, приподнимался на цыпочки, все хотелось увидеть, что там, за далекой кромкой горизонта. Кружилась голова от беспредельности, и домой Коршунов возвращался с сердцебиением. Еще отсюда была видна река, плоское полукружье озера. Между темными кронами сосен прятались двухэтажные корпуса «Ближней дачи». Бетонная полоса уржумской дороги поблескивала металлически, пропадая на поворотах, и снова появлялась и обходила дом отдыха стороной. Потом, словно набрав скорость, наискосок разрезала долину. Коршунов любил дорогу. В тихие безветренные ночи он часто слышал гул тяжелых машин, с шелестящим свистом их обгоняли междугородные автобусы. А грузовики шли сплошным потоком, почти упираясь друг в друга бамперами, и дорога уверенно выводила их на простор из горной карусели. Где-то там, за озером ухали взрывы и урчали бульдозеры. Коршунов замирал в такие минуты, вытягиваясь всем телом, вздрагивая при каждом взрыве с какой-то радостной отрешенностью, представлял, как поедет туда сам при первой возможности и попросится на работу. Но дни шли один за другим и не выпускали его, затягивали в суете, в мелочи… Садилось солнце, день мерк, гас, и исчезали тени на склонах гор. Коршунов выбрался на тропинку, сосны сразу заслонили горизонт, подступили вплотную. Пропала дорога, озеро и река. Лес сомкнулся над ним, наполнив темноту неясными шорохами и треском. Он невольно ускорил шаг, хлынул в лицо густой воздух, пах он хвоей, мокрой землей, прелью листьев, но до дому было далеко. Коршунов перевел дыхание, пошел медленнее. И вспоминал утро, такой же лес, такой же запах хвои… Тропинка была скользкая от росы. Только что рассвело, деревья стояли не шелохнувшись, словно прислушиваясь. Таял туман в низинках. Он шел, закинув пиджак за спину, и холодный воздух покалывал тело под тонкой рубашкой. Сердце стучало ровно, в каждой мышце бурлила первобытная радость. Возле лесниковой избы Коршунов остановился, достал воды из колодца. Пил большими глотками, с трудом удерживая в руках тяжелое, окованное железом, ведро. Потом, ощутив на себе чей-то взгляд, повернулся. За пряслом в трех шагах стояла высокая старуха. Заговорила торопливо, потрясая костистым кулачком: — У-у-у, кобель бесстыжий… Все вижу, все… Кажин день бегаешь, крутишь бабе голову. Коршунов вздрогнул от неожиданности. — Напрасно вы так, Глафира Федоровна… — Иди, иди… откуда пришел. А колодца моего больше не касайся… У-у-у… — старуха повернулась и пропала, словно растворясь в тумане. Коршунов улыбнулся и поставил ведро. Никуда не уйдешь, никуда не спрячешься. Все равно найдут, увидят. Черт носит эту старуху. Неужели следила, подумал он. Между деревьями уже белели корпуса «Ближней дачи», доносилась тихая музыка и шарканье метлы по асфальту. Жил Коршунов на втором этаже. Лестница и коридоры были еще пусты, безмолвны. Он поднялся к себе и упал на кровать. Но уснуть не мог. Снова в памяти возникало узкое лицо старухи, черный платок ее. Конечно, знают все и про меня, и про Катерину, только по уголкам шепчутся, ухмыляются, а эта не выдержала, сказала. И сразу захотелось бежать отсюда. Просто выйти на уржумскую дорогу, руку поднять, любой довезет, да и вещей у него — один потертый чемоданишко. А как хорошо было здесь, когда приехал, всего четыре месяца назад… Стоял июнь, жаркий, с частыми ночными грозами, плыли высокие дымчатые облака, а над озером с сухим шелестом носились ошалелые стрекозы. Лес жадно впитывал и тепло, и влагу, поднимались травы на полянках, и играла рыба в тихие вечера. Коршунов вдыхал этот воздух полной грудью, так что ноздри его вздрагивали по-звериному. Он когда-то жил в деревне, потом долго работал на заводе, и за все время ни разу не приезжал в родные места, родители умерли давно. Он помнил лишь похороны матери, и всю родню на поминках, они сидели тесно, плечом к плечу, одной стеной, и губы блестели от жирной баранины. А после, выпив, затеяли долгий, обстоятельный разговор о разделе имущества, пожила покойница, попользовалась, теперь и нам пора. Спорили до хрипоты. Коршунов хотел вмешаться, остановить, уж больно по сердцу хлестнуло, когда в сундучки материны полезли. Дядя Алексей оттолкнул его, вывел в сени, зашептал скороговоркой: «Ты городской, на всем готовом, а нам детей поднимать. Не встревай». Чужой стала деревня, потому что жили в ней чужие люди, но запахи леса, реки остались в памяти, и в первые дни он испытывал странное чувство своей растворенности в тишине полуденных лесов, все возвращалось, словно далекий сон, и исчезало, едва он успевал прикоснуться к этому… В лесу быстро темнело, начался тихий мелкий дождь. Коршунов прибавил шагу, потом свернул в сторону и вошел в беседку. Здесь сидели отдыхающие, играли в домино. Остальные ждали своей очереди, дымили папиросами. Вверху горела сильная лампа, лица их, еще не остывшие от азарта, были озабочены, они разговаривали вполголоса о делах, которые остались у них там, в городе. Неделю назад на «Ближнюю дачу» приехала новая смена. Дни заезда всегда были суматошные, шумные. Люди вылезали из автобусов со своими рюкзаками, чемоданами, растерянно топтались на остановке, их встречали, разводили по комнатам. Придя в себя после дороги, они расходились по лесу, и их голоса гулко возвращало эхо. В такие дни девушки-подавальщицы в столовой поминутно шушукались, разглядывая мужчин, а мужской персонал подтягивал животы и расправлял плечи. Даже физкультурный руководитель Федя сбрасывал на некоторое время свои стоптанные кеды и надевал рубашку, галстук завязывал. От этого шея его быстро становилась красной, и он то и дело вертел головой, словно пытаясь вылезти из тесного воротничка. Коршунов встречал отдыхающих на пороге своей слесарки. Дел у него было немного, и прислонясь к косяку, стоял, попыхивал сигаретой, просто так, на счастливых людей посмотреть. Этого человека он заметил сразу, едва только тот подошел к главному корпусу. Что-то неуловимо знакомое было в походке его, манере поворачивать голову — Коршунов никак вспомнить не мог. Среднего роста, человек двигался неторопливо, мельком оглядывая встречных. Белая полотняная кепочка, серый костюм в полоску. Неужели из наших, заводских, подумал Коршунов. Ладони стали мокрыми, и нехорошо застучало сердце. Он торопливо докурил и спустился к себе в слесарку… И сейчас, в беседке, Коршунов снова увидел его. Он сидел напротив, широко уперев локти в стол, папироса дымилась в отведенной руке. Потом партия кончилась, костяшки бросили, мужчины поменялись местами. Коршунов неожиданно почувствовал его ладонь на своем плече. — Давно здесь? — Пятый месяц, — тихо ответил Коршунов. — Я что-то не припомню вас… — Из литейного я. Сычев фамилия. Неужели забыл? — Завод большой. — Возвращаться не думаешь? — Мне и здесь хорошо. Лес, чистый воздух. Тишина. Коршунов опустил голову. Вспомнил сразу и литейный цех, и мастера со второго участка, приходил к ним однажды, вроде как опыт перенимать. Покрутился, во все уголки заглянул, а после ушел потихоньку. — Воздух что надо, ничего не скажешь. — Сычев погасил папиросу и встал, направляясь к выходу. — А твою механику мы у себя применить собираемся… Коршунов долго сидел, слушая, как стучат доминошники, потом тоже вышел из беседки. Дождь кончился, лес тихо покачивал вершинами. Слабо доносилась музыка с танцевальной площадки, в темной воде покачивались яркие сентябрьские звезды. Он шел, дотрагиваясь ладонью до мокрых стволов, словно прощаясь с ними, после повернул на огни ближе к людям. На бетонном пятачке кружились пары. Мелодия старого вальса вернула его в действительность. Он сел на скамейку, посмотрел на ярко освещенный круг. Танцевали бухгалтеры и сталевары, шоферы и плотники. Женщинам было, в основном, под сорок, скучный заезд, сокрушался Федя, но вальс был из их молодости, а долго ли все вернуть, лишь закрыть глаза, откинуть голову и кружиться, пока играет музыка… Как давно это было, даже вспомнить страшно, а теперь дети, семья, работа, только и отдохнешь, когда в отпуск вырвешься. И разглаживались морщинки на лицах, ярче блестели глаза. А высоко над ними шумели сосны. — Что с тобой сегодня? — спросила Коршунова Валентина. — Не танцуешь, по уголкам прячешься? — А-а-а, надоело. Она нетерпеливо повела плечами. — Пойдем, что ли? — Не хочется. — Видать, вконец тебя Катька замучила, — решила Валентина и направилась дальше. К ней сразу же подлетел старичок пенсионер, из бодрячков, которым можно дать и сорок, и шестьдесят. Он поклонился Валентине и пригласил. Та губки поджала, но деваться было некуда, не отказывать же на виду у всех. Вымученно улыбнулась и положила ему руку на плечо. В середине танцплощадки мелькала белая рубашка физрука Феди. Освоился, наконец, и он. Коршунов снова ушел в лес, уж слишком неестественным показалось ему на этот раз отпускное веселье, словно с первого дня все условились о правилах игры, чтобы забыть все, что осталось там, за автобусной остановкой. В темноте шушукались, временами раздавался звонкий женский смех, потом опять тишина, неясное бормотание. Уберите руку, нет не уберу, ох, какой вы, однако, да, а что? Было поздно, когда Коршунов подошел к деревне. Редкие огоньки желто светились в окнах, где-то потрескивал мотоцикл, темнота скрадывала расстояние, казалось все совсем рядом, только протяни руку, но вокруг было пусто. Одна дорога, которой не было конца. Он постучал в окно третьего дома. Дверь открыла Катя. — А я уж думала, что не придешь, опять на танцах крутишься. Проходи. Петька уснул уже. Коршунов шагнул в сени, дверь захлопнулась, и сразу же почувствовал ее руки, губы, жарко бормотавшие: — Что-то ты сегодня невеселый, Миша… — Скучно у вас. И снова время остановилось для него, ушли, растворились в лесном тумане дорога, река, далекий завод с гудками и высокими трубами. Осталось лишь маленькое пространство комнаты с белой печью да четкое постукивание старенького будильника. Ночью Коршунов долго курил. Красный огонек сигареты, вспыхивая, освещал его лицо, крепко сдвинутые брови. — Ложись спи, — тихо сказала Катя. — Не хочу. — Заболел, может? Катя приподнялась на локте, пристально посмотрела на него. Коршунов отвернулся. — Что ж ты из города уехал? Там веселей… — Так пришлось. — Натворил что? — Вроде этого… Он погасил сигарету. Светили в темноте редкие огоньки, одинокие, затерянные… А в цехе сейчас — третья смена… Коршунов сел на теплую лавку и подпер голову руками. Он любил третью смену. Было тихо и пустынно, станки стояли ровными рядами, словно притомились за день, и лишь с участка штампов доносилось позвякиванье инструмента и негромкие голоса. Ничего не грохотало над головой, не резала глаза электросварка… Коршунов напился из ковша, лег. Наволочка пахла осенним ветром, холодила щеку… Летом в четыре утра вставало солнце, заполняя собой все огромное стеклянное пространство. Блестели маслом металлические части, и противоположный конец пролета терялся в солнечных бликах. К семи приходила первая смена. Рабочие шли неторопливо, щурясь от яркого света. Коршунов складывал инструменты и шел с друзьями в душевую. Упругие струйки били в разные стороны, горячий мягкий пар поднимался вверх, и лампочки светили сквозь него словно вполсилы… — Вчера лесникова старуха приходила, — тихо сказала Катерина. — Я, говорит, твоему хахалю крылышки обрежу. — Глафира Федоровна? — Она. А мне смешно стало. Придет, говорит, Василий твой из армии — все расскажу. Пусть знает, как жена его ждала. — Вдруг расскажет? Как же ты? — спросил Коршунов. — Ему еще год служить… Уйдет — много слез не будет, — Катя повернулась на другой бок. — Он там тоже времени не теряет. Знаю его. Спи, поздно уже… И неожиданно Коршунов понял, что и он для нее — временный человек, она только не говорит об этом, ждет, пока он сам догадается. Ему стало жаль далекого чужого Василия, тот, наверное, все еще и письма пишет, и открытки шлет к праздникам. А Катерина шла по жизни не оглядываясь, не сожалея, не строя далеких планов. От этой мысли Коршунову стало легче. И он уйдет — кто-нибудь другой появится. Не остановить эту жизнь. Утром он не стал заходить к себе в комнату, сразу, спустился в слесарку. Место ей отвели в подвале, окна лишь краешком выглядывали на поверхность. Было здесь тихо, немноголюдно, горела сильная лампа. Коршунов осторожно притворил дверь. В углу, возле верстака подремывал дед Афанасий, сторож и дворник «Ближней дачи», крепкий, кряжистый, краснолицый, несмотря на свои семьдесят с лишним годов. — Здорово, дед, — крикнул Коршунов. — Как жизнь протекает? Был дед глуховат и отвечал не сразу. — Текет жизнь, и все не вытекет. — Хорошо, коли так, — Коршунов снял пиджак и повесил на гвоздик. — Люди-то на завтрак пошли, — дед кивнул бородой на окна. — Может, и нам пора? Дед Афанасий был стар, но голову имел ясную, глаза зоркие, и только жадность иногда подводила деда, ставила в смешное положение. Постоянно торчал возле столовой, целыми бочками возил отходы на свое подворье, где за крепкими бревенчатыми стенами визжала, мычала, маялась большая и малая живность. В последнее время стал жаловаться, что холодно по утрам, и Коршунов дал ему ключ от слесарки. Да и не так скучно было. Дед любил рассказывать о прежней своей жизни. В такие минуты глаза его вспыхивали голубым пламенем, а борода шевелилась на груди, как живая. — А какое ружье у меня было, Мишка! «Ремингтон» австрийский, штучной работы, в ложу глядись, как в зеркало. С сорока саженей вдарю дуплетом — и ни в одной утке дроби не найдешь. Навылет. Теперь таких не выпускают… Дед закрывал глаза, беззвучно шевелил губами. А когда снова смотрел на Коршунова — прежнего блеска в них не было. Иногда на старика нападала хандра, и бродил он по своей территории тихий, безучастный, словно прощался с лесом, озером, со всем пестрым, огромным миром. Потом он ушел, Коршунов принялся за дело. На этот раз принесли водяной насос, старенький, допотопный: нисколько не младше деда Афанасия, но выбрасывать нельзя — нечем заменить. Коршунов осторожно открутил ржавые болты, снял чугунную крышку. Инструменты у него свои, с завода привез, и разложены так, что искать не надо, только протяни руку. Пальцы жестко захватывали гаечный ключ и, поскрипывая, поворачивался болт, после тянулись к отвертке, молотку, зубилу. Несколько движений — и насос разобран. Коршунов протер детали ветошью, промыл в керосине. Не торопясь, вырезал из резины новые прокладки. Собрал насос. Теперь он стоял на верстаке, поблескивая массивным корпусом, все тот же старый, но уже не похожий на прежний. Коршунов вышел на порожек слесарки, сел. День был тихий. Осень еще не подсушила листву, и солнце светило ярко, лишь к полудню дали заволакивало белой дымкой. Он хотел спуститься вниз, отнести продукцию, но голос подошедшего остановил. — Погоди, Михаил Алексеевич. — Сычев посмотрел на него пристально, подал руку. — Здравствуй. Может, покажешь свои владения. — А что показывать… — Воздух здесь действительно хорош. Будто ключевая вода. Возле верстака он остановился, оглядел комнату. — Вот так и живу… — сказал Коршунов. — Насосы мастеришь? Тоже неплохо. А я думал, все еще штампы изобретаешь. — Наизобретался, хватит. Что на заводе, нового? — Все по-старому. — Двухсоттонный пресс пустили? — спросил Коршунов и замер. Сычев молчал, словно нарочно, перебирал инструмент, подбрасывал на ладони, словно примериваясь. — Пустили. Еще в июне. — И как? — А так, как всегда. Речи произнесли, ленточку разрезали, а после хоть трава не расти. Стоит как памятник. Все довести не могут. — Как мой штамп? — Лежит в углу, хотели в металлолом сдать. Не дал я. Вдруг хозяин вернется. Сычев прошелся по слесарке, потрогал зачем-то крашенную синей краской стену. — Мне и здесь хорошо. Надоело по общежитиям чужую храпотню слушать. Глядишь — и жизнь пройдет. — Да, устроился. Как на каникулах… Если в свой цех не хочешь — давай ко мне. Я теперь — начальник участка. Поработаем. Сычев еще раз окинул слесарку взглядом. Блестели верстаки, на окнах цвели тощие гераньки. — Погожу пока, — сказал Коршунов. — А насосы чинить — это для шабашников. А ты — слесарь. Подумай. — Что думать? Ясно, как день… — Да и женщин в городе все равно больше… — Сычев улыбнулся, направился к выходу. — Ну это брось. Все узнал, все разнюхал. Тебя, что, специально прислали, как в командировку, да? И про штамп врешь, работает, за милую душу! А теперь захотелось облагодетельствовать, знай наших… Приедешь — скажи, что не вышло. Сычев остановился, но ничего не сказал. Поднялся по скрипучей лестнице, вышел. Коршунов резко встал, подошел к верстаку. Насос стоял пузатой, неуклюжей грудой металла. Он сбросил его на пол и выбежал на воздух. На пороге столкнулся с Федей. Время шло к обеду, он сумел сыграть десять партий в городки, дышал тяжело, на круглом лице ни одной морщинки, нормальное питание и тренировки шли на пользу. — Ты на вечер как настроен? В деревню или здесь? — Не знаю. А что? — Мне бы ключ от слесарки. У меня через стенку сестра-хозяйка поселилась, все слышно. Выручай. — Не могу. Верстак разворотишь, — сказал Коршунов, еле сдерживая улыбку. — Ни-ни, — Федя замахал руками. — Будь спокоен. — Скучный заезд, твои слова. — Есть одна, учителка из Кустаная. — Опоздал, Федор. Утром дед Афанасий приходил, забрал ключ. У Феди вытянулось лицо. — А ему зачем? — Что, он не человек, что ли? Физрук прислонился к стене, заходясь в беззвучном хохоте. Потом еле выговорил: — Вот это Афанасий. Возле корпусов было тихо, давно начался послеобеденный сон. В раскрытых окнах шевелились занавески, пахло пригретой хвоей. По-летнему летели облака. Дед Афанасий, накормив скотину, поливал дорожки из шланга. Время от времени он наклонялся, что-то поднимал с земли. Все человечество дед делил на две неравные части: на тех, кто не ленится потерянную копеечку подобрать, и тех, кто мимо проходит. Себя причислял к первой. Федя посмотрел на широкую стариковскую спину, обтянутую линялой гимнастеркой, хмыкнул и прибавил шагу. Катя принесла им борщ, хотя и не делала никогда этого раньше, посылала кого-нибудь, все-таки шеф-повар, начальство, и неудобно перед всеми симпатии свои выказывать. На этот раз сама вышла, порозовели щеки только, тарелки поставила, посмотрела на Коршунова. Тот опустил голову. Ели молча, Федя тоже за столом разговаривать не любил. От молчания этого вокруг Коршунова словно пустота образовалась, он увидел вдруг, как убог этот обеденный зал с лепным потолком, измяты скатерти, как неприбрано и грязно. И люди свыклись, как с запахом кислой капусты, которой несло из кухни. Он не доел, вышел из-за стола. В коридоре догнала его Катерина, за руку взяла, остановила. — Куда ты, Миша? — Пусти, на воздух хочу. — Значит, не придешь вечером? Коршунов ничего не ответил, выбежал из главного корпуса. В лесу пахло смолой, с шелестом носились последние стрекозы. Лето уходило мучительно долго, иногда словно останавливаясь, назад оглядывалось. Коршунов вспомнил завод свой, но уже без прежнего раздражения, и это неожиданно обрадовало его. Все неудачи стали вдруг не такими страшными, как раньше, время сгладило острые углы, все переболело, перетерлось. А началась история с того, что он стал изобретателем. Сделал матрицу для штампа, сам придумал, долго не выходило, как представлялась она ему, пока не перекопал кучу технических справочников, а чертежей просмотрел целую тонну. На участке посмеивались: давай, парень, шевели мозгой, медаль дадут на выставке, портрет в газете поместят. Коршунов отмахивался только, посмеивался сдержанно, но решил твердо — не отступать. Однажды начальник цеха заглянул, спустился с командирских высот, время выбрал, посмотрел на коршуновское творчество. Потом отвел в сторону, сказал обычным тоном, не глядя на него: — Ты вот что… Дома изобретай, после работы… Сначала план, а это — после. Коршунов заявку составил, переписывал несколько раз, просил помочь Ваську Шмонина, инженером тот числился, в одном общежитии жил — отмахнулся, некогда. За две шоколадки отпечатала на машинке текст секретарша из заводоуправления, дрожащими руками запечатал все в большой конверт и бросил в ящик. Год спустя пришло решение из Комитета по делам изобретений, где подтверждалось авторство слесаря Коршунова на матрицу. С этого же времени начались его несчастия. Васька Шмонин быстренько подсчитал экономию с точностью до рублей и копеек, сколько должен получить сам Коршунов. Прибежал к нему в общежитие поздно вечером — Коршунов уже лег и только раскрыл книжку, читать приготовился — Васька сел на край кровати, заговорил торопливо: — Нет, Мишенька, ты представляешь, сумма-то какая! Теперь надо доработать, я помогу, ну, а ты — соответственно… — Что соответственно? — Запишешь… в авторы… — Проваливай, Шмонин. — Да ты что, один хочешь? — Васька рот раскрыл от удивления. — Все так делают… Одному не вытянуть. С тех пор на участок Коршунова повалили посетители. Одни смущались, в сторонку отзывали, говорили шепотом, другие при всех предлагали свое участие. И тянулась эта канитель почти целый месяц. Коршунов сначала кричал на