По ту сторону фронта Антон Петрович Бринский Герой Советского Союза А. П. Бринский в годы Великой Отечественной войны командовал партизанским соединением, действовавшим в Белоруссии, в западных областях Украины и в Польше. Отряды, входившие в партизанское соединение Бринского, совершили за время войны свыше пяти тысяч диверсий в тылу врага. В книге «По ту сторону фронта» автор рассказывает, как советские люди, находясь на временно оккупированной врагом территории, выполняли указание Коммунистической партии — создать невыносимые условия для фашистских захватчиков и их пособников. Герои книги — подрывники, разведчики, связные, радисты. А. П. Бринский хорошо показывает боевую дружбу народов Советского Союза, связь партизан с местным населением, с народом, ярко рисует героизм советских людей, их глубокую веру в победу над врагом. Антон Петрович Бринский По ту сторону фронта Воспоминания партизана Литературная запись Б. Пильника От автора Много написано о партизанах Великой Отечественной войны, и все-таки нужно писать еще и еще — слишком многообразны были формы партизанской борьбы, слишком многочисленны и различны отряды. В годы войны советский народ под руководством Коммунистической партии поднялся против захватчиков и показал всему миру непревзойденные образцы героизма, самоотверженности, патриотизма. Каждый советский человек чувствовал себя обязанным помогать армии, отдавать все свои силы борьбе с оккупантами. Героизм стал нормой поведения советского человека. Волна народного гнева смела с лица земли захватчиков, осквернивших нашу Родину, разбила миф о непобедимости фашистских армий, нанесла сокрушительный удар гитлеровскому райху. Немалый вклад в дело победы над врагом внесли советские партизаны. О них и говорит эта книга. Я хотел показать, как советские люди, находясь по ту сторону фронта, на временно оккупированной врагом территории, выполняли указания партии, создавая невыносимые условия для захватчиков и их пособников. Я хочу поделиться опытом, рассказать, что сам видел и что сам делал. Наши отряды действовали в Белоруссии и в западных областях Украины, в Польше и Чехословакии; за время войны они совершили свыше пяти тысяч крупных диверсий в тылу врага, сами научились добывать тол из неразорвавшихся снарядов и авиабомб, сами конструировали мины. Мне хотелось бы рассказать о том, что было, без прикрас, правдиво, отразить хотя бы в малой степени героизм наших людей, условия, в которых они жили и сражались, показать помощь народа в нашей борьбе и ту бессмертную веру в победу, которая даже в самое тревожное, в самое трудное время горела в сердце советского человека. Может показаться, что в книге нет единого героя, что слишком много лиц проходит перед читателем. Но на самом деле герой есть, это — наш народ. Другое дело — как мне удалось его показать. Об этом будет судить читатель. Работая над книгой, я не пользовался каким-либо официальным материалом и литературными источниками. Я писал то, что сохранилось в записях, в письмах, в моей памяти и в памяти других участников боев. Со многими из них я до сих пор имею связь. Настойчивые требования их и заставили меня взяться за работу. Товарищи помогли мне во многом — дополнили, расширили то, что я знал, освежили в памяти то, что уже начало забываться. Написанный главы посылались участникам событий для проверки, а иногда и обсуждались в тех местах, где эти события происходили. Пользуюсь случаем выразить благодарность всем товарищам, помогавшим мне в работе над книгой. Восстановить в памяти все невозможно. Да и рассказать обо всех и обо всем достаточно подробно нельзя. Я стремился лишь не упустить ничего существенного, ничего характерного. Прошу читателей и особенно участников партизанской борьбы с врагом дать свои отзывы о книге. Горечь отступления Воскресный день 15 июня 1941 года был солнечным, по-летнему теплым и по-весеннему свежим. В старой русской крепости Осовец, прославленной длительной обороной против полчищ немецкого кайзера еще во время первой мировой войны, царило в этот день особенное оживление. С утра проходили дивизионные соревнования — стрельба, конноспортивные скачки, гимнастические упражнения, футбольные матчи, — и наша часть заняла в этих состязаниях не последнее место. А потом, когда солнце стало клониться к западу, на открытой сцене клуба зазвенели песни, запела скрипка, заиграл баян — начался концерт художественной самодеятельности. Я и на состязаниях, и на этом концерте был не безучастным зрителем: ведь выступали товарищи по оружию, с которыми мы стояли на самом краю Родины, на самом опасном ее рубеже, и в такое беспокойное время! Совсем недалеко — по ту сторону границы — за последнее время заметна была подозрительная активность фашистов. Всего в двух километрах от нас станция Просткень (местные жители и красноармейцы называли ее по-своему: Прошкин, — может быть, так оно и вернее). Мы видели, что там разгружаются воинские эшелоны и на запасных путях стоят два недавно прибывших бронепоезда. Гитлеровцы все внимательнее, все чаще стали посматривать в нашу сторону. От них можно было ожидать чего угодно. Готовые к любым провокациям врага, мы помнили, что в эпоху империализма войны не объявляются, а начинаются, что вторая мировая война уже развязана, что два очага ее, в Европе и в Азии, расширяются, приближаясь к нашим границам. Захватнические стремления фашистов беспредельны, и никакой договор, никакие международные обязательства не удержат их от стремления осуществить свою бредовую идею мирового господства. И все-таки никто из нас в эти дни не думал, что война так близка, хотя все и понимали, что война неизбежна и что нам придется принять первый удар. Нас радовали меткие выстрелы на стрельбище, четкие движения гимнастов, лихие заезды на ипподроме, ловкая рубка лозы. Надо сказать, что я, бывший кавалерист, и сам не удержался от участия в так называемом конкуриппике — скачке с искусственными препятствиями, и моя форма танкиста, как рассказывала жена, вызывала сначала насмешки среди зрителей, а потом — удивление, потому что я показал неплохие результаты. Живо, отчетливо — до самых мелких деталей — запомнился этот тихий и ясный день, последнее мирное воскресенье. Хоровой кружок нашей части исполнял знакомые мне с детства украинские песни. Две мои дочери — девятилетняя Тамара и одиннадцатилетняя Валя — кружились на сцене в русской пляске. Шелестя лаковыми листьями тополей, набегал легкий ветер, и позолоченное вечерним солнцем облако проплывало над дальними крышами… Ясно и спокойно было в этот вечер на душе. В антракте обе девочки подбежали ко мне, наперебой рассказывая о своих впечатлениях. Улыбаясь, подошла жена. И вдруг слышу: — Товарищ Бринский! Это окликнул генерал-майор Рубцов, командовавший нашим соединением. Рядом с ним стоял командир части, в которой я был комиссаром, — майор Выходцев. Я подошел к ним. — Хорошо, — сказал генерал, пожимая мне руку, — благодарю. Он благодарил и за хорошо организованную самодеятельность, и за боевую и политическую подготовку части, проверку которой он незадолго до этого проводил. — Но, — продолжал он, — я хотел сказать не об этом. К будущему воскресенью готовьтесь: двадцать второго числа вам будут вручать знамя шефы. Это еще более подняло мое и без того праздничное настроение. Нужно ли объяснять, каким торжеством для всей части является вручение такого знамени. В ожидании торжественного дня мы прожили всю неделю. На танкодроме, где должно было происходить торжество, соорудили трибуну, наметили и посыпали песком дорожки и… только ночь, только несколько часов отделяло нас от этого торжества… Стояла наша часть в деревне Руда. Вечером двадцать первого я допоздна задержался в районном центре Граеве — пограничном местечке. В райкоме партии говорили о культурном обслуживании крестьян окрестных деревень и это непосредственно касалось нас, так как над рядом деревень мы сами шефствовали. Потом надолго затянулась беседа с председателем райисполкома Медвецким. Вернулся я домой в первом часу… Шумели над головой темные сосны. Тихие звезды мерцали в глубоком небе. А над северным краем горизонта теплилась непогасающая июньская заря. Все кругом спало, только в штабе — огонек и бессонный дежурный, да под ногами часовых мягко похрустывал песок. Прежде чем ложиться, машинально протянул руку к календарю и сорвал очередной листок. Как только открылось праздничное число, 22 июня, вспомнил о предстоящем торжестве и предупредил жену: — Нюся, подними меня в шесть. А в четвертом часу меня разбудил громкий рокот авиационных моторов. Помнится, спросонок я подумал о самолетах, часто проносившихся над нашими местами по трассе Москва — Берлин, и заснул было… Но грохот страшного взрыва, и не одного, а нескольких, слившихся в один общий гул, потряс все и отогнал последние тени сна. Вскочил… Долго ли военному одеться? Выбежал наружу. А грохот не прекращался. Небо уже просветлело над темной землей, но солнце еще не поднялось, а на западе, над Граевом, полыхало беспокойное зарево, рвались снаряды, занимались пожары. Я сразу понял все. Крикнул дежурному: — Тревога!! Играйте тревогу!.. Но и без сигнала люди выскакивали из землянок, на ходу застегивали ремни, разбирали оружие, готовили машины, пополняли их боеприпасами, седлали лошадей. Выбежала жена. На руках у нее всхлипывал еще не совсем проснувшийся двухлетний сынишка. Я только и успел сказать ей: — Забирай детей и — в дот! Обо мне не беспокойся. Появился майор Выходцев. — Началось! — встретил я его, а он, должно быть, все еще не верил, что это настоящая война, и также коротко бросил: — Провокация! Но Граево горело, немецкие снаряды долетали до Руды и до нашего расположения — возле штаба, в воротах, возле столовой чернели свежие воронки. Немецкие самолеты гудели над нами, бомбили, обстреливали из пулеметов… Майор Выходцев остался в расположении части, чтобы организовать оборону, а меня послал к Граеву с десятком бронемашин и со взводом пехоты. Желая непосредственно участвовать в бою, я занял место командира орудия в одной из бронемашин. Навстречу бежали растерянные и перепуганные полуодетые люди. Они тащили с собой кое-какие вещи (что успели захватить впопыхах), несли и вели ребятишек. Из их сбивчивых ответов мы узнали, что немцы уже захватили Граево. На самой окраине города мы встретили врага — батальон пехоты и несколько мотоциклистов. Вот они — серо-зеленые мундиры какого-то лягушечьего цвета!.. Не давая фашистам развернуться, открываем огонь. Снаряд за снарядом — недолет, перелет, цель. И сразу — паника в серо-зеленой толпе. Немцы пытаются принять боевой порядок. Отстреливаются. Но наши снаряды снова взрывают вокруг них черную землю. Через крестовину прицела я вижу, как заметались под огнем фигурки фашистских солдат. Падают… Побежали… В приподнятом настроении возвратился я в Руду. Доложил майору, а он глянул на меня по своей всегдашней привычке исподлобья и покачал головой. — Эх, Антон Петрович, я вижу, что ты все еще романтик, а не воин. Сел на броневик и увлекся стрельбой. Зачем? Это война, а не полигон. Надо было управлять боем. Ну, сейчас сошло благополучно, а ведь могло бы быть и по-другому… Это меня смутило и заставило призадуматься. А ведь верно! Как я по-мальчишески увлекся!.. Вечером Выходцева вызвали в штаб, и он задержался, провожая наши семьи, которые еще утром были вывезены в Осовец и ждали эшелона. А я уже не стрелял — я руководил боем. Выходцев не раз еще поправлял меня, сдерживал мою горячность. Он, принимавший участие в боях с белыми бандами и басмачами в годы гражданской войны, был и старше и опытнее меня. — Война только начинается, успеешь навоеваться, — говорил он. — Самое главное сейчас — не забывать свое место в бою. Твое место — место командира, а не стрелка. Почти сутки держали мы рубеж западнее Руды, отбиваясь от численно превосходящего противника. Люди словно переменились, те же — и не те. Скромные и исполнительные в мирной обстановке, сейчас они обнаружили те боевые качества, которые мы стремились привить им, — беззаветную храбрость, выносливость, боевую сметку. Ночью получили приказ отойти на новый оборонительный рубеж. Этим рубежом была старинная крепость Осовец. Железобетонные форты ее с артиллерийскими площадками, с подземными складами и казармами способны были выдержать не один артиллерийский и авиационный налет. В день мы отражали до пятнадцати атак и часто переходили в контратаки. А танки и бронемашины нашей части перебрасывались на самые опасные участки фронта. Солдаты и офицеры проявляли бесстрашие и героизм. Танк сержанта Лазарева был подбит. Он подпустил немцев на сто метров, вел огонь до последнего патрона, отбивался гранатами и, будучи тяжело ранен, сгорел в танке, но не сдался. Когда пришли к нему на выручку, вокруг сгоревшего танка валялось тридцать семь трупов фашистских солдат. В ночь на двадцать девятое опять получили приказ отойти. Было обидно оставлять крепость, но приказ есть приказ. К тому же и справа и слева от нас немцы прорвались, и Минск был уже занят ими. Отходили северо-восточнее Белостока, держа направление на Минск через Волковыск, Зельва, Слоним… Тяжелые бои, постоянные налеты вражеской авиации, бомбежки, утомительные переходы… Как тяжело отступать!.. Пусть будет и усталость, и голод, и смерть, но только бы вперед!.. Не мы ли, целуя край знамени, давали клятву все силы свои, всю свою кровь и жизнь отдать на защиту Родины? И вот — отступаем. Я знаю, что это — временно, что это сейчас — необходимо и, наконец, это — приказ, но невольно какую-то долю вины мы чувствуем и на себе. Люди свято верили нам. Крестьяне пограничной деревни Руда, в которой мы стояли, надеялись, что удержим врага, что не позволим ему пройти те десять километров, которые отделяют их дома от границы. Да мы и сами были уверены, что пойдем по дорогам войны на запад. И вот эти дороги уводят нас на восток. И даже — не всегда дороги. Зачастую, стараясь сохранить живую силу и технику, мы обходим фашистов лесами, узкими проселками. Пылают деревни, горят хлеба. Черные дымы пожаров днем и багровые зарева ночью встают вокруг нас. Гусеницы немецких танков топчут родную землю. Зловещие птицы со свастикой на крыльях, низко летая над дорогами, расстреливают беженцев. А они идут. Идут рядом с нами, оставив свои дома и свое богатство. От самой Руды провожают нас их взгляды. Кажется, что в самую душу смотрят глаза, полные недоумения, надежды и упрека. Никогда не забыть этих глаз!.. Скрипят подводы, нагруженные домашним скарбом. Скрипят, пока лошадь везет, пока не убьет ее пуля немецкого летчика или осколок бомбы. Тогда бросят подводу, захватят самое дорогое, поведут и понесут дальше детей… Вот женщина уселась у дороги, и трое ребятишек жмутся к ней. Она больше не может идти. И смотрит, и смотрит на уходящих к востоку солдат. Вот старик в изнеможении опустился на пыльную траву и тоже провожает нас глазами… Никогда не забыть!.. Восточнее Волковыска нам удалось оторваться от упорно наседавшего противника, но едва мы остановились на привал в придорожном лесу, как моторизованные и танковые батальоны фашистов появились в тылу, отрезав пути отхода. Часть наша значительно поредела, люди устали, боеприпасы подходили к концу. В таком же примерно состоянии были и другие части, двигавшиеся вместе с нами. А у гитлеровцев — свежие силы, много техники, и они знали о своих преимуществах. Мы еще не видели немецких танков, но слышали, как они ревут, целой лавиной продираясь к нам через перелески. И ведь их надо было не просто остановить — их надо было отбросить, очистить дорогу, а самим продолжать двигаться на соединение с главными силами. А у нас против этой стальной лавины оставалось только три броневика моей части да один танк из части майора Черапкина. Наши машины развернулись, чтобы встретить врага, но снарядов у нас было в обрез. Бойцы выкатили пулеметы, чтобы бронебойными пулями ударить по танкам, приготовили гранаты, но всего этого было мало — слишком мало! — а грохот и рев танков неумолимо надвигался… Рядом черными столбами торчала среди кустов стволы зениток. Я бросился туда. — Товарищ капитан! Красивый брюнет повернулся ко мне и козырнул, сверкнув золотыми нашивками на рукаве: — Командир зенитного дивизиона Царев. Его безукоризненная выправка, щеголеватый вид и спокойствие, показавшиеся мне неуместными, удивили меня. — Что же вы не разворачиваете орудия? Слышите — танки?! Царев в свою очередь удивился. — Да ведь у меня зенитки, — сказал он. — Вижу. А разве зенитки не могут стрелять? Разве их нельзя поставить горизонтально? Не будете же вы отдавать их без выстрела. Бейте прямой наводкой! Сами знаете, какое положение. — Сам знаю. — Он помедлил секунду, собираясь, очевидно, возражать, но вдруг передумал. — А ведь это — интересно! Давайте попробуем… Товарищ лейтенант! Подбежал совсем еще молоденький офицер — такой же аккуратный, как и командир дивизиона. И через минуту зенитчики забегали вокруг орудий. Странно было видеть, как стволы опускаются, словно вытягиваются параллельно земле, поворачиваясь навстречу врагу. Зенитки превращались в противотанковые пушки. Только бы станки выдержали горизонтальную отдачу! — Открывайте огонь, когда они подойдут на выстрел! — уходя, крикнул я Цареву. На опушке, где залегли наши пулеметчики, меня остановил старший политрук Чернышев. — Товарищ батальонный комиссар, что делать? — Как что? Ложитесь — и будете стрелять. Отобьем и пойдем в контратаку. — С пистолетом? — Сейчас будет автомат… Соловьев, у вас там есть оружие? Выдайте старшему политруку. Чернышев был не нашей части, но у нас оставались автоматы после погибших товарищей — и он получил один из них. Казалось, вместе с оружием вернулось к нему и спокойствие, минутная растерянность прошла. В зелени далеких перелесков показались танки. Их было много. Черные, неуклюжие, тяжело переваливаясь на рытвинах, они утюжили, уминали тонкий березняк. А за ними и между ними мелькали, то исчезая из виду, то появляясь, юркие фигурки мотоциклистов. Седыми дымками выстрелов вспыхивали стволы орудий. В ответ загрохотали зенитки, полетели над нашими головами снаряды. Черные чудовища ближе… ближе… И вдруг одно из них вздрогнуло от прямого попадания и остановилось. Другое — с перебитой гусеницей — полезло куда-то в сторону. Третье, нелепо накренившись, уткнулось орудием в кювет… Остальные все ползли и ползли. Мы уже различали белые кресты на броне… Еще несколько черных машин, выведенных из строя, застыло среди кустов. Остальные продолжали ползти… Короткими очередями застрочили по мотоциклистам наши пулеметы… А черные чудовища все приближались! Казалось, что не минуты, а часы — бесконечно долгие часы — тянется это наступление. Может быть, самое тяжелое испытание нервов — танковая атака… Каких-нибудь двести метров осталось… Но зенитчики усилили огонь, расходуя последние снаряды, и фашисты не выдержали. Один за другим танки начали поворачивать обратно. Обгоняя их, понеслись и мотоциклисты. — Ура-а! — крикнул кто-то, и мы дружно подхватили это «ура», поднимаясь в контратаку. Вечерело. В синеватой дымке сумерек вражеские танки сливались с темнеющими кустами. Уползая куда-то на юго-восток, они очищали нам дорогу. А впереди горели деревенские хаты, зажженные снарядами. Деревня была пуста. Не останавливаясь, мы миновали ее и, свернув на северо-восток, за ночь ушли километров за пятнадцать от места боя. * * * Под Дятловом мы получили приказ от генерал-майора Рубцова силами своей части и ряда других тоже сильно поредевших частей прикрывать отход кавалерийского корпуса. Целые сутки вели ожесточенный бой на этом рубеже, а потом самолет сбросил нам вымпел с приказанием двигаться к старой границе (Негорелое — Койданово). Отбиваясь от противника, мы продолжали отходить на восток, переправились через Неман. Здесь уже побывали фашистские танки, и около дороги оказалось целое кладбище их. Более 200 исковерканных и сожженных машин бесформенными грудами и черными скелетами торчали на поле — результаты героических боев одной из наших стрелковых дивизий. Достигнув старой границы, расположились в лесу, в бывшем укрепрайоне, где генерал-лейтенант Болдин, в подчинение которого мы теперь перешли, группировал отходившие советские части. В этот же день он собрал совещание командиров и комиссаров частей своей группы. Полковник из штаба округа сделал обстоятельный доклад о той обстановке, в которой мы оказались, и о наших задачах. В условиях окружения мы должны не только пробиваться на восток, обороняясь от наседающего со всех сторон противника, но и задерживать его наступление, а также — докладчик особенно упирал на это — переходить к партизанским методам борьбы, организовать всенародное сопротивление фашистам. Таков призыв партии. Нападая на штабы, склады и коммуникации захватчиков, мы должны создать для них невыносимые условия на захваченной ими земле. Внимательно слушая доклад, я думал, что слова о партизанской борьбе относятся главным образом к партийным и советским работникам оккупированных районов, мы же, бойцы регулярной армии, оказывая им посильную помощь, должны ставить перед собой основной задачей выход из окружения и соединение с главными силами. Мы остаемся в фашистском тылу Вспоминается, как во время отступления при виде фашистских зверств, при виде тех разрушений и бедствий, которые принесли нам захватчики, росла наша ненависть к врагу, росла жажда борьбы и мести. У многих в этих областях был родной дом и близкие люди. Где-то здесь, в эшелоне, идущем к востоку, была и моя семья. Майору Черапкину, которого я встретил недалеко от Белостока, кто-то сказал, что этот эшелон разбит и расстрелян немецкими десантниками у станции Зельва. Среди убитых, как сказали ему, была и его жена. А от моей семьи осталась только меньшая дочь Тамара. Надо ли говорить, что я пережил, услышав это?.. Через некоторое время, дойдя до Зельвы, мы действительно нашли разбитый немцами эшелон. Я — солдат и не боюсь крови, но то, что увидели мы здесь, поразило меня и никогда не забудется. Ни в чем не повинные мирные жители были расстреляны, замучены… Молодая женщина лежала около одного из вагонов рядом с мальчиком, которого она, должно быть, вела за руку. Их настигли немецкие пули. А другой ее сын, грудной ребенок, громко плакал и тянулся к материнской груди… Старшина Азиев поднял малыша с земли и неумело пытался утешить, смешно подмигивая и приговаривая что-то по-осетински. — Товарищ комиссар, понесем с собой? — обратился он ко мне. — Понесем, — ответил я, — донесем до первой деревни. Но нести не пришлось. Вместе с нами к разбитым вагонам подошло несколько местных жителей, прятавшихся от налетов вражеской авиации в соседней роще. Они помогали нам перевязывать раненых, уводили их к себе в деревню. Одна из женщин, увидев грудного ребенка на руках у Азиева, сказала: — Сиротка!.. Давай его мне. Вырастет вместе с моими. — Отдать, товарищ комиссар? — Отдай. — Вот и мать нашлась, — заметил кто-то. В привычных руках женщины ребенок затих и зачмокал, поворачиваясь личиком к ее груди. Мы обошли весь состав, сделали, что могли, но ни моих родных, ни жены Черапкина не нашли… Может быть, это другой эшелон? Наверное, другой! Ведь грудной ребенок не прожил бы столько времени… А как же наши? Может быть, они успели проскочить?.. Несколько дней спустя встретили мы сержанта, которому майор Выходцев поручил сопровождать наши семьи. Он подтвердил, что эшелон действительно пострадал от налета фашистов. Были жертвы, и среди них жены старшего лейтенанта Веригина и лейтенанта Лобанька. У жены старшего лейтенанта Адашкина начались преждевременные роды, и она тоже была убита гитлеровцами. Некоторым удалось пересесть в другой поезд. О наших семьях он ничего не знал. Теряясь в догадках, я сохранил только слабую надежду, что жена и ребятишки живы. * * * Позднее, когда мы находились в районе старой границы, соединившись с группой генерал-лейтенанта Болдина, пришел к нам невысокий худенький старичок. Было еще очень рано, но и в скупом свете начинавшегося дня были видны его седые усы, давно не бритый подбородок и серая белорусская свитка, накинутая поверх «городского» костюма. «Кто-нибудь из колхозной интеллигенции», — пронеслось у меня в голове. А он потребовал командира и вполголоса (словно боясь, что его услышат) сообщил, что совсем недалеко — версты три отсюда — расположились на отдых немцы. — Они как хозяева, ничего не чуют, хоть голыми руками бери. Вся горечь, вся боль, скопившиеся за время отступления, приказывали нам действовать. Казалось, что сам народ прислал этого человека и просит у нас помощи. Старик волновался, боялся, что ему не поверят, показывал значок участника сельскохозяйственной выставки, Почетную грамоту (он был знатный конюх БССР). Видно было, что у него тоже много накипело на душе. — А вы проведете? Покажете дорогу? — Проведу. — Лесом? — Лесом. Никто не побачит. — Ну, добре. Солнце высоко поднялось над могучими старыми соснами, ветер шумел в их вершинах, и где-то в стороне деловито стучал дятел. А между стволов беззвучно и быстро скользили бойцы отряда, брошенного против немецкого батальона. Мы со всех сторон окружили лагерь фашистов. А гитлеровцы действительно чувствовали себя как дома. Они знали, что Минск в их руках, что фронт откатился к востоку. Вот и опушка. Большая поляна, почти в полкилометра длиной, залита утренним солнцем. Тяжелые грузовики спрятались под деревьями, подальше дымят кухни; везде лежат, сидят, бродят немецкие солдаты. Они поставили свои винтовки в козлы, расстегнули мундиры, а некоторые совсем сбросили их, и, оставшись в одних трусах, гоняют над сеткой волейбольный мяч. В стороне на пне сидит майор — командир батальона — и сосредоточенно строчит что-то в своей записной книжке. — Так вот где они!.. Хозяевами себя чувствуют! Давай ракету! Взвилась ракета — сигнал для общей атаки, и началось!.. Сразу ударили пулеметы и автоматы, вызывая панику среди фашистов. Они бросились врассыпную. Хватали оружие — и не знали, куда стрелять. Бежали к машинам, которые шоферы пытались завести, но и здесь свистели русские пули… Все это продолжалось каких-нибудь полчаса. Немногие фашисты спаслись, только три машины удалось им угнать к Минску, — остальные были сожжены… Другая схватка произошла у нас в Ратомке. Она была не так удачна, но запомнилась мне, потому что я только случайно остался жив. Мы не знали, что в Ратомке немцы, и я безо всяких предосторожностей шел впереди своего отряда, держа на изготовку ППД. Завернул из переулка на улицу, направляясь к колодцу: хотелось пить, и, кажется, только это было в мыслях. Но за углом оказались фашисты: двое — совсем рядом, и автоматы у них тоже на изготовку. Ни я, ни они не ожидали этой встречи. Как освещенные молнией, запечатлелись в моей памяти лица врагов: у одного белесые брови изогнулись почти вертикально от удивления, у другого отвисла нижняя челюсть. И у обоих механическое судорожное движение рук. Но мои руки оказались быстрее — и быстрота спасла жизнь. Короткая очередь моего ППД скосила обоих. После завязавшегося боя нам пришлось отступить из Ратомки, и мы расположились лагерем километрах в четырех к западу от нее, прямо в лесу. А рядом с нами остановились и другие части, входившие в состав группы генерала Болдина. * * * Вечером того же дня меня вызвали в штаб, который находился в лесу между деревнями Белая и Новоселки. Первый, кого я там встретил, был батальонный комиссар Ухаров, я знал его еще по Белостоку и Осовцу в мирное время. Едва поздоровавшись, он спросил: — Тебя тоже вызвали? — Вызвали. Не знаешь зачем? — На совещании-то был? — Ну как же! Конечно! — Значит, сам должен понимать: пойдешь партизанить. — А ты уже получил задание? — У меня — другое. — И, несколько понизив голос, многозначительно и раздельно произнес: — Правительственное. Особой важности. Сегодня отправляюсь… Видишь, какие у меня молодцы? С этими выполним… Или уж не вернемся. А молодцы, дожидавшиеся в сторонке своего командира, были действительно на подбор и в большинстве пограничники. В расположении штаба палатки, наскоро вырытые бомбоубежища, столы — прямо под открытым небом, около них — офицеры с какими-то бумажками, посыльные, строгие часовые, несколько в стороне — коновязь, а в глубине — замаскированный ветками личный танк генерала Болдина. Жизнь в штабе кипела, офицеры, явно не штабные, уходили (очевидно, как Ухаров, уже получив задание), приезжали (очевидно, как я, за заданием) и сидели, не вмешиваясь в суету штаба, в напряженных позах ожидающих. Меня остановил капитан, должно быть дежурный. — По какому делу? Я объяснил. — Вас вызовут. Подождите здесь. — И он указал на группу ожидающих офицеров. Я подошел. Их было человек восемь, и с двумя, полковником Чижовым и подполковником Степановым, я был уже знаком: служили по соседству. Опять вопросы, предположения, хотя никто не знал еще ничего определенного. Вызывали по одному. Вот наконец и я подхожу к столу, за которым сидит знакомый уже мне полковник из штаба округа. Перед ним — полевая сумка, бумаги; пишет он карандашом. Поднял на меня строгий и усталый взгляд, словно смерил всего глазами, и строго, как учитель, спросил: — Как вы смотрите, если мы предложим вам перейти к партизанским методам борьбы? Я замялся. А он продолжал: — Вы должны будете подобрать себе пятнадцать или двадцать человек, надежных — вы знаете кого, — и выйти в район… — Он заглянул в свои бумаги и закончил: — Северо-восточнее Минска. Я молчал. — Карта у вас есть? — Этого района нет. — Ну, глядите на этой… Там вы познакомитесь с местностью лучше, чем по карте… Вот ваш район. — А на какое время? — До возвращения Красной Армии. Ну… ну а если не дождетесь, если затянется, переходите линию фронта. Тогда мы думали, что это ненадолго — месяцы какие-нибудь, — и все же неприятно и даже, пожалуй, обидно показалось переходить из регулярной армии в партизаны, казалось, что это не солдатское дело, но возражать было нельзя, и я только заметил: — Практики не имею. — А кто же имеет?.. Вы — коммунист!.. Значит, научитесь! На этом и кончили. Товарищи крепко пожали нам руки, пожелали успеха… Да. Я не только не имел опыта партизанской борьбы, но даже не знаком был с опытом, накопленным историей. Мы читали о партизанах гражданской войны, о партизанах 1812 года, об испанских партизанах, но почему я не изучал их боевые дела? С горечью я задавал себе этот вопрос; выходя в июле 1941 года во главе группы в 18 человек на самостоятельную работу в леса Белоруссии. * * * В полдень двенадцатого июля, когда мы остановились на лесной опушке где-то в районе Зембина, чтобы отдохнуть и перекурить, навстречу нам вышла группа тоже военных и тоже вооруженных людей. — Кто такие? Кто старший?.. Худощавый и белокурый парень среднего роста выдвинулся вперед и приложил руку к козырьку. — Старшина Куликов. Группа выходит из окружения. Тонкое лицо его показалось мне знакомым. Разговорились. Да. Он тоже знал меня. — Помните майора Федорова?.. Ну вот. Я из его части. Федорова я знал и раньше, в мирное время, а в начале войны мы встретились с ним на берегах Нарева, отбивая атаки переправившихся через реку фашистов. Наши части вместе тогда ударили в контратаку. Я видел, как этот тонколицый старшина поднимал и вел за собой бойцов. А теперь он, отбившись от своих, тоже искал возможности продолжать борьбу с захватчиками и готов был присоединиться к нам. — Ну, что же? Пойдем вместе. А пока… пока мы все были голодны. Этой ночью удалось раздобыть всего лишь немного кислого молока да луку, который хозяин избы, где мы ночевали, принес нам с огорода. Голодны были и наши новые товарищи. Понятно, что у нас в то время не было да и не могло быть никаких обозов, никаких запасов. Надежда была только на местных жителей. — Товарищ комиссар, тут — километра полтора — деревня. Послать в разведку? Однако на этот раз разведка была неудачная. Не прошло и полчаса, как со стороны деревни раздался выстрел. Потом другой. А затем часто затрещали немецкие автоматы. Когда разведчики с пустыми руками, но целые и невредимые вернулись на нашу стоянку, мы уже знали, что они наткнулись на врага, и были готовы встретить его. Ждать пришлось недолго: по лесу ударил миномет, потом показалась пехота. Прямо перед нами лежало наполовину еще не убранное ржаное поле. В густую и высокую рожь выдвинулся старшина Сураев с пулеметом. Куликов с группой бойцов, вооруженных автоматами, зашли справа, а другая группа с пулеметом расположилась на опушке левее. Сильный и дружный огонь с трех сторон заставил фашистов остановиться, а потом и беспорядочно отойти. Бой продолжался меньше часу; немцы потеряли человек сорок, а мы захватили первый свой партизанский трофей — автомашину с продовольствием. Как нельзя более кстати! Здесь были и немецкие консервы, и немецкий хлеб, и русский шоколад, и даже пиво Минского завода. Но задерживаться мы не могли — на стороне противника был слишком явный численный перевес. Пришлось забрать из машины все, что возможно, машину сжечь и отойти обратно под защиту леса. * * * Через Березину переправлялись на плотах южнее Лисина и лесами шли дальше — на Бараны. Карт не было; дорогу узнавали у крестьян. В каждой деревне — с кем бы мы ни встречались — разговор заходил о великом народном горе, о фашистских бесчинствах и о том, что кое-где уже вспыхивают первые искры борьбы, организуются очаги сопротивления. Колхозники пасли в лесу лошадей. Увидев наш отряд, выросший к этому времени человек до пятидесяти, наперебой стали рассказывать про свое горе: — Германцы налетели на деревню. Грабят, все забирают. Помогите! Прогоните насильников! Деревня была недалеко. Когда мы вступили в нее, гитлеровцы уже собирались к грузовику, таща за собой целые тюки всевозможной одежды и утвари, захваченной в крестьянских хатах. Одного залпа довольно было, чтобы они побросали свою добычу, кое-как взобрались на машину и умчались — только пыль взметнулась из-под колес. Подбить машину мы не успели. На улице остались брошенные в панике фашистами куски домотканого рядна, белорусские цветастые юбки, вышитые кофточки, детские ботинки и еще какие-то совсем неожиданные вещи. Хозяева благодарили нас за помощь и разбирали свое добро. Нашлось почти все, и только молодой человек, по-городскому одетый, прихрамывая, ходил вокруг узлов и сожалел о своей пропаже. — Костюм. Перед самой войной купил в Минске. Новенький. * * * К утру добрались до другой деревни. Здесь председатель колхоза дал нам пару баранов, и мы погнали их с собой в лес. Когда проходили мимо птицефермы, какая-то женщина, должно быть заведующая, окликнула: — Ребята, возьмите несколько курей. Все равно немцам попадут. — Курей? — отозвался Сураев. — Давай! — И взвалил на себя корзину с этой нетяжелой, но беспокойной и крикливой ношей. Отошли подальше в чащу леса и расположились на отдых. Баранину варили на костре в ведрах, а куры так и лежали связанные на траве и время от времени, растревоженные неизвестно чем, принимались кудахтать. Взошло солнце. В ожидании завтрака (или обеда?) бойцы разбрелись по поляне. Здесь сосенки, едва поднявшиеся от земли, еще не успели перерасти бурьян и высокую сочную траву. А дальше темнел старый лес — клены, ясени и очень много дубов. Его отделяла от нас сухая канава, заросшая густым малинником. Плети хмеля цепляются за кусты, за деревья, ползут по земле, делая опушку леса почти непроходимой. Малина еще не созрела, но зато спелой земляники оказалось много. Некоторые до завтрака успели набрать по полной каске. Непуганые птицы звенят над нами, непуганые звери бродят в лесу — мы находимся на территории Белорусского государственного заповедника. Молодые лисички, рыженькие и серебристо-черные, выглядывают из кустов и порой выбегают на поляну. Не обращая на нас внимания, они играют в какой-нибудь сотне метров от лагеря. Услышав куриное кудахтанье, подходят ближе, начинают подкрадываться, прижимаясь к земле. Страху на них нет! Крикнешь, как на собаку: «Пшел!.. Ух ты, зверюга!..» — рукой махнешь, ногами затопаешь, за палку схватишься — они отбегут в сторону, полежат немного за канавой и опять подползают. Разбойники! Но мы невольно любуемся лисятами, и разве только самый заядлый охотник будет стрелять в них. Такой охотник нашелся в нашем отряде. Распорядившись насчет завтрака и караулов, я прилег недалеко от костра и задремал. Вдруг — выстрел. Совсем рядом. Вскакиваю. — Кто стрелял? Что там? Высматриваю врага среди кустов. Солнечное утро по-прежнему безмятежно. На лицах бойцов — ни тени тревоги, и они не торопятся отвечать на мой вопрос. Но я безошибочно узнаю стрелявшего — по положению рук и автомата, по смущенной улыбке, по глазам. — Зачем стрелял? — Показалось чего-то… — Где? Боец смущенно мнется. Все ясно. Ребята разыгрались. Воспользовавшись тем, что я сплю, а Сураев занят у костра, они переложили связанных кур поближе к канаве, как приманку, — лисичек дразнили. А лисички раздразнили их самих, и вот этот парень — заядлый охотник — выпалил сгоряча. Я отчитал его: — Лучше бы ты на фашиста берег патрон. И поостерегся бы. Как ты не понимаешь! Что за порядок? Дисциплину забыл? Пора привыкнуть, что мы на земле, захваченной врагом… Трудно сказать, какими путями распространялись тогда слухи, но почти все, что делают и даже что готовятся делать гитлеровцы, с поразительной быстротой становилось известно по всей округе. В деревне Селец, расположенной на большаке Лепель — Борисов, кто-то из нашего отряда узнал, что завтра немцы поведут здесь колонну военнопленных. Крестьяне возмущались: — И что гоняют людей! На прошлой неделе их вели из Бегомля в Лепель, теперь — из Лепеля в Борисов. Совсем измучили людей этими перегонами. Кормить не кормят, а гонять гоняют. Да и водят-то одних и тех же. Хотят показать, что вот как много в плен забрали. Думают, что мы не понимаем! Некоторые женщины готовились встречать эту колонну, чтобы помочь, чем могут, попавшим в беду советским людям: незнакомые, а ведь свои! Мы решили внезапным налетом освободить пленных и устроили засаду между деревнями Замоще и Аношки. Дремучий белорусский лес подходит здесь к самой дороге… И как только из чащи его грянули по немецкому конвою наши выстрелы, пленные, еле живые, усталые, изголодавшиеся, доведенные до отчаяния люди, сами бросились на растерявшихся конвоиров. Более половины фашистов было перебито, остальные разбежались. Некоторые из освобожденных присоединились к нам, остальные, разбившись на мелкие группы, пошли на восток в надежде перебраться через линию фронта. Первые шаги и жестокие уроки Мы шли на восток, а вокруг нас советские города и села стонали под пятой оккупантов. Всякий захватчик жесток и ненавистен народу, но гитлеровцы в своей изуверской жестокости превзошли все известные до сих пор примеры. Без счету убивали они ни в чем не повинных мирных жителей, жгли, пытали, зарывали живыми в землю. И все эти зверства не только не преследовались, не запрещались гитлеровским командованием, но, наоборот, поощрялись и восхвалялись. «Уничтожь в себе жалость и сострадание, — говорилось в фашистской памятке солдату, — убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик, — убивай, этим ты спасешь себя от гибели, обеспечишь будущее своей семье и прославишься навеки». Целые деревни предавали фашисты огню за малейшую попытку протеста, уничтожая не успевших скрыться жителей. А в остальных деревнях стремились установить то, что Гитлер называл «новым порядком», го есть полное бесправие, средневеково-крепостнические отношения. Они принуждали советских людей работать на немецких хозяев по 14–15 часов в сутки. Нашу государственную и колхозную землю захватчики отдавали немецким помещикам и кулакам, наши советские предприятия — немецким заводчикам и банкирам. Желая уничтожить самобытность нашего народа и многовековую русскую культуру, они обворовывали, разрушали, сжигали советские учреждения, музеи, памятники искусства и старины — нашу гордость, нашу славу, память о наших великих предках. И советские люди не мирились, не могли примириться с врагом. Местные жители, военнослужащие, оказавшиеся в окружении, партийные и советские работники, специально оставленные для этой цели, организовывали почти в каждом районе вооруженные группы. Так было и на берегу Лукомльского озера. Еще не доходя до него, мы услыхали, что в деревне Симоновичи стоит партизанский отряд. На закате погожего июльского дня подошли к озеру. Направо от лесной дороги побежала тропинка, и мы, свернув на нее, увидели впереди ясную, веселую синеву. Тропинка пошла под уклон, темные суровые дубы расступились, открывая неожиданный после лесной тесноты широкий горизонт. Озеро было неспокойно: свежий западный ветер вспенивал его белыми барашками, которые возникали, исчезали и снова возникали, убегая к далекому противоположному берегу. А там, подернутые легкой дымкой, лежали покатые холмы, темнели домики каких-то селений и четким силуэтом маячила тригонометрическая вышка. Вдоль тропинки, почти до самого берега, шли кусты орешника, за ними виднелась полоска песку, а чуть севернее начиналась деревня. Хаты и огороды протянулись почти параллельно берегу, дальше — опять подъем, пестрые прямоугольники засеянных полей и опять селение: верхушка колокольни торчала над кудрявыми кронами деревьев. Несколько ближе, на мыске, выдвинувшемся в озеро, выглядывал из зелени сада двухэтажный кирпичный дом. Против первой деревни — островок с густыми зарослями тальника и тонкими березками. — Это курорт, — сказал Куликов, оглядываясь кругом. И верно: после тяжелых переходов, неожиданных стычек с немцами, после постоянной настороженности — курортной тишиной пахнуло на нас от этой картины. Дымок курился над хатами. Рыбачья бригада закидывала в воду большой пятидесятиметровый невод. Но сознание того, что враг недалеко, может быть рядом, в соседних деревнях, стало еще острее на фоне этого кажущегося спокойствия. Рыбаки встретили нас приветливо, как и всегда встречали своих защитников русские люди на оккупированной врагом земле. Они поделились с нами уловом, наши ребята помогли им вытягивать невод. Разложили костер, Сураев взялся варить в ведрах уху. — Это Симоновичи? — спросил я у одного из рыбаков, хотя мы сегодня подробно разузнали обо всем у лесника. — Симоновичи. — А там на горе? — Деревня Гурец. — Так и называется? — Так и называется. — А это что? — и я указал на зеленый мысок с кирпичным домом. — Рыбхоз. Раньше тут усадьба была. — Ну и что же, этот Рыбхоз не работает? Уничтожен? — Нет, управляющий ушел, а снасти есть. Ловят еще понемногу. — Для немцев ловят? — Нет, для себя. — Немцы бы и хотели рыбки, да не дается она им, — усмехнулся молодой рыбак. — Дело, товарищи, в том, — объяснил другой, постарше, — что в Рыбхоз приезжали какие-то… Ну, я не знаю, представители ихние, что ли? Мы так поняли, что это и есть капиталист и с ним, должно быть, управляющий. Ну, и конечно, охрана. Привозил их уполномоченный из Холопиничей, от коменданта. Ходили, осматривали, любовались. Уехали, а управляющий задержался. Все выспрашивал да записывал. Рабочих вызывал, тоже всех переписал, словно мы у него крепостные. А потом, когда поехал, наши хлопцы его и прикончили. — Крестьяне прикончили? — Нет, тут у нас военные стоят, командиром у них Василий Иванович. — Рыбак не назвал фамилию Василия Ивановича. Видимо, его не зовут здесь иначе. Оставив группу отдыхать на берегу, я с двумя рыбаками отправился в деревню. На окраине, около огородов, несколько человек варили что-то в большом котле, взятом, наверное, на колхозной ферме. Они были в красноармейских гимнастерках, но без ремней, без пилоток и босиком. — Вы местные? — спросил я, подходя к ним. — Нет, мы из окружения. Военные. — Какой части? И мы разговорились. Вскоре к костру подошел командир этой группы лейтенант Василий Иванович Нелюбов. В этом молодом офицере, невысоком, но коренастом и крепко сложенном, бросались в глаза необычайная подвижность и энергия, резкость и быстрота разговора. Темно-русые волосы, зачесанные назад, слегка кучерявились сбоку, голубые глаза глядели открыто и смело. Несмотря на резкость тона, он сразу располагал к себе, и вполне естественным казалось, что этот энергичный и волевой человек, настоящий советский патриот, стал душою одного из первых партизанских отрядов Белоруссии. Василий Иванович рассказал мне о своей работе, о первых стычках с немцами, главным образом с теми проводниками гитлеровского «нового порядка», который уже начинали насаждать фашисты. Тут же у костра он познакомил меня с другим офицером его отряда младшим лейтенантом Немовым. Немов был тоже молод, но, в противоположность Нелюбову, нетороплив и спокоен. Говорил не быстро и не сразу, как бы обдумывая каждое слово. Чувствовалась в нем большая внутренняя дисциплина и требовательность к себе и к другим. Москвич по происхождению, коммунист, он, видимо, был образцовым офицером. Взвод его, выходивший с боями из окружения, целиком влился в Гурецкий отряд, но и в партизанском отряде сохранил свою цельность, продолжая оставаться взводом регулярной Красной Армии. Немовские бойцы отличались своей выдержанностью и дисциплинированностью. Наша группа объединилась с отрядом Нелюбова, насчитывавшим к тому времени несколько десятков человек. Нелюбов стал командиром объединенного отряда, я — комиссаром. Сейчас, когда вспоминаешь эти первые недели нашей борьбы, многое кажется странным и даже наивным. Но ведь тогда мы только что вступали в партизанскую войну с врагом, вступали безо всякого опыта, без подготовки. Мы совсем открыто занимали две деревни, расположенные рядом, — Гурец и Симоновичи, составляя как бы советский гарнизон на территории, занятой немцами. На колокольне гурецкой церкви установили пулемет и устроили наблюдательный пункт, хотя, по правде сказать, обзор оттуда был невелик: леса, подступившие близко к деревне, стеной закрывали горизонт. Хозяйничал на этом наблюдательном пункте на колокольне боец Литвяков из взвода Немова. Мы вырыли окопы, регулярно выставляли караулы, заняв, как обычная воинская часть, круговую оборону. В гурецкой школе расположился штаб. Может быть, это слово покажется слишком громким — ведь в отряде на первых порах было только 150 человек, — но отсюда исходило руководство смелыми налетами и борьбой с фашистами на 60 километров вокруг. * * * Ясным июльским утром — чуть только начало рассветать — прибежал в штаб Сашка Матрос из сторожевого охранения. — Товарищ командир, там хлопцы на окраине задержали одного. Брешет, как собака, а сам глазами так и шныряет. — Ну что же, ведите сюда, — ответил я, — мы с ним потолкуем. Привел широкоплечего парня в красноармейской форме с плащ-палаткой, переброшенной через плечо. Он не стал дожидаться, пока его спросят, а сразу же, переступив порог и вытянувшись в струнку, отрапортовал: — Старший лейтенант Щербина. Прислан по спецзаданию для работы в тылу. Несколько секунд мы молча разглядывали друг друга. Может быть, мои товарищи и недоверчиво отнеслись к задержанному, но мне этот парень понравился сразу. И вовсе он не шнырял глазами: лицо у него было открытое, смелое и взгляд прямой. Тишину нарушил Нелюбов. — Говоришь, прислан для работы, так почему же ты не работаешь? Где твои люди? Щербина замялся. — Люди?.. Нет у меня людей. Погибли мои люди. Вот теперь я и пришел до вас. И он виновато улыбнулся. — Садитесь, рассказывайте. Из его слов мы узнали, что три человека, переброшенных вместе с ним через линию фронта, погибли в первой же стычке с немцами, и он некоторое время скитался, ища встречи с партизанами. Около Полоцка, где он служил прежде и где у него были верные люди, он собрал и сумел спрятать оружие и боеприпасы, рассчитывая, что они пригодятся или ему, если он сам сорганизует группу, или партизанам, если он их встретит. Мы поверили Щербине, но решили все же испытать его. Пускай он сам вместе с одним из наших людей отправится к Полоцку и доставит в Гурец спрятанное оружие. Оружия у нас не хватало. Договорились с председателем колхоза — он написал справки, что колхозники Щербина и Литвяков отправляются в Полоцк за лошадьми, уведенными из деревни во время отхода Красной Армии. Переодели обоих в гражданское платье и отправили. Прошло дней десять-пятнадцать, и в половине августа, грохоча по пыльной дороге, в деревню въехала телега, нагруженная соломой. Наши путешественники шли рядом, понукая усталых лошадей. Они были голодны и веселы. Черная борода, выросшая за эти дни, обрамляла подбородок Щербины, и на веснушчатом лице Литвякова появились довольно длинные, но негустые рыжеватые волосы. — Принимай оружие! Под соломой оказалось два станковых пулемета, ручные пулеметы, винтовки, патроны. — Задание выполнено. Литвяков, доложите, как было дело. И Литвяков рассказал. — Ну, вот как было дело… Прошли мы отсюда километров двадцать и видим, что так, пожалуй, придется тащиться больше месяца. В первой же деревне запрягли пару лошадей и давай на колесах до самого места. Я хотел проселком, думал, так спокойнее, а он (кивок в сторону Щербины) — нет, сворачивай на большак. И верно: едем открыто, мы тут и немцы тут. «А ну как догадаются?» — думаю. А они и не смотрят. Должно быть, считают, что нас уже проверяли. Только под конец задержали: колонна артиллерии шла. Посмотрели документы, не знаю, чего уж они там поняли, но говорят: «Пошоль! Вайтер!» Тут Василь Васильевич (опять кивок на Щербину) и выдумал тянуться вслед за колонной, по крайней мере, больше проверять не будут. Так и ехали… Ну… Потом, как добрались до места, забрали оружие и к вечеру погрузились. Назад. Воз тяжелый. Лошади еле ноги передвигают. Я опять смотрю на немцев с опаской. Как не догадаться, что в соломе не может быть такой тяжести!.. Да тут еще случай вышел. Остановились в одной деревне, только лошадей выпрягли — глядим: к хате подъезжают две машины немцев. Вылезают и в хату, а другие остались во дворе. У меня сердце так и екнуло. А Щербина кружится вокруг подводы, поправляет солому. Да еще заговаривает с немцами: про погоду, не хочет ли пан покушать, глаза отводит. Я вижу такое дело, стал запрягать. Выезжаем на улицу, а лошади заупрямились — ведь не отдохнули. А немцы в спину смотрят, кто знает, чего им придет в голову. Не знаю, как и выбрались. Щербина идет рядом и смеется: «Что, говорит, струсил? Ничего, брат, у меня у самого кошки на душе скребут»… Вот… Так и доехали… С уважением и, пожалуй, даже с восхищением глядел Литвяков на Щербину. А тот, не принимая участия в разговоре, доедал вторую миску каши. Партизанский экзамен он выдержал. * * * Вечером собрали совещание в штабе. Кроме руководителей Гурецкого отряда, на нем присутствовал полковник Кучеров, явившийся к нам накануне. Он был направлен в распоряжение уполномоченного ЦК и рассчитывал застать его у нас. Мы знали, что уполномоченный ЦК находится где-то на Витебщине, но еще не видали его и непосредственной связи с ним не имели. Незадолго до этого в Гурец приходил человек, сообщивший, что уполномоченный хочет увидеться с нами, да и мы сами стремились связаться с ним, но ни определенного места, ни времени для встречи посланный указать не мог. Надо было отыскивать его самим где-то к востоку, в районе Сенно. На совещании решили направить туда одну из наших боевых групп, которая; должна была связаться не только с уполномоченным ЦК, но и с партизанскими отрядами этих районов и одновременно произвести ряд налетов на фашистские машины на шоссе Витебск — Орша. Дорога эта имела большое значение для гитлеровцев, и и до сих пор, по нашим сведениям, на ней было большое движение. Руководство этой эскпедицией я взял на себя. Кучеров должен был идти с нами. Кроме того, на совещании говорили об уничтожении всяческих зародышей фашистской власти на местах (это взял на себя Нелюбов), о борьбе с захватчиками за продовольствие, чтобы ни одного килограмма мяса, ни одного килограмма зерна не сдавали крестьяне врагу (это наша общая и постоянная забота), и о новых наших операциях. В первую очередь надо было ударить на Холопиничи — центр нашего района. Это было рискованное предприятие: в Холопиничах, как мы знали, стояло не меньше батальона немцев, а мы не могли выделить на это дело большую группу. Однако, считая себя хозяевами, фашисты, конечно, не ожидали появления партизан в районном центре, чувствовали себя свободно, были не особенно бдительны. Это мы тоже знали, и на этом строился наш расчет. Дерзкий налет возглавил Куликов. Выступили партизаны утром, на крестьянских подводах, переодетые в деревенскую одежду, будто бы колхозники едут на базар. Оружие спрятали в сене. Километра за три до районного центра свернули в лес. Оставив здесь группу и подводы, Куликов с Матросом, Сураевым и Литвяковым пошли вперед и на мосту, с которого уже видно было Холопиничи, остановили молодую женщину. — Вы, извиняюсь, здешняя? — Здешняя. — А немцев у вас богато? — Богато. — А где они квартируют? Женщина рассказала, что размещаются немцы в школе, посреди местечка. Почти все там, и сам комендант с ними. А сейчас (время подходило к двум часам) они собираются обедать. Вот и все. И этого было достаточно Куликову: план нападения уже созрел у него в голове. Подступы к Холопиничам хорошие: лес подходит к самому местечку с северо-востока. Этим лесом, а потом огородами несколько человек во главе с Немовым вышли на юго-восточную окраину и засели возле дороги Холопиничи — Крупки. Сураев с группой подобрался почти к самой школе. Александров с четырьмя бойцами установил на высоте, около южной окраины, пулемет так, чтобы простреливать одну из улиц и площадь, где стоит школа. А сам Куликов с двумя пулеметами (с ним остались Сашка Матрос, Литвяков, Горячев и Никитин) решил начать бой ударом в лоб. На подводе въехали они в местечко, недалеко от площади остановили лошадь и направились к угловой хате. Немцы в это время, скинув мундиры и без оружия, выстраивались в очередь за обедом. Дымила походная кухня, звенели котелки, громкие голоса перекликались на непонятном языке. Никто не обратил внимания на пятерых крестьян, приехавших, казалось, с самыми мирными целями. И вдруг в руках одного из них (это был Куликов) загрохотал автомат. Другой «крестьянин» (Сашка Матрос) успел вытащить из телеги пулемет и открыл огонь из-за угла хаты. С огородов ответил им пулемет Немова. Испуганные немцы хлынули было в школьный сад, но Матрос и Куликов, перебравшись через изгородь, встретили их и там своими пулями. Какой-то офицер выскочил на крыльцо. Размахивая пистолетом, он выкрикивал слова команды и ругательства, но его никто не слушал. Спуститься с крыльца он не успел: очередь куликовского автомата скосила его. Растерявшиеся фашисты, подгоняемые выстрелами со всех сторон, бросились по дороге на Крупки, но там их встретил огонь группы Александрова. К вечеру партизаны, целые и невредимые, отправились в обратный путь, а над Холопиничами всю ночь одна за другой взлетали ракеты. Утром узнали, что немцы спешно покинули Холопиничи, увозя на двух машинах убитых и раненых. Убитым оказался и комендант местечка, майор жандармерии. * * * Одной из основных наших задач была борьба с гитлеровскими прислужниками на местах, с теми органами власти, которые насаждали захватчики. Очевидно, фашисты еще до войны начали подбирать для этого «кадры» среди того отребья, что было выброшено из нашей страны революцией. Буржуазные националисты всех мастей, бывшие белогвардейцы и их сынки тащились за фашистской армией по мере ее продвижения и оседали в оккупированных областях в виде бургомистров, старост, комендантов, полицаев и т. д. Кроме того, фашисты отыскивали и тех нестойких людей, которые, оказавшись в германском плену во время первой мировой войны, были завербованы там, дали подписку работать в качестве шпионов и теперь перешли к гитлеровцам по наследству от кайзеровской разведки. Таков был, например, чашницкий бургомистр Сорока. Эти подонки составляли как бы ядро, они старались сгруппировать вокруг себя всех, способных предать или продать Родину, разложившихся, опустившихся людей; пьяниц и уголовников. Нелюбов организовал рейд по окрестным селениям, преследуя этих предателей и расправляясь с ними. Народ сочувствовал и помогал партизанам в этом деле. Любопытный эпизод произошел в селе Кисели. Из Чашников приехал представитель бургомистра для организации полиции в помощь немецким властям. Собрали народ. Приехавший выступил с речью, в которой пытался изобразить приход немцев как благодеяние. Он «объяснял» и расхваливал так называемый «новый порядок» и превозносил Гитлера. В толпе стояли переодетые Нелюбов и Сураев. Нелюбов не выдержал этой брехни и оборвал оратора. — Ты говоришь, что немецкая власть хороша? Порядок нам принесла?.. Порядок, говоришь?.. Получай свой порядок! И не успел растерявшийся предатель посторониться или спрятаться, как Нелюбов в упор выстрелил в него прямо при всем собрании. Потом обернулся к народу: — Товарищи! Это — предатели народа, они на задних лапках ходят перед фашистами. Кто будет им помогать — пускай на себя пеняет. Колхозники возбужденно и радостно слушали, а один сказал: — Мы эту падаль сейчас сами уберем, так что хозяева его не разыщут, да и никто не узнает, что тут было. В это же время Василий Кащинский с двумя товарищами послан был на дорогу Борисов — Орша. Несколько слов о Кащинском и о том, как он появился в нашем отряде. Младший лейтенант, призванный из запаса во время войны, он не успел еще доехать до своей части, как оказался в окружении. С небольшой группой таких же необмундированных военнослужащих он двинулся на восток, чтобы присоединиться к Красной Армии. Необходимо было соблюдать строжайшую осторожность и не попадаться на глаза фашистам, которые и необмундированных хватали по первому подозрению. Недалеко от Кащина, оставив своих товарищей в лесу, вышел он на разведку и разговорился с крестьянками, работавшими в поле. А тут как раз подъехали немцы на машинах. Василий показался подозрительным, и его уже собирались арестовать, но одна из женщин выручила его. — Пане, пане, — закричала она фашистам, — это наш! Это кащинский! Бригадир. Что мы, одни женщины, будем без бригадира делать? Другие дружно поддержали ее. Василий, конечно, также подтвердил, что он кащинский. Немцы уехали. Подошли товарищи из леса. «Кащинский» поблагодарил женщин, хотел уходить, но его остановили. — Оставайся. Ты теперь все равно кащйнский. Будешь у нас бригадиром. Он остался. И отсюда повелось: Кащинский да Кащинский. Но долго он в Кащине не прожил. Когда наши партизаны явились туда, чтобы уничтожить маслозавод, Василий прибежал к ним. — Возьмите меня с собой. Что я тут буду киснуть! И вместе с ними пришел в Гурец. — Вот, — сказали мне, — новичка привели. Кащинский. Я сначала подумал, что это фамилия, но даже после того, когда ошибка выяснилась, прозвище так прилипло к парию, стало таким привычным, что мы его и не звали по-другому, и только немногие знали, что настоящая его фамилия Григорьев. Парень оказался дельный. В поход под Борисов мы назначили его старшим. Инициаторами этой операции были опытный сапер Рогуля и младший сержант Швецов, тоже хорошо знакомый с подрывным делом. Может быть, они немного соскучились по своей специальности, но, главное, они лучше других представляли себе, как много вреда может она принести врагу. Взрывчатки у нас не было — они ее достали у рабочих Рыбхоза (должно быть, в мирное время лед подрывали на озере), а у Рогули сохранилось еще несколько взрывателей. Таким образом, боеприпасами экспедиция была обеспечена. Но как добираться до места? Далекий и незнакомый путь. — Карту бы надо, — сказал Кащинский. — А где я тебе возьму? Иди так. Ты на своей земле. Язык до Киева доведет, — ответил я. — Да разве это можно идти и спрашивать? Эдак немцы узнают обо всем раньше нашего прихода. — Придется брать проводника. Начали искать и в первую очередь обратились к учительницам гурецкой школы, которые тут и жили, рядом с нашим штабом. Они к нам привыкли, и мы к ним привыкли, присмотрелись. Они не только сочувствовали нам, но часто и охотно выполняли поручения по связи и по разведке. Одна из учительниц предложила: — Я сама поведу. Мой муж тоже, наверно, в окружении. Может быть, так же вот ходит в партизанах. — А дорогу хорошо знаете? — Знаю. Я сама из тех мест. Ребенка своего, девочку полутора лет, оставила с подругой, оделась попроще, чтобы не обращать на себя внимания, и пошла. Четверо суток добирались они до места. Перед каждой деревней проводница выходила вперед, узнавала, нет ли тут немцев, и двигалась дальше на некотором расстоянии от группы, будто бы они идут отдельно. Перед шоссейной магистралью Москва — Минск пролежали в кустах целый день и почти всю ночь: взад и вперед сновали по ней машины, тянулись обозы, шагали фашистские солдаты. Только под утро движение прекратилось. Вышли к железной дороге на перегоне Борисов — Крупки и опять залегли, следили за поездами, дожидались ночи. Но зато результаты сторицей вознаградили подрывников и за терпение, и за трудную дорогу: взрывом уничтожен был паровоз и восемь вагонов. Группа вернулась обратно без потерь и в приподнятом настроении. Еще бы — первая железнодорожная диверсия! * * * Я, полковник Кучеров и капитан Оглоблин с группой в семь человек отправились в район Сенно и на шоссе Витебск — Орша. Я уже упоминал о наших задачах: встретиться с уполномоченным ЦК, связаться с другими партизанскими отрядами и нарушить движение фашистских машин по шоссейной дороге. О партизанах мы услыхали от крестьян в первый же день пути и вскоре в лесу, недалеко от Череи, встретили целую группу народных мстителей — 18 молодых бойцов под командой лейтенанта Перевышко, перед самым началом войны окончившего минометное училище. Около месяца они боролись с захватчиками в Толочинском районе и вынуждены были уйти оттуда, когда фашисты устроили на них облаву. Узнав о цели нашего похода, молодые партизаны присоединились к нам. Им это дело было знакомо: четыре фашистские машины, они уже уничтожили. Дальше шли вместе, и, начиная с этой экспедиции, вся группа Перевышко стала частью Гурецкого отряда. Человек не всегда открывается сразу, иногда очень трудно найти ключ к его сердцу. Мрачно шагая рядом со мной, Перевышко долго отмалчивался, отвечая на мои вопросы односложно и подчеркнуто резко, но уж видно было, что в этой сумрачности, в этой резкости есть что-то нарочитое. Он сдвигает брови, сутулится, что несколько скрадывает его высокий рост, встряхивает головой так, что непокорный черный чуб свисает почти до самых бровей. Ему только что минуло двадцать лет, а хочется быть суровым испытанным воином, таким же, как отец. Единственный сын военного, командира части, он вырос где-то в Закавказье, немного избалован, иногда заносчив и излишне задорен, но отходчив, искренен и вовсе не так скрытен, как казалось на первых порах. Чувствовалась в нем порядочная начитанность, хотя он и не выставлял ее напоказ; в хорошем настроении хорошим друзьям он умел много и интересно рассказать. В военную школу он пошел со второго курса института журналистики. Партизанская война захватила его своей романтикой, в хорошем смысле этого слова. Прямой и честный, смелый, иногда до безрассудства, он целиком отдался борьбе и, кажется, даже не понимал, как в такое время можно думать о чем-либо другом. К концу первого нашего совместного похода он начал глядеть на меня не так хмуро, отвечал охотнее, а иногда сквозь напускную суровость что-то совсем ребячье — наивное и радостное — вспыхивало в его глазах. Обычно эго бывало тогда, когда заговаривал с ним боец из их же группы Саша Черпаков. Недолгая, но крепкая дружба связала их, на первый взгляд таких непохожих друг на друга. Черпаков, в противоположность Перевышко, был румян, неизменно весел, по-детски добродушен и прост. Но ведь и у Перевышко под мрачной внешностью таилось такое же доброе и отзывчивое, золотое русское сердце. За это, должно быть, и прощали ему товарищи его резкость, задиристость, ненужную иногда насмешливость. Да и я, присмотревшись поближе, полюбил этого юношу со всеми его странностями, привязался к нему, поняв, что таким он и должен быть, что я уже давно и очень близко знаю его. …Дня через три мы вышли на шоссе Витебск — Орша. Выбрали удобное, укрытое место у самой дороги и залегли, ведя наблюдение в обе стороны. — Идут, — громким шепотом сказал Перевышко, хватаясь за гранату. И действительно, через несколько минут показались четыре машины — одна за другой. Когда до них осталось не более 25 метров, полетели гранаты, затрещал пулемет. Первая машина, потеряв управление, свалилась в кювет, остальные, не успев затормозить, наехали друг на друга. Еще три десятка гитлеровцев нашли себе могилу на белорусской земле. В одной из машин ехали штатские. Двое из них уцелели, и мы заинтересовались: кто такие эти немолодые немцы с солидными животиками, в элегантных костюмах, шитых, сразу видно, на заказ. Увели в лес и допросили. Оказалось, что один из них крупный гражданский чиновник. С ним ехали его помощники, какие-то специалисты и охрана. Целью их путешествия были Видокский и Моисеевский спиртозаводы, совхозы и другие предприятия окружающих районов. Нервно поправляя седеющие, туго закрученные усы, стараясь не терять своей важности, чиновник объяснил нам через случайного переводчика (его постоянный переводчик был убит), что он не военный, он просто приехал налаживать немецкое хозяйство и что (наивная попытка задобрить нас!) он согласен забыть наше недостойное, по его мнению, поведение по отношению к нему — представителю великой Германии. Но он требует (а голос у него дрожал), чтобы мы немедленно освободили его, дабы он мог продолжать свою «деятельность». — Хозяйствование! — повторял Кучеров, слушая медленные слова переводчика. — Рациональная эксплуатация!.. Требует!.. А в это время один из партизан принес несколько оригинальных трофеев, взятых им при осмотре машин. — Смотрите! Вот что делается! Вот они какой груз везли! Заранее заготовили! Это были сравнительно небольшие вывески: светло-серый фон и черные надписи, сверху — немецкие, снизу — русские. Я не помню текста, но колючие и прихотливо завитые готические буквы под зловещим орлом со свастикой, фашистской эмблемой, поразили меня. Ясно представилась улица захваченного врагом русского города с такими вот гитлеровскими клеймами над дверями и на стенах домов… Однажды мы остановились на отдых в лесу недалеко от Адамовки Сеннинского района. Была половина сентября — время желтых листьев, туманов и грибов. День задался пасмурный, лес неприветливо шумел. Мы вертели цигарки из свирепого самосада, от которого в горле перехватывало, и про который говорят: один курит — двенадцать болеют. Тут подошел колхозник с корзиной грибов. Тоже присел покурить, угостил хорошей бийской махоркой, разговорился, и чувствовалось, что он неспроста рассказывает нам местные новости, что он что-то не договаривает и в то же время присматривается к нам. Наконец он отозвал Кучерова в сторону: «Мне бы вам два словечка сказать…» и предложил устроить полковнику встречу с уполномоченным ЦК. Вот уж, как говорится, на ловца и зверь бежит! Ясно, что не случайно подсел к нам этот колхозник, и в лесу он наверняка искал не грибы, а встречи с нами. Кучеров обрадовался — такая удача! Да и я обрадовался, пожалуй, не меньше его — ведь и мне была необходима эта встреча. Договорились. Встреча произошла на другой день около Курейши, прямо в поле, в копнах только что скошенного овса. Наш проводник привел из деревни троих. Один показался мне знакомым — это и был уполномоченный. Он тоже признал меня. — Вы не были на первой белостокской партийной конференции? — Был. — Ну вот, значит, там и встречались. И сразу, как старые товарищи, мы заговорили на «ты», вспомнили прежних друзей. — Да, да… Исаев отозван в распоряжение ЦК… А ты кого видел?.. Ухаров, говоришь… Помню… Ну, этот справится! Многие наши общие знакомые ушли в армию, некоторые уже погибли. А вот он (и одновременно с ним ряд других работников) получил задание вернуться на землю, захваченную фашистами, для организации партизанского движения. Я рассказал ему о нашем отрядё и о тех отрядах, которые знаю, а он мне о лиознинском совещании ЦК КП(б)Б, которое проводил товарищ Пономаренко, о тех задачах, которые партия ставит перед партизанами, о размахе всенародного сопротивления врагу и об упорных боях, развертывающихся сейчас под Смоленском. — Да, немцы пока еще обладают техническим и численным превосходством. Они собрали технику со всей Европы. Это позволило им добиться тактического успеха. Но это ненадолго. У нас сейчас подтягиваются резервы, которые скоро вступят в бой. И партизаны не должны сидеть сложа руки. В Курейше мы встретились с представителем Сеннинского райкома, который возглавлял довольно крупный партизанский отряд. У сеннинцев была связь с Москвой, а нам как раз не хватало связи. И тут невольно я заговорил с уполномоченным ЦК о наших трудностях и сомнениях. Может быть, лучше было бы, если бы мы присоединились к Сеннинскому отряду? Тут все-таки постоянное руководство из центра, а мы предоставлены сами себе, ведем работу на ощупь. Многие из наших бойцов только и мечтают, как бы выбраться из немецкого тыла, а иногда заводят разговор о том, чтобы сделать это организованно, всем отрядом. Я и сам не думал, что так долго придется партизанить, и считал, что в регулярной армии мог бы принести больше пользы. Уполномоченный ответил мне довольно резко: — Сейчас не время ходить с места на место. На Большой земле люди найдутся. А мы должны создавать отряды здесь. У нас здесь война. Понимаете? В каждом районе. И чем больше отрядов, тем лучше. Пускай они еще маленькие — вырастут, обрастут активом… Чтобы земля горела у гитлеровцев под ногами!.. Вот и вы возвращайтесь обратно и действуйте самостоятельно. В каждом районе должен быть представитель ЦК. Отыщите его, свяжитесь с ним… И вот вы говорите: на ощупь. А иначе и быть не может. Надо приобретать опыт. Опыт гражданской войны нас не устраивает: не то время, и враг не тот, Вам, военному, это должно быть особенно ясно… Да, ясно… Встреча с уполномоченным ЦК помогла мне разобраться во многом. Вернемся и будем партизанить, и мысль о переходе через линию фронта выбросим из головы… Вот бы только наладить связь с Москвой!.. Когда-то у нас будет своя радиостанция?.. …Кучеров остался в Курейше, а с нами вместе пошли два человека, которые должны были выйти в Минскую область, а может быть, пробраться дальше на запад, чтобы поднимать и там партизанскую войну. * * * …Находились отщепенцы, которым немецкая оккупация была на руку. С одним из таких столкнулись мы, возвращаясь из Курейши. Еще по дороге узнали от крестьян, что в маленькую деревеньку (названия не помню) около Видоков вернулся раскулаченный мироед. Фашисты помогали ему собрать то, что было у него отобрано при раскулачивании, предоставили разные льготы и даже лесу дали на постройку дома. Признали своего. Дошли мы до деревни — и в самом деле: лежит штабель свежих бревен, двое мужиков пилят их, а вокруг ходит хозяином такой дядька, что сразу признаешь «бывшего». Нас он, кажется, не заметил. Мы свернули в проулок и за огородами остановились отдохнуть. — Надо бы позавтракать. Нельзя ли чего достать в деревне? Иди-ка, Ваня, поговори с этим толстым, у него на всех хватит. Да не так: оружие-то спрячь, чтобы не смущать его сразу… И не один. Вот вы втроем пойдете. Ребята пошли, тихо-мирно попросили у кулака накормить их. Он отказался. — Ничего я вам не дам. А вот если хотите — работайте. Что вам попусту ходить? Я вас и кормить буду, и зарегистрирую, как полагается. Видно, чувствует свою силу при фашистских порядках. Наши посланцы самым наивным тоном спрашивают: — А ты сам-то кто такой? Смотрит на них сверху вниз и отвечает: — Было время — раскулачили, а теперь я в своих правах. Наших зло взяло. — А чем кормить будешь? — Да вот кабанчика зарезал. Овечки есть… Хорошо сработаете, голодными не останетесь. — А мы и так сыты будем… Вздумал партизан в батраки нанимать! И тут же реквизировали у него этого кабанчика и скрылись в лесу. Через несколько дней повстречались мы еще с одним выходцем из старого мира. Дело в том, что гитлеровцы, изыскивая все новые способы духовного порабощения нашего народа, сделались вдруг строгими ревнителями православной веры, распорядились восстановить закрытые церкви и приготовить помещения для священнослужителей. По новому приказу обязательно надо было крестить всех детей, и не только новорожденных, но и родившихся раньше, в советское время, и некрещенных. Ослушникам грозила жестокая кара. И по такому же строгому приказу все религиозные обряды можно было совершать только с ведома немецких властей. Венчаться и то надо было идти за разрешением в комендатуру. Крестьяне с усмешками рассказывали, что по району ужа разъезжает какой-то поп, работающий в контакте с комендантами и полицией. Он и крестит, и отпевает, и венчает, словом, всеми силами старается вернуть крестьян в лоно православной церкви. — Не было попа — так привезли. — Да какой он поп! Он — не настоящий. Бороду и то не успел отрастить. — А тебе настоящего нужно? Мы нарочно завернули в деревню, где в это время гастролировал разъездной поп. Необычайная картина представилась нашим глазам: стоят посреди улицы ребятишки от двух до двенадцати лет, а перед ними топчется откормленный дядя в поповской рясе и с крестом, но бритый. Он что-то бормочет над детскими головками и тут же поливает их из кувшина водой. Отрываясь от этого занятия, он покрикивает на женщин, которые приносят и укладывают в стоящую поодаль телегу яйца, гусей, какие-то мешки и свертки. Мы подошли. — Ты кто такой? — Я — батюшка этого района. — А что ты делаешь? — Детей крещу. — Ишь ты, новоявленный Иван-креститель! Поп обиделся. Судя по виду и тону, он был пьян, неясно понимал, с кем имеет дело, но говорил солидно, очевидно чувствуя себя важной персоной. — Священное таинство. Нельзя смеяться. — И вдруг спохватился. — Мешаете вы мне. Я с этими не кончил, а там других ведут! Действительно: с дальнего конца деревни показалась новая толпа ребятишек под конвоем пяти полицаев. Я понял, что шутки надо кончать. — Ну, ребята, займемся полицией!.. А ты, священнослужитель, перестань плескаться водой!.. Постереги его, Ваня! Полицаи не довели дело до схватки. У них оказалась еще одна запряженная подвода, на которой они и умчались, увидев опасность. О попе-гастролере они позабыли, и мы могли побеседовать с ним на свободе. А он, протрезвев немного и кое-как разобравшись в обстановке, держался уже не так важно. — Откуда ты взялся, креститель? Что-то раньше крестьяне не видали тебя в этих местах. — Я недавно приехал. — Вот я и спрашиваю: откуда? Он замялся и только после повторного вопроса ответил, что вернулся из Польши. — Какие же в Польше попы? Ведь там — ксендзы. — Нет, я православный, я — русский. — Чего же ты в Польше делал? — Судьба занесла. — Что за судьба? Белогвардеец, наверно! Поп снова замялся, но ответить все-таки пришлось. Пришлось рассказать все начистоту. Когда-то он был офицером царской армии, служил у Деникина, потом у Булак-Балаховича, а когда Булак-Балаховича прогнали, остался в Польше. Преподавал русский язык, но платили мало. Переменил профессию — стал дьяконом в православной церкви. Это было гораздо выгоднее. С приходом гитлеровцев в 1939 году опять сделался преподавателем, обучал немецких офицеров русскому языку. А теперь вот его назначили священником. Разговор происходил на улице на глазах у крестьян и партизан, и даже ребятишки, которым позволено было разойтись, слушали с разинутыми ртами. Довольные происшествием, они перемигивались и пересмеивались, поглядывая на импортного попа. А взрослые были возмущены, и по их единогласному требованию мы избавили район от назначенного немцами пастыря. * * * Немного спустя случилось нам после удачной диверсии зайти в Моисеевку, где мы хотели и отдохнуть, и перекусить. Была ночь, темень, и мы, как обычно, шли гуськом. Я впереди, на груди у меня автомат, а правая рука в кармане нащупывает гранату «Ф-1» — это вошло в привычку. Вдруг у самой околицы из темноты раздается окрик: — Хальт! Я даже подумать ничего не успел. Машинально выхватил гранату и, сорвав кольцо, бросил в направлении голоса. Взрыв… Крики… Пока немцы, занимавшие деревню, пришли в себя, мы скрылись в темноте. Слушая начавшуюся стрельбу и видя взлетающие кверху ракеты, бойцы переговаривались: — Надо было разведку вперед послать — тогда бы ничего не случилось. — Да-а! Не будь этой гранаты — туго бы нам пришлось. — Карманная артиллерия! — Для партизан граната — все! Это было одним из тех наглядных уроков, которыми изобиловала наша партизанская практика, и хорошо, что он обошелся без жертв. Следующий урок был более жестоким и стоил нам очень дорого. * * * Немцев не на шутку стал беспокоить рост партизанской активности. Начались карательные экспедиции. В ночь на 17 сентября полк фашистов, специально вызванный из Лепеля, подошел к гурецким заставам сразу по нескольким дорогам. Тут и сказалась тактическая несостоятельность нашего тогдашнего расположения. Дозоры были выдвинуты слишком близко, а с колокольни, как она ни была высока, можно было увидеть противника только тогда, когда он выйдет из леса, то есть километра за полтора. Партизаны стояли на квартирах по одному, по два; большинство расположилось в Симоновичах; немало времени надо было потратить, чтобы поднять их, собрать и довести до Гурца. А фашисты, которых вели предатели-полицаи, хорошо знакомые с местностью, шли без разведки и с ходу вступили в бой большими силами. Неожиданность удара дезорганизовала нашу оборону. Часть партизан, не приняв боя, укрылась на островке. Другая часть, отбиваяоь, отошла в лес южнее Симоновичей. А некоторые партизаны, прижатые к озеру, нашли убежище в камышах и там — в воде — переждали облаву. Тяжелые потери понес отряд, но особенно горька нам была гибель командира Нелюбова и Саши Черпакова. Нелюбов жил в поселке между деревнями. Он проснулся, услышав стрельбу в Гурце. Прибежал связной: «Немцы окружают!» Василий Иванович бросился в Симоновичи, но враги, наступая от Столбцов, перерезали дорогу, и он столкнулся с ними около гурецкого кладбища. Фашисты хотели взять его живым, он отстреливался, успел убить одного из нападавших, а потом и сам был тяжело ранен. Патронов не осталось. Гитлеровцы захватили командира, привели его в Симоновичи, долго допрашивали, но ничего не добились. Ранним утром немцы собрали на выгоне все мужское население деревни — и старых и малых. Четверо крестьян под угрозой автоматов вырыли могилу. Солдаты подвели к ней Нелюбова, еле державшегося на ногах от слабости и потери крови, какой-то тряпицей завязали ему глаза. Офицер сказал короткую речь, переводчик перевел, что, дескать, теперь советской власти «капут», что всех, кто будет сопротивляться «великой Германии», ждет виселица или расстрел. Потом — короткая команда. Конвоиры отошли, семеро палачей взяли автоматы на изготовку. Василий Иванович собрал последние силы, выпрямился, сорвал повязку и крикнул, глядя на дула автоматов: — Прощайте, товарищи! Погибаю за Родину! Нелюбов — коммунист, первый организатор и командир Гурецкого отряда, собравший на берегу Лукомльского озера значительную группу и начавший активную борьбу с захватчиками еще до нашего прихода, пользовался большой популярностью среди населения. Во всех окрестных селах знали Василия Ивановича. А он, суровый и беспощадный воин, любил жизнь, любил людей, любил детей. У него и у самого осталось дома двое малышей, и он, бывало, вспоминал, глядя на случайно встреченную на улице девочку: — Вот, товарищ комиссар, такая же и у меня растет. А как он любил песни! Как он запевал под баян саратовские частушки!.. Саша Черпаков был еще совсем молодой. Комсомолец. Румяный и голубоглазый романтик с чистой и открытой душой, любимец всего отряда. Всем нам была тяжела его гибель, а Перевышко сделался еще мрачнее и суровее и некоторое время места себе найти не мог. На другой день после боя партизаны хоронили погибших. Сошлись крестьяне, чтобы попрощаться с Василием Ивановичем. В сборе был и весь отряд. С волнением слушали люди суровые и короткие прощальные речи — идущую от всего сердца клятву жестоко отомстить врагу за смерть героев. Мы вернулись из своей далекой экспедиции на шоссе Витебск — Орша после облавы. Гурецкого отряда, такого, каким я его оставил, уходя, уже не существовало. Большая часть его, во главе со Щербиной, пошла в Дераженские леса, чтобы там продолжать борьбу. Другие отправились на восток в надежде перейти линию фронта и присоединиться, к Красной Армии. Некоторые, наименее устойчивые, разбрелись по деревням. На месте остались группа Куликова, человек десять, значительно поредевший взвод Немова, тоже около десяти человек, да присоединившаяся к нам группа Перевышко. И хотя фашисты сразу же после облавы покинули «партизанские деревни», наши товарищи не рискнули возвращаться туда: жестокий опыт подсказал им, что в деревнях партизанам жить нельзя. В Столбецком лесу, на широкой поляне, раскинулся их лагерь — примитивные шалаши из жердей в два ската. Организовал этот лагерь и объединял оставшихся Немов. Работа наша в это время несколько изменилась. Мы организовали ряд диверсионно-террористических групп, которые неожиданными нападениями и диверсиями наводили страх на захватчиков. В этой борьбе отличился Павел Петрович Куликов, или «генерал Кулик», так называли его напуганные немцы. Занятые поисками неуловимых врагов, гитлеровцы гонялись главным образом за «генералом Куликом» и, конечно, совершенно безуспешно. А Куликов спокойно заходил в любой населенный пункт под видом обыкновенного крестьянина, заговаривал, закуривал с теми, кто его ловил. Дошло до того, что этот до дерзости смелый человек явился в чашниковское гестапо и, сообщив, что он знает «генерала Кулика», обещал помочь в розысках. Он вошел в доверие к гестаповцам и добывал для нас важные сведения. * * * Мы упрямо продолжали свою жестокую и трудную борьбу, но вели ее, как я уже говорил, почти вслепую. Никого из нас не удовлетворяла такая работа. Конечно, общая ориентировка у нас была, но конкретного и четкого руководства нам не хватало. Мы словно во тьме блуждали, не имея связи с Москвой, не слыша ее голоса. На оккупированной территории немцы отобрали все радиоприемники, и даже сводки Информбюро доходили до нас изредка и с большим опозданием. В связи с этим вспоминается мне один примечательный человек. Я его помню под именем Максима. Пятидесятилетний колхозник, инвалид, потерявший ногу еще в первую мировую войну, он жил в Климовичах в новом, даже не вполне законченном доме, который помог ему построить колхоз. Высокий, с черными волосами, слегка тронутыми сединой, со строгим смуглым лицом, он, несмотря на инвалидность, был человеком неиссякаемой энергии. Активный колхозник при Советской власти, таким же активным советским гражданином остался он и в дни оккупации. Не участвуя непосредственно в деятельности партизанских групп, он, тем не менее, приносил им неоценимую пользу — держал связь с партийным подпольем Витебска и Орши, доставлял руководящие указания. У себя в хате он хитро замаскировал радиоприемник, регулярно записывал последние известия, следил за всем, что передавали ежедневно с Большой земли. Мы пришли к нему с нашим связным поздно — радиопередачи уже кончились, но он рассказал нам все, что передавали сегодня, а под конец предложил: — А если хотите, утром послушаете сами. Можно и переночевать у меня. Переночевали. Разбудил он нас до рассвета. — Слушайте! Передача еще не начиналась, станция имени Коминтерна давала настройку, и нас поразили чистые и легкие звуки, сразу напоминавшие о мире, о доме, о настоящей советской жизни. Потом — «Интернационал». Как давно мы его не слыхали! И наконец сводка. Вот чего мы ждали!.. В обычной формулировке «Продолжались бои…» хотели разгадать что-то большее. По перечислению направлений, на которых идут бои, старались представить себе мысленно линию фронтов на карте. Жадно ловили мелкие эпизоды. Записывали все, что могли, А потом была мирная сводка — об уборке хлеба, о трудовых достижениях советских людей. И это все мы слушали так же жадно и не могли наслушаться: последние известия кончились. Максим не выключил радиоприемник, и диктор все тем же голосом читал советы агронома. Лейтенант Данченко, слушавший вместе со мной, досадливо махнул рукой, да и мне эти советы показались немного странными: очень уж они далеки были от нашей беспокойной и бездомной жизни. А когда началась физзарядка — «Вытяните руки… поднимите правую ногу…» — Данченко вскочил: — Вот нашли время заниматься физзарядкой? Максим спокойно и строго посмотрел на него: — А ты думаешь, что? Гитлер всю нашу жизнь разрушил? Нет, брат, Москва живет! И физзарядку делает… И не видеть Гитлеру Москвы, как слепому света! Как свинье неба не видать… Он, наверно, и сам слушает эту зарядку и кулаки кусает!.. А сейчас будет «Пионерская зорька». Пускай и ее послушает… Твердо стоит Москва! Действительно, в радиоприемнике тонким голосом запел горн… Странно! Очень странно!.. Но, конечно, Максим прав. Сначала я, как и Данченко, чувствовал просто досаду, слушая все это — слишком обычное, слишком мирное. А потом успокоился. И не только успокоился: советы агронома, физзарядка, играющий горн подействовали на меня сильнее, чем фронтовая сводка. Какая-то особенная уверенность рождалась в душе. Верно говорит старик: твердо стоит Москва! И наша собственная твердость, и наша сила всецело зависят от нее. Мы ждем ее помощи, ждем ее слова. Ждем руководства. Как обидно, что до сих пор нет у нас рации! Вот даже послушать московскую передачу удается только случайно. Но ведь просто слушать передачи недостаточно, Нужна двусторонняя связь. * * * В конце сентября колхозный бригадир из деревни Алексиничи рассказал нам, что на днях где-то недалеко приземлились советские парашютисты. Они ночевали на сене в колхозном сарае, а утром ушли в направлении озера Палик. Потом стало известно, что таранковичский бургомистр Василенко и начальник полиции Зубрицкий выследили в Амосовке группу советских десантников и привели туда отряд немцев, переодетых в гражданское. В схватке с ними пятеро советских парашютистов были убиты… А остальные? Где остальные?.. Начались поиски и расспросы. Специальные группы отправились по деревням. Через несколько дней узнали, что в Московской Горе расположился какой-то отряд. Потом связной из Гурца сообщил, что там появились вооруженные люди. Послали выяснить, в чем дело. Наши бойцы осторожно окружили деревню, и, когда на улице появились трое неизвестных, Немов крикнул: — Стой! Кто идет? — Свои. Наученные горьким опытом, партизаны встретились с неизвестными с оружием в руках, опасаясь ловушки врага. Но вскоре стало ясно, что это действительно свои, разведка отряда Бати, о котором мы уже слыхали, а сам Батя остановился в Московской Горе. Наконец-то нашли! Вместе с Батиными разведчиками пошли к нему и наши люди для связи. Утром они привели начальника Батиного штаба капитана Архипова. Мы с ним договорились и, решив присоединиться к отряду Бати, в ночь с девятнадцатого на двадцатое октября двинулись в Ковалевичский лес. Батя Ночь была черная, а деревья еще черней. Надоедливый осенний дождичек, мокрая дорога. Партизаны ворчали, спотыкаясь о какие-то кочки, о древесные корни, шлепая по невидимым лужам. Фыркали лошади, лениво скрипели телеги в тылу нашей небольшой колонны. И хотя до цели пути, до лагеря Бати в Ковалевичском лесу, оставалось уже недалеко, никто из нас не знал точно его расположения. И вдруг: — Кто идет? Мы скорее догадались, чем увидели, что навстречу нам выдвинулась группа людей. — Это мы, товарищ Черкасов, гурецкая группа, — ответил капитан Архипов, сопровождавший нас. Ослепительной иглой проколол тьму электрический фонарик. Жмурясь от него, мы успели заметить, что с Черкасовым было человек семь, двое из них верхами. Тот же самый голос спросил: — Бринский здесь? — Здесь. — Комиссар Бринский из Чонгарской дивизии? — Тот самый, — ответил я. — А я Черкасов. — Из Лепельской? — Да. — Вот хорошо, и тут друзья. Гора с горой не сходится… Черкасов спешился. — Двигайтесь дальше. И подошел ко мне. — Давай-ка закурим со встречей. Свертывая цигарки, пропустили вперед колонну. Когда вспыхнула спичка, я посмотрел на Черкасова. Давно не видались, но он нисколько не изменился: все то же румяное молодое лицо, русые волосы. И те же по-старому знакомые глаза глянули на меня с улыбкой. — Что, не узнаешь? — Да нет, ты все такой же. — И ты тоже… Еще не седеешь? — Рано! Догоревшая спичка обожгла пальцы. — Ну, загляделись!.. Пошли! Двинулись… — Да-а, сколько лет!.. А ты не знаешь, где сейчас полковник Огурцов? — спросил я. — Сергей Яковлевич? На Украине, командовал танковой бригадой… Вот человек! — А про Михайлова не слыхал? — Полкового комиссара? Где-то на Кавказе… — Да ты хромаешь! — вдруг заметил я. — Угодила фашистская пуля? — Царапнуло. Ерунда. Но до сих пор дает себя чувствовать. Ходить приходится много — натираешь. А врача нет, лекпом лечит… Расспросами и воспоминаниями скоротали мы остаток дороги. А она, все такая же утомительная, извивалась в том же черном и неприветливом лесу. Несколько раз строгими голосами окликали нас караулы, прежде чем между деревьями замелькали дымные костры лагеря. Люди, сидевшие у огня, потеснились, чтобы дать нам место. Стали знакомиться. Пришедшие со мной переобувались, сушили портянки. Я оказался среди разведчиков. Веселый быстроглазый парень, оживленно жестикулируя, продолжал какой-то рассказ: — …Я ему говорю: «Стой!» — а он бежит. Я тогда из автомата, но, конечно, вверх. Он так и скорчился от страха. «Вот, говорю, теперь разберемся»… А что, хлопцы, нет ли у вас закурить? — вдруг обратился он к нашим ребятам. Появился кисет с табаком. — О-о, да вы совсем богато живете, придется с вами дружбу заводить. — И, хитро подмигнув кому-то, веселый разведчик завернул цигарку в палец толщиной. Ко мне подошел Черкасов: — Антон Петрович, пойдемте к Бате. Батя сидел у костра на толстом бревне, согнувшись и опираясь локтями о колени. Грел над огнем руки. В неровном мигающем свете он показался мне пожилым — почти старым, да я, по правде сказать, и ожидал увидеть именно такого, ведь он — «батя». Даже удивился, что у него нет бороды. Оторванный голосом Черкасова от каких-то своих мыслей, он поднялся нам навстречу: — Бринский? — Гурецкая партизанская группа прибыла в ваше распоряжение. — Здравствуйте. Садитесь. В лагере Бати с первых же минут знакомства меня поразила четкая, налаженная дисциплина, как в хорошей воинской части. Не было того, что обычно называют партизанщиной, и в этом чувствовалась твердая рука командира. Я невольно сравнил его отряд с Гурецким, и сравнение было не в нашу пользу. А Батя в самом начале разговора спросил: — Что у вас за люди? Такие же, как у Щербины? Я понял, что это касалось дисциплины, и несколько смутился. — Да… но и получше есть. Тогда он рассказал о встрече с бойцами Щербины. Батя был один, и партизаны заподозрили в нем шпиона, хотели расстрелять без приказа командира, отобрали маузер и вообще вели себя недопустимо. — Люди в партизанских условиях иногда распускаются, — сказал Батя в заключение. — Может быть, и у вас такие? — Могут быть и такие, — сказал я, — но в основном народ хороший. Беседа затянулась. Батя говорил о Большой земле, о наших задачах, о своем отряде. Расспросив меня, он и о себе рассказал подробно. Зовут его Линьков Григорий Матвеевич, родился он в Оренбурге, заядлый охотник, знаток и любитель леса. Старый член партии, участвовал в гражданской войне, партизанил. Теперь — инженер, и большого труда ему стоило отпроситься на работу в тылу врага. Недавно в их отряде погиб начальник связи, единственный человек, у которого был шифр для радиопередач. В результате все радиостанции отряда могли только принимать вести с Большой земли, а работать на передачу не могли… — Значит, не всё мы предусмотрели, когда собирались лететь, — закончил Батя. — Нельзя было давать шифр только одному человеку. Если бы у каждого радиста был шифр, мы сейчас были бы связаны с Большой землей. Не предусмотрели, а для партизана каждая непредусмотренная вовремя мелочь может стоить жизни. Скитаясь по лесам и болотам, без связи и без товарищей, он много перетерпел от этих непредусмотренных мелочей и много, должно быть, передумал. Во время разговора я ближе присмотрелся к Бате. И вовсе он не старый: сорок, ну — сорок два, сорок три года. Широкий, лоб, пристальные глаза. Чувствуется человек твердого характера и большой смелости, но смелости не безрассудной: он знает, что делает, умеет все рассчитать и взвесить. Это и по разговору видно. Я сразу почувствовал уважение и доверие к своему новому начальнику. Лагерь затих, костры догорали, партизаны давно уже спали в своих шалашах. Пора и нам! Немного остается до осеннего позднего утра… * * * Серый рассвет едва пробивался между соснами, когда я по приказанию Бати построил своих бойцов. Батя поздоровался, ответили дружно, а он строго оглядел шеренги, замечая командирским глазом и плохую выправку, и движение, и разговоры в строю. Мне видно, как вытянулся под его взглядом сутулый Перевышко, стал серьезным шутник Пат. Затем, начиная с правого фланга, Батя пошел вдоль строя, подробно расспрашивая бойцов, интересуясь даже мелочами прежней их жизни и работы. Казалось, что он своими проницательными глазами хочет заглянуть в самую душу человека, узнать каждого, понять, оценить, на что он пригоден. Все это: и взгляд, и внушительная фигура, и строгая внимательность к людям — произвело на наших ребят сильное впечатление. Правда, сначала они так же, как и я, были несколько удивлены и, пожалуй, даже разочарованы, увидев своего нового начальника без бороды, но потом почувствовали, что он именно «батя». Это несколько грубоватое, но по-своему нежное слово лучше всего характеризует то глубокое доверие, с каким относились к нему партизаны. Много мне пришлось слышать разговоров на эту тему, но вернее всех сказал Саша Волков, тот самый веселый разведчик, который закуривал у нас этой ночью: — Если Батя с нами, то будь мы хоть у черта на рогах — не пропадем! Мы тоже почувствовали это с первого дня пребывания в его отряде и не ошиблись. На протяжении трех с лишним лет руководил он нашей борьбой с захватчиками. Личным примером, не щадя своей жизни, учил нас быть смелыми, беспощадными, стойкими. Он передавал нам свой богатый опыт старого коммуниста, партизана гражданской войны, опыт охотника и следопыта. Вспоминается партизанское собрание, которое проводил Батя в этот день. Под уныло моросящим дождем бойцы расположились на поляне в шинелях и ватниках военного образца, в черных гражданских пиджаках. Оружие у каждого при себе: винтовки в руках, автоматы на груди, пистолеты и гранаты у пояса. И тут же рядом несколько ручных пулеметов и два «максима». Некоторые из партизан для внушительности опоясались крест-накрест пулеметными лентами. Правда, ленты эти наполовину пусты, да и носить их таким образом неудобно, но зато вид у бойцов действительно партизанский. У нас немало было ребят, которые очень заботились о том, чтобы походить на бывалых партизан даже своим внешним видом, и ничего зазорного в этом не было, потому что воевали они неплохо. Появился Батя. — Встать! Смирно! Четкий рапорт, как и полагается в военной части. — Вольно! Садитесь! Снова усаживаются, но после команды, после рапорта все уже как-то подтянулись, стали строгими, словно короткие и резкие слова вернули бойцов в ряды армии. Да оно так и есть. Это не формальность, это дисциплина, цементирующая наши ряды. Чем был слаб Гурецкий отряд,? Вместо строгого приказа, вместо четкой, не допускающей возражений команды, мы уговаривали. А разве на войне можно уговаривать? Дружба дружбой, а служба службой. Об этом еще Суворов говорил: ничто так людей ко злу не приводит, как слабая команда… Григорий Матвеевич рассказывает о войне, о положении на фронтах. Фашисты рвутся к Москве, но столица превратилась в неприступную крепость. Батя всего месяц назад сам был там и видел, как создается народное ополчение. Тысячи женщин и подростков идут с лопатами и топорами строить вокруг города доты и дзоты, копать противотанковые рвы и окопы, сооружать непроходимые линии надолб. Под огнем и под бомбами «мессершмиттов» и «юнкерсов» они выполняют свое дело. А в городе при каждом налете вражеской авиации жители поднимаются на крыши домов, чтобы тушить немецкие зажигалки, девушки-зенитчицы бьют по фашистским самолетам. Комсомольцы и комсомолки переходят линию фронта, ведут разведку, подрывают дороги и склады во вражеском тылу. Кузнецы и жестянщики, токари и слесари великого города готовят для своих защитников гранаты и минометы. В цехах эвакуированных заводов ремонтируют танки, делают-автоматы. Весь народ поднялся на защиту столицы, и Гитлера в Москву не допустят. И мы в тылу врага также должны поднять людей. Ведь вокруг нас такой же свободолюбивый и никому еще не покорявшийся народ, такой же народ, что защищает Москву. Григорий Матвеевич говорит, но это не просто доклад о текущем моменте, это — живой рассказ очевидца и участника, это — горячий призыв к действию, к беспощадной борьбе с захватчиками. …И еще вспоминается примечательная мелочь, но уже совсем другого рода. Завтракать в этот день мне пришлось из одного котелка с Батей, и он, хлебая жидковатый пшенный суп, сетовал: — Эх, ухи бы!.. Ведь вы на самом озере жили, привезли бы рыбы. Какую бы уху мы сварили! — Я, Григорий Матвеич, в этом деле не специалист. — И много теряете. Вы не знаете, что такое уха! Когда-нибудь я вам приготовлю настоящую, рыбацкую. Это не то, что вам жена дома сварит. С этого дня мы вошли в состав первого белорусского партизанского отряда особого назначения. Я был назначен заместителем Бати. Комиссаром отряда был Кеймах (носивший в отряде фамилию Корниенко), начальником штаба Архипов. Из наших гурецких ребят Перевышко и Немов получили командование взводами. А на другой день, продолжая свою оперативную работу, отряд вышел в деревню Липовец, чтобы организовать там группу народного ополчения. Для отряда Бати это было делом не новым, но мы участвовали в этом впервые. Разведка еще днем сообщила, что немцев в Липовце нет, а старосту, которому заранее было поручено собрать людей, партизаны знали как надежного человека. И все-таки мы двигались к деревне тихо, скрытно окружили ее и выставили заслоны со стороны Краснолук и Лепеля. Моросило. Стояла непроглядная темнота — ни огонька, ни звездочки. Но деревня полна была приглушенных звуков: шаги, скрип калитки, тихие, неясные разговоры. Когда мы пришли в хату старосты, там было полно народу. Я немного отстал и, протискиваясь к середине, к столу, где уже заняли места Батя, Черкасов и Корниенко, услышал случайный, вполголоса, разговор между колхозниками. — Этот из Москвы. С самолета выбросили. — Тише! Тише!.. И все умолкли в напряженном ожидании. — Товарищи, вы находитесь на земле, временно захваченной фашистами, — начал Батя, делая упор на слове «временно». — Фашизм беспощаден, с ним нельзя жить в мире… Он рассказал, как весь народ поднимается на борьбу с врагом, как в Москве и Ленинграде создается народное ополчение. И жители оккупированных немцами территорий тоже должны включаться в эту борьбу. Все мужчины призывного возраста обязаны активно участвовать в ней. Для этого и в Липовце создается группа народного ополчения. Затем капитан Черкасов зачитал приказ. Привожу его полностью: «Приказ № 5 По первому партизанскому отряду особого назначения 22 октября 1941 года Деревня Липовец 1. Гитлеровская Германия напала на нашу Социалистическую Родину, чтобы захватить землю, обильно политую потом и кровью нашего народа, чтобы уничтожить все завоевания Великой Октябрьской социалистической революции. Фашисты уничтожают колхозы, фабрики, заводы, разрушают школы, расстреливают мирное население. Они пришли, чтобы уничтожить нашу счастливую жизнь и счастье наших детей. Они хотят возвратить власть помещиков и капиталистов, а наш свободолюбивый народ превратить в рабов немецких князей и баронов. Они несут нам смерть и слезы. 2. На борьбу с немецкими захватчиками поднимается весь советский народ. По примеру Москвы и Ленинграда трудящиеся создают народное ополчение. В занятых немецкими захватчиками районах создаются партизанские отряды, диверсионные группы для борьбы с немецкими поработителями, для взрыва мостов, железных дорог, порчи телефонно-телеграфной связи, для уничтожения складов, для налетов на штабы и обозы. Надо создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия всюду и везде. Приказываю: 1. Все граждане призывного возраста, оставшиеся на временно оккупированной территории, являются военнообязанными и должны в партизанских отрядах и группах народного ополчения вести активную борьбу против гитлеровских захватчиков и их пособников. 2. В деревне Липовец создаю группу народного ополчения из граждан призывного возраста. 3. Командиром группы народного ополчения назначаю Булая Виктора Васильевича. 4. Предупреждаю всех граждан деревни Липовец о сохранении полнейшей тайны о существовании группы народного ополчения. За выдачу группы или ополченца виновные будут расстреляны как изменники и предатели Родины, а имущество будет конфисковано. 5. Все граждане деревни Липовец должны оказывать всяческую помощь партизанам, особенно раненым и больным.      Командир партизанского отряда особого назначения БАТЯ.      Комиссар КОРНИЕНКО.      Начальник штаба АРХИПОВ». Черкасов умолк. В наступившей тишине Батя обвел присутствующих строгим взглядом. — Ясно, товарищи? — Ясно! — раздалось сразу несколько голосов. — Теперь прошу покинуть помещение. Остаться только ополченцам. Недолгая толкотня у двери, шарканье ног, а потом — опять тишина. В хате остались только будущие ополченцы. — Товарищи ополченцы, — сказал Батя, — сейчас вам зачитают присягу и примут ее от вас. После принятия присяги получите первое боевое задание… Товарищ Бринский! Я вышел на середину хаты. — Встать! Повторяйте все… — И начал читать медленно, с остановками. И казалось, что молодые голоса, повторявшие слова присяги, не вмещаются в комнате. Головы были обнажены, лица торжественны и суровы. Люди знали, что этой клятвой они включаются в тяжелую борьбу с сильным и жестоким врагом. Вот текст присяги народного ополченца: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, находясь на территории, временно оккупированной немецкими поработителями, вступая в ряды народного ополчения для борьбы с врагом, для освобождения своей матери Родины, клянусь быть честным, храбрым, дисциплинированным, строго хранить тайну, ни при каких условиях не выдавать врагу моих товарищей из ополчения и партизан. Я клянусь, что буду до конца предан своему народу, своей Социалистической Родине и Советскому Правительству. Я клянусь защищать ее мужественно, с достоинством и честью, не щадя своей крови и жизни для достижения полной победы над врагом. Я клянусь, что буду мстить врагу за честь своей Родины, за слезы матерей, жен и детей. Я клянусь, что беспрекословно и честно буду выполнять все приказы командира. Если я нарушу эту присягу, то пусть меня накажет суровая кара советского закона и всеобщее презрение». Затихли слова присяги, ополченцы все еще стояли с непокрытыми головами. Булай четкими шагами подошел к Бате. — Товарищ командир, группа народного ополчения деревни Липовец готова выйти на задание. — Хорошо, — ответил Батя, — даю вам сорок минут сроку. Чтобы через сорок минут быть здесь. Иметь с собой пилы, топоры и ломы. Люди расходились. Булай давал им короткие указания, и видно было, что он пользуется среди односельчан полным авторитетом. Поэтому Батя и назначил его командиром. Очень осторожный в таких случаях, Григорий Матвеевич предварительно не раз беседовал с ним, проверил его, присмотрелся к нему и увидел, что это человек верный. Лучший бригадир в колхозе, комсомолец, член бюро райкома. В этом году его должны были принимать в партию, но война помешала. Теперь он активно помогал партизанам и был одним из организаторов молодежи. Ополченцы охотно подчинялись ему. Ни один из них не опоздал к указанному сроку. И если на собрание они пришли одетые чисто, а некоторые даже щеголевато, то теперь на них была повседневная колхозная роба — потрепанные пиджачки, залатанные брюки. Принесли и пилы, и топоры. На первый раз липовецкой группе дано было задание уничтожить телефонную связь между Холопиничами и Краснолуками и подпилить сваи мостов на дороге Краснолуки — Столбец. Вскоре группа вышла из деревни. …А потом в ненастной осенней ночи тихо посвистывали питы, глухо охали топоры. Падали телефонные столбы, обрывая провода; тяжело оседали поврежденные мосты. Так мирные жители лесной белорусской деревни активно вступили в войну. Нешковский заповедник Батя еще до нашего присоединения к его отряду решил перебазироваться на запад, в хуторок Нешково, одно из самых глухих мест Белорусского государственного заповедника. Отряд разрастался, и Ковалевичский лес для него становился мал. К тому же, и, пожалуй, это являлось главной причиной, Батя вместе со своими парашютистами должен был приземлиться именно там, у Домжерицкого озера, значит, там и будут искать нас советские самолеты. А это даст возможность восстановить утраченную связь с Большой землей. Выступили вечером двадцать третьего октября, а двадцать пятого утром уже подходили к Нешкову. Места были, и в самом деле, глухие. Кругом болотины, поросшие мелкими осинками и березняком, а среди них, на твердой земле, острова великолепного строевого леса. Между этими островами проходила узкая старая гать. В воздухе чувствовалось приближение зимы. Холодало. Дождь сменялся снегом, а снег, падая на разжиженную землю, превращал ее в грязное вязкое месиво. Последний привал… Пока бойцы мылись в проходившем недалеко осушительном канале и грелись у наскоро разложенных костров, Батя вызвал к себе командиров и повел их вперед, внимательно поглядывая по сторонам. За сеткой дождя и снега почти к самой дороге подступал дремучий белорусский лес. Остановились перед громадным дубом, выделявшимся среди других деревьев. Листья его, позолоченные осенью, шелестели над нашими головами и медленно, будто бы нехотя, падали в дорожную грязь. — Вот здесь, — сказал Батя, — устроим почтовый ящик. Если кто-нибудь оторвется, отстанет и не будет знать, куда мы двинулись, ищите здесь. Между ветвями будем ставить знак — крестовину, две палки вот так (он показал). А записка… Записку будем оставлять (взглянул на компас, прикрепленный к планшетке) строго на запад, под третьим деревом… Идемте… Довел до третьего дерева. — Ну, хотя бы вот под этим корнем. Запомните это место. Позднее такие же партизанские «почтовые ящики» наметил он и в других местах. Ведь отряд находился в непрерывном движении, и никакую базу нельзя было считать постоянной. В таких условиях особенно нужна связь. Установили сигналы для встреч в лесу, в каждом подразделении выделили связных. Кроме того, использовались для связи и надежные люди из местных жителей, а в деревнях имелись партизанские явочные квартиры. Среди дня добрались до Нешкова. Восемь домиков, стоявших прямо в лесу, в окружении великанов-сосен, казались совсем маленькими. А за этими соснами — болота и болота, не проходимые даже зимой. Единственная дорога, та самая гать, по которой мы пришли, соединяет Нешково с внешним миром. Остальные тропинки ведут прямо в лес (ими пользовались в своей работе служащие заповедника). Подходящее место для партизан. Здесь мы и остановились на первое время. Вырыли окопы, расставили караулы. А постоянный лагерь начали готовить несколько севернее, километра, за три от поселка. В Березинских лесах скрывалось немало беженцев и окруженцев. Многие из них приходили к нам, и, хотя мы принимали далеко не всех, отряд все время пополнялся бойцами, часто we обстрелянными или еще не знакомыми с партизанской войной. Были в этих местах и другие партизанские отряды, среди них отряд старшего лейтенанта Басманова, принесший много вреда фашистам. С первых же дней началась наша оперативная работа: охотились за немецкими машинами на большаке Лепель — Бегомль, взорвали мост через Эссу на дороге Лепель — Борисов, уничтожали телеграфно-телефонную связь. Получили хорошие вести от Щербины. Узнав о предстоящей перегруппировке немецких частей, он подстерег большую колонну фашистов около полка на узкой гати в Гороховском лесу. Партизаны, скрытно расположившиеся по обе стороны дороги, пропустив разведку, открыли частый огонь по главным силам. Расстояние было небольшое, колонна плотная, почти все пули попадали в цель. Пока фашистам удалось развернуться, горы трупов покрыли гать, а потом партизаны исчезли так же неожиданно, как и появились. Две сотни убитых и около четырехсот раненых немецких солдат и офицеров осталось на месте боя. * * * Партизанская жизнь полна неожиданностей. Двадцать седьмого октября после успешного боя с фашистами, занимавшими деревню Велевщина, я и капитан Черкасов с группой человек в двадцать должны были по приказанию Бати вернуться в Нешково. Дорога, делающая большой крюк к северу, показалась слишком длинной. — Пойдем по азимуту. Тут напрямки всего каких-нибудь пять-шесть километров. — Пойдем. Мы еще не знали, как обманчивы болотистые леса Белоруссии. Сориентировались. Установили направление. Пошли. Но почти сейчас же уперлись в болото. Начали обходить его. А там — другое. Отправились мы часа в два, а к вечеру не только не добрались до Нешкова, но и близко к нему не подошли: нас окружали совсем незнакомые места. И хотя погода была сухая, мы основательно промокли, лазая по болотам. Смеркалось… Потом совсем стемнело, а мы продолжали шагать, усталые, голодные, поели мы перед выходом на операцию, это было в начале ночи, и вот уже новая ночь подошла, а мы только и видели, что клюкву, которой много было по полянам и на кочках. В непроглядной темноте набрели на хороший сухой островок и остались на нем ночевать. Сухой валежник трещал на костре, вскидывая к небу голубые и оранжевые языки. Мы жались вокруг огня и, разуваясь, чтобы просушить портянки, протягивали к костру босые ноги. Клонило ко сну… А в лесу кричала глухим голосом какая-то ночная птица, и какие-то шорохи бродили в чаще, заставляя настораживаться наших часовых. На другой день подморозило, полетел пушистый и легкий снежок. А мы снова брели по этому звериному бездорожью, и снова Нешково было от нас отрезано цепью непроходимых болот. Даже троп никаких не было, только следы медведей да лосей. Наконец, потеряв всякую надежду пройти прямиком, мы повернули обратно и, проплутав до вечера, выбрались на довольно широкую лесную дорогу. Видно было, что колхозники возили здесь сено. Значит, деревня недалеко. В сумерках мы узнавали знакомые места: поляну, по которой не раз проходили, ручеек, начинающийся в соседнем болоте. Километра три осталось до Стайска. Но мы знали, что почти все селения вокруг заняты карателями. В темноте подошли к деревне. Сначала огоньки весело замигали нам навстречу и донёсся нестройный гул деревенской улицы. Потом потянуло дымом, жильем и, кажется, даже чем-то жареным. — Драченики пекут, — сказал кто-то, глотая голодную слюну. — Как раз для тебя, — зло ответил другой голос. А мы уже были недалеко от околицы. Звуки становились яснее, вскоре отчетливо послышался характерный гортанный немецкий говор. — Слышишь? Вот тебе и драченики. Невольно замедлили шаг. — Ну что же? — Выбивать будем! Я понимал, что здесь может оказаться и рота, и даже батальон немцев, а нас всего-навсего два десятка человек. Но огоньки так звали к себе, а мы так устали, замерзли, были так голодны!.. — Выбивать будем! И чтобы не медлить, чтобы сомнение или робость не успели закрасться в души бойцов, крикнул пулеметчикам: — Аминев, давай направо!.. А ты, Кузяев, слева будешь! Обернулся к остальным: — В цепь! Приготовить гранаты! Огонь!.. Затрещали пулеметы и автоматы, разорвалось несколько гранат, и мы ворвались в деревню. Стреляли наугад, но бой длился ровно столько времени, сколько потребовалось фашистам, чтобы собраться и бегом вырваться с противоположного конца деревни на большак. Теперь мы сумеем отдохнуть и наскоро перекусить, А может быть, и просушиться успеем, но это только в том случае, если гитлеровцы, которых мы прогнали отсюда, не воротятся обратно с большими силами. — Перевышко, организуй охранение. Остальные — по хатам! Поесть и привести себя в порядок. Местные жители не только накормили нас и дали нам обогреться, но и помогли нести караул в эту ночь. Мы с Черкасовым и Перевышко зашли в одну хату. Вся семья была в сборе: отец, мать, две девушки и маленький мальчуган. Топилась печь. Варилась картошка. Было тепло. Но больше всего нас обрадовала приветливость хозяев. — Садитесь, садитесь, родные, грейтесь. Кушать хотите? — Не только хотим, а прямо еле-еле дышим! И вот уже на столе появился целый чугун горячей картошки, глечик молока, буханка хлеба. Если бы мне сказали раньше, что я могу столько съесть, я бы не поверил. Но хозяева не удивлялись, и старуха все потчевала: — Кушайте, соколики!.. Вон как оголодали! Мученики вы наши, страдальцы!.. Насытившись, Перевышко пошел проверить караулы. А мы с Черкасовым разделись и в чем мать родила залезли на горячую печку. Оставаться в мокрой одежде мы не могли, хотя положение группы было довольно рискованное. Нам уже рассказали, что вчера отряд немцев пошел из Стайска в Терешки, а гитлеровцы, которых мы выбили из деревни, бросились к Лепелю. Вдруг те или другие вернутся, чем черт не шутит?.. Перевышко вернулся, взглянул на нас, и веселые искорки заиграли у него в глазах. Но он доложил, как полагается, что караулы в порядке, и уж только после этого разразился смехом. — Хоть бы одеялами прикрылись… И главное, гранаты перед собой разложили… Вы что же думаете, что вам так и придется без штанов воевать? — Может случиться, — ответил Черкасов, стараясь сохранить серьезность, — всякое бывает. — Да вы, товарищ капитан, одним своим видом любого испугаете. Зачем вам гранаты? А сам смеется. И мы не выдержали. — Уйди, артист! — крикнул сквозь смех Черкасов. — Нет, лучше раздевайся, — сказал я, — и полезай к нам, Тебе тоже надо обсушиться и отдохнуть. Когда Перевышко присоединился к нам, Черкасов уже серьезным тоном рассказал: — Ничего смешного: надо будет — и голый пойдешь. В гражданскую войну, помню, на польском фронте, целым эскадроном наши купались. Лошадей-то надо мыть, самим-то надо мыться?.. А тут как раз налетели белополяки. Одеваться некогда. Командир эскадрона командует: «По коням!» Шашки к бою — и айда! — в чем мать родила. Разбили поляков, потом вернулись одеваться. Ничего, силы не убыло оттого, что голые… Колхозники вместе с нашими бойцами держали караулы по всей деревне. Стоял караул и на большаке. Наш гостеприимный хозяин, пока мы сушились, тоже дежурил на улице. Отдохнули. Беспокойный Перевышко успел обегать деревню и у бывшего сторожа сельмага достал нам по пачке махорки. — Закурим, товарищ комиссар!.. Все в порядке! Я вспомнил, как шел он вчера: мрачный, согнувшийся. Теперь его было не узнать. — Да, все в порядке. Пора двигаться. Пели третьи петухи, было три или четыре часа утра, когда мы, поблагодарив хозяев, вышли из хаты. Весело перекликаясь, собирались наши партизаны. Их тоже нельзя было узнать. — Все в сборе?.. Пошли! И вовремя. Вскоре, когда мы уже были на проселочной дороге, с противоположной окраины села раздались выстрелы: фашисты вернулись. Вступать с ними в перестрелку мы, конечно, не стали, но и они не могли преследовать нас в темноте по лесной дороге. Часам к двенадцати двадцать девятого октября явились мы на базу. Батя посмеялся над нами и пожурил нас: — Такие взрослые дяди — и заблудились. Сразу видно, что не знаете леса. Разве можно такими болотами ходить напрямик?.. Ну, вперед будете умнее. Нам даже отдохнуть не удалось как следует после этого приключения. Вокруг отряда стягивалось кольцо немецких карателей. Целый полк, двигавшийся к фронту, брошен был против нас. В Стайске, Велевщине, Островах, в Замошье, в Стаичевке, в Черной Лозе — везде были фашисты. Тридцатого октября, рано утром, еще затемно, они начали наступление на Нешково. Но отряда там уже не было: дня за два до этого он перебрался в новый лесной лагерь. О наступлении немцев мы знали заранее от местного населения и подготовились к нему. Черкасов с группой партизан был выслан от лагеря к Нешкову по лесной дороге, а я с двумя взводами получил приказание сделать засаду около дороги Терешки — Нешково, там, где выходит на нее тропа из нашего лагеря. Мы окопались и залегли на высотке. Ждать пришлось недолго. Часов в пять показалась первая группа гитлеровцев. Шли тихо, только слышалось шарканье ног да негромкое позвякиванье оружия. Зная, что это — головная походная застава, я приказал пропустить ее и послал к Бате связного, чтобы сообщить о начале наступления врага. Через некоторое время прошла еще колонна — более двухсот фашистов. Мы ее тоже не тронули, ожидая главные силы. Наконец в предутренней тишине послышался стук колес и храп лошадей… Ближе… Ближе… Поравнялись с нами… Пора! Пропустив голову колонны, я скомандовал: — Огонь! Разом заговорили все наши пулеметы и автоматы. Фашисты сначала растерялись, смешались, отхлынули, но потом, отступив немного и заняв удобную позицию на другой стороне дороги, открыли ответный огонь. В глубине леса начали рваться мины. Мы выполнили то, что нам было поручено, и начали отходить. Здесь не обошлось без комического эпизода. Некоторые необстрелянные бойцы из пополнения поторопились отступить раньше других, а надо было переходить болото, неглубокое, но вязкое. И вот, выбираясь из болота на другую сторону, я увидел белобрысого парня, который сидел на пенечке в одном сапоге, подняв босую грязную ногу, и кричал кому-то из наших ребят: — Эх, вы и трусы! А еще партизанами называетесь! Шли после меня — нет, чтобы мой сапог подобрать! В лагерь возвратились без потерь. Со стороны Нешкова слышна была перестрелка. Это Черкасов встретился с головным отрядом карателей. Часам к одиннадцати вернулся и он. Зная, что враги не оставят нас в покое, мы все же рассчитывали продержаться на своей базе до ночи, а потом под покровом темноты выбраться из окружения. Но уже к двум часам немцы нащупали нашу партизанскую тропу и вступили в бой со взводом Перевышко, который стоял в заставе. А потом и со стороны Нешкова, и с другой стороны, с северо-востока, фашисты ворвались в лес, очевидно рассчитывая взять нас в клещи. Вести в таких условиях бой с регулярным немецким полком было, конечно, нецелесообразно. Спешно стали собираться и двинулись прямо в болото. Уходя, увидели, что на месте нашей стоянки рвутся гранаты и горят партизанские шалаши. Немцы пытались преследовать нас, но вскоре отстали. А мы продолжали движение. Погода была холодная. Сверху падал снежок, а под ногами ломался тоненький лед, и мы проваливались в вязкую жижу болота по колена, а иногда и по пояс. Мокрая одежда бойцов замерзала, коробилась и хрустела на каждом шагу. Мокрые, холодные и голодные, выбрались мы на случайный островок в болоте и устроили там привал. Зажгли костры, сушились, отдыхали. Люди буквально падали от усталости, и, конечно, не обошлось без ворчанья, без недовольства. А немного в стороне, у отдельного костра, Батя собрал коммунистов и напомнил им об их задачах: — Не забывайте, что вы должны быть тверды, как цемент, скрепляющий камни постройки. На вас держится дисциплина и боевой дух отряда. Сейчас нам очень трудно, и не раз еще будут трудности, еще труднее будет. Но все это мы преодолеем, и вы должны вдохновлять своих товарищей и во всем показывать им пример. Для выхода из окружения Батя решил разбить отряд на три группы, чтобы фашисты, продолжая погоню, разбросали свои силы по разным направлениям. Одна из этих групп во главе с Корниенко и Заморацким направилась на озеро Палик в лагерь старшего лейтенанта Басманова, отряд которого тоже входил в подчинение Бати; две другие мы с Григорием Матвеевичем повели на восток, в наши прежние места. Этой же ночью мы перешли дорогу Терешки — Нешково и, двигаясь прямиком по лесам и болотам, к утру оказались вблизи Островов. Как и все окружающие деревни, село было занято гитлеровцами. Мы видели их осветительные ракеты, слышали автоматные очереди. Так захватчики, напуганные партизанами, сами себя успокаивали по ночам. Место для дневки выбрали километра за три от Островов на сухой луговине, где стояло несколько стогов сена. В ельнике рядом с луговиной зажгли костры, принесли туда сена. Грелись, как могли, и опять голодали. Настроение было подавленное. Вероятно, и Батя чувствовал себя неважно. Но как только рассвело, он встал, сбросил ватник и, оставшись в одной рубашке, не обращая внимания на погоду, принялся за свою ежедневную гимнастику (вольные движения в шестнадцать тактов). Он занимался своим делом, будто бы ничего в отряде не случилось, будто бы это — обычное утро партизанских будней. Но бойцы невольно оборачивались на него, сначала нехотя и даже с некоторым удивлением, а потом, когда Батя, окончив гимнастику, скинул рубашку, чтобы по своей неизменной, строго соблюдаемой привычке умыться по пояс, многие вспомнили, что и они, закопченные, грязные после боев и походов, давно не умывались. Один за другим потянулись люди к неширокой осушительной канаве и начали приводить себя в порядок. А Батя как ни в чем не бывало продолжал туалет. Вынул бритву, кисточку, мыльницу, зачеркнул в котелок воды. Брился он без зеркала, сидя на бревнышке и устремив куда-то в пространство сосредоточенный взгляд. И брил не только бороду, но и голову — спокойно, аккуратно, не торопясь. Левая рука медленно двигалась по голове, а за ней следовала правая — с бритвой. Никаких порезов, никаких раздражений, лучше, чем в парикмахерской. Я не раз наблюдал, как он бреется, но теперь это производило особое впечатление. Невозмутимое спокойствие и будничная деловитость Бати невольно передавались другим… И казалось, что, смывая с себя грязь и копоть, соскабливая со щек мыльную пену и щетину, люди и внутренне очищаются, освобождаясь от усталости, подавленности и сомнений, которые мучили многих после вчерашнего тяжелого дня. Это было утро, а ведь у нас впереди целый день, утомительный и голодный. Закурить бы, но и табаку ни у кого не осталось. Бойцы копались в карманах, вытряхивали из них всякий мусор, хлебные крошки, пыль, комочки свалявшейся ваты. Тщательно, крупинка за крупинкой, отбирали махорку, и все-таки у каждого набиралось так немного, что даже маленькой цигарки не свернешь. — Хлопцы, давайте кооперироваться, соорудим одну на всех. Соединили табачный мусор и завернули на весь отряд две папироски. Батя, сделав пару глубоких затяжек, передал самокрутку мне. Я тоже затянулся два раза и передал дальше. Кому приходилось докуривать остатки из карманов, знает, как трещит такое курево и какой у него противный привкус — не то паленой шерсти, не то горелого хлеба. Но и это лучше, чем ничего. Жалко, что мало! Потом до ночи сиди и без табака, и без дела. Однако и ночью нелегко выбраться из окружения. В деревнях — немцы, дорога Лепель — Борисов, которую надо пересечь, тщательно охраняется ими. На лесной опушке перед этой дорогой мы пролежали часа два, пока движение на ней не прекратилось совсем и броневики, патрулировавшие ее, не ушли куда-то на север. Тогда гуськом, след в след, перебрались мы через дорогу, осторожно, чтобы казалось, будто бы это след одного человека. Из кольца мы вышли. Липовецкий лагерь По выходе из окружения Батя со своей группой остался в районе Красавщины, а мы с Черкасовым к пятому ноября добрались до Липовца, одной из самых надежных наших ополченских деревень. Знакомые места, да и люди знакомые. Выяснив, что здесь, как и прежде, немцы почти не показываются, мы выбрали в лесу, западнее деревни, местечко, как