Сто осколков одного чувства Андрей Корф Андрей Корф - автор, изумляющий замечательным русским языком, которым он описывает потаенную и намеренно скрываемую область человеческой жизни. Он называет свои короткие литературные зарисовки эротическими этюдами. Однако, то, о чем он пишет, к собственно эротической литературе имеет отношение только обращенностью к этой стороне нашего бытия, но не она главное в его творчестве. На наш взгляд мы присутствуем при становлении нового литературного стиля описания «картинок с выставки Жизни» в целом. Характерной чертой этого стиля является мозаичное многообразие в описании от чувственно-возвышенного до грубо-омерзительного - одного предмета - нашей жизни. Надеюсь, и сейчас мои этюды смогут помочь одинокому, разрываемому внутренними бесами человеку, найти путь из своей камеры наружу. Напоследок хочу извиниться перед читателем за обилие в этюдах неформальной лексики, натурализма и секса. Категорически запрещаю читать эти рассказы детям до 16 лет - не только из-за мата и секса, но и из-за пессимизма. На самом деле, дорогие дети, в жизни все не так плохо, как описано в этих рассказах. Они - только одна, темная, сторона извечной монеты «ин-янь», которой мы пожизненно расплачиваемся за свое существование. Эротический этюд # 1 Рукопись, найденная в Интернете 1. Лирика Эта книга – антипод комфортабельного семейного чтива. Здесь, в мрачном зазеркалье одиночества, ничто не происходит «как положено». Здесь, по пояс в грязи, бредут мои несчастные герои. Не я замесил для них эту грязь. Не мне добела отмывать их одежды. Все, что в моих силах – дать каждому посох, чтобы шаги вперед давались с меньшим трудом. В наше страшное время, когда Любовь смешалась с толпой бомжей и глядит оттуда затравленным волчонком, нужно суметь вспомнить о ней. И сделать это вовремя, пока не стало слишком поздно. Пока в брошенном замке Любви не прижилась окончательно кукла с силиконовой душонкой. И еще. Я ненавижу суету. Нет врага, которого я ненавидел бы сильнее. Наша жизнь так коротка, а молодость так преступно скоротечна, что тратить хотя бы миг времени на что-то постороннее кажется мне совершенно недопустимым. Любовь и Дружба. Вот – все, на что стоит расходовать свою шагреневую душу. Когда я вижу блеющее стадо больших и маленьких сует, мне становится страшно. И не нужно быть Экклезиастом, чтобы разглядеть всю жалкую тщету наших попыток удержаться на чертовом колесе, когда единственным верным решением является шаг в сторону, прочь от мрачнейшего аттракциона, в светлую залу Больших Понятий. Конечно. Где Большие Понятия – там и Большие Разочарования. Там и страсть, и одиночество, и ложь. Там, под пудовыми канделябрами, ты становишься самим собой – порой жалким, маленьким человечком. Но это ли не повод взбунтоваться! Это ли не повод бросить вызов самому себе?... Так что же ты медлишь? Что же медлю я? В Пантеоне сумрачных и тихих богов не пристало вести себя трусливо. Все, что требуется от нас – это достойно заполнить мгновение между рождением крикливого кусочка безмозглой плоти и уходом усталого от суеты мешка страстей. Вот оно, это мгновение, счет в нем идет на годы и десятилетия, но ни одного покупателя в лавке пряностей не обвесят так лихо, как нас с тобой – здесь, под солнечными часами... 2. Несколько слов об истории появления этой книги «Одно чувство», упомянутое в названии, действительно существовало. Потом оно разбилось на осколки, и, чтобы не топтаться по ним босой душой, я решил выложить из них мозаику – себе на память, другим на потеху. Мозаика получилась мрачной и пропускает мало света, но создает в душе полезный полумрак. Надеюсь, что второй витраж с недостающей половиной стекол будет веселее на вид. Его появление ожидается. Первые рассказы были написаны в конце мая 1998 года и напечатаны в Интернете под именем Mr. Kiss. На сегодня (февраль 2003 года) они лежат на той же странице. Там же время от времени появляются новые опусы. Страничка периодически переезжает, так что адрес, который я могу вам сейчас предложить, через некоторое время может устареть. И все же. Сейчас мои этюды можно найти в Интернете по адресу: http://www.korf.ru/ и написать мне по адресу: korf@mail.ru. Созданием и поддержкой странички занимаюсь я сам, так что вы всегда найдете на ней информацию из первых уст. Там же находится мой адрес электронной почты и номер ICQ для обратной связи. 3. Спасибо Пользуясь случаем, хочу поблагодарить всех, кто помог мне словом и делом. Ксюша, слишком красивая для повивальной бабки, тем не менее помогла Mr. Kiss’у появиться на свет. Человек по имени Скелет первым углядел в моих опусах литературу и даже уподобил их раннему Мопассану. До сих пор не знаю, радоваться или огорчаться такому сравнению. Лена заправляла киссобус неразбавленной Текилой и чертила для него маршруты по воспаленной летней Москве 1998-го года. Макс из Канады занимался безналичным переводом нескольких опусов на английский язык. Наконец, Неонилла из Питера, которая нашла мои этюды в Интернете, помогла с первой печатной публикацией трех их них в альманахе «Питерbook» (№ 9 за 1998 г.) и сделала редактуру рукописи, которая вышла отдельной книгой в 1999 году. Спасибо! Эротический этюд № 1 Настоящее время. Утром этого дня он позволил себе одну слабость – думать по-русски. «Позвонить или подождать?!» – подумал Он и посмотрел на телефон. Тот подмигнул и зазвонил сам. Он вздрогнул и не сразу взял трубку. А когда взял, был разочарован. Поток дерьма, которое в остальные дни называлось делами, размыл его утреннее сосредоточенное молчание. Пришлось битых полчаса объяснять помощнику, что к чему и почем, после чего тот отстал с обычным для дурака видом недоенной коровы. Потом были другие звонки, потом секретарша зашла в кабинет с утренним кофе и, как всегда, не спешила уходить. С тех пор, как Он однажды переспал с ней, она при виде его ерзала на стуле, по-унтерски стекленела взглядом и иначе, как по стойке смирно, не вставала. Вот и теперь, она доложила о приходе японцев и ждала, вытянувшись по струнке. – Вольно, – сказал Он по-русски. Она непонимающе выкатила глаза и подтянула струнку еще на полтона. – Зови, – сказал Он по-английски. – Организуй всем выпивку, закуску, телефон не отключай. Жду важного звонка. Японцы, как водится, зашли толпой, расселись по чину и повели разговор издалека. Он собрался, включил автопилот и повел переговоры в нужную сторону. До тех пор, пока один из важных гостей не сказал женским голосом по-русски, в самое ухо и глубже: – Завтра? Он вздрогнул и обнаружил себя с трубкой в руке, в прицеле удивленных взглядов. Секунда узнавания провалилась в короткое беспамятство. Как после аварии на трассе. – Завтра! – ответил Он по-русски. В трубке раздались короткие гудки. – Прошу простить меня, господа. У меня – важная встреча, так что давайте сократим вдвое протокольное время нашей беседы. Тем более, что по большинству вопросов у нас нет разногласий. Мои помощники помогут вам подготовить проект нашего соглашения... А теперь прошу прощения, я должен вас покинуть. Кому он говорил последние слова? Говорил ли? Когда Он снова включился, за столом было пусто. Не считая секретарши, которая с ужасом смотрела на сигарету в его руке. – Я уезжаю, – тихо сказал Он. – Что? – Я уезжаю! – заорал Он по-русски и вдруг расхохотался. Гадкий утенок эмансипации смотрел на него по-лебяжьи и, кажется, собирался заплакать. – Ненадолго, бэби. Держи хвост пистолетом! – Он вынул из сейфа старый мешок, о котором судачили все сотрудники от мала до велика, взял со стола сигареты и отправился к выходу. Уже в дверях Он обернулся и посмотрел на девчонку с такой детской, слепящей глаза, улыбкой, что она не могла не улыбнуться в ответ... ...В это же время другая секретарша, тоже любовница своего босса, сидела на растрепанной кровати и умывалась слезами. Босс, тем временем, стоял перед зеркалом, по недоразумению отражавшим изящную голую даму с совершенно бешеными глазами. Она еще кипела после недавнего объяснения, но была благодарна подруге за то, что та отвлекла ее от мыслей посерьезнее. Она торопливо одевалась, поглядывая на часы. Она была из женщин, которые опаздывают тем больше, чем раньше начали собираться. Ночной скарабей еще не докатил лунный шарик до заветной лунки на Ленинских горах, когда Она, наорав напоследок на бедную, ни в чем не повинную девочку, рванулась прочь из дома. Не забыв прихватить чемоданишко с приржавевшими замками. В дверях Она обернулась с улыбкой, от которой по обоям проскакал солнечный заяц... ...Он летел из Сиэттла, с одной пересадкой, с красивым словом Alaska на борту. Виза была приготовлена загодя, и теперь он мог расслабиться. Мешок, так непохожий на респектабельного хозяина, был осмотрен на таможне со всех сторон и удивленно возвращен обратно. В самолете Он нервничал, много и жадно ел, отказывался от выпивки. Через раз, впрочем, соглашался. Пил шампанское, как воду, большими глотками. Не пьянел. Смотрел через иллюминатор на отары облаков, приписывая им собственное блеющее молчание... ...Она летела, как ведьма на шабаш, не чуя под собой самолета. Ей было хорошо и пусто на высоте, с тлеющей позади Москвой, с губкой мрака впереди по курсу. За мраком было солнце, и Она мчалась навстречу восходу, чувствуя себя одетой только в часовые пояса... ...В аэропорту Петропавловска Его никто не встретил. Он угрюмо прошел в зал ожидания и сел в неудобное кресло. Голова кружилась после долгого перелета и выпитого вина. – Меня никто не встретил, – сказал он женщине, читавшей книгу напротив. – Не может быть, – рассеянно ответила она. – Наверное, вы просто разминулись. – Мы не могли разминуться. Меня никто не встретил. Меня. Никто. Не. Встретил. – Жаль, – она отложила книгу, – а кто должен был вас встречать? Жена? – Нет. Я не женат. – Вот как? И давно не женаты? – Да. Слишком давно. С самого рождения. – Надо же, какое совпадение! У меня – та же картина. Впрочем, мы отвлеклись. Так кто же должен был вас встретить? – Девочка. Или старуха. В зависимости от того, сколько я спал. – А вы сами не знаете? – Нет. – А почему «спал». Может быть, вы еще не проснулись? Вот вас и не встретили. – Я проснулся. – Почему вы так уверены? – Во сне голова не болит так сильно, как у меня сейчас. Я проснулся. – Ну, тогда дело – за девочкой. Или старухой. – Или просто – женщиной. – Даже так? – Да. – И как она должна выглядеть? – Десять лет назад она была самой красивой девушкой на свете. – Десять лет? – Десять лет. – Десять долгих лет? – Десять долгих, долгих лет... – Десять долгих, вонючих, блядских, ебаных лет... – Она заплакала и уронила книгу. Он, не поднимая книгу, пересел к ней и обнял за плечи. Они молчали так долго, будто считали про себя каждый день разлуки. А может, так оно и было. Уже вороватый бич стал подбираться к Ее беспризорному чемодану. Уже бдительный милиционер обошел с фланга Его мешок, (который в России превратился в обыкновенный старый рюкзачишко), подозревая в нем взрывное устройство немалой силы. Однако дымом тянуло не от вещей, а от душ. Там догорала печаль. Милиционер погрозил кулаком бичу, бич погрозил кулаком небу, а небо, не найдя никого подходящего, погрозило кулаком само себе. И пошел дождь. – Пойдем, – шепнул Он. – Да, – Она улыбнулась сквозь слезы, – пойдем... Десять лет тому назад. Охотничья избушка в зарослях шеломайника. Костер и шумная компания студентов-геологов, изо всех сил не замечающая уединившуюся парочку. Они – в избушке, лежат в темноте и греют друг друга голыми телами. Их ласки наивны, но искренни. Их желание так велико и так неловко, что они не знают – плакать или смеяться. Они пытаются обратить все в шутку, отчаянно смущены тем, что творят их руки и губы. Даже оставшись вдвоем, они ощущают компанию под боком и, прошептавшись пять минут, нарочито громко смеются или подпевают очередной песне. Но его губы сами собой отправляются в путешествие, язык проводит такую нежную и обстоятельную разведку, которой позавидовала бы любая пересеченная местность. Не ленятся и руки. Пальцы сами находят места, где восторг бьет неприметным гейзером, и заносят их на карту, чтобы вернуться снова и снова. Наконец, отыскав родник, он надолго припадает к нему губами и долго не может остановиться, утоляя жажду. Она замирает, испугавшись своих ощущений, но тут же без оглядки отдается им, неприлично содрогаясь в ответ на каждое его прикосновение. Она с ужасом чувствует, что стонет, и пытается громко рассмеяться. Но смех выходит такой, что она испуганно замолкает и только молча вздрагивает каждый раз, когда по телу проносится конница мурашек. Она – о Боже – раздвигает ноги так широко, что левое колено упирается в холодную сырую стену. Ей уже мало нежности, ей хочется боли, ей хочется ощутить Его внутри себя, пустить под самое сердце... И Он заходит, переступив через невысокий порожек первой и незнакомой Ей прежде боли. И начинает раскачивать маятник одной единственной, бесконечной секунды... Она перестает слышать песни, разговоры, даже скрип кровати проваливается в вату раскаленной тишины, из которой растет нескладный, уродливый крик... Когда крик проклевывается наружу, компания испуганно замолкает. «Ребята, вы там что, медведя увидали?» – хохочет местный парень, вездеходчик. Его шепотом одергивают, он давится собственным смехом и неловко запевает следующий хит сезона... Компания подпевает смущенными, взволнованными голосами. Настоящее время. – Да, ребята... – Парнишка-вездеходчик, за две пятилетки заматеревший до полной неузнаваемости, хлебнул из горлышка. – Как вас увидел, думал – белая горячка... Это ж надо! Сколько лет, сколько зим... И чего вас сюда занесло? Вы же, вроде, не нашли тогда ничего... – Нашли, брат, нашли... – Он рассмеялся. – Только тогда эти ископаемые еще полезными не считались. – А теперь, стало быть, считаются? – А то! Дороже платины! – Ух ты! – мужичок с уважением посмотрел на заросли шеломайника и еще раз глотнул. Вездеход вперевалку шел по бездорожью, оставляя после себя колею. По бойницам окошек хлестала трава. На ямах пассажиры подскакивали, водила привычно крякал. Наконец, адская машина с громким кашлем затопталась на месте и затихла. Тишина заложила уши. – Приехали, – сказал водитель. И смущенно добавил: – Дальше, поди, сами? Десять лет назад. – Знаешь, что? – сказала Она, когда снова смогла говорить. – Что? – прошептал Он. – Повторяй за мной. – Что? – Я буду любить тебя всегда. Что бы ни случилось. Повторяй. – Я буду любить тебя всегда. Что бы ни случилось. – Ты – мое солнце и моя луна, мой день и моя ночь, мое счастье и мое горе. – Ты – мое горе и мое счастье, мой день и моя ночь, мое солнце и моя луна. – Кроме тебя, у меня нет и никогда не будет никого... – Кроме тебя, у меня нет и не будет... никого и ничего... Я люблю тебя... Теперь ты повторяй. – Я люблю тебя. – И, если кто-то или что-то разлучит нас... – Еще чего!.. Ну, хорошо, если кто-то или что-то раз... Что ты несешь, как – такое вообще возможно?... – Повторяй! – Если кто-то или что-то разлучит нас... – То мы вернемся сюда, в этот дом... – То мы вернемся сюда, в этот дом... Это мне уже больше нравится... – Что бы ни случилось... – Что бы ни случилось... – Если будем живы... – Если будем... живы?... Ты это серьезно? – Да... Ровно через десять лет... – Ровно через десять лет... – День в день... – День в день... День в день... День в день... Это звучит, как колокольчик... Настоящее время. Высоченная трава не давала разглядеть ничего впереди. Они шли наугад, и только старый опыт помог держать направление. – Я боюсь, – сказала Она. – Я тоже, – прошептал Он. – Ведь домика уже нет. – Конечно, нет. – Зачем мы идем туда? – Потому что не можем не идти. – Мне страшно. В этом доме нет ничего, кроме двух обнявшихся скелетов. – Тогда мы расцепим и похороним их. – Зачем? – Все истории должны кончаться. – Та история уже закончилась. Закончилась поцелуем. А новая – не начнется там, где умерла старая. – Тогда зачем ты приехала? – Не знаю. Мне страшно. – Мне тоже. Не останавливайся. Главное – не остановиться сейчас. Идем. – Нет. Давай вернемся. – Иди вперед, или я тебя ударю. – Нет... Она села на землю и заплакала. Ветер качнул травяное озеро у них над головами. Совсем недалеко, шагах в десяти, на сквозняке со скрипом отворилась дверь. Или затворилась? Кто знает?... Эротический этюд # 2 – Чего я не люблю в нынешних телках, – обиженно сказал Запорожец, глядя на бутылку водки, – так это гонора. Вот у меня, к примеру, «запорожец». Как ни поеду бомбить – ни одна сука даже к машине не подойдет. Нос воротят. То ли дело, в старые времена... – Положим, «мыльницы» и в старые времена в почете не были, – примирительно сказал Москвич, доставая стаканы. – Ты шашечки нарисуй – все «дамки» твои будут. – Нужны они мне... Лишь бы бабки платили. – Вот-вот. И они про нас так же думают. Так чего ж обижаться? – Наливайте, хорош пиздеть, – Девятка покрутил пустой стакан, будто заводил часы. – Тебе бы все «наливайте»... – опять обиделся Запорожец, – а поговорить? Москвич поставил стаканы на капот своего 41-го и открыл банку с солеными огурцами. Девятка открыл бутылку и разлил пол-литра на три части, точно, как дозиметр. Дело происходило в теплом гараже, зимой, в пятницу вечером. Те, кому случалось выпивать с приятелями в теплом гараже, зимой, в пятницу вечером, поймут меня без дальнейших описаний. Тем, кому не случалось выпивать с приятелями в теплом гараже, зимой, в пятницу вечером – никакие описания не помогут. Я уже вижу, как толпа читателей разделилась на два лагеря, причем половина недоуменно переглядывается, а вторая глотает ком в горле, одеваясь и звеня не только ключами. Перейдем к персонажам, столь бесцеремонно названным мной по именам своих машин. Запорожец – двухметровый красавец в дорогущей дубленке и меховой шапке. Под шапкой – огнедышащий взгляд былинного богатыря... Голос грозен, чих оглушителен, храп сбивает с ног городового за пять километров... Поверили? Правильно. На самом деле – Запорожец как запорожец – ушастый, пучеглазый, добродушный. Мотор в порядке, на лобовом стекле – морщины, подвеска шаткая, но в капремонте пока не нуждается. Москвич – толстый, серьезный. Улыбается, как пацан лет двенадцати, хотя на самом деле пробег – не меньше полтинника. Мотор пора менять. Кузов крепкий. Тормоза есть. Девятка – нервный, приемистый. При виде бабы включает габариты, при виде водки – дальний свет. При торможении заносит. Живет на холостом ходу, расход «бензина» – полтора литра на неделю. Разговор, натурально, шел о бабах. И, пока я занимался меткими наблюдениями, три богатыря уже достали вторую бутылку. – Да... – Запорожец не унимался. – Я, например, так думаю. По тому, как баба к машине относится, вернее, не относится, можно про нее многое сказать. Если бы я, к примеру, женщину мечты встретил, мне бы по хую было, на чем она ко мне приехала. Хоть бы и на «запорожце». Или «копейке». – Да, – желчно сказал Девятка. – Маркой машины можно чистоту нравов измерять. – Это как? – удивился Москвич. – Запросто. Если баба тебе в «копейке» дает – значит, ты у нее первый. Если в «девятке» – значит, девятый. Ну, а если в «мерсе» – то не повезло тебе. Шестисотым будешь. – Ну, за это и выпьем, – неопределенно высказался Москвич, улыбаясь на все свои 12 лет. – Запросто, – крякнул Девятка и опрокинул стакан, не дожидаясь добавлений к тосту. Снаружи стемнело, завьюжило и похолодало. Внутри разгорелось, прояснилось и согрелось. Сам собой включился магнитофон, и кассета заскреблась в нем, как мышь. Пошел звук. Разлили еще по одной. Потому, что из колонок запела Белочка. Многие любили выпивать под ее песни, и эти трое не были исключением. Такой у нее был голос. Послушали, помолчали. – Вот, смотрю я на нас, – сказал Запорожец, – и думаю... – Чего это ты? – удивился Москвич. – Думать вредно. – Знаю, знаю. И все-таки. Вот почему нам здесь хорошо? Почему домой не тянет? – А то сам не знаешь, – сказал Москвич, морщась. – Опять же, бабы. – Или их отсутствие, – добавил Девятка. – Что же получается, – не унимался Запорожец. – И с ними плохо, и без них? – Да ладно тебе, философ, – буркнул Москвич. – Не ты первый, не ты последний, кто об этом спрашивает. А ответа – нет и не будет. – А хоть бы и философ! – сказал Запорожец. – Сколько людей, столько ответов. Вот ты, например, почему домой не спешишь? Все знали, что у Москвича – красивая жена, сочная полнота которой скрывала возраст. Все знали также, что живут они дружно, и сын, который похож на обоих сразу, растет здоровым крепким мальчишкой. – Да как тебе сказать... – Москвич почесал затылок. – Смотрит она на меня. – Чего? – удивился Запорожец. – Да так. Смотрит всю дорогу. Придешь с работы – в коридоре смотрит. Зайдешь на кухню – и там смотрит. Хоть подавись, честное слово. У ящика приляжешь – сидит рядом и смотрит не в ящик, а опять же на меня. – Ну, и что? Что тут такого. Смотрит – значит, любит. – Любит, не любит... Жизнь – не ромашка. – Любит, любит... – Запорожец посмаковал вкусное слово. – Ну, а если в сортир пойдешь? Тоже смотрит? – Нет. Если в сортире сижу – слушает. Ходит около двери – и слушает. – Во дела... – изумился Запорожец! – Это ж ни пернуть! – Вот и я о том же. – Да... – Запорожец задумался. – Все равно, завидую тебе. Вот бы на меня кто посмотрел. Известно было, что Запорожец живет в изрядном курятнике. Его дом был одним из тех, где жизнь под одной крышей расширяет конфликт отцов и детей до ядерной войны отцов, детей, внуков и правнуков. Удивительно, но именно в таких квартирках люди размножаются тем быстрее, чем меньше жилплощади приходится на одно лицо. И Запорожец не был исключением. Кроме хворой жены, ее родителей и родителей ее родителей, в доме то и дело появлялись груднички, все как один – женского пола. После рождения четвертой дочки Запорожец пытался повеситься, но обвалился кусок потолка, что вызвало новую порцию семейных дрязг. Кроме детей, по дому бродили две кошки, зловредная дворняга и черепаха – единственное существо в доме, которое Запорожец любил за смирный нрав. – Или вот ты, Девятка, – переключился он, – у тебя дома пусто, никто мозги не ебет. Ты-то почему здесь с нами сидишь? – Не знаю, – хмуро сказал Девятка. Музыка подействовала на него угнетающе. Он молча слушал и на глазах наливался тоской. Никто не видел его жену, потому что Девятка переехал сюда после развода, при размене квартиры. Говорили, что она его бросила, что детей у них не было, и что причиной ее ухода было безденежье. Так это или нет, неизвестно, только теперь деньги у Девятки водились, хоть и тратил он их на водку. Водились у него и бабы, чему втихаря завидовали все мужики во дворе, начиная с бедного Запорожца и кончая основательным Москвичом. На баб он тратил деньги, оставшиеся после водки, если не считать того, что уходило на ремонт машины. – Не знаю, – добавил Девятка! – Чего дома делать? Музыка, водка? Это и здесь есть. Ящик? Не смотрю я его. – Эх... – мечтательно протянул Запорожец, – мне бы так! Прийти домой – и ничего не делать. Лечь бы на диван, глаза в потолок – и ни о чем не думать. – Соскучишься быстро, – со знанием дела сказал Девятка. – А соскучился бы – телке позвонил бы, чтобы приехала. – Ну, ну. Как приехала, так и уехала. Любовницы полы не моют. – Зато трубы прочищают, – Запорожец облизнулся. – А захочешь, чтобы пол помыла – женись. – Еще чего. Хватит с меня первого раза. – Да... – резюмировал Москвич, – как ни повернись, везде плохо. – Тебе-то грех жаловаться. Подумаешь, смотрит она на тебя. Ночью ведь не смотрит, когда спит? – Ночью не смотрит. Ночью держит. Схватит за руку – и держит. И... это... – Чего? – Ну... Храпит она, в общем. Сильно храпит, зараза. Иногда будить приходится... А как разбужу – смотрит опять, пока не заснет. – Нам бы твои проблемы. Да, Девятка! – сказал Запорожец. – Да уж... Помолчали. За разговором уже вторая бутылка пролетела незаметно, потянулись за третьей. Белочка пела лучшую свою песню, под нее разговаривать не хотелось. Дослушали до конца, призадумались... – Эх, – крякнул Запорожец, – есть же на свете бабы! – Ты о ком? – Да о ней. О Белочке. Вот кто-то огреб сокровище! – Не знаю насчет сокровища, – засомневался Москвич голосом человека, у которого сын на выданье в прицеле всех блядей от Магадана до Бреста. – Говорят, гуляют они там, в шоу-бизнесе. – Да пусть гуляет, зато девка-то какая! Красавица! – Запорожец загнул промасленный палец. – Умница! Душевная! Опять же – блондинка. – Крашеная, – скептически добавил Девятка. – Ну и пусть, – справедливый Запорожец все-таки разогнул четвертый палец и помахал перед носом Девятки оставшимися тремя. – Этого разве недостаточно? – Достаточно. Только сомневаюсь я, что она – из тех, кто в твою мыльницу согласится сесть. – Да я бы для такой горы свернул, а шестисотый достал, – в голосе Запорожца звякнула пьяная уздечка. – Ну, ну... – скептически проронил Девятка. – И песни у нее – все про одну и ту же несчастную любовь. Видать, прикипела к кому-то. Как такая может блядью быть? – Запросто, – сказал Девятка. – Да ну тебя на хуй! – разозлился Запорожец. – Много ты в бабах понимаешь, если даже такую готов с говном смешать!.. – Да ладно вам, – примирительно сказал Москвич. – Нашли из-за чего ссориться. Давайте я кассету поменяю, пусть мужик какой-нибудь попоет. – Нет! – Запорожец не желал угомониться. – Хочу Белочку слушать. У меня от ее голоса внутри жизнь просыпается. Люблю ее! Вот на ней женился бы – и горя б не знал. Просыпался бы с ней и говорил бы: «Доброе утро, Черепашка!» – Почему «черепашка»? – удивился Москвич. – Ну, это я так, для примера. Надо же как-то ласково назвать. Пока ласковое имя бабе не придумаешь, считай – живешь порознь. – И как же ты свою называешь? – Сейчас никак не называю. А раньше... Раньше рыбкой называл. Или рыбонькой... Пока она мне икры не наметала... – Понятно, – сказал Москвич. – А ты свою как ласково называешь? – спросил Запорожец. – Не знаю... Старушкой. – Не обижается? – Нет. Я же любя. – А ты, – Запорожец обернулся к Девятке, – ты свою как... называл? – Теперь не важно... – сказал Девятка и допил то, что оставалось. – Нет, ну все-таки? – прицепился Запорожец. – Скажи уж, – веско присоединился Москвич. – Белочкой называл... – Девятка пьяно всхлипнул и добавил: – А теперь ее все так называют... ...Переваривая услышанное, Запорожец с Москвичом переглянулись и молча уставились на колонки. Но кассета закончилась. И скреблась в наступившей тишине, как мышь... Эротический этюд # 3 Как всегда в первый день менструации, Она чувствовала себя хуже некуда. Несмотря на это, пришлось засидеться на работе дольше обычного и возвращаться домой затемно. Впрочем, из окон метро это было незаметно. Она дождалась, пока освободится место на лавке, и уселась на нее, не обращая ни малейшего внимания на других желающих. У нее кружилась голова и подкашивались ноги, она текла, как Титаник, и была совершенно не виновата в том, что по привычке выглядела лучше всех. Она раскрыла книгу и заснула над ней прежде, чем успела перевернуть страницу. Уши, отключаясь последними, еще успели услышать: «Осторожно, двери закрываются... Следующая станция...» Механический женский голос заткнулся на полуслове. Она провалилась в сон. Проступок станционной смотрительницы, прозванной в народе «красной шапочкой» за служебную деталь туалета, объяснить нельзя. Известно, что ее обязанность – обезлюдить поезд перед тем, как отправить его в депо. Почему на сей раз она прошла мимо спящей красавицы, останется неизвестным. А ведь прошла. И даже покосилась на девку. И даже будто бы оглянулась воровато. Но шаг не замедлила и просигналила, как ни в чем не бывало, что поезд свободен. Так-то... ...Она проснулась от того, что кто-то потрогал ее за плечо. Она открыла глаза и захотела открыть их еще раз, потому что вокруг было абсолютно темно. Второй раз глаза открываться не захотели, и пришлось довольствоваться тем, что есть. Рядом никого не оказалось. Темнота проявлялась, как фото. Сначала заблестели перила, потом появились окна. Пустые вагоны казались в темноте огромными. Редкие лампочки на стенах тоннеля отбрасывали в разные стороны мохнатые голенастые тени. Постепенно зрение привыкло к темноте достаточно, чтобы хорошенько разглядеть ситуацию и ужаснуться ей. Одна, ночью, в пустом запертом вагоне, который подадут на линию не раньше завтрашнего утра. И, самое омерзительное – эта набрякшая кровью неподвижность, страх одним движением расплескать все, что накопилось в трюме. Плюс, извините, малая нужда, которая через полчаса превратится в сущую пытку. Она бы расхохоталась от безысходности, но побоялась делать резкие движения. Поэтому просто засмеялась шепотом. – Доброй ночи. Как спалось? – сказал вдруг механический женский голос. Тот самый, который записан на кассете и объявляет названия станций. – Хуже некуда... – Она почему-то не только не испугалась, но даже не удивилась. Все происходящее спасительно смахивало на сон. – Жаль, – в Голосе не прозвучало ни одной эмоции. Он звучал громко, отдаваясь по всем вагонам. – Мне тоже жаль. – Она посмотрела вокруг лукаво, как Алиса. – А ты кто? – А ты кто? – повторил Голос. Он сел на полтона, как бывает, когда магнитофон «тянет» пленку. – Я – никто. – Я – никто, – повторил Голос. И зачем-то добавил: – Станция «Парк Культуры». – Откуда ты знаешь? – спросила Она. – Следующая станция – «Октябрьская», – сказал Голос. – Я умею выполнять желания. – Любые? – Да. – Отвези меня домой. – Не могу, – Голос снова сел. – Двери закрываются. – А говоришь – любые. – Любые, – повторил Голос и снова добавил: – Осторожно. Двери закрываются. Она подумала: «Тогда сделай так, чтобы я стала сухой и чистой. Может, смогу заснуть». Но просить об этом вслух было неловко. Поэтому Она сказала: – Тогда отваливай и не мешай мне спать. – Твое желание услышано и будет исполнено, – равнодушно сказал Голос и отключился. Спустя полминуты, наполненных нервным ожиданием, Она увидела в соседнем вагоне три больших оранжевых пятна, похожих на расправленную мандариновую кожуру. Пятна приближались, и Она вдруг поняла, что оранжевые пятна – не что иное, как дорожные куртки рабочих. Спасена, подумала Она и закричала: – Ау, ребята! Выпустите меня отсюда! Ребята шли по направлению к ней, но шаг не ускорили. Было что-то в их походке, отчего Ей стало не по себе. Когда одно из пятен, дойдя до запертой двери, протиснулось в герметичную резиновую щель, Она чуть не обмочилась от ужаса. Второе пятно, не доходя до двери, вылетело в окно и обошло тамбур снаружи, после чего легко запрыгнуло в ближайшую открытую форточку Ее вагона. Третье пятно просто исчезло, чтобы спустя миг появиться в метре от нее. Когда вся троица подошла поближе, она смогла разглядеть то, что скрывалось под яркими форменными куртками. Нельзя сказать, что это были люди, но сходство с людьми бросалось в глаза. То, что запрыгнуло в форточку, было похоже на красивого мальчишку лет восемнадцати. То, что протиснулось в дверь, носило личину крепкого мужика за сорок. То, что приблизилось само собой, оказалось вызывающе красивой бабой лет двадцати пяти. Все трое были бледны, молчаливы, хороши собой. Сняв шутовские куртки, они оказались в вечерних туалетах на голое тело. Она поняла, кто они и зачем пришли. Поняла, что разговаривать с ними не о чем и не за чем. Тогда она обратилась к Голосу, полагая его виновником всех безобразий. – Я хочу дожить до утра! – заорала Она. – Ты мне брось эти свои штучки! В ответ по вагонам прокатился шорох, какой бывает на стертом участке кассеты. И стих. Она понимала, что сопротивляться теням будет себе дороже. И позволила себя раздеть, не пикнув. Их руки были ласковы и ловки, они не приставали с нежностями и вели себя, можно сказать, деловито. Раздев ее догола и раздвинув ноги, они установили очередь к роднику. Первым, хлюпая и причмокивая, к ее подружке припал мужчина. Он пил жадно, бесцеремонно. Его руки лежали на ее бедрах, и ей было странно, что от ледяных пальцев может разливаться по телу такой сильный, лихорадочный, жар. Мужик этот был, вероятно, главным, потому что выпил почти все, что было. Его гуттаперчевый язык проникал на самое дно, вылизывая кровь до капли. Наконец, он насытился и, отпрянув, улегся на соседнюю лавку с таким видом, будто ждал, что ему принесут завтрашние «Вести» и включат футбольный матч по ящику. Кровь чернела на его щеках, как недельная щетина. Женщина оказалась здесь по другой нужде. О чем дала понять, легко похлопав Ее по низу живота. Для скопившейся там влаги этого приглашения оказалось достаточно. Она принялась стыдливо мочиться на свою неожиданную няньку, а та ловко размазывала по телу то, что не успевала проглотить... Да, кстати! Я совершенно забыл сказать, что к этому моменту нашу героиню скрутило такое возбуждение, что она рисковала раскрошить крепко стиснутые зубы. Из нее давно уже рвался крик, но, представьте, она боялась спугнуть трех вежливых избавителей. Поэтому старалась ловить кайф тихо, как школьница в чулане. И все же застонала, когда, сменив насытившуюся девку, к ее нижним устам припал мальчишка. Этот освобождал ее от чего-то тайного, от неназванной и неприметной на вид грязи. Мимоходом вылизав дочиста все, что оставалось снаружи, он проник под кожу, шампанским запенился в сердце, раздул легкие, как детские воздушные шары. Ей показалось, что она поднимается в воздух. А может, так оно и было. Она проливалась наружу каким-то многолетним илом, которого прежде и знать не знала. Мальчишка отмывал ее тело и душу до крахмальной, хрустящей белизны. Отмывал от последней заплесневевшей мыслишки, от распоследнего червивого воспоминания. Как он это делал? Она не знала и не хотела знать этого. Даже когда забилась в окончательных, похожих на агонию, судорогах. Эти судороги были – счастье. Это счастье было – пустота... Пролежав вечность без единого движения, без единой мысли, Она очнулась и оглянулась по сторонам. Трое исчезли, прихватив с собой куртки. Что ни говори, а желание было исполнено. Сухая и чистая, она готова была безмятежно заснуть. – Спасибо, – сказала Она Голосу, одеваясь. – Не за что... – Ей показалось, или в Голосе действительно мелькнуло смущение. – Следующая станция «Октябрьская». – Я не хочу, чтобы они ушли насовсем, – сказала Она. – Месячная кровь – приворотная, – сказал Голос. – Они еще вернутся. Только не зови их слишком часто. – Хорошо, – сказала Она. – Мне все это снится, правда? – Осторожно. Двери закрываются... – Ну, скажи, снится? Снится? – Она заплакала. – Следующая станция «Октябрьская», – Голос сполз вниз и карикатурно басил, как будто лента застряла основательно. – Да, – сказала Она. – Мне это снится. А жаль... С этими словами Она вытянулась на лавке и повернулась к спинке лицом. Из динамиков тихо, как дождь, полилась музыка. Что-то из Хорошо Темперированного Клавира, если не ошибаюсь. Эротический этюд # 4 Она не понимала, почему ее жалеют, хотя и привыкла к этому с самого рождения. Ее мир был не хуже того, другого, о котором она знала понаслышке. Ее миром были запахи, звуки, прикосновения. Они говорили ей о многом. Иногда они кричали ей, и тогда она закрывала уши. А еще ее миром были сны – странные, каких не видит никто на свете. Кровь, которую она слышала в себе, несла в себе чью-то память, образы, виденные другими, которые жили раньше. Весь день она воевала со своим домом. Ее не слушался ни один предмет – падали кастрюли, кресла подставляли ножки, окно всегда отползало в сторону и пряталось, точно не хотело открываться перед ней. Знакомые до последней царапины куклы залезали под кровать и не хотели играть с ней, такой бестолковой. Но она была упряма – и все, в конце концов, вставало на свои места. Из кастрюли доносился запах еды, кресло, уютно пахнущее старой ветошью, оказывалось там, где нужно, и окно, за которым был Большой Мир, угодливо распахивалось, испугавшись крепкого кулачка. Куклы скучно кричали «Мама!» и давали расчесывать свои жесткие, проволочные косички. Потом наступал вечер, и приходила мама. Они разговаривали о маминых хлопотах, о том, что на работе ее никто не понимает, о том, что осталось скопить совсем немного денег на Операцию. И еще о многом, многом другом. Потом она ложилась в кровать, и мама читала ей чудесные сказки. Потом мама целовала ее сухими губами, горькими от табака и пахнущими вином. Потом дом успокаивался, мама уходила в гости, и только лестница ревматически поскрипывала, поминая молодость. А еще потом приходило Чудовище. Первый раз она его ужасно испугалась. Особенно когда поняла, что оно ей не снится, а взаправду стоит рядом с кроватью. Она попросила его: «Не убивай меня, ладно...» Оно засмеялось и не убило ее. От него пахло зверем. Она знала этот запах. Когда они с мамой ходили в зоопарк, так пахло от клетки с тиграми. Этот сильный, резкий запах врезался ей в память. Она тогда потрогала прутья клетки и поняла, почему люди боятся таких запахов. Оно присело на край ее кровати и положило руку Ей на щеку. И Она удивилась, что у чудовища именно такая рука, которую должен иметь папа – мягкая, сильная и очень теплая. Она, удивляясь самой себе, накрыла эту руку своей и поцеловала. У руки был резкий запах, но это Ей не показалось неприятным. Она поцеловала эту страшную и добрую руку прямо в ладонь. И рука, принятая так гостеприимно, отправилась бродить по ее телу. Где бы она ни проходила – тело отзывалось маленьким копошением мурашек, и через минуту Она поняла, что это – Ужасно Приятные Мурашки, и Ей совершенно не хочется, чтобы они разбрелись куда попало и больше не возвращались. Потом мурашек накопилось так много, что она счастливо рассмеялась и попросила Чудовище подождать, чтобы мурашки в толчее не задавили друг друга. Вместо ответа оно отпрянуло и беззвучно выпрыгнуло в окно. Уж она то знала, что значит «беззвучно», и порадовалось тому, какое у нее сильное и ловкое Чудовище. На следующий день оно пришло снова. Оно смущенно пыхтело, и ей это было приятно. Она весь день советовалась с куклами, сковородками и креслом, и теперь Она знала, чего боится и чего хочет ее Чудовище. Она взяла его за руку и принялась целовать, стараясь не выглядеть смешной и неловкой. Но, конечно, это ей не удавалось. Ведь она целовалась первый раз в жизни. Тогда Чудовище показало ей, как нужно целоваться. Она приняла его науку легко и просто, потому что знала теперь, что это – ее Самое Родное Чудовище, и с ним не нужно ничего бояться. Его пальцы, такие большие и сильные, садились на ее кожу, как стая бабочек – легко и пугливо. Он все время боялся причинить ей боль, и иногда ей приходилось уговаривать его сделать это. Потому что это была не такая боль, как когда уколешься иголкой, а совсем другая – отзывающаяся под сводами тела теплым и ласковым эхом. Оно научило Ее любить и быть любимой. Они провели вместе много ночей. Под утро или ночью, заслышав мамины шаги, Оно легко вспрыгивало на подоконник и исчезало, оставляя Ей целый день сладчайшей тоски по его возвращению. А однажды выдался очень шумный день. С утра до вечера за окном рычали машины, и иногда резко кричала сирена. Она удивлялась, с чего это так шумно в их старом тихом дворе. Потом прозвучал выстрел, и она спряталась под кровать от страха, молясь, чтобы пришло Чудовище и защитило ее. Но Чудовище никогда не приходило днем. Вместо него неожиданно рано пришла мама и сказала странные слова о каком-то убийце, пойманном прямо в подвале их дома. Она даже налила себе вдвое больше обычного. Чтобы справиться с волнением. А потом налила еще. И еще. И еще... Потому что впервые в жизни увидела, как плачет ее слепая девочка. Эротический этюд # 5 Она любила субботние дни. За то, что Хозяин никуда не торопился и уделял ей почти все свое внимание. Утром, зайдя с улицы, она забиралась к нему в постель. Он, как всегда, прогонял ее на ковер, но делал это совсем не строго, так что, повозившись, она отвоевывала себе место в его ногах и лежала там, свернувшись калачиком, пока он не вставал завтракать. Тогда она бежала за ним следом на кухню и с удовольствием поглощала свою долю субботнего пира – свежую сырую рыбу и молоко. Хозяин не признавал консервов, да и она их, признаться, недолюбливала. Наевшись, она сладко засыпала и в полудреме следила за тем, как хозяин живет в ее пространстве. Их обоих раздражали телефонные звонки, но, увы, Хозяин был еще недостаточно стар, чтобы телефон замолчал совсем. У него оставались еще друзья, которых он старался не принимать дома, но милостиво встречал по телефону. Она всегда ложилась подальше от телефона, полагая эту черную штуку своим главным врагом. Однажды она даже попыталась сбросить его на пол, но старая пластмасса только крякнула в ответ, после чего звонок сделался еще пронзительнее. Она спала весь день. Перемещалась по ковру вслед за солнечным горчичником и вставала, потягиваясь, только когда таял последний пыльный луч. Это означало, что начинается вечер. Хозяин разжигал камин и садился в старое плюшевое кресло. Она, прижимаясь щекой к его пледу, просилась на руки. Он делал вид, что сердится, но, задумавшись, сам не замечал, как она оказывалась у него на коленях. В камине разгоралось пламя, и по стенам начинался карнавал теней. Угловатая тень Хозяина и Ее грациозный силуэт, отступив в дальний угол, наблюдали за балом, вслушиваясь в невидимую музыку. Оглушительно тикали часы. А потом начиналось чудо, которое она полагала главным праздником своего нехитрого существования. Хозяин начинал говорить. Неопрятный старик в поношенном халате, брюзгливый и вечно хворающий, превращался в драгоценный сосуд, хранилище Голоса. Как он говорил! За каждым его словом таились предметы, запахи, желания. Он брал пыльный альбом своих воспоминаний и прикасался к нему Голосом, как колдовским посохом. И из ничего, из пожелтевшего мусора, рождались истории, одна другой краше. И она, бессловесная тварь, однажды пришедшая в этот дом из жалости к чужому одиночеству, теперь сама была воплощением одиночества, слушая Голос, поющий о прошлых страстях. То, чего так не хватало на ее помойках – чистота, добро и нежность – жило в его рассказах естественно, как воздух. То немногое, чего она не понимала, не мешало ей чувствовать каждую ноту его молчаливого ноктюрна. Рассказывая, он молодел. Будто из-под написанного маслом мрачного портрета вдруг проглядывал его первый карандашный набросок – стремительный полет бровей, курносое самодовольство и твердо сжатые губы будущего кавалерийского офицера. Она боготворила его таким – мальчишкой, не потерявшим ни одной веснушки в войнах с собственной судьбой. Он всегда рассказывал об одной женщине. Похоже, других для него просто не существовало. Она не любила разговоров об этой, единственной, и шершавыми ласками останавливала их, как могла. Иногда он уступал, и в свете угасающего камина можно было разглядеть странную игру двух силуэтов – большого и маленького. Иногда он прогонял ее с колен, а то и вовсе на улицу. Ведь он, как мы помним, был старым, брюзгливым и – чего греха таить – сумасшедшим стариком. Иногда его милость простиралась до попытки придумать ей имя. Но кошачьи имена не шли к ее смышленым глазкам, а человеческих она, по его разумению, не заслуживала. Каким бы долгим не бывал вечер, он всегда заканчивался раньше срока. Старик, кряхтя, укладывался в постель, а она, нехотя одевшись и встав на ноги, уходила домой. Воскресенье полагалось проводить с мужем и детьми, а с понедельника она, как все, ходила на службу. Придя домой, она нервно пила валерьянку, шепча неизменный тост за то, чтобы Хозяин дожил до следующей субботы. Эротический этюд # 6 Они сидели на кухне. Она была тесной и не слишком уютной, но в ней можно было отвлекаться на хлопоты, а в комнате стояла кровать – достаточно широкая, чтобы принять двух любовников, но безнадежно узкая для того, чтобы вместить два года разлуки. В коридоре стоял нераспакованный чемодан. Он, как собака, просился вон из дома, во двор, на вокзал, к черту на рога. Оба слышали это, но не подавали виду. Он смотрел на пачку сигарет и в тиканье часов слышал вагонный перестук. Наспех принятый душ не смыл с него запах дороги, пыльный, горьковатый, неуместный здесь, под абажуром, в доме, который никогда и никуда не спешит. Что он мог сказать своей ненаглядной? Его любовь извелась за два года. Она, как джинн в бутылке, всегда просилась на волю. То униженно и льстиво, то бесцеремонно и злобно. Она поднялась деревом, закрыв весь белый свет и уронив на душу тяжелую тень. Ствол замшел ревностью. Листва ее писем высохла и облетела. Он боялся заглянуть ей в глаза, потому что знал, что все равно не поверит. «И правильно не поверишь», – думала она. Но не знала, как ей промолчать об этом. Она любила его не меньше, чем прежде, но теперь она любила не только его. После года монашеской верности страсти взяли свое и обернулись лютым, не знающим утоления голодом. Как ни горько ей было, теперь она знала – повторись все сначала, она вела бы себя так же. Неуместно уютно пахло жареной картошкой. В бокалах выдыхался Мартини. Лучше бы водка, тоскливо подумал он. Надо было купить водки, подумала она. И накрыла картошку крышкой. Они молча кричали друг другу и не могли докричаться. Он предложил позвать гостей, она согласилась. Замужние подруги, разумеется, отказались, пришли несколько приятелей с подвыпившей куклой, принесли, наконец, водку и съели проклятую картошку. В их присутствии скованность начала отступать. Однако, пятилась она явно не в ту сторону, откуда пришла. Оба почувствовали себя пьяными. Когда начались танцы, Она танцевала не только с ним. Он смотрел на это со странным, сквозь боль, возбуждением и сам с удовольствием станцевал с пьяной куклой, бесцеремонно оглаживая ее резиновые ляжки. Они оба с самого начала держались так, будто впервые встретились два часа назад и еще не решили, быть ли им вместе. Гости, слабо разбиравшиеся в тонкостях, приняли эту версию как само собой разумеющееся и были рады неожиданной возможности приударить за свободной красивой бабой. Он много пил и быстро, с дороги, опьянел. Прилетел омерзительный вертолет, к горлу подступала тошнота. Временами Он проваливался в черное, откуда выныривал с единственным желанием видеть Ее. Одно из пробуждений оказалось приторно-сладким. Он увидел себя лежащим, с нелепо спущенными брюками, Его непутевый Ванька-встанька был слегка прикушен Ее зубами. Они будили Его, а подоспевший язычок делал пробуждение сладостным. Вся Она дрожала, колыхаясь перед Ним, как марево. И тут в сонном отупении Он сообразил, что Ее тылы не остались без присмотра и находятся в деятельной обработке самого ретивого из ухажеров. Тот, посапывая и шепотом матерясь, явно подходил к концу и, видно было, давно уже мечтал передохнуть. Его передернуло, как током, пугающей смесью отвращения, ревности, физической боли, горя утраты и еще черт – знает – чем, отчего все тело показалось мешком зловонной жижи. Мешок немедленно прорвался со стоном, залив ядовитой терпкой слизью Ее лицо: глаза, рот. ...Лицо, которое Он рисовал на каждом встреченном окне. Глаза, которые мерещились ему в каждой встреченной женщине. Рот, сказавший однажды простые слова: «Я тебя люблю...» Протрезвев от горя, Он встал, застегнул брюки. Она оттолкнула второго и, как была, вытирая лицо рукой, поднялась на ноги. Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза. Впервые за все время – прямо и открыто. Теперь было сказано все. Ненаевшийся фавн возился на полу, боясь встать – он уже начал кое-что понимать, и предчувствовал нешуточную экзекуцию. Но Он, ни слова не говоря, пошел к двери. Она плакала, жалко мешая на лице слизь и слезы. Чемодан стоял на прежнем месте. Он все еще просился вон из дома, во двор, на вокзал, к черту на рога. И он знал, что сейчас ему в этом не откажут. Эротический этюд # 7 Она всегда любила качественные вещи, будь то одежда, мебель, автомобили, еда или табак. Она понимала, что труд сотен мастеров своего дела всегда будет отличаться от мутного потока ширпотреба. И теперь, сидя в отличном, красивом кресле, она с удовольствием пила хороший ликер и курила дорогие вкусные сигареты. Одну за одной. Одну за одной. Она всегда нервничала перед приходом своего Мальчика. Ей каждый раз казалось, что чуда не повторится, что одна фальшивая нота зачеркнет все, что накопилось в ее памяти горсткой тайных сокровищ. Много ли нужно, чтобы прихлопнуть эту маленькую и беззащитную пичугу – счастье. Достаточно одного неверного слова или взгляда, чтобы позволить уродливой Жизни заполучить маленькую, заботливо выпестованную ложь. Но он всегда поступал и говорил правильно. В этом мальчишке интуитивно жил умница-актер, способный вытащить любую провалившуюся сцену. Он всегда умел распознать Ее настроение и подыграть в безошибочно найденном тоне... Было время, когда она не боялась этих встреч. Все начиналось так просто и предсказуемо, что у нее не болела голова над тем, что следует говорить и делать. Мальчик был другом ее сына, и в первый раз она увидела его, смешного и неловкого, когда они репетировали какую-то песню в студии, громыхающей динамиками. Эту студию она, не скупясь, соорудила для своего прыщавого, некрасивого, неродного отпрыска. Деньги, которые она тратила на него, помогали ей забыть о том, какая она плохая мать. Они сидели, обложившись пивом, громко обсуждая какую-то ерунду. В динамике надрывался безголосый придурок, но им было по кайфу слушать его крики, и она ничего не имела против. Сын смотрел на Мальчика с почтением. Он всегда выбирал друзей, перед которыми преклонялся, и, если кто-то из них давал слабину, он всегда обрушивался на вчерашнего кумира со всей спесью богатого избалованного ребенка, способного ленивой фразой поставить на место нищего выскочку. Новый кумир выглядел не слишком уверенно, и это Ее позабавило. «Долго не продержится», – подумала она, оглядывая его безвкусный прикид и руки, не знающие, куда себя девать. Но потом Мальчик посмотрел на нее, вскользь, как на мебель – и она вздрогнула, как от удара хлыстом. За телячьей поволокой проволочно блеснула острая, мгновенная вспышка. Она фотографически осветила ее изнутри. На мгновенно засвеченном фото она увидела себя – стареющую суку, жалкую, никому не нужную, трижды проданную и продавшую, красотку с обложки в пивном кабаке, в пятнах от воблы и мокрых кружек. ...Звонок в дверь. Это он. Всегда так – под его пальцами звонок как будто тише, чем у остальных. Позвонит – и скребется, как кот, своими длинными гитарными коготками. Она бросилась в прихожую и сумела замедлить шаг только у двери. Ледяной замок охладил ее руку, она прижалась к нему лбом и только после этого отворила дверь... Заполучить его было для нее привычной бабьей игрой. Сначала она выведала у сына телефон, потом подстроила его приход в гости в отсутствие отпрыска. Потом поила чаем, разговорами, намеками, взглядами. Он не отстранялся, но и не помогал ей в ее осадных мероприятиях, наблюдая за ними с откровенной скукой. Так продолжалось несколько дней, и с каждым днем она запутывалась все больше, чувствуя, что привычная игра с Ним не проходит. Возможно, впрочем, он просто набивал себе цену. Во всяком случае, потом, когда эта цена прозвучала, она поняла, что доход от одной из небольших фирм придется пускать в новое русло. И, увы, она совершенно, то есть абсолютно, не могла торговаться. Этот загадочный мальчишка не был блядью в штанах, профессиональным жиголо. Он жил в мире своих фантазий, и Ей нашлось там странное место в виде безобразной драконши, чахнущей над златом. Медяками здесь было не откупиться. ...Он чертовски безвкусен, этот гений притворства. Вот и сейчас, не взглянув на дорогой ликер, он откупоривает отвратительное пиво и закуривает этот свой «Житан». Он сидит в кресле, не сняв куртки, с поднятым воротником, глядя на нее раздраженным взглядом бродяжки, которому налили супа в столовке для бомжей. Смешной, родной до отвращения стиль. А ведь за последние полгода этот мальчик стал богат, даже по взрослым меркам. Почему он плюет на все, что для нее является символом Настоящей Жизни?... Он даже не купил себе машину, хотя об этом, вроде бы, должен мечтать каждый мальчишка. Он тискает ее, как девку на дискотеке. Ее, перед которой трепещут начальники в больших кабинетах, где даже мухи жужжат на полтона ниже. Ей это нравится, нравится его грубый напор, его не по-детски сильные руки. Ей нравится, когда он валит ее на ковер, и там, в луже опрокинутого пива, она принимает его горькие поцелуи, пахнущие французской махоркой. Мир ее красивых вещей оказывается смят, растоптан, уничтожен. Этому мальчику удается сделать то, что никогда не удавалось ей самой – сорвать покровы, плюнуть на фальшь, скомкать и выбросить упаковку жизни, принимая ее содержимое таким, какое оно есть – не радуясь и не морщась. Они барахтаются среди тонущего мусора, пол бродит под ногами, как палуба, их объятия из любовных становятся отчаянными. Спасательные круги его глаз оказываются близко-близко перед ее барахтающимся одиночеством. И вот она замирает – миг наступил. Шестнадцатилетней девчонкой, живущей во власти книг и фильмов, она падает без движения в долгую секунду. Слышна улыбка Фауста, звучит странное танго, в мире нет больше грязи и лжи. Он принимает ее остановившееся тело и вступает во владением им. Сначала он настраивает его, как инструмент (ох уж эти музыканты!), касаясь по очереди всех струн и чутко исправляя звук тех, что фальшивят. Его язычок, который кроме умения и ловкости обладает третьим ценнейшим свойством – терпением – проникает в святая святых и поселяется там, обустраиваясь и наводя порядок. Как дирижер собирает музыкантов, грозя тем, что зазевались и, улыбаясь тем, что поспешили раскрыть ноты, он приводит к слитному звучанию всю гамму ее ощущений, заставляя ее после тихой настройки отозваться мощным и согласным аккордом. ...И – начинается музыка. Ее тело воздушным шариком поднимается над собой и улетает за окно. Щурясь на солнечный свет, она летит над домами, подмигивает памятникам и пугает зазевавшихся голубей. Люди за столиками кафе начинают целоваться, дворники, разинув рты, слепо глядят вверх, пенсне одинокого окна встречает ее солнечным зайчиком. Она улетает далеко, за город, к тому месту, где до сих пор лежат камни вокруг костра, погасшего много лет назад, на глазах у маленькой девочки, решившей плюнуть на собственное детство. Она хочет остановить эту девочку: «Не надо! Нет! Не смей!..» Но музыка нарастает, ветер превращается в ураган и, подняв ее на незрячую высоту, бросает вниз, мимо города, мимо костра, мимо бульваров – на ковер в дорогой и решительно никому не нужной квартире... Он отваливается на бок, закуривает. В его непонятных глазах дотлевают опасные искры. Она хочет ласкать его, но он привычно ускользает. Никогда, ни разу за все полгода, он не позволил ей приласкать себя. Ни разу не обнаружил свой голод и не дал ей утолить его, как она ни старалась. Потом он берет деньги и уходит. Если она кладет ему больше, чем полагается по уговору, он бросает лишнее на стол. Впрочем, иногда оставляет у себя, виновато улыбаясь. И тогда она понимает, какой он еще маленький – ее сказочный Мальчик. Эротический этюд # 8 Она была из тех ангелов, за которыми лучше наблюдать с земли. Что он и делал. Вооружившись дедовским биноклем, он подползал на расстояние запаха к сокровенному кусочку дикого пляжа, где она совершала ежедневное рождение из пены. «Зачем бинокль?» – спросите вы. Да как же без него разглядеть пушинку на янтарной коже, пшеничный завиток волос, искру в глазах... Горсть песчинок, спрятавшихся от песочных часов там, куда до поры не заглядывает Время. Он любил чередовать алчность, вооруженную цейсовскими стеклами, с босым взглядом издалека, шагающим к ней по гребню холма и спотыкающимся о ее стеариновую фигурку. Он трогал ее глазами, и, представьте, она отвечала на его призрачные касания – вздрагивала, распрямлялась, порой даже улыбалась в пустоту. Он до сих пор не мог понять, знала она или только чувствовала, что за ней наблюдают. А может быть, и не чувствовала даже, а просто вела себя с естественной грацией кошки, которой плевать, наблюдают за ней или нет. Она прибегала из пансиона разгоряченная, и он, давно занявший пост, сначала глядел издалека на разметавшуюся прическу, на неровные бусы ее следов, на скомканное платье, отлетающее в сторону, как стреляная гильза. Потом, как режиссер несуществующего фильма, он хватался за крупный план. Катамаран бинокля, видавшего прежде и не такие виды, стремительно приносил его к любимым мелочам. Он смаковал каждую и подолгу, разглядывая ее с почти научной, чрезмерной дотошностью. Не было синяка или комариного укуса, над которым он не повздыхал бы, не было пряди волос, которую он не расчесал бы сквозь свои ресницы. Он держался взглядом за каждый ее пальчик, особенно за любимый мизинец с вечно обкусанным ногтем – верный барометр ее настроения. Мокрая, осыпанная бисером пота, она с разбегу бросалась в волны, и море надолго отбирало ее у бедного мальчишки. Впрочем, ему оставались вещи, которые, как-никак, все-таки были слепком с ее тела. Проходило время – и море возвращало ее глазастому берегу. Она выходила, с кружащейся после долгого плаванья головой, ничком валилась на полотенце и застывала на нем, как нарисованная дама на карте, назначив свою рыжую масть козырем во всей вселенной. Потом она засыпала, положив руку под щеку и смешно нахмурившись. Хмурилась она, надо полагать, на бессовестную свою руку, которая, оставшись без присмотра хозяйки, отправлялась в путешествие по телу, норовя то ли разбудить его, то ли усыпить еще крепче. Рука, проверив наличие всех сокровищ, которыми полагается обладать молодой девушке, оставалась довольна своей инспекцией и ложилась на самое сокровенное, как сторожевой пес. Потом засыпала и рука, и только любимый мизинчик, хулиганское отродье, забирался глубже, чем следовало бы верному стражу, и долго ворочался там, устраиваясь. А там, глядишь – и брови переставали хмуриться. Он никогда не знал, что ей снится. И не хотел знать. Это ему было неинтересно. Потом она просыпалась и шла в кустики делать то, что могла, скажем прямо, сделать и в воде, но предпочитала почему-то на суше. Не будем скрывать, в ход шел бинокль, и ни одной мускатной капельки не падало в песок без гурманского смакования бесстыжим мальчишечьим взглядом. Можно еще долго рассказывать, как она купалась снова, как одевалась и как убегала навстречу собственным следам, но сейчас речь пойдет не об этом. А вот о чем. Однажды у него появился соперник. Такой же притаившийся в траве котик, отличающийся от нашего героя тремя вещами: возрастом (он был старше), нахальством (которого у него было больше) и отсутствием бинокля. Вместо бинокля у мальчишки был фотоаппарат, которым он щелкал, как клювом, нимало не боясь быть обнаруженным. Что, кстати, и произошло в тот же день и сопровождалось с ее стороны ахами и охами, в которых, по правде сказать, было больше веселья, чем смущения. Она кое-как прикрылась, соперник вышел из своей засады, и они быстро поладили. Поладили даже слишком хорошо для первого дня знакомства. Море и солнце, эти вечные сводники, быстро сплели парочку в неловких объятиях, и они завозились на полотенце, комкая его и зачерпывая песок. Пикантность ситуации придавало то, что в перерывах между объятиями они дружно глядели в его сторону и хихикали. А ему было очень больно. Не потому, что девчонка оказалась не ангелом. Она и не была ангелом, он это знал с самого начала. Не потому, что соперник повел себя умнее и смелее его самого. Не потому, что оба с таким явным презрением отнеслись к его молчаливой тени в траве. А просто потому, что все кончилось. И больше никогда не повторится... Он впервые встал во весь рост, перевернул бинокль и посмотрел на них в последний раз. И старая оптика, видавшая всякое, мудро уменьшила их до размера случайного воспоминания. Эротический этюд # 9 Она верила в любовь с первого взгляда. Она много читала про нее и понимала, что умные люди не будут врать в вопросе, над которым уже столько веков тщетно бьются сердца. А умные (и талантливые) люди, как вы знаете, не только признают такое чувство, но и (самые умные и талантливые) признают его единственно возможным. Поэтому она не удивилась, когда в один прекрасный день, выскочив после экзамена на горы, названные сначала в сомнительную честь мелкой пичуги, а потом – в сомнительную честь Большелобого, она увидела над перилами глаза, заключенные в совершенную оболочку молодого, спортивного тела. Эти глаза прожгли ее, как кислота, оставив дымящийся восхищением след. Глазам, надо сказать, немало помог Город, раскинувшийся на фоне, с видом на бывшую помойку, превращенную в храм для таких же, как Он, спортивных и ясноглазых богов. Он посмотрел на нее приветливо, без тени смущения, как будто они назначили здесь встречу, и она опоздала не более чем на девятнадцать лет. А это вам не пятнадцать минут, после которых появляется сердитая складка на лбу и букет с цветами летит под откос. Это всего лишь девятнадцать лет терпеливого ожидания, добрую треть которых скрывает пелена счастливого детского беспамятства. Такое опоздание не успевает обзавестись сердитой складкой меж бровей. Да и букета у молодого человека не было. Она подошла к нему легкой, стремительной походкой, на ходу обдумывая первую фразу. Фраза не придумалась, поэтому она свернула в сторону и, облокотившись на перила, стала смотреть в сторону монастыря, рядом с которым покоится много умных и талантливых сердец. Он подошел к ней сам и... Потом, ночью, лежа в траве на той же горе, в угольном мерцании дотлевающего Города, они оба смеялись, потому что не могли вспомнить ни его первую фразу, ни ее ответ на нее. Ни того, что было потом в этот солнечный, пронзительный день. Она помнила только одно. Ее душный поезд из тоннеля, освещенного редкими лампочками полнолуний, вынесло на сверкающую, блистательную поверхность бытия, где за право накормить и напоить ее досыта сцепились все стихии – ледяной блеск воды, накрахмаленное сияние солнца, пронзительный ветер в грудь, по-собачьи спокойное и преданное ожидание мягчайшей земли. А еще – оркестр запахов от полевых цветов, улыбки встречных и поперечных, далекий смех детей, собственное алчное сердцебиение, веселые, будто игрушечные, автомобили. И ему досталось сразу и много. Поезд, выскочивший из тоннеля, поршнем вытолкнул перед собой целый мир, взорвавшийся у него перед глазами долгим до мучительного озноба фейерверком. Как бы то ни было, они не помнили, как познакомились, и я, притаившийся рядом с одной из своих ведьм, их не расслышал. Но зато я хорошо помню, как они, дети, ласкались в густой траве, встречая и провожая свою первую ночь. Сначала они принялись было целоваться на скамейке, но та, как норовистый мустанг, сбросила их в траву, оставив лежать в беспомощной нежности друг к другу. Мимо проходили люди. Трезвые (реже) или пьяные (чаще), они шаркали по асфальтовым дорожкам, выгуливали собак, говорили о завтрашней поездке на рынок, сдержанно ссорились, выясняли отношения. Она, не выпуская изо рта флейту, любезно предоставленную его высочеством, то и дело смешливо прыскала, рискуя причинить невольную боль своему ненаглядному. Он же, со счастливым пониманием происходящего, только пытался разглядеть звезды на бедном небе вечно горящего Города и, если ему это удавалось, восторженно вздыхал, вызывая у нее новый ответный взрыв нежности. Он, видите ли, умел вздыхать очень хорошо, сочетая нежнейший вздох со сдержанным рычанием. В перерывах между ее неутомимыми ласками он и сам раболепно прислуживал ей, выполняя все прихоти своей жадной и бесстыжей девочки. Они тешили друг друга, сочетая невинные ласки с безобразиями, которым только и можно дать волю в Первый, Самый Сладкий День. Они пили пиво, и на следующее утро старушка, собирающая бутылки, показала мне целых двенадцать сосудов греха, лежащих в траве, еще хранящей силуэты двух тел. При этом они не расставались, и, если кому-то их них приходило в голову облегчиться, второй был тут как тут, принимая всем своим телом, ртом, глазами все безобразие, проистекающее из сокровенных мест. Да, бедный читатель, дело происходило именно так, и не иначе. Порой они вскакивали друг на друга, грязные и мокрые, уставшие от поцелуев, и, извиваясь на одним им слышном сквозняке, проветривали свои души и тела. Они терлись друг об друга, как медведь, очнувшийся от спячки, терзает бессловесную сосну. Они мучили друг друга, вплетая сладкий матерок в дежурные признания, и порой хлесткая пощечина вызывала к жизни новый всплеск раскаяния и понимания. И Одиночество корчилось в двух шагах от них полураздавленным червем, хватая за ноги случайных прохожих. Утром, чумазые и пахнущие черт-знает-чем, они не смогли поймать машину, и ушли пешком. Они разошлись каждый своей дорогой, и солнечная медуза все норовила заплыть сбоку, чтобы ужалить их в бесстыжие глаза. Горы проводили их птичьим хором, за бывшей помойкой мудро улыбались купола церквей. Пыльный, шумный Город просыпался и прогонял наваждение, как умел. А умел он это хорошо. Придя домой, она пошла в ванную и привела себя в порядок. Как никак, сегодня у нее снова был экзамен. Я лично поднес ей букет роз, когда она сдала его на «отлично» и снова вышла на горы, названные в честь самого замечательного в мире воробья. Улыбнувшись мне, она пошла к перилам, неотрывно глядя в глаза красивому спортивному парню. Он отличался от вчерашнего только ростом (выше), плечами (уже) и цветом волос (светлее). Они постояли, говоря о чем-то вполголоса, потом, обнявшись, ушли есть мороженое. Она верила в любовь с первого взгляда. На другую у нее просто не хватало терпения. Эротический этюд # 10 Ей было плохо. Кружилась голова, солнце било в затылок, рука, онемевшая еще утром, порой взрывалась колокольной болью. В глазах копилась спасительная темнота, и, собравшись в кулак, прогоняла жару коротким освежающим забытьем. Она точно знала, который час, и это было ужаснее всех остальных мук. Отвратительные часы, в которых не осталось ни одной царапины на циферблате, которую она не прокляла бы, тикали, и секунды муравьями карабкались по ее воспаленной коже, без цели, мерно, терпеливо, шевеля усиками стрелок. Она вспоминала вчерашнюю девочку – хорошо одетую, со вкусом накрашенную, слегка влюбленную и слегка пьяную. Как звали эту девочку? Была она или только пригрезилась, встав в сегодняшнюю очередь воспаленных видений? Среди которых был и он – ее ненаглядный дурачок, красивый и такой чистый, что сейчас ей хотелось блевать при одной мысли об этом. Особо помнилось: «Скажи только: „Хватит!