Инспектор и ночь Богомил Райнов Содержание: Инспектор и ночь Между шестью и семью Моя незнакомка Б. Райнов. Инспектор и ночь Богомил Райнов ИНСПЕКТОР И НОЧЬ О прозе Богомила Райнова Круг творческих интересов Богомила Райнова, одного из наиболее ярких представителей современной болгарской литературы, необыкновенно широк. Будучи профессором Софийского высшего института изобразительных искусств, он публикует монографии и критические статьи, освещает в ряде очерков и статей вопросы эстетики и теории искусства. Б.Райнов известен и как киносценарист и драматург. Важное место в творчестве Богомила Райнова занимают его исследования, в которых он разбивает буржуазные эстетические позиции — «Художественное мастерство», «Чёрный роман» и «Эрос и Танатос». Богомил Райнов — не только популярный писатель, но и видный общественный деятель. Он является заместителем председателя Союза болгарских писателей, членом ЦК Болгарской коммунистической партии, членом-корреспондентом Болгарской академии наук. Подобно писателям, принадлежащим к поколению, «рождённому в период между двумя войнами», — таким, как Валерий Петров, Александр Геров, Веселии Ханчев, Божидар Божилов, — Богомил Райнов начал свой творческий путь как поэт. И хотя критика ставит его поэтические произведения в один ряд с лучшими образцами современной болгарской лирики, славу ему приносит его проза. В прозе Богомила Райнова живы традиции классического реализма 19 века, подтверждением чего могут служить присущее ему добросовестное изучение представляемого жизнью «материала» склонность к тонкому психологическому анализу характеров, строгая социальная определённость образов, «флоберовское» построение фразы. Круг беллетристических тем Богомила Райнова можно разделить — тематически, а в некоторой степени и хронологически, — на три части. Первая — это его «парижская проза», или рассказы и новеллы о жизни за рубежом, собранные в книгах: «Человек на углу» (1958 г.), «Дождливый вечер» (1961 г.), «Ночные бульвары» (1963 г.). К этому циклу относится и его новелла об алжирском движении Сопротивления «Как только мы можем умирать». Во вторую часть вошли приключенческие повести и романы писателя главным героем одной серии которых является инспектор милиции («Инспектор и ночь», «Человек возвращается из прошлого» и «Бразильская мелодия»), а главным героем другой серии контрразведчик Эмиль Боев («Господин Никто», «Нет ничего лучшего, чем плохая погода», «Реквием одной негодяйке»). Указанные произведения, как и книги других современных болгарских «классиков» этого жанра (Андрея Гуляшки, Павла Вежинова), отличаются не только занимательностью; в них мы находим верную обрисовку социальных явлении опирающуюся на изощрённую наблюдательность и психологизм. Социально-психологический роман «Дороги в никуда» кладёт начало третьему циклу в творчестве Б. Райнова. Эта книга ставит важные социально-этические вопросы, показывает душевный разлад поколения, обретавшего зрелость в первые годы после победы социалистической революции. Книга представляет собой безмолвный монолог изнурённого болезнью человека — научного работника, творческие силы которого деформированы чуждым ему и несвойственным социалистическому обществу догматическим мышлением. Что является итогом жизни, прожитой не так, как тебе хотелось бы? Воспоминания о ранней любви или двое детей, которые стоят под окнами больницы? И была ли эта жизнь ошибкой? Могла ли она быть иной? Не на грани ли гуманистической резиньяции и естественных движений вечно мечущегося сердца проявляется самое лучшее, что есть в человеке, — стремление к прекрасному, которое делает человека победителем, даже тогда, когда его уже сразила смерть? Эта книга Богомила Райнова свидетельствует об умении писателя преодолевать всё мрачное и сложное в жизни, опираясь на коммунистическую направленность своих убеждений. Она свидетельствует также о том, что «новейшие» приёмы прозы могут быть исключительно функциональными в контексте социалистическо-реалистической творческой концепции. Потому что субъективистско-монологическое повествование может выражать не только психологическую замкнутость индивида в «узком» внутреннем мире, как это чаще всего бывает в современной западной прозе (Марсель Пруст, Вирджиния Вульф, Джеймс Джойс, Франц Кафка); порой такое повествование основывается на своеобразном преломлении проблем социальной жизни в сознании индивида, свидетельствует об его творческой активности в условиях новой жизни. Включённые в книгу произведения Богомила Райнова верно отражают как творческие предпочтения писателя, так и его идейно-художественную позицию. В них выведен интересный социальный «типаж», тонко переданы психологические нюансы, духовное бытие раскрыто как функция социального. Даже любовь у Богомила Райнова — это чаще всего деформированные из-за условий капиталистического города человеческие взаимоотношения. В этом смысле показательна не только его проза, но и его ранняя поэзия, в которой любовь предстаёт реальной, зримой силой, далёкой от какой-либо сентиментальности. В прозе Богомила Райнова любовь — очень зыбкая «почва» бытия, что особенно ощутимо в повести «Моя незнакомка», как и в конце романа «Нет ничего лучше плохой погоды». Любовь даёт ощущение счастья растворяется в воспоминаниях, становится почти призрачной в своём экстатическом воплощении, и это, в свою очередь, придаёт особое очарование его рационально сконструированной прозе. Это чувство у Богомила Райнова имеет глубокий поэтико-гуманистический смысл, оно как бы выступает компенсацией реальной любви, сломленной враждебными законами капиталистического общества («Моя незнакомка») или подавленной неумолимостью профессионально-гражданского долга (приключенческие произведения писателя). Личность в прозе Б. Райнова имеет строго определённые социальные координаты. Но в обществе его герои отделены друг от друга бронёй своего одиночества, что особенно ярко показано в рассказе «Между шестью и семью». Однако это не «добровольное» внутреннее одиночество. Людей разделяет классовая, идейная, национальная или профессиональная разобщённость. И люди не всегда обходят молчанием факты столь безотрадной действительности, восстают против неё. Светлозар Игов Инспектор и ночь Перевод Т. Теховой под редакцией М. Маринова Если вам скажет кто-нибудь, что профессия инспектора милиции романтична, пошлите его ко мне. Или к чёрту. Половина восьмого утра. Я жду телефонного звонка и изучаю пейзаж в окне: тёмное декабрьское утро, свет уличных фонарей, с трудом рассеивающих плотный туман, пригоршни дождя, которые ветер остервенело швыряет в стекло, плюс отражение собственной физиономии. Словом — лучезарное лицо на лучезарном фоне. Я жду телефонного звонка, но отнюдь не сгораю от нетерпения: единственное, что мне предстоит, это свидание с мертвецом. Вообще мертвецы — это мои ребята, хоть и создают мне массу неприятностей. Только успеешь разделаться с одним, как тебе уже преподносят другого, а антракта между этими историями никогда не хватает для того, чтобы сделать что-нибудь полезное. Сходить подстричься, например, или сменить эту сорокасвечовую лампочку, от которой портятся глаза, или, на худой конец, убрать со стены портрет старой немецкой овчарки с всепонимающей улыбкой и лиловатой шерстью. Телефон всё ещё не звонит. Я отрываюсь от пленительного пейзажа и начинаю расхаживать по кабинету, между четырьмя пустыми письменными столами. Нас четыре инспектора в комнате, но мне редко случается видеть остальных, а им — меня, потому что каждый из нас вечно возится с очередным покойником. Зато столы всегда налицо. И эти пустые канцелярские столы, освещённые вышеупомянутой лампочкой, придают комнате изумительный уют. Тот особый уют, от которого хочется задрать голову, как овчарка на стене, и завыть во весь голос. Мне удаётся подавить это атавистическое желание, и я только поднимаю шляпу; это означает на моём тайном языке: «Выше голову, дорогой! Смотри на вещи веселей!» Итак, я бодро вскидываю голову и даже принимаюсь тихонечко насвистывать — ни твист, ни рокк, а какое-то танго — старомодное, как мой плащ. Я насвистываю и в такт мелодии передвигаю пальцы по столу, и постепенно мои два пальца превращаются в двух человечков — её и меня — двух маленьких человечков, которые кружатся по письменному столу, но это уже не стол, а летний дансинг, где всё и началось… Дансинг… Слово это в достаточной степени говорит о серьёзности происшествия, ибо в танцах я столь же подвижен, как труп, который меня ждёт. Это случилось на берегу моря — почти, как у Павла и Виргинии, в доме отдыха профсоюзов… Громкоговоритель в ресторане гремел всё одной и той же мелодией. Это была, должно быть, единственная не заигранная ещё вконец пластинка. Нас познакомили — меня и её. Другие встали и пошли танцевать. Мы остались одни за столиком. Глупо, конечно, — после стольких допросов не суметь толком ни о чём спросить! Впрочем, и она мне не очень помогала. Только узнав, чем я занимаюсь, проговорила: «Это, наверно, ужасно — видеть жизнь только с теневой стороны!» До этого мне не приходило в голову, что я вижу жизнь только с теневой стороны, но собеседница моя была учительницей, и, видно, разбиралась что к чему. Громкоговоритель, чуточку помолчав, снова грянул ту же мелодию… «Потанцуем?» — предложила она. «С удовольствием, но я не умею». «Ничего, попробуем». А внизу шумело в темноте море. В это мгновение звонит телефон, и я, всё ещё под властью воспоминаний, беру трубку и машинально бормочу: — Готово? Сейчас спускаюсь. Потом надвигаю шляпу на лоб, что на моём тайном языке означает самые различные вещи, но в данном случае: «Всё, кончай. Тебя ждёт дело, голубчик». На ходу срываю с вешалки плащ, на ходу, на лестнице, его натягиваю, а в ушах у меня всё ещё звучит и звучит то старое танго, что играли на дансинге, и история не желает улетучиваться из головы, и всё, что я делаю, я делаю машинально, просто в силу привычки. Мелодия мешает мне поступать, как положено сознательному, оперативному работнику, и превращает меня в автомат, который кивает своим коллегам, собравшимся под дождём во дворе, садится на заднее сиденье машины — шофёр уже успел завести мотор — и, откинувшись на кожаную спинку, насколько позволяет подобную роскошь теснота, натягивает на нос шляпу, чтобы отгородиться от всех знакомых и не очень-то приятных вещей, с которых начинается рабочий день, и ещё хоть несколько минут побыть там, на дансинге. Машина, заурчав, на первой скорости выезжает со двора. Прикрыв глаза в темноте под шляпой, я призываю себя к сознательности, но продолжаю лениво полулежать, потому что и не открывая глаз знаю, что меня окружает: спины шофёра и лейтенанта научно-технического отдела, два жёлтых снопа фар, едва пробивающихся сквозь туман, и вереница серых фасадов, смутно проступающих в предрассветных сумерках. Машина некоторое время ползёт, потом останавливается. И не глядя я знаю, что мы сейчас перед домом судебного медика. И не глядя знаю, что в этот миг именно он, а не кто другой, открывает дверцу машины и, сопя, устраивается рядом со мной. — Погодка, а? По всей вероятности, вопрос относится ко мне. Я привожу в порядок шляпу и без особого интереса смотрю на виртуоза вскрытий. — Ты со своей профессией обойдёшься и без фиалок и лучей, — замечаю я, когда шофёр снова трогает с места. — Не согласен, мой дорогой. Лучи и фиалки необходимы всем. И, разумеется, сытный завтрак. Я вот заправился как следует. Утром вообще надо завтракать плотно. Особенно в такую погоду. Рассуждения о пользе завтрака отнюдь не новы для меня. Я слушаю их рассеянно и также рассеянно вытаскиваю из кармана пачку сигарет. Фатальная ошибка, потому что я тут же слышу знакомое: — Угости!.. — Ты что — опять бросил курить? — Вот именно, — заявляет Паганини вскрытий, бесцеремонно роясь в пачке и выбирая сигарету помягче. Я вздыхаю, примиряясь с неизбежным, и даю ему прикурить. — Какое совпадение: когда я работаю с тобой, у тебя всегда период воздержания. И оно мне дорого обходится. Паганини с наслаждением затягивается и добродушно предлагает: — Брось и ты! — Благодарю покорно. Жизнь и без того заставляет меня вечно от чего-то отказываться. В своё время — от медицины… — Слышал… Слышал… — бормочет врач. — Но что тебе мешает начать сначала? — Ты не слышал продолжения… — А именно? — Я ужасно страдал, что бедность помешала мне учиться. Так страдал, понимаешь, так страдал… Тук я нарочно делаю паузу, пока не следует вопрос: — А потом? — Потом ничего. Встретился с тобою и понял, что я ничего не потерял. — Я знал, что ты брякнешь что-нибудь такое, — замечает без тени раздражения врач. Больше всего меня бесит в этом человеке то, что мне не удаётся вывести его из себя. Я называю его и «Паганини вскрытий», и «стариком», хотя он старше меня на каких-нибудь восемь лет, и «заслуженным гробовщиком», но ничто не в состоянии затуманить его безоблачного настроения. — В сущности, старик, — отступаюсь я, — ты заслуживаешь известного уважения. Хоть ты и ходишь только по покойникам, но, по крайней мере, не фабрикуешь их сам, как некоторые твои коллеги… Мне хочется выдать ему несколько комплиментов в этом же духе, но машина останавливается, и шофёр поворачивается к нам: — Номер 27, товарищ майор. Я смотрю на улицу сквозь стекло и еле различаю высокую железную ограду с ржавыми чугунными цветами и прочими допотопными финтифлюшками. — Машину, — говорю я шофёру, — поставьте во дворе. Нечего устраивать представления. Машина медленно ползёт по аллее. Справа чернеют мокрые ветви голых деревьев. Слева — силуэт старого, когда-то богатого дома. Высокие тоскливые окна. Облупившаяся штукатурка. Сырость и меланхолия. Не говоря уже о высокой квартирной плате. В голове у меня по привычке запечатлеваются особенности обстановки. Расположение окон. Первый этаж. Зимний сад, связанный с одной из комнат. Чуточку подальше — подъезд. Тот, перед которым мы останавливаемся. Мы выходим и, поднявшись на несколько ступенек, оказываемся в обширном полутёмном холле. Это одно из тех традиционных помещений, которые символизировали буржуазный достаток и служили главным образом для того, чтобы спотыкаться в темноте о мебель. К счастью, мебели в этом холле нет Единственное, что я замечаю, это фигура милиционера у одной из дверей. Профессиональное чутьё подсказывает, что мне — туда. И вот мы в комнате, которая впредь будет именоваться «местом происшествия». Оно просторно, это место происшествия, но ощущения простора нет: всё впритык заставлено мебелью. Тут и комод с мраморной плитой, и два платяных шкафа — с зеркалом и без, и несколько столиков, на которые вряд ли можно что-либо ставить — такие они шаткие на вид; и гигантская лжеяпонская ваза, два фикуса по обе стороны двери ведущей в тот самый зимний сад; кресла, табуретки, половички и масса всяких прочих вещей, от перечисления которых я воздержусь из боязни впасть в натурализм. Среди этого нагромождения фамильной мебели выделяется несколько вещей, которым, по-видимому, принадлежит известная роль и в описываемой истории. Тяжёлый полированный стол. На нём — коробка шоколадных конфет, наполовину выпитая бутылка коньяку, две рюмки — одна почти пустая другая — почти полная. У стола — стулья. Тоже два. В углу комнаты — массивная кровать. Над ней в раме — портрет мужчины весьма внушительного вида. Поперёк кровати — оригинал. Поза мужчины мучительно неудобна. Особенно если иметь в виду, что ему предстоит лежать в этой позе до скончания века или — без преувеличения — до того, как он полностью не сгниёт. Не нравится мне и выражение его лица, не имеющее ничего общего с самоуверенной улыбкой на портрете. Хотя и эта фотоулыбка тоже мне не очень нравится. В ней есть что-то нахальное и вызывающее. Если присовокупить эту улыбку к остальным данным обстановки, мы могли бы сделать заключение, что в прошлом хозяин в общем и целом был доволен судьбой. Осматривая вышеописанный интерьер, я в то же время краешком глаза слежу за манёврами своего приятеля-врача. Это совсем не лишняя предосторожность. Когда Паганини склоняется над трупом, исполненный решимости установить диагноз, я вовремя одёргиваю его: — Доктор, только не трогать… — Обойдусь без советов, дорогой, — бурчит виртуоз и убирает руки. — Не сомневаюсь. В последний раз мы нашли на ноже убийцы столько отпечатков твоих пальцев, что — захоти я сократить следствие — я мог бы вполне задержать тебя. Вспыхивает магний фотоаппарата. Потом ещё и ещё. Лейтенант знает своё дело. Как, впрочем, и остальные. Начало осмотра. Начало опроса. Начало нового рабочего дня. Некогда гениальные детективы с одного взгляда устанавливали всё, в том числе и ласкательное прозвище убийцы. А нам суждено идти по следу черепашьими шагами. Обзорные снимки. Узловые снимки. Детали. И писанина. Статистический отчёт. Динамический отчёт. Отпечатки пальцев И писанина. Пока не получится альбом семейных фотографий и документов, в которых отсутствует ответ на главный вопрос убийство или самоубийство? — Убийство или самоубийство? — повторяю я на этот раз вслух. — Вот это уж ты нам скажешь, дорогой, — мычит себе под нос врач. — А когда наступила смерть? — спрашиваю я и смотрю на будильник, стоящий на ночном столике. В романах часы обычно останавливаются именно в тот самый роковой час. Эти железно тикают. — Когда наступила смерть? — повторяет врач, почёсывая затылок. — Около полуночи… — Причина? — Я ощущаю запах горького миндаля, — произносит Паганини. — Этот запах напоминает мне детство. — А мне — цианистый калий. — Ещё что ты мне можешь сказать? — Пиши-ка ты лучше самоубийство. А если убийца явится с повинной, большое дело — переправишь акт. Или иди обратным путём: ищи убийцу, а не найдёшь — напишем «самоубийство»… Врач внезапно прерывает поток мудрых советов и, осенённый идеей, подходит к столу, протягивая руку к почти пустой рюмке коньяка. — Доктор! — стонет лейтенант. Врач поспешно убирает руку и, наклонившись, нюхает рюмку. — Так и есть. Запах горького миндаля и коньяка. — Какого — «Экстры» или «Плиски»? — Попробуй, — добродушно предлагает доктор. — Ты лучше разбираешься в коньяке. И, удивляясь, сколько можно размышлять над такими очевидными истинами, бросает на меня сокрушённый взгляд. — Всё до того ясно, что лишь такому мизантропу, как ты может мерещиться убийство. — Верно, — киваю я. — Особенно если б не было второй рюмки. Но, когда двое выпивают и после выпивки остаётся только один труп, приходится проверить, кто тот другой, что так легко перенёс цианистый калий. При этих словах я поворачиваюсь к Паганини спиной — пусть себе спокойно нюхает рюмки — и выхожу в холл. — Кто ещё живёт здесь? — спрашиваю милиционера, стоящего в полумраке. — В комнате налево — Димов, адвокат. А здесь, справа, — Баевы. — И это все обитатели дома? — Нет, почему же. Внизу, в подвале, тоже живут люди. Что ж — пойдём посмотрим подвал. У подвалов всегда подозрительные биографии. Потайные двери. Подземные ходы. Словом, читали в романах, знаете. Я спускаюсь по лестнице и попадаю в узкий, недавно побелённый коридор, освещённый примерно так же, как и мой кабинет. В коридор выходят три двери. Стучу в первую — она моментально открывается. Естественно, у меня мелькает подозрение, не подслушивала ли хозяйка. Показываю ей удостоверение. — Ах, товарищ начальник, заходите. Я Катя. Вам, наверно, сказали. Я даже хотела подняться наверх — может, что надо, — да мне велели сидеть здесь и дожидаться. Вхожу в комнату и беглым взглядом окидываю обстановку. Здесь тоже всё заставлено, как и у покойника, с той разницей, что мебель — пониже категорией, и на стене вместо портрета висит старый линялый коврик. На нём вышит лев, продирающийся сквозь заросли ядовито-зелёных огурцов, призванных, вероятно, изображать пышную растительность девственных джунглей. Пока я созерцаю благородное животное, назойливый голос за спиной продолжает каркать: — … Ужас, правда? Хотя покойный Маринов тоже был типчик, я вам скажу. Но всё же так неожиданно, правда? Представляю, как вылупит глаза моя приятельница Мара соседка. Она, знаете, всегда говорила: «Этого человека и старость не берёт!» Вообще-то все мы, конечно, стареем — кто медленней, кто быстрей, но покойный Маринов не старел, а молодел… К девушкам очень был неравнодушен… — Постойте, постойте, не всё сразу… — останавливаю её я, поворачиваясь к ней лицом. — Обо всём будем говорить по порядку — первое, второе, третье… Женщина, с вытаращенными глазами и большим, раскрытым на полуслове ртом, оторопело смотрит на меня. Она должно быть, впервые слышит, что можно говорить по плану, по порядку — первое, второе, третье. Потом соглашается: — Как вы скажете… Вам видней, товарищ начальник… Я вот и Маре тоже говорю… И заводится сначала. — Постойте! — кричу я, прерывая этот словесный водопад. — С каких пор вы знаете Маринова? — С каких пор? А я помню, с каких пор? Лет тридцать, если не соврать, не меньше… Я ещё девушкой пришла в этот дом. Он не такой тогда был, вы не думайте. Богатый дом, не то, что сейчас — плюшевые диваны и ковры, гипсовые потолки, паркет начищен — хоть языком лижи. Мы с Марой, моей подругой, как начнём убираться… — А чем занимался Маринов? — Профессия хорошая, ничего не скажешь. Да и покойная госпожа принесла ему деньжат в приданое… — Чем он занимался? — терпеливо повторяю я. — Сыщиком был. Частным. Помните, раньше нанимали агентов следить, кто кому ставит рога и прочее… Сам-то он, конечно, не следил — для этого была рыбёшка помельче — товарищ Димов, например, а господин Маринов сидел себе в кабинете и знай приказывал: ты пойдёшь туда, а ты сюда. И нас в хвост и гриву гонял. Бывало, в лепёшку расшибёшься — всё равно не угодишь. Сколько раз мы соберёмся, бывало, с Марой — я вам, кажется, говорила о ней… Первое, второе, третье? Пока спросишь первое, эта женщина выпаливает уже сто первое. И льёт свой словесный водопад, эту живую летопись квартала, и раскрывает свой громадный рот, словно вытащенная из воды рыба, и рассказывает с мельчайшими подробностями, что было раньше и что потом, как Маринова уплотнили и он, чтобы не пускать чужих людей, взял к себе бывшего агента Димова и своего бывшего бухгалтера Баева, и какую роль во всей этой истории играли неразлучные подруги Катя и Мара. Он всё хлещет, этот водопад, и невдомёк ей, что тебя интересует несколько совершенно конкретных вопросов: кто, когда, как и зачем. И что из всех возможных ответов налицо пока только один: тот, что лежит поперёк кровати. — На какие средства жил Маринов? — успеваю вставить вопрос, пока женщина переводит дух. — Брат доллары из-за границы посылал. Дачу недавно продал. Хватало. Больше десяти тысяч за неё получил. Небось, ещё и не прикоснулся… — Погодите! — поднимаю руку. — А почему он тогда, по-вашему, кончил жизнь самоубийством? — Почему? Катино лицо приобретает таинственное выражение. Она доверительно склоняется ко мне и громким шёпотом, слышным за полквартала, заявляет: — Если вы хотите знать моё мнение, это не самоубийство, а убийство. Исполненный признательности, я в свою очередь склоняюсь к ней и доверительно спрашиваю: — Вы его совершили? Катя в ужасе отшатывается. — Я?!.. — А кто? — Баев. Кому же ещё. Все знают, что у жены Баева были с Мариновым шуры-муры. Из-за тряпок заграничных. И что они с Мариновым терпеть друг друга не могли, и… Я давно хочу вам сказать, да как-то вылетело из головы: нынче утром Баев, видать, что-то искал в комнате Маринова. — Видать? Откуда видать? — А тело-то, вы ж знаете, открыли мы с женщиной, что собирает плату за электричество. Она с семи отправляется по домам, и Маринов, бывало, всегда оставлял мне с вечера деньги, чтобы его спозаранку не будили. А в этот раз почему-то не оставил, и мы с женщиной поднялись наверх и постучали, но никто не откликнулся. Тогда мы нажали ручку — дверь была отперта, мы зажгли свет, и я успела заметить в зимнем саду, за стеклом, спину Баева. Он как раз улепётывал. Чем угодно могу поклясться, что это был Баев в своём клетчатом пиджаке. Я-то хорошо его разглядела, хотя он и торопился убежать… — Значит, Баев и никто другой? — Баев. Голову даю на отсечение. Хотя, может быть, и Димов. — Димов? — Ну да, Димов. А что? Они, Димов и Маринов, тоже друг дружку не выносили. В кости, правда, играли иногда, да больше ссорились: Маринов воображал, что может, как и раньше, приказывать Димову, что тот ему слуга, а не адвокат, самостоятельный человек… — А вчера они играли в кости? Женщина молчит. Её лицо приобретает хитрое выражение. — Я не знаю. Не заметила. — Но ведь ваша комната находится точно под комнатой Маринова. Так-таки ничего и не слыхали? — Ничего, я вам говорю. — Ни голосов, ни шагов — ничего? — Ничегошеньки, пока не заснула. Я, знаете, рано засыпаю. — Кто ещё живёт тут, внизу? — Уйма народу. Вот тут, за занавеской, Жанна, моя племянница. Рядом, в двух комнатушках, инженер Славов и доктор Колев, хорошие ребята, аккуратные, работяги… — Погодите! — поднимаю я руку. — А где ваша племянница? Может, она что-нибудь слышала этой ночью? — Нет, не слышала. Исключено. Она ночевала у подруги. Славов и Колев ушли на работу. В эту пору все уже на работе. Может, Баева только дома. У этой другого дела нет, как только полировать свои ногти да сталкивать людей лбами… «Ну, что ж, — говорю я себе. — Начну с Баевой — фатальной женщины, что сталкивает людей лбами». С облегчением покидаю водопад, продолжающий клокотать за спиною, поднимаюсь на несколько ступенек и, оказавшись в полутёмном холле, стучу в первую попавшуюся дверь. Стучать в двери (замечу в скобках) — это одно из моих привычных, хоть и не скажу, чтобы излюбленных занятий. По количеству дверей, перед которыми я торчал, я переплюну почтальонов любого столичного района. Многие из моих коллег считают, что я перебарщиваю, что для дела совершенно всё равно, вызываю ли я людей в кабинет или обхожу их сам, как инкассатор. Но я упорно остаюсь при своём, хотя это и пагубно отражается на моём бюджете и в особенности на статье расхода «Обувь и починка последней». Лицо такое-то, вызванное в мой кабинет, выдаст мне несравнимо меньше, нежели то же самое лицо в привычной для него обстановке. А кроме того, нечего заставлять людей тратить время, ежели тебе платят именно за то, что ты расходуешь своё. Впрочем, без отступлений, свойственных авторам, алчущим гонораров. Итак, мне кажется, я уже сказал, я поднимаюсь и стучу к Баевым. Дверь тут же отворяется. Такое впечатление, что в этом доме все дежурят под дверью. Передо мною Дора Баева, фатальная женщина. В общем ничего, если бы только не излишек косметики. Губы, ресницы — это ещё куда ни шло. Но эти голубые веки уж чересчур. Почему тогда не зелёный нос? — Товарищ из милиции, не правда ли? — протягивает Баева, избавляя меня от необходимости лезть в карман за удостоверением. — Наконец-то. Я сижу и жду, когда вы освободите меня из-под ареста. Фатальная женщина, как видно, действительно приготовилась уходить. Превосходный тёмно-синий костюм с пуговицами, имитирующими античные монеты. Шик и запах духов «Шанель» или ещё чего-то заграничного. — Что вы, что вы, при чём тут арест? — вхожу я в комнату. — Просто формальность. И в вашу пользу: вы потеряете сейчас десять минут вместо того, чтобы завтра терять два часа на хождение ко мне. Дора оценивает моё добродушие и мило улыбается. — Вы очень любезны. Заходите, прошу вас. Именно это я и делаю. Комната невелика и обставлена с вкусам, который я, чтобы не показаться грубым, не назову дешёвым. Почти половину помещения занимает спальный гарнитур белого и красного дерева с гигантским платяным шкафом. Скатерти и скатёрки искусственного шёлка всех цветов радуги плюс некоторые краски, не свойственные этому атмосферному явлению. На столе — фотография в рамке из бамбуковых палочек. На фотографии — пожилой мужчина с одутловатым склеротическим лицом. Кажется, что он надувает шарик. — Отец? — беззаботно осведомляюсь я, показывая на фотографию. — Вы похожи. — Муж, — выдавливает из себя Дора. — Ах, эти мне неравные браки! Впрочем, из-за чего вы вышли замуж, если не секрет? Чтобы получить этот шкаф-гигант или столичную прописку? — А вы, оказывается, не так любезны, — кривит губы молодая женщина. — Ошибка. Глупая, нелепая наивность. Я всегда ошибаюсь. — Как всегда? Неужели и с Баевым? Она молчит. Потом усмехается. — Вы мне позволите закурить? — Я как раз хотел попросить вас об этом же, — галантным тоном замечаю я и с готовностью достаю сигареты. Угощать красивую женщину и разрешать судебному медику выбирать сигареты помягче — это не одно и то же. Дора держит сигарету между пальцами (этот картинный жест наверняка подсмотрен где-нибудь в журнале мод), выпускает накрашенным ртом струйки дыма и будто ненароком перекидывает ногу на ногу. — Откуда вы знаете о прописке? — Просто догадка, — скромно отвечаю я и столь же скромно посматриваю на её оголившиеся колени. — Вы опасный человек. — А вы говорите это, сознавая, что вы опасны, — парирую я и опять многозначительно поглядываю на её и впрямь красивые ноги. — Но вернёмся к действительности. Каковы были отношения между вашим мужем и Мариновым? — Не блестящие. Но и не такие уж плохие. — Некоторые придерживаются иного мнения. — Люди обычно преувеличивают. Особенно такие балаболки, как Катя. — А в чём, по-вашему, причина этих… не совсем хороших отношений? — Этого я не могу сказать. Какое-то старое недоразумение. Они ведь знакомы очень давно. — Ваш муж служил когда-то у Маринова? — Да. Кажется, служил. — А не кажется вам, что Маринов проявлял к вам некоторую симпатию? — Он к редкой женщине не проявлял симпатии, — иронически усмехается она. — Флиртовал и со мной. Муж мой не был от этого в восторге, но такая мелочь, сами понимаете, не может породить неприязнь. — Вы говорите — неприязнь? — Ну, может быть, я неточно выразилась. Хоть это и не затрагивает меня лично, но, знаете, всё-таки расстраиваешься. — Понимаю. Идите погуляйте, а когда соберётесь с мыслями, мы побеседуем ещё. — С удовольствием, — устало протягивает она. — Хоть и не знаю, право, чем я могла бы вам быть ещё полезной. — Я тоже сейчас не могу сообразить, но как знать, — говорю я, прощаясь, и направляюсь к двери. Но, взявшись за ручку, поворачиваю голову. — А вы не помните, в котором часу вернулся вчера ваш муж? — Точно не могу вам сказать… — несколько растерянно отвечает Дора. — Очень поздно, во всяком случае. — Что вы понимаете под «очень поздно»? — Часа в три… Или в четыре… — И часто он у вас так задерживается? — Время от времени случается. — Коньяк или преферанс? Или, может, третье? — Не знаю. Я его не расспрашиваю. В этом отношении у нас существует давняя договорённость. — А он соблюдает правила? — Не понимаю вашего намёка, — поводит плечом фатальная женщина, но по её сердитому тону чувствую — поняла. Я выхожу, предоставляя ей возможность восстановить душевное равновесие. В холле мрачно и пусто. Милиционер уже ушёл, осмотр закончился, тело вынесено, дом может возвращаться к нормальной жизни. Мне здесь больше делать нечего. На улице, как и следовало ожидать, всё ещё хлещет дождь. Нахлобучиваю шляпу на нос и окунаюсь в густой туман. Погодка! — как говорит доктор. Самое мерзкое, что не разберёшь — светает только или уже темнеет. Но для этого есть часы. Интересно, долго ли ещё будут идти часы Маринова? У самоубийц, насколько я заметил, нет привычки заводить будильник перед тем, как ополоснуть свои внутренности раствором цианистого калия. Всё же предметы — часы или не часы — честней в показаниях, чем некоторые люди. О, извините, гражданка Баева, я вовсе не хотел вас обидеть. Вы, что могли, скрыли. Муж ваш, насколько ему позволяют возможности, постарается сделать то же. А остальные в свою очередь последуют его примеру. Дело в том только, что люди утаивают обыкновенно разные вещи. Следовательно — и выдают разные вещи Углубившись в подобные размышления, я шагаю, не глядя по сторонам. Это избавляет меня от необходимости описывать улицы родного города, туман с его особенностями: цветом, специфическим запахом и температурой, прохожих — их возраст, походку, отличительные приметы, пол. Опишу лишь конечную цель — лабиринт дворов Торгового дома. Почему дом этот называется «торговым», а не «адвокатским» — с незапамятных времён здесь помещаются конторы адвокатов — загадка даже для милиции. Как бы то ни было, но у дома — адвокатского или торгового — на редкость отталкивающий вид. Скучная охра, которой его красят почти ежегодно, не в состоянии прикрыть тягостный отпечаток, накладываемый временем. На только что выкрашенных стенах сразу же проступают подтёки сырости и копоти, скапливавшейся десятилетиями. За мрачными окошками словно притаилась не рассеялась ещё затхлая атмосфера каких-то не очень чистых дел. Клетушки в первом этаже похожи не на конторы, а на берлоги. Тесные дворики смахивают на колодцы, прикрытые от потоков дождя серыми цинковыми крышками. Но есть здесь и одно бесспорное удобство: эмалированные таблички, прибитые длинными колонками справа и слева от подъездов. По этим табличкам, если ты располагаешь часом-другим свободного времени, можно довольно просто разыскать нужного представителя адвокатского сословия. Я углубляюсь в чтение фамилий, пока наконец не нахожу то, что мне необходимо. Контора Димова помещается в клетушке подле главного входа. Внутри — четыре письменных стола и два занятых работой мужчины. Пятьдесят шансов и ста за то, что один из них — Димов. Тот, что сидит поближе к свету и отстукивает на машинке очередной канцелярский шедевр, недовольно поднимает голову. — Что вам угодно? Передо мной — стареющий франт, который прилагает все усилия к тому, чтобы не выглядеть стареющим. — Маленькую справку, — отвечаю я с располагающей улыбкой. Улыбка не даёт эффекта. — А именно? — Я бы предпочёл поговорить наедине, — бросаю я выразительный взгляд на человека в глубине берлоги. Димов, явно раздосадованный, решается наконец выйти из-за письменного стола. Мы направляемся во двор. — Не знаю, будет ли здесь удобно, — киваю я на проход, по которому движется нескончаемый поток людей. — Отчего же? — хмурится Димов. — Ведь речь, насколько я понял, идёт о какой-то маленькой справке. — Как хотите. Ваш сосед Маринов найден сегодня утром мёртвым. — Что?! — Лицо Димова выражает изумление в превосходной степени. — Отравлен. — То есть как это отравлен? Кто его отравил? Изумление почти настоящее. Или человек до такой степени сумел вжиться в свою роль. — Я то же хотел спросить у вас. Реплика производит известное впечатление. Димов на секунду опешивает. Потом лицо его приобретает привычное нагловатое выражение. — Ошиблись адресом, товарищ. — Но вы служили чиновником у Маринова, а затем находились с ним в дружеских отношениях, — перехожу я к фактам. — Никаким чиновником я у него не был. Работал одно время подённо, потому что, — тут его голос становится подчёркнуто назидательным, — таким как я, чтобы получить диплом, надо было одновременно работать. Да. Да. В отличие от маменьких сынков, таким, как я, приходилось самим зарабатывать себе на хлеб. — Очень приятно, что я имею дело с человеком из рабочих. — И ни в каких дружеских отношениях мы с ним не были. Если только не считать дружбой то, что я соглашался иной раз сыграть с ним вечером в кости. — Ясно. Тогда, видимо, меня попросту ввели в заблуждение. И всё же, если у вас есть какие-то соображения, то в интересах следствия… — Никаких соображений у меня нет, — перебивает меня Димов. — И вообще я не могу понять, почему вы выбрали меня Отравления, насколько мне известно, — это скорей по части врачей. Обратитесь к доктору Колеву. Он лечил в последнее время Маринова. Спрашивайте у него… — Прекрасная идея. Почему бы и нет? Но я, откровенно говоря, возлагал на вас большие надежды. — И зря. Говорю — вы ошиблись адресом… — Ну, в таком случае… — я развожу руками, и Димов уже поворачивается чтобы идти, как я останавливаю его вопросом — Вы не помните, где вы были вчера вечером. Димов растерянно дёргает головой, но тут же выпаливает: — Меня не было в Софии. — А где вы были? — В Ямболе. По делу, которое я сейчас веду. Вернулся сегодня утром поездом в 5.40 — Весьма своевременная поездка. У Димова, я чувствую, крутится на языке какая-то не очень изысканная реплика, и, чтобы спасти его от нарушения, именуемого «неуважение к исполнителям закона», я поворачиваюсь к нему спиной и ныряю в туман. Дабы подвести черту, отмечу: в принципе я не имею ничего против адвокатов, но этот мне явно не по душе. А костюм у него ничего… Спросить бы адрес его портного… Это было бы единственной светлой точкой в общем мраке картины. Доктор Колев — сосед Маринова. Что ж — познакомимся с доктором Колевым. Хотя я знаю, что люди в таких случаях перебрасывают тебя с рук на руки, как мяч. Грубо говоря, играют тобой. И невдомёк им, что порой бывают очень опасные игры. Тут услышишь что-нибудь, там — и мяч растёт, точно снежный ком. Надеюсь, вы меня понимаете? Дождь почти перестал, но мне по опыту известно, что дождь, который «почти перестал», — самый гнусный, самый омерзительный. Он насквозь пронизывает собой атмосферу, включая прохожих, машины, дома, и устраивается в ней так прочно, словно будущее — за ним. Дождь, который «почти перестал», за какие-нибудь полчаса так пропитывает одежду влагой, что вы, ей-богу, прибавляете в весе больше, чем на курорте. Именно это со мной и происходит, пока я дохожу до поликлиники. В поликлинике, к счастью, тепло, но тут мне уготовано новое испытание. Кабинет, который я должен посетить, — не для лиц моего пола. Мне приходится с любезной улыбкой слегка растолкать ожидающих приёма дам, потерпеть, пока очередная пациентка выйдет от доктора, и в свою очередь прорваться в кабинет гинеколога. Мужчина в белом врачебном халате недоуменно поднимает брови. И только когда он, взглянув на удостоверение, убеждается, что я пришёл не на осмотр, лицо его приобретает обычное выражение. Выражение, надо сказать, не очень приветливое, хотя и не такое надменное, как у давешнего адвоката. Пока доктор Колев моет руки, я продолжаю наблюдать за ним. Нет, это человек не типа Димова. Тот бонвиван и наверняка подлец, а этот суховат, не очень общителен, немножко, может быть, мизантроп, но поглощён своей работой, даже педант, пожалуй. Такой педант, что ещё, наверно, два часа будет мыть руки под краном. В это мгновение доктор Колев, чтобы разрушить мои построения, берёт полотенце и, взглянув на меня, слабо, робко улыбается. Одна лишь улыбка — и все мои догадки разом летят к чёрту. Худое лицо становится добрым, всепонимающим и совсем не хмурым, а просто по-человечески усталым. Вы скажете, что улыбки могут лгать. Но не такие непроизвольные, неосознанные… — Почему вы не сядете? — спрашивает врач, вешая на место полотенце. — Я не вижу, на что здесь можно сесть, кроме гинекологического кресла… На худом, усталом лице снова появляется тень улыбки. — Ну, почему в гинекологическое кресло?.. Садитесь за мой стол. Я не отказываюсь. После часа скитаний в холодном тумане, под дождём, это свыше моих сил. Я располагаюсь в кресле и, чтобы придать себе добродушный вид, сдвигаю шляпу на затылок. Колев садится на краешек стола и предлагает мне сигареты. — Возьмите мои, — отвечаю я. — Чтобы вас не упрекнули подкупе. — В таком случае ваши действия могут быть истолкованы, как нажим, — парирует он, но берёт. Мы понимаем с ним друг друга. Жаль только, что люди, с которыми мы друг друга понимаем, обычно бывают меньше всех осведомлены об обстоятельствах убийства. — Речь идёт о Маринове, — начинаю я. — Его нашли сегодня утром мёртвым. Врач какую-то долю секунды размышляет над моими словами. И решает играть в открытую. — Я уже знаю. — От кого? — Это очень важно — от кого? — спрашивает он, но надо понимать: «Так-то ты мне платишь за искренность?» — Может, важно, а может быть, и нет. — Мне сообщила Баева. — А почему вам? И почему именно она? — Мне, потому что я её врач. Именно она — потому что именно она моя единственная пациентка в доме. — Вы хотите мне дать понять, что Маринов не был вашим пациентом? — Учитывая мою специальность… — Врач может давать советы не только по своей специальности. — О, если вы имеете в виду такие пустяки, как грипп или ангина, то Маринов действительно забегал ко мне. Врач обязан помогать каждому. — Прекрасный принцип. — Плевал я на принципы, — неожиданно взрывается Колев. — Плевал, когда речь идёт о людях такого сорта, как Маринов. — Плюёте? А как же правила гигиены? «Не плевать», «Не сорить» и т. д. Не мне бы вам напоминать… — Значит, по-вашему, во имя принципа надо было оказывать услуги и Маринову? — сердито вскидывает брови врач, жуя кончик сигареты. — Конечно, — без колебаний отвечаю я. — А вы знаете, о чём просил меня Маринов? — Надеюсь, вы мне скажете. — Об абортах. Абортах его приятельницам. Значит, плевать запрещено, а делать аборты — нет? Колев улыбается — на этот раз не очень приветливо — и в сердцах мнёт в пепельнице окурок. — Простите, не знал, — извиняюсь я. — А сам он болел чем-нибудь серьёзным? — Он? Здоров был, как бык. Если исключить то, что он весь прогнил. А так был здоров, как бык. — В каком именно смысле прогнил? Бабник, что ли? — В полном смысле слова. Бабник — это ещё не самое страшное. Человек, развращавший всё вокруг. Превративший своих соседей в слуг. И Баева, и Димова, и эту старую Катю. Вёл игру с Баевой и в то же время приставал с ухаживаниями к Жанне. Он пытался подкупить и меня. Не говоря уже о валютных сделках, растлении малолетних и т. д., и т. п. — Вы говорите, он вёл игру с Баевой. Я не хочу вникать в подробности интимного свойства, но, поскольку вы гинеколог, может, вы больше осведомлены? Колев снова слабо улыбается. — Я изучал отношения полов только с точки зрения физиологического принципа, а тот или иной конкретный случай меня до сих пор не интересовал. И вообще я не любопытен. — И я тоже. В этом мы сходимся. И всё-таки вы, наверно, порядком знаете о покойном? — Вполне достаточно для того, чтобы здраво судить о нём. Впрочем, то, что я о нём узнал — не проводя специального опроса — я вам уже сказал. Мне, как видите, платят за другое. И в коридоре, если вы заметили, ещё порядочно пациенток. — Я понимаю ваш намёк и не буду злоупотреблять терпением. Только один последний вопрос — так сказать, на прощанье. При этих словах я ещё больше сдвигаю шляпу на затылок, дабы приобрести совсем располагающий вид, закуриваю новую сигарету и, удобно развалившись в кресле, думаю машинально, что в конечном счёте моя заветная мечта сбылась — я за докторским столом. Колев встал уже с краешка стола, но терпеливо ждёт. — Речь идёт о Доре. Мне кажется, что это женщина, которая сама играет другими, а вы говорите — Маринов ею играл. — Да, говорю. Но говорю в то же время, что больше ничего не знаю. Во всяком случае, на вашем месте я бы не судил о людях с кондачка. — Вы на моём месте и я на вашем… понаделали бы уйму глупостей. Вместо того, чтобы меняться местами, куда лучше было бы проявить больше искренности и доверия. А чутьё мне подсказывает, что Баева доверила вам гораздо больше, чем вы сочли нужным мне сообщить. Колев хмурится. Его лицо становится почти злым. — Послушайте, товарищ инспектор. Я вам сказал, что плюю на принципы, но это не значит, что я вообще плюю на все принципы. Если Дора, как вы утверждаете, и доверила мне что-то личное, надо быть последним подлецом, чтобы взять да растрепать об этом. Тем более, что я уверен: к смерти Маринова она не имеет никакого отношения. Дора — просто несчастное существо. И я пытался ей помочь. Безвозмездно. Подчёркиваю это обстоятельство. И если мне этого не удалось, то только потому, что я имел дело с несчастным, вконец запутавшимся существом. — Ваше объяснение мне кажется не менее путаным. Или я не дорос до уровня вашей терминологии… Сказал — и ожидаю взрыва. Так и есть: Колев воздевает руки, словно призывая в свидетели бога, и «выплёвывает» мне лицо: — Но как можно не видеть очевидного? Считать обольстительницей жертву? Молоденькая неопытная девушка… сбегает от родителей-мещан… от перспективы быть всю жизнь домашней хозяйкой и кухаркой. Приезжает в Софию поступать в университет… Проваливается и попадает на удочку этого влюблённого дурака Баева. Не успевает прийти в себя, как снова оказывается в паутине лжи, которую плетёт другой. И настолько её опутывает, что, когда предлагаешь ей курсы медсестёр, она отказывается, предпочитая лживые обещания Маринова. Он продолжает в том же духе, в сердцах рубит фразы на куски и, размахивая костлявой рукой, швыряет их мне в лицо. Когда он наконец выдыхается, я примирительным тонов говорю: — Ладно, ладно. Осмотр окончен. Можете одеваться. И, не дожидаясь нового взрыва, спешу покинуть кабинет. На улице всё та же стынь и хлябь. Это заставляет меня сесть в трамвай, хотя я их презираю. Когда шагаешь по улице пешком — и мысли шагают с тобой в ногу, а стоит попасть в давку и толчею — и мыслям сразу делается тесно. Они становятся заземлёнными. Стоишь и думаешь, например, что время обеденное, но это отнюдь не означает, что ты будешь скоро обедать. Некоторые коллеги доктора Колева, правда, утверждают, что горячая пища вредна для желудка, но хотел бы видеть их мины, когда перед ними поставят суп с застывшим жиром и холодную баранину с кислой капустой — ту долю наслаждений, что отпущена мне в этом мире. Выхожу у Судебной палаты, миную — уже транзитом — Торговый дом и буквально перед самым закрытием врываюсь в сберегательную кассу. Зал пуст, если не считать служащих, которые покидают свои окошечки и торопятся на обед. Меня интересует одно-единственное окошко — над которым висит надпись «КАССА». За мраморной перегородкой — человек уже знакомый мне по фотографии: крупный, тяжеловесный, со старчески дряблым и одутловатым лицом — кажется, что он надувает шар. Если судить по выражению лица, то владелец его из тех людей, для которых наивысшее наслаждение — читать свежие некрологи. Я подхожу к окошку и скромно жду, но кассир до того углубился в свои расчёты, что не обращает на меня внимания. Когда же он наконец поднимает голову, то не удостаивает меня даже взглядом. — Касса закрыта, — рычит человек с круглыми щеками и поворачивается к окну, словно я сижу именно там, на подоконнике. — Тем лучше, — киваю я. — Вот как, мы, оказывается, остроумны, — дарит мне Баев мрачный взгляд. — Я сказал: касса закрыта. Ждать не имеет смысла. — В отношении кассы я понял. А как в отношении вас самого? И прижимаю к стеклу удостоверение. Человек с круглыми щеками испытывает явное смущение, но столь же явно пытается его скрыть. — Вы могли бы с этого начать, — рычит он тем же служебным тоном, смягчившимся лишь на самую малую толику. — Что вас интересует? — Ваш сосед и приятель Маринов. Умер ведь человек-то. — Умер?! — выкатывая глаза, переспрашивает Баев. — Окончательно и бесповоротно. Единственным, что называется, возможным способом. Впрочем, вы уже, наверно, знаете эту скорбную новость? — Что вы? Впервые от вас слышу! — Странно. — Чего ж тут странного? Не понимаю… — Странно, потому что вы, в сущности, первый, кто видел его мёртвым. Человек с круглыми щеками поднимается со своего места. — Вопрос в том, не вы ли последний, кто видел его в живых. Кассир наклоняется ко мне. Его округлённые глаза смотрят оторопело. — Но погодите… Я ничего не знаю… — Бросьте, Баев. Ей-богу, эта роль вам просто не по плечу. Лучше скажите, что вы делали рано утром в комнате мертвеца? — Рано утром?.. В комнате мертвеца?.. — Да. И оставьте эту манеру переспрашивать, чтобы выиграть секунду-другую. Как двоечник в младшем классе. Вас видели. Есть свидетели. Следовательно, вы должны отвечать. Баеву нужно несколько секунд, чтобы хорошенько взвесить ситуацию. Наконец, надутые щёки приходят в движение: — Я не был в комнате. Шёл на работу и увидал, что дверь зимнего сада распахнута… И дверь комнаты тоже… Я удивился, что Маринов пораскрывал двери в такую погоду. Заглянул. Смотрю — спит. Я прикрыл двери и ушёл. Вот, пожалуй, и всё. — А вам не показалось, что это довольно неудобная поза для сна? Кассир постепенно набирается уверенности. Он почти доволен своим творчеством. — На позу я не обратил внимания. Не спуская с него глаз, я вытаскиваю сигарету и закуриваю. — Вы, должно быть, не обратили внимания и на симпатии покойного к вашей жене? Баев бросает на меня быстрый взгляд и тут же отводит глаза в сторону. На лице у него появляется гримаса, смутно напоминающая презрительную улыбку. — Бабьи сплетни. Трепотня. Маринов был волокитой, это верно, но никогда не переступал границ… А симпатии он скорее питал к этой… к Жанне, студентке. — Но, говорят, что и вашу жену он осыпал знаками внимания? — Глупости. Мелкие подарки, не более. — Например? — Разве всё упомнишь? Пара чулок… Комбинация… — А вам не кажется, — дружелюбно замечаю я, — что это довольно интимные подарки? Если кто-то на вас наденет комбинацию, не исключено, что в один прекрасный день ему захочется её снять… — На меня никто не надевал комбинаций, — прерывает меня хмуро Баев. — Охотно верю. Даже допускаю, что в комбинации вы выглядели бы так, что у каждого