нам показалось, подходящее для новой партизанской базы. Хорошая полянка, от людных дорог далеко, маленький ручеек (перешагнуть можно) дает питьевую воду. Не забыли осмотреть и подступы к нашему будущему лагерю. Своих лопат у нас было только две, но в деревне набрали еще штук двенадцать-пятнадцать, достали и пилы, и топоры и в тот же день приступили к «строительству». Теперь, вероятно, каждый из нас улыбнется, вспоминая этот первый опыт, но тогда… советовали, указывали друг другу, а на самом деле не умели. Мне пришлось взять на себя роль прораба. На глазок и шагами размерил я будущий котлован и очертил лопатой. — Копайте! Работали дружно и споро. Каждому хотелось поскорее увидеть крышу над головой и, главное, хотелось закончить наше новое жилище к Октябрьской годовщине. На глубине метра показалась вода (а мы-то думали, что тут сухо!). Бросили копать и почти всю ночь пилили, рубили, настилали крышу. Вот и готова землянка! Правда, она и неказиста, и тесна, и неудобна, но все-таки не под открытым небом. Шестое ноября. Советские люди привыкли видеть в этот вечер ярко освещенный зал, красную скатерть, президиум за столом… У нас не только скатерти, но даже стола не было, и землянка наша освещалась так скудно, что собрание решили провести на вольном воздухе и еще засветло. Подморозило. Выпал первый снежок. Партизаны сидели на бревнышках вокруг костров, над их головами шумел неприветливый осенний лес. Обстановка не совсем обычная, но в этой обстановке мы не меньше, а, пожалуй, даже сильнее ощущали праздник, чувствовали все значение Великой Октябрьской революции и свою неразрывную связь с Родиной. Большинство присутствующих не видели или не помнили царскую Россию — молодежь! — но теперь, столкнувшись лицом к лицу с врагом, который хочет восстановить у нас старые порядки, уничтожить все завоевания Октября, они по-новому осмысливали революцию, осознавали себя непосредственными участниками ее. Каждому становилось ясно, что мы продолжаем борьбу со старым миром, начатую в семнадцатом году. Об этом я и говорил в своем небольшом докладе, стараясь как можно теснее увязать его с нашими партизанскими буднями, с нашими сегодняшними задачами. Слушали хорошо. Но вдруг внимание отвлек гул моторов. Два самолета плыли над нами на запад. Бойцы зашептались, поглядывая вверх. — Наши! Это было очень кстати. — Советские самолеты, — сказал я. — Немцы кричат, что уничтожили Красную Армию, а наши летят… На запад!.. Самолеты скрылись за зубчатой стеной леса, и, как бы в подтверждение моих слов, со стороны Столбца донеслись до нас звуки взрывов, залаяли зенитки, затарахтели пулеметы. — Бомбят! — радостным шепотом прошло по собранию. Самолеты отбомбились и опять ушли на восток. Зенитки затихли, но треск пулеметов все еще продолжался. Это — уже не по самолетам. Должно быть, кто-нибудь из нашего отряда схватился с фашистами в этот предпраздничный вечер. Так оно и было. На другой день мы узнали, что немцы окружили в Столбце троих бойцов нашей группы. Партизаны отстреливались до последней возможности, пока враги не сожгли их живыми вместе с той хатой, в которой они засели. Собрание окончилось, начинало темнеть. Праздничный ужин должен быть особенным, а что мы могли сделать, если у нас и кашевара настоящего не было? — Я сам сварю! — вызвался Перевышко. — Это, будет картофельное пюре с соусом. И весь вечер колдовал у костра, никого не подпуская к стряпне. А состряпал тот же партизанский суп, только, может быть, немного погуще. Варилось это «картофельное пюре с соусом», как и обычно, в ведрах, ели — кто из миски, кто из котелка, а кто и прямо из ведра: посуды не хватало. Небогатая трапеза. Зато настроение в этот вечер у нас было приподнятое, праздничное, боевое. С этим настроением люди и отправились на свою партизанскую работу в ночь на седьмое ноября. А работы у нас было много. Надо было идти по деревням, напоминать крестьянам о празднике, разъяснять обстановку, проводить беседы. Ведь празднование Октябрьской годовщины в тылу врага являлось сильнейшим агитационным средством, оно сплачивало, объединяло народ в борьбе с захватчиками. Во всех деревнях люди по-своему справляли праздник. Немцы запретили его, ни о каких открытых собраниях не могло быть и речи, но никто в этот день не работал. Празднично одетые люди выходили на улицу, собирались группами, говорили, вспоминали. А когда появлялись партизаны, сами собой возникали летучие митинги. В деревне Заборье крестьяне окружили нас дружной толпой и засыпали вопросами. А когда я, рассчитывая провести здесь беседу, приказал Кобышеву выставить охранение, подошел один из деревенских комсомольцев: — Мы уже позаботились. Если покажутся фашисты, нас предупредят. Можете не беспокоиться. Колхозникам хотелось, чтобы мы подольше оставались у них в этот день. Я похвалил их за предусмотрительность, но свои караулы все-таки выслал и сказал, что вынужден торопиться не потому, что опасаюсь врагов, а потому, что нас ждут другие люди и другие дела. Оставаться в Заборье больше часу мы не могли. Это несколько обескуражило крестьян. А мне в этот раз нелегко было беседовать с ними. С первых же слов они спрашивали: — Как Москва? Ни у кого из нас не было никакого сомнения в том, что торжественное заседание, как всегда в канун Октябрьской годовщины, несмотря ни на какие трудности, состоялось. Но мы его не слыхали: радиоприемника в Липовецком лагере не было. Рация была у Бати. Вернувшись вечером 9 ноября в лагерь, мы встретили там Григория Матвеевича. Он специально пришел к нам, чтобы рассказать о торжественном заседании и о параде. Да! Значит, и праздничный парад состоялся. Значит, Москва все так же живет. …А жизнь белорусских крестьян «под немцем» день ото дня становилась все труднее и труднее. Пока мы базировались в Нешковском заповеднике, фашисты начали устанавливать свою власть на местах. В деревнях выделялись, десятихатники, пятихатники и даже треххатники, на которых лежала ответственность за определенную группу населения, наблюдение за ней и за новыми лицами, появившимися в этой местности. Фашисты знали, как враждебно относятся к ним советские люди. Здесь нельзя спать спокойно. Непокорный белорусский мужик уже поднялся против «нового порядка», и, может быть, сегодня же из этих непроглядных лесов ворвутся в город толпы партизан. Захватчики жили, как на вулкане, каждую минуту ожидая взрыва народного гнева. И чтобы хоть как-нибудь обезопасить себя, всеми способами старались контролировать настроения крестьянства, связать его круговой порукой, привлечь на свою сторону всех, кого можно было подкупив или запугать. Редко, очень редко, но все-таки находились люди, отбросы общества, которые шли на работу к фашистам. И еще реже встречались предатели, становившиеся агентами врага. Но зато очень часто советские люди категорически отказывались от таких «должностей», терпели за это побои, угрозы, издевательства, а уж если их силком назначали, приходили к нам, предупреждали нас, просили совета и помощи: — Нас заставляют следить за своими соседями, доносить на своих родных. Мы не можем. Что нам делать? Вот что рассказал мне Виктор Булай. В одной из деревень Таранковичской волости жил старик. В двадцатых годах он держал батраков, и его раскулачили. Но с тех пор много воды утекло. Старик честно трудился в поле наравне с другими крестьянами, дети его учились в советской школе, и самого его приняли в колхоз. Казалось, возврата к прошлому нет. Но фашистские прихвостни, чувствуя, что почва уходит у них из-под ног, отыскивая, на кого бы опереться, вспомнили и бывших кулаков, и тайных спекулянтов, и осужденных уголовников. Обратили внимание и на этого старика. Сначала двум его взрослым сыновьям предложено было поступить в полицию. Они отказались. Тогда начальник полиции Зубрицкий вызвал старика и стал его убеждать: «Ты, мол, от большевиков никакого добра не видел, они тебе всю жизнь нарушили. Теперь другое время, ты можешь не только расквитаться со своими обидчиками, но и заработать на этом деле. Вы нам поможете, а мы вам поможем». Шкурник, всех меривший на свой аршин, Зубрицкий был уверен в неотразимости своих аргументов. Но старик сурово ответил: — Если мы и будем помогать, так уж не фашистам. Мы — русские. — Да ведь тебя раскулачили! — Раскулачили свои. Это — наши счеты, немцев они не касаются. Русские раскулачили, русские и простили. В колхоз приняли. Детей выучили… — Что же, ты теперь этих детей к большевикам пошлешь? К партизанам? Старик не смутился: — Ну, что же — и партизаны свои люди. — A-а, свои!.. Зубрицкий раскричался, избил старика, приказал запереть в холодную, а сам пошел докладывать бургомистру Василенко. Тот был хитрее. Чувствуя непрочность своего положения, он в то время начинал менять политику, стал заигрывать с населением, подлаживаться к партизанам. Поэтому и со стариком он обошелся дипломатичнее и, сделав ему внушение, отпустил. Если даже бывший кулак не пошел на сговор с врагами, ясно, как относились к захватчикам остальные советские люди. Фашисты хотели посеять среди нашего народа рознь и недоверие, но народ оставался единым, сплоченным, дружным, а те, кто переметнулся на сторону гитлеровцев, становились все более одинокими, совсем чужими в той стране, которая была им когда-то родиной. Даже их родные от них отказывались. Если могли, крестьяне сами расправлялись с ними, а если не могли, просили помощи у партизан. И мы считали одной из основных своих обязанностей наказывать предателей. Трудность борьбы с ними состояла в том, что бургомистры прятались за спины полицаев, а полицаи старались держаться вместе, избегали пустынных дорог и отдаленных деревень, а уж если появлялись в них, то большими и до зубов вооруженными отрядами. Нелегко было вылавливать и тайных агентов врага. Они хитро маскировались и от односельчан, и от соседей, и от родных. Но от народа ничто не укроется, а мы в борьбе с предателями прибегали в первую очередь к помощи народа. Верные люди собирали для нас сведения и вели наблюдения за подозрительными. И в конце концов, убедившись в предательстве, мы судили негодяев партизанским судом и карали их. * * * В начале второй декады ноября по приказу Бати я направился на берег Лукомльского озера. Надо было наладить связи с подпольщиками в районах, расположенных к востоку от озера, и, если удастся, с рабочими Оршанского железнодорожного узла. Группы Куликова, Немова и Гаврикова, забыв уроки облавы, снова переселились в деревни Гурец и Симоновичи. Они продолжали борьбу с фашистами, но вели ее недостаточно активно: налеты на случайных солдат противника, обрыв телеграфной и телефонной связи, разрушение мостов. Куликов почти целиком переключился на террористическую деятельность, а группа Немова основное свое внимание сосредоточила на борьбе с захватчиками за хлеб. Бороться с фашистами за хлеб было необходимо и даже обязательно для любой партизанской группы, и диверсионно-террористическая деятельность Куликова тоже была нужна на том этапе, но еще нужнее были действия более широкого масштаба, в работе групп были нужны большая активность, большее единство, большая целеустремленность. Надо было добиться того, чтобы враги ни на минуту не могли почувствовать себя спокойно, чтобы земля горела у них под ногами. Об этом я и говорил на собрании гурецких и симоновичских партизан. Все они были разбиты на отдельные группы, во главе каждой поставлен командир, каждой группе, даны задания. Общее руководство оставалось за Немовым, ему поручалось объединить и вывести вновь организованный Гурецкий отряд в Столбецкий лес, к югу от Симоновичей, и там создать базу. В ночь на четырнадцатое ноября партизаны во главе с Немовым вышли на задания — новые задания, более значительные, чем до сих пор. Группа Кащинского разгромила волостное управление. Группа Гаврикова сразу уничтожила несколько километров телефонно-телеграфной связи и разогнала немецких заготовителей в Калиновке. Группа Александрова целиком сожгла большой мост на дороге Черея — Лукомля. В ту же ночь я перешел через озеро и в деревне Обузерье встретился с колхозным бригадиром Кузьмичевым, который держал связь с черейской и лукомльской подпольными организациями. Он вызвал представителя из Лукомли. Мы его знали под кличкой Сапожник и всю группу называли группой Сапожника. Он доложил о работе и между прочим сообщил, что как раз сегодня несколько фашистов и среди них два офицера из немецкого гарнизона собираются ехать в деревню Пасынки. Там пасека и девки, с которыми можно «развлечься». Решено было уничтожить фашистов. На выполнение этого задания отправились Куликов с Сапожником и еще три человека. А утром во всей округе стало известно, что в Лукомлю с «увеселительной прогулки» возвратился всего, один немецкий офицер, да и тот еле-еле добрался, обливаясь кровью. Перед смертью он только и успел прохрипеть: — Партизан… Через несколько дней мы возвращались в Липовец и, зайдя по дороге в Амосовку, узнали, что рядом на хуторе находится начальник таранковичской полиции Зубрицкий. Пока я проводил беседу с крестьянами, Перевышко с товарищами врасплох напал на полицаев. После короткой перестрелки он пробился к хате, в которой был Зубрицкий, но ворваться в нее (а Перевышко был способен на такой отчаянный поступок) не успел: полицаи (их было много на хуторе) начали стрельбу с другой стороны. Перевышко смог только бросить гранату в окно хаты и другую гранату в полицейских, чтобы обеспечить себе отступление. К сожалению, Зубрицкий остался невредим. Услыхав стрельбу, этот «храбрец» залез под печку, только подошвы подкованных сапог торчали наружу. Граната разорвалась на кровати, и ни один ее осколок не коснулся предателя. Он пролежал в своем пыльном убежище до тех пор, пока подчиненные не помогли ему выбраться оттуда. Немало потом было смеху по деревням насчет храбрости Зубрицкого. Да, конечно, сами по себе эти налеты не имели большого значения, однако они будили народ на борьбу, они показывали врагу, что советские люди не побеждены, что отдельные искорки партизанской борьбы скоро разгорятся в пламя всенародного пожара. Отправка связных через фронт Снова в Столбецком лесу Возвратившись в Липовецкий лагерь, мы застали там Батю, который после боя с фашистами вынужден был уйти из-под Красавщины. Он одобрил работу, проведенную нами в Гурце и Симоновичах, и сказал, что в ближайшее время мне опять придется идти туда и возглавить отряд в Столбецком лесу, а сам он останется в Липовце. Но еще до этого нам было необходимо отправить связных на Большую землю. Время идет, связи с Москвой все нет и нет. И вот мы выбрали надежных людей, физически выносливых и сильных: капитана Архипова, старшего лейтенанта Коцарева и старшего сержанта Жулина, достали для них лыжи, снабдили продовольствием с таким расчетом, чтобы его хватило на всю дорогу и до самой линии фронта им не приходилось бы заглядывать в населенные пункты. Батя передал с ними донесение о нашей работе и наградные листы на тех партизан, которые отличились в борьбе с врагом. Среди прочих и я был представлен к ордену Ленина. Лично от себя я просил Архипова разузнать через политуправление о судьбе моей семьи: находится ли она на Большой земле. Я должен был сопровождать Архипова и его товарищей до Московской Горы, а оттуда, не заходя обратно в Липовец, повернуть на Лукомльское озеро, к месту моего нового назначения. В последний день, 28 ноября, Черкасов подсел ко мне на нары. В землянке было тихо, только Перевышко посапывал рядом, с головой закрывшись по своей привычке полушубком. — Задумался, Антон Петрович? Завтра прощаться будем. — Да, ухожу, Василий Алексеич… Снова прощаться. Мы с ним старые товарищи. Сколько у нас общих друзей, сколько общих воспоминаний!.. А теперь в Липовецком лагере мы еще лучше сошлись с ним, еще больше сроднились. Характер его располагал к этому — русский характер, сердечный, душевный, простой. И вот расставаться… — Закурить бы, Антон Петрович… Сашок, табак есть? Но Перевышко отвечал тем же ровным посапыванием. — Ах, сурок, спит. — Не буди, Василий Алексеич, у меня есть. Свернули. Опять — тишина и легкие струйки махорочного дыма в воздухе. — Помнишь Разгонова? — опросил я. — Ну, как же!.. — Ведь если бы не он, я бы, пожалуй, и в армии не остался. Кончил срок службы, надо демобилизоваться, а он говорит: «Останешься». — «Как так?» — «А что, говорит, ты думаешь — одним старикам служить? Надо и молодым». — «Да у меня — семья». — «Ну и что?» — говорит. Так и оставил. — Ох, как мне от него один раз попало! — вспомнил в свою очередь и Черкасов. — И за что? Я сто граммов водки выпил перед занятиями. Потом — три стакана крепкого чаю. Незаметно. Занятия идут хорошо, самому нравится… И надо же было появиться Разгонову!.. Команда, рапорт. Я немного замялся, но занятие окончил как следует. А он мне потом говорит: «Как вы осмелились пить?» — «Да я не пил, товарищ комиссар!» — «Неправда, я знаю, что пили». — «Да ведь незаметно». — «Заметно. По глазам вижу». И что интересно: жена у меня тоже по глазам замечает. — Верно! — подхватил я. — И у меня жена замечает. — Можно подумать, что мы с тобой пьяницы. — Нет. В том-то и дело, что у пьяницы этого не заметишь. И бесконечный клубок воспоминаний продолжает разматываться все дальше. — Огурцова помнишь, Сергея Яковлевича?.. — напоминаю я. — Мы, кажется, влюблены были в него. Как он говорил! Слушаешь, словно галушки глотаешь… Ну что смеешься? Иного слушаешь, словно подавился галушкой, а этого слушать было одно удовольствие! Верно ведь?.. И человек замечательный. Заботливый… Я еще был курсантом, когда у меня родилась первая дочка. Получил письмо от жены, и самому странно: я — и вдруг отец! Молодой еще. Сергей Яковлевич вызывает…. Узнал он, что ли? Расспрашивает об учебе, о семье. Я все рассказал, письмо показал. Смеется, поздравляет, называет папашей. Мне как-то неловко. Он спрашивает: «Навестить, наверно, хочется?» — «Конечно». — «Ну, подожди, я поговорю с командиром полка». И устроил мне отпуск… Еду. А поезд идет медленно, остановок много… Вот бы, кажется, выскочил и побежал! Добрался. Смотрю на девочку — маленькая, красненькая. Ну чем она на меня похожа? А ведь говорят, что похожа, — и жена, и мать. «Вся, говорят, в тебя». Я подошел к зеркалу: на нее посмотрю, на себя посмотрю — нет!.. А они смеются: «И бровки такие, как у тебя, и носик, и ротик так же кривит». А где уж там брови! — ниточки какие-то серебряные. И носик — пуговка. Ну, да разве в этом дело? Похожа, не похожа… Моя — и все! На руки возьму — и страшновато (ведь какая хрупкая!), и радостно. Положу на нее буденовку: она ее обхватывает и ручками и ножками. И уж мне кажется, что она все понимает, только сказать не может. «Гу… гу!» Смешно… Да… На самом деле мне было вовсе не смешно: вместе с этими дорогими воспоминаниями какой-то клубок подкатывает к горлу. Далеко они, мои дорогие! И не знаю, живы ли… Двадцать девятого ноября на санях выехали, мы из Липовца. В каждой деревне был в то время штат ночных сторожей — так называемая «варта», — и мы держали связь с ними, узнавая о появлении в деревнях фашистов. Так было и в эту поездку. Не доезжая с полкилометра до Амосовки, где намечена была остановка, вышли из саней. Оставив Архипова и остальных связных на опушке леса, мы с Перевышко отправились на разведку. У околицы нас встретил дед Василий, старый знакомый, дежуривший в эту ночь. — Здравствуй, товарищ командир! Здравствуй, Сашок! Что вы давно не бывали? Бабка у меня по тебе, Сашок, соскучилась. — Здравствуй, дедушка! Вот мы и хотим отдохнуть у вас сегодня, пускай бабушка порадуется. Немцев-то нет? — И немцев нет, и полицаев нет. — Ну, тогда пойдем. Сашка, махни нашим, пускай едут. Старик сам проводил меня до хаты и с порога крикнул жене: — Бабка, принимай гостей! Сашка привел. — А, Сашок! А мы тебя ждем… Проходите в хату, товарищ командир, садитесь. Я сейчас покушать соберу. Старик ушел на свой пост, а старуха засуетилась по хате, зажигая огонь, накрывая на стол. Ласковая и приветливая со всеми, она особенно внимательна и ласкова была с Перевышко. — Ай-яй-яй, Сашок, какой ты стал! И не умывался, наверно, недели две, и, гляди, опять пиджак разорвал. Так и ходишь в разорванном, беззаботный! Как это тебя угораздило?. — Да я, бабушка, только сейчас за куст зацепил. — Вон какой клин! Дай починю. Перевышко был в этом доме как родной. У стариков четверо сыновей воевали где-то, а может быть, так же вот, как мы, партизанили, и старики перенесли на Сашка свою родительскую заботливость. Сколько раз заходил он сюда во время дальних походов, сколько переговорил со словоохотливым дедом Василием, сколько выкурил крепкой махорки!.. А у старухи каждый раз был для него какой-нибудь особенный подарок. И она по-матерински вздыхала, глядя на своего любимца. — Непутящий ты какой-то, Сашок, совсем за собой не смотришь. Опять разорвал, опять рубаха не стирана. Снимай, постираю… Она связала ему теплые варежки и шерстяные носки. — Носи, милый, холодно в эту зиму. Перевышко неизменно смущался от этих проявлений заботливости, хмыкал по-своему, отнекивался, отказывался, но было видно, что в душе он растроган и очень привязан к старикам. Мы немного посмеивались над ним, но и нам радостна была эта заботливость простых людей о партизане… Едва мы уселись за стол в хате деда Василия, как прибежал Виктор Стовпенок — секретарь подпольной комсомольской организации. Мы хорошо знали этого скромного и молчаливого, но дельного парня. Он часто бывал в Липовце у своей замужней сестры Насти, бывал и у нас в лагере, выполнял много наших поручений. Сейчас он был по-особенному встревожен и взволнован: русый чуб выбился из-под шапки, на побледневшем лице выступили незаметные обычно веснушки. — Товарищ командир, у нас полицай в деревне. Мы встревожились. — Какой полицай? Что он тут делает? Почему нас не предупредили? — Наш, деревенский. Только что поступил. — Виктор как вошел, так и не останавливался — продолжал ходить из угла в угол по хате, бросая отрывочные фразы. — Он уж и винтовку принес… Он все чаще село позорит, всю молодежь позорит. Комсомол за всю молодежь отвечает… — Да, Витя, — вставил Перевышко, — это брак в вашей работе. — Вот и я говорю… Товарищ командир, пойдемте, его надо разоружить. Мы отправились к новоявленному полицаю и неожиданно, держа наготове оружие, вошли в хату. Сразу же захватили винтовку, стоявшую в углу. Но полицай и не думал сопротивляться. Совсем еще молодой мальчишка, он только бормотал испуганно: — Меня сагитировали. Я и сам не хотел. Да и нам показалось это странным: парень был не похож на тех отпетых шкурников, которые обычно шли на службу к немцам. Старик, отец полицая, возмущенный, кажется, не меньше Стовпенка, объяснил: — Связался с таранковичскими хулиганами — они его и сманили. Совсем от рук отбивается… Спустить с него штаны да всыпать по тому месту, откуда ноги растут… Выдумал!.. Нам с немцами все равно не жить. Мать стыдила: — Хватило совести! Гляди, до чего дошло! Всю семью опозорил, как я теперь в глаза буду смотреть людям? Под конец парень даже расплакался и совсем по-детски обещал: — Я больше не буду. Наказывать мы его, конечно, не стали, ограничившись строгим внушением, но винтовку и патроны отобрали. * * * Другая остановка у нас была в Московской Горе. Здесь нам надлежало распрощаться с товарищами, уходившими дальше, через линию фронта. Приехали мы поздно ночью, и, когда стали узнавать, нет ли немцев, нам сказали, что какие-то люди совсем недавно тоже спрашивали про немцев. — Кто такие? — Неизвестно. — А куда пошли? — В деревню пошли. Ничего не сказали. Это заставило нас насторожиться, но, во всяком случае, если бы неизвестные были немцами или полицаями, нам не говорили бы о них так спокойно. Поэтому мы прямо направились к Ермаковичу (он был командиром группы народного ополчения в Московской Горе). Он еще не спал и сразу открыл нам. — Кто есть в деревне? — спросил я, входя в хату. — Три командира. — Какие? — Майор, капитан и старший лейтенант. — Вы их проверили? — Я их знаю. Они жили в Заборье. — Давайте сюда майора. Вскоре вошел человек, одетый в гражданское, и вытянулся по-военному: — Товарищ комиссар, майор Диканев. — Откуда? И кто еще с вами? — Я был заместителем командира энского полка. Со мной начальник штаба капитан Осипенко. И старший лейтенант Ярмоленко, кажется, кавалерист. — Ярмоленко? А ну-ка, вызовите. Явились оба. И Ярмоленко… Ну, конечно, тот самый, который был у меня командиром эскадрона! Три года мы служили в одной дивизии… Ярмоленко, обросший и похудевший, от самого порога бросился ко мне, протянув руки. — Товарищ комиссар! Как я рад! Обнялись. У него на глазах были слезы. — Ну, где ты пропадал все это время? Перед самой войной его перевели из части, в которой мы вместе служили, в танковую. С этой частью он участвовал в боях, отходил до старой границы, был ранен, лечился, а потом, в окружении, скрывался в деревне Заборье. Недавно встретился с майором Диканевым, и вместе они решили переходить линию фронту. — Ну а теперь я не пойду. Присоединяюсь к вам, товарищ комиссар. — Добре. Все трое явитесь к Бате. На столе появилось сало, огурцы, яичница. И даже про бутылку не позабыли: ведь мы провожали трех боевых товарищей в рискованный поход. Долгая зимняя ночь подходила к концу, когда мы вышли на крыльцо. Архипов оставался на дневку в Московской Горе, а я ехал в Столбецкий лес. Обнялись и поцеловались на прощанье… Придется ли снова встретиться? — Ну… желаю успеха! Снег заскрипел под полозьями, морозным ветром пахнуло в лицо… Очень большое значение Батя придавал Оршанскому железнодорожному узлу. И хотя никакой связи у нас там не было, я по приказанию Бати послал в Оршу человека с небольшим запасом драгоценной для нас взрывчатки. Выбор пал на Ивана Ляха. Пожилой семейный человек, колхозный бригадир, ни в чем не подозреваемый немцами, он был постоянным нашим связным. Надежный, находчивый, наблюдательный, лишнего слова не скажет, сумеет прикинуться простачком, но сам ничего не пропустит, все заметит — таков был Иван Лях. Доверить серьезное задание ему было можно. К тому же у него были какие-то знакомства среди рабочих депо. Три или четыре дня он отсутствовал, а когда вернулся, рассказал, что, по его мнению, подпольная работа в депо налажена неплохо. Правда, ничего конкретного узнать он не сумел: слишком осторожно держались железнодорожники, но взрывчатку передал в надежные руки. Самого его, явившегося со стороны, безо всякого пароля, сначала держали на подозрении. Ему этого не оказали, но он все время чувствовал, что за нам наблюдают. * * * Мы готовились по-партизански отпраздновать День Конституции. В селениях, занятых фашистами, должны быть вывешены красные флаги. Надо было их заминировать, но где достанешь столько взрывчатки?.. Выручил Сураев. Я уже не один раз упоминал о нем. Это был типичный старшина-сверхсрочник, аккуратный, энергичный, хозяйственный, немного скуповатый, когда дело касалось казенного добра. Всему он знал счет. Но, помимо этой деловитости и хозяйственности, было у него уменье изобретать. И ко Дню Конституции он тоже кое-что изобрел. Просто! Но ведь и до простого надо додуматься. По его предложению, некоторые из вывешенных нами красных флагов были соединены шнуром с гранатой. Стоит шевельнуть флаг — чека выскочит, и граната взорвется. Если она и не убьет, то хоть напугает врага, напомнит ему о народных мстителях. В деревнях, свободных от немцев, мы проводили митинги, а по всему району распространили листовки, составленные и переписанные от руки в наших убогих шалашах при свете коптилки. Вот текст листовки: «Прочти и передай другому! Дорогие отцы и матери, братья и сестры! Сегодня великий праздник — День Конституции Советского Союза, которая дала нашему народу счастливую жизнь. Она обеспечила нам светлую радость и счастье для наших детей. Сегодня этот великий праздник наш народ проводит в тяжелое время — в жестокой борьбе с гитлеровскими захватчиками, которые вероломно напали на нашу Родину, стремясь отобрать то, что мы сделали в напряженном труде, в поте лица. Они хотят сделать нас рабами немецких, помещиков и капиталистов, но наш советский народ непобедим. Он мобилизует все свои силы, чтобы нанести решительный удар. Враг кричит, что он занял Ленинград, он дает пропуска для проезда по железной дороге — это явная провокация. Фашисты сеют неверие в наших рядах, но это им не удастся. Великий город Ленина находится в наших руках. Вы знаете, как немцы обманывают. Они уже третий раз кричат о взятии столицы нашей Родины Москвы, Но им не видать Москвы, как своих ушей. Красная Армия приостановила наступление врага и на отдельных участках фронта перешла в наступление и громит немецкие полчища. Дорогие отцы, матери, братья и сестры! Не верьте фашистам и их прислужникам. Сопротивляйтесь и не давайте врагу ничего: ни хлеба, ни мяса. Пусть дохнут гады! Уничтожайте их, проклятых, везде и всюду, не давайте им покоя ни днем ни ночью. Активно участвуйте в защите нашей матери Родины. Создавайте партизанские отряды, диверсионно-террористические группы, группы народного ополчения. Помогайте партизанам. Каждый из вас должен вложить свой вклад в дело борьбы с немецкими захватчиками за освобождение своей Родины. Да здравствует Конституция Советского Союза! Да здравствует наш великий непобедимый народ! Да здравствует партия большевиков, ведущая нас к победе! Смерть гитлеровским захватчикам!      Штаб партизан». * * * Как-то в середине ноября я зашел к председателю гурецкого колхоза, чтобы разрешить вопрос насчет продовольствия для отряда, командиром которого я по приказу Бати был назначен. Во дворе меня остановил бывший счетовод колхоза Конопелько — коренастый, крупный мужчина лет пятидесяти. — Разрешите, товарищ командир? — В чем дело? — Лучше бы в сторону отойти… Спросить надо. Отошли. — Ну? — Меня… как бы сказать… бургомистром назначили… Я испытующе посмотрел на него: зачем он мне это сообщает? Извиняется или застраховать себя хочет от партизанской кары? А он глядел на меня, прямо в глаза глядел, словно ожидая решения своей судьбы. — В Кашинскую волость назначили? — Да. — Ну, и что же вы? — Вот я и спрашиваю, товарищ командир, что делать? Я — советский человек, у меня сын в Красной Армии. Отказывался, так они силком. Расстрелять хотят. Я подумал немного. — Ну, хорошо, пока оставайся. Если будешь помогать нам, мы тебя не тронем. Я еще загляну к тебе. А об этом доложу Бате. Больше трех недель я не видел Конопелько. Целыми днями он был у себя в волости и возвращался домой только поздно вечером, затемно. Ничего предосудительного он в это время не сделал, но и активной помощи мы от него пока не видели. Десятого декабря я решил навестить его. Со мной пошли Немов, Куликов и Ковалев. Дом у Конопелько был под стать хозяину, исправный, крепкий. Двери и ворота на запоре, а ставни не пропускали свет ни одной щелочкой. «Остерегается», — подумал я, но не придал этому особого значения. Хорош ли, плох ли Конопелько, он все-таки служит у немцев, а с такими крестьяне не церемонились: бывало так, что к вечеру назначили старосту, а на утро его находили убитым в постели. Мы постучали, на вопрос хозяина ответили условными словами, и только тогда он нас впустил. Вошли в кухню, освещенную висячей лампой. — Для начала закусим. Я ведь еще не обедал, только что вернулся. За столом он подробно рассказал как его вызывали в Холопиничи, как районный бургомистр и немецкий офицер, комендант района, выспрашивали, прощупывали его, а потом, угрожая расстрелом, заставили принять назначение. Теперь он, как представитель фашистской «власти», в курсе всех событий. Он знал о начале наступления советских войск под Москвой, о том, что Ростов снова взят нашими, а в оккупированных областях день ото дня растет партизанское движение. Для нас это не было новостью. Батя прислал в отряд письмо, в котором более подробно излагалась обстановка. Но от Конопелько мы узнали о настроениях фашистов и о тех мероприятиях, которые они проводят, встревоженные положением на фронтах: вводится строгий учет всех бывших военных и контроль над советским активом, увеличиваются силы полиции, особое внимание обращается на наши места, на районы действия отрядов Бати. Фашисты знают его прозвище и то, что он прислан из Москвы, и хотят во что бы то ни стало захватить его. Мы узнали также, что в нашей Кащинской волости полицию формирует Булько — бывший колхозный бригадир из Гоголевки и гурецкий житель Корзун — дезертир и предатель, сам напросившийся на эту должность. Оружие он уже получил и приступил к набору полицаев, а сам сидит в Краснолуках. Начались аресты и засылка в партизанские деревни агентов гестапо. Конопелько назвал фамилии некоторых из них, чтобы мы могли их выследить и обезвредить. Сведения, сообщенные Конопелько, были очень важны. Утром на другой день я собрал отряд, рассказал о том, что замышляют фашисты, и поставил ряд конкретных задач, которые должны сорвать все мероприятия врага по нашим районам, выделил группы, дал задания. После собрания услышал где-то около кухни голос Сураева: — Тише, ораторы, ваше слово, товарищ маузер!.. Языком маузера будем говорить с изменниками! Я его вызвал и тут же при всех поправил: — И не только языком маузера. Любое оружие — и веревка, и спички — пригодно в борьбе с врагом. На иного предателя жалко патроны тратить… И листовки наши, наше слово — это тоже сильное оружие. * * * Не могу обойти молчанием одной смешной мелочи, относящейся к этому времени. Сделавшись партизаном, я отпустил усы. Не потому, что лень было бриться, а потому, что с усами я сам себе казался солиднее. Усы были темные с рыжиной и висячие, как у запорожца. И вот на одном хуторе возле Лукомли, куда мы с Александровым заехали поужинать, старуха лет шестидесяти, взглянув на меня, крикнула за перегородку: — Дочка, собери старичку покушать! Дочка на вид была не моложе меня, но усы обманывали, и она с той уважительной ласковостью, которая обычно звучит в обращении к старикам, пригласила: — Сидайте, диду. Александров, усаживаясь рядом со мной, смеялся: — Скажите — какое почтение!.. Нет, уж вы побрейтесь, товарищ командир, а то так в дедах и останетесь. Мне самому было смешно и досадно. — Бабушка, есть у тебя ножницы? — Как не быть. — Давай!.. А зеркало вон на стене. Сейчас и обкарнаю до ужина. Александров держал зеркало и подсказывал: — Вот тут прихватите… вот тут… Да, нет, все равно без бритвы гладко не получится. Женщины смотрели с интересом и удивлением на мои упражнения с ножницами. — Уж вы не обиделись ли на мои слова? — спросила старуха. — На свои усы обиделся. Я их вам на валенки оставлю… Ну что, молодой? — Молодой — теперь и свататься можно. С тех пор я опять начал аккуратно брить верхнюю губу, а Батя, приехавший к нам пятнадцатого декабря, только спросил: — А где же усы? — Нет больше усов. Шестидесятилетняя старуха и та посчитала дедом. — Так-то лучше. Григорий Матвеевич в этот приезд знакомился с районом, встречался со связными, беседовал с колхозниками, снова говорил с партизанами о наших задачах и о методах борьбы. Это заняло двое суток, и на второй день вечером я решил угостить Батю ухой. Мне вспомнилось, как в самом начале нашего знакомства он упрекнул меня, что я, приехав с озера, не привез с собой рыбы, вспомнилось, как он говорил об ухе и даже сам обещал сварить ее — «настоящую рыбацкую». Пускай варит! Наши ребята сходили к рыбакам на озеро, принесли рыбы, нажарили, сколько могли, да еще два ведра свежей оставили про запас. Когда вернулись в наш партизанский шалаш, я как бы невзначай спросил Батю: — А не пора ли поужинать? — Да уж время. На первое был обычный партизанский суп, но с «косточкой», как это любил Батя, а на второе — рыба. Батя был доволен. — Это хорошо. Но, принявшись за рыбу, спросил: — А ухи нет? — Нет. — Что же вы? — Да ведь мы не умеем. — А рыба-то осталась? — Осталась. Вот, глядите, специально для вас два ведра. Батя улыбнулся. — Догадались!.. Это вы, должно быть, вспомнили Ковалевичский лес, когда без рыбы приехали… Ну, давайте! Сам выбирал рыбу, мелкую. — Вот это будет получше… А картошка есть? Сам и картошку резал тоненькими ломтиками. — Учитесь, как настоящую уху варят! Когда уха была готова, угощал нас. Не знаю, как другим, но мне она не особенно понравилась. Так и сказал: — Ничего особенного. Я не очень уважаю. — Ну, значит, вы не разбираетесь в рыбе. Вы понюхайте, запах-то какой! Это — самый лучший запах! — Для нас, — сказал я, — сама гарна рыба — цэ ковбасз або сало. * * * Вместе с Батей прибыл к нам Ярмоленко. Теперь он стал начальником боепитания, если можно говорить о такой должности в партизанском отряде. Он был доволен. — Как хорошо, что я вас встретил! Снова я в рядах действующих бойцов. Нашел свое место… Вот только… — И он мгновенно погрустнел. — Вот только семья где? Как-то моя Галочка? Вы не слыхали, товарищ комиссар, ведь они вместе с вашими уехали? — Трудно сказать, — ответил я. — Черапкину кто-то говорил, что будто бы наш эшелон фашисты разбили у Зельвы. Но эшелон этот мы сами видели, не наш. А где наши, живы ли, кто же знает?.. — Да. Конечно. Но как вы думаете, все-таки доехали? — Думаю, доехали. Теперь уж, наверно, в безопасности. Мне, как и ему, как и всякому, несмотря на полную неизвестность, хотелось верить в лучшее. И, стараясь разогнать мучившие его сомнения, отвлечь от невеселых мыслей, я перевел разговор от личного к общему нашему горю. Мы должны бороться, мстить не только за свои семьи, но за весь народ и в сознании своего долга черпать силы. …А Батя во время этого посещения снова серьезно напомнил нам о бдительности, о том, что бдительность — это тоже оружие, и сейчас оно нужно нам, как никогда. Враг коварен, он пользуется всеми возможностями, чтобы разрушить единство народа, применяет все методы, вплоть до провокации, подкупа и обмана, всеми мерами воздействует на неустойчивые элементы. — Еще раз проверьте свои явочные квартиры. Вы сами знаете, какие факты бывали. Малейшая неосторожность может стоить жизни не одному партизану. Как он был прав тогда! Четверо против восьмидесяти В Симоновичах, самой ближней от нашего лагеря деревне, мы еще с осени завязали знакомства с наиболее надежными людьми. Были у нас там и разведчики, и связные, и постоянные явочные квартиры, и одной из таких квартир была хата Соколовских. Ею мы пользовались особенно охотно. Хозяйка, вдова лет шестидесяти, прожила нелегкую жизнь; нужда научила ее справляться с самой тяжелой работой не хуже мужчины, и хотя грамоте выучиться ей не удалось, она отлично разбиралась в том, что хорошо, что плохо, видела на фактах, что несет крестьянству Советская власть, — жить становилось лучше день ото дня, дети учились, росли, выходили, как говорят, в люди. Подвижная, энергичная, несмотря на годы, Соколовская до войны была активисткой, а во время оккупации стала помогать нам. Была она по-женски говорлива и по-женски упряма, из тех, за которыми всегда остается последнее слово. Это не мешало ей успешно выполнять любые наши поручения, даже такие, с которыми другой и не справился бы. Берет старуха корзину с рыбой или с яйцами и идет куда-нибудь — в Черею, в Лукомлю, в Чашники, будто бы на базар или в гости. Везде у нее знакомые, со всеми надо поговорить. И невинными казались эти расспросы говорливой и любопытной женщины. А она умела навести собеседников на нужную тему, из многословных ответов отсеять драгоценные для нас сведения, умела передать кому надо маленькую помятую записку или незаметно сказать несколько многозначительных фраз. А у себя дома она всегда готова была радушно принять наших товарищей, накормить и обогреть. Дочь ее Нина, девушка восемнадцати лет, окончила среднюю школу и поступила бы в медицинский техникум, если бы не война. Такая же бойкая, как и мать, она деятельно участвовала в комсомольской работе и выполняла наши задания. Шумливая, веселая, задорная, и запоет, и спляшет, и других увлечет своим весельем — такой ее знали все. Многие на нее заглядывались, ухаживали за ней, но время ее, должно быть, еще не пришло: она думала об учебе. До войны ухаживал за ней и Корзун, делал ей предложение, она отказала, и Корзун женился на другой. Меньше года прошло с тех пор, а Корзун уже прославился на всю волость недоброй славой как дезертир и шкурник, поступивший на службу к фашистам. Были у вдовы Соколовской еще три сына: старший уже женился и обзавелся своим домиком, а младшие — мальчики 13 и 15 лет — жили с матерью. И еще жил в этой хате некий Сергей, окруженец в звании интенданта. Он тоже участвовал в работе Гурецкого отряда, некоторое время входил даже в состав руководящей группы, но не отличался храбростью и однажды покинул поле боя. С ним тогда поговорили по-серьезному, но каких-то особых мер принимать не стали. В бою всякое бывает. Когда в сентябре, после немецкой облавы, отряд покинул деревни и расположился в лесу. Сергей вернулся в Симоновичи и поселился у Соколовских. Мы пользовались его услугами — держали через него связь с нужными нам людьми, получали сведения о том, что где делается. Часть наших продуктов хранилась у него в каких-то тайниках, и он по мере надобности доставлял нам их, заботился о выпечке хлеба для партизан и т. д. Одним словом, живя в деревне, Сергей оставался активным нашим помощником. В октябре мы вместе с Батей уходили в леса Белорусского государственного заповедника, а Сергей задержался в Симоновичах — обещал догнать отряд, да так и не догнал. Вернувшись в эти места, мы застали его все там же — у Соколовских, и он оправдывался, что не мог бросить больного друга — старшего лейтенанта Гришку, жившего по соседству, а потом и сам захворал. Это было правдоподобно, и только позднее выяснилось, что не друг и не болезнь помешали. Просто-напросто он оказался более удачливым ухажором, чем Корзун, — женился на Нине Соколовской и справлял в это время медовый месяц. Партизаны возмутились, и некоторые требовали, чтобы Сергей был расстрелян, как явный дезертир. — Война идет, люди кровь проливают, — говорил Куликов, — а такие вот подлецы своей радости ищут, молодых жен заводят, старых с детьми бросают. — Ты, наверно, злишься на Сергея за то, что он убежал у тебя во время налета на Холопиничи? — спросил я. — Нет, не только за это. Я его давно знаю — он в нашей части служил. И семью его знаю, которую он бросил. Вредный он человечишко. Вот увидите. Помяните мое слово. Я многое передумал тогда, казалось, все взвесил и, хотя в душе соглашался с Куликовым, расстреливать Сергея не разрешил. И так уж немцы уничтожают много наших людей — слишком много! — а тут еще и сами мы будем стрелять своих же. Ни на минуту не забывая, что от трусости до предательства один шаг, я считал, что Сергей, постоянно связанный с нами, находящийся под нашим влиянием и наблюдением, этого шага не сделает. Во всяком случае, спешить с таким делом не следует, тем более, что Сергей нам нужен как наш представитель в ближайших деревнях — для связи, разведки, снабжения. Меня не смутила резкость высказываний Куликова, и, зная его упрямство и вспыльчивость, я предупредил его, чтобы он, чего доброго, сам не расправился с Сергеем под горячую руку. В начале декабря, составляя листовки ко Дню Конституции (я уже говорил о них), мы написали и обращение к бургомистрам, старостам и полицаям. «Опомнитесь, не забывайте, что вы советские граждане, не идите на службу к врагу, не помогайте ему уничтожать и порабощать наш народ», — говорилось в обращении. А в конце мы предостерегали их, что к предателям будут применяться самые строгие меры военного времени. Обращение составлялось в хате Соколовских при активном участии Сергея. Я хотел даже поручить ему переписку — у него был хороший почерк, но он отказался. — Это может помешать нашей работе — узнают мой почерк, а ведь мне со многими приходится встречаться. Ему действительно приходилось встречаться и с полицаями, и с кащинским начальством. С Корзуном они даже выпивали — и мы знали об этом. Сергей уверял, что будто бы и Корзун, и Булько пошли в полицию только для того, чтобы получить у немцев оружие, что они, вместе со своими подчиненными, собираются уйти к партизанам. Помнится, Куликов, слышавший эти слова, бросил ему жесткую, как обвинение, реплику: — Трудно тебе верить, особенно — в таком деле. Сергей в тот раз обиделся и умолк, но я поручил ему организовать встречу с Корзуном для личных переговоров — заманчиво было перетянуть на свою сторону кого-нибудь из полиции. Встреча эта так и не состоялась. Через несколько дней Нина Соколовская, вся в слезах, прибежала к нам в лагерь и рассказала об аресте мужа. — Спасите моего сокола, ой, спасите! Мы сначала подумали, что фашисты нагрянули в Симоновичи, но оказалось, что Сергей, а с ним и его друг Гришка, поехали в Холопиничи, в районную комендатуру, чтобы встать на учет, как бывшие военнослужащие. Там их и арестовали. Ну, еще бы — ведь он из партизанской деревни! Я не на шутку рассердился и накинулся на плачущую женщину, словно она во всем виновата: — Почему он самовольно поехал и даже нас не поставил в известность? Что же он хочет совсем порвать с партизанами, позабыл о своем долге? — Это ему Корзун посоветовал — он бы сам и не пошел. Он не такой… Ой, спасите моего соколика! Мы обещали помочь, и в ту же ночь я с троими нашими ребятами явился к кащинскому бургомистру Конопелько, работавшему в контакте с нами. Тот сомнительно покачал головой. Сложное дело: Сергей и Гришка сидят в гестапо, а не в полиции; он, конечно, постарается, но ручаться не может. Мы попытались воздействовать и на холопичинского районного бургомистра — написали ему письмо и, не уверенные в успехе, искали еще каких-то возможностей — с гестапо шутки плохи. И вдруг оба арестованных возвратились в Симоновичи. Выпустили «соколиков». Мы считали это победой нашей партизанской дипломатии и не подумали даже, что победа досталась нам слишком легко. Подозрительно легко. А надо было задуматься! 18 декабря их выпустили. 19-го я предложил Сергею явиться на связь, но ни он, ни Гришка не показывались. А 20 декабря немцы и полицаи окружили Столбецкий лес, начали обстреливать его из минометов, пытались наступать. Правда, дальше опушки мы их не пустили, а мины рвались в вершинах деревьев, не причиняя нам вреда, но все пути снабжения продовольствием были отрезаны. Форменная осада. В окрестных деревнях — враги, рыбаки не выходят на озеро, и даже у лесника в его сторожке поселились фашисты. Тоже нечто вроде гарнизона. Сторожка эта стояла совсем недалеко от нашего лагеря, но лесник и вся его семья были людьми надежными. Немцы и прежде наведывались к нему, требуя, чтобы он указал дорогу к партизанам, а он пожимал плечами: «лес большой, разве найдешь!» — и для отводу глаз шел с непрошенными гостями куда-нибудь в другую сторону. Один раз — будто бы случайно — вывел их к покинутым шалашам, в которых мы стояли летом — «вот они где! Но… тут все пусто. Должно быть, партизаны ушли из леса». Может быть, это и не обмануло фашистов, но о связи лесника с нами, и о нашем близком соседстве они, конечно, не подозревали. А мы знали, что если пес лесника лает особенно яростно, а хозяин нарочито громко кричит на него: «Молчи, бешеный! На кого лаешь, холера бы вас всех передавила! Геть в конуру!» — значит, враги тут. Когда выпал снег, мы не стали протаптывать тропу к домику лесника, а пользовались лесной дорогой и тропой, которую проложили к озеру рыбаки. Таково было положение осажденного партизанского лагеря, и мы могли бы спокойно отсиживаться в нем, могли бы и свои партизанские операции проводить, пробираясь через кольцо врагов тайными лесными дорожками, если бы у нас было продовольствие. Сейчас, как никогда, нам надо было связаться с Сергеем и каким-то образом получить продукты из его тайников, а он все не приходил. Бросить же лагерь, уйти из него без приказания Бати мы не имели права, и тут, кстати сказать, важно было не только строгое выполнение приказа: мы цеплялись за Лукомльское озеро в надежде на то, что наши связные сумели пробраться через линию фронта, что к нам прилетит самолет с Большой земли — и озеро будет служить ему ориентиром. Дело становилось все хуже и хуже. Два дня у нас не было ничего, кроме сушеной малины. Вот когда мы начали понимать, что запасы надо иметь не только в деревнях, но и непосредственно в лесу, да и то не в одном месте. Теперь мы заваривали малину вместо чая, но разве этим насытишься? Выпьешь кружку, немного согреешься, а в животе начинает бурчать, под ложечкой сосет, и голодная тягучая слюна собирается во рту. Бывало, жуешь какую-нибудь щепочку, чтобы хоть немного отвлечься, но и это мало помогало. …А в лесу деревья трещат от мороза, снег скрипит под ногой, самый легкий ветерок обжигает лицо. Зима в 1941 году (наверное, все это помнят) стояла суровая. В длинных шалашах из жердей, накрытых соломой, с обоих концов топились самодельные железные печи. Мы их устроили из трофейных бензиновых бочек, перевернутых, как говорят, на попа, снизу прорезали отверстия для топки, сверху приладили дымоход. Дров было много. Сухой валежник, собранный на опушке, горел хорошо и весело потрескивал. Но слишком малы были печи, слишком холодны шалаши. Приходилось сидеть не раздеваясь и тесниться поближе к огню. Отбив очередное наступление немцев со стороны озера, так мы и сидели в шалашах во второй половине дня двадцать четвертого декабря. Густой пар шел от ведра с кипятком, заменявшим нам обед. Обжигаясь, глотали мы бурую с железным привкусом жидкость, и разговор снова и снова возвращался к одному и тому же больному вопросу — к еде. — Сейчас бы борща — вот такое бы ведро! — мечтательно заводит один из бойцов. — Сколько бы я съел!.. — Да, — вторит сосед, — и я бы съел… Почему Сергея нет? Ну, сам не может прийти, так хоть сообщил бы. Почему ничего нет в «почтовом ящике»? А место для партизанского «почтового ящика» было установлено на берегу в кустах, около проруби, из которой крестьяне брали воду. Незаметно пробраться туда ночью можно было и от деревни, и от нашего лагеря. Гавриков, побывавший там, все обшарил и ничего не нашел. Разговор идет дальше. — Нет, лучше всего пельмени, — возражает кому-то Сураев, — как мать у меня готовила! Сибирские, с перчиком, с уксусом… Полсотни съедал, честное слово! — Тебе все пельмени. А у нас вот вареники! — А если бы блинов!.. — Да что вы разъелись, ребята! Словно в ресторане заказываете. Вы мне лучше давайте мяса!.. Ну, хоть по сто грамм на человека. Ну, еще картошки. Я вам такое сварю!.. — Это и каждый сварит! — смеется Гавриков. — А ты свари суп, как солдат варил, из топора, чтобы наваристо получилось и чтобы сыт был. — Он к топору-то сала добавил. — А не хотите ли драчеников? — вмешивается в разговор молчаливый обычно Куликов. Он явно иронизирует. — Драчеников? — Ну да — драчеников. Они липкие, а на зубах хрустят. — Это только у тебя они липкие, потому что ты стряпать не умеешь. А помнишь тетку Матрену? Как она нас учила? Как у нее получалось? Пальчики оближешь! — А помните, как нас в Гурце угощали?.. Картошка жареная, картошка пареная, картошка вареная, картошка толченая, картошка с молоком, картошка с огурцом… Как еще? Ну, картофельные клецки. Ну, драченики… — Насчитал!.. Нет, а ты моих драчеников хочешь? Вот ты, голодный. Хочешь? — Твоих? Да все равно бы и твоих. На все согласен. Да, все равно можно бы было поесть и куликовских драчеников. И я бы согласился. И даже с удовольствием… Продолжая слушать, разговор, я отдаюсь своим мыслям… Драченики. Это оладьи из сырой натертой картошки. Чего проще? И у белорусских крестьян они получаются на славу. А у нас, у того же Куликова, клёклые, липкие. Сытому, кто не знал голодовки, наши самодельные драченики и в рот не полезут. Никто из наших ребят не позарился бы на них в мирное время, и я бы сам первый отвернул нос. Помню… Как неожиданно приходят такие вещи на память!.. Давно, когда мы с Нюсей были еще молодоженами (представьте, комсомольскую семью и комсомольское домашнее хозяйство середины двадцатых годов), мне захотелось оладьев. Нюся пекла их. Но ведь она, рано потерявшая родителей, воспитывалась в детдоме, и никаких хозяйственных навыков у нее не было. Оладьи, слишком густо замешанные, слишком толстые, не пеклись, а только румянились и подгорали снаружи. Раскусишь хрустящую корочку, а под ней жидкое тесто, липнущее к зубам, — ну точь-в-точь куликовские драченики!.. Я вернулся из райкома усталый и, должно быть, чем-то раздраженный, попробовал один, попробовал другой и в досаде швырнул на пол: «Все у тебя сырое!» Этакая мальчишеская запальчивость! Бросил, обозлился, а потом, когда обернулся, мне в самую душу глянули широко открытые, полные слез Нюсины глаза. Спохватился. Как я мог! Давай извиняться. Скоро все позабылось. Но она уже произошла, первая семейная сцена! Глупая, ненужная, смешная. Какие мы тогда были!.. Из-за дрянных оладьев!.. А ведь они все-таки не хуже были теперешних драчеников… Вспоминает ли Нюся такие вещи? Где уж там! Если она и жива, не до воспоминаний ей с тремя детьми на руках. Нелегко, наверно, приходится… Да и живы ли они? …Разговор все еще продолжался, вдруг прибежал боец: — Связной от Сергея! — Наконец-то!.. Где он? — Там у нас. На опушке, в голых кустах орешника, густо осыпанных инеем, ждал меня младший сын Соколовской, добравшийся до нас под видом рыбака. — Товарищ комиссар, Сергей просил вас прийти сегодня вечером. Есть важное сообщение. — А немцев в деревне нет? — Немцы ушли. Подробно расспросив связного, я отпустил его и решил идти. Холодный и яркий зимний закат давно уже горел на западе. Лес становился черным, снег синим. Мы вышли из лесу целой группой. Я захватил с собой Куликова, Сураева и Немова. Дело в том, что, кроме Сергея, мы должны были встретиться еще с Иваном Ляхом — нашим верным помощником, у которого были приготовлены для нас боеприпасы и сведения из Орши, куда мы его посылали. До самой околицы провожала нас группа Василия Кащинского, выходившая в эту ночь на задание. Уверенный в безопасности, я даже свой автомат отдал Кащинскому, а сам остался с одним пистолетом. Закат догорел, когда мы добрались до Симоновичей. Под ясной луной снег стал еще белее, а тени еще черней. На улице ни души. По полицейским правилам, предписанным немцами, жители деревень могли выходить из дому с восьми часов утра до шести вечера — ни раньше, ни позже. Мы уже привыкли к этому, и тишина показалась нам обычной, не вызвала каких-либо подозрений. Только ветер с озера свистел, переметая дорогу, да снег поскрипывал под сапогами. Мы вовсе не были беспечны: прежде чем идти к Соколовским, заглянули в одну хату, к надежным людям, потом в другую и убедились, что немцы действительно ушли. Сураев и Куликов свернули на противоположную сторону улицы, к Ивану Ляху, а мы с Немовым направились к Соколовским. В калитке встретил тот же мальчишка. — Заходите. — Сергей дома? — Дома. Вошли в хату. Сергей ждал нас и поднялся навстречу. — Садитесь, товарищ комиссар. Он старательно улыбался, но улыбка получалась какая-то кривая, растерянная, ненастоящая. Я подумал: «Конечно, он чувствует себя виноватым. И вовсе ему не хочется улыбаться. Сейчас он начнет врать и оправдываться». А вслух сказал: — Почему вы не явились, когда было указано? Сергей молчал, должно быть, ему нечего было сказать. А в хату между тем протиснулись следом за нами Куликов и Сураев: у Ляхов уже спали, и им не хотелось беспокоить семью, в которой было много маленьких детей. Но здесь, у Соколовских, они не успели даже поздороваться. Неожиданно для всех нас, словно в ответ на мой вопрос, зазвенели и посыпались разбитые стекла, взвизгнули пули: по всем окнам сразу полоснули немецкие пулеметы и автоматы. В таких случаях нельзя теряться, медлить. Трудно передать, что пронеслось в эти секунды у меня в голове, но скорее всего это была мысль: «Прочь из этой мышеловки!» — За мной! — крикнул я и выскочил из дому. Снова — ясный лунный свет и белые сугробы. Пули посвистывают и здесь. Выйти из ворот и думать нечего, да и во дворе оставаться нельзя. — Давайте в сарай, — торопливо сказал Сергей, — а потом на огороды. В сарае был полумрак. Только сквозь незаконопаченные щели просвечивал лунный свет да видны были вспышки выстрелов и отблеск трассирующих пуль. — Все тут? Целы? — спросил я, выглядывая во двор и сжимая в руке выхваченный на бегу пистолет. — Целы, — ответил Куликов. — Батюшки! — вдруг вспомнил Сергей. — А у меня автомат на чердаке и пистолет, и пара гранат. Придется возвращаться. — Иди. — А вы, товарищ комиссар, напишите записочку Бате. Я ее через Нину передам. На первой попавшейся бумажке (кажется, это была наша партизанская листовка) при свете, падавшем в щель неплотно притворенной двери, я написал: «Батя, мы окружены. Бьемся до последнего патрона. Живыми не сдадимся. Честно умрем за Родину. Отомстите за нас». Куликов записал свой адрес и тоже передал Сергею: кто останется жив, должен сообщить его родным. Сергей взял бумажку и выскочил из сарая, но на середине двора вдруг изменил направление и побежал к воротам крича: — Не стреляйте! Не стреляйте! Корзун, не стреляйте! Огонь прекратился, и мы слышали, как, распахнув ворота, он говорил кому-то: — Там их четверо. Комиссар с ними. И стало понятно, почему на эту встречу он вызвал не только меня, но и моих заместителей. Сам ли он это выдумал или в гестапо ему приказали — план был ясен: сразу обезглавить отряд… И мы даже пулю ему вдогонку не успели послать! — Вот когда он показал себя, — сказал Куликов, жестко сжимая губы. — Уж я-то его знал. А Сураев добавил: — Э-эх, жалко, что вы не разрешили расстрелять его. А теперь вот самим приходится погибать через такую гадину. Это был упрек — жестокий и справедливый упрек командиру. Да, я не разрешил. Не сумел догадаться. Сергей жил, как свой человек, в хорошей семье и аккуратно выполнял все наши указания… Но — аккуратно ли? Вот он сбежал из Холопиничей, не пошел с отрядом в Нешково, без спросу поехал регистрироваться, не явился по вызову на связь. Одно к одному. Сопоставить бы только эти факты. Не догадываться надо было, а проверять. Строже. Придирчивее…. А вот теперь — окружены. Я даже зубами скрипнул от злости. Но мысли были ясные, отчетливые. Старался, насколько это возможно, представить себе расположение огневых точек противника. Должно быть, они заняли дом напротив, через улицу. Конечно, так: ведь в этом доме жила сестра Корзуна. Значительно левее — колхозные сараи, и оттуда была стрельба. С обеих сторон вдоль улицы били пулеметы. А сзади, со стороны озера, на огородах, тоже строчит пулемет. Пожалуй, из такого кольца и хорошо вооруженным трудно выбраться. Вот и сиди, и жди. Правильно говорят, что хуже всего на свете ждать и догонять. А когда приходится ждать смерти… совсем плохо! Да, смерти, незачем себя обманывать. — Стрелять до последнего, живыми не сдаваться! — сказал я своим товарищам тоном приказа. Потом подумал и добавил: — Оставить по одному патрону для себя. — Есть, товарищ комиссар. И снова все замолкли. Странный наступил перерыв. Мы перевели дух, приникли к холодной земле, но успокоиться не могли. Напряжение не ослабевало ни на минуту. Такое бездействие тяжелее боя… А мысли бегут… Вспоминается… Почему перед смертью вспоминается так много, и многое — непонятное раньше — становится таким ясным?.. Я словно раздвоился. Гляжу из-за дубового косяка в неприкрытую дверь сарая, вижу белый снег, черный забор и над ним колеблющиеся отсветы выстрелов и яркие ниточки трассирующих пуль. Я не пропущу, я замечу любое движение противника. А где-то внутри меня, словно стремительно развертывающиеся кадры киноленты, встает и давнишнее, и настоящее. Все вместе. Я не боюсь смерти. Сколько раз встречался с ней лицом к лицу. И в своих товарищах я уверен. Но мы знаем коварный замысел врагов. Они хотят взять нас живьем. Будут с тебя кожу сдирать или повесят, как говяжью тушу, подцепив железным крюком за челюсть (так повесили хорошего партизана полтавчанина Шевченко). Радоваться будут твоим мучениям: «Поймали комиссара!» Но это им не удастся!.. И укоризненный голос говорит мне: «Сам виноват!» Суровый укоризненный голос. Да ведь это звучит в моей памяти голос старого учителя и друга комиссара Чепыженко из Чонгарской дивизии! Я совершенно ясно представляю себе его лицо, вижу, как он качает головой: «Ну, Антон, попал! А разве я не учил тебя еще в тридцать третьем году? Ты был и пионером, и комсомольцем и стал коммунистом. И везде тебя учили. От бойца ты вырос до комиссара. Сам учишь других. Разве можно простить тебе такую оплошность? Раззява!» Да, гак он и говорил, бывало, наказывая и выручая меня. И сейчас бы ты выручил меня, дорогой учитель, и опять повторил бы это обидное слово «раззява». Вот и Батя тоже твердил мне, и совсем недавно, о бдительности: «Ваша доверчивость — большой недостаток. Погибнуть — дело не сложное. Смелость без ума — не велика сума». Ох, как бы мне сейчас попало от Бати!.. А в самом деле — что он скажет о нашей гибели? Ведь он даже не узнает, как это произошло, кто нас предал. Сергей использует мою записку как оправдательный документ. Он и Батю может заманить в такую же ловушку… Нет, этого не будет! Надо хоть какую-то весточку послать. Пусть и Батя, и все наши товарищи услышат правду. Пусть и наши далекие семьи, и наши дети узнают, что мы не попусту пропали, что мы погибли в бою, как подобает советским солдатам, не сложив оружия… Пошарив в кармане, я вытащил пачку денег, тридцаток, и вдруг мне пришло в голову, что именно на тридцатке и надо написать: другую бумажку затопчут, не посмотрят на нее, а тридцатку и затоптанную обязательно поднимут, а значит, и прочтут. «Батя, нас предал Сергей. Держим бой. Будем биться до последнего патрона. Живыми не сдадимся. Прощайте!» Написал и бросил тут же в сарае; потом — на другой тридцатке, потом — на третьей: какая-нибудь из них попадется в руки наших друзей. Мы не переставали следить за врагами сквозь щели сарая. На белом фоне сугробов видно было, что полицаи прошли двором в хату. Должно быть, обыскивали ее и вернулись обратно во двор. Держась на приличном расстоянии от двери сарая, Сергей прокричал: — Сдавайтесь, ребята! Вас четверо, а против вас — восемьдесят четыре человека. Что вы будете умирать за большевиков? Если вы сдадитесь, вам все простят. Вам хорошую работу дадут. Голос его срывался, должно быть, от страха, а слова подсказывал Корзун, угрожая ему пистолетом. Мы молчали, и предатель, обращаясь уже не к нам, негромко произнес: — Я вам говорил. Комиссар живым не сдастся. И остальные такие же заядлые. Полицаи снова начали стрельбу. А мы лежали, притаившись, на земляном полу и не отвечали ни на слова, ни на выстрелы. Враги решили перехитрить нас. В нашем сарае, только в другой стороне, стояла корова вдовы Соколовской. Полицаи воспользовались этим: сунули в руки старухе фонарь, послали ее вперед, якобы за коровой, а сами за ней, с гранатами. Разгадать этот нехитрый маневр было легко. Я приказал своим: — Приготовить гранаты. Будем прорываться. Как только передний полицейский подошел шагов на пять, Куликов выстрелил в него из пистолета, а я, распахнув дверь сарая, выскочил наружу. — За Родину! Смерть предателям! Ура! Куликов и Сураев бросились следом за мной. Полицейские сразу очистили двор, а мы, стреляя на ходу, выбежали из ворот. Я бросил вслед убегавшим одну гранату, потом вторую и был уже посреди улицы. Но пулеметы противника ударили с обеих сторон. Сураев упал, и мне пришлось вернуться. — Сураев, ты жив? — Жив. — Ну, ползи назад. А сам я задержался во дворе, чтобы захлопнуть ворота, благо у них была только одна створка. Опомнившиеся полицаи снова усилили огонь, бросали через забор гранаты, но теперь им почти не было видно двора; только калитка оставалась незакрытой. Возвратившись в сарай, я увидел, что товарищи мои приуныли. И было отчего. Прорваться не удалось, патронов оставалось по одной обойме, гранат не осталось вовсе. А как бы они были нужны нам! Что будем делать без них?.. С гранатой в руке партизан бросается на десяток противников, и враги бегут от его грозного оружия. Так случалось не раз, и ярким примером этого была последняя наша вылазка. Но без гранат… [стр. 86–87] И вдвоем мы начали мастерить второе чучело, собирая для этого всякое тряпье, которое попадалось под руки. Немного помешал нам поросенок, оставшийся в хате. Он вдруг завизжал в своем углу, и это вызвало со стороны полицаев новую волну огня. Закончив работу, мы выставили оба чучела во двор, прислонив их к стене хаты. Одно из них опустилось на завалинку. В полумраке лунной ночи, да еще на большом расстоянии, полицаи примут чучела за людей. С нами был запас рукописных листовок о разгроме немцев под Москвой и о взятии советскими войсками Ростова. Они предназначались для распространения в Чашниках, Черее, Лукомле. Теперь весь этот запас мы разбросали по хате, во дворе и по сараю. То же сделали и с тридцатками, на которых я написал послание Бате. Пусть хоть, одна листовка, хоть одна записка ускользнет от внимания предателей и попадет в руки честных советских людей. Уходя из хаты, я показал Сураеву батарею пустых бутылок. — Забирай. Это будет у нас вместо гранат. Оставалось выполнить главную и самую трудную часть моего плана: пока полицаи со стороны улицы будут воевать с чучелами, нашими безответными помощниками, мы пробьемся к озеру через огороды, где стоит только один вражеский пулемет. Время дорого. Пятый час. Мы уже девять часов в окружении. Скоро начнет светать, на помощь полицаям подойдут немцы, тогда нам не сдобровать. Надо прорываться. Но — луна, предательская луна. Как она надоела нам! Как мы ее проклинали в эту ночь! Висит вверху, и хоть бы облачко! Только изредка будто бы легкий туман застилает ее яркий серебряный диск. Выбрав удобный момент и скрываясь в черной тени, которую бросает сарай, мы перелезаем через забор. Огонь не прекращается, и это к лучшему: занятые своим бестолковым делом, враги не замечают нас… Скорее!.. Пора!.. И мы рванулись в отчаянную атаку, расходуя последние патроны и бросая бутылки в пулеметный расчет. Нападение было внезапное, да к тому же одна из бутылок ударилась о пулеметный ствол и разлетелась вдребезги перед самым лицом первого номера. Ошеломленные полицаи бросились наутек. А когда они опомнились и когда их сподвижники на улице догадались о нашем бегстве, мы уже миновали огороды, скатились с крутого берега и мчались что было сил по Лукомльскому озеру, по твердому снежному насту. — Врассыпную! — кричал я на бегу. — Не сбивайтесь в кучу! Пули свистели над нами, на белом фоне озера мы представляли хорошую мишень, и все же ни одного сколько-нибудь серьезного ранения не получили. А позади нас от гурецкого кладбища к Симоновичам спускались две машины. Мы видели свет их фар, наверно, это и были немцы, явившиеся на помощь Тесленку. * * * Мы вырвались из окружения, но наши мытарства продолжались. Куликов и Сураев бежали через озеро, приняв немного вправо, прямо в лес, и уж лесом добрались до партизанской базы. А мы с Немовым взяли левее и не могли соединиться с ними, так как навстречу нам с противоположного берега, из деревни Вал, занятой немцами, началась стрельба. Да и рассвет приближался. Выйдя к дереве Перховщина, мы вынуждены были спрятаться в колхозном сарае. Здесь провели остаток ночи и весь следующий день, без пищи, обманывая голод курением, благо в хате у Соколовских я нашел немного табаку. Мороз не давал мне покоя. Выбегая из сарая во время боя, я бросил полушубок, остался в одном только ватнике и теперь усиленно хлопал себя руками, стараясь разогреться, А Немов, потрясенный пережитым, все еще не мог опомниться и повторял: — Товарищ комиссар, неужели мы живы? — Живы, живы. И еще долго будем жить, — смеялся я в ответ. По всем окрестностям рыскали фашисты, но отыскать убежавших партизан не могли. А на другую ночь мы отогрелись у старого нашего друга, колхозного бригадира Кузьмичева. Жил он небогато, но у соседа его, Ивана Соломина вчера закололи кабанчика. Соломин радушно угощал нас, да еще на дорогу дал. А узнав, что я остался без полушубка, подарил хороший кожух. — Носи, комиссар, на здоровье, не мерзни. Вместе с гостеприимными хозяевами мы посмеялись над обманутыми полицаями, а Кузьмичев рассказал, что двадцать четвертого числа лукомльская, чашницкая, краснолуцкая, холопиничская и кащинская полиция целый день торчала в Перховщине и в соседней деревне Обузерье. Полицейские выпивали и похвалялись: — Ну, сегодня мы их ловим, а завтра будем с них спускать кожу. Ясно, что это говорилось про нас. Как только стемнело, полицейские двинулись в Симоновичи. Позднее партизанская разведка разузнала, что двадцать пятого под утро в Симоновичи прибыли две машины немцев. Тесленок доложил командиру, что будто бы уничтожено шестнадцать партизан, а остальные окружены. Штурмом взяли немцы пустой двор, но никого не нашли. Только истрепанные пулями чучела валялись около хаты да в сарае лежала мертвая корова — на ее долю тоже досталось несколько пуль. Тесленок опешил. А где же убитые? Где те, что стреляли из этого сарая? Ведь не корова же! Полицаи, которых мы распугали пустыми бутылками, не осмелились доложить о своем поражении — как бы не влетело. И вот начались поиски. Крестьяне, собранные из соседних хат, перетряхивали и выбрасывали из сарая сено и солому, а тесленковы вояки заняли круговую оборону, опасаясь, должно быть, что мы можем напасть на них. Вот уж поистине: у страха глаза велики. Искали — и, конечно, ничего не нашли. Рассвирепевший немецкий офицер прямо при солдатах и полицаях отхлестал Тесленка по щекам. Тот оправдывался, что, дескать, он не виноват, что он верой и правдой служит Великой Германии, но его оправдания только подбавляли масла в огонь. — Знаем мы вашу верность! — кричал немец. — Своим изменил — и нам изменишь в любое время. Свинья! Пьяница! Однако рукопашной расправы с Тесленком ему показалось мало. Ведь партизаны-то были. Мужики про них знают, — значит, они заодно с партизанами. По доносу Корзуна он приказал расстрелять за связь с партизанами шестерых симоновичских и гурецких крестьян. Среди расстрелянных была и Нина Соколовская. Когда-то Корзун ухаживал за ней, пытался сватать — и вот выдал немцам. Ясно, что он сделал это не по каким-нибудь идейным соображениям, нет — с самого начала своей службы у гитлеровцев он знал, что Нина была активной комсомолкой, что она помогает партизанам, но будто бы только сейчас вспомнил об этом. И ревность тут тоже не играла никакой роли: после отказа Нины стать его женой он очень быстро утешился с другой женщиной, а с Ниной и позднее с ее мужем Сергеем продолжал поддерживать отношения, я бы сказал дружеские, если бы можно было говорить о дружбе предателя. Ведь у предателя все строится на шкурных интересах: вчера клялся в любви, а сегодня обрекает на расстрел — лишь бы выслужиться перед начальством. Такова психология предателя, и Корзун — типичный представитель этой психологии. Таким же был и Сергей. Он предал свою первую семью, женившись на Нине Соколовской, а потом предал и наше дело, и нас, и Нину; и после памятной симоновичской ночи ушел вместе с убийцами своей жены, опасаясь нашего возмездия. Он бы и своего собутыльника Корзуна предал, если бы Корзун не успел сделать это раньше его. Как мы узнали позднее, Сергей был расстрелян немцами по доносу Корзуна. В конечном счете вся эта история не принесла немцам никакой пользы. Полицаи лишний раз почувствовали свое бессилие. Жители «партизанской деревни» еще больше возненавидели фашистов. И широко — из волости в волость, из района в район — пошел слух о новой партизанской удаче. Белорусское крестьянство с радостью повторяло этот слух, разнося его все дальше и дальше, к Минску, к Витебску, к Орше… Когда мы докладывали Бате о своем симоновичском окружении Куликов назвал наше положение безвыходным. Григорий Матвеевич усмехнулся: — Да, здорово вы попали в ловушку… Так, говоришь, безвыходное положение? — Безвыходное. — А как же вы из него вышли? Мы засмеялись. — Так то-то же. Безвыходных положений не бывает. Но и в ловушки попадать не надо. Помнить надо, какой у нас враг. — Нет уж, теперь они до меня не доберутся. Никакой пощады полицаям! — горячо воскликнул Куликов. — Тоже неверно. И тут надо разбираться, с кем имеешь дело. — А чего с ними разговаривать? — Куликов даже удивился. — Взял гранату и — «руки вверх!». — Приходится разговаривать, за один стол садиться. Если это нужно для народа, пойдешь и сядешь, и будешь говорить. — Я — не политик. У меня автомат, — и Куликов ласково похлопал ладонью свое оружие. — Вот и видно, что ты еще не созрел. А еще комсомолец. Обязан быть политиком. Я это серьезно говорю… И ты смотри, комиссар (тут он обернулся ко мне), придется заняться с ним, недопонимает парень. Так он может важное дело провалить… Да, кстати, на днях мы поедем к Кулешову, к гилянскому бургомистру. Тоже будет дипломатическая встреча. И я обязательно вас возьму обоих. — Нет уж. Вы меня лучше не берите, — сказал я, — а то я могу сорваться. — И ты тоже! Тем более возьму!.. — Батя, кажется, рассердился немного. — А мне, думаешь, легко?.. Оба поедете, и никто не сорвется. Партизанские будни Кулешов еще до войны пользовался скверной репутацией: пьянствовал, растратил казенные деньги; его судили за это, отстранили от педагогической работы. Ясно, что морально разложившийся человек не может быть воспитателем советской молодежи. Но бытовое разложение является только ступенью к полному нравственному падению, к предательству. Потому-то фашисты, устанавливая свою власть в оккупированных районах, выбирали самых отпетых, опустившихся, нетерпимых в советском обществе людей. Потому-то старый шпион Сорока, сделавшись чашницким бургомистром, и рекомендовал на должность бургомистра Гилянской волости Кулешова. Партизаны еще летом вынесли Кулешову смертный приговор и выполнение его поручили Куликову и Гаврикову. Но привести приговор в исполнение они не успели. В гилянской школе был директором Степан Колос, коммунист, один из наиболее активных чашницких подпольщиков, человек безусловно надежный. У него был припрятан радиоприемник, он распространял среди населения сводки Совинформбюро, и мы часто заходили к нему послушать радио. Секретов от него у нас не было. И вот когда Куликов рассказал ему о приговоре над Кулешовым, Колос посоветовал подождать. Убить всегда успеется, но Кулешов может еще пригодиться нам. Он трус, пустой и тщеславный человек, его легко можно будет взять в руки. Доводы Колоса показались нам убедительными и приговор был отменен. И Кулешов действительно помогал Бате, рассчитывая, что это спасет его, когда возвратится Советская власть. Он даже просил выдать ему какую-нибудь расписочку или справочку, одним словом, документ, удостоверяющий его «заслуги». Григорий Матвеевич, конечно, никакой справки не давал и умел вовремя осадить и припугнуть Кулешова, а нам не раз напоминал, что с этим двуличным и беспринципным человеком играть опасно, что использовать его можно только до тех пор, пока держишь в руках, и полагаться надо не на его слова, а на его трусость. Вот этому-то Кулешову и назначил Батя свидание под самый Новый год. Кулешов обещал доставить нам оружие откуда-то из Сенинского района. Надо было подробно договориться с ним обо всем. Ясной морозной ночью приехали мы, человек двадцать во главе с Батей, в самый центр Гилянской волости — Кушнеровку. Ермакович, командир народного ополчения в Московской Горе, заранее предупредил Кулешова, и тот разослал наиболее рьяных полицейских по волости, выдумав им подходящие командировки, а они и рады были попьянствовать на приволье. Люди Ермаковича вели наблюдение за тем, чтобы нам не устроили в Кушнеровке какую-нибудь ловушку. Само собой разумеется, и мы расставили заставы на лукомльской и чашницкой дорогах. Занятый организацией охраны, я пришел к Кулешову позднее, когда переговоры уже закончились и шла беседа обо всем и ни о чем. Комната, в которой происходила встреча, была разгорожена невысоким барьером; очевидно, в присутственные дни он отделял бургомистра от посетителей. Теперь по ту сторону барьера сидели трое. Среди них Батя — лицом к двери. Он первый увидел меня. — Заходи, Антон Петрович. — И когда его собеседники обернулись, добавил: — Мой заместитель, познакомьтесь. Те вскочили и подчеркнуто вежливо и преувеличенно радостно приветствовали меня. Каждый из них, словно после долгой разлуки с хорошим другом, брал мою руку обеими руками, потряхивал и пожимал ее, умильно заглядывая в глаза. Я не люблю этой манеры. Помнится, еще в детстве слышал от отца, что так здороваются только самые неверные люди. Оба они были высоки ростом. Кулешов — тонок и строен, голубоглаз и темноволос. Что называется, красавец мужчина; только глаза слишком быстрые, бегающие, ненадежные. На вид ему было лет тридцать. А другой — постарше, лет сорока, полный, большелобый и немного лысеющий блондин. У этого за внешней ласковостью чувствовался холодный и сухой расчет: у такого, как говорят, снегу зимой не допросишься. На нем была накинута хорошая шуба на лисьем меху с черным каракулевым воротником. Большие руки его, покрытые рыжими волосами, были холодноваты и влажны, как у лягушки. Невольно хотелось после его рукопожатия вытереть свою руку. Назвался он Лужиным. Батя, насмешливо наблюдавший суетливую приветливость хозяев, кивнул на меня головой и, очевидно продолжая прерванный разговор, сказал: — Вот он действовал в Гурце. Кулешов вскинул на меня свои быстрые глаза. — Из тех, что за мной гонялись? Убить меня хотели? — Да, — усмехнулся Батя. — И счастье твое, что я за тебя заступаюсь, а то уж давно бы тебя в живых не было. — Я надеюсь. Я для вас… — Да ведь ты еще ничего не сделал, — бесцеремонно оборвал Батя. — Выполняй обещание, если хочешь искупить вину. Кулешов оправдывался и что-то обещал, и было видно, что он вовсе не хозяин здесь, что никакой силы он за собой не чувствует. И мне подумалось, что все они такие, не чувствуют под собой опоры, на песке стоят, на глиняных ногах; не власть у них, а только видимость власти… А Лужин, чтобы переменить тему и сказать нам приятное, заговорил о симоновичском окружении, словно сообщал еще не известную нам новость. — Представляете: сделали чучела из каких-то тряпок, а сами бросились с бутылками на пулемет. С пустыми бутылками из-под самогонки… И ушли. И все это выдумал комиссар… не знаю, что за комиссар, но я поражен… Батя опять усмехнулся. — А вот он этот комиссар и есть. — Неужели!.. — Лужин изобразил на лице своем восторг, и снова начал трясти и жать мою руку. — Поздравляю!.. Поздравляю!.. Можете мне поверить… Я… — Да кто вы такой, в конце концов? — спросил я, не в силах скрывать своей неприязни. — Лужин, бывший интендант. — А почему вы здесь? — При бургомистре. — Как при бургомистре? Что вы тут делаете? — Так… живу… Понятно, что он был не просто гостем в доме бургомистра, но отвечать на мой вопрос прямо не хотел, а вместо этого пустился в жалостливые рассуждения: — Ведь я вместе с вами не могу: больной, у меня только одно легкое. Вот… — Он кашлянул, как бы подтверждая сказанное. — Представляете… Какой же я партизан? Партизан должен быть здоров, крепок физически. — И не только физически, — поправил я. — Главное, быть крепким идейно, морально. — Вы хотите сказать, что я идейно неустойчив? Нет, нет, напрасно. В этом меня не упрекайте. Но я уже разглядел, когда во время разговора у Лужина сползла с плеча шуба, повязку старшего полицейского на левом рукаве его пиджака. Меня словно кипятком ошпарило. Вот один из тех, кто хотел схватить меня с товарищами в Симоновичах и собирался с живого кожу сдирать! Воспоминание было слишком свежо, всего пять дней прошло после той ночи… Ведь это они, гады, сделали так, что у нас нет связи с Большой землей, они замучили батиного начальника связи и радистку. А сколько людей они еще погубили!.. И он еще смеет говорить о своей идейной устойчивости!.. Я почувствовал, что мне становится трудно дышать. Хотелось схватить и тут же, прямо в комнате, задушить этого ласкового на вид предателя. Я, наверно, не выдержал и сорвался бы, но Батя глядел на меня спокойными предостерегающими глазами. Дисциплина взяла свое, и только слов я не мог удержать. — Пока было спокойно, — сказал я, — вы и в армии могли служить с одним легким, а чуть потруднее стало — переметнулись к немцам. Продали им свое последнее легкое!.. Я выложил ему все, что думал о нем. — Знаете, что говорил Горький о предателях? Он даже сравнения для них подыскать не мог. Если бы тифозную вошь сравнить с предателями, — сказано у Горького, — она и то обиделась бы. Вероятно, и Лужин обиделся на такое сравнение, но виду не показал и, прощаясь, продолжал уверять, что готов помогать нам во всем, а весной обязательно присоединится к партизанам. Но я уже не хотел слушать, да и Батя, видя, какой оборот принимает разговор, решил прекратить его: — Довольно. Нам пора ехать. На улице он сказал мне: — Что вы с ними спорите, горячитесь? Придет время — каждый получит по заслугам. А пока пускай работают на нас. Ясно, кажется. Сами-то мы везде не поспеем: мало еще нас. А когда мы развернемся, когда у нас отряд на отряде будет, тогда они нам не понадобятся… Положим, к тому времени немцы сами, наверно, расправятся с ними. Когда мы подошли к лошадям, я увидел, что Перевышко как-то по-особенному весело похаживает вокруг саней, похлопывает руками, хмыкает по своей привычке и приговаривает: — Махнем… Хм… Махнем… Так он всегда приговаривает, меняясь чем-нибудь с товарищами. У него никогда и ничего не держится долго. Добудет себе полушубок, пиджак, валенки, похвалится и сейчас же менять. Меняет без каких-либо корыстных целей; отдает лучшее, получает худшее, но обязательно «махнем». Над страстью его к обмену посмеивались, и Батя не раз пробирал его за такие жаргонные словечки, как «махнем», но отделаться от своей привычки Сашка не мог. И вот опять у него это же самое — «махнем». Сели. Поехали. Я спросил у Куликова: — Что это Сашка такой веселый? Или махорки много добыл? — Да он не только махорки, он и лошадей сменил, пока вы разговаривали. Видите, какие! А лошади действительно бежали много резвее, чем те, на которых мы приехали. Оказалось, что Перевышко с Верещагиным подобрались к полицейской конюшне. Лошади были заперты на замок и спутаны железными путами. Но это не смутило Перевышко. Он отыскал кузнеца, который открыл ему замки, и увел сытых полицейских лошадей, а наших, не очень молодых и не очень резвых, поставил на их место. И аккуратно закрыл дверь. «Хм… Махнем!..» Можно представить себе, какие физиономии будут у полицаев, когда они утром явятся к своим лошадям: конюшня цела, замки на месте, путы не сломаны, а лошади — другие. Словно они за одну ночь постарели и изменили свой прежний цвет. Когда мы уже подъезжали к лагерю, Куликов вытащил из кармана пачку махорки. — Вот вам, товарищ комиссар, новогодний подарок от этого самого Лужина.. Очевидно, Лужин не осмелился предложить мне подарок лично. * * * В Липовце была организована база продовольственного снабжения и бытового обслуживания партизан. Эта деревня стояла в лесу, в стороне от дорог, немцы почти не посещали ее, да и полицаи заглядывали редко и ненадолго. Никаких подозрений она не возбуждала. А чтобы окончательно усыпить бдительность врага, мы и партизанский лагерь в Липовецком лесу ликвидировали еще в половине декабря. Но зато в самую деревню были завезены запасы продовольствия. Жители ее пекли нам хлеб, стирали белье, лечили и скрывали раненых, топили для нас свои деревенские бани. Все, что нужно было для партизан, делали здесь охотно и дружно. И липовецкая группа народного ополчения была одной из лучших. Но больше всех помог нам в организации этой базы командир ополченцев Виктор Булай. Отдавая должное его активности, мы в своих разговорах и деревню иногда называли не Липовцом, а Булаевкой. Особенно после гибели Виктора. А погиб он так. Мы узнали, что в Гоголевку приехал уже упоминавшийся мной начальник кащинской полиции Булько. Он сам был гоголевский и остался ночевать дома. Мы рассчитывали, что с его помощью нам удастся разоружить кащинскую полицию. Надо было увидеться с ним и договориться. Выполнять поручение отправился Перевышко, захватив с собой четырех партизан и Виктора Булая. Булай был когда-то в хороших отношениях с Булько и надеялся, что сумеет уговорить его. Поэтому он и подошел сначала один к дверям хаты. Остальные спрятались за углом. Постучался. — Кого надо? — Открой! Это я, Виктор Булай. Не видишь, что ли? — Не вижу. Подойди к окну. Булай, ничего не подозревая, встал прямо напротив окна. — Ну, теперь видишь?.. Открывай! Вместо ответа прозвучал выстрел. Пуля попала в грудь нашему товарищу, в самое сердце. Он даже вскрикнуть не успел, падая навзничь на сугроб. Партизаны бросились на помощь, но Булай уже не шевелился. Открыли огонь по окнам: надо было отомстить за товарища. Не прекращая обстрела, подожгли хату и дежурили вокруг нее, пока пылающая крыша не рухнула внутрь, взметая целые столбы искр в черное ночное небо. Уверенные, что предатель сгорел, партизаны привезли в лагерь тело Виктора Булая. Под высокой сосной схоронили мы его на нашем партизанском кладбище и проводили в землю партизанским салютом. Это была большая потеря: Булай не только активно участвовал в нашей борьбе, но и прекрасно знал окружающие районы и по поручению райкома партии вел организационную работу среди молодежи. Нам так и не удалось разоружить Кащинскую полицию. Попытка договориться с Корзуном окончилась предательством Сергея, попытка договориться с Булько — гибелью Булая, а полиция продолжала работать, выполняя все указания фашистских властей. Не надо, однако, думать, что изменники были так уж преданы, так верны своим иноземным хозяевам. Просто-напросто в данный момент им было выгоднее оставаться «верными» и «преданными». Вспомните, какое это было время: немцы все еще наступали, Москва — под угрозой, Ленинград — в блокаде, Советская Армия — далеко. Даже честные советские люди теряли надежду на возвращение Советской власти. Что же говорить об изменниках? Правда, они знали, что народ их ненавидит, побаивались партизан, опасались грядущего возмездия. Поэтому и заигрывали с нами, но не затем, чтобы на самом деле выступить против немцев. Это было одним из козырей в их сложной и нечестной игре. В этой игре приходилось и рисковать, но в конечном счете они рассчитывали выйти сухими из воды. Когда изменились обстоятельства, многие из них пытались перестроиться, перекраситься, и, к сожалению, кое-кому это удавалось. Забегая вперед, скажу только о Корзуне и Булько. Все мы считали, что этих выродков давно уже нет в живых, но несколько лет назад мне сообщили, что Корзун в 1946 году (после войны!) появился в Гурце и, пробыв два дня дома, снова исчез куда-то. И Булько не сгорел в сожженной хате. После войны он приезжал в Гоголевку, забрал свою семью и уехал. Где они теперь — не знаю, но может быть, и до сих пор живут среди нас эти неопознанные враги… Булай погиб в ночь на третье января тысяча девятьсот сорок второго года, а пятого января мы снова ехали в Липовец-Булаевку, где собирались командиры групп народного ополчения и представители подпольных организаций Чашницкого, Холопиничского и Лепельского районов. Надо сказать, что и бургомистр Кулешов был вызван на это совещание. Оружие, которое он должен был доставить из Сенинского района, мы все еще не получили, и у него всегда находились оправдания: то немцев много — опасно перевозить, то нет человека, у которого оно спрятано, то сам бургомистр занят по службе. На этот раз Батя строго предупредил его, что никаких отговорок мы больше терпеть не будем. Основное свое внимание Батя обратил на группы народного ополчения, на подпольщиков и на окруженцев. Давно пора втягивать их в повседневную партизанскую работу, давно пора выводить их в лес, создавать из них отряды. Но ведь с голыми руками в лес не пойдешь. Надо вооружать людей и вооружать их за счет врага, что само по себе является не простым делом. Надо учесть всех военнообязанных, изучить их и готовить к выходу в лес. Одним словом, речь шла о мобилизации в тылу врага, о создании районов сплошного партизанского действия. Очень серьезную задачу поставил Батя перед нами по возвращении с этого совещания. Дело в том, что партизаны до сих пор почти везде и всегда ходили пешком. Идут по узким тропинкам и тащат на себе мешки и котлы, оружие и продовольствие. Это и медленно, и утомительно. В бой партизаны вступают усталыми. Лыжи, которые мы применяли, не всегда оправдывали себя. Мало кто из наших ребят умел по-настоящему ходить на лыжах, а некоторым приходилось становиться на них впервые. — Где мне было научиться? — горячился казах Хусаинов. — У нас на лыжах не ходят. — А у нас и ходят, — вторил ему другой боец, — да ведь не всякий умеет. Тут надо физкультурником быть. Хорошо тем, которые из Москвы из физкультурного института прилетели. Разве за ними угонишься? — А почему ты не физкультурник? — вступал в разговор третий. — Кто тебе мешал? — А разве я знал, что стану партизаном? Я больше футболом занимался… Так и получилось, что лыжи мы применяли только в отдельных случаях: для небольших переходов и небольших групп. А для отряда в целом нужен был другой способ передвижения, единственно возможный в наших условиях, — конная тяга. Это обеспечит и быстроту и маневренность и сохранит силы бойцов. Придя к такому выводу, Батя отдал приказ: обзавестись обозом (одни пароконные сани на пять человек), и назначил срок — пять дней. Немало колхозных лошадей оставалось еще в этих районах, и лучших, конечно, позабирали немцы, полиция, комендатуры, старосты. На них мы прежде всего обратили внимание. Перевышко и Гавриков пригнали восемь пар (восемь упряжек) из Кащина, Александров увел четыре пары у краснолукской полиции и т. д. А для Бати Кулешов не пожалел вороную, на которой ездил сам. Хвастаясь подарком, он называл эту лошадь «своей», но ясно, что и она уведена была с колхозной конюшни и что взамен ее он сразу же нашел себе другую. К одиннадцатому января, когда Батя вновь перешел в Березинские леса, отряды были обеспечены конной тягой. На санях мы могли делать до 80 километров за ночь, неожиданно появляясь то там, то тут. Немцы сбились с ног, отыскивая нашу базу. Карательные отряды не успевали угнаться за нами, донесения о наших налетах приходили из самых различных мест в радиусе 100–150 километров. Трудно было догадаться, что живем мы опять около Нешкова, в каких-нибудь шести километрах от немецких гарнизонов Велевщины и Островов. Во второй половине января весь отряд на подводах нагрянул в Годивлю. Это было мимоходом, и мы недолго задержались в деревне, но немецкие приспешники, староста и старший полицейский, скрылись куда-то: им не улыбалась встреча с народными мстителями. Я не знаю, где они были, в каком-нибудь чулане или просто зарылись в копну сена, но громадный партизанский обоз они видели только мельком. И тоже мельком или издали слышали, с каким шумом он проходил. Должно быть, в этом грохоте, в звоне конских ведер им послышался лязг гусениц и гуденье моторов: ведь известно, что у страха глаза велики. Да еще колхозники, наверно, подбавили страху. Белорусский крестьянин никогда не упускал случая пугнуть немецких прихвостней партизанами. Как бы то ни было, именно после этого случая родилась легенда о партизанских танках. Староста написал начальнику, что якобы видел и слышал их. Фашисты поверили, всполошились еще больше, усилили карательные отряды. Несколько дней спустя в деревне Воблачи произошел такой разговор. Офицер большого немецкого отряда расспрашивал колхозников: — Бывают у вас партизаны? — Бывают. — И часто? — Да чуть ли не каждый день. — А в какое время? — Вот попозднее. Начнет темнеть, и они появятся. — И с танками? — Да, бывают и с танками. Хитрые мужики просто поддакивали офицеру и в то же время, не меняя своего серьезного и покорного тона, исподтишка наблюдали за ним. А он все чаще и чаще стал поглядывать на часы и на окна и, едва только начало смеркаться, заторопился, бросил все свои дела и вместе с отрядом покинул «опасную» деревню. * * * Будничный вечер в партизанской землянке. Печка дымит. Чадит бараньим жиром примитивная светильня — наполовину оббитая бутылка с фитилем, скрученным из тряпочки. Свет от нее тусклый, углы землянки тонут в полумраке, фигуры людей бросают на стены и на потолок черные уродливые тени. Ужин еще не поспел. Цыганов готовит его во дворе, развесив над костром ведра. А вокруг вьется метель, и летят в наш партизанский суп снежные хлопья. Мы в землянке прислушиваемся к этой метели. Разговор не клеится, вяло тянутся фразы. Бати нет. Он сегодня с утра молчалив и мрачен, и не сидится ему на месте. Когда он в таком настроении, с ним стараются не заводить разговора, ограничиваясь короткими служебными ответами. И только неисправимый Крывышко где-нибудь в уголке бормочет соседу: «Тише, Чапай думает», но его тотчас же резко обрывают, потому что тревога Бати — наша общая тревога. Вот и сегодня он беспокоится потому, что две группы еще не вернулись с заданий, опаздывают почти на сутки. Уж не случилось ли что? Сейчас, наверно, Григорий Матвеевич бродит под метелью около землянки. Ушанка съехала набок, руки засунуты в карманы. Шагнет три-четыре шага и ждет, надеясь услышать сквозь шум ветра и леса приближение наших запоздавших товарищей… Черкасов у печки греет все еще не зажившую ногу: каждый день он растирает ее сапогом. Напротив него примостился Литвяков. Он пришивает заплату на свою видавшую виды гимнастерку. Иголка, непривычное для него оружие, слушается плохо, а он еще поминутно отрывается от нее, чтобы почесаться. Весь исчесался парень. Глядя на него, и Черкасов почесывается. И у меня начинает зудеть где-то под мышкой, а потом на спине. Вши появились у бойцов нашего отряда, и в большом количестве… А в деревнях ходит тиф. Давно уже не бывало у нас этаких эпидемий, и вот фашисты довели… — Баню бы надо! — мечтает вслух Литвяков. Да. Не один он об этом думает. Но у нас нет бани, а деревни далеки, да и не всегда возможно партизану мыться в деревенской бане. Редко приходится. А мыться надо всем сразу, чтобы уничтожить вшей. Вот тут и подумаешь… Литвяков надевает гимнастерку. — Эх, покурить бы!.. Да и курить нечего, и давно уж… Саша Волков берет гитару, с которой он, несмотря на все трудности, не расстается, и, тихо трогая струны, запевает как бы в раздумье, сначала негромко: Че-ерный ворон, мрачный во-орон, Что-о ты вьешься надо мно-ой… У него хороший тенор. Песня вырастает и крепнет. Все затихают. Перевышко подтягивает баском. А мне еще грустнее становится от этой песни. И верно, хоть бы щепотку табаку! Литвяков растянулся на нарах и сосредоточенно копается в соломе. Чего он ищет?.. Нашел, осторожно положил на ладонь. А! Это — «бычок», маленький полупросыпавшийся окурок. Но едва только в руках у Литвякова появился коробок спичек, как Перевышко оборвал песню: — Сорок!.. Литвяков, сорок!.. — Какой глазастый!.. А Литвяков — добрый, обрадовался окурку. — Ладно… Обжечь губы хватит. Появляется Цыганов с ведрами, от которых идет пар и вкусно пахнет вареной картошкой и бараниной. Следом за ним входит и Батя. И вид у него не такой уж мрачный, словно он развеял на вольном ветре свою тревогу. — Вот что, — говорит он, усаживаясь на нарах, — баню будем строить. Завтра со мной пойдут плотники и землекопы. Остальные — собирать кирпичи, чтобы печку сложить. И — за железом. Мне сразу вспомнилось, что накануне Григорий Матвеевич несколько часов провел на развалинах покинутого хуторка Красная Лука, расположенного неподалеку от нашего лагеря. Постройки там были частично сожжены, частично разобраны. Мы сами пользовались бревнами оттуда. Сохранилась часть не то сарая, не то овина — небольшая клетушка, в которой сушили лен. Батя залезал внутрь ее, ходил вокруг, мерил, постукивал палкой и топором. Так вот зачем понадобилась ему эта клетушка!.. Только уж очень она мала. Да и с кирпичами трудно. Никто их нам не приготовил. Разыскивать их теперь, когда все заметено снегом, нелегко. Кирпичи в лесу не растут. Это сомнение и высказал один из партизан. Но у Бати, должно быть, все было уже обмозговано и взвешено. — Внимательнее надо смотреть, замечать и запоминать, на то вы и партизаны. Я вот вам сразу назову. Около тригонометрического пункта есть кирпичи? Есть… Подальше Красной Луки — загон для скота, там — кухонька такая… Видели? Тоже кирпичи… Да ведь и в каждой развалине когда-то была печка… Сомнение рассеялось: баня будет. Перевышко вскочил и начал декламировать что-то насчет бани. Батя обернулся ко мне: — Неунывающий народ наша комсомолия… И тут стихи!.. Только ты это не ко времени. Лучше бы пару кирпичей принес для бани. — Э-э, у меня есть на примете. Помнишь, Саша (это относилось к Волкову), когда в Липовец ходили?.. И железо найдется. Стали вспоминать и другие, и оказалось, что материалу для печи более чем достаточно. На следующий день началась работа. Были у нас люди разных профессий, а если кто чего-нибудь не умел, — нужда учила, и плохо ли, хорошо ли — делали. Для бани нашлись и плотники, и конопатчики. Стены и крышу отремонтировали, углубили земляной пол (потому что крыша была слишком низка), законопатили щели. Когда камни и железо были собраны, нашлись печники. Прежде чем месить глину, ее приходилось оттаивать, а во время работы она снова остывала, твердела, примерзала к рукам. Но печку все же сложили. Банька получилась меньше деревенской, двоим залезть и то тесно. И топилась она по-черному. Многие из нас за всю жизнь не видали курных бань, и немногим, наверно, приходилось в них мыться. Теперь пришлось всем, и не так уж плохо оказалось. Едкий дым валил из двери и из отдушины сверху, пока печь топилась, копоть оседала на стенах. Кирпичи раскалились, дым вышел, и тогда Батя первым полез в баню… Он парился, как нам показалось, долго. Слышно было, как шипят камни, когда он поддает пару. Белые клубы вымахивали из отдушины. Потом Григорий Матвеевич выскочил голый прямо на снег и начал натираться снегом, кряхтя от удовольствия. Потом опять полез в баню — и опять через некоторое время выскочил. Я — южанин. У нас так не моются, и я, по правде сказать, впервые видел человека, выскакивающего из парной на снег. После Бати мылись и другие, все мылись — и с неменьшим удовольствием. А под крышей, на жердях, парилось и жарилось белье моющихся: истреблялись насекомые. Кто-то, кажется Сураев, перестарался и даже полушубок повесил париться. Кожу от пара покоробило, она стала хрупкой, негибкой — полушубок пропал. И хозяин, вынужденный обходиться шинелью, долго еще ворчал на нашу баню, пока Перевышко не достал ему новый полушубок. Так начала работать партизанская баня, примитивный, но необходимый санпропускник. Нужно было защитить наш лагерь от тифа. И санпропускник сыграл свою роль. Все, возвращающиеся с заданий, должны были пропариться в нем и пропарить свою одежду. В результате ни одного случая сыпного тифа в эту зиму в отряде не было. Стаичевский лагерь Всю зиму среди партизан шли разговоры: — Вот придет весна!.. Вот «черная тропа»!.. С этим связывались большие надежды. Многие считали, что по-настоящему партизанить можно только летом. Тогда, как говорит пословица, каждый кустик ночевать пустит. Поэтому вывод ополченцев и подпольщиков в лес задерживался: ждали «черной тропы». А на самом деле для опытного партизана не может быть такого деления на сезоны. Любое время года он должен использовать и, применяясь к любой погоде, к любым условиям, бить врагов Родины, сам оставаясь неуязвимым. К тому же и охрана зимой слабее: часовой топчется, стараясь согреться, и зачастую больше думает о морозе, чем о партизанах. И засады делаются реже: ночью немец не пойдет на лесную дорогу, подолгу торчать на морозе он не способен, ему захочется в хату, захочется костерок развести, а костерок демаскирует засаду. И, наконец, автомашине нелегко пробираться по зимним дорогам, а фашисты в своих передвижениях пользовались в большинстве случаев автомашинами. Но еще убедительнее, еще неопровержимее требования самой жизни. Вот сейчас под Москвой развернулось успешное наступление советских войск, и мы обязаны всеми силами помогать им. Мы обязаны увеличивать число налетов, диверсий и покушений, организовывать новые отряды. И все это независимо от погоды. А немцы, прекрасно понимая, что наши районы с их лесами и болотами, чрезвычайно выгодны для партизан, заблаговременно принимают свои меры, чтобы обезвредить нас. Они тоже готовятся по-своему к «черной тропе»: усиливают постоянные гарнизоны и полицейские участки, расширяют сеть тайных агентов. Строже становится наблюдение за окруженцами, целыми группами их вывозят в Германию и забирают в лагери военнопленных. Начинаются аресты «подозрительных». Фашисты хотят выловить всех коммунистов, весь советский актив. Правиле полицейского режима соблюдаются до самых мелких мелочей. Теперь уж колхознику нельзя выехать из деревни без разрешения и постороннему человеку нельзя появиться в деревне. За малейшее подозрение в связи с партизанами людям грозит расстрел. Фашисты пишут приказ за приказом, обращение за обращением, обещают крестьянам за каждого выданного партизана полгектара земли, потом увеличивают награду до гектара и наконец до двух, но охотников получить землю за предательство не находится. Народ с каждым днем усиливает свое сопротивление врагу. Народ не ждет «черной тропы». А нам тем более нельзя дожидаться ее. Мы должны вывести в лес для борьбы с врагом как можно больше советских людей, пока немцы не расправились с ними и не угнали их. Так жизнь диктовала нам свои условия. И вот, наперекор всем толкам о «черной тропе», в начале февраля по распоряжению Бати три группы выехали в указанные им районы для организации новых отрядов. Шестого числа я с восемью товарищами добрался до места, где мы собирались разбить лагерь нашего будущего отряда. Оно находилось недалеко от Стаичевки, а от Сельца, где располагался фашистский гарнизон, отделено было болотом. Расчистили поляну и сложили большие костры, чтобы земля оттаяла. Здесь и будем строить землянку. Двое остались поддерживать огонь, а остальные отправились по деревням проводить партизанскую мобилизацию. Являлись прямо к старосте и предлагали немедленно собрать всех бывших военнослужащих, проживающих в этой деревне. На собрании зачитывался заранее подготовленный приказ, обязывающий их через 24 часа явиться в указанное место, имея при себе, как полагается, белье, вещевой мешок, ложку и котелок и, кроме того, оружие, которое они должны были добывать сами. За ночь мы объехали несколько деревень, а к утру вернулись на место лагеря и начали копать котлован в земле, отогретой кострами. Через день двумя группами явились к нам и мобилизованные. Их было около тридцати человек, почти все вооружены винтовками и автоматами, сбереженными или отнятыми у врагов. Надо сказать, что люди шли к нам с большой охотой. Стоило только дать толчок им, стоило только призвать и организовать их — и они становились в ряды активных борцов против фашизма. * * * Не могу обойти молчанием один из эпизодов этого периода нашей работы. Герой его, сержант Демин, родился в Печорской тундре и вырос там в ненецком оленеводческом колхозе. В армию был призван еще до войны. Легкий самолет унес его тогда с призывного пункта, затерянного в просторах Заполярья; тяжелый и торопливый паровоз привез его в Западную Белоруссию. Здесь началась его служба, и он выполнял ее честно, с сознанием своего патриотического долга. Здесь застала его война, и он активно участвовал в ней, сначала в рядах своей отступающей части, потом в партизанском отряде, где этот простой парень зарекомендовал себя бесстрашным бойцом, неутомимым работягой и верным товарищем. Жителя тундры не пугали морозы этой суровой зимы, не сбивали с пути свирепые метели. Уверенно шагая по свежевыпавшему снегу, он, бывало, повторял со своим мягким ненецким акцентом: — Ненец не видит, но чувствует. Человек проходил, сани проходили — дорога есть. В конце февраля трое партизан, среди которых был и Демин, возвращаясь на базу, наткнулись в деревне Забоенье на засаду. Фашисты обстреляли их у самой околицы. Товарищи Демина свернули влево, а он — вправо, чтобы обойти опасную деревню лесами. Была ночь. Больше суток провели бойцы на морозе, иззябли, устали; необходимо было отдохнуть и отогреться. Демин вышел из леса к другой стороне деревни, где на огородах приютились крестьянские бани. Зашел в одну — холодно. Зашел в другую. Эту, должно быть, топили сегодня; пахло банной сыростью и вениками. Как только начал согреваться, потянуло ко сну. Ну, что же? Затем он и пришел сюда. Ночью фашисты все равно не посмеют выглянуть из хаты. Не найдут. Но они нашли. Может быть, видели, как он вошел в баню, может быть, заметили следы его на чистом снегу. Если бы у них хватило храбрости сразу ворваться в баню, они могли бы захватить врасплох нашего спящего сержанта. Их было восемнадцать человек. Но храбрости у них не хватило. Наверно, в синих тенях, в черных банях под белыми шапками снега, в могучих соснах, подступивших к самому огороду, чудились им пристальные глаза партизан, гранаты и нацеленные на них дула автоматов… …Демин хорошо заснул после трудного и холодного дня. Потом он рассказывал нам, что ему снилось возвращение домой, оленья упряжка, просторы тундры, родные и знакомые, собравшиеся у огонька. Неторопливо текла беседа, он рассказывал старикам о своих скитаниях по военным дорогам. И вдруг загремело и загрохотало, и сразу не стало ни огня, ни любимых лиц. С трудом поднимая отяжелевшие веки, он увидел темноту, голубой прямоугольник окошка, тонкие изломы разбитого стекла, отсветы выстрелов… Да, стреляют!.. Еще не разобравшись, в чем дело, сержант уже готов был действовать. Вынул пистолет, ощупал гранаты и тихонько отворил дверь в предбанник. Там никого не оказалось. Стреляли со стороны деревни. Пули прошивали дверь. Приходилось прятаться, лежа за высоким порогом. Нетрудно было догадаться, что фашисты выследили его. И по выстрелам, по голосам, по скрипу снега можно было понять, что они подбираются к бане, подбадривая себя стрельбой. Демин притаился, а враги все ближе и ближе, и вот уж совсем рядом. Ясно слышны голоса. Сейчас ворвутся!.. Но сержант не стал дожидаться. Он сам распахнул дверь. — Ура!.. И почти не целясь, сделал несколько выстрелов по приближающимся темным фигурам. Они метнулись назад. Демин бросил им вслед гранату. Взрыв… Крики… Вторая граната полетела за первой. Враги побежали прочь, спотыкаясь о заваленные снегом грядки. А партизан бросился в другую сторону, к лесу. Откуда-то слева окликнули: — Ваня!.. Демин!.. Сюда!.. Это свои — Сашка Волков и Кобяков, с которыми вместе он выходил на задание. — Нашелся!.. Цел? — Цел… А где вы были? — Да и мы тут же. В бане ночевали, на том конце. А слышим — стреляют, — и пришли на стрельбу. Догадались, что это ты… Ну идем, пока они не опомнились. * * * В лагере около Стаичевки я пробыл не больше месяца, а потом, в начале марта, Батя перебросил меня на другой участок. Вызвано это было следующими обстоятельствами. В то время немецкое командование начало расквартировывать в наших районах резервные части и части, отведенные с фронта на отдых, с таким расчетом, чтобы они не только отдыхали, но и вели борьбу с партизанами. Почти в каждой деревне стоял фашистский гарнизон. Для борьбы с партизанами немцы привезли в наши места также финских фашистов — шюцкоровцев, умеющих ходить на лыжах и знакомых с условиями лесной войны. Это требовало от нас удвоенной бдительности. В глухую метельную ночь в самом конце февраля бойцы нашего охранения увидели впереди несколько неясных фигур, пробирающихся лесом по направлению к лагерю. Окликнули. Ответа не было. Фигуры скрылись в кустах. Новый оклик и предупредительные выстрелы. Если бы это пришли друзья, они не молчали бы и не стали прятаться. Значит, враги. Много ли их и что они замышляют? Может быть, подкрадываются где-нибудь сбоку?.. Сообщили мне. Придя на пост, я едва заговорил с бойцами, как из осыпанных снегом кустов раздался знакомый голос: — Товарищ командир, это я, Сашка. Не стреляйте! Я сразу узнал его. — Перевышко! Что же ты молчал, шалопут!.. Выходи! Он вышел, и с ним еще трое партизан. — Кто вас знает? Я в вашем лагере не был, а в карауле незнакомые. Я думал, что это финны засаду устроили. Когда мы организовали Стаичевский отряд, Перевышко оставался на Центральной базе командиром взвода и действительно еще не бывал у нас. Я повел неожиданных гостей в землянку. Они продрогли, устали и были облеплены снегом с ног до головы. Видно, большую дорогу сделали «на своих на двоих». А ведь у нас тогда во всех отрядах были лошади. Поэтому я и спросил шутливо: — Куда это вас понесло пешком, и даже без лыж, в такую погоду? Перевышко сутулился и хмурился больше, чем всегда, и, отвечая на мои расспросы, говорил отрывистее и скупее обычного. Но все-таки в конце концов я понял все. Батя послал его в Липовец организовывать новый партизанский отряд. С тремя бойцами, в санях, запряженных резвой лошадью, поехал Перевышко выполнять задание. Леса завалило снегом, а ехать надо было почти сплошь лесами, объезжая занятые врагом деревни. Крестьяне в этих местах, да и везде, где водится много волков, для ловли их роют глубокие ямы с гладкими и отвесными стенами и прикрывают сверху хворостом, чтобы незаметно было. Зимой волчью яму, занесенную снегом, не отличишь от ровного места. На такую ловушку и наехал Перевышко. Лошадь провалилась, сани встали дыбом, вытряхнув седоков прямо на снег. И хотя партизаны сразу вскочили на ноги, но поправить дело они уже не могли. Падая в яму, лошадь сломала шею. Пришлось ее пристрелить и оставить на съедение волкам, а сани пришлось бросить. Пошли пешком, проваливаясь в сугробах. По лесу крутила метель. Добраться до Липовца и думать нечего: туда по прямой, как птицы летают, километров тридцать. А если возвращаться обратно, значит, надо докладывать Бате, что задание не выполнено, что он, Перевышко, не доглядел и пропала хорошая лошадь. Сашка знал Батину строгость: у него никакой проступок не останется безнаказанным. А у Сашки — юношеское самолюбие; оно-то и не позволило Сашке возвратиться и признаться во всем. Лучше уж после!.. Но задание надо выполнять. И вот он явился ко мне, благо лагерь наш был недалеко. — Срок еще большой, — успокаивал он не столько меня, сколько себя, — двенадцать дней, успею. Я что-то устал, нездоров что-то, да и погода, сами видите, какая. Отдохнем денек, другой и поедем. Я у вас лошадь попрошу. Ведь вы дадите? — Ну что же, отдыхай. Лошадь дам. Так Перевышко и остался у нас. А на другой день я послал к Бате связных с донесением. Написал обо всем, что у нас делается, но насчет Перевышко даже не упомянул, не придавая этому серьезного значения. Никакого сомнения в том, что Сашка выполнит задание хорошо и в срок, у меня не было. Однако Батя узнал всю эту историю от наших связных. Очень рассердился на то, что я, вместо того чтобы приструнить этого Перевышко, заставить его выполнить приказание, потворствую ему. И даже на Центральную базу не сообщил!.. Наши связные вернулись и принесли новое решение Бати; Григорий Матвеевич приказывал мне немедленно сдать отряд старшему лейтенанту Ярмоленко, прибывшему вместе со связными, и идти в Липовец выполнять то, что не выполнил Перевышко. Я понял это как своего рода наказание мне за то, что я недостаточно строго отнесся к Сашке. Ни слова не было сказан но между нами об этом, но я видел, что Перевышко понимает, в чем дело, и чувствует себя вдвойне виноватым. Если бы я хоть упрекнул его, он бы огрызался, оправдывался, и ему было бы легче, но я молчал. Мобилизация в тылу врага Отправляясь в район Липовца, я взял с собой Перевышко (он сам просил об этом) и еще пятерых партизан. Сначала ехали верхами, но под Аношками нас обстреляли фашисты, и, хотя потерь не было, мы решили отослать лошадей обратно, а сами встали на лыжи, предусмотрительно захваченные нами. По пути Перевышко молчал, но старался, чем мог, загладить свою вину. Переход был тяжелый, лесами, целиной, а он ехал и шел впереди, прокладывая дорогу. Когда мы, немного не доходя Волотовки, сели отдохнуть и перекурить, он, несмотря на усталость, попросился в разведку. — Иди, — ответил я сухо. Волотовку с трех сторон окружает лес, и северная окраина деревни выходит на самую опушку. К ней-то и подобрался Перевышко. Сначала, не выходя из кустов, присматривался, прислушивался. Тихо и пусто. Собаки не лают. Это и заставило партизана насторожиться. Мы уже знали, что, появляясь в деревне, немцы приказывают прятать собак, чтобы не лаяли. «Провинившегося» пса пристрелят без жалости, да и хозяина накажут. Фашисты думали, что собачий лай предупреждает партизан, а получалось наоборот: нас предупреждало мертвое молчание деревни… И как соответствовало это кладбищенское молчание всей их бесчеловечной политике!.. Перевышко, выжидая, наблюдал за хатой напротив — хатой нашего связного. Хлопнула дверь, заскрипел снег. Кто-то вышел во двор. Перевышко крикнул филином — это был условный знак. Ему ответили, два раза хлопнув в ладоши. Только тогда он подкрался к плетню. — Степан, ты? — Тише. Немцы у нас. — А в Реутполе? — Тоже немцы. — А в Ковалевичах? — Тоже. Идите в Воблачи — там нет. И опять лесами, целиной пошли мы прямо на Воблачи. Здесь наш отряд увеличился на три человека. Комсомольский работник из Молодечненской области Шелковский, вернувшись на родину, в Свяды, начал было там подпольную работу, но попал под подозрение — пришлось скрываться. И он ушел из села и увел с собой колхозника Бриля, назначенного в Свядах старостой и решившего бежать от своей должности. Третьим был еврей Розенблюм — бывший заведующий леспромхозом, спрятанный от фашистов нашим связным Михно. Деваться ему было некуда, долго сидеть за перегородкой у Михно он не мог, а нам он был нужен, так как хорошо знал здешние леса. Конечным пунктом похода была наша прежняя база в Ковалевичском лесу. Днем седьмого марта пришли. Все по-старому в покинутой землянке. Впрочем, покинута она была не совсем. Наученные горьким опытом, мы стали предусмотрительнее. Бывшая Ковалевичская база сохранялась на всякий случай. Сюда заходили во время своих долгих походов наши товарищи. Здесь были и стены, и крыша над головой, а самое главное — было продовольствие: картошка, зарытая от мороза в землю, соль в надежном местечке, вода в колодце, который мы сами когда-то выкопали, и даже мясо — целая замороженная туша, подвешенная на дереве, чтобы ее не растащили волки. Мы почувствовали себя как дома. Пусть печка немного дымит, но огонь в ней горит исправно… Вот уж вода закипает в ведре, и к запаху дыма и сырости примешивается знакомый запах неизменного партизанского супа. — Готово! Кушать подано! — смеется Перевышко, и мы достаем из карманов походные ложки, коротенькие, с нарочно обломанными черенками. Такую коротенькую ложку можно куда угодно сунуть, она нигде не мешает. Однако наслаждаться долго отдыхом нельзя: дела не ждут. Оставив Розенблюма «домовничать», мы в тот же день, и еще засветло, отправились в Липовец: надо было спешно собирать совещание подпольщиков. Там нам сказали, что в окрестностях появилась еще какая-то группа вооруженных людей. Кто такие? Мы послали за ними связных из деревни, но случайно сами набрели на эту группу в лесу около Красавщины. Идем и видим: дымок над кустами. Подозрительно. Подкрадываемся тихонько со всех сторон. Так и есть: человек восемь греются у костра, по одежде не немцы, да и не полицаи, но с винтовками. Кто знает, что это за люди. Мало ли было провокаций! Осторожность необходима. Держа автомат на изготовку, я крикнул: — Руки вверх!.. Клади оружие!.. Давай одного на переговоры! Они переполошились — вскочили, оглядываются. Но, видимо, убеждаются, что перед ними свои, и не стреляют. — Выходи старший! Старший назвался лейтенантом Сутужко. Раненный в начале войны, он оказался в окружении вместе с несколькими бойцами из своего взвода. Они скрывались в Таранковичской пуще, а когда командир поправился, стали искать партизан. И вот наконец нашли… К нашему отряду прибавилось еще двенадцать человек. Тяжело приходилось нам в это время. Снегу выпало много, вьюги заметали дорогу, на санях и то едва проедешь, а мы — все пешком да пешком. Лошадей еще не было в Ковалевичском отряде. И ведь партизану не по всякой дороге можно пройти: многие деревни надо огибать стороной, утопая в сугробах. Иной раз до того устанешь за ночь, что под утро и ноги не несут. Зайдешь отдохнуть в какую-нибудь хату, перекусишь немного, сядешь прямо на пол у печки — и вот вместе с теплом наплывает на тебя непреодолимая дрема. Голова сама так и клонится, и этот деревянный твердый пол кажется лучше самого мягкого пуховика. Так бы вот и вытянулся… Но едва забудешься, хозяйка осторожно трогает за плечо: — Вставайце!.. Вставайце, соколики!.. Уже петухи пияют! И ты встаешь, неимоверным усилием воли расправляя плечи. — Спасибо, хозяйка! До свиданья. И снова идешь на мороз, в бесконечные заваленные снегом леса. И сам понимаешь, что хозяйка не может иначе: утро близится, а утром обычно появляются немцы и полицаи. Вдруг застанут! За связь с партизанами, за малейшее подозрение в этой связи убьют и ее, и всю семью и хату сожгут. Фашисты становятся все беспощаднее в своих зверствах. И ты уходишь… Значит, надо отдыхать в лесу или идти на базу. Как она была необходима нам в эти дни — настоящий партизанский дом! Там дожидается тебя горячая печь, нары, на которые можно лечь и уснуть, пахнущий дымком партизанский суп. …А в каком-нибудь километре от базы поселился филин-пугач, и почти всю ночь над лесом висело его глухое протяжное «у-гу-гу-гууу». Других этот крик пугает, недаром зовут эту птицу пугачом и ругают лешим, но для нас вопли филина связаны были с теплом, с домом, с отдыхом. Бывало, версты за три услышишь далекое «у-гу-гу» и сразу приободришься. — Кричит наш «лесной спутник», — радостно скажет Перевышко. — Он у нас как маяк. Действительно, в одну из метельных ночей наш филин почему-то замолчал, и мы чуть было не заблудились. Куда идти? Где дорога? Сугробы… Сугробы… Сосны, облепленные снегом, белые бугры и белые поляны — все показалось незнакомым. Никакой компас не поможет в такую ночь… А мы уж и так выбились из сил и, кажется, начали кружить. Не знаю, куда зашли бы, если бы вдруг не донесся до нас призыв «лесного спутника». — Проснулся голубчик!.. Пошли, ребята, теперь никакая метель не страшна. Филин тоже, должно быть, привык к нам. Сколько раз мы проходили мимо него, сколько раз грелись у костра рядом с его дуплом!.. Наверное, он таращил на нас из темноты свои желтые круглые глаза, и в конце концов наше появление перестало его беспокоить: он и встречал, и провожал нас тем же «у-гу-гу!». Но когда по соседству появлялся кто-нибудь чужой, вопли его становились глуше, отрывистей, страшней. «Уууу!.. ууу»! — пугач поднимал тревогу. Так по крайней мере нам казалось. * * * Одиннадцатого марта, преодолев все немецкие строгости, сошлись и съехались в Липовец представители подпольных организаций. Один будто бы отправился навестить родных, другой — на базар, третий еще какую-нибудь причину нашел: надо было обманывать подозрительность немцев. Собралось человек семнадцать. На совещании я зачитал приказ Бати о выводе в лес советского актива. Никаких отсрочек нельзя было допускать. Из Лепеля нам сообщили, что фашисты уже составили списки «подозрительных»; одним из них в ближайшее время угрожал расстрел, другим — лагеря для военнопленных. Захватчики решили сразу уничтожить наши резервы — всех, кто может весной по «черной тропе» уйти в партизаны. И мы должны были во что бы то ни стало опередить врагов и спасти друзей. Все время наш отряд пополнялся за счет местных жителей. Все больше и больше людей уходило в лес от фашистских насилий. А теперь пришла пора поднимать на борьбу всех, способных носить оружие, — и колхозников, и рабочих, и интеллигенцию. У них тут и дом, и семья, и, конечно, им трудно бросить все это, но выбора нет. Положение было такое, что некоторые из участников совещания не рискнули даже вернуться домой, потому что их ждал там арест. Соломонов и Колос ушли вместе с нами в лагерь. А Садовский, бывший председатель Гилянского сельсовета, хотя и вернулся к себе домой в Сорочино и даже прожил там несколько дней, но спасся от немцев только случайно. Заканчивая последние приготовления к выходу в лес, он занимался в то же время своими хозяйственными и домашними работами. И вот однажды, сгребая солому во дворе, увидел, что через улицу к его хате направляются несколько немцев. Нетрудно было догадаться, что им нужно. Недолго думая, Садовский бросил грабли и прямиком побежал через огороды к лесу. Враги заметили его и начали стрелять, но Садовский благополучно скрылся. Жене его несколько позднее тоже удалось бежать из села. А Садовский собрал и привел к нам свою подпольную группу, 13 человек, среди которых были Тамуров, Насекин, Терешков и другие. Самой сильной, да, пожалуй, и самой активной, была подпольная группа Чашницкого района. Во главе ее сначала стоял Соломонов, коммунист, опытный партийный работник, оставленный в тылу врага для организации борьбы с захватчиками. В начале осени его арестовали. Бургомистр Сорока и комендант полиции Тесленок хотели состряпать на него «дело», но никаких «улик» найти не могли — Соломонов был достаточно осторожен. Вызываемые свидетели не подтверждали обвинений, да и обвинения-то, очевидно, были еще не вполне ясны самим обвинителям. К тому же и фашистские прихвостни вроде Кулешова заступились за Соломонова и даже предложили взять его на поруки. Делалось это, конечно, из шкурных соображений, и позднее тот же Кулешов хвалился этим, как своей неоспоримой заслугой. Некоторое время в одной камере с Соломоновым сидел Лужин, известный нам впоследствии как старший полицай Гилянской волости. Может быть, он тогда только начинал свою карьеру, а может быть, его «подсадили» к Соломонову как испытанного уже провокатора. Как бы то ни было, его тоже допрашивали, и, возвращаясь после допросов с синяками, он жаловался на те же пытки, которым подвергался и Соломонов. Он был очень разговорчив; сочувствуя и требуя сочувствия, напрашивался на откровенность. Но Соломонов и с ним был осторожен, не проговорился, не выдал себя. В конце концов поручительство Кулешова и подобных ему было принято: Соломонова выпустили, но установили за ним строгий надзор и обязали безвыездно жить в Чашниках и регулярно регистрироваться в комендатуре. Все дела подпольной организации после ареста Соломонова перешли к Колосу, о котором я уже упоминал. Колос жил в Гилях, а в Чашниках он нашел своего старого друга, который состоял в одной организации с Соломоновым и был одним из самых активных ее участников. Несколько слов о нем. Николай Тимощенко, человек беспартийный, учительствовал в гилянской школе и оттуда в 1939 году был призван в армию. Участвовал в боях с первого дня войны; раненный в ногу, остался на поле боя. Крестьяне подобрали советского командира, спрятали от фашистов и вылечили. В конце июля, переодетый в гражданскую одежду, слегка прихрамывая, Тимощенко вернулся в Чашники, где жили его жена и дочь. А в середине августа, после встречи с Колосом, началась его подпольная работа. Он был смел и осторожен, фашисты ни в чем не подозревали беспартийного учителя, а знакомства у него были большие. В каждом учреждении нашелся свой человек, помогавший подпольщикам. На радиоузле, например, работал Кирилл Никитин. Через него группа слышала все передачи Москвы, а Тимощенко и Колос оформляли их в виде листовок и распространяли по деревням. На чашницкой мельнице служил Сыско. Там встречались и подолгу задерживались крестьяне всего района. Туда же приносили свои сведения связные группы, и там от Сыско получали задания и листовки. А иногда и оружие провозили они вместе с зерном и мукой. Активно помогал подпольщикам и уважаемый всеми заслуженный врач республики Терешков — лечил, снабжал медикаментами, выполнял отдельные поручения во время своих частых поездок по району. Подпольщики-комсомольцы, тоже проводившие значительную работу среди населения и собиравшие оружие для предстоящей борьбы, связались с группой через сына Терешкова — студента Олега. Горячий и честный был парень. Произошел с ним такой случай. Бывший одноклассник и друг его, некий Булавко, поступил в полицию. Он не только не послушался Олега, отговаривавшего его от этого позорного поступка, но еще и хвастался перед ним своей разгульной жизнью — девками, самогоном, безнаказанностью — и звал последовать его примеру. Комсомольцы решили убить изменника, и Олег, выследив Булавко, застрелил его днем среди улицы в Московской Горе. А когда один из наших ополченцев удивленно сказал Олегу: — Да ведь он — твой приятель. Олег ответил: — Не может мне быть приятелем предатель! Чашницкая организация готова была к выходу в лес, но оружия на всех не хватало. И вот Тимощенко, вернувшись с Липовецкого совещания, выбрал трех надежных товарищей, на которых еще не косились фашисты, и поручил им записаться в полицию, чтобы добыть оружие. Так они и сделали, а через два дня, улучив удобный момент, овладели всеми винтовками, которые находились в полицейском участке. Другие полицейские отдыхали в это время, лежа в своей казарме, тут же рядом, за перегородкой. Партизаны захлопнули дверь, заперли ее снаружи и вышли на улицу, где еще пять человек ожидали оружия. Почти бегом миновали они несколько кварталов и вырвались из города. Тут их настигли немцы. Больше двух километров надо было бежать партизанам по открытому полю. Отстреливаясь от врагов, они передвигались короткими перебежками, а потом лесами пошли к сборному пункту. Еще семнадцать вооруженных патриотов присоединились к нашему отряду. А в Чашниках молчал радиоузел, выведенный из строя Никитиным. К сожалению, и Никитин, и Тимощенко недолго проработали с нами в лесу. Никитин неосторожно появился в Чашниках, был схвачен и расстрелян. А Тимощенко погиб под Свядами при выполнении боевого задания — группа, в которой он находился, наткнулась на фашистскую засаду. Помнится, в случайном разговоре, зная, как трудна и опасна работа партизана, Тимощенко просил товарищей не сообщать семье, если он погибнет. «Пусть живут надеждой, им и так тяжело приходится. Может быть, время хоть немного примирит их с потерей». И мы выполнили его волю. * * * Таранковичский бургомистр Василенко в начале своей карьеры, желая выслужиться, активно работал на немцев. Он собирал для них теплую одежду, заготовлял хлеб и мясо, преследовал партизан, расстреливал советских людей. При его непосредственном содействии были убиты пять десантников из группы капитана Архипова. Конечно, и мы не оставались в долгу. Ретивый немецкий прислужник едва ушел от расплаты в Амосовке, куда заманил его старший лейтенант Ярмоленко. Тогда наши люди обстреляли заехавших в деревню полицаев. Лошадь у бургомистра была пугливая и горячая. За санями, в которые она была впряжена, на привязи шла другая лошадь. Сам же Василенко еще до стрельбы вылез из саней. Услыхав выстрелы, упряжная лошадь понесла. Василенко не успел сесть в сани, и, как утопающий хватается за что попало, ухватился за хвост привязанной лошади. Не поспевая за конским бегом, упал, не выпуская хвоста. Полицаи, охваченные паникой, и не подумали помочь своему начальнику. Так, без шапки, волочась по снегу за лошадью, Василенко и скрылся от партизанских пуль за поворотом дороги. Это было бы смешно, если бы не досада, что такой видный предатель все-таки спасся. Его ближайший помощник, начальник таранковичской полиции Зубрицкий, тоже только случайно уцелел, когда Перевышко бросил в хату, где он находился, гранату. После этих происшествий, а главное, зная о разгроме немцев под Москвой и видя, как участились удары советской авиации по фашистским тылам, Василенко остро почувствовал всю безнадежность своего положения. Окруженный гневом и ненавистью крестьянства, что он сделает с горсточкой своих полицаев? Да и эта горсточка сомнительна: при первом удобном случае полицаи разбегутся и попрячутся куда попало. Держался он, конечно, не полицаями, а немецкими штыками, но и надежда на немецкие штыки потускнела. Тогда он начал искать встречи с партизанами, обещал помогать, просил Батю назначить ему свидание. Григорий Матвеевич, занятый другими, более важными делами, сам не поехал, а поручил встретиться с Василенко мне, наметив те условия, которые я должен буду предъявить бургомистру. Встреча состоялась в январе в деревне Заборье, в глухую метельную ночь. На одном конце деревни пьянствовали полицаи, а на другом — их начальство в хате колхозника Богдановича дожидалось приезда партизан. Около самой хаты нас встретил председатель колхоза Зайцев. Он тоже был в курсе дела, и сам подготовил эту встречу. — Все в порядке. Заходите. И мы — прямо из метели заиндевелые, в снегу, в клубах морозного пара — вошли в комнату. На мне был тулуп, но под ним, за пазухой ватника, правая рука сжимала рукоятку пистолета. За мной протиснулся в дверь громадный детина Ильин, гремя пулеметными дисками, а потом вошли Ярмоленко и Кобышев с автоматами. Василенко и Зубрицкий вскочили из-за стола. Конечно, они ожидали нас, знали, что мы явимся с оружием, и все-таки растерялись в первую минуту и невольно взглянули в угол, где — слишком далеко! — стояли их винтовки. Я перехватил этот взгляд и как можно проще и непринужденнее сказал: — Ну вот и встретились. Можете чувствовать себя спокойно. Мы вас не тронем. Уселись. Василенко сразу справился со своим волнением и в продолжение всего разговора держался свободно (по крайней мере, внешне), но Зубрицкий так и не мог успокоиться. Они были очень непохожи друг на друга. Василенко — ладный, подтянутый, с энергичным правильным лицом. Зубрицкий — неуклюжий, сутулый, низколобый и рябоватый; волосы подстрижены ежиком; плутоватые глаза бегают. Если Василенко производил впечатление авантюриста, умеющего притворяться благородным, то Зубрицкий выглядел жуликом самого мелкого пошиба: шкодлив, как кошка, труслив, как заяц. — Он и держался как-то приниженно, почти не говорил, ограничивался односложными ответами, но называл своего начальника в эту ночь не «господином бургомистром», а «гражданином Василенко». С первых же слов я продиктовал им те условия, на основе которых мы согласны поддерживать с ними контакт, согласны не преследовать их и не мстить им. Вот эти условия: 1. Полиция нигде ни в чем не должна мешать работе партизан. 