“ – и я достану ключи». Ха! И еще раз. Ха! Погоди, милый, мы еще поиграем. Он начал праздновать труса еще вчера вечером. Тогда наручники были игрой, после головокружительного кайфа, пойманного в крайне неудобной позе, она готова была простить временные неудобства, вызванные правилами игры. Отвалившись от нее, он спросил: «Ну, что? Хватит?» Она неожиданно резко и злобно рассмеялась. Он смутился и сел за стол, молол чепуху, курил, выпивал и наливал ей. Она не отказывалась, курила и пила вместе с ним, стряхивая пепел в заботливую пепельницу. Жара парила их обоих, голых, уродливых в свете грошовой лампочки без абажура. Он суетился, уговаривал глазами, запирая слова сигаретой. Она молчала. Он теребил ключи, несколько раз клал их поближе к ее свободной руке. Она напилась и только хохотала, бессмысленно перекладываясь с места на место на раскаленном линолеуме. Ключи блестели на столе, ртутью перекатывались из угла в угол. Его тяготила эта игра. Он и рад был бы ее закончить, да не тут то было. Она смотрела на него, не отрываясь, и молчала. И он убрал ключи, ушел в душ. Плескался там, как тюлень, норовя забрызгать пол в коридоре. Она смотрела на ледяную росу и смеялась. По ее коже ручьями тек пот и, смешиваясь с запахом духов, взрывался по всей кухне невидимыми шутихами... Наконец, его проняло. Он выскочил из ванной и набросился на нее в лучших и скучнейших традициях охотника и жертвы. Она кончила почти сразу и тут же прогнала его, отбрыкиваясь ногами и свободной рукой. Он, злорадно усмехаясь над ее беспомощностью, встал рядом и добил сам себя, сопровождаемый ее пьяной руганью. Потом он предложил ей перестать валять дурака и бросил ключи на живот. «Хватит!» – сказал он. – «Поиграли – и будет!» Она взяла ключи и, раньше, чем он сообразил, что она делает, выбросила их в открытое настежь окно, в жару. Он щедро плеснул себе водки, выпил и спросил: «И что дальше?» Беспомощно добавил: «В конце концов, тебе же надо будет сходить в туалет?...» Она рассмеялась, расставила ноги широко, как только могла, и, раскрыв пальцами губки, не говорящие по-русски, пустила струю, достойную Петергофа. Он вскочил в ярости, матерясь, пытаясь спастись от расстрела, но, увы, водка – не лучший друг координации, не говоря уж о реакции. Она торжествующе заорала, и он попросту сбежал из кухни. Что он делал дальше, она могла только предположить. Похоже, он искал фонарик, потом ушел на улицу за ключами, потом... Потом было утро, и с первыми лучами солнца она поняла, что игра не так очаровательна, как показалась ей вчера в пьяном угаре. «Что ж», – сказал жучок под левым соском, – "так даже интереснее... " И началась пытка жарой. По-бухгалтерски суча черными рукавами, подобрался отходняк, занес в убыток каждую вчерашнюю рюмку. Рука онемела, и собственные пальцы казались чужими. Он заставляла себя шевелить ими, понимая, что боль – признак жизни. Его не было. Уходя, он оставил ей ключи от наручников и телефон под рукой. Кроме того, он заботливо вытер все лужи, кроме той, которую она пустила случайно, как щенок, заигравшись в зачарованном месте утренним сонным пальчиком. И вот теперь, под колокольный набат головной боли, она ждала его возвращения. Нужно ли говорить, что ключи снова полетели в окно?... А что она об этом не жалела? Правильно. Я люблю тебя, умница-читатель. В 16.28 (часики, ау!) он вернулся домой со товарищи в количестве трех человек. Они, как видно, были подготовлены к тому, что их ожидает на кухне, поэтому долго бессмысленно расшаркивались в коридоре. Но, конечно, в конце концов, они пришли на кухню. И она, счастливая, что вместо стоглавой летней духоты пришел четырехглавый ручной дракоша, принялась командовать им с ленивой наглостью распущенной королевы. Опустим занавес над этой сценой, оставив, впрочем, достаточно прорех для наших дотошных, немигающих, любопытных... Исполнилось ровно двадцать четыре часа с момента, когда был сделан первый ход. Ферзь, неосмотрительно названный королевой, пошел в обратный путь, чтобы в конце доски быть разжалованным в пешки... Четыре пьяных тени, слоняющиеся под окнами в поисках... Чего? Спрошу еще раз. Чего? Тень от забора – как воровской слепок ключа. Смех ведьмы из окна... Хватит!.. Хватит!.. Хватит!.. © 2007, Институт соитологии Эротический этюд # 11 Вольная импровизация на тему, предложенную Ольгой Вот вам четыре персонажа. Они живут вместе, в одном доме, и логично начать с того, кому этот дом принадлежит. Вернее, с той. Ей – за тридцать, но, пролежав полжизни в холодильнике собственного одиночества, она сохранилась великолепно. В сумерках ее принимают за девочку и заставляют трусливо убегать от непристойных откликов. Она умница, хорошо воспитана, умеет следить за собой и не норовит следить за другими. У нее, как у многих возвышенных натур, очень большая грудь и, признаться, талия в ширине проигрывает жопке с разгромным счетом 1:3. У нее кожа цвета хорошей финской бумаги и только на свет в ней можно разглядеть водяные знаки, оставленные временем. Она – учительница музыки в средней музыкальной школе. Есть две категории людей, которым она всегда была небезразлична. Первая – коллеги, в очках и с бородками, толстожопые философы, имеющие каждый по Персональной Неприятной Привычке – один постоянно покашливает в платок, осматривая его внимательнейшим образом, другой заикается и поэтому пытается говорить без умолку. Вторая категория – южные красавцы, овеянные запахом шашлыка и замирающие с шампуром наперевес при виде ее консерваторских прелестей. Надо заметить, что ее не привлекали ни те, ни другие. К первым она относилась с ровным дружелюбием, как к товаркам, ко вторым – с паническим страхом, навеянным воспитанием, предрассудками и сводками новостей. А вот кого она любила – так это своих детей. Особенно мальчиков. Садясь поближе к купидончику в кукольном костюме (как хорошо быть учительницей фортепиано!) она с наслаждением прислонялась грудью к плечу юного дарования, и, если гамма в его руках с натурального мажора вдруг сбивалась на миксолидийский, она в сладкой судороге сжимала бедра, чтобы не запятнать репутацию чопорного деревянного стула. Из этих редких тайных удовольствий и материализовался наш второй персонаж. Ему было не больше восемнадцати, когда он поселился в ее доме. Сейчас ему за двадцать, но только что разменянный третий червонец еще хрустит в карманах свежайшей капустой. В этой ли капусте, или в какой другой, они нашли друг друга и теперь не хотят расставаться. Он решительно ничем не примечателен, этот мальчик. Он не похож на Рэмбо, даже когда надевает повязку-обруч на непокорные черные кудри. Ему не светит слава Гагарина, ибо он ухитряется укачиваться даже в метро, не говоря уж о водном и воздушном транспорте. Ему не стяжать славы того актера из порнухи, (ну, вы-то, конечно, помните), с плечами вепря и кувалдой доброго жеребца. У него в паху растет мизинчик, впрочем, довольно сладкий на вкус и неутомимый в игре любовных тремоло. Самое досадное – то, что ему не светит слава Гиллельса или Рихтера, потому что его руки... Стоп. Его руки и есть то, о чем стоит поговорить. Вот что пишет по этому поводу Ольга: «...Она видит его руку, продолжение нежно-мужской кисти руки, покрытую волосами – продолжение его джинсовой рубашки. Он курит, стряхивая пепел изящным движением... она неотрывно смотрит на эту мужскую кисть и понимает, что перед ней не мальчик, а молодой мужчина...» Я бы написал иначе. Что-нибудь вроде: «Ох уж этот Октябрьский переворот!..». Так написал бы я. Ох уж этот Октябрьский переворот 1917-го, заваривший в генном котле манную кашу будущих поколений. Эти доярки с княжескими глазками! Эти шахтеры с офицерскими манерами! Наконец, эти музыканты, милые дети Сиона с руками грузчиков из Марьиной Рощи! Так или иначе, придется согласиться с тем, что руки у персонажа номер два были хоть куда и надо полагать, что помимо клавиатуры, в которой они производили больше шума, чем пользы, они находили и продолжают находить куда лучшее применение. Персонажем номер три в этой небольшой семье был Фредерик Шопен. Фред жил в старом пианино, и по утрам им приходилось мириться с его тихим, по-польски «пшекающим» кашлем. О Шопене говорить нечего. Его и так все знают. Персонажем номер четыре была их Разница-В-Возрасте. Назовем ее Светка. Ей было семнадцать лет, это была на редкость вредная девица – самоуверенная, глупая и беспощадная. Она жила в зеркале, и любила наехать на каждого из них с утра пораньше, пока Любовь, которая жила в этом доме на птичьих правах служанки-лимитчицы, не проходилась по зеркалу мокрой тряпкой первой улыбки. Вот, собственно, и все. Где же рассказ, законно возмутишься ты, мой читатель. Действительно, что за рассказ без действия и сюжета?... Ну, не описывать же, право слово, их нежнейшие ласки, прерываемые арпеджио Фреда и нахальными выступлениями Светки! Не открывать же, в самом деле, полог над тайнами, которые так хрупки и воздушны, что мое циничное перо снимает перед ними колпачок. Нет. Оставим все как есть. А Светку я своим магическим жезлом превращу в плоскогрудую пацанку и отправлю на блядки в ближайшую дискотеку. Пусть себе потеет там во славу трех остальных – вечной гимназистки, неуклюжего подростка и старого поляка, соединившего их руки на алтаре клавиатуры, выпущенной фабрикой «Красный Октябрь» в 1964 году. Эротический этюд # 12 Он шел под дождем. Белый халат неопрятно торчал из-под плаща, зонтик – как шпага с нелепо съехавшей гардой – качался над головой в такт шагам. Он был мрачен, под стать погоде, и в тысячный раз проклинал весь мир, мелочно останавливаясь на каждой отдельной гадости. Глупая, толстая, неопрятная женщина, которая ждала его дома... Ее он ненавидел в первую очередь. За то, что она действительно оказалась его библейской половинкой, и в редкие минуты, когда они, обнявшись, оплакивали свою говенную жизнь, он с колючей ясностью понимал, что сидит в обнимку с зеркалом... Впереди был последний вызов на сегодня. Перед этим он был в очередной лачуге и ушел оттуда, провожаемый перегаром папаши и детским странным, влажным, сильным взглядом, какой бывает у ангелов и убийц... Подъезд – достойный вход в этот мир и выход из него. Моча, блевотина, мат на стенах. Но больше всего его выводили из себя прожженные кнопки в лифтах... Ему почему-то всегда казалось, что их выжигают не дети, как принято думать, а самые благополучные и респектабельные жильцы. Выжигают, держа вторую лапу в штанах и перекатывая в ладони липкие шарики одинокого, потаенного могущества... Геростраты, бля... Дверь открыла женщина, миниатюрная и неприятно накрашенная. Это было странно. Обычно домохозяйки не церемонятся перед доктором, выставляя напоказ все свои морщи и прыщины. А эта не только накрашена, а еще и попкой взмахнула туда-сюда, мол, я тебе не Икарус, заноса в один метр не жди, но как не покачнуться лодочке без весла в буйном житейском море... Соседка, подумал он. Такое бывало. Сейчас топнет ножкой и из пены невидимой стирки явится эдакая Афродита Дормидонтовна – вытаскивать из-под дивана орущее чадо. Ан нет. Не соседка. Мало того. Он вдруг понял, что это накрашенное чудо и есть его пациентка. Детскому врачу редко достаются такие, но, как ни крути, если ей нет четырнадцати, ее история болезни еще не перевезла свою пыль из детской поликлиники во взрослую. Цирк, да и только. Хотя дальше стало еще интереснее. Во-первых, никого больше не оказалось в этой изгаженной чьей-то жизнью хрущевке. Во-вторых, она вдруг повела его в «будуар», который, при некоторой натяжке, мог сойти за запасную комнату для морских свинок какого-нибудь графа из проигравшихся. Там она уселась на край постели, явно родительской, и со зверской улыбкой посмотрела на него. Он не улыбнулся в ответ, только тоскливо оглянулся по сторонам и спросил: «На что жалуешься?» Она хихикнула и без разговоров распахнула халат: «Кашляю... Доктор...» Это ее «доктор» прозвучало совсем похабно, но махровый занавес халата, раскрывшись, вывел на сцену две таких замечательных актриски в амплуа «кушать подано», что он только молча полез за фонендоскопом. Потом долго выслушивал, как под одной грудью бьется сердечко, а под другой морским прибоем шумит дыхание. И ни единого хрипа, друзья мои, только соски ее вдруг затвердели и будто потянулись к его пальцам. Но ведь это не патология, нет? Вовсе не патология, правда?... Правда или нет, я вас спрашиваю! Потом она широко открыла рот, и его взгляду открылись две миндалины, которые могли бы стать украшением, если бы не прятались так глубоко. Потом он мял ее животик, достойный куда лучшего обращения. И даже пожалел таки, что он – не гинеколог, хотя строго держал себя в узде Гиппократа, не позволяя ни взгляда, ни намека на странность происходящего... Она, напротив, вся была – взгляд и намек. Бывает же такое! Удивившись не на шутку тому, что осмотр прерван на самом интересном месте, она тут же придумала какие-то прыщики и боли, и, прежде чем он потянулся за направлением к специалисту, она уже стянула трусики и улеглась на кровати, раскинув ноги широко, как только могла... Он увидел перламутровые створки чудеснейшей из раковин, и, ощутив, что нырнул слишком глубоко, стал карабкаться на поверхность... Он ска... Нет. Он прокашлялся и только потом ска... Согласитесь, что вы бы тоже не знали, как себя вести в такой ситуации! Так вот, он сказал, что перед таким осмотром должен еще раз тщательно помыть руки. И трусливо скрылся в ванной, раздумывая, запирать ему дверь или нет. Там он занялся тем, в чем давно подозревал респектабельных вредителей, а именно, засунул обе руки в брюки и, боясь расстегнуть их, стал судорожно дрочить, надеясь избавиться от наваждения, не обидев ребенка. У него потемнело в глазах, до спасения оставался миг, когда вдруг рядом... то есть совершенно рядом!.. раздалось всхлипывание. Она сидела на унитазе, голая, беспомощная, и... плакала. Представьте, она плакала, неся при этом какую-то полнейшую чушь. О том, что ее никто не любит, о том, что у нее прыщи и кривые ноги, о том, что она убьет какую-то Таньку, если та не перестанет отбивать у нее мужиков... И... И... И... Все прошло. Он с огромным облегчением вдруг понял, что перед ним – обычный ребенок. Раскольник в штанах съежился, а в сердце ворохнулась огромная, обыкновенная, щемящая жалость к брошенному щенку. Он поставил ее под душ и смыл всю дрянь, под которой открылись васильковые глаза и, увы, самые обыкновенные прыщики. Он мыл ее, как дочку, которая могла случиться много лет назад, если бы не суматоха студенческой жизни... Потом он завернул ее в огромное полотенце, и они пили чай на кухне, которая вдруг показалась ему уютной и чистой. Потом он поехал домой, порадовавшись тому, что одна кнопка в лифте все-таки уцелела. А еще потом он обнимал свою жену, и она, удивленная, казалась себе молодой и красивой в том небритом сутулом зеркале, которое полагала раз и навсегда треснувшим. Эротический этюд # 13 Они сидели на берегу озера, Мальчик и Девочка. Все уже было сказано, последний шепот эхом ворочался в складках соседней горы, устраиваясь поудобнее. Оглушительная тишина заложила им уши, только водомерки скользили по зеркалу с кавалерийским топотом. Пора было целоваться. Это знали и Мальчик, и Девочка. Оба слегка побаивались этой минуты, потому что она могла спугнуть и тишину, и ту невесомую паутину откровений, в которую они запеленали друг друга. Девочка встала и пошла к воде. Тихо зашла в нее по колено, поежилась, села на корточки и, оттолкнувшись, поплыла прочь. Надо остыть, подумала Девочка. Хорошо бы, подумал Мальчик и, откинувшись на спину, закрыл глаза. В утреннем полусне он и ждал ее возвращения и боялся его. Но больше, конечно, ждал, и даже соскучился, считая удары собственного сердца. Он набросил на голое тело плед, чтобы роса не смела прикоснуться к нему первой. Наконец, плеснуло, и легкие шаги догнали его убегающие видения. Она легла рядом, мокрая, и молча положила руку ему на щеку. Он вздрогнул, не открывая глаз. Ее рука прикоснулась и отпрянула по-детски. Так школьники, вчера таскавшие друг друга за волосы, сегодня вдруг жмутся к стенкам и боятся прикосновения, как удара то-ком. Он лежал, не двигаясь, и ждал продолжения. Рука вернулась и свернулась клубочком у него на шее. «Спишь?» – спросила рука. «Нет...» – вздрогнули ресницы. Тогда пальцы-пилигримы отправились в странствие по его телу, и он удивился, как много им предстоит пройти. Они наступали легко, шли молча, их короткие шаги отдавались кузнечным боем в его ушах. Он знал, куда они бредут, и навстречу им поднималось раскаленное солнышко его невинной плоти. Потом вдруг подул ветер – теплый, пахнущий хлебом и вином. Он узнал ее дыхание и понял, что ее лицо – совсем рядом. Прежде, чем ее губы коснулись его щеки, он почувствовал в этом месте ожог. Но вместо губ по ожогу прошелся целебный язычок, отстраняя боль, как случайное воспоминание. И только потом пришли губы, от прикосновения которых по телу пошли круги, как от брошенного в озеро камня. Пилигримы покачнулись на волнах, но не замедлили свой шаг и продолжали двигаться к цели. Он еще крепче зажмурился, боясь взглядом спугнуть происходящее. Его руки и ноги застыли, как залитый в форму металл, только в паху сладко пульсировали удары крови. А она вдруг вся отстранилась, оставив его тело в зябком сиротстве – и тут же вернулась, будто повзрослев и разозлившись на свою взрослость. Ушли пальцы – пришли ладони и обшарили его от головы и до пят, будто он украл и спрятал что-то, принадлежащее только им. Кожу заштормило, по поверхности прокатились валы колючих мурашек. Его сознание барахталось в волнах, но пах встречал их каменным молом, о который разбивалось все – шторм, волнение, страх... Потом вернулись пилигримы, прошли по выжженной земле окончательным маршем, прикорнув ненадолго у цели своих странствий, и, наконец, ушли насовсем, через зеленую равнину Памяти – в снежные пустыни Беспамятства. В его мозгу коротко полыхнули видения: огромная мама, кусок белой стены, нищий старик на ступеньках, фотографическая вспышка от снежка, попавшего в глаз... Тем временем ее тело, как туча в зной, надвинулось откуда-то сбоку, сверху, со всех сторон. Ему на щеку упали первые капли. Наверное, она плакала. Он не знал этого и не хотел знать, зажмуриваясь все сильнее и сильнее. Его жар отступал в тени ее тела, такого легкого и сильного. Она накрыла его целиком, как трефовая дама – червонную шестерку. Но червонная шестерка знала, что сегодня – ее день. День червей. И, в козырном порыве перевернув мир навзничь, он оказался сверху. Они шевелились в такт, полураздавленые тишиной, сбивая с ритма все часы во Вселенной. Орали будильники, астрономы пересчитывали расстояние до звезд, стряхивая ближайшие с окуляров своих телескопов. Он черным всадником несся на своей норовистой кобыле, из-под копыт летели грязь, пыль, куски мебели, мраморная крошка разбитых вдребезги статуй... Мама, заслоняя уже полмира, вздымалась сзади в немом протестующем крике... Она было страшна, и он скакал все быстрее и быстрее, только бы убежать подальше, навсегда, насовсем, от этого липкого и сладостного кошмара... Он звал своих пилигримов, но только скрюченные корни колдовского дуба встретили его на месте их последнего привала. И корни эти, равнодушные к земле, выпростались из нее и вцепились в него, вросли с победным чавканьем, поднимая над кроной стаи нетопырей... Повеяло сыростью, как из погреба. И вместе с сыростью выплеснулось вино – неведомое, горькое, смертельно пьянящее... Сколько лет оно лежало здесь, среди замшелых бочек, дожидаясь первого путника?... Кобыла гарцевала под ним, недовольная промедлением, и звала вперед, к совсем близкой уже цели... Он вырвал из себя корни вместе с запутавшимся в них сердцем, выбросил пустую бутылку – и понесся вскачь, уже не оглядываясь, уже поняв, что впереди – обрыв и радуясь этому... ...Оглянувшись, Девочка увидела, что спустился туман. Она испугалась немного, но не стала кричать и звать на помощь. Она была очень храброй девочкой. Она сумела вернуться к берегу сама и ошиблась только на метр или два. Она не стала кричать даже тогда, когда увидела своего Мальчика и поняла, что он мертв. Она просто накрыла его пледом. После чего улеглась рядом и закрыла глаза. И совсем не удивилась, когда услышала плеск и почувствовала, как чьи-то пальцы-пилигримы отправились в путь, обходя капли утренней росы и, переходя вброд капли воды из тихого, самого тихого в мире озера. Эротический этюд # 14 Настоящее время. – Ты неудачник. Посмотри вокруг – люди обустраиваются, живут все лучше. Только мы с тобой, как бомжи, ходим, побираемся. – Они обустраиваются, а я окапываюсь. – Ага. Могилу копаешь. И не первый год. – Да пошла ты... – И пойду. Вот завтра соберусь и пойду... – А чего ж завтра? Собирайся и иди хоть сейчас... – Сейчас я спать хочу. Ночь на дворе... – Ну так спи. Чего пиздеть-то почем зря? – Предложи что-нибудь получше... – Размечталась... – Очень надо. Уж и не помню, когда мы в последний раз... – Да вроде, в прошлую субботу... – В прошлую субботу ты нажрался. Забыл, как тебя кореши твои привезли? – Ну... (морщится). А потом разве не трахались? – Ага. Щас. Разве что ручку к нему привязать – тогда, может, и получилось бы... – Что ж не привязала? – Зачем? Васька, что тебя привез, потрезвее был. С ним и покувыркались. – Ах, ты, блядь! (приподнимаясь). – Ладно, шучу. Нужны мне твои алкаши. Я себе кого получше найду, когда приспичит... – Пошути, пошути. Давно не получала у меня, сучка... Два года назад. – Милый. Ты плохо выглядишь сегодня. Неприятности? – Устал просто... (улыбается). Которую ночь не спим... – Я тебя совсем измучила... Но от тебя просто не оторвешься... Ты такой... – Какой?... – Ну... Такой... – Какой «такой»?... – Классный... Я с тобой просто улетаю, как воздушный шарик... – Позакрываю окна, чтобы не улетела насовсем... – Что ты... Я от тебя никогда, никогда... Настоящее время. – Ну, ударь меня. Только на это еще и способен... – Да ладно тебе. Спать охота. – Хватит спать. И так весь день на диване валяешься. – А чего еще делать? – Все. Завтра ухожу. – Давай, давай... Давно пора... – Буду жить у мамы. И не вздумай мне туда звонить... – Ага... делать мне больше нечего... – Можно подумать, есть чего... – Есть чего... пить чего... Пива хошь? Три года назад. – Можно, я вас поцелую? – Я уж и не надеялась, что вы когда-нибудь об этом спросите... – Я вас боюсь. – Почему? – Вы слишком красивая для меня. – Странно... Я то же самое думала о вас... – Что ж... Давайте пойдем в комнату кривых зеркал и там поцелуемся... – Давайте... Настоящее время. – Давай... – Держи... Полбутылки оставишь... (мрачно) Да... Жизнь удалась... – Сам виноват. – С кем поведешься... – Ну конечно, конечно... Ой... Ты чего делаешь? – А что, нельзя? – Ну, не так же грубо... – Ты же любишь так... И так... И вот так... – Блин! Больно же... Ох... Ох... – Нравится, сука? Давай, давай, покричи мне про неудачника... – Ай! О-о-о-о-о... Ну что ты... ты... что... – Покричи, покричи... Обустраиваются, говоришь... Завтра уйду, говоришь... – А-а-а-а-а-а... – Ваську вспомнила, блядь... Вот тебе Васька, вот тебе Петюня, вот и первый твой фраерок... – Любимый... Родной мой... Ну чуть, чуть потише... пожалуйста... я больше не могу... – Любимая... Родная моя... ну, скажи... – Не могу... а-а-а-а-а... – Говори, сука! – Нет!.. Не уходи... – Говори! – Да, да проклятый... Люблю... навсегда... навсегда... мой... мой... мо-о-о-ой!.. Три года и десять дней назад. – Вы такой талантливый... Даже страшно немножко... – Отчего страшно? – Все время боюсь сказать или сделать что-нибудь не так... – Не бойтесь. Говорите и делайте все, что вам заблагорассудится... – А если мне заблагорассудится в вас влюбиться? – Влюбляйтесь... – Вы серьезно? – А вы? – Жизнь покажет... Настоящее время. – Ну вот... Теперь все болит... – Вам, бабам, не угодишь. И так плохо, и эдак. – Ладно, молчи уж. – Молчу... (зевает) Пиво-то осталось? – Опрокинулось, вон бутылка на полу... – Ладно, хуй с ним. Спим. – Спим. Засыпают, крепко обнявшись... Эротический этюд # 15 Он не раз прогонял ее, не стесняясь в выражениях. Он любил быть один, несмотря на невыносимое количество баб, вечно летящих на него с растопыренными крылышками. Но она оказалась упорнее многих, и возвращалась снова и снова. Она уже устала от разговоров и смотрела на него со скорбным пониманием обреченной. Что заставляло его снова и снова принимать ее? Что заставляло ее снова и снова возвращаться? Воистину, пожар в доме начинается с антресолей, где тлеют керосином страсти человеческие. Никто из них не заметил, как банальный роман перешел к надругательству над самим собой. Поначалу злодейство, которое он учинил над ней, еще носило некий привкус эротики. Во всяком случае, его скандальные акции сопровождались бурной эякуляцией, а ее робкие ответы – потаенными фейерверками во флигеле чувственности, сиротливо стоящем рядом с барским домом немого обожания. Она канцелярской скрепкой соединяла черновики его бездарных дней. Он катился в пропасть, а она была жалкой стрелкой, неспособной повернуть даже его одинокий, без единого вагона, паровоз. Вот вам скандальный эпизод. От души, с книжечкой, посидев на унитазе, он звал ее вылизывать Южные ворота своего одиночества, и она, дура, борясь с приступами рвоты, приползала на четвереньках выполнять эту нехитрую роль. Или. Отделываясь от утренней эрекции, он добавлял сомнительных специй в ее утренний кофе. И она, сочтя эту приправу изысканной, выпивала до капельки предложенное зелье. Потом еще просила добавки и высасывала последние капли терпкого эликсира из Северных ворот его одиночества. Или. Читая на ночь что-нибудь ортодоксальное, с кринолинами и реверансами, он, наверное, по чистой забывчивости, стряхивал пепел сигареты в ложбинку между ее грудок, отличающихся, кстати, примерной формой и сладчайшим содержанием. Бывало и так, да простит меня Общество Ревнителей Кожи, что сигарета тушилась там же, в упомянутой ложбинке, с омерзительным шипением и запахом, который заставлял почему-то вспомнить последний день Помпеи... И ни разу, ни словом и ни жестом, он не просил ее выполнять то, что она делала. Мало того. Отдадим должное этому подлецу и развратнику. Не раз он гнал ее прочь, только бы снова остаться одному и побыстрее дожить до конца. Но, что поделать, она возвращалась снова и снова. Она хорошела рядом с ним, многие желали ее и даже влюблялись. Узнай она об этом, удивилась бы изрядно... Но и ум ее, и воля были вырезаны навсегда этим куском отвратительной плоти – ее ненаглядным. Бывало, он, угостив ею одного из собутыльников, укладывался с ними рядом и, помогая обоим, ласкался, как малое дитя... Она, лишь дождавшись его приближения, сразу взрывалась переспевшим арбузищем, и Гость Бахчи с некоторым недоумением приписывал себе столь бурную победу. Потом, когда у него почернела и отвалилась Душа, ей стало совсем плохо... Она попросту превратилась в мебель. Если ее угораздило встать не там, где нужно, он взглядом перемещал ее на новое место. Если она оказывалась на его пути, он отодвигал ее, не обращая никакого внимания... Вечерами в комнату приходило оглушительное тиканье часов – толстых, брюхатых, очень старых. Эрос с обожженными крыльями тараканом сидел под лавкой. Глаза любимого останавливались, как часы, и тиканье казалось посторонним, лишним звуком там, где уже не было времени... А бывали дни, когда он плакал, уткнувшись щетиной в ее бедную, обожженную грудь. Она жалела его, потому что так было надо, и каждая его слеза пускала корешок, причиняя новую боль... Сколько дней прошло в этих сумерках? Она не знала... Он и не хотел знать... Потом она перестала откликаться на свое имя, и он перестал звать ее по имени. Потом они поняли и приняли Луну, выли на нее, когда была охота или просто смотрели в темноте. Потом перестал наступать день, и воцарилась ночь, долгая, как остановка поезда в тоннеле... Даже когда он ушел в свою непомерную дозу, она не сразу заметила это. Она продолжала ласкать его тело и радовалась тому, что ее не наказывают. Она, никем не остановленная, развернула во всю длину полотнище любви с кривыми буквами на нем. Это были самые счастливые дни в ее жизни... Потом началась суета, и Гость Бахчи наливал ей водку на кухне, и какой-то белый с добрыми глазами щупал ей пульс и заглядывал в глаза... Потом она поняла, что ее любимого увозят навсегда, чтобы зарыть в землю. Она просилась с ним, но ее не пустили. Тогда она приняла правила игры и отстояла с толпой на кладбище положенное время. Она взяла себя в руки и только плакала, как все, потому что так было надо, чтобы ее не забрал Белый с теперь уже нехорошими глазами. Дождавшись ночи, она облегченно улыбнулась Луне и отправилась на кладбище. Когда она дошла, уже светало. Но Луна еще успела подмигнуть ей на прощанье, оставляя навсегда в обнимку с дешевым, наспех поставленным камнем. Эротический этюд # 16 Она всегда готовилась к тому дню, который называла Днем Варенья. Приводила в порядок все закоулки старой квартиры, разгоняла призраков по пахнущим нафталином шкафам. Настежь распахивала окна, близоруко щурилась на белый свет и, как всегда, не узнавала его. Книги вставали на полки, тесно, как в трамвае, шепотом переругиваясь на разных языках. Потом из сундука доставались платья, тоже похожие на призраков, только мертвых. Она примеряла их перед старинным зеркалом, останавливалась на каком-нибудь одном и облачалась в него со всей торжественностью момента. И, наконец, садилась за пустынный стол, закуривала папиросу через длиннейший сандаловый мундштук и слушала уличный шум, в котором последние несколько лет ей чудились дуновения труб и валторн. Потом она выходила на улицу и направлялась прямиком на Тверской бульвар. Она предпочитала Тверской – чопорный, дородный, аристократически стройный, с офицерской выправкой кленов – всем остальным. Пройдя до середины, она присаживалась на чистую скамейку и делала вид, что дремлет, полуприкрыв глаза. О ее глазах в свое время было сказано немало. Их сравнивали и с незабудками, и с васильками, и с черт-его-знает какой еще полевой флорой. Гимназист С. решился сравнить их даже с орхидеей, за что был допрошен с пристрастием, после чего выяснилось, что по ботанике у него – «неуд», и об орхидеях он имеет не больше представления, чем сами орхидеи – о гимназисте С. А вот чего никто из прежних воздыхателей не заметил – так это проницательности ее взгляда. Впрочем, рентген тогда еще не был так известен, и ее взгляд просто не с чем было сравнивать. Итак, она включала свою рентгеновскую установку на полную мощность, и не было прохожего, которого она не рассмотрела бы до самых потаенных потрохов. Из множества случайных персонажей ее интересовал только один тип – редкий, но не исчезнувший полностью даже в теперешнее время. Тип перестарка-девственника, лет эдак восемнадцати-двадцати, который уже научился побеждать прыщи, но уложить на лопатки собственную робость никак не решится. Видимо, потому, что Робость – существительное того же проклятого, непонятного, женского рода. Этот тип сильно изменился. Ушла прежняя сутулая нервозность, поэтические придыхания, цитирование чужих мудростей и трусливый взгляд исподлобья. Нынешний девственник стал агрессивен и бросок на вид, порой его уже и не отличишь невооруженным взглядом от толпы счастливчиков, уже окунувших свои перья в чернильницы лжи. Но ее взгляд был вооружен достаточно, чтобы безошибочно опознать бедолагу в самом расфуфыренном попугае на Тверской выставке тщеславия. Увидев такого издалека, она глубоко вздыхала и, встав со скамейки, прибегала к древнейшему трюку, против которого нет защиты. Сделав шаг-другой от скамейки, она пошатывалась и прислонялась к ближайшему дереву. Дичь, которая в этот момент проходила мимо (уж поверьте, момент всегда был рассчитан точно), могла и не заметить бедную старуху, или просто оставить без внимания ее немой призыв о помощи. Бедная же старуха, ругаясь в душе молодыми казарменными словечками, усаживалась обратно и застывала до следующей жертвы. А ни о чем не подозревающее одинокобродящее надеждопитающее проходило мимо своей судьбы с обычной для таких случаев тупой покорностью. Не было случая, чтобы ее ожидание не увенчалось успехом. Когда это происходило, она с усталым щебетом давала довести себя до дома («Вы так добры!»), квартиры («У нас такие разбитые ступеньки!»), стола («Нет, я просто не отпущу вас, не угостив своим собственным...»). Чем? Господи, ну, конечно же! Ведь ты не забыл, читатель, что приглашен на День варенья! Стол, волшебным образом накрывшись скатертью, обрастал приятными мелочами – чашками, блюдцами, ложками, сахарницей со щипцами и т. д., и т. п., et cetera. Наконец, по-детски яркой палитрой, на столе в розочках вспыхивали абрикосовое, клубничное, яблочное, грушевое, приворотное... И ложка превращалась в кисть, и яркая акварель разговора ложилась на тишину мазок за мазком. Она умела и любила говорить. Этим искусством она овладела давно и с удовольствием применяла его, год за годом оттачивая мастерство. Надо ли говорить, что невинное дитя, сомлев после трех чашек чая, уже не спешило уходить от стильной умницы старухи с древним колдовским мундштуком, в котором дымился вполне современного вида косячок «Казбека». Она не трогала опасных тем. Скользя, как праздная лодочка по дачному пруду, она покачивала своего собеседника на волнах своего понимания и дружелюбия, в мудром и безопасном безветрии. Потом, незаметно взглянув на часы, она тихонько вытаскивала пробку, и разговор вытекал не спеша, свившись на выходе в обычный водяной цветок. Наконец, неожиданно для него и вполне по плану для нее, звучал звонок в дверь, и она шла открывать ее, замирая по обыкновению перед маленьким чудом, которое совершалось ее руками уже в который раз... За дверью, к полному и паническому изумлению гостя, оказывалась девушка, созданная природой как измерительный калибр для слов типа «миловидная», «очаровательная», «возвышенная» и проч. Гостья заходила в комнату и, дождавшись появления на столе третьего чайного прибора, усаживалась, как ни в чем не бывало. Видно было, что этот дом уже давно знаком ей и любим по-родственному. «Откуда?» – спросите вы. И действительно, откуда?! Все очень просто. Или вы думаете, что девственность бродит по Городу только в обличье юношей? Отнюдь. Неделей раньше одной старушке стало плохо с сердцем на бульваре – и вот вам добрая девочка, вознагражденная за свой великодушный поступок. Чаепитие продолжалось втроем. Если и намечалась в первые минуты скованность, она быстро таяла в очередной чашке, размешанная старинной серебряной ложечкой. Хозяйка незаметно становилась фоном, на котором контрастно сияла пришедшая в гости Молодость. Дай Бог каждому такого фона – который, как титул, толкает Мальчика фон Мужчину в объятия Девочки фон Женщины. Возьмите немного робости, немного весны, немного чужой мудрости и своей жажды. Перемешайте все это серебряной ложкой, и останется только добавить каплю варенья, чтобы получилось сладчайшее блюдо Первой Любви. Так это и происходило. Когда наступало время оставить их наедине, она уходила в прихожую говорить по телефону. Иногда ее собеседником становился полковник Н., иногда – сестра, изредка даже гимназист С. со всем его милым невежеством. И многие другие. Они говорили тихо, совсем неслышно за непрерывным паровозным гудком. Но иногда ей удавалось дотянуться до них. Потом она возвращалась, когда снова становилась нужна своим детям. И давала разговору дотлеть, окончательно разогрев перед этим весь мир... Приходя поодиночке, они уходили вдвоем. И так же вдвоем неминуемо возвращались. За добавкой варенья. И еще – в поисках крыши для первых утех (ох, уж этот квартирный вопрос!). Где, как не здесь, им было искать этот теплый закуток? Может быть, у вас на кухне, между холодильником и плитой? Или у меня на антресолях, между сломанным велосипедом и кучей старых проводов? Ну, уж нет! Дудки! Они приходили туда, в древнюю комнату с почерневшей мебелью, где за стеной возится опрятная мудрая старуха. И там, на вышитых китайских покрывалах, они трогали друг друга, вызывая первую рябь на поверхности озера чувственности... И зеркало отражало их светящиеся тела... А с другой стороны зеркала сидела старушка в кресле-качалке и внимательно смотрела на детей. В такие минуты ее глаза утрачивали все свои рентгены и становились простыми васильковыми озерами – глубокими и прозрачными до самого дна. Часы били двенадцать, но платье Золушки не превращалось в лохмотья, и бал продолжался со всеми его неслышными вальсами и менуэтами. И старая сводня улыбалась, и длинный мундштук был бы чертовски похож на волшебную палочку, если бы не тлеющий в нем старомодный «Казбек». Эротический этюд # 17 Москва, 9 июля 1998 года, летнее кафе на улице Арбат. Непрестанный шорох шагов, коктейль запахов, шум сотен голосов. 16 часов 17 минут, первый бокал коньяка (паленого, отвратительного на вкус и бессовестно дорогого). – Да-с. Ну, чего ты уставилась? Не видишь – мы ку... Ладно, прошла, и хуй с ней. Девочки! А вот вам-то проходить и не стоит... Тоже прошли... Что ж... Догоняйте во-он ту гражданочку, она торопится в интересное место... (взгляд поневоле упирается в стоящий напротив киоск с майками, матрешками и прочей, извините, хуйней. Может, у вас для этого найдется другое определение. У меня – нет). – Вот неумирающий тип! Привет, фарца вечнозеленая, как мелодии Кола Портера. Что? Долог путь от лицензионной полидоровской Аббы у «Советского Композера» до этого лотка, на котором ты разложил чьи-то дедовские медали?... Долог, знаю... Как звонок будильника поутру... Как зевок любимой посередине той ласки, которую ты так любишь, и которая исполняется не без помощи губ... А вот и клиентура!.. О, фэт-шоу! Привет, толстухи! Откуда дровишки? Бундес? Похоже, похоже... Такие коллекционные жопы не вырастишь на скудных нивах центрального причерноземья... Ну, здоровеньки булы, такскать, гутен абент, жертвы аборта, сделанного Эмансипацией от дяди Гринписа... Да не разглядывайте вы эти майки, все равно ни одна из них на вас не налезет... Так, заткнуть пробоины в трюмах ваших ежемесячных Титаников... А это что? Ага! Туристы местного разлива! Можно, я не буду на вас смотреть? Можно? Да? Спасибо... Не смотрю... Впрочем, у той, что слева, мило подергивается левая ягодица... Она явно не удовлетворится прогулками по Арбату, и среди ночи, тщетно побродив по коридорам гостиницы в поисках разбитного жиголо, вернется на круги своя, на храпящия своя волосатыя круги... Кто там следующий?... Модель?... Модель чего? Человека? Особи? Женщины? Ах, фотомодель... Так вот ты какая, и.о. девушки с веслом образца 1970-го года (как раз на эти восковые фигуры в сиреневых парках глядел твой папик, прислонившись к сосуду невиннейшего греха, в котором уже лежал весь мусор твоего нынешнего бытия, запакованный в 4-8-12-и т. д. клеток)... Теперь ты уже большая девочка, научилась считать золотые на поле дураков и стала дояркой первого разряда в тех коровниках, где мычат по-аглицки... Все правильно... Главное – следить за собой, чтобы, не дай Бог, никто не понял, что ты – только модель человека, а не человек... Отсюда – зуб-ки, губ-ки, нож-ки, груд-ки, глаз-ки, и все как настоящее... И дорожка в паху, выстриженная на манер зубной щетки... Все на месте... Ну, плыви, плыви... Авось, не потонешь... Я тебя не хочу... Семья... Проходите, не задерживайтесь, вам еще нужно успеть в зоопарк... Мама, не смотри так на дочку, она когда-нибудь тоже постареет, и вы обе будете ревниво одергивать внучку, засмотревшуюся на уличного музыканта... Он-то не постареет... Мы, у. м. – заговоренные... Вот своя публика... Хипари и панки... Хип-хоп или как вас там... За что пьем, ребята? Правильно. За это и я с вами накачу... А заборчик между нами – фигня, не так ли? Хоть и строили его десять лет... Перепрыгнуть такой верхом на бутылке – плевое дело... Священник... Работяги... Новые... Старуха под зонтиком... Что, давит небо-то? Понимаю... Бомжи, алкашня, полынь-трава... А вот и Она... Кто-нибудь принесет мне пепельницу?! Там же, 17 часов 21 минута, девятый бокал коньяка (в общем, ничего, если в ладошке разогреть как следует и не дышать носом, когда пьешь). – Ну, что, фарца горемычная? Продал-таки майку... Ну, слава Богу... Еще полчасика – и можно домой, к телке под брюхо. Да знаю я, что она – баба классная, просто издергана выше крыши – и прикинуться надо, и накатить под вечер, и сходить проветриться в приличное место. Все я понимаю... Не серчай... Каждый крутится, как белка, а колеса – кому какое судьба нарисует, в таком и крутись... Я бы и сам у тебя матрешку прикупил – просто, чтобы построить ее, вместе с приплодом, на полке в тире и... Да денег нет... А, вот и фэт-шоу кэйминг бэк... Привет, толстомясые! Что, выписать вам по первое число поцелуйчиков? Ей Богу, стоит... Обеим сразу... Разодрать шорты, заголить холмы и припасть к истокам... И ведь, небось, затрясутся хляби телесные от страсти негринписовской... А потом войти, растолкав излишки плоти, в святая святых и толкаться там, как в трамвае, переминаясь с кургана на курган... И чтобы закричали обе, сразу или по очереди, чтобы землятресениюподобнодрожаламебельусоседейигансиз мюнхенскойпивнушкиутерзавистливоусы... А вот и пани из Зажопинских Выселок, идет неровно, припав к кавалеру, инстинктивно оглаживая его самое сильное место... Сильное место колышется, давно уже боясь невольным шептуном спугнуть с себя суховатую бабочку панночкиной ручки... По всему видать, что мирный договор уже заключен, и, не попадись по дороге прыткий коридорный, завершится подписанием акта капитуляции под храп частично бодрствующей плоти... А, вот и ты, моделька... Ты на меня не серчай за то, что наговорил... Я понимаю, ты ни в чем не виновата... Тебя такой сделали, на потребу... Измяли, испохабили, склеили по новой – и давай потреблять... блять... блять... Я знаю, недавно ты плакала в «Кодаке», когда вместе с синим мальчиком хоронила в бездне свое детство... А потом заглатывала, как удав, этот огромный, пахнущий черт-знает-чем, неродной кусок вражьей плоти... И потом пила мартини, глядя в окно на рассвет, заплутавший в верхушках деревьев... Бедная богатая девочка... Семья... Почему вы еще не в зоопарке?... Впрочем... Что я говорю? Все мы здесь – в зоопарке... Какие у вас чудесные дети! Не позвольте им вырасти в таких, как мы с вами... Тусовщики, не проходите мимо. Еще по одной? Легко. А еще? А еще? Нет, этот аккорд ты берешь неправильно... Вот, смотри, здесь нужно мизинец поставить на третий лад, тогда зазвучит вкуснее... Священник... Работяги... Новые... Старуха под зонтиком... Бомжи, алкашня, полынь-трава... А вот и Она... возвращается... Кто-нибудь даст мне, наконец, пепельницу или нет?... Там же, 19 часов ровно, последняя рюмка водки. А где, вообще, все? Платья, юбки, шорты, ботинки, зонтики, майки, жилеты, туфли, брюки, шляпы... И еще... Фотоаппараты, видеокамеры, сотовые телефоны, очки, сигареты, деньги, деньги, деньги... Кто принес сюда столько предметов? Почему они все движутся? И куда делись люди? Эй! Люди! Люди! Куда вы спрятали Ее? Я жду ее уже столько часов... Месяцев... Лет... Она же только что была здесь! Кто из вас увел Ее? Ты, белый жилет? Или ты, серый галстук? Отдайте Ее мне, Она – не ваша. Она моя, и никогда не будет ничьей больше... Даже если будет... Даже если ничьей... Мне больно... Я подыхаю от любви! Вам случалось, мисс Юбка? А вам, мистер Семейные-Трусы-Из-Под-Рубашки? Случалось вам подыхать от любви? По глазам вижу, что нет... Мне нужна только Она. Я еще успею простить и полюбить вас всех, только отдайте Ее мне!.. И кто-нибудь, блядь, принесет мне, наконец, пепельницу?!.. Эротический этюд # 18 Во-первых, шел дождь... Если бы дождь умел идти хлопьями, как снег, я бы сказал, что он идет хлопьями. Как иначе назвать эти тяжеленные свинцовые капли, забивающие гвозди в подоконник и взрывающиеся в лужах, покрывающие ветряночной сыпью всю асфальтовую кожу старого Города... Во-вторых, был дом, в котором была комната, в которой был диван, на котором сидела Она – голая, пьяная и несчастная. А еще был мальчик – тоже голый, пьяный и несчастный. И муж, где-то в другом месте – одетый, пьяный и несчастный. Еще был разговор незадолго, в котором упоминались плюсы и минусы развода, в котором были поставлены точки над А, в котором было дано разрешение на умеренное, не выходящие за рамки, буйство. И Она, по привычке взяв зонтик, которого брать не следовало, вышла в дождь. Грешить. Чтобы сохранить и спасти. Мальчик попался сразу. Долго ли искать таких, с хуем наперевес, мальчиков, которыми полна любая улица в любом городе... Нет, конечно... Не долго. Он стоял на остановке. Он попросился под зонтик. Он хорошо улыбался, открывая немножко чистой души и много белых зубов. А главное – он был Первым Встречным. Что и требовалось доказать. Опустим формальности с квартирой, телефонными звонками, покупкой вина и закуски. Вы сами сможете рассказать об этом лучше меня. Они остались одни, в незнакомой для Нее квартире, обжитой, не из тех, что сдаются внаем. Они позвали на помощь Джо Дассена, и он пришел, улыбчивым ковбойским зомби затаившись в тихих колонках. Они выпили вина, много, бутылку залпом, потом Мальчик сбегал еще за одной, они выпили и ее. И вот они сидят, голые, в полутемной комнате, полной тихой музыки и громких воспоминаний. Им пора заняться любовью. Ему пора начать целовать ее губы, грудь, живот... Ей пора откинуться назад, раздвинуть ноги и получить то, на что давно уже пришло почтовое уведомление Времени. Но он медлит. И она благодарна ему за это. А по подоконнику все колотит и колотит дождь. Плохой дождь. Цинковый дождь. Цинковый, цинковый... Он обнимает ее. Она вдруг понимает, что замерзла в этой чужой комнате, и прижимается к его теплому боку. Он целует ее в губы, она удивленно отвечает, начиная дрожать от этого, такого простого и такого забытого ощущения... Новые губы. Новый любовник... Когда это было в последний раз? Она улыбается, он, почувствовав напряжение губ, впивается в них, чтобы вернуть ускользнувшую мягкость... Она распускает губы, лицо, тело – как старый свитер, вытягивая по ниточке-нерву всю заботливо связанную ложь последних лет... Он, почувствовав ее слабость, начинает заполнять ее, как вода – пробоину в трюме, топя корабль и утверждая море... Она тает в его руках... Она позволяет делать с собой что угодно, но ничем, слышите, ничем не помогает своему новому хозяину... Ей не хорошо и не плохо. Ей свободно и непонятно... Цинковый, цинковый, цинковый дождь... Он целует ей грудь. Мимоходом она отмечает, что это нужно делать помягче, и острый терпеливый язычок нужен совсем в другом месте, а не здесь, но, не желая мешать происходящему таинству, молчит... Ее соски против воли напрягаются – и тут же к ним приникают невесомые фантомы, болезненные порождения памяти... Сначала дочка, потом сын – они терзают ее бедный, потемневший, растрескавшийся, совсем не девичий сосок своими жадными деснами... Она в страхе отодвигается, и мальчишка замирает на мгновение, ничего не понимая... А у нее в глазах – белые стены, грубые добрые тетки-медсестры, первый крик, боль, боль, боль... Цинковый, цинковый, цинковый... И муж за окном – смешной, неуклюжий, топчется по снегу, с синяками под глазами после бессонной ночи... Мальчик спускается вниз, он целует ей живот, а она, настроенная на другую волну, отзывается непонятными судорогами... Эти полосы, это огромное безобразное пузо, эта боль, рвущая на части... Чья она? Кто ее хозяин, этой боли? Она? Муж? Новорожденное чадо?... Мальчик идет дальше, он доходит до губ и целует их – сильно, страстно... Она, уплывая по привычке, ловит себя за хвост, чтобы остаться здесь, с этими воспоминаниями, которые вдруг стали для нее бесконечно дороги... Но мальчишка знает свое дело, язычок тверд и неутомим, уже и пальчик замаячил на горизонте пиратским парусом... безошибочно ищет и находит свои гавани... Форменная катавасия чувств... Она тает и горит, деревенеет в судороге и растекается по постели мороженым... Приторно, сладко, больно, забыто, непонятно, желанно, омерзительно... Цинковый, цинковый, цинковый... Вдруг она понимает, что это – уже не пальчик... И весь он, каменный мальчишка, навис над ней беспощадно и ласково, и движется в такт песни, тенями расползающейся по стенам... И она отвечает ему, медленно, как во сне... да ведь это и есть сон... А явь, разлитая в две аккуратных стопки, ждет ее дома, где муж со старым приятелем пьют горькую, поминая добрым словом свою молодость до прихода этих... которых... которые все испортили... И еще явь – это сны двух детишек на двухэтажной кроватке, снизу – цветовые узоры, как в калейдоскопе, сверху – мальчишки и поцелуйчики... И она, вдруг, понимает, что отпущена из того мира только на несколько минут... И чем сильнее ей хочется вернуться, тем сильнее, в такт, она отвечает своему случайному... Первому встречному... Своему дождю... Цинковому, цинковому, цинковому... Она уже кричит, и Мальчик рычит вслед за ней, заряжаясь от сил, которым он не знает ни имени, ни числа... И большое, страшное свободное счастье лопается над ними, как перегоревшая лампочка, погружая в темноту все хорошее и все плохое... Просто – все. Все. Потом они одеваются впопыхах, как застигнутые на месте преступления. И она уже не мечется. Она знает, куда идти. Она идет домой. А он идет на кухню и выпивает рюмку водки... Одну из тех самых рюмок. До прихода этих... Которые... Если бы дождь умел идти хлопьями... Эротический этюд # 19 – Впервые колдунья была замечена за выполнением своих дьявольских обрядов в ночь на полнолуние после Рождества сего года. Я попрошу Джакомо, сына мельника, рассказать, что он видел... – Ваше преосвященство, я видел все так же хорошо, как теперь – вас и почтеннейшую публику. Она... Она сидела на берегу реки... – И что же? Продолжай, сын мой... – Она, с позволения сказать... выла... – Что?! – Она выла, Ваше преосвященство, глядя на Луну... – Потрудитесь объяснить получше, сын мой. – Она сидела на берегу реки без... то есть... она... – Ну же! – Она сидела на берегу голая, ваше преосвященство, и выла, глядя на Луну! – Вы расслышали какие-нибудь слова, она подавала какие-либо знаки небу или земле? – Не знаю... Не помню... Мне стало так страшно, что я убежал домой, едва услышав эти звуки... «...Как же, убежал ты, сучонок,... – она облизала разбитые губы, – а кто дрочил за кустом, мешая моему разговору с небом? Ты только потом припустил наутек, когда я позвала тебя к себе, чтобы ты не мучался понапрасну... Господи! Поскорее бы все кончилось... Но не раньше, чем я снова увижу Его... Я должна...» – Преподобный Бартоломео, расскажите нам, что произошло месяц назад в вашем монастыре... – В нашем, Ваше преосвященство, в нашем... – Хорошо, в нашем монастыре. Так что же случилось тогда? – Вы ведь сами изволите помнить... – Сейчас я спрашиваю вас, брат мой, и потрудитесь ответить на мой вопрос... – Да, да, конечно... Эта... Эта женщина постучалась к нам в ворота... И... И... – Продолжайте же! Вы ведь славитесь красноречием среди нашей паствы! – Она постучалась к нам, взывая о помощи, закутанная в рубище и стоя на коленях... – И вы впустили ее? – Ее впустил не я, а брат... – Хорошо. Он еще расскажет нам, зачем он это сделал. Что было дальше? – Она прошла на кухню, и оставалась там около часа... Мы не торопили ее. У нее, Ваше пр... преосвященство, был очень изможденный вид... – И? – Я не знаю, что она подмешала нам в питье, но спустя полчаса все братья почувствовали себя одержимыми дьяволом... – Дальше. – Она вышла к нам в трапезную и... – И? – И... – Ну же! – И танцевала на столе... А мы... мы... – Брат мой, куда исчезло ваше красноречие? – Мы хлопали в ладоши и пели вместе с ней, Ваше преосвящ... «Да, да... Расскажи еще, что было потом... У тебя ведь неплохой буравчик, мой добрый хряк! Недаром ты так красноречив! Помню, помню твою потную задницу, которой я старалась не касаться руками, когда ты сопел мне в ухо... Если бы только ты, Ваше преосвященство, не осрамился тогда на глазах у всей подгулявшей братии! Что я не сделала тогда с твоей ветошкой, чтобы она развернула свой узелок?... Кабы мне это удалось – была бы сейчас цела и невредима... Цела и невредима... Господи! Ну, хоть на час, хоть на минуту, приведи ко мне Его! Я же должна сказать ему...» – Почтенная Лукреция, расскажите нам, как ведьма околдовала вашего сына! – ... – Что же вы молчите, добрая женщина? Почему вы все молчите? Или эта... Это адское отродье подшило вам языки?... – Мой сын... Мой... сын... – Не плачьте. Когда, как не сейчас, вы сможете поквитаться с этим порождением мрака? – Это не вернет мне моего мальчика, Ваше преосвящ... – Но это покарает убийцу! – Она не убивала его, Ваше прео... Вы ведь знаете, что он повесился сам, и я по сей день хлопочу, чтобы его разрешили перенести на христианское кладбище... – Что вы говорите? Вы норовите оправдать ведьму, которая приворожила к себе вашего сына и довела его до гробовой доски? – Нет, Ваше пр... Он... Он... – Ну же! – Он просто любил ее. А она была к нему равнодушна. «Да. Бедный мальчик, как я просила его не делать глупостей! И как он старался не делать их... До последнего... До последнего... Не надо было ласкать его тогда, в хлебном амбаре... Да ведь я и не ласкала... Просто позволяла ему делать все, что заблагорассудится... Почему я должна отвечать за то, что ему заблагорассудилось так полюбить меня... Почему... Господи! Ну, где же Он? Я должна успеть сказать ему, что...» – Высочайшим повелением духовного суда мы приговариваем ведьму к испытанию водой. Будучи брошена в оковах в воду, она либо утонет, и тогда мы погребем ее, как благочестивую женщину, либо всплывет, и тогда мы подвергнем ее казни без пролития крови на медленном огне. Аминь! «Не всплыву я. Ой, не всплыву... Ты, может, и всплыл бы, кусок говна в рясе, а мне не удастся... Что я вам сделала? Я всегда любила, и, если Он был далеко, я любила того, кто ближе... Кто смеет упрекнуть меня в этом? Ты, похотливый злобный старик? Или ты, прыщавый дрочила? Не вам ли досталось то, о чем вы мечтали своими бессонными ночами? Так за что же меня так ненавидеть? За что убивать меня? За что убивать меня, не дав напоследок поговорить с любимым? Куда вы спрятали Его? Я устану ждать его на небесах... Я ведь должна сказать Ему, что у старухи Марты...» * * * ...