Жизнь и смерть на Восточном фронте. Взгляд со стороны противника Армин Шейдербауер Автора этих мемуаров можно назвать ветераном в полном смысле этого слова, несмотря на то, что ко времени окончания Второй мировой войны ему исполнился всего лишь 21 год. В звании лейтенанта Армин Шейдербауер несколько лет воевал в составе 252-й пехотной дивизии на советско-германском фронте, где был шесть раз ранен. Начиная с лета 1942 г. Шейдербауер принимал участие в нескольких оборонительных сражениях на центральном участке Восточного фронта, в районах Гжатска, Ельни и Смоленска. Уникальность для читателя представляет описание катастрофы немецкой группы армий «Центр» в Белоруссии летом 1944 г., а также последующих ожесточенных боев в Литве и Польше. В марте 1945 г., в сражении за Данциг, Шейдербауер получил тяжелое ранение и попал в госпиталь. Вместе с другими ранеными он был взят в плен вступившими в город советскими войсками, а в сентябре 1947 г. освобожден и отправлен в Австрию, на родину. Армии Шейдербауер Жизнь и смерть на Восточном фронте Взгляд со стороны противника Часть первая ПОДГОТОВКА Август 1941 — июнь 1942: призыв в армию и учеба Мне надо было прибыть в егерские казармы города Сен-Авольд области Вестмарк к 15.00 1 августа 1941 г. Если бы не это слово «Вестмарк», то я бы не имел ни малейшего понятия о том, куда мне следовало отправляться. Вестмарк было наименованием, присвоенным территории, которая была присоединена к Рейху после капитуляции Франции. Включала ли она в себя только бывшие германские земли Эльзаса и Лотарингии, или еще что-то, не знал никто. Во всяком случае, мне пришлось прибегнуть к помощи крупномасштабной карты, чтобы отыскать Сен-Авольд, который, как я наконец обнаружил, находился между Саарбрюкеном и Мецем (Лотарингия). 1 августа не было обычной датой призыва — как правило, датами призыва были 1 апреля и 1 октября. Оказалось, что на самом деле, в соответствии с Полученными призывными повестками, 1 августа к месту назначения прибыло всего лишь несколько молодых парней. Поскольку в это время моя мать находилась в Лизертале вместе с Руди и Лизль, я поехал к ним. На 31 июля у них была запланирована поездка в церковный приход Эйзентраттен к семье пастора Шимика, школьного друга моего отца. Оттуда я и отправился в путь на рейсовом автобусе, который довез меня до города Шпитталь на реке Драва. Дальше я поехал на скором поезде через Зальцбург. Ночью мы пересекли южную Германию и прибыли в Саарбрюкен, где я вышел, чтобы пересесть на обычный пассажирский поезд, который шел на Мец. На платформе я встретил одного парня, который, как и я, оглядывался по сторонам. Он тащил с собой два больших чемодана. Я поговорил с ним. Выяснилось, что мы оба направлялись в одно и то же место. Это был Людвиг Поповски, сын водителя трамвая из Вены. В нем я нашел своего первого товарища. В течение двух лет мы находились в относительной близости друг от друга. Никто из нас не знал и не мог объяснить, почему мы оказались именно в этом районе. Не знали мы ничего ни о том подразделении, к которому были приписаны, а именно 2-й роте 7-го резервного батальона, ни о той части страны, из которой поступало пополнение. Поповски, как и я, решил довериться случаю, относительно того, в какую пехотную часть он попадет. Загадка разрешилась вскоре после нашего прибытия на место. Прежде всего, нам пришлось тащить свой тяжелый багаж от станции Сен-Авольд два километра через горку, за которой находился этот маленький городок. Егерские казармы располагались на его окраине. Мы прибыли на место примерно в 14.30. Хотя мы еще не были солдатами, нам все же пришлось испытать на себе истину поговорки, которая гласит, что «половину своей жизни солдат должен ждать попусту». В этом, конечно, есть смысл. Как бы то ни было, но в 15.00, в известной степени официальным образом, в моей биографии открылась новая и очень важная глава. Выяснилось, что мы были приняты на обучение в качестве кандидатов на офицерское звание. Большинство ребят было из Нижней Силезии. Один приехал из Рура, двое из Богемии, и мы с Поповски из Вены. Располагавшийся в Сен-Авольде батальон являлся резервным подразделением 7-го пехотного полка, который в мирное время дислоцировался в силезском городе Швейдниц (в наст, время польский город Свидница. — Прим. ред.). Мы узнали, что весь Силезский резервный корпус был переброшен в «Вестмарк». Во Французской кампании 7-й пехотный полк находился под командованием полковника из Вены. В то время полк получил пополнение из Вены численностью около батальона. Случилось так, что вплоть до самого конца войны почти в каждой роте я встречал, по крайней мере, одного венца или австрийца. Со своей стороны, я часто сожалел о том, что не предпринял ни одной попытки попасть в часть, укомплектованную моими земляками. До того как стать солдатом, я мечтал о том, как было бы здорово пройти парадным маршем по венской Рингштрассе вместе с возвращающимися домой войсками. Но позднее мои сожаления свелись к тому, что у меня не было живущих рядом со мной близких боевых товарищей. Это стало для меня очевидным, когда после войны мне пришлось заседать в окружном суде города Линца вместе со своими коллегами Заунером и Хеметсбергером. Они воевали в составе 45-й австрийской дивизии. Заунер был среди солдат Линцского пехотного полка — «сыновей земли и города», которые ушли на фронт из казарм городского замка. Хеметсбергер был артиллерийским офицером штаба дивизии. Сразу после «обустройства», общего понятия, в которое я включаю отведение мне койки в помещении казармы и получение предметов обмундирования и снаряжения, началась суровая служба, связанная с первоначальной подготовкой. Она продолжалась шесть недель. Оказалось, что это была своего рода проверка. Из семнадцати человек, прибывших 1 августа, шестеро было отчислено, потому что они не отвечали необходимым требованиям. Так как они еще не достигли официального призывного возраста, то их отправили домой. Можно было себе представить, с какими насмешками их должны были встречать в школе остававшиеся там одноклассники после таких, доставивших массу хлопот «каникул». Итак, одиннадцать из нас осталось. Служба, не считая обычной работы в казарме, продолжалась под присмотром лейтенанта, фельдфебеля и ефрейтора, который в то же время являлся старшим по кубрику. В число наших «одиннадцати» входили Ганс Альтерман из Готтесберга, Вальтер Борман из Бреслау, Вальтер Хеншель из Райхенбаха, Ганс Бернт и Готфрид Бергман из Лигница, Йохен Фидпер из Глогау, Дизель и Гельмут Юберла из Траутенау, Польман из Вупперталя, Поповски и я. Так как у Поповски был при себе фотоаппарат, то у меня сохранилось несколько снимков. На первом из них запечатлена наша группа на плацу. На нас полевые кители с расстегнутой верхней пуговицей, ремни застегнуты, армейские сапоги и полевые кепи. Я стою совсем не по-военному, с руками в карманах брюк. После прохождения первоначальной подготовки нас перевели в Морхинген, на полпути между Мецем и Сааргемюндом. Это место в основном состояло из казарм, построенных после 1871 г., когда Эльзас и Лотарингия отошли к Германии. Здесь размещался штаб 28-го резервного полка, в который входили 350-й и 461-й резервные батальоны. Начиная с этого времени наша группа являлась частью 2-й роты 350-й резервного пехотного батальона. О Сен-Авольде воспоминаний у меня почти не сохранилось, потому что в период прохождения первоначальной подготовки покидать казармы не разрешалось. Могу припомнить только единственный выход в город, который мы использовали для поиска фотоателье. Морхинген я помню как место, где проходило все наше обучение, как на плацу, так и на стрельбище. Конечно, в Сен-Авольде мы тоже занимались строевой подготовкой и впервые ознакомились со своим оружием. Но все это мало что значило, по сравнению с тем разнообразием и интенсивностью подготовки, которую мы проходили позднее. «Наставление по обучению личного состава пехотной роты» (HDV130/2a) представляло собой «библию», согласно которой протекала тогда наша солдатская жизнь. Из раздела, посвященного одиночной строевой подготовке, приведу следующий отрывок, относящийся к «основному положению»: Хорошая выправка солдата является показателем его подготовки и общего физического воспитания. Она должна совершенствоваться всякий раз, когда повседневная служба предоставляет для этого возможность. Стойка «Смирно» без оружия. В основном положении солдат стоит неподвижно. Каблуки плотно сдвинуты. Носки раздвинуты как можно шире с тем, чтобы они располагались почти под прямым углом относительно друг друга. Тело опирается одновременно на пятки и подушечки пальцев обеих ног. Колени слегка выпрямлены. Верхняя часть тела держится прямо, грудь слегка выдвинута вперед. Плечи находятся на одном уровне. Они не приподняты. Руки мягко вытянуты вниз, локти умеренно подвернуты вперед. Рука касается бедра кончиками пальцев и запястьем. Пальцы держатся вместе. Средний палец лежит на брючном шве, большой палец располагается вдоль указательного на внутренней стороне руки. Голова держится прямо, подбородок слегка поджат к шее. Гпаза смотрят прямо вперед. Мышцы расслаблены и напряжены одновременно. Судорожное перенапряжение мышц является причиной плохой и натянутой выправки. Услышав предупредительную часть команды, оклик начальника или команду «Внимание!», солдат, безусловно, должен остановиться и стоять неподвижно даже при отсутствии команды «Смирно!». «Вольно!». Левая нога выдвигается вперед. Солдат может шевелиться, но не может говорить без разрешения. Сначала мы изучали старую винтовку образца 1898 г. Затем последовало обучение обращению с ручным пулеметом, пистолетом «Люгер», пистолетом-пулеметом, ручной гранатой и противотанковым ружьем. После этого нас обучали несению боевой и полевой службы, а также ближнему бою. Не менее важной была подготовка и в составе отделения, которое состояло из командира и девяти солдат. Командир отделения является лидером и первым в своем отделении вступает в бой. Он отвечает за: — выполнение своей боевой задачи; — управление огнем ручного пулемета и, насколько позволяет боевая обстановка, управление своими стрелками; — укомплектованность своего отделения оружием, боеприпасами и снаряжением и поддержание их в бое- готовом состоянии. Подготовка в составе отделения включала в себя ведение боя, поведение под огнем противника, продвижение вперед, захват и удержание позиции, отход, а также несение разведывательной и дозорной службы. Наставление HDV130/2a, конечно же, охватывало и порядок обучения действиям пехотинцев в составе взвода и роты. Все это содержалось в 670 пунктах. Однако подготовка офицера пехоты требовала не только знаний, необходимых для командования отделением, взводом или ротой, но и изучения так называемого тяжелого пехотного оружия, т. е. станкового пулемета, миномета, легких и средних полевых орудий, противотанковой пушки. Она включала в себя обучение верховой езде и вождению. Нас учили управлять как моторными, так и гужевыми транспортными средствами. По большей части служба проходила на полигонах. Большое внимание уделялось маршевой подготовке. Начинали мы просто с движения по кругу в составе различных подразделений, а потом перешли к маршам на различные, постепенно увеличивавшиеся расстояния. Марши чередовались с основательной огневой подготовкой. Я оказался хорошим стрелком. Вскоре выяснилось, что острота зрения в моем правом глазу была ниже, чем в левом. Первоначальная проверка зрения была у нас поверхностной. Тем не менее, после того как я попробовал стрелять с левого плеча, мне удалось добиться отличных результатов. В упражнениях в стрельбе без упора на 100 метров стоя и на 200 метров лежа я смог выбить 30 и 35 очков соответственно, став таким образом лучшим (с небольшим опережением) стрелком в нашей группе. Огневая подготовка и марши, которые регулярно проводились по субботам, выделялись из проходившей на плацу строевой подготовки. Огневая подготовка давала телу отдых. Марши сопровождались сильной нагрузкой. Если в первом марше, который продолжался час, мы прошли 5 километров, то через несколько недель, с постепенным увеличением на 10 километров, мы проходили по 55 км. Это приводило нас на грань полного изнеможения. Как полагается настоящим пехотинцам, на маршах мы носили портянки вместо носок, а перед маршем смазывали ноги оленьим салом, так что, если сапоги были впору, то мозолей и волдырей не было. Волдыри под кожей появились у меня только один раз. Это было очень болезненно, но по крайней мере дало мне возможность сидеть на конной повозке, которая следовала за нами. Повседневная жизнь в казарме начиналась с утренней поверки, за которой вскоре следовала команда дежурного фельдфебеля «тем, кто наряжен подавать кофе, выйти из строя». До того как начиналась работа, через полтора часа после подъема, надо было умыться, безупречно заправить койки и прибраться в шкафчиках. Работа в казармах заключалась в чистке оружия и уборке помещений. Один час в неделю отводился на чистку и ремонт форменной одежды и обуви, не считая ежедневной чистки сапог. Брюки своей выходной формы мы разглаживали, укладывая их между простынею и соломенным матрацем. Помимо полевой и повседневной формы, каждый из нас имел комплект выходной формы одежды. Ее называли Сарасани по наименованию известного в Германии цирка, так как выглядела она далеко не нарядно, а напоминала скорее цирковую одежду. В то время как полевая форма была изготовлена из грубой однородной ткани зеленовато-серо-коричневого цвета, выходная форма была пошита из двух видов сукна. Китель был бледно-зеленый, а брюки больше отдавали синевой. Воротник темно-зеленый, петлицы и нарукавные нашивки отделаны серебристой тесьмой. К этому добавлялась фуражка и, что было лучше всего, кант белого цвета, который был цветом пехоты как рода войск. Не считая его изящного и чистого вида, этот цвет всегда казался мне выражением простоты и непритязательности, которыми славилась пехота. Другими цветами были красный для артиллерии, зеленый для горных стрелков, черный для саперов, голубой для медиков, синий для танкистов, лимонно-желтый для связистов, темно-желтый для кавалерии, и позднее для разведывательных подразделений, и затем фиолетовый для капелланов. Но ни один из них не мог сравниться с нашим чистым белым. Полевая учеба проходила в основном на большом гарнизонном полигоне. Но потом мы перешли к использованию, особенно для маршей, приятной холмистой местности в окрестностях Морхингена. Однажды мы остановились на отдых возле большого сливового сада, который был расположен вдали от всех деревень. Это навело нашего лейтенанта на мысль дать нам «укрыться» в этом саду и наесться слив. Через какое-то время, еще до уборки винограда, наш марш проходил мимо виноградника. И в этом случае лейтенант разрешил нам «укрыться» между гряд. Как на старых картинах, изображающих молочные реки с кисельными берегами, мы лежали на земле и срывали почти уже созревшие виноградные гроздья. Самые приятные занятия, потому что они совершенно отличались от всех остальных, проходили у нас по средам. В эти дни с 14.00 до 16.00 мы занимались верховой ездой, а с 16.00 до 18.00 вождением. Для верховой езды за каждым из нас была закреплена своя лошадь. Мою звали Апельсин. Чтобы завоевать доверие лошади и поощрять ее, все должны были обязательно иметь при себе кусочек хлеба из своего пайка. Мы учились не подходить к животному сзади и тому, как взнуздывать и седлать его. Нам надо было также убирать навоз из конюшни и чистить лошадей щеткой. В ходе этой подготовки мы учились езде различными видами аллюра — шагом, рысью и галопом, а также Овладевали навыками управления лошадью. Наконец, в манеже мы преодолевали небольшие препятствия и выполняли упражнения в седле. Езда на открытом воздухе была скорее более радостной, чем напряженной, особенно когда после первых часов езды уже не так горела задняя часть. Однажды я, должно быть, чем-то досадил Своему Апельсину. Он сорвался в бешеный галоп, и я не Смог удержать его. Примерно через километр он успокоился, но, судя по всему, он все же захотел наказать меня и резко остановился на полном скаку. Мне пришлось напрячь все свои силы, чтобы не вылететь из седла, что-явно входило в его намерения. Инструктаж по вождению проходил без такого рода Трудностей. Водить конную повозку мы научились за полдня, но обучение управлению моторными транспортными средствами растянулось на несколько месяцев. Одновременно с основательной теоретической и технической подготовкой, проходившей с помощью армейского учебника, много времени ушло на само вождение. Мы водили мотоциклы, мотоциклы с коляской и армейский вездеход Кубельваген. 18 января 1942 г., т. е. через несколько дней после моего восемнадцатилетия, мы получили водительские удостоверения Вермахта. По средам в офицерском клубе проводились так называемые господские вечера. Мы, курсанты, конечно же, в своей выходной форме, должны были принимать в них участие. Перед ужином сначала приходилось бесцельно стоять в боковых комнатах. Затем командир резервного полка приглашал нас занять свои места. Оказавшись там в первый раз, мы, понятное дело, были несколько смущены и стояли почти что строем. Это вызвало со стороны доктора, которого я потом узнал как очень умного человека, саркастическое замечание: «Ах, господа пожаловали на конфирмацию!» Мы не всегда сидели вместе-в конце стола, но зачастую размещались порознь между офицерами и таким образом должны были принимать участие в их беседе. Если бы я не научился, как правильно вести себя за столом еще дома, то меня бы научили этому там. Правда, дома я не научился, как обходиться 40 сантиметрами пространства за столом. Это надо было делать в канун Рождества, когда жены офицеров приглашались поужинать вместе с нами, и за столом было тесно. В таких случаях, а также на офицерских вечерах, ужин сопровождался музыкой, которую исполняли музыканты полкового оркестра. К разговорам на служебные темы относились неодобрительно. Это правило соблюдалось строго. На офицерских вечерах нам разрешалось задерживаться допоздна. Мы оставались там после общего сигнала отбоя, иногда до полуночи. Еда в офицерском клубе была такой же, как и в солдатской столовой, но готовилась она отдельно. Исключение было сделано на Рождество и на Новый год, когда каждый получил порцию карпа или линя. Но кроме того подавалась еще кровяная колбаса и сардельки, которыми мы наелись как следует и которые вместе с картофельным салатом заложили хорошую основу для вина. В офицерском клубе Морхингена можно было купить великолепное французское вино. Именно там я впервые попробовал белые и красные вина Бордо и Бургундии. В Сен-Авольде часто объявлялась воздушная тревога, которая в основном продолжалась с полуночи до того момента, когда вражеская авиация покидала воздушное пространство Рейха. По этой причине наряды назначались таким образом, что после подъема в 4.30 работа начиналась в 6.00. После приема пищи, установленного на 10.30, обеденный перерыв продолжался до 14.00, чтобы каждый смог доспать то время, которое было потеряно ночью. В Морхингене таких досадных помех не было. Однажды осенью мы отправились в Страсбург и осмотрели достопримечательности этого красивого города. На смотровой площадке Собора, откуда открывался вид на восток, в сторону лесного массива Шварцвальд и на запад в сторону Вогезских гор, Людвиг нас сфотографировал. В то время он привязался к Гельмуту Юберла из Богемии. В свою очередь я подружился с Гансом Апьтерманом из Готтесберга. От Апьтермана у меня сохранилось письменное свидетельство нашей дружбы, записанное им в маленькой книжке Новеллы из Меца, которую каждый из нас получил от полкового командира в качестве рождественского подарка. «Или мы встретимся снова в победе, или никогда», пророчески написал этот молодой человек. Год спустя, когда мы выпустились из Дрезденского военного училища, из нас одиннадцати оставались только Хеншель, Поповски и я. Фидлер захотел стать военным инженером. Позднее я случайно встретил его на вокзале в Лигнице. Он был лейтенантом танковых войск. Примерно в это же время, весной 1944 г., в Мариш-Шенберге я встретил Бормана. Начиная с лета 1942 г. у него не сгибалось колено, и без прохождения курса в военном училище он после долгой задержки все же стал офицером. О других я больше никогда ничего не слышал. Что же касается моего друга Альтермана, то я знаю наверняка, что он пал в бою еще в 1942 г. Теперь я опишу наших инструкторов, которые, несомненно, были специально отобраны для этой работы. Старший по нашему кубрику, ефрейтор Герберт Краклер, был кандидатом на унтер-офицерское звание. Маленький белокурый молодой человек из силезской деревни. Его место вскоре занял обер-ефрейтор Вале. Краклера я встретил летом 1942 г. в России, когда мы оба были унтер-офицерами и могли называть друг друга на «ты». Через несколько дней он был убит в бою. Вале было около тридцати лет, и судя по его внешности и поведению, он был городским человеком. Унтер-офицер Август Геле во время Французской кампании перенес перелом костей таза, когда на него упало дерево. Как и Вале, он был терпеливым, выдержанным инструктором, который никогда не выходил из себя и образцово выполнял свои обязанности. Лейтенант Ридль происходил из городка Бад Рейнерц округа Глатц. Он был, как он сам с гордостью рассказывал, сыном рабочего и пошел в армию сразу после школы. Он был исключительно подвижным и толковым офицером. Как и Геле, он был справедливым начальником, который никому не оказывал предпочтения и дал нам основательную подготовку. Он тоже подарил каждому из нас по маленькой книжке на Рождество. Позднее я переписывался с Ридлем, но не знаю, что стало с ним, как не знаю ничего ни о Геле, ни о Вале. Однажды, когда я страдал от зубной боли, мне пришлось пойти к Ридлю, чтобы разбудить его и попросить разрешения сходить к зубному врачу. Я не знап, как он отреагирует на доставленное ему беспокойство, и был приятно удивлен, когда он тут же дал мне разрешение. Две фотографии нашего Рождества в казарме изображают нас, одиннадцать курсантов, одетых в «цирковые» кителя, вместе с обер-ефрейтором Вале. Перед рождественской елкой слева стоят шкафы, около стены койка. На переднем плане длинный стол. На втором снимке мы сидим со снятыми кителями. Перед темным окном стоит большая елка, украшенная лентами и зажженными свечами. С потолка свисает праздничная гирлянда, и на столе тоже стоят горящие свечи. Впереди слева сидит Поповски, рядом с ним Альтерман, справа напротив него Юберла, а перед ним сижу я, с задумчиво-вопросительным выражением лица. В качестве учебного пособия лучше всяких служебных наставлений, предназначенных для обучения, преподавания и самоподготовки, был так называемый Риберт. Он представлял собой превосходный, систематизированный 300-страничный конспект учебных материалов, написанный капитаном В. Рибертом, командиром роты. Книга называлась Правила службы в Армии и состояла из вступительной части и нескольких разделов, таких как «Патриотизм», «Солдатская профессия и ее обязанности», «Чувство долга», «Поведение солдата», «Армия», «Противохимическая защита», «Вооружение и снаряжение», «Оружие ближнего боя», «Строевая подготовка», «Ведение огня», «Полевая и боевая служба». Мы пользовались изданием в зеленом переплете, напечатанном для личного состава охранных рот. В добавление к присяге, слова которой должен был знать каждый, в книге был параграф под названием «Обязанности немецкого солдата», о которых Риберт заявляет: «Немецкому солдату следует выучить наизусть и дословно следующие положения». Они излагались так: 1. Вермахт носит оружие для немецкого народа. Он защищает Германский Рейх и Родину, сплоченный воедино в национал-социализме народ и его жизненное пространство. Основа его мощи лежит в славном прошлом, в немецкой народности, немецкой почве и немецком труде. Служба в Вермахте является почетным служением немецкому народу. Честь солдата лежит в полной и беззаветной передаче своей личности народу вплоть до принесения ему в жертву своей жизни. Высшим достоинством солдата является напористое мужество. Это требует жесткости и решительности. Трусость — это позор, нерешительность не подобает солдату. Повиновение является основой Вермахта, доверие — это основа повиновения. Руководство личным составом основывается на удовольствии от взятия на себя ответственности, на лучших способностях и неустанной заботе. Великие свершения в войне и мире могут происходить только в непоколебимом боевом единстве командиров и их войск. Боевое единство требует товарищества. Товарищество доказывается прежде всего в лишениях и в опасности. Выдержанный и скромный, прямой и искренний, богобоязненный и правдивый, тактичный и неподкупный, солдат должен быть образцом мужественной силы для всего народа. Только достижения оправдывают гордость. Свою величайшую награду и величайшее счастье солдат находит в сознании радостно исполняемого долга. Характер и достижения являются критериями его пути и его ценности. Эти «обязанности» восходят в своей сути к кайзеровской армии и, вероятно, к еще более старым уставам. Миллионы солдат в обеих мировых войнах старались следовать таким наставлениям. Во Второй мировой войне солдаты руководствовались этими положениями до самого горького конца. Теперешним поколениям это понять трудно. Но для меня и для моих товарищей, с готовностью, со всем идеализмом молодости подчинивших себя этим обязанностям, они были своего рода исповедованием веры. В качестве примера превосходного качества и основательности пособия Риберта процитирую отрывок из раздела «Общие принципы казарменного общежития»: Всякий, кто кричит, хохочет и затевает драки в жилых помещениях, нарушает порядок и дисциплину. Пристойное пение допустимо, если с этим согласны товарищи по казарме. Популярные песни, затасканные шлягеры и песни непристойного содержания не подходят для солдатского репертуара. В казарменном помещении, т. е. в доме солдата, должен всегда соблюдаться безукоризненный порядок и чистота. В отношениях между солдатами должен быть принят товарищеский тон, чтобы они могли уживаться друг с другом. Обед — это совместный прием пищи как по технической необходимости, так и по причинам военного порядка и развития товарищеских отношений. К столу солдат приходит с чистыми руками, чистыми ногтями и причесанными волосами. За столом он сидит прямо, не гремит посудой, ведет себя прилично и воздерживается от ненужной болтовни. Можно привести еще много примеров. Но здесь надо понять, почему в наше время о Вермахте говорили как о «школе народа». В этой школе даже «простой человек из народа» учился многому из того, чего он не узнал ни от своих родителей, ни от своих учителей. В конце 1986 г., через 45 лет, когда я читал письма, написанные мною из Сен-Авольда и Морхингена своей семье, я был поражен той бесстрастностью и отдаленностью, с которой я тогда относился к армейскому делу, хотя и находился в самой его гуще. Говоря по совести, я отмахнулся от всего. Необходимость извлекать тяжелые уроки, переносить неприятности и крайнюю усталость, временами просто испытывать чувство измотанности — все это никогда не было для меня слишком тяжелым. Во всяком случае, ни я, ни мои товарищи курсанты ни разу не «доводились до слез». Об этом однажды спросил нас полковой командир на одном из вечеров в офицерском клубе. Несомненно, он говорил исходя из своего опыта в кадетском корпусе. Конечно, кадеты кайзеровской армии, о которых рассказывались такие истории, были намного моложе. Для них серьезность военной службы начиналась, когда им было по десять лет. В своем первом письме матери и сестрам я жаловался, что «у нас на самом деле очень мало времени» и что нас, курсантов, заставляют делать «самые невероятные вещи». Так, например, «вы не поверите», но дежурный унтер-офицер приказал мне заштопать его кожаные перчатки. Тем не менее я это сделал, к его полному удовлетворению. 4 августа мне пришлось отправиться в военный госпиталь в Мец на кардиологическое обследование, так как при первоначальном медицинском осмотре у меня была обнаружена «серьезная сердечная недостаточность». В Меце выснилось, что это был «слава Богу, совершенно ошибочный диагноз». В противном случае меня бы отправили домой, что было бы для меня большим разочарованием. Всего лишь через 10 дней после прибытия в часть у нас должны были начаться первые стрельбы. «Потом было торжественное принятие присяги. Нарядов днем не было, и мы в первый раз вышли в город вместе с нашим унтер-офицером и обер-ефрейтором. Было хорошо. Мы объелись в кондитерской. По крайней мере, хоть один раз наелись. А так мы всегда голодные. Вчера получили расчетные книжки и личные медальоны». Отцу я писал 25 августа, что «сегодня нас выдернули из казармы, прогнали быстрым маршем с пулеметами и противогазами, а потом через стену высотой 2,5 метра». Но все же «я не дам себе сломаться, можешь не волноваться. В группе есть над чем посмеяться, и через все проходишь намного легче с юмором, чем с идеализмом». 4 сентября я писал матери о пребывании в лазарете. Причиной была ангина, от которой я много страдал в детстве. В этом письме я тосковал о своих днях в школе, но в следующем предложении писал, что «все мы действительно считаем, что у нас не было другой жизни, кроме той, которой мы живем сейчас в армии. Наша гражданская жизнь это только прекрасный сон. Мы счастливы и довольны». В письме к матери от 18 сентября я сообщал, что «за последние два дня мы совсем не отдыхали по ночам. Позавчера у нас были ночные учения до 00.30, затем в бомбоубежище до 2.30. Вчера опять был господский вечер, очень веселый, потом снова бомбоубежище до 2.00». «Такой господский вечер, — писал я, — был хорош как отдых, несмотря на тесноту пространства, особенно тесноту моего кителя. Я сидел за столом рядом с полковником, но, к счастью, он ушел около 22.00. Потом началось. К выпивке привыкаешь. Сегодня никаких тяжелых последствий». В конце октября прибыли новобранцы 1922 г. рождения. Они были призваны в обычном порядке. Для нас, курсантов, которые уже прошли проверку, это означало, что мы достигли первого звания на служебной лестнице. Мы были назначены старшими по казарменному корпусу и по утрам исполняли обязанности инструкторов. Мои девять человек, все, кроме двоих, были деревенскими парнями из Силезии. В письме к матери от 18 октября я отвечал на ее вопрос по поводу того, как я себя чувствовал в должности старшего. «Очень хорошо писал я, наряды были простые, и нам не надо было выполнять никаких грязных работ. С другой стороны, у нас больше не осталось свободного времени для самих себя, особенно потому, что нам надо часто посещать офицерский клуб». Мы должны были ходить на офицерские вечера три раза в неделю, а также обедать в офицерском клубе по субботам и воскресеньям. Это был другой уровень общения. Среди офицеров, посещавших клуб, был ведущий баритон оперного театра Бреслау. Клубным оркестром дирижировал знаменитый скрипач этой же оперы. 1 октября я рассказывал матери и брату Руди о своих успехах в стрельбе из пистолета, о том, что учеба пошла легче, хотя были и трудности. В частности, пришлось преодолевать полосу препятствий с пулеметом и грузом в 25 килограммов. Я также рассказал им о темах сочинений. По вечерам, когда мы не были в офицерском клубе, мы должны были писать сочинения. Тема «Верность как основа чести» — это то, о чем я бы смог написать и сейчас, в отличие от «Почему Россия должна потерпеть поражение в войне?». Я рассказывал о торжественной церемонии принятия присяги новобранцами, в которой принимал участие полковой оркестр. Среди других вещей был сыгран хорал «Приходим и единому Богу молимся», так называемая голландская благодарственная молитва. 30 октября в письме к сестре Лизль, которой тогда было семь лет, я писал, что ночью выпал снег, и я пожалел, что не мог покататься с ней на санках. Я не помню, действительно ли мы в то время страдали от голода, хотя я часто писал и о голоде, и об усталости. Но это и неудивительно. Непривычная физическая нагрузка достигла крайних пределов наших возможностей. У других ребят, слава Богу, не у меня, наблюдались симптомы перенапряжения, такие как кровотечение из носа. Товарищество среди нас одиннадцати было настоящим, хотя поначалу мы, два австрийца и два судетских немца, чувствовали себя не очень хорошо, когда находились вместе. Именно поэтому я с радостью писал, что «время от времени я встречаю какого-нибудь земляка», такого как один человек из Вальдхофена, который учился у нашего профессора Хохтля. К середине января 1942 г. мы завершили первый этап нашего обучения, и после успешной проверки нас произвели в ефрейторы. После этого последовал долгожданный отпуск, во время которого произошло событие, чуть было не разрушившее мои планы. Буквально на следующую ночь после приезда домой я почувствовал острую боль в животе, что потребовало доставки меня в гражданскую больницу города Штокерау. Понадобилось вызвать консультанта. Прощупав мой живот, к моему немалому ужасу, он произнес такие слова: «Слишком поздно!» Действительно, аппендикс уже разорвался, но развившаяся инфекция требовала лечения до операции. Я должен был остаться в больнице на несколько недель. На следующий день меня поместили в небольшую палату. В единственном находившемся в ней пациенте я узнал своего школьного товарища Эвальда Хенка. За несколько дней до этого, как я услышал позднее, он совершил попытку самоубийства из-за несчастной любви. Предметом его увлечения была «Мышка» Грундшебер, действительно потрясающая девушка, которая, однако, не ответила на его ухаживания. Стоя перед зеркалом, для того чтобы придать особенный драматизм событию, Эвальд выстрелил себе в грудь из малокалиберной винтовки. Но ствол был поставлен слишком низко и вместо сердца он прострелил себе левое легкое и селезенку. После выстрела он бросил винтовку и со стонами, шатаясь, вошел в семейную гостиную, где закричал: «Помогите, я застрелил себя!» Меня очень тревожило, что не ко времени случившийся со мной приступ аппендицита полностью расстроит или надолго отложит мою военную подготовку. В Морхинген я вернулся со смешанными чувствами только в конце марта, как раз вовремя, чтобы провести несколько дней со своими товарищами перед их отправкой на фронт. Прощальная фотография изображает нас сгрудившимися вокруг нашего лейтенанта Ридпя, унтер-офицера Геле и обер-ефрейтора Вале на ступеньках перед дверью казармы. На прощание, что означало окончание нашего периода обучения, мы получили от лейтенанта подарки. Для меня он выбрал небольшой сборник стихов под названием «Народ для Бога». Это показывало, что он не только признавал во мне религиозные наклонности, заложенные моими родителями, но и то, что он сам был человеком религиозным. Посвящение намекало на тяжелый период учебы и одновременно содержало поучение для моего будущего: «Дорогой Шейдербауер. Жизнь приносит нам много лишений, но только в них мы проявляем сбою силу. Мы победим! Мы никогда не сдаемся! Награда будет нашей!» В маленькой книге были помещены: молитва на трудные времена, молитва о молодых людях и девушках, молитва «Внутренняя суть», «Песня духа», «Новогодняя песня», «Благословение немецкого крестьянина своему дому». Среди авторов были Герман Штер, Генрих Циллих, Вальтер Флекс, Бергенгрюн, Рильке, Агнео Нигль и Рудольф Шредер с его «Хвалебной песнью». На последней странице было пророческое посвящение моего друга Ганса Альтермана, о котором я уже упоминал. «Или мы встретимся снова в победе, или никогда! Всегда твой друг, Ганс». За «назначением» (такой был у нас термин) моих товарищей для меня последовали мрачные недели. Я был пригоден только для внутренних нарядов и исполнял обязанности ефрейтора в соседней казарме для новобранцев во 2-й роте 461-го резервного батальона. Пополнение, которое прибыло 1 апреля, целиком состояло из уроженцев восточной части Верхней Силезии. Все они были в возрасте от тридцати до тридцати пяти лет и относились ко 2-й и 3-й «народным группам». В соответствии с существовавшей тогда системой классификации населения немцы Рейха относились к 1-й народной группе, а поляки к 4-й. Ко 2-й и 3-й относились те, которые официально считались или признавали себя немцами. Двоих из них я до сих пор вижу перед собой. Один из них был Славик, хрупкий, чувствительный молодой человек из Орнотовица под Гляйвицем. Раньше он был сапожником и часто рассказывал мне о своем ремесле, о том, как он шил ортопедическую обувь, а также сапоги для польских кавалерийских офицеров. По его словам, он недавно женился. Славик дал себе зарок никогда не снимать свое обручальное кольцо и говорил о своем браке так, что это производило на меня трогательное впечатление. Но он погиб в России, когда в первый раз вступил в бой. Другой солдат, Станичек, был маленьким, черноволосым рабочим из Гинденбурга. Это был настоящий Пьеро. Я вспоминаю о нем как о типе, напоминавшем солдата Швейка. Он научил меня, как надо пить чистый спирт, налив его на кусок сахара. Тогда у меня появилось больше свободного времени, и я стал ходить в офицерский клуб, как это было раньше. Йохен Фидлер, у которого был радиоприемник, оставил его мне. Через четыре недели мне надо было показаться врачу, и в начале мая меня отправили в военный госпиталь в Меце. Несколько дней я находился «под наблюдением». Внутренние наряды, такие как чистка картофеля, казались мне унизительными по сравнению с тем, чем мне приходилось заниматься раньше. Если нарядов не было, то можно было выходить в город. Я ходил гулять в парк на берегу Мозеля и один раз даже попал на концерт. Однажды я зашел в кафе, где побеседовал с Вольфгангом Шнейдерханом, молодым руководителем Венской филармонии. В тот вечер он играл скрипичный концерт Бетховена. Немецкая культурная жизнь в Меце поддерживалась артистами из Вены. 10 мая мне сделали операцию и примерно через две недели выписали. Из находившихся в госпитале пациентов я помню одного фельдфебеля, которому пересадили кусочек кости из бедра в руку, чтобы сделать ее более подвижной. По профессии он был учителем и имел соответствующее образование. Он играл в шахматы, и мы проводили время в шахматной игре и беседах. Тем не менее я проявлял нетерпение и не хотел мириться с судьбой. Я бы предпочел «быть в России, в самой жуткой грязи», как я писал матери. Она и тетя Лотте, писала она, «не имели естественной склонности, или таланта, быть матерями немецких героев». Однако мои письма говорили в основном об этом. Не было даже нежных слов, а только упреки за то, что она не писала. С моей стороны это была своего рода сдержанная нежность с частыми уверениями в том, что я много думал о ней, о своих сестрах и был «благодарным сыном». В одном рождественском подарке, маленькой книжке под названием «Как повелел долг, слова наших военных поэтов» в редакционном предисловии говорилось, что «в этой борьбе все немцы воодушевлены единой верой. Это вера в миссию фюрера и в вечную природу Рейха. Несомненно одно: Германия будет жить, даже если мы должны умереть». К цитатам из произведений военных поэтов Вальтера Флекса, Эрнста Юнгера, Баумельберга и т. д. было добавлено широко известное тогда стихотворение «К матери» некоего Ирмгарда Гроха. Его последняя строфа звучала так: Мама, если я буду убит, ты вынесешь это, Гордость твоя победит твою боль. Тебе позволено жертву отдать Тому, кого мы имеем в виду, Слово «Германия» произнося. Такой гордый траур, как это тогда демонстрировалось во многих извещениях о смерти, конечно же, был для моей матери непосилен. Я не могу сказать, как она восприняла весть о гибели моего брата. Он пал в бою уже в апреле 1945 г. Но это стихотворение на меня почти не подействовало. Конечно, его героический тон, тем более в поэтической, художественной форме, понравился мне. Но мысль о том, что это могу быть я, которого будут так оплакивать, не приходила мне в голову. Я никогда не страдал от предчувствий смерти, а наоборот, был убежден в том, что это со мной не произойдет никогда. В то время я даже с уверенностью предвкушал долгожданное испытание фронтом и отправлялся туда с легким сердцем. Рейх был в опасности. Это не Германия объявила войну Англии и Франции, а они объявили войну Германии. Что же касалось Советского Союза, то не было никаких сомнений в том, что написало руководство Рейха в своем заявлении, направленном в адрес Советского правительства в связи с объявлением войны: «Немецкий народ осознает, что он призван спасти весь цивилизованный мир от смертельной опасности большевизма и открыть путь для подлинного процесса социального развития Европы». Этот отрывок из заявления немецкого правительства был напечатан мелким шрифтом на верхнем крае многих фронтовых почтовых открыток. Кто из нас мог сомневаться в истине того, что там говорилось? Кто мог доказать, что это было не так? Часть вторая ОТ НОВОБРАНЦА ДО «СТАРИКА» Июль — сентябрь 1942 г.: первые бои 15 октября 1942 г. 7-й пехотный полк стал гренадерским, получив это наименование в соответствии со старой прусской традицией. В период Первой мировой войны он назывался 10-м гренадерским полком имени короля Фридриха Вильгельма II и входил в состав 1-й Силезской дивизии. После реорганизации и переформирования в 1935–1939 гг. он стал называться 7-м пехотным полком и в составе 28-й пехотной дивизии принял участие в Польской кампании и в боях на Западном фронте в 1940 г. После заключения перемирия с Францией летом 1940 г. 28-я дивизия была переброшена в Восточную Пруссию на участок возле г. Сувалки. С началом войны с Россией 7-й пехотный полк принимал участие в следующих операциях: 22–27 июня 1941 г.: прорыв «линии дотов». 29 июня—9 июля 1941 г.: бои на окружение в районе Белосток — Минск. 10 июля—9 августа 1941 г.: наступление и сражение под Смоленском. 10 августа — 1 октября 1941 г.: оборонительные бои на рубеже реки Попеж в районе Ярцево. 2–14 октября 1941 г.: сражение в районе Вязьмы. 15 октября — 18 ноября 1941 г.: передача полка из 28-й пехотной дивизии в состав 252-й пехотной дивизии. 19 ноября—4 декабря 1941 г.: наступление на Москву. 5 декабря 1941 г. — 15 января 1942 г.: отступление в район Рузы и упорная оборона. 16–25 января 1942 г.: «Зимнее путешествие» (стихотворный цикл Гейне и соотв. музыкальная пьеса Шуберта. Так немецкие солдаты называли свое отступление на запад на центральном участке фронта в январе 1942 г. — Прим. ред.). 26 января—28 февраля 1942 г.: широкомасштабные оборонительные бои к востоку от Гжатска. В Гжатском укрепленном районе я и нашел этот полк. 2 июля 1942 г. в Сен-Авольде я начал свое путешествие, которое, как отставшему от своих товарищей, мне пришлось совершить самостоятельно. Путь пролетал через Берлин и Варшаву. Сначала я ехал в поездах, перевозивших людей из отпусков обратно на фронт. Но № Варшавы до Смоленска, через Восточную Пруссию, Каунас, Вильнюс, Даугавпилс, Полоцк, Витебск, я был в пустбм санитарном поезде. 4 июля я послал матери и сестрам «наилучшие пожелания с русско-германской границы». Из Вязьмы я написал 8 июля, что находился под сильным впечатлением» от русского ландшафта, от всего того, что увидел по дороге, и что надеялся прибыть в свою часть «послезавтра». Наконец, 10 июля я написал свое первое письмо в рчестве отправителя полевой почты № 17 638 С из 6-й роты 7-го пехотного полка. От Гжатска, куда прибывали товарные поезда, я должен был идти пешком со своим ранцем за плечами. На полковом командном пункте командир «даже пожал мне руку, приветствуя меня». Затем был еще марш через батальонный командный пункт в роту, которой командовал обер-лейтенант Байер. Меня сразу же назначили 1-м номером пулеметного расчёта. Рота недавно была отведена на несколько дней на отдых в лесной массив неподалеку от полкового командного пункта и тыловой базы в деревне Жабино. На следующую ночь мы должны были вернуться на передовую и сменить другую роту. Когда мы сменяли 7-ю роту, я встретил Йохена Фидлера и его командира отделения Краклера, нашего старшего по казарменному корпусу. Фидлер сказал, что из нас одиннадцати в 7-м полку было только шестеро, остальные попали или в 232-й, или в 235-й полк. Смена прошла гладко. С интервалом в несколько минут, избегая какого-либо шума, чтобы не насторожить противника, отделения 7-й роты, одно за другим, покинули позиции. В течение дня в траншеях было более или менее спокойно. Только время от времени русские выпускали несколько снарядов, но все они были небольших калибров. Однако ночью русские не верили спокойствию. Таким образом ночи сопровождались бесконечной и беспорядочной какофонией взрывов. В полночь, в самое темное время летней ночи, я впервые заступил в одиночку на пост часового. Где-нибудь в другом месте и при других обстоятельствах я бы мог подумать о том, как Ленау (Николаус Ленау, немецкий поэт-лирик, 1802–1850 гг. — Прим. ред.) описывал ночь, «чей темный взгляд покоился на мне, торжественный, мечтательный и нежный, непостижимо сладостный такой». Но тогда чувство одиночества во мне удвоилось. Я не знал своего местоположения на позициях, которые мне были незнакомы, и я не видел их днем. Я не знал, где находится противник, и мог только догадываться, где были наши часовые. Я знал только, как дойти до блиндажа. На короткое время меня охватило чувство заброшенности. Ничего хорошего для моей стажировки на фронте не предвещало и то, что ротный старшина приказал мне постричься сразу после прибытия на место. Затем, на полевой церковной службе под жарким солнцем, когда на мне была стальная каска, я почувствовал себя плохо. Мне стало одиноко и грустно. Никакого обзора в сторону противника у меня не было, так как наши траншеи находились за склоном. Единственное, что произошло за эти первые два часа на посту, так это обход командира роты. Я едва услышал, как он подошел. С устремленным вперед взором я спокойно доложил по-уставному: «Происшествий не случилось». 14 июля я должен был перевестись в первый взвод роты, чтобы принять отделение от унтер-офицера, который собирался уйти в отпуск. Примерно через неделю нас, курсантов, собрали в Жабино возле полкового командного пункта для выполнения еще одного «проверочного задания» перед производством в унтер-офицеры, которое ожидалось 1 августа. Задание было составлено обер-лейтенантом Штайфом, который был тогда полковым адъютантом. (Я встретился с ним снова в Вене, где он, будучи бригадным генералом немецкого бундесвера, принимал участие в тянувшихся годами переговорах о двустороннем сокращении вооруженных сил в Европе.) Насколько мы поняли, причиной этого заданий было желание командира полка проверить наши Теоретические знания и способности. 1 августа я с гордостью сообщил матери о том, что вместе с пятью другими курсантами я был повышен в Звании и стал «курсантом унтер-офицером» (Fahnenlunkerunteroffizier). Одновременно трое из них получили Железные кресты 2-го класса. Я был очень рад, что «мой Щпендицит не остановил меня». Так как мне не хватало» скольких дней до минимального срока фронтовой ранжировки в два месяца, то на самом деле я не мог быть повышен в звании. Однако командир полка, подполковник фон Эйзенхарт-Роде, изможденный господин с элегантными манерами кавалериста и, по-видимому, с такой же элегантностью мышления, взял ответственность на себя. Затем, писал я матери, у меня появился денежный оклад, и таким образом получение социального пособия на детей сокращалось. В предыдущий день мы сидели вместе, и с «ликером и сигарами» писали письма своим самым дорогим и близким. «Официальное» празднование присвоения нам унтер-офицерских званий, с командиром и несколькими офицерами полкового штаба, планировалось на вечер. После того как, поздравив нас, командир ушел, главное место за столом занял командир 13-й батареи полевых орудий обер-лейтенант Рой, и мы приступили к так называемому усиленному питью. (Я увиделся с Роем, который, несмотря на свои двадцать пять лет, уже тогда имел лысину, на встрече ветеранов дивизии в Штутгарте. Напомнив ему о том вечере в Жабино, я сказал ему, что именно его я должен был благодарить за то, что напился так, как никогда в жизни.) Случилось так, что Рой, сам известный питок, приказал нам, курсантам, напиться по очереди. Наконец, «для завершения вечера» он заставил меня допить за пять минут все, что оставалось в стаканах на столе. С этим я тоже справился перед глазами своих изумленных товарищей. Но через какое-то время меня пришлось увести под руки спать. Но, должно быть, я не смог успокоиться, потому что под утро я оказался лежащим в зарослях папоротника возле деревенского дома, где мы размещались. Таким был конец наших торжеств. Похмелье прошло только на следующий день, когда я уже снова был в роте. После этого я снова принял 8-е отделение. На листке бумаги я записал для себя фамилии, даты рождения, гражданские профессии и домашние адреса своих солдат. Листок я сложил пополам и вложил в свой полевой молитвенник. Эта маленькая книжка являлась предметом армейского довольствия (№ 371) и печаталась в двух изданиях, протестантском и католическом. В дополнение к перечню профессиональных обязанностей немецкого солдата она содержала текст присяги и отрывки из писем солдат, павших в бою. В ней были молитвы от «Отче наш» до молитв «В опасности» и «В смертный час» для умирающих. Были молитвы для похорон, хоралы, гимны и, наконец, библейские тексты, обозначенные как «существенные высказывания». Моими подчиненными были: фузилер Вернер Мутц, род. 30.04.1923 г. в г. Штольп (Померания), лавочник в Штольпе. Ефрейтор Гельмут Будевицк, род. 4.03.1922 г. в Гамбурге, студент в Берлине. Ефрейтор Альберт Викенди, род. 3.04. 1913 г. в дер. Рикенсдорф, округа Хелмштедт, слесарь в Брауншвейге. Обер-ефрейтор Антон Нойман, род. 11.12. 1910 г. в г. Химмельвиц, Верхняя Силезия, портной в Химмельвице. Фузилер Владимир Штамер, род. 26,07. 1909 г. в г. Сосновиц, Верхняя Силезия, пекарь в Гляйвице. г Фузилер ОттоБеер, род. 2.12. 1917 г. в дер. Зуптиц, округ Торгау, с/х рабочий в Зуптице. Моим заместителем был обер-ефрейтор Рудольф Иванек, род. 20.10. 1919 г. в Вене, автомобильный маляр в Вене. Я мысленно вижу лица почти всех этих людей, когда читаю их имена, даже если с тех пор я никогда больше с ними не встречался. Я знал, что Мутц был убит в бою через несколько дней, а Будевицк, веселый парень с добром лицом, пропал без вести. Несмотря на то, что со своего поста я докладывал своему ротному командиру о том, что «происшествий не случилось», обстановка для батальона внезапно резко изменилась. Процитирую отрывок из истории полка: Из боев, в которых принимали участие подразделения, временно придававшиеся другим соединениям, Следует упомянуть действия 2-го батальона, подразделений 252-го противотанкового дивизиона, 14-й роты 7-го пехотного полка и 14-й роты 461-го пехотного полка, сведенных в боевую группу под командованием полковника Карста. 12 августа 1942 г. была объявлена боевая тревога. Приблизительно в 50 км к югу от Гжатска, на участках 183-й и 292-й пехотных дивизий 19-го и 20-го армейских корпусов 3-й танковой армии, Советам удалось ворваться на передовые позиции указанных дивизий. На участке 183-й пд русские добились глубокого вклинения в нашу оборону. Возникла угроза прорыва. Боевая группа была посажена на автомашины, переброшена по ведущему на юг от Гжатска шоссе на угрожаемый участок и передана в распоряжение командования 292-й пехотной дивизии. Следуя походным маршем по проселочным дорогам, разрозненные подразделения 2-го батальона достигли Силинки, где расположились на отдых. Личный состав находившейся там базы снабжения был использован для усиления батальона. Тыловые подразделения поспешно уходили в тыл. Зенитные части также готовились к отступлению. Ситуация осложнялась. Но боевая группа «Карст» была преисполнена решимости остановить противника. В лесном массиве возле Савенки были заняты оборонительные позиции фронтом на юг. Занимавший далее к востоку оборону 2-й батальон 131-го пехотного полка также вошел в состав боевой группы. Еще дальше к востоку имелся разрыв в обороне, за которым находились позиции 2-го батальона 351-го полка. Примерно в 20.00 14 августа 1942 г. началась танковая атака противника на позиции 2-го батальона 7-го пехотного полка. Атака была отбита, противник понес большие потери. Затем последовало еще несколько танковых атак, в которых основную линию обороны удавалось прорывать только отдельным танкам. Немногим имевшимся в наличии противотанковым средствам обороны не удалось подбить прорвавшиеся танки, и пехота была вынуждена вступать с ними в бой на ближних дистанциях. После неспокойной ночи 15 августа, в 6.15 Советы снова атаковали силами пехоты при поддержке танков. При энергичной поддержке артиллерии стало возможным отбить все атаки противника. Однако к западу от оборонительных позиций Советам удалось продвинуться на север к Безмено. Ведя наступление широким фронтом, они окружили 2-й батальон 7-го полка. Остальные подразделения боевой группы заняли круговую оборону на шоссе, надежно заблокировав его таким образом от дальнейшего продвижения противника. 17 августа шел ожесточенный бой вокруг деревни Силинки, в то время как 292-я пд отходила на север. К западу от шоссе, на участке 19-го пехотного полка противник прорвался к деревне Раповка. Одна рота 18-го танкового батальона поступила в распоряжение боевой группы «Карст» и оказывала поддержку пехоте. Атака пикирующих бомбардировщиков Ju-87, проведенная ранним утром 18 августа на Холмино и прилегающие к нему лесные районы, несколько ослабила давление противника. Танковые части противника, сосредоточенные непосредственно к югу от Холмино, были потрепаны артиллерийским огнем. Разрыв к западу от боевой группы продолжал оставаться открытым. На восточном фланге стык обеспечивался 292-м резервным батальоном, также находившимся в составе боевой группы «Карст». Неоднократные попытки противника сосредоточить свои танковые силы срывались огнем артиллерии. Однако помешать Советам продвигать свою пехоту на западном участке через реку Ворю на север оказалось невозможным. Ввод в сражение 82-го пехотного полка 20 августа и прибытие 282-го пехотного полка облегчило положение боевой группы. 24 августа стало возможным отбить массированную атаку противника на возвышенном участке местности. Однако дальше к западу противнику Удалось занять деревни Бекрино и Шатеша. 1 сентября полковник Карст был награжден Рыцарским Крестом за личную доблесть, проявленную в контратаках. 2 сентября противник провел еще несколько атак, однако все они были успешно отражены. Только 6 сентября был отдан приказ на заранее запланированное отступление с этих оборонительных позиций. Батальон вернулся в свою дивизию с боевой численностью около 80 человек. Небольшого барака в лесном лагере «Норд» к северу от Гжатска оказалось достаточно для размещения этой маленькой группы». Мой личный опыт оказался куда более захватывающим, чем картина, нарисованная сухими словами полковой истории. Ночью батальон был сменен со своих позиций и отведен в дивизионный резерв. Я передал участок своего отделения и запасы патронов, пулеметных лент и ручных гранат. Мы думали, что нам станет легче оттого, что не надо будет тащить все это с собой. Вместе со своим отделением я пошел маршем по направлению к указанному нам району сосредоточения. По дороге к нам присоединялись одна рота за другой. Вскоре маршем шел весь батальон. Мы шли гуськом, вслед друг другу, с большими интервалами, чтобы по возможности избежать потерь в случае воздушного налета или артобстрела со стороны противника. Из Жабино батальон пошел в Гжатск, в лагерь, расположенный в лесу в нескольких километрах к северу от города. Летом 1941 г. в этом лагере размещался штаб русского главнокомандующего войсками Западного направления маршала Тимошенко. Гауптфельдфебель Мелин, старшина роты, строгий и хладнокровный человек, злился на водителей и на ездовых конных повозок. Своим мощным голосом он отдавал приказы. На Гжатск вело несколько дорог. Та, которая шла через Старое, была длиннее, но более проходимой для нашего транспорта. Но все равно, под аккомпанемент отборной ругани, лошадей и машины приходилось вытаскивать из липкой грязи. По дороге среди нас прошел слух, что мы определены в армейский резерв и нам дадут возможность немного отдохнуть. Я этому поверил, бывалые фронтовики нет. 13 августа 1942 г. в яркое раннее утро мы прибыли в расположенный в лесу лагерь и разместились в бараках. Я поспал несколько часов. К полудню дали что-то поесть, а потом был показ кинофильма. В то время когда фильм «Великая тень» еще шел, батальонный адъютант крикнул: «Тревога!» Не прошло и пяти минут, как батальон уже был в готовности к маршу. Когда прибыла армейская автоколонна, нас немедленно погрузили на машины. Нам было сказано, что русские прорвались у Юхнова и что нас бросают в образовавшийся прорыв. Передвижение через пустынную местность, только изредка пересеченную кустарниками и лесом, было не особенно приятным. Мы ехали стоя, сидя на корточках или на ящиках с боеприпасами. «Старики», которые принимали участие и в летнем наступлении, и в зимнем отходе на запад, говорили, что нас ожидает серьезное дело. Мы, которые помоложе, «брошенные в это дерьмо», действительно чувствовали висящее над всеми напряжение. Это можно было заметить и по лицам офицеров. Но это было скорее любопытство, чем страх, с которым мы ожидали, чем закончится задание, полученное нашей «пожарной командой». Возле деревни Савенки, примерно в тридцати километрах к северо-западу от Медыни, нас выгрузили. Сразу же силами одного взвода было выставлено боевое охранение в сторону противника. Вместе со своим отделением я залег возле дороги, которая вела к противнику. Предполагалось, что где-то впереди еще должны были находиться немецкие войска. Больше никто ничего не знал. Сзади к нам подъехал мотоцикл с коляской. Из нее выбрался незнакомый офицер. На мой Доклад он отозвался с удивлением: «Бог ты мой, 7-й пехотный, значит, он задействован!» Для меня это прозвучало так, словно он определил, что теперь ничего уже случиться не может и что русский прорыв будет обязательно ликвидирован. Как только мы поспешно окопались, появился связной и передал приказ батальонного командира срочно прибыть к нему. Он приказал мне и моему отделению провести разведку лесистой местности, расположенной примерно в двух километрах перед нами. Надо было выяснить, не занята ли она противником. Это был мой первый выход в разведку. Здесь было уже что-то настоящее, активное начало моей стажировки на фронте. От ее успешного завершения зависел результат устремлений всей моей жизни! Я проинструктировал людей, и мы отправились на задание. Становились заметны первые признаки приближавшихся сумерек, когда мы дошли до леса. Мы шли шеренгой, на большом расстоянии друг от друга, но никаких следов присутствия противника не обнаружили. Потом пересекли участок леса. Все это время я, как меня научили во время подготовки в Лотарингии, сверял наш маршрут по компасу. Наконец, мы описали длинный полукруг налево к дороге и повернули назад. На полпути мы встретились с нашим батальоном. За это время они получили приказ занять позиции на опушке леса фронтом к противнику. Тот выступ леса, который мы только что пересекли, был краем крупного лесного массива, который тянулся вправо. Это давало русским возможность беспрепятственно зайти нам в тыл. Была предпринята попытка парировать эту опасность, разместив 7-ю роту на позициях вдоль линии, проходившей почти под прямым углом к выдвинутым вперед позициям 5-й и 6-й рот. К моему разочарованию, мое отделение держали в резерве. Нам пришлось окапываться снова, но на полностью открытой местности. К тому времени наступила ночь, и мне показалось, что на этой позиции мы будем оставаться недолго. Я приказал своим людям копать неглубокие окопы, просто чтобы было достаточно для нескольких часов сна с достаточной защитой от снарядных осколков. Окоп, который я вырыл для себя, едва доходил до колен, так, чтобы только лежащее на прутьях кустарника тело не выступало над уровнем земли. Меня сразу же охватило неприятное ощущение, будто бы я лежал в каком-то гробу. Ночь прошла, и наступило утро. Противник, как было сказано, готовился атаковать. Из своего «гроба» я с беспокойством наблюдал за тем, как правее участка 7-й роты, в 300–400 метрах от нас, отдельные коричневые фигуры перепрыгивали через маленький просвет в подлеске. Судя по направлению их движения, они явно старались пробраться в лесной выступ, который находился теперь в тылу батальона. Русские демонстрировали свою опробованную тактику «просачивания». Можно было догадаться, сколько времени понадобится для того, чтобы рота или еще более крупное подразделение собрались в лесу позади нас. Об этих передвижениях было доложено в батальон. Затем пришел приказ, которого я ждал. Со своим отделением я должен был занять позицию в густом лесу на крайнем фланге 7-й роты, лицом на запад. Сектора обстрела практически не было. Местами он простирался только на пять — десять метров. Слева от меня располагалось отделение Краклера, нашего старого знакомого. Справа никаких соседей не было совсем. Когда Кракпер и я увидели друг друга, то никто из нас не подумал о нашем совместно проведенном времени, времени, когда из нас делали солдат. Мы просто обменялись рукопожатиями и сказали, как в один голос: «Да, парень, попали мы в заваруху!» Еще раз началась старая история с рытьем окопов. Когда мы с этим покончили, начался дождь. Тонкие, непрерывные струйки воды лились с неба. Рано или поздно, мы должны были промокнуть насквозь. О противнике не было слышно ничего. Мы могли только подозревать, что русские должны были находиться где-то «перед» нами в лесу и что их было много. Укрывшись ветками и брезентовыми накидками, мы пытались защититься от дождя, который пошел еще сильнее. Вскоре вода стала накапливаться в окопах. Шли часы. Дождь так и не кончился. Шум ветра и дождя и темнота надвигавшейся ночи почти заставили нас забыть, что мы находились на фронте и должны были остерегаться противника. После того, как я назначил дозор, я попытался, сидя в окопной луже на перевернутой каске, обрести хоть какую-то степень комфорта. Их прохладной дремоты меня вытряхнул приказ взять двух солдат и отправиться в лес на разведку. Надо было найти, где находились русские. Мне это показалось бессмысленным. Дождь становился еще сильнее. Сплошная темнота. Была уже полночь. Я считал эту задачу почти невыполнимой. Я бы или не нашел совсем ничего, или проскочил прямо через окопы, которые вырыли для себя русские. Я мог заблудиться, несмотря на наличие компаса, или даже случайно попасть в русский окоп. В любом из этих случаев разведка, которую мне приказали провести, не принесла бы удовлетворительных результатов. Я выбрал двух добровольцев, и мы пошли. Было так темно, что время от времени каждый из нас должен был хвататься за другого, чтобы не разделиться. Снова и снова мы останавливались и приседали, чтобы прислушаться. Темнота лесных зарослей и шум дождя не позволяли нам ничего слышать или видеть. С автоматом в руках я нащупывал путь и пробирался вперед, с пальцем на спусковом крючке, постоянно ожидая, что по мне внезапно откроют огонь из темноты, что я натолкнусь на русского или по крайней мере на дерево. Потом в просвете, который мы скорее почувствовали, нежели увидели, раздался выпадавший из «симфонии» ливня звук. Мы сразу бросились на землю и увидели, как группа русских, шесть или восемь человек, пересекала поляну. Я видел их силуэты и очертания простых русских касок старого образца, выделявшихся на фоне неба. Они подошли довольно близко к нам, прошли мимо и растворились в темноте. Двое моих людей, опытные обер-ефрейторы, и не думали выдавать себя. Но что касается меня, то мое сердце замерло. Я затаил дыхание и нажал на спусковой крючок. Затвор автомата рванулся вперед, но выстрела не последовало. Заклинило. Несмотря на это злоключение, ничего не произошло. В шуме дождя и ветра русские ничего не услышали! Мы развернулись и с помощью компаса, отыскивая и нащупывая дорогу, вышли к нашим позициям. Я доложил о своих наблюдениях. 15 августа 1942 г., около половины второго ночи, после почти двух дней, появилась полевая кухня. Она доставила холодный фасолевый суп, который прокис. Несмотря на это, его проглотили с жадностью. В окопе, под капающим брезентом, я разобрал автомат при свете сальной свечи и вычистил его мокрыми пальцами. Заклинивание было вызвано попаданием в него песка и воды во время ведения разведки. На открытой местности уже начало рассветать, но в лесу все еще было темно. Наступавший день показал себя только к трем часам ночи. (Немецкие войска всегда использовали берлинское, т. е. среднеевропейское время. — Прим. ред.) В то же самое время со стороны противника послышались мужские голоса. Это означало, что противник продвигается вперед. Громкими криками русские подтверждали свое присутствие, чтобы Держаться вместе. Они подходили все ближе и ближе. Нам надо было подпустить их к себе на 10 метров, потому что дальше мы бы их не увидели. Еще раз я обошел окопы и дал указания, особенно пулеметчику. Как для него, так и для меня это должно было стать первым настоящим боем. Этот молодой уроженец Померании прибыл с пополнением несколько дней назад. Впервые с начала Русской кампании пополнение для силезского полка пришло не из Силезии. Русские голоса стали громче. Слышался хруст сучьев. Они, должно быть, подошли к нам на пятьдесят метров. А пока мы стояли в своих окопах и вглядывались в подлесок, из которого они должны были появиться. Вот они — наконец! Лежащая перед нами местность буквально колыхалась коричневыми фигурами! Казалось, что лес их выплевывал. Судя по направлению их тел и глаз, они намеревались пройти наискось правее нас. Мы ударили по ним с фланга. Пулеметчик дал несколько очередей. Куда он стрелял? Казалось, что он никуда не попадал, потому что я не видел, чтобы русские падали. Но он должен был поражать их, ведь они были всего лишь не более чем в десяти шагах от нас! На этот раз мой автомат не дал осечки. Но я поймал себя на том, что совсем не целился. Я просто направлял автомат и давил на спуск, но стрелял слишком высоко. Я опустил ствол пониже. Из груды коричневых фигур, в которую пулемет всаживал свои пули, вперед выдвинулся молодой русский солдат высокого роста и швырнул в пулеметчика гранату. Тот еще пытался выбраться из окопа и сменить позицию, в то время как я прикрывал его огнем. Граната взорвалась, и бедный парень, наполовину высунувшись из укрытия, рухнул поперек своего пулемета. Люди моего отделения отошли назад. Контакт с ними был потерян. Я стоял один, когда к моим ногам подкатилась граната. Бросаясь из стороны в сторону, я рванулся назад. Ничего большего я сделать не смог. Пришлось оставить убитого пулеметчика и его оружие там, где они лежали. Прошло довольно много времени, после чего из батальона поступил приказ моему отделению вернуться назад. Я прибыл к командиру роты, который был рад, что мы смогли отступить. Он оставил отделение в резерве на своем командном пункте. Мы заняли свои «гробовые» окопы, оставшиеся после предыдущей ночи, и тут же начали их углублять. Спокойствие продолжалось недолго. Давление противника на 5-ю и 6-ю роты стало даже сильнее. Уже была отбита еще одна атака. Через несколько часов было объявлено, что мы получим поддержку с воздуха, и был отдан приказ разложить опознавательные полотнища. Сухопутные войска всегда носили с собой эти полотнища, чтобы указывать свое местоположение для немецкой авиации. Они представляли собой куски ткани оранжевого цвета площадью около одного квадратного метра или флаги со свастикой. Их надо было расстилать на земле, на зданиях или на транспортных средствах. Громкий гул авиамоторов объявил о появлении самолетов. Приближавшиеся бомбардировщики дали нам надежду. Несмотря на исключительно сложную обстановку, меня охватило чувство силы. Русской авиации мы еще не видели ни разу. Сначала прилетело звено пикирующих бомбардировщиков Ju-87. С ревущими моторами они почти вертикально устремились к земле. Последовали взрывы бомб. Затем атаку провела эскадрилья Ju-88, и наконец бомбардировщики Не-111. К несчастью, перед участком 5-й роты они сбросили бомбы слишком близко от наших позиций. Были убитые и раненые. Среди них оказался и великолепный командир роты обер-лейтенант Эскен. Прошло немного времени, и после этой короткой паузы внезапно послышались крики: «Танки, танки!», и в первый раз в жизни я услышал характерный мрачный рокот, незабываемый, изматывающий душу, звук двигателей тяжелых танков. Первым, слева, появился разведывательный бронеавтомобиль, который прошел прямо через наши позиции, вышел на дорогу и беспечно загрохотал дальше. Он добрался даже до батальонного командного пункта, где с ним было покончено одним выстрелом из 50 мм противотанковой пушки. Находясь в бездействии в резерве, я мог наблюдать за тем, как артиллеристы дали ему приблизиться, а потом с расстояния 30 метров подбили его. Из машины выбрался испачканный кровью и машинным маслом босоногий русский с поднятыми руками. Через несколько дней наш ротный командир рассказал нам, что, по словам этого пленного, русские использовали целые семьи в качестве танковых экипажей. «Муж был механиком-водителем, жена наводила орудие и стреляла из него, а сын-подросток был заряжающим». Этому вполне можно было поверить. Вскоре после того, как был подбит броневик, со стороны леса, из того места, где раньше находилась 7-я рота и мое отделение, с громкими криками выбежал один русский. То ли этот пожилой человек хотел перебежать к нам, то ли хотел, чтобы мы перешли к русским, но он размахивал поднятой вверх рукой и хриплым голосом кричал: «Камрад, камрад!» Неожиданно он вытащил из кармана гранату, вынул чеку и поднял гранату вверх. Она разорвалась и искалечила ему руку. После этого он с громкими воплями бросился обратно в лес. Чего он хотел, осталось для нас загадкой. Русские снова пошли в атаку на основную оборонительную линию. Танки стреляли из пушек и пулеметов, в то время как мы находились под мощным минометным огнем. Впереди пехота кричала «Ура!», и уже намечался прорыв. Под сильным огневым прикрытием прибыл связной и сообщил то, что нам было ясно и без его слов. Удерживать позиции уже не было возможности. Обер-лейтенант Байер, не дожидаясь приказа из батальона, решил отступить на несколько сот метров. По его приказу вся рота перебежала через короткий отрезок ровной местности. Когда они оказались на одной линии с командным пунктом роты, он побежал тоже, а с ним и я. Обер-лейтенант в выгоревшем добела летнем кителе с желто-коричневым ремнем знал, что представлял собой хорошую мишень для противника. Он бежал как спринтер в спортивном забеге и моментально обогнал роту. За нами грохотали танки, стреляя из всего, что у них было, в то время как наши люди бежали впереди них. Где же были наши противотанковые орудия? На краю небольшой впадины, в которой рота должна была теперь занять позицию, стоял командир батальона Кельхауэр, прямой, неподвижный и без укрытия. Только его влажные глаза показывали, насколько все это задело его. А потом эти слова: «Байер, друг, нельзя же так бежать вместе с ребятами!» Было видно его потрясение оттого, что немецкие пехотинцы уступили давлению противника и оставили позицию без приказа свыше. Тот факт, что это произошло в форме упорядоченного отхода и что сразу после этого люди снова заняли оборону, не изменяло ничего в этом невообразимом случае. Прежде таких событий в истории полка никогда не бывало. В декабре, под Москвой, им пришлось отступить. Но это было по приказу. Но все равно, по обмороженным щекам полковника Боеге текли слезы, как с благоговением рассказывали те, кто был там тогда. Пока я бежал по ровной местности, был прострелен правый карман моего кителя. Это открытие заставило меня оцепенеть, потому что в этом кармане у меня были две маленькие ручные гранаты, которые мы называли «яйцами». Осколок снаряда танковой пушки разодрал бриджи командира роты. У одного фельдфебеля пуля пробила гранату, которую он держал в руке. К счастью, она не попала во взрыватель. Огонь становился сильнее. Он заставил поспешно окапываться даже тех, кто уже устал. Впадина, на краю которой мы оказались, притягивала к себе минометный огонь противника как магнит. Попадания были точные. Для нас они были опасными. Я все еще стоял на открытом месте. Примерно в 15 метрах от меня мина попала в окоп. Взрывом оттуда был выброшен ефрейтор с белокурыми волосами и меловым лицом. Он упал в 5 или 6 метрах от окопа. Мины падали и взрывались повсюду. Послышались крики, от которых буквально застывала кровь. Смертельно раненный человек звал свою мать. Раньше я думал, что все это придумали писатели. Через какое-то время, по всей видимости, в невыносимой агонии, он посмотрел на Байера и крикнул: «Господин обер-лейтенант, застрелите меня!» Байер, который обычно всегда знал, что ответить, беспомощно пожал плечами и отошел в сторону, не сказав ни слова. «Боже милостивый, пусть скорее наступит вечер», — думал я. В неуверенности, под стрессом от всех этих событий, и под укрытием этой впадины я не видел противника. На непосредственной линии обороны, в 50 метрах впереди от меня, я бы мог обозревать местность. Я бы видел, как русские атакуют и прорываются вперед. Я бы сам мог целиться и стрелять. Но там, на ротном командном пункте, я был обречен на ожидание под изнурительным огнем и не мог ничего делать. Наконец, началась решающая атака. Два танка КВ-1 и один КВ-2 (весом 56 тонн и вооруженный 152-мм гаубицей) поднялись на дорогу и прошли через позиции батальона. Зенитные орудия исчезли, противотанковая часть была потеряна уже давно. Впереди загремело «Ура!». Наши люди выбирались из окопов и отступали. Их уже нельзя было остановить. Танки переехали через полевой перевязочный пункт, где какое-то количество раненых ожидало транспортировки. Затем танки построились треугольником в 200 метрах позади рассеянных остатков батальона. На открытой возвышенности они таким образом прикрывали друг друга. Рядом с подбитым броневиком я заметил убитого взводного командира 7-й роты. Один из наших забрал его расчетную книжку и сорвал медальон с личным номером. Никаких внешних повреждений на убитом я не увидел. Наверное, жизнь ему оборвал какой-нибудь крохотный осколок, попавший или в голову, или в сердце. В то время как я стоял рядом с убитым, до меня вдруг дошло, что я не вижу никого из своих подчиненных. Воздух вновь наполнился криками «Ура», свистом снарядов и грохотом взрывов. Не видно было даже командира роты. Так что я поспешил за какими-то солдатами, которые пытались через небольшую выемку добраться до леса, очевидно, с намерением обогнуть танки. Я догнал их, и мы побежали вместе вдоль лесной опушки, чтобы пробраться мимо стреляющих монстров. После того как нам удалось их обогнуть, мы добрались до реки, которая вышла из берегов. Откуда-то до воды долетали пули. Я пошел вброд и начал погружаться все глубже и глубже. Одной рукой я держал автомат над головой. В самых глубоких местах пришлось немного проплыть. Скоро я почувствовал под ногами дно. Время от времени, вероятно, из танка, по нам стрелял пулемет. Должно быть, русский парень нас видел. Что было делать? Будучи еще неопытным, я считал себя единственным уцелевшим из всей роты. Находившиеся со мной люди принадлежали к другому подразделению. Мы решили искать свои тыловые части, которые должны были располагаться в соседних деревнях. К тому времени, когда мы их нашли, уже наступила ночь. Меня встретил каптенармус. Не было ни одного слова упрека. Он знал, что произошло. Я рассказал ему все, что случилось со мной. Я рассказывал, а мне было стыдно, что я прибежал в тыл, в эту деревню, вместо того, чтобы искать своих товарищей впереди. Старшина не стал терять времени. Он лично вручил мне свежее сухое белье и приказал спать. На следующий день в полдень я должен был отправиться на передовую с полевой кухней. Он привел меня в комнату в русском доме, где уже спали девять человек из различных подразделений. Я лег вместе с ними на жесткий деревянный пол, положив под голову свой ранец. Утром 16 августа 1942 г. я пробудился от свинцового сна с ощущением, что только что заснул. Умывание, бритье, свежее белье без вшей — какая радость! Затем я проверил содержимое своих карманов. Письма были размыты, фотографии склеились и пришли в негодность. Но что еще хуже, записи в моей расчетной книжке тоже стали неразборчивыми. Некоторые из моих документов, включая водительское удостоверение, пропали. Я положил их в противогазную коробку вместе с противогазом, а потом забыл о них, когда командир отдал приказ отступать. В предыдущие дни я даже не осмеливался думать о приближавшемся конце своего срока фронтовой стажировки. Но тот факт, что именно в это утро пришел приказ о моем возвращении в полк, был явной удачей. Теперь мне надо было только добраться до передовой и доложить о своем прибытии. С этой облегчающей душу определенностью я сел на подводу. Русские сделали передышку. Рота даже не обстреливалась. Командный пункт располагался в доме, а не в земляном окопе. Командир был рад меня видеть и немедленно выдал удостоверение об убытии. Байер выглядел уставшим и давно не брился. По его словам, ему «необъяснимо повезло». Когда он стоял, прижавшись к скирде сена, снаряд танковой пушки прошел через несколько метров сена, после чего его скорость снизилась настолько, что наружу выступила только головная часть, которая уткнулась в пряжку поясного ремня. Это его сильно испугало, но все обошлось. Снаряд не взорвался! Он пожелал мне счастливого пути домой и передал привет своим товарищам в полку. Потом я уехал. Но какими бы тяжелыми ни были события последних нескольких дней и как бы я ни стремился попасть в военное училище, покидать роту мне было нелегко. Мне казалось незаслуженным, что вся эта мерзость (я должен использовать подходящее выражение для этого боя!) заканчивалась именно для меня. Среди многих других был убит и наш старый друг Краклер. Батальон, насчитывавший более 500 человек, сократился до одной пятой прежней численности. В «шестой» оставалось только двадцать шесть человек. С такими мыслями я забрался в грузовик, который направлялся в дивизию. Когда мы выезжали из деревни, то в дорожную трясину позади нас падали снаряды. Дорога просматривалась противником. Октябрь 1942 — январь 1943 г.: Подготовительные курсы и присвоение офицерского звания Бои под Гжатском оказали на меня сильное воздействие, которое я ощущал еще долго. Брату Руди я писал, что со мной происходили «отвратительные и ужасные явления», но там, где это было нужнее всего, «Божья помощь была рядом». Не считая нескольких мелких осколков в руке, я остался невредим. Наши ребята говорили, что даже зимние бои не были такими тяжелыми, как эти ужасные дни. На возвращение из Гжатска в Сен-Авольд нам понадобилось восемь дней. Помню несколько остановок, которые продолжались по нескольку часов, сначала в Вязьме, потом в Молодечно и Даугавпилсе. Регулярные поезда ходили только от Варшавы, но нам пришлось делать частые пересадки. В Берлин мы прибыли на Силезский вокзал, а потом должны были добираться до вокзала Цоо. Оттуда шли поезда на Мец. Мы Доехали до Сен-Авольда, где нам дали несколько дней отпуска. В моей переписке отмечено, что я навестил своего отца в Вене. Он находился там в военном госпитале. Только находясь на фронте под Гжатском, я узнал, что он побывал в России. Во время наступления на юге, которое в итоге закончилось в Сталинграде и на Кавказе, его медицинская часть дошла до Сталино и Артемовска, в восточной Украине. В этом наступлении мы понесли значительные потери, которые вызвали перенапряжение возможностей перевязочных пунктов, полевых и тыловых госпиталей. Одновременно это привело к сильной усталости офицеров медслужбы и других работников части. В возрасте пятидесяти лет, в состоянии нервного истощения, он сам попал в госпиталь. Во время нашей встречи отец рассказал мне о своей удаче, что его не возвращали служить в тылу Восточного фронта, а отправляли на Запад, в Камбре. 