них, гнал, после голос сорвал и объяснялся свистящим шепотом. — Брось ты эту тягомотину, согласись, все равно не отстанут, — говорил ему напарник, старичок Кузьма Егорович. — Вон их сколько, целая армия. Одному не совладать. — Почему же ты не лезешь, помогал ведь, помнишь? — Помню, Миша. Ни к чему мне это… Потом его вызвал начальник цеха. Сам стул Коршунову придвинул, усадил, сигареты предложил болгарские. — Мы вот посоветовались с руководством… Пора тебе разряд повысить, Михаил Алексеевич. Работаешь хорошо, творчески. А с матрицей я тебе помогу. Сам. Приноси чертежи, вместе подумаем, что, как… Я ведь сам когда-то… изобретал… Теперь текучка заела, план все жилы вытягивает. Значит — договорились? Ничего не сказал Коршунов, вышел из кабинета. На следующий день на увольнение подал, вечером с последней электричкой сюда приехал, на «Ближнюю дачу»… Сычев больше не подходил к нему, издалека кивал при встрече. Коршунову не по себе стало от этого, обидел мужика напрасно. В конце сентября начались затяжные дожди. Облака шли низко, беззвучно летели мелкие капли. По ночам Коршунов раскрывал окно и слушал, как гудит за лесом его дорога. Далеко впереди по-прежнему мягко ухали взрывы. Федя ходил мрачный, заезд кончился, и учителка, вернулась в свой Кустанай. Уехал и Сычев, Коршунову стало совсем одиноко. У Катерины он бывал редко. Она больше ни о чем не спрашивала, тоже молчала, только глаза блестели ярче обычного. — Ты за Катерину держись, не прогадаешь, — говорил дед Афанасий, встречая его по утрам в слесарке. — Во-первых, на должности хорошей, во-вторых, огород десять соток. А избу перекрыть да два венца заменить нижних — сто лет простоит. Мой тесть-покойничек строил. Коршунов морщился, но ничего не говорил. Откладывал инструмент, уходил в лес. Несколько раз он поднимался на свою вершину. Но долина была сплошь затянута туманом, не видно было ни его дороги, ни реки, ни озера. Лето прошло, и земля под слоем опавших листьев уже ждала холодов. Потом нервными строчками полетели птицы. Коршунов провожал их взглядом до самого горизонта, возвращался домой мрачнее обычного. Но еще много пройдет времени, прежде чем примет он решение, первое серьезное решение в своей недолгой двадцатисемилетней жизни. Дождливое воскресенье Облака походили на клочья сизой пены, шли низко, задевая за верхушки телевизионных антенн. Дождь лил вторые сутки. Капли монотонно сеялись по железной крыше, чуть стихая при порывах ветра. День тускл и долог, в общежитии сумрачно, тихо. Парни не раздеваясь лежали на кроватях. Кис передвинул пешку и посмотрел на друга. — Пора сдаваться. — Погоди. Артур пересчитал фигуры. Две ладьи против слона. И никакого позиционного преимущества. Протянул Кису широкую ладонь. — Поздравляю. Может, еще сыграем? — Почитай книгу сельского шахматиста. Потом подумаю… Четвертую неделю они здесь, на севере, строят теплотрассу. И время шло незаметно. Артур не чувствовал той чугунной усталости, как в прошлое лето, но два дня вынужденного безделья выбили его из привычного ритма. Ныли мышцы, а серая хмарь выматывала душу — не поймешь, то ли вечер, то ли утро за окном. На Киса погода словно не действовала. Он сел, широко расставив ноги, закурил. Короткие светлые волосы взъерошены, взгляд спокоен, движения скупы и неторопливы. — На почту сходим, — предложил Артур. — Нелетная погода. — Может, на автобусе привезут. «Советский спорт» купим? — Ты же недавно получил письмо. Потерпи. — А-а-а, — Артур махнул рукой. Он завидовал кисовской уравновешенности, но боялся признаться в этом даже самому себе. Кис затянулся не спеша, выпустил дым колечком. — У нас старпом на СРТ чуть с ума не сошел от тоски по дому. Все почтой интересовался. Диагноз — сдвиг по фазе. Отправили домой на попутном пароходе. — Ты долго плавал? — Три года. — И как? — Артур щелкнул пальцами. — По-разному. Семьдесят процентов штормовых гарантировано. Как план пойдет… — Кис помолчал, потом поднял глаза на Артура. — Соблазнился ты на северный коэффициент. Да еще меня уговорил. А в Ялте сейчас теплынь, сидели бы в кафе на берегу в белых рубашечках. С соседней кровати поднялся опухший ото сна Игорь. Сел, протер глаза. — Кто здесь про Ялту? Кис, опять ты. Я же предупреждал… — А что, приятно вспомнить… — За такие разговоры убивать надо, — заметил Артур. — Или закапывать в вечной мерзлоте. Игорь помотал головой, вздохнул. — А мне такой сон приснился… — Опять стюардесса? — улыбнулся Кис. — Она. Начинался треп на излюбленную тему. Парни зашевелились, закашляли спросонья. Да и время шло к обеду. Игорь окинул взглядом комнату. Посмотрел в окно. Несколько чахлых березок вздрагивали от ветра, по лужам плыли пузыри. — Попали мы в историю. Бугры с нарядами темнят, а не закроем теплотрассу — с чем домой поедем… Еще погода чертова… — Игорь говорил тихо, но все услышали сразу, и прекратилось движение в комнате. Из-за стены лишь доносились негромкие гитарные переборы. — Студенты не скучают, — заметил Артур. — У них каникулы, а мне восемнадцатого на работу. — Николай вчера говорил, что нормально с нарядами. — Кис повертел в руках мокрый сапог. — Нечего беспокоиться. Игорь встал, сунул руки в карманы. — Он и мне говорил. Да что толку. Я вчера в конторе был. Спрашивал… Хватит об этом. Может, в преферанс сыграем? — предложил он, но никто ему не ответил. Парни надевали сапоги, гулко топали, вбивая в них ноги. Заспанные глаза, опухшие лица. Бригада была старая, парни друг друга знали давно и объехали чуть ли не полстраны, работали в Сибири, на Алтае, в Архангельской области. — И в этом есть что-то от спорта, — сказал однажды Артур Кису. — Альпинисты покоряют вершины, а мы — коровники и теплотрассы. А началось с того, что кто-то предложил поработать во время отпуска. Потом специальности освоили: плотников, сварщиков, бульдозеристов — обстоятельно, серьезно, до тонкостей. Однако компания постепенно распадалась, как с грустью замечал Артур. Одних служебные дела затягивали, других — гаражи, садовые участки, у третьих с отпусками не получалось. И на этот раз собралось меньше прежнего, пришлось со стороны приглашать. Так в бригаде появился Киселев, которого все звали Кисом. Игорь сел с ним рядом. — Я в прошлом году под Семипалатинском работал. Не жалею, по восемь сотен на руки, мясо каждый день, молоко пей сколько хочешь. Тепло. За сорок дней загорел, дома не узнали. — С кем ездил? — спросил Артур. — Парни из технологического института сагитировали. В этом году не получилось. А здесь — пустой номер… — Хватит тебе ныть раньше времени. — Кис дернул плечом. — Пойдем обедать. …Давно хотелось остановить ему Игоря, оборвать порезче, уж очень безжалостным тот был, не человек, убоище. Ездили они однажды за цементом. Грузили ведерками, лопатой больше по ветру пустишь. Он такой темп предложил, что Кис взмок, а Артур побледнел даже, хотя и трудно заметить было из-за цементной пыли. Передохнуть неудобно вроде, а Игорь, здоровый лось, будто ничего не замечает, похохатывает только. Так и нагрузили машину, пять тонн за сорок четыре минуты. Артур всю ночь потом ворочался, зубами скрипел… Кис надел мокрую телогрейку, не поворачиваясь, сказал Игорю: — Иди, мы догоним. — Что-то не пойму я его, — заметил Артур. — Его и понимать нечего. Зайдем к буграм? — А что толку… Зайдем. В маленькой комнате «бугров» дым стоял коромыслом. Возле окна сидели два молодца разбойного вида и спорили с Николаем. Из-за широких спин гостей было в комнате сумрачно. — А я по-человечески предлагаю, — чуть заикаясь, говорил один из них, — мы вам экскаватор на четыре дня, вы нам сварщиков. Надо же помогать друг другу. Сами студентами были… — Не могу я, не могу, понимаешь, — Николай был похож на загнанного зайца. — Нам две недели осталось работать, а объем какой?! — Поможем, Коля… — Мне помогли в прошлом году одни. До сих пор вспоминаю… — Тяжелый ты парень. Никакой гибкости… Пойдем, Сережа… Вышли они не прощаясь. Кис сел на край кровати, Артур прислонился к косяку. — Откуда такие? — спросил Кис. — Позавчера прилетели… С места в карьер… — Николай поморщился. — Пробивные мужики, пальца в рот не клади. Как бы нам конъюнктуру не подорвали… Наступила пауза. Кис хмыкнул, мотнул головой. По стеклам катились дождевые капли, от ветра казалось, что кто-то ходит по чердаку. На столе рассыпаны бумаги, придавленные сверху новым арифмометром. — Как с нарядами, Коля? — Кис посмотрел в утомленные командирские глаза и понял, что спросил зря. — Нормально. — По-старому, значит. Ходил к прорабу? — Вчера два часа спорил в конторе. — Что говорит? — А-а-а, — Николай махнул рукой, потом быстро встал, начал надевать мятую рубашку. Небольшого роста, чуть сутулый, он торопливо двигался по комнате, словно бурундучок в норке. — Надоели ваши расспросы, каждый лезет — «как, как…» Никак! Работать надо, и вопросов поменьше задавать. За наряды отвечаю я, пусть это никого не волнует. Николай замолчал, стал сосредоточенно застегивать пуговицы. Артур смотрел на него растерянно. Потом заметил: — Мы же должны знать… — Я ничего не скрываю. — За четыре недели — ни одного наряда не закрыто, — тихо заметил Кис. — Ладно, хватит. Надоело. Обедать собрались — топайте. Кончен разговор. Артур мялся у порога, Кис подошел к командиру. — Ты не увиливай, Осипов. Мы сюда не за этим приехали, дело надо делать. После что с тебя возьмешь… У Николая задвигались желваки. — Да что вы ко мне привязались! Самые сознательные, да?! — он кинулся к столу. — Вот, возьми, иди к этому монстру сам! Посмотрим, что из этого получится. — Посмотрим, — сказал Артур. Николай бросил Кису пачку нарядов, стянутую тонкой резинкой. Кис поймал на лету, взвесил на ладони. — Сколько здесь? — Шесть тысяч двести. — Годится. Где живет этот монстр? — Лесная шестнадцать. Счастливого пути, — Николай посветлел лицом, словно сбросил с себя тяжелую ношу. Артур направился к выходу. Кис остановил его. — Погоди. Нужны деньги. На представительство. — Сколько? — Николай дернулся испуганно. — Десять. — Не много ли?.. Отчитаешься после. За каждый цент. Артур улыбнулся, покачал головой. Кис спрятал деньги в карман телогрейки. — Мы принесем тебе наклейки. Годится? — Оставь свои шуточки, Кис! И я никаких поручений вам не давал. Это ваша самостоятельность. Ясно?! Артур кивнул. Дождь перестал. Кое-где в небе белели редкие просветы, за которыми угадывалось северное солнце, низкое, скупое. Даль подернута сизой дымкой, берега реки четки и осязаемы, как на стереоскопическом снимке. — Может, на почту заглянем? — предложил Артур. — Бесполезно. — Чертова погода… Артур шел, чуть склонив голову, ветер шевелил мокрые волосы. Высокий, плотный, чуть начинающий полнеть, он казался совсем чужим на этой грязной, размытой дождями улице, среди приземистых бараков, но был спокоен, как всегда, уверенным в себе. Тонкие стекла очков поблескивали вызывающе. — А к прорабу когда? — спросил он. — Вечером. Ты видел его? — Нет, а ты? — Мельком. Мрачный тип, купец Рогожин, кондовая Русь. — Кис посмотрел на небо, поднял воротник. — Примет флакон — и свой в доску… Известный тип. «А ты меня, как человека, уважаешь», — чуть растягивая слова, закончил Артур. — Не знаю. Столовая у бригады своя, временная, сколоченная из листов сухой штукатурки. Из окошечка выглядывала Лариса. От жара плиты лицо ее раскраснелось, в глазах блестели слезы. — Не бригада, а прорва какая-то, — говорила она, зачерпывая из бака, — скорей бы этот дождь проклятый кончился. — Тебе разве не все едино? — улыбнулся Кис. — Нет, конечно. — Лариса даже остановилась от такого вопроса. — Вчера котлет нажарила, думала, к утру останется — все подчистили, до крошки. И аппетит у вас от безделья — господи прости. Дрова сырые, печь не растопишь… В этот день за столом было непривычно тихо. Позвякивали ложки, гудело пламя в плите. Они заканчивали, когда в столовой появился Николай. Помаячил на пороге, потоптался. Потом сказал: — Дождь кончился. Идем на теплотрассу. Никто ему ничего не ответил. Траншея теплотрассы была полна до краев. В желтой глинистой воде плавали доски опалубки, щепки и всякий мусор — вровень с берегами. Кто-то вполголоса выругался. — Метра два глубина. — Сам копал, забыл, что ли? — Можно соревнования по плаванию проводить… — Эх, насос бы пожарный. У Киса зябкими мурашками пошла спина. Артур поправил очки, посмотрел вверх. Светлое, словно вычищенное ветром небо было безликим, плоским. Привезли ведра, веревки. Парни перекинули дощатые мостки через траншею, встали цепочками. — Бригада «Напрасный труд», — Артур с трудом перевел дыхание. Он стоял первый к воде и сразу вымок. Даже на носу поблескивали желтые капли. — А ты представь, что на дне лежит телевизор, о котором ты мечтаешь. Вычерпаешь воду — и он твой, — сказал Игорь, глухо хохотнув. — Очень помогает. — Спасибо! — Артур обиделся и отвернулся. Но подавать ведро приходилось Игорю. Артур передавал не глядя, до тех пор, пока оно не опрокинулось, не окатило его. — Ничего. За семейный уют и пострадать можно. — Да замолчишь ты, наконец! — А телевизор — основа его. Тоже проверено. Кис вспомнил Лену. Вспомнил, как приехал к ней после последнего плавания, год назад… Она была дома. Он поздоровался мимоходом с родителями и вошел в ее комнату. Лена испуганно запахнула халатик, поднялась со стула, шагнула навстречу. Лежали на столе книги, конспекты. У нее скоро сессия, подумал Кис, но сразу же забыл про это, лишь увидел Ленкины глаза, темно-карие, чуть удлиненные, без туши еще. И представил Кис себя в тот момент: распахнутый пиджак, галстук чуть набок, миллионер, морской волк, как вы здесь, на берегу, пока мы там, у банки Джорджес, селедочку добываем. Но под взглядом Лены он сник тогда, стыдно стало, что вот так ворвался, не позвонил даже, словно домой пришел… — А я думала, не приедешь больше, — сказала она и, обняв Киса, заплакала тихо. — Какой ты все-таки самоуверенный, думаешь, буду ждать, пока наплаваешься, пока… нагуляешься там, со всякими, да? У нас через неделю распределение. Уеду вот подальше, чтоб не знал, куда. Ищи тогда… И сразу растерял он все слова приготовленные, веселые слова, которые говорил ей после каждого возвращения. Даже деньги, заработанные в рейсе, не радовали, просто оттягивали карман. — Что же теперь делать? — растерянно спросил Кис. — Сам подумай. Банально, конечно, но выбирай. Или я, или СРТ твой проклятый со всеми дружками вместе… В гостиной родители накрывали стол, расставляли посуду, и Кис не выдержал, ушел от ответа. Поцеловал Лену сухими жесткими губами, проговорил торопливо: «Придумаем что-нибудь» и выскользнул из комнаты… Теперь море было далеко от него. Кис вспоминал о нем, как о беспроигрышном запасном варианте, как о тайном своем убежище. Когда сейнер отходил от пирса и, все увеличиваясь, росла полоска темной воды — он оставлял на берегу все нерешенные вопросы. До возвращения через четыре месяца. Но странно казалось Кису всегда, что они не исчезали после, когда он ступал на непривычно твердую землю, а принимали другое обличье. И он понял однажды, что от них не уплывешь ни на каком сейнере. Отец разливал самодельную наливку, расспрашивал о море, о рыбе — сухопутные наивные вопросы. И, выпив, Кис обычно говорил без умолку, но на этот раз сосредоточенно ковырял вилкой под взглядом Лены. На щеках ее выступил румянец, глаза блестели матово, словно она уже приняла решение, а этот разговор за столом — вежливость к старому знакомому. Потом они долго сидели в ее комнате. Она положила на его плечо голову, была тиха, будто рядом, и в то же время очень далеко от Киса. — Можно, конечно, в городе остаться. Наташка — ты знаешь ее — на комбинат устроилась. У них малыш забавный — прелесть… Кис закрыл глаза, чувствуя, как упругими толчками стучит сердце. К черту «рыбкину контору». Мое место здесь, пора институт заканчивать, ушел балбес с третьего курса, море увлекло, штормы, туманы. И он сказал об этом Лене… …Движения однообразны и просты, как взмахи маятника. Принять пустое ведро, зачерпнуть, передать Игорю. Принять, зачерпнуть, передать. Слава богу, воды в траншее заметно поубавилось. Об этом не говорят, боятся сглазить. — Артур, вижу крышку телевизора, — сказал Игорь, наклоняясь к воде. — Честное слово. — Какой марки? — «Горизонт». — Тогда вытаскивай. Мой, — согласился Артур. На краю этого заброшенного северного поселка строили многоэтажные дома. Они темнели мокрыми кирпичными коробками, пустыми проемами окон, и земля кругом была взрыта и перевернута бульдозерами. Теплотрасса рассекала надвое беспорядочные глиняные бугры, тонкой ниточкой подтягивая новые дома к поселку. Кис поднялся на отвал. В дальнем конце пофыркивал экскаватор, одинокий, затерянный. «Не успеем закончить, дохлый номер», — подумал Кис, прикидывая расстояние. Домой они возвращались раньше обычного. Начался дождь, поплыли по лужам мутные пузыри. Промокшие парни шли по середине улицы. Встречные машины, притормаживая, уступали им дорогу. — Мы, наверное, на босяков похожи, — хмуро заметил Артур. Игорь улыбнулся. — Босяки — это еще люди. А мы… — он махнул рукой. — А тебя, что, тащили сюда, да?! — не выдержал Кис. — Сам поехал, отпуском пожертвовал, никто не заставлял. Ничего не ответил ему Игорь, лишь посмотрел нехорошо, пристально. Артур дернул Киса за рукав. — С чего это ты? — А-а-а… надоело… Устроил балаган. — Не вижу смысла обострять отношения. Все устали, не ты один, — говорил Артур неторопливо. — Все здесь временные люди, как дачники, только в другом смысле. Тебе с ним, что, детей крестить? Разъедемся и не встретимся больше… Кис представил Артура на кафедре, перед студентами, голос его мягко наполняет аудиторию, дикция отточена, хоть в капитаны на КВН. — Артур, а тебе нравится твоя работа? — неожиданно спросил Кис. — Смеешься? — Нет, я о настоящей. — Не знаю… — он пожал плечами, — нагрузка большая, если в смысле перспективы, да и то… Трудно в институте работать. Так что не торопись заканчивать. — Я не тороплюсь, — Кис улыбнулся. — А почему ты спросил? — А-а-а, так просто. Ты не забыл, что нам еще к прорабу идти? — Ждет он нас не дождется. Жил прораб в крепком приземистом домике на краю поселка. Темные бревенчатые стены, железная крыша, высокий тесовый забор. Артур остановился возле калитки. — Неудобно как-то. — Не в гости идем, по делу. Общественное поручение, — сказал Кис и повернул тяжелое кованое кольцо. Дверь отворил хозяин. — Помощнички пришли… Проходите. На широком скуластом лице его ни удивления, ни радости, словно привык он к поздним таким посещениям. Кис кашлянул и неловко переступил высокий порог. В комнате было тихо, сумрачно, вдоль стен старая мебель: этажерки с витыми столбиками, комоды, сундучки, лавки стояли ровно, по линейке, лишь аквариум с квелыми рыбами чуть скрашивал обстановку. — С чем пожаловали? Артур вынул из кармана бутылку. — Понятно, — сказал прораб. Сутулый, кряжистый, он неслышно двигался по комнате, был непроницаем, спокоен, только глаза поблескивали. Возникшую паузу не торопился сгладить шуткой. Артур даже растерялся. — Поговорить надо, Алексей Степанович, — начал Кис, присаживаясь. — Работа новая для нас, сроки сжатые, завалим — по головке не погладят. А теплотрасса — как артерия. Посоветоваться пришли, как дальше быть… Он понимал, что это совсем не то, и говорить надо другим голосом, легче, но момент был упущен. Хозяин вернулся с тремя гранеными стаканчиками и миской соленой капусты. — Понятно, — сказал прораб, придвинув себе стул. — Николай послал, что ли? — Нет, сами, — Артур достал наряды и положил на стол рядом с бутылкой. — Вот так лучше будет. А то: «посоветоваться пришли…» Лучше не придумали ничего. Открывай посуду. Сегодня грех не выпить, день выходной… А Николаю передай, что я не люблю тех, кто нахальнее меня. Пришел в контору, крик поднял, государственное дело тормозите, жаловаться буду. Будто до него никто и не приезжал к нам. — Погорячился. — Кис через силу улыбнулся. — А что мы сидим? Нальем для знакомства? — Погоди. — Алексей Степанович, все так же неслышно двигаясь, принес вилки. Сел, обхватив край стола. — Я удивляюсь все: откуда у вас такая настырность. Вот вы с вином пришли, без смущения, думаете, примет старик, расчувствуется, и все в ажуре. — Да что вы, Алексей Степанович?.. — обиженно пробормотал Артур. — Обижаете. Но тот будто не слышал его. — Знаю, не отказывайся… Ну, приехали вы к нам, встреча с оркестром, мы вам фронт работ, коечки застелили, красиво все, ладно. А через месяц вещички за спину и в самолет. Домой. Здесь много геройства не надо. А предложи годик поработать — обидитесь… — Мы же на отпуск только. — Помочь. В трудную минуту. — Кис придвинул прорабу стаканчик. — А настоящие герои — коренные жители. Давайте выпьем за них. Артур оживился. — А я предлагаю — за старшее поколение! — Давайте, Алексей Степанович! А то сидим… Прораб усмехнулся. — Далеко пойдете, парни. — Близко и собираться не стоит. — А не подумали — вдруг выгоню с бутылкой вместе, на порог не пущу, ведь стыдно будет? — тихо сказал прораб, и Кис понял, что уходить