И все-таки, им удалось встретиться еще раз. Когда Ее несли топить, Он держал ее за ногу. Не за ту, пальцы которой так любил целовать, а за вторую, которую прежде нежно называл Горничной... Горничной при Хозяйке... Процессия двигалась медленно, горели факелы, булькали молитвы, но Ей было не до этого. Все оставшиеся силы Она тратила на то, чтобы не раскрыть рта и не сказать Ему, что у старухи Марты уже третий год живет смешной курносый мальчишка... Эротический этюд # 20 – Идеальных любовников не бывает, – сказал Он. – А как же ты? – спросила Она с той улыбкой, от которой у него в нижних чакрах всегда начиналось сейсмическое беспокойство. – Я – не идеальный любовник. Потому что тебе со мной плохо... – Мне с тобой хорошо. – Врешь... – Хорошо. Вру. Тогда скажу так. Мне плохо с другими... – На безрыбье... – Ну что ты говоришь! Стала бы я с тобой встречаться столько времени... И вправду, подумал он, не стала бы. Он положил руку на талию этой рыжей бестии, в тысячный раз удивляясь, откуда она взялась такая – с глазами Пьеро и телом цирковой акробатки. Странная, похожая на ведьму, она еще и окружала себя всякими тварями – змеями, крысами... Музыкантами, поэтами... Гибкая, как собственное настроение, она вся состояла из капризов. Иногда Он ненавидел ее за это, но гораздо чаще заводился с пол-оборота, увидев знакомую гримасу... Он продолжил тему: – Просто пляж длинный, а рыбы нет и нет, вот ты и идешь, в чем мать родила, с крабом на поводке... – Ну, на тебя-то поводок не нацепишь... – Это точно, – самодовольно усмехнулся он. Подумалось при этом совсем другое. – А ведь у нас уже и прошлое есть... Маленькое такое, игрушечное прошлое... Может, оно и есть – поводок, на котором одни люди водят других? – Да, пожалуй... Прошлое... Кусок зимы – с торчащей из-под снега ржавой арматурой фонарей... Первое знакомство... Тусовки, бары... Карикатурная драка с соперником на льду, когда оба попадали прежде, чем успели замахнуться... Ночи – одна за другой – сначала обычные, дежурные, потом странные, со слезой... Эта ее вечная холодность, обидная вежливость восковой куклы, позволяющей делать с собой все, что угодно... Истерики и беззаботная веселость, плетущиеся на Пик Весны, как альпинисты в связке... Холодная Москва... Ледяной Питер... Пустое купе, и этот непонятный разговор про безумие, про болезнь, про неправильность... Да. Какое-никакое, а прошлое у них есть. И его поводок натянут, как струна... То ли один слишком стремится вперед, то ли второй еле переставляет ноги... Да и кто кого ведет? Может, кто-то третий, невидимый, ведет обоих, стравливая, как лаек на Юконе... – И все же, идеальных любовников не бывает... – Да уж... – она потянулась за сигаретой, сделала хороший глоток вина и, глядя в сторону, проронила: – Знаю одного, не больше... Ревность обожгла Ему пах. Его ванька выставил голову из-под простыни, как половой – из-за стойки – при звуках блевотины. – И кто же это? – спросил он деревянным голосом мужа из анекдотов. – Схожу, сделаю кофе, – сказала она, потягиваясь. Встала и с улыбкой посмотрела на него. – И все-таки? – спросил Он у ее рыжего, пушистого паха... – И все-таки я сделаю кофе. Надоело пить вино... Ты такой смешной сверху, укрылся бы, что ли... – все это было сказано странным, неузнаваемым голосом. Капелька пота, скатившись по ее животу, повисла на волосе елочным украшением. – Мне – чай, – сказал он и повернулся к стене. – Все равно ведь не будешь его пить, пока вино не кончилось... Ладно, сделаю... Ты его знаешь. И никогда не стал бы ревновать, честное слово! – Да уж. Нашла тоже ревнивого... Ладно, не надо чаю... Ложись, рассказывай... – Он изнемогал от ревности. Заболело сердце, Иван Иваныч стоял, как флагшток для белого полотнища капитуляции... Она послушно легла рядом. – Я могу его позвать... – буднично сказала Она. – Что?! – Он заставил себя улыбнуться, и только ладонь со впившимися в нее когтями знала, чего ему это стоило... – Он что же, в шкафу прячется?... – Нет. В соседней комнате. – Блядь... – Он задрожал, как от холода. – Ну, зови, что ли... – Хорошо. Граф! Из маленькой комнаты раздались кавалерийские звуки, и в комнату с радостным пыхтением ворвался Граф, спугнув из-под ног небольшого удава и заставив крысу пройтись колесом по квадратной клетке. Граф был красавец. Неизвестно, где его носило в предыдущих воплощениях, но можно уверенно сказать одно – ниже капитанского чина он не опускался и нигде, кроме кавалерии, не служил. Это был громадный тигровый дог, добродушный к людям и беспощадный ко всем остальным тварям. Он уставился на Графа, и услышал, как в мозгу сухо щелкнул перегоревший предохранитель. Граф, между тем, деловито обнюхал гостя и, подойдя к хозяйке, сложил свою былинную голову ей на бедро. – А где же идеальный любовник? – спросил Он, пытаясь соединить в мозгу обугленные провода. – Вот он, – просто сказала Она. – Мой Граф. – Вот как? – Он хлебнул вина, закурил. – И как же он с тобой справляется? – По-разному... – Она нервно рассмеялась. – Но обычно хорошо... – И как это у вас происходит? – спросил он и неожиданно ощутил, что дал течь в самом неожиданном месте. Организм уже не справлялся с накатившим возбуждением. – Показать? – Покажи... те... Покажите... Она затушила свою сигарету и, неотрывно глядя Ему в глаза, позвала: – Граф! Иди к мамочке! Пятнистое чудовище покосилось на гостя гусарским взглядом и, решив видимо, что он – не помеха, встало на все четыре ноги. Она раздвинула свои божественные, античные, мраморные – и псина припала к ее вторым устам, лакая из них шумно, как из миски. Его огромная голова занимала почти все свободное пространство между ее коленок, мощный торс поднимался сзади, как горный хребет. Хвост, натурально, вилял из стороны в сторону, и Он нашел в себе силы улыбнуться этому. Она взяла Его за руку и прошептала, кривя губы: – До тебя этого никто еще не видел. Ты – первый. Потому что я люблю тебя... Иди ко мне... Поцелуй меня... Он припал к ее губам, преследуемый этими запредельными чавкающими звуками, и впервые ощутил, как Она умеет отвечать на поцелуй, как все ее тело, казавшееся ему совершенной статуей, вдруг ожило и потянулось к Нему. Граф ревниво заворчал, но не прервал своего занятия. Она стонала, целуясь. Он, второй раз подряд извергая из себя похоть, чувствовал приближение следующей волны... И Графов хвост, как взбесившийся флюгер, показывал полный беспредел в атмосфере... Потом, через сто веков, она встала на четвереньки и со стоном впилась в Его бедный инструмент, заставляя его извергаться вновь и вновь... Граф, повинуясь привычному распорядку, взгромоздился на нее сзади, слышно было его тяжелое дыхание и нечеловечески быстрые хлопки плоти о плоть... Она даже не стонала уже, а рычала, то и дело давая волю зубам и глядя Ему в глаза совершенно безумными своими... Все ее лицо было в... Ладно. Всему есть предел... Давайте поговорим о вечном... Эти гравюры из запрещенных книг... У Него в голове все вертелась одна из них – древняя, с благонравной девицей, ласкающей жеребца... О, похоть!.. Ты родилась задолго до гомо сапиенс, но только его воображение придало тебе этот вселенский размах... «Природа создала человека, чтобы познать самое себя...» Плавали, знаем... Как бы не так... Природа создала человека, чтобы трахнуть самое себя... * * * Позже, выводя Графа на прогулку, Он улыбался своей власти над ним и не чувствовал никакой, то есть абсолютно никакой ревности. Как и было обещано. Она же в своем обморочном сне видела какие-то пятна... Реставратор, обнаружив такие на скале, придал бы им формы быка. А бык, обнаружив эти пятна, просто прошел бы мимо... Эротический этюд # 21 5-й километр от Города. – Милый, давайте откроем все окна? Кажется, уже можно дышать... – Давайте сначала доедем до седьмого километра. – А что там, на седьмом километре, старый вы каббалист? Черта магического круга? – Нет. Просто там начинается лес, и в воздухе меньше пыли. Он спокойно смотрел вперед, держа руку на рычаге коробки передач, в опасной близости от Ее бедра. Конвейер дороги проносил мимо глаз деревья, голосующие сухими беспалыми ветками. Ему было хорошо. Он ехал домой. От этой мысли не отвлекали ни Ее щебет, ни притаившийся сзади Город... Впереди, совсем недалеко, стоял Дом, с которым Он давно уже не виделся. Дом, на задворках которого до сих пор скачет курносый мальчишка, распугивая голубей и домовых. Старый Дом, съехавший набок, как фуражка с лихого казацкого чуба. Когда-то он был молод, слаб, и мальчик любил меряться с ним силами. Забрасывал снежками, расшатывал перила, топал что есть сил по крыше. Дом кряхтел, но терпел. Он уже тогда был добрым, даром, что молодым, домом. И ни разу не навредил мальчишке, который нарывался на это ежедневно, как только мог. Не уронил с крыши, не прокатил по лестнице, не подставил ступеньку у порога... Не порезал разбитым оконным стеклом... 7-й километр. – Ага, вот и лес... Теперь можно? – Да, – Он улыбнулся. – Теперь можно. – Люблю, когда вы улыбаетесь. Становитесь совсем другим человеком... – Не ищите ручки. Вот тут на панели кнопочки, нажмите их – и все... – Здорово! – Она взяла на клавиатуре кнопок неслышный аккорд, стекла дружно поползли вниз, и зачем-то включилась аварийная сигнализация. – Это уже лишнее, – Он выключил аварийку и посмотрел на Нее! – Ну что, так посвежее? – Еще бы! – Она тут же достала сигарету и закурила. – К такому воздуху сразу не привыкнешь. Нужно постепенно... А то голова закружится с непривычки! Он тоже закурил, искоса поглядывая на Нее. Она, положив ногу на ногу, откинулась в кресле и смотрела в окно. За окном, не оглядываясь, куда-то бежали деревья. – У вас нет ничего выпить? – вдруг спросила Она. – А то голова все-таки закружилась, нужно раскрутить ее в обратную сторону... – В бардачке лежит бутылка вина. Сможете сами открыть? – Ему не хотелось останавливаться. – Конечно. Чем? – Там же лежит нож, увидите. – Да, вы – удивительно галантный кавалер. Бокала я, вероятно, не найду в вашем бардачке. – Нет. Пейте из горлышка – меньше расплещется... – Вы жадина и грубиян. Я с вами не дружу... – Не сердитесь. Космонавты вообще из тюбиков питаются... – Ладно, ладно... Не выкручивайтесь. Будете глоток-другой? – Нет, куда мне... Я за рулем. Впрочем, глоток – можно. Давайте. Первый раз он выпил вина там же, в Доме. Неизвестно, кто из них двоих опьянел больше, но оба пустились в пляс, и черно-белые фотографии красно-белых предков чудом удержались тогда на стенах. Поутру не досчитались одной ступеньки, а уж сколько с крыши слетело черепицы, так никто и не узнал. Они с Домом были заговорщиками и не делились со взрослыми своими маленькими тайнами. Поутру оба болели, и Дом наскоро слепил облако, которое выжал дождем на две похмельных головы. 10-й километр. – Какой ветер! Вы не простудитесь? – Нет, ничего, – Он сделал еще один глоток и не добавил: – Он меня вылечит в случае чего. – Кто «он»? – не спросила Она. – Мой Дом... – сказал Он вслух. – Что «ваш дом»? – Она удивилась. Глаза блестят, юбка ползет вверх, медленно, как штора в старом кинозале... – Ничего. Мой Дом вам понравится. Там уютно... «Хорошо, что ты меня не слышишь, старина... Сказать про тебя „уютный“... Да... Не волнуйся, я все помню. И как ты умеешь лечить, я помню тоже. Хорошо, что бабка настояла тогда, чтобы меня привезли к тебе из больницы. Ты вытянул меня наверх, как невод со дна, с барахтающимся уловом будущих лет. Я тебе уже говорил „спасибо“? Не помню... Спасибо. Спасибо. Спасибо». 15-й километр. – Так странно... – сказала Она. – Что? – Мы ведь оба с вами понимаем, куда и зачем едем. И все еще на вы, и даже не целовались ни разу... – Ты не понимаешь, куда едешь! – не крикнул он. – Зачем – это уже не так важно. – Вы мне очень нравитесь. Давно нравитесь. Давайте поцелуемся... – она положила руку ему на колено. Пьяная, красивая, добрая девочка. – А вдруг вам не понравится... Придется возвращаться. А я так хочу показать вам... Дом. Показать его тебе, сделать хозяйкой на день, на два, на всю жизнь. Это уж как получится. Ему решать. Дому. Дом лучше разбирается в женщинах, чем его Хозяин. Все, что дано знать Хозяину, рассказано Домом. С того дня, когда Он впервые подглядывал за безобразиями кузины из Ростова, он сохранил память о щели в потолке, из которой открывался удивительный вид на комнату для гостей. И кто, как не Дом, со скрипом подмигивал ему всеми остальными щелями, расширяя эту, как только мог. 20-й километр. Она замолчала. Дорога взяла свое, лицо посерьезнело, глаза блестят уже совсем нехорошо. Полупустая бутылка зажата в коленях, для чего – ах! – пришлось еще выше поднять юбку. Ее рука задумчиво ложится на его руку, пальцы гладят кисть, как собаку, рычаг коробки отзывается ревнивым ворчанием. За окном пролетает шашлычная, бросив в окно тугой хищный аромат. Он ставит кассету, чтобы спугнуть ее руку. Рука уходит, подносит к губам бутылку – и тут же возвращается, пристраиваясь уже на его бедре. И тут же отправляется с инспекцией в соседнее место, где ожидает найти сами-знаете-что. И оно там действительно есть, это с-з-ч, но в состоянии столь беспомощном, что ее мизинец изгибается жалобным вопросительным знаком: «Почему?» Ласки становятся настойчивее, она ждет ответа, но лишь рычаг коробки стоит в салоне дрожащим фаллическим символом. Больше ничего... Это там, Дома, ее ждут сюрпризы. Он улыбается. И еще какие! Там, на диване, хранящем воспоминание о Первой и Единственной, он еще покажет ей, на что способен. Только бы тень от фонаря по-прежнему падала на стену, только бы молчал старый деревянный насмешник... Молчал, как в ту, первую, ночь, проявляя два силуэта на белой стене. Их контуры можно разглядеть до сих пор, если знать, где искать. Только больно видеть их, эти силуэты, и Дом порой включает все свое электричество, чтобы вывести их со стены, из памяти, вон. И тогда летит на свет мошкара. И женщины. И друзья. И на старой веранде звучит смех, в котором только Он может расслышать знакомое поскрипывание. Потом гости и гостьи ложатся спать, и Дом пеленает их тишиной, чтобы утром осторожно разбудить каждого – кого солнечным лучом, кого поцелуем любимой. И потом усадить на вчерашней веранде за солнечным утренним чаем. И хлопотать вокруг, хлопая дверьми, расставляя стулья, чтобы каждый, кто пришел к Хозяину, чувствовал себя Дома... 23-й километр от Города. – Ой, что это? – Она испуганно уставилась в окно. Он резко затормозил у обочины. – Выходи! – Ты... что... Что случилось? – Выходи! – Он открыл ей дверь, бледный, все понявший сразу и оттого уже мертвый. Она вышла, держа в руке бутылку, удивленно глядя на него. Он закрыл за ней дверь, включил первую передачу и, не спеша, поехал к Дому. Тот, даже догорая, понял желание Хозяина, и пылающей головней поджег бензопровод. Машина остановилась посреди пепелища. Взрыв смешался с треском последней рухнувшей стены. Она кричала, не слыша сама себя. Ублюдки ринулись врассыпную из-за кустов куда глаза глядят, оставив на земле дешевую одноразовую зажигалку... И только мальчик в матросском костюме не спешил убегать. Он нашел в золе домового и взял его на руки. И пошел прочь, сквозь бьющуюся в истерике бабу, последний раз оглянувшись на Дом, которого не мог унести с собой. Эротический этюд # 22 «Здравствуй, милая... Ну вот, прошла еще тысяча лет после твоего последнего письма. В мире, должно быть, произошла масса событий за это время. Чей-нибудь ребенок, родившийся в день, когда ты поставила точку на листе бумаги, уже бегает по полу, стуча игрушечными пятками. Но мне нет до этого никакого дела. Моя любовь к тебе закрыта от остального мира янтарной пеленой, в которой трудно дышится, но долго живется. Я стал еще на тысячу лет ближе к тому дню, когда смогу прижать тебя к своей груди. И мы снова будем вместе – теперь уже навсегда. Ты просишь рассказать о себе. Это – печальная тема для разговора. Дни палача страшны, а ночи бессонны. Только мысль о том, что я с товарищами очищаю этот мир от скверны, помогает мне держаться на ногах. Крики, кровь, допросы – вот нехитрые декорации моего сегодняшнего бытия. И это отребье рода человеческого, с которым приходится нянькаться с утра до ночи, лишает меня возможности увидеть тебя, прижаться щекой к твоей белокурой головке, посидеть с тобой на скамейке, провожая уходящее солнце... Я ненавижу их за это, я исполняю свой долг с великим рвением. Капитан обещал мне повышение в чине за особые заслуги. Для нас с тобой это означает возможность в скором времени обзавестись, наконец, собственным домом. Ты уже придумала, какого цвета у нас будут обои в спальне? Только не розового, умоляю, только не розового... С некоторых пор я стал ненавидеть все оттенки красного цвета. Вчера ко мне на допрос привели одну из опаснейших шпионок. Если бы я не знал, кто она такая, я бы поддался ее странному очарованию. Трудно сказать, как она выглядела раньше. Мало что осталось от ее былой внешности теперь, но она удивительно держалась, эта обреченная на каблук змея. Мы допрашивали ее вдвоем, и мой напарник, которого я начинаю уже тихо ненавидеть, переусердствовал с самого начала. Не буду описывать тебе ужасы, вытворяемые им, скажу только, что нет такой боли и такого унижения, которых он не заставил бы ее испытать в эти долгие два часа. К нам привели, хоть и растерзанного, но человека, вынесли же хрипящий окровавленный мусор... И мой коллега, не буду называть его имени, мыл руки в ржавом умывальнике. Как будто казенное мыло способно справиться с этими пятнами! Мой напарник – настоящий мастер своего дела... В работе он использует старинные инструменты, взятые им под расписку из нашего музея. Скажу тебе по секрету, что один вид этих порождений чьего-то безумия способен вызывать ужас. А уж использование их по назначению и вовсе не поддается описанию. Я смотрел на то, что осталось от этой... твари, и не мог поверить своим глазам. Какую совершенную оболочку способно принимать зло! Измятая и растоптанная, она ухитрилась сохранить грацию движений, тихую власть во взгляде. Даже свою унизительную наготу эта... эта ведьма преподнесла так, что мне хотелось отвернуться, чтобы не закричать от жалости... Впрочем, на грубую скотину, с которой мне приходится работать, это, произвело совершенно другое впечатление... Одна странная вещь не дает мне покоя... Впрочем, ладно... Иногда я вижу во сне наш дом. Его еще нет на свете, но для меня он уже распахнул свои двери. Мои измученные чувства отдыхают там, в бесплотном кресле-качалке, с видом на закат... Нет, лучше на рассвет. Закаты бывают слишком красны... И ты еще спишь, в шелковом коконе простыней, без пяти минут мотылек... А я, отвернувшись от окна, тешу взгляд твоим лицом, прикасаюсь к родинке на щеке... Представляешь, у нашей подопечной тоже есть родинка! Там же, где и у тебя – на середине „великого слезного пути“, как мы с тобой его в шутку окрестили... И ведь кто-то целовал ее, эту родинку, и не однажды... Теперь ее не разглядеть под кровью, но слеза порой вымывает ее, как золотую песчинку из грязи... Хотя лучше бы она этого не делала... Не могу сказать, что мне жаль эту... женщину. Нас слишком хорошо научили ненавидеть их, чтобы теперь допускать сомнения. Но ее странное сходство с тобой заставляет меня постоянно вспоминать о нашем с тобой тайном мире, который мы всегда прятали, сначала – от взрослых, потом – от детей... Спасают только ее глаза. Они совсем не похожи на твои – распахнутые, как окна, навстречу солнцу... У нее они, как бойницы, опасно и хищно прищурены. Один, впрочем, совсем заплыл... Не думаю, чтобы ему довелось снова увидеть свет. Он будто подмигнул кому-то, да так и остался закрытым. Второй был в упор нацелен на меня, как будто именно я, а не мой гнусный напарник, был причиной ее страданий. Странно, что добрые и злые силы способны выбирать для себя столь схожие сосуды... Твоя ангельская чистота и ее дьявольские нечистоты поселились в телах, способных сойти за зеркальные отражения, будучи поставлены рядом... Жаль, что я так и не услышал ее голос. Для меня это важно. Очень важно. Для меня это важнее всего на свете... Я должен убедиться, что этот голос не... (зачеркнуты три строчки) Какое глупое выходит письмо. Конечно, я никогда не отправлю его. Как и десять предыдущих. Ты прости меня, родной человечек, но мой лай из подземелья не должен быть услышан никем, кроме других псов и их страшной добычи. А то, что я не могу молчать и извожу лист за листом казенной бумаги – давай будем считать это моими добровольными признаниями... А теперь мне пора возвращаться к работе. Обеденный перерыв закончен, из камер снова доносятся крики. У нас здесь принято служить рьяно, и пятиминутное опоздание может быть воспринято как преступная халатность... А у меня, к тому же, есть важное дело... Я должен услышать ее голос. Сейчас. Немедленно. Пока мой напарник не изуродовал ее голосовые связки. Пока еще есть шанс убедиться, что... (зачеркнуто) А тебе осталось ждать совсем немного. Мой ответ окажется с тобой куда раньше меня. (зачеркнутая строка) Ведь скажет? Скажет? Ну, хоть одно-единственное слово...» * * * Выписка из дела № 007724376: «...Имя адресата письма установить не удалось. Имя заключенной № 008014445, прежде записанное с ее показаний, также не удалось подтвердить или опровергнуть. Лейтенант N. не оставил других записей, позволяющих судить о причинах его самоубийства... Заключенная № 008014445 была доставлена в лазарет, где скончалась от полученных огнестрельных ранений, не произнеся ни слова. Особых примет не ее теле обнаружено не было. Отдельно следует указать на то, что родимое пятно, описанное в письме, на лице заключенной никогда не существовало...» Эротический этюд # 23 Солнце растеклось из-под шторы, разлитое утренней молочницей. В полосе света, между старых фотографий в рамах – рукописный листок. Он тоже под стеклом, отсвечивающим, как небезызвестное пенсне. Можно разобрать почерк: он стремителен, старомодно аккуратен, геометрически точен. «Распорядок дня на завтра, 10 октября 1948 года. 8.00. Подъем...» Старик открывает глаза, вздыхает и садится в постели. Он не имеет скверной привычки разговаривать сам с собой, поэтому сидит молча, ожидая, пока развеется утренний туман в голове. Дождавшись, он встает и подходит к окну – впустить в комнату мир. Старику многое в этом мире не по душе, но, пока Солнце на месте, он простит миру многое... «8.10. Зарядка...» Старик давно перестал делать ее. А потом перестал и стыдиться того, что перестал ее делать. Он теперь бережет силы. Зато умывается вдвое дольше обычного, подолгу держит руки под горячей водой. А, отогрев, водит ими по лицу, как скульптор, на ощупь придавая чертам нужную форму. Он выходит из ванной с новыми руками и новым лицом, иногда удается вымыть из морщин немного лишней памяти... «8.40. Завтрак...» Стакан крепчайшего чая, яйцо всмятку, кусок белого хлеба с маслом. Как тогда. Даже стакан тот же самый. Только теперь Старик молится перед едой. И чай иногда успевает остыть. «9.30. Совещание у наркомвоенмора...» Что ж. Точность – вежливость королей. И народных комиссаров. Старик еще не встал из-за стола, когда по подоконнику вельможно зацокало снаружи. Будто пошел дождь, да не простой, а юбилейный, основательный такой дождь... Старик подходит к окну, прихватив кусок хлеба. Так и есть, вышагивает Голубиный Нарком туда и обратно, то ли думу думает, то ли страх наводит на окрестности. И уж никак не за хлебом он сюда прилетел. Еще чего! Если и поклюет малость, то в задумчивости, как бы и не заметив... Говорить им не о чем. Как и прежде. Но дело общее – выжить. Как и прежде. 12.00. Выезд на Объект..." Старик отходит от окна, сражается с пальто и не без труда побеждает. С обувью и шляпой дело обстоит проще. Он выходит из дома, с тоской смотрит на то место, где раньше стояла блестящая «эмка», и идет к троллейбусной остановке. Объектом на сегодня станет зоопарк. Он знает, что найдет там всех былых соратников. То есть абсолютно всех. Голых, покрытых только дурно пахнущей шерстью или перьями. Мундиры истлели, орденами и погонами торгуют с лотка. Да и сами они разбрелись, кто – в стену, кто – в застенок. Только образы, рассаженные Временем по клеткам, мечутся беспокойно, будто чуют, как чужая память разглядывает их в упор. Стервятник с тех пор ничуть не изменился. Глядит орлом, а присмотришься – ворона вороной. Замахнешься палкой – каркнет и улетит. От Медведя никогда не знаешь, чего ждать. Слишком добродушный, чтобы в это поверить. Морж туповат, но крепок, надежен. Жираф – не от мира сего. Только тем и спасся, что вовремя под седло ушел – в кавалерию. Оно и правильно. Лучше быть живой лошадью, чем дохлым жирафом. И Стервятник рядом кружил, чуял. В одной из клеток Старик находит себя самого. Зябко поеживается, проходит мимо... Зверь смотрит ему вслед не мигая. Потом возвращается к куску мяса и спокойно, не спеша, рвет его на части... Старик тем временем садится на скамейку, задвигаясь поглубже, как ящик письменного стола. Он прикрывает глаза и опускает голову. Пора вздремнуть. Как хорошо, что еще не похолодало по-зимнему... «20.00. Встреча с Ли...» Ли – это сокращение от ее имени. Странное, придающее всей их истории оттенок удивления и неуверенности. – Привет, Ли (привет ли?...). – Я позвоню, Ли (позвоню ли?...). – Я люблю тебя, Ли... (люблю ли?...). Старик стоит у окна. Он давно вернулся «с Объекта», пообедал и прочел газеты. Подержал в руках старые предметы, поговорил с ними. Потом выключил свет и подошел к окну. Близилось время первой и единственной за день папиросы. Больше одной не позволяло сердце, меньше не позволяла память. Старик закурил и стал глядеть в окно напротив. И думать о Ли (думать ли?...). В окне напротив мальчишка лет двадцати раздевал девочку чуть младше себя. Она стояла неподвижно, закрыв глаза, улыбаясь собственным ощущениям. Она вся была – как новогодний мандарин, под кожурой которого спрятана сочная мякоть. И маленький гурман не спешил с трапезой. Обнажив очередную дольку, он грел ее дыханием, касался пальцами, придирчиво разглядывал на свет. И лишь потом приступал к следующей. Наконец, девчонка оказалась совершенно обнаженной. Мальчик взял ее на руки и отнес на постель. После чего разделся сам и встал на колени перед кроватью. Перед его лицом оказались две игрушечные ступни. Мальчик принялся старательно ласкать их, будто, раздев свою ненаглядную, теперь заново одевал ее в свои прикосновения. Начиная с невидимых чулок... «22.00. Встреча с Ли...» Вкус табачного дыма сменился запахом горящего мундштука. Старик с досадой погасил окурок в пепельнице. Как быстро кончается эта единственная папироса!.. То ли дело – объятия в окне напротив. Они только начинались. И Старик с привычной смесью ужаса и восторга узнавал свою Ли в этой смешной чужой девчонке. В каждом ее жесте, взгляде, крике билась подстреленная птица Прошлого. И память Старика, как ошалевший сеттер, рвалась напролом, через камыши, по пояс в грязи, за своей добычей. Иногда узнавание происходило спокойно, а иногда сердце не справлялось и переставало помещаться в груди. Тогда Старик доставал вторую папиросу и выкуривал ее взахлеб, давясь горьким дымом. В такие минуты ему хотелось умереть. Но ни разу не удалось. Как все Старики, он слишком любил жизнь... ...А девчонка любила сзади. И еще на боку, тоже сзади, чтобы ноги переплелись и решительно некуда было отползать. А сверху не любила. И не любила Роллинг Стоунз. Зато обожала Битлов, пиво и Микки Рурка. Сегодня она была в ударе. Поймала темп, расслабилась и поплыла по течению. Мальчик не отстал и не поторопился, они вместе плеснули по воде и потом долго качались на расходящихся кругах. – Кайф! – сказал мальчик. – Сегодня твой день... – Да, – прошептала она. – Здорово было... – Старик закурил-таки вторую сигарету, – сказал он. – Я видела, – шепнула она, не глядя в окно. – А тот, что на четвертом этаже, сегодня не появился... – Он много пропустил... – А бабуля с третьего? – Была, куда ж она денется. Даже свет не погасила. Сидит, смотрит в театральный бинокль... – Ха! – она рассмеялась. – Надо ей полевой подарить! – Обойдется... Она по-кошачьи потянулась и перевернулась на живот. – Почеши мне спинку, пожалуйста... – Крылья режутся? – А хоть бы и крылья... Вот вырастут – и улечу от тебя. – Не говори так. – Почему? – Нипочему. Просто. Не говори... ...Старик отошел от окна. В лунном свете, как небезызвестное пенсне, отсвечивала стеклянная рамка. «Распорядок дня на завтра, 10 октября 1948 года...» День, который начался, как любой другой. И не закончился до сих пор. И не закончится, пока Ли не придет на свидание. А она придет обязательно. Не правда... ли?... Эротический этюд # 24 Последние несколько недель ей было не до сережек. Теперь мочки почти заросли, и она тихонько матерится, продевая в них старые бабкины, «фамильные», тяжелые серьги... Все. Готово. Она критически смотрит в зеркало. Старое золото смотрится немодно, но стильно. – Для начала неплохо, – Она улыбается сама себе и раскрывает косметичку. В зеркале отражается красивая семнадцатилетняя девица, кровь с молоком, клубника в сметане. Кроме сережек, на ней пока нет ничего, и вся она – как голая сцена, на которой начинают расставлять декорации перед спектаклем. А колдовской театральный дух еще хранит нафталиновые воспоминания о предыдущем, с иными декорациями, поставленном на той же сцене по другой пьесе. У пьесы странный сюжет, и, пока девочка раскрашивает свое лицо, я деликатно отвернусь и перескажу тебе то, что знаю. Представь комнату, тесную, как табакерка, для двух чертиков, которые в ней обитают. Один из них – маленькая девочка, заморыш, в котором трудно предположить нынешнюю красавицу с такими... Впрочем, я обещал отвернуться. Отворачиваюсь и продолжаю. Так вот, маленькая девочка с глазами мангуста жила в табакерке не одна, а с мамой. Мама у нее была красивая, но бедная, и поэтому казалась иногда форменной уродиной. Особенно когда возвращалась из своей грошовой конторы поздно вечером, с тяжелыми сумками, в которых никогда не бывало гостинцев, только самое необходимое. Но иногда мама вспоминала, что она – красавица, и доставала бутылку наливки, которую делала сама из подобранных на улице гнилых абрикосов. Раскрасневшись, она звала свою девочку и рассказывала ей странные красивые истории. Потом укладывала ее спать и уходила из дома, а возвращалась не одна, а с каким-нибудь дядей. Девочка притворялась, что спит, но мама все равно на всякий случай вешала через всю комнату большую простыню и выключала верхнюю лампу, оставляя только маленький ночник у своей кровати... ...Все, ресницы готовы. Можно было их и не красить, и так за брови задевают. Да и румяна накладывать глупо. Вот тени не помешают, чего нет, того нет... ...тени, которые девочка видела на растянутой простыне, были для нее вместо снов. Когда глаза привыкали к полумраку, ночник рисовал на простынях тени мамы и того дяди, который с ней сегодня. Они все были разные, эти тени. Даже мамина тень всегда была разной, как будто очередной спутник дарил ей новую, непохожую на предыдущие. Эти тени боролись, ласкались, сидели порознь, иногда даже дрались. Все это сопровождалось разными звуками и запахами, но как раз звуки и запахи были очень похожи один на другой. А тени были все разные, за ними было интересно и грустно наблюдать. Почему грустно? Сейчас расскажу, только взгляну на нашу героиню... Похоже, с ней все в порядке. Хороша девка, ничего не скажешь! Нет, этот лак для ногтей тебе не подходит, возьми потемнее... Жаль, что она меня не слышит... ...Так вот, грустно ей было потому, что она очень любила свою маму, ведь кроме нее у девочки больше никого не было. В маминых рассказах назывались разные важные родственники, даже один генерал, но они все были какие-то далекие, эти родственники, и девочка их никогда не видела. А вот маму она видела каждый день и очень за это любила. Но, когда приходили в гости все эти дяди, мама вела себя с ними так, как будто они и были родственники. Кормила, чем могла, обнимала и целовала. Девочке это было очень больно. Ей все время хотелось крикнуть: «Мама, я не сплю!», но она понимала, что маму это не обрадует, а очень огорчит, и она молчала. Она лежала, никому не нужная, смотрела странное черно-белое кино на экране простыни и тихонько плакала, пока не засыпала. С тех самых пор она ненавидит кинотеатры. Когда она была там первый раз и увидела простыню размером с дом, с ней случилась истерика и пришлось вызывать врача, чтобы он сделал ей укол. ...Господи, где ты взяла такое белье? Ах, мамино... Не смей его надевать, ты что, с ума сошла?! Не смей! Слава Богу, кажется, услышала... Надевает платье на голое тело. ...Она росла нелюдимой, замкнутой девочкой, и, если речь заходила о поцелуях с мальчишками, она предпочитала подраться с ними. За это они уважали ее и приняли в свою компанию, научили свистеть, ругаться, стрелять из рогатки и презирать всех остальных девчонок. Но иногда ей самой хотелось поцеловаться, и она запиралась в комнате, чтобы обнять старого плюшевого медведя и в перерывах между поцелуями поведать ему, как тяжело ей живется. И это продолжалось бы всегда, но однажды случилось чудо, которое перевернуло всю ее жизнь. Как и всякое настоящее чудо, оно прошло незамеченным для остального человечества и осталось ее маленькой тайной... Когда чудо начало свершаться, она этого даже не заметила. И только спустя несколько секунд поняла, что происходит что-то непонятное, невообразимое, сказочное. Дело было в одну из тех ночей, когда мама была в гостях сама у себя. И, конечно, не одна, а с кавалером. Девочка никогда не видела их лиц, только силуэты, и этот не стал исключением. В тот вечер все начиналось очень страшно, потому что мама от поцелуев начала кричать, и девочка хотела побежать за милиционером, чтобы он забрал страшного дядьку. Но потом мама счастливо рассмеялась, и девочка поняла, что эти крики были не о помощи. Потом тени еще повозились немного, устраиваясь, и девочка уже приготовилась засыпать, как вдруг увидела, что на простыне происходит что-то непонятное... ...Да не надевай ты это кольцо! Оно старое, тяжелое, разве оно подходит к этому легкому летнему платью? И серьги не надо было надевать... Просто горе с тобой, глупая девчонка. Эти украшения только испортят твою свежесть и не дадут ничего взамен. Сними немедленно!.. Не снимает. Не услышала. Жаль... ...Мама уже спала, посапывая, когда на простыне появилась собака. Она повела ушами, открыла рот и тихонько гавкнула. Девочка оторопела, потом шепотом рассмеялась. Собака вздрогнула и исчезла. Девочка зажала рот рукой. Вместо собаки появилась забавная рожица и начала кивать, будто соглашалась с кем-то. Потом рожица тихонько сказала: – Привет. Не спишь? – Нет, – так же шепотом отозвалась Она. – И мне не спится... – грустно сказала рожица, свесив нос. – Почему? – прошептала она. – Жалко засыпать, – серьезно сказал человечек. – Я так редко вижу твою маму. – А ты что, знал ее раньше? – спросила Она. – Да... – вздохнула рожица и исчезла. По простыне пролетела большая птица и скрылась. Потом вернулся человечек и снова вздохнул. – Я знаю ее уже много лет. И очень люблю... – А почему вы так редко видитесь? – спросила Она, собираясь почему-то заплакать. – Так получилось. Вернее, не получилось... – Ты – мой папа? – спросила она, мечтая больше всего на свете, чтобы человечек ответил «да». – Нет, – сказал человечек и снова надолго пропал. Она заплакала. – А ты знал моего папу? – спросила она. – Да... – ответил человечек откуда-то из-под одеяла. – Мы были большие друзья. – А теперь? – спросила она. – А теперь нет... – сказала рожица и снова вынырнула из-под одеяла. – А ты кого любишь? – Мишку своего люблю. И ромашки. На них гадать здорово. И еще маму очень люблю. – И я твою маму очень люблю... А хочешь, давай песни петь... – А можно? – Если тихонько, то можно. – Давай... ...Это что, по-твоему, помада?! Это фломастер, а не помада! Ну-ка выбрось немедленно! Кому говорю, выбрось! Пойди к соседке, возьми нормальную. Ты слышишь или нет!.. Слышит, слава Богу... Пошла к соседке. Та – старая актриса, умница, подберет ей что-нибудь подходящее... Наутро он ушел. Они увиделись снова только через десять лет на маминых похоронах. Это было сорок дней назад. Он стоял в стороне, и она его не узнала. Но потом он подошел, и голосом, от которого она вздрогнула, спросил: – Можно, я приду на девять и на сорок дней? – Да, – ответила она. Эти десять лет промчались, полные событий, но у каждого из нас есть то, с чем он просыпается и засыпает. Для нее это был Человечек и его Голос, возвращения которого она ждала все эти годы. А после той ночи она будто проснулась и начала жить. Мальчишки перестали пугать ее, она быстро разобралась во всем хорошем и во всем плохом, чего стоит от них ждать. Она научилась целоваться, и не только. Она встала на ноги, хорошо училась, стала прекрасной подругой. Никто не узнал бы прошлую Золушку в этой цветущей уверенностью и здоровьем красавице. И только Плюшевый знал, как трудно девочке ждать возвращения своего волшебника. И вот чудо вернулось. Как и подобает настоящему чуду, оно не предало свою Золушку. Старая, как мир, истина: «Жди!» – очередной раз подтвердилась... ...Ну вот, совсем другое дело. Ей Богу, расцелую старушку за то, что она с тобой сделала! Вижу, что помадой дело не ограничилось... Два-три штриха – и все встало на свои места. Прекрасно! Теперь сиди и не дергайся, и, пожалуйста, не кури. Он этого не любит... ...На девять дней он пришел, неловкий, старый, с седой щетиной на щеках. Принес бутылку водки и немного еды. Она приготовила ужин, и они сидели вдвоем, почти ничего не говоря вслух. Но неслышный разговор о маме звучал – тихо, горько, не спеша. Потом он ушел, и, только когда дверь за ним закрылась, Она поняла, как ей не хочется, чтобы Он уходил. Она орала, оставшись одна, перебила кучу посуды, послала на хуй позвонившего мальчика, потом затихла на кровати лицом к стене и решила раз и навсегда, что, когда Он придет во второй раз, Она просто не выпустит его из дому... ...Ты что де... Ты что делаешь, дура?! Нет, ты посмотри на нее... Сняла платье, напялила какой-то идиотский халат и идет в ванную умываться! Серьги летят на пол, в глазах – слезы. Ты что, с ума сошла? Девочка! Опомнись!.. Ты... ...Она возвращается из ванной семилетним ребенком. Садится на пол, обняв мишку, и улыбается сквозь слезы... Она – умница, и понимает все лучше нас с тобой. А нам, кстати, пора. Пошли отсюда. И на лестнице давай уступим дорогу мужчине с букетом ромашек. Потому, что он торопится домой. Эротический этюд # 25 Он обернулся Кляксой и упал на ее чистейший тетрадный лист. Она успела превратиться в Чернильницу и растворила его с тихим всплеском. Он обернулся Вороненком и изнутри застучал по стеклу, проклевываясь. Она раздалась во все стороны, заквохтала Наседкой и собралась было усесться и замереть, но Он подкрался Котом и мяукнул так, что у нее перья полетели во все стороны. Она раскинулась Миской с молоком, приманивая. Он поддался было, но на полпути раздумал и разгорелся под ней что есть сил – форменное Пекло! Она закипела, но не сбежала, расплевалась во все стороны Снежинками, и ну оседать где попало! Он – тут как тут, налетел Поземкой, норовит заморочить голову бедной девочке. А она – уже Вальс, да в другую сторону закрученный, три-два-раз, три-два-раз... А он – Струной в скрипку и как начнет фальшивить – тут вальсу и конец бы пришел, да только Она – уже Трамвай и едет себе, за струну держась. Он – на кондукторское место, усы распушил, пуговицами сверкает во все стороны. А Она – Зайцем мимо него – шмыг! Смеется из подворотни, а сзади – собачья стая, и у каждой псины глаза знакомые, одинаковые. Она на них – россыпью блох: «Ловите, сукины дети!» А он сверху – кирзовым Сапожищем: «Поберегись!..». Она – в бездонную Лужу: «Иди ко мне, иди, хороший...». Он – Плоским Камушком только приноровился по поверхности проскакать, а Она уже – Куча щебня: «Потеряешься – искать не буду!» Он – Монетой – прыг: «Другие найдут, по тебе топчась!» А она уже – Кошелек, норовит над ним защелкнуться. А Он – на другую чашку весов, самой Жизнью: «Ну, кого из нас выберет полуночный страдалец?» А она из-под земли, кладбищенской Плесенью: «Меня, меня...». А он сверху Жаворонком: «А так?...». И распелся бы, да Она подкралась – Ночью, в сон укладывает. Ничего не поделаешь, он Совой ухнул – и на охоту. А Она Мышкой: «Ну, так и быть, лови меня да ешь себе на здоровье!» А он Зернышком в поле: «Нет уж, ты меня ешь!» А она – Землей, чтобы пророс поглубже. А он сверху Дождиком: «Впитай меня, высуши пьяную слезу...». А она – Тетрадкой под ливень: «Смой, друг любезный, все линейки да клеточки, надоели. Тесно мне в клеточках этих...». А он, дурачина, Кляксой – на ее чистейший тетрадный... Эротический этюд # 26 Хочешь, я покажу тебе фокус? Вот моя шляпа. Она так велика, что, голова помещается в ней целиком, а поля лежат на плечах на манер старинного испанского воротника. Я ношу ее, когда не хочу ничего видеть, а в остальное время использую для трюков. Вот ее дно. Оно черно и пусто, как зрачок мертвеца, и только позолота старой торговой марки норовит привязать шляпу к нашему миру. Сейчас я закрою ее покрывалом, не имеющим к нашему миру ни малейшего отношения. Представьте себе кусок черной ткани, с тем электрическим отливом, которым полна беззвездная рыжая московская ночь. Или, к примеру, старенький screensaver Командира Нортона. Я беру его за то, что можно назвать краями, и аккуратно закрываю свою пустую шляпу. Все. Там теперь совсем темно, и можно проявлять фотопленку или ловить черных кошек. Теперь нужно сказать волшебные слова. Мне все равно, какие. Например, «крэкс-пэкс-фэкс»... Или «еб-твою-мать»... ...Как видите, сработало. Ткань зашевелилась безо всякого моего участия, следовательно, есть кто-то или что-то, способное, по крайней мере, двигаться. Я знаю, что это. Вернее, кто. Сказать? Ребенок. В шляпе сидит ребенок. Человеческий детеныш. Он сыт, сух и вполне доволен жизнью. Я перенес его сюда из теплой кроватки, и через минуту отнесу обратно так тихо, что он даже не заметит путешествия. Я не позволю ему заплакать. В моих фокусах никогда не будет плачущих детей. Нет, я не сотворил его из воздуха. Никаких историй с непорочным зачатием, гомункулусом или, как теперь говорят, клонированием. У этого космического Маугли есть папа и мама, и именно они подсказали мне идею этого невинного трюка. Вот тебе история, похожая на старуху-ключницу, громыхающую ржавой связкой секретов в такт своей левой, хромой, ноге. Выписка из Личного Дела Папы. Отменный семьянин. Перед тем, как сотворить Маугли, трижды практиковался в подобном, и каждый раз – успешно. Спортсмен. Умница. Пьет не больше, чем нужно, чтобы заполнить шлюзовой отсек между «вчера» и «завтра». Любит жену настолько, что вынужден изменять ей направо и налево, чтобы окончательно не потерять голову. Достоинства: деловит, не любит проигрывать, умеет ждать. Недостатки: пишет стихи и больше пяти минут в день думает о вечном. День знакомства родителей Маугли пришелся на понедельник. Папа пришел на работу, волоча по полу легкое похмелье – сомнительное наследство усопшего Воскресенья. Новую секретаршу он опознал сразу по ожесточенному стуку клавиш компьютера. Сначала Он увидел пучок волос над монитором. Потом – край уха. Потом – ногу в строгом чулке и скучной туфле. Он привычно представил свою руку на этой ноге – и подумал, что ощущение будет не хуже и не лучше прошлых. Тут отходняк заворчал на него, как овчар из подворотни – и Он послушно сел за свой рабочий стол, выбросив из головы глупости. Как потом выяснилось, Она невзлюбила его сразу. Может быть, за самоуверенный вид, который Он привычно напускал на себя каждый раз, когда чувствовал себя слабее обычного. А может быть, по какой иной причине. Не суть важно. Важно то, что, когда Он попытался приобщить ее к своей коллекции, Она дала ему от ворот поворот. Это случилось месяцем позже, когда в конторе справлялся очередной день рождения, с подобающим случаю тортом для всех и водкой для избранных. Неведомо как, Она попала в число избранных вместе с ним, который тоже был в этом числе. И в роли именинника. Он подъехал к ней с простотой «Мерседеса», сигналящего перед автомойкой. Но отъехал грязнее прежнего, с несимметричным румянцем на щеках. Представьте, Она закатила ему форменную пощечину, и нашлись свидетели, готовые подтвердить это под присягой. Те же свидетели пустили по заболоченной конторской глади круги нетерпеливого ожидания. Невинный старомодный инцидент, за неимением лучшего, получил какой-то нездешний, почти шекспировский, привкус. Еще бы. Всем известный донжуан и темная лошадка – новенькая. Они немедленно стали центром внимания, натравленные друг на друга шушукающейся свитой, которая принялась лепить из них короля и королеву сплетен. Кто хоть раз побывал в подобной роли, не даст мне соврать: обратной дороги в таком случае не найти. И они пошли вперед, демонстративно взявшись за руки. Она по-прежнему злодейски динамила его, но ей понравилось, с какой дружелюбной простотой он принял ее отказ. Стравленные друг с другом, как бойцовые шавки на базарной площади, они неожиданно подружились, оставив с носом тех, кто делал ставки на исход сражения. Он удивлялся новым ощущениям и даже радовался им. Хотя при каждом удобном случае напоминал ей, что дружба – дружбой, но потрахаться от души – тоже не последнее дело... Выписка из Личного Дела Мамы. Двадцать семь лет. Опять не замужем. Когда не корчит рожи, бывает хороша собой. Зла на мужиков за то, что не знает к ним правильного подхода. Нечувствительна в постели. На компромиссы с годами не пошла, напротив, ожесточилась и продолжает бить ту посуду, из которой другие предпочитают похмеляться. Достоинства: прямота, искренность, живой ум. Недостатки: прямота, живой ум, искренность... С некоторых пор Он стал замечать в ней прохладную, непрозрачную задумчивость. Отнес ее на счет нового увлечения, над которым погоревал малость и успокоился. Попытался утешить по-дружески, в своей неподражаемой манере, сочетая реальную помощь с панибратскими заигрываниями. И однажды был потрясен Ее согласием. Как старатель, намывающий очередной таз шершавой гальки, вдруг спохватывается, привычно отбросив в сторону самородок величиной с бычий глаз, так и он встрепенулся, услышав молчание вместо привычного «нет». Молчание не могло быть растолковано иначе, чем согласие, и Он стал готовиться к давно ожидаемому празднику изо всех сил. Она сама назначила день, а вернее, ночь их первого любовного свидания. Не отвлекаясь, быстро перевела общение из вертикальной плоскости – в горизонтальную, и отдалась Ему с жадностью, не брезгуя ничем и даже нарываясь на сомнительные эксперименты. Он, совершенно ошеломленный таким неожиданным напором, стоял под дождем подарков, едва успевая благодарить как только мог, лишний раз убеждаясь в том, что опыт в любовных делах – ничто перед страстью, сметающей все на своем пути, как кавалергардская атака. Они не спали в эту ночь, только проваливались в забытье перед новым кругом. Ночь казалась бесконечной. Оба истекали соками, но родники били с новой и новой силой. В воздухе стояли тропические испарения, резко кричала райская птица, рычал невидимый лев. Стены, увитые плющом теней, казались ожившими руинами... А наутро Она ушла, покачиваясь, нежно поцеловав Его на прощание. Чуть более нежно, чем следовало бы. Как-то очень уж по-дружески... Он взял отгул и весь день пролежал в истоме, не глядя на часы и не в состоянии ни о чем думать. На следующий день он пошел на работу, мечтая только об одном – увидеть знакомый вихор над монитором. Увы, Его ждало разочарование. И изрядное. Оказывается, Она уже неделю назад подала прошение об увольнении и позавчерашний день был Ее последним днем на работе. Мало того. Как выяснилось, Она уехала жить в другой город и решительно никто не знает ее новые координаты... Выписка из Личного Дела Ребенка. Мальчик. Пишет стихи. Думает о вечном больше пяти минут в день. Отличается прямотой, искренностью и живым умом. Спортивное телосложение. Симметричный румянец на щеках... Соглашается посидеть в шляпе фокусника, что очень любезно с его стороны в мрачные времена полного отсутствия кроликов. Эротический этюд # 27 – Хуй ее знает... – сказал Толстый. Он был бывший бандит и называл Стрелку «марухой»: – Может, загуляла... – Мож, и так, – сказал Беспалый. В прошлой жизни он был токарь. Или фрезеровщик. Какая теперь разница? Он был самый старый и называл Стрелку «дочкой». – Ушла от нас, сука, – сказал Пушкин. Когда-то он был поэт и до сих пор любил выражаться красиво. Стрелку он называл «стрелкой». Трое нелюдей сидели на железнодорожной насыпи, возле рельсов, по которым давно уже ничего и никуда не ходило. Это было очень спокойное место. Они привыкли к нему и коротали здесь короткое московское лето. Стрелка была четвертой, и по вечерам, распив, что было, они говорили со Стрелкой или ебали ее по очереди. Толстый – грубо, Беспалый – любезно. А у Пушкина через раз вообще ничего не получалось. Слабый организм, одно слово – поэт. – Или менты повязали, – сказал Толстый. – Да не трогают ее, сам знаешь, – отозвался Беспалый. – Надо искать, – сказал Пушкин. – Чево? – удивился Толстый. – Искать надо, – повторил Пушкин и насупился. – Ага, – сказал Толстый. Под кожурой щек замаячил желтый собачий клык – Толстый улыбался. – В розыск объявить. Всесоюзный. – В розыск, не в розыск, а искать надо, – зло повторил Пушкин. – Где? – резонно проронил Беспалый. Пушкин знал одно место, но промолчал. У Толстого тоже шевельнулась мыслишка, он подцепил ее ногтями, как вошь, и раздавил молча. Она вякнула и осталась жить. Беспалый посмотрел на рельсы и почему-то сказал: – Осень скоро. – Ага, – проворчал Толстый. Оба подумали о подъездах, у каждого на примете были варианты. – Я помню чудное мгновенье, – сказал Пушкин. – Чево? – Надо искать, говорю. – Ну, иди, бля, ищи. И тебя повяжут. – Может, она дохлая валяется где-нибудь, – не унимался Пушкин. – Закопаем хоть. – Да иди ты, – сказал Беспалый. Он был самым старым и слово «дохлый» не любил больше всех. – Тут такой грунт, неделю копать будешь, – заметил Толстый со знанием дела. Беспалый достал полфлакона тройного. Сделали по глотку, крякнули, закурили свои бычки. Разговор не клеился. Не было Стрелки. Со стороны вокзала доносился размазанный эхом голос дикторши, которая говорила что-то о поезде на Киев. С площади были слышны другие городские сверчки – клаксоны, ругань, скрежет тормозов. Где-то там была Стрелка, это мешало им расслабиться. – Я пошел, – Пушкин докурил до фильтра, поперхнулся и встал. – Повяжут, – меланхолично заметил Толстый. – Пусть вяжут, – сказал бывший комсомолец. – Заодно у ментов про нее разузнаю. – И я пойду, – сказал Беспалый. – Знаю одно местечко. – Идите. Я тут подожду, – сказал Толстый, укладываясь. – Тройной оставь, замерзну. – Щас, – проглумился Беспалый. Две фигуры, пошатываясь, ушли к вокзалу, где у каждого в метро был свой человек. Толстый, которому каждый раз приходилось ругаться на входе, остался лежать на насыпи. Через пять минут он уже спал, пользуясь случаем, в защитном поле собственной вони. Пушкин отправился на улочку в центре, куда однажды забрел со Стрелкой. Она сама привела его на это место, потом достала заветные, небывалые пол-литра настоящей водки и поделилась с ним. Они спрятались в тень от греха подальше и сидели там тихо, как мыши, стараясь не булькать во время редких глотков. Стрелка все поглядывала на окна напротив, особенно, когда водка начала греть. Окна были занавешены, и Пушкин не мог взять в толк, чего она в этих окнах такого нашла. Ему захорошело тогда, он дождался полной темноты и полез к Стрелке, чувствуя, что на этот раз все получится. Но она шепотом послала его на хуй и долго сидела, как сова, глядя в эти свои дурацкие окна. Он не заметил, как заснул, а проснулся уже один, ранним холодным утром. Сегодня Стрелки на месте не оказалось. А окна были тут как тут, куда им деться. Окна – штука вечная, пока дом стоит, они светятся. На этот раз они не были зашторены, и Пушкин мог всласть налюбоваться на какого-то мужика, который кормил ужином девчонку лет двенадцати. Пушкин облизнулся на еду и пошел обратно. Он не знал, где еще можно найти Стрелку. Идти в милицию он не хотел по понятным причинам. Беспалый тем временем пробрался на Ваганьково. Однажды он встретил там Дочку, когда сидел в гостях у своих мертвецов. Она не заметила его, прошла тихонько мимо и присела поодаль у маленькой плиты. Посидела, поплакала и ушла. Он пошел следом, у «905-го года» нагнал ее и предложил по глотку тройного. Она согласилась, глотнула, и остаток вечера они прошатались по городу, пока не нашли место для ночлега. Беспалый запомнил, где присаживалась Дочка, и сейчас отправился прямо к могиле. На плите было что-то написано, но Беспалый забыл буквы. Он глупо просидел полчаса, разговаривая с незнакомым покойником, и отправился восвояси. Дочка не пришла. Беспалый решил не искушать судьбу в метро и отправился на Киевский пешком. Вечерело. «Поезд на Львов отправляется со второго пути... – услышал Беспалый. На языке нелюдей это означало: „Вечереет. Пора спать...“ Он ускорил шаги и через пять минут увидел знакомую насыпь. Толстый, Пушкин и Дочка сидели у костра, сложенного из обломков ящиков. Дочка всхлипывала, трогая свежий фингал под глазом, Пушкин меланхолично курил, а Толстый самодовольно усмехался. По всему было видно, что фингал – его работа. – Вот, – всхлипнула Стрелка. – Моталась за окружную, хотела вас грибами угостить, а он... Толстый привстал: – Еще хочешь? Молчи, сука. – Грибы-то остались еще? – спросил Беспалый, косясь на костер. – Остались, – буркнула Стрелка. – Садись, у нас и пиво есть. – Ого! – сказал Беспалый, понимая, что без его тройного и пиво – не пиво. Сел, устроился поудобнее и уставился в костер. Пьяная Стрелка вяло хлопотала над грибами. Толстый самодовольно щурился. А осень, увы, действительно была не за горами. – Передо мной явилась ты... – сонно сказал Пушкин. – Поезд на Черкассы отходит с четвертого пути, – сонно откликнулась дикторша. Эротический этюд # 28 – Подари мне цветы, – попросила Она. – Какие? – спросил Он. – Не знаю. Какие хочешь. Только, чтобы их было много. Она сидела в кресле в старомодной ночной рубашке. Он лежал на кровати, ничему не удивляясь. – Ты поцелуешь меня? – спросил Он. – Да, – просто ответила Она. – Только я не знаю, как это делать. – Очень легко, – сказал Он. – Тебе нужно прикоснуться своими губами к моим. – И все? – спросила Она. Поцелуй, по ее представлениям, явно был чем-то большим. – Ну... – замялся Он. – Можно еще коснуться языком... – Да, – улыбнулась Она. – Я тебя поцелую... Она поднялась с кресла, легко, как пар над чашкой кофе. Подошла к нему, села на край кровати и наклонилась к губам. – Ты подаришь мне цветы? – спросила Она. Произнося «п» и «м» Ее губы касались Его губ. Остальные буквы обернулись легкой рябью на штилевой поверхности Его ожидания. – Да, – ответил Он. – Подарю. Поцелуй меня. Он принялся считать букеты похотливых роз, грациозных ирисов и чопорных лилий, которые он принесет ей завтра. Семнадцать... Восемнадцать... Девятнадцать... – Трррррррззззззззз!!! На языке будильника это означало: «Вставай, сукин сын, я принес тебе новый день». Он проснулся, успев полузакрытой частью зрачка увидеть, как Она отпрянула в темный угол и растаяла там без звука. Предметы выступили из мрака нечетко, как карандашный набросок, раскрашенный выдохшимися фломастерами. Стол, пепельница, книжные стеллажи, вчерашние бутылки пива, допитые паркетом. – Тебе хорошо, – сказал Он кукле, купленной вчера за бесценок, – Были бы у меня глазки – пуговицы! Застегнуться на них – и послать все подальше... Кукла, понятное дело, ничего не ответила. У нее был на редкость дурацкий вид. Своей физиономией и никчемным платьицем она вызывала брезгливую жалость. Если бы не Его страсть к бездарным безделушкам прошлых лет, она оказалась бы на свалке через несколько дней. Но страсть была, и кукла оказалась в коллекции другого барахла между глобусом с неузнаваемой географией стран и трубкой, которую когда-то часто и вкусно курили... Он встал с кровати и отправился умываться. Начался один из дней, о которых потом решительно нечего вспомнить. Возьмем у памяти пример и постараемся скоротать его незаметно, описав в трех словах: Отходняк. Безделье. Осень. Четвертым, тайным и главным словом, станет Ожидание. Он дождался своего, и следующей ночью Она вернулась. Неизвестно, где она пряталась весь день, но в Его сон явилась без опоздания и никуда не спешила уходить. Она продолжила с того места, где вчера разлеглось многоточие, а именно – нежно поцеловала Его в губы. После этого Она отстранилась и, оглядевшись по сторонам, спросила: – Ты здесь живешь? – Да. А что? – Ничего. – Ему показалось, что Она вздохнула. – Тебе не нравится мой дом? – Нравится. Только очень... – Грязно? – Нет... Немножко... – Бедно? – Нет... не знаю... непривычно... – А я? – Что? – Я тебе нравлюсь? – Ты – как твой дом. А твой дом мне нравится... – А ты где живешь? – Не помню... – То есть как это – не помню?... – на Него повеяло сквозняком от распахнутого настежь вопроса... – Там много цветов... Ты подаришь мне цветы? – Да... Ты уже решила, какие? – Нет. Какие хочешь... – Обязательно подарю... Ты уже уходишь? – Нет... Я... – Что? – Мне понравилось целоваться. Можно, я поцелую тебя еще раз? – Можно. Ты здорово целуешься. Она потянулась к его губам и вдруг отпрянула. Ее глаза замерли на чем-то за его спиной. – Что с тобой? – спросил Он. – Это моя кукла, – сказала Она, зло поджав губы. – Откуда она у тебя? Он хотел ответить, что купил куклу в антикварном магазине на Арбате, но не успел. Будильник цапнул его за ухо, Он проснулся и сел в постели. Реальный мир был на месте, включая куклу, помешавшую Ему целоваться. У нее был такой же тупой вид, как и накануне, и Он разозлился на тряпичную разлучницу с расстегнутыми глазами. День тянулся долго, каждый час полз улиткой и оставлял после себя полоску слизи. Он прибрался в квартире. Потом несколько раз пытался заснуть, но безуспешно. День по-прежнему умещался в три слова, и слова эти были: Ожидание. Ожидание. Ожидание. В ожидании сна он переставлял в квартире предметы, чаще всего – куклу, которой было тесно между глобусом и трубкой. Подселяя куклу к новым соседям, Он каждый раз натыкался на ее молчаливое недовольство и пытался угодить капризному куску ветоши, как мог, только бы он (кусок ветоши) не помешал ночным поцелуям. Он понял, что заснул, когда увидел Ее силуэт в двери. Она была бледнее обычного, смотрела строго. – Я соскучилась, – сказала Она обиженно. – Я тоже, – сказал Он. – И я снова хочу поцеловать тебя, – сказала Она, смягчаясь. – Я тоже, – отозвался Он. Они долго целовались, и Он удивлялся тому, что такая взрослая красивая девица целуется как первоклашка. Утолив первый голод, Она отстранилась и спросила: – Я хочу тебя потрогать. Обнять. Ты меня научишь, как это делать? – Конечно, – прошептал Он. Это была ложь, потому что прежде его никогда не обнимали женщины, не считая, конечно, мамы, бабушки и двух-трех теток. Они разделись догола и обнялись. Потом Он начал делать с Ней какие-то странные вещи, а Она смотрела на него блестящими, как пуговицы, глазами. А иногда закрывала глаза и молча целовала его в ответ... Потом Она сказала: – Мне пора идти. – Не уходи, – попросил Он. – Я должна уйти, – сказала Она. – Иначе тебе будет плохо. Очень плохо. – Откуда ты знаешь? – Я чувствую. Мне пора. – Ты вернешься? – Да. Мне кажется, я люблю тебя. – Я люблю тебя, – эхом отозвался Он. – Пусть Долли остается здесь. – Долли? – Да. Моя кукла. Мама подарила ее мне в тот день, когда мы впервые ходили к доктору. Она сказала, что Долли – волшебная кукла... Потом, когда я разболелась, она очень помогла мне. – Мама? – Мама тоже. Но Долли – больше. Потому что она всегда улыбалась, а мама – редко. Он все понял и проснулся от горя. Сквозь слезы он увидел, что будильник давно стоит. Сколько? Час? День? Год? Теперь это было неважно. День, не в пример двум предыдущим, прошел в запоминающихся хлопотах. Мальчишка собрал все деньги, распродал антикварную коллекцию и купил цветы. Порочные розы, грациозные ирисы, чопорные лилии. Панибратские ромашки. (Еще. Еще). Много цветов. Для того, чтобы перевезти их, пришлось нанимать машину. Теперь Он знал, где Ее искать. Знал, где Ее можно найти всегда. Постояв над ворохом цветов, скрывшим и имя, и даты, Он уехал домой. К волшебной кукле Долли. Эротический этюд # 29 «Почему на бензоколонках никогда не продают цветов?» – подумал Он. «Ясное дело», – откликнулось изнутри. – «Цветы, как ты мог заметить, украшают иногда фонарные столбы вдоль дороги... Продавать цветы на бензоколонке – издевательство над тобой, остановившемся здесь на пять минут в погоне за собственным „лобовым на трассе“. К тому же, где ты видел, чтобы в цветочных магазинах приторговывали бензином?... То-то же». Бензоколонка на ночном Аминьевском шоссе (одно название чего стоит!) была безлюдна, современна и чиста. Белая крыша и несколько квадратных колонн делали ее похожей на маленький храм, эдакий пантеончик для заезжего Бога. Стены колонки были изваяны дождем и тьмой, они казались вечными. Каждый раз, заезжая на колонку, он вспоминал одно и то же. Это был какой-то кадр из фильма, очень старого, смотренного-пересмотренного мальчишкой в провинциальном советском кинотеатре. Там, в кадре, была такая же колонка, и тоже шел дождь, и главный герой красиво мок под ним, опершись на капот своего гоночного (или не гоночного) зверя. И тоже была ночь, и квадратный половичок света гостеприимно вмещал в себя целый мир, оставив за стеной ночного дождя все вражеское, чужое, злобное. Тогда весь этот кадр казался кусочком сказки – нарядные колонки, неоновый «Shell» на козырьке, небывалая вежливость мальчишки-заправщика. Аккуратность кассовых окошек. И, конечно, Она, стоящая у соседней колонки в ожидании своей очереди, красивая, одинокая, ожидающая чуда... Она, похожая то ли на Анук Эме, то ли на Стефанию Сандрелли, невыносимо прекрасная в этом кусочке одиночества, нарисованном кривой кистью ночного фонаря. Ночь. Трасса. Дождь. Фонарь. Бензоколонка... Он шепотом выматерился и вылез из машины. Угловато протопал к кассе и буркнул темному силуэту за окошком: «Сорок в шестую...» Мальчик уже отвинчивал крышку бензобака, рука силуэта выбросила в лоток сдачу. Он взял деньги и пошел обратно... Дождь колотил по крыше, будто одинокий, продрогший до белья, путник. За пределами колонки лежала мокрая Москва, с волчьими глазами своих окошек. Их стая молчаливо держалась поодаль, от этого опасного места с огненной водой. Он сел в машину. Сделал погромче музыку. В правое зеркало заднего вида он видел мальчишку, который трахал его бэби в бензобак, засунув туда толстую железную елду. Бэби отзывалась журчанием в сокровенных местах и, похоже, была довольна. Сам Он был нежен. Смешно, недопустимо нежен со своими женщинами. С тех пор, как одна из них сказала ему эти страшные слова: «Ты трахаешься, как баба...», Он пережил немало неприятных минут, пытаясь исправиться. Он научился быть грубым, жестоким любовником. Он научился бить своих подружек и с брезгливым удивлением понял, что им это нравится. Он прошел школу унижений и злобы, чтобы не отстать от собутыльников. Это было частью ритуала, Он принял ее покорно, понимая, что иначе просто не пройдет дальше. Но здесь, на бензоколонках, оставшись один после тяжелого дня, он позволял себе расслабиться. Одним взмахом руки отсекалось все грязное, наносное, и на узкой полосе отлива среди раковин, в которых поет море, оставалась стоять Она – единственная, похожая то ли на Анук Эме... Он знал про Нее все. Они вместе прошагали странный путь от комсомольских вожаков – к голосующим на трассе хипарям, от хипарей – к остановившимся на перепутье молодым гиенам новой жизни, от перепутья – к разным дорогам выживания и спасения. Он знал, что Она тащится от Моррисона, хотя всю молодость плясала под «Бони-М» и итальянцев. Он знал, что Она никогда не будет матерью для своих детей, а будет им подружкой и третьим (четвертым, пятым) ребенком в семье. Он знал, что она будет умолять его купить микроволновку, но готовить будет только на бабкиной чугунной сковороде, матерясь на старую газовую плиту. Он знал, что для Нее любовь – это поцелуй, и именно поэтому Она прослыла форменной шваброй в свое время, не говоря уж о нынешнем. Он чувствовал приближение Ее большой и настоящей нежности, как положивший ухо на рельсы пацан слышит электричку вульгарис, задолго до того, как скучное щелканье рельсов возвестит всему миру о ее появлении... Он любил и ждал Ее по сей день, хоть и успел обзавестись броней на все случаи жизни... ...