13 сентября 1942 г. я снова был в Сен-Авольде. Оттуда нас, троих курсантов, Хеншеля, Поповски и меня, отправили в Мец для прохождения подготовительного курса перед зачислением в военное училище. Там было собрано около шестидесяти кандидатов на офицерское звание для того, как я писал домой, чтобы «повторно проходить азбуку». В очередной раз это была чистка сапог и ремней. Если не считать опасности быть убитым, писал я, то жизнь на фронте «была намного лучше». Я попросил мать прислать мне пятьдесят марок, потому что мы голодали, а отношение к нам было «достойно сожаления». По вечерам мы ходили в город, где в трактирах можно было съесть какое-нибудь простое блюдо без предъявления продуктовых карточек. Предполагалось, что подготовительные курсы продлятся до 9 октября, а курс в военном училище начнется 12-го числа того же месяца. Но мы так и не знали, в какое училище нас направят. 29 сентября я попросил мать немедленно, и заказной почтой, выслать мое свидетельство об арийском происхождении и мой сборник упражнений по немецкому языку для пятого класса. Отец прислал мне учебник стенографии, по которому я стал время от времени заниматься. В гимназии этот предмет был факультативным, и я его не изучал, чтобы не увеличивать учебную нагрузку. Курсы в Меце «постепенно сошли на нет» в начале октября. Считалось, что по утрам мы должны были нести службу вместе с ротой, но «поскольку это никого не волнует, утром мы лежим допоздна, а потом идем в город». Нам троим из 7-го полка было приказано отправиться в Дрезден в «Первое пехотное училище». Фактически оно располагалось в Военной академии в Нойштадте, где проходили подготовку младшие офицеры пехоты, и его можно было легко найти по совсем по-граждански звучащему адресу: «Мариеналлее, дом 11». Я приехал в Дрезден рано утром 12 октября и, как первый прибывший, позвонил в Военную академию по телефону. Днем я поехал туда на трамвае. Поскольку у меня не набирался минимальный двухмесячный срок прохождения фронтовой стажировки, то по поводу своего приема в училище я испытывал определенные сомнения. Понятно, что положительное решение вызвало у меня чувство облегчения. Несомненно, свою роль сыграл здесь тот факт, что командование полка, зная условия приема, тем не менее направило меня в Дрезден. Приятным сюрпризом для Поповски и для меня было то, что почти половина курсантов училища и значительная часть преподавателей состояла из уроженцев южной Германии. Я даже оказался в одном помещении с Поповски. Фактически это была квартира. Там была гостиная и спальная комната на четверых. Так как время было военное, то путем установки двухъярусных коек квартиру занимало в два раза больше людей. Таким образом, нас было восемь человек. Кроме нас двоих там находилось еще шесть горных стрелков, среди которых мы сразу почувствовали себя как дома. Я помню их до сих пор. Эрнст Лауда из Капфенберга, Хуберт Мельхер из Обдаха, Адольф Ашауэр из Гойзерна, Даутх из Мюнхена, Якоби из Констанца и Зилински из Штеттина. Этот парень из Штеттина пошел в горные войска по такой же причине, по которой многие уроженцы южной Германии и Австрии стремились попасть на флот. В Военной академии я встретил Бауэрля из Штокерау, брата одного из одноклассников Руди, а также Клаузнитцера, своего соученика по музыкальной школе в Зоннеберге. Еще раз я срочно написал домой и попросил прислать свой Arienauschweis, поскольку неарийцам, включая тех, которые были на четверть евреями, не разрешалось становиться офицерами. Квартирные условия были исключительно комфортабельными. У нас были белые простыни, водопровод, а комнаты убирались уборщицами. Я писал, что военное училище являлось «самым лучшим временем из всего, что у меня было до сих пор, как у солдата». Здесь требовались не только физические, но также умственные и духовные качества. Начальники, все офицеры, были специально подобранными людьми. Начальником «инспекции», т. е. потока, был капитан 19-го Мюнхенского полка, куратором группы обер-лейтенант Мальтцан. Помню еще преподавателя тактики майора Роузена из 49-го Бреслауского полка. Инспекция соответствовала роте, а группа взводу. Целью курса было сделать из нас командиров взводов, обязанности которых в нормальных условиях выполнялись лейтенантами. Учения проводились на знаменитом войсковом полигоне Heller под Дрезденом. Свободного времени у нас было мало. То немногое время, которое у меня появлялось, я проводил со своими родственниками, в основном в семье Ленер дядей Рудольфом и тетей Ханни. В то время Рудольф был очень занят. Он выполнял работу над заказом по сооружению мемориала Рихтгофена, знаменитого летчика-истребителя Первой мировой войны, на берлинском военном кладбище. Одновременно он работал над интерьерами Дрезденской оперы и здания Военного министерства. В своей квартире мы часто устраивали домашние концерты, в которых особенно успешно выступали уроженцы Штирии Эрнст Лауда и Хуберт Мельхер из 28-го горно-стрелкового полка. В то время их резервная часть стояла в Марбурге на Драве. Незадолго до этого они побывали там на постановке оперы Верди «Травиата». Эрни Лауда был просто покорен застольной арией и постоянно напевал «Налейте, налейте полнее бокалы». Оба они часто подшучивали друг над другом по поводу своих любовных приключений в Марбурге. Выяснилось, что Эрни завершил один такой вечер в марбургском муниципальном парке, где он так разгорячился, что снял с себя полевой китель и ремень. Эрнст Лауда был убит в апреле 1944 г. Хуберт Мельхер потерял ногу. Адольф Ашауэр пережил войну в целости и сохранности. Однажды после войны я встретился с ним в ресторане «Шумная мельница» в его родном Гойзерне. Отец Эрнста Лауды одно время переписывался со мной, и я встречался с ним в Швейднице. Тогда он находился при штабе командующего группы армий «Юг» фельдмаршала Кессельринга и рассказал мне об одном нелепом приказе фюрера. Этот приказ требовал, чтобы во время эвакуации из Сицилии армия забрала с Собой саркофаг с телом императора Фридриха II (германский император, король Сицилии, род. в 1194 г. — ум. в 1250 г., внук Фридриха Барбароссы. — Прим. ред.). Однако Кессельринг отказался выполнять приказ на том основании, что весь имевшийся у него тоннаж требовался для перевозки войск и вооружения. Самой яркой звездой нашей группы был очень способный курсант, уроженец Каринтии, Арнольд Зуппан. Он уже был награжден Железным Крестом первого класса и серебряным «Штурмовым знаком». Горные стрелки много рассказывали о мурманском фронте, о светлых летних ночах и темных зимних днях за Полярным кругом. Время прошло быстро, и в середине ноября мы услышали новость, что курсы закончатся 16 декабря. Лучшие из курсантов, к числу которых принадлежал и я, 1 декабря должны были получить фельдфебельское звание. Мы получили пошивочные талоны. Брата Руди я попросил достать кортик, офицерский ремень и кобуру, так как, судя по всему, в Дрездене их не было. На самом деле кортик мне не понадобился. Все равно я бы смог носить его только в очень редких случаях. Свою первую офицерскую форму я пошил у портного дяди Рудольфа. Шинель и второй комплект формы я заказывал в Шплинаре у портного семейства Штейнбах. Я получил свой заказ к рождественскому отпуску. Китель был из материала более высокого качества, а шинель продемонстрировала все мастерство богемского портного из Вены. Из всей группы преподаватель обер-лейтенант Мапьтцан особо отметил именно нас, курсантов, прибывших из «Остмарка». (Оккупированные районы России. — Прим. ред.) По случаю нашего производства в фельдфебели он сообщил нам о своих оценках. Меня он счел, среди прочего, «очень разумным». Так меня еще никогда не хвалили. Видно, что он не очень хорошо разбирался в людях. Сам он был человеком высокого интеллекта и культуры, и вдобавок показал нам, что значит вести себя как подобает офицеру. Наше производство в лейтенанты должно было состояться 12 декабря. Своей семье я сообщил, что должен был приехать домой в среду 16 декабря. Я попросил брата Руди встретить меня и заказал матери «праздничное блюдо» из всего того, что она сможет раздобыть. Однако до этого нам надо было еще съездить в Берлин. Там, в соответствии с традицией, во Дворце спорта перед нами должен был выступить с речью фюрер. От вокзала Антгальт маршировала вся Военная академия. Нас разделили на несколько групп, и мы шли разными маршрутами. На своем пути мы прошли через один берлинский квартал, который поразил нас своими трущобами. Мероприятие проходило во Дворце спорта. Там было собрано несколько тысяч молодых офицеров. Сначала было долгое ожидание Адольфа Гитлера. Через какое-то время объявили, что вместо Гитлера перед нами будет выступать рейхсмаршал Герман Геринг. Было заметно, что он находился в состоянии сильного психологического напряжения, которое подчеркивалось содержанием его речи. Позднее мы узнали, что это именно в этот день начала разворачиваться Сталинградская трагедия. Это объясняло причину отсутствия Гитлера и сделало предельно ясным, почему Геринг восхвалял смерть спартанцев во главе со своим царем Леонидом под Фермопилами. «Странник, если ты придешь Спарту, расскажи там, что ты видел нас лежащими мертвыми, как повелел закон». Рейхсмаршал просто заменил слово «закон» на слово «долг» и почти что вбивал его в нас. «Как повелел долг, как повелел долг». После окончания его выступления нас сразу же отвели маршем на вокзал и мы отправились обратно в Дрезден. В предыдущий день в спортивном зале Академии зачитывались фамилии тех, кто получил офицерское задние. Начали с 1-го Кенигсбергского полка и закончили горно-стрелковыми частями, которые стояли в списке последними. Нас, из 7-го Силезского, было трое, и в алфавитном порядке это были Поповски, Хеншель и Шейдербауер. Наша очередь подошла быстро, и после этого мы погрузились в полудрему чувств облегчения и Усталости. Накануне ночью, следуя приказу, отданному нашим лейтенантом Ридлем, мы водрузили «белый флаг» на трубе котельной. Для этого надо было взять белую простынь, что-то сколотить для крепежа и забраться на 20-метровую трубу. Поскольку на трубу можно было подняться по металлическим скобам на ее внутренней стороне, это не представляло особых трудностей, но тем не менее требовало определенной смелости. Эту задачу взялся выполнить Поповски, а не кто-нибудь из горных стрелков. Можно было представить, что для них это было бы сделать легче, учитывая род их войск. Обер-лейтенант Мальтцан был рад, что задачу выполнила именно его группа, двенадцатая группа третьей инспекции. Получив лейтенантское звание, я стал в определенной степени «взрослым». Мне не было еще и девятнадцати лет, и я бы еще долго оставался подростком, хотя и был уже унтер-офицером. Но теперь я мог содержать себя сам и должен был получать жалованье со своего собственного счета в сберегательном банке Штокерау. В то время денежный оклад лейтенанта составлял 220 рейхсмарок в месяц. Это была значительная сумма не только для вчерашнего гимназиста, но и для солдата, который должен был жить только на свой служебный оклад и фронтовую надбавку. Во всяком случае, бесплатное жилье было гарантировано. Можно было иметь казарменную крышу над головой и армейский паек, который был более или менее достаточным и приемлемым для молодого желудка. Наряду с денежным окладом мы получили единовременное пошивочное пособие, огромную сумму в 750 марок. Вдобавок моя добрая тетя Лотте подарила мне 50 рейхсмарок «на экипировку», выражение, которое она использовала из лексикона старой кайзеровской армии. В письме к моей матери она написала об этом и сказала ей, в растроганных чувствах, что я выглядел «как молодой дворянин». Отец, с большой серьезностью, написал мне следующее: «… Теперь у тебя есть своя собственная самостоятельная профессия. Это дает тебе право принимать самостоятельные решения в определении своей будущей жизни. Горячо желаю, чтобы тебе всегда было дано пользоваться этой свободой мудрым и правильным образом. Для твоего возраста от тебя требуется очень многое. Я столь же горячо надеюсь, что в будущем ты не будешь пренебрегать и советами своих родителей. Конечно, мысли и планы родителей тоже могут быть неверными, и мы должны передать это на божье усмотрение, то есть кому именно он дарует наилучшую мысль. Но, исходя из своего опыта, могу сказать тебе одно, что в моей жизни, если я забывал регулярно молиться, то всегда что-то шло не так, как следовало. Пусть это никогда не случится с тобой! Особенно в теперешнее время, которое может принести тебе много опасностей. Не забывай молиться, и молиться о лучших днях! Возможно, что каким-то образом тебе придется снова пройти через весь процесс выбора карьеры и подготовки к ней. Я надеюсь, что ты сможешь избежать этого. Но знает только Бог. Мое благословение и мои молитвы будут всегда с тобой!» Рождественский отпуск прошел в гармонии, несмотря на то, что общая атмосфера была далеко не рождественская. Снега на земле не было. Я скучал по отцу. Ему был предоставлен краткосрочный отпуск в связи с тем, что его брат, мой дядя Эрих, пал в бою у озера Ильмень, на северном участке русского фронта. Таким образом, он смог навестить Аннелизу, вдову своего брата. Она находилась в Айстинге, возле Швертберга, с тремя маленькими детьми, которых звали Тейя, Харальд и Уте. Он также навестил свою мать, которая жила в Хадерс-Дорфе, округ Вейдлинг. Я злился на ворчащих горожан, которые не теряли ничего и из чьих семей никто не пошел на фронт, но которые все равно жаловались на ситуацию. Из моего Класса в отпуске находились Эйван Вагнер, тоже лейтенант пехоты, а также Эрхард Хаметер и Фридль Шифман, оба мичманы флота. С сестрой Фридля Шифмана, которую звали Герта, у меня завязалась мимолетная и недолгая дружба. Однако к лету она от меня отвернулась. Надо признаться, что я заходил в гости к Хенку. Как-то раз я зашел к нему днем и случайно оставил свою фуражку, шинель и кортик в холле. Этот плут Эвальд взял мою форму и сфотографировался в ней в мастерской своего отца. После этого последовала учеба на курсах подготовки ротных командиров в Пехотном училище в г. Дебериц под Берлином. Туда я прибыл в начале января. Мне и Поповски выделили комнату на двоих в мрачной казарме. Там, в противоположность роскошным условиям в Дрездене, преобладала неблагоприятная обстановка. Казармы не отапливались и были поэтому «убийственно холодными». Еды было «ужасно мало» и она была «плохой и холодной». Ночью приходилось спать в белье, свитерах и спортивных костюмах, иначе холод мог и «прикончить». Выезжать в Берлин разрешалось только по субботам и воскресеньям. Я сразу же перенес приступ ангины, которой в детстве болел почти каждую зиму. В свой день рождения, 13 января 1943 г., который я обозначил как самый печальный в своей жизни, находясь в унылом настроении, я написал письмо брату. Как и я, он хотел стать офицером. Я спрашивал его, послал ли он свое заявление, и если нет, то советовал ему очень тщательно все это снова обдумать. Я писал, что в таком молодом возрасте не всегда удается принять абсолютно верное решение, то есть такое решение, которое определяет судьбу. Я говорил Руди, что нет ничего хуже, чем разрушенная неправильным выбором профессии жизнь. Говорил, что есть одно обстоятельство, над которым он должен особенно задуматься, нечто такое, что я, к сожалению, осознал слишком поздно, а именно по большей части духовная неполноценность и пустота службы. По этой причине я сомневался, сможет ли эта профессия удовлетворить моего брата. Что касалось меня, то я признавался, что, возможно, после войны я все же каким-то образом сменю свою профессию. Тетя Лилли, старшая сестра отца, в то время проживала со своей семьей в Берлине. Дядя Леопольд Поль был, как и мой отец, священником и служил в приходе Нойекелльн. Фактически мое появление в их доме вызвало у моей матери ужас. Мои родители поссорились с семейством Поль из-за бабушки. Однако встретили меня в Берлине приветливо, и они были явно рады, что я сделал этот шаг, особенно если учесть, что разногласия возникли по вине дяди Леопольда. На упреки матери я оправдывался не слишком серьезно и отвечал, что поступил так потому, что хотел погреться, но добавлял, что дядя дал мне на время кипятильник и предложил электронагреватель. Я сказал, что хотел бы, чтобы они помфились, даже если только под девизом, гласящим: «Возле каминных угольков!» На самом деле контакт с моими родственниками был для меня весьма ценным, поскольку я мог проводить у них ночь с субботы на воскресенье. В одну из суббот в церковном приходе дяди проходила лекция профессора Ростокского университета на тему «Свидетельство Иоанна о Христе». Из-за налета английской авиации лекция проводилась в бомбоубежище. Мы чувствовали себя как первые христиане в катакомбах Рима. Во время лекции в небе рвались снаряды зенитных орудий, а на крыши сыпался град осколков. На следующий день я был на службе в дядиной Церкви. После долгого перерыва это было для меня весьма назидательным в духовном смысле. Кроме того, Мне удалось сесть за фортепьяно и поиграть так, как пожелала моя душа. Двое сыновей пастора Поля, которым в то время было 15 и 13 лет, дома отсутствовали. Вольфганг не поменял школу, когда семья переехала в Берлин, и продолжал ходить в гимназию в Шлейзингене. Там он находился в интернате и приезжал к родителям только на каникулы. Гельмута вывезли из города в рамках программы эвакуации из Берлина детей младшего возраста. В доме с родителями оставалась только Ильзе. Она пела в филармоническом хоре. Вскоре в берлинской гарнизонной церкви состоялось исполнение «Страстей Св. Матфея». Она принимала в нем участие, и я прослушал этот концерт. Случилось так, что в ряду передо мной сидели гросс-адмирал Редер и его жена. В то время Редер был главнокомандующим военно-морским флотом. Как-то субботним вечером дядя поставил на стол бутылку вина. Она была подарена ему вскоре после начала войны одним из конфирматов. Потом он пал в бою. Мы выпили это вино, как сказал на латинском языке дядя Леопольд, «в память об Эдуарде Фельдмане». Руди сделал много фотографий, в том числе, используя автоспуск, несколько автопортретных этюдов. На этих снимках было видно, что он проявил склонность к шутовству и изяществу. Мой одноклассник Новак писал мне, что Руди был одним из «самых хорошо одетых, самых очаровательных и, таким образом, одним из самых известных» молодых людей в нашем Штокерау. Работа была трудной, По субботам мы занимались до половины дня. В будни по девять-десять часов в день. Конечно, на первом месте стояли вопросы, связанные с пехотой, т. е. сначала шло командование взводом, а затем командование ротой. Нас обучали тактике, ведению боя, владению оружием и стрельбе. В очередной раз офицеры-преподаватели оказались превосходными людьми. Начальником инспекции был чувствительный, по всей видимости, весьма обидчивый аристократ, капитан фон Коенен. Одним из преподавателей тактики являлся обладатель Рыцарского Креста капитан Йохансен, а нашим старшим офицером был уроженец Вены обер-лейтенант Брукер. (Я вспоминаю еще одного австрийца, майора Вацека, которого я случайно встретил после войны на улице в Вене. Он закончил свою карьеру в качестве генерала австрийской армии на должности начальника Венской военной академии.) Однажды мы приняли участие в показательных маневрах учебного пехотного полка. Демонстрировалась атака усиленного пехотного полка при поддержке батареи легких, т. е. 105 мм, полевых гаубиц, четырех штурмовых орудий и авиации. Атака поддерживалась также тяжелыми (150 мм) и легкими (105 мм) полевыми пушками. Учения были в максимальной степени приближены к реальным условиям ведения боя. Естественно, что стрельба была точной, а система командования отличалась классической четкостью! Среди наблюдателей было двадцать армейских генералов, пять генералов из войск СС и три из Люфтваффе. Присутствовало около 100 штабных офицеров и около 20 лейтенантов ВВС, для которых все это было невиданным ранее зрелищем. Своими «Лейками» и другими камерами они одновременно снимали каждый разорвавшийся снаряд. В то время как учебная составляющая была по-настоящему интересной, меня все-таки задевала, как говорили раньше, «преувеличенная «прусскость», как всегда и везде». Под этим я понимал, и понимаю сейчас, не дух Пруссии сам по себе, но тот способ, которым, по мнению многих незначительных людей, они должны были выражать этот дух. Дух Пруссии в определенной степени обитал в Потсдаме, который мы посетили в одно из воскресений. Непритязательные старые дома, хорошо известная маленькая гарнизонная церковь и, такая в сущности скромная, летняя резиденция Сан-Суси показали нам, что прусские короли, по-видимому, всегда осознавали как свои недостатки, так и пределы своих возможностей. Как процитировал один из преподавателей, капитан Шубарт, «малое сделало Пруссию великой». Подготовка в значительной степени была основана на положениях первой части наставления под названием «Правила армейской службы 300/1, Командование войсками». Введение к этим правилам является классическим по своей ясности и напоминает основополагающий труд генерала фон Клаузевица «О войне». Я процитирую его: «1. Война представляет собой искусство, свободную, творческую деятельность, которая опирается на научную основу. Она предъявляет самые высокие требования к характеру личности. Военное дело развивается беспрерывно. Новые средства ведения войны постоянно придают ему новые и изменяющиеся формы. Необходимо точно предсказывать время начала использования этих форм, правильно и своевременно оценивать их последствия. Разнообразие ситуаций в войне безгранично. Они часто изменяются и редко когда удается предусмотреть их заранее. Непредсказуемые факторы зачастую имеют решающее значение. Индивидуальная воля сталкивается с волей противника, находящейся за пределами ее контроля. Трения и ошибки — это повседневные явления. Наставления по ведению войны не могут исчерпывающим образом излагаться в виде правил. Принципы, которые предлагаются этими правилами, должны применяться в зависимости от требований ситуации. Простое действие, выполняемое последовательно, является наиболее верным средством достижения желаемого результата. Для отдельной личности война является тяжелейшим испытанием ее психических и физических способностей к сопротивлению. Поэтому в войне качества характера перевешивают умственные способности. Многие личности проявляют выдающиеся качества на поле боя, но их не замечают в мирное время. Командование армиями и войсками требует руководителей, обладающих рассудительностью, ясным мышлением и дальновидностью, самостоятельных в принятии решений, настойчивых и энергичных в их выполнении, не слишком чувствительных к изменчивым судьбам войны и с отчетливым чувством возложенной на них высокой ответственности. Офицер является, во всех отношениях, руководителем и воспитателем. В дополнение к знанию своих подчиненных и чувству справедливости, он должен отличаться превосходством в знаниях и опыте, моральной устойчивостью, самообладанием и мужеством. Пример и личное поведение офицера, а также солдат, используемых на офицерских должностях, оказывают определяющее влияние на войска. Офицер, который перед лицом противника проявляет хладнокровие, смелость и решительность — увлекает за собой войска. Но он должен отыскивать путь к сердцам своих подчиненных. Он должен завоевать их доверие пониманием их мыслей и чувств, а также неустанным стремлением к их благополучию. Взаимное доверие является самой верной основой дисциплины во время опасности и лишений. Каждому руководителю, во всех ситуациях, следует полностью отдавать себя, не опасаясь принятия на ребя ответственности, которая принадлежит ему. Удовольствие, получаемое от взятия на себя ответственности, представляет собой самое благородное качество руководителя. Но к этому не следует стремиться путем принятия произвольных решений без учета обстановки в целом, требования выполнения приказов до мелочей и подмены послушания придирками по отношению к подчиненным. Самостоятельность не должна становиться самоуправством. С другой стороны, самостоятельность, применяемая правильно и в разумных пределах, является основой крупного успеха. Несмотря на развитие техники, ценность человека является решающим фактором; ведение боя рассыпным строем сделало его еще более значимым. Незаполненность поля боя требует таких бойцов, которые могут думать и действовать самостоятельно, использовать любую ситуацию взвешенно, решительно и дерзко, будучи преисполненными убеждением в том, что за успех отвечает каждый. Натренированная привычка к физической нагрузке, уважение к себе, сила воли, уверенность в себе и смелость дают человеку возможность овладеть самой сложной ситуацией. Ценность руководителя и ценность подчиненного определяют боевую ценность войск, которая находит свое завершение в качестве оружия, уходе за ним и поддержании его в состоянии боевой готовности. Превосходство в боевой ценности может компенсировать недостаток численности войск. Чем выше боевая ценность, тем больше появляется возможностей для ведения эффективных и подвижных боевых действий. Превосходство в руководстве и превосходство в боевой ценности являются надежной основой победы. Руководители должны жить жизнью своих войск и делить с ними их опасности и лишения, их радости и печали. Только через свой опыт они могут прийти к суждению о боевой ценности и потребностях своих войск. Человек отвечает не только за себя, но и за своих товарищей. Всякий, кто может сделать больше, ктоявляется более способным, должен направлять и вести тех, кто слабее и обладает меньшим опытом. На таких основах растет чувство подлинного товарищества, которое играет важную роль в отношениях как между руководителем и подчиненными, так и внутри подразделения. Подразделение, которое было сколочено только поверхностно, а не путем продолжительной работы по обучению и подготовке, быстро терпит неудачу в критические моменты и под давлением неожиданных событий. Поэтому, с самого начала войны, необходимость укреплять и поддерживать внутреннюю твердость и дисциплину войск, наравне с необходимостью их обучения, всегда рассматривалась как имеющая решающее значение. Каждый руководитель обязан применять любые меры, вплоть до самых суровых, против ослабления дисциплины, против актов насилия, грабежа, паники и других вредных явлений. Дисциплина является краеугольным камнем армии, и ее поддержание строгими мерами идет на пользу всем. Боеспособность войск должна поддерживаться на высоком уровне, чтобы отвечать самым высоким требованиям в решающие моменты. Всякий, кто понапрасну изнуряет войска, подрывает основы успеха. Использование войск в боевых действиях должно соответствовать желаемой цели. Невыполнимые требования вредят духу войск и подрывают их доверие к своему руководству. От самого молодого солдата и выше, повсюду люди должны побуждаться, по своему согласию, к напряжению всех своих душевных, духовных и физических сил. Только так полностью раскроется весь потенциал войск. Только тогда будут взращиваться люди, которые даже в опасности будут сохранять мужество и решительность и увлекут своих более слабых товарищей на совершение подвигов. Таким образом, решительное действие остается первостепенным требованием в войне. Каждый, от высшего командира до самого молодого солдата, должен всегда осознавать, что упущение и халатность взвалят на него большее бремя, нежели ошибки в выборе оружия». Я еще не упоминал о маршевых и других песнях, которые играли важную роль в период моего обучения. Характер солдатской песни изменился. Конечно, еще продолжали использоваться песни, которые немецкая армия пела во время Первой мировой войны. Теперь их надо было исполнять как «народные песни» в ритме марша. Но в период между войнами и через Гитлерюгенд пришли новые песни, многие из которых исполнялись «более отрывисто». Однако большинству моих товарищей такой способ исполнения не нравился, и это выражалось, в частности, в подборе песен. В Дрезденской военной академии мы вызвали своего рода сенсацию, потому что наша группа, в которой было много горных стрелков, пела австрийские солдатские песни. Нашей любимой была Южнотирольская песня со своим совершенно непрусским горловым припевом в конце каждой строфы. К таким песням относились также Едут синие драгуны, Лесной орех, Стучат копыта по мосту, Забавный день, Далекая Родина, Я вольный стрелок. Мне особенно нравилась Стучат копыта по мосту. Конечно, мы не были кавалеристами, но нашему настроению соответствовали такие слова: «Мы едем, едем и поем, а в сердцах горькая печаль. Тоска охватывает нас, но мы ее прогоним». И в последней строфе: «Мы едем, едем и слышим уже, как битва бушует вдали. Дай нам силы на битву, Господь, тогда наша жизнь не впустую пройдет». Из тех песен, которые мы пели по вечерам, я упомяну Святую Родину, где были такие слова: «Ничто не лишит нас любви и веры в землю родную. Раскинулась ты привольно, нет краше земли на свете. Нас посылают ее сохранить. И если умрем, то долг наследников наших Хранить ее так, как делали мы. И Германия не умрет никогда». «Вера в Германию» — так называлась хорошо известная книга, написанная во время Первой мировой войны. Вера в Германию охватила нас всех, какую бы Германию это ни означало. Эта вера звучала и в письме, которое батальонный командир дяди Эриха написал тете Аннелизе после того, как Эрих пал в бою. Письмо читали все родственники. Смерть Эриха задела всех нас до глубины души. Мы были рады, что такой фанатичный национал-социалист, который порвал с церковью, все же примирился с моим отцом. Это меня глубоко тронуло, и я написал об этом домой. В феврале 1943 г. в большой посылке с яблоками и другими вещами, полученной мною от тети Аннелизе, была еще и банка мармелада, предназначавшаяся для Эриха. Она уже побывала в России, но не успела дойти до получателя. Весна / лето 1943 г.: взводный командир в Силезии, окопная война под Ельней В начале апреля 1943 г. после окончания курсов мы получили двухнедельный отпуск. После этого Поповски и я должны были 15 апреля прибыть в резервную часть, 7-й резервный гренадерский батальон, размещавшийся в силезском городе Швейдниц. Несколькими месяцами ранее Силезский резервный армейский корпус был возвращен из Лотарингии и Эльзаса в свои гарнизоны в Силезии. В первый раз мы приехали в то место, о котором так много рассказывали наши товарищи. Мы думали, что начиная с того времени и даже после войны оно будет нашим домом. Швейдниц называли «Потсдамом Силезии». До войны в нем размещался штаб, 1-й и 3-й батальоны 7-го пехотного полка, штаб, 1-й и 2-й дивизионы 28-го артиллерийского полка, медицинская часть, командование военного округа, военный архив и армейские тыловые службы. В то время Швейдниц являлся административным центром округа в Нижней Силезии, а в Средние века он был столицей княжества, носившего это название. В городе находились две протестантские и две католические Церкви, одна из которых была заложена в 1330 г. князем Болко II. Ее трехъярусная колокольня высотой 103 метра была построена в 1613 г. и является самой высокой в Силезии. Было там и здание старой ратуши со своим знаменитым подвалом и различные памятники. Экономика города включала в себя производство электросчетчиков, инструментов, мебели, перчаток, бумаги и писчебумажных товаров, строительных материалов, сигар, иголок и тканей. Широкой известностью пользовалась продукция местной пивоварни, где варили пиво знаменитой тогда марки «Шопе». Кроме того, в городе имелись торговая палата и отделение Рейхсбанка. Было две гимназии, богословский институт, зимняя агрономическая школа, два детских дома, педагогический институт, театр и городской архив. В городе располагались также окружной суд, городской суд, администрация округа, спортивная автошкола и несколько технических училищ. Старые укрепления были снесены в 1868 г. и превращены в красивые парки. Фонтан «Нептун», четыре фонтана на городском рынке и «Колонна памяти», сооруженная в 1718 г., оживляли вид города. Имелись жилые дома, построенные в XVIII столетии. От королевского замка сохранился только «Портал Ренессанс» 1537 года постройки. Город Швейдниц был основан в первой половине XIII века, как поселение, заложенное в виде прямоугольника между двумя дорогами. В 1260 г. оно получило статус города. Он был резиденцией первых Пястов и местом проведения больших праздников. Позднее Швейдниц превратился во второй по значению торговый центр Силезии после Бреслау. Княжество Швейдниц было образовано в 1291 г. и в 1326 г. объединилось с княжеством Яуер. Посредством брака наследницы Анны с королем Карлом IV в 1368–1369 гг. оно перешло во владение чешской короны. В 1526 г. оно отошло к Габсбургам, а в 1742 г. — к Пруссии. В 1427 г. Швейдниц безуспешно осаждался гуситами. В Тридцатилетней войне, в 1642 г. город был разрушен шведами под командованием Торстенсона. В 1747 г. он был взят пруссаками и превращен в крепость. В 1761 г. обманным путем Швейдниц вновь оказался в руках австрийцев. В 1762 г., после упорной обороны город был отбит прусской армией, оставался под контролем Пруссии и был укреплен четырьмя фортами. В 1807 г. городом овладели французы, которые снесли все внешние укрепления. В 1816 г. после свержения Наполеона они были восстановлены, но затем снесены вновь в 1867 г. По переписи мая 1937 г. в Швейднице насчитывалось 39 100 жителей, в основном протестантской веры. Таковым было прошлое Швейдница, как оно излагалось в полковой истории. Размещение офицеров в военных городках было недостаточным, поэтому многие из них размещались в гостиницах. Поповски и я получили номер в отеле Гинденбург — Хоф. Он был первым, который нам попался, поскольку располагался рядом с вокзалом. На площади был сквер, на который выходили окна нашей комнаты на первом этаже. Что касалось службы, то делать особо было нечего. Мы просто ожидали отправки на фронт. После того как 29 апреля уехал Поповски, я почувствовал себя одиноко. Потом я привык к этому ощущению. Но вскоре я нашел нескольких хороших товарищей. Один из них был парнем из Линца, другой из Франценбада в Богемии, и еще один курсант-фельдфебель. Раньше он был священником конфессиональной церкви, а теперь, в возрасте сорока лет, ожидал получения лейтенантского звания. Из письма отцу я вижу, что я давал ему прочитать и переписать «Сталинградское письмо». Это было потрясающее письмо одного священника своим бывшим прихожанам, которые остались в Сталинграде. (У меня до сих пор есть его копия.) В том же письме я просил отца срочно прислать сигареты. У матери были карточки на сигареты, которые назывались «для специального использования», и она хранила их про запас, чтобы в случае необходимости обменять сигареты на продовольствие. Еда в казарме была скудной. Однажды, на сорокакилометровом марше, я попал в сельский постоялый двор, и меня накормили «за так», то есть мне не пришлось отдавать ни денег, ни карточек. Вспоминаю свою беседу с хозяйкой, которая подумала, что я из Швейдница. Благодаря своему музыкальному слуху, я мог очень хорошо подражать нижнесилезскому диалекту. Она была поражена, когда я сказал ей, что происходил из района вблизи Вены. На таких маршах по сельской местности в окрестностях Швейдница я погружался в свои мысли. Из Бреслау в 1813 г. началась Освободительная война против Наполеона. Король Фридрих-Вильгельм III учредил тогда Железный Крест. Рисунок этой простой по форме награды был сделан блестящим берлинским архитектором Шинкелем. Об этом мало кто знает. Во время своего пребывания в Швейднице я выяснил, что в распространении лютеранства на востоке Германии силезский город Цобтен играл роль Вартбурга и что когда-то студенты университета Бреслау совершали туда паломнические поездки. Как и в Сен-Авольде и в Морхингене, в зданиях казарм в Швейднице, в коридорах и над дверями висели гербы различных мест Нижней и Верхней Силезии. Это означало, что где бы ты ни находился, на тебя смотрел кусочек Родины. В огромном здании берлинского «Дома Родины» имелись комнаты, посвященные каждой немецкой области. Такая же комната была и в одной из наших казарм для силезской родины и ее сыновей. Тот факт, что по своей сути Вермахт основывался на более широкой концепции Великой Германии, в определенной степени ослабил принцип преданности своей местности. Но он ни в коей мере от него не избавился. Во всяком случае, я узнал тогда, что такое Швейдниц и какое наш полк имел к нему отнршение в мирное время. Это был, как поется в старой солдатской песне, «мой настоящий дом». Ожидание приказа об отправке на фронт оказалось, слава богу, непродолжительным. Я был рад, когда пришло время и я смог отправиться в путь через Бреслау на Минск. Там я должен был явиться в «резерв фюрера» группы армий «Центр». В этот раз у меня не было такой «цели», какая была за год до этого. Передо мной не стояла перспектива отправки на курсы после нескольких месяцев стажировки. Мой настоящий испытательный срок на фронте еще только начинался, тем более что я был теперь офицером. О возможности ранения я не думал. Так называемый выстрел на родину, то есть ранение, требующее эвакуации в глубокий тыл, могло привести предстоявший боевой опыт к быстрому концу. В Первой мировой войне австрийские солдаты называли эѴо «выстрелом ценой в 1000 гульденов». Скорее я чувствовал себя так, словно ехал навстречу неопределенному будущему. К этому чувству примешивались воспоминания о боях под Гжатском. Это был своего рода страх перед ожидавшей меня проверкой, который висел у меня над душой. Вскоре мы добрались до Белостока и Столпце, пункта на бывшей польской границе. Вместе со мной в купе поезда, перевозившего на фронт возвращавшихся из дома отпускников, сидели два офицера финансовой службы и старший офицер-врач. Медик направлялся в госпиталь, два финансиста ехали к местам своей тыловой службы. Эти господа везли намного больше багажа, чем я. У меня был всего лишь жалкий армейский ранец. Рассвело, а поезд тащился со скоростью около тридцати километров в час через район, находившийся под угрозой нападения со стороны партизан. Внезапно раздавшийся взрыв стряхнул с меня дремоту, поезд покачнулся и резко остановился. Меня сбросило с полки, на которой и растянулся. Портфель медика упал с багажной полки и ударил меня по затылку. Снаружи был слышен треск винтовочных выстрелов. Пули пробивали стены и окна вагона. В поезде было большое волнение. Тыловики запаниковали. Один финансист начал стрелять из своего 6.35 мм пистолета через закрытое окно. Я заговорил с ним и попросил проявить благоразумие. Потом я выбрался из вагона и спрыгнул в канаву рядом с насыпью. Подождал, когда прекратится винтовочный огонь. Скорее всего, стреляли всего лишь несколько партизан. Но ущерб оказался значительным. Пустой вагон, прицепленный впереди локомотива, и сам паровоз были сброшены с рельсов. Передняя часть первого из длинных экспресс-вагонов была сжата так, словно он был сделан из фанеры. Имелись убитые и раненые. Через несколько часов со следующего на пути поста пришла укомплектованная рабочими ручная дрезина. Утром мы смогли наконец продолжить свою поездку. Тем временем была установлена причина взрыва. Русские импровизаторы умудрились с помощью сильно запутанной проволоки подорвать заложенную под рельсы мину, по всей видимости, самодельную. После этого они скрылись, предварительно нагнав несколькими выстрелами страху Божьего на пару путешествующих армейских финансистов. Этот случай привел к тому, что по крайней мере в течение следующих двадцати лет я никогда не садился в первые вагоны пассажирских поездов. От Минска мой путь лежал дальше на запад. После отступательной операции под кодовым наименованием «Буйвол», проведенной весной 1943 г., Гжатск был оставлен. Я должен был продолжить путь в сторону Спас-Деменска и остановиться в Ельне. Многие дома были там разрушены. Целыми оставалось только несколько построек, которые являлись отличительными чертами этого прифронтового городка. «Солдатская гостиница» размещалась в одноэтажном доме. На следующий день в дивизию должна была пойти машина. Так что я оставил за собой соломенный матрас, как последнюю мягкую постель перед прибытием на передовую. Потом я пошел во фронтовой кинотеатр посмотреть фильм «Судья Саломеи». Кино еще не закончилось, когда неожиданно раздался гул моторов вражеских самолетов. В то время, как вокруг уже падали бомбы, все бросились в подвал кинотеатра. Опыт учит, что это хороший признак, когда слышишь свист бомб, потому что в таком случае они взрываются где-то подальше от тебя. Но в тот момент это было слабым утешением. Оставалось отвратительное чувство необходимости сидеть на корточках в переполненном подвале без всякой возможности хоть что-нибудь сделать. Около 150 солдат было собрано в одном помещении площадью около семидесяти квадратных метров. Потолок поддерживался всего лишь одним столбом. Все больше и больше бомб свистело и взрывалось. Я уже размышлял, не стоило ли мне выбраться наружу в одну из пауз между воздушными ударами. Тогда со мной заговорил служащий полевой жандармерии из нашей дивизии и предложил перебежать вместе с ним в бункер, где находились жандармы. Он догадался, что я был из «Седьмого», по белым петелькам на моих погонах. Мы тут же выбежали из подвала и были очень рады, что вырвались из этой клетки. Бомбардировка продолжалась до часу ночи, но жертв было немного. Самое главное, не произошло прямого попадания в кинотеатр, чего мы так боялись. Из Швейдница я выехал 23 мая и после двух наполненных событиями дней и ночей прибыл в свою роту. Я доехал на машине полевой почты от Ельни до дивизионного командного пункта, который находился в Алексино. Там же располагался и главный перевязочный пункт, работавший с полной нагрузкой. Предыдущей ночью один батальон из 461-го полка нашей дивизии проводил наступательную операцию, в которой потерял половину своего личного состава. Дальше путь лежал мимо цветущих лугов и сверкающих серебром берез по тщательно проложенным грунтовым дорогам. Вечером я наконец добрался до линии фронта, где, по сравнению с приключениями во время поездки, царил покой. 25 мая я написал отцу, что в полку меня ожидал «сердечный и очень хороший» прием. Я уже встретил многих людей, которых знал. Спокойствие на наших позициях «пошло мне на пользу». (Я находился в довольно сильном напряжении.) Только время от времени наблюдался беспорядочный артиллерийский или минометный огонь. Но скоро, говорилось в моем письме, я должен был «привыкнуть» к жизни на фронте, и необходимое спокойствие вернется. Я благодарил отца за то, что он и мать научили меня сделать правильную, истинную христианскую веру частью своей жизни, потому что ее подлинная ценность лучше всего познается на фронте. Я писал, что мне очень помогал Новый Завет, который дал мне отец. Он написал для меня посвящение из 90-го псалма: «Тысяча падет возле тебя и десять тысяч по правую руку от тебя, но ты поражен не будешь». Поэтому я был «преисполнен уверенности». Бог проследит за тем, чтобы все было хорошо. Нашим ротным командиром был обер-лейтенант «Жорж» Хентшель из Верхней Силезии. Старшиной роты был обер-фельдфебель Палиге из Троппау. Оба они были призваны из запаса и еще в 1942 г. были награждены Германскими Золотыми Крестами. Мои товарищи Вальтер Хеншель и Людвиг Поповски были взводными командирами в 11-й и 7-й ротах, а я командиром взвода в 10-й. Протяженность траншей на участке роты составляла один километр. Правый фланг состоял из отрезка «почтового тракта», проходившего через деревню Иваново. От находившихся в ней когда-то домов остались только обугленные бревна и части стен. Два взвода роты находились в траншеях в главной полосе обороны. Третий был выдвинут вперед в качестве сторожевого охранения. Расстояние до противника от нашего участка составляло 1800 метров. Сторожевые посты располагались в 800 метрах перед нами. Именно на такую дистанцию были установлены наши винтовочные прицелы. Время от времени русские выпускали одиночные снаряды из миномета или из «рашбума». «Рашбум» было названием, которое мы дали русскому полевому орудию, противотанковой пушке, которая била по цели прямой наводкой так, что звуки выстрела и разрыва снаряда почти сливались в один. Такой звук передавался словом «рашбум». Настроение у людей было замечательным. Зима прошла, и они пережили отступление. Осознание своего превосходства над противником стало укореняться снова. «В такой войне мы можем держаться годами», считали они. В боях под Гжатском участвовал только второй батальон, но не третий, в котором я теперь находился. По опрометчивости я взял с собой на фронт свои золотые карманные часы. Я носил их в алюминиевом футляре, в котором с одной стороны было окошко из целлофана, через которое можно было видеть циферблат. Но было трудно каждый раз доставать его из кармашка, вшитого в нательный пояс. Так как я мог получить положенные мне водонепроницаемые наручные часы со светящимися цифрами на черном фоне, я рискнул послать карманные часы домой. Они дошли. Хотя уверенности в этом не было, поскольку, несмотря на самые суровые наказания, случаев воровства было много. От воров не была застрахована даже полевая почта. Это были часы, которые я получил от Рудольфа Ленера в качестве подарка на конфирмацию. До этого они в течение многих лет лежали на его письменном столе. Как-то раз позиции объезжал командир дивизии генерал-лейтенант Мельцер. Он был удовлетворен их состоянием, но сделал мне замечание за то, что я не носил подворотничок. На самом деле, у меня его и не было, и вместо него я носил красивый пурпурный шарф из шелка. Однако, чтобы не нарваться на неприятности, я засунул его под китель. Носить такие шейные платки в гарнизонах было бы немыслимо, но здесь, на фронте, начальство смотрело на это сквозь пальцы. Тот факт, что генерал меня «подловил», еще долго не давал мне покоя. Однако этот день выдался тихим, ярко светило солнце, и я решил позагорать на травянистом склоне позади блиндажа. Но вскоре я почувствовал, что могу уснуть, и испугался. Это было небезопасно. Рядом со мной мог упасть снаряд, а я лежал на открытом месте. В другой раз русские, вместо того чтобы беспокоить нас снарядами, без всяких видимых причин в течение четверти часа, как одержимые, вели огонь из всех видов стрелкового оружия. Обстрел не мог нам повредить ни в блиндаже, ни в траншеях. Но было беспрерывное чириканье, жужжание и свист, а поскольку не было никаких взрывов, то звук был по-своему уникальным. Когда начался обстрел, ординарец ротного командира находился на открытом месте и получил ранение в ступню как раз в тот момент, когда он мочился. В относительно спокойных условиях позиционной войны командирам подразделений приходилось выполнять обязанности «ответственного за несение службы». Когда наступала моя очередь, я должен был в ночное время проверять весь участок роты и передовые посты. Приходилось проверять также и стыки между нашей ротой и соседними подразделениями. Такие выходы за пределы основной полосы обороны были волнующими и небезопасными. В любой момент можно было натолкнуться на русский разведывательный дозор. В темные ночи, как говорили, случалось так, что иваны захватывали наших солдат, набрасывая на них одеяло. Надо было продвигаться как можно тише, останавливаться и прислушиваться. Кроме того, мне было поручено выполнять еще одно задание. Я должен был проводить беседы с солдатами батальона с целью оказания им «моральной поддержки» на основе предоставленных мне материалов. В таких случаях надо было ходить по блиндажам. Темы были такие: Солдат и его политическая миссия на Востоке. Солдат и женщина другой расы. Полевая почта как оружие. Учитывая тот факт, что в других батальонах нашего полка такую задачу выполнял офицер в звании капитана, в то время как я был всего лишь лейтенантом, я этим очень гордился. «Приходится разрываться на части», писал я матери 3 июля. Однообразие и относительное спокойствие создавали почву для бесконечных слухов. Когда мы стояли в Иваново, пошли разговоры о том, что дивизию отведут с фронта и перебросят в Грецию. Как обычно, слух пришел на передовую из тыловых подразделений. Каптенармус поспорил с нашим старшиной на бочку смоленского пива и конечно проиграл. Урегулировал ли он свой спор со скептически настроенным Палиге, или нет, я так и не выяснил. В это время неожиданно к войскам пришло обращение принять участие в конкурсе на разработку эскиза «Фронтового Креста». Фронтовики сами должны были представить свои предложения относительно нового ордена. Он должен был иметь форму креста и обозначать, служил ли его обладатель в боевых частях или в тыловых подразделениях, а также срок службы. Командир роты и я вместе с ним усердно разрабатывали свои предложения, вдохновляясь в основном бутылкой коньяка, которую обер-лейтенант выделял из своего воскресного пайка. Появились указания на то, что русские планировали наступление. Они вели пристрелочный огонь по нашим позициям, используя снаряды с дистанционными взрывателями. Такие снаряды взрывались еще в воздухе. Таким образом, можно было оценить точность огня. С нашей стороны, над фронтом противника действовал двухфюзеляжный самолет Фокке-Вульф. Он проводил ближнюю разведку посредством аэрофотосъемки. Этот самолет летал среди бела дня, и огонь противника редко его беспокоил. В это время суток русские спали. В ночь на Духов день я вместе со своим взводом приступил к несению дозорной службы на передовых постах. Для солдат это означало нахождение в полусогнутом состоянии в одном и том же маленьком окопе в течение десяти суток. С передовых позиций простиравшаяся в сторону противника местность выглядела как ровный, туго натянутый брезент. Поднять голову над бруствером было бы самоубийством. Позиция была отлично замаскирована, считалось, что противник ее не обнаружит вплоть до последней минуты. Отдельные окопы и пулеметные гнезда соединялись траншеями глубиной, едва доходившей до колена. Передвижение человека в дневное время, даже если он нагибался, замаскировать было нельзя. Добраться до такого окопа можно было только ползком. В течение суток у нас было только от четырех до пяти часов достаточно темного времени, чтобы вытянуть ноги и немного размяться. В эти часы нам доставляли еду и почту. Для умывания воды не было. Бритье и умывание исключались. Зубы мы чистили кофейной гущей. В яме площадью два метра на два и высотой в человеческий рост размещался мой командный пункт. Он был накрыт слоем бревен. Над входом был прикреплен конец проволоки, с помощью которой можно было привести в действие противотанковую мину, установленную в 20 метрах по направлению к противнику. В ночь на Духов день случилось так, словно Святой Дух действительно явился к нам. Ровно в полночь мощные залпы артиллерийских орудий накрыли позиции 1-го и 2-го батальонов, которые располагались прямо за нами и справа от нас. К ним присоединились многоствольные реактивные минометы. Это было фантастическое зрелище, каждый раз, когда 24 или 42 снаряда падали на землю, заливая все вокруг ярким пламенем. Стало понятно, что скоро последует атака на передовые позиции. Будет ли это мой пост или пост 3-го батальона, было еще неясно. Тем временем послышался звук танковых моторов. Русские намеревались атаковать соседнюю позицию. На следующую ночь мы узнали, что при отражении атаки бедный Поповски получил пулевое ранение в легкое, но его вынесли с передовой, и он чувствовал себя удовлетворительно. Говорили, что русские атаковали целым батальоном. Его взвод держался отважно, но понес потери, а один раненый был взят в плен. Когда русские захватили его, они отошли вместе с танками. Прошло почти четыре недели моего пребывания на фронте, и я наконец получил почту из дома. Но от находившегося тогда во Франции отца не было ничего. Руди ожидал призыва. Его брали в танковый корпус Гѳрман Геринг, и он очень этим гордился. В забавном стиле он описывал царивший в школе хаос. Никто в его классе не хотел больше учиться, ребята прогуливали уроки и готовились к службе в армии. Описал он мне и то, о чем раньше не рассказывал. В феврале через Штокерау проследовало несколько поездов с остатками 6-й армии, и там у них была остановка. «Но это было нечто особенное: привезенное целиком поле сражения, если можно так выразиться. Обломки, разбитые танки, пушки, лошади и солдаты, и посреди них повсюду солома, что придавало всему этому еще более тягостное чувство обреченности». Однажды ночью создававшая хоть какой-то уют бензиновая лампа в моем блиндаже чуть было не стала причиной бедствия. Взводный связной по неосторожности задел и опрокинул ее. Пролившийся бензин загорелся, и пламя охватило маленький столик. Пришлось вытаскивать наружу ящики с боеприпасами, включая тот, который служил мне подушкой, и одновременно гасить пожар. К сожалению, жертвой огня стала авторучка, один из моих подарков на конфирмацию. В ночь с 23 на 24 июня наш батальон неожиданно заменили батальоном из 461-го полка и перебросили на участок возле деревни Нестеры. Вся дивизия была сдвинута вправо на один батальон, и таким образом мы стали самым крайним батальоном на правом фланге, на стыке с другим соединением. Марш протяженностью всего лишь 10 километров пошел всем на пользу. Само по себе движение, несмотря на то, что пришлось нести ранец и большое количество боеприпасов, было для нас освежающей переменой. Новый сектор обороны был оборудован великолепно. Блиндажи были хорошо заглублены и накрыты толстыми бревнами. Все огневые точки расположены грамотно. Траншеи были вырыты в человеческий рост. Незавершенными оставались проволочные заграждения. Заросшая травой дорога к деревне Нестеры проходила через главную полосу обороны посередине участка нашей роты. Участок моего взвода включал в себя лесополосу шириной 50 метров, по переднему краю которой проходила траншея. Высокие ели в сочетании с низким кустарником и полянами делали пейзаж похожим больше на английский парк, чем на то, что ожидаешь увидеть в сердце России. Недостатком позиции было прямоугольное поле шириной 50 метров, которое начиналось перед траншеей и простиралось на 200 метров в сторону противника. В дальнем правом углу этого поля раньше располагались посты боевого охранения, но их оттуда вывели, так как по ночам они подвергались слишком большому риску. Через заросли могли бы проскользнуть целые роты. По этой причине каждую ночь для разведки местности должны были высылаться дозоры. В одну из ночей, в очередной раз обойдя вокруг поля, я заметил, что русские расположились в окопах, которые раньше занимали наши передовые посты. Когда на обратном пути мы приблизились к своей колючке, русские открыли пулеметный огонь по проходу в минном и проволочном заграждении. Очевидно, они наблюдали за тем, как мы пробирались через проволоку, потому что станковые пулеметы, которые они, должно быть, навели на цель еще днем, били с поразительной точностью. Мы не могли прижаться к земле как следует, и пришлось ждать, пока обстрел не закончится. Когда все успокоилось и мы спрыгнули в свою траншею, связной Гриммиг сказал, что было самое время поднять руку и получить «выстрел на родину». Он опять упустил свой шанс! Гриммиг был таким человеком, который имел суровое выражение лица, но отличался наивным остроумием, добротой и мужеством. Насмешливые разговоры о «выстреле на родину» были проявлением так называемого свинского состояния души. Таков был характер простого немецкого солдата. Моя добрая тетя Лотте прислала мне целый набор литературы в компактном издании для полевой почты. По-видимому, в ее глазах стояли образы окопных романтиков периода Первой мировой войны, «добрых отцов с фронтовыми бородками», предающихся назидательному чтению при мерцающем свете коптилки. Чтобы не расстраивать тетю, я излился в благодарностях и сразу же отправил эти маленькие книжки домой. Конечно, я бы мог найти время для чтения, но у меня не было для этого необходимого спокойствия. Впечатления от жизни на фронте были еще слишком новыми и слишком разнообразными, а жизнь в окопах, даже в позиционной войне, слишком тревожной, чтобы я мог погрузиться в чтение. Много времени отнимало написание писем. Была мать, которая была сердцевиной семьи, и отец во Франции. Правда, Руди пока еще находился дома, но я писал ему отдельно, чтобы рассказать то, что я не мог, не стал бы писать матери, чтобы не огорчать ее. Но были еще и друзья и, в конце концов, девушка. Мои чувства были тогда обращены к Мади Скорпиль. Однако вскоре она от меня отвернулась в очередной раз, хотя я и продолжал носить с собой церковную свечу в память о ней. Приведу некоторые сведения о семействе Скорпиль, с чьим сыном Эрхардом я ходил в школу. Эрхард и его старший брат Ганнибал были оба убиты в бою в составе войск СС. Муж самой старшей дочери был обер-лейтенантом кавалерии. В 1941 г. он был ранен, попал в плен к русским и умерщвлен зверским образом. Это стало известным через его товарищей, и об этом знал весь город. Все пятеро детей Скорпиль были внешне очень хороши. Эльфрид, самая младшая, была голубоглазой блондинкой и со своими густыми, длинными волосами являлась олицетворением женской грации. Она была артистичной, занималась каллиграфией и играла на скрипке. В то время она еще не решила, пойдет ли она в консерваторию или в академию художеств. Позднее она стала художницей. Во время наших ночных работ по установке проволочных заграждений мы понесли большие потери от минометного огня. Было приказано как можно скорее завершить эти работы ввиду ожидавшегося летнего наступления противника. Нам также приходилось принимать повышенные меры предосторожности против нападений и захватов наших солдат в плен. Говорили, что в последнее время специально подготовленные русские группы прокрадывались в расположение наших войск для захвата пленных. В одно и то же время на одном месте должно было работать не менее десяти человек. Иначе противник захватил бы одного или двух солдат в то время, когда они натягивали колючую проволоку. Крыша моего блиндажа, с тремя накатами бревен общей толщиной 1,2 метра, предоставляла достаточную защиту для спокойного сна. Круглая металлическая печка, сколоченный гвоздями маленький столик и два стула из березы завершали обстановку моей «дневной комнаты». За натянутым куском тонкой мешковины располагались койки. Тогдашнее состояние траншейной технологии выражалось и в сооружении деревянных коек. В добавление к обычным доскам, которые имели то преимущество, что давали возможность лежать ровно, была еще и постель из проволоки, имевшая сходство с гамаком. Особенно хороша была моя постель из стволов молодых березок, которая проминалась под весом тела и ощущалась как перина. Иногда, когда приходилось засыпать на рассвете, я позволял себя роскошь снять сапоги, чтобы насладиться своей «периной» еще больше. Траншейная культура проявлялась и другими способами. На столе перед «окошком», то есть перед световым проемом в половину квадратного метра, проделанным в задней стенке блиндажа на глубине полутора метров, красовался портрет Мади. Один умелец раскрасил его от руки, установил в березовую рамку и покрыл целлофаном вместо стекла. Никель, взводный санитар, смастерил для меня «устройство» для подвешивания часов. Оно состояло из опиленной до дна гильзы от осветительного снаряда. Дно это было зазубрено, и зубчики огибали фотографию. Но время от времени спокойная жизнь в блиндаже прерывалась. Однажды русские, должно быть, увидели дым. Они выпустили по блиндажу ровно 75 снарядов из «рашбума». Два из них попали прямо в укрытие, но, к счастью, мы не пострадали. Позиция у деревни Нестеры имела то преимущество, что можно было незамеченным пробраться из тыла до передовой. Благодаря этому можно было вовремя доставлять горячий обед. Но русские наверное приметили время раздачи пищи. Два дня подряд они с точностью подавали сигнал к обеду стрельбой из миномета. Обеденное время перенесли с 12.30 на 13.30. Но как только начали разливать по котелкам суп, начали падать мины. Для людей, которые принесли пищу и поели сами, эта помеха оказалась неприятной вдвойне, потому что с полными бачками в руках им было труднее укрыться. А если бы они пролили суп, то им бы досталось от своих товарищей. Таким образом, стало ясно, что русские подслушивали наши телефонные переговоры путем подключения к наземным линиям связи, представлявшим собой всего лишь отрезки проволоки, крепившиеся к земле с помощью металлических стержней. Несмотря на то, что кодовые позывные постоянно менялись, например, в первую неделю июля я был «рюкзаком», русские тем не менее могли догадываться о многом. Нельзя было скрыть тон обращения командиров с подчиненными и наоборот. Действительно, в разговорах по телефону полагалось пропускать воинские звания и должности, но привычка и выучка часто приводила в смущение, когда вместо «так точно, господин майор», надо было отвечать «да» или «нет». Если слышимость была хорошей и подслушивающий владел немецким в достаточной степени, то он мог делать выводы из послушного тона одного участника переговоров и командного тона другого. Однажды ночью я зацепился ногой за проволоку в районе перед нашей полосой обороны. С перепугу я сначала подумал, что это была установленная нами противопехотная «прыгающая» мина, к которой русские прикрепили свою проволоку. Она могла бы взлететь «к небесам» вместе со мной. Но, слава Богу, это был не тот случай. Очевидно это была линия подслушивания. Мы начали ее потихоньку сматывать, что оказалось непросто при общей длине проволоки 600 метров. Чувствовалось сопротивление, особенно с самого начала. Возможно, что на другом конце сидел русский. Как сказал Гриммиг, «у него, должно быть, глаза на лоб полезли», когда начали шевелиться его наушники! В ночь с 5 на 6 июля батальон соседней дивизии атаковав высоту «Вознесения», которая располагалась перед нашим участком. Атака началась после десятиминутной артподготовки. В частности, деревня Нестеры была полностью накрыта огнем 80 стационарных пусковых установок залпового огня. Несколькими днями ранее я видел эти установки издалека возле батальонного командного пункта. Они выглядели как угловатые деревянные рамы, похожие на мольберты, высотой в половину человеческого роста. Сами снаряды представляли собой ракеты и после пуска издавали громкий пронзительный звук. Во всяком случае, успех операции оказался нулевым. Из полка до нас потом дошли сведения, что из восьми человек располагавшегося на высоте русского передового поста в плен был взят только один. Это был восемнадцатилетний узбек, который не говорил по-русски. Ближайший переводчик узбекского языка находился в штабе армии. Переводчик подумал, что парень был Слабоумным, так как он даже не смог сказать, ни когда он прибыл на позицию, ни к какой части принадлежал. Может быть, он просто решил не говорить! Единственным подчиненным, с которым у меня были проблемы, был унтер-офицер Бринкман, командир 8-го отделения. Он не содержал свою траншею в порядке. Несмотря на мои замечания, временами не ремонтировался сделанный из досок настил, не соблюдалась маскировка и т. д. Это было тем «малым, которое сделало Пруссию великой». Бринкман был «приморским» человеком, с походкой и внешностью моряка, который с задумчивым видом покуривал свою трубку. Я не могу сказать, что он мне не нравился, но, по-видимому, я не занимался с ним как следует. У меня было взаимопонимание с силезцами и судетскими немцами. Но с Бринкманом отношения не сложились. Возможно, я был для него слишком молод. В 1943 г. уже много говорилось о новом оружии, которое должно было решить исход войны. Но пока мы его почти не видели. Пулемет MG 42, который русские называли «электрическим» и которых у нас в роте имелось несколько штук, был только скромным предвкушением будущего. Конечно, по сравнению с MG 34 это было значительное улучшение. Он был намного лучше. Он обладал более высокой скорострельностью, и при стрельбе из него почти не чувствовалась отдача. Так что, когда мы в это время получили «митральезу», французский пулемет периода Первой мирбвой войны, то саркастическим замечаниям и озорным шуткам не было конца. Это чудовище было в несколько раз тяжелее, а также намного сложнее в обращении, чем наш пулемет. Единственное, что было в нем «хорошего», так это сверкающая золотом латунная рукоятка. Это оружие имело кассеты на 20 патронов каждая. Когда ее вставляли в пулемет и нажимали на спуск, он начинал равномерно стучать, и посылал пули россыпью, куда-то вдаль. По воскресеньям еда была получше и выдавалась небольшая порция шнапса. Это было простое, напоминавшее самогон, питье, зачастую подслащенное искусственным медом. Когда командир выпивал, то днем он приказывал мне прибыть к нему в блиндаж. Частью снаряжения роты являлся полевой радиоприемник, обычно переносившийся на спине. По воскресеньям можно было слушать популярную передачу «Народный концерт». Это был концерт по заявкам с фронта. Поскольку я сильно скучал по музыке, то во время посещений ротного командного пункта я чувствовал себя на более высоком культурном уровне. Обер-лейтенант Хентшель наслаждался воскресеньем, как только мог, приказывая доставить к себе свою лошадь, которую приводили вместе с повозкой с едой для роты. Потом он ехал верхом в тыловую зону, посещал баню и таким образом «хорошо проводил день». Конечно, это было вполне нормально и допустимо, если начальник время от времени уходил в тыл, если не считать того, что у «рабочих и служащих» дела не всегда шли гладко. Он приказывал доставлять мне и старшине роты Палиге коньяк со склада столовой, и это нас очень радовало. Однажды мы с Палиге немного перебрали, и это привело нас к такому головокружению, что мы стали прогуливаться, без всякого укрытия, по брустверу траншеи, как по эспланаде. Это подавало плохой пример для всех и противоречило приказам. Скорее всего, русские были тоже пьяными или, по крайней мере, спали, потому что они упустили шанс устроить состязание по стрельбе, используя нас в качестве двух мишеней. В разгар веселья, ближе к вечеру, мы выпустили красные и зеленые ракеты. Красный цвет обычно означал «открыть огонь, противник атакует», а зеленый — «прекратить артиллерийский огонь». Конечно, эти ракеты были замечены, и мы пережили тяжелое время, стараясь успокоить людей, задававших вопросы на другом конце провода. По сей день я все еще удивляюсь, как это нам сошло с рук. В начале июля я получил письмо от отца, в котором говорилось следующее: «Теперь, по крайней мере, я могу составить себе хоть какое-то представление о твоей дневной и ночной жизни. Твое описание очень напоминает мне мои собственные переживания с 1915 по 1918 год. Спокойная позиция — это отличный подарок, только я думаю, что именно в России вы никогда не сможете рассчитывать на то, что это так и останется. Стройте вокруг нас стену, да так, чтобы враг смотрел на нее с ужасом. Я буду рассказывать здесь людям то, что сказал твой командир отделения, то есть, что каждый порядочный солдат всегда носит свой полевой молитвенник в нагрудном кармане. Здесь, на Западе, обстоятельства непростые. В большинстве случаев я имею дело с по-настоящему расслабленными сластолюбцами, для которых все идет слишком хорошо, чтобы задуматься о чем-нибудь серьезном. Если бы мне позволяло здоровье, то лучше бы я служил на Востоке, а не здесь». Лето / осень 1943 г.: штаб строительства укреплений и позиционная война В мае, по пути на фронт, я заметил в поезде каких-то господ в гражданской одежде. Говорили, что это были члены международной комиссии, направлявшиеся в Катынь для расследования обстоятельств массового убийства. Катынь расположена в двадцати километрах к западу от Смоленска. Приведу выдержку из 9-го издания Энциклопедического словаря Мейера: «В конце февраля 1943 г. в лесу под Смоленском немецкие солдаты обнаружили массовое захоронение тел более 4000 польских офицеров. Они были взяты в плен Советами в Восточной Польше в сентябре 1939 г. и содержались в Козельском лагере. На основании нескольких расследований, включая те, что были проведены во время войны, и те, которые проводились позднее, в 1950-х гг., ответственным за их убийство считается тогдашнее Советское правительство. После того как немецкие войска ушли из Катыни, СССР выдвинул обвинения, в которых утверждалось, что это преступление было совершено немцами. Это считается недоказанным». Важно отметить, что это дело не рассматривалось на Нюрнбергском процессе по военным преступлениям. Однако тогда, в мае 1943 г., мы узнали, что на телах убитых были обнаружены письменные записи, которые обрывались как раз в то время в 1940 г., когда эти поляки находились в русском плену. В спокойный период позиционной войны были организованы посещения места массового захоронения немецкими солдатами. Из нашей роты был назначен один человек. Через три дня он вернулся и рассказал нам о своих впечатлениях. Он все еще ощущал «запах разложения в носу». Так он закончил свой рассказ. В конце июля я перенес еще одно глубокое разочарование. По приказу полкового командира я должен был оставить свой взвод и прибыть в штаб полка, где меня зачисляли в «резерв фюрера». Приказ пришел как раз в тот момент, когда должно было начаться наступление противника. Своим взводом я командовал успешно. Завоевал доверие подчиненных. Казалось, что появилась возможность проявить себя в качестве фронтового офицера. Мне совсем не помогло то, что командир полка сказал мне в утешение. Он говорил, что я должен был «радоваться», что они хотели «защитить» меня и что поэтому это было для меня «честью», поскольку они считали меня способным на большее, нежели командование всего лишь стрелковым взводом. Следующие несколько дней я провел в состоянии раздражения. В некоторой степени меня успокоило то, что в порядке своего рода компенсации я был передан в распоряжение полкового адъютанта. По крайней мере, я не должен был просто сидеть на заднице. Деятельность полкового штаба и люди, которые там работали, были интересными. Полковника Эйзенхарта-Роде я видел нечасто и поэтому не смог составить о нем полного представления. После осеннего отступления он был переведен в Белград в штаб фельдмаршала фон Вейхса. Через некоторое время он застрелился, поссорившись с кем-то из-за лошади. Полковой адъютант, капитан Штоктер, был немецким репатриантом из Мексики и актером по профессии. Соответственно он говорил на безупречном, литературном немецком языке, обладал живой мимикой и всегда был немного навеселе. Однако он быстро ввел меня в курс дела. Я подробно изучил весь фронтовой участок полка и готовил всю документацию. Писал черновики приказов и поздравления с днем рождения. Таким образом, на бумаге мне приходилось обращаться к майорам, как «мой дорогой, такой-то и такой-то…». Даже если я и представлял себе, что из этого могло хоть что-то получиться, то все равно я сердился на свою глупость. Разве «для этого» я оставил свой взвод! По вечерам я сидел в блиндаже командира саперного взвода лейтенанта Укса. Он был из Вены, с Почтового переулка в 1-м районе. В саперном взводе я нашел еще одного солдата из Вены, который занимался в консерватории по классу фортепьяно. Перед своим призывом он разучивал концерт «до-минор» Бетховена. С лейтенантом Франке, который тоже состоял в резерве фюрера, я часто пел в блиндаже. Помню его любимую песню, популярную «Очень хорошую ночь». Франке был учителем, и ему было около 30 лет. Он обладал необыкновенно приветливым характером и был, наверное, хорошим человеком. Он совсем недавно женился, но был вскоре убит в бою. Во время посещения участка 2-го батальона командир 7-й роты обер-лейтенант Бекер угостил меня сигаретой неизвестной марки, которую он вынул из очень большой упаковки. На мой удивленный вопрос об их пррисхождении он сказал, что у роты была болгарская «крестная тетя». Это была пожилая богатая дама из Софии, которая жила раньше в Германии и любила Германию со времен своей молодости. Бекер сказал, что она выбрала 7-ю роту 7-го полка, чтобы стать благотворительницей этого подразделения. Она присылала в роту богатые «дары любви» и таким образом соединяла суеверную привязанность к своим счастливым цифрам с дружественными поступками по отношению к немцам. В траншеях 5-й роты и на проволочных заграждениях перед ними лежало шестеро убитых русских. Они атаковали йа рассвете. Оставшихся в живых отогнал ручными гранатами командир взвода, лейтенант Аст. Лейтенант, старый боевой конь, известный по всему полку, был человеком рослым и внешностью вполне соответствовал своей фамилии. (Ast по-немецки сук, коряга. — Прим. ред.) Он заявил, что «этих хоронить не стоит, потому что все равно завтра их придет еще больше». Мне он сказал, что, по словам пленного, атака должна была начаться на следующий день. Полной противоположностью Асту был его ротный командир Хайн. Называемый всеми «дружок Хайн», при росте чуть более полутора метров, он и в самом деле был маленьким. От его круглого, добродушного лица и маленьких глаз исходило хитроумие и веселье. Когда я сопровождал обер-лейтенанта Рауприха из 2-го дивизиона нашего артиллерийского полка, Хайн дал нам много шнапса, потому что мы были, сказал он, его «последними гостями перед атакой». За день перед ожидаемой атакой были посланы самолеты для нанесения удара по району сосредоточения вражеских войск. Вылетело несколько эскадрилий бомбардировщиков Ju-88 и Не-111. Русские выставили поразительно большое число зенитных орудий, которые вели беспрерывный огонь. Один Не-111 получил прямое попадание и развалился на части. Мы наблюдали за этим вместе с обер-лейтенантом Хайном на его участке. Наша артиллерия также вела огонь по русским. На обратном пути к полковому командному пункту мы проходили мимо огневой позиции 8-й батареи. Артиллеристы работали обнаженными по пояс, лейтенант помогал им заряжать орудия. В полку исходили из предположения, что противник атакует на следующий день. Командование армии приказало ночью отвести боевое охранение. Приказ был таким же ясным, как и приказ по полку, составленный капитаном Штоктером, который завершил его словами: «Итак, со всей нашей верой в Бога, мы выполним свой долг!» Ночью я проснулся, разбуженный оглушительным грохотом. Ровно в 3.40 начался обстрел наших позиций из 500 орудийных стволов. Огонь вели гаубицы, пушки, легкие и тяжелые минометы и реактивные установки. Казалось, что какой-то сверхъестественный барабанщик бьет в свой барабан как одержимый. В том месте, где я находился, в двух километрах от основной оборонительной линии, было такое впечатление, что наши траншеи просто перепахивались. Командный пункт нашего полка располагался на опушке леса, во впадине позади огневых позиций артиллерии, и все это тоже попало под огонь орудий крупного калибра. Когда поблизости взрывались 122-мм или 152-мм снаряды, то содрогалась земля и огромные ели, среди которых были разбросаны наши блиндажи. В воздухе со свистом пролетали крупные осколки, которые ударялись в деревья и оставляли в земле страшные борозды. В 6. 