родилось бы желание не раздеть вас, а немедленно чем-нибудь прикрыть. Но речь идёт о вашей жене. — Оставьте мою жену в покое, — рассерженно рявкает кассир. — Вы утратили чувство меры. — И мне так кажется, но бывают случаи, когда это необходимо. После той истории, например, которую вы мне сочинили: заглянул, прикрыл обе двери, чтобы Маринов чего доброго не простыл, и тихонечко ушёл. Или, как сказал Юлий Цезарь: пришёл, увидел… отправился на работу. До Баева, кажется, только сейчас доходит, что за сочинение ему поставили двойку. Крупное туловище его снова склоняется к стеклянному окошку. — Я вам говорю сущую правду. Если вы хотите доказать, что я причастен к смерти Маринова… — Погодите, — успокаиваю его я. — До этого мы ещё не дошли. Впрочем, где вы были в момент смерти? Кассир почти готов выплюнуть ответ. Но внезапно замечает уловку. — Не знаю, что вы имеете в виду, — осторожно бормочет он. — Тогда скажите мне вообще, где вы были вчера вечером? — С приятелями… То есть с одним приятелем. — Имя, фамилия и адрес лица? — Иван Костов, улица Светлая, 4. — Где работает? — Пенсионер. — Телефон? — Телефона нету. Опираясь обеими руками о перегородку, я склоняюсь к окошку. Тёмные глаза с жёлто-грязными белками оказываются прямо передо мной. — Как же вы тогда ему сообщите, что именно следует мне сказать? До улицы Светлой довольно далеко. Или вы уже ему сообщили? Когда? Перед тем, как прийти на работу? Эта пулемётная очередь вопросов — не для таких тугодумов, как Баев. Единственное, что он способен выдавить в ответ, это междометия, ничего не значащие словечки и особенно повторения. — Я… Ведь я вам уже сказал… С приятелем… А что мне нужно сообщать ему? Я не вслушиваюсь в его лепет. Не стараюсь уличить во лжи. Важно, чтобы сам он понял: от его версии камня на камне не осталось. Да и это не так уж важно. * * * Суп и баранина с капустой не обманывают моих ожиданий. Они полностью покрылись жиром. Я закуриваю на закуску сигарету и поднимаюсь в кабинет. Щёлкаю выключателем и печально смотрю на тусклую лампочку. Зимние сумерки за окном вот-вот превратятся в темноту. Дождь, собравшись с силами, стучит в окно так же, как на рассвете. И я так же, как на рассвете, некоторое время созерцаю своё лучезарное отражение на этом лучезарном фоне. Только с утра произошли кой-какие небольшие события, и это заставляет меня снять телефонную трубку. Пока я звоню туда-сюда, мной овладевает то чувство уверенности, которое испытывает шофёр, улавливая на слух, что мотор автомобиля работает вполне исправно. Итак, дан первоначальный толчок, и машина пришла в движение. В разных учреждениях в различных районах города начали наводить справки. Там, где-то на конце провода, — знакомые люди, и я слышу их голоса, прерываемые моим голосом. — … Да, да, и о прошлом, и о настоящем… Будущим не интересуемся… Какие тут шутки — не до шуток… А также справки о двух других. И побыстрее, хорошо? В своё время великие пионеры нашей профессии с голыми руками бросались в водоворот преступности. Интуиция. Единоборство. Ухо прижато к замочной скважине, рука — на спуске пистолета. Не говоря уж о кулачных ударах прямо в челюсть противника. А сейчас — сплошная канцелярщина. Нужны тебе сведения — пожалуйста, запрашиваешь в соответствующем ведомстве… Да если кто-нибудь вам скажет, что профессия инспектора милиции романтична, пошлите его, ко всем чертям. И эта подслеповатая лампочка со своими сорока свечами… Действительно, есть с чего завыть. Надо теперь же пойти сказать, чтобы её сменили… Воодушевлённый этим решением, я выхожу из-за письменного стола и делаю шаг к двери. Но в это мгновение дверь распахивается, и на пороге вырастает лейтенант. — Вас вызывает товарищ полковник. — Я как раз собирался к нему. А как насчёт цианистого калия? — Распорядился. Завтра нам дадут список всех лиц, получивших его в прошлом году по специальному протоколу. Пока я иду по коридору, у меня проносится мысль, что начальство вызывает не только для того, чтобы преподнести розы. Впрочем, однажды случилось и такое. Вхожу, а на письменном столе шефа — роскошный букет роз. Оказалось — вещественное доказательство. Убийца застенчиво прятал за цветами заряженный пистолет. Интересно, почему именно розы? Гладиолусы дешевле. Вкус… — Ну, что нового? — говорит начальник, указывая мне на кресло у письменного стола. Вечный вопрос. Вопрос без значения. Нечто вроде приветствия. В сущности, полковнику не хуже моего известно, что у нас нового. Всё же я описываю в нескольких словах, чего нам удалось добиться. Останавливаюсь на некоторых версиях. Полковник внимательно, сосредоточенно слушает, словно впервые узнаёт от меня, как ведётся дознание. Я на его месте наверняка буркнул бы: «Покороче!» Но он слушает, и мне, как всегда, кажется, что он ищет слабые места в той или иной версии. — Вообще, — заключаю, — в данном случае трудно не столько найти мотив, сколько понять, какой именно из множества мотивов сыграл свою роковую роль. Пока у нас четыре потенциальных преступника, но к вечеру их может оказаться шесть. Врагов у него хватало. Полковник кивает и подвигает ко мне деревянную коробку с сигаретами. Сам он не курит, что не мешает ему вспоминать — пусть с опозданием — о потребностях курильщика. — Похоже на тот случай повешения в Русе, когда инсценировали самоубийство, — задумчиво говорит полковник. — Вот именно, — подтверждаю я, жадно глотая дым. — Похоже, да всё-таки не то, — смеётся шеф, довольный что ему удалось поймать меня на удочку. — Разница всегда бывает, — отвечаю. — Даже между близнецами. — Да, но тут, пожалуй, побольше. Ты сам видишь, уверен. Пока у тебя, конечно, есть немало причин для серьёзных подозрений, но всё-таки недостаточно, чтобы эти подозрения перешли в полную уверенность. Допустим, что Маринова отравили. Тогда убийце ничего не стоило инсценировать самоубийство, спрятав вторую рюмку в карман. С другой стороны, давно известно, что самоубийца иногда вносит немалую путаницу в следствие, ставя перед собой вторую рюмку. Минимальная возможность, но всё-таки возможность… — Не очень вероятная, по-моему. — По-моему, тоже, — кивает шеф. — Но ты, конечно, отлично понимаешь, зачем я тебе всё это говорю. Рискуя показаться не вполне интеллигентным, почитаю за лучшее промолчать. Шеф медленно поднимается из-за стола. Он высок, чуточку сутуловат и старше меня совсем немного, хотя на его воображаемых погонах на две звёздочки больше. «На одну», — сказал бы другой, более суетный человек, так как в самое ближайшее время я ожидаю повышения. Но разница в звёздочках между полковником и мной не задевает моего самолюбия, и я говорю «две». Одна — за способность терпеливо слушать и вникать в обстоятельства дела, другая — за умение заниматься всеми историями одновременно. Шеф делает несколько шагов, будто подыскивает подходящее слово. Это не похоже на него. Потом опирается на подоконник и смотрит на меня тем взглядом, который он приберегает для внеслужебных разговоров. — Видишь ли, в чём дело, браток. Когда люди долгие годы вынуждены копаться в грязи, некоторые из них в конечном счёте привыкают всегда и везде видеть только самое худшее. Иными словами, становятся мнительными, подозрительными сверх меры — так сказать, профессиональная деформация. Вопрос этот не только морально-психологический — он имеет и деловую сторону. Мнительность сверх меры не только не полезна, как полагают некоторые, — она может подвести подсказать неправильное решение. Я молчу. Не то, чтобы не понимаю или не согласен с полковником, а просто прикидываю, насколько это замечание касается лично меня. — Правда ведь? — спрашивает шеф, глядя на меня спокойно светлыми глазами. — Правда, хоть я и не в состоянии сейчас сообразить, в какой степени я деформирован. Он улыбается. — Прими это не как факт, а как возможность. Затем его лицо снова обретает служебное выражение. — Просто мне показалось, что в этой истории ты несколько преждевременно склонился к определённой версии. Конечно, следствие ещё не кончилось, и я допускаю, что ты можешь оказаться прав. Но всё же действуй осмотрительно. Возвратившись в свой кабинет, я застаю там судебного медика, развалившегося за моим столом. — А, благоволил наконец явиться, — кисло приветствую его я, всё ещё под впечатлением разговора с полковником. Паганини вскрытий зябко потирает руки, не обращая малейшего внимания на моё кислое лицо. У этого человека вообще талант не замечать ничего неприятного. — Холодно у тебя, дорогой. Я, пока ждал, окоченел. Может, выкурим по одной, согреемся? Я вздыхаю и с видом великомученика бросаю на стол коробку сигарет — вторую за этот день. — Твоим пациентам ещё холодней, и никто не угощает сигаретами. Ну, выкладывай: что нового? Врач не торопится. Он бесцеремонно роется в коробке, выбирая сигарету помягче, ищет глазами спички, закуривает не спеша и только после третьей затяжки благоволит процедить: — Пока что ничего окончательного. Смерть, как я и думал, наступила что-то около полуночи. Анализ яда ещё не закончен, но вот увидишь — я буду прав: цианистый калий, воспоминание детства. Кроме того, вскрытие показало систематическое злоупотребление спиртным. — Это известно и без вскрытия. — И ещё одно, что, вероятно, тоже известно инспектору, для которого не существует никаких тайн: рак лёгкого. — Вот это уже что-то положительное. — Настолько положительное, что может послужить заключительной главой истории, — торжественно заканчивает Паганини и разваливается в кресле. — Ну, что ж, раз ты говоришь… — смотрю я на него рассеянно. — Не понимаю, чего тут ещё думать. Человек узнал, что у него рак, и, чтобы избавиться от болей, взял да и глотнул цианистого калия. Такие случаи бывали. — Но ты забываешь про вторую рюмку. — Если она так тебя волнует, допей её и поставь точку, вторая рюмка… Может, перед этим к нему зашёл приятель, и они выпили вдвоём. — Человек, решивший покончить с жизнью, вряд ли станет распивать с приятелем, — говорю я не столько Паганини, сколько самому себе. В это мгновение судебный медик, осенённый идеей-молнией, приподнимается со стула и победоносно произносит: — Слушай. Всё ясно — приятель его был врач. Они выпили, и Маринов, задавая исподволь вопросы, узнал страшный диагноз. Потом, когда врач ушёл к себе, больной, подавленный известием, глотнул цианистого калия. — Ты доведёшь меня до нищенской сумы с твоими версиями, — отбиваюсь я устало. — И сядешь на моё место. — Очень мне нужно твоё холодное место, — усмехается Паганини. — Дарю тебе эту версию. Лови. — Ты мне покажи лучше акт вскрытия, а версию пока попридержи. Нет! Погоди! Стой! Осенённый в свою очередь идеей, я хватаю Паганини за плечо. — А откуда тебе, старому чёрту, известны все эти подробности? Уж не ты ли тот врач, который выпивал с Мариновым? Между тем, как говорится в протоколах, наступил конец рабочего дня. Я покидаю кабинет, но из этого отнюдь не следует делать поспешного заключения, что мой рабочий день закончился. Я и те, что вроде меня, исключение: работаем всё равно, что сдельно. Пока убийца гуляет на свободе, об отдыхе нечего и думать. Шагаю по улице под дождём, охваченный ностальгией. Ностальгией по старому дому. Не родному, которого, кстати говоря, я не помню, а по дому Маринова. Когда я, наконец, вхожу во двор, сумерки уже сгустились. Ветер гнёт ветки каштанов, но эти подробности пейзажа воспринимаются скорей на слух. Тускло светится лампа над подъездом. Катя с хозяйственной сумкой в руках чуть не сталкивается со мной в двери. — А, товарищ начальник! — восторженно восклицает женщина-водопад, словно моё появление у них — просто предел мечтаний. — А я вот в магазин собралась… — Идите, идите, не беспокойтесь. Мне надо только поговорить с вашей племянницей. Формальность… — И мне тоже сердце подсказывало, что вы зайдёте; я ей говорю — не уходи, может, тебя товарищ начальник будет спрашивать, очень симпатичный человек, тот, который ведёт расследование. Да где там — разве удержишь. Эти нынешние такие — минутки дома спокойно не посидят. Сделает себе маникюр, покрутится перед зеркалом — и после ищи-свищи. Я вот даже Маре говорю: знаешь, говорю, Мара, эти нынешние… — Простите, что я вас перебиваю. Вы не помните, в котором часу вернулся вчера вечером товарищ Димов? Глаза женщины заговорщически щурятся. Она наклоняется ко мне. — Товарищ Димов был вчера в Ямболе. Так он нам сегодня объявил. Но пусть другим рассказывает сказки. Уж я-то знаю, кто здесь, а кто не здесь. Каждый, кто возвращается домой, проходит мимо моего окошечка, и я вижу его ноги, и вчера видела ноги Димова — поздненько он воротился. — До или после полуночи, не помните? — До. Точно помню, что до. Я уж потом, когда он прошёл, встала попить и взглянула на часы — не было и полдвенадцатого… — Вы, видать, беспокойно спите. — В нашем возрасте ведь всегда так — спишь, не спишь — даже и не поймёшь. — А говорите — ничего не слышали, что делалось у Маринова. Женщина взвешивает, не сболтнула ли она чего лишнего, потом с неуверенной улыбкой говорит: — Нет, ничего. Если б слыхала, почему бы и не сказать. — Хорошо, хорошо, — отвечаю я. — А Колев и Славов дома? — Доктор здесь и товарищ Славов тоже. Да и я мигом ворочусь, только б мне с Марой, моей подругой, не встретиться. Хорошая женщина, товарищ начальник, да ужасная болтушка… Уж на что я не из молчаливых — знаю за собой этот грешок, но Мара, моя подруга, уж действительно не знает никакой меры. Да и то сказать, товарищ начальник, привыкли уж мы с ней так-то. Бывало бегаешь день-деньской, умаешься, а когда освободишься — куда деться? В кино или там в кафе, как этих нынешних, не пригласят. Всей-то радости, что выйти на улицу да почесать язык с соседками — за это денег не берут… Спускаясь в подвал, я представляю, как, усевшись, бывало, в кружок на низеньких стульчиках перед домом, женщины судачили до позднего вечера, и у меня проносится мысль: не так-то уж радостно жила эта женщина, если для неё единственным удовольствием была бесплатная болтовня. Хотя это, конечно, ещё не оправдание для того, чтобы врать в глаза. Подвал скудно освещается лампочкой. За дверью Колева — оживлённые голоса. Мужской и женский. О чём-то разговаривают. Но так как подслушивать не в моих привычках, я решительно стучу. Дверь приоткрывается, и в щель просовывается голова Колева. Нельзя сказать, чтобы выражение его лица было очень гостеприимным. — Опять я, — срывается у меня с языка довольно глупое замечание. — Понятно, — холодно кивает Колев. — У меня тоже ненормированный день — могут вызвать в любое время. К сожалению, я сейчас не один — родственница зашла… — Я хотел уточнить одну подробность, но раз так, оставим до завтра, — покладисто соглашаюсь я. Доктор колеблется и, закрыв за собою дверь, делает шаг вперёд. — Если только одну подробность… А то я, грешным делом, подумал — уж не решили ли вы повторить исчерпывающий осмотр, как утром. — Не бойтесь, раздеваться не понадобится. Я вынимаю коробку сигарет и угощаю собеседника. — Ну, — немного нетерпеливо торопит меня Колев. — Вы тогда мне, помните, сказали, что покойный был здоров, как бык. — Да, совершенно верно. — А забыли добавить, что у быка был, оказывается, рак. — Рак? Колев кажется удивлённым, но нельзя сказать, чтобы слишком. — Да, рак. Может, вы и принадлежите к школе, которая считает рак пустяком, преходящим недомоганием, но всё же надо было упомянуть эту незначительную подробность. — Как я могу упоминать подробности, которые мне неизвестны. — Маринов никогда не говорил вам о раке — вообще или в частности? — Никогда. Тон категоричен. Выражение лица — тоже весьма категорично. — А яду у вас, случаем, не просил? Цианистого калия или чего другого? — Нет. Я вам уже сказал — он сам отравлял окружающих и притом без специальных препаратов. — Понятно. Но речь в данном случае идёт о нём самом, а не об окружающих… Дверь за спиной доктора в этот момент резко распахивается. На пороге вырастает стройная девушка с красивым и — чтобы быть объективными — недовольным лицом. Она бросает на меня беглый взгляд. — А, у тебя гость. Я думала — куда ты делся… — Товарищ из милиции, — объясняет Колев, не очень обрадованный появлением родственницы. Потом, вспомнив о правилах поведения, процеживает: — Познакомьтесь. Мы подаём друг другу руки. — Вы тоже гинеколог? — спрашиваю. — Нет, биолог, если это интересует милицию, — усмехается она. — Биолог? До сих пор хорошенькие девушки шли прямой дорогой в кино, а теперь — извольте — в биологию. Дожили, нечего сказать. — В жизни нет ничего непоправимого, — снова улыбается девушка. — Если подыщете мне что-нибудь в кино, можете, позвонить. Она слегка кивает головой и, подчиняясь взгляду Колева, снова исчезает за дверью. Подумать, какой ревнивец! — Симпатичный биолог, — ухмыляюсь я. — И родственница к тому же. — Вам не кажется, что ваши мысли работают не в служебном направлении? — прерывает меня врач. — Что поделаешь! Шерше ля фам, как говорят французы, когда принимаются изрекать избитые истины. Но вернёмся к нашему вопросу: скажите, с кем ещё из врачей советовался Маринов? — Насколько мне известно, ни с кем. Стал бы он тратить деньги на лечение. Да и не было особых причин. — Кроме рака, разрешите добавить. — Не допускаю, чтоб он знал о раке. Во всяком случае со мной он об этом не говорил. — Значит, тезис о самоубийстве отпадает, — бормочу я себе под нос. — Что вы сказали? — Ничего. Просто подумал вслух. Как в романах. Или в сумасшедшем доме. Сам спрашиваешь и сам отвечаешь. — В таком случае я становлюсь третьим и, пожалуй, лишним собеседником. — Да, да, идите к своей родственнице. Свой своему поневоле друг. Вслед за этим я поворачиваюсь кругом и направляюсь к двери Славова. На стук мой никто не отвечает. Я нажимаю ручку двери, и она легко поддаётся. В помещении никого нет, но в нише, прикрытой полиэтиленовой занавеской, слышится плеск воды. — Одну минутку, — раздаётся приглушённый голос из-за занавески. — Можете подождать в комнате. Передо мной — неширокая постель, застланная безупречно чистым одеялом. Я сажусь и приготавливаюсь ждать. Постель оказывается мягкой, и я позволяю себе прилечь, сдвинув в знак отдыха шляпу на затылок, и блаженно закурить. Обстановка комнаты не роскошная, но довольно-таки уютная. Словно хозяин задался целью доказать, что и холостяк — тоже человек. И я лелею скромные планы в отношении своей квартиры. Просто откладываю их, пока не решу одну маленькую личную историю. Историю, которая, как я уже упомянул, началась однажды летом на дансинге. Откинув голову и чуть прикрыв глаза, я глубоко затягиваюсь дымом и чувствую, как в душе у меня рождается мелодия — старомодное, затасканное танго. Море шумит внизу, в темноте, а я танцую с ней на веранде и, чтобы отвлечь её внимание от моего сверхоригинального стиля, болтаю всякие пустяки. Потом, устыдившись, наконец, предлагаю ей вернуться на место: «Вот видите — я ни на что не гожусь. Даже на то, чтобы танцевать танго». «Вы танцуете не так уж плохо, — великодушно возражает она. — Просто нужна привычка». «Нет у меня привычки, — лепечу я с почти незнакомым мне смущением. — Ни танцевать, ни отдыхать. Должно быть, у меня в процессе работы искривился позвоночник. Я вот смотрю на эту невинную салфетку и вспоминаю, что такой салфеткой один садист заткнул рот своей жене перед тем, как пырнуть её ножом. А за этой банальной бутылкой я вижу другую, совсем такую же — только в вино там долили купороса. Или вилка… Вы, небось, и не догадываетесь, для чего может послужить вилка, которой вы поддели огурец. А в прошлом году в Плевеле…» «Это страшно, — перебивает меня она. — Вы, наверно, переутомились». «Ничуть, я чувствую себя прекрасно. Просто — искривление позвоночника». «Но должна же у вас быть и личная жизнь?» «Должна, — отвечаю. — Теоретически должна. Но боюсь, что её нету». Мы поднимаемся из-за столика и идём погулять вдоль берега. Громкоговоритель издали посылает нам свою тающую мелодию, а море шумит и шумит в темноте. Чтобы снова вернуться к действительности, приходится совершить большой скачок от ночного пустынного пляжа к холостяцкой квартире инспектора. Незастланная кровать… Шкаф с маленькой стопкой чистого и большой кучей грязного белья и — постойте, это что-то новое! — форма, которую инспектор никогда ещё не надевал и вряд ли когда-нибудь наденет, если не считать того последнего — торжественного и чуточку печального — момента, когда ближние в благодарность за заботу о стольких неопознанных трупах решат позаботиться и о твоём… Мысль о быстротечности нашей жизни заставляет меня снова закурить. Встав с гостеприимной постели, я прохаживаюсь по комнате. Это даёт мне возможность перейти к конкретной оценке окружающей обстановки. Комната — это хорошо известно всем — зеркало проживающего в ней субъекта. Надо только уметь читать это зеркальное отражение. Надо пройти через сотни комнат, чтобы по комбинации мёртвых предметов мгновенно представить себе лицо, именуемое Георгием Славовым, которого ты до этого не видал в лицо. Кровать короткая — значит, небольшого роста. Полный комплект туалетных принадлежностей на стеклянной полочке над умывальником — заботится о своей внешности. Отсутствует только гребешок — вероятно, плешив. Всюду царит мелочный порядок — старый холостяк с устоявшимися привычками, свойственными старым девам… Занавеска приподнимается, и в комнату, завернувшись в мохнатую, простыню ослепительной белизны, входит высокий молодой человек с густой тёмной шевелюрой. — Товарищ Славов? Простите, что пришёл не вовремя, но мне необходимо с вами поговорить. — Прошу вас, — любезно кивает Славов. — Чем могу быть полезным? — Вы, вероятно, уже догадываетесь: я из милиции. Пришёл по поводу несчастья с Мариновым. — Какого несчастья? — Так вы не в курсе? Маринова сегодня утром нашли мёртвым. Отравление. Славов буркает что-то под нос. Слов не улавливаю, но чувствую — это не соболезнование. — Нельзя сказать, чтобы вы были потрясены. — Нет, — признаётся инженер. — Скорее наоборот. — Пожалуй, да, — соглашается охотно Славов. — А что — вас это удивляет? — Людей моей профессии ничто не удивляет. Кроме неизвестности. А в этой истории — одна сплошная неизвестность. — Вряд ли я могу быть вам полезен. Я абсолютно не в курсе происшедшего. — Не беспокойтесь. В этом доме все, как один, не в курсе. И меня, откровенно говоря, интересуют самые простые вещи, известные, вероятно, каждому. — Но тогда почему вы обращаетесь именно ко мне? Колев, мне кажется, тоже дома. — Да, но он сейчас занят. Биологией. Специалист-биолог посвящает его в таинства учения о виде. — А, Евтимова… Почему такой тон? Это его невеста. — А он сказал, что родственница. Ну, да бог с ней. Перейдём тогда к другим соседям. Вы мне разрешите сесть? — Извините, — краснеет Славов. — Мне следовало самому вам предложить. Мы садимся, и я снова возвращаюсь к своему вопросу, а Славов повторяет свой ответ. — Я совершенно не в курсе происшедшего. С соседями я, признаться, дружбы не вожу. — Ни с кем? — спрашиваю я в упор. — Почти ни с кем, — уточняет Славов. — «Почти» — это звучит уже более обнадёживающе. А как, простите, зовут исключение — Дора или Жанна? — Жанна. И притом не сейчас. Раньше. Теперь мы с ней не разговариваем. — Жаль. Порвать единственный контакт с этим миром… Держу пари, что причиной всему — Маринов. — Причин много. И Маринов в данном случае ни при чём. Просто дружба, которая расстроилась из-за различия во вкусах и взглядах на жизнь. Славов протягивает мне пепельницу — опасается, как бы я не просыпал пепел на пол. — Хорошо, хорошо, — отступаюсь я. — Не будем углубляться в интимные подробности. Но вы поймите, что мне важно знать, состоял ли Маринов с Жанной в известных отношениях или нет. — Маринов, мне кажется, в последнее время заигрывал с Жанной, но не допускаю, чтобы он имел успех. — Что вам мешает допускать это? — То, что я всё-таки знаю Жанну. Она поступает, может, не всегда разумно, но всегда руководствуется желанием. А чтобы такая девушка, как она, могла бы взять да увлечься Мариновым, это уж, знаете, чересчур… — А что думает по этому поводу тётя Катя? — спрашиваю я и, прикурив одну сигарету о другую, бросаю окурок в пепельницу. — Не знаю. Поймите же наконец: я искренне желаю вам помочь, но жизнь обитателей этого дома меня действительно никогда не интересовала. — Ну, что ж, оставим этот вопрос. Кто был вчера вечером в комнате Маринова? — Понятия не имею. — Но вы хоть слышали шаги? — устремляю я взгляд на потолок. — Ваша комната и комната тёти Кати — точно под квартирой Маринова. Какие вы слышали шаги — мужские или женские? Славов тоже невольно бросает взгляд на потолок и тут же отводит его в сторону. — Я не обратил внимания. Вы бы лучше Катю спросили. У неё слух острей, особенно на такие вещи. — Спасибо за идею. Непременно ею воспользуюсь. Но пока я спрашиваю вас. Что вы делали в это время? — В какое время? — Приблизительно между десятью и двенадцатью. Инженер пожимает плечами и кивает головой на стол, заваленный чертежами. — Работал. А потом лёг спать. — Когда легли? — Точно не помню. Я чувствую, что человеку становится неловко из-за собственного упорства. И считаю необходимым ему помочь. — Невозможно, чтобы вы не помнили. Вы слишком аккуратный человек. Достаточно окинуть взглядом вашу комнату, чтобы убедиться, что вы аккуратны во всём. Голову даю на отсечение, что вы ложитесь в кровать по часам и по часам встаёте. И что вчера в ушах у вас не было ваты. Зачем же вы тогда пытаетесь мне лгать? Лицо Славова приобретает поистине страдальческое выражение. — А зачем вы требуете от меня положительного ответа, когда я сам ещё не убеждён в некоторых вещах? Ведь произвольное заявление может навлечь на человека беду… — Вы имеете в виду Жанну? — Вовсе нет, — дёргается Славов. — Жанна на это не способна. — Тогда освежите вашу память и ответьте на мой вопрос. — Я сказал вам: точно не помню. Лёг что-то около двенадцати. Я всегда ложусь в это время, хоть и не смотрю на часы, как вы предполагаете. Спустя полчаса или час наверху действительно послышались шаги, но я не обратил внимания, чьи и сколько было человек. Я, вы сами видите, работаю, а работая, не замечаю ничего вокруг. — Ну, что ж. Пусть будет так. Надо тогда поговорить с Жанной. Авось она слыхала больше вашего. — Не думаю, — скептически улыбается Славов. — Она из тех, что возвращаются домой раньше полуночи только в том случае, если у них грипп. — Значит, ждать её здесь нет смысла? — Конечно. Она сейчас убивает время где-нибудь в «Варшаве» или «Берлине», а это, насколько я слыхал, довольно длительная процедура. — Простите, у вас всегда так прибрано? — вырывается у меня без всякой связи. — Как именно? — Да вот так: всё на своём месте. Иными словами — вам никогда не случается искать свои домашние туфли? Славов озадаченно смотрит на меня. — Зачем же искать, когда я знаю, где они… — Вот этого-то ответа я от вас и ждал. Впрочем, к делу это не относится. Ну, не буду больше вам мешать. Всего хорошего. С лёгким паром. * * * «Варшава» или «Берлин»? «Варшава» ближе. Так же, как и в географии. Поэтому я направляюсь туда. Заведение, как и следовало ожидать, переполнено в этот час. Светское общество. Главным образом — полунесовершеннолетние, зелёная молодёжь. Букет очаровательных девушек. И среди них — по крайней мере десяток Бриджитт Бардо. Инстинкт подсказывает мне, что мой объект — вряд ли среди тех, кто увлекается мороженым. Под звуки музыки пересекаю зал. Это не моя музыка. И к лучшему — некогда отвлекаться экскурсами в прошлое. Прежде всего дела. Спустившись по лестнице, заглядываю в бар. Затем — соседнее помещение. Мне нужно разыскать Жанну. Лучше всего было бы написать этакий небольшой плакатик. Но, когда ты разыскиваешь девушку по каштановым взбитым волосам, бледно-розовой губной помаде и модному бежевому пальто, приходится обратиться к интуиции. Или к официантке. На мой вопрос официантка глазами показывает мне столик в углу. Так вот она, Жанна. Наконец-то. И к тому же совсем одна. Я подхожу и отодвигаю стул. — Занято, — сухо замечает девушка. — Вижу, но готов примириться, — усаживаюсь я удобней. — Я позову официантку, — грозится Жанна. — Прекрасная идея. Рюмка коньяку в такую сырость будет очень и очень кстати. Но давайте сперва поговорим. — Я с незнакомыми не разговариваю. — Ну, что ж, познакомимся и, как знать, может быть полюбим друг друга. Я, между прочим, из милиции. Жанна рывком вскидывает голову, но тут же придаёт себе безразличный вид. Справедливости ради следует признать, что она действительно привлекательна. Не сказать, чтобы Венера Милосская. Скорее уменьшенный, карманный формат. Но в этом чуточку бледном лице с капризно вздёрнутым изящным носом и капризно изогнутыми губами есть своя прелесть. О глазах я не говорю: они, как зеркало человеческой души, в этот момент закрыты. — Я искал вас в связи с Мариновым, — говорю я как можно галантней. — С ним — вы, наверно, уже знаете — произошла вчера неприятность. — Я слышала, что он умер. — Вот именно. И так как я со своей стороны слышал, что между вами существовала, может быть, чисто духовная близость, я позволил себе… Тут мне приходится прервать на полуслове — к нам, что бывает редко в этих местах, подходит официантка. — Что вам заказать? — спрашиваю я Жанну. — Ничего. — Но всё-таки… — Чашку кофе, — сдаётся она с досадой. — Чашку кофе и рюмку коньяку. Затем возвращаюсь к нашей теме. — Я говорил, что позволил себе отнять у вас сегодня немного времени, так как узнал, что между вами существовала близость. — Зря теряете собственное время, — хмуро бросает Жанна. — Никакой близости — ни духовной, ни иной — между мной и Мариновым не существовало. — Но он был явно неравнодушен к вам, — осмеливаюсь я напомнить факты. — Я тоже к тысяче вещей неравнодушна, но неравнодушие — это одно, а реальность — совсем другое. Маринов хотел жениться на мне, но — вы сами знаете — для этого нужно согласие двоих. — И всё же — чтобы такой практичный человек мог питать известную надежду, он должен был рассчитывать на что-то. — Рассчитывал на мою тётку. Я ему так и заявила: «Раз ты договорился с тёткой — женись на ней и не порти мне больше пейзажа!» — Со старшими так не говорят. — Я привыкла говорить, что думаю. — Это мы сейчас установим. К нашему столику подходит пара. Это уже не полунесовершеннолетние, а просто несовершеннолетние, особенно девушка. Тем не менее они держатся с самоуверенностью светских людей. У парня — дымящаяся сигарета в зубах и горьковато-пресыщенное выражение человека подземного мира. Подземного мира Чикаго, например. Они выдвигают свободные стулья, собираясь без церемоний расположиться за нашим столиком. — Занято! — отрубаю я. — Ничего, мы сядем, где не занято, — снисходительно смотрит на меня человек подземного мира и морщится, потому что папиросный дым попадает ему в глаза. — Что, получили? — торжествующим шёпотом спрашивает меня Жанна. Я только собираюсь доказать, что нет, как рядом с нами вырастает фигура ещё одного пришельца. Он гораздо старше тех двоих — ему уже, может быть, все двадцать. Рост у него не ахти какой, но телосложение хорошее. Физиономия тоже не уродливая: если б не наглые масляные глаза, право, совсем была бы ничего. Пришелец, видимо, под градусом. — Эй, ты, представитель низших классов! — обращается он к малолетнему. — Ступай, пока тебя не нашлёпала мать. И смотри не забудь по дороге отвести девочку в детский сад. Для вящей убедительности он кулаком подталкивает незадачливого кавалера. — Как вы смеете… — возмущается кавалер, оглядываясь но сторонам. Но помощи ждать неоткуда. Дым в зале настолько плотный, что вряд ли кто замечает что-либо вокруг. — Давай сматывай, пока цел! — настаивает старший и нетерпеливо тянет молоденькую даму за рукав. Девушка вынуждена встать. Повернув к столику возмущённые, но не очень героические лица, малолетние отступают. Победитель небрежно опускается на стул и тут только замечает моё присутствие. Губы его складываются в недоуменно-презрительную гримасу. — Познакомьтесь, — спешит вмешаться Жанна. — Тома Симеонов. Мы зовём его просто Том. — Пётр Антонов, — сообщаю я. — Можете звать меня просто Пепи. — Охота ещё знакомиться со всякими, — лениво рычит Том. Потом поворачивается к Жанне. — Где ты откопала этого старика? — Товарищ… Я трогаю Жанну за локоть. Она умолкает. Но Том, хотя он и под мухой, успевает уловить этот жест и истолковывает его по-своему. — А, уж и локотки начинаем пожимать… И неожиданно даёт мне под столом сильный пинок ногой. Ботинок у парня не только острый, но и в достаточной мере твёрдый. — Я случайно вас не задел? — осведомляется он со сладчайшей улыбкой. — Ничего, со всякими случается, — наступаю я ему на ботинок всей тяжестью ноги. Том от боли меняется в лице. Он пытается освободить ногу и, когда ему это удаётся, цедит сквозь зубы: — Не прикидывайся чурбаном. Выйдем поговорим! — Я заказал рюмку коньяку, но, чтобы вас не задерживать… Мы одновременно встаём. Мне, как старику, предоставляется честь идти к выходу первым. Бросив беглый взгляд через плечо, я убеждаюсь, что и Жанна, отстав на несколько шагов, движется за нами следом. Ночная улица почти пуста. Дождь льёт как из ведра. Не успеваю я это констатировать, как ощущаю удар в затылок. Разворачиваюсь и, взяв в железные клещи шею парня, тащу его, как мешок, в соседний подъезд. Продолжая сжимать ему шею, я прислоняю его к стене. — Слушай, ты, маленький подонок! Я сказал «чтобы вас не задерживать», но имел я в виду обратное… — Том, не глупи, прошу тебя! — кричит появившаяся в подъезде Жанна. — Товарищ Антонов из милиции… Том, делавший тщетные попытки высвободиться из моих объятий, тут же, враз, перестаёт трепыхаться. Я убираю руки. — Позже не могла сообщить? — бурчит он, потирая шею. Затем поворачивается ко мне. — Что ж вы молчали, что вы из милиции? И даже если из милиции, это не значит, что вы можете хватать за локоть мою невесту. — Ты кем работаешь? — спрашиваю я, не прислушиваясь к его вяканью. — Я не работаю. Учусь. — Чему? Сомнительно, чтобы твоей специальности обучали в университете. Ну, как бы то ни было, всё это мы установим в отделении… — Пожалуйста, не задерживайте меня, — хнычет, как мальчишка. Том. — Чего ты так испугался — справки? Или, может, она не первая? Может, десятая или пятнадцатая? — Простите, прошу вас, — повторяет он. — А ты к тому же ещё и подлец. В спину норовишь ударить. Сейчас я вижу, что у тебя к тому же ни капли человеческого достоинства. — Какое тут достоинство, — лепечет Том. — Против силы не попрёшь. — А против кого? Против детей? Или под столом, ногой? Да ладно, убирайся с глаз долой! Но не строй никаких иллюзий: я тебе дал отсрочку. Он поворачивается и покорно, не взглянув на свою невесту, плетётся назад, к «Варшаве». Жанна, готовая последовать за ним, нерешительно смотрит на меня. — Вы останетесь, — говорю. — С вами я ещё не кончил. — Как у вас быстро испортились манеры… — Манеры зависят от обстоятельств. С такими типами, как ваш жених, поневоле забудешь о хорошем тоне. — Пока он мне ещё не жених. Но это не исключено. Обмениваясь подобными любезными репликами, мы, не сговариваясь, машинально, двигаемся вниз по улице. — Что вас связывает с этим типом? Вместе, что ли, занимаетесь? — И это имеет отношение к делу? — Это имеет отношение к вам. А возможно, и к делу. — По-моему, каждый хозяин своих вкусов. — Можно сделаться и их рабом. Когда вы в последний раз были у Маринова? — Никогда я не была у Маринова. То есть, никогда одна. — А вообще? — Раза два заходила с тётей. Послушать, как было бы разумно зажить своим домом, наконец. — А что это тёте так приспичило выдать вас замуж? — Очень просто — хотела устроить мою судьбу. А это был человек с деньгами. Не то, что прежде, конечно, но всё-таки… От брата из-за границы получал, дачу недавно продал… — Кроме суммы, полученной за дачу, — он положил её на книжку, — других денег у него не нашли. — Не знаю. Деньги у него всегда водились. Может, успели обобрать. — Кто, по-вашему, мог это сделать? — Не задумывалась. Да и вряд ли бы надумала. Я не инспектор из милиции. Девушка останавливается и поворачивается ко мне. — А куда мы, в сущности, идём? — Вот вопрос, который нам следовало бы почаще задавать себе. — Я спрашиваю в самом прямом смысле. — Откуда мне знать? По-моему, к вам… Но, может, вы хотите вернуться в «Варшаву»? — Да нет. Поздно. Пора домой. Мы двигаемся дальше. — Вы всегда так рано возвращаетесь? — Как ни странно, да. — Нет, почему же невероятно? Вчера вы тоже вернулись рано? — Вчера я вообще не возвращалась. — А где вы были? — Вашим вопросам нет конца. И к чему вам такие подробности? — Эта подробность мне нужна. А ещё она нужнее вам. Вы не слыхали слова алиби? Жанна вскидывает на меня глаза и тут же опускает их: на тротуаре лужи. — Алиби, насколько мне известно, бывает необходимо человеку, которого в чём-то подозревают, — медленно говорит она. — Ну, что ж, пусть будет так. Где ж вы были вчера вечером? Вы, конечно, уже придумали ответ? — Ночевала у подруги. — Когда вы говорите, по возможности называйте фамилии и адреса, — терпеливо объясняю я. — Формализм, но ничего не поделаешь. И не забывайте, что всё немедленно будет проверено. До мельчайшей подробности. Включая и упомянутую подругу. — Вы ужасны, — вздыхает девушка. — Я была вчера у Тома. Меня передёргивает. Не от признания, а от ливня, который вдруг обрушивается на нас. Налетающий порывами ветер колеблет плотную пелену дождя, светящуюся вокруг уличных фонарей и мутную в тени высоких зданий, но одинаково мокрую и тут, и там. Жанна быстро раскрывает зонтик. — Идите сюда, — приглашает она. — Спасибо. Терпеть не могу зонтов. Особенно дамских. — Что за ерунда. Идите, а то промокнете до нитки. Она по-свойски хватает меня под руку и тянет к себе, под зонт, а я размышляю о том, до какой степени ослабился страх перед властью в наши дни. За такие фривольные жесты прежде, бывало, арестовывали. Так мы и шагаем некоторое время, и, надо признаться, несмотря на тесноту, я стоически переношу испытание. И всё же, проходя мимо дома с эркером, я собираюсь с духом и выдёргиваю руку. — Давайте переждём здесь. Этот зонтик, право, унижает моё мужское достоинство. Мы останавливаемся под эркером. Уличный фонарь бросает блик на красивое лицо девушки. Вокруг низвергаются потоки воды, похожие на блестящие занавески из бусинок, что вешали прежде в парикмахерских. — А сейчас, — продолжаю, — когда мы спаслись, позвольте вам заметить, что показания такого свидетеля, как ваш Том, гроша ломаного не стоят. — Том, — возражает Жанна, — полноправный гражданин. — Это его качество навряд ли особенно потрясёт следователя. Зато поступки этого гражданина наверняка будут учтены. Я скашиваю глаза на девушку. Сейчас, в голубоватом свете фонаря, лицо её кажется ещё более бледным, а губы — ещё темней. Как будто они накрашены чёрной краской, а не розовой помадой. — Вы мне не ответили, что вас связывает с подобным типом, а, может, и с коллекцией таких типов, потому что особи этого вида обычно держатся стадами. — Ничто меня не связывает ни с кем. Тон усталый. Почти безразличный. — Довольно печальное признание. И капельку лицемерное. — Я не собираюсь никого убеждать, — роняет она тем же бесцветным тоном. — Впрочем, из того, что вы сказали до сих пор, это единственное, что хоть немного смахивает на правду. И всё-таки вы предпочитаете эту среду, а не какую-либо другую. — Какой смысл пускаться в объяснения? Вы, видно, специалист по мертвецам, а я пока ещё не мертвец. — Бросьте это слово. В ваших устах оно звучит ужасно некрасиво. Девушка смотрит на меня внимательней, словно постепенно пробуждается от сна. — Если б у вас было хоть какое-то понятие о красивом и некрасивом, вы давно бы уже покончили со всеми этими ехидными вопросами, за которыми кроется бог весть что. Неужели вы не можете понять, что и мне хочется, как всем, сесть за чистый полированный столик, выпить не спеша кофе, посмотреть на людей и почувствовать, что и на тебя тоже поглядывают и что ты нравишься. И вокруг чтоб было чуточку светлей, чем в том старом отвратительном доме, который сам похож на мертвеца, и чтоб пахло не плесенью, а чем-то чистым, и… По лицу девушки пробегает дрожь. Я спешу предотвратить кризис. — Ну, ладно, ладно, не ищите оправданий. Ещё немного — и вы расплачетесь над своей несчастной судьбой. Час-полтора тому назад я был в одной из комнат в том же доме, который похож на мертвеца. Там нет пластмассы и неонового освещения, но в общем обстановка довольно приятная. Я не говорю уже о хозяине. Жанна иронически смотрит на меня. Кризис, как видно, миновал. — И сколько вы пробыли в этом раю? — К сожалению, очень недолго. Мной уже овладело влечение к вам. — Потому-то вам и понравилось, что вы пробыли там недолго. А посидели бы там побольше… — Девушка покашливает и меняет голос. — «Убери сумку — перепутаешь чертежи». «Будь любезна; не играй карандашами — это тебе не карты, чтоб раскладывать пасьянс». «Здесь не трогай». «Там не садись». «Целый месяц не была в кино? Ну и что же, я два месяца не был и, как видишь, не умираю». «Погулять? Некогда мне гулять». А вообще-то вы правы — чисто. Даже слишком, по-моему. Чисто, но мухи дохнут со скуки. — Может, и скучно, — соглашаюсь я. — Не то, что делить кусок, пардон, коньяк с настоящим героем. «Давай сматывай, пока цел!» «Где ты откопала этого старика?» «Не прикидывайся чурбаном!» Лев. Да только из трусливых. Девушка чуть заметно улыбается. — Том не трус. Во всяком случае, до сих пор я за ним этого не замечала. И не судите о человеке по каким-нибудь двум-трём фразам. Ваши выражения, между прочим, тоже не всегда изысканны. — Да, но в спину я никогда не бью. Жанна делает вид, что не слышит. — Дождь перестал. Пошли. Мы выходим из-под прикрытия. Дождь, действительно, едва накрапывает, и зонтик убран, и вообще нет никаких видимых причин идти, так тесно прижавшись друг к другу. Но мы тем не менее идём. И не только по моей вине. Дует холодный, пронизывающий ветер. Лампы и деревья бросают свет и тень. Но всё это довольно сложно описывать… — Декабрь… Какой тоскливый месяц, — произносит негромко девушка, словно разговаривая с самой собой. — Тоскливая погода или весёлая — это зависит от человека — многозначительно замечаю я. — И жизнь, по-моему, тоже. — Вы думаете, можно наладить жизнь, как ты хочешь? Что-то не верится. — Мы углубились в философию… Во всяком случае, если человек не может сам наладить свою жизнь, разумней прибегнуть к помощи того, кто может её оказать. — Вы рождены, чтобы быть проповедником. — Не замечал за собой такой способности. Во мне говорит самый банальный практицизм. — Да, — вздыхает Жанна. — Найти бы человека, на которого можно опереться… Она опирается на меня. Я собираюсь ей сказать об этом но потом решаю промолчать. — Умного и прямого… Настоящего мужчину… И по возможности не очень скучного… Что ж, я не возражаю. Мы продолжаем медленно шагать. Сейчас за нас говорят наши плечи. — Скажите, после стольких ваших вопросов можно и мне задать один? — неожиданно спрашивает девушка. — Разумеется. Почему же нет? — Вы всегда так обращаетесь с женщинами? — Как это «так»? — Как с объектами допросов? Ого, с глубоко философских тем мы съезжаем теперь на скользкие. Хорошо, что дом уже рядом. Останавливаемся в темноте. — Для меня и объект допросов — это прежде всего человек, — парирую я удар. — Вывернулись всё-таки, — смеётся Жанна. — Но так или иначе я начинаю думать, что вы вовсе не такой ужасный, как кажется на первый взгляд. — Конечно. Я просто сентиментальный человек, обречённый заниматься трупами. — Не знаю, какой вы, но не грубиян, роль которого вы играете. — Все мы играем какую-нибудь роль. А некоторые сразу несколько. — Только не я, — возражает девушка. — По крайней мере сейчас, здесь, с вами. С вами мне хорошо. Момент опасный. Жанна ещё теснее прижимается ко мне. Рука её случайно неуверенно скользит по моей и берёт меня за локоть, лицо приближается к моему, ресницы смыкаются. Я тоже почему-то наклоняюсь к ней. Губы ищут губ, как сказал поэт, не помню какой. За четверть секунды до поцелуя я вдруг слышу собственный голос: — Эта помада… И кто только вам сказал, что она вам идёт? — Нет! — резко отшатывается Жанна. — Вы не играете никакой роли. Вы чистопробный грубиян. — Неподкупный, моя милая девочка, это точнее, — поправляю я. — Ну беги, а то ещё простудишься. И не сердиться. Я отечески похлопываю Жанну по спине. — Оставьте. Я не желаю вас больше видеть… Каблучки сердито стучат по выложенной каменными плитами дорожке. — Вот этого я не обещаю. Всё зависит от обстоятельств. Жду, пока Жанна скроется в подъезде, надеясь хотя бы на прощальный взмах рукой. Нет. Она даже не оглядывается. Бесшумно ступая, я сворачиваю с аллеи в сторону, в кусты. Найдя удобное место для наблюдений, устраиваюсь в зарослях. Зловеще… таинственно… и ужасно грязно. Под ногами — раскисшая земля. Я уж не говорю о сырости. Если Шерлок Холмс действительно существовал, то мне ясно, от чего он умер. Таких ревматизм не отпускает. Хорошо ещё, что в наши дни романтическая привычка наблюдать из-за кустов исчезла. Хотя иногда, как видите, случается… Снова слышится стук каблучков. Не сердитый, а торопливый. Это каблуки Жанны. Я вижу, как бежевое пальто скрывается за углом дома. Бедняжка! Протащиться целый километр, чтобы показать себя скромной девочкой, которая рано ложится баиньки, и в итоге — крушение легенды. Тётя, тётя, где же ваша крепкая педагогическая рука? Или вы уже спите, тётя? Да, в окошке подвала темно. А инженер корпит над чертежами. И доктор бодрствует. И почтенный казначей с преданной подругой своей жизни. Только об адвокате ничего неизвестно. Скрытный человек — его окно выходит на другую сторону дома. Да, тоскливый месяц декабрь. А для кого-то и июль был тоскливым. Только не для меня, если речь идёт о последнем июле. Каждый вечер мы ходили гулять, всё по той же тропинке над морем, всё до того же миндального дерева на каменистом склоне горы. Там мы садились и молчали — я главным образом — или разговаривали — главным образом она. Я слушал о давно забытых вещах, и мне казалось, что слышу о них впервые. Она говорила мне о книгах, и я вспомнил, что уже с каких пор ничего толком не читаю. Она рассказывала о детях, и я чувствовал, что уже давно перестал думать о детях, — «я, знаете, детской преступностью не занимаюсь». Она говорила мне о том, как протекает её день в маленьком провинциальном городке, и о тысяче других вещей, которых я не запомнил, — вероятно, потому, что внимание моё в это время было приковано к её лицу. Хоть я и старался не подавать виду. Какое лицо! Если вы не верите, снимок дома, на столе. Мне не нужно носить с собой снимка — достаточно только прикрыть глаза, и в памяти, где-то в темноте под веками, всплывает её лицо. Плохо только то, что в нашем деле нельзя, увы, закрывать глаза — надо смотреть в оба. В кабинете доктора гаснет свет. Потом ложится и инженер. У кассира погасили ещё раньше. Дом погрузился в темноту. Полночь… Час, когда совершаются убийства и закрывается «Венгерский ресторан». Зловещий час. Всё живое засыпает. А мертвец просыпается. Да-да, без шуток, за тёмным стеклом зимнего сада, принадлежавшего Маринову, загорается огонёк. Он то теряется, то снова вспыхивает, переползает туда-сюда. К сожалению, мертвец этот мой, и я не могу ему позволить делать всё, что ему взбредёт в голову. Осторожно — чтобы, упаси боже, не увидел преступный глаз, а главное — чтобы не плюхнуться в лужу — выхожу из-за кустов. Скользнув вдоль фасада, подкрадываюсь к двери зимнего сада и бесшумно отпираю её соответствующим приспособлением. Потом резко распахиваю дверь, ведущую в комнату Маринова, и прорезаю темноту лучом карманного фонаря. Луч прямо ударяет в глаза копошащегося у шкафа человека. Так вот он где, скрытный адвокат! — Пришли к покойнику? — подмигиваю я. — Выразить ему соболезнование? Димов, не говоря ни слова, выпрямляется и, закрыв одной рукой глаза, другой пытается незаметно спрятать в карман фонарик. — Не стоит, — советую. — Испортите костюм. Да он вам больше всё равно не понадобится. Положите его сюда, на стол. Вот так. Адвокат молча подчиняется. — Ну, что — придумали объяснение? Только учтите: такие вещи придумывают заранее. К Димову, наконец, возвращается дар речи. — Вы застали меня в неловком положении. Признаю. Но не следует делать поспешных выводов. — Вывод — это не ваша забота, — успокаиваю его я. — Подумайте лучше об объяснении. — Я искал письма. — Раз они ваши, почему же вы не попросили их у моих людей? — Этого-то я и хотел избежать, но раз вы меня всё равно застали… Это были письма, вернее, ничего не значащие записки покойной супруге… э…э… — Покойного, — прихожу я ему на помощь. Димов кивает. — Он, знаете, погуливал. И жена решила ему отомстить. Так между нами началась… установились известные отношения И в тот период… по различным поводам… я писал ей эти записки. Однако после смерти покойной Маринов нашёл их и стал мне ими тыкать в нос. И ни в какую не желал уничтожить. Мне было просто неудобно, не хотелось, чтобы эти глупости увидел чей-то посторонний глаз. И я