Фея Бензоколонки – странная бомжеватая старуха, которую не видно невооруженным глазом. Но она существует, и попробуйте оспорить этот факт. Если ждать свою Судьбу по-настоящему, она обернет к Вам свое сухое морщинистое лицо и вознаградит за терпение... Когда мальчик вынул чеку из плоти Бэби-Гранаты и собирался уже закрывать крышку бензобака, произошло чудо. Или не произошло. Кто их знает, эти чудеса?... Из дождя, по-собачьи отряхиваясь, в квадратный-рингу-подобный мир въехал Тот Самый Персонаж... На красивой, похожей на игрушку, машине, Она пересекла черту оседлости Мечт и встала в двадцати сантиметрах от Своего Счастья. К этому самому Счастью, ей тоже нужен был девяносто пятый, и Ей поневоле пришлось образовать очередь к единственному роднику для иномарок, открытому в столь позднее время... Он улыбнулся, покряхтел стартером и вышел из машины. Новое время научило его решительности, на раздумья не было времени. Зазвучала музыка Нино Рота, мизансцена тронулась в путь, как товарняк, скрипя на поворотах и властно помахивая путевым листом. В далеких семидесятых мальчишка залез рукой в штаны, то ли собираясь найти там семечку, то ли решившись покачнуть весь ряд привинченных друг к дружке кресел своим нахальным утолением голода. Отступать опять было некуда. Он к этому привык, и каждый раз отступал с удивлением по поводу того, что мир остался стоять, где стоял... Она вышла из своей игрушки и подошла к нему, улыбаясь. Она была похожа на Стефанию Сандрелли, и музыка Нино Рота только набирала обороты. Еще не вступили кларнеты, но скрипки уже подготовили трясину, оставляя шагающему немного шансов... – Вы поломались? – спросила Она. – Увы, – ответил Он, и каждая поломанная косточка его души откликнулась на этот вопрос своим скрипом. – Жаль... Я могу чем-нибудь помочь?... Напомним, что дождь не прекратился. Его стены были на месте, и маленький Пантеон, тесный для двух Богов, грозил подняться на воздух со всем своим содержимым. Мальчишка попытался было дотянуться шлангом до Ее машины, но у него ничего не вышло. Пожав плечами, он вернулся в теплый закуток, предоставив событиям идти своим чередом. И события пошли своим чередом... * * * ... Она действительно любила Моррисона, хотя всегда танцевала под «Бони-М». Однако, скандальный постоялец «Пер-Лашез» и ныне не давал покоя ее бедному сердечку с бьющейся в нем птицей. Она любила детей, но относилась к ним с панибратской сердечностью, не допуская даже мысли о материнской строгости. Ей были понятны их страсти, и она запиралась с детьми в ближайшем чулане, чтобы шепотом проклясть взрослый мир с его слепотой и бессердечностью. Если Ей доводилось готовить, она доставала бабкину сковороду и жарила на ней вкуснейшее в мире мясо. И еще. Она не любила секс. Вернее сказать, она не любила грубость в любви, и находила в себе силы отталкивать каждого ухажера, переступающего через невидимую черту... Видите ли, ей очень нравилось целоваться... И еще. Она никогда не видела фильмов про ночные бензоколонки, но ей очень нравились стены из дождя, и она инстинктивно потянулась к первым попавшимся, чтобы не чувствовать себя совершенно одинокой и никому не нужной... Надо ли говорить, что она, бывшая девчонка-автостопщица, а ныне госпожа Кассирша Бензоколонки, была как две капли воды похожа на Анук Эме... Хотя заезжие принцы видели только ее силуэт, освещенный по контуру черно-белым кассовым монитором. Ей понравился этот стареющий мальчик, стоящий над поднятым капотом своего «Мерса». Он был отсюда, из этого одиночества, из этой ночной, дождливой бензоколонки, заправляющей людей и их машины чем-то, что позволит им двигаться дальше... – Еб твою мать! – сказала фея бензоколонки, присаживаясь рядом с Ее Темным Силуэтом. – И вот так – всю жизнь! Потом оглянулась и добавила: – Не видать тебя совсем, дочка. Колдуй, не колдуй, а лампочку пора менять. Она рассмеялась, звонко, как умеют смеяться только дети. И налила фее крепкого кофе. А мальчик захлопнул капот своей бэби и отправился с новой куклой в дождь. Который еще никого и не от чего не отмывал. – Зис из зе энд... – пропел Джим. – Посмотрим, – ответила Она. Фея поперхнулась кофе и растаяла в бензиновых парах. Она осталась одна. Если не считать дождя, конечно. Эротический этюд # 30 Дождь колотил по подоконнику со старательностью неумехи-барабанщика, производящего тем больше звуков, чем меньше их приходится на нужную долю. Девочка с глазами сиамской кошки лежала на диване и смотрела в окно. Там от капель зябко вздрагивала липа, и машины, неуклюжие в роли катеров, одна за одной глохли посередине огромной лужи. В тумане лежал Город, по которому двигались три человеческие фишки. Отсюда их не было бы видно и в солнечный день, а сейчас и подавно. Но двигались они именно сюда, каждый со своей скоростью. Девочка, не вставая, сняла телефонную трубку и набрала привычный номер. – Алло... – сказала трубка мальчишеским голосом. – Привет. – Привет. Что-нибудь случилось? – Нет, милый. Просто у меня тут дождь... – А у меня – нет. Только хмуро и холодно, не хочется нос наружу высовывать. – Москва – большой город. В одном месте – дождь, в другом – солнце. В одном – уже весна, а в другом – еще зима... – Или даже осень... – Да... Как ты? – Ничего. Соскучился. – Я тоже. – И когда ты, наконец, выйдешь за меня замуж? – Не знаю... Скоро. Но тогда мы не сможем ездить друг к другу из осени в весну... – Когда мы поженимся – дождь прекратится навсегда. Это он тебя воспитывает... ...Первая фишка – Мельник – появится через час. Он по-хозяйски громко постучит в дверь, натопчет на полу в коридоре лужу и отправится в туалет – отлить с дороги. Потом он усядется в кресле, включит телевизор и примется громко материть говорящие головы в ожидании обеда. Она разогреет ему еду и принесет ее на подносе, вместе с ледяной бутылкой водки. Он нальет полный стакан и выпьет его залпом. Потом будет громко и с удовольствием есть. Потом, если второй стакан придаст куража, развернет девчонку спиной к себе и насадит на старый добрый вертел, как овечью тушу. Она потерпит, конечно. Труднее всего, как обычно, будет с этим его сопением в затылок. Неприятно, что ни говори... Уходя, он сунет деньги ей в руку и похлопает по тому, что называет «жопкой»... – Милый... Сколько мы не виделись? Мне кажется, что целую вечность... – Вечность – колечко на пальце, кусающее себя за хвост. Мы не виделись дольше. – Как ты там без меня? – Ничего. Пока не отменят пельмени, холостяки не пропадут... – А если отменят холостяков? Что будет с пельменями? – С такой ленивой женой, какой будешь ты, у пельменей есть шанс уцелеть... – Ладно тебе... Я, кстати, даже шашлык умею на обычной кухне приготовить... ...Шашлык – любимое блюдо Гусара. Это – вторая фишка, он окажется у цели с обычным опозданием. Гусар – душка, он приносит вино и строит ей глазки. Ему нравится нравиться. Он начинает раздевать ее еще в коридоре и часто там же приступает ко второму отделению. С ним приходится чуток напрягаться, вовремя подать голос и выгнуть спинку. Иначе он злится и может наорать ни за что, ни про что. А так – ласков, смешлив, любит подурачиться. Благодаря ему она почувствовала себя дорогой штучкой, потому что все остальное, что он соизволит прикупить, будь то вино, костюм или машина – не только дорого, но и по-настоящему хорошо. Есть только две вещи, которые Гусар делает из рук вон плохо – это секс и пение. Поэтому, обтерев шашку и заправив ее в ножны, он тут же хватается за гитару и поет ужасным голосом, глядя на девчонку растерянными оловянными глазами. Она млеет, как может, дело нехитрое. Не обижать же хорошего человека... Деньги Гусар кладет под зеркало, глядя на нее с немым ожиданием того, что она откажется их брать. Она, понятно, не отказывается, а то вдруг потом замуж позовет! Поди, откажи такому!.. – Ну, вот и у меня дождь пошел... Не иначе, как ты накликала. У тебя, небось, закончился уже? – Нет. Это длинный дождь. Как товарняк. Через всю Москву разлегся... – Что ж. Привет нефтяной капле из пятой цистерны от ячменного зерна из третьего вагона... – Спасибо, зернышко мое... – Не за что, моя капелька... – Господи... – Что? – Как же я по тебе соскучилась... Ты там хорошо себя ведешь? – В третьем вагоне-то? Конечно. У нас тут теснота, не разгуляешься. Когда еще из нас пиво наварят... Ну, а ты там не сгораешь, часом? – Куда там... Некогда... – Бедная... – Да уж, не богатая... Третья фишка – Карапуз – появится позже всех. Он посмотрит сквозь Нее на дверь ванной и пойдет туда плескаться холодной водой. Потом, цепко взяв девчонку за руку, по-детски потянет ее к дивану, как к магазинному прилавку. Там он сядет на краешек и будет, бегая глазами, расспрашивать девчонку о том, о сем. Он говорит быстро, по-птичьи неразборчиво, маленькие руки будто обыскивают Ее Полуодетое Высочество. Убедившись в наличии того, за чем пришел, он приглашающе растянется на диване, приподнимая сухую попку, чтобы ей было легче снять с него брюки. Что она и сделает. Потом Она извлечет из этих же брюк ремень и начнет стегать игрушечного дядьку по животу, ягодицам и ляжкам. Его суслик поднимется и поглядит на все происходящее с довольным, немного испуганным видом. Потом лихо, молодецки сплюнет и упадет замертво. Она погладит и облизнет уснувшего зверька, вденет ремень обратно в брюки, а брюки натянет на карапузовы ноги. Через минуту остановившиеся было глазки гостя начнут суетиться снова, руки вынут из бумажника деньги в мятых старых купюрах. Потом, закурив, он вынет телефон и начнет суматошно договариваться с кем-то о встрече. Через минуту его уже не будет в комнате, только по лестнице бильярдным шаром ускачет эхо его шагов... Ей всегда кажется, что он не заплатит... Хотя из троих он – самый богатый. И, пожалуй, богаче других, которых Она не ждет сегодня. – Ничего. Кажется, меня берут на работу... – Правда? – Надеюсь. Собеседование вроде как прошел... – Не будем о грустном, милый. Я постараюсь что-нибудь придумать... – Ты уж прости, что я у тебя такой непутевый... – Ты – самый, самый, самый... Не смей на себя наговаривать!.. Ой... У меня дождь кончился. – Странно, но у меня тоже... – Наверное, он просто сошел с рельс... – Не иначе как... – Ладно. Раз дождь прошел, пора и честь знать... – Как скажешь. Целую тебя, капелька... – И я тебя, зернышко. Я завтра приеду. – Ура! Я пошел к двери – ждать. – До встречи... Она повесила трубку и, улыбаясь, подошла к окну. Липа шумела, по-собачьи отряхиваясь на ветру. Водилы курили, сбившись в кучку, возле увязших в луже машин. Из грязной «Волги» неуклюже вылезал Мельник. Она вздохнула и подошла к зеркалу – поправить растрепанные мысли. Эротический этюд # 31 Соната соль-минор для фортепиано в четыре руки. Опус 31 Часть первая. Vivo non tanto ...Ну и голос, – подумала Она. – Вероятно, таким будут читать список грешников на Страшном суде. И вся она хороша, эта тумба, запертая на ключ своей воинствующей девственности. А шаги-то, шаги! Акустик Малого зала был и впрямь не дурак, коли сумел придать стенам именно тот насмешливый градус крутизны, когда музыка превращается в свободу, а такой вот мерный топот – в поступь ее конвойного. Однако стоило выставить ее на рампу для контраста с двумя гнедыми жеребцами, выскочившими на смену. Какие мальчишки! Как разделившийся пополам кентавр, они обходят с флангов черное одиночество рояля, и тот улыбается им во все свои восемь октав в нетерпеливом ожидании. Наступившая тишина откашливается из последнего ряда, рвется фольгой нахальной шоколадки. Но мальчики не спешат. Они знают свои дело. Они дожидаются той тишины, что заключена в капле сталактита. И, наконец, дают ей упасть на первую клавишу. Публика еще не здесь. Она потирает троллейбусные мозоли и часто моргает от еще не остывших телевизоров. Но она уже притихла, чудо началось, и даже те, кто оказался здесь случайно, притихают по необходимости, чтобы не прослыть невеждами. Музыка проходит по рядам, как кошка мимо хозяина, делая вид, что ей и дела нет до его коленей и пледа на них. Она направляется к выходу, умывается там всеми четырьмя лапами, и лишь затем, капризно передумав, возвращается. А коленям-то холодно уже, и никакой плед не заменит это теплейшее пульсирующее брюшко. Но нужно отвернуться, чтобы она прыгнула. И вот все зажмуриваются на резкий аккорд, а когда открывают глаза – у каждого на коленях оказывается по ласковому и нежному... И зал умиленно замирает, боясь спугнуть. Каждый – своего зверя. Каждый – своего... Часть вторая. Andantino ...Боже, да не улыбка ли мелькнула за готическим фасадом этой музейной пифии?... С Черным Она познакомилась месяц назад. Черный – это тот, что сидит за роялем ближе к залу. Его хозяйство – верхние октавы. Арпеджио, гаммы, капель нечаянных радостей и малых бунтов против лада. Таков он и в жизни. Суматошный гений, бьющийся током от кончиков пальцев. Все, что происходит с его участием, театрально и воздушно. Немыслимое знакомство, ссора со второй фразы и вечный мир с третьей, потом опять ссора, примирение, ссора. Слезы, улыбки, стихи, музыка, музыка, музыка. Ночной город, пустые подъезды... «Я умру, если ты не прочитаешь мне что-нибудь из Мандельштама...» «А я – если ты меня не поцелуешь». «Сейчас?» «Сейчас...» «Хорошо...» «Я тебя поцеловал, где мои стихи?...». Восковая Пречистенка, заброшенный монастырь на Рождественском... «Нет, ты посмотри на эту фигуру!..». «Нехорошо заглядывать в окна...» «Это не окна, это – книга, а вот и персонаж...» «Сам ты персонаж...» «От персонажа слышу!..» Смех, обои октябрьской листвы на стенах маленького Большого мира, снова слезы, уже от счастья. Любовь, болонкой лающая на прохожих... «...Я буду любить тебя здесь...» «На балконе?!..». «Да, где же еще! А ты улыбайся тому старику, ему это очень нужно, как ты не понимаешь...» «Я понимаю...» «Нет, ты не понимаешь... Ты – это все, что у него осталось... У него жена на Ваганьковском, пойдем туда ночью, я буду любить тебя там, пусть улыбнется и она...» Очень Старый Балкон, все это были его штучки. Черный умеет слышать шепот камней, знает, как перевести его на человеческий язык... Вот и сейчас, Она слышит потрескивание электрического ската на глубине клавиатуры. Он, как всегда, расслышал старое дерево, и чужие пальцы титанов растут у него из манжет. Ах, Черный... Моя нежность, вечная юность моей бедной блядской души... Как хорошо, что ты всегда рядом, всегда расслышишь камень, которого вчера коснулся мой стоптанный башмак... Часть третья. Lento sempre... ...Ах, каналья... Да она еще и подмигивает! И из-за фасада консерваторского динозавра вдруг проглядывает веснушчатая физиономия Амаретты, сдобной трактирщицы из Саронны, познавшей всякое... Белого почти не видать. Он, плотный, коренастый, врос в клавиши всеми десятью корнями. Ему нельзя отвлекаться. Его удел – басы и темп. Даже в своем нынешнем lento sempre он должен следить за каждой каплей, падающей на сталагмит давно онемевшего зала... Он пришел позже, всего две недели назад. Она просто не могла не познакомиться с напарником и лучшим другом своего сумасшедшего любовника, что и произошло на одной из репетиций. Поначалу он показался Ей редким занудой, эдаким крестьянином от музыки, неторопливо тянущим свою борозду на пятиполосной пашне нотного стана. Только оказавшись дома, Она с удивлением поймала себя на мысли, что думает о Белом и не может остановиться. Он был – как вид из окон поезда на проносящиеся мимо унылые деревни средней полосы. Покосившиеся избы и некрашеные плетни, на которых развешено сушиться все бесконечное российское небо... Да. Неба в нем было много. Поэтому Она сразу назвала его Белым. Позже, впустив его в себя, в свою жизнь, Она показалась себе солдатской женкой, жалмеркой с Дона, ставящей заплаты любви на лоскутное одеяло житейских забот. Небывалые образы, какие-то коровы и коромысла, маячили у нее перед городскими суматошными глазами. Стоило ему появиться – и Она готова была замереть где стояла с виноватым взглядом нерадивой служанки... Такой была и его музыка. Каждая басовая нота отзывалась поминальным звоном колоколов на деревенской церквушке, пушечным дулом колодца с пыжом родниковой голубизны на дне, еще каким-то страшным, безымянным, колдовским эхом... Черный, как всегда, оказался на высоте в своих определениях людей и предметов... – Солдат, – коротко сказал он о Белом, и зачем-то добавил: – Пятый егерский полк... В живых осталось две дюжины... Без него... Часть четвертая. Presto stringendo... ...Почему без подноса со своим сладчайшим, пережившим тебя на века, старая сводница?... Кого ты надеешься обмануть своим стеклянным голосищем... Неделю назад Она узнала, что Черный и Белый – любовники. На следующий день она предложила всем перестать валять дурака и объединить усилия по постижению Тайного. Мальчики согласились, и настала первая ночь, когда они оказались втроем. Черный, как водится, был в верхних октавах и звенел по всему ее телу своими колокольцами. Белый же привычно оседлал басы и распахал Ее, ставшую музыкой на один краткий миг, вдоль и поперек. Вороны непрошеных сомнений и стыда держались подальше от этой кипящей страды. Оставив Ее, уснувшую, как земля на зиму, они привычно занялись друг другом. Мне нечего добавить. Мое перо может сколько угодно освежаться в чернильнице, повторяя извечный акт Природы, но разве оно в силах описать хоть малую толику пережитого в ту ночь?... Нет. Не в силах. Часть пятая. Grave ...Мама, ну хватит уже, наконец. Как хорошо, что ты сегодня на даче... Не было никакого концерта. И музыки не было. И на роялях играют другие люди. Ты же спишь, Белый, сладко посапывая, а ты, Черный, как всегда куришь у окна, дожидаясь, пока я засну. А я лежу перед вами голая, новорожденная очередной раз, и мне тоже стыдно и сладко знать, что все происходит так, как происходит... Но кому, черт меня побери, не захочется хоть раз побыть Музыкой, сыгранной в четыре руки?... Эротический этюд # 32 – Видите ли, дружище, – сказал тот, которого мне приспичило назвать Панургом. – Женщины есть не что иное, как другой биологический вид существ. – Вот как? – удивился собеседник. Назовем его Пантагрюэль. – Представьте себе. Поэтому смешно пытаться искать объяснение их поступкам, а тем более судить их. Никому ведь не придет в голову судить паучиху за то, что она поужинала собственным супругом. А человеческую самку Клеопатру, делавшую то же самое, до сих пор валяют в пуху господа комедианты, – Панург сделал большой глоток пива и крякнул от удовольствия. – Странно. Однако, позвольте, как быть с биологами, которые объединили мужчину и женщину на одной таблице в учебнике анатомии? – Господи, да побрейте обезьяну и поставьте ее рядом с хозяйкой моих пенат – и, уверяю вас, любой биолог примет их за двойню. – Ну, хорошо, – Пантагрюэль улыбнулся маленьким ртом. Он вообще был мал ростом. – Вы убедили меня в том, что внешние признаки не имеют значения. Но как одна и та же мать, замечу в скобках – женщина, может родить двух особей разного вида? – Вы опять зовете на помощь науку, я же призываю вас парить в метафизических сферах, перед которыми сама наука снимает шляпу, показывая свою золоченую плешь. – Эк вы про науку... – Да шут с ней, с наукой... Я говорю о женщинах. – Ах, да... – Так вот. Любой женщиной руководит простейшая природная задача – родить и выкормить детеныша, а лучше – нескольких. Для выполнения этой задачи женщина проходит непростой путь, готова вытерпеть лишения и страдания, но Природа мудро и бережно ведет ее к цели. Можно сразу сказать, что Природа – союзница женщины, не случайно эта плутовка на всех языках обозначена женским родом. – Какую же роль Природа отводит мужчине, по-вашему? – Простейшую. Греться на солнышке и радоваться тому, что не родился пауком. – Однако я не знаю мужчин, которым это удавалось бы. – Вы когда-нибудь видели евнухов? – Не случалось. Мне всегда было жаль их. – И напрасно. Только они способны на то, о чем я говорю. Впрочем, мне доводилось встречать и счастливых стариков, которых еще щадят хвори, но уже не мучают эти адские чернильницы – наши семенные железы. Именно их опустошением и приходится заниматься всю грешную мужскую жизнь. В противном случае они выплеснутся в душу и измарают ее дочерна, до безумия, до смерти. – Но ведь их сотворила Природа, чтобы заставить живые существа продолжать самое себя! – Разумеется. Только нам, мужчинам, не повезло стать подневольной стороной в этом извечном процессе. Рабы своих прожорливых самок, мы вынуждены кормить их, и, если это нам не удается, сами становимся для них кормом. – Позвольте. А как же наши матери? Нет на свете существ бескорыстнее и добрее! – Ха! – Панург расхохотался. – Так для них-то мы – не мужчины, а детеныши, дружище! Детеныши! Зато поглядите-ка на своего истаявшего отца! – У меня нет отца. Он покинул этот мир три года назад. – Простите меня... Но позвольте спросить... Вы ведь бываете на кладбище? – Разумеется. – Вспомните мрачные фигуры старух, сидящих над могилами. Вот где бродит искреннее раскаяние об руку с тайным торжеством! – Все они когда-то были большеглазыми влюбленными девицами. И не говорите мне, что они притворялись. – Ни в коей мере, дружище! Они были искренни, как рысь на охоте! Однако, там, где рысь честно использует клыки и когти, дамы берут на вооружение глаза и губы... – Но эти глаза не лгут! Такое не под силу самой Музе Притворства! – Конечно! В них отражается самый искренний голод. Девица сразу честнейшим образом предупреждает, что не может без вас жить и хочет вас больше всего на свете! Почему глупец мужчина никогда не принимает эти слова в их буквальном смысле? Ведь не далее, чем утром, за завтраком, он говорил те же слова свежеиспеченной котлете! Почему у него не достает ума увидеть очевидное сходство? – Действительно. Почему? – Ха! Да потому, что он приписывает избраннице собственные чувства, которые по сравнению с ее страстями невинны, как меню вегетарианца. Чего хочет он? Освободить чернильницы – и вернуться к своим игрушкам, не причинив никому никакого вреда... Мужчины ведь любят свои игрушки, сами знаете. – Иногда и женщины разделяют с нами эту любовь... – Нет! – вскричал вдруг Панург и встал во весь свой ужасный рост. – Нет, нет и нет! Страшной ошибкой будет думать, что женщина способна понять нашу страсть к игрушкам! Будь то музыка или театр, война или наука – они топчут все наши увлечения с одинаковой брезгливой гримасой. Они согласны терпеть то, чем мы живем, только если это приносит барыш, способный обернуться кормом для них и их детенышей... – Вы все время говорите – «детеныш». Похоже, дети вам неприятны? – Хотите еще вина? Эй, кто-нибудь! Принесите нам вина! – Они так быстро растут. Вчера оно еще ходило, держась за стены, сегодня говорит первые слова на своем странном чудесном языке, а завтра впервые поцелует вас в щеку, и вам покажется, что вы умираете от счастья... – Вы совсем не пьете, дружище. Это меня рас... расстраивает. – Панург заметно опьянел и грузно облокотился на стол. – Напомню вам, что мы говорим о женщинах! – Ах, да... – Пантагрюэль по-птичьи клюнул свой бокал, едва замочив губы. Его глаза блестели во мраке, как оброненные кем-то мелкие монеты. – И все-таки, признайте хотя бы, что женщины красивы. Они – как цветы... – Растущие на навозе наших благих намерений... – Их нежные пальцы... – С мертвой хваткой... – Их лучистые глаза... – Как маяки на рифах... – Их нежнейшие ушки... – Пропускающие мимо все, что не касается денег... – Их певучие голоса... – Умеющие просверлить дыру в самой крепкой башке... – Их игрушечные носики... – Всегда чующие, чем можно поживиться... – Их персиковые щеки... – Не краснеющие от самой гнусной лжи... – Их сочные грудки, стройные ножки, наконец, их... – Знаете, что, дружище. Сейчас я набью вам морду, – Панург поднялся с треском, как истаявшая льдина, и навис над крохотным Пантагрюэлем. – Ой, – сказал Пантагрюэль и добавил: – Ой! – Набью, как пить дать. Встаньте. Я не буду бить сидячего. – Хотите, поспорим, что не набьете, – вдруг улыбнулся тщедушный Пантагрюэль, – после того, как я скажу одну-единственную фразу... – Это какую же? – Так спорим или нет? – Нет... А впрочем... – Панург от души хлебнул вина из горлышка и уселся обратно на стул. – Спорим. Ставлю бутылку вина против вашего синяка на лбу, который не замедлит появиться, если ваша фраза не сработает. – Можно говорить? – Валяйте. – Извольте. Выйдет так, что вы ударите меня из-за женщины. – Да? – Панург почесал в затылке. – А ведь правда ваша. И получится, что они снова нас одурачили? – Точно так. – Ха! – Панург расхохотался так, что стул под ним с треском рухнул. – Ваша взяла. С меня бутылка. Эй, кто-нибудь! Принесите мне еще вина, да не с прилавка, канальи, а из подвала! Инцидент был исчерпан, как и весь разговор. Панург сам выпил бутылку, проигранную в споре, и уехал на извозчике к знакомой актрисе. Пантагрюэль вздохнул, посидел в тишине за опустевшим столом, собрал в котомку остатки еды и пошел пешком домой – к толстой красивой жене и четырем чадам, которых так и не сможет никогда назвать детенышами. Эротический этюд # 33 Я позвонил Крысе и сказал, что выезжаю. Стоял уже в коридоре, когда ключ заскребся в замке – Папик. Больше некому. Ма дома как всегда сидит. И точно. Зашел, дверь притворил – и смотрит. Странно как-то. И пальто не снимает. Пьяный, что ли, думаю... Тут Ма из кухни приплелась, тоже смотрит внимательно. Но это – обычное дело, она всегда на Папика так смотрит, сколько себя помню. Даже когда он ест, она тоже так смотрит. Как будто сама с собой поспорила – подавится или не подавится... А меня будто нет. Стоят и смотрят друг на друга... Тут Папик вдруг всхлипнул как-то, потом улыбнулся и говорит: – Хорошие новости... – Неужели, – говорит Ма и напрягается. Прям вижу, как напрягается. – Да, – говорит Папик. – Взяли. – На испытательный? На месяц? – уточняет Ма. – Нет. Сразу на год. Контракт. – Поздравляю, – говорит Ма и улыбается. Хорошая такая улыбка, нежная, всех шуб в доме не хватит, чтобы от такой согреться. Да и шуб-то у нас нет. В общем, стоим, мерзнем. – Ах, милая моя... – говорит Папик и открывает портфель. Там – банка икры, кусок вырезки, бутылка вина и бутылка водки. Я звоню Крысе и говорю, что приеду через часок. Давно с предками не выпивал. А тут чувствую – назревает. Крыса говорит, что потерпит, только, мол, не напивайся там без меня... Ма – на кухню, я – к себе в закуток. Папик переоделся в домашнее – и ко мне. Давно не заходил, я даже обрадовался, но виду не подаю. Он сел на кровать, глаза блестят. «Чего слушаешь?» – спрашивает. «Депеш мод», – говорю. Он покривился, но лекцию про своих «зепеллинов» читать не стал. Прилег ко мне на кровать, смотрит в потолок. – Как Крыса? – спрашивает. – Крыса как Крыса, – говорю. – А ты, правда, работу нашел? Теперь бабки будут? Это у нас – больной вопрос. Из-за Ма. Мне – по барабану, Папику тоже. Но Ма у нас просто зверь по этому делу. Когда неделю на гречневой каше просидели, она Папику такого наговорила, что я потом заснуть не мог. А ему что? Всплакнул, в сортире бутылкой звякнул – и поехал на «жигуленке» бомбить. А Ма, как всегда, смотрит на него и непонятно, то ли убить хочет, то ли обнять. Такой у нее хуевый характер. – Будут, – говорит Папик. Потом вдруг добавляет: – Бабки – говно. – Да, – говорю. И наушники снимаю. Я, честно, всегда рад с ним по душам поговорить. – А что делать? – говорит он. – Да ничего не делать, – говорю. – Прожили семнадцать лет без них, и еще сто проживем... Тут он встает с кровати, ко мне подходит и кладет руку на голову. Гладит, типа. Странный у меня Папик, так посмотришь, вроде – дурак дураком, а друзья у него – крутые мужики, интересные. А у Ма друзей нет. Она такая, без друзей живет. Иногда и на меня так смотрит, будто жалеет, что аборт не сделала. Хотя – заботится, по врачам водит, сколько себя помню. Добрая она. Однажды бомжиху какую-то в дом притащила, дала отлежаться, накормила, денег сунула. Кто ее поймет, мою Ма... Люблю ее, конечно, хотя крута она с Папиком, ох, как крута... – Сто не проживем, – продолжает Папик. – А сорок-пятьдесят отмотаем еще... А с бабками, может, и все двадцать... Это он, типа, пошутил. Я показываю, что понял, улыбаюсь. А он все гладит меня по голове, странно это как-то, приятно, что ли. Все-таки, Папик ведь, помню его таким большим, как приход от афганской травы, когда он надо мной нависает и будто со всех сторон защитить норовит. Это когда мне было лет пять, раньше ничего не помню. А позже еще много чего помню. Поплакать, что ли, думаю... И ком глотаю... Я рад, что Папик работу нашел. И Ма, наверное, рада... Еще бы. Она только об этом и думает. Только сам он, похоже, не больно рад... Ну да ладно. Такой он у меня, Папик. Несчастный по жизни... Ма зовет с кухни, говорит, еда уже на столе. Мы поднимаемся и идем, по дороге звоню Крысе и говорю, что задержусь еще на часок. Давно мы так не сидели. Стол ломится, ну и бутылки, ясное дело, его не портят. Папик наливает Ма вина, а нам с ним – водочки. Кристалловскую принес, молодец. Мясо дымится со сковороды, красота. Ма и салатик какой-то сотворить успела, в общем, сидим, как в ресторане. Па говорит тост за то, чтобы все получилось. Он у меня такой, никогда без тостов не пьет. Они чокаются с Ма и со мной, потом мы едим, и Ма спрашивает у Папика, как прошли переговоры. Он какую-то пургу гонит про директора, как они там поладили, ну, не сразу, конечно, но нашлись какие-то общие знакомые, туда-сюда, в общем, работу получил. Ма радуется. На нее вино всегда так действует, один глоток – и готова. Разрумянилась, глаза блестят, смотрит на Папика по-хорошему, так, что шубы уже не нужны. Давно так не смотрела. Да я на месте Папика по пять раз в месяц на работу устраивался бы, чтобы Крыса на меня так смотрела. Правда, она и так меня любит. По крайней мере, говорит... Позвать ее, что ли, думаю... Потом смотрю на предков и понимаю, что им не то, что Крыса, а и сам я – помеха. Ну, нет, думаю. Еще по одной мы все-таки накатим. Только потом я вас, голубки, оставлю. Папик разливает. Очередь тоста – за Ма. Она тосты говорить не умеет, тушуется, как корова в голубятне, бормочет что-то про деньги, конечно. Они выпивают, а мне приходится тянуться к ним, чтобы чокнуться. Забыли, сукины дети... Как по врачам водить – не забывают, а как посидеть по-человечески – так им, вроде, никто и не нужен, начиная с меня... И опять Папик начинает петь песню про своего директора, и как они там поладили. Ма ушки развесила, сидит румяная, видно – боится счастью поверить. Тоже мне, счастье, бля... Лучше бы со мной чокнулись нормально, по-взрослому. Папик наливает по третьей, моя очередь тост говорить... Ну, думаю, сейчас я вам загну, голубки... И вспоминаю про все сразу. Тут тебе и первая ангина, и книжка на ночь, и песенка поутру, и зоопарк, и цирк, и планетарий, и то, как я потерялся в Сочи среди чьих-то ног, и первая двойка, и ночное страшилище, и Крыса, будь она неладна... Сейчас я им скажу... – За твою работу... – зачем-то говорю я, подняв рюмку. Ма улыбается мне, и я понимаю, что угадал. Папик сутулится, вздыхает и выпивает. В конце концов, тост как тост, само вырвалось. Волосы на голове поднимаются дыбом в том месте, где Папик их гладил, я понимаю, что водка начала действовать. Начинаю злиться, сам не понимаю на что, встаю и ухожу. У меня под диваном – еще бутылка такой же «кристалловской», ну их на фиг, этих предков. По дороге звоню Крысе и говорю, чтобы приезжала сама. Она отказывается, потому что боится Ма. Тогда я говорю, что задержусь еще на часок и иду в свой закуток пить водку. Втыкаю наушники на полную, наливаю полстакана и начинаю тащиться. Делаю вид, что мне и дела нет до всех этих раскладов. Они там на кухне сидят, едят что-то, выпивают. Разговаривают, наверное. Понятно, о чем. Выпиваю полстакана, потом еще полстакана, в общем, вертолет уже на подходе, понимаю, что пора закусить, чтобы потом было чем блевать... Иду на кухню, надеюсь еще по тосту пропустить заодно с ними... Куда там! На кухне пусто, только моя тарелка полна еды. Мясо еще дымится, как бычок в пепельнице. Понимаю вдруг, что есть не хочу. Вертолет уже рядом с головой, скоро начнет стрелять по наземным целям... Возвращаюсь к себе, по дороге заглядываю в комнату. Так и есть – продолжают о чем-то пиздеть мои ненаглядные, хоть бы кто в сторону двери посмотрел. О чем? А то непонятно... У себя наливаю еще полстакана, ставлю папиковских «зепеллинов» и врубаю на полную в наушниках... Наливаю еще полстакана... Позвонил бы Крысе, но жаль останавливать кассету – хорошо пошла... Жалко, Интернета нет, говорят, по нему хорошо пьяным ползать, всегда есть с кем пообщаться... Да какой тут, в жопу, Интернет... Недавно еще на гречневой каше... А, я об этом уже говорил... Короче, сижу, выпиваю... Потом взял старый альбом с фотками – полистать. Одно расстройство, конечно... Ма такая молодая там, красивая лялька, я бы за такой и сам не дурак приударить... И Папик ничего себе, без лысины еще. Сидит с гитарой у костра, Ма сзади его обнимает, в глазах – искры... Или показалось... Шут его знает, как говорит Папик... Ма добивалась Папика два года. А он, кобель хренов, упирался, натурально... Только когда я уже зашевелился, он уступил. И ничего. Лет пять жили хорошо, говорят... Еще бы не хорошо, если Папик сразу в какую-то контору подался бабки зарабатывать... И было бы, наверное, хорошо, но переклинило его на своих песенках, работу бросил, машину запустил, выпивает помаленьку... Какое тут, в жопу, счастье... Я их теперь понимаю... А Ма, конечно, ходит, в соплях путается. На песни ей давно уже насрать, да оно и понятно, когда гречневую кашу... Да, я уже говорил об этом... Ну, а у Папика своих соплей навалом. Он у меня поэт, всю жизнь в мальчишках проходил и вырасти так и не собрался... А Ма, похоже, с пеленок во взрослых ходит... Как они вообще живут?... А они там, похоже, любовью занялись, предки ненаглядные... Того гляди, сестренку мне сейчас сделают. Ма стонет знатно, не так, как Крыса... Та только попискивает, а Ма уж как заведет свой патефон, так чертям тошно станет... Надо же... Давно уже не трахались... И мне вздрочнуть, что ли... А почему нет? Вот и картинка хорошая, говорят, в Интернете таких навалом... Вот только еще полстакана, позвонить Крысе, что не приеду сегодня, и отлить, глянув по дороге в их комнату... Полстакана, звонок, отливаю, прохожу мимо... Ма стоит посреди комнаты, большая, голая, грудастая и жопастая... Как скифская баба. А Папик при ней – стоит на коленях, обнял, шепчет что-то... Давно не виделись, бля... Кажется, плачет даже родитель мой, горемыка. А Ма над ним, вечная, страшная, стоит себе молча... Вот такая картинка... А я что... Сходил на кухню, съел холодный кусок мяса, и к себе – выпивать да дрочить. Дело нехитрое. Уехал бы, но Крыса уже не ждет. Наорала на меня, дура, в последний раз... Тоже, поди, вырастет и станет как Ма. А где я ей деньги найду?... Выпил еще, «зепеллины» попели... Предки угомонились, кажется... Ма сходила в сортир, потом Папик там пузырем своим звякнул... Потом я заснул, не помню, что дальше было. Утром Ма готовит завтрак, глаза опять такие, что непонятно – глотать или подавиться тут же, не сходя с места... – Что, Папик на новую работу ускакал? – спрашиваю. – Нет. Он... Он ушел. Совсем. ...Ем, и не знаю, что сказать... И я, и Ма давно этого ждали... Наконец, говорю: – А работа? – Он все придумал... Нет никакой работы... – А зачем тогда? – Не знаю, – говорит Ма и начинает плакать. И я вместе с ней. А на шее у нее – большой засос, похожий на синяк от удара... – Он вернется? – спрашиваю, чтобы просто перестать реветь, как маленький. – Не знаю, – говорит Ма. – Разве можно что-нибудь знать про нашего папу... Я доедаю завтрак и иду звонить Крысе... О том, что выезжаю... Эротический этюд # 34 Поиграем словами, дамы и господа. Но прежде заглянем в магический кристалл и услышим, как с центральной, огромной, запруженной и шумной из-под острых, зазубренных и беспощадных летят жалкие, горькие, истошные, последние-распоследние. Это литераторы будущего казнят эпитеты. А толпы читателей рукоплещут, и лишь изредка мелькает чье-то рассерженное, недоуменное, плачущее. А теперь – к делу. Или к потехе, как вам будет угодно. Тема: Мужчина и женщина остались вдвоем, не считая часов на стене, сенбернара под кроватью и Города за окном. 1-я вариация (amabile): Красивый мужчина и красивая женщина остались вдвоем, не считая фамильных часов на стене, сонного сенбернара под кроватью и дождливого Города за окном. 2-я вариация (con dolore): Старый мужчина и старая женщина остались вдвоем, не считая сломанных часов на стене, плешивого сенбернара под кроватью и мертвого Города за окном. 3-я вариация (malinconico): Пьяный мужчина и продажная женщина остались вдвоем, не считая торопливых часов на стене, голодного сенбернара под кроватью и горланящего Города за окном. 4-я вариация (funebre): Мертвый мужчина и рыдающая женщина остались вдвоем, не считая оглушительных часов на стене, скулящего сенбернара под кроватью и равнодушного Города за окном. 5-я вариация (buffo): Незнакомый мужчина и перепуганная женщина остались вдвоем, не считая дорогих часов на стене, трусливого сенбернара под кроватью и вороватого Города за окном. 6-я вариация (appassionato): Голый мужчина и голая женщина остались вдвоем, не считая чужих часов на стене, разбуженного сенбернара под кроватью и глазастого Города за окном. 7-я вариация (capriccioso): Черный мужчина и белая женщина остались вдвоем, не считая электронных часов на стене, похотливого сенбернара под кроватью и чужого Города за окном. 8-я вариация (imperioso): Молодой мужчина и богатая женщина остались вдвоем, не считая золотых часов на стене, сытого сенбернара под кроватью и продажного Города за окном. 9-я вариация (marziale): Раненый мужчина и заботливая женщина остались вдвоем, не считая разбитых часов на стене, перепуганного сенбернара под кроватью и расстрелянного Города за окном. 10-я вариация (lamentabile): Поникший мужчина и безутешная женщина остались вдвоем, не считая жестоких часов на стене, умирающего сенбернара под кроватью и беспомощного Города за окном. 11-я вариация (festivo): Будущий мужчина и будущая женщина остались вдвоем, не считая новеньких часов на стене, юного сенбернара под кроватью и деликатного Города за окном. 12-я вариация (burlesco): Зеленый мужчина и оранжевая женщина остались вдвоем, не считая синих часов на стене, красного сенбернара под кроватью и желтого Города за окном. 13-я вариация (maestozo): Крылатый мужчина и дрожащая женщина остались вдвоем, не считая гулких часов на стене, хромого сенбернара под кроватью и призрачного Города за окном... И так далее, и тому подобное... Написал бы еще, но некогда – иду с толпой на казнь эпитетов. Действительно – на кой они нужны? Главное ведь что? Чтобы мужчина и женщина были вместе. Чтобы часы шли своим чередом. Чтобы за окном был хоть какой-нибудь Город. И чтобы под кроватью сидел сенбернар. Хотя бы такса. На худой конец – шпиц. Эротический этюд ## 35-41 Венок этюдов Эротический этюд № 35 Подснежник – Выпьем за чистоту! Что вам налить? Вина? Яда? Воды из-под крана? ...Море шевелилось перед ней, толпилось воспоминаниями, мелькало барашками будущих дней. Сотни голосов сливались в одно невнятное бормотание, порой угрожающее, порой – одобрительное. Но чаще всего – мудро безразличное ко всему людскому, начиная с этой маленькой несчастной девочки, которая бросает в волны камень за камнем, привязав к каждому по одному слову, одному взгляду, одному прикосновению своего Любимого и Ненавистного. Ни слова, ни взгляды, ни тем более прикосновения тонуть не желали и качались на волнах слепыми солнечными бликами. Девочка, не в силах смотреть на это, крепко зажмурилась. Ей было очень плохо, честное слово... Она родилась на свет чистой, как снежинка. Только ветер смел касаться ее своим дыханием. Она всегда сторонилась мальчишек, особенно влюбленных, потому что ждала того единственного, который не даст ей упасть на землю, а подставит свои ладони. И дождалась, конечно. Она узнала его по руке, протянувшей билет в трамвае для передачи на компостер. Увидев эти пальцы, она захотела прижаться к ним щекой, но это было бы неловко, поэтому она просто взяла билет и передала его дальше. Билет вернулся простреленным навылет и мятым. Она передала труп билета Руке, и ей показалось, что Рука взяла его с жалостью. Так или иначе, но, увидев эти пальцы еще раз, Она только укрепилась в мысли, что Рука – та самая. Она поглядела на лицо. Лицо оказалось юным. Черные брови, мальчишеский чуб, девчачьи губы. Хороши были также и глаза. Хотя посмотрели они удивленно, что вполне понятно. Она улыбнулась этим глазам своими – лучистыми, как и полагается у снежинок. И направилась к выходу. В трамвае ей было делать больше нечего, ведь то место, куда она ехала, уже не имело никакого значения. Он, разумеется, вышел следом и побрел по другой стороне улицы, чуть позади. Она недовольно оглянулась, не понимая, почему он не спешит подойти. Он смутился и отстал еще больше. Тогда она перешла улицу, и сама решительно направилась к нему. Он остановился и стал разглядывать цирковую афишу. Он так дрожал от волнения, что воробьи по соседству перестали драться из-за хлебной крошки и удивленно уставились на него. Она подошла и сказала то, о чем думала всю последнюю четверть часа: – У тебя очень красивая рука. Он посмотрел на свою руку, потом на другую, пытаясь понять, почему красивой названа только одна из двух. Обе имели сейчас довольно жалкий вид, пальцы предательски дрожали. Он поспешил опустить их с глаз долой. – А тты... вы... вся красссивая! – выдавил он, как испорченный огнетушитель, заправленный до отказа. То есть до полного отказа. Она мимоходом взглянула на себя в ближайшем окне и подумала, что он прав. – Куда идешь? – спросила она. – Пойдем вместе! – Никуда не иду, – глупо ответил он. – Ну, значит, мы никуда не идем вместе, – Она оглянулась, будто привыкая к новому дому. Ей понравились стены, а на потолке были нарисованы облака. Заметим в скобках, что дело происходило на Чистопрудном бульваре. Чугунный «горе-умница» стоял с унылым видом театрального администратора, окруженного толпой контрамарочников – собственных персонажей. Они постояли еще минутку. Толпа образовала вокруг них пенные бурунчики. Воробьи, ошалевшие от удивления, потолкались, было в ожидании хлеба, но быстро разобрались, что к чему, и перелетели на бульвар к знакомой старухе с половиной батона в руке. Старуха же повела себя странно. Вместо того чтобы раскрошить хлебную ассигнацию на воробьиные копейки, она вдруг завалилась набок, как плохо одетый манекен. Хорошо одетые манекены покосились на это и ускорили шаг, проходя мимо. Но Ее мальчишка вышел из оцепенения и бросился на помощь. Она, ничуть не удивившись, побежала следом. Однако ей пришлось переждать несколько машин, а Он успел перелететь дорогу перед потоком. Когда она оказалась на месте, все было уже в порядке. Старушка благодарно улыбалась Ее мальчику и даже порывалась закурить, для чего достала пачку «Казбека» и длиннейший мундштук. Мальчишка отговаривал ее, приводя в пример постные изречения Минздрава и не слишком убедительные жесты. Он опять скис после того, как помог старухе, и снова глядел на девочку с трусливым недоумением. Она же улыбалась и ему, и старушке, и Грибоедову, и даже Молчалину на барельефе, хотя вот уж кто никаких улыбок не заслужил, особенно от снежинок. Что было дальше, легко представит себе читатель, давший себе труд ознакомиться с этюдом № 16. Для тех же, кто пролистал его, не глядя, я поясню в двух словах, что мальчик и девочка попали на День Варенья к обыкновенной городской фее, одной из многих. Но речь сейчас не о ней, хотя именно благодаря этой доброй женщине оба оказались в обстановке, где вместо дерущихся на асфальте воробьев – воркующие на подоконнике голуби. Речь о мальчике и девочке, взявших с голубей пример, и, скажу вам по секрету, их первая ночь была удивительна. Девочку не подвел ее инстинкт. Впрочем, инстинкт не подводит никогда, только, кто из нас дает себе волю его послушаться? Она упала в подставленные ладони, кружась в косом свете фонаря из окна, и растаяла в них целиком, без остатка. В комнате пряно пахло Временем от старой мебели и вещей. А в зеркале отражались два голых ребенка. И две взрослые тени от двух голых детей. Они трогали друг друга. Человек слеп, пока не познает мир на ощупь. И прозревает только однажды. В первую ночь любви. Что и произошло с обоими. Их руки открыли друг для друга невидимую страну Лиц – и губы слились в одно, как две капли дождя на стекле. Потом руки пустились в путь по океану Тел, чуя под собой головокружительные глубины. Буря была не за горами, но флотилия пальцев двигалась ей навстречу под всеми парусами. Каждый корабль знал, где его гавань. И в порту его встречали салютами... Потом, за утренним чаем, оба тщетно боролись с головокружением, и бедной старушке пришлось лично проводить их до бульвара. Где они рухнули на первую скамейку, успев обняться раньше, чем приземлились. Убедившись, что никто из них не попал под машину, фея исчезла быстрее, чем я печатал слово «исчезла». Вдогонку за ней с мяуканьем промчался июнь, следом с лаем пролетел июль – и, наконец, родители увезли Ее на море, несмотря ни на какие безутешные и горькие. Расставаясь, они наговорили друг другу столько клятв, сколько звучит при принятии присяги воинской частью не меньше батальона. Из города в город летели стаи писем, переводя роман из воробьиной сумятицы и голубиного воркования – в журавлиную чистоту разлуки. Одно из писем, как ни странно, было написано не им. Оно пришло от подруги, и говорилось в нем, что Мальчик теперь живет с ней. Девочка долго читала это письмо и не могла понять, что в нем написано. Потому что, когда прозревают руки, глаза начинают сдавать. А когда поняла, то заплакала и пошла на море. Мы застали ее в первый день тоски, когда в ней еще не забродила уксусная горечь. Не будем ждать, пока это произойдет, у нас и своих бед хватает, не так ли. А девочку пожалеет море. И куда лучше нас с вами. Что же до мальчишки... Гад, конечно, что тут еще скажешь. Хотя... Он родился чистым, как квинта. И остался бы чистым навсегда, если б не старые часы... Эротический этюд № 36 Подорожник Он родился чистым, как квинта. И остался бы чистым навсегда, если б не старые часы... Обыкновенные, настенные, грошовые, ценой в 10 рублей 40 копеек, купленные в советском галантерейном магазине мамой нашего героя лет эдак...надцать тому. Из тех часов, что годами живут на стене, став метрономом для всех сердец в доме... Однако начало этой истории не имеет никакого отношения к домашнему уюту. Напротив, оно протирает бокал у стойки бара, каковые были редкостью с тот день, когда советская сумчатая женщина зашла в галантерейный магазин за часами. Нынче их много. Баров. Как пасеки, они тянутся вдоль улиц, собирая горький мед одиночества с бутонов ночных фонарей. Иные полны пчел, иные заброшены. Но во всех пахнет медом и воском... Словом, история началась в баре. Мальчишка сидел в уголке перед кружкой пива, смотрел на дверь и думал о том, что сейчас дверь откроется и в бар войдет Она. Он еще не был с Ней знаком и очень боялся, что не узнает при встрече. Он вообще не был уверен, что Она существует, но почему-то был абсолютно уверен в том, что Она ходит по барам. Мало того, он был уверен в том, что однажды их пути пересекутся. Иногда он трусливо признавался себе, что ждать судьбу с кружкой пива в руке приятнее, чем бегать за ней по сугробам. Но, в конце концов, каждый имеет право ждать, где хочет. Хотя бы и в баре за кружкой пива... Ему надоело смотреть на дверь, он оглянулся по сторонам. В красном углу ринга с видом боксера в нокдауне сидел нализавшийся мужичок. Над ним по-тренерски хлопотала немолодая и некрасивая проститутка. Она давно уже звала его куда-то, то подскакивая, то присаживаясь, ни на минуту не умолкая. Он досадливо морщился. За стойкой замер бармен с мертвыми глазами. От него пахло воском. Он тоже смотрел на дверь. Больше в баре никого не было. Не считая Криса Ри. ...Нет, это неправильные пчелы, и мед у них – неправильный, пьяно подумал мальчик и пошел в туалет – отлить на дорожку. Возвращаясь, он сразу понял, что Его Женщина уже здесь. От бармена пахло медом, он больше не смотрел на дверь. А девка в углу разошлась пуще прежнего, теперь она тянула своего попутчика за руку. А тот с обалдевшим видом смотрел туда же, куда косились медовые глазки бармена. Мальчик остановился. Отсюда он еще не видел Свою Женщину, но ее отражение хохотало в глазах проститутки, плакало в зрачках пьяницы, таяло под ресницами бармена. Он узнал Ее сразу. И замер, боясь обмануться после следующего шага. И тут же сделал шаг, боясь, что она уйдет... Она жевала. Не подумайте, что чавкала или, скажем, давилась от нетерпения. Ничего такого. Просто с аппетитом жевала горячий гамбургер. И запивала его пивом. У нее были голодные глаза и растрепанная ветром прическа. Она была очень мила. Мальчику показалось, что Она прекрасна. Он снова остановился. Путь к его столику в архипелаге других, необитаемых, лежал мимо Нее. У него было три шага на размышления. Три... Два... Один... – Приятного аппетита, – сказал он, поравнявшись с ней. – Спасибо, – она удивленно посмотрела на него и улыбнулась. Вблизи она оказалась старше и показалась еще красивее. – Я хочу пригласить вас потанцевать. – Можно, я сначала доем? – Да. А можно я подожду здесь, за вашим столиком? – Нет. – А танцевать со мной пойдете? – Пойду. Он сидел за своим столиком и ненавидел Ее гамбургер. Она же, шкода такая, нарочно ела, не спеша, давая рассмотреть себя, как следует. Как Ее следует рассматривать, он не знал, поэтому просто уставился ей в глаза. Ему показалось, что в мире наступила тишина. И не какая-нибудь обыкновенная, позвякивающая уздечками троллейбусов, а самая настоящая, оглушительная, как контузия после взрыва. В такой тишине все происходящее начинает казаться сном. Сначала Ему приснилось, как Она досадливо отбросила свой бутерброд, как сама подошла к нему и что-то спросила. Он ответил наугад, не слыша собственного голоса. Потом ему приснилось, как они танцевали, только это было трудно, потому что музыки он не слышал. Потом сон понесся вскачь, обрывками, ему снились то ночные улицы, то полупустой бульвар, то салон такси и пролетающие мимо деревья... И все это время ему снилась Она – смеющаяся, очень близкая, понимающая каждую его фразу раньше, чем он успел произнести ее. Единственная... Даже утром, проснувшись дома в середине дня, он ощутил в себе удивительную вчерашнюю тишину. Эта тишина была Счастье, и в этой тишине неоновой вывеской горела только одна фраза: «Завтра. Там же. В девять». Он не помнил, как прошел остаток дня. Он смотрел на часы, те самые, и ему казалось, что они стоят. Но они встали только в полвосьмого, и он этого не заметил. Разумеется, накануне он забыл завести их. И домашний метроном жестоко отомстил ему за это... Тишина закончилась как-то сразу. В окна, как компания подгулявших гостей, ввалились городские звуки. Он пришел в себя и, матеря часы предпоследними словами (последние оставляя для себя самого), выскочил из дому. К давешнему бару он подбежал с опозданием на полчаса. Он вошел внутрь, боясь оглядеться. И – попал во вчерашний день. Та же странная пара сидела в углу, только теперь они были муж и жена, и теперь пьяной была женщина, а мужчина что-то бормотал ей на ухо. Восковой бармен стоял на том же месте. Крис снова колесил по дороге в ад. И, конечно, Она сидела за вчерашним столиком, спиной к вошедшему кавалеру. Он подошел тихо, как нашкодивший пес. Он боялся вздохнуть... – Привет, кисуля, – прозвучал Ее голос. Камень упал с его души. – Ничего, что я звоню? Ты не занята? Камень вернулся на место. Он увидел в ее руке маленький сотовый телефон и даже почуял запах воска. – Откуда звоню? С Никитской. Есть тут забегаловка, дыра редкостная. И, представь, у меня тут свидание. Да, да, не смейся... Вчера забежала перекусить, приклеился мальчик, пригласил потанцевать – и пошло-поехало... Нет... Не трахались еще. Сегодня я его докручу. Вчера он никакой был... Да, пьяный. Или обкуренный, кто их теперь разберет... Молол какую-то ерунду. Но руки хороши, и губки – как у девочки... Что? Да ладно тебе, старая развратница... Когда это было... Как там твой поживает?... За ее спиной громко хлопнула дверь. Она обернулась, удивленно пожала плечами и поглядела на часы. Пожала плечами еще раз и вернулась к разговору с подругой. На ее «Ролексе», который никуда не спешил и ни от кого не отставал, было без четверти десять. Те, другие часы все еще топтались на восьми. Они смотрели в спину Времени с видом хромой дворняги на ипподроме. – This is the road to hell, – сказал Крис Ри. Вот такая история. А ведь все могло случиться иначе. Она родилась чистой, как монахиня в банный день. И осталась бы чистой навсегда, если б не уличная пробка на Большой Дорогомиловской... Эротический этюд № 37 Полынь Она родилась чистой, как монахиня в банный день. И осталась бы чистой навсегда, если б не уличная пробка на Большой Дорогомиловской... Все началось осенью. Не самое подходящее время для романов, согласитесь. Купидон, который извел сотни колчанов в августе, устал смотреть на то, как его стрелы одну за другой уносило в море. Потом поезда расползлись, как тараканы, по городским углам, и не загоревший мальчишка с крылышками приехал в Москву зайцем. Повесил за спину лук, прятался за кустами и забрасывал осенние парочки галькой, набившейся в пустой колчан на ялтинских пляжах... Нет. Определенно, осень – не лучшее время для начала романа. И ничего путного из такого романа не выйдет, вот увидите... Наша героиня не ездила на юг. Мало того, она даже не отдыхала, а, представьте, сдавала экзамены в институт. Она была правильной, умной девочкой, глупости планировала за неделю вперед и, когда время подходило, трусливо пряталась от них в чулане. Что же до поступков рассудительных – они всегда удавались ей как нельзя лучше. Вот и в институт она поступила с первой попытки. Если мы нахально заглянем в мир ее девичьей комнаты, которая еще вчера была детской, то найдем там много интересного. На обоях с диснеевскими грызунами воцарился портрет Мэла Гибсона. Неизвестно, что о нем подумали ущемленные Чип и Дейл, но совершенно точно известно, что о нем думала сама наша героиня. Она обожала Гибсона. И не только старину Мэла. Ей нравились и Кину Ривз, и Аль Пачино и даже старина Николсон. Днем она часто прицеливалась взглядом на стену, но Чип и Дейл, отчаянно машущие руками, не входили даже в позорное «молоко» ее мишени. Рассудительная девочка внимательно смотрела на портрет, снимала штанишки и, садясь на попутное кресло, широко расставляла длинные босые ноги. После этого она тщательно вылизывала пальчик (средний, с вашего позволения), и отправляла его в путешествие к центру земли. В те края, где плещется лава, и откуда растут вулканы. Мэл Гибсон и те, кто сменял его в карауле на стене, смотрели на девочкины проказы с тем выражением лица, какое можно увидеть у старого вулканолога перед картиной «Гибель Помпеи». Словом, как вы уже догадались, девочка была готова к появлению в ее жизни принца. Время от времени она посматривала на молчаливую дверь с досадой, которая очень шла к ее лицу... ...Он въехал в ее жизнь на старой «девятке». И въехал неудачно. Это произошло ранним сентябрьским днем, когда она шла из института в белом платье и в том настроении, когда чувствуешь себя Невестой Мира. У нее все получалось этим летом, она прожила его так, как хотела, и теперь по плану должна была влюбиться. Она полагала, что влюбляться нужно на бульварах, и летучим шагом направилась туда, где золотые ассигнации падают с кленов в обнищавшие за лето души... ...