20 стало тихо. Оставалось посмотреть, насколько эффективной оказалась продолжавшаяся два с половиной часа артподготовка, уцелели ли находившиеся в траншеях люди, и способны ли они еще оказать сопротивление противнику. Может быть, русские пройдут через лес беспрепятственно. Но уже через несколько секунд после окончания артиллерийского обстрела можно было услышать стрельбу из различных видов стрелкового оружия. Сквозь четкие звуки стрельбы русских автоматов доносился треск пулеметов наших парней. В полковом бункере было много работы. Все телефонные провода, ведущие к батальонам и от батальонов к ротам, оказались оборванными. Первые донесения можно было получить только по радио. Для восстановления телефонных проводов были посланы связисты. Мы узнали, что основная оборонительная линия держалась с исключительной стойкостью. В 10-й роте только недавно ставший капитаном «Жорж» Хентшель отбил русских успешной контратакой. Им удалось войти только в то, что оставалось от деревни Иваново, где тяжело раненный обер-лейтенант Мальвиц был окружен с небольшой группой солдат 6-й роты. За командным пунктом 2-го батальона противник был остановлен. Определенный успех принесла контратака 1-го батальона. Из нашего блиндажа я видел, как вперед пошли подразделения батальона, который до этого находился в резерве. С ними был командир 3-й роты обер-лейтенант Клаус Николаи и кандидат на офицерское звание унтер-офицер Эберхард Керн. Керн прихрамывал, потому что после зимы 1941 г. у него не было большого пальца на правой ноге. Но он предпочел быть там, на фронте, вместо того чтобы оставаться дома. К полудню, отослав в тыл большое количество раненых, пришел лейтенант Астс простреленным плечом. «Сволочи поганые», — ругался он. Он сказал, что, действительно, русские ворвались в его траншею, как и за день до этого, но были выброшены снова им и его людьми. Было сказано, что 6 августа в течение двух с половиной часов мощной артподготовки русские выпустили 50 тысяч снарядов по участку нашей дивизии. Затем они атаковали силами девяти стрелковых дивизий и двух танковых бригад. Перед позициями нашего полка и в тех местах, где они прорвались, было насчитано 3000 русских трупов. Полковник фон Эйзенхарт гордился достижениями своего полка. Каждый день он выезжал на передовую, стоя в своем Кубельвагене. Мою просьбу взять меня с собой хотя бы один раз он отклонил, сказав, что я туда попаду «достаточно скоро». Тем временем лейтенант Франке уехал, и я остался в полку последним из резерва фюрера. Меня вновь ожидало разочарование. Я получил приказ отправиться верхом в деревню, располагавшуюся в 10 километрах позади командного пункта полка. Моя задача заключалась в том, чтобы проводить тыловые колонны через сильно загруженный перекресток дорог. Их надо было отводить еще дальше в тыл. Это была деревня, в которой до русской атаки размещались противотанковый дивизион и саперная рота нашей дивизии. Итак, в раздраженном настроении я сразу же выехал в тыл в сопровождении одного парня из полкового кавалерийского взвода. Когда мы добрались до шоссе, над нами уже тарахтел маленький советский самолет. Ожидая, что он начнет бомбить, я держал лошадь на очень коротком поводе, и мне удавалось ее сдерживать. Но потом очень близко от нас упала бомба, и эта кляча, напуганная грохотом и яркой вспышкой от взрыва, рванулась вперед вместе со мной. С большим трудом, но все же мне удалось с ней справиться. После того как я в соответствии с приказом провел обозы через перекресток дорог, я встретился с командиром батареи самоходных орудий. Успехом своих подчиненных он гордился по праву. Из почти сотни танков, уничтоженных в полосе обороны нашей дивизии, большое количество пришлось на их долю. Однако тот факт, что тыловые подразделения уже начали отводиться назад, был явным признаком того, что линия фронта скоро сместится на запад. Самым явным признаком было мое новое задание: пойти адъютантом в штаб строительства укреплений, который незадолго до этого был спешно сформирован в дивизии. Из истории дивизии я узнал, что в то время намечался отход с оборонительного рубежа «Буйвол», проходившего приблизительно по линии Дорогобуж — Ельня — Спас-Деменск, на новую линию обороны под кодовым наименованием «Пантера». Отход должен был осуществляться в два этапа и на него отводилось две недели. После этого войска должны были остановиться и закрепиться на линии Гомель — течение реки Проня — Ленино, и далее район восточнее Витебска. Дивизионный штаб строительства укреплений находился под командованием капитана Мюллера. До этого он командовал 2-й ротой. Мюллер был человеком высоким и приятным внешне, с темными волосами, темно-карими глазами и густыми бровями. Полковник фон Эйзенхарт называл его «огненным глазом», или «борзым Мюллером», и действительно, его внешность напоминала собаку этой благородной породы. Будучи студентом лесного института под Дрезденом, он вступил в связь с дочерью профессора, она забеременела, и он немедленно на ней женился. В то время это было нормой. Мюллер был склонней к экстравагантности, и письма жене писал его ординарец обер-ефрейтор Петцольд, которого тоже взяли в штаб в качестве писаря. В состав штаба входило также по одному офицеру от артиллерийского полка, от противотанкового дивизиона и от саперного батальона. Офицером артиллерии был приветливый обер-лейтенант Рауприх, с которым я познакомился перед русской атакой. Вместе с Мюллером я определял расположение укреплений исходя из интересов пехоты, рассматривая представителей других родов войск, как предоставляющих нам необходимую поддержку. По этой схеме задача Рауприха заключалась в определении точек расположения передовых артиллерийских наблюдателей. В нашем распоряжении находился автомобиль Кубельваген, на котором мы объезжали местность. Водителем был обер-ефрейтор Моравиц, который был передан нам из 14-й артиллерийской батареи вместе с машиной. Непосредственные работы по строительству укреплений выполнялись входившим в состав дивизии строительным батальоном, о котором я расскажу позднее. В состав батальона входили две транспортные колонны из повозок на конной тяге. Одной из них командовал пожилой, смуглый капитан Фокке, судетский немец и содержатель гостиницы по профессии. По вечерам, когда я отдавал приказы от лица своего начальника, я чувствовал себя совладельцем небольшой строительной фирмы, день за днем планирующим, как наилучшим образом использовать своих бригадиров, рабочих и материалы. Мое неудовольствие по поводу утраченной возможности проявить себя в крупномасштабной операции улетучилось, и я даже смог увидеть положительные стороны в этом «бизнесе» по строительству укреплений. Не следовало с пренебрежением относиться к тому, что здесь, в тылу, можно было спать ночью, снимать с себя китель и даже брюки. Тем более что на передовую вернулось спокойствие. Давно уже мне не было так хорошо. Базировались мы в небольшой деревне Ляды, а жили в чистом двухкомнатном сельском доме. Глава семьи был в Красной Армии с начала войны. С тех пор его жена ничего о нем не слышала. Она даже не знала, был ли он еще жив, но переносила это со смирением и выдержкой. В углу комнаты висела икона. Она всегда была там, даже при большевиках. Местный партработник поте-шалея над иконой, но в остальном никакого нарушения в этом не усматривал. По словам этой женщины, деревенские жители всерьез его не воспринимали. В рамку без стекла было вставлено несколько фотографий, в том числе и изображение покойника, как это было принято в России. Родственники теснились вокруг открытого гроба. На женщинах были головные платки, а на мужчинах длинные, просторные рубахи белого цвета. Эта женщина проживала одна с маленьким ребенком. Девочку, которой было лет десять, звали Женей. Лицом она напоминала невинного ангела. Нас очень трогало светившееся радостью лицо Жени, когда мы давали ей какие-нибудь сладости из своих скудных запасов. Как и ее мать, она с изумлением смотрела на фотографии из Германии, которые мы им показывали. Женщина давала нам хлеб, который она постоянно пекла сама. Он был грубым, влажным, тяжелым, и в нем было много мякины. Мы знали, что, поступая таким образом, она относилась к нам, как к своим гостям, и давали ей что могли. Перед предполагаемой полосой обороны находились пахотные земли бывшего совхоза. Обширные угодья находились под управлением «зондерфюрера» (особого уполномоченного) по сельскому хозяйству. Его охрану обеспечивали двое служащих немецкой полиции. Что же касалось остального, то было видно, что раньше он жил «как король». Урожаи были плохими, сказал он. Нехватка рабочей силы и сельскохозяйственной техники не позволяла обрабатывать землю как следует. Перед административным зданием находилось разоренное немецкое кладбище, оставшееся с 1941 г. Кладбище разрушили партизаны. Мне было непонятно, почему зондерфюрер не приказал его восстановить. 22 августа, в день рождения Руди, я получил тревожное письмо от матери. Она писала, что примерно в течение недели в сводках командования Вермахта ежедневно упоминались районы «к западу и юго-западу от Вязьмы», и она догадывалась, что в них говорилось о том месте, где находился я. Кроме того, писала она, один раз была упомянута «Силезская пехотная дивизия». Мать тревожилась обо мне больше, чем нужно, но как я мог заранее предупредить ее о том, что ее опасения, по крайней мере на тот момент, были необоснованны? Несколько дней спустя среди жителей деревни возникло замешательство. Староста, человек в преклонном возрасте, получил известие, что лица, достигшие 18 лет, то есть родившиеся в 1925 г., должны быть собраны и отправлены на принудительные работы в Германию. Поскольку все молодые люди были в Красной Армии, это касалось только трех девушек. На просьбу старосты о помощи откликнуться не мог никто. Нельзя было даже установить, от каких властей он получил такой приказ. Окрестности деревни Ляды можно было бы назвать, при иных обстоятельствах, просто чудесными. Лес, кустарники, небольшое болотце, луг и маленькая речка в глубоком овраге представляли собой постоянно менявшуюся картину. С военной точки зрения, «местность» имела недостатки, а в ряде случаев была просто никуда не годной. Чтобы обеспечить необходимый сектор обстрела, надо было выкорчевать несколько сот квадратных метров поросли. В другом месте проблему представляла неизбежная необходимость перемещения личного состава с верхней части склона на позицию, расположенную значительно ниже. Здесь надо было выставлять боевое охранение. Положение тех, кто должен был там находиться, было бы незавидным, так как в этом месте имелись участки, где без ближнего боя обойтись было нельзя. Во время обхода местности, пробираясь через высокие камыши, мы натолкнулись на части человеческого скелета. Обглоданные кости, выбеленные солнцем, были растасканы птицами. Наверное, это был скелет солдата, убитого в 1941 г. в сражении за Ельнинский выступ. Это был русский. Чуть дальше мы увидели череп, все еще покрытый русской каской и с ремешком под подбородком. Но у нас не было времени размышлять о мифическом образе солдатской смерти. Оглядевшись вокруг, я заметил два наполовину заросших травой и мхом фанерных ящика, напоминавших по своей форме сигарные коробки. Это были русские противотанковые мины. Мы попали на минное поле! Обратную дорогу мы нащупывали буквально на цыпочках, используя открытые места как шахматную доску. Эти мины должны были сделать проведение работ значительно более трудным. Следовало ожидать потерь среди личного состава рабочих подразделений. При отсутствии точной карты опасность таилась повсюду. Кроме того, мы не смогли бы даже гарантировать войскам, которые должны были занять новые позиции, что район с тыла от них не будет заминирован. Если бы это были только противотанковые мины, требовавшие определенного минимального веса для подрыва, то опасность была бы меньшей. Но предполагать, что это было именно так, у нас не было оснований. Словно для того, чтобы подтвердить наши опасения по поводу наличия противопехотных мин в этом районе, на следующий день после обнаружения минного поля конная повозка наехала на установленную на дороге мину и была разорвана на части. В другом месте местный русский житель наступил на противопехотную мину. После этого бедняга пролежал всю ночь в полном одиночестве с оторванной ступней, встретив, таким образом, свою смерть. Обследование того места, где подорвалась конная повозка, показало, что следы шин нашего Кубельвагена находились всего лишь в 10 сантиметрах от дорожной колеи. Должно быть, рука какого-то ангела простиралась над Моравицем. После этого я приказал ему ездить только по хорошо накатанной колее. Через несколько дней я был гостем капитана Кригля, командира «прославленного» строительного батальона. Он жил один в маленьком домике. У него не было ординарца, и его обслуживала местная женщина. Вера была приятной и интеллигентной чертежницей из Белостока. Она не скрывала своих большевистских убеждений и свою веру в победу Советского Союза. Но это не мешало ей жить с Криглем, которому было за сорок, как жене с мужем. У нее было пухлое лицо, красные щеки, большая грудь, и она всегда была в хорошем настроении. Даже если она и притворялась, то все равно в ее положении у нее были все причины радоваться, поскольку единственная работа, которая от нее требовалась, заключалась в уходе за капитаном Криглем. Не только я, но и находившийся вместе со мной местный командир, мы оба были поражены бессовестной откровенностью, с которой Кригль пренебрегал понятиями чистой жизни и супружеской верности. Более того, то же самое происходило и с его подчиненными. Гражданские лица, исключительно женщины и подростки, не содержались под охраной. За ними просто присматривали музыканты полкового оркестра. Я слышал, что у каждого из этих фельдфебелей и унтер-офицеров, военных музыкантов на действительной службе, была своя «жена» из женщин-работниц. Отрезвляющим фактом стало для меня то, что даже у нас имелась роскошь в тылу и что эти «этапные свиньи», оставившие такой глубокий след в литературе о Первой мировой войне, еще не были изничтожены духом новой Германии. Тем не менее мне тоже довелось попользоваться удобствами тыловой жизни, когда Кригль приказал приготовить говяжью печенку и подать жареного гуся сотрудникам строительного штаба. За столом Кригль рассказал об одном человеке из его роты, которой он командовал в начале Русской кампании. Этот человек, у которого был насквозь, через оба виска, прострелен череп, не только выжил, но и был возвращен на службу! Около 10 сентября сооружение системы траншей на промежуточном рубеже обороны было практически завершено, и пришел приказ перевести наш штаб еще дальше в тыл. Капитан Мюллер должен был отправиться на фронт, чтобы принять командование батальоном 461-го полка. Вместе с ним ушел и его ординарец Петцольд, выглядевший как чиновник средних лет. Когда мы вместе с Мюллером выезжали в поле для разметки позиций, Петцольд делал их точное описание четким почерком, как секретарь строительной компании. Делая это, он всегда говорил и писал «мы». Петцольд даже писал письма своего шефа к «замужней девушке», как Мюллер называл свою молодую жену. Мюллер подписывал эти письма, предварительно добавив от себя короткое примечание. Молодой жене вскоре пришлось оплакивать своего мужа, так как в ноябре того же года Мюллер пал в бою под Невелем. Говорили, что у него была прострелена шея, и он истек кровью. На несколько дней руководство штабом взял на себя обер-лейтенант Грабш. Он был крайне амбициозным, безликим и недружелюбным человеком в возрасте чуть более 30 лет. По профессии он был оптиком. Когда он уехал, то командование штабом принял я. В то время по железнодорожной ветке возле совхоза периодически передвигался бронепоезд. Он был взят у русских в качестве трофея во время нашего наступления в 1941 г. Я не понимал, как его приспособили дал я движения по европейской колее. Он был оснащен немецкими противотанковыми и зенитными пушками, и осмотреть его было интересно. Но для пехотинца это было не то место. В таком стальном гробу мы чувствовали себя неважно. Мы предпочитали траншею в чреве матери-земли. Фронт снова пришел в движение. Дороги в нашем секторе начали наполняться тыловыми колоннами. Тыловым частям полагалось перевозить на своих транспортных средствах только такие грузы, которые имели важное значение для ведения войны, например, боеприпасы, продовольствие и фураж. Но я видел и множество других вещей, которые все же забирались тыловиками с собой. Встречались и автомашины, нагруженные предметами мягкой мебели с сидящими на них женщинами. Их «сиятельства» действительно могли расположиться с комфортом в месте своей следующей дислокации. Они имели все, что было им нужно, «что пожелает мужчина», как поется в одной песне. В течение длительного времени наблюдалась активность авиации. Навстречу вражеским бомбардировщикам, истребителям и самолетам-разведчикам в воздух поднимались немногочисленные самолеты Люфтваффе. Говорили, что в этом районе действует летчик-истребитель Новотны, мой земляк из Вены. Если это был он, то значит, я видел, как он сбил три самолета в тот день, когда мы покидали наш дом в деревне Ляды. В глазах у Жени и у ее матери, простой, доброй женщины, стояли слезы, когда мы прощались с ними. Отступление привело к тому, что мой строительный штаб отодвинулся еще дальше в тыл. В деревнях началась борьба за места расквартирования. Иногда у меня возникали трудности с требованием помещения для моей штабной работы. Я не мог найти иного способа, кроме как разбрасывать топографические карты по всему полу, чтобы подчеркнуть отличие нашей работы от работы других тыловых подразделений. Один раз я уступил, и то только тогда, когда столкнулся с необходимостью выделить помещение для перевязочного пункта. Но с людьми из других тыловых частей я не церемонился. Пекари, механики и т. п. могли спать на улице в хорошую погоду ранней осени, а если шел дождь, то поставить палатки. Но я не мог готовить свои схемы расположения траншей под дождем. Линия за линией, траншея за траншеей, постепенно я размечал их на местности. Наши рабочие должны были почти что удвоить свою дневную выработку. Одного за другим офицеров забирали из строительного штаба и возвращали на фронт. Я стал специалистом по определению мест размещения наблюдательных пунктов и огневых позиций артиллерии. Зачастую у меня хватало времени только на то, чтобы, стоя в машине, наметить линию траншей следами колес. После этого траншея копалась по моим следам. Примеряясь к местности, я так натренировал свой «глаз», что даже после такой разметки «слепых углов» никогда не было. Дороги, по которым я передвигался, были дорогами отступления, со всеми сопутствующими отступлению признаками. Их устилали брошенные машины, повозки со сломанными осями, уничтоженное снаряжение, воронки от бомб, осколки и множество павших лошадей. Конские трупы с раздутыми животами, остекленевшими глазами и с нестерпимым запахом, исходившим от них. 2,7 миллиона лошадей использовала немецкая армия в России. Из них 1,7 миллиона стали жертвами войны. Они тоже считались нашими товарищами. У многих из нас разрывалось сердце, когда лошадь была ранена, а потом, охваченная предсмертным ужасом, ждала пулю, которая должна была освободить ее от страданий. С того времени я каждый день ожидал приказа о расформировании строительного штаба. Некоторым образом в тыл текло все. Казалось, что в движении находились и земля, и люди. Поток уносил фронт, коммуникации и часть русского гражданского населения. Некоторые русские шли на восток. Очевидно, они хотели перейти через линию фронта или укрыться и подождать, пока немецкое отступление не пройдет мимо них. Когда две женщины из строительного батальона захотели уйти, музыкант-фельдфебель выстрелил пару раз в воздух, после чего «маньки» вернулись и попросили у него прощения. Осень / зима 1943 г.: командир роты, русское наступление, ранение 20 сентября пришел наконец приказ о расформировании строительного штаба. Остававшиеся в нем люди были возвращены в свои части, а строительный батальон пошел на запад. На своем пути к фронту, в полку и в дивизии, я услышал последние новости. Потери были тяжелыми. Полк находился под командованием недавно прибывшего подполковника Дорна, уроженца Рейнской области. Капитан Краузе, ранее командовавший 11-й ротой, заменил подполковника Новака на должности командира 3-го батальона. Новак стал командиром полка на другом участке. Новак называл Краузе и капитана Хентшеля, которые были награждены Германскими Золотыми Крестами, «корсетными стяжками» батальона. Я принял командование 10-й ротой, в которой летом был взводным командиром. Но с того времени в подразделении оставалось только двое. Капитан Хентшель пал в бою. Обер-фельдфебель Палиге и суровый обер-ефрейтор Гриммиг были ранены. Нашему «огненному глазу» капитану Мюллеру тоже было суждено в скором времени встретить геройскую смерть. Однако больше всего меня опечалила смерть Вальтера Хеншёля, который пал в бою 5 сентября. Как же Вальтер гордился, когда летом 1942 г., после стажировки на фронте, он оказался единственным из нашей группы вернувшимся домой с Железным Крестом. Эта награда в значительной степени стала компенсацией за его недостатки и пережитую им несправедливость. Во время своего рекрутства ему пришлось много натерпеться, стискивая зубы и отделываясь шутками. Внешне он был некрасивым парнем, небольшого роста, и всегда держал одно плечо и голову немного опущенными. Лицо у него было круглое, скуластое и сплошь покрыто угрями. Но больше всего вызывали насмешки его большие, торчащие уши. «Вальтер, опусти уши» или «Хеншель, держите крылья своего планера под каской», потешались его товарищи и инструкторы. От наигранной «заносчивости» речь его была быстрой и невнятной. Иногда она сводилась к бормотанию, и это навлекало на него еще больше упреков. С такими физическими характеристиками он просто обязан был производить негативное впечатление, что плохо для любого солдата. Так было и с Вальтером. Он навлекал на себя шутки товарищей и раздражал инструкторов. Но в то же время он был для нас самым лучшим громоотводом. Придирки, которые он переносидс внешним спокойствием, дошли до высшей точки в одно из воскресений. Так как его форма оказалась не в порядке, то начиная с утренней поверки и дальше он должен был каждые 15 минут являться к дежурному унтер-офицеру поочередно в маршевой экипировке, парадно-выходной и спортивной форме. Мы поддерживали его как могли, помогали ему переодеваться и отвлекали его, чтобы он не расплакался. Потом, после обеда, лейтенант смягчился и освободил его от наказания. Сам он не чувствовал, что к нему придираются, точно так же, как не чувствовали бы себя и остальные из нас, если бы это произошло с нами. Он переносил тяготы службы, потому что они были частью его работы. Любой, кто хотел стать прусским офицером, знал, что путь к этому не был устлан розами. Он знал, что, прежде чем настанет его очередь отдавать приказы, он должен научиться повиноваться и что его будут муштровать больше, чем других. Вальтер был сыном слесаря из Райхенбаха. Для него офицерская карьера предоставляла возможность подняться в этом мире. Ради вдохновляющей перспективы стать офицером с фельдмаршальским жезлом в своем ранце, он, чей отец служил механиком в одной из тыловых частей, принял бы на себя намного больше, чем такие тривиальные и скоротечные моменты. Для него это было истиной, когда он говорил: «У того, кто дал клятву на Прусском знамени, больше нет ничего, что бы он мог называть своим». Под новый, 1942 год он немного перебрал в офицерском клубе в Морхингене. Один товарищ, такой же пьяный, как и он сам, испачкал ему лицо сапожным кремом. После подъема, через два часа, ему так и не удалось отмыться полностью. Получасовой марш «под ружьем» через город несколько отрезвил нас. После возвращения в казарму командир резервной части провел новогодний строевой смотр. Но поскольку «старик», скорее всего, сам был «под мухой», то он, к счастью для Вальтера, не заметил его испачканного гуталином лица. Так что, по крайней мере, на этот раз Вальтер не привлек к себе внимания. Но тогда, в сентябре 1943 г., до меня дошло, что он больше никогда не протрет свои сонные глаза и, как он делал когда-то, радостный и счастливый, не выкрикнет со своей койки, подражая диктору радио: «Доброе утро, сегодня вторник, 6 сентября 1943 года…» Командование 10-й ротой я принял около 20 сентября. Численность личного состава роты уменьшилась до взвода. Я прибыл в нее во время отступления. В тот момент русские не оказывали давления, и отход можно было проводить в дневное время. В бинокль можно было видеть, как их головные дозоры осторожно продвигались вперед. Поскольку местность позволяла, то мы отходили развернутым строем, точно так же, как мы когда-то шли в наступление. Колонна серого цвета, шириной около километра, шагала по похожей на степь местности. Люди держали свои винтовки, опустив стволы, как и лица, вниз. Время от времени офицеры останавливались, оборачивались назад и смотрели в бинокли. Как раскрытый веер, приводимый в движение невидимой рукой, мы оставляли за собой молчащую землю. Прощального чувства удержать было нельзя. Получив приказ, я должен был еще раз осмотреться, чтобы разведать одну деревню, которая находилась немного в стороне от маршрута. Когда я, вместе с двумя вызвавшимися пойти со мной солдатами, приблизился к деревне на 300 метров, по нам был открыт винтовочный огонь. В мокрую траву полетели пули. Иваны поступили по-доброму, не дав нам подойти к краю деревню. Но благодаря этому наша задача оказалась выполненной очень быстро. Мы удостоверились, что деревня была занята противником, и смогли отойти, перебегая из стороны в сторону. Это было непросто, потому что местность не позволяла укрыться. Маршрут отхода дивизии пролегал южнее Смоленска. Теперь я не мог больше надеяться, что смогу увидеть город в четвертый раз. Я сожалел о своей лени, которая помешала мне осмотреть его как следует раньше. Теперь уже мне никогда не доведется побродить возле Вознесенского собора и не посидеть под стенами укреплений времен Бориса Годунова. Это было то, что я намеревался сделать под влиянием мемуаров Коленкура. Тогда бы я посмотрел на горящий город со стен крепости, как его видел и описал майор вюртембергской артиллерии в 1812 г. Он зарисовал вид смоленской крепости с ее мощными башнями и изящными постройками. Тот, кто держит в своих руках Смоленск, тот владеет Россией, говорили в то время. Тогда город попеременно был русским, литовским, польским и снова русским. Извлекать уроки из истории, это было не для моего возраста. То, что судьбы войны переменились, было чем-то таким, о чем я не мог судить. В ночь на 25 сентября мы проходили через Монастырщину. То там, то здесь горел какой-нибудь дом, и при свете пожаров были видны бывшие церкви и чистые деревянные домики. На западной окраине этого маленького городка мы ненадолго остановились. Там я принял командование 3-й ротой. В ней тоже оставалось всего лишь 28 человек. 1-м батальоном, в состав которого входила рота, командовал капитан Байер, который был моим ротным командиром в 1942 году. Байер решил предоставить измотанным людям возможность поспать. Неделями у них было в среднем два-три часа сна в сутки. Наша следующая остановка была на краю села Воропаево. Даже теперь мы могли рассчитывать самое большее на четыре часа отдыха. Смертельно уставшие люди попадали на землю, а ротным командирам надо было еще собраться на совещание в батальоне. Было сказано, что отступление будет возобновлено утром. Совещание было прервано появлением одного фельдфебеля, который прошел дальше по деревне, чтобы «организовать что-нибудь». Бог его знает, что он надеялся там найти. Во всяком случае, он доложил, что из темноты его поприветствовали окриком «Стой!», после чего он отошел. Это вызвало явное раздражение Байера, и своим резким берлинским тоном он заявил: «Да вы что, это были русские добровольцы, у которых взбрыкнули лошади, прекратить разговоры». Никто из присутствующих не стал возражать. Нарушать долгожданную тишину и спокойствие не хотелось. Я назначил часовых и лег на жесткий пол, засунув голову в каску. В 3.30, как было приказано, батальон собрался на деревенской улице. Роты стояли шеренгами. Неожиданно вдоль улицы ударили выстрелы. Еще не пришедшие в себя после сна люди падали, послышались крики. Началась паника. Все побежали, и никто не слушал моих команд. Я подхватил лежавшую на земле пулеметную ленту, повесил ее, как шарф, себе на шею и побежал за остальными. Пока мы бежали, я несколько раз обернулся назад и увидел несколько кавалеристов и пехоту, возможно, спешенных казаков. Казалось невероятным, чтобы горсть вражеских солдат обратила нас в бегство. Но никто не останавливался. Какая-та свинья бросила пулеметную ленту, которую я тащил теперь на шее. Еще один пулеметчик, которого я догнал, бросил ящик с патронами. «Паршивый мерзавец», — крикнул я и дал ему пинка под зад. Когда он подобрал ящик, я оставил его при себе, рассчитывая найти пулемет. Но никто так и не остановился. Я увидел, как был застрелен батальонный медик, доктор Кольб, пытавшийся развернуть пулемет. Спокойный, совсем негероический человек сделал то, что должны были сделать мы, боевые офицеры. Все же мне удалось получить пулемет и двух пулеметчиков. Я обрушился на них: «Мы трое стоим здесь, хотя должны умереть на месте. Понятно?». «Так точно, господин лейтенант», — последовал ответ. Мы залегли за бугром. Несколько лопат земли, позиция была оборудована, и у нас получилось небольшое укрытие. Оба пулеметчика, совершенно спокойно, отработанными приемами привели пулемет в боевое положение. Прежде чем продолжить преследование, русские приостановились. Пробежали последние отставшие от нашего батальона, и первый номер расчета дал несколько очередей. Иваны бросились на землю и исчезли за складками местности. Через пятнадцать минут порядок в батальоне был восстановлен. Капитан Байер определил линию обороны. Когда наконец позади нас застучал первый пулемет, мы трое, прыжками и перебежками, смогли отойти к своим. Один MG 42 и 15 человек, это все, что осталось от моей роты. Мы пересекли шоссе на Смоленск и располагавшиеся к западу от него противотанковые рвы. В следующей деревне мне вместе с ротой пришлось оставаться в качестве прикрытия до 14.00. По обеим сторонам деревни и дороги, по которой мы отступали, виднелось большое поле. Были ли еще какие-нибудь арьергарды и где они находились, было неизвестно. Перед двумя домами на краю деревни, справа и слева от деревенской улицы, я приказал начать рыть окопы. Товарищи не горели желанием копать и сказали, что два часа можно и переждать. Я уступил. В течение часа все было спокойно, и противник не показывался. Один человек наблюдал за обстановкой, а я с несколькими солдатами сидел на скамейке перед домом. Сияло солнце, синее осеннее небо было безоблачным. Я вытянул перед собой ноги, засунул руки в карманы брюк и задремал. Не прошло и нескольких минут, как меня разбудили выстрелы. Подбежал дозорный и доложил, что из впадины с противотанковыми рвами появились кавалеристы. Когда он открыл огонь, они исчезли. Напряженное наблюдение и ожидание продолжалось около 15 минут, после чего кавалеристы появились снова. Они были одеты в русскую коричневую форму, но фуражки были квадратными. Сначала их было человек 10, потом 20, затем все больше и больше. Построившись в линию, все они галопом рванулись к нашей деревне. Наверное, это был эскадрон численностью около сотни всадников, и они подходили все ближе и ближе. Анахроническая картина захватила и загипнотизировала меня. Но уже через несколько секунд я пришел в себя и приступил к отдаче приказов. Они уже приблизились к нам на 300 метров, когда справа от нас, по-видимому, из соседней деревни, открыли огонь скорострельные зенитные орудия неизвестной части. В то время как поначалу на дыбы вставали только отдельные лошади и на землю упало всего лишь несколько кавалеристов, к этому добавился стрелковый огонь с нашей стороны. Остатки этой сотни в замешательстве продолжали идти на нас. Мы стояли во весь рост и стреляли в эту массу людей и лошадей. Атака провалилась, и лошади без всадников носились по полю. Нескольким кавалеристам удалось развернуться и добраться до впадины. Потерявшие лошадей раненые казаки тащились назад. На земле лежали, барахтались и громко ржали покалеченные лошади. Так как нам надо было беречь патроны, мы прекратили огонь и не стреляли вдогон кавалеристам. Основная заслуга в успешном отражении атаки принадлежала, конечно, нашей зенитной части. Она же спасла нас от неведомой судьбы. Но этот эпизод напомнил мне о тех казаках, которые своими внезапными налетами изматывали «Великую Армию» Наполеона во время ее отступления из Москвы. (Налицо явное заблуждение автора мемуаров, который, судя по всему, называет «казаками» кавалеристов 1-й польской дивизии им. Тадеуша Костюшко. — Прим. ред.) Вскоре после того, как было приказано, мы ушли из этой деревни, нам встретилось стадо коров. По ничего не подозревавшим, мирно пасущимся животным наш пулеметчик дал несколько очередей. Выполнялся приказ, согласно которому в руки противника не должно было попасть ничего, что могло бы ему пригодиться в будущем. Все, что могло использоваться для размещения войск, должно было сжигаться. Продовольствие, транспортные средства, оружие и снаряжение должны были уничтожаться в рамках проведения тактики «выжженной земли». Это было следствием примера, который был подан врагом в 1941 году. Я снова был со своей частью. После двух недель, в течение которых я не снимал сапог, мои ноги так распухли, что я уже не мог разуться. Я распорядился, чтобы из ближнего тыла с полевой кухней мне привезли пару резиновых сапог и портянки. Когда мне доставили то, о нем я просил, можно было приступать к операции. Я боялся, что сапоги надо будет разрезать, но все прошло нормально. За меня взялись четыре человека, двое тянули по сапогу, а еще двое держали меня за руки и плечи. Словно пытаясь разорвать меня на четыре части, они тянули меня в противоположные стороны. Но это сработало, и мои распухшие ноги оказались на свободе. Тем временем наступила осень. Приближался период так называемой распутицы. Если не было дождя, то дни были еще теплыми, но по ночам температура резко снижалась. Мы замерзали. Чтобы согреться, мы полагались на горящие деревни. Действовавшие в тылу подразделения следили за тем, чтобы покидаемые деревни сжигались дотла. Ночи стали светлыми. По пламени горящих деревень мы могли теперь определять направление марша, даже если бы у нас и не было карт и компасов. Примечательно, что выжженной казалась сама земля на дороге, по которой мы отступали. Но это выглядело далеко не так, будто мы сжигали за собой мосты. Помню одну ночь в горящей деревне. Мы стояли перед огнем, сушили ноги и растирали руки, восстанавливая силы. Казалось, что мы перенеслись на столетия назад и что согревает нас и освещает эту сцену сторожевой костер армии принца Евгения Савойского. На короткое время мы забыли о том, что противник находится совсем недалеко от нас. Нам казалось, что мы пребываем в покое и безопасности. Все, что оставалось от целого батальона, включая офицеров и солдат, стояло вокруг горящих бревен. Мы смотрели на пылающую стихию, курили, пили шнапс или чай из походных фляжек, разговаривали или размышляли о предстоявшем пути. Трещали дерево и солома, и тревожно фыркали лошади из других подразделений. В горячем воздухе пожара чувствовался прелый запах старой древесины и гнилой соломы. В огне уцелела только каменная печь с высокой трубой. Дождь был не затяжным, сутками напролет, а порывистым и продолжался по нескольку часов. Но этого оказалось достаточным, чтобы ручьи вышли из берегов. Там, где раньше вода доходила по щиколотку, теперь приходилось идти вброд по колено или по пояс. В сумерках я наблюдал за тем, как переправлялась артиллерийская батарея. Тропа вела к воде по крутому спуску, а потом так же круто поднималась вверх на другом берегу. Артиллеристам надо было выжать из своих лошадей все, на что они были способны. Раздалась команда «Галоп!», и под возгласы «Карашо, карашо!», как мы тогда говорили, упряжка из шести лошадей рванулась по каменистой тропе. Артиллеристы в седлах ударили по лошадям, а те, кто сидел на передках, уцепились друг задруга. В то время как по воде разлившегося ручья разлетался брызгами дождь, бесстрашные кони протащили упряжку с гаубицей через него и дальше вверх по склону на противоположный берег. Это была картина движения и силы, которую мог бы отобразить художник на полотне. В течение 48 часов в нашей роте находился новый командир взвода. Лейтенанту Бертраму было около 40 лет, и он происходил из унтеров рейхсвера, что было видно по двум синим нашивкам. Его только недавно прихватила одна из комиссий, которые прочесывали дислоцированные в глубоком тылу войска и отыскивали лиц, пригодных для фронтовой службы. Он служил в роте генерала Мельцера, когда Мельцер был еще капитаном в стотысячной немецкой армии. Однако толку от него было мало. Его принесенная с плаца заносчивость, ужасный саксонский говор и явная боязнь опасности немного нас позабавили. Он исчез так же внезапно, как и появился, без всяких видимых причин. В то время говорили, что продолжительность жизни лейтенанта пехоты, то есть время, которое он мог пробыть со своим подразделением на фронте и не оказаться убитым или раненым, составляла в среднем 13 дней. У лейтенанта Бертрама этот срок оказался значительно короче. Вечером 30 сентября мы переправлялись через реку Вихра. Я спустился к берегу. Хотелось пить. Я зачерпнул рукой и выпил немного воды с землистым привкусом. На крутом западном берегу мы обнаружили уже подготовленные позиции. Их недостатком было то, что траншеи доходили до точки на середине склона. Там предполагалось удерживать фронт. Траншеи прокладывались таким образом, чтобы избежать слепых углов в секторе огня перед позициями. Когда мы на следующий день получили приказ на отход, то недостаток этой позиции стал очевиден. Противник уже занял левый берег и подтянул туда несколько противотанковых орудий. Из них он мог вести огонь по нашим траншеям прямой наводкой, что все равно заставило бы нас оставить их немедленно. Было тяжело и опасно пробираться по траншее наверх под огнем этого грозного оружия. После того, как мы выбрались на вершину склона, стала понятной и причина неожиданного приказа отступать. Слева от нас, в нашем тылу, появились русские, и мы увидели, как они продвигаются к мосту. Этот мост был переброшен через небольшой приток Днепра, и нам надо было через него переправиться. Оценив обстановку, мы рванулись к мосту одновременно с противником. Если бы русские просто открыли огонь, то живыми до моста мы бы не добрались никогда. Но поскольку противник не стрелял, то я не стал удерживать своих людей. После пережитого в Воропаево я решил, что оборудовать оборонительную позицию на другой стороне моста и так будет непросто. Во всяком случае, мне, хотя и с трудом, но удалось добиться успеха. От выкрикивания команд и ругательств я сорвал голос. Один тучный обер-ефрейтор заявил, что у него больное сердце и что ему надо вернуться. Я ответил, что бежать ему не надо, но что в любом случае ему лучше оставаться там, где он был, чем возвращаться на недавно покинутую позицию. Потом, уже на другой стороне моста, когда преследовавшие нас русские впервые попали под наш прицельный огонь, нас не беспокоили до вечера. Ночью мы отступили еще дальше. Рота погрузила свое имущество на конную повозку. На одну телегу, как И в предыдущие ночи, погрузили пулеметы, патроны, одеяла и двух человек с больными ногами. Маленькое животное, само по себе выносливое и более эффективное, чем наши породистые армейские кони, находилось уже на пределе своих сил. По глубокой грязи, по ухабистым грунтовым дорогам оно тащило повозку, подгоняемое криками и палочными ударами. Потом наша лошадь остановилась, бока ее задрожали, и она упала на колени. Но наши солдаты, чью поклажу она должна была везти, не уступали. В то время как один из них говорил ей ласковые немецкие и русские слова, другой уже готовился еще раз ударить ее палкой. С силой и мужеством отчаяния она тронулась вперед. Потом она рухнула, теперь уже навсегда. Люди стали ругаться, и прошло немало времени, прежде чем было выгружено оружие и снаряжение. Когда, через много лет, я читал книгу «Преступление \А наказание», то, дойдя до того места, где говорится о сне Раскольникова, я не мог не вспомнить этот образ. Разъяренный Миколка размахивает оглоблей над своей лошадью и кричит: «Мое добро!» Как и прежде, марши совершались по ночам, зачастую по 30 километров. Для связных это означало еще большее расстояние, поскольку вдобавок к маршам им приходилось еще и разносить сообщения. В начале марша люди разговаривали, но затем постепенно замолкали и становились молчаливыми, как сама ночь. В то время я гордился состоянием своих ног. Не было никаких признаков волдырей, ушибов или потертости. Ведь я был пехотинцем от макушки до подошв. Фактически подошвы были даже важнее макушки. К трудностям марша добавлялся голод. Однажды случилось так, что полевая кухня не выдвигалась вперед двое суток. Тылы ушли настолько далеко на запад, что в горячке повседневных забот и из-за больших расстояний еда испортилась. Хлеб и маргарин закончились. «Железный паек», маленькую банку очень жирных мясных консервов и небольшую упаковку сухих продуктов, трогать не разрешалось. В деревнях, если они еще не были сожжены дотла, найти было ничего нельзя. У бедных жителей просто ничего не осталось. Как-то утром один смышленый парень отыскал несколько пчелиных ульев. Наша рота, то есть все 20 человек, забирались руками в сладкую, липкую массу и лизали этот горький мед, который пустые желудки принимали не сразу. Помню, как нашли висящие на кустах помидоры, которые еще не покраснели. Мы ели морковь и репу, почти не очищенные от земли, но при этом без всяких последствий для желудка. Однажды солдаты раздобыли для меня «вьючное животное». У этого животного, т. е. улошади, вместо поводьев была веревка, но не было ни седла, ни уздечки. Сначала она позволила мне к ней подойти, и я вскочил на нее одним прыжком. Батальон шел тогда ночным маршем. Сидеть на гладкой лошадиной спине и при этом передвигаться, было для меня почти что невероятным чувством. Но удовольствие продолжалось только до следующей деревни. Когда я проезжал мимо одного из горевших домов, упала горящая балка, и от нее взметнулись искры. Моя лошадь испугалась, взбрыкнула и рванулась вместе со мной. Я проскакал мимо пожаров и мимо шеренг батальона, медленно идущие одна за другой. Я не мог остановить свою клячу и, теряя равновесие, стал сваливаться с ее спины. Сползая налево, я просто не мог отпустить веревку, которая служила мне поводьями. Лошадь неслась через деревню, а я держался под ее шеей, закинув правую ногу на круп. Потом она или просто успокоилась, или нагрузка на ее шею стала слишком большой. Она остановилась и как ни в чем не бывало позволила мне слезть. Однако комичность этой неожиданной и опасной ситуации имела ободряющий эффект, и добродушные насмешки не зардели меня нисколько. 4 октября стало известно, что мы подходим к последнему рубежу обороны и что отступление закончилось. Эта новость придала сил и нашим уставшим телам, и нашему духу. Командир батальона объявил, что новые позиции были хорошо оборудованы и что нас поджидают полевые кухни с огромным количеством еды. Должны были выдать фронтовые пайки, немного сладостей и свежее белье без вшей. И самое главное, было объявлено, что в нашу роту пришло пополнение. Численность роты снова доводилась до штатной. За два километра до основной полосы обороны находилась небольшая деревня Пуплы. Так как она могла быть использована противником для размещения войск, а также помешать обзору и ведению огня с нашей стороны, то военная необходимость требовала ее уничтожения. Таким неблагородным делом наша рота еще не занималась. Но разве в той войне было место для благородства? Моей роте было приказано поджечь дома по правой стороне улицы. Там, поблизости от Смоленска и «большака», т. е. шоссе, маленькие деревянные домики являли собой больше признаков цивилизации, чем мы видели до этого. Было заметно, что мы недалеко от большого города, что было видно по никелированной кровати, которую я увидел в одном доме. Не считая нескольких стариков, жители покинули деревню. По морщинистым лицам тех, кто остался, текли слезы. Совершенно древний старик, который узнал Шо мне офицера, поднял руки. Он стонал и просил меня пощадить дом, в котором он прожил всю свою жизнь и в котором хотел умереть. Старик меня тронул. Было странно, что интенсивная пропаганда и масса впечатлений от Жестокости этой кампании не смогли подавить простые человеческие чувства полностью. Я боролся со своим чувством долга, и мне стало легче оттого, что мои подчиненные поняли меня, когда я приказал им пощадить дом этого старика. Рота пошла дальше и подожгла следующий дом. Старик пытался целовать мне руки и желал долгих лет жизни. Отмахиваясь от его благодарностей, я постарался растолковать ему, чтобы он проследил за тем, чтобы пламя от соседнего дома не перекинулось на его жилище. Если бы среди моих солдат оказался какой-нибудь «фанатик», то из-за этого русского я бы. мог попасть под суд военного трибунала. Но таких среди нас не было. Как только человек попадал на фронт, он заново открывал в себе свои истинные качества. Вечером мы заняли новые позиции. Участок роты был расположен удачно. Сама позиция, на низком склоне, имела удобный сектор обстрела и хороший обзор в сторону впадины, за которой местность приподнималась снова по направлению к дымящейся деревне. Из-за дыма и все еще покрытых листвой деревьев я так и не увидел, остался ли целым дом того старика. В определенной мере траншеи были проложены достаточно хорошо, но во многих местах без брустверов. Не хватило времени для сооружения таких блиндажей, к которым мы привыкли за время позиционной войны. Тем не менее мы обнаружили несколько сравнительно больших ям глубиной полтора метра. Многие из них были покрыты тонким слоем деревянных балок. В одной такой яме я и разместил свой командный пункт. Несколько охапок сена позволили немного утеплить это место. Полевая кухня действительно появилась. Были выданы огромные порции ливерной колбасы с размятой картошкой. Поскольку численность роты не соответствовала штатной, то порции убитых и раненых были выданы живым. В случае с ужином это не имело особого значения, поскольку человек все равно не может съесть за один раз больше, чем может. Однако в том, что касалось шнапса, табака и сухих фронтовых пайков, то оставшиеся в живых насладились как следует. Многие отцы семейств даже выслали излишек продовольствия домой. Я тоже отправил посылку своей девятилетней сестре Лизль. Особую радость доставила раздача почты. Во время отступления она до нас не доходила. За три дня я получил 25 писем. 8 октября я смог ответить на пять писем от матери. В своем письме я сообщал о том, что физическое перенапряжение должно было скоро подойти к концу. Но мы все еще продолжали жить без каких-либо дополнительных удобств. Проблемы с умыванием и бритьем оставались прежними. Прибыло подкрепление. К моему удивлению, среди вновь прибывших были люди из Лотарингии и Люксембурга. Их родина являлась частью Рейха, и они подлежали призыву на военную службу. Особого энтузиазма среди них не наблюдалось. Большинство из них испытывало тревогу и было плохо подготовлено. Отрадное впечатление произвел высокий белокурый человек из Дуделинга, который сразу же встал на ноги и хорошо освоился с обстановкой. С другой стороны, ночью исчез один унтер-офицер. Никто не видел, как он уходил. Качмарек, уроженец Верхней Силезии, которому было около 40 лет, хорошо говорил по-польски и по-русски, и пробыл на фронте только несколько недель. До этого он всегда находился в обозе. Мне было больно сознавать, что скорее всего он перебежал к врагу. Ранним утром 5 октября я был разбужен треском наших MG 42 и четким звуком стрельбы русских автоматов. С двумя связными я бросился к главной траншее. Ко мне подбежал курсант-стажер и встретил меня словами: «Здесь иваны!» Я схватил его за грудь, сказал, что он должен следовать за мной, и поспешил дальше. В траншее лежал убитый русский. С автоматом на изготовку я начал осматривать траншею. Один из моих связных крикнул: «Вот они!» Мы немного опоздали. Наш надежный фельдфебель Гейслер уже успел отбить атаку штурмовой группы противника. Последние два ивана рухнули на нейтральной полосе под нашим огнем. Двое сдались в плен. Трое лежали в траншее мертвыми, среди них командир, младший лейтенант. Мы просмотрели его документы. Новички, которые еще ни разу не видели убитых русских, подошли к трупам с опаской и любопытством. Их поразила примитивность русского снаряжения. Мы, «старики», удивлялись непомерно большим погонам младшего лейтенанта. В предыдущем году этих традиционно русских знаков различия не было. Они появились после заявления Сталина о «Великой Отечественной войне», когда «земля рабочих и крестьян» снова стала «матушкой Россией», которая оказалась в опасности и призвала своих сыновей. Вечером на наш участок прибыл командир полка подполковник Дорн, который принял доклад об утреннем визите противника. Правда, он не называл меня «малышом», как это делал летом Новак, но, как и Новак, действительно относился ко мне с отеческой заботой. На ремне у Дорна висела фляжка, из которой он предложил нам выпить. Это был хороший, согревающий коньяк. Надежды на период отдыха на этом участке оказались несостоятельными. В ночь на 12 октября нас сменили и отвели в тыловую зону, в деревню, расположенную в 10 километрах от линии фронта. До полудня нам удалось поспать без помех со стороны противника. Переброска на грузовиках к северу планировалась на вторую половину дня. В это время там шли бои, которые вошли в историю войны в России как «сражение за Смоленское шоссе». Обстановка сложилась критическая. Русские продолжали атаковать и в нескольких местах прорвали нашу оборону. Ночь на 13 октября мы провели в поселке Ленино. рота была пополнена до 70 человек, и я нашел для них две комнаты в русском доме. Теснота была ужасной. Спать было можно только на одном боку и всем повернувшись в одну сторону. Перевернуться было невозможно, потому что тогда должен был зашевелиться весь ряд. Отвратительный запах, теснота и вши не позволили нашему отдыху стать полноценным сном. Постоянно кто-нибудь вздрагивал, измученный вшами. Вдобавок появилась еще и «сова», советский биплан, хорошо известный нам по опыту окопной войны. После своей поездки верхом возле Ельни я стал чувствительным к этому самолету, так что надежды заснуть у меня не было. «Сова» действительно сбросила несколько осколочных бомб. Одна из них попала в соломенную крышу нашего дома. К счастью, она не взорвалась, иначе последствия были бы для нас очень тяжелыми. Днем мимо нас со своей батареей проследовал обер-лейтенант Рауприх, мой знакомый по строительному штабу. Я остановил его и расспросил об обстановке. Он сказал, что его артиллерийский полк получил приказ занять огневые позиции. Были и другие новости. Шел третий этап сражения за Смоленское шоссе. Недалеко от того места в бой была введена польская дивизия, а также советские женские подразделения. Рауприх сказал, что сам видел женщин-военнопленных. Он не удивлялся, что русские имели возможность поддерживать темп наступления и в то же время вести оборонительные бои. Еще он рассказал о том, как из-за нехватки транспорта командование противника заставляло местных женщин, стариков и детей перекатывать по дорогам бочки с бензином. С наступлением темноты я, как было приказано, выдвинулся со своей ротой вперед. Надо было создать еще один рубеж обороны перед участком прорыва. Мы вырыли себе окопы, и солдаты принесли сена и соломы, чтобы сделать их теплее и мягче. Солнце еще пригревало, но ночи становились все холоднее. Тем временем из ближнего тыла нам доставили шинели. Мы не могли снимать их днем, потому что их было некуда положить. Поэтому, при суточных перепадах температур до 20 градусов, мы должны были находиться в одной и той же одежде. До основной полосы обороны было около трех километров. С передовой доносились звуки стрельбы артиллерийских орудий и взрывов снарядов, а временами огня стрелкового оружия. Вместе со своим связным, колено к колену, я сидел в нашем окопе на двоих. Мы мерзли и не могли уснуть. В 22.00 батальонный связной вызвал меня на командный пункт соседней части, где уже расположился наш штаб. Дрожа от холода и ругаясь, я последовал за ним. Капитан Байер был назначен командиром батальона в 461-й полк нашей дивизии. Поэтому я был принят новым командиром, майором Брауэром. Он только что прибыл из Норвегии. Брауэр принимал участие в Первой мировой войне, не имел никакого понятия о Восточном фронте и казался встревоженным и смущенным. Фактически батальоном управлял адъютант, лейтенант Букш. Я получил приказ немедленно продвинуться вперед для участия в контратаке. Надо было срезать выступ в нашей обороне. Вбитый противником клин был размером 100 метров в глубину и 220 метров в ширину. В середине выступа находилось кладбище. Моя рота, при поддержке трех штурмовых орудий, должна была пойти в лобовую атаку. Слева и справа от меня, с основной линии обороны должны были подойти штурмовые группы 1-й и 2-й роты. С 10.35 до 10. 40 по участку прорыва должна была вести огонь артиллерия. После этого нам надо было продвигаться вперед. Лейтенанту той части, на участке которой произошел прорыв, я вручил записку с сообщением о своем выходе на исходный рубеж. Он пошел с нами, чтобы ввести меня в курс дела. Рядами с интервалами в пять шагов рота пошла вперед. Я хотел атаковать двумя клиньями. Один должен был вести я, а другой — фельдфебель Гейслер. Это было необходимо, потому что в темноте я бы не смог увидеть полосу атаки целиком и поэтому положился на Гейслера. Время пришло, и позади нас послышался шум моторов штурмовых орудий. От участка прорыва нас отделяло 300 метров. Лейтенант из соседней части указал направление в сторону кладбища, пожал мне еще раз руку и удалился. Я проинструктировал командиров отделений. Приглушенными голосами, словно противник был совсем близко, они передали приказы дальше. Потом началась артподготовка. Залп за залпом наша артиллерия била по тому месту, где должен был находиться противник. Появились штурмовые орудия. За пять минут артобстрела мы подошли на расстояние 100 метров от намеченной цели. Как только он прекратился, противник открыл огонь. Теперь мы оказались под градом артиллерийских снарядов и, самое главное, под минометным огнем. Одну за другой русские выпускали осветительные ракеты. Местность, которая совсем недавно была под слабым лунным светом, была теперь залита свечением горящего магния. Солдаты сгрудились вокруг штурмовых орудий, полагая, что будут в безопасности от пуль и осколков. Но теперь укрытия надо было искать в воронках, продвигаясь вперед метр за метром. Казалось, что прошла целая вечность с того момента, когда остановились штурмовые орудия. Огонь со стороны противника продолжался, не ослабевая. Казалось, что он перепахивает землю. При свете ракет были видны кресты и могильные холмы. Среди них были похожие на призраки фигуры, которые стреляли в нас из автоматов. Они атаковали. Сквозь грохот взрывов прорывался громкий «лай» их стрельбы. В этом аду надо было принимать решение. От кладбища нас отделяло примерно 50 метров. Наша атака продолжалась, и люди пока еще находились в движении. Я не знал, сколько их теперь было. Мне было приказано зачистить участок прорыва. От цели меня отделял только один, последний и решительный бросок. Надо ли, находясь так близко от цели, отдавать приказ отступить? Этот приказ мог обойтись в такое же количество жертв, как и атака. Я решил продолжать. Нужен был всего лишь один рывок вперед. Я вскочил и крикнул «Ура!». Продолжая кричать «Ура!» я мчался вперед, не зная, сколько моих товарищей последует моему призыву. Жгучая боль в теле заставила меня свалиться в воронку. Я видел, как в 20 метрах передо мной вражеский солдат целился в меня из автомата. Если бы его выстрел меня не остановил, то я бы, конечно, продолжал бежать как сумасшедший. Потом этот русский бросил в меня гранату. Она взорвалась на краю воронки, в которой я корчился. Меня обсыпало землей. Надо было возвращаться назад, извиваясь и перекатываясь с боку на бок. Потом, нагнувшись и прихрамывая, я побежал, залегая иногда в воронках. Просвистел осколок. Моя щека оказалась разорванной. Он чуть было не попал мне в правый глаз. Наша атака была отбита, и противник больше не выпускал осветительных ракет. В бледном лунном свете я пытался разглядеть остатки своей роты. Кроме убитых, я увидел нескольких раненых, свернувшихся в воронках или ползущих назад. Некоторые из солдат собрались в укрытиях по два или по три человека. Раздался голос: «Господин лейтенант!» Я пощупал свой живот и решил, что ранение было легким. Меня снова окликнули: «Господин лейтенант, сюда!» Пока я прислушивался к голосу передвигался в его направлении, еще одна пуля сбила меня с ног. Я скатился в воронку. Стонущие голоса звали санитаров. Противник продолжал вести огонь. Времени проверить свою третью рану у меня не было. Я только почувствовал облегчение от того, что, скорее всего, она тоже не была слишком тяжелой. Когда я прижимался к краю воронки, совсем близко разорвалась мина. В воронку свалился кричавший от боли человек. По его голосу я узнал в нем пожилого обер-ефрейтора, который окликал меня до этого. «Я потерял руку», — простонал он. Я увидел, как рука в перчатке болталась у него в рукаве. Продолжая стонать, он попросил расстегнуть ему ремень. Я стал ощупывать его тело, и когда добрался до пряжки, то меня охватил ужас. Я почувствовал теплую, нежную ткань его внутренностей. Моя рука попала ему прямо в живот, который был разорван на всю ширину тела. «Пойду и приведу санитара», — сказал я, зная, что ему уже ничего не поможет. Но я не мог просто уйти и оставить его умирать. В конце концов, он выполнял мой приказ. Прошло несколько минут. Казалось, что с начала атаки прошла целая вечность, хотя было только начало первого ночи. Тяжело раненный обер-ефрейтор затих, а его дыхание стало прерывистым. Я увидел, как блестят его глаза, и почувствовал, как его здоровая рука тянется к моей. Потом послышался вздох умирающего человека. «А, господин лейтенант», — прошептал он, и его голова свалилась набок. Меня вновь потрясло чувство ужаса. Наконец, от воронки к воронке я двинулся дальше. На перевязочном пункте я обнаружил половину своей роты. Из 70 человек не ранено было только 15. 20 были, скорее всего, убиты. Мне невероятно повезло. Первая пуля задела поверхность желудка в двух местах. Вторая прошла между двух ребер над селезенкой. Я мог ходить почти без посторонней помощи, нагнув верхнюю часть тела. Раненых отвезли на штурмовых орудиях. Меня подняли на броню вместе с фельдфебелем Глейсером, рука которого была изуродована взрывом осколочного снаряда. В полку нас перегрузили на санитарные машины и отвезли на станцию Горки. Там стоял наготове санитарный поезд. У меня нашлось время доложить командиру о провалившейся операции. Подполковник Дорн печально покачал головой по поводу этой плохо подготовленной и поспешной авантюры, в которой он не участвовал. Батальон был временно передан в распоряжение другой части. До сих пор помню чувство неописуемого облегчения, которое я испытал, когда лежал в движущемся поезде. Поезд шел на Вильнюс, и мы ехали через Минск. В пути я смотрел через окошко переоборудованного товарного вагона. Картина была незабываемой. На западе сияло заходящее солнце. В его красноватом свете широко раскинулась земля, без домов, без деревьев и без кустов. На северной стороне горизонта стена грозовых облаков, черно-фиолетового цвета. Перед ней, далекая и одинокая, белоснежная каменная церковь. Я написал домой о двух своих ранах в живот и о том, что не ожидал длительного лечения. Но через 10 дней рана на желудке воспалилась и потребовалась операция. Хирург был старшим офицером медицинской службы, среднего возраста, рыжеволосый, маленький и плотно сбитый. Когда я проснулся после наркоза, он посмеялся над моей офицерской «заносчивостью». Все еще под воздействием эфира, я пустился в рассуждения о том, насколько хорошо из полного сознания перейти в бессознательное состояние. У меня была отобрана всякая ответственность, и отпали все мысли об обязанности и долге. Скептическое выражение лица хирурга показывало, что он не понимал, о чем я говорил. Вероятно, он не имел никакого понятия о бремени ответственности, возложенном на плечи 19-летнего командира роты. Покидая операционный стол, я сказал, как посчитал уместным: «Благодарю вас, господин доктор». «Не стоит благодарности, мой мальчик», — было его ответом на мои слова, которые я произнес со всей серьезностью. Военный госпиталь размещался в больнице женского монастыря, в старом здании с толстыми стенами. У меня сохранились поверхностные воспоминания о Галине, польской студентке медицинского института, которая дежурила днем. Но до сих пор в моих глазах стоит образ ночной сиделки, с которой я подолгу беседовал каждый вечер. Это была 70-летняя монашка, «принадлежавшая дому Бога». Она была благовоспитанной дамой из польского дворянства и вдовствовала 44 года. На беглом немецком языке она рассказывала мне, заинтересованному слушателю, о своей давно ушедшей, короткой молодости. Она жила в Варшаве, подолгу останавливалась в Париже и Лондоне. Годами она дежурила только по ночам. Возможно, что таким образом она чувствовала себя ближе к «вечной ночи». Каждый день в госпиталь приходила одиннадцатилетняя девочка, которая продавала газеты. Ребенок явно недоедал. Случилось так, что все товарищи в палате ее полюбили. Мы объединились и создали своего рода «благотворительное общество» для помощи ее семье, уплачивая в двадцать или тридцать раз больше за газеты ценой в 10 пфеннигов. Ее глаза светились благодарностью. 3 ноября, когда нас грузили на санитарные машины и отвозили на вокзал, «наша» маленькая девочка еще долго махала рукой нам вслед. К моему удовольствию, санитарный поезд пришел в Вернигероде, чудесный курортный городок в горах Гарца. Благодаря своему расположению, он напомнил мне Зённеберг и Тюрингский лес. По дороге нескольких раненых выгрузили в Хальберштадте, Воспоминаний о самом городе у меня не сохранилось, но я четко помню, как над ним пролетал Гигант. Это был новый транспортный самолет, который мог перевозить по воздуху один танк или целую роту солдат с вооружением. Огромный самолет с шестью моторами, по три на каждом крыле, произвел глубокое впечатление на раненых, особенно тем шумом, который он издавал. Для нас это было признаком того, что мощь Рейха была не сломлена. Когда-то Вернигероде являлся резиденцией князя Штольберга-Вернигероде. Его замок возвышался над городом, отличительной чертой которого были изысканные отели и старинные кирпичные дома на деревянных каркасах. Там было несколько санаториев, в один из которых меня и направили. Он назывался «Д-р Кайенбург». Очевидно, он был назван так по имени врача, и содержался его вдовой. В нем находилось 20 офицеров, чьи ранения были не слишком тяжелыми, и все они могли ходить. Ежедневно из военного госпиталя приходил врач. Санаторный режим соблюдался полностью. Для меня это было непривычным «феодальным» окружением. В палате было радио, имелся балкон с видом на гору Брокен и бильярд в специальной комнате. Еда была хорошей, но «совсем немного сигарет», как я жаловался в письме к отцу. Из своих товарищей, офицеров разного возраста, я помню троих. В моей палате находился сын священника из Аугсбурга, лейтенант Утман. После меня он был самым молодым. Был еще обер-лейтенант Бамбергского кавалерийского полка, господин Ланген из Мюнхена. Он происходил из семьи совладельцев известного издательства «Ланген и Мюллер» и был очень культурным человеком. Дружелюбным был и подполковник резерва д-р Вутцль. Он был ученым, занимался исследованиями в области немецкого языка и истории искусства. Приписан он был к 45-й Линцской пехотной дивизии. Позднее он получил Рыцарский Крест, а после войны стал старшим советником в правительстве одной из австрийских земель. Чтобы попасть из санатория в город, мы проезжали одну остановку по узкоколейной железной дороге. Она проходила от вокзала Вернигероде до Брокена, самой высокой горы Гарца. Днем или по вечерам мы часто заходили в кафе. Однажды мы даже поднялись на Брокен, размышляя на своем пути о гетевском Фаусте и о ведьмах на горе Блоксберг. 5 декабря, в своем письме из санатория, я сообщал отцу, что побывал в краткосрочном отпуске и съездил домой в Штокерау. Рассказал о великолепной постановке «Травиаты» в Венской государственной опере. Однако добавил, что единственной проблемой был никудышный тенор, «как это почти всегда случается в Вене». Но мне совсем не нравилось то, что происходило вокруг моей семьи дома. Меня это так возмущало, что «действительно, их хочется просто избить». Именно так в своем рождественском письме брату Руди я отзывался о тыловых нытиках. «Их сиятельства» не достойны тех жертв, которые приносятся на фронте», писал я. «Это приводит меня в бешенство! Тогда я начал насмехаться над ними. Так что я стал ужасно действовать на нервы многих людей, особенно девушек!» Я сообщил Руди, что провел много времени с двумя его одноклассниками. Один из них, Эгон Паприц, по прозвищу «Кити», позднее пал в бою. Другим был Эрнст Фогль, по прозвищу «Авис». После войны он стал владельцем фабрики и получил известность как сочинитель современной музыки. С этими двумя друзьями я засел одним вечером поиграть в покер. Но ведь я был новичком! Действительно, я играл так плохо, что к концу вечера проиграл все свое месячное жалованье. Основная жалоба в моем письме заключалась в том, что «моя девушка оказалась не для меня». В заключение этого письма я спрашивал, когда мы увидимся снова, «поскольку у меня такое чувство, что война будет продолжаться только один год, самое большее, если на то будет Божья воля». В Вернигероде я получил письмо от ротного писаря, унтер-офицера Вольфа. В нем он сообщал о том, что произошло в роте после моего отъезда. Вольф писал, что в соответствии с моим письмом были сделаны представления на награждение двух человек, а именно двух санитаров. Перед лицом сильнейшего огня противника в тот памятный день боя на русском кладбище они героически исполняли свой долг. Это был капеллан, унтер-офицер Яшек, которого я представлял к Железному Кресту 1-го класса, и обер-ефрейтор Белеке, которого я предлагал наградить Железным Крестом 2-го класса. «… после тяжелых потерь 15 октября рота была пополнена снова. В конце ноября нас перебросили по железной дороге к Невелю. Начиная с 8 ноября потери составили 20 убитыми и 50 ранеными. Лейтенант Людвиг, который принял командование ротой, был тоже ранен. Майор Брауэр и батальонный адъютант, лейтенант Букш, пали в бою. Я желаю господину лейтенанту по-настоящему хорошего выздоровления и надеюсь вас скоро увидеть. Ротные командиры вашего калибра, с напористым и смелым духом, и преисполненные заботой о благополучии солдат в окопах, делают добро нашим людям. Тогда будет легче справиться с трудными задачами, которые стоят перед нами». Часть третья ПЕРЕЛОМ Январь — июль 1944 г.: офицерские курсы, операция «Багратион»— русское летнее наступление Уже в Вернигероде стало известно, что после рождественского отпуска меня направят на курсы для выздоравливающих офицеров. Такие курсы существовали во всех военных округах. Мне надо было выехать в город Фрайвальдау-Графенсберг в тогдашней Судетской области. Этот небольшой городок в гористой местности Альтфатер тоже был курортом, и нас разместили в одном из санаториев. Занятия проводились по утрам и продолжались всего три-четыре часа в виде лекций или военных игр на ящиках с песком. На этих курсах я встретил своего старого товарища, капитана Хайна. С весны прошлого года он командовал 2-й ротой нашего полка в звании обер-лейтенанта. От Хайна я узнал, что из 40 офицеров, находившихся в полку в начале русского наступления 6 августа 1943 г., в части осталось только трое. Все остальные были убиты или ранены. Все командиры батальонов, как и многие другие хорошие товарищи, пали в боях. 11 января, в состоянии сильного потрясения, я писал отцу: «В марте нас снова отправят в Россию. Временами я просто содрогаюсь, но я полагаюсь на Бога». В санатории имелись лыжи. Поэтому некоторые из нас ходили на лыжные прогулки, если позволяла погода и снег был подходящим. Гористая местность предоставляла хорошие возможности как для катания на лыжах, так и для пеших прогулок. Помню, как мы шли по деревенским улицам Верхний Липовый Луг и Нижний Липовый Луг. Их названия были такими же причудливыми, как и окружавший нас пейзаж. «Еда, — писал я матери, — не слишком обильная, но мы узнали о существовании постановления. В соответствии с ним те офицеры, которым еще не исполнился 21 год, имеют право на получение 200 граммов колбасы на человека в день дополнительно к своему пайку! Ошарашенный казначей сразу же утвердил эту добавку!» Фрайвальдау не был таким изысканным курортом, как Вернигероде. Никаких развлечений там не было. После ужина Хайн и я вместе с артиллеристом, обер-лейтенантом Сильвестром, проводили какое-то время втроем, а потом шли спать. Почти нечеловеческое напряжение, продолжавшееся неделями и месяцами, привело к огромной потребности во сне. Иногда после 10 часов ночного сна я ложился в постель сразу после обеда и спал еще четыре часа до ужина. Таким образом достигалась настоящая цель этих курсов, то есть наше выздоровление. По крайней мере, в моем случае! После пяти недель, проведенных в Фрайвальдау, я прибыл в Швейдниц, где встретил многих старых знакомых и хороших товарищей по оружию. Среди них был обер-лейтенант Клаус Николаи. Он был ранен в августе 1943 г., когда командовал третьей ротой. Я подружился с ним, и мы часто посещали театр и заходили в отель Гинденбург-Хоф, в котором я жил в предыдущем году. Как командир роты выздоравливающих, Клаус имел помещение в казарме. У меня была отдельная комната в доме содержателя гостиницы Потлера. Еще одним знакомым был лейтенант Хекель, член хорошо известной семьи, владевшей мастерской по изготовлению шляп в Нойтишене. В одно из воскресений я съездил в Махриш-Шенберг навестить своего товарища курсанта Бормана из Бреслау. Он был ранен во время первой фронтовой стажировки, и у него не сгибалось колено. В другой раз Николаи, Хекель и я, вместе с двумя актрисами театра, совершили поездку из Швейдница на плотину в Франкенштейне.: в Швейднице был вполне приличный провинциальный театр. Когда я слушал оперу Флотова (Фридрих фон Флотов, 1812–1883 гг., немецкий композитор. — Прим. ред.) «Марта», то партию тенора исполнял некий Александр фон Крюденер. Это был уже довольно старый господин, и, как говорили, у него было много детей. Командиром резервного батальона был капитан; Брандт. Мы с Николаи называли его между собой «штурмовик Брандт», по имени героя хорошо известного в то время романа «Время борьбы», т. е. периода до прихода нацистов к власти. Батальонным адъютантом был лейтенант д-р Валлер, который в гражданской жизни был адвокатом в Эгере. В определенной степени Валлер являлся менеджером батальона. Во всяком случае, он был больше бизнесменом, чем офицером. Свое лейтенантское звание он получил в чехословацкой армии. В то время одна маршевая рота каждый месяц отправлялась на Атлантическое побережье Франции, где недавно призванные резервисты старших возрастов и совсем молодые солдаты проходили дополнительную подготовку. В апреле Валлер назначил меня сопровождающим. После того как я получил необходимые документы, он отвел меня в сторону. Валлер сделал мне замечательное предложение. Без командировочного предписания и без отпускного свидетельства я должен был выехать из Сен-Максена и отправиться в Бордо, чтобы купить для него какие-то вещи. Такое незаконное предложение я отклонил сразу, даже не вдаваясь в подробности. Однако в ответ на это Валлер просто пожал плечами. Вполне естественно, что такое путешествие по железной дороге через Германию и половину Франции оказалось более приятным, чем поездки по России. Пейзаж был намного более разнообразным. Я раньше не знал даже Рейнской области и никогда не бывал западнее Меца. В Верре, крупной товарной станции к югу от Парижа, стояли воинские эшелоны. В товарных составах находились цистерны с вином. Немедленно пошел разговор о том, как солдатам одной части удалось, с помощью выстрела из пистолета, «присосаться» к такой цистерне. Через короткое время солдаты нашего эшелона уже бежали со своими котелками к этому месту. Когда появился военный патруль, то установить, кто именно сделал это, было уже невозможно. Пока пулевая пробоина оставалась не заделанной, лучше всего было держать под ней котелки и наполнять их доверху. Вскоре вино начало действовать, и сопровождающим пришлось постоянно следить за тем, чтобы дело не дошло до скандалов. Люди лежали на соломе в товарных вагонах, в каждом из которых стояла маленькая железная печка. Для сопровождающих имелся отдельный пассажирский вагон. Во время выгрузки в Сен-Максене в одном из швейдницких вагонов печка упала. Солома загорелась, и люди поспешили поскорее оттуда выбраться. Слава Богу, подумал я, что это не случилось во время движения поезда по Франции. На обратном пути мы проехали мимо залитых солнцем замков Луары. Казармы в Сен-Максене, в бывшем французском пехотном училище, мне не понравились. Мое обратное путешествие оказалось непримечательным, не считая того факта, что оно проходило по незнакомой стране, что само по себе было событием. Но главным событием стал для меня Париж. В то время действовал приказ, согласно которому любому военнослужащему Вермахта, официально приезжавшему в Париж или находившемуся там проездом, разрешалось останавливаться в городе на 48 часов для осмотра его достопримечательностей. С одним лейтенантом, сапером из другого силезского гарнизона, я тоже воспользовался этим правом. Нам выделили двухместный номер в Grand Hotel de Opera. Этот отель был реквизирован для размещения офицеров. К нашему приятному удивлению, там была даже, хотя и не очень горячая, но теплая вода. Получилось так, что в Париже мы провели воскресенье и понедельник, успев пробежаться по основным достопримечательностям города, как я писал отцу 9 апреля. Мы осмотрели собор Нотр Дам, Лувр, Дворец Инвалидов, прошлись по Трокадеро и Елисейским Полям. На Триумфальной арке, возле которой как раз проходила смена немецкого караула, среди других названий памятных мест наполеоновских войн и сражений, я обнаружил наименование городка Холлабрюн, поблизости от моего родного Штокерау. На Эйфелеву башню за два года до этого забирался отец, потратив на это два с половиной часа и пересчитав все ступеньки. Однако во время моего посещения Парижа можно было подняться только до ресторана на первом ярусе. Но все равно, вид оттуда был великолепным и подтвердил мое впечатление, что Париж был намного более величественным городом, чем Вена или Берлин. В пасхальном письме отцу я сообщал ему о хорошей пасхальной проповеди, прочитанной в швейдницкой приходской церкви проповедником-конфессионалистом. Я полагал, что во время пасхальных праздников у отца должно было быть много работы. В том же письме я напомнил ему о дне рождения матери 11 апреля, так как знал, что отец легко забывал даты таких семейных событий. На пути из Парижа мне удалось выкроить один день и попасть в Штокерау. Сделать это оказалось легко, потому что армейские эшелоны с отпускниками уходили с Восточного вокзала вечером после 19. 