решил их разыскать… — И как, нашли? Димов беспомощно разводит руками. — Представьте, нет. Очевидно, Маринов всё-таки их уничтожил. — Смотрите, как всё, оказывается, невинно. А я-то подумал… Но раз так, почему вы не зажжёте свет, а копаетесь в потёмках? — Из-за Баева. Он такой подозрительный… — Даже по отношению к вам? Человеку вне всяких подозрений? Я на шаг подхожу к адвокату и направляю ему луч в лицо. — Слушайте, Димов. Я не перевариваю лжецов. У меня такая профессия. Они создают мне уйму неприятностей. Но если лжец к тому же и нахал… Иными словами: если такому, как вы, придётся встретиться с таким, как я, вы поплатитесь за это совпадение. Димов заслоняется от света рукой. Он смотрит в сторону, будто разговаривает не со мной, а с портретом Маринова. — Я рассказал вам всё, как есть. Если у вас другая версия, попытайтесь её доказать. Хотя я не понимаю, куда вы клоните… — Отлично понимаете, куда. Димов поворачивается было ко мне, но луч фонарика ударяет ему в глаза, и он снова устремляет взгляд на портрет покойного на стенке. — Но, бог мой — если б я отравил Маринова, я взял бы всё, что мне нужно, вчера… — Логично — при условии, что, подбавив ему в рюмку яд, вы остались с ним до самой смерти. А это хоть и удобно, да не всегда возможно. Поэтому иногда приходится возвращаться на место дорогой сердцу утраты. А кроме того, я ещё не сказал, что именно вы отравили Маринова. Откуда у вас такие мысли? — Перестаньте, я не ребёнок, — машет рукой Димов. — Вы забываете, что и моя профессия связана со следствиями и процессами. — В таком случае вы, наверно, понимаете: у меня достаточно оснований для того, чтобы задержать вас… Димов безмолвствует. — … Но я, как мне только что пришлось признаться в другом месте и по другому поводу, — сентиментальный человек. Арест от вас не уйдёт. Если это, разумеется, будет необходимо. Адвокат направляется к двери. Походка у него не очень бодрая. Видно, амнистия его не успокоила. Что поделать — человеческая слабость: мы всегда ожидаем большего. Выждав, пока закроется дверь, я предусмотрительно гашу фонарик. Нечего зря расходовать батарейку, хотя совершенно неизвестно, когда она мне опять понадобится. Это вам не роман, где из карманов то и дело вытаскивают фонари, пистолеты и жевательную резинку. Комната снова погружается во тьму. Я подхожу к окошку и, глядя в сад, поддаюсь лёгкой меланхолии. Тоскливый месяц — декабрь. Но вот за стенкой раздаются голоса. Сначала тихие, приглушённые, они постепенно становятся всё громче и рассеивают мою тоску. Казначей и его преданная подруга проснулись и, естественно, поцапались. Суть спора трудно уловить, но отдельные трогательные эпитеты звучат с удивительной отчётливостью. Надо ведь — даже в комнате мертвеца не найдёшь настоящего покоя! И всё же здесь уютно — я хочу сказать по сравнению с мокрыми кустами. Голоса постепенно затихают. Ругань — какое бы это ни было увлекательное занятие — в конечном счёте утомляет. Я тоже испытываю известную усталость и позволяю себе присесть на кровать, где утром лежал знатный покойник. Слышно, как в тишине тикает будильник. Идёт, как это ни странно. Время продолжает свой беспощадный бег. Жизнь сокращается ещё на день, и на день — нет худа без добра — приближается дата получки. У этих будильников хватает завода примерно на двадцать шесть часов… Значит, самоубийца, приступая к делу, предварительно завёл часы? Потому что этот будильник явно заведён перед тем, как пробил роковой час. Если самоубийца — человек логичный, он должен был бы знать, что на страшный суд его поднимут и без будильника. Представляю — завожу будильничек и глотаю цианистый калий… Нет, звучит чересчур фальшиво. Покойник не был таким… чурбаном. Я продолжаю рассеянно слушать тиканье часов, пока, наконец, сознаю, что к нему прибавилось какое-то постукивание. Может, появился второй будильник? Вот так-так! Неужели я попал в блаженную эру кибернетики, и машины уже производят потомство? Увы, радуюсь я недолго: звук доносится со двора. Знакомые каблучки стучат по аллее. Сначала быстрые и решительные. Потом медленные и осторожные. Наконец, они затихают, но за стеклом зимнего сада вырисовывается силуэт Жанны. Возвращается, милая девочка. Услышала зов моего сердца. Лёгкий металлический звук показывает, что Жанна отпирает дверь. Маленькое усилие. Готово. Я сравнительно быстро встаю и прячусь за огромным зеркальным шкафом. Неприлично сидеть, как пень, когда в комнату входит дама. Дама входит и, остановившись на мгновенье, чтобы сориентироваться в темноте, медленно идёт ко мне. Шутки в сторону — она и впрямь услышала зов моего сердца. Девушка уже совсем рядом со мной. Мне, наконец, удаётся побороть стыдливость. — Любимая, — произношу я с соответствующей дозой нежности. Вместо ласкового мурлыканья — сдавленный крик испуга. — Милая девочка! — настаиваю я. И, чтобы пролить свет на наши отношения, зажигаю электрический фонарь. — Садист! Уберите этот луч! — Хорошо, — соглашаюсь я с присущим мне добродушием. — Но давайте отыщем сперва деньги. — Какие деньги? — За которыми вы пришли. Деньги Маринова. — Не нужны мне никакие деньги! — А что же вы тогда ищете? Секретаря партийной организации? Он только что ушёл, старик. Внезапно почувствовал себя неважно и попросил извиниться перед вами. Или нет, как это я не догадался: убийца возвращается на место преступления. Об этом пишут и в книжках… — Перестаньте! Вы сведёте меня с ума! — стонет Жанна, закрыв лицо руками. — Тогда говорите! Быстро! Она отворачивается от луча фонаря, но, встретившись стеклянным взглядом Маринова, смотрящего с портрета, опускает глаза. Я терпеливо выжидаю. Бывают минуты, когда лучше всего просто молча подождать. — За деньгами пришла, — выдавливает из себя Жанна. — В сущности, они мои… Он обещал их мне… Обещал купить меховое манто… Значит, деньги эти мои. Я просто пришла их взять. — А почему вы не сказали мне раньше! Не потребовали своих денег? — Я подумала… Я подумала… что вы можете подумать невесть что. — А сейчас как вы полагаете, что я думаю? Она молчит. А потом опять механически повторяет: — Он мне обещал… Это мои деньги. — Опоздали. Мы забрали их ещё утром. Они лежали именно там, где, как вы знаете, должны были находиться. Вот в этом комоде, в тайничке, в ящике для белья. Забрали, чтоб они не ввели в искушение какую-нибудь маленькую воровку. — Я не воровка… — Голос почти беззвучен. — Деньги мои… Он мне обещал… — А за что? В награду за целомудрие? И как это вы, не имея ничего общего с Мариновым, побывав у него всего два раза и притом в компании с тётей, знаете, где он прятал деньги? И откуда у вас этот ключ от зимнего сада? И кто именно заставил вас прийти за деньгами? — Погодите… Я вам объясню… — Мне надоели лживые объяснения. Объяснять будете в другом месте. Там допросы ведут короче. Без интимностей и интермедий. А сейчас — живо домой! Получите повестку — явитесь. И — проклятие моей жизни — я снова в одиночестве. Снова мрак — батарейки дорогие. Я прохаживаюсь взад-вперёд, но меня с неудержимой силой притягивает к себе кровать. В ней кроется какая-то зловещая тайна. Решившись на всё, чтобы её постичь, я разваливаюсь поверх одеяла. Что-то слишком много посещений. Надо бы позвонить — вызвать постового. Ещё бы один человек скучал… А зачем? Неужто квартира с неприбранной кроватью намного уютней комнаты мертвеца? Пятнадцать человек на сундук мертвеца. Йо-хо-хо и бутылка рому… Откуда эта лирика? И почему она вдруг всплыла в моей памяти? Не знаю. Должно быть, из букваря. Нет, не буду, пожалуй, звонить. Не такой уж я впечатлительный, что не могу полежать там, где до меня лежала смерть. Сон — это брат смерти, в конечном счёте. Тихо… Даже часы остановились. Спокойной ночи, дорогие слушатели! И вот снова наступает утро. Утро чуть светлее вчерашнего. Туман рассеялся. Конец мрачному лондонскому фону — столь подходящему для распутывания историй. Глядя на мокрые деревья, растрёпанные вчерашним ветром, я набираю номер дирекции и вызываю своих людей. Они приезжают быстро — настолько быстро, что у меня даже не хватает времени побриться в ванной комнате Маринова и понюхать его французский одеколон. Я трогаю заросшее щетиной лицо и, задумчиво осматривая комнату, говорю лейтенанту: — Надо обыскать. Миллиметр за миллиметром. Раз столько народу продолжает околачиваться вокруг, значит, тут что-то есть… Сначала Баев. Потом Димов. И, наконец, эта студентка. Как ты думаешь, а? — Обыщем. Почему не обыскать. Чтобы не было никаких сомнений. — Вот именно — чтобы не было сомнений. Даже с риском окончательно запутаться. — Вы всё шутите, товарищ майор. — Какие уж тут шутки? И чтоб была чистая работа. Понятно? — Понятно, товарищ майор. Что всё будет сделано чисто, безукоризненно — это мне и так известно. Лейтенант распределяет людей, и вскоре четыре человека начинают по плану, систематически, переворачивать всё вверх дном. Шаг за шагом, кресло за креслом, сантиметр за сантиметром. Стены, пол, притолоки дверей, оконные рамы, люстры, печные отдушины — всё будет тщательно простукано и прослушано. Холмс, этот ревматик, полагал: чтобы найти решающую улику, нужно внезапное озарение, наитие. Оглядываешься, подперев голову рукой, и лихорадочно соображаешь, где, учитывая характер мыслительных процессов, протекавших в голове убийцы, он мог спрятать свою улику? Железная логика, чёрт побери, должна подсказать правильное решение. А дело куда проще: перерывай сантиметр за сантиметром — птичка сама попадётся в сети. Скучновато, конечно, как метод, мелочно и даже бюрократично, но в общем и целом — эффективно. Сторонний наблюдатель, у которого достанет терпения следить за мной, может, пожалуй, ещё подумать, что я хожу от человека к человеку просто так, чтобы потрепать языком. Дабы избежать недоразумения, скажу, что я работаю по плану. В план мой на утро входит, например, посещение неких дам. Но так как упомянутые дамы могли бы истолковать мой внешний вид как проявление неуважения к их персоне со стороны власти, я слегка видоизменяю план и начинаю визиты с инженера. Я застаю его за хлопотами по хозяйству, точнее — за варкой кофе. Этот человек, видать, и впрямь приобретёт привычки старой девы. Если уже не приобрёл… Не удивлюсь, если увижу, как он сидит и гадает на кофейной гуще — письмо ему придёт издалека или предстоит дальняя дорога. — Заходите, — приглашает меня со свойственным ему радушием Славов. — Одну минутку — как бы кофе не сбежал. Он бросает на меня беглый взгляд и добавляет: — Вы, видно, с головой ушли в эту историю. Если хотите, можете пока использовать время и побриться. Я просто не выношу, когда у меня отрастает щетина. Бритвенный прибор над умывальником. Чистый. В том, что он чистый, я не сомневаюсь. Всё здесь чисто, в этой квартире. Так чисто, что мухи дохнут со скуки — как выразился недавно кто-то. — Что ж, идея вполне разумная, — буркаю я под нос. — Надеюсь, использование чужой кисточки не будет истолковано, как принятие подкупа? Присматривая за кофе, Славов пускает в ход знакомую реплику: — Вы всё шутите. — Я-то шучу, да другие не шутят. Там пытаются подсунуть деньги, тут предлагают поцелуй… Сняв с себя галстук и пиджак, я тщательно намыливаюсь перед зеркалом. И только тогда Славов замечает: — Догадываюсь, кто предложил вам поцелуй. — Ошибаетесь, — отвечаю я, стараясь, чтобы мыло не попало мне в рот. — Это одна старая история. Летом, на дансинге… И к моей профессии не имеет ни малейшего отношения. А вы умеете танцевать? — Танцую, но скверно, — несколько ошарашенный, отвечает мне инженер. — Кто вам сказал, что вы плохо танцуете? Жанна? — А кто ж ещё? — сопит инженер, аккуратно разливая кофе. — Женщины на таких не вешаются. — А почему? — спрашиваю я, на секунду прекращая бриться. — Вы не глупы. И не урод. Вообще никаких видимых дефектов… — Не знаю, почему. И, откровенно говоря, меня это не очень интересует. Покончив с бритьём, осторожно предлагаю: — Хотите, я раскрою вам тайну? Только боюсь, что вы обидитесь… — Ничего. Я не из обидчивых. Сунув голову под холодную струю, я плещусь, и мне кажется, что жизнь начинается для меня сызнова. — Вы немножко… как бы это сказать… скучны… — Чувствую, что вы вчера разыскали Жанну, — с горечью замечает Славов. — Да, я её разыскал. Но констатация принадлежит не Жанне. Инженеру не хочется вступать в спор. Он любезно протягивает полотенце и, пока я привожу себя в порядок, моет и кладёт на место бритвенный прибор. — Вы — человек порядка, — отмечаю я. — Просто завидую. Минимальными средствами обеспечиваете себе полное удобство. Только не забывайте, что людей нельзя аккуратно раскладывать по полочкам в целях вашего удобства. — Не вижу связи, — бормочет инженер. — Да, а я был почти в восторге от точности выражения. Но ничего, не обращайте внимания. Вообще, если что не поймёте, не углубляйтесь… Кстати, что за тип этот Том? — Не знаю. Никогда его не встречал и вообще мне неудобно об этом разговаривать. — Мне тоже неудобно спрашивать иногда, но приходится. Студент или бездельник? Славов, присев к столу, отпивает глоток. Потом, не поднимая головы, отвечает: — Был студентом. А сейчас бездельничает. Впрочем, Жанна проинформирует вас подробнее. Она, по-моему, видит его каждый день. — Что толку, если она его видит? Любовь, говорят, слепа. — Может, я тоже ослеплён?.. — шепчет инженер. — Ревностью?! Выпив свой кофе, Славов долго смотрит в пустую чашку. Не думаю, чтоб он гадал. — Ну бог с вами, не будем выходить за рамки служебной темы. Хочу только добавить, что гордость тут ни к чему. Пока ты играешь в гордость, те, попроще, приступают к иной игре. Славов молчит и смотрит перед собой. Потом спохватывается: — Кофе остынет. Я, не присаживаясь, пью. Походные нравы в моём обычае. Потом закуриваю сигарету. После глотка крепкого кофе она кажется совсем неплохой. Дабы повысить её качества, я снова протягиваю руку к кофе. — С риском второй раз быть обвинённым в подкупе, всё же допью, пожалуй. Славов не отвечает. И вообще не слушает — сделался совсем рассеянным. Может быть, принял близко к сердцу моё замечание о гордости. А может, просто напевает про себя: «Ля донна е мобиле…» Над нами отчётливо слышатся шаги лейтенанта и его людей. Они передвигают что-то тяжёлое. — Слышите? — поднимаю я глаза к потолку. Славов вздрагивает. — Что? — Как, хорошо слышно? — Да. Но какое это имеет значение? — Сейчас, — признаю я, — никакого. Но шаги, которые вы слышали в тот вечер, безусловно, имеют значение. И те звучали у вас над головой так же отчётливо, как эти. Чьи это были шаги? — Я сказал уже… — Меня не интересует, что вы сказали… — перебиваю я его. — Мне надо знать, о чём вы умолчали. Так чьи же это были шаги? — Вы толкаете меня на подлость… — Я хочу, чтобы вы сказали правду. «Правду, всю правду и только правду», как когда-то присягали. Славов некоторое время молчит. Я прихожу ему на помощь. Это ведь человек логического мышления. Значит, надо подлить логики. — Не забывайте, — говорю я, — что если вы решили кого-то уберечь, то действуете предельно глупо. Не потому, что заботитесь о существе, которое и думать о вас забыло. Это, может, даже благородно. А потому, что на моём месте каждый рассуждал бы примерно так: раз этот молодой человек молчит, значит, хочет прикрыть кого-то. Зачем это ему понадобилось? Да потому, что этот кто-то, видно, очень дорог ему. Кто же пользуется его симпатиями? Один-единственный человек — Жанна. Итак, конец силлогизма: Славов скрывает, что он слышал шаги, потому что это были шаги Жанны. — Да, но… — Погодите, — жестом останавливаю его я. — Силлогизм подтверждается и другим обстоятельством: ещё один человек, который тоже должен был бы слышать шаги, молчит. Человек этот — ваша соседка Катя. Жанна для неё — единственное близкое существо. Так что поймите: ваше молчание — красноречивый ответ для меня. Но точный ли, хочу я знать? Славов молчит: ему, видимо, ещё раз нужно взвесить все мои доводы. После чего он, по всей вероятности, будет по-прежнему молчать. Эти педанты — ужасные упрямцы. За дверью раздаются чёткие шаги. Входит один из милиционеров. — Товарищ майор, можно вас на минуточку? — Сейчас, — отвечаю. — И без того разговор тут что-то не клеится. Комната Маринова наверху чувствительно изменилась и не к лучшему. Раньше она была просто заставлена. Теперь перевёрнута вверх дном и до основания обшарена. Зеркальный шкаф, за которым я вчера поджидал с трепетом возлюбленную, выдвинут вперёд и прислонён к стене. Одна из его передних подпорок смахивает на лапу льва или какого-то мифологического животного — достаточно громадного, чтобы можно было что-то спрятать внутри. Это «что-то» находится сейчас на столе, к которому меня подводит лейтенант. Если вы ожидали, что я увижу золото или драгоценные каменья, должен вас сразу же разочаровать. Речь идёт о листках бумаги, исписанных мелким почерком. Я внимательно рассматриваю их, что не мешает мне время от времени деловито поглядывать в окно. Через палисадник последовательно проходят исполненные трудового энтузиазма инженер, врач, кассир и адвокат. Последние двое, хоть и бросают опасливые взгляды на окно, шагают с особенным достоинством. А в комнате всё ещё продолжается обыск, хотя, по мне, искать уже нечего: птичка у меня в руках. Или две птички, если хотите. Две птички — две жгучие тайны. Ну, теперь-то я могу приступить к выполнению своего первоначального плана и нанести дамам утренний визит. Тем более, что я побрился. Дору не очень удивил мой приход. Присутствие моё в доме наверняка не ускользнуло от её внимания. Особенно если иметь в виду, что в каждой двери есть замочная скважина. Тем не менее женщина старательно изображает удивление. — Ах, это вы… — Да, я… После этих нежных восклицаний хозяйка приглашает меня в комнату и усаживает в мягкое кресло, а сама устраивается рядышком в другом, застенчиво придерживая полу халата с тем, чтобы тут же, скрестив ноги, обнажить их выше колен. Дождь, припустивший с новой силой, поливает пологими струями высокое унылое окно. От этого в натопленной комнате становится ещё уютней. Особенно если абстрагироваться от шкафа — гиганта, занимающего половину площади. Дора ласково усмехается, и глаза её при этом просят о соответствующей любезности. В стремлении избежать соблазна этих глаз и оголившихся колен, я невольно переключаюсь на грудь — такую высокую и открытую, что я тут же спасаюсь бегством в нейтральную полосу причёски. — Ещё вчера, увидев вас, я понял, что это не последняя наша встреча, — галантно начинаю я. — Дора, Дора, позвольте мне вас так назвать, вы ужасно очаровательны… Дора довольно улыбается — наконец-то. — … и ужасно лживы. Изумлённо вскинутые брови. Выражение обиды на лице. — Да, да. Но покончим с этим театром. И опустите занавес. При этих словах я небрежно киваю на приподнятую полу халата. Дора торопливо опускает её. И, чтобы не оставить и тени сомнений относительно цели моего визита, добавляю: — Точно и коротко отвечайте на мои вопросы. А то смотрите — софийскую прописку можно легко заменить другой — вполне возможно, что тоже софийской, но уготованной для лжесвидетелей. Итак: когда вы вышли замуж за Баева? — Два года тому назад, — пытается овладеть собой Дора. — Не понимаю только, почему необходимы были такие угрозы… — Увидите. Когда точно? — В конце сентября. Двадцать восьмого или двадцать девятого — что-то в этом роде, по-моему. — Светлая дата явно не врезалась в вашу память сверкающими буквами. Но всё же постарайтесь вспомнить. — Думаю, что двадцать девятого. — Хорошо. Мы проверим, правильно ли вы думаете. А эта мебель и всё прочее когда появились? Перед свадьбой? — Да. — Приданое мужа? Дора утвердительно кивает. — А на какие средства он всё это купил? — Возможно, у него были сбережения, — пожимает плечами женщина. — Слушайте. То, что я вам только что сказал, это не дружеская шутка. У вас могут выйти большие неприятности, если вы меня не так поняли… — Кажется, Маринов дал ему денег, — поколебавшись, отвечает Дора. Она выглядит совсем расстроенной. — Маринов дал ему денег, верно, но это произошло позже. А мы говорим сейчас о свадьбе. На что вы купили мебель и всё прочее? — Я ничего не покупала. И перестаньте впутывать меня во все эти истории. Всё, что здесь есть, купил перед свадьбой он. — На какие деньги? — Взял из кассы, если вы так настаиваете. А потом занял у Маринова и восстановил сумму. — Второе: когда вы вступили в связь с Мариновым? Выражение обиды на лице на этот раз совершенно неподдельное. — Это уж чересчур, инспектор… Вы слишком далеко заходите. — Что ж, пойду ещё дальше и скажу, что речь идёт, возможно, об убийстве, что в этом убийстве замешана женщина и ваши уловки вряд ли могут сойти за проявление девичьей стыдливости. Когда вы вступили в связь с Мариновым? Не заставляйте меня повторять! Женщина опускает голову. Обида уступает место усталости. — Через несколько месяцев после свадьбы. — Точнее. — На четвёртый месяц. — То есть, вскоре после того, как Маринов дал деньги вашему мужу? — Да. — А когда Баев это понял? Каким образом он об этом узнал? Как реагировал? Да говорите же! Не из-за ножек же я к вам пришёл… — Понял, мне кажется, очень скоро, хоть и закрывал на это глаза. Но однажды вернулся раньше обычного и застал нас… Начался скандал… Баев угрожал… Маринов тоже… «Будешь, мол, болтать, посажу. Думаешь, я уничтожил твои расписки? И как деньги из кассы брал — всё скажу… Не попридержишь язык — заживо в тюрьме сгною». Долго ругались, и наконец Баев сдался. — А вы? Дора поднимает на меня измученные глаза. — Я?.. Уж не думаете вы, что так приятно жить с этим типом? Противным, старым. И глупым вдобавок. — Это вы о ком? О Баеве или о Маринове? — О Баеве. Хоть и другой тоже был не такое уж сокровище. Но, по крайней мере, вёл себя галантно… По настроению, конечно… Голову закружил мне обещаниями. И материально, мол, обеспечит… И свободу предоставит… А тот дрожал над каждым грошом. Из-за лева устраивал сцены. И какая скотина, господи… Хорошенькое счастье жить с таким типом! Хотя, в сущности, со второго месяца я перестала с ним жить как жена. Он превратил мою жизнь в ад, и Маринов явился для меня спасением — Баев хоть и показывал свои когти, но всё же ужасно боялся Маринова. Господи, какой ад с этими двумя… — А кто вас гнал силком в этот ад? — Никто… Сама во всём виновата. Когда нет близкого человека… — А родители? Дора презрительно кривит губы. — Если б не родители, я бы, может, не попала в этот переплёт. Отец поучал меня одними пощёчинами… И женщина рассказывает о себе, о семье, об упоительных перспективах, которые ей сулили дома: кухня, швабра и вполне солидный, хоть и чуточку перезревший супруг. Я смотрю на неё — жалкую, униженную, начисто позабывшую о заученных позах — и думаю про себя: «Прорвало. Поди попробуй теперь остановить. Не замолкнет, пока не выложит всё до самой мельчайшей подробности». Вечная история: ищешь убийцу, а наталкиваешься на ворох грязного белья. И занимаешься, помимо главного, целой кучей побочных дел… Только бы не расплакалась… Именно в этот самый момент Дора начинает плакать. Сначала, закрыв лицо руками, тихонько всхлипывает, но я совершаю фатальную ошибку: встаю и успокаивающе похлопываю её по спине, забыв, что сочувствие лишь усиливает реакцию. Всхлипывания переходят в бурные рыдания, и я не знаю, что предпринять — не могу я равнодушно переносить чужого плача. Разве что заплачет сам старик Аденауэр. — Ну, будет, будет, — похлопываю я её по плечу. — Некрасиво, когда человек плачет от жалости к себе. А вы жалеете себя. Правда, у вас есть для этого основания. Но не забывайте, что вина ваша, несмотря на смягчающие обстоятельства… Так на какие же это курсы вы собирались поступить? — На курсы медицинских сестёр, — всхлипывает Дора. — Доктор Колев мне предлагал… Но я, дура, отказалась… — И зря. Идея совсем не плохая. Куда лучше этой во всяком случае, — киваю я на фотографию Баева. — Но… дело ваше. Дора вытирает платочком глаза. — Доктор был очень добр ко мне. А я, дура, упрямилась. — Ничего — на ошибках учатся. Вернётесь к доброму человеку… — Вы неправильно меня поняли. Колев — не для таких, как я. У него есть невеста… — Ах, да. Биология. Серьёзная наука. Но санитария тоже ничего. Впрочем, это ваше дело. Я, взмахнув рукой, ухожу. У меня такое ощущение, что Дора достаточно потрясена событиями и не нуждается в дальнейших советах. Посмотрим, что делается с другой. Спускаюсь в подвал и тут же опрометью вылетаю оттуда наверх, спасаясь от словесного водопада, которым собиралась меня окатить тётя Катя, сообщившая, что Жанны, к сожалению, нет дома. После того, что я выслушал у Баевых, это и впрямь было бы чересчур. Интересующего меня лица не оказывается и в «Варшаве». Зачеркнув мысленно один пункт в разработанном мною плане, иду к Баеву в сберкассу. По пути забегаю в дирекцию — бросить взгляд на собранные сведения, касающиеся некоторых действующих лиц этой запутанной истории. В кассу поспеваю как раз вовремя — я хочу сказать, за минуту до закрытия. Как и вчера, замешкавшиеся служащие торопятся на обед. Как и вчера, Баев задержался — раскладывает пачки денег и квитанции. Я с непринуждённостью старого знакомого опираюсь на перегородку. Баев сразу же отрывается от дел. — Знаю, знаю, — поднимаю я руку. — Касса закрыта. И зарплату не даём. Сегодня мы даём показания. Итак — лживое алиби. Злоупотребление государственными средствами. Ревность к тому же Маринову. Угрозы по адресу упомяну того Маринова, сформулированные в присутствии третьего лица. Страх перед Мариновым. Желание уничтожить причину страха. В таких случаях обыкновенно спрашивают: «Где вы зарыли труп?» Я, однако, удовольствуюсь пока более невинным вопросом: откуда вы взяли яд? — Вы… вы шутите… — шепчет Баев пересохшими от волнения губами. — А чего же вы не смеётесь? Нет, мне не до шуточек, дорогой. Пришло время улик. Широким, несколько театральным жестом, может быть, не свидетельствующим о тонком вкусе, вытаскиваю из кармана расписку и сую её под нос кассиру. — Это улика номер один. Улика номер два — показания вашей жены. Улика номер три — ваши собственные показания которых я с нетерпением жду. Баев мрачно смотрит на расписку — я чувствую, что он борется с желанием выхватить её у меня из рук и порвать. На конец, он овладевает собой и буркает: — Не знаю, что сказала вам эта мерзавка. Я не имею ничего общего со смертью Маринова. Ничего! — Ну, вот, мерзавка! С каких это пор женщина вашей мечты стала мерзавкой. И вообще — можете вы мне сказать, где вы находились в ночь убийства, учитывая, что полчаса назад я установил лживость вашего алиби. — У своей первой жены… — Первая жена… И вторая ложь… А почему вы не сказали мне сразу, если были у первой жены? — Неудобно, сами понимаете… — Какая чувствительность! А лгать вам не было неудобно… Что вам понадобилось от первой жены? Надёжное алиби? — Ничего мне от неё не надо. Я часто туда хожу. Там для меня настоящий дом с тех пор, как эта мерзавка… сами понимаете… И после всего, что я сделал для неё… Из грязи вытащил… Влез в долги… Рисковал своим честным именем… И этого прорвало. Поди останови. И новый ворох грязного белья вырастает передо мной. Или, может, того же самого, но рассматриваемого с другой позиции — с позиции уязвлённого рогоносца… Уйма живописных подробностей. Кроме одной, существенной. Я рассеянно слушаю и опять улавливаю слово «ад». — Погодите! — говорю я ему. — Голова пухнет от всего. Раз ад, почему же вы не поставили точку? — Разве это зависело от меня? В этом доме решающее слово принадлежало одному Маринову… Он терроризировал нас всех. — А кто ж из вас сумел поставить точку? — Не знаю. Только не я. — Допустим что не вы. Но тогда кто же? — Не знаю. Во всяком случае не я. А за Димова не могу ручаться. * * * Шагая по улице под моросящим дождём, я с тоской представляю себе, как моя порция баранины покрывается слоем жира. Потом примиряюсь и начинаю смотреть на вещи философски. Во-первых, горячая пища вредна, во-вторых, я уже так отвык от неё, что случись мне её попробовать, я, наверно, с отвращением отвернусь. Поэтому железо должно быть горячим, если хочешь его ковать. Эта мысль придаёт мне бодрости, и я ускоряю шаг. Димова я застаю одного в конторе. Это уже плюс. Ни от чего так не простужаешься, как от допросов под открытым небом. Вспотеешь, прохватит сквозняком — и вот тебе озноб, бред… — Хочу вас обрадовать, — приветствую я Димова, который едва кивает в ответ. — Мы нашли то, что вы искали! При этом я весело размахиваю письмами и доносами, найденными в тайнике, устроенном в мифологической ноге. Димов почему-то не бросается мне на шею — он становится ещё мрачней. — Вы что, не рады? — продолжаю я. — Что ж, такова жизнь. Хочешь доставить человеку радость, а вместо этого. Ну, хоть развлеку вас новостью, что ваше алиби оказалось фальшивым, господин тайный агент! — Я не был тайным агентом, — почти апатично произносит Димов. — А доносы? Вы, наверно, припоминаете, что, кроме ваших любовных писем, там были и доносы. Для пущей наглядности я снова помахиваю документами. — Вы сами знаете их содержание, — мёртвым голосом отвечает Димов. — Мелкие, совсем пустяковые сведения, которые давал полиции не только я и которые сам Маринов заставлял меня собирать о клиентах. — Почему же вы так боялись, что мы обнаружим эти пустяки? — Из страха потерять адвокатское место. — Что же, мотив серьёзный… — Но, согласитесь, недостаточный для того, чтобы совершить убийство… В сущности, я впервые испугался, что документы эти найдут, только после смерти Маринова. Пока же этот подлец был жив, я вообще не думал об этом. Просто понимал, что ему самому было выгодно как можно дольше шантажировать меня. — А что он требовал, шантажируя? Подперев голову рукой, Димов уставился неподвижным взглядом в исцарапанную, забрызганную чернилами крышку письменного стола. — Самых разных услуг. Командовал мною, будто я был у него на побегушках. Гонял по таможням… Заставлял продавать заграничные вещи… Требовал, чтоб я его знакомил с девушками… пока не отправился ко всем чертям. — Ну, ну, полегче — всё-таки покойник. Давайте переменим тему. Итак, в тот вечер, когда ваш приятель отправился, как вы выразились, ко всем чертям, вы находились не в Ямболе, а в Софии. А если точнее? — Дома. — А почему вы солгали… простите, отклонились от истины? — Чтобы избежать тех самых допросов, которым вы меня подвергаете. — Легкомысленно. Судьбы всё равно не избежать. Но хватит избитых афоризмов! Что именно вы делали дома? Пили коньяк с Мариновым? — Никакого коньяка я не пил. — Значит, он пил, а вы наливали? — Не был я у Маринова, я вам уже сказал. У Маринова была женщина. — Женщина? Это слишком общо. — Я не могу точно утверждать, но, когда я возвращался домой, мне показалось, что я слышу голос этой маленькой дурочки — Жанны. * * * Жанна. Временно зачёркнутый пункт разработанного мною плана. Пора снова возвратиться к нему — больше нельзя откладывать. Я начисто выбрасываю из головы всякие воспоминания о баранине и опять отправляюсь в путь. Шагаю по улице под дождём — и мысли шагают со мною рядом. Кое-какие версии отпадают, кое-какие проясняются. В голове становится просторней. Я раздумываю над последней возможностью: выпить чашку кофе в «Кознице». Заглядываю внутрь через стекло. Очередь перед автоматом небольшая. Времени, видимо, потеряю немного. Это окончательно решает вопрос. Кофе обжигает, а горячая пища, я говорил уже, не в моих привычках. Дожидаясь, пока он остынет, я, от нечего делать, рассматриваю пару за соседним столиком. Появись эти двое в «Варшаве», они шокировали бы общество. Грубые свитеры, туфли за 15 левов. Диагональные брюки. Бумажная юбчонка. И это в декабре! Что совершенно не мешает им чувствовать себя прекрасно. Парень близко склонился к девушке. Она безотрывно смотрит в его глаза. Каких-нибудь два пальца расстояния отделяют их от поцелуя — и от штрафа за непристойное поведение в общественных местах. Это напоминает мне другую историю, приключившуюся со мной на морском берегу, под корявым миндальным деревом. Смена её кончалась. На другой день ей предстояло уезжать. В совместных прогулках, в разговорах о всякой всячине время пролетело незаметно. У меня была последняя возможность затронуть некоторые конкретные темы и особенно одну из них. Я для храбрости закурил и приготовил мысленно фразу, но вместо этого произнёс: — Итак, завтра? — Завтра… Ночь была светлой. Круглая луна самого что ни на есть банального типа вставала над морем и серебрила его — точь-в-точь, как на почтовых открытках эпохи моего начального образования. Лицо девушки было смутно-белым, что отнюдь не портило его, а губы едва заметно улыбались. Мне показалось, что она смеётся над моей непредприимчивостью. Поэтому я наконец решился преподнести ей небольшой урок. — Может, женимся? Ты и я. Что ты на это скажешь? Она засмеялась, но не вслух, а одними губами. И ничего не ответила. — Если тебе нужно обдумать ответ, лучше не стоит. Не имеет смысла. На этот раз она громко расхохоталась, но опять ничего не сказала. — Не вижу абсолютно ничего смешного, — мрачно заметил я. Тогда она наконец промолвила: — Я всё думала, скажешь ли ты мне это и если скажешь, то в какой форме. И решила, что именно так. Как будто речь идёт о пустяке: «Может, выпьем бутылку пива?» — Ладно, допустим, что ты страшно проницательна. Но ты так и не ответила на мой вопрос. — И не собираюсь, — засмеялась она. — Правильно. Не надо. Не имеет смысла. Всё было ясно и без слов. Склонившись ко мне, она неожиданно положила мне руку на плечо. Я попытался было высвободиться — очень нужны мне чьи-то утешения, но рука её ещё крепче обняла меня, и всё смешалось: я почувствовал, как её губы прикоснулись к моим. — Ты мальчишка. Большой мальчишка, — сказала она потом. — Хорошенький мальчишка — сорок лет. — Это ничего не значит. Зрелые люди не принимают серьёзных решений после пяти прогулок у моря… — Их было не пять, а восемь. Девушка снова улыбнулась. — Знаю. Но это ничего не меняет. Позже, возвращаясь в свой дом отдыха, она как настоящая учительница постаралась мне растолковать, что представляю собою я, словно для меня это было нечто совершенно незнакомое. При этом она внушала мне, что я не имею понятия и о ней, что, возможно, я многое придумал и принимаю необычное решение только потому, что на двадцать дней попал в непривычную обстановку… Или потому, что вообразил, будто она ждёт от меня этих слов, и не захотел её разочаровывать… Или потому, что внезапно почувствовал, как я одинок… — Но потом ты вернёшься домой, начнёшь работать и, может быть, подумаешь: «К чему всё это было нужно?» Я не хочу, чтобы ты думал, будто я и море подвели тебя… — Вовсе не собираюсь ничего такого думать. Всё это чистейший вздор. Обратный путь показался нам слишком коротким. Вот и её дом отдыха — нам пора расставаться. Но из ресторана доносится мелодия, знакомая нам обоим, и девушка говорит: — Пойдём потанцуем. Ведь последний вечер. — Именно поэтому мне не хочется его портить. — Тогда просто посидим… Юноша и девушка за соседним столиком, наглядевшись друг на друга, встают. Кофе мой давно остыл. Наспех проглотив его, я возвращаюсь к мелким заботам сегодняшнего дня и, в частности, к невыполненному пункту моего плана. Выйдя, нахлобучиваю шляпу на лоб — чтобы поскорей сосредоточиться — и направляюсь к ковчегу мертвеца. Из всех обитателей ковчега налицо одна тётя Катя. — Всё ещё нету, товарищ начальник… И обедать не приходила… — А вообще она приходит когда-нибудь домой? Катя пожимает костлявыми плечами и сочувственно смотрит на меня. — Все они, нынешние, такие… Калачом домой не заманишь. Ветер в голове — и только. Вот мы, бывало… — Да, да, мне известно ваше мнение по этому вопросу, — спешу я остановить водопад. — А почему вы скрыли от меня, что Жанна в тот вечер была у Маринова? — Жанна?! У Маринова?! Кто вам сказал? Я доверительно шепчу ей на ухо: — Ваша приятельница Мара! Ужасная болтушка, знаете… * * * До конца рабочего дня остаётся ещё два часа. Я решаю зайти в дирекцию — может, готовы уже некоторые справки. В кабинете, как и следовало ожидать, ни души. Бросив шляпу на письменный стол, я закуриваю сигарету и подвигаю к себе телефон. Но не успеваю я набрать номер, как меня вызывают к начальнику. — Ну, что нового? — спрашивает начальник и, как всегда, показывает мне кресло перед самым письменным столом. — Новости есть… Подвигаемся вперёд… По крайней мере в оценке версий… Некоторые отпадают. — И то хлеб, — улыбается начальник. — Когда количество подозрений уменьшается, решение задачи упрощается. «Порой настолько, что пропадает охота её решать», — отвечаю я, но про себя, потому что в служебном разговоре неуместны подробные рассуждения. Вкратце излагаю новости. Начальник внимательно, с интересом слушает и так же внимательно смотрит на меня своими спокойными светлыми глазами. Потом, по своему обыкновению, встаёт и, сделав несколько шагов по комнате, опирается о подоконник. — Да. Ты, по-моему, прав. Улики ведут в одном направлении. Время покажет, верном или нет, но пока всё клонится к этому. Хотя, повторяю: не увлекайся. Действуй без предвзятости. — Нет у меня никакой предвзятости. Даже, откровенно говоря, я иногда задаю себе вопрос: стоит ли из-за смерти такого законченного негодяя, как Маринов, к тому же больного раком, обречённого… Начальник против обыкновения не даёт мне договорить, словно боясь, что я вот-вот ляпну нечто совершенно неуместное. Голос его сух, официален. — Стоит, нечего и спрашивать. Стоит, хотя и не из-за этого негодяя, а из-за принципа, который тебе доверен и который ты носишь в себе. Разговор, надо полагать, окончен. Я порываюсь встать. Полковник жестом усаживает меня обратно. Светлые глаза устремлены на меня. — Кури… Я закуриваю. Светлые глаза продолжают изучать меня. — Ты что-то выглядишь усталым. — Пустяки! Через мои руки проходили куда более сложные расследования. — Дело не в сложности, а в отношении. Начальник опирается о подоконник. Взгляд его светлых глаз меняется. Сейчас он снова неофициальный. — Вчера мне хотелось тебя предостеречь от лишней мнительности. А сегодня ты ударился в другую крайность… Мнительность и мягкотелость в нашем деле одинаково вредны. — Я не ребёнок, — отвечаю я нервно. Видно, я и впрямь устал. Полковник ласково улыбается. — А я и не считаю тебя ребёнком. Мы с тобой просто разговариваем. Бывают моменты — ты их испытал, — когда нам хочется поступать так, как нам подсказывает вкус, наша субъективная оценка. Только мы с тобой, брат, не судьи. А если мы начнём вершить правосудие по собственному усмотрению и желанию вместо того, чтобы вести расследование, не знаю, до чего мы докатимся… Я, наклонив голову, курю. Всё это известно мне не хуже, чем полковнику, хотя у меня на две звёздочки меньше. Он угадывает моё настроение. — Ты, небось, думаешь: и чего это начальнику взбрело в голову читать мне вслух букварь. Но одно дело знать, а другое — в точности соблюдать. Ты просто чуть-чуть устал. Возвратившись в наш кабинет, я берусь за телефонную трубку и рассеянно смотрю на неё. Устал? Может, и устал. Этот принцип — ведь он порой оказывается довольно увесистым. Порой тебе хочется бросить его, поставить в угол и порасправить плечи… Особенно если молоденькая девушка прижимается к тебе под зонтом, а ты в благодарность делаешь всё возможное, чтобы упечь её на долгие годы… Живая девушка… И мёртвый подлец… Ну, что же, решай, инспектор. Я, наконец, вспоминаю о трубке. Да, ведь я собирался куда-то звонить. Задумчиво набираю номер. — Как насчёт сведений о цианистом калии?.. Так что же вы, дожидаетесь письменного распоряжения?.. Немедленно, разумеется! Я зажигаю свет и произношу свой привычный монолог по поводу похоронно-жёлтого света. Потом подхожу к окну. Улица тонет в вечерних сумерках. Рассматривать, по сути, нечего. Мост, деревья, угловые здания, фигурки людей, идущих по тротуару, — всё это мне давно известно. Пейзаж без экзотики, особенно сейчас, в синеватой вечерней мгле. И всё же, несмотря на декабрьскую сырость, есть в нём что-то тёплое и мирное. Стайка детей возвращается из школы… Маленькая девочка несёт хлеб и, оглянувшись, отламывает горбушку… Несколько человек в ожидании трамвая беззаботно болтают на остановке… Женщины останавливаются у витрин… Это не твой мир. Твой другой — со вскрытиями и запахом карболки, ножами и вероналом, мёртвыми телами и вещественными доказательствами, пятнами крови, отпечатками пальцев… Где уж тебе заниматься, дорогой, всякими личными историями… Звонок. Я выбрасываю из головы всякие внеслужебные мысли и хватаю телефонную трубку. — Да, я… Вот именно — отпечатками пальцев… Значит, вы уверены, что это её… Нет, не к спеху. Когда будут готовы… Кончив разговор, я присаживаюсь на краешек стола и закуриваю сигарету. Такие-то дела, моя милая девочка… Не знаю, понимаешь ли ты меня… Затем я снова снимаю трубку и набираю номер. — Привет, старик… Ну, конечно, не дед Мороз… Ясно, вскрытием, а не твоим самочувствием… Ничего окончательного? М-да… А когда же будет окончательное? Ну и работнички же вы… Только я собираюсь уточнить, что за работники эти черепахи, как в кабинет входит старшина. — А, наконец-то! Козырнув, старшина пересекает комнату и кладёт передо мной на стол какие-то бумаги. Это сведения о лицах, которым был отпущен за последний год цианистый калий. Приведённая в действие машина крутится плавно и неумолимо. Не нужен тебе ни Шерлок Холмс, ни гениальные догадки… Взяв бумаги, я торопливо пробегаю глазами список. Потом уже более внимательно прочитываю его с начала до конца. Ничего! Да, моя милая девочка… Не знаю, понимаешь ли ты меня… — Слушай! — говорю я старшине. — Этого недостаточно. Пусть приготовят точные выписки за последние три года. В срочном порядке. Завтра утром чтобы были тут, на столе. * * * Рабочий день подходит к концу. По крайней мере для таких, как Паганини вскрытий. А мой продолжается. Хоть и под открытым небом. Вот и ковчег мертвеца. Подвал. Комната тёти Кати. От коврика с породистым жёлтым львом и ядовито-зелёными огурцами разит непроходимой экзотикой. Взгляд мой, однако, устремляется к банальной плюшевой занавеске в углу. Женщина-водопад, перехватив мой взгляд, отрицательно качает головой. — Мне даже совестно смотреть, сколько она вам создаёт хлопот, — горестно вздыхает тётя Катя. — Нет, всё ещё не являлась… Затем «Варшава». Высшее общество. Оживление. Но Жанны нет. Потом «Берлин» и несколько заведений неподалёку от него. И снова «Варшава». На этот раз счастье мне улыбается, хоть и полуулыбкой: я не нахожу невесты, но вижу жениха. Он сидит в баре, внизу. Погружённый в размышления. Перед ним рюмка коньяка. Я сажусь рядом, стараясь, по возможности, не досаждать ему своим присутствием. Официантка вопросительно смотрит на меня. — Сто грамм коньяку, — заказываю я. — Со вчерашнего дня остался. Из-за всяких невоспитанных типов не можешь спокойно выпить коньяк. Официантка, не обращая внимания на мою невразумительную болтовню, ставит передо мной рюмку. В эру атома уже никого не потрясёшь неврастенией. Отпив глоток, я вспоминаю, что давно уже не курил. Затянувшись и выпустив дым, я скашиваю глаза на зеркало — стены бара облицованы зеркалами — и встречаю взгляд жениха. Он поспешно отводит глаза, но, почувствовав, что это неучтиво, цедит сквозь зубы какое-то приветствие. — А, студент! — откликаюсь я. — Один? Вот и хорошо! Люблю, знаешь, мужскую компанию. От женщин никакого толка. Если они, конечно, не добывают червонцы… Жанна как? Что-нибудь принесла? — Не понимаю, — лепечет Том. — Учитесь в вузе, а не понимаете. Где вы, кстати, учитесь, и если не секрет? — На юридическом. — Изучаете кулачное право или что? Ответа не следует. — А где вы учитесь? В Оксфорде или Кембридже? Потому что в Софийском университете вы не числитесь среди студентов. Но это уже мелочи. Пустяки. Так как, вы говорите, обстоит дело с пиастрами? — Не понимаю, — упорствует Том. — С пиастрами, я говорю. С червонцами. С финансами этого чурбана Маринова. Сколько раз вы заимствовали у него? Я напрягаю слух. Напрасно. — Если вам неудобно говорить, можете просто показать на пальцах. Язык глухонемых мне как родной. Три раза? Пять? — настаиваю я. Ответа всё нет и нет. — Что ж, придётся разыскать Жанну. С женщинами мне положительно легче говорить. Хотя я, по сути дела, не бабник. Так куда она задевалась, этот ваш маленький частный банк? — Если вы спрашиваете о Жанне, то я не знаю, — размыкает, наконец, губы Том. — Ничего. Как-нибудь выясним… Речь шла, по существу, о вас. Вы куда метите, в тюрьму? В исправительную колонию? Тогда дерзайте. Цель близка. Вслед за этим бодрым призывом я допиваю остатки коньяка и, расплатившись, направляюсь к выходу. На лестнице я на секунду останавливаюсь, словно для того, чтобы поправить галстук, и успеваю заметить, как Том бросается к автомату в глубине зала. Счастливец. Он знает номер, неизвестный даже мне. Зато я знаю другие вещи. Значит, нет оснований полагать, что мы играем не на равных. Дождь снова начинает накрапывать, и я захожу в подъезд — тот самый, где мне вчера пришлось играть роль укротителя. Спустя немного времени в поле моего зрения появляется фигура жениха. Он куда-то торопится. Я даю ему фору 100 м, как принято делать с новичками, и направляюсь вслед за ним. Путешествие в неизвестное. Очередной рейс. Неизвестное, в сущности, не так уж неизвестно, как это кажется на первый взгляд. Куда ещё приведёт вас бездельник, дорогой Холмс, как не в притон безделья? Не знаю, что думает об этом Холмс, но именно так и получается. После плутания по разным улочкам, названия которых незачем перечислять, Том сворачивает во двор одного из тех бесцветных зданий, которые отличаются друг от друга лишь номерами. Пора, пожалуй, сократить расстояние. Я ускоряю шаг. Но, когда я вхожу в подъезд, лампа-автомат внезапно гаснет, и я теряю след жениха. Поднимаясь наверх по лестнице, я останавливаюсь на каждой площадке и размышляю, на каком из 36 приемлемых методов поимки противника разумнее всего остановиться. На четвёртом этаже становится ясно: слуховой метод лучше всех. Из-за двери слева доносится такой невообразимый шум и гам, что и без специальной подготовки можно понять, что там происходит сборище родственных жениху существ. Я фамильярно и продолжительно звоню. Молодой человек с модной причёской, сиречь со свободно взлохмаченной шевелюрой, гостеприимным жестом открывает дверь. — Я приятель Тома. — Великолепно! — кричит лохматый с пьяным энтузиазмом. — Том только-только пришёл… А я именинник. Заходите! После сердечного рукопожатия меня без церемоний вводят в дом. Все двери в квартире, в том числе и кухонная, настежь распахнуты — для простора действий. Но число званых и незваных гостей так катастрофически возросло, что никакого простора не получается. Картина напоминает поперечный разрез какого-то склада пьяных. На стульях и кушетках — груды людей обоего пола, как попало повалившихся друг на друга. На полу, прислонясь к стене, с рюмками и бутылками в руках, тоже сидят гости. В узких проходах, не занятых сидящими, теснятся танцующие пары, жестоко ударяясь об одушевлённый и неодушевлённый реквизит окружающей среды. В комнатах так кошмарно накурено, что дым собственной сигареты показался бы мне, наверное, струёй чистого воздуха. Я оглядываюсь в поисках Тома — и открываю Жанну. Она танцует в густой толпе с каким-то двойником именинника — во всяком случае по части шевелюры. В этот момент к ней подходит Том. Специалист по кулачному праву, как и следовало ожидать, бесцеремонно вырывает невесту из объятий лохматого самозванца и сам закручивает её в стремительном вихре танца. Но танцуют они без огня — просто топчутся на одном месте. У Жанны — насколько мне позволяет разглядеть плотная дымовая завеса — усталое и озабоченное лицо. Том настойчиво шепчет ей на ухо. Должно быть, что-нибудь в этом духе: «Инспектор, гад, пронюхал про нас и хочет втравить в историю. Ищет тебя днём с огнём. Если он станет приставать с расспросами, отрицай всё как есть — и баста. Пусть попробует доказать! Только этот чурбан был в курсе, да его ведь из гроба не подымут…» Том всё шепчет что-то на ухо Жанне, а та кивает примирённо. Пора, решаю я, положить конец этому завидному единодушию. Маневрируя наподобие ледокола, я пробираюсь сквозь толпу и останавливаюсь невдалеке от пары. Жанна первая замечает меня и, вздрогнув, поворачивается в мою сторону. Том прослеживает за её взглядом. — Послушайте, — говорю я, — юноша, соблюдайте правила. Не нарушайте ритм. Эта чача, например… — Это рокк, — машинально поправляет Том, словно это имеет решающее значение. — Именно, рокк, — киваю я. — А вы думаете, что это чача. Последите-ка за моим шагом. Сделав несколько показательных и совершенно произвольных движений, я приближаюсь к паре и выхватываю Жанну из объятий разинувшего рот жениха. Дабы не тратить понапрасну энергии, я закручиваю девушку вокруг себя, а сам едва переступаю на месте. — И главное, — добавляю, — предоставляйте действовать даме. В чём-в чём, а в этом у вас опыт есть. И увлекаю Жанну в толпу, подальше от ревнивого взгляда любимого. — Я велел