2. Выдать нам всех тайных агентов гестапо. 3. Сохранить в волости всех военнообязанных, не давать возможности немцам угнать их в Германию. 4. Всемерно противодействовать отправке мирного населения в Германию. 5. Собранные для немцев скот, хлеб и одежду не отправлять без нашего ведома. 6. Оказывать нам помощь оружием, боеприпасами и медикаментами. 7. К концу января достать нам два комплекта питания для радиостанции. 8. Информировать нас обо всех мероприятиях фашистов. Василенко выслушал внимательно, а Зубрицкий — испуганно. Василенко даже записал все эти пункты в свою книжечку. Возражений никаких не было. Возможно, они и хотели бы возразить, но Зубрицкий не осмелился, а Василенко… Наверное, он и не собирался выполнять своих обещаний. Потом они оба дали подписку, что будут всеми силами бороться с немцами и помогать партизанам. Кажется, Василенко даже вздохнул облегченно, закручивая на бумаге свой замысловатый росчерк: подписано — и с плеч долой. Я тоже вздохнул: деловая часть свидания закончена, перемирие заключено. Но, как это ни странно, напряжение, царившее в комнате, не уменьшилось. Я никак не мог заставить себя почувствовать, что вот эти два человека, за которыми мы еще недавно гонялись с оружием и которые, в свою очередь, каждого из нас хотели повесить или расстрелять, сделались хотя бы на время нашими союзниками. Невольно мысль возвращалась к их винтовкам, стоявшим в углу, к пистолету, который лежал у меня за пазухой… А у них в карманах тоже, наверно, лежат пистолеты… Где-то за пеленой метели пьянствует сейчас таранковичская полиция, а у колхозного сарая двое моих товарищей ожидают меня, охраняя лошадей… Василенко и Зубрицкий придвинулись поближе к столу, хозяйка зазвенела посудой, появилась бутылка вонючего самогона. Без самогона они не могут. А сейчас и нас пригласили. Но разве мы могли остаться в этой комнате и за этим столом вместе с ними?.. Одно только мне хотелось спросить у Василенко, и я спросил: — Скажи — только без дураков, — откровенно, — что тебя заставило пойти в бургомистры? Он вызывающе взглянул на меня и даже слегка улыбнулся. — По совести скажу… Жить-то хочется. Теперь новые порядки, и надо ловить момент. Кто сумеет пристроиться — тот и выйдет в люди, сделается хозяином жизни… Если бы вот только не пришлось с партизанами канителиться… — А народ? — Что народ? Каждый сам за себя отвечает. Своя рубашка ближе к телу. Спрашивать больше было не о чем. С каким удовольствием вышел я после этого на свежий морозный воздух и подставил горячее лицо зимнему ветру и колючему снегу!.. Домой! В лагерь! Вполне естественно, что мы не доверяли Васнленко, но весной, когда начали проводить мобилизацию в тылу врага, Батя дал мне специальное указание: вывести в лес и его вместе со всей таранковичской полицией. Была договоренность, что бургомистр сам подготовит своих людей. Выполняя приказ, я дошел до Таранковичей и послал к Василенко связного. Он не явился на вызов и даже не дал никакого определенного ответа. Я отправил второго связного, но оказалось, что Василенко уже арестован немцами. Я не верю, что Василенко на самом деле хотел идти в партизаны, считаю, что это было только очередным ходом в его хитрой двойной игре. Мое мнение подтверждается всем поведением Василенко, а также и тем, что после его ареста никто из его полицаев даже не попытался перейти к нам: наоборот, и с новым начальником они продолжали вести борьбу против народных мстителей. И это было в то время, когда партизанское движение начало приобретать массовый характер. Люди не только шли к нам, но и организовывали самостоятельные отряды. В наши районы пришел Заслонов со своими железнодорожниками, возник отряд Кузина. Несколько позднее появился отряд Воронова и ряд других. Народ поднимался на борьбу, сметая всех фашистских прислужников. Гости с Большой земли Началась весна. Зимой этого года Красной Армией были целиком освобождены Московская и Тульская области и ряд районов других областей. Более чем из шестидесяти русских городов, из одиннадцати тысяч русских селений изгнаны были захватчики. Они отступали на запад, устилая трупами поля и дороги, и к весне 1942 года откатились на некоторых участках более чем на 400 километров. А советские войска уже вплотную подошли к Великим Лукам и Велижу, к Белому и Ржеву, к Орлу и Гжатску. Со стороны Витебска и до нас уже в тихие ночи доносился гул артиллерийской канонады. Началась весна. Солнце поднималось все выше и выше, в полдень на припеке таяло, сугробы оседали, обнажались пни и чёрные кочки. А ночью опять замерзало, и поляны затягивались хрустящим зернистым настом. По этому насту каждый вечер выходили на боевое операции партизаны и каждое утро возвращались, докладывая о выполнении заданий и сообщая новости. Так возвратились и двадцать четвертого марта. Старший группы доложил, что по деревням вокруг бродят какие-то парашютисты, разыскивая отряд Бати. — Наверно, переодетые немцы. Опять провокация — таково было общее мнение. Но я все-таки отправил несколько человек в разведку: выяснить, что за люди. А чтобы враги (если это действительно враги) не принесли вреда другим отрядам и нашим помощникам в деревнях, послал еще человека в Амосовку к Виктору Стовпенку с приказанием организовать дополнительное наблюдение. На другой день около полудня трех неизвестных вооруженных людей видели на дороге из Ковалевичей в Забоенье. Странно: немцы и полицаи не ходят мелкими группами по таким дорогам. Я выслал новую разведку… А на базе жизнь шла своим чередом. В третьем часу был готов обед. Радуясь весеннему солнышку, бойцы разбрелись по поляне со своими котелками и мисками. Я тоже уселся на обсохшем пеньке, но едва взялся за ложку, как прибежали из охранения: — На нашей тропе показались трое чужих. — Ах, черт!.. Пообедать не дали! Приготовиться! И, оставив миску, схватился за автомат. За мной побежал Перевышко. Тропинка была кривая, и на изгибе ее еще на значительном расстоянии мы увидели Кобякова, который, щелкая затвором, кричал кому-то: — Бросайте оружие! Стрелять буду! Когда мы подбежали, он пожаловался: — Товарищ командир, не бросают. Неизвестные действительно не хотели подчиняться часовому и спрятались за сосны, очевидно, готовые к бою. — А чего с ними канителиться! — громко, чтобы и незнакомцы слышали, ответил я. — Вот я их гранатой! — И поднял для броска РГД. — Бросай оружие! В это время один из них замахал рукой: — Бринский?.. Бринский!.. Комиссара не узнаешь! Знакомый голос. И в тон ему еще более знакомым голосом закричал второй: — Щербину не узнаешь!.. Бринский!.. Я опустил гранату и кинулся к ним навстречу. Это были свои. В первом я без труда узнал комиссара Корниенко. Он нисколько не изменился, только черные усики появились на его бледном лице. Вторым был наш товарищ по гурецким делам — Щербина. Широкая черная борода закрывала всю его грудь и придавала лицу какое-то совсем новое выражение, будто бы Щербина сделался цыганом. Обнялись. Расцеловались. Они познакомили меня со своим третьим спутником: — Новый товарищ — Сенька. Так и зови Сенькой… Инструктор. Будет учить наших людей подрывному делу. — Добре. Будем знакомы. Идемте на базу, там расскажете. — Вы сначала поесть дайте, а то у нас животы подтянуло. — Накормим, накормим! В самый раз явились. У нас еще не остыла. И сразу, еще на лесной тропинке, Щербина начал рассказывать о Большой земле, о наступлении, о настроении в Москве. — Как двинули!.. Когда мы вылетали, только и разговору было: сколько сегодня населенных пунктов? Сколько сегодня пленных?.. В столовке там хорошая была девушка, а репродуктор у нее прямо над головой. Приходишь и спрашиваешь: «Катя, что сегодня?» — «Борщ», — говорит. — «Да нет — по радио?» — Она смеется. А на другой раз наоборот: «Что сегодня?» — Говорит: «Сухиничи и пятьдесят населенных пунктов». — «Да нет — на обед?» Она сердится: «Вас не разберешь: прошлый раз вы не про обед спрашивали»… Мы знали о наступлении Красной Армии по сводкам Совинформбюро, но гости с Большой земли рассказывали о нем гораздо подробнее и живее. Они видели горы фашистских трупов, устилавших подступы к Москве, видели кладбища немецкой техники на местах только что отгремевших боев. Щербина и за обедом поминутно отрывался от миски и, размахивая ложкой, продолжал говорить. И сам он не мог утерпеть, да и мы не могли удержаться от расспросов: ведь мы так долго ждали, так долго и безуспешно добивались связи с Большой землей! Батя в свое время три раза посылал специальные группы — Архипова, Ковалева и Диканева, — от них не было ни слуху ни духу. Теперь выяснилось, что первые две группы не добрались до линии фронта, а из третьей уцелел только майор Диканев. Он и принес командованию известие о том, что мы живы, что мы боремся и ждем связи. Корниенко и Щербина, с которыми мы расстались еще в ноябре, присоединились к Красной Армии во время освобождения Опочек. А теперь снова прилетели к нам, и с ними еще три человека. Один — уже знакомый нам Сенька, остальные двое стерегут груз. Да, груз. Там есть оружие, боеприпасы, взрывчатка. Там есть и радиостанция, и шифр для нее. Теперь мы сможем не только слушать сводки Информбюро, но и сами будем посылать радиограммы на Большую землю. Но груз лежит прямо в лесу, где-то между Нешковом и Островами, и сторожат его только двое парашютистов. Надо выручать их. Вокруг них немецкие гарнизоны и полиция. Как бы не проведали! О десантниках уже знают. Щербина в одной из деревень слыхал краем уха, что бабы собираются искать в лесу парашютный шелк. Шелку нам, конечно, не жалко, но ведь за женщинами могут проследить, и тогда прости-прощай боевые гостинцы Москвы, прощай долгожданная связь с Большой землей! Само собой пришло решение: немедленно идти за драгоценным грузом! Десантникам даже отдохнуть не дали, сразу же после обеда построились, готовые к выступлению. Корниенко вглядывался в лица — узнавал и не узнавал. Как изменился отряд! В ноябре прошлого года он почти целиком состоял из молодежи в военных шинелях. Теперь эти люди как будто возмужали, стали уверенней и строже. Кроме них, много стало теперь в отряде пожилых людей, бородатых белорусских крестьян. — Деды поднялись, — вполголоса сказал мне Корниенко. Я взглянул на суровые лица бойцов. Да, весь народ поднимается. И он не положит оружия, пока не прогонит врага. У фашистов нет прочного тыла. Не только здесь, но и в Германии не встанут на помощь Гитлеру простые люди. Катастрофа, угрожающая ему, приближается. Об этом и говорил Корниенко в своем выступлении перед партизанами. Сила Советской Армии состоит в том, что она едина со своим тылом и ведет не разбойничью империалистическую войну, а войну освободительную, справедливую, войну за мир и счастье всех народов. Благородные цели этой войны воодушевляют наших солдат, придают им силу, воспитывают самоотверженность; эти цели вызывают сочувствие у всех простых людей всего мира. Все мы чувствовали, что слова эти относятся не только к регулярной армии, но и к партизанам, одетым в нагольные тулупы и домотканые свитки, вооруженным трофейными автоматами и берданками. Благородные и возвышенные цели объединяют теперь всех советских людей, где бы они ни находились. Ради них крестьяне оставляют дома и семьи. Эти цели зовут нас в бой и дают нам уверенность в окончательной победе. Речь свою Корниенко закончил известными всем нам словами: — Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами! …Когда мы выступили, солнышко все еще висело над лесом, снег был мокрый, дорога проваливалась, но медлить было нельзя: почти пятьдесят километров предстояло пройти нам в эту ночь. По правде сказать, гораздо быстрее могли бы подойти к этому грузу Ярмоленко или сам Батя, базировавшиеся в тех местах, но они не знали о нем. А Батя, как потом выяснилось, услыхав о парашютистах и разыскивая их, в эту же ночь пошел к нам в Ковалевичи, и мы только случайно разминулись с ним. Ночью подморозило, проталины заледенели, дорога стала твердой и упруго поскрипывала под ногами. Яркую весеннюю луну затянуло легким туманом. В деревнях на нашем пути частыми гостями были в то время немцы. «Вчера приезжали», или «Сегодня наведывались», или «Вот только что перед вами ушли», — говорили про них колхозники. И хотя мы благополучно избегали встречи с врагами, осторожность была необходима. Впереди отряда, метров за двести, двигался дозор, отчетливо видимый на открытых местах и исчезавший в тени, там, где лес вплотную подходил к дороге. На полпути между Стаичевкой и Терешками на широкой и длинной поляне дозор остановился. Ребята разглядывали что-то, один побежал к нам. — Товарищ командир, тут засада была. — А теперь?.. Осмотрели? Никого нет? — Осмотрели. Не видно. — Двигайтесь дальше. Только осторожно. Судьба нам благоприятствовала. Немцы или полицаи за какие-нибудь полчаса до нас покинули это место. Мы видели окурки, свежие следы саней и сапог. Снеговые брустверы и окопы еще не обтаяли и не осыпались. Костры, у которых грелись наши враги, сохранили тепло, и под седым пеплом дотлевали красные угли. …На другой день в трущобах Нешковского заповедника мы встретились с десантниками, которые оставлены были сторожить груз. Вместе с ними собрали громоздкие и тяжелые мешки, разбросанные по лесу. Но как их доставить на базу? Ведь и пешему отряду было нелегко миновать селения, занятые или часто посещаемые фашистами, а теперь придется организовывать целый обоз. Как-то он проскочит?.. Да и где достать лошадей и сани? В Терешках немцы, в Островах немцы, а вместо Нешкова остались одни только угли да столбы от ворот с висящими на них трупами… Придется рисковать… Когда стемнело, мой помощник Перевышко с небольшой группой подобрался к Терешкам. Он уже знал, что немцы помещаются в школе, а по улице во всю ее длину — взад и вперед — ходит караул. Два солдата ходят вместе, не разделяясь: фашисты в России не осмеливаются оставаться один на один с темнотой. Перевышко дождался, когда скрип сапог и гортанный немецкий говор стали доноситься с другого конца деревни, и юркнул в знакомую хату. — Запрягай подводу!.. Живо! Потом в другую, — в третью… Когда караул опять прошел мимо этих хат и опять удалился, четверо саней выехали со двора и свернули на лесную дорогу. Немцы не ждали такой смелости, да и не сразу заметили, партизан. Они даже стрелять не стали, очевидно опасаясь, что в случае тревоги им же самим может попасть от начальства за недосмотр. …Пока пригнали сани, пока грузили, пока выбирались на дорогу — рассвело. А ехать надо опять мимо Терешек: деревня остается метрах в двухстах левее, не больше. И вот мы видим, как в прозрачном утреннем воздухе поднимается над трубами дым, женщины идут к колодцу, гонят куда-то коров. Несколько немецких машин стоят на другом конце улицы, да и сами немцы то и дело мелькают среди домов. Вот и патруль показался: с автоматами на изготовку важно шествуют вдоль улицы гитлеровские вояки. Мы их ясно видим. И они увидели нас. Остановились. А мы шагаем своей дорогой и ждем… Каждый из нас с минуты на — минуту ожидает криков, стрельбы, нападения; и каждый надеется, что медлительность фашистов позволит нам пройти еще несколько десятков метров… Еще… Еще… Страшно нарастает напряжение, но никто из партизан не разрешает себе ускорить неторопливый шаг, приноровленный к движению лошадей. И по виду все мы спокойны… Может быть, это кажущееся спокойствие, эта будничная неторопливость и заставили немцев растеряться. Вот уже голова нашей колонны, миновав открытое место, вступает под ветви сосен. А за ней, одни за другими, скрываются сани, автоматчики и пулеметчики тылового охранения. Только тогда раздаются первые выстрелы, первые пули взвизгивают над нашими головами. Вот и все. Преследовать партизан в лесу фашисты не решились. В полдень мы были в лагере Ярмоленко и сразу же наполнили его шумом и веселой суетой. Распаковывали мешки, прятали в лесу наши новые богатства. Каждому хотелось помочь в этой работе и увидеть, что прислала нам Большая земля. А радист Золочевский тем временем настроил свою рацию и связался с Москвой, чтобы сообщить о встрече с партизанами и благополучной доставке груза. Часа через три, когда суета улеглась, а люди, собравшись в землянке, наперебой расспрашивали у десантников о Москве, о последних событиях, о Большой земле, кто-то закричал снаружи: — Батя едет! Все высыпали навстречу. Усталый, в сбившейся набок ушанке, в расстегнутом полушубке, слезал он с лошади, на которой приехал. За двое суток, разыскивая парашютистов, он со своим отрядом сделал на лыжах более ста тридцати километров, а дорога была тяжелая. Но думал он не об усталости и не об отдыхе. От часового он уже узнал, что московские гости нашлись, и разыскивал в толпе знакомые лица. Корниенко протиснулся к нему: — Григорий Матвеевич! Здравствуйте! — Давид!.. Живой!.. Снова объятия, торопливые вопросы и ответы. Все возвращаются в землянку. Настроение праздничное. Еще бы! Теперь мы вооружены. Четыреста килограммов толу, арматура, необходимая для устройства мин, готовые мины, автоматы, боеприпасы — разве это не богатство! Еще больше радовала всех связь с Большой землей, с Москвой. Нас помнят, нам помогают, о нас заботятся! Самолет, принесший нам эту радость, был только первым, а за ним прилетят еще и еще… Больше полугода мы ждали этого счастья!.. Пока радист зашифровывал первую Батину радиограмму — первое донесение командованию, Григорий Матвеевич собрал коммунистов отряда и ознакомил их с новыми своими планами. С таким вооружением, какое мы сейчас получили, да с нашими силами надо гораздо шире развертывать диверсионную работу. К северу и к северо-западу от нас, через Вилейку и Полоцк, идет железнодорожная магистраль, по которой снабжаются немецкие войска, осадившие Ленинград. Вот на нее-то мы и отправим крупный отряд. Командиром этого отряда Батя назначил Щербину, комиссаром — Корниенко. Черкасов пошел заместителем Щербины, с тем чтобы в ближайшее время, ознакомившись с обстановкой и с людьми в тех районах, возглавить новый самостоятельный отряд. Батя сам подбирал бойцов и включил в отряд почти всех, кого я привел с собой из Ковалевичей. Мне он оставил только десять человек, с которыми я должен был вернуться на свою базу и приступить к формированию новых групп. Здесь надо оговориться, что Ковалевичская база называлась у нас в то время партизанским «Военкоматом» и действительно играла эту роль. * * * Мы возвращались. А в лесах лежали начавшие таять, но все еще глубокие снега. Огибая подозрительные деревни, мы проваливались в сугробы по колено, по бедро, по пояс. Сашка Перевышко бубнил, шагая позади меня: — Вам больше всех надо. Можно было в Волотовке ночевать. Так нет — надо жить в лесу… И в Реутполе как следует не отдохнули… А в Реутполе было вот что. Мы зашли туда уже днем, чтобы перекусить немного. Я постучался к своему хорошему приятелю, колхозному пастуху. Обычно мы останавливались у него. И на этот раз он поставил на стол хлеб, сало и велел жене приготовить яичницу. Но Перевышко не стал завтракать у пастуха: — Пойду к Гале, она мне махорки достанет. Мы с хозяином только переглянулись. — Иди. Галя, голубоглазая и белокурая, была учительницей в Реутполе, и Перевышко давно уже вздыхал по ней, но не хотел сознаваться в этом ни нам, ни ей, ни самому себе. Покончив с завтраком и немного отдохнув, я зашел в дом, где жила Галя. Там Перевышко, сутулый и мрачный, как всегда, шагал из угла в угол и опять упрекал кого-то: — Сидите!.. Надо народ поднимать, а вы из хаты боитесь выйти! Может быть, это относилось к Гале, а может быть парень просто хотел отвести свою вечно мятущуюся душу. — Пойдем, Сашка! — Пойдем! Он быстро собрался, сказал Гале несколько слов на прощанье, но, конечно, даже и намекнуть не осмелился о своем чувстве. Я не выдержал и, когда мы вышли, упрекнул его: — Эх, шалопут! За что ты ее ругаешь, ведь на себя сердишься. Он смутился, пробормотал что-то. А через какие-нибудь полчаса по-прежнему ворчал, проваливаясь в глубокие сугробы: — …Не было нам места в деревне — надо и жить в лесу и ночевать на ногах… Я его понимал, добираясь до базы, мы почти трое суток провели без сна. * * * Нам уже не надо было экономить взрывчатку, и мы ее расходовали, пожалуй, даже слишком щедро: и на мосты, и на автомашины, и на телеграфные столбы. Да, конечно, слишком щедро. Но очень уж хотелось произвести своими диверсиями как можно больший эффект. В начале апреля, например, решили основательно нарушить телеграфную и телефонную связь между Лепелем и Борисовом. Потихоньку подобрались к дороге, но уже не пилили столбы, как прежде, а привязывали к ним по килограмму толу, вставляли запал, зажигал бикфордов шнур… Издали было видно, как дикими красными цветами вспыхивал на столбах огонь, черными высокими облаками вставал дым, а сами столбы или летели куда-то в сторону, или крутились, наматывая на себя оборванные провода. И только несколько позднее доходили до слуха тяжелые вздохи взрывов: — Ухх!.. Ухх!.. Двадцать столбов искалечили мы в этот раз, двадцать килограммов толу истратили. Это было слишком расточительно. У нас тогда жил Сенька, инструктор, специально посланный Батей обучать наших бойцов подрывному делу. Он возмущался: двухсот граммов толу за глаза хватило бы на любой столб, четырех килограммов — на всю операцию. А если бы, не торопясь, пробуравить отверстия в столбах и в них заложить взрывчатку, можно бы обойтись и двумя килограммами, по сотне граммов на столб. Но, повторяю, нам хотелось побольше нашуметь. В результате на другой день по окрестным деревням пошел слух, что налетела советская авиация и бомбила телеграфную линию. Мы еще не знали, что взрывчатка сделается нашим основным оружием и что со временем будем точно рассчитывать и строго экономить каждый кусочек ее. Но и тогда уже наши ребята поняли всю мощь этого оружия и увлеклись Сенькиным «предметом». Сначала были собраны саперы и командиры, с ними Сенька провел несколько занятий, а когда они овладели искусством минирования, к каждому прикрепили группу учеников. Сенька пробыл у нас немногим более недели, но и после него обучение подрывному делу в «Военкомате» продолжалось. Надо отдать должное ученикам и новым-инструкторам — шло оно довольно успешно, потому что обучаемые применяли свои знания на практике и наглядно видели, какой вред врагам Родины приносит наша взрывчатка. Не все давалось легко; мину-сюрприз, например, у нас даже прозвали «мина-каприз», но и эти капризные сюрпризы осваивались достаточно быстро. Минер, как известно, ошибается только один раз в жизни, — наши молодые минеры даже на первых порах не ошибались. * * * По приказанию Бати я подготовил еще один диверсионный отряд и четвертого апреле послал его под командой Куклинова на железную дорогу Полоцк — Витебск. Характерный эпизод произошел с бойцом этого отряда Хановым, которого Куклинов послал к нам для связи. По дороге Ханов остановился в какой-то деревне, закусил там и заснул в одной из хат. Должно быть, его проследили фашисты, и проснулся он только тогда, когда они навалились на него и обезоружили. Короткий обыск, малопонятный допрос на ломаном русско-немецком языке и быстрое решение: расстрелять. И вот уж два белобрысых бандита выталкивают партизана из хаты: — Шнэлль!.. Руки в карман!.. Поклядывай руки в карман… Пошоль!.. Шнэлль!.. Так и повели из деревни: один конвоир — впереди, другой — сзади, оба с винтовками. Что будешь делать?.. Не отбиться — не убежать. А умирать не хочется!.. Чего только не передумал Ханов в эти недолгие минуты!.. Но, сжимая в карманах кулаки, он вдруг обнаружил в правой руке целую горсть махорки. Эх! Пропадет махорка: сейчас ведь эти сволочи и закурить не дадут, эту же махорку выкурят сами. Хоть бы выбросить!.. А почему просто выбросить?.. И тут неожиданная мысль заставила Ханова остановиться. — Шнэлль!.. Пошоль!.. — Сзади под лопатку тяжело ударил приклад винтовки. Передний конвоир только мельком оглянулся и продолжал идти. Ханов тоже двинулся, напряженно глядя ему в затылок и стараясь представить себе фигуру идущего сзади. Краем глаза видел двигающуюся сбоку тень, слышал тяжелые шаги за спиной. «Ну, была не была! — подумал он. — Все равно пропадать!» Напрягая мускулы, снова собрал в горсть всю махорку, какую только мог наскрести, и, не оглядываясь, широко махнул рукой назад, стараясь попасть махоркой в лицо фашисту. Удалось!.. Попал!.. Конвоир запнулся и крикнул что-то, протирая глаза. Этой секунды достаточно было Ханову, чтобы обернуться и рвануть к себе его винтовку. Немец выпустил оружие, а Ханов, почти не целясь, в упор выстрелил в переднего конвоира. Ослепленного табачной пылью заколол штыком. Задерживаться было нельзя. Подхватив обе винтовки, партизан скрылся в лесу. «Черная тропа» В половине апреля, оставив своим заместителем по «Военкомату» Ермаковича, я повел по вызову Бати на так называемую Бычачью базу восемьдесят партизан. Там обычно формировались и оттуда отправлялись в дальние экспедиции наши отряды. Я рассчитывал, что, если мы придем часа на два — на три раньше, у нас еще останется время отдохнуть, и торопил людей. Этой ночью, несмотря на усталость, мы прошли более пятидесяти километров. С последнего привала послал вперед старшину с десятью бойцами — разведать дорогу и приготовить завтрак для отряда. В километре от лагеря старшина встретил нас. — Все в порядке!.. А на Бычачьей базе сейчас стоит Заслонов. Я еще не был знаком с командиром железнодорожного отряда, но уже немало слыхал о нем. А он, предупрежденный старшиной, вышел встретить нас у своих сторожевых постов. — Вот, в железнодорожном кителе, это Заслонов, — издали показал мне старшина на стройного высокого человека тридцати с лишком лет, с энергичным, чисто выбритым лицом. Я подошел к нему. — Командир отряда батальонный комиссар Бринский. — Командир отряда инженер Заслонов, — так же официально ответил он, а потом, сразу переменив тон, добавил: — Батя мне уже говорил, что вы придете. В лагере, как только я распорядился насчет отдыха и завтрака для бойцов, он меня повел завтракать в свою землянку. — А помните вы, как посылали к нам в Оршу человека с письмом и взрывчаткой? — усмехнувшись, спросил Заслонов. — Как же, помню! Это Иван Лях ходил. — Как это вы рискнули? Без адреса послали, неизвестно к кому. Ведь он мог погибнуть от руки своих же. Я его сначала за провокатора принял, и мы даже наблюдение за ним установили. — А что же мне было делать? Ждать?.. Очень уж вы секретно работали. Он снова усмехнулся. — А как же иначе? Ведь это не в лесу. Долго говорить с Заслоновым в эту первую нашу встречу мне не пришлось: он и сам собирался на задание, да и мне надо было торопиться с докладом на Центральную базу. Там, у Бати, встретил я еще одного железнодорожника, плотного мужчину среднего роста. Он молча присутствовал при моем докладе, а потом Григорий Матвеевич познакомил нас: — Товарищ Якушев. Был начальником политотдела Оршанского узла и у Заслонова комиссаром, теперь будет работать с нами: надо же нам иметь специалистов-железнодорожников. Половину отряда, приведенного мной, Батя отправлял во главе с Ярмоленко на помощь Щербине, а с остальными я должен был выйти на железную дорогу Борисов — Орша, на автостраду Москва — Минск и развернуть там работу. — Григорий Матвеич, — сказал Якушев, узнав о моем назначении, — я бы попросил и меня включить в этот отряд. На железной дороге у меня есть знакомые, да и с работой ее я неплохо знаком. — Хорошо, — коротко ответил Батя. Выступали обе группы одновременно. Батя тоже пришел на Бычачью базу, чтобы проводить и напутствовать выступающих. Прощаясь со мной, он сказал: — Ну, Антон Петрович, желаю успеха! Отряд у вас на славу, партийно-комсомольский. Я взглянул на своих людей. Да, я знаю каждого. Все они коммунисты или комсомольцы. И это не простая случайность… Как мы окрепли за полгода! Это уже не тот отряд, в который влилась в октябре гурецкая группа, это отряды: у Бати, у Щербины, у Черкасова; группы Куликова, Куклинова и эти вот два отряда. А, кроме нас, рядом с нами — чего не было осенью — отряды Заслонова, Кузина, Воронова… * * * Вместе с Ярмоленко мы покинули Бычачью базу, а от перекрестка южнее Красного Борка Ярмоленко поворачивал к западу, я — к югу. Каждый раз расставание с боевыми товарищами в тяжелых партизанских условиях вызывало невеселые мысли. И тут защемило сердце. Да и у Ярмоленко слезы выступили на глазах. Обнялись. — Придется ли свидеться, товарищ комиссар? — По старой привычке он звал меня комиссаром. — Не знаю… А почему не придется? — ответил я, стараясь казаться спокойным. — Что-то мне думается… Эх, не пошел бы я от вас!.. — Война. Мы с тобой не только солдаты, но и коммунисты. Голову вешать не имеем права. И я думаю, мы еще повоюем. — Повоюем, — повторил он, — а вы не забывайте меня, товарищ комиссар. Спасибо вам за все! Это он крикнул уже на ходу, бросившись догонять свою небольшую колонну. Я смотрел ему вслед. Так он мне и запомнился: в зеленом, защитного цвета ватнике и лихо заломленной набок ушанке, высокий, стремительный, немного шумливый. Таким я знал его и раньше, в Руде осенью 1939 года, когда мы обживали наш новый лагерь в только что воссоединенной с Советским Союзом Западной Белоруссии. Деревню наполовину сожгли немцы, успевшие побывать в ней до нашего прихода. В нашем распоряжении было только несколько домиков лесничества. Там расположился штаб. Надо было строить землянки для бойцов, столовую, конюшни, склады, гаражи. Каждый командир получил задание, и надо было торопиться, потому что ноябрь стоял на дворе. Ярмоленко командовал кавэскадроном и, кажется, не знал ни минуты покоя в заботе о своих людях и лошадях. Пока не готова была конюшня, он сумел получить, кроме попон, старые выбракованные одеяла. А на строительстве не только организовывал работу, но и сам показывал пример и плотникам, и печникам. Беспокойный и непоседливый, ни от какого дела он не отказывался, никакой работы не боялся этот человек, воспитанный в труде, потомственный шахтер из Купянска… Увидеться с ним нам больше не пришлось: он погиб в бою с фашистами в Вилейской области. Конечно, ни он, ни я не верили ни в какие предчувствия. Оба мы выходили тогда на особенно трудные задания, этим и объяснялись невеселые наши мысли. * * * Обстановка в том районе, где нам предстояло работать, сложилась тяжелая. Магистральные дороги хорошо охранялись, а местность вокруг них, более населенная, чем наши глухие леса, почти неизвестная нам, была полна немецкими гарнизонами и полицейскими постами. Здесь же расквартировывались отдыхающие и пополняющиеся фашистские части — их тоже нередко высылали против партизан. Все это мы узнали еще по дороге. Полицаи не пустили нас в Хресты, а когда мы обошли эту деревню, в следующей, в Пупеличах, враги, зная о нашем движении, подготовили засаду. К счастью, мы задержались в пути, а полицейским, должно быть, надоело дожидаться, и мы совершенно случайно накрыли их врасплох. Но едва успели, расправиться с полицией и запастись продовольствием, как из Кострицы нагрянул большой отряд немцев, и нам пришлось с боем уходить в лес. Этот поход для меня был тяжел вдвойне. Двигались мы главным образом по ночам, а у меня от переутомления или от истощения началась в то время куриная слепота. Днем вижу, как все, а чуть стемнеет — слепну, хоть глаз выколи. Я не только терял возможность руководить отрядом, но и сам-то становился беспомощен, как ребенок. Сутужко принимал в таких случаях командование, а меня самого вели, как слепца. Но вот мы и у цели… В лесу между деревнями Лошницей и Кострицей, на краю болота, защищавшего нас с двух сторон, поставили шалаш из жердей, покрытых мхом. Соломонов и Садовский хозяйственно и любовно устраивали это нехитрое жилище. Но простояло оно только одни сутки. С вечера мы развели в нем небольшой костерок, а сами улеглись спать, подостлав на мерзлую землю толстый слой еловых ветвей. Двое часовых дежурили в лагере, один из них поддерживал огонь. Тепла этот огонь давал немного, а ночь выдалась холодная. К утру Садовский проснулся. Замерз, зуб на зуб не попадает. Надо погреться. Набрав целую кучу валежника, стал подбрасывать в костер. Крыша над нашими головами, должно быть, просохла за ночь и от какой-то случайной искры вспыхнула не хуже пороха. Садовский пытался тушить, разбрасывая и затаптывая жерди, но пламя полыхало все сильнее. Тогда он испугался: — Горим! И начал будить товарищей. Поднимаясь и еще не вполне проснувшись, мы видели огонь вокруг, огонь над нашими головами. Выбираясь из этого большого костра, разметали весь шалаш. Сильных ожогов не было, но и крыши над головой не осталось. Восстанавливать шалаш не стали. Нам уже ясно было, что мы совершили грубейшую ошибку: разве, можно большому партизанскому отряду располагаться вблизи объекта своих диверсий. Здесь врагов гораздо больше, здесь они бдительнее. Куда ни сунешься, везде подкарауливают немецкие каратели и полицейские засады. С появлением диверсантов бдительность их усилится. К тому же и есть нечего: в последние дни у нас был только сахар, по нескольку кусочков на человека. Значит, надо располагаться в отдалении и каждый раз подбираться к месту диверсий тайком и небольшой группой, неожиданно появляться все в новых местах, там, где не ждут партизан. Снова двинулись на север. По дороге уничтожали маслозаводы, магазины, сельские управы. В Сивом Камне дали хорошую трепку полиции, пытавшейся преградить нам дорогу. Я подобрал небольшую группу, которая везде сможет пройти, везде сможет укрыться, и послал ее под командой Сутужко на первую диверсию. Мы рассчитывали обосноваться у Сивого Камня и отсюда развертывать работу. Но пришел Перевышко, которого я посылал связным к Бате, и принес приказание возвратиться на базу. И еще он сообщил мне новость: Батя хочет со всем отрядом идти в Западную Белоруссию. Это пока что тайна, и только радист Золочевский знает ее, потому что передавал в Москву запрос Бати. Ответа из Москвы пока еще не было. Мы не стали дожидаться Сутужко и ушли, оставив ему в партизанском «почтовом ящике», в заброшенном колодце, распоряжение возвращаться в Ковалевичи. * * * Утром двадцать седьмого апреля мы были уже в «Военкомате», и сразу нас захватила привычная и налаженная работа, словно мы и не прерывали ее: надо собирать людей, готовиться к Первому мая, добывать продовольствие и, самое главное, надо продолжать борьбу. Куриная слепота, донимавшая меня почти целый месяц, неожиданно прошла, и в тот же день я с группой в двадцать пять человек отправился под Лепель — нужно было взорвать большой и хорошо охраняемый мост на шоссе южнее города. Особенно отличился в этой операции бывший колхозный кузнец Бондарь. Своеобразный это был человек. Силу он имел огромную, только хромота мешала — переломанная нога плохо срослась и трудно сгибалась. Вероятно, поэтому он и в отряд к нам пришел не сразу. Оставаясь дома, он помогал окруженцам и начал партизанить в одиночку, убив несколько немцев из своего охотничьего дробовика. С этим дробовиком он в первых числах марта явился и к нам, да так и не расставался с ним, хотя добыл себе вполне исправный автомат. «Из него, — говорил он о дробовике, — я всегда попаду». И верно, не промахивался. Ночь выдалась самая подходящая для операции: дождливая, ветреная, темная. С нами шло несколько местных жителей, которым знакомы были здесь каждая тропинка, каждый камешек. И повадки охранников они тоже прекрасно знали. Фашисты сидели в сторожке, а на мосту топтались двое часовых. Два партизана незаметно подползли с обеих сторон моста, бесшумно и быстро сняли их. А Бондарь с десятью бойцами также бесшумно подобрался к сторожке и ворвался в нее со своим дробовиком и гранатой. — Руки вверх! Руки покорно поднялись. Партизаны забрали оружие, заложили между сваями моста два больших заряда взрывчатки и со смешанным чувством удовлетворения и горечи смотрели, как почти одновременно полыхнули два взрыва, ломая сваи, разбрасывая балки. На обратном пути мы остановились на отдых в Красавщине. Был поздний вечер. В хате, куда я зашел, горела семилинейная лампа, бревенчатые стены были чистенько оклеены какими-то бумагами. Так бывает почти во всех деревенских хатах, и оклеивают их обычно старыми газетами. Сидишь за столом и от нечего делать читаешь какой-нибудь стародавний фельетон. Но на этот раз дощатую перегородку, разделявшую хату пополам, покрывали не газеты. Мелкий узор прихотливо изогнутых линий, светло-зеленые и голубые пятна топографических карт сразу бросились мне в глаза. Я подошел к перегородке. Барановичи… Минск… Мозырь… Да ведь, это Белоруссия! — Постой-ка, хозяин, откуда у тeбя эти карты? — Нашел… Долго рассказывать. — А ты все-таки расскажи. — Ну, когда отступали наши, тут в лесу сгорела одна машина. А в ней был железный ящик. Все сгорело, а ящик не сгорел. Я и захватил его. Тяжелый. Думаю, что хорошее, а там — одни бумаги. Бумага добрая, но мне без надобности. Вот разве только стены оклеивать. — А еще у тебя есть? Ящик-то цел? — Цел, я его под полом спрятал. — Покажи!.. Ведь немцы тебе за эти карты такого зададут! — За что? Я в них не разбираюсь. — Они сами разберутся… Показывай! Карт оказалось много: тут и Белоруссия, тут и Украина. И масштаб подходящий, пятикилометровка. Вспомнив, что Батя собирается идти на юго-запад, я отобрал себе восемь листов: те места, куда, вероятно, мы двинемся. Так, еще не получив приказания о переходе на запад, я совершенно случайно запасся картами тех мест. Ожидать приказания пришлось недолго. В половине мая Батя распорядился мобилизовать всех наших активистов и явиться на Центральную базу с отрядом в 100–150 партизан, готовых и пригодных для большого похода. В несколько дней мы собрали 116 человек, но взяли с собой только 80 — наиболее выносливых и надежных. В «Военкомате» остался капитан Бутенко. В его подчинение, кроме тех, кто были на базе, переходили группы и партизаны, вышедшие на задания, — Сутужко, все еще не вернувшийся из-под Кострицы, Розенблюм, отправленный в Борисов за оружием, и другие. Семнадцатого мая выступили. Весна была в разгаре. Все зазеленело, зацвело, ожило. Хоры птиц по лесам и хоры лягушек по болотам славили на разные голоса это благодатное время года. Вот она, «черная тропа»! Теперь не замерзнешь в лесу, не завязнешь в снегу по пояс. Но на смену заносам и морозам пришли воды и грязища. Реки и болота разлились. Многие тропы и зимние дороги стали почти непроходимыми, некоторые и совсем исчезли под водой… Мальчик в клетчатой кепке Когда я был совсем молодым, в моде были клетчатые кепки, и даже на коробке папирос «Купишь-куришь» Одесской табачной фабрики изображен был юноша в этакой шикарной кепке. С тех пор у нас и саму кепку прозвали «купишь-куришь». Прошли годы, и я, пожалуй, даже удивился, увидев клетчатую кепку в нашем отряде в начале Великой Отечественной войны. Шел сентябрь 1941 года. Погода была неровная. Дождь принимался идти по нескольку раз в день. Проглянет солнышко, подует ветер, а потом опять дождь. И вот в такую погоду по осклизлой мокрой дороге на нашу гурецкую заставу явился одиннадцатилетний хозяин этой старомодной кепки. — Где тут командир? — спросил он. Долговязый Пат смерил его насмешливым взглядом: — А тебе зачем? Докладывай здесь. — Значит, надо. Нечего мне докладывать. — Герой!.. Ты думаешь, что мы со всего района будем ребятишек собирать? Бойцы заулыбались, и только один, пожилой, примирительно произнес: — Ну, чего издеваешься?.. А ты, малец, шел бы лучше назад. Какой из тебя партизан? — А чем не партизан? Ты не гляди, что я ростом маленький… Случайно и мы, работники партизанского штаба, оказались тогда поблизости. Клетчатую кепку в группе бойцов видно было издали. — Гляди, какой нарядный, — усмехнулся Щербина. — Что ему надо? Мы подошли. — В чем дело? Бойцы расступились. — Да вот герой в партизаны просится. А вид у героя был далеко не героический. И кепка, надвинутая по самые уши, и домотканая бурая свитка, и брезентовые туфлишки — все это промокло до нитки. Мальчик продрог и, хотя старался держаться независимо и бросал на Пата сердитые взгляды, вызывал скорее жалость, чем какое-либо другое чувство. — В партизаны? Ну, сынок, ты это зря надумал, — решительно заявил Куликов. — Тебя как зовут-то? — Иваном. — Так вот что, Ваня, иди домой, подрасти немного, а повоевать еще успеешь. — А не успеешь — так и славу богу, — добавил пожилой боец. Но Ваня стоял на своем: — Я — пионер. Что я буду сидеть сложа руки! Каждый должен сражаться с фашистами. Тогда и я вступил в разговор: — Это верно, что каждый должен. Ну а как ты будешь сражаться? Тут сила нужна. — Я сильный. Я, если хотите… Заметив, что мы относимся к нему сочувственно, он заговорил горячо и быстро: — Я могу… Я, чего хочешь, могу. Хочешь, гранату брошу? И с автоматом умею. — Ладно. Идем с нами. Я не собирался принимать мальчишку в отряд, но уж если он так просит, попробуем. Его горячность понравилась мне. А главное, жалко было оставлять его на улице: дождь начинался снова. Пускай хоть обогреется в помещении. В штабе сняли с него свитку и повесили просушиваться. Сняли и кепку, да еще посмеялись над ней. — Головной убор «купишь-куришь»… Как ты будешь воевать в такой шапке? Тебя немец за три версты на мушку возьмет. — Отдайте, дяденька. — Да ты не обижайся, ведь мы тебе добра желаем. — Куликов попытался пригладить его белокурые вихры, но мальчик отстранился и буркнул куда-тег в сторону: — Я и не обижаюсь. — Характерный хлопчик! — Теперь рассказывай, кто ты есть? Фамилия-то у тебя имеется? Или, может быть, ты бесфамильный? — Почему бесфамильный? Мы Ковалевы. Спросите в Григоровичах про Игната Ковалева, это мой отец был. И рассказал все. Отец его умер еще до войны, мать осталась с четырьмя детьми, сестра — старше Вани, два брата — моложе. Ваня окончил четвертый класс, учился отлично, хотя, кажется, не был особенно послушным учеником. В пионерском отряде был звеньевым, но теперь спрятал свой красный галстук, надежно спрятал, немцам его не найти, и решил уйти в партизаны. Мальчик показался нам смышленым и отлично знал всю округу: и Волосовичи, и Таранковичи, и Чашники, и Лепель, и Борисов — и, как многие крестьянские дети, не боялся ни расстояний, ни погоды. — Ну, вот что, Ваня, в отряд мы тебя сейчас не возьмем. Ты нам будешь полезнее как связной или как разведчик: где большого не пропустят, там тебя не заметят… Для начала пойдешь в Чашники и, смотри, запоминай… Так Ваня получил первое партизанское задание. Постепенно мы привыкли к нему и к его пестрой кепке. Часто появляясь в отряде и прекрасно выполняя все наши поручения, он стал своим среди партизан. Потребность любить детей, заботиться о них свойственна советскому человеку, и люди, оторванные войной от семьи, привязались к чужому мальчику, как к родному. Привязался и я, словно он был мне сыном. Нередко, глядя на-него, припоминал своих. Живы ли? Я уже не надеялся снова встретиться с ними. И если Ваня долго не показывался, все — и я в первую очередь — начинали беспокоиться. А он все жаловался, что ему поручают только мелкие, не опасные и не трудные дела, требовал задачи важнее и сложнее. В половине октября, вернувшись после довольно долгой отлучки (это было уже не в Гурце, а в Столбецком лесу), я не застал Ваню в лагере. И на другой день его не было, и на третий тоже. Я спросил Куликова: — Где-то наш Ваня? Уж не случилось ли чего с хлопчиком? — С таким ничего не случится, — уверенно ответил Куликов, — наш Ваня пошел на Большую землю. — Как так? Кто позволил? — Его Довбыш послал. Мне это не понравилось. — Да что Довбыш не понимает, что ли? Ведь он ребенок еще. Нашел, кого посылать! Куликов только пожал плечами. Политрук Довбыш и несколько других окруженцев жили в Рыбхозе на Лукомльском озере. Некоторые из них считались рабочими-рыбаками, а другие просто скрывались от немцев. Немцы не один раз пытались наладить работу Рыбхоза, но из этого ничего не получалось: их гарнизоны были далеко, а ставить особый гарнизон в Рыбхозе они не хотели. Управляющих мы ликвидировали, налаживать работу не давали. Окруженцы понемногу ловили рыбу (конечно, не для немцев), мы иногда пользовались их уловами и нередко бывали у них. Вот и я попал туда вскоре после исчезновения Вани. Говорили о Большой земле, о десантниках, которые, по слухам, были выброшены в наших местах, о последних событиях на фронте и опять — о Большой земле, о связи с ней, о том, что надо достать рацию, что она объединила бы наши разрозненные силы, связала нас с руководством, помогла работе. Потом бытовой разговор — о рыбе, и уж под конец — о Ваниной судьбе. Да, Довбыш и в самом деле послал мальчика в эту далекую экспедицию. Написали на папиросной бумаге донесение о наших действиях и просьбу, чтобы нам в район Лукомльского озера выбросили радиостанцию. Некоторые бойцы написали, тоже на папиросной бумаге, письма родным. Все это Ваня зашил в свою одежду и отправился. Тут я напустился на Довбыша: — Как вам не стыдно! Политработник, а для такого поручения выбрали мальчишку. — Он сам просился. — Я знаю, он и у меня просился, но ведь он ребенок, а мы с вами взрослые люди. Надо было и за него подумать. А то и он пропадает, и нам от этого никакой пользы не будет. — Что же, вы ему не доверяете? — Нет, я ему вполне доверяю, но боюсь, что ему это не под силу. — Да что вы беспокоитесь, товарищ комиссар, — вмешался в разговор старший лейтенант Смирнов (тоже из рыбсовхозовских), — сколько раз посылали, и всегда справлялся. Я не на шутку рассердился: — Словно вы не понимаете! Одно дело сходить в Таранковичи, недалеко и все по знакомым местам, другое дело идти за сотни километров, и дорога неизвестная, и через фронт пробираться… Как вы об этом не подумали? Довбыш явно чувствовал себя виноватым, пытался оправдаться: — Да ведь это, собственно, Тамуров выдумал. Им там в Григоровичах не сидится спокойно, он и подбил Ванюшку, а потом пришли сюда вместе: так и так — посылай. Я не сразу согласился. Вот еще мы с Насекиным говорили, и Насекии сказал: посылай. А ведь вы знаете, какой парнишка настойчивый. Привязался — что хочешь делай… Этот разговор нисколько не успокоил меня. Оставалось ждать и надеяться, что мальчик справится со своей задачей. А пока никаких известий не было, и мы только вспоминали о нашем маленьком товарище, о его горячем характере, о его клетчатой кепке. * * * В конце марта 1942 года я и лейтенант Перевышко ехали в Липовец на совещание с подпольщиками и представителями народного ополчения. Снег был мокрый и уже начинал проваливаться, лошадь тянулась медленно по тяжелой лесной дороге. Недалеко от опушки Перевышко выскочил из саней. — Размяться, что ли! Пошел вперед. Я — за ним, потому что и у меня затекли ноги от долгого сидения. Вижу, впереди еще сани. Это тоже наши: издали я узнал Садовского и Сыско. С ними мальчишка. И вдруг он бросается к Перевышко, здоровается и, слышу, говорит: — А где товарищ комиссар? А голос знакомый, Ванин голос, и вот уж он сам неуклюже бежит ко мне по размякшей дороге, протягивает руки, и я подхватываю его. — Здравствуйте! — Здравствуй! Откуда ты взялся? Мне показалось, что он вырос немного, но, может быть, только показалось. А лицо все такое же: курносое, задорное, и белесые вихры выбиваются из-под шапки. — Садись в наши сани. Рассказывай! Но разве расскажешь что-нибудь толком на радостях, в первые минуты встречи? Он хотел было принять официальный тон и доложить по правилам, но не сумел. И я не сумел быть в эти минуты начальником: губы сами собой растягивались в улыбку, и на язык просились хорошие и теплые, совсем не официальные слова. — Трудно пришлось? Голодал? — Всякое было. — Мальчик не хотел жаловаться. — И донесение доставил? — Доставил. В сохранности. По дороге мы так и не успели переговорить обо всем, а потом совещание целиком захватило меня, и только после него Ваня рассказал мне подробно всю историю своих скитаний. Сначала добрался до Борисова. Там (недаром он был партизанским разведчиком) разузнал, что одна из немецких частей отправляется на фронт. Он все время ходил возле немца-шофера, носил ему воду, разжигал костер и в конце концов упросил захватить с собой. Довезли его до Орла. Фронт рядом, но через него не пойдешь запросто, как, бывало, ходил от Гурца до Чашников. Долго пришлось разведывать, выспрашивать, скитаясь в прифронтовых деревнях. Нашелся один старик, знающий тайную и трудную дорогу туда, на советскую сторону. Говорили, что он не раз уже провожал по ней наших солдат и офицеров, выходивших из окружения. Но когда Ваня обратился к нему, он строго прикрикнул на мальчика. «Да ты что! Куда ты пойдешь?.. Выдумал!..» И сначала даже разговаривать об этом не хотел. Однако Ваня не унимался: упрашивал, надоедал и в конце концов начистую рассказал о своем поручении; только тогда старик смягчился и согласился показать дорогу. Непролазной чащобой по приметам, знакомым только ему одному, целый день вел он маленького партизана на восток и наконец сказал: «Ну а теперь иди куда хочешь. Здесь — наши». Сразу все стало просто и легко. Красноармейцы одной из рот приютили и обогрели нашего связного, политрук взял у него донесение и отправился в штаб, а письма, которые принес Ваня, запечатали в конверты и отправили по адресам. Недели две провел Ваня в этой роте, обжился, перезнакомился со всеми, нашел земляков, рассказал им, что творится в родных местах, Обещал передать родственникам их письма, когда пойдет обратно. Впрочем, отпускать обратно его не хотели. Трудно было мальчику убедить взрослых людей, что он снова сумеет проделать весь этот тяжелый и опасный путь, И все-таки наконец они согласились. Вместе с партией разведчиков, уходивших во вражеский тыл, во второй раз пересек он линию фронта, неся зашитыми в своей одежде патриотические антифашистские листовки и письма к родным от солдат… Потом по дорогам и без дорог пошел один, направляясь на северо-запад. Иногда подвозили попутчики, но чаще приходилось идти пешком. Тут он и голодал, и холодал. Где переночует, где попросит поесть, а порой и попросить нечего, да и переночевать негде. Прямо в лесу раскладывал костер и ложился спать у костра на голодный желудок… — А не страшно было? — спросил я у Вани, когда он окончил свой рассказ. — Нет. Только уж очень скучно. Мне не хотелось отпускать Ваню от себя. — Ну, теперь ты будешь моим адъютантом. Некоторое время мальчик находился при мне. Бывало, только я сниму свой автомат, он начинает его чистить — очень уж ему понравилось это оружие. Помню, с какой завистью смотрели на Ваню деревенские ребята, когда он появлялся вместе с нами. Но даже в скептических замечаниях: «Ну и партизан! Чего он может! Я бы тоже сумел!» — чувствовалось больше уважения, чем зависти. Еще бы! Он идет с большими настоящими партизанами, у пояса его настоящий пистолет в желтой кобуре. И задания он выполняет настоящие. Ребятишки знали это. У Вани даже была своя, детская, сеть разведчиков, он от них многое узнавал: ведь иногда дети замечают больше взрослых. Бывало, они сами окликают его на околице: «Ваня! Ваня!» — и что-то шепчут ему тайком от больших. Или соберутся кружком, а он, как начальник, что-то объясняет, дает какие-то поручения. Тамуров глядит и смеется: «Вот Тимур и его команда!» А бывало и так: мы остановимся завтракать в какой-нибудь хате, глядим — а Вани уж нет. Где? «На улице ваш герой, в снежки играет». Но это ненадолго: через пять или десять минут он опять с нами, опять серьезен и готов выполнять любое поручение. Старшие, особенно старухи, иногда жалели Ваню: — Ай-яй-яй, какой маленький! Как ты живешь в лесу! Ведь, наверно, холодно. И тянется старушечья рука погладить белокурую головку. Но Ваня не любил таких нежностей, обижался на эту жалость, глядел исподлобья и отстранялся от ласковой руки: — Я совсем не маленький!.. Почему только взрослые могут быть партизанами? Неподдельная обида звучала в его голосе. Ему вовсе не хотелось выделяться среди нас, хотелось быть таким же, как и все остальные партизаны. Каждый боец нашего отряда по-своему заботился о Ване. Группы, возвратившиеся после боевых операций, приносили ему немудреные деревенские гостинцы: грушу, пару яблок, кусок какого-нибудь пирога, драченик. Каждый радовался, старался поговорить с ним: — Ну, как ты жил, пока нас не было? Скучал?.. Тебе бы в школу ходить надо… А мы вот проходили деревней — пустая стоит школа, всю ее фашисты запакостили… Что ведь делают, гады!.. А ребенок вместе с нами страдает… Собаки рыжие!.. Ваня и сам чувствовал, что надо учиться, соскучился по школе. Садовский, видя это, принес ему откуда-то старенький учебник. Тамуров заглянул в книгу а присвистнул: — Фью!.. Да это для шестого класса! — Какую достал. — Придется другую доставать. — Ничего, Гена, — сказал Ваня, развертывая учебник, — я и по этой попробую. Тетрадку бы еще! — За этим дело не станет. Тетрадку добыли. И вечерами, при свете коптилки, Ваня целые часы проводил за учебником. Потом стало теплеть, снег сошел, все зазеленело вокруг нашей землянки. И день прибавился. Жизнь лагеря сама собой переместилась на свежий воздух, под крышу уходили только ночью. Ваня со своим учебником перебрался на зеленый бугорок под березкой. Там и застали мы его однажды, возвратившись из дальнего похода. Не сговариваясь, всей группой подошли не к землянке и не к костру, а прямо к этой березке и окружили Ваню. Он поднялся нам навстречу. — Отдыхаешь? — спросил я. — Да нет, он опять со своей арифметикой, — ответил за Ваню Тамуров. — Эх, профессор! — И хорошо, — сказал Садовский. — А мы чего же здесь сгрудились? Мешать пришли? — Нет, нет. Почему мешать? — заторопился Ваня. — У меня что-то не получается. Ты бы, Гена, мне помог. — А что? — Дробей-то у нас не проходили, а тут — видишь… — Вижу. Ясно. Чего же тут непонятного? Все к одному знаменателю… Да… не проходили… Как бы тебе объяснить?.. Ты лучше Терешкова спроси… Он студент, расскажет понятнее. Позвали Олега Терешкова, и он сделался на некоторое время Ваниным репетитором. Но от прежнего учебника он отказался: этот еще рано, надо для пятого класса… И пока не достали необходимый учебник, репетитор сам диктовал ученику правила: — Чтобы помножить дробь на дробь, надо… Написал?.. Надо числитель одной дроби помножить… Написал?.. Учеба не ограничивалась одной только математикой, и учебник арифметики не был единственной книгой, принесенной партизанами Ване из своих дальних странствий. Были и другие учебники, и просто книги для чтения — повести, стихи, но, конечно, случайные, что удастся достать. Как-то Перевышко долго смотрел на Ваню, читающего, шевеля тихонько губами, стихи, и не выдержал: — А ты Маяковского знаешь?.. — Читал. Не помню. Трудно. — Вот слушай: Крошка-сын к отцу пришел, и спросила кроха: — Что такое «хорошо» и что такое «плохо»? Ваня терпеливо дослушал до конца и сказал: — Это я знаю. Это для маленьких. — Хм… А тебе для больших надо? Ну, слушай для больших. Задумался, насупился, сморщил лоб так, что поперечные складки поползли от бровей кверху, и начал: По небу тучи бегают, дождями сумрак сжат, под старою телегою рабочие лежат… Сначала негромко, но потом разошелся и почти крикнул, взмахнув рукой, как бы указывая на безмолвные леса вокруг: …Через четыре года Здесь будет город-сад… Почти все, кто были в лагере, собрались на его голос: его декламацию любили послушать. И стихотворение о трудностях и о стройке, которая уже давно завершена там, в далекой Сибири, какими-то непонятными нитями связывалось с окружающей нас действительностью. И когда Сашка на полный голос кончил: Я знаю — город будет, Я знаю — саду цвесть, Когда такие люди в стране в Советской есть! казалось, что это пророчество относится и к окружающим нас лесам, и к городам, разрушенным фашистами, и к той жизни, которую мы будем восстанавливать, когда выгоним захватчиков с нашей земли. * * * Хорошо запомнился мне один из апрельских вечеров, когда я опять проводил совещание с группой народного ополчения. Человек двадцать собралось в хате с занавешенными окнами, керосиновая лампа бросала желтые отсветы на лица, и густые черные тени ложились на потолок и стены. Скрипнула дверь. Небольшая девочка — желтый платочек, черная потрепанная кофтенка, красное с белыми горошками платьице и аккуратные лапоточки — направилась прямо ко мне, на ходу вынимая из-под какой-то заплатки на плече сложенную вчетверо бумажку. Я и сам не сразу узнал курносое Ванино личико под девичьим платком, и тем более изумились ополченцы, видя, что я беру бумажку у этой девочки, целую девочку, как родную, и сажаю на лавку рядом с собой. А бумажка была от подпольной организации из Чашников. Короткие и торопливые строки сообщали нам, что фашисты готовят очередную облаву против отрядов Бати. В Чашниках появились новые части, дороги патрулируются немцами, строгости усилились. Нашему маленькому связному, чтобы не вызвать подозрений, пришлось нарядиться девочкой. Сильно помогла нам тогда принесенная им помятая бумажка. К Первому мая 1942 года мы готовили красные флаги с надписями: «Смерть немецким оккупантам!» Их надо было развесить в крупных населенных пунктах, где стоят немецкие гарнизоны, и заминировать. Самое активное участие в подготовке принимал Ваня. Где могли, разыскивали мы красную материю, и все-таки ее было мало. Терешков сказал в шутку: — Ведь не хватает материалу-то. Хоть бы ты, что ли, Ваня, галстук свой принес. Все равно он у тебя пропадает спрятанный. Ваня обиделся: — Нет уж, галстук не отдам! Он у меня в хорошем месте и не пропадет, не найдут его. Я с ним буду встречать Красную Армию. Развешивать заготовленные флаги отправились Сыско, переодетый старухой, Терешков, наряженный молодой женщиной, и с ними Ваня. Они опоясались флагами под одеждой, а мины положили в мешок и в корзину, замаскировав их картошкой. Развесили благополучно. И Первого мая немцы и их приспешники взлетали на воздух, пытаясь сорвать эти флаги. Подорвался на флаге, вывешенном над его собственным крыльцом, и один из злейших немецких сподвижников бургомистр Чашников Сорока. Семнадцатого мая наш отряд уходил из «Военкомата». Я знал, что нам предстоит большой поход — вероятно, сотни километров по лесам и болотам, по тылам врага. Двенадцатилетнему мальчику пройти такой путь наравне со взрослыми вообще невозможно, а Ваня к тому же захворал: схватил грипп, сильно простудился, выполняя задание. Как ни грустно было нам расставаться с ним, все же пришлось оставить его в отряде капитана Бутенко. Во время прощанья у многих слезы навертывались на глаза, и я с трудом сдерживался. В горле першило, и говорить было тяжело. — Ну, прощай, сынок! И верно: он был мне вместо сына и теперь, обнимая меня, плакал и не стеснялся слез. — Прощайте, товарищ комиссар!.. — прерывисто проговорил он. — Прощайте!.. Не оглядываясь, я пошел впереди отряда, а когда на опушке обернулся, маленькая фигурка махала мне издали пестрой клетчатой кепкой. Признаюсь, я тогда почти не надеялся, что мы еще услышим о нашем маленьком партизане. Подготовка к переходу Утром восемнадцатого мая пришли на Бычачью базу. Свое странное название этот лагерь получил вот при каких обстоятельствах. Когда мы строили его, то думали, что сюда, через болота и чащи, не ступала еще ни одна человеческая нога. Но вскоре колхозники из Домжерицы, отправившись за «смолячками» (смолистым сосновым сушняком), выехали на быках на нашу партизанскую дорогу. Правда, до лагеря они не добрались, но ехали на быках! Так и прозвали эту базу «Бычачьей». Центральная база находилась километра за четыре, и в четырех же километрах от нее проходил большая Лепель — Бегомль. Конечно, болота и лес — хорошая защита, но не слишком ли близко идет большая дорога? Там, на мосту, стоит постоянный немецкий караул, а в пяти километрах севернее, в деревне — крупный гарнизон. Не слишком ли беспечен Батя? Мне снова пришло это в голову, когда, явившись по вызову на Центральную базу, мы встретили часовых всего в полутораста метрах от лагеря. Ведь тут и наш штаб, и радиостанция, и прием самолетов. Вдруг нагрянут немцы?.. Так я и сказал Григорию Матвеевичу: — Вы очень беспечно живете. Тут и самолеты принимаете, тут и рация, а вы почти без охраны. — Почему без охраны? — ответил Батя. — Видишь, вон журавлиное болото, оно нас и охраняет… Гляди!.. А мне и глядеть было незачем: я и так знал эту широкую и непроходимую прогалину, где среди тощих кустарников и корявых кочек, укрытая осокой и мхами, зацветала стоячая вода. И журавлей я видел сколько раз! Громадными серо-бело-черными стаями, по сотне и больше птиц, дремали они, поджав одну ногу и спрятав клюв под крыло. Около каждой стаи неторопливо, с расстановкой, внимательно оглядываясь вокруг, прогуливался длинноногий часовой. Батя понял, что я принимаю его слова за шутку, подозвал одного из бойцов. — А ну-ка, подойди к журавлям. — Так они же на болоте — к ним не подберешься. — А ты сколько сумеешь. И боец пошел. — Вот глядите, — сказал нам Батя. Едва только посланный вышел на открытое место, караульный журавль из ближайшей стаи остановился, вытянул шею, курлыкнул что-то, и вся стая зашевелилась, заговорила на своем непонятном языке. Птицы поднимали головы, опускали поджатые ноги и переминались с ноги на ногу, словно собирались убежать или улететь. А вот и в самом деле с недовольным курлыканьем, с тяжелым шумом крыльев вся стая снялась с места. И соседняя с ней тоже насторожилась, и по всей болотине пошел журавлиный говор. — Ну как? — спросил Батя. — Да, — признался я, — охрана надежная. * * * Батя решил увести отряд на запад. Он считал, что нам, хорошо снабженным взрывчаткой, тесно становится в Березинских лесах. Здесь только две важные железнодорожные магистрали, а остальные объекты не имеют серьезного значения. Новые отряды, появившиеся в наших местах (Заслонова, Кузина, Воронова), и мелкие группы, организованные за последнее время, с успехом выполняют всю необходимую работу. А мы должны более активно содействовать развертывающемуся наступлению Красной Армии, должны расстроить или совсем парализовать основные коммуникации врага. Вот они протянулись через дремучее болотистое Полесье. Там такие же непроходимые места, как и здесь, но зато сколько там железных дорог!.. Объясняя мне это, Батя развернул обычную школьную карту, где на пространстве, равном примерно половине газетного листа, уместилась вся Белоруссия, и показал на крохотное голубое пятнышко — Выгоновское озеро в Пинской области. — Здесь мы будем базироваться. Озеро — ориентир для самолетов… Жалко только, что настоящей карты нет, — прибавил он. — А на этой разве разберешься! — Ничего, Григорий Матвеевич, за картой дело не станет. Мы с Перевышко достали в Красавщине пятикилометровку. Устроит вас это? — Я вытащил свои карты. И рад же он был этому подарку! Все в отряде уже знали о предстоящем переходе, но маршрут его из осторожности мы сохраняли в тайне. В день нашего прихода Батя на лесной поляне, недалеко от лагеря, собрал коммунистов и, проводя беседу с ними, тоже не указал направления, но зато подробно остановился на предстоящих трудностях. Сотни километров лежат перед нами. Пойдем мы лесами, болотами, стараясь не попадаться никому на глаза, избегая по возможности населенных пунктов. Груза будет много, килограммов по двенадцати-шестнадцати на человека: ведь мы и взрывчатку понесем на себе, и продовольствия постараемся захватить как можно больше. Подготовка к походу уже начата. Отряд разбивается на боевые группы, приводится в порядок одежда, подгоняется обувь, вооружение, вещевые мешки, распределяется груз. Возьмем с собой только самых выносливых, они уже тренируются, ежедневно делая небольшие переходы с грузом по труднопроходимой местности. Но всего этого, конечно, недостаточно: на деле придется еще тяжелее. И каждому коммунисту надо будет много поработать со своими товарищами. Отставших не должно быть. Пусть все запомнят: лучше умереть, чем отстать. Мысль о переходе захватила бойцов, и даже Иван Крывышко, работавший в то время поваром, по-своему готовился. Он раз по пятнадцати в день примеривал свой вещевой мешок, прилаживал, перетягивал лямки и суп варил с мешком за спиной. Этот странный человек, уже немолодой, с макушкой голой, как у ксендза, много видевший и много переживший, по-детски увлекался героикой нашей борьбы. Он еще не участвовал ни в одной диверсии на железной дороге, но со слов товарищей знал, как это делается, и любил поговорить, объяснить. На всякий случай у него были примеры, во всяком деле он старался показать себя знатоком. А говорить он действительно умел — с выражением, с жестикуляцией, убедительно и просто. И когда, бывало, собравши вокруг своего очага компанию любителей поболтать, он размахивал перед ними поварским черпаком, надо было следить и за ним, и за котлом, чтобы не пригорел наш партизанский суп. * * * Коптилка на кривоногом столике не столько светит, сколько чадит. Стены землянки кажутся еще теснее и потолок еще ниже, потому что на воле прекрасная весенняя ночь, птичий гомон, вздохи ветра, крупные голубые звезды… Мы с Батей изрядно устали за день, но ложиться нельзя. Согнувшись над картой, отсчитываем километры, намечаем маршрут — переход за переходом, отыскиваем места для дневок. Надо разобраться, где пройти, какая будет дорога, какие могут встретиться препятствия. А ведь пройти нам предстояло более 600 километров. Кропотливая, нудная работа. Хоть бы в лагере поскорее заснули, в тишине было бы легче сосредоточиться. Но шум не умолкает, «Дан приказ ему на запад…», — запевают в соседней землянке. И Батя в досаде так нажимает на карандаш, что обломанный кончик графита отскакивает в сторону. — Началось! — говорит он. — Опять встретились Чим-Чилим со Шлыковым. Покоя от него нет, от вашего Чим-Чилима. Я с трудом удерживаю улыбку. Бас Перевышко (Батя его голоса терпеть не может и зовет парня почему-то этим странным прозвищем Чим-Чилим) и мягкий тенор Шлыкова ясно слышны на фоне других голосов. Хорошо поют ребята! И действительно: стоит им только встретиться — не обойдутся без песни… Я говорю: — Молодежь. Пускай поют. — Я думаю, вы тоже не прочь быть у них запевалой, — раздраженно отвечает Григорий Матвеевич и ожесточенно принимается чинить карандаш. — Давайте дальше! А, кроме маршрута, надо снова перебрать всех людей, подумать о командирах групп и взводов. До сих пор наши отряды делились на взводы и полуотряды (по нескольку взводов). Это было целесообразно и необходимо в бою, в сторожевой службе, в налетах, но для подрывного дела, как показал опыт, нужна небольшая группа, лучше всего пять-семь человек. Батя приказал мне разбить всех уходящих на такие группы и к 10 часам утра представить список командиров… Заснуть в эту ночь так и не удалось. * * * Еще с осени 1941 года все вновь вступившие в отряд после испытательного срока принимали нашу партизанскую присягу. Среди подготовленных к походу было немного новичков, и все-таки двадцатого мая, накануне выступления, выстроившись с оружием и в полном походном снаряжении, отряд снова повторял слова нашей присяги: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, находясь на временно оккупированной немецкими захватчиками территории, вступаю в ряды народных мстителей, чтобы мстить за честь моей Родины, за разрушенные города, за сожженные села, за слезы матерей, детей и жен. Я клянусь быть честным, храбрым, бдительным, дисциплинированным воином, строго хранить военную тайну, беспрекословно выполнять приказы моих командиров и начальников. Я клянусь быть бесстрашным и мужественным в борьбе против гитлеровских захватчиков и их пособников. За свою Социалистическую Родину не пожалею не только своей крови, но и самой жизни для достижения полной победы над врагом. Я клянусь ни при каких обстоятельствах не бросать из рук оружия и живым не сдаваться врагу. Если же по злому умыслу я нарушу эту клятву, то пусть, накажет меня суровая кара советского Закона и всеобщая ненависть и презрение». В последние дни к нам зачастил Заслонов. Он очень подружился с Батей, любил поговорить с ним, посоветоваться. Один раз, возвратившись в лагерь, я спросил у Сураева, который выполнял тогда обязанности начальника штаба: — Где Батя? — В землянке. У них с Заслоновым опять железнодорожная дискуссия. Я вошел. И верно: склонившись над картой, одной из тех пятикилометровок, которые я ему принес, Григорий Матвеевич обсуждал с Заслоновым предстоящую операцию. — Я и говорю… Вот если здесь… примерно километра за два до станции. Самое уязвимое место. Видите: прямо у полотна лес, подход обеспечен… Да я без карты помню. Там насыпь высокая: весь состав под откосом будет. — Ну и что же?.. А на другой день пути исправят, и опять как ни в чем не бывало. Нет, это только на словах хорошо под откос пускать, а по-настоящему лучше в выемке… Ну, например, здесь… Я ведь тоже знаю место: глубиной метров пять эта выемка. И всю ее завалит железным ломом. Разбирать, так до рельсов и добраться трудно! Для железной дороги хуже всего, когда крушение происходит в выемке. Поверьте опыту… — Хорошо. Но здесь — открытая местность. А вот тут — и выемка, и лес близко. — Можно. Но здесь он дает тихий ход, не получится такого эффекта, а там разгонится. — Да-а… Ну что же. Значит, там и надо. Подумать только, сколько тонкостей приходится учитывать при организации всякого дела!.. Значит, решено, тут… — И, указывая на другое место карты, Батя добавляет: — Но меня интересуют больше всего вот эти пауки. Речь шла о железнодорожных узлах. — Да вы становитесь настоящим железнодорожником, — улыбнулся Заслонов. — Хотите регулировать движение фашистских поездов. Многого они не досчитываются от такого регулирования! — Ну уж вы совсем разошлись. Что это за комплименты на прощанье! — Да нет, Григорий Матвеевич, вы вообще серьезно взялись за железнодорожное дело. Через несколько дней, когда Заслонов пришел провожать нас, Батя, широко махнув рукой, сказал: — Вот вам все наше имение. И Бычачья база, и Центральная, и все остающиеся запасы, и все болота. Командуйте! Заслонов оставался на нашем месте, в его подчинение переходили и отряд Ермаковича, и отряд Бутенко, и группа Сутужко. Дорога на юго-запад Одной из трудностей предстоящего рейда являлось то, что никто из нас не имел еще опыта таких больших переходов. По намеченному маршруту нам предстояло пройти до шестисот километров в тылу врага. Двинулись строго на юг, к Березине, через моховые болота, широко раскинувшиеся впереди. Деревца и кустики были здесь редки и уродливы, словно сосны и березы вырождались на этой зыбкой почве. Кочки, напоминающие большие муравейники, краснели от прошлогодней подснежной клюквы. А пышные зеленые и красноватые мхи, пропитанные, как губка, холодной весенней водой, мягко оседали под ногами. Партизаны вязли в них по щиколотку, по колено, спотыкались, но упрямо шли за Батей, который, кажется, не знал, что такое усталость. Отдыхали на другой день на сухом островке, где стоял когда-то хутор Лубники, а теперь чернело пожарище да торчали покосившийся сарайчик и убогий тесовый навес. Сбрасывая с плеч тяжелый вещевой мешок, Тамуров невесело пошутил: — Хорошо еще, что Ванюшку не взяли, а то бы пришлось и его на себе нести по такой-то дороге. — Не страшно нести, с этим бы мы справились, но ведь опять расхворался бы мальчишка. Тут и взрослый-то не всякий выдержит! — А ведь как он просился! — Хм! Разнюнились. Не о чем вам говорить больше! — сердито оборвал Перевышко, но под его напускной суровостью скрывалось такое же теплое чувство к Ване и грусть оттого, что пришлось расстаться. И сам Перевышко часто потом вспоминал мальчика в клетчатой кепке. В разведку ли надо послать, на связь ли, куда взрослому нельзя проникнуть, все, бывало, скажет: — Вот бы Ваню!.. Товарищ комиссар! Он бы прошел лучше всякого!.. …Ближе к Березине идти стало еще хуже. Река разлилась, затопив луга. Берега исчезли. Мы уж не видели дороги, а только догадывались, что это она лежит перед нами, извиваясь среди кустов. Вооружившись длинными шестами, мы ощупывали ее перед каждым шагом. И Батя с таким же шестом шагал впереди. Вода достигала пояса, иногда поднималась и выше, мы промокли, а свежий ветерок пронизывал нас насквозь. Перевышко, шаря шестом в воде, ворчал: — Все равно как в «Разгроме». Помните, картина была? Отряд Левинсона выходит из окружения… Вот и мы… — Ничего! — откликнулся Тамуров. — Когда-нибудь и наш переход в кино покажут. Ты же сам будешь ругаться, что тебя не в такой пиджак одели. Перевышко не улыбнулся. — Тебе все неймется. Смешно. Вот когда угодишь в яму да начнешь пузыри пускать, будет тебе смех. Я тебя вытаскивать не полезу. — Вынырну… А ты, Сашка, сценарий про нас напишешь. На первом плане Крывышко: лысина блестит, в одной руке — шапка, в другой — ведро, идет и позвякивает. Ребята кругом смеялись: — Крывышко, слышишь?.. Иван, слышишь?.. Бросил бы ты свою побрякушку! — В ней пять кило мяса, — не смущаясь и не обижаясь, ответил Крывышко, — сами же есть будете. — Некуда тебе положить было? — А и ведро пригодится. Увидите… Готовясь к переходу, Батя запросил, чтобы ему выслали из Москвы водные лыжи, рассчитывая, что на них можно будет и по болотам ходить, и через реки переправляться. По этому поводу было много сомнений. До сих пор водные лыжи употреблялись чрезвычайно редко. В некоторых клубах в спортинвентаре видели мы одну-другую пару таких лыж, знали, что есть любители этого вида спорта, но они считались единицами и больших успехов не имели. Массового распространения и какого-нибудь практического применения водные лыжи не имели. Вероятно, и сам изобретатель и специалисты-спортсмены даже не предполагали, что мы будем пользоваться их лыжами в боевых условиях. Да и нам самим испытания лыж на Домжерицком озере и на реке Эссе принесли немало разочарований. Человек становился на лыжи, прикреплял их к ногам и., перевертывался вниз головой в воду, а лыжи, легкие, надутые воздухом, плавали на поверхности. Устойчивости не хватало, «лыжник» не мог сохранить равновесие. Очевидно, большая тренировка и какое-то особое умение, искусство нужны были для того, чтобы ходить по воде. А может быть, требовалось какое-то незначительное усовершенствование, какая-то деталь? Партизаны спасали злополучных испытателей и заводили горячие споры. — К ним нужно груз прикрепить снизу. — Тогда они плавать не будут. — Их связать надо. — Все равно перевернутся. — Чтобы ему самому, кто их выдумал, так вот ходить!.. — Да что вы спорите? Уж если Батя взялся… Придумает. И действительно, для переправы через Березину Григорий Матвеевич выдумав свой собственный способ пользования этими лыжами. Палками скрепляли их по трое, получалось нечто вроде плотика, достаточно устойчивого и способного выдержать тяжесть любого человека. Спереди и сзади к этому плотику привязывали крепкие парашютные стропы, плот превращался в небольшой паром; оставалось только переправиться на нем на ту сторону реки, а потом перетягивать плотик взад и вперед столько раз, сколько потребуется. И все это оборудование — три лыжины и стропы — легко укладывалось в обычную сумку от противогаза. Трудность представлял первый рейс, и его Григорий Матвеевич решил сделать сам. Отдал Соломонову конец стропа — держи! — сел на плот, а потом, для большего удобства, улегся, на нем и, гребя руками, медленно поплыл через реку. Основной фарватер Березины не особенно широк в этом месте, но беспокойная весенняя вода сильно затрудняла переправу. Течение сносило плотик, поворачивало его, а у пловца не было ни весел, ни руля. Бойцы, не отрываясь, следили за каждым движением Бати, за легким покачиванием удаляющегося плота, за стропом, плескавшимся на воде. — Доплыл!.. Вылезает!.. Готово!.. Все облегченно вздохнули. И так всегда Батя старался взять на себя самое ответственное, самое опасное, самое трудное дело. И бойцы безоговорочно верили ему и беззаветно любили его. Такое отношение к командиру типично вообще для всякого партизанского отряда, а Батя своей опытностью, деловитостью и скромностью особенно привязывал к себе подчиненных. После первого рейса дело пошло быстро. Едва очередной боец успеет примоститься на плотике, как строп натягивается, и плотик несется поперек реки, вспенивая воду. — Здорово! Даже вода свистит! — восторженно сказал один из партизан, выходя на противоположный берег. Вслед за первым паромом мы сумели наладить и другой такой же, а потом и третий — насколько хватило наших водных лыж. Все они работали исправно, но без неприятности переправа все-таки не обошлась, и, как назло, неприятность произошла с-единственной девушкой, участвовавшей в нашем походе, радисткой Лидой Мельниковой. Садовский тянул строп, паром подплыл к самому берегу. Здесь надо было натянуть строп потуже, а Садовский, должно быть, зазевался и, наоборот, ослабил его. Лида встала, чтобы сойти на берег, но едва она двинулась, зыбкий плотик потерял равновесие, и передняя часть его под тяжестью Лиды погрузилась в воду. Радистка начала тонуть. — Стой!.. Держи крепче!.. Что ты делаешь!.. Строп опять натянули, несколько рук подхватили Лиду, но она по самые плечи окунулась в ледяную весеннюю воду. Мокрая, сразу озябшая до того, что зуб на зуб не попадал, испуганная и возмущенная, она слов не могла найти, чтобы выразить свое негодование и обиду. Виновник несчастья совсем растерялся. А ребята (сначала они тоже испугались, а потом обрадовались благополучному исходу) старались успокоить девушку: — Ну, подумаешь!.. Да ты не расстраивайся. Мы ведь тоже все мокрые. Тебе еще лучше: ты хоть от болотной грязи чистой водой ополоснулась, а у нас кости размокли. И верно: наши ноги, не просыхавшие как следует несколько дней подряд, разбухли, словно до самых костей пропитались водой. Ржавая болотная жижа разъедала их, а тяжелые, тоже намокшие, сапоги растирали их до крови, до ссадин… Западный берег Березины оказался не лучше восточного. Остаток ночи мы шли по таким же мокрым лугам, по оттаявшим болотам. И на привал поутру расположились в мокрой рощице, кое-как примостившись на кочках, у корней деревьев, на грудах валежника. Как умели разводили костерки, чтобы обсушиться. Если бы не усталость, останавливаться в таком месте, конечно, не стали бы. Здесь опять произошел интересный случай. Закуковала кукушка, но мы не обратили бы на нее внимания, а ее негромкий голос ничего бы нам не сказал, если бы не Батя. — Слышите? — заметил он. — Значит, деревня недалеко. Кукушка живет поблизости от людей и на сухом месте. Надо узнать… Григорий Матвеевич решил идти сам. — Возьмите с собой кого-нибудь, — предложил я. — В одиночку не годится. — Нет, пускай отдыхают. И, поглядывая на компас, пошел к западу. Я не стал с ним спорить, но поступил по-своему. Вызвал двух молодых лейтенантов комсомольцев Казакова и Сазонова — людей надежных и выносливых. — Видали, куда пошел Батя? Вот в этом направлении. Так и вы пойдете, за ним следом. На всякий случай, если он наткнется на немцев. Но на глаза ему не показывайтесь. Поняли?.. Ребята поняли, но выполнить как, следует не сумели; помешали им, должно быть, усталость и бездорожье: человек не лягушка, в воду не спрячется. Батя заметил их в кустах, возвращаясь с разведки, понял, что я послал, обиделся и рассердился. — Что вы сомневаетесь во мне? Думаете, что я один не справлюсь? — Это — мой долг, Григорий Матвеич, — ответил я. — Плохой бы я был заместитель, если бы не заботился о безопасности своего командира. — Но ведь люди устали, или как вы думаете? — Война… И командир устал не меньше. А это — ребята молодые. Результат разведки Бати был неутешительным. В деревне немцы, надо обходить ее мокрыми лесами и болотами. И мы пошли… Хороши весной эти пустынные места. По лесам доцветают черемуха и подснежник, белеют ландыши, начинает цвести шиповник. И еще какие-то желтенькие и беленькие цветы прячутся в молодой весенней траве. В густых кустах звенят соловьи. Всякого зверя, всякой птицы видимо-невидимо в этих чащах. Славная должна быть охота!.. А реки и речки все еще не вошли в берега, болота набухли водой, трудно пробираться по весеннему бездорожью. Избегая ненужных столкновений с немцами, мы почти не заходили в населенные пункты и почти не пользовались торными дорогами. Снова палками прощупывали путь по залитым лугам, снова на водных лыжах переправлялись через буйные речки. В конце концов набрели на заброшенную гать, сохранившуюся еще от первой мировой войны, но и ее больше чем наполовину засосали трясины и разрушило время. Всем было нелегко, порой оставалось только удивляться, как еще людей ноги носят. Особенно трудно приходилось радистке. Подготавливая бойцов к переходу, мы не хотели брать с собой женщин и только для этой девушки, рослой, выносливой, не по-женски сильной, сделали исключение. Но дорога оказалась слишком утомительной, рация, питание к ней и оружие слишком тяжелыми, сил у Лиды не хватало. Вместе с радисткой постоянно держался Шлыков, хорошая молодая дружба завязалась у них. Бывало, приходим на привал, Лида смотреть ни на что не хочет, ей впору только до места добраться. А Шлыков собирает хворост, разжигает для нее костерок, заботится об ужине и о ночлеге. И она тоже как-то по-своему, по-женски, помогала ему: портянки выстирает на дневке, починит что-нибудь. Но однажды, на случайной остановке мне сказали, что Лида плачет. Я подошел: — Что с тобой? — Устала я, товарищ комиссар. Ноги стерла. Что мне делать? Стреляться, что ли? Она великолепно знала, что лучше застрелиться, чем отстать от отряда. И такое отчаяние было в ее голосе, что я понял: это не пустые слова. Позвал Шлыкова и строго сказал ему: — Помогай. Что же ты сам-то не догадаешься? Шлыков покраснел. И, несмотря на то что и он был тяжело нагружен и тоже очень уставал, взвалил на себя большую часть Лидиной поклажи. …Весна была в полном разгаре. Крестьяне начинали сев. Как-то по-иному, недружно и несмело, выходили они в этот год на поля, словно уже не родной сделалась земля… Нет, конечно, земля-то была родной, и даже роднее, чем прежде, но фашисты придавили и людей, и землю своим «новым порядком». Тяжело стало крестьянам, и, как ни больно было отрываться от налаженного хозяйства, некоторые из них бросали все и уходили в лес, присоединялись к партизанам. А партизанских отрядов и групп, и даже партизан-одиночек, мы очень много встречали на своем пути. В лесу севернее Логойска набрели на маленькую неумело построенную землянку, приютившуюся в кустах орешника. Рядом ручеек, остатки недавнего костра. Дальше — стена белоствольного березняка. — Эй, кто тут есть? — и, не дождавшись ответа, один из бойцов откинул дверку землянки, сплетенную из хвороста и обтянутую ветхой холстиной. Внутри никого не оказалось, но стояли ведро, пара кастрюль, плохонький черпачок и лежали две еще не ощипанные курицы. — Как святой Сергий, в пустыне живут, — пошутил кто-то. — Запасливые пустыннички, — заметил Крывышко, — курочки-то свеженькие. — Тоже, наверное, от немцев спасаются. Интересно бы познакомиться. Обшарили кусты, поискали в березняке, громко кричали, вызывая хозяев: — О-го-го-го!.. Давай сюд-а-а! Но только эхо разносилось в ответ нам по лесу: — O-o-o-o! A-a-a! — Спрятались где-нибудь. — Да, уж теперь не выйдут. Спугнули мы их своим криком. Мы двинулись дальше и километра за полтора от этого убежища расположились на ночлег. Но едва начало темнеть, из караула сообщили, что наши часовые задержали каких-то. Я пошел на пост. Задержанными оказались трое здоровенных плечистых ребят. Одеты они были в военное, но уже сильно потрепанное обмундирование. По их обросшим и совсем темным от мороза и дыма лицам можно было догадаться, что живут они в лесу. У одного торчал из-за пояса пистолет, у другого — штык от СВТ, у третьего — какой-то самодельный ножище чуть ли не в полметра длиной. — Кто такие? Один ответил за всех: — Лейтенант Сивуха, старший сержант Есенков и сержант Бурханов. Оказалось, что это и есть те самые «пустынники», которых мы не застали сегодня в их убогой землянке. Они действительно скрывались от немцев, но вовсе не собирались вести мирную жизнь отшельников. И от нас они не прятались. Пока мы их искали и звали, они были в первой своей экспедиции: пошли добывать оружие. А теперь просились к нам в отряд. Как правило, мы не принимали новичков во время перехода: некогда было проверять, надежны ли они и выдержат ли дорогу. Но эти трое так настаивали и были такие крепкие на вид, что я решил изменить правилу. Хорошие ребята. А сколько груза возьмут они на свои широкие плечи у наших усталых бойцов! Расспросив их как следует, я доложил Бате, и Батя согласился со мной. Так вступили в наш отряд украинец Сивуха, сибиряк Есенков и татарин Бурханов. И мы не ошиблись в них. * * * Остановились на несколько дней где-то между Плещеницей и Логойском. Неудачное попалось место, а может быть, время выдалось такое: некуда было деваться от комаров. Ни костры, ни куренье не помогали. Неисчислимые стаи, полчища, тучи этих маленьких хищников звенели над нами и ночью, и днем. Лезли в рот, в глаза, в нос, попадали в кружку с чаем, в ложку с супом. Закутаешься с головой — дышать нечем, а они пробираются где-то между складками шинели и вот уж опять пищат около уха. Ловишь их, бьешь, руки отхлопаешь, а они все звенят и звенят. Некоторые из наших ребят распухали от их укусов и в кровь расчесывали тело. Отсюда Батя отправился под Молодечно, где у него была назначена встреча с Щербиной. Мы должны были его дожидаться. Пользуясь этим, я разослал бойцов на диверсии. При выполнении одной из этих диверсий погиб хороший боец и верный наш товарищ ненец Иван Демин. Группа Перевышко, в которую он входил, должна была взорвать эшелон около станции Красное на железной дороге Молодечно — Минск. Местность там открытая: днем к полотну не подберешься, а ночью поезда почти не шли. Наши товарищи вышли к месту затемно и, спрятавшись в яме (вероятно, воронка от взрыва), долго лежали, дожидаясь, не пройдет ли поезд. Наконец увидели, что на станции Красное открыт семафор. Демин бросился с миной к полотну. А с другой стороны вдоль насыпи показались немецкие охранники. Они заметили партизана и побежали наперерез, стреляя на ходу. Не задумываясь, не жалея себя, Демин вставил запал в мину и бросил ее почти под колеса приближающегося паровоза. В ту же минуту раздался взрыв. Паровоз запнулся в развороченных рельсах, опрокинулся набок, вагоны полезли друг на друга. Грохот, лязг, треск… Задание было выполнено, но Иван Демин остался под обломками разбитого эшелона. Сколько раз слушал я, как он делился с товарищами по отряду своими мыслями. Его, как и всякого, тянуло домой, в родную суровую тундру. Вот он приедет туда… Оленья упряжка остановится у знакомого чума, и он войдет, отряхивая с малицы снег. И, глядя в любимые лица, долго будет рассказывать, как в болотах и лесах далекой Белоруссии защищал от врага родное стойбище… Его тянуло домой, но дорога туда лежала через войну. Он сознавал это и все силы отдавал священной войне. И когда понадобилось, отдал и жизнь. Вернулся Батя. Вместе с ним пришли Щербина, Черкасов, Немов. Пришли попрощаться с нами. Часть наших людей оставалась в отряде Щербины, а мы уходили дальше, продолжая свой путь на юго-запад. Два отряда построились друг против друга. Григорий Матвеевич коротко сказал о наших задачах. — Ну, а теперь прощайтесь. Шеренги нарушились, отряды перемешались на некоторое время. Рукопожатия, объятия, пожелания. Гавриков, заболевший по пути, не мог идти дальше и плакал, как ребенок, просил: «Возьмите меня, я выздоровлю по дороге». Но это было невозможно, пришлось приказать ему остаться. Ко мне подошли Черкасов, Немов, который стал теперь его заместителем, и Ильин, работавший у них в отряде старшиной. — Ну, — сказал Черкасов, — теперь добирайся до своей Украины. Надеюсь, что ты там еще повоюешь. А после победы встретимся. Немов вспомнил, как мы отбивались от полицаев в Симоновичах. — Спасибо за все, товарищ комиссар. Симововичского окружения я никогда не забуду. Теперь уж мы похитрее будем организовывать явочные квартиры. Подальше будем от сергеев-предателей. А я сказал Ильину: — Прощай, мастер на все руки! Спасибо за службу и за печи, которые ты ставил в наших землянках. — Эх, лучше бы уж их и не ставить! — Да, лучше не ставить!.. Вот, когда победим… Короткая команда: — Становись! И снова отряд построился. — За мной! И мы двинулись. Ни смеха, ни шуток — расставание всегда настраивает на серьезный и грустный лад. Оставшиеся смотрели нам вслед. Издали было видно Щербину с его черной бородой, высокого Черкасова и рядом с ним низенького Немова, а немного позади богатырскую фигуру Ильина, махавшего нам своей ушанкой. Прощайте, товарищи! Едва ли придется увидеться. Мы надолго покидаем эти места, но отряды, организованные нами, остаются здесь и дальше, до самого Полоцка. Не раз еще мы вспомним о них и, не зная о их судьбе, не имея от них известий, горячо пожелаем своим боевым друзьям новых удач… * * * Иван Крывышко, отправляясь в поход, захватил с собой, кроме заплечного мешка, ведро, в которое положил килограммов пять мяса и свой поварский черпак. Мясо вскоре израсходовали, но ведро он все тащил и тащил, несмотря на усталость. Совершенно лишнее, оно только мешало и раздражающе гремело на ходу, но повар с ним не расставался. — Брось, — говорили товарищи. — Нашел с чем возиться! — Нет, я донесу. Я вам в нем особенный суп сварю! Не скоро дождались мы этого супа! На привалах, когда другие и разговоров не заводили, падая от усталости, Крывышко развертывал свою «самодеятельность». Он и по воду сходит, и костер разожжет, и пищу приготовит, и других развеселит. Неутомимый говорун, он, казалось, был начинен героическими историями и забавными анекдотами, побасенками и шутками. Не хочешь смеяться, он рассмешит, не хочешь болтать, а он заставит. И вот отступает назад усталость, и легче становится на душе. Таких затейников любят бойцы! А Крывышко, кроме того, был верным товарищем, готовым, если надо, отдать последнюю рубаху, поделиться последним куском хлеба. И в деле он проявил себя неплохо. Все знали, что он убежал от фашистов, убив ломом немецкого инженера, руководившего восстановлением моста через Западную Двину. На его партизанском счету уже накопилось немало выведенных из строя телеграфных линий и взорванных мостов. Теперь ему хотелось пустить под откос поезд: он об этом говорил беспрестанно. Одно только мешало ему, одно только выделяло из нашей дружной партизанской семьи — его уголовное прошлое. Он старался забыть о нем, порвать с ним. И мы ему не напоминали. Но прошлое само напомнило о себе, толкнув Крывышко на тяжелый проступок. Это было под Хотаевичами. Мы только что вступили в Западную Белоруссию и утром, на самой заре, зашли в одну из деревень. Крестьяне встретили нас приветливо. Разместившись по хатам, начали готовить завтрак. А Крывышко своим чересчур зорким глазом заметил, что у хозяина хаты, куда он попал, стоят на усадьбе ульи. Вот его и потянуло по старой привычке залезть втихомолку на чердак и нагрузить свое знаменитое ведро сотовым медом. Все это делалось с добрыми намерениями — для товарищей, для отряда, но делалось по-воровски, по-мародерски и так ловко, что никто не заподозрил вора. Отряд позавтракал. Хозяева проводили нас за деревню, показали брод через реку Илию, сердечно распрощались. А потом, когда мы среди леса расположились на привал, Шлыков обнаружил мед в ведре у Крывышко и, возмущенный, доложил Бате. Батя вскипел: — Построить отряд! — Становись! Удивленные и встревоженные люди вскакивали и торопливо занимали свои места. Крывышко, как всегда, стоял в строю с ведром, но, заслышав свою фамилию, поставил его на землю и вышел вперед с пустыми руками. — А ведро? — спросил Батя, строго сдвинув брови. Крывышко принес ведро. Вероятно, он уже понял, в чем дело. — Покажи! Крывышко замялся: и показывать боязно, и противиться нельзя. — Простите… Я сознаю… Я не думал, — забормотал он, сразу потеряв все свое красноречие. Батя молчал, пристально глядя на преступника, и весь отряд затаил дыхание: ждали, что будет дальше. Григорий Матвеевич выдержал мучительно долгую паузу и заговорил, обращаясь сразу ко всем. Напомнил о том, как тепло приняли нас в этой деревне, как накормили, как помогли. Снова объяснил, что ведь это Западная Белоруссия, где Советская власть существует всего полтора года, и мы, люди, воспитанные в Советской стране, должны быть здесь особенно собранными и дисциплинированными. Мародерство недопустимо. Поступок Крывышко пятнает весь отряд, и он заслуживает расстрела. — Ясно?.. — Батя выдержал новую паузу и прибавил: — Кто желает высказаться? Начал Шлыков, а за ним потянулись и другие. Да, Крывышко, конечно, виноват. Да, он заслуживает расстрела. Но в отряде он был смелым бойцом и вел себя до сих пор безупречно. Если его простить, он исправится. Батя выслушал всех. — Тогда вот что: берите мед и несите его обратно… А там — посмотрим. — И еще строже сдвинул брови. «Посмотрим» — это не предвещало Крывышко ничего хорошего. А сейчас надо было в сопровождении Шлыкова и еще троих бойцов (как под конвоем) идти в ту же деревню и сознаваться перед гостеприимным хозяином в своем скверном поступке… Пошли… Хозяин не сразу понял, зачем партизан сует ему ведро с медом, а когда объяснили, разволновался: — Что вы! Что вы! Куда мне? Берите, он вам нужнее. У меня и так хватит… И какой я недогадливый, сам вас не угостил, а теперь такая неприятность получилась. Что мне? Все равно немец возьмет… Я еще принесу… И действительно принес целый кувшин чистого меду и отдал Шлыкову. — Возьми, сынок, отнеси своему командиру мой подарок. Шлыков сомневался. — Какой там подарок! Нам и это велено отдать. И Крывышко беспокоился: — Теперь мне Батя ни за что не поверит, когда я приду к нему с медом. Вы бы хоть записку написали, что подарили нам этот мед. Хозяин оказался неграмотным, и Крывышко в отчаянии развел руками: — Как же мне быть? Как же мне теперь возвращаться к Бате? Никакого прощения не будет… Может быть, вы с нами сходите? — А чего ж, и пойду. Сам поговорю с вашим командиром. А мы дожидались посланных и думали о судьбе Крывышко. Жалко парня, но можно ли оставить такое преступление безнаказанным? Что о нас подумают крестьяне? Да и нашим бойцам плохой пример. Надо поддерживать дисциплину. Последнее решающее слово еще не было сказано, но все знали строгость и твердость Бати. И вот ко мне один за другим стали подходить, партизаны, прося под разными предлогами, чтобы я как-нибудь подействовал на Григория Матвеевича, заступился за Ивана Крывышко. Но я и сам не решил еще этот вопрос, да и Батя думал о нем же. Часа через три на лесной дороге показались наши посланцы. Рядом с Шлыковым шел пожилой крестьянин с какой-то посудиной, аккуратно завязанной в платок. А Крывышко тащился сзади всех, сутулый, унылый, со своим проклятым ведром. Шлыков доложил: — Приказание выполнено… Вот к вам пришел сам хозяин, хочет поговорить с вами. Батя нахмурился. — Вы уж меня простите, товарищ командир, тут нехорошо получилось: один ваш партизан взял у меня меду… Такая мне неприятность… что я сам-то не догадался угостить, не предложил… Я прошу: уж вы его не наказывайте. Меду много, пчелы еще принесут. А для нас этот мед не сладкий. Не для нас этот мед, а для фашистов… — Но мед-то они вам принесли? Вернули? — спросил Батя. — Принесли. — Извинился он? — Извинился… Я прошу: не наказывайте его. С кем чего не бывает. Я себя виноватым считаю, что не угостил… Он несколько секунд молчал. Наконец, как бы собравшись с духом, заговорил: — Товарищ командир, вы не примите за обиду… Я принес… Вот тут маленький подарок… свежий мед, товарищ командир. И он, развернув платок, подал Григорию Матвеевичу глиняный кувшин. — Да что вы! Зачем! — Батя отстранил подарок рукой. — Нет уж. Вы меня обидите. От чистого сердца. От своих пчелок… Вы знаете, как мы вас встречали в тридцать девятом году? Праздник был! Недолго пришлось пожить свободной жизнью… Разве мы не понимаем, что вы — наши освободители! Уж вы меня не обижайте. Начав свою речь смущенно и тихо, он говорил все смелее и все настойчивее протягивал Бате свой кувшин. И Батя смягчился: — Ну что же… Чтобы не обижать… А насчет Крывышко решим. Потом разговор перекинулся на другие вопросы. Батя расспрашивал крестьянина, усевшись вместе с ним на стволе поваленного дерева, угощал его своей махоркой, курил его деревенский самосад. Расстались Друзьями. А когда крестьянин ушел, Григорий Матвеевич, собрал бойцов и, снова объяснив весь вред проступка Крывышко, сказал, что прощает его, но прощает в последний раз. Все это время Иван сутулился, молчал, боялся глядеть в глаза людям. А когда решение было объявлено, снял свою неизменную шапку, которую носил зимой и летом, и, комкая ее в руках, начал: — Спасибо вам, товарищи… — И не выдержал, заплакал. Слезы текли по морщинам его обветренного, осунувшегося лица, но он их не вытирал. Голос у него дрожал, слова с трудом подбирались. — Мне смерть не страшна… Но — смерть от врага. А такой позорной смертью, когда свои расстреляют, как поганую собаку, такой смертью я не хочу умирать… И я ведь не себе его брал, а для всех, чтобы… — Голос его снова сорвался. Его успокаивали ободряли, но он надолго присмирел, оробел, умолк… Вот мы снова шагаем по лесам и болотам, а голоса Крывышко не слышно. Снова становимся на привал, а Крывышко молчит. Злополучный мед из его злополучного ведра давно съеден, а он все еще чувствует себя виноватым. Поход наш неизмеримо усложнялся тем, что в целях конспирации шли мы почти исключительно ночами и без проводников. Только по самым пустым лесным и болотистым местам рисковали двигаться днем. Как правило, Батя каждый раз намечал маршрут по карте, тщательно измеряя расстояния самодельной проволочной вилкой, заменявшей ему циркуль. Отсчитывал на бумаге, сколько времени это займет, выбирал заранее место дневки и места для привалов в пути. Это — нелегкое дело: по пятикилометровке местность представляется в самых общих чертах. Кто подскажет, какие там переправы, проходимы ли болота, насколько густы леса?.. Но надо отдать должное опытности и предусмотрительности Григория Матвеевича: он верно угадывал дорогу. И намеченного маршрута он придерживался строго. Идя по азимуту сквозь ночную темень, мы почти всегда точно и вовремя, до рассвета, добирались до назначенных пунктов. Один лишь раз изменили мы этому правилу — начали обходить болота, а потом какие-то хутора, которых не было на нашей карте. Отклонились в сторону и, как говорят путейцы, выбились из графика. Ясное летнее утро застало нас на широком открытом поле, и только далеко впереди, километрах в десяти, едва синела полоска леса. Мы спешили к нему, рассчитывая найти укромное местечко для дневки. А на поле уже вышли крестьяне, убирали клевер. Они подивились на нас, посочувствовали, стали показывать и рассказывать. Вся эта местность — бывшее имение князей Радзивиллов, теперь его забрали фашисты. Крестьяне, как, бывало, на княжеской барщине, убирают клевер не для себя. Лес впереди — не просто лес, это — радзивилловский звериный заповедник. За ним — спиртозавод, где стоит немецкий гарнизон. Недалеко, километра три в сторону, Грицевичи — полицейский участок. А в ту сторону — местечко Клецк, там тоже гарнизон, и даже большой, не меньше четырех тысяч солдат. И, наконец, километрах в двух отсюда проходит шоссейная магистраль Брест — Москва, по ней целый день идут машины и колонны. Одним словом, кругом враги. Двигаться дальше засветло было невозможно, волей-неволей надо дневать в заповеднике. Так и сделали. Беспокойной была эта дневка. С одной стороны непрерывно до наших караулов доносилось урчанье машин, с другой — собачий лай, с третьей — чьи-то голоса. Несколько раз поднимали тревогу, но, к счастью, все обошлось благополучно, и только на следующую ночь пришлось сделать несколько лишних километров, чтобы вернуться к своему маршруту. * * * Не могу умолчать о неприятном эпизоде, происшедшем при переправе через Сулу. Правду говорят, что паника — самый страшный враг, на Суле мы в этом убедились на собственном опыте. С вечера отряд вышел на шоссейную дорогу Молодечно — Столбцы. Батя, как всегда, возглавлял колонну. С ним были радисты и ячейка управления — Сураев, Александров, капитан Махов и старший техник-лейтенант Демидов. Последние двое присоединились к нам недавно, уже в Западной Белоруссии, и знали мы о них только по их рассказам. Махов служил в авиации. Когда в бою его самолет загорелся, он выбросился с парашютом над территорией, уже захваченной немцами. Приземлился благополучно, скрывался у крестьян. Пробираясь к востоку, в одной из деревень встретился с Демидовым, автомобилистом, раненным в бою и тоже оказавшимся во вражеском тылу. Линия фронта была далеко: они вдвоем решили уйти к партизанам и попали к нам. Несмотря на скудность этих сведений, мы опять отступили от общего правила, приняв Махова и Демидова без особой проверки. Они нужны были нам как люди, знающие военное дело. Григорий Матвеевич даже готовил Махова себе в помощники. Возвращаюсь к рассказу. Я в эту злополучную ночь шел позади с пулеметчиками тылового охранения Садовским и Сазоновым. Мы торопились. Надо было пройти около 30 километров и еще затемно успеть переправиться через реку, на южном берегу которой намечена была дневка. Привалов и перекуров почти не делали, часто шли ускоренным шагом или бежали, чтобы поскорее миновать открытое место. Нам, находившимся позади, особенно заметна была эта неровность и торопливость движения: то и дело приходилось догонять или натыкаться на впереди идущих. Неожиданно — это было уже на исходе ночи, когда до моста через Сулу оставалось, вероятно, метров триста, не больше, — колонна круто свернула с дороги вправо и через мелкий кустарник вышла на чистую луговину. Дохнуло сыростью от близкой реки; густая пелена тумана разлилась по низине; земля под ногами стала мягкой и влажной. Правее маячили силуэты каких-то строений, там, должно быть никого не было. Но едва мы миновали их, откуда-то слева и сзади началась стрельба. Шедшие впереди побежали быстрее, не открывая ответного огня. Я приказал приготовить пулеметы, но стрелять тоже воздержался. Сквозь ночь и туман фашисты палили наугад. Нам же надо было, не обнаруживая себя, поскорее выйти из-под обстрела. На самом берегу Сулы мы нагнали радиста Золочевского. Остальные уже переправились. Река была не широкая, метров семь, и я сквозь туман разглядел могучую фигуру Бурханова, стоявшего на той стороне у самой воды с длиннущим шестом в руках. За ним были видны партизаны, группами бежавшие от берега к лесу. — Глубоко ли? — спросил я Бурханова. — Метров, пожалуй до двух. — С головкой будет, — сказал Золочевский, поеживаясь. — Не бойся, не простудишься. — А рация?.. Не бросать же… — Да, действительно… Понятно стало, почему радист, находившийся в авангарде, до сих пор задержался на переправе. Но выбора не было: под пулями да по соседству с немецкими гарнизонами некогда надувать наши водные лыжи или вязать плоты. Пришлось переправляться, как переправлялся весь отряд, самым простым способом — вплавь. — Ничего, ничего, — подбадривал Бурханов, — иди пешком, я тебе помогу. — Идем, Николай! — Я спустился с берега. — Гриша, давай шест. Бурханов тоже вошел в воду и протянул нам через реку конец шеста. — Хватайся, — подтолкнул я Золочевского. — А я — за тебя. Течение было почти незаметно, и мы благополучно перешли Сулу прямо по дну, поддерживаемые бурхановским шестом. На середине вода залила нас с головой. Ощущение было такое, будто бы тонем. Только большим напряжением воли заставили себя двигаться дальше. Отфыркиваясь, вылезли на берег. А Бурханов уже тянул свой шест Сазонову и Садовскому… На опушке леса нас поджидала значительная группа партизан и среди них Сураев. — Где Батя? — спросил я его. — Впереди. Пошли вперед, к месту, намеченному для дневки, встретили еще группу партизан; с ними был Махов, но Григория Матвеевича не было и здесь. Что такое? Я набросился на Сураева: какой же он начальник штаба? Отстал от командира, потерял его из виду. И радистов потерял на переправе. Может быть, еще кто-нибудь отстал, отбился или погиб по дороге? Может быть, и Григорий Матвеевич попал под шальную пулю или утонул? Сураев пытался объяснить, что он не виноват, что он слышал только команду Махова: «За мной!» — и бежал вместе со всеми, но я резко оборвал: — Молчать! Никаких оправданий! Постройте отряд! Не особенно привлекательную картину представлял выстроенный на поверку отряд: мокрые, не успевшие привести себя в порядок люди. И среди них бросался в глаза Крывышко: все на нем стояло как-то коробом, шапки не было, не было и винтовки, знаменитой СВТ, которую он отбил у полицая под Стаичевкой и которой так гордился. Я назвал его фамилию, и он, втянув в плечи лысую непокрытую голову, вышел из строя. За спиной звякало неизменное ведро, за поясом торчала трофейная ракетница, похожая на запорожскую пистолю. — Эх ты, горе-запорожец, куда дел винтовку? Крывышко, словно задохнулся и еле вымолвил: — Утонула. — А ведро, небось, сохранил. — Ведро привязано. — Ты бы лучше винтовку привязал… А то растерялся… Гораздо хуже было то, что утонула в реке и радиостанция, которую несла Лида Мельникова, а радиостанция Золочевского, хотя и сохранилась, но, побывав в воде, не годилась уже для работы. Поверка показала, что, кроме Бати, отсутствуют еще восемь человек. Одного из них — инженера Гинзбурга — во время переправы настигла шальная пуля, он утонул. Но, по общему мнению, это была единственная пуля, попавшая в цель. Куда же девались остальные наши товарищи? …Рассвело. Мы отошли километра за три от переправы. Фашисты нас не преследовали. Стрельба почти прекратилась. Выставив круговое охранение, партизаны приводили себя в порядок: выкручивали и сушили одежду, разбирали и протирали оружие. Крывышко, у которого остались только гранаты да ракетница, подсел к старому Кулундуку и, поглядывая с завистью на его разобранную винтовку, бубнил: — Если бы я знал, что это он самочинно, я бы его из своей СВТ стукнул: не наводи панику. Недели нет, как в партизанах, — и уж командует: «За мной»… Стукнул бы — и отвечать бы не стал… А то гляди: и паника, и командир потерялся… — И ты — без винтовки, — усмехаясь, добавил Кулундук. Ясно, что Крывышко говорил о Махове. Я прикрикнул на него за такие разговоры, но подумал, что кое в чем он прав. В самом деле: командир потерялся. Не убит, не ранен, не в плен попал, а именно — потерялся. Самое нелепое и невероятное!.. Зло меня разбирало, смотреть было тошно на Сураева и особенно на Махова, которого я считал основным виновником всей этой истории. Вот приняли человека без проверки, а он поднял панику. От встреченных в лесу крестьян мы узнали, что мост на Суле уже давно и систематически приводится в негодность партизанским отрядом Рыжака. Восстановленное днем снова разрушается ночью, полицейская охрана разгоняется. А дорога в Столбцы имеет серьезное значение, мост нужен фашистам. И вот — как раз в ночь нашего перехода — целый батальон гитлеровцев устроил около моста засаду. Если бы мы не свернули с дороги в сторону, мы бы напоролись на нее. Фашисты и не преследовали нас именно потому, что ожидали нападения на мост, и движение наше приняли за ложный маневр Рыжака. А Рыжак, очевидно предупрежденный кем-то, в эту ночь не появлялся совсем и таким образом избежал засады. Результаты ночной стрельбы выяснили двое местных крестьян и пастушонок-подросток, посланные нами в разведку: ни одного убитого, ни одного раненого не осталось на месте перестрелки; и пленных у фашистов не было. Стало быть, Батя и остальные партизаны живы: они или ушли вперед, или свернули куда-нибудь в тот момент, когда началась стрельба; стало быть, нам надо продолжить движение по тому же маршруту, и они присоединятся к нам. В середине дня мы пошли дальше вдоль правого (южного) берега Сулы, к вечеру встретили Сивуху и еще двух партизан, которых Батя выслал за нами, а когда начало темнеть, весь отряд снова был в сборе. Поход продолжался, но неприятный осадок долго еще оставался на душе, и еще одним жестоким уроком обогатился наш партизанский опыт. Вот что значит паника! Вот что значит один невыдержанный, не проверенный на деле, не привычный к партизанским условиям человек!.. Кстати, и Махов, и Демидов так и не стали настоящими партизанами. Демидов сбежал от нас в Столбецком лесу, а Махов был расстрелян партизанами. В районе Червоного озера ему с группой поручили взорвать три поезда, а он зарыл взрывчатку, болтался несколько дней без дела, а потом доложил, что задание выполнено. Бойцы его же группы разоблачили его и потребовали суда над ним. Самым тяжелым последствием происшествия на Суле была потеря связи с Москвой. Все мы нервничали, особенно — Батя. Опытный радист Золочевский решился полностью разобрать свою рацию. Это запрещено всеми инструкциями и наставлениями; не всякий радиотехник справится с этим в полевых условиях, да никто и не возьмется за это без крайней нужды. Но у нас иного выхода не было. И Золочевский сумел не просто разобрать и собрать — он сумел восстановить испорченную радиостанцию. Связь с Большой землей снова наладилась. * * * С ведром Крывышко так и не расстался. Даже отправляясь на диверсию (было это через несколько дней, уже за Неманом), захватил его с собой. Всю дорогу оно надоедало диверсантам своим мерным побрякиванием. А Крывышко, как назло, во время этой экспедиции провалился в волчью яму, и ведро загремело как-то особенно громко. Подбежали товарищи, вытащили неудачника. Посмеялись. — Он нарочно ведро носит, чтобы слышно было, когда упадет. А Перевышко, командир группы, не на шутку рассердился: — Долго ты будешь таскаться с ним, как дурень с писаной торбой?.. Бросай! Крывышко ответил прежним своим обещанием: — Я в нем особенный суп сварю. — Нет тебе другой посуды супы варить! Но ведро действительно пригодилось. Мы тогда шли на юго-запад по районам Западной Белоруссии, громили сельские управы, разбивали маслозаводы и смолокурни, разгоняли полицаев и заготовителей, взрывали мосты и дороги. Не встречая серьезного сопротивления со стороны фашистов, мы, пожалуй, слишком осмелели: передвигались почти открыто, пренебрегали маскировкой. А немцы тем временем следили за нами, подтягивали силы, блокировали населенные пункты, исподволь окружая отряд. Они не торопились, не наступали, уверенные, что в конце концов партизаны сами попадут в расставленную ловушку. Расчет, казалось бы, был верный, но партизаны обманули врага. Оставшись без продовольствия и видя себя окруженными, мы не полезли на рожон — на фашистские гарнизоны, а двое суток брели непроходимыми лесами и болотами. К концу второго дня, когда оставалось сделать последний бросок, чтобы вырваться из вражеского кольца, отряд вышел из лесу к какой-то деревне. Там тоже стояли немцы, но на опушке паслось стадо. Показываться на глаза пастухам было бы опрометчиво, а накормить людей необходимо — все вымотались, изголодались, изнемогали от усталости. И вот Цыганов, Бурханов, Тамуров и Крывышко подкрались к стаду и похитили двух овец так, что пастухи даже не заметили. Овец закололи и отошли в глубь леса так же незаметно, как и появились. Развели костер, и тут оказалось, что из всей хозяйственной посуды сохранилось в отряде одно только Крывышкино ведро. В нем и варили. И хотя суп получился вовсе не «особенный» и даже хлеба к нему не было, — бойцы ели его с особенным удовольствием и усердно хвалили предусмотрительность Ивана. Из окружения мы успешно ускользнули. Под Гавриловичами наш отряд уничтожил большой маслозавод. Партизаны коверкали машины, разбивали большие чаны для сливок, а сами сливки выливали прямо на землю, смешивая с пылью. Когда дошла очередь до бидонов, в которых возят сливки, Батя сказал: — Постой-ка… А не захватить ли нам их с собой? Так и сделали. Взявшись по двое за ручки бидонов, партизаны понесли их в лес. Ноша была тяжелая, и поэтому, отойдя от завода километров пять, остановились на привал. Был хороший июньский вечер. На полянке, где мы расположились, только что скосили сено, и оно еще лежало в валах. Готовая постель. А ужинать было не нужно: ребята еще на заводе напробовались молока. Батя, свертывая цигарку, рассуждал: — Неизвестно, что будет дальше. Каждый раз с продуктами трудности. А если у каждого будет про запас масло… Подозвал старшину отряда: — Александров, организуй, чтобы из этих сливок сбили масло. Пускай сделают колотушки и сбивают — по два человека на бидон… Я усомнился: — Навряд ли что получится. Но Батя был уверен: — Получится!.. Организуй, Александров! Бойцы, должно быть, заинтересовались этим дедом и охотно приступили к работе. Вот уж на одном конце поляны забултыхались под колтушкой сливки: «Плюх!.. Плюх!.. Плюх!.. Плюх!..» А вот и с другой стороны: «Плюх!.. Плюх!..» И наконец, весь лагерь наполнился этим мерным чавканьем. А над поляной звенели комары. Целыми роями. Сначала их никто не заметил, а потом не знали, куда деваться от них. Комары же, словно понимая, что кусать надо тех, у кого руки заняты, особенно свирепо нападали на наших маслобойщиков. А те, отбиваясь от комаров, били себя по лицу, по шее, по рукам, оставляя на одежде и теле густые следы сливок. Вскоре все перебелились, как маляры. В это время уже стемнело, выплыла круглая луна, и в ее голубом сиянии поляна казалась заполненной полубелыми пятнистыми призраками. — Смотрите, Григорий Матвеевич, что наделали. — Ничего, — зато масло будет. И отряд продолжал «плюхать». Плюх!.. Плюх!.. Плюх!.. Под эти звуки я и заснул. А когда проснулся, плюханье продолжалось, только не такое частое и не такое громкое. «Неужели до сих пор сбивают?» — подумал я, поднимая голову. Еще не рассвело, а луна уже скрылась. В полутьме виднелись три пары вчерашних пятнистых призраков, копошившихся над бидонами. Остальные, должно быть, спали. — Ну, какие успехи? — Ничего у нас не получилось, — ответил недовольный голос. И тут же вынырнул откуда-то Генка Тамуров, как всегда насмешливый и всезнающий. — Только у Садовского получилось, — сообщил он. — Они с Кулундуком кило пять наколотили. Теперь промывают. Вон, глядите… А эти… Эх, маляры! Прямо, как в кинокартине… Да бросьте вы, чудаки! Все равно не получится. Уметь надо. — И верно — разве бросить?.. А жалко! Так окончилась наша попытка запастись самодельным маслом. Должно быть, не так уж просто делать простые вещи. Мы шли на юго-запад, все дальше и дальше от Москвы, и наш голос по радио слышали в Москве все слабее и слабее: мощности нашей рации не хватало. Это затрудняло связь. А от Выгоновского озера нас, вероятно, и совсем не услыхали бы. Поэтому решили изменить направление, и местом для новой базы назначили район Червоного озера — на северо-западе Полесской области, недалеко от старой границы. Там были такие же пустынные места, густые леса и большие болота, да и население в прежних пограничных районах было надежное. Не доходя примерно 50 километров до Выгоновского озера, повернули к востоку, и в начале июля переход, продолжавшийся почти полтора месяца, был закончен. За это время боевой счет отряда возрос на 32 взорванных эшелона, а разбитых маслобоек и смолокурен, заготовительных пунктов и мостов, порванных телеграфных линий, уничтоженных фашистов и предателей я и считать не берусь. Батя расположился со своим центром западнее Червоного озера, в обширном Булевом болоте, а я временно должен был остановиться южнее, возле Белого озера, куда будут собираться группы, посланные на задания. Всю взрывчатку (а ее оставалось у нас немного) я захватил с собой, чтобы, не теряя времени и не дожидаясь, пока, соберется, весь отряд, сразу же начать боевые действия силами тех людей, которые у меня оставались. На Белом озере У перекрестка лесных троп, где-то между Милевичами и Белым озером, мы встретили древнего старика с белой бородой, в белой холщовой одежде и в лаптях. Сгорбленный годами, он был все еще плотен и плечист, выцветшие глаза его зорко смотрели из-под мохнатых бровей. Он сидел на пне, а перед ним стояла корзина, в которой на фоне спелой синеватой черники краснели редкие ягодки ранней малины. Поздоровавшись, мы уселись рядом. — Откуда, дед? — Из Юрковичей. — И он показал рукой куда-то в лес. — А вы, должно быть, дальние. — Дальние. Отсюда не видать. — Воюете? — Воюем… Что у вас нового? — Одни теперь у всех новости. Безобразят изверги… Что это за порода такая! Зверем назвать — и то будет зверю обидно. Словно они только и делают, что выдумывают муки для человека. Теперь всех евреев хотят подчистую уничтожить. Откуда ни послушаешь — из Турова, из Петрикова, из Микашевичей… В Животковичах живых людей прямо в ямы складывали, как дрова кладут, а потом стреляли. Тут и ребята, и женщины. Крик, рев… Которых убили, а которые, может, и не убитые остались — все равно зарывают… Да еще смеются… Ну, разве это люди?.. Лучше бы вы поподробнее рассказали, что на фронтах. Как Москва? — Москва стоит. — Сам знаю, что стоит. А как живут? — По-военному живут. — А на фронтах? — Что сказать?.. По-прежнему… Но Севастополь наши оставили. Старик омрачился. — Севастополь!.. А ведь я там во флоте служил, на броненосце «Синоп». Я спросил старика, далеко ли до Белого озера. — Версты полторы, вот этой тропкой. Идемте, я провожу… Может, ягод хотите? Белое озеро появилось перед нами неожиданно. Всё шли лесом да лесом, невысокими холмиками, неглубокими лощинками, и вдруг сразу — широкая, серебристо-белая гладь. Оно было