Она не сразу сообразила, что произошло, просто вдруг почувствовала себя мокрой. Только потом она посмотрела на платье и увидела огромные черные пятна. А еще потом услышала: – Простите, ради Бога... Там яма была, ее не видно под водой. Что же вы ходите так близко к проезжей части, лужи ведь, третий день дожди... Она не поняла, что незнакомый голос обращается к ней. Она зажмурилась и снова открыла глаза. Пятна никуда не делись. Они остались на месте и расширялись с каждой секундой. Мокрая до белья, она стояла перед всей Москвой, как девчонка, сходившая под себя во сне... Она захотела умереть тут же, не сходя с места. Посмотрела на свою грудь, с проступившим под мокрой тканью соском, и снова захотела умереть. Тут же. Не сходя с места. Ни в один из ее замечательных планов не входил этот миг абсолютного позора. Она слепо оглянулась вокруг. Все, конечно, смотрели только на нее. Мужчины притормаживали, ощупывали глазами – и шли себе дальше. От их взглядов по коже шли мурашки. Неожиданно обожгло в паху, волна возбуждения прокатилась по животу и стянула грудь, как корсет. Самое смешное, что ей вдруг нестерпимо захотелось облегчиться. Мочевой пузырь, казалось, сейчас просто взорвется. Когда она почувствовала прикосновение к своему локтю, это едва не случилось. Несколько капель предательски выскочили из-под стражи и смешались с остальной грязью. Но ситуация осталась под контролем, даже слух и зрение заработали снова, предъявляя ей человека, стоящего рядом, и его слова. – Я отвезу вас домой, – нервно сказал человек. – Чтобы вы смогли переодеться. Где вы живете? – Так это вы меня забрызгали? – спросила она, глядя на него с любопытством, как на диковинное чудовище. – Я, – он попытался улыбнуться. – Простите, ради Бога. Там яма была, их же не видно под водой. Вот я и въехал, со всеми вытекающими последствиями. – Это вы... меня... забрызгали? – снова спросила она, чувствуя, что от знаменитого благоразумия не осталось и следа. – Да. Я... – сказал он и виновато понурил голову. Она изо всех сил треснула его кулаком по затылку. Он опешил, схватился за голову и засмеялся. – Пойдемте, вы замерзнете, – сказал он. Она заплакала, прикрывая грудь локтями. Он набросил ей на плечи свой пиджак и повел ее в машину. Щелкнула дверь, она оказалась в теплом салоне и вдруг почувствовала, что на нее никто больше не смотрит. Даже хозяин машины смотрел на руль, боясь покоситься в ее сторону. Между тем, возбуждение не думало проходить. Ей пришлось взять себя в руки, чтобы спокойно назвать адрес собственного дома, где ее ждал Мэл на стене и запасная одежда в шкафу. Странно, но ей хотелось только сбросить грязное и мокрое. Надеть взамен что-либо теплое и сухое не хотелось. А хотелось остаться совершенно голой, а дальше видно будет. Незнакомец, унизивший и растоптавший ее чудесный день, вел себя тише воды и ниже травы. Только его глаза – острые, живые, которые она видела в зеркальце салона, не вязались с молчанием. Он великолепно вел машину. Несмотря на казус с лужей, чувствовалось, что это – профессионал, каких поискать. Москва неслась мимо, не успевая заглянуть в окна машины, и девочка была этому рада. Тишина каталась по салону, как пустая бутылка. Он включил музыку, но Она сразу подобралась, как пружина, и Он вернул тишину на место. Потом Москва за окнами остановилась, и Она увидела из окон свой подъезд. Она выскочила из машины, громко хлопнув дверью вместо прощания, и умчалась к себе на пятый этаж, прыгая через три ступеньки. Еще на бегу, она почувствовала, как рвется наружу возбуждение. Едва успев открыть дверь, она бросилась в туалет и, сидя, срывала с себя одежду, пока бесконечная струя била в пасть удивленного унитаза. Потом она бросилась в комнату, голая, рухнула в кресло и, расставив ноги широко, как только могла, схватила себя руками за грудь и пах. Глаза впились в портрет на стене, но с неожиданной ненавистью разглядели только пыль на глянцевой бумаге, иностранные слова, бессмысленное чужое лицо... Она зажмурилась, сжала пальцы изо всех сил. По ладони текло. Она провела языком по линии жизни и подхватилась с кресла. Распахнула дверцу шкафа, схватила первое попавшееся платье, и, на ходу втискиваясь в него, выбежала в коридор. Ступени лестницы опрокидывались перед ней, как костяшки домино – одна за другой. Наконец, распахнулась дверь – и в маленький двор, заросший старыми велосипедными шинами и сохнущим бельем, вырвалась разъяренная похоть семнадцати лет от роду... Машина стояла там, где и должна была стоять. Конечно, Он никуда не уехал, иначе и быть не могло. Он курил и покачивал головой в такт неслышной отсюда музыке. Она подскочила к двери, распахнула ее и с треском захлопнула за собой. На сей раз, она уселась впереди, на «сиденье смертников», и по ее лицу было сразу видно, что о ремнях безопасности сейчас лучше не заикаться. Он все понял, молча кивнул и завел двигатель. Музыка дрогнула и зазвучала с новой силой. – This is the road to hell, – пел Крис. И Она верила в это, хоть начало дороги было больше похоже на обычную свалку в заросшем хрущевском дворике. Спидометр показывал 40, когда они выехали на Херсонскую. На 70-ти они проползли Севастопольский проспект, разменяли сотню на Балаклавском, и, наконец, рванули по Варшавке, уже не глядя на циферблат. Она дрожала на пару с машиной, а Хозяин по-прежнему молчал, внимательно глядя перед собой. Ее правая рука лежала между собственных ног, левая же отправилась в путешествие по долинам и по взгорьям. Теплым долинам и мускулистым взгорьям. Там обнаружилась сейсмическая активность сродни ее собственной, и девочка расценила ее как приглашение. Не сговариваясь с рассудком, она завесила его, как зеркало, и пустилась во все тяжкие. Терпеть дальше было невмоготу. Она схватилась рукой за рычаг, которым оснащены не столько автомобили, сколько их хозяева. Машина чуть заметно вильнула. Она освободила плоть рычага из-под кучи тряпок и держала в руке, как синицу. Синица на глазах превращалась в журавля. Ей нестерпимо захотелось попробовать на вкус это новое, непонятное. Дав течь, как каравелла в шторм, она наклонилась до ватерлинии и жадно облизала свою добычу. Машина вильнула заметнее, будто из ревности. Хозяин чуть слышно зарычал. Она совершенно не знала, что нужно делать дальше. Собственно говоря, в ее планы и не входило тешить эту горячую чужую плоть. Ей хотелось насытиться самой, что она и делала без малейшего стыда. Она облизывала и высасывала все, что могло поместиться во рту, как сладчайшее эскимо, мечтая только об одном – чтобы оно не растаяло раньше времени. Правая ее рука тем временем занималась привычным делом, хорошо знакомым диснеевским зверушкам со стены. Так продолжалось долго, она даже приноровилась, было, вздремнуть с конфеткой во рту, как вдруг от резкого тормоза больно ударилась головой о руль. Она подскочила и удивленно уставилась на своего попутчика. Он же смотрел на нее непонятными глазами. Он был очень красив в свете фонарей, он не был бумажным, пыльным и покрытым английскими буковками. Его можно было потрогать, и даже поцеловать. Что она и сделала немедленно. Машина стояла в незнакомом дворе. – Я здесь живу. Зайдешь? – спросил Он, застегивая брюки. Она молча кивнула. Они вышли из машины, он закрыл двери и похлопал машину по загривку. Потом они пошли в подъезд, поднялись на второй этаж и оказались в небольшой квартире. Она тут же, в прихожей, бросилась ему на шею и потянулась губами к его рту. Он, однако, тихо отстранился и сказал: – Погоди минутку. Я приготовлю что-нибудь выпить. И ушел на кухню. Она увидела, как туда же из комнаты протрусил огромный плешивый котище, и услышала, как Он вполголоса разговаривает со своим котом, употребляя много стариковских уменьшительных и ласкательных. Ей почему-то стало противно. При чем тут кот, подумала Она. Сняла одежду, бросив на пол в прихожей, и, голая, вошла на кухню. Он, сутуло склонившись над котом, гладил его за ухом. Кот покосился на Нее одним глазом и отвернулся. Она села на табуретку и, чувствуя себя ужасно глупо, стала потихоньку замерзать. Она не понимала, куда делся лихой мустангер, и откуда взялся этот зануда со своим котом. Позже они легли в постель, и Она отдала этому незнакомому человеку свою девственность. Он был очень ласков с ней, и ей это было неприятно. Потом Она стояла у окна и смотрела на свою соперницу. Та даже в тени отсвечивала лаком и остывала медленно, со знанием дела. Девочка вернулась в постель к незнакомому человеку и долго целовала его зачем-то. В полосе лунного света белел кусок чужих, незнакомых обоев, и она пригорюнилась, вспомнив своих бурундуков. На кресле ворочался кот. Потом Она заснула, и утром все началось сначала. Стоило Ей оказаться на пассажирском кресле, а Ему – на водительском, как все встало на свои места. Они снова мчались, куда глаза глядят. Рядом с ней сидел красавец с монетным профилем, спокойный, как непочатая бутылка шампанского. Его ладонь лежала на Ее бедре, временами хозяйски ощупывая пах. И кот, и незнакомые обои, и пресный утренний чай остались позади. Она потянулась в кресле. Она вспомнила свое имя, к ней вернулась способность соображать. Ей было хорошо и спокойно с этим мужиком. Она поняла, что все происходящее – настоящий праздник, какие бы мелкие разочарования не роились вокруг фар дальнего света. Она еще не понимала, почему с ее любимым происходят такие странные перемены, но верила в то, что исправит исправимое, и примирится с тем, что исправить невозможно. Она знала, что сдала первый экзамен на отлично и не провалит остальные. Как всегда. Как всегда... ...Пробка на Большой Дорогомиловской выросла задолго до их появления. Когда они притормозили, борзая свора клаксонов уже заливалась вовсю. Мальчишка-регулировщик растерял все веснушки, пытаясь подменить сломанный светофор, но у него ничего не вышло. Пробка не рассасывалась, а лилово наливалась, как синяк под глазом, захватив уже и площадь Киевского вокзала, и короткую кишку Можайского вала – до рынка и дальше. Водилы матерились, на чем свет стоит, неслышно разевая рты по своим застекленным аквариумам. Двое самых нетерпеливых рванулись в соседний ряд – и чокнулись подфарниками. Одним из нетерпеливых был Он, ее Первый, ее Любимый. Прежде, чем выскочить наружу, материться, Он открыл перед ней дверь и предложил выметаться. Она восхищенно смотрела на его взлетевшие брови и горящие глаза и ничего не понимала. В ее плане о таком развитии событий не было сказано ни слова. Когда до нее дошло, о чем он говорит, Его уже не было в машине. Он петухом скакал перед обидчиком, и даже потихоньку замахивался на него руками. К месту происшествия, спотыкаясь о собственные веснушки, спешил г-н младший лейтенант. Как часто бывает в таких случаях, до драки дело не дошло. Наматерившись вволю, петухи подписали протокол, получили обратно документы, подобрали осколки подфарников и вернулись за свои баранки. Тем временем пробка, оставшаяся без мудрого руководства, рассосалась сама собой. Первый и Любимый, украдкой погладив руль, выжал газ до упора и помчался дальше, как ни в чем не бывало. Только у Триумфальной Арки он спохватился, что в машине чего-то не хватает. Или кого-то... Он осмотрелся, но так и не вспомнил, кого или чего. И помчался дальше, топча педаль до самого пола. Вот такой засранец, понимаете ли... А ведь он родился чистым, как досье на ангела. И остался бы чистым навсегда, если б не тридцать три квадратных метра домашнего уюта. Эротический этюд № 38 Росянка Он родился чистым, как досье на ангела. И остался бы чистым навсегда, если б не тридцать три квадратных метра домашнего уюта. На свадьбу его родители подарили молодым две вещи – квартиру и машину. Квартира была голой, как стриптизерка в конце номера, а машина, даром, что «девятка», ездить не хотела и кашляла грудным сердечным кашлем. И все же это были королевские подарки, согласитесь. Когда молодые (добавим в скобках – красивые), остались вдвоем в пустой квартире, они повели себя с великолепным безобразием. Она разделась догола и, покружившись по комнате, улеглась в самой середине в позе статуэтки «Оскар». Он встал на четвереньки и, деловито принюхиваясь, прошел по ее следам до того места, где они закончились. Дальше начиналось место преступления, и он, дабы не оставлять отпечатков пальцев, исследовал его языком. Место преступления хихикало, когда было щекотно, и постанывало, когда становилось хорошо. Оба были неопытными любовниками, но ничего не боялись, оставили стыд за порогом и ласкали друг друга так, как хотели быть приласканы сами. Этот вернейший способ дал свои результаты, и уже на третий раз она взорвалась сама и сумела утолить голод мужа без его участия. Потом они сообща навестили туалет и вернулись в комнату, на разбросанные по полу вещи. Они снова занимались любовью, а, когда силы заканчивались, засыпали в обнимку на несколько минут. Потом просыпались снова и ласкали друг друга. Ни до, ни после этой ночи Он никогда не был так счастлив. Она тоже. До кухни они добрались только под утро и с удивлением увидели там стол и две табуретки. А еще, разумеется, плиту, раковину с краном и даже холодильник, отключенный от сети. Словом, кухня имела зажиточный вид. Они важно уселись на табуретки и положили локти на стол. Начиналась новая жизнь. Новую жизнь полагалось начинать одетыми, поэтому они нехотя подобрали с пола свою скорлупу. Только облачившись и приведя себя в то, что принято называть «порядком», они заметили наготу своего гнезда и заплакали от жалости. И порешили одеть эти голые стены как можно скорее, экономя стипендии и зарплаты изо всех сил. Не было дня, чтобы Он или Она пришли в свой дом с пустыми руками. Она приносила дешевые чашки, ложки, одеяла, коврики, занавески, шторы, лампочки с плафонами, крючки, обои и тысячу других мелочей. Он нес в дом книги, картинки из журналов, репродукции картин, затейливые китайские циновки, кассеты для магнитофона, который еще только предстояло купить, и другие важные вещи. Среди кучи принесенных сокровищ они то и дело занимались любовью, и квартира переставала казаться им голой. Она теперь смахивала на папуаску, на которой не надето ничего основательного, но кольца, бусы, браслеты и перья уже закрыли все причинные и беспричинные места. Счастливая молодая семья всегда в состоянии заработать себе на жизнь. Особенно если отказывать во всем себе и ни в чем не отказывать своей половинке. Спустя короткое время квартира нарядилась уже по-настоящему. Появились книжные полки, зеркала, стулья. Раскладушка была сослана в кладовку, а на ее месте воцарился самый настоящий бархатный раскладной двуспальный божок. Наконец, два хмурых эпизодических персонажа внесли в квартиру Самый Настоящий Шкаф. Застегнутый на ключ, Шкаф был похож на статского советника. С дверцами нараспашку он превращался в фарцовщика, предлагающего галстуки «из-под полы»... Появлялись и другие вещи. Через несколько месяцев на кухне, деловито оглядываясь, нарисовался разведчик-таракан. Он принюхался, почесал в затылке усами и подумал: – Пора! – Нет. Не пора, – раздалось в ответ из комнаты. Вряд ли женский голос обращался к таракану. Поэтому разведчик растворился в собственной тени. Между тем женский голос продолжил разговор с мужским: – Почему ты решил, что пора остановиться? – Я не сказал «остановиться». Я сказал – сбавить темп. Ведь мы уже купили все самое необходимое! – Вот как? А сервант? Пенал в кухню? Туалетный столик? Ковер, хоть один – на пол... – Господи, только не ковер... Ненавижу ковры... – Вот как? А заниматься любовью на полу? – Люблю. – А слабо позвоночником все паркетины пересчитать? – Я уже посчитал. Сорок восемь... – Не шути, пожалуйста. – Ладно. Сорок пять... – Я тебе серьезные вещи, между прочим, пытаюсь объяснить... Ой... Ты что делаешь, мерзавец... Ох... О-о-ох... (пауза) – А ты говорила – ковер... – И сейчас го... ооох... ворю... Ковер... Кове-оооох... ...Так состоялась их первая ссора. То есть не ссора, и не состоялась, но барометр качнулся, как подвыпивший студент, и вернулся в положение «ясно»... Дальше все покатилось по рельсам, заезженным до самых шпал... Он охладел к мебельно-коверному вопросу и занялся реставрацией машины, которая к тому времени уже перестала кашлять, и только хрипела в ответ на попытки ее добудиться. Жена, напротив, увлеклась коварным вопросом не на шутку и продолжала нести в дом разные вещи. Он решил не создавать из этого проблемы и позволял Ей делать все, что угодно. Его стараниями автомобиль пошел на поправку, и теперь они тихонько шептались вдвоем по ночам на холостом ходу. Она тоже завела скверную привычку разговаривать с предметами. Он поначалу вздрагивал, а потом привык. Но с некоторых пор стал думать о собаке. Сам не зная, почему. Потом Она начала бороться с пылью и мусором. Ее репрессии были беспощадны. Многие безделушки, купленные в Первые Дни, были выброшены, как старые куклы. Он слышал их крики с помойки, но не мог объяснить этого жене. Они стали видеться реже. Она все больше работала и появлялась дома поздно вечером. Квартира встречала ее радостным скрипом половиц. Квартира любила ее, и это было заметно сразу. В Ее руках никогда не перегорали лампочки, не валилась на пол посуда, задергиваемые шторы не слетали с крючков. Нужно ли говорить, что с ним все было наоборот?... Чем сильнее он влюблялся в жену, тем большую ревнивую ненависть вызывала собственная квартира. Натурально, все четыре стены, пол и потолок отвечали ему взаимностью. Ночью ему теперь приходилось быть начеку. Однажды он открыл глаза, когда пресс потолка был в пяти сантиметрах от его груди. Запах старой штукатурки был омерзителен. Он вскрикнул и для верности проснулся еще раз. Потолок оказался на обычном месте, только люстра (тоже ненавистная) чуть покачивалась. Жены в этот день не было, она осталась ночевать в офисе. Утром он закатил жене истерику и даже разбил пару тарелок, чтобы выпустить пар. Жена ничего не сказала, аккуратно собрала осколки и сложила их в коробочку, а коробочку засунула в стенной шкаф, где хранила все остальные разбитые или неисправные вещи. Она давно уже ничего не выбрасывала. И мало разговаривала. И глаза у нее были странные, как телевизор в режиме stand-by, когда на экране пусто, а лампочка power горит, как ни в чем не бывало. Время от времени они еще занимались любовью, но Она каждый раз виновато смотрела на диван. И до, и после того, как... Ему казалось, что она просит у безмозглых пружин прощения за беспокойство. Он по-прежнему прощал ей все чудачества и любил жену не меньше, чем в день свадьбы. И у нее по-прежнему находилось время для поцелуя перед сном. Муж стал для нее необходимой частью интерьера, любимой не больше, но и не меньше другой мебели. Такая ситуация длилась бы годами, не случись у жены пневмонии с тяжелыми осложнениями, в результате которых она угодила в реанимацию. Там на ней поставили крест и пустили мужа в палату – попрощаться, пока она в сознании. Он зашел, черный от горя, сел рядом с ней и взял ее за руку. Она с трудом разлепила губы, и, не открывая глаз, произнесла первое за три недели слово: – Домой... Он все понял и под расписку вывез ее из больницы. Туда, куда она попросила. В первый же день кризис миновал, и Она пошла на поправку. Он пробыл верной сиделкой много дней. Выносил судно, менял белье, зажмуриваясь на кислый запах болезни, читал ей вслух книжки, говорил о любви. Потом понял, что Она хочет только одного, – чтобы он ухаживал за квартирой так, как это делала Она. И он взялся за тряпки и пылесос, пронумеровал все пылинки в доме и два раза в день устраивал им перекличку. Стирал и без того стерильные шторы и занавески. По три раза в день выбивал ковер. Мыл окна и полы. И от всего этого возненавидел квартиру до последнего градуса молчаливой, улыбчивой ненависти. Когда Она поправилась, стало ясно, что все пропало. Безумие, светлое, в тон обоям, теперь наполняло Ее до самой пробки. Дом стал для нее Богом. Муж перестал быть даже мебелью. Он садился в машину и гнал ее, куда глаза глядят, в надежде разбиться. Но не разбился, а, напротив, превратился в лихого наездника. Настоящего мустангера. Однако, выбираясь из седла, мустангер с видом подгулявшего конюха брел в конуру. Ту самую, где с некоторых пор боялся сесть даже на табуретку, не говоря уже о кресле – такими взглядами это сопровождалось. Однажды Он пришел домой не один. С ним был щенок. Милый, чистый и даже воспитанный щенок... Не вздыхай, читатель. Мне тоже жаль этого щенка. Мне не хотелось говорить о нем, чтобы не портить тебе настроение. Но щенок был, и старая сука по кличке Одиночество зачем-то родила его и выкормила своими горькими, как прокуренный мундштук, сосцами. Жена при виде щенка повела себя со звериной осторожностью. Она помнила, кто хозяин квартиры, и не стала закатывать истерик. Она только улыбалась, почесывая за ухом лохматое (шерсть!), ласковое (слюна!), голодное (моча и какашки!), неуклюжее (лапы-когти-полировка!), прыгучее (убрать все бьющееся!), зубастое (обувь!) чудовище... Потрясенный мустангер обнял ее за плечи, и Она не отстранилась, только посмотрела на него своими странными глазами в режиме stand by. Она была совершенно спокойна. Она знала, что Ее Дом решит проблему со щенком самостоятельно. Когда на следующий день щенок заигрался с клубком тонкой, прочной шерсти и запутался в нем, Она не сделала ни шага, чтобы помочь ему. Когда он хрипел, высунув язык, будто ему жарко, Она протирала пыль на верхней полке серванта. Когда он перестал дышать, Она позвонила мужу на работу и плачущим голосом сказала, что щенок погиб... ...Бросив загнанную машину во дворе, он взлетел по лестнице, и ворвался в собственный дом, как головорез-варвар. Одного взгляда на щенка ему оказалось достаточно, чтобы все понять... Ломать добротно сделанную мебель – задача адски трудная. Даже имея в руках топор. Поэтому потом, придя в себя, он понял, что нанес квартире незначительный урон. Армия вещей лишилась только легкой пехоты. Боевые слоны выстояли. Но в тот миг ему казалось, что его собственный предатель-дом получает по заслугам. Все, что по размеру не больше книжной полки, было разбито, искрошено, разорвано, растоптано, изрублено. Не буду перечислять вам список предметов, выведенных из строя. Вы всегда сможете полюбоваться на их останки все в том же стенном шкафу. Потому что жена после его ухода не выбросила ни одной щепки. А тогда, во время разгрома, Она сидела на кухне, до которой еще не докатился шквал ненависти, и молчала. Она была спокойна, только в глазах погасла лампочка stand by. Она ждала, когда все закончится, чтобы убрать образовавшийся беспорядок. А Он, устав от собственной ненависти, взял на руки мертвого щенка и ушел. Дверь скрипуче хихикнула ему в спину. Потом Он похоронил щенка и снял себе обыкновенное жилье, похожее на гостиничный номер средней руки. Новая вещь появлялась там редко. Новая женщина – еще реже. Первая женщина – никогда. А жаль. Жаль, что все сложилось так, а не иначе. Ведь Она родилась чистой, как пижама кочегара. И осталась бы чистой навсегда, если б не полоска бумаги с сургучной печатью. Эротический этюд № 39 Плющ Жаль, что все сложилось так, а не иначе. Ведь Она родилась чистой, как пижама кочегара. И осталась бы чистой навсегда, если б не полоска бумаги с сургучной печатью. На сей раз придется копнуть поглубже, лет эдак на десять назад. Машина времени, похожая на печку-буржуйку, перенесет нас на кухню коммунальной квартиры в Скатертном переулке. Пройдя по коридору сквозь строй разномастных дверей, мы найдем среди них ту, за которой живет будущая убийца щенков. Сейчас ей десять лет, и она не убивает даже мух. Она живет в одной маленькой комнате с мамой, папой и братом. Папа пьет вино и рано ложится спать. Он храпит, когда засыпает, и девочка каждый раз боится, что он задохнется, такие страшные звуки клокочут у него в горле. Мама все время занята братом, потому что он – маленький и все время кричит. Мама добрая, но ей некогда. Поэтому она покрикивает на дочь, если та пристает к ней с вопросами или просьбами. В других комнатах живут другие, разные люди. У всех у них – по два лица. Одно – в обыкновенной жизни. Другое – на фотографии, которая обязательно стоит, лежит или висит на видном месте в каждой комнате. Толстый, который ходит в пижамных штанах на подтяжках, на фотографии нарисован в фуражке и с медалями. А худой, с красным носом, и румяная, крикливая, которая не умеет жарить картошку, на фото изображены вместе. А живут порознь и никогда не ходят друг к другу в гости. А любимая, грустная, у которой так хорошо по вечерам за чашкой чая, показала девочке много фотографий, и на каждой она непохожа сама на себя. На одной она – в красивом вечернем платье, на другой – в доспехах, как старинный солдат, на третьей и вовсе – старая, в грязных рваных лохмотьях. И еще много фотографий, и на всех – разные женщины. Девочка сначала думала, что соседка – волшебница и умеет превращаться, в кого захочешь, но потом выяснилось, что она была актрисой и превращалась в других только понарошку. В квартире всегда шумно, тесно и противно. Даже ночная тишина то и дело прерывается шарканьем чьих-нибудь ног и скрипом туалетной двери. Днем кто-нибудь ругается, гремит посудой, слушает музыку или пытается петь сам. То один, то другой сосед или соседка приглашает к себе гостей, и в доме становится еще больше народа. Никто не замечал девчонку ростом с тумбочку, и все норовили нечаянно задеть ее или наступить на ногу. А это очень больно, между прочим, и обидно – когда тебе наступают на ногу. Она рада была бы сидеть в комнате, но там надрывался брат, и мама то и дело шипела на нее, как сковородка. Девочка любила ходить в гости к актрисе. Она научилась определять по запаху, можно заходить или нет. Если из замочной скважины пахло сердечными каплями, она на цыпочках уходила к себе или во двор. Этот запах означал, что волшебница не в настроении, может накричать ни за что, ни про что или начнет говорить странные фразы, смысла которых девочка не понимала. Если же от двери пахло табаком, она смело стучалась и заходила. Этот запах означал, что ей будут рады, что поставить чайник – пятиминутное дело, а актерская доля – совсем не то, что чайник и за пять минут не закипит... Запах табака означал, что впереди – бесконечный вечер, укутанный в плед чужих воспоминаний. Однажды старая актриса дала девочке ключ от своей комнаты. – Держи, – сказала Она. – Будешь поливать цветы, если меня увезут на гастроли. Девочка не знала, что такое «гастроли», но поняла, что для них нужно уезжать из дому. А если так, то никаких «гастролей» у соседки не было уже очень и очень давно. Однако, ключ она взяла и спрятала в своей комнате под заветной половицей. На следующий день за актрисой приехала большая машина с сиреной, и двое в белом почтительно увели старушку из дому, поддерживая за руки с двух сторон. Все население квартиры столпилось в коридоре и гадало, что стряслось. Только девочка стояла спокойно, в гордом молчании. Она одна знала, куда увезли соседку. И теперь собиралась ждать ее возвращения из гастролей. Она едва дождалась, пока уляжется вечерний гам и в коридоре затихнет последнее шарканье. Это случилось, когда она уже устала от ожидания и приготовилась спать. Послушав тишину еще одну долгую минуту, девочка неслышно спрыгнула с кровати и достала из тайника ключ. Через минуту она уже поливала цветы в пустой, черной, страшной комнате. Напоив растения, она примостилась в кресле-качалке, укрыла ноги пледом и зажгла на столе свечу. Комната выпрыгнула из темноты по-кошачьи быстро и осторожно. Девочку обступили предметы, послушные воле Хозяйки Свечи. И она почувствовала себя дома. Все вещи, вся старинная красивая мебель, картины на стенах, посуда, платья, даже вид из окна, казавшийся еще одной картиной в простой раме – все это принадлежало только Ей. И никто не норовил прогнать ее, как нежеланную гостью. Она могла не спешить и разговаривать со своими вещами, сколько душе угодно. И они понимающе кивали в ответ. Она увидела, как картины воротят нос от фотографий, которых обзывают на старый манер «дагерротипами». Она слышала, как книги жалуются на мышей, а чайные ложки – на домовых. И даже древняя мужская трость, поставленная в угол, рассказала ей историю про хозяина, забывшего ее при уходе по причине большого расстройства чувств. Одним словом, девочка была совершенно, головокружительно счастлива, первый раз в жизни оказавшись хозяйкой настоящего большого дома. Она сидела, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть тихие разговоры предметов, и больше всего на свете хотела, чтобы гастроли настоящей хозяйки продлились как можно дольше... Потом гитара, висящая на стене, спела ей колыбельную, и девочка растворилась в кофейном мраке, как кусочек рафинадного счастья. Под утро она проснулась и тихонько пробралась к себе в комнату, где уже ворочался брат, готовясь к утренним гаммам и дневным ораториям. Ключ она повесила на шею и трогала руками через каждые пять секунд. Он грел ее сердечко, уставшее от бездомной суеты и сутолоки. После бесконечного дня снова наступила ночь, и девочка опять провела ее в гостях у себя самой. Она запаслась свечами и жгла их всю ночь, чтобы наглядеться вдоволь на свой новый мир. Но, как известно, впрок не наешься, и на следующий день снова начались мучительные хождения вокруг да около двери. Ночь, которая последовала за этим, была самой прекрасной. Самой долгой. Самой насыщенной событиями. Девочка весь день готовилась к этой ночи, украдкой собирала еду, стащила у отца полстакана вина, а у Толстого – папиросу. И, оставшись одна, закатила пир на весь мир. Первым делом Она надела на себя самое блестящее платье из тех, что удалось найти. Оно было страшно велико, но это не имело значения. Путаясь в платье, она села к зеркалу и, как следует, накрасилась. То есть от души. Хорошо, что ее никто не видел в ту ночь. Потом она достала из шкафа посуду, самую старинную и красивую, и выложила на нее свои скудные запасы – половину котлеты, пакет жареной картошки, соленый огурец. Достала пузырек с отцовской «бормотухой» и вылила ее в старинный фужер. Наконец, достала папиросу и положила ее на край огромной пепельницы в виде слона, кланяющегося публике. Пир продолжался долго и закончился тошнотой от вина и кашлем после первой затяжки. Тошнота прошла сама собой, кашель пришлось запить все тем же вином. Комната кружилась вокруг, вещи танцевали вальс, слышный им одним. И девочка танцевала вместе с ними, стараясь не отстать, боясь спугнуть свое ошеломляющее, громадное счастье. Танцевала, пока голова не закружилась совсем. После этого ковер почему-то оказался прямо перед глазами, а потом и вовсе погас. Утром она навела в комнате идеальный порядок и снова успела вернуться до пробуждения остальной квартиры. А днем явились двое мрачных, из которых один был в костюме, а другой – при погонах, и наклеили на двери полоску бумаги, потом залили ее сургучом и поставили печать. Девочка решила, что сейчас ее заберут в тюрьму за то, что она натворила в чужой комнате. Ну и пусть, подумала она. Тюрьма – тоже дом. Может быть, ей там даже понравится... Но ее не забрали в тюрьму. И даже не спросили ни о чем. Бумажка, наклеенная на дверь, означала, что актриса никогда не вернется со своих гастролей. И комната будет отдана кому-то другому. А до этого простоит опечатанной долгие, долгие дни. Так девочка впервые в жизни узнала, что такое ненависть. Она ненавидела маленькую белую бумажку, загородившую от нее огромный и счастливый Дом. Она ходила мимо двери и слышала, как кричат осиротевшие вещи. Она ненавидела актрису с ее гастролями. Она ненавидела соседей. Она ненавидела собственных родителей и брата. Она ненавидела себя за собственную ненависть. Через неделю прежней беспросветной толкотни по коридорам она принялась искать себе новый дом. Сначала она свила гнездо в родительском шкафу. Там было тесно, темно и уютно. Она пряталась в глубине шкафа несколько дней. Потом мама нашла ее там с бутербродом и сказала, что нечего разводить мышей. Выгнала, одним словом. Потом девочка присмотрела себе чулан, которым пользовались все жильцы. Там было много мусора, поломанных вещей, пыли и сырости. Она прожила в чулане два дня и ушла сама. Наконец, она присмотрела местечко на чердаке дома, где жили голуби и мыши. Там было просторно, не слишком темно, но холодно и сыро. Она принесла туда старое одеяло, тарелку, чашку, вилку, свечку и спички. Через три дня она почувствовала, как тоска и ненависть начинают уходить. Ей стал нравиться новый дом, особенно голуби, возившиеся всю ночь в двух шагах от ее «гостиной». На четвертый день она начала привыкать к мышиному писку. На пятый день ее изнасиловали четверо мальчишек. Там же, на чердаке, в ее собственном доме, на теплом, хоть и заштопанном, одеяле... О мальчишках – разговор отдельный. Они родились чистыми, как уши отличника. И остались бы чистыми навсегда, если б не Новенькая. Эротический этюд № 40 Чертополох Они родились чистыми, как уши отличника. И остались бы чистыми навсегда, если б не Новенькая. Вот они стоят на чердаке, четыре кляксы трусливой мальчишеской похоти. Но, размотав бечевку прошедшего года, мы найдем на другом ее конце легкого бумажного змея. И четверку чумазых укротителей, которым не нужно в жизни ничего, кроме хорошего ветра. И вечерний двор в Хлебном переулке, где ржавая «Победа» неподвижно мчится из прошлого – в будущее, мимо скелетов «москвичей» и «запорожцев». Последний день каникул. Завтра – в школу. Через год – на чердак старого дома, насиловать незнакомую девочку. А пока – теплейший московский вечер и Бумажный Змей, преподающий целому городу урок свободного полета. Он закусил удила и косит плоским глазом камбалы вниз, на своих поводырей. А они носятся внизу, как угорелые, то и дело роняя шапки с запрокинутых голов... Вот Красавчик. Именно он рисовал чертеж змея, который потом порвали, потому что он никуда не годился, хоть и был нарисован яркими фломастерами. Через год Красавчик первым обнимет Девочку-с-Чердака и первым, сопя, растопчет свою и чужую невинность. А на полпути от Змея до Девочки-с-Чердака он первым влюбится в Новенькую, которая появится в классе, как гром среди ясного неба. Случится это в конце второй четверти учебного года, в разгар рождественского снегопада. Он первым увидит ее на ступеньках школы и примчится к остальным, катая языком во рту обжигающую новость. Новость, тем временем, разденется в школьном гардеробе и направится тем же маршрутом, что и промчавшийся сатир. В тот же класс. И дверь распахнется перед ней сама собой, как и все остальные двери на ее дорогах. Она скользнет лазерным взглядом по классу, и, не заметив оставленных разрушений, сядет на свободное место. И прежняя «мисс 6-а» будет подбирать с пола осколки славы, чтобы склеить из них кувшин зависти. Красавчик же станет Ее первым рыцарем. Он в тот же день завяжет драку со старшеклассником, чтобы обратить на себя Ее внимание. Но Она пройдет мимо, и это – хорошо, потому что драка закончится плачевно для Красавчика. Потом влюбленный с фингалом под глазом будет провожать Ее домой, носить портфель, писать записки на уроках, застывать у окна в позе суслика, вспоминающего неопубликованного Пастернака... В ответ на это Она предложит ему дружить – и сделает это так, что Красавчик потом сляжет на неделю с ангиной после ночного блуждания куда глаза глядят. После болезни он вернется хмурым, неразговорчивым и бледным. Он замкнется в себе и не захочет дружить с девчонкой. Еще чего!.. ...Змей делает круг над двором и подмигивает Штуке... Штука – самый маленький. Когда делали Змея, он бегал вокруг и предлагал свою помощь. Но остальные очень хотели, чтобы змей удался, поэтому посылали Штуку подальше. Через год на чердаке он будет сначала держать девчонку за руки, а потом, когда она успокоится, отойдет в сторонку и засунет руки в штаны. Такая у него манера. Штука сам маленький, а шланг такой, что можно гирю вешать. Он этого очень стесняется, и даже в раздевалке поворачивается спиной к остальным. А на уроках засовывает руку в штаны – и давай тесто раскатывать. Он думает, что этого никто не видит. Сидит пунцовый, как помидор на грядке, потом ойкнет тихонько – и улыбается сам себе. Значится, слепил, чего хотел. К новенькой он даже и не подойдет. Зачем? Кто он такой? Штука, и всего делов. Зато он первым вычислит ее шкафчик в раздевалке и продолбит через стенку прицельный глазок. И не пропустит ни одного раза, когда Она там появится. Штука узнает Ее раньше всех остальных. Он первым увидит и грудь с розовыми пуговками, и пух между ног, и спелую не по годам попку. Он не раз мысленно поблагодарит ее за привычку подолгу задумчиво стоять голышом. А уж сколько крупных планов он проявит в фотографической темноте своих штанин! Потом его оптику вычислят остальные, и изобретатель останется ни с чем. Он замкнется в себе и осунется. А красота Новенькой будет продаваться на развес старшеклассниками, пока не появится Киба и не разгонит всю кодлу. А потом затолкает в «глазок» столько жвачки, что чертям будет тошно ее расковыривать... ...Змей встает на дыбы и рвется на волю. Но Киба держит бечевку крепко, как всегда... Он вообще крепкий, ловкий. Змея сделал именно он, Киба, и никто ему толком не помогал. Через год на чердаке он будет держать девчонку за ноги, а потом крепко, по-взрослому, обнимет. Именно в его руках она перестанет орать и начнет улыбаться. Он – самый сильный в классе, на короткой ноге со старшими, много лет занимается карате. Но с девчонками робеет, заикается, говорит всякую чепуху. Когда в классе появится Новенькая, он будет на нее просто смотреть. Каждый день. Каждый урок. Каждую минуту. Он будет глупо страдать, но никто не засмеется, потому что Киба страшен в гневе, и потому, что он – хороший парень. Он будет ходить за Новенькой по пятам, мечтая о том, чтобы на нее напали обидчики, и он смог бы блеснуть своими талантами. Но никто не нападет на Новенькую, все будут так же любить ее и так же ходить за ней по пятам. Не бить же других за то, отчего страдаешь сам... Она предложит Кибе дружбу. Как и всем остальным. И он с радостью согласится. Но в его дружбе будет столько косноязычного, мычащего обожания, что Она потихоньку отдалится и потом найдет первый попавшийся предлог, чтобы избавиться от Кибы насовсем. Он замкнется в себе, и единственным внешним проявлением чувств для него станут зверства на татами, где у него появится дурная репутация непобедимого маленького монстра. ...Змей чувствует, как из-под него вышибли ветер. Как табуретку. Одним невидимым ударом. И плавно опускается вниз. Прямо в руки Барону... Барон сматывает бечевку. Это – его бечевка, без нее Змей не взлетел бы в воздух. Через год на чердаке Барон свяжет девчонке руки этой же бечевкой. После этого он начнет целовать ее так, как не умеют ни Красавчик, ни Штука, ни Киба. От его поцелуев девчонка будет кричать на новый манер, и трое мальчишек покажутся сами себе еще меньше, чем они есть на самом деле. А девчонка попросит развязать ей руки и обнимет Барона сама. И даже не захочет отпускать. А за три месяца до этого Барон влюбится в Новенькую. Влюбится по-взрослому. И Она, почувствовав это, будет шептаться с ним после уроков и вместе бродить по бульварам. У них будет много маленьких тайн, понятных им одним. Они будут мириться и ссориться, ссориться и мириться. Для Нее это будет интересной игрой, для Барона – не интересной и не игрой. После двух недель прогулок он попытается обнять Новенькую. Она отшатнется, и, подувшись несколько дней, подъедет к нему на знакомой козе по имени «Давай просто дружить». Он улыбнется и уйдет с урока. Дома он попытается повеситься. На том же куске бечевки, как вы могли догадаться. К счастью, она оборвется в последний момент, и у него не хватит решимости сложить ее вдвое и попробовать еще раз. Шрам на шее останется на всю жизнь, как и память о недолгом полете – запах погреба, липкое извержение в трусах, слепящая тьма вокруг. Он замкнется в себе, в глазах появится опасный блеск. Он похорошеет, и мелкая девичья мошкара налетит на него себе на погибель. Именно он однажды заметит свет из-под крыши и выяснит его причину. Именно он предложит друзьям проведать Девочку-с-Чердака... Что же до Новенькой, то мы уже знакомы с ней. Хоть и не виделись много лет. Именно она сидит сейчас на берегу моря и бросает в волны камушки, пытаясь привязать к ним лишние воспоминания. И лишь несколько вещей, среди которых – моток бечевки, клочок бумаги с печатью, набор мягкой мебели, пара разбитых подфарников да старые сломанные часы – могли бы объяснить ей, как вчерашнее роковое письмо связано с ее собственным давно забытым «Давай дружить!»... Увы, она никогда не узнает этого. И, однажды преданная, начнет предавать сама. Завтра же... Нет... С понедельника. И до старости. Без выходных... А ведь она родилась чистой, как снежинка... И осталась бы чистой навсегда, если б не письмо без обратного адреса... Эротический этюд № 41 Акроэтюд Она родилась чистой, как снежинка. И осталась бы чистой навсегда, если б не письмо без обратного адреса... Он родился чистым, как квинта. И остался бы чистым навсегда, если б не старые часы... Она родилась чистой, как монахиня в банный день. И осталась бы чистой навсегда, если б не уличная пробка на Большой Дорогомиловской... Он родился чистым, как досье на ангела. И остался бы чистым навсегда, если б не тридцать три квадратных метра домашнего уюта... Она родилась чистой, как пижама кочегара. И осталась бы чистой навсегда, если б не полоска бумаги с сургучной печатью... Они родились чистыми, как уши отличника. И остались бы чистыми навсегда, если б не Новенькая... Так выпьем за чистоту! Что вам налить? Вина? Яда? Воды из-под крана? © 2007, Институт соитологии Эротический этюд # 42 Он решительно открыл дверь и шагнул в коридор, как в сени с мороза, прищемив дверью табачный дым и гул толпы, сунувшиеся следом. В коридоре было тихо, только сердце забивало сваи в оба виска сразу. И было от чего. Он слишком долго решался на этот шаг. За это время остались позади все шутихи и серпантины, с которых начиналось его тайное чувство к Богине. Молчаливая страсть сильного и замкнутого одиночки быстро превратила фестиваль чувств в угрюмую мессу. Много дней он ходил на Ее выступления – и в большие дешевые залы, и в маленькие дорогие. Он всегда оставался в тени, в то время как Она блистала, высеченная из полумрака эстрадным прожектором. Ее слава и его страсть росли вместе, похожие друг на друга как принц и нищий. И так же не встречались, подрастая порознь, каждый – в своих декорациях. Вчера Он почувствовал, что сходит с ума. Роль кустаря-маньяка с растопыренными зрачками Ему не улыбалась, поэтому, собрав силы в кулак, он решился на разговор, пусть даже первый и последний. Ему было не занимать решимости, и задуманное вчера стало сюжетом сегодняшнего дня. Единственной слабостью, разрешенной себе напоследок, был еще один бокал коньяка и пять минут, которые Он грел бокал в руке. Последняя нота, оброненная Ей при уходе со сцены, все еще падала на пол тончайшим батистовым платком, когда Он встал и пошел навстречу ясности... В коридоре было пусто. Двери стояли навытяжку, застегнутые, как солдаты перед смотром. Он начал стучаться во все подряд, но ни одна не отозвалась ни Ее голосом, ни чьим-либо еще. Начиная злиться на нереальность происходящего и проклиная свое пятиминутное опоздание, Он принялся открывать двери одну за другой. Все они оказались костюмерными. Манекены в маскарадных костюмах стояли, как пугала на грядках воображения, отгоняющие ворон реальности. В одной из комнат пол вдруг покачнулся, и лампы по периметру зеркала брызнули в глаза осколками света. Это была Ее комната. Потому что на кушетке, раскинувшись и непристойно задрав подол, лежало Ее платье. Он узнал бы его из тысячи других. Негатив свадебного наряда, черное кружевное чудовище, сшитое из тоски и теней, оно и на сцене умело жить само по себе. Сейчас же, оставленное хозяйкой, оно казалось живым и страшным, как никогда. А хозяйки платья не было. Возможно, Она уже уехала. А может, Ее и не было вовсе, а только это платье, черной дырой всосавшее из воздуха сотни лучших голосов, чтобы вылепить из них один, в мимолетном человеческом образе. В том воспаленном состоянии рассудка, в котором Он находился сейчас, легко было представить себе, как после концерта человеческий фантом испаряется в воздух, а платье остается лежать, как поникший вафельный рожок в луже истаявшего «крем-брюле». Он подошел к платью и коснулся его. Шелк шевельнулся под рукой. Тогда Он встал на колени и зарылся в платье лицом. Оно пахло духами и еще чем-то, горьким и сладким одновременно. Он заплакал, как маленький мальчик, дорвавшийся до подушки, которой одной только можно поведать все обиды. Платье впитывало его слезы и оставалось сухим... Он рычал и плакал, не в силах совладать с нахлынувшей памятью. Все его прошлые любови вместе с этой, последней, навалились толпой безликих убийц. И только в платье было спасение... – Что вы здесь делаете?!! Женский голос ударил его, как током. Она!.. Увы... Наваждение рассеялось мгновенно. Голос был чужой, незнакомый, и хозяйка его, стоящая в дверном проеме с перепуганным видом, тоже оказалась чужой и незнакомой. Это была вислозадая девица в неряшливом халате. Она пошатывалась, то ли от испуга, то ли от выпитого вина, и смотрела на Него с трусливой неприязнью. – Я – знакомый N. (он назвал имя Богини). Я пришел... поздравить Ее... С успешным выступлением... Эти слова прозвучали нелепо на фоне мокрых щек и горящих глаз. Но молчать было еще хуже. – Да?... – это было сказано сквозь зубы. – Вы опоздали, Она только что уехала. – Вот как... Жаль... – сказал Он, потихоньку приходя в себя. – А мне – не жаль. Она тут всех извела уже своими капризами... Вы уйдете сами или мне позвать охрану? – Не надо, прошу вас. Я... Я соврал. Мы с ней незнакомы. – Ежу понятно, что незнакомы. Влюблены, поди? – девица злорадно улыбнулась. – А хоть бы и так! – сказал он с вызовом. – Что с того? И почему вы улыбаетесь? – Насмотрелась тут на вас. На поклонников. – А вы-то, сами, что здесь делаете? – Работаю. Сказать, кем? – Не надо. Кажется, я уже догадался. Ночная бабочка? – Скажите уж проще – блядь, – Ее улыбка прогоркла на последнем слове. – Я ошибся? Простите. – Да нет, не ошиблись. Она и есть. Ему полегчало. Он любил проституток за то, что с ними не нужно притворяться. – Не говорите обо мне ни Ей, ни другим. Ладно? – попросил Он. – Ладно уж, – Она подмигнула. – Надеюсь, вы тут ничего не украдете? Вид у вас вроде приличный, не то, что у некоторых. – Не украду, – улыбнулся Он. И подумал о платье. Потом поглядел на него, прощаясь. Прикоснулся. И вернулся взглядом к девице. Похоть накатила на него медленно, как двенадцатый вал, и завертела, накрыла с головой. – Я гляжу, у тебя выходной? Что-то ты не при параде сегодня, – сказал он изменившимся голосом. – А тебе-то что? – спросила Она, тоже переходя на «ты». – Хочу тебя. – Вот те раз! Ты ведь не ко мне сюда явился... – Плачу вдвое, только перестань говорить глупости и сделай то, что я тебе скажу. – Вдвое? – Втрое. – Втрое? «Вчетверо, вдесятеро, забирай все!!!» – хотел крикнуть он, но здравый смысл остановил его. – Да, втрое. – Это немаленькие деньги. Ты хочешь от меня чего-нибудь особенного? – Еще не знаю. Для начала надень вот это платье. – Это – чужое платье. Не думаю, что хозяйка будет в восторге. – Она ничего не узнает. – Уж я то ей не скажу, можешь быть уверен... – Она задумалась, потом улыбнулась: – Начинать? – Да. Она зашла в комнату и заперла дверь изнутри. Сбросила халат и белье, прошла голая через комнатку и взяла платье в руки. – А может, обойдемся без платья? – спросила она на всякий случай. Легким, дразнящим голосом. – Нет. Надевай его, – Он говорил с трудом, похоть залила его под самую пробку. Она надела платье, стоя к Нему спиной. Платье стекло с ее рук, скользнуло по плечам и залило все ее тело. Казалось, сама ночь заново вылепила ее руки, талию, бедра. – Не оборачивайся, – прошептал Он. Встал, подошел к ней сзади и ощупал всю, с ног до головы. Что искал этот астральный полисмен, обшаривая пядь за пядью чужое неприветливое тело? Ведь то, что прячет женщина, слишком глубоко, чтобы быть найденным при обыске... Его обманутые руки мяли платье, делая больно той, что гостила в нем. Потом он грубо наклонил ее вперед, задрал шелковый полог до уровня своей похоти и провалился в пустую, холодную, покорную полынью. Он был зол, а платье, шурша, смеялось над ним. Он раскачивал маятник, который умеет останавливать время, все быстрее и быстрее. Каждый толчок сердца отзывался грубым таранящим... ранящим... движением. Мысли сбились в кучу овечьей шерсти и топтались поодаль, блея хором... Наконец, он выплеснул в девочку все, что накопилось. Мысли вернулись в голову и со щелчком встали на место. Он не чувствовал ни удовольствия, ни сытости, только краткое облегчение от ежедневной пытки. Платье собралось в морщинистую гримасу старой сводни. Тогда Он сорвал платье, бросил его на пол и и позволил своему утомленному дружку пустить струю прямо на кружева, на тончайшие швы, на золотые нити, на звездную россыпь блесток. Зачем? Пометить участок? Надругаться над собственным бессилием? Побыть непутевым щенком в ожидании хозяйской порки? Не знаю. И Он не знал. И девочка, которая вдруг всхлипнула, тоже не знала. Потом Ему стало стыдно, и он привел себя в порядок. Вынул из бумажника деньги и положил их под зеркало. Вчетверо, а, может, и впятеро. Однако, не похоже было, что девчонку это успокоит. Потом Он вышел, не оглядываясь, стараясь не думать о том, как платье и его хозяйка отомстят ему завтра. Он гулко протопал по коридору и, хлопнув дверью, покинул этот негостеприимный этюд. «А» (платье) упало, «Б» (Он) пропало, что осталось на трубе? Богиня. Конечно, Она никуда не уехала. Она просто спустилась со сцены – и стала той вислозадой девчонкой, которую не исправит ни могила, ни даже сцена. Войти в давно забытую роль ночной бабочки было для нее делом привычным, уж больно хотелось приключения с этим хмурым красивым дядькой. То, что приключение имело столь оскорбительный финал, ее огорчило, но не слишком. У нее было еще одно платье. Еще чернее этого. И очень хороший портной, который терпеть не мог слушать песни. Эротический этюд # 43 21.00 Квартира, задуманная как гнездышко, но напоминающая логово. Звонок в дверь. – Привет. Хорошо выглядишь, – сказал Он, открывая. – Я соскучился. И подумал: «Нет. Поручать обе фуры Степанычу не буду. Поворовывать стал, сукин кот...» – Спасибо, – сказала Она, снимая плащ. – А у тебя усталый вид. Что-нибудь случилось? И подумала: «Не забыть потом заскочить в дежурную аптеку. Аспирин, валидол и эти... как их...» – Случилось. Моя киска опоздала на пять минут – и мир стал крениться набок, – сказал Он, доставая бутылку вина. – Еще семь минут, и стало бы одним «Титаником» больше... «А кому, кроме Степаныча?... Чужим – боязно, среди своих он лучше всех...» – Прости, Котик... – сказала Она, забираясь в кресло по-детски, с ногами. – Я ведь у тебя деловая женщина... «Как же называются эти таблетки?... Надо позвонить маме, спросить еще раз...» – Просить прощенья на коленях тебе, рабыня, суждено... – промурлыкал Он, наливая полные бокалы. – Но прежде... Вот... Твое вино... «А со Степанычем поговорить за бутылкой водки, набить морду по-дружески, не сильно, может, и исправится... Решено. Завтра же... Чтобы товар не стоял...» – Ах, государь, – Она потешно заломила руки. – И без вина душа раскаянья полна... «Мама что-то совсем расклеилась. Надо сегодня пораньше вернуться... А завтра повожу ее по нормальным докторам, хватит уже в поликлинике уродоваться...» – И все же – выпей для начала. А потом приступим к покаянным процедурам, – Он подал ей личный пример, двумя глотками осушив свой бокал. «Дрянь вино... А девчонка хороша... А Степаныч – сукин кот, завтра с ним разберусь» – За тебя, Котик... Расти большой... – Она тоже выпила залпом и закурила, ожидая опьянения, как поезда в метро, чтобы продремать на лавке до конечной. «Сладкое вино, тьфу... Сколько раз ему говорила, что не люблю такое!» – Еще? – Он потянулся за бутылкой. «Тихо сидим. Надо музыку поставить...» – Конечно, милый. Ты же знаешь, как я люблю сладкое! – Она взяла бокал в свободную от сигареты руку и чередовала бесполезное с неприятным, улыбаясь. «А Котик, похоже, и впрямь устал... Напрасно приехала... И в аптеку не заскочила...» 22.30 Весь подъезд, от охранника на первом этаже до уборщицы на чердаке, слушает Гарри Мура. Наши герои допили вторую бутылку вина и только что устали танцевать. – Ну, что ж, – сказал Он, садясь в кресло. – Время покаяния пришло... И подумал: «Надеюсь, сегодня она не будет кусаться...» – Я готова, мой господин, – Она опустилась на колени в позе кающейся грешницы. И даже сложила ладони вполне благопристойным образом. Только кусочек живого теста, который она принялась раскатывать, был из другой оперы. «В лесу родилась... елочка... в лесу она... росла... росла... так... так...» – Съешь меня, – улыбнулся Он. – Так, кажется, говорил пирожок? «Надо сделать музыку потише... Мешает...» – Да. Вот только понять бы, какая сторона – уменьшительная, а какая – увеличительная... – Она лизнула его «пирожок», больше похожий на гриб, сначала с одной, потом с другой стороны шляпки... «Пора подстричься. Надоело отплевываться от собственных волос...» – С какой стороны ни лизни – увеличится... С какой ни укуси – уменьшится... – пробормотал Он севшим голосом... «Господи, какая пошлость... гадость... дрянь... Любимая сказка дочки...» 