00 с интервалами в 15 минут. На поезд до Бреслау я опоздал. На Вену шло два поезда, из которых один уже ушел. В железнодорожной комендатуре я объяснил ситуацию и доказал, что мне надо было «обязательно» сесть на венский поезд. Вокзальный охранник, старый австрийский резервист, понимающе кивнул головой. Когда я прибыл в Швейдниц то узнал, что в городе Лигниц внезапно скончался отец моего товарища, лейтенанта Людвига. Вместе с обер-лейтенантом Либигом, который тоже был уроженцем этого города, я отправился туда на похороны. Семья Людвига владела отелем и после похорон все собрались там в небольшом зале. У обер-лейтенанта Либига, бывшего унтер-офицера, дослужившегося до офицерского звания, была в Лигнице жена, но виделся он с ней редко. В Швейднице у него была связь с оперной певицей. Паульхен Фогт обладала слабым голосом, была хрупкого телосложения, но отличалась чудесным характером. В «Марте» она исполняла партию фрау Флют. Либиг был командиром маршевой роты резервного батальона. В нее попадали все офицеры и солдаты, которые после ранения уже побывали в роте выздоравливающих. Как только их признавали годными для строевой службы, они ожидали там отправки на фронт. Сам Либиг страдал болями в желудке. Он, как и основной командный состав резервного батальона, считался годным для несения тыловой гарнизонной службы. К сожалению, я тоже относился к этой категории. Мне не очень нравилась казарменная жизнь, и я хотел скорее попасть на фронт. Тем временем я нашел для себя интересное занятие. Меня сделали ответственным за военную подготовку личного состава только что сформированного маршевого батальона. Он состоял из людей, которые по своему возрасту не могли принимать участия в Первой мировой войне. Их призвали совсем недавно. Взводные и ротные командиры не имели фронтового опыта. Я должен был составлять планы занятий и контролировать процесс обучения личного состава в поле и на стрельбище. В шутку мы называли людей из этих возрастных групп «секретным оружием». Но на самом деле нового оружия, которое должно было решить исход войны и на которое все так надеялись, не было видно нигде. В своей службе в маршевом батальоне я находился фактически без присмотра. Например, я мог позволить себе продлить обеденный перерыв. Я проводил его в офицерском клубе, после чего мог пойти в кафе. Насколько важными стали для меня эти посещения кафе, я расскажу позднее. Я как следует узнал командира маршевого батальона, в котором я занимался обучением личного состава. Он был человеком с замечательной биографией. Майор Норберт Фрейзлер родился около 1890 г. в моравском городе Нойтишене. Он уже был офицером в старой австрийской армии. В сентябре 1914 г., в звании обер-лейтенанта, он получил Крест за Военные заслуги 3-го класса, чем явно гордился. Но в это же время он попал в плен к русским и находился в Сибири примерно до 1920 г. Он был из тех немногих офицеров, которые пошли в чехословацкую армию, или, вернее, тех, которых туда приняли. Ему с трудом удалось дослужиться до штабс-капитана. По его словам, из-за своей немецкой национальности это было самым высоким званием, которое он смог получить. После того как он был принят в ряды Вермахта, ему присвоили звание майора. Благодаря своему превосходному знанию русского языка, он использовался на работе с подразделениями русских добровольцев из состава так называемой «Власовской армии». В рамках этой службы майор Фрейзлер являлся комендантом Лофотенских островов у побережья Норвегии. Он был невысоким человеком с седыми волосами, «крепким» типом с выразительным лицом и живым темпераментом. Ему нравилось беседовать со мной, и он мог рассказывать интересные истории. Офицерский клуб и столовая находились, как обычно, на территории казарменного городка, отдельное здание с несколькими большими комнатами. Само собой разумеется, к столу можно было подойти только после появления командира, а приступить к ужину — только после того, как он поднимал свою ложку. В то время Германия была первой в мире страной, в которой нормы продовольственного снабжения были одинаковыми как для офицеров, так и для солдат. Но преимущество питания в офицерской столовой было в том, что кухней, как правило, заведовал хороший повар, который мог использовать выдаваемые ему продукты более рационально и готовить вкуснее. Безусловно, еда, приготовленная на 20 или 50 офицеров, была намного лучше и разнообразнее, чем еда, приготовленная на целый батальон. В этой столовой я познакомился со знаменитым блюдом, о котором знал только по рассказам солдат. Оно называлось «Силезское царство небесное» и состояло из очень нежных, почти тающих во рту клецок из дрожжевого теста с припущенными сливами или смесью из фруктов. Уникальной особенностью блюда было добавление в него тонко нарезанных ломтиков копченого мяса, что придавало ему ярко выраженный пряный аромат. После обеда я обычно удалялся в комнату отдыха и садился в глубокое кресло, в котором можно было вытянуть ноги и спокойно подремать. Офицерские вечера уже не были для меня такими волнующими, какими они были в Морхингене. Причиной послужило то, что алкоголь стал отпускаться теперь в минимальных количествах. Только 20 апреля 1944 г., в день рождения фюрера, когда у нас был торжественный ужин, можно было пить сколько угодно. Я играл на пианино, и это продолжалось до поздней ночи. «Наслаждайся войной, мир будет ужасен» — таков был лейтмотив нашего торжества. За этим последовало торжественное мероприятие совершенно иного свойства. Во время моего доклада капитану Брандту присутствовал полковник по фамилии Вернер. Я видел его раньше в отеле Гинденбург-Хоф. Вернер возглавлял армейскую киностудию, которая переехала из Берлина и какое-то время находилась в Швейднице. Сам он остановился, как и подобало его званию, в Каммрау, поместье графа Кайзерлинга, располагавшемся примерно в 12 километрах от города. Вернер сообщил мне, что в следующую субботу должен был отмечаться день рождения его молодой родственницы. У них не хватало одного кавалера, и поэтому его место надо было занять мне. Тогда же я узнал, что они подыскивали умеющего держать себя в обществе молодого офицера и остановились на мне. Событие оказалось интересным. Прежде мне никогда не приходилось бывать в домах титулованных особ, проживавших к востоку от Эльбы. В субботний день полковник Вернер взял меня в свой служебный автомобиль. Каммрау было названием маленькой деревни на территории поместья, а сама усадьба включала в себя замок и несколько сельскохозяйственных построек. Хозяином был, если мне не изменяет память, племянник философа Кайзерлинга. Семья происходила из балтийских дворян, а сам граф был раньше камергером двора кайзера Вильгельма II. Помню анфиладу комнат, последняя из которых была кабинетом графа. Все комнаты были со вкусом, а в ряде случаев и роскошно обставлены мебелью. Было много картин, рисунков, а также фотографий с дарственными надписями, особенно портретов Его Величества. Граф, которому я был только представлен, был человеком небольшого роста и носил накладку на лысине. Своим видом он напоминал ученого-одиночку, а не хозяина поместья. Главным лицом в доме была скорее 70-летняя графиня, которая вовлекла меня в продолжительную беседу. Она излучала естественное благородство. О других гостях, исключая полковника Вернера, воспоминаний у меня не сохранилось, но молодых людей я помню хорошо. Во-первых, там была виновница торжества, баронесса Виола фон Рихтгофен, которой только что исполнилось 25 лет. Был и ее брат, лейтенант запаса в форме пехотного офицера. Он потерял почку в результате ранения. Их отцом был Лотарѵ фон Рихтгофен, брат знаменитого Манфреда, «красного» летчика. Он тоже был летчиком-истребителем и имел орден «За заслуги». Лотар Рихтгофен встретил свою смерть в 1930 г., когда был пилотом гражданской авиации. Он был женат на дочери хозяев дома, в котором и выросли его дети. Виола была медсестрой Красного Креста в одном из военных госпиталей Бреслау. Голубоглазая блондинка, она была естественной, приветливой, но держала себя как-то по-матерински. Выяснилось, что ее подругой была фройлен фон Гарнесс, из семьи гугенотов. Особенно изящной и стройной была Бецина фон Pop, молодая дама из провинциального дворянства и прямая противоположность похожей на гувернантку фройлейн Гарнесс. Самой молодой была очень симпатичная и жизнерадостная фройлейн Карловиц. Она сказала мне, что ее брат был обер-лейтенантом танковых войск и находился в то время в Бадене неподалеку от Вены. Из молодых людей, кроме Рихтгофена, был школьный друг Виолы, простой парень, который перенес детский паралич и поэтому был непригоден к военной службе. Тем не менее он с гордостью носил спортивный значок, полученный им за достижения в соревнованиях для инвалидов. Был еще обер-лейтенант связист «Кони» фон Фалькенхаузен. Ему было лет 25, и он носил длинные, приглаженные волосы, которые вместе с его внешностью в целом придавали ему сходство со спаниелем. Конечно же, частью визита был осмотр конюшен и хозяйственных построек, а также прогулка по парку. Возле замка был небольшой пруд с плавающими по нему лилиями. Беседа была непринужденная, оживленная и легкая. Оказалось, что меня оставляют на ночь, и для этого была приготовлена отдельная комната, в которой, (естественно!) находилась зубная щетка. Так как особого приглашения не было, то свою я не брал. Перед ужином мы собрались в гостиной, где был подан аперитив. После того как пробил гонг, мы направились в столовую. Дамы сопровождались мужчинами. Надо было поклониться ближайшей к вам даме, подать ей руку и проводить к столу. Стол был круглым и достаточно большим, чтобы за ним могли удобно расположиться 12 человек. Блюда были приготовлены из продуктов военного времени и совсем не «аристократическими». Их поднимали из находившейся внизу кухни на специальном подъемнике, а затем укладывали на вращающуюся подставку посередине стола. Таким образом, отпадала необходимость передавать блюда по кругу. Для нас, молодых людей, это был веселый вечер, который продолжался до поздней ночи. В годы своей молодости я мог, когда надо, выпить как следует и не потерять контроля над собой. Так что вечер я провел с огромным удовольствием. Утром, в назначенное время, я был на своем месте за завтраком, который подавался «по-семейному» за тем же круглым столом. После этого я сказал, что собираюсь вернуться в Швейдниц. Граф хотел предоставить в мое распоряжение ландо с кучером, но я в вежливой форме отклонил это предложение. Мне действительно было необходимо пройтись пешком, и в это чудесное майское воскресенье я с нетерпением ожидал прогулки по тихой проселочной дороге. Я так рассчитал свой путь, что пришел в офицерскую столовую как раз к обеду. По дороге я перебирал в голове свои впечатления от вчерашнего дня, думал о предстоявшей неделе и предвкушал встречу с Гизелой. Дело в том, что уже несколько раз после обеда в офицерской столовой я стремился поскорее попасть в кафе на городской площади. Там я давно заприметил девушек-гимназисток, которых можно было легко узнать по их портфелям и разговорам. Не прошло еще и трех лет после того, как я сам ходил в гимназию, и мне доставляло удовольствие наблюдать за оживленным разговором этих девушек. Одна из них мне особенно понравилась, и вскоре я влюбился в нее. Ей было только 17 лет, у нее были каштановые волосы и чудесное открытое лицо, веселое и в то же время серьезное. Конечно, я не знал ее и не знал, как к ней подойти. Я подъезжал к гимназии на велосипеде к окончанию уроков. Несколько раз мне удавалось ее увидеть, и я заметил, что она заметила меня. Она носила свои густые волосы так, что они закрывали лоб, глаз и щеку, и откидывала их назад, как встряхивает гривой скачущий жеребенок. Не могу выразить, как мне нравилось это движение, которое запечатлелось в моей памяти на всю жизнь. Ее глаза были одновременно карими, серыми и зелеными, с темной радужной оболочкой. Мне они говорили о глубокой проницательности, необыкновенной нежности, о безмерной доброте и теплоте сердца. Вечером 9 мая, по счастливому совпадению, я смог поговорить с ней при особенно трогательных, памятных для меня обстоятельствах. Я проходил мимо церкви Освобождения, которая была построена в знак благодарности по случаю окончания Тридцатилетней войны. Большое, просторное здание на деревянном каркасе было окружено старыми липами, у которых только начали появляться первые зеленые ростки. В похожем на парк церковном дворе и прилегающем к нему кладбище я почувствовал настроение этого вечера, и меня охватило чувство тоски и желания. Я вошел в церковь, из которой доносились аккорды хорала. Старясь не помешать молящимся, я не стал искать места на скамье, а прислонился к колонне. Мой взгляд обернулся на девушку, и я узнал в ней Гизелу. Она наклонила голову и сложила руки. То, что она находилась там, меня удивило. Оказалось, что она пришла навестить могилу своей матери, которая умерла через несколько дней после ее рождения. Хотя служба еще продолжалась, она покинула церковь. Я последовал за ней, держась от нее на почтительном расстоянии. Я увидел, как она остановилась у могилы, могилы своей матери, и только тогда, когда она пошла дальше и стала приближаться к воротам кладбища, я подошел к ней и заговорил. Она посмотрела на меня своими большими глазами. Они говорили о серьезности, удивлении и, как мне показалось, выражали мягкий упрек. Но возможно, что я ощущал это только потому, что чувствовал себя незваным гостем. После этого мы стали встречаться настолько часто, насколько это удавалось Гизеле после занятий в гимназии. Мы гуляли по «Кольцу», бывшей крепостной стене, которая когда-то окружала город, а теперь была роскошным бульваром. Иногда мы выезжали на велосипедах за город, где оставались до позднего майского вечера. Мы отыскали для себя любимое место, скамейку на опушке леса к западу от города, где шоссе поднималось наверх в сторону деревни Буркерсдорф. В этом месте парк превращался в лес. Под нами разворачивался мягкий облик города, нашего дорогого Швейдница, с его башнями и крышами в лучах заходящего солнца. Но время шло быстро, и для меня наступило время отправляться на фронт. За последние месяцы мне стало ясно, что, скорее всего, я не буду удовлетворен профессией офицера. Если бы я решил остаться в армии, то надо было, по крайней мере, делать карьеру офицера генерального штаба. Но для этого надо было сначала получить звание капитана. На все это должно было уйти много времени. А пока надо было снова идти на фронт. С меня было достаточно этих казарм, с их пораженцами и мерзавцами, уклоняющимися от фронтовой службы. Я хотел уйти «в поле, на волю», горел желанием оказаться в обстановке фронтового товарищества, почувствовать свою принадлежность к сообществу, к чему особенно стремится каждый молодой человек. Такое я переживал только там и нигде больше. Хорошо это или плохо, но мое место было там. Там было «правильно». У меня было еще одно обстоятельство, определявшее стремление попасть на фронт. Я получил Железный Крест 2-го класса, серебряный штурмовой знак и значок за ранение. Но у меня не было заветного Железного Креста 1-го класса и знака «За ближний бой». Без этого, как мне казалось, нельзя было стать «настоящим офицером пехоты». Поэтому я подписал документ о своем добровольном желании служить на фронте, хотя медицинская комиссия годным меня не признавала. Даже тот факт, что в мою жизнь неожиданно вошла Гизела, не смог изменить это решение. Я еще раз поехал домой в краткосрочный отпуск, который нам предоставляли каждый месяц. Поскольку я был не из Силезии, а от гарнизона до родного города было больше 300 километров, то мне дали четыре дня. Я нашел способ максимально использовать каждую минуту из этих дней. Из Швейдница я выехал в полночь по Восточной железной дороге, а возвращался по Северо-Западной дороге через Богемию на Герлиц, где пересел на поезд до Швейдница. Вечером перед отъездом на родину мы выпивали с товарищами в привокзальном отеле, так что на поезд я садился уже «хорошим». В Каменце я пересел на следовавший из Бреслау на Вену поезд с отпускниками. Я был уставшим и пьяным. В вагоне я уснул, но внезапно был разбужен охранником, который выкрикивал: «Мительвальде, Мительвальде!». Я подумал, что сел не на тот поезд, выскочил на платформу и спросил, где поезд на Вену. Станционный жандарм сказал, что я только что с него сошел. Вернувшись в вагон, я стал думать о том, как справиться с похмельем. В какой-то степени это мне удалось. Когда я приехал в Штокерау, мой школьный друг Вальтер Хакль встретил меня на вокзале. Он уже несколько дней находился дома, приехав в отпуск с итальянского фронта. Последовал «большой привет», и мы заглянули в несколько трактиров подряд, где душевно выпили. После этого меня снова одолела усталость, и Вальтер доставил меня домой, передав смеющейся матери. Вернувшись в Швейдниц, я узнал, что должен был отправиться на фронт со следующей маршевой ротой. 4 июня, в воскресенье, настало время уезжать. Я собрал роту, и генерал ее проинспектировал. Расцвела сирень, и я приказал оборвать цветы с живой изгороди возле казармы, чтобы у каждого солдата была на груди веточка сирени. С полковым оркестром впереди мы направились к вокзалу. Это был единственный раз во всей моей военной жизни, когда я маршировал с оркестром полного состава. Мы шли по Петерштрассе, через Ратушную площадь к вокзалу. Я маршировал во главе роты. У окна своей квартиры на Петерштрассе стояла Гизела. Она пришла на вокзал. Рота уже погрузилась, и мы смогли немного поговорить наедине. Прощание вышло тяжелым, и не только для нее, но и для меня. Она подарила мне книгу «Тем, кто отправляется в опасный путь». Это был альманах, посвященный памяти Вальтера Флекса, поэта «молодежной волны», убитого на фронте в 1918 г. Я стоял с Гизелой немного в стороне от других людей. Между нами был невысокий забор. На ней было яркое летнее платье с узкой талией. Глаза ее сверкали влагой, и мы нежно поцеловались на прощание. Поезд тронулся. Лицо и фигура Гизелы потеряли свои очертания. Вскоре я смог разглядеть только белое пятнышко ее платья, а потом исчезло и это. Посвящение, которое она написала на этой книге, было таким: «Для часов одиночества на фронте, от всего сердца, твоя Гизела». 6 июня мы стояли на товарной станции в Лодзи, которая в то время называлась Лицманштадтом. До нас дошла новость о высадке союзных войск во Франции. Даже если мы, простые солдаты, ничего и не знали о более широкой картине событий, тем не менее всем стало ясно, что война вступила в решающую стадию. Однако о том, что она могла закончиться для Германии поражением, никто не думал. На пути к фронту всех находившихся в нашем товарном вагоне временно сблизило чувство особого единения. По прибытии на место наша группа должна была немедленно рассыпаться, нас должны были распределить по различным частям и подразделениям, но в тот момент каждый переживал общее для всех чувство неизвестной, хотя пока еще и далекой, опасности. После взволнованных высказываний по поводу этой новости стало тихо, и кто-то запел приглушенным голосом. Потом к нему присоединились другие, и, наконец, в старой знакомой мелодии слились голоса всех наших солдат: Так возьми меня за руки и веди, К благословенному концу и к вечности веди. Я не могу идти один, ни шагу не могу, Куда пойдешь и где останешься, туда меня возьми. Когда прозвучала первая строфа песни, скромное начало переросло в хор. На меня произвело сильное впечатление, насколько много людей знало слова второй и третьей строфы. 11 июня мы прибыли на место назначения. Мы проехали через Варшаву, Вильнюс, Даугавпилс, Молодечно и Полоцк, почти до самого Витебска и закончили свой путь в Левше. Там располагался командный пункт дивизии. Распределение людей произошло, как и предполагалось. Большинство пехотинцев попало в недавно переформированный 7-й гренадерский полк. Кроме него в состав дивизии входили еще два полка, 461-й и 472-й. Я попал в 472-й полк, где стал адъютантом 2-го батальона, которым командовал капитан Мюллер. Он был одним из семи офицеров 7-го полка, выздоравливавших нагорном курорте Фрайвальдау. Когда он узнал, что я прибыл с маршевой ротой, то попросил назначить меня адъютантом в свой батальон. Наша 252-я пехотная дивизия, имевшая неофициальное наименование «Дубовый лист», занимала оборону на стыке двух групп армий: «Центр» и «Север». Это представляло для нашего соединения особую опасность, поскольку именно такие стыки и выбирались противником в качестве места нанесения основных ударов. Русское наступление должно было начаться в самое ближайшее время. Этим известием нас и встретили. Таким образом, для сколачивания переформированных подразделений и их подготовки оставались считаные дни, в лучшем случае недели. 15 июня отдельному фузилерному батальону майора фон Гарна, развернутому в главной полосе обороны, удалось сбить русский разведывательный самолет. Среди его «пассажиров» оказались офицеры Генерального штаба, осматривавшие местность, по которой должны были наступать их войска. Наш батальон сколачивался наспех. Я отвечал за подготовку приказов, переписку и дела, относившиеся к личному составу. Я примирился с тем, что не получил назначение в 7-й гренадерский полк. Одно то, что я возглавлял батальонный штаб, имея в своем подчинении дежурного офицера, связистов и посыльных, было для меня делом совершенно новым. 18 июня прошли учения, в которых был задействован весь личный состав батальона. Капитан Мюллер и я участвовали в них, сидя верхом на лошадях. Мой армейский конь, белый жеребец Ганс, был своенравным малым. Удержать его на предписанной дистанции в полкорпуса от командирской лошади было нелегко. Вдобавок он еще и сорвал с меня поясной ремень, протащив вдоль стены. Чтобы не зажало левую ногу, пришлось срочно выпрыгивать из седла. Этим учением батальона завершилась моя «кавалерийская жизнь». После этого возможностей для верховой езды уже не было. 20 июня батальон был выдвинут к деревне Левша у железнодорожной линии Витебск — Полоцк. Теперь уже не было сомнений в том, что русские начнут свое наступление 22 июня, в третью годовщину начала этой кампании. Вечером 21-го числа командир, капитан Мюллер, пригласил всех офицеров батальона отметить свои новые должности. Для многих это одновременно стало и прощанием. Цитирую автора истории 7-го гренадерского полка Ромуальда Бергнера: «Самым тяжелым поражением немецких вооруженных сил во Второй мировой войне явился разгром группы армий «Центр» в ходе начавшегося 22 июня 1944 г. наступления Красной Армии в Белоруссии». Тот факт, что начало этой операции совпало с третьей годовщиной начала осуществления плана «Барбаросса», был далеко неслучайным. Дата была установлена советским Верховным командованием преднамеренно. Это напоминание о самом мрачном часе России должно было воспламенить наступательный порыв солдат Красной Армии и вдохновить их на напряжение всех своих сил для достижения успеха. В соответствии с планом «Багратион», Красная Армия должна была нанести мощные удары на шести отдаленных друг от друга участках фронта. Эти удары должны были наноситься практически одновременно с тем, чтобы расколоть немецкую оборону, заставить немецкое командование рассредоточить свои силы и таким образом лишить его возможности отбивать советские атаки. Историк Андреас Хильгрубер показал, что существует прямая причинная связь между крахом группы армий «Центр» и падением Третьего рейха. 22 июня 1944 г. началось общее наступление Красной Армии на фронте труппы армий «Центр». Группировки немецких войск в районах Витебска, Орши, Могилева и Бобруйска оказались в окружении. Однако массированное советское наступление в западном направлении продолжалось. Масштабы катастрофы возрастали. В численном отношении ее последствия были в два раза более значимыми, чем те, которые Германия пережила после поражения под Сталинградом. Стратегические последствия оказались неизмеримо более тяжелыми. К северу от Витебска, там, где мы находились, советские войска начали наступать ранним утром 22 июня. Фронт протяженностью 64 километра удерживал 9-й армейский корпус в составе корпусной боевой группы «D» и 252-й пехотной дивизии. Наступало восемь дивизий 43-й армии. К ним вскоре была добавлена дивизия из состава 6-й гвардейской армии. Их задача заключалась в прорыве полосы фронта шириной 25 километров. В ключевых пунктах участка прорыва стрелковые дивизии поддерживались силами двух танковых бригад. Удары были нанесены по правому флангу и по центру участка, занятого частями 252-й пехотной дивизии. В ночь с 21 на 22 июня русские выдвинулись к нашим позициям. В 4.00 началась артиллерийская подготовка, а в 4. 20 они пошли в атаку. На участках 1-го батальона 7-го гренадерского полка и отдельного фузилерного батальона противник прорвал фронт. Приведенные выше данные взяты из официальной истории 7-го полка. Насколько лично я помню, ураган разразился в 3.05, ровно в то же самое время, как и июле 1941 г. Огонь был сосредоточен на главной линии обороны. На деревню падали только отдельные снаряды крупного калибра. Мы уже давно покинули деревенские дома и укрывались в траншеях рядом с ними. Я был разбужен грохотом рвущихся снарядов всего лишь после одного часа сна. Тот бой начался для меня с раскатов грома в моем черепе, ослабленном шнапсом и усталостью. К 5.00 батальон получил приказ отойти ко второй линии траншей, заранее подготовленных для этой цели. Это было хорошей новостью, поскольку, если противник уже атаковал по фронту, то вскоре следовало ожидать перенесения огня и на наш тыл. Тогда под обстрелом должны были оказаться наши огневые позиции, деревни и дороги, т. е. цели, давно уже выявленные вражеской разведкой. Мы начали отходить, артобстрел перед нами и рвущиеся снаряды позади. В итоге дивизия оказалась рассеченной на две части. Под ее непосредственным командованием находились 7-й гренадерский полк, отдельный фузилерный батальон и наш 2-й батальон 472-го полка. Однако наша 5-я рота, которая была развернута на левом фланге, 1-й батальон, наш полковой штаб, а также весь 461-й полк были отброшены на северо-запад. О судьбе 5-й роты не было никаких известий даже на следующий день. Тем временем вторая оборонительная линия стала основной. Кроме того, требовалось срочно ликвидировать разрыв на нашем левом фланге. Проходя вдоль основного рубежа обороны, мы с капитаном Мюллером наткнулись на 88-мм противотанковое орудие, занимавшее позицию вблизи леса и державшее под прицелом дорогу на Левшу, по которой русские подтягивали танки. По дороге шел Т-34 — один выстрел, и он загорелся. Второй следовал прямо за ним. В него попал следующий снаряд. Он остановился, и из башни выползла перепачканная маслом фигура. Показался третий танк, который начал медленно проезжать мимо своих товарищей. Наводчик нашего противотанкового орудия напряженно наблюдал за ним, а потом нажал на спуск. В очередной раз было достигнуто прямое попадание, и вся башня целиком взлетела в воздух. Столбом взметнулось пламя. После короткого одночасового отдыха в ночь на 22-е, полного отсутствия сна на следующую ночь, я так и не сомкнул глаз в ночь с 23 на 24 июня. Наш командный пункт располагался в укрытии, которое, вероятно, использовалось ранее распорядителем работ во время сооружения второй линии траншей. Утром мы все еще держались. К полудню, как было приказано, мы отошли за линию железной дороги Витебск — Полоцк. Противник наседал на нас сзади, железнодорожные сооружения находились под огнем. Рядом со станцией, на которой я вышел из поезда всего лишь за 14 дней до этого, остатки батальона пересекали железную дорогу. На станции Шумилино стоял товарный состав, готовый к отправлению на Полоцк. Как магнит, он притягивал к себе наших солдат. Мюллер и я, надрываясь от крика, старались противодействовать этому проявлению разложения. С большим трудом, но нам все же удалось собрать остатки батальона. Однако некоторые, увидев возможность убежать, захотели ею воспользоваться. Они забрались на паровоз и стали упрашивать машиниста уезжать как можно скорее. Когда состав наконец тронулся, наш батальон находился уже в порядке и отступил за железную дорогу. Поезд не прошел и 100 метров, как оказался под огнем противотанкового орудия противника. Прямое попадание в котел паровоза сразу же прекратило это путешествие. Пассажиры соскочили на землю и побежали по шпалам дальше. С наступлением сумерек я получил приказ провести контратаку. С людьми своего штаба мы выбили русских из домов деревни Вербалы. Так как их было немного и мы орали как сумасшедшие, операция оказалась для нас достаточно легкой. Вечером на передовую был доставлен из дивизии агент нашей разведки. Это был армянин в русской военной форме. Ночью он должен был провести разведку в расположении вражеских войск, а потом вернуться обратно. Тем временем стало известно, что разрыв на левом фланге становился все шире и шире. На протяжении нескольких километров немецких войск не было совсем. 25 июня остатки дивизии должны были переправиться через Двину. Вокруг деревни Улла и находившегося возле нее моста был создан плацдарм, половину которого занимал наш потрепанный батальон. Русские осторожно продвигались вперед, не оказывая серьезного давления, но временами открывали интенсивный огонь. В 11.30 пришел приказ оставить плацдарм, поскольку мост через Двину должен был быть взорван в 12. 00. В это время наша артиллерия снималась с позиций и поэтому не могла поддержать нас огнем. Оставалось три штурмовых орудия. Мы предпочли оставить их при себе вместо того, что дать им занять огневые позиции на противоположном берегу. Капитан Мюллер позволил другому подразделению уйти с плацдарма первым. Сам он хотел переправиться с последним штурмовым орудием. Со своей стороны, я предлагал, чтобы те, кто не умел плавать, начали уходить немедленно. После этого остальные, вместо того чтобы собираться на находившемся под угрозой подрыва мосту и перед ним, могли бы переплыть через реку. Мюллер решил придерживаться своего замысла, но время шло, и к 12.00 и он стал заметно нервничать. Наконец, в 11.55 нам уже ничего уже не оставалось, кроме как забраться на штурмовое орудие и начать переправляться через мост. Вместе с 15 солдатами мы с Мюллером вскарабкались на боевую машину. Нам пришлось лезть на самый верх. Каждый хотел укрыться за другими товарищами. Русские стреляли со всех сторон, и по броне застучали пули. Но мы продолжали цепляться друг за друга. К счастью, только два человека были легко ранены. Ровно в 12. 00 мы проехали по широкому деревянному мосту. На другой стороне нас поджидал офицер-сапер, которому мы сказали, что были последними, кто покинул плацдарм. Немного погодя, после того как мы слезли со штурмового орудия, сапер привел в действие детонатор. Уходя, мы оглянулись, и увидели, как мощный взрыв разнес мост на части. Обломки упали в воду и на берега реки. В пяти километрах вверх по течению Двины мы заняли позицию справа от фузилерного батальона. Нашим соседом справа была корпусная группа «D», вернее, ее остатки. В первую ночь русского наступления корпусная группа оставила деревню Лабейки, которая теперь тоже была справа от нас. При наличии достаточного количества сил эта позиция могла бы быть просто идеальной. Превосходно сооруженная траншея проходила вдоль западного берега Двины по крутому склону, высота которого местами доходила до 10 метров. Фронтальная атака через реку шириной 16 метров практически полностью исключалась. На выделенном нам участке обороны я даже нашел время полюбоваться пейзажем. Он напоминал английский парк, с лугами и отдельно стоящими группами деревьев и кустарников. Под летним солнцем через реку открывался прекрасный вид. Никаких выстрелов пока не было. Я нашел мотоцикл гражданского образца, который, по-видимому, был брошен работавшими там людьми из строительной «организации Тодта». По дорожке через луг я поехал через участок обороны, чтобы установить связь с нашими соседями. Вместо ключа зажигания я использовал деревянную щепку, и, как ни странно, маленький Durrkopp 125 заработал. Однако эта дорога просматривалась противником. Все шло хорошо, пока я не попал под прицел русской противотанковой пушки. Первый снаряд лег от меня далеко, но второй чуть не свалил меня, когда я попытался объехать воронку от первого взрыва. Я почувствовал, как меня обдало порывом воздуха от пролетевшего рядом третьего снаряда, и решил дальше не ехать. Вечером Мюллер вернулся из располагавшегося позади нас командного пункта полка. Пока капитан Мюллер отсутствовал, то после пяти ночей и четырех дней без сна я поспал всего три часа. Бои и частая смена позиций, плюс суматошные действия Мюллера, а еще и принятая поначалу таблетка Первитина не давали мне отдохнуть на протяжении более 100 часов. Я постоянно бодрствовал. Поэтому, расположившись на мягком зеленом мху, я спал теперь как убитый. После этого мне потребовалось еще полчаса, чтобы проснуться полностью. Мюллер принес приказ отбить у противника деревню Лабейки. Мне он показался не в своем уме, говорил бессвязно и не стоял на ногах как следует. Наверное, он выпил слишком много в полку или, что более вероятно, небольшой дозы оказалось для него достаточно, поскольку он был измотан точно так же, как и я. Но, возможно, у него было предчувствие, что его смерть была уже рядом. «Нам конец, Шейдербауер», это было первое, что он сказал. Затем он изложил детали. В атаке должен был принять участие весь штаб батальона. Лабейки надо было атаковать с севера и юга, вдоль Двины, и обязательно взять. Мы должны были сделать это без артиллерии, без штурмовых орудий, вообще без тяжелого вооружения и даже без достаточной информации о противнике, только «на ура» и при «моральной поддержке» ночной темноты. После захода солнца мы двинулись вперед. От ночи не было никакого толку. Как только русские заметили, что начинается атака, они выпустили осветительные ракеты и развернули противотанковые пушки и минометы, которые были уже переброшены через Двину. В небольшом сосновом лесу, недалеко от вражеских позиций, продвижение застопорилось. Казалось, что преодолеть эту стену огня было невозможно. Противотанковые снаряды взрывались, ударяясь о деревья. Между ними свистели, падали и взрывались осколочные и фугасные снаряды. Голоса людей тонули в этом грохоте. Темноту леса пронизывали трассирующие пули. Когда магниевое свечение ракет исчезло, темнота ночного леса охватила нас еще сильнее. Мне показалось, что Мюллер тронулся окончательно. Размахивая пистолетом, он кричал «ура», но атака не продвинулась ни на один шаг. Наконец, он послал меня на левый фланг, где я стал искать лейтенанта Кистнера, командира 7-й роты. Прячась за соснами, я постепенно продвигался вперед и вышел к траншеям на берегу Двины. Вместо лейтенанта Кистнера я обнаружил пару беспомощных солдат, ожидавших приказа. Русские продолжали стрелять из всего, что у них было. Неожиданно все стихло, и со стороны противника послышались крики «ура», которые становились все громче и громче. В какой-то момент мы подумали, что это была атака соседней части к востоку от нас. До этого о них не было никаких известий. Но атакующие приближались удивительно быстро, и по их гортанным голосам мы поняли, что это были русские. Подражая нашему «ура», они, возможно, рассчитывали, что это напугает нас больше, чем русское «урреей». Так как, судя по всему, они атаковали вдоль траншеи, я приказал солдатам вылезти оттуда и укрыться сбоку от нее. Таким образом мы могли позволить русским проскочить мимо нас в траншею, а потом забросать их гранатами. Солдаты выбрались направо от траншеи. В то время как пугающее «ура» сотрясало меня почти физически, я свернул налево от траншеи, быстро заполз в кусты, и тут у меня под ногами провалилась земля. «Крутой берег!» — успел подумать я. Земли под ногами не было. Я соскальзывал и катился вниз. Потом полетел вниз головой, перевернулся, покатился дальше, пока не упал на мягкий песок берега Двины. Высота склона была не менее 20 метров. Я не догадался принять в расчет тот факт, что деревня Лабейки была расположена на возвышенности, и упустил из виду высоту речного берега. Я оказался совсем один. Мне показалось, что в почти полной тишине предрассветных сумерек летнего утра не оставалось ничего другого, как попытаться каким-то образом вернуться к своим. Я прошел вдоль крутого берега примерно 200 метров вниз по течению реки, пока не нашел место, где можно было подняться наверх. Все было спокойно, но я не знал, где я найду, и найду ли вообще капитана Мюллера и свой штаб. То, что они должны были отступить из соснового леса, у меня сомнений не вызывало. Кружным путем я вышел к командному пункту батальона, где собралось несколько раненых. Потом я пошел дальше. По дороге я встретил одного из наших связных. Он сказал мне, что Мюллер убит. Вскоре его принесли. Противотанковый снаряд целиком прошел прямо через его грудь. Атака провалилась. Я приказал батальону вернуться на исходную позицию. Когда рассвело, я отправился на полковой командный пункт. С собой я взял мертвого капитана. Мы положили его в коляску мотоцикла, я забрался на заднее сиденье, положил его голову себе на колено и закрыл ему глаза. На его обычно таком подвижном, знакомом лице застыло выражение отчужденности и непомерной усталости. Путь лежал наверх, по лесной дороге вдоль речки Улла к деревянному дому, где находился полковой командный пункт. Командование полком, или тем, что от него оставалось, принял майор Арнульф фон Гарн. До этого он был командиром отдельного фузилерного батальона. Пока я делал свой доклад, двое связных полкового штаба копали в саду могилу. В нее положили тело Мюллера. Майор фон Гарн и еще несколько человек стояли вокруг. Гарн стал читать «Отче наш», и все присоединились к нему. Потом мы бросили по горсти земли на брезент, в который было завернуто тело, и солдаты закопали могилу. Наш батальон остался без командира. Его принял обер-лейтенант Мальвиц. В начале августа 1943 г. он командовал 6-й ротой и был тяжело ранен в бедро. Но деревню Иваново он тогда удержал. Я поехал вместе с ним на мотоцикле на наш командный пункт. Приказ был атаковать Лабейки еще раз. После пережитого предыдущей ночью надо было прибегнуть к какой-то уловке. О ротах речи уже не было. Планировалось, что половина батальона пойдет вперед и обойдет сосновый лес справа. Другая половина, вместе с Мальвицем и со мной, должна была продвигаться по траншее на верху крутого берега. Я напомнил себе посмотреть на то место, с которого свалился накануне. После упорного сопротивления, оказанного противником ночью, у нас не было ни малейшей надежды на успех повторной атаки. Когда мы на этот раз подошли к деревне Лабейки, то стояла полная тишина. Стрельбы не было совсем, хотя противник уже давно должен был заметить наше передвижение. Наконец, перед последним броском, мы закричали «ура», как было предписано уставом, и рванулись вперед. Вплоть до последнего момента мы все еще боялись, что противник подпустит нас поближе, а потом скосит нас всех огнем. Но сопротивления не было. С поднятыми руками красноармейцы выбирались из траншей и сдавались в плен. Было взято сорок пленных, три противотанковых орудия, минометы, пулеметы и одно немецкое штурмовое орудие. Кроме того, было освобождено шесть раненых немецких товарищей. Они были из тех подразделений, которые занимали этот укрепленный пункт еще раньше. Они получили тяжелые ранения, но их не прикончили, и русские медики сделали им перевязку. Наша радость по поводу маленькой победы у деревни Лабейки оказалась недолгой. Стало известно, что на правом фланге дивизии противник сбил наши слабые заслоны и устремился вперед. Таким образом, надо было снова оттягивать линию фронта назад. Во второй половине дня, когда мы едва успели закрепиться в Лабейках, ситуация резко обострилась. Связь с соседом справа была опять прервана. Дорога от Уллы на Лепель, которая проходила в нашем тылу вдоль реки, была забита транспортом. Все, что могло двигаться, стремилось попасть в небольшой поселок Улла. Все хотели переправиться через находившийся там мост, чтобы получить возможность выйти на следующие дороги и отступать по ним дальше. Тем временем мы с тревогой ожидали приказа на отход. Когда он наконец был передан по радио, то по всем признакам было видно, что приказ запоздал. Ко времени выхода разрозненных подразделений батальона к реке Улла на дороге уже разворачивались картины повального бегства. Я видел конные упряжки с несущимися вскачь лошадьми, моторные транспортные средства всех видов и среди них бегущих солдат. Судя по всему, позади них шли русские танки. Вид этого бегства, приближавшиеся танки противника, стрелявшие из пушек и пулеметов, все это увлекло за собой поддавшиеся панике остатки батальона. Ни один командир не мог теперь удержать своих подчиненных. Внезапно исчез обер-лейтенант Мальвиц. Я приказал все еще находившимся вокруг меня людям своей небольшой штабной группы переправляться где-нибудь через Уллу и собираться на другом берегу. Было ясно, что до моста нам уже не добраться. Неожиданно для самого себя я оказался в придорожной канаве, снова в полном одиночестве, с двумя вражескими танками, катившимися мимо меня на полной скорости. Оба были нагружены ехавшими на них пехотицами. Эта фантастическая ситуация настолько поразила меня, что я даже и не подумал стрелять им вслед. Без всякого укрытия, я просто наблюдал за этой сценой. Потом я все-таки сообразил перебежать через дорогу, чтобы добраться до берега реки. Успокоившись, я решил поискать что-нибудь деревянное, чтобы легче было переправляться. Удалось найти целое бревно. Потом ко мне присоединился санитар. Это был рыжеволосый Белеке из нашего батальона. Я знал его с прошлой осени по памятному для меня бою у кладбища под Ленино. Белеке разделся до майки и трусов и сказал, что плавает плохо. Я подтащил бревно, размером примерно со шпалу, к воде. Потом сказал Белеке, чтобы он сел на него впереди меня и что оно выдержат нас обоих. Белеке за него ухватился. Стало лучше, когда я велел ему вытянуть руки в стороны по поверхности воды. Я сел на бревно позади Белеке во всей своей форме. Под нашим весом оно погрузилось примерно на полметра, и поэтому мы были в воде по грудь. Ширина реки не достигала и 20 метров, и через нее можно было легко и быстро переправиться. Однако мой поспешно задуманный план предусматривал использование течения, чтобы спуститься по реке вниз. Я хотел переправиться на другой берег и в то же время соединиться с кем нибудь из своих. На правом берегу солдаты и офицеры самых разных званий бросали оружие, боеприпасы, снаряжение и снимали с себя одежду. Я крикнул им, чтобы они искали куски дерева. Но люди были охвачены паникой и бросались в воду, несмотря на то, что некоторые из них не умели плавать. Тем временем я с помощью рук «управлял» своим бревном, следя за тем, чтобы не намочить свой автомат. Он был привязан ремнем к шее. Течение было очень быстрым. Неожиданно позади нас по воде ударила пулеметная очередь. Я попробовал оглянуться, чтобы посмотреть, была ли стрельба случайной, или за нами наблюдал противник. Сдвинулся с места, и наполненный водой резиновый сапог свалился с правой ноги. Вода просто стащила его. От досады я стряхнул с себя и левый сапог. Примерно через километр этого незабываемого путешествия на левом берегу я обнаружил майора фон Гарна, который надевал сапоги. Он переплыл через реку в одиночку и, будучи предусмотрительным человеком, снял сапоги заранее. Мы подплыли к нему и выбрались на берег. На 205-й странице истории 252-й пехотной дивизии эти события описываются следующим образом: «26 июня противник в нескольких местах переправился через реку Улла и, продвигаясь по сходящимся направлениям, ворвался на слабо защищенные позиции дивизии с тыла. Измотанные войска, которые не выходили из боя с 22 июня, были лишены сна и испытывали нехватку продовольствия. Израсходовав почти все свои боеприпасы, они попытались отойти с боем через стремительную Уллу. Под сильным огнем противника, не имея в своем распоряжении ни мостов, ни лодок, немногие уцелевшие старались добраться до противоположного берега. Люди, которые не умели плавать, гроздьями цеплялись за тех, кто умел, и увлекали их за собой в глубину. Умевшие плавать перетаскивали раненых через реку и делали это по несколько раз, до тех пор, пока их не покидали силы. Смерть пожала богатый, но жестокий урожай. На утро следующего дня на дорогах стали появляться обнаженные люди, на которых не было ничего, кроме оружия. Было сделано все, что можно, чтобы одеть их заново и поставить в строй». Вместе с майором фон Гарном мы пошли к дороге, которая шла от Уллы на юг, к дороге беспрецедентного отступления. Белеке покинул нас, чтобы постаратьсянайти наши тылы и снова получить форму одежды. Он был не единственным. По дороге шли солдаты и офицеры всех званий. Все они спешили, многие без одежды или в одном белье, без оружия и без снаряжения. Фон Гарн сказал, что офицер полкового штаба, обер-лейтенант Крюгер, перебросил через реку телефонный провод, с помощью которого смогло переправиться 15 человек, не умевших плавать. Среди них оказался обер-фельдфебель Миллер, единственный человек из нашего батальона, награжденный Рыцарским Крестом. Он рассказал, что переправлялся в майке и в фуражке, в которую спрятал свою ценную награду. Отход прикрывал сохранивший хладнокровие расчет противотанкового орудия, занимавший позицию у дороги. Отважные артиллеристы подбивали один за другим вырывавшиеся вперед танки противника. Вре еще босиком, я помогал майору собирать людей из наших подразделений. Среди них оказался такой же босой, как и я, лейтенант из противотанкового дивизиона. Жаркое полуденное солнце быстро высушило нашу одежду. Я сохранил свое оружие, патроны, планшет и форму, но факт, что я остался без сапог, меня очень расстраивал. Мне казалось постыдным отдавать приказы босиком. Мы быстро собрали остатки 7-го полка, а то, что еще оставалось от моего батальона, вошло в полк. Среди штабного имущества полкалнаходились комплекты противохимической одежды. Основные запасы предметов вещевого снабжения находились в тылу на расстоянии 80 километров от нас. До тех пока гаупт- фельдфебель полкового штаба смог бы раздобыть для меня пару приличных сапог, может быть, даже забрать их у раненого, я должен был обходиться бахилами. Они были сделаны из жесткой подошвы и асбестовой ткани и завязывались под коленками сзади. Во Второй мировой войне по прямому назначению их не использовали. С такой вот временной экипировкой, которая не позволяла даже толком передвигаться, я приступил к исполнению обязанностей офицера связи в штабе 7-го гренадерского полка. В последующие дни, вместе с уроженцем Берлина обер-лейтенантом Крюгером, я принимал участие в выполнении рискованных заданий на трудном и опасном пути нашего отступления. Лето 1944 г.: ожесточенные оборонительные бои и отступление в Прибалтику Для 9-го армейского корпуса, в состав которого входила 252-я пехотная дивизия, 22 июня 1944 г. наступило время непрерывного отступления, продолжавшегося полтора месяца. Отходя из района Витебска, войска корпуса прошли около 500 километров и остановились только у западной границы Рейха в Восточной Пруссии. Потери были огромными. Прорыв фронта группы армий «Центр» привел к тому, что корпус утратил связь со своим соседом справа. Однако для нас самое главное заключалось в том, что на левом фланге образовался разрыв с группой армий «Север», которой было передано значительно количество частей и подразделений дивизии. Ширина этого разрыва менялась и временами доходила до 70 километров. Под командованием 9-го корпуса, входившего в состав 3-й танковой армии группы армий «Центр», находились остатки 252-й пехотной дивизии и корпусной боевой группы «D». К ним присоединялись ослабленные части других разгромленных соединений. В нашей дивизии находились 7-й гренадерский полк, отдельный фузилерный батальон и остатки моего батальона, которые вошли в 7-й полк. После того как были оставлены позиции на Двине, полк вошел в состав корпусной группы «D». 30 июня он был возвращен в 252-ю дивизию.» 29 июня майору фон Гарну удалось получить для полка несколько Железных Крестов. Почти без всяких церемоний они были распределены среди немногих опытных солдат и офицеров. Это было сделано перед палаткой, в которой находился полковой командный пункт. Гарн прикрепил Железный Крест 1-го класса на мою грудь сразу после того, как я вернулся из поездки на полугусеничном мотоцикле по подразделениям полка. У меня уже был приказ отправиться туда снова. Поэтому времени для радости и гордости по поводу получения желанной награды у меня не было. Но все равно я был счастлив, так как в предыдущий день я получил из тыла новые резиновые сапоги. На следующий день произошел быстрый отход. Он продолжался до самого утра. Предполагалось, что полк должен был отойти на отдых в пункт, находившийся в 20 килдметрах от месторасположения передовых дозоров, которых у нас не было и в помине. Около пруда, в низине, мы нашли это место. Измученные люди положили оружие и снаряжение на землю, и большинство из них сразу же полезло в теплую болотистую воду. Несколько сот человек, весь полк, плавали, плескались в воде, умывались и брились. Многие покончили с этим быстро, а потом улеглись в тени деревьев, чтобы немного поспать. Фон Гарн и я, прежде чем расслабиться, были в первую очередь озабочены обеспечением сторожевого охранения и установлением контакта со штабом дивизии. Отдых не продлился и получаса, как послышался шум моторов. Мы подумали, что это были наши штурмовые орудия, которые были выставлены впереди нас. Но было непонятно, почему они уже двигались назад, хотя была еще только середина дня. Наше недоумение быстро развеялось. Из-за желтевшей хлебами гряды, загораживавшей низину с севера и запада, появился танк Т-34. За ним последовали еще два. Танки медленно поползли наверх, длинные стволы их пушек смотрели в небо. Появление танков сильно напугало купавшихся и отдыхавших людей. В очередной раз началась паника. Но после нескольких сот метров отчаянного бегства офицерам удалось остановить людей и вернуть их назад. Обер-лейтенант Мальвиц, который незадолго до этого явился к майору Гарну, приказал мне немедленно следовать за ним, чтобы «разобраться» с танками. Мимо кустов, через густую рожь мы подползли к танкам. Что был намерен делать Мальвиц, было неясно. Ни у кого из нас не было никакого оружия, кроме бесполезных пистолетов. Мы ничего не могли сделать до тех пор, пока кто-нибудь из русских танкистов не высунется из люка. Первый танк стоял возле кустов, на расстоянии 10 метров от нас. Для того чтобы смелость приводила к успеху, необходимо иметь соответствующее оружие в нужное время. Такого преимущества, в виде фаустпатрона, кумулятивного магнитного заряда или противотанковой мины, у нас не было. Наоборот, экипаж первого танка нас заметил. Танкисты обстреляли нас из автоматов, и Мальвиц получил ранение в ногу. Теперь даже до него дошло, что надо уходить. К нашему удивлению, танки повернули назад. Возможно, они что-то заподозрили. Наспех оборудованная позиция продержалась до вечера благодаря появлению у нас противотанковой пушки. Ее поставили в кустах и хорошо замаскировали. Мы вместе с Гарном находились рядом с артиллеристами, когда началась танковая атака. С дистанции в 30 метров они добились прямого попадания в верхнюю часть башни самого первого из трех танков. Машина загорелась; и из нее выбрались две закопченные фигуры с высоко поднятыми руками. Направив на них автомат, командир отделения пехотинцев забрал их в плен. Фон Гарн распорядился отправить их на полковой конной повозке в тыл. В 22.00 полк отступил. Арьергард должен был оставаться до полуночи. Только после этого ушли и мы с Гарном. Ночью полку удалось немного оторваться от противника. Днем марш был продолжен. У меня была возможность передвигаться транспортом. К западу от Кубличи широкая песчаная дорога на многие километры проходила через лес. В этом районе на протяжении длительного времени скрывались партизаны. Однако в июне командующий нашей 3-й танковой армией генерал-полковник Рейнгардт, в расчете на возможное отступление, бросил имевшиеся у него в наличии силы на борьбу с партизанами. Но времени для захоронения трупов не было. Поэтому на некоторых отрезках нашего пути все вокруг было пропитано отвратительным зловонием. Говорили, что в лесах лежали сотни трупов. Июльская жара усилила этот запах разложения. Надо было зажимать нос и дышать ртом. Некоторые даже надели противогазы. За 132 года до нас по этой дороге шла на Москву «Великая Армия». Недалеко от этого места начинает свое течение Березина с ее множеством притоков. В наступлении 1941 г. наш полк переправлялся через эту реку возле того места, где в 1812 г. произошло историческое сражение. Во время окопных работ в 1941 г. был найден наполеоновский орел с древка французского знамени. Эта реликвия была немедленно отправлена в Ставку фюрера. Параллели с отступлением французов действовали на нас угнетающим образом. На пути к Глубокое, городку на старой польской границе, со двора деревенского дома выбежала свинья. Она оказалась прямо перед армейским вездеходом. Бедная тварь бросилась бежать. Ее догнали, переехали колесами и с переломанными ногами погрузили в машину. Вечером полевая кухня выдавала на ужин свинину, что дало повод майору фон Гарну заметить: «В следующий раз перед машиной должен быть теленок, а не свинья!» 4 июля мы достигли села Дуловичи, откуда я должен был выехать в Новопаево и направить 3-й батальон на определенные для него позиции. Я едва успел спрыгнуть с мотоцикла, когда раздался знакомый вой «сталинских органов». Мой водитель загнал мотоцикл в кусты, и мы легли пластом на мягкой песчаной дороге. Звук от пролетавших над нами реактивных снарядов напоминал свист гигантской косы, рассекающей воздух. Все они упали на дома, сады и улицы. В общей сложности разорвалось 42 снаряда крупного калибра. К счастью, никто не пострадал. На нас, «стариков», это оружие уже не оказывало сильного психологического воздействия. «Благословение» закончилось, мы встали, стряхнули с себя песок и поехали искать батальон. В этот вечер я в очередной раз был у полкового врача. Он уже сделал мне несколько уколов в задницу, так что я еле ходил. Вводился препарат под названием «Цебион», т. е. витамин С. В то время начальнику медицинской службы полка доктору Хельвегу делать было особо нечего. Своего перевязочного пункта в полку не имелось, а из-за быстроты отступления потери были небольшими. Раненых немедленно отправляли в тыл прямо из батальонов. Иногда казалось, что доктор играл роль начальника штаба полка. Каждый раз, когда выдавались новые карты, которых всегда не хватало, мне приходилось за них с ним бороться. Наконец до меня дошло, что, как штабной офицер, я все же имел больше прав на эти карты. 4 июля мы проходили через Поставы. Этот город горел после артобстрела противника и был весь в огне. За день до этого, во время предыдущей поездки в войска, я проезжал через него, и он был еще целым. От ветра пожар усилился еще больше. От множества объятых пламенем деревянных домов исходил такой жар, что после двух попыток пробраться через город в открытом автомобиле нам пришлось его объезжать. Весь автотранспорт был вынужден съехать с дороги. Чтобы не подвергать опасности свой оснащенный радиостанцией драгоценный Кубельваген, мы проехали два километра по открытой местности, прямо перед вырвавшимися вперед русскими танками. Потом мы выбрались на дорогу, которая вела на запад. На обочине валялось много катушек с дорогостоящим телефонным кабелем. Скорее всего, они должны были попасть в руки противника, как это уже случилось с армейским складом снабжения, располагавшимся к востоку от города. Несмотря на угрозы военно-полевым судом, отвечавший за этот кабель человек отказывался раздать его запасы вплоть до того момента, когда уже начали рваться первые снаряды русских танков. Р то время у нас в ходу было выражение «мы драпаем». Сам темп отступления не давал нам спать. Приходилось выкраивать каждую свободную четверть часа, чтобы хоть немного вздремнуть. В один из дней я улегся на отделанном кожей заднем сиденье нашего автомобиля. Когда водитель Август Ворц, тиролец из Воргля, подошел к машине, он не заметил, что моя правая нога свисала наружу. Сдавая машину задним ходом во дворе дома, он так близко подъехал к стене, что нога оказалась зажатой. Я проснулся с воплями и проклятиями. Поздним вечером произошло то же самое. Вместе с Гарном мы находились в составе арьергарда и возвращались в полк на штурмовом орудии. Я задремал. В темноте нам пришлось объезжать колонну бежавших на запад этнических немцев, которых сопровождали полицейские. В полусне я не заметил, как моя нога свесилась с края боевой машины и попала между ней и конной повозкой, которую мы обгоняли. Однако, все опять закончилось хорошо, и я был рад, что не оказался в госпитале. Нам было жаль этих беженцев, и мы сомневались, что им удастся выдержать такой темп. Чем дальше мы продвигались на запад, тем сильнее становилось движение на дорогах. Часто говорилось о том, что в тыловых частях имели место бурные сцены. Высокопоставленные офицеры тыла постоянно использовали свое звание и требовали безоговорочного повиновения. Они не давали младшим командирам провести свои подразделения в первую очередь и заявляли о своем праве преимущества. Также имелись сведения о людях, которые направляли движение по неправильному пути. Еще летом 1943 г. нас предупреждали о появлении незнакомых офицеров в расположении наших войск. Русские расставляли людей из организации «Свободная Германия», в офицерской или полицейской форме, на перекрестках дорог. Говорили, что они направляли отступавшие войска к котлам окружения. Со своей стороны, я был убежден, что с нами это не произойдет. Добросовестность и выдержка майора фон Гарна гарантировали, что мы не заблудимся и не пойдем по неправильному пути. Время от времени, когда я не находился в арьергарде вместе с Гарном, мне приходилось выполнять роль ночного проводника полковой колонны. Я ехал на полугусеничном мотоцикле впереди и зеленым светом своего фонаря указывал дорогу водителям машин. Мы не заблудились ни разу. Как-то ночью капитан Каупке, командир артиллерийского дивизиона, объявил по полевому громкоговорителю, что русские открыли огонь. Через громкоговоритель мы слышали стрельбу из винтовок и пулеметов. Это означало, что русские заняли деревню, находившуюся справа от нас. Каупке был там со своими орудиями. Одновременно противник занял и дорогу, по которой мы отступали. Русские неоднократно пытались своими передовыми подразделениями обогнать нас и перерезать пути нашего отхода. После трудных поисков нам все же удалось вывести по лесным дорогам полковую колонну из окружения. На следующий день, 10 июля, майор Гарн и обер-лейтенант Крюгер отсутствовали. Я оставался в штабе полка вместе с капитаном Грабшем, который пришел на должность полкового адъютанта вместо раненого обер-лейтенанта Штольца. Внезапно пришло неподтвержденное донесение о том, что русские прорвались очень близко от нас. Порывистый Грабш приказал провести контратаку, в которой должен был принять участие весь личный состав штаба. Мы прошли примерно километр на восток, но не обнаружили никаких русских и не попали под огонь. Кончилось тем, что Грабш закричал «ура» и, размахивая планшетом над головой, бросился вперед. В итоге, как говорится, «много шума из ничего». 11 июля мы прошли через Лабзарас. В мирное время это, наверное, была идиллическая деревня среди литовских озер. В своих поездках по подразделениям полка я никогда не забывал о том, как мне повезло, что я не должен был идти пешком. Даже командиры батальонов преодолели сотни километров пути на ногах. По ночам, когда я объезжал колонну изнуренных людей, я чувствовал себя виноватым оттого, что мне было так хорошо. Кто уж точно не завидовал моим «колесам», так это капитан Хусенет, который командовал 2-м батальоном после гибели капитана Мюллера. Его лицо мальчика с пушистыми белокурыми волосами всегда, даже в самых трудных ситуациях, было приветливым. Он оставался таким же и тогда, когда робко просил меня «выделить» ему штурмовое орудие, и когда просил передать майору Гарну, что может еще продержаться час или два. Дружба связала меня с Хусенетом как только мы встретились. Он всегда с нетерпением ожидал новостей об обстановке у нас и у наших соседей. Разрыв слева становился все шире и шире. С 17 километров в начале июля он увеличился до 70. Находившийся справа от нас корпус сражался без приданных ему частей. Это было похоже на блуждающий «котел», и находившимся в нем войскам приходилось вести бои, чтобы держать открытыми пути отхода на запад. Отступление захватило меня целиком. Я как сумасшедший носился туда и сюда на мотоцикле по нашим подразделениям. Батальонам, расчетам штурмовых и противотанковых орудий, саперам я передавал приказы, которые находились только в моей голове, так как никаких письменных документов не было. Я должен был отыскивать их с помощью карты и зачастую полагаясь лишь на собственную интуицию. Часто меня подстерегала опасность заснуть в пути. Потом, когда водитель резко тормозил перед воронкой или каким-либо другим препятствием, возникала опасность быть выброшенным из коляски мотоцикла. Иногда из облаков внезапно выныривал русский истребитель, или полученный Советами из Америки двухмоторный бомбардировщик бомбил дорогу, по которой мы отступали. В таких случаях мы спрыгивали почти на ходу и прятались, где могли. Однажды вечером я вернулся в штаб полка и увидел лежавшего перед деревенским домом тяжело раненного солдата русской гвардии. На его груди было несколько орденов. Он сопровождал двух полковников, которые сбились с пути в своем джипе, тоже американского производства. Залегший в кювете пулеметчик изрешетил машину в упор. Оба офицера были убиты. В то время я думал, как было бы хорошо провести отпуск в этой стране. Пожить в одном из этих маленьких, покрытых камышом домиков, побродить босиком по горячему песку сельских дорог и искупаться в теплой воде темных озер. Такое удовольствие можно было бы действительно назвать неземным. Когда у нас было время и предоставлялась возможность, мы с майором Гарном останавливались, снимали с себя форму и бросались в одно из многочисленных озер литовской низменности. Однако даже такие удовольствия иногда заканчивались жертвами. Водин из таких дней у начальника штаба корпуса, подполковника Гинц-Рековски, пожилого господина, случился инфаркт. 12 июля, в Аланте, время моей службы в полковом штабе подошло к концу. Надо было возвращаться на передовую принимать командование ротой. Это означало продолжение отступления per pedes apostolorum, т. е. «на ногах по-апостольски». За ночь мы прошли 25 километров. Удивительно, но я почти не устал. В деревне Аланта надо было занять круговую оборону. После того как рота выкопала себе траншеи и были определены позиции для пулеметов, мне пришла в голову мысль забраться на островерхую деревянную колокольню кирпичной церкви, где уже расположился артиллерийский наблюдатель. Из окошка колокольни я смотрел через бинокль все дальше и дальше на восток и в свете утреннего солнца видел поля, луга, дороги, леса, озера и маленькую речку. Тишина и покой продолжались недолго. Вскоре меня и наблюдателя согнал с колокольни огонь вражеского противотанкового орудия. Русские несомненно должны были догадаться, что колокольню будут использовать для наблюдения, и поскольку число попаданий возрастало, мы оба спустились вниз. То, что я снова оказался на передовой, вызвало во мне прежнее чувство уверенности. Теперь я знал, что кто бы ни появлялся спереди, мог быть только противником. Опасность там была величайшая и никогда не прекращалась. Физическое напряжение всегда граничило с пределами наших возможностей. Однако все это уравновешивалось отсутствием страха перед внезапным нападением противника. На своем мотоцикле, в качестве штабного офицера, я ездил на большие расстояния по лесам, в удалении от передовой, в нашем тылу. Однажды из леса вышли двое русских. Это произошло настолько внезапно, что поначалу я просто растерялся. Но когда противник шел на нас в атаку, захватывал позиции, или его штурмовая группа прорывалась к нам в ночное время, это были такие события, к которым я был готов постоянно. Отступление и связанная с ним сумятица подтверждали это правило, например, в тех случаях, когда на запад прорывались и выходили к нам остатки наших разгромленных частей. 13 июля мы занимали оборону на позиции, которую пересекала линия железной дороги. Фельдфебель и три солдата добрались до нас по насыпи. Выяснилось, что они входили в состав подразделения, обеспечивавшего охрану армейской базы снабжения, и что начальник базы разрешил им отступить без приказа. Сама база, конечно, не была эвакуирована, за что эти счастливо уцелевшие люди выслушали немало резких слов от моих солдат. Во время следующего ночного марша было две остановки. Причиной первой из них была канава, в которую съехал 15-тонный артиллерийский тягач. Однако огромная машина смогла выбраться из грязи, так как она была оборудована лебедкой и рядом оказалось достаточно прочное дерево, на котором можно было закрепить стальной трос. Вторая остановка была ближе к утру. На марше один гренадер остановился, лег на спину и заявил, что он не в силах идти дальше. Поскольку никакого транспорта у нас не было, пришлось решать, что с ним делать. После пятиминутной передышки мы разделили его снаряжение, включая винтовку и каску, между собой. С увещеваниями, вроде «подумай о своей старухе, друг», два солдата подхватили его под руки и поставили на ноги. Опираясь на них, он продолжил марш. Через какое-то время он смог снова идти самостоятельно. Когда мы дошли до места назначения, этот солдат благодарил нас за то, что мы его не бросили. Вот такая она, пехота! Не успел я как следует снова войти, вернее сказать, «вбежать», в курс дела на должности командира роты, как меня вернули в полк. Мне повезло. В эти три дня противник не оказывал на нас слишком сильного давления, и осложнений не было. Но в качестве пополнения в часть прибыли новые офицеры. Майор фон Гарн хотел, чтобы офицером связи в полковом штабе был человек, которого он хорошо знал, а не лейтенант-новичок. Сразу после моего прибытия в штаб полка началась вражеская атака. Одним из первых, вынесенных с передовой людей, был господин Хусенет. Я намеренно говорю «господин», чтобы подчеркнуть тот факт, что в немецкой армии было установлено правило, согласно которому офицеры были между собой на «вы», а обращаясь друг к другу» говорили «господин» с прибавлением фамилии. При обращении к старшим вместо фамилии упоминалось воинское звание. Во внеслужебной обстановке, например на вокзале, если офицер был незнакомым, то полагалось говорить «уважаемый товарищ». Господин Хусенет был ранен в легкие. Этот добрый молодой человек был всего на два года старше меня. Его всегда свежее лицо было теперь бледно-желтым. Но он довольно быстро поправился и вскоре вернулся в полк. В октябре он получил Рыцарский Крест, и кроме того, в списке его наград имелись «Золотой знак за ранение» и «Золотой знак за ближний бой». В 1945 г. он пал в бою. Вечером мы разместились в старинном загородном доме. Штурмовые орудия остались возле полкового командного пункта. Их экипажи, которые не привыкли ночевать вблизи передовой, вырыли для себя окопы, а над ними поставили свои боевые машины. Таким образом, они обеспечили себя двойной защитой. На следующий день мы остановились на все еще хорошо сохранившихся немецких позициях времен Первой мировой войны. На них мы обнаружили даже бетонированные бункеры, хотя они и сильно заросли кустарником. «Восточный вал» представлял собой великолепно построенную и глубоко эшелонированную полосу обороны, которая должна была сдержать наступление противника. Но, как и большинство слухов, это оказалось неправдой. Нас постоянно преследовала мысль о том, что в той кампании на Востоке наши отцы одержали победу, после которой был заключен мир. В Первой мировой войне они углубились во вражескую территорию только на несколько сотен километров, в то время как мы дошли почти до самой Москвы, а о мире даже не было и речи. Мы должны были продолжать отступление. Поскольку мы откатывались назад, то те немногие пути, которые существовали между востоком и западом, часто оказывались забитыми транспортом. Это иногда приводило к длительным остановкам и ожесточенным спорам по поводу очередности прохождения колонн. Это пока касалось только боевых подразделений и небольших тыловых частей, командиры и начальники которых доказывали друг другу свои преимущества в звании и должности. Крупные тыловые учреждения уже за несколько дней до этого прибыли в Мариямполь, рядом с границей Рейха. Чтобы ослабить давление преследовавшего нас противника, 15 июля была задействована наша авиация. Несмотря на то, что мы разложили опознавательные полотнища оранжевого цвета и флаги со свастикой, наши походные колонны понесли потери. Среди раненых оказался водитель штабного Фольксвагена. Поэтому его водил теперь обер-лейтенант Крюгер, которого фон Гарн отправил руководить крупной тыловой частью. Для штабного офицера это было не слишком «достойным» занятием, но иметь на этой должности энергичного человека было полезно. Гарн сказал, что ему будет достаточно меня одного. Вечером пришло сообщение о гибели капитана Грабша. Он только что принял командование 2-м батальоном после ранения моего друга Хусенета. Когда он стал батальонным командиром, мне показалось, что внутренне он испытывал нежелание служить на командной должности. Я догадывался, что у него было предчувствие смерти. Потом я сожалел о своих недобрых мыслях о нем. Он был отличным мастером-оптиком из городка Бейтхен в Верхней Силезии. После его гибели пришло известие о том, что за свои действия у моста через Уллу в июне 1944 г. он был награжден Рыцарским Крестом. De mortuis nil nisi bene, о мертвых или ничего, или хорошо. Добавлю трогательную подробность, относящуюся ко времени нашего отступления. Жеребята находившихся с нами на марше тягловых лошадей держались за своих матерей и сосали у них молоко на ходу. Это было печальное зрелище. 