меньше Лукомльского, Но по-своему не менее живописно. Темный лес со всех сторон теснился вплотную к воде, а в некоторых местах кусты лозняка вступали в самую воду. Вода — светлая, чистая, спокойная. Почти напротив нас, на том берегу, несколько маленьких домиков. — Вот и Белое озеро, — сказал старик. — Видите, как вода-то блестит? Поэтому оно и Белое. — А что это за дома? — Деревня Белая. Сожгли ее фашисты. Сначала-то пришли наши. Партизаны. Секретарь обкома партии товарищ Козлов. — Старик многозначительно поднял палец. — И с ним генерал Константинов. Погнали они немцев. И из Рыбхоза погнали, и из Белой. Какой бой был!.. Ну а потом немцы вернулись с большой силой. Ушли наши. Немцы остервенели и всю деревню спалили. А какая была деревня! — А вот чего-то строят. Новый дом? — Жить-то надо! Кто себе землянку выроет, а кто вот такую клетушку сделает. Хороших домов теперь не строят… Ну, сынки, мне пора к дому. Бывайте здоровы! Может, еще встретимся. Мы вышли на озеро с северо-запада и, распрощавшись со стариком, двинулись к востоку вдоль северного берега. Недалеко от широкой канавы, соединяющей Белое озеро с Червоным, выбрали, как об этом было заранее договорено, самое большое дерево — высокий кряжистый дуб. Тамуров сделал на нем три зарубки, я связал лозинкой крестовину из двух палок и повесил ее среди ветвей. Это — наш опознавательный знак и наш «почтовый ящик». Люди, которые возвратятся с заданий, будут знать, что мы их встречаем здесь. Сборный пункт и место для нашего временного лагеря выбраны были километра за полтора от этого дуба… Дав бойцам только одну ночь на отдых, я отправил их всех на диверсии, разделив оставшуюся у нас взрывчатку, и сам ушел с одной из групп. Только горелое место чернело после нашего костра да стоял маленький столбик — из тех, что ставят лесники, разбивая лес на кварталы; они и служили приметой нашего лагеря. * * * Последними на дорогу Пинск — Калинковичи пошли трое: Тамуров, Лида Мельникова и Казаков — неполная группа. И толу у них было только на один взрыв — семь килограммов. Хотелось использовать его как можно лучше. Места были незнакомые, но проводник им попался хороший — комсомолец из Боровухи, работавший раньше на этой дороге. Он ходил тут каждый день и прекрасно знал все тропки в лесу, все подходы к железнодорожному полотну, все фашистские дзоты, расставленные в пятистах метрах один от другого вдоль линии, все порядки и повадки охранников. В черную июльскую ночь — с зарницами над горизонтом, от которых не становилось светлее, с дальним ворчаньем грома, которое можно было принять за грохот идущего где-то поезда, — подвел он подрывников почти к самой насыпи и остановил в кустах. — Ложитесь. Сейчас будут стрелять. И верно: где-то левее загремели выстрелы, раскатилась дробь автоматов. Пули посвистывали над головами, но, выпущенные наугад, никому не причиняли вреда. Затихло. Только потявкивали собаки, которых немцы держали в дзотах. — Теперь — на линию, — сказал проводник. Насыпь была невысокая. Финками подкопали рельс, положили взрывчатку, поставили взрыватель, привязали шнур. — Готово. — Ну, идемте. Минут через десять снова начнется стрельба. Опять залегли в кустах. И опять раздались выстрелы, но уже из другого дзота. А когда они прекратились, партизанам почудилось, что ворчанье грома стало непрерывным и ровным. Нет, это уже не гром, это — поезд. Он торопился на восток. Подрывники не знали, что в нем, но, что бы ни было — солдаты, боеприпасы, продовольствие, — это фашистское, для фашистской армии, для порабощения нашей Родины. И только тогда, когда грохнул взрыв, когда с оглушительным скрежетом полезли друг на друга бронированные вагоны и бронеплощадки, партизаны поняли, что это — бронепоезд, первый бронепоезд в нашей практике. Взрыв был удачен: не только паровоз и вагоны, но и полотно так основательно изуродовало, что два специальных восстановительных поезда работали потом двое суток, приводя в порядок линию. Так началась наша деятельность на Белом озере. Взрывчатку мы очень скоро израсходовали всю, а новой с Большой земли еще не прислали. Досада брала. Понимали, что не так это просто, но ведь фашистские эшелоны все бегут и бегут на восток. Безнаказанно бегут… И вот мы стали придумывать всевозможные способы, чтобы задержать их: развинчивали рельсы, ставили на них так называемые «башмаки» — такие подставки, благодаря которым паровозы сходят с рельсов. Но все это было и кропотливо, и далеко не так эффективно. То ли дело тол!.. * * * После взрыва бронепоезда Тамуров, Лида Мельникова и Казаков целый день провели в густом кустарнике в стороне от железной дороги, чтобы выяснить результаты своей работы и потом, дождавшись новой ночи, вернуться в лагерь. Они слышали стрельбу взбудораженных немцев и грохот вспомогательных поездов, подошедших к месту происшествия, видели две автомашины с фашистами, промчавшиеся куда-то, должно быть, на поиски виновников взрыва, но их самих никто не заметил. Июльский день долгий. Близость фашистов и надоедливые комары не дают спать. Костер разжигать тоже нельзя. Чтобы скоротать как-нибудь бесконечно медленное время, остается только говорить и думать. Казаков от природы был стеснителен и неразговорчив. Лида не любила, как у нас говорили, трепаться попусту, а Тамуров, наоборот, не умел молчать и всегда тяготился молчанием. Как из рога изобилия, сыпал он анекдоты, истории, случавшиеся и не случавшиеся с ним, прибаутки и побасенки. Но на целый день даже его репертуара не хватило. И вот он начал привязываться к своим спутникам, — вызывая на разговор, стараясь раззадорить их: — Посмотрю я на вас, на двоих, — какая из вас красивая получилась бы пара. Лида, как ты думаешь? — А что же? Получилась бы, — неохотно ответила Лида. — Вот и я говорю. Почему бы вам не пожениться? Казаков — лейтенант, человек с положением. У тебя — тоже специальность хорошая. А уж если дети пойдут в тебя, им прямая дорога — в артиллеристы, в артиллерию большой мощности. Ты как думаешь? — Тоже так думаю. Все может быть. — Правда, Мишка — он немного маловат ростом… Да ты не красней, Миша, ведь я дело говорю. Для тебя стараюсь. Хочешь — сватом буду? — Ну, в сваты ты, положим молод. И тоже ростом не вышел, — заметила Лида. На все приставания Генки она отвечала спокойно и скупо и только несколько раз нехотя улыбнулась. Казаков молчал и краснел. А Генка целый день продолжал строить проекты женитьбы, совместной жизни и будущего счастья своих спутников. Казаков понимал, что все разговору Тамурова — пустая, болтовня, но на эту операцию он выходил впервые вместе с Лидой, присмотрелся к ней и невольно задумался о ней больше, чем обо всех других девушках, встречавшихся ему раньше. После этого памятного дня, сам того не замечая, парень стал вспоминать о ней чаще и чаще, и ему уже казалось, что слова, сказанные Тамуровым, вовсе не так бессодержательны. Начал вздыхать, искал встречи с девушкой, а она в разговорах с ним продолжала оставаться такой же спокойной и приветливой. Может быть, и она любит? Ведь она не спорила, не обрывала Генкиных шуток. Если бы дело касалось не скромного Казакова, а кого-нибудь из наших шумливых и разбитных ребят, вроде того же Генки, на это не обратили бы внимания, но робкое ухаживание Казакова бросалось всем в глаза. Начались обычные шутки, и они словно подхлестнули Казакова. Он решил во что бы то ни стало преодолеть свою робость и сразу — одним откровенным разговором — покончить со всеми мучившими его сомнениями, сразу объясниться с любимой. Однажды после ужина сидели они с Лидой у ее шалаша и, пока лагерь затихал, говорили о литературе и о войне, вспоминали мирную жизнь и наши партизанские дела. Казаков тянул время, выжидая, чтобы все уснули… Вот и часовые сменились, и товарищи угомонились в шалашах… Надо бы сказать, но как это говорят? И очень трудно решиться — все равно, что броситься зимой в холодную воду. Лида, видя, как Казаков приумолк, сказала: — Иди-ка ты спать, ведь завтра тебе на задание. В самом деле: вставать придется рано и идти придется далеко. Но Казаков принял беспечный вид. — Ничего, высплюсь. По правде сказать, у меня бессонница. Такая хорошая ночь!.. — Да, хорошая. И уже не ночь. Видишь, светает. И снова замолчали. А в лесу, приветствуя утро, зазвенели, защелкали, засвистели птицы. Лида размечталась: — Какая красота!.. Эх, если бы не война!.. Послушай, как поют. Утро, Миша. Начинается утро!.. Вот и кукушка… Знаешь, когда мы рыли девчонками, все ходили в лес слушать кукушку — считали, сколько лет накукует. Это меня еще бабушка научила. По очереди считали и ссорились, кому первой считать. Один раз она мне сто пять лет накуковала. Вот смеху было!.. А то еще перед экзаменами слушали, какую оценку нам кукушка предскажет. Тоже бывало смешно. «Кукушка, кукушка, как я сдам физику?» Она мне — только двойку. А я сдала на четверку… Чудные мы были маленькие. И ведь не верили, а интересно… Да ты не слушаешь, Миша?.. Казаков слушал и не слушал. Ему было не до того. Надо решиться! И он наконец набрался храбрости: — Лида, я хочу тебе сказать… — Что? — Лида удивилась новому тону его слов. — Я хочу сказать… Я тебя люблю, Лида!.. — и заторопился, боясь, чтобы она не перебила его: — Я тебя очень люблю, Лида. Я хочу тебе… Хочу чтобы ты была моей женой… Честное слово, Лида!.. Лида спокойно и, казалось, без особого удивления позволила ему договорить до конца. — Все?.. Ну, иди спать, И больше не говори глупостей. Казаков был обескуражен: — Задаешься?.. Инцидент был забыт, даже дружба Лиды с Казаковым не нарушилась, но Тамуров как-то разузнал об этом и с тех пор так и стал называть их невестой и женихом. * * * Возвращаясь однажды с задания, я вспомнил, что старик, провожавший нас до Белого озера, говорил что-то о Рыбхозе, расположенном километрах в трех к югу, и решил заглянуть туда. Дорогу найти было нетрудно. И вот уж передо мной целый поселок крепких бревенчатых домов, какие-то сараи, постройки, клуб, контора, склады. Рядом с поселком — пруды, каналы, дамбы, перемычки с воротами для пропуска рыбы. Все это сделано хозяйственно, умело и любовно — так, как делают советские люди. Но сейчас на всем этом лежит печать какой-то заброшенности, опустошенности. Людей в поселке осталось немного: только старики да семьи рабочих. Хромой бригадир долго водил меня по всему хозяйству, с грустью показывая, как мелеют пруды, как осыпаются дамбы. — Вот здесь вода прососала. А тут мы сами поломали затворы, спустили воду… Чего уж!.. А ведь как у нас бывало! На самолетах привозили новые сорта. Нашу рыбу в Москву отправляли. Всесоюзное было хозяйство. Может быть, и вы едали нашего зеркального карпа?.. Теперь все прахом идет. — Почему же вы так запускаете хозяйство? — спросил я. — Немцы все равно не могут им пользоваться. Вот бы вы и берегли. Вернутся наши — все на месте, все готово. И вам бы приятнее, и государству полезнее. — Эх, товарищ командир, руки не поднимаются. Все не мило. В прежнее время устанешь за день, комары накусают, — и все-таки после обеда бежишь к конторе: сколько процентов выработали? Кто впереди? Только о том и мысли были… И уж тогда все плотины были в порядке… Весело было… — А из начальства у вас кто-нибудь остался? — Рыбалко остался, главный инженер. — Где он сейчас? — Вон там за рощей, на канале. С удочкой пошел. Мы переглянулись. — Значит, Рыбалко пошел на рыбалку. — Вы не жартуйте — там рыбы много. И Василий Родионыч не зря туда ходит. — Мы понимаем: хоть и с удочкой — все-таки рыба. Душу отводит… А что — этот ваш Рыбалко не может стать управляющим для немцев? — Нет, вот уж это — нет. — Хромой бригадир обиделся за инженера. — Да он и сам-то, почитай, что партизан. — Надо бы увидеться с таким партизаном, который рыбу ловит. Далеко это будет от рощи? — Рядом: как пройдете — так и увидите. Действительно, сразу за рощей мы увидели сидевшего к нам спиной человека в старенькой гимнастерке и нахлобученной по самые уши кепке. Удилище торчало над каналом, но рыбак был занят каким-то другим делом. — Э, да мы с ним встречались, — сказал Латышев. А рыбак не обращал на нас внимания: глянул вполглаза, хлопнул комара на шее — и только тогда мы рассмотрели в руке у него винтовочный затвор. Остальные части винтовки лежали тут же на каком-то потрепанном пиджачишке, за высокой травой нам их не было видно сначала. — Здравствуйте, Василий Родионыч, — сказал Латышев. Он грузно повернулся и, принимаясь собирать винтовку, как будто нехотя ответил: — Здравствуйте… Комары одолели. — Что-то у вас инструмент не рыбачий, — заметил я. — Готовлюсь. — Куда? — К вам. К Бате. — Он знал, с кем разговаривает. — Только что собрались? — Раньше не мог. Оружия не хватало. Ребят готовил. — Так вы не один? — Восьмеро. — А Рыбхоз так и бросите? Не жалко, что такое хозяйство запустили? — Восстановим. Он поднялся — большой и плечистый, словно выкованный из одного куска темной бронзы, одинаково скупой и на движения, и на слова. Верилось, что он не попусту роняет эти короткие фразы. За этой кажущейся апатией чувствовалась энергия и уверенность. Такой не всегда говорит, что знает, но всегда знает, что говорит. И в самом деле: на другой же день семеро парней явились вместе с ним к партизанам. А после войны он действительно руководил восстановлением Рыбхоза. * * * Усталым пришел я в этот день в лагерь, и настроение было невеселое. Забрался в шалаш, хотел заснуть, но комары облепили меня всего — пищат и жалят, пищат и жалят… Вот вредная тварь! «Бешеное и злое насекомое, все равно, как фашисты», — говорил как-то Есенков, воюя с ними на своей собственной лысине. Я взял тряпку и клок ваты, зажег и, махая этим вонючим факелом, начал выкуривать комаров из шалаша. Потом занавесил дверь плащ-палаткой, вытащил шапку-ушанку. К слову сказать, мы и летом не расставались со своими зимними шапками — они служили нам в походе подушками и защищали голову и шею от комаров. И сейчас я надел шапку на голову. В занавешенном шалаше стало темно и душно. Но вот опять где-то над левым ухом звенит тонкое: — Пи-и-и-и! С трудом удерживаюсь, чтобы не махнуть рукой, жду, когда сядет, чтобы прихлопнуть. А тут и еще где-то над головой запевает другой тоненький голосок, и в палец правой руки без всякого предупреждения впивается третий комар. Значит — не заснуть… Чей-то смех. Голос Генки Тамурова: — Нет, Лида, из тебя хорошей жены не выйдет: ты даже блины не умеешь печь… Верно, Тимофей? Последние слова относятся к Есенкову. Значит, и он сидит тут же. Но ни он, ни Лида не отвечают, видимо, заняты, и некоторое время Генка из сил выбивается, стараясь втянуть кого-нибудь в разговор. Кажется, даже обида начинает звучать в его словах: — Смотри, Тимофей, с тех пор как она стала дружить с Казаковым, на нас и глядеть не хочет… Невеста!.. Ну, ладно же! Я вот скажу Бате про ваши шашни — он вас обвенчает. Движение и сердитый голос Лиды: — Ты долго будешь болтать? Небольшая пауза, и снова голос Тамурова: — Лида, а не починишь ли ты мне пиджак? — Хорошо, принеси. Но Генка даже тут не удержался от шпильки: — Чини, чини, но уж, пожалуйста, поаккуратнее, чтобы не получилось как с блинами. — И что ты пристал с этими блинами, вот смола! — удивляется Есенков. — Так ведь ты видел, как она блины пекла? — Мало ли чего мы не умели — научились. Если бы тебе с тремя товарищами приказали в сорок первом году уничтожить бронепоезд, у тебя бы получилось хуже, чем у нее с блинами. — И не смей больше говорить про эти блины, — кричит издали Лида, — а то сам будешь пиджак чинить. — Ну не буду, не буду… Пойдем-ка, Тимофей, от греха, а то и в самом деле не починит. Оба поднимаются и идут куда-то, а я в полутьме и в тишине, нарушаемой звоном комаров, вспоминаю историю с блинами. Несколько дней назад, уходя на встречу с Батей, я заглянул на кухню. Так называли мы место вокруг костра, на котором готовилась пища. Там стояли два чурбака — вся наша мебель, несколько ведер и котелков — вся наша посуда. В ведрах увидел я все тот же партизанский картофельный суп с мясом, который мы едим беспрерывно вот уже около года и который надоел нам хуже, чем комары. — А что на ужин будет? — Картофельный суп с мясом, — уныло ответил повар. Ему и самому надоело это неизменное меню, но приготовить что-либо другое он не сумел бы: ведь он не был специалистом, а был таким же солдатом, как и другие его товарищи. Заметив тут же на кухне мешок и в нем немного муки, я спросил: — Что за мука? — Гречневая. — Из нее хорошие блины бывают — гречаники. Знаешь? — Еще бы не знать! — улыбнулся повар. — У нас даже песню поют: «Гоп, мои гречаники, гоп, мои били». — Ну, уж насчет белых-то ты и не думай, а вот хоть бы черными угостил… После моего ухода повар решил сделать блины и на помощь позвал Лиду: она — девушка, должна уметь. Лида обрадовалась — ей тоже надоел партизанский суп — и взялась за дело. Налила молока, разболтала. — Сковородка есть? — Нет. — А на чем же печь? — На чем-нибудь. Давай в котелке попробуем. Поставили солдатский котелок на угли, смазали салом, но, когда налили на донышко тесто, оно прилипло, пригорело и никак нельзя было перевернуть блин. Лида пробовала ножом, но у котелка стенки высокие, опрокидывала котелок — не вытряхивается, и в конце концов просто ложкой соскребла подгоревшее тесто и сложила в другой котелок. — Первый блин всегда комом. Как-нибудь приспособлюсь. Повар, видя, что дело не клеится, ушел — пусть Лида сама отвечает! — и разболтал в лагере, что Лида печет блины, замечательные блины. Генка Тамуров сразу очутился на кухне. — Лидочка, ты в помощники к повару пошла? Вот хорошо! И радист, и диверсант, и электрик, и еще новый талант открывается. Вот жизнь будет мужу! Кому только такое счастье? Он, наверно, и не ждет, и не знает, что невеста тренируется в партизанских условиях. Вот бы мне такую жену! — Ты в Рыбинске найдешь. Там все умеют. — А что, наши девчата… — Знаю, лучше всех. — Лидочка, ты бы хоть угостила блинчиком… Попробовать. — Не мешай! Раскрасневшаяся, косынка набоку, Лида возилась у костра и не заметила, как Генка запустил руку в тот котелок, где лежала готовая продукция. Проглотил один комочек подгоревшего теста — не распробовал, схватил другой — и тут завопил: — Эх, ты! Да разве это блины? Это — тесто горелое. Ты даже не посолила его. — Разве? — Лида хотела рассердиться на Генку, но, вспомнив, что ведь и верно — не посолила, рассердилась сама на себя. Махнула рукой: — Ничего не выходит. Не буду… — И ушла. Когда я вернулся в лагерь, Тамуров рассказал мне все: смех! Новый номер тамуровских последних известий! Но я не засмеялся. — Ничего удивительного в этом нет. И у тебя бы ничего не получилось. Попробуй-ка блины в котелке печь. — Я тоже думаю, — добавил Есенков. — Соломона заставь со всей его премудростью, и тот бы не справился. Я вызвал Лиду: — Не тужи, ты не виновата. Тамуров вмешался: — Да, как же!.. Она и не посолила. — А ты, критик, — сказал я ему, — иди лучше и принеси соды. Кто-то из ребят достал — от изжоги лечатся. — Слушаюсь. — Пойдем, Лида, на кухню. Пришли на кухню, и я стал распоряжаться: — Бери кислого молока и сыпь муку… Соль есть, сода есть… Тамуров, раскладывай костер, и на него — два котелка. Сейчас будем жарить… В котелки, когда они накалились, положили побольше жира и в растопленный жир — тесто. Получились не то оладьи, не то мелкие пончики. — Попробуй, критик… Как? — Ну, это хорошо, но ведь это не Лидины. Эта история с блинчиками вспомнилась мне в полутемном, пустом шалаше, когда я не мог заснуть, отбиваясь от комаров., А снаружи опять доносился голос Лиды: — Генка, бери свой пиджак… Где ты там?.. В Рыбинске покажешь невесте эти партизанские заплатки. * * * Кумом Макаром мы называли молодого веселого сибиряка Макара Кузнецова. До войны он работал на золотых приисках, мечтал об Институте цветных металлов, а потом фашистское нашествие вырвало его из привычной мирной обстановки. Тяжело раненный, он попал в плен, не долечившись, убежал из немецкого лагеря и теперь вместе с нами активно боролся против немецких захватчиков. В середине июля партизаны возвращались в лагерь, взорвав под станцией Старушка два фашистских эшелона. Макар и еще один боец — Новиков, проголодавшись за время пути, зашли в деревню К. перекусить. Деревня была незнакомая, и поэтому Новиков на всякий случай остался на опушке леса, а Макар пошел вдоль улицы, постучал в один дом и, ничего не подозревая, вступил в сени. Но не успел он закрыть двери, как на него набросились два дюжих мужика, накинули на голову одеяло, повалили на пол и скрутили за спиной руки. Это была хата солтуса, а сам солтус — красноносый звероподобный дядя, устроивший засаду и сейчас уже овладевший винтовкой Макара, — распоряжался: — Собирайся, Федор, поведем этого сукина сына в Житковичи. Предателям хотелось получить бутылку шнапса, пачку сигарет и коробку спичек, полагавшихся за поимку партизана. Новиков долго ждал друга и, конечно, начал беспокоиться. Что с ним? Из-за пустяка Макар не стал бы задерживаться. Засада? Но ведь ни единого выстрела не было, ничего подозрительного не видно и не слышно. Идти на помощь? Но если в деревне неблагополучно, он и сам может попасть в засаду, и это никому не принесет пользы. Наконец дверь хаты, в которую вошел Макар, отворилась, и двое мужиков вытолкнули из нее связанного партизана. Повели. Один — спереди, другой — сзади, с Макаровой винтовкой. Надо выручать друга! И Новиков лесом побежал наперерез. Запыхался и на бегу вдогонку крикнул: — Стой! Стрелять буду! И щелкнул затвором винтовки. Макар знал, что товарищ не оставит его в беде. Но успеет ли он?.. У солтуса в руках винтовка, и он в любую минуту может пристрелить. А у партизана руки связаны, и при каждом движении веревка больно врезается в тело. Макар старался шагать медленнее, волоча ноги и нарочно спотыкаясь о корни деревьев. Зорко посматривал по сторонам — не зашевелятся ли кусты, не блеснет ли среди них ствол новиковской винтовки. Услыхав оклик, все трое остановились. Макар еще раз попытался освободить руки. Напрасно! Умеют вязать, мерзавцы!.. Помощник солтуса испугался, попятился назад, но сам солтус оказался не из робкого десятка. Макар слышал, как он выругался и дослал патрон. Холодок пробежал по спине. Бесконечно долгую секунду Макар ждал выстрела. Казалось, он видит в руках солтуса поднимающийся ствол своей винтовки. Частые капельки пота выступили на лбу. Вот и все! Вот тебе и золотые прииски! Вот тебе и Институт цветных металлов!.. Но курок сухо щелкнул и… ничего. Осечка! Солтус снова взвел его — и снова осечка!.. А Новиков уже выстрелил, и помощник солтуса не то упал, не то просто пополз в кусты. Этого Макар уже не видел. Он быстро обернулся назад, Перед ним мелькнули злые глаза под мохнатыми бровями и черная дырка ствола. Он услышал клацанье перезаряжаемой винтовки и снова сухой щелчок. Новая осечка. Нагнув голову, как ныряют в воду, бросился Макар на солтуса. Оба упали. Все это продолжалось какую-нибудь минуту. Когда подбежавший Новиков развязал Макару руки, солтуса и след простыл, а другой предатель лежал в кустах, и ноги его еще дергались в предсмертной агонии. Потом партизаны дивились Макарову счастью: три осечки подряд. А ведь патроны были хорошие и, когда понадобились, выстрелили. А самого Макара, посмеиваясь, Новиков называл после этого своим «крестником». За время нашего пребывания на Белом озере (около месяца) мы пустили под откос тринадцать эшелонов, вывели из строя несколько мостов. Отряд наш снова собрался и вырос. Возвратились группы, выходившие на диверсии еще во время перехода, немало появилось и новых людей. К концу июля у нас насчитывалось не менее ста человек. Отряд Каплуна Темной июльской ночью Садовский, возвращаясь с группой после задания, задержался в Боровухе. Надо уже было двигаться дальше, но мальчишка, прибежавший с другого конца деревни, сказал, что там появились неизвестные люди. Идут сюда. Садовский развернул группу и, когда в темноте замаячили какие-то тени, окликнул: — Стой! Кто идет? Тени остановились. — А вы кто? — Мы — партизаны. — И мы — партизаны. — Кто командир отряда? — Эспека. Странное слово! Садовский не поверил, что может быть такая фамилия. — Никаких Эспека! Одного — на переговоры, остальные — на месте. Неизвестные пошептались, и один из них вышел. — Ты кто? — Командир взвода лейтенант Криворучко. — А я заместитель командира отряда, — отрекомендовался в свою очередь Садовский. — А кто командир? — Бринский. Из отрядов Бати. Разговаривали громко, до партизан Эспека доносилось каждое слово. И вот, услыхав мою фамилию, один из них крикнул: — Что это за Бринский? Комиссар? — Комиссар, — ответил Садовский. — А какой он из себя? Садовский, как мог, описал. — Значит, он! — крикнул тот же голос. — Это же наш, подольский. Я — Старо-Константиновского района, а он, кажется, Чемеровицкого. Мы с ним в одной дивизии служили. — Он и мне земляк, — подал голос другой. — Я — из Полонного. Правда, от Чемеровиц до Старо-Константинова больше сотни километров, а до Полонного — почти двести, но в немецком тылу все подоляне казались земляками. И, главное, мы действительно знали друг друга по армии, были братьями по оружию. Перекликавшиеся с Садовским старший лейтенант Гончарук и капитан Каплун служили со мной в одном соединении. Эта перекличка в темноте решила дело. Забыв о недавней настороженности, партизаны обоих отрядов смешались. Еще не зная друг друга и не различая лиц своих новых знакомых, жали протянутые руки, хлопали по плечу, сбивчиво объясняли что-то, смеялись неизвестно над чем. Той же ночью Садовский вернулся в лагерь с представителями Эспека. Странное название объяснялось просто — оно состояло из инициалов командира Степана Павловича Каплуна. На другой день я встретился с ним самим и договорился о присоединении его отряда к нашему. Вечером, перед самым закатом, сделали для бойцов Каплуна доклад о задачах и методах борьбы в тылу врага. Люди заинтересовались: многое было для них совершенно ново, а кое-что показалось даже невероятным. Они не представляли себе, как много вреда можно нанести противнику хорошо организованными диверсиями. Сильное впечатление произвели и живые примеры Латышева и Тамурова, которые пришли со мной и поделились со слушателями своим опытом подрывников. Партизаны отряда Каплуна единодушно решили присоединиться к нам. Всю ночь и половину следующего дня (до обеда) я беседовал по отдельности с каждым бойцом и командиром. Некоторых пришлось отсеять, а остальные направились со мной на Белое озеро. Там меня ожидал еще сюрприз. Перевышко в эту ночь встретил в Мелевичах вторую часть того же отряда, возглавляемую Лагуном, и привел ее в наш лагерь. Теперь придется сделать отступление, чтобы рассказать о наших новых товарищах и организованном ими отряде. Начну с истории командира отряда — Степана Павловича Каплуна, которую он рассказал мне несколько позднее, когда мы шли с ним к Бате — от Белого озера на Центральную базу. Капитан Каплун, кадровый офицер, был работником штаба одного из соединений Красной Армии и участвовал в боях с самого начала войны. Так же, как и я, он испытывал всю горечь и все трудности отступления. …Кровопролитный бой за местечко Зельва. Ночь в лесу западнее Слонима. Короткая летняя ночь. Не успели отдохнуть — уже светает. И подкрепиться не могли, потому что никаких запасов не было. Даже воды не нашлось, чтобы напиться вволю. А на утро оказалось, что гитлеровцы окружили лес превосходящими силами: танки, пушки, минометы против изнемогающих от усталости и жажды советских солдат. Уверенные в своем численном и техническом перевесе, фашисты предлагают сдаваться. Радиорупоры ревут на опушках: «Вы окружены. Выходите из лесу в сторону города группами в организованном порядке с белыми флагами. Кто не выйдет…» — и угрозы ослушникам, и обещание милостей тем, кто сдастся. Каплун и капитан Кабанов — офицер того же соединения — сформировали ударный отряд, равный примерно роте, и двинули его на прорыв. Но сильный огонь заставил бойцов откатиться обратно. Весь день прошел в таких же безуспешных попытках. А фашисты грозили, что завтра танки будут прочесывать лес, и разведка подтвердила: немецкие машины уже подходят со стороны Слонима. Вечерело. Надо было во что бы то ни стало воспользоваться ночными часами, чтобы вырваться из мешка. Каплун еще засветло подобрал группу в сорок человек и, как только стало темно, повел ее по опушке, внимательно наблюдая за осветительными ракетами, взвивавшимися над немецкими постами. Впереди двигался парный дозор, остальные — по одному за командиром. Ночь была лунная, но, пробираясь межой среди густой ржи, группа некоторое время оставалась незамеченной. И вдруг — ракета прямо перед дозорными. В упор ударил тяжелый немецкий пулемет, заработали автоматы. Вероятно, враги стреляли наугад, но дозорные ответными выстрелами обнаружили себя. Огонь усилился — и теперь уже с двух сторон. Вступать в бой нельзя: надо было уходить, отходить, скрыться от полевых караулов, на которые наткнулась группа. Громко выкрикнул Каплун короткие слова команды: — Прекратите огонь! Дозоры назад! Ползком за мной! И, приняв левее немецких караулов, все по той же густой ржи спустился через несколько минут в небольшую балочку. Трассирующие пули, посвистывая над головами, сбивали колосья; где-то заурчали машины. А люди ползли, не чувствуя усталости, не думая о полученных ранах. Стрельба осталась позади. Рожь неожиданно кончилась, открылась шоссейная дорога и на ней — пять тяжелых, словно вросших в землю, танков. Первой мыслью было: «Дальше не пройти!» — и все, не ожидая приказа, замерли. Но потом другое пришло в голову: почему стоят эти стальные чудовища, как черные гробы, когда рядом стреляют? Бойцы зашептали. — Они, наверно, горелые! — Подбитые! — Тут бой был. Моментально поднялись и с оружием наперевес пошли прямо к танкам. В самом деле: наш «КВ» безмолвно стоял, обернувшись орудием к Слониму, а против него — метрах в десяти один от другого — четыре немецких танка. Тут их настигла смерть. В тени танка, укрывшись и от вражеских глаз, и от случайных пуль, провели поверку и недосчитались нескольких человек. Должно быть, убиты. Задерживаться было нельзя. Пользуясь тем, — что враги потеряли их из виду, чувствуя, что вырвались из кольца, люди не шли, а почти бежали под бледнеющей луной навстречу занимавшемуся рассвету. Потом, спрятавшись в кустах, видели немецкие танки, двигавшиеся, очевидно на проческу только что покинутого группой леса. Потом по болотам и трущобам, избегая населенных мест, группа прошла на восток более четырехсот километров. Степан Павлович тяжело заболел. Сначала перемогался, а потом, километров за пятьдесят до Минска, около станции Негорелое — на старой границе, слег окончательно. Группа двинулась дальше, и только два бойца из тех, кто в памятную ночь выходил с ним из окружения под Слонимом, не захотели оставить командира. Без преувеличения можно сказать, что они спасли ему жизнь. Более двух недель пролежал он в незнакомом лесу; летнее обмундирование и кое-как построенный шалашик плохо защищали от непогоды; никаких запасов не было. А эсэсовцы то и дело прочесывали эту местность, разыскивая скрывающихся красноармейцев. Каждую ночь бойцы выходили на разведку, приносили вести о том, что делается на свете. Степан Павлович начал выздоравливать, выходить из своего убежища и однажды встретился с такими же лесными жителями, как и он сам, — группой военнослужащих, возглавляемой лейтенантом Садовским и младшим лейтенантом Патыком. Их было более десятка, и они, двигаясь на восток, тоже задержались здесь, в лесу, на островке среди труднопроходимого болота, чтобы подлечить раненых товарищей. Мысль о том, что они должны вернуться в армию, должны продолжить борьбу с фашистами, все время не покидала их. Каплун посоветовал идти не на восток, а на юг. Оттуда непрерывно доносилась далекая канонада, и среди крестьян ходили упорные слухи, что Буденный прорвал фронт и ведет бои в направлении Пинских болот. Предложение было принято, и в конце августа обе группы, объединившись под командой Каплуна, двинулись на юг; ориентиром служила старая польская граница. Более двухсот километров прошли они в непрерывных боях с немцами и полицаями. В районе Орликовских лесов (Бобруйская область) услышали, что где-то здесь держится отряд секретаря Краснослободского райкома Жуковского. Крестьяне охотно говорили о партизанах, но когда Каплун пытался выспрашивать, как же найти их, оказывалось, что никто не знает, где они, или, может быть, не хочет сказать незнакомым людям. — Там где-то, в лесу. Адреса они никому не давали, в селах не появляются; только по слухам и знаем. Похвальная осторожность! Но Степану Павловичу надо было во что бы то ни стало преодолеть ее, выведать этот никому не известный адрес. Он решил обратиться к леснику, жившему в одинокой сторожке среди непролазной чащи. Однако и лесник уперся. — Не знаю. Не видел. Не мое дело следить за партизанами — у меня и другой работы хватает. Три вечера Каплун и Патык вели переговоры с молчаливым и упрямым полищуком, и неизвестно, чего добились бы, если бы не проговорился сынишка лесника. Отца не было дома. При нем мальчик, пожалуй, и не осмелился бы, а тут сам подошел и, разглядывая потертое обмундирование Степана Павловича, спросил: — Дядя, вы капитан? — Кто тебе сказал? — Я сам знаю. Вон у вас — на рукаве и на воротнике. — Молодец! Узнал. Ну что же — будем знакомы. Тебя как зовут? — Володя. — А сколько тебе лет? — Скоро будет восемь. — Большой. Учиться бы тебе пора. Вот только немцы мешают. — А вы, дядя, видели немцев? — Видел. — Ух, страшные! У них каски с рогами. И бомбы, и автоматы. И они все ругаются. — А ты откуда знаешь? — К нам приходили — Жуковского искать. Папку били. Часы унесли. — Какой это Жуковский? — А вы не знаете Жуковского? Секретарь. Большой такой, тонкий. Все ходит с винтовкой и с наганом. И бомба у пояса. — Где же ты его видел? — Он у нас бывает. Они тут в Смолевичи ходят вот по этой дороге. Возвратившийся лесник и в этот вечер отказался говорить о партизанах. Пришлось воспользоваться теми скудными сведениями, которые выболтал Володя. На дороге в Смолевичи устроили что-то вроде засады — и на четвертую ночь подкараулили Жуковского. Партизаны, увидев неизвестных людей, схватились было за оружие, но, должно быть, лесник уже предупредил их — все обошлось благополучно. Договорились. Жуковский предложил Каплуну присоединиться к ним и создать партизанский отряд. Партизанили до ноября, а потом, после большой облавы, Жуковский с основным ядром отряда ушел под Минск искать связи, но, чтобы не терять связей и в этих местах, а также продолжать подготовку к массовому партизанскому движению, он дал задание части партизан перейти на легальное положение. Степан Павлович получил задачу легализоваться в Бучатине. Село большое, хороший актив, надо его возглавить, развернуть работу, восстановить связи. — Отыщи там Лагуна, Адама Иосифовича, — сказал Жуковский. — Долгоносый такой, блондин. Ну, да его всякий знает. Это наш человек, надежный. Только он очень осторожный, ты это имей в виду. Скажи, что пришел от меня. Пароль знаешь. Он тебя устроит, найдет, где перезимовать. Но надо какую-то специальность. Что ты можешь делать? — В деревне?.. Ну, сапожником могу быть. — Сапожником? Хорошо. Вот тебе и легенда: ты — сапожник, сидел в тюрьме за какую-то мелкую уголовщину… Не возражай! Заключенному немцы скорее поверят. Поэтому у тебя и документов никаких нет, поэтому и живешь ты в чужой деревне… Ясно? Согласен? Каплун, скрепя сердце, согласился. — Ну, вот… Теперь насчет связи. Ты сапожничай, стучи молоточком — и жди. К сапожнику всякий может прийти. Если спросят: «Нельзя ли достать красного хрому?» — значит, это наши. Отвечай: «Красного нет, но черный найдется». Запомни, как дважды два… Ясно? — Ясно. — И еще наведывайся к «почтовому ящику». Это будет около хутора Варшавка. От моста через Волку, с другой стороны — третье дерево на правой руке. Два старых заруба на дереве. Да ты со мной был, когда я эти зарубы делал. Помнишь? Вот тебе и «почтовый ящик»… Не забудешь?.. Каплун явился в Бучатин под видом сапожника и бывшего заключенного. Отыскал Лагуна. Адам Иосифович привел его к себе домой. Капитан побрился и помылся, а к хозяину тем временем собрались колхозники. Каплун пересказал им оперативную сводку, принятую в этот день по радио из Москвы. Она была неутешительная, но все-таки опровергала геббельсовскую брехню. Геббельс тогда чуть ли не каждый день брал Москву, окружал Ленинград, полностью уничтожал Красную Армию и обещал конец войны через три недели. А московское радио, сообщая правду, словно луч света бросало сквозь беспросветную тьму фашистской неволи, и на этот свет собирались честные советские люди. В Бучатине стихийно сама собой складывалась группа патриотов, пока еще незначительная и ничем себя активно не проявившая, но уже противопоставившая фашистской пропаганде твердую веру в конечную победу Красной Армии. Во главе группы стояли Адам Иосифович Лагун и Василий Пантелеевич Казак. О Казаке Каплун уже слышал от Жуковского, а теперь познакомился с ним и узнал о нем подробно. Это был молчаливый, необыкновенно спокойный и по виду медлительный мужчина немолодых уже лет, незаурядного ума и незаурядной силы. Был такой случай. Немцы, впервые появившись в Бучатине, приказали сдать все оружие, военное обмундирование и радиоприемники. Собрали, заперли я поставили часового. А Казак, дождавшись темноты, подкрался к этому помещению с другой стороны, выдрал окно и вытащил через него две винтовки, одну десятизарядку СВТ и три радиоприемника. Теперь этими приемниками пользовались бучатинские патриоты. Сапожник Степан (Каплун и в самом деле был неплохим сапожником) сидел теперь в своем углу — в хате красноармейки Семашко, — стучал молотком, забивая в подошву гвозди, наваривал дратву или подшивал кому-нибудь валенки. С каждым посетителем вел обыкновенный разговор, как и полагается сапожнику. Никаких подозрений на первых порах не вызывал. Начальники из сельуправы освоились с ним, давали ему заказы, а иногда и без всяких заказов заглядывали покурить и поболтать: сапожник и есть сапожник. Никто из начальников и окрестных колхозников не заметил, что с появлением в Бучатине этого скромного человека советские патриоты стали активнее. Организовался подпольный комитет — Лагун, Каплун и Казак. Они усилили работу среди местных жителей и проживающих здесь окруженцев. Наиболее надежных посвящали в тайну комитета, включали в его состав. К январю 1942 года таких набралось 11 человек, но начинать активную борьбу они еще не решались: дожидались «черной тропы». Однако, как ни осторожничали «комитетчики», о подпольном комитете (его так и называли) стало известно сначала в Бучатине, потом по всему району и даже за пределами района. Дошли эти слухи до немцев и их прислужников, и они начали принимать свои меры. Каратели стали рыскать по деревням. Подпольщикам надо было уходить в лес, не дожидаясь, пока немцы или полицаи разузнают все и разгромят подпольный комитет. Выход был назначен на пятнадцатое марта. Утром шестого марта Адам Лагун шел по дороге, ведущей от Смоличей на Бучатин. Вдруг из-за колхозного гумна вывернулись двое вооруженных. Если бы это произошло не так неожиданно, Адам предпочел бы избежать встречи, но теперь было уже поздно сворачивать. Встречные метров за двадцать угрожающе подняли винтовки. — Стой! Руки вверх! Адам поднял руки и остановился, глядя на неизвестных. Один был в потрепанном полушубке военного образца, другой — в комсоставском плаще. — Кто такой? — резко спросил человек в плаще. — Свой или предатель? — Свой, — ответил Лагун. А другой в полушубке подошел и начал обыскивать. От его одежды резко пахло дымом. «Из лесу», — пронеслось в голове у Адама, и это несколько успокоило его. — Я свой, — повторил он, — я не предатель, я — такой же, как вы. — А если такой же, как мы, почему ты не в лесу? В это время из-за гумна показались еще трое. Один из них, вооруженный пистолетом, ругнул Лагуна, а заодно и всех его друзей и родных за то, что они в такую трудную пору отсиживаются дома. Он назвал себя начальником разведки десантной дивизии. — У меня здесь двести сорок человек, но они пошли на Семежево, а главные силы пойдут вот по этой дороге. Понял?.. А ты (это относилось к Лагуну) скажи председателю колхоза, чтобы оставил дома лучших лошадей. Мы их заберем в обмен на своих. Приустали у нас лошади… Понял? Адам понял, но вся эта встреча свалилась ему на голову слишком неожиданно, и еще неожиданнее показалось сообщение о целой десантной дивизии. Сомнения? Может быть, они и были, но для раздумья времени не оставалось, было совершенно ясно: эти ребята — действительно русские, советские, ведущие активную борьбу с фашистами. Решение пришло сразу. В паре фраз Адам открыл чужим, впервые встреченным людям все, что вот уже несколько месяцев хранил втайне от соседей и от родных. Начальник спрятал пистолет и крепко пожал ему руку: — Свой человек. Ну, брат, извини, что обругал тебя. Адам Лагун уже догадывался, что никакой десантной дивизии нет. Так оно и оказалось. На мосту через речку Волку мнимый начальник сказал: — Никакой десантной дивизии здесь нет. Нас всего пятеро. Только ты об этом ни гу-гу: пускай немцы поищут нашу дивизию. Подпольному комитету нельзя было больше задерживаться в Бучатине. Провели последнее собрание, выбрали командиром Каплуна, а начальником штаба — Гончарука, написали первый приказ и обращение к населению с призывом к борьбе против фашистов. Подписано было обращение: «Эспека», немцы приняли это за фамилию, считали, что латыш какой-нибудь, и решили, что так зовут, очевидно, генерала, командующего десантной дивизией. Из всех членов подпольного комитета остался в деревне только Лагун, потому что партизанам надо было иметь для связи кого-то из местных жителей. Но он больше не ночевал дома. В первую ночь, одевшись потеплее, долго бродил по улице, потом вздремнул немного на колхозном гумне, а под утро опять вышел на улицу. Он слышал далекий гул моторов и видел, что сигнальные и осветительные ракеты так и пляшут над лесом. Это фашисты начинали свое наступление на «десантную дивизию». Переброшенные в эту ночь на машинах из Слуцка, они оцепили Орликовский лес и заняли гарнизонами все окрестные деревни. Начинались повальные обыски и аресты. Жил Лагун не в самом Бучатине, а в поселке Варшавка. Позади его хаты, в какой-нибудь сотне метров, начинался густой кустарник, а за ним раскинулось труднопроходимое болото, протянувшееся на несколько километров на юг и соединявшееся там с лесами Орликовской дачи. Вот в этом-то кустарнике Адам и проводил последние ночи, не решаясь, несмотря на холод, ночевать в хате. Домой заходил ненадолго, завтракал стоя, поминутно поглядывая в окошко. Так же торопливо, на ходу, позавтракал он как-то в начале апреля, а потом пошел к соседу — покурить. Но цигарка еще не успела догореть, как за ним прибежала жена: — Адам, в поселке немцы. Идем домой. Я боюсь одна. Вышли из хаты, а немцы — навстречу. Впереди солтус поселка Гарбуз, с ним три полицая. Против хаты Лагуна немцы установили пулемет. Два полицая стали по углам хаты снаружи, а солтус повел обер-лейтенанта внутрь. Адам не имел возможности даже попрощаться с женой. Он просто замедлил шаги, перешел на другую сторону улицы и чужим двором выбежал в поле. Скорее в кусты! Влажная весенняя земля тяжело липла к ногам, и вот уже подошва одного из сапог осталась в грязи. Не до того!.. А над кустами клубился дым: в можжевельнике горел костерок, и у костра — опять немцы, с пулеметом, направленным на его хату. Лагун увидел их, и у него сразу заныло сердце. Куда деваться?.. Увидели?.. Живьем возьмут!.. Но тут взгляд упал на здоровенную свинью, которая с тремя поросятами копалась в свежей зеленой озими. Адам бросился к ней и стал прогонять ее с поля, будто бы только за этим он и выскочил из поселка. Так его действия, должно быть, и поняли немцы: никто его не тронул, а он, продолжая погонять свинью, добрался до хаты ее хозяина. С этим хозяином — стариком лет шестидесяти — Лагун давно не ладил: врагами они стали еще с тех пор, как единоличниками повздорили на полосе. Старик в молодости ездил от нужды на заработки в Америку, но вернулся оттуда еще беднее и без руки, которую оторвало льнопрядильным станком. С тех пор он был мрачен, нелюдим и не был другом Адаму. Но выбора не оставалось. Тяжело переводя дух, Адам вошел в хату. — Что с тобой, Лагунец? — спросил хозяин, поднимая глаза от лаптей, с которыми возился. Адам рассказал. — Ну, что же, — ответил старик. — Забудь, что мы когда-то с тобой спорили. Раздевайся и на вот — плети лапти, а я пойду на разведку. Ты не думай ничего плохого… Мы люди свои, разберемся без немцев. * * * …Многие были арестованы и в Бучатине, и в Варшавке, некоторые повешены и расстреляны. Жену Лагуна арестовывали четыре раза. За самим Лагуном в продолжение апреля и мая 1942 года немцы приходили четырнадцать раз, но его не было дома: он ушел в лес к партизанам. Лагун здесь родился и вырос. Он когда-то работал лесником в Орликовской даче, хорошо знал все чащи и болота, сразу отыскал своих товарищей. На первых порах отряд был невелик. Располагался он в глухом урочище Ямное, где летом 1941 года базировался отряд Жуковского. Отсюда и началась их оперативная работа. Партизаны опять разбивали маслозаводы, смолокурни и магазины, разгоняли заготовителей, уничтожали карателей и полицаев. Слава об отряде пошла по району. В отряд приходили новые люди. Местные жители и военнопленные, бежавшие из лагерей, шли в лес, как в военкомат, и скоро их собралось более ста человек. В бучатинской школе, еще раньше переоборудованной гитлеровцами под казарму, разместился немецкий гарнизон — около трёхсот человек. Однажды он выехал на прочесывание Орликовских лесов, рассчитывая уничтожить партизан. А партизаны, заблаговременно извещенные об этом, тоже снялись с лагеря, обошли карателей и после короткой схватки с оставшейся в деревне охраной ворвались в Бучатин и сожгли оставленную немцами казарму. Население поддерживало народных мстителей, помогало им, а иногда и само указывало объект диверсий. Так было, например, с одной местной МТС. Фашисты собрали туда весь уцелевший инвентарь из трех МТС района, починили двенадцать тракторов, наладили машины, восстановили нефтебазу, поставили своего управляющего и начали весенний сев. Работать приходилось колхозникам, отбывая барщину по четыре дня в неделю. Работали не только машинами МТС, но и своим инвентарем, своим тяглом. В этом колониальном крепостном хозяйстве как нельзя ярче и нагляднее выразился весь фашистский «новый порядок», и понятно, что этот рабский порядок до глубины души возмутил крестьян, привыкших к свободному труду в Советской стране. Трактористы пришли к партизанам, рассказали в чем дело и просили помочь. Надо разбить машины, спалить горючее, уничтожить этот оплот немецкой колониальной политики. В отряде была совсем особая организация. Не имея никакого опыта, партизаны продолжали вести работу так же, как это было в подпольном комитете. Командование было выборное, и, кроме командира, существовал еще свой «реввоенсовет» — Каплун, Гончарук и Лагун. Но не командир и не «реввоенсовет», а общее собрание отряда решало вопросы большинством голосов. В боевой обстановке такой порядок неуместен. Постоянно возникали опоры, пререкания, возражения, сомнения, Так получилось и с вопросом об МТС. «Реввоенсовет» решил, а на собрании начались рассуждения и споры. Тогда капитан Воробьев — бывший чекист, бесстрашный человек — заявил, что он, не дожидаясь санкции собрания, пойдет и сам, с одним только наганом проведет эту операцию. Ему возражали, говорили, что это невозможно, хотели поднять на смех, но он стоял на своем. В конце концов Каплун, вопреки мнению собрания, послал Воробьева на операцию. И тот пошел, взяв с собой только двух бойцов. А задание было и в самом деле нелегкое. МТС находилась на шоссе Москва — Варшава, по которому постоянно двигались немецкие войска. Местность кругом была открытая. Охрану хозяйства нес взвод голландцев — из той нечисти, которую фашисты собирали по всей Европе и бросали на нашу страну. Воробьев со своими помощниками ночью добрался до МТС и целый день провел рядом с ней, спрятавшись в кустах. Как только стемнело, он вошел в казарму, занимаемую охранниками: — Руки вверх! И два раза выстрелил в воздух. Его товарищи снаружи разбили окна и подняли шум. — Сдавайтесь, а то всех перестреляем! Голландцы подняли руки и были обезоружены. Партизаны захватили несколько винтовок, два ящика патронов и ящик гранат. Но старшего охраны в казарме не было. С трудом объясняясь на ломаном немецко-голландско-русском языке, дознались, что он в гостях у своей переводчицы. Он в этот день заказал зажарить гуся как-то по-особому, по-голландски. Весь вечер молодая переводчица и старуха, с которой она жила, копошились у печки, а к ужину принесли на стол это необыкновенное блюдо и рядом с ним поставили пару бутылок вишневки. Чем не пир! Ради него, должно быть, и ехал в Россию этот европейский бродяга… Воробьев постучал в квартиру переводчицы. Старушечий голос спросил: — Кто там? — Партизаны. Открывай! Короткая возня, приглушенные голоса, и дверь открылась. Две женщины — старая и молодая — встретили партизан. Голландца не было. Что же это? Неужели ошиблись? Неужели ему удалось убежать? В таком случае он может привести подкрепление, и тогда задание не будет выполнено. Наскоро начали обыскивать квартиру. Под периной нашлись китель и брюки. На печке оказались сапоги. А где же он сам?.. Он появился неожиданно. Сначала зазвенела и съехала набок заслонка у русской печи, а потом оттуда высунулись босые ноги. — Вот он!.. Тащи!.. Вылезай!.. Понукаемый партизанами вояка кое-как выбрался на свет, обожженный и перепачканный. Он хотел пересидеть в печи партизанский налет — и не выдержал: ради его знаменитого гуся печь топили слишком жарко. После этого партизаны заставили пленных голландцев своими руками разрушить машины, зажечь нефтесклад и в ту же ночь с трофеями вернулись в лагерь. Много замечательных людей было в этом отряде. Многое бы можно было рассказать и о начальнике штаба старшем лейтенанте Гончаруке, и о лейтенанте Криворучко, и о старшине Черкашине, и о Николае Велько — коренном полищуке. У Велько фашисты расстреляли не только всю семью, но и всех родственников — более семидесяти мужчин, женщин и детей. А все имущество разворовали или сожгли. Только и осталось у человека, что ружье да две собаки, две большие охотничьи собаки, которые были с ним в лесу. С тех пор Велько яростно мстил врагам, не расставаясь с оружием. И со своими четвероногими друзьями он тоже не расставался. С ними вместе он пришел в отряд, с ними вместе переносил все трудности партизанской жизни. В отряде были не только мужчины. С самого начала работы подпольного комитета в ней участвовала Тоня Бороденко — зубной врач. Типичная украинка — черноволосая, смуглая, черноглазая, постоянно жизнерадостная и задорная — эта девушка была родом из Донецкой области, там у нее осталась мать. Но сама она оказалась во время войны в Белоруссии, здесь ее и застала немецкая оккупация; выехать не удалось. Она работала по специальности — зубным врачом. Связалась с подпольным комитетом, выполняла его поручения, ушла с ним в лес, партизанила наряду с мужчинами и не хуже мужчин. Была еще Лиза Ляндерс. Родом она из Минска, окончила там десятилетку, работала чертежницей, готовилась поступить в театральный институт. Всю ее семью расстреляли фашисты, а она бежала из Минска и, блуждая лесами, встретила, партизан. Далеко занесла ее судьба, и никогда, вероятно, она не думала, что ей придется быть партизанкой, участвовать в боевых операциях и первую свою роль — роль невесты — играть не в театре, а при выполнении боевого задания. Да, в отряде частенько вспоминали, как Лиза справляла свою «свадьбу». Во что бы то ни стало надо было уничтожить большой склад сена, заготовленного немцами. А в местечке В., где он находился, стоял значительный гарнизон, и охранялось сено очень строго. Как ни старались, как ни хитрили, — подобраться к складу не удавалось ни днем, ни ночью. Тогда решили устроить инсценировку свадьбы и для исполнения роли невесты выбрали Лизу. Она — красавица: высокая, стройная, глаза у нее большие, черные и тонкие, словно нарисованные брови. Нелегко было организовать такое «выступление», и, пожалуй, труднее всего — подыскать костюм для «невесты»: ни у партизан, ни в немецких складах ничего подходящего не нашлось. Но в конце концов какая-то старушка, сочувствовавшая и помогавшая народным мстителям, вытащила откуда-то из сундука старинное платье и какие-то ленты — все, в чем она сама венчалась лет сорок тому назад. Нарядить «жениха» (эту роль выполнял Петр Кравченко) и «поезжан» было значительно проще. И вот среди бела дня расселись партизаны на подводах, гармонист растянул мехи, и лошади (тоже разукрашенные по-праздничному) на рысях влетели в местечко. Песни. Хмельные выкрики. Встречные немцы, глядя на подгулявших крестьян, посмеивались: — О гут! Гут нэвьеста! Но, усердно изображая пьяных и стараясь наделать как можно больше безалаберного шума, партизаны помнили свое дело, зорко смотрели по сторонам, и вся инсценировка была у них строго рассчитана. Около склада как бы случайно лошадей попридержали, гармонист соскочил с телеги и пошел по кругу, откалывая замысловатые коленца. За ним — Лиза, Петька и остальные участники. Часовой сначала не проявлял особого беспокойства, но затем, видимо, заподозрив что-то неладное, вскинул автомат, но выстрелить не успел. Он упал, сраженный партизанской пулей. Свадебное веселье мгновенно прекратилось. В копны сена полетели бутылки с горючей смесью. В одну минуту склад был охвачен пламенем. А когда фашисты опомнились, партизаны на подводах уже вырвались из местечка и мчались к лесу, безжалостно нахлестывая лошадей и отстреливаясь от преследователей… По поводу этой «свадьбы» и красавицы невесты партизаны впоследствии частенько шутили, а кое-кто из молодежи пытался даже ухаживать за Лизой, но она только посмеивалась над этими «ухажерами», не давая никому из них серьезной надежды. Впрочем, сердце — не камень, и сердце Лизы, кажется, тоже не было свободно. Ее тянуло к Аркадию Дмитриеву, прозванному среди партизан Максимом. Лихой кавалерист, он попал в плен после ранения и убежал от немцев, выбросившись на ходу из эшелона. Вооружившись за счет полиции, начал партизанить, был находчив и смел, безжалостен к врагам Родины, а с друзьями и особенно с женщинами — мягок, иногда даже застенчив. Так же мягок был он и с Лизой, но именно так же, как и с другими, — не больше. Может быть, это и привлекало к нему Лизу. Иначе сложились отношения у Тони Бороденко с Николаем Черкашиным. Сдружились они еще во времена выполнения заданий подпольного комитета. Вместе ходили на связь. И один раз — зимним морозным вечером — фашисты обстреляли их километров за восемь от Бучатина. Выбирать не приходилось — прямо по целине, по глубоким сугробам, связные свернули в лес. На Тоне были самые обыкновенные туфельки. По морозной укатанной санями дороге в них еще можно идти, а по сугробам — не выдержишь. Снег набивался в туфли, таял там. Мокрые ноги коченели, деревенели, не слушались, и от них по всему телу шла нехорошая холодная дрожь. А уж ночь наступила. Лес сделался незнакомым и темным, Куда идти?.. Далеко ли?.. Долго ли?.. Они рассчитывали, сделав крюк, через два-три часа выбраться к деревне, но, должно быть, спутались, заблудились… Николай помогал девушке, подбадривал ее, но в конце концов увидел, что она еле держится на своих окоченевших ногах. — Остановимся здесь. Ты, Тоня, двигайся, старайся согреться, а я пока костер разведу. Торопливо расчищал место, ломал сучья, и скоро первый язычок огня осторожно лизнул тоненькие сухие ветки. — Садись сюда. Не бойся. Снимай туфли… Ну что?.. — Совсем как чужие. Ничего не чувствуют. — Три… Сильнее, сильнее!.. Эх, да у тебя и руки не действуют. Дай-ка я!.. И он долго растирал бесчувственные Тонины ноги. — Ну, как теперь? — Горят. — Значит, все в порядке. Ночевали у костра, а днем добрались до Бучатина. Этот эпизод закрепил дружбу. Тогда, наверно, родилась и любовь. Такой же смелый, как и Дмитриев, Черкашин так же, как Дмитриев, был скромен. Это и не позволило ему объясниться с Тоней начистоту. Но всем было видно, что они любят друг друга. Когда после операции Черкашин в первую очередь разыскивал Тоню, опрашивал, вернулась ли она, а перед ночлегом собирал целую кучу папоротника, чтобы Тоня не спала на голой земле, не надо было никаких иных объяснений. * * * …Отряд разрастался и уже делал вылазки далеко за пределы своего района. С апреля по июль им было уничтожено два маслозавода и несколько десятков фашистов и полицаев. Около местечка Ганцевичи партизаны захватили железнодорожный состав, груженный лесоматериалами, и весь его — пятнадцать вагонов — сожгли. Но борьба была трудная. Оружия не хватало, ведь его добывали в бою — у врага. За три с лишним месяца удалось захватить сорок семь винтовок, три автомата, восемнадцать пистолетов; но половина бойцов так и оставалась невооруженной. Не было связи с другими партизанскими отрядами и, что особенно важно, с Большой землей. От этого страдало и руководство, и снабжение. Но хуже всего сказывалось на работе отряда отсутствие настоящей воинской дисциплины. Большинство понимало, что воевать так нельзя. И вот, чтобы наконец наладить дисциплину, шестого июня провели общее собрание. Гончарук зачитал приказ № 1 по партизанскому отряду Каплуна. Бойцы были разбиты на взводы. С этого момента все должно делаться по-военному. Должно… но привычка к митингам сохранилась в отряде и после этой реформы. Выросшему отряду становилось тесно в Орликовских лесах. «Реввоенсовет» (он все еще продолжал существовать) трое суток обсуждал этот вопрос. В конце концов решили идти на юг и, если не удастся связаться с Большой землей, перебраться на Украину, в Шепетовские леса. Это была мысль Каплуна, который был оттуда и хорошо знал те места. Карту для предстоящего перехода достал В. П. Казак. Воспользовавшись удобным случаем, он не побоялся похитить из кабинета коменданта военную пятикилометровку. Шестнадцатого июля выступили, но с первых шагов сказалась та же непривычка к дисциплине: отряд развалился на ходу. Большая часть пошла с Каплуном на юг. Лагун и с ним два десятка бойцов двинулись к востоку. А небольшая группа во главе с Воробьевым осталась на старом месте. Я уже упоминал, что группы Лагуна и Каплуна присоединились к нашему отряду, упоминал о проверке их и о том, что часть бойцов пришлось отсеять. Этих отсеянных под командой старшего лейтенанта Василенко расположили отдельно, в стороне от нашего лагеря. Там их изучали, присматривались к ним, испытывали их на деле. Надо было установить, можно ли им доверять и пригодны ли они к нашей партизанской работе. С одним из таких отсеянных, Рагимовым, произошел странный случай, на который мы в то время не обратили серьезного внимания, но который имел большие и неприятные последствия. Рагимов не понравился мне с первого взгляда. Казалось, что он ничем не выделялся среди других партизан — высокий и худощавый брюнет с рябоватым невеселым лицом. В отряд Каплуна он попал, как многие: убежал из лагеря и в отряде ничем особенно от других не отличался. Вот только характер у него был слишком уж необщительный, да глаза не хотели смотреть прямо на собеседника, а все бегали по сторонам, все прятались. Это мне и не понравилось: я не люблю таких глаз, не доверяю им. И я отказался присоединить его к нашей боевой группе, хотя он очень упрашивал, жаловался, обижался на недоверие. Но Рагимов перехитрил нас. Он отстал от группы Василенко и будто бы заблудился в лесу, а затем якобы напал на след нашей группы и пошел за нами. Так, по крайней мере, он сам рассказывал. Недалеко от Белого озера он наш след потерял и заблудился на самом деле. Поднял стрельбу. Его услыхали из лагеря, и вышедшие на поиски разведчики привели заблудившегося к нам. Отправлять его обратно не имело смысла: все равно он знает дорогу. Мы оставили его у себя и совершили жестокую ошибку. Выгоновское озеро Школа подрывников Через день после появления Каплуна в нашем отряде я повел его на Центральную базу. Вдоль неширокого осушительного канала, соединявшего Белое озеро с Червоным, мы дошли до приметной кривой березы. Отсюда свернули налево, на запад. Лесная тропа довела нас до другого приметного дерева — горелой сосны. Здесь мы остановились. Таков был порядок: из предосторожности на Центральную базу допускались далеко не все. Три гулких удара по стволу сухого дерева служили сигналом. В ответ на него к нам навстречу по едва заметной тропинке вышел человек из Батиной охраны, и мы с Каплуном отправились в партизанский штаб. Григорий Матвеевич был доволен неожиданным увеличением наших сил. Лагерь у Белого озера становился теперь как бы вторым «Военкоматом», в нем насчитывалось вместе с людьми Каплуна более полутораста партизан. Можно широко развернуть работу, если бы оставалась взрывчатка. Но взрывчатки не было. Батя считал, что такому большому отряду незачем держаться вместе. Лучше разделить его и, дождавшись взрывчатки, направить по частям на новые места. В первую очередь — к Выгоновскому озеру. Недаром мы стремились к нему еще в Березинских лесах. Там будет самая удобная база для наших подрывников. Туда мы решили направить самый крупный отряд, командование которым Батя поручил мне. Заместителем моим он назначил Каплуна. Другой отряд под руководством Садовского должен идти на восток — к Калинковичам, третий во главе с Сазоновым — на Украину, под Сарны. Кроме того, Перевышко и Цыганов назначены были командирами отдельных рейдовых отрядов для работы на дорогах Барановичи — Минск и Лунинец — Житковичи. Распределили мы соответствующим образом и людей. Сначала направления, на которых они будут работать, сохранялись в тайне. Кто и как разузнал эту тайну — неизвестно, но Рагимов (все тот же Рагимов!) неожиданно обратился ко мне с просьбой, чтобы я взял его в свою группу. Он, дескать, тоже хочет идти под Барановичи. Я удивился. Мне не понравилось, что наше назначение рассекречено. Обидно стало, что мы все еще не умеем хранить военную тайну, но самого Рагимова я ни в чем не заподозрил. Брать его я все-таки не хотел: необъяснимая антипатия, недоверие, не понятное мне самому, удерживали меня, но Каплун заступился: — Почему не взять? Зачем обижать человека? И я, к сожалению, не стал спорить… Чтобы не терять понапрасну времени, мы сразу же начали обучать новичков основам подрывного дела. Слушали они с интересом и даже иной раз надоедали вопросами. Особенно назойливым оказался невысокий белокурый партизан с худощавым подвижным лицом. Все допытывался: «А как?.. Сколько понадобится толу на железный мост?.. Как подрывать машину?.. Что вернее на железной дороге — паровоз рвать или вагоны?..» Мне понравилась эта любознательность. — Как ваша фамилия? — спросил я, но он не успел ответить — кто-то другой крикнул: — Да это Патефон! Я удивился: — Фамилия Патефон? — Нет. Логинов я, Петр Михайлович. — Откуда? — Чай, горьковский, — поддразнил тот же голос, нарочито растягивая слово «чай». — Арзамасский, — добавил кто-то. — Деревня Веригино, Арзамасского района, Горьковской области, — объяснил Логинов. — А почему Патефон? — Это по разговору. Разговор у него был действительно особенный: быстрый, резкий, как из пулемета, иногда даже слова сливались. Мы поговорили еще. Он хорошо схватывал все, что ему объясняли, и, судя по его партизанскому прошлому, обещал быть неплохим подрывником. — Ну что же, — сказал я, — осваивайте новое оружие. Сумеете — будете командиром группы, а то — и отряда. — Грамотность у меня низкая, трудновато освоить. — Ничего, оправитесь. Не святые горшки лепят. Была, бы охота. — Охота есть… Только я отвернулся, Логинова окружили ребята. — А ведь мы — земляки. Я — тоже горьковский. — А я учился в Горьком. — А я… И пошли разговоры о Волге, об автозаводе, о родных местах, о каких-то общих знакомых… Так всегда… Я не ошибся в Логинове: вскоре он был назначен заместителем командира рейдового отряда, а потом немалую роль играл в работе нашего соединения и особенно активно проявил себя на Украине… А к Генке Тамурову — одному из наших «профессоров», энтузиасту подрывного дела — приставал с расспросами высокий молодой лейтенант Криворучко. Тамуров, немного кокетничая своим положением учителя, а может быть, и в самом деле устав от объяснений, сказал ему однажды: — Товарищ лейтенант, мне даже как-то неудобно учить вас. Ведь я всего только курсант полковой школы — не кончил еще полковую школу, а вы в училище проходили подрывное дело по-настоящему и, наверно, обучали таких вот, как я. Получается, будто бы я взялся учить учителя. Приходилось ли вам учить своих учителей? Криворучко не обратил внимания на скрытую иронию этого вопроса и ответил серьезно: — Приходилось. И мне было труднее, чем вам, товарищ Тамуров. Вот слушайте, что получилось. Первым моим учителем в армии был Борисов — командир отделения. Чернявый такой, маленький — по плечо мне, не больше, но весь как в кулак собранный, как пружина — столько у него было настойчивости и энергии. Давал он нам жизни! Знаете, как трудно сначала привыкать к дисциплине? За каждую пуговицу — замечание, повернулся не так — замечание. Не понимаешь еще смысла этой строгости. А Борисов ко всем мелочам был беспощаден. Сам всегда подтянутый, и от нас этого требует. Десять раз заставит повернуться или какой-нибудь ружейный прием проделать — и добьется. Уставы назубок знал и нас учить заставил. Наизусть. «Красноармеец Криворучко, статью сорок пятую. Не знаете? К завтраку выучить. Доложите». И, бывало, ночью, закрывши глаза, повторяешь. Первые дни коробило от этого, казалось, что мы его возненавидим, а получилось наоборот: привыкли, и хотя немного побаивались, но уважали. И отделение у нас было лучшее. Я ко Дню Красной Армии даже отпуск получил, как примерный… Отслужил год — направили меня в школу. Возвращаюсь через три года офицером в свою же часть, и дают мне взвод — тот самый, в котором я был красноармейцем. И Борисов тут — все такой же, только один треугольник у него прибавился — помкомвзвода. Я начал было с ним по душам, без чинов, по имени-отчеству называл, поговорить хотел попросту, А он не хочет: все навытяжку, все по форме. Ну, и мне пришлось… Взвод хороший, Борисов дело знает, все в порядке. А мне тяжело: своим учителем приходится командовать, да еще так сухо, официально. А тут еще конфликт вышел. Была тревога. Взвод собрался аккуратно, а помкомвзвода нет. Он нас догнал только на марше. Недопустимое дело, и особенно мне обидно, что это — Борисов, мой учитель. Командир роты говорит мне строго: «Разобраться, почему опоздал». И пришлось учить своего учителя. «Почему?» — спрашиваю. — «Связной, говорит, после времени пришел: долго не мог разыскать квартиру». — «Надо было объяснить». — «Объяснял». — «Надо было привести — показать, чтобы на ощупь знал». — «Упустил из виду», — отвечает. И сам стоит навытяжку, сухой и официальный. А мне неловко. Вот тут, товарищ Тамуров, действительно трудно было учить учителя… Возвращаюсь к учебе подрывников. Она все-таки не ладилась, Наши «профессора» — Тамуров, Цыганов, Перевышко и другие — были прежде всего практиками, да и слушатели ожидали от них не столько теории, сколько практического показа применения взрывчатки. А показывать было не на чем. Мы вот уже около трех недель жили на этих местах, израсходовали все принесенные с собой запасы тола и каждую ночь ждали самолета. Батя у себя на Булевом болоте из ночи в ночь жёг условные костры — и все напрасно. Мы не бездействовали. Засады, налеты на полицейские участки, схватки с фашистами не прекращались. Но этого было мало: мелкая, недостаточно эффективная работа. Мы привыкли опрокидывать поезда, останавливать движение на всей дороге. Люди нервничали, ворчали на снабженцев: — У них всегда так: зимой — нелетная погода, летом — ночи коротки. А мы все ждем… Не может быть чтобы взрывчатка была таким дефицитным продуктом!.. Часто приходилось обрывать такие разговоры. Только в ночь на двадцать шестое июля самолет прилетел в сбросил десять мешков груза. Сразу мы ожили. В тот же день начали переноску взрывчатки и боеприпасов к Белому озеру. В тот же день и новички стали знакомиться со своим оружием. С интересом и удивлением рассматривали они желтоватые брусочки тола: очень уж просто и нестрашно на вид — вроде мыла. Кстати, между собой мы зачастую так и называли тол «мылом», и название это произошло от следующего эпизода. Идя на задание, Тамуров встретил около станции Старушка пожилую женщину. Она стирала белье на берегу канала, усердно терла небольшим желтоватым брусочком мокрую рубаху и злобно ругала кого-то. — Каб цебя холера задавила! Каб цебя ясный перун ляснул! Сколько ты горя принес нам! Лепче бы камень урадзився, чем ты! — Кого, бабушка, ругаешь? — опросил Тамуров. — Да гетого проклятого Гитлера!.. Вон якое ён мыло выробляе. Тамуров присмотрелся и неожиданно рассмеялся: — Да разве, бабушка, это мыло? Да ты на нем можешь взорваться! Оказалось, что старуха нашла где-то целый ящик немецкого толу и приняла его за мыло. Тамуров объяснил ей, что это за мыло, и в виде доказательства даже взорвал четырехсотграммовую шашку. Бабушка испугалась. — Ой, якое ёно страшное! И с удовольствием отдала партизанам весь ящик с толом. * * * Пять дней промелькнули незаметно в подготовке к походу, в изучении и обучении людей. Тридцать первого июля Батя опять пришел к Белому озеру — проводить выступавшие отряды. Побеседовал с бойцами, пожелал удачи. После обеда, когда солнце начало клониться к западу, отряды двинулись: я и Цыганов — на запад, Садовский — на восток, Сазонов — на юг, Перевышко — на юго-запад. На Белом озере, в новом «Военкомате», остался небольшой отряд под командой Александрова да еще отдельная группа — я уже упоминал о ней, — в которые входили люди, не включенные в боевые отряды, не вполне проверенные. Она представляла собой нечто вроде резерва, и состав ее постоянно менялся: проверенные уходили на боевую работу, а на место их приходили новые. Шли мы почти сплошными безлюдными лесами и болотами. Скрываться здесь незачем, можно идти и ночью и днем, и, пользуясь этим, делали по 50–60 километров в сутки. Мы торопились. Обстановка на фронте складывалась трудная: немцы рвались к Волге. Там начались упорные бои. Как можно скорее надо добраться до места и бросить своих подрывников на важнейшие немецкие коммуникации. Мы торопились. А Каплун — старый кавалерист — не привык к большим пешим переходам. А может быть и сапоги подвели. Степан Павлович растер и побил ноги. Едва дотягивал до привала. Но не унывал и сам посмеивался над своими ногами. Как-то, глядя на отдыхающих и переобувающихся бойцов, он сказал: — У интендантов в эн-зэ все есть: и портянки, и консервы, и сапоги. А вот ног нет. А как бы это хорошо для партизан: дошел до привала — ноги не идут, отвинтил их — и в мешок, а из мешка достал другую пару, привинтил и пошел. Слушая эту невеселую шутку, я невольно вспомнил странные на первый взгляд, но глубоко верные слова Суворова: «Победа зависит от ног, а руки — только орудие победы». Как это оправдывается в нашей партизанской обстановке, особенно — у подрывников!. Проводником нашим был Николай Велько из отряда Каплуна. Уроженец деревни Борки, расположенной недалеко от Выгоновского озера, он великолепно знал и места, и людей и уверенно вел нас лесом по каким-то ему одному известным приметам. Он безошибочно находил броды на многочисленных мелких притоках Припяти. А там, где идти вброд было нельзя, нас опять выручали водные лыжи. Необозримо широко раскинулись чащи западного Полесья. Когда-то — и не очень давно — ими владели князья Радзивиллы, самые знатные и самые богатые помещики Польши. Они приказали проложить по зыбкой почве между болот и озер узкие и длинные бревенчатые кладки — прямо в безлюдные трущобы. Делалось это не ради людской пользы, а ради своей хозяйской забавы: иногда князья или их именитые гости наезжали сюда на охоту. Велько в то время сам работал на этих кладках: валил сосны, обрубал сучья, ворочал тяжелые стволы. Теперь он вел нас по своим дорогам. А вокруг нетронутые громады смешанных лесов чередовались с обширными болотами, покрытыми мхами, высокими тростниками или совсем открытыми, где стоячая вода затягивается по краю зеленой ряской… Местами эти мокрые пустыни прорезали осушительные каналы и канавы, тянувшиеся иногда на десять и более километров. Попадались сухие луга с такой пышной и высокой травой, что люди совершенно исчезали за ее непроницаемой стеной. Населения здесь мало, но зато зверья было много, и не раз мы видели громадного лося, выходящего навстречу нам к водопою, не раз в густом малиннике сталкивались с диким кабаном, бредущим напролом через чащу кустарника. Такие же дикие и прекрасные места окружали Выгоновское озеро и нашу новую базу, расположенную в нескольких километрах к северо-востоку. Местом для лагеря выбрали урочище Заболотье — сухой островок, покрытый высоким лесом и отрезанный от всего мира широким кольцом болот. Единственная кладка вела сюда от деревни Борки и дальше выходила на Хатыничи. На север от островка с большим трудом можно было добраться до Новеселок. Пятого августа, в первый день нашего пребывания в Заболотье, оборудовали лагерь: поставили шалаши из жердей, устроили навес для кухни, а рядом — несколько столов и скамеек: это была столовая. На краю островка, по направлению к Боркам, сделали наблюдательный пункт: помост между вершинами четырех высоких деревьев и лестницу на него. И, конечно, вырыли колодец. В болотах, где так много воды, всегда испытываешь трудности с питьевой водой. Приходится выбирать местечко повыше, посуше и докапываться до грунтовых вод — да так, чтобы болотная вода не попадала в колодец. В этот день первые четыре группы вышли на задания, а еще через день лейтенант Гусев открыл наш счет на новом месте. Группа его целиком состояла из «новичков», включая-самого командира, и только в качестве инструктора сопровождал их опытный подрывник Тамуров. От одного из железнодорожников станции Буды они узнали, что там стоит большой эшелон с танками. Эшелон готов к отправке, но, прежде чем направить его дальше, фашисты хотят проверить линию, пустив по ней пробный поезд с лесоматериалами. Партизаны залегли в удобном местечке около насыпи и спокойно смотрели, как громыхают мимо них старенький паровоз и восемь платформ с толстыми сосновыми бревнами. Но не успел еще огонек последнего вагона скрыться за поворотом, как Гусев подполз к полотну. Он обязательно хотел своими руками поставить эту мину. Тамуров следил за всеми его движениями и одобрительно приговаривал: — Так… так… ну…. так. Отползли в кусты. Ждать пришлось недолго. Когда загрохотал второй поезд, Тамуров протянул было руку к веревке, но Гусев предупредил: — Нет, я сам. Нервничая, он шептал Тамурову: — Генка, а что, если веревка оборвется? Или взрыватель не сработает? Знаешь, у меня даже в горле пересохло. — А вы поменьше волнуйтесь, товарищ лейтенант, — отвечал тот, строгим официальным «вы» подчеркивая свое спокойствие. — Все правильно. Как часы. Поезд приближался. — Пора! Гусев дернул веревку, когда передние колеса паровоза были над миной. Сразу — облако дыма и пыли. Тяжелый удар. Паровоз свалился под насыпь. Платформы сталкивались, опрокидывались вместе с танками, падали в кусты и в болото по ту сторону полотна. Вся группа — ведь это был ее первый взрыв! — не могла оторваться от зрелища. И только Тамуров будничным голосом, едва слышным сквозь скрежет и лязг металла, сказал: — Вот и все. Пошли. Конечно, и он волновался, и он торжествовал сейчас победу, но считал ниже своего достоинства показывать это. В лесу, в нескольких километрах от линии, на первом привале командир группы должен был подвести итоги операции. Но Гусев прежде всего обернулся к Тамурову: — Ну… дай руку! Вот уж спасибо за твои уроки! Своими глазами вижу, что и один в поле воин. А потом, погрозив кулаком далекому своему врагу, крикнул в пустоту леса: — Что, гады? Дадим мы вам новый порядок! Будете помнить!.. Так сдавали экзамен новички. Правда, один взрыв не дает еще большого опыта. Молодых подрывников снова и снова приходилось посылать на операции с инструктором, приучая каждого к быстроте и точности движений. Но важно было то, что и на одном взрыве они собственными глазами видели разрушительную силу своего нового оружия, убеждались в его могуществе. Этой убежденности некоторым как раз и не хватало. Вспоминается интересный спор. — Это такое средство! — горячился Тамуров и повторял слова Гусева: — Со взрывчаткой и один в поле воин. Нет теперь старой пословицы. — Одному нельзя, — возражали ему. — Да и вообще это — не настоящее средство. Пушки, самолеты, танки — вот это так! А что пять человек с толом? Тут много не навоюешь. Спор затянулся, горячность Тамурова не убеждала, и мне подумалось, что этих новичков надо не просто учить, не просто объяснять им, что и как, а заставлять их самих проделывать всю работу — от закладки мины до взрыва. В результате возникла партизанская диверсионная школа, оформленная специальным приказом. Инструктором в ней я назначил Тамурова. Для наглядности обучения даже соорудили из бревен и жердей нечто вроде полотна железной дороги, которую и взрывали наши ученики. Многие товарищи, сделавшиеся впоследствии большими командирами, руководителями партизанского движения или просто опытными подрывниками, прошли нашу школу. Таковы: Каплун и Анищенко, командовавшие потом бригадами, Гусев — начштаба соединения, Гончарук — начштаба бригады, командиры отрядов — Патык, Сивуха, Парахин, Семенюков, Даулетканов и другие. Надо сказать, что у нас, партизан, был тогда очень хороший, хотя нигде и не записанный закон: выдвигать на командные должности только тех, кто непосредственно участвовал в боевых операциях, в подрыве вражеских эшелонов. Школа нисколько не мешала нашим операциям. Люди и учили, и учились, и работали по лагерю, и ходили на задания. Мы систематически разрушали все окружающие нас дороги. И результаты учебы не замедлили оказаться: новички не только усвоили технику, но и заинтересовались своим новым делом. Анищенко говорил: — Я в молодости не влюблялся так ни в одну девушку, как теперь влюбился в эту работу. Тамуров торжествовал: — Убедились? Я вам говорил!.. У подрывника одна минута решает все и приносит победу. По-суворовски: налетай на врага, как снег на голову. Он был влюблен в подрывное дело еще больше, чем Анищенко, и частенько пускался в лирику: — Что может быть лучше для нас — партизан? Паровоз на боку испускает последний дух, вагоны лезут друг на друга, крик, паника. А ты думаешь: «Что, гады, получили! Вас сюда никто не звал, и вот вам расплата. Ничего больше вы у нас не получите». Лейтенант Криворучко, возвратившись после первой своей экспедиции, во время которой его группа взорвала четыре эшелона, восторженно говорил: — Вот это я понимаю! Это — работа! А то ведь не успел повоевать — ранили, попал в плен. Сбежал, скитался по деревням. Начал партизанить — и гонялся за каким-нибудь полицаем или солтусом с трофейным парабеллумом. И все время меня преследовала мысль, что я не выполняю, то есть очень плохо выполняю, приказ Родины: мало бью врагов, мало приношу им вреда. А ведь я — командир, комсомолец, я присягу давал. И силы у меня есть. А вот приложить эти силы — ну, в полную меру — никак не могу… Теперь я с такой техникой наверстаю. Четыре поезда, и ведь это — только начало. Теперь мне не стыдно будет смотреть в глаза любому. В партизанской песне, сложенной бойцами нашего отряда, так и пелось: Всю ночь от мин услышишь перекличку, И под откосом трески[1 - Трески — по-украински щепки.] поездов. Пусть знают все: у нас вошло в привычку Ставить мины, добивать врагов. Составлена эта песня не совсем литературно и даже не гладко, но она характеризует настроения бойцов — желание послужить Родине и увлечение подрывной работой. А вот стихотворение, написанное в те времена молодым партизаном Ободовским (привожу его полностью): Мы — сыны боевого народа, Без свободы не можем мы жить, И ушли мы в леса, за болота, Чтобы Родине лучше служить. На далеких фронтах крепче стали Оборонная сила полков. На заводах Сибири, Урала Не устала рука у станков. И в землянках сидим мы недаром, Научились врага мы следить, Чтобы миной, гранатой, пожаром Чаще Гитлеру в зенки светить. За руины, грабеж и недолю, За замученных, крики детей, За угон молодежи в неволю Не щадим мы фашистских зверей. Партизанскою ночью немою По тропинкам крадется отряд. Небо вдруг запылало зарею — То немецкие склады горят. Там в кустах притаилась засада. А машины все ближе пылят. Взрыв гранат. По фашистскому гаду Партизанский строчит автомат. Все растут партизанские силы, Месть народа, как буря, грозна. Партизан не пугает могила: Нам за Родину смерть не страшна. Все операции разбирались и обсуждались после выполнения, как в настоящей школе разбираются тактические задачи. Отмечались и ошибки, и удачные действия — на этом тоже учились. Между группами и между бойцами возникало соревнование. Заведены были личные счета, своего рода партизанская бухгалтерия. Патык, исполнявший у нас обязанности начальника штаба, отмечал в общей тетради участие каждого в той или иной операции. У меня в планшете, с которым я не расставался, хранилась такая же тетрадь. В Москву сообщали весь состав группы, участвовавшей в диверсии. Большинство бойцов, составлявших отряд, пришли к нам вместе с Каплуном. Для меня они были новыми людьми, и я с каждым днем, с каждым новым делом все больше убеждался, что это ребята смелые, выносливые, упорные. Работали они самоотверженно и напряженно, не обращая внимания ни на усталость, ни на болезни. Анищенко, например, во время одной из операций свалился от жары и переутомления, не мог идти, кровь лилась у него из ушей и из носа, — бойцы принесли его в лагерь на плащ-палатке. У самого Каплуна ноги опухли и были растерты, но он только сменил сапоги на лапти (в лаптях ходить мягче и легче) и продолжал водить группы на задания. Увидев Степана Павловича в лаптях, Тамуров не удержался, чтобы не съязвить: — Товарищ капитан, до чего вы сейчас красивы — настоящий дореволюционный полищук. — А что ты думал! — ответил Каплун и вдруг притопнул. — Эх, лапти мои, лапоточки мои!.. — И, несмотря на больные ноги, пошел вприсядку. Патык тоже обратил внимание на лапти: — А где же сапоги? Куда вы теперь положите пистолет или гранату? Я заинтересовался этими странными словами. — В чем дело? Какую, гранату? — А вы не знаете?.. Да это целый анекдот получился… И мне рассказали, как в Бучатине, перед самым выходом подпольного комитета в лес, два комитетчика — Гриша Патык и Борис Таймазов — пришли к «сапожнику Степану». Хозяйка была дома, и они для конспирации спросили: — А нельзя ли у вас сапоги пошить? — Пожалуйста, — ответил Каплун. — Да может быть, вам пригодятся сшитые? — И показал Патыку на пару сапог, приготовленных для какого-то начальства из сельуправы. — А вам тоже сапоги?.. Вот эти померяйте… — И подал Таймазову другую пару. Натягивая сапог, Патык почувствовал — что-то мешает. Вытащил, глядит — пистолет. Таймазов таким же порядком вынул из сапога гранату «Ф-1». Оба опешили: ведь конспирацию-то надо соблюдать. А Каплуну, постоянно ожидавшему ареста, необходимо было всегда иметь под рукой оружие. Ночью он и гранату, и пистолет клал себе под подушку, а днем — в сапоги. Хозяйка, увидев оружие, испугалась: — Это что? А Каплун смеется: — Не бойтесь, не бойтесь: все равно уходить. Берите эти сапоги, а свои оставьте… А ты, хозяйка, не бойся. Скажешь, что капитан (он нарочно назвал себя капитаном) ушел. С этим они и покинули Бучатин… Над забавным рассказом посмеялись. Посмеялись и над лаптями, но некоторые партизаны последовали примеру Каплуна. Что бы ни говорили о лаптях, — они действительно и легки, и удобны. Да и сапоги сберегаются. И человек, обутый в лапти, ступает по лесным тропинкам тихо, почти беззвучно (а это особенно важно для партизана-подрывника). Ежедневно наш отряд выходил на задания почти в полном составе. Если не хватало взрывчатки, обходились без нее: разбивали маслозаводы, рубили телеграфные столбы, разгоняли полицаев и заготовителей. В лагере оставалось трое, ну, самое большее — пять человек, да и этим не хотелось сидеть дома. Должность повара казалась обидной. Эту должность исполняла у нас Тоня Бороденко, но исполняла скрепя сердце. Ей бы пускать под откос поезда, поджигать нефтесклады, рвать провода немецкой связи!.. Когда мы готовились к переходу, я предлагал ей остаться в «Военкомате», опасаясь, что девушке не по плечу будет и долгая дорога и тяжелая работа подрывника. Она настояла на том, чтобы ее взяли, хорошо выдержала переход и наравне со всеми принимала участие в диверсиях: на ее счет мы уже записали три эшелона. Но, конечно, ей это было труднее, чем мужчине, а держать мужчину-бойца в качестве постоянного кашевара было слишком роскошно для нашего отряда, поэтому я и назначил ее поваром. Первый день она работала под руководством прежнего повара Прудникова, а потом освоилась и сделалась настоящей хозяйкой нашего лагеря. А хозяйство у нас было не малое. Чтобы не канителиться каждый раз с добыванием продуктов, мы обзавелись собственным стадом, отобрав у хатыничского солтуса сотню овец, которых он приготовил для немцев. Пригнали их к себе на островок. Там они и паслись по болотам. Правда, возни с ними было тоже немало: они уходили на другие островки, плутали где-то в зарослях. Пришлось устроить загон и ежедневно выделять двух «пастухов» для присмотра за стадом. Должность «пастуха» тоже казалась бойцам обидной, но зато мы ежедневно ели свежую баранину. И как-то само собой повелось, что Тоня, поднимаясь каждый день раньше всех, будила Илясова, чтобы он заколол и освежевал очередную овечку. Прямо в лесу нашли мы большой участок картошки, посаженной лесничеством, и копали ее в придачу к нашей баранине. Добыли мы и меда. Сивуха и Кузнецов (Макар) встретили как-то на дороге подводу, которая везла в Ганцевичи для фашистов пять пудов меду, и доставили этот мед к нам на островок. Так же примерно доставали муку, фасоль и т. д. Все эти запасы нужны нам были для того, чтобы в поисках пищи не появляться слишком часто в ближайших деревнях, не наводить фашистов на наш след, не показывать им, где расположен наш лагерь. Но крестьяне знали о нас. Для успеха работы необходима теснейшая связь с населением и его сочувствие. И население действительно сочувствовало нам. Люди, прожившие в советских условиях только год и восемь месяцев, слишком хорошо помнили помещиков и чиновников панской Польши. Они хотели остаться советскими людьми. Каждый взорванный эшелон, разогнанный полицейский участок, сожженная бензобаза радовали крестьян. Они всеми силами старались помочь нам, сообщали необходимые сведения, снабжали продуктами. Чаще всего встречались мы с пастухами на пастбищах, а иногда видели хозяек, выходивших к стаду на полуденную дойку коров. В таких случаях женщины оставляли подойники и собирались вокруг партизан, чтобы расспросить о новостях и самим рассказать о том, что делается в деревне, пожаловаться на бесчинства захватчиков. Угощали женщины наших бойцов молоком, хлебом, салом. Специально приносили для нас свои домашние лепёшки или белорусские картофельные драченики, соль, табак, спички. Бывало и так, что все это принесенное для партизан, оставалось у пастуха: придут и возьмут. А некоторые пастухи ставили во время дойки отдельный бидон и говорили: — Это молоко для партизан. И женщины наполняли бидон. Но пусть не думают читатели, что нам жилось легко и сытно. Да, у нас на островке были запасы. Крестьяне всегда были готовы помочь нам. Но ведь большую часть времени мы проводили не «дома», а «на работе», блуждая по лесам и болотам. Захватить с собой много продуктов мы не могли, а путешествовать иногда приходилось по десять-пятнадцать дней. В населенных пунктах мы тоже не должны были показываться, пока не выполним задание, чтобы немцы не догадались о предполагаемом взрыве. Но даже в тех случаях, когда мы встречались с крестьянами, они не всегда в состоянии были снабдить нас всем необходимым. Бедно и скудно жилось крестьянам «под немцем». Вот пример того, как мы помогали крестьянам и крестьяне помогали нам. Группа Мирового взорвала эшелон и возвращалась обратно единственной дорогой, проложенной от хутора к хутору по Ружанской пуще. Было воскресное утро. Где-то недалеко бомкал колокол, и люди из хуторов тянулись к церкви. Старики, вероятно, и на самом деле рассчитывали помолиться: в этой церкви не было своего попа, а уж если зазвонили, значит, поп приехал, и они не хотели упускать случая. Молодых подгоняли десятники. Вчера из Ружан прибыли немецкие вербовщики, и начальство приказало всему взрослому населению собраться у церкви. Вместе с вербовщиками явились три десятка солдат. Они должны будут сопровождать (вернее, конвоировать) «завербованных» в Ружаны. Без такого конвоя не было бы никакого толку от вербовки, ведь никто не шел добровольно. С первых дней оккупации крестьяне разбегались от вербовщиков. А вербовщики налетали на наши села, как в средние века налетали турки или татары. Конечно, фашисты приезжали не на диких степных лошадях, а на тяжелых грузовиках; не накидывали издали аркан на селянина, а убивали или грозили ему автоматом, но суть оставалась та же: гитлеровцы воскрешали средневековый обычай угона жителей в полон, в неволю. Иногда они пользовались при этом неожиданностью своего налета, а иногда просто обманывали народ, собирая его при помощи старост и полиции на собрание, или на молебствие, как было и в этот раз. Немцы уже знали о гибели своего эшелона и были уверены, что обратно партизаны пойдут по этой единственной дороге. Отряд, приехавший с вербовщиками, устроил засаду около одного из хуторов и просидел там всю ночь с субботы на воскресенье. Наверно, глаз не смыкали гитлеровские вояки, автоматов не выпускали из рук и вздрагивали при каждом шорохе. А партизан все не было… Утро пришло, хутора проснулись, зазвенел колокол, крестьяне пошли к церкви. Фашисты успокоились: днем партизаны не придут — и отправились на отдых. Забрались в сарай, полный свежего сена, выставили одного часового и уснули. А наши подрывники как раз в это время и появились. Не доходя до хутора, встретили мальчика-пастушонка. — Эй, хлопчик, немцев на хуторе нет? — Есть. Они все вас дожидались да не дождались, спать пошли… — Куда? Покажи. Мальчик пошел вперед и издали показал сарай, вокруг-которого шагал сонный немец с автоматом. Дмитриев — лихой парень — змеей пополз к сараю. Кустиками, кустиками. Вдоль забора. И вот уж он бесшумно крадется вслед за вяло шагающим часовым. Немец заворачивает за угол. Тут его и настиг Дмитриев. Потом он закрыл широкую дверь и запер ее. Гитлеровцы спят и не слышат. Партизан зажигает спичку. На солнышке не видно тонкого огненного язычка, а он перебегает на сено, на старую сухую древесину… Подбегают еще двое, зажигают сарай с других сторон. Огонь бежит быстро, заползает внутрь и сразу охватывает сено. Фашисты проснулись, толкаются в дверь: ее не откроешь, А стены сарая крепкие — в Полесье добротно строят. Сарай сожгли. На колокольне, должно быть, увидели, ударили в набат. Сбежались крестьяне, но никто из них и пальцем не двинул, чтобы спасти фашистов. Тридцать два гитлеровца сгорели в сарае. Вербовщики испугались. Позабыв о своих делах, они немедленно уехали в Ружаны. Кто кому помог в этом случае: крестьяне — нам или мы — крестьянам? Мне кажется, и те, и другие. Связались мы и с польским населением этих районов, с польскими подпольными организациями (в Барановичах, Пинске, Слониме, Кривошине, Бресте). Организации эти были довольно пестрые, но следует отметить, что, когда на совещании в районе Свентицы зачитали статьи советско-польского договора, представитель барановичской организации доктор Крушельницкий взволнованно сказал: — Мы знаем, что нас предали все эти беки и смиглы, но мы знаем и то, что Советский Союз нам поможет. Только дружба с Советским государством и общая борьба против фашистов могут спасти нас. И я верю, что в этой борьбе возродится новая народная Польша. И везде, где бы мы ни встречались с польскими трудящимися, мы слышали в их словах ту же уверенность, что Польша вернет себе самостоятельность при помощи советского народа. Поляки, не участвовавшие ни в каких организациях, тоже помогали нам: сообщали ценные сведения, служили проводниками, укрывали наших людей, доставляли медикаменты и оружие. Надо сказать, что немцы очень недоверчиво относились к полякам: не допускали их к работе во многих учреждениях, на железных дорогах и т. д. Доктор Крушельницкий показывал мне немецкую директиву: не принимать поляков в школы в качестве учителей. Польских детей приказано было учить только арифметике и правописанию, мальчиков — до пятого класса, девочек — до четвертого, не больше. «Этому народу наука не нужна», — говорилось в директиве. Группа Анищенко зашла как-то на хутор недалеко от Ямно, чтобы запастись продовольствием. Партизаны постучали в один из домов. Открыла пожилая полька и разразилась упреками по адресу наших бойцов: — Что вы все ходите, а немцев не бьете! Ведь вы — здоровые, на шапках — красные ленточки… Как вы потом в глаза матерям поглядите?.. Партизаны немного смутились, но Задорожный, дождавшись, когда она кончит, возразил: — Вы слыхали, какие взрывы были на железной дороге? — Слыхала. — Так ведь это мы взрывали. — Вы? — И сразу изменился тон. — Значит, это вы немецкие поезда перевертываете!.. Пан Езус! Матка бозка!.. А я-то что!.. Вы бы сразу сказали… Старик, иди — посмотри на партизан. Старуха начала обнимать бойцов, позвала их в дом, а когда они отказались, вынесла хлеба, сала, молока, подняла мужа, чтобы он проводил их до лесу. И все волновалась, все ахала. Потом этот хутор стал постоянным местом отдыха наших людей, его жители дружно и активно помогали партизанам. * * * В таких условиях проходила наша работа в районе Выгоновского озера. За первые семь дней своего пребывания здесь мы взорвали пятнадцать поездов, и это было полной неожиданностью для гитлеровцев: крушения происходили там, где до сих пор все было спокойно, а главное, одновременно на нескольких дорогах. Фашисты начали применять свои зверские меры: сжигать деревни, расстреливать ни в чем не повинных крестьян. Это не помогло. Тогда они установили круговую поруку местных жителей. Назначили стражу — так называемую варту, насильственно выгоняли людей на линию и расставляли вдоль всего полотна, метров на сто один от другого. А для того чтобы установить, кто из населения сочувствует и помогает партизанам, включали в эту варту «фольксдойчей». Из-за такой системы немало белорусских крестьян пало жертвами фашистской жестокости, но поезда продолжали взрываться. А мы, узнав об этой немецкой «системе», приняли свои меры: поезда рвались именно на тех участках, за которые отвечали фольксдойчи. Так, например, Анищенко, выйдя однажды на дорогу Лида — Барановичи прежде всего выяснил через наших связных, какой участок находится под охраной немецкого прихвостня. Потом, пользуясь моментом, когда этот начальник и большинство его подчиненных грелись у костра, партизаны подкрались и поставили мину. Кто был у костра — не видел; кто был рядом и видел — не помешал, а, наоборот, рад был помочь нашим товарищам. Паровоз издали дал о себе знать свистком. Предатель заволновался: — По мястам! Люди разошлись. Но он не был уверен в них и, поглядывая то на рельсы, то на приближающийся фонарь паровоза, бормотал: — Проняси, господи!.. Проняси, господи!.. А паровоз — ближе. И вдруг один из крестьян, который знал нашу тайну и помогал нам, кричит: — Марья! — Чаво? — отвечает голос метров за сто. — Приготовься, Марья! Бросай лапци, уцикай! (А Марья, разутая, сушила онучи у костра.) К чему «приготовься»? Почему «уцикай»? Предатель не успел понять, в чем дело, но испугался еще больше и совсем растерялся. Видя, что варта действительно бросилась «уцикать», он побежал следом за ней. А за его спиной грохнул взрыв. Предатель только приговаривал: — Ох, боже ж ты, боже мой! И чаво ж я буду рабиць!.. Видя, что и круговая порука не действует, фашисты заменили варту иностранными охранниками: венграми, французами и т. д. Но и иностранцы не справились. Поставили немцев, но и немцы не сумели ничего сделать. Тогда они начали вырубать леса вдоль железнодорожных линий и строить дзоты. А поезда все продолжали взрываться, даже количество крушений не уменьшилось. За месяц с десятого августа по десятое сентября мы пустили под откос шестьдесят девять эшелонов. Кроме того, было взорвано несколько мостов, подбито несколько машин, уничтожено пять бензозаправочных пунктов. * * * Вернулись как-то наши бойцы после удачной операции, разобрали ее у партизанского костра, вспомнили, как встал на дыбы паровоз, как полезли друг на друга платформы с немецкими тягачами, загромождая полотно и уродуя машины. Я в этот раз похвалил Есенкова за быстроту и точность, поставил его в пример: вот таким надо быть минеру. Но он, словно недовольный похвалой, после разбора так и остался сидеть у костра, задумчиво ворочая палкой красные угли. А Тамурову, как всегда, не сиделось спокойно. — Что загрустил, Тимофей? Разве плохо сработали? — Плохо?.. Нет, не плохо. А все равно — плохая наша работа. Если бы эти машины да в наш колхоз! — Что твой колхоз! Сейчас не до него! — Нет, и сейчас до него… Тебе что! Ты этого не понимаешь. А ведь мы… — Тимофей поднял глаза на Генку и отбросил срою обуглившуюся палку. — Ведь мы из ничего колхоз поднимали. И Челябинский тоже на голам месте строили… Как строили!.. Потом трактора пошли… Вот это дело!.. А тут целый состав погубили: паровоз, вагоны, трактора… Работа! В них ведь сколько труда вложено! Они бы как на поле пригодились!.. Или на прошлой неделе сожгли склад: целая гора хлеба сгорела… Тоже работа!.. А ведь этот хлеб люди сеяли… — Что же, его немцам оставлять? — вскинулся Тамуров. — И этот состав не надо было трогать? На нем, видите ли, трактора! Эти трактора… Он горячился, но и Есенков — обычно спокойный — не хотел сейчас уступить: — Я этот состав сам взорвал. Правильно. Туда ему и дорога. Но говорю, что плохо так работать: радости нет. — А ты этого не считаешь, что мы своим помогли? Ты думаешь, я машину не люблю? Да мы с Алексеевым… Алексеев — дружок Генки. Вместе они кончали ФЗО, вместе собирали моторы, вместе играли в рыбинской футбольной команде, служили в одной части, и сейчас партизанят вместе. Алексеев спокоен и молчалив, а Генка — кипяток. Всегда, говоря о своем заводе и своем городе, Генка начинает: «Мы с Алексеевым…» И теперь начал было, но много говорить ему не дали. Вступился Логинов. — Вы с Алексеевым из школы пришли на завод на все готовое. Ваше дело — только моторы собирать. — А ты что? — огрызнулся Генка. — Только избы строить! — Надо и избы строить. Уметь надо. Это — большое дело. Без крыши не проживешь… А пойдешь по деревням: вот эту я строил, и эту я строил. Душа радуется. Стоит красавец — бревнышко к бревнышку. Люди живут. Можем быть, они каждый день плотнику спасибо говорят. — Постой!.. Постой!.. — Генка вытащил из кармана пачку документов, перетянутых тонкой резинкой, и осторожно развернул ветхую, протертую на сгибах газетную статью. — Что тут говорится? (Палец его бежал по строкам.) Вот, читай: «Пагубные в военное время мирные настроения»… Понял?.. Пагубные!! В «Правде» сказано… А я тебе о чем говорил?.. — Да я не про то… — А я про это! Ты не понял… — Нет, ты не понял… Спор разгорался и уводил спорщиков в сторону от начальной темы. Было слышно: — Да что твой Рыбинск!.. — А что Арзамас? Один лук только и есть. — Ты не знаешь Арзамаса! — Ты и Челябинска не знаешь! Но через минуту Есенков более спокойным тоном спрашивал: — Ты что — только за Рыбинск воюешь? — Нет… Почему? — А вот почему!.. Нечего и кричать. Мне ведь не только Челябинск родной, но и Арзамас родной. А когда служил на Дальнем Востоке, каждая сопочка своей была… И здесь… Я сюда в первый раз пришел, а все равно это моя земля, это наша земля. Разве я ее отдам? Да вот болото: в нем гнилая вода и лягушки квакают. Я ему… — он погрозил пальцем воображаемому противнику, — и этой воды не уступлю ни шагу. Только и отмерю, чтобы на могилу… Генка смеялся, разводя руками: — Ну и я про то же. — Как про то же? — Так ведь, чтобы эту землю защищать, взрывать надо, жечь надо все, чем эти гады живут. И хлеб жалеть нечего, и трактора жалеть нечего. Только бы им не досталось!.. — Мы и взрываем… …Да. Мы разрушаем, организуем разрушения и учим разрушать. Мосты падают в воду, скручиваются силой тола стальные рельсы, черное золото дымом улетает в воздух. А ведь недавно мы строили, организовывали строительство и учили строить. Эти мосты возведены нашими руками, эту нефть добывала наши братья, этот хлеб сеяли наши отцы. Нам дороги плоды своего труда — еще дороже, чем прежде. Мы прекрасно понимаем, что нам снова придется восстанавливать и эти мосты, и все… И, несмотря на это, стискивая зубы, мы подносим спичку к кончику бикфордова шнура и тянем за веревку взрывателя. Каждый взрыв отдается где-то глубоко в наших сердцах. Мы выдержим, мы перенесем и эту боль. Главное сейчас — борьба с врагом! Рейд по железным дорогам Это было в двадцатых числах августа. Дни стояли ясные, и теплые; темные ночи новолуния помогали нашей тайной работе. Две группы под командой Анищенко и Патыка были посланы в рейд на железные дороги западнее Барановичского узла. В лагере они получили точное задание и взрывчатку. Анищенко для своей группы — четыре рапиды, Патык — три. Рапидой мы называли пятикилограммовый заряд, предназначенный для одного эшелона. Это слово перешло к нам из лексикона испанских республиканцев (у нас были участники боев в Испании). Обе группы вышли вместе. Около станции Лесьна (на линии Брест — Барановичи) Анищенко со своими пятью бойцами остановился, а Патык, договорившись с ним о месте встречи и о совместном возвращении, двинулся дальше на север, к линии Слоним — Барановичи. Не успел он и полкилометра отойти, как сзади полыхнуло над лесом высокое яркое зарево и глухо раскатился взрыв: Анищенко начал работу. Под утро Патык добрался до линии и некоторое время выжидал, спрятавшись со своей группой метрах в пятидесяти от полотна. Было темно. Тоненький серпик луны зашел около трех часов, и теперь на темном фоне неба выделялись еще более темные деревья, железнодорожные будки, редкие группы патрульных. Сначала два поезда прошумели по дороге с востока на запад. Эти «обратные» эшелоны мы тогда не трогали, сосредоточив все свои силы на тех составах, которые идут из Германии и везут на фронт оружие, питание и резервы. Наконец зашумело и с западной стороны — идет! Партизаны научились на далеком расстоянии в ночной тишине не только слышать приближение поезда, но даже на слух определять, тяжело ли он нагружен. И огонь паровоза в ночной темноте виден издалека. Подрывники приготовились. Выбрали неглубокую выемку… Надо сказать, что это только для красного словца говорят про все взорванные поезда, будто бы их спускают под откос. Может быть, оно и эффектно взорвать эшелон на высокой насыпи, но ведь, падая с насыпи, он сам очищает место, облегчая этим ремонт пути. Гораздо выгоднее рвать поезда в выемках: тогда обломки загромождают и оба кювета, и полотно. Патык и Семенюков — вместе — заложили первую рапиду, и вся группа отошла метров на пятьдесят. Ждали, вытянувшись на земле во весь рост, готовые сразу исчезнуть в придорожных перелесках. Эти последние минуты отличаются особым напряжением. Как бы ни был опытен подрывник, нервы его натягиваются до последней степени. Кругом еще темно, все молчит, только поезд грохочет, приближаясь к месту своей неминуемой гибели. Кажется, что он двигается слишком медленно. Ползет… ползет… Скорее! Скорее! И наконец — яркая вспышка вырывает из темноты край железнодорожной выемки, очертания паровоза. Эта вспышка ослепляет подрывников. А следом за ней, словно оглушительный вздох, раздается взрыв, потом — треск, лязг, визг, какие-то крики… Ждать больше нечего, темнота проснулась, забегали патрульные, блокпосты, расположенные вдоль всей линии, наугад открыли огонь. Партизаны уходят, их путь лежит на запад. Но рассвет уже недалеко. Утро застает группу километра за три от места взрыва. Останавливаются. Лес вокруг, как назло, реденький и мелкий. Скорее, это даже не лес, а какие-то кустарники, перелески. Приходится финками срезать несколько елочек и воткнуть их среди кустов. В этом, самодельном укрытии и располагаются партизаны на отдых. Но разве отдохнешь, разве заснешь как следует, когда немцы рыскают вокруг! Лежишь и, закрывши глаза, прислушиваешься к выстрелам и голосам, которые то удаляются, то приближаются. Вот он и совсем рядом. Часовой с автоматом приподнимается, оглядывает товарищей и видит, что их не надо будить: они уже открыли глаза и тоже схватились за оружие… Фашисты проходят мимо, и опять на партизанской стоянке — полудрема, полубодрствование… А от железнодорожного полотна, особенно с востока, непрерывно доносятся стук, скрип, крики: немцы исправляют путь. Еще утром к месту крушения прошел поезд. Небольшой — это слышно по стуку колес, должно быть, ремонтный. Потом он вернулся назад, и на дороге все стихло. Можно догадаться, что путь восстановлен. И в самом деле, к исходу дня прогромыхал первый груженый эшелон. Подрывникам снова надо браться за работу. В эту ночь вышли раньше, но и обстановка на линии усложнилась. Дорогу почти непрерывно патрулировали парные дозоры с собаками. Недалеко от того места, куда вышла группа, находилась железнодорожная будка. Слышно, как там говорят. А еще дальше — станция. Ее тоже слышно в чуткой ночной тишине. Время от времени с той стороны взлетает вверх осветительная ракета или раздаются несколько выстрелов: фашисты стараются сами себя подбодрить. Ставить вторую рапиду вызвался Семенюков. Выждал, пока дозорные пройдут, дополз, поставил, вернулся обратно, а поезд все не идет. Партизаны слышали, как он громыхал на станции, слышали сигналы отправления, но… почему же он не двигается? Того и гляди, вернутся дозорные. Не опередили бы они состав! У железнодорожной будки слышен говор. Что-то крикнули. Смех… Как далеко разносятся звуки ночью! А вот наконец и поезд. Да, это он. Сначала неторопливо и медленно, потом, набирая скорость, он подходит все ближе и ближе. И опять — вспышка и грохот, треск и крики, и сумасшедшая стрельба во все стороны… Партизаны углубились в лес и вдруг увидели, что на юге — прямо против них — тоже взметнулось зарево, тоже грянул взрыв и затрещала стрельба. — Здорово!.. Дают жизни!.. Это — Сашка!.. Да, это Анищенко взорвал свою вторую рапиду. Двигаясь снова на запад, к Слониму, группа Патыка почти всю ночь употребила на то, чтобы обойти лесами станцию Альбертин. Дневной отдых в лесу оказался на этот раз гораздо спокойнее, но зато продукты все вышли — нечего было есть, и даже воды не было. Семенюков просился: — Разреши — схожу в деревню, и хлеба принесу, и воды налью. — Нельзя, — ответил Патык. Во время операций у нас строго запрещалось появляться в деревнях, да и после операций можно было заходить далеко не в каждую. Обычно вся экспедиция заранее подробнейшем образом размечалась по карте, и командир группы придерживался этого плана. Так было и сейчас: несмотря на то, что целый день бойцы оставались без дела и целый день голодали, несмотря на то, что у него самого сосало под ложечкой, Патык никому не разрешил покинуть место стоянки. Дремали. Шутками коротали бремя, шутками обманывали голод и жажду, облизывая пересохшие губы. Закурить бы, да табак тоже кончился. Дожились казаки — ни хлеба, ни табака. Прошлый день легче было терпеть, когда немцы кругом были. — Ну, зато теперь спокойно, спи. — Пожевать бы немного — вот бы и заснул. — Нет, главное — пить хочется. — И курить. Да, пожалуй, при такой усталости, при таком нервном напряжении всего полезнее были бы несколько глотков холодной чистой воды и щепотка вонючего самосаду. Едва дождавшись темноты, группа вскинула на плечи опустевшие вещевые мешки и двинулась на новую диверсию. Ставить рапиду считалось у нас почетным делом, и все добивались этой чести. Но командир группы доверял работу со взрывчаткой не каждому, а уж если доверил, строго следил за выполнением: ведь минер ошибается только один раз в жизни. Важно было не только умение обращаться с толом, но и быстрота, и бесшумность работы: подрывник делает свое дело под самым носом у врага и времени у него в обрез. Поэтому Патык, поручив третью рапиду Парахину, человеку сильному и надежному, но слишком уж флегматичному, несколько беспокоился. Он придирчиво наблюдал за тем, как Парахин пополз к полотну, и, если бы тот сделал это недостаточно быстро или недостаточно бесшумно, Патык вернул бы его. Но Парахнн действовал правильно, и командир отдал ему взрывчатку. По полотну проходил патруль. Немцы грохали сапогами по шпалам и о чем-то громко говорили. Говорили нарочно погромче, чтобы отогнать страшную ночную тишину. И вдруг один из них поднял автомат и, не целясь, выстрелил. Пуля просвистела прямо над нашими подрывниками, и, как всегда бывает в таких случаях, каждому казалось, что стреляют в него. Трудно было лежать и молчать. А немцы хохотали над чем-то, быть может над этим выстрелом, и даже шаги не замедлили. Голоса патруля еще не затихли справа, а слева уже донеслось мерное грохотанье поезда. — Пора! Парахин рванулся вперед. Патык едва успел удержать его, схватив за ногу. — Подожди. Пропустим этот состав. Не услыхали бы. — Нет, не услышат: поезд шумит, и сами они шумят. И пополз. А поезд уже недалеко. Патык опять начал беспокоиться: — Успеет ли?.. Почему он так долго копается?.. Вот увалень! Медведь неповоротливый!.. Задорожный, ползи, — что там у него? Задорожный пополз. А уж до поезда какая-нибудь сотня метров. Но вот и Парахин бежит навстречу: — Куда?.. Поставил!.. Сейчас взорвется! На этот раз подрывников не только ослепило, но и оглушило взрывом; зато дело было сделано, и группа пошла от дороги. Сзади нее взлетали ракеты, трещали автоматы, уносился скрежет железа. А впереди, как бы отвечая на этот взрыв, вспыхнуло зарево третьей рапиды Анищенко. Теперь можно было подумать и о пище, и о воде, и о табаке. В отдельном домике, прямо у лесной дороги, подрывники вдосталь напились, перекусили и услыхали рассказ о той панике, которую вызвали среди немцев эти крушения, непрерывно следовавшие одно за другим. Население окружных деревень каждый день силком гонят ремонтировать путь, подсыпать песок, убирать обломки и трупы. Все это сохраняется фашистами в строгой тайне. И хозяин домика, рассказывавший все это партизанам, несмело намекнул им, что по фашистским «законам» он тоже рискует жизнью, принимая у себя неизвестных людей и рассказывая им такие вещи. — А мы и не скажем никому, — успокоил его Патык. Тогда хозяин решился: — Да это вы, наверное, сами и взрываете? — Нет, мы с немцами живем мирно, — улыбнулся в ответ Патык. Той же ночью группа дошла до железной дороги Брест — Барановичи и благополучно перебралась через нее, хотя к западу от этого места фашисты, взбудораженные диверсией Анищенко, все еще шумели: пускали в ночное небо ракеты и палили по кустам из автоматов. В лесу Патык развернул карту, накрылся с головой плащ-палаткой и, светя себе фонариком, сориентировался: надо было идти на соединение с Анищенко. Он взял направление по компасу и повел группу по непроглядно темному лесу. Это нелегко — встретиться ночью двум маленьким группам: ведь громкие сигналы подавать нельзя и огня зажигать тоже нельзя. Иногда люди часами ищут друг друга около намеченного места. Но на этот раз встретились удачно. Когда Патык подал знак — три негромких хлопка в ладоши, из темноты ответили двумя такими же хлопками. Чтобы окончательно удостовериться, он тихо свистнул три раза, будто какая-то птица проснулась. Этот сигнал тоже был принят. И вот уже бойцы обеих групп смешались, здороваясь, обнимаясь, поздравляя друг друга с победой. — Это вы там трахали? — Мы… Вы тоже давали! Освещали нас так, что сидеть в лесу было страшно. — Здорово! — А знаешь, в какую историю мы попали? Идем после взрыва — надо через шоссе переходить (там ведь рядом), а на шоссе — немецкие машины. Отрезали нас от леса. Сзади — железная дорога, возвращаться некуда. А уж начинает светать. Туда-сюда, видим: старая воронка, и над ней береза, бомбой срезанная, так на воронку и упала верхушкой. Заползли мы в эту воронку. От дороги метров сто, не больше. Все слышно, все видно, немцы так и шныряют: нас разыскивают. А мы сидим, и над нами листики шелестят: густая была береза. Не заметили. Целый день мы сидели. Пить хочется, две фляги воды на всех. Часов в шесть немцы ушли… Когда совсем стемнело, мы опять на дорогу… И новый взрыв!.. А небо уже начинало бледнеть, подходило утро. Надо было выбирать место для дневки. У Анищенко одна рапида оставалась неизрасходованной, да от других он сэкономил килограмма два толу. Надо было израсходовать и это. — Давай-ка задержимся еще на ночь, — предложил он Патыку. — Тебе хорошо, — ответил тот. — А я что буду делать? Знаешь, Саша, лучше мы выполним вместе еще одно задание: подорвем телеграфную линию у Грудопольского аэродрома. Тол есть. Нас — десять человек: по два, по три столба на каждого. Этак мы захватим километра два. Пускай потом чинят. После недолгого колебания Анищенко согласился. Разделили оставшийся тол, собрали и разделили все имеющиеся спички, а коробки разломали на части, чтобы было обо что зажечь их, и с наступлением вечера отправились к аэродрому. Анищенко занял место посередине, остальные разошлись вдоль дороги. Полчаса на подготовку, потом — выстрел из пистолета. По этому сигналу каждый боец поджигает бикфордов шнур у первого своего столба и бежит к следующему. Потом — к третьему. Потом, не задерживаясь, прочь от шоссе и к середине, чтобы опять собраться вместе. Блеснули и грянули дружно, словно артиллерийский залп, первые взрывы… — Р-р-р-р!.. А потом вразнобой остальные: — Ах!.. Ах!.. Ах!.. Столбы взлетали и падали, кувыркались в воздухе, свистели щепки, звенела оборванная проволока. Тяжело дыша, подошли последние подрывники. Шепотом заговорили, и сами не слышали, что говорят. Обернувшись к дороге и щурясь от блеска взрывов, любовались делом своих рук. Грохот еще не прекратился, а уже на аэродроме завыла сирена, голубые мечи прожекторов разрезали ночное небо. Затарахтели зенитки. Фашисты были уверены, что это бомбежка с воздуха, и, поймав прожекторами свой же собственный самолет, случайно оказавшийся в воздухе, обстреляли его. Местные отряды Совещание у Свентицы Руководимое Центральным Комитетом Коммунистической партии Белоруссии, партизанское движение развернулось очень широко, охватив всю территорию республики. Мы видели это на каждом шагу, почти в каждом районе встречаясь с отрядами и группами народных мстителей. Ведь на Лукомльском озере, еще до организации Гурецкого отряда, действовали группы капитана Черкасова, старшего лейтенанта Смирнова, младшего лейтенанта Немова. Потом — параллельно с нами — в других районах многочисленные группы и партизаны-одиночки не давали врагам покоя. Уходя в Западную Белоруссию, мы знали, что на нашем месте остаются отряды Заслонова, Кузина, Воронова и других. Во время перехода мы тоже не раз встречались с народными мстителями. Около Червоного озера находились отряды Комарова и Козлова. Тут же к нам присоединились Каплун и Лагун со своими людьми. Они перешли из Орликовских лесов. А до них в этих лесах оперировал Жуковский, погибший в 1941 году. Из остатков его отряда возникла группа Васильева, разросшаяся позднее до бригады. И, наконец, на Выгоновском озере мы установили контакт более чем с десятью отрядами партизан, среди которых были и крупные: имени Щорса, имени Ворошилова, имени Чапаева, имени Димитрова, «Советская Белоруссия» и т. д. Они были разбросаны по всей Западной Белоруссии: в Беловежской пуще, под Слонимом, Пинском, Брестом, около Барановичей, под Гродно. Большую работу вел Брестский подпольный обком партии. Многие отряды западного Полесья были связаны с ним, получали от него руководящие указания, снабжались оружием и медикаментами. Мы часто встречались с бойцами этих отрядов, а иногда и операции проводили вместе. Они, видя наши автоматы 1942 года и зная, что мы снабжаемся взрывчаткой и имеем связь с Большой землей, считали нас десантниками. Многие из местных партизан просились в наш отряд, и некоторых мы принимали. Так, например, принята была группа лейтенанта Мирового, который за короткое время работы у нас проявил незаурядную находчивость и смелость. Это его группа спалила в Ружанской пуще сарай с немцами. А в другой раз он сжег немецкий эшелон с горючим. Дело было так. Возвращаясь с задания, Мировой узнал от своего связного, что на станции ждут состав с нефтью и бензином. Жалко было упускать случай, а взрывчатки уже не оставалось. И Мировой нашел выход — обстрелять. Вместе с группой подобрался он к дороге (дело было днем) и залег в канаве, метрах в двухстах от полотна. Долго ждали и даже стали сомневаться: не отменили ли поезд? Наконец, когда начало смеркаться, чуткие уши подрывников уловили знакомый гул. Потом — далекий свисток и белая змейка пара над трубой еще не видимого паровоза. А потом и паровоз вынырнул из-за поворота. Этот самый. Прямо за тендерам — две нефтецистерны, за ними — платформы с бочками (должно быть, бензин), опять цистерны и платформы. Пропустив паровоз, партизаны открыли стрельбу бронебойно-зажигательными пулями по цистернам. С первых же выстрелов загорелась и взорвалась вторая цистерна. Страшный красный огонь полыхнул над ней и, сбиваемый встречным движением воздуха, охватил соседнюю платформу. Машинист прибавил ходу. Это еще больше усилило огонь. Бензиновые бочки, не выдерживая жары, тоже начали рваться. Они взметали вверх новые столбы пламени или — подбрасываемые взрывами соседних бочек — сами взлетали над платформами. А за ними загорелись другие цистерны, и весь поезд, убегая на восток, оделся сплошным огненным гребнем, окутался черным дымом. Пылающая масса пролилась на полотно и там продолжала гореть. Закат потухал, темнел, но все ярче становилось зарево над железной дорогой. В результате этого налета немцы потеряли четырнадцать цистерн, а пожар на полотне, свирепствовавший всю ночь, уничтожил около трех километров пути. Таков был Мировой. И таких смелых бойцов в разбросанных по западной части Белоруссии партизанских отрядах было много. Принять их всех мы, конечно, не могли. Для подрывного дела не требуется много людей, да и взрывчатки и арматуры на всех у нас не хватило бы. Широко развернув свою работу, мы и сами зачастую испытывал острый недостаток тола. Но помочь этим отрядам организовать взаимодействие и наладить совместную борьбу с врагом мы были обязаны. Поэтому-то я и решил провести совещание с командирами и представителями этих отрядов. Оно состоялось двадцать восьмого августа в лесу, недалеко От деревни Свентица. Собралось двадцать два человека — от восьми отрядов и четырех групп. На небольшой лесной полянке мы расположились прямо под открытым небом, сидя на траве и на каких-то старых бревнах. Никаких секретарей не было, и никаких протоколов не велось, только я записал для памяти фамилии участников и краткие характеристики отрядов. С этих характеристик и начался разговор. Волнуясь и торопясь, каждый рассказывал о своем, и все, как один, говорили о готовности их товарищей к решительным действиям, к настоящей войне с фашистами. Но для этого необходимо оружием пулеметы, пушки, автоматы, боеприпасы… Очень остро поднимался вопрос о раненых: как быть с ними в партизанских условиях? Нельзя же бросать их на поле боя на произвол и издевательства жестокого врага… И, конечно, необходима постоянная связь с Большой землей для получения руководства и для того, чтобы Родина знала о своих сыновьях, чтобы советские люди не считали их погибшими или пропавшими без вести. Многие из выступавших жаловались на ту излишнюю и даже вредную «демократию», которая до сих пор существует в некоторых отрядах. Выбираются командиры, «Реввоенсоветы», планы операций предварительно обсуждаются на общих собраниях. Командир не хозяин в отряде. Это ослабляет дисциплину и снижает боеспособность партизан. Вследствие этого усиливается текучесть личного состава отрядов. На текучесть жаловались почти все участники совещания. Ясно, что с такими порядками не только воевать, но и существовать трудно. Определенных планов дальнейшей работы никто из выступавших не имел, но большинство считало, что надо идти ближе к линии фронта, искать связи с Большой землей или переходить фронт где-нибудь между Орлом и Брянском. Многие уже решили это на своих общих собраниях. Я слышал и, подмечая недостатки каждого отдельного отряда, думал, какие способы и методы для устранения недостатков я смогу предложить товарищам. Именно этого и ждали они от меня. Это было нелегко, но необходимо. Начал я с доклада о положении на фронтах, о трудовых подвигах наших братьев на Большой земле и о наших партизанских Задачах. Все жадно слушали и, конечно, засыпали вопросами, особенно о наступлении фашистов на юге. Спрашивали и о втором фронте. Это было тогда в моде. Но отрадно припомнить, что даже партизаны — люди, оторванные от Большой земли и лишенные повседневной политической информации, — не верили в искренность западных союзников. Горячо выступал старший политрук Захаров — комиссар отряда имени Димитрова. Он сказал, что не на западных союзников, а на себя надо рассчитывать, что западные союзники с нами только до тех пор, пока их пугает Гитлер. Они сами вскормили этого волка (Захаров так и назвал его «волком») и натравили на Советский Союз. Чего же ждать от них? — Вы все слышали насчет Дюнкерка, — продолжал Захаров. — Вот вам второй фронт: высадились. Сделали пробу, чтобы успокоить общественно мнение. А теперь снова будут готовиться не знаю сколько лет и обсуждать в парламенте. Черчиллю невыгодно открывать второй фронт… А нам, партизанам, не пристало ждать: мы сами должны создавать второй фронт по эту сторону фронта. Еще больше вопросов и споров вызвала другая часть моего доклада — о задачах и методах борьбы в тылу врага. Ссылаясь на решение ЦК КП(б)Б, я решительно заявил, что сейчас, когда враг подбирается к Волге и Кавказу, нет никакой надобности идти к линии фронта, теряя время и неся ненужные потери. Надо задержать продвижение гитлеровцев здесь, в тылу, расстраивать или совсем парализовать коммуникации врага, дезорганизовать работу фашистских учреждений, отвлекать на себя как можно больше неприятельских сил. С этим согласились. Но каковы же средства борьбы? Где достать оружие? Большая земля не может снабдить все группы. Надо снабжаться за счет самих фашистов, разоружая полицию, уничтожая мелкие гарнизоны, перехватывая на дорогах немецкие машины, мотоциклистов и велосипедистов. Это было ясно. Но когда, я заговорил о самых простых средствах борьбы — о пилах и топорах, о соломе и спичках, о баграх и ножах, о смоляках и гвоздях, некоторые слушатели не хотели принимать это всерьез. Пришлось долго и обстоятельно объяснять, что врага можно бить не только силой и техникой, но и умением, и хитростью. При помощи спичек можно уничтожить нефтесклады и хлеб, приготовленный для отправки в Германию. Топорами и пилами можно надолго вывести из строя телефонно-телеграфную связь, а ведь без нее и нормальное движение поездов нарушится. А там, где эта связь лучше охраняется, провода можно рвать баграми. Можно подпиливать и поджигать мосты. И даже обыкновенная веревка, протянутая на пути немецкого мотоциклиста, служит хорошим оружием. Эти способы были уже использованы нами, и я привел целый ряд достаточно убедительных примеров. Таких же примеров немало напомнили пришедшие со мной товарищи. И все-таки некоторые сомневались, а командир одной группы Жирнок начал спорить: — Так воевали только при Иване Грозном. Топоры да веревки! Это — сущая чепуха! У немцев — техника, а мы против танков — со спичками. Мы будем тогда воевать с ними по-настоящему, когда у нас будет оружие. А до тех пор придется попусту терять людей… Эту явную демагогию не поддержали даже сомневающиеся. Несколько человек выступили против, и особенно резко говорил Мировой, который знал группу Жирнока: — Жирнок требует пушек, танков и самолетов из Москвы, а пока они прибудут, хочет сидеть и ждать… Мы знаем Жирнока: около года его группа бездействует, должно быть, и в самом деле ждет оружия… Нет уж, если ты хочешь воевать танками и пушками, возьми их у немцев и воюй… Но важнее всего был вопрос о дисциплине, и об организационном строении отрядов. Пока существует выборность командиров, обсуждения, разногласия, споры, не может быть и речи о боеспособных группах, не может быть и речи об активной борьбе. Пора перестраиваться. Я рассказал о том, что имеется решение ЦК КП(б)Б положить конец этой неуместной «демократии». Отныне командиры будут не выбираться, а назначаться. На первое время — до прибытия представителя ЦК — остаются прежние командиры, и они обязаны всеми мерами укреплять дисциплину. Этот вопрос не вызвал никаких разногласий, потому что почти все участник совещания сами жаловались именно на неорганизованность и отсутствие дисциплины. Положение с ранеными, хотя и очень сложное, все же не было безвыходным. Разрешить его можно путем организации партизанских госпиталей в самых глухих лесных местах, куда надо доставлять продовольствие и медикаменты. Особенно важно сохранять в строгой тайне расположение этих госпиталей. Связь с Большой землей тоже будет налажена в ближайшее время. Совещание затянулось. Когда мы начинали, солнце еще высоко стояло над лесом. А потом и не заметили, как надвинулись сумерки, воздух стал синим, густые тени поползли из лесу. Пришлось зажечь костры и при их пляшущем свете продолжать разговор. Разошлись далеко за полночь. Луна еще не появилась, в лесу — хоть глаз выколи. Утром, добравшись до своей базы, я сразу же написал Бате о положении этих отрядов, чтобы он сообщил о них в Москву. * * * Отправляясь от Белого озера к Выгоновскому, мы захватили с собой семнадцать рапид — семнадцать «взрывов», то есть что-то около восьмидесяти пяти килограммов толу. — Теперь вам хватит месяца на полтора, — сказал, провожая нас, Батя. Но на новом месте мы поставили дело так, что эти семнадцать «взрывов» были израсходованы в каких-нибудь десять дней. У местных жителей нам удалось еще достать килограммов пятьдесят припрятанной взрывчатки. И ее мы извели так же быстро. На таких важных магистралях экономить было нельзя. Батя, получив первые донесения о нашей работе, был удивлен и обрадован ее интенсивностью, но снабдить нас толом в достаточном количестве не мог. Мы получали львиную долю того, что выбрасывалось с самолетов на Булевом болоте, и все нам было мало. Почти каждую неделю я посылал к Белому озеру большую группу — с донесением и за взрывчаткой, но часто люди возвращались налегке. Взрывчатки не хватало. Незадолго до совещания в Свентице во главе такой группы пошел Гончарук. С ним, кроме подробного отчета, я отправил намеченный мной план развертывания диверсионной работы в западных областях Белоруссии. Я рассчитывал, что при помощи местных отрядов (с которыми уже имел предварительную договоренность), нам удастся охватить железнодорожные узлы в Гродно, Белостоке, а потом в Варшаве и Ковеле. Размах был широк, но замысел вполне реален — дали бы только рации для связи да побольше взрывчатки. А пока мы продолжали работать, и работа шла как бы в три неравные смены. Первая из них (самая многочисленная), разбившись на группы, уходила на задания, и ее не было в лагере дней десять-пятнадцать, другая (человек двенадцать) шла к Бате на связь, остальные — отдыхали. Возвращающимся с диверсии или со связи полагался отдых, а отдохнувшие шли на задания. Десятого сентября ожидалось возвращение трех групп подрывников, и поэтому, когда Тоня Бороденко доложила мне, что обед готов, я ответил: — Подождем с обедом. Может быть, Криворучко вернется. Да и Анищенко вот-вот должен показаться. И пошел к сторожевому посту нашего островка. — Ну как, наших не видно? — Нет, — ответил часовой. Я прислушался. — А ну-ка, тише! Мы замерли. Так и есть — на соседнем островке, метров за триста, далекие, еле слышные голоса. — Идут! И верно: на открытое место выходила группа Криворучко. Возвратившись вместе с вновь прибывшими в лагерь, я указал на них Тане: — Вот видишь — гости уже пришли. — Обедать будем? — Нет еще — рано. Скоро должен прийти Анищенко. Криворучко встретил его в Добромысли. Я пошел на другую сторону островка, к другому сторожевому посту. Здесь мне пришлось подождать больше получаса, прежде чем показалась группа Анищенко. Тоня удивлялась: — Откуда вы знаете, когда они прибудут? И не только день, и даже по часам — кого раньше встречать? На самом деле удивительного в этом было немного. Я уже упоминал, что каждое задание мы строго размечали по карте и даже деревни указывали, в какие можно заходить и в какие заходить нельзя. По времени каждое задание так же строго рассчитывалось. Если все выполнялось как следует, разница могла быть только в часах. Но и это можно было уточнить, зная, где может дневать или ночевать группа, как быстро она может идти той или иной дорогой. — Все тут исхожено, все тут измерено, — сказал я Тоне. — Из Залужья они выйдут утром, больше пяти часов не пройдут… Ну?.. Понятно?.. — Понятно… но все-таки… После обеда и разбора операций я снова вышел на восточную окраину островка, там часовые уже заметили новую группу. Партизан было много, и шли они тяжело нагруженные. Это возвращалась группа связи с Белого озера. С ней было несколько новых людей. Среди поношенной, видавшей всякие виды одежонки партизан мне сразу бросились в глаза чистенький пиджак с цигейковым воротником и новенькие армейские сапоги на одном из пришедших. Да и сам хозяин этого костюма привлекал к себе внимание: высокий, хорошо сложенный брюнет с красивым открытым лицом. Гончарук отрапортовал: — Задача выполнена. По пути никаких происшествий не было. И потерь не имею. Взрывчатку принес. Сведения передал. Вот письмо. И еще с нами прибыл от Бати капитан Черный. Брюнет подошел. Поздоровались. — Черный. — Бринский… Откуда? — Из Москвы. По правде сказать, излишне было спрашивать — откуда. Видели мы его впервые, но он как-то сразу стал для нас своим, как-то по-особенному смело, весело, свободно вошел в наш круг. Батя писал мне насчет моего плана: «Аппетит у вас очень хороший и план правильный, но пока мы не можем все осуществить только потому, что у нас нет достаточно средств, то есть ВВ[2 - Взрывчатых веществ.]