тебе быть налицо? — говорю я, машинально топчась на месте. — Как видите, я не перешла турецкой границы, — хмурится Жанна, так же машинально покачиваясь в ритме танца. — Но переходишь границы моего терпения. — Жестокий вы человек, — плаксиво произносит она и добавляет без всякой связи: — Вы не читали Хемингуэя… — Нет. Не читал. Страдальческим голосом, словно стараясь выиграть время, Жанна продолжает: — У Хемингуэя есть рассказ об одиноком старом человеке, который часами просиживает в барах, потому что ему хочется, чтобы вокруг было чисто и светло… Рассказ так и называется «Чисто и светло». Но вы не читали Хемингуэя… — А ты не читала учебника по криминалистике. И оставила на рюмке отпечатки пальцев. Вообще понаделала уйму глупостей. И, наконец, яд… — Яд? — в ужасе отшатывается Жанна. — Я его не травила… — Ну, ладно, хватит голословных деклараций. Рассказывай, что было в тот вечер и вообще что было между тобой и Мариновым. Жанна растерянно оглядывается, словно рассчитывая на помощь окружающих. Но окружающие, прижатые друг к другу, покачиваются в гвалте и дыму, и даже моя экстравагантная манера танцевать не в состоянии привлечь их внимания. Но вот девушка замечает Тома. Стоя у двери, он с мрачным лицом следит за нашим движениями. Прочтя в глазах девушки призыв, Том было направляется в нашу сторону, но я предостерегающе поднимаю руку. Лев поджимает хвост. — Я сказал тебе: и моё терпение имеет границы. Не оглядывайся. Жених твой покуда вне игры. Сейчас танцуешь ты. Ну! — Поверьте, ничего между нами не было… Как вы вообще можете допускать… Он был такой противный… Но Том заставлял меня водить его за нос. Понимаете, из-за денег… Тому нужны были деньги, и он заставлял меня брать у него… Два раза я посылала Маринова за конфетами или за коньяком — и брала… Я думала — он ничего не замечает… У него было много денег, а я брала понемножку… Рассказывая, Жанна всё норовит взглянуть на Тома, но в глазах её уже страх, а не призыв о помощи. Однако Том куда-то улизнул или просто переменил позицию — я его в толпе не вижу. — И вот однажды… в тот самый день… он позвал меня вечером к себе и сказал, что ему всё известно… что я — воровка… что он сообщит в милицию, если я не перестану упрямиться, что у него серьёзные намерения, что он мне купит меховое пальто, что будет носить меня на руках и так далее… Что я или останусь у него, или прямо угожу в милицию… Но я приготовилась к этому заранее — плеснула ему в рюмку из пузырька, чтобы он скорей заснул… Жанна молчит, словно до неё лишь сейчас доходит весь смысл её поступка. — И он заснул. И надолго заснул. А кто вам дал цианистый калий? — Цианистый калий?! — Жанна меняется в лице. — Что вы! Это было снотворное. Том сказал, что снотворное… — Том всё может сказать… На суде никто не станет интересоваться, что именно сказал Том. — Том сказал, что это снотворное, — повторяет настойчиво Жанна. — Честное слово, я думала, что снотворное. И налила ему немного в рюмку… Маринов отпил чуть-чуть, но не заснул. Сначала бубнил то о шёлке, то о мехах, то о милиции… Потом вдруг скорчился, покрылся потом, побледнел и замолчал… И сказал, что ему очень плохо. — Надо же! Его угощают цианистым калием, а он жалуется… И что потом? — Потом он встал и велел мне уходить… И проводил через зимний сад. Он всегда, когда у него бывали гости, выводил их через зимний сад, чтобы соседи не видали… — А где пузырёк? — В саду… В кустах… Я выбросила потом. — Ох, уж эти женщины! — вздыхаю я. — Выберут самое потайное место! Магнитофон замолкает наконец. — Уф, никогда ещё не танцевал так долго… и так хорошо, — вытираю я пот. Подхватив под руку Жанну, я пробиваюсь к выходу. — Куда? — хватает меня за рукав лохматый именинник, который встречает новую партию гостей. — Веселье только начинается. — Схожу за цветами, — отвечаю я. — Неудобно… С пустыми руками… — Брось цветы… Тут полно цветов. И все в нейлоновых чулках. Принеси-ка лучше коньяк. А то весь вылакали, черти. — Будет и коньяк, — щедро обещаю я. — Веселье только начинается. Таща за собой Жанну, я стремглав скатываюсь вниз по лестнице. Напрасная спешка. Том внизу — дежурит у подъезда. Мы транзитом минуем мимо его неприкаянной фигуры. Жанна поворачивает голову — хочет взглядом что-то сказать ему на прощанье, но я вовремя дёргаю её за руку. На улицах ни души. Только ветер и дождь. Мы с Жанной шагаем по мокрым тротуарам, всматриваясь в свои тени. Тени постепенно становятся длинней. Затем всё короче и короче, пока не исчезают за спиной. А потом снова выскакивают и опять начинают расти. Шаги глухо отдаются во мраке. И, не поворачивая головы, я чувствую, что Том тащится за нами следом. Остановившись на углу, круто поворачиваюсь кругом. — Слушай, детка! Ты что — решил перенять у меня ремесло? Тогда позволь мне дать тебе совет: не делай этого по-идиотски. Следишь за кем-нибудь — следи издалека, а не наступай на пятки. — Я не слежу… Я жду, когда вы отпустите Жанну и мы сможем пойти домой. — Ах да, молодая семья. А в загсе вы расписались? — Распишемся… — Когда? После дождика в четверг? Ну, ладно, сматывайся, некогда! — Жанна! — взывает студент, многозначительно глядя на девушку. — Что Жанна? Не видишь — конец браку. Завтра, начинается следствие. Марш и без разговоров. Идём дальше. На этот раз шагов третьего не слышно. Жанна в каком-то оцепенении шагает рядом со мной, как автомат. Глядя на тени, которые то исчезают, то появляются у наших ног, я размышляю над монологом Жанны, а на душе у меня так тяжело, будто я веду уже девушку в камеру. — Сегодня без зонтика, — говорю я, глядя на её мокрое от дождя лицо. — Забыла… Я вообще сегодня не в себе… — Давно уже, надо думать, не в себе, если впуталась в эту историю… Она не даёт себе труда возражать. Мы молча шагаем по тротуару, и я всё размышляю над монологом девушки, увязывая его с версией. Дождь разошёлся не на шутку, но для меня это пустяки, а Жанна вообще его не замечает. Ветер, налетая то спереди, то сзади, обдаёт нас потоками воды — вообще заботится, чтобы на нас, упаси боже, не осталось и пяди сухой. Тоскливый месяц — декабрь. — Что же теперь будет? — шепчет девушка, словно обращаясь к самой себе. у — Уместный вопрос. Жаль только, что ты задаёшь его так поздно, — кисло замечаю я. Потом, взглянув на девушку, смягчаюсь. — Что будет? Не знаю. Поживём — увидим. Я хочу добавить, что утро вечера мудрёней, но мы подходим к её дому, и мудрая сентенция остаётся при мне. Медленно пройдя по мощёной аллее, входим в прихожую и спускаемся в подвал. — Так вот, без шуток, — говорю я, останавливаясь перед дверью тёти Кати. — Отсюда пока что ни на шаг. Считай себя под домашним арестом. Кто-то проходит у нас за спиной и, услыхав последнюю фразу, останавливается в нерешительности. — Жанна? Какой арест? — А, товарищ Славов, — поворачиваюсь я. — Вот кто нам поможет. Ваша знакомая находится, как вы слышали, под домашним арестом. Я просил бы вас проследить, чтобы она не выходила из дому. — У меня нет опыта в подобных делах… — буркает инженер и с тревогой посматривает на нас. — Не беда. И я, когда был маленький, ничего не понимал в убийствах. И поднимаюсь наверх. На последней ступеньке останавливаюсь и прислушиваюсь. Инженер озабоченно расспрашивает девушку. Жанна что-то лепечет в ответ. И внезапно разражается плачем. Голос инженера успокаивает: «Не надо. Всё уладится, вот увидишь!» А рыдания продолжаются. Хорошо, что меня там нет. * * * Вот и дожили до утра. Хотя бы для того, чтобы установить: утро не всегда мудренее вечера. Зато сырее и холодней. Тяжёлые потоки воды хлещут в окно нашего кабинета. Такое впечатление, что тебя вмонтировали в Ниагарский водопад. С той разницей, что там, наверное, светлее. Сидя за столом с сигаретой в зубах и в лихо сдвинутой на затылок шляпе, я жду, когда машина придёт в движение. Это произойдёт не раньше восьми. Значит, у меня есть ещё четверть часа, чтобы просмотреть газету. Разложив её на столе, я углубляюсь в колонки текста, но мысли мои скачут где-то далеко. Вы читали Хемингуэя? Я три дня газеты не читал, а она мне — Хемингуэй! Подперев щёку рукой, я смотрю на свои ботинки, замызганные липкой грязью: чисто… Тускло светят над головой знакомые сорок ватт: светло… Совсем, как в рассказе этого самого. Слов нет, каждому хочется, чтобы вокруг было чисто и светло. Но если ты ради этого готов на грязные и тёмные поступки, пеняй на себя, если вдруг окажешься в чистой и светлой тюремной камере. Опять сентенция. Опять афоризм. Ты, моя девочка, не единственная, кто знает что-то о чистом и светлом. У меня, между прочим, тоже есть воспоминания на эту тему, только связанные не с Хемингуэем, а с летним дансингом на берегу. Это был наш последний вечер. Мы сидели на террасе ресторана, а внизу рокотало море. Мы подождали, пока подойдёт официант, потом подождали, пока он принесёт вино, а потом продолжали молчать, хотя ждать уже было нечего. — Ты наговорила мне кучу вещей, — замечаю я наконец. — В том числе, должно быть, много верного. Но не ответила на мой вопрос. Она с укором смотрит на меня. — Ответила… А, поцеловала… Но в ответе, не сформулированном в словах, всегда есть какая-то недоговорённость. По крайней мере для меня. Профессиональная привычка. — Значит, вопрос решён? — настаиваю я. — Ты сам должен его решить. И не сразу. Ты поймёшь, когда. Так часто всё начинается хорошо, а кончается очень плохо. Поэтому просто начинаешь бояться всего, что начинается хорошо. — Фатализм и суеверие, — бросаю я. — Религиозные предрассудки. Роль судьбы в древнегреческой трагедии. Она улыбается. Улыбка получается немножко грустной. — Давай лучше потанцуем. Так что мы всё-таки танцуем — горькая чаша не минует меня. Мелодия та же, море всё так же шумит где-то в темноте, внизу. И я всё так же, словно автомат, переступаю с ноги на ногу. К счастью, я вскоре забываю, что я именно делаю, и смотрю, смотрю в поднятые на меня глаза. — Значит, в один прекрасный день я выхожу у вас на станции и застаю тебя готовой, да? — Готовой? Как? В смысле туалетов? — Психологически. И нечего размышлять о вещах, которые начинаются хорошо, а кончаются плохо, ясно? Она смотрит поверх моего плеча, я на неё, и мы танцуем в жёлто-зелёном свете дансинга. Потом, когда мы расстаёмся, я, начисто оглупев, говорю: — Оставь мне что-нибудь на память. — Ты боишься за свою память? — Фотографию, — прошу я. — Ту, что у тебя в сумочке. — Милиции, — вздыхает она, — всё известно. И протягивает карточку. Карточка и мелодия — это совсем не мало для того, чтобы удержать воспоминания. Мне, по крайней мере, достаточно. Карточка. И мелодия. Восемь с минутами. Поднимаю трубку и набираю номер. — Что? Всё ещё не приходил? Ну и дисциплинка… Ах, болен… Хорошо, что вы догадались мне об этом наконец сказать. Ну, раз судебные медики стали болеть, значит, мы явно прогрессируем. Изнежились… Пьём чай, болеем… В дверь стучат. Входит лейтенант. Протягивает папку с материалами. — А сведения о цианистом калии? — Пока ещё не приносили. Лейтенант смотрит на меня — ждёт, вероятно, какой-нибудь шутки, но мне сейчас вовсе не до шуток. Он, поняв это, выходит. Взяв рассеянно папку с документами, я начинаю её листать. Так, понятно. Машина работает. Устанавливает. Документирует. Вот пачка фотографических снимков, сделанных во время осмотра помещения. Узловые. Обзорные. Детальные. Семейный альбом готов. Правда, нельзя сказать, чтобы полный. Другое дело, если б объектив можно было устремить в прошлое. Тогда снимков было бы больше. И динамичных. Сочных. Маринов с разомлевшим лицом держит на коленях Дору. Маринов и Баев за столом. Считают деньги, подписывают расписки. Маринов и Димов с молоденькими девушками. Дольче вита, как говорится, сладкая жизнь. Коньяк и скрещённые женские ножки. Маринов увивается вокруг Жанны… Жанна тоже фигурирует в папке. Не в воображении, а реально. Я держу в руках фотографию, сделанную, вероятно, год назад. Совсем молодое и чистое лицо. Ни помады, ни модной причёски. Миловидна, но не вызывающа. Живая девушка… судьба которой может быть исковеркана из-за мёртвого подлеца. Ну, что ты скажешь, инспектор? Что сказать? А что говорил старик? «Пиши-ка самоубийство». И правильно — пиши самоубийство. И, что называется, дело с концом. От этого никто не пострадает. Кроме принципа. Но то принцип, а то живой человек… Я встаю и принимаюсь измерять шагами расстояние от стены до стены. И мысли шагают со мною рядом. В дверь опять кто-то стучит. Входит старшина. Наконец-то! — Вот список лиц, которым за последние три года отпускался цианистый калий. Нетерпеливо перелистываю его. Если я рассчитывал увидеть имя Колева, значит, я ошибся. И вообще-то должен радоваться. Доктор мне симпатичен. Характерец, правда, ого-го, но и у меня не лучше. Только вся версия — к чертям. Нету одного-единственного имени в списке — и всё-всё рушится. Милая девочка, не знаю, понимаешь ли ты меня. Потом взгляд мой непроизвольно задерживается на чьём-то имени. Не том, что я искал, а совсем другом. Посидев с минуту в раздумье, я вскакиваю, засовывая список в карман, и, на ходу сорвав с вешалки плащ, скатываюсь вниз по лестнице. На дворе — библейский потоп, но мне некогда заниматься метеорологическими наблюдениями. Надо нанести несколько визитов и в первую очередь навестить одного больного приятеля. Остановившись перед закопчённым фасадом дома, в котором проживает мой Паганини, я начинаю подниматься по лестнице в тайной надежде, что судебный медик расположился не под самой крышей. И не угадываю. Светило вскрытий живёт на самой верхотуре. Мне открывает пожилая женщина. Я следую за ней по коридору, ожидая увидеть мрачную мансарду с заплесневелыми, пыльными книгами и анатомическими изображениями людей с содранной кожей. И опять не угадываю. Комната, в которую я вхожу, вся в каких-то сложных изломах, с обилием верхнего и бокового света и размещёнными по углам лампами в кокетливых разноцветных абажурах. Но что потрясает меня больше всего, так это буйство всевозможной растительности. Бегонии, фикусы, лимоны и прочие овощи в разнокалиберных горшках, переплетаясь, образуют пышные джунгли, которые тянутся чуть не до потолка. В глубине этих джунглей вместо тигра безобидно развалился на кушетке под тремя шерстяными одеялами, с толстым компрессом вокруг шеи, мой Паганини вскрытий. Слегка приподнявшись на локтях, он страдальчески улыбается. — Что это, сон? — восклицаю в изумлении. — Или я ошибся адресом? Хотя почему… Трупы и цветы… Всё нормально. Совсем, как на кладбище… Ну, старик, что это с тобой стряслось? — Ничего. Обыкновенный грипп, — отвечает он сиплым голосом. — А ты спешишь произвести осмотр? — Обыкновенный грипп, — говорю я назидательно, — люди переносят на ногах. И на работе. — С тридцатью девятью градусами? — Градусы куда важней в напитках. А нам пока ещё рановато выпивать. Ну, да чёрт с тобой. Я хочу знать, что ты установил. — Установил почти то же самое, что я тебе уже сказал. Слава богу — стреляный воробей. Цианистый калий — лошадиная доза. — И всё? — Установил и наличие люминала. Бог его знает откуда. Может, он глотал разные порошки? — Какое количество? — Незначительное… В отличие от цианистого калия. Вообще моя версия подтверждается. — Да? А что это была за версия? — неторопливо закуриваю я. Паганини грустными глазами следит за тем, как я выпускаю изо рта плотную струйку дыма. — Ах да, — вспоминаю. Вы с Мариновым выпивали, ты сообщил ему, что у него рак, и в утешение угостил цианистым калием… Как же, помню… Судебный медик сопит, возясь в своих многочисленных одеялах, но не думаю, чтоб он злился. Его ничто не в состоянии разозлить. — Раз у тебя не хватает интеллекта придумать что-нибудь поумней, пиши! — буркает он. — Вообще пиши, что хочешь, дорогой. Только не превращай мой невинный грипп в агонию. Он снова бросает завистливый взгляд на струйку дыма, которую я пускаю, и указывает мне на низкий столик, где среди разных пузырьков с лекарствами высится бутылка коньяку. — Пей в счёт аванса за сигареты, которыми ты будешь меня угощать. Но мне некогда распивать с ним. Мне предстоят ещё два визита, которые решат всё. Махнув виртуозу на прощанье рукой, я торопливо выхожу на площадку и чуть не бегу вниз. Что толку в опыте, если к концу каждого расследования испытываешь такое же нетерпение, что и много лет тому назад, во время своего дебюта? Первый визит отнимает у меня много времени — из-за расстояния. Пока идёшь туда, пока назад… Сам же визит, неожиданно для меня оказывается коротким. Что не мешает ему, однако, быть весьма содержательным. Спустя немного времени я опять в поликлинике среди беременных женщин. Пробившись к двери, я жду, когда выйдет очередная пациентка, и просовываю голову в кабинет. — Можно? — Можно, — отвечает мне человек в белом халате. Это не доктор Колев. — Мне нужен Колев… — Доктор Колев со вчерашнего дня в отпуске… Обратная дорога. Не хватает, чтобы он куда-нибудь смотался… Отпуск в декабре! Случается и такое… В эру атома никого ничем не удивишь. Обиталище мертвеца. Справляюсь о Жанне. Послушно сидит в комнате. Поумнела, значит, наконец, хоть и с некоторым опозданием. Затем стучусь к доктору и вхожу. Комната такая же, как у Славова, только нет той чистоты и уюта. Конечно же, человек моего склада. Две полки с медицинской литературой, незастланная кровать, на столе — разбросанные рукописи, а за столом — сам Колев. Он отрывается от работы и кивает мне. — А, это вы… Заходите. — Так-то вы отдыхаете? — спрашиваю я, показывая на рукописи. — Вот именно. Лицо Колева не выражает благодарности за то, что я даю ему возможность отдохнуть. Всякий раз при виде медицинских книг я испытываю лёгкую грусть. Первая любовь не забывается. Колев замечает завистливые взгляды, которые я бросаю на толстые тома. На лице его появляется улыбка, внезапно смягчающая его резкие черты. — Это не судебная медицина. — Судебная — не судебная, всё равно она всегда интересна. У меня друг, так он просто мечтал о медицине, как некоторые мечтают о большой любви… — И что же? Я небрежно машу рукой. — Не состоялось… Но это уже совсем другая история. Вернёмся к нашей. Я вот смотрю — сидите, работаете. Научный труд, по всей вероятности. И немало сделано. И всё это пойдёт прахом? — Ваше участие меня трогает, но я вас не понимаю. — Всё пойдёт прахом, говорю. Рухнет. — Почему рухнет? — Из-за того, что вы совершили глупость. Из-за того, что продали Маринову цианистый калий. Да, сколько вам, между прочим, заплатил за это покойник перед тем, как сделаться покойником? Лицо Колева снова приобретает привычно хмурое выражение. — Ничего я не продавал. Никто мне ничего не платил. — Слушайте, доктор, — говорю, — бывают случаи, когда упорство приносит желанные результаты. В научной работе, например. Но сейчас оно абсолютно бессмысленно. Вот это видите? Я вытаскиваю из карманов выписки из протоколов. — Не понимаю, — упирается врач. — А если я покажу вам здесь имя Евтимовой, вашей родственницы, биолога, поймёте? Он отрицательно качает головой. — Ничего не понимаю. — Очень жаль, — повожу я плечами. — Стало быть, я ошибся. Стало быть, шерше ля фам. Тогда придётся задержать Евтимову. — Вы шутите? — вскакивает Колев. — Что общего может иметь Евтимова с… с… И почему это все думают, что я вечно шучу? Лицо, что ли, у меня такое? — С отравлением Маринова, хотите вы сказать? Что ж, могу объяснить. Я только что был у Евтимовой, показал ей эти бумаги. Она, как видно, толковый человек. И вообще я установил, что с женщинами мне бывает легче столковаться. Она призналась, что взяла цианистый калий для каких-то там своих опытов, а остаток отдала Маринову, когда он попросил об этом. — Чушь! Она не была даже знакома с Мариновым. В глаза его не видала! — И мне так казалось. Но Евтимова утверждает, что была знакома с Мариновым и, причём, через вас. Значит, всё совпадает. Тем более, что сами вы отрицаете свою вину. Чего же ещё копаться? Я закуриваю и делаю вид, что собираюсь уходить. — Но вы не можете… Не имеете права… Она не знает, что говорит… Воображает, что спасает меня таким образом… — Не воображает, — прерываю я. — Действительно спасает. Виновник налицо. Расследование окончено. Приятного отдыха Колев сидит, склонившись над столом, словно тщательно взвешивая услышанное. Мои последние слова выводят его из оцепенения. — Перестаньте. Евтимова не виновата. — В таком случае виноваты вы. Другой возможности нет. И давайте не терять времени: сколько вам заплатил Маринов? Колев, как загипнотизированный, встаёт со стула и приближается ко мне с белым от гнева лицом. — Слушайте, инспектор, вы до того привыкли иметь дело со всякими мошенниками, что забываете: на этом свете есть и другие люди. Ничего мне не платил ваш Маринов. Да я бы ничего у него и не взял. Если на то пошло, я сам ему заплатил. Заплатил ядом, чтобы ваш Маринов отправился ко всем чертям. Как вам понравится — «мой Маринов». Словно я его родил и воспитал! Народ пошёл — сплошные неврастеники. — Ничего я не понимаю, — вздыхаю я. — Но обещаю понять при условии, что вы начнёте сначала. Врач проводит худощавой рукой по волосам и пытается успокоиться. Я ускоряю этот процесс, протягивая ему сигарету. Доктор жадно затягивается. — Маринов жаловался в последнее время на боли в желудке. Я сводил его к своему коллеге. Установили рак. — Когда обнаруживают рак, пациенту об этом не сообщают. Есть ведь такой принцип. — А я ещё позавчера вам сказал, что в известных случаях плюю на принципы. Из-за принципов мы порой забываем о людях… — Без сентенций! — призываю я. — И — ближе к теме! — Маринов догадывался, мне кажется, и всё время приставал с расспросами. И в то же время продолжал свои художества. Стал преследовать Жанну. И однажды я просто не выдержал: «Ты что же, говорю, до могилы будешь безобразничать? Не видишь, что одной ногой в гробу?» Он понял. И так как был труслив, как заяц, знал, что его ждут страшные мучения, попросил у меня яду. Я отказал. Он настаивал. И продолжал свои безобразия. Мысль о смерти делала его агрессивней, чем когда бы то ни было. «Он и эту маленькую испортит», подумал я. И когда однажды узнал, что у Евтимовой есть цианистый калий, попросил у неё якобы для опытов. И дал ему, вашему Маринову. Теперь поняли? — Понял, что вы наплевали не только на принцип, но и на свою профессию. Человек мог прожить ещё столько лет! Больные раком живут годами… По лицу Колева пробегает гневная дрожь. Бросив в угол окурок, он приближается ко мне. — Ничего вы, значит, не поняли. Это был мерзавец… Махровый мерзавец, разлагавший всё вокруг себя. И когда я нашёл для него яд, я даже обрадовался… В конечном счёте ведь я не стал бы совать ему силой бутылку в рот. Он сам решил свою судьбу. А мёртвый мерзавец, я полагаю, всегда приятнее живого. — Мёртвый мерзавец… И живая девушка… — бормочу я себе под нос. — Какая девушка? — удивляется Колев. — Такая… в платье. — Да мы с вами говорим на разных языках! — Ничего подобного, — возражаю. — Мы отлично понимаем друг друга. Должен признаться — вы с самого начала были мне симпатичны. Только меня, к сожалению, никогда не назначат председателем суда. Разделение власти, понимаете? Судебная, исполнительная и т. д. Возьмите с собой чистое бельё. А о сигаретах не беспокойтесь. * * * И вот я опять на фоне тех же знакомых декораций — пустые письменные столы, окно, в которое хлещет дождь, подслеповатая жёлтая лампочка. История кончается тем, чем началась, — обычный приём ленивых авторов. Ничего, как видите, не изменилось, за исключением небольшой подробности. Меня не ждёт новое расследование, не ждёт свидание с мертвецом. Впереди несколько свободных дней, и я сумею, наконец, сделать кое-какие неотложные дела. В том числе съездить в провинцию по поводу одной личной истории. Приближается Новый год. Бодро сдвинув шляпу на затылок, я подхожу к своему любимому наблюдательному пункту — окну. Сквозь косые полосы дождя смутно вырисовываются голые деревья, мост, улица. Прохожие с зонтиками останавливаются возле витрин, заходят в магазины, делают покупки. Мне тоже надо кое-что купить. Пора уже подумать о преемнике моего плаща-ветерана, которому стукнет скоро десять лет. Дверь за моей спиной открывается. В комнату входит старшина. — Вас вызывает к себе начальник. Надо полагать, не для того, чтобы преподнести мне розы. Так и есть. Начальник, разумеется, доволен быстрым окончанием расследования. Дело только в том, что произошёл новый случай… И так как другие инспекторы заняты… Остаётся поехать мне. Я опять стою у окна и жду телефонного звонка. Потом спущусь по лестнице, сяду в машину и надвину шляпу на лоб чтобы изолироваться на несколько минут и подумать об одном деле. Близятся праздники. Вот тогда я и займусь своей личной историей. На какие дни приходятся они? Только бы не на четверг. Так или иначе, до праздников остаётся целых две недели. А пока надо думать о ближайшей перспективе — маленьком интимном свидании с мертвецом. На этот раз вечером, для разнообразия. За спиной звонит телефон. — Готово? Сейчас спускаюсь. На ходу сорвав с вешалки плащ, я на ходу натягиваю его на лестнице. Машина урчит внизу. Начинается новое расследование. Не знаю, понимаете ли вы меня. Рабочий день мой кончается поздно. Случай, надо признаться, не из лёгких. Пока что сплошной туман. Я иду по улице под дождём и пытаюсь, насколько это возможно, что-то разглядеть в тумане. Шагаю, засунув руки в карманы своего старого плаща, и мысли шагают со мною рядом. Улица, как зебра, изрезана тенями и полосами света, падающими от ламп и из освещённых окон. Я неожиданно ловлю себя на том, что вместо того, чтобы обдумывать версии, считаю тёмные и светлые полосы. Это нехороший признак. Ничего, пройдёт. Свет… Тень… Опять свет… Опять тень… Мы, как фотографы, неразлучны с темнотой. Павел и Виргиния… Инспектор и ночь… Проходишь через разные человеческие истории и тащишь на плечах этот принцип. Через самые разные человеческие истории… Кроме своей собственной… Тень… Свет… На дансинге было светло. Поблизости шумело море. А ещё ближе стояла девушка. Так близко, что какой-нибудь вульгарный тип сказал бы, что она у меня в руках. Путь лежит мимо обиталища Маринова. Но мне это теперь ничего не говорит. Дом этот зачислен уже в графу призраков, оставшихся, как старые ненужные вещи, где-то в чулане воспоминаний. Медленно прохожу я мимо двери и заржавелой железной ограды. Передо мной появляется пара. Юноша и девушка идут в обнимку под зонтом. Приходится обняться — зонтик маленький (надеюсь, вы улавливаете связь?). Девушка — Жанна. Юноша — не Том. Только поравнявшись со мной, они узнают меня. — Инспектор! — шепчет Славов. — Спокойной ночи, инспектор! — слышу я голос Жанны. Не оборачиваясь и не замедляя шага, приветственно взмахиваю рукой. «Спокойной ночи!» говорю я про себя. Нет смысла кричать на улице. И, засунув руки в карманы, с потухшей сигаретой в уголке рта, продолжаю себе шагать по тёмным и светлым полосам. Так о чём мы, бишь, говорили?.. Ах да, о погоде… Значительная облачность с осадками в виде дождя в западных районах страны… Советую — не выходите без зонтика. Между шестью и семью Перевод Е. Андреевой под редакцией Л. Жанова Четверть седьмого. Движение на бульваре Мажента достигло кульминационной точки. Это час городского отлива, бегства из центра, из затхлых контор, из бетонных коробок учреждений. Тысячи автомашин заполнили большие артерии, чтобы пробиться к тихим жилым кварталам и далёким пригородам. На бульварах начали образовываться пробки. Вспыхивают красные огни светофоров, чтобы открыть путь движению с боковых улиц. Но едва поток машин приходит в движение, как свет снова меняется. Теперь к светофору устремляются машины, находящиеся на бульваре. Они ревут на первой скорости и неуклюже бросаются вперёд. Через одну-две минуты снова вспыхивает красный свет, и снова машины замирают, окутанные синеватым дымом. С высоты своей кабины Клод видел всю улицу. Машины напирали лавиной, скользя вниз по Фобур Сен-Дени, и ему вдруг показалось, что они вот-вот нагромоздятся одна на другую и, рухнув на бульвар, завалят его доверху, до самых крыш. Клод взглянул на циферблат. Опоздание — пятнадцать минут. Это теперь, а пока доберётся до последней остановки, набежит ещё столько же. Опять жди неприятностей с контролёрами. Раньше, будучи новичком, он роптал и оправдывался: — Что вы от меня хотите? Разве я придумал пробки? Но его всегда обрывали: — Раз ты в Париже, будешь ездить и когда пробки. А не можешь — отправляйся в Лион. В сущности, он мог отправиться и в Лион, и куда угодно. Это не имело бы никакого значения, если бы не мать. Колонна сгустилась. Перед автобусом образовалось небольшое пространство. Клод включил первую скорость и медленно тронулся. В это мгновение слева вынырнула открытая спортивная «симка». Ловко обогнув автобус, она замерла перед ним. Клод снял ногу с акселератора, нажал и тотчас отпустил педаль сцепления. В «симке» сидела женщина. Естественно. Такие дуры, как эта, суются всюду, для них не существует правил. Шофёр с раздражением смотрел на аккуратную причёску и гладко подбритую шею женщины. Были б у него руки втрое длиннее — съездил бы он разок по этой нахальной шее. На углу вспыхнул зелёный свет. Клод хотел включить скорость. Напрасный труд. Пока первые соберутся двинуться с места, пока стоящие перед ним расшевелятся, пока тронется вся колонна, снова вспыхнет красный свет. Так и случилось. Но всё же Клод продвинулся вперёд метров на пятнадцать. Остановка была совсем близко, но по ту сторону светофоров. Окажись он сейчас там, — и дорога бы немного расчистилась, и пассажиры бы сошли. А так, пока он тронется, опять образуется пробка. Шофёр облокотился на руль и постарался думать о другом. Из своей стеклянной кабины он видел всю улицу. Когда-то ему было приятно сидеть так высоко и управлять этой большой машиной, рядом с которой другие автомобили выглядели букашками. Он крутил руль направо и налево, перегонял букашек и занимал удобную позицию впереди них. Пусть берегутся эти мошки, им стоит подумать о себе, ему же нечего бояться за свой автобус. Но однажды Клод упёрся в вынырнувшее откуда-то маленькое «рено». Чуть только прикоснулся — «рено» сунулось ему под нос, и он не успел остановить автобус. Послышался хруст, — так трещит яичная скорлупа, — и задняя часть машины вдруг исчезла, смятая, как кулёк. Не успел он понять, что произошло, как возле кабины собрался народ. Двое полицейских вытащили из «рено» толстого испуганного господина. Со всех сторон посыпалась ругань. — До каких пор такие садисты будут ездить безнаказанно? — кричала высохшая старуха. — Вытащите из кабины это животное! — подливал масла в огонь муж старухи, показывая на Клода. Потом началось разбирательство случившегося, споры с полицейскими, штрафы, судебные анкеты. Когда после всего этого Клод снова сел за руль, его охватил страх. Автобус уже не казался ему надёжной машиной, он стал для него чужим существом с необузданной волей, которое каждую минуту может наброситься на толпу, движущуюся по тротуару, или подмять под себя хрупкую машину. В тот день дорога от Венсена до Клинанкура показалась ему бесконечно длинной, даже длиннее того страшного алжирского шоссе, по которому он трясся в военном грузовике, пока артиллерия Роммеля взметала вокруг фонтаны песка. Когда он добрался до последней остановки, с его лица струйками стекал пот, а рубашка прилипла к спине: — Не пропустить ли по одной? — спросил Леон, кондуктор, но, увидев его лицо, воскликнул: — Что это с тобой, приятель? Уж не умирать ли ты собрался? Потом и это прошло. Теперь Клод водил машину без страха, но и без особой охоты. Он начинал рабочий день с безразличием и ждал, когда его начнёт мутить. Мутить начинало в первые же часы. Появлялся какой-то неприятный металлический привкус во рту, голова становилась тяжёлой. Его тошнило. «Это от бензина, — думал Клод. — От отработанного. Свежий пахнет даже приятно». Бензин и в самом деле разъедал ему лёгкие. Сгрудившиеся возле автобуса машины извергали зловонный голубоватый дым. Порой он закрывал окно, но тогда кабину заполнял ещё более неприятный запах отработанного газойля. Его и сейчас поташнивало. Он поднял стекло, потом вновь опустил его. Может быть, это не только из-за бензина. И погода не балует. Весь день собирался дождь, но так и ни капли не упало на землю. Над железными крышами нависли свинцовые облака. Летний полдень походил на осенний вечер. Кое-где в окнах светились унылые жёлтые лампы. Город казался закопчённым, обветшалым и неприглядным, как старая изношенная одежда. Клод расстегнул куртку, откинулся на спинку сиденья и вздохнул. Его снова охватило чувство усталости и безысходности. Словно эта пробка никогда не рассосётся, и он вечно будет сидеть среди моря застывших машин. Наконец колонна зашевелилась. Шофёр включил скорость и тронулся почти одновременно с машинами, которые были перед ним. Нужно всегда висеть на хвосте у стоящей впереди машины, потому что стоит зазеваться, как какой-нибудь нахал тотчас вытеснит тебя. На перекрёстке Клод притормозил, выждал, когда перед ним расчистится дорога, и подогнал автобус к тротуару. — Гар де л’Ест, сексион! — услышал он голос Леона, выкрикнувшего название остановки. «Если тронемся сразу же, — подумал Клод, — удастся продвинуться по крайней мере ещё метров на двадцать. Только вряд ли мы сможем тотчас же тронуться». Он слышал, как Леон ругается с пассажирами: — Я сказал — только пять человек. Автобус переполнен. Посадка закончена, сударь. Понимаете, закончена! Человек что-то путанно объяснял — очевидно, доказывал, что он не такой, как все. Леон раздражённо дёргал шнур звонка «Можешь звонить сколько душе угодно, — сказал про себя Клод. — По крышам машин не проедешь.» Леону легко. Правда, он весь день на ногах, но зато не один. Препирается с пассажирами из-за билетов, улыбается той да этой, одёргивает кое-кого, когда идёт посадка, — так время проходит куда быстрее. А Клод сидит в своей кабине совсем один. Он всегда один, даже после работы. Порой он говорил себе, что нужно сделать что-то, изменить это положение. А порой думал, что ничего не может сделать. Наверно, такова уж судьба. В голове у него вертелось какое-то изречение, которое он слышал ещё в школе: человек рождается один и один умирает. Наверное, это в самом деле так. Впервые он понял это в Дюнкерке. Ему никогда не забыть Дюнкерк. Стоило закрыть глаза, и в памяти всплывала широкая полоса мокрого песка, оставленная отливом, и тысячи человеческих фигурок, бегущих к морю. Потом воздух вдруг становился плотным и тяжёлым от рёва самолётных моторов. Первые бомбы с зловещим воем устремлялись к земле. Грохотали взрывы. Клод больше ничего не видел. Он лежал, уткнувшись лицом в песок, и машинально разгребал его руками. Ему хотелось сделаться маленьким, как можно глубже зарыться в землю. Умом владела одна мысль: «Всё кончено». И он был один, совершенно один. И каждый из тысяч лежащих вокруг был один. Шофёр провёл руками по лицу и снова оглядел улицу. После воспоминания о Дюнкерке окружающее стало казаться уже не таким отталкивающим. Это всегда так. Клод давно заметил это, и когда становилось невмоготу, закрывал глаза и вспоминал Дюнкерк. Знал, что, когда он откроет глаза, настоящее будет казаться не таким уж мрачным. Почти сносным. Вот и зелёный свет зажёгся. Колонна медленно двинулась вперёд. Клод старался держаться как можно ближе к передней машине. Хотя это и было опасно. Остановись внезапно идущая впереди машина — и автобус подомнёт её. Тут уж не до посторонних мыслей, нужно глядеть в оба. Что ж, так оно и лучше. Когда ты занят, время проходит быстрее. Зелёный свет всё не гас. Наверно, полицейский на углу зазевался или ругал какого-нибудь слишком прыткого водителя. И это кстати. Ещё немного, и Клод доберётся до остановки. Только таких чудес не случается, особенно между шестью и семью. Зелёный свет погас. Загорелся жёлтый, потом опять красный. А до остановки всего какая-нибудь сотня метров. Всегда так получается. Сзади послышался голос Леона: — Я же вам объясняю, что это не остановка, поймите же! — Очень меня интересует ваша остановка! — кричала какая-то женщина. — Дайте мне сойти! — Сойдёте, как все, на остановке. — Боже, какое упорство! Вы откроете двери или нет? — Нет. Существуют правила. Леону куда легче. За разговорами день проходит быстрее. А Клод один в своей кабине. И дома тоже один. Когда он воз вращается домой, ему кажется, будто он попадает в могилу. Комната без окна. Вернее, окно есть, но оно чуть ли не упирается в нештукатуренную стену соседнего дома. Щёлкает выключатель, и комнату озаряет призрачный жёлтый свет. Чем слабее лампочка, тем меньше счёт за электричество. Клод кладёт на стол потрёпанную сумку и садится ужинать. Огрызок сухой колбасы, брынза, смятый кусок булки и полбутылки вина. Ужин — это то, что осталось от обеда. Клод покупал продукты в большом Монопри — универсальном магазине, где продаются дешёвые товары. На витрине там выставлено всё самое дешёвое. Колбаса — 90 франков, брынза — 65 франков банка, вино — 70 франков. Большего Клод не может себе позволить. Порой он покупал для разнообразия небольшую сардельку, но это была уже роскошь. От сардельки ничего не остаётся на ужин. Клод расстилал на столе кусок старой газеты и садился есть. Аппетита не было. Снова появлялся противный металлический привкус. Словно кто-то набил ему желудок латунными болтами. Клод откупоривал тёмно-зелёную бутылку и отпивал большой глоток. Металлический привкус становился менее ощутимым, по телу разливалось приятное тепло. Будь у него побольше денег, каждый вечер выпивал бы по бутылке. Даже по две бутылки, как Бернар Бездонный, с которым они вместе живут. Бездонным его прозвали за то, что он, мог пить подолгу, без передышки. Клод знал, что и в эту минуту Бернар сидит перед стойкой в бистро на углу. Там же, наверно, и Леон, и ещё масса знакомых. Наверно, жребий бросают — кому оплачивать следующий заказ. Клод тоже мог пойти после ужина в бистро, но он знал, что не пойдёт туда. У него на это нет денег, а угощаться за чужой счёт не в его правилах. Он просто ляжет спать. Должно быть, поэтому приятели из их квартала считают его скучным человеком. — Тебе бы, дорогой, не шофёром быть, а гробовщиком, — говорил ему Бернар. — Шофёра — весёлый народ. «Тебе легко, — думал Клод. — С двумя литрами вина в животе каждый будет весёлым». Но ничего не отвечал. Окончив ужин, Клод заботливо сметал рукой крошки и бросал их в ведро. Потом ложился. Перед тем как заснуть, он просматривал помятую газету, принесённую в сумке вместе с хлебом и колбасой. Газету покупал Леон. Он прочитывал её в обед и отдавал Клоду — просвещаться. Леон был из товарищей. Клод же держался в стороне от политики, вся эта борьба казалась ему гиблым делом. Он принимал участие в забастовках, поскольку бастовали все, но в этом был хоть какой-то смысл. Требуешь, чтоб набавили десять франков, и ждёшь: может, и раскошелится компания, если деваться ей будет некуда. Но остальное гиблое дело. Если же чему-то и суждено произойти, то всё содеется и без Клода. Но он знает, что ничего не будет. В темноте за окном церковные часы отбивали десять. Шофёр сворачивал газету и гасил свет. Скоро, наверно, воротится Бернар, как всегда, пьяный и склонный к длинным разговорам. А Клоду не до них. Тем более, что Бернар так набирался, что не мог связно говорить. Какая польза в том, что рядом живёт такой человек? Это всё равно, что ты один. Только квартирная плата вдвое меньше… Зелёный свет горел уже две минуты, а Клод всё не мог двинуться с места. Наверно, там, впереди, у какого-нибудь новичка заглох двигатель. Дают права разным дуракам, не знающим, где у них сцепление. Сунет взятку инспектору — и права в кармане. За деньги всё можно. Колонна вяло тронулась. Новичок всё же запустил двигатель. Клод дал газ. Зелёный свет продолжал гореть, но в любой момент мог погаснуть. Едва автобус достиг перекрёстка, как вспыхнул жёлтый свет. Но Клод газанул и проскочил внезапно опустевший перекрёсток. Полицейский на углу выразительно покрутил пальцем у виска — мол, сумасшедший?! Клод остался доволен. Манёвр был опасным: с боковой улицы напирала толпа, и он рисковал врезаться в неё, но только так можно было выгадать пять минут. Он подогнал машину к остановке. — Барбес — Рошеуар! — пропел Леон. «Грязная дыра этот Барбес—Рошеуар», — подумал Клод. Перекрёсток выглядел темнее и мрачнее из-за огромного закопчённого моста, который нависал над ним. Между высокими потемневшими зданиями и громадой моста виднелась тонкая полоска неба. А сейчас и она была серой от туч, словно кто-то законопатил эту щель грязным тряпьём. Неожиданно булыжник дрогнул. Казалось, начинается землетрясение. Зазвенели стёкла автобуса. Рёв двигателей потонул в грохоте и треске. Клод на мгновение почувствовал в груди ту болезненную пустоту, которую впервые ощутил там, в Дюнкерке, во время бомбёжек. Только на мгновение — это был всего лишь поезд метро, промчавшийся по мосту. На обоих противоположных углах находились большие грязные кафе. Их фасады освещал красный неон, внутри горел белый и голубой свет. Около длинных стоек вертелись парни и женщины с крашеными волосами. Клод знал, что это за птицы, но порой завидовал им. Даже так жить приятнее, чем целый день крутить баранку. Час продаёшь контрабандные папиросы на углу, потом два часа играешь с приятелями в карты и потягиваешь вино. Потом опять продаёшь. Или в толпе запустишь руку в чужой карман — это ещё проще. Немного риска, немного удачи — гуляй себе целую неделю. А можно жить и совсем легко: твоя подружка зарабатывает деньги там, наверху, в гостиничном номере, а ты сидишь в бистро, в тепле и потягиваешь вино. Нет, пожалуй, это не самое лёгкое. По крайней мере для Клода. Стоит только представить себе, что этой подружкой может быть Жаклин, и становится невыносимо больно. Но остальное и в самом деле легко. Если, конечно, ты так устроен, что можешь это другое воспринять. Леон давно уже дёргал за шнур звонка, а Клод всё не мог тронуться с места. Вокруг сновали автомашины, обгоняли его, резко заворачивали перед самым его носом, преграждая автобусу дорогу. Они не соблюдали осторожности, это ему следовало беречь их. Наконец он выбрал удобный момент и дал газ, но в это время большой зелёный «кадиллак» обогнал его и втиснулся между ним и машиной, за которой он хотел было пристроиться. Клод резко затормозил. Автобус затрясся, словно упёрся в стену, и замер в нескольких сантиметрах от «кадиллака». В тот же миг поток снова застыл. Клод высунулся из окна: — Эй, ты, хитрец! Повезло тебе, что я ещё не разогнался. Иначе и от тебя, и от твоего поганого лимузина одно мокрое место осталось бы! В машине сидел молодой мужчина с подпухшим нахальным лицом. Рядом с ним — женщина в белом манто. Мужчина безразлично смотрел перед собой, словно ругань не имела к нему ни малейшего отношения. «Я тебя проучу, жирный боров!» — подумал Клод. Он изо всех сил налёг на руль и на месте повернул колёса. Как только колонна придёт в движение, он объедет «кадиллак» и покажет ему спину. Шофёр смотрел на пару в зелёном автомобиле, и в нём поднималось раздражение. «Делают вид, что не замечают меня, аристократы! Порядочные, изысканные люди не обращают внимания на разную шоферню!» Женщина, указывая на что-то, капризно махнула белой перчаткой. Мужчина слегка наклонился к ней, чтобы расслышать вопрос. Они никуда не торопятся. Ни на работу, ни домой. Наверно, направляются на Монмартр — погулять или потанцевать. И всё же лезут вперёд. Не могут ждать. А Клод может, как и те восемьдесят человек, что толкутся за его спиной. Простолюдины могут и подождать. Передние ряды задвигались. Клод держал ногу на педали, готовый в любой момент устремиться вперёд. В то мгновение, когда две машины слева тронулись, тронулся и он. «Кадиллак» на секунду замешкался, и этого было достаточно. Клод ловко вырулил автобус и преградил ему путь. «Будете плестись у меня в хвосте, аристократы!» Поток набирал ход. Автобус прогромыхал по тёмному и гулкому туннелю под мостом, и в окно снова хлынул свет — впереди тянулась Барбес. Здесь движение было уже довольно оживлённым. Клоду очень часто удавалось почти без задержек добираться до Шато Руж и «отыгрывать» хотя бы несколько минут. Наверно, удастся и сейчас. Он дал газ и включил третью скорость. Но в это время его опять обогнали. Всё тот же зелёный, кадиллак. Жирный боров, видимо, решил показать класс в маневрировании. Обогнав автобус, «кадиллак» стал двигаться вызывающе медленно, вынуждая Клода тоже сбавить скорость. Шофёр испытывал непреодолимое желание выпихнуть нахала куда-нибудь на тротуар вместе с обломками его лимузина. Чтобы утолить раздражение, он нажал на клаксон, хотя это и было запрещено. От резкого гудка «кадиллак» рванулся было вперёд, но тут же сбавил скорость. Молодой мужчина выглянул в окно и нагло посмотрел на Клода: будешь знать в другой раз! Это было уж слишком. Шофёр, не снимая ноги с педали, в свою очередь тоже высунулся из окна и, силясь перекрыть голосом шум двигателя, крикнул: — Слушай, ты, грязная свинья, сын шлюхи и бандита! Ты мне заплатишь за эти трюки, попадись мне только! Я с тобой так поговорю, будешь потом в больнице припухать, паршивый буржуй! На углу автобус опять встал, прикованный к месту красным светом. «Кадиллак» унёсся вперёд. Но Клод продолжал ругаться — всё громче и ожесточённее, хотя и знал, что его никто не слышит. Он сидел один в своей кабине среди грохота и кричал, изощряясь в сквернословии, до тех пор, пока не обессилел. На душе у него полегчало. Раздражение прошло. Остались лишь усталость и тошнота. Он провёл ладонями по лицу, потом откинулся назад и уронил руки. Нужно досчитать до восьми, нет, до десяти, и снова вспыхнет зелёный свет. Клод начал медленно считать про себя. Зелёный свет и в самом деле зажёгся. Но эта игра уже не доставляла ему удовольствия. Во-первых, он настолько привык к светофорам, что почти всегда «выигрывал». А во-вторых, ему уже не на что было загадывать. Раньше он загадывал на что-нибудь, связанное с Жаклин. Например, найдут ли они в течение одного месяца квартиру. Автобус снова тронулся. Скоро Леон пропоёт: — Шато Руж!.. Но Леон ничего не пропел. Наверно, проворонил из-за возни с пассажирами. Клод услышал только его сигнал. «Вместо того, чтобы трезвонить, был бы попроворнее, — буркнул вполголоса Клод. — Теперь жди-дожидайся». Улицы подползали к Шато Руж с шести сторон, и всё вокруг было забито легковыми машинами и грузовиками. Видимо колонна с рю Кюстин не остановилась вовремя и теперь перекрыла движение. Двое полицейских с искажёнными от крика лицами протискивались между машинами, гневно размахивая руками. На рю Пуле давно вспыхнул зелёный свет, но автомашины не могли тронуться с места. Кто-то, потеряв терпение, загудел. Его примеру последовали остальные, и вскоре вся рю Пуле верещала десятками голосов — тонких грубых, пронзительных, басистых. В следующее мгновение загудела и рю Дежан, за ней бульвар Орнано, потом все шесть улиц разом. Полицейские яростно размахивали дубинками, из машин выглядывали разгорячённые лица. На балконы соседних домов высыпали люди. Рёв клаксонов становился всё более пронзительным. Словно в этом нестерпимом металлическом вое город изливал накопившееся за день раздражение. Каждый, кто был почему-либо зол, мог в общей суматохе извергать ругательства. Люди, на которых никто никогда не обращал внимания, с жаром бросались в эту заваруху, чтобы помочь, дать совет почувствовать на миг, что и они представляют из себя что-то Отупевшие от однообразия домашние хозяйки высовывались из окон, чтобы увидеть, чем всё это кончится, и втайне надеялись, что конец наступит нескоро. Такая грандиозная пробка всё же лучше, чем ничего. Клод продолжал сидеть в своей кабине, облокотившись на руль. Когда-то он тоже принимал участие в таких заварухах ругался, наставлял. Но это было давно. Сейчас он просто наблюдал за происходящим и думал о том, каким образом пробка рассосётся. И вдруг ему показалось странным сидеть вот так и чувствовать себя одиноким среди бурлящего людского моря. По всему перекрёстку заливались свистки, носилась ругань, показывались одно за другим сотни человеческих лиц, а Клод оставался одиноким, более одиноким, чем Робинзон на своём острове. Его охватило нелепое ощущение нереальности происходящего: высокие закопчённые фасады угловых здании, беспорядочное скопище машин и пешеходов, вой гудков — может быть, ничего такого не было и всё это лишь плод его воображения? Может быть, открыв глаза, он увидит, как после сна, свою мать с добрым усталым лицом, склонившимся над его кроватью? — Вставай, Клод, вставай, мой мальчик, опоздаешь в школу… Ему показалось, что он улавливает лёгкий полузабытый запах поджаренного хлеба и свежезаваренного чая. Ободряющие струи холодной воды, завтрак, игра с кошкой. Кошка в сущности, была котом, но его назвали почему-то Марго, и он безропотно носил женское имя. — Боже мой, оставь животное в покое, опоздаешь. — Хорошо, иду. Дай мне только два су. — Какие два су? — На булочку, я съем её на большой перемене. — Откуда