пора. — Неужели никогда не выгоняли, а наливай, поехали — и друзья сразу, за жизнь разговор, по душам… Можно мне и глаза закрыть, подписать. Черт с ними, с недоделками. Да домой вернетесь, не выдержите, похвастаетесь, как старика объехали. Посмеетесь. А после что? — Не знаю, — сказал Кис. — А я знаю. Статья сто семьдесят четвертая, часть первая. Дача взятки… Ты лагерь на девятом километре видел? За поворотом забор с проволокой, вышки по углам. Самому строить пришлось. Для себя. — Ошибки молодости, — заметил Артур. — Со всяким может случиться. — А вышел, остался здесь. Домой и не решился вернуться. Так что за старшее поколение, может, и не стоит пить… За окном светилась тихая северная ночь: небо было кремовым, с латунной желтизной на горизонте. От этого крыши домов казались непроницаемо-черными, плоскими, словно вырезанными из бумаги. — Нет, так мы ни о чем не договоримся, — Артур встал, прошел по комнате. — Недоделки мелкие, стоит ли об этом. Подчистим, поправим, не стрелять же вам из этой теплотрассы. Главное, чтоб люди не мерзли. А работа сделана, надо оформить. Мы, Алексей Степанович, не правы… Он говорил долго. Слова сплетались упругими кольцами, звучали ровно, отчетливо, но обычной уверенности Кис не чувствовал в голосе друга. Это было поражение. Артур лишь выравнивал линию фронта. Старик перелистывал наряды, близоруко прищурясь, разглядывал цифры. Артур остановился возле него, потянул из кармана авторучку. — Погоди, — сказал Алексей Степанович, покачал головой. Потом сложил бумаги в стопку. — Завтра поговорим. А бутылку Николаю отнеси. Из бригадных, поди, потратился. Може, пригодится еще… Из дома вышли молча. Возле калитки прораб остановился, еле заметная улыбка мелькнула на лице. — Заходите почаще. Не забывайте старика. Артур не удержался, подхватил в тон. — Спасибо за угощение. Очень приятно было. На раскисшей дороге блестели лужи, в них плавали отражения редких облаков. В домах еще не спали, за окнами угадывалось движение, голоса, бормотание включенных телевизоров. Тянуло теплым дымком, запахом земли и мокрой хвои. Тишина. Покой. Кис вспомнил тот вечер… Они сидели на стареньком диванчике в ее комнате. И все было, как раньше, как год или два назад, ковер на стене с выцветшим рисунком, сервант со сломанным замком в правой дверце, но Кис понял, что прежняя неопределенность в их отношениях кончилась, и это неожиданно встревожило его. Лена осторожно гладила его по щеке, ее рука едва касалась кожи, словно успокаивала, как маленького мальчика. — Наташа в пятницу пылесос купила. Такая хозяйственная вдруг стала, вот уж от кого не ожидала… Все в квартиру тащит. — А ты? — тихо спросил Кис. — Не знаю. И квартиры нет. — Да, я забыл. — Можно у нас жить. Я спрашивала у отца. Он с мамой не против, места хватит. Кис поднялся с дивана, встал. — Что с тобой? — Пойду покурю. В горле першит. В коридоре он долго смотрел на гудящий счетчик. Красная метка на диске появлялась и пропадала, наверху слышались чьи-то голоса и звуки шагов. Кис курил и вспоминал свой кубрик на СРТ, хлопанье волн за тонкой перегородкой… С того вечера прошел почти год. Кис давно работал, по вечерам в институте пропадал, задания, зачеты, экзамены, дни летели незаметно. И только весной, когда по блеклому сухопутному небу, совсем как в Атлантике, поплыли белые облака, ему снова стало не по себе. — Ты что маешься? — спросила его Лена однажды утром. — В море тянет. Путина сейчас. — Что-нибудь придумаем, — сказала она. Лена познакомила его с Артуром. Кис сдал экзамены, быстренько оформил отпуск и через несколько дней улетел с бригадой на север… В общежитие возвращались поздно. Артур молчал, лишь покусывал губы, хмыкал неопределенно. На крыльце он взял Киса за пуговицу. — Мы однажды два вагона стекла отгрузили малой скоростью. Угостить пришлось, постараться, само собой. Так это же стекло, фондированное… А сегодня я ничего не понял. — А он прав, Артур. Приехало много нас, а тактика одна: бутыль на стол и вроде как друзья сразу. — Кис помолчал. — Может, не умеем по-другому? — Мы умеем все. Что с бутылкой делать? — Забрось в чей-нибудь огород. Все равно никто не поверит, что обратно принесли. Артур улыбнулся, покачал головой. — Нетипичный случай, Кис. В каждом правиле есть исключения. Мы этого не учли. Надо — к главному инженеру. — Я не пойду. Все. Хватит! — Ерунда. Просто у тебя настроение такое. Легкий туман поднимался над темной водой реки. Покачивались тусклые светляки бакенов, в домах гасли огни. Лишь у причала, словно спросонья, постукивал слабенький движок моторки. На взлетной полосе Самолет снова куда-то повезли. Его потряхивало на неровностях, в иллюминаторе все ползла серая бетонка. Он так устал, что задремал даже, едва добравшись до кресла. Все позади теперь, дни неопределенности, тревоги кончились, и жизнь продолжались. Началось все с телеграммы, всего несколько слов: состояние тяжелое, приезжайте срочно, главный врач. Ее принесли днем, но дома никого не было. Свиридов прочитал только вечером, когда возвратился с работы… Теперь отец был рядом, это успокаивало Свиридова, о том, что дома его ждет — старался не думать. Встретят, помогут, довезут… В этот город летел он таким же ясным днем. Уже по-южному светило солнце и плыли легкие облака. Сойдя на трап, Свиридов растерялся, увидев себя со стороны в черном меховом пальто, в черной шапке, а под ногами радужно блестели лужи. После махнул рукой и побежал к автобусу. Сел у окна. Автобус тронулся, не спеша покатил по мокрой дороге. Пассажиры сидели притихшие, слишком быстро перенес их Аэрофлот из февральских метелей сюда, и рассматривали громоздящиеся со всех сторон горы. За спиной Свиридова кто-то вполголоса называл вершины, отсюда и Эльбрус видно, только в ясную погоду, а вот здесь руду нашли, но ему были безразличны все местные достопримечательности. Автобус часто останавливался, влезали какие-то тетки с узлами, бидонами, Свиридов только крепче стискивал зубы, чтобы не заорать. А он и не знал о нем ничего… Вспомнил отца перед его отъездом сюда, на курорт, как забежал домой перед командировкой, лишь несколькими словами перекинулись. После в спешке все, отцу на один самолет, ему — на другой, время быстро прошло, вплоть до самых последних минут. Свиридов лишь успел отдать ему справку и побежал на остановку. Со справкой пришлось поволноваться, в заводской поликлинике отцу не заполняли ее, кровь подводила, мало было гемоглобина. Отец попросил Свиридова, тот позвонил приятелям, они обещали сначала, потом опять где-то заколодило, и решилось все в последний момент. Отец спрятал справку в свой старенький бумажник. — Может, не ездить тебе? — спросил Свиридов. — Все будет хорошо, — отец улыбнулся виновато. — Спасибо, что помог. А мой врач — я против категорически, вам противопоказано… Обойдется. Там солнышко уже… В городе, действительно, вовсю пахло летом, давно стаял снег, лишь по утрам белел на деревьях иней, но к полудню исчезал и он. Отдыхающие ходили с сеточками, в которых все для процедур: и полотенце, и кружка воду пить из источника. Свиридов снова почувствовал свою обособленность от всех, это злило его поначалу, хотелось остаться незамеченным, но после дела захватили его, он уже ни на что не обращал внимания… …Самолет набирал высоту, двигатели гудели натруженно, на высоких оборотах. Сосед безмятежно похрапывал, склонив на грудь тяжелую голову, а Свиридов испытывал странную легкость, пустоту во всем теле, словно все осталось там, на земле, и летел он над ней один, сам по себе. Но это длилось лишь минуту, потом вдруг стало нехорошо, неловко за себя… Как-то быстро прошло у него время, незаметно, как вода из горсти, пять институтских лет пронеслись в сутолоке, в неразберихе; лекции, экзамены, зачеты. Мать ничего так не боялась, как этих экзаменов, лицо у ней каждый раз заострялось, бледнело до синевы. «Черт с ней, со стипендией, хоть на троечки проскочил бы», — повторяла она часто. И Свиридов начинал ловчить, сдавал днем раньше, а на следующий день уходил в институт ненадолго, возвращался, успокаивал ее: все нормально, напрасно ты так беспокоишься. Отец воспринимал спокойно все сессии и зачеты. Его утешало, наверно, что сын учится, будет инженером, и про заваленные зачеты выслушивал молча: как завалил — так и пересдашь. И только однажды, в самый ответственный момент, это на втором курсе было, уже приказ об отчислении на подпись ректору отнесли, он пошел вместе с сыном к декану. Свиридов хорошо запомнил этот день. Они зашли в кабинет, впереди отец, маленький, сухонький, а он сзади, голову наклонив. Декан со Свиридовым и разговаривать не хотел больше, а с отцом у них сразу общий язык нашелся, словно они на одном фронте воевали. Отец держался спокойно, без заискивания, декан предложил ему сесть, стул придвинул. «А ты выйди пока», — сказал Свиридову. О чем они говорили — он так и не узнал. Приказ забрали от ректора, Свиридов сдал все-таки свою теоретическую механику, остался в институте. А после дело легче пошло. Научился подстраиваться под преподавателя, промолчать где надо или хмыкнуть неопределенно. Теперь он знал, что тогда и начались его маленькие компромиссы и уступки, нет, не другим он уступал, а сам себе, в ерунде сначала, в мелочи, а после стало это привычным и простым. Три года на заводе еще быстрей прошли, общежитие в районном городке, где по ночам все вздрагивало от кузнечных молотов, после Свиридов ни дня не задержался, собрал вещи, домой, хватит, не зная даже, где работать придется. Отец встретил его на пороге, широко дверь распахнул, улыбнулся. — Ну, здравствуй, Владик, — он всегда в хорошем настроении его Владиком звал, — это хорошо, что вернулся ты. Я вот теплицу хочу строить, может, поможешь… В городе устроиться оказалось непросто. Доски были залеплены объявлениями, требуются, требуются, требуются, но все конторы какие-то, шарашки, как проходные дворы, оттуда уходили, а значит, и Свиридову там делать нечего. Он друзьям прежним звонил, однокашникам, слонялся по городу целыми днями. И было неловко возвращаться домой. Мать рассказывала про знакомых, работают, а ты все сразу хочешь, надо соглашаться на то, что предлагают. Отец приходил поздно, сидел за столом молча, ничего не ел почти, потом устраивался на подоконник, курил возле форточки. И Свиридов чувствовал свою легковесность, ниже склонялся над тарелкой. — Может, ты своим приятелям позвонишь? — попросил он отца однажды. — Зачем? Устроят тебя, а ты опять сбежишь. — Ну, знаешь ли… От добра добра не ищут… — Сам ищи. Да у меня никого не осталось. Все на пенсии. В этом, конечно, намек прозрачный крылся, не может сын отца обеспечить, и приходится ему на старости лет подрабатывать. Мать неслышно убирала посуду, только тарелки в руках ее подрагивали. Потом все устроилось, нашел он место в исследовательском институте. Невзрачное зданьице с облупившейся штукатуркой, бывший купеческий особняк, но люди попались хорошие, и дело у них шло в гору круто. Свиридов как-то сразу в точку попал, в самый перспективный отдел, занимались там автоматизацией производства, и за несколько лет тихой сапой, мытьем-катаньем в руководителя лаборатории вырос. Иногда его самого удивляла эта способность промолчать в нужный момент, откуда бралось только, или подсказать что-то начальству вполголоса и с такой доверительной интонацией: вы же сами мне говорили об этом. Не помню, отвечал ошарашенный начальник. А у меня записано даже, Свиридов делал обиженное лицо и лез за блокнотом… Отец сначала был против этого института, он терпеть не мог бывших купеческих особнячков и тех, кто обитал там теперь, звал его на завод, но после рукой махнул. А как часто по-глупому он обижался на отца! Особенно в институтские годы. Хотелось носить совершенно особенные туфли с узкими носками или плащ итальянский. Отец разворачивал покупку, толстым ногтем постукивал по литой подошве, ну, это до первой грязи, говорил потом. И предсказания отца сбывались. Свиридов злился, замечая, как исчезает глянец, мнется верх, швы расходятся на новых ботинках… И казалось ему, что все это из-за отца. А его уже тогда беспокоили боли, он никому не говорил, темное дело — желудок, и сваливал все на заводскую столовку… …Сосед проснулся, когда стюардесса принесла минеральную воду. Завозился, позевывая, поднял опухшее лицо, посмотрел на Свиридова. — Ох, и врезали мы вчера на прощанье… — Чувствуется. — Слушай, а в самолете ничего не продают? Здоровье бы поправить. — Нет, — сказал Свиридов. — Значит, только на международных, — сосед вздохнул, окончательно просыпаясь. — А у меня нынче не курорт, а цирк прямо получился. Ребята попались хорошие, с юмором. От него попахивало перегаром, Свиридов слушал и свои подвиги вспомнил, как по утрам отец в комнату его приходил, сдерживаясь, сначала молчал, потом спрашивал, с кем пил. И только теперь он знал, как доставалось отцу это спокойствие. Представил, как поднималось у него давление, и возле язвы лопались какие-нибудь кровеносные сосудики, с каждым разом все больше. Свиридову неловко было лежать перед ним, он садился, тер виски, в голове, конечно, гудело со вчерашнего, молол чепуху, что друзей встретил, что не маленький и сам все понимает. Отец выходил тогда из комнаты, между ними начиналась полоса молчания, иногда неделю, иногда две. И это даже радовало Свиридова, он, словно назло, возвращался домой поздно, своим ключом дверь открывал, с каким-то особым удовольствием ввинчивал каблуки в старенькие скрипучие половицы. Мирил их футбол, когда матч передавали по телевизору. Отец смотрел молча, но постепенно игра захватывала его, и после особенно напряженного момента он закуривал, говорил мимо Свиридова: — Повезло! Ты погляди! Им весь сезон везет, как зайцам… Свиридов соглашался. Так, по слову, по возгласу к концу игры и кончалась полоса молчания… …Сосед что-то рассказывал. Был это плотный круглолицый дядька, маленькие глаза запрятаны глубоко в глазницах, в мокрых губах отражались золотые коронки. — А у меня иногда хорошо выходит. Должность маленькая — экспедитор, товары развожу. А друзья попросят, достанешь, одному — то, другому — это сделаешь, за недельку, глядишь, и четвертную наскребешь… Он, наверно, хорошо пообедал, выпил крепенько в аэропортовском ресторане и теперь, поспав, в отличном настроении находился. Глазки поблескивали весело, и на торгового работника был он похож мало. — А путевочку сюда мне свояк организовал, большой он по этим делам специалист… Я, конечно, в долгу не останусь. Приходится крутиться, — улыбнулся он и замолчал… У отца, Свиридов знал, с путевкой долго не выходило, где-то обещали, потом все менялось, он опять ждал, потому что пойти, потребовать, на горло наступить кому-то — не мог, считал, если не дали — значит, дали тому, у кого дела вовсе швах, как он говорил иногда. И Свиридов как-то запоздало понял, что все последние годы жил только сам по себе, отдельно, в своей двадцатиметровой комнате, и в родительский дом на окраине приезжал лишь по надобности, зимой картошки взять или из зелени чего летом — огород у них всегда в порядке содержался. В последний раз перед отъездом зашел к матери. После телеграммы она слегла. За несколько часов от ее энергии и решительности и следа не осталось. Она лежала на тахте возле жарко натопленной печки, безучастно смотрела в пространство, соседские женщины сидели возле нее, успокаивали. — Может, обойдется все, Клавдия Николаевна, крепкий же он. Помню, осенью колоду расколоть не могла, он примерился, на ладошки поплевал и сразу… Потом, когда ушли чужие, мать позвала его. — Владя, как ты один-то полетишь? Может, я с тобой? Его всегда коробило это деланно-интеллигентское «Владя», но на этот раз он не обратил внимания. — Нет, тебе нельзя. Жди здесь, я писать буду. Она медленно поднялась тогда, достала из комода деньги, положила на стол. — Вот, не знаю, хватит ли. Если мало будет — ты телеграмму дай. У меня еще есть. Свиридов смотрел на неровную стопочку, там были десятки, тройки, даже мятые рубли, она откладывала их от рыночных своих выручек, прятала куда-то, и вот они дождались своего часа. — Что надо будет, так не жалей денег-то… — Знаю, — поспешно сказал он и вышел, чтобы успеть за билетом… В автобусе было жарко. За окнами проплывали, разворачивались уже подсохшие поля. Он расстегнул пальто, снял шапку. Чтобы отвлечься, в который раз начинал читать, но не мог, от яркого света резало глаза. Возле вокзала Свиридов вышел. Громко играла музыка, возле остановки прохаживались флегматичные мужчины в больших плоских кепках, ловили такси. Оказалось, что отец живет далеко, на окраине городка, и путевка у него была лишь на питание и процедуры, а спал он вот здесь, показала ему хозяйка на узенькую железную кровать. Потом она повела его в больницу. Темное здание ее тянулось на целый квартал, они обошли его кругом, прежде чем в приемный покой попали. После длинными коридорами, мимо халатов, полосатых пижам, чьих-то костылей, кроватей дошли до хирургического отделения. — Вот здесь. Слева первая койка, — сказала хозяйка тихо и в сторону отступила. И по тому, как сел ее голос, Свиридов почувствовал тяжесть в ногах, не было сил последний шаг сделать. Отец узнал его сразу. Он быстро повернул худую лобастую голову, чуть прищурился. — О, Владик приехал, вот видишь, как получилось, слег я, Владик. Как мама там? — он говорил, тяжело дыша, на виске под серой тугой кожей билась синяя жилка. — Ничего, папа, все хорошо будет, теперь поправляйся только… Мама со мной собиралась, да заболела немного. Свиридов смотрел на отца, и в этом маленьком сухоньком человечке так немного осталось от того, прежнего, каким был он месяц назад. — Вот видишь как, Владик… Надоело все. Иди к врачу, скажи, чтоб отпустил меня, домой поедем. Дома мне лучше будет. Сам такси вызывай. Ох, сколько они влили в меня… И только тут он заметил высокие штативы по обе стороны кровати, в мензурках, колбочках что-то капало, а резиновые трубки шли к отцовским рукам. — Пусть лучше уколы, — он на секунду закрыл глаза, — а так я не могу больше… А мама не приехала… Иди, скажи врачу, сколько можно… Свиридов поправил подушку. Ему стало жарко в накинутом на плечи халате. Он немного успокоился, отец узнал, и операция уже сделана, главное позади, теперь только бы организм справился. Лишь резиновые трубочки страшили его. Он догадывался о их назначении, но все было прикручено к штативам как-то наспех, не мужскими руками, это было видно сразу, как на уроке химии в средней школе. Только теперь Свиридов заметил и дежурную сестру. Она сидела у стены на низеньком стульчике, держала руку отца. Врач дотронулась до его спины, тихо вызвала в коридор. И как-то деловито, буднично представилась, потом спросила: — Вы его сын? — Да, да. — Положение тяжелое, но теперь есть надежда. Мы сделали все, что смогли. Он пробыл в палате до половины девятого. К вечеру отец успокоился, дыхание стало ровней, и он уснул… — Ну, а вышел я из госпиталя уже после войны, время трудное, — говорил сосед, — туда-сюда сунулся, работы много, а все физическая. Сначала в артель пристроился, но ее прихлопнули сразу, видно, давно милиция на прицеле держала, двоим по пять, одному четыре года дали, я в стороне остался, но опять-таки на голом месте. И посоветовали мне в снабжение идти, грамоты особой не надо, наряд-фактуру от накладной отличишь, вот тридцать пятый год так… Они разговорились не сразу. Сначала сосед односложно отвечал, но после Свиридову захотелось «вскрыть» его, как он выражался, и, участливо понизив голос, имитируя откровенность, добился своего. Испытанный метод сработал: слушай, сколько хочешь, пока тебе всю жизнь не выложат, прикидывай, как можно этого дядю использовать… Врач, лечившая отца, была растеряна и все повторяла: зачем его отпустили, нельзя с язвой, такая застарелая. Для курортной больницы это, наверное, редкий был случай, поэтому в палате сестра дежурила постоянно. Врач была молода, от волнения щеки ее горели. Она показала Свиридову историю болезни. Он ничего не понял в торопливых записях на шершавой бумаге, одно только ясно стало, что начиналась эта история не год, не два назад, а в сорок втором, когда ранило отца в первый раз, и продолжалась после, не прерываясь ни на один день. Свиридов, освоившись, пристально посмотрел на ее грудь под белым тугим халатом. Она заметила и вспыхнула еще сильней. Потом он торопливо попрощался. Свиридов пошел к заведующему хирургическим отделением. — А что я могу вам сказать, — проговорил тот, поднимая голову с жестким седым ежиком. Под толстыми стеклами очков глаза его были по-рыбьи круглы и бесстрастны. — Ждать надо. Конечно, если больной говорит, что прокурору жаловаться будет — это несколько обнадеживает. — Так и сказал? — Да. Даже письмо хотел писать. «Это похоже на него», — подумал Свиридов. Сколько раз он доказывал отцу, что напрасны все его выступления. Себе же дороже обойдется, но тот упрямо стоял на своем и… иногда добивался. — Сердце у него хорошее, — помолчав, сказал заведующий. — Чистые такие