. Вы знаете, как плохо у нас с взрывчаткой, арматурой и радиостанциями. Я поставил вопрос перед центром, чтобы нас полностью снабдили радиосвязью я материалами. Пока обслуживайте старые районы, а там видно будет. Но один хороший отряд в 30–40 человек проверенных людей подберите для посылки в район Ковеля». Возвращение связных с Центральной базы всегда было для нас радостным событием, а теперь особенно: приехал человек из Москвы. Он привез с собой литературу, свежие газеты (месячной примерно давности) и вечером в день приезда провел беседу о положении на Большой земле и на фронтах. Казалось, конца не будет вопросам. Говорили обо всем, и любая мелочь была для партизан интересной, дорогой и важной. Подумать только: ведь мы больше года находимся во вражеском тылу!.. Странными, извилистыми путями идут иной раз вести в тылу врага. Давно уж мы ничего не знали о прежних наших соратниках в Минской и Витебской областях, и вот теперь весточку о них принес нам тот же москвич Черный. Получилось это таким образом. Сутужко, оставленный мной в апреле под Борисовом во главе диверсионной группы, возвратился на Бычачью базу с опозданием только на одни сутки, но и этого небольшого срока было достаточно, чтобы он оторвался от нас. Не застав нас на месте и не зная нашего маршрута, он вместе со своей группой присоединился к отряду Заслонова. Во время одной из операций он был тяжело ранен и самолетом вывезен для излечения на Большую землю. Черный, готовясь к вылету, изучая обстановку и условия работы в тылу врага, беседовал со многими партизанами. Сутужко, лежавший тогда в одном из московских госпиталей, сообщил ему все, что знал о партизанах Березинских лесов, о наших прежних товарищах. Совпадение это?.. Случайность?.. Нам это показалось счастливой случайностью. Словно наши друзья, оставленные далеко на северо-востоке, за сотни вёрст протянули нам свои руки, словно взглянули на нас их дорогие суровые лица. Отряд Щербины вырос и по-прежнему не давал фашистам покоя, а сам он — Бородач — приобрел большую популярность среди населения. Бородач — это прозвище мы услыхали впервые, но оно сразу воскресило в нашей памяти знакомый образ. Ну, конечно, он все тот же — упрямый шахтер, бесстрашный солдат, верный друг. И борода, пышная черная борода. «Наверно, он ее до самого пояса отрастил», — шутили, вспоминая о нем, боевые товарищи. А Черкасов командует теперь целой партизанской бригадой под Молодечно. Ермакович и Бутенко все еще остаются у Заслонова. А Куликов… Грустное известие принес нам о нем Черный. Помню, когда мы вышли живыми из окружения в Симоновичах, Куликов говорил: «Ну, товарищ комиссар, уж если я сейчас не погиб, значит, мне долго жить, значит, до самого Берлина доберусь». Ошибся Куликов. Мы оставили его под Крулевщизной, он продолжал там партизанить. Но вот после одной из операций группа переодетых фашистов бросилась по их следу. Враги проскочили вперед и подкараулили партизан в поле — будто бы попались навстречу. — Не стреляйте! Мы свои. Мы крестьяне. Мы хотим присоединиться к вам. Товарищи заподозрили обман и предупредили об этом Куликова, но ему, должно быть, изменило всегдашнее его чутье. Он разрешил переодетым врагам подойти метров на двести и потребовал — как это уже вошло в обычай — выслать одного для переговоров. А враги начали стрелять. Партизаны ответили огнем и отбили нападение, но сам Куликов был убит наповал одной из первых пуль. Он был гордостью Гурецкого отряда. Мы уже давно расстались с ним, но «старички», пришедшие из Витебской области, нередко ставили в пример молодым отчаянную смелость Куликова. И кажется, несмотря на расстояние, мы чувствовали его все время рядом с собой, на своем месте, в одном партизанском строю. Теперь это место опустело. Но зато как обрадовал нас рассказ Черного о маленьком нашем приятеле — мальчике в пестрой кепке «купишь-куришь». Отряд капитана Бутенко, в котором остался Ваня, базировался в Ковалевичском лесу. В начале лета фашисты окружили лес и начали облаву. Шли и от Гороховки, и от Забоенья, и от Ковалевичей, и со стороны Волотовки. Все дороги были заняты ими. Да и без дорог — прямо лесом — ломились они к лагерю, прошивая кусты впереди себя непрерывными автоматными очередями. Видно, им было известно месторасположение нашей землянки. С утра партизаны услыхали далекий треск выстрелов, надвигавшийся на лагерь со всех сторон медленно, но безостановочно. Открытый бой с такими явно неравными силами грозил гибелью всему отряду, а отойти некуда: в любом направлении наткнешься на врага. Тут-то и выручил весь отряд Ваня. В спокойные дни в лесу часто пасли скотину пастухи соседних деревень, и коровы протоптали в чаще тропинки. Одной из таких тропинок и пошел Ваня, гоня перед собой корову, словно пастух. В своей неизменной (и уж очень постаревшей) кепке, поношенной свитке, босой, он ничем не отличался от обычного деревенского пастушонка и не мог вызвать никаких подозрений. Лощиной — неглубокой, но хорошо укрытой с обеих сторон — тропинка вывела его к реке Эссе. Этот путь был свободен, никто о нем не знал. Ваня заторопился обратно и прибежал как раз вовремя: кольцо фашистов сжималось, и выхода из него, кроме найденного Ваней, не было. Отряд, сняв караулы, покинул лагерь. Со всех сторон продолжалась стрельба, и когда партизаны, уже спустились в лощину, слева и оправа от них, очень близко — метрах в трехстах, не больше — прошли, беспрерывно стреляя, два отряда фашистов. Непроницаемая стена зелени скрыла наших товарищей от врага. Стрельба осталась позади, лес помельчал, поредел, перешел в кустарник, под ногами захлюпало болото, впереди сверкнула река. Мост через Эссу был занят гитлеровцами. Вступать с ними в бой не имело смысла. Долго пришлось искать переправу, да и переправляться было нелегко: берега у Эссы болотистые, и сама река довольно широкая. А в лесу все еще гремела стрельба. Очевидно, фашисты штурмовали пустой лагерь. Нечего и говорить, что этот рассказ порадовал всех, кто пришел от Лукомльского озера. Значит, он жив, здоров — наш маленький друг, и все еще воюет, неплохо воюет! Расспросы продолжались и на, другой день. Рассказчик уже устал отвечать. Некоторые бойцы обращались ко мне с просьбами, чтобы Черный пока не ходил на задания — пусть отдохнет как следует, и главное — пусть еще расскажет о Москве и о Большой земле. Но Черному и самому не сиделось на месте. Он быстро знакомился с людьми, входил в курс дела, намечал объекты, тянулся к работе. …Здесь я хочу рассказать о дальнейшей судьбе мальчика в клетчатой кепке, хотя узнали мы ее значительно позднее. Он был одним из лучших разведчиков и связных в отряде Бутенко, а потом — у Заслонова. Часто случалось ему ходить и в Оршу, и в Борисов, и в Лепель. Ваня носил туда руководящие указания для подпольщиков или антифашистские листовки, а оттуда возвращался с важными сведениями, собранными подпольщиками. Когда на заборах и на стенах домов появлялись патриотические воззвания и очередные сводки Совинформбюро, фашисты уже знали, что в городе побывал представитель из леса. Каким-то образом они дознались, что представителю этому очень немного лет, и даже приметы его были указаны кем-то. Вышел приказ: проверять не только взрослых, но и подростков. В октябре 1942 года кащинские полицаи около Пасынков остановили Ваню, возвращавшегося из Лукомли. — Ты откуда, хлопец? Мальчик побоялся сказать, что он из Григоровичей — не стали бы проверять — и ответил: — Из Ковалевичей. Вот ходил в Черею к тетке. — Больно уж далеко. А тетка у тебя не в лесу живет? — Нет, в Черее. — А батька у тебя не в партизанах? — Моего батьки дома нема — его в армию взяли. Мы с мамой живем. — А кто у вас головой на селе? — задали ему проверочный вопрос. — Муха. Председатель колхоза в Ковалевичах был действительно Муха — Ваня знал это. — А партизаны там у вас бывают? — Бывают. — Много? — По-разному. — Ну, идем с нами. — Да меня мама ждет. — Ничего — ей не к спеху. Привели маленького разведчика в Кащино. Доложили коменданту полиции. — Подозрительный пацан. Похоже на то, что вы нам по бумажке читали. Комендант пристально посмотрел на Ваню. — Есть такая инструкция… А ну, позови Левона. Пришел писарь. — Где там у тебя про партизанского мальчишку? Писарь принес. Комендант, поглядывая на Ваню, читал: — Рост — малый. Волосы — светлые. Глаза — голубые… Так… Особых примет не имеется. Ну, так ясно, что это ты… Говори!.. Начался допрос. Ваня молчал, когда его спрашивали о партизанах, и получил уже пару увесистых тумаков. Тут в кабинет вбежал дежурный. — Господин комендант, немцы едут. Три машины! — Надо встречать… Но ты еще разговоришься у меня, поросенок! Комендант вышел и запер мальчика на ключ в кабинете. Ваня огляделся. Надо бежать! Дверь не сломаешь. Да и незачем: там полны комнаты полицаев. Заглянул в окно. Сквозь мутные стекла двойных рам виден был пустой двор, сараи. Прямо против окна была лестница — должно быть, на чердак. Рамы прочно замазаны на зиму — их тоже не выломать. Вот разве форточка!.. Через минуту он с трудом протискивал свои неширокие плечи в форточку и радовался: хорошо, что маленький, большому бы ни за что не пролезть! С обезьяньей ловкостью ухватился за лестницу и — на чердак. Никто его не видел — полицаям было не до него. Только форточка осталась открытой. Когда комендант, проводив немецких гостей, увидел, что кабинет его пуст, вся полиция была поднята на ноги. Поскакали в погоню по всем дорогам и, конечно, ничего не нашли. Ваня сидел на чердаке вечер и почти всю ночь, а под утро, когда полицаи угомонились, выбрался оттуда и — поцарапанный, в синяках, но живой и здоровый — вернулся в лагерь. Приближалась Октябрьская годовщина. Ваня получил задание — отнести листовки в Краснолуки и в Чашники. Не доходя Краснолук встретился с карательным отрядом. Его задержали, обыскали, нашли листовки. Явная улика. Повели в Краснолуки, оттуда — в Холопиничи. Допрашивали, стараясь дознаться, кому он нес эти листовки. Ваня ничего не сказал, никого не выдал, несмотря на жесточайшие пытки, и был замучен в холопиничском гестапо. В отряде беспокоились о мальчике, но еще ничего не знали: пропал — и все. Только в конце ноября пойман был партизанами один из холопиничских карателей. Он видел, как арестовали Ваню, конвоировал его, присутствовал при допросах и при расправе. Перед смертью маленький партизанский разведчик — весь в крови, исхлестанный плетьми, исполосованный шомполами, с раздавленными меж дверей пальцами — отказывался отвечать на вопросы. — Говори! — выходил из себя следователь. — Последний раз спрашиваю: говори, кому нес листовки? — И стучал по столу парабеллумом. — Стреляй, — сказал Ваня. — Пионер не предатель! Следователь ударил мальчика рукояткой револьвера, а когда тот упал, выпустил в него — лежащего — несколько пуль. Так кончилась героическая жизнь Вани Ковалева из Григоровичей — мальчика в клетчатой кепке. Отряды Пронягина и Картухина Первое впечатление не обмануло меня. Черный, несмотря на молодость, оказался дельным работником и энергичным руководителем. Я привык к Бате; у него за спиной богатый опыт бойца и организатора, он видел еще царскую Россию, участвовал в гражданской войне, прошел все трудности нашего роста и вырос вместе со страной. Отсюда — его хватка, уменье, предусмотрительность. Отсюда — его твердость, беспощадность к врагам, дисциплинированность, беззаветная преданность нашему общему делу. Черному только двадцать шесть лет. Ни царской России, ни гражданской войны он, конечно, не помнит. Рос в свободной стране, учился в советской школе. Все дороги ему были доступны, все двери открыты. Но и у него та же упрямая воля, та же хватка, та же деловитость и настойчивость. Он из коммунистов молодого поколения, воспитанных Советской властью и старшим поколением коммунистов. У нас повелось: не таить друг от друга свое прошлое и свои мысли. Люди, связанные боевой дружбой на жизнь и на смерть, должны знать своих товарищей, должны быть уверенными в них. К тому же в партизанских условиях в свободное время многое вспоминается — и тянет поделиться с кем-то этими воспоминаниями. В долгих и откровенных беседах иногда и на свое собственное прошлое начинаешь глядеть по-новому, и все, рассказываемое другими, воспринимаешь глубоко, с каким-то особым вниманием. С Черным мне приходилось вести немало таких откровенных бесед, и я представляю себе ясно не только его биографию, но и обстановку, в которой он рос, людей, растивших и учивших его. Отец его, Николай Васильевич, старый донской казак, был партизаном во время гражданской войны, выгонял беляков с тихого Дона, а потом, вернувшись в свою станицу, активно помогал строительству Советской власти. Когда началась коллективизация, одним из первых вступил в колхоз. Таким же был и его старший брат Денис. Иван Николаевич — младший в семье — впитал от них и казачью отвагу, и лучшие казачьи традиции, и новый советский патриотизм. Отец и брат много рассказывали ему о войне, о том, как сражалась Первая Конная, о ее командире Семене Михайловиче Буденном. Когда Ване пришло время поступать в школу, отец и брат напутствовали его: — Как следует учись! Тоже пойдешь в кавалерию. И мальчик учился отлично, был активным пионером и комсомольцем. Комсомольское поручение — первая проверка подрастающего советского гражданина. Ване поручено было распространение книг, газет и журналов среди станичников. Юный книгоноша не только оправлялся, не только честно выполнял это дело, но и проявлял инициативу. Бывало так: принесет литературу, предлагает книги, журналы с картинками. Тетка Марья, хоть и неграмотная, а соблазнилась — купила бы, но денег свободных нет. Бывает такое. А Ваня не отступает: — Вы, тетя Маша, возьмите. Ну, денег нет — яичками отдадите. Женщина согласна. Иван несет яйца в сельпо и получает деньги. По распространению литературы он занял первое место в районе. Потом работал комсоргом в колхозе, а колхоз был не маленький: одиннадцать полеводческих бригад. Через три года закончил сельскохозяйственный техникум в Ростове. В 1935 поду его приняли в военное училище. Там он вступил в партию. Отлично закончив училище, Иван Николаевич побывал в родной станице. Легко себе представить, с какой гордостью смотрел отец на молодого лейтенанта в новеньком — с иголочки — обмундировании. Военная форма идет хорошо сложенному человеку. Приходили и соседи повидать своего бывшего книгоношу. Тетка Марья вспомнила, как он продавал книги. Да и не одна она. Работа книгоноши неприметная, а тут вдруг видно стало, как мальчик-книгоноша многим помог расти и учиться… В 1939 году Иван Николаевич участвовал в освобождении Западной Белоруссии и тогда впервые встретился с гитлеровской грабь-армией. В Белостоке, где фашисты побывали до прихода советских частей, даже телефоны-автоматы были разбиты: гитлеровцы вытаскивали из них монеты. Великая Отечественная война застала Черного в Военной академии имени Фрунзе, но в июне 1941 года он был уже на фронте и участвовал в боях, командуя батальоном. А в августе 1942 года прилетел к нам, во вражеский тыл. Еще на фронте Черный получил письмо от отца. Проводя беседу о патриотизме советских людей, он зачитывал бойцам это письмо в качестве одного из примеров. Привожу выдержки из него: «Здравствуй, дорогой сын Ваня! (Далее, конечно, шли приветы и поклоны от родных и соседей.) Время мы переживаем трудное — немец далеко залез, очень тяжело нам смотреть, как проклятый фашизм ходит по святой русской земле, которую наши люди поливали кровью… Но ты, Ваня, и не думай падать духом, не срами мое имя. Казаки всегда били немцев и будут бить. Они свою землю не опозорят. Не забывай, что мы с Денисом говорили тебе, как нам тяжело было бороться за власть Советов, за дело партии. Помни: лучше смерть, чем позор. Никогда фашисты не будут хозяйничать на нашей земле…» Бережно складывая письмо, Иван Николаевич не без гордости добавлял: — Старику девятый десяток идет, а он все еще работает в колхозе. Боевой казак. И от нас требует, чтобы мы выполняли свой солдатский долг. Сам Черный выполнял этот долг честно и строго требовал того же от других. Вместе с Черным мы пошли по местным партизанским отрядам, чтобы поближе познакомиться с ними… Пестрый и шумливый лагерь отряда имени Щорса не похож был на военный лагерь. Повозки, маленькие шалашики из жердей, из древесной коры и сена, пасущиеся лошади, дымные костерки с разными котелками и ведерками на них, домашние хозяйки в пестрых одеждах, хлопочущие около этих костров, придавали лагерю какой-то гражданский вид. Партизаны без дела слонялись и лежали среди шалашей и костров — не работали и не отдыхали. Их было очень много. Очевидно, в этот день никто не выходил на операции. Шагая по лагерю, Тамуров, сопровождавший меня, возмущался: — Вот Батя бы им показал! Словно цыганский табор! Сколько народу болтается попусту! Если бы они пошли в засады — ведь их человек триста — да убили бы каждый по немцу: триста немцев лежали бы. Это почти батальон. И так бы каждый день!.. Да еще бы немцы попугались и послали бы гоняться за ними батальонов пять!.. — Мечтаешь, Гена, — ответил я, но не мог не согласиться со справедливостью его замечания. Невольно пришло в голову сравнение с суровой строгостью нашего лагеря. У нас не было жен и домашних хозяек — немногочисленные женщины наших отрядов были такими же бойцами. Поистине запорожские нравы ввел у нас Григорий Матвеевич, да иначе и быть не может у партизан. Мы пришли в эти леса не обзаводиться семьями — не такое время. Даже представить себе трудно, что значит для партизанки беременность. А ребенок? Что она будет делать с ребенком?.. И стряпню на отдельных костерках мы тоже запретили — питались все вместе. Все у нас чувствовали себя солдатами, подчиненными строгой дисциплине, никто не болтался без дела. Как прав был Григорий Матвеевич, говоря, что безделье сильнее всего разлагает, обезволивает и обессиливает людей!.. Отряд имени Щорса тоже состоит из честных бойцов, советских патриотов, из непокоренных, которых никакой враг никогда не сумеет поставить на колени. Они бежали из лагерей военнопленных, из застенков гестапо, они оставили свои семьи и свои дома не для того, чтобы терять время в этом неприглядном и неорганизованном лагере. Бросаясь с голыми руками на вооруженного врага, они добывали винтовки, автоматы и пистолеты для того, чтобы пустить их в дело. Собираясь группами, они свято хранили мечту о борьбе и о мести. А сейчас?.. А сейчас они тоскливо бродили между шалашей, не зная, чем заполнить пустое и ненужное время. — В чем же дело? В командире?.. Пронягин — командир отряда — встретил нас еще по дороге и сопровождал все время, пока мы осматривали лагерь. Мы уже знали его. Педагог по специальности, взятый в армию из запаса незадолго до войны, хороший, дельный и честный человек, он, однако, не обладал той беспощадной твердостью, которая необходима для командира-организатора в таких трудных условиях. Глядя на маленькие костерки и суетящихся вокруг них женщин, я спросил у Пронягина: — Что у вас — индивидуальное питание? — Да, у нас много женатых. — С семьями прибыли в отряд? — Нет, большинство женились здесь. — И вы допускаете? — А что же делать? — Прекратить всякие женитьбы и завести строгий военный порядок… А кстати, как вы оформляете эти женитьбы? — Приказом, — объяснил мне начальник штаба Мерзляков, тоже сопровождавший нас, и даже показал книгу приказов. — А как же будет дальше? — Придут наши — и все это по выпискам из приказов будет оформлено в загсе. После краткой беседы с командирами собрали весь личный состав отряда. Я говорил о текущем моменте и о наших задачах. В заключение своего выступления я представил собранию капитана Черного, сказав, что он только что прибыл из Москвы по заданию главного командования для активизации действий партизанских отрядов. Немало мне приходилось выступать на собраниях в немецком тылу перед самыми различными людьми. Я привык и к напряженному молчанию слушателей, и к тихому шепоту, пробегающему иногда среди них, и к резким неожиданным выкрикам с мест. Рядом с внимательными, полными ожидания взглядами я привык ловить в глазах у некоторых и недоверие, и отчужденность. Разные бывали люди, и жизнь в постоянном соседстве с врагом заставляла настораживаться и меня, и их. Так вот на собрании в отряде Пронягина мне показалось, что среди дружеских взглядов партизан, моих собратьев и товарищей по борьбе, мелькнули чужие и недружелюбные глаза… Показалось? Нет, не показалось. Не успел я окончить, как откуда-то из-за спин других послышался вопрос, заданный нарочито грубым и вызывающим тоном: — А кто ты такой будешь? И на секунду молчание. — Я — батальонный комиссар Бринский. Всем известно, что я здесь делаю. Другой голос: — А мы не знаем, какие у тебя полномочия. И опять первый: — Надо проверить, откуда этот пижон, которого ты привел. Это относилось к Черному: аккуратный новенький костюм его бросался в глаза. Я рассердился: — А сам ты кто такой, чтобы спрашивать? Давай выходи, рассказывай. Я не знаю, что бы сказали эти два крикуна, — им не дали говорить. С разных сторон понеслись короткие реплики: — А ты бы, Васька, помалкивал!.. Мы комиссара знаем!.. Да чего его слушать — продолжайте, товарищ комиссар!.. Крикуны присмирели. Их никто не поддержал. Черного собрание встретило, как своего, как представителя Москвы. Доклад его о жизни и напряженном труде советских людей на Большой земле захватил всех. Радостно было узнать, что Москва вовсе не разбита, как об этом писали немцы, а живет своей обычной кипучей жизнью, что заводы, эвакуированные в тыл, работают напряженнее и производительнее, чем в мирное время, что скоро будут брошены на фронт многочисленные хорошо обученные резервы Советской Армии. Рассказал он и о фронте, где еще недавно командовал батальоном автоматчиков. Слова его дышали такой глубокой уверенностью в недалекой уже победе, что слушатели невольно заражались его настроением. Он закончил, но люди хотели его слушать еще, хотели узнать подробности, спрашивали про метро, про Большой театр, про институты, про заводы, где они работали, про улицы и даже про дома, в которых жили. Хорошо зная Москву, он отвечал на многие из этих вопросов, а слушатели задавали новые вопросы, и казалось, что этому конца не будет. Только недостаток времени заставил нас прекратить беседу, да и то пришлось пообещать, что на обратном пути мы зайдем в отряд Пронягина. Позднее мы действительно побывали у них. Пронягин с комиссаром отряда Ковалевым тоже заходили на нашу базу, чтобы познакомиться с нашей жизнью и работой. Мы вместе составили радиограмму в Москву о действиях отрядов имени Щорса… В тот же день к вечеру мы были в отряде Картухина, расположенном неподалеку. Здесь все было иначе. Картухин отрапортовал нам по-военному, приложив руку к козырьку своей черной кожаной фуражки. Он был высок, крепок, хорошо сложен и, несмотря на прохладную осеннюю погоду, одет по-летнему. Гимнастерка защитного цвета хорошо сидела на нем, ремень туго стянут. По самой внешности чувствовалось, что это офицер. Да и в лагере все было не так, как у Пронягина. Даже шалаши, разбросанные в тени могучих тенистых дубов, выглядели не такими жалкими и беспорядочными. Никаких очагов, никаких котелков, никаких домашних хозяек. Позади лагеря находилась общая кухня, где кашевар готовил пищу для всех. Да и сами бойцы производили иное впечатление: они были выдержаннее, скромнее и дисциплинированнее пронягинских. Работа нам здесь предстояла иная. Мы уже были знакомы с этим отрядом: после свентицкого совещания он присоединился к нам и выполнял в основном наши задания. Теперь я хотел сформировать из картухинских бойцов отряд для посылки на Украину, о котором писал мне Батя. Было уже поздно. Собрание проводили при свете костра. У костра я потом всю ночь беседовал с партизанами — с каждым в отдельности, отбирая подходящих людей. Утром (отбор еще не был закончен) Картухин полувопросительно-полуутвердительно сказал: — Молока выпьем? Мне сразу припомнились те глечики, которые хранят крестьяне в погребе или опускают на веревке в колодец. Молоко в них приобретает какую-то особенную живительную свежесть, а когда его наливают в стакан, стекло запотевает. — Не мешало бы, — ответил я Картухину. — Холодного! — Я пошлю в деревню. — Нет, не надо. Докончим и сходим сами… Докончили и отправились в Свентицу. Было воскресенье, но на улице деревни не заметно воскресного оживления. Во время оккупации даже в тех местах, которые фашисты еще не разорили, постоянно чувствовалась какая-то настороженность, какое-то напряженное ожидание. Скрипел журавель колодца, перекликались через дорогу две тетки, ребятишки визжали, копошась в пыли недалеко от околицы, а на бревнышках — «на дубках», как здесь говорят, — сидели человек двенадцать пожилых мужиков и вели медленную беседу. Когда мы подошли, они выжидающе примолкли. — Здравствуйте, добрые люди! — Добрый дзень! Добрый дзень! — Мужики вежливо встали и сняли фуражки. — Ну, как живете? Что нового? — Да вот — газета… Это был один из тех подленьких листков, которые выпускали на захваченной немцами территории какие-то писаки. — А что там пишут? — Да что… — крестьянин замялся. — Совестно говорить. Ну, пишут, что теперь у Советской власти хлеба не будет, и тракторов нет, и танков нет. Дескать, Украину они взяли, Харьковский завод взяли и до других добираются. И вот, нет танков. Воевать нечем… Другое дело… — Брешут как собаки! — не выдержал Есенков. — Подожди, Тимофей… А еще что пишут?.. — Ну, опять про Красную Армию, будто бы всю ее в плен забрали, и уж теперь Советская власть китайцев на помощь зовет. Своих не осталось. — И это врут. — Да замолчишь ли ты? Слушай, когда рассказывают. — А что его слушать? — вступил в разговор самый старый из крестьян — настоящий патриарх с белой бородой по пояс. Он имел в виду, конечно, не своего собеседника, а газетного писаку или Геббельса, или Гитлера. — Что его слушать? Лучше бы вы, товарищи, рассказали. Долго упрашивать не пришлось. Есенков разошелся. Как бы отвечая на брехню фашистской газеты, он заговорил о своей Сибири. — Пишут, что хлеба не будет, а на что же наши колхозы? — Есенков был одним из организаторов своего колхоза, потом работал в нем бригадиром, и уж он-то знал, что сибиряки не оставят Россию без хлеба… — Танков нет? Тракторов нет? А на что же наш Челябинский завод? — Есенков его видел, Есенков его строил, Есенков знал, что сибиряки дадут стране и орудия, и оружие. Слушали. Деревенский патриарх качал седой головой: — Нет у немцев настоящей силы. Кабы была — не изуверствовали бы так. Вот они пишут о своей победе, — продолжал он, указывая на газету, — а сами что делают? Жгут. Режут. Вы дальше нас ходите, больше нас видите. Много иллюстраций к этой звериной политике фашистов видели мы на своих путях, но сейчас мне хочется рассказать об одном эпизоде. Недалеко от Картуз-Березы взорван был поезд, в котором ехал большой немецкий генерал — «с железным крестом и дубовым листом» (золотое шитье в форме дубовых листьев на воротнике). Его только контузило во время крушения, но, когда он на другой день попытался продолжать свое путешествие, поезд снова наскочил на мину, и генерал с «дубовым листом» не спасся. Этот взрыв был делом рук Каплуна. Он, как обычно, дернул за шнурок, протянутый к мине, но дольше обычного задержался около дороги, рассчитывая, что немцы опять будут палить по сторонам и не смогут причинить партизанам никакого вреда. Однако на этот раз фашисты вели себя иначе: должно быть, им уже влетело от генерала за предыдущее крушение. Солдаты, подгоняемые офицерами, высыпали из уцелевших задних вагонов, в небо полетели осветительные ракеты, началось прочесывание придорожных кустов. Пули засвистели над самыми головами подрывников, рассыпавшиеся в цепь гитлеровцы шагали в какой-нибудь сотне метров. «Вот попали! — подумал Каплун. — Теперь не выберешься». Это был один из тех не редких в партизанской жизни моментов, когда смерть заглядывает прямо в глаза. Трудно удержаться, чтобы не встать, чтобы не выстрелить в ответ на немецкие пули. А мысли лихорадочно быстро бегут, сменяя одна другую. Рано еще умирать: мало еще сделано. Правда, шесть немецких эшелонов он, Степан Каплун, уже уничтожил, с лихвой расплатившись не только за себя, но за других — за своих родных, за близких, за русских людей, стонущих под ярмом захватчиков, — но этого мало… В этот момент он вспомнил жену и детей, оставшихся там, далеко у границы. Вспомнил так ясно, словно увидел их, и, казалось, в этом воспоминании нашел новую твердость, новую силу. Рассказывать долго, а на самом деле это пронеслось в голове Каплуна в течение нескольких секунд и даже не задержало его командирского решения. Он подал сигнал к отходу. Но ведь на виду у врага, в редких кустах, насквозь пронизанных молочным светом ракет, под непрерывным огнем автоматов и пулеметов не встанешь и не пойдешь. Пришлось ползти по-пластунски, переваливаясь с кочки на кочку, проваливаясь и увязая руками в болотной жиже. А пули продолжали свистеть вверху, а ракеты взвивались почти беспрерывно, и голоса гитлеровцев, перекликающихся позади, долго еще преследовали группу. Полкилометра такой дороги измотали людей. В довершение беды, отрываясь от преследователей, группа потеряла ориентировку. Непроглядная безлунная ночь. Болота, леса и снова болота… Никаких деревень, никаких дорог, никаких указателей. И костра нельзя разложить, чтобы обсушиться. И есть нечего. Голодные и мокрые, так и брели до рассвета. Утром солнышко обогрело, в лесу стали попадаться черника, брусника и местами малина. Но разве ягодами насытишься?.. Кругом над зубчатой стеной леса весь день вставали столбы густого дыма: фашисты в отместку за крушение жгли ни в чем не повинные деревни. Ночью эти пожары сливались в сплошное зарево, со всех сторон охватившее горизонт. Дороги все не было. Только вечером на следующий день добрались партизаны до Огинского канала и увидели на противоположной стороне его деревню Выгоноща. В это время мы возвращались после удачно проведенных операций и дошли до деревни К., Телеханского района. Деревни уже не существовало. Вместо добротных белорусских хат дымились уродливые груды обугленных бревен, торчали одинокие столбы и закопченные печи. Угли еще не остыли, и кое-где огонь все еще продолжал свое дело. Между развалин бродили, поджавши хвосты, бездомные кошки. Собаки тоскливо скулили, подходили к людям, не переставая скулить, словно жаловались на свою судьбу и на судьбу своих хозяев. Петух, взлетевший от страха на дерево, все еще не осмеливался опуститься на землю. А людей не было — обугленными и скрюченными трупами, с кусками сморщенной и потрескавшейся кожи, с клочьями черных мускулов лежали они среди развалин. Давно ли мы проходили здесь?.. Какое это было прекрасное место!.. Какие были тут люди!.. А теперь только одну человеческую фигурку встретили посреди улицы. Это был белоголовый деревенский мальчик лет двенадцати. Босой, в пестрядинных штанишках, в домотканой свитке и потрепанной защитной фуражке, он стоял над трупами и молчал. Глаза у него были сухие, и он, кажется, даже не заметил, как мы подошли. Невольно всем нам припомнились наши дорогие девчонки и мальчишки. Где они?.. Как они?.. А моих, может быть, уж и на свете нет!.. У меня запершило в горле, когда я заговорил: — Почему ты тут стоишь?.. Пойдем с нами. Мальчик повернул к нам лицо, в котором застыло выражение какой-то необыкновенной сосредоточенности и ответил: — Вот моя матка. И бацька. Немцы проклятые их замучили. — Идем. Что ты тут будешь делать? Мы отомстим за твою мать. Мальчик отрицательно мотнул головой: — Нет, мне еще надо найти дедушку и бабушку. Похороню, чтобы не валялись на улице. Нам жалко было оставлять его здесь на улице одного, голодного, босого, но он ни за что не хотел покинуть родные трупы. А солнце — не золотое, а какое-то рыжее от дыма, все еще висевшее над деревней, — склонялось к лесу. Надо было идти. — Пойдем, — настаивал Даулетканов. — Ну как ты будешь жить один? — Я не один, пастухи придут. — Да ведь у вас все равно никакого дома нет… А пастухи твоих родных похоронят. — Нет… Я сам… Я не пойду. А из лесу между тем начали появляться люди — немногие уцелевшие от расправы. Сразу признав партизан, они окружили нас скорбной толпой и подробно рассказывали о новом злодеянии гитлеровцев. Возвратились и пастухи. Сегодня они, должно быть, пригнали стадо раньше времени. Тяжело и равнодушно вступали коровы в знакомую — и уже незнакомую улицу, шли к своим домам — и не находили домов, снова брели вдоль черных развалин, оборачивали головы к людям, надрывно мычали. …Мы пошли. На выходе из деревни нас догнал знакомый уже нам мальчик. Мы думали, что он решил идти с нами, но он выбрал Есенкова — пожилого и солидного сибиряка — и обратился к нему с просьбой: — Дяденька, дайте мне гранату, я ее в немцев брошу. — А ты разве умеешь? — А вы расскажите. — Ну, как же? — нерешительно сказал Есенков. — А вдруг ты сам на ней подорвешься? — И вопросительно посмотрел на меня. — Нет, дяденька, право, не подорвусь. Я сумею! Я решился. — Отдай ему, Тимофей, гранату и покажи, что надо делать. Только смотри, хлопец, осторожнее. Это знаешь, какое дело! — Знаю! Сумею! — А потом приходи к нам! — Приду!.. А куда? Мальчик жадно схватил гранату, спрятал ее под свитку, расспросил, как найти наш лагерь, и, не прощаясь, побежал обратно. Боялись мы за него: а вдруг он не справится, поторопится, или, наоборот, промедлит, или попадет в лапы фашистов? Конечно, это было рискованно — давать мальчишке оружие, но и не удовлетворить его страстную просьбу было жестоко. К счастью, он справился; дней через десять явился на партизанскую базу, такой же серьезный и сосредоточенный, как и в первый раз, и коротко, как рапорт, доложил: — Бросил. Неохотно, скупыми словами он рассказал, как ему пришлось сидеть и ждать, спрятавшись в кустах около шоссейной дороги, как взорвалась граната, брошенная им в кузов проносившейся мимо машины, наполненной гитлеровцами. Предатель Рагимов Начальники гестапо, чиновники жандармерии и коменданты полиции регулярно получали выговоры от гебитскомиссаров за то, что недостаточно успешно ведут борьбу с партизанами. Гебитскомиссары в свою очередь получали нагоняи от рейхскомиссара Белоруссии, а тот — непосредственно от фюрера. Многих чиновников снимали, понижали в чине, посылали в наказание на фронт. Но они, как ни старались, не могли справиться с тем пожаром, который охватил весь тыл немецкой армии. Мы не раз перехватывали почту этих чиновников — сколько жалоб было в их письмах! Они плакались, что в тылу еще хуже, чем на фронте: не знаешь, откуда ждать нападения, никуда не можешь выйти спокойно. Никакая охрана не спасает. «Это не народ, — писали они о русских, — а сплошные партизаны», — и меланхолически прибавляли, что из этого похода едва ли удастся им вернуться живыми. Для многих это предчувствие оправдалось. Какой-то Ганс Шнеллер, посылая домой награбленные русские вещи, объяснялся, должно быть, с женой: «Ты просишь сала и зимнее пальто, но сейчас ничего нельзя достать. У евреев все уже отобрано. Остальные — партизаны. Они все попрятали. А сало я и сам боюсь есть: как бы не отравили. Эти люди не глядят в глаза, и я остерегаюсь встречаться с ними один на один… Хорошим все это не кончится. Если только сумеешь, уезжай в Швейцарию — так будет благоразумнее». Каких только мер не принимали фашисты в борьбе с партизанами! Несколько раз устраивались облавы на сотни километров, с прочесыванием всех лесов и болот. Крупные немецкие части шли, как загонщики на охоте, и, казалось, уйти от них некуда. А партизаны все-таки уходили, да еще сильно трепали гитлеровцев, участвующих в облаве. Даже диверсии не прекращались на это время: в тылу наступающих на партизан частей по-прежнему гремели взрывы, горели мосты, обрывалась телеграфная связь. В первой половине сентября — как раз тогда, когда Каплун расправился с генеральским поездом, — облава началась издалека. Сняв с эшелонов до двадцати тысяч солдат, двигавшихся на фронт, немцы прочесали Беловежскую и Ружанскую пущи. В схватках с ними участвовали тысячи партизан, нанесших врагу немалый ущерб. Дошла очередь и до наших болот. Здесь отличались отряды имени Щорса. Только в одном бою они перебили более семисот гитлеровцев, а на десятом шлюзе Огинского канала, перерезавшего дорогу карателям, целиком уничтожили батальон СС. Фашисты хотели загнать народных мстителей в ловушку, прижать их к Выгоновскому озеру и каналу, а для того, чтобы партизаны не успели переправиться на другую сторону, вперед к десятому шлюзу (северная оконечность канала), выбросили батальон СС. Это было сделано ночью. Рассчитывая, что партизаны доберутся до шлюза только в середине дня, эсэсовцы устроились отдыхать в домиках, расположенных на берегу, выставив только непосредственное охранение. Сверх всякого ожидания, партизаны подошли к шлюзу в три часа ночи. Старший лейтенант Леонтьев, командовавший головным отрядом, направил один взвод к берегу, чтобы овладеть лодками и отрезать немцев от переправы, а с остальными бойцами стремительно ударил на сонных врагов: снял охранение и окружил дома. Большинство эсэсовцев не успело выскочить из помещений. Их расстреливали в дверях и через окна. Те, кому удалось вырваться, бросились к лодкам, но наткнулись здесь на партизан. Некоторые в отчаянии пытались спастись вплавь, но на другом берегу их ожидала группа Каплуна, возвращавшаяся после взрыва генеральского поезда. Ни один фашист не ушел живым из этого боя. Всего во время облавы гитлеровцы потеряли больше полутора тысяч человек, но, конечно, ничего не сообщили об этом. В своих газетах они напечатали, что облава прошла удачно и что уничтожено пятнадцать тысяч партизан. Это была явная и наглая ложь. Народ, конечно, не поверил фашистам, как он не верил их заявлениям, что они чуть ли не каждый день убивают и берут в плен по сто тысяч русских. Кстати, много спустя — в 1943 году — один учитель из Маневичского района показал мне интересные цифры. Он подсчитал все потери русских войск (убито, ранено и взято в плен) за два года, с июня 1941 по июнь 1943 года, по официальным данным немецкого командования. Получилось 210 миллионов! Хотя фашисты хвалились успехами облавы, но ведь сами-то они великолепно знали, что никаких успехов не было, и поэтому выбрали новое средство борьбы с партизанами: решили выкурить нас из лесу, как пасечник выкуривает пчел. Начались систематические налеты немецкой авиации на пустынные леса и болота. Фашисты забрасывали подозрительные места «зажигалками». Сухие мхи, камыши и высокие травы, тоже подсохшие к осени, занимались быстро. Огонь перекидывался на острова, на рощи и шел пожаром туда, куда гнал его ветер. Едкий дым далеко расстилался по земле, окутывал деревни, серой мутью занавешивал небо. Иногда пожары подходили близко к партизанским лагерям, так что глаза начинали слезиться, в носу щипало и дышать было трудно. Но даже если бы огонь охватил самый лагерь, неужели бы мы не нашли себе места в лесу?.. Немцы усилили шпионаж и провокации, готовя кадры для этой «работы» в специальных школах в Бресте, Барановичах и т. д. Но и это не давало удовлетворительных результатов в борьбе с нашими отрядами. Нам помогали связи с подпольными группами этих городов, да и само население оберегало партизан. Стоило только какой-нибудь группе или отдельному человеку выйти из Барановичей или Бреста по заданию гестапо, как мы уже получали сведения об этом и обезвреживали врагов. Один раз, например, гестапо снарядило группу в десять человек под видом десантников, присланных с Большой земли, снабдило их рацией, шифром, нашло радистку и послало в район нашего базирования. Враги еще не вышли из Барановичей, а мы уже узнали о них. Севернее Новоселок наши люди встретили фашистов и ликвидировали их, так что они даже не успели сообщить по радио о выходе в указанный им район. Подготовлена эта группа была наспех, при допросе оказалось, что некоторые из ее участников даже и говорят-то на русском языке с трудом. Однако, как говорится, в семье не без урода. И в нашей семье нашелся выродок — трус, продавшийся гестапо. Рагимов пришел с нами на Выгоновское озеро и проявил себя довольно активно, но от других партизан продолжал отличаться нелюдимым и угрюмым видом. Я пытался вызвать его на откровенность, расспрашивал, почему он такой скучный. — Такой уж я по характеру, — ответил Рагимов. — Да и нечего веселиться: немец взял Севастополь, на Кавказ наступает, на Волгу… А еще по родным скучаю. У меня дома мать, она и не знает, что я жив. Я обещал сообщить о нем в Москву, а Москва известит его родственников. Но и это не развеселило Рагимова. Ну что же? Может быть, и в самом деле у него такой характер?.. В конце сентября группа Криворучко, в которую входил и Рагимов, возвращалась из очередного задания. Партизаны неплохо поработали: взорвали четыре эшелона, разбили маслозавод, сожгли бензозаправочную базу на магистрали Брест — Слуцк. Устали. А дорога была неблизкая. Километров за двадцать от лагеря решили отдохнуть. Пока четверо спали, пятый оставался дежурить. Дошла очередь и до Рагимова. Он выждал, когда его предшественник заснет, и начал стрелять по спящим. Черкашин был убит наповал. Криворучко и Максименко — тяжело раненные — уже не могли подняться. Но пятый — Югов — успел вскочить и схватить винтовку. Началась перестрелка, Югов тоже упал. А Рагимов, считая, что покончил со всеми, торопливо скрылся. Но Югов был жив. Он перевязал своих раненых товарищей и привел из хутора Гута, расположенного неподалеку, крестьян с подводами. Криворучко, который был в очень тяжелом состоянии, и труп Черкашина перевезли на хутор, а Максименко доставили в лагерь. И тут же Югов доложил мне о предательстве Рагимова. Я послал на место происшествия старшего лейтенанта Брагина с группой, но его обстреляла немецкая засада. Это подтвердило самые худшие наши предположения: значит, Рагимов уже связался с врагом и успел навести его на наш след. Новую разведку повел Николай Велько. Ему удалось выяснить, что предатель побывал в Борках у лесника и вместе с ним отправился в городок Ганцевичи. Лесник этот был поставлен немцами, и мы уже знали, что он работает тайным агентом ганцевичского гестапо. У нас с ним были счеты, и только чрезвычайная осторожность и хитрость спасали его до сих пор от расплаты. Немцы, с которыми столкнулся Брагин, просидели в засаде около суток и ушли. Они хотели найти тела наших товарищей, убитых Рагимовым, но нашли только кровь, поломанные сучья, примятую траву и, очевидно, успокоились на этом, считая, что партизаны сами обнаружили и унесли трупы. Через день Криворучко перевезли на базу, сделали ему операцию, но раны были слишком серьезные — опасались, что придется ампутировать ноги. Черкашина похоронили около хутора Гута. Жалко было хорошего товарища, коммуниста, ведь я знал его еще до войны, по Чонгарской дивизии. Старшина-танкист, он служил когда-то в полку Черняховского. Воевал. Партизанил с Жуковским. Активно работал в Бучатинском подпольном комитете и в отряде Каплуна. И у нас был одним из лучших бойцов. …Положение усложнялось. С такими проводниками, как Рагимов и этот самый лесник, немцы обязательно устроят облаву. Дожидаться их на прежней нашей базе — в Заболотье — было бы неблагоразумно, но и прекращать работу нельзя ни на один день. И вот, распределив всю имеющуюся у нас взрывчатку между группами подрывников, я отправил их на задания в Пинскую, Брестскую и Барановичскую области с таким расчетом, чтобы вернулись они через десять, пятнадцать или даже двадцать дней — к тому времени облава должна окончиться. На базе осталось человек пятнадцать и радиостанция. Небольшой группе легче маневрировать и скрываться от врага. С этой группой мы переселились к юго-западу от Заболотья, на маленький островок в болоте. Был еще у нас партизанский госпиталь: несколько раненых, с ними врачи и охрана. Он помещался на другом островке, западнее Заболотья. Там мы госпиталь и оставили, потому что это было самое укромное и самое запущенное место на всем болоте. На третий день Рагимов вернулся. Никто из нас, по правде сказать, не ожидал этого, но, очевидно, он был вполне уверен, что все его спутники убиты и некому рассказать о его преступлении. Встретив в лесу группу Гончарука, возвращавшегося после операции, он присоединился к ней и выдумал целую историю о том, как на них во время отдыха напали немцы, всех перебили и только ему одному удалось спастись. Эту же историю рассказал он и мне, доложив предварительно, как полагается, о выполнении задания. Глаза его по-прежнему бегали, но с виду он казался спокойным. Я с трудом сдержался. — Идемте в землянку. Должно быть, в моем тоне было что-то, заставившее его насторожиться. Он впервые глянул мне прямо в глаза — мельком — и в ту же секунду взгляд его опять побежал куда-то в сторону. — Идемте. В землянке вдвоем с Каплуном мы заставили его снова рассказать всю выдумку, переспрашивали, а он повторял и даже пытался пустить слезу по своим погибшим товарищам. Это показалось мне особенно мерзким. — Хватит! Все ясно! Ты все врешь! Он хотел возражать. — А вот эта пуля тоже из немецкого автомата вылетела? — спросил я, доставая пулю, вынутую во время операции из тела Криворучко. У Рагимова был кольт, и его крупную пулю никто не спутает с другой. Предатель молчал. — Позовите Югова! — крикнул я. Рагимов потянулся было за кольтом, но я уже наставил на него маузер. — Не двигаться! Предателя обезоружили, и допрос продолжался. Видя, что его разоблачили, Рагимов признался во всем. Завербованный еще в начале 1942 года в лагере для военнопленных, он и в партизаны пошел по заданию гестапо, чтобы шпионить и вредить. В районе Выгоновского озера связался через лесника с Ганцевичами. Тамошние фашисты из сил выбивались, разыскивая наш отряд и стараясь уничтожить его. Именно такого помощника, как Рагимов, они и искали. Он знал обо всех группах, обо всех наших базах, да и сам постоянно находился среди партизан и пользовался тогда полным доверием. Начальник ганцевичского гестапо назначил ему встречу, но он никак не мог надолго отлучиться из отряда, не вызывая серьезных подозрений. Поэтому-то и понадобилось Рагимову расправиться с группой Криворучко. Потом, побывав в Ганцевичах, он рассказал нам, в виде оправдания, свою выдуманную историю. Начальник гестапо встретил предателя милостиво и гостеприимно, угостил ужином в своем собственном кабинете, лишний раз упомянул о силе германского оружия и о том, что война через один-два месяца кончится, что весь Кавказ и все Закавказье навсегда останутся немецкими. Потом подробно допросил Рагимова и поставил ему новую задачу: показать леснику место нашей базы, возвратиться в отряд и ждать облавы. Во время облавы Рагимов должен захватить нашу радиостанцию, документы и самого радиста, а с руководством партизанского отряда (то есть со мной и с моими заместителями) расправиться парой гранат, брошенных в нашу землянку. За это ему обещана была награда в 500 000 марок (правда, оккупационных) и свободный проезд домой. Еще не закончив разговора, начальник (тут же при Рагимове) сообщил в Барановичи, что сведения о десантном отряде (так нас называли) имеются и что для ликвидации его необходимо дополнительно послать 700 человек. Рагимов рассказал все. Только теперь мне стала полностью ясна обстановка, сложившаяся в результате его предательства, да и сам предатель предстал перед нами без маски, во всей своей отвратительной наготе. Ничего, кроме расстрела, он не заслуживал — и был расстреляй; Но свое подлое дело он сделал, и мы должны были с минуты на минуту ждать облавы. Оставить же этот район самочинно без крайней необходимости мы не могли. И мы готовились. Нервы были у всех напряжены до предела. Пятого октября я проснулся часа в три ночи и почувствовал, что больше не засну. Вышел. Черное бездонное небо, черная земля, черные громады деревьев. Тишина. Приглушенные шорохи осенней ночи не в силах разрушить ощущение беспокойной, настороженной и враждебной тишины. Словно кто-то спрятался и подкарауливает в темноте или — невидимый и неслышный — крадется тебе навстречу. И невольно замедляешь шаги, чтобы ступать как можно тише, чтобы сучок не хрустнул под ногой. А если он хрустнет, — вздрогнешь и остановишься. Нервы!.. Я обошел посты, шепотом опрашивая часовых. Все было в порядке, и только непонятная тревога не давала мне покоя. Вернулся в землянку, разбудил еще четверых — политрука Захарова, лейтенанта Мирового, сержантов Дмитриева и Новикова — и, шепотом объяснив задание, направил их на дополнительные посты. А сам продолжал бродить возле землянки, прислушиваясь к тишине. Между тем проснулась Тоня Бороденко и начала готовить к завтраку фасолевый суп. Костерок, который она разожгла, осветил ближайшие деревья, но темнота, отодвинувшись немного, стала еще гуще, еще тревожнее. Сучья потрескивали в огне, Тоня говорила что-то, но мне было не до разговоров. Продолжая прислушиваться, я отошел немного в сторону. И вдруг издалека донеслись до меня крики, курлыкание растревоженных журавлей. Это забеспокоились обитатели болота, находившегося от нас километрах в двух к северо-западу. И конечно, забеспокоились они неспроста: на болоте появились люди. Так же вот в Березинских лесах предупреждали нас о появлении врагов крики птиц на журавлином болоте. Я снова пошел в землянку. — Подъем!.. Быстрее собираться!.. Забирайте все!.. Подготовиться к выступлению! Люди поднимались. Ко мне подошли Черный и Каплун: — Товарищ командир, что случилось? — Наверно, сегодня будет облава, — ответил я и приказал Каплуну: — Проверьте все и выведите людей на восточную опушку. Черный удивился: — Не зря ли вы так торопитесь? — Не зря. Птицы кричат на болоте. А кто их мог потревожить в такую рань? После всей этой истории с Рагимовым — только и жди гостей. — Да. Это, пожалуй, верно. Приближавшееся утро понемногу рассеивало темноту. Седой, как дым, вставал над болотом туман. От него потянуло сыростью и холодком. Мы присели к костру. Погрели руки. Из темноты вынырнул Захаров, прибежавший с поста. — Где командир?.. По кладкам из Хатыничей идут немцы. — Это значит — с юга. И почти в ту же минуту явились Новиков и Дмитриев от журавлиного болота: там тоже немцы. Это — с северо-запада. Медлить было нельзя. — Тоня, туши костер. — А что делать с супом? — Забрать с собой… Все готово?.. Золочевский здесь?.. Рацию захватили?.. За мной! Пересекли болото. На юго-западной опушке Заболотья я остановил отряд. — Садись!.. Надо было переждать, выяснить, куда двигаются немцы — они уже показались. Группа, пришедшая из Хатыничей, развернувшись в цепь, шагала по моховому болоту к тому островку, который мы только что покинули. Еще не совсем рассвело, но мы различали их фигуры. — Тише! Все притаились. В людях я был уверен, но Николай Велько водил с собой двух собак — пойнтера и овчарку. Как бы они не залаяли! Особенно овчарка. Держа на изготовку автоматы, фашисты прошли в каких-нибудь полутораста метрах от нас. Собаки не выдали. Скоро появились фашисты и с другой стороны — из Борков. Выйдя по кладке в урочище Заболотье, он и тоже развернулись в цепь и двинулись мимо нас, прочесывая островок. А мы опять сидели, притаившись, не более чем в сотне метров от врага. В это время издалека — с северо-запада — донеслись выстрелы. Должно быть, фашисты обнаружили партизанский госпиталь. А потом подняла стрельбу в Заболотье и группа немцев, прошедшая мимо нас. Очевидно, она брала штурмом наш прежний лагерь. Да. Облаву подготовили серьезно. Проводники, которым Рагимов указал нашу базу, привели к нам врагов среди ночи. Это была первая ночная облава. Раньше немцы не осмеливались действовать в темноте. А сейчас расхрабрились, потому что их было много: тысячи полторы двинулись на нас сразу со всех сторон, да еще в окрестных деревнях стояло около пяти тысяч фашистов, готовых по первому приказанию выступить на помощь. Если бы весь наш отряд находился на базе, партизанам не удалось бы уйти от врага. А если бы наша маленькая группа задержалась еще на полчаса около землянки, враги застали бы нас врасплох. Фашисты целый день рыскали по нашим островкам, то там, то тут поднимали стрельбу, перекликались, встречались и снова расходились, но так и не догадались, что на самой окраине Заболотья — в орешнике — скрывается весь штаб партизанского отряда. На закате — часов в семь вечера — они ушли, а чуть свет появились снова: опять стрельба, опять прочесыванье. И так дотемна. То же было и на третий день. Им, должно быть, казалось, что они все уголки обшарили, все кусты прошили автоматными очередями. С середины третьего дня поиски прекратились. Трудно было лежать в сотне шагов от стреляющих во все стороны карателей! Порой казалось, что глаза какого-нибудь фашиста, устремленные в нашу сторону, пронизывают кусты, что он увидел партизан, что именно об этом он и кричит что-то своим приятелям. Как хотелось нажать спусковой крючок автомата!.. Только чувство ответственности за главное наше дело и большое напряжение воли спасли нас от неосторожности. Чего мы могли достигнуть, ввязавшись сейчас в бой? Уничтожили бы полсотни фашистов — и только. И в то же время мы обнаружили бы свой штаб вместе с рацией, штаб, который держал связь с Москвой, с командованием, штаб, который не только руководил всеми действиями нашего отряда, но во многом помогал и другим партизанским отрядам, являясь для них связующим звеном с центром… За наших товарищей, высланных на задания, я был спокоен: они соберутся не раньше десятого октября, а гитлеровцы, конечно, не будут целую неделю дожидаться их на болоте. Но меня тревожила судьба партизанского госпиталя. Судя по выстрелам в той стороне, можно было предполагать, что, фашисты его обнаружили. А ведь там при раненых были только доктор Крушельницкий с женой (тоже врачом) да пять человек охраны. Оказать им помощь мы не могли и даже добраться до госпитального островка сумели только к вечеру первого дня облавы. Там все было разрушено, исковеркано, а из людей — никого. Начали искать, и в колодце нашли изуродованный труп Криворучко. К утру выяснилось, что лесник привел один из отрядов фашистов прямо к нашему госпиталю. Нападение было внезапным. В короткой схватке Крушельницкий был убит. Криворучко, хоть и не мог подняться на ноги, бросил в гитлеровцев одну гранату, а другой гранатой взорвал себя, чтобы не попасть живым в руки врагов. Тимофей Есенков, командовавший охраной госпиталя, отбиваясь от немцев, сумел увести своих людей и легкораненых через болото в лес, где они и скрылись от преследования. Жену Крушельницкого фашисты схватили живой, раздели ее донага, привязали к телеге и под смех и ругань пьяных солдат привели в деревню Борки и там повесили. …Еще в начале облавы, пропустив мимо себя первую группу врагов, мы съели фасолевый суп, захваченный из лагеря. А дальше?.. Все наши запасы достались фашистам, а у нас оставалось всего полпуда крупномолотой ржаной муки, да граммов двести бараньего жиру. Даже соли не было. И взять неоткуда. Появиться в деревне во время облавы было бы безумием. Что мы могли приготовить из такого запаса?.. Изголодавшимся, нам впору было хоть сухую муку жевать. Но Черный предложил: — Давайте, я вам мамалыгу сделаю. — Из ржаной-то муки! — Из ржаной. Я умею. И тон у него был такой уверенный, что мы невольно согласились. Даже я, родившийся и выросший в тех местах, где очень много едят мамалыги, поверил ему. А он и подпускать никого не захотел к своей стряпне. Налил в ведро воды, повесил над костерком и, когда вода закипела, начал сыпать туда муку, разбалтывая ее самодельным половником. Варево стало густеть, запахло чем-то съедобным, потом даже подгорело немного. — Готово! Сняли с огня и, обжигаясь, торопясь, начали есть эту необыкновенную пищу. Она тянулась за ложкой, склеивала зубы. — Да ведь это клейстер! — Почему клейстер? Это и есть мамалыга. — Хороша мамалыга! Посмеялись, но спорить не стали: мы были слишком голодны, неприхотливы и поэтому остались довольны. Уничтожили все и попросили добавки. И когда второе ведро такой же «мамалыги» было готово, очистили и его. Даже мыть не понадобилось. — Ну вот и ладно. Теперь снова жить можно. …И в этой облаве фашисты ничего не добились. Начальнику ганцевичского гестапо казалось, что Рагимов отдал ему в руки весь наш отряд. Какой редкостный случай! Он сам выехал на операцию и уже мечтал о полном разгроме партизан, о наградах и о повышении. Вместо этого — несколько пустых шалашей, угли потушенных костров да труп предателя, брошенный неподалеку от лагеря. А за спинами карателей продолжались взрывы на железных дорогах, обстрелы машин, пожары складов… Три дня ходили фашисты по нашим болотам и стреляли в пустые кусты. В конце концов они, должно быть, уверились, что неуловимые партизаны покинули район Выгоновского озера, ускользнув от карателей. Облава кончилась разочарованием начальника ганцевичского гестапо и лживой реляцией об уничтоженных партизанах. День на партизанской базе День партизанского лагеря начинался в октябре еще затемно. Тоня Бороденко и Лиза Ляндерс разжигают костер, готовят завтрак. Просыпаются люди, а с ними начинаются говор, движение. Мелькают во тьме едва различимые тени, вспыхивают золотые точки папирос-самокруток. У колодца звенят ведром, плещут воду. Кто-то умывается, фыркая и ворча… Смена часовых: приходят, уходят люди… Завтрак в редеющем сумраке… Час-другой отданы обычным бытовым мелочам. А потом начинается работа. …Солнышко встало над кромкой леса. Туман поднимается от болота, клубится, рассеивается, улетает, и, должно быть, это он проплывает в синеве неба легкими перистыми облачками. Утренний влажный лес словно умыт росой и туманом. На лужайке позади землянок — жухлая осенняя трава. Сосны и ели, обступившие ее, свежи и зелены, но березки — поближе к болоту — светло-желтые, а осинки пятнистые, красно-рыжие. А с другой стороны семья дубов стоит, словно в литом золоте. Листья опадают. И ветер в осеннем лесу шумит как-то по-особенному, протяжно и грустно. Это постоянное место наших собраний, сегодня с утра почти весь наличный состав отряда здесь. Жизнь у нас нелегкая, и всего тяжелее — оторванность от Большой земли. Мы регулярно слушаем по радио оперативные сводки, но этого мало, да и сводки-то сейчас не особенно утешительные. Поэтому-то и надо — обязательно надо — время от времени собирать людей и беседовать с ними, рассеивать их сомнения и порой невеселые мысли, поддерживать и подбадривать их. Называйте это как хотите: политзанятиями, политбеседами, политинформациями, докладами о текущем моменте — все равно. Здесь, во вражеском тылу, мы особенно остро испытываем потребность в таких беседах. Вот и сейчас… Я хотел, чтобы собравшиеся снова почувствовали непосредственную и тесную связь со всей страной, со всем народом. Напомнил о том, что приближается двадцать пятая годовщина Октябрьской революции. Советские люди привыкли встречать свои праздники какими-то дополнительными обязательствами, подарками матери Родине. Мы тоже готовим подарки: взяли на себя обязательство взорвать к 7 ноября 50 эшелонов и сообщили об этом в Москву. Те, кто пойдут сегодня на операции, вернутся только к празднику, а может быть, и праздник проведут на работе. …Собрание кончилось. Одни пошли готовиться к выходу: надо проверить оружие и снаряжение, получить взрывчатку, подготовить все. Мало ли забот у подрывника, собирающегося на задание?.. Других, у которых сегодня отдых, потянуло к партизанскому костру. Это привычка. Зимой у костра мы греемся, летом опасаемся от комаров и так сроднились с ним, с его горьковатым дымом, что, кажется, и жить без него не можем. Сейчас комаров уже нет, морозы еще не наступили, но бойцы опять сидят у огня, подбрасывают в него сухие сучья, сосредоточенно глядят на красные угли, думают свои долгие думы и рассказывают партизанские истории. Подошел и я к одному из костров. Кузнецов — знаменитый «кум Макар» — рассказывает об одной из своих диверсий: — …Значит, так. Подходим мы к дороге… А в аккурат перед этим встретили ребят из группы Шевяка. Идут злые, пасмурные. Лица, я бы даже сказал, черные от злости. Вот такие черные, как кудри у нашего Тамурова… Дружный смех заглушает слова рассказчика. Ничего смешного нет, конечно. Кудри у Тамурова не черные, а совсем светлые, какого-то песочного цвета, но в устах Макара и эта неприхотливая шутка веселит слушателей. — …Вот они нас и спрашивают: «Вы, хлопцы, случаем, не на дорогу ли?» — «Случаем, как раз на дорогу». — «Ну, так вертайте обратно — ничего у вас не выйдет!» — «Почему?» — «А потому, что прибыл новый полицейский батальон, и теперь к дороге не подойти. Мы три дня кружились, ничего не сделали, еле ноги унесли». Тогда я им говорю: «Ноги я вижу, что вы унесли, а вот головы, наверно, позабыли, если три дня даром хлеб ели»… И снова смех. На этот раз Макар недовольно косится на смеющихся и продолжает: — Забыли: смелости учись у разведчика, осторожности — у минера, твердости — у летчика, меткости — у наводчика, а смекалке и находчивости — у партизана… Так? — Правильно, — вставляет Есенков. — …Попрощались мы с ними и пошли. А уж я свой план обдумываю. Подползли к линии, установили, где у немцев засады и пулеметные точки… Вот я приказываю хлопцам разжечь костер, да побольше. Они рты разинули: «Да ты, кум, с ума сошел! Ведь тут от немцев всего триста метров». — «Вот и хорошо, что триста метров. Помните, командира приказ — Родины наказ». Покрутили они головами, однако зажгли. Тут я им велел скинуть кое-что из одежды и сложить возле костра, будто бы люди лежат и спят. А сам вместе с ними пошел дальше. За километр, наверно, ушли. Взлетает над лесом ракета, за ней другая. Ну, думаю, клюнули… Готовься, хлопцы! Вот мы ползем и слушаем, ползем и слушаем. Не знаю, сколько времени прошло, но только выбрались на полотно. С одной стороны поезд идет, а с другой стороны — откуда мы приползли — уж не только ракеты светят, а целое сражение идет. Стрельба… Крики. Тут мои хлопцы окончательно поняли. Пока фрицы воевали с нашим барахлом, мы поставили мину. Поезд кувырком, а мы — своей дорогой. А фашисты бегают по полотну. Паровоз и восемь вагонов — как корова языком слизанула. Ну что, получилось? Сто фашистов — пять нас, да смекалка про запас… В это время один из сидевших заметил меня и поднялся. А за ним и другие встали. — Ничего, ничего, сидите… А ты, Макар, все веселишь? — Партизан весел тогда, когда под откос летят поезда. Вот и я рассказываю, как полетел под откос поезд. — Здорово у тебя получилось. — А это правило: где порядок и четко поставлена задача — там всегда успех и удача. — Он за словом в карман не полезет, — говорит Есенков, — не Макар, а Кузьма Прутков. — Да, язык у него хорошо подвешен… Ну что же, продолжай, Макар. — Да я уж кончил. И все примолкли. Я оглядываю сидящих: каждый занят каким-нибудь делом. Один строгает что-то, должно быть, для нашего лагерного хозяйства, другой зашивает прореху на долго-терпеливой партизанской одежде, третий чистит пистолет. А этот возится с винтовкой, тот с патронами. Бывало, в мирное время сколько разговоров приходилось вести о чистке оружия, сколько нарядов давать нерадивым или легкомысленным бойцам! А тут даже напоминать не нужно. Никто так не любит свое оружие, как партизан. Ведь это самый лучший, самый верный его друг. Иногда оружие нужнее хлеба. Партизан, выбившись из сил, может в крайнем случае вещевой мешок бросить, но с винтовкой не расстанется. Он ее — прочистит и смажет, укроет от сырости, хотя бы самому пришлось мокнуть на дожде. Для гранат он своими руками сошьет сумку, для пистолета отыщет или даже сам смастерит хорошенькую цепочку, на колодке маузера любовно выжжет замысловатый рисунок. И оружие не обманывает партизана. За все время нашего пребывания в тылу врага только в виде редкого исключения бывали случаи, когда оружие отказывало. Некоторым бойцам при обучении в мирной обстановке долго приходилось объяснять и показывать, как обращаться с оружием, и трудно было добиться от них настоящей ловкости. А у партизан как-то само собой появляется умение и рождается какая-то особая смелость в обращении с оружием. Помню, Каплун делился со мной своими мыслями по этому поводу: — До войны, бросая гранату, прятались в окопчик. Так учили и думали, что иначе нельзя. И каких только предосторожностей не было! А теперь и спят прямо с гранатами, и бросают смелее. После войны надо будет учесть этот опыт. Мне кажется, что мы излишними предосторожностями кое-кого из наших бойцов недоучивали. Молчание у костра длится недолго. Тамуров тяготится им и выискивает, кого бы еще втянуть в разговор. Сначала приставал к Лизе Ляндерс, которая немного в стороне от костра мыла и чистила и без того чистые солдатские котелки. — Расскажи, Лиза, как ты невестой была. Но Лиза отмахнулась. Тогда Генка оборачивается к Лиде Мельниковой, сидящей у нашего костра: — Расскажи, как ты старосту своим пугачом пугала. Как он тебя за парня принял. — Немудрено принять, — ворчит Есенков, закручивая свои великолепные усы. — Ты, Лида, по ошибке родилась женщиной. — А что вам, завидно? — задорно отвечает Лида, поднимаясь и поправляя волосы. Это — явный намек. Лида и высока, и сильна; действительно есть чему позавидовать хотя бы тому же Генке Тамурову, который и ростом невелик, и худощав. Есенков так и понимает Лидины слова. — Я без зависти. Пускай кто другой позавидует. — Он твоим волосам завидует, — отшучивается Тамуров. — У него на голове сияние — сквозь шапку видно… Ты бы, Тимофей, от усов, что ли, волос позаимствовал — вон они у тебя какие богатые, — закладывал бы их на лысину. Снова оглушительный взрыв хохота, и даже Есенков улыбнулся и, машинально сняв шапку, провел ладонью по лысеющей голове. Смеется и Лида. От нашего костра она переходит к другому и садится рядом с Семенюковым. — Ну вот, опять собрались два дрюга, — бросает ей вслед Тамуров (он так и произносит «два дрюга», вкладывая в эти слова едва уловимую насмешку). — Начинается литературная дискуссия. Лида и в самом деле очень дружна с Семенюковым — и даже больше того: я давно замечаю, что у них завязывается любовь. Они и на операции просятся вместе, и едят из одного котелка, и часто так же вот, отделившись от других, ведут вдвоем долгие и горячие споры. Правда, темой этих споров является обычно литература или политика, но дело не в теме. Ясно, что они любят друг друга. Это понятно и хорошо. Вот только время и место совсем не подходят для романов. Но они сами это знают… Однажды Тамуров (он потом проболтался мне об этом), изменив своей всегдашней насмешливой манере, спросил Лиду: «Значит, ты Семенюкова полюбила?» — «Полюбила, — тихо и тоже серьезно ответила Лида, — я этого ни от кого не прячу». — «А он тебя?» — «И я его тоже», — попробовала отшутиться Лида. — «Нет, на самом деле? Ведь это — не Казаков, я над тобой смеяться не стану». — «Ну, и он меня любит». — «Значит, всерьез?» — «Значит, всерьез. Даже без твоего сватовства обошлось». — «Ну, смотри». — И Генка задумался… Глядя на них, и я невольно задумываюсь о нашей молодежи. Вот Семенюков был студентом Ставропольского педагогического института, а теперь — опытный диверсант. Он уже организовал семь крушений на железных дорогах. А однажды сумел угнать из Барановичей немецкую машину, убив при этом четырех фашистов. Лида тоже училась, хотела стать инженером-электриком, но пришла война, и она почувствовала, что не может оставаться в Москве. Кончила курсы радистов, прилетела к нам в мае 1942 года, проделала весь путь от Домжерицкого до Белого озера, потом — с группой наших связистов — от Белого до Выгоновского. На ее счету четыре эшелона. Учеба, спокойная жизнь дома, родные, любимая работа — все брошено ради служения Родине. …А у костра продолжается беседа. Моисеенко — донской казак — рассказывает о том, как он объяснялся со столинским гебитскомиссаром: — …Когда я был в лагере в Сталине, эта гадюка (он имеет в виду гебитскомиссара) каждое утро приезжал туда со своими гестаповцами. Приезжает и спрашивает: «Кто верует в бога — пусть поднимут руку» (а мы стоим перед ним в строю). Несколько человек тянутся. И я поднимаю, думаю: наверно, на работу погонят, а с работы и убежать легче, да и кусок хлеба на работе можно достать. Он кричит: «Выходи десять шагов вперед!» Выходим. А к нам — гестаповцы, и давай полосовать дубинками. Так мы и не поняли, за что… На другой день опять приезжает — и тот же вопрос: «Кто в бога верует?» Ну, понятно, никто не поднимает. Кричит гадюка: «Что руки не поднимаете? В бога не верите?» — И тогда уж всех начал бить… — Принципиальности у некоторых нет, вот и получили двойную порцию резиновых палок, — замечает «кум Макар», воспользовавшись короткой паузой. — Ну, припомнили мы ему все это! — продолжает Моисеенко. — Удалось нам, целой группе, убежать из лагеря. Оружие достали. И вот однажды встречаем: едет гадюка на автомашине из Пинска. Впереди автомобиль с охраной. Мы — огонь! Подбили машины, часть охраны перебили, а он — из задней машины — выскочил и удирает в лес. «Стой! — кричу. — Куда бежишь, к нашему лесу?» Прицелился из своей СВТ — бах! Он и упал. Подхожу — раненый. Поднимает руки: «Камрад — коммунист». А уж какой там коммунист — это он, гадюка, и есть. «Поймался, — говорю и задаю вопрос — В бога веруешь?» — «Нэт, нэт, коммунист». Беру у него парабеллум, кинжал, вижу — наградной именной от Гитлера. «Ага. Вот что ты заслужил на нашей крови! Эх ты, трус несчастный, где твоя храбрость, с которой ты в лагерь приезжал! На, получай, гадюка!» Ну, вот… А машины мы сожгли. Здорово горели. — И все? — спросил Тамуров. — Смеяться можно? — И все… А чего тебе еще надо? — И верно, — вступил в разговор Есенков. — Что ты все спрашиваешь, заставляешь рассказывать? Подумаешь, председатель!.. Хоть бы сам чего рассказал. — А чего мне рассказывать? Я все пересказал. Я из себя тайны не делаю. — Гуси летят, — говорит задумчиво Дмитриев, и все мы, подняв головы, провожаем к югу строгий строй улетающих птиц. — Эх вы, гуси, гуси! — почти кричит им вслед Тамуров. — Хоть бы вы нам какое-нибудь письмо принесли! Ведь, наверное, ночевали на Рыбинском море. — Тамуров, выдайте рапиды группам! — раздается где-то около землянок голос Каплуна. Генка вскакивает. Кто-то хватает его за полу: — Подожди. Но он вырывается и спешит на зов. Несмотря на кажущуюся развязность, он все-таки очень дисциплинированный боец. Еще до окончания рассказа Моисеенко подошли Христанович и Иван Гуляк, но я только сейчас заметил их. — В чем дело? — Товарищ командир, разрешите мне идти на задание с Христановичем, — говорит Гуляк (он из другой группы). — А потом я бы зашел на могилу. — Идите. Гуляк — настоящий герой, и судьба у него очень тяжелая. За принадлежность к компартии Западной Белоруссии он провел шесть лет в картуз-березской тюрьме еще при власти Пилсудского, в Испании дрался с фашистами в рядах интернациональной бригады, а возвратившись, снова угодил в тюрьму, откуда его освободила только Красная Армия в 1939 году. Он горячо включился в работу по укреплению Советской власти, но тут в страну ворвались немцы. Дом его сожгли, жену и четверых детей убили, и только он сам остался жив, чтобы мстить за родных и продолжать свое беззаветное служение Родине. Человек больших и искренних чувств, он глубоко тоскует по своим и при малейшей возможности посещает родные могилы. Вот он стоит — плечистый, немолодой, встретивший столько горя в жизни. А рядом с ним — Христанович, недавний студент Витебского медицинского института. Юноша готовился быть врачом, вероятно, рассчитывал сложными операциями облегчать страдания людей, а теперь готовится к совсем другой операции, где вместо тонкого хирургического ланцета действует разрушительная сила тола. Но ведь и эта операция в конечном счете поможет облегчить страдания человечества!.. — Идите, — повторяю я. — А вы, Христанович, можете отпустить его после выполнения задания. И они уходят — такие непохожие друг на друга и так тесно связанные одним общим делом. Мне тоже некогда слушать разговоры у костра. Сегодня с утра беспокоит меня отсутствие Черного. Пятнадцать дней тому назад он ушел к Барановичам, и с тех пор его нет. Правда, кроме диверсионных заданий, он должен установить связи в городе — это требует немало времени, но меня все-таки разбирает тревога. Надо сходить на западный пост. Около одной из землянок военврач второго ранга Ликомцев укладывает взрывчатку в вещевые мешки и подгоняет лямки себе и жене, которая тоже идет на задание. Мне вспоминается, как мы сначала не хотели давать Ликомцеву боевых заданий, считая, что для него достаточно будет лечить наши партизанские раны. Как он разбушевался тогда! «Это неуважение!.. Вы лишаете меня возможности!.. Я не какой-нибудь иностранный доктор, я — советский врач, и я должен иметь свой партизанский счет!» Сегодня он идет подрывать свой третий эшелон. Возле другой землянки слишком громкий разговор, почти крик. — Давай, пожалуйста, — убеждает Даулетканов Тамурова. — Что тебе стоит?.. Очень большая дорога! — Не могу, Булат, понимаешь — не имею права. Увидев меня, оба начинают жаловаться. Даулетканову на его задание полагается две рапиды, а он просит четыре: «Пожалуйста!.. Очень большая дорога!..» Тамуров возмущается: «А другим я что дам?» — Дай ему три, — говорю я. — Вот спасибо! — Даулетканов улыбается и благодарит, словно я оказываю ему величайшее благодеяние. А ведь я только и сделал, что позволил ему больше убить фашистов. Он — мирный педагог из Казахстана, заведовал районо, потом в армии стал политруком. Как далеко отсюда до его солнечной родины! И как остро он чувствует, что здесь, в Пинских болотах, защищает свой родной Казахстан!.. Из командирской землянки выходит Каплун и досадливо, без всяких объяснений, словно продолжая давно начатый разговор, бросает: — То же самое… В районе Волги и Моздока. Без объяснений понятно, что он недоволен последними известиями. Я спрашиваю, нет ли каких вестей с западного поста. Вестей нет. Значит, надо сходить туда. По дороге на пост я опять вместе с Каплуном останавливаюсь у костра и некоторое время смотрю, как мастерят что-то самые молодые партизаны нашего отряда — Коля Голумбиевский и Иван Кравец. Им обоим лет по шестнадцати, может быть Коля на год постарше. Но выглядит он совсем мальчиком — худенький, подвижной, с быстрыми голубыми глазами. Во время разговоров тонкое лицо его часто и внезапно заливается румянцем мальчишеской застенчивости. Иван солиднее. Он коренаст, нетороплив и неразговорчив. У нас его прозвали Иван-белорус. Голумбиевский — комсомолец, и фашисты посадили его в тюрьму. Ему вместе с другими удалось убежать. После этого он вдвоем со своим приятелем Иваном Кравцом решили идти в партизаны. Вооружившись подобранным где-то штыком, который они набили на деревянное подобие винтовки, парой деревянных гранат и случайно найденным кинжалом, ребята остановили двух ехавших на велосипедах полицейских. Неожиданно выскочили из кустов и скомандовали: «Руки вверх!» Полицаи подняли руки. Но в тот момент, когда ребята снимали с врагов винтовки, закинутые за спины, один из полицаев схватился за пистолет. Коля ударил его штыком, да так, что штык сорвался с деревянной «винтовки». Полицай упал. Вдвоем ребята разделались со вторым противником, а первый вдруг вскочил и побежал — как был, со штыком в ране. Догонять его ребята не стали, потому что дело происходило менее чем в километре от местечка Кривошин — им самим надо было поскорее уходить от погони. Когда ребята пришли в наш лагерь со своими винтовками, я заинтересовался, что толкнуло их к нам? Иван отмалчивался, а Коля охотно и подробно рассказал, что недавно они читали «Как закалялась сталь», читали тайком, в поле, в лесу, когда выгоняли пасти скотину, и даже не осмеливались приносить книгу домой. Книга научила их быть такими, как Павка Корчагин. У нас они оба стали хорошими подрывниками, особенно ловким минером оказался Иван. Он, несмотря на кажущуюся флегматичность, и догадлив, и расторопен, и смел. Один раз, когда для партизанской рации необходимо было питание, ребята проникли в сад того дома, где жил комендант одного из окрестных местечек. Иван, воспользовавшись открытым окном, залез в комнату коменданта, который в это время пьянствовал рядом за перегородкой, и спрятался у него под кроватью. А Николай лежал, притаившись, в кустах под забором. Когда пьяный хозяин вернулся и заснул, Иван вылез из-под кровати, прикончил фашиста финкой, а радиоприемник с питанием передал через открытое окно Николаю. И вот теперь эти ребята что-то мастерят. Докрасна накаляют на огне толстый железный прут и выжигают им глубокое отверстие в торце круглого соснового полена. Каплун заинтересовался: — Что вы делаете? — Это будет мина, — объяснил Голумбиевский, — для кривошинской узкоколейки. Мы нарочно принесли оттуда полено. Вот прожжем дыру, заложим туда толу, поставим взрыватель, а снаружи опять заделаем, чтобы было незаметно. Отнесем и бросим в поленницу, откуда немцы берут дрова для топки паровоза. — Вот какие вы изобретатели! — похвалил их Каплун и обернулся ко мне: — А ведь получится. — Конечно, получится… Ну, я пошел. А вы, Степан Павлович, займитесь группами. Дело идет к обеду. Вечер самодеятельности Ночь и думы Вот они и построились. Одеты довольно пестро, но снаряжены одинаково внушительно: у каждого за спиной вещевой мешок с продуктами и взрывчаткой, на груди — автомат, на одном боку — маузер, на другом — сумка с гранатами, за голенищем — финка. И общее чувство объединяет их. Рядом стоят русский Парахин, украинец Денисенко, грузин Шиквидзе, казах Даулетканов, мордвин Брагин, еврей Гиндин, азербайджанец Ильясов, белорус Стовпенок — братья, собравшиеся со всех концов Советского Союза для защиты Родины. Единая семья советских народов. Патык докладывает: — Группы на боевые операции построены. Подхожу, проверяю готовность людей, еще раз напоминаю задачи и, прощаясь, обнимаю каждого. — Желаю успеха! Кто знает, придется ли снова увидеться. А ведь нас связывает не только общность дела и не случайное соседство — нас связывает боевая дружба, боевое братство, а это крепче иного кровного родства. Каждый за каждого готов ответить кровью. От землянок и костров партизаны идут провожать выступающих. Советы и пожелания сливаются в нестройный гул, и гул этот уходит по лесным тропинкам, уступая место чуткой осенней тишине. Люди возвращаются серьезные и задумчивые. Смеха и говора уже нет. Снова слышны шуршание падающих листьев, протяжные вздохи ветра и курлыканье улетающих журавлей. Некоторое оживление вносит Золочевский. Его сразу окружают и наперебой расспрашивают: — Что слышно?.. Не наступают?.. Что взяли?.. Про второй фронт не говорят?.. Каждому хочется услышать: «Красная Армия перешла в решительное наступление» или: «Нашими частями освобождены города…», но Золочевский только отмахивается от них. — Ничего существенного. Бои на Волге и в районе Моздока. …Часов до четырех продолжается в лагере томительная тишина. Но вот где-то за кустами раздается радостный крик: — Идут!.. Наши идут!.. Дежурный докладывает: — Капитан Черный возвращается с задания. Лагерь оживает. Приветствия. Вопросы. Поздравления… Операция была удачная: немцы снова недосчитались нескольких сотен своих солдат, а в Барановичах установлены связи с целым рядом учреждений и предприятий. Но Черный не успокоился на этом. На обратном пути он узнал, что немцы и полиция во главе с бургомистром приехали на двух машинах в Кривошин и Остров, собрали крестьян, нагрузили хлебом машины и повезли. Мы уже знали о таких «мероприятиях». Бургомистр хотел показать, что крестьяне его волости сдают немцам хлеб не только «добровольно», но и организованно. Черный успел перехватить обоз на самом выезде из Кривошина. Устроили засаду, открыли огонь по кабинам, чтобы остановить машины, а потом расправились с фашистами, в том числе и с самим бургомистром. Зерно возвратили крестьянам. Среди партизан нашлись шоферы. Завели машины, уселись на них всей группой и с красным флагом поехали по деревням. Крестьяне Кривошина, Острова и Липска встречали наших товарищей радостными криками. Дело было вечером. Солнце скрылось за кромкой леса. Чем ближе подъезжали партизаны к берегам Щары, к нашим местам, тем гуще становились сумерки. Вот уж и дороги не видно. Решили зажечь фары, хотя это и рискованно в партизанских лесах: свои же могут принять за фашистов. Действительно, когда в деревне Залужье увидали далекий, но яркий голубоватый свет автомобильных фар, началась паника: крестьяне бежали в лес, уносили детей, угоняли скотину. Группа партизан из отрядов Щорса, оказавшаяся случайно в деревне, устроила засаду. И не сдобровать бы нашим ребятам, если бы Черный не догадался остановить машины, не доезжая до околицы, и выслать разведку. Все обошлось благополучно. Щорсовцы узнали наших. Крестьяне успокоились. Вернулись. Подошли посмотреть на машины. Кто-то задал вопрос: — А что вы будете с ними делать? — В Щару загоним. — И не жалко? На это ответили смехом. Но крестьянину было жалко исправных машин. — Вы бы нам разрешили гуму снять. Ведь пропадет. А машинам все равно тонуть. Гумой они называли резину. — А зачем тебе? Сразу заговорило несколько голосов: — Ну как же!.. Мы босиком ходим… Раздел нас Гитлер начисто… Уж вы разрешите! — Снимайте. Обрадовались. — Надо разделить, чтобы всем хватило. И начался дележ. Старик, очевидно уважаемый всеми, вызывал: — А ну-ка, Олесь, подходи!.. Давай ногу… Мерил ступню подходившего и тут же — прямо с покрышки колеса — отрезал его долю «гумы». В какие-нибудь полчаса машины «разули», а потом помогли партизанам вывести их к реке и с крутого обрыва сбросить в воду. Только пузыри пошли над омутом… Снова вокруг костров весело, и только один Гусев уныло сидит на стволе срубленной ели. Это хороший подрывник и смелый партизан. Он открыл наш счет на Выгоновском озере, а недавно взорвал эшелон с немецкими танками — и так удачно, что фашисты два дня канителились, убирая металлический лом и трупы. Но из этой удачно проведенной операции Гусев пришел с опозданием на двое суток. Загулял. Выпил. Опоздания и выпивки (как и всякие вообще нарушения дисциплины) строжайше преследуются в нашем отряде. На Гусева, совершившего сразу оба эти преступления, наложено тяжелое взыскание: на две недели он лишен права ходить на боевые задания. Кажется, я еще не видел наказаний, которые бы так сильно действовали на бойцов. Когда я после ужина зашел в землянку, лампы, висящие под потолком, были зажжены, все обитатели сидели на нарах, а Генка Тамуров, взобравшись выше всех, громким голосом декламировал: Поднимай честь народных мстителей! Бей всюду гитлеровских грабителей… Увидев меня, он прекратил чтение. — Что тут за театр? — спросил я недовольно. Слушатели смущенно молчали, а декламатор с видом провинившегося школьника объяснил: — Мы хотели повеселиться. Разрешите, товарищ командир! Ведь у нас нет никаких развлечений. Да, развлечений у них действительно нет, надо хоть на этот раз позволить. — Ну, добре, — ответил я, — веселитесь. — А сам забрался в свой уголок на нарах. Ребята, должно быть, сговорились еще до моего прихода. Появился баян. Анищенко растянул мехи во всю длину и вдруг зачастил с переборами развеселый плясовой мотив. Кто-то выскочил на середину, затопал, заплясал. Зрители хлопали. Потом опять выступил Тамуров. — Следующим номером нашей программы… обзор на злобу дня в исполнении… сами увидите… Играй, Саша! — и запел: Тимофей — длинный ус — На подрыв ходить не трус… Слушатели смехом встретили знакомую уже историю о том, как Есенкова оглушило взрывом и как после этого его поставили на некоторое время кашеваром. Потом о том, как Лида напугала солтуса. Но когда певец начал еще что-то о Лиде, она схватила его и стащила с нар. — Кончай! Хватит частушек!.. Пускай Гусев споет. — Правильно!.. Давай!.. С песней дружить — в бою не тужить. И вот, перебирая струны гитары, Гусев выводит негромким и мягким тенорком: Василечки, василечки, Голубые васильки… Потом еще декламировал кто-то, еще пели, еще танцевали. Мне было не до того. Сидя в уголке на нарах, мы (я, Черный, Каплун) вели разговор о посылке диверсионной группы далеко на запад, к Ченстоховскому железнодорожному узлу. Это было вполне реально, и даже люди были намечены — хорошие люди, они сумели бы добраться до места и справиться с заданием. Вот только взрывчатки у нас тогда не хватало… В самый разгар веселья в землянку вбежал дежурный: — Наши самолеты идут на запад! Песня оборвалась на полуслове. Все бросились наружу и, столпившись перед землянкой, подняли головы к синему небу. — Летят!.. Наши!.. Видишь — вон там… Это на Брест. — Откуда ты знаешь?.. А может быть, на Берлин?.. Грозный гул советских самолетов тяжело плыл на запад. И в кабинах самолетов сидели, наверно, такие же вот ребята, как Тамуров, Кузнецов, Дмитриев. Если бы они знали, что мы стоим в лесу, и сбросили бы нам пачку советских газет! Как хочется посмотреть свежую «Правду»! Ведь она нас учила и растила… Теперь номер месячной давности бережно развертываешь и читаешь в нем все, даже объявления, ведь и в них жизнь, советская жизнь! Но летчики могли бы принести нам не только газеты. Сколько взрывчатки они могли бы уступить нам. Хорошая бомба весит полтонны. А для нас полтонны взрывчатки — больше пятидесяти взорванных поездов, ведь мы никогда не промахнемся… Гул самолетов давно затих на западе, а мы все еще смотрели им вслед. Нехотя, поодиночке, возвращались в землянку. Анищенко потянулся было к баяну, но я остановил его: — Хватит! Отбой! Будничный день партизанского лагеря кончился. В землянке темно и тихо. К молодым людям, уставшим за день, сон приходит сразу. А мне не спится. Я прислушиваюсь к ровному дыханию соседей, к чьему-то храпу, к тому, как Каплун ворочается во сне, как Черный шепотом рассказывает что-то Караваеву, — прислушиваюсь, а сам думаю о своем. О людях. О деле. Взрывчатые вещества на исходе. Где будем доставать? В прошлом месяце удалось найти у крестьян килограммов семьдесят толу. Они его прятали и отдали нам… А теперь где возьмешь?.. По какой-то странной ассоциации от взрывчатки и от крестьян, которые ее прячут, мысль моя переходит к Гуляку. Ясно представляется одинокая могила, и он сидит над ней, опустив обнаженную голову. Все у тебя было, Иван, — и нет ничего. Растил, заботился — и остался круглым сиротой. Слышишь ли ты голоса из-под этого холмика, покрытого бурой осенней травой, голоса, взывающие о мести?.. Слышишь, Иван? А моя собственная семья, где она? Что с ней? Кто остался жив? Ведь эвакуировались под обстрелом, и я даже не знаю, как эвакуировались. Я с первых часов войны вступил в бой и не прекращаю его до сих пор… А они уехали. Я не успел взглянуть на них, не успел поцеловать на прощанье. Но как живо я вижу их! Вот Валя и Тома танцуют на сцене ДКА. Вот Нюся запевает: «Дывлюсь я на небо»… Вот сынишка Толя семенит вслед за строем нашей части, возвращающейся из столовой, а с ним рядом, виляя хвостом, бежит большая овчарка… Увижу ли я их когда-нибудь?.. Воспоминания о доме нахлынули на меня, и желание быть сейчас с ними — в семье — становится почти неодолимым. Неужели я так и не засну?.. Стараюсь отогнать от себя все мысли, но едва закрываю глаза, как уже новые видения встают передо мной. Едкий дым клубится над Волей, Выгонощей, Рудой. Только головни остались от деревень. В Колках синим и зеленоватым огоньком горят человеческие трупы. Глухой голос замученных женщин, стариков и детей звучит из могил. Он зовет, он ведет, он приказывает. И вот Гончарук подползает к железнодорожному полотну… Задорожный тащит мину… Гальченко и Цымбал снимают часового у склада… Зубков зажигает подбитую машину… Друзья мои, друзья на всю жизнь и на смерть! Трудные перед нами лежат дороги. Многие из нас уже нет. Мы их не увидим, и они не увидят победы, за которую умерли, в которую твердо и свято верили. Не увидит победу Криворучко — черноглазый веселый киевлянин, любимец всего отряда. Ровесник Октября и комсомолец, он имел на своем счету семь эшелонов и двенадцать гитлеровцев, убитых в засадах, — и все не мог успокоиться: «Я еще мало сделал, дайте мне еще пару рапид». Нет в живых и лейтенанта Садовского, днепропетровского коммуниста, конструктора наших самодельных мин, отдавшего жизнь за Родину, подрывая шестой по счету эшелон. Нет и комсомольца Мирового — скромного и твердого белоруса, упорно дравшегося с захватчиками в Люблинских лесах, в Беловежской пуще и нашедшего себе геройскую смерть под Барановичами при выполнении одного из заданий. Многих нет. Где они похоронены?.. В лесах, в безымянных могилах. Крестьяне соседних деревень не дают осыпаться могильным холмикам, девушки приносят к ним цветы. Они знают, за что погиб герой, но не знают, кто он. И среди дорогих могил, может быть, самая дорогая — могила неизвестного солдата… Прощай, Выгоновское озеро! Становилось холоднее. По утрам заморозки, звонкий ледок на лужах, седина инея на траве. Днем солнце, но уже низкое и бледное, негреющее, по-осеннему холодное. Приближалась зима… И вместе с зимой новые наступали заботы. Летом мы можем жить в лесу без больших запасов. Никакая облава, никакая блокада не уморит нас голодом. А зимой куда пойдешь? Что найдешь на пустых занесенных снегом полях? Надо было организовывать вспомогательные базы: на больших сравнительно расстояниях разбросать в укромных местах значительные запасы продовольствия, чтобы, покинув свой лагерь, мы могли маневрировать, скрываться в лесу, не показываться в населенных пунктах и не прекращать работу. В прошлом году, по указаниям Григория Матвеевича, мы создавали такие базы, и они оправдали себя. Второй Ковалевичский отряд возник на основе такой базы. Из Липовца и Московской Горы — стоило только сообщить туда — в любое время доставляли нам продовольствие. Такие же базы были в Симоновичах, в Стаичевке и т. д. Вот и теперь я выделил две большие группы под руководством старшего лейтенанта Сивухи и политрука Попкова. В глухих местах они строили землянки, копали колодцы, запасали продукты. Захватили сорок восемь мешков гречи, заготовленной немцами, припасли ручные кустарные крупорушки (жёрно, как здесь называют), забирали свиней в немецких имениях и солили в бочках свинину. За счет немцев запасли также картошки и меду. Базы были разбросаны километрах в пятнадцати от лагеря: около Гуты, около Хатыничей, в болотах западнее Заболотья. А одна находилась километрах в пятидесяти к юго-востоку, недалеко от деревни Богдановка. Теперь пускай приходит зима: наших запасов, по самым скромным подсчетам, хватит человек на триста на целый месяц. * * * С нетерпением ожидали мы Октябрьскую годовщину. Чем-то порадует Большая земля к празднику? Положение на фронтах было все еще очень серьезное. Правда, от Москвы немцев отогнали, но блокада Ленинграда продолжалась, жестокие бои шли в Сталинграде и в Моздоке. И никакого второго фронта, кроме нашего партизанского, не было и в помине. Много у нас говорили по этому поводу, много спорили, надеясь, что к празднику Красная Армия перейдет в наступление. Шестого ноября на базе оставалось человек пятьдесят. После ужина все собрались в нашу землянку. Радиостанцию перенесли сюда же. Кроме висячих ламп, зажгли самодельные каганцы, в которых горел бараний жир. Они здорово коптили, но зато было светло. Несмотря на протесты Золочевского, ворчавшего на то, что у нас и так: не хватает питания для рации, я разрешил провести что-то вроде праздничного радиовечера: пусть ребята отдыхают, слушая московские передачи. Они заработали право на это. Обязательство, взятое нами, перевыполнено: вместо пятидесяти мы взорвали пятьдесят четыре эшелона, о чем и сообщили на Центральную базу. Да на задании была еще группа Парахина с двумя рапидами. Мы знали, что она не сидела сложа руки, ее уже видели в Залужье возвращающуюся. Но добраться до лагеря вовремя она не успела, и ее эшелоны не вошли в нашу предпраздничную сводку. Предпраздничный радиовечер осложнялся тем, что у нас никакого громкоговорителя не было, а наушников — всего одна пара, но мы разделили эту пару: один оставили Золочевскому, чтобы он на всякий случай следил за передачей; другой положили в большую банку из-под консервов — получилось что-то вроде усилителя. Притихли. Слышен был свист осеннего ветра над крышей землянки, а когда он умолкал или улетал куда-то — даже дыхание собравшихся, даже потрескивание фитилей в каганцах казалось громким. И вдруг радиоприемник проснулся: раздалось какое-то пощелкивание, какие-то неопределенные звуки, и, наконец, донеслись слова: «Говорит Москва!..» Тонкой невидимой нитью голос диктора связал нас со столицей. Слышимость была неважная, и, когда голос или музыка в наушниках становились глуше, когда сильнее становились хрип и треск, сопутствующие передаче, все невольно морщились и вытягивали шеи. И если кто-нибудь неосторожно скрипел или шуршал на нарах, сердитые лица оборачивались к нему, люди махали руками, свирепо шикали. Так зашикали и на Парахина, когда он, возвратившись с задания, ввалился в землянку и доложил о своих двух эшелонах. Забавно было смотреть, как он опешил, не понимая, за что на него сердятся. Умолк, недоуменно пожимая плечами и не решаясь шагу сделать. — Садитесь, — сказал я ему и показал свободное место. И опять шикали, когда он на цыпочках, но по-медвежьи неуклюже шел в проходе между нарами. А сел он, как назло, рядом с Тамуровым, и, конечно, Генка не удержался, чтобы не упрекнуть его шепотом. Парахин тоже шепотом начал оправдываться — и снова шикали. — Ну что у вас еще? — спросил я наконец у Тамурова. — Не можете вы сидеть молча? — Да что! — возмущался Генка. — Тюфяк, увалень. В такой день и то подвел, засиделся в Залужье. — Почему подвел? Два состава. — Парахин выставил два пальца. — Один с танками… — Добре. Кончите. Завтра будете объясняться. За словами и за музыкой радиопередачи, как далекий фон, как бледная тень этих звуков, непрерывно слышалось нам ровное выстукиванье: должно быть, на соседней волне летели в эфир служебные радиограммы. Мы не обращали на них внимания, а Золочевский следил за ними и вдруг, не говоря ни слова, как-то весь встрепенувшись, повернул что-то у себя на доске приемопередатчика. И сразу музыка уплыла куда-то, растаяла, а далекое выстукиванье стало четче и громче. Слушатели заворчали. А радист все так же молча протянул длинную руку за вторым наушником, приладил ключ и выстукал короткий ответ. Потом опять перешел на приём, и ворчавшие замолчали, понимая, что это что-то важное. Это была радиограмма от Бати — поздравление с праздником и срочный вызов Черному явиться на Центральную базу. Потом мы дослушивали праздничный концерт и долго еще не могли успокоиться, взбудораженные этой радиовстречей с Большой землей. Обсуждали, рассуждали и, между прочим, посмеялись над тем, что западные союзники никак не могут организовать второй фронт. — Вояки! У них и в Африке-то — бои патрулей. Шаг вперед, да шаг назад… ярдами, ярдами меряют!.. Ждут, когда мы расправимся… Седьмого ноября Москва особой радиограммой поздравила партизан с Октябрьской годовщиной и передала выдержки из приказа, где народные мстители упоминались наряду с регулярной армией: «Раздуть пламя всенародного партизанского движения в тылу врага, разрушать вражеские тылы, истреблять немецко-фашистских мерзавцев». Восьмого ноября Черный, в сопровождении двадцати пяти партизан, ушел на Центральную базу, а еще через несколько дней и я получил приказ сдать отряд Гончаруку и тоже идти на Червоное озеро с Каплуном и с группой в тридцать человек. Я подумал: «Куда ему столько людей? Он задержал две наши группы связи — человек по двадцать пять, с Черным пошло столько же, да сейчас идет тридцать человек. Правда, в отряде все еще оставалось больше двухсот бойцов, во что делают на Центральной базе ушедшие от нас люди?..» Приказ Бати не обрадовал меня: я подозревал, что Григорий Матвеевич снова хочет передвинуть меня на другой участок. Обидно было уходить после того, как я наладил работу отряда, установил столько связей, подготовился к зиме. Но такая уж моя участь, такую работу поручает мне Батя: организовывать, организовывать и снова организовывать… Приказ есть приказ. Тяжело расставаться с товарищами. Они тоже догадываются, что Батя намечает для меня новое дело и что на Выгоновское озеро я уже не вернусь, — а ведь мы хорошо сработались и сжились с ними. И особенно жалко мне оставлять Матвея — приемыша нашего отряда, того самого мальчика из сожженной деревни, который выпросил у Есенкова гранату. Все мы его полюбили, смотрели на него, как на сына, а он рос у нас на глазах, мужал, становился бойцом. Не по годам серьезный, но задорный и смелый, он старался казаться взрослым, участвовал в боевых операциях, имел свой партизанский счет. Для «взрослости» пытался даже курить, но я сделал ему строгое внушение, и он бросил. А сейчас, прощаясь, маленький боец не выдержал, и слезы навернулись у него на глазах. — Полно, Матвей, — сказал я, хотя и у самого сердце было неспокойно. — Какой же ты мужчина, если плачешь? A еще курить собирался! И мальчик, кажется, немного повеселел и смущенно улыбнулся в ответ: — Я бросил, я больше не буду, товарищ командир. — Ну, добре, ты уже обещал, я верю. Мы выступили. И только по дороге, не объясняя спутникам своих мыслей, но зная, что и они думают о том же, я попытался утешить и их и себя: — Ничего, товарищи, мы с вами не зря провели, в Западной Белоруссии три месяца. Об этом знают и фашисты, и полицаи, и нам будет о чем вспомнить… Конечно, жалко расставаться — хорошие у нас хлопцы, но, если этого требует дело, мы должны выполнить приказ… В тон моему невеселому настроению была и погода все эти дни. Пронизывающий ветер не переставая дул навстречу, редкими хлопьями летал в воздухе первый снежок, березы и осины тянули к нам голые дрожащие ветки, словно тоже прощаясь с нами. В Люсинских хуторах зашли к нашему связному, и он рассказал нам, что на реку Лань, к партизанам, прилетел «уполномоченный с Москвы». Крестьянин был взволнован. «Началось! — говорил он, — Скоро прилетят еще представники, будут выдавать оружие, люди пойдут в партизаны. Пришлют пушки и танки. Нам нечего ждать от этих Черчиллей: они только любят загребать жар чужими руками. Здесь, в наших Пинских болотах, откроют настоящий второй фронт и поведут наступление на Германию. Ого! Как тогда запляшут фашисты! Побегут до самого Берлина — не остановишь!..» Так в самые трудные минуты советский человек видел грядущую победу. Так преломлялись в его сознании идеи второго фронта и непоколебимая уверенность в могуществе Советского государства. Он не ждал помощи с запада и в целом верно оценивал положение. А мы по этому его рассказу поняли, что в отряды имени Щорса, базировавшиеся теперь на Лани, прибыл давно ожидаемый представитель ЦК КП(б) Белоруссии. …Каждый большой переход я ощущал как задержку в нашей работе, как потерю времени и поэтому торопил свою группу. Не считаясь, с погодой, мы делали по сорок-пятьдесят километров в сутки. А Лиза (она тоже была с нами) не привыкла еще к таким большим переходам, да и обувь ее подвела. Хорошие сапожки, на которые она до сих пор не жаловалась, оказались теперь неудобными. Она здорово побила и потерла ноги. В одной из деревень, в хате, куда мы зашли позавтракать, бросились ей в глаза пять или шесть пар лаптей, висевших около печки: новенькие, светло-золотистые и — главное — не слишком крупные, как раз по ноге. У девушки глаза разгорелись. — Бабушка, дай мне лапти! — Да что ты, миленькая! Разве ты сумеешь! — Почему не сумею? Ты поможешь. Помогая Лизе обуваться, хозяйка обратила внимание на ее щегольские сапожки. — Вот хорошие чоботы! Жалко после них надевать лапти. — Не могу я, бабушка, в сапогах. Возьми их сама в обмен за лапти. — Как же это? Хозяйка недоумевала и колебалась, а Лиза настаивала: — Нет, нет, поменяемся. Дай мне еще запасные. — Бери хоть все. Ребята смеялись. Тамуров язвил: — Началась торговля! Чем не барахолка? Но мена все-таки состоялась: Лиза взяла за свои сапоги четыре пары лаптей. Сейчас же обулась, а остальные три пары закинула за спину. И вздохнула: — Вот еще грузу прибавилось! — Давай понесу, — предложил Дмитриев. А Тамуров донимал их обоих: — Кавалер! Ухажер!.. Глядите, как он вокруг нее увивается!.. Ты теперь, Лиза, с таким носильщиком все деревни оберешь. Ведь бабку-то обманула: подумать только — четыре пары за одну получила. Нечего и говорить, что сапоги — особенно по тому времени — представляли гораздо большую ценность, чем лапти. Лиза, безусловно, проиграла на этом обмене. А Дмитриев никогда ни за кем у нас в отряде не ухаживал и сейчас хотел просто помочь Лизе, просто по-товарищески пожалел ее. Но Тамурову надо было кого-то разыгрывать — он без этого жить не мог, — все это знали и в большинстве случаев относились к нему снисходительно. — Отстань, Генка! — кричала Лиза, оборачиваясь на ходу. — Чего привязываешься? — Да я не к тебе! — невозмутимо отвечал тот. — Я к лаптям — уж больно хороши. Кстати сказать, к вечеру первая пара лаптей разбилась, и Лизе пришлось обувать новые. А ветер все дул нам навстречу, снежок сменялся дождиком, серые тучи торопливо неслись с востока. В такое время особенно манят дымки деревень, особенно теплыми и уютными кажутся темные бревенчатые хаты. Но мы по-прежнему ночевали где-нибудь на воле, в глуши, выискивая на лесной полянке копну сена и зарываясь в нее. В населенные пункты заглядывали только мимоходом: перекусить, передохнуть, получить у наших связных необходимые нам сведения. В каждой деревне снова и снова рассказывали нам о представителе с Большой земли. Это было самой важной новостью Полесья. В партизанском штабе Пронягина мы на самом деле встретили наконец представителя ЦК. Это был секретарь Пинского обкома Клещев, недавно переброшенный через линию фронта для организационной и руководящей работы в тылу врага. Пришли мы в лагерь поздно ночью. Я добрался до пронягинской землянки еле живым от усталости, но вместо отдыха большую часть ночи проговорил с Клещевым, слушая, расспрашивая и рассказывая. Да, народная молва во многом права. Этот первый представитель Большой земли не останется единственным. Подпольные обкомы и подпольные райкомы будут работать на захваченной немцами земле, поднимая людей на борьбу. Здесь, в Полесье, где многие села выжжены дотла, где крестьяне целыми деревнями уходят в лес, действительно создается собственный второй фронт. Зная, что в нашем отряде много кадровиков, Клещев просил передать в его распоряжение нескольких командиров, имеющих опыт партизанской борьбы, чтобы возглавить часть местных партизанских отрядов в районе Выгоновского озера. Это особенно важно именно сейчас, потому что в ближайшие дни начинается решительное наступление Красной Армии, и партизаны должны всеми силами помогать ему. Пронягинские отряды, в которых находился Клещев, отличались теперь большей организованностью, дисциплинированностью и активностью, провели ряд удачных боев с фашистами. На следующее утро пронягинцы перевезли нас через реку Лань на своих лодках. А рядом партизаны строили наплавной мост через реку. К востоку от пронягинских отрядов, в Хворостове, базировалось соединение Комарова (Коржа), в котором было много местных жителей. Комарова хорошо знали здесь, ему верили, видели в нем своего защитника и шли к нему не только семьями, но даже целыми деревнями. Комаров мало маневрировал, не выходил за пределы своей области, но зато сколько народу спас он во время войны!.. Не так давно, на пути своем к Выгоновскому озеру, мы вели здесь, в Хворостове, бой с полицией и вынуждены были обходить эту деревню болотами. Теперь же не только в самом Хворостове, но и в соседних деревнях стояли партизанские заставы и работали партизанские комендатуры. Эти комендатуры являлись как бы представителями Советской власти, народной власти, и разрешали все текущие бытовые вопросы. Касалось ли дело продовольствия или транспорта, медицинского обслуживания или помощи семьям красноармейцев, люди обращались к партизанам. Даже с разводами и женитьбами шли в партизанские комендатуры. И нас Комаров встретил, как хороший и гостеприимный хозяин. — Отдыхать будете? Сейчас разместим по хатам. Обедать будете? Обеспечим. Восточнее Хворостова начиналась сфера деятельности линьковских отрядов. В одной из деревень нас обрадовали, сообщив, что на противоположном конце появились «батинцы» (так и назвали). Мы поспешили им навстречу. Вот они: идут человек пятьдесят с винтовками, с автоматами, а впереди шагает знакомая фигура — сутулый и, как всегда, мрачный Перевышко. Как я обрадовался ему! Ведь мы более трех месяцев не виделись! — Сашка! — Товарищ комиссар! — в тон мне воскликнул Перевышко. Обнялись. И наши спутники так же радостно приветствовали друг друга. — Ты куда направляешься? — спросил я. — Особое задание — подрыв эшелона с захватом языка, — хитро улыбнулся он и полез в карман. — Закурим, товарищ комиссар. Саранская. Я ее давно берегу, словно чувствовал, что мы встретимся. — Ну и как — одну на двоих, как в Ковалевичах? — Хм… Смеетесь! Нет, закурим самостоятельно, на каждого. Да я и вашим хлопцам могу подарить пачку в честь встречи. — Ох, какой ты богатый! — С последнего самолета это богатство сбросили. — А мы все на самосаде да на немецких сигаретах. Сам знаешь, от самосада глаза на лоб лезут, а от сигарет, наоборот, один дым, как от соломы. Перевышко, не торопясь, словно желая похвастаться, развертывал цветистый шелковый кисет. — Да ты и кисетом обзавелся! И даже с надписью! Он многозначительно поджал губы. — Это дорогой подарок. От Насти. Помните, в Липовце у нас связной была? Сестра Виктора Стовпенка. — Не забываешь? — А вы разве забываете?.. Сколько она нам помогала! — Да, образцовая ополченка… Но, помнится, ты и, на нее тогда ворчал. — Ну, что вы!.. — А когда она нас в лесу проморозила?.. Помнишь, не убрала свою сосновую ветку? — Ах, да!.. Ну, это не в счет. Оба мы вспомнили суровую зиму прошлого года и далекий Липовецкий лес. Мы часто заходили в Липовец, и на обучай опасности у Насти был для нас условный знак. Сарай у них стоял на пригорке, а за сараем, со стороны леса, валялся большой сосновый сук — разлапистый и зеленый. Когда в деревне появлялись фашисты, Настя ставила этот сук торчком, прислонив его к стенке сарая, а когда фашисты уезжали, опять бросала его на снег. Один раз, увидев этот сигнал, мы остались в лесу дожидаться, пока фашисты уедут: на ночь они никогда не задерживались в Липовце. Но время шло, а сосновый сук все стоял и стоял у сарая. А мороз был сильный… Начало смеркаться. В деревне стихло. Перевышко ругался: — Забыла, рыжая!.. Да и все мы недоумевали и нервничали, не спуская глаз с сарая. И вдруг увидели: бежит наша Настя прямо через сугробы, торопится и снимает зловещий сигнал… — Ага, вспомнила! А она действительно забыла и сама расстроилась, узнав, что своей рассеянностью продержала нас два часа без дела в лесу. Мы отогревались в теплой хате, а Перевышко, шагая из угла в угол, размахивал руками:. — Заморозила!.. Если бы это не ты, я бы… Остальные смеялись: — Перестань шуметь!.. Ну, она виновата, понимает. Ведь у нее единственный раз получилось такое. А Настя ковыряла землю в цветочной банке. — Да ты что — слушать не хочешь! — выходил из себя Перевышко. — Подожди, Саша!.. Ты не сердись… Вот видишь… Она сказала это так обезоруживающе мягко, как только может сказать женщина, и обернулась, держа в руках горку медных блестящих патронов для ТТ. — Видишь?.. Я их в цветке спрятала. Сашка ворчал, но уже не так строго и уже не грозил сделать что-то с Настей за ее провинность. Давно это было, но и сейчас он улыбался, вспоминая про Настю: — Рыженькая!.. Что-то у них там делается? …Цигарки саранской махорки догорали, затянемся еще разок-другой — и надо идти. Я спросил у Перевышко: — Ты не знаешь, зачем меня Батя вызывает? — Догадываюсь. Его отзывают в Москву. Все хозяйство он сдает Чёрному, а вас, наверно, хотят комиссаром. — Та-ак… Нет, на Центральной базе я не останусь. Это не по мне… Ну, пора двигаться… Докурили?.. До свиданья, Сашок! До скорой встречи! До скорой встречи!.. Опять обнялись, и Перевышко, приняв обычный суровый вид, повел свой отряд дальше. Пошли и мы. Я все еще был под впечатлением встречи. Хороший все-таки парень этот Сашка, несмотря на свою взбалмошность и неорганизованность!.. Но что он говорит насчет моего нового назначения? Это мне не по душе. Я привык к живой практической работе, привык непосредственно проводить боевые операции. Да и бросать налаженное дело, оставлять товарищей, с которыми так хорошо сработался, мне не хотелось. А Черный и без меня справится. У него будет хороший помощник Якушев, опытный партийный работник… Обсуждать приказы, конечно, нельзя, но, может быть, все-таки удастся убедить Батю?.. Молча шагая впереди отряда, я придумывал все новые и новые доводы в свою пользу, и они казались мне неопровержимыми… Поздно вечером переправились через Случь и в Милевичах нашли Батину заставу. Тут опять встретились старые знакомые по Березинским лесам! Мы переночевали у них, а утром были на Центральной базе. Батю не застали: он целые дни проводил на строительстве аэродрома. Стоило послушать, с какой гордостью произносили это слово. Еще бы — партизанский аэродром. Там я и встретил Батю. День был пасмурный. Моросило. Под серым осенним небом большая поляна, выбранная Батей, действительно напоминала строительную площадку. Наперебой стучали топоры, звенели пилы, падали на краю поляны могучие сосны. На лошадях перевозили куда-то свежие бревна. Лопатами, плугами и боронами ровняли площадку. Человек двести, по самым скромным подсчетам, было занято на этой работе. Да, мы в партизанских лесах еще не видывали мероприятий таких масштабов! А вот и Батя. В старой распахнутой кожанке, в шапке, криво съехавшей набок, он в самом центре работ, показывает, распоряжается. Увидел меня. Заулыбался. Пошел навстречу. После рапорта и приветствий повел показывать строительство. — Здесь будет посадочная площадка. Все высчитано и размерено. Эти сосны оставим: под них можно при случае закатить самолет, чтобы сверху не увидали… А здесь выроем землянки для охраны. А тут склад… А тут… Он предусмотрел все и все хотел сделать по-настоящему. Конечно, это было интересно. Наконец Батя заговорил и обо мне: — Как, вы не забыли украинский язык? — Нет, не забыл. — И быт знаете? — Знаю. — А историю? — Ну конечно. Как же не знать историю родной страны! — Вот и хорошо! Ваше место на Украине! — То есть?.. Я не понимаю. — Вы знаете, зачем я вас вызвал? — Да, кажется, знаю. — Ну?.. — Ну и не согласен. Не имею ни малейшего желания. Я останусь на Выгоновском озере. — Нет, на Выгоновское озеро вы не пойдете. Там и без вас теперь справятся. Полесье превращается в сплошной партизанский край. Надо развертывать работу на Украине. Там вы найдете место для выполнения своего плана. Я не был подготовлен к этому новому решению Григория Матвеевича и хоть и возражал, но вчерашние доводы мне самому казались сегодня совсем не такими убедительными. А он настаивал и, кажется, считал дело уже решенным. Текущие дела на некоторое время прервали наш разговор, а, вернувшись с аэродрома, после обеда в своей землянке Батя раскинул передо мной большую — во весь стол — склеенную из нескольких листов карту. На ней красным карандашом были нанесены жирные круги, линии и стрелки. — Вот здесь мы начинали, — сказал Батя, показывая красный кружок на зеленом фоне Березинских лесов. — А это — Черкасов. А это — Щербина… Ермакович… Бутенко… Заслонов теперь на нашем месте. Мы ушли оттуда, но борьба там уже не затихнет… А вот наша новая база… Тут — Белое озеро. Тут — Выгоновское. Это — Садовский. Это — маршруты рейдовых отрядов. Под Минск, под Бобруйск… Видите? Я видел — и не только то, что нарисовано было на карте, и не только Батины кружки и линии: за каждым кружком вставали передо мной партизанские лагеря, построенные и организованные нами когда-то, землянки, дымные костры, незабываемые лица товарищей, перестрелки, взорванные мосты, пылающие нефтехранилища… С севера на юг пересекают эти кружки и линии всю Белоруссию. Батя заметил, что его слова произвели на меня сильное впечатление. — Ну, как?.. Все сплошь охвачено!.. Что у нас было в сорок первом году? Четыре района. А сейчас более десяти областей. Тогда за одной машиной на шоссе гонялись, а теперь поезда взрываем, да еще по нескольку в день. Двести взрывов за это время, сотни машин… А ведь есть еще и другие отряды, кроме наших. Вот они — пунктиром… Он сделал короткую паузу, а я уже догадывался, к чему он все это рассказывает. — А на Украине, — продолжал Батя, — только Сазонов и Насекин. Мало!.. Какие там объекты, важнейшие узлы! Ковель, Сарны, Здолбунов, Коростень… И еще надо сказать, что Насекин… Я вам показывал радиограмму?.. Насекин не справился, Насекина надо сменить… Да, радиограмму я читал. Дела в отряде Насекина действительно идут неважно: он распустил бойцов, обострил отношения с населением, ослабил активность. Все было ясно, и когда Батя в заключение спросил: — Ну, так где же ваше место? Я ответил: — Конечно, на Украине. — Согласны? — Да. Не только согласен, но даже считаю, что опоздал. Там уж давно было мое место… Прикажете завтра отправляться? …Ночь… А мне не спится. У меня всегда так: если уж решил, не терпится поскорее взяться за дело, и мысли об этом деле не дают покоя. Справлюсь ли я? На новом месте придется не только заново налаживать работу, но подготовить создание такого же партизанского центра, какой организовали мы здесь на Червоном озере. До сих пор я во многом надеялся на Батю, постоянно чувствовал его руководство, а теперь придется самому и руководить всем, и отвечать за все. Трудная задача. Сумею ли?.. И невольно вспоминается давнишнее — 1926 год, когда мне тоже поручили большое ответственное и самостоятельное дело. Другие условия, другая работа, и сам я тогда был еще совсем молодым (19 лет), но положение сложилось тогда похожее на теперешнее. В окружкоме комсомола сказали, что будут рекомендовать меня секретарем Старо-Ушицкого райкома комсомола. Я отказался: не справлюсь. Тогда меня вызвал секретарь окружкома партии Коваль. Я и ему говорю, что не справлюсь. А до этого времени я работал по политпросвету и совпартшколу окончил. Коваль удивляется: «Почему не справишься? Ведь комсомольскую-то работу знаешь». — «Комсомольскую работу знаю. Но какой же из меня руководитель, если я директив писать не умею?». А это и в самом деле больше всего меня смущало. Он смеется: «Только-то?.. Вот и хорошо, что не умеешь. Не пиши директив. Нужно живое руководство». И стал я секретарем райкома комсомола — и справился. А потом Коваль посмеивался при встречах со мной: «Ну как, научился писать директивы?» Конечно, смешно было бояться директив. Только по молодости, по неопытности и можно простить такое. Но, может быть, и сейчас повторяется та же история? Может быть, я просто испугался ответственности? Нет, не испугался. Когда тебе поручают работу более сложную, чем прежняя твоя работа, вполне естественно спросить себя: а хватит ли сил, хватит ли способностей, чтобы справиться с ней? Вот я и спрашиваю, и вспоминаю, и стараюсь себе представить будущее свое дело. Справлюсь ли? И как ответ на вопрос приходит, в голову решение: тебя назначили, тебе доверяют, значит, ты не имеешь права не справиться, значит, ты обязан оправдать доверие. Обязан! Рассеиваются последние сомнения, а сна все равно нет… Мысленно я уже собираюсь в дорогу, подбираю людей, намечаю маршрут. Скорее бы! Завтра же выступаем… Слишком длинна ноябрьская ночь, и нет ничего хуже, чем ждать. Конечно, тяжело расставаться с боевыми товарищами и с работой, которая так хорошо начала налаживаться на Выгоновском озере. Но Украина, родная моя Украина!.. Я не закрываю глаза, но в темноте душной землянки встают передо мной живые и дорогие образы. Вот оно — мое босоногое детство! Далеко-далеко на юге, в Подолии, у старой австрийской границы лежит моя Андриевка. Белые домики. Садики. Речка. Вербы над ней. И высокие пирамидальные тополя с шумливыми птичьими гнездами. А я не замечал тогда этой красоты. Озорной и полуголодный, пас я на панской земле панскую скотину. В семье было еще трое — меньше меня. Отец в отъезде, мать все время на заработках. Я старший мужчина в семье. И все время нам не хватало даже хлеба. Для панских свиней варили картошку. Волк-Павло — старший пастух — заведовал этим делом. Страшный и несуразный с виду был старик: бородатый, обросший, угрюмый — потому и прозвали его Волком, женщины даже детей им пугали. Но душа у старика была жалостливая: знал он нужду и любил ребятишек. Бывало, отберет он десяток картофелин получше, пока никто не видит, насует мне, за пазуху, сам выведет за ворота, чтобы не остановил