22.45 Возня на полу в кромешной тишине. – Милая, родная моя... – прошептал Он, жмурясь от света в конце тоннеля, по которому толчками вел своего крота... И подумал: «Милая, родная моя...» – Милый, родной мой... – эхом откликнулась Она, сочась сладкой берестой вокруг его ствола... И подумала: «Милый, родной мой...» 23.15 Бокал вина «на посошок», сигарета просто так, тишина. Слышно, как охранник на первом этаже трахается с уборщицей под Гарри Мура. Домовой, задуманный, как птенчик, глядит из-под дивана желтыми волчьими глазами. – Мне хорошо с тобой... – прошептал Он. – Придешь завтра? И подумал: «Хотя, какое, к черту, завтра... Со Степанычем надо разбираться...» – Постараюсь, – сказала Она. – Я тебе днем перезвоню. Мне с тобой тоже очень, очень хорошо... И подумала: «На метро успеваю. В аптеку завтра с утра забегу, перед работой... Не забыть днем позвонить сюда и сказать, что не смогу...» – Хруммм, – сказал Диван. И ничего не подумал. «Когда они угомонятся, наконец?... – подумал Домовой. И ничего не сказал. Эротический этюд # 44 – Чего примолк, старик? – Да вот, гляжу я на тебя, барин. Молодой, красивый, из столиц, поди... – Ты не на меня, ты на дорогу гляди. Вон кочка какая, будто сам леший плешь выставил. – Об кочках не тужи, кобыла их лучше нас с тобой помнит. – Да я и не тужу, твоя телега. А мне тут и пешком уже недолго пройти. – Твоя правда... Так вот я и думаю... Из столиц – а в нашу глухомань потянулись. Не в парижи какие... И земель-то у вас тут нет... – У меня, старик, и в парижах земель нет. Студент я. А на барина только похож. – А-а-а... Наука, сталбыть. – Она. – Опять же, к нам-то зачем? – Дошли до наших столиц вести, что у вас тут деревья растут небывалые. – Ну... – Что «ну»? – Ну, растут. Бабки с них листья рвут, приворотное зелье варят. А тебе-то что? Тоже зелье варить? – Нет, старик. Мне бы поглядеть на них да понять, как они называются. И нарисовать у себя в тетрадке, чтобы потом в столицах показать. – Вот люди живут... За простым рисунком – в такую даль едут... Только бабки тебе не скажут ничего. – Это почему? – А вдруг деревья изведешь почем зря. Из чего им потом ворожбу свою варить? – А ты скажешь? Денег дам. – Не. Не скажу. Не знаю, потому что. А то сказал бы. – А кто знает, кроме бабок? – Лесовик только. – Кто таков? – Одно слово – лесовик. Мясоед. Ни огорода, ни поля не держит. Срубил дом в лесу – и охотится там помаленьку. Говорят, из беглых. – Отвезешь туда? – Ха! Туда не то, что на кобыле, и пешком-то еле дойдешь, без малого день по бурелому итить. – Отведешь? – Завтра, как проснемся – пойдем помаленьку. Денег, значится, дашь? – Дам, дам. Не сомневайся. – Да я и не сомневаюсь, только ты все ж студент – не барин. Хорошо бы сразу. – Ладно, ладно. Сейчас давать? – Нет. Если счас дашь – запью в ночь, нельзя. Завтра давай, перед самым выходом. Под лавку положу. Вернусь – запью. А тебя лесовик сам обратно приведет. – Договорились... Молодой человек улегся поудобней на сено и замолчал. Собственное имя в электрическом ореоле славы зажглось у него перед глазами. В свете этого ночника он сладко продремал до самой деревни... – С дочкой не балуй, барин. Пожалеешь... Неизвестно, какими путями бродит лесное эхо, только напутственные слова лесовика прозвучали в его ушах так ясно, будто старик стоял в двух шагах. Однако, его не было не только в двух, но и в двух тысячах шагов отсюда. А была та самая дочка, с которой баловать не следовало, и шесть невиданных деревьев, за которыми проделан столь долгий путь и которые на поверку оказались... обыкновенными кленами. Правда сказать, посреди дремучего хвойного леса они и впрямь казались пришельцами с другой планеты. Но быть и казаться – не одно и то же, правда? Вот, к примеру, девчонка. Показалась она неказистой, чумазой, нескладной, как сломанный циркуль. А была она совсем другой. Грация ее движений открылась по дороге, когда, карабкаясь на очередной павший ствол, он завистливо провожал глазами ее скользящий впереди силуэт. Не иначе, как рысь была матерью этой девчонки. Порой она пряталась от него, не отзываясь на крик, и Он в первобытном ужасе замирал на месте, пытаясь на слух или взглядом открыть ее присутствие. Без нее он был беспомощен, как щенок. Колоннада сосен норовила сомкнуться над Его Электрическим Сиятельством. Мох, шурша, подбирался к его ногам. И лишь когда страх был готов выплеснуться наружу в позорном крике о помощи, лукавая проводница выскакивала, откуда ни возьмись, хватала его за руку и тянула дальше, к цели путешествия. Добравшись до заветной лужайки, Он ощутил усталость и разочарование. Тщеславные мечты стать первооткрывателем вида разлетелись в пух и прах. Увы. Шесть деревьев с молодецкой статью новообращенных юнкеров были точной копией тех кленов, с которыми он вечность тому назад прощался на Тверском бульваре. Слава плеснула по озеру сдобным русалочьим хвостом и улеглась на дно до лучших времен. Он сел на пригорок и закурил. С этого пригорка начинался обратный путь. Вместо кондуктора, прогуливающегося по перрону со спокойствием единственного человека, которые не боится опоздать на поезд, качнулась под птицей еловая лапа. Туча над головой, дальняя родственница паровоза, тронулась в путь, чтобы растаять где-нибудь над Тамбовом. С привычным философским унынием, которое приходит на вокзалах при взгляде на собственные пожитки, Он подумал о себе в третьем лице. Подумал с жалостью. Вокруг не было вокзальной толпы, которая так выручает блеющее человеческое одиночество. Напротив, вокруг стояли сосны, которые были дома и никуда не собирались по своей воле. Поэтому он заплакал... Рука погладила его голову. Девчонка, о которой Он успел забыть в своем разочаровании, подошла неслышно сзади и теперь тихонько вздыхала там. Она погладила его волосы как ребенок, без искреннего сочувствия, просто в подражание взрослым. Он порывисто обернулся и прижался лицом к теплому, пахнущему травой, платью. Девчонка прыснула и отбежала в сторону. Недалеко. Так, чтобы он понял, что Она решила поиграть. Он вскочил с кочки и побежал за ней. Вокзальное настроение сняло как рукой, сосны вокруг одобрительно зашумели. Девчонка тенью проносилась вокруг стволов, все время оставаясь на виду. Ей ничего не стоило спрятаться, Он знал это. Но Она не пряталась. Наоборот, она то и дело давала прикоснуться к себе, даже схватить за руку, но тут же вырывалась и оказывалась за спиной, рассыпая пригоршнями смех. Она разрумянилась, похорошела и словно повзрослела. Женское, спелое выплеснулось из-под чумазой маски. Он ощутил в собственном теле мужское волнение. – С дочкой не балуй, барин... Ну вот, опять... А если Она сама со мной балует? Да и кто увидит-то? Глухарь на сосне? Нет уж... Ничего дурного я ей не сделаю. Только то, чего Она сама захочет от меня... Но уж чего захочет – все исполню... И Он вдруг понял, что судьба не случайно намотала лишние версты на свое веретено. Долгая дорога, грязные трактиры, пьяные попутчики, ухабы и грязь – все получило простое объяснение. Оно, это объяснение, скакало теперь вокруг него, не отбегая дальше, чем на расстояние шепота. Наконец, умаявшись, подошло к нему вплотную и положило голову на грудь. По-детски, в подражание взрослым. Он обнял Ее за плечи, потом отстранился, бережно приподнял лицо и коснулся губ своими. Девочке было неудобно из-за разницы в росте. Тогда она запросто встала на его сапоги своими босыми ступнями, потянулась на цыпочках и ответила на его поцелуй. От ее губ пахло лесными ягодами. И совсем не пахло словами. Он давно уже понял, что девчонка не разговаривает. Окажись на его месте знакомый капитан, известный бабник, и тот подивился бы умению девчонки ласкать и отвечать на ласки. Наш же герой имел до сей поры единственный неудачный опыт чердачных поцелуев с деревянной хихикающей гимназисткой. Далекое, малоприятное воспоминание и теперь заставляло его дрожать от страха сделать что-нибудь не так. Девчонка же, наоборот, была естественна, как Природа, среди которой она выросла. Не дамы с напудренными плечами и не заезжие гусары учили ее ремеслу любви. Небо показало ей, как напоить допьяна земляную плоть. Земля научила, как принять корень и раздаться руслом под настырным ручьем. Ручей провел ее долгой дорогой из-под кочки, вприпрыжку – в студеное, перехватывающее дух, устье. А самые последние уроки она взяла у молнии. И умела, сверкнув без звука, перекатиться громом через собственное ошалевшее молчание, разгуляться по ветру языкастым пожарищем. Он стоял, забыв собственное имя, и, как умел, отвечал на ласки девочки. Лес помогал ему, укутав тишиной, спрятав за частоколом стволов, давая расслышать лишь загнанный конский топот двух сердец. Все, что сворой приблудных собак тянулось за ним от самого дома, начало корчиться в последних судорогах. Фальшь и глупость Города, его вечная тоскливая попытка построить муравейник суеты на кургане одиночества, идолы с отечными похмельными харями, деньги, электрическое сияние дорогой безвкусицы – все это корчилось на траве, подыхая раз и навсегда. А вокруг улыбались те, которых человек назвал «соснами», деловито журчало то, что человек окрестил «ручьем», шепотом переговаривались те, которым человек дал имя «птица». И девочка, которая дарила ему не только себя, но и Его самого – нового, незнакомого, звучащего, как спокойный и мощный аккорд – была рядом, не исчезала, не исчезала, не исчезала. Никуда. Не. Исчезала. Она, которую Город за неделю превратил бы в жалкую дворнягу, здесь была королевой. И в светлых чертогах ее объятий Он понимал с медленной сладкой болью, что оказался дома. Покой проник извне в каждую клеточку его тела. В тех местах, которых Она касалась губами, кровь замедляла свой ход, чтобы свернуться по-кошачьи, в клубок. Наконец, вздохнув коротко и счастливо, Она поцеловала Его в грудь, в самое сердце. И кровь остановилась вовсе. Незачем стало дышать, думать, видеть и слышать. Он замер, как бокал, полный под самый краешек. Последним, что увидели его человеческие глаза, были желтые зрачки рыси... * * * Неделю спустя через поляну, воровато крестясь, проковыляла старуха. Деревья, у которых она остановилась, были совсем не похожи на клены. Они и на деревья-то не слишком смахивали. Только кора, ветки и листья делали эти странные создания похожими на деревья. Увидев новое, седьмое, старуха перекрестилась еще раз. Потом нарвала полную сумку листьев и заковыляла прочь быстро, как только могла. Эротический этюд # 45 Небо, закопченное галками, кричало по-человечески. Она заткнула уши и закрыла глаза, но небо не исчезло, а галки заорали еще громче. «Ну вот, опять напилась...» – подумала Она. Звонок в дверь качнул ее обратно в действительность. Галки обернулись толпой гостей, а небо – старой штукатуркой. Она пошла открывать. Конечно, это был Какаду – бесполый, носатый, весь из пестрых лоскутьев, сшитых на живую нитку болтовни. Никто не относился к нему всерьез, начиная с него самого. Поэтому он был всеми любим и всюду принят. – Все хуйня, детка, кроме хорошего пистона! – любил говорить он своим собеседникам, независимо от пола и возраста. «Детки» млели, особенно те, что постарше... Она от души расцеловалась с Какаду и собиралась закрыть дверь, когда обнаружила, что старый попугай явился не один. Его приятель, похожий на водопроводчика, стоял с таким видом, будто ошибся адресом. Какаду мог привести с собой Кого Угодно, все знали эту его привычку и давно смирились с ней. Поэтому Она, ничуть не удивляясь, осмотрела гостя на предмет чего-нибудь заслуживающего внимания. Ничего такого не нашлось, и Она вернулась в тусовку, чтобы привычно раствориться в ней. «Водопроводчик», не относящийся к числу поэтов, музыкантов, художников и просто гениев, в тусовке не растворился, а выпал в осадок и уселся за стол, в уголок, и достал бутылку водки. Он оглянулся в поисках собутыльника, но стол был пуст, и спавший за ним модельер, похожий на сломанный манекен, в счет не шел. Неизвестно почему, Ей захотелось выпить с хмурым посторонним, и Она уселась за стол напротив. Он без лишних слов налил две стопки, и они тихонько чокнулись. При ближайшем рассмотрении гость перестал быть похожим на водопроводчика. В его глазах, глядящих на гостей через Ее плечо, отливало что-то холодное и нержавеющее. Ей стало интересно. А еще Она рассердилась, что гость рассматривает гостей за ее спиной, не обращая на нее никакого внимания. Так ей показалось. Она встала, обошла стол и уселась рядом с ним. – Интересные люди, правда? – спросила Она, законно гордясь умением собрать громокипящую компанию. – Вы их всех знаете? – спросил Он в ответ. Голос был хорош, но чересчур ровен, на ее вкус. – Да. Например, та, на которую вы сейчас уставились – известная в узких кругах певица. – Хорошо поет? – Нет. Но приводит сюда музыкантов, которые хорошо играют. – Интересно. – Врете. Ничего вам не интересно. – Хорошо. Вру, – Он улыбнулся. – Неинтересно. Выпьем еще? Она погрозила невидимому вертолету и тряхнула головой, отбрасывая лишний хмель. – С удовольствием, – Ее заинтриговал человек, щелчком отбросивший весь Ее мир. Она расценила его поведение как вызов и приняла его. – За что пьем? – За ваш город. Я очень люблю его, хотя бываю здесь все реже. – Что так? – Работа. – И где же вы работаете? Европа? Америка? А может, Япония? Теперь это модно. У вас вид узкого специалиста. – Под Мурманском, – сказал узкий специалист с ударением на «а». – Так что, по вашей классификации, наверное, Европа. – Ого, – сказала Она, и представила себе Россию, которая начиналась за окружной дорогой и состояла из ржавых арматур, торчащих из сугробов. – И как вам там живется? – Приезжайте – увидите. В двух словах не расскажешь. – Еще чего, – Она поежилась. – Уж лучше вы к нам. – Выпьем, однако... – в его глазах мелькнул стальной блик. Он опрокинул рюмку и поставил на стол, как стреляную гильзу. – Не обижайтесь... – Она почувствовала себя виноватой и положила руку на его пальцы. Пальцы обожгли Ее незнамо чем, и она отдернула руку. – Хорошо. Не буду. Что же вы... так и живете? – Как – так? – удивилась Она. – Ну... – он замялся. – Шумно, что ли... – Вы хотите сказать – бестолково, бессмысленно, глупо? – Я этого не говорил. – Но подумали. – Нет. Я думаю... О другом. – О чем же? – О ваших губах. – Вот как? – Она почувствовала в руках козырь, фраза была из ее мира. – И что же вы о них думаете? – Представляю, как они будут выглядеть без помады. Она улыбнулась, взяла со стола салфетку и тщательно вытерла губы. – Ну, как? – Красиво, – он улыбнулся и потянулся за бутылкой. По дороге он коснулся ее локтя, и Ее снова ударило током. – Вы бьетесь током, как электрический скат. – Это... Это статическое напряжение. Год без движения создает нечто подобное. – Вы что же, работаете манекеном?... – Она покосилась на спящего модельера. – Нет. Я о других движениях. – Непонятно. – Ладно, скажу так, чтобы было понятно. Год без женщины. – А-а-а... – Она разочарованно вздохнула. Все оказалось проще, чем она думала. Потом Она посмотрела в его глаза и поняла, что все снова запуталось. Он разлил водку в стопки, и они выпили еще по одной. Эта рюмка, как выбитая табуретка, подвесила ее в пьяной прострации, где умиление и восторг соседствовали с тошнотой и невесть откуда взявшейся тоской. Середина вечера прошла в беспамятстве. Она пришла в себя только в постели. Незнакомец лежал рядом, тоже голый. В окнах начинало светать. Они занялись любовью с тем пылом, с каким встречающие бросаются на платформу сильно опоздавшего поезда. Гость по-прежнему бился током, но теперь это было кстати. Он не отличался столичным мастерством по части неприличных поцелуйчиков, в его нежности было что-то провинциально-старомодное. Сквозь нежность то и дело прорывался грубый, не знающий утоления, голод. У него были большие, сильные руки и мощнейший рычаг, на котором она повисала снова и снова с безвольностью освежеванной туши. Они почти не разговаривали, и, только забившись в судорогах тоскливого восторга, Она пролилась слезами и словами, смысла которых не понимала сама... Потом Она спрашивала себя, сколько дней, месяцев или лет длился этот восторг. И куда подевались все гости... (потом выяснилось, что он выставил всех за дверь, включая Какаду и спящего красавца, которого лично вынес на руках в теплый подвал). И еще... Она никак не могла понять, что сделал с ней этот человек со стальными глазами... Хроника дальнейших событий Наутро гость уехал к себе в тмутаракань. Она с трудом взяла себя в руки и позвала Какаду за разъяснениями, где он подцепил своего удивительного знакомого и как с ним можно связаться. Старый попугай ответил, что познакомился с гостем в пивняке на Столешниковом и знать не знает, где его теперь искать. Она затосковала и стала, как школьница, потихоньку любить своего случайного попутчика. Былое окружение показалось ей надоевшим, она разогнала гостей и жила одна, сидя на диете воспоминаний. Через месяц от него пришло письмо – теплое, старомодное и очень серьезное. Во всем письме ее больше всего заинтересовали две строчки – обратный адрес на конверте. Там был номер какой-то воинской части и название городка. Она собрала пожитки, позвала Какаду и полночи просидела с ним на кухне за бутылкой водки, прощаясь с ним и с самой собой. Потом они легли в постель и ласково, по-дружески, приласкали друг друга на посошок. Наутро она поехала в городок, указанный на конверте, и, после долгих поисков, нашла свою иголку в стоге человеческого сена. Он оказался офицером в средних чинах, жил в унылом гарнизоне и выглядел крепким, здоровым и несчастным человеком. Увидев ее, он заметно пошатнулся и долго не мог прийти в себя. К счастью, у него не оказалось ни жены, ни детей (вариант, который просто не приходил в голову ошалевшей городской штучке). Ее приезд произвел фурор в гарнизоне, унылость которого только подчеркивалась идеальной чистотой и порядком. Ворвавшись в одноцветные будни немногословных и измученных пьянством людей, Она разукрасила их на все лады. Ее жизнь с любимым была немногословна, спокойна и счастлива. По полдня она приходила в себя после ночных забав, остальное время готовилась к вечернему их повторению. Полярная ночь пришлась по душе ее совиному характеру. Тело Ее пребывало в покое и гармонии, которых Она раньше не знала. Душа, обманутая телом, продержалась в умилении целый год, но в день и час первого восхода Солнца душа встрепенулась и посмотрела вокруг пьяными, нехорошо заблестевшими глазами. Этими новыми глазами Она оглядела свой новый салон, который, конечно же, состоял из цвета местного офицерского состава и начал собираться спустя неделю после ее приезда. Придирчиво выбрав человечка, который был здешней, военно-полевой разновидностью Какаду, Она затеяла легкий флирт. Спустя короткое время флирт уткнулся в тупик измены, о которой стало известно всем... Хроника заканчивается событием таким же старомодным и не влезающим ни в какие рамки, как и все, что ему предшествовало. Событие это называется дуэль, и произошло оно в чахлой роще, чудом отыскавшейся среди тундры. Муж убит наповал. Он лежит на снегу с ржавыми мертвыми глазами. Любовник ранен. Она прибежала на место действия слишком поздно... ...Небо, закопченное галками, кричало по-человечески. Она заткнула уши и закрыла глаза, но небо не исчезло, а галки заорали еще громче. – Все хуйня, детка, – сказал пистолет голосом Какаду, – кроме хорошего пистона... Эротический этюд # 46 – Напьюсь... – сказал Первый. – Душа просит. – Она у тебя каждый день просит, – хихикнул Второй. – Все ей мало, видать. – Может, и мало, – пробурчал Первый, наливая. – Такая у нас работа, – согласился Второй. – Без водки – не жизнь. – Ну уж и не жизнь, – щеки Первого смялись в улыбку. – Одних баб сколько на халяву обламывается... – Это когда ж тебе обломилось? Расскажи, что ль... – Вот, вчера, к примеру. Такая барыня-хуярыня-картинка! – Ну-ка, ну-ка, – глаз Второго блеснул, как бутылочный осколок. Он плеснул себе и напарнику. – Вчера смотрю – в очереди стоит, с узелком, как водится. Не скажу, что высокая, но ничего себе, над старухами сразу видать. – Сиськи-то? Есть сиськи? – А то! – Гут. А жопа на месте? – Где ж ей быть? На месте. – Ну? – Чего «ну»? Подхожу, говорю тихо так, мол, хочешь, свиданку с твоим организую... – А она? – «Ой, – говорит, – правда?... А вы не рискуете? Это ведь запрещено...» «Ты мне не выкай, – говорю, – мы тут люди простые. Возьмешь за щеку – организую полчаса с хахалем твоим». А она смотрит и будто не понимает: «Вам, то есть тебе, денег нужно? – спрашивает. – У меня, говорит, немного, забирайте все». – О дела! – Второй со смаком глотнул из стакана. – Ну? – «Мне, – говорю, – на твои деньги насрать. У нас тут, под соснами, магазинов нету. А еще хуй пососать некому. Попросил бы у елки, да больно колючая. Так что давай, говорю. Ты – мне, я – тебе». – Во даешь! Ну, Первый, за словом в карман не полезешь! А она? – Глянула на меня, как на парашу, и отошла молча. А я стою себе и не дергаюсь, жду. – Ну. – Чего «ну»? Постояла, помолчала и подошла. «Согласна, – говорит. Только одна просьба, мол, сначала – свиданка, потом делай со мной, что хошь». «Э, нет, – говорю, – такие песни у нас не поют». «Тогда не надо», – говорит, и становится обратно в очередь. Тут, чувствую, дело не выгорит. Надо соглашаться. – Согласился? – А какая, на хуй, разница, до или после? Согласился. – Накатим? – Наливай. Двое чокнулись над столом, по стенам шершаво дернулись тени. – Ну, чего дальше-то было? Не томи душу. – Посадил голубков в одну камеру, запер, а сам – к глазку. – А к кому она приехала-то? – К Пугалу. Прикинь, смех какой... – К Пугалу?! – К нему. – К уроду этому? К уроду сраному, мелкому? – в голосе Второго мелькнула зависть. Он и сам был невелик ростом. – Ага. Я сперва ушам не поверил. Такая фифа – и к Пугалу. Но она описала все чин-чинарем, и номер его назвала. – Ну, а дальше? – обида в голосе Второго еще не рассосалась. – Ну, как они вдвоем остались, так она сразу к нему – обнимать. Он ее тоже обнял, глаза закрыл, молчит. Долго так стояли. Потом она – шаг назад – и давай на себе пуговицы щелкать, что твои орешки, одну за другой. А он ей: «Не надо». Тут, мол, на нас смотрят. А она засмеялась, громко, по-блядски, и говорит: «Это не люди, их стесняться нечего». Ну, думаю, погоди, получишь у меня за свое «не люди», когда рассчитываться будем. А она тем временем раздевается, быстро, как по тревоге, тряпки по всей комнате летят, пока не осталась в чем мать родила. – Эх, – крякнул Второй. – Гут, гут. Значит, сиськи на месте, говоришь? – Сиськи не то, чтобы большие, но ничего, подержаться можно. Вот жопа подкачала. Маловата будет. А пизденка – что твоя клумба – подстрижена, ухожена... Так и вцепился бы... – Накатим? – Погодь. Ну вот, а Пугало сраное от нее пятится, как неродное. Я, говорит, грязный, ты ко мне не подходи. Она ему: «Плевать!» А сама разрумянилась, сразу видать – баба на взводе. Ну, а Пугало ты знаешь. И обычно-то ходит, как жмурик. А тут совсем белый стоит, от нее глаза воротит, к стене прислонился. – Жмурик... Эт точно, – Второй обрадовался сравнению. – А она к нему – и давай с него робу стягивать. Потом штаны. Он упирается, как дите, глаза закрыл, кадыком ворочает и хрипит будто. Но особо не сопротивляется. В общем, быстро она с ним управилась. Стоит голый, все кости наружу, будто она с него и кожу заодно с робой стянула. Главное дело – елда висит, никакого движения. Не то, что моя. Давно в дверь уперлась, как дамочка юбку начала стягивать. – Ну? – Она его обнимает, заговаривает, как цыганка, быстро-быстро, руками то здесь, то там шарит, как бы незаметно к елде подбирается. Подобралась, пальчиком погладила, в рот примерилась взять, да сразу не смогла – от вони отшатнулась сперва. – То-то! – почему-то сказал Второй. – Но потом все равно взяла. И давай сосать, лизать, в общем, все как положено и даже лучше. Я и то не выдержал, руку в карман засунул – и давай шары гонять. А Пугало, блядь такая, стоит и не шелохнется. Хозяйство как висело, так и висит, только кадык все быстрее дергается. Будто давится он чем-то, молча... Потом как заорет на нее: «Ты что, сука, ожидала?» – Так и сказал: «сука»? – Так и сказал. Я сам удивился. А она, видать, не удивилась. Только дернулась, будто он ее ударил, и замерла. – Так, с хуем во рту и замерла? – хихикнул Второй. – Ага. Чтобы не сболтнуть чего, наверное. – Гы... – Ну вот. А он сам в сторону отпрыгнул и давай орать. «Ты, мол, зачем приехала? Я тебя звал, мол? Я тебя просил? Ты же, – кричит, – меня бросила, зачем вернулась? Я же здесь из-за тебя, что я могу, – говорит, – к тебе чувствовать, кроме этой... как ее... ненависти!» – Ух ты! – восхитился Второй. – А она? – «Я, – говорит, – была дурой. Все бабы – дуры. Прости. У меня, – говорит, – никого после тебя не было». – Это она о чем? – удивился Второй. – Не знаю. Я так понимаю, что ее никто не ебал. – Вообще? – Ну, после Пугала. – А-а. Пиздит, конечно. – Ясное дело. В общем, он орать вдруг перестал, садится на кушетку – и в слезы. А она его своим пальтишком накрыла, узелок разворачивает – и садится на пол, что твоя собака, около него. Он смотрит на узелок – а там всякие пирожки, картошечка, варенье, хуе-мое. Он хватает пирожок и – целиком в рот. Жует, а слезы по щетине катятся – цирк. Потом еще пирожок, еще. На шестом остановился. Погладил ее по голове. Прости, говорит. – Это за что? – Не знаю. Мож, за то, что орал? – А чего тут такого? Это он, видать, за то, что хуй не стоит. – Может, и так. В общем, она с колен встала, села рядом с ним, обняла за плечи. Сидят, молчат. Он жует, плачет. Она дышит неровно, но глаза сухие. Он ее спрашивает: «Как там, мол, в Москве?» Она ему давай тихонько рассказывать, кто на ком женился, кто книжку написал, кто на какой работе работает. Меня даже смех разбирает – сидит голая телка и лясы точит. И с кем! С мужиком, который уж два года баб не видал! Но, думаю, когда-то у него, видать, крепко стоял, раз такую кралю отхватил. – У них там, в городах, главное дело – пиздеть красиво. А чтобы стоял – дело второе. – Что-то я не слышал, чтобы Пугало пиздело красиво. Молчит, как пень, с утра до ночи. – Так ты ж не баба. Чего ему перед тобой заливаться? – Ладно. Дальше-то будешь слушать? – А то! – Ну так вот. Неизвестно, сколько голубки проворковали бы, но пирожки раньше меня их беседу похерили. – Какие пирожки? – Те самые. Долго они у Пугала в пузе не просидели. Обратно попросились. В общем, блевать он кинулся, еле до параши добежал. Не принял организм. – Надо было три съесть, не боле, – понимающе кивнул Второй. – Опять же, нервы. – Да. Может, четыре еще потянул бы зараз. Но пять – это... – Да ладно, дальше давай. Накатим? – Погодь. – Гут. Валяй, складно рассказываешь. – Дальше дело было так. Клоун наш совсем поплохел после собственной блевотины. Улегся на пол рядом с парашей, голову руками закрыл и говорит одно слово: «Уходи». – Гы. Она уходит, а тут ты!.. – Нет, погодь. Она – к нему, рядом ложится. И давай шептать что-то на ухо. И обняла его сверху, на манер одеяла. О чем они там болтали, не знаю, только вижу вдруг – ебутся. Тихо так, без лишних слов, завозились на полу. – Да ну? Гут! – Ага. Обнялись, ебутся и шепчутся. Я ухо приложил, чтобы слышнее было. Она ему: «Милый, родной, люблю...» Ну, и он ей то же самое. А иногда совсем тихо шептались, мне не разобрать было... – Ну... – Чего «ну»... Худо-бедно кончили, поплакали, пообнимались – и одеваться стали. Не жарко, в камере-то, голым долго не походишь. – А потом? – А потом Он ее к двери провожал. За руку держался, отпускать не хотел. В самых дверях она к нему повернулась и спокойно так говорит: «Ты мне, небось, не веришь, что никого не было?» Он улыбается, ничего не говорит. А она ему: «Ты верь. Не было». А он ей: «Спасибо». – Чево? – Второй пожал плечами. – За пирожки, что ль? – Не знаю... – Гут! – Второй потер руки и разлил остаток водки по стаканам. – Теперь валяй, рассказывай, как ты ее потом... Того этого... – Вот теперь накатим. – Давай. Свет лампочки, переломившись в запрокинутом стакане, прыгнул на стену хворым электрическим зайчиком. – Отвел его в камеру, возвращаюсь. – А она? – Она спокойно так говорит: «Я готова». – А ты? – А я ее за жопу взял и говорю: «Пошли, раз готова». – Гут. А она? – А она мне: «Поскорее, если можно». И заходит обратно в камеру. «Здесь?» – спрашивает. – А ты – за ней, дверь запер, – Второй облизнулся, – и в хвост и в гриву!.. – Ага. И раком, и боком, и вертолетом, и солнышком, и за щеку с проглотом... Все, что жмурик не доебал – мне досталось. Кричала, сучка, как резаная – нравилось, поди. – Эхма... – Второй залез рукой в штаны – поправить распухшее хозяйство... – Хорошо... Первый вздохнул и доцедил пару капель из пустого стакана. Стояла такая тишина, что слышно было, как у Первого на душе скребут кошки. – Где бы еще водки достать? – сказал Второй. – Душа горит... – Хорошо бы, – хмуро отозвался Первый. – Слышь... – Чего? – А ведь ты пиздишь... – Второй блеснул глазом из темноты. – В глазок смотрел, а ебать не ебал. Отвел, поди, к выходу и пальцем не тронул? – Может, и так... – Первый вздохнул. – А я бы все равно выебал, – зло сказал Второй. – Может, и так... – повторил Первый и посмотрел в пустой стакан. Эротический этюд # 47 Поздняя ночь. Все избы в деревне кажутся на одно лицо, и только брешут каждая на свой собачий лад. Пара картинно прощается у плетня. Девка, сомлев до дури в голове, клонится на плечо Картузика. Тот гладит ее ласково по волосам, целует на прощанье и отодвигается в темноту. Его мы еще догоним, а пока поможем девке подняться по ступенькам, а то не держат ее грешные ножки. Меж ними – беспорядок, боль. Что-то мокрое и счастливое копошится там, дображивает горьким медом. Она открывает двери и тихо, крадучись, разувается. Вдруг тьма обрушивается на нее стоголосым девичьим шепотом, чьи-то руки хватают ее за плечи, разворачивают во все стороны, зажимают рот, чтобы с перепугу не орала. А она и не удивляется как будто. Такая ночка была, что уже нет сил удивляться. Только отмахивается от рук и шепотов, чтобы не мешали. Слышит со всех сторон смех, узнает голоса подруг. – Ну, что, красавица?... Нагулялась? – шепчет одна. – С Картузом сколь не гуляй – все мало... – отзывается другая. – Да еще с вами, сучки, делиться... – ворчит третья. – Да ладно вам, девки. Нам радоваться надо, а вы... – Да уж... Не появился бы Картузик, так и померли бы, счастья не зная... – Ага... Одна радость была бы – сватов от Жердяя гонять... Общий хохот. Жердяй, первый парень на деревне, любил спьяну засылать сватов, а поутру забывал, к кому. Трезвый он был мрачен, тискал девок по углам и все норовил погрозить своей здоровенной елдой. Некоторым она нравилась, но то угрюмое, из чего она росла, отпугивало напрочь... – Вы о чем, девки? – спросила наша героиня. – Не пойму, что-то... – Ах, не поймешь... Ну, так мы тебе расскажем... Цепкие руки, среди которых было немало по-мужски сильных, приученных к работе, мигом сорвали с нее всю одежду. Вспыхнула спичка, осветив здоровое, сдобное тело. Пятнышко крови на бедре выглядело черной кляксой. – Это что? Да ты не бойся, тут все свои... – Ага. Сестрички мы теперь, бояться нечего... – И не узнает никто. Она досадливо оглянулась. Ей хотелось отлежаться, помечтать и поплакать. А тут – на тебе. Сени полны по-друг, как собственная душа – счастья. А в счастье таком уже нету сил ни злиться, ни ревновать. Со всех сторон таращатся веселые, хмельные глаза девок, в одночасье и навек ставших сестрами. Сестрами по этому самому счастью. Она вздохнула покаянно, улыбнулась искусанными губами. – Ну, было, девки. Сами знаете. А теперь одежу верни-те – чай, не лето не дворе... ...Картузик возвращался кружной дорогой. Ему не хотелось в хату, стены всегда были ему в тягость. Зато простор, украденный тьмой, был виден и слышен ему, как днем. Он жил на этом просторе, был его частью. В избу старухи, пустившей его жить за помощь по хозяйству, он заползал, как пес – в конуру – только чтобы поспать, не боясь дождя. Он жил в четырех стенах уже пятый месяц и недавно начал поглядывать на дорогу, по которой пришел и по которой пойдет дальше, когда придет срок... Как он ни замедлял шаг, знакомая изба замаячила в конце улицы. Он коротко вздохнул и полез в карман за табаком. Накуриться следовало снаружи – дома старуха не разрешала, опасаясь пожара. У калитки он присел на скамейку, набил трубку и полез в карман за спичками. – Огоньку не найдется? – спросил шершавый негромкий голос... ...Девки сидели, прижавшись друг к другу, и шептались в полной темноте. На окне, прибитом к стенке звездами, был нарисован спящий кот. – А он и говорит: «Хочешь, русалку покажу?» – Ну... (общий вздох). – «А она не страшная? – спрашиваю. – Вдруг в воду потащит...» «Нет, – говорит, – не страшная. Она – самая красивая на свете». «Ну, – говорю, – тогда показывай, толь-ко я тебя за руку буду держать, чтобы не пугаться». А он меня к берегу подводит и говорит: «Смотри, мол». Я наклоняюсь... – О-о-ох... – А там ничего, только себя и вижу. «Ну, – спрашиваю, – и где же твоя русалка...» – А он? – А он мне: «Присмотрись получше – увидишь... Бледная, глазастая, губы сочные, да холодные... Волосы, коли расплести, двоих укроют...» Я смотрю в отражение... Батюшки святы, я же и есть та самая русалка, о которой он шепчет... От страха чуть в воду не свалилась... – А чего испугалась-то? – Сама себя... Не то, что испугалась, а будто бы не узнала... И хорошо, и страшно стало... С тех пор – как в зеркало посмотрю – так опять и страшно, и хорошо... Ну, а тогда сама ему на шею кинулась – сердце попросило... ...Сначала сверкнула молния, потом в голове загремело. Картузик, сбитый со скамейки одним ударом, неловко упал в грязь и попытался встать. «Дай ему еще, Жердяй...» – услышал он. И голова снова дернулась в сторону, отскочила мячиком от забора, закачалась сама собой, будто бы укоризненно... – А у меня, девки, все иначе было, – шептала другая. – Идем мы с ним по дороге. Места наши, знакомые. А он мне вдруг: «Закрой глаза!» А я ему: «Еще чего!» А он мне: «Закрой и иди, как шла, я тебя за руку подержу...» Меня интерес взял, я и закрыла. Поначалу страшно было, все боялась оступиться. А он меня держит крепко, пообвыкла, иду, как ни в чем не бывало. И такое, знаете, странное дело случается. Кажется мне, что я – уже не дома, в деревне, а в другом городе, или стране какой незнакомой. И мерещатся мне дома странные, дороги нехоженые, даже солнце там вроде как не одно, а пригоршня целая катается по небу. И кажется, что каждый шаг – над пропастью, только оступись – и все. И только рука его всю меня держит, стережет от страшного шага, ведет за собой в края нехоженые... Края, которые с открытыми глазами за лесом прячутся, а с зарытыми – на ладонь ложатся. «Где я?» – спрашиваю. А он мне: «Не знаю. Мне туда хода нет... Это – твоя держава, ты там царица». – Ух ты... – Ага. Я тогда останавливаюсь, а глаз не открываю. Так боюсь дорогу нашу постылую увидеть, сил нет. «Поцелуй, – говорю, – меня, пока я здесь, в царицах, а не в девках на задворках». Чувствую – дышит мне в губы, потом коснулся легонько своими... Они у него нежные, будто девичьи... – Да уж знаем, знаем... – Ну, я не выдержала, влепилась в него всем телом: «Бери!» Уж и не знаю, где это было, может, у всей деревни на виду... – Ты что ж, глаза так и не открывала?... – Потом только, когда он меня обратно привел... ...Боль взрывалась шутихами то в животе, то во рту, то на спине... Его уже дважды рвало, блевотина смешалась с грязью, в которой он валялся, и кровью, которая текла из разбитого рта, носа, брови. Короткие вспышки освещали древний город, что стоял здесь когда-то. Он видел его хорошо и жалел, что не успеет рассмотреть каждый дом... «Все, курва. Умирать пора...» – донеслось из-за городской стены... – А меня в лес завел... Жили с ним, как дикие звери. Ходили голые, спали в шалаше. Уговор был – ни слова не говорить. Только на Луну выли по ночам. – Страшно, поди... – Некогда было бояться. Любились с утра до ночи, без устали... – А со мной он запросто жил. За два дня плетень подровнял, крышу залатал, дров на всю зиму наготовил. В бане меня парил, как дите малое... Перед сном колыбельные пел... Все, что мамка с батей не допели, царство им небесное... – А со мной в Снегурку играл. Над костром не растаяла, а как обнял – пуще костра растопил. И осталась от меня, девки, одна большая лужа... – А со мной – дрался. Хохочет, а дерется... Рука легкая, бьет понарошку. А мне весело, сама не знаю почему... – А со мной – звезды считал. «Выбирай, – говорит, – любую. Твоим именем назовем. Помрешь, мол, старухой, а она вечно молодой останется. И имя твое на ней верхом доскачет в такие времена, о которых и мудрецы нынче не помышляют...» – А со мной... – А со мной... – Девки, да мы об одном ли парне говорим?... – Об одном... Ох, об одном... Только мы все больно разные... ...Картузик лежал на солнечной, мощеной булыжником, улице и не знал, жив он или умер. Боли он уже не чувствовал. Из прежнего мира еле ощутимо тянуло навозом и собачьей шерстью. В новом мире по улице шла женщина в черном. Ему захотелось догнать ее и заглянуть в лицо... – Помер? – с деланным равнодушием спросил один из Жердяевских жополизов. – Вроде дышит еще, – отозвался другой. Жердяй, тяжело дыша, сдернул с Картузика штаны. Посветил спичкой между ног. – А хуек-то маленький, – сказал он удивленно. Встал, достал из мотни свою дубину и погрозил ею всему свету. – Во, какой надо! Он помочился на Картузика и приглашающе кивнул корешам. Те последовали его примеру. После чего все трое пошли восвояси. ...В солнечном городе пошел дождь. Теплый, омерзительный, вонючий дождь. Он смыл дома и мутным потоком замалевал мостовые. Он принес с собой боль, тошноту и стыд. Картузик понял, что жив, и нашел в себе силы обрадоваться этому. Он лежал, плакал и смеялся. А еще немного жалел, что не успел догнать женщину в черном и заглянуть ей в лицо. У нее была такая грустная походка. И только Он один знал, как сделать ее счастливой... Эротический этюд # 48 – С другой стороны, мне нравятся его пьесы, – сказал Он о модном писателе. – В них есть жизнь, которой не хватает рассказам. – Не люблю пьесы, – Она капризно сморщила носик. – Они хороши только на сцене. У Нее было лицо дорогой штучной куклы, маленькие холеные руки и крестьянская грудь. Ноги были скрыты столиком, и Он уже третий час гадал, хороши они или нет. Они представлялись ему то основательно-пухлыми, то карикатурно-тонкими. Он старался не думать о том, что нижняя половина этой трефовой барышни, может статься, так же хороша, как и верхняя. Уже одной верхней хватило, чтобы его бедная молодая головушка покатилась колесом по склону. – Не скажите, – возразил Он. – На сцене они звучат так, и только так, как их прочел режиссер. На бумаге же пьеса – перепутье, и читатель волен идти в любом направлении. – Возможно... – Она сдержала зевок и посмотрела в окно. – Россия... Посмотрите, какой простор... Он деликатно промолчал о том, что поезд шел по Малороссии, и осень 1919 года мало располагала к тому, чтобы назвать эту местность Россией. Он смотрел в окно и старался думать о просторе, но думал о Ее груди, на которую старался не смотреть. Ему было стыдно за свои реплики, пресные, как тюремные галеты. Он любил то, о чем говорил, и умел говорить об этом хорошо. С друзьями, например. Что же до барышень, тут дело другое. То ли тон голоса подводил, то ли глаза выдавали юношескую трусливую похоть, но в роли донжуана он был никудышным оратором. Да и сама тема, которую он сейчас волоком тащил на себе, могла бы зажечь глаза провинциальной барышне, мечтающей покорить сцену, но никак не отзывалась в скучающей столичной девице, которая с детства приучена к театру наравне с уборной или теннисным кортом. – Да-с – упрямо повторил Он. – В любом направлении... Антигерой, которого режиссер выставил полнейшим уродом, у автора пьесы создан многогранной и противоречивой фигурой. Читая его реплики с разными интонациями внутреннего голоса, мы вольны придать ему немалую привлекательность... – Да... – Она вздохнула, колыхнув грудью, – А вот эти коровы... Они что, пасутся сами по себе?... Он хотел ответить пошлостью о пастухе и пастушке, но промолчал. От отчаяния Ему пришла в голову мысль коснуться ее колена своим. Как бы невзначай. Вдруг пробежит искра, от которой зажгутся ее глаза? Увы, между ними стоял громадный тюк с солью. Вообще, обстановка была не слишком романтичной. На полках бывшего вагона 1-го класса, ныне исписанного и освежеванного похабниками, теснилась куча мала людей и их мешков, похожих на хозяев. По старой памяти и на всякий случай, эти люди пропустили молодых господ к окну и потеснились, как могли. По той же старой памяти Он и Она говорили, не обращая на остальных, с позволения сказать, пассажиров, ни малейшего внимания. Как будто были вдвоем. Или, вернее, сами по себе. Итак, ее коленная чашечка, истинное украшение любого сервиза, была в недосягаемости. Как и все остальные части тела, которые пригрезились Ему с мистической ясностью. Персидский животик с заветным пухом у подножия. Между грудок – крест на цепочке, расходящейся следом, как волна от баркаса. Юные соски – как две оброненные с ложки капли клубничного варенья... Он закашлялся от возбуждения и открыл рот, готовый засвистеть, как чайник. Но не засвистел, а произнес шершавым голосом очередную чушь. – Что же до героя положительного, то, опять же, в наших силах трактовать его реплики в совершенно полярном смысле. Драматург склонен играть с читателем в гораздо большей степени, чем прозаик или, тем паче, поэт... – Ой, – сказала Она. – Почему мы остановились? Он посмотрел в окно. Поезд, действительно, стоял, а под окном проскакал грязный мужик на коне. У мужика за спиной висела винтовка, а в руке был наган. За первым мужиком проскакало еще несколько, после чего щелкнул выстрел, и вагонный коридор наполнился топотом. Дальнейшее происходило так быстро, что испугаться или разозлиться Он не успел. В купе ввалилось сразу трое, четвертый застил оставшийся просвет. – Жиды, белые, красные, госпо... Ага... Вижу парочку, – Первый оскалился и коротко буркнул мешочникам: – Пшли на хуй. Все. Мешочники растворились в воздухе. Первый подошел к Нему и молча, без предисловий, ткнул в лицо вонючим кулачищем. В носу хрустнуло, в рот потекло теплое и соленое. Он неловко вскочил, попытался стать в боксерскую стойку, да где там. Падая обратно, он успел достать разок по челюсти Первого, но без опоры удар получился невесомым, детским. – Брыкается барчук, – с удовольствием крякнул Первый и засучил рукава. – Что вы делаете? Оставьте нас в покое, – сказала Она тоном, которым могла бы гордиться престарелая мамзель-гувернантка, окажись она здесь и сейчас. – У нас нет денег, – сказал Он, сплевывая кровь на пол. – А на хуй нам ваши деньги? – удивился Первый. Что можно было на это ответить? Он и Она замолчали. – Выходи, барчук, кончать тебя будем, – серьезно сказал Второй, с уважением к чужой смерти. Только теперь Ему стало страшно. По-настоящему страшно. Он почувствовал, что по ноге скользнула струйка и понял, что сейчас обмочится на Ее глазах. Был момент, когда этот позор уже не смущал его, тело и разум сдались червивой пехоте мурашек, но навстречу уже развернулась конная лава адреналина. В глазах потемнело, разум и чувства спасительно отключились, он молча бросился вперед. Последнее, что он услышал, было: – А ты раздевайся, сука. Ебать тебя будем... ...Пришел в себя на насыпи, лежа на земле с туго перетянутыми руками и ногами. Трое с разбитыми харями сидели рядом, покуривая, порой сплевывая на него. – Очнулся, барчук-то, – сказал Первый. – Одного не пойму. Чего мы его до сих пор не кончили? – удивился Второй. – Говорят тебе, надо сперва батьку спросить, – сказал Третий бабьим голосом. – А вдруг охвицер? Видал, как дерется? – Да... С офицером разговор другой будет, – мечтательно сказал Первый. – Тут пули мало... Он лежал, безразличный ко всему, кроме криков из окна прямо над головой. Эти крики мешали ему прощаться с небом и землей. Потом Он понял, кто это кричит. И понял, почему. Ему стало жалко и себя, и бедную девочку, так неудачно выбравшую время для визита к тетке в Киев. Он стиснул зубы и стал смаргивать слезы с ресниц. Она кричала мало. Ее крики были короткими, петушиными, уродливыми. Но молчание между криками было еще страшнее. Он чувствовал, чего Ей стоит не кричать. Он представил, как Она лежит там, распятая зловонными тварями, как улыбается им в лицо... Тут в голову пришла спасительная мысль. Ведь они умрут вместе! Значит, чудесная попутчица составит ему компанию и в те края, откуда Киев виден, как на ладони! Дорога дальняя, скучная, как не поговорить? Третьего шанса познакомиться уже не будет. Так что не будь занудой! Он звонко расхохотался сквозь слезы. – Спятил барчук, – оскалился Первый. – Жаль, теперь боли не почувствует. – Что у вас тут происходит? – раздался новый, городской голос. – Вот, батька, охвицера поймали, – сказал Второй. – Ждем тебя, чтобы порешить. – Этот, что ли? – Этот. Когда Он увидел своего учителя истории, известного всей гимназии комичной манерой говорить и одеваться, то решил, что действительно сошел с ума. Но, наверное, с ума сошел не он, а весь остальной мир, потому что батька улыбнулся в усы и со знакомой интонацией сказал: – Ну-с, молодой человек, довольно учить историю. Куда интереснее ее делать, не так ли?... Обернулся к своим холуям и коротко бросил: «Отпустить!», после чего, не оглядываясь, зашагал дальше вдоль поезда. Те, не решаясь развязать буйного «охвицера», так и бросили его связанным обратно в купе, откуда выходил, застегивая мотню, последний хлопец... ...Мешочники в купе так и не вернулись. Он и Она остались вдвоем друг напротив друга. Она, одевшись и оправившись, развязала Его и помогла сесть. Они посмотрели друг на друга и отвернулись. Степь трещала на все лады. Невидимые цикады и кузнецы заливались вдогонку далеко пылящей банде. Поезд бубнил человечьими голосами, где-то в голос матерились, где-то навзрыд причитала баба. Вокруг на сотни километров разлегся чужой мир. Он собрался с силами и снова посмотрел в Ее сторону. Она сидела, не шевелясь, не мигая, не дыша. Жили только глаза. Беспокойные, больные, неузнаваемые. Сухие. «Что сказать тебе, милая?... Что мне тоже плохо?... Что все это было дурным сном, и нам обоим пора проснуться?... Что мне пришлось еще хуже?... Что ты – самая храбрая девочка на свете?... Что нас только двое и есть на этом скотном дворе?... Что нужно взяться за руки и пройти остаток пути вместе?... Что я... Что я люблю тебя?...» Решение оказалось простым и обожгло его, как медуза. Он улыбнулся разбитыми губами, посмотрел Ей в глаза и сказал, как ни в чем не бывало: – Так вот... Драматург склонен играть с читателем в большей степени, чем прозаик, или, скажем... Она схватила Его руки и спрятала в них лицо. Он почувствовал на ладонях слезы и понял, что все обошлось. Поезд тронулся с места. В скрипе колес Он еле расслышал ее шепот: – Да... Наверное, вы правы... И мне стоит перечитать пару пьес... Хотя... Ей-богу, на сцене они смотрятся лучше... Эротический этюд # 49 – Ну и денек сегодня... Жаркий, вы не находите? – ди-джей маленькой радиостанции отбросил всякие попытки веселить честной народ и откровенно потел в микрофон. – Да, – ответил телефонный женский голос. Тоже распухший от жары. – Что ж. Нам ничего не остается, как поговорить о холоде. У вас есть какие-нибудь мысли на этот счет? – Ну... Я бы не отказалась съесть мороженого... – Сколько? – Две... Три порции меня устроили бы. – Что до меня, то я съел бы ящик. – Это... Это, наверное, вредно. – Жить вообще вредно. Не так ли? – Ну... Наверное, вы правы... – Вижу, вы не отличаетесь разговорчивостью... Что ж, до встречи, мисс. Дадим возможность высказаться другим. Я вижу на пульте красную лампочку очередного телефонного звонка... Алло, вы в эфире, я вас слушаю... – Разденься, дружок... – Голос звонкий, девчачий, размыт посторонним шумом. Похоже на рев двигателя. – То есть? – ди-джей хохотнул. – Сними свою майку, штаны, трусы, носки, вчерашний гандон... Что там еще на тебе надето... И прыгай со своей башни. Пот высохнет на лету, обещаю... – Уфф... Что жара делает с людьми. Надеюсь, нас не слушают дети... – Тебя вообще никто не слушает. Включая меня. – Вы не очень-то вежливы, мисс. – Вали на жару – она все спишет. На этом гребаном шоссе просто не ловится ничего, кроме твоей вонючей станции. – Не знаю, почему я не кладу трубку, – пауза перед этой фразой истекала потом. – Может, жара расплавила мозги... – Не льсти себе. Было бы, что расправлять. – Ну, все!.. (That’s it!) – Ау, крошка! Положив трубку, ты сознаешься в том, что испугался. Где твои яйца, кабальеро? Покажи даме класс светской беседы. А остальные пусть слушают... – Да... Лучше бы я продолжал беседу с предыдущей слушательницей... Вы звоните из машины? – Да. Ты хочешь записать номер? – Нет уж... Думаю, его можно узнать, полистав корешки штрафов у любого копа от Фриско до Яблока. – Это было неплохо, парень. Только штрафов с меня не берут. – Догадываюсь. – Правильно догадываешься. – Как же вы говорите, ведя машину? – Кто тебе сказал, что я за рулем? Таких, как я, без хозяина не выгуливают... ...Она повернула голову и без улыбки посмотрела на того, кого назвала Хозяином. Все ее веселье сорвалось, как шляпа на ветру, и закувыркалось в пыли за машиной. Она не любила своего нынешнего Хозяина. ...Он сидел прямо и глядел на дорогу, не обращая внимания на попутчицу. Ему нравилась шальная девка, странно было слышать ее голос в радиоприемнике. Этот голос слишком часто снился ему по ночам, чтобы теперь достаться всем в коротковолновом диапазоне. Он ощутил ревность, привычная тоска боднула в сердце, машина вильнула в сторону и выровнялась не без усилия. Скалистые горы, эти пни одиночества, брели по обе стороны шоссе, не обращая никакого внимания на человеческих букашек... – И что же думает ваш... э-э-э... хозяин по поводу того, что вы сейчас несете в прямом эфире? – в голосе ди-джея зазвучала надежда на подмогу. – А мне насрать, что он думает. Наверное, ничего не думает. Иначе я давно уже была бы на обочине, не так ли? – Не знаю, как он все это терпит. Я бы на его месте... – И не мечтай, приятель... – Хорошо. Передайте ему от меня привет и сожаление. Скажите, что у меня есть пара банок пива на тот день, когда он останется без вас. Мы выпьем их за ваше здоровье. – Он передает, чтобы вы засунули эти банки себе в жопу. Right now! – Они еще недостаточно остыли. Кстати, мы ведь говорили о жаре. Как вы с ней справляетесь? – Ты действительно хочешь, чтобы я тебе это рассказала? – Почему бы нет? Это лучше, чем слушать ваше хамство. – Хорошо. Тогда закрой варежку и слушай вместе со всеми. Я вас, мальчики и девочки, плохому не научу. И не скажу ничего нового. Просто повторим старый урок. – О’кей, я снимаю с себя полномочия ди-джея и передаю их вам. Дорогие слушатели, я впервые в жизни готов обратиться к вам с просьбой не оставаться на нашей волне. Ситуация вышла из-под контроля, но, черт меня побери, если у меня поднимется рука повесить трубку. – Что ж, – Ее голос стал еще звонче. – Начнем. Для начала, дамы и господа, ощупайте свои хозяйства, если вы понимаете, о чем я говорю. Надеюсь, они у вас уже достаточно мокрые, хотя бы от пота, если мой сказочный голосок еще не изверг из них других выделений... ...Он по-прежнему смотрел прямо на дорогу, и жалел, что руки заняты. Выделений было уже более чем достаточно, и пота среди них было – кот наплакал. Ее голос дразнил каждую клеточку его обветренного, загорелого одиночества. Он молчал, боясь словом расплескать ощущения, и не поворачивался к попутчице, словно мог от этого обратиться в соляной столб. Зато приготовился выполнять все Ее инструкции по борьбе с жарой. ...Она, переложив телефонную трубку в левую руку, честно исполняла все то, о чем импровизировала в эфире. – Что ж, мальчики и девочки, жара позаботилась о том, чтобы наши упражнения не стали суходрочкой. Ваши пальчики, милые девочки, и ваши ладошки, ребята, на счет «раз» должны оказаться там, где на плесени воздержания растут орхидеи восторга. Поехали! Раз! Ах, моя проказница, как давно мы не виделись!.. Целый день никто не искал жемчуг в твоей прелестной раковине! Расскажи, как жила все это время... Вижу, что плохо... Ау, милые, поговорите каждый со своей штучкой. Они это любят. Вот, моя, например. Свернулась, как ухо от предвыборных дебатов... Это не дело. Дай-ка я поглажу тебя, подруга... Эй, ди-джей, ты еще здесь? – Да, о внебрачное дитя скандала... – Поставь нам музыку, недотепа. Пора немного помолчать. И послушать шуршание, с которым кровь расправляет наших сонных зверей. – Какая музыка тебе подойдет? – Поставь Моцарта. Изрядные хиты писали в те времена, когда не носили трусов и облегчались в лохани... – У меня нет Моцарта. – Почему меня это не удивляет? Ты слышишь, подруга, у него нет Моцарта! Эй, все, у него нет Моцарта! Некому позаботиться о наших штучках, кроме нас самих. Что ж. Я сама спою вам песенку, и пусть ваши пальчики пустятся в пляс... ...Он резко притормозил, съехал на обочину и спустил штаны. Терпеть дальше стало невмоготу. Сквозь помехи эфира и треск собственного сердца он плавал в Ее голосе, таком близком и таком далеком, который можно потрогать, но нельзя схватить. Он схватил то, что оказалось под рукой, и, закрыв глаза, отдался наивной мелодии с простыми словами, прерывающейся на каждом такте от Ее телодвижений. ...Далеко впереди другая машина, а за ней – третья, у самого горизонта, встали на якорь. Общее безумие охватило пустынное шоссе, горы поехали в обратную сторону, калифорнийские грифы стали кругами спускаться вниз. Истекающие потом Одиночества ласкали сами себя, не обращая никакого внимания на попутчиков, которые делали то же самое. Касаясь друг друга, люди вздрагивали и отодвигались в сторону. Последние мгновения прошли в сосредоточенном, хором пыхтящем молчании. Петь было некогда. Единственным звуком стал треск радиопомех. Потом Она закричала, и все закричали вместе с ней. И грифы, сорвав резьбу своих кругов, испуганно вывинтились обратно в небо... ...После долгого молчания в эфире вновь зазвучал Ее голос. Вернее, сначала дыхание. А потом – голос. – Не знаю, как вам, а мне жара уже по барабану... – Мне нечего сказать... – голос ди-джея заметно дрожал. – У меня тут все линии разрываются после твоего выступления... Такая светомузыка, в глазах рябит! – Ладно, мальчики и девочки. Остыли – и в путь. Не знаю, как вам, а мне к вечеру нужно быть на месте. Всем пока! ...Из стоящих машин еще минуту неслись бессмысленные короткие гудки. Потом моторы заурчали, пыльные монстры стали выруливать на проезжую часть. ...Она бросила трубку в бардачок, посмотрела на Хозяина и отвернулась. Ей хотелось плакать. Она не любила человека, сидящего за рулем. ...Он ехал медленно, будто не хотел покидать место странного пикника. Он так и не посмотрел в сторону своей спутницы. Ему было неприятно ее присутствие. ...Он ехал на запад в своем серебряном «Линкольне». ...Она неслась на восток в чужом черном «Шевроле». ...Они разминулись, едва не столкнувшись, и поехали дальше, каждый – своей дорогой. И только клубы горькой пыли от двух машин, обнявшись, станцевали на обочине что-то вроде короткого, на пару тактов, вальса. Эротический этюд # 50 – То есть, от нас с тобой. – Закрыта, а то и вообще заколочена, – констатировал Он, подергав дверь на чердак. – От бомжей. – Да уж, хороши бомжи. В твоей хате человек двадцать разложить – раз плюнуть. И в моей человек десять протусуется без проблем. – А чего ж мы тогда в подъезде делаем? – Да. Чего это мы в подъезде делаем? – Он улыбнулся и прижал Ее к себе. – Прячемся. – Ага. – От мороза. – И от мороза тоже, между прочим... Подъезд, и впрямь, был удивительно теплым. И чистым. По крайней мере, запомнился именно таким. Правда, ковров на лестнице не обещаю, да и опрятная старуха вахтерша в амплуа: «Как здоровье вашего пуделя?» не предусмотрена штатным расписанием. И пальма не глядит из кадки на уличную ель-мамзель в воротнике из натурального снега. Словом, подъезд не из тех, а из этих. Из обычных. В которые можно запросто зайти погреться – или с другим намерением. Например, обнять друг друга и тихонько поговорить о любви. Если дома у Него слишком давно ждут невесту, а у Нее – жениха. Если в гостях у друзей принято не любить, а любиться. Если на отель не хватает денег, а на гостиницу – любви к тараканам. Остается одно. Подъезд. Этот городской гармонист, растянувший было лестничную трехрядку, да так и застывший, не сыграв не звука. Этот мрачнейший писатель, разложивший пустые страницы аккуратно пронумерованных дверей. Этот факир, сыгравший на водосточной дуде «подъем» для беззубых и неядовитых перил... Подъезд... Они долго стояли, обнявшись. Потом расцепились, чтобы присесть, и обнялись снова. Им было хорошо и на морозе, а здесь, в тепле, стало совсем здорово. Они поцеловались, в тысячный раз за сегодняшний вечер. – У тебя холодный нос, – сказал Он. – Но все равно красивый. – Что значит, «все равно»! – возмутилась Она. – Он просто красивый! Не красна изба пирогами, а красна носами! – И черна глазами... И мягка губами... И сладка ушами... Надо ли говорить, что все упомянутые органы были перецелованы с великим тщанием... – Кстати, об ушах. Где тут выключатель громкости? – Ты о чем? – Ну, например, за этой дверью слишком настырно звенит телефон. А вот за этой, извини, унитаз, который выгнали из духового оркестра за неуставную громкость. – Давай постучимся и попросим включить музыку. – Ага. В час ночи. Единственная музыка, которую они нам включат – это ментовская сирена. – Логично. Тогда давай молчать и слушать. – Давай. Они обнялись покрепче и стали слушать. Блочный дом с его акустикой был прозрачен для ушей от первого до последнего этажа. – Вставай, гандон! Опять нажрался! Сними хоть пальто, тварь!.. – Солнышко, кофе готов! Или ты уже спишь?... – ...кандидат от фракции аграриев... бу-бу-бу... – Ы-ы-ы-ы-ы-ы... (детский рев). – Алло! Алло! Что ты говоришь? Завтра? На Китай-городе? Завтра, на Китай-городе, в шесть... В семь? Нет, давай в шесть... Ну хорошо, в семь... Или в шесть? Хорошо, в семь, на Китай-городе, завтра... – Джеки, отойди от двери! Никто с тобой не пойдет гулять в такой мороз! – Мне-е-е малым-мало спало-о-о-ось... (хор). – Душенька, где у нас капли Зеленина? Что ты говоришь? На полке? На которой? Над хлебницей? Что? Над хлебницей? Над хлебницей?... Кстати, ты хлеб купила? Где? Не вижу... Нет, хлеб вижу, капель нет... Хлеб где брала? Почем? Да ты что! А в магазине почем? Да ты что! Вот времена... А может, ты капли брала? Нет? Где же они?... Вот в шестнадцатой-то разорались... – Ну почему у тебя всегда месячные!.. Нет, всегда... Тогда почему мы так редко... А я хочу сегодня, сейчас... – У тебя совесть есть? Ну, тогда поищи ее в своем Интернете! Мне подруга должна позвонить, мы пять лет не виделись, а у тебя что-то там «качается»!.. – Смотри, смотри, опять голых телок по ящику показывают! Во кайф! – Ты неудачник. Посмотри вокруг – люди обустраиваются, живут все лучше... ...Насмеявшись вдоволь над узниками, Он и Она вернулись к ласкам. Они были возбуждены чужими жизнями, впитали их каждый на свой лад и теперь искали выхода для эмоций. Откатав обязательную программу признаний, они приступили к произвольным выступлениям плоти и показали стенам все, что могут показать двое любовников на излете XX века, изрешетившего Купидона из кольтов Бонни и Клайда. Доведя девчонку до состояния, в котором одно прикосновение ведет к взрыву, он спустился на лестничный пролет и уселся верхом на перила. Она, пошатываясь от головокружения, набросила на перила пальто и легла на них животом, свесив ножки по обе стороны. После чего с визгом съехала вниз, на призывно торчащий жертвенный кол. Снайперское попадание, несколько финальных судорог – и эхо Ее крика мячиком поскакало по ступенькам... Стоголосый подъезд вздрогнул, опасливо притих на полминуты, потом снова взялся за свое. – Ну, хоть ботинки! Хрен с ним, с пальтом, ботинки хоть сними... – Солнышко! Ну, где же ты? Кофе уже остыл! – ...кандидат от фракции народовластия... бу-бу-бу... – Ы-ы-ы-ы-ы-ы... (детский рев, часть вторая). – Алло! Алло! Что ты говоришь? Завтра? На Китай-городе? Хорошо. Завтра, на Китай-городе, в восемь... В семь? Нет, в семь у меня встреча... Ну, не могу я в семь! Ну, хорошо, в семь... Или в восемь? Хорошо, в семь, на Китай-городе, завтра... – Джеки, бессовестная тварь! Ты что наделал! Прямо на паркет! Ты что, не мог до ванной дойти? Не смей рычать на мать!.. – Кле-о-о-о-н ты мой опавши-и-и-ий... (хор). – Душенька, на полке только корвалол! Он мне не помогает, ты же знаешь... Нет, не помогает... Где посмотреть? На которой? Над хлебницей? Над хлебницей я уже смотрел. В ванной? На полке? Хорошо, иду... Милицию надо в шестнадцатую вызвать... Ни дня покоя от них... Вот, и бабы у них уже орут... Или это в парадном, не дай Бог... – Я все понял. У тебя – любовник. И ты ему верна. Ты! Ему! Верна! А месячные – отговорка! Что ты мне покажешь? Что покажешь? Чтооо?! Нет, на это я не хочу смотреть. Хорошо, я тебе верю. Спокойной ночи... – У тебя совесть есть или нет, я тебя спрашиваю?! Докачалось? Ну, слава Богу. Почему телефон не гудит? Чего подождать? Я уже три часа жду! Пять минут? Знаю я твои пять минут!.. – А жопа-то, жопа! Ну, иди, иди сюда, прыгай ко мне из ящика!.. – Вам, бабам, не угодишь. И так плохо, и эдак... ...Они сидели, обнявшись, и слушали, как засыпает огромный дом. Отжурчали умывальники, отшипели души, отгомонили унитазы. Стихли голоса, пение и крики. И тогда из наступившей тишины медленно, страшно выползли два незамеченных прежде звука. Оба шли из-за одной двери. Оба были монотонны. Первый – писк, на языке телевизоров означающий: «не забудьте меня выключить». Второй – хрип умирающего человека. Расслышав эти звуки, оба вскочили с места. Пара фраз – и каждый занялся своим делом. Он принялся ломать дверь, Она заколотила в соседнюю. Через полчаса старик, хрипящий на полу в метре от телефона, был выведен из шока и увезен в больницу бригадой «Скорой помощи». А наших героев попросили подождать приезда родственников, чтобы не оставлять без присмотра сломанную дверь. Утомленные любовью и неожиданными приключениями, они легли на первый попавшийся диван и, обнявшись, заснули. Они не видели, как мохнатый клок темноты за окном спрыгнул с подоконника, хлопнул кожистыми крыльями и смешался с толпой утренних ворон. Эротический этюд # 51 – Семь. – Король. – Еще семь. – Король. – Король. – Семь. – Отбой. – Ага... Баста перевернула карты и переглянулась с Копушей. Та ответила своим коронным взглядом – оливки в собственном соку, без косточек. – Девятки есть? – спросила Баста. – Ну, ну, полегче! – возмутился Клещ. – Хорош болтать! Тапир шмыгнул одобрительно. Не хрен, мол, переговариваться. Все-таки, два на два играем... – Ладно, мальчики... – Баста обмахнулась картами, как веером. – Ловите девятку. – Валет, – буркнул Тапир. Копуша томно пошевелилась. Стало понятно, что валеты у нее водятся, и не один. – Еще девятка, – бросила Баста. – Туз. – Копуша, огонь! – Вот, – Копуша неловко разложила своих мальчиков. – Блядь, – сказал Тапир. – Нет такой карты, – сказала Баста. – Беру. – Отлично. Копуша, вали Клеща. Копуша застенчиво положила на стол туза. У нее оставались еще две карты. Тузы, конечно, с козырным. Копушиным тихим омутом был ее фантастический пер в картах. Клещ, понятно, взял и этого туза, и следующего, и, наконец, козырного. После чего Баста бросила в Тапира тремя дамами. Мужики пролетели со свистом. – Вперед, мальчики. А мы пока накатим по маленькой. Баста налила всем по глотку водки. Копуша застенчиво смотрела на Клеща, который снимал брюки. Тапиру повезло больше, у него оставалась в запасе майка. Девочки сидели почти одетые, расставшись только с мелочевкой. – И почему мужики так любят семейные трусы?. задумчиво спросила Баста, уставившись на Клещевы ромашки. – В нормальных хозяйство не помещается? – Не-а, – приосанился Клещ, положив одну бледную ногу поверх другой. – Щас поглядим, – улыбнулась Баста. У нее была чудесная улыбка, которая отбеливала любую сальность, вылетающую из этого видавшего виды ротика. Однако следующую партию девочки продули. Потом еще одну. Баста улыбалась, расстегивая кофту. Копуша сидела пунцовая, смотрела в пол и стеснялась своей огромной груди. Тапир так и прикипел к ней глазенками. Клещ спрятался за картами, и только на лужайке с ромашками появился бугор, будто некий крот решил выбраться на волю. Дед вздохнул и затих. Три австралийца по радио лечили весь мир от лихорадки, подхваченной в субботу вечером. Баста открыла еще бутылку водки и разлила всем по щедрой дозе. – Ну, что, – сказала она. – Ва-банк? На все оставшиеся тряпки? – Запросто, – сказал Клещ, готовый расстаться с трусняком хоть сейчас. Копуша и Тапир переглянулись. Неизвестно, о чем подумала Копуша, но по тоскливому взгляду на дверь стало понятно, что ей очень хочется в ванную. Тапир, который при одежде был вальяжен и осанист, голым становился похож на тесто, из которого можно скатать и выпечь двух, а то и трех поджарых, мускулистых Клещей. Выпили, сдали карты. Партия пошла вяло. Сказывалась водка и отвлекающие моменты. Отбой шел за отбоем, пока Баста и Клещ не остались с пустыми руками. Тапир, у которого на руках было форменное говно, обреченно пошел с непарной бубновой десятки. Баста, которая неплохо считала карты, была очень удивлена тем, что Копуша ее взяла. Она выразительно поглядела на подругу, но промолчала. И уже не удивилась, когда Копуша прибрала к рукам остальной мусор, от которого могла отбиться с закрытыми глазами. Сказано – сделано. Девочки сняли с себя то, что оставалось. Копуша скукожилась, положив ногу на ногу и прикрыв грудь руками. Баста сидела, откинувшись назад, по пляжному грелась под взглядами. У нее был красивый живот, шелковистый пах и стройные ножки. – Ну, что, – сказала Баста, – так и будем сидеть? – А что, – хихикнул Тапир, – хорошо сидим. – Никто не предложит дамам выпить? И вообще то, не жарко здесь. – Сами, чай, не в шубах сидим, – сказал Клещ и зачем-то снял трусы. Открылся мускулистый, жилистый солдатик, стоящий по стойке «вольно» в ожидании команды. Тапир, стесняясь того, что остался одетым, завозился с бутылкой. Кое-как разлил еще по одной, уселся обратно и неловко стянул майку через голову. Выпили. Дед вздохнул опять. По радио пел Азнавур. – Ну, кто с кем целуется? – лениво промурлыкала Баста. Ей нравились оба – и Клещ с его напором, и Тапир, который ласкался по девичьи нежно. Ей вообще нравились мужики, она в каждом умела отыскать вкусное зернышко. – Пусть Копуша выберет, – неожиданно буркнул Тапир. – Ух, ты, – удивился Клещ. – А что, это идея. Бедная Копуша оказалась в центре внимания и поначалу съежилась еще больше. Но потом, как это случается с иными скромницами, соскучилась стыдиться и встала во весь рост. Огромные груди ее молча показали на обоих – левая – на Клеща, правая – на Тапира. Копуша была дама роскошная. Иное слово просто не приходила на ум. Даже поклонник юнисекса отвлекся бы от стриженой под мальчишку воблы, увидев такую спелую красотищу. – Давайте потанцуем, – сказала Копуша. – Да ты в своем уме? – спросила Баста. – Ничего получше не придумалось? – А что, – снова сказал Клещ, – И это – идея. Он подошел к приемнику и сделал музыку громче. Потом набросил рубашку на лампу, отчего в комнате стало еще темнее. Медленно приблизился к Копуше и протянул руку: – Вы позволите? – Да. Копуша нежно обняла его за шею и прильнула к щеке. Они красиво смотрелись вместе. Они не могли кружиться, поэтому покачивались стоя, едва заметно. Копуша что-то шептала Клещу на ухо, а он смущенно улыбался в ответ. ...