17 июля нас вывели из-под командования корпусной группы «D» и вернули в подчинение нашей дивизии. Дивизионный адъютант, майор Острайх, поджидал нас на окраине села Свенцяны, как отец, ожидающий своих заблудших сынов. Сидя на садовой скамейке, как Наполеон III при встрече с Бисмарком, он рассказывал нам об обстановке в дивизии. Прежде всего, генерал Мельцер намеревался переформировать 2-й батальон 472-го гренадерского полка, в котором я числился адъютантом. Если это удастся сделать, сказал он, то в распоряжении командования дивизии в дополнение к пехотному полку появится еще одно подразделение и нас больше не будут использовать для пополнения других частей. Лично для меня майор сделал примечательное объявление, сказав, что я был внесен в списки убитых. Сначала я как-то не придал этому большого значения, поскольку пребывал в бодром настроении. Но чуть позже меня посетили тревожные мысли о родителях и о Швейднице, где это известие могло окольными путями дойти до Гизелы. На следующий день, 18 июля, я поехал вместе с майором Гарном в штаб дивизии получать приказы. В ближайшие 48 часов штаб должен был размещаться в далеко не роскошном дворце, который прежде являлся летней резиденцией литовского президента. Окрашенное в белый цвет здание стояло в тихом месте на берегу озера Ленас. Пока майор находился у генерала Мельцера, я уселся в стоявшее в просторном зале большое кожаное, кресло, откинулся на мягкую спинку, вытянул ноги и задремал. Из дремоты меня вывел 1-й офицер Генерального штаба, подполковник Хуго Биндер. (Должность в штабах соединений немецкой армии. Занималась выпускниками Академии Генерального штаба. — Прим. ред.) Он сказал, что мой потрепанный у реки Улла батальон подлежал переформированию в самое ближайшее время. Из состава батальона выводились попавшие в него люди из 7-го полка. Кроме того, сказал он, недавно прибыло пополнение, включая унтер-офицеров. Для меня это было болезненным прощанием, особенно с невозмутимым майором фон Гарном. Командиром батальона назначался капитан среднего возраста по фамилии Шнейдер. Он был уроженцем Восточной Пруссии и стал офицером после 12 лет сверхсрочной службы. Шнейдер имел «Крест за военные заслуги 1-го класса», которым награждали военнослужащих тыловых частей. На Восточном фронте он оказался впервые. Биндер наметил задачу, которую предстояло выполнять батальону. Загнутый левый фланг дивизии надо было прикрыть с севера. Корпус, или вернее то, что от него оставалось, должен был отходить с боями на запад, но без всякой связи с соседями. По его словам, главной проблемой оставалось отсутствие связи с группой армий «Север», где ширина разрыва достигала 55 километров. Предполагалось, что в зависимости от обстановки командование дивизии будет направлять к нам штурмовые орудия. Батальону придавался огневой взвод 14-й батареи противотанковых орудий, и он должен был получить автомобили из штаба 472-го полка, а также из тыловых частей. За этим последовала личная беседа. Биндер был родом из Швабии. С 1938 г. он служил в горнострелковой части в Инсбруке. Узнав, что я австриец, он заговорил о Тироле. Было заметно, что Биндер, человек крепкого телосложения, с гладкими черными волосами и карими глазами, отличался высоким интеллектом. Это соответствовало моему представлению об офицере Генерального штаба. На его бриджах были нашиты ярко-красные лампасы с двумя широкими белыми полосами, признак принадлежности к Генеральному штабу. Следующей остановкой на нашем пути был Каварскас. Этот маленький городок был расположен на левом фланге дивизии. Я снова был батальонным адъютантом. Штаб батальона я разместил в скромном сельском доме бывшего литовского министра. Судя по всему, он был покинут жильцами совсем недавно. В библиотеке, наряду с книгами на иностранных языках, я обнаружил визитные карточки министров, дипломатов и коммерсантов из нескольких стран. Это были реликвии того времени, когда Литва являлась независимой республикой и еще не была присоединена к Советскому Союзу. Поскольку нам удалось на время сдержать натиск противника, то вместе с капитаном Шнейдером мы решили осмотреть городок. Мы зашли в католическую церковь и застали там священника, который пригласил нас на обед. Старый господин угостил нас блюдом из жесткой как подошва говядины и твердых как камень клецок в простом молочном соусе. Еду подавала приветливая, высохшая от старости, экономка. На наш вопрос, собирается ли он бежать, священник ответил изумленным «нет». Он сказал, что Бог будет, как и прежде, помогать ему и что он остается со своей паствой. Во второй половине дня, в соответствии с распоряжением тыловой администрации, все достигшие призывного возраста мужчины должны были собраться для отправки в Германию. Это делалось с целью недопущения их призыва в Красную Армию наступавшими русскими. Со слезами на глазах к нам подошел старый священник, который угощал нас обедом. Рядом с ним была молодая женщина. Он попросил Шнейдера отпустить своего «органиста», который только что вступил с этой женщиной в брак. Хотя Шнейдер и не имел на это полномочий, он вопросительно посмотрел на меня, и я кивнул головой в знак согласия. Священнику было позволено забрать этого «органиста», а женщине своего мужа. В брошенной аптеке нашлось, что взять с собой для нашего батальонного медика. Для меня более важной находкой было стоявшее в доме аптекаря пианино. Как жаждущий, припадающий к воде, я сидел за инструментом и играл, в первый раз за несколько месяцев. На следующий день давление противника усилилось. Атаковали сибирские стрелки. Дом министра был оставлен, потом взят снова при поддержке штурмовых орудий. Ночью мы ушли из этого городка. Деревянные дома горели, подожженные артиллерийским огнем противника. В небо поднимались клубы дыма. На фоне темного неба ярко светились желтые и красные языки пламени. Когда я, взяв курс на запад, выезжал на мотоцикле из города, то, несмотря на теплый вечерний воздух, почувствовал озноб. Бедный старый священник не выходил у меня из головы. В Каварскасе, в первый раз за четыре недели, мы получили почту. Письма от матери, отца и Гизелы, которые следили за сводками Верховного командования, были наполнены тревогой за мое благополучие. Отец выражал надежду, что я не остался в Витебске. Он читал о боях в этом городе и вокруг него. Благодаря своему опыту, полученному в Первую мировую войну, он умел читать между строк. 2-й батальон 472-го полка находился не в прямом подчинении дивизии, а в распоряжении командира 7-го полка майора фон Гарна. 21 июля мы получили приказ отбить у противника деревню Пагиряй, которая была занята русскими за день до этого. К нам прибыл сам командир полка, чтобы лично возглавить атаку. В ней приняли участие и наши боевые товарищи, три машины из 232-й бригады штурмовых орудий. Я присоединился к майору Гарну и отправился вместе с ним проводить подготовку к атаке. Потом подъехали штурмовые орудия, и батальон вышел из леса по расходящимся направлениям. Я вместе с Гарном передвигался на первом штурмовом орудии до тех пор, пока огонь из танковых пушек и стрелкового оружия противника не заставил нас спуститься на землю. Деревня была взята с ходу. Было видно, что русская пехота утратила тот порыв и решительность, который она проявляла в наступлении. Русские просто бежали. На въезде в деревню, через мост провалился тяжелый танк «Сталин». Экипаж выбрался из него и скрылся, прихватив с собой поспешно снятые оптические приборы. Вытащить из ручья огромную машину было невозможно, поскольку у нас не имелось для этого необходимых средств. Поэтому, чтобы вывести танк из строя, наши люди заложили подрывные заряды в пушку и рядом с мотором. Для командного пункта батальона я использовал погреб под домом на краю деревни. Солдаты принесли туда соломы. Ситуация указывала на возможность немного поспать ночью в этой постели. В итоге случилось чудо. Я смог проспать 5 часов подряд. В 5.00 из дивизии позвонил 2-й офицер Генерального штаба. Он спрашивал, где были те два солдата, которые должны были прибыть к нему в 5. 00, чтобы потом отправиться в Кенигсберг за каким-то гусеничным трактором. Не понимая, о чем он говорил, я в свою очередь спросил его, каких солдат он имел в виду и что им надо было делать. Офицер Генерального штаба, тоже по фамилии Биндер, но Георг по имени, взорвался. «Вы что, с ума сошли, лейтенант, я разговаривал с вами ночью и отдал вам приказание!» В очень почтительной форме я заметил ему, что он все же ошибается. Мне удалось поспать, и я ни с кем не разговаривал. Я добавил, что, скорее всего, он разговаривал по телефону с командиром батальона. Рассердившись окончательно, он бросил трубку. Через какое-то время мне позвонил с докладом телефонист ефрейтор Герменс, которого я называл Гермесом. Он сказал, что ночью звонили из штаба дивизии и спрашивали меня. Герменс соединил нас, и я представился. После этого 2-й офицер Генштаба приказал мне направить двух человек к 5.00 на командный пункт дивизии. Они должны были поехать в Кенигсберг для получения двух машин RSO, то есть Raupenschlepper-Osf, гусеничных тягачей. Телефонист сказал, что, находясь в полусонном состоянии, я отвечал на приказание совершенно не по-военному, с несколькими «да, да». Это привело к тому, что мой начальник несколько раз спрашивал: «Вы слышите меня, Шейдербауер? Лейтенант, вы меня слышите?» На это я отвечал «да, да», а потом положил трубку. «Гермес, черт возьми, тупица, ты знал, что я спал и не все сразу понял. Почему ты не разбудил меня как следует?» — упрекал я его по телефону. Бравый парень ответил: «А я подумал, что господину лейтенанту надо было немного поспать». В штабе батальона у нас появился большой легковой автомобиль Мадфорд с открытым кузовом. Я пригнал его из тыловой части вместе с водителем. Во второй половине дня мы поехали в штаб дивизии за получением приказов. Я воспользовался этой возможностью, для того чтобы принести свои извинения майору Генерального штаба «Жоржу» Биндеру. По дороге из Пагиряй на запад по слегка возвышавшейся местности, которая хорошо просматривалась противником, нас заметил русский танк «Сталин». Он выпустил несколько снарядов нам вслед, но, слава Богу, не попал. Водитель, который раньше служил в голландской полиции, съехал с дороги и с криками «Карашо, карашо!» погнал зигзагом по лугам и полям. Вечером 22 июля было объявлено о попытке покушения на фюрера. Это вызвало у нас скорее удивление, чем негодование. Для высказываний по поводу этого события просто не было времени. Про себя я подумал, что, несомненно, это была измена. Но с другой стороны, продолжал я думать дальше, было бы невероятно, чтобы люди с такими фамилиями, как Штауфенберг, Бек, Вицлебен и Мольтке, могли изменить Германии. Я думал, что, может быть, они все-таки действовали ради Германии, а не против нее. На следующий день батальон получил задачу удерживать полосу обороны шириной восемь километров. Недостаток сил позволял нам оборонять только три находившиеся на нашем участке деревни в качестве опорных пунктов. На позиции должен был выйти весь личный состав батальонного штаба. Мы обосновались в опорном пункте Дравискай. К сожалению, путь отступления вел на юг. Поэтому я держал моторизованный транспорт на дороге, проходившей в западном направлении. Я поступил так, потому что именно мне пришлось как оценивать обстановку, так и заниматься расстановкой сил. Мне казалось, что капитан Шнейдер был неспособен командовать батальоном. Он явно не соответствовал этой должности. Не имея понятия, как командовать отдельным усиленным батальоном, он просто говорил на своем раскатистом восточнопрусском диалекте: «Давайте, Шейдербауер, действуйте». Деревня Дравискай лежала на небольшой возвышенности. Ухоженные сады и пшеничные поля окружали аккуратные бревенчатые дома с соломенными крышами. Сидеть за деревянным столом с чистой тарелкой само по себе было удовольствием. Мой ординарец Вальтер Ханель занялся приготовлением яичницы с местным беконом и бутербродов с консервированным фаршем. После того как была восстановлена телефонная связь и обеспечен контакт с соседом справа, мы уселись за стол в сельском доме, где разместился наш командный пункт. Очевидно, русские пока только прощупывали нашу оборону. Мы надеялись, что останемся в целости до вечера, когда мы должны были оставить эту позицию. Наша надежда оказалась необоснованной. Со стороны сторожевого охранения послышались выстрелы. Поэтому я отослал мотоциклы в тыл, ближе к пути отхода, который был еще свободным. Рисковать ими и потерять их означало бы положить конец выполнению нашей задачи по прикрытию фланга, где особенно требовалась подвижность. Стрельба лишь только началась, но наш новый командир уже «исчез». Я давно заметил, что он всегда так поступал в критических ситуациях. Тогда ему не надо было принимать решений, и его нельзя было подозвать к телефону. Вероятно, он наблюдал в бинокль за наступавшими русскими из укрытия. Огонь продолжался, и было слышно, что он становился ближе. Надо было вызывать поддержку. Пока я сидел у телефона, я заметил, как мимо меня в тыл брели раненые. Чуть позже стали появляться и вполне здоровые солдаты. Это означало, что они бежали. Все это время командир отсутствовал, а я был привязан к телефону. Из всего участка мне было не видно ничего, кроме пшеничного поля. В полку и в артиллерии хотели знать, как складывалась обстановка. В течение 15 минут мне удавалось управлять артиллерийским огнем с помощью карты. Потом я увидел, как большое количество наших солдат устремилось в тыл. Вальтер занял позицию возле окна и взвел свой автомат, в то время как я сидел у другого окна и говорил по телефону с капитаном Бундтом, адъютантом артиллерийского полка нашей дивизии. Как только я начал говорить, что, судя по ситуации, мы сможем оставаться там всего лишь несколько минут, я увидел русских пехотинцев, которые пробирались к дому через пшеничное поле. Вальтер начал стрелять. «Уходим», — приказал я, а в телефон крикнул: «Огонь по укрепленному пункту, иваны около дома». Я оторвал телефон от проводов, метнулся за Вальтером и выбежал через заднюю дверь как раз в тот момент, когда двое солдат Красной Армии входили в дом спереди. Так как я был последним из бежавших, то мне пришлось поднапрячься, чтобы догнать своих товарищей. Наконец, примерно через полкилометра я их догнал и смог приступить к оборудованию новой позиции к югу от деревни. Когда я был еще около дома, то видел лежавшего там раненого солдата, который умоляющим голосом крикнул: «Возьмите меня с собой». Но ведь я уходил последним, как я мог сделать это? Через несколько часов, после полудня, деревня Дравискай была отбита при поддержке штурмовых орудий и четырехствольных зенитных установок. Я вошел в деревенский дом и даже обнаружил два своих бутерброда на тарелке. Самым отважным офицером нашего батальона был 20-летний лейтенант Блашке. Начиная с июня он какое-то время занимал должность офицера связи, но после переформирования батальона стал командиром 6-й роты. Его рота выполняла задачу по прикрытию нашего левого фланга. Блашке должен был удерживать деревню к югу от Паневежиса. 6-я рота оставила свои позиции только после получения приказа на отход. Русские ворвались в деревню с нескольких направлений, и Блашке уходил последним. Сидя в коляске мотоцикла, под шквальным огнем противника, он стрелял из автомата во все стороны. Вместе с водителем он добрался до опушки леса, где они присоединились к своим товарищам. 28 июля мы пришли в Кедайняй. Это был приятный провинциальный городок, через который протекала небольшая река. На высоком восточном берегу, с которого открывался просторный вид на запад, находилась гимназия. Там разместился командный пункт батальона. Я сразу же нашел кабинет директора, потому что в Литве, как и в Германии, директоры гимназий «восседали» в кожаных креслах. В кабинете их было несколько, так что, можно сказать, что в течение нескольких часов эти почтенные сиденья «осквернялись» уставшими телами школьников. Нам, вчерашним гимназистам, было как всегда интересно находиться в кабинете естествознания. В нем находился такой же скелет homo sapiens, чучела птиц, физические приборы и т. д., все точно так же, как и в нашей школе. Проявив чувство черного юмора, я надел на череп каску, что смотрелось, как подлинная модель для антивоенного плаката. Одновременно это напомнило мне о накрытом каской черепе русского солдата, на который я когда-то наткнулся на минном поле под Ельней. В штабе батальона появился новый офицер связи, лейтенант Гегель, отношения с которым у меня не сложились. Ему было около 40 лет, он был родом из южного Гессена и учителем по профессии. Однако, в полном соответствии со старым предрассудком, он был еще и «всезнайкой». В то же время он являлся «профессионально непригодным для работы со взрослыми людьми». Его явно не устраивало, что он должен был мне подчиняться и что капитан Шнейдер предоставил мне свободу рук в командовании батальоном. Как-то раз Гегель попытался «покачать права», и мне пришлось в резкой форме напомнить ему о его обязанностях. Если мои отношения с ним были холодными и напряженными, то тем более сердечной и тесной была моя дружба с лейтенантом Гельмутом Кристеном. Кристен был командиром приданного нам огневого взвода полковой батареи противотанковых орудий. Со своими двумя пушками он всегда находился там, где это было необходимо больше всего. Ситуацию он схватывал немедленно, и, в отличие от Гегеля, ему не надо было объяснять, что и как делать. Лейтенант Кристен и его артиллеристы отличались «организаторскими» талантами. У них были излишки бензина и боеприпасов, а Мерседес Гельмута всегда возил много еды и выпивки. Поскольку чаще всего он не был связан жестким сроком эвакуации, то он мог иногда начинать отход раньше и заранее определять путь отступления. Его семья владела отелями в Оппельне, Верхняя Силезия, и в Гейдельберге. Благодаря такому происхождению он обладал уникальным чутьем на открытые продовольственные склады и в разговоре с их начальниками всегда выбирал правильный тон. Однажды мне вместе с ним выдали шампанское. Это случилось в Литве во время нашего отступления по песчаной дороге жарким летом 1944 г. Мы пили вино, облокотившись на машину или сидя на подножке. Как-то его люди принесли щенка овчарки, которому было всего несколько дней. С этого времени маленькая собачка отступала вместе с нами в автомобиле. Своей неуклюжестью и просто как нуждавшееся в заботе живое существо она трогала сердца солдат, которые за ней ухаживали и играли с ней. В ночь на 30 июля, опять после полного изнурения, я проспал внезапную атаку. На марше я прилег на заднее сиденье машины, чтобы немного поспать. Когда мы пересекали лесистый район, то партизаны, или обошедшие нас солдаты Красной Армии, обстреляли нашу колонну и забросали ее ручными гранатами. Я спал как убитый и из всего этого «дела» не услышал ничего. Как рассказал мой ординарец Вальтер, меня просто не смогли разбудить. По его словам, капитан Шнейдер растерялся, не знал, что делать, и вместо того чтобы отдать правильный приказ, он лично тряс меня в бесплодной попытке разбудить. 1 августа мы вышли к реке Дубисса. К сожалению, нам не удалось там задержаться. Противник уже отбросил корпусную группу, которая сражалась южнее. В полдень мы прошли по мосту. Я остался вместе с арьергардом на восточном берегу. После этого основная часть батальона пошла дальше на запад. Примерно через час пошли и мы. По дороге меня осенила мысль, что я шел домой, и что с 22 июня мы все, прямыми или окольными путями, но так или иначе приближались к своему дому. Погрузившись в эти размышления, я шел по песчаной дороге один, нарушая устав, то есть без связных. На своем пути я встретил майора фон Гарна, своего особого товарища по оружию в этом отступлении. Наш батальон все еще находился в его распоряжении. В полковой истории о нем написано следующее: «В постоянно меняющейся обстановке общего замешательства командир полка майор фон Гарн был лишен возможности отдавать приказы. В большинстве случаев на это не было времени, поскольку чаще всего штаб дивизии был вынужден передавать приказы в устной форме. «Отходить немедленно!», таков был приказ». Гарн сказал мне, что, по сведениям из дивизии, лежавший перед нами отрезок пути Арегала — Расейняй должен был стать последним этапом отступления. Новость звучала обнадеживающе. Даже сегодня, почти через 43 года, я вижу, как мы идем вместе. Я рядом со своим образцовым и любимым командиром. Мне довелось увидеться с ним снова в 1955 г. Даже сейчас я странным образом привязан к нему, точно так же, как он привязан ко мне. Мы шли с юго-востока. На Расейняй вели две дороги, которые, что примечательно, шли параллельно друг к другу. Уже в полночь мы расположились на последнем рубеже обороны в километре к востоку от двух дорог и примерно в пяти километрах от города. Генерал Мельцер лично указал мне этот рубеж по телефону. Он сделал это, исходя из условий местности, но с использованием карты Генерального штаба, то есть «от изгиба того, или этого ручья, или дороги, через поворот такой-то до места под названием Надукяй», и т. д., до стыка на правом фланге с остатками корпусной группы. Однако, находясь непосредственно на месте, я проигнорировал жесткое требование приказа не отклоняться от указанного мне рубежа ни на один метр. Если бы я последовал генеральским указаниям, то наша главная линия обороны должна была проходить по низине, позади которой через 500 метров начиналась пологая возвышенность. В случае вынужденного отхода под огнем или после атаки противника нам бы пришлось подниматься вверх, что привело бы к напрасным потерям. Капитан Шнейдер побоялся взять на себя ответственность за нарушение приказа, когда я рассказал ему о своих намерениях. Он пожал плечами, но к определенному решению так и не пришел. Тогда я на свой страх и риск приказал приступить к оборудованию оборонительных позиций на холме в 50 метрах от опушки леса. В случае необходимости это дало бы нам возможность укрыться в лесу. Когда через несколько часов генерал позвонил снова, Шнейдер отказался от ответственности и к полевому телефону пришлось подойти мне. В надежде, что он не узнал от соседней с нами части, где именно прошел рубеж обороны, я стал врать смело и прямо. Я описал оборонительную линию, так как я ее себе представлял, если бы следовал требованиям приказа. После моего доклада выяснилось, что пехота противника уже начала небольшими группами пробираться к нашим позициям, а вскоре мы оказались под артиллерийским огнем. Мы видели, как по двум дорогам вражеские Т-34 беспрепятственно продвигались вперед. Их удалось остановить только на окраине города, где они натолкнулись на противотанковый заслон. Примерно в полдень мы вошли в город Расейняй. Его старейшей постройкой был огромный женский монастырь многовековой давности. Мне, конечно, очень хотелось заглянуть вовнутрь обители, увидеть настоятельницу, в общем, познакомиться, так сказать, с жизнью монахинь. Вместо этого я подошел к раздаточной стойке столовой и вежливо попросил яичницу. Немного погодя молодая женщина, не монахиня, сунула мне в окошко тарелку, на которой лежало одно крохотное яйцо. Она отнеслась ко мне так, словно я выпрашивал у нее ежедневную порцию супа для бедных. На ее глазах и на глазах монахини, которая заведовала кухней, я велел Вальтеру съесть это яйцо и сказал женщинам, что им следует приберечь свои запасы для русских, потому что они наверняка смогут оказать надлежащее уважение к их святости. Приведу отрывок из истории дивизии, относящийся к сражению за Расейняй: «Танки противника ворвались в Расейняй. Контратакой 252-й дивизии противник был выбит из города. 9 августа, несмотря на ввод в действие 7-й танковой дивизии и боевой группы «Вертерн», Расейняй был снова оставлен. Однако, удовлетворившись достигнутым успехом, противник прекратил дальнейшее продвижение. На возвышенности и на окраинах города были развернуты: отдельный фузилерный батальон, 7-й гренадерский полк, 472-й гренадерский полк, артиллерийский полк, противотанковый дивизион и саперный батальон. 15 августа с привлечением всех имевшихся в наличии сил нашей дивизии, в образцовом взаимодействии с 7-й танковой дивизией, город Расейняй и прежние позиции были взяты. В тяжелых боях, продолжавшихся несколько дней, эти позиции были удержаны. В дополнение к уже упомянутым частям, в боях на участке 252-й пехотной дивизии также принимали участие разведывательный батальон, 500-й десантный батальон СС, две бригады штурмовых орудий, артиллерийские части армейского подчинения и несколько 88-мм самоходных орудий. 15 августа дивизия была упомянута в сводке Верховного командования Вермахта. В июле и августе против 9-го армейского корпуса, и таким образом, также и против 252-й пехотной дивизии противник ввел в действие 5-ю гвардейскую танковую армию, в составе 3-го гвардейского танкового корпуса и 29-го танкового корпуса. В этих ожесточенных боях силы противника были истощены. Литовское население было настроено дружелюбно и проявляло готовность оказывать помощь войскам. После закрепления на отбитых у противника позициях началось проведение мероприятий по переформированию частей и пополнению командного состава. В это же время в дивизию вернулись остатки 461-го гренадерского полка, 3-го батальона 472-го полка, артиллерийский дивизион и 2-я саперная рота. С прибывшим пополнением вернулся выздоровевший после ранения полковник Дорн, который вступил в командование 7-м гренадерским полком. Майор фон Гарн принял командование 461-м гренадерским полком. 472-м гренадерским полком командовал майор Герцог. Таким образом, соединение было сформировано заново. Путем изъятия транспортных средств из тыловых частей и учреждений, а также из-за уменьшения протяженности коммуникаций и сокращения нагрузки на транспорт в целом соединение стало более подвижным». 5 августа, введя в действие значительные силы пехоты и танков, русские овладели половиной города, включая заметный-издалека холм «Восточный» с находившейся на нем больницей, и женский монастырь. Противник также занял примыкавшую к городу с юга низину и расположенную за ней возвышенность. Со своего командного пункта мне довелось увидеть атаку вражеских танков, которые пересекали эту низину. Танки быстро приближались к огневым позициям нашей артиллерии. Хорошо замаскированные гаубицы расположились в кустарнике. Из окна дома я видел, как артиллеристы уничтожили семь танков. Они вели огонь прямой наводкой снарядами с взрывателями ударного действия. Последний танк подошел к ним на 50 метров. Штабу моего батальона, и мне в том числе, опять повезло. Сначала батальон находился в резерве. Позднее из его состава начали выводить одну роту за другой и передавать в распоряжение других частей. Своего боевого участка у нас не было, и поэтому моя деятельность свелась к возможно более скорой передаче приказов о передаче подразделений в другие батальоны и контролю за их исполнением. Тем временем город находился под сильным огнем. Об отражении танковой атаки в низине я немедленно доложил майору фон Гарну. Его командный пункт находился в городском доме, откуда это место не просматривалось. В свою очередь, мы располагались на западной окраине города в одноэтажном доме на территории деревообрабатывающего завода. Заводские ворота были закрыты, жители и рабочие исчезли. В доме была устроена коптильня, в которой рядами висели крупные куски бекона. Отцы семейств не упустили такой возможности и поспешили собрать посылки для отправки домой. Мой друг Гельмут Кристен вместе со своими артиллеристами расположился на небольшой ферме в ста метрах к югу от нас. Днем я зашел к нему. В тени орешника мы распили бутылку бургонского с армейского склада. Его маленький песик повесил голову. Он был явно болен. Через несколько дней он умер от чумки. Нежная забота и даже консультация ветеринара артиллерийского полка не смогли ему помочь. Наш командный пункт на территории завода был далеко небезопасным. Рядом с ним постоянно взрывались снаряды. После того как восемь бронебойных снарядов танковых орудий прошили две стены у меня над головой, мы перенесли командный пункт на 300 метров к западу, в маленький придорожный домик. В это время мы получили около ста человек пополнения. Это были совсем молодые ребята. Когда их распределяли по подразделениям батальона, русские выпустили несколько снарядов по дороге перед домом. Эти ребята настолько испугались, что многие из них даже не укрылись. Трое были убиты на месте. Еще двое получили осколочные ранения. Остальные еще долго не могли прийти в себя от пережитого потрясения. Ночью русские сбросили над нашими позициями листовки, очевидно с тихоходных бипланов. Одну из таких листовок я подобрал по дороге на командный пункт полка. В ней гарантировался безопасный переход на сторону противника и говорилось о событиях 20 июля. «Гитлер призвал палача Гиммлера и приказал ему безжалостно расправиться с немецкими генералами и офицерами, которые выступили против него. Гитлер отстраняет от командования опытных генералов и ставит на их место бездарных мошенников и авантюристов из СС. Бросайте фронт, возвращайтесь в Германию и включайтесь в борьбу с Гитлером и его кровожадной кликой». Но ситуация была не такой простой, как ее разъясняла листовка. Никто из нас не считал, что дело заключалось только лишь в спасении «гитлеровской клики». 14 августа началась контратака, в которой принял участие 7-й гренадерский полк при поддержке батальона танков «Тигр» и «Пантера», двух полков реактивных минометов и двух артиллерийских частей армейского подчинения. Полковник Дорн снова стал командиром. Его адъютантом был капитан Николаи, мой товарищ, с которым мы вместе ожидали весной отправки на фронт. Фон Гарн, получивший звание подполковника, стал командиром гренадерского полка танковой дивизии, которая в то время наносила контрудар под Шауляем. Мне было жаль, что он не смог возглавить атаку на Расейняй. Это было бы достойным завершением его карьеры в должности командира 7-го гренадерского полка. В ночь перед атакой части поддержки были подтянуты к передовой. «Тигры» и «Пантеры» сосредотачивались за домами и развалинами за основной оборонительной линией. Надо сказать, что моя уверенность в боевых качествах этих замечательных танков заметно пошатнулась, когда я увидел, что их экипажи состояли из очень молодых людей. Маленькие худые парни с детскими лицами, среди всего этого они выглядели растерянными. Они еще не срослись между собой, не срослись со своими машинами и пушками. Таким было впечатление наших старых товарищей из 232-й бригады штурмовой артиллерии. Атака началась по плану и завершилась успехом. Русские были выброшены из города с тяжелыми потерями. Наши потери оказались умеренными. Однако монастырь взять не удалось. 23-летний капитан Алерс из фузилерного батальона вместе с несколькими людьми сумел пробиться в монастырскую церковь, но попал под сильный огонь со стороны алтаря и был вынужден отойти. Несколько танков Т-34 стояло на монастырском дворе под защитой толстых стен. Но все равно они были окружены и отрезаны. 15 августа были доставлены перебежчики. Это были пожилые люди, пришедшие на фронт из Черновиц и Буковины, которые были аннексированы русскими в 1940 г. Все они принимали участие в Первой мировой войне и служили в австрийской армии. Этот факт, сам по себе, был для меня поразительным. Ситуация изменилась, и мы снова переместили командный пункт вперед. Теперь он размещался в современной вилле, построенной в стиле Баухауз, которая представляла собой необычный контраст с соседними Деревянными домами. Поскольку русские продолжали обстреливать город, мы расположились в подвале. После этого я провел несколько дней, лежа на одной из металлических кроватей, которые мы занесли в подвал из дома. Так как все находившиеся в распоряжении полка части были подсоединены к телефонной линии последовательно, то мой аппарат звонил не переставая. Чтобы не пропустить вызов, надо было отсчитывать звонки. Но в то же время это давало возможность слушать все переговоры и получать представление об обстановке в целом. Я сидел, точнее, лежал у телефона, в то время как капитан Шнейдер спал или разминал ноги на улице. Спать мне не удавалось совсем, и по ночам я дремал с трубкой возле уха, слушая все, что говорилось на линии. Из-за катастрофической ситуации в группу армий «Центр» был спешно отправлен разведывательный учебный батальон, который в нормальное время размещался рядом с оружейной школой танковых войск в Крампнице возле Потсдама. Он был переброшен под Расейняй и передан в распоряжение «простого» 7-го гренадерского полка. Командир разведбата, майор граф Кроков, часто разговаривал с гауптштурмфюрером СС Милиусом. Милиус был человеком заносчивым, с резким голосом. Однако граф Кроков, как и было положено прусскому аристократу, совершенно неподражаемо говорил только в нос. Они утешали друг друга, уверяя себя, что в таком дерьме они уже не были давно. Милиус был командиром части, которая тоже была придана 7-му полку. 500-й отдельный батальон СС набирался из людей, которые «все что-то натворили». Чтобы познакомиться с участком батальона эсэсовцев, мы вместе с капитаном Шнейдером провели полдня на их позиции. Это было самым гиблым местом в горячей точке под Расейняем. Никаких естественных укрытий там не было. С фланга, с другой стороны низины, противотанковые орудия противника стреляли по всему, что передвигалось в траншеях. Личный состав батальона нес потери. Офицеры и солдаты, которых я видел на командном пункте этой части, представляли собой прекрасные образцы человеческого рода, типичную элиту, которая находилась в СС. Про себя я подумал, что, наверное, так должны были выглядеть вандалы Гейзериха или остготы короля Теодориха, когда они стояли у Везувия. Мы со Шнейдером собрались уже уходить, но тут появился полковник Дорн, который тепло поздоровался со мной, как с единственным знакомым ему человеком. На нем белый летний китель, а сам он выглядел спокойным и отдохнувшим. Было заметно, что он только что вернулся из отпуска после ранения. Его приветствие было прервано офицером медслужбы. Таких офицеров в батальонах СС было два, в отличие от одного медика в армейских частях. Врач доложил своему командиру, что один унтершарфюрер по неосторожности отстрелил себе руку фаустпатроном. Струя раскаленных газов, сказал он, моментально закупорила кровеносные сосуды. Человек остался на ногах и в полном рассудке. Он самостоятельно дошел до перевязочного пункта, прижав к себе оторванную конечность здоровой рукой! Использование батальона СС совместно с нашей частью наглядно продемонстрировало бессмысленность создания такой «преторианской гвардии». Каждый из этих прекрасных солдат СС являлся унтер-офицером, потерянным для армии. Еще более глупым оказалось формирование полевых дивизий Люфтваффе. Эти бездумно брошенные в огонь наземных сражений десятки тысяч солдат ВВС могли бы быть использованы для пополнения дивизий и полков сухопутных войск. Русские все еще занимали территорию женского монастыря. Чтобы покончить с этим, была затребована 280-мм мортира, которую доставили на огневую позицию ночью. В полдень 20 августа из нее было выпущено по монастырю 24 снаряда. Почти все из них были оснащены взрывателями замедленного действия. Цель была превращена в груду развалин. Четверо уцелевших русских, полностью ошалевших от страха, были взяты в плен. Все остальные, точно не знаю сколько, были убиты. Куда делись монахини, я так и не выяснил. Пленные объяснили причину упорной обороны монастыря. Оказалось, что там находился какой-то русский генерал, который рискнул продвинуться вперед вместе со своим штатом, явно рассчитывая на успех наступления. Однако в ночь перед обстрелом монастыря снарядами большого калибра он исчез. Видимо, ему все же удалось пробраться через наши позиции. После того как вилла современной постройки была занята моим штабом, получивший пополнение батальон был снова введен в бой. Он действовал как целая часть, совместно с батальоном СС. Но вечером 21 августа мы получили приказ занять участок к северу от города. Левофланговая рота вышла к реке Дубисса и установила связь с «народно-гренадерской» дивизией. Такое наименование получали дивизии последней волны, сформированные после того, как тыловые части и учреждения были прочесаны до последнего человека. Людей, попадавших в такие соединения, можно было только пожалеть. Я считал, что мне повезло остаться, пусть и не со своей старой «толпой», но хотя бы в 252-й пехотной дивизии. 22 июня остатки 472-го полка были отброшены в полосу обороны группы армий «Север». Они вернулись из Даугавпилса вместе со штабом и командиром полка майором Герцогом. В июне он встретил меня не очень любезно, но обстановка тогда была напряженная. Однако и теперь он не нашел ни одного доброго слова за то, что я все-таки вывел нескольких уцелевших из 2-го батальона по долгой дороге отступления. Из одного сделанного им замечания я догадался, что причиной был этот лицемер, лейтенант Гегель. Безусловно, он не мог забыть, что иногда ему приходилось выполнять мои приказы. Впоследствии выяснилось, что майор Герцог собирал остатки полка, сидя в Даугавпилсе. Начальник штаба отступал вместе с тыловыми частями. Кроме того, оставшаяся в целости полковая батарея полевых орудий также находилась в тылу. С помощью майора фон Гарна я привел несколько орудий и две машины, рискуя потерять их, но успех доказал мою правоту. Как же они отличались между собой, эта несправедливая и неприятная личность и майор фон Гарн с его достижениями. Цитирую из истории полка: «2 сентября 1944 г. подполковник фон Гарн был награжден Рыцарским Крестом за выдающиеся достижения в тактическом командовании 7-м гренадерским полком в тяжелых оборонительных боях в период с 27 июня по 1 июля 1944 г.» Противник на время оставил нас в покое, и батальон приступил к оборудованию оборонительных позиций на новом участке. Роты работали без устали. Батальонный командный пункт разместился в протянувшемся с севера на юг небольшом овраге, восточный склон которого идеально подходил для сооружения бункера. Совместная жизнь в батальонном штабе была, можно сказать, гармоничной. Капитан Шнейдер оставался таким же пассивным в вопросах командования батальоном, как и прежде. Офицером связи, после ухода Гегеля, был лейтенант Мартин Дегеринг, сын судового врача из Бремена. Долгое время он находился в тыловой части во Франции. Таким образом, на передовой он оказался впервые. Батальонным медиком был доктор Франц Йозеф Миес из Вестфалии. Он отлично выполнил свою задачу по переброске перевязочного пункта на новые позиции. Хорошо помню штабного писаря, унтер-офицера Дресснера. По профессии он был учителем, и ему было около 35 лет. Он хорошо понимал, какое бремя ответственности мне приходилось нести, командуя батальоном. Однажды он по-доброму сам сказал мне об этом. Кроме связиста Герменса, о котором я уже говорил, я отчетливо помню нашего радиста, обер-ефрейтора Гутха. Не обращая внимания на грохот сражений, он всегда проявлял максимальную сосредоточенность, работая со своей радиостанцией. Личностью особого рода был Вальтер Ханель, мой ординарец. Он регулярно наполнял мою тарелку доверху, и когда я говорил ему, что он никогда не станет хорошим человеком, то он искренне расстраивался. Его напомаженные волосы вились над круглым лицом с прищуренными глазами. Вдобавок он носил бородку клинышком. Длительное время он был безработным и говорил, что в этот период чувствовал себя совсем неплохо. Время от времени он болтался по задворкам Бреслау, промышляя ремеслом бродячего актера, пока его не отправили на строительство автодорог. Когда Вальтер демонстрировал образцы своего искусства, то приводил в восторг весь штаб батальона. В одной трогательной песне инвалида войны были такие слова: «С двумя отбитыми ногами и с одной рукой я живу, не обижаясь, в отечестве своем». Оставаться серьезным перед этим не мог никто. Мне, своему начальнику, он был предан по-настоящему. Как-то раз он попросил меня отдать ему наручные часы, которые встали. Я отдал их ему, забыв, что это был подарок от моего крестного отца, Эриха Шейдербауера, который пал в бою у озера Ильмень в 1942 г. На позициях под Расейняем мы снова стали регулярно получать почту. Матери я писал, что «после четырех недель наша почтовая связь с родиной восстановилась». В то же время я просил прислать фотографии, поскольку после моего водного путешествия по реке Улла все мои снимки «слиплись и стали неразличимыми». 30 июля я писал, что новостей у меня нет, мы были «просто на войне». Я сообщал, что 21 июля наша дивизия упоминалась в сводке Верховного командования Вермахта. Потом она стала просматривать местные газеты, чтобы отыскать относившиеся к этому новости. Мне приходилось писать матери, отцу, брату Руди и конечно в Швейдниц, Гизеле, которой принадлежало мое сердце. Отец писал, что с нетерпением ожидал вестей от меня, но, самое главное, я должен был как можно чаще писать матери. Отец писал, что мне не следовало проявлять беспечность, потому что можно быть каким угодно храбрецом, но при этом оставаться внимательным и осторожным. «Тебя окружают наши молитвы. Бог сохранит тебя, как сохранял до сих пор! Всего тебе самого лучшего и храни тебя Бог!» Если мы еще не осознали как следует, насколько милостива оказалась к нам судьба, дав нам возможность пробиться от Витебска до Расейняя в составе своего подразделения, то нам напомнили об этом люди, которые в те дни выходили в расположение наших войск. Многие из них находились в пути почти четыре недели. Один полковник и его ординарец пришли в «одежде разбойников». Унтер-офицер артиллерии, уроженец Клагенфурта, был одет по полной форме, с Железным Крестом 1-го класса на груди. Он был с бородой, а глаза воспалились и опухли. Этот человек пролежал трое суток за русскими траншеями, прежде чем сумел на четвертую ночь пробраться к нам. В свете таких событий, и обстановки на востоке в целом, было неудивительно, что у нас не выполнялся приказ, изданный после 20 июля. В соответствии с ним в вооруженных силах вводилось «немецкое приветствие», т. е. вместо уставного отдания чести теперь полагалось поднимать правую руку вверх и произносить «Хайль Гитлер»; «Рейхсмаршал Геринг, как обладающий самым высоким воинским званием солдат германского Вермахта, просил фюрера об этой чести». Это уравнивало нас с партией, СС и государством. Однако даже сейчас мне представляется неслыханным кощунством напоминать нам об этом приказе, который мы сочли зловещим сразу после его получения. Лейтенант Блашке доложил о русской противотанковой пушке, которая причиняла немалое беспокойство на участке его роты. Я поговорил об этом с Гельмутом Кристеном, который пообещал помочь. В результате произошло следующее. После нескольких часов интенсивного наблюдения Гельмут обнаружил хорошо замаскированное орудие, которое находилось возле отдельно стоявшего дома в 300 метрах позади переднего края противника. Ночью он поставил две 50-мм противотанковые пушки на огневые позиции. Неподалеку от них, в укрытии стояли наготове автомашины. На рассвете артиллеристы изготовились к стрельбе, и как только увидели вражескую пушку, в течение минуты выпустили по цели серию снарядов. Мы наблюдали за этим в бинокли. В небо взметнулось пламя, взорвались боеприпасы, и с тех пор эту пушку больше не слышали. Гельмут и его люди прицепили свои орудия к машинам и помчались в тыл, словно за ними гнался сам черт. Надо было бежать от «благословения», которым нас должны были «осенить» с русской стороны, что, собственно, и произошло. К концу августа стало наконец спокойнее. В это время генерал Мельцер получил Дубовые листья к Рыцарскому Кресту за заслуги в руководстве войсками во время отступления. В один из этих дней он посетил наш участок и выразил свое удовлетворение состоянием оборонительных позиций. Потом он вместе с офицером своего штаба, обер-лейтенантом Храбровски, сидел под навесом из зеленых веток, который соорудили солдаты нашего батальона. Мельцер был в хорошем настроении и разговаривал с нами по-дружески. В целом его замечания относились ко мне, и я расценивал это как признак особого отличия. Пришлось отвлекаться и на канцелярскую работу. Накапливались самые разнообразные вопросы, требовавшие решения. Из 5-й роты пришел гауптфельдфебель Бирлейн с письмом от соседа, в котором сообщалось, что жена Бирлейна ему изменяла. Бирлейну был предоставлен недельный отпуск, чтобы съездить домой и разобраться с этим. Или еще один случай. 5-й ротой короткое время командовал обер-лейтенант Меркле, который пал в бою во время первой русской атаки на Расейняй. Теперь его родители просили выслать им личные вещи сына. Тело убитого, которого я сам видел лежавшим на земле, вынести сразу оказалось невозможным. Оно пролежало неделю под палящим солнцем, но его обнаружили только после того, как город был взят снова. Русские раздели его догола. Пришлось написать, что он был похоронен, но без упоминания о его вещах. Как это уже было в предыдущем году под Ельней, пришел приказ, предупреждавший об опасных «игрушках». В нем говорилось, что русские разбросали авторучки и зажигалки, которые взрывались в руках при их первом использовании. Это было дальнейшим развитием применявшихся в Первую мировую войну разрывных пуль. Они были запрещены Женевской конвенцией. Но что значил этот договор в войне идеологий и в войне против большевизма? Во всяком случае, мы даже не знали, был ли такой договор подписан Советским Союзом вообще. В качестве начальника штаба батальона мне пришлось еще заняться вопросом, связанным с военно-полевым судом дивизии. Он должен был наказать одного связного нашего штаба, который заразился венерической болезнью и таким образом ослабил вооруженные силы. Этот обер-ефрейтор, как он мне рассказал, был за три недели до этого выписан из госпиталя в Тильзите. Был уже вечер, и поездов в сторону фронта не было. Ночи на соломе в сарае прифронтового КПП он предпочел мягкую постель доступной женщины. Результатом стала гонорея. Ему пришлось вернуться в госпиталь. Так как он был толковым и надежным связным, я постарался уладить это дело без суда, потому что, судя по ситуации в целом, все должно было разрешиться само собой, противном случае этот парень попал бы в штрафную роту. В это время, под руководством саперов, она занималось установкой минных заграждений перед основной полосой обороны. Штрафная рота была подразделением армейского подчинения. «Мелкие грешники» направлялись туда на несколько дней для выполнения строительных работ. Но главным образом штрафные части состояли из военнослужащих Люфтваффе и Военно-морского флота, осужденных за совершение более серьезных преступлений. Приговор смягчался тем людям, которые проявляли себя хорошими солдатами на фронте. В этой роте находились в основном осужденные за совершение преступлений в оккупированных районах на Западе. Должность у ее командира была незавидной. Из корпуса пришел приказ подготовить штурмовую группу для проведения атаки на участке нашего соседа слева, занимавшего оборону на реке Дубисса. Атака должна была проводиться силами нашего батальона, поскольку у командования корпуса не было уверенности в том, что находившаяся там «народно-гренадерская» дивизия добьется успеха. Отобранный для этого офицер, лейтенант Блашке, пришел в ярость, заявив, что теперь он должен был таскать для чужих каштаны из огня. Мы выехали к нашим соседям, чтобы осмотреть их позиции. По дороге Блашке сказал мне, что в доме, стоявшем позади передовых позиций его роты, имелся рояль «Bluthner». Дом просматривался противником и был пустым. Расставшись с Блашке, мы с Вальтером отправились в темноту. Окна были разбиты стрельбой. Мы не рискнули включать свои фонари, но лунного света оказалось достаточно. Судя по тому, как дом был обставлен, было видно, что его владельцы были людьми образованными. Время от времени вспыхивали осветительные ракеты и слышался свист пролетавших поблизости пуль. В мерцании лунного света («ты вновь наполняешь и лес, и долину…», как писал Гёте) я сидел у рояля, и хотя не мог делать этого как следует, играл и пел из «Вселенской ночи» Шумана. На какое-то время меня охватило ощущение, будто небеса целуются с землей перед сном. Затем я перешел, потому что знал это лучше, к его романсу на стихи Матиаса Клаудиаса «Луна взошла…». На обратном пути к командному пункту я размышлял об огромной удаче, которая выпала на мою долю после 22 июня. Вспоминая людей, которым удалось пробраться к нам из советского тыла через линию фронта, я думал о том, что бы я сделал, если бы попал теперь в такое же положение. После полученного мною опыта плавания по реке Улла я бы постарался в ночное время пробраться к Мемелю (ныне Клайпеда. — Прим. ред.), то есть на 80 километров к югу. После этого я поплыл бы на каком-нибудь бревне вниз по реке до Балтики. Погода была бы еще теплая. Осень / зима 1944 г.: Наревский плацдарм, курс переподготовки и отпуск за отвагу 24 сентября было объявлено, что наша дивизия отводится со своих позиций и на ее место прибывает 95-я пехотная дивизия. Началась переброска частей соединения по железной дороге через Тильзит (Советск) и Инстербург (Черняховск) в Зихенау (Цеханув). Таким образом, дивизия выводилась из состава 9-го армейского корпуса 3-й танковой армии и передавалась 20-му армейскому корпусу (генерал артиллерии фон Роман) 2-й армии (генерал-полковник Вейс). Части нашей дивизии размещались в районе к югу от Зихенау. В конце месяца войска начали сосредоточение в районе к юго-востоку от Насельска. В полосе обороны 2-й армии противник в нескольких местах форсировал Нарев, и перед дивизией была поставлена задача ликвидировать советский плацдарм на правом берегу реки, в районе между Сероком и Пултуском. Вместе с капитаном Шнейдером я узнал об этом на командном пункте полка. Стало ясно, что мы снова оказались в горячей точке. Вечером, в качестве адъютанта батальона, я выехал в тыл с тем, чтобы к утру прибыть на станцию Видукле. Поскольку дивизия должна была закончить разгрузку в течение двух дней, то, несмотря на угрозу воздушных налетов, надо было также использовать и светлое время суток. Требовалось не только спешить, но и ознакомиться с местностью. Я прибыл в тыловую зону, и мне удалось даже поспать в отдельной комнате на хорошей армейской койке с соломенным матрасом. Батальон выгрузился в Зихенау 26 сентября. Судя по карте, было видно, что мы находились перед южным плацдармом на Нареве. Всего их было два. Короткий переезд через территорию Восточной Пруссии наглядно продемонстрировал, насколько близко подошла война к границам Германии. Часть пути мы проехали в вагонах, которые прицеплялись к обычным пассажирским поездам. К нам заходили гражданские лица, даже один партийный функционер в своей коричневой форме. Говорил только он один. Незамысловатая идея его уверенного выступления заключалась в том, что «фюрер скоро все уладит». На узловой станции Дойч-Эйлау, откуда шла железнодорожная линия в глубь бывшей польской территории, у нас была продолжительная стоянка. В упорядоченной обстановке этой чистой немецкой станции эшелоны с нашей «толпой» представляли собой странную картину. Роты были погружены повзводно в вагоны для перевозки скота. В других вагонах везли лошадей и старые повозки тыловых подразделений. Повсюду было много соломы, тылового имущества и даже живых коров и свиней. Были также и русские женщины в своих традиционных платках. Они работали прачками и выполняли другие хозяйственные работы. Были там и мы, в своей истрепанной форме. Я носил желто-коричневые литовские бриджи, которые вместе с сапогами раздобыл для меня Вальтер. Сапоги пришлись впору, так что резиновую обувь я приберег на будущее. Однако из брюк надо было сначала удалить вшей. Общая атмосфера отличалась дисциплиной, но стала более свободной. Отношения со штабными связными, телефонистами и радистами сложились у меня хорошие, и я обращался к ним на ты. Казалось, что в начале шестого года войны в наших фронтовых частях все человеческие взаимоотношения свелись к какой-то глубинной сущности. После выгрузки капитан Шнейдер и лейтенант Дегеринг остались в Зихенау. Они захотели найти какое-нибудь кафе, чтобы, как выразился Шнейдер, «получить возможность вновь поговорить с немецкими женщинами». Тем временем батальон пошел маршем по направлению к деревне, которая была ему выделена для размещения. Когда мы шли через эту деревню, колонной по три в ряд, мы пели от всей души, так как нам давно уже не приходилось петь. Последней была веселая песня с простым содержанием, где говорилось о том, как солдат настойчиво преследует девушку, которая дает ему отпор, отвечая: «Я замужем, и то, что вы, молодой человек, умеете делать, то же самое умеет делать и мой муж». Из деревни я выехал на мотоцикле с коляской. После того как мы съехали с шоссе, продолжать путь дальше стало почти невозможно. Это был край польских песков. Временами мы с водителем толкали мотоцикл, стоя в песке по колено. Этот песок и стоявшие вокруг сосны пробудили во мне воспоминания о полигоне под Деберицем, на котором еще двести лет тому назад «старый Фриц» (прусский король Фридрих II. — Прим. ред.) обучал своих гренадеров. Как раз за два года до этого я «отбывал там свой прусский срок», как тогда было принято говорить. Затем последовало несколько дней полного спокойствия. Чтобы держать предстоявшую атаку в секрете, никаких учений не проводилось. Люди старались выспаться, наверстать время отдыха, которого им не хватало летом. Они лежали целыми днями, а с наступлением темноты шли во фронтовой кинотеатр, который был оборудован в соседней деревне. Шел фильм Вена 1910 г., и посмотреть его мне было бы интересно, потому что в нем снимался актер Отто Фишер, который мне очень нравился. Но я предпочел остаться в доме, чтобы побыть в тишине и покое. Кроме того, я опасался, что фильм пробудит во мне тоску по Вене. Однако в эти дни мне удалось по-настоящему насладиться верховой ездой. Это была единственная и последняя возможность, и именно здесь закончилась моя карьера кавалериста. С другой стороны, я сам лишил себя удовольствия иного рода. Мой ординарец Вальтер, всегда заботившийся о моем самочувствии, сказал, что со мной хочет встретиться Мария, красивая полногрудая прачка из хозяйственного взвода, и предложил устроить свидание. Он не мог понять и почти оскорбился, когда я сказал ему, что это меня не интересовало. Сам факт, что предложение исходило от него, делало дальнейшее объяснение излишним. В ночь на 3 октября батальон был выдвинут на участок в четырех километрах от передовой. Нас разместили в домах, которые все еще стояли там. По причине ведения противником воздушной разведки был отдан приказ, запрещавший любое передвижение в дневное время. Атака должна была стать совершенно неожиданной для противника. Выходить из домов, сараев и т. д. можно было только по естественной надобности. Ближе к вечеру из полка пришел приказ на следующий день. Дивизия получила задачу во взаимодействии с 3-й и 25-й танковыми дивизиями ликвидировать вражеский плацдарм возле Серока. После получасовой артиллерийской полготовки наша дивизия должна была пойти в атаку между двумя танковыми соединениями. 461-й полк должен был наступать на левом фланге, а 7-й на правом. 472-му полку надо было следовать за ними. Самое главное, атака поддерживалась бригадой штурмовых орудий, двумя бригадами реактивных минометов, двумя минометными дивизионами, одним тяжелым танковым батальоном СС (танки Тигр), одним артиллерийским дивизионом армейского подчинения и одним полком зенитной артиллерии. Ночь на 4 октября мы провели на соломе в какой-то хибаре, тесно прижавшись друг к другу. Кто-то спал, кто-то просто дремал. В соломе я нашел маленькое распятие и оставил его себе, так как оно не принадлежало никому из тех, кто там находился. Должно быть, его оставил кто-нибудь из тех, кто спал там раньше, или потерял обитатель этого дома. Правда, позднее я потерял его, когда находился в плену. Но тогда я расценил эту находку как ободряющий признак и был уверен, что операция завершится успехом. В 5 часов утра началась артподготовка. Мы начали медленно продвигаться вперед среди ревущих минометов и грохочущих орудий. Никогда раньше нам не приходилось видеть такой концентрации нашего тяжелого вооружения. Значит, у нас еще были боеприпасы, мы еще могли стрелять ими, мы еще могли атаковать, и можно было надеяться, что мы еще сможем одержать победу. Уже к 10.30 7-й гренадерский полк выполнил поставленную перед ним на этот день задачу. Атака прошла гладко, и противник был обращен в бегство. Пленных было немного, но трофеи оказались значительными. Капитан Хусенет и его рота захватили вражескую минометную батарею. Через полчаса после начала атаки мы пересекли траншеи противника. С изумлением мы рассматривали американское снаряжение и технику, начиная с мясных консервов до мотоциклов Харлей и грузовиков Студебеккер. В некоторых русских траншеях стоял запах парфюмерии. Судя по этому и по брошенным предметам одежды, было видно, что там находились женщины, возможно, женщины-солдаты. Русские не строили блиндажей, они просто выкапывали землянки, на несколько человек каждая, на которые укладывались бревна. Это было примером поразительной способности русских к сочетанию импровизации с практичностью. Поскольку вход в такие укрытия был теперь обращен к противнику, то я предпочел провести ночь в простом окопе без крыши. Я помнил, что майор Брауер и лейтенант Букш встретили свою смерть под Невелем в такой землянке, вход в которую располагался по направлению к противнику. К 14.30 5 октября, на второй день контрудара, 7-й гренадерский полк вновь добился успеха и вышел к Нареву. Мы, в своем 472-м полку, шли за ними в качестве резерва и в то же время как зрители. Возвышенность перед рекой была обстреляна нашей артиллерией, а затем атакована. Я наблюдал за этим в бинокль. По дороге я увидел человеческий торс, разорванный страшной силой. Он лежал рядом с выгоревшим бронетранспортером СС напоминанием о тяжелых боях в то время, когда создавался плацдарм. Даже самые закаленные из нас отвернулись от этого зрелища. После того как южная половина плацдарма вновь оказалась в наших руках, 8 октября должна была последовать вторая атака. 6 октября мы прошли 10 километров к северу и остановились в деревне, которая на карте смотрелась как сделанная из дорог звезда. В центре был перекресток, от которого лучами расходилось семь улиц. Единственной проблемой было то, что не было ни одной дороги, ведущей на юго-запад. Сам по себе этот перекресток представлял собой идеальную цель и постоянно обстреливался противником. Несмотря на это, подвалы всех выходивших на него домов были приспособлены под командные пункты всевозможных подразделений. До передовой, к востоку, было не больше километра. Как говорилось в приказе, в общих словах, мы должны были принимать командные пункты у сменяемых подразделений. Капитан Шнейдер настоял на том, чтобы занять помещение в подвале возле перекрестка. На мое предложение перейти куда-нибудь подальше он не отозвался, хотя толщина крыши подвала едва достигала 10 сантиметров. Постоянное воздействие артиллерийского огня было страшным еще до начала атаки, не говоря уже о том, что серьезной опасности подвергались наши связные и все те, кому надо было добраться до нас. После того как был ранен командир отделения связи и два солдата, я по своей собственной инициативе отправился искать подходящее место для командного пункта батальона. Я нашел его в значительно более глубоком и лучшем подвале дома, находившегося примерно в 300 метрах от нас вдоль дороги, ведущей на запад. Не дожидаясь одобрения Шнейдера, я запросил в полку разрешения на перемещение командного пункта. Разрешение было получено. После этого капитан Шнейдер сам радовался, что мы оказались вдали от основного места падения русских снарядов. Было заметно, что вторая часть наступательной операции уже не будет проходить так же успешно, как это было в ее начале. Дождь, туман и раскисший грунт сильно усложнили задачу. За это время русские выставили много мин, на которых подорвалось большое количество наших танков. Вдобавок артиллерийская подготовка была слабее, чем 4 октября, и нам не удалось уничтожить переброшенные через Нарев подводные сети. Русские, как они делали это и раньше, натянули под водой сети, по которым вручную переносились боеприпасы и, самое главное, противотанковые мины. Пришлось окапываться там, где мы остановились. Батальонный командный пункт располагался на открытом месте за небольшим подъемом на дороге. Окопы выстилались соломой. Ночи были уже холодными, и мы сильно замерзали. С 3 октября никто не умывался. Вдобавок начался сильный дождь, и брезент уже не спасал от него. Русские начали готовиться к контратаке. Ежечасно над нашими позициями пролетали самолеты и с малых высот обстреливали дороги, к счастью, в основном позади нас. Безошибочным признаком готовившейся атаки были рвавшиеся в воздухе снаряды, с помощью которых вражеская артиллерия вела пристрелку целей. 14 октября началась ожидавшаяся контратака противника. Удивительно, но артиллерийской подготовки почти не было. Вместо этого широко применялась авиация. Истребители и штурмовики Ил-2 обстреливали из пушек и пулеметов и забрасывали осколочными бомбами все, что они считали немецкими позициями. Около 20 самолетов кружилось в пределах нашей видимости. То ли потери стали слишком большими, или люди были уже изнурены воздушными налетами, но так или иначе они вылезали из своих окопов и отходили назад. Они пытались пробраться через широкое поле, а я стоял возле командного пункта батальона и выкрикивал одни и те же слова: «В укрытие, в укрытие, в укрытие!» Однако мои крики оказались напрасными. Люди, кто шагом, кто бегом, продолжали уходить с позиций. Неожиданно я обнаружил, что стою один перед коричневой волной русских пехотинцев. Оставаться так долго на месте было с моей стороны полным идиотством, но я был просто ошеломлен этим отходом. Русские продвигались медленно, и когда они оказались примерно в 40 метрах от меня, я повернулся и побежал, бросаясь из стороны в сторону. По моему планшету русские могли легко признать во мне офицера. Думаю, что меня спасло только то, что они не останавливались и не стреляли. Пробежав метров 200, я догнал своих. Мы вышли к позиции артиллерийской батареи, которая готовилась открыть огонь прямой наводкой по русским. Мне удалось собрать несколько солдат, что позволило обеспечить хоть какое-то прикрытие для артиллеристов. Атака вражеской пехоты была сорвана артиллерийским огнем, но мы оставались незащищенными от последующих ударов с воздуха. Во время одного из таких воздушных налетов был ранен мой ординарец Вальтер. Он мог ходить и явился ко мне со слезами на глазах. Вальтер попросил написать ему и забрать его обратно после выздоровления. Сильные воздушные налеты продолжались в течение всего дня. Тем не менее основная линия обороны устояла, и я смог отправиться в подразделения батальона и на доклад к командиру полка. На пути в 5-ю роту мне пришлось спрыгнуть в траншею, чтобы укрыться от атаки самолета, который сбросил осколочную бомбу. Маленький кусочек металла задел мне левую руку. Когда я упомянул об этом случае в ходе разговора в полковом блиндаже, то «Старик» сделал ехидное замечание. Оно прозвучало просто глупо и оскорбительно. Командир полка становился мне все более и более отвратительным. На участке 461-го полка произошел следующий случай, о котором вскоре стало известно во всей дивизии. Русский сержант проехал на нагруженной продовольствием автомашине по дороге, которая пересекала линию фронта на участке под названием «Ближний угол» возле деревни Буды-Обрески. Оказавшись в нашем тылу, грузовик беспрепятственно прошел около двух километров, пока водитель не заподозрил неладное и не повернул назад. Когда он уже почти добрался до нашего переднего края, его остановили и взяли в плен. Продовольствие, и в особенности водку, которые он вез для русских солдат, раздали подразделениям полка. 18 октября противник провел еще одну атаку. В воздушном налете был тяжело ранен командир моих связных обер-фельдфебель Шейдиг. Отверстие в его спине, размером в большую монету, указывало на серьезные повреждения внутренних органов. Шейдиг, испытанный и надежный солдат, раньше был командиром взвода 6-й роты, и я забрал его в штаб батальона, чтобы ему стало полегче. Но теперь дела его были совсем плохи. Шейдиг скончался на пути в перевязочный пункт. Тем временем атаки с воздуха не прекращались. Нередко нам удавалось сбивать вражеские самолеты, и тогда спускавшиеся на парашютах русские летчики становились ужасными мишенями для наших обозленных солдат. Рядом с нашим командным пунктом рухнул двухмоторный бомбардировщик американского производства, который почему-то не взорвался. Вечером мы поймали отрывки передававшейся по радио речи Гиммлера, рейхсфюрера СС. После покушения на Гитлера 20 июля 1944 г. он был назначен командующим резервной армии. Для человека, который никогда не был даже новобранцем, не говоря уже офицером, это была примечательная карьера. Из этой речи я отметил только факт начала формирования «народного артиллерийского корпуса», части «Фольксштурма», как последнего «секретного оружия». 1 сентября я писал в письме к брату, что начался шестой год войны, и что этот год наверняка будет последним. 20 октября я получил письмо от отца, которое он отправил 10 октября. В письме говорилось следующее: «Наконец хоть какие-то новости от тебя в письмах от 19 и 23 августа, которые конечно уже устарели. Во второй половине дня 1 сентября мы поспешно оставили Камбре, и в тот же вечер стало известно, что туда вошли англичане. После долгого пути я оказался здесь, на левом берегу Рейна. Это место называется Дормаген. Было много тяжелых воздушных налетов, которые продолжаются и теперь, но не в том месте, где мы сейчас находимся. Ты спрашивал о Кресте за военные заслуги: на этом фронте ничего не происходит, и кроме того у меня много других забот. Никаких перспектив на отпуск… Буду очень рад получить известие непосредственно от тебя. От мамы я узнал, что пока у тебя все было хорошо, учитывая теперешние обстоятельства. Кажется, что там, где ты находишься, снова происходят большие события. Пусть Бог продолжает хранить тебя так, как хранил до сих пор. Что же касается «сражения» у нас дома, об этом ты узнаешь от мамы. У нас хотят отобрать квартиру, вернее, твою комнату. Твоя мать в полном отчаянии. Боюсь, что у нее будет еще одно нервное расстройство, а я не могу ничего сделать, так как нет никакой возможности съездить домой. Надеюсь, что Бог позволит восторжествовать справедливости и рассудку, даже в последний момент. Моя последняя надежда на то, что скоро все закончится, так больше не может продолжаться. Напиши мне, как можно скорее, и прими мои сердечные, наилучшие пожелания. Пусть тебе помогут мои молитвы». Надежда на то, что война скоро закончится, была чем-то таким, о чем я боялся и думать. Полагаю, что так же считали и мои товарищи, потому что было просто страшно представить себе, что произойдет с Германией, если рухнет Восточный фронт. Именно поэтому, а вовсе не ради Гитлера и его партии мы должны были выполнять свой долг и продолжали делать это из последних сил. Тревогу отца в отношении матери разделял и я. Ей было тогда 45 лет. У нее не было поблизости ни родственников, ни подруг, и она оказалась просто не приспособлена к жизненным трудностям затянувшейся войны. Мои родители всегда знали, где я находился. Из сводок Верховного командования и отрывочных новостей о ситуациях, в которые я попадал, а также по тону моих писем они могли составить себе представление о моем положении. В августе 1944 г. вместе с маленькой Лизль мать отправилась на несколько недель к своим сестрам в Дрезден. Она рассчитывала остаться там подольше и сообщила нам о своем намерении. В своих письмах отец, Руди и я с большим трудом отговорили ее от этого. Я понимал, что она уехала в Дрезден по причине только что объявленного Йозефом Геббельсом обращения к немецким женщинам немедленно принять участие в «тотальной войне», и писал ей, что наша квартира не должна пустовать ни при каких обстоятельствах. Ее бы обязательно заселили другими людьми. Я писал, что запрет на отпуска, который в то время ввели снова, скоро снимут, а у нас не будет настоящего дома, куда бы мы могли приехать. Убеждал ее писать мне как можно чаще, поскольку почта была нашим единственным средством связи с домом, и что без нее я не смогу получать никаких известий из Штокерау. С другой стороны, из Швейдница я регулярно получал письма от Гизелы. В итоге мать вернулась домой, и это оказалось правильным. Она не прошла медкомиссию, и ее не привлекли к обязательным работам на оборону. Но часть квартиры, две небольшие комнаты, все же отобрали. За комнату, где мы раньше жили с братом, она сражалась «как львица». 2 октября я писал ей, что она должна спросить господ чиновников, являлись ли мы с братом, сражавшиеся на переднем крае, действительно «бездомными». Заберут ли они у нас комнату по той причине, что мы «всегда находимся на фронте, а отпуска запрещены»? Потом я постарался ее утешить, потому что «ругаться нет смысла», что ей надо пока потерпеть, и мы все скоро вернемся домой. К счастью, отец получил отпуск. В сентябре, после 13 месяцев, отпуск получил Руди. В последний день пребывания дома он написал мне и процитировал чьи-то слова: «Все это в высшей степени печально». Кто был их автором, я теперь не помню. В своем письме от 9 октября, в разгар боев на Нареве, я просил у матери прощения за долгое молчание. «Правда, у меня не было свободного времени, чтобы писать, и не было времени собраться с мыслями. Но, несмотря на это, я, как никогда раньше, мысленно с тобой, моя дорогая мама, и надеюсь, что смогу, хотя бы в духовном смысле, как-то облегчить для тебя теперешние трудности. Как бы я хотел помочь тебе, если бы только мог. Но мы все надеемся, что очень скоро все изменится коренным образом. Нервы у меня опять «не на высоком уровне». Но я всегда очень радуюсь твоим милым письмам и письмам от своей дорогой девушки из Швейдница». В письме от 11 октября я писал отцу: «Я на нижнем Нареве в отвратительном районе. Маленькая книжка «Рядом с конфликтом», которую ты мне прислал, оказалась очень хорошей и действительно мне помогла. Это правда, что невозможно продолжать жить, полагаясь только на свои силы. Поэтому я молюсь и надеюсь, что мы все будем счастливы и скоро встретимся». На Наревском плацдарме наш батальон был отброшен на несколько километров к югу. Свой командный пункт мы разместили в одном из отдельно построенных погребов, обычных в этой местности. Потолок в погребе был высоким, и в нем можно было стоять и ходить. Его размеры были примерно восемь метров на три: по тогдашним стандартам настоящая квартира. Но случилось так, что в этом месте были крысы. Один из наших связных чуть было не стал виновником несчастья, когда выстрелил из винтовки в появившуюся средь бела дня огромную тварь. Грохот был такой, словно мы получили прямое попадание снаряда. Пуля срикошетила и разбила стекло стоявшей передо мной на столе бензиновой лампы. Затем она ударила в деревянную дверь, которую через долю секунды открыл входивший к нам радист. 24 октября капитан Шнейдер был переведен в другую часть. Он должен был отправиться в располагавшийся в тылу дивизии полевой резервный батальон. Несомненно, к учебной части он подходил больше, чем к боевой. Он был добрым человеком, обладавшим безмятежным характером, и расставаться с нами ему было нелегко. Он поблагодарил меня за помощь, которую я оказывал ему в то время, когда он командовал батальоном. Таким образом, именно он оказался тем человеком в полку, который нашел для меня слова признательности. Я вспомнил Расейняй, когда на мои возражения, что капитан был не на своем месте и что я не мог от него избавиться, майор фон Гарн ответил: «Тогда руководить батальоном придется вам». За несколько дней до ухода Шнейдера с нами произошел случай, который сделал прощание с ним менее напряженным. Как-то ближе к полудню мы решили осмотреть огневые позиции противотанковых пушек лейтенанта Кристена. По-видимому, нас заметил расчет русского противотанкового орудия. Они держали нас под прицелом, но, к счастью, мы находились в поле, где проложенные в нем борозды давали нам возможность хоть как-то укрываться. Тем не менее русский наводчик выстрелил настолько точно, что я почувствовал воздушную волну от снаряда, пролетевшего в нескольких сантиметрах надо мной. С абсолютной ясностью я ощутил, как у меня зашевелились волосы. После очень долгих двух или трех минут, в течение которых вражеский наводчик выпустил по нам около 10 снарядов, мне удалось перепрыгнуть в другую борозду. Она была поглубже. Чуть позже в ней лежал и Шнейдер. Выпустив около 50 снарядов, русские наконец успокоились. Тем не менее мы еще какое-то время продолжали лежать, чтобы противник подумал, что мы были убиты. Потом мы вскочили и побежали к находившимся от нас в 50 метрах кустам, где и спрятались. Когда мы добрались туда, то от пережитого страха с наших лиц катился пот. «Вот это да», как говаривали солдаты. До прибытия нового командира командование батальоном принял мой старый знакомый Байер, который был моим ротным командиром в 1942 г. Теперь он был майором. Командный пункт переместился в отдельно стоявший дом с видом на передовую и таким образом находился в секторе обстрела русских противотанковых орудий. Поэтому противник не должен был заметить ни малейших признаков света или дыма. Я обнаружил, что Байеру по ночам звонила по телефону жена, которая служила во вспомогательном подразделении связи Главного командования сухопутных войск. Это напомнило мне о том, как в лесу под Гжатском Байер напевал популярную берлинскую песенку «Эмма на скамейке», о любовнике со своей подругой. Теперь, изображая стоическое спокойствие, Байер сидел за столом и постоянно насвистывал хорошо известную мелодию «Миллионы Арлекина». 4 ноября прибыл новый командир. Это был майор Вальтер Премроу, австриец из Штирии, который ранее командовал так называемым штурмовым батальоном 78-й пехотной дивизии. Эмблемой этого соединения была рука в железной перчатке. Как земляки, мы сразу же понравились друг другу, и я был очень доволен своим новым начальником. Однако, как и майор Байер, Премроу тоже пал в бою в феврале 1945 г. 10 ноября, к своему немалому удивлению, я получил приказ пройти курс переподготовки в пехотном училище в Деберице с 20 ноября по 10 декабря. Я сразу же усмотрел в этом возможность перейти в 7-й гренадерский полк. Свой отъезд я отмечал вместе с Гельмутом Кристеном, товарищем в летнем отступлении из Белоруссии. Мы сошлись на том, что в 472-м полку обстановка была явно нездоровая, а отношение к офицерам несправедливым. Например, лейтенант Вике, офицер полкового штаба, который отступал вместе с тыловой частью, стал недавно обер-лейтенантом. В 9.55 мы в очередной раз прослушали песню «Лили Марлен», которую передавали ежедневно в одно и то же время с армейской радиостанции под Белградом. Эта песня уже давно стала легендой. Хотя мне она поначалу не нравилась, как не нравились и другие модные песни, но со временем я тоже поддался ее очарованию. Голос певицы Лейл Андерсен и простой текст, содержание которого каждый солдат уже испытал на себе, покорили меня. Даже издевательские пародии, я вспоминаю одну, относившуюся к первой русской зиме 1941/1942 гг., не смогли лишить мелодию очарования. Майор Премроу переговорил с командиром полка и упросил его предоставить мне несколько дней отпуска до начала занятий. Я был счастлив и едва мог поверить, что в скором времени мне удастся побывать дома. В последние часы перед отъездом я находился в таком нервном напряжении, что чувствовал дрожь по всему телу. Я боялся, что в последний момент или придет приказ на полный запрет отпусков, или произойдет прямое попадание снаряда. По прибытии в тыловую зону я забрался в деревянное корыто и принял «очистительную» ванну. После этого водитель, тиролец Алоиз Ворц, отвез меня на станцию Насельск. Там я дожидался регулярного поезда на Торн (Торунь). Я чувствовал себя как во сне. В купе сидели две немецкие девушки из крестьянской семьи, проживавшей вблизи линии фронта. Родители отправили их к родственникам в западной Германии. Все было таким чудесным и, после такого тяжелого лета, совершенно непостижимым. С моих плеч свалилось бремя ответственности, и меня охватила усталость. Прислонившись к старшей из девушек, я заснул. В Торне наши пути разошлись. О дальнейшем пути и о прибытии домой воспоминаний у меня не сохранилось. Как я понимаю, из письма матери, она была ошеломлена звонком в дверь в девять часов вечера и моим появлением на пороге. Она и маленькая Лизль чувствовали себя неплохо. Неделя отпуска пролетела быстро, но никого из одноклассников дома не было. Все они были разбросаны по различным фронтам, и даже мои знакомые девушки были призваны на оборонные работы. То же самое произошло и с Гизелой. Она находилась где-то в Саксонии, и я не мог с ней встретиться, потому что ее бы конечно не отпустили. От трудовой службы был временно освобожден только Герми Эккарт. Он заболел дифтеритом и находился в больнице на карантине. Я немного знал его брата Ганса. В то время он был унтер-штурмфюрером СС. После войны я встретился с ним, и он сказал, что «работал на американцев». В 1949 г. он был похищен в Штокерау советской спецслужбой, и ему пришлось провести долгих шесть лет в заключении. Какое-то время он находился в Воркуте. Таким образом, я общался только с одноклассниками брата Руди, Эрнстом Фоглем и Эгоном Паприцем, которого называли «Китти». Паприц был курсантом унтер-офицером в пехотном полку «Великая Германия» и находился в отпуске. Фогльбыл одаренным пианистом, сыном владельца завода. Как руководитель местного отделения организации Гитлерюгенд он имел отсрочку от призыва. После войны он унаследовал от отца завод по производству насосов и вдобавок стал хорошо известным композитором. Паприц, как и многие другие одноклассники Руди, пал в бою в 1945 г. Именно с ними я несколько раз собирался на вилле «Фогль» и в один из вечеров проиграл в карты весь свой месячный оклад лейтенанта — 300 марок. Это произошло еще в мой предыдущий приезд домой. Тогда я должен был пойти в банк и снять деньги со своего сберегательного счета, чтобы заплатить долг чести. Тем временем сумма моих сбережений выросла до 4000 марок. Я планировал отправиться в Берлин 18 ноября. Террористические воздушные налеты союзников на Вену 17 и 18 ноября нарушили железнодорожное сообщение. Был поврежден мост Северной железной дороги, и мой отъезд был отложен на 19 ноября. Об этом я написал брату в письме от 18-го числа, в котором также сообщал о том, что мой школьный товарищ Юлиус Циммер в августе попал в плен на итальянском фронте и недавно прислал письмо из Америки, к несказанной радости своих родственников. По прибытии в Дебериц я написал матери и Руди, что поезд отправился с венского вокзала только в два часа ночи. Брату я писал, что, может быть, мать и привыкнет к одиночеству, но мне было трудно. Мы могли утешаться только тем, писал я, что когда-нибудь все эти чрезвычайные обстоятельства все же подойдут к концу. Курсы, на которые меня послали, очевидно, были рассчитаны на то, чтобы предоставить фронтовым офицерам, уцелевшим в тяжелых оборонительных боях на Востоке, на Западе, а также в Италии и на Балканах, возможность немного разрядиться и отдохнуть. Как всегда, я опять оказался одним из самых молодых, но все мы командовали ротами, и никаких теоретических знаний нам уже не требовалось. В отличие от предыдущего года мы размещались не в жалких казармах, а в Олимпийской деревне. У каждого из нас была своя отдельная комната. Я жил в доме под названием «Веймар». Рядом со мной находился лейтенант воздушно-десантных войск, который носил на правом рукаве своего кителя две нашивки за уничтожение танков и у которого только что родилась вторая дочь. Из моей дивизии там был лейтенант Эдион, служивший в 461-м полку и имевший серебряный знак «За ближний бой». В январе 1945 г. он пал в бою. Еще одним товарищем на этих курсах для ротных командиров фронтовых частей был обер-лейтенант фон Pop, владелец поместья в Померании и, как оказалось, двоюродный брат Бецины фон Pop, с которой я познакомился в доме графа Кайзерлинга. Из преподавателей хорошо помню земляка из Вены обер-лейтенанта Брукера, капитана Йохансена, награжденного Рыцарским Крестом, и майора фон Девица. Майору фон Девицу я казался слишком молодым, и он постоянно спрашивал меня: «Сколько вам лет, Шейдербауер?» И мой ответ: «Двадцать», каждый раз приводил его в изумление. В то время значительная часть Берлина была уже разрушена бомбами. Однажды ночью неподалеку от Олимпийской деревни взорвалась бомба замедленного действия огромной мощности. Но сирены воздушных тревог не мешали нам как можно чаще выезжать в город и немного развлечься. Помню двух хорошеньких латышских девушек из Риги, которых привел лейтенант Эдион. Одна из них знала летчика-истребителя Новотны, который был впоследствии сбит после своих многочисленных побед в воздухе. Так как он был венцем, то его похоронили в Вене, на главном городском кладбище. В Деберице, на входе в здание пехотного училища я обнаружил памятную доску со словами стихотворения, последнюю строфу которого я буду помнить до конца своей жизни. Это представляет собой девиз, под которым прошли последние годы моей юности. Простая и отважная, Твердая в бою, Скромная пехота, Пусть Бог тебя хранит. В это время, к огромной радости матери, отец получил краткосрочный отпуск для улаживания проблем «в своем тылу». Я радовался за мать, но сожалел, что не имел возможности встретиться с отцом. Я не виделся с ним с весны 1942 г., а с братом Руди с апреля 1943 г. Однако 30 ноября лейтенанта Эдиона и меня ожидал большой сюрприз. В телеграмме из нашей дивизии говорилось, что нам обоим был предоставлен специальный двадцатидневный отпуск «за отвагу». Это произошло в соответствии с приказом Верховного командования, по которому, несмотря на действовавший тогда запрет на отпуска, командирам частей разрешалось отправлять отличившихся в боях людей в отпуск в пределах двух процентов от текущей численности личного состава. Мать была очень рада, как она писала мне 5 декабря. «Так что, по крайней мере на Рождество, мы не будем совсем одни… Вчера отец снова уехал, я ужасно расстроена, и даже не знаю, что тебе написать». Брату Руди я тоже сообщил эту счастливую новость и спрашивал, не сможет ли он перед поступлением в военное училище заехать домой. 