же я их возьму? Ты же знаешь, что мы небогаты. Но и без булочек можно было прожить. Школа придавала ему уверенности. Раз тебя заставляют учиться, значит, ты нужен, значит, где-то ждут тебя. Где точно, Клод не знал, да это и не интересовало его. Лично он предпочитал бы стать ковбоем или хотя бы индейцем. Шофёр растёр ладонями веки и выпрямился. Мрачные здания зловещими громадами нависали над ним. Нет, это не было сном, сном были воспоминания детства. К противоположному углу с трудом пробился крытый грузовичок. Из него высыпались полицейские под руководством комиссара в фуражке с белыми кантами. «Посмотрим, что они сделают». Пока полицейские сновали между машинами и усмиряли водителей угрозами и штрафами, комиссар встал на перекрёстке и, резко махая рукой, принялся отдавать какие-то распоряжения. Следя за движениями человека в фуражке с белыми кантами, Клод сразу понял, что тот знает своё дело. Комиссар распорядился в первую очередь, чтобы отъехали назад все, кто выстроился в «арьергарде». Эту операцию нужно начать с боковых улиц, другого выхода не было. Клод с самого начала понял, что, вертясь на перекрёстке, полицейские порядка не наведут. Этот же сразу сообразил, как надо поступить. Когда стало несколько свободнее на левой части полотна Барбеса, комиссар пустил по нему машины с Кюстина, которые запрудили площадь. Потом снова остановил всё движение, подождал, пока расчистится правая сторона полотна Орнано, и дал путь колонне, застрявшей на Барбесе. Клод первым проскочил площадь. Бульвар впереди был свободен более чем на триста метров. Нужно было использовать удобный момент, прежде чем образуется очередной затор. Шофёр включил третью скорость, и через минуту опасный перекрёсток остался позади. «Если бы можно было так доехать до Маркаде…» — подумал Клод, хотя и знал, что это невозможно. Пробка, наверно, будет сказываться ещё на протяжении многих километров. Достаточно было движению остановиться где-нибудь на пять минут, как на три квартала вокруг всё путалось. Затор ширился, подобно расходящимся по воде кругам от брошенного камня. А когда потоки автомобилей, наконец, преодолевали затор, их останавливали побочные пробки, которые они сами же образовывали. Клод уже видел, как впереди сгущается поток машин. Он сбавил скорость, выбрал позицию поудобнее и в свою очередь остановился. Бегло оглядев перекрёсток, он понял, что движение не прекратилось, просто оно достигло предела плотности. Не придётся ждать целую вечность. Клод с неприязнью глядел на скопище блестящих лимузинов. Больше всего было чёрных «ситроенов». Блестящие и чёрные, они казались ему крупными неуклюжими тараканами, заполнившими грязный угол. Он вдруг снова ощутил ту мучительную пустоту, которую хотел вытравить из груди, но она вместо этого ширилась и охватывала всё его существо. Это чувство Клод часто испытывал после истории с Жаклин. Оно пришло не сразу. Сначала была мука, а потом пришла пустота. Жаклин работала в Монопри, где Клод покупал продукты. Она запомнила его по неизменным словам: — Колбаса и брынза… Когда не было большой очереди, Жаклин находила время, чтобы с улыбкой сказать ему: — Господи, и что это вы делаете? Вы испортите себе желудок этой вечной сухомяткой. — А что же мне делать? — отвечал Клод. — Будь у меня дома такая красавица, как вы, я бы… — Почему же её у вас нет, что вам мешает? На этом разговор, как правило, кончался. Люди ждали, и Жаклин было не до разговоров. Но однажды магазин оказался пуст, и Клод получил возможность ответить: — Красивые девушки, вроде вас, ищут мужчин с деньгами. — Это глупости. Их выдумывают те, на кого женщины не обращают внимания. — Такие, как я. Она посмотрела на него. У Клода было гладкое лицо, мягкие задумчивые глаза, и он очень походил на мальчишку. Только на большого мальчишку в форменной шофёрской фуражке. — Не знаю, — Жаклин улыбнулась. — Если бы такой как вы, пригласил меня в кино, то я вряд ли бы отказалась. Вечером они впервые пошли в кино. А потом ходили бессчётное число раз. Садились на балконе в углу, держались за руки и целовались. Клод не запомнил ничего из этих фильмов. Он помнил только тепло округлого плеча под мягким свитером, прохладу гладкой щеки, которая прижималась к его щеке, обрывки ничего не значащих и всё же незабываемых фраз. Клод уже не обедал на остановке, держа на коленях раскрытую сумку, а ел с Жаклин бутерброды в бистро на углу. Бутерброды обходились несколько дороже, но зато он мог весь обеденный перерыв проводить с Жаклин. Они имели целый час на то, чтобы смотреть друг на друга и говорить о самых различных вещах, но чаще всего о квартире. Сначала они решили временно поселиться у Клода. Но, увидев его тёмную комнатушку, Жаклин опустила глаза и разочарованно прошептала: — Но здесь совсем, как в могиле… — Я ведь тебе говорил, что здесь плохо, — смущённо ответил Клод. В ту минуту ему самому казалось, что начни они свою совместную жизнь здесь, всё распадётся с самого начала. Они решили искать квартиру. Отец Жаклин сразу согласился на их брак. Он был железнодорожником. — Железнодорожник или шофёр, — говорил он, — какая разница? Одно и то же. А те, у кого есть деньги, просто шарили в чужих карманах. Чем больше денег, тем больше шарили. Я-то знаю. Мать ничего не говорила. Клод понимал, что она молчит, потому что несогласна. Порой он даже сочувствовал ей: нелегко, вырастив такую красавицу, отдавать её за шофёра. Клод соглашался, что он не стоит Жаклин, но можно ли отказаться от счастья только потому, что не заслуживаешь его? Нужно только как можно скорее найти квартиру, остальное как-нибудь утрясётся. Но подыскать квартиру всё не удавалось. Квартиры, конечно, сдавались, но те, что им предлагали, были невероятно дороги. — Не отчаивайся, — говорила Жаклин. — Поищем ещё немного. В крайнем случае мы можем поселиться и у тебя. И он успокаивался. Комната, хотя и без окна, на худой конец была выходом из положения. Потом Жаклин перевели в другой магазин, в центре. Она была хорошей продавщицей и заслуживала повышения. Но теперь они уже не могли обедать вместе, читать объявления о квартирах и говорить о своих делах. Оставались вечера, но пока Жаклин возвращалась из центра, переваливало за восемь. Они ходили в кино или сидели с родителями, потому что каждый день невозможно было ходить в кино. Клода смущали и старики, и разговоры Жаклин: — Если бы вы только видели, какие нарядные дамы приходят в магазин! Не поверишь, что такие сами могут делать покупки! В норковых шубках, в туфлях из крокодиловой кожи… — Подумаешь, норка. Ерунда, — бурчал железнодорожник. — Одежда, как я полагаю, должна согревать, а не бросаться в глаза. — То, что ты думаешь, не имеет значения, — отзывалась мать. — Одежда и твой синий халат — не одно и то же. Если Франция прославилась на весь мир, то как раз благодаря туалетам. — Ишь ты, — злился отец. — Больно ты знаешь, чем она прославилась. Твои туалеты носят только воры, их только на ворованные деньги и покупают. — Для тебя все воры, кроме таких оборванцев, как мы. Клод молчал и неловко вертелся на своём стуле. Ему казалось, что в семейной распре скрыт совсем иной смысл, что всё вертится вокруг него, что старик, в сущности, хотел сказать: «Не забивай себе голову глупостями, дочка. Знай своё место». А старуха, в свою очередь, как бы возражала: «Пусть она идёт своим путём. Больно нужен ей твой шофёр». Клод украдкой глядел на Жаклин, чтобы понять, улавливает ли она смысл этого диалога. Но Жаклин целиком находилась во власти впечатлений прошедшего дня. — Перед самым закрытием вошла одна. Если бы ты только видела, мама, как она была одета! Пальто табачного цвета из верблюжьей шерсти, высоко поднятый воротник… Впереди машины задвигались, но Клод сразу понял, что не сделает более десяти метров. Однако ему не удалось продвинуться вперёд на пять. Едва тронувшись с места, автобус снова встал. Клод опять стал думать о Жаклин. В сущности, это было излишне. Всё равно ничего не вышло. Сначала всё шло, как и прежде. Потом свидания стали более редкими. То она была усталой, то должна была пойти куда-то с подругой или остаться в магазине, чтобы отработать сверхурочные часы. Когда они ходили в кино, Жаклин разрешала Клоду держать её за руку, но теперь фильм целиком занимал её внимание. О квартире она почти не спрашивала. Клод говорил себе, что, возможно, он и дурак, но не настолько, чтобы не понимать, что квартал Опера не то, что окраина. В магазине вертятся богатые пожилые господа, да и молодые тоже, из тех, что не прочь встретиться с хорошенькой продавщицей. Продавщицы в таких магазинах всегда молоды и красивы, а их любовь стоит дешевле любви манекенщицы или артистки кабаре. «Какой-нибудь из этих мерзавцев вскружил голову и моей, — думал Клод. — И если ещё не имел её, то будет иметь. Чего ж легче, Жаклин только о туалетах и мечтает». Он знал, что не стоит Жаклин. Она слишком красива для шофёра и имеет право на многое из того, чего у него нет. Он чувствовал себя виноватым и беспомощным. Что он мог сделать и что мог предложить ей, кроме своей тёмной комнатушки! — Скажи, ты меня больше не любишь? — спросил Клод как-то вечером, когда они выходили из кино. — Боже мой, Клод, оставь эти смешные вопросы! Через несколько шагов она добавила, несколько смягчившись: — Разумеется, люблю, но разве ты не видишь, что в наших отношениях нет перспективы? Даже самой маленькой. Ты и квартиры найти не можешь. «Выход на худой конец всё же есть — моя комната», — подумал Клод, но вслух сказал: — Я продолжаю искать. Сегодня узнал, что можно найти возле Сен-Дени. — Да, но когда? Ты ведь столько месяцев уже ищешь… — Когда мы увидимся? — спросил Клод, когда они прощались. Ему хотелось сказать: «Увидимся ли мы завтра?» — но в последний момент он не решился. — Да, только не на днях. Мы готовимся к рождеству, и я страшно занята. Клод чувствовал, что конец недалёк, он не понимал, что он, в сущности, уже пришёл. Жаклин больше не искала встреч с ним. Как-то вечером они случайно столкнулись возле бистро. Было холодно, и Жаклин куталась в мягкое жёлтое пальто из верблюжьей шерсти. — Да это никак Клод! — остановила она его, несколько смешавшись, и протянула ему руку. Тоже смущённый, он попытался улыбнуться и робко посмотрел на неё. Но она выглядела далёкой и недоступной, эта Жаклин в пальто с высоко поднятым воротником, модно причёсанная, источающая аромат незнакомых духов… Немного помолчав, Клод произнёс почти без упрёка: — Значит, у тебя всё же появилось это верблюжье пальто… — Да, — сказала она, — скопила немного денег и купила. А ты что делаешь? — Ничего. Что я могу делать? Ничего. Так они расстались. Потом он видел её ещё раз, последний, но это было издали, через витрину… Колонна снова тронулась. На этот раз Клод заранее включил скорость и ждал, когда можно будет «выжать» сцепление. Автобус, почти прилипнув к идущим впереди машинам, проехал перекрёсток и остановился на бульваре Орнано. — Маркаде-Пуассониер! — внушительно выкрикнул Леон. Большие остановки он всегда объявлял торжественно. «Здесь многие сходят, — подумал Клод, — придётся ждать». Ничего, теперь это уже не страшно. Впереди, насколько хватал глаз, бульвар заполняли машины, эти машины двигались. Автобус вырвался из пробки. Леон дёрнул за шнур звонка. Хоть бы больше не было задержек. Конечно, ругани с инспектором всё равно не избежать. Только бы не застрять ещё где-нибудь. Доехав до следующего угла Орнано, Клод по привычке поглядел вправо. Здесь находился магазин, где раньше работала Жаклин. За прилавком, где она стояла, была сейчас другая девушка в синем халате. Незнакомая девушка с бледным веснушчатым лицом. «Почему всё так получилось? — подумал он. — Почему богатые забирают у бедных всё, даже красивых девушек? Поступит на работу хорошенькая, и её через месяц переводят в центр. Окраины обойдутся и без красавиц». Клод вспомнил о Монопри около Опера. Это было за день до рождества, когда его смене дали полдня на покупки. Клод уже купил всё необходимое — кусок колбасы и одну сардельку по случаю праздника. Свободное время можно было использовать для прогулки. Он сел в автобус и сошёл на остановке. Знал, что сойдёт здесь, хотя предварительно не строил никаких планов. Магазин сиял красным и белым неоном. Моросил дождь, и люди торопились войти в широкие застеклённые двери. Клод протиснулся в толпе к витрине и заглянул внутрь. Сначала он ничего не мог рассмотреть — из-за слишком яркого света и обилия покупателей. Потом увидел Жаклин. Она стояла в своём синем халате за прилавком, где продавались конфеты. Все продавщицы были одеты в такие халаты, но синий цвет был словно специально создан для Жаклин, для её матовой кожи и тёмно-каштановых волос. В этом халате она снова показалась Клоду прежней, близкой Жаклин. Люди толкались и мешали ему смотреть. — Слушай, парень, если ты не собираешься входить в магазин, не мешай другим, — проворчал за его спиной какой-то старик. Клод посторонился и снова приблизил лицо к стеклу. Жаклин находилась далеко, но он видел, как её руки двигаются над прилавком, а лицо повёртывается то в одну, то в другую сторону. Сейчас она улыбается. Она всегда так приподнимает веки, перед тем как улыбнуться. Теперь она трогает брошку у себя на груди. Жаклин всегда трогает брошку, когда соображает что-то. А сейчас она показывает обеими руками — выбирайте сами, что купить. На него напирали со всех сторон и несколько раз отталкивали от витрины. Потом пошёл проливной дождь, и толпа растаяла. Это было очень кстати. Клод теперь стоял один у витрины и мог смотреть сколько угодно. Вдруг Жаклин повернула голову к окну. Он быстро отступил, завернул за угол. И почувствовал, что город сразу стал пустым и тёмным. Некуда было идти, нечего было делать. По спине побежали мурашки — он промок насквозь. Ему припомнились слова Бернара Бездонного: когда тебе тяжело, напейся. Но пить не хотелось. Ничего не хотелось делать. Всё потеряло смысл… — Семлон! — пропел голос Леона. Автобус остановился на предпоследней остановке. Ещё немного, и рабочий день кончится. Но мысль об этом не ободрила. «Завтра воскресенье», — сказал он себе, чтобы повысить настроение. Но и это не обрадовало. Все воскресенья пахли карболкой, больницей. Воскресенья… Леон усиленно дёргал шнур звонка, словно говорил: «Эй, приятель, ты что там, спишь? Нашёл, когда спать». Леон торопился уйти. У него пересохло в горле. Клод тронулся, включил вторую скорость и опустил оконное стекло. Он чувствовал удушье. Впереди, между двумя длинными рядами железных крыш, увенчанных трубами и антеннами, всё так же нависало небо, закопчённое и мокрое. Наверно, наконец пойдёт дождь… Воскресенье… Он встанет поздно в своей душной комнатушке и ощутит винный перегар, исходящий от Бездонного. Потом пойдёт в бистро, в самое дешёвое, пропахшее сажей и жжёным сахаром, а потом надо будет готовиться в путь. Клод наденет выходной костюм, в котором раньше ходил с Жаклин в кино. Спереди на брюках, вдоль складки, материя стала совсем тонкой, но костюм ещё не сносился до дыр, или, по крайней мере, их ещё не видно. Затем он нахлобучит фуражку и возьмёт со стола пакетик с дешёвыми кислыми конфетами. Одну конфету можно долго сосать. Бернар ещё будет покоиться во сне. Клод с завистью взглянет на его спокойное подпухшее лицо, потом выйдет, тихо прикрыв за собой дверь. По воскресеньям автобусы идут с интервалами в двадцать-тридцать минут, а их приходится менять, чтобы добраться до Сальпетриеры. Клод пересаживался с одного автобуса на другой, подолгу ждал на пустынных в воскресный день остановках. Наконец он добирался до цели. Большая почерневшая арка выводила его на широкий двор. Это была Сальпетриера — «морг бедняков», как её называли. Клод хорошо знал дорогу — третий корпус, второй этаж. Ещё в приёмной жёлтого сырого здания с облупленными стенами его встречали противный дух карболки, смешанный с отвратительным сладковатым запахом гноя. Третий корпус, второй этаж. Клод входил в палату, заставленную длинными рядами белых кроватей. Восьмая кровать от двери. Мать пыталась подняться ему навстречу, её голова, повязанная белым платком, дрожала на тоненькой жилистой шее: — Клод, дорогой мой мальчик, вот и ты наконец. Наверно, пришлось ждать на остановках? Он целовал её холодную морщинистую щёку и отвечал, что не пришлось ждать долго. Как всегда. Потом садился на приготовленный стул. Мать рассказывала о своих делах. Кто умер за неделю, как сестра плохо относится к больным. «Хоть бы она рассказывала подольше, — думал Клод, — иначе придётся молчать». Он слушал, глядел на облупленную штукатурку над кроватью. Пятно напоминало по форме карту Франции. Садясь здесь, он всегда смотрел на это пятно. Наконец мать кончала рассказывать и спрашивала, что у него нового. — Ничего нового, всё то же, — отвечал Клод. — А квартиру так и не нашли? — Пока не нашли, но всё утрясётся. Мать не знала, что Жаклин — это уже прошлое. Но не было смысла говорить ей об этом. — Всё устроится, мой мальчик, разумеется, всё будет хорошо. У меня предчувствие, что всё устроится очень скоро. Поженитесь, наконец, и заживёте по-семейному. Клод всё ещё смотрел на облупившуюся штукатурку. Потом мать тяжело вздыхала: — Ох, и почему господь не смилуется надо мной, не закроет мне глаза, чтобы не мучилась сама и не мучила вас. — Не говори так, — отвечал Клод, неловко ёрзая на стуле. — Ты же знаешь, что поправишься. И ты нисколько не мучаешь нас. — Знаю я, мой мальчик. Знаю, денег стоит больница. И вижу, что у тебя и одежды-то нет. И почему не найдётся добрый человек, который был дал мне что-нибудь выпить, чтобы уж сразу отмучилась. Клод говорил слова утешения, устало глядя на пятно. Потом они сидели и молчали. Каждый думал о своём. Высокое старинное окно медленно темнело. Противоположное здание казалось в сумерках мёртвым и далёким. — Принёс тебе немного конфет, — говорил Клод, чтобы нарушить молчание. — Дешёвые, но освежают, — добавлял он, потому что пакетик, смявшийся в кармане, выглядел совсем жалким. Они немного ссорились из-за этого лишнего расхода. А потом, как всегда, прощание, ожидание автобуса на остановках, тёмная комната с жёлтой лампочкой… Автобус выкатил на бульвар, сделал широкий разворот на площади и остановился перед «стеклянной» остановкой. — Порт дю Клинанкур! — бодро прокричал сзади Леон. И, чтобы не оставалось места для сомнений, добавил: — Конечная остановка! Вскоре он уже заглядывал к Клоду в окно: — Ну как, пропустим по одной? — Не хочется, — ответил Клод, — подожду смену. — Как хочешь. Тогда до понедельника. — До понедельника. Клод устало посмотрел на часы. Без пяти семь. За то время, что ушло на этот рейс, он мог бы сделать два. Не миновать ругани. В окно пахнуло влагой. Пыльные увядшие кроны деревьев закачались. Внезапно полил дождь. Наконец-то. Мрачная площадь окраины потемнела ещё больше. За дождевой завесой закопчённые низкие здания стали почти чёрными. Бистро на углу светилось грязным зеленоватым светом. «Завтра воскресенье, — сказал себе Клод, чтобы подбодриться, — буду допоздна спать… Воскресенье, но что из того?» Его поташнивало, пустота внутри снова ширилась. Он прикрыл глаза. Шум дождя напомнил ему шум морских волн. Вой ветра становился, всё громче. Потом воздух стал плотным и тяжёлым. Земля затряслась от взрывов. Рёв бомб раздирал воздух. Одна, две, три… Со стороны океана гремели орудия крейсеров. Злобно выли падающие бомбы. Клод прижимался к мокрому песку, дрожащий, оглушённый, обуреваемый одной мыслью — зарыться, скрыться от вселенной, которая бушевала вокруг него. Он открыл глаза. Площадь была мирной и тихой. На углу светилось зелёное бистро. Дождь спокойно барабанил по оконному стеклу. Теперь ему стало лучше. Теперь он опять мог дышать. Моя незнакомка Перевод Е. Андреевой под редакцией Л. Жанова Я приехал на этот опустевший курорт, чтобы писать, но в первый же день ощутил гнетущее чувство одиночества и потерял всякое желание работать. Расхаживал по гостиничному номеру или лежал, вперив взгляд в стену, оклеенную полосатыми зелёными обоями. Порой прикрывал глаза, потому что эти полоски раздражали меня. Я всё время порывался пересчитать их, словно их число могло иметь какое-то значение. Раздражала меня и тишина. И окно тоже. Я заплатил на триста франков больше за вид на море, а видел только запотевшее мокрое стекло, по которому уныло струился дождь. Уже на третий день я решил, что приезд сюда нужно отнести ко всем остальным глупостям, наделанным мною в этой жизни. Писатель в некотором смысле могильщик или бродячий музыкант. Он живёт людскими скорбями и радостями, ему не место там, где ничего не происходит. Наверное, я бы уехал, не повстречайся мне Жан-Люк. Жан-Люк совершил глупость, подобную моей. Только он искал одиночества, чтобы забыться. То есть делал совершенно противоположное тому, что он должен был сделать для этой цели. Когда ты наедине с самим собою, тебя обуревают такие мысли, от которых нет спасения, — ты не можешь ни убежать от них, ни противостоять им; они налетают на тебя со всех сторон, становятся шумными, громогласными, оглушительными на фоне тишины и молчания. Наверное, Жан-Люк убедился в этом, потому что встретил меня с такой же радостью, с какой и я его. Если бы кто видел, как мы дождливым утром хлопали друг друга по спине, он бы непременно решил, что двое близких друзей встретились после долгой разлуки. А в сущности, мы знали друг друга очень мало, и если бы столкнулись в Париже, то обменялись бы, пожалуй, всего лишь одной-двумя незначительными фразами вроде «что нового» и «как дела». Но это был не Париж, а опустевший зимний Канн, с дождями, ветром и мутным морем, пепельно-серым, как мыльная вода. С того дня и до самого отъезда мы были неразлучны. Вместе завтракали, потом шли покупать газеты, которые читали за чашкой кофе в каком-нибудь маленьком сонном бистро, или прогуливались по берегу, вдоль полосы жёлтого мокрого песка, на которую с тупым грохотом обрушивались серые волны. Вместе обедали, потому что Жан-Люк перебрался в «мой» ресторан, после обеда играли на бильярде и снова прогуливались у моря — на этот раз по пристани и покрытому пеной волнолому. Вместе ужинали, беспечно болтая и подолгу советуясь, что заказать, и ещё больше бремени проводили в разговорах после ужина, за рюмкой вина. Сначала Жан-Люк говорил мало. Довольствовался тем, что мог с моей помощью коротать время. Но когда какая-нибудь назойливая мысль никак не выходит у тебя из головы и когда подле тебя есть благодарный слушатель, трудно устоять. Уже через несколько дней Жан-Люк начал вплетать в разговор туманные фразы о бессмысленности любви, потом стал приводить примеры и, наконец, как и следовало ожидать, принялся рассказывать о себе. История его любви раскрывалась передо мной по частям, по кусочкам, вырванным из начала, середины или конца. Сначала она мало занимала меня. Я слушал невнимательно, вернее, делал вид, что слушаю. Но постепенно его рассказ стал захватывать меня. Может быть, оттого, что рассказчик был настойчивым, а может быть, оттого, что я хотел помочь ему, или просто оттого, что вечерами, оставшись один в своей комнате, я должен был о чём-то думать, отвлекать своё внимание от зелёных полосок на стене. Я принялся собирать по кусочкам его историю, словно черепки разбитой вазы, и когда обнаруживал, что некоторых не хватает, расспрашивал, чтобы отыскать недостающие куски. И наконец так увлёкся, что начал даже ссориться с Жан-Люком. Я прерывал его, злился, что он поступил не так, как должно, сказал не то, что нужно, а Жан-Люк твердил, что ему-то, знающему эту женщину, наверное, лучше меня, было виднее, как следовало поступить, и что со стороны всё всегда кажется лёгким. Но даже после этих распрей, расставаясь после третьей бутылки, мы чувствовали облегчение: он — потому что излил душу, я — потому что получил достаточно пищи для ночных размышлений. Самым странным во всей этой истории было то, что она случилась именно с Жан-Люком. Я не хочу сказать, что он некрасив или бесчувствен, как чурбан. Крупный и сильный, с несколько бледным, серьёзным лицом и спокойными глазами, мой знакомый был внешне довольно привлекательным. Но это был человек уравновешенный и скрытный. Когда он по привычке сжимал руки, наложив ладонь на ладонь, и смотрел на тебя слегка прищурившись, ты невольно представлял его стоящим за кафедрой или у классной доски. Впрочем, это соответствовало самой действительности, ведь Жан-Люк по профессии — преподаватель истории, но я не это хочу сказать. Просто на первый взгляд он мог бы показаться одним из тех людей, для которых всё ясно и которые всегда могут помочь советом, но сами в советах не нуждаются, поскольку не совершают глупостей и не увлекаются приключениями. Если такой человек вспомнит о любви или решит жениться, он выберет подругу из своего круга, которая тоже не делает глупостей, не любит авантюр и может с интересом слушать споры об экономических предпосылках Ренессанса. После длинных дождливых дней наконец выглянуло солнце. Небо стало голубым и глубоким, ветер — нежным и тихим, море — спокойным и зелёным. Песчаная полоса пляжей, просыхая, бледнела, тёмные листья пальм колыхались, как веера. Короче говоря, всё обрело прежний вид и снова стало походить на цветные открытки. — Со мной всегда так, — заявил Жан-Люк. — Всё улаживается, всё выясняется в последний момент, когда уже надо уезжать. Зимние каникулы кончились, и Жан-Люк собирался в обратный путь. — Не всегда, — возразил я. — А, ты намекаешь на ту историю… Оставь её, мы достаточно ею занимались. Он искал одиночества, чтобы успокоиться, и случай предоставил ему самое лучшее в этом роде: разговоры, разговоры до изнеможения с неутомимым собеседником. Если что-нибудь повторять без конца, оно обесцвечивается, теряет вся кий вкус. Потому что нет наждака более острого, чем язык. Позднее тоска снова вернётся и наверняка не раз будет одолевать его в часы усталости и одиночества. Но сейчас Жан-Люк выглядел спокойным, и, когда мы прощались на вокзале, целиком был занят тем, что его ждало в Париже работой в школе, статьёй, заказанной ему какой-то газетой наделанными из-за отпуска долгами. Мы распрощались друзьями. благодарными друг другу. Мы получили немало один от другого. Он использовал меня как слушателя, я же нашёл тему. Потому что, вернувшись в отель и раскрыв окно у себя в номере, на этот раз с настоящим видом на море, я увидел другое окно и другое море, точь-в-точь, как в рассказе Жан-Люка. Я вытащил из чемодана стопку белых листов и принялся за работу — без предварительной подготовки и тщательного оттачивания карандаша, то есть прямо с ходу, как, впрочем, начинаешь писать, когда и в самом деле берёшься за работу. Жан-Люк рассказал мне свою историю путанно, по частям, но я давно уже собрал её воедино. И написал её так, как бы сам он рассказал её, имей на это достаточно времени и спокойствия. Я написал её, разумеется, от первого лица, но повторяю, что это история Жан-Люка, а не моя. Я человек женатый и не хочу, чтобы мне приписывали разные истории. * * * Пароходик был переполнен, но меня мучила не столько теснота, сколько жара: та влажная венецианская жара, когда тебе кажется, что вместо воздуха ты вдыхаешь кипящую воду. Солнце немилосердно пекло, несмотря на ранний час, слепило глаза, и я с завистью смотрел на нескольких счастливчиков, примостившихся в тени боцманской каюты. Всё вокруг шумело и двигалось. По каналу сновали тёмные просмолённые баржи, жёлтые ладьи, гружённые ящиками, быстроходные «ведетты» из полированного дерева и длинные гондолы с туристами. Кричали лодочники в белых загрязнённых блузах, хрипло гудели, требуя дорогу, моторные лодки. Судна отбрасывали к нам мутно-сизые волны, и при каждой волне пароходик так наклонялся, что только толпа удерживала меня от падения. Я уже успел привыкнуть к этому. Я столько времени проводил в лодках, что, когда ступал на твёрдую почву, у меня было такое чувство, будто подо мною вода. Плиты тротуара, паркет в ресторане покачивались у меня под ногами, как палуба, даже кровать в моём гостиничном номере ходила подо мной до тех пор, пока эта зыбкость не перерастала в иную неустойчивость — в неустойчивость сна. На Каза д’Оро сошло много пассажиров, и мне удалось перебраться в каюту. Здесь, в тени, было прохладно. Моя голова, затуманенная солнцем, прояснилась. Свет уже не раздражал меня. Из-за поворота показался изогнутый, как верблюжья спина, мост Риальто. Пароходик скользнул под влажный свод. Вода стала тёмно-зелёной, а птичьи голоса вдруг сделались необыкновенно резкими и гулкими, похожими на позваниванье колоколов. Потом кораблик снова окунулся в потоки света и направился к пристани. Пассажиры сходили один за другим, поддерживаемые кондуктором. Мне тоже нужно было сходить, на что-то протестовало во мне, не давало выйти из прохладной тени. «А дальше что?» — спросил я себя, когда пароходик снова направился к середине канала. «Дальше? Дальше будем отдыхать. Не быть же вечно рабом твоих скучных программ». Я приехал в Венецию на месяц, а месяц — совсем немного для осмотра того, что я решил осмотреть. В списке, составленном ещё в Париже, значилось несколько дюжин дворцов и почти столько же церквей, а ведь было ещё множество музеев и выставок. Всё это нужно было осмотреть, потому что история и искусство моя специальность, а в Венецию не поедешь, когда тебе взбредёт в голову, особенно если ты обыкновенный учитель и нужно три года собирать деньги на подобную поездку. Ещё на вокзале в Венеции я купил путеводитель с картой и только после этого отправился искать отель. Мне удалось найти чистую и относительно недорогую комнату, без украшений и бархата, но с приятным видом на Большой канал. Сев за столик у окна и развернув план, я принялся составлять программу. Выделив по одному дню на ознакомление с наиболее значительным, я оставил пятнадцать дней на то, чтобы осмотреть более мелкие вещи, — на каждый день приходилось по три-четыре памятника. Это было много. Но в те первые часы, когда я сидел над пёстрым новеньким планом и дышал солёным морским воздухом, льющимся в окна, трудности только поднимали настроение. Наутро с картой в руках я отправился на маленьком пароходике рассматривать чудеса. Это утро было счастливым, потому что было исполнено новизны, а глаза ещё не устали от впечатлений. Ветерок, овевавший прохладой улицы и каналы, как бы оттенял необыкновенность того, что меня окружало. Это были холодные зелёные здания на фоне алеющего свода, белые кружева карнизов, запах плесени, идущий из полумрака домов, аромат духов, источаемый женщинами, липкий запах жареной рыбы и густой горьковатый аромат кофе, глухой плеск воды, бьющейся о пожелтевший мрамор дворцов, неслышное порхание голубей над площадью Сан-Марко, протяжные крики гондольеров и печальный мотив, извлекаемый нищим из клавишей аккордеона. И было так приятно и так непривычно слышать повсюду звонкую и напевную итальянскую речь, которую я столько лет изучал и всё же впервые воспринимал в таких огромных «дозах». Я проездил так весь день. Из лодки в лодку, с площади на площадь, через арки и коридоры, по лестницам, подземельям и залам с обнажёнными богинями и фресками, с которых смотрели неспокойные призрачные лица. Я ходил до тех пор, пока не стемнело и пока не почувствовал нестерпимую боль в ногах. Потом вернулся в отель, вытащил список и зачеркнул Палаццо Дукале. Это было всё, что я увидел, остальное не предусматривалось планом. На следующий день я осмотрел Галерею дель Арте. На третий избавился от базилики Сан-Марко. Я говорю «избавился», потому что эти экскурсии, на которые уходило всё моё время, начали надоедать мне. Правда, я продолжал останавливаться перед каждой стенной росписью и рассматривать каждый предмет, читал объяснения в путеводителе, но голова уже отказывалась воспринимать увиденное, и в ней вертелись разные еретические мысли. «Мозаика… — думал я, подняв глаза к потолку. — Прекрасная мозаика. И прекрасно сохранилась. Только что из этого? Люди могут прожить и без мозаики.» Это была нелепость, но в тот момент она казалась мне истиной. Я пресытился. Пресытился мозаикой и фресками, скульптурами, бронзой и мрамором, сводами и колоннами. Потому что красота собрана здесь в невероятных количествах и потому что глупо считать, что можно за три дня вобрать в себя то, что титаны создавали веками. Пароходик обогнул остров Сан-Джорджо. Двигатель, увеличив число оборотов, заработал легко и размеренно. Перед нами, до самой полосы Лидо, простиралась сине-зелёная гладь, на которой несколько моторных лодок, уже скрывшихся за горизонтом, прочертили длинные светлые борозды. Ветер усилился, стало прохладнее. Я чувствовал себя чудесно в тени каюты, или, вернее, чувствовал бы себя так, если бы меня не донимала мысль, что я пренебрёг двумя церквями и одним дворцом. «Не беспокойся, — утешал я себя. — Уплотнишь немного программу и наверстаешь упущенное. Какая польза осматривать достопримечательности, когда ты переутомлён. Всё равно ничего не запомнишь». Я повернулся спиной к городу так резко, что задел локтем сидящую рядом со мной женщину. Она была так увлечена чтением, что даже не подняла головы, когда я приносил извинения. «Ишь как важничает», — подумал я, мельком взглянув на неё. Важничала женщина или нет, но она читала себе, не интересуясь окружающими. У неё было красивое лицо, но не той здешней яркой красотой, которая сразу привлекает взгляд. Я рассматривал это лицо сначала просто так, от нечего делать. Потом признал, что оно и в самом деле красиво. И, наконец, с раздражением заметил, что не могу отвести от него взгляда. Незнакомка была совсем молода, я бы назвал её девушкой, если бы в том, как она держалась, не сквозило нечто зрелое и серьёзное, что не присуще девушкам. У неё была стройная фигура, плотно охваченная дорогим платьем с бледно-розовой вышивкой. В одной руке, украшенной перстнем с большим аметистом, она держала раскрытый журнал, а в другой — белую сумку с бамбуковой ручкой. «Богатая, — сказал я себе, — оттого и пыжится. Кроме того считает себя писаной красавицей. Воображает, что все на неё только и смотрят». Я не очень разговорчив, но молчаливые люди тоже ворчат, только про себя. Женщина читала кинороман, и это ещё больше восстановило меня против неё. Наконец она кончила читать, закрыла журнал, засунула его в сумку и подняла глаза. Карие глаза, тёплые и серьёзные, которые не стреляют направо и налево, не спрашивают: «Как ты меня находишь?». Эти глаза немного сощурились от блеска моря, безразлично скользнули по моему лицу и остановились на пенистой борозде, тянущейся за пароходиком. — Хорошая погода… — сказал я неожиданно для самого себя. Женщина ничего не ответила. — Только вот слишком жарко, не правда ли? На этот раз незнакомка медленно повернулась ко мне спиной. — Существуют люди, с которыми трудно разговаривать, — проворчал у меня над ухом маленький старичок. — Они считают себя выше остальных смертных… Старичок смотрел на меня своими маленькими влажными глазками и сочувственно улыбался. И мы заговорили о погоде. Пароходик подходил к Лидо. Он описал плавную другу и направился к пристани. Пассажиры столпились возле выхода. Сидящая рядом со мной женщина повернулась лицом к берегу, но осталась на своём месте. Я снова взглянул на неё. В сущности, я не сводил с неё глаз всё время, пока старичок говорил о жаре и дождях, но видел только смуглые плечи, золотистые волосики на шее и густые каштановые волосы, поднятые в высокую причёску. Теперь я снова мог рассматривать её лицо, которое раскрывало свою красоту постепенно, по чёрточке, пока не почувствуешь, что уже не можешь отвести от него взгляда. «Ты не дурнушка, — сказал я про себя, — но в тебе нет ничего особенного. У тебя открытый чистый лоб, но не высокий. Нос римский, правильный, каких тут сколько угодно. Губы у тебя скорее полные, но не очень. Совсем безликие губы, между нами говоря, не будь они такими надменными. Твой округлый подбородок тоже надменный. А кожа золотистая. Но это от солнца». Пароходик повернулся бортом к пристани и вскоре с глухим шумом причалил к ней. Палуба затряслась, побежали мелкие волны. Кондуктор бросил на берег верёвку, и пассажиры стали сходить на берег, нетерпеливо подталкивая друг друга. Женщина в розовом платье шла впереди меня. На тротуаре она на миг остановилась, словно раздумывая, какой путь выбрать. Я тоже остановился. Не потому, что решил пойти за ней, просто мне некуда было спешить, ведь я махнул рукой на все планы этого дня. Из-за угла показался автобус. Женщина подняла руку, шофёр остановил машину у тротуара, и незнакомка вошла в него. Пока я колебался, автобус тронулся. «Это разрешает вопрос, — подумал я, приняв равнодушный вид. — Каждый пойдёт своей дорогой.» Впрочем, сейчас все дороги были моими. Я отправился по широкому бульвару, который, наверно, вёл к морю, и попытался думать о чём-нибудь другом. На бульваре, затенённом большими платанами, было тихо. Проникавший через густую листву деревьев свет казался зеленоватым. Стоящие перед ресторанами столики пустовали. Пустовали и кофейни с лимонными навесами, и магазины, где продавались летние туалеты. Я медленно шёл по тенистой аллее, и мне казалось, что я, гонимый огненным зноем, погружаюсь в прозрачные глубины прохладной реки. Венеция, конечно, — хорошая вещь, только в этом городе нет ничего, кроме воды и подточенных водой стен. Нужно проплутать несколько дней между этих каменных стен и затем попасть сюда, чтобы понять, что даже самый роскошный мрамор ничто перед хрупкой прелестью зелёной ветки, колыхаемой утренним ветерком. Я шёл медленно, но бульвар был коротким, и вскоре я оказался на набережной. Насколько хватало глаза, по обе стороны от меня простиралась жёлтая полоса песка, усеянная пёстрыми зонтами и людскими телами. Дальше шла белая кружевная каёмка прибоя, за ней — тёмно-синее море, а над ним — вылинявшая от зноя голубизна неба. Я пошёл направо, где вдали виднелось казино. Прибрежная улица была застроена современными домами, поэтому мне не грозила опасность пресытиться впечатлениями. Однообразные бетонные коробки с квадратными окнами однообразные хилые подстриженные деревца, однообразны чугунные фонарные столбы с неоновыми лампами и посередине ровная широкая полоса раскалённого солнцем асфальта. Жара стояла невыносимая, а улице не было конца. Разумнее всего было закончить прогулку и направиться к морю. За казино я нашёл магазин пляжных принадлежностей и вошёл внутрь. Две женщины тихо разговаривали у кассы. На одной из них было платье с розовой вышивкой. Ничего странного, это была моя спутница. Я поздоровался, но она не ответила мне, ничем не показала, что мы знакомы. Вторая обратила на меня больше внимания, поскольку была хозяйкой магазина. — Сначала обслужите даму, — сказал я. — Я подожду. — Вам незачем ждать, — ответила моя незнакомка, словно речь шла о чём-то другом. Её голос был плотным, мягким, но недружелюбным. — Как хотите. Выбрав что-то недорогое и приличное, я расплатился и, попрощавшись с дамами, направился к выходу. Хозяйка проводила меня до дверей. Хорошо, что хоть она проявила любезность. Я выбрал первый попавшийся пляж и, разумеется, наткнулся на самый дорогой. Это был пляж отеля «Эксцельсиор», а в «Эксцельсиоре» всё было категории «люкс», даже море и песок. Кассир одну за другой отрывал квитанции: за зонт, за матрас, за халат, за кабину… Пока я отсчитывал деньги, кассир взирал на меня с лёгким презрением: «Дорого, да? Тогда зачем ты сюда лезешь?..» Это презрение не было его собственным. Он позаимствовал его у своих хозяев. Наверно, давно служил им и теперь вообразил, что принадлежит к их миру. Раздевшись, я пошёл за пареньком, который носил зонты и другие вещи. Нам предстояло пересечь весь пляж, чтобы дойти до свободных мест на самом краю. Вокруг на резиновых матрасах и пёстрых халатах лежали мужчины и женщины с загорелыми телами — красноватыми, золотистыми, светло-коричневыми, шоколадными. Здесь были молодые люди с мускулами атлетов и другие — с жирными спинами. Здесь были старцы — худощавые и полные, с огромными обвислыми животами, здесь были молодые женщины — стройные и расплывшиеся. Здесь были различные люди, они лежали на животе и спине, полулежали, сидели. В общем, это был бы самый обычный пляж, если бы не некоторые мелкие детали, те мелочи, которые отличают избранных, даже когда они голые, от простых смертных. Золотые часы, браслеты, тёмные очки в дорогих оправах, модные халаты, рубашки и шорты, разбросанные по песку, серебряные табакерки и зажигалки. И лица, выражающие скуку или пресыщенность, иронию или подчёркнутую изысканность, и всегда — надменность, беспредельную вечную надменность людей высшего сорта, осуждённых неизвестно за какие прегрешения жить на одной земле с париями. Я шёл, разрывая ногами песок, чтобы он не жёг ноги. Некоторые из лежащих поднимали глаза и небрежно оглядывали меня: «Уж очень ты белый». Быть белым среди лета было неприличным. В конце пляжа, где ещё оставались свободные места, паренёк раскрыл зонт и воткнул его в песок. Я вошёл в море. Меня всего пронизал холод, вода показалась вдруг более тёмной и холодной. Тяжёлыми неловкими шагами я торопился достичь глубины, потом нырнул и повис в холодном зеленоватом полумраке между поверхностью и дном, пока в ушах не начала звенеть кровь и вода не вытолкнула меня наверх. Под голубым зонтом был расстелен матрас, но я оттащил его в сторону и лёг на тёплый песок, который охватывает тебя своими шершавыми ладонями, впитывает в себя капли воды и утомление. Я всей грудью жадно вдыхал солёный морской воздух. Потом этот воздух вдруг стал густым и неприятным, от каких-то тяжёлых духов. Где-то ниже, между тем местом, где я лежал, и морем, расположились люди. Я не видел их, но слышал голоса. Женский голос был капризным, тонким, часто прерывался из-за учащённого дыхания; мужской был ленивым и хрипловатым. — Может быть, нам всё же не нужно было выходить, — говорила женщина. — Хоть я и в тени, но жара плохо на меня действует. — И я тебе то же говорил. Зачем выходить, когда такое пекло, тем более с твоим сердцем и твоими нервами. — Ты всегда цепляешься за мои нервы. Если послушать тебя, можно подумать, что твоя жена — сумасшедшая. Мои нервы, мои нервы… — Почему ты раздражаешься… — огорчённо выдохнул мужчина. — Согласен — твои нервы в чудесном состоянии, только не раздражайся. — Я не говорю, что в чудесном, — недовольно ответила женщина. — Но я и не сумасшедшая, как ты хочешь меня представить. — Я ничего не хочу, кроме того, чтобы ты перестала раздражаться. — Если хочешь знать, ты виноват в том, что у меня расшатаны нервы. Думаю, что излишне напоминать тебе об этом! — Совершенно излишне. — Именно поэтому я прошу тебя оставить в покое мои нервы. Мужчина ничего не ответил, только снова тяжело вздохнул. — Может быть, и в самом деле не стоило выходить, — опять начала женщина после минутного молчания. — Я чувствую, что жара плохо действует на меня. Мужчина ничего не ответил. — Тебе, разумеется, это безразлично. Ответа не последовало и на этот раз. — Нет, тебе, конечно, не безразлично. Ты рад. Просто рад, что твоя жена мучается. Её голос стал плаксивым. — Послушай, разве не я советовал тебе не выходить? Зачем сейчас эти упрёки? — Да, но я считала, что в тени будет хорошо. — Тень… Какое значение имеет тень! Всё дело в йоде. Воздух полон йода, и поэтому ты чувствуешь удушье. Женщина шумно вдохнула воздух, словно её и в самом деле что-то душило. — Лучше всего я вернусь, — томно сказала она немного погодя. И, поскольку её муж молчал, добавила: — Тебе, разумеется, и в голову не приходит пойти со мной. — Только не это! Прошу тебя, только не это! Всю ночь до зари проторчал с тобой в казино, где ты сорила деньгами, а сейчас, едва разделся, снова одеваться, это уже… — Хватит. Другого я от тебя и не ожидала. Придётся, как всегда, идти одной. Но она не сразу встала, и они ещё некоторое время разговаривали. Потом женщина выразила предположение, что в буфете, возможно, прохладнее. Муж считал, что никакой разницы нет. Тогда она встала и пошла. Сквозь полуприкрытые ресницы я видел её крупное расплывшееся тело и такое же расплывшееся стареющее лицо, блестящее и жирное от крема. — Прошу тебя, скажи Роберту, чтобы вернулся после того, как отвезёт тебя, — прокричал ей вслед муж. Я снова закрыл глаза и перевернулся на другой бок. Воздух опять стал прохладным и чистым, и это напомнило мне о тени каюты и о незнакомке с пароходика. Она, конечно, принадлежит к тому же кругу, что и те, которые лежат вокруг меня. Платье с розовой вышивкой, сумка с бамбуковой ручкой, элегантные туфли — всё это стоит денег. Но красноречивее любых платьев были её манеры. Надменная замкнутость, умение сразу поставить тебя на место. Выше простых смертных… как сказал старичок. Воспоминание об этой женщине, упивающейся своей красотой, продолжало раздражать меня. Читает кинороманы и кичится своей эрудицией и изысканным видом. Я про себя отругал её, а потом раздражение прошло, и я решил думать о чём-нибудь другом. «Пусть идёт ко всем чертям», — сказал я себе, открыл глаза и увидел её. Она сидела в нескольких метрах от меня, обхватив руками колени, и смотрела на паренька, который тащил зонт и прочие вещи. Её тело, покрытое ровным золотистым загаром, было упругим и подтянутым, но не мускулистым, как это бывает у спортсменок. Оно было закруглённым и стройным одновременно, плавно изогнутым и гармоничным, как мелодия. Паренёк установил зонт, расстелил под ним матрас и ушёл. Женщина осталась сидеть там, где сидела. Она, естественно, видела меня, человек всегда присматривается к своим соседям, но держалась так, словно была наедине с песком и солнцем. «Дурак я, что кошусь на тебя. Но больше я не доставлю тебе этого удовольствия.» Я сидел, почти демонстративно отвернувшись, и не смотрел в её сторону. Только время от времени украдкой бросал взгляды в сторону незнакомки, чтобы увидеть, какой эффект производит моё безразличное поведение. Теперь я мог наблюдать и за мужчиной с ленивым хрипловатым голосом. Его редкие, заботливо напомаженные волосы, серые подстриженные усики и малиновые плавки выдавали желание казаться молодым. А в его возрасте это уже нелегко. Шоколадное холёное тело на первый взгляд казалось крепким, но под мышками и на спине уже собирались предательские старческие складки. Годы наложили свой неумолимый отпечаток и на гладко выбритые щёки, а под глазами темнели мешки, делающие взгляд мужчины тяжёлым и суровым, какими бывают взгляды святых на старых иконах. Мужчина повернулся грудью к солнцу, и это позволило ему рассматривать незнакомку, не выдавая себя. Впрочем, она обращала на него ровно столько же внимания, сколько и на меня, и по крайней мере это было утешительно. Погревшись на солнце, женщина встала и пошла к морю. Шла она медленно, неторопливо, и можно было подумать, что она нарочно подчёркивает грациозность своего тела, если бы не её полное безразличие к окружающим. Мужчина поспешил повернуться спиной к солнцу, поскольку смотреть ему теперь было в том направлении не на что. Но и на море не было ничего интересного. Незнакомка прекрасно плавала, и вскоре виднелась только её розовая шапочка, которая становилась всё меньше и меньше. Прошло немало времени, пока женщина снова оказалась на берегу. Она вернулась под свой зонт, накинула дорогой махровый халат. Пока она вытирала лицо, халат сполз с её плеч и упал на песок. «Нужно бы встать и поднять его», — сказал я себе, но толстяк опередил меня. Девушка приняла халат из его рук к поблагодарила чем-то вроде улыбки. Старик, с этого момента я прозвал его Стариком, остался под её зонтом и завёл разговор о воде — тёплая она или холодная. Незнакомка ответила что вода приятная. — Я так и думал, — заявил мужчина. — Какой чудесный день, не правда ли? — Действительно, чудесный. «Он тоже говорит тебе всякие плоскости о погоде, но ему ты отвечаешь. Видно, оттого, что он поднял твой халат. Большое дело.» Они продолжали обмениваться пустыми фразами, и Старик вовсе не собирался возвращаться на место. Женщина оставалась всё такой же сдержанной, в её голосе не чувствовалось особого энтузиазма, но во всяком случае она отвечала. Я вошёл в воду. Издали мне было видно, как Старик протянул незнакомке бинокль, показывая что-то на горизонте. На его руке блестели массивные золотые часы-браслет. Повернувшись спиной к берегу, я поплыл. Плавал я долго, а когда вышел, ни незнакомки, ни Старика не было. Увидел я их немного позднее. Одетые, они поднимались вместе по лестнице, ведущей к ресторану. Полежав ещё немного, я оделся и пошёл к отелю. Меню висело возле входа. Цены были такими, что я заколебался. «Зачем ты пойдёшь туда? Чтобы поесть или чтобы созерцать тех двоих? Если для того, чтобы поесть, ты ошибся дверью». Замечание было вполне уместным, но, пока я произносил его, ноги сами принесли меня к дверям ресторана. Метродотель, стоящий в дверях, равнодушно взглянул на меня, предоставив мне самому дойти до той истины, что я не туда попал. Те двое находились в глубине ресторана. Между