Музыка перестала быть фоном и вышла на авансцену. На музыке было темно-синее платье в блестках, похожих на ночные окна. Музыка была похожа на девочку с глазами старушки. В каждой руке у Музыки было по сломанной кукле на ниточках, и она свела руки вместе, чтобы куклы прильнули друг к другу. И нити переплелись, как стропы парашюта, на котором с потолка спускалась блаженная тишина... – Блядь! – сказала Баста. И заплакала. – Не могли как вчера, просто поебаться – и спать лечь... – Да ладно тебе – буркнул Тапир. – Импотенты. Суки... Ненавижу... – Баста налила себе в стакан всю оставшуюся водку и выпила залпом. – Романтики, бля... Тапир набросил на нее одеяло. Баста поежилась, убрала голову в плечи и тихонько завыла. Клещ и Копуша перестали танцевать. Клещ помог Копуше сесть и уселся рядышком, обняв ее за плечи здоровой рукой. Вторая рука Клеща была сломана в локте. Неделю назад ему сделали операцию, и он шел на поправку. Если назвать поправкой возвращение к жизни с искалеченной рукой. У Копуши операция только предстояла, поэтому с завтрашнего дня она переставала пить. У нее была сломана нога. Не слишком серьезно. Через полгода должна была пройти даже легкая хромота. Тапир с переломанными ребрами только три дня как начал ходить. Ему не повезло. При аварии одно из ребер проткнуло легкое, и две недели он пролежал подключенным к большому чавкающему аппарату, пьющему из него соки. Что же до Басты, то она уже год была закована в омерзительно-элегантный аппарат, получивший звучную фамилию своего создателя. По месяцу Баста лежала в больнице, потом по два-три валялась дома. Она была старожилкой и встретила и проводила многих. Больше всего на свете она мечтала надеть на больную ногу чулок. Но приходилось довольствоваться шароварами, чтобы скрыть уродливого клеща, прокусившего ее ногу насквозь в четырех местах... Дед, лежащий на вытяжении, снова вздохнул и пробормотал что-то непонятное. Четвертая койка в палате – 811 была пуста. Со вчерашнего дня... – Ладно, – сказала Баста и улыбнулась своей удивительной улыбкой. – Простите засранку. Нервы ни к черту. – Ничего, – сказал Клещ, – С кем не бывает. – Спать пора, – сказала Копуша, – пойдем, подруга. – Пойдем, что ли. – Мы вас проводим, – подхватился Тапир. Клещ тоже встал и помог Басте одеться. Копуша кое-как облачилась сама. Девочки взяли костыли и захромали к выходу. Мужики отправились следом, прихватив сигареты. Дед, оставшись один, потянулся к стулу, взял судно и неловко засунул его под себя. На его лице появилось выражение абсолютного счастья. Эротический этюд # 52 Часть первая Шашлычный пятачок на Горбушке. Громко звучит музыка: идет фестиваль на открытой площадке. Камера направляется к одиноко стоящей девушке. Она небрежно одета и на первый взгляд кажется совершенно непривлекательной. Перед ней на столике стоит бутылка пива, а в руке – бутерброд с колбасой. Вид у девчонки неприветливый. Она немного пьяна. В этой и последующих первых сценах она ведет себя как кошка на чужих коленях – напряженно и с готовностью спрыгнуть. И одновременно – так же беззащитно. Подойдя к девушке, камера молча смотрит на нее. Девица нервничает, но не сбегает и в атаку не бросается. Ждет. Глядя «в глаза» камере. Мы слышим мужской голос. Он принадлежит хозяину камеру и сразу берет быка за рога. Он: Тебе хорошо? Она: (с вызовом) Нет. Он: Я могу помочь? Она: А ты кто? Он: Я – человек, который пробует помочь. Она: Таких не бывает. Он: А меня и нет. Она: Тогда как же ты мне поможешь? Он: Не знаю. Я попробую. Она: А что ты попросишь взамен? Он: Ничего. Она: Так не бывает. Он: Только так и бывает. Что ты хочешь? Она: Увези меня из этого города. Он: Куда? Она: Куда хочешь. В лесу. Он: Тебе хорошо? Она: Мне лучше. Он: Ты хочешь поговорить или помолчать? Она: Не знаю. Спроси меня о чем-нибудь. Он: Сколько ночей в году? Она: Одна. Он: А дней? Она: Ни одного. Он: Сколько лет длится эта ночь? Она: Не помню. Он: Я похож на того, кого ты ждешь? Она: Не знаю. Наверное, нет. Он: Чего ты хочешь? Он: Чтобы было хорошо. Он: Как это сделать? Она: Не знаю. Нужно дождаться. Но у меня не получается. Он: Не хватает терпения? Она: Не знаю. Он: Ты считала ошибки? Она: Первый десяток. Потом мне стало страшно, и я перестала. Он: Ошибаться? Она: Считать. Он: С этим деревом ты не ошибешься. Она: Ты о чем? Он: Обними его. Она: Зачем? Он: Много лет назад здесь была битва. Люди, которым было плохо, били друг друга большими железными палками, чтобы стало еще хуже или капельку лучше. Обними того, кто проиграл. Он теперь живет в этом дереве. Она: Что мне за дело до него? Это был волосатый, вонючий мужик, который трахал собственную дочь. Он: Откуда ты знаешь? Она: Я слышу ее крик. Он: Врешь. Она: Вру. Он: Часто врешь? Она: Всегда. Он: Обними дерево. Ты напрасно оскорбила его. Она: Как я должна его обнять? Он: Просто. Обнять и прижаться. Она: Вот так? Он: Да. Вот так. Она: Хорошо. Он: Вот видишь. Она: Дерево тут не при чем. Хорошо с тобой. Ты скоро ко мне полезешь? Он: А ты этого хочешь? Она: Нет. Он: Значит, нескоро. Она: Это хорошо. Жалко, что тебя не бывает. Он: Мне тоже жалко. Она: Без тебя мне здесь страшно. Он: В чем твоя беда? Она: Я – растение. Или животное. А они хотят, чтобы я была человеком. Он: То есть как они сами. Она: Да. А у меня не получается. Он: У меня тоже. Она: Но ведь ты – один из них. Он: В том то и дело. Так еще хуже. Она: А еще я плохая. Он: Почему? Она: Меня двое. Или трое. Они все разные. Он: И не слушаются друг друга? Она: Они друг друга убивают. Он: Как? Она: Не знаю. Вот сейчас одна из них хочет, чтобы ты ко мне полез. Он: А вторая? Она: А второй будет больно, если ты это сделаешь. Он: Что же мне делать? Она: Что бы ты ни сделал, одна из них будет сыта, а другая – несчастна. Он: А есть еще третья? Она: Да. Но она – маленькая. Ее легко прогнать. Она играет в куклы и иногда не замечает, что они – живые. Он: Она злая? Она: Нет. Маленькая. А с твоим деревом хорошо. Оно – как большая кукла. Он: Живая. Она: Это неважно. Важно, что с ним можно играть. Он: Нам пора возвращаться. Она: Я не хочу. Он: Тогда разденься. Она: Еще чего! Он: Тогда поехали в город. Она: Не хочу. Он: Тогда разденься. Она: Зачем? Он: Чтобы освободиться. Она: А ты никому не покажешь эту пленку? Он: Я покажу ее всему миру. Она: Зачем? Он: Чтобы весь мир полюбил тебя. Она: Мне стыдно раздеваться перед всем миром. Он: Это неважно. Она: Ты уверен? Он: Да. Она: А куда мне сложить вещи? Он: Мне все равно. Постели их на землю. Я хочу, чтобы ты потом легла. Она: Мне кажется, что я делаю что-то не так, но мне это нравится. Он: Разденься – и ложись. Она: И ты ко мне полезешь? Он: Если все трое внутри тебя меня позовут. Она: Так не бывает. Он: Значит, не полезу. Она: Хорошо. Обнаженная, лежит на земле. Камера целомудренно ограничивается ее лицом и плечами. Она: Что мне теперь делать? Он: Ничего. Тебе не холодно? Она: Нет. Мне хорошо. Очень теплый ветер. Он: Ты ведь растение, помнишь? Она: Конечно. Я – растение. Он: Или маленькое животное. Она: Да. Он: Я могу покормить тебя. Ты станешь ручной? Она: Я бы с удовольствием. Но та, другая внутри меня сейчас так обидно хохочет! Он: Выпусти ее наружу. Я поговорю с ней. Она: Я уже здесь. Будем дальше болтать или делом займемся? Он: Я тебя не хочу. Она: Кого же ты хочешь? Он: Ту. Другую. Она: А может, третью? Которая с бантиками? Он: Может быть, и третью. Только не тебя. Она: Почему же? Он: Ты – враг. С тобой мы будем биться насмерть. Она: Вот и начинай прямо сейчас. Затрахай меня до смерти. Он: Одевайся. Она: Струсил? Он: Нет. Просто сейчас это единственный способ тебя прогнать. Она: Я вернулась. Мне холодно и я хочу одеться. Он: Да. Нам пора. Она: (одеваясь) А ведь я тебе соврала. Он: Я знаю. Она: Нас не трое. Он: Да. Она: Есть еще одна, которая любит деньги. И дома. И машины. И красивые вещи. Он: И еще одна? Она: Да. Которая хочет быть мамой. Он: Что же мне делать с вами всеми? Она: А нужно что-то с нами делать? Он: Надеюсь, хоть одна из вас хочет вернуться в город. Она: Да. Мы возвращаемся. Статс-кадр Магазин Он: Вы думаете, это то, что надо? Продавщица: Смотря для чего вам нужна камера. Он: Я собираюсь снимать свадьбы. Продавщица: Идеально. Лучшее качество за такую цену. За три-четыре свадьбы она окупится. У вас есть компьютер? Он: Да. Продавщица: Вы сможете сбросить на него весь снятый материал – и обработать на большом экране. Он: Прекрасно. Какое увеличение она дает? Продавщица: В шестнадцать раз. Он: На что нужно нажать? Продавщица: Нащупайте под указательным пальцем рычажок. Есть? Он: Ага. Продавщица: Потяните его вправо... Ну, как? Он: (грудь продавщицы крупным планом) Работает. Продавщица: В другую сторону, соответственно, уменьшит... Получается? Он: (все удаляется) Отлично. Как пирожок Алисы. Продавщица: Что, простите? Он: Неважно. Я ее беру. Продавщица: Отлично. Он: Теперь – дело за свадьбой. Продавщица: Езжайте на Поклонную гору. Там их сколько угодно. Он: А вы не собираетесь замуж? Продавщица: Нет. Я собираюсь разводиться. Вы не снимаете разводы? Он: Нет. Я снимаю свадьбы. Продавщица: Значит, нам не по пути. Будете брать за наличные? Он: Да. Продавщица: Выписывать? Он: Выписывайте. Продавщица: С вас четыреста пятьдесят условных единиц. Он: А если безусловными рублями? Продавщица: Минуточку... Тогда тринадцать тысяч четыреста тридцать. Он: Хорошо. Как ее выключить? Продавщица: Нажмите на красную кнопку под большим пальцем. Он: Вам хорошо? Продавщица: Простите? Он: Вам хорошо? Продавщица: Не поняла. Он: Ладно. Где, вы говорите, эта большая красная кнопка?... Изображение кувыркается и гаснет. Снова Горбушка, незадолго перед первой сценой. На шашлычной площадке выпивают друзья. Приходится орать, чтобы услышать друг друга. Петрович: Ну? Илюнчик: Значит, так. Еще по одной – и в Сочи. Петрович: В Сочи. Илюнчик: В Сочи. Он: А камеру обмыть? Илюнчик: Вот я и говорю. Еще по одной – за камеру... Петрович: За камеру... Илюнчик: И в Сочи. Петрович: И в Сочи. Он: А станцевать? Илюнчик: Не вопрос. По одной, танцуем – и в Сочи. Петрович: По одной. Он: За камеру. Петрович: За нее! Выпивают и танцуют под очень громкую музыку. Танцуют смешно, синхронно. Возвращаются к столу. Илюнчик: Все. По одной – и в Сочи. Беспримерный перелет. Петрович: Подожди. Я еще стих прочитаю. Илюнчик: А в Сочи? (обиженно) Петрович: Ты что, не видишь? Нас Андрюша на камеру снимает! А ты тут капризничаешь, как маленький, честное слово. Илюнчик: Ладно. Читай стих – и в Сочи. Петрович: (приняв позу) Стих... У тебя там все видно? Он: Как на ладони. Петрович: Я красивый? Он: Аполлон. Петрович: От Аполлона слышу. Стихотворение. Агния Барто. В лесу родилась елочка, в лесу она и... Илюнчик: А Бобик жучку дрючит раком. Чего стесняться им, собакам... Поехали! Петрович: Илюнчик, тебя в Сочи не пустят, потому что ты – лох, и поэзии чужд. Илюнчик: Ну что вы меня обижаете всю дорогу? Петрович: Тебя обидишь... Он: Петрович, читай дальше! Душевно получается. Петрович: Зимой и летом стройная, красивая была... Камера уходит от стола и шарит по соседним столикам. Результатом ее прогулки становится находка девушки с пивом и бутербродом. Камера, не раздумывая, направляется к ней. Илюнчик: Андрюш, ты далеко? Он: Не дальше Сочи. Выпейте за мое здоровье. Поезд. Камера стоит на столе и показывает унылые пейзажи за окном. Весенняя грязь сквозь оконную пыль выглядит удручающе. Арматура торчит из нее, как кости из открытых переломов. Стук колес. Московский зоопарк, солнечный день. Камера у Него в руках. Она: Зачем мы здесь? Он: Посмотреть на себя. Она: А ты кто? Он: Угадай. Она: Наверное, ты хочешь быть слоном. Он: Все хотят быть слоном. У него такие большие яйца... Она: Но ты не слон. Он: Нет. Она: А кто? Он: Не знаю. Ты мне скажешь. Она: Давай сначала найдем меня. Он: Ты не забыла, что вас много? Она: Клеток тоже много. Давай поищем. Он: Давай. У озерного загончика с фламинго. Она – на фоне птиц. Она: Похожа? Он: Давай подумаем. Фламинго – красивая и глупая птица. Летает стаями, похожими на сошедшие с ума закатные облака... Нет. Ты непохожа на фламинго. Она показывает в сторону толпы людей. Она: А на них? Он: Нет. Для меня ты никогда не будешь похожа на них. И самым большим несчастьем для тебя будет родить человеческого детеныша. Она: На что же я похожа, господин пророк? Он: А вот на что (срывает придорожный цветок). Это – карликовая орхидея с планеты Чах. Дома она вырастает до трех метров и способна убивать запахом. Она: Но мы – не на планете Чах. Он: Нет. Она: Поэтому я здесь такая маленькая. Он: И такая чужая. Она: А ты знаешь кто? Он: Уже догадалась? Она: Да! Ты – воробей. Где обедал воробей?... Знаешь такой стишок? Он: В зоопарке у зверей. Она: Вот-вот. А обедал он карликовыми орхидеями с планеты Чах. Он: Но одну пожалел и не съел. Она: А что же он с ней сделал? Он: Отвез домой. Она: И? Он: Умер от запаха, когда она выросла. Она: Боже, какие страсти. Он: Ты обиделась на то, что я назвал тебя маленькой? Она: Да!.. Он: Но ведь ты на самом деле не маленькая. Она: Пойди и расскажи это всем. А я посмотрю, как они тебе поверят. Он: Что нам до всех? И что всем до воробья и пучка травы? Она: Ага. (пауза) И что воробью до пучка несъедобной травы... Он: Кстати, о несъедобной траве. Не пора ли нам немного подкрепиться? Она: Ага. Может, вырасту на пару метров. Уходит, камера гаснет. Поезд несется дальше, под стук колес. Кафе. Она: (отпивая коктейль) Вкусно. Кажется, я уже пьяная. Он: А какая ты когда пьяная? Она: Никакая. Ненавижу всех. Он: И себя? Она: Нет. Себя ненавижу, когда трезвая. А когда пьяная – люблю. Он: Расскажи что-нибудь. Она: Нет. Я лучше послушаю. Вот ты мне скажи, воробей... Он: Да? Она: Зачем все эти разговоры? Чтобы потом меня трахнуть? Он: Конечно. Она: Правда? Он: И да и нет. Она: А зачем еще? Он: Ты еще не забыла, что тебе было плохо? Она: Почему «было»? Мне и сейчас хреново. Он: Но хоть немножко лучше? Она: Немножко лучше. Он: И мне с тобой лучше. Она: Правильно. Потом мы будем трахаться – и нам на пять минут станет совсем хорошо. Он: Наверняка. Она: А потом ты зацепишь на Горбушке другую бабу, и тоже отвезешь ее в лес, и попросишь раздеться од каким-нибудь деревом. А может, под тем же самым. Он: Может, и так. Если она захочет в лес, как ты. Она: Потом ты отведешь ее в зоопарк... Он: Если она захочет. Она: Да. Если она захочет. И будешь говорить, что она не похожа на фламинго, а похожа на дикую орхидею с планеты Швах... Он: Чах. Она: Неважно. Он: Важно! Она: Не ори. Он: Не буду. Она: И тоже трахнешь, и снова пойдешь на Горбушку. Ведь так? Он: Может, и так. Не знаю. Она: То есть для тебя мы план построили, так? Он: Хороший план. Ничего не имею против. Она: Ну, а мне-то что делать? Он: А что ты делала ДО этого? Она: Не помню. Ленилась. Ждала. Он: Глотка родниковой любви... Она: Что-то вроде того. Он: Так зачем ты сейчас норовишь насрать в колодец, из которого собираешься пить? Она: Ой-ой-ой... Да мы, никак, рассердились. Он: Нет. Продолжай. Она: Я просто хочу спросить. Зачем вся эта херня про орхидеи и воробьев, если ты просто хочешь затащить меня в постель. Ведь, насколько я помню, в лесу ты уже мог это сделать. Он: Чуешь подвох? Она: Чую. Он: У меня нет ответа. Она: Может, просто не стоИт? Он: А ты положи туда ножку и подожди полминуты. Она: Прямо сейчас? Он: Почему бы нет? Она: Налей мне еще рюмку. Он наливает. Она пьет. Она: Кладу? Он: Клади. Она: Продолжаем разговор. Он: А нечего продолжать. Я же тебе сказал, что у меня нет ответа. Она: Ну, ты хотя бы спроси меня, что я о тебе думаю. Он: Что ты обо мне думаешь? Она: Ты – взрослый дядька, который изо всех сил пытается выглядеть мальчиком, но у него ни черта не получается. Он: Угадала. Она: А зачем тебе... Ого! Кажется, получилось... Ногу убирать или оставить? Он: Убирай. Она: Так зачем тебе это? Он: В детстве все было хорошо, а сейчас плохо. Она: Ах, да! Десять лет назад тебя любили девочки, а сейчас не любят. Он: Не в этом дело. Десять лет назад я мог плакать от музыки. И это было приятно. Она: Ты не один такой. Все перестают плакать от музыки, как только для слез находится более серьезные поводы. Он: Да. Но не все помнят, КАК это было приятно. Она: А ты помнишь? Он: Да. Она: Бедный. Он: Да. Она: Зачем же тебе я, дядя мальчик? Я ведь уже взрослая, хоть и маленького роста. Он: Такая, как сейчас, ты мне незачем. Она: Ну и вали отсюда. Он: Как скажешь... Камера гаснет. Камера по-прежнему стоит на столике в купе, направленная в окно. Стук колес. Знакомый лес, на следующий день. Сначала пусто, потом вдали мелькает куртка. Камера следит за Ее приближением. Она подходит к камере и смотрит в нее, виновато улыбаясь. Она: Здесь и сейчас? Он: Да. Она: Выключи камеру. Он: Ты просишь? Она: Я требую. Он: Хорошо. Только загляни в нее напоследок. Как в колодец. Она смотрит в камеру и показывает язык. Экран гаснет. Камера по-прежнему конспектирует виды из окна. Платформа Ленинградского вокзала. Вечер. У поезда, через окно – Петрович и Илюнчик. Навеселе. Петрович: Андрюш, ничего не забыл? Коробку передашь тете Тамаре, а сумку – тете Вере. Он: Все помню, Петрович. Петрович: Повтори! Он: Коробку – тете Тамаре, а сумку – бабе Вере. Петрович: Тетя Тамара – это которая с усами. Он: Тамара с усами. А Вера – без усов. Петрович: А Вера без усов. Илюнчик: Андрюнчик, про Ленку не забыл? Он: Нет. Передать, что в июле приедешь. Илюнчик: Да не в июле, а в июне, чайник! Он: Не вопрос. Скажу, что приедешь в мае с семьей и детьми. Илюнчик: Да ты чего, в натуре! Она меня потом убьет. Значит, скажешь Ленке, что в июне, а Светику - то в июле. Понял? Он: Как мне их различить-то? Илюнчик: У Светика телефон на 234, а у Ленки – на 432. Записал? Он: Ручки нет. Илюнчик: (машет рукой) Ладно, ты им ничего не передавай. В мае к Наташке поеду. Петрович: Молчи уж, кобель. Илюнчик: Слышь, Петрович, а поехали сейчас. Вместе с ними. Я тебя со Светиком познакомлю. Петрович: Ага. А я тебя – с тетей Тамарой. Он: Которая с усами? Петрович: Она. Илюнчик: (берет Петровича в охапку) Петрович, поехали! Душа горит. В Сочи из за этого чайника не съездили, теперь он, гад, в Питер без нас уедет. Петрович: Илюнчик, остынь. Илюнчик: В Питере остынем. Андрюш, поставь поезд на ручник, я пойду с проводником добазарюсь. Петрович: Скорее бы вы уже поехали. Еще минут пять я его продержу. Илюнчик: Ты – меня?! Пять минут?! Не свисти! Ее голос: Мужики! Петрович и Илюнчик: Ау! Ее голос (камера разворачивается на его хозяйку): Я вот тут хотела спросить... Вы и вправду такие хорошие или придуриваетесь? Илюнчик: Я и вправду, а Петрович придуривается. Она: А этот... С которым вы меня отпускаете? Илюнчик: Подлец полный. Петрович: Хуже засранца я не знаю. Илюнчик: Утопи его в Неве – и приходи ко мне жить. Петрович: Только подожди на берегу, чтобы не всплыл. А то такой еще не утонет. Сама понимаешь. Илюнчик: А всплывет – ты его веслом по голове. И – ко мне. Поезд трогается. Илюнчик: Значит, Светке не забудь передать... Петрович: (одновременно) А сумку – тете Вере... Удаляясь, танцуют на перроне коронный «горбушечный» танец. Скрываются с глаз долой вместе с перроном. Камера в купе подхватывается в руку, поднимается и разворачивается. Она сидит напротив, в домашнем халатике. На столе – бутылка вина и дорожная закуска. Она: Как меня достала твоя камера! Он: Это ерунда. Знала бы ты, как она МЕНЯ достала. Она: Вот и дай ее сюда. Он: Не дам. Она: Дашь. Он: Не дам... Она: Ну, держись... Возня за обладание камерой. Перед объективом творится чехарда. В конце концов, камера оказывается в ее руках. Мы впервые видим Его. Он сидит напротив, за столом, вид растрепанный. Смотрит в камеру. Она: Чего уставился? Он: Пользуюсь случаем, чтобы посмотреть на тебя двумя глазами. Она: И как? Он: В два раза лучше, чем одним. Она: Подлизываешься? Он: Ага. Она: Не выйдет, дядька. А ну выкладывай все как есть! Он: Куда выкладывать? На стол? Она: Еще чего! Сюда выкладывай, в камеру. А то молчит, а глаза хитрые! О чем молчишь? Он: О тебе молчу. Она: А о чем думаешь? Он: О чем в поезде думать?... Так... О минуте. Она: О какой такой минуте? Что-то ты темнишь, дядька. Он: Вот прошла минута. За нее много чего случилось. Она: Например? Он: Кто-то родился. Минуту назад его голова торчала между мамкиных ног, как арбуз на бахче. А сейчас чья-то рука, большая, как Театральная площадь, держит его на весу, и он уже прокричал свое первое «кукареку». Она: А еще? Он: А кто-то испустил дух, и сейчас идет по тоннелю. Она: Ты – придурок. Неужели нельзя подумать о чем-нибудь нормальном типа расписания поездов? Он: Можно. Но за минуту с ним ничего не случилось. И не только с ним. Все камни стоят где стояли, дома не перешли на соседнюю сторону улицы, а один мой приятель как был дураком, так и остался. Но! Она: Что? Он: Альпинист поднялся на десять метров ближе к цели, вор набрал последнюю цифру кода, а Танька с Таганки испытала первый в своей жизни оргазм и теперь удивляется, какой длинной может оказаться минута. Она: Ты на что намекаешь? Какая еще Танька?! Он: Не знаю. Наверное, веселая и крашеная под Мэрилин Монро. Она: Слушай, дядька. Ты и вправду придурок? Он: Это плохо? Она: Это холодно, и сквозняк. Дует по ногам. Он: Положи их ко мне на колени. Она: Вот так? (кладет) Он: Вот так. Теперь думать не о чем. Голова пустая, как голубятня в праздник. Она: При чем тут голубятня? Он: Вот и я думаю, при чем тут голубятня?... Слышишь шаги? Она: Нет. А ты? Он: Слышу. Она: Кто там? Он: Следующая минута. Крадется, как кошка. За нами, голубками. Она: Значит, следующая минута – наша? Он: И наша тоже. (одними губами) Иди ко мне... Она: Выключать эту штуку? Он: Как хочешь... Темнота. Питер, Дворцовая набережная, белая ночь. Он: Добро пожаловать на бал призраков. Узнаешь этого чернявого кавалера? Она: Кажется, я видела его в каком-то учебнике. Это поэт? Он: В свободное от любви время – да. Скоро его убьет красивый и глупый кавалергард. Он будет целиться в ногу, но попадет в живот. Она: Кажется, эти призраки танцуют. Он: Да. Им трудно танцевать на живой трясине из мертвецов, которые строили этот город. Но они очень стараются. Она: Им не страшно? Он: Им очень страшно и противно. Чтобы не слышать криков, они приказали оркестру играть громче, а ночи – никогда не наступать... Эрмитаж, залы искусства ХVII века. Она: (глядя на ложе с балдахином) Ничего не имею против этой кровати. Но где мы поставим телевизор? Он: Наверное, придется выбросить эту вазу. Она: Только через мой труп. Он: Хорошо. Тогда обойдемся без телевизора. Она: Нет. Ты купишь мне плоский Bang Olufsen и привинтишь его к потолку. Он: Ого, какие слова ты знаешь... Она: Ты про потолок? Он: А зеркало? Тебе нужно зеркало? Она: Я со своими габаритами умещаюсь в карманном зеркальце. Он: Тогда зачем тебе такая большая кровать? Она: Такая большая кровать, как вы изволили выразиться, нужна не мне, а нам. Он: Зачем? Мы же спим, обнявшись. Она: Зато когда поссоримся, можно будет разбежаться на три метра. Чтобы даже блоха не допрыгнула. Он: Мы не будем ссориться. Она: Еще как будем. Он: Нет, не будем. Она: Нет будем! (зловещим шепотом) Он: Да тише ты! Питер, Дворцовая набережная, белая ночь. Камера в руках у Нее. Он (облокотясь на перила): Здесь я однажды встретился с собой. Это было довольно страшно. Она: Как это выглядело? Он: Это было ночью, а он, который я, стоял на том берегу Невы, у стены Петропавловки. Она: Как ты его разглядел? Мне отсюда ни черта не видно. Он: Мне тоже не было видно. Я просто точно ЗНАЛ, что там стоит мой двойник. И помахал ему рукой. Она: А он? Он: Ничего. Отвернулся и шагнул в стену. Она: А ты допил бутылку и пошел спать. Он: Ага. Она: Врешь, как всегда? Он: Вру, как всегда. У меня и пальто такого никогда не было. Она: При чем тут пальто? Он: У него было пальто, похожее на крылья, сложенные за спиной. Как у ночных бабочек. Она: Жуть. Он: Ага. Вот так разминешься со своим ангелом, а потом ищи его. Как после этого бутылку не допить? Камера отворачивается к Петропавловке. Внизу кадра лениво ворочается Нева. Эрмитаж, бальный зал. Она: А здесь мы будем принимать гостей. Ты любишь гостей? Он: Если среди них нет красивых глупых кавалергардов. Она: Хорошо. Мы будем приглашать умных толстых полковников. Он: Я не возражаю и против пары-тройки принцесс. Она: Ах так! Тогда без кавалергардов не обойтись. Он: Хорошо. Только пусть это будут гусары. Они не такие наглые. Она: Кто говорит о наглости, ваше сиятельство? Мы говорим всего лишь о танцах. Он: Тогда разрешите заполнить собой вашу танцевальную квитанцию. Она: Всю? Он: Всю-превсю. Включая графу «Итого». Она: Эта квитанция и так заполнена вами, дяденька. Раз и навсегда. Он: Если бы ты только знала, как в это трудно поверить. Она: Давай не будем об этом. Он: Давай. Она: Ты слышишь музыку? Он: И слышу и вижу, как призраки пляшут, наступая друг другу на ноги. Она: Присоединимся? Он: Начинай. И она начинает – маленькая, хрупкая, в белом платье, с распущенными волосами. И музыка становится слышна, набирает силу, эхом мечется по залу. Камера пускается в путь, окружая Ее танец, как загонщики – косулю. И редкие туристы с улыбками таращатся на происходящее... Питер, Дворцовая набережная, белая ночь. Нева. Он: Я видел много рек. Но ни в одной нет такой страстной мощи. Такой смертной тоски. Нева похожа на Стикс. В ее плеске слышны стоны и музыка. А ведь бывают еще и наводнения! Хотел бы я увидеть хоть одно. Она: Сейчас увидишь, потому что я очень хочу писать. Я понимаю, что призракам это на фиг не нужно, но живые люди тут как то решают эту проблему? Он: Можешь не искать казенный сортир. Я уже попробовал однажды. Она: И как? Он: Никак. Она: Что же делать? Он: Пойдем в Летний Сад. Там тебя ждут райские кущи. Она: Ох... Искуситель... Надеюсь, там ты выключишь эту чертову камеру? Он: Не дождешься. Она: Но ты хотя бы отойдешь на пару шагов. Он: Хорошо. Кусты Летнего сада и белое платье, присевшее в реверансе. Темнота. Зажигается спичка и подносится к свече. Свеча не освещает ничего, кроме собственного фитиля. До поры до времени. Мальчишник у Него. Камера у Него в руках. Стол выглядит, мягко говоря, странно. Мальчишник есть мальчишник, поэтому для антуража приглашена «ночная бабочка». Ее зовут... Ну, предположим, Светик. Или Ленчик. Или еще как. Не важно. Я буду называть ее просто Ляля. Просто Ляля лежит на столе и выполняет роль живого подноса. Ее руки мечтательно сложены за головой, на животе тает кусочек сливочного масла, грудь сервирована красной икрой, а на причинном месте целомудренно стоит блюдце с мелко порезанными французскими булочками. Петрович: Ну, что, Андрюш... За твой последний мальчишник... Илюнчик: (зачерпывая масло и икру с Ляли) Погоди, Петрович. Дай закуску соорудить. Петрович: Жду. Илюнчик заканчивает сооружение бутерброда и принимает в руку стопочку. Петрович: Готов? Илюнчик: Всегда готов. Петрович: Андрюш, за тебя. В этот горький день, Илюнчик: Золотые слова... Петрович: когда ты прощаешься с холостяцкой жизнью, я хочу сказать одно... Илюнчик: Сматывайся в Сочи. Петрович: Да подожди ты. Так вот. Ты прав, Андрюш. Несвобода лучше, чем одиночество. Илюнчик: Вот заливает. Покороче, Петрович. Трубы горят. Петрович: Не гони. Андрюш, за тебя и твою будущую жену! (чокается и выпивает) Илюнчик: (выпив) А я тебе так скажу... Вот есть у меня один приятель. Он продал квартиру и купил акции МММ. Петрович: Ну и мудак. Илюнчик: (подняв палец) Вот! Золотые слова! Но я скажу так: он был бы еще большим мудаком, чем если бы женился. Петрович: Ты на что намекаешь? Илюнчик: Я намекаю на то, что лучше сразу лечь и помереть, чем ждать, пока тебя сведет в могилу баба. Правильно, Светик? Ляля: Я не Светик. Илюнчик: Ну, хорошо. Не Светик. Все равно скажи, правильно я говорю? Ляля: Нет. Петрович:(Ляле) Молодец! Илюнчик: Ну чего вы меня опять всю дорогу обижаете?... Ляля: А мне можно водки? Петрович: (наливает) Можно. Илюнчик: (сооружая новый бутерброд из лялиного изобилия) И даже нужно. Ляля: (приподнимаясь) Я хочу выпить за вашего друга, чтобы у него с женой все было хорошо. Илюнчик: (растроганно) Золотые слова. Петрович: Ну вот, видишь. Илюнчик: (Ляле) Давай и мы с тобой поженимся. Ляля: Занимай очередь. Илюнчик: А без очереди? Ляля: А для тех, кто без очереди, своя очередь. Петрович: Есть предложение еще выпить. Илюнчик: Наливай!.. В пламени свечи появляется Она. Профиль, плечи. Как монета на черном бархате. Она: Я ненавижу тебя. Я ненавижу тебя за твое вечное детство. За игрушки, в которые ты заставляешь меня играть. За твою вечную оценку каждого моего слова, жеста, взгляда. Я ненавижу тебя за ту власть, которую ты надо мной имеешь. За ту слабость, которую я испытываю рядом с тобой. Я ненавижу тебя за то счастье, которое ты мне даешь, потому что каждая крупица этого счастья оплачена моей волей и молодостью. Я ненавижу тебя за твои привычки, которые я не в силах изменить и в которых нет места для меня. Я ненавижу тебя за то, что буду всегда только частью твоей жизни, в то время как ты и есть – моя жизнь. Я ненавижу тебя за то, что сижу в партере, а ты стоишь на сцене, и я здесь для того, чтобы смотреть только на тебя, а ты – для того, чтобы взять нас всех. Мои одинокие аплодисменты только разозлят тебя. А в той овации, которой ты хочешь, они будут просто не слышны. Я ненавижу тебя. Девичник у Нее. Снимает Она, и мужчин здесь нет. Вся сцена должна быть написана женщинами. В пламени свечи появляется Он. Она остается на своем месте. Свеча зависает между их профилями, создавая очертания бокала, наполненного мраком. Он: Я ненавижу тебя за твое рабское, собачье непонимание во взгляде. Чем старательнее ты изображаешь свою причастность к моему миру, тем виднее пропасть, которая лежит между нами. Я ненавижу тебя за то, что ты никогда не посмотришь на мир моими глазами, и мне суждено коротать век в ледяном одиночестве. Я ненавижу тебя за то, что ты живешь телом, и его прихоти для тебя всегда будут главнее, чем движения души. И если сейчас твое тело тянется к моему, то завтра оно пресытится или соскучится, а других причин для любви у тебя нет и не будет. И мне придется покупать тебя, чтобы не потерять, и я ненавижу тебя за это. Потому что всегда найдется кошелек толще моего, и хуй длиннее, и румянец ярче. Но главное – кошелек. Я ненавижу тебя за то, что отныне мне придется переламывать пополам каждый кусок хлеба, а ты никогда не скажешь мне спасибо за это. Потому что так было всегда, и, если кто-то предложит тебе хлеб с маслом, то ты примешь его без колебаний и отплатишь тем, чем всегда платят женщины. Я ненавижу тебя за то, что я для тебя – еда, и если сегодня ты слизываешь с меня сахар, то завтра с хрустом примешься за кости. А когда не останется ничего, ты снова выйдешь на охоту, бросив напоследок горсть жалких оправданий. Я ненавижу тебя. Делопроизводительница ЗАГСа откатывает свою обязательную программу. Камера в руках у свидетеля. Молодые стоят, пряча улыбки, друзья дурачатся на заднем плане. Делопроизводительница: Сегодня, в этот знаменательный день, вы связываете свои сердца и жизни семейными узами. Пусть эти узы не превратятся в путы и не помешают вам шагать по жизни легко и уверенно. Напротив, пусть они станут вашей страховкой на тот случай, если один из вас пошатнется или упадет. Тогда второй подставит плечо и следующий шаг вы сделаете так же уверенно, как и все предыдущие... И так далее. Лучше всего будет не мешать тетеньке говорить то, что она всегда говорит в подобных случаях. Диалог над свечой продолжается. Она: Но я люблю тебя больше, чем ненавижу. Потому что моя неволя сладка, и потому что я нашла хозяина, которого всегда искала. Потому что даже моя ненависть к тебе – это только тень от моей любви на одной из четырех стен, в которые ты меня запираешь. Мое тело радуется тебе. Я жду твоего прикосновения и болею, когда ты слишком долго не дотрагиваешься до меня. Мне нравится быть тестом в твоих руках, из которого ты лепишь себе игрушки. Мое тело теперь только часть нашего общего тела, состоящего из двух половинок. Я буду любить тебя всегда. Наверное, я буду любить тебя даже когда умру. Самая страшная кара, которая может мне достаться – это пережить тебя и расстаться с твоим телом раньше, чем со своим собственным. Я люблю тебя и хочу быть твоей женой. Камера, ставшая официальной и скучной, показывает традиционные вещи: выход на ступеньки, открытие шампанского, сутолоку молодых и гостей перед машинами. Диалог над свечой продолжается: Он: Я люблю в тебе все. Люблю твои руки за их ласку. Люблю твои глаза, потому что мир отражается в них таким, каким он должен быть. Люблю твои уши, потому что они не вянут от той лапши, которую я на них вешаю. Люблю тебя всю. Но больше всего я люблю в тебе то, что ненавижу. Чем больше себя я скармливаю тебе, тем больше остается. Твоя слепая преданность для меня стократ важнее зрячей. Потому что тогда ты любила бы не меня, а мой мир. А он завтра может перемениться или исчезнуть совсем. А то, что ты – приз, который всегда достанется более сильному... Что ж. Я буду бороться за тебя с остальным миром. И если проиграю, то это будет моей виной, а не твоей... Я люблю тебя и хочу быть твоим мужем. Картинка со свадьбы. Обильное застолье, много знакомых и незнакомых лиц. Рядом с женихом – неизменные Илюнчик и Петрович, рядом с невестой – пара ее подруг, которых мы помним по девичнику. Остальные гости сидят не столь симметрично, но пропорция полов та же. Гостей старшего возраста нет. То ли их не позвали, то ли для них организованы отдельные посиделки. Рассадив присутствующих по местам, мы предоставим им возможность импровизировать. Заставим их только вовремя крикнуть «горько». Остальное – как получится. Сами понимаете, что свадьба на свадьбу не приходится, и только положение светил да капризы домового могут повлиять на атмосферу действа. Любовь при свече. Примечание: здесь и далее под этой сценой понимается предельно откровенная эротическая сцена, которая сюжетно следует за объяснением при свече. Подразумевается, что камера стоит в сторонке, сама по себе, а Он и Она занимаются любовью, то попадая в кадр, то выходя из него. В слабом свете видно немногое. Свадьба продолжается. На сей раз мы застаем ее в «страстной» фазе, когда у одних гостей чешутся кулаки, у других – языки, а у третьих – пятки. Грохочет музыка, кто-то втроем хватает богатыря Илюнчика за грудки и тут же коллективно жалеет об этом. А кто-то пляшет, а кто-то допивает из чужой рюмки и доедает из чужой тарелки без помощи рук. Одним словом, финал нормального праздничного свинства, когда новоиспеченная семья уже исчезла, а по староиспеченным ведется холостой шквальный огонь. Танцы, драки, пьяные выступления с нарушением регламента, флирт всех степеней от изысканного до скотского и другие увлекательные «особенности национального бракосочетания». Все это – вскользь и импровизированно. Камера здесь ведет себя так, как обычно на свадьбах. То есть глупо. Любовь при свече, финальные аккорды. Слегка не в себе, кутаясь в простыню, они садятся на кровати. Она: Так не бывает. Он: Только так и бывает. Она: Но ведь ты сам знаешь, что все закончится плохо. Он: Знаю. Она: Тогда зачем мы делаем это? Зачем все делают одну и ту же ошибку? Он: Потому что все верят, что они – не как все. Она: А мы с тобой? Он: А чем мы хуже других? Мы тоже – не как все. И у нас тоже все будет по-своему. Ты веришь в это? Она: Нет. Но это еще не повод, чтобы не попробовать. Мы будем любить упрямо. Он: Ладно. Мы будем любить друг друга упрямо. Как сейчас. Она: Как сейчас и всегда. Часть вторая Камера мечется от кафельных стен – к изголовью кровати. Она, измученная, пытается улыбаться. Она кошмарно выглядит: волосы грязны и не чесаны, под глазами – синяки, во взгляде – боль и усталость. Она: Говори что-нибудь... Он: Что говорить? Она: Что угодно. А и Б сидели на трубе... Он: А и Б сидели на трубе. А упало, Б пропало, а И превратилось в AND и уехало в Америку... Она: (улыбается) А кто остался на Трубе? Он: На трубе осталась маленькая девочка и ее ощипанный воробей. Она: Но не побежденный... Он: Но не побежденный... Она: Дай мне руку. (крепко берет руку и закрывает глаза) Ремонт в маленькой комнате. Она, в заляпанном халатике (под которым, кстати, ничего нет), раскатывает клей по полосе обоев. Она: Ты – гений. Он: Спасибо. Она: Ты пишешь прекрасные песни, которые я люблю так же сильно, как и тебя. Он: Уже ревную. Она: Если тебе дать в руки кисть, ты нарисуешь шедевр. Он: Вряд ли. Она: Нарисуешь, нарисуешь... У тебя столько талантов, что мне просто страшно рядом с тобой. Он: А еще я вкусно жарю яичницу. Она: Об этом я вообще молчу. Он: А еще у меня лучшая в мире жена. Она: Которой рядом с тобой, таким гениальным, было бы просто стыдно рядом стоять. Если бы не одно «но», которое меня утешает. Он: Какое еще «но»? Она: Ты сварил такой хуевый клей для обоев, что даже сопли нашей соседки по сравнению с ним – это суперцемент. И еще... Он: Да? Она: Если ты немедленно не выключишь камеру и не начнешь мне помогать, я тебя убью. Палата. Она (в постели, с закрытыми глазами) Где твоя рука? Он: Вот она. Я тебя держу. Она: Сожми покрепче. Он: Жму. Она: Еще крепче. Он: Жму изо всех сил... Она: Почему мне не больно? Где твоя рука? Камера гаснет. Скромная кухня после ремонта. Все дешево, сердито и свежо. Камера в руках у нее. Он сидит за столом с гитарой. (поет) Дождь идет с утра в аэропорту Самолеты все в холодном поту, И взлетает только дым сигарет, Потому как он дыханьем согрет. И собака, всем дождям вопреки, На веревочке собачьей тоски Ждет хозяина из города N, А по радио поет Джо Дассен. А вдали мерцает микрорайон, Тлеют орденские планки окон, Ну а тут полно воды натекло, И собака-сирота, как назло. Пассажиры соболезнуют псу. Он, бедняга, заблудился в лесу. Из капроновых и хлопковых ног Заблудился и совсем занемог. Пассажиры соболезнуют псу. Он, бедняга, заблудился в лесу Из капроновых и хлопковых ног Заблудился и совсем занемог. Пассажиры замерзают в пальто И собаку уважают за то, Что собака не умеет предать, А умеет только верить и ждать. И собака не откроет свой секрет, Что хозяина и не было, и нет, Просто хочется быть чьей-то, когда С неба падает на землю вода... Она: Твои песни – как ты. Чем меньше я их понимаю, тем больше люблю. Он: А я – наоборот. Она: Что наоборот? Он: Чем больше узнаю тебя, тем больше люблю. Она: И много ты узнал? Он: Много. Она: Хочешь еще капельку? Он: Ой. Мне уже страшно. Как ты мы раньше обходились без роковых тайн. Она: А теперь не обойдемся. Он: (посуровев) Выкладывай. Или нет. Дай я сам попробую угадать. Она: Пробуй. Он: У тебя кто-то есть? Она: Да. Он молча откладывает гитару и лезет в холодильник за водкой. Наливает рюмку. Он: Давно? Она: Около месяца. Он: И кто же это? Она: Еще не знаю. Он: То есть? Она: То и есть. Не знаю. Он: Ты думаешь, сейчас подходящее время для шуток? Кто он?! (кричит) Она (кричит в ответ): Не ори на меня! Он смахивает со стола рюмку и облокачивается двумя руками, закрыв голову. Он: (тихо) Выключи камеру. Она: Наверное, он похож на тебя. И будет писать песни, когда вырастет... (Он поднимает голову и смотрит на нее) Она: Через много лет, когда мы будем совсем старые, он купит камеру и пойдет на Горбушку, чтобы спросить у первой попавшейся девицы (ее голос дрожит), хорошо ли ей на белом свете. И я уже завидую этой девочке. Он: (вставая и медленно подходя) И он – такой же уродливый, как я... Она: Он такой же красивый, как ты. И у него будет получаться все, за что он берется. Он (подсаживаясь и поднимая ее на руки) Вот только клей для обоев он будет делать плохой. Она: Плохой – не то слово. (плачет) Просто хуевый клей. Он: (кружась с ней на руках) Зато мама у него будет самая лучшая на свете. Она: А отец – ревнивый сукин сын. Да отпусти ты, больно же. Сейчас закричу. Он: Кричи! (сжимает крепче) Она: Подожди... Отпусти меня... Он: Ни-ко-гда! Она: Я уже три дня собиралась тебе сказать... И никак не решалась. Он: Можно было не говорить. Я бы догадался по глазам. Она: Я не об этом. Он: Не о чем? (продолжает кружить ее на руках) Она: Три дня назад тебе звонили из Харькова. Он: Папа? Ты ему рассказала новость? Она: Нет. Не папа. Его друг. Он сказал очень страшную вещь. Твой папа болен. Он: (переставая кружиться, но не опуская Ее) Что? Она: Твой папа болен. У него рак. Ему сделали операцию, но это не помогло. Он молча опускает Ее вниз. Глупо, непонимающе, смотрит в камеру. Он: Что? Я ничего не понимаю. Она: Твой папа болен. Все очень плохо. Он зовет тебя к себе. Он: Выключи камеру. Камера гаснет. Камера мечется по больничным стенам. Невнятная суета, казенные светильники. Мы видим Ее руку, которая изо всех сил сжимает ребро каталки. Камера как будто прикипает к этой руке и не может оторваться. А потом руку куда-то везут, и камера ее теряет. Камера снимает экран, висящий на стене. На экране идет любительский (на 24-мм. кинопленке) фильм о природе. Аккуратно склеенные эпизоды показывают разные пейзажи, от обыденных до экзотических. Голоса героев звучат за кадром. Слышен тихий стрекот кинопроектора. Разговор идет тихо, почти шепотом. Он: А вот тут мы были вместе. Видишь стаи гигантских птиц? Она: Отсюда они не кажутся такими большими. Он: Будь ты с нами – показались бы. Пока сидят – еще ничего. А как поднимутся в воздух по тревоге... Как будто на аэродроме оказался. И помет летит, как настоящие бомбы. Она: Смешно, наверное?... Он: Ага. Усраться можно от смеха. Особенно когда попадут. И лодка вся в говне. Она: Папа тоже все время ругался? Он: Нет. Он вообще слишком правильно говорил для этой гребаной страны. Она: Ты, когда не ругаешься, тоже правильно говоришь. Он: Поэтому и матерюсь через слово. А он так и не научился. Она: А это что? На экране – детская возня на фоне заснеженных сопок. Он: А это – я... Она: Странное чувство. Как будто я смотрю на собственного ребенка... Он: А это – он. Она: С бородой? Он: Ага. Тогда это было модно. Все читали Хемингуэя, а он был бородатый. Она: Я тоже читала Хемингуэя. Он: И как? Она: Рассказ про женщину и кошку меня просто наизнанку вывернул. А остальное – так себе. Книги для мальчиков. Он: На Камчатке их читали и девочки. Которые хотели быть похожи на мальчиков. Она: Странно. Он: Что? Она: Мы как будто смотрим на мир его глазами. Он: Не как будто, а так и есть. И... Знаешь... Она: Что? Он: Мне всегда было странно то, как он смотрел на мир. А теперь как будто его часть переселилась в меня – и мне стали не нужны эти пленки, чтобы видеть, как он. Она: В его мире совсем нет людей. Он: Да. Он не верил людям и боялся пускать их на свой чердак. Особенно после того, как ушла мама. Она: Можно жестокий вопрос? Он: Да. Она: Может, она ушла именно потому, что он не замечал людей? Начиная с нее самой? Он: Нет. И ее, и меня он видел прекрасно. Мы были его частью. Она: Тогда почему? Он: Не знаю. На поминках была наша старая участковая. Она помнит папу и маму с тех времен, когда и меня еще не было. Она рассказала мне, как переживала, когда они расстались. И еще... Она: Что? Он: Еще она сказала, что когда она пыталась отговорить маму, ты сказала ей только одну фразу: «Он мне ничего не может больше дать». Сильно, правда? Она: Странно. Он: А твои тоже разошлись? Она: Нет. Но лучше бы разошлись. Живут под одной крышей, как звери. Водка, скандалы... А в перерывах молчат. Он: Понятно. Она: Он тяжело переживал уход твоей мамы? Он: Я только теперь понимаю, как тяжело. Но держался молодцом. Она: Ты тоже сейчас держишься молодцом. Он: Это потому что ты со мной. Она: Вот видишь. А ты не хотел, чтобы я приезжала. Он: Не хотел, чтобы в медовый месяц тебе пришлось выносить судно из-под незнакомого человека. А потом – хоронить его. Она: Твой отец – это часть тебя. Он не чужой мне. Он: Знаешь... Так пусто сейчас внутри. Если бросить камень, не дождешься, пока он стукнется об пол. Я как будто ушел вместе с ним. Она: Я тебя не отпущу. Слышишь! Он: Да тише ты, руку оторвешь... Я здесь. Она: Да. Если пойдем, то вместе... Слышишь? Вместе! А это кто? На экране Он, лет на семь моложе, идет за руку с молодой, симпатичной девчонкой. Лица у них обоих глупые, но счастливые. Совершенно по-театральному идет снег. Он: Это долгая история. Она: Та, которую ты мне уже рассказывал? Он: Да. Мы приехали на каникулах, чтобы пожить недельку в папиной квартире. А он неожиданно вернулся из путешествия. Встретились прямо на вокзале. Получилось очень глупо. Она: Так и жили втроем? Или вы развернулись и уехали? Он: Нет. Он светски раскланялся и уехал к приятелю на неделю. Ему пришлось ездить оттуда на работу через весь город. А к нам приехал только один раз, очень важный и с камерой наперевес. Сказал, что пора когда-то и людей начать снимать. Она: Твой папа был хороший человек. Он: Он был скупой и любил поворчать после работы. В последние годы это ворчание иногда по-стариковски затягивалось на целый вечер... А еще он был ипохондрик и с каждой царапиной бежал в больницу... Он был самый лучший человек из тех, кого я встречал. Самый чистый и честный. Мне стыдно, что я не такой. Она: Наверное, ему трудно жилось. Он: Не очень. Люди любят безвредных чудаков, даже когда не понимают их. С ними веселее. И потом, у папы было еще кое-что, что люди очень ценят. Она: Дай я попробую угадать... Чувство юмора? Он: Нет. Он никогда ни к кому не лез в душу. И помогал, только когда просили, а не наоборот, как большинство других. Она: Что он тогда сказал про твою... девушку? Он: Порадовался вместе со мной, что в нашем доме поселилась настоящая принцесса. Он разбирался в женщинах примерно так же сильно, как я... тогда. Она: А мне так и не удалось с ним поговорить... Он: Он смотрел на тебя и держал за руку. Знаешь... Она: Что? Он: Я ведь до сих пор не сказал тебе «спасибо». Она: Перестань. Он: Я найду слова потом, ладно? Когда мы снова научимся спать и вообще жить, как нормальные люди. Когда у нас, все-таки, начнется медовый месяц... Она: Мне очень стыдно, но я счастлива даже сейчас. Мы стали еще ближе за эти дни. Он: Ближе? Да мы просто срослись, как сиамские близнецы. Она: Это даже страшно. Он: Почему? Она: Потому что теперь мы никогда не сможем расцепиться. Даже если захотим. Он: Но мы ведь не захотим? Она: Ох, дядька... Давай попробуем поспать. Он: Мы уже пробовали полчаса назад. Она: Пора еще раз. Он: Хорошо. Ты первая закрывай глаза. Она: Нет. Ты первый закрывай и ложись ко мне на коленки. Вот так... Дядька мой... Я научу тебя снова улыбаться, только дай время... Напевает, как детскую колыбельную, протяжную народную песню. Пленка заканчивается. Белый экран держится еще секунду-другую и гаснет. Камера идет по коридору. Бежит по коридору. Слышны чужие деловитые голоса. Мелькают полосы света и тени. Очень длинный коридор. Бесконечный. Он, отвернувшись, лежит на кровати. Она, с камерой, подходит к Нему. Она: (тихо) Вставай. Он молчит. Она: (громче) Вставай! Молчание. Она: (орет) Вставай!!! Он вяло шевелится, но не отвечает. Она: (нормальным голосом) Говорю последний раз. Вставай. Он не подает признаков жизни. Она идет с камерой к штативу и устанавливает ее. Потом возвращается к постели. Теперь мы видим и ее, и то, как она подурнела и поправилась, ожидая ребенка. Она: (обернувшись к камере) Хмурое утро. Дубль первый. Берет в руки таз, до половины наполненный водой, и выливает его на мужа. Тот, естественно, просыпается и садится в постели. По его опухшему лицу становится понятно, что речь идет не об обычном сне, а о тяжком похмелье. Он тупо смотрит на нее, потом берет таз и ставит его на пол. Наклоняется над тазом. Она садится рядом, прямо на мокрую постель. Он долго смотрит в таз, пару раз сглатывает ком в горле, но рвота не приходит. Он мутно смотрит на жену. Она: С добрым утром. Он: (хрипло) Сколько времени? Она: Какая разница? На работе тебя уже не ждут. Он: Почему? Она: Две недели подождали, потом перестали. Он: А где я был? Она: Тебе виднее. Он: (помолчав) Прости меня... Она: Нет. Он: Пиво осталось? Она: Нет. Он: Можно, я к тебе на колени лягу? Она: Нет. Он: Дай, хоть за руку подержу. Она: Нет. Он: Вот заладила... А что можно? Она: Бросить пить. Он: Не могу. Она: Я это уже слышала. Она: И не хочу. Она: И это слышала. Он: Мне плохо. Она: Скажи что-нибудь новенькое. Он: Мне плохо без папы. Она: (помолчав) А мне плохо без тебя. Он: Я здесь. Она: Нет. Это не ты. Он: А кто же? Она: Это какая-то куча говна, которая притворяется тобой. Куча говна, которая пьет водку, потому что струсила. Он: Ты просто не можешь понять. Она: (повышая голос) Чего я не могу понять? Он: (орет) Ничего не можешь понять! Мне плохо без папы, понимаешь?! Мне по настоящему хуево без него! Я теперь один, понимаешь? Она: Вот как? Один, говоришь... Она встает и быстро выходит из комнаты. Он тупо смотрит за хлопнувшую дверь. Потом закрывает лицо руками и начинает раскачиваться, как китайский болванчик. Потом пытается встать и одеться. Получается кое-как и очень медленно. Наконец, он натягивает брюки и рубашку и направляется к двери. Дверь открывается сама собой. В проеме появляется Она, запыхавшаяся. В ее руке – бутылка пива. Уже открытая. Он: (пытаясь улыбнуться) А я – за тобой. Она: Это ты – бутылке? Он: Нет. Не бутылке. (поглядев на пиво) А можно? Она молча протягивает Ему бутылку и снова садится на кровать. Он, держа бутылку двумя руками, присаживается рядом. Она: В следующий раз я не вернусь. Он: Следующего раза не будет. Она: Это я тоже слышала. Он: Что мне сделать, чтобы его и вправду не было? Она: Взять себя в руки. Он: Зачем? Я себе не нужен. Она: Ты нужен мне. И еще кое-кому. Он: Вот ты и бери меня в руки. Она: Хорошо. (резко встает и снимает со стены гитару) Он: Что ты делаешь? Она: Я беру тебя в руки. Начинает напевать Его песню. Поет она плохо, но искренне. Под звуки собственной песни он пускает пьяную слезу. А может, и не пьяную. Просто слезу. Он: Только не «ля-минор»... Она не отвечает и не останавливается. Он молча слушает. На его лицо возвращается человеческое выражение. Потом, так и не глотнув пива, он ставит бутылку на пол и тянется к гитаре. Он: Нет. Здесь неправильно сыграла. Дай, я покажу, как нужно. Берет гитару и, помедлив, берет звучный аккорд. Он: Вот. Видишь? Тут не просто «ре-минор», а септаккорд. Показывает еще раз. Она поднимает с пола бутылку и медленно выливает ее в таз. Он делает вид, что не замечает этого, продолжая играть. Камера гаснет под гитарный перебор. Ее крик. Роды. Он снимает на камеру рождение своего ребенка. Он снимает ее лицо, он путается под ногами акушеров, он видит кровь и снимает ее тоже. Камеру шатает от страха и крика, который заполняет собой все пространство, становясь все громче. Звериный вой, кровь, суета врачей. Роды. Тишайший вечер. Один из многих за девять месяцев ожидания. Она сидит под торшером с ногами забравшись в глубокое кресло, и шьет. Видно, что большой живот ей мешает. Он некоторое время молча снимает ее. Потом Она поднимает голову. Она: Что? Он: Ничего. Ты знаешь, кто? Она: Кто? Он: Гриб – «подторшеровик» Она: Зеленая и несъедобная? Он: Нет. Самая вкусная. Она: Ты же не ешь грибы. Он: Не ем. Я на них женюсь. Она: Слушай, какая все таки гадость это шитье. Он: Странно. Вид у тебя очень довольный. Она: Это я перед тобой выделываюсь. А на самом деле матерюсь про себя уже полчаса. Он: Так брось его и пойдем есть. Она: Нет. Я уже съела весь мел и всю яичную скорлупу в доме. А паршивой котлетой ты меня не заманишь. Он: Я сделаю не паршивую, а вкусную котлету. Она: Не говори о котлетах, а то меня сейчас вырвет. Он: Это будет редкий кадр, украшение коллекции. Котлета, котлета, котлета... Она: (задумчиво) Странно. Он: Что странно? Она: Мне всегда казалось, что счастье живет где-то под пальмами, в шуме прибоя... Он: И чтобы солнце светило не так, как у нас, а как положено. И чтобы на небе по ночам зажигалась не брюхатая Большая Медведица, а Южный крест. Она: И чтобы около бунгало стоял исправный «лендровер», а в полосе прибоя покачивалась маленькая, но настоящая яхта. Он: Ага. И чтобы мы с тобой были загорелые до черноты и потягивали ром на плетеной веранде... Отмахиваясь от комаров размером с пылесос... Она: Никогда не думала, что счастье живет под этим сраным торшером, в этой сраной квартире, в этом сраном городе. Он: А оно живет? Она: А как тебе кажется? Он: Я первый спросил. Она: Да. Оно живет. Я тебе говорила, что люблю тебя, дядька? Он: Нет. Не говорила. Она: Я люблю тебя, дядька. Я так тебя люблю... Он: А представь, как бы ты любила меня под пальмами. Она: Знаешь, мне кажется, что я бы их просто не заметила... А ты меня любишь? Он: Клянусь Южным крестом. Она: Иди ко мне... Камера гаснет. В темноте звучит крик новорожденного. Классические кадры у окон роддома: Она стоит у окна и смотрит на Него, который приплясывает с камерой на улице. Она похудела, осунулась. У нее совершенно счастливый вид. Она рисует на стекле рожицу и улыбается. Потом ей приносят ребенка, и она поднимает его на руки, чтобы показать папе. Сцена происходит в полной тишине. Статс-кадр Грудничок, распеленатый, лежит на столе и делает то, что обыкновенно делают все груднички, лежа на столе, то есть: сучит ножками и ручками таращится во все стороны, пытаясь поймать фокус, старательно дышит, собирается пописать. Именно последнего действия от него больше всего ждет камера. Он: Пять-четыре-три-два-один... Старт отменяется... Пробуем еще раз. Пять-четыре-три... Йес!!! Камера снимает заветную струйку. Насладившись видом, камера поднимается на маму. А мама между тем горько плачет. Это выглядит непонятно и неожиданно. Он: Ты что? Она: Я боюсь. Он: Чего ты боишься, глупенькая? Она: Его боюсь. Я ничего не знаю. Я даже не знаю, с какой стороны к нему подойти. Он: Не бойся. Он тебя не укусит, потому что нечем еще. Она: Перестань шутить, дурак! (истерика не за горами) Тебе хорошо с твоей камерой. А мне что делать?... Он: Подержать камеру. Смотри и учись. Камера переходит из рук в руки и показывает, как Он довольно ловко пеленает ребенка. В результате на столе оказывается туго перевязанный сверток. Она: Круто. Давай ты будешь ему родной матерью. Он: Не могу. У меня молока нет. Она: У меня тоже нет. Ты где научился так лихо детей пеленать? Он: В книжке все нарисовано. Она: А он не задохнется? Он: Нет. А ты почему шепотом говоришь? Она: Не знаю... Мне страшно. Он: Дай мне камеру и возьми его на руки. Она: Я боюсь. Сам бери. Он: Хорошо. Он берет ребенка на руки и разворачивает лицом к камере. Он: Ну, как? Похож? Она: (улыбаясь сквозь слезы) Не очень. Он: Я тебе дам «не очень». Одна лысина чего стоит. Она: Да. Лысина похожа. Он: Теперь перестань выделываться и возьми его на руки. Пора кормить. Она: У меня камера. Он: Так выбрось ее к чертовой матери! Она: Я боюсь... Он: Убью! Она: Ну ладно. Я попробую. Только ты поддерживай, ладно? Он: Да. Я здесь. Выключай эту шайтан-машину. Далее под музыку идет клип, который можно назвать «быт грудничка на останках своих родителей» Кормежки – крик – пеленание – гуляние – ночные тревоги – и снова, и снова, и снова, в убыстряющемся темпе. Островки умиления в океане забот. Когда-нибудь музыка кончается, и кино продолжается дальше. Рюмочная. Присутствуют старые корешки и счастливый отец. Илюнчик: А я ей говорю: поехали в Сочи! Петрович: А она? Илюнчик: Она говорит: на хуй мне твои сочи, вези меня в Прагу. Прикинь... В Прагу! Я говорю, а может, тебя в Антарктиду завезти, и бросить, чтобы тебя там моржи затрахали. Петрович: А она? Илюнчик: А она: уж лучше моржи, чем ты, когда пьяный. Он: Мужики. Знаете, за что я вас люблю? Петрович: Ну? Илюнчик: Слышь, Петрович, он нас любит. Он: За то, что вас пеленать не нужно. И по ночам вы не орете. Илюнчик: Это я по ночам не ору?! Поехали на Тишинку и спросим у соседки с первого этажа. Она тебе расскажет, как я вчера по ночам не орал. Петрович: А я, Андрюш, не поверишь... Каждую ночь во сне... Того... Илюнчик: (отодвигаясь) Я давно подозревал. Петрович: И правильно. Илюнчик: Так что ты нас не люби. Ты жену люби. Он: Некогда мне ее любить. Мелочь все силы забирает. Петрович: Но он же спит когда-нибудь? Он: Не помню. Петрович: А ты сядь в засаду и подожди, пока заснет. А потом жену люби. Он: Тебе легко говорить. Теоретик, блин. Илюнчик: Семь бед – один ответ. Петрович: Наливай. Камера гаснет. Она, под торшером, с ребенком. Он: Так тихо, что можно оглохнуть. Она: Тише говори, а то опять заплачет. Он: Хорошо. Она: (устало улыбаясь) Ты бы выключил камеру. Я такая страшная сейчас. Он: Нет. Ты самая красивая. Она: Да брось ты. Постарела, наверное, лет на десять. Он: Просто повзрослела. Твое детство перекочевало в Мыша, поэтому тебе так кажется. Она: Представляешь, у меня спина болит. Я раньше думала, что это только у стариков бывает. Он: Положи его в кроватку, и мы займемся твоей спиной. Я учился массажу у старика Камасутрыча. Она: Да уж, помню, помню. Он: Как то ты это плохо сказала. По стариковски. Она: А я и есть старуха. Разве незаметно? Когда мы этим в последний раз занимались? Он: Вот именно. Когда? Она: В прошлой жизни. Он: Давай наверстаем. Она: Я спать хочу. Он: Ну вот... Опять... (вздох) Разлюбила... Она: Никогда. Я тебя люблю еще больше. Дядька противный... Он: Давай хоть спину разотру. Она: Давай. Только Мыша уложу и умоюсь. Лишь бы он не проснулся... Она лежит на кровати, свободная от камеры рука гладит ей спину. Она: Можешь считать до пяти... Я засну на трех с половиной. Он: (медленно) Один. Два. Три... Она: (сонно) Ты поезжай в субботу с Петровичем и Илюнчиком. Найди себе какую-нибудь девку и трахни... Только мне потом не рассказывай. Он: А ты от меня не уйдешь? Она: Не уйду. Тебя слишком много, чтобы одной мне досталось. Он: Никогда не уйдешь? Она: Проще будет умереть. Я тебя так люблю... Только если деньги кончатся. Он: Совсем? Она: Совсем. Пока будет хоть немножко – не уйду. И еще... Не пей, пожалуйста. Он: Совсем? Она: Много не пей. У нас в роду это типа проклятья. Все спивались. Ты уж пожалуйста, не спейся, ладно... И меня не спои. Он: А гулять, значит, можно? Она: Сколько хошь... Он: А тебе ведь нельзя. Я в этом смысле обычный жлоб. К столбам не ревную, но если изменишь – выгоню. Она: Ну и дурак. Повзрослеешь – перестанешь. Он: (останавливаясь) Ты что, хочешь сказать... Она (садясь и разворачиваясь) Я хочу сказать, что мне даже думать о других мужиках тошно. Это во-первых. Во-вторых, одного твоего слова достаточно. Тебе нужна моя верность – ты ее получишь. Для меня это нетрудно, честное слово. Особенно сейчас... А в третьих, господин массажист, вы меня таки достали вашими ручками и я требую немедленно похерить разговоры и заняться делом, пока это маленькое чудовище не захотело поучаствовать... Гаси камеру, я теперь стесняюсь... Она снимает малыша. Тот сидит в кроватке и таращится на маму. Она: Молчишь, партизан? А ну ка скажи: «Ма-ма» Ребенок молчит. Она: Ну что ты за поросенок. Как камеры нет, так чирикает, а как мама камеру включит, так в молчанку играем. Ну скажи, мыш... Ма-ма... Мыш молчит, зато раздается звонок в дверь. Она: Ага. Вот пришел наш отец, а нам нечем его порадовать... (идет открывать) Он: (обнимая жену вместе с камерой) Привет. Берет на руки ребенка. Он: Ну что, заговорил? Она: Молчит. Он: А по-английски пробовала? Теперь это модно. Она: И по-китайски пробовала. Не хочет. Он: Вот злобный мыш. Как орать – так на всех языках сразу, а как поговорить с отцом – так отказывается. Она: Как дела? Он: (к ребенку) Мыш, как дела? Ты ведь все знаешь, беспризорник. Молчишь... Придется