тона… И вдруг Свиридов заметил, что ждет от врача еще каких-то слов, может, даже ничего не значащих, но только бы прошла эта долгая томительная пауза. Вот так же, наверное, разговаривал отец с деканом, когда сына хотели отчислить. Теперь роли словно поменялись, но это не радовало Свиридова. Он взял пропуск и вышел. На следующий день отцу стало лучше. Он лежал тихий, ровно дышал, и только руки теребили одеяло. Капельницы убрали из палаты, врач обещала, что с ними покончено, теперь только уколы, а потом сырое яйцо, полстакана кефира. Свиридов сидел ссутулясь, смотрел на запавшие щеки в жесткой щетине, газетой обмахивал. — Ох, устал я, Владик, спроси, почему есть не дают мне… Хоть апельсинку какую ты бы принес, дольку одну. Иди, здесь в магазине… Или в ресторане спроси… — говорил отец, а глаза испуганно бегали по комнате, нет ли сестры рядом, не слышит ли. Свиридов выходил на улицу. Холодный воздух обжигал лицо. Он садился на скамейку, смотрел по сторонам. Возле гаража ремонтировали «скорую помощь», шофер, лениво переругиваясь с напарником, копался под задним мостом, и шевелящиеся ноги в стоптанных ботинках словно существовали отдельно от него. Наверно, на этой и привезли его сюда, подумал Свиридов, представил внезапно последний приступ у отца, когда входил он в столовую, покачнулся, упал, и горлом кровь пошла, как стихли сразу разговоры обедающих, как подбежали к нему и, скорченного от боли, понесли к машине… Но теперь позади это, позади и операция, ее делал сам заведующий отделением, заслуженный врач республики, конечно, все будет нормально. Он возвращался в палату, снова садился рядом. Брал истончившуюся руку отца, она была по-детски невесома, только ногти желтели. Ему снова стало хуже, губы запеклись от жара, и язык был сморщен, сух. Он поворачивал голову, говорил с хрипотцой: — Ну как, принес? Отломи кусочек, чтобы не видели, ну что ты, не могу я больше! Хоть пить дай! — Нельзя тебе, папа, — Свиридов склонялся к нему ниже, гладил руку. — Врач сам принесет. — Я сказал тебе?! Иди, неси! — кричал отец, а после долго не мог отдышаться, закрывал глаза. Что-то далекое слышалось в этих словах, отец снова спорил, не соглашался, и это вселяло надежду… …Свиридов шел в темноте, вспоминал. Отцу чуть за сорок, они в его родной деревне, в отпуске, походка у него стремительная, сам маленький, сухой, нетерпеливый. На нем синий костюм в полоску, галстук съехал набок, в зубах крепко зажата папироса, горит, не потухая, и гостям представляется коротко, со значением: Свиридов… Как он боялся отца тогда. Под горячую руку отец кричал, играя желваками, а во хмелю садил сына на колени и начинал расхваливать гостям и родственникам. Владиславу нестерпимо хотелось убежать, спрятаться, лицо его горело, четырнадцатилетний парень и на коленях у папочки, но отец держал его крепко. Потом, став старше, он часто спорил с ним, все еще храня те давнишние обиды, и часто заносило его в этих дискуссиях. Он уходил, чертыхался, где ему понять, все у него в прошлом. Потом по ночам Свиридов долго не спал, думая об отце, о заводском участке, где сидел он в маленькой застекленной клетушке, шесть слесарей, два сварщика в подчинении. Это казалось ему мелким, нестоящим делом, по сравнению с тем, что будет делать он… И после, когда в исследовательском институте работал, тоже считал так. Разговоры в лаборатории шли о больших проблемах, о новых направлениях, и только теперь Свиридов понял, что были это одни слова. Проблемы решались не спеша, больше времени уходило на составление планов, графиков, основательно, на несколько лет вперед, а результаты умещались в двух или трех тощеньких папках. И даже начальство редко видело конечные итоги своих усилий, постоянно что-то дорабатывалось, проверялось, корректировалось. Иногда он рассказывал о своей работе отцу. Отец выслушивал молча, не задавал вопросов, словно знал об ответе заранее. Это раздражало Свиридова, он злился, что напрасно душу изливал, но слишком разными были их жизненные пути. Отец никогда не выбирал, не примеривался, делал все, что его заставляли или он считал нужным, были у него ордена, медали, благодарности в приказах и в точно таких же приказах выговоры. Но за всем этим все равно виден был сильный и прямой отцовский характер, его деревенская основательность, тяжеловесность. И Свиридов чувствовал иногда, как не хватает ему этой прямоты… Слишком много дел у него было. Постоянно с кем-то договаривался, ждал звонков и сам звонил кому-то, все сложнейшее переплетение этих связей, обещаний, доверительных бесед иногда тяготило его суетностью своей, но отказаться уже не мог, потому что не принадлежал себе. Где-то выступал, кого-то консультировал, писал статьи, доставал холодильники, и… не мог остановиться, вроде как один раз живем, не ленись только, а в тонкостях после разберемся. Однажды вечером он сидел у его изголовья. За окнами уже темнело, почему-то не зажигали свет, и в полумраке больные под простынями напоминали могильные холмики. — А весной на охоту поедем, — сказал Свиридов, поправляя отцу трубочку с кислородом. — Всю родню соберем. Озеро-то наше помнишь? — Помню. Мы с тобой заблудились в камышах. Ты маленький был. — Теперь не заблудимся. Возьмем лодку с мотором, — проговорил Свиридов и осекся. Отец с застывшим лицом отвернулся к стене — все вранье, швах дело, какая там охота, выдумал, поумней ничего не смог, словно говорил отец, вытянувшись всем телом. Свиридов кашлянул, тяжело поднялся со стула. — Я пойду, папа. Скоро обход. — Иди, Владик, отдыхай. Приходи утром. Вечером мне всегда получше. — Отец слабо шевельнул рукой, бязевый рукав был закатан выше локтя. — Иди. На улице было тихо. Крупные хлопья летели из серой, пропасти неба, редкие фонари то вспыхивали, то гасли. На заснеженной дороге черно и мокро блестели следы машин. Свиридов поднял воротник пальто, его знобило, сырой воздух насквозь пронизывал его. Хозяйка отворила дверь, пропустила в сени. — Снимай с себя, видишь, сколько навалило. Вот сюда. Садись к печке. Ну, как он там? Свиридов рассказал. — Ну, это хорошо. Бог даст — поправится. Чаю хочешь?.. …В салоне загорелась надпись, просили пристегнуть ремни. Сосед кряхтя повернулся, с трудом защелкнул пряжку. — И как все кончилось? — спросил потом он. — Вот, домой летим. — А где отец-то? — Там, — Свиридов махнул рукой в хвост самолета. — С язвой редко теперь умирают. Научились резать. Встретят вас? — Дал телеграмму. Приедут. Самолет накренился в вираже, его несколько раз тряхнуло, и двигатели загудели ниже. Свиридов почувствовал, как проваливается под ним кресло, и кровь тяжело приливает к голове. На земле они долго ждали, когда остановятся винты, невыносимо медленно тащился к самолету трап. Еще немного, чуть-чуть, успокаивал себя он, поднимаясь. Сойдя с трапа, сосед чуть помедлил. Потом протянул Свиридову руку: — Держи. Хотел на батю твоего взглянуть, да некогда. Всего вам! Он быстро пропал, растворившись среди пассажиров, еще некоторое время покачивалась над головами его каракулевая шапка, потом и она исчезла. Вытянувшись в длинную цепочку, пассажиры шли к аэровокзалу. А навстречу им уже ехала грузовая машина с включенными фарами. Свиридов не выдержал, побежал к ней. Шофер узнал его, высунулся. — Куда ставить? Возле самолета уже было пусто, лишь стюардесса в накинутом пальтишке, поеживаясь, стояла рядом со Свиридовым. Потом открыли почтовый люк. Грузчики, поругиваясь, перекидывали в кузов машины посылки и мешки с почтой, закончили быстро и хотели уезжать, когда из темного нутра кто-то крикнул: «Не все еще», — и смолкли сразу. Свиридов залез к ним. Придерживая за края, они осторожно поставили на брезент большой деревянный ящик. Через десять минут выгрузка была кончена, и машина тронулась. Скоро они отъехали от ярко освещенного аэропорта и лес подступил к дороге темной стеной. Мела метель, белые космы снега стелились под колеса, вспыхивая и погасая, и казалось, что перед самой машиной кто-то перебегает дорогу. Возле дома машину неожиданно тряхнуло, в кузове глухо стукнуло о передний борт. Свиридов вдруг сжался как от удара, и белая дорога перед ним расплылась, поползла радужными пятнами. Два письма из редакции Ранняя весна гудела ровным ветром, позванивала капелью. Василий вышел из автобуса, пересек площадь. В стеклянной коробке аэропорта было многолюдно. Несли чемоданы, картонные ящики, апельсины в туго набитых авоськах, а над всем этим шумом плыл размеренный голос диктора, усталый и безразличный к суете. Можно было, конечно, и не приезжать на аэродром, тесть не любил, когда его встречали. Подарки умещались в портфеле, в командировки он ездил часто и рассказывать было нечего. Но Василий все-таки приехал. Очень хотелось посмотреть на самолеты, когда они не высоко в небе, а рядом почти, за низенькой железной оградкой, и гудят на разные голоса. В такие минуты он чувствовал сердцебиение, тоску по далеким городам. Хотелось бежать к вагончику автопоезда, сесть на жесткое сиденье и ехать на посадку. Самолет тестя опаздывал. Василий потолкался возле касс, потом поднялся на второй этаж, в зал ожидания. Сел в кресло, откинулся на мягкую спинку. Закрыл глаза. Ноги были тяжелы от утренней беготни. Он вдохнул в себя разные дорожные запахи, неуловимые, быстро сменяющиеся запахи временного пристанища нескольких сотен людей. Скрипнули сапоги, запахло крепкой ваксой. Прошли курсанты в новых шинелях. Лица их были розовы и возбуждены перед дорогой. И Василий пожалел, что сам не был в армии, а знал о ней только от друзей. Все они рассказывали по-разному, вспоминали смешные истории, он им не верил. Теперь, на двадцать восьмом году, как-то странно было жалеть об этом. Институт закончен, работа интересная, приятели, кино, театр в дни премьер, разговоры. А после разговоров всех, после долгого рабочего дня он писал. Василий писал рассказы. Сюжеты их были незатейливы, герои тоже, ни одной выдающейся личности. На страницах жили рыбаки, шоферы, грузчики. Они работали, ругались, спорили, судьбы их были просты и обыденны. Когда не хватало Василию собственных наблюдений, он легко придумывал, эта легкость сначала пугала его, но потом он привык ставить себя на место героев, и возникала иллюзия правды. Порой он так увлекался, что казалось, все это было и у него — дальние дороги, стройки, прорабы, самосвалы и катера, и на какое-то мгновение он чувствовал себя всемогущим. На следующий день восемь часов за чертежной доской пролетали незаметно. Одни рассказы он дотягивал до конца, перепечатывал после на машинке, а другие — их было больше — так и застревали где-то возле середины. Но те, неоконченные, обладали странным свойством не отпускать от себя, и Василий думал о них, как о близких людях, только уехавших надолго. Друзья считали его увлечение блажью, чем-то вроде порочной наклонности, предсказывали, что пройдет, кто в юности стихов не писал или не коллекционировал марки. Иногда к нему в комнату заходила жена, с усмешечкой наклонялась к столу, дышала Василию в затылок. Усмешечка бесила его, хотелось закричать, обидна была эта снисходительность, но он боялся потерять свой настрой, потому что без настроя дело останавливалось сразу. — Ну, как твое рукоделие? — спрашивала она выпрямляясь. — Так, понемногу. — Это и плохо, Васенька… Он знал, что за этими словами последует, и стискивал зубы. Жена была доброй и мягкой, но как-то быстро сникла после замужества, домом занялась изо всех сил, а после домашних хлопот ее уже никуда не тянуло. Василий легко примирился с этим. И лишь когда речь шла о его будущем — жена становилась той, прежней Галкой Звягинцевой, капитаном институтской волейбольной команды, быстрой и решительной. Щеки ее вспыхивали, и она сразу занимала круговую оборону. О своем будущем Василий думать просто не хотел… Движение и голоса в зале ожидания слились для него в сплошной гул, мягкий, как летний дождь. Гул проходил мимо, не отпечатываясь в памяти, но он уже знал, что в нужный момент память не подведет, вернет его в этот зал. И Василий вспомнил, как утром, торопясь на работу, обогнал женщину с двумя малышами. Они уже сворачивали к детскому саду, но несколько фраз запомнилось. — Мама, мама, а когда ты нам купишь папу? — Зачем он нам нужен, пьяница такой. — Мама, а ты купи хорошего. На женщине было старенькое пальто, синий платок на глаза надвинут, шла она торопливо, тоже, наверное, опаздывала. Василий побежал дальше, скользя по льдистому тротуару. И теперь он в который раз открыл для себя, что ничто не проходит без следа, только не упустить бы, не растерять. После пригодится. Он многое оставлял на завтра, на будущее. И представлялось ему это будущее чередой долгих светлых дней, когда все будет получаться, и герои из неоконченных рассказов заговорят с ним без усмешечки, серьезно. Об этом никому не говорил Василий, даже жене, потому что ей требовались точные даты… …Диктор сонным голосом объявил, что самолет из Москвы прибыл. Алексей Николаевич появился в дверях неожиданно, чуть не столкнувшись с Василием. — Васенька, здравствуй, милый. Вот славно, что приехал. Как догадался? — Я в трест звонил. Сказали. Помочь? — Поищи машину. Василий побежал к стоянке такси. Тесть снова, в который раз, показался ему не таким, как дома, к которому он привык. Как молодо блестели его глаза после возвращения! Правда, резче обозначались мешки под глазами, но это не старило Алексея Николаевича, лишь давало повод теще жаловаться своим приятельницам: он ужасно много работает в командировках, я так боюсь за него. На этот раз он купил себе шляпу, светло-серую, с короткими полями, и надел уже, шапку в портфель спрятал. И пахло от него московским многолюдьем, словно одеколоном, той легкостью, которая часто охватывает в начале апреля даже отцов взрослых дочерей. Машина круто набирала скорость. Летели по сторонам скрюченные после зимы березки, снег на полях отяжелел, поблескивал твердой корочкой, а шоссе было сухим, темнело серым наезженным бетоном. Алексей Николаевич закурил, надвинул шляпу на глаза, что придало ему вовсе легкомысленный вид, говорил не торопясь. Василий слушал его, пытаясь уловить недосказанное, но слова тестя ложились друг к другу плотно, как камни в древней пирамиде. — А тебе, Васенька, тоже приятные новости. Помнишь, ты рассказ посылал в журнал? — Какой рассказ? — Василий настороженно притих, этого он от тестя не ожидал. Неужели жена постаралась? — Не помню. Извини, конечно, для тебя это дико, кощунственно. Понимаю. А встретил я старого приятеля. Служили вместе. У него дядя — главный редактор, и представь себе, того самого журнала… Старый приятель в курсе дел, рассказал в подробностях… Алексей Николаевич замолчал, Василий не торопил его, он попросту был растерян. Он знал тестя, его предприимчивость и деловая хватка были отточены добрым десятком административных должностей, и кривая роста постоянно выносила его к новым высотам. Любил повторять Алексей Николаевич: «До сорока лет я работаю на авторитет, после — он на меня», — и улыбался. Потом улыбка медленно гасла, лицо становилось привычно жестким. Но сейчас тесть был расслаблен, словно все еще был где-то далеко, где не требовали от него твердости. — Что решили вы… со старым приятелем? — не выдержав, спросил Василий. — Помочь тебе надо. А так, самотеком, не выйдет. — Он помолчал. — Интересное словечко они придумали, самотек. Верно, Вася? Лучше не скажешь. Течет река, и никому дела нет. Плотину строить не собираются. Дорого, да и хлопотно. Пусть течет. Машина въехала в черту города. Словно сговорясь, вспыхнули красным светофоры, останавливались на каждом перекрестке. Перед ними шли люди, однообразно покачивались головы, портфели, проплывали детские коляски. — Это вы мне говорите? — спросил Василий. — Нет, так, в пространство. — Вы что-нибудь показывали там, в Москве? — Так, взглянул он мельком. — Что сказал? — Можно дотянуть… Довести до кондиции. Алексей Николаевич взглянул на Василия, улыбнулся. Тот безразлично откинулся на спинку сиденья, подобрался весь. — Да ты не сердись, Вася. Все будет хорошо. Покажет знающим людям, поговорит кое с кем. От совета худа не будет. — Это верно, худа не будет. До дома они доехали молча. С того дня прошло много времени. Отгремела ручьями долгая весна, сошли снега даже из глубоких лесных оврагов, проплыли высокие облака, округлые и легкие, как кипы черемухи, и наступило лето. Василий не скоро забыл разговор с тестем в такси, но новые дела закрутили его, и новая стопка исписанных листов появилась на его столе. Тесть, проходя мимо его комнаты, часто останавливался на пороге, осторожно заглядывал, но не входил, а исчезал сразу, как только Василий поворачивал голову. Это внимание настораживало Василия. После таких взглядов он долго не мог сосредоточиться, рисовал чертиков на углах рукописи и терялся в разных предчувствиях. — Да ты не обращай внимания, — успокаивал его Миша, друг или приятель только — Василий сказать не мог. — Просто мещанское любопытство. Я через это прошел. Работать надо, Вася, все остальное лабуда, — и смотрел на него пристально, не мигая. Познакомились они давно, на каком-то литературном вечере. С тех пор Миша приходил к нему, иногда часто, по нескольку раз на неделе, а иногда пропадал, как в омут, и ни открытки, ни телефонного звонка целыми месяцами. Рассказывать о себе не любил, знал Василий, что работал в жилищной конторе смотрителем зданий, в должности тихой и необременительной. Еще писал стихи и в каком-то институте учился заочно. — Надо работать, — соглашался Василий, но это не успокаивало. И когда возвращался в дом тестя — все казалось ему, что ступает на вражескую территорию. Он по-прежнему посылал свои рассказы в редакции, по-прежнему они возвращались обратно, иногда с рецензией, иногда просто несколько строчек, торопливо отстуканных на машинке. Василий даже папку завел особую, подшивал туда все письма, на обложке крупно вывел «моя переписка с ними». Но почерпнуть для себя из этой переписки смог мало. Как-то очень сходны были ответы эти, как будто монтировали их скоростным методом, из готовых блоков. И за ровными строчками, отпечатанными через два интервала, Василий старался угадать самого рецензента. Старый он или молодой, лысый, в очках, худой или толстый, с одышкой, перхотью на пиджаке. И о чем он думает? Может, о деньгах, которые получит за работу, а может, о своем высоком назначении в литературе? Василия не угнетало, что рассказы его так аккуратно возвращались, словно на другом конце пути сразу попадали в хорошо отлаженную машину какой-нибудь всемирно известной фирмы, гарантированно-безотказную. У Миши дела тоже шли не блестяще. Он читал редакционные ответы и впадал в меланхолию. — А знаешь, Вася, нам ведь тридцать скоро, — говорил он тихо, и очки его блестели тускло, как мокрый асфальт. — Одному из этой чертовой реки не выгрести. Надо, чтобы подтолкнул кто. Один раз, а там — своим ходом. — Рано еще, — Василий поворачивался к другу, — а если у самого сил не хватит? — Хватит. Ведь есть же здесь что-то! — Он стучал пальцем по голове, и голос его звучал хрипло. — Не за деньги маемся, ради самоутверждения, слово свое сказать хочется… Ты послушай, вот. «Летите, птицы, кем ваш путь отмечен? Земля, ты их усталостью не тронь, когда кладет туманами на плечи колдунья-осень мокрую ладонь…» Разве плохо? Нет, уйду в личную жизнь. — Нам все потом зачтется, Миша. Все. Надо уметь ждать… Прошло и лето, тихое, дождливое, грибное. Алексей Николаевич увлекся поездками за город, посвежел лицом, ходил по дому шумно, размашисто и на Василия не обращал внимания, словно разуверился в нем. Это неожиданно задело Василия, вывело из равновесия, заставило посмотреть на себя со стороны. А со стороны различался сумрачный молодой человек, сотрудник проектного института, не имеющий замечаний по службе, но и не прогрессирующий, а так, темная лошадка. А кругом шла настоящая жизнь, люди летали в космос, побеждали стихию, строили нефтепроводы и гидроэлектростанции. А молодой человек пытался жить в своем замкнутом мире, где бродили его непонятные герои и делали свое дело, лишь чуть-чуть напоминающее настоящую работу… От этого горько и одиноко стало Василию, будто он отстал от поезда на маленькой глухой станции. Миша снова куда-то пропал, скучно тянулись дни в опустевшем городе, и Василию просто не хватало воздуха. Он стал ездить с тестем, со всей семьей на воскресные вылазки, но и это не успокоило его, лишь больше добавило неопределенности. Жена смотрела на Василия, потом молча уводила в лес, подальше от родственников. Уже опадал первый лист, леса тихо впитывали холод остывающей земли. Дали заволакивались с полудня сизой облачностью, моросил дождь, шелестел в траве, и казалось временами, что кто-то подкрадывается сзади. От такого предчувствия охватывал озноб, и Василий прибавлял шагу. В начале сентября пришло письмо из редакции. В нем сообщалось, что рассказ его, Василия Рослякова, редакции понравился, и она намерена опубликовать его в следующем номере, что в рассказе