15 декабря мать вместе с Лизль, которая теперь редко посещала школу, отправилась в Айстинг, чтобы достать продукты к Рождеству и угостить меня «по-настоящему». 18 декабря я писал брату о том, что в сообщении Верховного командования Вермахта только что было объявлено о начале немецкого наступлении на Западе. «Думаю, что это генеральная репетиция, если на то будет милость Божья!» Даже сейчас я помню, как в то время, когда передавалось это сообщение, у меня выступили слезы на глазах, настолько я надеялся, в последний раз, на перелом в ходе войны. Напрасно, всего лишь через три дня все надежды развеялись. Но тот факт, что мы действительно надеялись на лучшее, показывает сегодняшнему читателю, какими абсурдными чувствами мы руководствовались в оценке стратегической ситуации, давно уже ставшей безнадежной. Все, кто меня знал, завидовали моему отпуску. «Во всяком случае», писал я, «это стряхнуло всю пыль и с тех, кто радовался за меня, и с тех, кто завидовал!». К сожалению, я приехал домой через восемь дней после отъезда отца. Возвращаться мне нужно было или накануне Нового года, или в его первый день. После этого отец писал мне на адрес моего старого полка: полевая почта № 08 953. С помощью своего друга из Швейдница, полкового адъютанта Клауса Николаи, мне удалось добиться перевода в 7-й гренадерский полк. По-настоящему великой радостью для меня стало то, что совершенно неожиданно, на два или три дня, домой приехал Руди. Если в то время, когда мы были еще детьми, у нас иногда происходили ссоры, то начиная с того времени, когда мне пошел шестнадцатый год, между нами установилась поистине братская гармония, хотя у каждого из нас были свои друзья. После его ухода в армию в августе 1943 г. связь между нами ослабла, но братские чувства стали еще крепче. На плацдарме в Неттунио под Неаполем ему пришлось пережить случай, оставивший в нем незабываемый след. Это событие произвело впечатление и на меня, словно я пережил его сам. Ночью он спал вместе с семью своими товарищами в амбаре, когда от прямого попадания зажигательной бомбы постройка загорелась. Руди оказался единственным из всех, кто отважился вырваться сквозь пламя наружу. В то время как его товарищи сгорели заживо, сам он отделался ожогами на лице и опаленными волосами. После короткого пребывания в госпитале у него появилась новая розовая кожа. Домой он приехал как новенький. Мы с гордостью прогуливались с ним бок о бок по родному городу. В своей красивой черной форме танкиста элитного соединения «Герман Геринг», высокий и стройный, он был воплощением образа прекрасного молодого человека. Мне и в голову не приходило, что я могу никогда его больше не увидеть. Но с другой стороны, как я позднее осознал, у него было предчувствие своей скорой смерти. В марте 1945 г. он еще раз побывал проездом в Штокерау и попрощался со знакомыми ему людьми, сказав: «Теперь они разыскивают героев, а потом нас пошлют на бойню». В его бумагах мы обнаружили оду Вейнхебера «К павшим» (Йозеф Вейнхебер, австрийский поэт, 1892–1945, покончил с собой 9 апреля 1945 г. перед вступлением советских войск в Вену. — Прим. ред.). Она была переписана от руки на отдельном листе бумаги. В последний раз, на Рождество 1944 г., он сфотографировал нас обоих. Вспоминаю наставление матери из притчей Соломона, которое она часто повторяла нам и которое стало реальностью: «О, как хорошо и радостно это, когда братья пребывают в согласии». Его облик на этой фотографии, его последней, стал моим любимым. Позднее по ней был сделан живописный портрет. Кажется, что он глядит прямо в объектив и одновременно поверх него, еще дальше, сквозь тебя и в неизвестность. Январь 1945 г.: русское наступление на Висле Какой бы безрадостной и трудной ни была тогда обстановка дома и как бы я ни стремился вернуться на фронт к своим товарищам, расставание оказалось для меня тяжелым. Как и прежде, после окончания моего отпуска мать не провожала меня на вокзал. Я не хотел, чтобы посторонние стали свидетелями проявления наших чувств, особенно со стороны матери. Мать знала об этом и всегда оставалась дома, глотая слезы. С сумкой свежевыстиранного белья я покинул наш дом. Мать еще долго махала рукой из окна мне вслед. В Вене я с трудом добрался от станции Северо-западной железной дороги до Северного вокзала. Платформа, как я уже видел это и раньше, была забита прощавшимися солдатами, женщинами и детьми. На всем пути от Штокерау я испытывал тревожное предновогоднее чувство. Вена утратила свой прежний мирный вид, когда о войне напоминало только затемнение на случай воздушных налетов. Она стала прифронтовым городом. Линия фронта проходила по реке Грон и по берегу озера Балатон. В темную новогоднюю ночь мои мысли были обращены к новому году и к тому, что он принесет с собой. Рейх был охвачен врагами, как на восточных, так и на западных границах. В Восточной Пруссии на немецкую землю ступили русские, которые совершили неслыханные зверства. Во время моего отпуска сотни американских бомбардировщиков пролетали над нашим маленьким городом, вдоль Дуная, по направлению к Вене. На меня производило сильное впечатление, когда, стоя удверей своих домов, горожане хладнокровно наблюдали за тем, как огромные самолеты беспрепятственно следовали своим курсом. На Рождество отец писал матери, чтобы, несмотря ни на что, она оставалась дома. Мыс братом уговаривали ее бежать в любом случае, если придут русские. Для этого мы даже собрали для нее и маленькой Лизль самые необходимые вещи. К счастью, судьба позволила отцу вернуться домой, что сняло с нее ответственность за принятие решения, и родители поступили правильно, оставшись в Штокерау. В Торне я сошел с поезда, который шел дальше на Кенигсберг. Потом я пересел на другой поезд, где ко мне подсел лейтенант Бринкель, офицер связи полкового штаба. По профессии он был протестантским пастором в Силезии. В полночь он прослушал выступление фюрера, обещавшего «победу нашим вооруженным силам». Речь была преисполнена оптимизмом. Путь закончился в Насельске, в шести километрах от линии фронта. Мы с Бринкелем прошли пешком до командного пункта дивизии. Это был яркий снежный день нового, 1945 года. Солнце освещало воскресный покой, и казалось, что война хоть на какое-то время затихла. Не считая часовых, в штабе дивизии все еще спали. Они отмечали Новый год, и встретивший нас майор Острайх выбрался по этому случаю из постели. Он сказал, что мы вполне могли бы остаться дома и встретить там Новый год. Легко сказать, но мой отпуск заканчивался как раз 31 декабря, и именно в этот день мне пришлось отправиться в путь. Кроме того, я бы не мог веселиться, зная, что на следующий день мне надо будет в четвертый раз ехать на Восточный фронт. Чем ближе я подъезжал к фронту, тем сильнее меня охватывала уже привычная нервная дрожь. В определенной степени компенсацией служил тот факт, что я снова оказался в 7-м полку. Я заглянул к Клаусу Николаи. Мы наспех перекусили и отправились в блиндаж полкового командира полковника Дорна, «важного господина» из Рейнской области, как мы его называли. Дорн принял меня радушно и сказал, что я должен был принять командование 1-й ротой. В тот момент рота находилась в резерве и занимала позиции на второй линии обороны. На следующий день она должна была выйти на передовую. В 1-м батальоне капитан Фитц и обер-лейтенант Кюлленберг, командир и адъютант, встретили меня громкими приветствиями. Я знал их с прошлого лета. Затем связной проводил меня в роту, где меня встретил лейтенант Мартин Лехнер, который должен был принять роту тяжелого оружия нашего батальона. С Лехнером я подружился весной 1944 г. в Швейднице. В то время он пришел из военного училища, куда был направлен в званиѵі унтер-офицера благодаря своим способностям. Он отличался хорошими манерами, и по нему не было видно, что он вышел из сверхсрочников, хотя в резервном батальоне товарищей у него не было. Я несколько сблизился с ним и заметил, что за это он был мне благодарен. Мы отметили нашу встречу, выпив «по капельке». Затем я должен был познакомиться и с другими находившимися в этом блиндаже людьми, так как им надо было посмотреть на своего нового «хозяина». Потом мы сели с ним за стол и приступили к выпивке основательно, поскольку это все еще оставалось самым лучшим и испытанным способом начать дело надлежащим образом. В заключение Лехнер встал и произнес речь на предмет того, что 1-я рота должна быть «первой» не только по своему наименованию, но и по достижениям, то есть такой, какой она была тогда и должна оставаться в будущем. Не так смущенно и не так серьезно, как Лехнер, я тоже произнес несколько слов, сказав, что горжусь тем, что стал командиром 1-й роты нашего полка. На самом деле так оно и было. На следующую ночь мы заняли новую позицию, которая оказалась исключительно неудачной. Главная линия обороны проходила под прямым углом, одна полоса шла в западном направлении, а другая на юг. Русские могли атаковать с двух направлений, а место пересечения полос могло обстреливаться ими с трех сторон. Нашим соседом справа была 2-я рота, слева располагался отдельный фузилерный батальон. Было выкопано всего около ста метров траншеи, глубина которой едва достигала колена. Таким образом, в дневное время передвигаться можно было только ползком. По причине такого расположения оборонительной позиции солдаты роты считали себя, в случае крупномасштабного русского наступления, «списанными людьми». Любому было ясно, что путей отхода практически не было. Огонь с трех сторон, атаки с двух, а в тылу за второй оборонительной линией наши минные поля с узкими проходами. Уцелевшие после артподготовки должны были столкнуться с вражеской атакой, после которой остаться в живых было уже почти невозможно. Такие мысли я должен был держать при себе, и в особенности мысль о том, что в самом худшем случае у меня был при себе только пистолет, чтобы избежать русского плена, на перспективу которого я взирал с таким страхом и ужасом. В эти дни, а вернее, ночи я постоянно передвигался по траншее, от поста к посту и от блиндажа к блиндажу, чтобы узнать каждого из тех людей, которые находились под моим командованием. Многие знали меня в лицо, многие по фамилии. Бои под Гжатском, Ельней, Расейняем и многое другое крепко связали нас. Кроме того, я говорил на языке силезцев, которые все еще составляли большинство в личном составе полка. Я мог беседовать с ними на их местном диалекте, так что никто не чувствовал, что я был для них чужим. Старшиной моей роты был молодой берлинец, унтер-офицер Ульрих Лампрехт. Он был студентом протестантского богословия и носил Железный Крест 1-го класса. Каждый день он читал сборник притчей. В дни, которые оставались у нас перед русским наступлением, мы читали их вместе с соответствующими ссылками из Нового Завета. Среди связных выделялся Вальтер Бук. Это был деловой человек из Гамбурга, 35 лет. Он вполне соответствовал типу интеллигентного солдата, который уже давно прошел через нормальный военный возраст и был лишен амбиций молодости. Он был надежным солдатом и исполнял свои обязанности хорошо, так же как и другой связной, Рейнальтер, фермер из Швабии. Как всегда, у траншеи имелось несколько ответвлений, которые вели к отдельно расположенному «громовому ящику». На фронте это было единственным местом, где можно было побыть в одиночестве. В этом укромном уголке была возможность, если позволял противник, провести самые спокойные минуты дня или ночи. И зимой, и летом там стоял запах хлорной извести. Кроме того, в ледяную стужу в яме, как в сталактитовой пещере, стояли замерзшие намертво нагромождения причудливой формы. Именно тогда я решил, что если мне будет суждено вернуться домой и у меня будет такая возможность, то я воздам хвалу отхожим местам, что я сейчас и делаю! Ротный командный пункт находился на слегка возвышенной местности. В дневное время ведущий от него к основной траншее ход сообщения просматривался противником. Поэтому, если это было возможно, мы должны были оставаться в блиндаже. Таким образом, в эти долгие дни до 14 января я научился играть в скат. К картам у меня никогда не было интереса. Много раз товарищи или начальники спрашивали, умею ли я играть в скат. Когда я отвечал «нет», то это обычно вызывало удивление и изумленный вопрос: «Слушай, парень, а как же ты тогда стал офицером?» 6 января я несказанно удивился, встретив школьного товарища из Штокерау, лейтенанта резерва Отто Хольцера. Осенью он прошел курс обучения в военном училище и прибыл в роту тяжелого оружия в качестве командира взвода. Для меня это было огромным удовольствием, несмотря на то, что время, проведенное вместе с ним по вечерам, оказалось коротким. После того, как в феврале Отто был ранен, мы больше не виделись. В это же время у нас появилась «траншейная собака». Это было не наименованием образца нового оружия или машины, а самой настоящей собакой, которая должна была предупреждать нас о появлении «вражеских элементов» на позициях. Небольшая, похожая на волчонка дворняжка. Но несмотря на свою любовь к собакам, я не испытывал доверия к ее боевой ценности как оборонительного оружия против русских разведгрупп, активность которых становилась все более заметной. 9 января я получил приказ подготовить штурмовое подразделение с целью захвата пленных. Поскольку я был наиболее опытным ротным командиром, то возглавить это подразделение поручалось мне. Этот приказ и, самое главное, мое назначение командиром штурмовой группы явились для меня неприятной неожиданностью. Я еще не освоился с местностью в достаточной степени, чтобы принимать на себя ответственность за исход операции, а кроме того были и другие, у которых еще не было возможности отличиться и получить награду. Об этом я открыто сказал Лехнеру, и он полностью со мной согласился. Однако этот приказ был отменен 12 января, после того, как было объявлено о начале крупного русского наступления с плацдармов на Висле. В этом наступлении противник задействовал около 3000 танков. Такими были зловещие предзнаменования накануне моего дня рождения. Поэтому я отмечал его вечером 12 января, в ожидании того, что в полночь, когда мне исполнится 21 год, у меня появится чувство некого «посвящения» и «зрелости», подобающего полноправному члену общества. 13 января началось русское наступление в Восточной Пруссии. У нас пока было спокойно. Со стороны противника наблюдался беспокоящий огонь, и время от времени из его траншей доносились обрывки песен. С полевой кухней ко мне пришли «наилучшие пожелания» и обычные в этих случаях подарки в виде бутылок со спиртным. Поздравления прислали офицеры штаба дивизии, командир артиллерийского полка, полковник Дорн и командир нашего батальона. Такое уважение с их стороны меня очень тронуло, а перед лицом надвигавшихся на нас событий эти пожелания отличались особой теплотой и искренностью. К сожалению, все эти поздравления, которые я сразу же отослал домой, были потеряны на почте. В 18.00 командиры рот получили приказы в штабе батальона. Я отправился туда вместе со своим связным Вальтером Буком и собакой. На батальонном командном пункте мы узнали некоторые подробности о критической ситуации на висленских плацдармах и в Восточной Пруссии. Сомнений в ожидавшей нас судьбе больше не было. На обратном пути мы зашли в полностью разрушенную деревенскую церковь. Это была очень простая деревянная постройка, о религиозном предназначении которой напоминал только лежавший на земле большой крест. «Да исполнится воля твоя!» Никакой другой молитвы у меня не было. Вернувшись в роту, я еще раз обошел все блиндажи и посты, чтобы хоть как-то приободрить людей. Утром 14 января мы ожидали начала артиллерийской подготовки. Как это было с недавних пор заведено у русских, начало артобстрела следовало ожидать во время, кратное часам, т. е. в 6.00, 7.00 или 8.00. После того как мы были избавлены от неизбежной участи 12 и 13 января, это должно было начаться сегодня. На это указывали уже давно наблюдавшиеся нами приготовления противника. После разрушительного огня им надо было продвинуться как можно дальше, используя светлое время суток. Поэтому и артподготовка должна была начаться как можно раньше. Вместе со своими людьми я находился в блиндаже. Мы лежали или сидели на нарах, с оружием и касками под рукой. Всех нас охватила нервозность, которую, однако, никто не проявлял открыто. Меня обдавало холодом, давно знакомой дрожью в животе, которую я испытывал в школе перед экзаменами. В 7.00 огня не было, и я подумал, что, может быть, русские пощадят нас снова. Это чувство надежды усилилось, когда мои часы показали 8.00 и ничего не произошло. Но как раз в то время, когда я собирался сказать то, о чем думал, раздался ужасающий вой, знакомый звук стрёльбы советских реактивных минометов. В грохоте рвущихся реактивных снарядов стали различаться отрывистые звуки выстрелов русских пушек, гаубиц и минометов. Земля буквально содрогалась, и было слышно, как в воздухе свистел ветер. На немецкие позиции обрушились раскаты грома. Очевидно, противник намеревался разрушить наши минные поля, сровнять с землей наши траншеи и разбить блиндажи. Непосредственную опасность для нас представляли падающие поблизости снаряды, а их было немало. Свист и грохот рвавшихся вокруг снарядов притуплял чувства. Но нам повезло: на всей полосе обороны нашей роты было отмечено всего лишь несколько прямых попаданий в траншею и ни одного в блиндажи. Остались невредимыми даже располагавшиеся рядом с моим командным пунктом передовые артиллерийские наблюдатели и рота тяжелого оружия. Ровно через два часа артиллерийский огонь внезапно прекратился. Над линией фронта опустилась парализующая тишина. Это означало, что русские готовились перенести огонь вперед, чтобы не подвергать опасности свою атакующую пехоту. «На выход», — приказал я, и мы бросились в свои траншеи. Вся моя нервозность отступила. Тревожное ожидание в блиндаже закончилось, теперь мы могли видеть врага и защищаться от него. Снаружи стоял туман, но оказалось, что это не туман, а дым от огромного количества разорвавшихся на наших позициях снарядов. Я не поверил своим глазам, когда увидел, что вторая рота уже отступила на большое расстояние. Потом я увидел, как солдаты противника численностью около батальона быстро продвигались ко второй линии наших траншей. Русские обошли мою роту и отрезали нас. Но слева на командный пункт роты надвигалась еще одна волна беспорядочной коричневой толпы. Однако самым удручающим в этой картине было то, что перед наступавшими войсками Красной Армии бежали разрозненные группы немецких солдат. Без оружия и без снаряжения, они были явно на пределе своих сил и шатались от изнеможения. Но нам надо было стрелять, даже несмотря на то, что наши товарищи могли подумать, что мы вели огонь по ним. Поэтому я тщательно целился в бегущих за ними русских. К тому времени они были уже в 100 метрах от нас. В отчаянии от того, что нам уже нельзя было уйти с этой проклятой позиции и оставалось только или быть убитыми, или взятыми в плен, я вдруг ощутил какое-то зловещее спокойствие. Как меня научили еще в 1942 г., во время тяжелой муштры, я прицеливался и стрелял, прятался за бруствером, мгновенно смещался в сторону, снова высовывался и брал следующего русского на мушку своего штурмового автомата. Мне удавалось выбивать вражеских офицеров и пулеметчиков. Узнать их было легко, особенно офицеров, которые размахивали руками, отдавая свои, уже слышимые приказы. Так что, по мере того как они падали, сраженные моими пулями, меня охватывала торжествующая злобная радость и надежда спастись еще раз. За одним из застреленных мною людей я наблюдал. Он упрямо шел вперед, наклонив голову. Потом в него попала моя пуля. Медленным движением он схватился рукой за грудь и рухнул лицом вниз на землю. Пока я жив, эта картина никогда не уйдет из моей памяти. Случилось чудо. Прицельный огонь моего автомата и огонь ротных связных остановили атаку противника. Красноармейцы залегли. Затем, под нашими пулями, они отошли назад на соединение со своими. Мы потеряли связь с соседями как справа, так и слева, так как русские уже продвинулись далеко вперед. Тем временем мои взводы покинули свои позиции и собрались в ведущей к моему командному пункту вспомогательной траншее. Я приказал им немедленно вернуться. Непосредственной опасности пока не было по той простой причине, что противника мы совершенно не интересовали. Однако долгосрочная перспектива выглядела безнадежной. Рано или поздно, но мы должны были обязательно попасть в руки врага. Я все еще размышлял о том, как выбраться из этой отчаянной ситуации, когда справа, с участка 3-го батальона послышался стрелковый огонь. Это означало, что он удержал свои позиции и появилась возможность установить с ним связь через брошенный участок 2-й роты. С нашим батальоном связи по радио не было. Даже передовые наблюдатели сумели уйти вовремя. Мне надо было принимать решение — оставаться на позиции или идти на соединение с 3-м батальоном справа. Я решил выбрать второй вариант действий, потому что удержать позицию представлялось невероятным. Также можно было предполагать, что ночью будет отдан приказ на оставление основной линии обороны, в той степени, в которой она еще занималась нашими войсками. В этом случае было неважно, с какой точки рота должна была начинать свой отход. Поскольку волны противника прокатились мимо нас справа и слева, я приказал продвигаться вдоль основной траншеи направо, в ту сторону, где располагался 3-й батальон. Впереди пошел курсант-стажер, а я остался позади, покидая участок своей роты последним, как капитан тонущего корабля. Наш отход заметила резервная рота противника, которая изменила направление своего движения и изготовилась к атаке. Одна особенно напористая группа солдат рванулась в нашу сторону. Вместе с двумя связными я был замыкающим, и у меня был с собой пулемет. Тщательно прицелившись, я выбрал самых ближних и свалил их несколькими очередями. Почувствовав наше сопротивление, русские остановились. Несомненно, у них была другая задача. Оставалось преодолеть короткий отрезок траншеи, в которой находились русские. Мы справились с этим несколькими выстрелами и коротким «ура». Это было легко, потому что по большей части они были ранены и у них не было командира. Мы даже взяли в плен нескольких легко раненных солдат, а остальных отогнали. Тех, кто был ранен тяжело, мы оставили лежать на месте. Вскоре мы соединились с 3-м батальоном. Люди остались отдыхать, а я пошел на батальонный командный пункт. Командир, капитан Долански, встретил меня словами признательности за наши достижения и тут же доложил в полк о нашем прибытии. Телефонная связь со штабом полка пока еще действовала. Остатки сил покинули меня, и я едва не заснул на месте. Пришлось как следует «подтянуться», чтобы не поддаться изнеможению. Ближе к вечеру в блиндаж был доставлен пленный русский капитан. Офицер на действительной службе, в возрасте около 25 лет, он никогда раньше не был в бою. Всего лишь за несколько дней до этого он прибыл на фронт с целой дивизией из Сибири. Судя по этому, а также из других источников мы получали представление о неисчерпаемых резервах противника. Третья линия траншей, на которую мы должны были отойти ночью, проходила по обратной стороне склона. Перед нами был покрытый лесом участок местности. Примерно в 600 метрах справа от него располагалась ферма, окруженная фруктовыми деревьями. Мы видели, что русские уже дошли до опушки леса. Наша траншея была сплошной, хорошо оборудованной и отлично замаскированной снегом. Мы сами, когда подходили к ней из леса, заметили ее только тогда, когда до нее оставалось несколько метров. Не прошло и часа после того, как мы заняли эту траншею, как из леса вышли двое русских. Быстрым шагом и без всяких мер предосторожности они шли бок о бок по направлению к нашим позициям. На шеях у них висели автоматы. Они подошли к нам на 200 метров, потом на 100, потом еще ближе, не замечая нашей траншеи. Тихим голосом я приказал подпустить их поближе и взять в плен. В пятидесяти метрах от нас они замедлили шаги. Двадцать немецких глоток выкрикнули в один голос: «Стой!» После этого они развернулись и побежали назад, бросаясь из стороны в сторону. Под градом пуль они рухнули на землю. Я этого не предвидел. Пули буквально изрешетили их. Через какое-то время после такого проявления жестокости и озлобленности на ферме было замечено движение. Результатом этого явился огонь артиллерии противника. На нас посыпались снаряды. Я внимательно разглядел ферму в бинокль и обнаружил передовых артиллерийских наблюдателей. Там было два человека с радиостанцией, и их головы, плечи и снаряжение были видны за низким забором. Я попросил принести мне винтовку с оптическим прицелом. Один из связных должен был вести наблюдение в бинокль. Затем я прижался как следует к брустверу траншеи и тщательно прицелился. Отдача была мягкой. Голова одного наблюдателя повисла, а голова второго исчезла. Мой связной видел в бинокль, как оттащили убитого. Через час пришел приказ оставить эту позицию. Тем временем другой русский наблюдатель занялся корректировкой огня, который, к сожалению, оказался настолько точным, что у нас были потери. Я никогда не видел настолько хорошо оборудованной позиции, как четвертая оборонительная линия, в которой мы провели ночь на 17 января. Блиндажи находились на глубине 3 метров ниже уровня земли. Траншея была выкопана в человеческий рост и оборудована ходами сообщения, а местами и поручнями. Стрелковые ячейки и пулеметные гнезда размещались с тактической точки зрения грамотно. Лучшего не могло быть и в позиционной войне более четверти века тому назад. Это была так называемая «Гауляйтерская» оборонительная линия, протянувшаяся более чем на 1000 километров вдоль восточной границы Рейха. Она была Построена осенью 1944 г. женщинами и девушками, которые являлись либо добровольцами, либо призванными на трудовую службу, под руководством офицеров, получивших на войне увечья. (Автор лукавит. К строительству оборонительных укреплений в массовом порядке привлекались военнопленные и подневольные рабочие. — Прим. ред.) Гизела тоже принимала в этом участие, работая киркой и лопатой на берегу Одера. По моему мнению, эта позиция, если не считать нескольких зданий, которые надо было взорвать, была идеальной, и на ней вполне можно было бы провести зиму. Но чувства уверенности не было. Даже если у меня и не было представления о стратегической ситуации в целом, я не рассчитывал оставаться там надолго. Предчувствие не обмануло меня. Проспав несколько часов в полном изнеможении, я проснулся и на рассвете выбрался из блиндажа. Расположенные в 50 метрах перед нашей позицией здания вызывали у меня тревогу. Когда стало светло, то стало заметно передвижение русских солдат. Выяснилось, что они уже заняли эти дома, и к ним подтягивались подкрепления. По одному и по двое русские перебегали по мосту через ручей на другой стороне хутора. Я приказал обстрелять мост из пулемета, после чего было замечено передвижение противника слева, вдоль ручья. Через какое-то время послышалась стрельба на соседнем участке слева от нас. Звуки выстрелов смещались все дальше по касательной в наш тыл по направлению к пути отхода. В то время как огонь постепенно затихал, противник начал продвигаться справа, примерно в километре от нас. Мы оказались под угрозой окружения. Наши соседи с обеих сторон дрогнули. Они оставили свои траншеи и отступили, находясь на значительном расстоянии друг от друга. Командир батальона капитан Вильд, который пришел на смену раненому капитану Фитцу, не решался оставить эту великолепную позицию без приказа. Связи с нашим полком не было. Ввиду угрозы окружения казалось сумасшествием оставаться на оборонительной линии, за которой на несколько километров простиралась открытая равнина. Отступление по такой местности в дневное время повлекло бы за собой тяжелые потери. Не было никаких связных из штаба полка, которые могли бы доставить ожидавшийся нами приказ на отход. Пасмурный день немного посветлел, и стрелковый огонь позади нас стал более сосредоточенным. Капитан Вильд ждал и размышлял. Сдать позицию без боя означало решение с далеко идущими последствиями. Даже не считая вероятного разбирательства такого поступка в военно-полевом суде, приказ на отход означал оставление траншей и блиндажей невиданного нами ранее качества. На совещании ротных командиров я настаивал на отдаче приказа об отступлении, отметив, что в случае промедления батальон из примерно 150 человек будет потерян. Капитан Вильд принял решение. Мы выбрались из траншей и тронулись в путь по широкому заснеженному полю. Во время отхода по нашему левому флангу внезапно ударили пулеметные и автоматные очереди. Во вспомогательных траншеях в 30 метрах от меня находились русские. Рядом падали наши солдаты, сраженные вражеским огнем. Один крикнул, чтобы мы забрали его с собой. Но кто бы мог сделать это? Все бежали, и вместе с ними бежал я. Неожиданно меня ударило по голове. Меня завертело, и я упал. Потом собрался с силами, встал и побежал снова. В голове шумело, но я чувствовал, что не был ранен. Спотыкаясь, я продолжал бежать зигзагом по полю, где не было никакого укрытия. Примерно через 100 метров командиры смогли взять свои подразделения под контроль и перейти от бегства к планомерному отходу. На краю поля находился следующий населенный пункт. Оттуда застучал автомат и раздался истошный голос. И оружие, и голос принадлежали полковнику Дорну, который стрелял в воздух поверх наших голов, чтобы остановить отступавшие войска и вернуть их на прежние позиции. «Вы, свиньи, остановитесь же, наконец!» — кричал он, хотя в этом уже не было необходимости. Я никогда не видел полковника, этого спокойного и доброго человека, таким возбужденным. Конечно, он не видел и не знал ничего ни об отступлении наших соседей, ни о пулеметном огне, ударившем по нам с фланга во время отхода. Но полковник был достаточно справедлив и опытен, чтобы сразу же оценить обстановку и не возлагать на нас ответственность за случившееся. Он знал, что на шестом году войны войска были уже слишком измотаны, чтобы справиться с такой ситуацией. Отступления деморализуют любые войска, как это было видно летом 1944 г. На русском фронте к этому добавлялся мощный импульс, который отсутствовал на других фронтах, за исключением, пожалуй, Балкан. Это был страх перед угрозой плена, страх попасть в руки бесчеловечного врага. Пропаганда Геббельса имела эффект бумеранга. Ожесточенность, с которой велась война против большевистской России, выделила ее как борьбу между личными смертельными врагами. Игнорирование Красного Креста, сообщения о зверствах, совершавшихся наступавшими войсками Красной Армии, все это уже давно погасило дух рыцарства, присущий прежним войнам. Однако, казалось, что он все еще был жив на других фронтах, на Западе и на Юге. На Востоке столкнулись две идеологии. Противники знали, что конфликт мог закончиться только уничтожением одного или другого. Война на Востоке никогда не отличалась порядочностью. Примечательно, что вечером 17 января 1945 г., вразрез со своей беспечной привычкой, вместо полевой фуражки я надел каску. Какое-то неопределенное, но непреодолимое чувство заставило меня сделать это. Когда я наконец смог снять каску, то я увидел причину этого. Оглушительный удар по голове, который сбил меня с ног, был причинен винтовочной пулей. Она аккуратно пробила каску, но вставка из стальных пластин и кожаный подшлемник не дали ей пройти дальше. С начала крупномасштабного наступления 14 января и до 20 января мы отошли с боями почти на 70 километров. Перед небольшим городом Бельск мы должны были занять оборону. Поскольку карта имелась только у командира батальона, то процесс направления нас на позиции стал очень долгим и нудным делом. Кроме того, выделение участков обороны было не совсем правильным. Капитан Вильд долго ездил по оборонительному участку, чтобы найти нужное место. Нам пришлось сдвинуться в сторону. Он отправил половину батальона, потом поехал его искать и не вернулся. Как единственные офицеры, мы вместе с адъютантом, обер-лейтенантом Кюлленбергом, остались с другой половиной. Это был зимний солнечный день, с хорошей видимостью. Мы стояли на гребне пологой возвышенности, параллельно которому, примерно в 700 метрах к югу, т. е. слева от нас, проходила дорога на Вельск. Еще одна дорога, до которой было около 2 километров, была правее нас и шла на Вельск под прямым углом к первой. Между ними находились два небольших участка лесистой местности. Со стороны второй дороги, которая просматривалась с трудом, доносился шум моторов танков противника. Но слева от нас, по направлению к Вельску, до которого было 4 километра, один за другим катились коричневые грузовики с пехотой и противотанковыми орудиями на прицепе. Мы с Кюлленбергом обсудили ситуацию. Как выяснилось позднее, посланный капитаном Вильдом батальонный связной до нас не добрался. Время подошло к 15.00. Мимо нас прошло уже окало 30 грузовых автомашин, а справа, если судить по шуму, по крайней мере, столько же танков. Так что все, что нам оставалось делать, это отступить, залечь в лесу и дожидаться наступления темноты. Через два часа должно было стемнеть. До леса было около километра, и перед ним находилась деревня. Мы шли через нее походной колонной, в то время как немногие жители, в основном старики, смотрели на нас с равнодушными лицами. Может быть, они радовались нашему отступлению, но одновременно испытывали и сомнения относительно того, что будет дальше. Сразу за деревней мы укрылись в лесу. По-видимому, продвигавшиеся по дороге на Вельск русские следовали в конкретный пункт назначения. Должно быть, они заметили нас, но решили пока не трогать. Возможно, они думали, что все равно мы никуда от них не денемся. Это навело меня на мысль. Когда мы вошли в лесную рощу, были выставлены часовые, а потом мы начали снимать с себя белые маскировочные халаты и выворачивать их наизнанку. Изнутри они были окрашены в зеленовато-коричневый цвет и издалека не отличались от коричневой русской формы. Таким образом, у нас появилось больше шансов, что нас примут за русских и не распознают. До наступления темноты нас не беспокоили. Затем началась напряженная операция. Мы шагали по снегу, и каждый держался вблизи своего соседа. Мы не могли заходить в деревни и хутора. Надо было пробираться через расположение передовых частей противника по широкой дуге в обход Вельска и попытаться выйти к своим. Самым опасным должно было стать пересечение дороги, по которой продвигались танки. Время от времени с той стороны все еще доносился шум моторов. Перед тем как тронуться в путь, мы с Кюлленбергом посмотрели друг на друга. Вопрос, кто сможет продержаться, остался невысказанным. Увязая в снегу, мы через час выбрались к дороге. Было видно, как во дворах деревенских домов горели костры. Там уже были русские. Люди залегли во впадинах, а мы с Кюлленбергом подкрались к заснеженной дороге, на которой широкие гусеницы вражеских Т-34 оставили глубокие следы. Движения на дороге не было. Обстановка была благоприятной, мы собрали людей, и наш переход через дорогу завершился успехом. После этого мы опять пробирались между фермами. К одной из них мы подошли на 50 метров. Русские отдыхали у костра, готовили на нем еду, шумели и чувствовали себя в полной безопасности. Мы воздерживались от любых действий, чтобы не выдать себя и поскорее добраться до своих. Два часа спустя мы оказались в точке, расположенной к юго-западу от города. Еще через какое-то время мы увидели деревню. Судя по расстоянию и по шуму дневного боя, русские дошли только до этого места. Мы остановились еще раз, а Кулленберг и я осторожно вошли в деревню. Мы спрятались в придорожной канаве и стали ожидать появления людей, своих или чужих. Внезапно на дороге показались два человека, в меховых шапках, бушлатах и с телефонными проводами на шеях. Судя по всему, это были русские. Так как они должны были пройти совсем близко от нас, и в любом случае мы были бы ими замечены, то нам оставалось только одно, а именно — подпустить их на несколько метров, а потом разделаться с ними. Они приближались к нам неспешным шагом, ничего не подозревая и ни о чем не заботясь. Когда они оказались рядом с нами, мы выскочили из канавы и крикнули: «Руки вверх». Эти двое оказались застигнутыми врасплох полностью и тут же подняли руки. Потом один из них, оправившись от шока, сказал: «Боже мой, господин лейтенант, как вы меня напугали!» Эти двое были связистами нашего артиллерийского полка. Они должны были проверить телефонную линию к посту передового наблюдателя, который предположительно должен был находиться где-то впереди, то есть там, откуда пришли мы. Это означало, что, сами того не подозревая, мы вместе с нашими восьмьюдесятью солдатами успешно пересекли линию фронта. В тот день обе стороны, очевидно благодаря темноте, считали, что, заняв дома и фермы, они добились успеха. Вскоре обнаружился и капитан Вильд с другой половиной батальона. Той ночью удалось отдохнуть несколько часов в немецком поместье. Вместе с несколькими людьми я сидел в библиотеке, в которой нашел книгу Стефана Цвейга «Звездные часы человечества». Сидя в кресле, я немного почитал, пока глаза не закрылись, а голова не откинулась назад. Чтобы уменьшить нагрузку на войска в тяжелом зимнем отступлении, вышестоящим командованием был отдан приказ реквизировать конные повозки. Приказ затронул польских крестьян, которые остались на своих местах, в то время как немцы, со своими тяжело нагруженными подводами, уже бежали на запад. Крестьянин, у которого я забрал двух лошадей вместе с легкими повозками, очень сильно жаловался. В соответствии с положениями Гаагской конвенции о правилах ведения войны на суше, командир части должен был выдавать расписку за реквизированное имущество. Но для бедного поляка от нее не было никакого толку. Нисколько не помогли ему и слова переводчика, который сказал, что когда русские оккупируют Польшу, то вся страна будет страстно желать быть с немцами снова. Однако теперь мы могли погрузить пулеметы и ящики с патронами на подводы и время от времени кто-нибудь из нас мог немного отдохнуть. 23 января обер-лейтенант Кюлленберг получил пулевое ранение в живот. Не считая командира, я был последним офицером в батальоне. Днем, при переходе через замерзший ручей, я провалился под лед. Вода пропитала фетровую подкладку сапог. Я продолжал идти дальше, а во время остановок приходилось постоянно двигаться, иначе ноги промерзли бы насквозь. Следующей ночью мне довелось пережить самый идиотский случай за все время этого зимнего отступления. Я получил приказ принять командование арьергардом. Впрочем, кто бы еще мог сделать это, если там не было никаких других офицеров. Наклонившись над картой командира, единственной в батальоне, негнувшимися пальцами я вынул из планшета карандаш и полоску бумаги. Я читал для себя вслух непроизносимые польские наименования и записывал их на бумаге. Несколько линий, показывающая на север стрелка, и рисунок был готов. После этого я произнес несколько слов, прозвучавших в некоторой степени не по-военному: «До свидания, господин капитан. Лейтенант Шейдербауер докладывает о своем уходе». На это Вильд ответил: «Иди с Богом, мой мальчик, иди». Рота, в составе всего лишь 14 человек, расположилась в жарко натопленной комнате деревенского дома, согреваясь перед 20-километровым маршем, или лучше сказать, походом. 14 парней уселись на телеги, так что ноги можно было пока поберечь. Подобным образом, с помощью 10 таких «боевых машин», был «моторизован» весь батальон. Голова колонны тронулась в путь, а я с двумя повозками остался позади в качестве арьергарда. Это была темная, почти теплая ночь, и мы не очень мерзли. Неудивительно, что люди дремали и засыпали. По-видимому, с лошадями происходило то же самое. Неожиданно предпоследняя повозка заехала в канаву и упала на бок. Проснувшиеся от толчка люди едва успели с нее соскочить. «Придурок», ругали они ездового, «кляча несчастная», обзывали они лошадь. Конечно, солдаты вытащили из канавы телегу, погрузили на нее упавшие ящики с патронами, натянули свои капюшоны и уселись на повозку снова. Они были раздосадованы потерей примерно 10 минут и тем, что отстали от батальона. Мы продолжали ехать, а люди продолжали дремать. Но я не спал, освещал свой рисунок огоньком горящей сигареты, сверялся по компасу и ждал появления развилки, откуда шла дорога на запад. Но она не показывалась. Мы проехали мимо ярко освещенного дома, перед которым стояла грузовая машина, «Значит, мы не последние», — сказал один из солдат. Постепенно обстановка стала выглядеть для меня подозрительной, так как мы проехали уже слишком далеко на север. Но тут мы услышали перед собой стук тележных колес и решили, что впереди движется наш батальон. Из темноты выступили очертания домов. Несомненно, это была деревня, в которой батальон дожидался подхода своего арьергарда. Расстояние сокращалось, и силуэты домов, деревьев и повозок становились все более отчетливыми. Должно быть, туда пришли и другие части. Мы обогнали несколько подвод, пока какое-то препятствие не вынудило нас остановиться. Я соскочил с телеги, чтобы вместе с санитаром Францем поискать капитана Вильда. Мы проходили мимо одетых в белое фигур, и неожиданно нас спросили по-русски: «Кто такие?» Я предположил, что задавший вопрос человек был русским добровольцем, многие из которых служили в наших тыловых частях, и не обратил на него внимания. Но потом этот парень сделал подозрительное движение рукой, и в ней оказалось оружие. Франц сразу же врезал ему в подбородок. С громкими воплями, падая на спину, он закричал: «Германцы, германцы!» Захлопали выстрелы, и послышались крики. В русском обозе, в который мы въехали, было полное замешательство. В темноте никто никого не мог распознать. Я крикнул: «Уходим! В поле». С этой деревенской улицы и от русских повозок надо было убираться подальше. Единственным вариантом для нас было поле слева от дороги, потому что справа она была заблокирована. Франц держался рядом со мной. Других людей поглотили ночь и снег. После часа усердных поисков и приглушенных криков из четырнадцати своих солдат мы нашли только семерых. После этого мы пошли дальше, без повозок и без пулеметов. Медлить было уже нельзя, так как с рассветом нас мог обнаружить противник. Это был единственный раз в моей солдатской жизни, когда я заблудился в ночное время. Небо было покрыто облаками, Полярной звезды не было видно, а чувство направления подвело меня. Я был уверен, что запад находился на востоке, но компас показывал обратное. Я не мог решить, чему доверять, своему инстинкту, который еще меня ни разу не подводил, или показаниям компаса. Все же рассудок и выучка оказались сильнее, и доверие к компасу спасло нас. Мы шагали по направлению, которое компас определял как западное. Временами нам приходилось пробираться по колено в снегу. Через некоторое время показался какой-то хутор. Там мы должны были спросить дорогу. К счастью, у меня были записаны наименования населенных пунктов на пути нашего отступления. Я не мог посылать туда людей, все еще находившихся в состоянии потрясения от пережитого, и поэтому снова пошел вместе с Францем. Пока солдаты из нашей маленькой группы остались ждать нас возле дерева, которое мы надеялись потом отыскать, Франц и я, с оружием, снятым с предохранителя, подкрались поближе к дому. Залаяла собака, но в доме не было света, и ничего не было слышно. Мы стучали и в дверь, и в окно до тех пор, пока не вышел встревоженный крестьянин. Франц, уроженец Верхней Силезии, спросил его по-русски, не появлялись ли там русские, на что поляк ответил: «Нет, вы первые». Улыбаясь про себя, мы заставили его рассказать, как пройти к дороге и как назывались следующие деревни. Вскоре мы нашли дорогу, и как только стало рассветать, обнаружили в третьей деревне свой батальон. С помощью карты капитана Вильда я установил, что мы пропустили дорожную развилку, проехав лишние пять километров. Как в полку, так и в дивизии командование было встревожено, узнав из моего донесения, что тыловые части противника уже находились в той деревне, где мы натолкнулись на русских. 25 января мы подошли к месту, расположенному в 10 километрах от Вислы к югу от города Грауденц (Грудзёндз). С полуночи у нас был двухчасовой привал. После этого надо было идти дальше. Поскольку противник нас не преследовал, то нам пришлось принять только обычные меры предосторожности. Хватило времени и на то, чтобы приготовить для солдат приличное блюдо из тушеного мяса. Фермерский дом, в котором мы остановились, был покинут жителями. Они бежали на запад, но припасы остались. Два солдата, которые умели это делать, быстро забили свинью. Были нарезаны необходимые. порции, все прочее было оставлено. Я подумал, что теперь иваны тоже смогут приготовить из этого мяса хорошее блюдо, если оно только не испортится ко времени их прихода. В огромной сковороде, которую жена фермера, наверное, использовала по праздникам и во время уборки урожая, куски мяса издавали такой запах, что у нас просто текли слюни. Снаружи все было тихо, и нам повезло, что мы успели поесть как следует. После трех часов медленного ночного марша мы перешли через замерзшую Вислу. Саперы укрепили переправу, построив «ледяной мост», и теперь на запад могли перебираться танки и тяжелая артиллерия. В 5.00 в районе Дойч-Вестфаллен моя нога ступила на западный берег Вислы. Оборонительный рубеж проходил вдоль защитной дамбы, за которой тянулась полоса заливных лугов шириной от одного до трех километров, заканчивавшаяся у крутого холма. Примерно в 10 километрах к северо-западу от нас находился город Грауденц с хорошо различимым силуэтом крепости «Курбьер». Названная так по имени прусского генерала, она возвышалась над Вислой. Февраль — март 1945 г.: последние дни Защитная дамба на левом берегу Вислы была занята подразделениями, наспех сколоченными на ближайшем фронтовом КПП. Благодаря их присутствию мы получили возможность отдохнуть в последний раз. Еще не все немецкие жители бежали из этого процветавшего когда-то города. Они надеялись, что враг будет остановлен на Висле. Несмотря на обильный ужин, мы продолжали есть до поздней ночи. Еды было много. Пока солдаты готовили кур, я поглощал яичницу из десяти яиц, которые Вальтер раздобыл для меня в обмен на другие продукты. Утром прибыла полевая кухня, и люди получили по полному котелку фасоли с беконом. Шутник Франц сказал, что, по его мнению, фюрер мог бы уже и отказаться от карточной системы. После этого мы стали укладываться спать. Кто-то нашел патефон и привел его в рабочее состояние. Из двух имевшихся пластинок была выбрана только одна. Запись речи Адольфа Гитлера под названием «Дайте мне четыре года» слушать не стали. Вместо этого мы слушали старую песню, мелодию которой я помню до сих пор. Из издававшего жестяной звук патефона понеслись слова: «Так любит мужчина в Лиссабоне, Токио и Риме; язык любви одинаков повсюду». Во второй половине дня 27 января мы заняли оборону на берегу Вислы. Участком моей роты была деревня Югензанд, к югу от Дойч-Вестфаллена. На заснеженном берегу реки росли ивы. Рядом находилась защитная дамба высотой около пяти метров и с откосами в обе стороны. К востоку от дамбы проходила деревенская улица. С другого края стояли небольшие чистые домики, обсаженные фруктовыми деревьями. Поскольку траншей не было, то мы выкопали себе окопы на дамбе. В доме, который я выбрал в качестве своего командного пункта, я встретил одного лейтенанта с несколькими солдатами, которые были отпускниками из различных частей. Их высадили на станции Дойч-Коне и собрали в одно подразделение. «Уважаемый товарищ» отправил своих людей спать в сарай, а сам провел ночь с матерью и дочерью в спальной комнате фермера. С наглой улыбкой на лице он предложил мне сделать то же самое. Не сказав ни слова, я посмотрел на него с презрением. Поскольку противник явно нуждался в передышке, как, впрочем, и мы, нам было предоставлено два дня отдыха. По мере того как физическое перенапряжение постепенно ослабевало, ухудшалось наше психическое и моральное состояние. Брошенные жилища, фермы и поселки создавали исключительно тяжелую обстановку. Шли колонны немецких беженцев, стариков, женщин и детей, которые успели взять с собой только самое необходимое. Все вокруг было наполнено тоской и печалью. Внезапно я осознал, что эта область, которая была немецкой на протяжении половины тысячелетия, скоро будет безвозвратно утрачена. В конюшнях было еще тепло. Многие фермеры не смогли забрать свое имущество. Ворота и двери стояли открытыми, как будто владельцы все еще обитали в своих догмах и просто выехали в поле. Подвалы и амбары были наполнены всевозможными припасами. Вдобавок к большому количеству мяса у нас было даже варенье из ягод и фруктов. Нам, пехотинцам, было суждено стать последними немцами, переступавшими пороги этих бесчисленных домов, которые должны были достаться врагу. «Германия, несчастная моя Родина», думал я. В Первом послании к Коринфянам, глава четвертая, стих одиннадцатый, я нашел слова, которые описывали то, что происходило с нашей страной в то время: «Терпим голод и жажду, и наготу и побои, и скитания». Тогда же стало известно, что мы находились в громадном котле. В Померании русские вышли к морю. Оставалось ожидать, хватит ли у окруженных войск сил прорваться на Запад. Многие на это надеялись. Другие боялись, что Данциг будет объявлен «крепостью». В таком случае город должен был защищаться, как обычно, «до последней капли крови». Предоставленная нам противником передышка подходила к концу. Русские снова начали вести пристрелочный огонь. Дамба, улицы и дома находились под несильным, но постоянным огнем из всех видов тяжелого оружия. Когда я стоял на улице возле дома, в дверной косяк попал снаряд противотанкового орудия. Не считая попавшей мне в губу маленькой щепки, все обошлось благополучно. Однако было непонятно, откуда прилетел этот снаряд. Дом стоял за дамбой и поэтому не мог быть поражен прямой наводкой. Значит, выстрел был произведен с противоположного берега, но с места, расположенного или выше, или ниже по течению. Это указывало на то, что русские замышляли какую-то операцию в нашей полосе обороны. На самом деле, в ночь на 29 января противник переправился через Вислу на участке соседнего батальона в Дойч-Вестфаллене и силами не менее роты занял деревню. Резервов, с помощью которых их можно было бы выбить оттуда, конечно, не оказалось. Командование дивизии приняло решение отвести наш батальон с занимаемых позиций. Тогда на следующий день можно было бы провести атаку местного значения, с целью отбросить противника на правый берег Вислы. Совещание и отдача приказов проходили на полковом командном пункте в расположенном в деревне Швентен доме лесника. Как и подобало этому случаю, присутствовало много начальников. «Папаша» Дорн обрисовал ситуацию, которую он назвал «дерьмовой». Этого и следовало ожидать, судя по условиям местности. Поскольку в равнине ледникового происхождения, по которой протекает Висла, укрыться было совершенно невозможно, то рассматривался вариант атаки одновременно с севера и юга, вдоль улицы, от дома к дому. Два штурмовых орудия должны были пробиваться через кустарниковые заросли прямо по берегу, вдоль дальней стороны дамбы, то есть вдоль стороны, обращенной к противнику. Мне было приказано взять на себя командование группой, которая должна была наступать с юга. Таким образом, это был «отряд Вознесения». (Имеется в виду группа смертников. — Прим. ред.) Когда мы расходились, мне показалось, что взгляды и рукопожатия были не такими, как обычно. Я чувствовал, что никто из них не хотел оказаться на моем месте, и они радовались, что этот жребий достался не им. Уважение со стороны артиллерийского командира, заметная почтительность офицера противотанковой батареи и отеческая доброта полковника Дорна доставили мне подлинное удовольствие. Еще я радовался за своего друга Хусинета, сменившего к тому времени капитана Николаи на должности полкового адъютанта. В возрасте 22 лет он был старше меня всего на один год. Он носил Рыцарский Крест и золотой знак «За ближний бой», был аккуратным, скромным и бодрым. Своим мягким голосом, искренне и по-братски, он сказал: «Береги себя!» Командование придавало этой операции большое значение, о чем говорил тот факт, что батальону было позволено провести ночь во дворце Сартовиц, находившемся в пяти километрах от передовой. Это типичное для восточной части Германии поместье было расположено над долиной Вислы, откуда открывался изумительный вид на покрытую льдом реку. На переднем плане были маленькие деревни, а дальше к горизонту виднелся город Грауденц с возвышавшейся над ним крепостью. Но поскольку это величественное здание могло просматриваться противником и были случаи попадания в него снарядов, то мы предпочли прикрытый деревьями парка флигель. Перед тем как заснуть, я дал указания унтер-офицерам. После этого мне пришлось рассказать солдатам о том, что их ожидало на следующий день. В то же время надо было вселить в них уверенность. Это было тяжелее всего. Я не мог скрыть от них того факта, что шансов уцелеть у нас было немного, но сказал, что они должны были помнить о том, что все мы находились в руках Божьих. Бог был с нами каждый день, как всегда, будет и завтра. Так было написано на пряжках наших ремней. В 3.00, после того как я проспал четыре часа глубоким сном, меня разбудили. Это был батальонный связной. Все еще в полусне, я споткнулся о свои сапоги. Нам представилась возможность позволить себе роскошь спать без обуви. Я спросил капитана Вильда, что случилось. Он посмотрел на меня и тихо сказал: «Не волнуйся, все отменили, мы продолжаем отступать». Противник расширил свой плацдарм, и деревня Швентен была оставлена. Нашему батальону надо было взять ее снова. Первой целью атаки была ферма, на которой стояло несколько домов. Ферма располагалась на окруженном лесом холме к юго-западу от деревни. Атаку должны были поддержать два штурмовых орудия. Со своей ротой, в которой было теперь только 20 человек, я должен был наступать под прямым углом к позициям другой роты, вместе с которой находились штурмовые орудия. Я должен был продвигаться вперед и отвлекать на себя внимание противника, после чего в атаку должно было пойти другое подразделение и штурмовые орудия. Противник заметил наше передвижение, связанное с подготовкой к атаке, и объявил об этом огнем противотанковой пушки. Снаряды попадали в деревья и разрывались над нами. Но дубы и березы оказались крепкими, и это нас спасало. Атака началась после нескольких залпов нашей артиллерии и минометов. Мы вышли из леса и сразу же попали под огонь противотанковых орудий. Мы залегли, но тут послышался гул моторов штурмовых орудий. Я вскочил и закричал «ура». Дальнейших приказов не потребовалось. Люди пошли за мной. Меня обогнал Вальтер. Русские, их было около взвода, бросились бежать. Мы преследовали их до самой фермы. Противника там уже не было. Остались только противотанковая пушка, зарядный ящик и две печальные русские лошадки. В зарядном ящике мои солдаты обнаружили то, что было русской добычей, а именно целую груду 250-граммовых упаковок немецкого сливочного масла. Выходя из ворот фермы, я увидел нашу наступавшую пехоту и два штурмовых орудия, помахал им рукой и повернулся в сторону противника. Некоторые из нас уже вошли в придорожную деревню Швентен. Вдоль деревенской улицы в замешательстве бежало не менее двух русских рот. Они, конечно, почувствовали, что находились под угрозой с фланга. Я закричал: «Вперед, в атаку!», и мои люди ответили громким «ура». Значительно превосходивший нас в численности противник бежал. В доме лесника, в котором за несколько дней до этого располагался полковник Дорн и где отдавались приказы на проведение отмененной впоследствии контратаки, я разместил свой командный пункт. Правда, мы были в подвале, в то время как полковник находился тогда на первом этаже. Я осмотрел комнату, в которой проходило совещание. В стене зияла дыра размером около метра. Полковник получил ранение в голову. В подвале успел поработать русский штаб. На полу и на столах лежали телефонные аппараты и наполовину пустые банки с американскими мясными консервами. На банках были этикетки с русскими буквами. И потом, помещение было пропитано почти не поддающимся описанию запахом простого русского солдата, который я могу ощущать даже сейчас, но думаю, что не смогу его правильно определить. Это могла быть какая-то смесь запахов мокрой кожи и конского навоза, но, возможно, также и запаха немытых тел. В течение двух или трех дней главный оборонительный рубеж дивизии проходил перед Швентеном. На смену генералу Мельцеру пришел генерал-лейтенант Дрекман. В полдень он посетил мой командный пункт. Среди белого дня, на виду у противника, в шинели с яркими красными отворотами, он проехал на машине вдоль дороги к дому лесника. С трудом мы уговорили его спуститься в подвал. Судя по такому величественному приезду генерала, я сначала подумал, что он был перевозбужден. Но вскоре причина его поведения прояснилась. Было видно, что он выпил слишком много коньяка. Его первоначальная строгость сменилась веселым настроением. Потом он стал говорить о сложившейся обстановке и принял покровительственный и ободряющий тон. Когда представилась возможность, я упомянул о том, что являлся «последней лошадью в конюшне» полка, имея в виду, что оставался последним ротным командиром, уцелевшим после 14 января. Это не произвело на него никакого впечатления, и он вскоре уехал. Вслед ему Вальтер громко выкрикнул пожелание попасть под снаряд русской пушки. Это научило бы его понимать, что такое страх. Но, к нашему счастью, этого не произошло. В этот же день такое бездумное отношение к безопасности закончилось тем, что маленькому капитану Хайну повезло меньше. В 1943 г. полковник фон Эйзенхарт дал ему прозвище «дружок» Хайн. Стало известно, что командир дивизии проводил офицерское совещание в школе соседней деревни. Должно быть, русские заметили это и радировали своим артиллеристам. Результатом было несколько убитых и раненых, включая капитана Хайна. Однако беспечный генерал не пострадал. 7 февраля русские выбили нас из деревни. Я оставил свой командный пункт в доме лесника и отошел на 500 метров по дороге к поместью Майерхоф. В этом месте один солдат из противотанковой батареи подбил танк-«Сталин» выстрелом из гранатомета «Панцершрек». Теперь линия обороны проходила перед построенным из красного кирпича домом для сельскохозяйственных рабочих. Я расположился на кухне, а вход в это запущенное здание находился сзади. Чтобы попасть в дом, надо было подняться к двери по деревянному настилу высотой около метра. Именно благодаря этому настилу я и остался тогда в живых. Чтобы немного подышать, я вышел на настил, оставив дверь открытой. Время от времени поблизости разрывались мины. Однако настил был расположен за домом, и казалось, что он прикрывает от минных осколков, разлетавшихся горизонтально. Неожиданно рядом со мной разорвалась мина. Ударом в грудь меня швырнуло через дверь обратно в дом. Вокруг меня собрались солдаты и спросили, не ранен ли я. Поначалу я не знал. Потом увидел и почувствовал, что конечности были целы. Я мог двигать ими, и крови нигде не было. Что же произошло? Осколок мины, размером всего лишь с ноготь, пробил мою зимнюю куртку. После этого он прошел через 32 страницы топографической карты, которая была сложена в 16 раз, и застрял между полевым кителем и зимним бельем. Сама мина, прежде чем взорваться, пролетела в 20 сантиметрах от меня и наклонной плоскости настила. Все летевшие в мою сторону осколки, кроме одного, попали в настил. Однако мое намерение послать вытащенный из одежды осколок домой в качестве «сувенира» оказалось неосуществимым. В то время полевая почта почти уже не работала. На следующую ночь мне было приказано провести атаку, чтобы отодвинуть линию обороны немного вперед. Никто не знал, где находился противник. Русский пулемет «Максим» вел по нам огонь с небольшого возвышения к востоку от дома лесника. Однако с нашей стороны не было никакой артиллерийской подготовки. Мы должны были доложить о готовности к атаке и отбросить противника криком «ура». Было хорошо известно, что русские избегают вступать в бой в ночное время. Но наше командование, очевидно, забыло, что мы уже не были героями первых лет войны. Тем не менее, несмотря ни на что, мы двинулись вперед. Стояла кромешная тьма. Вскоре от нас потребовались все силы, чтобы не упустить из виду идущего впереди человека. Мы были тенями и силуэтами, кравшимися по заснеженной местности по направлению к стучавшему пулемету. Несомненно, каждый солдат чувствовал, как и я, биение своего сердца. Через какое-то время вражеский пулемет прекратил огонь. Мы дошли до дома лесника, но он оказался покинутым. Судя по всему, противник отошел по собственной инициативе. Затем мы добрались до южного края вересковой пустоши. После этого начались тяжелые бои, в ходе которых противник с различной степенью интенсивности старался выбить нас из лесистой местности. К 11 февраля мы провели трое суток в лесу и в снегу, без крыши над головой и без сна. В первый день русские попытались войти в лес, но потом от этого отказались. В течение продолжительного времени я почти не слышал треска и грохота выстрелов стрелкового оружия. Иногда в каком-нибудь лесном углу раздавался похожий на пение свист срикошетивших пуль. В романтической тоске мне вспомнилась строчка из детского стихотворения: «Маленькие пташки в лесу, они поют так расчудесно и весело». Но мне было совсем не до романтики, когда одна из таких «поющих» пуль пробила штанину моих зимних брюк. Лежа в снежных выемках, мы пытались урвать четверть часа или полчаса сна. Спать дольше не удавалось, потому что со временем мороз, 10 градусов ниже нуля, начинал пробираться через нашу оборванную форму. У меня к этому добавлялась еще одна беда. Мои ноги не мерзли на ходу, но теперь появилась опасность, что они промерзнут насквозь, до самых подошв моих сапог, которые уже превратились в лед. Вечером 12 февраля мы пробрались к дому лесника по фамилии Мишке. Это был единственный дом на многие километры вокруг. К ночи он оказался набитым солдатами из различных частей. Следуя приказу капитана Вильда, я попытался собрать всех своих людей в одной комнате. Попытка провалилась. Мне пришлось ходить по всему дому, чтобы освободить, по крайней мере, несколько углов. Это было важно, поскольку дом лесника находился в нашей полосе обороны. В любой момент могла атаковать вражеская штурмовая группа. Чтобы иметь возможность ее отбить, командир подразделения должен был обеспечить постоянную готовность своих людей вступить в бой. Однако этого нельзя было добиться, когда большое число солдат из разных частей лежало по комнатам вперемешку. В первой же комнате я натолкнулся на сопротивление до стороны одного фельдфебеля. Находившиеся вокруг него солдаты, очевидно, его товарищи, освободили место с готовностью, но он, напротив, остался лежать на полу. Я заговорил с ним резким тоном и приказал «как офицер» немедленно встать и вместе со своими людьми покинуть помещение. На него это не подействовало. После этого я заговорил по-другому: «Даю две минуты. Если приказ не будет выполнен, то буду стрелять». Я не стал дожидаться выполнения своего приказа и пошел к капитану Вильду, чтобы доложить ему об этом инциденте. Вильд сидел при свете моей сальной свечи и холодным тоном, не поднимая глаз, сказал: «Делайте, что хотите». «Господин капитан, я не могу просто так застрелить человека», — воскликнул я. Но капитан Вильд, отважный человек, бывший пастор и старший товарищ, находился на пределе своих сил. Он не выразил своего мнения и не принял никакого участия в том, что меня так возмутило. Он переложил на мои плечи ответственность за принятие решения и за последующие действия и еще раз ответил, безучастно и невыразительно: «Делайте, что хотите». В нерешительности и в сомнениях я пошел обратно, опасаясь, что тот парень будет все еще лежать в своем углу. Так оно и было. Больше сдерживаться я уже не мог. В состоянии крайнего возбуждения я закричал: «Немедленно встать и покинуть помещение, или застрелю на месте!» Меня сотрясала дрожь. Хотелось знать, выполнит он мой приказ или нет. Когда мои трясущиеся пальцы уже потянулись к кобуре, другой фельдфебель, один из его товарищей, вмешался, чтобы успокоить и утихомирить меня. Даже его слова о том, что человек, отказавшийся выполнять мой приказ, был испытанным и отличным солдатом, я обернул против него, сказав, что в таком случае ему тем более следовало знать, что он должен был выполнить приказ, как это сделали другие. Но когда я все это говорил, то чувствовал, что мои слова были бесполезными. Этот человек был изнурен до предела, и у него просто иссякли силы. Что бы произошло, если бы я его застрелил? Ничего бы не произошло. Как и в предыдущих отступлениях и в кризисных ситуациях, долгом старших начальников стало использование оружия в случаях отказа от выполнения приказа. Они могли застрелить нарушителя на месте, без судебного разбирательства. Таким образом, с формальной точки зрения, я имел на это полное право. Относившиеся к этому случаю факты неопровержимо свидетельствовали об отказе выполнить приказ. Более того, мой командир недвусмысленным образом предоставил мне свободу действий. Фактически приказ был обоснованным. И что эти люди делали на нашем участке? Являлись ли они солдатами, отставшими от своих частей, или они были дезертирами? Для того чтобы установить это, я был слишком возбужден и у меня не было времени. Времени у меня хватало только на выстрел, который должен был восстановить дисциплину и порядок. Но я не выстрелил. Этот человек был почти так же изнурен, как и я. Вероятно, подобно мне, он тоже не спал в течение нескольких суток. Скорее всего, он был подавлен физическим, психическим и духовным перенапряжением, что привело его к потере контроля над своими действиями. То же самое было бы и со мной, если бы я не был офицером, если бы мне не надо было быть руководителем и если бы меня не охватило сильнейшее возбуждение от непостижимости такого отказа выполнить приказ. Остатки здравого смысла восстановили во мне чувство соразмерности. Я в достаточной степени восстановил контроль над собой, чтобы задуматься, стоила ли незначительность этого инцидента его смерти. Был ли я прав, настаивая на выполнении своего приказа? Таким образом, я пришел к заключению;; что мне не следовало позволять себе стать виновником его смерти, даже если обстоятельства полностью оправдывали меня и даже если это являлось моим долгом. Я вышел в темноту февральской ночи. Меня раздирали противоречивые чувства. Формалистический склад моего характера страдал от ощущения поражения, и в то же время я радовался победе над самим собой. На какое-то страшное мгновение я держал в своих руках жизнь этого человека и едва не убил его. Ко мне подошел фельдфебель, товарищ бунтаря, и сказал, что я был «прекрасным человеком». По-видимому, он сразу же проникся ко мне доверием, так как догадался, что я родом из Австрии. Потом, со всей серьезностью, он предложил мне отправиться вместе с ним в Вену. Он сказал, что у него был мотоцикл с коляской, его часть была разгромлена и что с него «уже достаточно». Со мной, как с офицером, сказал он, будет легче прорваться через посты полевой жандармерии. Я онемел. Должен ли я был сделать так, чтобы этого человека арестовали, увели и расстреляли? Я с недоумением покачал головой, не сказав ни слова. Он исчез. 15 февраля, это дата моего последнего дошедшего до матери письма, в котором говорилось следующее: «Последние четыре недели предъявили к нам нечеловеческие требования. Мы продолжаем находиться в тяжелейших боях на советском плацдарме к юго-западу от Грауденца. Громадное физическое утомление от снега, дождя, морозов, маршей, в сочетании с сильнейшим моральным стрессом, почти полностью доконали немногих оставшихся после 14 января. Но милостивый Бог на небесах, несомненно, берег меня. За это время я был ранен в пятый раз, не считая легкого ранения в 1943 г. Повседневные события были напряженными, чего не происходило даже летом 1944 г. В последний раз я подстригался в Деберице. С 14 января я не чистил зубы и уже давно не брился. Можешь себе представить, насколько привлекательным я выгляжу сейчас. Но мы хотим продолжать держаться, если это приведет к лучшему, а это значит, что мы снова сможем встретиться на родной земле. Будем надеяться, что Руди выберется из Восточной Пруссии целым! Я встречал людей из его резервной части, включая одного курсанта… Пишу в перчатках… Вчера, с первой почтой после Нового года, получил одно письмо от отца и два от Руди. Скажи Лизль большое спасибо за ее добрые пожелания на мой день рождения». 16 февраля мы маршировали в северном направлении к Дубельно. Облачка шрапнельных разрывов указывали на то, что наступление противника будет продолжаться. Так было всегда. Пара часов, возможно, ночь, а может быть, и два дня без давления со стороны противника. Затем русские атаковали снова, оттесняя и отбрасывая нас назад. К тому времени нас загнали на вересковую пустошь. В течение четырех недель у нас не было «постоянного места жительства». Примерно в полдень осколок мины попал мне в правое предплечье. Он залетел через открытое окно деревенского дома, в котором мы отдыхали. Конечно, это была слишком незначительная рана, чтобы попасть в госпиталь. Но, несмотря на это, охватывавшее меня с утра нервное напряжение спало. Потом я узнал почему. В небе над другой стороной Вислы был виден привязной аэростат. Немецких истребителей не было. Наша авиация уже давно испарилась. Только на следующее утро один немецкий истребитель попытался приблизиться к аэростату, но был отогнан сотнями русских зениток и другими видами оружия. Тем временем резко похолодало. 17 февраля мы лежали в только что вырытых траншеях в лесистой местности перед железнодорожной линией Грауденц — Кёниц. Русские продвигались через лес. К северу и к югу от нас они вышли к железной дороге. До этого мы держались стойко. Но потом на нас обрушились залпы захваченных русскими немецких реактивных минометов. Мощные взрывы их крупнокалиберных снарядов заставляли трястись неподвижную, промерзшую землю. Прижавшись к стенкам траншей, мы ожидали окончания обстрела, лишь бы только прекратилась эта адская музыка. Однако, несмотря на огонь реактивных минометов, который оказывал на наши войска сильное деморализующее воздействие, противник наступал нерешительно. Держать его на расстоянии прицельным огнем стрелкового оружия оказалось легко. В очередной раз мой штурмовой автомат с диоптрическим прицелом доказал свою боевую ценность. На следующий день отрезок железнодорожной линии, проходивший через наш участок, был оставлен. Мы отступали по мосту, который был приготовлен к подрыву. Он был переброшен через искусственную выемку. Никто не знал, кто должен был взорвать мост и когда и откуда это будет делаться. Так что надо было спускаться на 25 метров в эту выемку, а потом выкарабкиваться из нее на другой стороне. Я не стал себя утруждать и, чувствуя себя невероятно смелым, перебежал по мосту. Конечно, оказавшись на другой стороне, я осознал свое безрассудство. В следующей деревне был короткий привал. Наглым образом наш отдых был прерван в тот момент, когда из стога сена простучала автоматная очередь и двое наших людей упали, сраженные пулями. С небольшого расстояния я видел, как один унтер-офицер открыл огонь из своего штурмового автомата, после чего из стога выполз русский. Очевидно, он попытался бежать. Унтер-офицер начал стрелять снова, и вероломный поступок был отомщен. Через несколько дней капитан Вильд перевел меня в свой штаб, если его еще можно было так называть. Но он, безусловно, хотел для меня перемены в лучшую сторону или немного поберечь, потому что я действительно был последним офицером, остававшимся там после 14 января. Во всяком случае, это не имело для меня большого значения, я просто носился на ногах с места на место. Командовал ли я десятью солдатами своей роты, или помогал капитану командовать батальоном из 50 человек, в этом не было существенной разницы. Мы отошли еще дальше. На узкой проселочной дороге, которая проходила по полю в середине леса, мы находились в 20 километрах к югу от Прейсиш-Штаргард и в 60 километрах от побережья Балтики в Данциге. 