мною и ими стояло множество столиков, застланных толстыми льняными скатертями, украшенных цветами и хрусталём, фарфором и серебром. Кое-где уже сидели мужчины в белых и индиговых пиджаках и женщины в туалетах пастельных тонов. И хотя я ломаного гроша не давал за всё это, мне вдруг показалось необычайно трудным пересечь зал и сесть там, где сидели те двое. «Нечего заглядывать. Если решил войти, входи», — подумал я. «Если решил войти, входи», — машинально повторял я потом, спускаясь по лестнице, и позднее, шагая по пеклу вдоль набережной. Я досадовал, но не на тех там и их роскошь, а на себя, потому что потянулся к этой роскоши и почувствовал себя, как вытащенная из воды рыба. Мне была по вкусу другая обстановка — дешёвые клетчатые скатерти, щербатые тарелки с бифштексом и вечным картофелем. Досада, разумеется, вскоре прошла. Заметив на набережной кофейню, я расположился в тени оранжевого навеса и в наказание за расточительство на пляже заказал только кружку пива и бутерброд. Пока я жевал длинную мягкую булку, в голове прояснилось, и я снова преисполнился благих намерений. «Хватит глупостей, — сказал я себе в третий раз за этот день. — Отправляйся в город. Ещё не поздно осмотреть две церкви. А с завтрашнего дня возьмёшься за программу — и никаких отклонений». Я уже вставал, когда появились те двое. Они шли в мою сторону, и довольно быстро. Женщина шла впереди с нахмуренным лицом, а Старик бормотал что-то просительно и пытался взять её за руку. Они почти поравнялись с моим столиком, когда незнакомка остановилась и, обернувшись, почти крикнула: — Оставите вы меня наконец в покое? — Послушайте, послушайте… — прошептал Старик. — Оставите или нет? — Но послушайте же, боже мой… «Вот и первые сцены», — констатировал я мысленно. Девушка оглянулась, словно ища помощи, и её взгляд остановился на мне. Не могу точно сказать, что выражал этот взгляд, но я встал и медленно направился к Старику. — Оставьте в покое даму, — потребовал я. — Что за глупость гоняться за женщинами в такую жару? — А вы кто такой? Я вас не знаю! — буркнул тот. — И я вас тоже. Но это не мешает мне дать вам совет: в такую жару и тем более в вашем возрасте разумнее всего прилечь… Я взял его за руку выше локтя и потихоньку сжимал пальцы до тех пор, пока Старик не выпустил локоть девушки. Официант с сонным лицом наблюдал за развитием событий, стоя в дверях кофейни. — Дама — моя знакомая, — объяснил я, обращаясь скорее к официанту, чем к Старику. — Сударыня, не сядете ли вы за мой столик? Она несколько растерянно взглянула на меня, но села на предложенный ей стул. Я тоже сел. Старик продолжал стоять на тротуаре, его взгляд стал тяжелее взглядов святых на старинных иконах. Поняв наконец, что всё потеряно, он повернул назад, буркнув что-то вроде «негодяй». — До свидания и приятного сна! — пожелал я ему, потом повернулся к девушке. — Что вам заказать? — Ничего. Видно было, что её не развеселило приключение со Стариком, лицо её оставалось таким же хмурым. — И всё же надо что-то заказать. Раз вы приняли моё приглашение… — Видите ли, сударь… Я не принимала никакого приглашения. Хотела только отвязаться от назойливого кавалера и надеюсь, что не нарвалась на второго… — Будьте спокойны. Так что вам заказать? — Кружку пива… — Гарсон, кружку пива! Моё поведение стало вызывающим и недружелюбным. Девушка украдкой взглянула на меня. — Извините, но здесь просто невозможно отвязаться от нахалов. — Выход всегда есть, — несколько резко заметил я. — Какой? — Обедать одной. — Это вас не касается. — Безусловно. Только речь идёт не обо мне, а о вас. Красивые женщины сами виноваты в двух третях своих бед. Она осталась равнодушной к косвенному комплименту. Отпила немного пива, потом холодно поинтересовалась: — Вы хотите сказать, что они сами заставляют ухаживать за собой? — Возможно. А кроме того воображают, что за ними ухаживают и тогда, когда этого нет. — Подобное я, пожалуй, слышу впервые. — Имейте это в виду на будущее. — Чудесно, — сказала она и встала. — В таком случае спасибо за пиво. И за урок. — Не стоит благодарности. Могу ли я проводить вас? — Не беспокойтесь. До места, куда я иду, совсем недалеко. — Как хотите. Я посидел ещё немного, бессмысленно глядя на едва начатую кружку пива. Там, где её коснулись губы незнакомки, пена чуть-чуть спала. Меня вдруг охватило глупое желание опорожнить кружку, хотя пить совсем не хотелось. «Странно…» — подумал я. «Что именно странно?» «Эта женщина в четвёртый раз встречается мне за этот день…» «Ясно… Сама судьба толкает тебя в объятия красавицы. И ты разинул рот перед таким чудом. И тебе даже в голову не приходит, что в таком местечке, как Лидо, на этой крохотной пяди земли люди встречаются и по десять раз в день, не удивляясь этому». «Молчи, хватит». «Ну, встретил её четыре раза, так что из этого? Ты можешь встретить её и сорок раз. Сама она не подарила тебе ни одного свидания, разве не так?» «Молчи», — сказал я и снова загляделся на кружку. В город я вернулся после обеда и осмотрел Каза д’Оро. поскольку это было неподалёку от отеля и поскольку меня мучали угрызения совести. Я медленно обходил полутёмные залы с выщербленными временем мраморными полами. Добросовестно останавливался возле каждого гобелена, каждой картины, по привычке уделяя им столько же времени, сколько уделил бы, действительно, рассматривая их. Но я ничего не видел и думал о другом. Когда я вышел на улицу, солнце уже заходило и небо, покрытое длинными фиолетовыми облаками, начало темнеть. Белый мрамор стал зеленоватым и холодным, вода канала казалась совсем чёрной, и я почувствовал, как тяжело одиночество даже в таком городе как Венеция. На следующее утро я долго ждал пароходик. В сущности, у меня под носом один за другим прошли три пароходика, но я не садился, потому что незнакомки внутри не было. Она оказалась только в четвёртом — сидела в тени каюты. — Какое совпадение… — сказал я. — Как вы себя чувствуете? Девушка слегка кивнула головой и ответила, что хорошо. На этом разговор иссяк, по крайней мере она его не поддерживала. Я несколько раз попытался заговорить, но незнакомка вперила взгляд в свой журнал, отвечала «да» и «нет» или вообще не отвечала. На берегу она резко отказалась от моих услуг, когда я предложил проводить её. На пляже её тоже не оказалось. Там, на том же месте, что и вчера, находился один Старик, и мы долго сидели и ждали, стараясь не смотреть друг на друга, но девушка так и не пришла. «Хватит бездельничать, с завтрашнего дня за дело», — приказал сам себе я, не очень-то веря в собственное благоразумие. На следующее утро я снова торчал на остановке и ждал пароходик, тот, на котором находилась моя незнакомка. — Какое совпадение… Как вы себя чувствуете? С утра мне всегда удавалось встретиться с ней, но пользы в том было мало. Девушка держалась отчуждённо, всем своим видом говоря: «Оставь меня в покое. Зря тратишь время». Я знал, что зря, но не мог махнуть на неё рукой и даже объяснить себе, почему упорствую, и когда порой спрашивал себя, зачем делаю это, моё второе «я» упорно молчало, как ребёнок, который сделал пакость, но не хочет признаваться в том. Незнакомка не поворачивалась ко мне спиной, не избегала меня. Она просто отказывалась замечать, что и я существую на этой земле, потому что это её не трогало. Один-единственный раз, на пятый или шестой день, между нами завязалось нечто вроде разговора. В тот день на пароходике было немного народа, и мне удалось занять место возле девушки, не действуя усиленно плечами и локтями. На ней была блузка в синюю и белую полоску и тёмно-синяя плиссированная юбка. Это выглядело скромно, по крайней мере для того, кто никогда не приобретал подобные скромные вещи. Как бы то ни было, ни синий цвет очень шёл к покрытому золотистым загаром лицу и каштановым волосам. — Мопассан… — пробормотал я, заметив в её руках книгу. — Это хорошо. В сущности, какая разница — кинороман или Мопассан? И там, и там говорится о любви, не правда ли? Разговор становился острым. Я не хотел этого, но не мог преодолеть глухого раздражения, которое порождала во мне надменность этой женщины. Она не осталась в долгу: — Для вас важно только, чтобы там говорилось о любви, да? — Почему же для меня? Я не читаю кино романов. — Можно читать кинороманы и не верить им, — спокойно заметила она, поправляя сбившийся локон. — А можно читать Мопассана и не понимать прочитанного. — Надеюсь, что, по крайней мере, вы понимаете его. — Я тоже надеюсь, — бросила она и раскрыла книгу. Разговор принял нежелательный оборот, и больше не о чем было разговаривать. Двигатель застучал громче. Мы приближались к остановке Палаццо Дукате. Кондуктор бросил канат. Двигатель заглох, одни пассажиры начали сходить на берег, другие занимали места на пароходике. Потом двигатель опять затарахтел, пароходик отошёл от пристани, описал широкую дугу и по тихому проливу пошёл к Лидо, скрытому где-то там, в утреннем тумане. Нос пароходика разрезал воду, оставляя на ней широкие борозды, и казалось, что единственным призванием пароходика было неутомимо толкать тяжёлую волну всё вперёд и вперёд. Девушка продолжала читать. Непрочитанных страниц оставалось совсем немного, но их вполне хватало на то, чтобы читать до самого Лидо. — Вы, наверно, дошли до похищения, — заметил я, не отрывая глаз от водной борозды. — Точно до этого места, — ответила девушка, подняв голову и улыбнувшись. — Каков этот Милый друг, а? — подбросил я, словно речь шла о нашем общем знакомом. — Такой же, как большинство мужчин, — бесстрастно ответила она. — Вы считаете, что большинство мужчин такие? — Да. Я так считаю. Незнакомка снова склонилась над книгой. Эта её самоуверенность больше всего раздражала меня. — Это плохо говорит о большинстве ваших знакомых, но не о большинстве мужчин. Большинство мужчин! Да вы разве их знаете? Она не соблаговолила ответить и продолжала читать. — В сущности, вы, возможно, и правы. Даже это бесспорно, что вы правы, поскольку речь идёт об известном обществе. Об обществе, где каждый стремится отхватить что-то и подняться повыше. В этом обществе женщины, разумеется, лишь средство для достижения успеха, как и всё остальное. Я профилософствовал ещё немного в том же духе, уверенный, впрочем, что девушка не слушает меня. Но она снова подняла глаза и, внимательно посмотрев на меня, спросила: — А какое другое общество существует? Вы говорите о нашем обществе так, словно существует какое-то иное. — Конечно, существует. И я даже считаю, что в один прекрасный день всё общество станет иным, а алчность и эгоизм будут выставлены в музее с пояснительными надписями. — Когда это произойдёт? Через год? Через два? — О, не беспокойтесь. Не верю, что это произойдёт так скоро. Состоянию ваших родителей в данный момент ничто не угрожает. Она только иронически улыбнулась и заметила: — Меня не беспокоит состояние моих родителей, но не интересуют и события далёкого прошлого. Мы-то живём в настоящее время, не так ли? И она снова углубилась в книгу. В Лидо мы вместе сели в автобус. Но, когда у входа на пляж я пропустил её вперёд, она отрицательно покачала головой и собралась идти дальше. — Вы не идёте на пляж? Сели бы опять там, в конце. Там всегда есть свободные места. — Сейчас не могу. Может быть, приду позднее. «Твоё дело, — сказал я про себя и направился к кассе. — Меня интересует море, а не ты. А море, полагаю, на месте» Я расположился, как и в предыдущие дни, в конце пляжа Несколько ниже лежал Старик с шоколадными складками. Он теперь приходил всегда один, наверно, сумел как следует напугать жену йодными испарениями. Я почти не загорал, потому что успел сгореть, и больше находился в воде. Девушки всё не было. Я решил пройтись вдоль мокрой полосы прибоя. Песок под ногами был твёрдым и прохладным. Белые пенистые волны лизали ноги, потом отступали, и я чувствовал, как вместе с ними песчинки ускользают у меня из-под ног. Пляж, как всегда, был усеян человеческими телами. Люди безучастно и безразлично смотрели на меня. Наверно, я довольно долго шёл так, когда вдруг увидел мою незнакомку. Она сидела возле моря, обхватив руками колени. Девушка тоже заметила меня. «Значит, скрываешься? Прекрасно, тогда иди ко всем чертям». Я собирался пройти мимо, но она не сводила с меня взгляда, а её глаза смеялись, хотя лицо и оставалось безучастным. — Скажите на милость, — сказал я. — Вы выбрали лучшее место. Я хочу сказать, место, где меня нет. — Места выбираю не я. Это делает мальчик. Для меня все места одинаковы. Мне стоило бы почувствовать себя задетым тем, что она избегает меня. Нужно было обидеться на безразличие этого «все места одинаковы». Вообще надо было пройти мимо, но я сел рядом с ней, испытывая беспричинную глупую радость. — Кончили читать книгу? — спросил я, чтобы сказать что-то. Девушка кивнула в сторону зонта у себя за спиной: — Могу дать её вам, если хотите. Я уже прочла. — Благодарю покорно. У меня нет ни малейшего желания заниматься сейчас вашим Милым другом? — Почему моим? — Потому что такими вы представляете себе мужчин. А я предпочитаю обыкновенных людей. — А каков обыкновенный человек, по-вашему? — Каков? — я пожал плечами, затрудняясь с ответом. — Такой… как я, например. — А вы какой? «Сейчас я не стану объяснять тебе, какой я. Не обязан». — Скажите же! Какой же он ваш обыкновенный человек? В её словах не было ни настойчивости, ни особенного любопытства. Она просто посмеивалась. — Я не могу привести вам точное определение. Знаю только, что, когда обыкновенный человек обращает внимание на женщину, он делает это оттого, что полюбил её, а всё остальное для него не имеет никакого значения. Речь идёт о настоящих отношениях, разумеется, а не о мелком флирте. — Ах, да: великая любовь, — заметила она и многозначительно покачала головой. — Значит, для вас обыкновенный человек не герой Мопассана, а герой кинороманов. В них всегда рассказывается о великой любви. Не могу понять, почему вы тогда презираете их. — Оставьте вы кинороманы! Это глупости. Слова там действительно о любви, но, в сущности, всё вертится вокруг денег. Кавалер не только ужасно влюблён, но и красив, и не только красив, но и богат. Или если он случайно не богат, то у женщины богатства хватит на двоих. — В таком случае давайте выкупаемся, если вы не имеете ничего против. Мои рассуждения явно не занимали её. Девушка встала. Я украдкой смотрел на это стройное красивое тело, совершенное, как античный мрамор. Оно было недоступным в своём совершенстве, и вся она казалась мне недоступной, её нецелованные губы вряд ли кто-нибудь мог поцеловать, а спокойствие ясных глаз не могла замутить похоть. — Ну как, вы идёте? Для вас солнце не очень-то полезно. Кожа у меня действительно сгорела, и я смущённо подумал, что с такой кожей, покрытой красными пятнами, я вряд ли могу быть приличным кавалером для неё. Мы плавали довольно долго и вылезли на берег возле моего зонта. Старик лежал на своём месте. Когда мы проходили мимо него, он приподнялся и с подчёркнутой учтивостью поклонился женщине. Она сделала вид, что не заметила его. — Давайте сядем в тени, — предложил я и показал на зонт. — Сколько сейчас времени? Я ответил. — Поздно. На сегодня хватит. — В таком случае мы могли бы вместе пообедать. Она посмотрела на меня, словно удивляясь такому бессмысленному упорству. Это снова разозлило меня: — Если вам не неприятно, разумеется… Старик сидел к нам вполоборота, и по всему было видно, что прислушивался к разговору. Девушка бросила взгляд в его сторону, потом снова посмотрела на меня и кивнула головой: — Хорошо. Ждите меня у выхода. Она уже сделала несколько шагов, когда Старик, смешно подпрыгивая, подбежал к ней. Я не мог расслышать, что он сказал незнакомке, но видел его смущённое, умоляющее лицо и руку, приложенную к груди и словно говорящую: «Вы допускаете, что я…» Женщина только досадливо вскинула голову и прошла мимо. Я принялся собирать свои вещи. Мне пришлось ждать довольно долго, но это меня не раздражало. И вот она появилась — спокойная, свежая, аккуратно причёсанная. — В «Эксцельсиор», да? — Почему обязательно в «Эксцельсиор»? Пойдёмте туда, где мы с вами были. — В бистро? — А почему бы и нет? Сложные меню меня совсем не прельщают. Видимо, она понимала, что я не богат. Женщины всегда понимают такие вещи. — Послушайте, — несколько грубовато заявил я, — если вы считаете, что обед в «Эксцельсиоре» или где бы то ни было разорит меня… — Я ничего не считаю. Просто лично я предпочитаю бутерброд и кружку пива. Вы знаете, что значит следить за своей фигурой, не правда ли? — Несколько дней вы не очень-то заботились о своей фигуре. — Именно поэтому сейчас я решила вдвое больше заботиться о ней. Через несколько минут мы уже сидели в тени оранжевого навеса и ели бутерброды, пока официант дремал в дверях, засунув руки в карманы и зажав под мышкой салфетку. Мы уже кончали обедать, когда мимо террасы медленно прошёл Старик. Он посмотрел на нас, вернее, только на мою спутницу, учтиво поклонился и не спеша проследовал дальше. — Послушайте, если этот старик раздражает вас, скажите мне. Я надаю ему по физиономии. Она рассмеялась. Рассмеялась впервые, звонко, легко, как девчонка. Глядя на неё, замкнутую, строгую, невозможно было предположить, что она может так смеяться. — Не вижу причин для того, чтобы покушаться на чью-либо физиономию. — Но он преподнёс вам нечто вроде предложения, не правда ли? — Нечто в этом роде, — уклончиво ответила она. «Этот женатый старый дурак!» — хотелось сказать мне, но это походило на донос, и я заметил только: — Он похож на богача. — Наверняка богат. — Вот одна из тех черт, которые раздражают меня в таких типах: они считают, что всё покупается за деньги… Не знаю, что ещё я хотел сказать, когда вспомнил, что и моя незнакомка принадлежит к миру богачей. Пока мы жевали бутерброды, я совершенно забыл об этом. — С деньгами и в самом деле многого можно добиться, — сухо возразила она. — И если вас это раздражает, то только оттого, что вы сами не имеете денег. — Откуда вы знаете, что не имею? Девушка посмотрела на меня с лёгкой иронией: — Вы, наверно, считаете себя невероятно загадочным. А вы прозрачен, как это стекло, — она небрежно стукнула своим лакированным ноготком по высокой рюмке. — Вы можете сколько угодно разгуливать по пляжу «Эксцельсиор», но никогда не смешаетесь с его завсегдатаями. Вы не из их круга. Вы не такой, как они. — Почему же? — Да потому, например, что задаёте подобные вопросы. Такие вещи не объясняются, они просто чувствуются. Человека с положением сразу можно распознать. Такой человек говорит не так, как вы, и держится не так, как вы, и его костюм скроен не как ваш. Это чувствуется, понимаете? А вы вот не можете почувствовать. Вы анархист или коммунист, или нечто в этом роде и попали сюда по какому-то недоразумению. — Интересно в таком случае, как вы решились сесть за один стол с таким низким типом… — Это не более интересно, чем то, что некто, ненавидящий богачей, по целым дням вертится среди них. — Любопытство и ничего больше, — ответил я. — Представьте себе, что и мною руководит любопытство. — Вот этого я не могу себе представить. Вы выше всякого любопытства. Вы невозмутима и недосягаема, как олимпийская богиня, и всё, что копошится возле вас, для вас только насекомые, не заслуживающие никакого внимания. Вы и любопытство! Нет, это совершенно исключено. — Мне кажется, что солнце плохо действует на вас, — мягко произнесла она, — и не волнуйтесь так, потому что вы начинаете заговариваться. Я раздражённо посмотрел на неё. Однако у меня был действительно жар. В голове шумело. Наверно, и вправду перегрелся. Девушка отодвинула стул и встала. — Пора идти. — Разрешите проводить вас. — Незачем. Мне недалеко. Она сказала это сухо, тоном, не допускающим возражений. — Встретимся ли мы по крайней мере утром? — Не вижу необходимости в том. — Ну хотя бы во имя любопытства. Завтра в десять. — Вам лучше вернуться, — сдержанно улыбаясь, посоветовала девушка. — Мне кажется, что и в самом деле солнце плохо подействовало на вас. И она ушла. «Вам лучше вернуться… вернуться…» Её тихий, полный иронии голос всё время звучал у меня в ушах, пока я ехал на пароходике. Эта женщина воображала себя необычайно умной, имеющей право относиться к окружающим, как к умственно отсталым детям. Я вышел возле Палаццо Дукале и отправился в церковь Санта Закариа. Из истории с незнакомкой ничего не выходило, лучше вернуться к плану и наверстать упущенное. В базилике было полутемно. От огромных влажных каменных стен веяло холодом. Я чувствовал, как этот холод всё глубже и глубже проникает в меня. Он пронизал меня до костей, и вскоре я начал дрожать. Я вышел на улицу, но летнее солнце потеряло всё своё тепло, и дрожь усилилась. «И в самом деле надо прилечь», — подумал я, силясь превозмочь болезненные конвульсии. Кое-как добравшись до отеля, я лёг в постель, укрывшись всем, что нашлось под рукой. Лихорадка ещё некоторое время мучила меня, потом перешла в сухой жар. В голове у меня вертелись самые различные мысли. Я пытался разобраться в них, навести порядок, выделить главное. Это главное было где-то здесь, и в то же время его не было, оно растворялось в других образах, и только порой в пёстром калейдоскопе мелькали карие насмешливые глаза и слышался мягкий спокойный голос: — Встретиться?.. Вы больны… А потом передо мной вдруг всплыло её лицо, которое я так долго искал в этом беспорядочном калейдоскопе. Сначала оно было неясным и расплывчатым, потом начало становиться всё отчётливее и живее. Насмешка в глазах погасла, они стали ласковыми и близкими, а мягкий голос говорил: — Давайте встретимся… Только не опаздывайте. Начался бред. * * * — Как вы себя чувствуете? — спросил я, устроившись в тени каюты. — Какое совпадение, что вы здесь, не правда ли? — Да, — ответила девушка. — Надеюсь, что вам не пришлось слишком долго ждать этого совпадения. — Нет, — кивнул я. — Всего три пароходика. Утро было солнечным и впервые не жарким. У меня слегка дрожали ноги после трёх дней, проведённых в постели. Я жадно вбирал в себя ароматы и краски, свет и тени, ветер и саму жизнь, которая начиналась сначала. Девушка была в том же розовом платье, в котором я впервые увидел её, и от этого мне казалось, что наше знакомство тоже начинается сначала, что мы не будем больше подтрунивать друг над другом, что она станет не такой сдержанной, как раньше. Я перестал уже играть в кошки-мышки с самим собою и с возможным хладнокровием установил, что самым банальным образом влюблён и что если это нелепо и безнадёжно, то ничего, в сущности, не меняет. Не знаю, говорил ли я уже, что являюсь человеком науки и привык больше следовать голосу разума, чем капризным голосам желаний и страстей. Я не хочу выдавать себя за отшельника, но связи, которые я имел до сих пор, были всегда тихими и разумными, порождёнными взаимной симпатией, протекали спокойно и заканчивались так же спокойно. Но то, что происходило со мной сейчас, было совсем иным. Может быть, это происходило оттого, что здесь вещи выглядели совсем не так, как в сером, скупом на краски Париже. А может быть, оттого, что я был лишён крепкой опоры — привычной среды, размеренного рабочего дня, школы, библиотеки, собраний, бистро и попал в странный и неустойчивый мир, где всё качалось под ногами, как палуба парохода. А, может быть, оттого, что имел несчастье встретить ту единственную, которая существует для каждого из нас где-то на свете, но которую не каждому дано встретить. Не знаю, в чём была причина, но я не хотел докапываться до неё и вообще чувствовал, что вселяющий рассудочность декартовский голос, который звучит в сознании настоящего француза, в эти дни совсем замолк. Я влюбился, как последний дурак, и это было единственным, что я осознавал в мутные часы бреда. «Вы превратились в настоящую отбивную, — заявил врач из отеля. — Только сердце спасло вас. У вас на редкость здоровое сердце». А я чувствовал, что как раз с сердцем у меня не в порядке. К температуре и удушью прибавлялась другая лихорадка, я задыхался при мысли о том, что девушка проплывает сейчас на пароходике в трёхстах метрах от отеля, а меня нет на пристани, и она может подумать, что я уехал, и исчезнет где-нибудь — мал ли мир? — а я буду потом напрасно искать её и никогда больше не найду, и это будет концом всего, потому что какой смысл имели бы мои дни без моей надменной, невыносимой и милой незнакомки — источника всех моих мук. Болезненная путаница у меня в голове каким-то образом выкристаллизовалась в мысль, что, в сущности, девушка симпатизирует мне и важно только не потерять её по-глупому, а всё остальное устроится. Позднее, в последние два дня, когда температура спала и врач силой держал меня в постели, я убивал время, взвешивая все «за» и «против». Теперь, когда прошла лихорадка, я вынужден был признать, что этих «против» была целая гора и никаких «за», в сущности, не было, а если и были, то их можно было пересчитать по пальцам. Так я лежал и разговаривал сам с собою, а лицо, которое вставало передо мной, снова становилось недоступным и замкнутым. Именно таким было её лицо и в тот миг, когда мы стояли один возле другого на палубе, а кораблик тяжело зарывался в зеленовато-коричневую воду и разрезал носом белые отражения дворцов и голубизну неба и все другие блики солнечного утра, отражающиеся в тёмной поверхности воды. Глядя на девушку, такую бесстрастную и далёкую, я с горечью думал о том, что всё ясно и что вся эта история — гиблое дело. Но мой декартовский голос в те дни, как я уже говорил, совсем заглох, и поэтому я стоял рядом с незнакомкой, покачивался на ослабевших ногах и чувствовал себя почти счастливым. — Ну как, прошла лихорадка? — спросила девушка. Она едва взглянула на меня, но, видимо, заметила желтизну моего лица, тени под глазами, ввалившиеся щёки. Эта женщина видела всё, не глядя. — Как всё в этом лучшем из миров. Прихворнёшь, помучаешься — и снова успокоение. — Для вас всё заканчивается успокоением? — Разумеется, всё. — Независимо от того — успех или провал? — В конечном счёте — да. Иначе жизнь не может продолжаться. Иначе она стала бы невозможной. Она и теперь захватила с собой киножурнал. Она сунула под мышку белую сумочку, чтобы высвободить руки, свернула журнал вдвое и, прежде чем углубиться в чтение, заметила: — Вы, по всему видно, счастливый человек. — Почему именно я? Так происходит не только со мной — со всеми. — Не думаю, что со всеми. Но с некоторыми, наверно, именно так. С теми, у кого нет больших желаний. «Ну, конечно, только вы имеете желания. Простые смертные живут без желаний, как грибы и травы». Будь это несколько дней назад, я, действительно, сказал бы подобное, одёрнул бы её, как она того заслуживала. Не сейчас я промолчал. Всё начиналось сначала, нельзя было ничего портить. Она склонилась над журналом, а я принялся созерцать мягкий овал чистого лица, словно карандашом на рисованные брови, маленький, но энергичный нос, чувственно полные и в то же время непорочные губы. Больше мы не разговаривали. Говорят, что между влюблённым и сумасшедшим нет большой разницы, а в тот день я замечал, что никогда не был так расчётлив, хитёр и сообразителен, как теперь. Всё время сдерживался, предусмотрительно избегал тем, которые больше всего волновали меня, часто делал обратное тому, что хотелось сделать. «Будь осторожен, — говорил я себе, — она здесь, и всё дело в том, чтобы не упустить её. Поэтому старайся не оттолкнуть девушку, а там видно будет. Нет ничего невозможного в этом лучшем из миров». Не то, чтобы я позировал или играл какую-то роль, как это делают влюблённые в романах, а скорее просто соблюдал осторожность, потому что наши отношения держались на ниточке, и я очень боялся, что она оборвётся. Девушка избегает ухаживаний и навязчивых людей. Пусть увидит, что я и не думаю ухаживать за ней. Хожу с ней, потому что я здесь один — что в том плохого? — и потому что она мне приятна, ничего больше. О сердечных отношениях речи не завожу, нескромных вопросов не задаю. Она не любит откровенничать, я тоже, и конец. Конец и проповедям, направленным против всех этих богатых глупцов. Они меня не интересуют. Если меня что-нибудь интересует, так это девушка и только она, независимо от того, кто она и откуда. Она читала и молчала всё время, а я разговаривал сам с собою и рассматривал чистый профиль, нежный и гармоничный, как мелодия. И только когда мы пересекли на автобусе Лидо и оказались перед входом на пляж отеля «Эксцельсиор» я равнодушно спросил: — Вы идёте на пляж? — Сейчас нет. Возможно, приду позднее. — Если это только из-за того, чтобы избавиться от меня, не имеет смысла отказываться от утренних ванн. Скажите об этом прямо, и будьте уверены, что я не стану вам навязывать своё общество. Она бросила на меня беглый взгляд и подняла брови: — Я вообще не думала об этом. Видите, и пляжных принадлежностей у меня с собой нет. Как я могу пойти на пляж… Я пошёл на своё обычное место. В нескольких шагах от меня лежал Старик. Моя кожа, после того как облезла, потемнела, но на всякий случай я расположился в тени зонта. Зонт был голубым, тень тоже была голубой и от этого казалась ещё приятнее и прохладнее. В первое мгновение, когда мальчик с шумом раскрыл зонт, Старик обернулся, и во взгляде его я прочёл ожидание. Потом его глаза безразлично скользнули по мне, словно я был вещью, и он снова повернулся ко мне спиной. «Ждёшь девушку, старый развратник, — думал я, — только напрасно ты её поджидаешь. Едва ли она придёт, а если и придёт, то не ради тебя. Ты таскаешься за нами, как гиена, сверкаешь браслетом своих часов и своими голодными глазами, но добычи тебе не видать. Если она придёт, то будь уверен — не ради тебя. Только она вряд ли придёт. Предчувствую, что не придёт». Она пришла через полчаса, указала на место рядом со мною и сказала мальчику: — Оставьте вещи здесь. «Оставьте здесь, — мысленно подтвердил я. — И как можно ближе». И снова я почувствовал, что меня переполняет радость, на этот раз не беспричинная, потому что я одержал одну маленькую победу. Старик опять обернулся, приподнялся и поклонился с подчёркнутой учтивостью. Девушка сделала вид, что не заметила его. — Сегодня вы благоразумны, — сказала она, вытянувшись на песке. — Вот как нужно начинать принимать солнечные ванны. — Да. К сожалению, мы уразумеваем, как должны поступить, только после того, как поступили иначе. И, помолчав, добавил: — В сущности, людям следовало бы жить две жизни. В первую — учиться, во вторую — жить, не ошибаясь. Она слегка улыбнулась, но не согласилась со мной. Соглашаться было не в её характере. — Думаю, что дело не в том, сколько жизней жить. Важно, с какими возможностями начинается жизнь. С капиталом или пустыми руками. — Нет лучшего капитала, чем опыт. К несчастью, мы накапливаем его тогда, когда он нам уже не нужен. — Опыт — пустой звук, если не располагаешь средствами для того, чтобы использовать его, — снова возразила она. — Какие средства вы имеете в виду? Деньги? — Если хотите, и деньги… «Ты и тебе подобные всё мерите на деньги. У нас другой бог и другие меры», — мысленно одёрнул я её. А вслух спросил: — И желания тоже, не правда ли? («Эти, большие, которых нет у меня»). — И желания тоже, — кивнула она. — Чтобы достичь чего-то, надо хотеть достичь его, надо очень хотеть. Я услышал в её голосе какую-то особенную твёрдость и поднял глаза. Девушка ладонью выравнивала подле себя песок. Её красивая смуглая рука с длинными пальцами, спокойная и одновременно сильная, привлекала мой взгляд, словно в её ленивых движениях скрывался какой-то неуловимый, но глубокий смысл. — Интересно, — заметил я. — Вы говорите тоном человека, которого и в самом деле обуревают большие желания. — Не вижу в этом ничего интересного. — Мне кажется, вы сами скорее порождаете желания, чем сама желаете чего-то. Вы, вероятно, имеете всё, чего можно желать. Вам не остаётся ничего другого, кроме как ждать, как сложится дальше жизнь, и выбирать. — Вам неведомы желания, вероятно, оттого, что у вас самого их нет. Вы — счастливец, — с лёгкой иронией возразила девушка. Потом, перестав водить рукой по песку, неожиданно спросила: — Кто же вы в действительности, могу я узнать? «Что это ты заинтересовалась мною? И зачем задаёшь вопросы, если я прозрачен, как стекло?» — подумал я. — Обыкновенный учитель, который проводит здесь свой летний отпуск и который по ошибке попал туда, где ему не место. — Прекрасно. Это объясняет всё. Вы бедны, но не унизительной бедностью голода и тряпья, терпеливо сносите невзгоды жизни и ждёте очередного повышения зарплаты, или… Она замолчала, словно решила, что зашла слишком далеко, но я подбодрил её: — Или? — Или какой-нибудь революции, которая даст бедным учителям всё то, что у них отняли богачи. Она была не по возрасту высокомерна и цинична, но, видимо, представители её касты таковы уж от рождения. На этот раз я едва не вышел из себя. Я сунул в песок руку и держал её так некоторое время, чувствуя холод и влагу мокрого нижнего пласта. Потом спросил с деланным безразличием: — А вы? Чего ждёте вы? — Сегодня будем играть в признания? — Она засмеялась. — Пойдёмте купаться. Это вам не повредит. Позднее, когда мы шли одеваться, сопровождаемые тяжёлым взглядом Старика, я снова предложил ей вместе пообедать. — Хорошо, — согласилась она. — Только там же, где и в первый раз. И я снова почувствовал, как грудь заполняет радость, потому что это была вторая маленькая победа в тот день. Пока мы ели в бистро под апельсиновым навесом, я пытался продолжить начатый раньше разговор и узнать что-нибудь о жизни моей незнакомки, но она перевела разговор на другое, и поскольку я стал очень расчётливым в тот день, то решил не настаивать. Мы болтали о незначительных вещах, девушка расспрашивала о Париже, о парижских модах и смеялась, слушая мои ответы, потому что мода далеко не самое сильное место учителя истории. Потом она вдруг спохватилась: — Сколько времени? — Скоро два… — Нужно идти… И так как я тоже собрался встать, незнакомка добавила: — Не стоит провожать меня. Это недалеко… — А когда вы вернётесь в город? — Только к вечеру. — Какое совпадение. Я тоже думаю вернуться к вечеру. Может быть, вернёмся вместе? — Что ж, вместе так вместе, — она улыбнулась. — Вам везёт на совпадения. И вот я целых полдня слонялся без дела по Лидо, несколько раз пил кофе под зелёными, голубыми и жёлтыми навесами, рассматривал витрины магазинов и взвешивал свои мелкие успехи. Потом пошёл на пристань и долго ждал там, но мне не было скучно, потому что я о многом думал, хотя тема размышлений оставалась всё время одной и той же. Когда мы с незнакомкой сели на пароходик, море уже стало фиолетово-синим, а небо — холодным и зелёным. Сейчас это было настоящее небо Веронезе, бледное, нежное, такое бледное и такое нежное, что захватывало дух, и казалось, будто и Веронезе был влюблён, когда впервые писал такое небо. Мы сошли в сумерках на Палаццо Дукале и долго ходили без всякой цели по тесным улочкам, полным людских голосов, теней и неонового света. Потом прошли мимо какого-то заведения с небольшим садом, где кружились в танце пары, оркестр играл какую-то весёлую старинную мелодию, а на деревьях качались разноцветные бумажные фонарики. Мы нашли свободный столик, такой маленький, что наши колени соприкасались, отчего я чувствовал ещё большую слабость. Мы танцевали, как и все остальные, пили пиво, потом опять танцевали, и в голове у меня была такая же неразбериха, как во время лихорадки. После одного из танцев, когда оркестр выводил заключительные аккорды, мужчины и дамы на танцплощадке по какому-то старинному обычаю стали целоваться. Только я один оставался неподвижным, с нелепо застывшими руками, которые уже не держали девушку, но и не были опущены. Незнакомка подняла глаза и, видимо, заметила мои колебания, потому что в её взгляде мелькнуло нечто вроде сожаления: — Что же вы, — засмеялась она, — поцелуйте меня! Я склонился к её розовым нецелованным губам, чувствуя, как у меня зашумело в голове. * * * Единственный поцелуй, такой, подаренный на ночной танцплощадке при свете бумажных фонариков, конечно, не так уж много для других, но для меня он был откровением. Я допоздна лежал без сна в своём номере и вспоминал об этом поцелуе, а по стенам двигались голубоватые лунные блики, и сквозь открытое окно доносился плеск воды. Всё, что днём казалось мне таким невозможным, сейчас выглядело естественным и близким. Не существует никаких препятствий, никаких препятствий! Нужно только, чтоб пришёл новый день, а разве новый день может не прийти? Утром я поднялся рано, заказал завтрак прямо в номер и долго вертелся перед зеркалом. Побрившись и умывшись, я, несмотря на бессонную ночь, приобрёл более человеческий вид, чем в предыдущий день. Я надел белую рубашку и повязал самый красивый из своих трёх галстуков. Потом вспомнил, что незнакомка плохо отозвалась о покрое моего серого костюма и надел тёмно-синий, моля небо о том, чтобы день оказался не слишком жарким. Часы на пристани пробили восемь, я уже ждал пароходик. В первом девушки не оказалось. Во втором тоже. Не увидел я её и в третьем. Эти проклятые судёнышки приходили через каждые пятнадцать минут, а она всё не появлялась. Я сидел на солнцепёке, потный, в расстёгнутой рубашке, с галстуком в кармане, потому что мой официальный вид теперь никому не был нужен. «Наверно, она заболела», — думал я, чтобы успокоиться. Потом решил, что она отправилась в Лидо на другом, большом пароходе. «Нужно поехать в Лидо и там разыскать её», — подумал я нерешительно. «Но послушай, глупец, если она и в самом деле отправилась на другом пароходе, то, значит, она сделала это, чтобы не встречаться с тобой. Какая польза в таком случае бегать за ней и унижаться?» Меня мучила жара, голова снова разболелась, не хотелось ни с кем говорить, даже с самим собою. Я вернулся в отель, бросил на стул одежду и лёг. «Не распускайся и не разыгрывай комедию, как гимназист. — Внушал мне скучный внутренний голос. — Сойди вниз, пообедай и берись за план. До вечера можешь осмотреть по крайней мере два дворца. И положи конец всей этой истории. Хватит ездить в Лидо. По горло сыт я этим Лидо». Но я продолжал лежать и злиться. Мне не хотелось никуда ходить, не хотелось ничего делать, разве что заснуть, но это было невозможно. Я снова вернулся к мысли о болезни. Я от всего сердца хотел, чтобы она разболелась — только на один день, разумеется, — чтобы на следующий мы могли снова увидеться на пароходике. Она могла бы оказаться на этот раз более любезной, взглянуть на меня не мельком, а так, как смотрит женщина, когда ты ей нравишься, и спросить: «Вы на меня не сердитесь, правда?» Полуденная тень медленно ползла вверх по стене, и её движение продолжалось вечность. Потом вечерний ветерок приподнял занавеску на окне. Вскоре начало смеркаться. Внизу, на террасе ресторана, заиграл оркестр, мелодия была такой старой и избитой, словно рассказывала о моей истории, об этих избитых и вечных человеческих историях расставаний и горечи. На следующее утро я долго вертелся, прежде чем встать, потому что мне хотелось пойти на пристань, а внутренний голос спрашивал, совсем ли я потерял рассудок и превратился в игрушку в руках той женщины или ещё могу собраться с силами послать её ко всем чертям. Нет, у меня не было на это сил. Я вытащил из чемодана новую рубашку, облачился в тёмный костюм и опять отправился на пристань. Незнакомка оказалась в пятом пароходике, на своём обычном месте. — Какое совпадение, да? — заметила она, когда я встал рядом с ней. — Вчера вас не было, — отклонил я шутку, потому что не мог снести обиду. — Да, меня не было. — Я ждал вас на пристани до обеда… Я сказал это так, словно констатировал факт, но в моём голосе звучал явный упрёк. — Вот как? Очень жаль, но я не просила вас ждать меня. Голос звучал мягко, но от этого слова не становились менее грубыми. Я замолчал, делая вид, что заинтересовался чёрной ладьёй, гружённой апельсинами, которая двигалась параллельно нашему пароходику. Мне совсем не хотелось разыгрывать роль обиженного, но и прыгать от радости было не из-за чего. Девушка тоже молчала, несколько насторожившись, поскольку опасалась упрёков и объяснений. Потом, кажется, поняла, что ничего подобного не последует, и, поскольку пауза затянулась, сказала вполголоса: — Я не хотела обижать вас, но вы знаете ещё с первого дня, что я не люблю дешёвых ухаживаний. Между нами ничего не было и ничего не будет. Яснее этого невозможно было выразиться. — Наверно, поэтому вы и не пришли вчера. Чтобы дать мне понять, что ничего не было. Девушка промолчала. «Поцеловал я тебя в тот вечер или это мне только показалось?» — мысленно спросил я себя, глядя на её красивое безучастное лицо. Она словно угадала мой вопрос: — Растолковывайте, как хотите. Во всяком случае надеюсь, что вы не придаёте случайному поцелую большего значения, чем он того заслуживает. — Будьте покойны. И вообще поверьте, что я не так нахален, как это вам, может быть, кажется. Итак, и поцелуй, и всё остальное было ничем, и ничего другого не оставалось, как раз и навсегда вытравить всё из памяти. Конечно, у меня нет надменности обитателя «Эксцельсиора», но отсутствием гордости я тоже не отличаюсь, и в другой раз после подобного высказывания я просто раскланялся бы и пошёл своей дорогой. Но в данном случае я был бессилен. Мог злиться сколько угодно на себя, ругаться ноги сами несли меня к ней. Полдня мы проводили вместе на пляже, потом вместе обедали, а вечером я провожал её до города. Так прошло ещё несколько дней. Каждую ночь я зарекался не ходить больше на пристань и взяться, наконец, за заброшенный план, и каждое утро неизменно стоял на пристани, поджидая девушку. Она так прочно вошла в мою жизнь, что бессмысленно было бороться. Я снова стал расчётлив и осторожен. Ничем не выдавал своих чувств, ничем не досаждал ей. Когда мои вопросы не нравились ей, тотчас сменял тему. А ей не нравились все вопросы, касающиеся её жизни, среды, семьи. Она оставалась для меня незнакомкой, незнакомкой, с которой я проводил вместе целые дни. Между тем наши отношения совершенно естественно и незаметно становились всё более близкими, хотя и не в том направлении, о котором я мечтал. Избегая вопросов, касающихся её лично, девушка в то же время невинно выпытывала различные подробности моей жизни. Когда я рассказывал ей, как тщетно пытался попасть в университет в качестве преподавателя истории Ренессанса, она воскликнула: — Смотрите-ка! А я считала, что вы не способны на такие дела! — Вы вообще считали меня чем-то вроде идиота, да? — Совсем нет. Считала вас просто счастливым человеком. Вы ведь сами сказали, что у вас всегда очень скоро наступает успокоение… А сейчас выходит, что это не так. — Напротив, точно так. — Значит, вы от всего отказались, оставили мечты? — Не совсем примирился и не верю, что когда-нибудь примирюсь, но сейчас прошла острота. Понимаете, сначала я всё время думал об этом, сон не шёл ко мне — всё искал средства и способы борьбы. А потом это прошло. Я сказал себе: тебя не берут не потому, что ты не годен, а потому, что у тебя есть идеи. И я отказался от кафедры, потому что идеи — это твоя сущность, а её не снимешь, как пальто. — А сейчас вы успокоились? — Успокоился или почти успокоился. Во всяком случае понял, что между мною и университетом есть стена, и я не намерен пробивать её своей головой. Девушка помолчала, потом подытожила: — Нет, я не ошиблась. Вы, действительно, счастливый человек. — Только сам можешь определить, насколько ты счастлив, — неопределённо заметил я. И поскольку разговор происходил в бистро, заказал ещё кружку пива. Мне было непонятно, какой интерес может представлять для этой женщины жизнь рядового учителя. Но она часто заводила о ней речь, и я уступал, потому что мне было всё равно, и я даже с некоторым удовольствием вводил её в чуждый для неё мир. И когда я рассказывал о нём среди золота песков, синевы моря и солнечного блеска Лидо, этот мир, оставленный где-то далеко, вдруг начинал казаться мне самому странным и чужим. Хмурые осенние утра, туман, пропитанный мелким, словно застывшим в воздухе парижским дождичком, уроки истории при жёлтом свете школьных ламп, карта восьми крестовых походов, посеревшая и порвавшаяся между Никеей и Иерусалимом, бифштекс с жареным картофелем и стаканом вина в ресторанчике на углу, послеобеденные часы в читальне, игра на бильярде с приятелями из квартала и вечером дома снова жёлтый свет, и моя рукопись о Ренессансе в Италии, и тиканье старых стенных часов, и ночь за окном. Всё это было знакомым и в то же время таким далёким, словно обо всём этом мне кто-то рассказал. Ещё более чуждым выглядел мир, в который я проникал украдкой благодаря разговорам с девушкой. Ловя её отрывочные фразы, я смутно представлял себе вечера в казино с криками крупье и глухим стуком крупных костяных жетонов; балы в старинных венецианских дворцах с костюмами времён Ренессанса, с шампанским, с орхидеями, доставленными на самолётах из Африки; зимний сезон в Риме с концертами, приёмами… Моя незнакомка была молода, всё это ей ещё не надоело, она видела этот мир в праздничном свете. Но я не усматривал во всём этом карнавале ничего, кроме надменной глупости. Так я оказался оторванным одинаково и от её, и от моего мира, и не видел перед собой ничего реального, ничего живого, ничего, за что можно было бы ухватиться, ничего, кроме того единственного маленького мира, который притягивал и волновал меня и который был заключён в карих спокойных глазах и матовом лице, прекрасном и неповторимом. Она оставалась незнакомкой, но с каждым днём я постигал какую-нибудь новую черту её существа и постоянно дополнял то туманное представление о ней, которое сложилось у меня в голове. Она любила читать. Читала много и совершенно безразборно. Могла говорить, приводя мельчайшие подробности, о романах Генри Джеймса, а через минуту признаваться, что никогда не раскрывала «Мадам Бовари». Но важнее было то, что она думала. А думала она, как зрелый и проницательный человек, что так не вязалось с её возрастом. Эта зрелость удивляла меня, но совершенно не очаровывала. Это была зрелость откровенного цинизма и того неверия в людей, которую некоторые называют трезвостью. — Что же вы хотите? — возражала девушка на мои рассуждения. — Добрый господь не создал мир по вашему образу и подобию, а ещё меньше по образу и подобию ваших мечтаний. Этот мир перед вами, вот он, и вы вынуждены принимать его таким, какой он есть. — Но послушайте, мир развивается, как и всё остальное. — Ничто не развивается. Всё идёт по кругу — и солнце, и планеты, и люди. На первый взгляд кажется, что всё движется, а в сущности, это лишь повторение того, что делалось всегда и что будет делаться, пока от этого верчения не останется одна пыль, потому что такова природа вещей, а её, как вы сами выразились, не снимешь, как пальто. — Вы говорите, как закоренелый реакционер с кафедры Сорбонны. — Возможно, потому что я говорю то, что вычитала в разных местах. Я не претендую на оригинальность мыслей, но уверена, что они правильны. Так мы беседовали на пляже или под оранжевым навесом, и моя незнакомка перескакивала с солнечной системы на осенние моды и со всемогущей силы денег на небылицы кинороманов. А я пытался говорить с той же лёгкостью, что и она, и выглядеть таким же невозмутимо спокойным, несмотря на то, что это никогда не давалось мне так трудно, как теперь. Слушая её мелодичный тёплый голос, я считал про себя дни, которые мне оставались, и говорил себе, что чудо, в которое я смутно верил, никогда не произойдёт, и единственное, что будет — это последний день, счёт в отеле, поезд и конец всему. Подобие интимности, создавшееся между нами, растравливало мне душу, потому что это была самая неприятная интимность из всех возможных. Незнакомка привыкала ко мне, но привыкала как к собеседнику, как к маленькому банальному развлечению на пляже, я был для неё чем-то вроде иллюстрированного журнала или романов Мопассана. Она развлекалась, а я был игрушкой. Она присвоила права, оставив мне одни обязанности: ждать её на пристани или перед входом на пляж, не сметь возражать, говорить не то, что больше всего хочется сказать, равнодушно кивать, когда она сухо сообщала, что излишне ждать её вечером или что утром она не придёт. Она неизменно отсутствовала каждый день после обеда, а иногда целый вечер или целый день, исполняя свои светские обязанности и не испытывая при этом и тени сожаления от того, что мы не увидимся, не горя желанием встретиться со мной снова, и в то же время не сомневалась в том, что встреча состоится, что я буду торчать, неизменный, как закон природы, на пристани или у входа на пляж. И каждую ночь, лёжа с широко открытыми глазами в темноте и слушая тоскливые паровозные гудки и удары сердца, плеск воды о старые камни, я говорил себе, что всё кончено, что я больше не хочу её видеть, что пусть утром она ждёт, сколько ей угодно чтобы кто-нибудь сказал ей: «Здравствуйте, какое совпадение!» * * * Она была бедной, беднее