много хорошего, а теплая атмосфера труда героев не оставит равнодушным читателя. Василий долго стоял на лестнице, не решаясь подняться в квартиру, не верил своим глазам. Что-то случилось в отлаженной редакционной машине, сбой случился, отработана не та программа, и вот — удача, один шанс из тысячи. Дома он не сказал о письме, как посоветовал Миша. Он только что вернулся с побережья, был весь пропечен солнцем и обкатан морской волной, как галька. Исчезла угловатость, стал он обтекаемым и устойчивым, как ванька-встанька. — Ты что, опять в частную жизнь уходить собрался? — спросил Василий, разглядывая его длинные пальцы, вертящие сигарету. — Нет. — Поэму закончил? — И не буду. Тема — не та, добрые люди подсказали. Нужно время чувствовать. Слышишь, как часики тикают? Вот так и мы должны. Четко и в ритм. Иначе — пустой номер, Вася! — Ого. Новая волна? — Василий усмехнулся, поближе придвинулся. — Стара, как мир. Интуитивно я ее давно чувствовал. — Кто же эти добрые люди? Приятель стал рассказывать, как поселился он на этот раз возле дома творчества, случайно получилось, повезло, можно сказать, а там такая компания собралась: два лауреата и один собственный корреспондент. Он называл имена, от известности этих имен у Василия холодели пальцы, но не чувствовал он к успехам друга даже легкой зависти… Был неприятен этот восторг, и походил Миша на школьника, удачно обменявшего марки. От этого Василию хотелось оборвать его, в первый раз, наверное, за все их встречи. Но когда ушел он — стало грустно. И письмо из редакции казалось не успехом вовсе, а так, ошибкой секретарши, фамилии перепутала и адреса. Потом пришла жена. Привычно переставляя вещи, она неслышно двигалась по комнате, смахивала пыль. — Как Миша отдохнул? — спросила после. — Хорошо. — Может, и тебе туда съездить? Возьми отпуск. Море еще теплое. А хочешь, вместе поедем? — Нельзя мне. Слышишь, как часики тикают? Я не умею так. Погожу пока. — Вот глупый, — сказала жена. — При чем здесь часы? Кстати, ты сходил к Андрейченко? — Нет. — Решай. В его отделе рост, перспектива. Не век же тебе оставаться старшим инженером. Этот разговор с перерывами тянулся второй месяц. Вдруг ни с того ни с сего ему позвонил Андрейченко, начальник соседнего отдела, пригласил работать у него. Даже не объяснил почему. Просто предложил. Две или три фразы — и положил трубку. Каким-то образом об этом узнала жена и теперь напоминала Василию об этом чуть ли не каждый день. Ему неприятен был Андрейченко, прямой, резкий, он круто разворачивал свое дело, словно трудностей для него не существовало. Каждого сотрудника выбирал придирчиво, долго присматривался, и тем более непонятным было его предложение. Василий, пообещав подумать, позже позвонить, все оттягивал, надеясь, забудет Андрейченко, по-старому все останется. Но кто-то подталкивал начальника отдела, и недавно он позвонил снова. Василий не сразу догадался, что инициатива исходит от тестя, однажды спросил прямо. — Вы просили Андрейченко за меня? — Был разговор. Тебе неприятно это? — Я мог сам к нему сходить, — тихо сказал Василий. — Экспромты хороши, когда они подготовлены. А в общем, я не настаиваю, думай сам. Октябрь был ветреный, летел сухой жесткий снег, и облака шли низко, несли с севера ранний холод. В заказной бандероли почтальон принес журнал, присланный редакцией. Василий развернул мятую бумагу, нашел свой рассказ. Напечатан он был самым мелким шрифтом, в конце номера. Это на минуту расстроило его, но все равно было приятно прочесть свою фамилию, набранную крупными буквами. Листы пахли типографской краской и клеем… — Тебя можно поздравить, — сказала жена, и прежняя усмешечка четко обозначилась на ее лице. — Становишься профессионалом. Забавно. — Можно, — через силу Василий улыбнулся, закрыл журнал, спрятал в ящик стола. В словах жены звучала издевка, скрыть ее не смогла она, в ее волейбольной команде не любили сдерживать эмоции, так и осталось это с ней… Она вышла из комнаты. Василий обхватил руками голову, все пройдет, это он точно знал, а пока себя преодолеть надо, не вознестись. Через минуту он достал журнал, потом нашел свою рукопись, которую увез Алексей Николаевич старому другу. И ничего не изменили они там, в редакции, только пригладили неровные места, торопливо, точно время поджимало. Миша пришел поздравить, вина принес, три тюльпана жене в целлофановом пакетике. «С клумбы домоуправления своего, наверно», — подумал Василий и посмотрел невесело. — Вышел. Вырвался. Молодец. — Да, так получилось. — Завидую тебе. Нет, это не то слово. — Послушай, что они мне в первый раз писали, два года назад. Послушай, Миша. — Василий достал потолстевшую переписку с «ними», как назвал ее когда-то, нашел письмо. — Вот. «У вас хорошо описаны ощущения героев, обстановка, их внутренний мир. Однако в целом рассказ не отвечает художественным требованиям нашего журнала». Все. Дальше, как всегда, с уважением. Сначала не отвечал, а потом ответил. А я ни одной строчки не изменил! Здесь одна редакторская правка. — Какая разница, — Миша даже рукой махнул. — Теперь все едино. — Нет. — Что нет, Вася?! Теперь пойдет, не останавливайся только, писать успевай. На большую тропу вылез. — Нет, Миша. — А почему? — спросил он прямо, и крутая складка легла на его переносье. — Давай честно. Ты хочешь большего, святого, чистого, а сам рисковать боишься, боишься от стола чертежного оторваться. Бумаге ты нужен весь, с утра до ночи, а не на два часа после основной работы. Так что принимай, что есть… Известность в областном масштабе, тихо-мирно на конференциях будешь заседать, а годам к пятидесяти за общие заслуги и в писатели примут… Была в словах его горькая частица правды. Василий многих знал из тех, о ком говорил Миша, и рассказы свои им показывал. Они читали их подолгу, как подобает настоящим, и мнение свое высказывали осторожно, не торопясь. Но он никогда не встречал их имен в центральных журналах, словно жили они в другом мире, где и солнце светило другое. Нет, у него так, конечно, не получится… Василий ничего не ответил другу. Поднялся, принес рюмки. За окнами темнело небо с белыми полосами летящего снега. Потом пришла жена, затеяла глупый спор с ними, и вечер прошел в суматохе, в хохоте, словно не существовало для Василия ни главных редакторов, ни энергичных начальников отдела. Рыхлым снегом легла зима на город, на окрестные леса. Дни летели один за другим, праздники прошли, убрали флаги и погасли огни иллюминации, дома стояли под белыми крышами, одинаковые в своей будничности. А Василию было тяжело. Дело не шло у него, застревало на третьей странице, потому что получалась строка чужая, холодная, и машинка, верная, испытанная, капризничала, мяла бумагу. Не мог он поймать ритма, чуда не было, безжизненно светила лампа на столе, за стеной у соседей в пятый раз ставили одну и ту же пластинку… Однажды он не выдержал. Нашел в старой записной книжке телефон, дрожащими пальцами набрал номер. Долго никто не подходил. Потом взяли трубку, и тихий голос, чуть помедлив, ответил, да, это я. Кровь бросилась ему в голову. — К тебе можно… приехать… — Приезжай. — У тебя все по-старому? — Да, Вася, все. А что случилось? — спросила она и, не дожидаясь, поспешно добавила: — Приезжай все равно, не объясняй. Я жду. Был ранний зимний вечер В автобусе его притиснули к стене, и двадцать минут ему показались целой вечностью. Стал думать, что, наверное, напрасно это, ничего не вернешь после стольких лет, а еще одна беда ли, радость ли навалится на него, но вдруг стало стыдно за поспешную свою рассудительность, и он вздохнул. Но после, когда переступил он ее порог, увидел на стене так знакомую ему репродукцию «Утро в сосновом лесу», в той же старенькой рамке, и саму ее, Лену, с мокрыми руками, в клеенчатом переднике — она стирала, — стыдно стало. — Ой, как быстро ты! — Теперь автобус к вам. Удобно. — Снимай пальто, проходи. — Я так, на минутку. — Василий неловко, бочком протиснулся между детской лошадкой на колесиках и углом шкафа, сел возле стола. Лена закончила свои дела быстро, причесалась у зеркала в ванной комнате. Даже при свете слабенькой лампочки увидела, как щеки горят: «Да что это со мной, господи, нет, пусть подождет, успокоюсь, может…» На столе лежали книжки для дошкольного возраста, альбом с рисунками: корабли, самолеты, танки. Василий машинально перелистал страницы, потом спросил, не поворачиваясь: — А Борька где? — У соседей. — Позови. — Да пусть там побудет. Надоел. Лена улыбнулась, но улыбка получилась виноватая, она не знала, куда руки деть, и напряженно ждала его слов. Василий отвел глаза в сторону, спросил чужим голосом, чуть растягивая слова: — Ну, как ты здесь живешь? И начался обычный, ничего не значащий разговор, из вопросов и ответов, кто где, кто с кем, словно из-за этого он и приехал к ней. Стыл чай на столе, по радио передавали последние известия, паузы становились неловкими. Василий поймал себя на том, что ждет результатов хоккейных встреч, и понял, все прошло… …Прошла еще одна неделя, а может, и месяц. Он давно перешел к Андрейченко. Новая обстановка, работа меньше оставляла свободного времени, приходилось все доводить до конца, наверстывать, и этот ритм захватил его на некоторое время. Его друг Миша через новых своих знакомых успешно выступал на московских страницах, летели к нему письма читателей. Он как-то сразу свыкся с этим, будто всю жизнь получал пачками, к Василию заходил редко, лишь звонил иногда. Как-то вечером, когда родственники сидели у телевизора, он собрал все свои папки, тетради, просто белые листы, густо исписанные, перечерканные вдоль и поперек, завернул в пакеты и крепко перевязал шпагатом. Потом отнес их в кладовую. На письменном столе стало просторно и чисто. Василий накрыл машинку куском фланели. Серая фланель была порядочно вытерта и напоминала саван. Он не слышал, как вошла жена. — Худо тебе, милый? — спросила она и положила руку на его плечо. Рука невесомо касалась щеки, лак на ногтях блестел матово. — Это пройдет. Папа тоже стихи писал. Теперь вспомнит и смеется. Василий ничего не ответил Он вдруг почувствовал, что земля вертится, и что сейчас его в эту минуту несет куда-то вместе с пишущей машинкой на столе, с женой, вместе с отличной четырехкомнатной квартирой тестя вкручивает в черную пустоту неба, и что из прошлого ничего не вернуть. — А машинку надо отнести к маме. У нас тесно. — Не надо, — сказал Василий и поднялся, — Пусть здесь стоит. Я, может, научные статьи писать начну. — Как хочешь. Жена вздохнула облегченно, ушла, прошелестев халатом. Василий лег на тахту, закрыл глаза. За окном цыганил ветер, сквозь скошенные полосы снега неслись автомобили. Но эти звуки замерли, пропали разом, снова чудилась ему широкая река. Он один в маленькой лодке, его крутит, несет в булькающую темноту, и не видно ни берега, ни огонька, ни звезд на небе. Он засыпал, когда всполохом мелькнула мысль, что его несет не в ту сторону. Что завтра все начинать сначала. Огни над городом Доклад заканчивался. Он заметил это, даже не посмотрев на часы, двадцать минут вот-вот истекали, а насчет регламента у них строго было. Догадался по легкому оживлению в зале — кто-то кашлянул, кто-то сел поудобнее. За двадцать один год Черезов научился спиной улавливать этот шум. В молодости воспринимал болезненно, с болью в сердце, а теперь привык, лишь усмехнулся и первый раз посмотрел внимательно на Колосова. Тот топтался у последнего плаката, от волнения конец указки подпрыгивал. Черезов никогда не встречал его раньше, в исследовательский институт Колосов приехал недавно и почти не вылезал со своей бригадой из лаборатории. Вся бригада состояла из четырех человек, студентов-дипломников и самого Колосова, их так и звали в институте — «дети подземелья». И то, что у него готова диссертация, многие восприняли как шутку, но Колосов шутить не думал, добился своего, настоял на защите. Профессор Черезов, как член ученого совета, был приглашен тоже. Он не сразу уловил, в чем суть. Накануне полистал плотную рукопись в черной дерматиновой обложке, но сильно болела голова, он лишь прочел страниц десять и отложил в сторону, едва не уронив, увесиста она была, как будто из чугуна отлита. Теперь же Черезов, прослушав доклад, тоже не мог понять, в чем смысл работы заключался. Не его это профиль. Гидравлические механизмы и строительная механика… Даже самый последний тугодум из лаборантов объяснил бы, что общего очень мало. Но по любимой Черезовым строительной механике последняя защита состоялась лет пять назад, да и то какой-то залетный аспирант рискнул, видно, податься было некуда. И Черезов привык вот так сидеть на чужих работах, смотреть в дерганные диссертантские лица, чуть прищурясь, и пугать их своим мягким баритоном. Да, напрасно я не отказался сразу, подумал он, уже почти успокаиваясь. Или в командировку бы уехал. Конечно, лучше в командировку, потому что однажды за ним на такси приехали, перед голосованием спохватились, что одного человека для кворума не хватает. Черезов вспомнил, как пришлось пробираться через людный зал, на виду у всей публики, чей-то шепоток за спиной слышать. Колосов закончил доклад почти шепотом, от волнения сел голос, и весь он, высокий, нескладный парень лет тридцати, как-то сник сразу, только глаза черными бусинками настороженно оглядывали зал. — Слово предоставляется официальным оппонентам, — сказал секретарь. — Прошу, старший научный сотрудник Савин. «Ну, этот сейчас разведет тягомотину», — подумал Черезов и весь напрягся, как перед креслом зубного врача. Он не любил Савина, но, наверное, сам не смог бы выразить точно — за что. Смешно было утверждать, что дело все во внешности. Одет он был как все, темный костюм в полоску, конечно, готовым куплен, но сидел на нем вполне прилично. Простое открытое лицо, редкие волосы, глуховатый голос. Черезов пытался вспомнить, когда возникла эта неприязнь, но так и не вспомнил. — Мы имеем теперь четко разработанную методику исследования пульсаций новых типов гидромашин. И в этом, я уверен, большая заслуга инженера Колосова, — сказал Савин. Черезов слушал оппонента, даже отмечал про себя удачные места в его выступлении. Савин владел в совершенстве той завораживающей мягкостью фраз, которые всех заставляли замирать на какое-то мгновение — так уж близки казались далекие академические вершины, гигантские проблемы, исследования фундаментальные, а не эти хвостики, подброшенные производством. «Наверное, он и ему позвонил», — подумал Черезов, оглядывая членов совета. Зимин листал диссертацию, Климкович что-то шептал соседу, Сахаров рисовал на клочке бумаги правильные шестиугольники. Он знал их всех давно. Вместе когда-то бились над кандидатскими, в одно время начинали, сразу после войны, и трудно было, но уже тогда захватило их общее движение, словно с места бег начали, и никому не хотелось отставать. Хорошие компании получались у них на праздники. Черезов помнил всех, еще подтянутых, быстрых в движениях, в разговорах, эх, не вернуть прошлого теперь, двадцать лет прошло. А иногда ему хотелось этого. Леша Сахаров ходил тогда в гимнастерке без погон, теперь трудно представить было его в гимнастерке, раздался в ширину, погрузнел бывший старший лейтенант. Самый способный среди них, только ленивый очень, он как-то ловко выдавал свою неповоротливость за научную добросовестность. Кандидатскую диссертацию Леша мучил лет семь, зато блестяще защитил ее после в московском институте, ни с какой стороны не смогли подкопаться к его работе многочисленные критики, старые зубры, которые огонь-воду прошли и многое на своем веку повидали. Теперь Сахаров над новой темой работал, так же основательно, чуть с ленцой, но никто не сомневался, что дело до конца доведет. Как ни странным казалось Черезову, но именно эта неторопливость Сахарова избавляла его от многих ошибок. Он не печатал статей, едва достигнув результатов, не летал с одной конференции на другую с докладами, все больше отмалчивался, плечами пожимал, когда его спрашивали, что нового сделал. Черезов сравнивал свои усилия, суету вечную, спешку, бросания из одной крайности в другую с Лешкиной чуть крестьянской рассудительностью и всегда к одному выводу приходил, что именно этой рассудительности и не хватает ему… А у Зимина совсем другая манера принята была. Тот сначала, как перед кругосветным плаваньем, экипаж себе подбирал. Этому предшествовали длительные разговоры, телефонные звонки, выбивание штатных единиц, беседы. Каждого сотрудника он общупывал со всех сторон и в деловом смысле и в смысле личных качеств, чтобы после, не дай бог, осечки не вышло. И теперь у него команда отменная была — большая группа людей молодых, хорошо информированных, в основном с университетским образованием. С ними Зимину никакие штормы не были страшны. Он ставил задачу, и слаженный механизм сразу включался на полную мощность. Зимин лишь общий курс прокладывал, направления выбирал, а насчет верности выбора этого — ему не было равных… Но случилось так, что Черезов быстрее всех стал доктором наук. Он сам удивлялся. Не обладая способностями Сахарова, не имея под рукой зиминских кадров, все же к черте финишной первым пришел. У него не было даже умения полезные знакомства заводить, которым в совершенстве владел Климкович. Они шутили, что Климковича к нужным людям нельзя ближе подпускать, чем на десять метров — заговорит, заворкует, уведет человека с собой, и потерян он для остальной компании… А может, оттого все так случилось, часто размышлял Черезов, что докторскую степень вершиной своей посчитал? И весь выложился на пути этом? Вспоминались головокружения от усталости, бессонница, противная дрожь во всем теле по утрам… Но шли дни, время как-то сравнивало число побед и поражений, он забывал свои сомнения. В их компании был еще Спирин, тоже когда-то начинал работать, даже первые результаты неплохие получил, но после в сторону отошел, общественной деятельностью занялся. — Что ты в этом хорошего нашел, — часто спрашивал его Черезов при встречах. — Мне теперь обратного пути нет, — говорил Спирин, улыбаясь, махал рукой. Все они оставались с ним в друзьях-приятелях, только побаивались втайне, с каждым годом все больше угадывалась в Спирине озлобленность какая-то, то ли от неудач своих, то ли просто от зависти… Нет, все-таки звонил. Не мог забыть. Он поморщился, вспомнив свой разговор телефонный, что-то сжалось внутри, нехорошо в висках зашумело. «А может, от возраста это», — подумал Черезов, и стало ему безразлично сразу, легко. Звонил — значит, надо так. Не станет же он из-за ерунды беспокоить. За два дня перед защитой они встретились поздно вечером в этом же зале. Огни в нем наполовину погашены были, лишь несколько ламп освещали длинный стол. Сахаров тоже что-то царапал на обложке своего учебника, после лекции пришел, и пальцы в мелу были. Тот, кто пригласил их, не торопился начинать, терпеливо ждал, Климкович должен был подъехать с минуты на минуту, занятий у него не было, домой звонить пришлось. Черезов тихо с Зиминым разговаривал. — Яблони надо обязательно утеплить. Мешковиной или еще чем, — бормотал Зимин. — Участок на окраине, зайцы могут обглодать. — Я пленкой обмотал, — сказал Черезов, — толстая такая пленка, весной в отделе снабжения была. — Теперь ее не найдешь. А славно было бы из нее парничок соорудить… — Да, славно бы… Не подумал я сразу-то. У Черезова сад был уже лет десять, а Зимин недавно приобрел, теперь наверстывал, книжки всякие по агротехнике садовых культур читал, и Черезов всегда с усмешечкой его слушал, как у всяких садоводов начинающих, идей много у него возникало, а попробуй сделай что-нибудь стоящее в таком суровом климате. — Может, начнем? — спросил Сахаров, поднимая крупную лысеющую голову. — Еще пять минут, — попросил его Зимин. — Завести двигатель тяжело, воду греть надо, — пояснил Черезов, и почему-то с мстительным чувством представив Климковича в холодной темноте гаража. Вот уж любитель техники, на троллейбусе в два раза быстрее, но тот и слышать не желает про общественный транспорт. Черезов на своей машине ездил мало, летом только, с первыми заморозками воду сливал и на колодки ставил. Очень боялся он зимней дороги, занесет на торможении, как Зимина однажды, боковые стекла долой и задняя дверца в гармошку. Нет, уж лучше за пять копеечек. — Я нынче перегноя две машины ухватил, с торфом перемешаю, меньше удобрений уйдет, — не унимался Зимин. — И рассаду выберу крупную, с толстым корнем. Оказывается, корень все определяет. — Да, да, — кивал Черезов, и в это время Климкович появился. — Дело, братцы, думаю, серьезное. Мы с некоторыми товарищами работу Колосова просмотрели, детально, на высоком уровне, и к мнению одному пришли — рановато его в большую науку выпускать, — сказал тот, кто собрал их всех. — Так лаборатория твоя добро дала, назад поздно поворачивать, — тихо заметил Климкович, все еще отдуваясь от быстрой ходьбы. — Ну, это объяснить можно. У них там молодежь одна, попробуй против. Не