24 февраля капитан Вильд отмечал свой тридцать пятый день рождения. Унтер-офицер полевой кухни не забыл его. Он принес торт в дом лесника, в котором мы отдыхали. Во время отступления торт был испечен только наполовину, но он достал его только после того, как накормил нас жареной свининой, и уже никто не хотел есть. Сидя в брошенном доме, на обитом бархатом дедовском стуле, принадлежавшем леснику, я положил ноги на стоявшее напротив меня кожаное кресло. Меня охватило чувство сильной усталости. Через какое-то время я был разбужен взрывом противопехотной мины. Было два часа ночи. Должно быть, на нее наступил вражеский разведчик. «Какого черта, — подумал я, — противник никогда не атакует ночью». Больше меня ничего не беспокоило. Я хотел спать. «Пошли вы все…!» Такими были мои полусонные мысли. На равнине, сразу за лесом, батальон занял широкую полосу обороны. Мы могли держаться только в ключевых пунктах. Утром 26 февраля мы отбили атаку русского подразделения, проводившего разведку боем. После этого противник остановился. Было заметно, что русские нуждались в передышке. Они остались в лесу, готовясь к очередной атаке. Благодаря этому у нас появилась надежда на несколько дней отдыха. Неожиданно исчез снег. Его поглотило теплое мартовское солнце, и над потемневшими полями подул мягкий ветерок. На лугах стали появляться первые ростки зелени. Моим воображением завладела иллюзия пробуждавшейся жизни. Свое зимнее обмундирование мы сдали в тыл. Опорным пунктом обороны нашего батальона была железнодорожная станция Гросс-Волленталь. Она находилась на левом фланге и была занята остатками моей 1-й роты. В ней было 15 человек, а командиром был недавно прибывший лейтенант. Они расположились в станционном здании, и у них был хороший сектор обстрела. За прочными кирпичными стенами они чувствовали себя защищенными. Это была типичная для небольшого городка кирпичная станция, каких в северной Германии было великое множество. Незадолго до этого она еще действовала. В здании еще стоял присущий всем вокзалам запах. Маленький домик, в котором располагался командный пункт, имел тонкие стены. Единственная комната находилась на обращенной к противнику южной стороне. Мы были очень измотаны, нами овладела апатия, и тяга к комфорту взяла верх над уставными требованиями безопасности. Вместо того чтобы разместиться в конюшне, мы заняли комнату, выходившую окнами к противнику. В ней было две кровати, в которых солдаты и офицеры спали по очереди, конечно же, не снимая с себя сапоги и одежду. Такого покоя не было уже давно. Я мог сосчитать на пальцах те дни и ночи, когда я мог спать без сапог. В тех боях это продолжалось все время. Во сне я услышал стук и это отвратительное шипение взрывателя ручной гранаты, которая должна была разорваться. Мне снилось, что вражеская штурмовая группа выбивает нас из дома и в комнату брошена граната. Все еще в полусне я выпрыгнул из постели, и смех моих товарищей разбудил меня полностью. Однако в этом сне была и доля истины. Снаряд полевого орудия пробил стену над моей головой, спинку деревянной кровати и застрял в противоположной стене, с которой еще сыпалась штукатурка. В 8.05,4 марта 1945 г. передовой наблюдатель доложил о передвижении крупных сил противника из Гоосс-Волленталя на север. В 8.15, при одновременной поддержке с воздуха, противник начал артиллерийскую подготовку, отличавшуюся особой интенсивностью в полосе обороны 7-го гренадерского полка. За этим последовала массированная танковая атака по направлению к линии железной дороги со стороны Гросс-Волленталя и Нойбухена. Так описывает история полка начало этого дня. Как я вспоминаю, под сильный огонь попал соседний участок слева. Находившаяся позади и левее нас господствующая высота к северу от Гросс-Волленталя оказалась в руках противника. Рота, то есть 15 наших солдат, получила приказ отбить эту высоту. Сначала нам надо было немного отойти назад. Потом мы подтянулись к нашим артиллерийским позициям, чтобы получить возможность охватить потерянную высоту полукругом. Все это время противник подвергал прилегающую местность сильному обстрелу из тяжелого оружия, в особенности отдельно стоявшие дома фермеров. Русские догадались, что там находились наши огневые позиции. У подножия высоты, рядом с последней фермой поддеревьями стояли полевые гаубицы, которые вели огонь. Наше передвижение к открытой возвышенности было замечено. Со стороны противника был открыт сильный минометный огонь. Вокруг нас повсюду было слышно, как свистят и разрываются мины. С самого утра у меня было мрачное предчувствие, и когда то, чего я так боялся, произошло на самом деле, я почти что успокоился. Сначала я бросился на землю, но вскочил слишком рано, чтобы продвинуться к дому, полагая, что там будет легче укрыться. По-видимому, из-за грохота взрывов я не услышал минометных выстрелов. Острая боль от серьезной раны в левой ягодице заставила меня залечь. Я пополз к дому. Вдобавок я чувствовал, что мне не хватало воздуха, и это меня тревожило. Стало понятно, что у меня пробиты легкие. Один из моих связных втащил меня в дом, где меня уложили на охапку соломы. Санитар артиллерийской части сделал мне перевязку. Дыхание у меня было поверхностным, и я задыхался. Добраться до тылового перевязочного пункта было лучше всего с полевой кухней артиллеристов, которая только что прибыла на огневые позиции. Меня должны были взять на конную повозку. Но прошло еще четверть часа, показавшиеся мне вечностью, прежде чем она была готова тронуться в путь. Затем меня подняли в маленький фургон. Места для лежания не было, и поэтому я должен был сесть рядом с ездовым. Но я скорее висел, чем сидел на его сиденье, уцепившись одновременно за ездового и за железный поручень. Началась сумасшедшая гонка. Над нами пролетали вражеские самолеты. Ездовой не стал рисковать, съехал с дороги и погнал обезумевшую от страха лошадь по лугам и полям. Повозка тряслась и подпрыгивала на кочках, бороздах и траншеях. Это было настоящей пыткой. Меня выгрузили в штабе какой-то части, где доктор сделал мне укол против столбняка. Потом меня погрузили на санитарную машину. После бесконечно долгого переезда меня доставили в отделение полевого госпиталя при штабе нашего соседа, 35-й пехотной дивизии. Там, в здании маленькой сельской школы, раненых укладывали на солому. Офицер медслужбы сортировал нас не по воинскому званию, а в соответствии с неотложностью оказания помощи. Все были равны перед Богом и ножом хирурга. Из двух классных комнат одна служила операционной, а в другой готовили людей к операции. Меня раздели и с помощью уколов немного успокоили. Закончив работу с одним человеком, хирург сразу же занялся мной. Частью на животе, частью на правом боку, я лежал на операционном столе. Операция проводилась под местным наркозом. Врач задавал мне вопросы и заставлял на них отвечать. В это время я слышал, как из входного отверстия в груди с бульканьем выходит наружу воздух, и чувствовал, как обрабатывают рану. Сколько это продолжалось, я не имею понятия. Судя по тому, что они говорили, мне зашивали кожу. К тому времени, когда действие наркоза стало уже подходить к концу, был извлечен крупный осколок из задницы и еще один, застрявший рядом с позвоночником. Старший офицер медицинской службы, доктор Брюн спросил, не хочу ли я оставить их на память. Я ответил: «Пропади они пропадом!» Для напоминания о войне было достаточно и шрамов. Но осколок в легком мне суждено носить до конца жизни. После операции меня перенесли в маленькую комнату. На одной из двух стоявших там коек лежал человек, раненный в живот. Посмотрев на него, я узнал в нем командира разведывательного батальона 35-й пехотной дивизии. Он был майором и имел Рыцарский Крест. Иногда мы с ним разговаривали. Но почти с самого начала у меня появилось странное чувство, что его состояние было безнадежным. Однако мой случай тоже считался серьезным. За нами ухаживал очень толковый обер-ефрейтор медицинской службы. На его кителе был приколот Крест за военные заслуги 1-класса, что свидетельствовало о его квалификации. Каждые полчаса, как мне показалось, он приходил в нашу комнату и делал мне уколы в верхнюю часть бедра. За два проведенных там дня я получил не менее 80 уколов. Это привело к тому, что у меня на несколько лет онемели ноги выше колена. На следующую ночь жизнь майора подошла к концу. Он задыхался все больше. Наверное, у него был сердечный приступ. Вместе с доктором Брюном пришли санитары, которые принесли кислородный прибор. Однако помочь несчастному они уже не могли. Я остался один. Смерть моего товарища затронула меня не очень глубоко, поскольку я и сам был слишком слаб. На следующий день медик сказал мне, что ночью прорвались танки противника. Они были уже очень близко от нас, и врачи опасались, что им придется оставить нас русским. По слухам, в руки противника попали два капеллана дивизии, протестантский и католический. 8 марта, через четыре дня, меня увезли. Санитарная машина доставила меня и других раненых на станцию. Кажется, это была станция Прейсиш-Штаргард, где нас поместили в вагоны для перевозки скота и положили на солому. Во время погрузки какой-то мерзавец санитар украл мой пистолет. Это привело меня в состояние беспомощной ярости. Хорошо хоть, что сразу после ранения я отдал свои часы связному Францу. В Данциге нас перевезли на машинах в Политехнический институт, который был переоборудован под госпиталь. Сначала вместе с примерно 50-ю другими тяжелоранеными я лежал в большом зале. Состояние мое было тяжелым, я задыхался. После короткого врачебного осмотра санитары немедленно отнесли меня в операционную. Санитарами были французские военнопленные, которые послушно выполняли все, что от них требовалось. Из своего планшета, который не был украден, я вынул остававшиеся у меня сигареты и с благодарностью отдал их французам. Операционная напоминала огромную человеческую бойню. Помещение было наполнено испарениями от крови, гноя, пота и грязи, от повязок и дезинфицирующих средств. Один доктор только что закончил делать круговой надрез руки, потом начал ампутацию предплечья у другого раненого. Я все это видел, хотя и находился в полубессознательном состоянии. В качестве операционных медсестер работали голландские студентки. Безусловно, они были «подневольной рабочей силой» и приобретали там ужасный практический опыт. Я обхватил рукой шею одной из этих добрых и заботливых сестер, и началась операция по удалению жидкости из легких. Недостаток воздуха и невыносимый запах настолько меня ослабили, что я почти не ощутил резкой боли, когда врач сделал мне прокол. В ходе этой процедуры из легких было откачано 700 кубических сантиметров жидкости. Неудивительно, что я боялся умереть от удушья. После этого я смог снова дышать в течение двух недель. В следующий раз было удалено пол-литра жидкости, а затем только 20 кубических сантиметров. В конечном счете необходимость дальнейших процедур отпала. К тому времени понадобились дополнительные помещения. Раненых отсортировали и освободили несколько коек. В госпиталь прибыла целая делегация во главе с генералом медицинской службы. В его окружении находился один дородный медик, похожий на директора фабрики. Несомненно, он совсем недавно был прихвачен призывной комиссией и спрятался в какой-то медицинской части. Когда толпа врачей проходила мимо моей койки, я попросил этого «медика» подать мне надувную подушку, которая лежала у моих ног. Он ответил, что мне следовало попросить кого-нибудь другого, так как это не входило в его обязанности. Я не поверил своим ушам, потерял самообладание и вышел из себя. С тяжелым ранением, бледный, небритый, с впавшими щеками и свалявшимися волосами, я лежал на деревянной койке. На стуле рядом с ней лежал мой полевой китель со всеми наградами, включая серебряный знак за ранение. А передо мной стоял этот жирный, процветающий человек. Разодетый, с прилизанными волосами, он имел наглость заявить, что не должен оказывать одну небольшую услугу, состоявшую в подаче одной маленькой вещи. В течение всей своей офицерской службы я никогда так не терял контроль над собой перед подчиненными и так не кричал, как в этом случае. Собравшись с остатками сил и дыхания в своем жалком теле, я обрушил всю ярость бойца с передовой против «проклятых тыловиков». «Там, на фронте, нас расстреливают на куски, а эта свинья, которая никогда в своей жизни не слышала свиста пуль, не хочет подать подушку раненому». Я просто обезумел. Меня душили слезы. Некоторые господа из состава делегации были поражены и пришли в негодование. Чтобы меня успокоить, пришли люди из персонала госпиталя, а эта карикатура на доброго самаритянина поспешила покинуть помещение. Ночью в этой комнате было еще страшнее. Каждый вечер мне давали морфий, но его притупляющее воздействие продолжалось только несколько часов. К часу ночи я просыпался в запачканной постели и терпеливо ожидал прихода сестры, которая раздражалась оттого, что ей надо было прибираться за мной. Никогда я не видел, чтобы в одном месте было собрано так много страдания, как в этой комнате. На соседней койке солдат, совсем еще мальчик, постоянно просил воды. Получивший ранение в живот, он был недавно прооперирован, и ему не разрешалось пить. Все старались заставить его понять это, но не смогли. В какой-то момент, когда за ним не наблюдали, он открыл свою грелку. Я был слишком слаб, чтобы суметь отговорить его, и он с жадностью проглотил содержимое. На следующее утро он был уже мертв. Напротив меня у другого человека были раздроблены ноги. Спокойно и отрешенно он лежал на своей койке. Так он и умер. С другой стороны, эти впечатления, какими бы угнетающими они ни были, придавали мне мужество, и я старался собраться с силами. Намерения умирать у меня не было. Во мне зарождалась надежда выбраться оттуда. Конечно, город был окружен, а я был непригоден для транспортировки. Несколько дней у меня держалась высокая температура, но это должно было пройти, и тогда, думал я, на самолете или на корабле, но я обязательно смогу спастись. С огромным трудом мне удалось нацарапать несколько строчек матери и Гизеле. Гизела их получила, а мать нет. Потом меня перенесли в комнату на втором этаже здания. В ней стояло шесть деревянных коек. Мои новые товарищи, все офицеры, были, как и я, тяжело ранены, но, судя по всему, их жизнь была уже вне опасности. Моим соседом справа был Франц Манхарт, лейтенант-зенитчик из Графенберга в Нижней Австрии. (После войны он смог достичь поста начальника отдела австрийского Министерства финансов.) У него была раздроблена левая рука, но он мог ходить. Напротив, с ампутированной левой рукой, лежал обер-лейтенант противотанковой артиллерии Наберт из Швейдница. Как выяснилось, у нас оказался целый ряд общих знакомых, включая одну актрису Земельного театра, которую я видел в пьесе Зудермана «Госпожа Зорге» (Герман Зудерман, 1857–1928 гг., немецкий драматург и романист. — Прим. ред.). Когда Наберту делали перевязку, то от обрубка его руки исходила такая вонь, что всех нас постоянно тошнило. Слева от меня лежал капитан-танкист, у которого было раздроблено правое бедро. Он все время пытался пошевелить пальцами на ног§. Потом его забрали на операцию, и он вернулся без правой ноги. Проснувшись после наркоза, он обеими руками нащупывал то место, где у него раньше было колено. Он все еще чувствовал его. Осознание того, что он перенес ампутацию, оказало на него сокрушительное воздействие. Задыхаясь, он втягивал в себя воздух сквозь сжатые зубы, а потом, не издавая ни единого звука, в ужасе обхватывал голову обеими руками. Вечером 25 марта он был увезен людьми из его части. Предполагалось, что йочью в порт зайдет эсминец, который возьмет его на борт. Как я узнал после войны от господина фон Гарна, наша дивизия тоже послала группу людей, чтобы забрать из госпиталя раненых. Очевидно, они не смогли выполнить приказ должным образом, потому что меня не нашли. Вне всякого сомнения, они были только на первом этаже. Сейчас бесполезно размышлять о том, как сложилась бы моя судьба, если бы я добрался до Дании на корабле вместе с остатками своего полка. Фронт приближался. Котел окружения сократился до размеров осажденного города, который был объявлен «крепостью». Из комнаты в комнату ходил старый офицер-резервист, инвалид Первой мировой войны и учитель по профессии. В качестве офицера по «национал-социалистическому руководству» он пытался вселить в нас уверенность в конечной победе. Всерьез его больше никто не воспринимал. Но я еще надеялся, что меня смогут вывезти. Спустя три недели после ранения, за одну ночь высокая температура снизилась до нормальной. Кризис миновал. Меня охватила эйфория выздоровления. Доктор объявил, что я был пригоден для транспортировки. Но было уже поздно. Бухта была блокирована. Рассказывали, что за два дня до этого из порта вышло последнее госпитальное судно. Однако оно было торпедировано и затонуло с сотнями раненых на борту. Кроме того, на нем было большое количество беженцев. Это означало, что я пытался идти наперекор своей судьбе. В очередной раз мне пришлось смириться и подчиниться неизбежному. На койку капитана поместили пожилого лейтенанта службы снабжения. Он был очень пьян и, судя по всему, в этом состоянии и был искалечен осколком бомбы. Вскоре он умер, все еще находясь в состоянии опьянения, в котором, несомненно, пребывал последние дни и часы своей жизни. Когда его забирали, я попросил отдать мне его пистолет. Я все еще предполагал воспользоваться им. Тем временем русские и английские самолеты бомбили город. Бомбы сыпались днем и ночью. Падали снаряды тяжелой артиллерии. В парке Политехнического института заняла позиции зенитная артиллерия. Грохот близких разрывов перемежался резкими ударами наших пушек. Мы лежали на полу, на самом верхнем этаже здания. Во время очередного обхода мы спросили дежурного офицера медицинской службы, нельзя ли разместить нас в подвале. Он ответил такими словами: «Надеюсь, вы не очень испугались, господа?» Говоря это, он улыбался, но в то же время оставался под прикрытием дверного косяка. Очевидно, он считал некоторых из нас виновниками этой войны. Возможно, он считал, что мы должны понести справедливое наказание в виде бомбы. Наверное, так оно и было, иначе бы он распорядился перенести нас в подвал. Теперь даже дежурный санитар нечасто набирался мужества, чтобы подняться из подвала наверх. Когда это было совершенно необходимо, он приносил еду. В то время как на продовольственном складе имелось сливочное масло и другие продукты, нам выдавали только жидкий морковный суп. Иногда было несколько ломтиков хлеба с плавленым сыром и мармеладом. Однако прямо на наших глазах этот санитар ел шоколад и бессовестно заявлял, что раненым он не положен. Все эти симптомы указывали на неминуемый конец. Это была катастрофа, которая происходила вокруг и внутри нас. Разве мы заслужили такую судьбу? Надо ли было оставлять нас издыхать как жалких бездомных собак? Или оставить на милость большевиков? Горечь и разочарование охватили меня и моих товарищей. В комнате царило молчание. Никто не говорил. В поворотный момент жизни каждый из лежавших в таком ужасном состоянии на полу находился в одиночестве. 27 марта 1945 г., во вторник перед Пасхой, день начался ярким весенним утром. Ни доктор, ни санитар не появились. Огонь вражеской артиллерии становился все более интенсивным. От прямого попадания снаряда в стену здания оконные рамы с треском рухнули внутрь нашей комнаты. Затем послышалась винтовочная стрельба. Итак, стало ясно, что больше никому не удастся уйти. Мы были предоставлены судьбе. Но тут я подумал, почему это я должен считать, что ход моей жизни должен всегда быть только хорошим и гладким? Кто я такой, чтобы считать свою жизнь такой важной? До меня дошло, что я был всего лишь крохотной запасной частью огромной военной машины Германии. Но к тому времени она явно застопорилась. Моя рука еще раз потянулась к пистолету. Я взял его, но потом положил на место. Мысль о самоубийстве отпала. Неожиданно я понял, что важная часть моей жизни, безусловно, подходила к концу. Однако жизнь, хотя и при совершенно других обстоятельствах, будет продолжаться. Все еще стоило продолжать жить, но не поддаваться самому себе. Меня охватило восхитительное чувство ясности. С молитвой я ощутил уверенность в том, что Бог не оставит меня в беде и что Он будет с нами, со мной. Потом я долго размышлял о матери. Погруженный во все эти мысли, я все больше и больше отделял себя от окружавшей меня обстановки. Появился другой санитар. Он объявил, что госпиталь сдан русским и ему приказано собрать пистолеты и награды. По его словам, два доктора и десять санитаров остались с тяжелоранеными, которых было около 800 человек. «Уже поднят белый флаг», — сказал он. Прошел еще час. Франц Манхарт стоял у окна и сообщал нам об обстановке. Он видел, как отступала наша пехота и как все ближе и ближе подходили русские. Тем временем периодически возникали моменты тревожного спокойствия. Наконец, послышались голоса. Они приближались. Помню, что несколько раз раздался громкий возглас: «Андреев!» Это были те же самые невнятные, гортанные звуки, которые я в первый раз услышал за три года до этого под Гжатском. Эти голоса оказали на меня точно такое же воздействие, как и тогда. Обе створки двери распахнулись, и вошел первый русский. С автоматом на изготовку он стоял у двери и смотрел по сторонам. Тем временем на улице, рядом с домом, все еще падали немецкие снаряды. Часть четвертая ПЛЕН И СВОБОДА Апрель 1945 — апрель 1946 г.: плен и выздоровление На Страстную неделю 1945 г. разрушение старинного немецкого города Данцига было завершено. Русские пришли к нам вечером 27 марта, накануне той ужасной ночи, когда Данциг и прилегающий к Висле район были охвачены пламенем. В свидетельстве очевидца говорится: «От самой Хельской косы над городом была видна стена огня и дыма высотой от трех до четырех тысяч метров». Причиной были воздушные налеты с применением фугасных и зажигательных бомб. Книга «Бесконечная агония», написанная Петером Поралла, представляет собой историческую хронику событий, происходивших в Данциге в тот роковой для города 1945 год. В разделе под названием «Огненный ад» говорится следующее: «Температура воздуха в горящем Данциге поднялась настолько высоко, что разместить немецкие войска в городе оказалось невозможно. Таким образом, только у въезда в Данциг, между причалом Шихау и башней Оливер, включая районы Хагельсберг и Бишхофберг, была создана слабая линия обороны. В этих местах наши солдаты оказывали упорное сопротивление превосходящим силам противника. Была уверенность, что каждая минута задержки продвижения советских войск означала спасение определенного числа женщин и девушек от изнасилования. Имелась возможность, что дети и старики также смогут бежать. Фактически ежедневно удавалось переправлять тысячи людей через залив в Хелу, а оттуда через Балтийское море на менее опасный Запад. Сохранились официальные записи, из которых видно, что в общей сложности из города было вывезено 46 тысяч человек. Вечером 27 марта русским удалось прорваться к площади Ганзаплац, а от нее еще дальше, к железнодорожному вокзалу. Наши солдаты находились на пределе своих сил. Не хватало оружия и боеприпасов. Не было пополнений. Поэтому немецкое командование приняло решение отступить сначала к Моттлау, а потом через Вислу к населенным пунктам Хебуде и Пленендорф. Красная Армия заняла Данциг. В Страстную пятницу, 30 марта 1945 г., судьба Данцига была решена окончательно. Для жителей города и множества беженцев из Восточной Пруссии и Померании начался скорбный путь ужаса, не поддающегося описанию. Советы, а немного позже и поляки, нашли жертв мщения в невинных людях, женщинах, детях и стариках. Это осуществлялось с невообразимым зверством и жестокой силой. Никто не может даже приблизительно представить себе, через что пришлось пройти населению Данцига в это время. Тысячи униженных и избитых людей покончили с собой. Многие женщины и дети умоляли застрелить их. Целые семьи были уничтожены, застрелены или забиты насмерть только потому, что они хотели защитить своих детей от изнасилования или недостаточно быстро отдавали свои драгоценности. Убийства, грабежи и изнасилования совершались ежедневно советскими войсками и поляками, которые появились позднее. Неделями и месяцами люди умирали от голода и болезней. Такова была судьба тех, кому не удалось эвакуироваться морским путем. В результате военных действий и совершенных Советами и поляками зверств погиб каждый четвертый житель Данцига. Во время польской оккупации их морили голодом. Они умирали в лагерях принудительного труда. Они умирали, потому что им не оказывалась помощь во время болезни. По крайней мере, таким же было число жертв среди оставшихся в Данциге беженцев из Восточной Пруссии и Померании». О том, что Данциг был морем огня, говорится и в истории нашей дивизии. Об этом писал капитан Франц Храбровски, который, сообщая подробности о бедствиях мирных жителей, добавил следующее: «Кроме того, опасавшиеся за жизнь своих детей женщины упрашивали солдат прекратить огонь. Поэтому случалось так, что во многих местах офицерам, даже используя всю свою власть, не всегда удавалось заставить своих людей выйти из подвалов». Пораллла дополняет это свидетельством очевидца, согласно которому дезертиров рядами вешали на городских аллеях. В течение нескольких следующих часов в наши комнаты постоянно заходили русские, которые вели себя по-разному. Многие угрожали нам оружием. Но во многих было видно и нечто похожее на жалость. Хуже всех были молодые комсомольцы, лет по 16 или чуть больше. Один из них водил автоматом из стороны в сторону, пока не остановился перед койкой Франца Манхарта и не прицелился в него. До сих пор я вижу профиль своего товарища, с вопросительным выражением на лице, и особенно веко его левого глаза, которое то открывалось, то закрывалось, в то время как молодой русский держал его под прицелом. Казалось, что это продолжалось несколько минут, хотя на самом деле прошли только секунды. Хорошо помню, как другой солдат приставил пистолет, немецкий Парабеллум, к виску обер-лейтенанта Наберта. Вижу, как Наберт поднимает глаза, чтобы в последние секунды своей жизни посмотреть в лицо убийцы. Но в обоих случаях русские не стреляли. Из этого я заключил, что у них не было приказа убивать раненых, ни всех подряд, ни офицеров в особенности. Самым забавным, по сравнению с упомянутыми выше ситуациями, когда зависаешь между жизнью и смертью, было то, как они отнимали у нас часы. По-видимому, именно на них был направлен основной интерес военнослужащих Красной Армии, так как они постоянно задавали один и тот же вопрос: «Uhr ist? (часы есть?)». У меня часов не было, поскольку я оставил их в части после ранения, и поэтому я попытался объяснить это жестами. Один из усердствовавших мародеров никак не мог понять меня и прижимал пальцем мою голову к набитой соломой подушке. К нам заходили и офицеры. Я отчетливо помню молодого майора высокого роста, который был артиллеристом и говорил по-немецки. Когда он спросил меня, как я был ранен, то я, чтобы доставить ему удовольствие, ответил, что артиллерийским снарядом. Это его действительно порадовало. Один из нас сказал, что война закончилась, на что майор ответил, что она только начиналась. И действительно, в то время многие русские были убеждены, что после падения гитлеровской Германии капиталистический Запад повернется против России. Более чем дружеским оказался поступок одного капитана, который, перед тем как офицеры ушли, достал из своей шинели бутылку немецкого шнапса и протянул ее мне. Конечно, никто из раненых не смог бы сделать из нее даже одного глотка. Поэтому я спрятал бутылку под соломенный матрас. После нескольких часов постоянных посещений нашей комнаты русскими мы радовались, что последняя атака прошла так легко для нас, беспомощных людей. Тот факт, что в тот день мы еще не получали никакой еды, был несущественным. Никто из нас не хотел ни есть, ни пить. Как-никак, мы остались живы. Никого из остававшихся санитаров мы не видели. Мы понимали, что они не рисковали подниматься на верхний этаж. Точно так же почти не было видно и двух докторов. Я все еще знаю их фамилии и помню, как они выглядели. Одним из них был мюнхенский хирург доктор Штадель-Эйхель. Внешне он был собран и производил впечатление занятого человека. Другим был главный врач университетской клиники в Грейфсвальде по фамилии Вольф. Он был высоким, стройным человеком и отличался вежливостью. Однако о «нормализации обстановки» в госпитале говорить было рано. Все еще разрывались немецкие снаряды. Но самое главное, по зданию стал распространяться запах гари. Воздух стал наполняться клубами дыма. Никто не знал, загорелось ли здание от огня немецких снарядов, или его подожгли русские, а может быть, даже и поляки. Позднее выяснилось, что это был поджог. Говорили, что из 800 оставшихся в госпитале тяжелораненых 150 погибли в этом пожаре. В нашем корпусе спасителем оказался Франц Манхарт. Кажется, это было после полудня, и, вероятно, дым мешал русским свободно перемещаться по зданию. Франц воспользовался этой возможностью, чтобы найти для нас способ спастись. Ему удалось обнаружить лестничную клетку, примыкавшую к нашему корпусу. Хотя сама лестница была широкой, она была заставлена мебелью, которая находилась в комнатах до переоборудования здания в госпиталь. Тем не менее между этой мебелью и перилами оставалось достаточно места, чтобы там мог пройти один человек. Мы должны были оставить свои койки и пробираться через этот выход на улицу. Для Эберхарда Наберта и меня (помню только нас двоих) это являлось рискованным делом. Ни он, ни я не вставали с постели после того, как мы были ранены. Я был настолько ослаблен, что едва стоял на ногах. Времени было мало, и я не знал, что с собой взять. Помню, что на мне была солдатская рубаха без воротника и что я надел поверх нее свой китель. За стену и перила я держался обеими руками. Под руководством Франца мы смогли выбраться на открытое место, в какой-то двор. Там наблюдались примечательные сцены, которые я помню весьма смутно. Раненые, которые только что выбрались наружу, лежали на голой земле и только ползали, карабкались и цеплялись друг за друга. Некоторых забирали и увозили в неизвестном направлении. Русские продолжали грабить и спорить по поводу добычи. У одного я видел на руке несколько часов. Из здания клубами шел дым. Пламени пока было не видно. На следующую ночь, согласно свидетельствам из упомянутой книги, здание Политехнического института Данцига сгорело дотла. Оно разделило судьбу многих других домов, которые были уничтожены пожарами уже после того, как они были заняты оккупационными войсками. Уцелело только одноэтажное здание физической лаборатории, в котором тоже размещались раненые. На каждую койку пришлось класть по два или три человека. Мне повезло, и я делил койку только с одним товарищем. В следующие трое суток этот дом был нашим пристанищем. Мой товарищ был ранен в голову, которая была перевязана так, что был виден лишь один глаз, нос и рот. Говорил он невнятно, но вскоре я понял, по крайней мере, по его акценту, что он был из Вены. Однажды ночью, когда он бормотал во сне, я распознал в нем сослуживца по своему полку. Это был лейтенант Роберт Келка, который заменил меня в штабе майора фон Гарна летом 1944 г. Ужасным было то, что под нашими койками спрятались немецкие женщины и девушки. Конечно, русские это заметили. Постоянно приходил какой-нибудь русский, выбирал женщину, а потом выводил или вытаскивал ее из комнаты. На следующий день, или через день после этого, русские принялись выискивать мужчин, которые не были ранены и могли скрываться среди нас. Один русский переходил от койки к койке и приказывал по-немецки: «Встать!», что для многих сделать было невозможно. После этого он выкрикивал: «Спать!», и нам разрешалось лечь снова. Должен сказать, что среди нас не было ни одного здорового человека. Это было в пасхальное воскресенье. Женщины продолжали прятаться в комнате, и когда мучители отпускали их, возвращались к нам снова. Некая Фридль испытывала особую привязанность ко мне. В пасхальное воскресенье, после того как с ней явно произошло нечто страшное, она вернулась в состоянии сильного душевного потрясения. Не говоря ни слова, она бросилась ко мне. На следующую неделю после Пасхи нас перевезли на территорию Медицинской академии, которая уцелела и была настоящим медицинским учреждением, в отличие от здания Политехнического института. Перевозили нас на санитарных машинах. Водителями были русские, но переносили нас немецкие пленные. Во время погрузки и выгрузки нас окружали поляки, которые были настроены очень враждебно. Хотя в Данциге не было своего университета, но наряду с Политехническим институтом в нем имелась Медицинская академия, в которой до 1945 г; можно было изучать медицину. Главным хирургом являлся профессор Клозе, пожилой господин. Регистратурой заведовал доктор Йохансен, человек средних лет. Обходы этих благородных людей явились для нас желанной переменой. Так как они были гражданскими врачами, то порядки военного госпиталя для них были чуждыми. Они выполняли свою работу так, как они привыкли и как это разрешали делать завоеватели. Были даже консультации. Профессор Клозе, как мы узнали, пользовался определенным уважением в глазах русских. В 1932 г. он оперировал главу Советского государства Калинина по поводу острого аппендицита, когда тот следовал в Швецию на борту крейсера. Профессор Клозе, достойный человек внушительного вида, рассказал нам, что проводил свой летний отпуск в окрестностях Вены, где у него был свой дом. Однажды он сказал, но, конечно, это было не так, что между Данцигом и Веной восстановлено железнодорожное сообщение. Яркой и бодрой личностью был доктор Йохансен, который разделял нашу радость, когда выздоровление проходило успешно. Из наших бесед я помню тему ожидавшего нас будущего, которое наряду с эйфорией выздоровления представлялось нам в розовом свете. Беседуя с профессором Клозе и доктором Йохансеном, я рассказывал им о церковном приходе, где жили мои родители, и о том, что я тоже больше всего хотел изучать богословие. В Медицинской академии мы оставались недолго. Вместо множества русских, которые продолжали приходить в первое время, появились поляки, занимавшие какие-то официальные должности. Очевидно, госпиталь перешел под управление польской гражданской администрации. Приходили различные комиссии, о которых говорили, что они состояли из «люблинских» поляков, то есть принадлежавших к связанной с русскими партии польского Сопротивления. Помню одного гражданского врача, у которого на руке был вытатуирован семизначный номер. Он показал его нам и сказал, что получил его в концентрационном лагере. В Третьем рейхе до нас доходили слухи о существовании таких лагерей, прежде всего Дахау. Но мы ничего не знали ни о масштабах этого явления, ни о том, что пришлось пережить находившимся там людям. В одном из таких инспекционных осмотров принимал участие говоривший по-немецки польский коммунист. Он забавлялся тем, что раскачивался, сидя на моей койке. Он хотел причинить мне боль, и ему это удавалось. Больше всего меня поразил сам способ выражения садистских наклонностей этого человека. От полученной мной раны на левой ягодице образовался нарыв. Его надо было вскрыть, и для этого требовался очень длинный надрез на верхней части бедра. Сейчас я не могу вспомнить, делалось ли это еще во время нашего пребывания в Политехническом институте, или же его сделал доктор Йохансен в Медицинской академии. Но я точно помню, что после этого я мог лежать только с поднятой ногой. О том, чтобы вставать с постели, не было и речи, в особенности еще и потому, что я действительно очень ослабел от голода. В наших разговорах в больничной палате еда занимала важное место. Безусловно, это было признаком того, что мы шли на поправку. Мы представляли себе, какие у нас будут праздничные блюда, если, с Божьей помощью, нам когда-нибудь доведется их попробовать снова. Где-то около 20 апреля нас отправили в товарных вагонах по железной дороге в Торн (сейчас польский город Торунь. — Прим. ред.). Это примерно в 150 километрах вверх по течению Вислы. Под Торном находился остававшийся еще с войны большой лагерь, где после немецких побед содержались военнопленные союзных армий. Этот лагерь заполнили нами, проигравшими войну. Насколько я смог определить, наряду с взятыми в плен здоровыми солдатами и офицерами в лагере находилось много раненых и больных. Дизентерия и тиф были обычным явлением. Тех, кто заболевал этими болезнями, размещали в отдельных бараках. Из них каждый день по утрам выносили тела людей, умерших ночью. Большинство заключенных было дистрофиками, которых можно было узнать по отекам на лицах и распухшим ногам. По прибытии в лагерь как здоровые, так и больные должны были идти в баню. Наличие высокой температуры у больных и опасность пневмонии не принимались во внимание совершенно. Раненые умирали не только от дизентерии и тифа, но просто от вызванного ранениями недостатка сил и отсутствия надлежащего питания. В нашем лазарете, куда я попал вместе с Францем Манхартом, в качестве еды два раза в день выдавался жидкий суп, который приносили в большом баке. Каждый заключенный получал порцию из черпака в котелок. Тем, кто не мог ходить, еду приносили санитары. Не могу забыть одно. В этом бараке офицеры и солдаты не были разделены. Один товарищ находился при смерти. Видевший это санитар положил рядом со своей подушкой котелок человека, который уже едва дышал. Санитар затаился, глядя на еще живого, в ожидании его скорой смерти. После того как раненый скончался, он с жадностью опустошил второй котелок. Эту сцену я вижу даже сейчас. После прибытия в лагерь и еще до того, как нас разместили по баракам, я лежал в одном из финских домиков, которые были выделены для тяжелораненых. Эти фанерные домики были выше человеческого роста, так что люди лежали в два яруса. Я лежал на нижнем ярусе и хорошо помню лейтенанта латышского легиона СС, который лежал надо мной, свесившись вниз. Его рука была поражена параплегией, и он не мог ничего удержать. Это было ужасно, потому что рука была грязная. Рядом со мной лежал еще один латышский офицер. Его звали Антоне. Одна нога у него была ампутирована, а на другой была большая рана. Кроме своего родного языка, Антоне хорошо владел немецким и русским. Так что у меня была возможность вести с ним беседы. Относительно своего будущего он не питал никаких иллюзий, был очень собран и не терял самообладания. Как советского гражданина, который выступал против большевиков, Антонса могла ожидать только их месть. Русский офицер медицинской службы, майор, носил фамилию Раскольников. Он был уже седой и носил усы. Было видно, как болезненно он реагировал на окружавшее его людское страдание. Он явно сожалел, что не мог оказать нам надлежащей помощи. Для заживления моих ран оставалось только одно — время. Ни лекарств, ни перевязок не было. Находившийся в лагере немецкий врач заставлял меня постоянно растягивать левую ногу. Последний прокол груди показал, что выделений из раны в легком больше не было. Мне было позволено вставать, и я мог ходить по лагерю с помощью одного костыля. Так как доктор пригрозил, что скоро будет садиться на мою согнутую ногу, если она не выпрямится снова, то я усердно выполнял предписанное мне упражнение. Постепенно состояние ноги вернулось к нормальному. В лагере под Торном мы впервые встретились с политической пропагандой. На больших полотнищах были написаны так называемые высказывания. В основном нас знакомили со словами Ленина или Сталина. «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий, государство немецкое — остается», говорилось в одной цитате из речи Сталина. В этом звучало удивительное пророчество. Поскольку мы не получали никаких новостей об обстановке в целом, то ничего не знали ни о ходе войны, ни даже о смерти фюрера. Правда, к полудню 8 мая 1945 г. лагерные громкоговорители совершенно неожиданно объявили нам о том, что война закончилась. Германия, было сказано, «безоговорочно капитулировала». Лагерная охрана отметила это событие по-своему, расстреливая свои боеприпасы в воздух. Для нас это было небезопасно, поскольку свистящие повсюду пули иногда пробивали деревянные стены бараков. С надеждой, что это было в последний раз, мы, побежденные, лежали на полу или прижимались к песку, которым была посыпана территория лагеря. Лагерный комплекс включал в себя спортивную площадку, на краю которой стояли финские домики с выздоравливавшими офицерами. Я часто заходил к ним, чтобы переменить обстановку и поговорить. Они ожидали транспортировки. Никто не осмеливался даже и думать о том, чтобы выйти на свободу и отправиться домой. Могло повезти только одному маленькому капитану. У него были ампутированы обе ноги ниже колена, и таким образом он стал еще меньше, чем был, при его прежнем росте чуть выше полутора метров. Он передвигался на руках и коленях, подпрыгивая, как уставшая лягушка. В замкнутом офицерском кругу все еще наблюдалась привычная вежливость. В обращении между собой мы использовали слово «господин», в то время как в других местах «классово сознательные пролетарии» уже обращались к нам на «ты». Среди этих офицеров находилась девушка лет 20, хорошенькая как картинка, с ослепительно белыми волосами и яркими голубыми глазами. Это была дочь генерала Ляша, последнего коменданта «крепости» Кенигсберг, который сдался там в плен. Я поражался, где и каким образом такая девушка смогла пережить последний штурм. Торнский лагерь был таким огромным, что со своей ограниченной сферой передвижения я не мог представить себе его подлинных размеров. Говорили, что за его заборами из колючей проволоки находилось около 30 000 человек. Каждые несколько дней отправлялись транспорты с амбулаторными больными и ранеными. Их собирали партиями по несколько сотен человек, и они покидали лагерь. Случайно я встретил там человека из Штокерау, которого звали Франц Хайнц. Мы обменялись адресами, и я вручил ему записку для своих родственников, так как рассчитывал, что поскольку он был всего лишь простым солдатом, то его отпустят раньше, чем меня. Случилось так, что его отпустили уже в 1945 г., а мои родители узнали, что я жив, только накануне Рождества, 24 декабря. Как выяснилось, следующим пунктом назначения маршевой колонны был Грауденц, в 55 километрах от нас. Но надо было идти пешком. В колонне было, наверное, от 500 до 1000 пленных, которые были построены, как это было принято у русских, по пять человек в ряд. Впереди шло около 30 офицеров, от лейтенанта до подполковника, с багажом различной тяжести. Те господа, которые не были ранены и сдались в плен добровольно, как правило, имели при себе много вещей. Я и другие раненые обладали только тем, что нам удалось забрать с собой из госпиталя в Данциге. У меня было только надетое на мне белье, форменный китель и брюки, ранец, котелок и шинель. Вдобавок к этому я носил при себе зубную щетку, расчетную книжку, личный жетон и пару фотографий в старом пластиковом бумажнике. Франц Манхарт был определен в предыдущую партию, и поэтому мы с ним расстались. Кроме Франца, я потерял еще одного товарища, с которым познакомился в лагере под Торном. Это был доктор филологии Вальтер Рат, уроженец Вены, который раньше проживал по адресу Хюттельдорфштрассе, 333. Рат занимался изучением классических языков, был высокообразованным преподавателем гимназии, но в тяжелые времена до 1938 г. не имел работы. Потом он стал руководителем местной организации австрийской Трудовой службы, после чего работал в Трудовой службе Рейха. К концу войны его перевели в Вермахт, где он стал лейтенантом. В лагерном лазарете он лежал на соседней койке. В 1960 году я встретился с ним в зальцбургском офицерском клубе. В то время он служил в австрийской армии в звании майора и командовал батальоном связи. Он очень сожалел, что мы не встретились раньше, так как у него поначалу были трудности с подтверждением своего офицерского звания, а я бы мог это удостоверить. Самым старшим по званию в нашей маршевой колонне являлся подполковник резерва Йозеф Деквиц. Он был юристом, доктором правоведения из Вестфалии. С того времени и вплоть до своего освобождения, с небольшими перерывами, я всегда находился вместе с Деквицем. О нем я еще буду говорить позже. Несмотря на то, что по своему возрасту (он родился в 1896 г.) он годился мне в отцы, у меня сложились с ним тесные товарищеские отношения. Ему я обязан расширением своего кругозора. Деквиц служил в зенитной артиллерии. У него была мощная грудная клетка, и он обладал громким голосом. По его словам, в свое время он был очень известным адвокатом по уголовным делам, и его речи на судебных процессах имели большой успех. Однажды, заранее зная о том, что на следующий день должен был вступить в силу закон об амнистии, он выступал на суде присяжных с многочасовой речью в защиту своего клиента. Суд терпеливо выслушивал его постоянные повторы. До 1933 г. он был социал-демократом. Его жена была племянницей депутата Рейхстага от социал-демократической или даже коммунистической партии, который эмигрировал в Советский Союз. (После защиты диссертации в 1952 г. я навестил его в Мюнхене и был очень рад этой встрече. Его жена была интересным и умным человеком. Большим несчастьем для них обоих было то, что их единственный сын «полностью разрушил себя» алкоголем.) Хотя в колонне было много здоровых людей, способных проделать этот путь на ногах, тем не менее он оказался путем подлинного страдания и скорби. Вооруженная охрана следовала со всех четырех сторон колонны и внимательно отмечала всех слабых и немощных. Расстояние в 55 километров, которое здоровые солдаты смогли бы преодолеть за один суточный переход, было разбито на три этапа. В первый день мы прошли примерно половину пути, что потребовало от многих людей сильного напряжения. Вторая половина состояла из двух этапов по 12 километров каждый. Было видно, что у самых слабых идти дальше не было сил. К тому времени я уже выздоровел до такой степени, что вполне справился с этим. Самым главным было не вывалиться из колонны и не остаться позади, чтобы не застрелила охрана, как это происходило постоянно. Ночи мы проводили в сараях и амбарах. Если охранники не находили каких-нибудь женщин и эти женщины не кричали, то можно было немного отдохнуть и поспать в соломе. В первый день марша мы прошли через небольшой городок Кульмзее. Судя по всему, он был сдан без боя. Было заметно, что польское население смотрело на нас без враждебности. В последний день марша я усмотрел особую иронию судьбы в том, что нам пришлось идти по той же самой дороге, по которой мы отступали за несколько месяцев до этого, перед тем как мы переправились через Вислу по ледяному мосту к юго-западу от Грауденца. В этом был виден еще один признак нашего поражения. Тем временем в Грауденце среди нас прошел слух, что начали формироваться транспорты для отправки пленных по железной дороге в глубинные районы России. Польское население города было настроено к нам более враждебно, чем в Кульмзее, но инцидентов не было. Нас разместили в казарменном городке многочисленными группами в совершенно пустых помещениях. Но там было сухо, и было достаточно места, чтобы лежать. В казармах мы оставались двое или трое суток. Затем наступило время идти к железнодорожной станции для погрузки в эшелоны. Теперь я не помню, была ли железнодорожная колея уже перешита русскими под их размер или еще нет. Но точно знаю, что в один товарный вагон заталкивали по 20 человек. По обеим сторонам двери вагона на половине расстояния между полом и крышей находились деревянные нары. Там мы лежали на голых досках. Никаких удобств не было, ни соломы, ни сена. Единственной необходимой роскошью было наличие дыры в полу вагона, диаметром около 20 миллиметров, которая использовалась для дефекации. Такое решение было простым, но неприятным для тех, кто, подобно мне, лежал рядом с этой дырой. К счастью, она не была предназначена для того, чтобы в нее мочиться. Это делалось через открытую дверь вагона. Эшелон отправился из Грауденца примерно 20 июня. О конечном пункте назначения не знал никто. Был слух, что нас везут в Мурманск. Это являлось одной из многих тем для разговоров в нашем офицерском вагоне. Никто из нас не был на мурманском фронте, но многие знали, что произошло в Первую мировую войну, когда 70 000 немецких и 20 000 австро-венгерских военнопленных умерли на строительстве мурманской железной дороги. Однако вскоре выяснилось, что слух был ложным. После сравнительно короткого переезда через Дойч-Эйлау и Алленштейн эшелон остановился. Это было время подготовки и проведения «Потсдамской конференции», которой суждено было стать последней встречей «Большой тройки» антигитлеровской коалиции во Второй мировой войне. Она проходила во дворце «Цицилиенхоф» в Потсдаме с 17 июля по 2 августа 1945 г. В ней принимали участие Сталин, Трумэн и Черчилль, которого чуть позже сменил Эттли. Результатом этой конференции стали так называемые «Потсдамские соглашения». По этим соглашениям, которые в части территориальных вопросов подлежали окончательному урегулированию при подписании мирного договора, город Кенигсберг и прилегавший к нему район Восточной Пруссии передавались под административное управление СССР. Остальное передавалось Польше. Для нашего эшелона это означало, что мы направлялись в район Восточной Пруссии, оккупированный Советским Союзом. Поезд стоял на путях на протяжении пяти недель. Я вспоминаю, что лето 1945 г. было особенно жарким. За эти пять недель дождя не было ни разу. В течение двух недель покидать вагон никому не разрешалось. Только после этого, в остававшиеся три недели, наша охрана позволила нам расположиться лагерем вдоль железной дороги рядом с поездом. Это сделало наше пребывание в пути более сносным. Стесненные условия и жара озлобили пленных, многие из которых просто взбесились. Ругались и в нашем вагоне. Например, людям, которые лежали внизу, досаждали ноги лежавших над ними. Один человек жаловался, что во время еды было настолько темно, что нельзя было даже «найти дорогу ко рту». Это сказал лейтенант Гесс из Франкфурта-на-Майне. Он занимал должность переводчика в концерне «ИГ Фарбен», свободно говорил на английском, французском и испанском языках и рассказывал много интересного о своей работе. Гесс был моим соседом, и мы оба лежали рядом с этой злополучной дырой. С нами был еще один капитан резерва, уроженец Рейнской области, по фамилии Штольцнер. Ему было около 40 лет, и он рассказывал нам о своем старшем брате, который во время Первой мировой войны попал в плен к русским и был отправлен в Сибирь. Оттуда он бежал в Китай, где стал военным советником маршала Чан-Кайши. Впоследствии он женился на китаянке, что вызвало в вагоне спор о достоинствах женщин другой расы. С серьезным выражением лица Штольцнер заговорил об одной интимной особенности китайских женщин. Поначалу его рассуждения вызвали у некоторых людей неподдельное изумление, но по громкому смеху остальных офицеров они догадались, что капитан «вешал им на уши лапшу». Как одного их таких наивных и боязливых товарищей, я вспоминаю старшего офицера финансовой службы по фамилии Упланд. Он был потомком поэта патриотического направления, но, несомненно, не был таким бесстрашным, каким считался его предок. В то время пошли слухи о том, что в немецких концлагерях из трупов заключенных изготавливалось мыло. Наш страх перед возможным расстрелом тогда рассеялся, но будущее выглядело совершенно неизвестным, и представлялось вполне вероятным, что нас могут отправить на каторжные работы. Чтобы напугать господина Уланда, один человек в нашем вагоне заявил, что пленные немецкие офицеры будут превращены в мыло, а из таких хорошо упитанных армейских финансистов, как Уланд, будут делать туалетное мыло высшего качества! Во время вашего пребывания в эшелоне несколько человек скончалось. Причины их смерти остались неизвестными. Поскольку никаких списков не существовало, то единственной задачей охраны стало пополнение количества перевозимых заключенных. Это достигалось путем отлова мужчин из числа немецкого гражданского населения, которых еще немало оставалось тогда в Мазурии. В первый период нашего пребывания в плену на Востоке никаких списков не велось, и по фамилиям заключенные не регистрировались. По моему мнению, это было основной причиной того, что еще долгое время после 1955 г., когда были отпущены последние немецкие пленные, люди продолжали верить в существование так называемых «безмолвных» лагерей. И все же остается фактом, что из немецких военнослужащих, оказавшихся в плену на территории СССР, не вернулся каждый третий. Исходя из своего личного опыта, я объясняю это вышеизложенными причинами и совершенно недостаточной медицинской помощью, которую мы получали в первое время. До лета 1945 г. я не был знаком с Восточной Пруссией. Если бы не переживаемая нами печаль по поводу потери немецкой территории, по которой мы тогда передвигались, то увидеть эту приветливую и хорошо возделанную землю было бы сплошным удовольствием. Когда мы проезжали мимо поселков и даже мимо города Алленштейн, то из поезда многое выглядело уцелевшим. Но все обезлюдело. Впечатление призрачности окружающей местности смягчалось только сиянием летнего солнца. Самых чувствительных из нас охватила тоска, когда мы проехали через станцию Тарау, потому что многие знали песню под названием «Анхен из Тарау». Должен упомянуть одну остановку в Дойч-Эйлау, где на большом лугу было собрано несколько тысяч пленных. Именно там, а не в Грауденце, происходило окончательное формирование отправлявшихся на Восток эшелонов. На этом лугу, как и везде, офицеры были отделены от солдат. Там я совершенно неожиданно встретил нескольких господ из нашей дивизии. Это были майор Острайх, дивизионный адъютант, и капитан Франсен, командир отдельного батальона связи. От Франсена я узнал, что остатки дивизии, еще до капитуляции, добрались морем до Борнхольма в хорошем состоянии. Люди уже считали себя в безопасности, когда появились два русских торпедных катера. Этот датский остров был оккупирован русскими, и все немцы взяты в плен. Острайх знал, что 7-й полк под командованием подполковника фон Гарна направился на эсминце «Карл Гальстер» не к Борнхольму, а прямо к материковой части Дании. Однако было неизвестно, удалось ли прорваться этому кораблю с остатками полка на борту. Острайху, Франсену и другим «борнхольмцам» пока удавалось сохранять свой багаж. Судя по всему, их еще не обыскали и не ограбили. Неприятным воспоминанием осталось то, что никто из них не предложил мне хотя бы одну сигарету. По сравнению с ними у меня не было ничего. Я наслаждался курением снова, еще с тех пор, когда доктор Йохансен в Данциге угостил меня сигаретой. Тогда он сказал, улыбаясь, что мне можно было позабыть о своих опасениях, связанных с последствиями ранения в легкие. В Дойч-Эйлау я увидел того самого санитара, который бессовестным образом ел шоколад перед голодными ранеными. От разговора с ним я воздержался. На этом лугу солдаты повсюду пели песню, которая в то время являлась непременной частью репертуара немецких хоровых обществ. «Если я спрошу у путника: «Куда ты идешь?», то он радостно ответит: «Домой, домой, домой!» Для меня это было признаком того, что немецкий дух был еще жив, по крайней мере, здесь. Около недели мы провели в районе границы, которая только что была установлена в Потсдаме между Россией и Польшей. Переезд оказался недолгим. Конечной станцией для нас оказался Инстербург (ныне г. Черняховск, Калининградской обл. — Прим. ред.). Помню, как мы проходили мимо уцелевшего здания огромной церкви Мартина Лютера. Затем колонна пошла по дороге, на несколько километров обсаженной высокими тополями. Пунктом назначения являлся лагерь на территории старинного поместья Георгенбург, где в течение многих лет находился конный завод. Мы прошли через каменные ворота, на которых старинными цифрами было выведено: «1268». В Георгенбурге размещался главный лагерь № 445. Позднее ему был присвоен номер 7445. Там находилось управление всех лагерей для военнопленных на оккупированной русскими территории Восточной Пруссии, включая лагеря в Кенигсберге, Тильзите и в других местах. В то время в Инстербурге еще находился инфекционный госпиталь, который позднее закрыли. От нашего короткого пребывания в Георгенбурге летом 1945 г. в памяти у меня осталось немного. Главное, что я помню до сих пор, это суп из брюквенных очистков. Они представляли собой основную часть нашего пайка. Брюквенные очистки использовались на конном заводе в качестве корма для лошадей, и я не могу поверить, чтобы русские не знали об этом. Помню, что там находилось много офицеров, особенно старших. Среди них был полковник Ремер, старший брат майора Ремера, который 20 июля 1944 г. по приказу Геббельса со своим батальоном охраны арестовал участников антигитлеровского заговора. За это он получил звание генерал-майора лично от Гитлера. Говорили, что он был всего лишь простым офицером, но в отличие от него «наш» Ремер был действительно человеком светским и обладал большим опытом общения на международном уровне. Прежде он занимал должность в аппарате военного атташе в Мадриде и владел несколькими иностранными языками. Подобно тому, как это делали после Первой мировой войны и революции многие русские аристократы и офицеры царской армии, он надеялся провести остаток своей жизни в качестве гостиничного портье. Помню и выступление квартета военнопленных, которые под оглушительные аплодисменты спели популярную французскую песню «Расскажи мне о любви». Она начиналась с этих слов, и это все, что я понял без перевода на немецкий язык. Но еще мне запомнились разговоры на политические темы, которые велись офицерами. Это были попытки примириться с новой ситуацией. Они были людьми далекими от политики, а их мир, единственный мир, который они знали, теперь рухнул. В лагере Георгенбург все знаки различия должны были быть сняты, а все головы острижены наголо. Как офицеры, мы считали это дополнительным унижением. Предполагалось, что это делалось в гигиенических целях для предотвращения эпидемий. В Красной Армии это было уставной нормой, хотя и не для офицеров. Тем не менее большинство заключенных страдало кровавым поносом, как при дизентерии, и никакой помощи им не оказывалось. Среди наиболее важных производственных предприятий Восточной Пруссии, где промышленность была развита слабо, имелось несколько небольших целлюлозно-бумажных фабрик. Две такие фабрики располагались под Кенигсбергом. В порядке репараций они должны были восстанавливаться немецкими военнопленными. Из Георгенбурга нас перевезли на грузовых автомашинах в Кенигсберг. Город был почти полностью разрушен. В Данциге, когда нас перевозили из Политехнического института в Медицинскую академию, мне довелось мельком увидеть собор «Мариенкирхе», главную достопримечательность города. Проезжая через Кенигсберг, мы получили достаточную возможность представить себе, насколько прекрасен был когда-то этот город. Мы проехали мимо развалин замка, и товарищ из Кенигсберга показал нам, где находилась могила Канта. Налет британской авиации 30 августа 1944 г. превратил центр города в груду развалин. До того как город был сдан 9 апреля 1945 г., русские его окружили. Первым взятым ими районом был Метгетен. Потом их оттуда выбили. Но судьба застигнутых врасплох жителей и беженцев явилась ужасным признаком того, что ожидало немецкое гражданское население в будущем. Генерал Ляш, осознавая свою ответственность за многочисленное население города и за войска, которые бесполезно проливали свою кровь, сдал город 9 апреля 1945 г. Возможно, что таким образом он спас жизни бесчисленного множества других людей. Однако Гитлер лично приговорил его к смертной казни через повешение за то, что Ляш не сражался до последнего человека. За этим последовали чудовищные зверства оккупантов. Женщины и девушки в отчаянии бросались в реку Прегель или прибегали к другим способам самоубийства. После массовых изнасилований, убийств, поджогов и грабежей наступил голод, повлекший за собой множество смертей. В своей книге «Кенигсберг 1945–1948» Хуго Линк, один из немногих протестантских пасторов, оставшихся и уцелевших в Кенигсберге, рассказывает, что осенью 1945 г. число находившихся в городе немцев достигало 96 000. В последний период своего существования в качестве «крепости» в Кенигсберге насчитывалось 126 000 гражданских лиц. Таким образом, за полгода погибло 30 000 человек. Голод и болезни опустошили город еще больше, так что в нем осталось всего 24 000 жителей, которые подлежали депортации. В своем маленьком лагере мы были заблокированы полностью, и нас охраняли настолько тщательно, что о контактах с местным населением не могло быть и речи. Я не помню ни одного случая, чтобы к нам просачивались хоть какие-нибудь новости из города. Рассчитанный на 200 человек лагерь был расположен в пригородном поселке Хольштейн, чуть ниже по течению реки Прегель, там, где она впадает в пресноводный залив. Старшим у нас был обер-лейтенант Каль из Кенигсберга. Говорили, что его семья все еще находилась в городе. Таким образом, процесс жизни, страдания и смерти проходил для военнопленных незамеченным. Между тем появилось определенное чувство уверенности, что наша жизнь уже больше не находилась под непосредственной угрозой. Оглядываясь назад, я не могу сказать, что нас систематически морили голодом. На смену ужасной баланде из брюквенных очистков, которую нам давали в Георгенбурге, пришел суп из капусты. По литру такого супа мы получали два раза в день. Рассчитанная норма выдачи мяса и жиров составляла 12 граммов мяса и 9 граммов жира. И то, и другое перемешивалось с супом. Кроме этого полагалась столовая ложка сахара и 600 граммов хлеба в день. Но сахар, тяжелый и влажный, был почти несъедобен. Во всех лагерях было известно, что русские никогда не соблюдали установленных для военнопленных норм выдачи продовольствия. С сахаром арифметика была простая. Если к 10 килограммам сахара добавить один литр воды, то можно было дополнительно получить один килограмм для частного товарообмена. То же самое относилось и к хлебу. Существовала огромная разница, даже в то время когда еще шла война, между тем, что мы считали хлебом, и хлебом, который выдавали нам русские. Его выпекали в формах, в жестяных ящиках, потому что из-за невероятно высокого содержания воды тесто обязательно бы растеклось. Но формы надо было смазывать, и мы так никогда и не разрешили основной вопрос, делалось ли это с помощью керосина или моторного масла. Поверхностный слой, единственная пропеченная часть, имел зачастую отвратительный вкус и неприятный запах. Время от времени в тесто примешивалось большое количество овса. Многие не могли переносить этот мокрый, плохо испеченный хлеб, и по этой причине, если поблизости была печка, его поджаривали. При этом в воздух поднимались клубы пара. Лагерь Хольштейн располагался на территории научно-исследовательского института оптики, построенного в межвоенный период, вероятно, после 1933 г. Два двухэтажных здания из красного кирпича стояли под прямым углом друг к другу. В одном из них все еще оставалось много готовых оптических приборов, особенно стереотруб, которые русским были уже не нужны. Справа от проходной стояло здание, где раньше находился цех опытного производства. С его крыши хорошо просматривалась местность к востоку и к югу от устья реки. Вся территория, площадью не более 3000 квадратных метров, была изначально обнесена высоким кирпичным забором. Мы находились во втором здании. Офицеры размещались в нескольких небольших комнатах на отдельных деревянных койках, а солдаты занимали два больших помещения, где стояли двухъярусные нары с перегородками. Наш старший по лагерю обер-лейтенант Каль имел свою отдельную комнату, в которой находился еще один офицер, его помощник. Пищеблок располагался в отдельном здании, построенном еще в то время, когда все учреждение находилось в руках немцев. Кухней заведовали два наших офицера, которые были взяты в плен, не будучи ранеными, и теперь представляли собой картину завидного здоровья и силы. С крыши дома они тщательно изучили местность и в один из дней весны 1946 г. исчезли. Через несколько месяцев до нас дошел слух, что их попытка побега оказалась удачной. Говорили, что они написали об этом из Германии. Работали мы на целлюлозно-бумажной фабрике, до которой надо было идти около часа. Мы ходили туда по проселочной дороге мимо отдельно стоявшего дома, который раньше был простой придорожной гостиницей. Обер-лейтенант Каль рассказал нам, что 200 лет тому назад кенигсбергский философ Иммануил Кант совершал по этой дороге прогулки. Производство на фабрике уже было частично возобновлено. Заключенных разбили на так называемые бригады, человек по десять в каждой. Моя бригада занималась изготовлением деревянных обрешеток для контейнеров. Работа шла под руководством русских офицеров технической службы, что было видно по их званиям, как, например, «младший техник-лейтенант». Так называемым начальником, комендантом нашей зоны, был пожилой старший лейтенант добродушной внешности. Он был учителем из Тамбова, провинциального города между Москвой и Самарой. Бригадиром был старшина из сибирского города Томска, отличный мастер, насколько я мог судить. В нем угадывалась монгольская кровь. Общаясь с ним, мне показалось, что его несколько смущал тот факт, что офицеры занимались «черной» работой под его руководством. Во время войны в высокую фабричную трубу попал снаряд противотанкового орудия. Образовалась пробоина, но сама труба устояла. Судя по всему, русские предположили, что на ней находился артиллерийский наблюдатель, и решили сбить его. Шел разговор, как и кто сможет заделать эту пробоину. Говорили, что такому «специалисту», это русское слово слышалось у нас постоянно, предлагали за эту работу 8000 рублей. Такого специалиста затребовали из Москвы, и он уже находился в пути. Наступила осень. Мы работали по 10 часов в день, кроме воскресений. Но в один из выходных было объявлено, что все заключенные должны были «добровольно» отправиться на работу. Однако необычным стало то, что мы не должны были работать на фабрике. Нас посадили на грузовики и отвезли в район новой границы между Россией и Польшей. По-видимому, процесс демаркации был еще не завершен полностью. В этом приграничном районе мы должны были собирать крапиву и другие сорняки, которые предполагалось использовать в качестве корма для лошадей. На этой работе я простудился и в понедельник почувствовал, что заболел. С трудом я потащился на фабрику. На обратном пути я совершенно ослаб, чувствуя острую боль в правой стороне груди. Это было мне непонятно, поскольку у меня было ранено левое легкое. Силы покидали меня, и я опасался, что отстану. Находившиеся рядом со мной люди ничего не заметили, и постепенно, отставая, я оказался в хвосте колонны. Я боялся, что упаду, и тут совершенно неожиданно получил сильный удар в спину. К частым выкрикам «давай, давай», которые мы слышали от часовых, когда нас вели, или, вернее, гнали, на работу, мы привыкли, и они уже давно стали частью нашей повседневной жизни. Надо сказать, что ни до этого случая, ни позднее случаев плохого обращения с пленными никогда не было. Я упал и подняться снова удалось с большим трудом. Два товарища подхватили меня под руки и поддерживали с обеих сторон, следя за тем, чтобы я опять не выпал из колонны. На глазах у меня выступили слезы, но не от физической боли, а от душевного страдания, причиненного таким оскорблением и унижением. Я все еще помню того охранника, который ударил меня винтовочным прикладом в поясницу. Это был молодой парень с лицом, которое можно было назвать симпатичным, если бы оно не было таким ноздреватым. Вернувшись в лагерь, я доложил об этом случае, но обер-лейтенант Каль ничего не смог сделать. Единственное, что мне оставалось, это обратиться к врачу. К ночи стало ясно, что у меня началась лихорадка. Однако доктора в нашем лагере не было. Обязанности лагерного врача исполнял «фельдшер», бывший студент-медик, уроженец Верхней Силезии по фамилии Лебек. Он старался помочь, как только мог, хотя в его распоряжении были только термометр, деревянный стетоскоп, йод и несколько пачек бинтов. Он послушал мою грудь и установил воспаление надкостницы ребер и плевры правого легкого. Однако все, что он смог сделать, это предписать мне «постельный режим». Режущая боль в правой стороне груди была нестерпимой, и работать я, конечно, не мог. Лечение заключалось в том, что Лебек постоянно смазывал мне правый бок йодом. Он наблюдал за температурой и за моим общим состоянием, но за исключением этого был вынужден предоставить меня судьбе. В течение нескольких следующих недель у меня держалась очень высокая температура. Я лежал на койке без соломенного матраса и без одеяла, одетым в свою форму и укрывшись старой шинелью. Товарищи были на работе, дни были мрачными, и Бог свидетель, я чувствовал себя брошенным. Весов в лагере не было, но по все более выступавшим костям я замечал, что терял в весе. Зеркала у нас тоже не было, и я не видел, каким я стал. Однажды, поднявшись с койки, я увидел, что мои колени стали толще бедренных костей. Я превращался в скелет и был похож на заключенных концлагерей, которых впоследствии увидел на фотографиях. Всю зиму, больной и слабый, я оставался в лагере. Работать я не мог и не работал. Говорили, что эта зима с температурой до минус 15 для Восточной Пруссии была еще не слишком суровой. В комнате у нас была печка, так что, по крайней мере, холод не добавлялся к голоду. В этой тесной комнате было еще и чувство товарищества. Не было случаев, чтобы кто-нибудь вел себя исподтишка. Правда, было одно исключение. Этим человеком оказался не кто иной, как бывший окружной судья и обер-лейтенант резерва. Однажды люди увидели, как он отпивал суп из котелка товарища, когда он нес его из столовой. Все видели, как его мучает совесть, и этот случай не обсуждался. Удручающим образом подействовало на нас поведение другого человека, господина Раухфуса, бывшего полицейского чиновника из Потсдама. Он договорился с русским охранником обменять чудом сохранившиеся у него часы на еду, и в частности на банку американской тушенки. Тягостно было знать о существовании этих припасов, и, наверное, столь же тягостно было на душе у Раухфуса, когда он поедал их в одиночку! Однако чувство товарищества уже не распространялось на то, чтобы угостить других хотя бы кусочком на кончике ножа! Среди нас был некий Тео Крюне, обер-лейтенант артиллерии. Раньше он жил в Лейпциге, был сыном советника юстиции и сам являлся юристом. Время от времени он с гордостью рассказывал нам о своем отце и о его высоком профессионализме. После возвращения на родину от Пауля Эберхардта я узнал о том, какая страшная судьба постигла семью Крюне. Во время учебы в артиллерийском училище в Ютеборге он познакомился с девушкой из соседнего городка Калау и женился на ней. Семья Крюне решила, что в этом маленьком городке под Берлином было безопаснее, чем в разбомбленном Лейпциге, и переехала в дом родителей его молодой жены. О своей жене и маленьком сыне Крюне говорил с большим удовольствием. У Крюне были рыжие усы и замечательные голубые глаза. Это было жестоким ударом судьбы, когда бомба попала в дом, в котором проживала вся большая семья, включая тех, кто бежал из Лейпцига. В общей сложности погибло девять человек. Пауль Эберхардт, которого я только что упомянул, был близким другом Крюне. Он был из Аугсбурга, и у него имелись родственники в австрийском городе Брегенц. Это навело его на мысль выдать себя за австрийца. В лагере Хольштейн это не имело значения, но стало важным позднее, в Георгенбурге. Уже в Хольштейне я начал посвящать его в некоторые подробности австрийского образа жизни с тем, чтобы ему было легче сойти за австрийца. И действительно, ему удалось освободиться вместе с нами и вернуться домой в Баварию. После войны, закончив учебу, я встретился с ним в Мюнхене, где после защиты диссертации он работал профессиональным психологом. Пауль был со мной одного возраста, но выглядел намного моложе. У него было кругловатое лицо с голубыми глазами, и для бывшего гимназиста он был очень хорошо образован. На самом деле, он уже изучал философию в течение одного семестра, был знаком с издательствами и хорошо разбирался в книгах. Именно он приносил книги в лагерь, когда его бригада работала в пригородах Кенигсберга. Однажды Паулю довелось побывать в библиотеке кенигсбергского юриста Эгона Фриделя, откуда он явился с трехтомной историей нового времени издательства «С.