Золушки, моя богатая красавица. Я открыл это совершенно случайно. В один из дней девушка сказала, что нет смысла ждать её. Я вернулся в город и стал бесцельно бродить по оживлённым торговым улицам и глазеть на витрины, потому что одиночество и полумрак церквей и дворцов стали для меня невыносимыми в эти и без того одинокие часы. И неожиданно на витрине магазина уценённых товаров увидел розовый материал. Я бы узнал этот материал среди тысячи других, таких же розовых и таких же вышитых, потому что это был её материал. «Это невозможно, она не может покупать вещи в таких магазинах.» Но материал красовался в витрине между вышедшими из моды вещами, оставшийся неизвестно с какого сезона, и не было нужды созерцать его часами. Я протискивался сквозь толпу, углублённый в свои мысли, и постепенно прозрел то, чего раньше не замечал. В сущности, на девушке были только два туалета — розовое платье и кофточка с синей юбкой. Два туалета за десять дней — это очень немного, так может одеваться только женщина, гардероб которой, действительно, скромен. Она носила одно-единственное украшение — кольцо с аметистом, который не так уж дорого стоит. Она всегда ездила на плебейском пароходике, в общей толкучке, в то время как богатые дамы проплывали мимо нас в своих полированных ведеттах. У неё, в сущности, не было никаких знакомых в этом «Эксцельсиоре» и на этих модных пляжах. Почему? Да потому что она не относилась к завсегдатаям «Эксцельсиора», потому что была таким же пришельцем, как и я. Пока я взвешивал всё это, мне стало казаться странным, что сколько времени я мог принимать незнакомку за богачку. Она могла показаться богатой только такому слепому учителю истории, как я. Потом я понял, что всё это не совсем так. Девушка ввела меня в заблуждение — и не столько своими туалетами, сколько манерой держаться, замкнутостью и холодностью, перенятой, безусловно, у обитателей Лидо. На кой чёрт она разыгрывала всю эту комедию, чего искала в этом высокомерном и неприятном мире, который чужд ей? Мне хотелось походить, чтобы разобраться в хаосе вопросов, которые как бы наседали на меня со всех сторон. Но в этом городе невозможно было ходить. Только ускоришь шаг, как перед тобой оказывается канал. Свернёшь вправо или влево — упрёшься в другой канал. Я вертелся в лабиринте тесных улочек, заключённых среди полосок мутной зелёной воды, бродил по тёмным проходам между влажными, покрытыми плесенью стенами, и всё казалось мне запутанным, сложным, безысходным — таким же, как хаос в моей голове. — Не пойти ли нам выпить чего-нибудь? — спросил я незнакомку на следующий день, когда мы сели на своё обычное место на пляже. — Если вас так мучает жажда… — Дело не в жажде, просто тот тип действует мне на нервы. Она только улыбнулась. Мы встали, и, когда проходили мимо Старика, я снова заметил его взгляд — голодный, выжидающий. — Он напоминает мне гиену, — буркнул я. — Голодную гиену, которая тащится за тобой и ждёт, когда сможет наброситься на твой труп. — Сравнение довольно вульгарное. Особенно, если под трупом вы подразумеваете меня. В тот ранний час столики в буфете были почти пустыми. Официант принёс две бутылки кока-колы и два бокала с кусочками льда и дольками лимона. Здесь кока-колу подавали с лимоном, благодаря чему заламывали за неё в пять раз большую цену. — Смотрите, какой задор! — заметила девушка, глядя, как похожая на йод жидкость пенится в бокалах. — Да это хлеще шампанского! В тот день она находилась в хорошем настроении. Я молчал, потому что думал о другом, очень важном, что сейчас нужно было выяснить. Отпив несколько глотков, я взглянул на девушку. Она слегка улыбнулась. — Помните, — спросил я безразличным голосом, — вы как-то сказали мне, что я провожу дни среди обитателей «Эксцельсиора», но не имею ни их вида, ни их манер? — Да, и что? — В отличие от меня вы имеете и вид, и манеры, но тоже не относитесь к завсегдатаям «Эксцельсиора». Я снова отпил несколько глотков. Она молчала и смотрела куда-то в сторону. Её лицо стало замкнутым. — Да, вы не имеете ничего общего с этими людьми. Это бесспорно. Не могу понять только, что за комедию вы разыгрываете… — Никакой комедии я не разыгрываю, — спокойно ответила она. И немного погодя добавила: — Впрочем, лично вам я не обязана давать отчёт. Ни в чём. Скажи она мне это вчера, я, вероятно, промолчал бы. Но сейчас я отбросил всякие предосторожности и расчёт. Открытие, что незнакомка не имеет ничего общего с теми, кто возлежал вокруг, освободило меня от стеснения, сделало самим собою. — Послушайте, мне вы, возможно, не обязаны давать никаких объяснений, но вы обязаны дать их самой себе. Вы не задаётесь вопросом, какого дьявола торчите в этом проклятом месте, а если ищете здесь что-то, то неужели не понимаете, что ничего не можете получить от этих людей, которые привыкли грабить, а не раздавать? — Оставьте мне самой разбираться в том, что касается меня, — сухо ответила она. — Согласен, разбирайтесь сама, Я хочу, чтобы вы поняли только одно. Я не гиена и не жду, когда вы упадёте, чтобы наброситься на добычу. Через десять дней или через две недели я уеду отсюда. Но я вас люблю, люблю, сам не знаю за что, и очень хочу, чтобы вы были счастливы, и если задаю вам вопросы, то только потому, что боюсь за ваше будущее и не хочу, когда окажусь вдали от вас, думать, что вы разбили свою жизнь, и сожалеть об этом… Она быстро взглянула на меня, потом поинтересовалась: — Каково же моё будущее? Старик? — Старик или такой, как он. Вообще боюсь, что вы попадёте в лапы этой компании. Неужели вы не понимаете, что они за люди? Если они заинтересовываются чем-то или кем то, значит, решили, что это им выгодно. Для них всё определяется выгодой. У них нет иной меры. Раз вы красивы, они сейчас же всё прикинут и оценят вашу красоту в натуре: заслуживает одного обеда, или норковой шубки, или автомобиля. Они определят и марку автомобиля, и его мощность, прикинут даже, нельзя ли после окончания авантюры забрать подарок. Для них всё — голый расчёт. Он у них в крови, перешёл к ним от тех поколений лавочников и мясников которые представляют собой цвет их родословной. — Успокойтесь, — мягко сказала она. — Так вы будете делать меньше ошибок в языке… — Оставьте шутки. Я говорю серьёзно. — Вижу. Только то, что вы говорите, относится не только к тем, кто здесь вокруг нас, но ко всем людям. Здесь или в грязных кварталах Венеции, какая разница? — Огромная. Разница прежде всего в том, что те, что нежатся здесь, имеют деньги, много денег и поэтому считают себя всесильными и думают, что всё могут и всё им позволено. — А те, которые не имеют денег, считают, что могут восполнить этот пробел нахальством, ложью, насилием, если хотите. Женщина — всегда добыча, — здесь ли, там ли, если только она, разумеется, глупа в необходимой степени. — Неправда, вы просто ищете оправдания. Послушайте… Но она нетерпеливо прервала меня: — Не хочу ничего слушать, это излишне. Её слегка порозовевшее лицо утратило спокойное выражение. В карих глазах сквозило раздражение. Эти глаза впервые смотрели на меня настойчиво, открыто, в упор. — Допустим, что вы действительно чувствуете ко мне симпатию. Допустим, что вы хотите помочь мне дружеским советом. Но, позвольте, что я буду делать с этим вашим советом? Для чего он мне? Это не реферат по истории, и то, о чём вы возвышенно рассуждаете, распивая здесь лимонад, я испытала на собственной шкуре. Десятки раз испытала, ещё с детских лет, и немного лучше вас разбираюсь в вещах. Я прекрасно знаю и тех, и других мужчин — и бедных, и богатых, и мясников — и, слава богу, до сих пор справлялась с ними и без ваших напутствий. Я молчал. Что мне оставалось делать, кроме как молчать? Я рассуждал о том, чего, в сущности, не знал и о чём имел самые общие понятия. И при этом так ли уж я боялся за неё? Она меньше всего походила на человека, за которого следовало опасаться. Она плыла, не знаю куда и с какой целью, но плыла неплохо, и едва ли ей грозила опасность утонуть. — Утолили жажду? — поинтересовалась девушка. — Тогда давайте вставать. Думаю, что мы уделили достаточно времени бутылке кока-колы. Спокойствие снова вернулось к ней, но настроение заметно испортилось. Я расплатился, и мы пошли по мокрой твёрдой полоске песка. — Вы что-то замолчали, заметила незнакомка. — Вероятно, заботы обо мне не дают вам покоя… — Что же мне ещё остаётся? — в том же тоне ответил я. Она засмеялась, но невесёлым, механическом смехом. — Признайтесь, то, что вас мучает, совсем не беспокойство, а любопытство. Вы злитесь, потому что я говорю вам, что вы прозрачны, как стёклышко. Хотите или нет, но это точно так. Вы из тех, кто привык раскладывать всё по полочкам. Ваших знакомых вы раз навсегда рассортировали по категориям, как и своих учеников: этот хороший, этот средний, этот слабый. А поскольку меня не можете классифицировать, это вас раздражает, и вы с удовольствием залепили бы мне пощёчину или, по крайней мере, отодрали бы за ухо, если бы могли. Она снова засмеялась и медленно вошла в воду. — Может, я в самом деле раздражён, — сказал я, идя за ней — но только, представьте себе, совсем по другой причине. Если я прозрачен, то и вы не такая уж загадка. И никакое любопытство не мучает меня, потому что любопытство идёт от незнания, а я знаю о вас всё, а если и не знаю чего-то, то догадываюсь. Я знаю всё, что меня интересует, поверьте. Она обернулась и остановилась по пояс в воде. — Вот как? Что же это за всё, могу я поинтересоваться? Я тоже остановился и подумал: как смешно объясняться в таком положении. Но смешное обычно человек замечает глядя со стороны, а в тот момент я меньше всего мог быть наблюдателем. — Ну хорошо, раз вы так настаиваете, я вам прямо скажу всё, чтобы раз навсегда покончить с этим. Вы, несмотря на все ваши позы — бедная и наивная девочка, голова которой забита глупыми кинороманами. Вы воображаете, что можете получить всё только потому, что судьба наградила вас красивым лицом и стройным станом. Вы избегаете людей своего круга не потому, что они вульгарны и нахальны, а потому, что у них нет денег и они не могут положить к вашим ногам дорогие туалеты и окружить вас всем тем, что пленяет в кинофильмах каждую ветреную красавицу. И вот вы одеваетесь в нечто, что вам кажется светской одеждой, в нечто, сшитое из материала стоящего гроши, и являетесь сюда, в другой мир, чтобы разыгрывать из себя одинокую и недоступную красавицу в ожидании, что сорвёте крупный куш? Я угадал, не так ли? Я был груб, но решил наконец встряхнуть это существо разбить стену его высокомерного безразличия, вернуть его на землю, и не подбирал слов. Она слушала, слегка побледнев, полураскрыв рот, застыв от неожиданности, словно не могла сразу осмыслить все эти обиды. — Это неправда… это неправда… — повторяла незнакомка дрожащим голосом. Она хотела сказать ещё что-то, но не нашла сил, отвернулась от меня и пошла к воде, словно искала спасения от моего жестокого голоса в пучине моря. Я не последовал за ней. Это было бессмысленно. Правда, сев под зонтом, я пожалел, что перегнул палку. Высказал всё, что накопилось в душе в предыдущий день, когда я брёл в толпе, слонялся между мостами, каналами и громадами домов. «Это похоже на провокацию, — подумал я. — Сыплешь самыми обидными обвинениями, чтобы добиться какого-нибудь признания. Что ты досаждаешь этой женщине, зачем копаешься в её мелких тайнах?» Вот всегда так. Стоит нам полюбить человека, как мы в первую очередь до дна переворачиваем его душу, перемещаем всё в ней так, чтобы высвободить побольше места для себя. Раз любишь, значит, любимое существо принадлежит тебе всецело, со всеми его устремлениями, воспоминаниями и чувствами, значит, ты можешь перемещать всё, как хочешь, словно переезжаешь на новую квартиру. Незнакомка возвратилась и была вновь спокойна и холодна. Завернувшись в халат, она постояла несколько минут, глядя на море, потом сбросила халат и принялась собирать вещи. — Уже уходите? — спросил я. Девушка ничего не ответила. — Я буду ждать вас у входа, — сказал я. — Незачем вам меня ждать, я этого не хочу. Она ушла, а я принялся собирать свои вещи. Старик, почувствовав, что назревает скандал, повернул в мою сторону с твою толстую, покрытую складками шею. «Не спеши, старая гиена, — подумал я. — Не пришёл ещё твой час. И, может быть, никогда не придёт, занимайся своими делами.» Спустя полчаса, когда незнакомка выходила с пляжа, я преградил ей путь. — Уходите, — враждебно бросила она. — Не желаю вас видеть. Девушка пошла по блестевшему в лучах солнца тротуару, но я не отставал от неё и думал, что сейчас мы — такая же комбинация, какую составляли в первый день она и Старик, и то, что на этот раз на месте Старика оказался я сам, было не очень-то большим достижением. — Послушайте, — говорил я, ускоряя шаг. — Я не хочу досаждать вам, и если вы не желаете меня видеть, обещаю, что никогда не напомню вам о себе. Только поймите, что я не хочу расстаться с вами вот так — с неприязнью и обидой в сердце. Позвольте мне сказать вам несколько слов, чтобы расстаться по-человечески… — Вы уже высказались! И высказались в соответствующем тоне. Не как в предыдущие дни. Ведь вчера вы говорили себе: «Она принадлежит к большому свету, нужно быть с ней внимательным и нежным». А сегодня решили, что я не из светского общества, и стало быть, со мной ни к чему церемониться. — Это не так. И вы знаете это. Что-что, но такое со мной не может произойти. И говорите вы всё это в отместку, лишь бы только задеть меня. Хорошо, согласен. Но выслушайте меня хотя бы, а потом думайте, что хотите. Но она была слишком ожесточена, чтобы слушать, и всё ускоряла шаг, а я всё не отставал от неё, и фразы, которыми мы обменивались, были всё такими же острыми. Наконец, девушка устала, или смилостивилась, или просто осознала нелепость положения. Она остановилась, полуобернулась и произнесла с досадой: — Хорошо, покончим с этим. Я вас слушаю. — Нельзя же говорить прямо на улице. Давайте не надолго зайдём в бистро. — Бистро тут ни к чему! — Тогда давайте присядем где-нибудь в тени — ведь здесь такое пекло. Она вздохнула с той же подчёркнутой досадой, и мы снова пошли, но теперь в обратном направлении. Прошли мимо белых кубов казино, мимо длинного скучного выставочного зала, мимо магазина, в котором мы увиделись в тот далёкий для меня день, и наконец свернули в тенистую аллею, тянущуюся вдоль широкого канала перед «Эксцельсиор». Здесь, в тени высоких каштанов, было прохладно и можно было спокойно беседовать. Но я молчал, потому что мне, в сущности, нечего было сказать кроме того, что я не хочу с ней расставаться ни сейчас, ни когда бы то ни было, то есть я имел сказать как раз то, чего нельзя было говорить в данный момент. Мы нашли скамейку и сели возле канала. У наших ног лежали отражения белых зданий и зелёных деревьев на фоне летнего неба. — Ну? — Может быть, вам это безразлично, но я полюбил вас, полюбил глупо, с первого взгляда… — Совершенно безразлично. — Иначе я не стал бы ходить за вами по пятам. Прошёл бы мимо, несмотря на вашу красоту и все прочие достоинства, потому что вы принадлежите, или, вернее, я думал, что вы принадлежите к разряду совершенно чужих мне людей. Тот день, когда я впервые увидел вас на пароходике, был для меня действительно скверным днём. — Не понимаю, чем лучше были остальные. — Я тоже. Все были плохими, кроме вчерашнего. До вчерашнего дня мой разум бунтовал и кричал: ты форменный идиот, раз потерял голову из-за такой женщины. Ваше богатство совсем не прельщало меня, наоборот, раздражало. А с сегодняшнего дня я могу любить вас спокойно, без раздвоенности и угрызений совести, потому что я узнал, что вы бедны, так же бедны, как и я. — Нет, — сказала она ледяным тоном, — я даже беднее вас. — Так это чудесно! — Молчите. Это ужасно! Ужасней невозможно придумать! Для неё это действительно было ужасно, потому что, взглянув на неё мельком, я заметил на её лице выражение боли и униженности. В тот миг это было совсем другое лицо — растерянное, жалкое, и я невольно отвёл глаза, словно заглянул туда, куда не должен был заглядывать. — Вы, может быть, думаете, будто знаете, что такое бедность… Ничего вы не знаете. Потому что родились мужчиной и потому что ваша бедность совсем другая. Но есть такая бедность… бедность сверх всяких границ… она смешивает тебя с грязью, бросает под ноги людей, делает тебя беспомощным и бесправным. Она говорила, глядя в воду канала, всё таким же тихим голосом, но в ушах у меня этот голос отдавался, как крик, потому что был исполнен напряжения, и поток её слов становился всё более стремительным и обильным, как бывает с долго сдерживаемыми слезами, которые выливаются в горький плач. — Тебе хочется одеваться прилично, безо всяких претензий — просто прилично, а приходится донашивать материнские платья, которые до того обветшали от стирки, что рвутся ещё при перелицовке. Тебе хочется почитать вечером, а вместо этого приходится жаться в углу, потому что вся семья ютится в каморке, грязной и убогой, и отец гасит свет, потому что у него с матерью свои отношения… Тебе хочется учиться, а приходится бросать школу — не остаётся средств на учение! Тебе хочется стать чем-то большим, артисткой, скажем, а у тебя нет денег даже на билет до Рима. В один прекрасный день кто-то советует тебе: «Иди к господину Тоси. Господин Тоси делает артисток здесь». Идёшь к этому господину. Он сидит вместе с двумя другими в каком-то кабаке и смотрит на сцену, где репетируют пять голых танцовщиц. «Поднимите платье! — бросает господин Тоси. — Выше, выше и поживее. Стыдливость — это не качество для моего заведения». И ты дрожишь и задираешь платье, насколько можешь, и не знаешь, куда смотреть. «Хорошо, теперь разденьтесь». «Но я не хочу раздеваться, — едва слышно возражаешь ему. — Я хочу стать артисткой». «Артисткой? Играть Джульетт?» Ты наивно киваешь в ответ. Господин Тоси глядит на тебя так, словно упал с неба, потом разражается смехом, за ним все остальные. «Ха-ха, вы только послушайте. Эта девица хочет играть Джульетту. Нет, вы только послушайте…» И потом говорит уже серьёзно: «Ну, чего вы ещё ждёте? Времени у меня в обрез. Раздевайтесь или освободите помещение. Для меня самое главное — ноги. Всё остальное — для Миланской скалы.» Незнакомка замолчала, но не подняла головы, словно продолжала рассказывать про себя, потому что нужно было описывать сцену раздевания, мучительный стыд от того, что приходится стоять голой перед мужчинами, выставлять напоказ ветхое бельё. — Он взял меня, этот господин Тоси. Но не на роль Джульетты и даже не для сцены. Меня одели в чёрную комбинацию и чёрные чулки, и я стала разносить между столиками поднос с сигаретами. В первую же ночь, когда заведение закрыли, господин Тоси обнял меня в гардеробной. Он был очень толстый, от него несло табаком и потом. «Ты ещё неопытна, пташка, но ты мне нравишься. Я тебя отвезу на лодке домой». Но господин Тоси даже не поинтересовался, где я живу, и остановил лодку возле одного из домов где-то за Сан-Симеоне. Я быстро выскочила, а господин Тоси не смог выйти сразу, потому что был слишком толст, и мне удалось убежать. Помню, я нашла в темноте какой-то садик, села там и долго плакала, потому что знала, что уже не вернусь в кабаре и никогда не стану артисткой. Незнакомка снова умолкла. Я тоже молчал. Теперь была её очередь говорить. Пришла и её очередь через столько дней, исполненных пустых фраз, которые только прикрывали мысли. — Кругом были одни обиды и унижения. Знаете, кто первым пожелал меня как женщину? Она посмотрела на меня потемневшими глазами, словно ждала ответа. — Никогда не догадаетесь. Мой второй отец. Вернулся однажды поздно ночью пьяный, утром тоже встал рано, схватил меня, когда я прибирала комнату, и попытался изнасиловать, но я закричала. Прибежала мать и выгнала его навсегда, потому что он был пьяницей и мерзавцем и пользы от него не было никакой. Но если бы на свете был только один негодяй. Когда я говорила хозяину, что квартирная плата слишком высока, он непременно отвечал мне: «Для вас она может быть совсем ничтожной, всё зависит от того, насколько вы будете сговорчивой». Когда я спрашивала бакалейщика, сколько стоит то или другое, он тотчас подмигивал мне: «Это зависит от вас. Может и ничего не стоить…» Отовсюду на тебя сыплются бесстыдные слова и взгляды, невозможно пойти в кино, чтобы кто-нибудь не ухватил тебя под руку, — и не столько потому, что ты красива, сколько из-за того, что бедна, а если ты бедна, что же важничать и строить из себя недотрогу. Сколько раз я меняла работу! Была и кассиршей, и продавщицей в универсальном магазине, и официанткой, и билетёршей в кино. Почти не осталось профессий, которых бы я не испробовала. Только никогда меня не оставляли в покое, никто не удовлетворялся тем, что ты на него работаешь, даже если эта работа высасывала все соки. Раз тебе дано место — угождай во всём хозяину. Одни набрасывались на меня в первый же день. Другие для приличия выжидали дня три или неделю. И я работала три дня или неделю, а потом опять искала работу, заранее зная, что это ненадолго, и, едва поступив на место, читала объявления о приёме на работу. «Ты очень горда, Ева, говорила мне мать, — а гордость не для таких людей, как мы. Ты, может быть, красива, но много ли в этом проку? Я тоже была красива. Красота, доченька, быстро отцветает.» Моя мать хотела, чтобы я приняла предложение бакалейщика или кого-нибудь вроде него, и не упускала случая сказать мне это. Но я не хотела — не из гордости или каких бы то ни было моральных побуждений, просто я знала, что мне дана одна-единственная жизнь — моя жизнь — и никто не имеет права вмешиваться и мешать мне устроить эту жизнь так, как я хочу. А мать всё настаивала, потому что не думала ни о чём другом, кроме квартплаты и подсолнечного масла, и, возможно, я и уступила бы ей. Но как-то вечером мой отчим ворвался к нам пьяный, чтобы перерыть ящики, мать проснулась, вскочила, а он набросился на неё и так избил, что бедная мама и двух дней после этого не прожила. Девушка скрестила на груди руки, откинулась на спинку скамьи и прикрыла глаза, словно ждала, когда память очистится ото всех этих старых грязных вещей. Потом снова заговорила, но я не сомневался, что она вспомнила ещё о многом из того, о чём не говорят и само воспоминание о чём вызывает отвращение. — Как-то я оказалась здесь, в Лидо. Мы сшили с моей подругой Эмилией новые платья — ситцевые, но по модели из французского журнала. Мы надели их дома, и нам они вдруг показались слишком хорошими для нашего квартала и кинотеатров, где билет стоит сто лир. «А что, если поехать в Лидо?» — предложила Эмилия. Я знала, что в Лидо чудесно, но никогда там не бывала. И мы приехали в Лидо. Здесь было тихо, просторно, а самое главное, чисто. Вы, возможно, скажете, что вам это известно. Совершенно неизвестно. Я хочу сказать, что вы не знаете, какое впечатление может произвести такое место на девочку, которая всю жизнь копошилась в грязи. Здесь не было хулиганов в дурацких пиджаках в полоску, с вечно искривлёнными в усмешке ртами, извергающими непристойные слова. Мужчины при встрече с нами поглядывали на нас почтительно и молча, а официант в кафе назвал меня «сударыней». «Всё это благодаря платьям, — сказала Эмилия. — Нас принимают за буржуа, уважаемая сударыня!» И она всё время смеялась, наша поездка была для неё всего лишь воскресной шуткой, а я думала и думала, потому что увидела нечто неожиданное, нечто красивое и новое, мимо которого не хотела проходить. С того дня всегда, когда мне удавалось выкроить немного денег или времени, я приезжала сюда, чтобы погулять вдоль набережной или посидеть на пляже, вдали от грязи и зловония, от мужланов из моего квартала. А позднее мне удалось найти работу, опять же здесь, и работу не на пять дней, а постоянную, потому что на этот раз моей хозяйкой стала женщина. Вот и всё. Незнакомка снова прикрыла глаза. Лицо её постепенно застывало в своей спокойной замкнутости. Грязь осталась позади, и теперь девушка словно отдыхала от воспоминаний, подставив личико лёгкому бризу. Я уже решил, что она забыла обо мне, когда она спросила: — Ну, вы довольны? И, поскольку я не ответил сразу, добавила: — Вы получили разом ответ на все вопросы и полувопросы, которые у вас накопились за эти дни. Или, может быть, вы знали наперёд? Человеку с такой проницательностью… — Нет, не знал. Признаюсь честно, не знал. Я был слеп, как летучая мышь. — А теперь? — Что «теперь»? — Теперь, когда знаете? Она сидела, по-прежнему неподвижно, сощурившись и подставив лицо прохладному бризу. В груди у меня вдруг разлилось странное тепло, мне захотелось обнять эти округлые нежные плечи и гордую смуглую шею. — Не знаю, — ответил я, овладев собой, — вы совершенно сбили меня с толку за эти полчаса. Я просто поражаюсь, как мог любить вас раньше. Сам того не желая, я произнёс двусмысленную фразу, и на лице девушки появилась ироническая улыбка. — Я хочу сказать, что до сих пор всё это было ребячеством. Вы были для меня красивой женщиной плюс догадки, притом неверные. Я только теперь увидел вас, увидел в вас человека… — И? Ирония исчезла, девушка слегка улыбнулась. Она играла мною, а я не терплю этого. — И… ничего, — ответил я, переменив тон. — Ясно, что вы горды, но не забывайте, что в каждом человеке есть доза гордости… Я не намерен делать вам признания для того, чтобы развлекать вас. Она засмеялась, на этот раз свободно, громко, а мне хотелось одновременно и обнять, и, бить её на месте. — Тем лучше, — заявила незнакомка, перестав смеяться. — Теперь вы прелесть. Видите ли, признания — это совсем не то, что меня привлекает. К тому же ваша сила вовсе не в таких вещах. — Значит, тут мы сходимся мнениями. В таком случае нам ничего не остаётся, кроме как снова пойти в бистро. — Нет, сейчас это совершенно невозможно, — сказала она, бегло взглянув на мои часы. — Опять игра? — Если для вас добывать хлеб — игра… Вы можете понять, что и я работаю? — Работаете? Где работаете? — Там, где вы меня увидели в первый день, когда приобрели снаряжение для пляжа. Летом вместо отпуска я работаю только после обеда. — Прекрасно, — заявил я. — Тогда я иду вместе с вами. — Ни в коем случае. Вам там нечего делать. — Как нечего? Я буду делать покупки. Имею я право купить что-нибудь? Куплю купальник консьержке из Менильмонтаны и соломенную шляпу дяде. — Вы говорите глупости. — Хорошо. Тогда я буду стоять возле магазина и ждать, когда вы освободитесь, так и знайте. — И что это вам взбрело в голову? Проводите меня самое большее до угла, а потом возвращайтесь, как разумный человек. И вообще не ждите меня, потому что вечером я занята. — Тогда я буду ждать вас завтра утром, — не сдавался я. — Хорошо. Только и в самом деле завтра, а не сегодня. Мы встали и пошли назад по посыпанной песком дорожке. Ветер усилился, тени стали более густыми, нас окружали зеленоватый сумрак и неясный шёпот. Медленно идя по аллее, я почувствовал, что впервые за столько дней в душе моей воцарился покой. Девушка была рядом, я мог коснуться её плечом, а впереди меня ждало обещанное завтра. * * * Я был так уверен в этом «завтра», что на следующее утро провёл на остановке несколько томительных часов, и даже когда наступил полдень, никак не мог поверить, что девушка не придёт. Пустынная пристань постепенно оживала. По широкой лестнице со стороны вокзала хлынули потоки людей с сумками и чемоданами, из переполненных пароходиков посыпали спешившие на обед мужчины. Люди толкали меня со всех сторон. Я побрёл к отелю, время от времени оборачиваясь и бессмысленно глядя в сторону канала. На следующее утро я опять до полудня прождал на пристани, но незнакомка и на этот раз не появилась. «Эта женщина издевается над тобой, пользуется твоей наивностью, — говорил мне разум, который ещё не выветрился у меня из головы. — Или просто решила отвязаться от тебя. Если она вертится на улицах Лидо, то не ради таких, как ты. Она достаточно дала тебе понять это!» Но я был не в состоянии отказаться от неё с такой лёгкостью. Тем более теперь. «Хорошо, — сказал я себе. — Будем считать, что всё кончено, но прежде нужно увидеть её. Чтобы иметь доказательства, что она и в самом деле избегает меня. Да, тогда-то и можно будет положить конец.» На третье утро я опять долго прождал её на остановке, потом сел на пароходик и отправился в Лидо. Шагая по нагретому песку за мальчиком, я старался не смотреть туда, где под одним зонтиком со Стариком или с кем-нибудь другим должна была сидеть она. Старик был на своём месте, но один, и у меня немного отлегло от сердца. Он скользнул по мне безразличным взглядом и медленно повернул спину. Я бросил под зонт вещи и пошёл по узкой полоске мокрого песка вдоль берега. То тут, то там в глаза мне бросались розовые купальники, но они принадлежали не моей незнакомке, и я совсем не проявлял недовольства, что её не было. Я дошёл почти до другого конца пляжа, когда услышал мягкий грудной смех, который распознал бы между тысячами других. Я повернул голову в ту сторону. Девушка стояла в воде в нескольких шагах от меня, как тогда, в день нашего объяснения, только теперь её лицо было совсем другим — оно смеялось. А возле неё стоял незнакомый мужчина, который тоже смеялся. У него были красивые белые зубы и мускулистое тело, и он ничем не напоминал Старика. С минуту я смотрел на них, вероятно, выглядя при этом довольно жалким, и она увидела меня. Быстро отвернувшись, я пошёл вперёд. Но идти в этом направлении было, некуда, потому что пляж кончался, упираясь в ограду, и мне пришлось вернуться. Я, наверно, был очень смешон, когда повернул назад и снова прошёл мимо этой пары, на сей раз вперив взгляд в песок, на котором отпечатались мои босые ступни. «Вот тебе и доказательство, — говорил я себе, одеваясь, и позднее, когда возвращался на пароходике в город, и ещё позднее, в отеле, когда шагал по своему номеру взад и вперёд. — Ты жаждал доказательств — вот одно из них, — притом такое, что другие уже излишни.» Я не мог думать ни о чём другом, и это, в сущности, было хорошо, потому что избавляло меня от необходимости думать о чём-то ином, и потом — начни я анализировать свои чувства, у меня раскололась бы голова. На следующий день я встал рано. Неторопливо побрился, следя, чтобы бритва двигалась под одним и тем же углом и чтобы не остался незамеченным ни один волосок. Потом долго одевался, — вполголоса перечисляя некоторые важные подробности, например, что на пиджаке не хватает одной пуговицы, а эту рубашку можно будет надеть ещё самое большее два-три раза. Потом спустился вниз выпить кофе, просмотрел газету и долго разговаривал с официантом о том, каковы шансы Фаусто Копи на победу в предстоящей велогонке. Официант увлёкся разговором, но хозяин позвал его зачем-то, и я остался один и, поскольку чашка была уже пуста, решил, что пора идти. Выйдя из отеля, я взглянул в сторону пристани, но двинулся не к ней, а в обратном направлении, перешёл через обшарпанный арочный мост и зашагал по длинной улице, забитой лотками, продавцами и домохозяйками. «Посмотри, — сказал я себе: — Венеция не такая, какой она кажется с Канале Гранде, и ты делаешь ошибку, разъезжая только на пароходике. Смотри на этот живой муравейник во все глаза, потому что он не менее интересен, чем музей.» И я смотрел во все глаза на лотки с цветной капустой, на женщин с невесёлыми лицами в помятых дешёвых платьях, слушал хриплые крики торговцев, пытаясь не пропустить ни одной детали, хотя всё это мало чем отличалось от нашего базара в Менильмонтане. Я долго бродил так, переходя с улицы на улицу, вернее из коридора в коридор, так как улицы стали совсем тесными и тёмными и приходилось задирать голову, чтобы увидеть над собой узкую полоску неба, что не всегда удавалось из-за развешанного белья. Наконец я вышел на широкую, залитую солнцем площадь. В глубине её возвышалась церковь «Джовани э Паоло», а прямо передо мной вырос бронзовый всадник на высоком пьедестале. На тротуаре стояли столики. Сев за один из них, я заказал что-то и взглянул на часы. «Хорошо, хватит комедий, — сказал я себе. — Сейчас девять часов. При всём желании тебе уже не успеть на пристань. Поздно.» И в то же мгновение меня охватило желание вскочить и помчаться по коридорам и лабиринтам торговых улиц к пристани. Она поедет сегодня в Лидо, и, может быть, я ещё перехвачу её, потому что иногда она отправляется туда поздно, даже очень поздно, как это было неделю назад. Если встать тотчас, можно ещё успеть. Но я продолжал сидеть за столиком, откинув голову назад, и вперив взгляд в бронзовую фигуру кондотьера Колеоне. Всадник, охвативший круп коня крепкими ногами, весь был жилы и мускулы, а на его волевом лице застыла грозная суровость. «Смотри на него и учись, — сказал я себе. — Хорошо, что не все мужчины такие бабы, как ты.» Каждое утро я вставал рано, долго брился и делал всё возможное для того, чтобы не думать о главном. Выйдя из отеля, я всегда сворачивал вправо и через пропахшие мылом и подсолнечным маслом улочки добирался до площади. Там садился перед бистро и смотрел на всадника, пока не проходила та четверть часа, когда всё моё существо рвалось на зад, туда, к пристани! Всё казалось мне мрачным и скверным и я изливал свою желчь на Кондотьера. «У тебя, конечно, есть воля, — говорил я ему. — Это видно по твоей мрачной физиономии. Но зачем тебе эта воля, позволь спросить? Ты думаешь только о войнах и баталиях Но кроме этого на свете существуют и другие вещи. Любовь нежность, душевная теплота. Понимаешь ты что-нибудь в эти вещах?» Официантка приносила мне кофе, я забывал про Всадника и мысленно возвращался к своим делам. Снова переживал свою любовь, вспоминая день за днём, встречу за встречей в надежде обнаружить новую подробность, какой-нибудь забытый факт, который изменил бы сделанный мною вывод. Но фактов не прибавлялось, и вывод оставался тем же. Эта женщина не аристократка, но мечтает стать ею, и ни о чём другом не думает, ничем другим не интересуется. Решила, что дорого стоит и что у неё ещё достаточно времени, поэтому и выбирает. Позволяет себе отказывать Старику, потому что он старик или потому что он женат, но, когда подвёртывается такой, как тот, с белыми зубами, сразу становится любезной. Как она смеялась в тот день! С тобой она никогда так не смеялась. Она смеялась над тобой, только и всего. Ты был развлечением во время паузы, передышки, представителем неизвестной ей породы мужчин, наивность которых удивляет и забавляет. Но пауза окончена, и странно даже, что она окончилась лишь теперь. Я сидел и ждал, когда наступит время обеда, а потом долго расправлялся с омлетом и увядшим салатом, читал купленный в соседнем киоске журнал или ругался про себя с Кондотьером, пока история с незнакомкой снова не одержала верх и не захватила меня целиком. Когда начинало смеркаться, я возвращался в отель, ужинал в ресторане и выпивал немного вина, чтобы захотелось спать, а так как спать не хотелось, сидел в ресторане, пока не начинали убирать со столов, и мне не оставалось ничего другого, как отправиться наверх, где меня ждала безотрадная пустота моего временного жилища и глухой шум воды, сонно плескавшей о старые камни. В то утро небо затянули облака, и, когда я вышел на площадь, фигура Кондотьера показалась мне ещё мрачнее и суровее на фоне серого неба. Я занял своё обычное место. За соседним столиком сидела, склонившись над путеводителем, крупная блондинка, наверное, немка. Она закинула ногу на ногу так, как это делают женщины, которые полагают, что у них красивые ноги. Да она и вообще была красива, хоть её телеса и свидетельствовали о некоторой расточительности, которую проявила по отношению к ней природа. Женщина почувствовала, что я наблюдаю за ней, и в свою очередь взглянула на меня, сначала совсем бегло, потом остановила на мне взгляд, которым, казалось, спрашивала: «Я и в самом деле нравлюсь вам?» Но она мне не нравилась, я хочу сказать, что она не могла понравиться мне в тот момент, и это снова заставило меня почувствовать, как глубоко вошла в мою жизнь та, другая, и насколько всё остальное обесцветилось в моих глазах. Немка ещё раз взглянула на меня и, заметив, что я отвёл взгляд, с досадой склонила голову над путеводителем, как бы говоря этим: «Что же ты тогда рассматриваешь меня?» Потом она расплатилась и встала, потому что пошёл дождь. Я тоже встал и направился к Палаццо Дукале. Я шёл по какой-то длинной, дышавшей сыростью улице, с множеством глухих аркад, когда неожиданно увидел незнакомку. Скорее не увидел, а болезненно почувствовал всем существом её присутствие, словно наткнулся на что-то. Она стояла у витрины, и я прошёл совсем близко, но сделал вид, что не заметил её. — Мы уже незнакомы, не так ли? — поинтересовалась девушка. Я сделал вид, что не слышу, но её каблучки уже стучали рядом со мной, а её голос, ласковый и задорный, повторял мои собственные слова: — Послушайте, я не собираюсь преследовать вас, но стоит ли расставаться вот так — с неприязнью и обидой в сердце? И потом она произнесла уже другим тоном: — Вы на меня сердитесь? — Нет, не сержусь. Не имею права на такую роскошь. — Значит, сердитесь. — Нет, уверяю вас, что не сержусь. Просто решил не досаждать вам больше. — А я не говорила, что вы мне досаждаете. — Но вы дали мне это понять. Когда обещают свидание завтра и не появляются ни завтра, ни послезавтра, ни послепослезавтра, то это говорит само за себя. — Вы правы, — неожиданно согласилась она. — Но я не могла прийти. В самом деле не могла. — Знаю. — Ничего вы не знаете. — «Достаточно того, что мне известно,» — хотелось мне сказать, но я промолчал. — Мне кажется, нам незачем идти дальше. Это тупик, — заметила незнакомка. — Ваши слова звучат почти символично, — мрачно буркнул я. Перед нами и в самом деле простирался канал, неподвижный, тёмно-зелёный. Мы воротились назад и свернули на другую улицу, и я всё время спрашивал себя, почему эта девушка идёт со мной рядом, если я и в самом деле неприятен ей, а если это не так, то что означают все её предыдущие фокусы. Дождь кончился. Между каменных карнизов вновь проглянуло небо, на котором рассеивались тёмные облака. — Погода улучшается, — констатировала девушка. — А мы всё ещё мрачные. «Погоде легко, — подумал я. — Ей не с кем ругаться. Она существует сама по себе». Но я продолжал молчать. — Вы упорны, этого нельзя отрицать, — снова заговорила девушка. — Чтобы положить конец недоразумению, скажу вам, что в тот день мне нужно было остаться в городе. Хозяйка послала меня в банк. А что касается того мужчины на пляже, то всё совсем не так, как вы, наверное, думаете, и вообще у меня с ним ничего нет. Ну, довольны вы теперь? — Доволен, — кивнул я и впервые посмотрел на неё. — Не вашими объяснениями, разумеется, я за них ломаного гроша не дам, а тем, что мы снова вместе. Позволите взять вас под руку? — Не уверена, что это будет очень удобно в такой толчее. — Девушка наморщила нос, но слегка отвела локоть, и я просунул под него руку, делая вид, что всего лишь исполняю избитую светскую обязанность. Мы снова оказались в царстве торговых улиц. Девушка остановилась перед одним из лотков, засмотревшись на огромные красно-жёлтые персики. — Страсть как хочется… — совсем по-детски призналась она. — Ну так ешьте. — Как, прямо на улице? — Слушайте, — сказал я, — оставьте эти позы. Когда хочется персиков, их едят там, где придётся. — Верно, давайте купим. Мы купили персиков и, пройдя в пустынный закоулок возле какого-то моста, стали лакомиться сочными плодами, вытирая их моим платком. Они были такие крупные, что их трудно было есть, не вымазавшись соком, и мы смотрели на свои лица и смеялись. — Какое падение, — говорила она. — Поглядели бы вы только на себя. И это мне преподаватель истории! — И притом с дамой из «Эксцельсиора». Наконец, персики были съедены. Девушка вытащила из сумки зеркальце и губную помаду и привела в порядок лицо. И стала той же, прежней — надменное выражение, модный кремовый плащ и стройная фигура снова делали незнакомку далёкой и недоступной для всех, кроме меня, который имел счастье держать её под руку. Вскоре мы вышли на площадь с памятником кондотьеру Колеоне. Сурово насупив брови, он смотрел прямо перед собой, словно желал показать, что плюёт на такие ничтожества, как я, и на то, что я веду кого-то под руку. Я тоже не остался в долгу. «Может, ты и сильный, — сказал я. — Но зато ты один.» * * * — Итак, вы ждёте? — Каждый чего-то ждёт, — задумчиво ответила девушка. — Да, но сейчас мы говорим о вас. — Правильно, жду. Мы сидели под тростниковым навесом маленького буфета, в прорезанной полосками солнечного света тени, пили лимонад и зарывали ноги в прохладный песок. Но это был уже не буфет «Эксцельсиора», туда мы больше не ходили. — Послушайте, — предложила однажды незнакомка, — не лучше ли нам сменить пляж? Этот Старик и мне уже начинает действовать на нервы. К тому же здесь всё ужасно дорого. — Что касается Старика, — я согласен, но перестаньте, наконец, обижать меня в отношении денег. Я ещё не дошёл до ручки. Так или иначе, мы оставили квартал казино и передвинулись к западу, к более мелким пляжам и обыкновенным людям. И это была не единственная перемена. С того дождливого утра девушка перестала играть свои роли, по крайней мере со мной, и я с каждым днём заново открывал её — более земную, более человечную и в своём несчастье более привлекательную. Мы стали друзьями, и она уже не разыгрывала и не испытывала меня. Каждый раз, когда её лицо поворачивалось ко мне, оно становилось естественным, простым и открытым. — А каков тот человек, которого вы ждёте? — Зачем задавать глупые вопросы? Откуда я знаю, каким он будет. — Но вы всё же представляете себе этого мужчину в общих чертах. — Представляю, но не знаю, каким он окажется. — Послушайте, — сказал я, — я вам скажу. Он представляется вам богатым, очень богатым, красивым, атлетически сложенным, с белыми зубами, как тот, на пляже… Она засмеялась: — Только он был женат. — Поэтому ничего не получилось? Девушка посмотрела на соседний столик, за которым сидели два мальчугана и важно потягивали через соломинку сироп, и недовольно ответила: — Как вы любите мучить людей. Я начинаю досадовать, что пожалела вас тогда. — Когда это вы меня пожалели? — Тогда, когда вы прошли мимо нас, чуть не стукнулись об ограду и повернули назад. — Видите ли, мне совершенно не нужна жалость. — Вы меня не поняли. Вы вообще никогда ничего не понимаете. Я пожалела вас, но не сжалилась над вами; просто вы вдруг показались мне совсем одиноким, а это чувство мне тоже знакомо. — Возможно, — сказал я, откашлявшись. — Но во всяком случае это ненадолго, потому что долгожданный принц всё же появится. И он будет походить на того типа с пляжа, не правда ли? — Какое значение имеет то, на кого он будет походить? — с лёгкой досадой ответила девушка. Потом, помолчав, ответила иным тоном: — Он должен быть сильным, понимаете? Это очень важно для женщины. Чтобы можно было всюду чувствовать себя с ним легко и свободно, делать, что захочешь, и не заботиться ни о чём и ни о ком… — Значит, у него будет много денег… — Вы всё о деньгах говорите. Разумеется, у него должно быть много денег, но это то, что само собой разумеется и о чём не говорят. На этой земле только богатый силён. — Мне кажется, вы допускаете небольшую ошибку принципиального характера, — возразил я. — Точнее, вы путаете силу с вооружением. Потому что деньги в лучшем случае являются только оружием, а быть вооружённым и сильным — это не одно и то же. К тому же, — и я обвёл рукой дугу приморского бульвара, — даже и на этой земле деньги не всегда самое надёжное оружие. И уж, конечно, не средство, достойное наибольшего уважения. На вашем месте я бы принимал во внимание и такие качества, как сила характера, известный минимум мозгового вещества в голове, честность и ещё кое-что в этом роде. — Хорошо, — со вздохом произнесла девушка. — Давайте решим, что он будет умным и волевым, честным и эрудированным, и притом богатым. Таким он вам нравится? — Во всяком случае, это уже более приемлемо, — уклонился я от прямого ответа, потому что мне хотелось услышать от неё совсем другие слова, и она это прекрасно понимала. — Но меня возмущает, что живая девушка может любить призрак, какого-то выдуманного человека. — Почему «выдуманного»? Уж не считаете ли вы себя более реальным? Честное слово, не повстречайтесь вы мне, я бы не поверила, что может появиться такой, как вы, да ещё здесь, в Лидо. — Что вы хотите этим сказать? Она не ответила, что хотела этим сказать, и только смеялась. Так мы болтали с ней, дразнили друг друга, валялись на песке, купались. Порой мы впадали в детство и ели потихоньку мороженое, поданное через ограду уличным продавцом, или гонялись друг за другом на песке или в воде. В море я с трудом настигал её, потому что она плавала лучше меня, но на песке легко догонял, ловил за покатые золотистые плечи и держал до тех пор, пока она не вырывалась: — Осторожно, мой милый учитель, не перебарщивайте. Обедали мы в том же бистро с оранжевым навесом, а вечером я ждал её где-нибудь возле магазина, и мы вместе гуляли в сумерках по аллеям вдоль канала, по набережной или по городу, по ту сторону пролива. Темнота заставляет людей чувствовать себя более одинокими, а по-настоящему одиноким людям тогда приходится особенно туго. Возможно, поэтому в темноте девушка держалась ближе ко мне, её голос становился более ласковым, а взгляд — более мягким. Все эти вечера так чётко запечатлены в моём сознании, что я мог бы рассказать о каждом из них всё до мельчайших подробностей. Всё по порядку и вразбивку; и сзаду наперёд. Я даже пронумеровал эти вечера — их было восемь. И это было после того, как девушка перестала играть роли, — предыдущие вечера не в счёт, даже тот, с цветными фонариками и поцелуем. В один из этих вечеров мы пошли потанцевать в ресторанчик возле Каза д’Оро. Это был грязный притон с красным неоном и геометрическими глупостями на стенах, и я сразу пожалел, что мы вошли, потому что мужчин было больше, чем женщин, к тому же они имели подозрительный вид и бесцеремонно приглашали дам с других столиков. Должен сказать, что внешность моей приятельницы с некоторого времени и без того мне создавала массу неприятностей. Её, конечно, нельзя было винить за красоту, но я тем более не имел никакой вины и не понимал, почему должен выносить все эти подмигивания, наглые взгляды и улыбки, вызываемые её появлением. Мы заняли столик и пошли танцевать. Танцплощадка была очень маленькая, а сидевшие вокруг не желали потесниться. Даже наоборот, когда мы проплывали в танце мимо них, они выставляли колени, чтобы коснуться девушки, и бесстыдно оглядывали её с головы до пят. — Смотри, какая краля! Браво, малютка! — одобрительно кричал кто-то. — Послушай, детка, запиши меня в твой блокнот! — вопил крупный нахал в пёстрой американской рубашке навыпуск. Потом какой-то тип попытался подставить мне ногу, и я чуть не упал, а когда мы сели, нахал в американской рубашке расхлябанным шагом подошёл к нашему столику и, глядя на девушку, согнул руку в локте, что означало: «Вставай, будем танцевать!» Она, разумеется, не встала, не хватало только этого, но тот всё ждал, жуя жевательную резину. — Послушай, это тебе ни о чём не говорит? — спросил я, показывая ему кулак. Он лениво протянул лапу и отвёл мою руку, но я уже был вне себя и резко оттолкнул его ручищу. Тип словно проснулся, посмотрел на меня с интересом и внезапно размахнулся. Я вовремя увернулся от удара, вскочил и стукнул здоровяка стулом. Удар был точен и достаточно силён. Здоровяк покачнулся и рухнул на землю. Сидящие за соседним столиком набросились на меня, и кто-то поставил мне фонарь под глазом. Я сгрёб его в охапку, чувствуя при этом, что удары катастрофически учащаются. Совершенно неожиданно кто-то пришёл мне на помощь, так что драка принимала серьёзный характер. — Господа, перестаньте, вы всё перебьёте! — пищал среди общего треска хозяин ресторанчика. — Ничего, это послужит тебе уроком! — гремел за моей спиной невидимый союзник. — Не будешь собирать всякую шваль в своём кабаке… Внезапно заиграл оркестр, и в тот же миг битва затихла. Мужчины стали рассаживаться за столиками, приводя в порядок одежду, женщины выходили из углов. По лестнице спускалась полиция. — Кто тут дрался? — спросил старший. — Ничего такого нет, — с масляной улыбкой ответил хозяин. — Сами видите, всё как надо. — Пойдёмте, — девушка дёрнула меня за руку. — Здесь не стоит оставаться ни минуты. Мы остановились посреди окутанной тьмой площади. Рядом был фонтан. Девушка намочила платок и принялась оттирать мне щёку. — Какой стыд! Учитель, и вдруг дерётся. Что скажут ученики… — Слушайте, что это вы ухватились за мою профессию? — буркнул я, потому что во мне ещё кипела злость. — Не могу понять, чем учитель хуже прочих смертных. — В том-то и дело, что вы должны быть выше других, а вы дерётесь, как грузчик. — Может быть, вы сожалеете об упущенном танце? — Возможно. На нём была такая ослепительная рубашка. — Подобные