кто-нибудь: «Беги домой, покорми маленьких». Или, проезжая мимо нашего дома, сбросит с хозяйского воза, словно потерял, вязанку соломы, чтобы мы подобрали на топливо….. А у пана был великолепный сад с яблоками, с грушами, с какими-то необыкновенными цветами. Пышные павлины и жирные индюки расхаживали на птичьем дворе. Свирепые здоровенные псы охраняли всю эту благодать от нас — босоногих и голодных. Подходя потихоньку к ограде, мы слышали летними вечерами, как в саду играет оркестр, развлекая панских, гостей, и видели издали сквозь темные листья яблонь золотистые, налитые соком плоды. Только во время царской войны перелез я один раз через эту ограду и впервые попробовал, каковы на вкус панские яблоки. Война долго гремела в наших местах. Помню, как на лощеных австрийских кавалеристов налетели кубанские казаки в красных развевающихся башлыках, с черными бурками, точно крыльями за спиной. Казаки оглушительно гикали, приподнимаясь в седлах, и шашки яркими молниями полыхали над местом схватки. Это было и страшно, и увлекательно. Самому хотелось так же вот скакать на горячей лошади и махать блестящей саблей. Навсегда запомнился этот день. Может быть, он и решил мою судьбу, может быть, поэтому я и стал впоследствии кавалеристом. Окопы изрезали нашу землю. Андриевка почти опустела, а я гонял на пастбище оставленную паном корову, прикармливал бездомных собак и дружил с бородатыми солдатами. От них и грамоте научился. Царская война обратилась в гражданскую. Гайдамаки дрались с красными. Поляки пытались захватить Украину. И опять возвратились красные. А я рос, разбирался, как умел, в этой путанице и, наконец, разобрался: в 1922 году вступил в комсомол. Я гонялся за бандитами и контрабандистами, председательствовал в комнезаме[3 - Украинское название комбедов.], работал в райкоме комсомола… Молодость!.. Романтика!.. Первая — и навсегда — любовь. Я встретил Нюсю в детдоме. Она была круглой сиротой, а я пришел в город учиться и тоже жил некоторое время в детдоме. Как она пела! Ростом была маленькая, так что во время выступления ее ставили на стул… Да, даже такие мелочи вспоминаются, и от них теплее и лучше становится на душе… Потом, когда мы встретились снова, она в ответ на мое предложение так и сказала: «Ты должен быть мне не просто мужем — ты должен заменить мне и отца, и мать». — «Добре!» — ответил я. Не знаю, удалось ли мне это, но с тех пор две наши жизни обратились в одну. Жена все время была со мной… Я пошел в армию. Прославленная Первая Конная, буденновка с красной звездой, шпоры, долгополая кавалерийская шинель… И куда только не бросает солдата судьба! Год здесь, два года там, а потом снова переезжать. Мы стояла на: западной границе, охраняя вдохновенный труд героев первых пятилеток. Освобождали Западную Белоруссию — и опять встали на самой границе. Нюся была со мной. Дети росли. Какая наступала жизнь! Незадолго до войны приезжала ко мне мать погостить, посмотреть, как я живу. Возвращаюсь я как-то вечером домой и вижу: она плачет. Гуляла, ходила с внучками в кино — и вот плачет. В чем дело? Я спрашиваю: «Обидел кто-нибудь?» — «Нет». — «С девочками не поладила?». — «Нет». — «Картина была грустная?» — «Тоже нет». — «Так о чем же плакать?» — «Я, говорит, от радости. Какое время пришло! Ты командир, начальник. Галина (это сестра) учительницей работает. А разве смели мы раньше думать про такое? Считали — только бы на хлеб заработать — и хорошо… А теперь какой клуб в Летаве! — не хуже вашего. А какой сад! Радость пришла в жизнь…» А сама плачет. Я ее утешаю, но тоже многое вспомнил. Даже запах того ржаного хлеба вспомнил, которого нам тогда не хватало. Казалось, ничего на свете нет вкуснее и лучше. Вот как жили… А дочери мои слушают наш разговор, переспрашивают, и в глазах у них недоумение, почти недоверие. Им непонятно… Старушка моя успокоилась, вытерла глаза и говорит: «Только бы не было войны. Есть такие завистники, есть такие разбойники…» И вот они ворвались к нам — эти разбойники в шинелях лягушечьего цвета. Они хотят и на нашей земле перевернуть все по-своему. Чтобы снова босые и голодные ребятишки с восьми лет начинали пасти господский скот. Чтобы мы работали на них и слова сказать не смели… Нет! Не выйдет! Уж если народ увидел свободу, не надеть на него старое ярмо. Вся Украина и вся Белоруссия пожаром горят… Где-то там далекая моя Андриевка?.. Отец с матерью и сестры так, наверно, и не выехали оттуда. Какая у них судьба? Живы ли? Украина моя, Украина!.. …Каплун тоже не вернулся на Выгоновское озеро. Со мной на Украину Батя его не отпустил, а назначил командиром рейдового отряда и направил под Бобруйск. Заместителем я взял себе Анищенко. Он был родом из Саратова. Высокий, плотный, плечистый, с широким лицом и темно-русыми волосами, с мягкой, неторопливой и складной речью. Командуя одной из оперативных групп на Выгоновском озере, он показал себя не только хорошим подрывником (на его счету было одиннадцать эшелонов), но и находчивым, не теряющимся ни в какой обстановке, дисциплинированным и волевым командиром. А в партизанской землянке и у партизанского костра он был неплохим рассказчиком, играл на баяне и пел саратовские частушки. Была у него также хозяйственная, организаторская жилка, что и побудило меня взять его своим заместителем. Я поручил ему техническую подготовку перехода, а сам занялся подбором людей и изучением маршрута. Только два дня, да и то неполных, пробыл я на Центральной базе, даже не отдохнул как следует, но задерживаться дольше не хотел и не мог, чувствуя, что каждый день промедления — потеря для нашей борьбы. Я уже заразился мыслью об Украине. Григорий Матвеевич прав: мое место сейчас там. Наш отряд небольшой — всего около сотни человек. Мы понесем больше двухсот килограммов толу, чтобы громить фашистов. За нами придут другие, московские самолеты сбросят оружие и взрывчатку. А там, на Украине, — миллионы свободолюбивых людей, ненавидящих оккупантов. Небольшая группа, мы сумеем найти опору во всем населении захваченных немцами областей, как находили ее и в Белоруссии… …Часа в четыре группа построилась, готовая к выступлению. Обращаясь к нам с напутственным словом, Батя волновался, а прощаясь со мной, не мог удержать слез. Мы опять расставались и опять надолго. Если я даже и сумею побывать на Центральной базе, то его на ней уже не будет: он улетает в Москву. Трогательно было прощание и с остальными нашими друзьями. Мы не могли взять с собой Велько: он необходим был здесь как человек, великолепно знающий Полесье. Теперь он жал нам руки со слезами на глазах. Плакала и Лиза: она тоже не могла идти, лапти не помогли ей, ноги у нее были растерты. И даже Тамуров приуныл. Старался приободриться, пошутить, но шутки не удавались. Километра четыре шел вместе с нами Чёрный. Около Белого озера — у того самого столбика в лесу, где у нас когда-то был сборный пункт, — устроили привал. — Отойдем, поговорим, — сказал я. — Есть серьезные вопросы. Отошли, но, взволнованные, оба говорили о чем-то постороннем. И едва ли не единственное, что я сказал ему по существу при прощании, было: — Побольше давай нам толу. Николай Велько Мы надолго распрощались со своими боевыми товарищами, с некоторыми из них мне уже не суждено было встретиться. Не удалось мне встретиться и с Николаем Велько, которого за немногие месяцы пребывания на Выгоновском озере я успел по-настоящему оценить и полюбить. Заканчивая белорусский период своих воспоминаний, я чувствую, что он был бы не полон, если бы я не рассказал об этом простом и честном человеке, славном патриоте, неутомимом борце за счастье белорусского народа, все, что знаю, что слышал от него, что сообщили мне о нем наши общие друзья. Вот он опять входит в мою память: плотный, чуть-чуть сутуловатый, в обычном своем ватном пиджаке и черной кепке, как входил, бывало, в нашу партизанскую землянку, возвращаясь из далекой разведки. Ясно вижу его простое лицо с крупными чертами, прямой нос и серые, чистые, не умеющие прятаться глаза. Говорят, что в глазах отражается внутренний мир человека. Так и в глазах Велько, кажется, отражался весь его характер, характер человека прямого и чистого, без единого пятнышка на совести, верного в дружбе и в ненависти. Он любил жизнь и детей, любил солнце и родные чащи Полесья, ветерок, пробегающий по вершинам сосен, птичий гомон в кустах, скромные полесские цветы… Жизнь с детства учила его голодать и работать. А сил было много и голова светлая и руки золотые. Чего только он не умел, чего только он не делал! И пахал, и сеял, и плотничал, и сапожничал, и печи клал, и лес рубил, и сплавлял его по капризным полесским речкам. Но как бы он ни ломал спину, как бы рано ни вставал, как бы поздно ни ложился, нужда все так же теснила его. Поле, которое он пахал, и зерно, которое он сеял, были чужими, а его семье едва хватало хлеба. Прекрасные строевые сосны и кряжистые дубы, которые он рубил, тоже принадлежали панам, а у него в хате ребятишки ползали по холодному земляному полу, и нечем было покрыть эту землю: панский лес слишком дорог для мужика. Хорошим он был охотником. Всякого зверя, всякую птицу знал и не терял попусту заряда, но и охотиться можно было не всегда и не везде. Леса ясновельможных князей Радзивиллов со всех сторон окружали его родную деревню Борки, а князья для своей охоты, для своей шляхетской забавы строго берегли лучшую дичь в лучших угодьях. Так было в далекие царские времена, так было и при Пилсудском, и после Пилсудского. Казалось, просвета не будет в этой жизни. Но никакая нужда, никакой гнет не могут отнять у человека последнее. К Николаю Велько пришла в свое время любовь со всеми ее радостями. Он женился на девушке из такой же бедной семьи и еще упрямее продолжал работать. На чужой земле, в чужом лесу. Появились дети — он в них души не чаял. Возвращаясь домой с лесоразработок или с охоты, находил время нарвать своим малышам (а их уже было четверо) земляники или малины. А если бывали деньги, сам недоест, а уж прибережет им какой-нибудь гостинец. Дети росли… Что с ними будет? Неужели такая же тяжелая судьба ожидает их? Вот бы их выучить! Вот бы их в люди вывести! — Но разве сумеешь? Не лучше жили и соседи Велько. Думалось, что мачехой стала им родная земля. И многие бросали ее и уезжали на заработки в чужие страны. Где только не видали белорусского мужика! Даже в Америке, в далекой Америке, о которой ходили тогда самые невероятные слухи. Рассказывали, что там мужик может разбогатеть и сделаться паном. Но уезжали многие, а богатыми что-то не возвращались. Наоборот, приезжали домой еще беднее, чем были, изломанные непосильным трудом. «Нет, — говорили они безнадежно, — это не для нас. Жулику там можно нажиться, а рабочему человеку все равно пропадать». И продолжали ломать спину на панов. Белорусский народ никогда не был таким безропотным и бессловесным, каким его старались изобразить в старой литературе. Как мог, он боролся с царскими чиновниками, боролся с панами и осадниками. Боролся все упорнее, все ожесточеннее. После революции Белоруссия оказалась разрезанной пополам. Здесь панская Польша, а там — недалеко, каких-нибудь сто верст на восток — такие же белорусы, такие же полесские мужики, но у них и земля своя и жизнь другая. Там Советы. Там Ленин. Это известно всем. Что бы ни брехали паны, как бы ни отгораживались от Советской страны, земля слухом полнится. Имя Ленина услыхали здесь еще в семнадцатом году и хотя произносили его тайком, но с какой-то особенной теплотой и надеждой. Оно помогало в борьбе, оно придавало силы… Ленин умер. Большое горе принесла его смерть всем беднякам и всем рабочим земли. Но это горе не сломило их. Нет! Именем Ленина, памятью Ленина клялись они усилить борьбу. Так было и в Западной Белоруссии. Велько хорошо запомнил эти дни. Положение до того обострилось, что хозяева каждую минуту ждали открытого возмущения. В Борки приехал из Ганцевичей усиленный наряд полиции, несколько человек арестовали, за всеми подозрительными следили. И в других деревнях тоже начались строгости и аресты. Не только собрания нельзя было провести, но и вспоминать о Ленине, говорить о нем на людях опасались. И все-таки сговорились. Назначили место далеко в лесу, в таких трущобах, которые только коренным полещукам известны, куда никакая полиция и ногой не ступала. Велько ушел туда будто бы на охоту. Такие же охотники собрались из Хатыничей, из Люсина, из Свентицы, из Новоселок и из других деревень. Более пятидесяти человек. В лесу у костра провели траурное собрание. Железнодорожник из Лунинца Михаил (только под этим именем и знал его Велько) рассказал о жизни и работе Ильича. Суровые, испытанные бедами и трудом люди долго стояли на морозе с непокрытыми головами, и слезы замерзали у них на щеках. Много нового узнал Велько в этот день. Многое как будто заново открылось ему, как будто прояснилось перед глазами. Позднее он встретился с Михаилом еще раз. Зимой 1931 года один знакомый Велько из Хатыничей привел железнодорожника в Борки, чтобы сохранить, укрыть его от полиции дня на два, на три. Велько помог Михаилу спрятаться и опять жадно слушал рассказы о революции, о Советском Союзе, о советских людях, о советском счастье, о том, что все люди во всех странах со временем добьются этого счастья. «Все люди рождаются равными, — говорил Михаил. — Не было случая, чтобы один родился со шпорами на ногах, а другой — с седлом на спине». Нам это кажется простой истиной, но для Велько, человека, которому всю жизнь — день за днем — твердили, что он неполноправен, что он «черная кость», что он родился мужиком, а пан рождается паном, — для Велько это было откровением и запомнилось на всю жизнь. Встречи с Михаилом помогли ему разобраться в жизни, сделаться активным борцом. Теперь он знал, за что надо бороться, к чему надо стремиться. Велько прозрел. А вокруг него была та же нищета, бесправие, полицейский террор. Несмотря на всю его осторожность и неразговорчивость, начальники начинали коситься на него, и кулаки поглядывали подозрительно. Трудное было время. Но это время прошло, и в 1939 году Велько встретил вступление советских войск в Западную Белоруссию, как давно ожидаемое счастье. Ожили и распрямились люди. В селе появилась школа, настоящая бесплатная школа для мужичьих детей, для детей Велько. А самому ему не только дали землю, на которой он мог сеять свой собственный хлеб, его выбрали депутатом сельсовета, потом послали в район на съезд. Он радостно, с головой окунулся в активную общественную работу, участвовал в распределении земли, агитировал, читал соседям газеты, заботился о школе; сам помогал чинить парты, подгонять оконные рамы и двери. Он побывал в Минске, побывал в колхозах Восточной Белоруссии, увидел, как живут свободные люди, как работают, как хозяйствуют. И у себя в селе начал собирать наиболее активных, наиболее сознательных крестьян — ядро будущего колхоза. Недолго продолжалось счастье Велько. Разразилась война, навалилась фашистская оккупация. Гитлеровцы беспощадно расправлялись с советскими активистами, и хотя Велько удалось избежать ареста, но оставаться дома он уже не мог. Покинул семью и ушел в лес с ружьем и двумя собаками — Лялюсом и Цыганом, неизменными спутниками на охоте. На Медвежьем островке, около Заболотья, построил шалашик. Там и поселились втроем. Охотник в лесу не пропадет. Вот только соли и спичек не хватало, а заходить в деревню было рискованно: фашисты искали его, расспрашивали о нем. Первое время он так и жил отшельником, не показывался на глаза людям. Домой приходил только в самые глухие метельные ночи, когда никто из его врагов носа на улицу не высовывал, и всякие следы к утру заносило снегом. Велько не просто спасался на своем островке, не только прятался. Однажды на шоссейной дороге Брест — Ивацевичи подкараулил он легковую машину, убил сидевших в ней двух фашистов и забрал первые свои трофеи: автомат, два пистолета и две немецкие гранаты. Так началась партизанская борьба Велько. Он охотился на врагов Родины, а они продолжали охотиться за ним, и только его собственная осторожность и чутье четвероногих друзей спасали партизана. Однажды зимней ночью, побывав дома, повидав семью, запасшись солью и спичками, он возвращался к своему лесному убежищу мимо борковского кладбища. Вдруг собаки насторожились. Заворчали. Значит, кого-то почуяли, и, конечно, не зверя, а человека. А партизану-одиночке всякого человека надо остерегаться. Велько встал за дерево, а Цыган с яростным лаем рванулся вперед. Оттуда затрещали выстрелы. Велько не стал отвечать, а сразу бросился в лес. Он был на лыжах, бегал быстро и знал дорогу. Пули просвистели мимо. Погоня отстала. И хозяин, и собаки добрались до шалаша невредимыми. Другой раз засаду обнаружил Лялюс. Опять была стрельба. На этот раз врагам удалось ранить собаку в правую заднюю ногу. Хозяин не оставил Лялюса, и он не отстал от хозяина, но с той поры остался хромым. Надо сказать, что обе собаки Велько не могли спокойно видеть фашистскую форму, а Лялюс особенно. Даже много позднее, в нашем партизанском лагере, он зло рычал и бросался на своих, если они были одеты в немецкие шинели. Почти год собаки были единственными друзьями и помощниками Велько. Целыми неделями ему и говорить не с кем было, кроме них. А в холодные зимние ночи они ложились спать в своем шалаше рядышком: Лялюс справа от хозяина, Цыган слева. Так и согревались, тесно прижимаясь друг к другу. Чтобы поймать Велько, фашисты пытались подкупить или обмануть лживыми обещаниями его односельчан, но никто из них не поддался соблазну. Угрозы тоже не подействовали. Тогда (это было в мае 1942 года) гитлеровцы назначили срок: если к указанному времени крестьяне не выдадут партизана, отвечать придется им самим — своим имуществом, своей жизнью. Все знали, что фашисты на расправу скоры и не щадят ни правого, ни виноватого. И все-таки верные друзья оберегли Велько. В то время прошел слух о каком-то капитане, который собрал в Краснослободском районе партизанский отряд (это был отряд Каплуна), бот друзья и посоветовали Велько: — Нечего тебе ходить одному. Иди туда. Там много народу собирается. Сейчас в Залужье остановилось человек тридцать, тоже идут к этому капитану. Вот с ними… Велько пошел в Залужье и действительно встретился там с группой партизан, возглавляемой лейтенантами Анищенко и Гусевым. От самого Бреста пробирались они на восток, нападая по пути на мелкие фашистские подразделения, разгоняя полицаев, организуя диверсии. Вместе с ними Велько явился к Каплуну, вместе с ними — в составе взвода лейтенанта Анищенко — отправился на первую свою операцию в родные места, к Ганцевичам, и дорога их лежала через родное село Борки. А между тем срок, назначенный гитлеровцами для выдачи Велько, истек. В Борки нагрянул крупный карательный отряд. Гестаповцы долго допрашивали жену и соседей Велько, пытались выведать что-нибудь у ребятишек. Крестьяне, конечно, могли навести врагов на след, но опять, несмотря на побои и угрозы, никто не выдал народного мстителя. Жандармский офицер, руководивший экспедицией, в конце концов потерял надежду узнать что-либо, и началась расправа. Гитлеровцы убили не только жену, но и детей, и всех родственников партизана — кто под руку попался — более восьмидесяти человек. Карательный отряд еще не покинул деревню, когда фашисты через своих агентов узнали о движении группы Анищенко и решили устроить ей в Борках засаду. Анищенко ничего не подозревал. Немного не доходя до деревни, он остановил отряд и вместе с Гусевым, Велько и еще двумя бойцами отправился вперед. Ночь была непроглядно темная. В деревне — ни огонька, ни искорки, ни звука. Это показалось странным. Ведь обычно в деревне хоть стук, хоть скрип какой-нибудь услышишь и собаки лают. А тут — словно все вымерло. Как правило, разведчики в крайних хатах стараются разузнать обстановку, но на этот раз Анищенко не заглянул в первые хаты. Может быть, это было ошибкой, неосторожностью, но в данном случае именно это помогло. Шли серединой улицы, и никто их не остановил. Должно быть, гитлеровцы, ожидая большого отряда (молва в пять раз преувеличивала численность группы), просто не заметили пятерых разведчиков. А партизаны тоже сначала не заметили врага и даже не подозревали, что деревня занята фашистами. Только необычная тишина тревожила и заставляла настораживаться. Поравнявшись с третьей хатой, разведчики услышали легкий скрип. — Слышите? — почти беззвучно шепнул один из бойцов. — Наверно, воду берут из колодца, — так же тихо ответил Гусев. Но вслед за скрипом раздался негромкий говор. Анищенко оставил двоих на месте — как бы в резерве, а сам с Гусевым и Велько осторожно пошел на голоса… Плетень. Калитка. У калитки стоит здоровенный мужчина: вышел подышать свежим воздухом, полюбоваться весенней ночью. Он, вероятно, заметил идущих, но не испугался, посчитал, что это свои, А они, только подойдя вплотную, по белым витым шнурам на мундире догадались, что это немецкий жандармский офицер. — Батюшки! Немец! — вполголоса произнес Гусев и тут же, не раздумывая, схватил его за грудки. Анищенко наставил на фашиста наган: — Хэнде хох! Разведчики думали, что немцев в деревне немного. Они рассчитывали застрелить офицера, а остальных забросать гранатами. Но офицер не поддавался. Обеими руками он отвел в сторону дуло нагана. Тогда и Гусев поднял револьвер. Медлить было нельзя. — Вася, бей! — крикнул Анищенко. Гусев выстрелил. Гитлеровец вскрикнул и упал. Только тогда партизаны увидели, что в темноте за плетнем еще фашисты, много фашистов. — Саша, назад! Будем отходить! И все пятеро бросились обратно по темной улице. Вырвались из околицы. А за ними тарахтели автоматные очереди, одна за другой взлетали осветительные ракеты, ударил пулемет. Но застигнутые врасплох гитлеровцы били почти наугад. Пули взвизгивали над головами, взрывали землю у самых ног партизан, рикошетили где-то рядом. — С дороги вправо! За мной! — подал команду Анищенко, стараясь перекричать стрельбу, и, не останавливаясь, свернул прямо в кусты, в болото. — Ложись! И они поползли дальше, тяжело переводя дух и удивляясь, что из такой переделки вышли живыми… …Борковские крестьяне сразу же сделали из этой схватки легенду. На другой день Анищенко с тремя товарищами снова подошел к деревне, чтобы выяснить положение. За разведчиками скрытно следовали на всякий случай вооруженные партизаны. Первыми Анищенко встретились крестьяне, заготовлявшие в лесу дрова. Чтобы не вызвать подозрений, разведчики прикинулись бежавшими из плена — одинокими, бездомными, голодными. Крестьяне накормили их, но упрекнули: что, мол, вон вы какие здоровые, а в лесу прячетесь, хлеба просите. Надо в партизаны идти. — А где же тех партизан найти? — наивно спросил Анищенко. — Да, поди, и страшно в партизанах-то? Крестьяне засмеялись, и один — поразговорчивее — опять упрекнул: — Эх, братки! Да вам бы не то что сала, вам бы и бульбы не надо давать… Вот у нас ночью были партизаны — это настоящие партизаны! — А что? Расскажи. — Да что? Немцы хотели им ловушку устроить. Нас чуть не со всего села выселили. Свои войска разместили да полицыантов. Видимо-невидимо наехало на машинах. Огонь не велели зажигать в хатах, собак заставили в погреба загнать, чтобы не залаяли… А не вышло так, как немцы хотели. Пришли два партизана: «Где у вас главный начальник?» Нашли ихнего главного начальника и убили. Что тут поднялось? Неразбериха… А партизаны отошли на середину улицы, встали — руки в боки и смеются. А уж когда они ушли, немцы подняли стрельбу… Вот это партизаны, не то что вы! — А где же теперь эти партизаны? — Партизаны там, где следует им быть, — строго ответил рассказчик. — Партизаны никому про себя не докладывают. — А немцы? — А немцы забрали убитого начальника и уехали в гмину, в Ганцевичи. — Ну, спасибо за хлеб и за сало. Спасибо за рассказ. Пойдем отыскивать партизан. Так Анищенко и его бойцы, сами того не зная, отомстили главному виновнику несчастья, обрушившегося на Велько и его однофамильцев. Но разве сразу за все отомстишь врагу — за кровь, за слезы, за убийство ни в чем не повинных людей?! Велько потерял всех своих родных, но не остался одиноким — новая семья, семья народных мстителей, окружала его теперь. Отряд Каплуна влился в наше соединение. На Выгоновском озере Велько был у нас старшиной, активно участвовал в боевых операциях и заботился о снабжении партизан. Дела было много, но и за этим делом он не мог забыть о своих самых близких, самых любимых. Часто отпрашивался навестить дорогие могилы, своими руками оградил их, украшал лесными цветами. И, может быть, это покажется странным, приносил на эти могилы ягоды. Зачем? А затем, чтобы птицы туда прилетали и пели там свои песни. Это было как-то по-особенному трогательно, по-детски наивно. Но ведь мы все украшаем цветами могилы любимых людей. Это общепринято, и никто этому не удивляется. Почему же и птиц не привлечь к этим могилам? Пусть поют! Один раз мы возвращались из Борков, и Велько ушел вперед, чтобы побывать на кладбище. Когда мы подошли (а ночь была ясная, лунная), он стоял у могилы без шапки и говорил что-то, хотя рядом никого не было. Вместе вышли за ограду кладбища, и тогда я спросил: — Ты что же — молился? — Нет. Я все снова клятву даю, что никогда не кончу бороться, чтобы другие люди — и дети у них — были счастливее, чтобы горя больше не знали. И он был верен своей клятве. Он не знал усталости, не мог сидеть сложа руки и, кажется, даже отдыхать не мог спокойно: все свои силы, все уменье отдавал борьбе за народ. Именно таким, по моему мнению, и должен быть в трудную годину верный сын Родины, настоящий народный мститель, настоящий народный герой. Крестьяне окрестных деревень хорошо знали Велько, сначала как охотника и как неустанного труженика — своего собрата по нужде, потом как одного из борцов против зла и угнетения, как горячего пропагандиста новой и светлой жизни. Во время фашистской оккупации он первым начал партизанить в этих местах, и каждый честный человек верил и помогал ему. Крестьяне любили Велько, а фашисты боялись его и ненавидели. Его меткой пули можно было ожидать из-за каждого придорожного куста, из-за каждого угла. Знали, что он беспощаден к оккупантам, помнили, что ему нечего терять. Пытались поймать его или убить, назначили награды за его голову, лживыми обещаниями и угрозами старались воздействовать на крестьян. Но ничего не помогало. Велько по-прежнему был неуловим. Тогда враги пустились на хитрость: ганцевичское гестапо отдало приказ изловить во что бы то ни стало одну из собак Велько. И вот потерялся Лялюс. Мы вернулись из Борков, а собаки с нами не было. Хозяин не заметил, когда отстал от него Лялюс, не знал, куда он девался… Наверно, остался в деревне. Никто не придал этому серьезного значения, и даже после, узнав, что в Борках Лялюса нет, мы не догадались, что это фашистские козни. Даже Велько не особенно беспокоился: собака и есть собака — вернется. А на самом деле один из тайных агентов врага заманил Лялюса, запер в сарай и сообщил в Ганцевичи. Приехали гестаповцы, забрали четвероногого пленника и начали с его помощью выслеживать Велько. К ошейнику прикрепили длинную веревку и отпустили, зная, что собака приведет их к хозяину. Лялюс долго водил немцев по лесам и болотам и в конце концов привел на старую нашу базу в Заболотье. Партизан здесь уже не было, база была ликвидирована, а Лялюс не хотел идти дальше. Фашисты еще несколько раз повторили этот опыт, но собака все снова и снова выводила их на кладки, которые идут к Заболотью. Немцы устраивали засады на этих кладках, но все равно ничего не добились… …Когда в декабре 1942 года Велько вернулся на Выгоновское озеро, враги еще яростнее принялись гоняться за ним. И он не оставался в долгу. В ганцевичской полиции был следователь, особенно жестоко издевавшийся над теми, кто попадал в его лапы: он и руки выламывал, и кожу сдирал с живых, и зубы вырывал клещами. Крестьяне пожаловались на него партизанам, просили избавить их от этого чудовища. — Мало его убить, — сказал Велько, — его надо живьем захватить и судить народным судом. Так и решили. Выполнение этой задачи было поручено Николаю Велько и моряку Дмитрию Гальченко. Через своих людей они собрали подробные сведения о том, где живет этот злодей, когда уходит в полицию, когда возвращается, какими улицами, где проводит время. А Ганцевичи — городок небольшой, и Велько знал в нем чуть ли не каждый дом, все ходы и выходы, все закоулки. Поздним вечером тридцать первого декабря следователь закончил свою подлую «работу» и направился домой, чтобы успеть на новогоднюю вечеринку. Но приятели не дождались его: вместо вечеринки он оказался в партизанском лагере. Утром первого января 1943 года его привезли в Свентицу и судили. Крестьяне и партизаны единогласно вынесли ему смертный приговор. Куда девалась его гордость! Следователь ползал на коленях, просил и молил, уверял, что он понял свои ошибки, что он исправится, искупит свою вину. Само собой разумеется, что слезы вызывали только омерзение. Предатель был повешен. К этому времени относятся те письма, которые я получил от Велько. Жалко, что они не сохранились. Хорошие письма! Они являлись как бы продолжением тех долгих разговоров, которые мы вели с ним вечерами на нашей партизанской базе. Человек тянулся к свету, жадно расспрашивал, жадно слушал. Я рассказывал ему о революции, о гражданской войне, о борьбе с кулаками, о капиталистическом окружении, о наших стройках, рассказывал о Ленине. Был у меня с собой экземпляр. «Истории партии», и Велько читал его в свободное время. И вот в своих письмах он вспоминал об этих беседах. Он хотел учиться, хотел работать, хотел строить мирную жизнь. Лишенный семьи, дома и уже немолодой, он вновь находил какие-то источники бодрости, источники жизненной силы. Ждал, что скоро Красная Армия прогонит фашистов из Полесья, что опять начнется настоящая жизнь. Мечтал поехать в Москву, увидеть столицу Родины, побывать в Мавзолее. Но он не дождался исполнения своей мечты. Гитлеровцы придумали новую подлость. В феврале 1943 года безлунной ночью Велько во главе небольшой группы партизан, одетых в белые маскировочные халаты, отправился на задание. Места знакомые. Он шел далеко впереди товарищей. Должно быть, задумался. Это с ним бывало, особенно после расстрела родных. Миновал развилку дорог, и ему не пришло в голову, что группа может свернуть не в ту сторону. Потом спохватился, решил вернуться. А как раз в это время по другой дороге к развилке вышла значительная группа фашистов. И не случайно: враги были осведомлены и о маршруте Велько, и даже о том, что партизаны одеты в маскировочные халаты. Переряженные партизанами фашисты и сами накинули поверх одежды белые балахоны. У развилки они решили сделать засаду и копошились в кустах, устанавливая станковые пулеметы. Возвратившийся Велько оказался у них в тылу. Увидав в ночной темноте белесые тени в знакомых халатах, он принял врагов за своих, за другую партизанскую группу. Его удивило лишь, что дула пулеметов повернуты в ту сторону, откуда должны появиться его товарищи. — Что вы делаете? Там свои, — сказал он. Только сейчас фашисты заметили чужого, но даже не поняли сразу, кто он. Слишком это было неожиданно. Внезапно возникшее подозрение заставило Велько сделать несколько шагов назад. — Мы партизаны, — проговорил кто-то из толпы фашистов по-русски. Белые фигуры двинулись следом за Велько. Он понял, догадался, что попал в ловушку. И как раз в это мгновенье впереди — и не очень далеко, на повороте дороги — появились его товарищи. — Стойте! — крикнул им Велько, размахивая одной рукой, а другой хватаясь за автомат. — Стойте! Засада! А фашисты уже припали к пулеметам, и красноватые вспышки выстрелов заполыхали в темноте. Сзади кто-то бросился к Велько… Удар… Хватают за руки. Крутят их, выламывают… На одного, на двоих, может быть, на троих у него хватило бы силы, но когда по двое повисли на каждой руке, да еще один подкатился под ноги — где уж тут одному человеку!.. И товарищи Велько ничего не могли сделать: под огнем пулеметов и автоматов им самим было только в пору отстреливаться от численно превосходящего и занявшего удобную позицию противника. Велько оглушили ударом. Связали. Поволокли. К утру доставили в ганцевнчское гестапо. Там заковали в цепи, сделали специальную железную клетку и в этой клетке возили по селам, похваляясь своим успехом и издеваясь над героем. Потом пытали, мучили, старались выведать что-нибудь о партизанах и, наконец, повесили, так и не узнав ничего. Такова история одного из наших лучших товарищей — народного героя Николая Велько. Вести о наступлении Переход через Припять Целые сутки шли мы почти без отдыха, да еще через железную дорогу пришлось прорываться с боем. И снова ветер и снег были в лицо. На рассвете остановились около деревни Вильча. Надо было дать людям отдохнуть, накормить и обогреть их. Я послал Анищенко и Крывышко в деревню, чтобы купили у крестьян барана и организовали обед, а радисту приказал настроить рацию на Москву. Было около семи часов, хотелось послушать последние известия. Радист надел наушники, настроился на Москву и вдруг, словно его током прошило, диким голосом завопил, размахивая руками: — Сюда! Сюда! Идите!.. Наступление!.. Наступают!.. Прорвали фронт!.. Мы не сразу поняли, в чем дело, а когда спохватились, когда я подошел и взял один из наушников, оказалось, что добрая половина передачи прошла. — …Более четырнадцати тысяч трупов солдат и офицеров, — говорил диктор. А потом пошло перечисление командиров отличившихся частей. — Что же это? Где? — спросил я у радиста. — На Волге. — А подробнее? На каких направлениях? Он смущенно молчал. — Э-эх! — рассердился я. — Теперь не снимай наушников. Должны повторить. И он не меньше часу просидел около рации, сосредоточенно глядя на свои кнопки, прикасаясь к ним время от времени и поправляя наушники. Не знаю, что он слышал, но мы тоже не отлучались никуда и, не спуская с него глаз, по лицу видели, что передают не то. Теперь ему не пришлось махать руками — мы сами заметили, как он встрепенулся. — Начали? — спросил кто-то полушепотом. — Сейчас будут, — ответил радист. Все сгрудились вокруг. — Товарищ командир, вы записывать будете?.. — Говорите вслух. Там передают, а вы повторяйте. Мы запишем. И несколько человек вынули блокноты. — Тише! Слушайте! «В последний час. Успешное наступление…» Давно мы ждали эту минуту, мечтали о ней в самое тяжелое время, в самых глухих, позабытых людьми местах. И теперь с каким вниманием слушают партизаны, с каким торжеством повторяю я слова: «…Прорвав оборонительную линию противника на протяжении тридцати километров на северо-западе (в районе Серафимович), а на юге от Сталинграда — протяжением в двадцать километров, наши войска за три дня напряженных боев, преодолевая сопротивление противника, продвинулись за шестьдесят-семьдесят километров. Нашими войсками занят город Калач на восточном берегу Дона, станция Кривомузгинская (Советск), станция и город Абганерово. Таким образом, обе железные дороги, снабжающие войска противника, расположенные восточнее Дона, оказались перерезанными…» — Здорово! Пошли наши! — восторженно шепчет кто-то рядом. Да, это не «бои в районе» и не случайная удача. Инициатива в наших руках. Немцы отрезаны. За три дня 13 000 пленных, 360 орудий, 14 000 убитых. И наступление продолжается. И то ли еще будет! Потом диктор читал передовую «Правды», которая сообщала о боях под Сталинградом, предшествовавших наступлению Советской Армии: «Гитлеровские разбойники рассчитывали задавить Сталинград танками, но за два месяца боев потеряли у стен города восемьсот своих стальных машин. Немцы хотели проложить дорогу в Сталинград бомбами, но за два месяца потеряли в приволжских степях свыше тысячи самолетов. Немцы хотели своими дивизиями сбросить в Волгу защитников Сталинграда, но за два месяца уложили навсегда в землю свыше 100 000 своих солдат и офицеров». — Эх, сколько! — не выдержал Дмитриев. — Получили русскую землю! — Тише! «Мы можем и должны очистить советскую землю от гитлеровской нечисти», — читает диктор, делая особый упор на эти слова. И я повторяю за ним. — Мы можем и должны! — шепчут рядом. — Можем и должны! — говорит кто-то почти вслух. А диктор заканчивает: — Будет и на нашей улице праздник! — Будет? Нет, он уже есть! — Ура! — выкрикивает Есенков. — Ура! — подхватывают десятки голосов. — Тише! Чего вы расшумелись? — останавливаю я, но и мне самому хочется крикнуть во все легкие что-то необычайно хорошее, чтобы до серых осенних туч долетели слова, чтобы болота и перелески Белоруссии далеко понесли эхо. Хочется запеть, позабыв и про усталость, и про погоду, и про врагов, которые, может быть, ждут нас где-нибудь недалеко, может быть, крадутся по нашим следам. …Партизаны сидят у костров, примостившись кто на чем — на пеньке, на груде валежника, на стволе поваленного дерева. Дремлют, не выпуская из рук оружия. Один обнимает винтовку, другой прижался щекой к холодному стволу автомата. Усталость берет свое… Возвратился Анищенко и доложил, что баран куплен. Крывышко занялся стряпней — обед будет. Будет. А пока необходимо позавтракать. Всей группой отправились в деревню. В хате, куда я зашел с несколькими товарищами, хозяйка сразу засуетилась вокруг стола. Появилась миска сметаны с творогом, хлеб, картошка. — Садитесь, не побрезгуйте! Чем богаты… — Это, как по-заказу, для меня. Люблю. Хозяева, хотя и знали уже от Анищенко о начавшемся наступлении, снова попросили рассказать о нем — точнее, подробнее, полнее. Хозяйка вздыхала. — Ой, какая радость!.. Поскорее бы!.. До чего тяжело жить в неволе!.. Тут же за столом я начал и деловой разговор: — Надо бы вызвать секретаря сельуправы, собрать людей. — А не опасно будет? — спросил хозяин. — Ведь к нам немцы заглядывают. — Ничего. Мы выставим охрану. Хозяин сходил за секретарем сельуправы, с которым уже раньше связан был сазоновский командир группы Сидельников, сопровождавший нас в этом походе. Я рассказал ему о наших планах — создать в Вйльче специальную группу, на обязанности которой лежало бы переправлять наших связных через Припять и через линию железной дороги Пинск — Калинковичи. Он согласился помочь, тут же наметили людей и через каких-нибудь сорок минут собрали их в хате. Я рассказал им, в чем дело, подробно объяснил задачу и сообщил пароль. Группа была создана. А когда после этого короткого совещания я вышел на улицу, по деревне только и разговору было, что о наступлении — под Сталинградом. Как в праздничный день, люди ходили по улице, собирались группами, поздравляли друг друга. Подошло время обеда. Крывышко постарался — приготовил два блюда, и неплохо приготовил. И обедали бойцы не по-партизански, а как полагается хорошему семьянину: за столами в теплых хатах. И настроение было праздничное после победы. — Хорошо! Лучше я от самого Челябинска не едал, — заявил Есенков, уверенный, как и многие другие, что у него на родине все — самое лучшее. Но в середине обеда, только было начали подавать второе, на улице раздался испуганный крик одного крестьянина: — Товарищи, вас окружают немцы! Все выскочили наружу, побросав и ложки, и миски. Никто нас не окружал, но фашисты действительно показались недалеко от околицы. Незаметно, огородами, провел я партизан на другую окраину деревни, и там около самой лесной опушки, у каких-то колхозных построек, хорошо замаскировавшись, заняли мы оборону. В промежутках между домами нам было видно, что враги дошли до околицы, задержались там недолго, затем изменили направление и дальней улицей покинули деревню. После выяснилось, что они только спросили кого-то из крестьян: «Партизаны есть?» — «Есть», — ответил тот. И немцы не посмели остаться. Не могу не дополнить этот эпизод еще одним случаем, по моему мнению, интересной деталью. Анищенко, выбежав по тревоге на улицу, вдруг вспомнил, что в хате остался табак («дюбею», как он называл, а на самом деле обыкновенная крестьянская махорка), который он положил сушиться на печку. Вернулся и видит, что Крывышко торопливо укладывает в свое ведро жареное мясо с картофелем — великолепное жаркое, которого партизаны еще не попробовали. — Какого черта ты тут делаешь? — крикнул Анищенко. — Неужели мы этот обед приготовили для поганых фашистов? — ответил партизанский повар. — У нас хватит для них и свинцовых гостинцев. — Чудак… Марш за мной! Живо! И Крывышко, вздохнув, захватил с собой только то, что успел уложить в ведро. Оба они тотчас же присоединились к остальным. А когда немцы скрылись из виду (вся эта история не заняла и часу), Крывышко, посмеиваясь, заявил: — Ну что же, товарищи, вы из-за швабов остались полуголодными, а у нас с товарищем Анищенко есть что покушать а, главное, есть что покурить. Некоторые засмеялись. Я приказал: — Вот что: товарищи Анищенко, Крывышко, ну и еще Дмитриев сходят на село и проведут разведку — не осталось ли там немцев. А заодно пускай Крывышко посмотрит, не растерял ли он впопыхах жаркое по дороге. Тут засмеялись все. Но я не шутил. Эти трое произвели разведку, и, когда доложили, что деревня свободна, мы продолжили обед, хотя теперь его вернее было бы назвать ужином: время близилось к вечеру. * * * Когда стемнело, мы взяли в деревне две подводы, погрузили на них лодки и отправились к Припяти. Надо было переправляться. Подморозило. Грязь затвердела. Корявые комья ее, как камни, стучали под колесами. Спускаясь с берега, мы спотыкались об эти комья. Ночь была черная, и река была черная, только кое-где на берегу белесыми пятнами лежал снежок, да на реке покачивался красный огонек бакена. Свет его дрожащей дорожкой отражался в воде. Тяжёлые и холодные осенние волны лениво плескались у берега. На бугре ветер посвистывал в лозняке. Люди еле слышно переговаривались между собой. Перед этой широкой рекой у всех было какое-то особенно торжественное настроение — мы стояли на новом важном рубеже. Вот невидимая в ночи лежит за нашими спинами Белоруссия. Сколько мы пережили в ней и вместе с ней — с ее благородным и самоотверженным народом! Больше года мы ощущали этот народ, как свою громадную семью. Его несчастья стали и нашими несчастьями, его радости — нашими радостями! Несчастий на земле, захваченной фашистами, было, конечно, несравненно больше, а радости, суровые радости военного времени, приходили к людям через немецкие запреты, через фашистские кордоны — слухами о наших успехах, вестями о победах Красной Армии. Мы всеми силами старались помочь народу, связанные с ним на жизнь и на смерть. И он, как мог, помогал нам, оказывая гостеприимство под угрозой расстрелов и виселиц. Больше года мы вели бой, не одну тысячу врагов истребили, но и своих товарищей не один десяток потеряли на белорусской земле. На Волчьем островке, окруженном болотами и заваленном буреломом, — маленькая полянка и скромный холмик, обнесенный простой изгородью из жердей. Могучие сосны и плакучие березы шумят над невысоким обструганным топором столбиком с короткой надписью: «НИКОЛАЙ КРИВОРУЧКО» С какой жадностью он брался за любое задание, как проникновенно он сказал когда-то: «У нас три самых близких слова: Родина, Партия, Москва!» И мы потом не раз повторяли эту фразу. Не дошел Криворучко до своей Украины… На берегу Лукомльского озера похоронен Василий Нелюбов. И в лесах Витебщины, и в Березинских чащах, и в болотах Полесья могилы наших братьев. Святые могилы! Горячей кровью героев и нерушимой клятвой о мести сроднили они нас с Белоруссией. Как же нам расстаться с тобой, родная земля!.. Невидимая в ночи лежит впереди нас Украина. Некоторые из нас родились там, некоторые работали и жили, оставили своих близких. У меня там тоже отец с матерью и две сестры. Почувствуют ли они, что я близко? А может быть, они заочно похоронили меня?.. Живется им не лучше, чем нашим белорусским друзьям. Фашисты хозяевами ходят по украинским селам. Нет, не хозяевами! Не может быть, чтобы покорились потомки Наливайки и Хмельницкого. Ведь оба эти народа — и белорусы и украинцы — свободны не только по рождению, но и по духу. Они боролись с польскими панами, с татарами, с турками рука об руку с великим русским народом, свято веря в помощь, которую он, как старший брат, оказывал им в самые трудные моменты их истории. И снова окажет!.. Они ждут этой помощи и твердо верят в нее. Упрямо сопротивлялись они напору чужеземцев с запада и с юга в течение стольких веков! Да и теперь… Ведь даже мы, заброшенные в глуши лесов и болот, слышим, что делается на белом свете, знаем, как наши далекие братья отстаивают свою родную землю. И вот сейчас мы идем к ним на помощь. Мы расстаемся с родной землей Белоруссии и вступаем на родную землю Украины, готовые снова целиком посвятить себя борьбе и мести. И не сложим оружия, пока последний фашистский убийца не будет выброшен из пределов Советского Союза. …Ритмично работают весла, поскрипывают уключины, волна шелестит за кормой. Едва различимый, надвигается на нас невысокий, заросший густым лозняком южный берег… — Вылезай! Выпрыгиваем на мокрый песок, тихо прощаемся с перевозчиками, шагаем вверх к беспокойно шелестящим на ветру кустам. И вдруг, не сговорившись, замедляем шаг. Останавливаемся, оборачиваемся назад. Там темнота и тишина. Только огонек бакена дрожит, переливаясь в воде, да слышны удаляющиеся всплески весел. На самом краю горизонта колеблется беспокойное зарево. И как напоминание об оставленных нами товарищах доносится неясный грохот взрыва. — Это Перевышко рвет. Один за другим мы снимаем шапки, вглядываясь в темноту. — Прощай, Белоруссия родная! — говорит сибиряк Есенков глухим и торжественным голосом. И другие вслед за ним произносят слова прощального привета и благодарности: казах Даулетканов, азербайджанец Ильясов, осетин Доев, украинец Гудованый. У меня клубок подступает к горлу, я молчу. — Да здравствует Украина золотая! — продолжает Есенков и медленным движением надевает шапку. — Пошли! Оборачиваемся, а перед нами — на самом краю горизонта — неясное зарево. Здесь тоже борьба. Время не ждет. Скорее включиться в эту борьбу, скорее оседлать вражеские коммуникации, не допускать фашистские резервы к Сталинграду! Мы идем по Украине Мы идем по лесам и болотам, ничем не отличающимся от тех, которые оставили за Припятью, но облик деревень постепенно меняется: чаще и чаще мелькают среди серых бревенчатых домиков белые мазаные хаты, чистенькие, местами даже щеголеватые, с голубыми обводами вокруг окон, с какими-нибудь незамысловатыми петушками. У хат — палисадники. Цветов в них уже нет, только голые стебли и прутья, но все же они придают хатам более уютный, более ласковый вид. Внутри хат тоже все выглядит по-другому. Беленые печи и те же обводы, что и снаружи, — синькой по белому. У женщин вышитые сорочки, фартуки, расшитые петухами. У мужчин островерхие бараньи шапки. Так и у нас на Подолии ходят. И мягкая украинская речь… На каком-то хуторе, проходя мимо одной из хат, я услышал грустную и знакомую песню: Та й немае гирш никому, Як тий сыротыни. Нестерпимо захотелось снова увидеть, как сгибаются над прялками тонкие девичьи фигуры и кивают головами в такт песне. Сколько сразу нахлынуло воспоминаний!.. — Зайдем, что-то пить хочется. …Но и здесь, как в Белоруссии, уныло шумит под ветром мокрый осенний лес. И так же, как там, не только осенняя печаль слышится в его шуме. Сознание того, что и эта земля придавлена фашистским сапогом, не оставляет нас ни на минуту, и от этого еще грустнее становится песня осеннего леса. Перепадает снежок. Утром подморозило, а днем опять хлюпает под ногами талая слякоть. Завтракали в деревне. Расспрашивали крестьян. Хотели неожиданно порадовать их наступлением, но они уже знали о нем… Откуда? Оказывается, ковпаковцы сказали. Значит, тут бывают ковпаковцы! А недалеко от Ровно — партизанский отряд Тимофея (под этим псевдонимом, я уже знал, скрывается полковник Медведев). И еще о некоторых отрядах слышали мы от крестьян. Значит, много партизан. А ведь Батя посылал нас на пустое место!.. Среди дня вышли к старой советско-польской границе и здесь остановились передохнуть. Между двумя стенами леса — просека метров пятнадцать шириной. Посредине — линия полосатых красно-белых столбиков, на одной стороне надпись «СССР» и наши эмблемы, на другой — польские орлы. Столбики эти кое-где покосились, подгнили, а в некоторых местах их почти скрывают густо разросшиеся кусты. Параллельно столбам — старые тесовые кладки; по ним, должно быть, ходили наши пограничники. А сейчас партизаны уселись на этих кладках, на грудах валежника, на сухих стволах деревьев. Закурили. Разговорились. О наших будущих делах. Снова вспомнили Белоруссию. И тут Есенков, пуская из-под усов дым, сказал: — В Белоруссии был у нас комиссар. Немцы знали про комиссара Бринского. Гонялись. Искали… А пускай они его и теперь ищут и дальше будут искать… А?.. Он оглядел всех и на меня глянул, хитро прищурив один глаз. — Пускай ищут. Будто бы комиссар Бринский так и остался в Белоруссии… А у нас здесь будет уже не комиссар, а будет… Ну, пускай будет у нас дядя Петя. — Дядя Петя, — повторил кто-то, и, должно быть, это понравилось. Замысел сибиряка был понятен. — Правильно! — А как вы думаете, товарищ комиссар? — Согласен, — ответил я. — Ну, и фамилию надо этому дяде Пете другую. — Украинскую… Ну Иваненко, что ли, или Петренко по отцу. — Страшную надо, чтобы немцы боялись. Анищенко предложил: — Давайте по нашей профессии — Перевертайло, потому что мы поезда перевертываем. — Это хорошо! Я молча слушал и в обсуждении своей собственной будущей фамилии участия не принимал. Но мне вспомнилось, что у нас в Чонгарской дивизии командовал конно-артиллерийским полком Перевертайлов, а я у него был комиссаром. Ну что же? Возьму ее, потому что она действительно подходит и звучит угрожающе. И дядя Петя — тоже подходящее имя. Подумают, что это на самом деле старик какой-нибудь, дядька с бородой по пояс. А там — вокруг Выгоновского озера — пускай разыскивают фашисты комиссара Бринского. Чем больше им беспокойства, тем лучше… И когда ребята спросили меня, я коротко ответил: — Согласен. — Только уговор — чтобы всерьез. Чтобы с этих пор — дядя Петя — и никаких. Строго. — Строго, — подтвердил я. — И на базу надо сообщить, чтобы знали. — Сообщим. Разговор, начавшийся шуткой и сначала принятый как шутка, обратился в серьезное решение. Так за мной и осталось имя «дядя Петя». К нему как-то по-особенному легко и быстро привыкли. И называли меня так, и рапорты писали на это имя, да и после войны для многих я так и остался дядей Петей. Помню, в этот же день на походе отбились ребята в сторону, в кусты, и кричат: — Товарищ… товарищ дядя Петя, тут орехов сколько насыпалось! Их тут собирать некому — мы полные карманы наберем. И терновник морозом хватило — он еще слаще стал… Товарищ дядя Петя!.. Может быть, они нарочно сообщали об орехах, чтобы в первый раз назвать меня по-новому, для практики. А я с непривычки даже не сразу понял, что это ко мне обращаются, и только рассердился насчет орехов. Крикнул не останавливаясь: — Да что вы — дети? Орехами увлекаетесь. Некогда нам. Не отставайте! — Мы и не увлекаемся, товарищ дядя Петя, да уж больно тут места хорошие. Вон глядите, озерцо какое. Сюда бы летом в мирное время на выходной приехать… А орехов и сейчас можно набрать. — Ладно. Приедем и наберем. Все будет наше, когда фашистов выгоним. * * * Шли дальше. Обедали в какой-то деревне, не доходя Храпуни. Крестьяне, перетерпевшие от немцев не меньше, чем белорусские, встречали партизан хорошо. Однако ночевать у них мы не могли — так учил нас долгий и тяжелый опыт — и еще засветло покинули деревню. По пути «разбомбили аэродром». Это грозное выражение вовсе не обозначало боевую операцию: просто-напросто ребята нашли в чаще леса диких пчел и воспользовались их медом. Вскипятив воду в ведре, бросили соты в кипяток. Воск всплыл, а из воды получилось что-то вроде душистого медового чая. А если в него положить сухих веточек дикой малины, он становится еще душистее и приобретает бледно-желтый цвет: совсем как в ресторане чай с лимоном. Этим чаем мы и поужинали. А спать улеглись, зарывшись в стогах сена, — самый лучший, самый теплый ночлег. За ночь выпал снежок, покрыл белыми шапками наши убежища, и под ними нам спалось еще теплее, еще спокойнее. На другой день, случайно, на лесной дороге встретились мы с ковпаковцами. Это была небольшая группа разведчиков: трое конных и пятеро на подводах. Ребята — как на подбор — молодцеватые, рослые, в кубанках, украшенных красными лентами и лихо заломленных набекрень. И лошади хороши. Я — старый кавалерист — полюбовался и немного позавидовал. Полюбовались и наши бойцы: вот настоящие партизаны! Вместе с ними мы остановились, перекурили, угощая друг друга, похваливая, как водится, и свой, и чужой табак. Разговорились по-дружески. Наши собеседники очень гордились тем, что они ковпаковцы. Особенно один — румяный и круглолицый. Картинно подбоченясь, сдвинув на самый затылок белую кубанку и потряхивая русым чубом, он рассказывал: — Нашего Сидора Артемьича вся Украина знает. Посмотреть: простенький старичок, а ведь он целое гестапо вокруг пальца обведет. И человека насквозь видит. От него ничего не утаишь. Но заботливый — и к бойцу, и к крестьянину. На него, как на отца, смотрят… Да! Ну, и комиссар у нас — Руднев! Герой! И чистой души человек. Когда коммунизм построим, такие люди будут… — А и у нас не хуже? — не вытерпел Дмитриев. — Вы про Батю слыхали? — Слыхали, как же! Мы с батинцами встречались… Но ведь наш-то старик в Москве был! — Наш тоже из Москвы присланный! Вмешался Есенков. — Подожди! Нашли время хвастаться!.. Ты лучше рассказал бы, как это было на приеме в Кремле. — А так и было: приказали нам — партизанам — открыть второй фронт. Вот тебе самое главное. Но пора было собираться. — Докуривай! И уже на прощанье Дмитриев с некоторой иронией спросил у круглолицего: — А кто же вы есть? Не то вы разведчики, не то агитаторы? Тот уже поставил ногу в стремя и обернулся: — И разведчики, и агитаторы. Плохой ты будешь разведчик, если агитировать не умеешь. И плохой будет партизанский агитатор, если он позабудет о разведке. Распрощались. По дороге наши бойцы делились впечатлениями. Я шел впереди и слышал за спиной высокий тенористый голос Камышанского: — Вот это настоящие. Посмотреть приятно!.. И у них целая армия. Пушки есть, пулеметы есть. Как двинет такая махина!.. А что мы? Рассыпались человек по десять, и не видно нас… — Стало быть, мы, по-твоему, не настоящие? — рассердился Дмитриев. — Да?.. Нет, вот мы-то как раз и есть настоящие. Партизаны должны просачиваться везде, партизаны должны быть неуловимыми. Что надо!.. Вступил в разговор Зубков. — Ты со мной на операцию ходил? Не понравилось? — Мне нравится с ветерком, — отвечал Камышанский, — с шумом, с гиком — вот как у Ковпака. — Ну, так и уходи к ковпаковцам. — А что? — сразу осекся Камышанский. — Нет, я у себя в отряде… я… — Чего же ты болтаешь? И, как всегда, Есенков спокойным и негромким голосом словно подводил итоги дискуссии. — А по-моему, и те, и другие — партизаны, и те, и другие — настоящие. Все нужно. Плотник и столяр по-разному работают, а оба нужны. Так и у нас. Вот то-то и хорошо — что ни выдумай, как ни воюй, только бы побольше вреда принести фашистам. Они теперь и не знают, куда оборачиваться, где нас искать. Народ на выдумки хитер… * * * Я уже упоминал о Сазонове — командире отряда, высланного Батей на Украину. Отряд этот, базировавшийся около Олевска и «обслуживавший» крушениями железные дороги Сарны — Коростень и Сарны — Лунинец, был первой целью нашего пути. Вскоре после встречи с ковпаковцами — часам к десяти — перед нами замаячила на фоне серого ненастного неба тригонометрическая вышка, отмеченная на нашей карте. А вот и роща, в которой нас должны дожидаться… И уже ждут! В одинокой фигуре на опушке я узнаю Сазонова. И он узнает меня. Машет рукой. Идет навстречу. — Товарищ комиссар! — Здравствуй!.. Но никаких комиссаров. Теперь, вместо комиссара, дядя Петя. Сазонов удивлен, и меня, даже несколько забавляет его удивление. — Да, да. Комиссара нет. И другим скажи, кто меня знает. — Это теперь дядя Петя!.. Это полковник Перевертайло!.. Комиссар в Белоруссии остался! — наперебой объясняют мои спутники, радостно здороваясь с Сазоновым. И когда мы добираемся до сазоновских бойцов и подвод, спрятанных в роще, он уже знает суть нашего замысла и зовет меня дядей Петей. Сазонов — наш старый товарищ. Был младшим командиром в Чонгарской дивизии, потом — курсантом пулеметно-минометного училища, а к нам присоединился в марте 1942 года на Витебщине, партизанил там вместе с нами и вместе с нами пришел оттуда на Белое озеро. Назначенный командиром отряда, он оправдал наши ожидания. Отряд оказался активным и дисциплинированным. И сейчас я снова убедился в этом. Даже внешне — в каждом бойце, в общем виде лагеря, в отношении к крестьянам — чувствовалась рука неплохого командира… Лагерь в лесу под Олевском был многолюден. Вернее, даже не лагерь, а лагеря, потому что невдалеке от сазоновских землянок приютились шалаши партизанского отряда Попова. О нем я слышал еще на Центральной базе. Отряд этот оперировал в южной части Пинской области, потом раскололся: половина его, во главе с военинженером Колесниковым, решила присоединиться к батинцам, к Сазонову, остальные, во главе с Поповым, хотели идти на восток, через фронт, на соединение с Красной Армией. Сазонов не мог самолично принять Колесникова и послал его на Центральную базу к Бате. Там мы встретились, и Батя попутно с остальными вопросами поручил мне разрешить этот вопрос. Колесников вернулся от Бати вместе с нами. А Попов со своими людьми все еще не двигался, все еще медлил. Должно быть, и его взяло сомнение: не остаться ли? В первый же день, когда я беседовал с Сазоновым, в землянку зашел невысокий плотный партизан в обычном гражданском пиджаке и военной ушанке. — Вот, — указал на него Сазонов, — он у Попова комиссаром. Лицо вошедшего показалось мне знакомым. — Где я вас видел? Как вас зовут? — Поддубов. Но мне эта фамилия ничего не сказала. Я слышал ее впервые и догадался, что она выдуманная, один из тех псевдонимов, к которым очень часто прибегали партизаны в целях конспирации. Я снова вгляделся, стараясь припомнить. — Нет, вы мне Поддубовых не называйте, говорите настоящую. Он немного покраснел. — Корчев. — Ага… Корчев. Это мне знакомо. Но где мы встречались? — На сборах политсостава. — Ну да, конечно. В Минске. Верно ведь? — Верно. И в Бобруйске. — Так… А теперь вы комиссаром у Попова? — Да. — Как же вы допустили раскол отряда? Корчев смутился. — Видите ли, партизанское дело — это добровольное дело. Силой не потянешь. — Но бороться с врагом все-таки обязательно. Если уж объединились, надо подчиняться. В отряде должна быть не добровольность, а дисциплина. Партизанский отряд — это военный отряд. — Я знаю. Теперь уж я знаю. Мы присмотрелись, как поставлено дело у Сазонова… А у нас почти половина отряда решила идти на соединение с Красной Армией. Они по-своему правы… — Неверно! — Я их не оправдываю. Но ведь, товарищ комиссар… товарищ дядя Петя, вы представляете себе, как тяжело тут будет без связи с Москвой… Сидим в лесу, а в деревнях — немцы. Со всех сторон. Облавы устраивают, как на зверей. Мы облав не боимся. Но ведь там, на Большой земле, и не знают про нас, считают, что мы погибли, пропали без вести. Мы это чувствуем. Трудно это выразить. Но одиночество какое-то, оторванность угнетают. И, по-моему, это играет очень большую роль. Поэтому и хотят идти через линию фронта. — Нет, этого нельзя допускать. Надо налаживать работу здесь. Вот поговорим сейчас с Поповым… Попов явился и с первых же слов произвел на меня благоприятное впечатление. Старший сержант, артиллерист, командовал огневым взводом, остался в окружении, но не прекратил борьбу. Судя по нашему разговору и по отзывам знавших его людей, волевой, дельный, инициативный парень. И люди в отряде неплохие. Но работа не ладится. Ненужная демократия, митинговщина, дисциплины нет, общее недовольство, в результате — текучесть личного состава и пассивность отряда в целом. Поэтому, должно быть, и решили идти на восток через линию фронта. От меня они ждали совета, вернее, даже решения. На меня смотрели, как на представителя центра. И я сказал: — Оставайтесь здесь. Работайте с Сазоновым. Он вам поможет. Дисциплину наладите. Все дело в дисциплине. Конечно, это говорилось не так просто и не так коротко. Пришлось убеждать и доказывать. Но дело было ясное — и командир и комиссар согласились. Однако Корчеву уже не хотелось оставаться в этом отряде, и, когда я стал собираться дальше, он попросил: — Заберите меня с собой, дядя Петя. — А как же отряд? — Отряд останется у Сазонова. Справятся… А некоторых мы с собой захватим. [стр. 294–295] ишиас — болезнь, нередкая среди военных. Нога слушаться не хотела, и боль пронизывала ее сверху донизу на каждом шагу. Хорошо еще, что по этой дороге, вернее сказать, по этому бездорожью, волей-неволей приходилось идти с палкой, и я, тяжело опираясь на нее, закусив губу, заставлял себя двигаться, кажется, даже шагу не убавлял. Ребята несколько раз предлагали достать повозку или соорудить носилки, но я и слушать не хотел, только злился и отмахивался от разговоров. Поэтому и на привале после «гражданского лагеря» я сразу же улегся, выбрав местечко посуше и подложив плащ-палатку, и прикрыл глаза, будто бы задремал. А на самом деле я просто отдыхал и слушал. Начал Есенков — все еще под впечатлением виденного и слышанного: — Вот я тридцать два года прожил, вчера сравнялось — вчера у меня день рождения был. Много приходилось видеть всякого, но только сейчас я начал по-настоящему женщину уважать. Начало было не совсем ясное, и ребята поняли его по-своему. — Хо! — сказал молодой красавец Камышанский. — Подумаешь — порох выдумал! А кто женщин не уважает? — Ты болтун! — Тимофей даже рассердился, — Я не об этом хочу сказать. Я вообще хочу про нашу русскую, про советскую женщину. Что швабы наделали? Нам тяжело, а женщине каково? Видели — у нее шесть ртов, есть просят — нет ничего, и силы такой нет, как у мужчины. А ведь она их выкормит… Выкормит!.. Вот за что надо уважать женщину. Заговорили и другие — все заговорили, горячо и серьезно. Мне и то хотелось вступиться. И даже намека не было на тот легкомысленный тон, который пытался придать разговору Камышанский. Привал окончился, а разговор продолжался. Крывышко на ходу снял свою старую шапку и почесывал лысину: — Я еще старше Тимофея, мне тридцать три. И до сих пор не женат. Так случилось. Любил одну, а она вышла замуж за другого. А я другую не нашел. Но теперь, после войны, как только кончится, так и женюсь! Уж я и любить ее буду!.. — А она тебя? — задал коварный вопрос Гиндин. — И я ее тоже, — не смущаясь, известной старой шуткой ответил Крывышко. Рассуждения «старого» холостяка не вызвали ни насмешек, ни возражений. Каждому была понятна и близка его простая и честная мысль. Все задумались. Камышанский затянул было вполголоса песню, сочиненную Крывышко, и вдруг оборвал: — Знаешь что, Иван, вот про что нужно песню выдумать — про наших женщин, про партизанок. Вот про что! — Я уж думал. Пока не получается. Но я сочиню! «Пидпильна спилка» Проводником у нас в походе был Гейко — крестьянин из села Ольманы Пинской области, взятый нами в отряде Сазонова, худощавый блондин с грустным лицом и с грустной судьбой, характерной для многих крестьян западных областей Белоруссии и Украины. По одежде видно было, что он из самых бедных бедняков: штаны и рубаха из грубого домотканного холста, покрашенного в синий цвет, должно быть, химическими чернилами, старая свитка с веревкой вместо пояса, трепаная кепчонка и калоши, подвязанные шпагатом, — вот и весь его костюм… А на улице стояла поздняя осень: ветер и дождь, снегопады и грязь, слякоть и заморозки. Шагая рядом со мной впереди отряда, Гейко постепенно рассказал мне всю свою историю. Вот ему тридцать лет, а он еще не женат. Он любил свою Людзю, и Людзя любила его, но… Кто же пойдет за нищего? Он даже признаться в своей любви не осмеливался в те тяжелые годы. С детства батрачил, не жалея ни сил, ни времени, и все-таки еле-еле зарабатывал на кусок хлеба. Все надеялся на что-то… На что?.. И Людзя на что-то надеялась, хотя и она родилась не в богатой семье. Советская власть в тридцать девятом году дала беднякам землю. Жизнь повернулась по-новому. Бывший батрак поднимался на ноги, собирался купить лошадь, завел разговор о женитьбе. И недолго уже оставалось ждать — только денег прикопить немного, чтобы и самому приодеться, и невесту одеть, и угощение поставить, и заплатить музыкантам, — пускай свадьба будет не хуже, чем у людей: ведь это один раз в жизни бывает. Война разрушила свадьбу. Немцы все повернули по-старому. Жених снова стал батраком, а невесту в сорок втором году забрали на работу в Германию. Гейко бегал к солтусу, просил и молил за нее, а солтус сказал: — Пойдешь в полицию, тогда и невесту оставим. Советовался Гейко с Людзей, но она и слышать об этом не хотела. — Пускай лучше увозят, пускай погибну в неметчине, только ты не ходи в полицию. Не смей. А то и на глаза не показывайся. Солтус настаивал: это — единственное и непременное условие. Лукаво успокаивал парня: — Какой же мужчина девку слушает? У мужчины должен быть свой разум. А она только попусту грозится. Поплачет, поплачет, да потом сама и прибежит. Разве я не знаю! Я на свете пожил… А уж если не согласишься, не взыщи — поедет твоя Людзя к швабам. Вот и списки готовы. Не очень-то верил Гейко этим лукавым словам, но ведь власть в руках у солтуса: отправит девку в Германию — и всему конец… Помучился, помучился и скрепя сердце согласился. Немецкие приспешники очень часто прибегали к таким методам «вербовки». Оформили. Записали. Вместо настоящего оружия (винтовок, очевидно, не хватало) новый полицай получил на первое время старую берданку и патроны к ней. Потом его оставили караульщиком в сельуправе на целую ночь. И в эту ночь бедный Гейко снова раздумался. «К немцам на службу пошел! Продал Родину за невесту!» — зло нашептывал ему какой-то внутренний голос. В политике он не разбирался, но ясно видел, что и немцы и полицаи — злейшие враги народа. Зачем же он, Гейко, становится в их ряды? Что скажут соседи? А сама Людзя? Он ее знает, она свое слово сдержит: на порог не пустит, глазом не взглянет… Зачем он послушался этого ехидного старика!.. В конце концов под утро Гейко решился: сжег найденные в сельуправе списки намеченных для отправки в Германию и ушел в лес вместе с выданной ему берданкой. Солтус рассвирепел, и Людзю, невесту Гейко, в первую очередь угнали на чужбину. А сам Гейко сделался партизаном. Мы проходили черные пожарища, оставшиеся на месте когда-то цветущих сел, а он вспоминал родные свои Ольманы и, заканчивая свою историю, тоскливо повторял: — Сердцем чую, что она уже не вернется. Как вы думаете, товарищ командир?.. Замучают ее швабы… А?.. Как вы думаете?.. Ему нужно было утешение, нужна была помощь против его тоски, нужна была надежда. И хотя я сам понимал, что надеяться трудно, говорил, стараясь придать своим словам как можно больше уверенности: — Не может быть! Возвратится! Надо надеяться!.. Недолго фашистам царствовать!.. Жди!.. Ищи!.. И не давай врагам пощады. Гейко, как утопающий за соломинку, хватался за эти слова: — Надеюсь! Дождусь! Отыщу! * * * Деревню Жадень гитлеровцы выжгли дотла, но Жаденьские хутора уцелели. Мы добрались до них очень поздно в ночь на первое декабря и решили перекусить и погреться. С тремя товарищами я постучался в первую попавшуюся хату, не выбирая, но если бы и выбирал, не мог бы выбрать удачнее. Вошли, затопали, зашаркали сапогами по комнате. — Разбудили мы вас. — Ничего! Кто-то из моих спутников вытащил спички. — Не зажигайте! — предупредил хозяин. — Я сам. — И начал занавешивать окна. Потом семилинейная лампочка осветила снизу его скулы, прямой нос, тонкие энергичные губы. На вид ему было лет тридцать, и сначала он показался мне необщительным, недоверчивым каким-то. Все как будто присматривался к нам. Пока я распоряжался насчет караулов и давал какие-то мелкие указания, пока на столе расставляли нехитрую крестьянскую снедь и наши партизанские запасы, он шепотом выспрашивал что-то у Анищенко и у Крывышко. И уже во время ужина, понизив голос, сделавшись еще серьезнее и строже, обратился ко мне: — Вижу, что вы командир. Хочу поговорить. — Говорите. И он сообщил о подпольной антигитлеровской организации, охватывающей не только Жаденьские хутора, но и ряд других селений. Члены ее ведут разъяснительную работу, собирают оружие, готовятся к массовому выступлению, хотят создать сплошной партизанский район. Это было для меня полной неожиданностью. Мы знали, что здешние жители, испытавшие все ужасы фашистского «нового порядка», ненавидят захватчиков и сочувствуют партизанам. Мы встречали людей, убежавших от немцев в лес, слыхали, что они собираются группами, но о такой широко разветвленной организации мы, конечно, и предполагать не могли. И уже если такая организация существует, нам надо немедленно связаться с ней. Как она возникла — эта организация? С кем она связана? Кто ею руководит?.. — Вы член партии? — Нет, — ответил он, и при тусклом свете лампочки мне показалось, что смуглые щеки его, покрытые давно не бритой щетиной, покраснели. — Но я все равно коммунист. — Как же это понять? — А мы сейчас все за коммунистов. Немцы кричат, что они у нас всех коммунистов истребили, а коммунистов все больше становится. И еще больше будет. Их не истребить — силы такой нет. Но у нас есть и партийные: Леоновец, Нестерчук, Ососкало, который долго был в комсомоле. Они и организовали спилку. — А где теперь этот Ососкало? — Ушел с вашими людьми. — С кем? Куда? — Туда… — хозяин махнул рукой. — К Ковелю. — Это что же — с отрядом Картухина? — Кажется… Впрочем, я не знаю фамилии начальника. Такой молодой, здоровый. — Ну а вы? — Работаем… Но вы не сомневайтесь… Он вытащил откуда-то из-под подкладки своего пиджака небольшой лоскуток белой материи и аккуратно разгладил его ладонями на столе. Это оказалось официальной справкой: «Дана ця громодяныну Легкому Андрию в тим, що вин является членом пидпильной спилкы по боротьби против гитлеризма.      Керивнык Спилкы…» И подпись, которую я не разобрал, но догадался: «Ососкало», и даже печать этого подпольного союза. Я продолжал расспрашивать. Оказалось, что во всех селениях вокруг организованы такие же подпольные группы — и в Высоцком районе, и в Домбровицком, и в Столинском, и дальше… Назначены специальные связные. Из деревни в деревню, из деревни в деревню («по цепочке», как сказал Андрей Легкий) любую весть донесут они до самого фронта и, если надо, за фронт. Из Вилюни уже пошла туда группа, возглавляемая Нестерчуком. А в другую сторону — связь до Житомирской области, где хозяйничают партизаны Сабурова. Благодаря этой связи организация узнает, что делается на свете, и притом узнает довольно скоро, и может свою правду, советскую правду, противопоставить геббельсовской печати и геббельсовскому радио. — Вот, например, вы, может быть, еще не слыхали, что на Центральном фронте началось наступление… Должно быть, он нарочно приберег эту новость под конец. — Какое наступление?! — Я чуть было не выскочил из-за стола. — Как вы узнали? Легкий, довольный эффектом, который произвело его сообщение, показал помятую бумажку. — Вот у меня записочка. Получил по цепочке от Сабурова — у них там есть радио… Слушайте. В последний час. Новый удар по противнику… И прочел со всеми подробностями сообщение Совинформбюро о прорывах немецкой обороны восточнее Великих Лук и западнее Ржева. «…Освобождено свыше трехсот населенных пунктов… Разгромлено четыре пехотных дивизии и одна танковая дивизия немцев… Противник оставил на поле боя до десяти тысяч трупов солдат и офицеров». * * * Мы задержались в Жаденьских хуторах до рассвета, а потом, чтобы не подвергать излишней опасности гостеприимных хозяев, ушли в соседний лес. Отсюда мы должны идти «по цепочке», сопутствуемые связными «Пидпильной спилки», и первым нашим проводником вызвался быть Андрей Легкий. Чтобы не возбуждать подозрений, он не пошел вместе с нами, а выехал позднее на волах, будто бы за сеном. Дошли до Хочинских хуторов. Отряд расположился в лесу, а я с Легким и еще двумя товарищами отправился, в деревню: надо было познакомиться со здешними подпольщиками. Хата, в которую привел нас Андрей, была небогата и неказиста, но встретили гостей радушно. Хозяйка вынимала из печи большой чугун только что сваренной картошки. — Кушать будете? Мы отказались. Зато ребятишки — их было очень много в этой хате — не заставили себя просить. И, конечно, им было мало этого чугуна. Следом за ним хозяйка выгребла целую груду печеного картофеля и, отсеяв золу в большом решете, тоже подала на стол. В самом деле: как много детей! Я насчитал тринадцать, а за занавеской еще был кто-то, и в дверь заглядывала девушка и посматривала на нашего Дмитриева: он всегда привлекал внимание девушек. Как только справляется этот, по-видимому, небогатый крестьянин с такой семьей! А он — мужчина лет сорока (звали его Антось) — улыбался, глядя на них и видя мое недоумение. Я сказал: — Семья у вас богатая. Знаете, как говорится, у нашего Омелечка невелыка семеечка. Тильки вин та вона, та старый, та стара, та дви дивки косати, та два парубка усати… И так далее. — Да, богато, — ответил он. — Спать негде… Выдумаете, это все мои? Нет. Тут еще погорельцы, бездомные, кого немцы крова лишили. Так вот и живем одной семьей. — Дружно? — Дружно. Сами видите. — А мужчина один? — Один… Если вот этих не считать. — И он кивнул головой на копошившихся в хате хлопцев. Позднее я довольно часто встречал такие же большие семьи. Разоренные фашистами люди находили приют у соседей или даже в других деревнях и жили, как правило, дружно, словно настоящая семья. Общая беда, горячая любовь к Родине и ненависть к врагу роднили людей. Беседовать с подпольщиками в этой многолюдной, тесной и шумливой хате было, конечно, невозможно, и Легкий, договорившись с людьми, повел нас в другой дом. Собрались быстро одиннадцать или двенадцать человек. Я расспросил их, выяснил обстановку и решил провести здесь еще день — помочь группе, побеседовать с людьми, поделиться опытом. Но хочинским подпольщикам этого показалось мало, они требовали, чтобы я остался у них. — Мы вас не пустим дальше. — Да ведь у меня задание, я его должен выполнить. — Тут тоже задание. Там, куда вы идете, есть отряд, есть командиры, а у нас ничего нет бы должны остаться. Мы весь народ поднимем. Они не признавали никаких возражений, никаких доводов. Впервые я услыхал такое категорическое требование, да и горячность такую тоже, пожалуй, встретил впервые. Она меня и обрадовала, и заставила насторожиться: не погорячились бы хочинские подпольщики слишком, не натворили бы они чего-нибудь себе во вред! Я их понимал: много селений вокруг фашисты выжгли дотла, людей расстреляли, истребили потому, что они не сумели оказать врагу организованного сопротивления. А Хочин все еще цел, потому что крестьяне здесь организованнее: они вооружаются, у них уже есть охрана — ходят, сторожат деревню. Немцы, должно быть, не рискуют сунуться к ним с малыми силами. По существу говоря, это ядро будущего партизанского отряда. Какая благодатная почва для развертывания массового движения! Чувствую, что этот общенародный подъем и мне самому придает большие силы. Хорошо, что меня послали сюда! И жалко, что я не пришел сюда раньше! Недаром старый мой учитель и друг Чепыженко говорил: «Никогда не просись и никогда не отказывайся: ты военный!» Мне даже стыдно, что я хотел отказаться от перехода на Украину. Правильно сделал Батя, что настоял на своем. Я оправдаю доверие. И начну здесь же. Остаться я не могу, но задержусь на сутки — проведу собрание крестьян, помогу организовать отряд, проинструктирую. И несколько наших ребят — опытных партизан — оставлю в помощь руководителям этого нового отряда. Да и сам не оставлю его без внимания. Ночью состоялось собрание. Вся деревня сошлась вокруг костров на лесной поляне: и мужчины, и женщины, и молодые, и старые. Пришли и погорельцы из Жаденя, уничтоженного фашистами, и батраки из соседнего имения, захваченного немцами. Некоторые явились с винтовками, а другие — с вилами, с топорами, с косами, словно сразу после собрания им предстоял поход или бой. Здесь я познакомился с Иваном Бужинским. Он пришел из Удрицка (он там жил) и тоже участвовал в собрании. Подтянутый, чисто выбритый старик с выправкой военного, поляк родом, бывший солдат царской армии, этот Бужинский, несмотря на возраст, активно помогал подпольной организации, имел большие связи и пользовался значительным авторитетом. Снег сошел, опять моросил дождь, но люди как будто не замечали его; передние сидели, за ними — стояли, стараясь протиснуться поближе. Костры трещали и дымили, бросая неровные блики на лица, на плечи, на допотопное крестьянское вооружение. Дальше и выше громоздились суровые сосны и ели, и по их косматым лапам тоже пробегали горячие отблески огня. Я привык к таким неожиданным собраниям и к неожиданным докладам, но теперь выступать надо было по-украински (в первый раз за долгие годы!), и меня беспокоило — не отвык ли я? Сумею ли я так же свободно и ясно изложить свои мысли?.. Нелегкий экзамен! И без подготовки. И все-таки я его выдержал. Говорю и сам удивляюсь: откуда они приходят, откуда они возвращаются в память — слова родной украинской речи? Да нет, они не возвращаются. Они и не забывались никогда. Они живут!.. Рассказал о положении в оккупированных областях, о фашистских зверствах в Белоруссии, о партизанском движении, о том, как мы работаем и как надо работать и бороться. Как всегда, я следил за слушателями и по их лицам, по сосредоточенному молчанию, по отдельным репликам чувствовал, что говорю правильно, ясно и по существу. Много было вопросов, а потом крестьяне заговорили о своих делах, о своих бедах и о готовности немедленно вступить в борьбу с врагом. Одним из первых попросил слова старик. — Васинский, — шепнули мне, очевидно желая обратить мое внимание на оратора. — Вот, добры люди, що у нас робиться, дывитесь, — произнес он и, пропустив мгновенную паузу, начал оказывать — неторопливо, нараспев, легким старческим тенорком: Вдруг у каждого из нас серденько заныло. В сорок первом году двадцатого века Появился Гитлер на беду — губить человека. Сначала хлеб забрал, а потом скотину, Сорок граммов оставлял хлеба селянину. Ночью села окружал, когда люди спали. Ловил тех, кто не убежал. А села сжигали. Того, кто попался в немецкие руки, Увозили в Германию на тяжкие муки. Остальные люди скрывались в лесу. Кругом горят села. И среди пламени раздаются крики — Там горят люди, малы и велики… Только выйдем из лесу поглядеть, Где горят братья, где горят дети. А они в пламени жалобно взывают: «Ой, чего же люди огонь не заливают!» Издалека слышны крики детей малых: «Спасай меня, батько! Спасай меня, мамо!» А отцы и матери детей не спасали. Они сами сгорели и в огне лежали. Я привожу здесь довольно точный, правда, неполный перевод текста, записанного племянником сказителя Назаром Васинским. Несколько позднее этот текст был размножен нами в агитационных целях и приобрел популярность в народе. В 1943 году один старик в Замороченье, повествуя о своих собственных бедах, снова повторил нам полностью сказ Васинского. Но сейчас, на ночном собрании в лесу, крестьяне слышали этот сказ впервые. Голос старика дрожал от волнения, и слова как нельзя более соответствовали настроению собравшихся. Некоторые плакали. Но остальные — их было большинство — бурно требовали немедленных практических действий, требовали, чтобы я остался с ними и возглавлял поголовное выступление против немцев. Говорили смело. И слушатели сочувственными возгласами приветствовали ораторов, потрясая и звеня своими вилами и косами. Ненависти к фашистам накопилось много, и места ей в сердцах уже не хватало — она просилась наружу: — Мы все пойдем! Не беда, что у нас не хватает винтовок. Мы с вилами, с косами, с топорами!.. Мы голыми руками передушим гадов! Вооружимся! Прогоним! До самого Берлина дойдем!.. Весь народ поднимем против швабов! С каждым словом ярость все нарастала и нарастала. И опять, как во время беседы с подпольщиками, радостно было слушать эти горячие речи, но, конечно, о выполнении их желания даже мечтать не приходилось в тех условиях. Это было бы чистой авантюрой и только увеличило бы число жертв фашистского террора. Так я и сказал. И предложил, отказавшись от неподготовленного и обреченного на неудачу восстания, организовать партизанский отряд. Для руководства им я обещал оставить нескольких опытных товарищей. Так и порешили. Я выделил Сидельникова и еще семнадцать человек, дал ручной пулемет и пять автоматов. В беседе с руководителями отряда (Сидельников, Бужинский, Андрей Легкий и Назар Васинский) мы наметили первую боевую операцию: налет на станцию Удрицк. Гарнизон там сравнительно небольшой, а его оружие: два станковых пулемета, восемь автоматов и тридцать две винтовки — очень пригодятся отряду. Сразу разработали и план налета. Бужинский проживал в Удрицке и свел там знакомство с фашистским начальством. Начальник станционной охраны любил играть в шахматы и жаловал Бужинского как хорошего партнера. Часто по вечерам они сидели вдвоем за шахматной доской, а рядом, в казарме, ложились спать немецкие охранники. В день, намеченный для налета, он тоже должен будет играть. Когда немцы заснут и партизаны, подкравшиеся к казарме, подадут условный знак, Бужинский застрелит офицера из пистолета и бросит гранату в казарму, а ворвавшиеся партизаны захватят пирамиду с оружием. План был смелый, но вполне реальный, если его выполнить точно. * * * Я мог бы считать свою миссию в Хочине законченной, но обещание надо выполнять. Да и члены «Пидпильной спилки» предложили провести совещание с представителями других селений (Домбровицы, Сарны, Клесов и т. д.). Меня заинтересовало это предложение: не говоря уже о том, что совещание поможет развертыванию нашей общей борьбы, оно даст мне возможность снова проверить, насколько сильна, насколько организована «Пидпильная спилка» и насколько четко работает ее связь. Совещание назначили на вечер, а днем явилась в наш лагерь ветхая старушка. Потертый кожух, хустка на голове, а сама горбится и чуть бредет, опираясь на палку. Часовой остановил ее: — Стойте, бабушка, куда идете? Кого ищете? Старуха внимательно посмотрела на него и прошамкала беззубым ртом: — Я, шаколик, иду до партижанов. И добилась того, что ее пропустили в лагерь. Мы в это время обедали. Я приказал угостить неожиданную гостью кашей. Она неторопливо жевала ввалившимся ртом и разглядывала окружающих. Потом подошла к Ивану Крывышко, сняла с него шапку и, прищурив глаза, сурово поджав губы, погладила жесткой ладонью по голове. Потом — другого бойца, потом — третьего… Приласкала? Нет. Слишком серьезно было лицо, слишком резки жесты. Скорее, это был осмотр наших голов, и только под конец этого своеобразного осмотра старуха немного подобрела, немного смягчилась. Тогда я разговорился с ней. Старушка оказалась словоохотливая. Полька и, должно быть, верная католичка, Юлиана Теодоровна Пшевлоцкая много наслышалась о партизанах и пришла в лагерь с единственной целью — посмотреть на них. — В костеле ксендз говорил, что партизаны — это нечистая сила, что у них рога растут и что они богом прокляты. Я прожила… вот уже скоро восемьдесят лет будет — и не видала людей с рогами. Пришла посмотреть, думала, ксендз говорит правду. А теперь вижу, что нет, что партизаны — такие же, как и все, люди. И еще лучше всех людей, потому что за нас страдают. Герои вы наши, защитники!.. А ксендз, — значит, он обманывает. Он с немцами. Они вместе народ душат… Так я и скажу… Я теперь знаю. Я сама партизан видела. Бойцы окружили ее. Слушали. Поддакивали. Сами вступили в разговор. Наконец, она ушла, довольная и нами, и своим открытием, а беседа все еще продолжалась — беседа насчет темных душ, обманутых ксендзами и попами. Много еще их в западных областях Украины. Трудно с ними. И еще труднее с их духовными отцами. Крестьяне рассказали мне о здешнем районном начальстве. Бургомистром в Высоцке сидел вредный старикашка, бывший православный священник, а комендантом полиции — белогвардеец Фомин, бывший казачий сотник деникинской армии. Оба они пошли на службу к немцам добровольно, участвовали в карательных экспедициях, расправах и допросах, жгли и расстреливали, следовательно, ни по своему прошлому, ни по своему теперешнему поведению никакого доверия не внушали. И все-таки я решил послать им письма: усовестить? напугать? — что получится. Бургомистру — бывшему попу — торжественным тоном, с цитатами из Библии и примерами из истории напомнил, что во время нашествия иноплеменных «добрый пастырь» должен помогать своему народу, а не служить его поработителям; так и делали в древности «пастыри» русской церкви. Фомину написал, что он, несмотря на свое прошлое, русский человек и раньше дрался с немцами, и теперь его соседи и родственники, казаки-донцы, тоже дерутся с немцами, а он изменил. В обоих письмах были и упрек, и угроза, и требование искупить свою вину. Подпись — «Перевертайло». И к обоим письмам я приложил списки стихотворной речи старика Васинского, ссылаясь на нее, как на голос народа. Письма были переданы через Назара Васинского какими-то боковыми, но абсолютно надежными путями. Я знаю, что оба предателя получили их. Но ответа не дали, хотя я и требовал ответа. Только бургомистр, как нам потом сообщил Дворецкий, кричал по нашему адресу, размахивая кулаками, что он нас всех передавит. Вот вам и «добрые пастыри»! * * * Как раз в это время на хуторе Задний Бор появились ковпаковцы. Это было недалеко, и я решил съездить туда повидаться с соседями. У них было задание взорвать мосты у Домбровицы и у Горыни (составная часть комбинированной операции, которую они называли «Сарнский крест»). Им нужны были проводники. Сидельников как командир отряда выделил в их распоряжение четверых. Леоновец, пожилой уже человек, бывший председатель Хочинского сельсовета, и шестнадцатилетний связной «Пидпильной спилки» Адам Левкович повели ковпаковцев к Горыни. К Домбровице пошел Иван Бужинский и еще один старик, фамилию которого я не помню. Задание было выполнено успешно. В Заднем Бору я познакомился с командиром роты ковпаковцев Иваном Ивановичем Бережным и, разговаривая с ним, упомянул о нашем центре на Червонном озере. — А, это Батя! — сказал Бережной, вспоминая свои встречи с нашими товарищами. — Был Батя, а теперь его отзывают в Москву, — ответил я. — Теперь там начальником Черный. — Черный? Капитан? Иван Николаевич? — А вы его откуда знаете? — Как же! Старые друзья. Учились и работали вместе. Оба мы посмеялись над тем, как тесна все-таки земля: везде найдутся знакомые; я рассказал о работе с Черным на Выгоновском озере, Бережной — о прежней их дружбе, и расстались мы только тогда, когда ему надо было собираться на операцию, а мне — возвращаться в Хочин на совещание. Для совещания выбрали в Хочине дом попросторнее, и к вечеру — к назначенному сроку — туда явились не только представители других деревень, но и представители других районов. Говоря об активной борьбе с фашистами и в то же время зная, что нельзя в каждой деревне организовывать отряд, я рассказал на этом совещании о том, как мы в Белоруссии создавали группы народного ополчения. Хотел поделиться опытом, думал, что и здесь можно будет целые деревни записывать в такие группы. Но меня поправили. В Западной Украине этого не выйдет, нет такого единства, которое мы встречали на Витебщине. Национальная, социальная и религиозная рознь здесь еще слишком остра. Этим пользуются фашистские провокаторы, кулачье и уже появившиеся группы буржуазных националистов. Пришлось согласиться и основной организационной формой признать антифашистские комитеты, то есть группы той же самой «Пидпильной спилки». Как только совещание кончилось, Казимир Бужинский (брат Ивана) сказал мне, что в соседней хате дожидаются два ксендза. — Что им надо? — Не знаю. — Да мне уж и говорить-то с ними некогда — пора в путь. — Неловко — они нарочно приехали. Скрепя сердце пришлось согласиться. Я прекрасно понимал, что здесь, в Западной Украине, положение совсем иное, чем на востоке. Слишком свежи были примеры попа-бургомистра и ксендза, рассказывающего в костеле, что партизаны — нечистая сила. Разговор подтвердил мои сомнения. Один из ксендзов — помоложе, бойчее и поласковее — начал: — Пан разрешит? Нам хотелось бы побеседовать с паном. Другой — пожилой и мрачный — только хмыкнул: кожа на его бритых щеках сморщилась, имитируя улыбку. Он почти не принимал участия в разговоре. — Пожалуйста, — сказал я. — Чем могу быть полезен? — Может быть, удобнее наедине? В хате были Казимир Бужинский, Сидельников, Антось и Назар Васинский. — Что за секреты? Что вы хотите? — Нет, почему секреты? — Молодой ксендз обиделся или смутился. — Мы хотим, чтобы поляки сами освобождали Польшу. — Разве мы возражаем? Мы тоже хотим этого. — Оружие, — буркнул пожилой. — Да, дело в оружии, — подтвердил молодой. — Мы хотим, чтобы вы помогли нам оружием. — Кто это мы и кто вы? — спросил я. — Кому мы должны помогать? — Польским формированиям. — Каким? Где? — Мы организуем. Представители польского правительства во Львове, в Сарнах, в Ровно, в Луцке… Вообще лучше будет, если Красная Армия не перейдет на нашу территорию… Я остановил его жестом. — Подождите… Очевидно, оккупация Польши ничему вас не научила. Беки, смиглы и прочие не хотели заключать с нами договор, они тоже боялись, что Красная Армия вступит в Польшу. А что дала эта политика? Польши как государства нет… Не возражайте! (Я, кажется, начал горячиться). Это была предательская политика. И за это предательство польский народ платит кровью. Он чувствует, что ему стоит оккупация, а вы, должно быть, не чувствуете. В Польше нет еще таких сил, которые могли бы справиться с гитлеровцами. — Оружие! — повторил пожилой, все больше мрачнея, и мне подумалось: уж не был ли он каким-нибудь ротмистром в легионах Пилсудского? Молодой все еще улыбался. — Мы надеемся на союзников. Англия и Америка. Это — сила. Пан Сикорский имеет с ними договор. — А с нами? — оборвал я. И продолжал наступление: — Правительство Сикорского заключило договор и с Советским Союзом, и вы должны его выполнять. Вот… — Я вынул договор и начал читать отдельные статьи. — Должны выполнять… А представители лондонского правительства — это меня удивляет. Что они тут делают? Они должны быть в Польше. Сарны, Львов, Луцк и Ровно — украинские города… Так?.. — Так… но… мы считаем, что польские. — А я считаю, что весь этот разговор бесполезен… Почему лондонское правительство не дает вам оружия, а мы обязаны? — Оно помогает, но мало… и далеко… — Ну, и мы помогаем. Все поляки в наших отрядах вооружены. Давайте еще людей — вместе будем находить оружие. А польские отряды создаются за Бугом… Но ведь и там — у нас есть сведения — и поляки, и украинцы, и русские вместе дерутся с немцами. У нас общее дело. И вы не можете иначе. Без Красной Армии Польшу вы не освободите… А у вас та же политика, что и у Бека была. Нам с вами больше не о чем говорить. До свиданья! Может быть, это было резко и даже грубо, но говорить действительно было не о чем. Выйдя из хаты, я досадливо бросил в ответ на вопросы Корчева и Анищенко: — Да что!.. Черного кобеля не отмоешь добела. Националисты везде одинаковы. * * * Поздним декабрьским вечером прощались мы с Хочином. Темень. Слякоть. Но хочинцы пришли проводить нас, как своих хороших друзей, и напутствовали самыми лучшими пожеланиями. И мы на прощанье пожелали им успехов и побед. Мы знали, что их отряд станет хорошей боевой единицей. И действительно, со временем он вырос в партизанскую бригаду, вторую бригаду нашего соединения. Но Андрей Легкий, познакомивший нас с «Пидпильной спилкой», уже не участвовал, в ее работе: он погиб при налете на Удрицк. Уходя в тот вечер из Хочина, мы видели его в последний раз. Дальше нас повел Бовгира — вилюньский подпольщик. По дороге я расспрашивал его о работе их группы и особенно о ее организаторе и руководителе Нестерчуке. Я знал, что увидеть его мне едва ли удастся, по крайней мере, в ближайшее время, так как он ушел «по цепочке» на восток. Надо было познакомиться с ним хотя бы заочно. Бовгира был значительно моложе Нестерчука, которому уже перевалило за сорок; это человек другого поколения, но в общих чертах ему известна была история односельчанина-революционера. Григорий Петрович Нестерчук вышел из бедной крестьянской семьи, батрачил с детских лет, потом работал в своем маленьком хозяйстве. Еще в двадцатых годах вступил он в Коммунистическую партию Западной Белоруссии, а в начале тридцатых годов польские жандармы посадили его в тюрьму за революционную работу. По выходе из тюрьмы он еще активнее продолжал бороться, и полиция продолжала преследовать его. С приходом Советской Армии в 1939 году Нестерчук был организатором рабоче-крестьянской гвардии на Бельском лесозаводе, и гвардейцы сохранили завод от покушений врагов народа. Во время войны эвакуировался, но оказался в окружении и в ноябре 1941 года вернулся домой. С тех пор и началась его работа по организации подпольной антифашистской группы, составлявшей одно из звеньев «Пидпильной спилки». Мы идем «по цепочке» Наш путь проходил по той дороге, по которой доставлялись боеприпасы и взрывчатка от Центральной базы, от партизанского аэродрома боевым отрядам Сазонова, Картухина, Насекина. Дорога длинная, и наши транспорты должны были проходить ее как можно скорее, не ввязываясь ни в какие стычки и по возможности не попадаясь на глаза врагу, чтобы сохранить в тайне саму линию связи. Для этого необходимо не только сочувствие, но и активное содействие населения, и мы для этого создали в некоторых деревнях группы содействия партизанам. Первая была организована в Вильче. Она обеспечивала переход через железнодорожную линию Пинск — Калинковичи и переправу через Припять. Дальше находился отряд Сазонова, потом — новый отряд Сидельникова, а еще дальше — там, куда мы вышли сейчас, — надо было организовать новую группу, которая бы помогла переправляться через реку Горынь. Село Вилюнь оказалось подходящим для этого. Оно раскинулось у самой реки, на восточном ее берегу. Население сочувствовало партизанам, и подпольная группа, руководителем которой являлся наш проводник Бовгира, работала неплохо. Поэтому мы и задержались в Вилюни. Времени не потеряли: уничтожили находившийся здесь маслозавод, а после ужина провели собрание подпольного актива. Перед тем как уходить, я побеседовал с местным священником, который имел связь с подпольщиками и немало помогал им. В лесу, возле селения Пузня, мы распрощались с Бовгирой. Я его благодарил, а он нерешительно сказал: — Вы бы лучше гранату подарили по дружбе. — Гранату? Это ты заслужил. Ну-ка, хлопцы, дайте ему три штуки. Теперь он начал благодарить: он не ожидал такой щедрости. Еще бы! Самое дорогое — оружие!.. Новым нашим проводником стал Хома Гаврилович Хомич, член пузнинской подпольной организации. Рядом с Бовгирой он показался мне стариком: давно не бритая борода усиливала худобу ввалившиеся щек с неровным чахоточным румянцем. На самом деле он был не так уж стар — сорок два года. Это жизнь его состарила и наградила туберкулезом. С 14 лет — еще в царской России — начал он работать на лесозаготовках. Принимал активное участие в революции 1917 года, а потом в Красной Армии дрался с белополяками, Петлюрой и атаманкой Марусей. Борьбу с угнетателями он продолжал и в панской Польше. В 1931 году вступил в подпольную компартию Западной Белоруссии, а в 1935 году за революционную деятельность его посадили в тюрьму. Освобождение ему принесла в 1939 году Красная Армия. Затем он работал объездчиком в Золотинском лесничестве, эвакуировался в начале войны, но под Смоленском война нагнала его — он оказался в окружении. Вернулся домой, и вот теперь член «Пидпильной спилки». Вместе с ним участвует в работе подпольщиков и его сын Николай — семнадцатилетний хлопец. Но им этой работы мало: они уже достали оружие и вместе собираются идти в партизаны, в отряд Мисюры, который располагается недалеко, у деревни Озерск. Услыхав о партизанском отряде, я заинтересовался: — Мисюра? Здешний? — Здешний. Он участковым милиционером был. — А нельзя ли с ним встретиться? Сюда бы его вызвать. — Можно. Посылайте человека — наши укажут дорогу. Я отправил связного. А из Пузни тем временем доставили нам продукты. Полная подвода скрипела по узкой лесной дороге, а в ней и картошка, и мясо, и, сало, и даже пара живых гусей — наглядное доказательство авторитета подпольной группы и сочувствия крестьян партизанам. Запылал костер. Крывышко возглавил стряпню. А погода стояла совсем не зимняя. Снег сошел, иногда моросил дождичек, проглядывало солнце. Пообедали. Дело шло к вечеру, но смеркаться еще не начинало. Я взялся составлять листовку на украинском языке. Надо было практиковаться, снова привыкать к родной речи. Но на этот раз работа продвигалась не особенно успешно. Устал, что ли?.. В этот момент сообщили, что возвращается наш связной и с ним двое вооруженных. — Пропустите! Они подошли, и старший представился: — Командир партизанского отряда Мисюра… А это адъютант Моисей Бромберг. Адъютанту — красивому черноглазому парню — было не больше 18 лет, а Мисюре, пожалуй, за 30. Он показался мне очень худым и немного сутуловатым. Двигался Мисюра как-то по-особому уверенно, и такая же уверенность, спокойная, не кричащая о себе смелость читалась в его упрямых глазах, в продолговатом, чисто выбритом лице. Одет он был в обыкновенный крестьянский пиджак, туго стянутый офицерским ремнем со звездой на пряжке. За спиной — СВТ, у пояса — пистолет и пара гранат. Я пригласил гостей садиться, и Мисюра немногословно, но обстоятельно рассказал о себе и об отряде. Работают они активно: не дают увозить людей в немецкую кабалу, всеми мерами мешают фашистам выколачивать налоги, борются с полицией, рвут телеграфные провода… Хорошо налажены связи с населением. Крестьяне их знают, видят их работу и сами помогают им. Но бойцов у них немного, всего восемнадцать человек. Кроме того, есть невооруженные, небоеспособные: женщины, дети, старики — человек сорок. Что-то вроде «цивильного лагеря» при партизанском отряде. Это до известной степени затрудняет действия отряда, делает его не таким подвижным, но бросить беспомощных людей на произвол судьбы нельзя. У меня сложилось определенное впечатление, что и отряд неплох, и командир неплох. Да и пузнинские крестьяне отзывались о них хорошо. Надо им помочь. И связи их надо использовать. К тому же сам Мисюра, говоря о дальнейшей работе, выразил желание присоединиться к нам. Мы решили на базе его отряда создать более крупный, а вокруг него — между Горынью и Стырью — организовать уже не «Пидпильну спилку» и не группы народного ополчения, а более широкое народное движение, установив связи с Сарнами и Пинском. Руководство этим делом я поручил Корчеву, который и остался тут же, в Озерске, в качестве уполномоченного. Командование отрядом по-прежнему лежало на Мисюре, но в помощь ему я выделил двенадцать партизан из нашей группы во главе со старшим сержантом Зубковым, чтобы показывали пример, учили подрывному делу, делились опытом. Для начала я дал им три рапиды и поручил выйти к Здолбуновскому железнодорожному узлу, где они, помимо диверсий, должны будут разведать обстановку: нельзя ли и там создать партизанскую группу. * * * Так же «по цепочке» двигались мы и дальше: от Пузни до Золотого, от Золотого до Сварицевичей. Ехали на подводах, порой даже пренебрегая осторожностью, среди бела дня. В Золотом ликвидировали гитлеровский «маенток» — имение. Инвентарь и продовольствие тут же были розданы крестьянам, а охранников мы не нашли: они успели заблаговременно улизнуть. До Сварицевичей добрались на рассвете четвертого декабря. Погода была ясная. Большое село широко раскинулось перед нами, взбегая на невысокий холм десятками бревенчатых домиков. Там, на вершине, в самом центре, высилась каменная церковь и несколько строений городского типа. Многочисленные садики были сейчас обнажены, но летом, вероятно, все село утопает в зелени. Немного в стороне — имение: красивые белые дома, острые, голые сейчас метелки пирамидальных тополей, обширный парк, светлые зеркала прудов, соединенных протоками, дальше — луга и зубчатая черно-синяя полоса леса на самом горизонте. Райский уголок! И фашисты действительно чувствовали себя здесь некоторое время, как в раю, в рабовладельческом гитлеровском раю. Отдыхали и грабили. Всего вдоволь, и все бесплатно. Но в октябре 1942 года налетел на этот «рай» партизанский отряд Попова и Корчева, и кончилось беспечальное житье захватчиков. Народные мстители разогнали полицаев, расправились с самозванными «хозяевами», собранный для них урожай частью сожгли, частью отдали крестьянам, уничтожили всю грабительскую фашистскую «бухгалтерию». Все это рассказали нам сварицевичские активисты. От них же мы узнали и о группе так называемых «женихов». Четверо здоровых парней жили в лесу, женившись на еврейских девушках из беженок, ничего не делали, но считали себя партизанами и на этом основании питались и пили за счет населения. А рядом с ними, в этих же лесах, скрывалось очень много евреев, бежавших от фашистской расправы из гетто ближайших городов и местечек. Оборванные, голодные, грязные, они боялись попадаться на глаза людям. Гитлеровский «новый порядок» из всех прав признавал за ними, кажется, только одно право — умирать. Их преследовали, как диких зверей: за убитого еврея начальство выдавало, в качестве премии, пачку сигарет. Я распорядился разыскать и привести ко мне «женихов». К полудню они явились. В самом деле: ребята здоровые, сытые, не заморенные работой. Теперь они, конечно, не партизаны, но когда-то состояли в отряде Попова и Корчева. Я уже упоминал, что отряд этот пережил тяжелое время: распадался, таял. Тогда вот и эти четверо ушли из него, считая, что гораздо проще и легче жить в лесу самостоятельно в роли никому не подчиненных «женихов». Никаких оправданий этому дезертирству не было, да и поведение их после дезертирства — жизнь мародеров и паразитов — не заслуживало никакого оправдания. Я сначала хотел просто обезоружить их и наказать как дезертиров. Но после долгой и серьезной беседы мнение мое несколько изменилось. Ребята были не вконец испорчены — просто разболтались. В каждом сохранилась живая искорка советского человека. И мне, кажется, удалось нащупать ее. — По законам военного времени, — сказал я им, — все вы заслуживаете расстрела как дезертиры. Но я дам вам возможность исправиться, вернуться в партизанскую семью. Одного из них — старшего сержанта Курочкина — я назначил командиром и приказал ему организовать в лесу «цивильный лагерь» для евреев-беженцев. Надо выбрать местечко поглуше, построить там землянки человек на двести, добыть и доставить продовольствие, пригнать несколько коров, чтобы было молоко для детей. Все работы должны производиться руками самих этих беженцев, но руководить ими, организовать, научить их обязаны бывшие «женихи». Продукты и скот надо взять в фашистских имениях, на фашистских складах, а не у крестьян. И подчиняться отныне они будут своему бывшему комиссару Корчеву. Все четверо беспрекословно согласились: должно быть, не такой уж сладкой казалась им их жизнь, и совесть у них была неспокойна. И они не обманули: позднее Курочкин явился ко мне с докладом о своей работе. А потом сам я был в организованном ими лагере. В беседе со сварицевичскими активистами я убедился, что люди тут хорошие. Надо только помочь им, руководить ими. Я рассказал им о праздновании 25-й годовщины Октября в Москве, о положении на фронтах, о Большой земле, о втором фронте. Один из слушателей завел разговор об Америке: вот-де, когда Америка по-настоящему начнет воевать, в один месяц война кончится. У Америки — техника, у Америки — сила. Другие зашумели. Молчавший до сих пор пожилой крестьянин протиснулся вперед: — Разрешите мне сказать. Грицук моя фамилия… Вот тут Данило говорит про Америку, ерунду говорит. Мы сами знаем, что у нее техника и что она богатая. Но только, добрые люди, уж вы мне поверьте: Америке не интересно открывать второй фронт. У американских хозяев война с Германией только для виду. Он говорил долго и убедительно, и чувствовалось, что он большим влиянием пользуется среди односельчан, что настоящим руководителем села является именно он, а не староста. А староста, как мы потом узнали, к нему же обращается за советами. После собрания я беседовал с Грицуком отдельно, указал, что делать и как делать, дал пароль, чтобы связаться с Корчевым. Двигаясь дальше, мы переправились около Млынка через Стырь. Здесь проходит узкоколейка на Перекалье, и реку пересекает хороший железнодорожный мост с настилом для пешеходов. Я обратил внимание на этот мост и предупредил своих товарищей: — Мы его взрывать не будем, сохраним, чтобы самим пользоваться. А фашистам он все равно не поможет: другие мосты мы взорвем. Недолго пришлось нам пользоваться мостом у Млынка, но об этом после… …Здесь, на Волыни, многие крестьяне живут на хуторах, разбросанных в глубине леса. Идешь глухой чащей, даже не подозреваешь, что рядом жилье, и вдруг — крик петуха, собачий лай, а ночью совсем неожиданно замерцает огонек. Хутор — несколько домиков, а за ними опять стена леса. Обычно хутора группируются неподалеку от той деревни, откуда выселились хуторяне, и называются по ее имени. Я уже упоминал о Жаденьских и Хочинских хуторах, мимо которых мы проходили. А вот теперь, после Сварицевичей, совершив длинный и утомительный переход и переправившись через Стырь, добрались мы до Мульчицких хуторов. Между стволами деревьев мелькнули белые хатки, открылась поляна, пахнуло дымком. Это было кстати: нам давно уже не мешало перекусить и отдохнуть. Зашли в крайнюю хату. Изо всех углов в ней выглядывала нужда. Старуха возилась у печи, а старик в другом углу что-то делал у примитивного ткацкого станка. Он был худ и лохмат, щеки ввалились, глаза глубоко спрятались под густыми бровями, и седины его казались зеленоватыми в полутьме. В ответ на наше приветствие он пробормотал что-то неопределенное и продолжал работать, привычно перебрасывая челнок из стороны в сторону. Была еще в хате невестка и трое маленьких ребятишек. Она аккуратно вытерла тряпкой стол, когда мы попросили разрешения поужинать у них в хате, а дети таращили на нас глазенки, пересмеивались и прятались то за мать, то за деда. Дмитриев достал наши партизанские запасы, а старуха, у которой мы попросили кипятку, принялась мыть мочалкой большой чугун (самовара в доме не было). Отогреваясь (на улице был дождь и ветер), мы присматривались к хозяевам, пытались заговорить со стариком. Сначала он отнесся к нам недоверчиво — разные люди ходят теперь по Волыни! — и отговаривался самыми общими фразами: — Живем, як горох при дорози, хто идэ, той и скубнэ. Но потом по нашему виду, по нашим словам догадался, кто мы такие, и сам разговорился. Его, должно быть, обидело замечание Есенкова о здешней бедности. — А ты откуда такой богатый взялся? — Из Сибири, — отвечал Тимофей. — У нас так не живут. Чего уж тут: самовара нет!.. Я знаешь в сороковом году сколько на трудодни получил?.. — Ну… сел на своего конька! — усмехнулся Дмитриев. Но на старика слова Есенкова и особенно сообщение о стоимости колхозного трудодня произвели сильное впечатление. — А ведь мы жили при панах. Паны из нас рабочую скотину сделали. Работай и отдавай, работай и отдавай. Все ихнее. Как в тумане темном ходили. Просветлело было в тридцать девятом году, а теперь опять темнота. Землю то опять отняли, опять ничего своего. Хуже чем при панах стало. — Хлеб-то есть? — Хлеб?.. Да разве это хлеб? — Старик встал из-за станка и, вытащив откуда-то, подал нам ломоть странного неправдоподобно серого цвета. — С лебедой?.. — С лебедой… Это бы еще не беда, что в куске лебеда, а вот Гитлер хуже лебеды, он у нас и этот кусок отнять хочет. Как люди говорят: така жизнь теперь настала — все Германия забрала: ни коровы, ни свиньи, один Гитлер на спини… Видя, что старик разошелся, мы пригласили его закусить с нами. Посадили за стол и старуху, и даже ребятишек, которые, отведав нашего меду (по дороге в лесу мы опять «разбомбили аэродром»), перестали дичиться. Старик повеселел: — Так, значит — партизаны? Значит — русские? А слышно, будто бы колотят немца на Волге. — Колотят. Здорово! И не так еще будут колотить. — А как в Москве? Я прилег отдохнуть, а мои молодые спутники все еще продолжали беседу с хозяином. Он шутил, сверкая глазами из-под лохматых бровей, рассказывал анекдоты и сказки, сопровождая их такими ужимками, что наши ребята покатывались со смеху. — …Вот как у нас рассказывают. Решил Гитлер жениться, ну и думает: как у меня теперь положение высокое, возьму самую красивую дивчину на свете. Искали, искали… У нас на Украине нашли. Самую красивую. Лучше всех. Привезли к Гитлеру. Он к ней вышел при всем параде и спрашивает: «Пойдешь за меня замуж? Я весь мир завоюю». Она посмотрела и говорит: «Гроб ты себе завоюешь, а замуж я за тебя не пойду — глядеть противно». А уж ему больно девка понравилась — ну так ведь красавица! Он и спрашивает: «Почему противно?» — «Потому что у тебя никакого виду нет: волосы прилизаны, глаза провалились. Мне такого не надо». Гитлер хотел прическу поправить, хотел глаза вытаращить, а не получается. Давай со всеми советоваться: как быть? А ему и говорят солдаты из госпиталя (с русского фронта приехали): «Поезжай под Сталинград: там у тебя и глаза на лоб вылезут, и волосы дыбом встанут». Ну, Гитлер все-таки не решился — нет, не решился! Так и до сих пор холостой ходит. Вот до чего ему Сталинград страшен!.. Этот же старик и повел нас дальше — от Мульчицких хуторов на Езерцы. Погода к ночи прояснилась, и опять было не по-зимнему тепло. Болота все еще не замерзли. Старая гать времен первой мировой войны вся прогнила и проваливалась под ногой. Осторожно ступая по ней, наш проводник почти без умолку рассказывал: — Эту ведь гать — вы что думаете? Я своими руками строил в царскую войну. В пятнадцатом — нет, должно быть, в шестнадцатом году, летом… Сначала-то фронт по Стыри проходил, а тут австрийцы были. Ну, и немцы были. Ох, вредные! Тоже хозяевами себя почувствовали, на крестьян и глядеть не хотели… Потом наши их погнали, и они покатились до самого Стохода. И еще дальше покатились. А уж здесь — русские… Я помню… Во время первого нашего привала слева и немного сзади выплыл над лесом тоненький серпик луны. Старик, только что присевший отдохнуть вместе с нами, вскочил: — Ну, хлопцы, вон какое у вас счастье! Теперь дело пойдет! видите: луна-то через левое плечо. На счастливой стороне луна-то! На этом переходе мы встретили старых своих товарищей, о которых давно-уже не было никаких вестей. Еще в сентябре 1942 года на Выгоновском озере лейтенант Сергеев предложил организовать экспедицию в эти места, чтобы уничтожить спиртозавод в Перекалье. С ним согласились и послали его самого во главе небольшой группы. Вот с этой-то группой — случайно и неожиданно — и столкнулись мы на лесной дороге. Не сразу узнали друг друга, а узнавши, долго не могли успокоиться — такая оказия! Сергеева с ними уже не было. Соколов, заменивший его, доложил, что задание они выполнили: завод сожжен. А Сергеев погиб в схватке с фашистами. Вся эта группа (в ней осталось восемь человек) присоединилась к нам. К слову сказать, хотя мы многих товарищей оставляли по дороге (у Сазонова, у Бужинского, у Мисюры), группа наша не убавлялась, а даже росла за счет таких вот присоединившихся к нам людей. Встреча с Насекиным была у нас назначена на озере Радич, но от крестьян мы узнали приблизительное место насекинского лагеря, и оказалось, что это в другую сторону. Надо было сделать верст двенадцать крюку да еще от озера к лагерю идти целый день. Решили, не заходя в условное место, сами отыскивать партизан. В Гирниках, где, по словам крестьян, они часто бывают, мы никого не застали. Пошли дальше. Переночевали (с пятого на шестое декабря) в стогу сена. Ранним солнечным утром с вершины холма, поднявшегося над окрестными лесами, оглядывали горизонт: где-то наши друзья? И вот над лесом, в чистом прозрачном воздухе, всплыло тонкое облачко дыма. — Вон! Сомнений не было. Кто же, кроме партизан, разложит костер в этих дебрях! Засекли направление и по компасу двинулись дальше. Вскоре напали на неширокую, поросшую травой лесную дорогу. Это, наверно, и есть партизанская дорога. Через несколько шагов — лошадиный след. Конечно, это кто-нибудь из насекинских бойцов ехал. А вот солому пораструсили. Ну, ясно! Некому больше везти по лесу солому. А дальше — опять следы копыт… Так и шли, пока не увидели партизанского часового… Это было около одиннадцати часов шестого декабря 1942 года. Отряд Насекина Одно то, что мы по следам и по рассыпанной соломе без труда нашли лагерь, показывает, как неконспиративно вели себя насекинские бойцы. Чем ближе к лагерю, тем больше попадалось нам признаков этой неконспиративности. В том месте, где от лесной дороги ответвляется партизанская тропа, навалены были недавно срубленные сучья березы — грубая маскировка. Мы ее разглядели метров за сто. Она не скрывала, а, наоборот, показывала любому, где сворачивать к партизанам. Караульные увидели нас издали. Их было трое, и один оказался нашим соратником по Гурецкому отряду. Он сразу узнал нас, послал одного товарища в лагерь сообщить о нашем приходе, другого оставил на месте, а сам бросился навстречу: — Здравствуйте, товарищ комиссар! Обрадовался. А когда мы подошли к посту, из лагеря уже бежали к нам целой толпой. Встретились. Рукопожатия и объятия, сбивчивый, торопливый говор. Много знакомых лиц: друзья по Витебщине, по Выгоновскому озеру. В лагере встретили меня Яковлев и Рыбалко — заместители Насекина. Яковлев доложил как полагается: — В отряде все в порядке. Происшествий нет. Люди — на базе. Некоторые — на заданиях. — За Насекиным послали? — Послали. — Ну, добре. Продолжайте работу. Я не сделал ему никакого замечания, хотя знал, что отряд их вовсе не в порядке. Я ждал, когда он заговорит сам. А он начал рассказ горькой фразой: — Невозможно дальше так существовать!.. Да, до Центральной базы доходили тревожные вести, поэтому Батя и послал меня на Украину. По дороге и от крестьян я услыхал нехорошее. Яковлев же подтвердил все. Отряд бездеятелен. Бойцы недовольны, старые еще крепятся, но среди новичков дисциплина расшаталась. Один даже дезертировал из отряда — Билык по фамилии. Бывали случаи мародерства и вымогательства. Сам Насекин пьет и в пьяном виде ведет себя безобразно, размахивает пистолетом: «Расстреляю!» А в деревне Езерцы как-то на самом деле начал стрельбу — прямо при народе, на улице. Можно представить себе, какое впечатление производит это на крестьян. Ведь здесь, в Западной Украине, кулачество сильно, и националисты ведут свою подлую работу. Да, дальше так действовать невозможно. Рассказывая все это, Яковлев водил меня по лагерю, показывал его, знакомил с людьми. Расположен был лагерь неплохо. Густой сосновый лес подступал со всех сторон к небольшому островку среди болота, заросшему кустами лозняка и ольхи, березками и осинками. Лесная дорога, по которой мы пришли, не особенно далеко, но дорога ненаезженная (поэтому и удалось различить на ней следы). В царскую войну здесь, в этой глуши, проходил фронт: в окрестностях лагеря сохранились остатки землянок, окопов, обозных стоянок, проложенных через болото дорог. Но просеки заросли, окопы осыпались, гати сгнили, бурьян затянул обломки брошенных телег и зарядных ящиков. Пустынные позабытые места. Разве только лесник или случайный охотник забредет сюда. Это, должно быть, и спасло отряд Насекина от карателей, хотя, повторяю, необходимой для партизан постоянной и напряженной бдительности я в отряде не заметил. Очень не понравились мне порядки, заведенные Насекиным, и устройство лагеря. Охрана выставлена метров на триста — не больше, на это я обратил внимание, как только пришел. Людей много (132 человека), и почти все они в лагере. Это лишний раз подчеркивает пассивность отряда. Живут они вместе — в одной большой и очень неприглядной землянке. А для начальства — особая маленькая землянка, конечно, более комфортабельная. Согласен, что можно, а иногда даже и нужно партизанским командирам жить отдельно от своих бойцов. Я не люблю этого, но иногда это необходимо, хотя бы в целях более строгого сохранения военной тайны, и для дисциплины это иногда бывает полезно. Но у Насекина отделение руководства отряда от бойцов принимало иной, нехороший оттенок, словно командир хотел отгородиться от своих подчиненных. Начальство здесь и столовалось отдельно, и специально для командирского стола в лагере держали двух коров. Неприглядна была и кухня. Кое-как сколоченный навес на кривых подпорках протекал — капало прямо в котлы. Повар Ордуханов — обросший и засаленный, похожий на масленщика, полмесяца не выходившего из машинного отделения, — управлял этим царством грязной посуды и неубранного мусора. От этой грязи, наверное, и пшенная каша мне показалась невкусной. Недалеко от кухни топтались как попало привязанные лошади, тут же брошено было несколько телег — весь партизанский обоз. Около лошадей встретили мы старого нашего знакомого Гришу Бурханова. Он был ординарцем Насекина. По простоте своей он прямо так и сказал мне: — Хорошо, что приехал, товарищ командир, а то уж мне надоело за самогоном ездить. Оказывается, только вчера его посылали к леснику за самогоном, и те следы, по которым мы пришли в лагерь, оставила его лошадь. — А кто солому растряс по дороге? — Это у Рыбалко спрашивайте. Его группа солому возила. Рыбалко был тут же, и, немногословный по-прежнему, он только буркнул: — Недосмотрел. — Партизану нельзя недосматривать. Недосмотрел оком — заплатишь боком. — Исправимся. — А почему Рыбалко отвечает за солому? Кто старшина? — Востриков, — кивнул Бурханов на партизана, знакомого мне еще по Белому озеру. — Вот не ждал! — упрекнул я его. — Старый хозяйственник — и такое безобразие в хозяйстве. Вон и Ордуханов у вас черный весь. Не разберешь — то ли он брюнет, то ли потемнел от грязи. — Ордуханов — повар. — А если повар, значит, можно грязью обрасти?.. И почему он в поварах ходит? Молодой. Здоровый. Женщин у вас достаточно — вот и приспособили бы женщину. Она лучше справится, и порядку у нее больше будет. А у вас окажется лишний боец… Появился Насекин. По его опухшим, мутноватым глазам и нетвердой походке видно было, что он с похмелья. И хотя он отрапортовал по всем правилам, я сказал: — Вот этого я не ожидал — встретить тебя пьяным. Придется разобраться… Ну, а пока показывай и объясняй… Прежде всего, много ли у тебя осталось взрывчатки? — Килограммов семьдесят. — Ого! Да ты экономишь!.. И еще я принес около сотни килограммов. Можно работать. Давай отправлять людей на задания. Насекин поежился, словно от холода: — Надо бы… Но ведь теперь охрана наехала: трудно работать. Тут все французы охраняют. Мне стало ясно, откуда у него эта экономия и почему большинство бойцов сидит в лагере. — Ну что же, — сказал я, — мы и французов видали. Готовь, подбирай людей. Кстати, и мне с ними надо познакомиться. А люди в отряде были хорошие. Тех, которые пришли из Белоруссии, я знал по прежней работе. У них имелись и опыт и закалка. Но и местные оказались не хуже. Тут я впервые встретился с Самчуком (в отряде его звали Бондаренко), Шафарчуком, Цыпко и с другими товарищами. Первые организаторы партизанского движения в этих местах, до войны они были советскими и партийными работниками, а еще до прихода сюда советской власти — подпольными борцами против панской Польши, членами Коммунистической партии Западной Украины. У них был подпольный опыт и большие связи с населением. С такими людьми чудеса можно творить! По моему указанию Анищенко подготовил несколько диверсионных групп, включив в них наших знающих свое дело подрывников и здешних партизан, хорошо знакомых с местностью и с населением. Часа в четыре они отправились выполнять задания. Остальные бойцы, под руководством того же Анищенко, взялись за переустройство лагеря. Надо было расширить имеющуюся землянку, построить, новые, построить баню, привести в порядок кухню. Насекин рассказывал мне о делах отряда, и, хотя он старался не особенно сгущать темные краски, впечатление получилось безотрадное. За три месяца борьбы они взорвали только шесть эшелонов и один мост, разогнали маленький полицейский участок. Взаимоотношения с населением сложились ненормальные: не было дружбы, братства, скорее было что-то вроде запугивания со стороны партизан. Да и в самом отряде была та же система: Насекин пытался руководить при помощи маузера, люди его побаивались, но, кажется, не уважали. Неподалеку располагались еще две партизанские группы под командой Макса и Крука (это не настоящие фамилии, а партизанские клички). Известное влияние на них Насекин имел, но настоящего руководства этими группами с его стороны не было. Между прочим, говоря о Максе, он обронил даже такую фразу: — Не знаю, как с ним держаться: ведь он польский офицер. Да и у меня в отряде есть поляки. Как с ними быть? Хорошо, что сам Макс случайно появился в лагере в этот день часов в шесть вечера. Рослый и хорошо сложенный красивый блондин с открытым веселым лицом, он как-то сразу располагал к себе. Помнится, когда мы знакомились, он, салютуя по-польски, поднес пальцы к козырьку своей черной поношенной, но аккуратной кепки. Военная привычка. А под ватным гражданским пиджаком на нем была надета польская военная форма. Я первым назвал себя: — Бринский, командир отряда, — и протянул руку. — Собысяк, — ответил он. Мы разговорились. Как уже повелось в нашей партизанской практике, я расспросил его обо всем: кто он, где был, как ушел от немцев. Сначала он ограничился коротким «убежал», но потом рассказал подробно. Иосиф Матвеевич Собысяк происходил из крестьян Люблинского воеводства, был членом Польской коммунистической партии и за революционную деятельность сидел в тюрьме. В 1939 году, будучи сержантом польской армии, активно сражался с гитлеровцами, а когда советские войска освободили Западную Украину, остался на Волыни, не желая возвращаться на родину, захваченную фашистами. Работал механиком, потом стал директором Ковельской машинно-тракторной мастерской. Во время войны, отходя вместе с частями Красной Армии на восток, попал в окружение и вынужден, был скрываться. Осенью 1941 года прибыл в Маневичи и, работая там подмастерьем у кустаря, начал устанавливать связи с революционно настроенными поляками. Организовалась подпольная группа, добыли радиоприемник, слушали сводки Совинформбюро и распространяли их. Затем Собысяку удалось поступить наборщиком в типографию. Он и в ней организовал подпольную группу и наладил печатанье листовок, которые распространялись не только в Маневичах, но и в Ковеле, Луцке, Рафаловке. А в Маневичах в то время комендантом полиции был Слипчук — националист и старый немецкий шпион. Он заподозрил Собысяка, и тринадцатого марта 1942 года Иосиф Матвеевич был арестован. После предварительного допроса, на котором Собысяк ни в чем не сознался, Слипчук решил отправить его в ковельское гестапо. Семеро полицаев сели на три подводы, усадили на одну из них связанного Собысяка и поехали. Можно себе представить, как чувствовал себя пленник. Дорога неблизкая, но положение безнадежное: одному, безоружному и связанному, нечего и думать убежать от семерых вооруженных. А в Ковеле его, конечно, опознают, как директора МТМ и