мне докладывать... (опускает ребенка) Вот. Получите и распишитесь. (достает из кармана бутылку шампанского). Она: Ух ты! А за что пьем? Он: Ты когда нибудь видела живьем начальника рекламного отдела банка? Она: Ну... Это что-то вроде графа Дракулы, только зубов еще больше, а кровь он пьет не из всех подряд, а только из заказчиков. Ты сегодня с ним встречался? Он: Встречался. Она: И как? Он: Обычный говнюк. Роста среднего, особых примет нет, кроме лысины. Она: Ты просто ни на что больше внимания не обращаешь. Это у тебя пунктик такой. Он: Ага. Так вот. Зубов я его не видел и на Дракулу он похож, как я – на стиральную машину. Она: А что. Ты иногда – вылитый индезит. Он: И есть у него, кормильца, семья... Она: Надо же. Вы и на личные темы поговорили... Он: Жена у него – крутая до невозможности. Только что родила и теперь мается комплексом неполноценности. Она: Познакомь, мы с ней обнимемся и поплачем. Он: И сын у него, которого зовут Мыш и который, засранец такой, не хочет ни на каком языке разговаривать, а только орет всю дорогу... Она: То есть ты хочешь сказать... (волнуется) Он: То есть я хочу сказать, что теперь ты от меня никогда не уйдешь, потому что у нас теперь есть что?... Она: Дурак ты, дядька. Я от тебя и так никогда не уйду. Он: Правильно! Деньги! Вот они, голубчики... Аванс, блин! Она: То есть мы теперь богатые? Он: Еще нет. Но скоро будем. Это я тебе, как граф Дракула, говорю... Открывай шампанское, жена! Она: Мне с Мышом гулять надо. Он: Мыш подождет. Он теперь богатый, а у богатых свои причуды! Открывает бутылку шампанского. Обалдевший Мыш от хлопка пугается и плачет. Шашлыки в лесу. Присутствуют Он, Петрович, Илюнчик, друзья и подруги. Камера делает несколько панорамных планов, бродит по компании. Кто-то ставит палатку, кто-то занимается костром. Некоторым уже хорошо, а некоторым уже даже и плохо. Петрович выпивает у костра, Илюнчик занимается мясом. Илюнчик: Ты туда не снимай, ты сюда снимай. Шашлык делать буду. Все бездельники. Что бы вы без меня делали, а? Говоря, нарезает шампуры из веток. Илюнчик: И вообще. Про шашлык я уже молчу. Кто место нашел? Илюнчик. Кто лодку надул? Илюнчик. Кто дров нарубил? Опять же Илюнчик. А вот как выпивать сели, так Илюнчика не позвали. И хоть бы кто-нибудь, хоть рюмочку принес. Он: Да вот же у тебя стаканяка стоит. Илюнчик: Где?! Да, действительно (разочарованно). Так там же пусто уже. И хоть бы кто почесался. Вокруг Петровича вон какой гарем собрался, а я... Не любите вы меня, обидеть норовите всю дорогу. Он: Сейчас принесу. Камера шагает к «столу»... Он, Она и бэби – дома. Отец семейства только что привез домой телевизор и видеомагнитофон и теперь занят их распаковкой. Квартира по мелочи изменилась к лучшему. Не скажу, что дело дошло до евроремонта, но по всему видно, что здесь живут люди, которым хватает денег не только на хлеб, но и на масло. Он (распаковывая коробку): Я помню, как у моих родителей появился первый большой телевизор. Он был черно-белый и назывался «березка». Почему березка, до сих пор не понимаю. Может, потому что черно-белый. А может, потому что полосы по экрану шли, как на бересте... Она: А у моей бабки до сих пор стоит КВН. Чудо техники. Чтобы экран рассмотреть, нужно увеличительное стекло ставить. Он: Когда папа принес телевизор, он сначала засел читать инструкцию. Это было суровое произведение, похожее на армейский строевой устав. Половина была посвящена тому, как с этой «березкой» осторожно обращаться, а вторая половина – куда ее нести, если все-таки не уберег. О том, как ее включать и настраивать, там не было ни слова. Она: Но кнопка была? Он: А как же. Правда, стала западать в первый же день. Сначала не хотела включаться, а потом – выключаться. Она: Зато тогда не показывали рекламы. Он: Да. И сериалов. Когда мы включили его в первый раз, там шел концерт народной музыки, и тридцать три коровы в сарафанах разевали свои пасти. Она: В смысле, пели. Он: Ни фига подобного. Чтобы услышать звук, нужно было переключиться на другой канал. Но тогда пропадало изображение. Она: Врешь ты все. Он: Вру, конечно. Ну, вот... Кажется, все. Можно включать. Она: А инструкция? Он: Инструкция подождет. Она: Интересно, какие у этого телевизора будут первые слова. Он: Да уж не «мама». Спорим, что попадаем прямо на рекламный блок. Она: Я ставлю на сериал. Он: Слушай, а может, ну его на фиг. Все равно смотреть нечего. Она: И правильно. Лучше песенку спой. Он: Погоди. Надо еще видик подключить. Она: Видик – это хорошо. Он: Это просто круто. Вот. Смотри, что я принес... Показывает кассету с мультиком. Она: Что это? Он: Детский нейтрализатор трехчасовового действия. Системы «Том и Джерри». Она: Думаешь, сработает? Он: Сейчас проверим. Она: (тихо) Ты давно не пел, дядька. Спой песенку. Он: Чего? Она: Я говорю, что если ты сейчас не бросишь всю эту фигню и не возьмешь в руки гитару, я умру. Он: (растерянно) Да я уже забыл, как это делается. И слов не помню. Она: Ничего. Все твои песни я знаю наизусть. Подскажу... На шашлыках: он берет гитару и поет. Песня снята, как доморощенный клип: кто-то пританцовывает, кто-то подпевает. Шампуры уже обглоданы. Тусовка набрала нужный градус и закипела. (песня) Наварю отвар я пьяный из гуляй-травы Из забудь-травы, из прости-травы, Брошу в ковшик оловянный горькое увы, Сладкое увы, вечное увы. Брошу пепел сигареты и золу костра, Брошу детские секреты, куклы, флюгера, Дольку лунного лимона ночью отражу, А чтоб было чуть солено, волю дам ножу. Пей до дна, моя дорога, Допьяна, чтоб стать ручной... Ты веди меня, дорога, от постылого порога Ой, ой-ой-ой. Наварю отвар я пьяный из своих стихов, Из чужих стихов, из ничьих стихов. Брошу в ковшик оловянный пригоршню грехов, Мальчиков – грехов, девочек – грехов. Ложку каши, что оставил в детстве на столе, И щепотку скучных правил о добре и зле, Брошу жухлую солому солнечных лучей, А чтоб было чуть солено – слез налью ручей. Пей до дна, моя родная, допьяна, чтоб стать ручной. Чтобы не плакать, даже зная, что уйдет со мной иная Ой, ой-ой-ой. Наварю отвар я пьяный из того, чем жил, Из того, с кем жил, из того, где жил. Брошу в ковшик окаянный связку бычьих жил, Корабельных жил и гитарных жил. Сахар звезд той давней ночки, прядь родных волос, Букву «р», подарок дочки, скарба полный воз. Ветку дуба, листья клена, стебель лебеды, А чтоб было чуть солено – горсть морской воды. Пей до дна, мой черный ворон. Допьяна, чтоб стал ручной, Чтоб не взял меня измором ни над сушей, ни над морем — Ой, ой-ой-ой... (хлопки, шум-гам) Илюнчик: Андрюнчик, за тебя! Петрович: Нет. Я предлагаю выпить за жену этого засранца, которая его с нами отпустила, а сама сидит дома на цепи. Он: (встает) За отсутствующих здесь жен, господа! (все шумно чокаются и выпивают) Она идет с коляской навстречу камере. Подходит на расстояние разговора. Она: Привет, дядька. Что-то ты рано сегодня. Я тебя с воскресенья в дневном свете не видела. Он: И как я в дневном свете? Она: Прекрасен, как всегда. А я, наверное, как зомби. Ты на меня не смотри. Выглядит она и впрямь неважно. Он: Бедная моя богатая девочка. Мыш тебя скоро совсем доест. Она: Ничего, один кусочек для тебя я оставлю. Кстати, о кусочках. Я там приготовила обед, так что милости прошу. Он: Ты ничего не замечаешь? Она: Ты побрился. Он: И все? Она: Да. А что я должна заметить? Он: Хорошо. Вот тебе подсказка (протягивает ключи). Она: Ты купил новый брелок? Симпатичный. А что за кнопка? Он: Нажимай. Она: А ничего не взорвется? Он: Не должно. Жми. Она нажимает, и рядом громко тявкает сигнализация. Она:(вздрагивая) Ой. Он: (оборачиваясь камерой к новой машине) Ну, как? Машина, конечно, не из крутых. Не Мерседес и не Бентли. Но она довольно новая, блестящая и красивая. А главное – своя. Она: Дядька, ты купил себе машину? Он: Нам. Я купил нам машину. Она: А ты не будешь на ней гонять? Он: Я пока что и трогаюсь еле-еле. Так что гонять не буду. Не слышу криков восторга. Она: Ты в нее еще не сел, а я уже боюсь. Поклянись мне, что не будешь гонять. Он: Клянусь, что не буду. Она: А еще ты ее будешь любить, да? Он: Не знаю. Она ведь красивая, правда? Она: Даже слишком. Не то, что я. Он: Да ты что, маленькая. С тобой только Феррари может сравниться, и то только красный. Она: (трогает машину и вдруг начинает плакать) Он: Да что с тобой, девочка? Она: Не обращая внимания. Ты же знаешь, я в последнее время вообще в черти-что превратилась. (улыбаясь сквозь слезы) А она красивая. Правда. Он: Ну, наконец то. Прокатимся? Она: Мыша пора кормить. Давай потом. Ты нас в поликлинику на прививку отвезешь. Он: Потом не могу. Мне еще на работу ехать. Я на пять минут заскочил – похвастаться. Она: Ничего. На троллейбусе доедем. Ты хоть перекусишь? Он: Некогда. Вот тебе камера, снимай исторический старт. Она: Поцелуй меня. Он целует жену и передает ей камеру. Она снимает его за рулем. Он дурачится, потом, споткнувшись разок, трогается и уезжает. Камера поворачивается к коляске. Она: Ну вот, Мыш. Наш любимый дядька уехал, и мы с тобой снова одни. Как ты думаешь, он правда не будет гонять? Я думаю, что будет все равно. Но мы с тобой привыкнем и не будем бояться. Правда... (вздох, камера гаснет) Окончание шашлыков. Догорает костер. Кто-то уже устал веселиться и залег. Кто-то продолжает. Камера в руках у Петровича. Илюнчик встает у костра во весь богатырский рост. Илюнчик: Петрович! Петрович: Я. Илюнчик: Сымай! Я петь буду! Петрович: Ты не умеешь. Илюнчик: Да я в детском хоре солировал! На гастролях в Германии три раза был. Петрович: В прошлый раз это была Чехословакия. Илюнчик: И в Чехословакии был! Петрович: Сколько раз? Илюнчик: Ну... Раз восемь. Петрович: А в Америке? Илюнчик: А в Америку мы вообще каждые выходные мотались. Петрович: На электричке. Илюнчик: А когда и на машине. Залезем, бывает, в Мерседес... Петрович: Всем хором. Илюнчик: Зачем всем хором? Только солисты! А хор за нами на электричке! Петрович: А чего же ты сейчас в хоре не поешь? Илюнчик: Голос сломался. Петрович: Совсем? Илюнчик: Как у Робертино Лоретти. Петрович: А отремонтировать? Илюнчик: Ну что вы меня опять всю дорогу обижаете! Тихо! Слушайте, чайники. (поет) Кому чару пить... Кому здраву быть... На фоне диалога Петровича и Илюнчика Он с подружкой пьет на брудершафт и целуется. Петрович делает на них наезд камерой. Петрович: Улыбнитесь, голубки. Сейчас вылетит птичка. Он бросается на Петровича, чтобы забрать камеру. Кавардак, камера гаснет. Статс-кадр Под торшером накрыт маленький праздничный стол. Она, в нарядном платье, накрашенная, сидит с бокалом шампанского в руке. Все очень уютно и красиво. Она: Ну, что? За нашего доблестного Мыша? Он: Да. Как он? Не плакал? Она: Когда уходила утром, плакал ужасно. А когда забирала, уходить не хотел. Он: А дома? Она: А дома говорит: мама, одевай меня. В садик пора. Он: С ума сойти. Она: Вот именно. (делает глоток) Он: Ну, а ты как? Она: Я не знала, чем себя занять. Сидела, как дура, и смотрела на часы. Тебе звонила. Он: Ага. Раз десять, не меньше. Она: Я больше не буду. Он: Перестань глупости говорить. Она: Ну вот. Потом стала старые платья мерить. Он: И как? Она: Как видишь. Пока налезают. Он: Я и забыл, какая ты у меня красивая. Она: А я и до сих пор не вспомнила. А что, правда хорошо сидит? Он: Хорошо – это не то слово. Ты еще меньше похожа на мамашу, чем до свадьбы. Она: Спасибо. Он: А почему глаза заплаканные? Она: Себя жалела. Он: Это паршивое занятие. Она: Я знаю. Ничего не могу с собой поделать. Превратилась в курицу, того и гляди, кудахтать начну. Но раньше как то некогда было об этом думать, а сегодня от безделья как начала... как начала... Он: Ты стала очень взрослая и умная. Она: О, да. Я так много узнала за эти два года, ты просто не поверишь... Он: Расскажи. Она: Ну, например. Знаешь, сколько шагов от нас до набережной? Он: Сколько? Она: Четыреста шестьдесят три. А обратно, почему-то, меньше. Это – с коляской. Он: А без коляски? Она: А без коляски я туда не ходила. До поликлиники – шестьсот восемьдесят пять. До почты – пятьсот пятьдесят четыре. А собаку Ларисы Павловны зовут Анфиса. Он: А кто такая Лариса Павловна? Она: (улыбается) Наша участковая. Он: Вот так век проживешь – и ничего не узнаешь. Она: А по телевизору идут сплошные сериалы, у меня уже ум за разум заходит оттого, что там происходит. Он: А ты их не смотри. Она: А я и не смотрю. Слушаю, как радио. А от мультиков уже просто тошнит. Тебя когда-нибудь тошнило от мультиков? Он: От водки – редко. От портвейна – довольно часто. От политики – каждый день. От собственной работы – каждый час. А от мультиков никогда. Она: Ты их просто мало смотрел. А меня Мыш ежедневно пытает по пять часов. Он: Теперь не будет. Она: Ну, конечно. Мы еще за порог дома не успели зайти, а он уже кричит: мультики хочу. Он: Мыш великий и ужасный. Она: Да. Весь в тебя. Он: В меня – ужасный. А в тебя – великий. Пауза. Она смотрит в объектив. Она: Ты небритый. Он: Я решил бороду отпускать. Она: Только через мой труп. Что мне делать, дядька? Он: Ты о чем? Она: Обо всем. Он: О бороде? Она: Нет. Обо всем, кроме бороды. Что мне делать? Он: Валяться на диване и читать Маринину. Или Хмелевскую. Она: Я уже достаточно захмелилась и намариновалась. Он: Мне бы твои заботы. Дал бы мне кто-нибудь книжку и сказал: это – твоя единственная забота на целый день. Закрыться от всего мира четырьмя стенами, врубить Джима Моррисона и читать. Она: Я не люблю Джима Моррисона. А от четырех стен меня уже тошнит. Он: Как от мультиков? Она: Даже больше. Он: Весь город в твоем распоряжении. Он здесь построен специально для того, чтобы развлекать домохозяек. Она: Дядька... Он: Что? Она: А можно, я пойду работать? Он: А Мыш второй? Мы же решили не останавливаться? Она: Может, Мыш второй подождет еще годик? Он: Это не решит проблему. Какой смысл идти работать на год, а потом снова нырять в декрет? Она: Ты прав, как всегда. Значит, зовем второго Мыша? Он: Ты ведь сильная девочка, правда? Она: На мне пахать можно. Это все – бабьи сопли, дядька. Не обращай внимания. Он: Тогда зовем второго Мыша. Она: Прямо сейчас? Он: А зачем откладывать? Она: Дядька мой... Я тебе говорила, как тебя люблю? Он: Нет. А как ты меня любишь? Она: Очень. Он: Ты больше не будешь плакать? Она: Я постараюсь. Пожалуйста, выключи камеру. Я хочу к тебе прижаться и помолчать. Камера гаснет. Он – перед камерой, на фоне своего офиса. – Привет, милая жена и мышонок. Если вы смотрите эту кассету, значит, вы справились с кнопкой play на видеомагнитофоне, поэтому можно обойтись без инструкций. Чтобы Мыш не заскучал, глядя на папу, я сейчас нажму свою кнопку play, и на моем телевизоре будут бегать Том и Джерри. Но перед этим, Мыш, я должен сказать тебе две вещи. Первая. Немедленно вынь палец изо рта. Вторая. Я – твой папа и очень тебя люблю. Вот. Нажимает на кнопку офисного видика, и по экрану телевизора, стоящего рядом, начинается беготня кота и мышки. (продолжает) А теперь, милая моя царевна-несмеяна, я расскажу тебе сказку. Жил да был человек. Потом его стало двое. А потом трое. Каждое утро ему приходилось расстаться самому с собой и отправиться в кащеево царство. Там он воровал у Кащея злато. А точнее не воровал, а покупал. За каждый золотой он отрезал Кащею кусочек своей души. Кащей был парень незлой, даром, что бессмертный. Иногда возьмет и подарит золотой просто так. А иногда не подарит. И души помногу не брал. Вот только песен не любил. Иногда сидит и говорит: «Нет, дружок. Этот кусочек души червивый – с песенкой. Ты его, мил человек, выбрось, а на его месте новый вырасти. Целенький.» Ну, а царство кащеево хорошо собой. Трон золотой (показывает на кресло), стол мраморный... Заморская машина на столе стоит, компьюером кличут. Не иначе, как сам черт ее делал. Все умеет! Вот и другая машина, для царской почты (показывает на факс). Депеши в тридевятое царство за минуту долетают! Одно слово рай! Только скучно человеку без своей второй половинки. Сидит он на кащеевом троне и только о ней и думает. Такая вот невеселая сказка выходит... Ее съемки вокруг дома. Голос комментирует то, что в кадре. – Вот мышиная поликлиника. Если ты до нее когда-нибудь дойдешь, то теперь узнаешь... А вот это – стиральная машина, по которой я умираю уже год. Когда ты заработаешь лишний мешок денег, дай мне знать. Правда, лучше ее один раз увидеть, чем тысячу раз от меня услышать?... А вот – мышиный детский сад. Видишь стаю мальков на детской площадке? Угадай, который из них твой сын... Продолжение его «видео-письма» из конторы. Он (идет по офису с камерой, подходит к сотрудникам) – Вот сидит Вовчик. Он гений. Он рисует логотипы, которые нравятся заказчикам с первого раза. Леонардо не смог бы. Репин сломал бы кисти. Ван Гог отрезал бы второе ухо. А Вовчик может. Потому что он – не просто гений, а гений рекламной графики. Вовчик, помаши моей жене своей гениальной лапой. Волосатый Вовчик послушно машет рукой в камеру. Продолжение ее монолога с камерой. – А вот наша квартира. Я стою в гостиной и тихонько ее ненавижу. Вот за этим окном, если отдернуть штору, будет видно дерево и два алкаша. (отдергивает) Пожалуйста. За этим окном по утрам сосед заводит свой «Москвич». Сейчас день, поэтому «Москвич» уже уехал. Вот. Полюбуйся. За этим окном – кусок пожарной лестницы и крыша нашей машины, когда ты дома. А сейчас там стоит Лешкин микроавтобус, а сам Лешка ковыряется в коробке передач. Вот (отдергивает штору, все так и есть). Я ненавижу все три окна, но больше всех – последнее, потому что там стоит наша машина, когда ты дома, а сейчас ее там нет и не будет весь этот бесконечный день... Он продолжает: – А это – наш бухгалтер Алиса. Это – самое ленивое создание после дохлой черепахи. Мы ссоримся с ней по четырнадцать раз в день, а во время сдачи последнего отчета я ее несколько раз пробовал убить. Но она каждый раз ленилась умереть, поэтому жива и целехонька. Сейчас она занята привычным делом, то есть играет в тетрис, и как только я закончу общаться с тобой, я пойду за молотком, чтобы разбить алисин компьютер... Она продолжает: – А вот – телевизор, по которому сейчас показывают сериал «Просто Елена». Я ненавижу его все больше с каждой серией, и удивляюсь тому, какие резервы есть у ненависти. Поэтому лучше включить видик... Ага. А вот и мультики. Давно не виделись. Я помню их на память. Сейчас кот случайно наденет корсет и начнет летать... Вот, пожалуйста. Моя самая большая мечта – это чтобы Том однажды подавился Джерри и оба они сдохли в ужасных муках... Он продолжает: – А вот этого человека зовут Илья. Он умеет достать из-под земли белоснежную финскую бумагу по цене использованной туалетной. Таким образом создается дыра между дебетом и кредитом, которую мы затыкаем Алисой... А пока она пищит и вырывается, мы пропиваем разницу в цене. Сухопарый, обаятельный Илья светски раскланивается с камерой. Она продолжает: – А вот компьютер, который я ненавижу больше всех остальных вещей в доме, вместе взятых. Потому что твои компьютерные игры забрали у меня то, что еще оставалось от тебя после работы. По милости этой штуки мы перестали видеться даже дома, потому что я не могу называть словом «видеться» общение с твоей симпатичной задницей или затылком... Он заканчивает свое послание, вернувшись в свой кабинет на исходную позицию. – Вот и все, милая. Есть еще несколько человек. Например, Гоша, который работает с телевизионщиками. Ему я доплачиваю за вредность. Он подумывает о том, чтобы уйти на пенсию и заняться вещами поспокойнее, например, работать с волками или с гремучими змеями. А еще есть заказчики, но их я показывать не буду, чтобы ночами тебя не мучили кошмары. Вот так мы и живем. А еще тут есть ты. Кроме меня, тебя никто не видит. А я вижу. И разговариваю с тобой. И слышу, что ты отвечаешь. Ведь мы никогда не расстаемся, правда? И никогда не расстанемся. А теперь мне пора работать, а ты будь здесь и никуда не уходи. Без тебя это все не имеет смысла... Она заканчивает свою экскурсию на кухне. – А вот наш кухонный стол. Я люблю смотреть на тебя, когда ты ешь. И не очень люблю смотреть, как пьешь. Но это пройдет. Я привыкну. А если я вижу за этим столом тебя с Илюнчиком и Петровичем, то понимаю, что сегодня пятница. Потому что по пятницам вы пишете свою пулю. И это значит, что завтра ты не пойдешь на работу, если не будет гореть какой-нибудь новый заказ. И будешь сидеть за компьютером, и играть в Дум, и я смогу любоваться твоей жопой и мечтать о том, как ночью смогу ее потрогать... Резкий переход в немую сцену. В коридоре стоят смущенные Петрович и Илюнчик. Совершенно пьяный Он сидит на полу. Друзья тоже пьяны, но держатся на ногах и явно хотят смотаться подальше. Петрович: Нну... Мы пойдем... Илюнчик: Это все вводка ппаленая. Правда, Петрович? Петрович: Факт. Илюнчик: С обычной его бы ттак нне развезло. Она: Ладно. Доведите его до ванной и валите отсюда. Друзья так и делают, после чего испаряются. Она идет в комнату за штативом, устанавливает в душе камеру и начинает раздевать пьяного мужа. Дальнейший разговор происходит под душем, среди разбросанных тряпок. Он: Хэппи энды... В пизду хэппи энды!.. Он целует ее, она целует его... Что дальше? Уберите титры, я хочу посмотреть, что дальше! Они жили долго и счастливо и умерли в один день... Завтра! Сегодня поцеловались, а завтра сдохли, счастливые, обнявшись напоследок... Вот в это я верю... А если завтра они не сдохнут, то через год у них родится ребенок. Они будут любить его и сюсюкать... А потом она перестанет улыбаться. Просто так. Просто так. Ни с того, ни с сего. Потому что ее заебали эти четыре стены... И она будет носить второго без улыбки. Потому что он запрет ее в те же четыре стены еще на три года... Раздевайся! Мне холодно! Она нехотя, медленно раздевается. Он: Я не шут... Я не умею... веселить. Я умею работать, жарить яичницу, трахаться... Раньше я умел писать песни. А ВЕСЕЛИТЬ я не умею! Что сделать, чтобы ты улыбнулась? Привести тебе шута? Сломать эти проклятые стены?... Просто наорать на тебя? Улыбайся! Смейся! Смейся, потому что любить значит смеяться, а не плакать! Скажи ЧИИИИИЗ! ЧИИИИЗ!!! Она: Не ори на меня!.. (тише) Мыша разбудишь. Ну и видок у тебя... Таким я тебя еще не видела... Он: А я таким и не был!.. Потому что ты такой не была...(начинает давиться, потом резко задергивает штору. Его громко тошнит) И тут она начинает хохотать. Сначала – отдельными кудахтаньями. Потом – истерически, не в силах остановиться. Та же сцена продолжается уже на экране телевизора. Там крутится вчерашняя запись безобразия. Сегодня он, полумертвый, валяется на диване. Ему очень стыдно. Камера у нее в руках. Он (жалобно): Выключи... Она: Нет. Он: Ну будь человеком, а... Она: Нет. Он: Мне и без того паршиво. Она: Нет!!! Он: Ой... Не кричи, голова лопнет. Она: Так тебе и надо. Он: Ты злая. Она: Да. Я злая. Он: Практически, ты – чудовище. Она: От чудовища слышу. Он: Я вот сейчас... (он сползает с дивана) подползу к тебе на коленях... Она: Не поможет. Он: Вот так подползу, обниму... Вот так обниму... И еще раз тихонько попрошу... Выключи, а... Она: Нет. Он: Выключи!!! Она: Не ори. Мыш испугается. Он: Он в садике. Она: Один – в садике. А второй – здесь. Он: Где? (шарит глазами по комнате) Она: Угадай с двух раз. Он: Ой... Ты что, хочешь сказать... Она: Да. Только кое-кто этой новости не заслуживает. Он: Правда? (приходит в себя) Она: Правда, правда. Пока ты тут валялся мертвый, я сходила в консультацию. Он обнимает ее и молча смотрит. Сквозь похмельную муть во взгляде читается и стыд, и радость. Он: Прости меня... Я такая сволочь... Она: Никакая ты не сволочь. Обычный пьяный дядька. Он: Нет. Я – сволочь. А ты – королева. Я недостоин даже того, чтобы вылизывать за тобой тарелки. Она: Ты обещаешь, что это в последний раз? Он: Просто в последнее время ты так редко улыбаешься. Как будто погасла. Она: Баба – как Луна. Она светится отраженным светом. Так что если я погасла, то спроси о причине у себя... Солнышко... Так что насчет последнего раза? Он: Я постараюсь. Она: Это не ответ. Он: Я очень постараюсь... Ооох. Как мне плохо... Она: Мне тоже плохо. Он: Почему? Она: Потому что плохо тебе. дурак. Он: Я могу что-нибудь сделать, чтобы тебе стало лучше? Она: Да. Он: Что? Она: Увези меня отсюда... Часть третья Путешествие в Египет. Путевые приколы, классическая съемка туристической пары. Она счастлива, и часто не только улыбается, но и смеется. Она очень похорошела: загорела, глаза блестят. На ней смешные летние прикиды, которые ей очень к лицу. Среди путевых съемок, которые произойдут спонтанно, нас интересует одна сцена – на фоне пирамид (или других руин). Он читает наизусть фрагмент книги Экклезиаста на фоне заходящего за руины солнца. Она: Я не знала, что ты читаешь Библию. Он: Это бывает редко. Тебя не пугают эти камни? Она: Немножко. А тебя? Он: Мне не по себе рядом с ними. Кажусь себе очень маленьким на фоне всех этих жизней и смертей. Ведь совсем недавно здесь кипела жизнь. В толпе шныряли воры, на базарах орали торговцы. Размалеванные шлюхи строили глазки важным персонам и голодным студентам. Рабы бегом несли господина в баню, а навстречу такие же рабы несли другого господина на кладбище. И все это происходило у подножия этих руин, которые тогда не были руинами. Рядом с бессмысленным муравейником рынка, от которого теперь не осталось не только индюшки, которую там купили, но и монеты, за которую ее продали, кипел такой же бессмысленный муравейник пирамиды, с помощью которого надменный фараон хотел победить саму смерть. Она: Тогда иначе думали о смерти. Он: Тогда обо всем думали иначе. Ради одной идеи человек мог прожить всю жизнь. И не один человек, а толпы людей. Она: Я не люблю толпы. И я не люблю идеи, ради которых нужно прожить всю жизнь. Потому что когда идея начнет приносить плоды, есть их будет уже нечем. Хороша ложка к обеду. Он: Ты говоришь, как женщина. Она: А я и есть женщина. Кажется, сегодня ночью ты имел удовольствие в этом убедиться... Он: (мечтательно) Мне же нужно скоротать время до следующей ночи. Вот и треплю языком. Она: Валяй дальше, дядька. Мне нравится. Только не по себе немножко. Он: Какое страшное слово «время»... Мы для него – еда. Оно съедает нас со всеми нашими страстями, радостями и бедами... Только кости и остаются. Оно бросает их своим двухголовым собакам. Но кому-то удается продержаться, правда? Цари, военачальники, поэты... Некоторыми из них Время подавилось... Она: Нет. Оно оставило их на сладкое и доест позже. Он: Думаешь? Она: Уверена. Он: Тогда зачем все наши попытки победить время? Она: А кто сказал, что с ним нужно драться? У него есть свои слабости. Оно не умеет состарить нас раньше, чем мы этого захотим. И уже за это ему нужно быть благодарным. Он: Когда я начинал писать песни, я верил, что они меня переживут. Она: Они тебя переживут. Он: Некоторые из них уже сдохли. Некоторые состарились. Только две или три еще держатся. Она: Не тебе судить о них. Время рассудит. Он: Опять – Время. Она: Опять и всегда – время. И вообще не в песнях дело. Ты пишешь их не потому, что хочешь оставить после себя память, а потому, что у тебя внутри воет большой серый волчище. Он: Ерунда. Все это – обычное тщеславие, барахтанье в луже из собственного навоза. Она: Тщеславие – игрушка для мальчиков. Очень опасная игрушка. Лучше бы вы играли со спичками. Он: Мы играем с женщинами, а это еще опасней. Она: Но только с нашей помощью вы можете по настоящему победить время. Он: Как? Она: Мыш, который есть и ждет нас у бабушки. Второй Мыш, которого я ношу с собой. Их дети, в которых они перейдут с помощью женщины. Посмотри на эти руины закрытыми глазами. Помнишь? Ты ведь уже бегал по ним с украденным на рынке яблоком. А потом лазил через забор к дочке кузнеца. А потом у тебя была жена, и может быть, она была даже похожа на меня. А потом ты умер, и только для того, чтобы снова бежать босиком по другим улицам другого города. Он: Да. Помнится, будучи мушкетером, я очень любил хватать за жопы монахинь. Она: А помнишь, как одна из них за это дала тебе по наглой гасконской морде? Он: Еще бы... (пауза) А наша любовь – тоже продолжение чьей-то любви? Она: Конечно. И мы, уходя, подарим ее другому мальчику и девочке. Он: Но это ведь будет нескоро. Она: Так нескоро, что тебе еще надоест меня любить. Он: Или тебе. Она: Нет. Для меня любить тебя – то же, что дышать. Когда я тебя не вижу, меня нет. Он: Но ведь я есть. Она: Да. Он: Тебе хорошо? Она: Да. Камера гаснет. Дом. Она лежит на диване, отвернувшись к стене. Он: Вставай, сонное царство. Она: (глухо) Я не сплю. Он: Что-то случилось? Она: (оборачиваясь) Ничего особенного. Он: И все-таки. Она: Я сделала аборт. Он: Что?! Она: (с каменным лицом, очень спокойно) Я сделала аборт. Второй Мыш перестал расти, и его пришлось вычистить. Он: Как вычистить? Куда вычистить? Она: Второй Мыш перестал расти, и я сделала аборт. Он перестал расти, потому что есть такая болезнь, которая называется хламидиоз. Она убивает зародышей. Эту болезнь я подцепила от тебя, а ты – от одной из своих блядей. Вот. А теперь, пожалуйста, не трогай меня и ничего не говори. Обед на столе. Долгий черный кадр. Возможно, помехи, как в начале или конце пленки. Знакомый торшер. Вечер. Она вяжет что-то. Ее движения очень быстры и точны. Кроме рук, не движется ничего. Она не смотрит в камеру и молчит. Взгляд камеры за окно. Она гуляет по двору с Мышом. Тишина. Сцена с вязанием у торшера повторяется. Ее движения стали чуть медленнее. Связанный кусок стал гораздо больше. Взгляд за окно. Она с Мышом – во дворе. Мыш качается на качелях, она раскачивает сиденье. Она – под торшером. Закончила вязать. Получился большой и красивый свитер. Она впервые поднимает глаза на камеру. Она: Нравится? Он: Очень. Она: А мне нет. Берет со стола ножницы и начинает резать рукав. Тугая шерсть не поддается, но Она не уступает. Криво обрезанный рукав падает на пол. Она обрезает второй. Он: От жилетки рукава. Она: Молчи. Режет второй рукав, ножницы опять застревают. Она вскакивает с места и бежит на кухню. Он – следом. На кухне она хватает большой нож и начинает кромсать им свитер. С ножом дело идет быстрее. Когда от свитера остается куча оборванной пряжи, она бросает его Ему. На мгновение закрыв объектив, пряжа падает на пол. Она садится за стол. Она: Странно. Когда я стала собирать вещи, все поместилось в один чемодан. Не так уж много ты мне и надарил за это время. Он: Я исправлюсь. Она: Теперь это не важно. Я все равно не могу от тебя уйти. Я пыталась тебя ненавидеть, но у меня ничего не получается. Меня было так много, что я не могла разобраться, где кончается одна «я» и начинается другая. А теперь я вся состою из тебя, гад. У меня ничего не осталось своего. Мне некуда и не к кому идти. Но самое ужасное не это. Самое ужасное – что я все равно люблю тебя, и я все равно радуюсь, когда ты приходишь, и мое тело тоскует по тебе. (тихо) Бери. Он: Что? Она: (орет) Бери меня! Я устала молчать. Он: Ты меня простишь когда-нибудь? Она: Лучше просто забуду. Я уже все забыла. Мне нечего тебе прощать. Ты такой, какой есть. Тебя не переделать. А меня не вернуть. И хуй с нами обоими. Живем дальше. Его контора. Она непривычно пуста. Камера движется от пустого стола – к другому пустому столу, мимо таких же пустых, просиженных стульев. Обойдя помещение, камера пятится к выходу и оказывается на лестнице. Мы видим руку, закрывающую за собой дверь. Камера в руках у Нее. Он сидит за компьютером, на экране которого – непонятные розовые таблицы. Выражение лица у него озадаченное. Она: А это что за игра? Я такую не знаю. Он: Это не игра. Так на компьютере рисуют музыку. Она: А почему ты не на работе? Он: Я ее бросил. Она: Это как? Он: Очень просто. Вчера была отвальная тусовка. Она: А я гадала, от какого ветра ты вчера шатался... И что теперь? Он: Вот. Нарисую пару нот и попробую продать. Она: А у тебя получится? Он: Если ты будешь в меня верить. Она: Ты – не Бог, чтобы в тебя верить. Он: А просто любить сможешь? Она: Просто любить смогу. Он: Значит, все получится. Она: А сейчас у нас деньги есть?... Он: Последний мешок. На зиму хватит. Она: А успеешь за зиму две ноты нарисовать? Он: Одна уже есть. Она: Сыграй-ка... Он: Вот. Лови. Нажимает пальцем на пробел – и начинается песня «Четыре сезона о.» Под нее происходит доморощенный клип, а точнее, калейдоскоп ситуаций за следующий отрезок времени (около года). Вот некоторые из фрагментов: Она, улыбаясь, читает книгу на диване. Рядом с ней – блюдце с яблоками. Мыш в разных видах, подросший. Он роет яму на объекте, где прорабом выступает Илюнчик. Он работает водилой и бомбит. Продажа машины: лошадка уходит со двора, а он стоит и машет ей рукой. Пара-тройка пьянок, как одиноких, так и групповых. Картины природы в разное время года. И другие эпизоды. Последний кадр «клипа» повторяет первый. Ситуация повторяется, спустя год или около того. Он: Ну, как? Она: Здорово. Ты же знаешь, мне всегда нравились твои песни. Даже компьютером ты их не испортил. Он: (оборачиваясь к ней) Ого! А я и забыл, какая ты у меня красивая... Ну-ка, дай камеру. Камера перекочевывает к нему. Она стоит перед ним в нарядном платье и макияже. Выглядит уставшей и, как всегда в последнее время, немного отчужденной. Но ни усталость, ни безразличное выражение ее не портят. Наоборот. Можно сказать, что за последнее время Она расцвела. В ее взгляде появилась новая, злая сила. Будто родник в траве – неприметный, но звонкий и студеный. Она: А больше ты ничего не забыл? Он: Сколько ты мне даешь попыток? Она: Одну. Он: Три. Она: Одну. Он: Дай подумать... Театр. Я обещал тебе пойти в театр. Она: В какой? Он: В Большой. На Щелкунчика. Она: Неправильно. В Большой ты НЕ повел меня месяц назад. А теперь у нас и денег на него нет. Он: В Моссовета? Она: Нет. Он: Ну хоть в театр? Она: (начиная снимать платье и бижутерию) Нет. Он: В гости? Она: (продолжает раздеваться) Нет. Он: А куда? Она: Никуда. Он: И в это никуда пускают только в вечерних платьях? Она: Давай разведемся. Он: (пауза) Прямо сейчас? Она: Да. Прямо сейчас. Он: Поздно. Загс закрыт. Она: Это не помешает мне собирать вещи. Он: А Мыш? Она: А что Мыш? Когда ты про него последний раз вспоминал? Он: Только что. Она: А перед этим? Он: Вчера. Она: Нет, дядька. Мыша я тебе не отдам. Ты даже не знаешь, чем его кормить. Чем он болеет и как его лечить. Это мой Мыш, дядька. Он: А почему платье? Она: Сегодня – годовщина нашей свадьбы. Он: И ты хочешь уйти, потому что я забыл про годовщину нашей свадьбы? Она: Нет. Я хочу уйти, потому что больше не люблю тебя. Он: Почему? Она: Спроси чего-нибудь полегче. Я просто вдруг поняла, что больше не люблю тебя. Я и полюбила тебя не за что-то, а просто так. А теперь просто так разлюбила. Прости. Он: А эти годы? И твои слова? Она: Годы прошли, а слова есть слова. Никогда не верь женщинам, дядька. Он: Ты хоть поругай меня на прощание. Должен же я знать, в чем виноват. Она: А в чем ты НЕ виноват, солнышко? Ты гулял сколько хотел. Я никогда не запрещала тебе это делать, но не надейся, что мне это было приятно. Ты жил в свое удовольствие, а обо мне вспоминал только тогда, когда хотел есть или трахаться. Ты носился со своими проблемами, а я должна была плакать над ними, хотя у меня хватало и собственных. Но разве тебе было до этого дело? Разве ты спросил меня когда-нибудь, какие черви бродят в моей душе?! Зачем? Какое тебе дело до того, как шла моя жизнь до того, как ты подцепил меня на Горбушке? Как от большой любви меня доставали родители? И достали таки! Как я потом воевала со всем миром, чтобы доказать ему, что я – не говно в проруби, а белый лебедь? Как я пряталась от этого мира за книжками, и как они хуево меня защищали? Как я выбилась из трясины, и получила медаль, а потом – красный диплом, чтобы ты потом замуровал меня в четырех стенах на три года... Ты когда ни будь спрашивал меня об этом? Молчишь? Он: Мы встретились не для того, чтобы копаться в прошлом. Она: Прекрасно! (кричит) Прекрасно! Давай поговорим о будущем, маэстро! Об этих сияющих далях. О дворцах и пальмах! О лестницах, уходящих в океан. Где они? Покажи мне их скорее! Мыш будет учиться в Сорбонне? Или мы отдадим его в Принстон? Пока что он ходит в задрипанный детский сад, а потом пойдет в обычную школу, с единственным уклоном – в подворотню. Мое светлое будущее – это начать с нуля в конторе, где мои знания и диплом будут примерно так же нужны, как уличной бляди – игра на клавикордах. Конечно, остаешься еще ты. Который отказался от рубля ради лотерейного билета и ждет своего выигрыша. Так давайте все похлопаем в ладоши. Вот оно, светлое будущее! Вот дворцы и лестницы в море! Осталось только дождаться, пока билет выиграет! Были бы верующие, потому что только их можно накормить семью хлебами. Остальные идиоты будут просить масло и мясо прямо сейчас! Они слишком приземлены, они скоты, они не верят в лотереи и держат в кулаке задохнувшихся синиц. А журавли в небе им по хую! Она начинает собираться. Достает чемодан и складывает в него вещи. Он: Я совершил одно преступление, когда мы потеряли второго Мыша. Почему ты не ушла тогда? Почему ты уходишь сейчас, когда закончились деньги? Она: То, что ты называешь преступлением, было просто идиотской неосторожностью. А вот то, как ты ведешь себя сейчас – это и есть преступление. Против нашей любви. Хотя, если тебе проще, можешь считать, что я ушла уже тогда. Пусть будет так. Правда – это то, что мы называем правдой. И сегодня правда – это то, что я тебя больше не люблю. Он: Не уходи насовсем. Она: А насколько ты меня отпустишь? На час? На неделю? На год? Он: Если бы моя воля, я не отпускал бы тебя ни на минуту. Но, боюсь, сейчас это не сработает. Она: Не сработает. Он: Найди себе приключение. Выпусти пар – и возвращайся. Она: Вот уж не чаяла от тебя такое услышать. Такой великий ревнивец – и вдруг... Господи! Ну какие же мужики идиоты! Почему вы думаете, что для нас, баб, главное в жизни – это трахнуться? Он: Я думаю, что не только для вас, баб, но и для нас, мужиков, главное в жизни – это любить. Сейчас тебе кажется, что любовь ушла, а свято место пусто не бывает. Она: Ну и дурак. Если я кого и хочу полюбить сейчас, так это сама себя. Я просто хочу вернуться домой. К себе. А насчет того, что кто-то появится... Не знаю. Очень может быть... Но тогда я не буду спрашивать у тебя разрешения. Он: Мне больно... Она: Я знаю. Могу сказать только одно – извини. Он: А Мыш? Она: А что Мыш? Он тебя видел в неделю по часу. Каждый раз заново приходилось объяснять, что такое папа и с чем его едят. Он: Я все равно ничего не понимаю... Да. В мелочах я часто был неправ. И сегодня действительно забыл дату. Но ведь в главном я всегда поступал правильно. Я всегда был с тобой, и мчался по первому зову, и когда ты болела, я сидел и держал тебя за руку... А все эти мелочи... Она: (взрывается) Мелочи?! Да у бабы вся жизнь состоит из мелочей. Заоблачные сферы – на хуй! Спроси ее, как она себя чувствует... Посуду лишний раз помой, на рынок сходи, мусор выброси... Скажи, что она хорошо выглядит, даже если это неправда – соври и улыбнись... В театр своди... Цветы подари... И все! Он: И все? Она: Да! Все! Больше ведь ничего не надо! Остальное я сама досочиню! И как любишь, и как скучаешь, и какой ты хороший... Он: Может, мне не поздно еще попробовать? Она: Поздно, дядька. Уйду я от тебя. Он: Я буду ждать. Она: Не надо. А то вдруг захочу вернуться. Он: Ох, плохо мне что-то. То ли валидолу выпить, то ли водки... Она: Кстати, о водке. Просила ведь тебя не пить. А ты? Послушался? Он: Нет. Она: Ну, вот видишь... (успокаиваясь и усаживаясь) В общем, так. Сказано – сделано. Завтра утрясу все бумажки, куплю билет – и уеду. Давай не тянуть, а то потом будет больнее. Он: А мне что делать? Она: То же, что и раньше. Наш отъезд на твоем графике не скажется... Денег дашь на дорогу? Он: Бери все. Она: Сказка. Раньше бы так. Он: А ночь? Вместе проведем? Она: Перед смертью не надышишься. И вставать завтра рано. Давай спать. Он: Я хочу тебя обнять. Она: Погоди, умоюсь и приду. Да погаси ты эту сраную камеру. Все. Закончилось наше кино. Камера гаснет. Долгий черный кадр Взрыв хохота: идет свадьба Петровича. Присутствует масса гостей, дело происходит в неформальной домашней обстановке. Камера в посторонних руках. Хор: Гоорько! Гоорько! Петрович с женой целуются под выкрики с места. Некто Костик (исполняющий роль тамады): Слово предоставляется последнему холостяку на этой вечеринке – Илюнчику. Только не сорок минут, как в прошлый раз. Встает Он. Он: Фигня. Последний холостяк на этой свадьбе – я. А Илюнчик – предпоследний. Потому что я там уже побывал, а Илюнчик – нет. Так что (Илюнчику) погоди. Итак. Как человек, вернувшийся из клинической смерти, в просторечии называемой браком, я могу поделиться личным опытом и предостеречь молодого и молодую от некоторых ошибок. Первое. Петрович! Помни о том, что из высоких материй простыню не сошьешь. Поэтому будь проще, стихи читай не чаще, чем раз в неделю, о Достоевском не говори вообще, а о смысле жизни – только в практическом смысле. Например, где можно дешевле купить стиральный порошок. Помни золотое правило брака: то, что имеет значение для одного, второму даром не нужно. Поэтому прикинься хамелеоном и будь как все. И помни о мелочах, потому что сто раз подарить жене какую нибудь фитюльку важнее, чем один раз отдать за нее жизнь. Второе. Инчик! Не признавайся ему в любви чаще одного раза в день. Иначе он сомлеет и сядет тебе на голову. Он будет думать, что все хорошо, а раз все хорошо, то можно перестать женихаться к собственной жене. Он растолстеет, перестанет бриться, начнет попердывать и порыгивать за обедом. Причем обедать он будет только с водкой, за которой будет посылать тебя в соседний магазин. А после водки он будет рассказывать тебе о Достоевском, заикаясь через слово и обижаясь на то, что ты его не понимаешь. И последнее, самое главное! Петрович! Никогда не люби свою жену больше, чем любил бы собаку или попугайчика. Потому что нет зрелища более жалкого, чем влюбленный мужик. Разве что ревнивый влюбленный мужик. Если тебе не повезло влюбиться в эту добрую женщину, то застегнись на все пуговицы и никогда не показывай этого. Хотя такие вещи бабы чуют сразу, как их не прячь... Илюнчик: Я думаю, что тост затянулся. Пора выпить. Он: Не пора! Я еще не закончил. Когда она будет говорить, что любит тебя, не верь этому. Это только слова, дружище. Ты – не первый и не последний, кому она их говорит. Если тебе повезет, ты продержишься дольше других – вот и вся разница. Если она будет обещать, что это навсегда, значит, дело плохо. А если она будет говорить, что ты – это вообще единственный свет в окошке, значит, дело совсем дрянь. Потому что бабы не любят жить при свете. Их души черны, как сажа, и чем ярче горит этот самый свет, тем сильнее их рука тянется к выключателю. Инчик: Его кто-нибудь остановит или мне это сделать? Он: И когда ей захочется трахнуться на стороне... Не мешай... Не надо... Сделай вид, что поверил всей хуйне, которую она будет нести в оправдание... Илюнчик пытается усадить Его на место, побагровевший Петрович спешит на помощь. Он: (кричит) Тогда, может и тебе еще обломится... А иначе – пиздец, Петрович... Обратно только за бабки... Только за бабки... Его уже выводят из комнаты. Он пытался драться, но дюжие Илюнчик и Петрович, пропустив пару ударов, закрутили его в узел и почти несут вон. Он не останавливается. Он: Ебать и платить! Больше ничего не нужно! Ебать и платить... Платить и ебать... Его уносят, в коридоре раздается грохот драки и мат... Невеста плачет, спрятав лицо. Некто: Вот мудак, а... Другой некто: Совсем крыша уехала. Третий некто: Да ладно вам. Он просто никак в себя не придет. Некто: А сколько уже? Другой некто: Месяца три как ушла. Третий некто: И где она? Некто: Не знаю. Говорят, нашла себе какого-то мужика. Другой некто: А он? Некто: А он один. Пьет, как лошадь. Другой некто: Жаль мужика. Третий некто: Сам виноват. Некто: Тоже верно. Другой некто: Мужик всегда виноват. И когда уходит, когда остается... Черный кадр Ранний фрагмент записей из магазина: Он: Вы думаете, это то, что надо? Продавщица: Смотря для чего вам нужна камера. Он: Я собираюсь снимать свадьбы. Продавщица: Идеально. Лучшее качество за такую цену. За три-четыре свадьбы она окупится. Он лежит у себя в комнате на кровати, отвернувшись лицом к стене и свернувшись калачиком. Камера в руках у Илюнчика. Мы узнаем об этом по его первой реплике. Илюнчик: Как думаешь, жив? Петрович: Скорее жив, чем мертв. Илюнчик: Может, ему пятки пощекотать. Слышь, Андрюшок! Может, тебе пятки пощекотать? Петрович: Или водки налить. Илюнчик: Или водки налить. Петрович: Даже на водку не реагирует. Илюнчик: Значит, и вправду помер. Петрович: Ничего. Он просто еще не знает, кого мы ему привели... Он оборачивается, но выражение надежды на его лице мгновенно гаснет. Илюнчик: Знакомься: это Светик. Петрович: Или Ленчик. Илюнчик: Да вы уже знакомы. Только в прошлый раз она у нас была скатертью-самобранкой. Ляля: На самом деле я – Настя. Петрович: Слышь, Андрюш? Мы тебе Настю привели. Он: Зачем? Илюнчик: Настя, объясни этому идиоту, зачем мы тебя привели. У меня язык не поворачивается. Настя: Я могу с тобой пожить. Хочешь? Он: Зачем? Настя: Я умею вкусно готовить. Хочешь, в духовке шашлык сделаю. Сказка будет, а не шашлык. Он: Ты умеешь рассказывать сказки? Настя: Не знаю. Могу попробовать. Он: Тогда останься. Петрович: А мы пойдем. Илюнчик: Да. Петровича жена ждет. Он теперь женатый, если ты еще не в курсе. Он: Я в курсе. Ты меня прости ради бога, ладно... За свадьбу. Петрович: Ты не у меня прощения проси, а у жены. Он: Я попрошу. Илюнчик: Он попросит. Он хороший. Правда, Настя? Настя: Да. Он хороший. Он мне еще в прошлый раз понравился. Жалко, что все так получилось. Илюнчик: Ладно, нам пора. Камеру оставить? Он: Оставляй. Камера снова у него в руках. Настя, полураздетая, лежит на столе. Камера не опускается ниже ее торса, но по толчкам легко догадаться, что происходит «ниже ватерлинии». На глазах девушки – повязка. Настя: Идет Иванушка, и сушняк его одолевает... Видит – а на земле след от коровьего копытца... ооох... Только он собрался из него воды испить... А тут голос Аленушки ему мерещится... Не пей, мол, Иванушка, из коровьего копытца... Станешь ты бычарой позорным... ох... Идет он дальше, а там – след от козьего копытца... Алена – тут как тут... Не стОит, говорит, Иванушка... Станешь козлом вонючим... Идет он дальше... Смотрит – опять след. Вроде и копыто, а не коровье, и не козье, и не лошадиное... (темп убыстряется, ее возбуждение мешает ей говорить) Он наклоняется, а сам о... о... одним ухом слушает... Что ему Алена скажет... А она молчит. Он говорит: Алена, в натуре, дай наводку, пить или не пить... А она... Оооох... Говорит, сам решай. Тут сам черт протопал... Поэтому и след – женский... Ох... Все... Больше не могу-у-у... (закусывает руку, чтобы не заорать) Камера идет по долгому больничному коридору. Останавливается у одной из палат. Дверь открывается, камера заходит внутрь. Мы видим обычную палату. Все койки заняты колоритными травматическими больными. На одной из коек лежит Он. Выглядит плохо, рука – в гипсе, безжизненно висит на шейной повязке. Он молча смотрит в камеру, пока та приближается и как бы усаживается рядом с ним. И после того, как камера успокоилась, он не говорит ни звука. Только смотрит. Потом мы слышим Ее голос. Она: Привет. Он: Привет. Она: Я принесла мандарины. Ты их еще не разлюбил? Он: Нет. Я их никогда не разлюблю. Она: Как это случилось? Он: Синдром Анны Карениной. Только мужикам полагается не поезд, а обычная машина. Она: Это правда? Он: Нет. Она: Так что же случилось? Он: Ничего. Какой-то мудак выехал на тротуар – и все. Она: Ты был пьяный? Он: Нет. Она: А он? Он: Тоже нет. Она: Что у тебя с рукой? Он: Ничего. Через пару месяцев смогу снова ковыряться в носу. Она: А если серьезно? Он: Не знаю. Говорят, что нужна операция. Она: А потом? Он: А потом они и сами не знают. Зачем ты здесь? Она: Тут мое место. Поняла, как только узнала. Он: Это ведь не возвращение? Она: Не знаю. Тебе решать. Он: Ты сказала много слов. Мне нужно от тебя только три. Она: У меня их нет. Он: Я лежу на дне. У меня нет денег. Моя жена ушла вместе с моим ребенком. У меня сломана рука, и вряд ли я смогу когда нибудь снова нормально играть на гитаре. Ко всему прочему, я знаю, что во всем случившемся виноват сам. И вот приходишь ты и говоришь, что у тебя нет тех трех слов, которые могли бы меня вытащить из всего этого говна. Поэтому я спрошу еще раз. Зачем ты здесь? Она: А я еще раз отвечу. Тут мое место. Он: Нет. Это моя территория. Уходи. Она: Я вернулась домой. Вместе с Мышом. Он: Это невозможно. Там теперь живет Настя. Она: Уже не живет. Я вернулась домой и буду ждать тебя. Он: Я тебя не звал. Она: Звал. И сейчас зовешь. Он: Ты уже не та, которую я зову. Она: И ты уже не тот, от которого я ушла. Он: Тогда зачем эта встреча? Она: Чтобы начать все сначала. Он: Это невозможно. Она: Я тоже так думаю. Но Мыш с нами не согласен. Он часто вспоминал тебя. Он: А ты? Она: И я тоже. Но, наверное, не так, как тебе хотелось бы. Он: Какая же ты, все-таки, сука. Она: Да. И даже еще хуже. Он: И все равно я чертовски рад тебя видеть. Она: Я тоже. Он: А знаешь... Я теперь умный. Я не забываю о мелочах и знаю, где платить за телефон, и где помойка, и сколько шагов до детского сада и обратно. Правда, без коляски. Она: Верю. Он: Я даже смогу, наверное, стать образцовым мужем. Она: Да. Он: Но ведь я опоздал, правда? Она: Мы оба отстали от поезда. Но это еще не значит, что мы не успеем на следующий. А все лишнее оставим на перроне. Он: Я, кажется, уже ответил за свои грехи. Она: А я свои оплатила авансом. И теперь не чувствую себя должником. Он: Ты придешь завтра? Она: И завтра, и послезавтра, и каждый день. И ты не сможешь меня прогнать. Он: Не больно хотелось. Она: Вот и хорошо. А теперь я пойду. Мне пора забирать Мыша. Он: Деловая женщина. Она: Еще какая. Я, между прочим, теперь работаю. Он: Слишком много новостей для первого раза. Давай прощаться. Она: А говоришь, исправился. Как раз сейчас ты должен был сделать заинтересованное лицо и расспросить меня о работе во всех подробностях. Он: А я не сделал? Она: Даже не попытался. Он: (улыбаясь) Ну вот. Подходящий повод для развода. Она: Фигушки. Он: Откуда у тебя камера? Она: Оттуда же, откуда новости о твоем происшествии. У тебя – самые лучшие в мире друзья. Он: И самая худшая в мире жена. Она: Да. Я – монстр. Бедный дядька. Он: Да. Мне всегда казалось, что в названии сказки «Красавица и чудовище» есть двойной смысл. И все равно все происходящее приятно попахивает хэппи-эндом. Она: Думаешь, пора целоваться и пускть титры? Он: Ну уж нет. Как горе – так полной чашей, а как счастье – так одну рюмку? Я так не играю. Она: Хорошо. Тогда я просто выключаю камеру и иду домой – готовиться к твоему возвращению. Камера гаснет. Он – дома. Камера смотрит на дверь, в которой скребется ключ. Потом входит Она, изменившаяся почти до неузнаваемости. Она очень похорошела, хорошо одета. В движениях появилась почти мужская резкость. В глазах – уверенность и вызов. Он: Мыш тебя не дождался. Заснул прямо на полу. Она (раздеваясь): Как он? Он: Прекрасно. Она: Вспоминал про меня? Он: Когда я его шлепнул за то, что он пролил чай. Тогда он сказал, что пожалуется на меня маме. Она: Ябеда-карябеда. Он: Ага. Интересно, в кого это. Она: Как у тебя? Он: У меня – все по плану. Она: Как рука? Он: Сегодня дотянулся до носа. Он оказался мягким и теплым. Она: И мокрым. Он: Нет. Сухим и горячим. Она: Ты поужинал? Он: Ждал тебя. Она: (к этому моменту переодевшаяся в домашнее) Я сейчас могу съесть быка вместе с рогами, копытами и шпагой тореадора. Где тут у вас кухня? Он: Кухня за углом. Проводить? Она: Проводите, молодой человек... Камера следом за ней проходит на кухню, где уже сервирован ужин. Она: (усаживаясь за стол) А говорят, что мужики не умеют готовить. Он: Мы это скрываем. Она: А что вы еще скрываете? Он: Так я тебе и рассказал. Она: (пробует и жмурится) Фантастика! А как насчет рюмочки? Он: В морозилке. Доставать? Она: Я сама. Он: Нет. Я «сама». Мне надо руку разрабатывать. Подержи камеру. Она снимает Его, который негнущейся рукой открывает холодильник и достает оттуда водку. Он выглядит по-домашнему: в спортивном костюме и шутовском грошовом фартуке. Он похудел и выглядит неважно. Он наливает водку. Он: Готово. Отдавай камеру и ешь. А то все остынет. Она: А ты? Он: Не могу на тебя наглядеться. Ты красивая. Она: Спасибо. Но я не могу пить и есть, когда ты стоишь над душой с камерой. Давай поедим, а потом опять включишь. Он: Как скажешь. Камера гаснет. Она – у себя на работе, устраивает экскурсию с камерой. Ее голос: Вот мое место. Как видишь, здесь тоже есть компьютер. Теперь я тоже знаю, что это такое, и знаю, что мышка – это не только герой ненавистных мультиков, но и устройство для интерактивного управления программами. Смешно сказать, но я занимаюсь сетями. Говорят, что это сложно, но я этого еще не заметила. Правда, золотые рыбки в мою сеть не заплывают. Так что столбовой дворянкой придется становиться самостоятельно... А пока что я читаю толстые книжки. Вот эти... А в перерывах вместе со всеми матерю Билла Гейтса... Продолжение ужина. Тарелки пусты. Заметно убыло и в бутылке. Она сидит сытая, довольная и слегка пьяная. Она: На чем мы остановились? Он: На том, что ты сказала «спасибо». Она: Да. Все было просто потрясающе. Он: На здоровье. Она: Ты – гений. Я бы так никогда не приготовила. Он: Как дела на работе? Она: Нормально. Он: Устала? Она: Не настолько. Он: Не настолько, чтобы что? Она: Не настолько, чтобы оставить без благодарности своего верного шеф-повара. Он: Думаешь, я ее заслужил? Она: Не кокетничай. Тебе это не идет. Он: Не буду. Она: А я буду. (подмигивает и похабно облизывается) Мыш крепко спит? Он: Он нас никогда не подводит. Ты же знаешь. Она: Я знаю... Так что мы здесь делаем? Где наша кровать? Он: Там же, где и вчера. Она: Вчера мы до нее не дошли. Он: Пойдем. Я тебе покажу. Камера шагает по коридору. Камера шагает по коридору ее работы. Репортаж «с места событий» продолжается. Ее голос: А вот мои коллеги. Это Степа. Он живет в Интернете. Там у него много жен и ни одного ребенка. Счастливый человек. Иногда он встречается со своими женами, как он говорит, «в реале», а потом жалуется нам, какие у них оказались толстые ноги и кривые зубы. А это Антошка. Он – программист. Он считает, что знакомство с женщиной нужно начинать с того, чтобы схватить ее за жопу. С моей помощью он узнал, что у некоторых баб там есть электрический орган. Как у ската. Правда, Антон? Антон показывает руки, скрючив их так, будто они отсохли. Ее голос: А вот это – Светик. Ее основное занятие – думать о мужиках. Она не думает о них, только когда спит. Она мне рассказала много интересного, но я ей не верю. А вообще это лучшая в мире тетка и, когда мы перестаем делать вид, что работаем, то начинаем делать вид, что крепко дружим. Насколько вообще могут дружить бабы. Светик, прекрати строить глазки моему мужу. Теперь я выйду в коридор и сяду в засаду, чтобы показать тебе моего шефа... Камера уходит из комнаты. Дома, в гостиной (после ужина). Она, навеселе, дешево кокетничает перед камерой. Она: Ну, как я выгляжу? Он: Потрясающе. Она: Это все, что может сказать поэт? Он: Это все, что может сказать повар. Она: Ну, почему же? Повар может рассказать много интересного. И про грудку... (трогает свою грудь, обнажая ее). Ведь это, кажется, называется грудка? Да, господин повар? Он: Да. Она: И про филе... (обнажает бедро) Господин повар точно знает, какое блюдо можно приготовить из такого филе, правда? Он: Господин повар может попробовать... Она: Ну, так пусть господин повар попробует. Установит камеру вот на этот штатив и снимет свою кулинарию на пленку. А потом его покажут в какой-нибудь передаче для домохозяек... Она потягивается сладко, как кошка, всем видом демонстрируя нетерпеливое ожидание. Она, на работе, снимает со спины прошедшую по коридору фигуру. Ее голос (шепотом): А вот и он. Человек, который думает, что он – мой начальник. На самом деле все скоро переменится, но он об этом еще не знает. Ему еще рано об этом знать. Скоро это человечка пригласят в большую-пребольшую комнату. Там ему скажут, что одна маленькая, но о-очень злая сучка завтра сядет в его кресло. Но об этих мелочах тебе знать не обязательно. Они не заслуживают того, чтобы стать сюжетом для песни... Камера стоит на штативе. Он очень медленно раздевает жену. Больная рука делает его движения угловатыми. Она помогает ему движением плеча или бедра. Ее глаза мечтательно закрыты. Изредка она тянется к столу, чтобы налить себе новую рюмку. Она: Помнишь, мы мечтали о том, что будем заниматься этим каждый день. Он: Да. Она: Но на это никогда не было времени... Сначала Мыш, потом твоя работа... Он: Да. А теперь Мыш научился крепко спать. Она: И мы можем заниматься этим каждый день. Он: И мы занимаемся этим каждый день. Она: Мы занимаемся этим каждый день и спим обнявшись. Он: Да. Мы занимаемся этим каждый день и спим обнявшись, потому что иначе нам будет совсем плохо. Она: Да. Это все, что осталось... Он: Не так уж мало. Она: Не так уж мало... Не так уж мало... (мягко отстраняется и, полураздетая, опускается на пол, на четвереньки. Начинает ползать по полу, заглядывая под кресло, диван) Он: Что ты ищешь? Она: Не знаю. Что-нибудь из прошлой жизни. Когда все было хорошо. Он: Ничего не осталось после ремонта. Помнишь? Мы продали и выбросили все, что оставалось. Она: Какая-нибудь пуговица... Заколка... Что-нибудь... Он: Я сохранил твои письма. Хочешь? Она: (резко) Нет! (тише) Нет... Я боюсь. Их надо было выбросить самыми первыми... Садится на пол. Стягивает с кровати плед и закапывается в него. Она: Дядька мой. Что мы натворили? Что мы натворили, дядька... Он: Не «мы», а «я». Ты тут не при чем. Это я хватал Любовь за жопу. А у нее там тоже... электрический орган (кивает на больную руку). Она: Ты теперь хороший. Он: Я притворяюсь. Она: Нет, хороший. Я сначала не верила, а теперь верю. Он: Толку то? Тебя все равно не вернуть... Она: Тогда прогони то, что осталось. Он: Не могу. Сил не хватает. Она: И я не могу уйти... Он: Кажется, в шахматах это называется «пат»... Она: Не знаю, как это называется в шахматах, но в жизни это называется «пиздец». Он: Да уж, не хэппи энд. Она: Трахни меня. Он: Не хочу. Она: Тогда ударь. Он: Как ударить? Она: Сильно. Иди ко мне, я тебе покажу... Он встает и включает музыку. Потом опускается рядом с ней. Она изо всех сил бьет его по лицу. Она: Вот так! И вот так! Он бьет ее в ответ. За ударами следуют объятия, которые похожи на борьбу. Так пытаются драться животные, которые переплелись поводками. Безобразная сцена. Детский сад. Происходит один из тех концертов, на которых малыши танцуют, воспитатели нервничают, а родители плачут. Трогательный Мыш, подросший, нарядный, выходит на «сцену» вместе со всеми. Драка на полу продолжается. Теперь в ней больше секса, чем злобы. Объятия перевешивают оплеухи, но рваная одежда и злые слезы уводят ситуацию из под крыльев Эроса – на щит Марса. Она то отталкивает Его, то притягивает снова. Он, в свою очередь, то уступает, то сопротивляется. Концерт Мыша продолжается. Звучат звонкие детские вирши. Она лежит, как мертвая, широко раскрыв сухие глаза. Он трудится сверху, как будто пытается пробиться через невидимую стену. Удар за ударом, он забивает свою похоть все глубже. Против воли, она начинает отвечать. Ее лицо выражает злое, упрямое отчаяние, но тело само собой обвивается вокруг Него. У него на лице – сосредоточенное, тоскливое отвращение. Концерт Мыша. Он танцует с девочкой, взявшись за руки. Сцена на полу входит в кульминацию. Болезненное наслаждение, отчаяние, одиночество. Внутренняя невозможность расцепиться внешне проявляется в виде узла тел и тряпок. Общий звериный рев, слезы, стон. Громко играет музыка. Концерт. Мыш раскланивается вместе со всеми, под родительские аплодисменты. Панорамная съемка других таких же Мышей и Мышек. Он и Она, обессилев, лежат на полу. Она лежит на боку, повернувшись к Нему спиной. Он обнял ее, оплел руками и ногами, зарылся лицом в волосы. Сказать им больше нечего. Музыка тоже кончилась. Долгая тишина. Титры. Финальная песня.