разобрались! — сказал Сахаров. — Я лично тоже считаю защиту преждевременной. Черезов только тут уловил, в чем дело, и, помолчав, присоединился к Климковичу. — Поздно теперь. Объявление в газете напечатано. Не нравилась Черезову вся эта потаенность, будто на квартире нельзя было собраться, а вот здесь только. Он возражать пытался, но его быстро как-то уговорили, и доводы были серьезные: данные сплошь эмпирические, единой стройной теории нет, и ляжет на ученый совет пятно, поди, потом оправдывайся перед высшей аттестационной комиссией. И Черезов согласился. Лишь успокаивал себя, что далека тема эта от строительной механики, а в таких делах лучше знающих людей послушать, верней получится. Теперь же, слушая Савина, он словно под гипнозом оказался. Тот едва уложился в регламент и под одобрительный шум зала на свое место возвратился. А когда мимо Черезова проходил, тот вспомнил сразу, чем неприятен этот Савин ему был при каждой встрече. Остро пахло от старшего научного сотрудника приторным одеколоном, не из дешевых, наверное, но так сильно, что отвернулся Черезов и глаза закрыл. Все это не имело отношения к происходящей защите. Своим чередом выступали оппоненты, из зала вопросы шли, секретарь зачитывал их, и после каждого Колосов быстро объяснять начинал, судорожно, прыжками почти, перемещаясь вдоль развешенных плакатов. — Как впечатление? — спросил Черезова Зимин. — Шустрый он, инженер этот, — Черезов помолчал. — Ты будешь выступать? — Надо. — А может, пропустить? Работал человек, лет пять угробил… — сказал Черезов, проникаясь необъяснимой тревогой за Колосова, уж очень тот был беззащитен сейчас, один против всех, лишь сзади поддерживали его два десятка графиков и таблиц. — Вижу, и тебя слеза вот-вот прошибет. — Зимин усмехнулся, лицо его стало жестким. — Стареешь, Коленька, к старости всегда добрее казаться хочется. Верный признак. — Я на два года моложе тебя… — Да не о том говорю. Душа тоже возраст имеет. — Значит, будешь? — спросил Черезов. — Надо. Но Зимину еще рано было, и он собрал свои заметочки, на аккуратных листиках из мелованной бумаги. Прочитал еще раз. Дело нешуточное предстояло, и Зимин не имел права ошибиться. И Черезов представил, как начнет Зимин свое выступление. Сначала выстроит вал авторитетных мнений об актуальности данного направления, целую линию Маннергейма соорудит, все точно процитирует, а известных ученых по имени, отчеству упомянет, будто с ними лично знаком. Потом по всей работе пройдется, кратко, но со знанием дела будто бы: то есть несколько комплиментов, коснется некорректности отдельных математических преобразований… Только это не начало будет его атаки, а просто отвлекающий маневр, разведка боем. Самое главное после. Зимин паузу сделает и, выбрав место слабое самое, обрушит на него всю свою тяжелую артиллерию. Зал притихнет, насторожится, запереглядываются друзья Колосова, но поздно будет, потому что к этому моменту ученый совет проснется окончательно. Поезд тронется, и трудно перевести на другие рельсы его ход. Зимин спокойно сойдет с кафедры, на свое место вернется, сядет. Седые виски, очки в тонкой оправе. Авторитетно сверкнут стекла и погаснут… Но Зимину еще рано было. Секретарь зачитывал отзывы на разосланные перед защитой рефераты диссертации. Черезову стало не по себе от всей этой привычной торжественности, голова тяжелела от вчерашней возвратившейся боли. На какое-то мгновение он потерял голос секретаря, словно включили в зале невидимые машины, звук их удивительно напоминал работающий примус… И Черезов, дождавшись паузы, неожиданно встал, попросил слова. Растерянно переглянулся Зимин с Климковичем, и Спирин, который собирал их два дня назад, твердо сжал губы. До кафедры Черезова отделяло всего пять метров, семь шагов по темному поскрипывающему паркету, но за эти несколько секунд вспыхивали и пролетали в памяти целые года. Он никогда не пытался со стороны на себя посмотреть, не хотел время терять напрасно, потому что вперед стремился, будущее планировал с возможной степенью достоверности. Но теперь очень важным для него оказалось, как перешагнул он в какой-то момент через себя, давно случилось это, а после топтал налево и направо, как боевой слон, дорогу расчищал к большой, главной цели. И карьера Черезова напоминала чем-то снежный ком, катящийся с горы: чем дальше — тем быстрее приходили знания, должности, авторитет. Иногда это пугало его, но после пришло спасительное спокойствие, нашлись ученики, аспиранты, говорили что-то о школе Черезова, потому что какой он был бы ученый без собственной школы, писались статьи, даже изобретения делались, выходили книги — и все словно без него, работа распределялась на всех, а ему оставлялось лишь окончательное редактирование и подпись. Но несколько лет назад Черезов заметил, что прежнего роста нет… Он словно до предела дошел. Профессор, доктор наук. Заведующий лабораторией. А выше нет ничего, что он смог бы достичь в ближайшие годы… Иногда ему хотелось, чтобы что-нибудь неожиданное произошло, вдруг бы обвалилось перекрытие, ими разработанное… От этих мыслей холодок подкатывал к сердцу. Начнется разбирательство, создадут комиссию, приедут из министерства чужие озабоченные люди. Вытащат из шкафов отчеты, рекомендации, акты испытаний, все бумаги, им подписанные. И решат после понизить Черезова в должности, отстранить от руководства лабораторией. Это казалось ему самым реальным выходом, потому что давно понял Черезов: нового не создать ему, будто от прежних нагрузок оборвалась где-то внутри самая главная струна, а из сотрудников выжимать было совестно… Черезов присмотрелся к своим сотрудникам. Другими глазами. Торопиться было некуда. Очень усталыми они показались ему. И растерянными. Как русские гончие, потерявшие след, бока раздуваются, а в глазах виноватость… Он припомнил сразу, как часто смеялся над их идеями, вышучивал предложения, с которыми они выступали на заседаниях. Он казался себе громовержцем, скорый суд любил без жалости, а теперь не приносило это прежнего удовольствия. Да и спорить не с кем было. Самые способные от него ушли, даже не здоровались при редких встречах, а те, кто остались — захирели вовсе и лишь поспешно во всем соглашались с ним. А ведь и в них была когда-то эта искорка, что ли. И самому себе Черезов казался командиром, бесцельно и глупо уложившим свой батальон… С тех пор Черезов понемногу отходил. Крупных перемен в его лаборатории не произошло — боялся он перемен, — но уже свое мнение другим не навязывал, заставлял себя слушать долгие объяснения, ох, как хотелось иногда поддеть покрепче, но он себя успокаивал, что нервы и так ни на что не годятся, лишний раз трепать не стоит… Все мысли эти пронеслись у Черезова, когда шел он к высокой, темной от времени кафедре. Сзади на ней три ступеньки, когда-то он запинался на них от волнения, потом прошло это, поднимался, не глядя под ноги, а на этот раз случилось непредвиденное. Время дало задний ход, и вместо теперешнего Черезова, степенного, неторопливого, другой оказался, лет на пятнадцать моложе. И оступился. Это не смутило его. Он посмотрел в зал. Дальние ряды пропадали в темноте, казалось, там сидят все его враги, спрятались все беды и напасти. Тихо стало, как в цирке перед особо опасным трюком, не хватало лишь барабанной дроби. — Я полностью разделяю мнение старшего научного сотрудника Савина, — начал Черезов. — Я знаю, что существуют разные мнения относительно диссертации Колосова. Есть резко отрицательные, но они продиктованы отнюдь не ее теоретическим уровнем и ценностью в смысле прикладном. Даже больше. Отдельные люди целый план составили, как мнение совета сформировать в определенном направлении… Черезов передохнул воздух. Теперь надо было говорить о сути, чтобы доказательно прозвучало, но язык вдруг стал большим, тяжелым, и вместо слов сипящие звуки вырывались: «фиу-фиу-фиу»… …В этот момент Черезов проснулся. Забытье нахлынуло на него неожиданно, как теплая волна, понесло, чуть покачивая, но теперь он вновь здесь, в зале. Никто не заметил этих нескольких секунд его слабости. Секретарь закончил читать отзывы. Теперь Колосов давал свои разъяснения по тем разделам, которые там упоминались. Он несколько успокоился, и голос его значительно тверже звучал. Может, обойдется все, подумал Черезов. На встрече той он не до конца присутствовал, раньше ушел, плохо ему стало. Глухая боль разламывала тело, и каждый год теперь это чаще повторялось. Ему казалось иногда, что это судьба наказывает за жестокость прежнюю, но Черезов смеялся над мыслями такими, как только боль проходила. Самое странное было в том, что врачи расходились во мнениях относительно болезни его. Черезов принимал процедуры, на курорты ездил каждое лето, в Трускавец, на Рижское взморье, насчет путевок затруднений не было, в институте к нему с вниманием относились. Пил воду из всяких источников, ванны грязевые, хоть через силу, но не пропускал тоже, на солнышке грелся — как мимо все, никакого результата. Лишь жена довольна была этими поездками. Все-таки что-то есть от судьбы, снова лезло в голову, когда возвращались они. Сзади слышался негромкий шепоток Климковича: «А тормозную систему я так до конца не смог отрегулировать. Механика вызывал, он два часа под машиной проторчал, тридцать рублей взял, все, говорит, в лучшем виде теперь, а все равно рывки какие-то». Ему отвечал Сахаров, во всем соглашаясь, как обычно, это его основной чертой было, соглашаться со всеми: «Я тебе, Миша, вот что скажу, здесь без специальных приспособлений не обойтись…» Теперь машина, даже новейшая самая, обычным делом считалась. Вот раньше… Черезов вспомнил, как после войны сразу, они еще дело свое начинали только, в старших инженерах ходили, как гром, их весть поразила, что Герка Зимин машину покупает. Хоть и стоила тогда его покупка не в пример теперешним, всех за кровное задело, откуда деньги взял. Собрались вместе однажды, сели в «Победу» его, по городу проехались, а у самих этот вопрос вертелся на языке. Наконец, Сахаров не выдержал, спросил. Герка Зимин негодование тогда разыграл, вы что, не верите мне, не ожидал, а после, лет через пять, рассказал, как дело было. Тетка его всю жизнь должности незаметные занимала, перед войной в госпитале работала, хлеб резала там, посуду мыла, хуже не придумаешь. Только в блокаду своего звездного часа дождалась. За корки, за ломтики ей столько золотых вещей натащили — кроме золота она ничего не брала, ошибиться боялась, а здесь научил кто-то кислотой проверять, чтоб без дураков выходило, — что племянника оделила с царской милостью, в долг, конечно. Черезов видел ее однажды, в гости приезжала. Высокая статная старуха шла по улице, и взгляд выцветших ее глаз ничего не выражал, кроме сожаления. Тосковала, наверное, по золотым прошедшим денечкам… Наконец, Зимин поднялся. Листочки свои в карман спрятал, память у него отменная была, взошел на кафедру. Черезов внутренне сжался, хоть и редко с ним случалось такое, но опять ожидания обманули его. Зимин долго говорил о точности терминологии — в этом смысле у Колосова, действительно, не все в порядке было, в своей инженерской скороговорке несколько небрежен был, как будто до сути торопился добраться — потом неожиданно перешел к высокому призванию ученого. А закончил вовсе странно: — Я буду голосовать «за», — сказал Зимин. — И диссертант, и работа его заслуживают этого. Только одного хочу, чтобы будущие соискатели, в этом зале сидящие, учли ошибки, о которых мы здесь говорили. Вот повернул куда! Черезов даже привстал от изумления. Голосование принято тайное, значит, все чистенькими внешне выйдут, а в бюллетенях отыграются! На это ставка сделана… Из-за чего только началось все? Может, Колосов спиринское направление угадал, да больше успел сделать? И теперь работа Спирина, как проткнутый волейбольный мяч, одна видимость? Но это было маловероятно. Вокруг Черезова вовсю шла тайная война, в этой войне атаковали с дружескими улыбками, а отступая, пожимали руки, а сам он в стороне оставался. В чужие дела не любил Черезов вмешиваться, но на этот раз обидно стало, что в суть дела не посвятили, определили простым исполнителем… Кто-то еще выступал, еще вопросы задавали, в дальних рядах успокоение чувствовалось, потому что Зимин все острые места выступлением сгладил. Секретарь раздал членам ученого совета бюллетени. Черезов взял узкий типографский бланк, тупо посмотрел на него. Достал из кармана ручку, двойной чертой подчеркнул «да». Ничего это не изменит в общей картине, подумал он с грустью. Мучаясь от бессилия своего, спрятал бюллетень в конверт, опустил в урну и вышел. Спустя двадцать минут Черезов был дома. Можно было, конечно, остаться, но не выдержал. Едва снял пальто, как позвали его к телефону. Звонил Сахаров. — Ты знаешь, досада какая. Не хватило всего одного голоса, этому Колосову. А славный парень, жалко даже. Черезов выдавил из себя несколько вежливых фраз, потом повесил трубку. В кабинет свой прошел. Не включая света, в кресло сел, к столу. Из окна падал мягкий свет уличных фонарей, снег на деревьях рассеивал его, наполняя комнату слабым сиянием. В полутьме поблескивали темные полки книг, они стояли плотными рядами, корешок к корешку. Он посмотрел в окно. Белели крыши домов, по улицам еще шли люди. Над заводами в западной части города небо розовело, то вспыхивая, то погасая. А на крутом правом берегу уходили вверх красные огоньки телевизионной башни. Черезов долго вглядывался в ее почти невидимые очертания. Когда-то очень давно он тоже мечтал построить свою башню. Первым шагом к ней была его дипломная работа. Легкая ажурная конструкция уходила высоко вверх, теряясь в облаках… Сколько спорили они тогда, обсуждая ее… Две тетради с расчетами до сих пор лежали в старых бумагах. Только все так и осталось в мечтах. Подвернулось новое направление, перспективное, только делай, не зевай, и тот же Герка Зимин — у него нюх был на эти новые направления — отговорил его: «Тебе что, на земле места мало, к облакам потянуло? Проснись, Коля, времечко какое! — вспомнил Черезов его слова. — Эйфелеву башню не переплюнуть, на меньшее силы растрачивать жалко». Он рассмеялся, по спине похлопал тогда. Так Черезов без своей башни остался. Он и не вспоминал о ней никогда. Лишь однажды увидел в журнале строгий росчерк останкинской, сердце защемило. Чем-то напоминала она ту, давнишнюю… После все воспоминания ему слабостью казались. На следующий день он приехал в лабораторию пораньше и вызвал своего сотрудника Евдокимова. Умел Евдокимов с полуслова понимать, хмурый увалень такой с широким лицом, но в трудные моменты только на него и можно было положиться. Он и на этот раз все сразу уловил. Посмотрел лишь на шефа удивленно, спросил с порога: — Значит, на завод мне не ехать? — Да, да, можно на завтра перенести. Когда-то он любил ездить на заводы сам. Забирался подальше, в старые, от демидовских времен, районы, по цехам ходил, цепко схватывал все, что сделать можно, чем производству помочь. Время боевое было, да и сам Черезов мало походил на теперешнего. Лаборатория только что организовалась, и пересчитывали они кровли старых цехов, новые проектировали, в какие-то немыслимо короткие сроки, и выходило все здорово. Заводы, словно отдышавшись после войны, круто мощь набирали, вместе с ними росли и сотрудники лаборатории. В последние пять лет Черезов уже никуда не ездил. Только на конференции, и то, если доклад его включали в программу. Но это становилось все реже. Всеми связями с производством руководил у него Евдокимов, неторопливый, исполнительный, и Черезов был доволен им. Правда, страшновато иногда становилось от евдокимовской исполнительности, казалось, прикажи человека убить — он и это сделает, ни о чем не спросит. После обеда Колосов пришел в лабораторию. Секретарша предупреждена была, провела сразу к Черезову. — Инициатива этой встречи принадлежит мне, поэтому, прошу вас, выслушайте до конца. Вы человек новый, в нашей обстановке полностью не разобрались. Я хочу вам помочь. Вы догадываетесь, из-за чего вчера все кончилось так? — Да, да, конечно, — поспешно сказал Колосов. — Я больше всего в четвертой главе сомневался, переделать хотел, но руководитель против был. Выводы расплывчатые получились. Так что все закономерно. — А кто ваш руководитель? Колосов назвал незнакомую фамилию. — Откуда он? — Из заводской лаборатории. Я там раньше работал. Черезов отложил в сторону карандаш, который вертел в пальцах, кашлянул со значительностью. — Мне очень понравилась ваша работа. Я хочу помочь быстрее организовать повторную защиту. — Нет, спасибо. Мне на доработку месяцев пять надо. После все перепечатать… Мы сейчас новые данные получили, сами не поверили, чудо просто. Я хочу их в четвертую главу ввести. Черезов вздохнул. Разговор сворачивал совсем не в ту сторону, он пожалел, что начал его. Чувство собственной вины прошло, едва Черезов услышал Колосова. «Святая простота», — со злостью подумал он, но было в ней что-то притягательное. — Если в чем-нибудь остановка будет — приходите. — Спасибо. Я не один, у меня еще четыре человека. Отличные ребята. Черезов встал. — Рад был познакомиться поближе. — Я тоже вам очень благодарен, — пробормотал Колосов, пятясь. Черезов снова пришел в свое обычное состояние, возле двери остановился, сказал, чуть поигрывая голосом: — Хорошо, что вы не упали духом. Диссертация — это ведь не самоцель, просто один из этапов научной работы. Желаю удач. Колосов пожал протянутую руку, вышел. Черезов постоял в задумчивости, рассеянно поглаживая подбородок. Потом вернулся за свой стол, вызвал секретаршу. — Ольга Федоровна, давайте, кто там ко мне. Колосов защитил свою диссертацию через год в одном московском институте. А Черезов так и не узнал, для чего понадобилось Спирину проваливать первую защиту. Бумеранг Машина летела сквозь темноту, надвое рассекая ее светом фар. Чуть слышно лилась музыка из транзистора, за стеклами шипел встречный воздух. Киселев закрыл глаза. Иногда казалось, что он все еще в самолете, клонило в сон и хотелось вытянуть ноги. Потом машину встряхивало на выбоине, и он возвращался в реальность. Три дня назад его вызвали телеграммой. Телеграмму принесли вечером: они уже поужинали, жена мыла посуду, а Киселев сидел перед телевизором, сквозь веки улавливая мерцание экрана, в том расслабленном состоянии, которое охватывало его после долгого дня. Но, пробежав глазами несколько строчек, неровно наклеенных на бланке, ощутил горячий толчок и поднялся одним движением. Он ждал ее вторую неделю. Был перед этим короткий телефонный разговор, звонили оттуда, из-за помех на линии не все можно было разобрать, но Киселев понял главное, что-то заколодило там, и он должен быть готов… Об этом тоже не сказали прямо, но уже то, что позвонили — говорило о многом. И теперь особенно радостным было короткое слово «вылетай»… — Люся, собери-ка мой акушерский саквояж! — крикнул он жене в полутьму коридора и несколько раз прошелся по комнате. Через полчаса в прихожей стоял старенький саквояжик, который раньше, может быть, и использовал какой-нибудь земский врач, а теперь в нем покоились штаны-джинсы, свитер и полный набор «Строительных норм и правил», затертых до невозможности… Теперь все позади, и будет вспоминаться позже, зимой, и вспоминать будет приятно, потому что и на этот раз Киселев оказался на высоте. Иногда ему хотелось подсчитать свои поездки, но на каждое лето приходилось две или три, он сбивался со счета. — А теперь куда? — неожиданно спросил таксист, притормаживая на перекрестке. Киселев огляделся. Подъезжали к его микрорайону. В свете фонарей белели лоджии, окна закрывали плотные шторы, дома казались необитаемыми. Пять лет назад, когда их строили, Киселев немало полазил по этажам. Думал, что строители обязательно забудут что-нибудь закрепить или неправильно настелют полы. Он разговаривал с прорабом, однажды остался на профсоюзное собрание, чтобы полностью быть в курсе дел, но там долго и шумно делили три места в детских яслях. Дом вырос без его участия. Теперь, вспоминая, Киселев улыбался своей прежней непосредственности. — Вот здесь остановите, — попросил Киселев. — Занятно получилось, — сказал шофер, отсчитывая сдачу. — Вы о чем? — Только что девушку сюда привозил. — Красивая девушка? — Киселев улыбнулся. — Подходящая. — Надо было познакомиться. — Куда там. Ее такой амбал провожал. Вот, пожалуйста… Киселев ссыпал мелочь в карман и осторожно выбрался из машины. В ночном воздухе чувствовалось приближение осени, несколько желтых листьев лежало на мокром асфальте. Он поднялся на свой этаж, открыл дверь. В прихожей стояла жена. Она повернула к нему лицо, растерянно улыбнулась. — Здравствуй. Так быстро? — У вас другие планы на сегодня? — Да, пожалуй. — Я тебе меду привез… Киселев достал из саквояжа берестяной туесок, протянул жене. Глаза у ней были подведены смелее, резче, новая прическа сделала ее еще выше ростом. В первый момент ему показалось, что он попал не в свою квартиру. — Ой, какая