коммуниста, и тогда — не жди пощады! А ведь там у него семья: жена, пятилетний сынишка и полуторагодовалая дочь — белокурые, кучерявые, веселые. С какой болью он вспоминает о них! Ведь фашисты и их не пощадят. Он это прекрасно понимает… Но надо выдержать, не показывать полицейским своей боли. Надо сохранять уверенный, спокойный и даже веселый вид. И вот он заводит разговоры с конвоирами, запевает украинские песни, а голос у него хороший, и петь он умеет. Конвоирам нравится. Они сочувствуют веселому арестанту, дают покурить, не развязывая, впрочем, рук. На сочувственные слова Собысяк беззаботно отвечает: — Пустяки! Ошибка. С кем теперь не бывает?.. Только бы добраться до Ковеля — там разберут. Может быть, с вами же вернусь в Маневичи. А сам тоскливо глядит на бегущие мимо леса и думает, мучительно думает: как бы вырваться? Ищет способов, ждет случая… И случай представился. На полдороге остановились в каком-то хуторе кормить лошадей. Конвоиры зашли в хату, но не все: двоих оставили сторожить арестованного. Немного погодя один вышел: — Идите и вы! И его ведите. Развязали веревки. Как хорошо было расправить онемевшие руки и ноги!.. Снег захрустел под сапогами… И совсем-совсем рядом — темный весенний лес. В каких-нибудь пять минут можно добежать до него… Но конвоир подтолкнул на крыльцо: — Иди, иди! В хате полицейские чувствовали себя хозяевами: — Грейся, бедолага! На столе самогон, огурцы, сало. — Он, наверно, есть хочет… Садись! Покормили. Налили стакан самогону. — А теперь спой. Эту, знаешь, «Згадай, козаче»… Очень у тебя душевно получается. И Собысяк запел. Размякшие от тепла и самогона полицейские пьяно кивали головами. Один из них пытался подтягивать: …Як мы с тобою кохалысь вдвох… Но голос был хриплый, и слуху не хватало. — Не мешай! Неудачливый певец махнул рукой и, жалобно всхлипывая, уткнулся носом в стол. — Эх!.. А Макс продолжал петь. И снова ему сочувствовали: — Хорошо поешь!.. Но из гестапо тебе все равно не вырваться. Там и разбираться не станут. Последний раз отдыхаешь по-человечески. Вот запряжем и… И верно: запрягут, повезут… Чтобы как-нибудь затянуть время, Макс попросил позволения разуться. Снял сапоги и, протянув босые ноги к теплой печке, шевелил пальцами. Глянул в окно — и опять увидел тот же самый весенний лес. Как близко!.. Но, казалось, смерть подходит еще ближе. Конвоиры допили самогон. — Обувайся, бедолага! А сами заспорили о чем-то между собой. Собысяк надел согревшиеся у печки носки, потянулся за сапогами, искоса взглянул на окно, на винтовки, стоявшие в дальнем углу. В хате тесновато. Стол. Табуретки… Измерив на глаз расстояние, выпрямился и вдруг всей тяжестью тела бросился в окошко. Он был силен, хорошо сложен и ловок, он был спортсменом. Но пробиться с одного рывка сквозь тесное окно деревенской хаты, сразу проломив стекло и деревянную раму, — это едва ли удастся и цирковому гимнасту. Максу удалось это только потому, что он всю тяжесть своего тела, всю силу своих мускулов, всю свою отчаянную жажду жизни и свободы вложил в этот прыжок. Зазвенело стекло, захрустело дерево, и вот — он уже на снегу. Не успев упасть, выпрямился, как стальная пружина, и, не оглядываясь, побежал в одних носках по колючему насту. Конвоиры всполошились. Один, на какую-то секунду опоздавший схватить беглеца, высунулся в окошко и стал кричать что-то ему вслед. Винтовку взять он не догадался. Потом хлопнула дверь, и почти одновременно захлопали выстрелы. Собысяк инстинктивно нагнулся, споткнулся, и, может быть, это спасло его от пули. Голоса и выстрелы ближе, но ветки первых кустов уже хлестнули по лицу, рванули одежду. Лесом бежать труднее, но зато преследователи не видят его. И он, не чувствуя боли от бесчисленных царапин и ушибов, чувствуя только смерть за плечами, а впереди — свободу и жизнь, стремительно продирается, прорывается среди стволов и кустов, поминутно меняя направление. Враги отстают, стреляют наугад, но выстрелы и крики преследующих словно подхлестывают беглеца. Четыре километра гнались за Максом полицейские, а он около восьми километров бежал босиком по лесу, по талому снегу, по колючим веткам и кочкам. Незнакомые хуторяне дали ему сапоги, пальто и хлеба на дорогу, зная о нем только то, что он убежал от фашистов. Ненависть к захватчикам роднила людей. А еще через день он добрался до польской колонии Конинск и там организовал, скрываясь в лесу, партизанскую группу, в которой к концу марта было уже десять человек. Из этой группы вырос его отряд. Такова история Макса. Но не только ее узнал я во время этой беседы. Интересуясь настроениями польского населения, я дал Максу прочесть воззвание Сикорского. Он поморщился: — И то фашисты, и это фашисты. Нам нужна другая Польша. И так уже в наших районах орудует Польская Организация Войскова. С гитлеровцами драться они не хотят, а силы собирают. Это против Красной Армии. Они рассчитывают, что и русские, и немцы ослабеют, истощатся, — тогда они будут разоружать отступающих фашистов, а Красную Армию сюда не пустят. Думают, что не пустят. В Луцке живет представитель лондонского правительства. Он присылал ко мне, предлагал перейти в их подчинение, но сами понимаете!.. Чувствовалось, что у него очень накипело на душе против политиканов, торговавших его родиной. Он прямо ставил вопрос об активной борьбе с Польской Организацией Войсковой. Конечно, по существу он был прав, нам с ней не по пути, но сейчас все внимание и все силы надо сосредоточить на борьбе с гитлеровцами. А с этими хитрыми политиками надо вести не менее хитрую политику, используя их для своих целей. Я уже говорил, что Макс мне понравился, но партизан не имеет права доверяться первому впечатлению. Поэтому и вызвал лейтенанта Гиндина: — Возьмешь две рапиды и пойдешь с поручиком Максом на дорогу Ковель — Сарны. Взорвете два эшелона и узнаете обстановку… Дополнительное задание: присмотрись к Максу. Мы обязаны проверять каждого нового партизана. Только поздно ночью я освободился от всех этих дел и отправил радиограмму на Центральную базу. «Прибыл к указанному месту. Приступил к работе. Изучаю обстановку. Возможности для работы большие. В ближайшие дни наведу порядок. Обстановку сообщу дополнительно». Отряды Крука и Макса Рано утром мы выехали из лагеря — я, Насекин, Анищенко и Яковлев верхами, а несколько бойцов на двух подводах. Нам, вновь прибывшим, надо было познакомиться с новыми местами и с новыми соседями. Солнце встало над лесом ясное, как и вчера. Таял туман по низинам. Походке было, что это не декабрь, а ранняя осень — погожее «бабье лето». Чистый и свежий воздух, по-осеннему прозрачные гулкие дали. Дышалось легко, и настроение у всех было хорошее, один только Насекин хмурился и молчал. Четверть века назад места эти были фронтом. По восточному берегу Стохода тянулись русские окопы, а там, где проезжали мы, располагались ближние тылы. От блиндажей и землянок остались неровные ямы и бугры, поросшие травой и крапивой, какими-то кустиками и деревцами. После революции сюда заглядывали только лесники и охотники. Прежде всего мы навестили лесника — километрах в шести от лагеря. Издалека услыхали постукивание его топора, а когда кривая дорожка вывела нас на поляну, увидели, что жилой дом стоит без крыши, а сам хозяин, продолжая разбирать его, ворочает тяжелые сосновые бревна. — Что, Борис Иванович, собрался? — окликнул его Яковлев и, обернувшись ко мне, объяснил: — Вот его немцы выселяют. Мы спешились. Лесник легким взмахом вогнал топор в дерево и полез в карман за табаком. — Тяжело одному-то? — Что же поделаешь?.. Они ждать не будут, спалят хату вместе с людьми. А помощник у меня еще не вырос. — Товарищ Яковлев, надо помочь человеку. Я уже знал, что Борис Иванович (фамилии его я теперь не помню) — свой человек у партизан, надежный. Хата его находилась слишком далеко от населенных пунктов, и фашисты, опасаясь, должно быть, что здесь могут найти приют партизаны, приказали хозяину выселиться, угрожая сжечь его жилье. Вот он и решил сегодня перебраться в Железницу, километров за двадцать (он сам был оттуда родом). Мы помогли леснику разобрать его хату и договорились с ним о связи на будущее время. Железница, куда он переселяется, расположена рядом с городом Любешовом, на другой стороне Стохода. Борис Иванович обещал доставлять нам сведения о гарнизоне города, о военных объектах, о настроениях жителей. У него было немало знакомых. Кое-что он уже знал и сейчас, а в дальнейшем рассчитывал установить связи с работниками любешовских учреждений. Едем дальше. Копыта лошадей мягко постукивают по незаметной и ненаезженной дороге. Лес то тесно сдвигается с обеих сторон, так что ветки, нависая над нами, задевают головы всадников, то раздвигается, открывая кочкастые поляны, покрытые бурой мертвой травой. На одной из таких полянок Яковлев остановился и протянул руку: — Видите? Жиденькая струйка дыма поднималась над чащей тощих и голых осинок. Если бы не привычка внимательно и подозрительно присматриваться ко всему окружающему, мы, вероятно, и не заметили бы ее на темном фоне леса. Я удивился: — Кто это? Больно уж неудачное место выбрали. — Кто же знает? Бродячие какие-нибудь. Немца или полицая тут не должно быть… Надо все-таки посмотреть. И мы поехали на дымок. Это был не лагерь и не табор — хуже, беднее, непригляднее. Шалашик из сучьев, из бересты, из какой-то затрепанной мешковины не согревал, наверно, и не защищал от дождя. Неумелые и слабые руки мастерили его без помощи каких-либо инструментов. И костерок был разложен такими же неумелыми руками. Он не хотел разгораться, тлел, шипел и чадил. Сидевшие у костра испугались, увидев нас, но были слишком истощены и утомлены, чтобы бежать или прятаться. Старый еврей с клочкастой белой бородой и ввалившимися глазами на землисто-сером лице привстал и поднял руку ладонью вверх. Я так и не понял этого жеста, но был поражен худобой руки и обвисшими вокруг нее грязными лохмотьями. Две женщины, черноглазые и чернобровые, но такие же худые и землисто-серые, только обернулись в нашу сторону, прижимая к себе двух девочек лет пяти и семи. Все молчали, и даже девочки, испуганные не меньше взрослых, не заплакали и не вскрикнули. Даже на наши вопросы эти люди ответили не сразу. Старик заговаривал и начинал плакать, захлебывался, и худые плечи его тряслись крупной дрожью. Страшная, но обычная на земле, захваченной фашистами, история. Гитлеровцы загнали за колючую проволоку евреев маневичского гетто и хладнокровно систематически истребляли их. Люди каждый день видели смерть и каждый день ждали смерти. Всех их родных уже расстреляли: остались только вот этот старик, две его дочери и две внучки. Им удалось бежать — без хлеба, без теплой одежды, без обуви прямо в лес, где они не знали никаких дорог, где они не умели жить, не умели добывать себе пищу, не умели защищаться от холода и дождя. Выйти из лесу боялись, чтобы опять не попасть в лапы фашистам. Так и остались жить в этом кое-как сложенном шалаше. Совсем ослабли. Лохмотья уже не согревали тело. Ноги, обернутые какими-то тряпками, отказывались служить. Трудно стало подниматься, шевелиться, думать. Девочки пухли от голода. Опять в глаза взглянула смерть — медленная, томительная смерть от истощения. Старик перетерпел все и вот теперь, на последней ступени отчаяния, услышав — неожиданно и впервые за долгое время — наши простые человеческие участливые слова, не выдержал и заплакал. Оставить этих людей на произвол судьбы в этом никудышном шалаше мы, конечно, не могли, и я отправил их с одним из бойцов в лагерь. Там их накормят, вымоют и оденут. Они будут живы. Но ведь это только одна семья, а сколько еще бродит по лесу таких же бездомных, одичавших людей, беглецов из гетто ближайших городов и местечек! Они тоже не имеют никаких средств к существованию, тоже не умеют жить в лесу, тоже нуждаются в помощи. Много мы видели таких… …Давно уже скрылись из виду и убогий шалашик, и унылая осиновая рощица, лошади топали по старой гати, немного подправленной партизанами, солнце, перевалившее за полдень, светило по-прежнему, а я все еще не мог отделаться от тяжелого впечатления, вызванного этой встречей. Так с этими невеселыми мыслями и доехал до партизанского отряда Крука. Крук — партизанская кличка, а по-настоящему командира отряда звали Николаем Парамоновичем Конищуком. Я уже знал, что он здешний, родился и вырос в Гривне, одной из ближайших деревень, состоял в подпольной КПЗУ, подвергался преследованиям в панской Польше, а в советское время был председателем Гривненского сельсовета. Он здесь всех знал, и его все знали и, безусловно, доверяли ему. Во время войны он отходил с советскими войсками до Киева, а потом получил задание вернуться для партизанской борьбы. Голубоглазый брюнет, худощавый и очень подвижный, энергичный в движениях, ростом невысок. Бросались в глаза его медлительность в разговоре и мягкий характер. И еще я заметил в нем, наряду со смелостью и честностью, немалую долю крестьянской хитроватости. Но командирских навыков у него пока не было, строго приказать и жестко, не принимая никаких отговорок, потребовать выполнения он еще не умел. Место для лагеря выбрано было удачно: сухое, в хорошем сосновом лесу и труднодоступное. Но что это был за лагерь! Когда мы вошли в громадный шалаш — скорее даже не шалаш, а сарай какой-то, — мне подумалось, что у нас в Столбецком лесу и то было лучше. Мы, по крайней мере, оба ската крыши засыпали землей — так и теплее, и прочнее, а тут — только солома. И никакой печи тут не было. Не было и двери. Широкий вход занавешивался одеялами. — Да вы здесь перемерзнете, как только холода настанут, — сказал я Конищуку, а один из наших бойцов добавил: — Такие конюшни устраивали у нас на лесозаготовках. Действительно конюшня: никаких коек, никаких нар. Два бревна, положенные во всю длину шалаша, выделяют неширокий проход в середине, а по бокам навалена солома, и на ней спят. — Постель — солома, на крыше — солома, от одной искорки сгореть можно… А сколько тут помещается?. — Больше сотни человек. — Тесно. — В тесноте, да не в обиде. — Ну уж нет! Я живо представил себе, как люди ложатся спать: вповалку, рядами, теснясь друг к другу, и стараясь согреться в этой тесноте. Если надо выйти, обязательно наступишь соседу на руку, а вернуться обратно на свое место, кажется, и совсем невозможно: так здесь тесно и темно. Только у самого входа устроен стол для дежурного, и на нем мигает тусклая коптилка. Шагах в десяти от нее что-то видно, а дальше — кромешный мрак. Длина шалаша — более тридцати метров. Что тут будет, если вспыхнет сено!.. Нет, так не годится!.. Народу в лагере было много, а бойцов мало. Мы видели стариков, женщин и детей; большинство евреи, некоторые такие же беспомощные, как и тот старик, которого мы встретили в осиновой рощице. Крук в своем лагере спас их от гибели: какие ни на есть, но тут у них были и кров, и пища. Это правильно, это необходимо было сделать. Но благодаря этому партизанский отряд превратился в «цивильный лагерь». Отряд не столько боролся с врагом, сколько занимался спасением беженцев. А ведь многие пришли сюда именно для борьбы. Нет, так не годится!.. И я заговорил с Конищуком о коренной перестройке всей их работы и быта. — В таком шалаше вы не перезимуете. Надо вырыть землянки. И отряд надо разгрузить. Много ли у вас боеспособных? — Человек двадцать. — А гражданских?.. Сколько всего народу в этом лагере? — Ну… как сказать?.. Больше сотни. — Вот видите. Ваши двадцать человек только охраняют их. Какие же это партизаны? Партизаны должны активно выступать против гитлеровцев… А если бы найти где-нибудь поблизости местечко еще поглуше, сделать землянки, доставить продовольствие, эти сто человек прожили бы и без вашей охраны. Их лес защитит. Только чтобы знало об этом месте как можно меньше людей… Так?.. — Так, — повторил Николай Парамонович, словно взвешивая мои слова и еще не вполне соглашаясь с ними. — Мы туда назначим начальника… Ну, коменданта, что ли? Вам виднее, кого назначить. Но отвечать и руководить все равно придется вам. Вот и собирайте в этот лагерь всех беженцев. А здесь у вас будет оперативная база, боевой отряд… Так? — Так. — На этот раз ответ был решительнее. Николай Парамонович соглашался. — Значит, остается найти место. Вы знаете здешние леса — подумайте, присмотритесь… — Да у меня уже есть на примете — километра четыре отсюда. Сегодня же можно посмотреть. — Сегодня же и осмотрим. И, не откладывая в долгий ящик, мы поехали к месту будущего лагеря. Оно действительно оказалось подходящим — защищенный лесом и болотами сухой островок. Вместе с Конищуком мы наметили, где надо рыть жилые землянки, где устроить баню и кухню. Здесь должно быть все необходимое, чтобы люди жили по-человечески. И они сами сделают все это своими руками. Вернувшись в лагерь, мы отобрали тех беженцев, кто может копать землю, рубить и пилить лес. Завтра они приступят к работе по оборудованию лагеря. А в старом лагере партизаны Конищука сразу же начали рыть котлован для землянки. И сразу же мы подобрали боевую группу и отправили ее на задание. Я послал с этой группой одного из своих бойцов — опытного диверсанта, но руководителем ее был назначен Лазин — заместитель Конищука. Я уже успел присмотреться к Лазину и узнал его историю. Местный житель, он опоздал эвакуироваться, скрывался некоторое время от фашистов, а потом был арестован и доставлен в одну из немецких комендатур. Его собирались везти в Ковель, но засветло не успели и оставили на ночь в комендатуре. Два фашиста сторожили помещение и арестованного, а рядом, через стенку, в казарме, спали остальные солдаты. Дело было осенью: холодно, надо топить печь. Кому же это делать, как не арестованному? Кое-как тычками, ударами приклада и полупонятными фразами Лазину объяснили это: — Хольц… Ты будешь рубить дров… Пшоль! Вытолкали во двор, дали топор, и, конечно, один из караульных топтался около, покрикивая на арестованного. Лазин все время присматривался, как бы убежать. Ему, советскому работнику и активисту, известному в районе, совсем не улыбалась перспектива попасть в ковельское гестапо. Но караульный не спускал с него глаз и все время держал винтовку наготове. В комнате фашисты поставили винтовки к стене, уселись, успокоились. — Зажигай! И отвернулись, занятые своим, непонятным Лазину разговором. Лазин положил дрова в печь, открыл вьюшку и снова взял топор, чтобы нащепать лучины на растопку, но повернулся не к печи, а к фашистам и ударил ближайшего. Руки у него были длинные, а силой, как говорится, бог его не обидел. Фашист сразу повалился под стол. Другой схватился было за винтовку, но не успел обернуться — Лазин ударил и его. В казарме за стеной крепко, должно быть, спали — не слыхали ни возни; ни ударов. А Лазин не стал задерживаться: накинул на плечи шинель одного из оглушенных, нахлобучил шапку и вышел, захватив с собой обе винтовки. На улице шагал часовой. Он только мельком взглянул на Лазина, увидел человека с винтовкой (вторая винтовка спрятана была под шинелью) и, очевидно приняв его в темноте за своего, даже слова не сказал, не окликнул. Темными закоулками, через плетни, через огороды беглец выбрался из селения раньше, чем фашисты подняли тревогу, и ушел в лес… * * * …День подходил к концу. Все, что мог сделать в отряде Крука, я сделал: познакомился с людьми, побеседовал с ними. Да, боевое ядро отряда невелико, слишком много гражданских. И в дальнейшем Николай Парамонович будет помогать беженцам из гетто, будет собирать их — так мы и договорились с ним. Но теперь для небоеспособных будет построен Отдельный лагерь, и в результате этого отряд станет активнее, боеспособнее. Люди в нем хорошие, жаждут большого дела. Тех мостов, которые они разрушили, тех проводов, которые они оборвали, им недостаточно. И, конечно, отряд еще вырастет. Правда, у командира есть очень серьезный недостаток — мягкость, неумение командовать. Придется дать ему в помощь человека, имеющего опыт командира и партизанский стаж. Я наметил на эту должность лейтенанта Гиндина. Как только вернется с задания, так и приступит к работе. * * * Задерживаться у Конищука на ночь мы не стали и в тот же вечер доехали до лагеря Макса. Самого Макса не было: ушел на задание. Нас встретил заместитель, с которым я познакомился еще накануне, когда он вместе с Максом приходил в насекинский лагерь, — Александр Нерода, по прозвищу Острый. Позднее, когда я беседовал с бойцами, многие — более трети отряда — тоже назвались Неродами: Нерода — Сериков, Нерода — Чорток и т. д. Все они были родственниками. Кто остался в живых из их многочисленной родни — пришел в отряд, но большинство погибло от рук захватчиков. У Острого расстреляли мать и отца, пять сестер с детьми и младшего братика — мальчика шести лет. И уже в отряде убит был в бою с фашистами старший его брат Иван, носивший среди партизан кличку Казик. Человеку, потерявшему так много, можно доверять и без рекомендации. А за Острого говорили еще и его партизанские дела, его смелость, его неутомимость в борьбе, находчивость, за которую, должно быть, он и получил свое прозвище. И внешность его показалась мне соответствующей этому прозвищу: тонкое, выразительное лицо, стройная, сухощавая фигура. Очень подвижной и как-то по особенному аккуратный, он познакомил меня с людьми и, несмотря на то, что уже давно стемнело, показал мне лагерь. Да, собственно, и показывать-то было нечего; такой же шалаш, как и у Крука. И тоже без печки, без двери, и тоже холодный. Мне стало досадно на строителей этого жилища. — Сразу видно, что вам еще не приходилось зимовать в лесу! И еще больше досадовал я на Насекина: как это он не помог, не научил, не поделился опытом! Или не впрок пошли ему уроки Бати, или просто не интересовался он своими соседями?.. Я ничего не сказал Насекину, но видно было, что он чувствует себя неловко, сознает, что недоделал, провинился. Зато люди мне понравились. Вооруженных было больше, чем у Крука, много поляков. Они пришли драться с фашистами, а не прятаться от них. Кое-что люди отряда уже успели сделать: разогнали полицейский участок в Карасине, сожгли склады хлеба, заготовленного немцами, взорвали три поезда. Я говорил с ними о наших задачах, о методах борьбы с врагом, о работе подрывников и о самых простых бытовых вопросах: о хорошей теплой землянке, которую обязательно и немедленно нужно вырыть, о том, как лучше устроить кухню, как хранить продовольствие (у них — я уже заметил — картошка лежала россыпью прямо в возах и, конечно, портилась от сырости и ночных морозов). А потом я ночевал вместе с ними в шалаше — и замерз, и ругался про себя, что они не сумели построить лучшее помещение и что я, обманутый теплой погодой, выехал из лагеря в одном только ватном пиджаке. * * * Поутру, расспрашивая Острого о делах отряда, о возможностях, о связях, я между прочим сказал: — Хорошо бы иметь своих людей в гестапо. — Можно. Да я бы и сам мог устроиться. Это меня удивило. Прежде всего пришла в голову мысль: уж не провокация ли это? Но я сразу отогнал ее. История Острого и его семьи известна всем, его братья и дяди тут же в отряде, да и сам он доказал свою преданность делу. Может быть, бахвальство? Да нет, не такой человек. Этот не обманет и хвалиться попусту не будет. Но верно ли мое впечатление?.. — Как же вы устроитесь? Объясните… И что сумеете сделать? — Что тут объяснять? — Он на секунду задумался. — Я устроюсь. Не так уж это трудно. Надо только хороший документ от сельуправы, что я надежный, что у меня настроение… одним словом, сочувствую и могу принести пользу. — А кто согласится дать такой документ? — Солтус в Езерцах напишет. — Надежный? — Неплохой мужик. Таких дел у нас с ними еще не бывало, но можно сказать, что мы его держим в руках, и он не проболтается. — Что же, это хорошая мысль… А вы справитесь? — Надеюсь. Вы мне дадите указания… — Указания-то мы дадим, но ведь надо держать себя непринужденно и с немцами и со всеми подлецами, которые у них служат. Надо самому подлецом прикинуться… Сумеете? — Сумею. Я себя не выдам. Кое-какой опыт у меня уже есть. — Да… Интересно… Надо подумать. Оба мы замолчали. Не так просто было ответить «да». Ведь это значило послать человека (да еще какого человека!) в самую пасть зверя. Там каждое неверное слово, каждый неверный жест могут погубить его… И еще этот солтус!.. Но, с другой стороны, какие это открывает перспективы!.. Рядом, у коновязи, лошади хрупали сено, пофыркивали и топали, переминаясь с ноги на ногу. И вдруг там началась песня: Солнце нызенько, Вечер блызенько… Такого мягкого и сильного тенора и такого душевного пения я давно не слыхал, а может быть, и вообще никогда не слыхивал. Пожалуй, не хуже Козловского! Как свободно берет он верхние ноты! — Кто это поет? — Да это Терпливый, старшина, — ответил Острый. — Певец? Артист? — Откуда!.. Тоже крестьянин. Юхим Карпенко из Гуливки, а Терпливый прозвище. Детское сердце. Голубь… А ведь он расстрелянный из могилы вышел. — Это было сказано мягко, почти нежно, но через секунду, словно спохватившись, Острый спросил уже совсем другим тоном: — Ну, так как же насчет гестапо? И я решился: — Давайте поедем в Езерцы к солтусу. — Через полчасика. Я тут устрою… — Ладно… А пока позовите-ка мне Терпливого. Певец пришел. Ничто в нем не напоминало артиста в обычном понимании этого слова. Партизан как партизан. Имел он какое-то сходство с Острым или, может быть, мне это показалось. Оба они светловолосые, среднего роста, но Терпливый — плотнее, как будто крепче, и гораздо проще Острого. Действительно-детское сердце. За что же арестовывали и расстреливали его фашисты? — За агитацию, — усмехнулся Терпливый, когда я задал ему этот вопрос. И он рассказал, что у них была организована подпольная патриотическая группа. Слушали советское радио, писали листовки, беседовали с крестьянами. Кто-то донес на них, и всех их схватили. — Вы что же, партийный? — спросил я. — Нет. Ведь я неграмотный. — А как же агитация? — А что же? И беспартийный, и неграмотный может. Я песни пою. Докладчик из меня не получится, а петь я мастак. — Так неужели просто за песни? — Да ведь это были советские песни! Да, конечно, за советские песни гитлеровцы, не задумываясь, расстреляют любого. А Терпливый, как оказалось, не только пел, но и составлял песни. Суд у фашистов недолгий. Всех арестованных вместе с Терпливым приговорили к расстрелу. Человек тридцать было. Поставили их перед ямой, которую они сами перед этим вырыли, а против них взвод эсэсовцев с автоматами. — Фейер! — крикнул офицер. Терпливый, не дожидаясь выстрелов, упал в яму. Никто этого не заметил, да и не мог заметить: разница была в какой-нибудь секунде. Тут же рухнули в яму и остальные, но Терпливому эта секунда спасла жизнь. Только одна пуля ожгла его шею, к счастью, не повредив ни костей, ни крупных кровеносных сосудов. Падение оглушило его, а потом навалились тела его товарищей — мертвых и умирающих. Они еще шевелились в последних конвульсиях, а на них уже сыпалась земля. Это было страшно: руки, ноги, голова, грудь — все придавлено мертвыми телами, и дышать тяжело. И вот комья земли, крупинки, песчинки, камешки какие-то сыплются на лицо, на руки… Засыпают. Он потерял сознание и пришел в себя нескоро, ночью, оттого, что стало холодно. Попробовал повернуться — и сразу всем телом ощутил непомерную тяжесть… Вспомнил… Трудно было понять и поверить: в могиле — и все-таки жив! Зарыт, закопан, и все-таки дышит… И ноги, и руки целы. Вот он их напрягает — и тяжелый холодный груз подается, отодвигается. Немного. Еще немного. Сверху осыпается земля, и воздуху становится больше… Плохо, должно быть, зарывали… Он упирается локтем. Мокро. Что это — вода или кровь?.. Неимоверным усилием поднимает плечи, ловит ртом воздух. Вздохнуть бы поглубже, но грудь придавлена. Еще усилие — и снова посыпалась земля, прямо на лицо. Отплевываясь и фыркая, протискивается он кверху. К воздуху, к воздуху, к острому ночному холодку. А в голове тупая боль, муть какая-то, и тошнота подступает. Еще чуть-чуть… И вот наконец — далекое черное небо с белой дрожащей звездочкой. Он с трудом освобождает руку и хватается за что-то. Снова посыпалось… Но плечи уже на свободе… Жив!.. Вылез!.. Вышел!.. Добрел до деревни, постучался в знакомую хату. — Кто там? — Я. Хозяйка не поверила. Она уже слышала, что его расстреляли. Долго не хотела открывать, а когда открыла, испугалась еще больше: человек со знакомым голосом и знакомым лицом — но с голосом и лицом убитого — стоит в двери, весь в крови, весь в земле и глине. Глаза у него были отчаянные, и ноги не слушались — как вошел, так и сел у самой двери. — Это я. Я живой. Рассказал, и женщина заплакала, слушая этот рассказ. — Ой, терпливый же ты, терпливый! Так и звали его с той поры Терпливым. * * * Пока шел разговор с Терпливым, в лагере появились новые люди, судя по зеленым петлицам потрепанных шинелей, пограничники. Один прихрамывал, другой бойко прыгал на костыле: правая нога, очевидно, еще не держала его. Я видел, как, дойдя до Острого, он вытянулся, насколько позволял костыль, и, приложив руку к фуражке гражданского образца, отрапортовал: — Товарищ заместитель командира отряда, старшина Василий Бутко прибыл после излечения. — Садись, садись, — сказал Острый. — Рано пришел. Надо было окончательно залечить. — У меня не скоро залечишь. Тут тоже врачи есть. А я без дела сидеть не буду. — Ну, ладно. Идите, отдыхайте. Я спросил у Терпливого: — Кто такие? — Наши. Васька Бутко — Кульгой зовут — и Николай Безрук. — Как же он на костыле? — Ничего, справляется, даже на заданиях бывает. Он и от немцев из концлагеря так ушел. — А сейчас откуда? — Из Серхова. Там у пани Михайловской лечился. — Что это за пани? Доктор? — Наверно. Вдова генерала, а вот заботится о народе. Многие у нас ее благодарят. Я не стал расспрашивать больше, но чувство жалости к партизану на костылях осталось. Да, вероятно, он не сидит без дела, помогает, работает, но насчет возможности участия его в наших опасных и трудных операциях я все-таки усомнился. * * * Мы с Острым собирались в Езерцы. Лошади были уже готовы, когда в лагерь на рысях въехали три всадника. Еще издали услыхал я вопрос одного из них: — Дядя Петя здесь? Я не узнал бы его, если бы Анищенко не подсказал: — Да ведь это Василенко! И верно: старший лейтенант Василенко знаком нам еще по Белому озеру. Но как он изменился!.. В памяти мелькнуло: когда мы принимали бойцов Каплуна, мне бросилась в глаза странная фигура в каком-то черном долгополом сюртуке, черных брюках навыпуск и тоже черной фетровой шляпе. Что за барин времен Гоголя? Казалось, что из-под этой шляпы обязательно выглянет Хлестаков или Чичиков. А на самом деле лицо у обладателя этого старомодного костюма было простецкое — широкое и румяное. Подошел этот человек ко мне вразвалку и не по-военному доложил, а промямлил: — Василенко я, старший лейтенант. Меня возмутили тогда и костюм, и манеры, и тон, недаром Батя говорил, что в партизанах люди иногда разлагаются. — Какой же вы лейтенант! — вспылил я. — Вы совсем не похожи на военного! В боевой отряд мы его не взяли, а назначили командиром над теми, кто в отдельном лагере проходил проверку и испытание. Для него это тоже было и испытанием, и проверкой. И он выдержал это испытание неплохо, понял, что в любых условиях командир не имеет права терять своего командирского облика. Теперь он молодцевато спрыгнул с лошади, расправил складки на гимнастерке (да, теперь у него и костюм был настоящий военный) и четко, по-военному, отрапортовал. Он был начальником разведки в насекинском отряде и приехал с известием, что на отряд Картухина, расположенный к западу, на Павурском полигоне, фашисты начали сегодня большую облаву. Я расспросил Василенко, какие ему известны подробности, и тут же (время было дорого) принял решение: — Берите человек семьдесят… Товарищ Острый, сколько вы можете дать?.. Двадцать?… Ну, а остальных возьмите у Насекина. И немедленно идите на помощь. — Есть! Четкий ответ, четкий поворот… Я не удержался: — Товарищ Василенко, а помните, как вы мне докладывали на Белом озере?.. Василенко смутился. — Ну, идите, идите. Вот теперь вы похожи на командира… А через день мы с Острым явились к солтусу в Езерцы и получили от него необходимый для Острого документ. На обратном пути я на всякий случай спросил Острого: — Ну как, вы не раздумали? И он без малейшего колебания ответил: — Нет. — Значит, надо собираться. Сегодня же. Ехать, очевидно, придется в Ровно, и там постарайтесь устроиться гестаповским агентом по железным дорогам… Вместе мы обсудили последние подробности этой опасной экспедиции, вместе продумывали переодеванье. Ясно, что Острый не мог явиться к врагам в обычном своем партизанском виде. Переодели мы его чистенько и даже щеголевато, переодели всего, начиная с белья, запрягли хорошую лошадь в хорошую бричку — пускай думают, что он из богатеньких хозяев, тогда и его документу будет больше веры. Из оружия он взял с собой только наган, да и то>т ему не придется употреблять, если все будет в порядке: не этим оружием должен он бить врага. Распрощались: — Ну, счастливо!.. Ни пуха ни пера!.. И бричка затарахтела по неровной лесной дороге. Борьба продолжается Вернувшись девятого декабря на насекинскую базу, я узнал, что Василенко, посланный на помощь Картухину, встретил его этой ночью на берегу Стохода, на переправе. Отбив шестого и седьмого два нападения на свой лагерь, Картухин принял решение уходить, не принимая боя с превосходящими силами фашистов, и оставить между собой и врагом реку, многорукавный Стоход, совсем не замерзший в эту теплую осень. Это было лучшим вариантом. У Картухина вместе с группой Василенко не набралось бы и полутораста бойцов, а гитлеровцы двинули в лес до полутысячи — с минометами и орудиями. Я собирался отправиться к Картухину, но, услыхав о моем прибытии, он сам приехал на нашу базу. — Здравствуйте, товарищ командир!.. А уж я было думал бросить эти места и уходить к Бате. — Не ждал я от вас… Испугались трудностей? Картухин вспыхнул: — Я испугался?.. А вы знаете, что тут делается? Насекин… — Про Насекина я знаю… И все равно нельзя бросать порученный участок. — Да нет, теперь я и не пойду. Картухина я знал еще на Выгоновском озере, где его отряд, оперировавший под Барановичами, присоединился к нам. Когда Батя в сентябре 1942 года приказал мне подобрать группу для отправки на Украину, я поставил во главе ее Картухина. Батя послал его под Ковель к Насекину, а Насекин большую часть группы забрал в свой отряд. С оставшимися семнадцатью бойцами Картухин расположился севернее Павурска, на бывшем Павурском полигоне. Места там невеселые, пустые. Песчаные холмы затягивает кое-где жесткая негустая трава, кусты лозняка прячутся в ложбинках. Из деревьев хорошо растет только сосна. Березки редки и худосочны. Это я уже знал, а дальше мне рассказал Картухин: — Как только пришли, на другой же день я послал Логинова на диверсии (он у меня заместителем). С ним четырнадцать человек. С остальными занялся устройством лагеря. Выбрали место, нарубили кольев, начали ставить шалаш. И тут нас побеспокоили — уже пронюхали. Появляются полицаи. Мы их заметили издали и схоронились в кустах. Они разломали нашу постройку, разбросали колья и жерди, постреляли наугад во все стороны и ушли. Лагерь мы перенесли на другое место, и полицаи больше не появлялись. Работать мы начали неплохо. Логинов в первом же походе взорвал пять эшелонов на линиях Ковель — Сарны, Ковель — Брест и Ковель — Холм. Это наши линии. Связался с крестьянами. Нашел здешних партизан, 37 человек привел к нам. Сразу же отряд начал расти. Люди тут есть. Вот вы увидите, что это за люди. Кремневые! Коммунисты с подпольным стажем. И места они знают, и их здесь все знают. Связь у нас с населением крепкая. И все время мы тревожим фашистов, разгоняем полицаев, сжигаем заводы, рвем провода. Насолили мы им. Вот они и надумали облаву. Шестого начался обстрел леса, где мы стояли: они все-таки приблизительно знают место. А потом фашисты пошли в наступление со стороны Большого Обзыра. Собаки-ищейки вели их по нашим следам. Не доходя до Верхов, они наткнулись на засаду. Наши ребята обстреляли их, собак убили, а самих загнали обратно в Обзыр. Это их не остановило. Седьмого к ним прибыло подкрепление из Ковеля. На восьми машинах приехали: одних только немцев — человек триста, да еще сколько полицаев!.. Мы приготовились. Все дороги, по которым можно пройти к лагерю, я приказал минировать. Мы в дополнение к взрывчатке употребляем неразорвавшиеся снаряды (на полигоне их много). Здорово получается!.. Так и на этот раз. Разведку мы пропустили. Она до самой нашей конюшни дошла. Но как только главные силы вступили на минные поля, грохот пошел по всем дорогам. Эффект замечательный. На одном только главном направлении было убито 36 человек. Началась у них паника. Отступление. А тут мы им еще поддали. Открыли огонь. Я от лагеря командую: «Вперед!» А Логинов с фланга — он там в засаде был — кричит: «Ура!» И у него теперь такая поговорка: елки-качалки, катай коляску вперед. Так вот он вскакивает и кричит: «Елки-качалки, катай коляску вперед!» Немцы бегут. Так припустили, что, кажется, и не догнать. Наши ребята давай, разуваться. Раз-раз, сбросили сапоги — и босиком дальше. Прямо по веткам, по сосновым шишкам. Километров восемь так и гнали, до самого Обзыра. Там стояли машины. Немцы — прямо с ходу — вваливаются в кузов, один на другого; шоферы заводят — и гонят без оглядки до самого Ковеля… Несколько машин нам все-таки удалось сжечь. Ну, а последнее немецкое наступление… Вот я только что ушел от него, вы знаете. Не было смысла лезть в драку: очень уж неравные силы… Теперь придется искать другое место для лагеря… — Да, — согласился я, — другое место. Вместе найдем. И ты оставайся по эту сторону Стохода. Ничего, что дальше придется ходить на задания… Кстати, вот ты говоришь — неразорвавшиеся снаряды. Это правильно. А может быть, на полигоне и взрывчатка найдется? — Искали. Нашлось, но очень немного? — А неразорвавшихся снарядов много? — Хватит. — Ну, тогда их надо собрать, будем добавлять к нашим рапидам. Приехав вместе с Картухиным к месту временной стоянки его отряда, я встретился с Логиновым и не удержался, чтобы не вспомнить старое его прозвище: — А, Патефон! — и хотя сразу же поправился: — Здравствуйте, Петр Михайлович! — Картухин поддержал шутку: — Нет уж, он теперь не Патефон, а Катай Коляску. — Даже прозвище изменилось! — Что с ними поделаешь! — смущенно и радостно пожал плечами Логинов. — Ну да ведь я не гордый: хоть горшком зови — только в печь не ставь. — Верно… Ну, вот, видите, товарищ Логинов, вы не только подрывное дело усвоили, но и заместителем командира отряда стали. А еще скромничали… — Усвоил, елки-качалки. Я уж теперь и других учу! Я невольно рассмеялся: — Опять «елки-качалки». Вы, говорят, и в бою это же кричали? — Вгорячах это. За фашистами гнались… — То-то и бегаете босиком. Было такое дело? — Было. Разувались. Да я и сам сапоги скинул. — Значит, хорошие ребята? — Золотые! * * * Вместе с Картухиным и Логиновым отправился я выбирать место для их нового лагеря на восточной стороне Стохода. По дороге заехали к Максу и, не успели еще слезть с лошадей, услышали странный возглас: — Петька, черт! Откуда? Логинов от неожиданности зацепился ногой за стремя и чуть не упал. — Вася — ты! — протянул он руки навстречу Кульге, и голос его дрожал. Обнялись. Кульга уронил костыль, Логинов подхватил его и опять обнял Кульгу вместе с костылем. — Упадешь, Вася! Они хлопали друг друга по плечам, заглядывали друг другу в глаза. Слышались беспорядочные фразы: — А уж мы было тебя совсем похоронили!.. Вот не знал! — И я не надеялся живым тебя встретить. — Можно подумать, что вы с того света вернулись, только разными дверями вышли, — сказал Картухин насмешливо, но чувствовалось, что и он тронут этой встречей. — Так, почитай, и было, — обернулся к нему Логинов. — Из брестского лагеря смерти ушли, елки-качалки! Я тоже заинтересовался и в свободное время подробно расспросил обоих. Судьба свела их в брестском военгородке, где фашисты устроили концлагерь для раненых военнопленных. Там были четыре двухэтажные казармы и четыре больших сарая. Казармы занимали немцы-охранники, а для пленных не хватало места в сараях. Многие из них так и жили под открытым небом, на песке, на своих собственных шинелях, так как не только матрацы, но и просто солому достать было трудно. Раненые, как известно, делятся на ходячих и лежачих — неспособных самостоятельно передвигаться; и конечно, лежачим, к которым относился и Бутко, было в брестском лагере особенно плохо. Но беда сближает; само собой получилось так, что ходячие начали помогать лежачим, ухаживали за ними, насколько это было возможно, получали для них пищу, приводили или даже приносили их на перевязку и т. д. Тут вот, встретившись впервые в жизни, и подружился Логинов с пограничниками Безруком и Бутко. Кормили в лагере отвратительно: восемьдесят граммов эрзац-хлеба на день; утром — пол-литра бурды, похожей по виду на густой чай, но носившей громкое название супа; вечером — чай, заваренный из березовых листьев. Посуды никакой не полагалось: получай свою бурду во что хочешь. Почти ни у кого из раненых не сохранилось солдатских котелков. Находили какие-то банки, жестянки из-под консервов — и этим уж были довольны. А некоторые пользовались вместо посуды своими собственными пилотками и фуражками: голод — не тетка! Ужасен был и сам ритуал раздачи пищи. Раненые (конечно, из ходячих) должны были впрягаться в повозки, на которых стояли котлы с похлебкой и сидели (по одному на каждой повозке) фашистские конвоиры с автоматами и резиновыми дубинками. Они покрикивали на недостаточно почтительных и недостаточно старательных, отвешивая при этом тяжелые удары своей резиновой дубинкой. Такими же ударами сопровождалась и раздача пищи — недаром военнопленные с безжалостной русской иронией называли эти удары «дэ-пэ-гэ» — дополнительный паек Гитлера. Сюда пригнали раненых якобы на излечение, ко организовывать лечение было не в интересах фашистов. И хотя работали здесь в основном советские врачи — тоже военнопленные, старавшиеся спасти своих товарищей, — их было слишком мало, а средств — медикаментов и инструментов — у них почти не было. Ходячие бродили как привидения, лежачие валялись, как мертвецы; и часто нельзя было понять, жив человек или умер. Умирали от недоедания, от гангрены, от потери крови, от всевозможных болезней, противостоять которым не мог истощенный организм. В конце лета началась дизентерия, потом тиф. Они косили людей сотнями. Нельзя было так жить, нельзя было терпеть. И хотя автоматы и пулеметы гитлеровцев постоянно грозили узникам, а вокруг лагеря тянулась в два кола колючая проволока, по которой шел электрический ток, доведенные до отчаяния люди не выдерживали. Несколько раз толпой бросались они на охранников, обезоруживали их, а потом прорывались через проволочные заграждения. Трупы устилали дорогу, но многим все-таки удавалось уйти. Оставшиеся продолжали мечтать об освобождении; только и разговору было, что о побеге; строили самые хитроумные планы, но, к сожалению, выполнить их было слишком трудно. Ранение Василия Бутко осложняло дело: пятка правой ноги была у него оторвана начисто; с такой раной, даже когда она заживет, ходить без протеза или без костылей невозможно. Но Василий, одержимый одной мыслью — бежать из этого ада — и поддерживаемый сочувствием товарищей, упрямо тренировался на костылях. Подобралась хорошая группа, в основном пограничники. Уходить решили через туннель отопительной системы, колодцы которого были и в лагере и за его пределами. Сначала послали разведку во главе с Логиновым. Ночью разведчики ушли — и не вернулись, а на утро охранники завалили камнями колодец, в который они спустились. Вывод мог быть только один: разведчики пойманы. Одни говорили, что их застрелили при выходе из колодца, другие — что их разорвали собаки-ищейки, которыми пользовалась охрана, третьи — что их повесили в Бресте. Все эти слухи были на чем-то основаны: действительно кого-то повесили, действительно кого-то застрелили, но проверить их никто не мог, и все только жалели товарищей, особенно Петю Логинова — хорошего парня, отзывчивого и бескорыстного друга. А бежать все равно надо. Бутко и его товарищи решились на самое рискованное — прорываться ночью через проволочные заграждения. Лучше уж смерть от пули, чем медленное умирание. Помог случай. Тринадцатого сентября 1941 года охрана лагеря справляла какой-то праздник. На кухне варили и жарили, привезли водки. К вечеру в казармах слышались пьяные крики, и никому, кроме часовых, не было дела до пленных. А ночь выдалась удачная — темная, облачная, ветреная. Беглецы подкрались к заграждениям и, набросив шинели на нижнюю проволоку, прижали ее к земле. Змеями проползли в образовавшуюся щель. То же повторилось и на второй линии. Никто их не видел в темноте, никто не слыхал в шуме ветра, а беглецы, зорко оглядываясь, чутко прислушиваясь, ползли дальше. Брестский военгородок расположен вне города; всего каких-нибудь двести метров — и лес. Здесь пленные почувствовали себя свободнее и торопливо двинулись сквозь темноту на восток, стараясь до утра как можно дальше убраться от проклятого лагеря. Бутко, широко взмахивая костылями, не отставал от других. Безрук пошутил даже: — Ты, Вася, как на ходулях. За тобой не угонишься. Под утро увидели огонек на каком-то лесном хуторке. Заглянули в окно: сидит человек на лавке, обхватив голову руками, в позе последнего отчаяния. Больше в хате никого. Вошли в незапертую дверь и все поняли: на полу лежали две мертвые женщины. Хозяин словно очнулся, увидев живых людей, и в скупых словах рассказал страшную историю: днем, когда его не было дома, наехали фашисты, схватили его жену и семнадцатилетнюю дочь, надругались над ними и убили их. Беглецы помогли хозяину привести в порядок и похоронить убитых, а он показал дорогу, снабдил махоркой и хлебом. Шли они на восток, но Бутко дотянул только до Серхова. Нога подвела, началось заражение, думали, что и не жить уж ему больше. Безрук остался вместе с ним — не хотел бросать товарища. В Серхове нашлись добрые люди: крестьянин Вавелюк приютил советских солдат, пани Михайловская спасла Бутко от гангрены. Остается досказать о Логинове. Колодец, до которого они добрались по туннелю, находился хотя и за пределами лагеря, но все-таки недалеко от проволочных заграждений. Отверстие его было прикрыто сверху тяжелым железным ящиком: должно быть, в него камней навалили для весу. С трудом отодвинув его специально приготовленным колом, пленные начали вылезать наружу. А часовые заметили движение, подняли стрельбу, бросили гранату. Двое беглецов были убиты, а остальные успели скрыться. Пошли на восток, переодевшись в гражданское, сумели вооружиться по дороге и начали мелкую партизанскую войну. В марте 1942 года они встретились с отрядом Каплуна. * * * Знакомясь с работой отряда, подробно беседуя с каждым, как это у нас повелось, я и сам убедился, что люди у Картухина боевые — «кремневые», как он сам выразился. Почти все они действительно были первыми организаторами народной война на Волыни. Петр Харитонович Самчук (в отряде его звали Бондаренко) — родом из Павурска, из бедной крестьянской семьи — в панской Польше батрачил и уже тогда принимал участие в борьбе с угнетателями. Эвакуированный в начале войны в Чернигов, он вернулся в декабре 1941 года в родные места для организации партизанского движения, В первый же день встретился с председателем Песочненского сельсовета Яковом Никитичем Цыпко (теперь его звали в отряде Ивановым), который вернулся на оккупированную врагом территорию с тем же заданием, что и Самчук. Они начали свою работу с того, что порвали телефонную связь на одном из важных участков и вручную расшили железнодорожные рельсы на перегоне Ковель — Павурск. Это на целые сутки задержало движение поездов. Вскоре к ним присоединились и другие товарищи. С группой в пять человек пришел железнодорожник из Трояновки Михаил Крысак. В это время уже начали свою работу Конищук (Крук) и Макс. Самчук и Цыпко имели связь с ними. С Конищуком договорились: он организует партизанский отряд в Камень-Каширском и Любешовском районах. Самчук и Цыпко — в Маневичском и Ковельском. Отряд вырос. Командиром его был Самчук, заместителем по политчасти — Цыпко. Они разрушали маслозаводы, работающие на врага, сжигали склады заготовленного фашистами продовольствия, разгоняли и разоружали полицию, вооружаясь ее оружием. Тесная связь с крестьянами и доверие крестьян к своим защитникам во многом помогли Самчуку, а позднее — и Картухинскому отряду, с которым соединился отряд Самчука осенью 1942 года. Когда в Хочине Андрей Легкий рассказывал мне о «Пидпильной спилке», я заинтересовался двумя организаторами ее — коммунистом Нестерчуком и комсомольцем Ососкало. Познакомиться с ними мне тогда не удалось: Нестерчук ушел «по цепочке» на восток, а Ососкало с Картухиным — на запад. У Насекина я в первый же день спросил об Ососкало, но оказалось, что он на задании. В общих чертах мне о нем рассказали. Да, комсомолец с огоньком, напористый, упорный. Трудностей не боится. И, что особенно дорого, делает все не с маху, а с расчетом, подумавши. Через несколько дней Яковлев сам привел ко мне этого парня: — Вот Ососкало. Среднего роста, с умным, открытым лицом, большеголовый и большелобый, он показался мне старше своих лет. Очевидно, производила впечатление серьезность, вдумчивость человека, хотя и молодого, но уже много испытавшего. Рассказывая мне свою биографию, он предупредил, что в ней нет ничего особенного, но это было не совсем верно: он пережил то, что пережил весь народ Западной Украины, и еще в папской Польше был связан с коммунистическим подпольем. В тридцать девятом году дохнул свободным воздухом, а в сорок первом опять угнетатели навалились на его родину. С самого начала немецкой оккупации Алексей Ососкало вместе с Нестерчуком, Леоновцем и другими стал организовывать советский актив на борьбу с захватчиками и помогать окруженцам. На этой почве и возникла группа, которую назвали «Пидпильной спилкой» и которая позднее, связавшись с такими же группами других селений Ровенщины, составила ту организацию, о которой рассказывал мне Андрей Легкий. * * * В разговоре с Картухиным я не случайно спросил, не осталось ли взрывчатки на полигоне. Опыт подсказывал, что опять нам будет не хватать толу. Так и получилось. Правда, Насекин своей бездеятельностью «сэкономил» немало взрывчатки, да и мы принесли с собой порядочный груз. Всего набралось почти 200 килограммов, для начала, казалось бы, неплохо. Но как только все наши отряды принялись по-настоящему за подрывную работу, не давая врагу покоя ни на один день ни на одной из порученных нам дорог, запасы наши быстро пошли на убыль. Мы использовали неразорвавшиеся снаряды, найденные на полигоне. Они увеличивали силу взрыва и давали много осколков, но рвались они только от детонации, так что с каждым снарядом все равно надо было взрывать и нашу рапиду. Восемнадцатого декабря я отправил на Червоное озеро группу связи — человек тридцать; туда они должны нести донесение и продукты для Центральной базы, оттуда — оружие и взрывчатку для нас. Однако возвратиться они могли только через 15–20 дней, а нам на такой срок взрывчатки не хватило бы. Значит, надо добывать на месте. И не может быть, чтобы в стране, где идет война, да еще рядом с полигоном, не нашлось взрывчатки. Я снова начал расспрашивать, и бойцы из местных уроженцев подтвердили: «Да, можно найти». Самчук вызвался достать нам толу. Здесь опять сыграли роль его связи с местным населением. Очевидно, многое из того, что оставалось на полигоне, было припрятано жителями окрестных деревень, и вот теперь они понесли и повезли эти запасы народным мстителям. Приведу несколько примеров. Клим Селюк — старик под 60 лет из Уховецка — передал Самчуку 30 килограммов взрывчатки; шестидесятичетырехлетняя Текля Евтихиевна Кухта (связная отряда, по прозвищу Лизоручка) — 50 килограммов; семнадцатилетний парень Войтар — 40 килограммов; Анатолий Сенчук из Павурска — 8 ящиков патронов. Довольно быстро Самчуку удалось собрать еще 200 килограммов взрывчатки, не считая других боеприпасов. В это же время мне указали и другой источник снабжения: — Взрывчатку можно купить у немцев. За золото фашист готов отца родного продать. Но только за золото, иначе и пробовать нечего. Для партизана, для лесного жителя, добыть золото — нелегкая задача. Но мы знали, что кое-кто из полицаев и фашистских чиновников успел награбить немало драгоценностей. Пришлось заняться изъятием их. Кроме того, женщины и девушки наших «цивильных лагерей» жертвовали на борьбу с гитлеровцами те немногочисленные драгоценности, которые им удалось сохранить. Да и местные жители, узнав, что нам нужно золото, отдавали все, что имели. Радостно было не только пополнение наших запасов, но и та активность, которую проявило население, все яснее и яснее сознававшее, что в борьбе с захватчиками должен участвовать каждый честный советский человек. Не надо было просить и уговаривать. Надо было только сказать, и люди сами несли, отдавали, доставали. В этом, конечно, сказывалась работа подпольных антифашистских организаций. В декабре 1942 года на севере Волынской и Ровенской областей редким явлением стали не только районы, но и селения, где бы не было подпольной организации. Громадную роль сыграли и известия об успехах Советской Армии. Все чувствовали, что в величайшей битве, на берегах Волги, на карту поставлен не только престиж фашистской военной машины, но и все завоевания Третьей империи. Мы со своей стороны всеми силами старались содействовать этому всенародному подъему. В первую очередь — агитацией. Размножали сводки Совинформбюро, писали и распространяли многочисленные листовки. В половине декабря в нашем штабе неумолчно стучали три пишущие машинки — две с украинским шрифтом и одна с польским. Украинские листовки я писал обычно сам, а польские — Макс, мне их приходилось только корректировать. Хотя мы и здорово беспокоили фашистов, но они еще чувствовали себя неплохо. Еще немало было у них имений, где мы не успели ликвидировать управляющих; крестьяне еще отрабатывали повинности — в лесу, на поле и по вывозке хлеба и леса; собирались еще подати советскими — обязательно советскими! — деньгами; молодежь еще угоняли в Германию. Мы считали своей святой обязанностью освободить народ от всех этих насилий и выпустили приказ, запрещавший под угрозой расстрела выполнять фашистские законы. Это относилось в первую очередь к бургомистрам, старостам и ко всем, кто служит у немцев. Конечно, мы еще не могли дотянуться до всех них и наказать за ослушание, но многие гитлеровские прислужники уже чувствовали себя беспомощными против партизан, а остальные знали, что и до них дойдет черед. А крестьянам наш приказ помогал сопротивляться. Фашисты, выпустив свои так называемые «оккупационные марки», не принимали их от населения в уплату налогов — брали только советскими. Советские деньги вывозились и обменивались на золото в нейтральных странах. Для борьбы с этим злом мы отправили по районам Крывышко и Жидаева. И они целыми мешками привозили в лагерь советские деньги и облигации займов, отобранные в сельуправах и других учреждениях. Чтобы наши рубли не достались врагу, не принесли бы ему пользы и вреда советскому государству, их приходилось сжигать. Включили мы в нашу деятельность и церковь, которая еще пользовалась тогда в Западной Украине большим авторитетом, беем священникам разосланы были обращения православного митрополита Сергия и главы старообрядческой церкви Иринарха с предложением зачитать их во время богослужения перед паствой. В особом письме мы напоминали священникам, что их долг — пастырей церкви — не покоряться иноплеменным захватчикам, а вдохновлять православных на борьбу с ними. По фашистским правилам церковные требы — свадьбы, крещение, отпевание — совершались только с разрешения гебитскомиссаров. Все это мы отменили, обязательной оставалась только запись в метрических книгах. А если кому-нибудь требовалась справка, мы сами выдавали ее. * * * Был в Маневичах доктор Евтушко. Кажется, на самом деле он был просто фельдшером, но мы-то звали его доктором и относились к нему как к доктору. Во всяком случае, у него был достаточный опыт, чтобы не растеряться в любых обстоятельствах: при переломе, вывихе или ранении. Он лечил и спасал оставшихся на оккупированной территории раненых советских бойцов, а потом лечил партизан и активно помогал, чем мог, их работе. Позднее он переехал в Ковель, но и там не потерял связи с родными местами. Связь партизан с ковельским подпольем благодаря ему еще более окрепла. Организацию там возглавлял Семен Лаховский, а сын его Федор — восемнадцатилетний парень — организовал комсомольскую подпольную группу в ремесленной школе, где сам учился. В половине декабря нам сообщили, что в Ковеле формируется дивизия галичан-националистов для отправки на фронт. Мы подробно разузнали все об этой дивизии, нашлись даже у нас люди, знающие кое-кого из ее солдат. Написали им письма, составили листовки, в которых рассказывалось о наступлении Советской Армии, о зверствах фашистов на Украине (и, в частности, в самой Галиции). Оканчивались эти послания призывом не ехать на фронт, не идти на службу к врагам Родины, повернуть оружие против них. Расклеивались листовки в районе казарм комсомольской группой Федора Лаховского и группой Евтушко, и впечатление они произвели очень сильное. Фашисты забили тревогу, сразу начали подозревать всех галичан, началась поголовная проверка на «благонадежность», и дивизия на фронт не попала. * * * Во второй половине декабря возвратился Острый, которому, как я уже рассказывал, было поручено проникнуть в гестапо, — такой же аккуратный и щеголеватый, каким мы его отправили десять дней тому назад, — и тоже на бричке, но уже на другой, и лошади в ней были запряжены другие, и правил ими незнакомый нам кучер. Острый показал мне свой документ агента гестапо, доложил, что он уже установил целый ряд связей. Он побывал в Польше, добрался до самого Люблина. Там тоже организуется антифашистское подполье и действуют партизанские отряды. На обратном пути он познакомился в поезде с фашистом, ехавшим, по его словам, «в свое имение». Это был один из тех рабовладельцев-колонизаторов, которые хотели прибрать к рукам Украину. Самодовольный, тупо убежденный в своем неизмеримом превосходстве, в том, что он несет своим рабам культуру, что эти рабы самой природой созданы служить ему и работать на него, он, однако, снизошел до разговора с Острым на ломаном польском языке. А Острый, несмотря на все отвращение и ненависть, хорошо провел роль, показал свой жетон агента гестапо, чем заслужил расположение новоявленного помещика. Когда они вместе вышли с вокзала в Ковеле, немец пригласил: — Если нам по дороге, я могу вас подвезти на своей бричке. Он, вероятно, рассчитывал, что с надежным человеком ехать будет безопаснее. Просчитался помещик! На пустынной дороге Острый убил его. Кучер, такой же украинский крестьянин, как и Острый, вместе с ним приехал в наш лагерь и остался партизанить. Острый недолго пробыл у нас, а уезжая, захватил с собой два чемодана. В них лежали замаскированные сверху взрывчатка и механизм, заводившийся на определенное время. Входя с таким чемоданом в офицерский вагон на линии Ковель — Люблин, Острый ставил чемодан под лавку, а сам на одной из ближайших станций будто бы отставал от поезда. Чемодан взрывался. Пользуясь своим документом агента гестапо, Острый изъял на Ковельской почте целый мешок корреспонденций, но по ошибке взял не военную, а частную почту. Тут были письма к фашистским солдатам и чиновникам, письма на родину наших людей, томившихся в немецком рабстве. Пользы эта корреспонденция нам принесла немного, большинство ее пришлось сжечь. Но письма, адресованные советским людям, мы отправляли по назначению. Среди них нашлось и письмо любимой и любящей Людзи нашему партизану Гейко. Безнадежное письмо о голодной жизни, непосильном труде, небывалых издевательствах и — о любви. Полунамеками рассказывалось в нем, что украинских девушек везли на Запад, как скот, и на рынке продавали, как скот, даже в зубы заглядывали, а содержат теперь хуже всякой скотины. «Не беспокойся обо мне, милый, не думай, не жди, нам уже больше не встретиться, я пропащая…» Больно было читать эти строки, и сначала мы не хотели посылать письмо Гейко (он остался в отряде Сидельникова), но потом решили: лучше хоть какая-нибудь весточка, чем ничего… Скрипни зубами, Гейко, сжимай кулаки! Это не бессильная злоба. Мсти рабовладельцам, побеждай осквернителей нашей Родины! Береги глубоко в сердце свою ненависть и свою любовь! Надейся! Где бы Людзя ни была, как бы тяжело ей ни было, она жива… Капитан Магомет В отряде Насекина я познакомился и еще с одним примечательным человеком, который немалую роль играл в работе наших отрядов. Однажды Яковлев сказал: — Связь от Картухина. И вошел — слегка вразвалку, как ходят борцы-тяжеловесы, — мужчина громадного роста и атлетического сложения. Под низковатым потолком землянки он казался настоящим богатырем. Анищенко, сам немалого роста, глядя на него снизу вверх, не мог скрыть своего восхищения: — Вот это да! В первый раз встречаю. А еще я считал себя самым большим в отряде. Рапортуя мне с четкостью старого кадровика, вошедший назвался капитаном Магометом. Лицо у него было темно-коричневым от загара. На лице выделялись большой нос и черные, словно гуталином намазанные, усики. Я принял его за кавказца. — Вы что, не русский? — Нет, я чистокровный украинец. — Ну, садитесь — рассказывайте… * * * По-разному складывались партизанские судьбы. Одним удавалось быстро найти свое место в строю борцов с захватчиками; другие долго, не зная покоя, сквозь все трудности и бедствия оккупации, в одиночку шли по разоренной земле, прежде чем найти это место. Лев Иосифович Магомет командовал в 1941 году дивизионом АИР, который дислоцировался в Павурске. С самого начала войны участвовал он в боях. Пришлось отступать. На болотистых берегах Оржицы в жестоком сражений артиллеристы потеряли большую часть своей техники и почти половину личного состава, но продолжали пробиваться на восток, стараясь выйти из окружения. Потом Магомет был тяжело контужен; его подобрали местные жители, и он остался лежать в крестьянской хате после отхода наших частей. Когда поднялся на ноги, линия фронта была уже далеко. Идти туда по незнакомым дорогам, в одиночку переходить линию фронта — удастся ли это? Не вернее ли в тылу фашистов начать борьбу с ними? Призыв к партизанской войне брошен, в народе ходят слухи, что она уже началась. Вот и ему: дойти до тех мест, где он родился и рос, где каждый камень знаком, найти старых друзей, надежных товарищей для этой борьбы. Так он и решил и пошел не на восток, а на запад, потому что родился и рос в городке Сквира. Киевской области. Пробирался от хутора к хутору, от села к селу, и само собой получалось, что дорога его почти совпадала с дорогой недавнего отступления. Вот и Оржица. Здесь — вон с той высотки — били советские орудия по фашистским танкам. До сих пор торчат среди поля горелые машины и белеют кресты на броне. А тогда, прорвавшись с тыла и фланга, они ползли по этим полям, плевались огнем, грозили смести все на своем пути, сравнять все с землей… А потом молотила фашистская авиация, именно молотила: волна за волной, бомба за бомбой, разрывы сливались в сплошной гул. И снова ползли танки. Здесь, когда надо было выходить из кольца, советские солдаты сами подорвали часть своих орудий, разбили, поломали, закопали в землю драгоценнейшие приборы и инструменты. Многие из них лежат теперь под этой землей. Лев Иосифович, невольно замедлял шаги, сворачивая с дороги, останавливался перед исковерканными орудийными лафетами, перед почти неузнаваемыми грудами металла. И ему казалось, что он видит лица людей, которых уже нет на свете, слышит сквозь грохот боя их хриплые голоса. Как потерянный, не замечая людей, прошел он Оржицу, а потом сел или, может быть, упал на обочине пустынной дороги и — нечего скрывать правду — дал волю слезам и словам. Не запомнить, что было сказано тогда, и неизвестно, к кому были обращены слова, но это было клятвой отомстить за все: за товарищей, за поруганную врагом советскую землю, за горе, за слезы, за кровь, клятвой — не знать покоя, пока ходят по советской земле двуногие коричневые звери. …Вот и Днепр. Рассчитывать на мосты Магомет не мог: они строго охранялись гитлеровцами. Поэтому он выбрал для переправы безлюдное место в стороне от селений, сам еще не зная, как будет переправляться. Было пятнадцатое ноября. Голые тальники шумели у берега, а горы на той стороне побелели от снега. О лодке нечего было и думать: если бы она и нашлась, ее раздавили бы тяжелые льдины поздней осени. Во всю ширину шли они почти сплошняком, словно торопясь куда-то, напирая одна на другую, выползая на отмели; и только у самого берега оставалась узкая полоска темной, холодной, по-осеннему тяжелой воды. Взглянув на нее, Лев Иосифович невольно вздрогнул. Он не боялся воды, плавал прекрасно; если бы случилось, сумел бы одолеть вплавь даже такую широкую и быструю реку, как Днепр. Но ведь холодище!.. И льдины вместо воды… А дожидаться ледостава было невозможно: вдруг он задержится еще на неделю? Лев Иосифович решил переходить реку по льдинам. Отыскал на берегу длинную доску и небольшое бревно. Несмотря на холод, снял верхнюю одежду, привязал ее к бревну, а конец веревки — довольно длинный — накрутил на руку. Перекинул доску, как мостик, через закраину и в одном белье прошел по ней на ближнюю льдину, волоча за собой бревно с одеждой. Доску тоже перетянул к себе; она была неширока и в его сильных руках обратилась в шест, при помощи которого он перепрыгивал с льдины на льдину. Странное это было зрелище: большущий полураздетый человек с черной бородой (отросла за время скитаний) по ненадежным, движущимся льдинам пробирается на другую сторону огромной реки. Много потребовалось для этого силы, ловкости и осторожности. Ветер пронизывал до костей, руки деревенели, кромки доски обдирали пальцы, и легче легкого было поскользнуться на краю льдины над холодной темной глубиной. Миновал середину реки. Горный берег ближе и ближе. И вдруг в каких-нибудь двухстах метрах от него очередная льдина не выдержала силы прыжка и веса Льва Иосифовича, треснула посередине, и он с маху окунулся в обжигающе-ледяную воду. Как огнем обдало. Будто железом стиснула мускулы начинающаяся судорога. Вынырнул. Ничего не видя, цеплялся за край льдины, пытаясь выбраться на нее. Ломались ногти, в кровь раздиралась кожа, а льдина ускользала и, как только он опирался на нее, погружалась в воду. Первый, захлестнувший мысли испуг прошел быстро, и ясно стало: впереди смерть — просто смерть в холодной воде, в тисках судорог, среди льдин. Но человек, по крайней мере здоровый, никогда не мирится со смертью. И Магомет не мирился. Плыл, держась за льдину. Начавшаяся было судорога отпустила. Заметив накрученную на руку веревку, вспомнил об одежде, подтянул к себе бревно и тоже начал подталкивать его к берегу. Все это было неимоверно трудно. Коченеющие руки и ноги отказывались двигаться. Думалось: еще немного, еще секунда — и не хватит ни сил, ни упорства. И когда наконец он почувствовал под ногами дно, ноги перестали повиноваться. Судорога. На коленях, на четвереньках, ползком, захлебываясь и отплевываясь, кое-как выбрался он на твердый, смерзшийся песок. Это было страшно: лиловый от холода, в мокром, облепившем тело и уже леденеющем белье, лежал он и корчился, не в силах подняться. И дрожал так, что все его большое тело билось, как у припадочного. Пальцы не гнулись, на ладони не мог опереться. И все же он начал ползать на локтях и коленях — только бы как-то двигаться, чтобы кровь бежала в жилах, согревая тело. Нелепые, странные и резкие рывки и толчки. Быстрее! Быстрее!.. Но медленно, очень медленно возвращались к нему теплота и подвижность. Вот он встает. Ходит и топает, махая руками. Быстрее! Быстрее! Кто бы посмотрел со стороны, сказал бы: сумасшедший — а он просто кровь разгоняет… Вот и пальцы шевелятся. Зуд пошел по рукам и ногам. Это значит, возвращается жизнь: с пару зашлись, как говорят. Только теперь Лев Иосифович смог вытянуть из воды бревно с привязанной к нему одеждой. Развязал (это тоже нелегко оказалось), выкрутил воду, оделся и бегом бросился от реки, чуть было не ставшей его могилой. В первых числах декабря оврагами, окольными тропками, памятными еще по детским играм, подошел Магомет к Сквире. Поднялся в гору. Начинало темнеть, но все здесь было ему знакомо. Вот и опытное хозяйство, в котором работал отец, — его мир, необыкновенные кусты и деревца, вокруг которых суетился он бывало, окапывал, подвязывал, закутывал на зиму, заботясь о них, как о живых, как о детях. Одинокими и голыми показались они сейчас Льву Иосифовичу. Не постарался старик. Почему? Здесь ли он? Жив ли?.. А в стороне, за изгородью, болтали о чем-то двое немцев — в тихом вечернем воздухе хорошо были слышны голоса. Они не обратили внимания на путника, а у него, когда он входил во двор, сильно заколотилось сердце. Задолго, еще до переправы через Днепр, он ясно представлял себе встречу. Отец растеряется — как же, такая неожиданность! Старушка мать, вся в слезах от радости, спрячет лице на груди сына… А может быть, и семья самого Льва Иосифовича — жена и дети — окажутся тут же. Вот бы!.. Радость это или горе?.. Ни о чем плохом не хотелось тогда думать — только бы добраться до дому!.. А вот теперь, когда он снова увидел родные места и своими ушами услышал тут немецкий говор, другое пришло в голову. Если отец не эвакуировался, не ужиться ему с фашистами. Да и они… Ведь старик-то как никак — знатный человек, по-советскому знатный, известный всей республике, а может быть, и всему Союзу опытник-мичуринец. Таких гитлеровцы не любят. Что с ним сталось?.. И Лев Иосифович затаил дыхание, открывая дверь: что за ней — беда или радость? Ход в комнаты был через кухню. В сумерках он увидел знакомую отцовскую мебель, но стояла она не на своих местах. Тревожный признак. Магомет кашлянул, чтобы обратить на себя внимание. Из комнаты вышли две незнакомые женщины — пожилая и молодая с ребенком. Недоброжелательно глядели они на нежданного пришельца. — Скажите, пожалуйста, Магомет тут живет? — спросил Лев Иосифович. Жестко и немного насмешливо молодая ответила: — Э, ваш Магомет давно уж удрал с красными. — Очень жаль. Хотелось повидать. Ну, будьте здоровы! — До свиданья. Он ушел. И вовсе ему не было жаль, наоборот — он чувствовал себя счастливым, узнав, что старики успели эвакуироваться. С легким сердцем закрыл он за собой дверь родного дома, хотя в Сквире у него больше не было никакого приюта. Никем не замеченный, выбрался он из темнеющего вечернего города и снова шагал, шагал, шагал. Ночь была черная, но здесь он не заблудится. Конечно, здесь, в знакомых местах, ему надо путешествовать ночью. А днем — скрываться от фашистов и от полиции. Километров тридцать прошел он за ночь, а на рассвете нашел копну гречневой соломы и забрался в нее, чтобы переспать день. Сначала и задремал было, но ненадолго. Погода выдалась мозглая, ненастная: то и дело принимался дождь, а когда его не было, не давал покоя ветер. Гречневая солома — кудрявая, неплотная — ни от дождя, ни от ветра не защищает. Лев Иосифович раньше и не думал об этом, а теперь, когда, проснувшись от холода, догадался: в чем дело, было уже поздно искать другое пристанище: рассвело, дорога — рядом, на дороге — люди. Бесконечным показался ему этот короткий зимний день. Коченел, ворочался в своей копне, ругал свою опрометчивость, клялся детям и внукам завещать, чтобы никогда не прятались от непогоды в гречневую солому. Еле дотерпел до темноты, а потом, чтобы разогреться, километров десять бегом бежал по заледенелой дороге. * * * В поисках старых надежных друзей, с которыми можно было бы начинать работу, пришел Магомет в половине декабря в село Липки Корнинского района. Житомирской области к родственникам своим Шпаковским. Несмотря на трудные времена, тетя Анеля — сестра матери — приняла Льва Иосифовича радушно и даже всплакнула, обнимая племянника. — Лева, да какой ты стал! До чего довели вас эти изверги! Ну, раздевайся, родной, сейчас я тебя покормлю. — Извините, тетя, я вам тут насекомых натрясу. Мне бы сначала помыться. Нагрели воды, и вымытый, одетый в чистое белье скиталец в кругу родных почувствовал себя как бы вновь родившимся. Хорошо!.. А на сердце у него все равно было неспокойно. Он каждую секунду помнил, что принадлежит не себе, что явился не отдыхать, что ищет не покоя в теплой хате, а товарищей для борьбы. Таким товарищем был сын Анели Николай, известный всей Украине поэт Микола Шпак. Но встретились двоюродные братья как-то странно. Неловко было обоим. Лев Иосифович — военный по специальности, Николай — политработник запаса, добровольцем пришедший в армию в самом начале войны. И обоих, как говорится, бог не обидел ни здоровьем, ни силой. Я уже говорил, каков Магомет, а Николай если и уступал ему ростом, то все же был и высок, и плечист, и строен. Тонкое одухотворенное лицо под шапкой буйных кудрей и голубые глаза, одновременно задумчивые и пристальные, изобличали большую внутреннюю силу. И вот эти два командира встретились в такой трудный момент, когда судьба Родины решалась на поле боя, встретились в сельской хате на территории, захваченной врагом. Каждый из них чувствовал себя словно виноватым. Но, родственники и друзья, безусловно верившие друг другу, они не стали таиться. Каждый рассказал, что с ним произошло в эти бурные месяцы. Николай был корреспондентом фронтовой газеты, участвовал в обороне Киева, попал в окружение, и вот — дома. Он, как и Магомет, неспокоен. Надо бороться. Есть люди. Собирают оружие. Готовятся. Но практическая работа ограничивается пока что только распространением сводок Совинформбюро и антифашистских листовок. Мало. Все понимают, что этого мало, но не решаются, не знают, как приступить; нет руководства, нет связи с Большой землей. И, конечно, ждут спасительной «черной тропы». Николай тоже недоволен, но ему все-таки легче: он поэт, журналист, агитатор — работает, как может. Он составляет антифашистские листовки и на все происходящее вокруг отзывается своими стихами. Стихи эти, подписанные псевдонимом Пылып Комашка, размножаются рукописно, и подпольщики распространяют их по окрестным деревням. Люди собираются перед маленьким белым листочком и читают звучные строки, безбоязненно и беспощадно бичующие «прелести» фашистского режима, призывающие не подчиняться захватчикам, подниматься на борьбу с ними. Пылып Комашка гневно издевается: Мы крутымо жорна, як люды пэрвисни. Щодэнно я чую розмовы зловисни… Колы б його тэрло отак по кистях За тэ, що прымусыв трыматы в руках Ци жорна голодни, ци жорна каминни. Их крутымо, скорбни, их крутымо, гнивни. Нэвжэ цэ культура, нэвжэ цэ прогрэсс? Томыся у поти, купайсь в нему вэсь. Мабуть, цэ культура, фашыстська культура? Ой, хытра, культура, для нимцив нэ дура. И люди чувствуют: поэт выражает их собственные мысли. Пылып Комашка утверждает: Бо мы такы вирым, Бо мы такы знаем, Що волю повэрнэм До ридного краю! И люди повторяют эти слова как лозунг. Люди хвалят неведомого Пылыпа Комашку, а он сам, то есть Микола Шпак, чувствует, что от слов надо переходить к делу. И товарищи его тоже чувствуют это. Надо браться за оружие, искать связи с Большой землей, связи с действующими уже партизанскими отрядами. * * * Шли слухи, что такой отряд, связанный по радио непосредственно с Москвой, оперирует где-то у Припяти. Липкинские подпольщики решили послать своего человека на поиски этого отряда. Выбор пал на Магомета, и вот он снова пускается в долгий и трудный путь в апреле 1942 года, когда бесконечные полесские болота набухли водой и разлились бесчисленные полесские реки. Не скоро и не просто найти партизанский отряд — не всякому и не сразу скажут крестьяне о партизанах. В одной из деревень Лельчицкого района Лев Иосифович напал на след. Несколько дней его, должно быть, проверяли, потом неопределенно обещали, а потом вдруг пришел малознакомый человек и прямо сказал: — Идемте на партийное собрание. Повел куда-то за огороды в зеленый и пушистый весенний лес. В чаще на повороте едва заметной тропинки их остановил, по всей видимости, часовой, и спутник Магомета ответил, должно быть, условным паролем. Примерно через полкилометра снова окликнули, и снова — условный ответ. А еще через полкилометра вышли на полянку, где у входа в полуразрушенный дзот стоял третий часовой. Спустились по корявой лесенке в сырой сумрак дзота, а там — полуосыпавшиеся глиняные стены, покосившиеся бревна потолка, скрипучий столик, сколоченный из горбылей, и вооруженные люди в гражданском. Секретарь подпольного райкома Лынь, оказывается, уже слышал о Магомете и разрешил привести его, но все же задал ему ряд проверочных вопросов, чтобы убедиться, что он действительно советский офицер и коммунист. Только после этого ему позволено было остаться. Ничего подобного этому собранию Магомет не видел: оно соответствовало суровой обстановке. Один за другим сухо и коротко, деловым тоном отчитывались представители отдельных групп коммунистов и советского актива, ведущих антифашистскую работу в деревнях или открытую борьбу с гитлеровцами в лесах Лельчицкого района. Лынь задавал вопросы, поправлял, дополнял. Чувствовалось, что он душа этой организации. И почти в каждом замечании, почти в каждой своей фразе он напирал на одно и то же: надо вооружать и выводить в лес новых людей, надо укреплять отряд и организовывать новые отряды, надо превращать подпольщиков в партизан. Об этом было принято специальное решение, ни у кого не вызвавшее возражений. Но гораздо важнее решения было то, что каждому из присутствующих поставили конкретную задачу: идти туда-то, связаться с тем-то и с тем-то, собрать таких-то людей и привести их к определенному сроку в назначенное место. Получил задание и Магомет — это было проверкой его на деле — и на другой же день он отправился в деревни, расположенные за Убортью — рекой, разделяющей пополам Лельчицкий район. Река широко разлилась, но уж если человек выплыл в ноябре из ледяного Днепра, не страшна ему Уборть в апреле. Магомет связал два бревна, столкнул их в воду и поплыл, лежа на этом плотике. А на противоположном берегу его ждали фашисты. Не знаю, выследили они его или только сейчас случайно увидели, но они дали ему доплыть до середины и только тогда окликнули, наставив на него автоматы. Сначала по-немецки, потом по-польски ему приказали выйти на берег с поднятыми руками. И деваться было некуда: назад под автоматами не поплывешь. Надо повиноваться. И сразу пришло в голову: «А как же оружие? Обыщут — и без допроса расстреляют… Выбросить!..» Подплывая к берегу, Лев Иосифович неловко повернулся на своем самодельном плотике и плюхнулся в воду. Даже вскрикнул, чтобы правдоподобнее было. Недолго барахтался на мелком месте, но встал и вышел на берег безоружным: пистолет и гранаты, с которыми он не расставался все это время, остались на дне. Враги окружили его — дула автоматов глядят прямо в лицо, четыре гитлеровца схватили за руки. — Партизан, — сказал офицер, и это было не вопросом, а утверждением. Громадный, бородатый — такими именно и представляли себе немцы партизан. — Солдат, — ответил Магомет. — Партизан, — раздраженно повторил офицер и приказал обыскать пленника. Ничего не нашли, но офицер снова повторил: «Партизан» — и приказал связать ему руки. Лев Иосифович не сопротивлялся, но один из солдат, должно быть шлёнский немец[4 - «Шлёнскими немцами» называли немцев из Силезии, которые обычно хорошо говорили по-польски.], ругаясь по-польски, замахнулся было на него. — Нельзя! — сказал Магомет тоже по-польски и так посмотрел на шлёнца, что у того невольно опустилась рука. Привели пленника в Лельчицы — в тюрьму, и чуть ли не весь обслуживающий персонал этого учреждения сбежался смотреть на него — таким он показался необыкновенным и страшным. Показывали пальцами: «Партизан!» И тот же самый шлёнский немец, который не осмелился ударить Магомета, успокаивал публику: — Зольдат. Поместили Льва Иосифовича в одиночку. Ее словно нарочно не мыли, но на полу была не грязь, а кровь, и на стенах в скудном свете, проникавшем из маленького, забранного решеткой окна, можно было рассмотреть надписи, часть которых тоже была написана кровью. «Умираю от зверств гитлеровцев, — читал Магомет одну из них, — за славу и независимость родины». В другой говорилось: «Комсомолец — не предатель. Мы отдали жизнь за коммунизм». Третья предупреждала: «Передайте товарищам, что нас выдал…» — а дальше было стерто. Писали украинцы и русские, белорусы и поляки, каждый на своем языке. Сколько перебывало тут! И Льву Иосифовичу невольно подумалось, что людей, прошедших в разное время через эту камеру, различных и по национальности, и по возрасту, и по месту, занимаемому ими в жизни, объединяет не только камера, но общность взглядов, общность целей, общность борьбы. Очевидно, их уже нет — замучены или расстреляны. Может быть, и ему самому предстоит такая же участь, но ведь за каждого убитого здесь, там, за стенами тюрьмы, встают десятки и сотни товарищей. Недаром и не моют этот пол и эти стены. Не успевают? Нет, нарочно сохраняют следы пыток и смертей, чтобы запугать многочисленных борцов против фашизма, чтобы сломить их волю к борьбе. Лев Иосифович понимал, что положение у него почти безнадежное: не зря же посадили в эту одиночку. Но предсмертные надписи предшественников не лишили его твердости, скорее даже наоборот — словно руку протянули ему неведомые собратья по борьбе. И когда на другой день голодного, продрогшего в сырой камере привели его на допрос, он держался уверенно и спокойно. Легенда, сочиненная им, будто бы он солдат-приписник, попавший в окружение и пробирающийся домой, оказалась достаточно убедительной. Четверо суток следователь проверял и сличал его показания, справлялся по каким-то документам, задавал неожиданные вопросы, способные сбить с толку растерявшегося человека, и, очевидно, убедившись в конце концов, что все, рассказанное Магометом, правда, сказал: — Гут… А работать ты будешь? — Если будете кормить, так и работать буду, — ответил Магомет. Это понравилось: ведь поработители и хотели добиться, чтобы народ работал на них, как рабочий скот, только за то, что его кормят. Магомета перевели в общую камеру, где сидели самые разношерстные люди; наряду с политически неблагонадежными, вроде Магомета, было там даже двое каких-то полицейских, провинившихся чем-то перед своим начальством. Режим был строгий: никого никуда не выводили из камеры. Магомет ломал голову над тем, как бы убежать, и выискивал товарищей для побега. Надежным ему показался матрос Васька. Неунывающий человек, плясун и песенник, он пользовался общей симпатией; даже тюремные надзиратели относились к нему снисходительно и в качестве исключения разрешали ему иногда под конвоем дойти до наружной уборной. Магомет подружился с ним, но заговорить о побеге не мог: как бы не услышали. Так прошло десять суток. На одиннадцатый день тюремщики предупредили, что завтра многих из этой камеры отправят в Житомир. А заключенные уже знали, что на самом деле никого не возят из Лельчиц в Житомир: партию обреченных под сильным конвоем выводят за пределы местечка, на песчаный пустырь, и там расстреливают. Третьего дня в этих песках расстреляли полтораста цыган, будто бы увезенных в Житомир. День подходил к концу, и многим думалось, что это их последний день. Охранники в коридоре грохали сапогами и винтовками. Заглянули в камеру. Это меняется суточный наряд. Снова стихло. И Магомет понял, что больше ждать нельзя. — Васька, — сказал он матросу, — параша полна, просись в уборную. И я с тобой. Васька так и сделал. Ему разрешили. А Магомет тоже привязался к надзирателю: — Не могу — вот как живот болит! Тюремщик мрачно усмехнулся: — Ну иди, пользуйся в последний раз. И повел их сам: выводного или по штату не полагалось, или он посчитал излишним звать. Уборная была единственным местом, где Магомет решился шепотом сообщить Ваське план бегства. Отчаянный план. Последняя возможность. Обратно Васька пошел впереди, а Магомет, прихрамывая, чуть-чуть отстал от тюремщика. Когда тот, отпирая камеру, перекинул винтовку за спину, Лев Иосифович навалился на него сзади, прижал к двери и стиснул своими ручищами ему горло. Сопротивляться неожиданному нападению этого великана в 190 сантиметров ростом и в 100 килограммов весом тюремщик не мог. Ему даже крикнуть не удалось. Выпустив своих товарищей по камере, Магомет с винтовкой в руках появился на пороге караульного помещения внутренней охраны. Можно себе представить, какое впечатление произвел он на караульных. Ведь и тогда, когда он, связанный, приведен был в тюремный двор, они с невольной робостью смотрели на его громадную фигуру и на его страшную бороду. А теперь руки у него были свободны, и в руках — винтовка. Одиннадцать человек лежало на нарах, и ни один, глядя на эту винтовку, пальцем не посмел шевельнуть, пока товарищи Магомета по камере забирали винтовки, гранаты и патроны — все, что было в оружейной пирамиде. Потом захлопнулась дверь, заскрипел ключ в замке. Внутренний караул оказался в плену у заключенных: стены крепкие, на окнах решетки, и никакой сигнализации из этого помещения нет. Однако и заключенные, выпущенные из камер, вооруженные, сделавшиеся хозяевами тюремного барака, сами оставались в плену. Что могли сделать их двенадцать винтовок против запертых ворот и высоких стен, против пулеметов, расставленных на вышках по углам? Если бы фашисты сразу узнали о том, что произошло в тюрьме, они уничтожили бы заключенных сразу. Но они не знали. А заключенным пришлось, пользуясь ночной темнотой, подрываться под стену, копать тяжелую, слежавшуюся землю. Копали — и казалось, что работа идет слишком медленно, а короткая весенняя ночь бежит слишком быстро, что не хватит этой короткой ночи. Копали с остервенением: за спиной стояла смерть, а впереди — свобода. И, наконец, перед рассветом, когда сумрак особенно густ, а воздух особенно влажен, поодиночке выползли узкой лазейкой наружу. Здесь и дышалось легче, и лес — рукой подать, тюрьма стояла на самой окраине местечка. Это было в ночь на пятое мая 1942 года. Освободились из тюрьмы не все: некоторые оробели, испугались трудностей побега. А арестованные полицаи, чувствуя себя виноватыми перед народом еще больше, чем перед немцами, добровольно остались в своих камерах. Утром, когда обнаружилось, что внешний караул охраняет только замок на воротах, а внутренний караул заперт, гитлеровцы расстреляли и оплошавших охранников и не рискнувших убежать пленных. Свидетельские показания восстановили картину ночного происшествия. И уж откуда-то дознались немцы, что чернобородый организатор всей этой истории не простой солдат-приписник, а кадровый офицер Красной Армии и действительно партизан. Поздно узнали: теперь до него не дотянуться — вместе с товарищами, с оружием, взятым в тюрьме, он идет по лесам и болотам на соединение с Лельчицким партизанским отрядом. * * * В сентябре 1942 года, когда Картухин со своим отрядом шел к Ковелю, на одном из привалов около Хочинских хуторов явился к партизанам этот чернобородый гигант с винтовкой за спиной. Узнав, куда направляется отряд, он сказал, что знаком с теми местами и может оказаться полезным. Его приняли в отряд. И не раскаялись. Лев Иосифович действительно хорошо знал и пустыри Павурского полигона, среди которых Картухин выбрал место для лагеря, и окрестные деревни. Да и в повседневную партизанскую работу он внес кое-что новое, свое. Логинов взял его с собой в первую экспедицию по железным дорогам, чтобы на практике показать новичку партизанское подрывное дело. Рапида на первый случай была у них не крупная — килограмма три, потому что тол приходилось экономить. Взрыв получился жиденький, как потом говорил Логинов, — он и сам был недоволен результатами. А Магомет (ведь он артиллерист) заметил: — Если бы к этому толу добавить снаряд покрупнее — тут на полигоне много неразорвавшихся, — вышло бы куда лучше. — А ведь верно! — Логинов просиял. Он всегда самозабвенно и радостно хватался за каждое предложение, которое шло на пользу делу. — Вот верно! Давай попробуем! Найти снаряд было не трудно. Сложнее оказалось доставить его к месту и заложить под рельсы. Для переноски соорудили носилки и порядочно повозились, закапывая стальную тушу между шпалами. Но зато и взрыв превзошел всякие ожидания: паровоз и одиннадцать вагонов были разбиты. С тех пор неразорвавшиеся снаряды применялись картухинскими бойцами постоянно. И не только на железных дорогах. Первое время фашисты, узнав о появлении партизан в каком-либо селении, сразу же посылали на машинах сильный отряд. Партизаны начали минировать шоссейные и проселочные дороги, и можно себе представить, какую панику вызывал крупный артиллерийский снаряд, взрывавшийся под колесами передней машины карателей. За короткое время более полутора десятков автомобилей было исковеркано этими взрывами. Гитлеровцы стали бояться дорог; впереди своих машин они гнали теперь крестьянские подводы или полицаев со щупами; это сводило на нет основное преимущество автотранспорта — быстроту. Немецкая осторожность доходила до смешного: пуганая ворона, как известно, и куста боится. Каждый подозрительный предмет останавливал гитлеровцев. И мальчишки-подпаски, которые, кажется, всегда все видят и все знают, по-своему развлекались этим. Насыпят, бывало, кучи песку на дороге, а потом со стороны наблюдают, как немцы ищут вокруг этих куч партизанские мины и, ничего не найдя, но все еще боясь этих куч, расстреливают их издали и ждут взрыва. Когда Картухин дал задание вывести из строя павурскую водокачку, тоже пошли в ход снаряды. Это было довольно канительное дело. Бежавшая охрана оставила дверь водокачки запертой, а дверь была прочная. Решили, что ломать или подрывать ее слишком долго. Высадили окно, через него втащили в помещение три стопятидесятидвухмиллиметровые громадины и заложили их с таким расчетом, чтобы разрушить и резервуар, и насосное устройство. Немного толу для детонации, бикфордов шнур — и такой получился фейерверк, что не только окна вылетели, но и массивные стены водокачки потрескались и осели. Совещание в Езерцах Чтобы легче было справиться с непокорным украинским народом, свести на нет его самобытную культуру, разрушить его государственность, обратить богатую страну в безликую колонию своего райха, фашисты расчленили Украину. Галиция была присоединена к Польскому генерал-губернаторству. Вся территория между Южным Бугом и Днестром, Буковина и Измаильская область с центром в Одессе были переданы во владение боярской Румынии. Восточные и северо-восточные области, наиболее близкие к фронтам: Харьковская, Сумская, Черниговская и Донбасс — оставались в непосредственном подчинении фашистского командования. Остальное — старая Волынь, Подолия, Житомирщина, Киевщина, Полтавщина и Запорожье — составило Украинское генерал-губернаторство. Ставленник Гитлера рейхскомиссар Кох, управляющий этой урезанной Украиной, разделил ее на шесть округов, во главе которых стояли немецкие генерал-комиссары. Сам Кох не осмелился избрать резиденцией Киев и обосновался со всем своим аппаратом в Ровно. Девятнадцатого ноября 1941 года рейхсминистр восточных областей Розенберг издал распоряжение, по которому жителям одного генерал-губернаторства запрещалось переселяться в другое. Но само по себе это разделение было настолько искусственно, что нередко засеянные участки крестьян одного и того же села оказывались в разных генерал-губернаторствах. Пахать, сеять и собирать урожай надо было «за границей». Скрепя сердце разрешение на это дали, да и то с оговоркой. В приказе Швайгера — заместителя генерал-комиссара Волыни и Подолии — было позволено крестьянам «переходить границу для производства сельскохозяйственных работ на принадлежащих им за границей землях только в определенные часы и в определенных местах». Украинские буржуазные националисты, кричавшие о «единой неделимой Украине», сами же принимали участие в расчленении Украины. Громкие слова оставались словами, а на деле они так же, как и немецкие фашисты, обманывали трудовой народ, хотели поработить его, сделаться его хозяевами под покровительством гитлеровской Германии. Да иного и нельзя было ожидать. Ведь один из главарей этого сброда Евген Коновалец еще в 1918 году зверствовал на Украине в австрийской оккупационной армии, а некий Витошинский, эмигрант, встречая неумеренными восторгами вступление гитлеровцев во Францию, заявил: «Великую радость мы переживаем ныне, наши сердца наполнены энтузиазмом и верой в будущее. Теперь мы знаем, что скоро на всех европейских землях разовьется знамя немецкой империи. Вскоре немецкие войска освободят для нас и Украину». Тридцатого июля 1941 года националисты торжественно провозгласили «Самостийну Украину» и под руководством немцев начали формировать полицию и создавать органы самоуправления, которые стали ненавистны народу наравне с фашистскими учреждениями. Для характеристики этих органов можно привести, например, положение о хозяйственных отделах сельуправ, на которые как основная задача возлагалась «организация снабжения немецкой армии». Был учрежден еще «Украинский совет доверия на Волыни» под руководством Степана Скрипника — родственника Петлюры и бывшего депутата Польского сейма. На первом же заседании совет так определил сущность своей работы: «Главной и первой задачей Совета доверия является мобилизовать всю энергию украинцев, чтобы активно помочь немецкой армии достичь в ближайшем времени полной победы над вековым врагом Украины — Москвой». Это открыто писалось в газете националистов «Волынь». Мы еще в Белоруссии слышали об этих последышах Петлюры. Кое-что из многочисленной и низкопробной литературы, издававшейся ими, попадало и к нам. А потом эти сведения пополнили Сидельников и Крывышко, когда мы встретились с ними на Центральной базе. Позиция националистов была нам ясна, но мы не знали еще тогда всей подлости, наглости и зверской жестокости этих выродков. Уже на Украине увидели мы в некоторых деревнях высоченные кресты с надписями: «Хайль Гитлер и Бандера! Смерть коммуне!» И кое-где в кулацких хатах висели портреты этого самого Бандеры в вышитой рубахе, а рядом — петлюровский «Гимн Украины» под трезубцем и специально сложенная молитва, в которой предатель Мазепа возводился чуть ли не в святые. В сельуправах сидели националисты, бургомистрами были националисты, полицией руководили националисты. И если кто-нибудь, входя в их учреждения, говорил: «Здравствуйте», на него неодобрительно косились, а иногда и замечали ему сурово: — «Здравствуйте» — в Москве, а у нас — «слава Украине» или «добрый день». Националисты организовали шуцманские батальоны под командой немцев и «Полесскую сечь» во главе с бандитом Тарасом Боровцом. Это называлось у них «национальными формированиями». Выпускали они и свои собственные деньги — карбованцы с изображением пресловутого трезубца, заимствованного у петлюровских «самостийников». Конечно, все это нужно было только в качестве маскировки. Для виду националисты проповедовали «украинскую самостийность», а гитлеровцы не хотели признавать украинцев за полноценных людей. Генерал-комиссар Волыни и Подолии Шоне писал: «Украинский народ не способен жить самостоятельно. Он может только быть под властью немецкого государства. Он не способен даже и хлеба себе заработать, если им не руководят немцы…» Колониально-рабовладельческий режим Украинского генерал-губернаторства полностью соответствовал этой «установке». Вновь появились многочисленные имения. Управляли ими немцы, а крестьяне должны были обрабатывать земли этих имений в порядке барщины — по четыре дня в неделю — своими лошадьми и своим инвентарем. Выполняя трудповинности, крестьяне заготовляли и вывозили лес и обслуживали немецкие предприятия. Налоги выросли непомерно. Фашисты брали, как говорят, и с дома, и с дыма — в буквальном смысле этого слова. Были налоги на трубу, на окно и т. д. Даже за кошку приходилось платить 105 рублей в год. Немецкие капиталисты создали немало акционерных компаний для эксплуатации богатств Украины, украинцам в этих компаниях участвовать не разрешалось. Школ почти не было. Кох издал приказ обучать только детей «фольксдойчей», да и то ограниченно — до четвертого класса. «Украинцам наука не нужна, они должны знать только работу», — писал Шоне. Тридцатого ноября 1941 года газета «Волынь» официально сообщила о закрытии в генерал-комиссариате Волыни и Подолии всех учебных заведений. И если до войны в Ровно было 10 неполных, 6 полных и 6 специальных средних школ да еще учительский институт, то после этого распоряжения открылось только 8 четырехклассных училищ. А в Луцке и других городах генерал-комиссариата — еще меньше. Везде, где только возможно, начиная с кафе и кончая уборными, запестрели оскорбительные надписи: «Только для немцев». Одни лишь тюрьмы да концлагеря не имели таких надписей. Семнадцатого февраля 1942 года по распоряжению Розенберга введены были особые уголовные законы, по которым любому украинцу или русскому грозила смертная казнь, если он оскорбит «честь» немецкого солдата, полицая или чиновника. Смерть грозила и за антинемецкие настроения, и за поведение, «понижающее уважение к немецкому государству или немецкому народу». Проще говоря, эти законы давали право каждому фашисту расстрелять кого угодно в любое время, по любому поводу или совсем без повода, обвинив его в антинемецких настроениях. Никто не имел права жениться без разрешения гебитскомиссара. Ходить по улицам позволялось только с 6 часов утра до 8 часов вечера летом, а зимой — с 8 утра до 6 часов вечера. Даже самые невинные сборища и вечеринки строго преследовались. За всякую «вину», а еще чаще совсем безо всякой вины фашисты расстреливали мирных людей, наполняли ими концентрационные лагеря. Не удовлетворяясь просто расстрелами, они сжигали людей, живыми закапывали их в землю, у живых вырезали сердца. Чтобы увеличить свои гарнизоны для охраны железнодорожных мостов, складов и предприятий, для арестов, для конвоирования выгоняемых на принудительные работы крестьян, фашисты создавали из людей, враждебных Советской власти (а такие еще оставались в западных областях Украины), так называемые «казачьи» части. Формированием их занимались предатели в Шепетовке и Славуте. Кроме того, в борьбе с народами захваченных ими земель гитлеровцы придерживались старого испытанного принципа всех поработителей: разделяй и властвуй. Они раздували национальную рознь между украинцами, поляками и русскими, и в этом им помогали те же украинские националисты. Использовали они и религиозные разногласия между православными и униатами, между старой славянской церковью и новой. Все средства были пущены ими в ход, все методы были для них хороши, лишь бы обуздать непокорный народ, закабалить его, обратить в бессловесных рабов. А народ упорно сопротивлялся захватчикам, свято верил в нашу победу и ждал помощи с востока от своего старшего брата — русского народа. «Россию нельзя победить!» — говорили старики, видавшие на своем веку не одну войну и много разных армий. С самого начала оккупации народные мстители — бывшие советские и партийные работники, колхозные активисты, рабочие — скрывались в лесах Украины. Партизанские группы и партизаны-одиночки, как умели, боролись с врагом. Так было и на Волыни, и в Ровенщине. Отряд Насекина пришел не на пустое место. Но местные партизаны были разрознены, у них еще не было опыта организованной партизанской борьбы, не было общего руководства, не было связи с Большой землей. Надо было направить их работу, дать им единые установки, точно определить место действий каждого отряда, поделиться с ними опытом, помочь им организационно. Насекин должен был сделать это, от него этого ждали, видя в нем представителя центра, а он не сделал почти ничего. Приходилось исправлять ошибку, наверстывать упущенное. И вот мы собрали совещание командиров отрядов и их заместителей двадцать пятого декабря 1942 года в лесу около деревни Езерцы, где тогда располагался отряд Картухина. Отныне все отряды Ровенской и Волынской областей объединялись единым руководством. В организационную структуру их внесены были существенные изменения, продиктованные нашим опытом. Небольшие численно (от 50 до 150 человек), подвижные отряды были разбиты на взводы и боевые группы подрывников, командирами которых были назначены наиболее опытные, проявившие себя в деле товарищи. Строго определены были каждому отряду место дислокации и район действий, те дороги и объекты, на которых он оперирует. Составлен был общий план работы отрядов, продиктованный обстановкой и всем нашим предыдущим опытом. В первую очередь, для того чтобы обеспечить успешное развертывание партизанских действий, необходимо было парализовать фашистские органы власти. Все сельуправы и полицейские участки в этих районах должны быть разогнаны. Местных жителей, которые пошли на работу в фашистские учреждения, надо предупредить, что, если они будут выполнять распоряжения захватчиков, им — предателям Родины — народ не простит измены. Если они хотят искупить свою вину, им дается последняя возможность: связаться с партизанами и во всем помогать партизанам. В противном случае их ожидает кара по законам военного времени. Все организованные фашистами имения, все предприятия, обслуживающие гитлеровцев, все их склады и магазины должны быть ликвидированы, а имущество роздано крестьянам. Узкоколейные железные дороги, по которым вывозились лес и зерно, надо полностью вывести из строя. Для этого — уничтожить их паровозный парк и взорвать мосты (за исключением моста через Стырь у Млынка, которым мы пользовались сами). Необходимо добиться того, чтобы фашистские законы и приказы не выполнялись населением, чтобы крестьяне не давали врагу хлеба и скота, чтобы не платили налогов; добиться, чтобы украинская молодежь не вывозилась больше в Германию на рабский труд. Налоговые списки надо жечь, вербовщиков и заготовителей уничтожать. Необходимо усилить агитационную работу среди населения, разъясняя подлинные цели фашистов и украинских буржуазных националистов, открывая смысл каждой их новой провокации. Надо ввести в систему беседы, собрания и митинги в деревнях. Каждый партизан должен быть агитатором. Надо увеличить количество выпускаемых нами листовок и ежедневно распространять среди населения сводки Совинформбюро. Но и этого мало: надо втягивать крестьян в активную борьбу с врагом, привлекать их в качестве проводников и повозочных во время наших операций, поручать им самим уничтожение фашистских предприятий. В этой работе мы должны прежде всего опираться на антифашистские комитеты, являющиеся как бы предварительной стадией, первым шагом к борьбе с фашизмом. Особо пришлось поставить вопрос о полиции, о шуцманских батальонах и о так называемых «казаках». В большинстве своем это враги, но среди них есть темные, обманутые или запуганные люди. Надо разъяснить им настоящее положение вещей, показать всю неприглядность и ненадежность их положения, заставить задуматься и в конце концов вырвать их из вражеских рядов. Связь с ними можно установить через родственников, при помощи «подметных» писем или листовок, расклеенных в районе казарм. Это (как мы уже на опыте знали) повлечет разложение полицейских и так называемых «казачьих» частей, и часть из них приведет на путь борьбы с захватчиками. Но, вылавливая из этого сброда лучших, нельзя в то же время забывать, что остальные, особенно командный состав, остаются врагами народа, а следовательно, и нашими врагами. Борьбу с ними не только нельзя прекращать, но надо еще усилить, уничтожая и обезвреживая предателей. Все перечисленное чрезвычайно важно, но не это для нас главное; основной нашей задачей остается война на коммуникациях врага. Подрывная работа велась у нас ежедневно, и поэтому необходимо было уточнить направления отрядов, строго определить те железнодорожные линии, за которые отвечает каждый из них. Ни одного дня не должны нормально работать дороги, подвозящие к Сталинграду живую силу и технику. Каждый день должны взрываться поезда и разрушаться пути, чтоб ремонтники не успевали с починкой. Много говорилось на совещании о местных подпольных организациях. Члены их обычно помогали партизанам, сообщали ценные сведения о враге, служили проводниками и связными, а порой и самостоятельно выполняли довольно сложные боевые задания. Кроме того, и пополнение партизанских отрядов шло главным образом за счет подпольщиков. Значит, надо было знать их, вести с ними постоянную работу, руководить ими. В ближних селениях это не представляло трудностей, а с местами отдаленными поддерживали связь наши оперативные группы. Мы не только давали специальные указания командирам этих групп, но и прикрепляли их к определенным районам в качестве наших уполномоченных и на совещании в Езерцах могли уже подвести кое-какие итоги их деятельности. Антифашистские группы на Волыни начали создаваться с того самого момента, как немцы захватили область. Разумеется, гитлеровцы преследовали патриотов, и многие подпольщики погибли, но на смену им приходили новые люди — группы не уменьшались, а росли. Количество групп увеличивалось. И характерно, что большинство их было создано осенью 1942 года, в самое трудное для Родины время, когда фашисты прорвались к Волге и шли бои под Сталинградом. Недаром один из гитлеровских чиновников в письме, которое подало к нам в руки, жаловался: «Чем больше наши успехи на фронте, тем большее сопротивление оказывают нам русские в нашем же собственном тылу». Ко времени совещания в Езерцах подпольные группы были уже в каждом районе, и активность их с каждым днем усиливалась. Вот примеры. Хвищук, из отряда Макса, еще весной 1942 года встретился с Шульгачом — руководителем подпольной комсомольской организации села Билин. Комсомольцы просились в партизанский отряд, и Хвищук поручил им готовиться — вооружаться. Позднее, когда основным оружием волынских партизан стала взрывчатка, мы снабжали эту группу (тоже через Хвищука) толом, и билинские комсомольцы взорвали в разное время четыре поезда и железнодорожный мост. Целая сеть подпольных молодежных групп по 10–15 человек была в Луковском районе. Логинов связался с руководителем их Белым (Назаруком), провел с ними несколько операций, давал им самостоятельные задания. К весне 1943 года на счету луковских подпольщиков было уже двадцать шесть взорванных эшелонов, и до полусотни бойцов пришли в наши отряды из этих групп. Такую же сеть подпольных организаций встретил Рыбалко в окрестностях Луцка. А в самом Луцке мы установили связь с группой медицинских работников, через которых добывали медикаменты. В Ковеле, помимо Евтушко и Лаховских, о которых я упоминал, связались мы с группами Дашко, инженера Кошелева, с группой Иванова на железной дороге и т. д. * * * После совещания не только заметно усилилась наша борьба с фашистами, но стали появляться и новые формы ее. Как раз около этого времени начали рваться в поездах минированные чемоданы Острого. Комсомольская группа Лаховского-младшего бросила гранату в окошко гестапо. Были убитые и раненые, а бросившие гранату скрылись. В Рафаловке партизаны установили связь с неким С. — переводчиком начальника станции. В один прекрасный день начальник взялся за телефон у себя в кабинете, и вдруг телефонная трубка взорвалась у него в руке, разорвав его и полуразрушив стены комнаты. Там же — в Рафаловке — связана была с подпольщиками одна из сотрудниц жандармерии и через нее мы знали многое из того, что делают и что думают фашисты. Наша растущая активность беспокоила их, они усилили разведку, завели многобумажную переписку с другими областями и в конце концов установили кое-какие данные о партизанах. Им удалось дознаться, что на Украину пришел из Белоруссии один из отрядов страшного Бати. И моя настоящая фамилия, и мой псевдоним дядя Петя тоже стали известны им. Казалось бы, после этого псевдоним сделался ненужным, но отменять его было уже поздно: и для своих товарищей, и для населения я сделался дядей Петей. Так называемые «женихи» — группа бывших партизан, историю которых я уже рассказывал, — заглядывали к сварицевичскому священнику — семидесятилетнему старику Ивану Ивановичу Рожановичу. Это было еще до того, как мы прибрали «женихов» к рукам, и уж если они не особенно стеснялись с крестьянами, то по отношению к попу у них и подавно не было никаких церемоний. Еще меньше церемонились со стариком другие любители легкой жизни под бирку партизан — «зеленовцы», настоящие паразиты и мародеры. «Женихи» остепенились, занялись своим цивильным лагерем, а «зеленовцы» так и продолжали мародерствовать и снова навещали Рожановича. Обчистили как липку. Старик не выдержал и составил жалобу высоцкому бургомистру, предателю, который раньше тоже был попом. Написал, что больше не может жить в таких условиях и просит или перевести его из этого прихода, или как-то помочь ему и усмирить бесчинствующих партизан. Разницы между настоящими партизанами, «женихами» и «зеленовцами» он не знал. Не знал он и того, что мы уже усмирили «женихов». Жалобу свою Рожанович сам повез в Высоцк и по пути встретил группу корчевских партизан во главе со старшим сержантом Красновым. — Куда едешь? — спросили партизаны. — В Высоцк. — Зачем? Старик — или не сумел соврать, или не догадался, с кем имеет дело, — ответил прямо: — С жалобой. — На кого? — Уж я и не знаю: не то партизаны… не то… Они говорят: партизаны… Обобрали. В хате начали стрелять, девчонку — внучку мою — до полусмерти напугали. — Ну-ка, покажи жалобу. Старик закряхтел, но спорить не стал, вытащил из-за пазухи аккуратно сложенную и завернутую в платочек бумагу. Краснов тут же прочел ее вслух. Подробно описанные Рожановичем действия людей, называвших себя партизанами, понятно, не вызывали ничьего сочувствия, но сам по себе факт — поп жалуется фашистам на партизан — возмутил корчевских ребят. Они зашумели: — Ага, ты доносить вздумал! К немцам пошел!.. На своих, на русских!.. Да еще, наверно, наврал больше половины. Расстрелять его надо, товарищ командир! Но Краснов воспротивился этому решению: — Нет, разобраться надо. Доставим его к Сергею, а расстрелять всегда успеем… Заворачивай бричку, бери вожжи… Сергеем в отряде звали самого Корчева. Когда он прочел жалобу, ему стало досадно не столько на священника, сколько на «женихов» и на «зеленовцев». Так можно восстановить против партизан все местное население, потому что здесь, в западных областях Украины, еще много верующих, и священник даже на молодежь имеет влияние. А Советская власть тут только полтора года… Придется, пожалуй, принимать какие-то меры к этим «зеленовцам». А «женихи»… дернула же их нелегкая впутаться в такую историю!.. Но автор жалобы, должно быть, не такой уж вредный старик. — Ну-ка, позовите этого… Рожановича. Жалобщика привели. Он был высокий, худой и сутулый, с морщинистым бледным лицом, ввалившимися глазами и крупным прямым носом. Переступив порог, снял шапку с длинных, совершенно белых и уже редких волос. — Садитесь. Он сел, положив шапку на колени, и еще больше ссутулился. Корчев начал расспрашивать осторожно, но, подробно, и старик, как на исповеди, рассказал чуть ли не всю свою жизнь. Закончил «женихами», жалобой и последней встречей с партизанами: вот, мол, как было все, что знаю. — А обращение митрополита Сергия вы уже получили? — спросил Корчев. — Получил. — И что будете с ним делать? — Надо читать в церкви. С амвона. — И, как бы в пояснение, добавил: — Приказывают, грозят… И немцы грозят, и партизаны грозят. Прямо и не знаю… — Надо не по приказу. Это обращение главы православной церкви… Вы с немцами или с народом?.. — То есть как это? — Старик даже обиделся. — Нет, я с народом. Конечно, с народом. Истинно русский человек. — Как же это: истинно русский, а везете жалобу немцам?.. Я знаю, что бургомистр по происхождению не немец, но ведь служит-то он у немцев. — А кому же я должен жаловаться? — Пришли бы к нам. — Откуда мне знать?.. Меня обобрали. Они себя партизанами называли. А про вас я не знал. — Всякий бандит может назвать себя партизаном. Мы найдем возможность призвать ваших обидчиков к порядку. Но кто вам поверит, что вы ничего не слыхали о настоящей патриотической работе партизан, о борьбе с немцами? Конечно, слыхали. Так вот: мы настоящие советские партизаны, мы вовсе не собираемся никого грабить. Мы русские люди, защищаем свой народ. — Да, да… И я русский. Сделал я одну глупость в жизни: уехал из Петрограда во время революции. Теперь и не увидишь на старости лет… — А сейчас вы делаете вторую глупость — идете к немцам. — Нет уж, буду знать, буду вам жаловаться… Но ведь вы сами посудите, что мне делать? Вот полюбуйтесь (он приподнял полу своего одеяния) — исподники прикрываю подрясником. До чего довели!.. И есть нечего. А у меня семья — пять человек. — Это мы поправим, — успокоил его Корчев и вдруг протянул Рожановичу бумагу. — Возьмите назад вашу жалобу. — Куда мне ее? — Может быть, поедете дальше, в Высоцк? — Что вы?.. Смеетесь!.. Вы меня расстрелять хотите? — Нет. По-моему, не за что. Рожанович все еще сомневался, а Корчев успокаивал его. Приказал накормить, распорядился достать костюм, чтобы прикрыть поповские кальсоны, велел запрячь поповскую бричку и нагрузить в нее продуктов, чтобы старик и в самом деле не голодал, и отпустил его, снабдив письмом к Курочкину — командиру бывших «женихов», чтобы они отныне не притесняли священника. — Езжайте домой. Через пару дней — ну, скажем, в субботу — я и сам заеду к вам в гости! В назначенный день Корчев действительно явился к священнику. Тот встретил гостя радушно, угощал, подносил домашней вишневки и искренне огорчился коротким и твердым ответом: «Не пью». Несмотря на преклонный возраст и строгий вид, батюшка не был постником. Корчев интересовался вовсе не поповским столом и не поповской вишневкой. Спросил: — Как у вас обращение митрополита? — Завтра буду читать. И хотел просить у вас совета. После чтения надо произнести проповедь. Вы бы мне помогли, а то мне неясно… Корчев не отказался, и вдвоем они сели за конспект проповеди. Партизан удивил священника своим знакомством с библией и знанием текстов. — Да уж вы не из духовных ли по происхождению? — Это не важно, — ответил Корчев, — не об этом надо говорить. — Нет, в самом деле: у вас есть сходство с преосвященным, с Сергием… в молодости, конечно; ведь я с ним учился. Вы ему, случайно, не сынок? Корчев не мог не улыбнуться наивности старика: знаниями своими он обязан был вовсе не происхождению, а опыту антирелигиозной работы. В воскресенье после обедни в церкви было необыкновенное. Рожанович зачитал обращение митрополита Сергия, а потом горячо говорил о святой любви к Родине, о страданиях народа, об иноземных захватчиках. Он называл их варварами XX века, приводил потрясающие примеры их зверств (материал он получил от Корчева), обличал предателей — и среди них того самого высоцкого бургомистра, которому совсем еще недавно пытался писать жалобу, призывал к борьбе. Надо сказать, что отец Иван умел говорить, материал был убедительный, да и аудитория подготовленная. Прихожане прерывали проповедь бурными криками: «Слава Червонной Армии! Слава героям-партизанам!..» Проповедь обратилась в митинг. Ночь под Новый год Мы уж думали, что настоящая зима и не наступит в этом году. Весь декабрь стояла теплая, незимняя погода, и только в конце месяца выпал снег и ударил мороз. Сразу все изменилось: бурые поляны стали белыми и чистыми, черные леса — серебристо-серыми, пушистыми и мягкими, словно принарядились к празднику… Пусть же этот праздник будет праздником для нас, а не для наших врагов!.. Мы видели фашистов в расцвете их темной славы — летом 1941 года, когда они, упиваясь своими временными успехами, рвались на восток, жгли и разрушали, убивали и насиловали. Какая тупая гордость, какая нахальная самоуверенность была тогда на довольных, улыбающихся лицах! Мы видели их и год тому назад, когда тяжелые удары нашей армии сбавили им спеси. Они все еще улыбались, стараясь не вспоминать о Тихвине, о Ростове, о провале наступления на Москву. Кох — рейхскомиссар, душитель Украины — подбадривал солдат: «Вы можете мне поверить, что я выжму из Украины последнее, чтобы обеспечить вас и ваших детей». Франк, вторя ему, захлебывался: «Смотрите на этот рай восточный! Мы пришли сюда, чтобы навсегда присоединить Украину к немецкому простору». Солдаты верили и снова шли на восток, но под маской нахальства ясно проглядывали растерянность и страх… Мы видим их и теперь. Они идут, вернее сказать, их гонят на восток. «Марш, марш! Убивайте! — вопит обезумевший фюрер. — Завоевывайте!» И они идут по российским просторам. Мы слышим их тяжелые шаги, но не надо быть особенно проницательным, чтобы предсказать их судьбу. Они все же пытаются улыбнуться, но какие кривые у них улыбки! Мы, партизаны, помогаем Красной Армии, и мы уже не те, что в начале войны. Полтора года — хорошая школа. Нас не обманешь. Если на вагонах немцы пишут «Уголь», мы знаем: это снаряды, — и вагоны летят под откос. Двести взорванных эшелонов на нашем счету. Десять областей прошли мы от Лукомльского озера и теперь на Западней Украине встречаем новый, 1943 год. Встречаем по-партизански. В эту ночь нам некогда будет пировать. Подготовка идет вот уже несколько дней. Началось с предварительной записи в моей рабочей тетради; кому и куда идти, какие выполнять задания. Надо было как можно лучше использовать все наши силы, причинив как можно больше беспокойства противнику именно в эту ночь. Железные дороги — артерии, питающие армию. Восемь или даже девять групп подрывников сможем мы послать одновременно на железные дороги. Парализуем на какое-то время Ковельский узел, ежедневно принимающий десятки поездов с пяти главных направлений, и Сарненский узел. Можно еще послать группу к Пинску. Но хватит ли взрывчатки?.. И в какое время успеют подрывники добраться до места и подготовить крушение? Все это надо рассчитать с предельной точностью. Кроме того, нельзя забывать и другие объекты: склады, заводы, мосты, полицейские участки. Хочется ради Нового года встряхнуть всю фашистскую мразь. И населению мы должны напомнить о том, что мы живем на своей земле, что это наш праздник, что фашистам недолго хозяйничать здесь. Надо перепечатать последние сводки Совинформбюро, надо составить и размножить листовки, надо подготовить наших партизанских агитаторов, чтобы все честные люди слышали слово советской правды. Материал у нас богатый — успешное наступление. И настроение приподнятое. В штабе все эти дни горячка. Стрекочут машинки. Приходят за инструкциями командиры отрядов, отправляются боевые группы. Я проверяю их. Взрывчатка, листовки, оружие… Последние распоряжения. — Ну, в добрый путь!.. И группы — численностью от десяти до пятидесяти человек — расходятся в разные стороны. Тридцать первого декабря база почти опустела… Ночь. Вот уж и Новый год скоро. Но я тоже буду встречать его не в землянке: с небольшой группой я выезжаю в Червище для переговоров с польской антигитлеровской организацией. В лагере остаются только радистка, лагерная охрана да больные. * * * Над нами черное зимнее небо с яркими морозными звездами. Праздничное и родное украинское небо. Пышные бело-голубые сугробы. Деревья словно околдованные зимой. Все они осыпаны мелкими серебряными блестками. Иная елочка, выросшая на самом краю поляны, — ну точь-в-точь, как та, которую наряжали мы в мирное время для детей, чтобы дети водили под ней хороводы, чтобы пели тонкими голосами свои нехитрые песенки. И голоса были тоже серебряные… Но сейчас и эти ели, и небо, и сугробы, и дорога, вьющаяся перед нами, — все неподвижно и безмолвно. И воздух не колыхнется, словно и ветер замерз где-то там, за краем горизонта. Торжественная и чуткая тишина поднялась, кажется, до самых звезд, и невольно начинаешь прислушиваться к ней, и невольно досадуешь на морозный скрип под копытами лошадей — только он и нарушает тишину. Едем молча, но у всех одно и то же в мыслях: за этой вот теменью и тишиной наши товарищи крадутся сейчас по снегу к фашистским складам, к линиям железных дорог — несут врагу новогодние гостинцы. «Как-то удастся им сегодня выполнить свою опасную работу?» — думает каждый из нас и еще напряженнее прислушивается и оглядывается кругом, словно ждет от ночи ответа… Дорога пошла в гору. Уклон невелик, и мы замечаем его только потому, что лошади на ходу начали усерднее кивать головами да в просветах между деревьями шире стал горизонт: дальше видно. — Три минуты осталось, — говорит один из бойцов приглушенным голосом. — А ты почем знаешь? — У меня светящиеся. — Ну, значит, с Новым годом! — Подожди еще… И вдруг ночь отвечает на наши мысли гулким далеким взрывом. — Начали!.. Это Логинов. — С Новым годом, товарищ командир! — С Новым годом, товарищи! Первый тост. Словно в ответ нам, раздается взрыв с другой стороны. — Еще!.. Рапортуют наши! Выезжая на вершину отлогого холма, я придерживаю лошадь. Отсюда далеко видно. И вот слева от нас над горизонтом розовый отблеск сначала чуть оттеняет зубчатые вершины леса, потом сразу взмахивает высоким заревом. Это Борисюк в Маневичах поджег большой склад сена, заготовленного фашистами. — А вон, смотрите! — кричит Бурханов. Оглядываемся назад — и там полыхает такое же зарево. Это Яковлев орудует на лесозаводе в Бельской Воле. А рядом с первым заревом, чуть правее, взлетают красные, желтые ракеты, и зачастила пулеметная и ружейная стрельба. Это Бондаренко напал на гитлеровский гарнизон в Большом Обзыре. Едем дальше, спускаясь с холма, но тишины теперь уже нет, и бойцы оживленно перебрасываются короткими фразами. — Дают наши жизни!.. Новогодняя иллюминация!.. И опять возникает в сердце радостное и уже привычное сознание: мы хозяева своей земли. Только мы! Как бы ни старались фашисты, им нас не растоптать, не отмахнуться от нас, не скинуть нас со счетов. Мы — хозяева. И мы по-своему, по-партизански, празднуем Новый год. * * * Вернулись мы на базу под утро, часов в шесть; еще темно было: ведь в это время самые долгие ночи. И хотя я своими глазами видел зарево и своими ушами слышал взрывы, тревога за наших товарищей не покидала меня: как они все-таки справились? И как провели операции остальные группы, ушедшие в дальние экспедиции?.. Первым пришел Логинов. Коротко доложил: — Задание выполнено. Мост сжег. Я особенно обрадовался этому первому вестнику победы. Несколько секунд мы глядели друг другу в глаза. — Спасибо… Ну, спасибо! — Обнял его и крепко поцеловал. — Садись, рассказывай. — Все получилось, как по-писаному, — начал он, сразу переходя с официального тона на обычный разговорный. — Заехал это я с ребятами в смолокурку. Забрали скипидар и пять возов смоляков. Еще два воза соломы. Целый обоз, елки-качалки! Доехали к мосту, охрану сняли без особых трудов — быстро и чисто, не дали и опомниться. Сгрузили горючее на мост, подожгли. Полицаи, которые в этой деревне, опомнились только тогда, когда уже вовсю полыхало. Собрали крестьян — гонят тушить. А мы караулили. Несколько очередей вверх, елки-качалки! И все разбежались. Спокойно дали мосту догореть. — Все? — спросил я, чувствуя, что он еще что-то хочет сказать. — Нет, не все, дядя Петя, — продолжал он уже не так бойко. — То есть про операцию все. Но сегодня, мы считаем, большой праздник, и уж мы, так сказать, позаботились о горючем. Для себя. Не полицаям же, в самом