Н. Веек». Это было первое издание, большого формата, в зеленовато-желтом переплете. Он прорабатывал эти тома всю зиму, всегда подчеркивая наиболее важные места, как это делал мой отец. Эту книгу он предложил прочитать и мне, и я до сих пор помню, как мы оба сошлись на том, что особенно трудным оказалось вступление к этому фундаментальному труду. Вместе с нами находились еще два товарища: господин Штрауб, юрист из Аахена, и господин Корте, который был певцом, точно не помню, басом или баритоном. Корте обычно поджаривал ломтики хлеба на печке и аккуратно посыпал их сахаром из своего пайка. Личностью особого рода был господин Бом, капитан резерва, который принимал участие в Первой мировой войне. Бом называл себя поэтом-лириком, но я теперь не помню, хороши ли были его стихотворения, хотя название одного из них, посвященного восточнопрусской кухне, в моей памяти отложилось. Это был благородный человек с изысканными манерами, и выражался он литературным языком, с характерной для уроженца Восточной Пруссии раскатистой интонацией. Я бы назвал его поэтом восточнопрусского диалекта. Чувствовалось, что габель его родного города явилась для него сильнейшим потрясением. К 13 января 1946 г., когда мне исполнилось 22 года, я уже настолько поправился, что смог ходить. Это было воскресенье. Я запомнил этот день, потому что именно тогда нам в первый и единственный раз положили в суп мясо. По распоряжению старшего по лагерю, я получил дополнительную порцию, которую я на глазах своих товарищей проглотил без малейшего угрызения совести. После обеда я заметил, что вместе с нами не ел Фриц Зейрль, ветеринар и судетский немец. Никто не мог объяснить, почему он был уже сыт. Но время от времени русские забирали его из лагеря, и мы подумали, что он поел у них. После того как его расспросили об этом, он показал нам два сжатых кулака и ответил: «Вот такие каверны!» Он имел в виду каверны в легких у лошади, которую он лечил и которую пришлось забить. Мой первый выход за пределы лагерного забора состоялся в январе или феврале. Скончался один товарищ, которого надо было похоронить. Господин Каль, старший по лагерю, взял меня с собой. Мы отошли на несколько шагов от ворот, до того места, где уже была выкопана могила. Она находилась рядом с живой изгородью. Тело положили в мелкую яму, и обер-лейтенант прочитал «Отче наш». Могилу засыпали, и мы вернулись в лагерь. Мои последние воспоминания о Хольштейне относятся к марту или апрелю 1946 г. Тогда мы получили указание обнести лагерь забором из колючей проволоки. Русские доставили столбы высотой более двух метров и большое количество мотков «колючки». Столбы вкапывались и даже бетонировались, а потом на них натягивалась проволока. Постепенно я чувствовал, как ко мне возвращались силы, хотя я все еще мог работать только внутри лагеря. У меня появилось даже чувство некоторого удовлетворения, когда я увидел, насколько правильно я натянул проволоку, после того как были забиты столбы. Работой руководил русский капитан по фамилии Миронов. Это был самый дружелюбный русский из тех, кого я встречал в плену. Ему еще не было 30 лет, и он был добрым и вежливым. Голубоглазый и черноволосый, он был ниже меня ростом и немного говорил по-немецки. Но постоянное «скоро домой», звучавшее из его уст, было не более убедительным, чем эти же слова, произносимые другими русскими. Хотя, несомненно, это говорилось вполне искренне. Конечно, об отправке на родину говорить не приходилось. В том лагере под Кенигсбергом мне пришлось столкнуться с еще одним нелепым эпизодом. В течение нескольких лет я носил в правом верхнем кармане кителя походный компас. Это был тот самый компас, который не дал мне и моим солдатам заблудиться в феврале 1945 г. В лагере до меня дошло, что хранить его было слишком рискованно, так как это могло вызвать подозрение, хотя мое физическое состояние и исключало всякую мысль о побеге. Обнаружение этого компаса при обыске грозило мне крупными неприятностями. Воспользовавшись случаем, я зашел в заброшенное здание, где находились различные оптические приборы, и спрятал его там. Но каково же было мое изумление, когда через несколько недель этот же самый компас был предложен мне «на продажу». Обшаривая это здание, один из наших пленных солдат нашел его. Он решил, что, вероятно, какой-нибудь офицер захочет приобрести такой прибор, который понадобится ему при разработке плана побега. Поблагодарив его, я отклонил это предложение. Вскоре после этого наше унылое время в Кенигсберге подошло к концу. Офицеров вернули в Георгенбург. В очередной раз мы оказались в полной неизвестности относительно того, что произойдет с нами дальше. Фактически это состояние полной неопределенности и бесконечной тревоги продолжало сохраняться вплоть до последнего дня плена. Однако к тому времени, весной 1946 г., общая обстановка, если и не улучшилась, то в какой-то мере стабилизировалась. Во всяком случае, возвращение в «главный» лагерь Георгенбург, который был все же лучше организован, чем лагерь Хольштейн, оказалось для нас благоприятным. Вновь прибывшие были немедленно отправлены на медицинское обследование. Это обследование было скорее не клиническим, но сводилось к осмотру обнаженных заключенных и прощупыванию их ягодиц для определения степени дистрофии. Поскольку я был очень истощен, то меня признали непригодным к работе. В этом смысле мне повезло. Но еще больше меня обрадовало то, что я не был отправлен в туберкулезный барак. Заостренные носы больных людей, которые находились в процессе медленного умирания, и без того выглядели достаточно устрашающими. Кроме того, нас подвергли тщательному обыску. У меня забрали расчетную книжку и Новый Завет. Утрату расчетной книжки я ощущал как утрату своей личности. С этого времени у меня не было никакого документа, подтверждавшего мою фамилию, воинское звание, дату рождения и другие важные даты. Конфискацию Нового Завета я также воспринял очень тяжело. Это было маленькое карманное издание, которое я получил в подарок от отца. Там было его посвящение. «Тысяча падет возле тебя и десять тысяч по правую руку от тебя, но ты поражен не будешь». Теперь надо было вызывать из своей памяти то утешение, которое я часто получал, читая эту книгу. Но я продолжал верить в отцовское посвящение. Очевидно, русские охранники имели приказ изымать все письменные и печатные материалы. Мои просьбы оставить мне мой Новый Завет на «курительную бумагу» оказались безуспешными. В просторных бараках, где мы присоединились к другим находившимся в лагере офицерам, было, по крайней мере, достаточно места, для того чтобы вести более или менее человеческое существование. Мы спали на отдельных койках с одеялами и соломенными матрасами. Среди заключенных я встретил много знакомых, и прежде всего подполковника Йозефа Деквица. Еще одним признаком организованности явился тот факт, что нас внесли в лагерные списки. Всем офицерам пришлось заполнить анкеты на нескольких листах. Каждый должен был ответить на 42 вопроса, относившихся к личным данным, и самое главное, к деятельности в период прохождения военной службы. Наши ответы в сочетании с доносами информаторов предоставляли русским материал, служивший документальным свидетельством в процессах по военным преступлениям. С самого начала я представил правдивую информацию. Например, я не стал скрывать свое воинское звание, как это делали некоторые офицеры. Постоянный страх разоблачения со стороны товарищей или земляков, в котором пребывали эти люди, не позволил бы мне пойти на такой шаг. Кроме того, это совершенно не соответствовало моим понятиям о честности. За все время, которое я находился со своей частью, не произошло ничего такого, что не могло бы быть оправданным с военной точки зрения или могло быть признанным военным преступлением. Поэтому я был уверен, что незаслуженная судьба меня не постигнет. На самом деле, мне было нечего бояться. С нас уже давно были сняты все знаки различия, и бывшего офицера можно было распознать только по материалу и покрою форменной одежды. Однако в лагере Георгенбург существовали и другие признаки, по которым находившиеся в нем военнопленные различались между собой. Мы не поверили своим глазам, когда увидели на их головных уборах красные или бело-красные нашивки. Попадались и другие цвета. Такой порядок был заведен лагерной администрацией по приказу свыше. Это отражало сложившуюся к тому времени политическую обстановку, о которой до нас доходили противоречивые слухи. Германского Рейха, Великой Германии больше не было. Как Германия, так и Австрия были разделены на оккупационные зоны, и никто из нас не знал, какими станут границы Германии в будущем. Судетские немцы, такие как армейский ветеринар Зейрль и еще один товарищ, питали призрачную надежду на возвращение в родные земли, которые снова стали частью Чехословакии. Господин Грюн, дипломированный предприниматель из Саарбрюкена, до войны учился в Париже. Он был знатоком французской кухни и предполагал, что Саар войдет в состав Франции. С этого времени он стал считать себя французом. Для большинства австрийцев ситуация представлялась простой и ясной. Конечно, многие из нас не могли не почувствовать, что это было подлой уловкой разделять людей после нашего общего поражения. Может быть, надо было следовать принципу «каждый за себя» и предоставить немецких товарищей по оружию своей судьбе? Я вспоминал то, что мне когда-то приходилось читать о Первой мировой войне, когда после крушения австро-венгерской монархии солдаты ее армии, оказавшиеся на территории вновь образованных государств, предавали флаг, под которым служили вместе. Таким образом, мы оказались в похожей ситуации. Мы изменяли своему общему флагу и получали за это презрительные взгляды со стороны многих «немецких» товарищей. Но никто не знал, как ответить на вопрос, что еще оставалось сделать нам, австрийцам. Сама мысль о том, что австрийцев могли отпустить раньше, чем их товарищей из прежнего германского Рейха, не могла считаться неуместной. Разве можно было осуждать людей за такую надежду? Надо ли было нам уподобиться Паулю Эберхардту, который, будучи баварцем, выдал себя за австрийца? Судьба судетских немцев была, конечно, уже давно решена, но никто из них не знал об этом решении. Мы были отрезаны от родины. До того времени нам даже не разрешалось писать домой. Эти разноцветные нашивки сразу же обозначили проблемы, выдвинутые совершенно новой ситуацией. Германский Рейх больше не существовал. Гитлер, которому мы все присягали, был мертв. Поэтому для нас с моральной точки зрения было правильным и даже необходимым заявить о своей верности нашей малой австрийской родине. В соответствии с состоянием здоровья пленные были распределены по рабочим отрядам. Люди из 1-го и 2-го отрядов должны были работать за пределами лагеря, а 3-й отряд, в состав которого входил и я, мог работать только на лагерной территории. Среди нас было несколько старших офицеров, включая подполковника Деквица, которые тоже использовались на работах внутри лагеря. Помню одного полковника резерва, человека лет 50, по фамилии Кассль. Он был фармацевтом. Оставшись без руки, он боялся, что не сможет работать по специальности. Старше всех был майор Кишке, бывший владелец небольшого поместья в Восточной Пруссии. Я думал, что ему было от 60 до 70 лет, таким старым он мне казался. Потом там было еще несколько господ из Пенемюнде, экспериментальной ракетной базы. Они не смогли вовремя спастись до прихода туда русских. Еще один «старик», майор по фамилии Хинц, дослужился до своего звания из унтер-офицеров и в Пенемюнде заведовал каким-то складом. Самым знаменитым среди находившихся в лагере офицеров был обер-лейтенант Юргенс, летчик-истребитель, о котором говорили, что он одержал 88 побед. Был еще один уроженец Восточной Пруссии по фамилии Вибернет. У него были повреждены нервы обеих рук, но все-таки он мог работать. В лагере сложилась своя иерархия. Во главе стояли два бывших офицера, которые пробыли в плену несколько лет и входили в состав Национального комитета «Свободная Германия». Национальный комитет был создан русскими, и его деятельность направлялась ими. Он состоял в основном из коммунистических эмигрантов, таких как писатель Эрик Вайнерт, а также нескольких известных офицеров. Эта организация получила известность после Сталинградской катастрофы, особенно благодаря имени вошедшего в нее генерала фон Зейдлица. Руководители комитета заявляли, что они выступают против фашизма и гитлеровской диктатуры с целью будущего политического переустройства Германии. В нашем лагере имелась группа под наименованием «Антифа», которая занималась антифашистской деятельностью, в которой, если здраво рассуждать, не было ничего такого, против чего можно было бы возразить. Ее руководители, с которыми я вступил в контакт, были здравомыслящими и порядочными людьми, и по своей молодой наивности я не догадывался и не понимал, что на самом деле это была коммунистическая ячейка. Упомянутые мною два офицера носили фамилии Кубарт и Глесс. Кубарт являлся старостой лагеря, а Вилли Глесс отвечал за политическое воспитание. Среди должностных лиц из числа военнопленных были три австрийца: коммунист Алоиз Штрохмайер из Штирии, Карл Коллер из Эйзенштадта, сын социал-демократического депутата парламента, и лагерный писарь Оскар Штокхаммер, бывший унтер-офицер, ставший после войны полицейским чиновником в Зальцбурге. Штокхаммер не был коммунистом. У него был несчастливый брак, но он был истинным католиком. До самой смерти он не мог заставить себя развестись с женой, которую не любил и которая была значительно старше его. Я подружился с Оскаром, который был старше меня на 10–15 лет. Именно с его помощью я стал работать в лагерной библиотеке, что явилось для меня настоящей удачей. У меня всегда было чем заняться. В лагере было много немецких книг, и еще больше приносилось туда работавшими за его пределами бригадами. Был издан приказ, согласно которому эти книги должны были проверяться, чтобы изъять не только национал-социалистскую литературу, но и все другие печатные материалы, которые не соответствовали антифашистской идеологии. Распознать национал-социалистскую литературу было нетрудно. Но я очень сомневаюсь, что моя работа отвечала цензурным требованиям в тех случаях, когда речь шла о произведениях классиков, так как не мог судить о приемлемости той или иной книги с точки зрения «классовой борьбы»! Вступив таким образом через Оскара в контакт с активистами «Антифы», я почувствовал себя внутренне связанным с ними и стал принимать участие в воспитательных и образовательных мероприятиях, организованных этой группой. Апрель 1946 — июль 1947 г.: пленник русских В то время слово «мировоззрение» для меня, в сущности, ничего не означало. Энциклопедический словарь Мейера, 1975 г. изд., т. 25, стр.184, дает ему следующее определение: «Сформулированный научным или философским образом, т. е. представленный в виде философской системы, цельный взгляд на мир и человечество, направленный по своей сути на действие». Раньше, когда шел разговор о национал-социалистском «мировоззрении», я связывал это понятие с такими выражениями, как «Кровь и почва», «право — это то, что полезно народу» и «Ты ничто, твой народ — это все». Мое пребывание в рядах организации Гитлерюгенд никогда не было связано с идеологическим воспитанием, потому что родители не позволяли мне ездить в летние лагеря. Все, что я вынес оттуда, было в лучшем случае определенной формой допризывной военной подготовки, не связанной ни с какой идеологией. То, что национал-социализм, как утверждалось, принес с собой новую эпоху в мировой истории, или что «народное сообщество» являлось важной философской концепцией, было мне непонятно, и я в это не верил. Мое существование определялось, с одной стороны, христианской верой и присущим среднему классу традиционным образом жизни, а с другой — непреодолимой силой начавшейся войны. В то же время было и смутное ощущение, что идеология того времени была как-то связана с появлением большого количества безнравственных личностей. Во всяком случае, это оберегло меня от более тесного соприкосновения с ней. Книгу Гитлера «Майн кампф» я не читал никогда. В лагере бее было иначе. Мое сознание было неопределенным. Мой неподготовленный разум был открыт для всего, что вливалось в него под научной оболочкой марксизма. Марксизм, учение Карла Макса и Фридриха Энгельса, представляет собой «теоретическое истолкование исторического развития и законов, лежащих в основе капиталистических средств производства». Доктрина «диалектического и исторического материализма способствовала борьбе за освобождение рабочего класса». Основное положение марксизма заключается в том, что единственным настоящим миром является материальный мир, а поведение человека, его мышление и воля могут быть поняты только в контексте материального производства. Согласно этому учению, «сознание это не что иное, как преобразованная форма материи». Природа объясняется как система, основанная на своей материальности, которая развивается из низших форм материи, то есть из мертвой материи через живую материю вплоть до материи, способной к сознанию. Переход от одного этапа к следующему осуществляется «количественными скачками», поэтому материализм не сводит высшие формы бытия к низшим, но признает количественные различия… Диалектико-материалистическая теория исторического развития служила, прежде всего, идеологическим обоснованием тезиса о ведущей роли рабочего класса в общественной жизни» (см. Энциклопедический словарь Мейера, т. 15, стр. 693). Все достаточно просто. Положения о базисе и надстройке, о развитии, о теории и практике, об идеологии и ее воздействии на философию, мораль и науку, а также на искусство и религию — все это было для меня совершенно новым и производило большое впечатление. Мой разум не был вооружен для того, чтобы выдвинуть какие-либо возражения против того, что в меня вколачивалось. Это была просто новая территория, по которой меня вели. Но конечно, это вовсе не означало, что мои мысли днем и ночью были заняты этими новыми идеями. Наше существование было слишком тяжелым для этого. Суровая реальность, с которой мы столкнулись в лагере для военнопленных, слишком сильно расходилась с выдвигавшейся теорией. Однажды было объявлено, что Штрохмайер будет читать лекцию, которая называлась «Что делать?». Это напоминало одну из работ Ленина, носившую такое же название. Даже коммунисты, для которых это было родным и понятным, должны были невольно улыбнуться перед таким вопросом, на который был только один ответ: «Ехать домой!» Но внушающему воздействию лозунгов подвергались все, и это затронуло многих, в том числе и меня. Один из таких лозунгов провозглашал: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно». Но был еще и другой: «Идея становится материальной силой, когда она охватывает массы». Ленинский лозунг: «Учиться, учиться и еще раз учиться!» висел, как призыв, не только над лагерем, но и постоянно присутствовал на всех мероприятиях «Антифы». Только много лет спустя, закончив свою учебу и уже работая по своей профессии, я нашел время для интеллектуальной схватки с марксизмом, и прежде всего для изучения литературы противоположного направления. Я делал это с помощью «Справочника по мировому коммунизму», опубликованному в 1958 г. издательством «Бохенски и Нимейер». Кроме того, я пользовался решением Конституционного Суда ФРГ от 17 августа 1956 г. о запрете Коммунистической партии Германии, которое вошло в напечатанный отдельным изданием многотомный сборник юридических документов. Приведу один примечательный отрывок из этого судебного решения (третий том сборника, стр. 655–656): «После всеобъемлющей оценки суд вынужден признать, что КПГ ведет интенсивную работу по обучению, агитации, пропаганде и привлечению в свои ряды новых членов. Эти действия являются тщательно скоординированными и направлены на все слои общества. Имеет место использование методов агитации и пропаганды, которые наилучшим образом подходят для каждого из них. Существует комплексный план, который направлен на ослабление свободного и демократического порядка в обществе, обозначаемого как «общественный строй буржуазно-капиталистического мира». Конечной целью этого плана является пролетарская революция. Для свободного и демократического общества особая опасность этой разрушительной пропаганды заключается в том, что кажущаяся «бесцельность» демократического общественного строя, которая является результатом взаимной толерантности, противопоставляется стройной системе организованного мира. Заявляется о том, что она основана на ясных научных принципах, которые дают ясные ответы на самые сложные экономические и политические вопросы, и это привлекает внимание личности, для которой бывает очень трудно разобраться в таких предметах. Вместо тяжелой беспрерывной борьбы в сотрудничестве с другими социальными группами в направлении развития социальной справедливости и свободы в государстве и обществе человеку преподносится образ «рая на земле». Утверждается, что это может быть достигнуто только в том случае, если люди будут следовать ясным научным воззрениям КПГ и выведенным из них политическим правилам. Следующий отсюда вывод, что на пути такого развития стоит «буржуазно-капиталистический строй», является самоочевидным». В нашем лагере Георгенбург ленинский лозунг «Учиться, учиться и еще раз учиться» ограничивался исключительно «всесильным» учением Маркса. В лагерях западных союзников, особенно к концу войны, было само собой разумеющимся, что пленные имели возможность учиться. Не так обстояло дело с военнопленными, которые удерживались русскими. При недостаточном питании, после десяти часов, проведенных на работах «по возмещению ущерба», люди уставали настолько, что это уже не позволяло им заниматься чем-то еще. Не было возможности организовать даже курсы по изучению русского языка. Примечательно что среди большого количества имевшихся в библиотеке книг не было учебника русского языка для начинающих. Таким образом, почти ни один военнопленный не имел возможности учиться русскому языку. За свои два с половиной года пребывания в плену я смог выучить «попугайным способом» не более 200 русских слов. Правда, были ѵі такие товарищи, которые благодаря своему знанию польского или чешского легко овладели русским. Я встречался с двумя товарищами, которые могли говорить по-русски, потому что они провели несколько лет в России. Одним из них был Вилли Йелинек из Штокерау. В конце двадцатых — начале тридцатых годов он провел какое-то время на Ривьере в качестве «спутника» пожилой богатой еврейки из Вены. После этого его увлекла «страна рабочих и крестьян», откуда он через несколько лет вернулся разочарованным. Другим человеком был уроженец Вены Альфред Тунцер, капитан резерва ВВС. Он попал в плен к русским во время Первой мировой войны и выучил русский язык. На пути домой он задержался в Москве, где прожил до начала тридцатых годов, работая в издательстве «Дружба народов». По-русски он говорил великолепно. Однако, по его словам, именно по этой причине, а также из-за того, чем он занимался в прошлом, Альфред находился под подозрением. Его часто забирали по ночам на допросы, и он еще удерживался в плену уже после того, как нас освободили. В заключении он пробыл до 1949 г. После 1950 г. я случайно встретился с ним, когда учился в Вене. Характерно, что он не рассказывал о том, что с ним происходило. В 1947 г., в лагере, он перенес рожистое воспаление лица. Когда мы встретились, то весь его вид выдавал тот факт, что жизнь обошлась с ним сурово. Судьба не была благосклонной к нему. В библиотеке я проработал почти год. Туда попадало много книг из брошенных домов Инстербурга. Библиотека размещалась в одноэтажном здании рядом с кабинетами лагерной администрации. У находившегося рядом со мной переплетчика, бывшего фельдфебеля Ганса Адама, всегда было много работы, потому что, проходя через множество рук, книги возвращались в библиотеку в истрепанном виде. Неторопливо и взвешенно он выполнял свою работу, наилучшим образом используя имевшиеся у него скудные возможности для своего прекрасного рукоделия. У него были картон и клей и еще какие-то струбцины. Больше ему ничего не требовалось. Осенью 1946 г. в лагере произошло большое событие: администрация раздобыла старый рентгеновский аппарат. Поскольку он не был приспособлен для изготовления снимков, то лагерные врачи, доктор Эйтнер и еще один человек, фамилии которого я не помню, использовали его, чтобы делать рисунки грудины. Обширное воспаление легочной плевры и реберной надкостницы, которое я получил в результате ранения в 1945 г., было изображено на рисунке, что произвело сильное впечатление на русских офицеров медицинской службы. Таким образом, меня вновь освободили от тяжелой работы. Примерно в это же время был закрыт инфекционный госпиталь в Инстербурге, а остававшиеся в нем врачи были переведены в наш лагерь. Среди них были хирурги Вальтер и Дрешлер, патологоанатом Шрейбер и некий доктор Киндлер. Однако в качестве врачей их больше не использовали, так как в этом не было необходимости. За исключением Киндлера, я встречался с этими докторами, когда учился в Вене. Еще одним человеком, прибывшим в лагерь из инфекционного госпиталя, был фармацевт Вильгельм Цельброт. Он стал моим близким товарищем и другом и остается им до сих пор. От доктора Фрица Вальтера я узнал, что он был учеником знаменитого хирурга Эйзельберга. Должен добавить, что доктор, который проводил рентгеновское обследование, посоветовал мне поменьше бывать на солнце. Его совет явно указывал на то, что я заразился туберкулезом. В то время туберкулеза очень боялись, и я был потрясен. Однако это смягчалось тем, что у меня не было высокой температуры и в туберкулезный барак меня не отправили. Характерным для нашего пребывания в русском плену было постоянное чувство неопределенности относительно того, что с нами будет дальше. Постепенно оно притуплялось, но никогда не исчезало полностью. Огромным облегчением и шагом к надежде на освобождение стало то, что в июне 1946 г. нам разрешили написать своим родственникам. Многим из нас надо было еще выяснить, остались ли наши родственники живы. Это касалось и меня тоже. Мы с братом Руди уговаривали мать бежать на запад. Кому и куда я должен был писать? К тому времени мои чувства к Гизеле охладели. В свете того, что мы слышали об обстановке в Восточной Германии и поскольку в последний раз я получил от нее известие из Саксонии, посылать ей письмо казалось мне бессмысленным. Поэтому я послал выданные нам почтовые открытки Красного Креста на наш домашний адрес в Штокерау и тете Ильзе Штейнбах в Вену. Первой до моих родственников дошла открытка, посланная тете Ильзе 27 июня. Она получила ее 21 сентября и немедленно переслала моим родителям. Но первый ответ пришел только в январе 1947 г. 20 января до меня дошла открытка от матери, которую она написала 20 октября 1946 г. Мой адрес был следующим: Москва, СССР, Красный Крест, почтовый ящик 445. Новость о том, что почта уже находится в пути, обсуждалась неделями. Длившееся месяцами ожидание было мучительным. Кто получит мои открытки? Каким будет ответ? Конечно же, когда пришло время и я узнал почерк любимой матери, то я очень обрадовался. Однако я понял, что еще раньше мне писал отец. «Мы благодарим Бога за то, что ты еще жив и здоров. Очень скучаем и ждем тебя домой. Семейства Ленер и Вагнер, а также тетя Лотте потеряли в Дрездене все. Семья Ленер живет сейчас у друзей в Аахене, и дела у них идут неплохо. Гизела Питлер живет в Оберлинде и спрашивала о тебе. У нас все хорошо, хотя квартира у нас маленькая. Сегодня у отца было много работы, и он очень устал. Сердечный поклон от нас троих! Твоя мама». К моему великому удивлению, на открытке был указан обратный адрес: «Верхняя Австрия, г. Браунау, Линзерштрассе, 41». Но больше всего меня огорчило то, что мать не написала ничего о Руди. У меня сразу возникло страшное подозрение, что его уже не было в живых. Подозрение подтвердилось через шесть дней, когда я получил первую открытку от отца. Даты на ней не было. Он писал, что они не получили от меня писем, которые я отправил в Штокерау, и что узнали обо мне только от тети Ильзе. Единственное, что они получили от меня, был клочок бумаги, который я передал через своего земляка Франца Хайнца. Семья получила его накануне Рождества 1945 г., и это было для них огромной радостью. Затем последовала страшная новость. «В то время мы еще не знали, что за шесть месяцев до этого наш дорогой Руди был призван к Господу. Он пал в бою 10 апреля 1945 г. в Тюрингии. Трудно быть без него, но пусть тебя утешат слова, которые мы поместили в траурном объявлении: «Я любил тебя от века и до века, посему взял тебя к себе от доброты сердца моего». Мы не сомневаемся, что Господь, хотя он и возложил на нас тяжкие страдания, оказал Руди величайшее благо, взяв его к себе из этой жизни в лучший мир. Утешайся этим и молись о том, чтобы Бог сохранил нас в истинной вере, чтобы, когда настанет день, мы снова встретились с нашим дорогим Руди и воссоединились все во славе. Мы рады, что получили наконец от тебя весточку, и ждем твоего возращения домой. Здесь мы находимся с 20 мая 1946 г.». Третью открытку я получил 15 февраля 1947 г. В ней содержались дополнительные подробности о том, что происходило с нашей семьей. 15 декабря 1946 г. состоялось официальное введение отца в должность приходского священника. Гимназии в Браунау не было, Лизль посещала школу и занималась на курсах латинского языка. В Штокерау оставаться было нельзя из-за больших разрушений. Приходская церковь и все дома вокруг нее были полностью разрушены в результате воздушного налета 20 марта 1945 г. «Отец вернулся домой 9 марта 1945 г. и похороны прихожан стали его первым служением. 2 марта 1945 г., после однодневного отпуска, Руди в последний раз покинул дом. Твой отец так и не увидел его. Теперь он покоится поблизости от знакомых нам мест, в округе Хильдбургсхассен возле Глейхберга. Фрейлейн Вейдман навещала его могилу. За ней ухаживают учителя и ученики сельской школы. Пусть Бог хранит тебя и скорее отправит домой». Я глубоко сожалел о потере брата, спутника моей юности, который всегда был таким жизнерадостным и с которым в последние годы у нас было такое прекрасное взаимопонимание. Тяжелое горе постигло и тетю Ильзе, которая сообщила матери, что Йорг, отец троих ее детей, был убит в самом конце войны. Таким образом, после гибели моего дяди, Эриха Шейдербауера, у озера Ильмень в ноябре 1942 г., на войне было убито трое мужчин из числа наших ближайших родственников. В свете того, что произошло с ними, я считал, что это было несправедливым по отношению ко мне. Поскольку эти трое не подвергались смертельной опасности так часто и так долго, как это было со мной, то я полагал, что убить должны были прежде всего меня. Не они, а я оказался под защитой невидимой руки Бога, которую я нередко ощущал над собой во время войны w в плену. И все же теперь я знал, что мои добрые родители и маленькая сестра были живы и имели крышу над головой. Я также знал, что они не страдали от голода. Если все было так хорошо, то я должен был вернуться к ним домой. По сравнению со многими другими товарищами, которые не получили никаких вестей от своих родных, со мной все было в порядке. Почтовая связь, хотя и ненадежная, действовала снова, и это укрепляло во мне новое ощущение жизни. Я верил, что в любом случае, после своего счастливого возращения на родину, для меня должна была начаться совершенно другая, новая жизнь. Все, через что я прошел, должно было уйти от меня, не оставив после себя никаких следов. Правда, вскоре после возращения домой я осознал свою ошибку. Но в то время это было действительно так. Пропаганда «Антифы» вызвала во мне надежды на то, что будущее Австрии состояло в демократической форме правления под социалистическим руководством и что как человек, интересовавшийся политикой, я бы тоже смог принять в этом определенное участие. Фашистской диктатуре пришел конец и о восстановлении старых порядков, т. е. тех, которые я знал в Третьем рейхе, не могло быть и речи. В лагере была своего рода «культурная жизнь», организацией которой занимался мой старший товарищ Деквиц. Как-то раз состоялся конкурс, который завершился показом художественных произведений, таких как рисунки и литературные работы. Участие в нем приняли немногие, и интерес к нему был незначительным. Я не помню ни одной из представленных работ, кроме своих собственных. Это были два стихотворения, одно из которых было лирическим. В нем говорилось о любовной тоске по неизвестной девушке. Я знаю, что в нем я думал уже не о Гизеле, а о другой, незнакомой мне девушке, которой я бы отдал свое сердце. Другое стихотворение называлось «Глядя на последнюю фотографию из прошлого». Смысл его заключался в том, что все, что я чувствовал, глядя на свою военную форму, осталось в прошлом, ушло как сон. Это немудреное стихотворение оканчивалось строкой: «Вокруг все новое теперь!» Восторгов мои стихотворения не вызвали. За каждое из них был подан всего один голос, голос Деквица. Самым привлекательным в нашей «культурной жизни» был оркестр. Со временем удалось достать инструменты и сформировать музыкальный коллектив в составе примерно 20 человек. Руководителем был профессиональный дирижер Курт Форст. Это был человек приятной внешности, с мягкими манерами. У музыкантов было преимущество над остальными заключенными, которое состояло в том, что их не привлекали к работе. Кроме того, у них была особая одежда, то есть какое-то подобие рубашек в русском стиле, которые они носили навыпуск. Они были пошиты из плотного материала и носились вместо форменных кителей. Не считая музыкантов и тенора, Бенно Штапенбека, такие рубашки были только у старших должностных лиц лагеря, Глесса и Кубарта. Эти двое носили также недавно пошитые бриджи, чтобы подчеркнуть свое важное положение в лагере. Время от времени оркестр давал музыкальные концерты, иногда даже для русских за пределами лагеря. К тому же он принимал участие в эстрадных представлениях, в которых выступали самодеятельные артисты. Одним их них был оказавшийся талантливым конферансье Готфрид Штадер. Программы таких выступлений были весьма разнообразными. Конечно, они тоже взывали к чувствам, как это бывало, когда наш тенор пел итальянскую песню, посвященную вину «Кьянти». В то время она была популярной, как и другие песни, которые 20 лет спустя назвали бы «затертыми». Готфрид Штадер работал в бригаде грузчиков на железнодорожной станции Инстербург. Вместе со своими товарищами он месяцами занимался перегрузкой награбленных и конфискованных русскими вещей на поезда с русской колеей. Много раз, с раздражением и болью, он рассказывал о том, что видел каждый день, о том, что, судя по всему, вся находившаяся под русской оккупацией Восточная Германия подвергалась разграблению. Швейные машинки и велосипеды, посуда и другие предметы домашнего обихода, мебель и промышленное оборудование, музыкальные инструменты и многое другое из частных квартир — все было там. Но эти предметы находились по большей части в жалком состоянии, простояв неделями или месяцами под открытым небом. По-видимому, их нахватали бессмысленно и беспорядочно. Однажды он рассказал мне о грузе, прибывшем из веймарской Национальной библиотеки. Невероятно, но он держал в своих руках папку с карандашными рисунками Гёте. В Инстербурге были и другие конфискованные победителями музейные ценности, в последний раз проходившие через руки немцев. Весной 1947 г. к нам часто попадали военнопленные, которые бежали из других лагерей. Они рассказывали, что во внутренних районах СССР их охраняли не так строго, как нас. Некоторым удавалось без помех добираться по железной дороге до польской границы, где их ловили и отправляли к нам в лагерь. Среди них был человек, который в конце войны вместе с тысячами других немецких солдат и офицеров бежал через Балтику в Швецию. Как известно, вопреки всем положениям международного права, Швеция уступила давлению России. Интернированные в этой стране немецкие военнослужащие были выданы Сталину. Насколько я знаю, из нашего лагеря бежал только один человек. Это был майор Витцель, которого поймали через три дня. Несколько дней он провел в карцере, после чего был переведен в тот же самый барак, в котором находился до своего побега. Вместе с группой старших офицеров он работал на территории лагеря в примитивной мастерской, где делали гвозди. Я еще не говорил о ежедневном пересчете заключенных. Два раза в день, утром и вечером, нас собирали строем в пять рядов. После этого русские охранники обходили строй, и если число заключенных совпадало со списком, то пересчет заканчивался быстро. Однажды произошел забавный случай. Курение в строю, конечно, запрещалось, и мы должны были стоять по стойке «смирно». Как-то раз, зимой, стоявший неподалеку от меня человек не успел потушить горевшую самокрутку и положил ее в карман шинели. Во время пересчета из кармана пошел дым, который он сам не заметил. Вероятно, русские смогли оценить комичность ситуации, и этот злополучный эпизод обошелся без последствий. Во второй половине 1946 г. положение с питанием улучшилось. Ежедневная норма выдачи сахара для офицеров была выше, чем для других пленных. Такое же различие было и с табаком. Махорку, которую выдавали солдатам, мы получали очень редко. По большей части это был мелкий сигаретный табак. Готовые сигареты, то есть русские папиросы, мы не получали никогда. Их курили только охранники. Но газет в Георгенбурге хватало, а делать самокрутки мы научились уже давно. Конечно, каждый из нас запасался газетной бумагой и для других целей. В качестве туалета использовался отдельно стоящий барак, в котором заключенным обычно приходилось сидеть вплотную один к одному. Однако это мало нас беспокоило, поскольку мы уже давно привыкли не обращать внимания на такие неудобства. У нас уже выработалось умение отключаться и обдаваться наедине с самим собой, даже если каждый человек был на виду у всех остальных. Проще всего было укрыться одеялом с головой, когда лежишь на своей койке. В теплое время года нам досаждали клопы. Летом 1947 г. мы с Вилли Цельбротом решили спать на открытом воздухе. Перед входом в наш барак был сооружен навес, под которым мы в течение нескольких недель спали на соломенных матрасах, с одеялами и шинелями поверх своей старой военной формы. Клопов не было, и одно это уже доставляло нам удовольствие. Кроме того, нас не беспокоили крысы. Появляясь в бараке по ночам, эти твари обгрызали хлеб, который хранился на прибитой над головой доске, или пугали людей, перебегая по ногам. После супа из брюквенных очистков, который выдавался летом 1945 г., последовал суп из капусты. В Георгенбурге давали по литру такого супа два раза в день, но иногда был суп из различных видов крупы. К этому добавилось по четверти литра «каши», которая представляла собой полужидкое, иногда очень клейкое, варево из гречихи, а также, изредка, из пшена. По утрам был чай, и те из нас, которые были достаточно расчетливыми, ели остававшийся с предыдущего дня хлеб. В Кенигсберге была еще опасность умереть с голоду, но в Георгенбурге такого уже не было. В 1947 г. некоторым товарищам удавалось даже приносить в лагерь еду, которую они выменивали или которую им давали в тех местах, где они работали. Конечно, никто не знал, сколько еще времени мы будем там оставаться и когда вообще закончится наш плен. Мало что было известно и об обстановке на родине. Удивительно, но примерно к началу 1946 г. просочились сведения о результатах первых выборов в австрийский Национальный Совет. Я до сих пор помню, что Народная партия получила в нем 85 мест, Социалистическая партия 76, а Коммунистическая только 4. Мы не осмеливались в это поверить, настолько обнадеживающим оказался такой результат. В это же время среди нас шло обсуждение приговоров, вынесенных международным трибуналом в Нюрнберге. То, что эти приговоры были такими разными, вселяло некоторую надежду. Папен, Шахт и Фритше были даже оправданы. Кое-что можно было почерпнуть и из газеты «Таглише Рундшау», которая издавалась в советской оккупационной зоне Германии. В целом эта газета придерживалась антифашистского, то есть коммунистического, направления. Все это время я работал в библиотеке и подвергался влиянию «Антифы». Мне пришлось бороться с самим собой за новый, правильный взгляд на мир. Для меня это оказалось непросто, поскольку я унаследовал традиционные «бюргерские» ценности, и каких-то твердых убеждений у меня не было. С одной стороны, на фоне моего смутного представления о новой жизни все то, что я слышал, звучало простым и убедительным. Однако то, что писал отец о смерти брата, совершенно не увязывалось со всеми разговорами о «базисе и надстройке». Я просто не мог поверить, что сознание происходило из материи. Что по-настоящему затронуло меня, так это продолжительные беседы с Деквицем. Он понимал, что мне было нужно, и предложил выход. Он посоветовал мне обратиться к религиозно-социалистическому учению Леонарда Рагаца, протестантского богослова из Швейцарии. К счастью, в скором времени эта проблема разрешилась сама собой. Мои дни в библиотеке были сочтены. В конечном счете проведенный на этой работе год оказался хорошим. С помощью книг я смог поддерживать свои умственные способности в свежем и деятельном состоянии, а также приобрести знания, которых у меня не было прежде. Я прочитал «Фауста» Гёте в специальном издании, переплетенном в темно-красную кожу. Внутри книги, перед титульной страницей, прежний владелец приклеил фотографию. Это было изображение молодой женщины, очевидно, его жены или подруги. Женщина стояла обнаженной на берегу моря, позади нее перекатывались волны, и она была счастлива и готова любить. Наверное, у нее все было очень хорошо, как было все хорошо и у самого владельца книги. Когда у него не стало этой книги, содержание которой являлось духовной пищей для многих немцев, то, столкнувшись с этой двойной потерей, он должен был почувствовать себя подобно Фаусту «несчастным глупцом». В ночь перед новым, 1947, годом со мной произошел примечательный случай. Я не мог заснуть, встал с койки и подошел к двери. Совершенно неожиданно со стороны Инстербурга послышались звуки музыки. Наверное, это была трансляция передачи австрийского радио, потому что передавалась музыка Штрауса, вальс «Голубой Дунай». Это показалось мне доброй приметой, и я подумал, что, может быть, и в самом деле начинается последний год нашего плена. Так оно и оказалось. В мае 1947 г. моя повседневная жизнь полностью переменилась. После регулярных медицинских осмотров меня всегда зачисляли в 3-й рабочий отряд, но неожиданно я был признан годным к выполнению любых видов работ. Это соответствовало моему общему физическому состоянию. В течение некоторого времени у меня больше не дрожали колени, да и в целом я чувствовал, что у меня восстановились силы. Поэтому я должен был оставить свою работу в библиотеке, которая мне нравилась. Но для меня это оказалось правильным. С того времени я уже больше не находился рядом с должностными лицами «Антифы», которые постоянно, если можно так выразиться, «принуждали» меня говорить и мыслить «политически». Теперь я попал в так называемую лесную бригаду. Лесная бригада состояла из немногих находившихся в лагере венгерских военнопленных. Их было человек 15, включая лейтенанта. Он оставался для своих соотечественников начальником, человеком, которого они уважали. Его звали Найри Анталь, и ему было примерно 28 лет. Родом он был из Будапешта. Среди его подчиненных было несколько фермеров из Трансильвании, этнических немцев, включая отца и сына. Найри немного говорил по-немецки. С ним и с венгерскими солдатами немецкого происхождения я мог объясняться очень хорошо. Членами лесной бригады являлись также два австрийца из числа бывших офицеров. Это были Вилли Цельброт и я. Каждое утро в 6.00 наша небольшая группа забиралась в кузов изношенного грузовика. Не доезжая дороги на Инстербург, машина резко сворачивала направо и катилась по шоссе клееному массиву, в котором мы занимались валкой деревьев. Когда-то этот лес наверняка был гордостью его владельцев и тех, кто ухаживал за ним. Теперь обширные участки были поражены короедом, и мы, военнопленные, должны были вырубать целые гектары леса. Тишина и спокойствие царили в лесу. Таким же спокойным был и наш часовой, который ехал вместе с нами в машине, а потом оставался в лесу. В то время как мы расходились по небольшому участку и приступали к работе, Борис сразу же отыскивал для себя солнечное место. Остаток дня он проводил в дремоте. Недостаток движения и большое количество каши сделали его ленивым и вялым. Он всегда выглядел так, словно был готов вот-вот заснуть, и только с усилием мог держать свои маленькие карие глазки открытыми. Борис был родом из-под Горького, который раньше назывался Нижним Новгородом. Если бы там еще оставались крестьяне, то они бы за сто метров признали в нем крестьянского парня. Его словарный запас включал в себя не более 400 слов, и говорил он на простом русском языке. Но по большей части он оставался спокойным. Напрягался он редко, и только для того, чтобы сделать необходимое объявление, что требовалось от него как от часового. Конечно, не мне было судить о лингвистических познаниях Бориса, поскольку я сам знал всего лишь около 200 русских слов. Но Вилли Цельброт, который учился в польских университетах, был в лучшем положении. Он превосходно говорил по-русски, что было явно притягательным для Бориса. Возможно благодаря этому, а вовсе не потому, что мы могли убежать, ему нравилось сидеть рядом с нами. Может быть, он еще и поражался, что мы двое и венгерский офицер не проявляли признаков фашистской жестокости. Работа была тяжелая, но мы всегда выполняли норму, несмотря на то, что она была высокой. Работа бригады лесорубов была организована таким образом, что два человека спиливали и разделывали дерево лучковой пилой, а третий обрубал сучья. Удивительно, как быстро мы освоили правила валки леса. Сначала надо было определить направление падения ствола и в соответствии с этим правильно установить пилу. После этого стволы, длина которых доходила до 20 метров и более, подвергались разделке на четырехметровые бревна. Потом их складывали в штабель на краю просеки. Пока наш молодой венгр обрубал сучья, я со своим другом Вилли приступал к валке следующего дерева. Однажды произошло одно маленькое недоразумение, которое испортило Борису отдых. Нам надо было разделать несколько огромных дубовых стволов, которые за много лет до этого были спилены и вытащены на обочину лесной дороги. С нашей короткой лучковой пилой работа была не из приятных, даже если бы древесина была более мягкой. Распиловка шла очень медленно. Борис решил, что мы тянем время, и начал ругаться. Сначала он только ворчал, а потом крикнул: «Вас в Сибирь надо!» Мы оскорбились. Вилли стал спорить с Борисом и сказал ему, что тот совершенно не разбирался в работе с древесиной. Он предложил часовому взять пилу и попробовать пилить самому. Это должно было убедить его, что дуб был тверже сосны. Борис положил винтовку и снял с себя ремень. Потом махнул рукой и сказал: «Давай!» Они встали на колени, взялись за пилу и начали пилить. Своими маленькими глазками Борис бросал на Вилли полунасмешливые, полупрезрительные взгляды. Однако непривычная работа быстро вогнала его в пот. Кроме того он тратил слишком много сил, нажимая на пилу, вместо того, чтобы приспособиться к размеренным движениям Вилли, который был уже опытным лесорубом. Напряженная ситуация разрядилась, когда за нами приехал грузовик. «Авто пришло!» — объявил Борис с облегчением и прекратил работу. Он встал, надел ремень и взял свою винтовку. После этого разговоров о распиловке дубовых стволов уже не было. Иногда этим «авто» был дребезжащий «ЗИС», но зачастую также и немецкий полугусеничный тягач. Вместо буксировки полевой гаубицы теперь он нагружался бревнами. Вечером, с последним рейсом, на нем отвозили пленных в лагерь. Как это случалось и на войне, иногда эта тяжелая машина проваливалась в грунт на заболоченных участках леса. Тогда водитель доставал стальной трос, обвязывал им ближайший, толстый, хорошо укорененный, древесный ствол и заводил установленную на тягаче лебедку. Ближе к вечеру норма выполнялась, и нас охватывала усталость. Пленные, и Борис тоже, начинали прислушиваться к шуму двигателя «авто». Обычно машина приходила, как и положено, к 17.00. Но иногда она появлялась в восемь или даже в одиннадцать часов вечера. В таких случаях мы прибывали в лагерь к полуночи и получали свои дневные и вечерние порции супа одновременно. После этого наши животы наполнялись настолько, что было больно. Никакой еды нам в лес не привозили, так что потребовалось определенное время, прежде чем мы привыкли обходиться без обеда. Точно так же, через несколько дней, прошла и мышечная боль. В обеденный перерыв мы обычно расходились по лесу искать ягоды. Однажды Вилли поймал несколько лягушек, поджарил лапки на костре, и мы с ним полакомились вкусным деликатесом. Иногда, если мы работали недалеко от брошенных домов лесников, мы заходили в них. В садах и огородах, одичалых и заросших сорняками, иногда попадались ягоды и зеленые фрукты. Поразительно, насколько вкусными казались они нам. После двух лет однообразного питания такие «витаминные уколы» оказывали на нас поистине оживляющее воздействие. В самих домах все деревянные предметы, двери, оконные рамы, лестницы, буквально все, что могло гореть, было уничтожено, вырвано или растащено. Это было сделано русскими или местным населением, жалкие остатки которого сохранялись в прилегающей к лесу местности. У Бориса было приготовлено для нас два сюрприза. В один особенно жаркий июльский день он приказал русскому водителю сделать крюк и подъехать к маленькому пруду. Это явилось для нас несравненной радостью, которой мы давно не испытывали. Борис разрешил нам снять старую пропотевшую одежду и войти в «воду. Он тоже позволил себе удовольствие искупаться, не обращая никакого внимания на оставленную на берегу винтовку. Второй сюрприз был совершенно иного рода. Как-то раз, в обеденный перерыв, не сказав ничего заранее, он повел нас к заброшенному дому лесника, который располагался примерно в километре от того места, где мы работали. Сначала нам показалось, что это, по-прежнему чистое, здание из красного кирпича ничем не отличалось от других домов и ферм, которые мы видели в той местности раньше. На стенах были видны глубокие выбоины, оставленные снарядными осколками. Сад утопал в роскошной зелени. Борис провел нас дальше, к находившемуся недалеко от дома погребу. Мы спустились на несколько ступенек вниз в наполовину заглубленное хранилище для овощей и фруктов. Своды погреба были выложены кирпичом. Массивная деревянная дверь, выбитая наружу, лежала на земле перед входом. В середине двери имелась пробоина с рваными краями. С волнением мы вошли внутрь и стали вглядываться в темноту. Было видно, как тускло поблескивали стальные каски. Стояла жаркая, удушливая погода. Надвигалась гроза, и по небу поползли мрачные тучи. Подул сильный ветер, и засверкала молния. Затем послышался сильнейший раскат грома, и с неба хлынули потоки дождя. Крупные капли дождя ударялись о землю и взрывались, как маленькие бомбочки. Мы бросились в подвал. Освоившись с темнотой, мы начали осматриваться по сторонам… На полулежали солдаты, молчащие и неподвижные. Они были мертвы, но выглядели как живые. Их тела не разложились, но только высохли. По их полувоенной форме было видно, что они входили в состав фольксштурма. У некоторых были протезы конечностей. Это были инвалиды Первой мировой войны. Но они лежали там: два, четыре, шесть, десять, всего двадцать. Что же произошло? Возможно, в погребе сначала размещался какой-то командный пункт. Наверное, зимой 1945 г. они стояли в мороз на посту и зашли в этот бункер, чтобы немного согреться. Дверь подвала выходила в сторону противника. Очевидно, это их не тревожило, или они не подозревали об опасности. Может быть, и подозревали, но им было уже все равно, и они хотели только погреться. Русский снаряд, возможно, что из танковой пушки, пробил дверь и взорвался внутри. Мощная взрывная волна внезапно и безболезненно убила их всех. С того события прошло более двух лет. В то время смерть миновала нас. Вечером, подавленные увиденным, мы ехали обратно в лагерь на нагруженном бревнами тягаче. По дороге мы увидели, как к западу от нас последние лучи заходившего солнца преображали вид города Инстербурга. На холме одиноко возвышалась колокольня церкви Мартина Лютера. Сохранился ли еще на церковном шпиле тот прусский орел, который украшал его когда-то? Однако физический труд в бригаде лесорубов, который в определенном смысле сделал меня «свободным» и поспособствовал восстановлению моей уверенности в себе, подошел к концу. В июле появились признаки того, что австрийских военнопленных должны были в скором времени отпустить на родину. Было заметно, что русская администрация лагеря проявляла особую активность. Капитан с немецкой фамилией Энтер и грозный старшина МВД часто оставались в лагере. Оба они быгил из ведомства, пришедшего на смену наводившего ужас НКВД, и, следуя примеру Сталина, работали по ночам. Соответствующим образом, они были бледными внешне и сеяли вокруг себя страх. Нас, австрийцев, обеспечили свежей одеждой. Под этим я подразумеваю, что мы получили полевые кители серого цвета с флотскими пуговицами, а также брюки с захваченных русскими вещевых складов немецкой береговой артиллерии. Со своим кителем трехлетней давности, в котором были еще видны отверстия от последних полученных мною ран, я расставался почти что с болью. Кроме того, нам выдали по два комплекта нижнего белья русского образца. Это были рубашки и кальсоны из тонкой пряжи с тесемками для завязывания. На рубашке они были спереди на груди, а на кальсонах вверху на поясе и в самом низу. Предполагалось, что австрийцев соберут в Тильзите, бывшем пограничном городе Рейха, переименованном к тому времени в Советск, в котором мы надеялись завершить свое существование в качестве военнопленных. Июль — сентябрь 1947 г.: свобода в 23 года В 1939 г. этот город на реке Неман был домом для 58 000 жителей. Теперь он был полностью покинут немцами, и в нем поселилось лишь небольшое число русских. Мы проходили через широкую площадь, на которой стоял памятник сыну города, поэту Максу фон Шенкендорфу, написавшему слова песни «Стража на Рейне» (нем. поэт-романтик, 1783–1817. — Прим. ред.). В Тильзите тоже имелась целлюлозно-бумажная фабрика, но мы не думали, что нам придется работать снова, так как уже было объявлено о нашей отправке на родину. Судя по всему, сильных боев вокруг города не было. Даже кирпичные казармы имперской постройки, в которых нас разместили, оказались нетронутыми. Но вскоре выяснилось, что в них было огромное количество клопов. Ночи превратились в сущую пытку. Стены были сплошь покрыты кровяными пятнами, остатками упившихся кровью и раздавленных клопов. Мы попытались противостоять этому бедствию, отодвигая койки от стен, но, конечно, это оказалось напрасным. Паразиты добирались до лиц, рук и других частей тела, которые не были прикрыты ночью. Мы были усыпаны опухолями от укусов. Повезло тем, кого не кусали вообще. По-видимому, клопов привлекала только «сладкая» кровь. В тильзитском лагере мне довелось встретиться и познакомиться с несколькими австрийцами. Одного из них я знал еще по Георгенбургу. Это был Францль Райзегер, бывший владелец обувной мастерской из городка Рансхофен под Браунау. В лагере он работал сапожником. Францль женился рано. Но с первой почтой к нему пришло письмо, из которого он узнал, что зачатый во время свадебного отпуска ребенок умер сразу после рождения. Я подружился с ним, потому что после освобождения мы должны были отправиться в одно и то же место, в Браунау. То же самое относилось и к Отмару Хадеру. Он родился в 1926 г. и тоже был из Рансхофенги Но с Райзегером я дружил больше. После освобождения я часто встречался с ними обоими. Отмар, которому еще надо было доучиваться в университете, сейчас работает налоговым советником в городе Рид. Францль по-прежнему живет и работает в Рансхофене. Я стал если не другом, то близким знакомым протестантского пастора Эрнста Хильдебрандта. Он был старше меня на 10–15 лет, а в войну тоже стал лейтенантом. Ему удалось сохранить свою книгу Нового Завета, и иногда я брал ее у него почитать. Но религиозных дискуссий, к которым он был склонен, у нас не было. Мы слишком уставали на работе. Надежды на то, что в Тильзите нас больше не заставят работать, не оправдались. Там был деревообрабатывающий завод, на котором должна была работать офицерская бригада. В течение недели вмесф с Вилли Цельбротом мы укладывали в штабеля пятиметровые доски. Это была тяжелая работа, которая требовала много сил. Но справлялись мы с ней неплохо. В заводской конторе работала двадцатилетняя русская девушка Вероника. Было заметно, что она «заигрывала» с нами. Она была симпатичной девушкой и смотрела на нас отчасти с недоверием, а отчасти и с удовольствием, когда проверяла «процент» выполнения нормы. После работы по укладке досок нас поставили к деревообрабатывающим станкам. Я занимался изготовлением ножек и спинок стульев, а также каркасов для сидений, куда потом вставлялась фанера. Такая работа требовала определенного умения и даже вкуса, чтобы избежать неровностей в обработке деталей. Конечно, при этом надо было соблюдать осторожность и не приближаться к пилам и фрезам с электроприводом. Я даже научился испытывать некоторую «гордость» от своей работы, которая, безусловно, являлась квалифицированной и доставляла мне удовольствие. Нас назначали и на другие работы, например на разгрузку вагонов, которые доставляли из Финляндии древесину для производства целлюлозы. Разгружали мы и вагоны с углем, который, несомненно, поступал с шахт Верхней Силезии. Однажды мы увидели вагон с надписью Австрия. Нам это показалось не только приветствием с родины, но и еще одним добрым предзнаменованием скорого возвращения домой. С углем норма была такая: за один 10-часовой рабочий день два человека должны были разгрузить 20-тонный вагон. Время разгрузки зависело от вида угля. Иногда он был нарублен большими кусками, за которые можно было ухватиться только голыми руками. Их можно было вываливать из вагона сравнительно легко. Работа шла быстро и в тех случаях, когда уголь был в мелких кусочках, размером с куриное яйцо. Тогда его можно сгружать лопатой. Самой неприятной и нелюбимой работой была разгрузка угля, поступавшего кусками среднего размера, примерно с булыжник. Набрать несколько кусков на лопату было трудно, и так же трудно было сталкивать или выбрасывать уголь по одному куску руками. Но самой тяжелой была работа в заводской котельной. Там она шла непрерывно в три смены, и нашей бригаде довелось проработать одну неделю в ночную смену. Мы должны были забрасывать уголь лопатами в несколько топок. Эта работа действительно требовала очень больших усилий. Но, как и в случае с лесной бригадой, в моей памяти запечатлелись эпизоды, связанные с пребыванием в Тильзите, особенно работа в котельной по ночам. До сих пор у меня перед глазами стоят освещенные пламенем топок фигуры с лицами, покрытыми потом. Хорошо помню и эту усталость, которая к утру охватывала всех и которую чувствовал каждый, когда бригада шла строем обратно в лагерь. И тем не менее, каким же облегчающим и здоровым был сон в яркий летний день в промежутке между ночными сменами. Тогда я думал, что был уже здоров, восстановил свои силы, и что мне не надо было больше опасаться последствий легочного ранения. Но однажды у меня резко поднялась температура, и я попал в лагерный лазарет. Было установлено, что я заболел малярией, той ее разновидностью, которая встречается в районах умеренного климата и которая сопровождается перемежающейся лихорадкой. Должно быть, я заразился от укуса малярийного комара, когда работал в бригаде лесорубов. Такое объяснение причины моего заболевания совпадало по времени с инкубационным периодом продолжительностью от одной недели до полутора месяцев. Из находившихся в лазарете пленных я был не единственным, кого лечили от малярии. Медицинский персонал смог оказать нам соответствующую помощь, поскольку в лазарете имелся препарат атебрин. Недели через две меня выписали. Во время болезни за мной ухаживал брат милосердия из Вены, по фамилии Малы. (Через несколько лет я случайно встретился с ним возле монастырской больницы во 2-м районе Вены, одетым в монашеское облачение своего религиозного ордена.) Лихорадка с температурой около 40 градусов трясла меня через день и, конечно, снова ослабила. В течение нескольких дней, последних в Тильзите, я был неспособен работать. Вилли Цельбротт который в последний год стал моим лучшим другом, навещал меня после работы. Однажды он принес мне нечто сказочное: свежее куриное яйцо, взбитое с моим сахарным пайком. Это доставило мне невероятное удовольствие, причем такое, которого я не испытывал уже несколько лет. Было начало сентября. Мы выехали из Тильзита. Часть людей перевозилась на открытых железнодорожных платформах. Мне не повезло, и я оказался на одной из таких платформ. Все сидевшие на ней почернели от паровозного дыма. Понадобились многие часы для того, чтобы хоть немного очистить свою одежду. В Георгенбурге начался долгий процесс регистрации, построений и обысков. Несколько раз проводилась перекличка. Когда выкрикивалась фамилия, надо было отвечать, как принято у русских, называя свое имя и имя своего отца. На гортанный выкрик «Шейдербауер!», я отчетливо и громко отвечал: «Армин, Антон!» Теперь уже никто не сомневался, что те люди, чьи имена выкрикивались неоднократно, должны были отправиться домой. Те, кто оставался в лагере, выглядели грустными. Я не мог удержаться от печали. Особую жалость я испытывал по отношению к Деквицу и Альфреду Тунцеру. Начиная с июля, Деквиц работал над версией оперы Бетховена «Фиделио», которую можно было бы поставить без женских партий. Собранный на короткое время лагерный хор под руководством Тунцера разучивал «Хорал узников». «О, что за радость, что за радость, свободным воздухом дышать!» — пел я. Даже через несколько лет, когда я находился дома с родителями, я играл на пианино вариации этой музыкальной темы. Из-за этой хоровой партии я водил своих знакомых девушек в Венский театр, когда был студентом. Чувства, которые она во мне вызывала, забыть было невозможно. Во время последнего, «большого», обыска каждый пленный должен был разложить перед собой все свое имущество. Русские охранники и офицеры МВД тщательно все проверяли. У Оскара Штокхаммера, лагерного писаря, была обнаружена его расчетная книжка, которую ему удавалось сохранить. Его отделили от нас. Я до сих пор вижу, как он, бледный как мел и лишенный надежды, сидит на земле, уставившись куда-то вдаль. (Впоследствии он стал инспектором полиции в Зальцбурге. Когда мы с ним встречались, то всегда вспоминали эти 20 печальных часов.) Но тогда ему все же разрешили присоединиться к маршевой колонне. Когда, наконец, мы построились в колонну, чтобы выйти из лагеря, лагерный оркестр занял место у ворот возле колючей проволоки. В его репертуаре не было маршей, да и играть марш было бы, конечно, неуместно. Поэтому оркестр заиграл мелодию популярной американской песни, которая по-немецки называлась «Солнце светит в выходной». Ритм задавал барабанщик Пауль Падурек. Он был похож на уроженца Сицилии, но был простым деревенским парнем из Саксонии. Когда мы были уже далеко от лагеря, на пути к железнодорожной станции, эта веселая мелодия все еще продолжала звучать у меня в голове. Казалось невероятным, что длившееся два с половиной года заключение должно было закончиться. Многие просто не могли поверить в это. Лично я был настроен в высшей степени скептически. Правда, возникло чувство, что я бы уже не смог оставаться в лагере ни на один день больше. Однако я понимал, что если бы нам пришлось там остаться, то мы бы все равно не смогли ничего с этим сделать. Постоянно присутствовала неуверенность в завтрашнем дне. Если бы нам был свойственен присущий русским фатализм, то, возможно, лагерная жизнь была бы более терпимой. Но мы думали о многом, что надо было улучшать и приводить в порядок. Однако никто еще не знал, отправимся ли мы домой, или же на нашу судьбу окажут влияние какие-нибудь события в мировой политике. Конечно, никто из нас не стал бы скучать по отдававшимся через лагерные громкоговорители приказам и ежедневному исполнению по вечерам в 22.00 воинственного советского гимна. Но действительно ли мы должны были ехать домой? Наши подозрения усилились после того, как нас погрузили в товарные вагоны и поезд тронулся. К нашему ужасу, эшелон направился не на запад и не на юг, а пошел прямо на восток. Только тогда, когда мы уже приблизились к Минску, он повернул на юг и пошел, насколько мы поняли, через район припятских болот. После этого мы ехали по направлению к Галиции. После многочисленных остановок, продолжавшихся по несколько часов, мы проехали через Львов, Стрый и Коломыю. Где-то возле Коломыи или Стрыя была проведена проверка, с которой мы раньше никогда не сталкивались. Все находившиеся в поезде должны были выйти из вагонов со своим имуществом и построиться на насыпи. Затем они должны были спустить с себя брюки, повернуться задом, нагнуться и представить свои голые ягодицы проводившим проверку официальным лицам. По рядам пошли самые невероятные слухи, тем более что нескольких бедолаг отвели в сторону. Возникло предположение, что у них были особые татуировки, наподобие тех, которые обозначали группу крови у военнослужащих войск СС, хотя никто не слышал, чтобы такие меры принимались когда-либо раньше. Постепенно укрепилось мнение, что это был санитарный осмотр. Русские выискивали людей с лобковыми вшами или просто таких, чьи ягодицы указывали на дистрофию. Это было безошибочным признаком того, что нас действительно везут домой. Русские, по-видимому, не хотели, чтобы их пленники возвращались на родину похожими на ходячие скелеты. Настроение поднялось, когда мы приблизились к Карпатам. По извилистой линии железной дороги мы проезжали через покрытые лесом горы мимо красочных деревень. В воскресный день в одной из таких деревень мы увидели стоявших перед церковью мужчин и женщин в ярких разноцветных костюмах. Это представляло собой совершенно непривычную картину сельской тишины и покоя. На высоком перевале произошел потрясающий случай. Наш эшелон остановился рядом с другим поездом, который следовал в противоположном направлении. В таких же, как у нас, вагонах для перевозки скота находились немецкие женщины и девушки из Трансильвании, которых везли в Россию на принудительные работы. Казалось диким и невероятным, что нас, пленных, освобождали и везли на родину, в то время как эти молодые немецкие женщины не знали, какая их ожидала судьба. Через Закарпатскую Украину, которая до 1945 г. принадлежала Чехословакии, а затем была аннексирована Советским Союзом, наш путь лежал дальше на юг. Вагонные двери должны были оставаться закрытыми. Едва мы успели пройти границу, как от вагона к вагону начали открываться двери. Но, выглянув из вагона в темноту леса, первое, что мы увидели, был румынский пограничник. Еще один шаг на пути к свободе, хотя мы и продолжали оставаться под русским конвоем. Пунктом назначения этого предпоследнего этапа на пути к дому был Мармарош-Сигет, румынский пограничный город с венгерским названием (в наст, время Сигетул-Мармацеу. — Прим. ред.). Нас разместили в построенных в старом австрийском стиле казармах на территории военного городка. Наряду с венгерскими военнопленными в этом месте содержались тысячи австрийцев из состава бывшей немецкой армии. Там мы пробыли несколько дней. По-видимому, основной целью этой стоянки были отдых и питание. Еды было много. Приготовлением пищи, наверное, занимались венгры, потому что нам давали отменную пшенную кашу с красным перцем. Там царила более или менее радостная атмосфера, напоминавшая историческое описание лагеря Валленштейна, хотя и без маркитанток. Предполагалось, что эшелоны с едущими на родину австрийцами должны будут отправляться ежедневно. Первый и второй эшелоны уже ушли. Мы должны были попасть в третий, но тут совершенно неожиданно поступило распоряжение задержать офицеров. Нас опять охватило чувство неуверенности, которое владело нами буквально до последней минуты этой непредвиденной задержки. По неосторожности я вошел в сделку с одним венгерским офицером. Я обменял свой отличный рюкзак, предмет снаряжения Люфтваффе, на простой армейский ранец и 100 граммов мелкого сигаретного табака, так как решил, что рюкзак мне больше не нужен, а свое немудреное имущество я смогу носить и в ранце. В самом деле, кроме того, что было надето на мне, я обладал самой малостью. Все, что у меня было, это второй комплект белья, жестянка табака, зубная щетка трехлетней давности и самый важный предмет, ложка. Многие пленные носили свою ложку в левом нагрудном кармане, чтобы не потерять ее и держать всегда наготове. Но у нас дома был рюкзак, я знал об этом. В противном случае такой обмен был бы совершенной глупостью. После отъезда из Георгенбурга прошло две недели. С четвертым эшелоном было разрешено отправиться и нам, офицерам. После станции Чоп, который по-венгерски назывался Шоп, поезд покинул пределы СССР. Ярким солнечным днем мы пересекали Венгерскую равнину, через Дебрецен и Сольнок. Увидев наш поезд, который шел не очень быстро, люди махали нам руками. Когда мы останавливались, венгерские женщины приносили нам нарезанные большими ломтями арбузы. Радушие, с которым нас приветствовало местное население, казалось нам предвкушением того приема, который нам должны были оказать в родной стране. На ночь поезд остановился в Дьёре для того, чтобы наше прибытие на австрийскую землю состоялось в дневное время. Во время стоянки произошла смена паровозов. Первым приветствием с родины было появление австрийского машиниста, который повел состав дальше. Когда поезд отошел от Дьёра и стал приближаться к австрийской границе, то возбуждение достигло крайних пределов. Мы прибыли в Никельсдорф. О том, что мы находились на австрийской территории, свидетельствовал тот факт, что вторая колея железнодорожной линии была разобрана. Это было частью репараций, которые были потребованы Советским Союзом. Но это нас не беспокоило. Наступило время уборки урожая, и на полях было много людей. Заметив наш поезд, они прекращали работу и радостно приветствовали нас. Все было почти как во сне. Тем временем мы узнали, что должны были прибыть на станцию Виенер Нойштадт. Именно там проходила регистрация освобожденных военнопленных и выдача необходимых документов. Чем ближе мы подъезжали к пункту назначения, тем более возбужденным становилось настроение. Утром 19 сентября 1947 г. наш поезд прибыл в Виенер Нойштадт. Город был частично разрушен, и мы его почти не видели. Наше внимание было направлено на ожидавший нас прием. Оказалось, что на вокзале собрались сотни людей. После того как мы выбрались из старых товарных вагонов, была сформирована колонна, чтобы пройти маршем до находившейся поблизости казармы, где располагалось ведомство по делам репатриантов и освобожденных военнопленных. Вдоль улиц стояли родственники тех, кто не вернулся на родину. Многие держали перед собой фотографии и плакаты, на которых были написаны имена людей и еще что-то, вроде: «Вам знакомо это лицо?» или: «Кто знает этого человека?». Но у нас не было времени разглядывать их по отдельности. На выдачу справок об освобождении ушло несколько часов. Нас покормили, и это был первый обед на родной земле. Если я не ошибаюсь, давали гуляш, первое мясное блюдо за два с половиной года. Свою справку об освобождении я, конечно, храню до сих пор. В правом верхнем углу этого документа стоит штамп: «Клятвенное обязательство. Я клятвенно заявляю, что вся указанная мною информация является достоверной». Под этим стоит моя подпись. В графе «профессия» я написал «студент». В разделе «Дата возвращения из плена, откуда, когда взят в плен», написано: «19.09.1947 г., Россия, 27.03.1945 г.». Еще один штамп подтверждает, что на мне нет вшей. На обратной стороне справки есть несколько печатей. Они удостоверяют, что в качестве пособия я получил 50 шиллингов и 10 сигарет. Кроме того, отмечено, что 20 сентября на вокзале города Линц мне выдали небольшую денежную сумму, сигареты и брошюру. Там меня еще и покормили. 23 сентября в городе Браунау мне было выдано удостоверение личности. 2 октября я получил карточки на получение двух пар носок, двух трусов и двух маек. В день прибытия на родину нас разбили на небольшие группы в соответствии с местами дальнейшего следования. Так что наступило время прощаться. Вилли Цельброт уезжал в Штирию, Пауль Эберхардт в Форальсберг, а венские доктора, я помню Фрица Вальтера, Киндлера и Дрешлера, в Вену. Люди из Верхней Австрии, включая меня, должны были выехать в ночь на 20 сентября. Нас посадили в пассажирские вагоны. Ночью поезд прошел через Вену по соединительной ветке от южной железной дороги к западной. Помню переезд через пересечение с шоссе на Хитциг. Там я подумал о тете Ильзе, которая жила недалеко от этого места. Но полностью свободными мы еще не были. Это стало для нас очевидным во время последней остановки у реки Энс, по которой проходила демаркационная линия между советской и американской зонами оккупации. В последний раз мы должны были выйти из вагона и построиться для пересчета, хотя и без привычного и такого уже надоевшего «давай, давай». Этот последний пересчет остался в моей памяти навсегда. Каждый раз, когда я проезжаю по мосту через Энс, я смотрю на то место, где когда-то находился советский пограничный пост. В тот раз русские были настроены доброжелательно, никаких претензий не было, и нам позволили вернуться в поезд. На западном берегу реки нас поджидали американские солдаты. Из вагона выходить было не надо, и они просто прошли от одного купе к другому, глядя на нас с любопытством и отчасти с сожалением. Их раскованные манеры и военная форма свободного покроя представляли собой поразительный контраст по сравнению с привычным для нас видом солдат Красной Армии. Через полчаса мы прибыли в Линц. Поезд подъехал к разрушенному вокзалу. Не успел он остановиться, как духовой оркестр, вероятно, железнодорожников или полицейских, уже заиграл гимн «О, ты моя Австрия». На привокзальной площади, среди развалин, было расчищено место, куда нас провели через живой коридор. И опять многие выглядели радостными, а многие смотрели на нас с надеждой и тревогой, держа перед собой фотографии и таблички с именами пропавших родственников. Отчетливо помню то чудесное чувство облегчения и свободы. Еще в тот момент, когда мы проезжали по мосту через Энс, с меня свалилось бремя мучительной неопределенности, которое давило на нас тяжким грузом в течение всего времени пребывания в русском плену. Федеральная земля Верхняя Австрия встречала своих сыновей. Перед нами выступил представитель земельной администрации господин Лоренцони. Из его речи я не помню ничего, но точно знаю, что говорил он тепло и сердечно. Хорошо помню его благородную голову с серебристыми волосами. После этого три сестры Пихлер пропели песню «Родина», официальный гимн земли Верхняя Австрия. Это тоже было очень трогательно. В Линце о нас позаботился молодой чиновник из Браунау по фамилии Баутенбахер. Позднее я часто встречался с ним, и он рассказывал мне много интересного о своем участии в войне. Баутенбахер был пилотом одного из трех планеров, которые в сентябре доставили подразделение СС под командованием Отто Скорцени на высокогорное плато Гран Сессо для освобождения Муссолини, находившегося там в плену. Под опекой Баутенбахера мы отправились из Линца в Браунау. Кроме меня вместе с ним в поезде ехали еще двое, Францль Райзегер и Отмар Хадер. Путь был недолгим, и в этот же день, 20 сентября 1947 г., наш поезд прибыл в Браунау. По дороге в голове зашевелились тревожные вопросы. Как семья пережила то время, когда в Штокерау находились русские? Что было известно о смерти брата? Конечно, такое возвращение домой сильно отличалось от всего того, что мы себе представляли. Но все равно, оно было хорошим. Мне повезло, и я остался в живых. На вокзале нас ожидало около ста человек. Как только я вышел из вагона, то сразу увидел свою семью. Отец, как всегда, был с бородой, но постарел. Обрадованная мать выглядела молодо. Сестре Лизль было теперь 13 лет. После поцелуев и объятий нас, освобожденных из плена, провели в небольшой зал ожидания, где состоялась теплая встреча с бургомистром. После этого мы пошли в дом, где проживала моя семья. Он был расположен в средневековом центре города, рядом с протестантской церковью, в которой служил мой отец. Над входной дверью, на куске картона в обрамлении гирлянды цветов, белыми буквами на красном фоне было написано: «Сердечно поздравляем с возвращением домой!» Я был растроган. Через 40 лет мое возвращение на родину было описано моей сестрой Лизль следующими словами: «Мы постоянно тревожились о судьбе моего брата Арнима. Во-первых, потому, что на Восточном фронте было очень опасно, а во-вторых, он был там два раза тяжело ранен. Потом нам стало известно, что он остался жив и находился в плену у русских. Когда именно мы узнали об этом, я точно не помню, поскольку тогда мне было только 11 лет. Предполагаю, что об этом мне сказала мама. Радость, которую испытали мои родители и я вместе с ними, была огромной. Конечно, до возвращения Арнима домой осенью 1947 г. прошло немало времени. Вероятно, кто-то из нашего церковного прихода услышал по радио сообщение об освобожденных военнопленных и передал нам. Я не помню содержание этой информации, но помню чувство радости и восторга от того, что скоро вернется брат, которого я не видела с Рождества 1945 г.. Поезд с несколькими освобожденными прибыл на городской вокзал Браунау. Я не боялась даже воздушных налетов, и мне было интересно наблюдать за самолетами, но вид этих людей производил тягостное впечатление. Истощенные, с серыми, изможденными лицами, они не имели при себе ничего, кроме свертков с вещами, но зато у них сохранилось самое ценное — жизнь! Мне особенно запомнилось, что Армин как будто терял дар речи, когда его спрашивали о том, что он пережил на войне и в плену. Он не говорил ничего и не разрешал нам задавать вопросов». Я вошел в дом. Этот дом был уже другим, и он сильно отличался от того дома, который я покинул в июле 1941 г. Но это было тем, к чему я стремился после шести лет, одного месяца и двадцати дней войны и плена. Так закончилась моя военная молодость. Мне еще не было 24 лет.