прелесть, — она подержала туесок на вытянутой руке. Его всегда коробило, как она говорила «ка-а-к-а-а-ая прелесть», растягивая «а» по своей московской привычке. — Тайгой пахнет. — Теперь пустишь? — Придется менять план. Но это — не все? — Да-да-да, — пробормотал он, неловко разворачиваясь, снимая плащ. — Как всегда, Витя? — Могу я войти в свой дом? — Деньги вперед… Это была их давнишняя игра. Но со временем она уже не доставляла Киселеву прежнего острого удовольствия. — На все согласен. Они вместе вошли в гостиную. Посмеялись своей шутке, смех получился вымученным. Потом сели на тахту. — Есть хочешь? — Нет. — Киселев быстро поднялся, прошел по комнатам. Сорок четыре квадратных метра поблескивали светлыми паркетными плитками. Это был его дом, его очаг, он иногда жалел, что не разрешат сделать камин, потому что только камина не хватало Киселеву. Он постоял с минуту в темной спальне, вернулся к жене. — Все в порядке? — спросила она. — Где ты была сегодня? — В гостях. Собрались наши девчонки. Поболтали. — А потом? — Потом вернулась домой и появился ты. Да, кстати, мне дали, наконец, переводить ту книгу. Киселев внутренне сжался. О «той» книге разговоры в Люсиной компании шли чуть не целый год, они вздыхали и маялись, но где-то наверху никак не могли решить. И вот удача, коротенькое ощущение счастья, или чего-то другого, очень похожего. У Люси вспыхнул на мгновение и погас огонек в глазах. Теперь у ней эту книгу не отнять. А в сущности речь шла о сторонней работенке, скучной и долгой… — Как это получилось? — спросил Киселев. — Алексей Петрович предложил… Мне. Очень просто. — Она отвела глаза. — Ты просила его? — Давно, мимоходом, он, наверное, забыл. — Что ж, поздравляю. Я очень рад. Ты обошла всех, сделала рывок… Он встал, снял пиджак, повесил в шкаф. Страшно захотелось спать, во всех суставах гудели километры, полторы тысячи — туда и обратно. Киселев с трудом заставил себя умыться. Мельком посмотрел в зеркало. Волосы выгорели на солнце, щеки ввалились. Углубилась впадина над переносьем. Свое лицо ему показалось чужим. Когда он лег, Люся все еще слонялась по квартире. — Мадам, деньги заплачены. Труба зовет, — сказал Киселев громко. — Спи. Тебе рано вставать. — Люся подошли к нему, поцеловала. Потом выключила свет. «Славненько, — подумал Киселев с внезапно вспыхнувшей злостью. — Спи, милый, я так устала, что и представить себе никого не могу», — вспомнил он старый анекдот, уже засыпая. Она налила себе чаю, забралась с ногами в кресло. Эти несколько минут одиночества были по-своему значительны для Люси. Она обвела взглядом комнату, мысленно прикасаясь к каждой вещи, как будто только они могли помочь ей обрести себя, забыть все, что было за эти три долгих дня… Близких подруг у ней не было, была компания, человек пять или шесть, иногда они собирались у кого-нибудь, одни, без мужей, пили кофе или чай с пирожными, покуривали, рассказывали новости или просто болтали, где — что, кто с кем, но чаще перезванивались по утрам, когда приходили на работу, и это было очень удобно. У всех подруг были дети, Маринки, Толики, Олежки; Люся остро переживала, что у нее никого нет, подруги знали это и старались при ней не говорить о детях. Во всех остальных качествах Люся была вне конкуренции. Ее устроенность, хорошая работа (она руководила отделом коммерческой информации в проектном институте), прекрасная квартира и автомобиль вызывали некоторую зависть у подруг, но она никогда не подчеркивала своего коммунально-бытового превосходства. За несколько лет они притерлись друг к другу, как камешки в полосе прибоя, и острые грани сгладились. Они были твердо уверены в основном, что жизнь прекрасна, когда каждый сам свой чемодан укладывает и сам несет, и если трудно временами бывает, то никто в этом не виноват, кроме тебя. И лучше, когда никаких неожиданностей со стороны, никаких изменений, кроме продвижения и роста, но об этом надо самому позаботиться. С трудностями они справлялись сами. И если одной из них вдруг требовалась ткань из особо чистой шерсти, то стоило сказать об этом на утреннем перезвоне, как часа через два она знала, где это есть… Иногда она вспоминала первую вещь, которую купила случайно в маленьком магазинчике возле рынка. Не было очереди, она не торопясь примерила те туфли, они пришлись впору, в самый раз. Кожа на них отсвечивала матовым, не ширпотребным блеском, подошва чуть пружинила в шаге, цвет был скромный, неброский. Когда продавщица заворачивала коробку, у Люси покалывало кончики пальцев… Правда, дома хозяйка квартиры Агния Львовна (они снимали у ней комнату) почему-то не разделила ее радости. Посмотрела с порога, как Люся вышагивала из угла в угол, и сказала тихо: — Ох, Люся, Люся, что-то в тебе с той стороны есть. — Это с какой той? — растерялась Люся. — Западной. Но скоро пройдет… Агния Львовна оказалась права. Теперь даже самые удачные покупки не радовали. Это «то, что могут все…», а Люсе хотелось найти свое. Она несколько раз ездила за границу, в эти вожделенные капстраны, о которых мечтали подруги, но в памяти остались почему-то одни старухи из ФРГ с длинными вставными зубами. От них, казалось, никуда не скрыться, ни в Риме, ни в Бомбее, ни в Лондоне, они топтались возле прилавков, прижимая к бокам пухлые бумажники, и говорили так громко, словно других людей не существовало. Люся знала немецкий, с трудом сдерживалась, чтобы что-нибудь не ляпнуть… Ох, Киселев… Вроде ты мне должен быть опорой, часто думала Люся, особенно когда собиралась компания, а он что-нибудь рассказывал под общий хохот. Но он был слишком обтекаемым. Очень удобная форма. Минимум сопротивления при движении вперед… И Киселев двигался. В лаборатории считался самым перспективным, что-то писал, говорил, что заканчивает, через год защита. А семьи не получилось, она знала точно. Вышло что-то очень на нее похожее. Есть квартира, третий этаж, почти в центре, есть обстановка и автомобиль… А на самом деле это не семья. Акционерное общество. Товарищество на паях… Она поставила пустую чашку, погасила свет, легла. Когда он уезжал — в квартире становилось особенно пусто, Люся скучала в первые дни, но после находила какое-нибудь занятие, вечерами читала Паустовского или шла в кино, на людях время бежало быстрее. И никогда не могла представить — как ему там… Писем Киселев не писал, а, возвращаясь, рассказывал мало, только ворочался, дергался в первые ночи и бормотал что-то. Утро было пасмурное. Он, как всегда, поднялся раньше, и на столе стоял кофе, булочки, масло и сыр. Ели они без удовольствия, поглядывая на часы. Киселев был сосредоточен и подтянут, от вчерашнего раздражения не осталось и следа. В первое время Люсю удивляло, как ревностно он относился к работе, никогда не опаздывал, называл ее «службой государевой», а зарплату — жалованьем, но после поняла, что это от отца, это также постоянно и прочно, как сигналы точного времени. — Кстати, больше я не езжу, — сказал Киселев. — Это в последний раз. — Что-нибудь случилось? — Нет, пока ничего. — Тогда почему? — Это, Люся, сложный вопрос, — начал Киселев, отодвигая чашку. Помолчал минуту. Об этом они заговорили в первый раз, раньше все считалось само собой разумеющимся — для дома, для будущего. — Неужели настолько сложный, что я не пойму? — не выдержала Люся. В углах губ у нее обозначились складочки. — В каждом деле есть черта, за которую переходить не надо. — Ты просто устал. Отдохнешь, и все устроится. — Нет, Люся. Сейчас все научились деньги считать. Даже там. — Киселев неопределенно мотнул головой. — А еще говоришь, что трус не играет в хоккей… — И сейчас скажу. Но нельзя играть до старости. Нам пора. — Ты о чем? — спросила она растерянно. — На службу опаздываем… — Киселев посмотрел на часы, чуть расслабляясь. — На чем все держится? На умении писать наряды. Если как обычно — то больше пятнадцати рублей в смену не заработаешь. А ребятам нужно двадцать пять или тридцать. Иначе ехать не стоит. Вот они и вызывают меня, когда смекнут, что плохо с деньгами получается. Я приезжаю и пишу. Потом иду к прорабу. Закрывать. Так вот это теперь — самое трудное. Докажи ему, что котлован вручную вырыли и грунт пятой категории… — Ты доказал? — спросила она. — Спорили часа два с начальником участка. — Его вручную вырыли? Киселев посмотрел на жену, как на маленькую девочку. — В том то и дело, что экскаватором. Сунули местному парню тридцатку — он за два вечера… После лопатами подровняли… Нам пора. Только в троллейбусе до нее дошло, что он больше никуда не поедет… Сначала она даже обрадовалась, от этих поездок веяло не только хвоей, но и вполне реальной опасностью. Однако теперь ей казалось, что все это в «пределах дозволенного». Одни едут к морю, Виктор на север. За счет отпуска. Его приглашали наперебой, он долго выбирал… Теперь все. А жаль. Люся вздохнула и двинулась к выходу. Но в институте, отвечая на звонки и подписывая бумаги, быстро успокоилась. Потом долго сидела на техническом совете: американская фирма заинтересовалась их новой установкой, предлагала встретиться, это было так неожиданно для всех, что в конференц-зале зашептались, задвигались, загудели, когда директор закончил читать письмо. В перерыве он подошел к ней. — Вы, Людмила Васильевна, будете участвовать в переговорах. Госкомитет, конечно, даст своих переводчиков, но нам нужны и ваши впечатления. Вокруг них стояло почти все институтское начальство, мужчины в годах, степенях и званиях, но в наступившей паузе Люся услышала, как заскрипели они зубами от зависти. В отдел она возвратилась поздно. И, снова вспомнив о муже, невольно поморщилась: пусть делает, что хочет. Киселевские переживания вдруг показались ей мелкими и незначительными. Надо вот к поездке успеть сшить костюм, чтоб не угадывалось под ним разных швов на лифчике. Посмотрит на нее какой-нибудь мистер Джексон, из штата Калифорния, и сорвутся контакты… Киселев вздохнул, он одно знал твердо — ничего «так просто» не получается. В голосе жены, когда она говорила о «той книге», угадывалось лишь удовлетворение, что добилась своего, настояла или выпросила… Но Киселев заметил, с какой настороженностью она слушала его, и решил, что надо проверить… Он вовсе не был ревнивцем, устав их акционерного общества позволял небольшие увлечения «в пределах здравого смысла», про них потом можно было рассказать в любой компании и посмеяться. Но по тому, как Люся отвела глаза, как замолчала, Киселев был почти уверен, что вышло нечто большее. Нарушение устава. День начался с телефонных звонков. С текущими делами разделался к обеду. Стало ясно: ничего в лаборатории не произошло, стенды стояли на местах, никто не разводился, никто не собирался уезжать. В коридоре почти беспрерывно слонялись лаборанты с вечными разговорами о футболе, стучали пишущие машинки, словно соревнуясь в скорости, шеф сидел на каком-то совещании, и его кабинет был непривычно пуст. Киселев любил эту суматошную жизнь. Непосвященному человеку казалось, наверное, что никто о работе не думает, а встретились старые приятели новостями обменяться. Но так виделось только со стороны. Киселев знал, что подготовят стенд и через полчаса лаборантов из коридора как ветром сдует, а к вечеру на шефском столе будут лежать первые результаты. Часа два он просидел над своими бумагами. Не спеша перелистывал готовые страницы, проверял формулы, графики. Текст был написан от руки, Киселев не перепечатывал его, «чтоб не сглазить». Было приятно сознавать, что все это он сделал сам, все принадлежит ему и, может быть, такого нет ни у кого. Он верил в священность ежедневной размеренной работы. Ландау, погибший в бухом лаборанте?.. Нет, нет, ерунда! Даже если бы и не погиб лаборант — все равно Ландау из него не получилось. Киселев не верил в озарение. Только по щепочке, по гвоздику, сегодня, завтра и всегда. Что легко достается — легко теряется. И тут совсем не к месту он вспомнил о своих делах… О поездках с разными компаниями, о нарядах, строительных лесах, нулевых циклах… Они напоминали Киселеву заряд аммонала. Безобидный полиэтиленовый мешочек с серым порошком. И где-то ползет огонек по длинному бикфордову шнуру… Если шнур не обрезать — взрыв. Эти листочки с формулами так разнесет, что не собрать… Сегодня утром он решил. (От решения опасность значительно уменьшилась, но не исключалась вовсе). И еще жена… Ох, Люся. Перед ним проплыло ее растерянное лицо с виноватой улыбкой, и он отвернулся, не поцеловал ее, как целовал всегда, когда возвращался… Половина двенадцатого. Пожалуй, пора. Киселев закрыл последнюю страницу и набрал номер телефона. Теперь ему поможет только Гера Саркисянц. Геру знала половина города, а сам он, наверное, всех, включая пригородные районы. Знакомы они были лет десять. Вместе начинали ездить, еще в институте. Теперь от всех поездок в памяти Киселева остались одни возвращения. Было необычайно легко и радостно сойти с самолетного трапа, размахивая тощим саквояжиком, и через час очутиться в центре своего, родного города. Вся нервотрепка, беготня и ругань оставались далеко позади, будто их и не было вовсе, был лишь обыкновенный день, иногда солнечный, иногда пасмурный, но тот день освещался самим тобой, твоей радостью, твоей победой, в честь которой гремели в душе трубы оркестров. Навстречу шли люди, какие-нибудь Петровы, Сидоровы, великая чумазая орда, но Киселев в такие минуты особенно остро воспринимал свою обособленность от общей массы; тверже становился шаг и увереннее звучал голос. И все казалось просто в жизни, стоит лишь переступить через свою неуверенность, через сомнения, скованность собственную преодолеть, и откроются все двери, все желания сбудутся. Так думал он в минуты возвращения… Трубку взял Гера. — Надо встретиться. — Мне тоже. Давай в семь на нашем месте. Киселев улыбнулся, потрогал телефонную трубку. Если бы Геркина энергия могла передаваться по проводам, то трубка бы обязательно нагрелась. Киселев еще покрутился на виду у сослуживцев, потом пообедал. Сомнения его почти исчезли, все шло как обычно, это значит хорошо, а перспективы еще лучше. За окнами висел осенний туман. Там, наверно, уже снег выпал, подумал Киселев, вспомнив тайгу. Он всегда уезжал тихо и незаметно, но в этот раз, направляясь к тракту, лицом к лицу столкнулся с начальником участка. Был начальник молод, скор на подъем, и не надоела ему тяжелая руководящая лямка, потому что верил — все можно изменить к лучшему, если толково за дело взяться. Но натиска Киселева все-таки не выдержал, и вот теперь, когда все было подписано, запоздало пожалел, что уступил. — На попутной хочешь? — спросил он, не подавая руки. — Как придется. — Киселев заставил себя улыбнуться, он к таким оборотам привык. — Взгреют меня за перерасход зарплаты. — Выкрутишься. За счет будущего квартала. Больше говорить было не о чем. Киселев двинулся было дальше, но тут начальник не выдержал, ляпнул как школьник: — Больше не приезжай, не обломится. — Работать надо, ты же умный парень, — Киселев улыбнулся еще шире, своей улыбкой ставя точку, и махнул рукой… С Герой он встретился в гостиничном буфете на седьмом этаже. Это место они оба любили: очень тихо, почти не появлялись знакомые, у толстушки Вали всегда запасец сухого вина, а кофе она варила только для них. Гера двигался вразвалочку, чуть косолапя. Всем казался увальнем, но только до определенного момента. После того как все обговорено было, утрясено и по рукам ударено, в Саркисянце словно скорости переключали. Он начинал работать. Летал с места на место, даже траву не приминая, высокий, плотный, неслышный, как тать, тяжелый, как бетонная плита. Без лишних разговоров и рассуждений в любой бригаде гайки так закручивал, что парни к вечеру валились замертво. Лишь однажды чуть приоткрылся Киселеву на какой-то вечеринке. Они в стороне сидели, уже танцевали все, Гера повернул потяжелевшую голову. — Нет, все не то. У меня свое представление о счастье. — Блондинка, чуть склонная к полноте, да? — спросил Киселев. — Нет, — Гера улыбнулся. — Доступ к телу я временно прекращаю. — Капитальный ремонт? — Временное перемирие. — В каспийских глазах, его вспыхнул и погас огонек. — Мне бы возле моря четыре высоких забора. А в средине я, на втором этаже под черепичной крышей. — И много осталось? — спросил Киселев. — Забор и крыша… …Саркисянц поставил на стол два бокала и тарелку с апельсинами. Налил холодного «Алиготе». — Редко мы с тобой видимся. — Вот и встретились, — Киселев улыбнулся, сделал несколько глотков. Этот Гера, конечно, обо всем догадается сразу, и было неловко выставляться перед ним с подозрениями. Начнет языком пощелкивать, говорить о женской подлости. Но отступать было поздно. Против обыкновения Саркисянц выслушал молча. Алексея Петровича он не знал, но несколько общих знакомых предполагалось. — Слушай, Витя, а зачем тебе этот главный редактор? Ты что, книгу написал? — Написал. Последней главы не хватает. Гера улыбнулся неуверенно. Потом засмеялся. — Помнишь, как в семьдесят девятом мы бульдозер утопили? Ты развернуться хотел, а тебя в болото потащило. Еле выскочил, бледный, и зубы стучат. И вытащить нельзя — тросы рвутся. — Начальник участка рукой махнул и уехал. Даже на бульдозер не посмотрел. Они еще посмеялись, допили вино. Валя принесла кофе. — Я не буду тебя мучить, — сказал Саркисянц, — узнаю про него все. — И где он пропадал вчера вечером, — чуть помедлив, добавил Киселев. Гера только головой кивнул. Дошло, наконец. Он ниже склонился над чашкой, сквозь жесткие черные волосы на макушке просвечивала лысинка. Мимо них с бутылками кефира проходили усталые затюканные командированные, бесчисленные толкачи и выбивальщики, и разговоры шли про лимиты и фонды. — Меня опять вызывал следователь, — тихо сказал Саркисянц. — Что сказал? — Я чувствую, нет у него фактов прямых, вроде как первое дело у паренька, отличиться хочется… Начал об объемах работ говорить… Видно, почитал книжек. — Что ты волнуешься? Я свои вызовы считать перестал, — Киселев откинулся в креслице, провел ладонью по еле заметной щетине на подбородке. — А то, что мальчик все наряды в стопочку собрал. — Плюнь три раза. — Плевал, не помогает, — Саркисянц вымученно улыбнулся. — Что должен сделать я? Киселев посмотрел на приятеля. Знал, что сейчас Гера что-нибудь попросит. Услуга за услугу. Это правило выполнялось свято, отказывать не полагалось. — Ты поговори со своим другом, — Саркисянц назвал фамилию. — Он в этой конторе работает. Киселев на секунду задумался, нехорошо в груди кольнуло, не мог Саркисянц эту фамилию знать, какой-то сбой произошел, слепой случай. Нет, Гера лишнего запросил. Тот человек был нужен ему самому, потому что в прошлом и за Киселевым числилось кое-что. Чужая просьба могла насторожить приятеля, все испортить… — Можно поговорить, — Киселев помедлил. — Но я не уверен. В прошлый раз он сослался на служебную тайну. Бутылку коньяка допил — а больше ни-ни. — За это я заплачу, не волнуйся. — Как грубо! Гера! Успокойся. Иначе ты попадешься именно на этом. — Извини, старик. Может, что-нибудь покрепче закажем? — Нет, мне пора. — Киселев посмотрел на часы и протянул Саркисянцу руку. Киселев знал, после каждой поездки кто-то остается недовольным. Раньше, когда строить только студенты ездили, обиженных не было. Были песни по вечерам под гитару, светло-зеленая форма, футбольные встречи с местными командами, и четыреста рублей устраивали каждого. Потом студенты позаканчивали свои институты, разъехались, стали работать. Два раза в месяц аккуратно расписывались в ведомости, получая зарплату, но, отходя от кассы, иногда с грустью вспоминали свои таежные нулевые циклы. И, когда наступало лето, кое-кто, махнув рукой на месткомовскую путевку, решался. Доставал из кладовки выцветшую форму, она уже тесна была, и пуговицы не сходились, но от этого желание ехать лишь усиливалось: может, вес сброшу на свежем воздухе. Бригады сколачивались наспех и ехали уже без песен, с одним-единственным желанием. Некоторые не выдерживали, уезжали, до конца не доработав, а на тех, кто оставался, было страшно смотреть. Всклокоченные, грязные, они держались на пределе. Киселев боялся их, старался близко не подходить, потому что сразу начинались вопросы о заработке. Так и у Саркисянца. Кто-то обиделся, начал «бочки катить», как они выражались, то есть писать во все инстанции. Но контора этими делами занималась лишь в исключительных случаях. Киселев представил явственно, что где-нибудь в сейфе и на него папочка заведена. И старший лейтенант в новеньких погонах аккуратно подшивает суровой ниточкой каждый год несколько листочков. Следователи скрепками не пользуются. Он вернулся домой в половине девятого. Люся, отворяя дверь, вытянула губки. — Вить, хоть бы позвонил, что задержишься. Я жаркое два раза подогревала… — Дела, лапонька, дела. — Киселев сразу попал в нужную тональность, мотив известен, муж горит на службе государевой, жена чуть сердится. Сколько книг написано, сколько песен… — Я сегодня в издательстве была, обо всем