деле, пить ради праздника? Мы — по справедливости — пришли и забрали то, что полицаи приготовили. — А поблагодарили? — Как же! — Лицо Логинова расплылось в улыбке. — Они нашей благодарности не забудут… Но я, товарищ командир, от имени наших хлопцев, по их поручению. Просим вместе с нами отметить Новый год. В партизанской землянке, несмотря на усталость возвратившихся, шумно и весело. Стол сервирован (если можно в данном случае употребить это выражение) с партизанской простотой. Напитки, отобранные у полицейских, оказались простым самогоном, закуска своя: вареное мясо и вареная картошка. Вилок не было, но ложка у каждого партизана есть. Разнокалиберные кружки и стаканы собрали со всей землянки. — Садитесь, товарищ командир, — суетится Логинов, — Для начала вы нам тост скажете. Наливай, Митя… по маленькой, у тебя глазомер. После первого тоста — не успели еще закусить — скрипнула дверь, и в, облаке пара влетела наша радистка Тамара, словно ее принесло этим облаком. Раскрасневшаяся не от мороза, а от радости, она прокричала: — Радиограмма! Из Москвы! Слушайте!.. Партизанский центр приветствовал нас и поздравлял с наступившим Новым годом, желал еще больших успехов в борьбе с оккупантами. — Передай в Москву, — сказал я Тамаре, — что все задачи, которые на нас возложены, мы выполним с честью… Выполним? Так, хлопцы? — Так, товарищ командир! — Иначе грош нам цена, — добавил Есенков. — Тамара, а может, выпьешь для Нового года? — нерешительно спросил Логинов. — Нет, нет, у меня работа. И снова выпорхнула из землянки, словно ее и не бывало. — Разрешите еще? — Митя поднял бутылку. — Не торопитесь. — Да мы понемножку. Снова звякнули кружки. В разгар празднества появился Конищук. Как-то по-особенному торжественно и немного неуклюже он пристукнул ногой посреди землянки, вытянулся и, переждав секунду, пока все утихнет, доложил по-украински: — Товарыш командир, я прыбув с завдання. Завдання выконав — моста бильшэ нэма. — Добре. Молодец! Расскажи подробнее… Да ты садись, садись… Налейте ему с морозу-то. И уже за столом, дожевывая закуску, Николай Парамонович начал: — В Железнице я узнал, что в Любешове стоит немецкая конница и что послали немцы из этого Любешова подводы за сеном. Мы сами набрали сена, соломы, взяли две бочки бензину… Костина я послал на другую сторону речки, а сам поехал на мост. Немецкая охрана никого не пропускает, а нас пропустила — думали, что это для них сено везут. Троих фашистов мы убили, а остальные разбежались. Враги с другой стороны начали стрелять, но Костин им дал жару, загнал в Любешов. Там началась паника. Стали стрелять из пулеметов, ракеты пускать… Но мост уже горел… — Потери есть? — Пара коней с моста слетела в речку, когда началась стрельба. Люди все целы… …Опять отворилась дверь. Опять клубы пара, и в них заиндевевшая, заснеженная фигура Макса: — С Новым годом, товарищи! За ним — Терпливый и Васька Кульга. Макс доложил, что его отряд скрытно подошел к железной дороге между Маневичами и Польской Гурой; мина, заложенная под рельс, взорвалась под паровозом, и пятнадцать вагонов образовали кучу лома, похоронившую две сотни гитлеровцев, ехавших на помощь сталинградской группировке. Партизаны, наблюдавшие крушение, торжествовали: «А, холера! Вот тебе Сталинград! С Новым годом, панове!» Из Ковеля приехал санитарный поезд. Теперь в Ковеле несколько дней будут колотить гробы для захватчиков, не доехавших до фронта… Окончив доклад, Макс неожиданно вытащил из кармана поллитровку с белым ярлыком и высоко поднял ее. — Салют! Это вызвало взрыв смеха и удивление: — Откуда?.. Да это «Московская»!.. Вот здорово!.. Настоящая? — Настоящая… Уж я знаю откуда, — лукаво подмигнул Макс. — Она с нами и на операции была. Мороз, а мы и глотка из нее не выпили. Кульга все время приставал: «Отдайте ее мне, товарищ командир, неровен час — разобьете». Я говорю: «Неужели не доверяешь?» — «Да, нет, — говорит, — а вдруг она взорвется от детонации»… Слушатели смеялись, а тот же самый Митя аккуратно разлил содержимое бутылки в пятнадцать кружек. — Ну… За победу!.. Так мы встретили новый 1943 год. Но группы, высланные на новогодние диверсии, продолжали возвращаться и вечером, и на другой день, и на третий — в зависимости от расстояния и сложности заданий. Меня особенно беспокоила судьба тех, кто пошел в Бельскую Волю. Лесозавод там, очевидно, сожжен: мы видели зарево, и расстояние не так велико. Почему же Яковлев не идет? Как он разделался с тамошним гарнизоном? Ведь гарнизон большой: немецкие фашисты да еще предатели-националисты, называющие себя «казаками». А на стороне партизан только преимущество внезапности и смелость. Возвратившийся вечером Яковлев рассеял мои сомнения и объяснил все. Партизаны не только разрушили и сожгли лесозавод, но и гарнизон разгромили, а оставшиеся лесоматериалы и зерно из находившегося там склада роздали крестьянам, собранным из трех деревень. Больше сотни подвод съехались в Бельскую Волю за «трофеями». Одна за другой возвращались и группы подрывников с железных дорог. Павельчук взорвал состав с танками у станции Мызово на линии Брест — Ковель. Жидаев пустил под откос два эшелона на дороге Холм — Ковель и по пути уничтожил одиннадцать фашистов. Василенко взорвал два поезда на линии Луцк — Ковель и подбил на шоссе автомашину, которая везла пиво гитлеровцам, собиравшимся встречать Новый год. Пиво, к слову сказать, оказалось скверное. Базыкину удалось перевернуть бронепоезд недалеко от Домбровицы. А когда разношерстная фашистская охрана дороги погналась за подрывниками, партизаны встретили ее огнем и рассеяли, захватив двенадцать пленных. Но этого Базыкину показалось мало: он ворвался в Домбровицу, разогнал гарнизон и, захватив бургомистра вместе с гостями, встречавшими в это время Новый год, приказал ему срочно мобилизовать местных жителей и вести их — под охраной партизан — на разборку железнодорожного полотна. Волей-неволей фашистскому прислужнику пришлось руководить всем этим делом. Пришлось поработать и его гостям, и пленным охранникам. А местные жители работали охотно, зная, что отвечать за все придется бургомистру. Потом, когда двести метров рельсового пути были разрушены, бургомистр спросил партизан: — Захватите меня с собой. Куда же мне теперь? — Ничего, — ответил Базыкин. — Ты служил немцам. Немцы о тебе и позаботятся. Грачёв был послан в район станции Юхновичи (к западу от Пинска). Задача его осложнялась не только дальностью расстояния, но и тем, что, отправляясь в поход еще до снега, партизаны не захватили с собой маскхалатов, без которых подобраться к железной дороге по выпавшему снегу было невозможно. Чтобы выйти из положения, Грачев связался с партизанским отрядом Комарова и там получил несколько необходимых халатов. Партизаны выполнили задание полностью и в срок: еще два фашистских эшелона полетели под откос на Пинской дороге. Одному только Даулетканову не посчастливилось. Фашисты заметили, что партизаны поставили под рельсы мину и решили обезвредить ее. Подошли, наклонились. А мина-то была натяжного действия, и подрывники, скрывавшиеся около полотна, дернули за шнурок: не отдавать же взрывчатку врагу. Гитлеровцы взлетели на воздух вместе с рельсами и шпалами. — Такая досада! — виновато говорил Даулетканов. — На пять немцев пять килограммов толу. И верно, досада: на этом месте должен был взорваться целый поезд. А ведь взрывчатку мы доставали с большим трудом. Пришлось пожурить Даулетканова и его группу за неосторожность, и они приняли это как должное, понимая свою вину. Хорошее донесение прислал Корчев, базировавшийся километров за восемьдесят от нас, около Сварицевичей. Его отряд взорвал два эшелона, сжег мост и при активном содействии крестьян разгромил полицейский участок в Жовкине, разрушил два маслозавода, уничтожил два километра телеграфной связи, ликвидировал фашистское имение. К вечеру второго января вернулись отряды Картухина и Анищенко. Целыми обозами на санях с красными флагами, с гармошками, с пением советских песен они разъезжали по деревням. Отряды были немаленькие, и полицаи при виде их сразу же разбегались, а крестьяне радостно выходили навстречу, приветствуя народных мстителей. Наши агитаторы раздавали листовки и во многих деревнях провели митинги. Коменданты и солтусы переполошились. В Ковель полетели донесения о громадных отрядах партизан. Они пытались подсчитать силы этих отрядов и, должно быть, по нескольку раз подсчитывали одних и тех же, да еще преувеличивали со страху. В конце концов из Ковеля сообщили в Ровно (где была ставка райхскомиссара Коха), что-де под Ковелем действует «партизанская банда численностью в три тысячи человек». О настроениях фашистов принесли нам сведения связные, возвратившиеся из Ковеля. Наши новогодние выступления сыграли свою роль. А наши листовки добавили паники. Они появились даже в ковельских казармах, и в результате этого начались обыски и аресты среди самих фашистских прислужников. В Любешове листовки произвели еще больший переполох. Девушки — местные жительницы, связанные с партизанами, — принесли несколько листовок на вечеринку, где были и полицаи, немцы, и незаметно подсунули эти листовки пьяным полицаям. Потом одному из них сказали: — Смотрите, господин шуцман, какое безобразие. Видите? Вот. Читайте. А тот с пьяных глаз и на самом деле начал читать вслух. Немцы насторожились, а присутствовавший тут же переводчик сразу бросился к коменданту. Тот не замедлил явиться. — Большевик! Агитатор!.. Обыскать всех! Обыскали. Нашли листовки. Двоих тут же расстреляли, остальных отправили в гестапо. Таковы были результаты одной ночи — первой ночи 1943 года. Неплохое начало. И весь год еще впереди. Сколько в нем будет таких же ночей? Хороши украинские ночи, но только не для захватчиков! Новогодний «банкет» Вести из Хочина Еще в Хочине я узнал о польской антигитлеровской организации, которая не входила в состав «Пидпильной спилки», но поддерживала с ней постоянную связь и помогала ей кое-чем. Это меня порадовало: значит, славяне по-братски вместе поднимаются против захватчиков. Руководил организацией некий П., проживающий где-то в Домбровице или в Воробине. На совещании в Хочине он не присутствовал, но отзывы о нем я слышал самые хорошие. Позднее в лесу около Пузни Мисюра сказал мне, что и он связан с этим П., который помогает ему не только сведениями, но и медикаментами: он их достает в Сарнах через знакомых ему людей, тайком привозит партизанам в Заозерье. Я поручил Корчеву связаться с П. и добиться от него согласия работать вместе с нами. В конце декабря через Корчева я получил письмо от П. Он и вся его группа готовы выполнять любые наши задания, потому что — так мотивировалось их согласие — только совместная борьба и помощь советского народа могут спасти польский народ. Честные, патриотически настроенные поляки с восхищением смотрят на нашу борьбу, и сами они хотят бороться, но польский народ в худшем положении: он еще порабощен, он еще недостаточно активен. Политиканы — лондонские министры и Польская Организация Войскова — ведут недостойную двойную игру, но ведь они не народ, они в меньшинстве. А народ поднимается, чувствуя себя одним из братьев великой семьи славянских народов. Пусть русские люди знают это, пусть это знает Москва. Письмо было длинное. Я только в общих чертах передаю самую суть его. Важно то, что оно действительно выражало настроения простых поляков — не панской верхушки, не продажных министров, а рабочих, крестьян и трудовой интеллигенций, людей, среди которых доктор П. пользовался большим авторитетом. С этого времени П. начал работать с нами. Служил он в имении крупного польского помещика (фамилии не помню), который бежал из Западной Украины, когда пришла туда Красная Армия, а теперь вернулся вместе с фашистами и остался как бы управляющим своего бывшего имения и директором Воробинского спиртозавода. Конечно, он чувствовал себя по-прежнему хозяином. Разыгрывая польского патриота, он являлся руководителем Польской Организации Войсковой в этих местах, непосредственно был связан с представителями так называемого лондонского правительства и вел громкие споры с польскими «фольксдойчами», придерживавшимися открыто прогитлеровской ориентации. Но на практике он и с немецкими фашистами находился в самых лучших отношениях, был личным другом душителя Украины Коха, не раз ездил в Берлин. Мы сначала его не трогали, рассчитывая получать от него через П. сведения о фашистах и о лондонском правительстве, а если удастся, и самого его, и местную Польскую Организацию Войскову вовлечь в борьбу с гитлеровцами. Расчеты наши не оправдались, и новогодний банкет в имении положил конец нашему терпению. Мы знали о банкете заранее и могли бы разгромить имение в новогоднюю ночь. Правда, управляющий держал сильную охрану —130 отборных гитлеровских головорезов, вооруженных до зубов, и, конечно, под Новый год охранники будут особенно бдительны, но их мы не испугались бы и сумели бы с ними справиться. Нас заставило отказаться от налета другое соображение. Мы знали, что на пир приглашены не только члены Польской Организации Войсковой и «фольксдойчи», но и часть честной польской интеллигенции. Пусть же лицемеры, подвыпивши, откроются целиком, сбросив свои «патриотические» маски. Пусть все видят, каковы они на самом деле. Этот «пир во время чумы» принесет им больше вреда, чем пользы. Комфортабельные автомобили и уютные возки, запряженные сытыми конями, еще засветло начали съезжаться к барскому дому. Солдаты, топтавшиеся в воротах и перед дверями, пристально вглядывались в приезжающих, а на лестнице солидный швейцар, важный, как генерал, и разряженный пышнее всякого генерала, принимал гостей. Среди гостей было несколько человек из группы П. и сам он, как свой человек в имении. Казалось, что снова вернулись золотые дни польского панства. Громадная люстра сияла под потолком, искрилась хрустальными подвесками. Громадный стол был заполнен всем, чего только может пожелать избалованный вкус. За стульями стояли лакеи, на хорах играл оркестр. Шикарно одетые мужчины и шикарно разодетые дамы с блестками настоящих или фальшивых драгоценностей наполнили зал. Вспомнил ли кто-нибудь из присутствующих о том, что в эту ночь у многих и куска хлеба нет, что многие на своей земле, ка к дикие звери, скрываются в лесах, что в Освенциме их жгут живьем, и старых и малых, в специальных печах? Да. Вина было много, и шампанское сразу бросалось в голову, а прекрасные ликеры, которыми славился Воробинский спиртозавод, отбивали последнюю память. Да. Речей было много и тостов много: — Нэх жие Польска! — Польска от можа до можа! — Виват! Запевали: Еще Польска не згинела… Наконец и сам управляющий поднялся с бокалом в руке: — Нэх жие Гитлер! Все — и «фольксдойчи», и националисты — торопливо поднялись, угодливыми улыбками приветствуя тост. — Виват! Но кто-то (должно быть, спьяна развязал язык) негромко напомнил управляющему о реальной действительности: — Не кажется ли вам, что Гитлер скорее угнетает, чем освобождает, польский народ? — Это не народ! — отрезал хозяин. — Это быдло, скотина, чернь. Чем больше их уничтожить, тем лучше. И пир продолжался, и оркестр гремел на хорах, и пары с лихим притопываньем пошли по залу в мазурке. Трудно было честным людям усидеть на этом банкете, где вся лживость, вся продажность крикливых политиканов и сытых бар так наглядно выворачивалась наружу. Кругом — ночь, и не синяя новогодняя ночь, а коричневая кровавая ночь гитлеровского «нового порядка». И среди нее барский дом в Воробине сияет праздничными огнями, гремит развеселыми танцами. Честные поляки возмущались, а П. и его люди не теряли времени. Тут же под гром оркестра, под звон бокалов принято было решение: уничтожить главарей этой, шайки предателей. Решение было выполнено после банкета. * * * В начале января мы получили вести из Хочина. Отряд, организованный Сидельниковым и Бужинским, вооружался и рос. Первая операция, план которой мы составляли вместе, — налет на Удрицк — выполнена была на второй или на третий день после нашего ухода. Как и предполагалось, Бужинский пришел, к начальнику железнодорожной охраны и играл с ним в шахматы в комнате рядом с казармой. Режим гарнизона был до мелочей изучен: отбой, смена караула; известно даже было, кто из охранников встает часовым у двери. И вот с этим будущим часовым заранее удалось договориться. Как только солдаты угомонились, он пропустил незаметно подкравшихся партизан в казарму, а Бужинский застрелил офицера. Охрана была обезоружена без лишнего шума. К сожалению, этим не кончилось. Партизаны разошлись по станционным помещениям, разыскивая, нет ли там еще оружия или вообще какого-нибудь имущества, которое может пригодиться отряду. А Сидельников связался по служебному телефону с начальником станции Горынь и с первых же слов заявил ему, что говорит командир партизанского отряда. Он, очевидно, хотел просто припугнуть фашиста и не рассчитывал долго задерживаться на станции — даже часовых не выставил, но фашист оказался хитрее. — Что за неуместные шутки! Какие партизаны! Вы за это ответите! — хрипело в трубке. Может быть, горынский начальник и на самом деле не сразу поверил Сидельникову, но, должно быть, сразу же распорядился выслать на всякий случай в Удрицк команду фашистов на автодрезине. А уж потом он нарочно затягивал разговор — бранился, возмущался, недоумевал. А Сидельников разошелся, дразнил фашиста, позабыв о времени и об опасности. И вдруг в комнату вбежал командир одной из партизанских групп Илья Нагорный: — Немцы! Надо уходить! Сидельников бросил трубку. А за окнами — стрельба. Бой был недолгий. Партизаны скрылись в ночной темноте. Но три активных работника «Пидпильной спилки» заплатили жизнью за неосторожность командира — Николай Зданович, Дмитрий Савко и Андрей Легкий. Другая схватка Хочинского отряда с фашистами произошла среди бела дня на большой дороге между Бухличами и Удрицком. Немцы, считая себя в безопасности, беспечно шли за подводами, на которых лежали два станковых пулемета. Некоторые даже винтовки положили на подводы. А партизаны, осведомленные своими разведчиками, устроили засаду около самой дороги и с расстояния ста метров обстреляли врага. Одной из первых пуль был убит офицер. Солдаты в панике бросились кто куда, беспорядочно отстреливаясь. Испуганные лошади понесли, а возчики не удерживали их и проскакали до самых Бухличей. В Бухличах связные «Пидпильной спилки» Дежурко и Карпович услыхали стрельбу. Вышли узнать, в чем дело. Видят: подводы с пулеметами, и на них удрицкие возчики. — Стой! В чем дело!.. Заворачивай! И угнали прямо в Хочин к партизанам подводы, на которых было два станковых пулемета, семь винтовок, восемь с половиной тысяч патронов, семьдесят пять гранат и более ста килограммов толу. Потом хочинцы решили обезоружить так называемых «казаков», стоявших гарнизоном в Белой. Явились в Белую ночью, захватили на почте одного из «казаков», обезоружили и узнали от него, где помещаются остальные. Незаметно подкравшись, открыли огонь через окна. Два изменника были убиты, остальные 127 сдались. Еще более серьезной операцией было нападение на село Колки. В морозную январскую ночь вошли партизаны в селение. Навстречу им попался патруль. Фашисты не сразу заметили партизан, и старик Бужинский, желая воспользоваться неожиданностью, шепотом приказал пулеметчику открыть огонь, чтобы одной длинной очередью смести врагов. Пулеметчик нажал гашетку, но пулемет молчал. — Замерз, — прошептал пулеметчик. Тогда Бужинский скомандовал стрелкам: — Огонь! Залпом из винтовок патруль был снят. Фашисты размещались в школе, и, должно быть, залп партизанских винтовок не потревожил их. Скорее всего они подумали, что это их же патрульные стреляют для храбрости. А партизаны, добравшись до школы, без труда сняли часового, и в окна полетели гранаты. Грянули взрывы один за другим, но ответа со стороны гитлеровцев не было, словно их и нет. Партизаны ворвались в школу: тринадцать мерзавцев оказались убитыми, остальные не посмели оказать сопротивление. Забрав оружие, партизаны ушли. Росту отряда способствовали бесчинства и зверства оккупантов. В одном из своих донесений Сидельников сообщил о таком случае. Гитлеровцы решили устроить облаву на партизан. На 84 машинах доехали они до Старого села, а дальше — в лес — проникнуть не осмелились. Но, должно быть, хотелось им поразить народ каким-то страшным примером и выместить на ком-то свою бессильную злобу против партизан. Они собрали всех, кого могли поймать в селе — 685 стариков, женщин и детей. Прикладами загнали их в церковь. Привели священника и, связав колючей проволокой с двумя его взрослыми дочерьми, втолкнули туда же. Церковь заперли, обложили соломой и дровами, полили керосином и подожгли. Ни одному человеку не удалось вырваться из пламени. Пример действительно страшный, но фашисты просчитались: не рабской покорностью, не трусливым смирением ответили украинские крестьяне на это зверство; возмущение и гнев толкнули их на борьбу с захватчиками. Вырастал, вооружался и боролся новый партизанский отряд, созданный нами около месяца назад. В январе в нем было уже 260 бойцов. Облава Само собой разумеется, что возросшая активность партизан на Волыни встревожила захватчиков. Каждый день солтусы, бургомистры и коменданты полиции сообщали начальству все о новых и новых наших налетах, о сожженных складах, уничтоженных машинах, разрушенных мостах, оборванных линиях связи. Каждый день подрывались поезда на дорогах Ковель — Сарны — Коростень, Брест — Ковель, Ковель — Младава, Ковель — Здолбунов, Брест — Пинск — Лунинец. А иногда мы рвали по три или даже по пять эшелонов в сутки. И не только, в лесах, в глухих деревнях, на дорогах — фашисты не могли чувствовать себя спокойно даже в городах. Гранаты летели в окна тех домов, где они спали; мины взрывались в комнатах фашистских учреждений; мины попадали вместе с углем в топки паровозов. Гитлеровский ставленник на Украине Кох собрал в Ровно чрезвычайное совещание гебитскомиссаров, начальников гестапо и начальников гарнизонов и зачитал им телеграмму из Берлина. Гитлер требовал немедленно покончить с партизанами в этих районах и обеспечить нормальную работу железных дорог, подвозивших к Сталинграду живую силу и военную технику. Особенно плохо чувствовал себя на этом совещании генерал-губернатор Волыни и Подолии Шоне, которому персонально Гитлер объявил выговор за беспорядки в его генерал-губернаторстве. На землях его — где-то южнее Пинска — находился, по мнению фашистского командования, самый центр партизанского движения. На совещании приводились интересные цифры: только в начале января и на одной только Волыни имело место 47 боев гитлеровских частей с партизанами, 42 нападения партизан на населенные пункты, в результате которых были ликвидированы сельуправы и полицейские участки. За одну только последнюю неделю было разрушено три станции и разгромлено шесть имений. Начальник полиции и службы безопасности, приводивший эти данные, обвинял так называемые органы самоуправления в том, что они не ведут борьбы с партизанами. «В такое напряженное для великой Германии время, — говорил он, — нам приходится отказываться от охраны Железных дорог крестьянской вартой и ставить вместо нее немецких солдат, которые так необходимы на фронте». Интересен был и приказ начальника войск СС и полиции Украины генерал-лейтенанта Ольгафена. В нем говорилось: «За последнее время участились случаи нападений партизан на отдельные машины полиции, что влечет за собой гибель ценных людей, большое количество легких и тяжелых ранений и потери машин. Ни сильное вооружение, ни зоркость пассажиров не могут предотвратить нападений партизан…» Приказано было: «Немедленно прекратить езду в одиночку на машинах всех систем в рейхскомиссариате Украины в районах севернее железнодорожной линии Чернигов — Овруч, Овруч — Белокоровичи, Белокоровичи — Олевск, Олевск — Сарны, Сарны — Ковель, Ковель — Любомль». Из этих вынужденных признаний видно, до какой степени мешал гитлеровцам партизанский центр «где-то южнее Пинска». Они хотели уничтожить его, рассчитывая вместе с ним уничтожить и партизанское движение. Шоне поклялся, что сожжет все села, расстреляет всех жителей, что он никому больше не позволит нарушать заведенный фашистами порядок. Он обрушился на начальников гестапо, комендантов и гебитскомиссаров, угрожая взысканиями, посылкой на фронт, разжалованием и прочими карами, если к концу января 1943 года они не очистят округу от партизан. После совещания — в начале января — Шоне сам приехал в Ковель, вызвал комендантов, начальников гестапо и жандармерии и вместе с ними разработал план уничтожения партизан, базирующихся между реками Стырь, Стоход и Турья. По этому плану облава на нас должна была начаться пятнадцатого января, к двадцать второму должно быть закончено окружение, а к двадцать пятому и вся операция в целом. Наступление задумано было с шести направлений: 1) Ковель, Павурск, Обзыр, Грива, Езерцы; 2) Камень-Каширск, Червище, Езерцы; 3) Любешов, Железница, Езерцы; 4) Морочно, Кухецка Воля, Перекалье, Гирники, Езерцы; 5) Рафаловка, Мульчичи, Боровая, Езерцы и 6) Маневичи, Серхов, Езерцы. К Езерцам сходились все пути. Езерцы, около которых базировались наши отряды, фашисты считали центром партизанского движения — «партизанской столицей». С чисто немецкой пунктуальностью в плане облавы расписано было все до мельчайших подробностей: какие группы, под чьим командованием, какого числа и во сколько часов двигаются и занимают такой-то населенный пункт или такой-то рубеж. Составителям плана казалось, что все учтено, что все предусмотрено, что партизанам не вырваться из кольца. И, уверенные в успехе, они в самом начале операции выпустили листовки, предлагая нам по доброй воле положить оружие, выйти из леса и сдаться, угрожая, что в противном случае мы все «погибнем, как мухи». Но, как это часто бывало, врагам и на этот раз не удалось сохранить от нас в тайне свой план. Когда дела захватчиков принимали плохой оборот, их пособники начинали заигрывать с партизанами, надеясь этим заслужить себе впоследствии помилование. И вот комендант маневичской полиции Слипчук, тот самый Слипчук, который всего девять месяцев назад выслеживал и ловил Макса, сумел связаться со своим бывшим пленником. Это он сообщил Максу и Борисюку о ровенском совещании и о выговоре, полученном Шоне. Он передал им план облавы — весь документ со всеми подробностями: с числами, часами и именами. Это было восемнадцатого января. Фашисты уже начали свое наступление. Мы о нем знали от населения, но план полностью раскрыл нам карты врага. Теперь мы могли составить свой контрплан. Прежде всего, нельзя прекращать нашу повседневную работу. Группы подрывников, как всегда, должны в назначенное время идти по назначенным маршрутам. А для того, чтобы свести на нет облаву, чтобы не только сохранить все свои силы, но и показать врагу, что мы достаточно сильны и по-прежнему чувствуем себя хозяевами на своей земле, наметили следующее. В ночь на двадцатое января все наши отряды тайно покидают свои лагеря и переходят за Стырь, в район Сварицевичей (вне кольца фашистских карателей). Переводятся за Стырь, в безопасные глухие места, и «цивильные лагеря». Для встречи врага недалеко от своей Центральной базы мы приготовили оборонительную позицию, вырыли окопы, но не для себя, а для полутораста чучел, связанных из чего попало и вооруженных вместо винтовок и пулеметов палками. Девятнадцатого числа целый день все свободные руки были заняты рытьем окопов и вязкой этих чучел. На расстоянии, да еще спрятанных в окопы, их не отличишь от людей. Чтобы произвести впечатление настоящей обороны, на Центральной базе оставался небольшой отряд: он обстреляет группу фашистов, наступающих от Камень-Каширска, заставит их развернуться и принять бой с чучелами, а сам зайдет лесом в тыл врагу. Другая группа партизан ударит в тыл гитлеровцам, наступающим с противоположной стороны, от Рафаловки. Замысел довольно простой, может быть, не особенно легкий для выполнения, но вполне реальный. Успех зависел главным образом от того, сумеем ли мы сохранить его в тайне от врага. Только соблюдая глубочайшую тайну, можно было увести такие большие группы людей из-под самого носа наступающего со всех сторон противника. Только соблюдая глубочайшую тайну, можно было заставить фашистов сражаться с пустым местом — с чучелами, а самим скрыться в лесу, обойти врагов лесом и ударить с тыла. Эта часть плана — особенно трудная — требовала, кроме того, и специального партизанского уменья вести лесную войну: внезапно появляться и внезапно исчезать. Эту часть мы поручили Ивану Жидаеву. Несколько слов о нем. У него были глаза какого-то необыкновенного зеленого цвета — такие редко встречаются. И лицо у него было какое-то остроугольное, колючее: острый нос, острый подбородок. Над зелеными глазами суровые брови. Жесткое лицо. Пока не заговоришь с таким человеком, пока он не улыбнется, считаешь его сухим и черствым нелюдимом, но после первых же слов, после первой же улыбки невольно начинаешь верить ему и любить его. Однако мы верили и доверяли Жидаеву вовсе не по внешнему впечатлению, а по его делам. Кадровый военный, кавалерист, службу он начал в эскадроне Родимцева. Потом полковая школа, из которой он вернулся в свой эскадрон младшим командиром. В начале войны был старшиной. После жестоких боев с фашистами остатки эскадрона оказались в окружении. Началась партизанская борьба. К нам Жидаев присоединился вместе с отрядом Картухина и все время находился в этом отряде, поэтому я не рассказал о нем раньше, хотя мы успели узнать его и оценить по достоинству. Отличаясь большой смелостью и сильной волей, он в самых трудных партизанских условиях неизменно сохранял лучшие черты нашего солдата, всегда был аккуратен и подтянут, точно и беспрекословно выполнял самые сложные поручения, проявляя при этом недюжинную находчивость. Помнится — это было еще в Белоруссии — Жидаев водил группу партизан на боевой задание — далеко к Свислочи. Возвращаясь, узнал в одной из деревень, что там остановились гестаповцы, преследовавшие его группу. Крестьяне рассказали, как фашисты, должно быть подвыпивши, бахвалились, что они-де партизан поймают, что партизаны от них бегают, прячутся. — Вот мы им покажем, как мы их боимся, — сказал Жидаев. — Где они помещаются? Крестьяне показали хату, партизаны окружили ее, а Жидаев пошел прямо в дверь — в одной руке граната «Ф-1», в другой — пистолет. На беду кто-то из фашистов вышел в полутемные сенцы как раз в это время. Жидаев столкнулся с ним лицом к лицу. Что делать? Стрелять нельзя, чтобы не всполошились оставшиеся в комнате. Бить? Душить? Однако Жидаев недолго раздумывал — размахнулся и ударил гитлеровца со всей силой гранатой по голове. Тот рухнул замертво, а Жидаев распахнул дверь. — Хенде хох! — крикнул он и, видя, что испуганные гестаповцы инстинктивно потянулись к оружию, добавил: — Граната! Страшный и хорошо знакомый врагам металлический цилиндр, разграненный в клетку, тускло блеснул у него над головой, и это было яснее всяких слов, убедительнее всяких приказаний. Фашисты, подняв руки, начали вылезать из-за стола. — Ну что, кто кого поймал? Кто кого боится? — не выдержав, проговорил Жидаев. Пленные только поежились и еще ниже опустили головы… Вот этого Жидаева я и назначил командиром группы, которая должна будет завязать бой с карателями. Все пошло как по-писаному. Фашисты развертывали свое наступление, строго выдерживая сроки, а в тылу у них партизаны усилили свою деятельность: взрывали поезда, сжигали имения, разгоняли сельуправы, тревожили гарнизоны. Оставшиеся на местах гитлеровские чиновники вообразили, что это появились парашютисты (ведь партизаны-то в кольце!), и не знали, куда деваться от этих парашютистов, как с ними справиться, тем более что на облаву и из местных гарнизонов было взято все, что только можно было взять. К Шоне посыпались со всех сторон донесения о парашютистах, истерические просьбы о помощи, но генерал-губернатор решил не отступать от намеченного плана — наступление продолжалось, никакой помощи чиновники на местах не получали. В половине дня двадцать первого января люди Жидаева обстреляли камень-каширскую группу противника из нескольких лесных засад. Немцы открыли сильный ответный огонь и, продолжая наступление, вышли к тем окопам, в которых лежали приготовленные нами чучела. Считая, что это основная линия партизанской обороны, фашисты усилили огонь, но перейти в рукопашную не осмелились. Люди Жидаева уже покинули свои засады, а чучела, конечно, молчали, и это молчание смущало наступающих. — Видите, какие они хитрые, — объяснял немецкий майор камень-каширскому гебитскомиссару, — они молчат, подпускают нас поближе, чтобы потом расстрелять в упор, а может быть, и в контратаку перейти. На это русские способны. Но я их на месте перебью еще до прихода остальных наших частей… Фейер!.. И огонь продолжался: автоматы, пулеметы, минометы били по чучелам. Остальные фашистские группировки, слыша стрельбу, спешили к месту действия. Засады Жидаева обстреляли морочинскую группу немцев, заставили и ее открыть огонь по чучелам — с другой стороны. Люди Жидаева и здесь отошли, а чучела все так же молчали. Но бой уже разгорелся. Морочинские фашисты принимали огонь камень-каширской группы за ответные выстрелы партизан. Камень-каширские тоже не подозревали, что стреляют в своих и находятся под огнем своих же. Два с половиной часа продолжалась эта канонада. К сожалению, одно из чучел загорелось, и только тогда поняли гитлеровцы, как жестоко обманули их партизаны. Захватив пустые окопы, они устремились дальше и атаковали Центральную базу. Но день был на исходе, начинало темнеть. Войти в лагерь фашисты не осмелились, боялись, что он минирован. А тут как раз у них в тылу началась стрельба: с одной стороны стреляли люди Жидаева, с другой — от Рафаловки — отряд Яковлева. Понять, много ли партизан, было невозможно, а пуганая ворона, как известно, и куста боится. Полицаи — первые паникеры в таких случаях — подняли крик, что их окружают. Перепугались и немцы. Началась беспорядочная стрельба — на всякий случай, для храбрости, — но она только увеличила панику. Немецкий офицер, помощник начальника экспедиции, приказал расстреливать полицаев-паникеров, и гестаповцы, выполняя приказание, перестреляли более трех десятков своих горе-помощников. Вместо того чтобы ободрить, это прибавило страху. А полицаи, видя, как с ними расправляются, и сами стали в общей суматохе расстреливать немцев. Паника обратилась в беспорядочное бегство — кто куда. Выстрелы партизан преследовали бегущих. Немало гитлеровцев отбилось от своих подразделений и заблудилось в лесу. Кто бывал в тех местах, знают, как трудно разбираться в лесных тропинках даже привычному человеку, а чужому немудрено и замерзнуть зимой, так и не добравшись до жилья. Страшен захватчикам русский лес… Понятно, что гитлеровцы стремились как можно скорее вернуться к своим гарнизонам, к своим казармам. И вот морочинский отряд вышел из лесу к Морочно. Но еще издали фашисты увидели над местечком густые клубы дыма. Поближе разглядели, что горят казармы и полицейский участок. А еще ближе их обстреляли партизаны. И уж они понять не могли, что делается, откуда берутся партизаны, словно из земли вырастают. Это было неожиданностью не только для фашистов, но и для нас самих, и узнали мы об этом несколько позднее. Оказалось, что из районов, расположенных восточнее Горыни, подошел к Сварицевичам довольно крупный партизанский отряд из соединения Сабурова под командой И. Ф. Федорова и Кизи. Сабуровцы связались с Корчевым и общими силами провели несколько операций. А когда узнали, что значительная часть морочинского гарнизона ушла на облаву, решили воспользоваться случаем и ударили на Морочно. В ночь на двадцать первое января партизаны захватили местечко, разогнав оставшихся там гитлеровцев и полицаев, ликвидировали все фашистские учреждения, уничтожили фашистские склады. Морочинская операция была достойным завершением неудачной облавы, придуманной Шоне. А в целом облава обошлась захватчикам очень дорого. Снова пришлось сколачивать гробы, снова пришлось оправдываться перед начальством, выдумывать что-то для объяснения больших потерь и растущей активности партизан, снова пришлось ждать выговоров и взысканий. Но главное — страх перед партизанами. После облавы он увеличился. Это было заметно и в поведении фашистов, но еще ярче это сказывалось в письмах, которые они писали в Германию. Немало таких писем попало нам в руки в захваченной через несколько дней после облавы почте. В одном из них камень-каширский правитель Пауль горько жаловался своим родственникам, обижался на судьбу, забросившую его в такие страшные места, обижался на партизан, упрекая их в жестокости. Он уверял, что дальше так жить невозможно: каждый день, каждый час жди смерти; что семью свою он хочет отправлять обратно, а сам уж, наверно, так и не увидит Германии. Он выставлял себя ягненочком, невинной жертвой… Но не так давно (это мы тоже знали из его писем) Пауль наслаждался своим положением, выписал к себе семью, чтобы и она откормилась на украинских хлебах. Он тогда упивался властью и похвалялся великими подвигами, а подвиги были такие же, как и у других гитлеровских чиновников: расстрелы беззащитных и невинных людей, издевательства над мирными жителями, безудержный грабеж. Это по приказанию Пауля расстреливали еврейских детей, а сам он присутствовал при расстреле, участвовал в нем. Он фотографировал этот «подвиг», и его фотографировали на месте расстрела. Мы видели фотографию: стоя над трупами, герр Пауль улыбается чему-то и грызет большое украинское яблоко. К слову сказать, предчувствие не обмануло Пауля: народные мстители убили его в мае 1943 года, избавив советский народ (да и немецкий народ тоже!) от этого выродка. Облава поубавила нахальства у гитлеровцев. Почти полгода после нее они не осмеливались предпринимать против нас операции большого масштаба, но зато каждый день по несколько самолетов летали над лесом, обстреливали его из пулеметов и бросали бомбы. Никаких практических результатов это не давало. А среди населения сразу пошли разговоры о наших успехах и о том, как немцы воевали с чучелами. Это укрепляло дух советских людей, усиливало веру в победу, поднимало народ на борьбу. В Сварицевичах На санях — целым обозом — ехали мы в Сварицевичи в ночь на двадцатое января. Стоял небольшой морозец, при котором лесной воздух кажется особенно чистым, и сани легко бегут по накатанной дороге. Луна чуть светила, занавешенная облачной дымкой; лениво кружились над нами редкие пушистые снежинки. В Млынке поили лошадей, а слева и справа от нас — нам это было известно — уже стояли немецкие каратели, занявшие к вечеру этого дня Мульчичи и Белую. Там время от времени постреливали «для храбрости» фашистские часовые, но это не смущало и не удивляло нас: мы привыкли к обычаям захватчиков. А вот где-то дальше — на севере, около Морочно должно быть, — вдруг началась сильная перестрелка и ухнуло несколько взрывов. Очевидно, шел бой. Кто бы это мог быть? Мы гадали — и не могли догадаться. Рассвело. На подступах к Сварицевичам нас несколько раз останавливали партизанские заставы. А перед самым селом возвратилась наша разведка, и с ней вместе приехал Корчев. Я удивился, зная, что он отправился на Червоное озеро с группой связи и с обозом продовольствия, и с первых же слов спросил: — Почему вы вернулись? Оказывается, он доехал только до Хочина и там узнал, что отряды Сидельникова и Сазонова по вызову Черного уходят на Центральную базу. Хочинские крестьяне забеспокоились, видя, что защитники покидают их. «Как же мы теперь будем?» — спрашивали они у Корчева, и он чувствовал, что «партизанскую деревню», так долго оборонявшуюся от гитлеровцев, нельзя оставлять без защиты. И весь этот участок к востоку от Горыни, по которому проходила линия партизанской связи, тоже нельзя оставлять вне нашего влияния. Поэтому он передал весь свой обоз Сидельникову, а сам вернулся, чтобы доложить мне. И хорошо сделал. Я еще ничего не знал о распоряжении Черного, потому что у нас несколько дней не было связи из-за неисправности радиостанции. А какие-то меры надо было принимать немедленно. Корчев коротко рассказал мне все это по дороге, также коротко доложил обстановку, а по прибытии в Сварицевичи проводил нас до имения, до бывшего помещичьего дома, где должен был размещаться наш штаб. Когда мы проходили здесь два месяца назад, фашистское хозяйство, организованное в этом имении, было уже ликвидировано отрядом Попова и Корчева, но партизан поблизости не оставалось. Я не считаю так называемых «женихов». Они в то время не делом занимались. Со мной тогда была только группа связи — 37 человек. А сварицевичские крестьяне еще не сорганизовались для борьбы с врагом. Теперь Сварицевичи стали настоящей «партизанской столицей». К отрядам Корчева и Мисюры, базировавшимся в этих местах, прибавились отряды Анищенко, Картухина, Макса, Крука и Бельтюкова, пришедшие со мной. Кроме того, и сварицевичские крестьяне, сорганизованные по нашим указаниям Грицуком, составляли значительную группу. И, наконец, в самом селе стоял большой отряд сабуровских партизан под командой И. Ф. Федорова и Кизи. Когда мы приехали, они были в Морочно, но возвращения их ожидали с минуты на минуту. Их стрельбу мы и слышали, и зарево зажженного ими пожара видели по дороге. Меня особенно интересовала работа Корчева по созданию антифашистских комитетов. Я уже знал из его донесений, что он горячо и успешно взялся за это дело. В одном из них он писал: «Я очень рад, что вы оказали мне доверие; сейчас хочется работать день и ночь, потому что дядьки поднялись на борьбу. Я пишу письмо из деревни Витчевка, куда прибыл с отрядом в количестве 45 человек вооруженных и 25 человек с вилами в руках. Они идут на уничтожение полицейского участка в Жовкине. В окружающих селах — Бродница, Сварицевичи, Озерск, Золотое, Бутово — составили список людей, идущих в партизаны, только дай оружие. Но они и сами понимают положение с оружием и начинают вооружаться…» Сегодня Корчев рассказал мне обо всем полнее и подробнее. «Дядьки» действительно поднялись на борьбу. И это было прямым результатом деятельности антифашистских комитетов. Когда я в лагере под Пузней поручил это дело Корчеву, некоторые командиры сомневались в его успехе, говорили, что это только агитация, что нам надо не агитацией заниматься, а бить врагов. Теперь эта работа принесла свои плоды, и надо было познакомить других командиров с тем, что сделано. — Сегодня на совещании расскажете об антифашистских комитетах, — сказал я Корчеву. — Вы готовы? — Готов. Но до совещания оставалось еще много свободного времени. А тут как раз пришел Грицук, и они с Корчевым повели меня смотреть их партизанскую кузницу. Кузница была все та же, которую я видел два месяца назад, — черная, тесная, только разве ломаного железа вокруг нее теперь валялось больше. Кузнец был тот же — старый знакомый. Весь прокопченный, высокий и худой, он выглядел сорокалетним, хотя на самом деле был значительно моложе. Тяжелое житье (сколько ему пришлось поработать еще при панах!) состарило человека. Но работа в кузнице шла по-новому. Собственно, это была уже оружейная мастерская. Деревенский умелец не только ковал длинные партизанские ножи (необходимые для подрывников), но и делал из патефонных пружин пружины для автоматов и даже переделывал винтовки СВТ на пулеметы. Используя капсюли от охотничьих патронов и отливая из свинца пули, он обращал стреляные гильзы в боевые патроны; из простых банок, начиненных толом, делал гранаты. Энтузиаст своего дела, он увлекся, показывая мне свою работу, говорил, как он ее улучшит, расширит… Я мог только поблагодарить и его, и Грицука, и, пожалуй, еще больше Корчева за то, что он сумел зажечь и организовать людей. Ознакомившись предварительно с положением в отрядах Корчева и Мисюры, мы возвратились в штаб, где уже ожидали вызванные на совещание командиры отрядов и их заместители. В бывшей барской столовой, просторной комнате, с дубовыми панелями по стенам и старомодными полукруглыми окнами, собралось человек двадцать. Началось с доклада Корчева об антифашистских комитетах. На конкретных примерах он показал, какую пользу эти комитеты приносят нам, какой урон наносят врагу. В отдельных деревнях они явились организаторами партизанских групп, уже начавших свою боевую работу. А в других местах ими уничтожены созданные захватчиками органы самоуправления. Всех колонизаторов там разогнали или перебили; все законы, установленные гитлеровцами, отменены; прекратился вывоз молодежи в Германию; фашистские имения ликвидированы, а скот, инвентарь и зерно разобраны крестьянами. Одним словом, те села, в которых действуют антифашистские комитеты, снова становятся советскими. Там не платят больше налогов немцам, не выполняют повинностей, не надрываются на барщине. Там жители обращаются не к старостам, а к партизанам со всеми своими делами, вплоть до женитьбы и разводов, не говоря уже о таких вопросах, как помощь семьям красноармейцев или погибших партизан. Крестьяне, столько перетерпевшие от фашистов и подогреваемые радостными слухами о героической битве на Волге, готовы на все, лишь бы сбросить ярмо. И антифашистские комитеты являются промежуточным связующим звеном между партизанами и населением. Мы уже знали и видели своими глазами, что Корчев, умело руководивший всем этим делом, завоевал среди населения большой авторитет. 6 одном из своих выступлений М. И. Калинин говорил, что партизан должен быть представителем Советской власти на временно оккупированной врагом территории. Таким и был Корчев. Все присутствовавшие на совещании с интересом прислушивались к его словам. И Некоторые уже опытные партизанские командиры пожалели, что с недоверием относились сначала к мысли об антифашистских комитетах, позавидовали, что они, несмотря на весь свой опыт, не сумели так хорошо организовать связь с населением, не использовали таких богатых возможностей. На этом же совещании мы обсудили и всю проделанную нами работу. Итоги ее были внушительны: за два месяца около 700 больших диверсий, в том числе до 200 взорванных поездов, десятки сожженных складов, заводов и мостов, тысячи убитых гитлеровцев, километры попорченных путей и телеграфных линий. Полицейские участки при сельуправах в районах наших действий были в большинстве своем ликвидированы или парализованы. В деревнях этих районов хозяевами чувствовали себя мы, а не оккупанты. Облавы не принесли им пользы. Отряды наши выросли численно, и само количество отрядов увеличилось до пятнадцати. А в результате деятельности антифашистских комитетов открывались новые перспективы для развертывания массового партизанского движения. И работу эту надо было начинать немедленно. Так мы и решили. Наметили организацию новых отрядов, назначили командиров, выделили им в помощь опытных, проверенных на деле товарищей. На следующий же день они должны отправиться в Рафаловку, Владимирец, Морочно, Маневичи, Колки, Цумань. Места были определены конкретно на основании внимательного изучения тех деревень, из которых придут люди в наши отряды. В недалеком будущем партизанский отряд создан будет в каждом районе Волынской и Ровенской областей, а северные районы этих областей станут сплошным партизанским краем. Так мы решили, и это было не плодом досужей фантазии, а результатом трезвой оценки обстановки. Возможности были. Вот только в некоторых местах, там, куда еще не распространилось влияние партизан и антифашистских комитетов, за последнее время поднимали голову украинские буржуазные националисты. В Домбровицком, Высоцком, Владимирецком и других районах орудовали так называемые бульбовцы. Пользуясь поддержкой фашистских властей и называя себя борцами за народ, они раздували национальную рознь, призывали к поголовному истреблению польского населения (а его в этих местах было немало) и уже начинали резню. В селе Поросня Владимирецкого района они зарубили сто восемьдесят человек, в селе Сохи Домбровицкого района вырезали тридцать семей — и это были не единичные случаи. Польские националисты платили той же монетой. Мы ясно видели в этом руку все того же гестапо, да и вся история этой лжепатриотической организации была нам известна. Организатор ее — Тарас Боровец, бывший хозяин каменного карьера в селе Карпиловка Рокитинского района, пьяница и конокрад, — демагогически присвоил себе имя гоголевского героя Тараса Бульбы. Свою антисоветскую банду он собирал еще в 1940 году и дал ей гордое название «Полиська Сичь». С первых дней войны бульбовцы бесчинствовали в тылу Красной Армии и с первого дня оккупации пришли на службу к фашистам. Захваченный Бельтюковым бульбовский полковник рассказал, что в начале августа 1941 года Боровец обратился к командованию 213-й немецкой дивизии за официальным разрешением сформировать «украинские казачьи отряды», а когда его спросили о целях, ответил: «Борьба с большевиками». Фашисты разрешили ему набрать тысячу человек и потребовали, чтобы они в первую очередь вели борьбу с партизанами и парашютистами — только тогда им будут выданы оружие и форма. Девятнадцатого августа 1941 года в газете «Гайдамаки» был опубликован приказ, начинающийся словами: «По приказу немецко-украинской власти я принимаю командование» — и подписанный: «Атаман Тарас Бульба». Так «узаконена» была «Полиська Сичь», и надо сказать, что она верно служила своим хозяевам. Бульбовцы участвовали в экспедициях против партизан, несли охрану концлагерей и загоняли туда своих соотечественников, работали по восстановлению всех видов транспорта и связи, ставили кресты с надписями: «Хайль Гитлер и Бандера». О том, как старательны и угодливы были эти фашистские прихвостни, выбалтывала та же газета «Гайдамаки». В Олевск, где стоял гарнизон Полесской Сечи, пятнадцатого сентября 1941 года прибыл отряд немецких фашистов под командой гауптмана Шульца. Гауптман не такой уж большой чин, но «атаман Тарас Бульба» вышел навстречу ему и, как начальнику, доложил о выполненных операциях. «Доклад пана атамана гауптман выслушал с большим интересом», — восхищалась газета, — даже «поблагодарил за нашу тяжелую работу по очистке болотисто-лесистой местности от большевистских партизан» и «подчеркнул большое значение нашего отряда, как помощника немецких вооруженных сил в неприступных для немецкого воина полесских окраинах». Статья называлась «Братство по оружию», и гауптман Шульц провозгласил перед строем: «Хайль Украина!», а бульбовцы отвечали: «Хайль Гитлер!» В карательной экспедиции против украинского народа сотня бульбовцев выступила впереди немецкого отряда, чтобы прикрывать его от возможного нападения и прокладывать дорогу. Комментарии, как говорится, излишни. С половины 1942 года националисты стали маскироваться: они уже не афишировали свое «братство по оружию» с гитлеровцами, они кричали, что уходят в подполье, начинают борьбу с немецким империализмом, становятся партизанами. На самом деле они, конечно, продолжали противопольскую, противорусскую и противоеврейскую агитацию, сопровождая ее кровавыми расправами и уверяя, что это делается для блага народа: если мы их не перережем — они нас перережут. Польские националисты на эти зверства начали отвечать убийствами, и это было на руку бульбовцам. Кое-где на людей, плохо разбирающихся в политике, их агитация производила впечатление. Мы должны были разоблачить их, показать народу настоящие цели этих отщепенцев. Мы знали, что Боровец в ноябре 1942 года снова встречался с представителями гестапо и договорился о новых методах сотрудничества. Знали также, что бульбовцы не ослабили, а, наоборот, усилили борьбу с народными мстителями. Они преследовали наших разведчиков и связных и даже осмеливались нападать на партизанские группы. Так сравнительно недавно была целиком вырезана крестьянская семья — старик и три дочери — за то, что они работали связными у Корчева. Так погиб Даулетканов с товарищами, а Крук едва избежал смерти. Они вместе вышли в Домбровицкий район за оружием, которое Крук спрятал, и остановились на ночлег: часть — в домике лесника, часть — на соседнем хуторе, потому что у лесника не хватало места. Всех ночевавших у лесника зарезали националисты. Мы обязаны были разоблачить их. Я подобрал обширный материал и познакомил с ним командный состав наших отрядов (для сведения) и агитаторов, которые должны были ехать по деревням. Корчев составил обращение к украинскому и польскому населению, в котором разъяснялась преступность и пагубность политики националистов. Макс перевел обращение на польский язык и, кроме того, подготовил агитаторов-поляков для посылки в польские села. Перед агитаторами — как украинцами, так и поляками — поставлена была задача не только разъяснять, но и поднимать народ на активную борьбу против фашистов и их пособников. Все это было сделано непосредственно после совещания, но еще до окончания совещания дежурный доложил мне, что сабуровцы вернулись из Морочна, и Федоров хочет увидеться со мной. Я вышел на крыльцо, и как раз в это время во двор въехало около взвода конницы. Впереди командир в кубанке. Это и был Федоров. Познакомились. Он представил мне своего комиссара Кизю. Сразу же начался деловой разговор о проведенной ими операции и о тех мероприятиях, которые мы намечали провести в этих районах. Под конец разговора, посмеиваясь, Иван Филиппович рассказал мне о своей встрече с Мисюрой. — Даже как-то странно получилось. Мы переправились через Горынь и остановились в Лютинске. Село большое. Ночь. На улице — только варта, я и расспрашиваю вартовых. Они уже знают, кто мы такие, отвечают охотно и рассказывает обо всем. И вот один, между прочим, говорит, что у них в селе сегодня тоже партизаны ночуют. Таким тоном говорит, словно это обыкновенное дело. Я не поверил. Какие партизаны? Откуда они возьмутся? Ведь у меня тут разведка была. Да и мы с комиссаром полсела обошли и никаких часовых не видели. Что-то, говорю, не так, что-то путаешь. А он свое: ночуют партизаны — и все. И другие подтверждают. «Ну, тогда веди — показывай, где они такие есть». «А вот, говорит, в этой хате и в этой хате». Заходим. И верно: полна хата людей. Спят. Тут у них и винтовки, и автоматы — и никакого караула. Только и проснулись, когда мы вошли. «Кто такие?» — спрашиваю. «Партизаны». — «А где командир?» Тут и Мисюра поднимается: «Кто спрашивает командира?» Познакомились. Я его упрекнул, что он — такой беспечный — спокойно спит без охраны. Он удивился: «Как без охраны? Нас варта охраняет. Немцы сюда ночью не сунутся: тут кругом наши хлопцы. И высоцкая полиция перешла на нашу сторону». Я удивился: «А кто же в Высоцке остался? Какая там власть?» — «Там никакой власти нет — одни только сторожа, которых я поставил у складов». Я еще переспросил, и он повторил, что вся власть в Высоцке — сторожа у складов. А вся охрана его партизанского отряда — сельская варта. Интересно мне все это показалось. «Ну, а кем вы работали до войны?» — «Участковым милиционером». — «Где?» — «В этих местах». — «Тогда понятно. В мирное время вы так привыкли к этой варте, что она уж и во время войны вас охраняет». * * * Вечером появились посланцы из-за Горыни: тот самый Бовгира, который в ноябре провожал нас до Пузни, и Антось — крестьянин с Хочинских хуторов. От имени «Пидпильной спилки» они просили вместо ушедшего отряда Сидельникова организовать новый. А у нас уже подготовлена была группа: лейтенант Сивуха в качестве командира-организатора и с ним еще пятнадцать партизан. Сразу же они собрались (партизанские сборы недолги) и выехали в Хочин вместе с посланцами «Пидпильной спилки». Потом мы вчетвером — я, Корчев, Федоров и Кизя — навестили сварицевичского священника Рожановича. Активно включившись в борьбу с захватчиками, этот старик не ограничивался только проповедями, которые сами по себе, в условиях Западной Украины, играли свою роль. Он писал письма другим священникам и часто, несмотря на возраст, выезжал за пределы своего прихода — в соседние села и ближайшие города. Вот и сейчас он вернулся из поездки в Сарны, где был по поручению Корчева, чтобы наладить разведку и по возможности привлечь к нашему делу своих знакомых — тоже, конечно, из духовенства. Вести он привез хорошие, но не они были основной темой нашего разговора в этот вечер. — Иван Иванович, а вы пинского архиерея знаете, Александра, кажется? — спросил я. — Знаю. А что? — Что вы про него думаете? — Шкура, прости господи (батюшка иногда не стеснялся в выражениях). Кто его рукоположил? Немцы его поставили. Этим он и живет. — А нельзя ли с ним связаться, испытать его? — Трудно рассчитывать… Но, может быть, и в нем заговорит русская кровь… Вы хотите, чтобы я попытался? — Да не вы сами, — возразил Корчев. — Может быть, Нонна Ивановна съездит? Нонной звали замужнюю дочь священника, уже выполнявшую раньше поручения партизан. — Нет. Она не знает. Лучше уж я Сашу пошлю. — А справится ли? — Она хитрее меня это дело обделает… Саша, поди-ка сюда! Вошла попадья — женщина тоже немолодая, но хорошо сохранившаяся, такая же высокая, как и муж, но в противоположность ему, полная. — Что? — спросила она. — Ужинать будете? — Подожди, у нас другие планы… Мы рассказали ей в чем дело, и она согласилась съездить в Пинск, отвезти импортному архиерею подарки, без которых он, разумеется, не пойдет нам навстречу, поговорить с ним, разведать его мысли, передать ему обращение митрополита Сергия, а потом и наше письмо, которое мы уже подготовили. Договорившись, мы хотели уходить, но хозяйка удивилась: — А ужинать? И отец Иван замахал руками: — Что вы?.. Куда вы?.. Ужин был обильный, и к нему — бутылочка поповской наливки и немного спирту. Чтобы не обидеть старика, мы остались. — Его же и монаси приемлют, — изрек Иван Иванович. Старики расчувствовались. Начались воспоминания о России; о Питере, откуда они уехали в восемнадцатом году, испугавшись революции. — И чего испугались! — вздыхала попадья. — Так бы и жили теперь. У меня и сейчас еще там где-то сестра живет. А я оторвалась от своих, от Родины. От Родины — вы понимаете! Сколько уж мы плутали по Европе!.. И ведь за границей я только и полюбила по-настоящему Родину. Нашу. Свою. Россию. Ведь и сюда мы приехали — тогда тут еще Польша была, — чтобы быть поближе к России, чтобы свой народ… Знаете, как в тридцать девятом году тут ждали освобождения! И вот пришли русские солдаты… Я все искала — в Домбровицу ездила, в Сарны ездила — все искала питерских, ленинградских. Узнавала. Писала письма. Хотелось найти своих. С сестрой мне удалось списаться, а тут — война… И вдруг, потянувшись к висевшей на стене гитаре, она спросила: — Не хотите ли послушать русские песни? Отказываться было неловко. Она тиха тронула струны: — Когда я на почте служил ямщиком… У нее было сильное контральто, и петь она умела, но, конечно, сказывались годы. И странно, и радостно было здесь — на захваченной фашистами земле, в поповском домике, от попадьи — слышать старую народную песню. Но песня закончилась. Низко опустив голову над гитарой, подбирая какой-то новый мотив, певица говорила: — Вот этим и утешаюсь. Только одной мечтой и живу: кончилось бы поскорее нашествие этих сумасшедших и тогда — к сестре в Питер… в Ленинград… в Ленинград… Поздно мы вышли от Рожановича, но оказалось, что день наш еще не кончился: доложили, что приехал и ждет меня вызванный мной Фомин. Здесь необходимо объяснение. Этот Фомин — бывший казачий сотник, бывший белогвардеец — сделался при немцах комендантом полиции в Высоцке. Еще из-под Хочина я написал ему письмо, упрекая в измене русскому оружию и предлагая отказаться от позорной службы у гитлеровцев. Потом, узнав, что Фомин был дьяконом в Вилюни и что семья его до сих пор проживает там, я написал ему снова; а Корчеву поставил задачу: во что бы то ни стало добиться, чтобы в Высоцке не было полиции. Вскоре через родню полицаев партизаны связались с подчиненными Фомина, а те организовали подпольную группу. Возглавлял ее заместитель коменданта, и целью она себе ставила — переход к партизанам. Непосредственно связан с ней был командир нашего отряда Мисюра, работавший, как я уже говорил, до войны участковым милиционером в Высоцке. По мере успехов советского оружия на фронтах группа росла и активизировалась. Немало полезных сведений получили мы от этих людей, а иногда, узнав от них пароль, партизаны и сами появлялись в Высоцке. Так, в одну из ночей в начале января наша группа, воспользовавшись паролем, сняла полицейского часового и проникла в казарму. «Сдавайтесь!» Никто не оказал сопротивления, но, как на грех, в эту ночь многих полицаев не было в казарме. «Нельзя оставлять дело наполовину, идти, так всем, чтобы, никакой полиции не осталось в Высоцке, — сказал заместитель коменданта. — И вы не беспокойтесь: назначьте место, назначьте срок — мы сами явимся». На том и согласились, и ночной налет партизан на полицию решили скрыть, считать как бы несостоявшимся. Письмо Корчева к высоцким полицаям о том, что в ближайшее время и среди них начнутся аресты и расстрелы, довершило дело. Тринадцатого января вся высоцкая полиция, во главе с Фоминым, явилась в лес, в указанное Корчевым место. Когда в этот же день, тринадцатого января, фашисты начали облаву на нас и явились в Высоцк, чтобы выступить оттуда вместе с тамошней полицией, оказалось, что там полиции уже нет. Корчев поместил полицаев на одной из своих запасных баз в лесу между Сварицевичами и Золотым в виде отдельного отряда, оставив Фомина командиром. Это было необходимо, чтобы показать, что мы доверяем им. Но для порядка, для большей верности, для того, чтобы этот отряд из полицейского стал партизанским, заместителем к Фомину назначили Базыкина и присоединили к отряду еще семерых старых, испытанных партизан. Фомин, которого я вызвал сразу же, некоторое время увиливал от встречи со мной, не решался, боялся, должно быть, но сейчас, узнав, что я в Сварицевичах, все-таки явился. Вот он — громадный, плечистый казачище, лет пятидесяти — сидит передо мной в нашем партизанском штабе, в бывшем помещичьем доме. Я и раньше знал, кто он такой, и эта встреча только подтвердила и дополнила мое представление о нем. Он верой и правдой служил царю, а после революции боролся с Советской властью в войсках Краснова и Деникина. Эмиграция не усмирила его, и дьяконское облачение было только временной маскировкой — овечьей шкурой, которую надел на себя матерый волк. Когда в 1941 году отходили из Западной Украины части Красной Армии, он стрелял им в спину, а потом предложил свои услуги фашистам. Его мало расстрелять, трудно подыскать ему меру наказания, но он получит по заслугам в свое время. Нелегко дался мне этот разговор, и все-таки по окончании его я предложил Фомину оставаться в Сварицевичах и поужинать с нами, тем более что на дворе была поздняя ночь. Завтра же мы вместе сможем поехать в его отряд. Он отказался, заторопился, ссылаясь на какие-то неотложные дела и на то, что он еще должен подготовить отряд ко встрече со мной. * * * На другой день мы провожали Федорова: со всем своим отрядом он уходил обратно в Житомирскую область. Не хотелось мне расставаться с ним, и я даже послал Сабурову письмо с просьбой опять прислать этот отряд в Ровенскую область. Я еще не знал, что в ближайшее время в Ровенскую область должен прибыть секретарь подпольного обкома партии для организации нового партизанского соединения и что Сабуров уже получил приказ штаба партизанского движения Украины выделить в его распоряжение сильный отряд. Но об этом я расскажу позднее. В полдень я собрался к Фомину. Многие удерживали меня от этого, предостерегали, не доверяя раскаянию бывших полицаев. Анищенко и Картухин считали эту поездку недопустимой неосторожностью. Крук тоже опасался и сам вызвался ехать со мной, чтобы обеспечить охрану. Один только Макс правильно оценил обстановку: — Поезжайте. Каковы бы ни были их замыслы, ни на что плохое они сейчас не осмелятся. И я поехал, взяв с собой только Логинова и еще шестерых бойцов. Лагерь, предоставленный Фомину, ничем не отличался от других партизанских лагерей: две большие землянки, навес для кухни, навес для лошадей, колодец. Вокруг — вперемежку — то хвойный, то лиственный лес. К моему приезду Фомин действительно подготовился. Бойцы были выстроены на поляне перед землянками. Как только я вылез из саней, он зычно подал команду: «На караул!» — и они, дружно вскинув винтовки, застыли в торжественной и напряженной позе. Я поздоровался с ними и поздравил их с тем, что они пришли вести борьбу против немецких захватчиков. Раскатистое «ура» было ответом. После осмотра лагеря Фомин повел меня обедать. В одной из землянок у него была отгорожена небольшая комнатка: там для нас, для командиров, приготовили особый обед. — Нет, — сказал я, — это не по-нашему. Я буду обедать вместе со всем отрядом, с бойцами. Фомину это, может быть, и не понравилось, но он не возражал, и через несколько минут мы уже сидели за общим столом в одной из землянок. Немало интересного услышал я во время этого обеда и немного присмотрелся к людям. Если и не все, то во всяком случае большинство их действительно хотели посчитаться с фашистами. Я пробыл у Фомина до ночи, и мы не теряли времени даром. По моему предложению он написал письма ко всем комендантам полиции Ровенской области — он знал их лично — с призывом следовать его примеру, вести активную борьбу с немцами. Затем он написал обращение ко всем полицаям с таким же призывом. Обращение это было размножено и разослано. И одновременно с ним мы рассылали и свое партизанское обращение к полицаям Ровенской, Волынской, Пинской и Брестской областей. К нашему обращению было приложено стихотворение, сочиненное одним из партизан. Вот оно: ПОЛИЦИАНТ В синем мундире, гладкий и стройный, С белой повязкой — чем же не франт! Был он в деревне парень спокойный, Был, но теперь он — полициант. Сразу не мог он: трусил, стыдился… Бил его вахмистр, бил и ругал. После и сам он бить научился, Выдал соседа — и в милость попал. Пьет — сколько хочет, бьет — сколько хочет, Люди дрожат как осиновый лист. Бабу ограбит — пусть не хлопочет, Немцы похвалят, скажут: «Службист». Вот он подслушал — крики, угрозы, — Как проклинает немцев народ. Будет награда — шнапс, папиросы — Тащит к жандарму, тот разберет. Раз как-то видит: к яме прикладом Немцы детишек гнали босых. Дрогнуло сердце. Сумрачным взглядом Всех он окинул. Понял в тот миг Весь этот ужас, все эти муки, Всей своей службы тяжкий позор. Кровь пролитая жжет ему руки, Родины слышит он приговор. Бросил гранату меткой рукою. — Смерть гитлеризму! — Взрывы гремят. Время в дорогу! Там, за рекою, Есть партизанский сильный отряд. — Братцы, примите! Грешен я много, Кровью позор свой буду смывать! С вами, герои, с поля родного Орды фашистов буду сметать. Тот, кто у немцев ищет награды, Слушай, что сердце тебе говорит: Бей оккупантов! Бей без пощады! Родина примет тебя и простит. Иногда в самом деле бывало так, как говорится в этом стихотворении. Поэтому оно пользовалось немалой популярностью в народе и сыграло роль агитационной листовки. Что касается отряда Фомина, то он в этот же вечер вышел на первое свое задание и хорошо выполнил его. Это положило начало борьбе бывших полицаев с захватчиками. Цуманский отряд Рассказывая о партизанском движении на Волыни, я не могу обойти молчанием и Цуманский отряд, тоже присоединившийся к нам в 1943 году, и его руководителей А. Ф. Филюка и К. М. Алексеева. Александр Филюк родился в том самом году, когда началась первая мировая война, в селе Клобучин Цуманского уезда. Гремели орудия, умирали люди, кованые сапоги немецких солдат топтали родную волынскую землю. Маленький Сашко если и видел и слышал это, то ничего еще не понимал, и только после по рассказам старших да по книгам узнал об ужасах иноземного нашествия. Отец его Федор Григорьевич, бедняк из бедняков, одним только и был богат — семьей. Десять душ приходилось кормить крестьянину, а земли было мало, вечные недостатки, недоедание, беды — «злыдни», как тут говорят. Эти вот беды, эту нищету и видел мальчик с самых ранних лет. Хороши цуманские места — щедрая земля, богатырские леса, рыбные озера и реки. И ведь много всего этого — и воды, и земли, и лесов, но владеют ими паны, арендаторы, куркули. А украинский мужик, который работает на земле и в лесу, вкладывая в них всю свою силу, даже за человека не считается: он — холоп, голодранец, быдло, лайдак. Сколько таких обидных слов слышал Сашко и на улице, и в школе. Да, даже в школе! В панской Польше это считалось обычным, естественным. Попы и ксендзы говорили: так от бога положено. К этому привыкали и даже примирялись с этим. А Сашко хоть и привык, но не примирился. Он еще не мог разобраться, в чем дело, — куда мальчишке! — однако чувствовал: что-то не так. Учился он отлично, любил читать, и учитель попался добрый: давал хорошие книги. Правда, много хороших книг было тогда в Польше под запретом, но и те, которые попадали мальчику, многому научили его, заставили обо многом подумать, во многом усомниться. А еще он слышал тайные и не вполне ясные ему разговоры о том, что совсем недалеко — за Збручем — такие же украинские крестьяне живут по-другому. Там нет ни панов, ни арендаторов, ни куркулей: и леса, и земли — все крестьянское. Это нелегко было понять. А когда понял, еще труднее было разобраться: почему же у нас не так? Взрослые не могли этого растолковать: или не хотели, или боялись. Трудно да и небезопасно было тогда в Польше объяснять такие вещи мальчишке. И даже отец говорил: — Поменьше спрашивай. Будешь держать язык за зубами — будешь есть борщ с грибами. Должно быть, и в самом деле побольше надо было осторожности. Сашку не дали доучиться, мальчишку-школьника исключили из седьмого класса за неблагонадежность и непокорстве. Тогда он наравне со взрослыми начал батрачить в радзивилловских имениях и работать на радзивилловских лесосеках. Это была вторая его школа — школа жизни. Смышленый мальчик прислушивается, приглядывается, узнает. И вот уже понятным становятся ему слова «партия» и «комсомол». И вот уж он сам пятнадцати лет вступает в подпольную комсомольскую организацию. Работа в ней, общение с более развитыми товарищами, чтение нелегальной литературы растят молодого борца. Восемнадцати лет принимают его в подпольную Коммунистическую партию Западной Украины, а на следующий год — боевое крещение — арест и приговор Луцкого суда: два с половиной года тюремного заключения. Тюрьма — это тоже школа для революционера, суровая школа. А режим, установленный для Луцкой тюрьмы волынским воеводой Юзефским, был особенно жесток. Чего стоил хотя бы так называемый «кабинет Зарембы» — высококвалифицированного, заплечных дел мастера, кабинет, увешанный орудиями пытки, которые знала разве только средневековая инквизиция. Польские колонизаторы хотели системой репрессий, тюрем и концлагерей, системой плетей и пыток сломить сопротивление украинского народа. Добиваясь, чтобы Александр Филюк отказался от своих убеждений, стал покорным, предал польской полиции своих друзей, тюремщики день за днем, с одиннадцатого декабря 1934 года по двадцать второе февраля 1935 года, выгоняли его, раздетого, в коридор и обливали там холодной водой. И еще была жестокая пытка. Запирали на 48 часов в карцер, который так и называли «тюрьма в тюрьме». Цементный пол этой камеры заливали водой; не так уж глубоко было — сантиметров пятнадцать, но ни лечь, ни сесть нельзя — стой и коченей двое суток. В результате этих издевательств Сашко начал харкать кровью — и все же не покорился. Луцкая тюрьма закалила молодого борца за народ. Выйдя из нее в январе 1936 года, он еще активнее включился в революционную борьбу. В 1938 году его снова посадили, теперь уже на шесть лет. Из Луцкой тюрьмы перевели в Брестскую — и там было не лучше: снова карцер, снова пытки, снова голодовка в виде протеста против самоуправства тюремного начальства. И это продолжалось около полутора лет, пока в сентябре 1939 года политических заключенных Брестской тюрьмы не освободила Красная Армия. Так вырабатывался характер. В освобожденный от панов и арендаторов Клобучин возвратился не мальчик Сашко, а плотно сложенный, словно из хорошего металла выкованный, мужчина. В продолговатом с твердым подбородком лице чувствовалась воля и сила. И глаза — голубые, очень глубокие и очень внимательные — тоже, казалось, обладали особенной силой. А говорил он медленно, с расстановками, как говорят пожилые люди, и как-то странно вздрагивала у него при этом верхняя губа, открывая ровные белые зубы. Говорили, что это от нервов: много пришлось пережить человеку за свои двадцать пять лет. Но ни в чем другом это не проявлялось: был он ровен и спокоен в обращении с людьми, не по летам рассудителен и деловит. Земляки любили его и верили ему. Когда пришло время выбирать председателя сельсовета, выбрали Александра Филюка. И стал он с увлечением, со всей энергией строить ту жизнь, о которой мечтал, за которую боролся и сидел в тюрьмах. Война. Эвакуироваться Филюку не удалось. Когда он доехал до Ровно, там уже были немцы. Что делать? Ему посоветовали возвратиться домой и начинать подпольную борьбу с врагом. Благоразумие подсказало, что нельзя жить в Клобучине: есть ненадежные люди. Поселился в глуши, в домике лесника, который и должен был стать центром антифашистской работы. Но и эта предосторожность не помогла. Националисты давно точили зубы на коммуниста, а тут явилось подозрение, что он организует недовольных, готовит антифашистское выступление. Чтобы отвести подозрение, Филюк вернулся в село и жил некоторое время у тестя. Сюда-то и нагрянули полицаи и националисты. Арестовали не только его, но и жену и ребенка — полуторагодовалую дочку — и торжественно повели было в Цуманское гестапо, где его ждал неминуемый расстрел. Вот тут-то и сказалась любовь народа к своему защитнику. Собралась толпа. Крестьяне зашумели, остановили конвойных: — Куда?.. Не пустим!.. По какому праву? Старший конвоя пробовал припугнуть: — Как вы смеете!.. Я вам покажу право! Стрелять буду! Мужики не испугались: — Стреляй! Нас вон сколько! Полицай Куницкий и в самом деле выстрелил несколько раз в воздух над головой Филюка, над головой его жены, над головой маленькой девочки, плакавшей на руках у матери. А мужики не отступали, из переулков бежали с кольями, с вилами, и ясно было, что народ сомнет горсточку полицаев. Конвойные начали уговаривать: — Распоряжение господина коменданта. Отвечать будете. — Ответим. А вы его отпустите. А сами отправляйтесь подобру-поздорову. Пришлось отпустить, уйти. Крестьяне чувствовали себя победителями. Но Филюку надо было скрываться: теперь его будут искать и полицаи, и немцы — ив Клобучине, и в лесничевке. Он нашел себе пристанище в лесу, недалеко от Лопотиня (так назывались деревня и урочище), вместе с ним были жена Ульяна, отец и два брата — Дмитрий и Григорий. Они-то и стали ядром Цуманского партизанского отряда. Командование им с общего согласия взял на себя Александр Филюк. Фашисты и в самом деле на другой же день явились в Клобучин. Не найдя «преступника», они расправились с оставшимися в селе членами его семьи. Расстреляли мать, трех братьев и сестру (в возрасте от двух до восемнадцати лет), а маленькую дочку Александра бросили на трупы расстрелянных и живую закопали. Расстреляли и всех родственников его жены — шесть человек. А всего в этот день было убито в Клобучине 137 мужчин и женщин, стариков и детей. Цуманские комсомольцы — Андрей Филюк (брат Александра), Денис Мацюк, Кирилл Демчук, Михаил Мацюк и другие — пытались сопротивляться. Верткие и цепкие, но безоружные, они, конечно, не могли справиться с вооруженными до зубов гестаповцами, однако немало причинили им хлопот, наставили синяков и порвали щегольские черные мундиры. В драке, когда все перемешалось, гитлеровцы не могли стрелять. Пустили в ход штыки. Штыками и закололи комсомольцев на краю уже вырытой общей могилы. До этого крестьяне не представляли еще себе бесчеловечной жестокости захватчиков; некоторые думали: уж если под панами жили — и под немцем как-нибудь проживем. Теперь и они поняли, что с этими зверями жить нельзя. Партизанский отряд стал расти, и скоро уже в нем было тридцать вооруженных бойцов, да еще около трехсот человек работало связными, разведчиками и так или иначе содействовало партизанам. Это был один из первых отрядов на Волыни, и гитлеровцы почувствовали, что такое народный гнев. Народные мстители подкарауливали на дорогах машины, рвали телеграфные и телефонные провода, не давали организовывать управы и полицейские участки, забирали или уничтожали заготавливаемые немцами хлеб и мясо, не позволяли вывозить молодежь на рабский труд в Германию. Много советских людей спасли они от арестов и расстрелов. Вели партизаны и большую политическую работу среди населения, рассказывая об истинном положении на фронтах, призывая к борьбе с оккупантами, разоблачая их лакеев — буржуазных националистов. Был в отряде радиоприемник, и, конечно, радостно было слышать на оккупированной фашистами земле сводки Совинформбюро, статьи «Правды». Это поддерживало мужество, помогало правильно оценивать события, помогало в работе. Но (я уже упоминал об этом) партизанам необходима двусторонняя радиосвязь с центром, а у Цуманского отряда такой связи не было. Шли слухи, что в других районах есть отряды, непосредственно связанные с Москвой, но разыскать их не удавалось. Разведчики Филюка узнали и о Бате, который находится где-то в Белоруссии на Червоном озере, куда даже самолеты прилетают с Большой земли. Вот с ними бы и связаться!.. Но до Червоного озера около трехсот километров. Как добраться туда, как найти там партизан?.. А батинцы уже работали в это время на Украине: Сазонов базировался около Олевска и далеко рассылал свои диверсионные группы. В сентябре 1942 года Сидельников с тремя группами подрывников вышел на Волынь и между Луцком и Ровно взорвал три немецких эшелона. Много было разговоров в народе: считали, что это советские парашютисты, только что сброшенные с самолета. Филюк дал задание своим связным во что бы то ни стало найти парашютистов. Через несколько дней Сидельников со своими бойцами был в лагере Филюка, и Филюк с удивлением узнал, что они вовсе не парашютисты, а партизаны одного из отрядов Бати и что расположен этот отряд гораздо ближе батиной Центральной базы. Сидельников предложил общими силами провести еще несколько операций — и еще четыре фашистских эшелона полетели под откос. Работа подрывников пришлась по вкусу цуманским партизанам, самим захотелось работать так же. Решено было воспользоваться удобным случаем — послать вместе с возвращающимися батинцами делегата к Сазонову, чтобы через него связаться с Большой землей. Эту миссию пришлось взять на себя командиру отряда: товарищи безоговорочно доверяли ему. И вот Александр Филюк пошел с Сидельниковым к Олевску. Правда, гораздо ближе — под Рудней Бобровской Степанского района. Ровенской области, — расположен был отряд полковника Медведева, но Медведев, ведя главным образом разведывательную работу, избегал связи с местными жителями и так законспирировался, что о нем мало кто знал. Сазонов встретил Филюка хорошо и даже обрадовался. — Чем больше, тем лучше. Переходите сюда, вливайтесь в наш отряд — здесь места хватит и дела хватит. Но Филюк не согласился. — А кто будет бить немцев на Волыни? Цуманский отряд не может уйти из-под Цумани — там и места знакомые, и полный контакт с населением, и громадные возможности работы не только на дорогах, но и в таких городах, как Луцк и Ровно. — Филюк хотел, войдя в подчинение Бати, оставаться под Цуманью. Сазонов развел руками: — Этого я не могу. Это должен решать сам Батя… И знаете что: сейчас я посылаю к нему связных. Идите и вы с этой группой — договаривайтесь. Значит, еще полтораста слишком километров по лесным осенним дорогам. Но не таков был Филюк, чтобы бросить начатое дело: с очередной группой связи он пошел к Бате. Как раз в эго время и я шел со своей группой от Червоного озера на Украину. Где-то между Олевском и Припятью мы разминулись. Григорий Матвеевич одобрил решение Филюка. — Конечно, оставайтесь у себя. Будем держать с вами связь. И даже лучше будет, если вы свяжетесь с нашим отрядом под Ковелем. А со временем мы пришлем вам радиостанцию и радистов. С этим и ушел командир Цуманского отряда с Червоного озера. А когда он добрался до своего лагеря, оказалось, что там уже есть радиостанция. Ее принесла группа парашютистов, недавно прилетевших с Большой земли во главе со старшим лейтенантом Алексеевым. Кирилл Михайлович Алексеев родился, как и Филюк, в 1914 году. Были они ровесники, но как по-разному сложилась у них жизнь. Отец Кирилла в чине поручика командовал ротой на полях первой мировой войны, а после Октября вместе с ротой перешел на сторону революции и в гражданской войне командовал крупными соединениями Красной Армии. Кирилл с самого детства чувствовал себя военным. Десятилетка, кавалерийское училище, и по окончании его — два красных квадратика на синих петлицах: лейтенант. В 1941 году старший лейтенант Алексеев служил далеко от немецкой границы — в Закавказье. Побывал в Иране и уж только после этого попал на фронт. Защищал Москву. Тяжело раненный во время зимнего наступления 1941/42 года, долго лежал в госпитале. А в октябре 1942 года во главе небольшой группы парашютистов направлен был в Западную Украину. Летели они на самолете знаменитого Груздева — Героя Советского Союза. Много десантников перебросил он через линию фронта, и те, кому привелось лететь с ним, гордились этим. Про него рассказывали анекдоты и легенды, считали, что он каким-то особенным чутьем умеет избегать фашистских истребителей и зенитного огня, что ему сопутствует какое-то особенное счастье. На этот раз, чтобы избавиться от преследования вражеского истребителя, Груздев вел свой самолет низко над самым лесом — чуть за деревья не задевал. Гитлеровец сверху пошел в атаку на Груздева и с пике врезался в землю, а самолет Груздева остался невредимым, и парашютисты без помехи приземлились. Казалось бы, им надо радоваться и прославлять груздевское счастье, но они остались недовольны полетом. Дело в том, что группа Алексеева должна была высадиться в районе села Лопотинь, а когда поутру они ориентировались, оказалось, что Груздев сбросил их километров на сорок к западу — недалеко от Луцка. Радистка Нина Кокурина (у партизан она звалась Лялей) связалась с Москвой, и Москва приказала идти к назначенному месту. Сорок километров. На самолете это несколько минут, а пешком, по незнакомым лесам, скрываясь от фашистов, придется идти дня два… И на протяжении всей дороги десантники ругали летчика на чем свет стоит — и «воздушным сапожником», и «обозником», и «растяпой», и «блудным сыном». Добрались. Остановив группу в лесу, Алексеев послал в Лопотинь разведчиков, но едва они показались на опушке, по ним открыли огонь. Один из них — Тяпкин по фамилии — был ранен в ногу повыше колена. Разузнав у встречных крестьян, что вокруг Лопотиня заготавливается лес для фашистов, а в самом Лопотине — более двухсот человек немецкой охраны, разведчики вернулись, ведя хромающего Тяпкина, и доложили обо всем. — Вот он, счастливый случай, — усмехнулся Алексеев. — А если бы Груздев сбросил нас тут — попали бы мы как «кур во щи». А еще вы ворчали! — Чего ворчали! — подхватил Демидов. — Не ворчали, а ругались. Вот тебе и «блудный сын»! Вот тебе и «воздушный сапожник»! Нет, он, должно быть, носом чует фашистов. — При чем тут нос? Ну, просто везет человеку. — И даже не в этом дело. Мы не различаем, а у него, наверно, какие-нибудь свои приметы есть. Ведь это его специальность. Так была восстановлена слава знаменитого Груздева. А с Тяпкиным стало плохо: рана гноилась, вокруг покраснело, начался жар. Пуля осталась в теле и с ней вместе, должно быть, кусочек грязной тряпки от брюк. А надо было все время двигаться: ведь у десантников в эти первые дни их работы не было никакого пристанища, никаких связей с населением. Положение казалось безвыходным, но командир чувствовал: он должен найти выход — не бросать же товарища в чужом лесу. Было ясно: необходима операция, а у них не то что хирурга — у них и фельдшера-то не было. О больницах и о местных врачах нечего было и думать: они не для десантников. Надо своими силами, своими руками. Это может показаться нелепым: своими руками — хирургическую операцию! Кто решится? Чем? Как?.. И Алексеев решился, потому что это было единственной возможностью спасти жизнь человека. Он так и сказал Тяпкину: — Терпи. Приходится рисковать. Ланцет заменяла простая финка. Ее прокипятили в солдатском котелке и протерли спиртом; спиртом же обмыли и рану. Алексеев вскрыл опухшую загноившуюся рану, извлек пулю, смазал ихтиолкой и завязал. Это было очень трудно и потребовало громадного напряжения воли со стороны новоявленного хирурга. До известной степени помогло ему то, что он и сам перенес в госпитале серьезную операцию, но одно дело — оперироваться (и притом в нормальных условиях), другое дело — оперировать самому и в никуда не годных условиях. А Тяпкин терпел, и, конечно, ему было еще труднее, чем хирургу: ведь никакого наркоза, кроме стакана разведенного спирту, дать ему не могли. Он терпел, понимая, что успех операции, а следовательно, и его жизнь в значительной степени зависит от его собственной выдержки и только кряхтел, когда было особенно тяжело, да скрипел плотно стиснутыми зубами. Операция сделана была чисто и тщательно, и все же никто — и сам хирург в том числе — не могли быть уверенными в ее благоприятном исходе. А вдруг что-нибудь не так? Но кончилось все благополучно: рану затянуло, Тяпкин выздоровел. А за Алексеевым утвердилось почетное звание «хирург». * * * Неподалеку от Клобучина боец, посланный в разведку, прибежал обратно. — Товарищ старший лейтенант, тут на болоте целая толпа народу. Ягоды собирают. — Да разве по ягоды ходят толпой? — Вот нам и подозрительно. — Надо посмотреть. Идемте. Идти пришлось недолго. — Осторожнее. Вот за этими кустиками. Из кустов на опушке сквозь редкие желтые листья видна была широкая кочкастая поляна. По ней, словно темные привидения, бродили, устремив глаза в землю и нагибаясь время от времени за ягодами, старики, женщины и дети. Их было не меньше полутораста, и все изможденные, оборванные, грязные. — В самом деле собирают. Интересно, что это за люди. — Тут все больше городские. Может быть, по мобилизации. Выгнали немцы в лес — и ходят люди. — Похоже на то. Но только где же охрана? — А вон и охрана. На дальнем краю поляны Алексеев увидел человека в гражданском с винтовкой. Одного-единственного. — Думаешь — полицай? Не посмеет полиция забираться в такие дебри. Да еще в одиночку. Идем к нему. Едва десантники вышли из кустов, собиратели ягод переполошились, закричали, бросились в лес. А вооруженный спрятался за стволом осины и, должно быть, приготовился стрелять. Алексеев крикнул: — Что ты делаешь, чудак! Мы — партизаны. — Кто вас знает. Подходи один без оружия. Но, должно быть, сомнения его прошли, потому что он и сам вышел из-за дерева, опустив ствол винтовки. — Кто вы такие? — спросил Алексеев. — Партизаны. Мы из отряда Филюка. А это… — он кивнул в сторону скрывшихся уже собирателей ягод, — цивильные. Евреи, которые от немцев убежали. При нашем отряде спасаются… А ведь я сразу по голосу узнал, что вы партизаны, — добавил он не без гордости. — Как это по голосу? — удивился Алексеев. — По-русски кричали. В полиции нет русских. * * * Группа Алексеева остановилась в лагере Цуманского отряда. Филюка еще не было. Заместитель его, да и все остальные партизаны, с уважением смотрели на десантников. Ведь они прилетели из Москвы, у них — постоянная связь с центром, то, чего все время не хватало цуманским партизанам, за чем пошел в такую далекую дорогу Филюк. А у цуманских партизан было то, чего не хватало десантникам, — теснейшая связь с населением и знакомство с местностью. Вполне естественно, что и тем и другим пришла в голову мысль о соединении. Алексеева, как представителя Большой земли, временно выбрали командиром объединенного отряда. Окончательное решение этого вопроса отложено было до возвращения Филюка. А когда Ляля, наладив свою радиостанцию, принялась выстукивать очередное донесение, партизаны окружили ее и внимательно наблюдали за работой. — В Москву? — полушепотом спросил один из них. — В Москву. — Про нас? — Да. — Ось и мы дочекалысь, що Москва про нас будэ знаты. А Москва ответила на донесение приветствием Цуманскому отряду, поздравлением с приближающейся двадцать пятой годовщиной Октября и пожеланием успехов в борьбе с захватчиками. Годовщину революции отряд отпраздновал взрывом двух фашистских эшелонов в ночь на седьмое ноября. Один был взорван возле станции Рудочка, другой — западнее Цумани. Сразу же после праздника еще два поезда пущены были под откос. И работа пошла — та самая работа подрывников, которая пришлась по душе цуманским партизанам, когда они участвовали в операциях сидельниковских групп. И новый командир тоже пришелся им по душе. Ровесник Филюка, он был пониже его ростом и худощав, что еще более подчеркивало постоянную подобранность, подтянутость, характерную для военного. Суровая и деловитая немногословность — будто бы у него времени нет на долгие разговоры — тоже производила впечатление. Был он ершист и вспыльчив, порой даже грубоват, но умел крепко держать себя в руках и обычно только кончиком языка торопливо облизывал губы после каждого слова, да щека слегка вздрагивала у него в нервном тике. Правый глаз при этом казался немного меньше левого. Словно прищуривался этот черный с влажным блеском глаз, нацелившийся прямо на собеседника. Деловые качества командира — смелость, строгость, настойчивость, уменье разбираться в людях; всеми этими качествами обладал Алексеев, и все это было подмечено и оценено новыми его подчиненными. Словом — они сработались. И Филюк, вернувшись с Червоного озера, увидел это, понял и не захотел нарушать установившегося уже порядка: сейчас не время делить власть, да и не существенно это. Договорились так: Алексеев остается командиром, Филюк — его заместителем. Фашистов растревожила деятельность цуманских партизан. Из Луцка прислали большой карательный отряд. Партизаны не могли удержать своих позиций у Лопотиня и отошли в Степанский район Ровенской области в урочище «Грабский курень». Значительных потерь в этом бою они не понесли, но радиостанция была пробита фашистской пулей, и связь с Большой землей прекратилась. Сколько ни возилась Ляля, сколько ни помогали ей товарищи, разбиравшиеся немного в радиотехнике, ничего не получалось: нужен был настоящий, высококвалифицированный специалист. — Лучше бы меня саму ранили, — жаловалась радистка, — легче бы было лечить. И не только она — каждый принимал близко к сердцу это несчастье, каждый хотел что-то сделать или, по крайней мере, посоветовать. Но приемлемым оказалось самое неожиданное, самое, на первый взгляд, отчаянное предложение, с которым пришел к командиру партизан Иона. — Надо у немцев взять ученого инженера, — сказал он. — В Сарнах на радиоузле есть — я знаю. — Смеешься! Так он и поехал. — Силой возьмем. Поручите это дело мне. У меня там найдутся верные люди. Сначала предложение Ионы признали невыполнимым, недопустимо рискованным, бесшабашным, а потом все-таки решили принять: ведь другого-то выхода не было. Радиостанция в партизанской жизни — такая вещь, ради которой стоит рискнуть. План похищения продумали во всех подробностях. Сарненские подпольщики сообщили, кто там считается лучшим специалистом. За каждым шагом этого человека установлена была слежка. В тот год, как я уже упоминал, раньше времени началась какая-то ненастоящая зима: то снег — то слякоть, то снег — то слякоть. И вот в один ненастный вечер гитлеровский офицер вышел из кинотеатра в каком-то особенно приподнятом состоянии. Не знаю, что он видел — будущее великой Германии, каким обещал его Гитлер, или полуголых бабенок, на которых так падки западные режиссеры, — но он размечтался. Свернул за угол. И не успел даже вскрикнуть, и сам не понял, как очутился вдруг в санях, с заткнутым ртом и крепко скрученными руками. Кто-то тихим голосом на ломаном немецком языке, прикасаясь холодным дулом пистолета к его виску, сказал ему, что он в руках партизан, что с ним ничего плохого не сделают, но он должен вести себя прилично. «Анштэндиг, анштэндиг», — настойчиво повторял этот голос. И хотя гитлеровец, вероятно, не понял даже, при чем тут приличие, холод пистолетного дула убедил его. Около ста километров пришлось везти пленника по рыхлому мокрому снегу ненаезженных лесных дорог. Останавливались тоже в лесу. И продолжалось это больше суток. В конце концов приехали в лагерь, и здесь Алексеев, свободно говоривший по-немецки, объяснил фашисту, что от него требуется. Тот сперва заупрямился: как это он, верный слуга фюрера, будет ремонтировать радиостанцию для лесных бандитов! Наотрез отказался. Но Алексеев весьма выразительно потряс перед его носом хорошим парашютным стропом: вот, дескать, веревка — и показал на сук стоявшей рядом осины. — А если отремонтируете как следует, — добавил он, — жизнь и доставка в Сарны вам гарантированы. Убивать вас нам нет никакого расчёта: может быть, вы нам еще пригодитесь. Мы вам даже заплатим. Гитлеровец пофыркал еще немного и взялся за работу. Три дня заняло у него это дело. Сначала руки дрожали, потом обтерпелся. Да и то сказать: кормили его хорошо, не хуже, наверно, чем в Сарнах. Был и шнапс, вернее разведенный спирт, был и шпиг — прекрасное украинское сало. Ляля почти не отходила от немца, внимательно следя, как его хитрые и тонкие пальцы развинчивают, перебирают и свинчивают детали ее рации. Заговаривала с ним и досадовала сама на себя, что так трудно вспоминаются слова полузабытого немецкого языка. А тут еще некоторые партизаны упрекали: «Маэш висшу освiту, а не вмiэш з нiмцем балакать!»[5 - Имеешь высшее образование, а не умеешь с немцами разговаривать. (Укр.).]. Упреки были справедливы: Ляля (по-настоящему — Нина Кокурина) закончила Горьковский пединститут и уже преподавала в средней школе. В пединституте она учила как раз немецкий язык, получала «пятерки» и «четверки», но не интересовалась этим предметом (лишь бы сдать!), не тренировалась, почти не читала по-немецки. Вот и приходится каждое слово отыскивать в памяти — и не каждое находится. Немец, хотя и с трудом понимал Лялю, разговаривал с ней охотнее, чем с другими. Во-первых, он видел ее чаще, во-вторых, она все-таки женщина, а мужчин в партизанском лагере он, должно быть, немного побаивался. На первых порах он глядел на девушку свысока, а потом, узнав, что она имеет высшее образование, работала в школе и вдруг добровольно решила лететь во вражеский тыл на верную смерть, начал глядеть с удивлением. Война — не женское дело. И он неожиданно вспомнил известную формулу кайзера Вильгельма: «Кирхе, кюхе унд киндер» — церковь, кухня и дети — вот все, что прилично и позволительно для женщины. Ляля смеялась над этой формулой, а немец становился еще серьезнее. — Русские женщины — странные женщины. Я не понимаю русских женщин. — В том-то и беда ваша, — отвечала Ляля, — что вы не понимаете русских людей. Работа была закончена. Радиостанцию проверили: Ляля выстукала депешу в Москву и получила ответ. Немцу выдали из партизанских запасов пять кило сала, восемь литров спирту, несколько тысяч оккупационных марок и, как было условлено, отвезли в Сарны. Алексеев предупредил его на прощанье, чтобы он никому не рассказывал о своей работе. Но он не внял голосу благоразумия и, объясняя причину своего отсутствия, аккуратно доложил обо всем начальству. На другой же день его арестовали и расстреляли. * * * А Цуманский отряд продолжал борьбу. Если у партизан есть непосредственная связь с Большой землей — значит, и руководство есть от центра, значит, и взрывчатка есть, значит, и тяжелая партизанская работа идет дружнее и успешнее. Филюк увлекся подрывным делом и лично руководил большинством боевых операций. Обычно ему сопутствовала удача, потому что и он и его люди хорошо знали местность и с населением у них была самая тесная связь. Но порой приходилось им попадать и в опасные переделки, и тогда выручала партизанская находчивость и смелость. Однажды подрывники принесли с собой в район станций Олыка и Цумань пять «взрывов», и Филюк распланировал: рвать каждую ночь по эшелону попеременно — то у Олыки, то у Цумани. Но на третью ночь расписание это было нарушено: фашистский отряд — человек полтораста, — высланный против партизан, устроил засаду как раз там, где надо было рвать поезд. Немцы расположились с одной стороны железнодорожного полотна, подрывники — с другой, и в темноте немцы сначала не заметили тихо подкравшихся партизан. Первая мина поставлена была благополучно, но Филюку этого показалось мало — он распорядился поставить вторую мину, чтобы по детонации она взорвалась в середине эшелона. Яков Добридник снова подполз к рельсам, и тут его почуяла или услышала немецкая ищейка. Затявкала, бросилась на партизана, стараясь вцепиться ему в горло. Правда, Добридник не растерялся — убил собаку и ушел, но немцы подняли такую стрельбу, что подрывникам пришлось отступить, унося свои мины. Взрыв в эту ночь так и не состоялся. Это было у Цумани. На следующую ночь партизаны вышли к железной дороге возле Олыки. Охрану полотна несла здесь крестьянская варта, да время от времени проходили вдоль полотна мадьярские патрули. Бдительность вартовых Филюку удалось обмануть: он просто отпустил их, приняв на себя охрану. Но пока ставили мину, появились мадьяры. Они шли, не остерегаясь, полагая, что люди на полотне вартовые. Филюк подпустил их совсем близко и только тогда крикнул, подняв автомат: — Хальт! Хэнде хох! Они не хотели сдаваться, но не успели поднять винтовки — автоматная очередь срезала их… А через несколько минут подошел поезд, загрохотал взрыв. Крушение было такое, что с лихвой окупило неудачу прошлой ночи. Я уже упоминал о любви гитлеровцев к курятине. Так вот у той же станции Олыка Филюк со своей группой поймал фашистов, как потом говорили, на петушка. Надо было отвлечь внимание немецких патрульных от дороги, чтобы заложить мину. Несколько в стороне, но не особенно далеко стоял пустой домик. Яков Добридник спрятался возле самого домика и подал голос: — Ку-ка-ре-ку! Надо сказать, что петухом он пел мастерски: куры и те не отличали от настоящего. А фашисты и подавно не отличили. Обрадовались. Погагакали что-то между собой и пошли к домику. А оттуда снова: — Ку-ка-ре-ку! Пока немцы ломали дверь и шарили по пустым чуланам, Филюк со своими товарищами поставил мину. Возвращавшихся к полотну немцев встретил грохот взрыва. На счету у Филюка было уже четырнадцать пущенных под откос эшелонов, три уничтоженных маслозавода и большой склад сена — более восемнадцати тысяч тонн, — сожженный около Софиевки. А в самой Софиевке партизаны сожгли мельницу, работавшую на немцев, разогнали все фашистские учреждения, уничтожили телефонную связь. Несколько позднее цуманские партизаны совершили успешный налет на местечко Людвиполь. Там был концлагерь, и партизанам удалось освободить из него значительную группу советских военнопленных. Масштаб этой операции показывает, как вырос и окреп отряд, ядром которого явилась семья Филюков, скрывавшаяся от фашистов в лесу около Лопотиня. А в 1943 году отряд этот, продолжая работать на границе Волыни и Ровенщины, вошел в мое подчинение. Победа близится Бесславная для фашистов облава закончилась. Потрепанные остатки полицаев и немецких карателей покинули Езерецкие леса. Группа Яковлева возвратилась на прежнюю нашу базу; Жидаев со своей группой пришел в Сварицевичи и доложил об удачном выполнении нашего плана. И в это же примерно время явилась связь с Червоного озера. Гудованый принес свежие газеты и свежие новости с Большой земли. Как нам их не хватало! Ясно, что газета, которую читаешь своими глазами, дает гораздо больше, чем краткие радиопередачи, которые надо ловить на слух. К тому же мы за последнее время из-за неисправности радиостанции (я уже упоминал об этом) не могли пользоваться двусторонней связью, а принимали только то, что принимает любой радиолюбитель, настроившись на нужную волну. Вместе с Гудованым Черный прислал и лучшего своего радиста Николая Пирогова с новой рацией. Пирогов так и остался у нас — на самом далеком, самом активном и самом трудном участке. А радистке Тамаре предписывалось с первой же оказией вернуться на Червоное озеро. Ей легче будет работать там, на радиоузле Центральной базы. Среди принесенных газет был и номер «Правды» с приказом Народного комиссара обороны о введении новых знаков различия и об изменениях в форме одежды Красной Армии — целая страница с изображением погон и петлиц. Этот номер произвел особенно сильное впечатление. Всем хотелось посмотреть. И чтобы все могли увидеть, мы тут же вывесили газету в специальной витрине, в коридоре около нашего штаба. Принес Гудованый и радиограмму (не полученную нами своевременно все из-за той же неисправности радиостанции) о награждении партизан. Указом Президиума Верховного Совета от двадцатого января 1942 года Линькову было присвоено звание Героя Советского Союза, Черного наградили орденом Ленина, меня тоже. И еще многие наши товарищи были награждены орденами и медалями. Трудно передать все те мысли и чувства, которые нахлынули на меня (и не только на меня) при чтении этой радиограммы. Никто из нас не думал о наградах, и, когда мы сами оценивали свою работу, думалось не столько о том, что уже сделано, сколько о том, чего мы еще не сумели сделать. Все казалось, что еще мало, что еще недостаточно, что мы еще плохо работаем. А теперь к этому чувству прибавилось ощущение и того, что Родина не только не забывает нас, отрезанных от Большой земли фронтом, но по-прежнему числит нас в рядах своей победоносной армии. Ощущение единства с армией, ощущение единства с Родиной — вот что радовало нас в этой радиограмме… И, пожалуй, даже немного не верилось, что такая большая честь выпала на нашу долю. Но вот черным по белому четкие слова Указа. Вот поздравление из Москвы. Вот поздравление Бати, поздравление Черного. Вот, наконец, поздравительное письмо старого моего соратника Перевышко. И товарищи многоголосо поздравляют друг друга. Все — и награжденные и еще не награжденные — полны той же самой радости. Во дворе стихийно возник митинг. Хорошая новость сама бежит: через Гудованого и его спутников, через работников нашего штаба — от бойца к бойцу, от соседа к соседу — все Сварицевичи знали о награждениях. И все-таки мне пришлось снова зачитывать радиограмму перед собравшимися партизанами и крестьянами. Потом в короткой речи я напомнил им о нашей работе и сказал, что благодарность правительства и партии относится не только к тем, кто перечислен в Указе, но и к остальным нашим бойцам и что лично я, например, обязан своей наградой всем моим соратникам. Дружное «ура!» заглушило мои слова. * * * Вечером Гудованый рассказывал мне о том, что делается на Центральной базе. По соседству с ней живут теперь ковпаковцы. На льду Червоного озера они оборудовали аэродром, и он оказался куда удобнее Батиного лесного. Им пользуется Черный. И Батя, все еще не улетевший в Москву, дожидается там самолета. Гудованому вместе со всей своей группой пришлось несколько дней дежурить там. Как раз в это время прилетел уполномоченный Украинского штаба партизанского движения Бегма — депутат Верховного Совета СССР; бывший секретарь Ровенского обкома партии. Он привез ордена и медали украинским партизанам, расположенным в этих местах, и наши связные присутствовали, когда Бегма вручал их награжденным. Это было торжество, каких мало бывает во вражеском тылу, и завидки взяли наших товарищей. Несколько не лишенных интереса эпизодов произошло и во время возвращения Гудованого с Червоного озера. Он, должно быть, посчитал ненужным упоминать о них, но его спутники рассказали Анищенко, а тот передал мне, потому что эти эпизоды в какой-то степени характеризуют Гудованого. Остановились партизаны в лесничестве, недалеко от Давид-городка. Все служащие были на месте — щелкали счеты, тарахтела пишущая машинка, и только самого лесничего не было: он управлял своим учреждением по телефону из города. Гудованый вел себя, как ревизор: потребовал список служащих и документы на расход лесоматериалов. Бухгалтер, очевидно заменявший лесничего, беспрекословно выполнял все требования партизана. Он был испуган, и, кажется, больше всего его беспокоило то, что партизан записывает что-то в книжечку, вынутую из кармана. А Гудованый, просмотрев накладные, выписанные исключительно немцам и немецким предприятиям, тоном приказа заявил, что этого больше не должно быть: ни палки, ни полпалки захватчикам. Отвечать будут работники лесничества. Бухгалтер слушал и покорно кивал головой. Потом Гудованый подошел к телефону, позвонил и снял трубку. — Пожалуйста, коменданта… Из лесничества… Да, очень важно… Да… Господин комендант?.. Кто?.. Командир партизанского отряда Дорошенко… Да… Только не торопитесь. Можете посылать хоть батальон — у нас есть, чем встретить. Комендант хорошо понимал по-русски. Послать в лесничество солдат он, должно быть, не решился и трубку не бросил: то ли растерялся, то ли из любопытства. А Гудованый деловым тоном передавал немцу последнюю сводку Совинформбюро о гитлеровских войсках, окруженных под Сталинградом. — Дело идет к концу, господин комендант… Вы слушаете?.. Дело — к концу. Не пора ли и вам свертываться?.. Ну то есть возвращаться в Германию. Или уж переходить на нашу сторону. Может быть, мы примем… Телефонный аппарат партизаны захватили с собой: может быть, пригодится. А на следующем переходе в одной из сельуправ забрали еще пишущую машинку: уж это-то наверняка пригодится. Потом, переходя железную дорогу Сарны — Лунинец, Гудованый ухитрился переслать так называемым «казакам», охранявшим соседние станции Горынь и Видибор, советские газеты и специально написанные для них агитационные письма. Рассказывая эти истории, Анищенко смеялся. — Каков выдумщик?.. А? Но я не удивился. Я знал, что Гудованый горазд на выдумки. Порой при взгляде на него начинало даже казаться, что и фамилию-то свою он тоже забавно выдумал. Был он высок и худ; острый нос, тонкие губы и пронзительные глаза подчеркивали худобу. А по-украински «гудованый» — значит откормленный. Вот и смеялись хлопцы. — Меняй фамилию, Иван. Где ж ты гудованый? Ты — худущий. Он же был серьезен и способность свою к самым неожиданным выдумкам не раз проявлял в нашей партизанской работе. Так, например, вздумалось ему взорвать поезд днем. Во-первых, ночью на этом участке движение почти прекращалось, во-вторых, днем интереснее. Железную дорогу тут охраняла крестьянская варта. Связи у партизан с вартовыми не было. Регулярно, вдоль полотна ходили патрули немцев и «казаков»-охранников. Гудованый оставил своих товарищей под командой Подворного в перелеске около линии, а сам с двумя партизанами вышел на полотно: будто бы «казаки» из охраны осматривают, все ли в порядке. Строго, как начальник, заговорил с вартовыми, придрался, к чему-то и, собрав их всех, отправил в перелесок к Подворному на допрос. Тут бы, пока Подворный задерживает варту беседой, и надо было поставить мину, но показались немецкие патрули. Гудованый не смутился и, продолжая играть свою роль, доложил фашистам, что на данном участке дороги все в порядке. Один из немцев на ломаном русском языке поблагодарил мнимого вартового за верную службу. Когда патруль исчез за поворотом, партизан Пустовой поставил мину. А вражеский поезд уже приближался. Все дело испортил один из настоящих вартовых, как потом выяснилось, сын старосты. Заподозрив что-то неладное, он спрятался в кустах и оттуда подсматривал за партизанами. Понять, в чем дело, было нетрудно: хотят взорвать! И старосте — его отцу — придется за все отвечать. Увидев поезд, парень бросился по насыпи ему навстречу, сорвал с себя свитку и махал ею, как знаменем, выкрикивая что-то на бегу. Паровоз остановился метрах в ста от мины. Охрана эшелона — ее было человек тридцать — высыпала из вагонов и открыла огонь по людям, возившимся на рельсах. Пустовой под огнем снимал мину. Подворный с товарищами спешил от перелеска на выручку, стреляя на ходу. Гудованый, раздосадованный неудачей, не обращая внимания на пули фашистов, подбежал к паровозу поближе и одну за другой бросил в него две гранаты. Взрывы покалечили паровоз и вывели из строя нескольких гитлеровцев. Но уже всполошились немцы в соседних блок-постах, подняли стрельбу, вышли на помощь своим. Партизанам пришлось спешно отойти. Однако Гудованый не ограничился этим: ведь мина-то была цела, а на место катастрофы фашисты, конечно, пришлют восстановительный поезд. Вот этот-то восстановительный поезд и подкараулил Гудованый и, пользуясь растерянностью, все еще царившей на перегоне, подложил под него свою мину. На этот раз пострадали и паровоз, и рельсы. Дорога не работала двадцать шесть часов. Эта история невольно вспомнилась мне, пока я слушал Анищенко, восхищавшегося выдумками Гудованого. * * * Перед витриной в коридоре весь день толпился народ. Смотрели, обсуждали и словно примеряли на себе новую форму. — Форма должна быть, — рассуждает Есенков. — Уж если воюем хорошо, и одеть надо хорошо. Чтобы видели, что это лучшая армия в мире. Довольно скромничать. — Только не скоро мы сбою форму наденем! Это вырывается, как вздох. Чувствуется, что всем очень бы хотелось надеть эту новую форму, а взять ее неоткуда… Но Гриша Бурханов разыскал где-то малинового сукна и за ночь смастерил себе погоны — грубовато неуклюже, но точно по мерке. Утром удивил всех, явившись с погонами. — Откуда достал? Как сделал? Осматривали, тянулись пощупать, но Бурханов еще выше поднимал свои могучие плечи и отстранялся от любопытных. — Смотри так, не трогай. Если все будут хватать, мне самому не останется. Надо сказать, что вид у него был внушительный: громадный рост, стройная осанка; шинель хотя и не новая, но хорошо подогнанная и аккуратно заправленная; на сапогах — шпоры, предмет его особой гордости; на плечах — эти вот новые погоны. — Прямо как генерал! — пошутил кто-то. А через несколько дней в одной из деревень и в самом деле выделили Бурханова из всех, приняли за генерала. Мы были там в первый раз, и жители, увидев среди приехавших видного парня, да еще со шпорами, да с погонами, не стали спрашивать, а сразу обратились к нему как к командиру. Засыпали жалобами на притеснения со стороны немецких служащих и вопросами: — Когда придет Красная Армия? — Можно ли будет весной сеять? Бурханов был у меня адъютантом. В политике он был не особенно силен, но чувствовал себя обязанным отвечать на все вопросы. И, надо сказать, отвечал вполне удовлетворительно. И даже когда на соседнем хуторе, где жили поляки, какой-то старик, именуя Бурханова «пане генерале», обратился к нему с жалобой, что вот лошадей нет, немцы забрали, не на чем будет пахать, он не особенно смутился: — Лошадьми поможем… Есть тут поблизости фашистские маентки? — Есть. Как же! Вот… — Оттуда и возьмем лошадей. Только вы сами должны помогать. — А мы поможем, поможем. А потом обрадованный старик рассказывал: — Я ведь и сам служил в русской армии… Еще когда! Тоже носил русские погоны. * * * Неожиданно Сивуха со всей своей группой возвратился из Хочина, не пробыв там и трех дней. Удивленный и обеспокоенный, я встретил его вопросом: — В чем дело? Почему вы пришли обратно? — Вот письмо от капитана Каплуна, — ответил Сивуха, подавая пакет. — Он теперь там. И с ним вместе вернулись все, кого вызывали на Центральную базу. Видимо-невидимо народу. Нам уж там и делать нечего. Письмо Степана Павловича было проникнуто какой-то особенной бодростью. Чувствовалось, что он очень доволен новым назначением. Еще бы! Он и раньше мечтал попасть на Украину — ближе к своим местам, к Подолии, к родной своей Понинке. Когда наши партизаны впервые повстречали его в Боровухе, он со своим отрядом пробирался на юг. И вот теперь он на Украине. Бойцы Сидельникова и бойцы Сазонова входят в его отряд. Силы много. И само собой разумеется, что миссия Сивухи как организатора нового отряда отпадает. Нам беспокоиться не о чем: железные дороги этих районов будут обслужены, наша линия связи будет обеспечена, и партизанские деревни будут защищены. Об этом и писал мне Степан Павлович, добавляя: «Уж я как-нибудь сам постараюсь обслужить это воеводство…» А потом шли приветы и поздравления от старых наших знакомых, которые узнали о награждениях раньше меня. Начальником штаба у Каплуна был Гончарук, заместителем — Бужинский; Сазонов командовал ротой, по-прежнему работая на дороге Сарны — Коростень. А Генка Тамуров вел в отряде комсомольскую работу. По-товарищески шутливо описывал Степан Павлович положение в Белоруссии. Партизанское движение разрослось до того, что, кажется, скоро начнется безработица среди партизан. «…Были мы под Бобруйском — места не могли найти: все занято, везде партизаны. Ходили-ходили, еле взорвали два поезда. Кстати, привет вам от вашего бывшего подчиненного — капитана Шашуры; он под Бобруйском командует целой партизанской бригадой… А Черный на Червоном озере формирует новый отряд во главе с Сураевым и Лагуном, чтобы послать к Выгоновскому озеру — в Богдановку…» (Под Богдановкой находилась одна из наших запасных баз, организованная Сивухой, когда мы готовились к этой зиме.) * * * Итак, районы за Горынью снова контролируются нашими отрядами. Белоруссия насыщена партизанами, и фашисты никак не могут справиться с нами. После облавы они еще сильнее боятся лесов, деревень и дорог — засели в городах и крупных населенных пунктах. Напуганные нашими налетами, гитлеровцы обносят укреплениями свои казармы и станции: земляные валы, двойные бревенчатые частоколы с метровой земляной засыпкой между ними, паутина колючей проволоки. Часовые с автоматами подозрительно и трусливо вглядываются в каждого прохожего и проезжего. Это, как говорят у нас, не от хорошей жизни. На захваченной земле они живут, как осажденные. А ведь по этой земле надо им везти все новые и новые подкрепления, орудия и снаряды на восток, к Сталинградскому котлу. Ночами они уже не рискуют пускать поезда по опасным дорогам — по дорогам, подверженным нападениям партизан. Поезда идут днем. Но и мы переходим на дневную работу, и опять гремят взрывы. Последние резервы Гитлер бросает в бой. На помощь окруженным под Сталинградом летят целые эскадрильи самолетов, перебрасываемых с других фронтов. Сразу видно, что летчики не привыкли к нашим беспокойным партизанским местам: считая себя в безопасности над захваченной территорией, многие из них летят очень низко — слишком низко. Если бы у нас были хорошие зенитные установки, мы могли бы вывести из строя немало фашистских самолетов. Но зенитных установок у нас нет, и противотанковых ружей мало. Обстреливаем, а они проплывают над нами — до обидного ясно видимые мишени — и, невредимые, исчезают за горизонтом. Зло берет. Надо изобретать что-то. И вот мы приспособили противотанковое ружье на столбе с колесом для горизонтальной наводки. Очень несовершенная установка, но и она нам помогла. Удалось подстрелить фашистский самолет. Он упал не сразу — начал козырять и пошел на снижение. Где-то дальше — километров за пять или за шесть от нас — он скрылся между вершинами деревьев. Партизаны торжествовали: — Подбили!.. Сел!.. Приземлился!.. Сразу же запрягли лошадей и отправили группу во главе с Жидаевым к месту посадки самолета. Самолет приземлился более или менее благополучно. Целый, немного накренившись набок, стоял он среди широкой лесной поляны. Летчиков, конечно, и след простыл. Но зато в кабине нашлись документы, которые они не успели или не посчитали нужным уничтожить. Эти документы партизаны взяли, а самолет решили сжечь. — Поворачивай оглобли. Сейчас дров привезем возика два. Подложим. И… — Да он и так сгорит: ведь тут бензин. — Нет уж, давай лучше с дровами. Кто его знает, много ли у него бензину осталось? Нам ведь не каждый день приходится самолеты жечь, так уж мы давай отпразднуем по-настоящему, чтобы и запаху от него не осталось. Так и сделали: привезли дров, обложили ими самолет, выпустили бензин и устроили громадный костер… По документам, найденным в кабине, мы установили, что-это был штабной самолет одного из крупных авиасоединений гитлеровского райха и что все это соединение в полном составе перебрасывается из Африки на берега Волги. На этом примере мы лишний раз, и с особенной наглядностью убедились, до какой степени иссякли резервы фашистской Германии. Свободных сил у нее уже нет, и вот она оголяет менее значительный и более спокойный африканский фронт, где американцы и англичане только ярдами (жалкими ярдами, да и то не каждый день!) меряют свое наступление. Фашисты оголяют этот фронт, чтобы удержаться на самом главном, на самом страшном — на Восточном фронте. Все силы они бросают сюда, но ничто уже не может спасти их. Здесь, на Восточном фронте, началось крушение Третьей империи. Двадцать пятого января мы приняли по радио сводку Совинформбюро, в которой говорилось о новых победах: прорыв блокады Ленинграда (о взятии которого Геббельс уже не раз возвещал в своих газетах), успехи на Дону, на Северном Кавказе, под Воронежем и в районе Великих Лук. 200 тысяч пленных, 13 тысяч орудий, продвижение на 400 километров за два месяца на широком фронте. Катится назад гитлеровская военная машина! Двадцать восьмого января наши агитаторы и наши листовки известили население об этих победах. И геббельсовские брехуны по существу ничего не могли противопоставить нашей правде. Целые столбцы извещений об убитых на Восточном фронте генералах и офицерах печатались в немецких газетах. И тон статей заметно изменился: вместо нахальных и громких фраз, вместо наигранного оптимизма все чаще и чаще звучали в них неуверенность и растерянность, фашистские писаки вообще неохотно сознавались в неудачах и поражениях своих полководцев. Несколько месяцев скрывали они окружение армии Паулюса, а отступления на других участках оправдывали тактическими и стратегическими соображениями. А вот теперь сплошь и рядом попадались в газетных статьях такие фразы: «Мы распрощались с иллюзиями…» «Во всякой войне неудачи неизбежны…» «Судьба империи, судьба каждого гражданина империи висит на волоске…» «Положение Германии никогда еще не было таким напряженным…» «Война действует нам на нервы…» Да! Война действовала на нервы фашистов. Ведь по дорогам с востока на запад эшелон за эшелоном везли раненых. И даже убитых. Целые эшелоны гробов… Наши разведчики из железнодорожников несколько раз специально предупреждали нас: с такой-то станции во столько-то идет состав с гробами, не трогайте его — жалко тратить взрывчатку. Паника началась среди «завоевателей». Предприниматели и акционеры многочисленных обществ, созданных для ограбления украинского народа, спешно ликвидировали свои дела, чтобы бежать. Крупные чиновники тоже старались под каким-либо предлогом уехать на запад. Обострились отношения между немцами и их союзниками — венграми и румынами. Дело доходило до ссор, до открытых столкновений. Участились случаи дезертирства. Логинов встретил однажды в лесу целую группу заблудившихся венгров. Они не пытались сопротивляться и даже сами просили взять их в плен, объясняя, что они больше не хотят воевать. Антивоенные настроения появились и у самих немцев, не редкостью стали и аресты среди них. Один из наших связных передал нам письмо от некоего Розенгейма, служившего на каком-то военном складе в Ковеле. «Русским партизанам» — стояло на нем вместо адреса, и содержание его было таково: «Мы видим, что Гитлеру пришел капут. Под Сталинградом все погибли. Ничто не спасет Гитлера. Я — австрийский немец, не фашист — нас много не фашистов. Мы хотим связаться с вами. Чем можем, будем помогать, чтобы добить Гитлера и чтобы нам простили нашу службу у Гитлера. У меня дома жена и двое детей, я не капиталист, имел только небольшую лавочку… А вы, когда придет Красная Армия, дадите нам справки, что мы содействовали партизанам». Мы ответили Розенгейму, и хотя пересылка корреспонденции была довольно сложна и требовала большой осторожности, поддерживали с ним связь. Он прислал нам образец нового немецкого противогаза, прислал нам взрывчатку, электробатарейки и бинты. И по нашему заданию он расклеивал в Ковеле антигитлеровские листовки. Таковы были настроения в фашистском тылу зимой 1943 года. Даже самые безумные фанатики, ослепленные и оглушенные геббельсовской пропагандой, чувствовали близость конца. Когда-то один из фашистских главарей Розенберг заявил хвастливо: «Германская нация сожгла мосты к отступлению». Политика фашистской верхушки гитлеровского райха действительно направлена была к тому, чтобы втянуть всю нацию в свои злодеяния, связать ее круговой порукой, заставить ее почувствовать, что мосты к отступлению сожжены. Но верхушка — это еще не нация. Мы знали, что не немецкий народ виноват в безумствах Гитлера и его клики. Сознавали это и некоторые немцы, вроде Розенгейма, который прислал нам письмо из Ковеля, стараясь вырваться из кровавого кольца фашистской круговой поруки. Но те, которые руководили нашествием, организовывали убийства, грабежи и сами принимали в них участие, не могли рассчитывать на снисхождение. Они ясно видели, как ненавидит их непокорный народ на захваченной ими земле, старались спрятаться от народного гнева за дубовыми стенами блокгаузов. В их жестоких и трусливых сердцах грохот Сталинградской битвы рождал чувство обреченности. Чем ближе подходила развязка, тем безнадежнее становилось их положение. А в ночь на третье февраля радио принесло нам радостную весть о полной ликвидации группировки фашистов на берегах Волги. Величайшая в мировой истории битва закончилась, подведя итог первой половине войны. Утром триста партизан построились во дворе нашего штаба, собрались крестьяне со всего села, и я открыл митинг, зачитав короткие, но такие многозначительные строки приказа. Бурным восторгом встретили их собравшиеся. А когда я в короткой речи напомнил им, что смертельно раненный враг еще силен, что, озлобленный неудачами и безнадежностью своего положения, он будет еще более жестоким, что добывать победу придется в жарких боях, в ответ раздалось: — Вперед!.. Ура!.. К победе!.. …В городах и местечках — везде, где стояли фашистские гарнизоны, — развевались черные флаги. Черные повязки надели на рукава гитлеровцы. Скрывать, обманывать, выдумывать хитрые отговорки было больше нельзя. Официально объявили глубокий трехдневный траур. Отдали распоряжение по всем церквам служить панихиды по убитым под Сталинградом. …Днем светило яркое солнце. Плохо наезженные дороги начинали подаваться под ногами, а из синей, затянутой дымкой дали, набегал тревожный порывистый ветер, и казалось, что он уже несет с собой запахи набухающих почек и первых проталин. Словно весной. Это было недолго. Как только солнце стало клониться к западу, дороги снова затвердели. Мы, как всегда, идем в этот день выполнять боевые задания, и дорога по-зимнему тверда под ногой, и шальной, холодный ветер обжигает щеки. Последние морозы. Последние! Как бы они ни были свирепы, весна неминуема и недалека. Это беспокоит и радует. Хочется запеть, потому что с ощущением весны сливается ощущение победы — окончательной победы, которая тоже неминуема и недалека. Конец первой книги. notes Примечания 1 Трески — по-украински щепки. 2 Взрывчатых веществ. 3 Украинское название комбедов. 4 «Шлёнскими немцами» называли немцев из Силезии, которые обычно хорошо говорили по-польски. 5 Имеешь высшее образование, а не умеешь с немцами разговаривать. (Укр.).