типы действуют мне на нервы. Впрочем, и все остальные — те, что поедают вас глазами. — Теперь вы знаете, как я жила, и перестанете упрекать меня в высокомерии. — Нет, но они просто пожирают вас глазами, меряют взглядом ноги, руки, грудь. Только я один стою, скромно потупив взор. — Это вы-то скромный? — возразила она. — И вы в это верите? Да вы хуже Старика. Был и другой вечер, полный прозрачного жёлтого света и запахов дешёвого жаркого и жареной рыбы. Шёл дождь, и мы шли по тёмной узкой улочке. Я провожал её и знал, что она разрешит проводить её лишь до пристани на углу. Там она сядет на пароходик одна, как всегда одна, ещё ни разу я не провожал её до дома. Наверно, место, где она жила, было уж слишком неприглядным. Тёмный коридор, по которому мы продвигались, пересекали полоски света, и мы проходили мимо грязных окон маленьких закусочных, в которых не было неонового освещения, даже приличной люстры, а висели одинокие унылые лампы, освещающие пыльные бутылки, обитую жестью стойку и столики с запятнанными клетчатыми скатертями. — Хотите войдём? — предложил я, когда мы собирались пройти сквозь очередную полоску света. — Сюда? — А почему бы и нет, выглядит уютно… — Может быть, для вас, для туристов. А меня мутит от одного этого жёлтого света. И потом этот запах, вы чувствуете — пахнет плохим маслом, грязной посудой, бедностью? Вся моя жизнь пропитана ею, порой мне кажется, что и вода, и ветер пахнут бедной кухней, что эти запахи будут преследовать меня до могилы. Мы дошли до угла. Около канала виднелся последний ресторанчик, тоже маленький и дешёвый, но с террасой и гирляндами цветных лампочек, достаточно редких, чтобы не слишком много пришлось платить за электричество. — Давайте сядем здесь, — предложила девушка — Здесь, по крайней мере, воздух чистый. — Да, но моросит дождь. — Ничего, не простудитесь. За одним из столиков под раскрытым зонтиком сидели ещё двое ненормальных с длинными шотландскими лицами. Они грустно молчали и держались за руки, вероятно, убеждённые, что в Венеции именно так надо себя вести. Мы сели. Хозяин раскрыл зонтик над нашим столиком, потом принёс бутылку вина и жареную рыбу. — Знает, что вы любите, — заметил я. Она не ответила. Налила себе немного вина и медленно выпила его. При свете ламп её красивое лицо выглядело зеленоватым и скорбным. — Сегодня нам что-то не везёт, а? — Мне никогда не везло, — тихо произнесла девушка. В эту минуту она выглядела неуверенной в себе, слабой, беспомощной. Словно с запахами грязного квартала и унылым жёлтым светом в её душу снова проникало всё то тяжёлое и уродливое, что наслоилось в прошлом. — Один-единственный раз я думала, что мне повезло, но и тогда ошиблась.. — С тем, на пляже? — Нет, с другим, гораздо раньше. Он был тоже красивым и по-настоящему щедрым. «Я куплю тебе всё, — говорил он. — Я куплю тебе даже луну, если захочешь. Только подожди.» О, он не был похож на тех, что в Лидо, и на миллиардеров, но в нём чувствовалась уверенность в себе, и он держал себя так, словно весь мир принадлежал только ему. Думаю, что он любил меня, насколько мог любить такой, как он, разумеется. Когда мы встречались с ним, он вёл меня в какой-нибудь из лучших магазинов и говорил: «Выбирай без стеснения всё, что захочешь, в размере пятидесяти тысяч!» А потом, когда мы возвращались с пакетами домой, он оглядывал комнату и морщился: «Неплохо бы в ближайшие дни подумать и о более серьёзных вещах, например, о квартире. Что тебе нужно? Просторный холл с видом на большой канал, кухня-столовая и ванная. Обои и мебель — твоя забота. Я в них ничего не смыслю.» Так говорил он и сорил деньгами, хотя до смены квартиры дело не доходило. — А откуда он брал деньги? — Я точно не знаю. Организовывал разные лотереи или что-то в этом роде. И постоянно строил планы: «Венеция, — говорил он, — хороша, но только для иностранцев. Мы поселимся в другом месте, выбери только где: во Флоренции, Милане или Риме.» «В Риме», — говорила я. «В Риме? Это проще всего. У меня есть сильные люди в Риме, детка.» Но в один прекрасный день он исчез, и больше я его не видела. А через неделю ко мне нагрянула полиция и унесла всё. «Вы не имеете права, — кричала я, — это подарки моего жениха.» А они смеялись в ответ: «Жениха? Твой жених грязный вор, вот он кто. Скажи спасибо, что мы не занимаемся такими дурами, как ты…» Она замолчала, задумчиво глядя перед собой. Те двое за соседним столиком продолжали держаться за руки. Может, им это надоело, но они не подавали вида. — А сейчас он где? Девушка посмотрела на меня, словно не понимала вопроса — Откуда же я знаю? В тюрьме, наверно, где же он ещё может быть. — И вы не попытались увидеться с ним? — Зачем? Чтобы выразить свои соболезнования? Или, может быть, чтобы пообещать дождаться его? Но я не желаю жить с вором, хочу, чтобы на душе у меня было спокойно и светло. Хочу, чтобы в моей жизни не было двадцативаттовых лампочек и гнилостного запаха. — Хорошо, — сказал я. — Успокойтесь. Мы пойдём туда, где светлее. Она снова посмотрела на меня и усмехнулась: — На сколько времени? На час, на два? Оставьте… Пора домой. Был и ещё один вечер, самый неприятный из всех — из-за казино или моего характера, не знаю из-за чего точно. Мы гуляли в темноте под деревьями — там, где девушка впервые по-человечески заговорила со мной, и всё было бы прекрасно, не выйди мы на набережную перед казино. Фасад большого здания был ярко освещён, по асфальту мягко шуршали шинами автомобили, которые останавливались перед лестницей, и из них выходили мужчины и женщины в вечерних туалетах. Была суббота, и всё выглядело торжественнее, чем обычно. — Давайте посмотрим немного, — попросила девушка и взяла меня под руку. Я неохотно согласился, и мы встали в стороне, в тени, где уже столпились зеваки. Время от времени девушка указывала на выходящих из «кадиллаков» людей и давала пояснения, поскольку я был совсем непросвещённым человеком и не знал звёзд большого света. — Видите вон ту, в горностаях, это Ла Бегум, у которой украли драгоценностей на двести миллионов, помните? А вот тот худощавый, в лиловом смокинге, — Джексон-младший. Триста миллионов в долларах. А та женщина, что выходит из машины, — Ана Фабиани, в прошлом году она вышла замуж за миллиарды Феррари. — Послушайте, — прервал я её, — мне обидно стоять здесь словно я бедный родственник. Если вам хочется смотреть на них, давайте войдём внутрь. — Не пустят… — Как так не пустят? Ведь вход свободный. Платишь и входишь. — Да, но вы не в смокинге. — В смокинге или нет — вас это не должно беспокоить. — Оставьте, нас не пустят. Но я заупрямился и повёл её к лестнице. У дверей нас остановили: — Сударь не одет. — Я не голый. — Сударь не в вечернем костюме, — настойчиво повторил человек у входа. — Убирайся с дороги! — разозлился я. — У меня нет времени спорить с тобой. Из казино вышел другой мужчина и отвёл меня в сторону: — Не вынуждайте нас звать полицию. Освободите вход. — Хорошо, — согласился я, — только убери руки, а то ещё замараешь мне костюм. Мы повернули назад, и лестница показалась мне невероятно длинной, потому что люди смотрели на нас и потому что со мной была девушка. Мы прошли мимо казино, не произнеся ни слова, и направились вниз по набережной. Молчание «затянулось», и девушка попыталась обратить всё в шутку: — Нас спасло только то, что у вас под рукой не оказалось стула. — Молчите, — сказал я. — Ненавижу этот проклятый свет. Видали: смокинг! А зачем нужен этот смокинг! — Потому что смокинг красивее. Мы остановились возле каменного парапета набережной. В темноте перед нами море с шумом перетаскивало песок и камешки. Над нашими головами светилась голубоватая неоновая лампа. — Глупости. Красота тут ни при чём. Иметь смокинг означает иметь ни на что негодную одежду, а иметь негодную одежду может только тот, кто набил мошну. Потому что смокинг и фрак это минимальный доход в несколько сотен тысяч, а раз у тебя нет такого дохода, значит, ты последний негодяй. — Но подождите, — остановила она меня с лёгкой досадой. — Эти люди ввели такие порядки для себя, а не для вас. Если вам не нравятся их порядки, зачем вы туда идёте? — Этот вопрос вам стоит задать себе самой. Зачем вы и в самом деле здесь, чего ждёте от этих людей?. — Мне кажется, это вам хотелось войти, а не мне. — Верно, в этом одном-единственном случае верно, да и то в угоду вам. Но вы стремитесь попасть в этот свет не на один вечер, вы стремитесь туда ежедневно, это стало смыслом вашей жизни. Вы говорите: «Я жду.» Мне понятно, что девушка может ждать своего счастья, что она может по ошибке ждать его не там, где нужно, это тоже можно понять, но вам не кажется, что вы слишком деятельны в этом ожидании? Нет, вы не ждёте его, вы его искушаете. Вы переняли у этих людей всё, что можно перенять: манеры, походку, взгляд, манеру одеваться. Вы ходите туда, куда ходят они, обходите пляжи и танцплощадки, смотрите на них такими же голодными глазами, какими Старик смотрит на вас. Я наблюдал за вами, когда вы следили за этим парадом звёзд. Если бы вы только посмотрели со стороны, какая зависть была в ваших глазах, какими голодными выглядели ваши губы. — Вы увидели меня такой и преисполнились отвращения, не так ли? Вы могли мне это сказать и без предисловий. — Одну минутку! — остановил я её. — Я не кончил… Вы думаете, что ждёте принца, или сильного мужчину, или рыцаря. Но вы обманываете саму себя, если в самом деле так думаете. Вы, в сущности, ждёте того, о чём не говорится, но о чём вы больше всего думаете, — денег. Или, если хотите, возможности иметь богатые туалеты, вести роскошную жизнь, но совсем не мужчину и человека. Человек мало интересует вас. Вы даже не потрудились навестить в тюрьме того несчастного. Вор? Согласен, но вором он стал из-за вас, из-за любви к вам. Он в сто раз выше таких честных эгоистов, как вы, для которых всё земное блаженство исчерпывается кошельком. Туго набитый кошелёк — вот ваш сказочный принц! Я говорил и говорил и уже не мог остановиться, и когда какое-нибудь обвинение казалось мне удачным, я повторял его. Девушка слушала меня, широко раскрыв глаза, и я видел при свете уличного фонаря, что в этих глазах застыли обида и страдание. Я сумел задеть её за живое, потрясти, и этот успех опьянял меня, и я бросал эти резкие, уничтожающие слова, потому что мне казалось, что они направлены не только против неё, но и против того ненавистного мира, который пленил и покорил её. Потом она перестала слушать, повернулась и медленно пошла. Я побрёл за ней, продолжая изливать свою злобу. Девушка ускорила шаг, я последовал её примеру. Она побежала, я тоже побежал, но кто-то в темноте преградил мне дорогу. — Полегче, мой мальчик. Оставь девушку в покое, насильно мил не будешь. Когда я избавился от неожиданных защитников, её уже не было. Я не нашёл её ни на пристани, ни на берегу. Набережная была бесконечно длинной и пустынной. Море загребало песок шершавыми ладонями, где-то вдали светились фары машины. В голове у меня шумело, словно после попойки. На следующее утро я терпеливо простоял до десяти часов на пристани, хотя и знал, что девушка не появится. Потом сел на пароходик, отправился в Лидо и прошёл набережную из конца в конец, выглядывая в людском муравейнике на пляжах знакомый розовый купальник. Девушки не было видно. «Ничего, найду её после обеда в магазине…» Я расхаживал повсюду, стараясь убить время. Минуты тянулись невыносимо медленно. Я пошёл по улице, ведущей к пристани, чтобы поглазеть на витрины, и только тогда понял, что сегодня воскресенье. Магазин будет закрыт весь день, весь этот бесконечно длинный день. «А может, магазин всё же откроют, — подумал я. — Может быть, они раскладывают товары или подсчитывают выручку». Но, когда я подошёл к магазину в два часа, решётки были всё так же опущены, а вокруг не было ни души, если не считать нищего на углу. «Теперь тебе остаётся только одно. Ждать на пристани. Если она где-нибудь здесь, значит, придёт сюда, чтобы сесть на пароходик. Если же её нет, то всё равно её не найдёшь.» Я отправился в небольшое бистро возле пристани, думая о том, сколько времени я ухлопал в этом городе на ожидания… Но на этот раз я сам был во всём виноват и заслуживал наказания. Если мне придётся ждать не полдня, а много дней — это всё равно не окупит вины. В сущности, меня мучило не ожидание, а неизвестность и угрызения, вызванные тем, что произошло прошлым вечером. Потому что в любви, я говорю о настоящей любви, самая большая боль идёт не о тех ударов, которые получаешь, а от тех, которые сам нанёс другому. Пароходики уходили в город почти пустыми, и было нетрудно даже издали следить за пассажирами. Потом движение стало более оживлённым. Со стороны бульвара повалили шумные компании, возвращающиеся в город. Я встал и пошёл к пристани. Теперь пассажиры напирали плотной толпой, и мне приходилось неутомимо и быстро просеивать её глазами, и это было более неприятным занятием, чем чистка риса в казарме, потому что людскому потоку не было конца, а того одного-единственного зерна, которое меня интересовало, всё не было. Солнце медленно скрылось за горизонтом, море стало тёмно-синим и холодным, а небо более высоким, прозрачным и твёрдым, как фарфор. Казалось, что стукни по нему, и оно зазвенит, но у меня не было никакого желания заниматься им, потому что приходилось всё время просеивать глазами толпу, и хотя я делал это старательно, всё же прозевал и увидел мою знакомую уже в переполненном пароходике. — Пустите, — молил я, пробивая дорогу в толпе, — пустите меня, слышите? — Эй, куда, все спешат! — кричали у меня за спиной. — Соблюдайте очередь! Но я ничего не слушал и всё ожесточённее пробивался сквозь толпу и сумел вцепиться в борт пароходика в тот момент, когда он отчаливал. — Разбирайся с такими, — ругался кондуктор. — Мы уже отчалили, а они прыгают. Нет, в самом деле!.. Девушка стояла на задней палубе, и мне при помощи локтей удалось порядком продвинуться, но ещё ближе протиснуться не представлялось никакой возможности, потому что дорогу преграждали два огромных чемодана и бородатый старик, устроившийся между ними. Она не видела меня, и я крикнул через плечо старика: — Послушайте, Ева… Девушка обернулась, вздрогнула от неожиданности, но, увидев, что это всего лишь я, снова стала смотреть на море. — Ева, послушайте, мне хочется объяснить вам, что вчера… Она всё ещё смотрела на воду. — Всё это глупости… Старик недовольно повернулся ко мне, потому что я дышал ему в шею. — Посторонитесь, — сказал я. — Никто не украдёт ваши чемоданы. А для меня это важно. — Важно… — буркнул старик с бородой. — Мир гибнет. Но он всё же посторонился, потому что не хотел, чтобы ему кричали в ухо. И вот я стоял рядом с ней. Вознаграждённый за все муки этого несчастного дня. — Ева, я проклинаю себя за всё, что наговорил вам вчера. — Дело не в том, что вы всё это сказали. Важно, что вы так думаете, — сухо ответила она, не глядя на меня. — Но это неправда, именно это неправда. Ничего подобного я не думал. Был опьянён злобой, и не к вам, а к тем, другим, и, как пьяный, перепутал всё, и истину, и ложь, наговорил вам жалких грубостей. Она молчала и смотрела на море. — Ева, послушайте, постарайтесь понять меня… — Откуда вы узнали моё имя? — От вас, когда вы там, на скамейке, повторили слова матери: «Ты очень гордая, Ева.» Всё время, пока вы рассказывали мне всё это, я думал о себе и о своей жизни, потому что она была не веселее вашей. И если я ненавижу тех, других, и если вчера вспылил, то потому, что всю жизнь меня заставляли гнуть шею, топтали, отнимали у меня всё, к чему я протягивал руку, хотя это всё и не принадлежало им и не было им нужно. Я не говорил вам этого, но это именно так. Она всё молчала. — Вчера во мне говорила злоба, и вы знаете, что она не направлена против вас, ведь не ради злобы я хожу за вами столько дней. Я бросал обвинения вам в лицо, но не видел вас, вы были только раскрытым окном, через которое на меня смотрели они и через которое я кричал тем, которых ненавижу с детства. В лицее у меня отняли стипендию, потому что мой отец был коммунистом. Отец умер, но всё равно, он был коммунистом, и, следовательно, его сын не имел права учиться. Но я хотел учиться, и учился благодаря поту моей матери, которая в кровь стирала свои старческие руки, склонившись над паркетами богачей. И в университете я должен был получать стипендию, потому что был первым, и меня опять лишили её, потому что теперь сам я был опасен, а значит, не имел права на свой кусок. И я работал ночным сторожем, а днём с тяжёлой головой слушал лекции, в то время как сыновья богачей расхаживали по ресторанам бульвара Сен-Мишель. А потом я выдержал конкурс на место ассистента, но и его у меня отобрали и заставили два года ждать жалкой службы, и дали мне её только потому, что она и в самом деле была жалкой. И когда я в один прекрасный день приехал в Венецию и встретил девушку, для которой готов на всё, я увидел, что они и здесь встали на моём пути, решили и её отобрать у меня. Поэтому ночью я кипел злобой, но не к вам, а как бы отстаивая вас, потому что, кроме вас, у меня никого нет и никого не было. Место за чемоданами было совсем крошечным, и мы стояли, почти касаясь друг друга, и, говоря, я невольно обнял девушку за талию и почувствовал, хотя это и было совершенно невероятно, что она обмякает в моих руках и склоняет голову мне на плечо. А потом я, как в тумане, услышал насмешливый голос старика: — Теперь мне ясно, что было так важно… целоваться начали. Уже стемнело, и я стоял, обняв девушку за плечи, и чувствовал щекой прикосновение её мягких волос. А Венеция приближалась к нам — озарённая неоном, прекрасная и сияющая, как светлое будущее. И это был восьмой вечер, о котором я не могу рассказать. У меня в памяти путаются эти несколько дней, которые пришли позднее, потому что все они были счастливыми и одинаковыми в своём счастье. Они были полны разговоров, взглядов и ласк, которых мне никогда не забыть и которых никогда не разложить по полочкам, я не знаю точно, что в какой день происходило. Было утро, и мы сидели в моём гостиничном номере и очень походили на семью, потому что Ева готовила завтрак, а я читал газету. — Ну, что там нового? Она спросила это, чтобы доставить мне удовольствие. Потому что вообще-то Ева относилась к тем людям, которые просматривают только заголовки, чтобы увидеть будет или не будет война, а потом переходят к светским новостям и криминальной хронике. — Ничего интересного, — ответил я и только теперь понял, что не прочёл ни строчки. Всё время, держа газету, я украдкой наблюдал за Евой и пытался осознать то, что осознать было невозможно, — что моя незнакомка здесь, возле меня, кутается в мою пижаму, что её ноги тонут в моих огромных тапочках и что она наливает кофе в чашки для нас, двоих. — Отложи на минутку газету. За три дня ты стал похож на охладевшего супруга. Похоже, я напрасно сочла, что ты мужчина моего типа. — Впервые слышу нечто подобное, — ответил я, придвигая свой стул к столу. — Это неважно, важно, что это так. Помнишь, ты спрашивал, каким должен быть мой герой. А я засмеялась про себя, и мне хотелось сказать: «Таким, как ты, глупый», но не сказала, чтобы ты не возгордился. Потому что я не питаю слабости к идеальным мужчинам и считаю, что если такие и существуют, то они ужасно скучные. Впрочем, в некоторые дни и ты был ужасно скучным. — В какие именно? — В те, когда ты представлялся очень воспитанным и кротким. Мне именно то и нравилось, что ты мог развивать теории о будущем мира, а потом бросаться стульями или ругаться с полицейскими перед казино. Но ты вообразил, что раз отправился с изысканной дамой, то должен и сам блеснуть манерами. — Ничего я не вообразил, просто боялся. Боялся, что могу потерять тебя, и был готов разыгрывать любые комедии. Она отпила немного кофе и деликатно откусила кусочек булочки. Она всегда ела деликатно, это вошло у неё в привычку. — Значит, твоё «с первого взгляда» не было только словами? — Словами? Да это было чем-то вроде удара по носу. Я находился на пароходике уже с полчаса, когда тебя заметил, а потом уже не мог отвести взгляда от твоего лица. Злился, что смотрю на тебя, и всё же смотрел… — И даже завязал остроумный разговор о погоде: «Тепло, не правда ли?» Она попыталась говорить моим голосом, потом рассмеялась мягким грудным смехом. — Не знаю, выдумала бы ли ты на моём месте что-нибудь более умное. — Милый, ты рассердился, — сказала Ева и придвинула свой стул к моему. — Послушай, — произнёс я, и вправду несколько раздосадованный. — Ты хотя и имеешь голову учителя истории, всё же ничего не понимаешь. Я не играл роли и не ожидал всего того, что произошло, думал, что так и уеду, не прикоснувшись к тебе, единственно, чего я хотел, — это быть с тобою до последнего дня… Но я не мог продолжить, потому что её руки притянули меня к себе, и в груди у меня разлилась та странная теплота, от которой прерывается дыхание. В один из этих трёх дней мы лежали на пляже, не на том, дорогом, а на другом, и тихо разговаривали, глядя на зелёный купол раскрытого над нашими головами зонта. — Ты в самом деле хочешь жениться на мне? — спрашивала она. — А что в этом удивительного? — Для меня удивительно. Никогда до сих пор мне не делали предложений. — В самом деле? — Никогда. Если не принимать во внимание предложения бакалейщика. — А теперь получили одно. И не от бакалейщика. — А что я должна делать в качестве твоей супруги? — Что пожелаешь. — Но чего бы желал ты? — Я не могу распоряжаться тобою. Согласен на всё, что ты сама выберешь. — Может быть, стать домохозяйкой? Хорошей и прилежной домохозяйкой, которая украсит семейное гнездо. Впрочем, сколько у тебя комнат? — Две. И даже ванная. — Две комнаты. И даже ванная. Не так плохо. — Для Менильмонтана и простого учителя совсем неплохо. — Нужно обставить их уютно. Только, знаешь что, из меня не выйдет хорошей хозяйки. Мне уже начинает так казаться. — Ты могла бы работать, как делают другие. — Кем работать? — Продавщицей или кассиршей, или станешь служащей, — не знаю, что тебе больше по душе. — А, нет. Это совсем не привлекает меня. Хватит мне и того стажа, который я имею. — Ты могла бы учиться, — терпеливо предложил я. — Зачем? — Чтобы приобрести профессию. Профессию, которую бы ты любила. Она замолчала. Наверно, думала. — Не вижу такой профессии. — Ты могла бы стать учительницей, например. Ева снова замолчала. Потом сказала: — А знаешь, это идея. Она не добавила ничего больше. Но за обедом, когда мы сидели в бистро, снова вернулась к этому разговору: — Я — между партами, за которыми сидят маленькие девочки. Тебе не кажется это смешным? — Почему же? Я нахожу, что это чудесно. Мои слова, по-видимому, успокоили её. — В сущности, почему бы и нет? Во всяком случае, это нечто такое, что мне нравится. Только за учение надо платить. — Не беспокойся. Не умрёшь с голода. Не могу обещать тебе луну, но у тебя будет свой дом, книги, тёплая комната и цель в жизни. Или тебе этого мало? — Это зависит от многих вещей… С тобой этого достаточно. Иметь рядом с собой близкого человека, после стольких лет одиночества. И какого одиночества!.. Мысль об учёбе придавала ей уверенности, открывала перед ней новые перспективы. Она даже пыталась распределить своё время, месячную зарплату, думала, как лучше устроить быт. В один из таких дней перед нами снова вырос Старик. Похоже, он долго обходил пляжи, разыскивая её, пока, наконец, не обнаружил. Старик взял для себя зонт и матрас и расположился неподалёку от нас, молча поклонившись Еве. На меня он, по обыкновению, не обратил никакого внимания и вообще не беспокоил нас, но я почувствовал, как у меня по телу прошла неприятная дрожь и от его присутствия, и от того голодного взгляда, которым он провожал женщину, когда мы пошли к морю. — Боюсь, что в один прекрасный день я надаю ему по его хищной роже, — грозился я. — Оставь его в покое. Он ничего тебе не делает. — Ждёт. — Пускай ждёт. — Ты не сказала мне, что, в сущности, произошло между вами тогда, в ресторане. — Что могло произойти? Он держался всё время очень мило и благовоспитанно, а когда пили ликёр, предложил мне стать его любовницей. На то бьёт, что, хотя и не обладает качествами двадцатилетнего юноши, но располагает всем остальным, в чём может нуждаться женщина. — Что же это за всё остальное? — И я задала ему тот же вопрос. — Ему стоило просто влепить пощёчину, а не задавать вопросы. — Нет, пощёчины в «Эксцельсиоре» не в почёте. А кроме того, всегда интересно знать цену, которую тебе дают. — Какова же его цена? — Приличная. Не в его характере торговаться из-за машины или туалетов. — Благодетель, — вознегодовал я, глядя на тёмную толстую спину Старика, лежавшего в нескольких метрах от нас. — Ты думаешь, он не хитрит? — Зачем ему хитрить? Такие, как он, платят по пятьдесят тысяч за собаку. Совсем естественно, что они несколько больше дадут за женщину. Разговор раздражал меня, но я не удержался, чтобы спросить. — А Аполлон с пляжа тоже предлагал тебе подобную сделку? Её лицо на мгновение потемнело. — Почти. Только он был к тому же и лицемером. Увидел меня в магазине, принялся крутиться возле него, пригласил провести вместе вечер, прикидывался влюблённым. Хозяйка знала его как богатого и порядочного клиента, что же больше? В первый день он разыгрывал из себя на пляже скромного поклонника. На второй перешёл к разговорам о вечной любви, а на третий, решив, что всё идёт как по маслу, признался, что он, собственно, женат, но это не препятствие, даже напротив, потому что постоянное сожительство убивает чувства. — Хорошо, что он был женат. — Почему? — Потому что иначе мы бы не сидели здесь с тобой. Она замолчала. Потом призналась: — Наверно. Тогда я ещё не знала, что люблю тебя. — Вот как? А когда ты это узнала? — В тот вечер, когда ты наговорил мне все эти ужасные вещи. Я долго бежала в темноте, потом села на какую-то скамейку. Глаза у меня были мокрыми. Я даже удивилась, что плачу, я, которая думала, что уже не могу плакать, потому что выплакала глаза ещё девчонкой. И поняла, что всё это из-за грубияна-учителя. — Повезло грубияну, — сказал я. — Повезло, что Аполлон оказался женатым. — Верно. Давай поговорим о другом. Этот разговор и без того доводит меня до состояния, какое бывает при морской болезни. Она засмеялась, потом добавила: — Во всяком случае, если бы я вышла за него замуж, то не только из-за денег. Он был красив и неглуп, и вообще туго набитый кошелёк никогда не был для меня предметом мечтаний. Мне предлагали кошельки. — Знаю. Давай поговорим о другом. Я боялся её прошлого как некоего безликого, но постоянно присутствующего врага, который всё ещё имел власть над ней и мог каждую минуту запросто позвать её, и тогда Ева оставит меня и пойдёт назад, покорно склонив голову. Когда мы гуляли вместе, под руку, я инстинктивно избегал рождающих соблазны мест и, проходя мимо модной витрины, дорогого ресторана с хрусталём и серебром или величественной лестницы казино, всегда испытывал неясный страх. Я был спокоен с нею только, когда мы сидели на песке возле моря или вечером в моём номере, обнявшись за плечи, как школьники, и говорили о маленькой квартире, которая ждёт нас где-то вдали, на Менильмонтане, о книгах и прогулках по набережной Сены, а вода глухо билась внизу о старые камни, и этот шум уже не раздражал меня, и паровозные гудки уже не казались мне унылыми, потому что в комнате нас было двое, и я чувствовал у себя под ладонью её тёплое плечо, а моё лицо ласкали её волосы. Наступил последний день. Накануне вечером я попросил Еву собрать вещи, потому что она не пускала меня к себе домой. Она мне сказала, что это нетрудная задача, потому что весь её багаж умещается в одном чемодане. И вот теперь наступил последний день. Мы встретились на пристани возле отеля, и, помогая ей сойти с пароходика, я торжественно сообщил, что уже купил билеты и завтра утром мы уезжаем. Не возразив, Ева предложила: — Пойдём куда-нибудь, выпьем по чашке кофе. — Выпьем кофе и чего-нибудь покрепче, — заявил я, — потому что у меня есть восемь тысяч на питание. Видишь, каковы плоды экономной жизни. Она кивнула, но даже не улыбнулась в ответ, и я только теперь заметил, что её лицо бледно, а под милыми карими глазами лежат тени усталости. — Что с тобой? Ты не спала? — спросил я. — Ничего. Пойдём пить кофе. Мы сели за Столик на шумной улице, ведущей от вокзала к городу. Вокруг нас сновали мальчики из отелей, нагружённые корзинами с хлебом, продавщицы, толкающие перед собой тележки с огромными целлулоидными куклами или дешёвыми стеклянными изделиями, отражавшими всю пестроту этого летнего утра. Ева молчаливо выпила свой кофе, задумчиво посмотрела на меня, потом сказала; — Знаешь, Жан-Люк, я думала всю ночь. Я не поеду с тобой. Не могу. Мне показалось, что в глубине души я знал, что она так скажет, знал, но, боясь правды, лгал себе, что ничего не знаю. — Ты не спала, — ответил я, — и сама не знаешь, что говоришь. — Не обращайся со мной, как с больным ребёнком. Очень хорошо знаю и поэтому имею смелость сказать тебе это. — Постой, — остановил её я. — Давай начнём сначала. Вчера вечером мы договорились, что ты поедешь, не так ли? Она молча кивнула. — И договорились также, что ты соберёшь свои вещи. Ты их собрала? — Собрала… То есть, начала собирать и именно, когда собирала все эти тряпки и мелочи, вдруг поняла, насколько нелепо выглядит всё то, что мы с тобой задумали. Это невозможно, Жан-Люк, понимаешь, невозможно. — Но почему? — Почему? Существуют сотни самых различных «почему». Потому что я совсем из другого мира, потому что я не смогу прижиться в твоём квартале, потому что мы с тобой совсем разные люди… — Что из того, что разные? Разве до сих пор мы не были разными, разве мешало это нашему счастью? — Но пойми, что это совсем другое дело. Здесь мы пережили дни любви, первые дни, здесь были безделие, и уйма свободного времени, и твой отпуск, и Венеция, и Лидо, а там всё иначе, там не будет шуток, там будут дни работы, все одинаковые и длинные. Я хорошо себя знаю и знаю, что не буду счастлива и не сделаю счастливым тебя. — Ты расстроена, — упорствовал я. — Всё это от бессонной ночи и призраков прошлого. — Ну хорошо, а можешь ли ты прогнать эти призраки? Разве можешь развеять их просто так… — Она замахала руками, словно развеивала табачный дым. — Ведь это прошлое будет преследовать меня и отравлять жизнь прежними мечтами, пусть для тебя глупыми, но живыми для меня, укоренившимися в моём сознании. Я рассеянно слушал её и напряжённо думал: «Человек науки, живущий своими книгами и другими подобными вещами, и женщина, мечтающая о довольстве, разнообразии, блеске, туалетах, — и ребёнку ясно, что это самый невозможный союз.» Я всё молчал. — Пойми, Жан-Люк, может быть, не стоило говорить тебе всё это, но мне хочется быть до конца искренней с тобой. Я свыклась с мыслями о стольких вещах, жила с ними долгие годы, и сейчас они сильнее меня, и я не могу прогнать их, как бы ни хотела, не могу. — Послушай, — остановил я её. — Я скажу тебе кое-что, но прошу выслушать меня спокойно. Выпей ещё кофе, ты и в самом деле измучена. — Не хочу больше кофе. — Тогда слушай: я не стану досаждать тебе глупыми упрёками, вроде «значит, тряпки тебе дороже, чем я». Ты искренна, и этого достаточно. Я не стану говорить и о себе. Я принимаю тебя такой, какая ты есть, и знаю, что, как бы трудно ни пришлось, буду счастлив и что единственное возможное несчастье, большое и непоправимое, — если ты останешься здесь. Итак, я исхожу из того, что вопрос только в тебе. Ты говорила о довольстве, блеске, разнообразии и прочих подобных вещах. Если бы тебе предлагали всё это, разговор был бы излишним. Ты выбирала бы между двумя вещами и выбрала бы то, что тебе больше по сердцу. Но пойми, Ева, что ты не выбираешь между двумя вещами, ты выбираешь между реальным, досягаемым и иллюзией, между возможной скромной жизнью и блестящим миражем. Мираж, за которым ты гонишься, — ложная цель. Она попыталась возразить, но я снова остановил её. — Я совсем ясно вижу жизнь, которая предстоит тебе в этом городе. Хочешь, я опишу тебе её? Ты будешь сидеть в своём скучном магазине между купальниками и халатами и ждать. Будешь бродить по пляжам и возле казино и ждать. Будешь нарываться на нахалов, отделываться от них и ждать. Будешь питаться кое-как, чтобы иметь деньги на одежду, будешь ломать голову над тем, как из дешёвого сделать дорогое, и ждать. Будешь одинока, будешь по вечерам одна возвращаться в свою нищенскую комнату и ждать, будешь плакать в одиночестве, тосковать в одиночестве и ждать. И придёт время, когда ты с ужасом заметишь, что лицо начало увядать, что вокруг глаз появились мелкие морщинки, цвет волос поблёк. И тебя охватит паника, потому что у тебя больше не останется времени ждать, и ты закроешь глаза и остановишься на первом, кто пожелает тебя, будь то Старик или кто-нибудь вроде него. Нужно было сказать ещё что-то, но я не успевал собраться с мыслями. Нужно было это сказать иначе, но не было времени на то, чтоб подбирать слова. Я говорил и говорил, словно обилие слов могло остановить её. — Ты думаешь, вероятно, что я предполагаю худшее, чтобы испугать, задержать тебя. Но что тогда лучшее? Богатый супруг? Шанс один на тысячу? И даже если ты встретишь его, каким он будет? Будет ли понимать тебя, любить не только твоё тело, даст ли тебе, по крайней мере, самое лёгкое — блеск и довольство? В твоём положении невозможно быть слишком разборчивой. Один на тысячу… один на тысячу, что ты найдёшь его, но найти такого, какого хочешь ты, — шанс один на сто тысяч. Она подпёрла ладонью усталое лицо и прошептала, не поднимая глаз: — Оставь сотни и тысячи. Разве ты не понимаешь, что дело не в цифрах… — Я просто хочу показать тебе, что ты ждёшь невозможного. — Может быть. Не знаю. Но другое тоже невозможно для меня. Невозможно для меня такой, какая я есть. — Неправда. В этом твоя вторая ошибка. Ты веришь в мираж, а не хочешь поверить в реальность, в то, что существует, в себя и в меня. Ты боишься реальности только потому, что она тебе неведома, она страшит тебя только неизвестностью. Ты напоминаешь новичка, который впервые получает толстые книги и думает, что никогда не постигнет их премудрости, а потом постигает эту премудрость, как постиг её его отец и постигнет его сын. Она приподняла голову, посмотрела на меня и невесело усмехнулась: — Как всё просто для тебя… — И для тебя будет просто, нужно только, чтобы ты просто взглянула на вещи. Ты представляешь нашу жизнь как какую-то бесконечную цепь заполненных чёрной работой дней. Но это не наша жизнь, Ева, совсем не наша жизнь. У нас будут свои развлечения, и ты опять же сможешь одеваться, и тебе это будет нетрудно, легче, чем Ла Бегум со всеми её миллионами, потому что корова и в кружевах стоимостью в десять миллионов всё равно останется коровой. Она засмеялась. Не слишком весело, но засмеялась. — Нет, в самом деле. Ты повесила нос, словно уходишь в монастырь. Но послушай, там, куда мы уедем, ты тоже будешь нравиться, и не меньше, чем здесь; мужчины, эти мерзавцы, опять будут обращать на тебя внимание, а женщины станут завидовать тебе, потому что немного таких женщин, как моя Ева. Она снова засмеялась. — Почему ты смеёшься? — Потому что вижу, как ты насилуешь воображение, чтобы найти доводы. Ты хороший, Жан-Люк, и я совсем не стою тебя. — Оставь это. Послушай, я предлагаю тебе следующее. Поедем со мной, поживи два месяца у меня и сама посмотри, как всё выглядит не отсюда, а на месте. Если ты решишь, что это не для тебя, я не стану сердиться и задерживать тебя. Сядешь на поезд и вернёшься. Согласна? Она молчала, вертя пальцами чашку. — Два месяца, Ева, только два месяца. Скажи, ты согласна? Девушка подняла глаза, они снова стали мягкими и нежными. — Хорошо, Жан-Люк, согласна. Она поймала мои пальцы и легонько стиснула их своей маленькой рукой. И только теперь я почувствовал, что обливаюсь потом, что пульс участился, а в груди похолодело от страха. Как у пешехода, который чудом остался жив и пришёл в себя только, когда машина уже промчалась. Мы провели вместе весь этот день, потому что это был наш последний день здесь и потому что Ева сказала мне, что бросает работу в магазине. Мы снова пошли на пляж и снова пообедали в бистро под оранжевым навесом. Потом мы гуляли, и все места, по которым мы проходили, были нашими местами, и я спрашивал: «Помнишь, как мы сидели вон там и разговаривали о Милом друге?» или «Помнишь, как ты посоветовала мне здесь вернуться к себе, потому что солнце плохо действует на меня?» — и мне было приятно, что у нашей любви есть своя биография, свои памятные места и даты, и мне казалось странным, что этот клочок земли, так густо населённый моими воспоминаниями, был совсем чужим для меня ещё месяц назад. Вернулись мы, когда уже стемнело. Темнота сравняла шероховатости морской поверхности, а волны, рассекаемые пароходиком, синели в свете его огней. Небо покрыли густые лиловые облака, и только посередине тянулась длинная светлая полоса, словно солнце оставило свой след, возвращаясь домой. Кондуктор через равные интервалы выкрикивал названия остановок: «Чиеза делла Салуте», «Палаццо Дарио», «Ка Фоскари»… — и я думал о том, что запомнил все эти названия не как памятники, а только как остановки, и снова вспомнил о блокноте, в котором я наметил свою программу и который засунул неизвестно куда. Но программа совершенно не беспокоила меня, я был доволен, что выполнил другую задачу, и немаловажную, хотя она совсем не входила в мои первоначальные планы. Фасады дворцов проплывали мимо нас, озарённые холодным зеленоватым светом, а нас окружала темнота, и только шумы говорили о том, что на канале царит такое же движение, как на большом бульваре. Но я успел привыкнуть к этой жизни, и палуба уже не казалась мне неустойчивой. Стоя в обнимку с девушкой, я ясно различал предметы и шумы. Я видел в глухих тяжёлых всплесках неуклюжие туловища грузовых лодок, видел в быстро проносящемся мимо нас свисте полированные спины роскошных ведетт, видел в ленивой избитой песне чёрную длинную гондолу с задранным кверху носом, со стоящим сзади лодочником и парочкой туристов, которые в эту минуту думают о том, как они расскажут своим знакомым, что ездили в настоящей гондоле и что гондольер всё время пел романсы. Им, разумеется, совершенно безразлично, что лодочнику не до романсов и что романсы просто входят в программу и в счёт. И я с дрожью думал о том, что рисковал остаться всего лишь одним из множества туристов, посещающих этот город, не испытав и даже не подозревая о страданиях и радостях любви, не встретиться с девушкой, тихое ровное дыхание которой я чувствовал возле своей груди. — Мы идём за чемоданом, да? — спросил я когда мы приблизились к вокзалу. — Какой же ты неисправимый прозаик. Забудь об этом чемодане, ведь это наши последние часы здесь. — И что мы будем делать в эти последние часы? — Мне хочется пойти потанцевать. Туда, куда мы с тобой ходили в тот вечер. — Где Американская рубашка чуть не перебил мне нос? — Нет… Там, где я тебя поцеловала. — Где же это было? Поцелуй помню, но место забыл. — А я забыла поцелуй, а место помню. — Этого ты могла бы и не говорить, — буркнул я. — И без того он мне слишком дорого обошёлся. Зачем ты, в сущности, подставила губы? — Потому что таков обычай… И потому что твои глаза просили поцелуя… — Как ты милосердна. Только после каждого подаяния приходится готовиться к пощёчине. Мне показалось, что я задел её за живое, потому что она отвернулась и стала смотреть на приближающуюся, ярко освещённую пристань. Но по дороге Ева развеселилась, а в саду с пёстрыми бумажными фонариками стала ещё веселее, и мы много танцевали и пили несколько больше, чем обычно, по случаю последнего вечера в этом городе, и никто не задевал нас. — Знаешь, — сказал я, — что танцплощадки не ваше изобретение. У нас там много таких танцплощадок, под открытым небом, возле Сены, и парни исполняют на аккордеонах мелодии не хуже ваших. — Слышала я ваши аккордеоны, — ответила девушка. — Они навевают грусть. — Это когда их слушаешь одна, но когда человек один, всё навевает на него грусть. Если ты придёшь сюда как-нибудь вечером одна, так ли будут звучать для тебя аккордеоны, как сейчас? — Зачем ты говоришь мне всё это? — она нахмурилась. — Чтобы развеселить? Давай выпьем ещё немного. — Давай пить много. Но что это с тобой? Раньше ты совсем не пила. — Потому что это отражается на внешности. Вы, мужчины, не можете понять, как трудно быть красивой, — приходится постоянно следить за собой, тем более, когда нет ничего другого, кроме красоты. Сейчас, когда она сидела напротив меня с едва порозовевшим от вина лицом, с полуоткрытыми розовыми губами и глубокими карими глазами, тёплыми и ласковыми, она казалась мне прекраснее, чем когда бы то ни было, и казалось невероятным, что она сидит возле меня и гладит мою руку, а ужин и вино и цветные фонарики делали всё это ещё более нереальным, и я боялся, что если закрою глаза, то всё окружающее исчезнет, и я окажусь в темноте своего гостиничного номера или в бистро рядом со статуей кондотьера. Вернулись мы очень поздно и очень поздно заснули. Не знаю, сколько времени прошло, когда я сквозь сон услышал бой часов и почувствовал, что Ева встаёт. — Куда ты? Что случилось? — спросил я. — Иду за чемоданом. Разве ты не видишь — уже светает. Я попытался открыть глаза. — Спи, спи, — прошептала она и погладила меня по лицу. — Я скоро вернусь. И я снова погрузился в сон, чувствуя, что нежные губы легко прикоснулись к моему лбу. Телефон зазвонил резко, отрывисто, и я, ещё не придя в себя после сна, протянул руку к трубке. — Восемь часов, — услышал я голос мальчика из отеля. — Вы просили разбудить вас в восемь. Я ответил что-то, потом спохватился. — Когда придёт дама, попросите её подождать меня. Я сейчас спущусь. Наш поезд отходил в девять часов, времени оставалось в обрез. Я побрился и подставил голову под струю холодной воды, чтобы немного снять тяжесть, всё ещё мучившую меня после выпитого вечером вина. Потом оделся, и хотя люблю порядок, начал беспорядочно запихивать вещи в чемодан, чтобы Еве не пришлось ждать. В чемодан одна за другой отправлялись все те вещи, которые сопутствуют любому путешествию: грязное бельё и цветные открытки, путеводитель и плавки, облепленные песком, никому не нужная коробка, украшенная ракушками, несколько книг, которые я захватил с собой и которые ни разу не раскрыл. Я сошёл вниз, но Евы всё ещё не было. Позавтракал. Евы всё не было. Внезапно вместе с тупой болью в голове я почувствовал другую боль, острую и пронизывающую. «А если она вообще не придёт?» Я встал и зашагал по широким плитам холла. Плиты были чёрные и белые, и я невольно старался ступать только на белые, словно это могло помочь благоприятному разрешению вопроса. Нет, она не может не прийти. Хотя бы потому, что обещала. Просто потому, что это невозможно. Чёрная. Белая. Чёрная. Белая. Она задерживается из-за багажа. Из-за всех этих ненужных, не представляющих никакой ценности мелочей, которые женщины тем не менее постоянно таскают с собой. Возьмёт с собой лак для ногтей, хотя его и осталась одна капля, и начатую губную помаду, словно в Париже нет лака и помады. Чёрная. Белая. Чёрная. Белая. Кроме того, женщины всегда опаздывают и, разумеется, в первую очередь красивые. Дойдёт до двери и опять вернётся за чем-нибудь, снова встанет перед зеркалом. Опаздывают, но не на столько, чтобы упустить поезд. Просто появляются в последний момент, и приходится бежать потом, как сумасшедшему, и драться за места. Я расхаживал, выбирая плитки, а паренёк в кассе перебирал квитанции, не обращая на меня внимания. Он перевидал немало таких, как я, которые ждут. В этом отеле останавливаются самые различные типы. Все эти квитанции были для типов, которым предстояло уехать в один день со мной. Большие старинные часы на стене громко тикали. В этом громком тиканье было что-то нахальное и вызывающее. Могли бы работать и потише, тем более, что время они всё равно не производят. Без двадцати девять. Рано. Даже совсем рано. Вокзал в трёх шагах отсюда. Две минуты на дорогу, минута на то, чтобы сесть в вагон. Но я не мог ничего не делать. Не мог оставаться в этом пустом холле. — Послушайте, — сказал я. — Я пойду занимать места. Если придёт дама, скажите ей, что я на вокзале. Четвёртая линия. — Хорошо, господин. Я заметил, что к пристани подошёл пароход, и подождал, пока выйдут пассажиры. Евы среди них не было. «Пока придёт следующий пароходик, я вернусь. Не пропущу его.» Я взял чемодан и стал подниматься по ведущей к вокзалу лестнице, всё время оборачиваясь, на всякий случай. Пассажиры уже рассаживались по вагонам, но свободные места всё ещё можно было найти, и я отнёс багаж в последний вагон, чтобы не пришлось далеко бежать, если Ева запоздает. Я спустился к пристани и дождался следующего пароходика. Из него вышло множество людей, но Евы среди них не было. «А вдруг она приехала, пока я был на вокзале? Пароходики приходят, когда им заблагорассудится. То их жди часами, то они идут один за другим.» — Нет, вас никто не искал, — сказал мальчик в отеле. — Вы всё время находились здесь? — Да, — ответил он. — Мне за это платят. Я снова бросился на пристань. Она была пуста. Часы показывали без десяти девять. «Ты трус, — подумал я. — Играешь в кошки-мышки. Скажи прямо, что станешь делать, если она не придёт? В этом вся суть.» Я всё время избегал думать об этом, потому что при одной лишь мысли о том, что Ева может не прийти, у меня прерывалось дыхание. Но до отхода поезда оставалось десять минут, и эта мысль напрашивалась сама собой. «Никуда не уеду, — с ожесточением подумал я. — Не тронусь с места, пока она не приедет. Ещё ничего не потеряно.» Но это были пустые слова. Пустые слова, потому что у меня не осталось ни копейки, и я прекрасно знал, что нахожусь в безвыходном положении, и только упрямлюсь, как ребёнок. Минуты бежали. А пароходика всё не было. «Какой ты дурак. А что, если она сошла, пока ты находился в отеле? Положительно сошла и отправилась прямо на вокзал и теперь разыскивает тебя, а ты решаешь здесь вопросы жизни и смерти.» Я побежал прямо на перрон. На четвёртой линии было только несколько провожающих, пассажиры уже вошли в вагоны. Евы не было. До отхода оставалось пять минут. Мне тоже пора было садиться. «Посмотрю ещё раз, — сказал я себе. — Нужно посмотреть. Иначе я всегда буду думать, что потерял её, потому что не посмотрел ещё раз». Я вышел на перрон. В этот момент от пристани медленно отделился пароходик, и, стоя на высокой лестнице, я почувствовал, что у меня захватывает дыхание, потому что я заметил там, среди толпы пассажиров, маленькое розовое пятно. Перескакивая через ступеньки, я помчался вниз, к пристани. Между мной и пароходиком оставалось каких-нибудь два метра. — Ева! — крикнул я. — Ты куда, Ева! Я хорошо видел её. Видел её так, словно она была рядом со мной, как видел её десятки раз там, в тени каюты. Она хотела сделать вид, что не слышит, но не выдержала и обернулась. Её лицо было спокойным, как всегда спокойным, только глаза, горячие, подёрнутые влагой, потемнели. — Ева, — кричал я, силясь перекрыть шум двигателя. — Скажи, ждать тебя? А она всё так же стояла, стройная и неподвижная, среди толпы, потом подняла свои маленькие руки и прикоснулась ими к губам, и я почувствовал, как она целует меня через полосу воды, через людские головы, но это был прощальный поцелуй. Не помню, как я сел на поезд, как доехал до Парижа. Сидел в переполненном купе, и что-то тяжёлое и жестокое пригибало меня к земле, и мне казалось, что это та рука, невидимая и роковая, которая всегда пригибала меня к земле и всегда отнимала всё самое дорогое. Я закрывал лицо руками, словно спал, и никто не мог видеть моих мокрых от слёз глаз. Потому что нелегко терять, когда почти победил и когда ты прав, потому что борешься за двоих. Колёса дробно стучали, и сквозь их стук я слышал отрывистые фразы: «Пройдёт. Всё к лучшему в этом лучшем из миров». «Для вас всё кончается успокоением?» «Разумеется, всё». Нет, не всё. Потому что она всё ещё со мной, моя Ева. Не могу оставить её, она прочно вошла в мою жизнь. Когда я еду в метро или слушаю, как ученик сбивчиво отвечает урок, я ловлю себя на том, что мысленно разговариваю с ней и снова убеждаю её, как в то утро в бистро, но теперь привожу куда больше доводов, потому что у меня было достаточно времени на то, чтобы собрать их. Или думаю о том, где она в эту минуту и нашла ли своего принца. Длинными ночами, когда я наконец засыпаю, Ева приходит в мои исполненные кошмаров сны, измученная, измождённая, с погасшими глазами и горестно сжатыми губами. Она бродит по берегу, озарённая холодным призрачным светом, ищет что-то, не находит и снова идёт дальше. А из мрака медленно выплывает Старик, и его тяжёлый взгляд полон ожидания. Я открываю глаза и говорю себе, что бредил, потому что бред не наносит ран. А потом долго лежу в темноте один и слушаю унылые паровозные гудки.