договорилась, даже книжку дали посмотреть. Текст средней трудности. — О любви? — спросил он из кухни. — К формальдегидным смолам. — Люся подошла к нему сзади, обняла. — Я так довольна. — Чем? — Ты еще спрашиваешь. Нет в тебе мягкости, мужик-мужиком. — Чтобы настоящим интеллигентом стать — три поколения нужно. — Киселев осторожно высвободился из ее рук. — А у меня родители — мастеровщина-матушка. Садись, поешь со мной за компанию. От отсутствия мягкости еще никто не умирал. А без хлеба с маслом очень можно. Киселев, казалось, не замечал ее вне дома, это обижало Люсю, она долго не могла простить, как однажды он с приятелем прошел мимо на улице, даже не повернул головы. Другому знакомому представил ее шутливо: «А вот моя административно-хозяйственная часть, генерал от интендантства…» И Люсе срочно потребовалось дело, не из служебной тягомотины, а со стороны, чтоб могла она себя проявить как личность. Детские распашонки и ползунки пока не предвиделись, и ей хотелось быть резкой и прямой, как актриса Алла Демидова в своих кинофильмах. Люся начала исподволь перестраиваться, говорить меньше и точнее, быстрее двигаться, стала водить машину, часто ездила на ней на работу и дверцу закрывала коротким хлопком, как выстрел из пистолета. Но дома, в присутствии Киселева, ей надоедала эта игра, она надевала старенький халатик, тапочки без задников и ходила, чуть переваливаясь. Киселева забавляли ее превращения. Через два года она почувствовала себя другим человеком. Стала строже одеваться, никаких сборочек, рюшей, сарафанов, за рулем перчатки из замши, и с места трогалась так, что визжала резина. И в отделе даже пожилые сотрудницы подтянулись вслед за начальницей, отчеты по конъюнктурным исследованиям теперь проходили у них почти без замечаний. Сходила на нет снисходительность к отделу информации, и редко кто решался спорить с Люсей на совещаниях. И эта книга, добиться которой стоило таких трудов — были переводчицы с большим опытом, — была для нее рубежом, чертой, последней границей, страшно только в первый раз, как в воду с высоты, думала она тогда. На каком-то юбилее, после застолья с тостами и речами ее удивил заместитель директора, тихонький старичок, два года до пенсии, но в тот вечер его захватила всеобщая суматоха, выпил шампанского, раскраснелся, даже чуть помолодел. — Вы, Людмила Васильевна, сегодня… как яхта… в открытом море, — сказал он наклоняясь. — Любите парусный спорт? — Да… как вам сказать… — А если голова закружится? — спросила Люся со смехом. Старичок смутился, закашлялся, потянулся за нарзаном. И это новое чувство власти над мужиками-обалдуями внезапно обрадовало ее сильнее всего, сделало еще увереннее, еще смелее. Киселев с усилием жевал жесткое мясо, возле плиты у Люси редко что хорошее получалось, жену слушал рассеянно, улыбался, головой покачивал. — Чудесное жаркое. Пять с плюсом, Люся. — А я боялась, что в уксусе не вымочила… Сверху и снизу стихало движение и голоса, дом глухо покашливал, укладывался, заводя будильники и выключая телевизоры. Гасли окна, от этого темней становилось во дворе. Лишь на его столе горела лампа. Киселев что-то долго считал на бумажке и долго смотрел в темноту. Через два дня позвонил Саркисянц. — У меня готово, — сказал он и выжидательно кашлянул. — Давай выкладывай. — Неудобно по телефону. — Даже так. — Киселев задумался. — Приходи в парк. На главную аллею. Да нет, прямо сейчас. На песчаных дорожках лежали листья. Низко катились облака, лишь изредка открывая чистое небо. Гера прохаживался возле заколоченных аттракционов, покуривал, в поднятом воротнике плаща и надвинутой шляпе чувствовалась растерянность. Они сели на скамейку. — Скоро снег пойдет, — сказал Саркисянц. — Еще рано. Не весь лист опал. — Фамилия его Княжев Алексей Петрович. Старший редактор в отделе переводной литературы. Сорок три года, высокого роста, седина на висках, франт, барин, большой ходок и, говорят, имеет успех. — Ты без эмоций давай, только факты, — тихо попросил Киселев. — В тот вечер у Княжева был день рождения. Гостей собралось человек десять. Стол накрыли им в малом банкетном зале. Ты знаешь… — Да, вход из коридора. — Расходились в половине двенадцатого. Все в разные стороны. Двое уехали вместе, на пригородном автобусе. Княжев и… твоя жена… — Что-то по времени не сходится… — У него маленькая дачка на озере, километров пятнадцать… — Ты считаешь… — начал было Киселев. — Я ничего не считаю. Они медленно пошли к выходу. Чувствуя неловкость затянувшегося молчания, Саркисянц тронул Киселева за плечо. — Не обижайся, старик. Ты сам просил. — Спасибо, Гера. — Может, ничего и не было, а? Люська понимает, что ты все равно узнаешь, в одном городе живем. Посидели, поболтали и разъехались. — Не надо, Гера. Не в этом главное. Было бы увлечение, мужчина интересный, обстановка и не выдержала дамочка, я бы мог понять. А так ведь цель другая, значит, все с расчетом сделано, без сомнений. Это страшно, что ни перед чем не остановится, если решила. Киселев рассказал про книжку, которую дали переводить жене. — Понимаю, Витя, но в этом случае проще все. Хуже, если с тормозов сорвется, а здесь смысл есть. — Смысл? — переспросил Киселев. Саркисянц улыбнулся, смущенно хмыкнул. — Ты не так понял. Мне трудно в этом разобраться. Может, все-таки ты поговоришь обо мне с тем человеком? Киселев быстро поднял глаза. Вот куда повернул, гражданин-товарищ… Это прозвучало, как просьба расплатиться. Хорошо, Гера. И, зная, что ничего не сделает для него, Киселев пообещал. — Кстати, а где это княжеское гнездышко? — Почти на самом берегу. Третий дом от угла. — Найду при случае? — Найдешь. Киселев вернулся на службу — его ухода, похоже, никто и не заметил, не торопясь закончил свои дела, в каком-то полусне, полуреальности. Временами чудился за спиной чей-то шепот, как будто все узнали о его открытии и теперь обсуждали эту новость. Но сделал он в тот день даже больше обычного, спокойно, размеренно собрал со стола входящие и исходящие, запер в ящик. Теперь поверхность стола была ровной и пустой, лишь отрывной календарь на подставке да несколько карандашей в пластмассовом стаканчике. Так же пусто было в душе Киселева. Между ними теперь лежала целая пропасть, только со стороны она была незаметна, они так прелестно выглядели вместе, когда выезжали за город или возвращались, то на их машину оглядывались прохожие. Все началось с тоненькой трещины, которая тянулась, почти пропадая иногда, с далекого первого дня… Теперь, оглядываясь назад, Киселев как бы снова увидел себя. Он долго не делал ей предложение, хотя понимал, что все равно когда-нибудь придется увлечься, боялся потерять ясность восприятия. Всегда недоговаривал, оставляя возможность отступить, превратив все в шутку. Но потом была ночь на озере, заброшенная избушка, луна светила сквозь пыльные оконца, в дверь натянуло дым костерка, он развел его возле порога, а в ее глазах была отчаянная решимость. Он, не чувствуя рук, протянул их к ней. Через некоторое время под гулкие удары сердца пришел в себя. Что-то нарушилось в его четком мире. Посмотрел на Люсю. Она, не повернув головы, сказала спокойно: «Закрой дверь. Холодно…» На улице он попал в людской поток, широкий и плотный, как после футбольного матча. Киселев всегда ощущал свою незначительность в общей массе и старался выскользнуть, повернуть на тихую боковую улицу или втиснуться в переполненный троллейбус. Звуки шагов, разговоры, смех, незнакомые лица угнетали его. Но в этот раз он шел вместе со всеми, вместе со всеми останавливался на перекрестках, пережидая поток машин, плечами, спиной чувствуя возле себя чужие плечи, чужое дыхание. И в какой-то момент больно кольнула зависть к этим людям, которым можно возвращаться домой. На повороте Он остановил машину возле обочины, заглушил мотор. Раннее утро было тихим, солнечным, шорох дворниковой метлы разносился на весь квартал. Виктор вылез из кабины, постоял немного, словно приходя в себя от гудения двигателя. Потом легко перемахнул низенький заборчик больничного садика. Стряхивая с кустов светлые капли ночного дождя, подкрался к окну, тихо позвал: — Оля, Оля. Больница спала. Лишь где-то в глубине здания угадывалось движение, приглушенные голоса. Виктор перевел дыхание, постучал в оконную раму. Почти неделю он не заезжал к жене с сыном и теперь чувствовал некоторую неловкость — заявился рано, еще семи не было. — Оля, это я. На первом этаже отодвинулась занавеска. Растворилось окно. — Тихо ты. Всех поднимешь, — хрипло сказала жена и улыбнулась. Чуть опухшее спросонья лицо ее было бледным в свете шалого июньского солнца, волосы растрепаны, все морщинки видны. Он на секунду представил себя там, в палате, среди белых стен и запаха лекарств, и Юрку, худенького, вымотанного долгой хворью. — Как вы там? Как Юрка? — Лучше стало. Температура нормальная, спит хорошо. Обещали выписать. — А ты? — Надоело до смерти. Домой хочу. — Она помолчала, посмотрела на Виктора. — А ты что долго не показывался? Опять с дружками связался?.. Эх, Витя, Витя… — Ну, брось. Дома сидел, футбол по телевизору показывали. — Так уж я поверила. Куда сегодня едешь? В тополиной листве галдели воробьи, на желтой больничной стене плясали тени. — После обеда вернусь, — Виктор помялся, торопливо добавил: — Мне пора. Грузчики ворчать будут. — Езжай. Я Юрке скажу, что заедешь вечером. Он все в окно смотрит, твою машину ждет. Оля улыбнулась, но улыбка получилась грустная. От Виктора опять попахивало вином. — Поеду я. — Счастливо, Витя. Мокрый асфальт блестел, как зеркало. Виктор прищурил свои черные калмыцкие глаза и включил зажигание. Город проснулся. Улицы наполнялись движением, переполненные трамваи тяжело останавливались возле заводских проходных, быстро пустели, налегке двигались дальше. На людных улицах приходилось поминутно притормаживать, Виктор вел машину осторожно и, лишь выехав на шоссе, вздохнул свободней, прибавил газу. Серая полоса бетонки вытянулась до самого горизонта. Низенькие дома пригорода прятались в густой зелени, подальше от потока машин. Виктор достал сигарету, закурил. После вчерашнего еще побаливала голова. Брошу к черту, хватит. Вспомнил грязную посуду на столе, окурки в тарелках. Не убрал даже. Пораньше приеду, наведу порядок. Потом поднял голову. Над ветровым стеклом висела фотография Натальи Фатеевой. Киноактриса улыбалась. Виктор подмигнул ей, как давнишней знакомой. Все будет хорошо. Тип-топ. Через несколько километров Виктор сбавил скорость, и машина, скрипнув тормозами, остановилась возле широко распахнутых ворот базы. Воздух здесь пах густым разнотравьем березового леса. У конторы уже прохаживался напарник Виктора, сутулый пожилой шофер Исаев. Посмотрел исподлобья, буркнул недовольно: — Опаздываешь? — Задерживаюсь, дядя Федя, с кем не бывает. Грузились долго. Виктор обошел всю базу, полежал на солнышке, дожидаясь очереди, покурил со знакомыми водителями. Исаев ходил с ним рядом, но был немногословен, как всегда, старая кепка на глаза надвинута, куртка застегнута на все пуговицы. Виктор пытался расшевелить его, анекдот рассказал, но все напрасно. — Кислый ты сегодня, дядя Федя. Тот хмыкнул, пожевал губами: — Эх, молодо-зелено. Виктор махнул рукой и залез в машину. Выехали с базы они через два часа, закрыв брезентом груз в кузовах, крепко увязав веревками. Старик посадил к себе экспедитора и сразу прибавил газу. Машина у него была новая, сразу после обкатки досталась, и Виктор на своей «телеге» едва поспевал за ним. Дорога шла по широкой долине мелкой суетливой речки. С двух сторон тянулись горы, округлые вершины их в мелком березняке сливались одна с другой в сплошную волнистую линию, без конца и без начала, как казалось Виктору. Второй год ездит он по этим дорогам, но каждый раз открывает их для себя заново. Вот здесь мостик подправили, на повороте знак новый появился. И с каждым разом увереннее идет его машина, гулко подминая под себя серый заезженный до блеска бетон. Между деревьями мелькнул синий край озера. Виктор проводил его взглядом, глаза заблестели, округлились. Давно собирался на рыбалку, посидеть с удочкой над тихой водой, костер разжечь — сын заболел, и все планы его нарушились. Оглянулся, посмотрел еще раз. «Юрку выпишут — вместе съездим», — решил Виктор и посмотрел вперед. Машины Исаева не было видно. Пустое пространство шоссе глянцевито поблескивало на солнце — никого. Вот черт, куда старик подевался, неужели на проселок свернул? Так тем путем километров на десять больше выйдет. Сбоку неожиданно прогудел сигнал. Коричневая «Победа», чуть покачиваясь, обошла его на повороте с большой скоростью. «Бегает еще старушка. В хорошие руки попала», — подумал Виктор, сворачивая поближе к обочине. С двух сторон к дороге подступал лес. Толстенные сосны подпирали небо, золотистые стволы пахли смолой, разогретой хвоей. Щурясь от солнца, Виктор долго смотрит вверх. Небо между соснами в редких белых облачках казалось ему широкой голубой рекой, обгоняющей его машину… …В армии он тоже ездил. Правда, зеленый газик и рядом нельзя поставить с грузовиком, и двигатель не тот, и подпрыгивает на каждой кочке. Но за три года службы Виктор привык к нему и расставаться было трудно. Прокатил в последний раз командира полка от военного городка до штаба, походил, потоптался около, а на следующий день передал с рук на руки разбитному малому из первогодков. Тот разрисовал обода белой краской, оплел баранку цветным проводом и гонял так, что земля дрожала. — Ты, друг, снимай-ка этот карнавал, — сказал ему Виктор, остановив машину. — Тебе-то что? Езжай домой и спи спокойно. Виктор, не говоря ни слова, пришел в гараж попозже, и машина приняла прежний вид. Малый ходил жаловаться, но шеф только посмеялся и махнул рукой: «Сами разбирайтесь». Потом по стройкам мотался, по мужским общежитиям, мелькали города как дорожные знаки, пока не застрял вот здесь, в Сибири, не обзавелся семьей. Но еще долго тянуло Виктора снова уехать, с трудом переборол себя, сказал свое жесткое «хватит». И неустроенная, кочевая жизнь сделала когда-то замкнутого, диковатого Виктора Пролыгина компанейским парнем. Любил попеть за столом, музыку веселую, друзей. Из-за этого часто ссорились они. — Тебя приятели, как бычка на веревочке, хоть куда могут увести, — говорила Ольга, когда навеселе возвращался Виктор. Он отделывался шуточками, махал рукой, обещал, что в последний раз… …Через час показалась деревня. Пролыгин сбросил газ, возле сельмага стояла машина Исаева. Старик сидел на крылечке, подперев голову кулаком. Замаялся, поди. Виктор оглядел мосластую фигуру, подъехал ближе, остановился. — А я потерял тебя, — сказал напарник. — Пользуешься, что движок помощней, — Виктор вылез из кабины, устроился рядом. Прислушался. В деревне было тихо, полуденный жар уже раскалил густой утренний воздух. Лишь кричали петухи за огородами, где-то рядом поскрипывал колодезный ворот. Вода переплескивала через край ведра, с шумом падала в гулкую глубину. И таким покоем веяло от бревенчатых изб с крутыми тесовыми крышами, что пожалел Пролыгин, что живет в городе, а не здесь. — Может, поедем, — предложил Виктор. — Погоди. Курева надо взять. Исаев встал, зорко оглядел дорогу, потом вынул карманные часы на длинной цепочке. Сказал, ни к кому не обращаясь: — Время у нас еще есть… — Помолчав, добавил: — Ты, Витя, езжай. Я догоню. — Как хотите, дядя Федя. Он направился к своей машине. Проверил брезент на грузе, подтянул веревки. Протер ветошкой ветровое стекло, хотя на нем и так не было ни пылинки, попинал скаты. На подножке сидел экспедитор, ел, доставая из мятой газеты. Масляные пятна матово просвечивали на солнце. — Что везем сегодня? — спросил Виктор. — Ткани, обувь, шубы, ковры, — перечислил экспедитор, не переставая жевать. — Прииск план квартальный перевыполнил, решили порадовать тружеников. — Садись ко мне, одному скучно. — Езжай один. Я с Федором Гавриловичем. Пролыгин махнул рукой и тронул с места. Снова побежали навстречу ровные квадраты бетонных плиток, дорога плавно, словно нехотя, поворачивала в горы. Переезжая мостик, Виктор заметил ручей. Эге, да это ива. Остановил машину, спустился к воде. Над ухом тонко позванивали комары, топкий берег мягко продавливался под ногами. Пролыгин торопливо срезал несколько рогулек, выбирая поровней, поднялся на дорогу по крутому откосу. Потопал по бетону, сбивая с сапог мокрую землю. Мимо него со свистом, едва не задев, пронеслась коричневая «Победа». Виктор отскочил в сторону, выругался, сплюнул зло. Шоссе шло прямо, надвое разрезая лес. Мелькают сосны за обочиной, плывет небо над головой словно широкая голубая река. Он не вытерпел, взял рогульку, начал зубами счищать кору. Белая древесина была прохладна и скользка. «Жерлицы сделаю и укачу на воскресенье», — решил Виктор. Потом вспомнил Юрку, сына своего. Виделись они редко, по выходным чаще всего: то отец в рейсе, то сын в детском саду. Иногда Виктор садил его в кабину. Юрка, как взрослый, обхватывал баранку, потом начинал колотить пухлой ладошкой по кнопке сигнала… Вот будет радости, когда первого окуня поймает. И в этот момент он увидел коричневую «Победу». Машина стояла косо, чуть не поперек дороги, возле поворота. Занесло, наверно. Пролыгин сбавил скорость, остановился в нескольких шагах. Мужчина в зеленой рубахе и черных очках вразвалку подошел к машине. Виктор высунулся в проем дверцы. — Что случилось? — Понимаешь, друг… — Он неожиданно прыгнул на подножку и взмахнул рукой. Светлой рыбкой в ней блеснуло узкое лезвие. Удар пришелся в ключицу. Виктор повалился вперед, наклоняя голову, судорожно хватаясь за баранку. Нападавший повернулся, крикнул что-то в сторону машины. Сквозь розовый туман Пролыгин заметил желтый оскал зубов, лицо было белым и походило на череп с черными провалами глазниц. — Поймали, суки! Врешь! — сжимаясь в комок, крикнул Виктор и со всех сил толкнул дверцу. Мужчина потерял равновесие, упал на дорогу. Пролыгин наклонился, хотел достать ключ, спрятанный под сиденьем, выскочить на дорогу, рассчитаться, но правая рука его не слушалась. — Сволочь, — прохрипел Виктор. — Погоди, погоди. И он привычным движением выжал сцепление. Взревел двигатель. Задрожав, грузовик рывком дернулся и пошел на приземистую «Победу». В несколько прыжков подскочил к ней человек в очках и захлопнул за собой заднюю дверцу. Машина развернулась, вильнув, выехала на дорогу. Виктор упустил удобный момент и теперь пришлось догонять. В серый частокол слились бетонные столбики на обочине, встречный воздух ударил в кабину. Пролыгин стиснул зубы и побелевшими пальцами намертво обхватил баранку. Куртка его намокла кровью, отяжелела, прилипла к телу, рука висит плетью, не пошевелить. А впереди, в каких-то десяти метрах, покачиваясь, гудит коричневая «Победа», и левый фонарь поворота подмигивает в пространство. — Нет, нет, не уйдешь, — бормотал Виктор, впиваясь глазами в пустынный разбег автострады. Где же старик, догнать должен, неужели и его встретили, а может, они вместе против меня? От этой мысли заныло плечо и подпрыгивающая впереди машина расплылась в коричневое пятно. Он сильнее надавил на педаль газа, лег грудью на широкое рулевое колесо. Только бы догнать, приблизиться, а там Пролыгин сумеет, не волнуйтесь, одно движение — и дорога чистой станет, эх, только не упустить. Слабость и безразличие на минуту охватили Виктора, какое его дело, остановиться, перевязать плечо, а тех пусть милиция ищет, далеко не убегут. Он высунулся из окна под встречный поток воздуха, судорожно глотнул его, закашлялся, и на глаза выступили слезы. Стрелка спидометра застыла возле девяноста. Пролыгин ласково погладил черную пластмассу баранки: давай, телега, не подведи хозяина, выручи, может, в последний раз. Он повернулся, мельком увидел себя в зеркале, и это испугало его больше всего. Лицо было мертвенно бледно, ко лбу прилипли спутанные волосы, губы сжаты в узкий розоватый шрам. Таким себя Виктор видел впервые. Двигатель гудел ровно и мощно, словно вся пролыгинская злость влилась в старенькие разношенные цилиндры и добавляла оборотов. «Нет, на ровном ее не догнать», — подумал Виктор. Впереди мелькнул зигзаг дорожного указателя — начинался поворот. Впереди резко сбавили скорость. «Победу» чуть занесло. В этот момент она оказалась совсем близко, и Виктор забыл, что может занести и его, сбросить под высокую насыпь, добавил газу. Грузовик со скрежетом ударил ее сзади, смял, отбросил с дороги. Последним усилием Пролыгин рванул руль вправо, с трудом удержав машину на краю откоса, потом нажал на тормоза. …Его нашли через час. Он лежал поперек кабины на полу. Белые ивовые рогульки валялись рядом, перепачканные кровью. С открытки растерянно улыбалась киноактриса. Ни одной вмятины не было на капоте грузовика. Лишь на переднем буфере болтался на ветру клок зеленой материи. И сколько ни спрашивали потом Виктора — он так и не мог объяснить, как выдержал, истекая кровью, эти долгие восемнадцать километров погони. Лишь улыбался и отходил в сторону.